Богатый и развратный граф Мондье, который оказывается главарем бандитов, преследует девушку из простонародья Жермену. Жермена и влюбленный в нее русский князь Березов вступают в неравную схватку…
— До свидания, мадемуазель Артемиз![490]
— Не лучше ли пожелать доброго утра, ведь скоро уже час пополуночи. О Господи! Как быстро бежит время!
— Вам кажется быстро, мадемуазель? — сказала Жермена, подавляя зевоту. — Однако день был очень долгим, мы работали восемнадцать часов.
— Вы недовольны? Два франка пятьдесят сантимов[491] в день и полтора за сверхурочные — четыре франка! Где вам столько заплатят?
— Я не жалуюсь, — еле слышно произнесла Жермена.
Она представила, как далеко идти от авеню Оперы до пересечения улицы Поше с кольцевым бульваром, а ведь в восемь надо быть снова здесь… Не выспаться…
— Вот, возьмите сорок су на извозчика. Надеюсь, мадам Лион не побранит меня.
— Благодарю и до свиданья, мадемуазель.
— До свиданья, Жермена.
В то время как работница, несмотря на усталость, быстро спускалась по лестнице со второго этажа, где располагались портнихи мадам Лион, старшая мастерица, мадемуазель Артемиз, думала об этой девушке.
Мадемуазель Артемиз, претенциозная тридцатилетняя девица, худая и плоскогрудая, он пыталась исправлять недостатки фигуры с помощью толщинок из ваты, шила себе экстравагантные платья, нещадно злоупотребляла косметикой — напрасные усилия. Было легко представить, как через десять лет она иссохнет, превратится в типичную продавщицу где-нибудь в лавке поношенной одежды.
«Как она глупа, эта Жермена, — в какой уж раз думала Артемиз, поглядев той вслед, — будь я на ее месте, у меня… Лошади, экипажи, бриллианты, тысячи франков на расходы… А девчонка предпочитает жить в мансарде[492], таскаться через весь город в мастерскую при любой погоде, завтракать порцией жареной картошки на два су, гнуть спину до полуночи, не знать никаких развлечений. А ведь в эту Золушку взаправду, кажется, влюблен граф Мондье. Не далее как вчера он говорил, что не пожалел бы миллиона ради обладания ею. В самом деле, непростительно быть такой красавицей и в то же время дурой! Скажите на милость, экая добродетель!»
А Жермена быстрой, легкой походкой шла по асфальту пустынных улиц, думая о том, как ждет мать, как встретит ласковым словом и нежным поцелуем. Думала о младших сестрах Берте и Марии, те, наверное, уже спят, умаявшись. А завтра восьмое октября, срок уплаты за квартиру, тяжелый день для бедных людей. Собрала ли мама эти жалкие монеты?
Бедная мама! Зимой она разносит по квартирам горячий хлеб, весной торгует с тележки овощами и еще ведет все домашнее хозяйство — стряпает, стирает, чинит одежду, чистит платья и обувь, в каких ее девочки ходят в школу или на работу. Хорошо, что она, Жермена, может приносить в дом хоть что-то, несмотря на то, что ей бывает очень трудно. Вот и сейчас она старается идти побыстрее и сэкономит гроши, данные ей на извозчика. Целых четыре франка, да еще сорок су. Как будет им рада бедная мама!
Запоздалые прохожие смотрели в лицо, оглядывались, отпускали пошлые остроты. Пусть. Да, ей восемнадцать, и она красива, и сколько она слышала предложений… Правда, почему-то не о замужестве, нет, а о другом, постыдном и циничном. Она противопоставляет равнодушие и не демонстрирует оскорбленной невинности, подобно богатым, прикрывающимся личиной высокомерия и приличия, сидя в гнездышке, устланном пухом из крыльев ангела-хранителя.
Целомудренность, так же как и порочность, иногда бывает врожденным качеством души, и тогда она непобедима.
Но одного из ее поклонников, кажется, ничто не могло заставить лишиться надежды на успех — графа Мондье.
Очень богатый, пожилой, сорокапятилетний вдовец, отец прелестной девушки, любимой заказчицы мадам Лион, был, как он уверял, без ума от Жермены. Она уже боялась порывов его страсти, его преследований. Его настойчивые взгляды, то умоляющие, то дерзкие, пугали ее, щедрые обещания оставляли равнодушной. Хотя нет, все-таки льстили, но ведь это не любовь, это вовсе другое, грязное, омерзительное.
Слава Богу, сегодня она избавилась от старого ловеласа[493], он каждый день поджидал на выходе из мастерской, чтобы выразить восхищение, пригласить куда-то. Но в такой поздний час граф изволит почивать, смешливо подумала она и почти сейчас же услышала его низкий, слегка дрожащий от возбуждения голос:
— Жермена!
Девушка обернулась, увидев в отчаянии, что на улице ни души. Граф властно взял ее за руку.
— Жермена, выслушайте меня! — сказал он, отбрасывая сигару. — Надо ли тысячный раз повторять, как я люблю вас? Еще и еще говорить, что я положу мое состояние к вашим ногам, обеспечу счастливую жизнь вам и близким?
— Оставьте меня в покое!
— Хорошо! — все более возбужденно продолжал граф. — Есть еще одно, чего я пока не предлагал — моего имени! Жермена, хотите ли стать графиней Мондье? Хотите быть моей женой?
— Но, месье, почему бы вам не начать с этого, — сказала она спокойно, хотя что-то дрогнуло в ней.
— Вы меня победили, Жермена. Я не могу жить без вас!
Девушка инстинктивно почувствовала фальшь в тоне поклонника и холодно ответила:
— Я… Быть графиней?.. Такое случается только в романах.
— Жермена! Я говорю искренне, клянусь вам!
— Если вы любите настолько, что хотите жениться, то почему же делали столько бесчестных предложений?.. Почему пытались купить меня как продажную девку?
Взбешенный тем, что его разгадали, Мондье резко сменил тон:
— Коли так, прощайте! Вернее, до свиданья и пеняйте на себя за то, что может случиться.
Он повернулся и пошел к легкой двухместной карете, ждавшей на углу.
Перепуганная Жермена бросилась бежать по улице Клиши и, задохнувшись, вся в поту, остановилась около улицы Лакруа. Через десять минут она могла быть уже в безопасности. Девушка уже добежала до улицы Поше, пустынной и грязной, застроенной серыми домами. Оставалось пересечь улицу Эпинет, и ночное путешествие по Парижу закончено.
Метрах в двухстах от своего дома она встретила крытую повозку, что потихоньку двигалась вдоль улицы. Возница, казалось, дремал на козлах.
Когда девушка поравнялась с экипажем, кучер остановил лошадь, спрыгнул на землю и открыл дверцу, будто приехав по назначению. С ошеломляющей быстротой он втолкнул Жермену в экипаж.
Вырываясь, она закричала:
— Помогите!.. Убивают!..
В этот момент бедняжка увидала вдали огонек велосипеда, подскакивающий по неровной мостовой, и услышала позвякивание велосипедного звонка.
Жермена снова отчаянно крикнула:
— Помогите!
Кучер грязно выругался, захлопнул дверцу, тронул вожжами, бормоча:
— Проклятая девка! С такой нелегко справиться. Желаю удовольствия хозяину.
Крик девушки услышал одинокий велосипедист.
«Да ведь это голос Жермены! — мгновенно сообразил он. — Скорее в погоню!»
Экипаж с грохотом несся по улице и уже приближался к бульварному шоссе.
Что есть мочи нажимая на педали, владелец двухколесной машины мчался за ним, но крупную породистую лошадь догнать не удавалось, все время оставалась дистанция в сто пятьдесят — двести метров.
Так и мелькали старинные ворота, мосты, редкие фонари, особняки богачей, темные витрины магазинов, фонтаны… Карета сворачивала в переулки, снова оказывалась на широких улицах, случайные прохожие шарахались, не обращая внимания на призывы велосипедиста:
— На помощь!.. Спасите!.. Остановите экипаж!..
Напрасная надежда. Экипаж вихрем пронесся мимо стражи, призванной задерживать выезжающих из города. Стражник даже протянул было руку, чтобы остановить велосипедиста, кричавшего что-то невразумительное, но и тут поленился.
Было уже два часа ночи.
Когда миновали мост, молодой человек опять хотел позвать на помощь, но возница направил экипаж по окраине и оставил в стороне последние строения.
Выехали на проселочную дорогу, здесь никаких прохожих вообще не предвиделось.
Кучер придержал лошадь, вынул револьвер и стал ждать. Затем хладнокровно прицелился в фигуру, едва освещенную фонариком, и выстрелил. Велосипедист не смог удержаться и вскрикнул. В ответ раздался жалобный вопль из кареты.
— Получил свое, — сказал возница с отвратительным смехом. — Патрон, может быть, его прикончить?
— Поезжай! — приказал из экипажа повелительный голос.
Отважный велосипедист, раненный в левое плечо, не упал и продолжал следовать за экипажем.
«Пусть я умру, — твердил он себе, — но узнаю, куда повезли Жермену эти бандиты. Я хочу непременно выжить, чтобы спасти ее или отомстить».
Ему казалось, что гонка продолжалась очень долго, когда он почувствовал: по левую сторону течет река, вероятно, Сена, тянуло влагой и запахами береговой растительности.
С каким удовольствием погрузился бы он сейчас в прохладную воду, чтобы снять усталость и обмыть рану. Но надо было во что бы то ни стало ехать, дабы не потерять негодяев из виду.
Наконец экипаж остановился у низких строений, сгруппированных около высокого дома на косогоре.
Молодой человек слез с велосипеда, прислонил его к кусту и сам в полном изнеможении прилег. Со скрежетом отворились решетчатые ворота, и похитители въехали на просторный двор. Раздался бешеный лай собак. Кучер спрыгнул с козел и позвал:
— Бамбош!
— Тута, — ответил дурашливым голосом парень, стоявший у ограды.
— Малый, за нами кто-то увязался от самого Парижа. Возьми-ка Турка и Сибиллу и пройдись посмотреть, не скрывается ли он поблизости.
— Ладно, папаша, а если найду, что с ним сделать?
— Сделай, чтоб не отсвечивал. Лезет не в свое дело, хозяин этого не любит.
Тот, кого назвали Бамбошем, свистнул и позвал:
— Турка, Сибилла, ко мне! Взы… Взы… Ищите, собачки мои, ищите.
Огромные псы с колючими ошейниками ринулись вдоль реки. Скоро они учуяли посторонний запах и рыча побежали к кусту, где спрятался обессиленный велосипедист.
— Пиль, Турок!.. Пиль, Сибилла!
Молодой человек не мог отбиваться от злобных собак. Он упал и напоролся на шипы ошейника. Собаки принялись рвать на нем одежду, клыками терзать тело. Слабо вскрикнув, несчастный потерял сознание.
Бамбош, решив, что тот умер, нагнулся и проговорил своим противным голосом: «Ты готов… А?.. Так тебе следует исчезнуть, любезный». При этих словах парень взвалил неизвестного себе на плечо и спокойно бросил тело в Сену — глубина ее в этом месте доходила до четырех метров.
Кучер, отдав жестокое приказание Бамбошу, сказал в открытую дверцу экипажа веселым и подобострастным тоном:
— Осмелюсь, хозяин, предложить передать девицу мне на руки, она, должно быть, сейчас в очень растрепанных чувствах.
Ответа не последовало, зато показалась Жермена. Неподвижную, обмотанную пледом, девушку вынес на вытянутых руках тот, кого Бамбош и кучер называли хозяином Он направился к темному большому зданию среди маленьких домиков.
Миновав прихожую, коридор, вошел в комнату, убранную с известной роскошью, посередине был богато накрытый стол с яствами и винами.
Навстречу поднялась со стула мерзкого вида старуха, низко поклонилась и принялась расточать похвалы красоте девушки.
— Выйдите, мадам Башю, — приказал хозяин, — если вы мне понадобитесь, я позову.
— Всегда к вашим услугам, граф, — сказала та, изобразив на физиономии улыбочку.
Мондье положил добычу на диван и принялся торопливо расстегивать на ней одежду. Потом долго, с жадностью разглядывал прекрасное тело, лежавшее совершенно обнаженным.
Граф сказал прерывающимся от желания шепотом:
— Наконец она здесь. Когда очнется, уже будет моей и ей волей-неволей придется покориться.
Он схватил Жермену в объятия, прижался к бесчувственным губам жадным ртом и унес в альков[494], закрытый плотными занавесями.
В октябре 1888 года вдова Роллен, мать Жермены, Берты и Марии, жила в пятом этаже в квартирке из двух комнат и кухоньки в старом доме на улице Поше.
Четыре года назад семья потеряла мужа и отца, мастера на фабрике пианино фирмы «Вольф и Плейель»
Жермене было тогда четырнадцать. Берте — двенадцать и Марии — десять лет. За время болезни кормильца истратили все скромные сбережения, вдова осталась без средств к существованию. Ценой неусыпных трудов она сумела поднять на ноги трех дочерей. Теперь плохие дни остались позади и семья могла, не терпя больших лишений, сводить концы с концами.
Жермена работала в ателье, Берта занималась швейной работой дома, Мария ей помогала. Трудились очень усердно и не жаловались, считая, что такова участь всех бедных людей.
И чувствовали себя счастливыми, как может быть счастливой та семья непритязательных тружеников, где царят мир и любовь.
Минувшей зимой в мансарде над квартирой мадам Роллен поселился восемнадцатилетний юноша — Жан Робер, хорошо сложенный; с приятным выразительным лицом, весьма порядочный и всегда веселый.
Он был найденышем. Морозным вечером его обнаружили полуживым на ступенях театра «Бобино», и впоследствии товарищи дали ему прозвище Бобино, что мальчику понравилось. Подружившись с семьей мадам Роллен, он постоянно по-соседски оказывал вдове услуги. Встретив ее около дома, идущую с ведром к водопроводной колонке, выхватывал ведро из рук и мигом приносил полное на пятый этаж. Поднимал туда же вязанку дров или корзину с высушенным бельем. Ставил под навес ручную тележку, увидав, что мадам Роллен совершенно без ног возвращается после распродажи овощей. Учил девочек милым песенкам, показывая мелодию верным и приятным голосом, рассказывал интересные новости, иногда угощал фунтиком жареных каштанов, дарил дешевый журнальчик или букетик цветов. При этом не отказывался от заботы со стороны семьи Роллен: от мелкой починки рабочей куртки, от небольшой уборки в мансарде, от чистки бензином воротника.
Он любил трех девушек как сестер, но шутя иногда называл Берту будущей женой и с явной нежностью смотрел на милое личико. При этом и мадам Роллен снисходительно улыбалась и думала: «А почему бы и нет! Через три-четыре года он станет очень хорошей партией для дочки, честный, работящий, совсем не гуляка и владеет прекрасным ремеслом».
Жан Робер, по прозванию Бобино, работал в типографии «Молодая республика». Мастер высокой квалификации, он занимался версткой газетного листа и по праву гордился этой специальностью, приличным заработком, часть которого откладывалась для исполнения заветной мечты — покупки велосипеда. Ради этого Бобино отказывал себе в маленьких удовольствиях — рюмочке перед завтраком, хорошем табаке, в покупке книг, в обновлении одежды. И как же он радовался, когда наконец мечта осуществилась. Молодой человек как гонщик летел в типографию на новенькой машине! Он так гордился приобретением, что, кажется, сам президент Франции и все монархи мира уже не возвышались над ним. Было необыкновенно приятно нестись с ветерком, и Жан даже жалел, что типография находится не на другом конце города и он не успевает достаточно насладиться быстрой ездой за время пути.
Ночь на восьмое октября, такая долгая для Жермены, тянулась еще более томительно для ее матери, с нетерпением ожидавшей возвращения дочки. Мадам Роллен не ложилась, она все время прислушивалась, ожидая услышать звонок в дверь, голос Жермены, отвечающей консьержке, а потом ее легкие шаги по лестнице. После двух часов беспокойство начало расти с каждой минутой, и, когда будильник пробил три часа, тревога дошла до предела.
— Еще не вернулась? — послышался сонный голос Берты из соседней комнаты, где она спала вместе с Марией.
— Нет, девочка, — ответила ей мать, чуть не заплакав.
— Я не слышала, чтобы вернулся Жан.
— Да, ведь правда, — равнодушно сказала женщина, всецело поглощенная мыслью о дочери.
И в самом деле, почему надо беспокоиться о Бобино, ведь он мужчина! А Жермена — восемнадцатилетняя девушка и такая красивая… Идет так поздно и так издалека по Парижу, полному опасных ночных прохожих.
У мадам Роллен оставалась последняя надежда, что Жермену до утра задержали на работе. Есть у нее совесть, у мадам Лион, так изводить молоденьких трудолюбивых бедняжек? И несчастная мать дала себе слово запретить Жермене сверхурочные часы.
Решив пойти рано утром в мастерскую, мадам Роллен легла, но заснуть не смогла ни на минуту. В половине седьмого встала и, как всегда, постучала Бобино, чтобы разбудить, однако против обыкновения молодого человека не оказалось дома. Она очень удивилась. Поцеловала девочек и сказала:
— Больше не могу ждать… Побегу к мадам Лион. Если Жермена придет раньше меня, скажите, что я скоро вернусь.
Берта и Мария сделали все необходимое по хозяйству и с тяжелым сердцем сели за работу.
Пробило десять, потом одиннадцать, наконец, полдень. Скромный завтрак семьи остыл. Девушки даже не решались говорить между собой, боясь разрыдаться.
Раздался звонок в дверь.
— Это они! — Берта бросилась открывать.
Но вошла консьержка спросить плату за квартиру. Берта достала семьдесят франков мелкой монетой, дала их ей и вежливо сказала:
— Мадам Жозеф, напрасно вы трудились подниматься за ними, я бы принесла чуть позже.
Консьержку, разумеется, распирало желание поговорить, но Берта учтиво проводила ее до дверей.
И снова они сидели в тяжелом ожидании, когда в дверь опять постучали, появился мужчина в черной форменной одежде с золотыми пуговицами, на околыше фуражки сияли буквы: О. и Б., что означало, — и это знали все парижане, — «Общественная благотворительность».
Пришелец поклонился с печальным и смущенным видом, отказался присесть и нерешительно спросил:
— Я не ошибся?.. Мадам Роллен… Это здесь?
— Да, месье. Что вам угодно?
— Я — служащий «Общественной благотворительности», послан по поручению директора госпиталя Ларибуазьер.
— Госпиталя Ларибуазьер… — в недоумении и страхе повторила Берта.
— Да, мои девочки, — сказал незнакомец, испытывая искреннее сострадание. — Я должен вам… Будьте мужественны, милые… Известие тяжелое.
— Сестра!.. Жермена!.. — вскричали в один голос обе. — Поскорее, что с ней?!
— Весть не о сестре, — сказал служащий, он уже догадывался о цепочке несчастий, — а о вашей маме.
— Мама! — Берта пошатнулась.
— Мужайтесь, дети мои, — повторил служащий, поддерживая Берту. — Маму сбила лошадь. Директор госпиталя послал меня сообщить об этом несчастье и разрешит вам повидаться с ней.
— Но она не умрет?! Мама!.. Нет, это невозможно… Она не умрет! Скажите, ведь она ранена не серьезно?..
Человек сказал просто:
— Едем скорее!
В ателье мадам Роллен заставили долго ждать, наконец вышла старшая мастерица мадемуазель Артемиз. Она показалась в дверях, словно министр, одолеваемый просителями.
— Здравствуйте, мадам, — сказала девица обычным неприятным голосом. — Что случилось? В чем дело?
— Мадемуазель, моя дочь не вернулась домой… Я подумала, ее задержали здесь… Я пришла…
— Жермена ушла в час ночи, — прервала ее Артемиз. — Я ей дала два франка на извозчика.
— Ушла! В час ночи, — проговорила совершенно ошеломленная женщина. — Вы точно уверены?
— Да за кого вы меня принимаете? — ответила первая мастерица и зло добавила: — Она, наверное, кого-нибудь встретила по дороге… Этого давно следовало ожидать, такая хорошенькая девушка. Не беспокойтесь, найдется.
— Вы лжете! — возмущенно воскликнула мадам Роллен. — Моя дочь не такая, и, если она не вернулась домой, значит, произошло несчастье.
— Я лгу! — чуть ли не взвизгнула первая мастерица. — Сделайте милость уйти отсюда, и поскорее. Больше ноги Жермены не будет в нашем ателье, к тому же она наверняка нашла работу, которая лучше оплачивается.
Вдова, вся в слезах, вышла. У вокзала Сен-Лазар она не успела посторониться от тяжелого фургона, ее сшибло грудью лошади. Возчик не мог остановить тройку, и упавшей переехало колесами ноги, раздробив бедренные кости. Несчастная только и кричала:
— Мои дети! Мои бедные дети!
Ее тут же отвезли на «скорой помощи» в госпиталь Ларибуазьер, находящийся поблизости, сразу положили на стол. Обе ноги пришлось отнять. Операция прошла благополучно, но доктор считал положение пострадавшей безнадежным. Больную поместили в одноместной палате. Она тяжело страдала, чувствуя, что умирает, и только просила, чтобы ей дали попрощаться с детьми.
Директор госпиталя, уважая последнее желание умирающей, послал на улицу Поше служащего «Общественной благотворительности».
Спустя два часа вдова Роллен скончалась, призывая надрывающим душу криком Жермену и глядя с невыразимым страданием и любовью на двух сироток, оставшихся без всякой опоры в жизни и без средств к существованию.
Жермена медленно очнулась с чувством разбитости во всем теле и сильнейшей головной болью.
Она смутно припоминала, как вышла из ателье, как ее преследовали, как грубо схватили и похитили…
Потом ей неотчетливо представилось: при каждом ударе сердца в ушах отдавался колесный стук: чьи-то сильные руки держали ее в неподвижности, а рот заткнули так, что она едва могла дышать. Постепенно тарахтенье экипажа затихло, а может быть, девушка перестала слышать, потому что ей вдруг показалось, что она задохнулась. Бедняжка почувствовала, будто умирает…
Эти обрывки пронеслись в памяти мгновенно, и теперь она видела себя в постели обнаженною и с распущенными волосами. Комната заполнена ярким светом, и почти рядом, на низком диване, сидел мужчина и смотрел на нее с восхищением и страстью, но вместе с тем с явной насмешливостью и сытым чувством удовлетворенности. Мужчина был хорошо и тщательно одет, ростом, вероятно, выше среднего, широкий в плечах, с красивыми тонкими руками. Лоб блестел едва приметной залысиной, под густыми бровями светились серые глаза, лицо украшал горбатый нос, похожий на клюв хищной птицы, мелкие острые зубы, расставленные чуть редковато, были приоткрыты в полуулыбке. Физиономию, в общем, следовало охарактеризовать как выразительную и подвижную. Мужчине перевалило за сорок, хотя на смуглом лице почти не встречались морщины и седина едва пробивалась в густой короткой бородке. Крепкая худощавая фигура словно излучала незаурядную физическую силу.
Придя окончательно в себя и тщательно разглядев его, Жермена с гневом воскликнула:
— Граф де Мондье… Подлец!
Граф, видимо, ожидал бурных слез, попреков, угроз, а быть может, просьб — словом, всего, чего можно услышать от девицы, лишенной невинности. Ему не впервой, он держал себя спокойно: расчесывал густую бородку перламутровой гребеночкой и приготовлял банальные утешения, какие обычно говорят в подобных обстоятельствах.
Но эта девчонка оказалась забавной штучкой. Как была, голышом, она встала и подошла к графу. В замешательстве он поднялся с дивана.
«Преступник, похитивший мою честь! Опозоривший меня на всю жизнь!» — примерно это ожидал услышать он и приготовился ответить нечто вроде: «Ну что же! Пусть так. Но я люблю вас, люблю так, что готов на преступление! Люблю так, как вас еще никто не любил и никогда не полюбит! Безумная страсть уже сама по себе извиняет мой поступок»
Но его жертва сказала тихо и почти спокойно:
— Я не из того дерева, из какого делают мучениц[495], и я отомщу. Берегитесь, граф Мондье!
— Бейте меня! Презирайте! — неожиданно для себя заговорил он. — Но выслушайте!
Все еще стоя лицом к нему — прекрасная грудь, великолепно сформированный живот, ослепительно золотистый треугольник ниже, — она поглядела с презрением, повернулась, спокойно пошла туда, где осталась одежда.
Граф все-таки продолжал:
— Моя молодость была бурной, я много увлекался и думал, что любовь мне известна, но, увидев вас, был поражен в самое сердце, я полюбил так сильно, как может только уже стареющий мужчина, любовью, не знающей границ, любовью, потрясающей душу. Я стал вашим рабом! Должен ли я еще добавить о том, как подействовало на меня ваше упорное сопротивление, упорный отказ принять все мое состояние, которое я готов был положить к вашим ногам. Знаю, вы бедны, но вы оставались гордой и тем еще сильнее распаляли мое желание. Я забыл о своем достоинстве, я, как мальчишка, униженно следил за каждым вашим шагом, молил вас о любви…
Кажется, она совсем не слушала эти банальные речи. Словно каждое утро ей приходилось проделывать это перед мужчиной, натянула и закрепила круглыми резинками чулки, надела панталоны, нижнюю юбку, платье, застегнулась на все пуговицы.
Граф смотрел жадными глазами, но с места не тронулся.
Затем Жермена привела в порядок густые длинные волосы, приблизилась к накрытому столу, попробовала что-то… и вдруг, быстро схватив нож, как дикий зверек бросилась к графу и вонзила клинок в грудь насильнику.
К ее великому удивлению, граф не упал, а рассмеялся.
— Черт побери, малютка, да вы, оказывается, героиня! Имейте в виду, в случае неудачи подобные действия становятся смешными. Должен вам сказать, я принял меры предосторожности: лезвия серебряные и закруглены на концах. В похвалу вам скажу только: удар был мастерский.
Жермена, видя, как ее предают здесь даже предметы, швырнула согнутый в дугу нож и упала на диван.
Как человек опытный, граф знал, что время лечит даже самое глубокое отчаяние и усмиряет любую непримиримую ненависть. Он тихонько вышел и запер за собой дверь.
В соседней комнате Мондье застал мамашу Башю, дремлющую на стуле. При появлении хозяина толстуха поднялась.
— Мамаша Башю, вы отвечаете головой за эту особу, — сказал он повелительно.
— Господину графу хорошо известно, как мы ему преданы: я сама, Бамбош и мой муж, этот старый пьяница Лишамор[496].
— Помните, одного моего слова достаточно, чтобы Бамбош и твой муж были гильотинированы, а ты пожизненно окажешься в тюрьме.
— Мы будем хорошо наблюдать, господин граф. Кроме того, наши собаки — настоящие звери. Решетки на окнах прочны, а замки на дверях надежны.
— Ладно! Будете относиться к девушке с самым глубоким почтением, выполнять все желания, но только ни в коем случае не давайте возможности выходить из дому и вообще всякое сношение с внешним миром ей воспрещено категорически.
— Все сделаем, как приказываете, господин граф.
— Приду завтра вечером. Прощайте. Да, забыл сказать еще об одном важном: не спускайте с нее глаз. Как бы она чего-нибудь над собой не сделала. Бамбош и ваш муж пусть по очереди сидят в соседней комнате, чтобы в случае надобности помочь вам с ней справиться. Повторяю: не спускайте с нее глаз!
— Все поняла, господин граф, будем начеку, и даю честное слово — птичка полюбит вас как безумная! Как все те, кого вы привозили сюда.
…Жермена долго рыдала, оставшись наконец одна в запертой комнате, горько оплакивала свою утраченную честь, свою погубленную, как ей казалось, жизнь, с ужасом представляла себе, в каком смертельном беспокойстве находятся сейчас мать и сестры; плакала от ненависти к графу, строила планы побега и мести обидчику — все они оказывались неосуществимыми…
Очнулась несчастная от тяжких дум, услышав жирное покашливание и сонное дыхание мадам Башю. Подняла глаза и сквозь слезы увидела одутловатую и красную харю пьяницы с губастым лиловым ртом, от которого несло перегаром, и с пучком сальных от старой помады полуседых волос, покрытых перхотью. Безобразная голова сидела на морщинистой шее, а ниже шло бесформенное тело с огромным животом и ноги, похожие на столбы, а толстопалые руки сверкали перстнями с разноцветными драгоценными камнями.
При виде пакостной твари, обнажившей в мерзкой улыбочке зеленоватые пеньки зубов, Жермена почувствовала отвращение и новый ужас.
Это чудовище сочло нужным обратиться к ней со словами ободрения.
— Не горюйте так, моя милочка, — сказала мамаша Башю, стараясь сделать понежнее тембр пропитого голоса. — К чему лить слезы молоденькой девушке! Вы испортите ваши глазки, расстроите здоровье. Лучше покушайте и выпейте что-нибудь.
— Я ничего не хочу! — резко оборвала пленница.
— Будьте же благоразумны! Посмотрите, совсем светло, и вы, должно быть, очень проголодались, — продолжала та, раздвигая шторы и обнажив при этом решетки на окнах.
Жермена действительно совсем обессилела. Старуха права, следовало хоть что-нибудь съесть, чтобы подкрепиться, хотя бы для того, чтобы в случае необходимости суметь оказать сопротивление, а оно вполне может потребоваться. Бедняжка взяла грушу и кусочек хлеба, а к мясным яствам не прикоснулась. Налила стакан воды, но пить не стала: побоялась, что туда подсыпано снотворное.
Старуха поняла это движение и сказала все с той же подленькой улыбочкой:
— Не бойтесь, в воду ничего не добавили, хотите попробую? Но лучше отведайте винца. Прямо бархатное!
Откупорив бутылку, она наполнила стакан и выпила залпом. Тогда Жермена отхлебнула несколько глотков, вино придало ей бодрости. Уступая неодолимой потребности в отдыхе, всегда наступающей после тяжелых переживаний, девушка села на диван. Она долго оставалась в мучительном полусне, потом сразу очнулась и снова, с ясностью осознав случившееся, принялась упорно обдумывать побег.
Вид мамаши Башю, развалившейся как свинья на одном из диванов, напомнил пленнице о том, что ее сторожат. Но Жермена не очень боялась и побороться с мегерой, лишь бы убежать.
Она сложила в несколько слоев салфетку, накинула на рот старухе и завязала сзади крепким узлом. Опешившая, полузадохнувшаяся мамаша Башю сопротивлялась. Но нежные руки работящей девушки имели крепкие мускулы. Схватив лапы старухи, она скрутила их и связала жгутом из другой салфетки, затем порылась в кармане фартука экономки, достала ключи и очутилась в другой комнате. Ободренная успехом, Жермена открыла вторую дверь в коридор. Но она не знала о предосторожностях, предпринятых графом, и вскрикнула от удивления и гнева, встретив на пути молодого человека среднего роста, внушительного вида и настроенного явно решительно. На столе перед ним возвышалась бутыль, опорожненная на три четверти. Он вскочил и проговорил хриплым голосом городского подонка:
— Видно, деточка решила сбежать. За это господин граф перерезал бы нам шею, потому что он очень дорожит девочкой. Пошли, красотка, надо вернуться домой.
Не унижая себя мольбами, Жермена схватила за горлышко увесистую бутылку и изо всех сил ударила стража по лбу. Тот упал, почти потеряв сознание, однако успел нажать на кнопку, и по всему дому раздался трезвон. Залаяли собаки. Послышались быстрые шаги, вбежал человек, красный от выпитого, но вполне понимающий, что произошло, и, как это бывает с привычными пьяницами, готовый к решительному действию.
— Что случилось, Бамбош? — спросил он, задвигая дверной засов. И, видя, что у малого по лицу течет кровь, добавил: — Ты ранен?
Бамбош глубоко вздохнул и сказал притворно жалобно:
— Да, папаша Лишамор. Оглоушен дамочкой, у нее тяжелая ручка. Прямо искры полетели из глаз!
— А моя женушка?
Лишамор, услышав астматический хрип, кинулся в другую комнату. Он увидел полузадушенную старуху с посиневшим лицом и сорвал с нее повязку. Все трое настолько беспрекословно подчинились воле графа, что и в его отсутствие никто не посмел даже выразить возмущение Жермене.
Разве что Бамбош пробормотал, подмигнув:
— Сильна девка! Когда граф от нее откажется, мне будет нелегко с ней справиться.
— Мадемуазель, будьте благоразумны, — мрачно сказал Лишамор. — Знайте, что бегство совершенно невозможно.
— Да, моя детка, — заключила, уже оправившись от нападения, мамаша Башю. — Раз господин граф желает вам добра, не надо душить нас. Между нами говоря, вы уж не так несчастны, и многие хотели бы очутиться на вашем месте. Примиритесь с обстоятельствами.
— Никогда! — отрезала Жермена.
Терзаемая мыслью о матери и сестрах, под постоянным надзором сторожей, Жермена провела ужасный день.
Мамаша Башю, не получая ни слова в ответ на сладкие речи, в конце концов умолкла, занялась приготовлением изысканной трапезы и, когда пришло время еды, сказала девушке:
— Милочка, если вы не желаете раскрыть рта, чтобы поговорить со мной, то, может быть, сделаете это ради обеда.
Стыдясь, что не в силах выдержать голодовку, Жермена все-таки перекусила, но от питья окончательно отказалась.
— Красавица моя, вижу, вы продолжаете относиться с недоверием к напиткам, — сладенько уговаривала мамаша Башю. — Честное слово, вино совершенно безвредное. Чтобы вас успокоить, я опять первой его отведаю.
Жермена неуверенно кивнула и, видя, что старуха выпила полный стакан, немножко налила себе. Сотерн[497] показался слегка горьковатым, но ей редко приходилось пить и только самое дешевое, она подумала, что дорогие напитки непременно имеют определенный привкус.
Примерно через час ее непреодолимо повлекло ко сну.
Мамаша Башю уже вовсю храпела в соседней комнате.
В момент, когда Жермена задремывала, ей вспомнилась неудержимая хитрая улыбочка мамаши Башю, смотревшей, как Жермена пила. И она в страхе подумала, что мерзавка опять подсыпала наркотик и выпила сама, чтобы ее обмануть. Ей-то ничего не грозит, если она проспит часок-другой. А мне…
— Господи! Спаси! Помоги мне!
Но Бог не внял. Через какое-то время вошел граф. Напрягая душевные силы, она старалась вырваться из каталепсии[498], закричать, хотя бы застонать. Как часто бывает в подобном состоянии, бедняжка чувствовала и понимала происходящее, но тело оставалось недвижимым.
Страстные поцелуи, нежные слова, объятия графа она восприняла без сопротивления, как мертвая.
Кончив насиловать беззащитное тело, Мондье удалился, испытывая садистское наслаждение от вида слез неподвижной жертвы.
— Еще несколько таких сеансов, и я приручу тебя, красавица, — сказал он напоследок.
Жермена вновь погрузилась в сон. Когда она очнулась, свечи уже догорели, и в комнате было бы темно, если бы через щели в плотных шторах снаружи не пробивался свет: солнце уже встало. Из соседней комнаты по-прежнему доносился храп старухи.
«Лучше умереть, чем терпеть такое существование, — решила пленница, вспоминая последние слова графа. — Бежать! Спастись хотя бы ценой жизни! Господи! Чем я прегрешила пред тобой…»
Пользуясь тем, что старуха спит, девушка открыла окно и хорошенько осмотрела пустой тихий двор.
Она заметила, что решетчатые ворота заперты лишь на задвижку и что высота подоконника над землей не столь велика, прыгнуть не страшно, но снаружи оконные проемы заделаны решетками из пяти прутьев немалой толщины. Конечно, их ни погнуть, ни выломать. Терпеливо и внимательно она принялась обследовать стержни на всех пяти окнах, пробуя раскачать их или хотя бы повернуть в гнезде. Ей посчастливилось. Одна железяка чуть пошатывалась. Видимо, разрушился цемент, укреплявший ее. Жермена взяла один из серебряных ножей, предавших ее, когда пыталась убить графа, и терпеливо начала скрести у основания решетки. Почти сразу отвалился большой кусок цемента и обнажился конец прута: по всей вероятности, каменщики небрежно зацементировали треснувшую кладку. Казалось, что стержень закреплен прочно, хотя на самом деле его держала только штукатурка. Удалось сдвинуть железяку в сторону, теперь можно было пролезть. Вместо веревки она воспользовалась классическим приспособлением — жгутом из простыни, закрепленным за соседний прут.
К несчастью, она не подумала о собаках. Два огромных пса ходили вокруг дома, по временам останавливаясь и принюхиваясь.
Увидав Жермену, они принялись рычать и царапать стену под окном. Беглянка, однако, не растерялась. Схватив со стола блюдо с жареным мясом, она выкинула лакомство за окно. Собаки смолкли.
Воспользовавшись моментом затишья, Жермена сотворила крестное знамение и выпрыгнула.
Собаки, с жадностью накинувшиеся на брошенную им приманку, зарычали и оскалили зубы. Колеблясь между долгом и соблазном, они поспешно глотали куски мяса.
Девушка понеслась к воротам в надежде успеть пробежать эти сто метров. Она преодолевала заросли сорняков и кучи камней запущенного двора, до ворот, кажется приоткрытых, оставалось не более половины расстояния. Она уже думала, что побег удался, как вдруг, оскользнувшись на мокрой траве, упала с разбега. Собаки бросились, готовые ее разорвать. Беглянка вскочила, псы настигли ее. Не помня себя Жермена успела-таки выбежать наружу и помчалась к близкой реке. Зверюги вцепились в несчастную, она почувствовала сильнейшую боль.
Собрав все силы, судорожным движением девушка освободилась на мгновение от зверей и, обезумев от боли и страха, кинулась в Сену.
Прекрасным октябрьским утром, ясным и лучезарным, но уже напоминающим о приближении печальных зимних дней, легкая лодочка тихо плыла по Сене между селом Фретт и местечком Д’Эрбле.
В суденышке сидели двое любителей ранних прогулок. Один греб, другой лениво шевелил рулем.
Пройдя мимо длинного острова, заросшего ивами и тополями, лодка остановилась.
Гребец легко выпрыгнул на берег, привязал лодчонку к стволу ивы, поросшему мхом, и сказал товарищу:
— Приехали.
Он вытащил из лодки мольберт, холст на подрамнике, упакованный в бумагу, ящик с красками и складной стульчик. Прошел шагов двадцать прочь от воды и минут через пять уже выдавливал краски на палитру.
— А ты, князь, что же, останешься торчать там? — спросил он весело. — Нечего киснуть! Вылезай и иди ко мне.
Спутник, зевая, потянулся, достал из рундука[499] свернутый и стянутый ремнями мех и побрел по мокрой траве, делая смешные движения, словно кошка, что боится намочить лапки.
Художник смеялся, глядя, как его приятель расстилает огромную шкуру бурого медведя и укладывается с таким видом, будто устал до изнеможения.
— Ох! Я больше не в состоянии двинуться, — сказал он нежным приятным голосом, совершенно не соответствовавшим могучему телосложению. — Право, Морис, ты делаешь со мной все, что вздумается. Вот заставил в шесть утра выехать на прогулку, разве не глупость?
Художник рассмеялся в ответ.
— Дорогой мой, ты говоришь как пресыщенный или как дикарь. Лучше открой глаза, посмотри, какая красота вокруг! Солнце так чудесно освещает рыжие стволы деревьев, сверкают бриллианты росы на травах, а какое богатство красок, смягченных воздушной перспективой. Ну как, князь Мишель? Тебе это ничего не говорит?
Молодой человек рассеянно глянул на пейзаж, потом на картину, набросанную на холсте друга, чиркнул зажигалкой, закурил и сказал:
— Решительно, твоя картина мне нравится больше.
— Ты льстишь и сам не понимаешь, что говоришь. Все же твои слова приятны, хотя ты ничего не смыслишь в живописи. Завтра я закончу работу и подарю тебе.
— Благодарю, дорогой Морис.
— Ты принимаешь?
— Нет. Твоя картина стоит пять тысяч франков как одна копейка — я ведь знаю, — и мне нечем заплатить. А дорогие подарки не принимаю, я не женщина. Будут деньги — другое дело, с удовольствием.
— Ты что, на мели?
— Совершенно. Когда ты меня сегодня встретил в четыре утра, я только что купил штаны за двести тысяч франков.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Проиграл в карты двести тысяч франков и еще четыреста под честное слово графу Мондье.
— Четыреста тысяч!
— На это не потребовалось много времени. Мондье пришел в клуб в два часа утра с лицом счастливого человека. Я подумал, что отыграюсь на нем, и продулся…
— И это все твои долги?
— А! Еще есть тысяч на двенадцать или на пятнадцать разным поставщикам, это мелочи…
— Итак, ты оказался при пиковом интересе.
— Не беда! Найду какого-нибудь еврея, тот одолжит мне любую сумму. Только придется из-за этого съездить в Россию, чтобы достать поручительство. На все это уйдет несколько недель.
— У тебя там должно быть большое состояние.
— Миллионов двадцать, наверное, еще осталось.
— Черт возьми! Изрядно! И ты все промотаешь.
— Возможно. Если бы только это меня забавляло…
— Значит, ты всегда скучаешь?
— Так скучаю, что хочется покончить с собой.
— Честное слово, ты меня поражаешь. Красив как Антиной[500], могуч как Милон Кротонский[501]. Господь знает как богат. Все женщины готовы тебя любить, все мужчины тебе завидуют, тебе двадцать три года, ты свободен как ветер… Ты — князь Михаил Березов — известнейший род… И ты скучаешь?
— Неизлечимо! И умру от этого. Я был всегда таким. Вспомни годы, которые мы провели в училище Святой Варвары.
— Правду говоришь, тебя там называли медведем.
— Так вот, с тех пор мое душевное состояние только ухудшилось.
— Это потому, что ты ничем не занят Отдайся чему-нибудь. Попробуй! Стань художником. Военным. Исследователем-путешественником.
— Слишком поздно.
— Займись чем угодно, только уйди от этой идиотской жизни, называемой светской, где полно распутниц, проходимцев, молодых бездельников, проматывающих состояния своих жен.
— Ты прав, Морис. Но для этого мне нужно было бы иметь цель в жизни, а у меня ее нет. Я думаю, это потому, что все на свете продается, а мне нечего желать.
При этих словах русский, будто устав от долгой речи, растянулся на медвежьей шкуре и начал следить за колечками дыма от папиросы, в то время как его друг ловил краткий момент, когда краски пейзажа загорелись под лучами солнца, выглянувшего из тумана на горизонте.
Молодые люди были совершенно не похожи друг на друга, разве только возрастом: они были одногодки.
Сыну офицера, погибшего под Седаном, Морису Вандолю пришлось пережить бедность в годы детства, а затем и молодости, подобно многим юношам так называемых свободных профессий.
Несмотря на то, что вдове Вандоль пришлось растить сына на скудную пенсию за мужа, она не решилась сделать из него ремесленника или торговца. Его приняли стипендиатом в знаменитое училище Святой Варвары как сына бывшего выпускника. Он проявил там большие способности и продолжил образование в Школе изящных искусств; рано отступил от академической рутины и пошел по собственному творческому пути, отчего его талант быстро развился; Морис стал почти знаменитым, в то время как его сокурсники все еще занимались писанием устаревших академических картин на древнегреческие, древнеримские и библейские сюжеты.
Начало его творческого пути было трудным, но потом пришел успех. Морис нашел свой путь в искусстве, но не почил на лаврах, как часто бывает с художниками, рано достигшими известности. Он работал со страстью.
Среднего роста, хорошо сложенный, сильный и ловкий, Морис любил заниматься разными видами спорта; красивый лицом, с каштановыми волосами и бородкой и с живыми серыми глазами, всегда веселый и очень остроумный, он был, как говорится, душой общества и притом весьма любящим сыном.
Совсем другим был Мишель Березов, его товарищ по училищу Святой Варвары. Они сохранили дружбу, несмотря на полное несходство характеров и образа жизни.
Князь был одним из тех великанов славянского племени с белой кожей, темными волосами, черными глазами и прекрасными чертами лица, у кого под наружной апатичностью скрываются железная воля и неукротимая энергия, хотя проявляются они только под воздействием сильного удара судьбы.
Мишель вел в Париже пустую жизнь богатого, ничем не занятого иностранца, принадлежа к тому исключительному кругу людей, что бывают на посольских приемах, на ужинах известных камелий[502], в великосветских клубах, на театральных премьерах, на бегах, но кому малодоступны гостиные здешней старой аристократии…
Морис, выйдя из дома ночью, чтобы ехать писать восход солнца на Сене около местечка Д’Эрбле, встретился с Мишелем около клуба, где тот убивал время за карточной игрой. Как все ничем не занятые люди, князь боялся одиночества, Морис позвал его с собой, и тот согласился под предлогом, что ему рано еще возвращаться домой. Экипаж Березова довез их к домику рыбака, здесь Морис держал свою лодку.
Князь, утомленный ночью за карточной игрой, уже засыпал, растянувшись на медвежьей шкуре, когда послышался остервенелый лай собак на другом берегу и вслед за ним отчаянный крик женщины. Одновременно друзья увидели девушку, всю растрепанную, с трудом отбивавшуюся от двух огромных псов.
Князь Мишель вскочил, Морис оставил палитру, оба помчались туда.
Женщина, обезумев от боли и страха, кинулась в реку, а собаки с диким рычанием бросились вслед. Не скинув одежды, князь мигом очутился в воде, крикнув Морису:
— Плыви на лодке, я поспею раньше тебя.
Мишель Березов плыл с необычайной быстротой.
Атлетическое тело неслось вперед при каждом взмахе могучих рук. Пока Морис успел сесть в лодку, князь был уже в пятидесяти метрах от берега.
Несчастная женщина уже начала тонуть, но собаки, не желая упустить жертву, вытащили ее на поверхность. Они норовили кусаться, но вода, вливаясь в пасти, не давала разжать челюсти. Псы старались подтолкнуть добычу к берегу, чтобы там растерзать. Напуганные окриками князя, звери отпустили девушку и, увидав врага, нацелились на него.
Мишель выхватил из ножен, носимых на поясе брюк, черкесский кинжал — это оружие сокрушает железо, — и одним взмахом перерезал шею ближайшему от него животному. Двумя взмахами рук он подплыл ко второй собаке и вспорол ей брюхо.
Расправа заняла не больше двадцати секунд, но женщина за это время исчезла под водой. Спасатель спрятал кинжал, набрал воздух в легкие и нырнул в окровавленную воду. Через некоторое время, — Морис, успевший подплыть в лодке, дрожал за его жизнь, — князь выплыл метрах в тридцати ниже по течению. Но руки его были пусты…
— Ты устал, давай я нырну вместо тебя, — предложил Морис.
— Нет, я сам, — сказал князь, он ничего не мог делать наполовину. Мишель опять нырнул и почти тут же выскочил на поверхность, держа в руках неподвижное тело.
Морис принял его из рук Березова, положил на дно лодки, помог другу перелезть через борт и взялся за весла.
Причалили к острову. Князь моментально завернул девушку в медвежью шкуру, а Морис собрал свои рисовальные принадлежности.
Оба не умели делать искусственное дыхание, оставалось поспешить к людям и уповать на волю Божию.
— Как она красива! — сказал Мишель.
— В самом деле, я, кажется, еще не видел подобного совершенства.
— И по одежде видно, что она бедна.
— Вот для тебя и нашлась цель в жизни — заняться этой девушкой. Она бедна, красива, несчастна…
— Ты все шутишь, друг мой…
Видя, что Мишель дрожит, Морис сказал:
— С тебя течет вода, как с морского бога, бедная девушка промокла и без сознания, надо поскорее что-то предпринять. Как полагаешь? А? Мы не можем ведь обратиться за помощью в подозрительный дом, откуда она убежала.
— Лучше поплыли к твоему рыбаку. Мы там будем через десять минут.
— Это мысль! Папаша Моген даст тебе во что переодеться, а его жена уложит в постель незнакомку.
— Поехали!
— Садись на весла и жми вовсю!
Князь Мишель заработал веслами так, что через считанные минуты они добрались до жилища знакомого рыбака.
Жермена не пришла в сознание, однако на щеках появился слабый румянец, с лица исчезла мертвенная бледность. Было понятно, что искусственное дыхание не понадобится.
Супруги Моген, хлебосольные и добросердечные, какими часто бывают обитатели речных и морских берегов, в момент перевернули весь дом, чтобы помочь гостям. Жена взбила тюфяк, согрела простыни и одеяла и уложила девушку, а муж принял двух друзей, сказав им:
— Предоставьте девушку заботам моей старухи. Она лучше всех врачей знает, как надо выхаживать утонувших. Скольких она уже оживила с тех пор, как мы здесь живем!.. Вот… Не дальше, как запрошлой ночью я закинул сеть и знаете, что выловил?.. Христианскую душу! Парень был очень плох. Весь искусан собаками этого негодяя Лишамора!
— Две огромных псины в ошейниках с шипами… Те самые, что едва не разорвали нашу бедняжку.
— Да, господа, честное слово Могена, хорошо сделает тот, кто пристрелит зверюг…
— Они больше никого не укусят, папаша Моген, — смеясь сказал Морис. — Мой друг, что находится перед вами, сейчас саданул их кинжалом. Они послужат прекрасной кормежкой для сомов.
— Тут что-то подозрительное: двое утонувших в одном и том же месте за сорок восемь часов, и оба искусаны собаками Лишамора, — сказал папаша Моген. — Ну, полиция разберется. А пока я вам расскажу про того, кто попал в мою сеть. Привез его к себе, старуха привела мальчика в чувство. С большим трудом удалось, семь потов спустила, пока его растирала. Наконец очнулся и начал бормотать какие-то слова, о каком-то своем велосипеде, который ему было жалко, звал женщину или девушку по имени Жермена. В конце концов я завернул его в одеяло и отвез в Пуасси, где сдал в госпиталь. Вот какая история.
Увидев наконец, что двое гостей дрожат от холода, рыбак сказал:
— Пока старуха занимается там с барышней, разрешите предложить своего лекарства. Бутылочку винца, сахарок в кастрюлечку, быстро вскипятить на огоньке, нет лучшего снадобья. У меня как раз есть бутылочка аржантейльского, и вы мне скажете, каково оно. А потом и позавтракаем. Я приготовлю отменный матлот[503]. — И старик, который ни о чем не забывал, крикнул громким голосом: — Жена! Как там больная?
— Ей полегче, стала согреваться, но у нее началась лихорадка.
— Спасите ее; милая женщина! Спасите! И жизнь ваша будет обеспечена… — крикнул князь с такой горячностью, что даже сам удивился.
— Вы очень великодушны, месье, но мы и из сострадания, как велит Господь, сделаем все, что в наших силах, — сказал Моген.
— Мне можно на нее взглянуть?
— Немного погодя, когда я ее приодену, — ответила хозяйка.
Пока готовился матлот, друзья расспрашивали рыбака о подозрительном доме, вблизи которого за двое суток оказались утонувшие и откуда, судя по всему, бежала несчастная женщина.
— Вот все, что я о нем знаю, — сказал рыбак. — Мужа прозвали Лишамор, не просыхает все двадцать четыре часа в сутки. Настоящее его имя Кастане, говорят, он гасконец, вроде бы образованный, учился на адвоката или на кюре[504], точно не знаю. Лет пятнадцать назад связался с мамашей Башю, со стервой, каких мало, простите за выражение. Содержат кабачок, чтоб не сказать притончик, куда приходят разные темные личности со всей округи. Местные из каменоломни тоже их навещают, потому что Лишамор охотно дает вино в кредит. У этой парочки с шестилетнего возраста живет мальчишка, они его неизвестно где подобрали. Зовут Бамбош. Пройдоха вырос первостатейный.
— Надо будет нам с тобой как-нибудь заглянуть туда, — сказал Морис другу.
— Я как раз хотел это предложить.
— Только будьте осторожны, место подозрительное, — сказал рыбак. — Хоть иногда и заглядывают хорошо одетые господа.
— Вот как!
— Да, подкатывают с шиком на собственных, видно, лошадях, в богатых экипажах и останавливаются около старого дома, вроде замка, который выстроен на косогоре. Говорят, что внутри там все шикарно: ковры, мебель, посуда. Как во дворце. Но это только говорят, потому что никто из местных туда и носа не может сунуть. Лишамор, мамаша Башю и Бамбош никому о том ни слова не рассказывают и подходить к тому дому опасно. Иногда оттуда люди слышали крики о помощи, жалобы или, наоборот, песни, звуки кутежа.
— Все очень странно, — в задумчивости сказал князь. — И мне еще больше захотелось заглянуть в этот дом.
— А что вы́ думаете об этом, папаша Моген? — спросил рыбака Морис, зная, что старик никогда не соврет.
— Похоже, что кабачок внизу служит местом сборищ для всяких подонков, а замок — притоном для богатых бездельников.
— Они могут быть сообщниками.
— Похоже, гнездо бандитов. Особенно судя по тому, что произошло в последние двое суток!
Разговор прервался, вошла запыхавшаяся от работы мамаша Моген и сказала:
— Сударь, мне кажется, что опасности от утопления больше нет, дамочка пришла в себя, но принялась бредить и ведет себя как сумасшедшая. Посмотрите, у нее такой вид, что страшно делается…
Действительно, лицо больной временами сильно краснело и рот сводило судорогой, она размахивала руками, прекрасные голубые глаза темнели, и порой расширялись как от ужаса, взгляд блуждал, с полураскрытых губ слетали нечленораздельные звуки.
Князь тихонько взял ее руку и, почувствовав, какая она горячая, сказал другу:
— Нельзя оставлять ее здесь, она очень сильно больна.
— Что же делать? — спросил Морис.
— Перевезти ко мне, где ее будут лечить лучшие доктора Парижа.
— А как мы это сделаем?
— Сейчас увидишь. Папаша Моген, где ближайшая телеграфная станция?
— В Эрбле.
— Вы можете туда сходить?
— Побегу со всех ног.
— Дайте мне, пожалуйста, бумагу, перо и чернила.
— У нас это есть, как у городских.
Князь быстро набросал:
«Владиславу, дом Березова, авеню Ош, Париж. Запряги в ландо Баяра и Мазепу, поезжай как можно скорее по авеню Гранд-Арме, через перекресток Курбвуа, дальше Безон, Лафретти. Прибыв в Валь, спроси дом рыбака Могена. Привези для меня сменную одежду. Торопись. Жду.
— Мы точно по этому пути ехали с тобой утром? — спросил он Мориса.
— Точно. Но почему ты не велишь прислать экипаж с тем кучером, который привез нас сюда? Он же знает дорогу.
— Друг мой, тот малый — парижанин, болтун и любопытный. Он захочет все высмотреть и разузнать, а Владислав — мужик… Мой верный и преданный раб и, если я прикажу, будет глух и нем, он человек долга, а кроме того, он меня любит, что для слуги редко.
— Прекрасно! Случившееся требует соблюдения тайны и в отношении супругов Моген.
Прошло четыре часа тревожного ожидания, состояние Жермены все ухудшалось. Князь и Морис не отходили от нее в надежде, что она проронит хоть какое-нибудь разборчивое слово, по какому можно узнать хотя бы ее имя и где ее дом.
Ничего не удавалось. Больная в бреду как будто отбивалась от кого-то, ее мучило непонятное страшное видение, с ее губ срывались неразборчивые жалобы, и все это усиливало ее лихорадочное состояние.
Наконец послышался бешеный топот лошадей и громкий стук колес. Друзья выбежали на дорогу как раз в тот момент, когда роскошный экипаж остановился около домика рыбака. Человек на козлах, среднего роста, но необыкновенно широкоплечий и мускулистый, улыбнулся князю с ласковой простотой давнего слуги. На нем была красная шелковая рубаха, схваченная пояском, черные бархатные штаны, заправленные в сапоги, и небольшая фетровая шляпа с загнутыми полями. Он был по типу внешности казак — маленькие живые глаза, широкий вздернутый нос и высокие скулы, длинные волосы и огромная борода, что веером спускалась на грудь.
— Ты что-то поздно приехал, Владислав.
— Батюшка барин, час с четвертью, как получил депешу… Мигом собрался, а уж гнал не жалеючи.
— Хорошо! Хоть вовсе загони их, а через три четверти часа мы должны быть возле дома.
— Слушаю, батюшка барин. Загоню, коли велишь, но поспеем.
Моген с женой быстро постелили в ландо матрас и одеяло, а князь принес на руках Жермену и осторожно положил ее в экипаж. И, прощаясь с добрыми людьми, спросил Мориса:
— Есть при тебе деньги?
— Не очень много, четыре или пять стофранковых.
— Давай сюда.
Потом, обращаясь к папаше Могену, сказал:
— Примите как благодарность за все ваши хлопоты, это только аванс, потом будет еще.
Рыбак не хотел брать, но князь, крепко пожав загрубелую руку, сказал:
— Сделайте одолжение, не отказывайтесь, мы скоро увидимся.
Морис сел рядом с кучером, князь — в кузов около Жермены. Владислав щелкнул языком, и пара чистокровных понеслась в Париж. Когда экипаж выехал на проезжую дорогу, из-за куста выскочил какой-то человек, погнался за ним, вцепился руками сзади в рессоры, нырнул под днище, прочно ухватившись там за скобы.
Через три четверти часа кони, роняя хлопья пены, тяжело дыша — бока вздымались и опадали, — остановились у подъезда дома князя на улице Ош. Бешеная езда стоила хозяину двух отменных лошадей, но выиграл он двадцать пять минут, что могли спасти жизнь неизвестной ему девушки. Мишель послал гонцов за врачами, а Морис простился, сказав, что придет завтра.
Князь, взволнованный и совершенно преображенный, признался другу:
— Теперь, Морис, я не буду плыть по течению, снедаемый скукой, у меня есть в жизни цель — вылечить это дитя, такое прекрасное и такое, судя по всему, несчастное, спасти его, быть может, отомстить за него…
Человек, что прицепился к экипажу и выдержал под ним весь путь до Парижа, незаметно выскочил в нескольких шагах от конечного пункта. Он потянулся, потопал ногами, чтобы размяться и, обратившись к груму[505], — тот вышел из ближних ворот, — спросил об имени хозяина особняка по соседству.
— Князь Березов, русский, известный богач, — ответил грум.
— А… Очень хорошо, благодарю вас. — И проворный соглядатай неспешно удалился, словно гуляя.
«Теперь я знаю, где она и как имя того, кто ею интересуется, — думал Бамбош, сын кабатчика. — Доложу обо всем графу насчет бегства. Он крепко обозлится, видать, малютка его здорово прихватила. Лишамору, мамаше Башю и мне, понятно, не поздоровится. Но я теперь знаю средство, чтоб его умилостивить».
Состояние Жермены ухудшалось. За первыми симптомами, что так напугали князя и заставили его как можно скорее перевезти больную к себе, последовали другие, еще более серьезные.
Два врача, спешно вызванные, качали головами и ничего определенного не говорили, что у медиков обычно равносильно признанию в бессилии.
Оба доктора — профессора Медицинской академии, один — крупный специалист по внутренним болезням, а другой хотя и молодой, но уже известный научными трудами в области клинической медицины — сразу определили, какой жестокий недуг поразил пациентку. Доктор Ригаль прошептал слово менингит[506], доктор Перрье согласился, а князь, не зная, что это слово почти равносильно смертному приговору, все спрашивал и спрашивал дрожащим голосом:
— Вы ведь спасете ее, господа?! Спасете? Не правда ли?
— Мы сделаем все, что может медицина. Согласны с этим, Перрье?
— Разумеется. Но врачебный долг обязывает предупредить вас, что болезнь очень серьезна, князь, и состояние больной почти безнадежно.
Мишель побледнел.
— Она вам близкий человек, не так ли? — спросил Ригаль.
— Вчера я совсем не знал ее, но сегодня кажется: если она умрет, я тоже умру.
— Можете ли вы хотя бы сказать, каково ее положение в обществе, основная профессия, образ жизни?.. Может быть, вам известно, при каких обстоятельствах, вероятно трагичных, начался у нее тяжкий недуг? Все это имеет большое значение, вы, конечно, понимаете не хуже нас.
Князь в коротких словах рассказал о встрече с Жерменой и добавил:
— Больше я о ней ничего не знаю. Ничего решительно!
— Вы сказали, ее платье хорошо сшито, но из дешевой ткани, — заметил профессор Перрье. — Можно предположить, что она работает в каком-нибудь ателье. На такую же мысль наводят многочисленные уколы иголкой на пальцах.
— У нее следы собачьих укусов на теле, — заметил доктор Ригаль, — но самое большее, что могло произойти от них, — это сильный испуг и, как следствие, сжатие сосудов головного мозга.
— Следует учесть, что она тонула, — добавил коллега. — Важно было бы знать, как задолго перед утоплением она поела.
Поскольку любой врач всегда в какой-то степени бывает криминалистом, профессор с живостью сказал:
— Кто знает, не стала ли она жертвой преступления? Князь, могу я попросить вас выйти на минутку, нам необходимо остаться одним.
Мишель покорно повиновался.
— Можете войти, — позвал Перрье через короткое время. — Бедная девушка подверглась бесчестью, — печально сказал профессор. — Следы совсем недавно совершенного насилия.
— Какая подлость!.. — вскричал с гневом русский.
— И один этот факт насилия уже может быть причиной ее болезни, — сказал Ригаль.
Врачи предписали режим и удалились, сказав, что станут по очереди навещать больную, сколько потребуется.
Для князя, что стал участником драмы, началась новая жизнь. Он замкнул двери для всех, кроме своего друга и поверенного Мориса Вандоля. Отказался от всех развлечений: клубов, театра, бегов и других удовольствий. Заняв под большие проценты крупную сумму, расплатился с долгами, в том числе и с карточным долгом графу Мондье. Мишель поселился в комнате рядом с той, где лежала Жермена. Сто раз на дню он отрывался от книги, которую рассеянно читал, и, тихонько ступая по ковру, подходил к постели больной.
Монахиня, что дежурила возле нее, — девушка с бледным лицом, кроткими глазами, полными милосердия и веры, — со словами сострадания на устах поднимала голову Проникнутый великим почтением к ее неиссякаемому терпению и самоотверженности, князь тихонько спрашивал:
— Ничего нового, матушка?
— Ничего нового, месье.
Расстроенный, он подходил, иногда осторожно брал горячую руку, щупал беспорядочное биение пульса и отправлялся к себе, не в силах видеть блуждающий взгляд Жермены и слышать ее неразборчивые слова. Молодой человек испытывал почти физические страдания, когда слышал, как девушка иногда стонет от нестерпимой боли в мозгу.
Морис Вандоль приходил каждый день и подолгу сидел с другом. Князь Березов совершенно переродился. События внешнего мира его не интересовали, он всей душой сосредоточился на Жермене.
Продолжительность болей в мозге при менингите бывает разной. Иногда они длятся несколько дней или даже всего несколько часов, но порой продолжаются очень долго, от их продолжительности не зависит возможность и срок выздоровления.
Жермена все время находилась между жизнью и смертью и невыносимо страдала.
Так продолжалось восемнадцать дней. На девятнадцатый случился приступ, от которого она чуть не умерла. Но зато в первый раз можно было понять ее слова.
— Пощадите!.. Сжальтесь!.. Я вам ничего плохого не сделала!.. Мама!.. Пощадите… Моя бедная мамочка!.. Граф… Подлец!.. Это он!.. Мондье!.. Сжальтесь!.. Сжальтесь над бедной Жерменой!..
Наклонясь над изголовьем умирающей, Мишель Березов с болью прислушивался. Он узнал наконец, что девушку зовут Жерменой… Уловив проблеск сознания в ее взгляде, тихо спросил:
— Граф… Какой?
— Мондье[507]… Мондье… Он… Ох…
Мишель подумал, что она воскликнула: «Мой Бог!» — и подумал: она не поняла, жестоко было бы продолжать спрашивать.
Это он не понял ее слов… Скольких несчастий не произошло бы, догадайся он тогда.
Ночью Жермене стало еще хуже, если только это было возможно, и князь в страхе послал Владислава за докторами. Едва дворецкий удалился, у Жермены началось сильнейшее кровотечение из носа. Больная слабела с каждой минутой, и Мишель с ужасом ждал последнего вздоха.
Доктор Перрье вошел в тот момент, когда князь в отчаянии воскликнул:
— Она погибла!
— Она спасена, — радостно сказал доктор. — Если не будет непредвиденных осложнений, я отвечаю за ее жизнь.
Бамбош — тот, кто встречал графа с похищенной Жерменой возле кабачка Лишамора, дежурил затем возле ее комнаты и, наконец, под кузовом ландо добрался к дому князя Березова, — был вполне законченным мерзавцем. Не играя пока никаких крупных ролей, он вполне мог бы не уступить самым закоренелым и знаменитым преступникам в жестокости, хитрости, ловкости и полном отсутствии любых нравственных устоев.
— Ему всего восемнадцать, а он уже законченный бандит, — с гордостью говорили между собой мамаша Башю и Лишамор, радуясь и за себя: ведь это они выработали и развили в приблудном ребенке, их приемном сыне, самые преступные инстинкты.
Бамбош возрастал во зле, как другие возрастают в добре, и редко дурные примеры, подаваемые постоянно, и дурные принципы, внушаемые старательно и последовательно, не находили столь благодатной почвы.
Кастане, прозванный Лишамором, желая подготовить ребенка, в ком он заметил редкие способности, к жестоким битвам жизни, начал с того, что дал ему довольно основательное образование. Когда мальчишка восставал против учения, отлынивал и ворчал, что ему надоело, — «папаша» отвешивал подопечному несколько здоровенных тумаков, неизменно повторяя:
— Сынок! Я мечтаю о твоей блестящей карьере. Ты станешь работать в большом свете и сделаешься важным господином, почти по-настоящему важным. Для этого надо уметь влезать в разные шкуры: иногда понадобится быть и биржевиком, и атташе при посольстве, и офицером иностранной армии и при всех обстоятельствах держаться джентльменом. Уменье себя вести в обществе и образование необходимы для этого, и я тебя всему обучу.
Смышленый Бамбош вник и перестал отлынивать от учения. Бывший преподаватель Императорского лицея, хоть и весьма образованный, но подверженный многим грязным порокам, Кастане очутился за порогом университета, скатился на дно, сделался содержателем подозрительного заведения и сообщником шайки разбойников. Но Бамбоша обучил английскому, немецкому и итальянскому, немного греческому и латыни, чтобы понимать и уметь вставить, где надо, цитату, дал достаточные знания из физики и химии. Бамбош усваивал все с необычайной легкостью. Также по настоянию учителя старательно работал он над почерком: требовалось уметь подделывать любой чужой. Часто бумажка с фальшивой подписью дает гораздо больше, чем удар ножом или доза яда.
Это еще не все. Бамбош, ловкий и проворный как обезьяна, сильный как атлет, настойчиво тренировал свое тело. Бывший учитель фехтования, опустившийся до уровня каменотеса из-за пьянства, обучил его искусству владения шпагой и стрельбе, сделав воспитанника опасным противником.
Подонки, посещавшие кабачок Лишамора, научили мальчишку драке ногами, карманному воровству, передергиванию в картах и разговору на арго[508].
Когда Бамбош подрос, он самостоятельно занялся стрельбой из пистолета и достиг исключительной меткости.
— Этот чертов мальчишка далеко пойдет! — с восхищением говорил Лишамор.
— Да, папаша, вы меня богато воспитали, — соглашался Бамбош. Он правильно писал по-французски, но говорить предпочитал на жаргоне. — Благодаря вам я буду шикарным вором. Вором-аристократом. Пусть только случай подвернется, и вы увидите, на что способен ваш приемыш и ученик.
Вот краткий портрет этого героя. Роста выше среднего, недурен, хотя черты лица не отличались выразительностью. Светлый шатен, круглолицый, небольшой рот с хорошими зубами, прямой нос, карие глаза. А в общем, внешность была какой-то стертой, неприметной. Это оказалось очень удобным для гримирования и переодевания. За обычным телосложением скрывалась большая мускульная сила, а за невыразительной физиономией — весьма тонкий ум, рано развившиеся дурные наклонности и огромное честолюбие. Он был незаметен и потому особенно опасен.
…Узнав, что Жермена, наверное, умирающая, находится в доме князя Березова, Бамбош решил, как уже сказано, предупредить графа Мондье. Это было лучшим из того, что он мог теперь сделать, учитывая, что строгий приказ графа семейство Лишамора не сумело исполнить.
Граф жил близ площади Карусель в маленьком уединенном особнячке, перед ним находился двор, а сзади — сад. Дом имел два выхода: один, главный, на площадь, а второй, низкий и незаметный, на бульвар. У этого выхода и позвонил Бамбош.
Ему открыл слуга без ливреи и, обменявшись с ним условным знаком, пропустил. Они миновали садик, обнесенный высокими стенами, и вошли в холл. Бамбош, как человек хорошо знакомый с расположением комнат, остановился здесь.
Граф уже позавтракал и, затянувшись утренней сигарой, особенно приятной для настоящих любителей-курильщиков, просматривал газеты.
Бамбош вошел в комнату без доклада, почтительно поклонился графу; тот приветствовал слугу такими словами:
— А! Это ты, мошенник.
— К вашим услугам, месье.
— Почему явился без приказания?
— Я пришел известить, что малютка сбежала…
Граф вскочил и бросился с кулаками. Бамбош спокойно выдержал удар, холодно посмотрел на хозяина.
— Не бейте, это ничего не даст. А потом, должен сказать, я решил больше не ходить у вас на поводу! Можете командовать Лишамором и старухой Башю. Но не мной.
Граф сдержался, услышав такую дерзость.
— Не играй в подобные игры, мальчуган. Другие пробовали и обожглись.
— Я не играю, а лишь говорю, что со мной надо обходиться достойно и оценивать мои услуги тоже по достоинству.
— Как ты смеешь, негодяй, говорить о вознаграждении, когда Жермена сбежала! — заорал граф, приходя в бешенство.
— Хозяин, поверьте мне, никто в этом не виноват, — сказал Бамбош с удивительным спокойствием. — Мы все предусмотрели, только не знали, что один прут в решетке держался непрочно; кстати, окна вы сами проверяли.
— И Жермена убежала во двор через окно… А собаки?
— Они сделали все как надо и умерли.
— А она? Что с ней дальше?..
— Она бросилась в воду, и ее спасли двое мужчин и отвезли в Париж в экипаже, запряженном парой чистокровных лошадей. Вот все, что я могу пока сказать.
— Значит, она для меня потеряна… И она разболтает…
Бамбош молчал, как будто обдумывая ответ. Наконец он проговорил с расстановкой:
— А если я ее найду для вас?
— Ты! Ты сможешь это сделать?
— Да, но при одном условии…
Граф презрительно ответил:
— Повторяю, не играй в эти игры!
— Патрон, если играть, то с открытыми картами. Что касается Жермены, в ней мое спасение, мой успех, потому что вы очень за нее держитесь, а вернуть девчонку в ваши руки могу только я. Я вам необходим. Но я скромен в моих требованиях. Вытащите меня из Эрбле, где я прозябаю, возьмите служить вашим тайным делам, о которых я подозреваю. Будете иметь во мне преданного помощника, поскольку я честолюбив и жаден до удовольствий, какими наслаждаются люди, меня не стоящие. Для начала я верну Жермену, и по тому, как буду действовать, вы сможете судить, действительно ли я на что-то способен… Если хотите, это будет экзамен.
Граф посмотрел на Бамбоша гораздо внимательнее, чем прежде, и, удивленный умом, правильностью речи, умением выражать мысли, ответил:
— Согласен. Верни Жермену, и я открою тебе путь к богатству. Где она сейчас?
— Вы узнаете, но сначала прошу написать под мою диктовку письмо, оно даст возможность приступить к делу.
— Не понимаю.
— И все-таки пишите и постепенно все узнаете. Это развлечет вас.
Бамбош диктовал:
«Дорогой князь, весьма рекомендую подателя сего, в том случае, если вам нужен честный, усердный и сообразительный слуга, умеющий грамотно и толково писать по-французски. Немного меньше чем секретарь и немного больше чем лакей. Он прибыл из моих бургундских земель, я желаю ему добра и рассчитываю на вашу любезную помощь в подыскании для него местечка. Примите, дорогой князь, уверения в моей сердечной преданности вам.
— Датируйте, пожалуйста, это письмо позавчерашним числом, и вот адрес: «Его сиятельству[509] князю Березову в собственный дом. Париж».
— Князь Березов!.. Почему?.. — спросил заинтригованный граф.
— Потому что он вспорол животы моим прекрасным собакам, выловил из реки Жермену, привез в свой дом, где она сейчас и находится.
— Проклятье!.. Он… Князь Мишель!.. Но как, черт возьми, ты об этом узнал?!
— Это мой маленький секрет. Я был в какой-то мере виноват в недосмотре и считал себя обязанным исправить дело, — скромно сказал Бамбош.
— Это хорошо, мой мальчик. Добейся успеха и ты будешь хорошо вознагражден.
— Я на это рассчитываю, патрон!
— Нужны тебе деньги?
— Тысяча франков, чтобы прилично одеться, подкупить слугу в доме князя или устроить так, чтобы его выгнали, освободив для меня место, — сказал Бамбош, дивясь собственному нахальству: сумму запросил изрядную.
— Отлично! Вот тебе десять луидоров[510].
— Благодарю, патрон, вы скоро будете иметь от меня известия.
Бамбош переоделся во все новое в одном из магазинов и отправился в район, где жил Березов. По дороге он заглянул в питейное заведение, куда ходили слуги князя поиграть в бильярд или в карты. Бамбош выдал себя за слугу, ищущего место, и намекнул, что имеет рекомендации к Березову.
— А, это русский, чей дом недалеко отсюда, — сказал кучер, красный от выпивки. — Там было хорошо служить, только он, случалось, бил свою челядь.
— Вы говорите о нем в прошедшем времени, он что, умер?
— Хуже того. Разорился. Дотла. Сидит без сантима, гол как сокол. Вот как раз идет помощник его камердинера[511]. Что нового в доме, Жозеф?
— Не спрашивайте! Никого не принимает, сам никуда не выходит… Нищета, полная нищета! Вот получу жалованье за месяц, и до свидания!
Бамбош заплатил за общую выпивку, потом предложил кинуть карты. Разумеется, он проиграл. Короче, сделал все, что следовало, и под конец напоил месье Жозефа в лоск. Когда после бессонной ночи Жозеф, еле волоча ноги, явился в дом Березова, управитель Владислав его немедленно рассчитал и выгнал вон.
Через некоторое время Бамбош представился князю, был сразу принят на службу благодаря рекомендации Мондье.
Теперь он мог оповещать графа обо всем, что касалось Жермены, о ее болезни, о том, каким вниманием и уходом она окружена, и о сердечном участии, что проявлял князь к ее судьбе. Каждое донесение заканчивалось обещанием начать действовать в нужный момент.
Момент настал, когда Бамбош известил Мондье, что против ожидания Жермена спасена.
«Ага, князь Березов, — ликовал граф, — теперь девица досталась нам обоим, и ты даже не подозреваешь, какой опасный подарочек поднесла тебе судьба».
Жермена, бледная, исхудавшая, несколько часов лежала неподвижно, не в силах произнести хотя бы слово или сделать малейший жест. Недуг, мучивший ее несколько недель, наконец был побежден кризисом, чуть не убившим больную. Теперь голова ее как будто опустела, а тело совершенно обессилело. Она казалась бы мертвой, если бы не тревожное выражение глаз, они одни оставались живыми. Понемногу мысли ее начали проясняться при виде окружающей обстановки.
Открыв глаза, Жермена увидела, что лежит на широкой постели с богатыми драпировками; на стенах висят прекрасные картины в золотых рамах; в комнате расставлена дорогая мебель. На какой-то момент это ее испугало, потому что напомнило ту поддельную роскошь, среди какой она очнулась там, в проклятом доме. Но приветливое лицо и ласковая улыбка монахини рассеяли ее тревогу. Медленно подняв слабую руку, больная коснулась пальцами сиделки и сказала еле слышно:
— Спасибо!
— Не говорите, дитя мое. Вы были очень плохи, но теперь спасены… Ни о чем не беспокойтесь, берегите силы, чтобы жить.
Жермена поняла, но все-таки сказала:
— Мама!
— Вы ее скоро увидите, а пока слушайтесь меня, дорогая, — остановила девушку монахиня с мягкой повелительностью.
Тотчас Жермена канула в тот глубокий целительный сон, что приходит к больным после тяжелого кризиса. Она проспала десять часов и вновь пробудилась. Монахини не было, у изголовья сидел высокий мужчина и смотрел на нее с невыразимой нежностью. Бледное лицо с тонкими, но мужественными чертами, тревожный взгляд больших черных глаз поражали ее во время кратких моментов просветления сознания в ее бредовом состоянии. Она поняла, что этот человек, так же как и монахиня, не отходили от ее постели в часы страданий, и почувствовала себя в безопасности.
— Дитя мое, — сказал незнакомец необыкновенно приятным, каким-то музыкальным голосом, — в состоянии ли вы слушать меня и ответить на некоторые касающиеся вас вопросы? Я ваш преданный друг, и позднее вы узнаете, при каких обстоятельствах я им стал.
Жермена думала совсем о другом, она спросила дрожащим от слабости голосом:
— Мама… сестры… Берта… Мария…
— Меня зовут Мишель Березов, — вновь заговорил неизвестный. — Вас лечили в моем доме, я не знал ни как вас зовут, ни где ваш дом и не мог ничего сообщить вашим близким.
— Я была очень больна? И долго?
— Три недели.
— Три недели!.. О Господи!.. Бедная мама! Месье, умоляю вас, дайте ей знать. Беспокойство убьет ее. Мадам Роллен, улица Поше, номер… Мое имя Жермена.
— Я хочу лично известить ее о вашем выздоровлении.
— О! Благодарю вас… Моя признательность вам…
— Успокойтесь, ради Бога, — прервал ее князь. — Вы еще слишком слабы. Берегите силы для свидания с родными. Надеюсь, вы скоро увидитесь.
Мишель позвонил, велел подавать экипаж и вышел, а на его место дежурить около больной села монахиня.
Когда князь собирался выйти из дому, помощник камердинера, нанятый по рекомендации графа Мондье, подал на подносе конверт с надписью «срочно». Молодой человек пробежал глазами письмо, чуть побледнел, смял листок и сунул в карман. Там было всего несколько строчек, но они испугали бы всякого менее мужественного человека.
«Князь!
Неизвестный, который пока еще не враг вам, советует не заниматься больше Жерменочкой. Ему она очень дорога, а вам безразлична. Не старайтесь проникнуть в тайны ее жизни. В противном случае с вами, с ней и с ее близкими произойдут большие несчастья. Автор этих строк обладает огромной властью. Для него не существует никаких предрассудков, а жизнь человека он ценит в сантим и ни перед чем не останавливается.
Понявшему привет!»
Спускаясь по лестнице, Мишель размышлял: «Этот мерзавец не знает меня, я тоже ни перед чем не остановлюсь. Спасение Жермены и отмщение за нее для меня не прихоть, а исполнение долга. Посмотрим, кто окажется сильнее».
Молодой человек сел в ландо, камердинер посмотрел вслед безразличным взглядом и услышал, как тот сказал кучеру: «Улица Поше!»
Когда князь выехал за ворота, новый камердинер не спеша удалился из дому, направился в тот ресторанчик, где неделю назад накачал допьяна слугу, на чье место и был принят. Судя по тому, с каким вниманием хозяин кабачка относился к вошедшему, месье Жан, — Бамбош назвался этим именем, распространенным среди людей его званья, — числился уважаемым клиентом. Молодой человек примерно его возраста, одетый в форму служащего беговых конюшен, с заколкой в форме подковы на галстуке и с двумя лихими начесами на висках сидел за столиком перед недопитой бутылкой.
— Привет Бам… Жан! — сказал он вошедшему.
— Привет, Брадесанду[512].
— Выпьешь стаканчик?
— Пожалуй.
Чокнулись, и Бамбош быстро сказал парню в форме:
— Беги к хозяину, и быстро! Я должен с ним встретиться сегодня вечером, непременно… Девчонка говорила с князем… Он поехал на улицу Поше. Точно! Скоро будет взрыв.
— Не бойся, — ответил малый по кличке Брадесанду, — хозяин принял меры.
— Тем лучше, а ты поторапливайся!
— Бегу. Однако, знаешь, мне надоело сидеть здесь на посту.
— Ты что, жалуешься, ты, кто больше всего любит безделье!
— Я не отказываюсь, но мне скучно и не хватает удовольствий.
— Ба! Как только дело будет сделано, патрон тебя сделает букмекером[513] на скачках. Действуй быстро.
На улице Поше, чтобы побыстрее расположить к себе консьержку, князь сунул ей в руку несколько монет и сразу спросил:
— Мадам Роллен живет здесь, не так ли?
— Вы хотели сказать, покойная мадам Роллен, месье.
— Как! Она умерла? — воскликнул русский, у него прямо в глазах потемнело.
— Вот уже три недели, в госпитале Ларибуазьер, как раз в тот день, когда пропала ее дочь Жермена. — И консьержка во всех подробностях рассказала гостю о гибели квартирантки.
Мишель с ужасом думал, какой удар нанесет это известие Жермене. Он поспешил спросить:
— А могу ли я видеть сестер Жермены, девиц Берту и Марию?
— Бог мой, дорогой месье, вам решительно не везет! Как раз сегодня утром за ними приехали, чтобы отвезти их к Жермене, она ведь, бедняжка, нашлась.
— За ними приехали? А кто приехал? — спросил князь, побледнев.
— Симпатичный старый священник, похожий на деревенского кюре.
— Можете ли вы хотя бы сказать, когда они вернутся?
— К сожалению…
— Он сказал, куда их везет, сообщил свой адрес?
— Не говорил. Малютки были так счастливы, а он так торопил…
У князя возникло смутное подозрение, он вспомнил сегодняшнее письмо и подумал, что оно имеет отношение к случившемуся, и отъезд девушек похож на похищение.
А что, если этот священник просто-напросто участник банды?
— Как только девицы Роллен вернутся или вы о них узнаете что-нибудь, известите, пожалуйста, меня. Вот мой адрес.
Консьержка рассыпалась в благодарностях, сказала, что исполнит все в точности, и даже сочла нужным добавить:
— Одновременно с Жерменой исчез еще один жилец. Порядочный молодой человек по имени Бобино, рабочий типографии. Об этом в квартале немного посплетничали, но совершенно зря. Между ним и Жерменой ничего не было. Скорее он был неравнодушен к Берте, ее сестре.
— Вы говорите, что молодой человек не вернулся с тех же пор?
— Даже не прислал никаких известий о себе, что меня очень удивляет.
Князь, еще более озадаченный, медленно поехал домой, с ужасом думая о том, как скажет Жермене о смерти матери, отъезде сестер и странном исчезновении скромного друга Бобино, кого решил непременно отыскать.
Бамбош, чье отсутствие дома не заметили, вернулся, прошел на чердак и наладил там подслушивающее устройство. Слова князя доносились совершенно отчетливо, и, хотя Жермена говорила очень слабым голосом, Бамбош вполне улавливал и ее речь. А ведь механизм этого домашнего прибора был чрезвычайно простым, даже примитивным. Отверстие трубочки выходило в комнату Жермены, его маскировала штофная[514] обивка комнаты, звук проходил свободно.
Жермена, увидав Мишеля, сразу заметила, что он расстроен, хотя тот изо всех сил старался казаться спокойным.
— Прошу вас, расскажите!
Хотя она говорила слабым голосом, Бамбош улавливал все.
— Я не мог повидать вашу мать… Она больна. Только не волнуйтесь, пожалуйста.
— Больна! О Боже! Бедная мама! Кто же ухаживает за ней?
— Она в приюте для выздоравливающих, — говорил молодой человек, стараясь оттянуть время, чтобы постепенно подготовить больную к тяжелому известию.
— Больна, и меня нет около нее! — рыдая сказала Жермена. — А сестры? Вы их видели? Дорогие мои, бедненькие, они-то как?
— Мне действительно не повезло. Представьте себе, их увезли, чтобы они побыли около матери. Думаю, вернутся дня через два. Консьержка ничего не могла мне сказать.
— В нашем доме у нас был друг, милый молодой человек Жан Робер, по прозванию Бобино… Юноша неравнодушен к Берте, он-то наверное знает.
— Его как раз нет сейчас в Париже, — пробормотал князь, совсем растерявшись.
— Как, и его тоже? Месье, вы от меня что-то скрываете! Мама больна, сестры уехали, Бобино нет, я похищена… Что все это значит, Господи? Говорите, умоляю вас! Вы такой добрый, так преданно обо мне заботитесь… Я, кажется, узнаю руку негодяя, который… От него всего можно ждать.
— Кто он, назовите его имя!
Не решаясь и не имея сил ответить, бедняжка разрыдалась.
«Если она сейчас заговорит, патрон погорел», — подумал подслушивающий Бамбош.
Но Жермена молчала. Князь, опасаясь повторного приступа болезни, не настаивал. К тому же он был даже рад прекращению разговора, ведь ему пришлось бы придумывать новые объяснения и, совсем запутавшись, он мог сказать неосторожное слово. Совершенно разбитая происшедшим разговором, Жермена сказала тихонько:
— Завтра я вам все скажу.
И впала в сонное оцепенение.
«А ты, мой князь, должен завтра быть мертв, — сказал себе Бамбош, бросая трубку акустического устройства. — В твоей смерти наше спасение, и ты приговорен».
Легко догадаться, что Брадесанду тоже состоял в услужении у графа Мондье. В его обязанности входило сидеть то в том, то в другом кабачке поблизости от дома Березова и ждать Бамбоша, который передавал ему для графа сведения обо всем происходившем у русского князя. Брадесанду быстро исполнил поручение Бамбоша. Тот ночью, наняв экипаж, понесся на площадь Карусель, где его с нетерпением ждал патрон.
Войдя в комнату графа, Бамбош крайне удивился, увидев пожилого священника в потертой сутане[515], по виду скромного и доброго. На вид ему было лет шестьдесят, руки у него дрожали, он то и дело нюхал табак и громко сморкался в большой носовой платок.
На минуту нахальный малый растерялся при виде почтенной особы. Старческим, немного дрожащим голосом священник предложил ему сесть, поправил очки в роговой оправе и спросил, зачем он пришел.
— Прошу прощенья, но у меня дело не к вам, господин кюре. Мне необходимо видеть графа Мондье.
— Я пользуюсь его полным доверием, говорите со мной как с ним самим.
— Извините, господин кюре, — решительно сказал Бамбош. — Раз его нет, я подожду.
— Вы же видите, я занимаю его комнату, у меня ключи от всех ящиков. Я его заменяю во всем и для всех. Я принимаю всех, кто его посещает по делу.
— Я еще раз говорю: нет! — забыв о вежливости, заговорил Бамбош. — Будь вы его брат, отец или дедушка, черт меня забери, если я скажу хоть слово!
Тут священник расхохотался и выпрямился. Руки его перестали дрожать, он стянул с головы седой парик, сорвал очки, скинул сутану, и Бамбош, совершенно ошеломленный, захлопал в ладоши.
— Провалиться мне! Это вы, патрон! Ну и ловки же!
— А ты молодец, Бамбош, — ответил граф, надевая халат. — Ты верен и умеешь молчать, я вознагражу за это.
— Здо́рово вы маскируетесь, патрон. И так естественно.
— Да, это один из моих маленьких фокусов. Благодаря ему сегодня удалось увезти сестер Жермены. Двух заложниц. Я воспользуюсь ими, когда потребуется укротить князя и заманить Жермену куда мне заблагорассудится. Теперь расскажи, что нового там?
— Дела плохи, патрон.
— Рассказывай.
— Так вот, малютка заговорила. Простак князь делает все, что она захочет. Сегодня он ездил на улицу Поше.
— Слишком поздно, раз клетка уже пуста.
— Вы приняли правильные меры предосторожности.
— Жермена все сказала князю?
— Нет. Даже не назвала вашего имени.
— Прекрасно!
— Но завтра она должна дополнить признания. Сказать, кто ее похитил и все прочее.
— Ни к чему, чтобы он это знал.
— Я того же мнения.
— Для этого есть только одно средство…
— Убрать князя.
— Прекрасно! Мы хорошо понимаем друг друга. Берешься сделать это?
— Да!
— Не побоишься, не поколеблешься?
— Вы же знаете, что я не постеснялся с Бобино, типографом, пропавшим в один день с Жерменой.
— Верно говоришь.
При этих словах Мондье открыл сейф, взял из него пригоршню золотых и дал Бамбошу.
— Это тебе на развлечения.
— Спасибо, патрон! Одна радость работать на вас!
Затем граф достал флакон с притертой пробкой. Там содержалась жидкость, прозрачная, как дистиллированная вода. Мондье сказал:
— Здесь достаточно, чтобы отправить на тот свет четверых, таких же здоровых, как князь, причем смерть наступит без конвульсий, без агонии. Жидкость не имеет ни вкуса, ни запаха, никаких признаков, по коим можно заподозрить, что это сильнейший яд. Человек засыпает и больше не просыпается, и нет никакого противоядия.
— Да, но существует вскрытие, экспертиза судебной медицины, химический анализ. Все они занимаются исследованием внутренностей покойного, и в результате виновника смерти гильотинируют, — возразил Бамбош.
Граф пожал плечами.
— Это относится к ядам, изобретенным в цивилизованном обществе, они обязательно оставляют какие-то следы. А дикари в этом смысле посильнее ученых. Вот, например, южноамериканские индейцы используют кураре и мауак. Укол иглой, колючкой или древесной щепкой, смазанной кураре, и человек умирает мгновенно, как от пули, попавшей в самое сердце. Капля мауака в стакане воды убивает как полный стакан раствора мышьяка! Притом в теле, в крови — решительно никаких признаков отравления, анализы ничего не показывают.
Бамбош смотрел на флакон с восхищением и страхом. Граф продолжал:
— Этот сосуд содержит уйму смертельных доз, разведенных в дистиллированной воде. Ты добавишь сегодня вечером, самое позднее завтра утром, всю эту жидкость в питье, какое обычно употребляет князь, и через пять минут после того, как он выпьет, мы от Мишеля Березова избавимся навсегда.
— Сделаю все, как вы приказали, — без колебаний сказал Бамбош.
Он возвращался в дом князя, размышляя, как добиться, чтобы враг непременно выпил отраву.
«Не могу же я насильно влить ему питье в рот, как собачонке, — думал он. — Надо сделать так, чтобы у него не возникло подозрения».
Мысль о преступности замысла нисколько не смущала мерзавца. Бамбош принадлежал к новому поколению негодяев, чьи жестокость и развращенность намного превосходили злодейские качества прежних преступников. Для нынешних молодых преступность — как бы естественное состояние. Они действуют совершенно спокойно. Убить человека для них почти то же, что раздавить насекомое или свернуть шею птенцу. Бамбош уничтожил бы князя не задумываясь, если бы при этом не рисковал собой. Он был по натуре трусом, этот наглец.
Дойдя до улицы Ош, он прищелкнул пальцами, сказав себе: «Самые простые средства всегда оказываются самыми лучшими… Я, кажется, придумал…»
Развлекаясь в обществе богатых бездельников, князь выпивал много шампанского и изысканных вин, без конца курил дорогие сигары. После этого у него все горело внутри и мучила жажда, дома он заглушал ее водой, не прикасаясь к спиртному. С тех пор, как под его попечением оказалась больная Жермена, молодой человек почти никуда не выходил, вел жизнь едва ли не аскета, но привычка потреблять много воды его не оставляла. Днем он почти все время проводил в курительной. Навещая больную, Мишель шел через комнату, служившую библиотекой и гостиной. Там, посередине, на столике, покрытом дорогой восточной тканью, на большом хрустальном подносе всегда стоял питьевой прибор: графин, полный прозрачной воды, стакан, сахарница, ложечка и бутылочки с разными сиропами. Воду предварительно пропускали через фарфоровые фильтры, чтобы туда не попала не только соринка, но и никакие микробы, или, по-иному, бактерии[516], которых все так боятся с тех пор, как их открыли; при этом большинство не догадывается, что этих крохотных убийц невозможно «выловить» никакими фильтрами, что доказал великий ученый Луи Пастер.
Бамбош по обязанностям своей службы имел сюда доступ. Парень сказал себе: «Вот куда я налью яд». И вот он заявился, чтоб якобы помешать дрова в камине; без малейшего колебания влил в графин смертельный яд и спокойно удалился, бормоча себе под нос: «Как только князь захочет пить, ему придет каюк».
Не миновало и пяти минут, как Мишель, выйдя из курительной, стал на цыпочках пробираться через гостиную, чтобы узнать у монахини, спит ли Жермена. Проходя мимо графина, он почти машинально протянул руку, чтобы налить в стакан воды…
В поезде, что прибывает в двенадцать часов пятьдесят минут на парижский вокзал Сен-Лазар, находился человек, по-видимому, жаждавший поскорее доехать. Ему казалось, будто кондуктор слишком долго держит состав на остановках, что вообще состав двигается медленнее, чем следовало, хотя все это совершенно не соответствовало действительности. Пассажир прямо кипел от нетерпения, сидя между двумя тучными скотопромышленниками, — те мирно беседовали о делах своей профессии.
Спешивший выделялся привлекательной внешностью. У него было одно из тех лиц, какие сразу располагают к себе. Взгляд широко открытых серых глаз был прям и честен, в них светился живой ум, а порой загорался огонь решительности. Прямой тонкий нос с нервно вздрагивающими ноздрями, хорошо очерченные улыбчивые губы, оттененные тоненькими юношескими усиками, концы их он в нетерпении теребил рукой, светло-каштановые, почти белокурые, волосы крутыми завитками спускались на мускулистую шею. Незнакомец выглядел очень молодо, лет двадцати, то есть находился в возрасте, когда голова полна счастливыми мечтаниями, а сердце готово к беспредельной любви и преданности. Одет он был очень скромно, чтоб не сказать бедно. Костюм из синей ткани, очень чистенький, но поношенный и в нескольких местах порванный, однако тщательно заштукованный. На лице и руках молодого человека виднелись шрамы, зажившие, похоже, совсем недавно.
Миновав Батиньольский тоннель, поезд дал оглушительный свисток и наконец остановился под стеклянными сводами вокзала.
Молодой человек бросился к выходу, в один момент открыл дверь и выскочил на платформу. Расталкивая всех, пробежал сквозь толпу, сунул контролеру билет и заторопился дальше по улице Амстердам, но мысль, пришедшая в голову, заставила его умерить скорость. Он подумал: «Чего доброго, любой полицейский примет меня за вора или за сумасшедшего и обязательно задержит».
Ясно, что юноша был коренным парижанином и хорошо знал обычаи столичных стражей порядка. И он, совладав с собой, пошел дальше спокойным шагом.
То, что перед нами настоящий парижанин, замечалось и по тому, как он ловко лавировал между движущимися экипажами, переходя площадь, и по тому, какой уверенной походкой шел по улицам родного города. Прибывший двигался упругим гимнастическим шагом, высоко неся голову, развернув плечи и расправив грудь. И с нежностью смотрел на окружающее: на газовые фонари, на ручейки у тротуаров, уносившие всякий мусор, на вывески и витрины магазинов, на знакомые серые дома, на уличных разносчиков.
Идя по направлению к бульвару Батиньоль, он думал: «Как глупо! Трех недель не прошло, пока меня здесь не было, а кажется, будто возвращаюсь из кругосветного путешествия. Право, никогда не думал, что можно так любить родной город! Париж, конечно, прекрасен, ему нет равного… Притом здесь живут те, кто так мне дорог. Поспешим к ним!»
Незнакомец быстро пересек улицу Клиши и вышел на улицу Поше. Вдруг он остановился и с веселой усмешкой подумал: «И впрямь не могу унять волнения в сердце, и ноги стали как ватные. Я превратился в актера реальной мелодрамы. Я должен действовать. А почему бы и нет? Ведь это жизнь».
Юноша прошел мимо табачной лавки и ступил в коридор, где пахло простой, но вкуснейшей пищей — мясом, тушенным с луком.
— Здравствуйте, мадам Жозеф!
Консьержка, что готовила на печурке аппетитнейшее блюдо, подняла голову и воскликнула, протягивая руки:
— Бобино! Милый мой мальчик! Это вы!..
— Я самый, собственной персоной, мам Жозеф…
Они расцеловались, ведь мадам Жозеф была в том возрасте, когда ей можно было без стеснения по-матерински облобызать молодого человека. И она заговорила, не переводя духу:
— Бог мой, откуда вы явились, мой мальчик? Так долго не давали о себе знать. Я уже думала, Господи, прости, что вы умерли. У вас шрамы на лице, как будто следы укусов. Но вид у вас прекрасный. Однако вы, должно быть, голодны. Садитесь сюда, мы сейчас вместе позавтракаем, правда, мой мальчик? Не смущайтесь. Я вас и винцом угощу, красненьким… за двадцать пять су. Вы как будто одеревенели, рассказывайте же скорее.
Бобино не удавалось и слова вставить, наконец он сказал:
— Из Пуасси.
— Из Пуасси! Но там ведь тюрьма, неужели?.. О! Я уверена, что вы ни в чем не виноваты.
— Но там есть и госпиталь…
— Ах, мой Бог!
— И я из него вышел…
— Боже мой, несчастный случай… и эти шрамы…
— Да, мадам Жозеф, несчастный случай, от него я чуть не испустил дух…
— Кушайте и рассказывайте все, как было, мое бедное дитя.
Добрая женщина в один миг поставила два прибора, щедро наполнила тарелки едой, налила вино в стаканы и первой принялась с аппетитом есть, ожидая в то же время с нетерпеливым любопытством рассказа.
Бобино, конечно, был голоден, он с удовольствием жадно проглотил несколько кусков рагу, запив изрядным стаканом вина, и не в силах больше выносить терзающее беспокойство, не очень вежливо ответил вопросом на вопрос:
— Только одно позвольте спросить, мам Жозеф.
— Да, конечно, мой мальчик.
— Как поживает мадам Роллен? И Жермена… Есть ли о ней известия? И Мария? И Берта?
— Ах! Мой милый. Вы ничего не знаете… Конечно, вы не можете ничего знать… Большие несчастья… Очень большие несчастья.
Бобино напряг все силы, чтобы выдержать еще неведомый удар. Консьержка вновь заговорила:
— Ох… Ох… Ох… бедненький! Мадам Роллен… скончалась… В госпитале… Обе ноги раздробило… Отнять пришлось… А потом она, несчастная мученица, отдала Богу душу…
— Боже мой, — почти прохрипел Бобино, — какой ужас… А Жермена?..
— Уехала… ее увезли… исчезла… той же ночью, что и вы, и не отыскалась с тех пор… У нас в квартале болтали, но я руку дам на отсечение, все одно вранье.
— Вранье, конечно… Жермена не виновна, и те, кто говорил про нее гадости, — дрянные людишки. Но вы ничего не сказали о Берте и Марии. Малышки, в какой растерянности они, наверное, сейчас. Одни, без матери! Без старшей сестры… И меня с ними не было.
— Как? Вы не знаете?
— Что? Что… Прошу вас!.. Да скажите же мне все, дорогая мадам Жозеф!
— Так вот: бедную мадам Роллен похоронили, Жермена исчезла, бедняжки кое-как жили одни, грустные. Все время ждали известий от старшей сестры или от вас. Так прошло недели две, а может, три, и вдруг за ними приехал старый священник. Наверное, его послали какие-то сердобольные люди, чтобы позаботиться о них, устроить куда-нибудь, найти работу…
— А после?.. — спросил Бобино, задыхаясь от волнения.
— Так вот… они уехали со священником в его повозке.
Слезы стояли в глазах Бобино, когда он слушал это повествование; юноша воскликнул:
— Уехали! Вот так просто… не сказав куда…
— Дорогие малютки ведь сами не знали, куда их везут. Обещали написать, сообщить адрес. Ничего не потеряно, ведь они отбыли совсем недавно. Да вы кушайте! Кушайте! Выпейте… Вы же мужчина. Рано приходить в отчаяние, не надо портить себе кровь!
— Вы правы, мам Жозеф. Надо решить, как действовать. Но есть я уже не могу, всякий аппетит пропал. Умерла!.. Дорогая мадам Роллен умерла! Знаете, надо быть таким сиротой, не знать родителей, как я, чтобы оценить доброе отношение к тебе. Его мне всю жизнь недоставало. Я привязался к мадам Роллен, полюбил добрую женщину, она меня называла сыном, а я ее — мамой… Я нашел у нее семейный уголок, меня обласкали и пригрели, я встретил бескорыстную дружбу, какую не купишь за любые деньги. О! Мадам Роллен. О! Моя дорогая мадам Роллен, — повторял юноша, с каждой минутой все острее понимая свою утрату.
И мадам Жозеф утирала фартуком глаза, вздыхала и, полная сочувствия, свойственного простым женщинам, искала, чем бы утешить гостя.
— И это все, что вам известно, мам?
— Да! То есть нет!.. Боже мой, безмозглая моя голова! Не в упрек вам, но вы так меня взволновали, что я забыла о самом главном. Не далее как позавчера приезжал господин из высокого общества, из настоящего высшего света. Уж я-то в этом разбираюсь. Князь. Настоящий князь.
— Князь? — спросил Бобино с недоверием.
— Да, совершенно доподлинный. Вот его визитная карточка. Князь Мишель Березов, авеню Ош.
— Русский, — сказал типограф.
— Вы правильно догадались, я-то об этом и не подумала. Он мне дал много луидоров, чтобы я ему поведала о мадам Роллен, о Жермене, о ее сестрах. Похоже, он очень интересовался всей семьей и был очень опечален моим рассказом…
— Русский… Князь… — повторял Бобино в совершенном недоумении.
— Да. Сбруя на его лошадях блестела, как витрина ювелира, а карета… такую только в музее Тюильри можно увидеть. Еще я забыла сказать. Он спрашивал меня о вас, о том, есть ли о вас известия.
— Известия?.. Обо мне?..
— Да. Похоже, он вас знает, он сказал: «Честный молодой человек по прозвищу Бобино». Но вас не было, и я не могла ему объяснить, где вы. Тогда он дал визитную карточку и сказал, уезжая, дескать, как только я хоть малость узнаю о вас или о девочках, чтобы сейчас же бежала к нему.
— Значит, он нам друг!
— О! Я в этом уверена так же, как в том, что в один прекрасный день умру.
— Все это, право, очень странно. Богатые бездельники не имеют обыкновения интересоваться судьбой бедняков, таких, как мы. Но, может быть, это исключение, которое, как известно, только подтверждает правило! Мам, я бегу сейчас же на авеню Ош, узнать, зачем мы потребовались этому князю, да еще русскому.
— Прежде чем идти к князю, вам следовало бы приодеться. Поднимитесь к себе, наденьте свой выходной костюм.
— Я и так хорош, милая мам Жозеф. Это моя рабочая одежда, и я ее нисколько не стыжусь.
— Подождите, выпейте хоть кофейку, я мигом приготовлю.
— Нет, мам, благодарю вас, но я бегу немедленно.
— Ну, как вам угодно. Вернетесь, расскажете обо всем, что там произойдет, — сказала консьержка. Доброе сердце не мешало ей быть любопытной: качество вполне профессиональное.
Бобино добрался до авеню Ош самым коротким путем скорее, чем можно было доехать на извозчике. Швейцар остановил его у порога аристократического жилища. Но Бобино был не из тех, кто легко приходит в замешательство, и на него не производили впечатление лакеи с галунами. И, к счастью, он прихватил визитную карточку князя. Самоуверенно посмотрев на швейцара, от чего тот даже несколько смутился, Бобино сунул карточку князя ему под нос и сказал тоном, не терпящим возражений:
— У меня срочное дело, касающееся князя лично.
Окинув презрительным взглядом одежду пришедшего, швейцар молча указал на маленькую служебную дверь: мол, не велика персона, чтобы проходить через парадные двери. Во дворе юноша столкнулся с бегущим навстречу человеком с длинными волосами и огромной бородой, одетым в длинную розовую шелковую рубаху и черные плисовые штаны, заправленные в мягкие сапоги. Человек спросил:
— Что вам надо?
— Я пришел с улицы Поше, меня зовут Бобино, у меня дело к князю.
Человек радостно улыбнулся и сказал:
— Вы желанный гость. Идите скорее туда, — и, показав на парадную дверь, сам побежал дальше.
Видя, в каком волнении находился бородатый, Бобино подумал, что в доме, наверное, произошло какое-то несчастье, и поспешил в указанном направлении.
Рабочий парень не имел даже малейшего представления о роскоши, с какой пришлось встретиться в хоромах князя: пушистые ковры, роскошные драпировки, бронзовые статуи со светильниками, экзотические растения, великолепные цветы в вазах… Типограф нисколько, однако, не оробел. Когда он поднимался по парадной лестнице, с ним столкнулся бежавший опрометью к выходу лакей в ливрее и тоже спросил, зачем он идет, но, не ожидая ответа, поспешил дальше. Интонация голоса лакея показалась Бобино почему-то знакомой.
Уже поднявшись наверх, к распахнутой настежь двустворчатой двери, Бобино услышал, как в дальней комнате передвинули мебель, потом кто-то застонал и вслед за тем раздались взволнованные голоса.
Князь Березов налил воды из графина, куда Бамбош влил яд. Он уже поднес стакан к губам, но тут вошла монахиня, три недели находившаяся около Жермены; ей хотелось хоть малость освежиться после душного тепла в комнате больной.
Князь чувствовал к сиделке огромную благодарность и относился к ней с большой почтительностью. Увидев, что та протянула руку к графину, он моментально поставил свой стакан на поднос и подал ей.
— Там, вероятно, слишком жарко натоплено, сестра. Мне думается, достаточно было бы калорифера, а огонь в камине надо велеть погасить.
— Я того же мнения, — сказала сиделка, принимая стакан из рук князя.
Она быстро опустошила стакан.
Едва женщина успела допить последний глоток, как на ее лице, всегда таком спокойном, появилось странное выражение, точно его свело судорогой. К бледным щекам прихлынула кровь, яблоки глаз широко раскрылись и начали вращаться.
На лице появился ужас, она несколько раз глубоко вздохнула, потом покачнулась и выдавила прерывающимся голосом:
— Я умираю!.. Господи, сжалься над рабой Твоей!
Перепуганный князь бросился к ней, поддержал, усадил в кресло, думая, что это обморок или спазм сосудов, постарался успокоить, бессвязно произнося обычные бессмысленные слова:
— Все будет хорошо… все пройдет… успокойтесь, сестра! Вода, наверно, была слишком холодной…
Она вскрикнула, попыталась подняться и вновь упала в кресло.
Теряя голову, князь стал звать на помощь и нажимать на разные электрические звонки, отчего по дому начался трезвон.
Первым прибежал Владислав, за ним Бамбош и другие слуги.
— Доктора!.. Скорее доктора!.. Все равно какого, — приказывал князь. — Беги, Владислав! Зови быстрее… за любую цену!.. И вы, Жан, тоже бегите! Ищите врача!
Владислав опрометью понесся с лестницы, за ним побежал Бамбош, в совершенном бешенстве твердя про себя: «Точно! У него есть веревка повешенного…[517] Это он должен был скопытиться, а вместо него монашка выпила зелье. Промах!.. Надо смываться».
Как раз тут и появился в доме Бобино.
Увидев явно умирающую монахиню с лицом белее ее головного платка, не менее бледного князя и за полуоткрытой дверью следующей комнаты, на постели, Жермену, что звала на помощь слабым голосом, парень осмелился-таки сказать князю:
— Я тот, кого вы разыскиваете, Жан Робер по прозванию Бобино, друг Жермены и ее сестер…
Мишель протянул руку.
— Спасибо, что пришли. Помогите… Я совсем потерял голову…
Жермена услышала знакомый голос человека и позвала:
— Бобино… Жан… Дорогой Жан…
— Жермена!.. Дорогая мадемуазель Жермена!..
— Что у нас?.. Что с мамой?.. Где сестры?.. И здесь — что случилось?..
— Жермена, крепитесь! Я вынужден… Дело в том, что все несчастья сразу!.. Мадам Роллен…
— Мама больна?.. Да говорите же скорей!..
Князь, поддерживая голову умирающей монахини, сделал Бобино незаметный знак; боясь, что тот неосторожно скажет о смерти мадам Роллен и желая помешать ему, Мишель сказал:
— И с бедной милой сестрицей сделался обморок. Только ради Бога! Успокойтесь, Жермена! — И еле слышно попросил Бобино: — А вы подойдите к ней, успокойте, только ни в коем случае не говорите, что мать ее умерла.
Как ни тихо сказал он это, Жермена, с обостренной чуткостью больного человека, все-таки услышала. И закричала так, что мужчины испугались:
— Мама! Мама умерла!.. У меня больше нет мамы! Ни у сестренок… Берта!.. Мария!.. С кем они теперь?! О! Бог несправедлив, за что он так карает невинных?! Мама!.. Мамочка моя!..
В этот момент пришел Владислав с доктором, первым попавшимся, кого дворецкий застал дома.
Пока вконец перепуганный князь суетился у постели Жермены, опасаясь, что у бедняжки снова начнется обострение болезни, врач увидел, как сестра-монахиня содрогнулась в последний раз и замерла, вытянувшись в кресле.
— Она скончалась, — сказал он, посмотрев на помутневшие глаза.
Жермена услышала, что сказал лекарь, и закричала:
— Умерла!.. И она умерла!.. Я, наверное, проклята Богом!..
В нескольких словах князь, по-прежнему не подозревавший отравления, рассказал доктору о том, как все произошло.
Медик, пожилой, небольшого роста, с крючковатым носом и с маленькими глазами за толстыми стеклами очков, тонкими губами и аккуратной седой бородкой, с огромным выпуклым лбом и лысой головой, внимательно выслушал князя.
Когда хозяин дома закончил наконец бессвязные объяснения, то и дело прерываемые горестными возгласами Жермены, врач приподнял веки покойницы, сжал губы и проговорил:
— Вы не могли бы предположить, отчего погибла эта молодая особа?
— Нет. Может быть, кровоизлияние в мозг?
— Она отравлена, — заключил доктор.
— Отравлена! — воскликнул Мишель.
Услышав эти слова, Жермена снова разрыдалась.
— Отравлена!.. Она… святая женщина…
— Но это невозможно!.. Она ничего не пила, кроме воды из этого… как его, да, графина… из стакана, я ей подал…
— Значит, кто-то влил сюда смертельный яд…
— Я один пью из этого графина, и несчастная лишь по совершенной случайности…
— Значит, яд предназначался вам.
— Доктор, простите, вы не могли ошибиться?
— Посмотрите, — ответил врач, — как расширены зрачки. И еще более странное обстоятельство обращает на себя внимание: она умерла только что, тело еще теплое, но уже совершенно окостенело.
Врач взял графин, налил в горсть немного воды, понюхал, попробовал кончиком языка и заключил:
— Никакого запаха, вкус чуть-чуть сладковатый, но вы бы этого не заметили и приняли бы смертельную дозу, как эта жертва.
Князь покачал головой, все еще сомневаясь.
Чтобы убедить его, доктор спросил:
— Есть ли у вас в доме животное, которым вы не очень дорожите, чтобы произвести решающий опыт?
— Да, есть, собака.
— Большая?
— Огромный дог.
— Если можно, прикажите доставить его сюда.
— Владислав, приведи Стронга.
Мужик, до смерти напуганный тем, что любимому барину угрожала такая опасность, побежал и вскоре вернулся, ведя за ошейник очень крупную собаку грозного вида.
Доктор сказал князю:
— Возьмите три кусочка сахара и пропитайте водой из этого вашего сосуда. Так, а теперь угостите, пожалуйста, ими вашего пса.
Князь сделал, как велел доктор. Дог обнюхал лакомство, завилял хвостом и с наслаждением сгрыз все три куска.
Не прошло и десяти секунд, как псина раскрыла пасть, словно почувствовав нечто неприятное внутри, глубоко вздохнула, отрывисто и придушенно взлаяла, сделала несколько неверных шагов и упала на ковер в судорогах, очень скоро вытянувшись мертвой.
Вопреки своему бесстрашию, Мишель вскрикнул в удивлении и ужасе. Разом издали вопли Жермена, Владислав и Бобино, они видели из других комнат страшную сцену.
— Теперь вы убедились? — спокойно спросил доктор. — Но ветеринар, если бы его позвали, наверняка констатировал бы кровоизлияние в мозг, да и доктор, на чьей обязанности лежит удостоверение смерти, поставил бы монахине тот же диагноз.
— А вы сами, почему вы подумали о другой причине?..
— Я — иное дело, я всю жизнь интересовался токсикологией и, увидав умершую, сразу заподозрил преступление. Что касается до природы яда, то он, пожалуй, похож на тот, каким пользуются индейцы бассейна Амазонки[518], где я бывал во дни моей молодости. Я не предполагал, что в Париже кто-либо может иметь сей страшный яд. Теперь мне остается только покинуть вас, сожалея, что не смог ничем помочь.
— Но вы оказали огромную услугу тем, что с удивительной прозорливостью открыли подлое покушение на мою жизнь, — сказал князь.
Он достал бумажник и, вынув тысячефранковую купюру, вручил врачу, совершенно ошарашенному столь щедрым вознаграждением. Поблагодарив, тот сказал:
— Мой визит даже при хорошей оплате стоит не больше луидора, но я принимаю с благодарностью, я беден.
И, привычный исследовать тайны человеческих судеб, добавил:
— Прежде чем уйти, разрешите дать совет… Мне уже скоро шестьдесят, поэтому, полагаю, мне это дозволительно. Не доверяйте никому и ничему… Люди, хотевшие вас убить, несомненно могущественны, если сумели безнаказанно проникнуть сюда. Теперь о жертве преступления. Советую вызвать врача, удостоверяющего смерть, он поставит диагноз «инсульт» и не заподозрит отравления. Иначе начнутся вскрытие, дознание, следствие, примутся вызывать вас в суд, влезать в вашу личную жизнь и, вдобавок, все это может очень навредить общине, где состояла покойная.
— Вы правы, доктор, совершенно правы. Премного вам благодарен и надеюсь увидеться с вами при менее трагических обстоятельствах.
— Всегда к вашим услугам, — сказал тот, откланиваясь.
Пока князь говорил с доктором, Бобино рассказывал Жермене все, что узнал о смерти ее матери, и о том, как увезли ее сестер.
Девушка долго плакала, но слезы облегчили страдание, она постепенно успокоилась и стала думать, как найти сестер, как отомстить обидчику, принесшему столько несчастий.
Березов, радуясь, что видит ее так решительно настроенной после пережитых событий, какие любую, менее стойкую, женщину могли бы сломить, попросил Бобино не оставлять Жермену, пока он сам будет заниматься делами, связанными с несчастной жертвой.
Вместе с Владиславом князь перенес покойную на кровать, накрыл простыней и вложил в ее руки крест; велел прибрать в комнате, как наводят порядок там, где лежит усопший, и хотел отправиться известить настоятельницу монастыря, но, вспомнив о зловещем письме, полученном два дня назад, не решился оставить Жермену без своего присмотра или на попечении Бобино и Владислава.
Он написал настоятельнице, сообщая о трагедии, однако не упомянул об отравлении. Потом позвонил.
Явился камердинер, и, несмотря на выдержанность хорошо обученного слуги, отскочил при виде дога: тот лежал с разинутой пастью, из нее вытекала слюна.
— Пришлите двух рабочих с конюшни убрать собаку и вызовите ко мне Жана.
— Ваше сиятельство, Жан убежал из дому и не возвратился.
У Мишеля сразу закралось подозрение, он сказал себе: «Похоже, этот Жан — сообщник… Все-таки какие мы идиоты, что принимаем на службу первого попавшегося… и допускаем их до личных услуг!..»
И русский холодно сказал первому камердинеру:
— Возьмите извозчика и отвезите письмо.
Судя по содержанию письма, полученного князем Березовым два дня назад, враги не собирались успокаиваться на содеянном. Следовало принять меры против нападения, что он немедленно и сделал: закрыл дом для посетителей и строго-настрого приказал швейцару не впускать никого без его разрешения; опасаясь отравы, заставил слуг пробовать в его присутствии пищу и напитки, подаваемые к столу.
Челядь не чувствовала за собой вины и без обиды восприняла приказание, сочтя его пустой прихотью хозяина, тем более что никто из них, кроме Владислава, не знал о причине смерти монахини.
Приняв пока что меры против отравления, Мишель по рекомендации профессоров медицины рассчитывал увезти Жермену на юг Франции или даже в Италию, как только она достаточно окрепнет.
Гроб с телом монахини на катафалке доставили в ее обитель, где и предали земле. Церемония была тихой и скромной, как подобало положению и соответствовало духовному облику простой, преданной служению Богу и ближним девушки.
Князь покрыл гроб цветами, Жермена горячо молилась об упокоении чистой души, а Бобино, никому не известный, бросил горсть земли на могильный холмик той, что с добротой и преданностью ухаживала за его другом — Жерменой.
В одной из газет появилось коротенькое извещение о внезапной кончине никому не ведомой служительницы Бога, она не привлекла ничьего, в том числе полиции, внимания.
Обычная жизнь в доме Березова стала понемногу налаживаться.
Тяжелые переживания, посыпавшиеся одно за другим на едва окрепший организм, не свалили Жермену с ног. Как бывает с сильными натурами, они способствовали пробуждению энергии девушки.
По ее же словам, с жестокой откровенностью высказанным графу Мондье, она была сделана не из того дерева, из которого творят изображения святых.
Теперь она неотступно думала о мерзавце, что подло обесчестил ее, стал причиной смерти ее матери, похитил ее сестер, покушался на жизнь человека, спасшего ее от гибели, и, несомненно, убил невинную. Он должен получить воздаяние за преступления, и месть непременно станет ужасной!
До сих пор стыд и душевная боль замыкали ее уста, и у нее не было сил назвать даже имя негодяя.
Но князь, оставаясь с нею наедине, проявлял дружескую нежность и врожденный такт и незаметно подвел ее к этому разговору. Жермена, чувствуя неодолимое желание излить душу в исповеди, еще усиливаемое лихорадочным состоянием, наконец дрогнула.
Она поведала о том, как ее преследовал богатый человек, с какой страстью домогался, угрожал ей, был взбешен сопротивлением и наконец совершил гнусное насилие.
Потрясенный, негодующий Мишель молча слушал, сжимая кулаки, пока наконец, не в состоянии дольше сдерживаться, не проговорил сдавленным от гнева голосом:
— Имя этого мерзавца!.. Его имя… назовите, Жермена… прошу вас!
— Граф де Мондье, — ответила она чуть слышно. Казалось, ненавистное имя жгло ей язык.
Мишель встал во весь свой гигантский рост, дрожа от негодования. Это был страшный гнев человека Севера, того, кто распаляется нескоро, но, дойдя до накала, становится ужасен.
— Человек из этого милейшего света, к которому и я принадлежу. Один из тех, чьей руки я касался… Если бы вы знали, как я его презираю и как ненавижу этот гнусный свет, из которого исходят грязь, бесстыдство и преступление… Значит, ваш палач — Мондье… Граф де Мондье!.. Так я клянусь, Жермена, что не узнаю покоя, пока не отомщу. Мне нужна жизнь этого человека!.. Это так же верно, как то, что я люблю вас!
Жермена слегка вскрикнула, отчего пыл молодого человека угас.
— Ах! Вот чего я боялась! — сказала она с горечью. — Вы будете говорить мне о любви… Мне!
— Но почему же я не смею сказать вам об этом?
— Умоляю вас…
— Позвольте мне сказать, как и почему я люблю вас… а после… да, после вы будете судить… вы увидите…
— Но я… Разве могу вам ответить взаимностью… Смеет ли любить та, кого преступник лишил чести… Разве я не погибла навеки?!
— Кто посмеет упрекнуть вас за то, что вы стали жертвой злодейства! Моя несчастная, моя дорогая невинная мученица! Разве для всякого человека, имеющего сердце, вы не самое невинное, не самое чистое существо на свете?
Жермена горько улыбнулась.
Несколько успокоившись при мысли о мщении, Мишель продолжал говорить, глядя на Жермену с нежностью и состраданием.
— До встречи с вами у меня не было цели в жизни, я прозябал. Сознавая свою бесполезность, я смертельно скучал в компании кутил, прохвостов, развратников и распутных женщин. Я не хочу знакомить вас с моментами разгульной жизни, даже самыми невинными. Достаточно признаться, что я не раз хладнокровно обдумывал, как покончить с собой, развязаться с жизнью, от которой тупеет ум, опустошается душа, сердце умирает и человеческое достоинство гибнет. А мне ведь нет и двадцати четырех лет!
— Покончить с собой… когда ваша жизнь так легка… когда вы можете любоваться, пользоваться всем, что несет в себе добро, красоту, массу удовольствий! Когда не угнетает, как нас, бедняков, нужда… — прервала Жермена.
— Позднее вы поймете, когда узнаете меня лучше. Но послушайте: моя жизнь перевернулась, когда я вас увидел. Этот момент определил мое будущее, пробудил душу, заставил биться мое сердце… Я увидел вас, и я вас полюбил! Может быть, трагические обстоятельства нашей встречи стали причиной мгновенного возникновения страстного чувства, что завладело мной навсегда.
— И вы их упорно от меня скрывали… Я вам обязана не только тем, что вы с такой заботой, вниманием и преданностью вы́ходили меня, избавили от ужасной болезни, но ведь до этого вы спасли меня от чудовищных собак, чуть не растерзавших меня… я это точно знаю… вырвали из лап неминуемой смерти в реке, куда я бросилась…
— Мой друг, который стал мне особенно дорог с того дня, помогал мне выручить вас, — скромно заметил князь, — и он скоро расскажет вам историю во всех подробностях.
— Все равно большую часть дела и самую опасную совершили вы! Это мне хорошо известно… Так будьте добры ко мне и дальше — не говорите мне о любви… Согласны вы на это? Если бы вы только знали, как я страдаю! Как болит у меня душа! Я, кажется, никогда не смогу перестать оплакивать маму! Мне представляется, что сердце мое умерло и пережитое оскорбление убило во мне способность любить… Простите, что я говорю вам это… Вам, кто был моим единственным другом в мои горькие дни… но я должна сказать всю правду… я не могу… не имею права подавать вам надежду.
— Скажите мне, по крайней мере, что вы никого другого не любите и у меня есть надежда разбудить, вернуть к жизни ваше сердце.
— О! В этом я могу вам поклясться! Я не люблю и никогда никого не любила! Я стану любить вас как сестра… и это чувство я отдаю вам безусловно так же, как и мою безграничную преданность вам. Знаете, в моем сердце не могут жить одновременно ненависть и любовь. Позднее… когда я отомщу… когда заживет рана, нанесенная обидой… когда я забуду… Тогда я, может быть, смогу любить.
— Пусть свершится все по вашей воле, Жермена.
— Вы будете для меня как брат?
Князь тяжело вздохнул и сказал:
— Я сделаюсь вашим братом и стану ждать. Моя любовь возникла, увы! Между двух могил, и она останется единственной в моей жизни. Она никогда не угаснет.
— Благодарю!.. О, благодарю вас! — воскликнула девушка, взяв обе руки князя в свои и горячо их сжимая.
Молодой человек долго смотрел на нее с обожанием, и, может быть, никогда еще подобное чувство не обращалось на столь достойный предмет. Охваченная сильным душевным порывом, Жермена была в этот момент воистину прекрасна.
Глаза ее, большие, бархатистые, темно-синие, бездонные, смотрели с необычайной добротой и ласковостью, а порой в них мерцал огонь, и тогда приветливость и нежность уступали место выражению неукротимой энергии, почти жестокости.
Волосы, тонкие как шелк, слегка вьющиеся и густые, иссиня-черные, доходили почти до колен. Они прекрасно оттеняли лилейную белизну нежной и чистой кожи. Рот с молочно-белыми зубами красиво сочетался с прямым и тонким носом и округлым волевым подбородком, украшенным очаровательной ямочкой.
Красоту ее нельзя было назвать классической. Она не была ни греческой, ни римской, ни андалузской. Это была красота парижанки. Такое определение как будто бы ни о чем не говорит, но в действительности оно означает многое. Парижанка никогда не бывает похожа на тех величавых, торжественных, безупречно-правильно сложенных кукол, кого американцы и англичане называют «записными красавицами».
Жермена, парижанка до кончиков ее розовых ногтей, обладала качеством, какого совершенно лишены эти богини, чья жизнь проходит в нудном соблюдении установленных правил.
Девушка обладала очарованием, чудным даром, что нельзя приобрести ни за какие сокровища, а парижанка обладает им от природы в высшей степени. Она очаровательно смеется, плачет, танцует, поет, ходит, оживляется или грустит; очаровательно одевается как в хлопчатые ткани, так и в дорогие шелка, равно очаровательна, когда ее украшает скромный букетик фиалок и когда на ней бриллиантовое ожерелье; всегда остается женщиной, по преимуществу единственной, настоящей! Простая работница и светская дама равно наделены этой национальной чертой, ее безуспешно пытаются приобрести иностранки.
Жермена не только являла это очарование, у нее было еще и большое природное изящество — в поведении, в манерах, в беседе, в линиях фигуры… И вполне понятно, почему она с первого взгляда произвела на князя Березова ошеломляющее впечатление.
После решительного разговора они оба долго молчали. Жермена заговорила первая.
— Месье… мой друг, — начала она, не зная, как обратиться к русскому.
— Я вас зову Жермена. Называйте меня Мишелем. Хотите?
— Мишель… Хорошее имя… Я попробую.
— Ведь я — ваш брат.
— Так вот, Мишель, не считаете ли вы, что надо что-то предпринять, чтобы найти моих сестер?
— Да, разумеется. И я жду возвращения Бобино, чтобы начать действовать.
— А где он, этот добрый друг?
— Он отправился покупать у лучшего фабриканта велосипед.
— Он с ума сошел! Он думает ехать сейчас на велосипеде?
— Не смейтесь. Мы с ним поговорили о том, где могут находиться ваши сестры, после того, как их увез священник… несомненно ложный священник.
— И вы считаете, что это место…
— То, где были заперты вы сами, — тихо сказал князь.
Жермена проговорила:
— Вы правы, это возможно. Но этот… этот человек мог найти для них и другое укрытие.
— Это и надо узнать. Во-первых, граф думает, что Бобино мертв. Во-вторых, считает, что вы не знаете, в каком месте находится его дом.
— И я действительно понятия не имею, но вам и вашему другу художнику, конечно, это известно.
— Разумеется, но Мондье вряд ли придет в голову, что мы будем искать именно там. Наконец, если граф надеется меня уничтожить, хотя я думаю лишить его такого удовольствия, он может воображать, будто я не предприму никаких шагов.
— А Бобино?
— Как раз к этому мы сейчас подходим. Он силен, ловок, хитер и, к тому же, несомненно храбр. Он поедет по дороге, ему уже известной по столь горестной причине. И устроится жить у рыбака Могена.
— Но почему на велосипеде?
— В экипаже у него оказался бы нескромный свидетель — кучер, а идти пешком слишком долго и он может не успеть.
— Это правда.
— Вот почему я предложил ему купить велосипед и дал взаймы; наш друг очень горд и просто взять деньги не соглашался. Он поехал покупать…
Раздался звонок у входной двери.
— Вот, наверное, и он… Я ведь для всех закрыл свои двери, кроме как для ваших врачей, Мориса Вандоля и Бобино.
Князь приоткрыл окно, чтобы посмотреть во двор, действительно ли приехал друг на стальном коне.
Как раз в этот момент из окна нижнего этажа дома напротив, находившегося метрах в ста от жилища князя раздался выстрел, и князь Мишель, глухо вскрикнув, отпрянул и упал около постели смертельно испуганной Жермены.
Убедившись, что смерть миновала князя и поразила монахиню, Бамбош выбежал из дома минутой позже Владислава.
Но, вместо того чтобы мчаться за врачом, как Владислав, он бросился в лавочку, где Брадесанду, попивая винцо, раскладывал бесконечные пасьянсы.
— Плати быстро, и бежим! — без предисловий выпалил Бамбош.
— Что случилось?
— Вместо того, кого надо было убрать, убрал другого.
— Промахнулся, что ли?
— И хозяин мой лопнет от злости. Ну, пошли… быстро!..
Брадесанду расплатился.
— Я готов, — сказал он. — Но ты без шапки. Схватишь насморк, и, что хуже, будут обращать внимание прохожие. Необходим какой-нибудь колпак…
— Одолжу у кого-нибудь из посетителей, на вешалке полно шляп, а ты давай свой плащ, а то я в ливрее, меня сразу засекут.
— Плащ мне самому нужен, вечером иду в гости.
— Куда это?
— На улицу Элер. Там справляет новоселье Регина Фейдартишо[519], и я приглашен.
— Ты хорошо одеваешься, и у тебя хорошие знакомства.
— Регина дружит с Андреа, и Андреа меня ей представила… Там будут крупно играть, а я никогда не проигрываю, ты ведь знаешь.
— Значит, у тебя все по-прежнему с Андреа… с прекрасной дочкой мамаши Башю…
— Ее барон де Мальтаверн совершенно на мели и не стесняется водить дружбу со мной. Кроме того, ведь я букмекер, бываю всюду, и господа из большого света мною не брезгуют.
— Хватит болтать, быстрее давай накидку, и уж раз ты ею дорожишь, то проводи меня до патрона, там что-нибудь найдется из верхней одежды.
Оба проходимца переоделись тут же, в питейном зале. Бамбош облачился в плащ дружка, схватил с вешалки чью-то фетровую шляпу, и они отправились на площадь Карусель.
У потайного входа в дом графа Бамбош вернул дружку одежду, они распрощались, и верный слуга предстал перед хозяином, человеком темным, хотя и всем известным в кругу бездельников, называемом «большим светом».
Граф де Мондье и в сорок пять лет еще оставался весьма привлекательным мужчиной. Он выглядел скорее усталым, чем постаревшим. Глаза не утратили блеска, волосы не поредели, и зубы хорошо сохранились. Благодаря постоянным физическим упражнениям у него не было брюшка, щеки не обвисли и под подбородком не образовалось складок. Он еще сохранил и спортивную форму, мог хорошо ездить верхом, фехтовать, быстро ходить, во всем этом не уступая многим, тем, кто был на десять лет моложе.
Он был непременным участником великосветских праздников, увеселительных прогулок и даже оргий; когда требовалось, мог кутить до утра. Он изрядно пил и переходил от одного любовного свидания к другому, не вредя своему здоровью и с полным успехом.
Соучастники всех забав говорили про него:
«Этот Мондье поразителен! Мы все более или менее сдали, а ему хоть бы что!.. Свеж и силен, как тридцатилетний».
Наследник знатной фамилии и большого состояния, Мондье не отказывал себе в любых прихотях и пользовался уважением у людей своего сословия.
Ему ничего не стоило истратить на пустяки или проиграть пятьдесят луидоров, и он никогда не требовал возвратить долг, хотя сам щепетильно возвращал в срок куда как меньшие суммы. Он интересовался красивыми безделушками и лошадьми, понимая в них толк, и охотно выступал свидетелем или судьею в спорах чести.
Граф Мондье — вдовец, но так давно, что никто не помнил графиню, как говорили, умершую родами за границей через десять месяцев после свадьбы, шестнадцать или семнадцать лет назад.
Было также известно, что у него прелестная дочь, мадемуазель Сюзанна, которую граф боготворил. В скором времени девице предстояло выйти в свет, а пока она жила очень уединенно, под присмотром дальней родственницы, во флигеле возле отцовского дома, и ее время от времени видели на прогулке с графом Мондье, но он никогда никого ей не представлял.
Зато сам граф уходил из дому и возвращался когда ему вздумается, иногда вдруг надолго исчезал. В подобных случаях дом его запирали, а мадемуазель с родственницей отправлялись погостить в монастырь Визитации[520], где девица воспитывалась до пятнадцати лет.
В такие дни графу не доставляли почту. Письма, книги, газеты, журналы скапливались у привратницы, которая на все вопросы неизменно отвечала: «Граф путешествует».
Вернувшись из отлучки, что обычно продолжалась не менее шести недель, но редко больше трех месяцев, Мондье неожиданно появлялся в чьем-нибудь салоне слегка загоревший, слегка изголодавшийся по наслаждениям и счастливый, как человек, радующийся возвращению в привычную жизнь большого света, от которой был на время оторван.
Мадемуазель Сюзанна и ее воспитательница и родственница мадам Шарме возвращались из монастыря; жизнь дома входила в обычную колею, столь разную для каждого из его обитателей.
Граф с нетерпением ждал Бамбоша.
По выражению лица он сразу понял, что произошла неудача.
— Ты промахнулся.
— Увы! Да, хозяин. Правда, напиток был высшего качества, доказательство тому — смерть монахини, которая его выпила.
Граф в бешенстве выругался и закричал:
— Бесполезный труп!.. Полиция поднята на ноги… Князь предупрежден об опасности… И Жермена все ему скажет!..
— Уж в этом можете быть уверены. Потому я и прибежал сразу после катастрофы…
— Правильно сделал. Через каких-нибудь четверть часа проклятый Березов может свалиться мне на голову… Надо торопиться. Подожди меня пять минут.
Князь подошел к флигелю, откуда неслись звуки прекрасно исполняемой музыки.
Когда он переступил порог, мелодия смолкла. Девушка, одетая в белое и розовое, с радостной приветливостью поспешно встала.
Она была скорее миловидной, чем красивой: рыжеватая блондинка, среднего, даже небольшого роста, пропорционально и изящно сложенная. Выражение лица было нежным и добрым, но немного робким, как у людей, которые редко бывают в обществе.
— Ах! Какая неожиданная радость! — воскликнула мадемуазель. — Добрый день, папа!
Сюзанна подставила лоб, отец нежно поцеловал, и она спросила ласково:
— Вы пришли, чтобы пригласить меня обедать? И проведете со мной вечер? Сегодня дают оперу Сегюра[521] с участием Селье, Гросс, Розон, Карон… О!.. Это будет великолепно!.. Я мечтала, что вы меня на нее сведете.
Лицо графа расцвело от проявления детской нежности прелестного создания, но тут же он нахмурился, помрачнел и, стараясь как только мог смягчить интонацию голоса, обычно жесткую и повелительную, проговорил:
— Увы, дорогая моя девочка! Мечты почти всегда обманчивы.
— Так я вас не увижу сегодня вечером? — спросила она чуть не плача.
— Ни сегодня вечером, ни завтра, к сожалению.
— Вы уезжаете?
— Да, через три минуты.
— Ах, Боже мой!.. Опять…
— У меня в жизни ведь часто случаются неотложные дела, тем более неприятные, что они разлучают меня с тобой.
— Не надолго? Правда?
— Не знаю. Зависит от обстоятельств. А ты, как я уеду, тут же отправляйся погостить в монастырь.
— Что ж делать, раз так надо.
— Может быть, тебе там не нравится? — вдруг спросил граф.
— Да нет… Иногда скучно бывает, и затворничество меня тяготит больше всего потому, что я не вижу вас.
Граф опять нежно улыбнулся, тронутый словами дочери, и проговорил слегка дрогнувшим голосом:
— Значит, ты очень любишь своего отца?
— Просто обожаю, потому что он — лучший из отцов! — воскликнула Сюзанна. — Самый лучший! Но у него есть один большой недостаток.
— Какой?
— Он редко со мной бывает.
Это было сказано принужденно веселым тоном, но граф услышал нотки огорчения. Мондье подумал, что надо как-то утешить дочь, однако, посмотрев на часы, тут же вспомнил: Березов!.. Жермена!.. Бамбош!.. Неудавшееся преступление… Надо готовиться к другому!.. Бежать…
И любящий отец, трепетавший за свою дочь, искавший для нее самого надежного убежища за стенами монастыря, этот нежный отец, считавший совершенно обычным делом обесчестить любую девушку, вздохнул, взял в обе руки очаровательную головку Сюзанны, поцеловал и удалился, сказав:
— Ты ведь тотчас же поедешь в монастырь, не правда ли? Слышишь? Сейчас. Прощай, дорогая!
— Прощай, дорогой, любимый папа!
Ровно через пять минут граф был уже в комнате. Он быстро сложил в чемодан заранее подготовленные и упакованные бумаги, дал чемодан в руки Бамбошу и позвонил.
Явился слуга и вопросительно посмотрел на хозяина. Граф сказал, не вдаваясь в объяснения:
— Я уезжаю, стереги дом.
— Месье может быть спокоен и положиться на меня, — ответил слуга.
На площади граф с Бамбошем взяли извозчика.
— На Северный вокзал!
Пробыв некоторое время там, они покинули помещение, возле бульвара сели на другого извозчика и отправились на шоссе д’Антен к тем домам, что отделяют улицу Прованс от улицы Жубер. Там граф вышел первым и сказал Бамбошу:
— Пусть этот извозчик отвезет тебя до улицы Трините, там его отпустишь и доберешься пешком с чемоданом до улицы Прованс, дом два, спросишь месье Тьери.
— Понял, патрон.
Затем граф, как бы прогуливаясь по улице Жубер, добрался до ее середины, позвонил в дом весьма скромного вида и поднялся на четвертый этаж, как человек, хорошо знакомый с местом.
Пятнадцать минут спустя Бамбош спрашивал у консьержки в доме два по улице Прованс:
— Скажите, я могу увидеть месье Тьери?
— Третий этаж, дверь направо.
Молодой человек быстро поднялся и позвонил. Открыл довольно тучный человек, ни о чем не спрашивая, сказал:
— Прошу вас.
Они миновали две комнаты, обставленные во вкусе зажиточного буржуа, и остановились в третьей, служившем одновременно рабочим кабинетом и гостиной.
Бамбош с острым любопытством уставился на неизвестного, одетого в просторный кашемировый[522] халат. Парень несомненно никогда не видал раньше этого крепко сложенного полноватого господина в очках с золотой оправой, со спокойным благодушным лицом, обрамленным пышными седеющими бакенбардами и густыми седыми волосами, зачесанными хохолком, как у покойного месье Тьера[523]. Перстень и запонки с крупными бриллиантами, высокий воротничок и белый галстук вокруг шеи… в общем, вид старого провинциального нотариуса или рантье[524] образца 1860 года.
Бамбош стоял в замешательстве, не зная, как следует ему себя вести, как заговорить, поскольку хозяин к нему не обращался. И вдруг он услышал два слова, поразившие его словно выстрел из пистолета над самым ухом:
— Садись, Бамбош.
Эти слова незнакомец произнес голосом графа.
Полное преображение, совершившееся за каких-нибудь пятнадцать минут, совершенно потрясло графского прихвостня.
Изумление Бамбоша понравилось графу Мондье, польстило его самолюбию, и он сказал добродушным тоном:
— Да, это я.
— Черт возьми!.. Это потрясающе… Право, вы сильны, патрон!
— Хотя бы для того, чтобы исправлять ошибки учеников.
— Вы насчет князя… Я старался как только мог… Мы его еще подловим!..
— Непременно. Только думаю, что в его лице мы имеем дело с сильным противником. Вот почему я так постарался замести свой след и заставить думать, будто уехал надолго.
— Я получил хороший урок и не забуду его!
— Необходимо, чтобы через два дня проклятый русский был мертв!
— Каким образом, патрон?.. Скажите… Я исполню.
— Что ты делаешь сегодня вечером, Бамбош?
— Ничего особенного… Жду ваших приказаний. Если бы я был свободен, то пошел бы с моим приятелем Брадесанду на празднование новоселья к одной дамочке высокого полета — к Регине Фейдартишо.
— Сливки полусвета… Модная кокотка… Он хорошо устроился, твой приятель. Андреа — по кличке Рыжая, его подруга, парня ведет куда следует. Насколько мне известно, Андреа содержит барон Ги де Мальтаверн… а он живет на авеню Бокур, позади дома Березова, фасад княжеского особняка украшает улицу Ош.
— Черт!.. Мне пришла мысль!
— Надо узнать, не выходят ли окна дома Ги в сад дома Березова?
— Точно знаю, что выходят, — сказал Бамбош. — Все лакеи дома Березова потешаются, слушая сцены, какие закатывает барону Андреа — достойная дочь дражайшей мамаши Башю, которую она покинула там… в грязной питейной Лишамора, моего приемного отца.
Ответ Бамбоша тотчас зародил в мозгу графа, столь способном ко всякого рода комбинациям, смелый план действий. Подумав еще немного, он сказал:
— У тебя еще есть время, чтобы достать парадный костюм вместо ливреи, она, должно быть, очень тебе неудобна.
— Это правда. Быть лакеем — не мое призвание.
— Когда оденешься как джентльмен, возвращайся сюда, я сам отведу тебя в дом Регины и представлю дамам… Кстати, ты пойдешь к Андреа и скажешь ей, что она должна при любых условиях, живая или мертвая, быть на этой вечеринке у Регины и непременно привести туда Ги де Мальтаверна. Если она станет колебаться, скажи ей просто: «Это приказ!»
Барон Ги де Мальтаверн был совершенно разорившимся дворянином.
Достигнув тридцатипятилетнего возраста, он уже успел промотать состояния двух дядьев и одного двоюродного брата, в общей сложности около трех миллионов. По смерти родителей барон унаследовал родовой замок, окруженный зарослями вереска и дрока к югу от устья Луары. Не найдя серьезного покупателя на имение, он его заложил, перезаложил и в конце концов промотал и остался гол как сокол.
Веселый транжир, преследуемый кредиторами, он делал все возможное и невозможное, чтобы сохранить видимость былого богатства, и уже чувствовал себя на краю пропасти, которая вместе с состоянием готова была поглотить и его личное достоинство. Он скатился на дно общества, был совершенно не способен удержать копейку в кармане, всегда обуреваемый неодолимой потребностью сейчас же все истратить, совершенно безразлично на что.
Он терял тысячи и тысячи на бегах, где разные жульнические компании его постоянно обставляли.
Кроме азартных игр, где Мальтаверн пустил на ветер бо́льшую часть состояния, он тратил крупные деньги на самые безрассудные причуды, среди коих на первом месте были любовные похождения с женщинами полусвета.
Наконец, уже на склоне лет, он влюбился в модную кокотку, красавицу Андреа, и пустил на нее остатки своего состояния. Она вертела поклонником как хотела, изменяла ему, презирая барона в глубине души и ненавидя.
Обогатившись за его счет, Рыжая вела свободный образ жизни и, не стесняясь, открыто унижала разоренного любовника, уже несколько месяцев жившего неизвестно на что и готового прибегнуть к любому нечистоплотному способу добывания средств.
Поговаривали, что он вытягивал звонкую монету у богатых иностранцев, водя их по увеселительным местам, и не брезговал нечистой игрой в карты.
Но говорить об этом открыто все побаивались, поскольку барон был записным дуэлистом[525] и в совершенстве владел шпагой и пистолетом.
У него состоялось много поединков, и все окончились плохо для его соперников.
Грехи барона были вполне обычными для людей его общества, поэтому даже наиболее строгие судьи относились к Ги де Мальтаверну снисходительно и сочувствовали его бедственному положению.
При всем этом гуляка и мот был весьма представителен и недурен собой: горбатый нос хищной птицы, холодные глаза игрока и дуэлиста, маленькие черные усики, загнутые кверху, остренькие зубы, открытый лоб, хорошо вылепленная, гордо посаженная голова, стройная мускулистая фигура, широкая в плечах, узкая в бедрах, с выпуклой грудью; он был весьма неглуп, умел удачно сострить, в глубине души наивный, как ребенок, и одновременно развращенный, словно каторжник.
Андреа быстро раскусила его до конца и помыкала им как хотела. От былой роскоши барону оставался дом, записанный на имя камердинера; пара лошадей с экипажем, а также верховая лошадь числились у кучера. Это было все, что он не продавал, не закладывал и оплачивал наличными за счет долгов, полагая не без основания, что иметь собственных лошадей чрезвычайно важно для престижа в обществе.
Андреа жила неподалеку на улице Курсель, являясь на холостяцкую квартиру Мальтаверна когда ей вздумается, и широко пользовалась его упряжкой.
В тот вечер, когда дама из полусвета, по прозвищу Фейдартишо, праздновала новоселье, погода стояла ужасная.
Ги де Мальтаверн позавтракал дома и пребывал в обществе трех щеголей. Двое из них были уже немолодыми, потрепанными физически и утратившими свежесть души, но сохранившими элегантность. Имена их еще появлялись в репортажах модных журналов. Это были: виконт[526] де Франкорвиль и неразлучный с ним Жан де Бежен, которого называли «маленький маркиз», хотя он и не имел никакого титула.
Третьим был юнец из провинции, совсем еще глупенький, неожиданно получивший большое состояние в наследство, служа перед тем мелким чиновником в префектуре[527].
Носил он совсем обыкновенное имя — Дезире Мутон, стыдился его и своей некрасивой фамилии, старался заставить забыть о своей простонародности, вытворяя разные великосветские глупости.
Он приехал в столицу поучиться хорошим манерам и попал в руки Мальтаверна.
Ги щипал его как гуся и, несмотря на то, что Мутон оказался скуп, как старый прокурор, тот не смел пикнуть и совершал по указанию наставника нелепейшие траты, ибо барон уверял, что нувориш[528] создаст этим себе положение в свете.
— Вы глупы, как провинциал, толсты, как уездный буржуа, совершенно незнакомы с хорошими манерами, — говорил Ги серьезным тоном. — Надо похудеть, мой дружок, приобрести оригинальность, быть как мы!..
Под предлогом заставить Мутона похудеть его снова и снова толкали на всякие дурацкие поступки, и он безропотно, с полной серьезностью покорялся, думая, что таким путем приобретет шик и репутацию эксцентричного человека…
Чтобы убить оставшееся до вечера время, сели после завтрака за игру в карты, разумеется, с большими ставками.
Потом пришло время выпить и Ги постарался как следует накачать Мутона, чтобы сделать его вполне послушным на предстоящей вечеринке.
Было решено, что они вчетвером отправятся к знаменитой даме полусвета и Мутон оставит часть перышек из своих крыльев в ее салоне, где собирается шикарное общество.
Но было еще неизвестно, останутся ли они там обедать. Ги и двое друзей получили приглашения, а Мутона, который еще пребывал в нижних слоях общества, звали только на вечеринку, однако барон рассчитывал пристроить и своего подопечного, хотя число мест за столом было очень ограниченно, и предназначались они лишь для нескольких крупных финансистов, политиков и самых близких из светских кутил.
Обдумывая это дело, друзья продолжали выпивать.
На улице шел мелкий дождик со снегом, и тротуар покрывался ледяной корочкой. Уже давно стемнело.
Явилась горничная от Андреа и сказала: хозяйка велела передать барону, что она готова и просит его распорядиться запрягать лошадей.
Ги заворчал: пусть, мол, мадам сама наймет извозчика, но горничная запротестовала, говоря, что, если сказать это мадам, она закатит такую сцену… такую сцену!..
Приходя все в большее замешательство, Ги забормотал, дескать, лошади его больны, и закончил так:
— Передай мадам, что Баяр кашляет, а Принц хромает и по такой погоде их совершенно невозможно запрячь.
Через несколько минут Андреа в вечернем туалете явилась сама, и Ги совсем растерялся.
Рыжая была совершенно великолепна, ее глаза цвета морской воды пылали гневом, огненные волосы были взлохмачены, полные губы сжались, и грудь античной богини высоко вздымалась.
Выставляя напоказ прелесть обнаженных бело-розовых плеч, мадам надвигалась на Ги, ступая по полу, усеянному окурками, среди луж пролитого вина, не обращая внимания на то, что может попортить свой туалет, стоивший не одну тысячу, а барон пятился от нее и чувствовал себя очень неудобно.
Вдруг она крикнула голосом, задрожавшим от злости:
— Ты прикажешь сейчас же запрягать. Да!
— Но я ведь сказал твоей служанке, что они нездоровы.
— Что? Боишься, твои клячи сдохнут!
— Но… моя дорогая…
— Твоя дорогая… которой ты предпочитаешь пару дрянных лошадей! Да мне стоит только знак подать, и первый же идиот целую конюшню предоставит в мое распоряжение… Хотя бы вот этот! — сказала она, указав на Дезире Мутона, смотревшего на нее с восхищением. — Ведь правда, ты не стал бы торговаться, как этот нищий Ги?
Виконт де Франкорвиль и маркиз де Бежен потешались вовсю.
Дезире Мутон, которому красивая девка не стесняясь дала кличку Бычьей Мухи, не смел слова проронить. С одной стороны, он был в восхищении от Андреа, а с другой, очень боялся своего грозного друга, барона де Мальтаверна.
Ги продолжал самым нежным тоном уговаривать:
— Клянусь тебе, деточка, я совершенно не виноват.
— Кончай трепаться!.. Звони!
Ги покорно нажал кнопку. Появился лакей.
— Идите на конюшню и положите в карету мех и грелку, — приказала Андреа. Лакей молча вышел.
Рыжая подошла, еще вся пылая, к подносу, налила себе немного абсента[529], чуть разбавила водой, закурила папиросу и стала ждать, понемногу потягивая зеленоватый напиток.
Через пять минут лакей доложил:
— Мадам, ваше приказание исполнено, все готово.
— Благодарю, господин, как вас там… Теперь возьмите зонтик и проводите меня до конюшни, на дворе идет дождь. А ты, Ги, распорядись, чтобы запрягали, ты слышал и понял?.. А?.. И не заставляй меня повторять, иначе… ты знаешь, что я хочу сказать…
При этих словах она удалилась в сопровождении лакея, затем в окна было видно, как лакей, держа над госпожой зонт, подвел Андреа к карете, раскрыл дверцу. Мадам уселась, поставила ноги на грелку, завернулась в мех и принялась ждать.
Ги де Мальтаверн тоже покинул комнату в сопровождении друзей, в беспокойстве ворча себе под нос:
— Чертова баба, будто не знает, что кучер по такой погоде ни за что не выведет лошадей из конюшни, потому что лошади — это мой залог ему за мои долги.
Стоя у кареты, барон снова попытался убедить Андреа. На его уговоры та ответила непристойной бранью.
Подумав, она вдруг радостно выпалила, как будто ее только что озарила счастливая мысль:
— Уж если ты так жалеешь своих кляч, впрягайся в карету сам вместе с твоими лакированными бычками, вот этими, которые лупятся на меня глазами вареной рыбы. Быстро!.. Беритесь за оглобли, толкайте сзади колымагу… и рысью!.. Много найдется сто́ящих дороже вас, которым приходится и потяжелее тащить.
Маркизик и виконт, сильно подвыпившие, закричали:
— Браво!.. Хорошо придумано!
Ги тоже принял предложение с восторгом. Он был рад умилостивить таким способом красотку и одновременно поберечь своих лошадок, да еще и совершить нечто такое, о чем наверняка напишут в модных парижских газетах: «Эко Де Пари», «Фигаро», «Голуа» и «Жиль Блаз».
Обратясь к Дезире Мутону, барон сказал:
— Я думал, каким манером привести вас к обеду в доме Регины, вот путь и найден.
Рыжая крикнула из кареты:
— А ну! Везите, аристократы, знаете, ведь я жду! Быстро!.. На рысях!..
— Она уморительна!.. — прокудахтали маркизик и виконт.
— Мутон, дорогой, берись за оглобли, — скомандовал барон, включаясь в игру.
Чувство достоинства провинциала было задето, он смутно понимал, что бабенка заставляет их делать что-то унизительное. Дезире глупо высказался:
— Изображать из себя лошадь!.. О!.. Нет! Я бы предпочел что-нибудь другое.
Ги насмешливо ответил:
— Вы доверили нам свое воспитание и не имеете права рассуждать. Слушайтесь!
— Но разве так принято поступать? — спросил провинциальный увалень, которого Андреа так непочтительно назвала Бычьей Мухой.
— Милорд д’Арсуй и распутники конца Империи[530] не такое еще проделывали… Не сомневайтесь! Уверяю вас, это очень элегантный поступок.
Андреа теряла терпение, она высунулась из дверки и крикнула голосом уличной торговки:
— Ну! Живо! Вас стегануть, что ли?..
Мутон встал меж оглобель, маркиз взялся за левую, виконт за правую постромки, Ги толкал сзади, и экипаж тронулся, а лакеи хохотали и злорадствовали, глядя из окон на то, как унижают их хозяев.
Выехали на авеню. Четыре богача, закутанные в меховые пальто, согнувши спины, тащили экипаж, и полы их шуб волочились по грязи.
Цилиндры аристократов поливал дождь, они бежали по лужам, со смехом обдавая друг друга с ног до головы грязной водой.
Мальтаверн, Франкорвиль, Бежен и Мутон веселились как блаженненькие, шутили и смеялись, называли себя именами лошадей, пощелкивали языками, как бы поощряя друг друга, выкрикивали разные кучерские словечки и в то же время испытывая какое-то извращенное наслаждение от непристойных окриков Рыжей, — та поносила их с увлечением и уменьем, как настоящая уличная девка.
В понуканиях и окриках дочь мамаши Башю вымещала на богачах все обиды и унижения, перенесенные от них и им подобных девушками, которых они развратили и унизили.
— Удивительная!.. Поразительная… С огоньком женщина!.. — задыхаясь от усилий, бормотали четыре лакированных бычка, слушая, как их поносит Андреа.
Миновав авеню Ош, экипаж поехал по улице Бальзака, с немалой скоростью спускаясь под гору; он немного замедлил ход на Елисейских полях[531], а потом снова ускорил его на улице Галилея.
Когда экипаж выбрался на улицу Элер, люди-лошади были с ног до головы покрыты грязью, и все извозчики, стоявшие в ожидании пассажиров, встретили их потоком издевательств. Наконец они прибыли к дому Регины и свернули в подворотню.
Но, вместо того чтобы остановиться у стеклянной двери, в которую входили первые приглашенные, друзья двинулись дальше и вкатили в зимний сад. Четверо, наверное сговорившись во время пути, изо всех сил побежали вперед.
Купе[532] въехало в огромный холл со стеклянной крышей, уставленный экзотическими растениями и цветущим кустарником, где прогуливались, разговаривали и флиртовали мужчины и женщины в нарядных туалетах, ожидая часа обеда.
Без сомнения, слон, ворвавшийся в посудную лавку, не произвел бы такого ошеломляющего впечатления, как этот экипаж с зажженными фонарями, весь покрытый грязью, пронесшийся мимо кресел, диванов, кадок с цветами и статуй и остановившийся посреди холла.
О! Честное слово, это был великолепный выход на сцену, совершенно великолепный!
Он всех удивил, взволновал, наделал много шума и вызвал зависть. Многие искренне пожалели, что не им пришла в голову столь блестящая мысль.
Один известный политический деятель, любезно открыв дверцу экипажа, подал руку Андреа, и на нее обратились взоры ста пар восхищенных глаз.
Привлеченная шумом, появилась хозяйка дома и скорчилась от смеха, изо всех сил стараясь его сдержать.
Она сердечно пожимала руку Андреа, и та, великолепная как никогда прежде, указала кончиком веера на четверку мужчин и горделиво заявила:
— Моя конюшня…
В этом обществе, состоявшем из политиков сомнительной репутации, темных финансистов, распутников, прохвостов и женщин легкого поведения, душевное состояние было у всех более или менее развинченным и неврастеничным. Наверное, это способствовало шумному успеху Ги, виконта Франкорвиля, псевдомаркиза Бежена, Дезире Мутона и особенно Андреа.
Этот успех был необычайным, доходившим до абсурда.
Дезире Мутона приняли с распростертыми объятьями. Все женщины нашли его очень симпатичным, а когда под сурдинку распространили сведения о размерах его состояния, и все мужчины прониклись к нему уважением.
Нет смысла подробно рассказывать про обед, данный по случаю новоселья в доме, подаренном стареющей куртизанке ее идиотом-любовником.
В начале пир был чрезмерно чопорным, как всегда бывает у такого рода женщин, ни в чем не знающих меры, все доводящих до крайности.
Но под действием крепких вин, лившихся рекой, началось шумное веселье, постепенно перешедшее во всеобщий разгул, и торжественная трапеза начала походить на попойку в кабаке.
Когда прием, на котором присутствовали только избранные приглашенные, окончился, в дом повалили гости второго разбора.
Объявив сначала о нескольких незначительных лицах, выездной лакей назвал подряд два имени:
— Месье Тьери!.. Месье де Шамбое!..
И граф Мондье, неузнаваемый под личиной рантье с улицы Жубер, вошел вместе с Бамбошем, — граф придумал называть своего наперсника — Бернаром де Шамбое.
Граф, вернее в данном случае месье Тьери, потому что никто не узнал его в новом облике блистательного кутилы из высшего общества, подошел, сопровождаемый Бамбошем, засвидетельствовать почтение хозяйке дома.
— Вот неожиданность! Дядюшка! — воскликнула та, подавая ему руку, затянутую в перчатку до самого плеча… — Как поживаете? Очень мило с вашей стороны прийти ко мне…
— Мое почтение прекрасной даме! Ваш праздник поистине великолепен… Разрешите представить вам моего племянника Бернара де Шамбое… этого милого молодого человека, впервые увидевшего свет. Маленького дикаря, приехавшего с севера Франции.
— Ну конечно… рада видеть вас у себя, месье!
Бамбош низко поклонился, покраснел и пробормотал:
— Мадам!..
Он побоялся произнести какую-нибудь неловкую любезность и благоразумно замолчал.
К ним подошла Андреа, она сделала Бамбошу незаметный знак, подала месье Тьери руку и, так же как Регина, сказала:
— Здравствуйте, дядюшка!
Затем еще семь-восемь дам полусвета самого высокого полета, бесцеремонно оставив своих собеседников, поспешно подошли с радостными лицами и с разнообразными интонациями произнесли сладкими голосами:
— Это дядюшка!.. Здравствуйте, дядюшка!..
И месье Тьери ласково пожимал ручки, затянутые в перчатки, и заглядывал исподтишка за широкие декольте горящим глазом петуха, озирающего своих курочек. Он без сомнения играл в этом обществе какую-то темную роль, о которой не знал даже Бамбош.
Многие мужчины, иные весьма заметные здесь, носящие разные звания и титулы, называли графа дядюшкой, совершенно непонятно почему, и он принимал это как должное.
Пока дядюшка свободно, словно по улице, расхаживал среди гостей, Бамбоша охватило необычайное волнение.
Перенесенный вдруг, без подготовки, из грязного кабачка, где жила чета Лишамора и мамаши Башю, он попал в свет, о котором имел представление только по копеечным романам.
Молодой человек бросал горящие и острые как кинжалы взгляды на женщин, этих пожирательниц состояний и чести, вампиров, ради кого мужчины разоряют семьи, пятнают доброе имя, теряют голову, идут на преступление, кончают самоубийством.
Смелые декольте, волнующий запах духов, несущийся от их волос и разгоряченной кожи, блеск драгоценных камней в прическах, на руках и на обнаженных шеях, шелка, подчеркивающие безупречные формы тел, безумная роскошь ковров и драпировок, картин, статуй и тысяч дорогих безделушек — все, о чем он не имел никакого понятия в своей нищей юности, давало теперь яркое представление о жизни, совершенно неизвестной ему прежде. Он не видел ее темной стороны и был погружен душой и телом в ее радости, в вихрь ее удовольствий.
«Эта роскошь будет у меня! Я буду иметь этих женщин. Я заставлю вертеться вокруг меня этих мужчин… Этот свет станет теперь моим!..»
Чья-то рука легла на плечо, он обернулся и увидел Брадесанду, великолепно выглядевшего во фраке. Тот спокойно держал себя среди гостей, как букмекер на работе.
— Ты называешься Бернар де Шамбое… Хорошее имя… Меня зовут Петер Фог… Английское имя… Оно мне очень подходит… Ты понимаешь, я становлюсь известным на бегах.
Бамбош опомнился при виде товарища. Тому был непонятен охвативший друга огонь желаний. Бамбош ответил равнодушным тоном, чтобы скрыть волнение, решавшее всю его дальнейшую судьбу:
— Здесь очень шикарно… Знаешь, я бы охотно всегда так жил.
— Да, какой-то торговец шерстью, не знаю откуда приехавший, подарил все это Регине. Она добрая девка, не гордячка и хорошо устроилась.
— Все эти женщины так на меня действуют, у меня прямо темно в глазах, я бы хотел всех их иметь.
— А! Тебя влечет к женщинам… Это твое дело… Я люблю только даму пик и лошадок… На других мне наплевать!
Дядюшка, освободившись наконец от приветствий дам полусвета и от лакированных бычков, подошел к Бамбошу, того только что покинул Брадесанду, он же Петер Фог.
— Ну, мой мальчик, как тебе все здесь нравится?
— Клянусь! Патрон…
— Зови меня дядюшкой, как все эти одурелые потаскухи и лакированные бычки.
— Я нахожу все ослепительным, сказочным, чудесным…
— Не обольщайся, малыш! Знаешь, драгоценности здесь фальшивые и протухшее мясо скрыто под кружевами, а за роскошью прячется нищета. Ты воображаешь, будто все эти ручки, которые ко мне тянулись, все рожицы, что мне улыбались, все умильные взоры, обращенные ко мне, объясняются расположением дамочек к моей особе…
— По крайней мере, они все были вам так рады, что я подумал…
— Все это ради денег, которые я им одалживаю под сто процентов в месяц с правом пользоваться их особами, когда мне захочется. Да, мой мальчик, все знают здесь, что дядюшка большой сластолюбец, известный развратник, который зарится только на самых хорошеньких, самых шикарных. Дядюшка, месье Тьери, собирает со всех этих дамочек гораздо больше того, что тратит на них граф Мондье, и должен тебе признаться, что из графа и дядюшки большинство девиц предпочитает вовсе не щедрого дворянина. Двойная жизнь и есть моя настоящая жизнь, кроме той ее части, о которой ты не знаешь.
Бамбош был совершенно потрясен новым воплощением своего учителя. Он безгранично восхищался изобретательностью загадочного человека, его обдуманной, изощренной развратностью, способностью в разных обличиях удовлетворять свою ненасытную похоть.
Дядюшка, в свою очередь, позволил Бамбошу еще три часа наслаждаться собственным новым положением, представив его разным женщинам и призывая их в недвусмысленных выражениях к благосклонности к нему. После чего сказал:
— Мы ведь пришли сюда, чтобы работать. Не правда ли, мой мальчик? Так начнем же.
Посмотрев на отошедшего от игорного стола джентльмена после того как тот совершенно продулся, граф позвал:
— Месье де Мальтаверн!
— Что вам угодно, дядюшка?
— Не будете ли вы так добры уделить мне пять минут для частного разговора? При этом мы сделаем исключение для моего племянника Бернара де Шамбое, которого я вам представлял. Побеседуем втроем.
— К вашим услугам, дядюшка.
— Так как дело очень серьезное, давайте поищем уединенное местечко.
Они поднялись в комнату, куда никто наверняка не зашел бы: в ней были свалены разные старые стулья, ненужные занавеси и другой хлам.
Граф Мондье в обличии месье Тьери без всяких предисловий сказал:
— Господин барон де Мальтаверн, один человек мне очень мешает.
— Смею надеяться, это не я.
— Нет, разумеется, не вы. Зато вот он мешает мне до такой степени, что я рассчитываю именно на вас, чтобы от него избавиться.
Ги отшатнулся и воскликнул:
— Вы хотите заставить меня убить кого-то?!
— Да, и очень скоро.
— Вы с ума сошли.
— Совсем нет. Тот, кого я приговорил к смерти и которого должны убить вы, — князь Березов. Надо, чтобы он умер завтра или послезавтра самое по́зднее. Вам известно, что вчера у него в доме скоропостижно скончалась монахиня… выпила яд, предназначенный для него. Это мой племянник, который здесь перед вами, дал маху…
— И вы спокойно рассказываете… Значит вы мерзавец… бандит… убийца…
— Да! А вы станете моим сообщником… Нашим сообщником.
— Довольно, месье!.. Если это шутка, то очень дурного вкуса и вы слишком ее затянули!
— Я никогда не шучу, когда речь идет о серьезных вещах.
— Итак, вы говорите серьезно?
— Совершенно серьезно.
— Тогда разрешите мне удалиться… присутствие убийц…
Дядюшка прервал смехом возмущенную тираду:
— Мальчик мой, вы глупы…
— Вы называете меня «мой мальчик»… меня?..
— Месье де Мальтаверн, может быть, вам хочется отдохнуть в Гвиане?[533]
— Что вы хотите этим сказать?
— Да, там есть очень хороший пляж, его часто посещают каторжане, когда судьи посылают их жить в этот благодатный край для поправки здоровья… Для безопасности так называемого общества… Публика довольно разнообразная… Вы будете там представителем высшего общества…
Ги де Мальтаверн почувствовал себя не совсем комфортно: совесть его трудно было назвать безупречно чистой, а чертов дядюшка смотрел на него весьма проницательными глазами через очки в золотой оправе.
Все же барон гордо выпрямился и проговорил:
— А если я откажусь от вашего предложения?
— Скажите правильнее, от приказания, — проговорил дядюшка голосом, какого Мальтаверн до сих пор у него не знал.
— Пусть приказания, я не стану препираться из-за выражений.
— Тогда, к великому сожалению, я вынужден буду послать прокурору Республики гербовые бумаги, называемые ордерами, подписанные бароном Мальтаверном и адресованные господину Тьери, которого здешние дамы называют дядюшкой.
— А затем? — спросил барон бледнея.
— Бумаги, переданные вами господину Тьери…
— Они фальшивые!
— Совершенно верно. И подлог совершили вы… мой мальчик. А учинивших подлог отправляют на каторгу.
— Обязательства были оплачены в срок.
— Деньгами, нечестно выигранными в карты. Это, конечно, не имеет значения, но я принял меры предосторожности и сфотографировал бумаги, и если у вас остались оригиналы, то у меня имеются фотокопии, которые любое должностное лицо признает равнозначными оригиналу. Это еще не все; я располагаю кучей документов, которые, если их обнародовать, окажутся весьма опасны для вас. Поэтому не протестуйте и слушайтесь. Ваша судьба у меня в руках.
Бамбош, очень заинтересованный, не пропустил ни одного слова из разговора. Он восхищался своим хозяином, о двойственности персоны которого знал, может быть, только он один. «Каков человек!.. С таким учителем я далеко пойду!»
Ги де Мальтаверн проговорил голосом, дрожавшим от бессильного гнева:
— Так что я должен делать?
— Рад, что вы образумились, вы послужите мне не без пользы для себя.
— Еще раз спрашиваю, что я должен делать? — спросил Ги, для него этот разговор, да еще в присутствии третьего лица, был настоящей пыткой.
— А вот что: когда кончится это празднество, вы пойдете с моим племянником Бернаром де Шамбое к вам домой и поселите его у себя. Будете его кормить, поить и снабжать папиросами. Устроите его в удобной комнатке с окнами, выходящими на дом Березова. Остальное будет его делом.
— Это все?
— Может быть. Если же мой племянник снова промахнется — надо и это предусмотреть, — тогда вы придете на помощь. Ведь вы не боитесь дуэли со шпагой или с пистолетами? Решительно ни с кем не боитесь драться?
— Ни с кем, — мрачно подтвердил барон.
— Тогда дело обстоит просто: спровоцируйте Березова на поединок и уложите его.
— Я должен ему пятьсот луидоров, проигранных в карты под честное слово. Он не станет со мной драться.
Дядюшка достал бумажник, вынул из него десять купюр по тысяче франков и протянул их барону.
— Вот вам, чтобы уплатить долг, — сказал он холодно. — Если ухлопаете князя, столько же будет и для вас.
Понимая, что деваться ему некуда, Мальтаверн взял ассигнации, положил в карман и склонил голову, то ли в знак согласия, то ли чтобы скрыть выражение стыда на лице.
— Вот и прекрасно! — сказал дядюшка насмешливо.
После чего он встал, показав этим, что разговор окончен, и спустился в гостиную, где играли в карты, а вскоре совсем исчез из виду Бамбоша и барона, им-то предстояло не расставаться до конца праздника.
В три часа утра они вместе пришли пешком на авеню Бокур, и Ги разместил нового знакомца, покорный неколебимой воле Дядюшки.
Бамбош лег, проспал непробудно до девяти, позавтракал изрядным куском холодной говядины, запив бутылкой шабли и решил, что такая жизнь — очень приятная штука.
Вскоре к нему явился хозяин дома, завернутый в мягкий кашемировый халат, и два злоумышленника, поладившие между собой как два вора на ярмарке, пожали друг другу руки, словно старые друзья.
Как спортсмен, Ги был большим любителем оружия. Бамбош тоже знал в нем толк. Он внимательно осмотрел имевшуюся у барона коллекцию и выбрал себе очень удобный короткоствольный карабин; приложил к плечу, попробовал затвор, удовлетворенно пощелкал языком и сказал:
— Калибр девять с половиной миллиметров, немного слабовато.
Ги возразил:
— При длинном патроне поражает цель на расстоянии полутора сотен метров и пробивает насквозь двух человек, стоящих один в затылок другому. Оценили? Вы стрелок?
— Довольно неплохой.
— Тогда вы должны попасть в десятисантимовую монету с расстояния ста шагов.
— Возможно, но надо попробовать — карабин-то незнакомый.
— Разумеется! У меня есть глухой коридорчик, не очень длинный, метров сорок…
— Это все, что надо, сведите меня, пожалуйста, туда.
— Охотно.
Барон ничего не приукрасил, расхваливая карабин. А Бамбош действительно показал себя превосходным стрелком. Он с первого выстрела всадил пулю в середину белого кружка. Чтобы доказать, что удача не случайна, он раз за разом трижды попал в пробитое отверстие.
— Превосходно! — сказал Ги. — А теперь что вы будете делать?
— Почищу карабин, заряжу его и сяду подстерегать.
— Кого подстерегать… откуда?
— Князя Березова. Он частенько открывает окно… вон то, третье налево… Как только высунется… Бац… И черт меня забери, если я с первого же выстрела не заработаю обещанную премию в десять тысяч.
— А если промахнетесь или только раните?
— Промахнуться не могу, вы в этом убедились, а если раню… Тогда вам придется ждать, когда он выздоровеет, чтобы устроить с ним дуэль и убить его шпагой или из пистолета. Но не бойтесь, мне достаточно увидеть кончик его носа, и князь готов!
При этих словах Бамбош открыл окно и уселся подстерегать. А Ги, вооружившись великолепным биноклем, решил понаблюдать, как все произойдет.
Прошло три четверти часа, и князь выглянул во двор, загородив мощной фигурой весь оконный проем. Бамбош прицелился туда, а Ги увидел князя в бинокль так четко, как будто был рядом с ним. В кармашке домашней куртки Березова торчал белый платок, уголок его четко вырисовывался на месте чуть выше сердца.
В тот момент, когда раздался выстрел, Ги увидел, что князь конвульсивно схватился за сердце и упал.
Жермена думала, что князь, поглядев в окно, скажет: «Бобино приехал на новом велосипеде».
Звук выстрела едва дошел до ее слуха, он был ослаблен расстоянием и его легко можно было принять за хлопок двери или падение на пол какого-то предмета. Поэтому никакой мысли о преступлении у девушки сначала не возникло.
Она испугалась, лишь услышав, как хрипло вскрикнул Мишель, и пришла в совершенный ужас, увидав, что он зашатался и рухнул на ковер.
Жермена громко закричала и попыталась вскочить с постели, но она была еще слишком слаба и, бессильно опрокинувшись на подушки, принялась звать на помощь и окликать упавшего.
— Мишель!.. Что с вами?.. Ответьте мне!.. Мишель! Друг мой! Это я, Жермена! — И девушка снова закричала сколько было сил. Во дворе откликнулись мужские голоса, послышались быстрые шаги, к ней спешили на помощь.
Первым прибежал Владислав и завыл, как водится у русских:
— Убили моего хозяина!.. Будь я проклят, что не уберег его!..
Дворецкий[534] бросился к князю, охватил его руками, поднял, увидал отверстие в его одежде и заплакал, причитая:
— Очнись, батюшка мой! Открой свои глазоньки!.. Ведь ты не умер!.. Не хочу, чтобы ты умирал!..
Жермена, рыдая и заливаясь слезами, повторяла одно и то же:
— Мишель!.. Мой Мишель… Мой друг!..
Вбежал Бобино, он задыхался, был бледен и в совершенном расстройстве. Юноша воскликнул:
— Боже мой!.. Еще один покойник!.. И это он! Жермена, что случилось?! Как это произошло?! Отвечайте скорей!..
Но Жермена задыхалась от рыданий и не могла вымолвить ни слова. Бобино старался привести ее в чувство, а Владислав укладывал поудобнее на ковре князя. Мишель очнулся после того, как ему полили на лицо холодной воды.
— Он жив! — заревел дворецкий.
— Он жив! — как эхо повторил Бобино, мечась между находившейся в обмороке Жерменой и князем, которого считал уже мертвым.
Князь вздохнул и посмотрел наконец вокруг себя, не в состоянии ничего понять: почему он лежит на полу, Жермена в таком ужасном состоянии, а Владислав весь в слезах.
Мишель дышал, но прерывисто, что-то мешало ему. Он сорвал с себя жилет и пластрон[535] рубашки. На груди, как раз против сердца, виднелось лиловатое пятнышко, просто синяк размером с монетку.
Владислав осмотрел накрахмаленный пластрон, он был совершенно цел, а из нагрудного кармашка куртки вывалился простреленный насквозь, туго набитый бумажник, в золотой застежке которого застряла расплющенная пуля. Она выпала на ковер как раз в тот момент, когда князь пришел в себя и смог заговорить.
Его первая мысль, первое слово были обращены к Жермене:
— Детка моя… Сестра моя дорогая… Со мной ничего не случилось… Очнитесь!
— Она вас слышит, князь. Скажите ей еще что-нибудь, ей от этого лучше делается.
— Жермена, узнаете меня?.. Это я, Мишель… а это Бобино, наш друг, а это Владислав.
С помощью дворецкого Мишель наконец встал на ноги. Затем, еще совсем слабый, слегка пошатываясь, сел на край постели Жермены, взял ее руки в свои и заговорил ласково, будто с ребенком. Девушка постепенно пришла в себя и конечно захотела узнать, что произошло.
Он рассказал ей, по крайней мере, то, что сам знал или предполагал.
Его пытались убить, выстрел был очень метким, в самое сердце, но, откуда была пущена пуля, точно определить невозможно: в домах напротив пятьдесят или шестьдесят окон.
Если бы не бумажник, Мишель был бы сражен наповал, но и контузия от удара пули была так сильна, что он упал замертво. Все обошлось, слава Богу, хотя он еще чувствует боль в груди, но это скоро пройдет.
— Вы говорите, скоро пройдет… Я тоже на это надеюсь и от всей души этого желаю, — сказала Жермена. — Но это уже второе покушение… Враги не сложили оружия. Нам надо уезжать… Друг мой, умоляю вас, давайте поскорее уберемся отсюда. Я уже достаточно окрепла.
— Вы же знаете, что прежде мы должны найти ваших сестер.
— Боже мой! Простите, я на минуту о них забыла, я как с ума сошла…
— Успокойтесь, Жермена. Мы будем бдительны, как никогда прежде, а Бобино отправится на поиски.
— Сейчас и поеду, я готов приняться за дело.
— Подождите минутку. — И князь направился в свою комнату, достал из сейфа пачку банкнотов, положил кинжал и пистолет. — Возьмите, — сказал он, подавая типографу деньги, — это главное орудие войны. Я их не считал, тратьте все, если не хватит, попросите еще.
Бобино спокойно принял ассигнации и, тоже не считая, положил во внутренний карман.
Затем князь передал ему револьвер и кинжал и сказал:
— Этот кинжал из крепчайшей стали, им можно перерубить любое английское оружие. Он верный друг, который не изменит своему хозяину. А теперь, мой дорогой, попрощаемся. Вы идете на трудное дело, на пути встретится много преград, но ведь вы из тех, кто не останавливается ни перед чем, когда ему светит впереди счастье выполнения долга.
— Вы хорошо сказали, князь Мишель! Да, я сделаю все, что будет в моих силах, а что касается опасностей, ну… буду держать ухо востро. Я попался один раз… теперь буду умнее. До свидания, Жермена!
— До свидания, дорогой Жан, до свидания, мой Бобино.
— До скорого, мой храбрый друг.
Юноша пересек двор, ведя за руль своего нового железного коня. Он проходил через ворота, когда увидел, что к ним подошел какой-то человек и спорит со швейцаром.
— …Я вам говорю, что у меня дело к князю, он меня сейчас ждет.
— Должен вам заметить, месье, что князь никого не принимает, решительно никого.
— Но вы меня хорошо знаете…
— Мне известно, что месье — барон де Мальтаверн.
— Один из друзей вашего хозяина.
— Я знаю, но у меня приказ…
— Вы говорите как на военной службе.
— Да, месье, я служил верно и честно, — ответил швейцар, поглядев на свидетельство о награждении воинской медалью, висевшее на стене сторожевой будки в рамке черного дерева.
— Так вот, мой приход касается дела чести…
— Князь должен драться на дуэли?..
— Может быть!.. Я его секундант. Повторяю: он меня ждет и точность, с которой вы исполняете приказ, может причинить ему большое несчастье. Поэтому пропустите меня.
Бобино тихо вышел на мостовую и сел на велосипед. Дальше слушать разговор он считал неделикатным; да и швейцар лучше знает, как надо поступить.
Прыгнув в седло, юноша быстро покатил кратчайшим путем к Аньерским воротам. В это время швейцар звонил в дом князя, чтобы спросить, можно ли впустить посетителя.
Бобино отправился на поиски Берты и Марии по той дороге, где он проезжал больше месяца назад, когда мерзавец похитил Жермену и скрыл ее в мрачном доме на берегу Сены.
Сколько драматических событий прошло с тех пор! Сколько страшных, невероятных и тем не менее вполне реальных приключений пришлось пережить!
Его, Бобино, истерзанного собаками, бросили в реку, и он был чудесным образом спасен добрым рыбаком Могеном, с которым скоро должен увидеться.
После исчезновения Жермены трагически скончалась милая мамаша Роллен, ее он любил как родную мать. Увезли неизвестно куда двух девушек; чудесным образом была спасена Жермена. Участие в ее судьбе князя, покушение на него; выздоровление Жермены…
Можно было потерять голову. И за всем этим скрывалась, видимо, преступная рука какого-то одного могущественного врага.
Бобино, с ранних лет напичканный грошовой литературой, чувствовал себя действующим лицом драмы, подобной тем, какие он читал у любимых авторов и начинал думать, что в жизни все может случиться, даже невероятное… особенно невероятное.
В его кармане лежал черкесский кинжал, что мог среза́ть гвозди, как бритва — волосы; крупнокалиберный револьвер «бульдог», стрелявший как пушка; пачка банкнот на сумму, какую он не мог бы заработать и за четыре года; он ехал на новом велосипеде, ценою в восемьсот франков.
Наконец, он стал другом князя… настоящего князя! Красивого, высокого и сильного, как герой из романа… великодушного… такого великодушного, каких уже не бывает в наш мелочный торгашеский век.
Как истинное дитя Парижа, Бобино не преклонялся перед титулами, расшитыми мундирами, орденами и прочими знаками величия и знатности, и восхищался князем не потому, что Мишель Березов принадлежал к высшей аристократии России. На жалованные грамоты, на княжеские короны и всякие гербы типографскому рабочему французской столицы, независимому, скептическому, склонному к насмешке и знающему себе цену, было в достаточной мере наплевать. Но в лице князя Березова он встретил такого простого, обходительного и сердечного человека, противника светских условностей, что типограф сказал себе: «Это — брат!.. У него на копейку нет ничего из аристо… Такой человек мне по душе: что он любит Жермену… это совсем не глупо… Она его достойна. Если и она его любит… еще лучше! Из них выйдет прекрасная пара, когда господин кюре их обвенчает…»
Так размышляя о бурных событиях, оторвавших его от работы в типографии, он в опьянении скоростью езды катил на велосипеде.
Как и в первый раз, обогнув Аржантейль, юноша свернул налево и поехал по дороге к ля Фретт.
Впереди него не спеша двигался экипаж, возница дремал на козлах.
Бобино делал примерно двадцать пять километров в час, он быстро нагнал упряжку и некоторое время ехал следом за ней.
Несмотря на холод, дверцы там были открыты и оттуда слышались взрывы смеха и, похоже, звуки поцелуев.
Бобино весело улыбнулся. Красивому малому были не чужды такие радости, и ему захотелось взглянуть на счастливчиков.
Он обошел карету слева и некоторое время двигался вровень с ней.
Повозка была просторная. В ней действительно разместилась явно влюбленная парочка.
Она была великолепна: рыжеволосая, пышнотелая, очень соблазнительная, огромные глаза цвета моря, странные, покоряющие; маленький алый ротик, чуть подкрашенный, прямо созданный для поцелуев, для веселья и для порочных наслаждений! Одета шикарно, не только по моде, но даже впереди моды, женщина казалась одной из тех, кому подражают в туалетах.
Он был менее интересен. Наряжен уж слишком броско. Красивый малый, но вульгарный. Толстощекий, толстогубый, с широкими бровями. Кольца на обеих руках, руки широкие, короткопалые, ногти холеные. На груди увесистая цепочка от часов, какую носят люди без вкуса, меж бровей на нос спускался локон, выбившийся из-под шляпы.
В момент, когда Бобино проезжал мимо, молодые люди взасос целовались. Они подняли глаза при звуке звонка велосипеда, но не разъяли губы. Их взгляды встретились, Бобино понимающе улыбнулся влюбленным, и парочка принялась лобызаться с еще большим увлечением, как люди, которые для того и поехали кататься и кому незачем зря терять время.
Они веселым хохотом приветствовали велосипедиста, а он, нажав на педали, поскорее проехал вперед. Через двадцать минут Жан Робер прибыл к рыбаку Могену.
Супруги как раз садились за стол есть чудесный матлот, его так хорошо умела готовить жена Могена, что традиционное блюдо никогда не надоедало мужу.
— Здравствуйте, месье и мадам, — сказал Бобино, входя и ведя за собой велосипед.
— Здравствуйте, месье, — ответили супруги, подняв вилки и глядя на пришедшего удивленными глазами.
— Вы меня не узнаете?
— Честное слово, нет.
— Я вас тоже не узнаю́, — сказал Бобино, прислоняя велосипед к стене. — Но это ничего не значит, потому что я вас люблю как своих отца и мать.
Хозяева совсем опешили.
— Да, как моих родителей, потому что вам я обязан жизнью. Я тот, кого вы выловили из реки в одиннадцать часов вечера в прошлом месяце и кого своими стараниями мадам Моген привела в чувство и выходила. Я друг Жермены и также друг князя Березова, о чем говорю вам не без гордости.
Супруги вскочили и начали его обнимать и целовать, восклицая:
— Милое наше дитя, мы так рады тебя видеть!.. Садитесь с нами, ешьте, пейте! Будьте как у себя дома!
Обрадованный такой сердечной встречей, Бобино расчувствовался до слез, как бывает с людьми, никогда не видавшими родителей, когда они встречают столь сердечное гостеприимство. Он сел за стол, не зная с чего начать разговор, он, парижанин, который, кажется, никогда не лез за словом в карман.
Мадам Моген закидала его вопросами с такой поспешностью, что слова летели у нее изо рта одно через другое, путаясь между собой.
— А там как идут дела? Князь нам писал… Какой хороший человек, совсем не гордый, такой же простой, как мы с вами… Он зовет нас друзьями… присылает всякие вещи… совсем новую лодку… такие снасти, что прямо не знаешь, куда их положить! Правду я говорю, Моген?
— Такие подарки, что я до сих пор в изумлении.
— И всякие драгоценности… часы, ожерелья, браслеты… для моих толстых рук… Я никогда не решусь надеть все это золото и украшения… Но скажи, сынок… мадемуазель Жермена… как она?..
Бобино наконец смог прорваться сквозь поток восторженных слов.
— Она поправилась. Очень сильно болела. Князь несколько раз думал, что бедняжка вот-вот умрет. Но слава Богу, всё обошлось.
— Вот и хорошо! Мы так рады, так рады! Как будто она — наше родное дитя.
— Жермена, князь Мишель и я, мы все — ваши искренние друзья.
— Видишь, наши чувства взаимны, сынок. Но скажи нам, какому счастливому случаю мы обязаны твоим сегодняшним посещением?
— Прежде всего мне хотелось высказать вам свою горячую благодарность. Вы меня спасли!.. Я по гроб жизни буду вам признателен!
Глубоко тронутые, рыбак и его жена крепко пожали руки юноши.
— А еще, возможно, что мне придется просить вас о помощи в одном очень сложном деле, страшном деле, оно касается князя, Жермены, ее сестер и меня.
— Будем рады помочь вам.
— Спасибо вам от всего сердца! Но прежде, чтобы вы знали, о какой помощи я буду просить, надо рассказать все, что мне известно об этой жестокой истории. Князь просил об этом, так что, пожалуйста, выслушайте.
И парижанин, успевший хорошо подкрепиться за гостеприимным столом, поведал как мог все, что произошло с того дня, когда он, совершенно бессильный и безоружный, наблюдал, как похищали Жермену.
Когда он сказал рыбакам, что приехал выручать сестер Жермены, Моген ответил:
— Возможно, что они их спрятали в каком-нибудь закоулке этого проклятого бандитского притона. Может быть, и где-нибудь в другом месте. Это трудно узнать. Во всяком случае, мы будем делать все, что в наших силах. Правильно я сказал, мать?
— Правильно, муженек!
— Сделаем все, что сможем, немного, наверное, потому что нас недолюбливают в том доме.
— Раз там торгуют вином, у меня есть все основания туда войти, — сказал Бобино. — Наверное, туда шляется одна шпана.
— Да нет, заглядывают и хорошие парни, они работяги, но им постоянно хочется выпить из-за тяжелой работы — обжигают известь, от которой у них всегда горит внутри. Мы пойдем вместе, как будто ты рыбак-любитель, которого я учу. К вам отнесутся с доверием, если вы приедете с человеком из здешних мест, и нам, может быть, удастся разговориться с кем-нибудь из посетителей.
В этот момент экипаж с двумя влюбленными, обогнавший Бобино на дороге между Аржантейлем и ля Фретт, подъехал к дому рыбака и как будто собрался остановиться.
Сидевшая в повозке женщина выглянула из дверцы и сказала кучеру несколько вульгарным голосом:
— Кати дальше!
Она увидала Могена, помахала ему ручкой и снова откинулась на сиденье.
— Красивая девка! — оценивающе заметил Бобино. — Я видел, как она по дороге целовалась со своим любезным.
— Красивая… Но гулящая! — ответил Моген. — Ее мать — мамаша Башю, жена Лишамора. Мерзавка, продавшая дочь старым богачам, которые ее развратили, когда ей было двенадцать или тринадцать лет… Так-то вот… Теперь девица, кажется, живет в роскоши… кокотка высокого полета… Похоже, она здорово мстит за себя… разоряет дураков, бьет их по морде, наставляет им рога… в общем, радостно видеть! Там ее зовут Андреа Рыжая.
— Слышал это имя, — заметил Бобино. — Что касается ее спутника, он мне показался… — И парень сделал выразительный жест, как будто приглаживая завитки на висках[536].
— Вы угадали, — смеясь ответил Моген. — Он иногда появляется здесь вместе с Андреа, когда она приезжает в кабачок Лишамора, чтобы позлить маменьку. Его зовут Альфред, красавчик Альфред. Ему дали здесь прозвище Брадесанду, потому что малый любит выпить на дармовщинку.
— Давайте пойдем сегодня вечерком в это милое общество, отец.
— Пойдем, если нужно.
В экипаже действительно были возлюбленная разорившегося барона Мальтаверна и ее сердечный друг букмекер Петер Фог, более известный под именем Брадесанду.
После вечера, где ее появление имело такой шумный успех, Андреа не захотела возвращаться домой. Она была перевозбуждена большим количеством выпитого шампанского, и ее потянуло прогуляться куда-нибудь за город. Поехать далеко-далеко… чтобы вырваться из Парижа, повидать поля, деревья, проселочные дороги; удрать подальше от уличного шума и от людей так называемого шикарного общества. Она сказала о своем желании красавчику Альфреду и, поскольку в этот день на ипподроме не было никаких спортивных соревнований, он охотно согласился сопровождать подружку.
Они позавтракали в ресторанчике, наняли двухместную легкую карету и решили проехаться к родителям Андреа.
О! В этом не было ничего сентиментального. Даже простыми родственными чувствами нельзя было бы объяснить этот вояж[537] к поэтическим берегам Сены, где Морис Вандоль нашел мотив одной из лучших своих картин.
Скорее всего Андреа повлекло туда чувство, подобное тому, что заставляет перелетных птиц возвращаться каждый год издалека к своему гнезду.
С Рыжей плохо обращался отчим, родная мать торговала ею, но она любила уголок, где родилась и росла, как будто встречаясь там со своим ранним, еще не исковерканным детством. Еще по дороге даже пустяки напоминали ей о тех счастливых днях детства и многие обычные уголки казались красивыми, а зимний холод несказанно приятным.
Они доехали до заржавленной решетки, возле нее огромные собаки чуть не разорвали Жермену.
Альфред вышел первым, подал руку спутнице, и, разодетая как на бал, она явилась в грязный кабак, темный от копоти, провонявший испарениями алкоголя и заплеванный курящими и жующими табак.
Старикашка с лицом, которое хотелось назвать мордой, багровый от неумеренного потребления спиртного, сидел за прилавком цвета винного осадка или засохшей крови, тупо помаргивая глазами в мелких красных прожилках, то и дело вытирая слюнявый рот и щеки, заросшие полуседой щетиной, дрожащими от пьянства руками, неожиданно белыми и довольно ухоженными.
Хмельной клиент рассчитывался с хозяином, причиталось пятнадцать су. Выпивоха сказал:
— Денег нет ни сантима, запиши на доску, старина Лишамор, дня через два получка, тогда расплачусь.
— Как хочешь, Горжю, ты всегда аккуратно платишь, я тебе верю.
Лишамор мелком на доске вывел сумму и фамилию греческими буквами! И все прочие записи были на том же языке, от тех, кто не имел университетского образования, какого удостоился Лишамор, это было надежно зашифровано.
— Вот неожиданность!.. Андреа… — проговорил кабатчик пропитым голосом.
— Здравствуй, Лиш! — ответила красавица.
Видя, что она без отвращения подставляет ему тугие соблазнительные щеки, старый пьяница дважды со смаком их поцеловал, потом с игривой улыбочкой подмигнул красавчику Альфреду и пожал ему руку. Владелец заведения был рад неожиданному появлению таких гостей, оно произвело должное впечатление на тридцать или сорок пропойц, сидевших за столами.
Андреа заговорила на языке своего детства:
— Как дела, старик? Где мать?
— Кормит малюток.
— Каких еще малюток?
Лишамор моментально прикусил язык, поняв, что проболтался.
— Я спрашиваю, что за малютки? — повторила Андреа. Ей бы и в голову не пришло настаивать, если бы Лишамор не замолчал, вместо того чтобы сразу ответить.
— Козочек… Хорошеньких беленьких козляточек… Она их поит из соски.
— Ну и прекрасно, ты почему-то вечно из всего делаешь секреты.
Минуты через две-три пришла мамаша Башю с корзинкой, где лежали глиняный горшок и две тарелки. Увидав дочь, она шумно затараторила:
— Наконец-то ты приехала, моя рыженькая, моя дорогая!.. Так долго не навещала мамочку!..
— И не приносила ей денежек… хочешь сказать, старая выжига. Нечего нежничать…
— Бог мой! Что такое?.. Какую сцену ты собираешься мне устроить?!
— Никакой! Приготовь-ка нам матлот, да поживей.
— Мигом, мигом, моя девочка, сейчас пошлю старика к рыбаку Могену.
— А вот и он сам идет с каким-то типом, который обогнал нас по дороге на велосипеде. Да, скажи-ка, мам, а где твоя соска?
— Какая соска?
— Да та, из какой ты поишь маленьких белых козочек…
Тут в зал вошли Моген и Бобино. Их удивило, как Лишамор старается заставить Андреа замолчать и одновременно подает знаки жене, чтобы та не отвечала дочери.
Андреа нарочно, наперекор Лишамору, продолжала спрашивать.
— Старик Лиш сказал, что ты кормила из соски маленьких козочек, а ты как будто ничего не понимаешь. У тебя в корзине горшок, две тарелки. Что же, здесь теперь кормят скотину с вилок?
Моген, услышав это, многозначительно посмотрел в глаза Бобино, и тот еле сдерживал волнение. Они сели за столик, делая вид, что разговор этот вроде пустой и их никак не касается, но у обоих сердце так и билось, каждому одновременно подумалось, что они напали на след.
Мамаша Башю увильнула от ответа дочери, благо был повод: заговорила с Могеном насчет рыбы для матлота.
— Удачное совпадение. Я как раз подъехал к вам с товарищем на лодке, и у нас там навалом еще живых щук, карпов и угрей. Я отберу для вас самых лучших, мадам Башю, и лишнего не запрошу.
Андреа знала рыбака с детства, у нее связывались с ним лучшие воспоминания. Когда она была маленькой, Моген часто брал ее в лодку и при ней вытягивал сети и верши, из них вываливалось множество трепещущих рыбин. Ловля рыбы ее очень занимала.
Она подошла поздороваться, пожала руку, улыбнулась Бобино и сказала Лишамору, чтобы он поставил им выпить.
Чокнулись, приветствуя друг друга, потом Моген отдал долг вежливости и в свою очередь угостил. Выпили еще по одной: Брадесанду, увидав, что Бобино не собирается ухаживать за его подружкой, перестал смотреть на него косо.
Сходив к лодке, Моген принес мамаше Башю сетку рыбы. Ее было столько, что хватило бы накормить десять человек, и вся отборная; все присутствующие пришли в восхищение, и мамаша Башю, может быть впервые, не стала спорить о цене и сделала комплимент, сказав, что месье Моген никогда не просил лишнего.
Андреа, любившая посидеть в славной компании, пригласила Могена к обеду, она знала его веселый нрав. Не забыла Рыжая и Бобино, улыбкой и остроумными словечками он ей очень понравился.
Старуха Башю, умевшая великолепно готовить, сделала такой матлот, что от его запаха даже у моряков, избалованных рыбными блюдами, разгорелся аппетит.
Уселись в углу питейного зала, сдвинув несколько столиков. Места и еды хватало человек на двенадцать, и, чтобы добро не пропало, Лишамор вежливо позвал еще нескольких клиентов кабака, самых избранных негодяев, от которых попахивало каторгой. Они не заставили долго упрашивать.
Андреа пришла в восторг, изображая хозяйку дома и чувствуя себя свободно в обстановке грязного кабака, где особенно ослепительно выглядела ее блистательная красота. Она была добрая девка и ничуть не важничала, обходилась со всеми просто, даже чрезмерно просто и была щедра до расточительности. Звала Брадесанду — мой муженек, Могена — мой старик, а Бобино — мой маленький; дружески разговаривала с приглашенными, смотревшими на нее как на существо высшей породы. Ела она с прекрасным аппетитом, не испорченным зваными ужинами, пила вовсю и веселела все больше и больше. Понемножку Рыжая разнежничалась, как бывает с простыми людьми после основательной выпивки, и принялась говорить о птичках, о цветочках, о бабочках, отдавшись сусальным восторгам жительницы городских предместий.
Лишамор напивался старательно. Его лицо и нос стали красными как рубин, глаза окончательно налились кровью. Ему вспомнились обрывки его педагогических знаний, он произносил слова, ученость коих повергала всех в изумление, руки перестали дрожать, язык не заплетался; в общем, он превращался в странное существо, еще более страшное и отвратительное, чем просто пьяный содержатель грязного кабака, ибо в нем проявлялись черты некогда высокообразованного, а теперь совершенно опустившегося человека.
Мамаша Башю вся раскисала, по мере того как накачивалась вином, глаза ее то и дело смежались, и, поднося ложку к усатому рту, она обливалась соусом.
Все говорили враз и уже переставали слушать и понимать друг друга.
Брадесанду, обладавший красивым голосом, предложил спеть и завел нечто патриотическое. Ему дружно аплодировали.
Андреа, делавшаяся все более и более сентиментальной, с надрывом, покачивая в такт головой, пролепетала куплет какой-то до невозможности глупенькой песенки, и пьяницы слушали, раскрыв рты и роняя слезы. Песенка называлась «Гнездо маленькой птички», и бандюги, которым не раз приходилось спокойно пырнуть ножом своего ближнего, плакали о птенчике, унесенном из гнезда кошкой, о горе несчастных пташек-родителей. Припев начинался так: «Оставьте детей их матери…»
Эти слова подхватывали хором, и мамаша Башю, басистый голос которой ревел словно офиклейд[538], плакала как Магдалина о родителях, нашедших в опустевшем гнезде только несколько перышек.
Андреа, гораздо менее пьяная, чем изображала, украдкой наблюдала за старухой и думала под аплодисменты, последовавшие за песней: «И эта отвратительная старая негодяйка продала меня — свою дочь!.. Она, видите ли, способна расчувствоваться!.. А мне совсем не хотелось блудить! Я мечтала со временем выйти замуж за хорошего работящего парня, я любила бы его и нарожала кучу маленьких. Но я была мила… слишком мила, наверное… и Лишамор, бывший богатый человек, мой отчим, попытался меня развратить, но потом решил, что лучше и выгодней нажиться на моей хорошенькой мордочке!..»
Теперь Бобино отчебучивал что-то смешное, но песенка его не рассеяла тяжелых мыслей женщины, предавшейся горьким воспоминаниям.
Она думала: «Я уверена, что мои, с позволения сказать, родители опять замышляют какое-то грязное дело. Старуха замялась, когда я спросила про маленьких козочек. Что еще за козочки, питающиеся из соски? Кто знает! Может быть, какие-то несчастные девочки, которых готовят для прихоти развратного аристократа…»
Вечеринка закончилась вполне мирно, все разошлись с пожеланиями в скором времени встретиться еще раз.
Бобино и Моген вернулись домой за полночь, довольные тем, что так легко проникли в центр событий. Они на все лады истолковывали темные словечки, вырвавшиеся у двух пьяниц-хозяев. Бобино был почти убежден, что «маленькие» — это Берта и Мария… Веришь всегда тому, чему хочется верить.
Моген тоже надеялся, что их ждет удача. Он всей душой включился в происшествие: старик всегда стремился помочь находящемуся в беде и был готов идти на любое действие ради этого.
Андреа отважно продолжала пить в компании отчима.
Мамаша Башю уже давно совсем осоловела и храпела в закоулочке, а дочь зорко наблюдала за ней, желая во что бы то ни стало проникнуть в затеянную здесь махинацию.
Едва забрезжил свет, Андреа встала из-за стола, как следует ополоснула лицо холодной водой и, почувствовав себя совершенно освеженной, решила: «Вместо того чтобы возвращаться в Париж, останусь здесь и все выслежу… Мне не доверяют, и потому я еще сильнее хочу знать, что же они скрывают».
В то время, когда в кабаке Лишамора все, кроме Андреа, были погружены в сон после ночной гульбы, две хорошенькие девушки, почти еще дети, сидя в глубоком подземелье, горько плакали и по временам вскрикивали в испуге.
Огромный подвал с очень высокими сводами, подпертыми толстыми столбами, ряды которых терялись в отдалении, был, вероятно, заброшенной каменоломней. Местами через узкие пробоины днем сюда проникал жалкий свет. Стены источали сырость, а с потолка падали холодные капли, монотонно шлепаясь в лужи.
Одну из неглубоких ниш занимало нечто вроде убогого жилища: кое-как сколоченный топчан, на нем солома, тоненький матрасик и два одеяла; рядом две табуретки и глиняная ночная посуда. Горела свеча. Вот и все.
Даже сильному духом взрослому человеку было бы тяжело здесь находиться. А совсем юные девушки в постоянном страхе, возраставшем с каждым днем, пребывали тут уже вторую неделю.
Чисто одетые и хорошенькие, несмотря на запуганное выражение лиц, они сидели на краю постели обнявшись.
— Берта! — иногда вскрикивала меньшая. — Берта!.. Там… Еще одна… Она бежит к нам… Я вижу ее глаза, гляди… Там…
— Мария! Миленькая моя!.. Умоляю!.. Не пугайся так… Будь мужественнее!
— Мне страшно! Я никогда не смогу…
— Мне ведь тоже страшно… О, Боже мой!
Бедняжки вскакивали и бежали в полумраке по лужам, но, испугавшись тьмы, возвращались на прежнее место.
Огромные крысы вылезали изо всех щелей, жадные и смелые, они бегали по нищенской постели, искали остатки пищи и грызли их рядом с девочками.
И более смелому человеку было бы тяжко переносить постоянное соприкосновение с отвратительными животными, так что легко понять, в каком неодолимом ужасе пребывали молоденькие сестры. Они горячо молили Бога о помощи, но спасение не приходило.
Время тянулось невероятно долго… О наступлении ночи они узнавали по тому, что исчезали последние отблески света, проникавшие через щели в стенах.
Сальная свеча сгорала быстро — огарок тут же пожирали крысы — наступала полная тьма, и девушки уже не могли спасаться от прикосновений отвратительных животных, что бегали прямо по ним и иногда кусали их.
Когда настало утро, к обычным мучениям добавилось еще испытание голодом. Отвратительная женщина обычно приносила им пищу дважды в день, рано утром и вечером, когда начинало темнеть.
Старуха уже давно должна была бы прийти, но ее все еще не было. Крысы, не получая пищи, которую им давали девушки, хоть на короткое время как бы откупаясь, становились все нахальнее, и бедняжкам еле удавалось их отгонять.
Чтобы заглушить пустоту в желудке, узницы попили воды и снова в тревоге стали ждать.
Может быть, их решили уморить голодом?
За что такие несчастья выпали на долю сирот, у которых умерла мать, исчезла старшая сестра, и они, покинутые всеми, почти погибают в подземелье?
Кто подумает о них? Кто встревожится оттого, что они пропали?
Если бы они принадлежали к правящему классу, к семье богачей, какой бы шум подняли политические деятели, всполошилась бы пресса, была бы поднята на ноги полиция.
Но ведь пропали всего-навсего две девушки из народа, из того самого народа, что поставляет трудовые руки, пушечное мясо и плоть для наслаждений.
Кто думает о солдате, упавшем ничком за кустом?
Кто подумает о двух девчоночках, уехавших из дома восемь дней назад и не вернувшихся?
Послышался астматический кашель, затем хрипящее дыхание и звук ключа, поворачиваемого в замке. Дверь медленно открылась, скрежеща заржавленными петлями, и показалась расплывшаяся туша, одетая в юбку, покрытую жирными пятнами.
Мамаша Башю, еле очухавшаяся ото сна после большой выпивки, еще более отвратительная, чем всегда, предстала перед пленницами, кашляя, отплевываясь и произнося всякие угрозы и ругательства, вооруженная острым кухонным ножом на случай, если девушки попытаются силой вырваться из подвала.
Она об этом предупредила их с первого же дня: «Кошечки мои, если попробуете сбежать, я вас прирежу как цыплят, а мой муженек привяжет камни к ногам и бросит вас в Сену. Так и знайте!»
Берта и Мария вполне верили и не пытались бежать.
Но в этот день их терпение оказалось на пределе, они думали: лучше смерть, чем такая жизнь, и надо постараться вырваться из этого ада. Сестры готовились броситься на Башю, не обращая внимания на ее нож, скрутить негодяйку и бежать куда Бог выведет, как вдруг увидели в проеме двери прекрасную даму, смотревшую на них с бесконечным состраданием.
Первым их побуждением было кинуться к незнакомке, умоляя о помощи, но та из-за спины ведьмы сделала выразительный знак, чтобы они молчали, и поспешно отодвинулась в сторону.
Дама успела сделать это вовремя, потому что Башю обернулась, заметив, как девочки на что-то смотрят и выражение их лиц меняется.
Старуха проворчала:
— Чудно́, как будто кто-то есть сзади меня. Да и мне померещилось вроде. Пили целую ночь, голова совсем в тумане, все время что-то кажется. — И тетка, поскорее поставив около постели еду, пошла к дверям; ей повсюду мерещились странные образы, как бывает после перепоя. Захлопнув за собой дверь, она повернула в замке ключ на два оборота.
Взволнованные видением, сестры бросились в объятия друг к другу.
— Ты видела, Мария?..
— Да!.. Прекрасную даму!..
— Значит, и ты… А я думала, мне почудилось…
— Как она красива!
— И какое у нее доброе лицо!
— Она подала нам знак…
— Она вернется!.. Как хочется снова ее увидеть!.. Говорить с ней… Просить освободить нас.
— Но дверь заперта, и она очень крепкая.
— Мне кажется, что дама найдет способ проникнуть сюда.
— Да! Ведь она пришла ради нас, если спряталась, чтобы старуха не увидала.
Девочки принялись за еду, полные надежды на чудесную помощь неизвестной, чутко прислушиваясь и вздрагивая при малейшем звуке.
Наконец свершилось! Дверь отворилась, и в проеме как сверхъестественное видение явилась прекрасная дама.
— Вот она! — воскликнула Берта.
— Не снится ли это нам…
— Нет, мои девочки, не снится! — ответил приятный голос. — Объясните, мои милые, кто вы и почему вас здесь заперли? Ответь ты, старшая, но сначала скажите, как вас зовут.
— Меня зовут Берта Роллен, а это моя сестра Мария.
«Здесь в окру́ге нет никого с такой фамилией», — подумала Андреа.
— Продолжай, милая.
— Месяц назад исчезла наша старшая сестра Жермена, на другой день после этого попала под колеса фургона мама… Ей раздробило ноги… Их ампутировали в госпитале… И она умерла.
Рыдания, вызванные тяжелым воспоминанием, заставили Берту замолчать, Мария тоже заплакала.
Сердце Андреа было глубоко тронуто печальным рассказом, у нее потекли слезы.
Положив руки на плечи девочек, чтобы ободрить их, она спросила:
— А после что было?
— После мы одни жили дома и ждали Жермену. Она не возвращалась, а к нам приехал старый священник и объявил, что наша сестричка в деревне, где поправляется после болезни и хочет нас повидать. Сказал, что может нас к ней отвезти, и мы доверились одежде кюре, его благодушному виду, поехали. Он привез нас в дом на берегу реки, где нас накормили, а потом мы уснули и очнулись в этом подвале.
— И давно это случилось?
— Восемь дней тому назад, мадам, — сказала Мария.
Андреа слушала, и вместе с глубокой жалостью к девочкам в ней зрели возмущение и злоба против мерзавцев. Да, мерзавец Лишамор и негодяйка Башю способны на любые подлости. Ради кого они действовали? Может быть, опять в интересах старого распутника Мондье!.. Я ничего не смогу сделать для этих несчастных… Граф видит все… Знает все… Он все может. Он убьет меня без всякой жалости…
Ее молчание сначала удивило сестер, потом напугало; они подумали: наверное, незнакомка ничего не может сделать, чтобы нас спасти.
Андреа долго смотрела на них. Взгляд ее был так нежен, будто она вкладывала в него все тепло души. «Прекрасная дама» думала: «Из этих милых созданий сделают гулящих девок, как сделали из меня… Они такие хорошенькие… Но этому не бывать!.. Если даже меня убьют…»
Девушки, ободренные ласковостью взгляда, сжали ее руки, умоляя:
— О мадам, вы поможете нам выбраться отсюда?! Ведь мы умрем здесь!.. Мы никому не сделали зла…
— Да, я уведу вас отсюда. К сожалению, у меня нет другой власти, кроме силы моего желания. И если там наверху есть сообщники здешних негодяев — мы пропали. Но я все-таки попытаюсь найти какой-нибудь способ… В кабак к этим мерзавцам заходят и порядочные работяги, они защитят нас. Пошли! Следуйте за мной — и чтобы бесшумно.
— Мадам! — остановила ее Берта. — Одно слово, одно только слово. Я догадываюсь, что вы подвергаете себя большой опасности ради нас… Скажите ваше имя, чтобы мы знали, кого благословлять каждый день за благодеяние.
— Может быть, опасность для меня даже больше, чем ты думаешь. Позднее ты это поймешь. А мое имя… Ты хочешь знать его?
— Да, мадам, и сестра тоже.
— Я не могу им гордиться, право. Меня зовут Андреа, а в кругу, который тебе не должен быть знаком, — Андреа Рыжая.
Красавица помолчала немного, потом добавила:
— Вы, наверное, подумаете, что я не заслуживаю такого презрительного прозвища, раз я способна делать добро несчастным. Нет, я кличку получила не зря, но только от людей, глубоко мною презираемых… А теперь пошли!
Лишамор и старуха Башю своим шушуканьем и неловкими хитростями разожгли любопытство и подозрительность Андреа до такой степени, что ей захотелось любой ценой проникнуть в их тайну.
Когда все повалились после многочасового пьянства, она только притворилась спящей и проследила, как старуха, еле очухавшись, пошла за провизией к подвалу. Прокравшись следом за ней, дочь видела, что мать спустилась затем ко входу в старую каменоломню.
Ребенком Андреа играла там в прятки, поэтому смогла без труда проследовать за старухой до того места, где, как оказалось, были спрятаны девушки.
Когда через приоткрытую дверь Рыжая увидала молоденьких, трогательных, хорошеньких девочек, ее охватила неистовая злоба против мерзавцев, похитивших несчастных. Она тут же решила непременно спасти их. Тогда-то она и подала знак, чтобы девочки не показали виду, что заметили ее. Те, кажется, поняли.
Андреа очень ловко уложила камешек под низ двери, и, когда старуха, уходя, закрывала ее и повернула ключ, она не заметила, что дверь затворилась не совсем плотно и язычок замка не вошел в паз. Идя по лестнице, Башю ворчала:
— Они опять на запоре… А этой стерве, моей дочери, хотелось сунуть нос в наши дела, она что-то заподозрила…
Андреа слышала эти слова и думала: «Не будь ты мне матерью, я бы сейчас тебе такое устроила! Но хоть ты и мразь последняя и никому ничего, кроме зла, не делала и мною торговала, ты все-таки моя мать, и я не могу… Ну все равно!.. Хорошо посмеется тот, кто будет смеяться последним».
Не желая ничем рисковать, Андреа поднялась вслед за матерью, убедилась что та ничего не заметила, посмотрела, что делается в кабаке.
Там собрались четверо или пятеро. Лишамор спал, старуха принялась готовить завтрак.
За столиками уже сидели Бобино и Моген, как люди, жаждавшие опохмелиться после вчерашней выпивки.
Андреа подумала, что они помогут, если понадобится защитить бедняжек.
И она пошла за Бертой и Марией, совершенно не зная о том, какое участие уже принимает в их судьбе Бобино.
Пока Андреа спускалась за девочками и вела их к кабаку, прошло минут пятнадцать.
Первым, кого увидела Берта, входя в питейный зал, был Бобино, сидевший за столиком перед глиняной кружкой с вином.
Совершенно обезумев, девочка бросилась к старшему другу, восклицая:
— Жан!.. Это я, Берта… Это Мария со мной…
Бобино вскочил, как будто мина разорвалась под его стулом.
— Берта! Друг мой… Дорогая моя…
— А Жермена? — перебила она.
— Спасена… Все хорошо… пошли со мной.
— Да, благодарю, мой друг, но прежде мы должны поблагодарить мадам, она была так добра и выручила нас…
Андреа, радуясь, что сделала доброе дело, подошла, счастливо улыбаясь.
— Хорошо, мои детки, хорошо… мы еще увидимся, а сейчас скорее уходите с вашим другом, нужно торопиться.
— Надо, чтобы я дал им разрешение, — послышался грубый голос из-за спины пораженной Андреа.
Она обернулась и воскликнула в ужасе:
— Бамбош! Это ты, мерзавец!
— Хорошими делами ты занимаешься, милая моя!.. Хозяин будет очень доволен!.. Но я не дал бы и двух су за твою голову, хоть она и очень красива.
Бамбош, придя в отсутствие Андреа, сидел за столиком с Брадесанду; он подозревал, что Рыжая узнала, где спрятаны сестры Жермены, и занята их освобождением. Он выпивал, играя в карты с дружком, и встал в тот момент, когда Бобино встретился с Бертой и они благодарили Андреа.
Бобино и Моген старались поскорее увести девушек, предвидя, что сейчас начнется заваруха.
Они уже были у выхода, когда Бамбош закричал:
— Ко мне, Брадесанду!.. Ко мне… Это приказ…
Два негодяя бросились к двери, и Бамбош, вытаскивая из кармана длинный нож, крикнул:
— Дурачье, я пущу вам кровь, если вы не оставите девчонок!
— Мы еще посмотрим!.. — сказали Бобино и Моген, решительно заслоняя Берту и Марию.
Ги де Мальтаверн, уговорив швейцара пропустить его, пересек двор, намереваясь войти в пышные покои князя Березова.
На его звонок к двери спустился Владислав, чтобы спровадить посетителя, нарушившего запрет.
Но Ги был не из тех, кто повинуется прислуге. К тому же у него был свой план, он как раз и рассчитывал воспользоваться запретами подчиненных, чтобы вызвать князя на дуэль.
Владислав очень вежливо, но решительно сказал, что князь никого не принимает и настаивать бесполезно.
Ги, напротив, принялся действовать все решительнее, говоря, что уважаемый… э-э… уважаемое доверенное лицо доставит хозяину большие неприятности своим отказом пропустить к нему.
— Его сиятельство велели никого не допускать, — настойчиво повторял слуга очень мягким тоном славянина, но тем не менее с определенной решительностью.
— Может быть, он нездоров? — спросил барон. — Я не утомлю князя долгим визитом.
— Нет, сударь, он здоров, но занят очень серьезным делом.
— Во всяком случае, надеюсь, у него найдутся несколько минут, чтобы получить деньги, которые я ему должен, десять тысяч франков.
— Вы можете, господин барон, передать их его сиятельству через мое посредство.
— Не могу, ваш господин вправе счесть такой поступок невежливым, и будет трудно возразить.
— И все-таки, господин…
— Друг мой, пойми меня правильно, ты же не хочешь, чтобы князь был оскорблен.
— Разумеется, не хочу.
— Так вот, ты оскорбишь князя таким поступком и заставишь также меня оскорбить его.
В общем, он так запутал своими словами Владислава, что тот его пропустил. Барон пошел через холл как человек, хорошо знающий дом. Выездной лакей ограничился лишь тем, что нажал звонок, предупреждая камердинера о посетителе, и Мальтаверн свободно ступил во внутренние апартаменты, сказав встретившему его слуге:
— Доложите его сиятельству о моем приходе, князь ждет меня.
Слуга открыл последнюю дверь и объявил:
— Господин барон де Мальтаверн!
Мишель Березов слышал все звонки, понял, что его запрет на посещение нарушен, и был совершенно взбешен. Как раз на это и рассчитывал барон, проявляя настойчивость.
— Дорогой мой! К вам, оказывается, очень трудно проникнуть, — сказал он без всяких предисловий.
— Я об этом хорошо знаю, поскольку сам отдал категорическое распоряжение никого не принимать.
— Даже близких друзей… Таких как я… кто всегда имел к вам свободный доступ!
— Да!
— Распоряжение касается и лично меня?
— Дорогой Ги, вы становитесь нескромным! — сказал князь спокойным тоном, но при этом даже губы его побелели.
— Ваши слова довольно невежливы, дорогой.
— А нескромных я беру за какую-нибудь часть их особы и…
При этих словах князь схватил барона за кисть руки, повернул его, подвел к лестнице и добавил:
— Я все еще поступаю с вами как с другом, иначе я спустил бы вас с лестницы. Надеюсь, вы сойдете с нее сами.
— Князь Березов, вы ответите мне за оскорбление, которого я никак не заслужил своим поведением.
— Убирайтесь, или я вас сейчас убью! — закричал Мишель совершенно вне себя.
— Осторожнее, князь, осторожнее! — насмешливо произнес Ги, — вы забываете, что мы живем во Франции и принадлежим к одному кругу людей. Так вы можете обращаться только с вашими слугами… Через два часа я пришлю к вам секундантов, они переговорят с вашими, и мы встретимся в другом месте.
— Черт подери! Где хотите, когда хотите и с каким угодно оружием, а пока убирайтесь вон!
Добившись своего, Ги насмешливо поклонился и сказал со злобной усмешкой:
— До скорой приятной встречи!
Князь не ответил и пошел к Жермене, заставив себя улыбаться, чтобы у нее не возникло и тени тревоги.
Жермена, ничего не заподозрив, как обычно ласково встретила его.
В это время барон, спускаясь по лестнице, думал: «Он забыл о десяти тысячах франков!.. Он будет со мной драться, я убью его и получу еще столько же. Выгодное дельце!»
Князь, со своей стороны, думал: «Теперь мне придется драться. Месяц тому назад это меня позабавило бы… Может быть, я даже позволил бы ему убить меня… Но теперь я должен жить, я горячо, страстно люблю самую красивую, самую честную и самую совершенную из женщин. Я буду защищаться! Необходимо скрыть от Жермены все и позаботиться об обеспечении ее жизни на случай, если произойдет несчастье».
Князь пошел в свои комнаты и позвал к себе Владислава.
Дворецкий хотел объяснить хозяину, как все произошло, и попросить прощения, но тот остановил его, сказав:
— Незачем толковать об этом… Произошло, что должно было произойти. Завтра после полудня я, вероятно, буду драться с бароном на дуэли.
— Господи! Это я во всем виноват.
— Молчи и не перебивай меня. Ты поедешь сейчас к Морису Вандолю и привезешь его сюда.
— Это все? Барин…
— Это все, но привези его непременно.
По счастью, Морис Вандоль оказался у себя. Он тут же приехал к другу, и тот сразу ему объяснил:
— У меня вышла дурацкая история с этим кретином Мальтаверном, и я рассчитываю иметь тебя своим секундантом.
— И правильно делаешь, — сказал Морис, крепко пожимая руку. — А кто будет вторым секундантом?
— Мой соотечественник, атташе при посольстве, которого ты наверняка встречал у меня, Серж Роксиков.
— Отлично. А условия дуэли?
— Я оскорбил барона, и право предлагать условия — за ним. Я приму все, что он предложит.
— Значит, дело серьезное?
— Пустяк. Ги ворвался ко мне, несмотря на запрет, и я выпроводил его не совсем вежливо.
— И это все?
— Все! Тебе понятно — я хочу, чтобы Жермену не тревожили. Ее здоровью необходимо спокойствие. Нельзя, чтобы ко мне как прежде заявлялись кому вздумается и в любое время дня и ночи, отчего мой дом превращался в проходной двор… Кстати, для тебя исключение: хочешь повидать мою дорогую больную?
— Благодарю, но только не сегодня. Я должен поскорее встретиться с твоим вторым секундантом.
— Ты прав, ступай, и спасибо тебе от всего сердца, мой друг!
Не прошло и двух часов, как лакей подал князю на подносе две визитные карточки: на одной стояло имя виконта де Франкорвиля, на другой — маркиза де Бежена.
(Ввиду сложившихся обстоятельств князь отменил приказ никого не пропускать.)
Мишель тут же принял двух хлыщей, явившихся с серьезными, подобающими случаю выражениями лиц.
Князь приветствовал их со слегка надменной вежливостью и сказал:
— Господа, догадываюсь о цели вашего визита. Ведь вы прибыли по поручению барона де Мальтаверна?
— Да, князь, — ответил псевдомаркиз. — Наш друг поручил просить у вас сатисфакции[539] в связи с печальной неприятностью, произошедшей между вами.
— Действительно весьма печальной, по крайней мере, в том, что касается меня… — заметил Мишель.
— Этими словами вы подтверждаете согласие на дуэль? — с поспешностью спросил маркиз де Бежен.
Князь добавил:
— Я предоставил все полномочия моим друзьям, господам Морису Вандолю и Сержу Роксикову. Господин Роксиков живет при Русском посольстве на улице Гренобль, семьдесят девять, и вы сейчас застанете его у себя вместе с господином Вандолем. Желаю успеха.
Франкорвиль и Бежен поднялись и, церемонно откланявшись, с важностью удалились.
Когда они уселись в экипаж, торжественное выражение слетело с их лиц.
— Ты видел, как этот северный медведь себя держал? — сказал Бежен.
— Посмотрим, что получится у него. Он вроде неважно стреляет.
— Тогда Ги собьет с него спесь!
— И хорошо сделает! Я буду очень рад, когда один из этих иностранцев, кичащихся своим богатством, знатностью и успехом у женщин, получит хороший урок.
Встреча в Русском посольстве заняла не более пяти минут. Секунданты расстались, договорившись об условиях дуэли.
Художник и секретарь посольства отправились к Березову.
— Так вы договорились? — спросил Мишель.
— Да. Встречаетесь завтра в три часа в Багателль, — ответил Морис.
— Очень хорошо.
— Деретесь на шпагах.
— Правильно! Чуть не забыл спросить тебя о выбранном оружии. А теперь, друзья, если хотите сделать мне большое удовольствие, отобедайте со мной.
— Вы непременно хотите этого, мой друг? — спросил секретарь посольства.
— Совершенно обязательно! Мы пообедаем очень легко, как полагается накануне сражения, и вы рано уйдете. Я буду счастлив, мой милый Серж, представить тебя особе, с которой Морис уже знаком, и прошу позаботиться о ней в случае, если со мной произойдет несчастье.
— Хорошо! Но зачем эти черные мысли! — остановил его Вандоль.
— Это не черные мысли, а нормальная предусмотрительность трезвомыслящего человека. Всегда надо предвидеть худшее.
— Правильно, я с тобой вполне согласен. Истинная храбрость не исключает трезвость учета обстоятельств, — сказал Серж.
У Жермены и Мориса с момента ее спасения установились дружеские отношения. Кроме того, художник постоянно навещал ее во время болезни, и она видела его у своей постели с тех пор, как стала приходить в себя. Девушка встретила его очень сердечно и также с большой приветливостью отнеслась к Сержу Роксикову, как к соотечественнику и другу Мишеля.
Обед был таким, каким и следовало быть: очень хорошо приготовленным и беззаботным.
Жермена ела с большим аппетитом, как водится у выздоравливающих, а трое друзей изощрялись в остроумии и сумели развеселить ее.
Разошлись рано, предварительно договорившись в комнате Мишеля о завтрашнем дне во всех подробностях.
В девять Мишель пожелал Жермене покойной ночи. Она ласково погладила его руку и сказала:
— Желаю и вам покоя, дорогой мой большой брат Мишель! Спасибо за все ваши заботы… Я чувствую себя лучше… гораздо лучше и благодаря вам счастлива…
— Доброй ночи, моя дорогая сестра Жермена, — говорил князь, целуя исхудавшую белую руку. — Вам не за что меня благодарить, это я вам всем обязан. Будьте счастливы, как вы того заслуживаете. До завтра, Жермена!
В своей комнате князь некоторое время ходил взад и вперед, закурил папиросу, сел и задумался.
Подумав с четверть часа, он открыл секретер, где хранил ценные документы, взял чистый лист и начал писать красивым твердым почерком, очень разборчивым, каким российский император повелел составлять бумаги всем дипломатам, военным и гражданским чиновникам.
«Мое завещание
Последняя воля напрасно прожившего свою жизнь человека, которому, может быть, вскоре придется расстаться с земным существованием.
Завтра мне предстоит драться на дуэли с одним из моих бывших соучастников в развлечениях и, признаюсь честно, дуэль, последствием коей может стать смерть одного из нас, имеет совершенно ничтожный повод, в возникновении которого виновен только я.
Если я умру, я получу заслуженную расплату за мою несдержанность и пожалею о жизни, хотя она и кажется мне тяжелой, ненавистной и в высшей степени скучной.
Так как я богат, очень богат, я буду иметь счастье обеспечить жизнь единственного во всем мире существа, любимого мною.
Я говорю о Жермене Роллен, живущей в настоящее время в моем доме, о той, кого моя смерть может сделать совершенно беззащитной и нищей.
Молодая особа, заслуживающая всяческого уважения своей добродетельностью, мужеством и пережитыми несчастьями, не связана со мной никакими формальными узами. Но я люблю ее безмерно, хотя она не испытывает ко мне ничего, кроме дружеского расположения.
У меня нет наследников, кроме совсем далеких родных, которые к тому же все очень богаты. Они унаследуют в России то, что принадлежит мне там и что я не имею права по нашим законам завещать иностранцу. Поэтому я не могу завещать Жермене Роллен свои российские владения, деньги, сокровища.
Но меня утешает, что я имею полное право оставить ей мой дом в Париже на авеню Ош со всем находящимся в нем имуществом: мебелью, произведениями искусства, украшениями, богатой конюшней, экипажами и т. д.
Четыреста тысяч франков во французской валюте, находящихся в моем домашнем сейфе, и еще девяносто четыре тысячи франков золотом и ассигнациями.
Сумма в размере четырехсот девяносто четырех тысяч франков получена мною в результате займа в банке «Апервейер и Кº», законно гарантированного моим имуществом в России.
Эти деньги я также завещаю Жермене Роллен, что позволит ей дать приданое ее сестрам Берте и Марии и помочь основать собственное дело Жану Роберу Бобино.
Я хочу, чтобы последний сочетался браком с Бертой Роллен и назвал своего первенца в мою память Мишелем.
Мои два друга, Морис Вандоль и Серж Роксиков, будут моими душеприказчиками.
Прошу их принять на память обо мне мое оружие и мои драгоценности и разделить их между собой.
Моему верному слуге Владиславу завещаю подмосковное имение на р. Клязьме. Владислав сумеет сделать его более ценным, хотя оно и теперь приносит доход больше шестидесяти тысяч рублей серебром в год.
Ведя бесполезную жизнь, я поощрял к безделью других. Это я понял, к сожалению, очень поздно, чтобы иметь время исправиться; понял, что человек не создан для того, чтобы бессмысленно тратить деньги, заработанные тяжелым трудом других.
Но сейчас не время философствовать и строить теории, и я кончаю мое завещание следующими словами:
Я умираю, исповедуя православную христианскую веру, которой всю жизнь был привержен. Прошу прощения у людей, для которых не сделал ничего полезного, и молю Господа простить мне, что я так бессмысленно прожил жизнь, дарованную Создателем.
Написано в Париже 6/18 ноября одна тысяча восемьсот восемьдесят шестого года.
Он спокойно перечитал написанное, нашел, что слишком холодно сказал обо всем, касающемся Жермены, подумал было переделать, потом решил, что все главное выразил. «Завещание обеспечивает независимость женщине, которую я люблю, — размышлял Мишель. — И это самое важное. А теперь надо употребить остаток ночи, чтобы как следует выспаться. Кто знает! Может быть, это моя последняя ночь».
Князь позвонил камердинеру, тщательно совершил свой туалет, лег, взял книжку, прочел страниц пятьдесят и спокойно уснул, так, как будто ему не предстояла завтра схватка с опаснейшим дуэлистом Парижа.
Русский встал бодрым и свежим, когда было уже светло.
С аппетитом позавтракав, он велел заложить ландо, сказал, что уезжает часа на два по делам, позвал Владислава и просил быть особенно внимательным к Жермене.
У мужика глаза были заплаканы и лицо осунулось. Дворецкий плакал всю ночь, считая себя виноватым в предстоящей дуэли.
Князь утешал его с бесконечной добротой и на прощание пожал руку как равному.
Увидав, что секунданты стоят у его подъезда, Мишель пошел навстречу, предложил сесть с ним в ландо, так, словно им предстояла прогулка в Булонский лес[540].
Поехали медленно, впереди было достаточно времени, чтобы не опоздать.
— А как Жермена? — спросил Морис.
— Она ничего не подозревает. Кстати, вот мое завещание, вы с Сержем его исполните в случае моей смерти.
— Принимаю конверт со всем, что в нем содержится, но с надеждой вернуть его тебе нераспечатанным.
— Почему нет с нами врача? — заметил Серж.
— Доктор Перрье должен быть на месте встречи одновременно с нами, — отвечал Морис.
Без четверти три они подошли к постоянно полуоткрытой калитке двора пустующего богатого особняка сэра Ричарда Уоллеса; в эту калитку часто входят маленькие группы мужчин, одетых в черные костюмы, чтобы обменяться ударами шпаг или пистолетными выстрелами. Привратник пускает их за умеренную плату во двор, окруженный высокими стенами, где они могут свободно убивать друг друга, не опасаясь досадного вмешательства полиции, всегда готовой сорвать мзду с нарушителей закона.
Друзья приехали первыми. Вслед за ними в экипаже, запряженном взмыленной лошадью, примчался доктор Перрье и потом явился Ги де Мальтаверн со своими секундантами и своим доктором.
Сторож проводил восьмерых на укромную площадку, посыпанную песком, здесь Ги в прошлом году убил молодого человека — наследника знатной и богатой семьи.
Сторож, бывший сержант гвардии с медалями за службу, глазами знатока смотрел на поединки, испытывая истинное наслаждение, когда видел, как один из дерущихся ловким ударом шпаги повергает противника на песок. Отставной сержант видел Ги на поединках уже раза три и подумал, что противнику его туго придется с таким бойцом.
Секунданты поручили бывшему гвардейцу нести на место дуэли оружие князя и барона, и тот, гордо подняв голову, исполнил ответственное дело. Затем он вынул шпаги из ножен и держал их попарно под правой и под левой рукой как человек, хорошо знакомый с дуэльными правилами.
Морис и Франкорвиль разыграли в орел или решку, кому руководить схваткой. Жребий выпал на Мориса.
Кинули жребий во второй раз: кому выбирать оружие. Досталось Франкорвилю. Следовательно, соперники должны были драться на шпагах Мальтаверна. Это давало ему большое преимущество, ибо таким образом барон получал оружие, с которым его рука свыклась.
Пока шли приготовления к дуэли, Ги де Мальтаверн и Мишель Березов спокойно курили. Первый — гаванскую сигару, второй, как всегда, — русскую папироску.
Оба держались совершенно спокойно, так, как будто бы их не касалась предстоящая драма.
Вандоль сравнил длину шпаг, и, поскольку они оказались совершенно одинаковой длины, Морис был готов отдать Мишелю свою, а Франкорвиль свою барону.
Соперники сбросили верхнюю одежду и собирались принять оружие, но тут вмешался доктор Перрье. Он открыл пузырек с карболовой кислотой.
— Минуточку, господа, подождите, пожалуйста, — сказал он секундантам. — Разрешите мне продезинфицировать оружие.
Доктор смочил карболкой пучок корпии[541] и тщательно протер им лезвия.
— Теперь они обеззаражены, и раны, нанесенные ими, будут чистыми и скорее заживут.
Тогда вот Мишель и Ги почувствовали волнение, которое испытывают все готовящиеся к сражению, даже самые храбрые.
Морис развел соперников на должное расстояние и, быстро отойдя в сторону, скомандовал:
— Начинайте, господа!
А в кабачке Лишамора развертывалась другая драма.
Андреа, не ожидавшая, что Бобино встанет на защиту девочек, и, видя, что завязывается поножовщина, старалась заставить своего ухажера, красавчика Альфреда, не подчиниться команде Бамбоша. Она крикнула, подбежав к группе, где стояли Бобино, Моген и девочки:
— Альфред, не вмешивайся не в свое дело! Выпусти девочек! Слышишь, что я говорю!
Брадесанду заколебался, но взбешенный Бамбош злобно потрясал оружием и кричал:
— Шеф скрутит тебя в веревочку… слушайся… черт тебя подери! А с тобой, Рыжая, будут другие счеты… отойди, а то я тебя пырну!
Моген был безоружен, Бобино подал ему пистолет князя, сказав:
— Стреляйте, только если положение станет безнадежным. Тут шесть зарядов, они могут нас спасти.
Бобино — с черкесским кинжалом у пояса — держался спокойно, как будто ему предстояла забавная игра. Он сказал Андреа:
— Вам угрожают, мадам, идите сюда, к нам.
— Мадам, пожалуйста, наши друзья вас защитят, ведь правда, Жан? — звала и Берта.
Вне себя от злости Андреа кричала:
— Благодарю вас, мои милые, но я не боюсь этой падали! У вас оружие… Ударьте по ним смело! Я тоже буду действовать!
Она схватила бутылку и бросила в лицо Бамбоша. Тот увернулся, посудина разбилась о стену. Полетели вторая, третья литровки; одна ударила Бамбошу в руку, выбив нож. Бобино, великодушный до наивности, видя противника беспомощным, спрятал свой кинжал в ножны и сказал:
— Знаешь, парень, не дури, пропусти нас, и чтобы без подвоха, а то я тебя сломаю как спичку! А вы, папаша Моген, глядите в оба и первому, кто полезет к нам, размозжите башку.
Брадесанду, увидав у рыбака револьвер, пробормотал:
— Ножичек — куда ни шло, но пистолетик — это похуже…
— Смелей, Брадесанду!.. Смелей, Лишамор, и ты, мамаша Башю… действуйте!.. — подзадоривал Бамбош.
Он, уверенный в своей силе, ловкости и умении драться, приготовился к страшному бою ногами. Наклониться, чтобы поднять нож, он боялся, зная, что может получить башмаком в морду.
Подготовка к схватке завершалась. Лишамор вооружился вилами, Башю — резаком, Андреа — опять бутылкой. Парни явно собирались обойтись без ножей.
Бобино — среднего роста, худощавый, с тонкими чертами лица и маленькими усиками, выглядел восемнадцатилетним юнцом. Но руки и ноги его казались стальными, плечи были широки, бедра узки. Необычайно подвижный и горячий он был одновременно и очень сильным — мог свободно нести груз в пятьсот фунтов.
Бамбош, более коренастый, казался крепче его, был очень уверен в своей мощи и ловкости; он отличался жестокостью, для него убить человека было все равно, что раздавить жука.
Драка между такими противниками обещала стать беспощадной.
Начал ее Бобино, зная, что первый удар всегда сильно действует на противника, дает ему почувствовать, с кем имеет дело.
Крепким точным движением он саданул Бамбоша ногой в бок. Тот взвыл, но тотчас оправился и весомо ответил; Бобино парировал.
Удар следовал за ударом. Бамбош норовил использовать какой-нибудь предательский воровской прием, такой, что сразу калечит противника или убивает его.
Но Бобино в это утро был ловок как бес, упреждал все хитрости и сам жестоко разил противника, чьи силы начали истощаться. Стало казаться, что обыкновенный парижский парень вот-вот измотает врага вконец и, возможно, добьет.
Видя, что скоро его одолеют, Бамбош отскочил и крикнул глазевшим из-за столиков пьяницам:
— Сто франков каждому, кто поможет мне хотя бы вышвырнуть вон этих типов.
— Как, заплатишь, Лишамор?
— Да заплачу… Надо их выкинуть… Бамбош прав.
Пятеро пропойц переглянулись между собой, договорились и встали на подмогу.
Андреа попробовала оттащить Брадесанду в сторону, но тот заорал:
— Катись ты к… Не мешай… Я не хочу, чтобы шеф меня изничтожил, я за Бамбоша, и смерть чужакам!
— Подлецы! Трусы! Семеро против двоих! — кричала в негодовании Андреа. — Хоть я только женщина, но сделаю что смогу!
Она бросилась к Лишамору, выхватила у него вилы и держаком так хватила старика, что тот упал, заливаясь кровью.
Затем вернулась к красавчику Альфреду и, направив вилы ему в лицо, сказала:
— Дрянь, паршивец, я с тобой спала, а ты на моих друзей прешь, да еще с ножом!.. Вот я сейчас причешу твою морду!
Брадесанду, боясь, что она сейчас и впрямь выколет ему глаза, поскорее отступил. Вдогонку Андреа саданула бывшего любовника вилами в зад. Потрясая своим оружием, она кричала:
— Еще один выбыл… Кто следующий?!
Но дверь все еще оставалась недоступной для Бобино и девушек.
Бамбош сплотил возле выхода нанятых пьяниц и сам, подняв наконец свой нож, встал у порога, измученный и обозленный, с твердым намерением покончить дело.
Наемники его, за неимением ножей, хватали бутылки и швыряли в Могена и Бобино.
Могену угодило в голову, он пошатнулся и чуть не упал. В ответ он пальнул из пистолета, но, не умея толком пользоваться им, слишком резко спустил курок, отчего ствол вскинуло кверху и пуля лишь разбила стекло скверно намалеванной картины на стене. Однако выстрел с дымом и огненной вспышкой испугал пьяниц, они попятились. Такие типы охотно хватаются за ножи, но боятся огнестрельного оружия.
Бобино воспользовался их замешательством и, выхватив из ножен кинжал, подскочил к двери. Один из пропойц подставил ему предательскую подножку. Но типограф не растерялся, упав на одно колено, он оперся о землю рукой, развернулся и наотмашь полоснул негодяя кинжалом. Тот рухнул с распоротым брюхом. Кишки вывалились.
Берта и Мария закричали при виде такого ужасного зрелища.
— Браво, малыш! Здорово вдарил… Ты настоящий мужчина! — крикнула Андреа.
Рыбак снова выстрелил, случилась осечка, и он в досаде заворчал:
— Черт побери! Точно меня околдовали.
Бобино едва успел подсказать:
— Стреляй понизу… по коленкам! — как к ним обоим с поднятым ножом и с табуреткой вместо щита подскочил Бамбош. Его поддерживали четверо наемников, и храбрецы чуть было не оказались подавленными численным превосходством противника.
Берта, видя, что друзья в опасности, забыла о страхе и принялась кидать во врагов осколки бутылок, не думая о том, что может порезать себе руки. Она крикнула сестре:
— Делай как я, а то мы пропали!
И Мария повиновалась.
В кабаке творилось нечто неописуемое: раненный вилами в зад Альфред орал громче всех, пьяница с распоротым животом хрипел, старуха Башю клохтала над Лишамором, стараясь привести его в чувство, летели бутылочные осколки, грохотали опрокидываемые столы. Рассвирепевшая Андреа, восхищенная и растроганная храбростью девушек, кричала им:
— Браво! Мои миленькие, вы прямо душки!..
Моген снова выстрелил два раза подряд и произвел великий грохот. Совет Бобино оказался правильным. Пуля попала в одного из пьяниц, и он взвыл, тряся окровавленной рукой.
Осколком бутылки Бамбоша ударило в глаз, он выронил табуретку, Бобино подхватил ее и со всей силы треснул противника — тот повалился.
Вот тогда Андреа, воспользовавшись замешательством врагов, подбежала к двери, открыла настежь и крикнула девочкам, Бобино и Могену:
— Бегите скорее!
К радости своей, они увидели, что на улице уже совсем светло.
— Ты права, дочь моя, — сказал рыбак. — Скорее к лодке!
— А как же вы, мадам? — спросил Бобино у Андреа.
— Обо мне не беспокойтесь! Со мной здесь не сладят. Торопитесь!
Переговариваясь, Бобино, Моген, Берта, Мария и Андреа выбежали на дорогу, а затем, перейдя через нее, — и к берегу, где покачивалась привязанная лодка.
Побежденный Бамбош в бешенстве утирал кровь, лившуюся по лицу, ругался последними словами и, сжимая кулаки, грозил:
— Мы еще встретимся! Я тогда по кускам сорву все мясо с костей этого гада! А с проклятыми девчонками сделаю еще похуже! Клянусь! Слово Бамбоша!
Пока Моген отвязывал лодку, Бобино уговаривал Андреа ехать с ними.
— Спасибо, месье, но, уверяю вас, они ничего не могут мне сделать.
— Скажите, по крайней мере, где мы сможем с вами встретиться. Подобная услуга достойна бесконечной благодарности, и мы всегда будем чувствовать себя в долгу перед вами, мадам.
— Спасибо! Понимаю, вы из тех, кто не забывает добро. Если хотите сделать мне приятное, так пусть девочки меня поцелуют. И я буду вознаграждена даже больше, чем следует.
— О мадам! — И девушки бросились обнимать и целовать грешницу. Она заключила их в объятия, и лицо ее просияло. Женщина прошептала:
— Все-таки хорошо, когда делаешь что-то порядочное.
Прощаясь с обоими мужчинами, Андреа сказала:
— А живу я на улице Курсель… Если понадобится, смело приходите. Я пользуюсь некоторым влиянием, и, если вам будут досаждать, я помогу… С Богом…
Рыжая смотрела, как поплыла по тихой реке лодка, и видела, как улыбались друг другу Берта и Бобино, держась за руки, и была счастлива их счастьем. Она думала: «Сегодня же вечером уеду в Париж, вернусь к обычной жизни, — увы! — единственно возможной для меня. Я не могу делать ничего другого… И у меня, наверное, не хватит мужества захотеть научиться… Ах!.. Если бы кто-нибудь меня любил!»
Два часа спустя Бобино, Берта и Мария сели в поезд, сдав в багаж дорогой велосипед.
В Париже они наняли извозчика и поехали в дом князя Березова. Они приблизились к воротам, когда лошади тихим шагом ввозили во двор ландо.
Хотя Бобино ничего не знал о дуэли князя с бароном де Мальтаверном, его охватило предчувствие несчастья.
Как только Вандоль сказал: «Начинайте, господа», противники сделали выпад.
Мишель Березов произвел его очень элегантно, в классическом стиле, не горячась, но уверенно, и опытный сторож подумал: «Молодой человек знает приемы, а огромный рост дает ему определенное преимущество».
Старый дуэлист, искушенный в хитростях боя, Ги де Мальтаверн начал, отступив и вытянув вперед руку, и бывший инструктор фехтования удивился: «Черт возьми! Какой странный маневр».
Князь увидел, что барон поставил себя вне досягаемости, и, еще не горячась, стал атаковать противника.
Ги, тоже совершенно спокойно, словно они тренировались в спортивном зале, отразил атаку прямым ударом.
Мишель направил шпагу прямо в лицо противнику, тот отклонился всем корпусом.
«Странная у барона мето́да», — подумал сторож.
Как человек предусмотрительный, Мальтаверн почти никогда не фехтовал со знакомыми, чтобы не открывать своих секретов, поэтому они оставались никому не известными. Но он был истинным фанатиком и ежедневно занимался дома со старым армейским инструктором, а после уроков упражнялся один в разных хитрых приемах подобно тому, как скрипач-виртуоз ежедневно играет упражнения на скрипке. Ги стал настоящим виртуозом боя холодным оружием.
Князь Березов, годами гораздо моложе Мальтаверна, разумеется, не мог иметь его опыта. Он фехтовал хорошо только потому, что, как все люди его общества, занимался разными видами спорта.
С первого взгляда можно было бы подумать, что сошлись бойцы равной силы, какое-то время и секунданты и доктор так и полагали.
Ги скрывал свою игру, действуя как бы очень просто, для того чтобы в решительный момент нанести смертельный удар. Надо сказать, что он был необычайно вынослив и двигался с большой скоростью и легкостью благодаря своей худобе и натренированности.
А очень высокий, атлетически сложенный, с мощной мускулатурой князь утомлялся быстрее, чем его противник, у которого каждая мышца была как пучок скрипичных струн.
Сначала Мишелю не приходило в голову, что с ним ведут хитрую игру, стараются ослабить его внимание, чтобы уловить удобный момент для последнего удара. Березов обманывался хитрыми маневрами барона и раз за разом, безрезультатно нанося мощные удары, разгорячался, несмотря на свежесть воздуха, и лоб его покрылся крупными каплями пота.
По условиям дуэли непрерывный бой продолжался не более пяти минут. В конце этого срока Морис объявил остановку, подняв палку. Бойцы опустили шпаги в ожидании команды о возобновлении борьбы. Через две минуты Вандоль скомандовал:
— Продолжайте, господа!
Видя неуязвимость барона, Мишель стал действовать осмотрительнее, тем более что чувствовал, как начал всерьез утомляться.
Пять минут — в общем, небольшой срок, но он долог, если в течение всего этого отрезка времени человек непрерывно с силой атакует; особенно если действовать приходится в городской обуви и на площадке, покрытой песком, а не на дощатом полу.
За двухминутный перерыв Мишель почти не отдохнул, а Ги начал лишь чуть-чуть быстрее дышать. Но оба оставались пока без единой царапины.
Барон начал атаковать, но очень осторожно, все время обманывая противника и секундантов как бы нечаянными промахами.
Только старый солдат, наблюдая за боем, замечал неладное и думал: «Странно, этот атакует как ученик, а отражает удары на уровне самого опытного фехтовальщика, а другой теряет силы в атаках и не замечает, что все его удары немедленно парируются. Честное слово, надо быть очень искусным бойцом, чтобы действовать по видимости неумело, а на самом деле так опасно. Но чего он добивается? Похоже, что хочет вконец измотать противника, чтобы потом убить».
Князь все больше выдыхался, его атаки замедлились и движения стали тяжелее. Может быть, он уже понимал, что барон ведет с ним хитрую игру.
Морис Вандоль и Серж Роксиков нервничали. Первый был хорошим фехтовальщиком; не понимая всех хитростей барона, он чувствовал неладное и очень волновался за друга.
Вскоре взгляд барона стал пристальным и неподвижным, он сжал брови, стиснул зубы, и на лице мелькала иногда нехорошая улыбка.
Кончалась четвертая минута боя. Вандоль смотрел на часы, и сердце его сжималось от страха за друга, но до перерыва оставалось еще шестьдесят секунд.
Мишель думал. «Этот человек спровоцировал меня на дуэль, хотя формально виноват, конечно, я. Да, но люди нашего круга не ведут себя столь бесцеремонно, он ведь буквально вломился ко мне в дом… А фехтует бесподобно… Он сейчас играет со мной… с намерением убить. Но кому он служит этим? Мондье… Это рука графа Мондье, а этот лишь шпага… Жермена!.. Возлюбленная моя!..»
Мысли, которые здесь так пространно изложены, проносились с невероятной быстротою и с необычайной ясностью.
Князь вспомнил монахиню, отравленную вместо него, вспомнил выстрел в окно, когда был в комнате Жермены, и сейчас видел перед собой Ги де Мальтаверна, человека бесчестного, способного на любую подлость. Видел его сатанинскую улыбку за гардой[542] его шпаги.
Чувство усталости охватывало князя сильнее по мере того, как правда яснее вставала перед его мысленным взором.
Душа Мишеля как бы раздвоилась. Ему представилось, что он около своей возлюбленной, она смотрит ясными глазами и говорит мелодичным голосом, звук коего приятнее самой сладостной музыки. И в то же время русский видел перед собой лицо великосветского убийцы, намеренного покончить с ним по всем правилам дуэльного кодекса.
Вдруг Березов ощутил сильный холод в груди около сердца, заметил Мальтаверна совсем близко, увидел взъерошенные усики обозленного кота, руку, сжимающую эфес, в нескольких сантиметрах от его собственной груди, почувствовал, как острие шпаги входит в легкое, минуя ребра, и касается сердца.
Морис Вандоль, Роксиков и доктор Перрье бросились к Мишелю и поддержали его, а сторож ворчал втихомолку:
— Вот вам чисто обделанное убийство! Будь я на месте этого бандита, я ранил хотя бы в плечо, в руку…
Мишель не падал, но чувствовал, как постепенно, потихоньку все в нем замирает; он думал, что это конец, и он больше не увидит Жермену. Горячая сладковатая жидкость наполнила ему рот, и он сплюнул кровью. У него еще хватило силы взять за руки Мориса и Сержа и сказать:
— Завещание!.. Жермена!.. Прощай!..
Затем он побледнел, вздрогнул и замер в неподвижности.
Тогда Ги, который хладнокровно, с дьявольской хитростью подготовил убийство и нанес смертельный удар обессилевшему сопернику, зная, что действует наверняка, подошел к доктору Перрье. Разбойник изобразил на лице огорчение. Он пробормотал тихо, как будто впал в большое горе:
— Господа… Ведь все произошло в установленных правилах…
— Да, месье, — сказал с горьким чувством Морис.
Ги продолжал:
— Я страшно огорчен… Прямо в отчаянии… Бедный Мишель… Друг… Никогда не можешь быть хозяином своей шпаги… Доктор, я надеюсь, он выздоровеет?..
Никому не пришло в голову, что под видом сочувствия и сожаления по поводу нечаянного удара скрывается злобное торжество наемного убийцы.
— Я еще не знаю, месье, но надеюсь и, во всяком случае, сделаю все, что будет в моих возможностях, — сказал врач.
Ги поклонился, его секунданты тоже раскланялись, и они направились к экипажу.
Граф Франкорвиль и маркиз Бежен торжествовали. Едва сели в ландо и лошади побежали, оба кинулись поздравлять барона. Как все светские люди, охочие до скандала, они предвкушали, что за шум поднимется в газетах и создастся лично для них реклама по поводу сенсационной дуэли.
А там, на поле боя, два врача старались помочь раненому, состояние его казалось безнадежным. Князь был без сознания и бел как мрамор.
Мишеля тихонько положили на землю навзничь, и доктор Перрье осторожно извлек из раны шпагу, она пронзила грудь насквозь и вышла сзади на десять сантиметров. Спереди виднелось отверстие размером раза в два больше укуса пиявки, оттуда вытекло немного розоватых капель. Такая рана гораздо опаснее страшных на вид широких кровавых полос от сабельных ударов. В таком случае, как у Березова, могло произойти мгновенное смертельное внутреннее кровоизлияние.
Перрье пощупал пульс, нахмурился и сказал коллеге:
— Надо немедленно сделать подкожное впрыскивание эфира.
Он достал из походной аптечки шприц и пузырек с притертой пробкой, наполнил цилиндр эфиром и, быстро воткнув иглу в верхнюю часть бедра, сделал впрыскивание.
Почти сразу князь приоткрыл глаза, и в них промелькнул проблеск сознания. Он хотел что-то сказать, но кровь потекла изо рта.
Вандолю, совершенно подавленному и не менее бледному, чем его друг, показалось, что Мишель произнес имя Жермены и одновременно из последних сил пожал руку Мориса, как бы напоминая, чтобы он не оставил девушку.
— Не говорите! Не напрягайтесь! — решительно приказал доктор. — Сейчас отвезем вас домой…
— Дайте мне силы, чтобы увидеть ее, — прошептал раненый доктору Перрье.
— Не только чтобы увидать, но чтобы жить с нею долгие годы, — сказал доктор, показывая жестом, чтобы князь молчал.
Мишель грустно улыбнулся, будто хотел сказать, что не верит надежде доктора. Он думал: «Через пять минут я умру».
Оба секунданта предположили то же самое, и привратник сада в подобном не сомневался. Ему было жаль красивого молодого человека, но он считал, что такая смерть для мужчины прекрасна.
Предотвратив с помощью инъекции мгновенную смерть, часто наступающую после такой травмы, доктор приступил к перевязке.
Сделав два тампона из ваты, пропитанной раствором карболки, доктор приложил их к входному и выходному отверстиям раны, сверху сделал компрессы и закрепил все бинтом. Потом Мишеля одели и осторожно положили на сиденье в ландо. Доктора́ сели на противоположную скамейку, а секунданты поехали на упряжке врача, и оба экипажа тихонько двинулись к дому князя Березова.
По дороге медик все время держал руку на пульсе Мишеля и, почувствовав его ослабление, сделал вторую инъекцию, заменив эфир кофеином, сказав:
— Если опять случится обморок, придется снова ввести эфир. Исключительно крепкий организм больного позволяет применять большие дозы.
Мишель снова как бы ожил, порозовел, глаза заблестели, и он даже захотел сесть, но доктор решительно удержал его и сказал строго:
— Хотите умереть, тогда делайте то, что я запрещаю.
— Вы даете мне жизнь, — еле слышно прошептал князь и прибавил умоляюще: — Перрье… Друг мой… Еще раз… Укол…
— Нет, князь, мой дорогой большой ребенок, погодите! — строго сказал врач.
— Обещаете вы… довезти меня… еще живого…
— Клянусь в этом! — сказал доктор, очень взволнованный, несмотря на видимое спокойствие.
— Спасибо!.. Увидеть ее в последний раз… и умереть…
— Как можно позже!.. А теперь молчите! Иначе я ни за что не отвечаю.
Впрыскивание кофеина сразу после инъекции эфира возымело гораздо более сильное и длительное действие. Во время переезда пульс оставался хорошим и, несмотря на большую слабость, больной дышал свободнее. Жизнь висела на ниточке, но все-таки он жил.
Ландо, ехавшее теперь по приказанию доктора быстро, снова замедлило ход и свернуло в ворота дома Березова именно в ту минуту, когда к ним подъехал экипаж, где сидели Бобино и сестры Жермены. Их извозчик остановился одновременно с ландо и с экипажем секундантов Мишеля.
Бобино быстро соскочил наземь и, подойдя к ландо, увидел князя, совершенно бледного, неподвижно лежащего на сиденье, и напротив него двух незнакомых ему людей.
Подавив невольный крик ужаса, юноша обратился к старшему из спутников, на чьей груди он увидел ленточку ордена Почетного легиона, сказав:
— Месье, князь удостоил меня своей дружбой… Я везу ему приятное известие… Я так спешил…
— Мой друг, — сказал Перрье, — если известие хорошее, так сообщите его князю. Он ранен, и приятная новость поможет ему лучше всяких лекарств.
Тогда Бобино сказал:
— Князь, месье Мишель, вы узнаете меня?
При звуке этого голоса, такого молодого, звонкого, с чисто парижской интонацией, Березов слабо улыбнулся и прошептал:
— Бобино!.. А девочки… Где они?..
— Спасены… Свободны… Я их привез… Они здесь, в экипаже…
Огромная радость осветила лицо русского, и, несмотря на запрет доктора, он сказал:
— Спасибо, друг! Жермена будет счастлива, и я смогу умереть спокойно.
— Умереть!.. Это мы еще посмотрим!.. Мы вас выходим… Правду я говорю? — обратился Бобино к доктору, предлагая помощь, чтобы перенести раненого в дом.
Увидав Берту и Марию, таких миленьких, таких испуганных и смущенных, князь снова улыбнулся.
Девушки, видя столь красивого, доброго и как будто умирающего человека, совершенно онемели и готовы были расплакаться.
Прибежали слуги, людей собралось более чем достаточно, чтобы доставить князя в его покои.
С присущим ему тактом Бобино понял, что надо пойти вперед и повести девушек поскорее к Жермене, чтобы смягчить неожиданным счастливым свиданием предстоящий тотчас тяжелый удар.
Бобино в двух словах объяснил это князю, и тот счастливо улыбнулся, несмотря на то, что ему казалось, будто он умирает, и в знак согласия кивнул.
Ведя за собой девушек, Бобино поднялся в первый этаж и направился через анфиладу прямо к спальне Жермены. Тихонько приоткрыв дверь, он увидел больную сидящей на постели и сказал:
— Жермена! Приготовьтесь к большой радости и одновременно к трудному известию! Берта!.. Мария… обнимите вашу сестру!
При виде сестер Жермена так обрадовалась, что даже не обратила внимания на слова Бобино о скверном известии. Радость настолько потрясла ее сердце, что это было похоже на страдание. Она заключила в объятия сестренок и зарыдала, не в силах вымолвить слова.
Первое, что смогла выговорить Жермена, было:
— О мама!.. Наша бедная мама!..
И теперь уже все трое заплакали.
У Бобино тоже текли слезы, он не стыдился их. Юноша, не имевший родной семьи, понимал, какую утрату понесли девушки со смертью чудесной женщины, любящей и мужественной. Прожив несколько месяцев в близкой дружбе с девочками, он видел, как хорошо мадам Роллен воспитывает дочерей, уча их труду — главной добродетели человека, и какие сокровища любви кроются в ее сердце. Он искренне оплакивал ее, проявлявшую к нему материнскую заботу и нежность.
Несколько минут прошло в этих общих излияниях души, одновременно и горьких и сладостных.
— Мы никогда больше не расстанемся с тобой, правда, Жермена? — говорила Мария, нежно обнимая старшую сестру.
А Берта, держа руку Бобино, благодарила:
— Ты дал нам счастье… Мы этого никогда не забудем!
— Нет, моя дорогая, — сказала Жермена, — нет, мы никогда не расстанемся, князь мне сказал…
Жермена вдруг осеклась и спросила:
— Но где же он, почему его нет с нами?.. Он должен быть здесь… Это ему мы всем обязаны… Ведь правда, Жан?
— Да, да! Мы ему всем обязаны, и я тоже каждый день благословляю его!
— Где он?.. Он уходил из дома… А теперь слышно, как подъехал экипаж, наверное, он вернулся, — наперебой говорили сестры.
Бобино опустил голову, мучительно думая, как ему поосторожнее рассказать о случившемся. Наконец, не выдержав, он, как говорится, зажал сердце в кулак и выпалил:
— С ним произошел несчастный случай…
— Ох, Господи!..
— К счастью, не очень серьезный…
— Что с ним?! Он умер?..
— Нет!
— Поклянитесь мне в этом! Поклянитесь! — воскликнула Жермена совершенно вне себя.
— Я только что говорил с ним.
— Так он ранен?!
Послышались шаги. Это несли князя.
Жермена, конечно, хотела немедленно узнать правду и, поверив в свои силы, попросила Бобино:
— Друг мой, выйдите на минутку, я должна одеться, чтобы идти к нему.
— Что вы задумали? Разве вы в состоянии?!
— Да, в состоянии. Мое место там… около него. Это его сейчас пронесли… раненого… может быть умирающего!.. Я буду за ним ухаживать, я его выхожу… спасу. Пожалуйста, делайте, что я вам сказала.
Бобино послушался и пошел к двери, где едва не столкнулся с доктором.
Жермена чувствовала к врачу бесконечную благодарность, очень его любила и доверяла ему, но она не оставила своего намерения и сказала Перрье:
— Я узнала, что с князем произошло несчастье…
— Дитя мое, успокойтесь, прошу вас! — сказал врач, встревоженный видом ее горящих глаз и покрасневшего лица.
— Но я хочу за ним ухаживать!
— Вы будете за ним ухаживать, вы его увидите.
— Сейчас, сию минуту!
— Не сию минуту, а после перевязки.
— Вы мне позволяете?
— Даю в этом слово! Позволяю. Он и сам то и дело просит о встрече с вами, и лучшее, что я могу сделать, — это позволить вам увидеться, но только на минуту.
— Но я ни на сколько не хочу его оставлять, ни днем, ни ночью.
— Вы будете делать то, что я вам скажу, что велит здравый рассудок.
— Но мой долг требует…
— Вы ведь верите мне?
— О да! Вполне верю и благодарна вам за все!
— Так вот, вы сможете видеть его когда захотите, но при условии… Не переутомляться самой и не утомлять его. Кроме того, ему вообще можно видеть только самых близких, нужен полный покой. Эти милые крошки помогут ухаживать за ним.
— …Мои сестры, доктор…
— Я знаю их историю… Они останутся с вами.
— Доктор! Ради Бога! Скажите только!..
— Спрашивайте, дитя мое.
— Что с ним?
Перрье, видя, что Жермене можно сказать правду, не счел нужным скрывать ее.
— Он получил ранение шпагой.
— Он дрался на дуэли?.. С кем? — спросила она, и сердце ее сжалось.
— С бароном де Мальтаверном. Светский человек, вам не известный.
С проницательностью, свойственной женщинам, Жермена подумала: «Может быть, через него действовал тот бандит!»
— Так вы будете меня слушаться?
— Да, доктор.
— Итак, через час вы увидите князя.
Доктор возвратился к больному, напомнил, как он должен себя вести, и взял обещание слушаться.
Когда прошел час, показавшийся обоим молодым людям нескончаемым, Жермена поднялась с постели и, опираясь на сестер, добралась в спальню Мишеля.
При виде той, кого он так любил, Мишель вдруг покрылся румянцем. Князю хотелось протянуть руку, поговорить… Но доктор не напрасно остался при встрече. Он сделал повелительный знак и сказал:
— Князь Мишель! Я велю вам не делать ни малейшего жеста и не произносить ни одного слова! Если хотите жить — слушайтесь!
Князь вздохнул и показал глазами, что покоряется.
Жермена сказала:
— Мне хотелось поскорее показать этих девочек их благодетелю… Они вместе со мной будут вашими сиделками, внимательными, преданными и… любящими. Вы увидите… мы будем хорошо за вами ухаживать… Хоть вы и богаты, но не знаете радости семейного очага… Мы постараемся создать хотя бы его подобие…
Больной чувствовал блаженный покой, часто наступающий после сильных физических потрясений, и ему казалось, что он слышит какую-то далекую нежную мелодию.
Мишель ощущал себя как бы в том почти неуловимом состоянии, когда человек уже не спит, но еще и не совсем проснулся. Он знал, что рядом его возлюбленная и она дает его душе ровную и тихую радость… Доктор с обычной мягкостью прекратил их свидание.
— Мы договорились, мадемуазель, что вы будете как можно чаще видеть князя, но не забывайте о том, что сами вы еще не вполне здоровы. Следует соблюдать все предосторожности, потому что ваша болезнь может повториться и сделаться смертельной. Вы это понимаете?
— Да, доктор, да, мой дорогой спаситель!
— Что же касается режима больного, то он очень прост: стакан сухого шампанского через каждый час.
Мишель улыбнулся.
— Вам кажется смешным, что в качестве лекарства я прописываю наш национальный напиток? Это лучшее средство против вашего недуга.
Затем доктор направился к своему коллеге и к секундантам — те скромно удалились в другие комнаты, когда пришла Жермена.
Морис Вандоль и Серж Роксиков, испуганные и опечаленные, едва решились расспрашивать доктора, боясь услышать, что их друг безнадежен. Перрье успокоил их:
— Видите, мои дорогие, шпаги были абсолютно обеззаражены, рана чиста и, наверное, заживет без осложнений. Может быть, начнется легкое воспаление плевры[543] с образованием экссудата[544] с кровью, но с этой болезнью я в состоянии справиться. Итак, у вашего друга восемьдесят шансов из ста на излечение. Но необходимо, чтобы князь сам твердо верил, что выздоровеет, иначе он может наделать глупостей.
Удивленные и чрезвычайно обрадованные тем, что сказал доктор, молодые люди сердечно поблагодарили его и, конечно, спросили, можно ли будет видеться с другом каждый день.
— Да, но при непременном условии — чтобы он не говорил. Ваши посещения должны быть кратки, и вы не будете передавать ему разные светские сплетни. Душевный покой нужен князю не меньше, чем покой физический. Я сам буду навещать пациента два раза в день.
Затем доктор вернулся к раненому, проверил пульс, убедился, что жа́ра нет, сказал Жермене, чтобы она дала больному первую порцию шампанского, и еще раз настоятельно предписал молчание и полную неподвижность.
Жизнь в доме Березова пошла совсем по-новому.
Владислав, совершенно напрасно считавший себя виноватым в случившемся, пользуясь своим правом дворецкого, превратил особняк в неприступную крепость.
Уже давно получив от хозяина полномочия по управлению слугами, он уволил разом тех, кто не внушал ему доверия. Оставил только одного русского кучера. Камердинеру и выездному лакею выдал расчет за два месяца и приказал немедленно выехать. Владислав совершенно резонно считал, что все эти люди могут быть подкуплены.
Он призвал слесаря и велел укрепить решетки на окнах. К ночи во двор спускали собак и сажали огромного дога на цепь в прихожей.
Условились, что ночью Владислав и Бобино начнут по очереди дежурить возле больного и оказывать все необходимые услуги.
Была также решена проблема снабжения осажденной крепости: Владислав и Бобино будут — также поочередно — ходить за провизией. Оба, в соответствии с умением каждого, станут готовить простую пищу для здоровых, что же касается князя, то его питание не доставляло забот: пока доктор не изменит диеты, требовалось только шампанское с добавками разных тонизирующих средств, смотря по обстоятельствам: кола, кока, хинин и тому подобное.
Кучера посадили на место швейцара, строго приказав не впускать в дом никого, кроме доктора Перрье, Мориса Вандоля и Сержа Роксикова.
Теперь князю и его близким, по рассуждению верного слуги, не грозили ни покушения, ни вызовы на дуэль. И в доме, похожем чуть ли не на крепость, добрый мужик с надеждой и нетерпением ждал выздоровления хозяина.
Во внешнем мире никто не знал, что происходит за стенами у Березова. Дуэль наделала много шума в светском обществе, о ней писали в газетах и журналах, ее передавали со слов секундантов Мальтаверна, очень охочих до интервью.
Поскольку поединок происходил с соблюдением всех правил и князь, хотя и тяжело раненный, не умер, государственные органы в дело не вмешивались.
Репортеры, осаждавшие ворота, неизменно уходили с пустыми блокнотами, так как русский, сидя в будке швейцара, не отпирал калитку и отвечал всем назойливым посетителям на своем языке нечто совсем непонятное, но весьма выразительное.
Барон де Мальтаверн очень вежливо пришел справиться о здоровье соперника и на этот раз не попытался прорваться к нему, а только оставил визитную карточку.
Уже на другой день после дуэли состояние князя оставалось ровным, температура не поднялась.
Прошло двое суток, и благодаря умелому лечению доктора Перрье, благодаря полному покою и нежным заботам окружающих князю сделалось заметно лучше. Его очень укрепляли шампанское и настойка колы, она влияла просто чудодейственно.
Не случилось даже того, чего особенно боялся доктор — проникновения крови в плевру. Короче говоря, страшная рана — шпага прошла насквозь через всю грудную клетку — через пятнадцать дней зажила без всяких осложнений.
И Жермена, ее сестры, Бобино и Мишель Березов, над кем так долго тяготели несчастья, начинали надеяться на благополучие в будущем.
Граф де Мондье вдруг исчез: великосветский бандит принял обличье прозаичного месье Тьери, Дядюшки, как его называли дамы полусвета, но он вовсе не утих, не сошел со сцены.
Преступное обладание Жерменой, похищенной и изнасилованной им, решительно свело графа с ума.
Насильственное, да еще вдобавок наспех, кое-как обладание ею не только не успокоило страстного желания, а, напротив, еще больше его разожгло.
Похитив девушку, Мондье не оценил силы характера Жермены. Он рассчитывал, что та постепенно привыкнет, смирится со своим положением, как это происходило уже не с одной.
Но Жермене удалось убежать, а, настигаемая погоней, она предпочла броситься в Сену, с риском утонуть, чем остаться во власти палачей.
Чудесным образом спасенная князем Березовым и его другом Морисом Вандолем, она обрела покровителя — молодого, красивого, богатого и сильного, и по всем меркам могла не бояться прежнего преследователя.
Но граф де Мондье был не из тех, кто легко отступает. Захваченный любовной страстью сильнее прежнего, мучаясь ревностью, он был готов на любые преступления ради того, чтобы вновь завладеть девушкой.
Прежде всего требовалось устранить главное препятствие — князя Березова.
Обладая властью тем более страшной, что о ней никто не подозревал, тайный бандит, скрывавшийся под маской светского человека, Мондье действовал решительно и жестоко.
Он похитил двух младших сестренок, сделал их своими заложницами в расчете, что Жермена сдастся ради спасения девочек; правда, еще при условии, если она лишится могущественного и мужественного защитника — князя Березова.
Мондье ловко и, казалось ему, беспроигрышно организовал отравление князя, но вместо того случайным образом оказалась убита монахиня, ухаживавшая за больной Жерменой.
Второе покушение также не удалось. Меткая пуля Бамбоша, попав в грудь князя, была амортизирована толстым бумажником с металлическим запором, лежавшим в кармане обреченного на гибель.
Не теряя времени граф принудил барона Мальтаверна — безнравственного кутилу и непобедимого бретера[545], попавшего к нему в кабалу, драться с Березовым на дуэли и убить его. Барон добросовестно сделал все, что мог, но князь остался жив благодаря искусству врача.
Едва узнав, что князь Мишель согласился на дуэль, граф тут же послал Бамбоша наблюдать за кабаком Лишамора, где были спрятаны сестры Жермены.
Мондье намеревался затем сам поехать в Валь, чтобы воздействовать на девчонок, заставить их написать старшей сестре отчаянное письмо с просьбой поскорее приехать за ними. Таким манером граф рассчитывал очень просто захватить Жермену снова в плен. Мерзавец правильно предполагал, что она сдастся, когда князя не станет, а ее сестрам будет грозить опасность бесчестья, а может быть, даже смерть.
Можно себе представить, в какую граф пришел ярость, когда Бамбош явился к нему на улицу Прованс с завязанной щекой, разбитой во время драки в кабачке Лишамора.
Негодяй не рассчитывал на хороший прием у графа, приполз с видом собаки, которая знает, что будет бита хозяином за провинность.
Скрывая злобу, хозяин велел ему сесть и спокойно сказал:
— Говори, ничего не боясь.
— Дела плохи, очень плохи, патрон, — проговорил верный слуга с усилием.
— Поэтому ты и должен говорить, ничего не скрывая.
— Патрон, сестры Жермены уехали оттуда.
Граф позеленел:
— Мои заложницы! Мы разбиты, черт тебя подери, Бамбош. Но как это произошло? У вас там были люди, а проклятых девчонок прочно заперли в подземелье.
— Во всем виновата Андреа. Это она устроила все или почти все.
— Не может быть!
— Да, она. Она открыла подземелье, чуть не до смерти оглушила Лишамора, проткнула вилами зад Брадесанду и вообще орудовала не хуже мужика.
— Но ты… парни, сидевшие в кабаке… вы-то что делали?
— Старались изо всех сил. Но в зале очутились двое очень решительных и хорошо вооруженных. Один из них Моген, рыбак, другой какой-то неизвестный мне парнишка… Его несомненно послал князь, посмотреть, что делается у Лишамора, вот так же, как вы меня отправили. Парнишка не калека. Исколотил меня ногами, одним махом распорол кинжалом живот одному из моих дружков и в конце концов с помощью стервы Андреа увел девчонок. Они теперь, должно быть, в доме Березова. Вот и все, кроме незначительных подробностей.
Бамбош, ожидавший сильной взбучки, был удивлен тем, что граф молчал, о чем-то думал, опустив голову.
— Ничего не бойся, мой мальчик, — неожиданно сказал Мондье, вернее месье Тьери. — Я знаю, ты сделал все, что мог, и я тебя вознагражу так, словно тебе все удалось. Не всегда все получается, даже при хороших возможностях. Не хватает еще того, чтобы проклятый русский выжил. Всякое бывает на этом свете…
— А теперь что же делать?
— Ждать, как будут развертываться события, и пользоваться ими в своих интересах, умело их направляя… Бамбош!
— Слушаю, патрон.
— Тебе нравится общество, куда я тебя приводил однажды?
— О да! Как бы мне хотелось жить такой жизнью! — сказал прохвост, и глаза его загорелись алчностью.
— Однако это общество лишь карикатура на настоящее. Мужчины, может быть, еще ничего, но женщины… бывшие пасту́шки, прислуги, прачки, гувернантки или кухарки, которым повезло и они попали в мир содержанок. Я тебя введу в свет, где бывает настоящая женщина!.. Ты увидишь, какова она. Она может быть не лучше кокотки, часто выглядит и поступает даже хуже, но через нее ты сможешь сделать карьеру, стать богатым… если будешь меня слушаться.
— О патрон!.. От ваших слов у меня все внутри загорается и в глазах темнеет.
— Ты быстро пресытишься.
— Но пока это меня очень прельщает.
— Вполне естественно, и я помогу тебе удовлетворить желание. Истинный Бог, парнишка, ты мне нравишься! Ты хитер как обезьяна, испорчен как целый исправительный дом, недурен собой, очень умен. С моей помощью ты достигнешь успеха, ручаюсь. Ты будешь моей правой рукой, а когда я устранюсь от дел, ты их унаследуешь.
— Вы слишком добры ко мне! А пока… какие вы даете приказания?
— Сидеть на месте и, я тебе уже сказал, ждать, как будут разворачиваться события.
— Как! Вы даже не хотите отомстить рыбаку Могену и этой стерве Андреа, из-за которой мы погорели?
— Делать это сейчас было бы верхом глупости. Надо дать им всем подышать спокойно после всех происшествий.
— По крайней мере, надеюсь, вы позволите мне разделаться с мразью, что лупил меня ногами; кажется, он ухажер старшей из сестер Жермены и сейчас живет, наверное, в доме Березова.
— Не трогай его пока! Слышишь, что я говорю! Пусть все они перестанут что-либо подозревать. А насчет мести, то это блюдо надо всегда есть только холодным. Увидишь сам…
— Так что я должен делать в точности?
— Наблюдать за домом Березова. Смотреть, кто в него входит, кто выходит, знать, как чувствует себя князь, лучше ему или хуже, выздоравливает или умирает. И действовать по обстоятельствам. Пока будешь жить здесь в ожидании новых приказаний. Не очень долго, потому что я намерен увезти тебя в путешествие.
— Далеко?
— Отучись от привычки спрашивать! Пока я не научу тебя некоторым приемам гримирования, способам быстро менять свое лицо.
— Всегда и во всем к вашим услугам, патрон!
…Березов быстро поправлялся. Ему уже позволили говорить и есть более питательные кушанья, силы возвращались к русскому князю.
Живя так, будто дом находился за сто миль от Парижа, вдали от мерзких сплетен, от шума и дикой злобы так называемого света, что так долго держал его в плену, Мишель чувствовал себя родившимся заново, тем более что рядом постоянно была любимая женщина, первая, кого он любил.
Отсутствие посторонних, которое прежде его угнетало, теперь казалось очень приятным, и он вполне одобрял действия Владислава, сделавшего особняк похожим на осажденную крепость. Спокойствие и безопасность всех обитателей дома были обеспечены, и эти условия способствовали быстрому выздоровлению князя.
На двенадцатый день он уже смог встать и пройтись по своей комнате, а на семнадцатый доктор сказал, что пациент почти здоров, рана полностью зарубцевалась.
Период выздоровления прошел для Мишеля как сладостный сон.
Если бы не ранение, от которого он чуть не умер, молодой русский, возможно, не узнал бы радости духовного сближения с любимой, позволяющей надеяться на полное супружеское единение в будущем. То, что прежде казалось ему невозможным и пугающим, теперь представлялось главной целью человеческого существования.
Жермена выздоровела, сестры ее были спасены, сам он был молод, красив, богат и совершенно свободен в своих действиях и мог надеяться, что Жермена полюбит его не только благодарной сестринской любовью.
Представляя себе будущее, Мишель думал: «О! Как она будет меня любить!».
К середине января князь поправился, но еще испытывал некоторое недомогание и слабость, и доктор считал, что не худо бы поехать в страну, где воздух теплее и суше, чем в это время в Париже. Для Жермены это было бы тоже полезно после стольких перенесенных тревог и тяжелой болезни. Наконец, Мишель чувствовал себя неспокойно в столице, где он и близкие пережили не одно покушение на его жизнь, и опасался, что враги не остановятся на этом. Хотелось дать отдых душе, не ожидать поминутно новых нападений и преследований жестокого и сильного врага, не запираться в четырех стенах из страха перед каким-нибудь новым злодеянием.
Березов поделился намерениями и планами с Жерменой, та возражала, говоря, что ей и сестрам пора бы найти работу и не сидеть на чужой шее, но Мишель только рукой махнул и с широтой русской натуры сказал ласково, но решительно:
— Незачем об этом сейчас толковать, всем троим надо сперва поправиться как следует, а потом уж будет видно, что делать дальше.
Решили отправиться в Неаполь.
Мишель хотел пригласить и Бобино, он мог быть весьма полезен в путешествии, к тому же князь очень полюбил смышленого, изворотливого и вместе с тем доброго и великодушного юношу, уже не раз проявившего себя с самой лучшей стороны. Князь сказал:
— Мой дорогой, мы едем в Италию.
Бобино подумал, что под словом «мы» подразумеваются сам хозяин дома и Жермена с сестрами; мысль эта его огорчила, что сразу уловил Березов и добавил:
— Я имею в виду, конечно, и вас, Бобино.
— Очень вам признателен, князь, но я не вижу, чем теперь, когда вы вместе и в общем здоровы, смогу быть полезен. Негоже жить за чужой счет, пусть даже очень богатого человека, я привык зарабатывать на жизнь своим трудом. Мне пора вернуться в типографию, где товарищи, наверное, уже думают, что я загулял, — говорил Бобино.
Березов стал его прямо-таки умолять, юноша продолжал отказываться и, только когда начала упрашивать Жермена, сдался.
— Ладно, я согласен, но с условием — не больше чем на год. Если за это время ничего не случится, я возвращаюсь к своей работе.
— Слава Богу, договорились. Только и я ставлю условие: не называть меня князем. Пускай обращаются так светские люди, для кого чины и звания превыше всего. В чем тут моя заслуга? Разве я сделал что-нибудь, чтобы оказаться князем? Не больше, чем вы для положения найденыша. И в чем, по сути, разница между вами и мной? Ведь не титулами, не богатством определяются качества человека. Вы умный, работящий, благородный, порядочный, мы почти одного возраста, так будем жить как два добрых товарища.
Бобино выглядел бесконечно растроганным.
— Наш писатель граф Толстой считает, — продолжал Березов, — что люди равны, каждый должен сам себя обслуживать, и подтверждал теорию практикой. Наш князь Кропоткин[546] пожертвовал титулом, состоянием и почестями за идею демократии: за проповедь этого учения он терпел бедность, тюрьму и ссылку. Я, конечно, не чета им, я не в силах переменить образ жизни. Но хотя бы в малом… Договоримся: будем говорить друг другу ты, обращаться только по имени.
Бобино воскликнул:
— Господи! Если бы все были такими, как вы, насколько меньше горя осталось бы на несчастной земле!
С этого дня безродный, бедный парижский типограф и русский князь — архимиллионер стали побратимами.
Мишель сказал Бобино:
— Неизвестно, что может случиться за год, когда мы будем жить вместе, и надо, чтобы мы внешне не отличались друг от друга, чтобы и ты выглядел…
— Как князь?
— Вот ты опять… — остановил его Березов.
— Мишель, это в последний раз; я вам… тебе обещаю.
— Пойди, пожалуйста, к моему портному и закажи все необходимое, потом — к моему сапожнику, к моему перчаточнику. А через три дня мы без всякого шума отправимся в путь.
— Значит, я должен нарядиться аристократом… еще одна уступка…
Через три дня Бобино вошел в комнату Березова, одетый с иголочки. Он выглядел настоящим джентльменом.
Берта пришла в полный восторг и если не полюбила его еще сильнее, то все-таки очень им любовалась. Березов был весьма удивлен и доволен тем, как свободно, с изяществом держится молодой человек в новом обличии, и похвалил его.
Но Бобино было все-таки неудобно и почти стыдно участвовать в маскараде, это казалось почти изменой рабочему званию, которым он очень дорожил.
И юноша сказал серьезно и даже с некой суровостью:
— Но ты помнишь, Мишель, о чем уговорились: через триста шестьдесят пять дней я снимаю этот и ему подобные наряды и надеваю свою рабочую блузу.
— Нет, днем позже, — сказал русский.
— Торгуешься? Да еще из-за пустяка.
— Ты забываешь, что этот год високосный, а договоры надо соблюдать со всей точностью, — улыбаясь, заметил Мишель.
На другой день пятеро уехали, сторожить дом остался верный дворецкий Владислав. Приняли все предосторожности: тайное присутствие врагов князь все время чувствовал.
Багаж отправили заранее, а сами отбыли ночью.
Из любви к комфорту и чтобы избежать нежелательного соседства, Березов взял билеты на все места в купе.
Он не напрасно позаботился об этом: в момент отправления поезда некий чуть не опоздавший пассажир настойчиво пытался устроиться у них. Потребовалось вмешательство кондуктора, чтобы помешать постороннему сесть в купе, где оставалось три свободных, но заранее оплаченных места.
Березов и Бобино почувствовали беспокойство, хотя вторгавшегося совершенно не знали.
Инцидент не имел последствий, и они ехали с большой приятностью. Через три дня, без всяких приключений, прибыли в Неаполь. Все успокоились и не подозревали о том, какие новые катастрофы их ожидают.
Березов тратил деньги не считая. Разместились в прекрасных меблированных комнатах с окнами на площадь Умберто, с видом на Национальный парк, Неаполитанский залив и Везувий[547].
Чтобы всех развлечь и заставить позабыть прошлые неприятности, Мишель возил своих близких по всем достопримечательным местам города и окрестностей. В его планы входило путешествие по древним, красивейшим городам Италии. Заодно князь рассчитывал таким образом отвязаться от врагов, запутать след, если к дружной пятерке парижан приставят соглядатаев.
Впрочем, Березов уже почти не беспокоился. После неприятного, но незначительного и, быть может, случайного инцидента на железной дороге ничто больше не вызывало подозрений. Каждый день они куда-нибудь ездили, иногда довольно далеко за город, нередко возвращаясь за полночь.
За короткий срок в Неаполе завелись кое-какие знакомства.
За табльдотом[548], где чаще всего обедали, разговорились с молодым французом, неким месье де Шамбое, он тоже путешествовал по Италии для собственного удовольствия и хорошо знал страну. В частности, по его советам они побывали в Сорренто[549], в Лазурном гроте, в Помпеях и на Везувии.
Тот же месье Шамбое предложил показать им монастырь Камальдолей[550], чрезвычайно интересное, по его словам, место. Князь согласился, но не назначил дня поездки.
Однажды, когда они сидели у себя в одной из комнат за утренним чаем, к ним позвонили, и, так как слуги по обыкновению не было на месте, Бобино пошел открыть дверь и увидел долговязого худого бритого детину с синеватыми щеками; несмотря на то, что пришедший был тщательно выбрит, корни волос просвечивали сквозь кожу. На темном лице сверкали мрачные глаза. Вообще выглядел он настоящим бандитом. Это был слуга месье Шамбое, про него хозяин как-то говорил, что, несмотря на страшный вид, человек это очень честный, преданный и верный. «Он как бульдог перегрызет горло всякому, кто попытается тронуть меня, — похвастался Шамбое. — Не зря же я заказал ему столь изящную ливрейную форму».
Войдя, лакей как заведенный выпалил:
— Месье послал меня к месье, чтобы спросить месье, не желает ли месье зайти поговорить с месье.
Бобино и в образе джентльмена не утратил любви к юмору, он сунул большие пальцы в жилетные кармашки, с уморительным видом присвистнул, глядя на посланца, и сказал:
— Выражаетесь вы очень изысканно, но немного непонятно. Я совсем запутался во всех этих «месье». Давай-ка почистим фразу и попробуем оба понять, о чем речь; наверное, так: месье, твой хозяин, просит месье, то есть меня, чтобы месье, опять-таки я, сказал тебе, что месье, значит, снова я, изволил пойти с тобой к месье, твоему хозяину… Уф-ф…
— Месье понял, — сказал лакей с прежним невозмутимым видом.
— Не без труда, даже вспотел, — со вздохом сказал Бобино. — А ведь можно было выразиться просто: «Месье хочет вас видеть». Где же он сейчас?
— Внизу, в своем экипаже.
Бобино спустился и увидал месье де Шамбое в роскошном ландо, запряженном парой прекрасных гнедых лошадей.
Читатель, наверное, помнит, что Шамбое — это не кто иной как Бамбош, правая рука графа Мондье. Но ни Березов, ни Бобино не узнали бандита в его новом обличье: перед Мишелем этот безупречно элегантный человек, лакей Жан, едва мелькнул в день, когда отравили несчастную монахиню, а Бобино видел его только во время драки в пивной Лишамора, драка же — не самое лучшее место для запоминания.
Бамбош действительно стал неузнаваем: одетый с безупречным вкусом, говорящий как образованный человек из общества, он держал себя с некоторой мягкой застенчивостью, но очень естественно и был изысканно вежлив. Мерзавец успел хорошо усвоить уроки своего страшного учителя.
Де Шамбое выскочил из экипажа и, дружески пожимая руку Бобино, сказал:
— Извините, пожалуйста, за беспокойство, но не угодно ли вам, князю и девицам проехаться со мной в монастырь Камальдолей? Погода, как видите, прекрасная, воздух такой легкий, экскурсия получится очаровательная. Отправимся когда вы пожелаете, я отошлю кучера и буду править сам. И для всех вас в экипаже при этом хватит места. Посоветуйтесь с князем и постарайтесь убедить, чтобы он согласился ехать сейчас, без приготовлений. Импровизированные удовольствия всегда бывают самыми приятными.
В этот день, несмотря на зимнее время, погода была действительно великолепна.
Но общей экскурсии не суждено было состояться: Берта простудилась на легком морозце. Мария не хотела оставлять сестру. После ласковых препирательств — Жермена и мужчины считали неделикатным отправиться без младших, тем более поездку вполне можно было перенести, — все-таки сошлись на том, что не следует во что бы то ни стало держаться всегда впятером, каждый волен поступать по своему усмотрению и не лишать себя удовольствия, если это не причиняет неудобств другим.
Вскоре князь и Жермена сидели в ландо, напротив них разместились Бобино и де Шамбое, а лакей устроился на козлах рядом с кучером. Лошади побежали шибко, и девушки помахали из окна, прощаясь с путешественниками.
До монастыря Камальдолей от Неаполя на лошади два часа езды. Дорога идет все время в гору, сначала меж красивых загородных вилл, потом густым лесом.
Осмотрели храм с красивой живописью, потом три ряда келий, большинство их пустовало; полюбовались из обширного сада чудесной панорамой гор, холмов, долины, селений и видом на Везувий.
Месье де Шамбое давал пространные пояснения обо всем, что они осматривали.
В монастыре находилось много посетителей, большинство уже собирались в обратный путь, а Шамбое так увлекся достопримечательностями, что возвращался то к одной, то к другой, еще раз приглашая рассмотреть и полюбоваться их красотой.
Наконец князь сказал:
— Пора бы возвращаться, чтобы успеть приехать засветло.
— Не беспокойтесь, лошади у меня хорошие, дорога пойдет теперь все время под гору, и через полтора часа будем в Неаполе.
Между тем все посетители уже отбыли, наши герои оставались последними.
— Надо скорее ехать, — сказал Мишель, уже не на шутку обеспокоенный.
Начали искать ландо, но оно куда-то исчезло. Шамбое обозлился и принялся во весь голос звать своих слуг.
— Негодяи, наверное, где-то выпивают, — говорил он, все более распаляясь. — Презренная порода эти лакеи!
Наконец какой-то монах сказал, что слуги ускакали в ближайшее селенье подковать лошадь, уехали довольно давно и вот-вот должны бы вернуться.
Ночь быстро надвигалась, на горизонте показались облака и свет над кратером Везувия становился все ярче на темном фоне неба.
Жермена говорила с беспокойством:
— Как это неприятно… Мы вернемся поздно… Сестры будут очень встревожены… Нам предстоит ехать в темноте… Через лес… Говорят, в этих местах встречаются разбойники… Я очень волнуюсь.
— Разбойники! Да вы изволите шутить, мадемуазель! Разбойники существуют в наше время только в романах, здешние места очень спокойны, а кроме того, господа, вероятно, имеют при себе оружие, — сказал Шамбое, как бы спрашивая об этом.
— Разумеется, я вооружен! — сказал Мишель.
— Пусть попробуют напасть! — добавил Бобино.
Наконец возвратилось ландо.
Шамбое разругал слуг, пригрозил уменьшить жалованье, если они еще раз сыграют подобную шуточку. Те униженно извинялись, говорили, что кузнец не мог скорее подковать лошадь, как нарочно, у него было много клиентов, пришлось дожидаться…
Но время шло, и Шамбое оборвал длинное объяснение. К вечеру сильно посвежело, в ландо подняли верх, зажгли фонари.
Шамбое приказал кучеру ехать кратчайшим путем и поскорее.
Дорога шла большим лесом, сделалось совсем темно, только изредка показывалась луна, пробираясь сквозь быстро движущиеся облака. Огромные деревья отбрасывали длинные тени, похожие на груды сцепившихся скелетов.
Жермена прижималась к Мишелю, изредка взглядывая в окошко. Шамбое не умолкая говорил, стараясь развлечь спутников; рассказывал о своих путешествиях, спрашивал Мишеля о России, допытывался у Жермены, понравился ли ей Неаполь.
Они ехали минут сорок, когда кучер вдруг несколько раз щелкнул кнутом на какой-то странный манер. Лошади побежали зигзагом, экипаж накренился у края откоса. Произошел толчок, кучер выругался, и дверца ландо задребезжала от сотрясения. Экипаж, перевернувшись, полетел в овраг вместе с лошадьми, отчаянно брыкавшими ногами, пассажиров сильно встряхнуло, однако не ранило, рытвина оказалась неглубокой.
Мишель старался защитить от ударов Жермену, а Бобино попытался выскочить, чтобы им помочь. Он уже вылезал из кузова, когда почувствовал, что его схватили сзади за ворот, и увидел, что упряжка окружена дюжиной людей в масках. Он услыхал, как Жермена закричала:
— Разбойники!.. Боже!.. На нас напали разбойники!
Действительно, это были они, подоспевшие к тому моменту, когда случилась авария; похоже, бандиты подстерегали на дороге. На некоторых были костюмы неаполитанцев, другие одеты во французское платье. На всех — черные маски и много оружия: за поясом ножи и револьверы, за плечом карабины.
Жермена продолжала кричать:
— Помогите!.. Помогите!.. Мы погибли!..
Мишель заслонил ее своей гигантской фигурой и зарядил пистолет. Бобино вырвался из рук схватившего его разбойника и отчаянно и умело бил того ногами. Затем вывернулся наконец и изо всей силы ударил головой в живот негодяя, тот повалился и остался лежать. Наконец отважному типографу удалось выхватить револьвер и выстрелами в упор уложить двоих. Такой же результат получился от стрельбы Мишеля.
Из двенадцати нападавших осталось семеро — отличный результат! Эти оставшиеся в живых, обозленные до крайней степени, орали:
— Убить их!.. Всех убить! — и целились в отважную группу, где стояли Жермена, Мишель и Бобино.
— Брать живыми! Живыми, черт подери! — скомандовал по-французски сильный повелительный голос.
Березов снова поднял пистолет. В тот миг, когда он собирался спустить курок в третий раз, над головой взвилось нечто вроде черного облака, и Мишель вмиг оказался с макушки до ступней опутанным сетью.
Тщетно он пытался вырваться из прочных тонких веревок, оказать сопротивление: сеть бросила опытная рука. Оставалось только кричать, и князь взывал:
— Бобино, спасай Жермену!.. Спасай! Бегите!..
Жермена продолжала отчаянно взывать о помощи, а бандиты не решались подойти, видя, что ее защищает смелый Бобино.
— О Мишель! Все кончено!.. Мой спаситель!.. Мой друг!..
— Бегите оба! Бегите скорей! — кричал Мишель.
Бобино метко расправился еще с двоими, попытавшимися приблизиться к Жермене.
Пользуясь возней уцелевших налетчиков — они поднимали и ставили на колеса ландо, укладывали в него опутанного Мишеля, — Бобино схватил Жермену в охапку, перескочил через овраг, бросился в густую заросль, сделал несколько шагов наугад и затаился за кустом. Луна, к счастью, скрылась, что уберегло их на какое-то время от преследования.
Жермена тихо плакала, бессвязно говорила, что лучше умереть, раз ее повсюду преследуют несчастья. Бобино просил ее замолчать. Он очень волновался, начав понимать, что нападение произошло не случайно, припоминая, как странно вел себя Шамбое, который со своими слугами исчез именно в минуту опасности.
У Бобино оставался в револьвере единственный патрон, было страшно думать, как сопротивляться, если бандиты их обнаружат.
Вдвоем ощупью сделали несколько шагов, чтобы забраться поглубже в чащу, но сухие ветки трещали под ногами, пришлось остановиться, чтобы этот звук их не выдал.
Увидев углубление в земле, укрытое кустарником, Бобино забрался туда вместе с Жерменой, надеясь, что бандиты не смогут их найти.
А разбойники шарили по лесу, громко и скверно ругаясь. По звукам и крикам стало понятно, что подняли ландо и впрягли лошадей. Наконец послышался стук колес и топот копыт. Экипаж, как обоим показалось, покатил в сторону монастыря. Несомненно, увозили Мишеля.
После этого какой-то тип и с ним еще трое прошли совсем близко от их укрытия. Один сказал на чистом французском:
— Ну, вы и храбрецы-молодцы, чтоб вам пусто было! Вот это побоище! Упустили двоих, а нас было двенадцать против двух мужчин и одной женщины. Хорошо же вы работаете! Двоих надо найти, они не могли уйти далеко. А ну! Быстро! Обыщите весь этот угол. Только чтобы женщина не получила ни единой царапины! Поняли? А мужика можете убить как собаку.
Бобино почувствовал, что разбойники совсем рядом. Он положил палец на курок револьвера, а левой рукой зажал рот Жермене, которая не могла подавить еле слышные рыдания.
Уезжая, Мишель обещал оставшимся девушкам вернуться к пяти. До назначенного срока оставалось еще полчаса, а сестры, соскучившись сидеть одни, уже смотрели в окно, поджидая путешественников.
В половине шестого барышни начали беспокоиться, тревога росла с каждой минутой, они начали думать, что со старшими случилось несчастье. Вскоре наступило отчаяние.
Нет сомнения! Экипаж свалился в пропасть, или напали разбойники и всех убили. Они плакали, не зная, что им делать, и не смея выйти из комнат, посоветоваться хоть с кем-нибудь. Одни, в чужой стране!.. Что с ними теперь будет?! И какая беда произошла с остальными?
Наконец в восемь часов возвратились Жермена и Бобино.
— А где Мишель?!
У Бобино щека была в крови, на шее большая царапина, у Жермены глаза заплаканы. Оба мокрые, в грязи, платье изорвано, в волосах запутались сухие листья и колючки.
Жермена упала в кресло, восклицая:
— Боже мой! Боже мой!.. Этому не будет конца… Рок нас преследует!
— Что случилось?.. Какое новое несчастье?.. Где Мишель? — спрашивали сестры.
— Схвачен бандитами… Увезен… Мы все чуть не погибли!
Все три сестры зарыдали, а Бобино старался ободрить их, говорил, что не надо впадать в отчаяние, он все сделает, чтобы выручить Мишеля.
— Друг мой! — говорила Жермена типографу. — Надо его непременно найти, любой ценой выручить, а то они убьют его!
О страшном событии уже узнал весь отель. Пришел хозяин в сопровождении нескольких постояльцев, всем не терпелось услышать, что и как произошло.
Бобино рассказал с самого начала, завершив тем, как они с Жерменой крались по придорожной канаве, пока не добрались до чьей-то виллы, просили о помощи, но их не пустили и даже пригрозили, что будут стрелять будто в воров. Пошли дальше, и наконец один кузнец на повозке доставил французов в Неаполь.
Пока Бобино говорил, Жермена не раз прерывала:
— Спасите князя! Спасите! Умоляю вас!.. Может быть, его сейчас мучают… Убивают!..
Она обращалась сразу ко всем, кто находился в комнате, а быть может, к Богу, или же твердила почти бессознательно.
Бобино сказал:
— Я иду во французское консульство.
— Оно открыто для посетителей только с десяти до четырех, — сказал владелец отеля.
— Тут особый случай, найдется же там хоть кто-нибудь, не оставят соотечественника в беде, до утра так далеко, — отвечал юноша.
Кто-то догадался спросить:
— А как же месье Шамбое и его слуга, что с ними?
— Ничего не знаю! Их, наверное, схватили разбойники с самого начала. В темноте ничего не было видно, а потом мы с князем больше всего думали о том, как защитить Жермену.
Наконец любопытствующие ушли. Бобино заказал обед для сестер, настояв, чтобы они хоть немного подкрепились; сам же наспех отхлебнул немного бульона, выпил стакан бордо[551] и побежал в консульство.
Над роскошным зданием развевался трехцветный флаг, все окна ярко светились, и сквозь стекла долетали звуки вальса.
«Идет бал, тем лучше, — подумал Бобино, — значит, я наверняка застану консула».
Швейцар в парадной ливрее встретил посетителя очень вежливо, решив, что он из числа приглашенных, но, когда Бобино сказал о необходимости сейчас же повидаться с консулом по весьма важному делу, служитель принял надменный вид и сухо заявил:
— Господина консула сейчас нельзя видеть, он не может оставить гостей.
— А секретарь?
— Господин секретарь занят тем же.
— Но есть же здесь хоть какой-нибудь дежурный чиновник, с кем можно поговорить?
— Все находятся на официальном вечере, приказано никого не беспокоить. И вообще, в не приёмные часы консульство закрыто для посетителей. Приходите завтра к десяти.
— Но завтра может быть поздно. Пока господин консул танцует, бандиты с большой дороги нападают на французов.
В продолжение разговора Бобино слышал звуки музыки, смех и даже — или ему показалось? — шарканье бальных туфель по паркету. Швейцар же принимал все более и более начальственный вид и надвигался на нежданного просителя с намерением выпроводить, повторяя:
— Я ничего не могу поделать… Завтра в десять… Завтра в десять…
Бобино хотелось смазать по бритой физиономии, но он понимал, что не сделает этого, здесь не кабак папаши Лишамора. Все-таки задор парижского гамена[552] в нем взыграл, и он, встав перед швейцаром, выпалил:
— Ты всего-навсего хам в ливрее и можешь передать своему хозяину, что он ничем не отличается от тебя!
Пока швейцар приходил в себя от неслыханной наглости, Бобино попросту удрал. У него уже созрел другой план: обратиться в Российское консульство, поскольку Березов был русским.
У прохожего он спросил адрес и через несколько минут звонил в нужную дверь, и служащий, выслушав краткое объяснение, очень любезно ответил:
— Господин консул сейчас на торжественном приеме у французского коллеги, но дело очень серьезное, я сейчас пошлю туда, а вы пока посидите, пожалуйста, здесь.
Через четверть часа консул прибыл.
Выслушав рассказ, он, как человек серьезно заинтересованный делом и готовый помочь, озабоченно сказал:
— Вот незадача! В столь поздний час неудобно беспокоить начальника городской полиции. Однако надо действовать немедленно.
Подумав, он спросил:
— Вы точно помните место, где на вас напали?
— Прекрасно помню!
— Я сейчас же снаряжу группу хорошо вооруженных людей, и вы поедете вместе с ними. Они отправятся туда под видом обыкновенных путешественников. Весьма возможно, что разбойники еще там, поджидают новые жертвы. Вас будет много, и вы сумеете захватить кого-нибудь из бандитов. По-моему, это лучшее, что мы сейчас можем сделать, а завтра начнем действовать в зависимости от результатов. Подготовьтесь, пожалуйста, я сейчас отдам распоряжение собрать отряд.
Бобино побежал в гостиницу, наскоро поведал девушкам о своих визитах, добавил, что вернется не раньше утра, зарядил револьвер, взял запас патронов.
Прощаясь, Жермена говорила плача:
— Привезите, ради Бога, его и берегите себя!
Перед подъездом консульства уже стояла фура, запряженная тройкой лошадей, под дугой коренника[553] громко зазвенел колокольчик. На крышу фуры[554] в качестве приманки для грабителей уложили всякие сундуки и чемоданы. Внутри сидел отряд добровольцев из работников посольства, они смотрели на экспедицию как на интересное развлечение. Бобино поместился с ними.
Представитель царского правительства, накинув поверх вечернего костюма меховую шубу — а русские, похоже, не расстаются с нею даже на юге — отдавал последние распоряжения.
Фура тронулась, и тут консул вдруг решил тоже поехать туда. Все удивились и начали почтительно отговаривать. Бобино присоединился:
— Нет, нет, господин консул! Это невозможно! С вами может произойти несчастье.
— Не в большей мере, чем с вами, — возразил храбрый русский, улыбаясь. — И мне очень хочется дать взбучку бандитам…
Он послал одного из служителей за ружьем, когда тот принес, консул сел со всеми в фуру и крикнул:
— Поезжай! И быстро!
Фура с грохотом понеслась, и никому не пришло бы в голову, что в ней сидел вооруженный отряд, готовый сражаться за своего соотечественника.
Часа через полтора Бобино, все время наблюдавший за дорогой, доложил:
— Вот мы подъехали к месту, оно метрах в ста отсюда.
Дали знать кучеру, тот остановил упряжку. Лошади звенели бубенчиками; таким образом разбойники могли услышать, что едут путешественники.
Тем временем князь Березов был уже гораздо ближе к Неаполю, чем предполагал Бобино.
Сняв сеть, русского крепко связали, всунули кляп в рот, затянули сложенный в несколько слоев платок на глазах и везли неведомо куда.
Он почувствовал, что повозка поднималась в гору, потом свернула налево на проселочную дорогу, стук колес и копыт стал глуше на мягком грунте. Затем опять изменили направление и двигались, вероятно, лесом — ветки деревьев то и дело стучали по верху возка. Задыхаясь на подъеме, кони тянулись шагом и наконец остановились.
Мишель ощутил, как чьи-то сильные руки подняли его за плечи и за ноги. Несли сначала через кусты, потом по канаве, устланной опавшей листвой, от нее тянуло сыростью и прелью. Остановились, открылась железная дверь и стукнула со звоном о стену. После долго шли по каменным плитам какого-то коридора, открыли еще одну массивную, похоже, деревянную дверь, за ней каменный пол сменился паркетным. Еще дверь, и звук шагов разбойников приглушило толстым ковром.
Сквозь повязку на глазах Березов ощутил яркий свет. Мягкий диван принял измученное тело. Руки и ноги оставили связанными, но вынули кляп изо рта и сняли с глаз повязку.
Мишель увидел, что находится в большой комнате, обитой красивыми тканями и обставленной прекрасной мебелью по последней парижской моде. В камине жарко пылали приятно пахнущие поленья.
На большом открытом рояле, казалось, только что кто-то играл.
Блестели зеркала с изысканными украшениями, стояли ширмы черного дерева, инкрустированные медью и перламутром. Под потолком висела хрустальная люстра, в углу стоял торшер с подставкой из малахита, и к стенам были прикреплены причудливые бра[555] изысканной формы в виде маленьких тюльпанов.
Чего-то не хватало в этом великолепном помещении. Чего? Князь напрягся и понял: окон.
Если это был притон разбойников, то, несомненно, самый современный.
Не у кого было спросить, куда его привезли, да и вряд ли последовал бы ответ.
Через некоторое время вошел высокий лакей в полумаске. Он церемонно спросил:
— Месье просит спросить месье, не желает ли месье, чтобы ему развязали ноги и руки?
Березов удивился такому обилию «месье», запутавшему в свое время и Бобино, но без труда понял смысл: ему предлагают снять путы. И ответил:
— Ничего, естественно, не имею против.
Тогда слуга добавил:
— При условии, что месье не произведет никаких насильственных действий.
— О! Это я вам обещаю, поскольку они были бы совершенно бесполезны.
Слуга перерезал веревки, от них уже давно затекли и посинели руки и ноги. Мишель вздохнул с облегчением и спросил:
— Можешь ли сказать, кто этот месье, пославший тебя? Вероятно, твой хозяин и предводитель шайки бандитов?
Но лакей в ливрее удалился, ничего не ответив, вслед за ним снова поднялась портьера, явился человек без маски и твердым голосом произнес:
— Это я! Граф Мондье!
Мишель даже привскочил от удивления, не в состоянии поверить глазам.
— Вы?! Это вы — Мондье? Решительно, Италия страна неожиданностей… Не всегда приятных. Но я еще сомневаюсь… Ведь могут же существовать и два мерзавца так похожих друг на друга.
С презрительной усмешкой граф подошел ближе и сказал:
— Я действительно граф Мондье собственной персоной. Князь Березов, посмотрите на меня… Теперь вы узнаете?
— Узнаю… — медленно произнес Мишель. — Негодяй, что изнасиловал юную девушку, вполне может быть и разбойником с большой дороги. Это отлично дополняет характеристику подлеца, с которым я встречался в Париже. Так вы и грабитель? Не так ли?
— Надо жить! — с лукавством ответил Мондье, сев на некотором расстоянии от князя.
— При случае и убиваете?
— При случае… как, например, с вами. Вообще, я довожу любое дело до конца и за все расплачиваюсь собственной персоной. Знаете ли, в обществе столько убийц и воров, о чьем существовании не подозревают и кто даже не рискует своей шкурой.
Слушая эти слова, произносимые жестоким и насмешливым тоном, Березов почувствовал, как сердце сжимается; он понимал, что погиб. Но молодой человек был храбр и, глядя большими честными и добрыми глазами прямо в глаза противника, отозвался просто:
— Я знаю, что меня ждет… Ладно, убивайте… Я не боюсь смерти.
— Это самое я и намерен сделать через несколько минут, потому что вы мне очень мешаете. Однако вы слишком торопитесь; дайте мне насладиться победой.
В этот страшный миг, когда уже ничего не могло спасти, когда чудо казалось невозможным, милый облик Жермены предстал перед князем. Он подумал, что никогда больше ее не увидит, и воспринял это как мужественный человек, но хотелось знать, удалось ли ей убежать от разбойников, и князь спросил:
— А Жермена?.. — И в голосе его невольно прозвучала мольба.
— Жермена сейчас в отеле с сестрами и Бобино. Да, нам не удалось ее захватить, но, по зрелому размышлению, я решил, что это даже к лучшему. Мне было бы неудобно предстать перед ней в качестве разбойника. Она никогда мне этого не простила бы. А то, что я некогда овладел ею отчасти насильственным манером… Это лишь доказательство любви, такое женщины всегда прощают… Она будет моей, когда я этого захочу… Да, князь Мишель, вы нарвались на того, кто сильнее вас! Помните вы человека, что ворвался в ваше купе, когда вы уезжали из Парижа?.. Это был я, изменивший наружность до неузнаваемости. Я следил за вами до Марселя и там, как и вы, сел на пароход, отплывающий в Неаполь. Я бы следовал за вами до края света, но, на мое счастье, вы остановились в этом городе… Поскольку вам предстоит умереть, я могу рассказать. Я каждый год приезжаю сюда на два-три зимних месяца, чтобы совершать дела, о которых вы теперь знаете. Мы сейчас в недоступном подземелье — как видите, оно прекрасно устроено. Никто не сможет найти вход в него. Это разбойничье гнездо графа Мондье, синьора Гаэтано, как меня именуют в здешнем обществе. Наверху, в нескольких метрах отсюда, стоит моя вилла, одна из тех, какими вы любовались по дороге в монастырь. Я принимаю тут все высшее общество, всех богачей, титулованных особ и тех, кто, как говорится, в моде. Никому из них в страшном сне не привидится, что я предводитель бандитов, о чьих подвигах население округи рассказывает с ужасом и восхищением столько страшных историй…
Мишель, видя перед собой столь преступную сильную личность, был в изумлении. Оно сочеталось с ужасом при мысли о судьбе Жермены, ее сестер и Бобино. Князь со страхом думал о том, как они будут спасаться от этого человека, соединившего в себе невероятную хитрость с нечеловеческой жестокостью.
А Мондье продолжал с холодной насмешливостью:
— Когда я увидел, в каком отеле вы остановились, я поместил рядом с вами своего подручного Бамбоша, известного в обществе под именем месье де Шамбое. Он хорошо сыграл свою роль, если благодаря ему вы попали мне в когти… Я устроил в отеле еще двух своих слуг, и потому всякий час вашей жизни сделался мне известен. Я буду всегда знать и о том, что делает Жермена. Будет легко захватить ее, когда мне станет угодно, но прежде я хочу управиться с Бобино и с вами. С мальчишкой я разделаюсь завтра, а вас убью сейчас.
Вынув пистолет, Мондье прицелился в князя.
Тот не шевельнулся.
Мондье опустил револьвер и спросил:
— Может быть, вы хотите помолиться перед смертью?
— Нисколько! — с презрением ответил Березов. — Я никому не сделал зла, и, если существует справедливость Божья, я буду прощен, как все, кто не совершил вольного греха. Но позвольте заметить, что, убив меня, вы совершите глупость, от которой сами же и пострадаете.
— Каким это образом? — спросил бандит.
— Жермена меня любит, — сказал князь, хотя был твердо убежден, что это не так. — Она любит одного меня, и, если я умру, она будет всю жизнь носить по мне траур и никогда не выйдет замуж; она почти наверняка умрет с горя. Убив меня, вы убьете и ее.
Мондье счел, что князь сказал правду, и задумался.
«Это вполне возможно, — размышлял он. — Она может отравиться, утопиться, вскрыть себе вены, и тогда… к чему все, что я сделал?.. Но я хочу ее!.. Она будет, должна быть моей!.. Но как этого достигнуть?.. Каким путем?..»
Видя, что Мондье в нерешительности, Мишель решил, что граф сдается, что ему представилось глупым бессмысленное убийство двоих. Березов воспользовался этими действительными или воображаемыми колебаниями противника, чтобы предложить своего рода сделку. Он сказал:
— Если вы согласились со мной, зачем тогда вам надо мучить, постоянно пугать ее преследованиями? Этим вы только усиливаете ее ненависть… Предлагаю вам деловое решение. Вы явно нуждаетесь в деньгах… иначе зачем вам заниматься разбоем? Я дам любую сумму, какую вы назначите, только оставьте в покое Жермену, откажитесь от нее. Вы знаете, что я богат. По моему требованию, заверенному консулом его величества царя, Петербургский банк переведет мне телеграфно столько, сколько я укажу, в банк Неаполя. Вы получите целое состояние, вам не придется заниматься разбоем, что и опасно и тяжело. Вы сможете жить широко… Но повторяю: перестаньте преследовать Жермену!
Мондье молча бросал на Березова злобные взгляды. Любовь князя к Жермене разжигала страсть графа с еще большей силой и мучила жестокой ревностью. Но Мондье все отчетливее понимал, что, если между ним и Жерменой встанет убийство, особенно убийство князя, он навсегда ее потеряет. И граф искал другого пути к достижению цели.
Предложение откупиться ему понравилось. Деньги, конечно, приятная вещь, особенно когда сами идут в руки. Но ему непременно нужна была и Жермена, счастливая, улыбающаяся, забывшая князя.
Мондье почувствовал, что главное для него — убить ее любовь к Березову. Хорошо бы при этом еще и получить от богача кругленькую сумму, минуя при этом участие правительственных учреждений. Но как добиться и того и другого?
Вдруг лицо его засияло: кажется, он нашел некий адский способ, вполне его достойный и беспроигрышный.
Подумав еще немного, он почти приятельски сказал:
— Вы правы, Жермена никогда меня не полюбит… Это приводит меня в отчаяние, но тут я бессилен. В самом деле, зачем становиться виновником ее смерти? Я слишком ее люблю и поэтому предпочту знать, что она счастлива с другим, нежели причинить ей хотя бы малейшее зло. Но я вправе ожидать большого, очень большого вознаграждения. Вы сами это предложили. Однако я предлагаю иной способ передачи денег, минуя консульство, — зачем нам впутывать власти в это сугубо личное дело? Вы мне даете миллион. Много, но я знаю, что вам это под силу. Вы приготовите телеграмму, а я немедленно отправлю ее в Петербург, с тем чтобы ваш банкир известил своего коллегу в Неаполе о выдаче указанной суммы по чеку на предъявителя с вашего здешнего счета. Вот и все, очень просто, зачем тут вмешательство консула? Сделка совершится между нами двоими, без посредников. Деньги получу лично я. А взамен через шесть дней вы окажетесь на свободе. Я оговариваю этот срок, потому что мне надо принять некоторые меры, чтобы обеспечить собственную безопасность. Затем вас отвезут ночью на то самое место, где вы были схвачены, вы увидитесь с Жерменой, и я перестану вас обоих беспокоить. Согласны с таким планом?
Березов не стал спорить о сумме. Он был готов отдать все, что имел, и зарабатывать на жизнь собственным трудом, лишь бы обеспечить спокойствие Жермене. Миллион — это не слишком дорогая плата за счастье любимой. И притом он сам освободится, встретится с нею, и — князь чувствовал — рано или поздно ее сердце будет принадлежать ему. И для всего этого надо всего лишь много денег и немного терпения!
— Клянетесь ли вы мне честью, что все будет так, как вы обещаете?
Мондье ответил резким высокомерным тоном:
— Я клянусь в этом… Даю честное слово джентльмена и бандита… Да, именно так. Ведь у нарушителей законов тоже имеются свои правила чести…
Березов вынул из кармана чековую книжку, сел и подписал чек на один миллион. Потом заготовил текст телеграммы своему петербургскому банкиру и передал то и другое Мондье, сказав:
— Я уступил вам во всем, но всегда помните, на каких условиях. Если вы нарушите клятву, то имейте в виду, что, как я ни бессилен сейчас, всегда найдется тот, кто отомстит за меня.
— Ничего не опасайтесь, — ответил Мондье со странной улыбкой. — О чем договорились, о том договорились, через восемь дней вы будете с Жерменой.
И мошенник оставил князя одного.
Поднимаясь по лестнице, Мондье с торжеством думал о том, сколь блестящая мысль пришла ему в голову.
«Да!.. Мысль превосходная… Все получится, как я задумал… Я в этом уверен… Я освобожусь от Березова и получу Жермену и ее сердце… Жермену и ее любовь!»
Покинув пленника, Мондье зашел в соседнюю комнату, где находился Пьер, приставленный сторожить Мишеля.
Это был тот самый человек, что приходил передать приглашение совершить экскурсию в монастырь Камальдолей, а затем сидел на козлах рядом с кучером ландо Шамбое, вернее Бамбоша. Он состоял кем-то вроде нижнего чина в разбойничьей организации, испытывал безграничное уважение к своему прямому начальнику и был ему абсолютно, фанатически предан, а по отношению к Мондье это был тот верный раб-слуга прежних времен, каких уже нет ныне.
После того как дверь комнаты, где находился Березов, крепко заперли, Мондье позвал Пьера с собой. Миновав несколько роскошных подземных помещений, соединенных потайными дверями, они оказались в прекрасном зимнем саду, полном редких экзотических растений.
Отсюда был вход в несекретный жилой дом. Вилла Мондье отличалась небывалой роскошью.
В двухэтажном с мансардой строении, кроме спальных, были большая и малая гостиные, столовая, комната для карточной игры, курительная, библиотека, рабочий кабинет и просторная кухня. Словом, все, что мог бы желать иметь самый требовательный богатый человек.
На конюшне стояли шесть чистокровных лошадей и в каретном сарае три экипажа с гербами графа Мондье.
В мансарде и в помещениях для слуг разместилась многочисленная прислуга, она составляла ядро разбойничьей шайки, руководимой Мондье, остальная ее часть жила в лесах или даже в городе под видом нищих, рабочих и буржуа, в зависимости от распоряжения хозяина, а также от их способностей и знаний. Шайка была организована по образу настоящей воинской части: в ней были лейтенанты, капралы[556] и рядовые. Все они подчинялись строгим требованиям дисциплины и признавали неограниченную власть своего предводителя, имевшего над ними право жизни и смерти. В зависимости от звания и успехов по службе бандиты получали соответственное жалованье и долю из награбленного. Их связывали между собой общие преступления, нерушимое правило: один за всех, все за одного, готовность по первому знаку предводителя убить не только ослушника, но даже проявившего нерешительность в действиях.
Все это делало бандитов безупречно преданными и храбрыми. Они обожали своего главаря, не прощавшего малейшего нарушения и одновременно проявлявшего истинно разбойничью щедрость в вознаграждении за службу.
Когда Мондье уезжал, негодяи отдыхали, рассеиваясь по разным местам, или «работали» на себя. При возвращении хозяина на зимний сезон по первому сигналу члены банды собирались и занимали положенные им места, зная, что в эти месяцы под началом патрона они больше всего заработают, а после всех прибыльных операций их ждут великолепные пирушки. Разбойники восхищались умом и ловкостью предводителя, умевшего сочетать грабеж с принадлежностью к высшему обществу. Это позволяло Мондье организовывать самые выгодные операции, заманивать в ловушки богачей, с кем он общался и был осведомлен об их средствах, привычках и характерах. Первыми попадались в сети ближайшие его друзья.
Наиболее преданными графу, хотя и не самыми ловкими и сообразительными, были лакей Пьер и кучер Лоран, они служили уже больше пятнадцати лет, знали часть тайн хозяина, никогда их не выдавали, оставаясь немы как евнухи гаремов и готовы на все по первому знаку патрона — даже на доброе дело.
С этого года Мондье присоединил к ним Бамбоша, образовалось очень опасное трио, ведь слуги графа имели возможность проникать во все слои общества.
Бамбош достиг наконец вершины своих желаний: он участвовал в роскошных пиршествах, встречался с очаровательными женщинами, кошелек его никогда не пустовал. Правда, иногда приходилось «работать» — рисковать своей шкурой, но нельзя же все обрести, ничем не жертвуя. К тому же Бамбош ничего не имел против участия в рискованных авантюрах. Он был по природе бойцом.
Рабочий кабинет Мондье являл собой прекрасную комнату, где соблюдался строгий порядок, такой, что совершенно невозможно было догадаться о роде занятий хозяина.
Наряду с прочим, в ящиках стола и в шкафах хранились тщательно разложенные по карточным папкам точные планы города и окрестностей и подробные сведения о состояниях и образе жизни многих жителей.
Мондье развалился в кресле и сказал Пьеру:
— Позови Бамбоша и приходи обратно.
— Всех убитых убрали? — спросил граф, когда приближенный явился.
— Да, патрон. Я их перевез в подземелье, там и похоронят этой ночью.
— А раненые?
— Хирург прибыл и скоро начнет штопать их шкуры… Парням лихо досталось, не очень приятно иметь дело с типами, подобными моему неприятелю Бобино.
— Все будет хорошо оплачено и с процентами… Бедным ребятам придется с месяц проваляться в больнице… Но они не останутся внакладе, получат свою долю и от всех дел, которые проведем во время их болезни.
Да, весьма недурно наладил свою деятельность знатный парижанин — великосветский кутила, ставший еще и грабителем. Его банда имела подземный дворец, собственную больницу с хирургом и даже особое тайное кладбище, где убитых убийц хоронили рядом с их жертвами.
— Дорого же обошлась нам эта экспедиция, — сказал Мондье.
— Надеюсь, вы заставите князя хорошо расплатиться, — ответил Бамбош.
— Я потребовал и, по сути, уже получил от него миллион, — сказал граф.
— Великолепно! А он заплатит? Не надует?
— В этом я уверен. Кроме того, я принял все меры к тому, чтобы не допустить обмана.
Бамбош, пришедший сначала в восторг, вдруг задумался и замолк.
— Почему ты вдруг приуныл? — спросил Мондье. — О чем ты задумался?
— Мне пришло в голову, патрон, что, получив миллион, вы перестанете заниматься «делами», и тогда прощай хорошие экспедиции на большой дороге! Прощай легкая добыча счастливых бандитов! Прощай красивая жизнь, которую я едва успел отведать!
Граф рассмеялся.
— Успокойся, малыш! Миллион — немалый кусок, но его не надолго хватит при большом аппетите! Мне надо пополнить свою казну, уже почти пустую… Оплатить сполна услуги наших парней и обеспечить твою особу, мой милый негодяй. Подумаешь… миллион! Да мы еще много их получим, если черт, наш покровитель, нам поможет!
— В добрый час! А то я уже вправду боялся… Выходит, миллион только начало, и мы еще не один такой вытянем из милейшего князя Березова! Ведь вы его не выпустите?
— Через восемь дней он будет свободен.
— Патрон! Вы смеетесь надо мной… Лишиться такого баснословно богатого пленника, не вытряхнув из него целую гору золота?! А Жермена?.. Вы возвратите ей своего соперника… такого опасного? Разве вы больше не любите эту прекрасную особу?
— Люблю больше прежнего.
— Тогда я ничего не понимаю!
— Я хочу вернуть князя к ней именно потому, что люблю ее. Или я непростительно ошибаюсь, или Березов сделает все для того, чтобы Жермена полюбила меня. Сначала он к ней охладеет, а потом возненавидит.
— Вот это здорово. Только, извините, а это в самом деле возможно, вы уверены?
— Да, Бамбош. Князь даже вдалеке останется в моем полном повиновении, будет думать, говорить, желать, действовать так, как захочу я, станет марионеткой, управляемой моими руками.
— Патрон!.. Скажи такое кто другой, я бы подумал, что надо мной смеются!
— Известно ли тебе о гипнотизме, Бамбош?
— Очень мало… только понаслышке.
— В наше время о нем почти не знают, но в древности им занимались много, и я последовал примеру далеких предшественников. Тем более что кое-кто из современных ученых его как бы заново открыл, и не только сами они этим воспользовались. Гипнотизмом объясняется много странных вещей, а позднее он, несомненно, откроет людям секрет жизни… секрет любви… Твердо верю в силу внушения. Я не новичок в этом деле и вообще не берусь за то, чего не умею. Проведя много испытаний, я убедился в своих способностях, которые теперь хочу испробовать на князе Мишеле. Уверен, что опыт удастся. Сегодня же вечером попробую Березова усыпить.
— И вы думаете, он вам позволит добровольно?
— О! — воскликнул Мондье. — Я знаю способы… Способы безошибочные… Вот увидишь!
— Ничего большего сейчас не желаю, мне это представляется очень занимательным!
— Покорение воли одного человека другому — зрелище поинтереснее любого спектакля. Когда мой подопытный будет усыплен и не чувствителен ни к чему — ни к физической боли, ни к душевным потрясениям, станет игрушкой в моих руках и моим рабом душой, тогда я сделаю все, что мне будет угодно. Я заставлю его разлюбить Жермену, сделаю своим другом, твоим другом…
— Тысяча чертей!
— И все это только силой моей воли…
— Но если он не поддастся внушению? — спросил Бамбош, восхищенный услышанным, но не вполне доверяющий ему.
— Я сначала попробую, поработаю над ним семь дней, сделаю подвластным гипнозу, послушным, вполне покорным. Ты будешь присутствовать при всех опытах и сам все увидишь.
— Черт подери! Это было бы очень выгодно уметь так покорять людей. Я бы тогда внушал хорошеньким дамочкам отдаваться мне, а богатым старикам — подписывать на мое имя дарственные и завещания.
Слуга пришел доложить, что господину графу подано кушать. Мондье приказал Пьеру отнести еду и князю и прошел с Бамбошем в столовую, где их ждал изысканный ужин.
В десять часов они еще сидели за ликерами и курили сигары, когда кто-то попросил разрешения поговорить с графом.
Это был один из его людей, прибежавший доложить, что русский посол собственной персоной вместе с Бобино и отрядом вооруженных людей направился туда, где был совершен налет на князя, — в надежде напасть на группу разбойников.
Мондье рассмеялся.
— Как наивны эти добрые люди! Вообразили, будто мы станем их там дожидаться! Пусть позабавятся, разыскивая нас, а у меня сейчас дело более важное, чем обезвреживать дураков-мстителей. Приказываю, чтобы, начиная с этого часа, повсюду было полное спокойствие семь дней.
Посланец почтительно поклонился и вышел.
Через несколько минут вернулся Пьер.
— Господин граф, пленник не пожелал есть, он, наверное, боится, что его отравят.
— Он отказывается от пищи, тем хуже для него. Когда очень проголодается, сам попросит. К тому же мне совсем не надо, чтобы он слишком насыщался. Чем меньше он будет есть, тем более раздражимым станет и, следовательно, легче поддастся моему опыту. Пойди к нему, Пьер, прихвати смирительную рубашку и веревку, мы явимся вслед за тобой.
Мондье предложил Бамбошу еще по стаканчику, сказав:
— Мне надо еще поднять тонус.
Выпили с удовольствием.
— А теперь идем, Бамбош. Я в прекрасном состоянии, из меня просто исходят флюиды![557] Или я самонадеянно ошибаюсь, или ты увидишь нечто совершенно удивительное.
Сказав это, он повел Бамбоша к пленнику.
Березов действительно имел основания опасаться, что Мондье, получив чек и телеграмму, захочет дать ему яду, и поэтому решительно отказался от весьма изысканных блюд.
— Князь, неужели вы мне не доверяете до такой степени? — спросил граф, войдя. — Но это просто нелепо, извините! Теперь, когда мы с вами поладили, вы мой гость и с вами будут обходиться в соответствии с этим положением и вашим высоким достоинством. Если бы не вынужденная необходимость принять некоторые меры предосторожности до получения выкупа, вы были бы уже свободны. Забудьте, пожалуйста, о том, что я работаю на большой дороге, и смотрите на меня как на старого друга, который пришел вас поразвлечь, ведь мы принадлежим к одному кругу, и вам не в чем меня упрекнуть, кроме маленьких грешков.
Березов не смог спокойно принять слова Мондье и ответить в соответствующем духе. Он сказал:
— Ваша шутка весьма сомнительного вкуса, месье, и если в вас еще осталось что-нибудь от воспитанного человека, какого я встречал в обществе, то прошу не говорить со мной в подобном тоне.
Мондье улыбнулся, но видно было, что он с трудом сдержал гнев.
В свою очередь Бамбош тоже захотел вступить в разговор:
— Нет, дорогой князь, над вами никто не смеется. Доказательством тому служит, что мы с графом пришли сюда как ваши истинные, хорошо воспитанные друзья.
Мишель сейчас впервые внимательно рассмотрел этого бойкого малого и нашел его вульгарным, увидел, что это едва отесанный выскочка, и горько пожалел о том, с какой легкостью иногда принимают в порядочное общество подобных авантюристов, неизвестно откуда явившихся.
Князь смерил нахала презрительным взглядом и сказал:
— Мальчик, я могу ошибиться, принять фальшивую монету за подлинную, на время счесть равным себе лакея-выскочку, каким вы, мне кажется, являетесь, но для меня сейчас нет сомнения: вы просто обыкновенный мерзавец, почему и прошу избавить меня от вашего общества.
Спокойно-оскорбительные слова задели Бамбоша сильнее, чем если бы он получил пощечину. Он разразился безудержным словесным потоком.
— Что у меня нет свидетельства о благородном происхождении… пусть так!.. Что меня не воспитывали в аристократическом пансионате мадам де Бассанвилль, верно… что я мерзавец… ладно, охотно признаю и это… но что я обыкновенный негодяй… с этим я никак не согласен и докажу почему. Думаете, было легко топить Бобино против кабачка Лишамора, проследить вас от дома рыбака Могена до вашего особняка в Париже, войти к вам и жить под видом лакея, отравить воду, которую вы должны были выпить и спаслись только чудом, выстрелить вам в грудь из карабина и, наконец, примазаться к вашей компании здесь, заманить вас как дурака в ловушку, привезти в монастырь Камальдолей и отдать в руки наших людей, чтобы здесь из вас выкачали миллион, и, наверное, не последний? Если все это вы считаете обыкновенным делом, вы дьявольски требовательны.
— Молодец, Бамбош! У тебя развито профессиональное честолюбие, ты далеко пойдешь! — одобрительно произнес Мондье.
Бесчестные слова бандита, хвастающегося своими преступлениями как подвигами, вывели князя из состояния презрительного спокойствия. Его охватило страшное бешенство славянина, заставившее забыть о том, что он один против трех сильных людей, наверняка хорошо вооруженных и безусловно способных спокойно убить любого.
Мишель видел перед собой только палача Жермены, виновника смерти бедной монахини, подлеца, причинившего многим столько горя.
Князь глухо вскрикнул, вскочил, бросился на оторопевшего Бамбоша, схватил за горло, швырнул под ноги и воскликнул:
— Будь что будет, пусть другие меня убьют, но тебя-то я прикончу, скотина!
Все произошло так быстро, что опешившие Мондье и Пьер не успели его остановить. Бамбош уже хрипел, весь посинев, но тут двое опамятовались и пришли подельнику на помощь.
Когда Бамбош уже бился в судорогах, а Березов, сдавив ему горло, нажимал на грудь коленом и оказался обращенным спиной к Пьеру, тот выхватил нож и нацелился всадить его князю между лопатками, Мондье крикнул:
— Не убивать! Не увечить!
Тогда бандит навалился на Мишеля и крепко придавил к полу. Князь, отпустив при этом Бамбоша, моментально схватился с Пьером, пытаясь выбраться из-под него, но тот, чрезвычайно сильный, не поддался. В это время Бамбош успел вздохнуть и зубами впился князю в икры, а Мондье, мигом сделав петлю из шелкового шнура от портьеры, связал пленнику ноги.
Русский богатырь отбивался от троих, но не мог сладить. В это время Пьер вскочил и отработанным приемом набросил на противника смирительную рубашку.
Когда Березова связали, Мондье, все время сохранявший спокойствие и хладнокровие, приказал посадить князя в кресло. Из предосторожности Пьер привязал спеленатого к высокой деревянной спинке веревкой так, что пленник лишился возможности двигаться.
Граф прервал мрачное молчание, сопровождавшее эти приготовления, сказав:
— А теперь начнем забавляться.
Бамбош хрипел и отплевывался, ругаясь:
— Проклятый казак, ты мне заплатишь за это и подороже, чем на рынке!
Видя мрачное спокойствие графа, глаза Бамбоша, полные ненависти, и зверскую физиономию слуги, Мишель думал: «Они сейчас начнут как-нибудь особенно жестоко меня мучить, может быть, на всю жизнь изуродуют».
Он как молитву повторял про себя милое имя Жермены и ждал, прямо глядя на графа.
К его великому удивлению, граф воскликнул:
— Отлично! Вот то, что нам надо. Спокойно, не шевелитесь, как говорят фотографы.
Он сел против Мишеля, почти касаясь его колен своими. Потом уставился в глаза князя острым, каким-то проникающим вглубь взором. Естественно, молодой человек не понял намерений негодяя и нарочно не отводил взгляда, как бы скрещивая незримые шпаги.
Так продолжалось минут пять: ни один, ни другой, казалось, не брал верх в этой то ли странной дуэли, то ли детской игре в гляделки.
Мишель начал слегка розоветь, а Мондье, наоборот, — бледнеть. Но вот князь почувствовал некую смутную неловкость, еще не понимая ее причины.
— Что вы от меня хотите? — наконец спросил он бандита, продолжавшего спокойно, уверенно смотреть русскому в глаза.
— Усыпить вас.
Березов засмеялся.
— А!.. Сеанс гипноза, — сказал он. — Предупреждаю, вы зря тратите время… Меня уже пытались усыплять, но безуспешно. Я совершенно не поддаюсь так называемым флюидам… А потом… зачем это вам?
— Чтобы позабавиться.
— Значит, вам это не удастся.
— Ошибаетесь, ваши глаза уже начали блуждать… Веки тяжелеют… Вас скоро охватит сон… Вы заснете… Спите!.. Спите… Спите… Я так хочу!
С большим усилием Мишель перебарывал уже одолевавший его сон. «Нет, я не засну, — подумал он, — я не хочу засыпать, я не засну».
Он напряг все душевные силы, чтобы не поддаться упорному, властному взгляду.
Мондье продолжал настойчиво повторять:
— Спите… Спите… Спите… Я этого хочу!
Березов мучительно сопротивлялся, хотел представиться невосприимчивым, но чувствовал, что его осиливает дремота, и с ужасом думал: если я засну, я стану послушным инструментом в руках мерзавца, и он воспользуется этим и злоупотребит моей волей, вернее, безволием.
— Можете продолжать так до бесконечности, ничего у вас не выйдет, — говорил князь, лишь бы не молчать, не поддаться этому властному сильному взору, непонятному воздействию; говорил, отгоняя дрему, говорил, чтобы говорить, и понимал: кажется, этот негодяй его уже одолел. — Можете забавляться, как балаганный фокусник, на меня это не действует.
А сам думал: «Неужели я впаду в этот таинственный сон, я же видел, как Мондье погружал в забытье своих карточных партнеров, и в беспомощном состоянии те проигрывали ему крупные суммы… Неужели Мондье действительно обладает такой безграничной гипнотической силой, что она распространяется не только на частные случаи вроде игры в покер[558], но и на многое другое…»
Чувствуя, что упорно повторяемый призыв Мондье «спите» действует на него все сильнее, Березов подумал, что резкая физическая боль может его отрезвить, закусил язык и плюнул графу в лицо набравшейся во рту кровью. Мондье отшатнулся и на какое-то время отвел глаза.
Мишель вздохнул свободнее и подумал: да, с помощью боли он сможет устранить действие гипноза.
Мондье не горячась вытер лицо, сказал Пьеру:
— Завяжи ему рот, — и продолжал воздействовать на своего врага со все возрастающей энергией.
«Не дурак ли я, — подумал Мишель, — ведь мне только стоит закрыть глаза, и я избегну его змеиного взгляда, который меня мучает».
Видя, что Мишель опустил веки, Мондье прошептал:
— Вот теперь он в моей воле!
Граф стал тихонько нажимать на глазные яблоки князя, все время повторяя:
— Вы спите… Вы спите…
Так продолжалось минут пять. Потом Мондье знаком показал Пьеру, чтобы тот снял со рта князя платок, и спросил:
— Вы спите, князь?
К удивлению молчаливых зрителей Пьера и Бамбоша, князь глухим голосом ответил:
— Да.
— Теперь он в моих руках! — с торжествующей улыбкой воскликнул бандит. — Дело было трудным, это животное меня измучило. Пьер! Подай бордо и бисквит! Твое здоровье, Бамбош!
— За ваше, патрон! — сказал Бамбош, чокаясь. — А теперь что вы будете делать?
— Увидишь! И будь готов к самым ошеломляющим неожиданностям.
Распив бутылку вина, негодяи подошли к связанному Березову.
— Вы продолжаете спать? — спросил Мондье.
— Да, — ответил князь невнятно.
— Вы будете меня слушаться?
Князь не откликнулся, тогда Мондье настойчиво проговорил:
— Вы будете меня слушаться, или я вас прожгу насквозь раскаленным железом.
Пленник все молчал, граф положил ему на руку палец. Князь застонал, как будто его действительно обожгли нагретым добела металлом.
— Вы делаете мне больно, вы меня мучаете…
— Будете вы слушаться?
— Да!..
— Пьер, развяжите его.
Когда Мишеля освободили от пут, он принялся тереть здоровой рукой ту, которую считал обожженной, со лба текли крупные капли пота, и на лице выражалось страдание.
Бандит сказал просто:
— Все прошло, ожог зажил… Вы больше не чувствуете боли.
И в тот же миг лицо князя успокоилось, он вздохнул с облегчением и замер в неподвижности.
— А теперь откройте глаза, встаньте и подойдите к камину, — резко приказал Мондье.
Князь повиновался; взгляд его был сумрачен и, казалось, ни на что не смотрел. Пошатываясь, нерешительным шагом, он приблизился к камину…
Мондье приказал повернуться, князь покорно сделал это и оказался лицом к лицу с Бамбошем.
— Вы знаете этого молодого человека? — спросил гипнотизер.
— Да… Это Бамбош… мерзавец… месье де Шамбое… плут из шайки… хорошего общества… — ответил русский, глухо и нерешительно.
— Правильно… Негодяй, который отравил монахиню, хотел убить вас… ваш близкий друг… вы его любите… уважаете… — говорил Мондье.
— Нет!..
— Да… Так надо… Я хочу, чтобы он был вашим другом… Чтобы вы его уважали… Я хочу, чтобы вы о нем отзывались наилучшим образом, когда вернетесь в свет, и относились к нему с большой симпатией… Так надо…
— Я согласен… Месье де Шамбое — мой друг…
— Пожмите ему руку.
Неожиданно князь запротестовал, заявив:
— Я не желаю!
— Слушайтесь, черт возьми!.. Раскаленное железо!.. Дайте раскаленное железо! — резко выкрикнул Мондье и легонько коснулся кисти Березова.
Застонав от боли, Мишель стал умолять о пощаде.
Совсем укрощенный, он ответил на рукопожатие Бамбоша и проговорил:
— Вы молодец… Я вас люблю… и очень уважаю…
— Не правда ли, было очень забавно, когда я отравил монахиню? — спросил обнаглевший негодяй.
— Да, очень забавно, — ответил как эхо князь, теперь уже абсолютно лишенный своей воли и подчиненный воздействию жестокого, страшного врага.
— На сегодня довольно, — сказал Мондье, — завтра продолжим упражнения. Князь Березов! Когда проснетесь, вы вспомните о моих приказаниях и будете их выполнять, при этом вы забудете о том, что получили их от меня. Вы не станете пытаться бежать, и вам предстоит засыпать по первому моему распоряжению.
С удручающей покорностью Мишель согласился:
— Да, я буду слушаться.
— Вы проснетесь, когда пробьет полночь.
— Да.
— Пьер, останешься сторожить до утра. Я еще не вполне уверен в князе, чтобы оставить его одного. Пошли, Бамбош.
На другой день, после полудня, «упражнения», по циничному выражению Мондье, возобновились.
К великому удивлению Бамбоша, князь встретил его и Мондье почти дружески, хотя и произвел для этого видимое усилие над собой.
Казалось, он, как ему приказал Мондье, забыл то, что делали с ним накануне, примирился с обществом людей, тех, о ком хорошо знал, что они бандиты.
Но Мондье было отлично известно, что после одного сеанса действие гипноза не может быть сильным и длительным. При этом он видел и другое: вчерашнего воздействия вполне достаточно, чтобы легко усыпить князя снова. Он приказал Березову сесть, и тот без возражений занял кресло. Еще не глядя гипнотизируемому в глаза, граф заговорил о том, как приятно вздремнуть, и почти дружески сказал:
— Князь, я вижу вам очень хочется спать, вы зеваете во весь рот! Не стесняйтесь, дорогой… спите! Спите, говорю вам!
Мишель бессознательно воспротивился приказанию. Может быть, ему смутно вспомнилось происходившее накануне, но Мондье одним пронзительным взглядом пригвоздил его к месту.
— Спите! — сказал он повелительно. — Спите!.. Я так хочу!
— Я сплю, — покорно ответил князь.
— Как?.. Уже застрелен? — цинично спросил Бамбош.
— Ты же видишь, мой мальчик. Этот силач, что мог бы выпустить кишки нам обоим и как спичку переломить Пьера, стал теперь в моих руках слаб, точно ребенок, и я могу заставить его быть слепым, глухим, немым и нечувствительным к боли. Можешь попробовать.
Бамбош со злобным смехом взял острый стилет[559] и собирался воткнуть его в подушечку пальца князя, зная, что это одно из чувствительных мест.
— Подожди, — остановил его Мондье и сказал: — Князь, вы нечувствительны к физической боли…
Бамбош проткнул палец насквозь, и Березов никак не отреагировал.
— Совершенно необычайно… удивительно!.. — сказал негодяй, не веря своим глазам.
Потекла кровь, Мондье приказал Пьеру перевязать рану и сказал Мишелю:
— Когда проснетесь, вы ничего не почувствуете, это простой укол… — Помолчав, граф пояснил своим: — А теперь, когда он уснул достаточно глубоко, чтобы подчиниться всем моим внушениям, займемся серьезными делами… Березов, садитесь за стол и пишите то, что я вам буду диктовать.
Распоряжение было выполнено беспрекословно и точно.
— «Моя дорогая Жермена», — начал граф.
При этих словах князь встрепенулся и лицо его осветилось улыбкой. Он зашептал как во сне:
— Жермена!.. О! Жермена…
— Пишите! — приказал Мондье. — «Моя дорогая Жермена… я долгое время думал, что люблю вас…»
— Да, я люблю ее, — сказал Мишель. — О да!..
— Нет, вы ее не любите… Это неправда… — жестоко прервал преступник. — Вы не можете ее любить, я этого не желаю… Это невозможно…
Он продолжал диктовать, а князь покорно писал:
«Но чувство, которое я к вам питаю, на самом деле — чисто братское. Другой человек вас любит истинно и верно: он достоин вас, он очень богат и имеет все, чтобы сделать вас счастливой. Любите же и вы его, выходите замуж и забудьте меня.
Ваш преданный друг, Мишель Березов».
Когда это весьма странное письмо было закончено, бандит продиктовал несчастному завещание, по которому тот оставлял в наследство графу Мондье все свое имущество и обеспечивал Бамбошу ренту в пятнадцать тысяч в год, а все прежние распоряжения аннулировал.
— Совершенно чудесно! — воскликнул Бамбош в полном восторге.
— Да, это уже сильно, но скоро ты увидишь еще кое-что покрепче!
Обратившись к Мишелю, граф распорядился:
— Когда я вас разбужу, вы скажете, что не любите Жермену, что вы будете просить ее примириться со мной и выйти за меня замуж. Потом, поскольку ваша жизнь станет совершенно бесполезной и бессмысленной, возьмете из этого вот шкафа револьвер и застрелитесь. Слушайтесь меня, я так хочу, так надо. Когда проснетесь, вы забудете, что это я приказал, вы все сделаете так, как будто это ваши собственные мысли. А теперь — проснитесь!
Но князь почему-то не очнулся сразу, Мондье сильно подул ему в глаза и тот вздрогнул, потянулся, удивленно посмотрел вокруг.
Бамбош и Мондье отошли на другой конец комнаты и шепотом переговаривались.
— Значит, он сейчас застрелится? — спросил Бамбош, по-детски радовавшийся тому, что получит по завещанию такое богатство.
— Нет, потому что револьвер не заряжен. Надо, чтобы самоубийство выглядело как добровольный акт, он покончит с жизнью в тот час, когда я назначу, а сейчас будет только репетиция.
В это время Мишель тер себе глаза, проводил рукой по лбу и смотрел вокруг с измученным видом.
Он был словно в раздумье, несколько раз вставал, опять садился, наконец принял какое-то решение, стоившее ему душевной борьбы, пошатываясь направился к Мондье. Князь двигался очень медленно, как бы нехотя повинуясь чьему-то приказу.
Бандиты с тревогой наблюдали. Мондье был не вполне уверен в полноценном действии гипноза и со второго сеанса.
Когда Мишель встал перед Мондье, на лице молодого человека изобразилось мучительное колебание… Чувствовалось, что он хочет что-то сказать, но не может решиться. Наконец он заговорил спотыкаясь и будто подыскивая слова:
— Граф де Мондье, это правда… Я не люблю Жермену… Я обещаю… Да, обещаю склонить ее выйти за вас замуж…
— Хорошо! Очень хорошо, князь, меньшего я от вас и не ожидал. Мы всегда были друзьями, и между нами не должно быть никаких недоразумений. И я рассчитываю на вашу помощь в моей женитьбе на Жермене.
Но несчастный молодой человек уже не слушал его, он весь был поглощен мыслью о самоубийстве и шел к шкафу, где на фоне гранатового бархата висело разнообразное оружие. Осмотрев коллекцию, он взял револьвер, повертел в руках, уронил, поднял и, тяжело вздохнув, сел в кресло. Какое-то время он смотрел на кольт[560], как бы не зная, что с ним делать, потом решительно приложил дуло к груди и нажал курок, тот щелкнул, и князь потерял сознание. Он был столь измучен насилием над чувствами, мыслями и волей, что воспринял холостой выстрел как настоящий. Оружие выпало из руки, и Березов погрузился в глубокий, как после тяжелого труда, сон.
Когда долгое время спустя Мишель очнулся, он был в комнате один: электрические лампочки ярко горели, и на столе красовалась даже на вид вкусная пища и бутылка выдержанного вина.
Голодный князь с удовольствием принялся за еду, ничего уже не опасаясь, потому что в его сознании реальное причудливо смешалось с воображаемым, внушенным Мондье.
Сила внушения подействовала так, что молодой человек уже не удивлялся отсутствию ненависти и презрения к Мондье и Бамбошу.
Он совершенно не понимал, отчего произошла перемена и сумятица в его мыслях, ведь Мондье каждый раз с напором твердил: «Вы не будете помнить, что эти мысли внушены мною». Увидав на столе письмо к Жермене, намеренно оставленное графом на виду, Мишель его прочел и нашел совершенно естественным. Несколько раз проглядев строки, от которых три дня назад он подскочил бы в удивлении, князь прошептал:
— Как странно… Значит, я любил Жермену… Да нет… она моя сестра, мой друг… Я всегда звал ее сестричкой… Это Мондье в нее влюблен… Раз он любит, так пусть женится…
В тот же день Березова оставили в покое, лишь назавтра в то же время пришли Мондье и Бамбош. Графу достаточно было провести перед лицом князя рукой и сказать: «Спите!», чтобы тот немедленно впал в забытье. И гипнотизер повторил в прежнем порядке все ранее данные приказания:
— Напишите, что не любите Жермену… Напишите завещание на мое имя… Застрелитесь… Клянитесь расположить ко мне Жермену. Запомните: ваш друг Бобино — дрянь, он обворовывает вас и смеется над вами, его надо прогнать… Наконец вы совершите бессмысленные поступки и будете считать себя сумасшедшим… Потому что вы и есть умалишенный, дорогой князь, да, умалишенный, и в припадке безумия вы застрёлитесь, когда я вам прикажу. Если кто-либо усыпит вас, я приказываю не говорить в беспамятстве того, что вы знаете обо мне… Вы никогда не сболтнете о том, какие приказания я вам давал… Вы об этом ничего не будете знать!.. Я так хочу!.. Так надо! Вы поняли, князь?.. Вы ничего не будете знать! Клянитесь!
Березов, совершенно подчинившийся гипнотическому воздействию, покорно повторил:
— Да, я убью себя, когда вы прикажете… Зачем мне жить?.. Я убью себя… убью!
Чтобы окончательно закрепить в сознании Мишеля действие гипноза, Мондье повторял сеансы по нескольку раз в день. На четвертые сутки князь начал ощущать действие воли Мондье на расстоянии.
Шестым утром, уезжая по делам, Мондье сказал Бамбошу, что усыпит Березова, находясь сам в городе и, к великому удивлению графского любимчика, князь лег и закрыл глаза в назначенный час.
Во время каждого сеанса граф настойчиво повторял:
— Вы не скажете, что это именно я вам внушил… Находясь под гипнозом другого лица, вы ничего не сообщите обо мне ни в состоянии сна, ни после пробуждения. Не реже двух раз в неделю будете извещать меня, где находитесь, что делаете, и явитесь ко мне по первому приказанию. Вы клянетесь в этом?
— Клянусь! — поспешно отвечал Березов.
— Вы всегда будете моим другом, не так ли?
— Да, я ваш друг и всегда буду им.
— Очень хорошо, дорогой князь! Завтра вы встретитесь с Жерменой и с ее сестрами. Для них и для Бобино вы будете лишенным рассудка.
— Да.
— А теперь проснитесь.
Князь Березов тут же встрепенулся, дружески пожал руки обоим бандитам и заговорил самым сердечным тоном с людьми, подчинившими себе его волю, превратившими красивого, мужественного и умного человека в род машины, не способной мыслить, чувствовать, совершать осознанные поступки!
На другой день, когда стемнело, Мондье распорядился, чтобы князя отвезли к первым домам Неаполя. Предварительно граф внушил: идти оттуда прямо в свой отель.
Экспедиция русского консула, с которой ездил Бобино, как уже известно, не дала никаких результатов, но консул сказал, что назавтра встретится с начальником неаполитанской полиции и заставит его мобилизовать на это дело своих карабинеров[561].
Верный данному слову, в особенности если оно касалось соотечественника, консул с Бобино в качестве основного свидетеля были у главного городского полицейского чуть не спозаранок.
Пока он говорил, а затем Бобино рассказывал, как исчезли князь Березов, месье де Шамбое и его слуги, полицейский не к месту улыбался. Походило на то, будто страж порядка испытывал некую странную гордость, точно и сам разбой, и ловкость бандитов составляли частицу славы его страны.
А выслушав, он сказал, что не может поверить в похищение ландо злоумышленниками.
— Разбойниками? А вы точно уверены, что это были разбойники? — вопрошал он. — У нас много толкуют о такого рода преступниках, но говорят больше всего об этом иностранцы. Лично мне бандиты встречались очень редко… Иногда бывает, что группы нищих зарабатывают на пропитание, запугивая прохожих. А некоторые называют это грабежом.
Удивленный таким объяснением, консул возразил довольно резко:
— Мне кажется, что те, кто останавливает экипажи, стреляет в путешественников, захватывает их, чтобы потребовать кошелька или жизни, это и есть настоящие разбойники, но отнюдь не безобидные попрошайки.
— Согласен с вами, — ответил начальник полиции. — Но я располагаю статистическими данными о происшествиях, подобных тому, о каком вы рассказываете, и доложу вам, что они случаются не чаще, нежели крушения на железной дороге или встречи с бешеной собакой.
— Будь по-вашему. Однако я веду речь не о положении с разбоем вообще, а о конкретном случае: четыре человека, в числе которых один русский подданный, были захвачены настоящими бандитами, и я требую, чтобы вы немедленно организовали розыск пропавших и поимку преступников.
— Вы позволите дать вам хороший совет? — посмеиваясь спросил начальник полиции.
— Что ж, пожалуйста, — ответил представитель русского государства.
— Не беспокойтесь об исчезнувших господах… Они скоро вернутся сами целыми и невредимыми… А разбойники… вернее те, кого вы зовете разбойниками… люди не злые… я в этом уверен… они лишь стребуют маленький выкуп… несколько серебряных лир[562]… сущие пустяки… и пленники вернутся здоровыми и веселыми, довольные тем, что смогут без конца рассказывать о своем приключении в опереточном стиле.
— Похоже, он получает свою долю от преступников и смеется над нами, — шепнул Бобино консулу.
— Нет, я этого так не оставлю, — твердо сказал представитель России. — Я требую немедленных мер, иначе мне придется доложить правительству его императорского величества.
Начальник полиции нахмурился и завилял. Он сказал:
— Не стоит, господин консул, разжигать из рядового дела дипломатический конфликт. Я сейчас же займусь этим и сделаю все от меня зависящее.
И попросил Бобино снова изложить показания и собственноручно их записал, благодарил, давал заверения и обещания.
В результате карабинеры обыскали неаполитанские леса километров на сорок в окру́ге, но, разумеется, никого не поймали и не нашли. Что было, впрочем, в порядке вещей.
Тем временем три сестры с ума сходили от беспокойства.
Особенно, конечно, пребывала в смертельном страхе за судьбу князя и несказанно страдала Жермена. Она целыми днями плакала, а по ночам не могла спать.
Зато Бобино все-таки надеялся, что разбойники, вопреки тому, что говорил этот пройдоха начальник полиции, возьмут с князя большой выкуп и — тут уже подтверждал и полицейский — отпустят его, как только получат деньги.
Утром, на восьмой день после исчезновения Мишеля, в коридоре отеля раздался шум и громкие голоса. Кто-то произнес имя князя Березова, потом в их прихожей затрещал звонок, и Жермена в радости закричала:
— Это он!.. Это он!.. Это Мишель!
Она сама побежала открывать и упала в его объятия. Он говорил, обнимая ее:
— Да, это я… Это я, Жермена! Друзья! Не беспокойтесь обо мне больше! Я вернулся живым и здоровым!
Жермена, плача от радости, допытывалась, как он себя чувствует, не ранен ли. Она смотрела страстным взглядом, засыпая вопросами:
— Что с вами делали?.. Вам не причиняли боль?.. Где вы находились столько дней? Я умирала от страха за вас! Мы должны скорее уехать из этого противного места!
Сестры тоже допытывались, только более робко, а Бобино, светясь милой улыбкой, порывался, в свою очередь, вставить слово в общий хор радостных и тревожных слов.
А князь, здороваясь со всеми, рассеянно пожал Бобино руку и не выказывал к нему прежнего братского отношения, всегда так радовавшего типографского рабочего, хотя ведь юноша не навязывался в дружбу знатному барину. Мишель сам почти насильно заставил относиться к себе как к близкому и звать на «ты».
Сейчас парень прямо застыл от холодного рукопожатия князя и от его обращения на «вы».
Бобино просто не знал, как теперь себя вести, когда князь устало и равнодушно сказал:
— А! Это вы… Рад вас видеть, право, очень рад, — и, повернувшись к нему спиной, стал обнимать Берту и Марию, любовь к ним не была искалечена внушениями Мондье, и князь говорил нежные, ласковые слова. — Милые мои детки! Дорогие мои сестрички! — твердил он, обнимая и целуя их. При этом Мишель даже весь преобразился от радости. — Как долго тянулось время вдали от вас, как я тревожился… Я уже терял надежду вернуться к вам… Думал, как вы будете жить без меня? А вы, я уверен, тоже скучали о старшем брате?
При словах старший брат русский осекся, будто сказал нечто недозволенное.
Он по-прежнему испытывал братскую любовь к сестрам, такую же сильную, как тогда, когда был переполнен нежной страстью к Жермене. Но сейчас это потускнело, почти погасло под воздействием гипноза, и молодой человек спрашивал себя: откуда, почему возникло в уме название старший брат, ничего, собственно, не означавшее для него.
Только один Бобино, которого удивили вид и странное поведение князя, отметил его замешательство.
Обеспокоенный переменой в облике и манерах Березова, человека столь выдержанного, и желая разобраться в происходящем, Бобино начал задавать вопросы.
— Скажите, пожалуйста, что с вами там происходило?
Князь ответил спокойно, будто с ним не случилось ничего необычного.:
— Меня увезли люди в масках… очень далеко… с завязанными глазами… часть ночи… с разбойниками… с очень симпатичными людьми!..
— А что они делали с вами эти восемь дней?
— Очень хорошо ухаживали… я жил в подземном дворце… с электрическим освещением… везде пышные ковры, мебель дорогой работы… Предметы, какие бывают в самых богатых домах… прекрасная кухня… дорогие вина… И люди… Люди… благовоспитанные… как в лучшем обществе…
— Но почему же вас захватили в плен?
— Не знаю…
— И они отпустили вас так просто… не потребовав выкупа?
— Честное слово, не знаю… не думаю…
— Зачем же все-таки они позволили убить некоторых из своих, чтобы захватить нас? Ради чего такая жертва с их стороны, если они не хотели выкупа?
— Не знаю… — ответил князь со скучающим усталым выражением в голосе.
— Что касается месье де Шамбое… его слуг… мы ничего о них не знаем, — продолжал Бобино. — Это по меньшей мере подозрительно… Они исчезли вовремя, когда мы начали драться с разбойниками… Здесь что-то нечисто…
— Ничего подозрительного тут нет! Месье де Шамбое — настоящий джентльмен… Он мой друг! Сделайте одолжение, прошу вас не говорить о нем ничего плохого! — неожиданно горячо заступился князь.
Бобино, совершенно озадаченный ответом, расстроенный непривычно сухим и холодным тоном, грустно замолчал и посмотрел на Жермену, та тоже была в недоумении.
Она попыталась продолжать расспросы, надеясь, что Мишель обмолвится каким-нибудь словом, что позволит разгадать некую тайну, почти наверняка страшную.
— Скажите все-таки, эти люди, что вас похитили, эти разбойники, кто же они такие? Знаете ли вы их имена, видели ли их лица, могли бы их узнать? Ведь, быть может, вы помогли бы полиции…
Мишель довольно резко прервал Жермену:
— Повторяю, они очень хорошие люди! Предупредительные, вежливые, обходительные. Почему вы настроены против них? Они не сделали мне ничего плохого… Оставим это, мне надоело. Побеседуем лучше о другом.
Заметили, что на все вопросы князь отвечал либо очень неопределенно, либо с раздражением, удивлявшим и огорчавшим друзей. Его словно подменили: всегда добрый, благожелательный и умный, он стал раздражительным, и его ясная мысль будто затуманилась.
Бобино, Жермена и сестры думали со страхом: не подвергали ли Мишеля каким-нибудь мучениям, что подействовали на его психику…
Всеми способами друзья пытались его развлечь. Распорядились подать в комнату вкусный ужин с бордо, его ценил Мишель, хотя пил очень немного. Застолье в кругу близких князю как будто понравилось. Он выказывал дружеское расположение к Жермене и ее сестрам, но с Бобино обращался холодно, точно затаив что-то против него; это все более огорчало и беспокоило типографа.
Жермена еще сильнее, конечно, страдала, видя, как переменился Мишель. Хотя он говорил с ней приветливо и вежливо, прежней страстной любви больше не чувствовалось, остались только учтивость хорошо воспитанного мужчины и чисто приятельская симпатия. Пальцы уже не касались ее руки с трепетом, и в голосе не звучали привычные ласковые интонации.
Хорошо поев и сказав несколько приветливо-сдержанных фраз, Мишель объявил, что очень устал и хочет спать. Жермена не знала что и подумать, когда он, уходя, лишь пожал ей руку. Она шептала про себя:
«Он меня больше не любит… Я это вижу… Я чувствую это… А я!.. Господи, Боже мой!.. Если бы он знал о моем секрете! О секрете, что мучает меня с первого дня, как я его увидела. Нет! Я буду бороться, я лучше умру!.. Он ничего не узнает… Теперь в особенности!..»
Проснувшись очень рано, Березов остался в спальне разбирать почту.
Он вскрывал большие пакеты, накопившиеся за неделю, распечатывал письма, бросал в корзину те, что считал ненужными, ставил пометки на требующие ответа, откладывал, чтобы прочесть, послания близких.
Бегло просмотрев несколько газет, позевав над политикой, пожав плечами над светской хроникой и нахмурившись при чтении идиотских сплетен, называемых «бульварными», князь позвонил и попросил подать завтрак.
— Месье будет кушать один? — спросил слуга.
— Да, и в своей комнате.
Не спеша закусив, выпив кофе и ликера, спокойно подымив первой папиросой, столь любимой завзятыми курильщиками, он взял четыре листа, испещренных мелким, убористым почерком.
Прочитав, он снова закурил и, глядя на кольца голубого дыма, задумался:
«Милый Морис! Он, видимо, всерьез… Похоже, что это настоящая любовь с первого взгляда!.. А почему бы и нет? Сколько страсти! Но, может быть, он идеализирует свой предмет со свойственной художнику пылкостью…»
Было уже два часа пополудни, четырнадцать, как говорят в Италии, где циферблаты делятся на двадцать четыре части.
Вместо того чтобы по обыкновению отдохнуть в это время, князь постучал в комнату Жермены.
Девушка, как всегда, протянула руку, и он с привычной вежливостью поцеловал.
— Добрый день, дорогая Жермена.
— Добрый день, Мишель… дорогой друг.
— Хорошо ли почивали?
— Прекрасно!.. А вы, мой милый пленник?
— Вот странность: я и забыл о времени, проведенном в неволе.
— Вы поздно проснулись?
— Нет, но я возился с почтой.
— Было ли в ней что-нибудь для нас?
— Да, много самых нежных приветов от нашего дорогого Вандоля.
— Благодарю. А что он поделывает, наш милый Морис?
— Он влюблен… И, кажется, всерьез. Могу прочесть его письмо, если вас интересует, конечно. А вам не хочется выйти на воздух?
— Нет, лучше побудем здесь. Сестры пошли погулять с Бобино.
— Прекрасно! Значит, мы останемся наедине… как влюбленные… как положено в нашем возрасте и… Но довольно шуток… Как мы договорились в Париже, вы — моя милая сестричка, а я — ваш старший брат.
Жермена, слушая веселую болтовню Мишеля, думала:
«Я, наверное, ошиблась, он все такой же… Вчера он был усталый, больной, просто сдали нервы…»
И она сказала:
— Так прочтите же письмо… Вы мне доставите большое удовольствие.
— Вот, слушайте.
«Дорогой Мишель, не писал так долго не потому, что погрузился в суету парижской жизни, в эту работу бездельников и не из-за лени.
Только событие, которое решает мою судьбу, оказалось причиной долгого молчания.
Кончаю предисловие, можешь счесть его извинением, и приступаю к рассказу.
Суть его проста — я влюблен!
Не смейся, князь Мишель! Ты больше, чем кто-нибудь другой, можешь мне посочувствовать. Тебе я могу излить душу, ведь между нами много общего.
Итак, я влюблен! Вернее, я безумно, страстно, благоговейно люблю прелестное, божественное создание.
Мне не хватает слов, чтобы описать ее тебе. Сто́ит закрыть глаза, как прелестный образ встает передо мной, я вижу ее нежные, полные очарования черты глазами художника и влюбленного и рисую ее по воображению.
Моя возлюбленная — блондинка, но цвет ее волос совершенно особенный, неповторимый. Он не по-флорентийски[563] пепельный, не солнечный, как у спелого колоса. Он словно присущ только ей и создан как будто для одного меня, чтобы я увидел идеал, который так долго искал.
Цвет ее волос дивно сочетается с темными глазами. Я не представлял себе ни брюнеток голубоглазых, как твоя Жермена, ни блондинок с черными очами, как моя Сюзанна.
Да, ее зовут Сюзанной… Это имя звучит как музыка! Мягкий взгляд ее прекрасен, великолепна сдержанная улыбка, она вся восхитительна. Она олицетворяет совершенный образ женщины, здоровой телом и душой!
Вместе с тем она парижанка до ногтей, до завитков на затылке, до носков туфелек, таких маленьких! Парижанка во всех своих движениях, непосредственных, не испорченных современным воспитанием.
В ее наружности нет ничего общего с небьющимися куклами, сделанными по американскому образцу словно для того, чтобы бесить человека.
Моя возлюбленная — настоящая женщина! Ей восемнадцать лет, и она богата. Увы! Слишком богата…
У нее нет матери, она живет под надзором бедной родственницы, очень хорошей женщины.
Отец любит ее до безумия, но — увы! — это человек из высшего общества, еще молодой, он утешается в своем вдовстве, ведя жизнь весьма рассеянную.
Он встречается с дочерью только урывками: иногда за обеденным столом или когда идет с ней в театр, но вообще очень ее балует, а она его обожает.
Но этот неуёмный папенька не может сидеть на месте, все время разъезжает по курортам и мечется повсюду, как будто может быть вездесущим. Он постоянно в отлучках, и бедная Сюзанна живет заброшенной.
Сейчас, например, он где-то в Италии, думаю даже, что в окрестностях Неаполя, где у него роскошная вилла, и он живет там на широкую ногу.
Ты его, наверное, знаешь, но я сейчас не назову его имя. К чему?.. Я его не люблю… Нахожу, что он не выполняет своих обязанностей по отношению к дочери… Оставляет ее то и дело на попечение мадам Шарме, превосходной дамы, и, уезжая, запирает Сюзанну в монастырь Визитации.
И вообще, все эти светские люди, которые все время пристают ко мне из-за моих картин… Я их просто не выношу…
И этот граф де… Я тебе уже сказал, что отец моей возлюбленной — титулованная особа. Так вот, этот граф, захочет ли он иметь зятем простого художника?
Для этого мне надо быть очень состоятельным. Я стану таковым, но я очень тороплюсь и мне некогда ждать, пока я разбогатею.
Я болтаю, болтаю, как пьяный попугай, и до сих пор еще не сказал, как мы познакомились и полюбили друг друга.
Потому что она меня тоже любит, мой дорогой Мишель. Да, она меня любит! Моя дорогая, моя обожаемая Сюзанна! И вера в ее любовь воспламеняет меня, я чувствую себя на небесах от счастья и готов совершать всевозможные безумства! В частности, писать тебе. Ведь тебе должна быть совершенно неинтересна бестолковая болтовня школьника, сбежавшего с уроков…»
Мишель остановился и сказал:
— Разумеется, меня очень забавляет… интересует его рассказ, а вас, Жермена?
— И меня тоже, — ответила девушка. — Все, что касается Мориса, мне важно. Он и мой друг, и я всегда храню о нем благодарное воспоминание.
— Нужно ли, чтобы я читал дальше?
— Если вам хочется… дорогой Мишель.
Князь заколебался, взгляд его стал блуждающим, он с трудом сосредоточился на строчках письма, зажатого в пальцах. В глазах появилось выражение гипнотизируемого, и Жермена испытывала какое-то странное ощущение. Может быть, мерзавец подверг Мишеля действию гипноза на расстоянии? Во всяком случае, воля несчастного молодого человека была явно подавлена и подчинена загадочному влиянию, которого Жермена не могла понять.
Он пробормотал:
— Письмо Мориса в самом деле очень длинное… Такое длинное… Прямо бесконечное… Прочитано четыре страницы… Осталось еще столько же.
— Разве вам не хочется узнать фамилию его возлюбленной? Ее отец из вашего круга, может быть, вы с ним знакомы. Не исключено, Морис назвал это имя в последних страницах.
Она почувствовала, как сердце сжалось от тяжелого предчувствия; такое часто происходит с нервными людьми.
Мишель тяжело дышал, и губы подергивались словно от подавляемой зевоты.
— Давайте не будем читать дальше, хорошо? Тем более, мне надо очень серьезно с вами поговорить. А письмо Мориса… влюбленного Мориса может послужить введением к беседе.
Жермена подумала: «Восемь дней назад одного слова, даже намека было достаточно, он бы немедля сделал то, что я захотела… Мое желание было законом, которому он с радостью повиновался. А теперь едва смотрит на меня, не скажет ни одного ласкового слова, скучает, находясь рядом. Боже мой! Боже мой! Что произошло во время этого необъяснимого отсутствия?»
Поколебавшись немного, Мишель заговорил очень мягким тоном, почти ласково, будто хотел, чтобы Жермена сразу послушалась.
— Вот, Морис пишет, что хочет жениться на любимой. Я его нисколько не осуждаю, но это, естественно, заставляет размышлять о вас, Жермена, о вас, чье будущее меня так заботит. Мой друг, моя дорогая сестра, не пора ли вам подумать о своем будущем?
— О моем будущем? — с удивлением спросила Жермена.
— Да, именно так. Ведь не можете вы постоянно жить под опекой человека моего возраста, кто является вашим братом только из чувства симпатии.
— Я не понимаю.
— Сейчас объясню: я должен это сделать… Это необходимо… Я не могу поступить по-другому.
Говоря так, молодой человек, казалось, делал над собой страшные усилия, поступал против воли, покоряясь какой-то чужой враждебной силе, и очень страдал.
Он продолжал, и голос его стал почти беззвучным, невыразительным:
— Ваши сестры моложе, у вас нет опоры для семьи, жизнь трудна… Вам нужен человек, кому вы могли бы излить душу, опереться на него… Вы из тех женщин, что имеют возможность выбирать мужа среди самых богатых, самых знатных, самых высокопоставленных… Тот, кому вы окажете честь, отдав ему руку, будет счастливейшим из счастливых, ведь вы подарите избраннику не только божественную красоту, но и душу, мужественную и гордую… сердце, которое дороже всех сокровищ на свете… Жермена, вам необходимо выйти замуж!
— Нет! — решительно сказала девушка, и ее большие голубые глаза, всегда такие ласковые, сделались мрачными.
— Так надо! Так надо, Жермена… — твердил Березов все тем же безжизненным голосом, в нем слышались странная покорность и страдание.
— Князь Мишель! — заговорила Жермена твердо и звонко. — Когда мы были еще в Париже, я высказала свои сокровенные мысли в ответ на предложение стать вашей женой. Я объяснила, что не могу испытать сердечной склонности, пока не отомщу негодяю, похитившему меня у меня самой, что душа моя полна ненависти и жажды мести. Сердце мое закрыто для увлечений… Мне нужно отмщение, и оно должно быть ужасным, неумолимым и полным. И когда я смою пятно позора, тогда, может быть, нежная страсть придет ко мне.
Мишель не внял возмущенному протесту и, к удивлению Жермены, продолжал настаивать на своем.
— Дорогой друг… милая сестра, из братской привязанности к вам позвольте убедить… умоляю… я не буду говорить о сердечной склонности, если решено, что мы с вами брат и сестра… мы ведь и в самом деле как брат и сестра…
Ошеломленная Жермена уже ничего не понимала. Она думала: «Где же то неудержимое влечение, ради которого Мишель стольким пожертвовал? Страсть, что освободила от оков бессмысленной светской жизни, возродила душу… Что же… Ничего не осталось? Мишель не любит меня больше?»
Девушка лишалась сил. Ей казалось, что она умирает, настолько глубоко было душевное потрясение.
Князь тоже явно страдал, но он уже совершенно не управлял своей волей и только повторял как фонограф[564], будто подстегивая себя словами: так надо… так надо!
Жермена слушала его, совершенно раздавленная горем, и думала все время: «Он меня не любит… Он меня больше не любит».
Мишель говорил:
— Вы чуть не лишились меня… Я был схвачен… Могли убить… Предположите, что я мертв… Что стало бы тогда с вами? Представьте себе, что скоро меня не будет… Я предчувствую, это случится… Что вам делать, когда я умру?
— Если такое горе постигнет меня, я останусь жить, храня в душе память о тяжкой утрате и вечную благодарность за все ваши благодеяния. Буду вечно оплакивать вас и всю жизнь носить траур в сердце.
Слова Жермены, что прежде восхитили бы Мишеля, теперь лишь усиливали его страдание.
Он говорил:
— Не об этом я спрашиваю… Я для вас единственная опора… Подумайте… что с вами станет без меня?
— Буду жить своим трудом с сестрами, как раньше, пока не случилось ужасное несчастье.
— Нет! Это невозможно! Это не то, что вам надо! Вы должны блистать в свете, он едва приоткрылся перед вами. Там ваше место, причем первое и давно вам предназначенное.
В ответ на протестующий жест Жермены Березов продолжал настаивать быстро и невнятно, будто повторяя затверженный урок, словно неведомая сила заставляла его произносить слова, те, против каких душа князя восставала. Короче говоря, он уже не был самим собой.
Жермена это ясно видела, но не могла понять, почему так происходит.
— То, чего я хочу для вас, дорогая, любимая сестра, — это встретить человека сильного, умного, преданного, кто положит состояние к вашим ногам, будет обожать вас как святую, как мадонну. Богатый, он окружит вас роскошью, достойной вашей красоты. И такой человек существует. Он вас любит, он не раз доказывал вам свою любовь.
Мишель все более возбуждался, и было видно, что он жестоко страдает.
— Он вас любит… Он вас любит!
— Довольно! Замолчите! — воскликнула Жермена.
— Вы будете графиней…
— Замолчите!.. Замолчите!..
— Графиней де Мондье!.. Вот, я все сказал… Графиней де Мондье… Так надо!
Услышав омерзительное имя, Жермена бросилась к князю, совсем уже изнемогавшему, и, глядя ему в глаза, произнесла слова, разрывавшие ей самой сердце:
— Подлец!.. О подлец!.. Будьте навеки прокляты за то, что оскорбляете гнусными предложениями, гадким именем!
Рыдая, задыхаясь и ломая руки, она кричала:
— Подлец!.. Да, подлец!.. Зачем вы меня спасли? Зачем вы лгали?! Меня не было бы в живых… Меня забыли бы… Я не терпела бы этих ужасных мук! Это вы их навязали! Я их не заслужила! По какому праву вы сохранили мне жизнь? А теперь оскорбляете меня!
Березов в изумлении смотрел, не понимая, почему она в таком негодовании.
Теперь, в свою очередь, он горестно восклицал:
— Жермена! Дорогое мое дитя! Простите… Вы же хорошо знаете, я люблю вас всем сердцем, я на все готов, чтобы доказать привязанность к вам. Я совсем не подлец!
Потом он заговорил беззвучным, каким-то потусторонним голосом без интонаций, что так пугал Жермену:
— Я не подлец, я безумен…
— Вы… сумасшедший?!
— Ну да… помешанный. Вы это отлично видите. Из тех, кого сажают в сумасшедший дом, где надевают смирительные рубашки… обливают холодным душем… Понятно вам… У меня поврежден рассудок… Вот почему я вас больше не люблю как возлюбленную… Если бы так не было!.. Если бы… Потому что я совсем недавно перестал вас любить как возлюбленную… то произошло… произошло… Я не помню когда произошло… Честное слово, я ничего не помню… Вот так же у меня с Бобино… Я его еле терплю… Но я с ним остаюсь приветлив…
Жермена чувствовала себя убитой и тихо плакала.
Не в силах остановить почти бессвязного потока слов, Мишель продолжал скороговоркой:
— Я вам сообщу большой секрет, но вы его никому… Я должен покончить с собой… очень скоро, через восемь… через пятнадцать дней. Точно не могу сказать. В общем, скоро.
Жермена, обезумев от ужаса, бросилась к нему, умоляя:
— Не покушайтесь на себя!.. Это безумие!
— Я же сказал, что потерял разум… Я уничтожу себя, чтобы всем доказать это. Раз так надо… Повторяю: когда я умру, вы останетесь без опоры в жизни… Мондье вас обожает… выходите замуж…
При этом имени Жермену снова охватили возмущение и ужас. Будто не понимая ее состояния, князь продолжал повторять как заученный урок:
— Я знаю, Мондье виноват перед вами… Очень виноват. Он поступил как не смеет… порядочный человек… Он намерен загладить вину… Достойным образом… Всякий одобрит его теперешний поступок.
Жермена сидела с расширенными глазами, не зная, что сказать и что думать. Она смутно чувствовала, что Мишель говорит не по своей воле, и в отчаянии спрашивала себя, почему так происходит. Никогда прежде он не упоминал о произошедшем с ней несчастье, не произносил имени ее оскорбителя. Отчего такая перемена? Кто совершил насилие над его рассудком, до тех пор совершенно здравым?
Мишель, бледный, с лицом залитым потом, руками и ногами, сведенными судорогой, совершенно измученный душевной борьбой, все-таки продолжал говорить, совершенно не замечая, какие страдания заставляет терпеть Жермену. Речь убыстрилась, сделалась ровней.
— Да, Мондье именно тот человек, что вам нужен, вы не можете рассчитывать ни на кого другого. После того, что произошло между вами, никто, кроме него, не захочет на вас жениться, бедная моя Жермена… Когда такое случается с девушкой… всякий думает, что она отдалась по своей воле… Вам будет трудно оправдаться.
Оба чувствовали себя совершенно уничтоженными после этой сцены и не могли остановиться, прервать себя и другого.
У Жермены уже не осталось сил для возмущения, просьб, жалоб. Она твердила почти столь же бессвязно, как Мишель:
— О князь!.. Князь Березов… Это плохо… Очень нехорошо!.. Вы обо мне не судили так прежде… когда вы меня…
Она чуть не сказала: когда вы меня любили, но удержалась. Ей уже хотелось забыть об этой любви, которую она начинала проклинать.
— Что я вам сделала? Почему вы так себя ведете со мной? Лучше расстаться тогда навеки… Предоставьте меня и сестер нашей судьбе…
Наконец Бобино и сестры услышали рыдания. Они вбежали, не постучавшись, забыв от испуга о приличиях. Не успели ничего спросить, как Жермена, стараясь говорить твердым голосом, сказала:
— Нам следует возвращаться во Францию… Скорее уехать из этой проклятой страны… Не нужно было сюда приезжать. Мы отправляемся сегодня же, сейчас же… Слышишь, Жан?.. И ты, Берта, и ты, Мария, вы слышите?
— Да, Жермена, мы едем, — отвечали трое, даже не спросив, отчего такая спешка. Они подумали: произошло что-то ужасное. Друзья привыкли повиноваться Мишелю — он ведь был тут и не возразил, значит, Жермена приняла решение с его согласия.
Но старшая сестра говорила нечто странное:
— Мы вернемся к нашей трудовой жизни. Мы не боимся работы… Мы сумеем обеспечить себя собственным трудом… Нельзя дальше существовать на средства князя… Наше достоинство не позволяет!..
Тут с Мишелем сделался нервический припадок, при этом луч ясного сознания блеснул в глазах.
Он бросился на колени перед Жерменой и, задыхаясь, выговорил:
— Прости!.. Прости меня, Жермена… Пожалей несчастного… Это не по моей вине… Если бы вы знали… Я вас… Я себе не принадлежу… Проклятье!.. Я умираю!.. Тем лучше!
Раньше чем Бобино успел подскочить, чтобы поддержать князя, тот замертво упал ничком и остался недвижим.
Бобино положил его на диван, а Жермена и сестры стали звать на помощь. Прибежали люди, и слуга, прикрепленный в пансионате к их номерам, отправился за врачом.
А пока что Бобино растирал Мишеля, Жермена подносила нюхательные соли[565] и, плача, быстро говорила другу:
— Что сделали с ним? Почему, всегда добрый, преданный, он столь переменился?
Бобино, тоже недоумевая, отчего упал в обморок сильный молодой мужчина, отвечал:
— С ним происходит что-то ненормальное, подозреваю, его там чем-то опоили, чтобы одурманить. Он стал неузнаваем после своего таинственного исчезновения. Жермена, моя добрая Жермена, мы ему должны все простить! Что с ним будет без нас, с бедным нашим Мишелем? О каком нашем отъезде может идти речь?
Врач, не зная причины внезапного недуга, прописал обычные в похожих случаях лекарства. Они обычно не вредили и не помогали, лекари полагались на волю Божию. Получив положенный гонорар, доктор приличия ради выждал определенное время, чтобы тем самым подтвердить свой успех в лечении.
Может, и лекарство подействовало или молодой организм взял свое, но Мишель открыл глаза, несколько раз глубоко вздохнул, посмотрел вокруг и узнал всех собравшихся. Взгляд его оставался мрачным и рассеянным.
Успокоенный и выполнивший долг, врач отправился восвояси.
Мишель почти ничего не помнил о том, что произошло, он молчал, боясь снова обидеть каким-нибудь словом Жермену, смотрел с грустной и немного горькой улыбкой, казалось, говоря ей: прощай! Потому что в глубине его души, под воздействием гипноза Мондье, вызревала мысль о самоубийстве.
Он обдумывал, каким способом покончить с собой, чтобы не испытывать страданий и не дать окружающим повода догадаться, что он сам себя убил.
На другой день начальник неаполитанской полиции прислал за князем Березовым, чтобы выслушать показания по известному делу.
Мишель не отверг приглашения, написанного в самой учтивой форме. Согласно правилам, иностранец должен являться в полицию вместе с консулом своего государства.
Но французский дипломат пребывал неведомо где, его не могли разыскать. Пришлось обратиться к русскому коллеге.
Бобино — конечно, и он сопровождал Мишеля, — ворчал и злился, пока экипаж с российским флажком вихрем нес их в полицию.
— Решительно, нет ничего неприятнее для француза, чем иметь нужду обратиться за границей к представителю своего правительства, — говорил Бобино.
— Да, хитрецы живут спокойно, себя не утруждают. — Мишель, находясь в абсолютно нормальном состоянии, поддержал спутника и добавил: — И совершенно не стыдятся этого. Будьте еще довольны, что они вас тогда не отправили в кутузку. У них, похоже, в обычае так поступать, если проситель осмеливается возвысить голос. Российские, английские, испанские, голландские, немецкие, американские консулы изо всех сил стараются помогать соотечественникам, а вот представители вашей славной республики или просто отказываются принимать посетителей, или обращаются с ними как с назойливыми попрошайками, а то и вовсе, как я вам сказал, норовят усадить под арест, ссылаясь на грубость, проявленную визитером. Правду ли я говорю, мой дорогой? — сказал князь, обращаясь к высокопоставленному соотечественнику.
Консул вежливо улыбнулся, но дипломатично промолчал, он бы и рад был пооткровенничать с Мишелем, однако смущало присутствие возмущенного француза. К тому же они подъехали к управлению полиции, где их ожидали.
К удивлению всех присутствующих, Березов заявил, что задержавшие его обращались с ним очень хорошо. Он даже не употребил по отношению к налетчикам названия «бандиты» и сказал, что люди эти вовсе не такие плохие, как о них говорят, они очень учтивы, живут отнюдь не в берлогах, а с удобствами, у них прекрасная кухня и отменные вина, и он себя чувствовал там отлично.
Бобино слушал эту явную неправду с огорчением, а российский консул решил, что у молодого князя произошла какая-то любовная история, которую он полагает за благо скрыть.
Относительно месье де Шамбое и его слуг Березов объявил, что ничего не знает о них. Начальник полиции засиял улыбкой, хотя в душе удивился.
— Видите, господин консул, я же был прав, когда утверждал, что их сиятельство вернется целым и невредимым, — говорил он на ужасном французском. — Месье де Шамбое и его слуги тоже никуда не денутся. Их, вероятно, задержал сеньор Гаэтано, а это весьма любезный джентльмен.
Конечно, Бобино и теперь не подозревал, что под этим именем здесь известен граф Мондье, похититель Мишеля.
— Выходит, что вы его знаете, — очень некстати вмешался Бобино, слова начальника полиции начали злить юношу.
Неожиданно представитель власти рассмеялся, чем удивил Бобино, но уж особенно поразил ответом.
— Да, молодой человек, конечно, знаю. Еще бы нет! Однажды он захватил меня и агентов, когда мы вечером прохлаждались у моря. Продержал неделю и отпустил без выкупа, отменно вежливо сказав, что был весьма рад познакомиться. И я был в восторге, не меньше, думаю, чем он, от этой встречи.
— Для чего же все-таки он вас уволок? — не унимался Бобино, его обеспокоило явное сотрудничество городской полиции с бандитами, это вызывало тревогу за Мишеля, Жермену и ее сестер.
Шеф полиции, разумеется, не мог и не хотел признаваться в том, что дерзкий налет синьора Гаэтано на стражей законности и порядка был совершен, во-первых, для того, чтобы их припугнуть, а во-вторых, ради полюбовного уговора о тайном мире и дружбе, как злословили неаполитанцы.
Сделка бандитов и полиции стала взаимовыгодной: люди в мундирах получали свою долю от грабежей и поэтому позволяли совершать их зачастую совсем безнаказанно.
Бобино быстро это сообразил и очень расстроился. Он понял, что не может рассчитывать на помощь ни французского консульства, ни полиции Неаполя в случае, если с тремя девушками произойдет что-нибудь неприятное. Надеяться на Березова вообще было бессмысленно, видя его странное состояние. Парижанин осознал, что остается единственным защитником для них всех.
Он решил, что Жермена рассуждает очень здраво, полагая необходимым уехать как можно скорее во Францию.
Но захочет ли князь покинуть Италию?
Естественно, Жермена, стольким обязанная Мишелю, не могла покинуть его одного, хотя в приступе гнева и сердечной боли она говорила о готовности убраться отсюда, даже не оставив адреса.
Однако Мишель несомненно пребывал в ненормальном состоянии, Жермена уже не сомневалась в этом.
Оскорбление, которое он нанес ей, было, конечно, ужасным, но можно ли держать злобу на человека, не отвечающего за свои слова и поступки… Ее охватывал страх, когда она вспоминала, как князь спокойным голосом, словно в состоянии галлюцинации, твердил: «Я покончу с собой… Скоро… Так надо!» Чувствуя, что он исполнит страшное намерение, девушка решила неусыпно наблюдать за Мишелем с помощью сестер и Бобино. И в то же время исподволь напоминать о необходимости отъезда домой.
Да, это, конечно, правильнее и благороднее, чем то, что она задумала в гневе: бросить несчастного одного, больного, и скрыться в огромном Париже.
Два дня князь как будто не замечал домашней слежки, но оставался мрачным и чем-то озабоченным. При этом он ел с аппетитом, пил довольно много вина, непрерывно курил русские папиросы и ни словом не вспоминал о том, как был захвачен бандитами, и не повторял Жермене чудовищных предложений соединиться навсегда с ее палачом.
Березов охотно прогуливался в экипаже, а иногда и пешком в сопровождении Бобино и Жермены, держа ее под руку.
Вскоре он пожелал пойти на берег моря и отведать фрутти дель маре[566] — излюбленное лакомство неаполитанцев.
Место, куда они пошли, в три часа всегда полно отдыхающих, так что можно было не опасаться нападения.
Друзья гуляли уже около часа, Мишель даже повеселел под воздействием оживленной неаполитанской толпы.
Подошли к группе рыбаков, одетых по здешним обычаям весьма живописно. Один из них, по-видимому старший, разговаривал с тремя англичанами в клетчатых костюмах, с биноклями на длинных ремешках и с бедекерами[567], гости непрерывно их листали, отыскивая слова для объяснений с итальянцами.
Старший из рыбаков посмотрел на Березова пронзительным взглядом, от которого тот весь передернулся, это почувствовала Жермена, они с князем шли рука об руку.
При виде этого рыбака девушка тоже пришла в ужас: их взгляды на мгновение встретились, и она едва удержалась от того, чтобы назвать проклятое имя…
Она совладала с собой, но подумала: неужели это он? Нет, померещилось, разве не встречается удивительное сходство между людьми, совершенно разными по национальности и происхождению? Что общего может быть между этим моряком, одетым в болтающиеся на ногах штаны, грязную белую рубаху, красный колпак — и элегантным великосветским развратным преступником?
Рыбак сказал англичанам несколько слов по-итальянски, смысл их Жермена не поняла.
Иностранцы ответили «йес»[568] и захлопнули бедекеры. Туда, где они стояли, подошла большая группа портовиков, наполовину грузчиков, наполовину лаццарони[569]. Они жестикулировали и пели. На какой-то момент эти люди оказались между рыбаками и Мишелем, Жерменой, ее сестрами и Бобино. Возникла небольшая сутолока, и девушка почувствовала, что князь, вместо того чтобы в толпе крепче держать ее за руку, напротив, выпустил из своей.
Она закричала:
— Мишель… друг мой… куда вы? — и успела мимолетно увидеть его печальный взгляд. И тотчас Березов побежал прочь, расталкивая толпу. Похоже, он действовал, повинуясь все той же таинственной неодолимой силе.
Когда толпа прошла, Мишель уже исчез.
Бесполезно было бы его искать среди шумной гурьбы веселых южан. Вроде промелькнуло, что русский сел в лодку с несколькими рыбаками и англичанами, но это могло лишь показаться.
Страшно расстроенные, все вернулись в отель, решив никому не говорить о новом исчезновении князя, на этот раз, кажется, вполне добровольном.
Правда, Бобино тайком от сестер сбегал в российское представительство, где консул принял его без проволочек, внимательно выслушал и сказал:
— Друг мой, ведь князь — красавец и, наверное, имеет большой успех у женщин, и мне остается лишь посочувствовать прелестной особе, которая живет вместе с ним и с вами в отеле на улице Умберто.
Березов пропадал сутки. Жермена не могла ни есть, ни пить, ни спать, пребывая в страшной тревоге.
Эта семейная драма случилась в воскресенье, а во вторник князь явился на извозчике и вел себя так, будто не произошло ничего страшного. Только выглядел он бледнее и мрачнее прежнего.
Встревоженные друзья пытались расспрашивать, он устало отвечал:
— У меня была куча дел… ходил к нотариусу, к разным чиновникам… обменивался телеграммами с Парижем… с Петербургом… что-то покупал или продавал… не помню точно… слушал скучное чтение гербовых бумаг… подписывал… подписывал… подписывал… Оставьте меня в покое!.. Я хочу смеяться, есть… пить… забавляться… У меня осталось совсем мало времени, чтобы повеселиться… Жермене надо быстрее выходить замуж за графа Мондье… Потому что я покончу с собой… очень скоро… Это решено… Так надо… По-иному невозможно!
Молодой человек сомкнул губы и на все дальнейшие вопросы отвечал молчанием, как упрямый ребенок или как помешанный.
С этого момента друзья начали еще зорче следить за ним, боясь, что он приведет в исполнение фатальное[570] решение.
И все-таки им не удалось предупредить катастрофу, она произошла совершенно неожиданно. Князь все время тайно готовился к самоубийству и сумел всех обмануть.
После того, как он был задержан, а потом отпущен синьором Гаэтано и его бандой, он совершенно запустил все денежные расчеты. Пребывание в отеле на улице Умберто стоило дорого, и хозяин, не получив ничего за три недели, прислал счет.
Выписана была очень большая сумма, поскольку Березов вел роскошную жизнь, удовлетворяя все свои прихоти миллионера и принуждая спутников к такому существованию, хотя они охотно предпочли бы гораздо более скромный быт.
Хозяин гостиницы готов был распластаться во прахе перед князем, получив плату, но если у должника паче чаяния не окажется денег, намеревался не церемониться. В обычное время Мишель достал бы из бумажника пачку банкнот, бросил на серебряный поднос и сказал бы кратко:
«Получите».
Но тут он холодно, с отсутствующим видом заявил, что у него нет ни сантима, ни лиры, неизвестно, когда у него появятся деньги, и это вообще мало его интересует…
Управляющий поднял плечи и величественно пошел доложить хозяину. Жермена, находившаяся в этот момент подле Мишеля, ужаснулась, узнав о его внезапном и необъяснимом обнищании.
Привыкшая жить, соблюдая бережливость, экономя каждую монету, аккуратно за все расплачиваясь, предпочитая отказывать себе во всем, девушка почувствовала непереносимый стыд, так же как и ее сестры и Бобино.
С их понятиями честных бедняков, им казалось, что они совершили кражу, роскошно живя за счет человека, ставшего почти сумасшедшим и оказавшегося теперь на мели.
Из троих только Бобино имел немного денег, оставшихся от той суммы, что князь заставил взять на карманные расходы.
Превозмогая чувство неловкости, Бобино решил действовать дерзко, подумав, что человек, с кем ему придется говорить, только такое поведение и понимает.
Он гордой поступью прошел к хозяину гостиницы, посмотрел на него свысока и объявил тоном, каким говорят с мелким торговцем, что они скоро расплатятся.
Хозяин сказал, что подождет неделю, представитель князя заверил: расплатится дня через четыре.
Немного успокоившись после разговора, Бобино навестил князя и почти потребовал, чтобы тот откровенно сообщил ему о состоянии своих финансов.
И Мишель уже привычно отвечал:
— Говорю тебе, что я без гроша, как выражаются русские.
— Как это получилось?
— Они… Ты мне надоел с твоими вопросами!..
— Что же теперь делать?
— Поскольку граф Мондье женится на Жермене!.. Он за все расплатится, этот мой милый друг. Он расплатится не торгуясь. Он порядочный человек… Жермена станет богатой, графиней… Так надо!.. Так надо!
Бобино рассвирепел и, отбросив церемонии, сказал:
— Послушай, Мишель! Если бы я не любил тебя и не чувствовал огромной благодарности за все хорошее, что ты для нас сделал, я бы не простил гадостей, какие ты последнее время говоришь Жермене, и застрелил бы тебя.
— И оказал бы мне большую услугу, — с грустью сказал князь, к нему на минуту, казалось, вернулось ясное сознание. — Мне бы тогда не пришлось бы самому разбивать собственную башку, постепенно доведенную ими до полной тупости.
— Кто? Скажи мне, ради Бога?
— Они… Вернее, он.
— Кто он?
Князя затрясло, глаза помутнели, губы сжались.
Бобино подумал, что наконец узнает тайну, мучившую их всех вот уже более двух недель.
Несчастный склонил голову, и будто некая сила зажала ему рот и сковала язык. Он еле пробормотал:
— Я… Я не знаю…
Потом ясное сознание, что все-таки не покидало его окончательно, опять засветилось в глазах, и он сказал:
— Мой бедный друг!.. Если бы ты только знал! Я вас всех люблю!.. Но понимаешь?.. Я конченый человек!.. Если бы ты знал, что он со мной сделал!..
Бобино, растроганный, сжимал руки князя и спрашивал, как же им все-таки быть, где взять деньги.
— Деньги… У вас ни у кого их нет… У меня тоже, ну и плевать на эти бумажки…
Видя, что добиться разумного ответа невозможно, Бобино, желая избавить Жермену от ложного и унизительного положения, решил действовать по собственному усмотрению.
Он отправил телеграмму следующего содержания:
«Владиславу, дом Березова, авеню Ош, Париж.
Прошу отправить на имя Жана Робера, площадь Урбино, отель, все деньги, которыми вы располагаете. Князю Березову нужны немедленно самое меньшее десять тысяч. Если их у вас нет в наличии, продайте что сочтете возможным. С дружеским приветом от всех нас Жан Робер, называемый Бобино».
Типограф знал, что дворецкий имеет от князя полномочия распоряжаться в хозяйстве всем, и вернулся в отель полный надежды. Он думал: Владислав все сделает как надо. Самое большое дня через три я получу нужную сумму, чтобы расплатиться с владельцем отеля, и у меня еще наверняка останется на дорогу в милую Францию! С меня довольно Италии с ее туристами. Она меня навсегда избавила от желания путешествовать!
Юноша ждал денежного письма без особого волнения и нетерпения, сказав Жермене и сестрам о том, что он предпринял. Они были уверены, что Владислав знает дела князя лучше, чем тот сам, и справится с несложной в общем задачей.
Все же сердце Бобино забилось, когда слуга подал на подносе утреннюю почту. В ней было несколько писем для князя, в их числе три из России, одно из Франции и одно из Италии. Было и еще — для месье Жана Робера, большой, квадратный, из зеленоватого бристольского картона, украшенный царской короной конверт с адресом, написанным крупным ученическим почерком, очень разборчиво.
— Письмо от Владислава, — объявил Бобино Жермене, сразу послышалось, как зашуршала бумага: Березов вскрывал конверты.
Бобино надеялся найти в адресованном ему пакете переводной вексель, но там оказалось только короткое письмо. Содержание его было очень ясным и трагическим. Бобино читал шепотом, а Жермена с ужасом слушала. Владислав писал:
«Уважаемый месье Жан Робер, в ответ на телеграмму имею честь сообщить, что не могу исполнить Вашу просьбу.
Своих денег у меня нет. Его сиятельство не платил мне жалованья, так же как и его покойный батюшка. Я жил как бы на положении члена семьи.
Я не имею права продать лошадей, карету, дорогие вещи, совершенно ничего. Дом князя Березова больше не принадлежит его сиятельству, моему хозяину.
Согласно нотариальному акту, подписанному в Неаполе в феврале сего года, его сиятельство изволил продать дом со всем имуществом, в нем находящимся, барону де Мальтаверну за наличные деньги в сумме полумиллиона франков.
Я не могу теперь взять ни единого предмета, это будет кражей.
Я оставлен сторожем до того времени, когда его сиятельство князь Березов, мой бывший хозяин, пожелает вернуть меня себе в услужение. Я не осмеливаюсь его об этом просить и буду вам очень признателен, если вы осведомитесь, нужен ли еще ему верный Владислав.
Если он откажется, я покончу с собой, без князя мне жизнь не в жизнь.
Примите, дорогой месье Жан Робер, уверение в моем совершенном к вам почтении и преданности.
— Все русские как будто тронутые умом: хозяин продает дом со всем имуществом и не получает ни копейки. Собирается покончить с собой. Его управляющий — тоже. Это какая-то болезнь у них… А покупатель — великосветский негодяй, чуть не убивший бедного князя… Я ничего не могу понять! А вы, Жермена?
— Я чувствую, что сама схожу с ума, — проговорила девушка.
— Сейчас не время терять рассудок, когда мы сидим без сантима в этом несчастном отеле и мы…
Громкий звук выстрела в комнате князя прервал его речь.
Бобино бросился туда. У Жермены подкосились ноги, и она двинулась следом, шатаясь и схватившись за сердце.
Комната была полна едкого дыма. Князь лежал в постели, расстегнув застежку сорочки, правая рука еще сжимала револьвер. Возле подушки вошедшие увидели вскрытое письмо.
Выстрел услышали и в отеле. Переговариваясь и восклицая, со всех сторон сбежались и полезли в комнату любопытные. Примчались хозяин, управляющий, слуги. Целая толпа заполнила спальню.
Больше всех был возбужден владелец, он горевал о пропавших деньгах и со злостью смотрел на Бобино, тот поддерживал голову князя.
Против всякого ожидания, молодой человек еще дышал, он узнал друга и прошептал:
— Бобино!.. Жермена!..
Услышав его, Бобино воспрянул духом и, строго взглянув на хозяина, попросил его немедленно выйти вон, а когда тот попробовал воспротивиться, сказал тоном, не терпящим возражений:
— Нам нужен врач, а не праздные зеваки. Поторопитесь! Что касается вашего счета, я попросил четыре дня отсрочки, так и приходите за деньгами послезавтра утром, пока же убирайтесь и очистите комнаты от зевак!
Врач, тот, что бывал у князя прежде, подоспел всего через несколько минут после выстрела. Пока доктор осматривал раненого и попросил всех оставить их наедине, Жермена, уходя к себе, взяла письмо, лежавшее на постели Мишеля и пришла в ужас, прочитав его. Строчки прыгали перед глазами. Послание походило на адское наваждение, настолько страшно было его содержание. Ни даты, ни места отправления. Лишь несколько строк, выведенных твердым и очень разборчивым почерком:
«Князь Березов.
Время пришло. Вы совершенно разорены. Жермена вас больше не любит. Вы сумасшедший…
Зачем теперь нужна Вам жизнь?
Князь Березов, надо умереть!
Умрите!.. Так надо!.. Такова моя воля!
И несчастный, совершенно лишенный собственной воли, повиновался странному и чудовищному приказанию с необъяснимой покорностью и решимостью.
Жермена окончательно поняла, что ее друг находится во власти силы, какой не может противостоять, против нее невозможно бороться.
Ужас объял девушку, несмотря на все ее мужество. Ум и сердце заледенели, она постепенно приходила в полное отчаяние.
Пока врач занимался с больным, она думала: кто они, убившие сначала любовь ко мне, а теперь уничтожившие его самого?
Мрачный облик графа де Мондье встал перед глазами, возникло представление о страшной действительности.
Девушка отважилась вернуться, шатаясь подошла к постели, где лежал князь, все так же без сознания.
Врач ощупывал грудь около раны, Бобино сидел в соседней комнате, моля Бога о благоприятном исходе.
Кровь едва текла из раны, черноватой, окруженной большим лиловым пятном, она находилась против сердца и, по-видимому, должна была оказаться смертельной.
На всякий случай врач достал из своего набора зонд и осторожно ввел в рану. К его большому удивлению, наконечник почти тут же наткнулся на что-то твердое. И доктор сразу подумал, что это пуля, расплющившаяся на ребре. Он еще поискал, зонд сдвинулся с гладкой поверхности, и лекарь сказал вслух:
— Зонд пошел вдоль ребра вокруг грудной клетки.
Князь Мишель застонал, губы зашевелились, он как будто почувствовал боль.
— Он жив! Господи, слава тебе! — воскликнула Жермена.
Обрадованный доктор сказал:
— Не только жив, но рана не опасна! Ему повезло, честное слово!
— Пуля… — проговорил Бобино.
— Пуля… Мой дорогой… Помогите-ка мне повернуть раненого.
Когда Мишеля положили на бок, врач осторожно провел рукой вдоль ребра, потом сделал маленький надрез ланцетом, слегка нажал, и пуля выпала на ладонь, как косточка из спелого плода.
— Пуля… вот она!
— Вот чудо! — воскликнул Бобино.
— Чудесно и легко объяснимо. Ваш друг очень хотел умереть. Сдвинув левой рукой рубашку и поискав место, где находится сердце, он придавил дуло револьвера к груди, нажал крепко, ради уверенности, что пуля не пойдет вкось, и спустил курок. Пуля, едва вылетев из дула и еще не набрав скорости, скользнула вдоль ребра, не перебив его, и, потеряв силу, остановилась. Видите, как основательно обожжена рана, сколько крупинок пороха попало в тело.
— Правда! Чистая правда! — воскликнул Бобино, вздохнув с облегчением. — Доктор, а когда он сможет поправиться?
— Дней через десять. Я волью в рану антисептический раствор. Также обработаю снаружи, и заживет быстро.
Мишель постепенно приходил в чувство. Он дышал с трудом, но узнал друзей, смотревших на него любящими глазами с беспокойством и состраданием.
Князь зашептал ласково:
— Жермена!.. Моя дорогая!.. Бобино!.. Друг мой!
— Мишель, Мишель! — говорила Жермена. — Неужели вы не понимаете, что, убивая себя, вы убиваете и меня.
Березов с восхищением слушал и смотрел взглядом, полным любви, как всегда прежде. Надежда вернулась к Жермене, она подумала, что сердце Мишеля снова принадлежит ей.
Сделав перевязку, врач ушел, сказав, что явится завтра.
Раненый заметно успокаивался, а главное, ясность духа вроде бы вернулась к нему.
Жермена сделала Бобино знак, чтоб он оставил их наедине. Молодой человек, понимая, что между ними должен произойти серьезный разговор, поторопился уйти, но задержался в дверях и сказал:
— Мне все-таки надо напомнить, Мишель, что мы без единого франка и что хозяин гостиницы требует с нас больше семи тысяч.
— Это так, — сказал князь, с трудом припоминая. — Надо телеграфировать Владиславу, пусть продаст что-нибудь.
Бобино и Жермена переглянулись в смущении и подумали оба: несчастного обворовали столь хитро, что он даже не помнит об этом.
— Я уже телеграфировал, Владислав ничего… не ответил.
— Тогда надо сообщить Сержу Роксикову, у него должны быть деньги. Я больше не знаю, к кому еще можно обратиться.
Бобино поспешил было послать телеграмму, но тут слуга принес письмо.
— Срочное, — сказал князь, — Жермена, прочтите, пожалуйста.
Жермена вскрыла конверт и нахмурилась.
— Что, плохие новости? — спросил князь.
— Право, в жизни иногда бывают странные совпадения! Как раз когда вы собираетесь попросить у друга денег, он обращается к вам:
«Я в Монако, проигрался до копейки. Мишель, пришли мне, пожалуйста, тысячу франков. Они мне крайне нужны. С дружеским приветом Серж Роксиков».
— Теперь, по крайней мере, все ясно, — сказал Березов с невозмутимым спокойствием. — Но вас это совершенно не должно касаться, дорогая Жермена… ни тебя, мой милый Бобино. Это маленькое недоразумение легко поправимо. Я совсем не потому собирался объявить себя банкротом в жизни и застрелиться.
Жермена снова дала знак Бобино, и он ушел.
— Можете ли вы поговорить со мной? Вас это не слишком утомит? — спросила она тихо и серьезно.
— Да, Жермена! У меня нет жара, и мой ум сейчас совершенно ясен. Но скоро… да, скоро… сознание может снова помутиться.
— Мишель, скажите мне честно, как джентльмен и друг… почему вы хотели умереть?
— Честное слово, Жермена, не знаю. Что-то непреодолимо повлекло к этому. Я почему-то знал: так надо!
— Вас больше ничего не привязывает к жизни, Мишель?
— Ничего, Жермена… Ничего, по-моему.
— Несчастный!.. Проклинать жизнь… Терять надежду!.. Проклинать любовь! Имеете ли вы право так думать, вы, молодой, богатый, красивый, обожаемый…
— Обожаемый? Я-то, Жермена! Да я всю жизнь искал любви и не находил ее! Вы сами, Жермена, как вы ответили на мое признание? В любви, достойной вас, достойной вашей гордости… Я предлагал стать моей женой… Что вы тогда сказали? В моем сердце, говорили вы, не могут жить одновременно любовь и ненависть, и вы меня не любили, когда я умолял… А теперь я больше ни во что не верю, ни на что не надеюсь, ничего не прошу. Ах! Вы не знаете, что это такое — бессмысленная жизнь, жизнь без будущего, даже без надежды на завтрашний день!
Жермена покраснела, потом побледнела, не в состоянии вымолвить слова от стыда. Наконец она не смогла больше скрывать свой секрет и заговорила. Сначала нерешительно, потом все более и более твердо:
— Пока вы были богаты, я не хотела ничего вам объяснять. Я не хотела признаться даже самой себе в моем чувстве… Я не хотела вас любить… Мне это казалось невозможным… Вы — знатный, богатый, я — простая, бедная девушка из трудовой семьи. Непременно скажут, что у меня только корыстные намерения. Я боролась с собой. Изо всех сил! Но теперь, когда вы стали бедны, когда вам надо будет работать, чтобы на что-то жить… теперь я могу сказать все. Мишель, когда я говорила, что в моем сердце не могут жить одновременно ненависть и любовь… я лгала… И вам, и самой себе… Потому что я давно вас люблю… Люблю так, как, может быть, никто не был столь любим… Я открыла глаза там, в доме рыбака Могена… Вы спасли меня, рискуя собственной жизнью… Я увидала двоих у изголовья… вашего друга, художника Мориса, и вас, и вдруг меня словно что-то ударило в сердце. Мне показалось, что я знала вас всегда, что ваше лицо мне знакомо, что ваши глаза, с любовью смотревшие на меня, всегда смотрели так… И я забылась в жару и все время видела вас во сне. Я мучилась в бреду, а ваш образ был передо мной. Вы были рядом дни и ночи, смотрели с состраданием и нежностью, я видела, как в вашем взгляде появляется любовь. Болезнь отступила, завеса бреда растаяла перед моими глазами, я снова увидела ваш взгляд, устремленный на меня, но это был уже не сон, не видение… Все мое существо устремилось к вам… Я поняла, что любима… Да, любима! Я была готова открыть вам сердце и объятия в тот сладкий миг, наступивший после стольких страданий… Но тут передо мной предстал ужас реальности… Я вспомнила, что опозорена, обесчещена тем… бандитом… За один ужасный миг я вновь пережила адские муки, что вытерпела от мерзавца. Стыд, отвращение, отчаяние охватили меня. Да простит меня Бог — я желала себе смерти и была готова проклясть жизнь, спасенную вами. Мне подумалось, что я уже никогда не смогу ни слышать, ни говорить слова любви. Никогда вовек! Ненависть, дикая и упорная, охватила меня, я искренне поверила, что не люблю вас больше, ибо не имею права на любовь. Живя рядом с вами, окруженная нежной заботой и лаской, я поддалась чувству, уже не смела спрашивать сердце, люблю ли я, и все время с терпеливостью краснокожего ждала момента, когда смогу отомстить обидчику и любить вас, не испытывая стыда за прошлое. Ведь вы мне его простили…
— Жермена! Не говорите так! Моя дорогая, благородная мученица! — в волнении воскликнул Мишель. — Прощают только виновным, а вы — жертва!
— Пусть так!.. Но ведь вы даже не хотите помнить о моем позоре, и я всю жизнь останусь благодарной за такое великодушное забвение. Хотя я вас и полюбила с первого взгляда и любовь поразила меня, я скрывала ее до того дня, когда вы стали таким же бедняком. Не случись беды с вами, я бы никогда не сказала…
— Значит, я разорен, Жермена? — спросил князь, чуть улыбнувшись и в то же время поморщившись от боли.
— Разве вы этого не знаете?
— Честное слово! Не знаю. Последнее время у меня что-то неладно с головой. Это началось с тех пор… с тех пор… помогите вспомнить, но сейчас у меня голова совершенно ясная.
«Боже мой! Он ничего не помнит, — подумала Жермена. — Но моя любовь излечит его… клянусь!»
Князь вновь заговорил, стараясь делать вид, что совершенно спокойно к этому относится:
— Да, я разорен… я буду работать. У меня здоровенные плечи и спина, что же, они мне послужат как носильщику.
Молодой человек немного повеселел. Признание Жермены в любви его преобразило.
Мишелю вспомнилось то совсем недавнее время, когда он с такой страстью любил эту прелестную женщину, ему сейчас захотелось говорить о любви. Растроганный, он открыл объятия и промолвил с ласковой насмешкой:
— Выходит, мы оба без копейки… Так будем работать изо всех сил и любить друг друга от всего сердца.
— О, да! И какую чудную жизнь я вам устрою! Ведь вы всегда будете меня любить, как прежде? — спросила Жермена, отдавая ему душу в первом поцелуе, при одной мысли о котором она прежде замирала.
Но вот лицо раненого помрачнело, взгляд стал рассеянным, отсутствующим, каким был после похищения. Улыбка исчезла, руки бессильно упали на постель.
И Жермена вновь увидела лишенного воли и ясного сознания человека, лишь на краткие минуты оживленного ее любовью. Перемена произошла мгновенно, на глазах у несчастной девушки, и так больно поразила ее, что она почувствовала, как сама вот-вот сойдет с ума или оборвет жизнь, в один миг опять ставшую для нее ненавистной.
А Мишель, только что заверявший: «Мы будем любить друг друга от всего сердца», вдруг заговорил таким тоном, словно был не волен в словах и поступках:
— Умоляю тебя… Жермена… Мой друг… сестра… не говори со мной так… Вы знаете, что это невозможно… Мы оба грезили… Ведь это сон… Я грезил, что люблю тебя… Вы сами были в заблуждении… Ваши слова… Вы только что сказали… Я больше не буду о них вспоминать… потому что супруг, вам предназначенный, не я… Вы хорошо это знаете… Это другой… Он вас любит… Граф Мондье!
Произнося это имя, Мишель был как сам не свой, и Жермена даже не возмутилась, зная, что его рассудком владеет чья-то злая воля, жестокая, неумолимая, таинственная.
И ей вновь захотелось жить, чтобы разгадать и победить врага, вернуть любовь князя, вырвать его душу из страшного плена.
Она смотрела долгим нежным взглядом, когда он, совершенно обессилевший, заснул. Девушка думала: «Мишель… Мой Мишель… Несмотря на жестокие слова, которые ты произнес в припадке безумия, я знаю, что ты меня любишь как прежде. Такая любовь не может кончиться, потому что, как и моя, она бессмертна и бесконечна… И я спасу тебя, как ты спас меня!»
С этого времени Жермена твердо решила не придавать значения словам Мишеля; здравым природным умом она поняла, что любимый тяжко болен и, следовательно, к нему надо относиться как к больному. Без колебания, без страха перед тем, сколько огорчений и трудных дней ей придется пережить, она готовилась жертвовать собой и ждала с нетерпением, когда можно будет начать действовать.
Прежде всего следовало уехать из Италии. Путешествие, обещавшее столько приятного и полезного, теперь уже невозможно, да и не имело никакого смысла продолжать. Жермена и Бобино постоянно чувствовали, что вокруг них действуют тайные враждебные силы. Кроме того, совершенно не оставалось денег, и оба не знали, как выйти из затруднительного положения.
Дело еще более осложнялось из-за безумия князя. Не оставалось сомнения в том, что он разорен преступниками, которые воспользовались его ненормальным душевным состоянием.
Бобино, Жермену и ее сестер сам факт финансового краха мало тревожил, их волновало унизительное положение, в какое все они в данный момент попали.
Конечно, по закону никто не мог бы возложить на них четверых ответственность за долги князя Березова: они всюду фигурировали только как его приглашенные, так сказать, его свита.
Но им, разумеется, и в голову не приходило не считать себя в ответе, и поэтому Бобино твердо заявил хозяину:
— Мы все оплатим.
Однако при этом он никак не мог придумать, откуда же взять денег, пока Жермена с ее здравым смыслом не надоумила, сказав:
— Друг мой, когда разоряется такой богатый человек, как князь Березов, от его имущества и драгоценностей всегда что-нибудь да остается. Он не мог сразу потерять все до нитки. Их консул, может быть, даст какую-то сумму соотечественнику, попавшему в неприятное положение, с тем чтобы потом возместить ее из России, либо за счет обломков его состояния, либо просто от царского правительства, которое не захочет оставить в нищете носителя исторической фамилии[571].
— Вы правы, Жермена! — сказал Бобино. — Я бы никогда не догадался так поступить.
Не пролетело и пяти минут после того, как он ушел, и в гостинице поднялся шум вроде того, что был, когда князь Березов вернулся из плена. Хлопали двери, раздавались возгласы и быстрые шаги по коридору. Жермена услышала совсем близко от входа в их переднюю кто-то из служителей произнес:
— Месье де Шамбое… Право… Это точно он… Какой бледный!.. Подумать только… Почти месяц о нем ничего не было известно. Уже думали, его нет в живых!
Раздался звонок в их дверь, слуга доложил:
— Месье де Шамбое!
Молодой прохвост, действительно несколько побледневший, а может быть подгримированный, вошел с извинением за непрошеное вторжение, но, добавил он, дошли слухи о покушении князя на свою жизнь, и, крайне обеспокоенный, он, Шамбое, позволил себе…
Разумеется, поступок вполне соответствовал правилам вежливости и доказывал хорошее отношение к Березову, и все-таки Жермена снова почувствовала недоверие к человеку, так странно исчезнувшему в момент, когда на них напали по дороге из монастыря Камальдолей.
После нескольких приличествующих случаю фраз, слишком коротких, чтобы они придали проходимцу Бамбошу соответствие облику месье де Шамбое, мнимый аристократ осведомился о самочувствии раненого.
— Он себя достаточно хорошо чувствует, месье. Рана совсем не опасна, — ответила Жермена, мельком взглянув на незваного визитера.
Шамбое, сиречь Бамбош, все-таки не вполне усвоил умение владеть собой. Он не сумел скрыть некоторого волнения и разочарования.
Жермена заметила это и еще раз интуитивно поняла: перед ней — враг.
Бамбош тут же взял себя в руки и начал говорить много, как человек, осознавший, что совершил неловкий поступок.
— О! Мой дорогой друг! Я так рад, что все обошлось. Я спешил, чтобы помочь ему… Правда, я в стесненных обстоятельствах, бандиты меня порядком обобрали, но все-таки я от чистого сердца хочу предложить взаймы что могу.
— Почему вы думаете, что князь остался без денег? — холодно спросила Жермена. — Вы лучше меня знаете, в каком состоянии его дела?
Бамбош, опешив от пристального надменного взгляда, какого никогда прежде не видел, несколько растерялся, но тут же решил действовать смело и перевел разговор на другое.
— Я представлен князю недавно, но если бы вы знали, мадемуазель, как он мне по душе! Он с ходу покоряет человека воспитанностью, умом, великодушием! Мне бы так хотелось его повидать! Хоть минутку!
— Это невозможно, месье, — холодно остановила его Жермена.
— Прошу вас! На одну только минуточку!
— Не настаивайте, месье. Ему нужен полный покой, ни вам и никому другому нельзя заходить еще по меньшей мере неделю.
Поняв, что ничего не добьется, Бамбош, кипя от злости, но скрывая досаду под маской вежливости, церемонно поклонился и вышел.
По пути к себе он разразился проклятиями, мысленно произнеся целый монолог:
«Тебе, девка, повезло, что граф так в тебя влюблен, иначе не дальше чем нынешним вечером ты прошла бы чистку у Биби, то есть у меня, у Бамбоша! Хозяин мой сам из богачей и не знает, как укрощать бабенок вроде тебя! Если бы тебя разочка два прочистили с табачком у Биби, ты перестала бы драть нос перед мужиками! Березов раскошелился, мы хорошо поживились его добром, и я не хочу терять свои деньги из-за того, что какая-то сука мешает ими воспользоваться! Твой идиот-князь сам не застрелился, так я его прикончу, и скоро! А тебя мы схватим сегодня же ночью и тогда разбирайся сама с патроном».
Жермена в страшном беспокойстве ждала Бобино.
Теперь она боялась всего и всех: неизвестных ей жильцов, служащих отеля, прохожих за окном — и начинала ненавидеть всю Италию, о которой составила себе из литературы такое поэтическое представление.
У девушки осталась одна главная мысль — скорее бежать отсюда, увезти Мишеля, спасти от врагов, чьи преступные действия она теперь угадывала.
Из консульства Бобино возвращался с совершенно подавленным видом. Проходя мимо комнаты управляющего, он виновато согнул спину, и, когда тот напомнил о расплате, жилец скромно попросил отсрочки еще на двадцать четыре часа. Служака сказал высокомерно:
— Двадцать четыре? Ну ладно, но ни часом позже!
Когда же Бобино оказался у Жермены, он совершенно преобразился и радостно крикнул:
— Спасены! — и даже подпрыгнул, как истинный парижский мальчишка. — Получил монету! Хорошую сумму… Добрый консул дал мне ее просто так… в подарок для князя Березова.
— Я ему очень благодарна! — сказала Жермена с жаром. — Он спас всех, прежде всего Мишеля.
— Консул повел себя совершенно шикарно! Наш, французский, скорее всего послал бы меня к черту, даже если бы я попросил у него хоть сорок су. Но сейчас не время рассуждать о достоинствах дипломатов, надо быстрее бежать из проклятого отеля, из окаянной страны, где земля горит у нас под ногами! Мне хватит, чтобы расплатиться с кабатчиком, купить билеты на пароход и даже на поезд до Парижа.
Жермена, сияя, собиралась уже вызвать управляющего, чтобы рассчитаться, но Бобино удержал, сказав:
— Сперва соберем багаж и, когда все будет готово, тогда выложим денежки.
— Почему, мой друг?
— Надо, чтобы о нашем отъезде, похожем на бегство, не пронюхали шпионы — я их постоянно чувствую вокруг — и не доложили бы самому главному таинственному нашему врагу.
— Вы правы, совершенно правы. А как же с местами на пароходе?
— В этот сезон всегда бывает сколько угодно свободных мест на Марсель. Мы явимся на судно, не приобретая заранее билеты.
— А как перевезем Мишеля?
— Все беру на себя!
— Значит, остается только набраться терпения. Как я счастлива!
Все прошло так, как планировал Бобино.
Вчетвером они поспешно собрали, увязали и снабдили этикетками багаж. Действовали быстро, подгоняемые нетерпением. К двум часам ночи у них уже все было готово. Слуги отеля ничего не заметили.
Немного вздремнули, по очереди дежуря около князя, тот все время спокойно спал.
В шесть утра Бобино, никому ничего не говоря, вышел из гостиницы и вернулся с двумя экипажами, велел остановить их напротив дверей.
Один, большой и просторный, предназначался для людей, другой — грузовой фургон.
Парижанин попросил пригласить для беседы управляющего и хозяина. Первым, позевывая спросонок, явился управляющий.
С важностью вынув счет и банкноты, Бобино сказал:
— Расплатимся, через пять минут мы уезжаем.
— Уезжаете… Но, ваше превосходительство…
— Я не превосходительство, а типографский рабочий, и мне до черта надоела ваша коробка!
— Может быть, вашему превосходительству не оказывалось должное уважение? Или вас плохо обслуживали?.. Или разонравились ваши апартаменты?
— Довольно разглагольствований… многое не понравилось!
И Бобино ушел, зажав в руке оплаченный счет.
Двое из фургона поднялись по лестнице и вскоре вернулись, нагруженные чемоданами и тюками.
В комнате Мишеля Бобино увидел Жермену и ее сестер, совершенно готовыми к отъезду.
— Что случилось? — спросил князь, потревоженный ходьбой людей туда и сюда.
— Ничего. Надевай халат и ложись, понесем на матрасе. Я возьмусь за углы, где твоя голова. А вы, месье, там где ноги, — сказал Бобино, обращаясь к прибежавшему лакею, прикрепленному к их апартаментам и вытаращившему глаза.
— Получите пять луидоров за труды. А ты, князь, спи, пока мы доставим тебя к лифту.
— В чем дело?! Почему вдруг вы меня куда-то тащите в ранний час и столь странным способом?..
— Для твоего блага… чтобы ускорить твое выздоровление…
— Я еще раз спрашиваю…
— Давай же спи! Слышишь? Спи… Я так хочу… Так надо для твоего блага.
И Березов спокойно заснул как ребенок. Ни Бобино, ни Жермена почему-то не обратили внимания на то, как покорно повиновался Мишель команде «спи».
Русский не заметил, как его спустили в лифте, положили в экипаж, как тот понесся по улице и как, наконец, князь оказался в просторной каюте парохода, уже готового к отправлению.
Прошло не больше получаса после того, как Бобино рассчитался с хозяином гостиницы.
Месье де Шамбое крепко спал и ничего не подозревал о ловко организованном побеге.
Граф-бандит, преследовавший ненавистью, равно как и преступной и опасной любовью тех, кому уже сделал столько зла, не мог видеть, как они исчезли.
Мишель продолжал мирно похрапывать, девочки сидели, прижавшись к старшей сестре, а Бобино сиял.
Жермена считала минуты до отплытия, те последние минуты, когда уже грузили багаж.
— Когда же мы отправимся? — шептала она в нетерпении.
Раздался долгий гудок.
— Наконец!
Корабль задрожал и начал медленно отходить от причала.
В тот момент к набережной быстро приближалось ландо, взмыленные кони неслись галопом.
Из коляски выпрыгнул человек, когда пароход уже удалился от берега.
Опоздавший в бешенстве сжал кулаки.
— Они убежали от меня… Но я их все равно найду! Тогда не пощажу никого! — И крикнул кучеру: — Быстро в отель! Взять там месье де Шамбое, а потом — на виллу… Гони, Лоран, гони вовсю, загони лошадей, если надо!
— Слушаюсь, хозяин, — ответил тот самый кучер, что правил лошадьми, когда ландо катило в монастырь Камальдолей.
Всего несколько минут потребовалось, чтобы возбужденные лошади домчали графа до гостиницы, откуда князя Березова так ловко увезли друзья прямо из-под носа его смертельного врага.
По дороге экипаж сбил нескольких разносчиков, но богач-седок и не подумал хотя бы деньгами вознаградить ушибленных.
Прикатив, Мондье в два прыжка поднялся по широкой лестнице, устланной ковром, к апартаменту месье де Шамбое.
Граф ворвался прямо в спальню, Бамбош спокойно почивал. Мондье в бешенстве тряхнул его изо всей силы. Приспешник главаря банды очнулся и мигом сообразил, что его дело плохо.
— Что-нибудь случилось?
— Скотина несчастная! Случилось то, что они удрали!.. Те, за кем ты, болван, должен был следить.
— Князь Березов?
— Ну да!.. Этот блаженненький и с ним Жермена, ее сестры и проклятый Бобино!
— Не может быть!
— Заткнись! И действуй, чтобы исправить свой идиотский промах! Тебя разыграли как дурачка. Пока ты дрыхнул, скотина, Эмилио, управляющий, доложил мне о бегстве, но оказалось слишком поздно!
— Но, патрон, чтоб отправить телеграмму, все равно нужно время…
— Кретин! Неизвестно тебе, что гостиница имеет телефонную связь с виллой?
— Я об этом не знал.
— Быстро! Одевайся, собирай манатки и наверстывай упущенное! Даю пять минут.
Очень испуганный, Бамбош был готов через четыре.
Мондье спросил:
— Есть у тебя деньги?
— Луидоров пятьдесят… не больше.
Мондье выхватил бумажник, не считая, швырнул несколько банкнот, сказав:
— Трать, не скупясь. Сейчас же поедешь на железную дорогу и отправишься в Марсель с таким расчетом, чтобы оказаться там раньше прибытия парохода и не прозевать их, когда сойдут на берег.
— Это я могу.
— Будешь следить за ними в Марселе и обо всем, что увидишь, сообщай мне.
— По телеграфу?
— Да, пользуясь шифрованным кодом, я сейчас тебе его дам. А теперь быстрее катись отсюда и исправляй свой промах. Твой багаж будет выслан на имя месье Тьери.
— До свиданья, патрон!
— До свиданья.
— Вы сердитесь на меня?
— Да, с некоторых пор ты делаешь промах за промахом, и, если так будет продолжаться, я отошлю тебя обратно к Лишамору, и ты станешь там прозябать среди обыкновенных мошенников.
— Патрон, ей-богу, я нагоню упущенное! Как только вы скажете, я тут же прикончу дурака князя и расправлюсь по-своему с мозгляком Бобино!
— Ты не осмелишься и не сможешь!
— Увидите! Думаете, у меня не хватит духу перепилить глотки этим двум типам?
— Хвастаешься, — сказал граф, чтобы подзадорить напарника.
Бамбош сделал выразительный жест пальцем поперек горла и застегнул чемоданчик, куда положил самые необходимые вещицы.
— Теперь дуй и не забывай делать все, как я тебе велел. Да, еще хочу сказать: приехав следом за ними в Париж, остановишься в бывшем доме Березова. Особняк куплен на имя барона де Мальтаверна, это подставное лицо, он даст тебе жилье и будет кормить и поить. Прощай, негодяй!
— Счастливо оставаться, патрон.
Через три дня Мондье получил от Бамбоша следующую телеграмму:
«Все идет хорошо, наши люди высадились в Марселе, не подозревая, что я уже там. Князь болен, поселились на тихой улочке, где за ними будет легко наблюдать. Посещает доктор, я с ним поговорю».
На другой день снова пришла депеша:
«Ведут себя очень осторожно, видимо, подозревают, что за ними следят. Проникнуть в дом невозможно, продукты и лекарства приносят прямо туда. Врач, очень молодой и старательный, отказался от десяти тысяч, которые я ему предложил за то, чтобы он помог».
Прочитав послание, граф в бешенстве его скомкал, воскликнув:
— Идиот!.. Он все испортит своей поспешностью, надо было предупредить меня. Не хватает только того, чтобы этот несчастный врач оказался честным человеком! Проклятие! Я должен был ехать сам, чтобы освободиться от князя и Бобино. Но не могу же я быть одновременно всюду!
Патрон послал новые инструкции Бамбошу, велел действовать с крайней осторожностью и не трогать ни князя, ни Бобино, требовал не ослаблять слежку за князем, который, вероятно, поедет в Париж, как только поправится после ранения.
Получив такой приказ, Бамбош с облегчением вздохнул. В самом деле, не так легко было убить двоих людей, что вели себя крайне осторожно и кого, может быть, предупредил об опасности доктор после сделанного ему грязного предложения.
Так продолжалось еще десять дней, в продолжение коих Бамбош слал донесения. В одном он сообщал:
«Решительно, врач из тех, кого называют честными, Делает вид, что не понимает, когда я набавляю цену. Я преобразился в коммерсанта, и вы сами бы не узнали. Нанял кое-кого из подходящих себе в помощь, но птички очень недоверчивы, и боюсь, как бы не улетели неожиданно».
Бобино со своей стороны пребывал в постоянном страхе. Правда, на пароходе за ними никто не следил, в этом юноша не сомневался. Но он уже имел достаточный опыт, чтобы заподозрить шпионство в Марселе, так как был убежден: враги не сложили оружия. Вот и доктор, навещавший раненого, известил Бобино о полученном грязном предложении, которое он, врач, с возмущением отверг.
Стало ясно, что преследователи приехали поездом и видели, как беглецы сходили с корабля. Хоть бы князь поскорее поправился, и тогда все немедленно уедут в Париж и скроются в его лабиринтах…
О том, на какие средства они станут жить вместе с больным князем, Бобино старался не думать. А душевное состояние Мишеля все ухудшалось. Под действием гипноза он уже почти не переносил даже вида Жермены. Тупая, бессознательная ненависть вытесняла из больной души прежнюю любовь к прелестной женщине, отдавшей ему сердце.
Ждать, пока князь совсем поправится, Бобино не мог. В Марселе ни он сам, ни Жермена и сестры не могли бы найти заработка.
Южные французы с удовольствием едут завоевывать Париж, но весьма неохотно сами допускают жить у себя уроженцев столицы, те оказываются на юге как в другой стране, среди иных нравов и обычаев, и даже язык южан им словно чужой.
Жермена верила, что в Париже найдет работу, а Бобино твердо надеялся быть принятым на прежнее место, даже если оно окажется занятым, давние товарищи потеснятся и не позволят остаться на улице.
Разумеется, придётся вламывать изо всех сил, но зато жить с гордой уверенностью, что существуешь собственным трудом и никому ничем не обязан, и получать удовлетворение от честно выполненного долга.
Сосчитав содержимое кошелька, Бобино убедился, что денег хватит только на дорогу, и сказал Жермене:
— Нельзя терять время. Если мы проведем тут еще две недели, у нас не останется на билеты, застрянем здесь.
— Так едем, мой друг, — просто ответила девушка. — Мишель чувствует себя немного лучше, и думаю, что в купе второго класса…
— Я все рассчитал, — остановил ее Бобино, — отсюда до Парижа стоимость билета — шестьдесят пять франков двадцать пять сантимов, во втором классе, конечно. Значит, нам надо триста двадцать шесть франков двадцать пять сантимов.
— И у вас осталось достаточно денег?
— Даже с учетом небольших непредвиденных расходов.
Разговор происходил в восемь утра, решили отправиться поездом в час сорок девять, среди дня, как люди, ни от кого не скрывающиеся, не боящиеся шпионов.
Да и чего им опасаться, разве они ехали не в Париж, где смелый парень всегда найдет верных товарищей в борьбе против своры негодяев, тех, от кого до сих пор приходилось отбиваться чаще всего в одиночку.
Бобино уплатил за гостиницу и спросил у врача, сколько должны ему. Но благородный человек, видевший в каком положении они находятся, не захотел брать ничего за лечение князя.
Мишель, когда узнал о переезде, особенно часто ворчал на Жермену, брюзжал на всех и по любому поводу жалобно плакал, словно ребенок.
Отчитав его как следует, Бобино решительно сказал:
— Знаешь что, не морочь нам голову! Или я тебя увезу насильно. Спи, ешь и пей и никому не сообщай, что у тебя голова не в порядке, а не то угодишь в дом умалишенных. Помалкивай и будь умницей.
Несчастный, чья воля была жестоко подавлена Мондье, безропотно повиновался резким словам, подкрепленным выразительными жестами.
Они заняли купе второго класса; вскоре на оставшееся свободное место подсел человек, вежливо раскланявшись. Бобино признал в нем одного из шпионов, что отирались около их гостиницы в Марселе. Тихонько шепнув об этом на ухо Жермене, Бобино прибавил:
— Ничего не бойтесь, все устрою как надо.
В начале пути пассажир попробовал завязать разговор, но Бобино очень вежливо продемонстрировал, что увлечен беседой с тремя своими дамами. Те поняли игру и наперебой болтали. Неизвестный, потеряв надежду наладить знакомство, углубился в чтение газет.
За полночь предстояло ждать пересадку. Семейство, — а они ощущали себя и в самом деле семьей, — отдохнуло в вокзальном буфете.
Когда ранним утром надо было ехать дальше, неприятный незнакомец снова оказался в их купе, выразив радость по поводу счастливого совпадения.
— Вы, конечно, едете в Париж, не так ли? Я тоже туда.
— Действительно неожиданность, — любезно ответил Бобино и на этот раз начал с соседом банальный разговор о дорожных мелочах, о погоде. Жермена, очень обеспокоенная, не могла понять, как может Бобино вести себя столь невозмутимо с почти заведомым наемником их тайного врага.
Мишель угрюмо молчал, куря папиросу за папиросой. У него повысилась температура, он не желал есть ничего, предлагаемого Жерменой, и вообще держался со всеми очень неприязненно.
Путешествие продолжалось без инцидентов; приближались к Парижу, вдали, в тумане уже виднелись очертания его зданий.
Когда оставалось проехать последнюю станцию, Бобино насмешливо сказал неизвестному:
— Честное слово, месье, вы добросовестно зарабатываете ваши деньги. От самого Марселя, где вы к нам навязались… Это похвально…
— Но, месье… я не понимаю…
— А я понимаю, и очень хорошо. Вы следите за князем Березовым и за мной, вашим покорным слугой Жаном Робером, по прозванию Бобино, по поручению человека, которого я не хочу называть. И присматриваете также за барышнями Жерменой, Бертой и Марией Роллен. Мне это очень надоело, и я не знаю, почему до сих пор не вытолкнул вас из вагона на полном ходу.
— Месье! Если вы попытаетесь осуществить угрозу… Я опережу вас и тотчас воспользуюсь стоп-краном!
— Оставьте стоп-кран в покое, это приспособление почти никогда не срабатывает. Вместо того чтобы вышибить вас, я облегчу вам труды по слежке и сам скажу, куда мы направляемся. Оцените мое благородство и воспитанность! Итак, чтобы вы знали, мы сойдем с извозчика на улице Паскаля, девятнадцать… Не стесняйтесь, запишите адрес, чтобы не забыть и отослать его кому следует. Передавайте поклон вашей жене! Ваш покорный слуга!
Человек не нашелся, как ответить на открытую насмешку, молча снял с полки чемоданчик, приготовился выйти. Поезд с шумом остановился у перрона.
— Теперь этот господинчик непременно поедет вслед за нами. На здоровье! — Бобино засмеялся.
Неизвестный подбежал к другому купе, оттуда вышел некто в пальто с воротником, поднятым чуть не до самых бровей, он спросил:
— Ну как?
— Младший из мужчин, Бобино, просто издевается надо мной. Он дал свой адрес.
— Не верь, он хитер, как обезьяна. Следуй за мной до выхода, не теряя их из виду.
Десять минут спустя, как люди, которым некуда спешить, к кондуктору подошли Жермена, Берта, Мария, Мишель и Бобино. Бобино держал под руки младших сестер, Жермена вела Мишеля. Сдав билеты, они наняли небольшой, так называемый семейный омнибус[572], Бобино громко сказал кучеру:
— Улица Паскаля, девятнадцать.
Тот спросил:
— А багаж, месье?
— Его доставит грузовой фургон.
Бобино сделал вид, что не замечает, как следом за ними тронулись два наемных ландо. Они тоже остановились неподалеку от названного дома.
Было десятое марта, солнце закатилось, и на улице, лишенной освещенных витрин, стало темно.
Бобино пришло в голову пошутить и заглянуть в окошко преследовавшего экипажа, в расчете увидеть знакомый профиль их спутника. Приблизившись к оконцу, парень отпрянул в страхе: показалось, что он увидел темный глаз и нос с резкой горбинкой месье де Шамбое и даже почувствовал характерный запах его духов. Остальную часть лица загораживал высокий воротник пальто.
Веселая усмешка слетела с губ Бобино.
Он вошел в аллею перед домом, там ждали молодые мужчина и женщина, хозяева пансионата.
— Здравствуй, Матис! Здравствуй, Жанна! Дорогие мои друзья, рад вас видеть! Вы получили письмо? — сказал Бобино.
— Да! И все готово для вас — три комнаты в мансарде… не очень удобно…
— Это прекрасно! Дорогая Жермена, представляю вам Матиса и его Жанну… моих друзей, я их очень люблю, и они, похоже, платят той же монетой.
Молодые люди с изумлением смотрели на Жермену, пораженные ее красотой.
— Вы будете и моими друзьями, потому что друзья наших друзей — наши друзья! Правду ли я говорю? — спросила Жермена. — Позвольте также представить вам князя Березова, он ранен и плохо себя чувствует.
Мишель в изнеможении сидел на складном стуле, но был в ясном сознании. Князь снова обрел свою обходительность: пожал руку Матиса, с изысканной учтивостью поклонился его жене, извиняясь за то, что потревожили их.
— Да оставьте вы, какое там беспокойство! — ответил Матис. — Если вы товарищ Бобино, значит, хороший человек, а для таких мы всегда рады сделать что можем.
— Друг мой, — сказал Бобино, — прошу, отведи всех в комнаты, а я отпущу омнибус и заодно посмотрю еще на одного типчика, до которого у меня есть дело.
— Если надо его вздуть, скажи, я помогу.
— Спасибо, сегодня не требуется.
Экипажи исчезли, но Бобино был уверен, что они недалеко и в них — шпионы. Он не ошибся, узнав Шамбое — Бамбоша, что следил за ними от самого Марселя и мечтал о мщении.
Юноша вернулся в дом очень озабоченным, но виду не показал и, весело прищелкнув пальцами, сказал всем:
— Виват! Мы в Париже, есть кров над головой, и скоро примемся за работу!
Помещение, предоставленное Матисом, оказалось более чем скромным, скорее убогим.
В комнатах стояли лишь самые необходимые предметы: на чем спать, на чем сидеть, на чем есть.
В комнате девушек — железная кровать для Берты с Марией и брезентовая раскладная для самой Жермены, три стула, некрашеный дощатый стол и маленькое зеркальце на стене.
По шутливому выражению Бобино, он занимал общие покои с князем — комнатку размером три метра на три, там стояли, соответственно, те же походные кровати, что у Жермены, и стулья.
Бобино, с его небольшим ростом, было вполне удобно улечься на складном ложе между тонким матрасом и одеяльцем, но уместить на таком пространстве гигантское тело Мишеля стало задачей нелегкой. Его голова и ноги оказывались за пределами кровати. Пришлось помудрить, чтобы устроить князя. К счастью, он пребывал в хорошем настроении, смеялся, глядя, как его укладывают; кроме того, Мишель был так утомлен дорогой, что больше всего на свете хотел спать. Бобино положил на стул подушку и подставил вместо изголовья.
— А ноги ты подогни к телу, — сказал он Мишелю, — иначе придется и под них помещать стул. Потерпи, мы здесь не надолго. Скоро переедем в свою квартиру. Она, конечно, будет не такой шикарной, как прежний твой особняк, но все же достаточно удобной.
— Здесь лучше, чем в вагоне, — заявил Мишель, почти засыпая.
— Правильное заключение! Давай-ка спать.
Наутро в третьей комнате, где устроили столовую и кухню, приготовили скромный завтрак.
Несмотря на одолевавшие всех тревожные мысли, за столом случились несколько минут веселья.
Резкая перемена образа жизни никого не удивляла и не беспокоила.
Несмотря на то что Жермена успела привыкнуть к роскоши, живя в доме Березова, и потом во время путешествия в Италию, так трагически закончившегося, она ничуть не жалела о той обстановке и даже не вспоминала о ней.
С каждым днем старшая из сестер все более возвращалась к своему состоянию простой девушки из народа, готовой работать вместе со своими младшими по десять часов в сутки и даже ночами, если потребуется, жить в любой дыре, питаться чем Бог пошлет и бедно одеваться.
Со всем этим добрая мужественная девушка спокойно мирилась. Лишь бы только князь, друг ее тяжких дней, выздоровел и излечился от раны и от странной душевной болезни! Тогда она стала бы счастливейшей женщиной на свете! Ради этого Жермена была готова совершить чудеса любви, преданности и трудолюбия.
Она посвятила Мишелю свою спасенную им жизнь, которую теперь иногда готова была проклясть, ведь с жестокостью безумного князь заявил о своей нелюбви и даже ненависти.
Однако она исцелит его тело, ослабшее от непрерывной лихорадки, и его раненую душу. Вернет его сердце, которое хотят у нее отнять. Станет бороться до конца и восторжествует над врагом, потому что чувствует в душе непобедимую силу и страстную волю к борьбе. Источник этого — в бесконечной любви.
Бобино, преданный Жермене и ее сестренкам, отнесся к внезапному разорению князя и резкому изменению собственной жизни совершенно спокойно.
Он с удовольствием думал о возвращении к любимой работе, и его нисколько не прельщала бездельная жизнь богачей.
— Это очень глупая жизнь, называемая широкой! — говорил юноша.
Так как друзья остались почти без сантима, а Жермена и ее сестры не могли рассчитывать быстро найти надомную работу, решили, что Бобино немедля пойдет на прежнее трудовое место, может быть, его возьмут обратно.
Матис работал в красильне, что находилась в том же доме, где они жили, и Бобино просил приятеля присматривать за князем и ни в коем случае не позволять ему выходить на улицу. Вплоть до применения силы.
— Вплоть до применения силы, — повторил Матис, поглядев на свои руки борца. — Можешь не сомневаться, приказ будет выполнен.
— До свиданья и спасибо тебе, старина!
— Не за что благодарить! Ты знаешь, что мы с женой всегда готовы тебе помочь.
Выйдя на улицу, Бобино сразу почувствовал, что за домом установлен надзор, но кто, где и как следит, не стал выяснять. Сейчас было важнее избавиться от персонального шпика, наверняка к нему приставленного.
Было ясно, что преследователи скоро от них не отвяжутся, будут глазеть и таскаться за каждым, выяснять, кто куда пойдет и, вообще, как они живут.
Надо было, чтобы его поход на работу ни в коем случае не был прослежен.
Как настоящий парижанин, Бобино знал в городе все ходы и выходы и поэтому спокойно отправился пешком. Возле Обсерватории он сел в омнибус и заметил, что сейчас же вослед вошел человек, одетый как зажиточный рабочий, и устроился рядом.
Бобино краешком глаза посмотрел и, убедившись, что сосед нисколько не похож ни на месье де Шамбое, ни на типа, увязавшегося за ними в Марселе, подумал, а почему, собственно, это не может быть обыкновенный житель столицы, никакого отношения не имеющий к тем двум.
Через некоторое время появился еще пассажир, потом третий, постепенно весь империал[573] наполнился.
Когда подъехали к Большому рынку, Бобино сошел и побродил по его рядам, как зевака, что любуется свежей зеленью, фруктами, цветами, разным мясом, рыбой.
Потом он двинулся по улице Монмартр до угла улицы Сен-Жозеф, но не приблизился к дому 142, где находилось издательство «Маленькая республика», а свернул в подворотню и, миновав двор, загроможденный транспортом и тюками, юркнул в незаметную маленькую дверь, через коридор пробрался в пустой сейчас большой зал, откуда знакомыми закоулками попал наконец в свой цех.
Его товарищи начинали разборку вчерашнего набора по кассам[574].
Неожиданное появление Бобино породило всеобщее изумление и радость: парня ждали только через год.
Даже старый метранпаж[575], толстый, сорокалетний, с бритой головой и черными усами, всегда молчаливый, закричал так, что все удивились:
— Бобино!.. Не может быть!
И по всему цеху понеслось на все лады: «Бобино!.. Бобино!.. Бобинар!.. Бобинелли!.. Бобинович!.. Да здравствует великий путешественник!..»
— Выходит, дальняя прогулка закончилась? — спросил метранпаж.
— Лопнуло терпение! Окончательно лопнуло! Хватит с меня Италии!
— Почему?
— Там слишком много итальянцев…
Все засмеялись.
Когда ребята немного успокоились, Бобино продолжал:
— Это еще не все! Я уехал без копейки в кармане… и возвращаюсь богатый… как нищий! Ты ведь знаешь, я всегда был охоч до работы, — сказал он метранпажу.
— Дружище, но мастерская укомплектована… Если только ребята потеснятся и выделят тебе кассу…
Тут закричали:
— Кассу Бобино!.. Кассу!.. Без Бобино цех набора не может существовать! Да здравствует «Маленькая республика!» И большая тоже! Он снова с нами!..
— Договорились! И я, правда, очень рад, — сказал метранпаж. — Время аперитива[576], мы тебе поднесем, а ты расскажешь о путешествии.
— С удовольствием! — сказал Бобино, несказанно довольный тем, что так скоро обрел работу и сможет обеспечить жизнь своих подопечных.
Пришел торговец вином и принес аперитивы всех цветов и на все вкусы: и мятные, и анисовые, и сладкие, и натуральные.
Чокнувшись со всеми и отпив глоток, Бобино встал в позу, чтобы начать.
— Я вам не буду рассказывать про всю Италию, потому что я был только в Неаполе.
— Увидеть Неаполь и умереть…
— Как можно позднее!
— Тогда рассказывай про него!
— Очень просто: Неаполь — это одна длинная улица, куда из домов разом вышли все обитатели… Толпа… толчея… не продерешься! И все принюхиваются и посматривают на котлы, где прямо на улице варятся макароны. Это национальное блюдо, именуемое также спагетти… Вот вам Неаполь!.. Вернее, половина Неаполя.
— Рассказывай про другую половину!
— Она так же проста, как и первая. Наевшись макарон, все мечтают о десерте[577] и начинают посматривать на разносчиков, вопящих на все голоса: «А вот дыни! Дыни! Сладкие, сочные… За один чентизим, то есть, по-нашему, сантим, наешься, напьешься и умоешься!»
— А как это? — спросил парень, стоявший рядом с Бобино.
— Очень просто: дыня такая сладкая, что будешь сыт, съев кусок, такая сочная, что напьешься, а умоешься, потому что, вгрызаясь в нее, станешь до ушей мокрым… Вот и все, точка!
— Что все?
— Все про Неаполь, про мое путешествие и мои впечатления…
— А небо Италии?
— Оно синее.
— А море?..
— Тоже синее… но от него болеешь.
— Чем?
— Морской болезнью.
— Ну, а Везувий-то?
— Печка, которая топится нефтью, с перерывами топится, не хватает горючего, муниципалитет[578] нормирует расход.
— А раскопки городов?.. Геркуланума… Помпеи?
— Подумаешь!.. Старые ямы, вроде заброшенных пустых водоемов, где бродячие торговцы расставили товары… Люди в очках ходят… смотрят… делают вид, что понимают что-то и восхищаются… В общем, я вам все сказал: Неаполь — это макароны и дыни… Вот!
Яркий рассказ, украшенный реалистическими чертами, имел большой успех, хотя некоторые остались и не вполне уверенными в том, что узнали абсолютно все о Неаполе и его окрестностях.
Условились, что с завтрашнего дня Бобино начнет работать. Счастливый, он возвращался на улицу Паскаля. Обратно типограф добирался тем же запутанным путем, каким прибыл в типографию.
Сияя от радости, Бобино объявил:
— Теперь с голода не умрем! Ребята, старые товарищи, сохранили место, и я смогу зашибать в ночь по десять франков.
— И я начну подыскивать работу, как только устроимся с квартирой, — откликнулась Жермена.
— Это вопрос двух-трех дней, и я надеюсь, что нам удастся так хорошо скрыться, что шпионам долго придется нас разыскивать.
Комнаты в доме на улице Паскаля они считали лишь временным жильем. Бобино обдумал хитрый план, как отыскать постоянное и как с самого начала сделать, чтобы сыщики не узнали, куда они перебрались.
Матис, пользуясь тем, что за ним не следили, развозя в повозке товар заказчикам красильни, в то же время подыскивал для постояльцев квартиру, а когда нашел — на углу улиц Мешен и Санте, — перевез туда постепенно все их вещи, так что наблюдавшие за домом могли думать, будто багаж находится еще на улице Паскаля.
Оставалось только выехать незамеченными и обустроиться в новом месте.
Оказалось, что это довольно трудно осуществить. За домом Матиса велась усиленная слежка. Кроме того, не было денег, чтобы купить для квартиры хотя бы самую необходимую обстановку, а Жермене хотелось создать для больного Мишеля пускай минимальный, но комфорт.
Когда князь был богат, он давал им деньги не считая, а теперь, разоренный и больной физически и душевно, находился под угрозой новых козней, отнявших у него все, — друзья обязаны за доброту и щедрость отплатить, пускай не в полной степени, а по мере своих возможностей. Ради этого придется трудиться дни и ночи, отказывая себе в самом необходимом.
Создать привычные для Мишеля условия оказалось бы нелегко даже зажиточным людям, а каково это двум неопытным девушкам, младшей швее и молодому наборщику… Но они считали себя обязанными выполнить свой долг, хотя больной вел себя так, что мог лишить их мужества. Князь был постоянно всем недоволен, недружелюбно относился к Бобино, холодно и почти враждебно — к Жермене, и только с ее сестрами оставался по-прежнему ласков и всегда радовался их присутствию. Они одни могли его уговорить не выходить из дома и не слоняться по улицам, рискуя оказаться в доме для душевнобольных, а то и похищенным врагами.
Вот каким путем и ценою какой жертвы была решена проблема покупки мебели и домашних вещей.
Когда Жермена лежала больная, князь, надеясь ее развлечь и доставить ей удовольствие, позвал известнейшего в Париже ювелира, велел принести красивейшие драгоценности и разложил их на постели девушки.
Он рассчитывал пробудить в ней любовь к нарядам, свойственную женщинам, и просил выбрать, что понравится, а лучше взять вообще все.
Но Жермена окинула грустным взглядом сверкающие украшения и решилась приобрести только одно скромное колечко с красивым сапфиром, окруженным мелкими бриллиантами, сделав это лишь затем, чтобы не обидеть Мишеля полным отказом.
Князь сказал ювелиру, огорченному такой, на его взгляд, незначительной покупкой:
— Это пока, позднее мы опустошим весь ваш магазин.
Потом Березов вернулся к Жермене и надел ей кольцо на палец, а она сказала благодарно и нежно:
— Я с ним никогда не расстанусь!
И конечно, сдержала бы обещание.
Но теперь, когда от этого зависело сохранение жизни Мишеля, могла ли она не распроститься с его же подарком? И девушка это сделала, когда Бобино спросил, на какие деньги купить обстановку для квартиры.
Жермена молча сняла кольцо с руки, положила в футляр и, передавая Бобино, сказала:
— Заложи или продай, как хочешь.
В ломбарде оценили в четыреста франков, ювелир предложил шестьсот, Бобино согласился и тут же побежал за мебелью, уплатив наличными пятьсот с тем, чтобы остальные сто отдать в рассрочку за год.
Вернувшись, он с торжеством сказал Жермене:
— Все в порядке, можем переезжать, когда нам удобно.
Итак, главное теперь состояло в том, чтобы их перемещение не заметили шпики, несомненно наблюдавшие за домом днем и ночью.
Девушки страшно боялись, что враги узнают их новый адрес, проникнут в отсутствие Бобино и будут продолжать вредить Мишелю, уже и так сделав его совсем больным.
Бобино молча слушал эти разговоры, предвкушая, какой приятный сюрприз преподнесет. Наконец он сказал:
— А если я берусь провести вас так, что никто не заметит?
— Вы можете это сделать?
— И не далее как сегодня ночью.
— Но они увидят, как мы будем выходить на улицу Паскаля.
— А мы окажемся на другой. Только бы Мишель не заупрямился и не принялся бы ставить нам палки в колеса.
— Его мы берем на себя, — сказала Берта. — Буквально: возьмем под руки, и он спокойно пойдет куда надо.
— Итак, друзья мои, в половине первого пополуночи мы уходим отсюда на улицу Мешен.
— Ты, может быть, поведешь через подземелье… Мы ужасно боимся подвалов с тех пор, как нас держали взаперти, с крысами…
— Все будет гораздо проще: вы ничего не имеете против прогулки по берегу реки?
— Ничего, особенно когда такое необходимо.
— Там не очень приятно пахнет, но зато нет ни малейшей опасности.
— Я готова идти вдоль сточной канавы, если это путь к нашему спасению, — сказала Жермена.
В полночь все пятеро спустились в швейцарскую, где их ждал Матис. Он снял со стены ключ на длинном ремешке и сказал, что проводит друзей, и все последовали за ним. Они миновали двор, где сильно пахло из дубильной мастерской, и приблизились к вонючему стоку, идущему к речонке Бьевр.
Мишель находил ночную прогулку забавной, хотя в темноте не было даже видно, куда ставить ногу. Князь оставался спокоен, не объявлял себя сумасшедшим, но сильно страдал от раны. Бедный аристократ покорно шел, куда его вели.
Выходы на набережную из дворов запирались наглухо, только некоторые дома имели ключи от замков. Матис изготовил отмычки, вывел всех к речушке. По другую сторону ее простирался пустырь, отгороженный плотным забором.
Через вонючую воду перекинули доску, по ней перешли на другой берег, а там пустырем — до изгороди. Накануне вечером Матис вынул гвозди из одной широкой планки. Подведя всех к этому месту, он внимательно прислушался, не идет ли кто по улице, открыл проход, выпустил всех на улицу и, быстро поставив планку на место, повернул к себе. Операция проводилась в полной тишине, переговаривались только шепотом.
Теперь они могли надеяться, что скрылись от своих преследователей и смогут наконец спокойно искать работу, спокойно жить.
Не встретив ни души, дошли до улицы Мешен, где находилась новая квартира.
Несмотря на поздний час, консьерж[579], получив авансом хорошие чаевые, дожидался их, провел в жилье и оставил одних.
Жермена, увидав, какую милую обстановку подобрал Бобино, радостно воскликнула:
— Как у нас хорошо! Я даже не смела надеяться, что ты все так славно устроишь; спасибо тебе, дорогой друг!
Обошли четыре комнаты, восхищаясь как дети мебелью из красного дерева, ковриками, швейной машинкой. Только один Мишель молчал и казался ко всему безучастным.
— Ну, мой друг, как вы находите наше убежище? — спросила Жермена. — Оно, может быть, и не очень удобное, но зато мы тут в безопасности.
— Нас не найдут теперь, мы поселились под чужими фамилиями, — добавил Бобино.
— Мне все равно, — сказал князь. — Ведь я теперь не более чем испорченный механизм. Разве я могу о чем-нибудь думать с тех пор, как они убили мою душу.
— Но кто? Кто они?.. Скажите, ради Бога. Умоляю вас! — снова и снова спрашивала Жермена.
— Те, кто убили мою душу и ждут, чтобы я покончил с собой, и это скоро случится.
На другой день Бобино вывел четким почерком два десятка объявлений. Тех самых записочек величиной с ладонь, какие мы постоянно видим расклеенными на водосточных трубах, на косяках входных дверей, на углах тех домов, которые, кажется, стыдятся, что занимают место на улице. На записках нет разрешительных штампов, они существуют только благодаря снисходительности администрации, делающей вид, что не замечает их, ведь многим нуждающимся эти клочки бумаги помогают найти пропитание.
Жермена не предоставляла работу, а искала ее. Она писала:
«Особа, обученная в лучшем модном ателье Парижа, берется шить платья для дам и девиц, переделывать устаревшие туалеты и реставрировать нарядные платья. Обращаться в дом N… по улице Мешен, 3-й этаж».
Таким образом, девушка взывала к довольно многочисленной клиентуре из небогатых женщин, желающих быть одетыми по моде, не покупая наряды в магазинах, и при этом говорить с гордостью: «у моей портнихи…» — потому что немногие из них могут иметь на самом деле свою портниху.
Бобино расклеил бумажки ночью, когда возвращался из типографии, и Жермена с утра ожидала клиентов.
Берте поручили делать покупки провизии, она очень хорошо понимала в хозяйстве и умела торговаться с продавцами.
Мария сидела дома с Мишелем, а до трех часов дня и Бобино находился с ними.
Состояние здоровья русского опять требовало внимания. Рана открылась, нагноение началось снова, и Мишеля лихорадило. Кроме того, сильно мучила межреберная невралгия, следствие ранения, и настроение у него было убийственное.
Он ворчал на Жермену, не желал ее видеть, терпеть не мог Бобино и успокаивался лишь, когда говорил с Марией или когда она читала вслух.
В голову ему приходили всяческие фантазии, и Березов высказывал их с дьявольской едкостью, совершенно не желая замечать, как огорчает друзей, сидевших на мели после квартирных затрат.
— Хочу клубники, — говорил он Марии. — Да, клубники, в конце марта ее можно найти сколько угодно… Клубники с шампанским и хорошую сигару… Ваши мерзкие папироски набиты просто мокрым сеном… Хочу настоящую гавану[580], какие курят в светском обществе, — так, к примеру, говорил он.
— Господи, Боже мой! Да если бы у нас было хоть немного лишних денег, мы бы купили все, чего он хочет, — шептала Жермена.
— Я возьму аванс, займу у товарища двадцать франков. Ты был нам другом в трудные дни, и мы станем работать изо всех сил, чтобы тебе жилось как можно лучше, — сказал Бобино.
Но князь посмотрел злыми глазами и прервал пораженного Бобино, сказав Жермене:
— Если вы в нищете, только от вас зависит из нее выйти. Ступайте замуж за Мондье, он богат, он вас обожает, а мне дайте покончить с этой собачьей жизнью, раз надо себя убить, раз необоримая сила к этому толкает.
Бобино ничего не мог понять.
Из деликатности, присущей многим парижским простолюдинам, он никогда не касался пережитого Жерменой надругательства. Он подозревал об ужасной драме, произошедшей в мрачном доме, охраняемом Лишамором, но не просил, чтобы Жермена рассказала. Тем более он не знал имени человека, гнусно оскорбившего ее. И все-таки у него отчего-то застыло сердце, когда Мишель назвал имя графа, а Жермена, смертельно побледнев, чуть не упала в обморок.
Но она сдержалась и не заплакала. В это время раздался звонок, прервав тягостный разговор.
Бобино удалился с Мишелем в другую комнату, пока Жермена шла открывать.
На площадке лестницы стояли женщины: одна совсем молоденькая, блондинка, очень хорошенькая и шикарно, с безупречным вкусом одетая; другая — постарше, в платье добротном, но без всяких претензий на моду, была похожа на воспитательницу или на компаньонку.
Ослепительная красота Жермены на фоне скромной обстановки квартиры удивила и восхитила пришедших.
Учтиво поздоровавшись, младшая спросила Жермену:
— Мадам, это вы принимаете заказы на переделку платьев?
— Да, мадемуазель, — ответила наша героиня, сразу поняв, что с ней говорит хорошо воспитанная девушка. — Входите, пожалуйста.
Жермену приятно удивил сдержанный и мягкий тон, каким заговорила с ней явно богатая заказчица. Еще более удивило то странное обстоятельство, что хорошенькая девушка была необычайно похожа лицом на Бобино и даже тембры их голосов как бы совпадали, только голос мужчины был, естественно, погрубее и черты его лица порезче. Те же живые, яркие глаза, те же вьющиеся рыжеватые волосы, тот же прямой коротким нос с тонкими ноздрями. И что совсем невероятно, у обоих в одном и том же месте на лице темнела родинка. Невиданное, поразительное сходство!
Со своей стороны барышня с необычайным интересом разглядывала Жермену, ей казалось, что они уже встречались, только не припомнить, где и когда.
Указав на спутницу, девушка сказала:
— Мы живем в монастыре Визитации, он ведь почти напротив вашего дома. Выйдя погулять, мы увидели ваше объявление, у мадам есть пальто, которое на ней плохо сидит, и мы подумали, не возьметесь ли вы подогнать его по фигуре.
— К вашим услугам, сударыни, — ответила Жермена.
— Дело в том, что мы очень торопимся и поэтому не согласитесь ли вы переделать как можно скорее? Это вас не слишком затруднит? — спросила девушка с милой улыбкой, той, что сразу покорила Жермену.
— Мне хочется вам угодить, я готова начать сегодня же.
— Я пришлю пальто с горничной после полудня, и одновременно мадам придет для примерки.
— Когда вам будет угодно, мадемуазель, я не буду зря терять времени.
Незнакомки простились с Жерменой и вскоре подошли к дому с садом, в глубине которого находился павильон с верандой, крытой матовым стеклом, там росли экзотические растения в вазонах, висели драпировки из дорогих тканей, картины и стояло много скульптур. Все предметы говорили об изысканном вкусе хозяина.
Их встретил мальчик в ливрее и без доклада проводил в комнаты. Они вступили в очень большую мастерскую, где с нетерпением ждал молодой художник.
Поспешно бросив работу, он радостно бросился к гостьям, протягивая обе руки.
— Здравствуйте, Сюзанна! — сказал, волнуясь, хозяин мастерской.
— Здравствуйте, Морис! — так же ответила девушка.
Художник одновременно пожал руки девушки и ее спутницы, при этом молодые люди обменялись долгим красноречивым взглядом.
— Дорогая Сюзанна, как вы добры, что с такой аккуратностью пришли сегодня!
Хорошенькая блондинка, оправившись от смущения, сказала с милой насмешливостью:
— Дорогой мастер, по-моему, я все дни так же аккуратно являлась на сеансы и надеюсь, что и завтра не опоздаю. Вы пишете мой портрет, прелестный портрет, на нем вы делаете меня красивее, чем в действительности, идеализируете, но я имею слабость находить изображение похожим, и мне это приятно, не скрою. Я с нетерпением жду, когда вы закончите, вот почему я исправно хожу на сеансы.
— О! Уверяю, портрет недостоин вас! — с искренней пылкостью ответил Морис. — Чтобы написать вас такой, какая вы на самом деле и какой я себе представляю, надо быть гениальным, а у меня ничего нет, кроме любви и таланта. Увы! Очень небольшого.
Он подвел ее к мольберту[581]. Спутница девушки села на диван и занялась чтением журнала, чтобы не мешать молодым людям поговорить.
Они рассматривали незавершенное полотно.
— Неужели я должна вам говорить, что это прекрасная работа? Неужели вы сами этого не видите и сомневаетесь в своем истинном таланте? Мне кажется, вы были увереннее, когда помещали на выставках свои восхитительные пейзажи, ими я любовалась, еще не будучи с вами знакома, — говорила Сюзанна с такой искренностью, что Мориса прямо-таки распирало от радости и гордости.
— Это было потому, что в ту пору я вас не любил, Сюзанна! Тогда вы еще не позволяли мне вас любить.
— Не хватает только того, чтобы вы меня полюбили еще не увидав, — весело смеясь сказала девушка.
— Я не то хотел сказать…
— Так объясните почему.
— Потому, что, не зная вас, я был уверен в себе, как человек, которому нечего терять.
— Кажется, понимаю, — смеясь еще веселее, сказала девушка, — это вроде как в сказочке Лафонтена[582] «Сапожник и богач». А теперь вы обладаете сокровищем, боитесь его потерять, и оно отнимает у вас уверенность в вашем мастерстве?
— Смейтесь!.. Шутите надо мной… Я вам припомню. Мое сокровище — это вы… молодая, красивая, счастливая, богатая, знатная… Это вас боюсь я потерять… вернее, оказаться недостойным. Надо обладать большим, чем обыкновенный, талантом, чтобы осмелиться просить вашей руки у вашего отца и надеяться на его согласие… чтобы вы стали женой простого художника Мориса Вандоля. У вас самой тоже, может быть, есть предрассудки вашего сословия. Если бы у меня был выдающийся талант, я бы стал богат и знаменит, и тогда, может быть, ваш отец не посмотрел бы на то, что я не знатен. Вот почему, моя любимая, у меня нет уверенности в себе.
Взволнованная и растроганная искренними словами Мориса, девушка с нежной улыбкой говорила ему:
— Надейтесь, друг мой, надейтесь… ведь я вас люблю, всей душой люблю.
— Сюзанна! Как вы добры ко мне, как я обожаю вас! В вашей любви вся моя жизнь… мое будущее… моя гордость…
— Я не знаю, поступаю ли я хорошо, с точки зрения света… Я от него так далека… Я не знала своей матери… Я бы спросила у нее… Она, наверное, была добрая… Я спрашивала у моего сердца, и оно говорило мне, что такая любовь, как наша, — это честное, законное и дозволенное чувство.
— Вы знаете, что моя мать нашу любовь одобряет, ваша достойная родственница мадам Шарме ей сочувствует и помогает нам видеться… О! Как мне хочется, чтобы поскорее вернулся ваш отец… Он все еще в Италии?
— Да.
— И долго еще там будет?
— Ничего не знаю. Обычно его отлучки продолжаются около трех месяцев, иногда дольше. Он прекрасный человек, но весьма и весьма светский, он ни за что на свете не пропустит сезона в Италии. Он очень любит меня, балует, исполняет все мои маленькие желания, относится ко мне как к избалованному ребенку. Он человек высокой культуры, он оценит ваш талант художника, признает как аристократа искусства и мысли… Такая аристократия не ниже аристократии сословной. Он вас полюбит…
Морис, слушая, с увлечением работал над портретом. Голова была уже почти закончена, она не только изумительно походила на оригинал, но и была сработана с таким мастерством, что любой знаменитый живописец не постыдился бы поставить на холсте подпись.
Морис смотрел на девушку нежным взглядом влюбленного и художника, и душа ее волновалась от этого взгляда. Сюзанна становилась более обычного прекрасной. Она отдавалась счастью их ежедневных свиданий, что стали главной, если не единственной радостью ее жизни.
Часы пролетали для них незаметно, и оба не слышали, как на башне Обсерватории пробило двенадцать.
Мадам Шарме, уже успевшая не один раз перелистать иллюстрированный журнал, быстро встала с дивана, покашляла и проговорила:
— Пойдемте, Сюзанна, пора возвращаться в монастырь, завтрак ждет нас. До завтра, месье Морис.
— Как! Уже пора! — воскликнул огорченный художник. — Разве уже двенадцать? Часы Обсерватории, наверное, врут. Но вы сегодня опоздали на четверть часа, значит, вы мне их должны.
— Правда, до прихода к вам мы заходили к портнихе, она живет напротив монастыря Визитации. И я забыла вам сказать об одной вещи, поразившей нас обеих, не правда ли, мадам Шарме? Есть ли у вас здесь копия портрета, что выписали для князя Березова?
— Да, он у меня, дорогая Сюзанна, но почему вы о нем спрашиваете?
— Потому что портниха, у кого мы были в скромной квартире на улице Мешен, похожа на этот портрет до такой степени, что мы обе были несказанно удивлены.
Вандоль принес портрет, который поразил Сюзанну прелестью изображенной женщины, когда она впервые увидела его в мастерской своего поклонника. Тогда Сюзанна почти не поверила, что на свете может существовать такая красавица, спрашивала у Мориса, кто она, и тот рассказал известное ему из истории Жермены. Правда, он не знал прошлой жизни девушки, не знал, почему она бежала топиться, когда ее увидел и спас Березов.
Обе женщины посмотрели на изображение и сошлись на том, что сходство совершенно удивительное, это несомненно женщина, виденная ими на улице Мешен.
— Этого не может быть, — сказал Морис.
— Друг мой, в Париже не может быть двух таких женщин, — заявила Сюзанна. — Уверяю вас, что оригинал живет на улице Мешен.
— А я повторяю вам, дорогая Сюзанна, что этого не может быть, потому что оригинал находится сейчас вместе с князем в Италии.
— Это, конечно, убедительно.
— А если князь Березов уже вернулся бы в Париж, мне первому об этом стало бы известно. Я его лучший друг, мы время от времени переписываемся, что довольно редко в нашем мире, где каждый живет для себя, не интересуясь тем, как существуют другие.
— Тоже убедительный довод, и все же подобное сходство мне кажется странным. Знаете ли, скажу вам, раз вы знакомы с подругой князя Березова, пойдемте на днях вместе со мной к портнихе на улицу Мешен, и вы тогда сами увидите.
— С радостью, дорогая Сюзанна.
Великосветский лев в Париже и предающийся наслаждениям бандит в Италии, начисто лишенный совести и чести, жестокий, умный, хитрый граф Мондье, покоритель и мучитель женщин, любил за всю жизнь только одну из них — свою дочь, прелестную и скромную Сюзанну, любил до обожания.
При этом она ничего, в сущности, не знала о том, каков на самом деле отец, с нею бесконечно добрый, ласковый, щедрый и, думала она, глубоко порядочный.
На время отлучек в Италию граф оставлял свое дитя под присмотром пожилой бедной родственницы в пансионе столичного монастыря Визитации, где она мирно жила в полной безопасности.
И воспитывалась Сюзанна в этой обители, привыкла к ее укладу, чувствовала себя там очень уютно и спокойно, деля скромную келью с приветливой и доброй мадам Шарме.
Девушку не привлекали светские удовольствия, ей нравилось уединение, она почти ни с кем из мирских знакомых не встречалась, хотя могла свободно уходить из приюта до восьми вечера, принимать гостей, заниматься музыкой, читать, изготовлять изящные рукодельные работы, — словом, полноценно заполнять досуг, а его хватало: в сущности, круглые сутки она была предоставлена самой себе.
Очень хорошенькая, грациозная, отменно воспитанная и образованная, Сюзанна была к тому же весьма добра. Она не могла относиться без сострадания к бедным людям, всегда старалась помогать им и много делала для этого в окру́ге Мануфактуры[583] гобеленов[584] и Обсерватории, где располагался монастырь и жило особенно много бедноты.
Ее благотворительность не имела ничего общего с показным сюсюканьем светских дам, что регулярно раздают безделушки только знакомым несчастненьким, хорошо отмытым и для такого случая навсегда обученным, как себя вести при вручении господских подачек.
Сюзанна же опекала тех, кто не мог или не хотел обращаться со своей нуждой ни к кому из гордости, недоверия или застенчивости.
Она без отвращения и страха входила в грязные, запущенные дома, где ютилась нищета, отдавала несчастным все, что было в кошельке, и как могла утешала добрым словом отчаявшихся.
Девушка словно обладала особым чутьем, чтобы отыскивать именно тех, кто не просит подаяния и прячет свою нищету. Облегчать хоть малостью их судьбу приходилось чуть ли не насильно. Сюзанна была так неутомима в своих походах по трущобам, что мадам Шарме иногда даже просила подопечную не брать ее с собой, зная, что воспитаннице не грозит опасность.
Действительно, трудовой люд, в основном населявший эти кварталы, относился к молодой и хорошо одетой женщине с уважением и, насколько умел, вежливо и приветливо.
Но эти кварталы облюбовали по разным причинам и фабриканты, и зажиточные буржуа, охотники погулять и повеселиться на отшибе, где невелик риск встретиться с нежелательными свидетелями. Кроме того, именно в этих кварталах обрабатывали за выпивкой и гульбой провинциальных клиентов, делая их более податливыми. Сюда прямо-таки тянуло новоявленных дельцов, выскочек, еще не успевших приобрести внешний лоск и презираемых в аристократических салонах. Здесь же эти нувориши ощущали себя в родной среде, хотя демонстрировали простолюдинам такое презрение, с каким не относились к ним прежние владетельные господа, как правило, отменно воспитанные.
Однажды кучка из подобной публики, обильно позавтракав у фабриканта, вышла днем на улицу в сильном подпитии, чтобы поразвлечься. Уселись в одном из больших кафе, чтобы оттуда отправиться в центр города и там закончить веселье ничем не сдерживаемой оргией.
Два господина из этой компании, возрастом лет около сорока, краснорожие, с брюшком, хорошо одетые, с кольцами на толстых волосатых пальцах, прогуливались по улице Санте по направлению к бульвару Араго.
Утирая пот, несмотря на холодную погоду, в цилиндрах, сдвинутых на затылок, они отпускали всяческие сальности встречным женщинам.
Проходя мимо стены тюрьмы Санте, места мрачного и пустынного, они увидали молоденькую девушку, та спешила, — видимо, промерзнув, спрятала руки в муфту, шею закрывал меховой горжет[585], концы его спускались ниже пояса.
В Париже одиноко идущая по улицам женщина никогда не может чувствовать себя в безопасности. Всегда найдется кто-нибудь, чтобы кинуть оскорбительное слово, пошлую шутку, циничное предложение. Как правило, никто из прохожих не вступается, а полицейские только посмеиваются в усы, весело поглядывая на наглеца.
В Америке человека, оскорбляющего таким образом женщину, даже случайные прохожие избили бы тотчас.
Увы, в Париже и порядочный мужчина редко осмеливается поддержать женщину, таким образом становясь невольным союзником нахалов, тогда как было бы достаточно раза два основательно огреть наглеца палкой или врезать несколько хороших зуботычин…
…Два подвыпивших господина сочли очень остроумным загородить девушке дорогу и загоготали. Она отскочила.
Один громко объявил:
— Она миленькая! Я бы с удовольствием переспал с такой!
Другой ответил:
— Э! Толстый распутник, давай на пару!
Девушка сошла на мостовую, один из хамов покинул тротуар и опять загородил дорогу.
Бедняжка покраснела, потом побледнела, посмотрела на бесстыдников испуганным и одновременно возмущенным взглядом, но толстокожих животных не тронул ее взор.
Типчик, остававшийся на тротуаре, спросил:
— Малышка моя, один луидор может составить твое счастье?
— Два луидора!.. Два луидора… Но хочу поцеловать вас сию же минуту!
Охальник уцепился за горжетку и потянулся пьяной рожей к девичьему лицу.
Девушка громко закричала, отскочила, чуть не упала и громче позвала на помощь. Нахал не унимался, из развязного он превращался в наглого.
— Подумаешь, какие нежности… Три луидора хочешь? Или…
Сильный пинок в жирный зад заставил его заорать от боли и неожиданности. Одновременно его компаньон получил по цилиндру такой удар кулаком, что высокий головной убор нахлобучился до рта, сделав щеголя небоеспособным.
Получивший ногой в седалище дернулся назад и увидал молодого человека среднего роста с бородкой клинышком, широкого в плечах и очень быстрого в движениях.
Толстяк был трус и вовсе не хотел драться. Он попытался вступить в переговоры и начал:
— По какому праву вы себе позволяете…
В ответ он получил два быстрых удара, отчего у него под глазами появились два основательных синяка и в голове зазвенело. Он пытался бежать, но молодой человек ухватил грубияна за ворот так, что сдавил горло, и тихо, гневно сказал:
— Проси прощения!
Гуляка прохрипел:
— Пощадите… простите…
Молодой человек отпустил ворот и толкнул безобразника так, что тот отлетел на несколько шагов и плюхнулся на свой цилиндр, раздавив его в лепешку.
Другой в это время старался стянуть с себя нахлобученную на лицо трубу такого же головного убора.
На расправу потребовалось не больше двадцати — тридцати секунд.
Победитель улыбнулся девушке, она мило ответила тем же. Он подошел и, почтительно сняв шляпу, проговорил:
— Мадемуазель, окажите честь опереться на мою руку. Я провожу, куда вам угодно. Вы окажетесь в полной безопасности, я буду усердным и почтительным слугой.
Незнакомец смотрел большими добрыми глазами, в них выражались преданность и восхищение.
А она, сразу покоренная честным взглядом и теплым приятным голосом, почувствовала, что вполне может довериться прохожему, и без колебания оперлась на его руку.
Уже собралась толпа, судили всяк по-своему о случившемся, а какая-то простая женщина, посмотрев вслед, сказала:
— Неплохая парочка из них выйдет!
Тот, на кого был нахлобучен цилиндр, стащил его наконец и, решив изобразить храбреца, достал визитную карточку, протянул вдогонку удалявшейся парочке, крикнул:
— Вы меня ударили! Вы за это ответите…
Молодой человек обернулся, посмотрел презрительно и сказал:
— Вы непременно хотите со мной драться?
— Да. Я не позволю меня оскорблять.
— Принимаю вызов, вот моя карточка, но дрянь, оскорбляющая беззащитных девушек, — всегда подлец и трус, и скажу вам, что вы только разыгрываете из себя храбреца, и дуэлянтом никогда не станете.
И трусливый нахал удалился, освистанный собравшимися.
Заступник предложил спасенной от издевательств позвать извозчика, но та сказала, что тут совсем близко до монастыря Визитации, где она живет, но, поблагодарив за защиту, предпочла идти пешком.
В пути они вполне свободно разговаривали, испытывая большую радость от общения.
Провожатый сказал, что и он обитает с матерью неподалеку от монастыря, по профессии художник и зовут его Морис Вандоль.
И она назвала свое имя: Сюзанна Мондье, объяснила, почему находится сейчас в католической[586] обители.
Через десять минут они уже достигли нужного места и удивились, как за такое короткое время успели рассказать друг другу о своей жизни и стать благодаря случайности друзьями, может быть, надолго, если не навсегда.
Оставшись один на пустынной улице, Морис ощутил необыкновенное блаженство. Его душа, до сих пор заполненная любовью к матери и к искусству, словно расширилась, в нее вошло новое, до тех пор неведомое чувство и наполнило радостью, какой прежде он не испытывал.
В мастерской, охваченный сладостным волнением, молодой человек изобразил черты той, кого два часа назад не знал, и, глядя на рисунок, подумал: «Я люблю ее».
Очень скоро мадам Вандоль заметила, что с Морисом что-то происходит. Он не сделался менее любящим сыном. Наоборот, стал относиться к матери с еще большей нежностью, но в нем появились новые черты: сочетание возросшей откровенности с некоторой нервозностью.
Настроение утратило прежнюю ровность, он не веселился по-прежнему, как беспечный ребенок, нападала длительная задумчивость, когда Морис не замечал ничего. Потом его вдруг охватывала неожиданная, непонятно чем вызванная веселость. В таком состоянии он мало и плохо работал, портил начатые холсты. Пробовал заниматься музыкой, беспорядочно наигрывал что-то на фортепьяно и снова впадал в меланхолию.
Все это свидетельствовало о тяжелой болезни молодого человека двадцати трех лет, и мадам Вандоль, конечно, догадалась, какова причина.
Внимательная и любящая мать, всегда бывшая лучшим другом сына, она завела осторожный разговор и скоро услышала признание. Морис был влюблен. Уже три дня.
Он охотно рассказал, при каких обстоятельствах встретил девушку, поразившую его сердце, и мать отчасти успокоилась, подумав, что сын явно не попал в руки авантюристки.
Морис продолжал:
— Мама, если хочешь доставить мне удовольствие… нет, огромную радость, ты пойдешь в монастырь Визитации и попросишь разрешение повидать Сюзанну Мондье…
— И сказать, что мой сын безумно влюблен в нее…
— Мама, не смейся! Спроси ее только, как она себя чувствует… Не сделалась ли она больна после… после того случая на улице. Ради Бога, не откажи мне в просьбе!
— Хорошо, я пойду, — ответила мадам Вандоль, видя волнение сына.
— Когда? Скажи, мамочка!
— Ты хочешь, чтобы я отправилась тотчас, хорошо, я согласна.
— Какая ты добрая! Как я люблю тебя!
Отсутствовала мадам Вандоль целых два часа.
Морис ждал ее с нетерпением, проклиная медлительность часовых стрелок.
Наконец она вернулась в прекрасном настроении.
Морис спросил ее изменившимся голосом:
— Скажи, ты ее видела?
— Разумеется.
— Рассказывай же скорее…
— Я и собираюсь это сделать, только не перебивай.
— Хорошо.
— Мадемуазель Сюзанна де Мондье — прекрасная девушка. Добрая, хорошенькая, изящная, умненькая, но она богата, к сожалению, слишком.
— Мама, я тоже разбогатею!
— Не сомневаюсь, дитя мое.
— Но что она говорила тебе?
— Она встретила меня довольно холодно, ведь я была незнакомкой, вторгшейся в монастырскую тишину. Она приняла меня в маленькой комнатке с побеленными известью стенами, в настоящей монастырской келье, где занималась изучением… угадай чего?
— Не знаю, не томи меня!
— Каталога последнего Салона! Ну, ты ведь знаешь… Книги, где указаны в числе прочего и адреса всех выставлявшихся художников.
Морис густо покраснел, угадывая, к чему его мать ведет речь.
— Она искала имя и адрес, под которыми значилось название твоей картины «Жатва в Босе»[587]. Когда я назвала себя… если бы ты видел, как она обрадовалась! Лед был тут же разбит… И мы стали беседовать, как добрые старые друзья, она долго меня не отпускала и взяла слово, что я опять к ней приду. Вот все, что я смогла для тебя сделать, мой баловень!
На другой день Сюзанна в сопровождении родственницы пришла отдать визит мадам Вандоль.
Разговор шел обо всем понемногу, но, разумеется, больше всего о живописи, и Морис предложил Сюзанне написать ее портрет в рост.
Девушка согласилась. Договорились, что будет позировать каждый день по часу в мастерской на улице Данфер-Рошеро. Мадам Вандоль присутствовала на первых сеансах, потом стала приходить лишь изредка.
Молодые люди вскоре признались друг другу в любви и проводили счастливые часы, оставаясь вдвоем.
Они с нетерпением ждали возвращения графа Мондье, у него Морис собирался с ходу просить руки дочери. При этом художник, смелый по натуре, испытывал страх от вероятности получить отказ. Сюзанна, же, напротив, была уверена, что любящий отец, заботясь о ее счастье, непременно даст согласие на их брак, и она твердила об этом Морису, желая его ободрить.
О своей страстной любви Морис поведал Березову в письме. Князь тогда ничего не ответил, он уже был подавлен тягостным гипнозом.
Увлеченный своей любовью, Морис ничего не знал о происшедшем с Мишелем в Италии. Он ждал ответного письма без особого нетерпения, думая, что князю, наверное, лень писать, находясь с любимой под голубым небом Италии у теплого синего моря. Поэтому он и говорил Сюзанне с полной уверенностью, что друг его сейчас живет за границей вместе с Жерменой и что сходство женщины на портрете и портнихи с улицы Мешен совершенно случайно.
К тому же Сюзанна сказала любимому о скором возвращении своего отца, и мысль о встрече с ним так волновала Мориса, что он больше ни о чем не мог думать.
Если бы молодой человек мог догадаться, что совсем близко скрывается Жермена и что на ее руках находится больной князь, которого он знал таким богатым, красивым и сильным! Скольких несчастий Сюзанна и Морис тогда бы избегли.
Но слепая случайность определила все по-другому, да и бедной Жермене довелось претерпеть еще много тяжкого.
Пятнадцать дней прошло со времени появления прелестной Сюзанны в квартире на улице Мешен.
Жизнь ее обитателей становилась с каждым днем тяжелее.
Жермена почти не получала заказов. После того как Сюзанна расплатилась за переделку пальто, мастерица выполнила лишь несколько пустяковых работ для скаредных жен буржуа из квартала.
В дом пришла настоящая нужда.
Один лишь Бобино немного зарабатывал. Его жалованья, может быть, хватило бы на относительно нормальное существование маленькой семьи, но жить на эти деньги впятером, да еще и с больным, требующим особого ухода, было невозможно.
Наборщик отказывал себе во всем, даже в маленькой рюмочке аперитива с товарищами по цеху. Он перестал ездить на работу в омнибусе и очень сожалел об утрате велосипеда, оставленного в доме Березова, когда отправлялись в Италию. Горевал не столько потому, что мог бы ездить на нем в типографию, сколько из-за невозможности хоть что-то продать и тем немного поправить их бюджет.
Жермена, Бобино, Берта и Мария пили воду и ели сухую картошку с хлебом. Сардинка в масле или кусочек сыра на долю каждого воспринимались уже как роскошь.
Бобино получал десять с половиной франков за ночь, из них приходилось откладывать на оплату долга за обстановку квартиры и за ее наем, на все про все оставалось лишь семь с половиной франков.
А ведь надо было платить еще за дрова, за уголь, за стирку белья, так что на питание оставалось совсем мало, даже при том что сестры по очереди пользовались прачечной самообслуживания, но и это обходилось по их меркам дорого.
Наконец, эти мужественные люди, связанные взаимной любовью и неизбывной благодарностью к тому, кто так много сделал для них, изо всех сил старались, чтобы князь не замечал нужды, в какой они очутились.
Для Мишеля покупали лакомства, вино, сигары. При всей бедности они пытались исполнять капризы большого ребенка, ставшего насмешливым, сварливым и, наконец, злым.
Жермена, любившая еще крепче, чем прежде, с тех пор как он стал несчастным, силилась вернуть себе его нежные чувства и преданно ухаживала за ним.
Она не могла поверить, что здорового и сильного человека может настолько истощить лихорадка, причиняемая незаживающей раной, что такую гордую, трепетную и сильную душу безвозвратно сломит безумие, что сердце, где она безраздельно царила, закроется для нее навсегда.
Нет! С этим она никогда не примирится. Мишель был ее собственностью, самым главным человеком в ее жизни. Она защитит любимого от всего: от людей, от болезни, от самой смерти!
Ничто не могло истощить ее терпение, основанного на любви и твердости характера. Сколько ни мучил ее Мишель непризнанием, придирками и нелепыми жестокими словами, она все терпела, молча удерживая слезы. Она все прощала ему.
Березов не пытался выходить из дома, вставал очень поздно, целый день сидел в единственном их кресле, непрерывно курил или дремал, и мысли его оставались замкнутыми на внушениях страшного гипнотизера, вбитыми в мозг как гвоздь в дубовую доску.
— Вам не стало лучше, мой друг? — ласково спрашивала Жермена, стараясь заглянуть ему в глаза.
Он ворчливо отвечал:
— Нет. И какое вам до этого дело?
И при этом старался избежать ее взгляда.
— Очень даже большое, Мишель, ведь я хочу вам добра.
— Если бы вы его хотели, как говорите, то сделали бы для меня то, о чем я вас прошу.
— Что же именно, мой друг?
— Вышли замуж за графа Мондье, он вас обожает… Он богат… Сделали это потому что так надо, потому что нельзя иначе.
Жермена чувствовала такую боль в сердце, словно его прокололи.
— Этот человек — негодяй, и вы причиняете мне боль, говоря так.
— Но раз это надо… А я должен застрелиться из револьвера, непременно из револьвера…
— Довольно!.. Перестаньте!.. Вы меня мучаете, Мишель! — И Жермена, не выдержав, зарыдала, побежденная бессознательной жестокостью больного.
Когда наконец ей удалось поймать его взгляд и посмотреть в упор чудесными, полными слез глазами, князя вдруг охватило чувство восторга, он словно пробудился и воскликнул:
— Как вы прекрасны, Жермена! Как вы добры… Как я вас… как я вас люблю!
Жермена вскрикнула от радости. Выдав однажды свой секрет, она уже не скрывала любви к Мишелю.
— И я люблю вас, мой друг! Ради вас я смирила свою ненависть. Умоляю вас, будьте таким как прежде! Не мучайте меня, не говорите мне того, что сейчас произнесли.
Но вскоре взгляд и слова Жермены перестали действовать, и князь опять подпал под влияние жестокого внушения. Будто раскаиваясь в непослушании приказу, он в бешенстве возвысил голос:
— Это неправда!.. Все неправда… Я вас не люблю!.. Слышите? Я вас ненавижу! Да, ненавижу всеми силами души!..
Его лицо искажалось гримасами как у безумного. Он с ужасом выкрикивал чудовищные слова, подобно тому как верующий изрыгает проклятия Богу под действием неодолимой злой силы.
Человек, более знающий, чем Жермена, кому известны симптомы действия гипноза, изученные доктором Шарко[588], понял бы, что Мишель перенес тяжелую душевную травму.
Но несчастной девушке об этом ничего не было известно, и она оплакивала свое разрушенное счастье и боялась за жизнь Мишеля, чье здоровье не поправлялось.
При всем своем мужестве бедняжка теряла надежду, особенно видя, как нищета давит их дом. Они творили чудеса экономии и изобретательности, чтобы противостоять страшной беде трудящегося человека — безработице. Но никто из них не высказал ни единой жалобы. Они терпели не падая духом.
Если оставалась хотя бы надежда на улучшение жизни в будущем! Наоборот, все шло к худшему. Запасы истощались, накапливались долги поставщикам продуктов. Свой заработок Бобино взял за неделю вперед, и занять было негде. Через несколько дней наступит полная нищета.
Напрасно Жермена, Берта и Мария искали хоть какого-нибудь занятия, даже совершенно им непосильного. Они ничего не находили. Решительно ничего!
И если бы приходилось голодать только им троим и Бобино!
Наборщик со своей неистощимой привычкой к шуткам говорил:
— Мы-то привыкли питаться голодом! Но как быть с бедным князем? Как ему терпеть обнищание? Тысяча чертей! Что делать?
Пришлось в конце концов лишить Мишеля лакомств и сигар, он стал невыносимо сварливым и придирчивым, жить с ним становилось невозможно. Нужны были вся любовь и все терпение Жермены, чтобы выдерживать это мучение.
Мишель всерьез считал себя сумасшедшим, и все его поведение было действительно безумным.
Его постоянно преследовали навязчивые идеи: о самоубийстве, о женитьбе Мондье на Жермене и о побеге из дому.
Он настойчиво твердил Жермене, что ей надо выходить замуж за ее палача и просьбы всякий раз постепенно переходили в приказания. Он кричал иногда так, что наверняка слышали соседи, и это могло кончиться публичным скандалом.
Один раз, когда он пребывал в особенно возбужденном состоянии, Жермена даже испугалась. Таким, кажется, она его еще не видела.
Березов сделался беспредельно злым, агрессивным, грубым.
— Порази вас гром! Долго вы еще будете держать меня взаперти?! Я же вам говорю, что вы должны выходить за Мондье! Когда вы станете его женой, я смогу покидать этот ваш постылый дом. Я сделаюсь добрым другом вам обоим. А потом… А потом… Раз вы говорите, что любите меня… Что ж… будете спать и со мной… Это же прекрасно… Что вы молчите? Черт подери! Вы скверная девка… шельма… Я вас отлуплю… как вы того заслуживаете… Потом… потом сам застрелюсь… так надо.
На этот раз девушка окончательно испугалась. Не того, что умрет — зачем нужна такая мучительная беспросветная жизнь? Она боялась, что останется беззащитным несчастный сумасшедший, который так ее любил! Так был ей предан и кого любила она!
Жермена представила князя в одиночестве, запертого в доме для умалишенных, где его будут мучить, о чем она читала в дешевых книжонках.
Мишель в окружении врачей, считающих всех пациентов безнадежными или симулянтами; грубых и невежественных надзирателей, подвергающих пыткам холодным душем или, наоборот, ванной с горячей водой. Никогда этому не быть! Она не отдаст Мишеля на адовы муки!
И в то же время она очень испугалась его возбужденного состояния. Что он ее побьет, этого она не боялась. Разве она не была его собственностью, его вещью, так сильно любя его? Разве он не имел над ней права жизни и смерти? Да. Ее смерти, но ведь надо, чтобы эта гибель спасла его, обеспечила бы ему счастье! А если он ее изувечит и она станет ни на что не годной? Кто тогда будет за ним ухаживать до последнего своего вздоха?..
Жермена была с ним одна. Берта ушла искать работы. Мария — в прачечную, Бобино помогал в кожевенной мастерской за небольшую плату хозяину Матиса, прежде чем пойти на свою смену в наборном цехе.
Итак, они оставались вдвоем. Казалось, ничто не предвещало вспышки. Но без всякой видимой причины или повода, несчастный помешанный бросился к Жермене — то ли чтобы ударить, то ли задушить. Он крикнул бессмысленно и страшно:
— Я хочу уйти!
— Вы не уйдете, — твердо ответила Жермена.
Лицо Мишеля перекосилось, глаза налились кровью, он кричал:
— С дороги! Дай пройти!
Жермена продолжала стоять перед дверью. Тогда он сдавил ее руку своими пальцами атлета. Жермена застонала от боли.
Эта жалоба не только не отрезвила безумца, а, наоборот, еще сильнее распалила. Он закричал совершенно вне себя:
— Ее надо убить, раз она не подчиняется! Я ее задушу!.. Задушу!
Огромные кисти мужских рук охватили ее горло.
Жермена, почти потеряв сознание, спустилась на колени, не подумав или не захотев звать на помощь.
Но раздался стук в дверь, и родной голос позвал:
— Жермена, открой! Что с тобой, Жермена?
Мишель тоже узнал голос Марии, и тотчас возбуждение утихло. Он отпустил Жермену и открыл дверь, уже не помня, что произошло.
Мария уронила тюк с бельем, увидав Жермену, лежавшую на полу еле дыша, не в состоянии вымолвить слова.
Заметив, что дверь открыта, Мишель кинулся бежать, но Мария его удержала:
— Куда вы, Мишель? Останьтесь, я так хочу.
И князь безропотно покорился девочке.
— Что я такое натворил? Жермена, скажите!.. Я ничего не помню… простите меня!..
— Господи, да что же случилось? — спрашивала Мария.
— Ничего, дорогая моя, решительно ничего, — сказала Жермена, тяжело дыша, но не желая тревожить сестру. И чтобы та не задавала новых вопросов, заговорила сама: — А почему ты так скоро пришла? Я не в упрек тебе, а потому что, боюсь, тебе стало дурно, ты слишком много и не по своим силам трудишься.
Марию знобило, она слегка покашливала. Присев на стул, девушка сказала сестре:
— Да, я что-то неважно себя чувствую, мне холодно и болит в боку.
Она показала на правую сторону груди, закашлялась, поднесла платок к губам. Жермена увидала на ткани пятно розоватого цвета. Это очень встревожило, она вспомнила: такие же следы оставались на платках покойного отца, умершего от воспаления легких, его тоже знобило, и он тоже чувствовал боль в груди.
Жермена обняла сестру, ласково шепча:
— Маленькая моя… моя дорогая девочка…
— Знаешь, когда из-за двери я услышала крики Мишеля, я страшно испугалась и опрометью бросилась вверх по лестнице, совсем задохнулась. Может, все от этого? — отвечала младшая, успокаивая сестру.
Жермена взяла ее как ребенка на руки, отнесла в спальню, уложила в постель.
— Мишель! Не оставляйте меня одну! — просила Мария.
— Нет, девочка, я тебя не оставлю, — отвечал тот ласково.
— Обещайте, что вы никуда не уйдете… будете все время около меня.
— Обещаю, — сказал Березов, приступ безумия у него прошел, он успокоился с того момента, как перестал соприкасаться с Жерменой.
— Надо позвать доктора, — сказала Жермена, заметив, что от озноба Мария все еще стучит зубами, не согревшись под одеялом.
— Но у нас нет денег, а визит доктора стоит дорого, — сказала сестренка. — Да ты не беспокойся, мне сейчас станет лучше.
Вернулась Берта, совершенно измученная беготней; Жермена в двух словах рассказала ей, что с сестрой.
— Она, наверное, простудилась, когда мы с ней оказались под дождем и основательно промокли.
Жермена отвела Берту в сторону и показала пятна на платке Марии, тихонько сказав:
— Помнишь… когда заболел наш отец. Я боюсь, Берта, давай скорее за врачом.
Берта кинулась со всех ног и через полчаса вернулась уже не одна.
— Сестра, я застала господина доктора Сенара дома, и он любезно согласился… — сказала Берта.
— Благодарю вас от глубины моего сердца, господин доктор, — сказала Жермена.
— Не за что благодарить, лекарь должен идти к больному, это его святая обязанность.
Жермена хотела предупредить, что они сидят совсем без денег, но постыдилась. Ей было необходимо знать, что с Марией, и она, преодолевая стыд, решила извиниться и сказать, что расплатятся позднее. Девушка подумала: у этого человека такое доброе лицо, и, вероятно, он подождет, пока мы немного соберемся с деньгами.
Внимательно осмотрев девочку, доктор покачал головой и сделал знак Жермене, чтобы та вышла с ним в другую комнату.
— Это ваша сестра, мадам? — спросил он, приняв Мишеля за мужа Жермены.
— Да, месье. Что, она серьезно больна?
— Девушка переживает пору созревания… за ней нужен хороший уход.
— Господин доктор, в необходимом уходе недостатка не будет!
— Я настаиваю на этом потому, что она серьезно больна. Я обязан предупредить вас.
Жермена прошептала:
— О Господи! Мало нам еще было несчастий!
Врач продолжал:
— Вот рецепт, по нему надо заказать лекарство сейчас же. Я приду к вам завтра утром, но, если больной станет хуже ночью, бегите за мной не стесняясь.
— Как я вам благодарна, доктор! — с чувством сказала Жермена.
— Подождите благодарить, пока больная не поправится, — сказал врач.
— А чем она больна?
— У нее двустороннее воспаление легких.
— Этого я и боялась! — проговорила сраженная известием Жермена, вспоминая отца, — он страдал этой болезнью долгие месяцы и в конце концов умер от чахотки.
Доктора Сенара хорошо знали в квартале Гобеленов не только из-за его странностей, но и по причине глубоких знаний и стремления делать добро.
Человека лет сорока — сорока пяти, широкоплечего и очень живого, доктора постоянно видели на улицах днем и ночью, когда он пешком торопился к больным своего квартала. Все знали его большую голову с шапкой всклокоченных волос, прежде белокурых, а теперь наполовину поседевших, его выразительное лицо, освещенное большими голубыми глазами, глубоким и добрым взглядом. Ему все кланялись с выражением симпатии и благодарности. Правда, расплачивались с ним когда могли и как могли.
Сенар был весьма ученым врачом и, без сомнения, мог бы сделаться профессором, но силой обстоятельств оказался бедным и не смог продолжать научные изыскания. Он так и остался обыкновенным лекарем, живущим довольно скудными гонорарами от пациентов.
Время от времени он усаживался за ученье, пополняя знания как прилежный студент, так что многие коллеги единодушно считали его одним из лучших клиницистов Парижа.
Правда, славился наш эскулап[589] еще и безобидной рассеянностью, с ним происходили разные смешные случаи. Однажды видели, как он шел по бульвару Араго с дощечкой, болтавшейся за спиной на тесемке. На этой деревяшке отчетливо читались цифры 92 ф. 50 с. и название магазина, где была куплена одежда. Другой раз он спешил к больному, забыв накинуть на плечи подтяжки, и они свисали до колен.
Чудачеством считали и то, что он никогда не спал на кровати, а, завернувшись с головой в бурнус[590], ложился прямо на пол…
На другое утро доктор Сенар пришел и снова тщательно прослушал Марию. Убедившись, что его предписания исполнялись правильно, он обещал заглянуть и вечером.
Бобино, опасаясь, что у него не хватит денег, чтобы рассчитаться, сказал от имени семейства:
— Господин доктор, конечно, очень любезно с вашей стороны так часто навещать нашу сестричку, но должен вас предупредить, что мы сидим совершенно на мели. Мы, разумеется, со временем оплатим ваши визиты, но два посещения в день, наверное, будет дорого…
Доктор остановил доброго малого, уже запутавшегося в своей речи, сказав:
— Разве я упоминал о гонораре? Здесь моя больная, и я буду к ней приходить так часто, как сочту нужным. Вы что, принимаете меня за торговца здоровьем? Здоровье, милый мой, дается тем, кто не может его купить.
Бобино и все остальные были глубоко тронуты словами и поступком врача, но молодой наборщик все-таки не удержался, чтобы не сказать какую-то подвернувшуюся на язык нехитрую и безобидную шутку. Она заставила доктора улыбнуться, и он сказал:
— Доброе сердце… остроумный… Парижанин, должно быть?
— С улицы Мадам, господин доктор.
— А я с улицы Асса, — ответил доктор, подавая на прощанье руку. — До свидания, и рассчитывайте на меня. За девочкой будем ухаживать как за княгиней!
Доктор ушел, провожаемый благодарностью всей семьи.
— Какой прекрасный человек! Правда, Мишель? — спросил Бобино, гордый симпатией, проявленной к нему доктором. — Еще не перевелись такие в нашем отечестве.
Князь читал рецепт и, не отвечая Бобино, спросил:
— А почему никто не пошел в аптеку?
— Да, надо позаботиться. Аптекарь уже вчера ворчал, когда мы брали лекарство в долг, и сказал, что больше не будет отпускать, пока мы не расплатимся. А у меня, черт возьми, ни сантима, за неделю вперед забрал.
— Выходит, мы правда бедны, — сказал с удивлением Мишель. — Смешно — нет денег!
— Ты находишь это смешным, а я нисколько! Тебя, кажется, удивляет положение, в которое мы попали. А ты помнишь, как разбазарил свое имение?
— Да, правда… возможно… мне утомительно об этом думать. Если бы ты знал, Бобино, насколько я ослаб и одурел после того, как они подвергли меня процедуре…
— Кто они?.. Какой процедуре?
— Не помню…
— Эх ты, бедняга! Так никогда и не узнаем, что это за негодяи, запустившие тебе рака в солонку, — с искренним состраданием, хотя и грубовато выразился Бобино.
— А мне это безразлично, — кротко ответил князь, возбуждение его утихло, когда он увидел, что маленькая подружка больна. — Не меня, а ее надо теперь лечить. Жермена, вы должны ею заняться.
— Да, мой друг, — сказала Жермена, обрадованная тем, что к любимому вернулись рассудок и нормальные человеческие чувства. — Я сама пойду к аптекарю и уговорю отпустить лекарство еще раз в долг.
— Но ведь у меня есть… хороший мех… он стоил больше тысячи… надо его продать… — сказала Берта, вспомнив о единственной в доме ценности.
— Это мысль! Зима прошла, загоню все шмотки, что не по сезону! — воскликнул Бобино.
Берта принесла чемодан и достала из него меховую накидку, в заботах и бедах к ней давно не прикасались. По комнате разлетелась туча моли; шкурки оказались дотла изъеденными.
И эта неожиданно появившаяся надежда рухнула. Бобино выругался, а Берта заплакала.
Мишель, тоже расстроенный, сказал:
— Остается один выход: пойду к кому-нибудь из старых знакомых и попрошу взаймы.
— Твои друзья! Да они ни франка не дадут, а то даже не захотят с тобой разговаривать! Раз ты стал таким же бедняком, как мы, то знай: ты не встретишь у богачей сочувствия, никто не окажет помощи, кроме простых людей.
С этими словами Бобино сбежал вниз и через три четверти часа, торжествуя, вернулся с медикаментами.
— Я заплатил, и у меня еще осталось семь франков от десяти, что одолжил Матис, — сказал он.
В этот день семья — не впервые! — ела только хлеб и пила одну воду.
Тем не менее Бобино, как всегда весело, пошел в цех, где ему предстояло работать с пустым желудком до часу ночи.
На арестантской пище им пришлось прожить четыре дня.
Наконец Берте повезло найти место на фабричке бисерных украшений, где за двенадцать часов нудной и утомительной работы по нанизыванию крохотных шариков она могла получать от десяти до двенадцати су: на эти монетки им всем и предстояло питаться.
Состояние Марии не улучшалось и не ухудшалось, и доктор, навещая девочку дважды в день, все не решался высказаться определенно о ее выздоровлении. Он не терял надежду спасти ребенка, но не мог сказать Жермене с уверенностью, что ее сестренка поправится.
Бедная Жермена!
Бледной, истощенной бессонными ночами и лишениями, жестоко страдающей из-за непонятного недуга князя, ей пришлось мучиться еще и за сестру, что росла на ее руках и была для нее почти как дочь.
Несчастная Жермена! Видно, беспощадной судьбе казалось, что она еще взвалила на девушку недостаточно бед, и она их умножила: страстно любимого человека, за кем Жермена беззаветно ухаживала, стали все чаще и сильнее охватывать приступы безумия. Видя, что Мария не вылечивается, и слыша по временам ее жалобные стоны, Мишель стал воображать, что в этом повинна Жермена. Он обвинял ее в том, что девочка не идет на поправку потому, что старшая сестра возненавидела ее и решила избавиться от младшей!
И Жермена каплю за каплей пила из чаши страдания. Живя рядом с безумным возлюбленным и тяжело больной сестрой, она доходила порой до мыслей о смерти как об избавлении от страданий.
В тот день она маковой росинки в рот не брала, ее лихорадило от усталости и голода, нервы были напряжены до предела. Берта ушла сдавать работу, надеясь получить приблизительно сорок су. Бобино тоже отправился искать, где бы зашибить хоть малую деньгу, а затем на пустой желудок заступать на смену в типографии.
Он вернулся домой первым, измученный безрезультатными поисками, с нахмуренным лицом, неспособный даже улыбнуться, несмотря на свой веселый нрав. Молча пожал руку Жермене, поцеловал в лоб Марию и сел, храня молчание.
Жермена, поняв, что он ничего не нашел, тоже промолчала. Если и Берта не получит почему-либо свои монетки, на что купить микстуру для Марии?.. И Мишель останется даже без куска хлеба, чем он безропотно удовлетворялся последние дни…
Мария больна… Мишель помешанный… Как им жить дальше?
…На улице, обычно безлюдной, послышался стук колес, и через минуту позвонили.
Усилием воли Жермена придала лицу спокойное выражение. Велико было ее удивление, когда она увидала Сюзанну в сопровождении женщины, несшей два больших свертка. Девушка поняла, что получит заказ.
Сюзанна сказала Жермене:
— Вы работаете чудесно! Вещь, переделанная для моей родственницы, так ей идет, что я решила просить вас шить и для меня.
Слегка поклонившись, Жермена сказала:
— Вы очень любезны, мадемуазель, благодарю, что вспомнили обо мне. Я сделала все что могла и рада, если угодила вам и вашей почтенной тетушке.
— Вот о чем я хотела попросить, — продолжала Сюзанна. — Моя портниха, мадам Лион, чье имя, может быть, вам известно…
— О! Я думаю известно, — неосторожно вмешался Бобино.
Жермена тут же его прервала, сказав:
— Этот молодой человек — жених моей сестры, пожалуйста, извините, что он вмешался в разговор, который его не касается.
Поняв, что совершил бестактность, что Жермена совсем не обязана упоминать о своей работе у мадам Лион и объясняться, почему оттуда ушла, Бобино покраснел, попросил извинения и замолчал.
Сюзанна посмотрела на него внимательно и опять поразилась сходству молодого мужчины — не с нею самой, а с ее портретом, написанным полтора года назад. Она подумала: удивительно! Как будто брат и сестра.
— Что касается мадам Лион, в чьей мастерской я шила, — продолжала Сюзанна, — там сейчас очень много работы, у меня не примут заказ раньше чем через пять недель, а отец скоро должен вернуться из Италии, буду выходить с ним в свет, мне нужен на первый случай хотя бы один новый туалет к сезону. Я принесла вам рисунок и ткань. Сможете ли вы сшить точно по эскизу?
— Без сомнения, — уверенно сказала Жермена.
— Очень рада! Что касается цены, вы назначите какую сочтете нужной.
Понимая, что в доме беспросветная, тщательно скрываемая нужда, заказчица добавила с милой улыбкой:
— Может быть, вам нужен аванс на покупку приклада… Я с удовольствием… скажите лишь, сколько вам необходимо.
Легко было понять, что Жермене в слегка завуалированной форме предлагают подачку, гордость ее взбунтовалась. Мастерица вежливо, но твердо сказала:
— Благодарю вас, мадемуазель, благодарю тысячу раз, но мы сочтемся, когда платье будет готово и понравится вам.
Не обнаружив в квартире большого зеркала, Сюзанна сказала:
— Извините, я думаю, что примерку удобнее делать у меня, вы назначите день и час, какие сочтете для себя удобными. Вас это устраивает?
— Да, мадемуазель; я полагаю, мне достаточно двадцати четырех часов, чтобы раскроить и сметать. Могу явиться к вам послезавтра утром.
— Прекрасно! Вот мой адрес: Сюзанна де Мондье, площадь Перейр… Но что с вами?..
Мондье… Сюзанна де Мондье… Дочь того мерзавца… Жермена с величайшим трудом справилась с гневом и отвращением. Но, видно, на ее лице, таком выразительном, что-то отразилось и напугало Сюзанну, она достала из ридикюля[591] флакончик с нюхательными солями, предложила Жермене, та быстро пришла в себя и, улыбаясь, благодарила за участие ту, кто невзначай ударила ее в самое сердце.
Наконец Сюзанна простилась, попросив не переутомляться из-за ее заказа, она вполне может подождать.
Когда дочь графа Мондье ушла, Жермена почувствовала, что теряет последние силы. Чувства стыда и гнева проснулись в ней, вылились в поток негодующих слов, чему не помешало и присутствие Бобино.
Она говорила в возбуждении, отрывисто:
— У него, видите ли, есть дочь… у этого бандита!.. Дочь, которую все уважают! Ангелочек, кого ревниво охраняют… берегут, лелеют… воспитывают в благочестии… предназначают для прекрасного жениха… Она будет вся покрыта цветами апельсина[592], в белом платье… когда ее поведут к венцу! Ха-ха-ха… Граф Мондье — отец!.. Он… отец! Право, судьба насмехается над людьми слишком жестоко! И никогда не сыщется, чтобы отнять у бандита его дочь-ангелочка… по ее собственному желанию или насильно! Насильно! Чтобы потом швырнуть ее, полумертвую, поруганную, и сказать: вот твоя красавица, надежда, радость… получай ее, разбойник!.. Это возмездие.
— Жермена, вы меня пугаете! Успокойтесь! — умолял Бобино, не понимая, отчего она так вышла из себя.
— Да, простите, мой друг, вас, конечно, удивляет и тревожит, что кроткая овечка вдруг взбесилась. Выслушайте меня, молю вас: если когда-либо встретитесь один на один с мерзавцем по имени Мондье и сможете безнаказанно его убить — сделайте это!.. Без всякой жалости! Вы совершите доброе дело, освободив землю от чудовища… Подумать только, и этот негодяй — отец прелестной доброй девушки, она принесла работу, которая, может быть, спасет от смерти сестру… не даст всем нам умереть от голода!.. Вот уж ирония судьбы…
— Жермена! Дорогая Жермена! Не говорите больше ничего! Вы надсаживаете себе душу!
— Да, и ведь этим именем — Мондье — меня постоянно оскорбляет наш несчастный!
— Мишель? Да, он поминает его во время приступов безумия, говорит, что вам надо выйти за графа замуж…
— Да, друг мой, получается, что князь норовит сделать меня мачехой Сюзанны… хотя, конечно, не подозревает этого, у него другие причины и мысли. Но как бы то ни было, я, естественно, стану только ее портнихой… скромной… старательной… усердной. Надо зарабатывать на хлеб, а бедный не выбирает заказчика. Но в этот раз я испытываю верх унижения! Если бы вы всё знали, Бобино! Но вовсе не хочется рассказывать эту мрачную историю. А теперь вдобавок и время не ждет. Надо работать. Шить туалет для мадемуазель де Мондье, чтобы заработать на лечение Марии. И всем не подохнуть с голоду…
Вместе с нанятыми помощниками Бамбош старательно наблюдал за домом № 19 по улице Паскаля в продолжение четырех-пяти суток. Не видя, чтобы оттуда кто-нибудь выходил или входил обратно, он начал беспокоиться. Что произошло. Ведь не могли же бесследно исчезнуть двое мужчин и три женщины. Жизнь все-таки заставляет людей хотя бы иногда на время покидать свой кров.
Он попробовал разговориться с женой хозяина квартиры Матиса, но та, женщина очень сообразительная и осторожная, притворилась пугливой простушкой и быстро отвадила сыщика.
Тогда он попробовал подкатиться к Матису и предложил посидеть в кабачке. Тот от выпивки не отказался, но тоже ничего интересного не сболтнул и не согласился пустить собутыльника во двор посмотреть кожевенное производство, поскольку засомневался, зачем шустрику это надо.
Бамбош понял, что его водят за нос, разозлился и попытался завязать драку с другом Бобино, но мускулатура рабочего-кожемяки выглядела очень внушительной, шпик понял, что будет сломан как спичка.
Он сдержался и начал терпеливо искать разгадки. Негодяй был безусловно не дурак. Осмотрев как следует квартал, он понял, что некоторые дома имеют выход на речку Бьевр, а там пустырь, граничащий с бульваром Сен Марсель, и догадался, как могли скрыться незамеченными те, за кем он наблюдал.
«Они меня опять надули, — подумал бандит с бешеной злобой. — Но хорошо смеется тот, кто смеется последним!»
Бамбош написал графу и ждал новых инструкций.
В это время Мондье заканчивал свой сезон в Италии и дал подручному шифрованную телеграмму с приказом пока ничего не предпринимать, закончив словами: «Вернусь через несколько дней. Поскольку ты идиот, придется поручить поиски другим».
Ожидание длилось дольше обещанного, целых две недели, за это время произошли события, о которых уже рассказано. После этого месье де Шамбое, поселившийся в доме с двумя выходами на разные улицы, получил весть уже из Парижа. Его приглашали к графу де Мондье.
За день перед тем молодой прохиндей был взволнован и озадачен неким обстоятельством: в доме с двумя подъездами были, конечно, и две консьержки, пожилые, неразговорчивые женщины, хитрые и на вид порочные, он считал их одинокими и с удивлением приметил, что у каждой были сожители; изумление увеличилось, когда в одном из них он сразу узнал Пьера, того самого мрачного силача-лакея, что в Италии был главным помощником графа-бандита, а во втором — своего бывшего кучера Лорана.
Бамбош обнаружил их у дверей дома, оба держались как незнакомые друг с другом. Одетые в фартуки, недавние разбойники подметали улицу, каждый на своем участке, усердно, как полагается консьержам, дорожащим местом и репутацией.
Прихвостень графа понял, какими ценными и неподкупными помощниками окружил себя патрон, послав в Париж двух едва ли не самых опытных и дельных бандитов, участников разбойничьих операций в Италии.
Конечно, графу требовалась надежная охрана, когда он, чего Бамбош пока не проведал, жил под личиной месье Тьери в этом на вид обычном здании.
Бамбош, не предупрежденный об этом заранее, хорошо почувствовал силу предводителя бандитов, что набирал сообщников во всех слоях общества, пользовался услугами богатых знаменитых кокоток и титулованных особ, таких как Ги де Мальтаверн, и личностей вроде Лишамора и Брадесанду.
Не задумываясь Бамбош подошел к Пьеру и сказал:
— Вот вы и вернулись! Я не ожидал застать вас здесь… Патрон писал мне…
Пьер, оставив тон почтительного слуги, прибавляющего к каждому слову «месье», сказал, глядя парню в глаза:
— Слушай, малый! Ты виконт только по названию, данному тебе тем, кто командует, и если дорожишь шкурой и не хочешь в одно прекрасное утро быть пришитым к постели, заткнись. Будь слепым, глухим и немым, ты здесь никого не знаешь. А я теперь консьерж, месье… я служу, месье, и лакеем, я покорный слуга, месье, — закончил тираду мрачный персонаж и посмотрел на мнимого виконта так, что у того поджилки затряслись.
Выслушав такое поучение, Бамбош, не вымолвив ни слова, пошел одеваться, причесываться и прыскаться духами, а затем отправился к тому, кого фамильярно именовал патроном.
Мондье встретил его так, будто они расстались только вчера, не сделал никаких упреков, даже одобрил догадку о том, что бегство совершено через пустырь, выходящий на бульвар Сан-Марсель.
— Неплохо найдено… Ты делаешь успехи, малыш… Ты далеко пойдешь. Ты не виноват в том, что упустил их, к тому же твоя ошибка исправлена. Я знаю, где они гнездятся, и держу их под надзором.
— Вы, патрон! Но ведь вы всего два дня, как вернулись.
— Ровно сорок восемь часов тому назад.
— Ну! Вы просто дьявол!
— Пфэ! Дьявол — слишком устарелое название… Поговорим о деле: Жермена, ее сестры, Бобино и Березов укрылись в доме на углу улиц Мешен и Санте. Парень работает в наборном цехе издательства «Маленькая республика», он возвращается в два часа утра.
— Вы в этом уверены?
— Я лично проследил этой ночью и, если бы я не держался строгого правила: никогда не действовать самому, я бы его убил. Надо, чтобы он умер. Проклятый парижанин ловок как бес, если бы не он, остальные давно бы находились в моих руках.
— Мы его уберем, патрон.
— Я на это твердо рассчитываю! Слишком долго он в одиночку нас обставляет. Когда типограф исчезнет, прочие разом угодят к нам. Даю тебе три дня, чтобы его устранить.
— Три дня, идет!
— Надо взять помощника. Пожалуй, подойдет твой старый приятель Брадесанду. Вдвоем удобнее действовать, Брадесанду неплохо работает ножичком. Узнаешь у Андреа, где его найти.
— Значит, вы простили этой стерве проделку в доме Лишамора? Я ждал, что вы отомстите как следует.
— Я простил, но не забыл. Человек по-настоящему сильный не мстит.
— А где я найду Рыжую?
— В бывшем доме князя Березова, там подставным владельцем живет барон де Мальтаверн.
— С вашего разрешения сейчас же туда отправлюсь.
— Ступай, малыш, и выпусти кровь из Бобино. Кстати, почему ты не поселился, как я велел, в доме Березова, когда вернулся из Италии?
— Я не хотел вам говорить, боялся настроить вас против Андреа.
— Почему?
— Рыжая стерва так злобно меня встретила, что я побоялся заикнуться о том доме.
— А Ги?
— Он просто чурка в ее руках, слышит ее ушами и видит ее глазами. Меня почти выставили за дверь.
— Иди и ничего не бойся, я им скажу два слова по телефону, они тебя примут с распростертыми объятиями.
— До свиданья, патрон!
— До свиданья, негодяй! — В устах Мондье это звучало как ласкательное имя.
Бамбош направился к роскошному особняку, откуда князя Березова обманным способом выселили.
Посланец графа подъехал скромно, в наемном экипаже. Его встретил тот самый степенный швейцар, что служил при князе, когда Бамбош был там лакеем.
Увидев, что посетитель нанял дешевого извозчика, швейцар не сообщил в дом, а направил несолидного гостя через двор. Бамбош не стал возражать против столь невежливого поступка, зная, что по телефонному звонку графа будет принят с должным почтением, и подумал только, что Андреа, наверное, настроила всех лакеев против него.
Пересекая пешком двор, Бамбош увидел около конюшни человека, привлекшего его внимание.
Он был одет как конюх — в клетчатый костюм и в английскую шапочку, сдвинутую на ухо; рукава были засучены, и он старательно начищал удила, рядом лежали прочие части лошадиной сбруи.
Бамбош, очень элегантно одетый, с моноклем в глазу и с цветком на отвороте жакета, подойдя близко к усердному трудяге, позвал:
— Брадесанду!
Тот обернулся и от удивления уронил железки.
— Бамбош!
— Я едва узнал тебя в обличье конюха. Тебя, кто водил меня в свет, кто под именем Петера Фога был знаменитым букмекером, красой ипподрома! Тебя, сердечного друга Андреа, заставлявшего ревновать барона де Мальтаверна!
— Да, Бамбош, это я.
— С тобой произошла какая-то беда?
— Все беды вместе!
— Рассказывай.
— Некогда, надо скорей кончать чистку сбруи, не то меня выгонят.
— Кто?
— Мой хозяин, скотина барон.
— Плюнь на все, и пойдем поговорим о деле.
— Я бы рад, да у меня не самые нежные отношения с полицией.
— Что-то новое, черт возьми!
— К сожалению, так, мой дружок.
— Я думал, что Андреа по-прежнему неравнодушна к тебе и ты здесь в неподходящем наряде лишь ради того, чтобы находиться поближе к ней.
— С Андреа все полетело к чертям. Нет больше любви! Вот.
— Говорят, это к счастью, в доказательство чего я тебя отсюда уведу.
— А с Петером Фогом получилась такая история, что я теперь нигде не могу показаться. Я уж не знал, как спасти шкуру, хорошо, Рыжая помогла, говорит: «Послушай, малыш, хотя я не люблю тебя больше, но не хочу, чтобы с моим бывшим любовником произошла беда. Безопаснее всего спрятаться в чьем-нибудь богатом доме. Ги нужен работник на конюшне, я тебя устрою, будешь возиться с лошадьми, а через полгода про тебя забудут. Соглашайся, и чтоб без глупостей!» Вот так и сказала. Положение мое было отчаянное: сидел голодный, прятался по ночлежкам. Это после сладкой-то жизни! Ну я и согласился. Здесь и кров, и пища, и одежда, но Андреа на меня и не смотрит, будто я вовсе не существую. С ума схожу, когда вспоминаю, как она меня любила, ласкала, ни в чем не отказывала! Я так и теперь влюблен. Готов после на гильотину[593] лечь, чтобы с ней хоть ночку поспать! А другой раз хочется ее ножом пырнуть.
— Решительно, ты крепко болен. Но от сильной хвори помогают мощные лекарства. Патрон вернулся и вспомнил о тебе… Знаешь ведь, он большой человек, с ним не пропадешь, вытащит хоть из пасти самого дьявола.
— Раз патрон обо мне заговорил, значит, мои дела поправятся. Что я должен буду делать?
— Прежде всего бросить ерунду, какой ты сейчас занимаешься, и приняться за то, к чему у тебя есть способности.
— А потом?
— Прикончить человека.
— Только на пару с тобой.
— Да, каждый сделает свою половину. Тебя позабавит, когда я скажу, что ухлопать надо того шкета, что нас побил у Лишамора.
— Бобино? Тогда я с тобой! Увидишь, мой нож не заржавел!
— Договорились. Теперь надо рассчитаться с этой скотиной бароном. Пойдем вместе, посмеемся.
Брадесанду, видя уверенность дружка, отбросил сбрую, вымыл в ведре руки и в обуви, испачканной навозом, потопал вслед за Бамбошем в господский дом.
Лакеи, видя, что конюх нагло лезет в хозяйские покои, хохотали исподтишка, предвкушая скандал.
— О ком буду иметь честь доложить? — спросил дежурный лакей.
— Месье виконт де Шамбое и месье Петер Фог.
Андреа и Ги де Мальтаверн вдвоем завтракали.
К удивлению лакея, посетителей приняли без возражений и задержки. Более того, барон и кокотка, казалось, были несколько взволнованы их приходом.
Бамбош двинулся к парочке с протянутой рукой и со словами приветствия:
— Здравствуйте, Ги! Здравствуй, Андреа!
Барон де Мальтаверн, будучи едва знаком с ложным виконтом де Шамбое, вытаращил глаза, когда увидал, что его сопровождает один из здешних конюхов, причем держится с виконтом как равный.
— Здравствуй, Бамбош! Здравствуй, негодник! — сказала Андреа, состроив забавную гримасу при виде старого приятеля. — Снова явился!
— Да, как видишь, — отвечал проходимец и повторил: — Здравствуйте, Ги!
— Добрый день, виконт! — ответил барон смущенно и как бы по принуждению.
— О! Вы можете называть меня Бамбошем, это почетное бандитское имя, и я его отнюдь не стыжусь. Но позвольте представить моего друга Петера Фога, я нашел его здесь в положении, его недостойном, и вы окажете ему сейчас любезный прием.
— Я вышвырну его сейчас в окно и тебя следом! — вдруг взорвавшись от злости, крикнул Мальтаверн.
Бамбош, наслаждаясь сценой, пододвинул приятелю стул, сел сам и продолжал:
— Его бандитское имя Брадесанду. Можете спросить у мадам. Не правда ли, Андреа?
Красавица впала в страх и не могла слова вымолвить, хотя обычно бывала остра на язык.
— Видите, барон, он был вашим предшественником в некоторых интимных забавах, и, главное, он ваш совладелец; вы непременно должны что-то для него сделать.
Негодяй был злопамятен и с удовольствием мстил барону и Андреа за тот прием, что ему оказали по возвращении из Италии.
Ги взбесило разоблачение, он искренне любил Андреа. Барон кинулся на Бамбоша, намереваясь влепить пощечину.
Тот вскочил раньше, вынул из кармана острый ножичек и сказал спокойно:
— Руки прочь, барон! Или я проделаю между ваших ребер отверстие, через него без промедления вылетит ваша душонка!
Ги де Мальтаверн отличался храбростью, его не остановила бы угроза оружием, но осадил самоуверенный тон Бамбоша.
Весь кипя, он опустил руку и спросил:
— Чего вам надо от меня?
— Простой вещи; мы намерены убить человека, что нам мешает. Брадесанду и я сделаем это сегодня во втором часу, и я хочу, чтобы в случае надобности вы сказали бы в полиции, что в эту ночь мы ужинали с вами в бывшем доме Березова. Короче, вы и Андреа должны обеспечить нам алиби[594], если оно потребуется.
Барон пришел в еще бо́льшую ярость.
— Чтобы я стал соучастником преступления… покрывал двух бандитов… совершал позорное… гнусное дело… Ни за что! Никогда! Вы сейчас же уберетесь отсюда, и поскорее!
— Не будьте ребенком, барон… Вы уже предоставляли вашу комнату, чтобы я мог выстрелить из нее в князя. Бывший соучастником однажды, может стать им и во второй, и в следующий раз. Кроме того, это приказ. Тот, кто велел вам убить Березова на дуэли, требует, чтобы вы и теперь беспрекословно подчинились. Вы, миленький, такой же преступник, как мы, и Андреа объяснит, что фыркать тут незачем. Правду я говорю, прекрасная блондинка, доченька мамаши Башю?
Андреа наклонила голову, и слезы злости едва не капнули на стол.
— Стервец! — сказала она, вложив в единое слово всю неохватную ненависть.
— Да, мадемуазель, конечно, стервец. Мы все стервецы в этом доме, украденном у дурака, но вы двое — всего лишь сторожевые собаки. Ну хватит! Вы поняли и будете не кочевряжиться, а слушаться. Для начала, барон, отстегните Брадесанду луидоров тридцать, ему нужно прибарахлиться. Сегодня вы пригласите нас обедать, а потом мы явимся ужинать, когда закончим дела. Кстати, Андреа, тот, кого мы должны сегодня ночью кончить, — Бобино, любовник Берты, сестры Жермены.
Андреа заплакала. Ей вспомнилось, как она совершила доброе дело, рискуя собственной жизнью, ей представилось милое личико Берты, она понимала, что теперь ничем не может помочь! Если бы знать, где они сейчас, Рыжая не пожалела бы своей постылой жизни, чтобы их спасти!
Барон де Мальтаверн смирился. Ему ничего не оставалось больше делать, он сознавал, что прижат к стенке и не имеет сил отказаться от роскошной жизни. Он дал луидоры Брадесанду, пожал негодяям руки и сказал на прощанье:
— Жду сегодня к обеду. И затем вечером.
Все произошло строго по плану, намеченному Бамбошем.
Брадесанду переоделся во все новое в магазине «Прекрасная садовница» и приобрел очень недурной вид, превратившись из конюха в джентльмена. Сел с Бамбошем в экипаж и поехал обедать к своему бывшему хозяину. Лакеи дома, ничего не понимая, пялили на него глаза.
Хорошо поев и обеспечив себе алиби, бандиты смылись в полночь так ловко, что никто в доме не заметил их исчезновения.
Они направились к издательству «Маленькая республика» дожидаться своей жертвы.
Бобино вышел из цеха в час и поспешил домой. Был день получки, и он нес половину недельной платы, раздав остальное за долги. Юноша размышлял о том, с каким нетерпением ждут его дома, и торопился, чтобы поскорее принести скромный заработок голодной семье, прихватив для них по дороге еще что-нибудь в ночном кафе.
Бамбош и Брадесанду следовали вблизи, один на пятьдесят шагов впереди, другой чуть подальше сзади.
Один из тех парижан, что ходят по любым кварталам города во всякое время дня и ночи, никогда не сталкиваясь с неприятностями, Бобино шагал уверенно, зная все закоулки на пути и не подозревая о подстерегающей опасности.
Так как путь лежал через Латинский квартал[595], Бамбош и Брадесанду, чтобы безопаснее, не привлекая внимания, приблизиться к Бобино, запаслись студенческими беретами. Перейдя площадь Сен-Мишель, они сплющили шапокляки, спрятали их под пиджаки и надели лихие юношеские головные уборы.
Перед оградой Люксембургского сада Бамбош запел тирольскую песенку. На улице было безлюдно, как в провинциальном городке. Ниоткуда не слышалось характерного топота сапог ночного дозора.
Пение Бамбоша сигнализировало: «Время наступило».
Брадесанду — он был впереди — повернулся в темноте, вынул нож и пошел навстречу Бобино.
Бамбош приготовил кинжал и стал нагонять обреченного, все еще повторяя модную песенку.
Убийцы должны были сомкнуться рядом с наборщиком, который торопился домой, ничего не подозревая, не обратив никакого внимания на студентов, приближавшихся к нему с обеих сторон.
Бобино не испугался, не побежал, не позвал на помощь. Он только почувствовал острую боль ниже плеча и сильный удар.
На часах Люксембургского сада пробило без четверти два.
На Сюзанну де Мондье произвело впечатление замешательство Жермены, когда заказчица назвала свое имя.
Сидя в экипаже, она думала, что же, собственно, случилось. Может быть, ей просто померещилось самой? Или портниха переутомлена, или взволнована дорогим заказом? Или существует какая-то таинственная связь между прекрасной женщиной, выглядевшей такой доброй и грустной, и именем отца, что, впрочем, маловероятно, слишком далеко стоят граф и швея.
Сюзанна все-таки решила спросить отца об этой девушке.
Она надеялась, что, заговорив о Жермене, о странном сходстве ее с портретом, виденном у Мориса Вандоля, ей будет легче перейти к беседе о самом художнике и о ее отношениях с ним. Несмотря на то что она, как ей казалось, была уверена в родительском согласии на брак и обнадеживала в этом Мориса, в глубине души таилось сомнение, и мысль о встрече с отцом очень тревожила.
Когда отец находился далеко, она полагала: будет совсем просто поведать ему, что она полюбила, избранник во всех отношениях достоин ее и, с позволения графа, он придет просить благословения на брак.
Тогда ей казалось, что отец непременно и сразу даст согласие, и она станет женой Мориса.
Но когда граф вернулся, все представилось ей уже не столь простым.
Хотя Сюзанна считала, что отец воистину обожает ее, ведь он старается удовлетворять любые девичьи желания и капризы избалованного ребенка, она догадывалась, что покупки, прогулки, развлечения серьезно отличаются от разговора о замужестве. Нечто смутное начало тревожить ее.
Но со времени приезда графа прошло два дня и ей пора было увидеться, решиться на этот разговор, чтобы не подвергать Мориса унизительному отказу на его предложение.
Вернувшись от Жермены, она спросила, дома ли отец.
— Господин граф в курительной, — ответил слуга.
— Узнайте, могу ли я войти.
— Господин граф ждет мадемуазель, — сказал лакей, вернувшись через минуту.
Граф что-то писал, куря гавану, вставленную в подобие короткого мундштука из амбры[596].
Он положил перо и сигару, взял обеими руками голову девушки, продолжительно поцеловал в лоб и весело сказал:
— Очень мило, что ты прибежала поздороваться с отцом, не успев даже снять шляпку, вуалетку и перчатки!
Сюзанна слегка покраснела, подумав невпопад, что не только дочерняя любовь заставила ее так торопиться, а отец не пошутил насчет ее поспешливости, но сделал замечание о нарушении этикета… Она растерялась от этой легкой насмешки и попыталась неловко оправдаться:
— Вы так часто уходите из дома.
— Упреки… маленькая семейная сцена… — проговорил Мондье с нежностью.
— Пускай, — снова по-детски некстати сказала она. — Да, сцена… Я вас почти не вижу… Вы меня то и дело оставляете одну… У меня отец, которого я обожаю, но он постоянно лишает меня своего общества… Он поглощен светом, у него заботы…
Она нарочно говорила быстро, чтобы не дать себе время подумать, прежде чем сказать главное.
— Дочь, светские интересы заставляют меня постоянно отлучаться.
— Вот именно… Сигары, и те отвлекают вас от меня, хотя вы свободно можете курить в моих комнатах, мне запах даже приятен… Но вам так редко является мысль навестить свою дочь!
— Я очень виноват перед тобой, дорогая, но, будь уверена, я искуплю прегрешения самым достойным и приятным тебе образом. Ты только что вернулась с прогулки, видела ли ты в магазинах какие-нибудь драгоценности, что тебе понравились? Скажи где, и я куплю их тебе.
— Благодарю, отец, но сегодня меня ничто такое не заинтересовало. Я была в монастыре, где виделась с монахинями, такими добрыми, такими любящими! Потом заходила к совершенно необыкновенной швее, она согласна работать для меня… Отец, по вашей снисходительности вы иногда называете меня хорошенькой.
— Мало сказать хорошенькой — прелестной… восхитительной… божественной…
— Ах уж эта мне родительская любезность, замешенная на снисходительности! Но что сказали бы вы, увидев создание, наверное, красивейшее из всех в Париже!
— И ты встретила ее где-нибудь в мансарде… Швею-принцессу?
— И на полотне в ателье знаменитого художника. Да, Боже мой! Совсем забыла, что хотела сделать вам сюрприз в виде портрета вашей Сюзанны, изображенной во весь рост…
— Ты знакома с художником, который…
— Подождите, папа, прежде я хочу рассказать о швее, что живет на улице Мешен. Она, правда, идеал женской красоты! Неудивительно, что Морис… я хотела сказать, месье Вандоль, сделал такой прекрасный этюд с нее.
Граф насторожился. Пристально глянув в глаза дочери, он спросил:
— Ты знакома с художником и называешь его просто Морисом?
— Да, папа, но прежде дай мне рассказать тебе про Жермену… — При этом имени лицо графа сделалось каменным, но Сюзанна ничего не замечала, захваченная своим.
— Жермена, ты говоришь… а кто она? — проговорил граф нарочито медленно, подбирая слова и стараясь не проявить никаких чувств.
— Та самая швея, женщина изумительной красоты, кого Морис… месье Вандоль изобразил на этюде к портрету, сделанному для князя Березова.
— А, вот оно что!.. — сказал граф, с большим искусством скрывая волнение под маской равнодушия. — Значит, Жермена…
— Да, ее так называли. Она восхитительно работает, и я просила прийти ко мне, чтобы сделать примерку туалета, что заказала ей. Я дала свой адрес и назвала имя. И, знаешь, у нее сделалось странное-престранное выражение лица, меня это неведомо почему тревожит.
— Вы были вдвоем?
— Нет, еще молодой человек, жених ее сестры, у него забавное имя, поэтому я запомнила — Бобино.
Мондье так стиснул зубы, что перекусил мундштук, но самообладание позволило сохранить внешнее спокойствие.
Сюзанна продолжала говорить, не подозревая, как взволнован и встревожен отец, с каким вниманием он ловит каждое слово.
— Дом находится на углу улиц Мешен и Санте, — тараторила Сюзанна, — и я не стала бы вам говорить о мастерице, если бы, извини, я, кажется, повторяюсь, не ее поразительное сходство с портретом, сделанным для князя Березова, вашего близкого друга. Ведь правда, вы с ним друзья?
— Близкие, правда, — ответил граф, мысленно повторяя: «Жермена, Бобино… Слепая судьба снова ставит их на моем пути, когда я уже терял надежду… Улица Мешен, угол Санте… Жермена, красивая как прежде, и она будет моей!.. Бобино исчезнет, достаточно мне приказать… Князь осужден на смерть… Может быть, уже застрелился… Жермена… богатство… будущее… Счастье, какое достанется сильнейшему!»
Он уже не слушал Сюзанну, а ее речь становилась все более нерешительной и менее последовательной.
Торопясь, она рассказывала, как познакомилась с Морисом Вандолем, как его мать навещала ее в монастыре.
Граф же в это время думал только о Жермене. Речь Сюзанны он воспринимал как приятное щебетание птички, как милый лепет. Но одно слово вернуло его к реальности.
— Мы с Морисом любим друг друга…
— Что?.. Ты сказала, что молодой человек осмеливается любить тебя, и ты…
— И я его люблю, — твердо ответила дочь, подняв на отца прекрасные глаза, выражавшие мольбу.
— Ты его любишь, вот как!
— Да!
— Какого-то несчастного мазилу, стремящегося разбогатеть, скомпрометировав девушку из высшего общества!
Сюзанна сделала над собой огромное усилие и, стараясь говорить спокойно, продолжала:
— Отец, вы плохо знаете свою дочь, если думаете, что она способна броситься на шею первому встречному. Вы несправедливы к месье Вандолю, подозревая его в корыстных намерениях. Он честный человек и не способен ни на какой низкий поступок, даже самый пустячный. Он художник в лучшем смысле слова. Он честолюбив, да, очень честолюбив. Он жаждет славы и имеет все данные для ее завоевания — большой талант и сильную волю. Он такой нежный и простой!.. Такой добрый! Так любит свою мать! Так предан своему искусству! И он уже известный художник… почти знаменитый!
— Как ты разгорелась, дочка моя.
По темным, личным причинам графу была очень нежелательна такая любовь, она нарушала его тайные планы.
— Отец! Как вы можете так говорить обо мне! — Сюзанна была оскорблена этим пошлым выражением, увидев в нем осквернение своей любви.
— Моя дорогая, следует называть вещи своими именами… Это вспышка соломы, ее надо потушить… Любовь пансионерки[597], что быстро проходит…
— Отец!.. Вы, всегда такой добрый ко мне… и вы не хотите, чтобы дочь стала женой того, кто ее любит и кого любит она!
— Нет, дочь моя! Моя Сюзанна, о чьем блестящем будущем я мечтал, желал видеть королевой большого света, не станет неприметной мадам Вандоль, женой заурядного живописца!.. Со временем ты выйдешь замуж за равного себе… человека из того общества, с каким еще незнакома. Я богат, и ты будешь жить в роскоши!
— О отец! Вы хотите моего несчастья!
— Пустые слова, дорогая!
— Отец! Дорогой отец! Позвольте мне жить по собственному желанию! По влечению моего сердца! Только в этом может состоять мое счастье!
— Нет, — отрезал граф жестким тоном, какого она никогда не слыхала. — Не умоляй и не пытайся разжалобить. Бесполезно! Я хочу тебе добра, не считаясь с твоим капризом. Позднее ты будешь мне за это благодарна. Думаю, ты больше не станешь встречаться с этим молодым человеком, не вынудишь меня запрещать свидания с ним. А я-то надеялся, что тетушка Шарме смотрит за тобой! Хорошенькое же наблюдение…
— Вы требуете, чтобы я не видалась с Морисом?.. Хорошо, будь по-вашему…
— Вот и прекрасно!
— Я повинуюсь… но…
— Но… что?
— Но раз вы не позволяете мне стать женой того, кого я буду любить всю жизнь, вы будете вынуждены согласиться, чтобы я ушла в монастырь.
— Нет!.. Уж это нет!.. Ты сошла с ума!.. Но ты еще одумаешься.
— Я заранее приняла решение! И я не отступлюсь! — воскликнула девушка, и, задыхаясь от подступивших рыданий, не в силах больше вымолвить слова, убежала к себе.
Сюзанна долго плакала, думая о своем потерянном счастье, и размышляла, почему отец отказал исполнить ее желание, когда прежде делал все, о чем бы ни попросила, и она жила счастливо и беззаботно.
Так, совершенно подавленная горем, девушка провела несколько часов.
Наконец она сообразила, что должна написать Морису, известить о разговоре с отцом.
В глубоком отчаянии Сюзанна села за стол, дрожащей рукой взяла лист бумаги с запахом любимых духов. Первые строки походили на горькие всхлипывания, слезы капали на зеленовато-голубую бумагу. Постепенно перо побежало быстрее. Она писала:
«Морис, друг мой, я страдаю! Страдаю смертельно! Я теперь понимаю людей, кончающих жизнь самоубийством от безысходности!
Я не знала, что человек может переживать такие испытания. До сих пор я не испытала даже физических мучений и не представляла, какие ужасные удары может переносить душа.
Существо мое разбито, я плачу и готова кричать, мне кажется, что от этого стало бы легче. Отец вырвал мое сердце и бросил меня, мертвую, на землю. Я не ожидала такой жестокости.
Он запретил мне любить вас. Он не хочет, чтобы я стала вашей женой. Требует, чтобы я отказалась от вас, чтобы мы стали чужими друг другу! Но это невозможно! Ведь правда, мой друг?
Он всегда говорил, что любит меня, и до сих пор я этому верила, ведь он старался сделать меня во всем счастливой.
А теперь он отказал в моей просьбе, самой главной в жизни. Отказал твердо, сухо, хотя я умоляла принять тебя как сына, когда придешь просить моей руки.
Если он не дает согласия, он этим заставляет меня проклинать отцовскую нежность… убивает мою искреннюю привязанность к нему. Становится чужим, враждебным человеком, какого не трогают мои страдания.
О Морис!.. Морис!.. Как я несчастна!
Но в моей душе поднимается буря протеста. Что худого сделала я отцу! По какому праву он так поступает?..
Морис! Возлюбленный мой! Я уже сама не понимаю, что пишу! Я хочу быть возле вас, дать свободу своим слезам, говорить о любви и слышать ваши уверения в том, что вы любите меня, что вы всегда будете меня любить!
О! Мне надо каждую минуту знать это, иначе я умру!
Он заставил поклясться, что я не буду видеться с тобой. Я повиновалась и должна быть верна своему слову. Прощайте дорогие нам утренние встречи, наши разговоры, где мы открывали друг другу сердца, строили планы будущего, мечтая о том, как вечно будем жить вместе.
Он потребовал, и могла ли я ослушаться отца?
Но я люблю вас и буду любить вечно! Не в его власти помешать этому!
Он сломает мою жизнь, разобьет мне сердце, но не сможет убить мою любовь!
Морис! Я невеста ваша, вы останетесь единственной моей любовью на всю жизнь, ничто не заставит меня разлюбить вас!
Я не из тех, кто изменяет своему чувству. В каждом слове этого письма частица моего сердца.
Ей не хватило мужества перечесть письмо. Она вложила его в конверт и позвала свою тетушку-приживалку.
Та уже получила строжайший выговор от графа и потому обо всем знала.
Мадам Шарме поспешила прийти к девушке, той, кого воспринимала как дочь, и, видя в каком она горе, старалась утешить.
Сюзанна, кажется выплакавшая все слезы, зарыдала снова и, передавая доброй женщине пакет, попросила:
— Отнесите ему и скажите, чтобы он ответил. Ступайте, ради Бога, моя милая тетушка.
Как видим, вся изобретательность Бобино не помогла избежать преследования врагов и надежно укрыть Жермену и князя. Случай, слепая судьба оказались сильнее всех его хитростей. Что поделать… В жизни многие события таинственно связаны между собой, в этом легко убедиться на примере героев нашего повествования; и пока что последним таким совпадением явилась встреча Жермены с дочерью своего злейшего врага.
На улице Мешен семья чуть не умирала с голоду, и, подавив гордость, чтобы спасти своих, Жермена шила туалет для этой девушки, думая о том, что ее отца готова была убить, если бы только могла это сделать.
Состояние Марии не ухудшалось, но и не становилось лучше; врач тем не менее надеялся на благополучный исход. Однако требовались дорогие лекарства и укрепляющие средства. Старшая сестра начинала жалеть, что отказалась от аванса, так любезно предложенного мадемуазель де Мондье.
Поэтому мастерица торопилась сдать заказ и при этом сотворить нечто совершенно великолепное, на что способны лишь немногие парижские модистки.
Теперь она думала о близящейся примерке, решив смирить гордость и попросить немного денег, так необходимых для больной Марии и Мишеля, да и Бобино, работавший как негр и притом постоянно голодный, заметно сдавал, несмотря на свое мужество и физическую стойкость. О себе Жермена не хотела беспокоиться, Берта тоже могла продержаться.
Опорой семьи оставался Бобино, всеми силами он пытался демонстрировать веселость и жизнерадостность. Без него они пропали бы, подавленные врагами, или умерли с голоду.
Сегодня Жермена ждала друга с особым нетерпением. Был день получки, была надежда, что после расплаты с долгами Бобино принесет хоть немного в дом, и тогда вместе с полученным за туалет для мадемуазель Мондье им хватит на то, чтобы продержаться еще какое-то время.
Жермена и Берта, почти ничего не евшие весь день, усталые, с глазами, покрасневшими от ночных бдений, сидели за шитьем при свете спиртовой лампы, мастерица делала основную часть работы, сестра помогала.
Обычно Бобино возвращался не позднее двух часов.
Монастырские часы пробили полночь. Берта машинально посмотрела на будильник, потом зевнула и потянулась.
— Ты устала, моя маленькая? — участливо спросила старшая. — Тебе пора отдохнуть.
— Нет, сестренка, я дождусь моего Жана, нашего Бобино.
— В этом ты права, он всегда так радуется, когда видит тебя, возвращаясь с работы.
— Пойду посмотрю, как там Мария, что-то ее не слышно, наверное, спит. Оторвусь минут на пять от дела и разомнусь.
Действительно, младшая из них забылась неспокойной дремой при свете ночника. Изредка она глухо покашливала, ворочалась, но все-таки спала, не лежала с полузакрытыми глазами, и это уже было хорошо. Берта возвратилась и рассказала старшей.
— Она будет жить, я это чувствую, — уверила Жермена, работая с аккуратной поспешностью, — и если бы можно, я отдала бы свою жизнь ради ее верного выздоровления.
— Что ты говоришь Жермена?! Тебе… умереть!..
— Да, случается, и часто, что жизнь вообще становится мне в тягость. Только подумай, дорогая, в каком ужасном положении я нахожусь. Вот, к примеру, ты можешь хотя бы надеяться на будущее. Ты любишь человека, достойного тебя, и это взаимное чувство.
Берта тихо улыбнулась.
— Мы с ним еще слишком молоды…
— Это не самая большая беда: скоро повзрослеете. И Бобино сделает тебя счастливой; не случайно наша мамочка смотрела на него как на сына… А для меня он любимый брат… Да… Да… Брат!
— Почему ты говоришь так, словно готова заплакать? — спросила Берта.
— Да ведь жизнь поступает с нами так жестоко, что я все время боюсь какого-нибудь нового несчастья. И я всегда думаю: что будет с вами со всеми, если меня не станет?
— Не говори так, ради Бога, Жермена! Ты надрываешь мне сердце.
— Да… Да… Но я обязана тебе об этом говорить, ведь я старшая… защитница… после смерти мамы. Плохая защитница… сказать по правде… Но если меня не будет… если вы лишитесь этой слабой поддержки… ты и Мария?..
— Замолчи, сестра!.. Замолчи!
— У тебя останется Бобино… Поэтому, думаю, вам надо как можно скорее пожениться.
— Мне только семнадцать, а ему двадцать лет.
— Какое это имеет значение, он будет твоей опорой и по закону, а не только по любви. И его постоянное присутствие здесь перестанет вызывать подозрения и злословия.
— Я не возражаю… Но ты, Жермена, почему сама не вышла замуж за Мишеля? Ведь он так тебя просил… до своей болезни.
Жермена ответила в растерянности:
— Нет… Это было невозможно… Если бы ты знала… Прошу! Не говори об этом никогда!.. Никогда!
И, совершенно расстроенная, девушка решительно принялась за работу.
— Я поступлю так, как ты захочешь, сестра, — сказала Берта и, увидев, что будильник показывал уже час пополуночи, добавила: — Как тянется время! Он принесет немного денег, хватит на несколько дней.
— У нас ни единой монетки, сегодня я еще смогла накормить Мишеля обедом.
— К счастью, он сейчас спит.
— Я дала ему лекарства Марии, чтобы он мог немного отдохнуть. А завтра для него нет хотя бы мало-мальски пристойной еды. Представь себе только! Он, проведя всю жизнь в роскоши, теперь сидит нередко на хлебе и воде!
— У Марии кончаются микстуры и пилюли! Какие мы несчастные!
— Да, очень. Не знаю, у кого могли бы мы попросить взаймы.
— Ведь завтра придет мадемуазель Мондье, — сказала Берта, — а потом, мне кажется, что хорошо бы отыскать Владислава. Он предан Мишелю, он бы, возможно, помог.
— Я боюсь сама же всех нас выдать.
— Владислав никому не сболтнет, это не такой человек…
— Ты, вероятно, права, завтра пошлю записку в дом князя, Владислав, скорее всего, живет там.
— Почему бы не поручить разговор Бобино? Мне кажется, это лучше, чем письмо.
— Верно. Я об этом как-то не подумала. Вообще совсем потеряла голову.
Сестры молча работали, время от времени слышался кашель Марии или вздох Мишеля, забывшегося тяжелым сном в комнате, где он помещался вместе с Бобино.
Пробило половину второго, потом — два.
Берта начала тревожиться, так и не услышав на улице знакомых шагов.
Четверть третьего. Уже полчаса прошло с того времени, когда Бобино должен быть дома.
Девушка не знала что подумать, Жермена тоже беспокоилась, хотя старалась не подавать виду. Трудно было понять, почему Бобино так задержался. Ведь он хорошо знал, в каком положении находятся его близкие, и несомненно должен был торопиться домой. Что могло его задержать?
Ничего, кроме несчастного случая!..
Часы отбили четыре. Берта рыдала, не слушая уже утешительных слов Жермены, та и сама находилась в смятении.
Берта собиралась было в типографию, но Жермена отговорила, сказав, что там никого не застанет и только напрасно, рискуя собой, побежит ночью по городу.
Наконец рассвело, и улица постепенно оживилась. Было слышно, как сначала шли рабочие на свои производства, потом загремели повозки, захлопали двери магазинов, зазвякали бидонами торговцы молоком, застучал топором мясник в лавке напротив.
Измученные бессонной ночью, голодом и, главное, страхом за дорогого человека, девушки сидели в полном изнеможении.
Проснулась Мария и стала жалобным голосом звать Бобино, он всегда приходил ее поцеловать, возвращаясь.
Мишель, услышав девочку, оделся и вошел в комнату, где она лежала. Князь был сверх обычного в нервном возбуждении. Жермена предчувствовала очередную сцену и готовилась к ней. Березов смотрел злыми глазами и ворчал. Он удивлялся, почему Марии ничего не дают поесть, и не понимал, что в доме вообще нет провизии.
Мишель напустился на Жермену:
— Вы просто бессердечная! Почему вы оставляете ребенка без всего, что ему нужно? Один я понимаю, в каком она положении… Один я ее люблю… Впрочем, меня не удивляет, что вы так поступаете… Она вам мешает… Хотите от нее избавиться, ведь так? Хотите, чтобы она умерла…
Нелепые, чудовищные упреки возмутили Жермену.
Она подошла к Мишелю вплотную и сказала повелительно:
— Довольно! Я не хочу вас слушать, идите в свою комнату!
Будто укрощенный взглядом девушки, князь сразу утих и покорно отправился к себе.
Девять часов… Берта рыдала, кусая платок, чтобы заглушить звуки и не разбудить Марию и Мишеля, — оба опять заснули.
Послышался стук быстро едущего экипажа, он остановился около их двери. Сестры бросились к окну и успели увидеть лишь край юбки женщины, быстро скрывшейся в подъезде.
Зазвонили в дверь.
Жермена открыла и увидала мадемуазель де Мондье. Она была так бледна, вид у нее был такой убитый, глаза такие заплаканные, что портниха почувствовала сострадание к дочери ненавистного ей человека.
Войдя, гостья не села, а прямо-таки упала на стул.
Вежливо поклонившись, Жермена не решалась ни о чем спросить, а Сюзанна молчала.
Наконец она спросила:
— Вы уже начали?
— Да, мадемуазель, все готово к примерке.
— Оставьте работу, мне не нужен этот туалет, я приехала, чтобы отказаться от заказа.
Жермена, поняв, что теряет последнюю надежду, и сейчас безразличная к чужому горю, не смогла удержаться и воскликнула:
— Какое несчастье!
Это можно было понять по-разному — и как сочувствие заказчице, — но Сюзанна поняла, о чем речь, и, не обидевшись, ответила:
— Но ведь вы трудились, я оплачу работу. — И, видя, что Жермена из гордости намерена отказаться, попросила: — Пожалуйста… Прошу вас… Я так хочу!
При взгляде на прелестный туалет, подготовленный к примерке, в ней пробудилась женщина, она воскликнула:
— Это изумительно красиво! Какой у вас талант! Я бы выглядела неотразимой в таком платье. Но я его не надену… Я не буду больше наряжаться… Никогда…
И Сюзанна горько заплакала.
Несмотря на ненависть к ее отцу, Жермена, тронутая горем девушки, сказала:
— Вы страдаете… скажите, мы не могли бы чем-нибудь вам помочь? Мы сами очень несчастны, но, может быть, все-таки сумели как-нибудь облегчить ваше горе.
Сюзанна совсем пала духом, но все-таки почувствовала искреннее участие этой женщины, участие бедняка, не имеющего ничего, кроме своего доброго сердца, способного сострадать даже богатому виновнику его невзгод.
Мадемуазель судорожно сжала руку Жермены и сказала прерывающимся голосом:
— Благодарю вас!.. Я страдаю… Это правда… Я гораздо… несчастнее вас!
Жермена спокойно спросила:
— Вы так думаете? Ну что ж. Я не скажу вам ничего о своей погибшей юности, о жизни, разбитой ужасным преступлением, какое может заставить возненавидеть все человечество… А сейчас… здесь мой жених, больной… разоренный… безумный; он тоже жертва преступления. В соседней комнате лежит умирающая младшая моя сестра. Берта, третья из нас, плачет о своем возлюбленном, неизвестно куда пропавшем сегодня ночью. И я одна, чтобы их поддерживать, ободрять, помогать им жить, бороться с нуждой, что преследует нас… с безработицей, которая нам угрожает. А теперь скажите, мадемуазель де Мондье, кто из нас двоих несчастнее.
При этих жестоких словах, сказанных ровно и медленно, с чувством собственного достоинства, Сюзанна почувствовала стыд и одновременно глубокое сочувствие, она проговорила тихо:
— Извините меня. Я думала обо всем этом, однако не представляла себе, что можно терпеть и вынести такие страдания, какие достались вам. Я испытываю к вам большую, искреннюю симпатию и прошу принять от меня нечто гораздо меньшее той доброты, что вы мне дали с истинным великодушием. Я богата, так позвольте предложить… нет, нет, не как милостыню, вы же не примете ее, а одолжить сумму, достаточную, чтобы вы могли облегчить судьбу любимых вами… Это все, чем я могу отблагодарить вас за сострадание, и я навсегда останусь вашей должницей.
Жермена, уже смягчившаяся под влиянием невольной взаимной симпатии к Сюзанне, при этих словах вспыхнула, поднялась и почти жестоко сказала:
— От вас… Никогда!.. Лучше нищета… Лучше болезнь!.. Лучше смерть!..
— Вы меня ненавидите?
— Вас — нет. Но если бы вы знали… Нет… Я ничего больше не скажу, только помните, что от вас я никогда не приму того, что вы предлагаете, даже ради спасения моих любимых.
— Я не понимаю, и я хотела бы…
Берта сорвалась с места — открывать на звонок. И как тогда, когда на улице Пуше они ждали мадам Роллен, умиравшую в госпитале, вошел служащий «Общественной благотворительности».
При виде его Берте вспомнился весь ужас того утра, она заговорила словно в бреду:
— Жан. Мой Жан… в госпитале… ранен… умер, может быть… как мама. Скажите, месье, вы из-за него пришли?
Человек, привыкший встречаться с людским горем, спросил тоном вежливого участия:
— Здесь живет месье Жан Робер, по прозванию Бобино?
— Да, здесь, — ответила Жермена. И подумала: «Он сказал: живет, а не жил».
— О Господи!.. Что с ним случилось? — спросила Берта, помертвев.
Посланный ответил:
— Месье Робер этой ночью подвергся нападению бродяг и доставлен в госпиталь Милосердия.
— Раненый? Ради Бога! Что с ним?
— Я не могу знать, мне только поручено уведомить о случившемся и сказать, что вы можете к нему прийти. Когда я уходил, он был жив.
Сказав это, служащий поклонился и ушел.
Когда Берта узнала о своем несчастье, в ней проснулось мужество.
— Жермена! Сестра! Бежим скорее туда! Нельзя терять времени, ведь он сказал, что Жан еще жив!
Послышался страдальческий голос Марии, она звала старшую сестру.
И Жермена, разрываясь между больной и женихом, потерявшим рассудок, сказала Берте:
— Иди одна, ты видишь, я не могу. Кто тогда с ними останется?
— Я ухожу! Господи, помоги! Спаси его!
Сюзанна оглядела несчастных, на кого наваливался груз новых страданий.
— Это ваш жених, тот, о ком вы беспокоились?
— Да, — сказала Берта, идя к выходу.
— Мой экипаж у дверей, я велю кучеру, чтобы он отвез вас, и подожду здесь вашего возвращения, — сказала мадемуазель де Мондье. — Примите мое предложение, не откажите мне хоть в этом. Или лучше я поеду вместе с вами и привезу вас назад. Пожалуйста! Располагайте мной.
Жермена, побежденная и тронутая участием, проговорила тихо:
— Я принимаю… для моей сестры и для него… эту услугу. Благодарю, мадемуазель… Благодарю!
Девушки сошли вниз, сели в экипаж, и Сюзанна, вместо того чтобы назвать кучеру адрес госпиталя, сказала:
— Улица Данфер-Рошеро, двенадцать-бис, и как можно быстрее.
Когда ему нанесли удар в спину, Бобино не упал и не стал звать на помощь. Он не мог повернуться лицом к тому, кто его ударил, потому что увидел, как спереди, подняв нож, надвигается другой враг.
Легко было догадаться: это сообщники и, несмотря на то, что Бобино был один и, может быть, тяжело раненный, он твердо решил сопротивляться. Чувствуя, что наступающий спереди сейчас ударит его, Бобино стремительно нагнулся и так же мгновенно прижался всем телом к врагу, схватил его обеими руками за глотку и принялся душить.
Это произошло так быстро, что Бамбош не успел нанести второй удар. Брадесанду захрипел и выронил нож. Он пытался схватиться с Бобино, но не ожидал, что противник так силен. Брадесанду сам был не слаб, крепко сбит и отлично знал разные приемы борьбы, поэтому рассчитывал легко справиться с раненым противником. Он придавил плечи Бобино и, почувствовав под пальцами кровь, подумал: «Не уйдет!»
Бамбош, подняв нож для удара, мысленно ругался: «Идиот! Заслонил место, куда надо ударить. Никакой возможности садануть в спину!»
И заорал вслух:
— Убери руки, грязное животное, а то я тебе их оттяпаю!
Но у Брадесанду уже высунулся язык и выкатывались глаза от удушья, он не слышал и не мог ответить.
Бобино чувствовал, что силы сейчас его оставят, но юноша сознавал, что любимая ждет его, он представил себе милый образ Берты и подумал, что им, может быть, уже не придется увидеться. Его ограбят, убьют, отберут те франки, что он нес домой, все близкие останутся голодными, а больная Мария — без лекарства. Из последних сил сжимая глотку врага, он думал: «По крайней мере, тебя-то я уничтожу!»
Они катались по земле втроем, Бамбош никак не мог изловчиться и ударить Бобино, не задев своего сообщника.
Последнее усилие окончательно истощило силы наборщика, он лишился сознания, успев крикнуть:
— На помощь! Убивают!
Его услышал дежурный патруль, и двое полицейских побежали на зов.
Бамбош боялся быть задержанным даже в качестве свидетеля и дал деру. Метрах в ста он замедлил бег, пошел дальше спокойной походкой гуляющего, чтобы не вызывать подозрения у встречных.
Тем временем полицейские подошли к неподвижно лежащим Бобино и Брадесанду. Они попробовали посадить Бобино, прислонив к дереву, но он повалился, не издав ни стона, ни вздоха.
— Он, кажется, сильно пострадал, — сказал один из стражей порядка с грубоватым сочувствием, увидев, как по земле растекалась темная лужа крови. Бобино жалобно застонал и проговорил еле внятно:
— Берта… Моя бедная Берта… Они меня убили…
— Еще жив, хотя ему крепко досталось, — сказал второй патрульный. — Надо отправить их в госпиталь. Иди на пост, скажи, чтоб прислали носилки и людей.
Вскоре Бобино и Брадесанду доставили к врачам, дежурный, бегло осмотрев рану Бобино, тут же отправил его в операционное отделение. Повезло попасть к хорошему хирургу, что не был узким специалистом: ранение в спину под правую лопатку оказалось страшным. Из отверстия текла кровь, по краям пенилась сукровица. Легкое было основательно повреждено. Не исключались серьезные осложнения.
Хирург осторожно обмыл порез, наложил антисептический компресс и толстую повязку, после чего пошел осмотреть Брадесанду. Несмотря на усилия санитаров, делавших искусственное дыхание, тот не приходил в себя и уже начал окоченевать.
Санитар сказал:
— Доктор, у нас ничего не получается.
— Он умер. От задушения. Крепко сдавили!
Потом, взглянув на татуировку с непристойными изображениями, покрывавшую руки и грудь Брадесанду, обычное украшение бандитов, врач добавил:
— Наверное, какой-нибудь грабитель. Тот, другой, здорово с ним управился!
Бобино, как обычно бывает после тяжелой травмы, провел трудную ночь. Только в десять утра он еле слышным голосом сообщил необходимые сведения: имя и фамилию, адрес, обстоятельства нападения.
Его осмотрел главный хирург, одобрил действия дежурного и подтвердил предписания и заключения. Но ввиду тяжелого состояния пострадавшего дал распоряжение ассистенту поскорее вызвать в госпиталь ту особу, о ком больной все время спрашивал, — Берту Роллен, его невесту.
Служащий пришел на улицу Мешен как раз в тот момент, когда там находилась Сюзанна де Мондье.
Берта не слышала, какой адрес дала кучеру мадемуазель де Мондье, и как парижанка, хорошо знающая город, была удивлена, когда экипаж остановился около Обсерватории.
Девушка пребывала в страшном беспокойстве за Бобино, ей казалось, что лошади бегут недостаточно шибко, и очень удивилась, когда Сюзанна поспешно вышла из экипажа.
— Это не здесь! — воскликнула Берта, подумав: вдруг ее заманили в какую-то ловушку. — Мадемуазель, нам нельзя терять времени!
— Не волнуйтесь! Здесь живет друг, он по моей просьбе поможет вашим близким, может быть, спасет их. Ваша сестра не отвергнет его помощи. Этот человек предан мне всей душой, я верю ему больше, чем самой себе. Ничего не бойтесь, Берта, милая! Я вам хочу только добра, вам и всей семье.
Мадемуазель Мондье побежала к павильону, где жил Морис Вандоль с матерью.
Застигла она Мориса бледным и совершенно убитым горем. Но, увидев Сюзанну, тот сразу просиял.
— Возлюбленная моя!.. Вы пришли… После того ужасного письма я уже не надеялся вас увидеть! Оно меня совершенно уничтожило… И вот вы здесь… Так ваш отец понял все-таки, что он делает нас несчастными… Вам удалось получить его согласие?..
— Нет, мне решительно запрещено с вами видеться… Я обещала… Но сейчас такой случай… Я встретила очень несчастных людей, и это заставило меня нарушить и родительский запрет, и свою клятву и просить вас…
— Сюзанна! Скажите все-таки, как мог ваш отец…
— Морис, друг мой! Я должна торопиться, на улице ждет девушка, которой надо помочь… Позвольте надеяться на вас… Вы согласны?
— Сделаю все, что вы хотите, возлюбленная моя! — сказал Морис.
— Возьмите денег… все что у вас в доме, и поезжайте на улицу Мешен, угол улицы Санте и передайте эту сумму от моего имени в долг той, кто там живет. Действуйте тактично, чтобы она не отказалась. Семья совершенно погибает от нищеты, но они горды и скрывают свою крайнюю бедность. Мы должны им помочь… спасти их. Идите, мой друг, немедля!
— Да, да, Сюзанна! Но, ради Бога, скажите, когда я вас снова увижу!
— Не знаю. Ведь, говорю же вам, отец взял с меня обещание не видеться с вами. Но, буду ли я близко или далеко, я всегда и везде буду любить вас.
— Любимая моя! — воскликнул молодой человек. — Как обрадовали вы меня своим появлением!.. Я плакал все эти дни, терял веру в себя, в будущее, уже ни на что не надеялся в жизни!
— Напрасно, Морис… Вы меня любите, я люблю вас, а вы теряете веру в наше будущее!
— Но ведь ваше письмо надорвало мое сердце.
— А я, Морис, сколько перестрадала… Но любовь помогла мне все вытерпеть и помогла прийти к вам.
Слушая, художник преобразился. Он внимал, будто слышал самую дивную музыку. Морис медленно привлек девушку, и она уступила пьянящему объятию. Не в силах противиться порыву, овладевшему ее душой, Сюзанна тихо положила голову на плечо возлюбленного. Тонкие шелковистые волосы касались щеки молодого человека, и сердце ее билось в восторге, граничившем со страданием. Он прижал губы к ее губам — такого счастья оба до тех пор не знали.
Сюзанна первая вышла из этого сладкого забытья. Она еще ощущала трепет во всем теле, но с чувством уверенности в себе и с гордостью посмотрела на друга, еще крепче обняла его и сказала:
— Теперь, Морис, сомневаешься ли ты еще в своей Сюзанне? Будешь ли верить в ее любовь и в наше будущее?
— Сюзанна!.. Любовь моя!.. Вы ангел! Я всю жизнь буду вас любить! Самоотверженно… преданно… верно… Я ваш навеки, и вы навек моя! Ничто не разъединит нас!
— Ничто и никогда! А теперь, Морис, делайте то, о чем я вас просила, не теряйте ни минуты. Прощайте.
— Нет, до свиданья!
— Пустите меня, я тороплюсь.
— Почему же?
— Я провожаю в госпиталь несчастную девушку, там ее умирающий жених, она в горе, и я не прощу себе, если эгоизм моей… нашей любви заставит меня задержаться.
Радостная, девушка вернулась к Берте и сказала:
— Моя милая подружка, только что я была почти такой же несчастной, как вы, а теперь я счастлива. Не теряйте надежды! Ваш друг выздоровеет, я это чувствую.
— Услышь вас Господь и помоги нам! Но я так привыкла ждать горьких событий, что успокоюсь, только увидев его.
Через десять минут повозка, запряженная тяжело дышавшей от быстрого бега лошадью, подкатила к госпиталю.
С уверенностью, какой раньше Сюзанна в себе не знала, она провела туда плачущую Берту.
Увидев нарядно одетую девушку, вышедшую из щегольского экипажа, швейцар снял шляпу, проводил в справочную, где им сказали, в какой палате лежит Бобино. Через пять минут они уже стояли около раненого.
Юноша сразу узнал возлюбленную и тихо проговорил:
— Берта… моя Берта… какое счастье…
— Жан! Милый Жан… Вам, наверное, очень плохо…
— Ничего… со мной все обойдется… если я вас увидел. Но они… там…
— Месье, — сказала Сюзанна, — я друг вам не известный, но верный, не беспокойтесь о ваших.
— Спасибо, — прошептал типограф, не понимая, отчего проникся доверием и симпатией к милой девушке. Казалось, будто они давно знакомы, он чувствовал бесконечную благодарность за ее доброе отношение к Берте.
В свою очередь Сюзанна смотрела на него с ласковостью и любопытством. Ее влекло какое-то родственное чувство, точно он был братом, никогда не виденным прежде.
Берта тоже впервые заметила удивительное сходство между ними. Однако ей и в голову не пришло сказать об этом, все мысли были поглощены тревогой за Бобино, а с ним говорить не полагалось. И все-таки они нарушили врачебные правила.
В очень коротких словах Жан рассказал, как на него напали, как он боролся и попал в госпиталь. Юноша утешал Берту, говорил, что непременно выздоровеет, посвятит ей жизнь и будет любить всегда… всегда.
Он поблагодарил Сюзанну, зная из кратких слов Берты о том, как мадемуазель помогла семейству.
Потом, почувствовав усталость, типограф опустил голову на подушку.
Сиделка сказала, что посетительницам пора уходить, так велит врач, ведь пациент еще очень слаб и ему вредно всякое волнение и утомление.
Берта послушно встала, наклонилась над Бобино, нежно поцеловала и шепнула на ухо:
— Жан, друг мой, не бойся ничего, тебя вылечат.
Сюзанна как брату пожала ему руку, сказала несколько слов утешения и добавила:
— Мы будем приходить еще!
Бобино с чувством благодарной нежности посмотрел ей вслед.
Уходя, Сюзанна сунула луидор в руку сиделки и попросила позаботиться о больном.
Не привыкшая к таким щедрым вознаграждениям, женщина поклонилась и, конечно, пообещала.
Сюзанна спросила ее так, чтобы не слышала Берта:
— Вы думаете, он поправится? Что говорит хирург?
— Ранение очень серьезное, — ответила служительница потихоньку.
Экипаж довез девушек до улицы Мешен. Как ни просила Берта, Сюзанна отказалась подняться в комнаты: хотела избежать новых слов благодарности.
Она уехала, счастливая исполненным долгом, уверенная, что Морис сделал все, как она велела, и на прощанье сказала Берте:
— Я не знаю, когда мы еще увидимся, но, если у вас случится какая-нибудь неприятность или нужда, непременно известите меня.
Морис собрал все деньги, какие имел в наличности, и поспешил исполнить желание Сюзанны.
Никто не дает так не скупясь, как влюбленные: а художник был щедр вдвойне — он любил, и он был человеком искусства.
Молодой человек еще не знал, кому именно должен оказать помощь, но душа его заранее была распахнута для сочувствия и добра.
Он шел крупными, уверенными шагами, и улицы казались ему шире, небо яснее и солнце ярче, чем были. Он думал о том, как любит его Сюзанна и как он любит ее. Он еще чувствовал ее поцелуй на губах, вспоминал, как их бросило в объятия друг друга, и был полон надежды, пробудившейся после дней отчаяния.
Он радовался, готовясь сделать доброе дело, Сюзанна будет его соучастницей, и союз их сердец станет еще крепче.
Художник взбежал на третий этаж дома, указанного Сюзанной, и позвонил. Открыла Жермена. И Морис сразу узнал прекрасную девушку, ту, кого он и князь Березов некогда вытащили из реки, а Мишель чуть ли не с первого взгляда влюбился в бедняжку.
Вандоль расстался с Жерменой, когда она, поправившись, собиралась в Италию, и Мишель окружал ее роскошью со щедростью миллионера. Теперь же Морис увидел возлюбленную друга в бедной квартирке за швейной машиной, чей шум прекратился, когда он позвонил.
Да, перед ним несомненно стояла Жермена, по-прежнему прекрасная, но такая бледная и слабая, что, казалось, вот-вот упадет.
Морис снял шляпу и почтительно поклонился, растроганный и сострадающий. Девушка стояла как живое олицетворение скорби.
— Жермена! Вы здесь… на этом чердаке!.. Разве такой я ждал вас встретить!
Ослабевшая от лишений, от тяжелой работы и от всех пережитых несчастий, швея, увидев давнего друга, проговорила устало:
— Морис… как я рада, что наконец вас снова вижу…
Художник безмерно огорчился, видя ее такой слабой и печальной.
— Вы страдаете, Жермена! — сказал он горестно.
— Да, Морис, страдаю, как только можно страдать.
— Вы сейчас одна здесь? Ваша сестра Берта?..
— В госпитале, где лежит Бобино, раненый, может быть, уже мертвый…
— Ох!.. А Мария… ваша младшая?..
— Там… в постели… и, не исключено, тоже умирает…
— Вы знаете, как я вам предан… простите, если я проявлю нескромность.
— Вы помогали меня спасать, вы один из тех друзей, кому можно говорить все.
— Хорошо, а Мишель, что с ним-то случилось? Он поступает бессовестно, оставив вас в таком положении! Это подло! Мне стыдно за него!
— Если бы вы знали все!
— Говорите, Жермена! Говорите все, я вас умоляю!
— Об этом страшно… Я могу рассказать вам о всех несчастьях, что произошли с нами… Но что касается Мишеля… Уверяю вас, это хуже всего.
— Скажите, прошу вас, скажите, ведь я не из любопытства спрашиваю вас.
— Так вот, — продолжала Жермена с усилием, — Мишель разорен… лишился всего… не имеет ни франка, даже сантима.
— Он?! Что вы такое говорите?!
— И Мишель меня ненавидит… Он выказывает ко мне ненависть ужасную, бессмысленную, не имеющую никакой причины… И это меня убивает…
— Ненавидит вас!.. Но это сущее безумие!..
— Увы! Да. Настоящее, подлинное.
— Что же такое с ним?
— Он хотел застрелиться, ранил себя, я делала ему перевязки… Он умирал от голода… Мы его приютили… Он меня возненавидел, я его полюбила… Теперь он еще сильнее ненавидит меня и готов убить!
— Он чудовище!
— Нет, просто несчастный умалишенный!
— Он! Безумец? Мишель Березов — сумасшедший?!
— Да, несомненно. Он помешался на том, что ненавидит меня, а все потому, что хочет моего замужества с моим оскорбителем, ради этого Мишель обещает застрелиться. Впрочем, вы сейчас его увидите.
— Как! Он здесь?
— Он был другом в плохие мои дни, спас мне жизнь, любил меня, покровительствовал. Чему удивляться, если по долгу, из любви к нему, мы все сделали для него, что могли.
Мориса все сильнее трогала героическая простота преданности, такой полной, такой совершенной, и он благодарил Сюзанну, пославшую его сюда. Молодой человек просил Жермену располагать им и ласково пенял, что она скрывала свои несчастья.
Дверь отворилась, и вошел Мишель.
— Да, да, Морис, я узнал твой голос, — заговорил князь как-то неестественно быстро, даже не поздоровавшись, — рад тебя видеть! Ты окажешь большую услугу, поможешь вырваться из этой вонючей дыры, где меня держат насильно… Да, мой друг, мне не позволяют выходить под предлогом, что я сумасшедший. Но я это прекрасно знаю без них! Однако какое дело до этого им, этим людям? Кто они мне? И эта Жермена с ее видом святой недотроги. Эта стерва, которую я ненавижу… готов убить ее!.. Она тебе рассказывала всякий вздор… уверен… Продувная баба… шлюха, кого я бью ногами… Изобью и теперь, на твоих глазах…
Жермена пыталась успокоить безумца, но он закричал:
— Довольно! Пустите меня! Я не хочу вас видеть! Давай уйдем отсюда, Морис, помоги мне убежать от людей, которые у меня все украли, а потом, если хочешь, я застрелюсь у тебя; там будет очень удобно…
Морис не мог вставить слова в этот поток. Он смотрел на Мишеля с любопытством, полным нежного сочувствия, и не мог воспринять, осмыслить жалкого состояния души друга. Он безуспешно пытался представить, какая катастрофа могла погубить ясный ум Березова, отчего его любовь перешла в ненависть, и дивился покорной преданности Жермены.
Художник сразу представил, как после роскошной жизни они погрузились в полную нищету, какие жертвы должны были приносить эти великодушные люди, чтобы беспрерывно противостоять валившимся на них бедам.
Хоть бы князь, враз обнищав, по-прежнему любил Жермену! Но нет! Он изо всех сил ненавидел несчастную девушку! Действительно, это было ужасно. Более, чем Морис ожидал.
Художник попытался успокоить Березова. Морис подошел и стал ласково говорить:
— Будь мужчиной, Мишель, будь молодцом, каким я тебя знал всегда. Мы тебя вытянем из беды, мой друг. Ты знаешь, как я тебя люблю.
— Хватит! — резко прервал его Мишель. — Хватит!.. У меня нет больше друзей!
— Я, Мишель, я твой друг, я никогда тебя не забывал!
— Ты? Брось!.. Тебя обвела вокруг пальца эта развратница Жермена!.. Если бы ты был другом, ты увел бы меня к себе, дал ложе и револьвер, и я бы застрелился в постели, очень удобно стреляться, лежа на чистых простынях и подушках… Я уже пробовал и с удовольствием опять это сделаю, потому что так надо!..
— Нет, Мишель, так совсем не надо! И ты не совершишь такой подлости.
Противоречие привело Мишеля в неуемное бешенство, он закричал:
— Ты заодно с моими врагами! Я тебя знать не хочу!.. Уходи!.. Убирайся!.. Говорят тебе, вон отсюда, несчастный мазила!.. Мне стыдно, что я был твоим другом!..
Морис, совершенно ошеломленный, не знал, что делать, и страшился за Жермену, — каково ей будет, когда она останется одна с этим безумцем.
Князь закричал с еще большей яростью:
— Если бы у меня сейчас были лакеи, я бы велел вышвырнуть тебя!.. Если ты не желаешь смотаться, я уйду сам!
Князь хлопнул дверью в комнату.
— Вы не боитесь, что он бросится и действительно начнет бить, попытается убить вас?
— Пусть делает со мной что захочет, я ему принадлежу душой и телом, но все-таки мне хочется дожить до того времени, когда он будет не столь несчастным.
— Скажите, как вам помочь? Располагайте мной, Жермена.
— Я не имею права отказаться от вашей поддержки. Ради него, ради Бобино, ради больной Марии. Приходите, если можно, завтра, мой друг, мы все обсудим.
— Договорились. Я буду здесь утром.
В соседней комнате застонала Мария, и Жермена бросилась туда, Морис, пользуясь тем, что остался один, положил на столик швейной машинки стопочку банкнот, прижал кучкой золотых монет и тихо ушел.
Мария проснулась от крика Мишеля.
Больной стало немного лучше: не то чтобы она была уже вне опасности, но самые серьезные симптомы болезни прошли.
Она спросила:
— Что, Мишель еще злой?
— Немного раздраженный, как всегда, — ответила Жермена.
— У нас сейчас кто-то был?
— Наш друг, месье Вандоль, художник, помнишь?
— Конечно! Мне бы очень хотелось его видеть, и Мишеля тоже. Ты знаешь, какой он спокойный бывает, когда со мной.
— Да, дорогая, я попрошу его пройти к тебе.
Жермена удивилась, что в соседней комнате пустынно, однако увидела пачку денег и, конечно, поняла, что Морис нарочно оставил их украдкой, и мысленно поблагодарила его за деликатность.
Мария, нетерпеливая как все больные, спросила:
— Жермена, почему они ко мне не идут?
Старшая сестра постучала в комнату Мишеля и вошла, не дождавшись ответа.
— Опять вы пришли! — завопил тот злобно и вскочил со стула, где перед тем сидел, согнувшись и охватив голову руками. — Когда вы наконец оставите меня в покое? Когда я буду далеко от вас?.. Совсем далеко!
— Мария вас спрашивает, друг мой, — ответила девушка с привычной невозмутимой покорностью.
Безумец впервые отказался идти, сказав:
— Я не хочу к ней. Вы злоупотребляете моим хорошим отношением к девочке, чтобы заставлять меня делать то, что хочется вам. А я хочу поступать по-своему. Я намерен покинуть навсегда эту берлогу.
— Я прошу вас, пройдите к девочке.
— Отстаньте!
— Но…
— Разве вы не видите, что терпение мое кончилось! Что я больше не могу жить взаперти! Пустите!
— Вы никуда не уйдете.
— Черт возьми! Это мы еще посмотрим!
Мишель с силой оттолкнул Жермену, пытаясь пробиться к выходу. Девушка вцепилась в него, умоляя подождать хотя бы до завтрашнего дня, когда придет Морис и возьмет его с собой.
— Я хочу уйти!.. Я хочу уйти! — кричал Березов со все возрастающим неистовством. Такой настойчивости он еще никогда не проявлял.
Жермена продолжала сопротивляться.
Князь, потеряв всякий контроль над собой, замахнулся кулаком. Лицо исказилось и налилось кровью, он был страшен. Он кричал:
— Я убью вас! Порази вас гром! Я должен вас убить! После будь что будет.
Мария выскочила из-под одеяла и босиком побежала спасать сестру. Она хрипло, то и дело кашляя, кричала:
— Мишель!.. Мой хороший Мишель, не делай больно сестре!.. Пощади!..
Князь был уже готов броситься на девочку, но Жермена заслонила ее, — вся бледная, с растрепанными волосами, с пальцами в крови, опухающими на глазах кистями рук. Она смело подошла к Мишелю, глядя прямо в глаза. Как укротитель и дикий зверь, они стояли секунд двадцать. Мишель постепенно остывал, лицо становилось спокойнее, и вскоре на нем появилось выражение блаженства.
Так продолжалось еще с полминуты. Потом глаза Мишеля сделались будто невидящими, хотя оставались открытыми, он глубоко выдохнул, словно выпустил воздух из мехов.
Жермена в удивлении спросила:
— Что с вами, мои друг.
Он ответил совершенно переменившимся голосом, нежным и ласковым, как прежде:
— Со мной ничего… Все хорошо, Жермена. Я счастлив!.. О, как мне хорошо сейчас!. И почему я не могу всегда быть таким счастливым?
— Но что происходит с вами? Скажите, прошу вас, мой друг.
— Я сплю!
— Вы спите?
— Да. Я усыплен… вами… какое счастье… какая радость, быть рядом с вами… слышать ваш голос… видеть вас… Ведь я вижу вас, моя Жермена, моя дорогая, любимая… да… всегда любимая!
— Боже мой! Что он говорит? — шептала Жермена. — Господи, что?
— Говорю, что обожаю вас и только от вас зависит, чтобы так было всегда… Я больше не сумасшедший… я не хочу кончать самоубийством, я хочу жить, чтобы любить вас…
— Что надо делать для этого?
— Оставить меня спать… Потом вы просто спросите… он запретил отвечать вам… но, может быть, я все-таки смогу… если вы этого захотите… очень захотите… если сможете мной повелевать. Тогда… я надеюсь, вы воскресите мою душу, которую он убил.
Было четыре часа ясного августовского дня. Еще не все бездельники, называемые светскими людьми, покинули Париж.
Хотя признаком хорошего тона считалось разъезжаться по курортам и казино во все концы страны, многие закоренелые домоседы еще оставались в столице, где в эту пору собиралась масса иностранцев.
На бульварах как всегда царило веселое оживление, проезжие улицы были полны наемных упряжек.
В этот день, как обычно, много народа толпилось на улице де ла Пе. Роскошные экипажи двигались один за другим непрерывным потоком в направлении улицы Риволи. Иные останавливались около модного ателье мадам Лион, другие быстро от него отъезжали.
Великолепная восьмирессорная карета, запряженная парой вороных, остановилась возле заведения в тот момент, когда старшая мастерица мадемуазель Артемиз провожала со многими поклонами богатую заказчицу.
Выездной лакей ловко соскочил с места и опустил подножку. Не спеша вышла дама, ее движения были полны достоинства, почти величественны.
Высокая, статная, со скульптурными формами, одетая с утонченной скромной элегантностью, она привлекала взоры, ею любовались. Дорогой туалет лишь оттенял очарование ее внешности так же, как и на первый взгляд простые, а в действительности безумно дорогие украшения. В противоположность женщинам, каких только наряды и драгоценности делают привлекательными, она притягивала бы взоры, будь даже в самом обычном платье.
Мадемуазель Артемиз, знавшая наизусть всю клиентуру модных ателье Парижа, с одного взгляда оценила прекрасную гостью. Она подумала: «Наверное, какая-нибудь иностранная герцогиня или жена нефтяного короля».
Потом, окинув ее порочным взором женщины, привыкшей разглядывать обнаженных заказчиц во время примерок, она сказала себе: «Несомненно, незнакомка едва ли не самая красивая женщина в Париже сейчас. Кто же она такая?»
Неизвестная шла через холл, уставленный экзотическими растениями, в глубине начиналась парадная лестница.
Мадемуазель Артемиз, еще более изможденная и худая, чем в прошлом году, готовила на лице приветливую улыбку, чтобы, как полагается первой мастерице, оказать должный прием даме, в коей видела будущую щедрую заказчицу. Артемиз сложила губки бантиком, чтобы скрыть крючки золотых зубных протезов, и вся изогнулась, пытаясь принять изящную позу, но почти тотчас воскликнула с неподдельным изумлением:
— Мой Бог!.. Жермена!.. Жермена Роллен!.. Невероятно!
Дама поднесла к глазам богато украшенный лорнет и, холодно посмотрев на старую деву, ответила со спокойной иронией:
— А! Артемиз!.. Да, дорогая, это я… Что, мадам Лион занята?.. Мне надо с ней поговорить.
Артемиз, все более и более изумляясь при виде того, как естественно соблюдает Жермена образ светской дамы, с какой неподдельной роскошью и хорошим вкусом одета, восклицала:
— Жермена!.. Ах, Боже мой!.. Кто бы мог подумать?! В жизни все случается!..
— Успокойтесь, пожалуйста! И узнайте, может ли мадам Лион принять меня не задерживая. Я спешу.
Движимая жгучим любопытством, смешанным с завистью, первая мастерица, кого удостаивали откровенностью многие клиентки из высших сфер, очень хотела, конечно, все разузнать о бывшей подчиненной; заискивающим тоном, убрав деланную улыбку, она попыталась вызвать посетительницу на откровенность:
— От всей души поздравляю вас, мадемуазель… мадам… Вы не теряли времени даром… и, разумеется, вам помогли счастливые случаи…
— Наверное, больше, чем советы одной известной мне особы; не так ли, милейшая Артемиз? — сказала Жермена тоном, пресекающим подобные разговоры.
Как человек, хорошо знающий расположение комнат, бывшая здешняя швея уверенно прошла прямо в салон, где ожидали клиентки. Она была неизвестна им, дамам большого света и полусвета, и появление Жермены произвело сенсацию.
Молодая женщина позволяла себя откровенно разглядывать, уверенная в своей красоте. В самом деле, ядовитые змеи, с пристрастием взиравшие на нее, не могли обнаружить недостатков ни в лице, ни в фигуре, ни в манере держать себя, ни в туалете. Инстинктивно ее разом все возненавидели.
Она терпеливо дождалась своей очереди и через полчаса ступила в личный салон мадам Лион.
Это была толстая бабенция с простонародными чертами лица, и трудно было представить, что за ее пошловатой наружностью скрывается тонкий мастер с безупречным вкусом. Она была слишком умна и опытна, чтобы показать, как мгновенно узнала свою бывшую мастерицу, и встретила Жермену словно знатную даму, в ком видит заказчицу, способную сделать прекрасную рекламу заведению.
Конечно, владелица дамского салона удивилась тому, сколь свободно и просто ведет себя Жермена, заказывая туалет. В словах, в манере держаться не было ни кривляния, ни вульгарности. Мадам Лион подумала: «Настоящая княгиня! Интересно, где она научилась так себя вести? Ох уж эти маленькие парижские мастерицы!»
Выбрав фасон и ткань, Жермена сказала, что в отношении отделки вполне полагается на тонкий вкус мадам Лион, — та выглядела весьма польщенной.
Когда клиентка заявила, что туалет ей нужен не позднее, чем к пятнице, а был понедельник, мадам Лион попробовала заикнуться, что четыре дня явно маловато, заказчица ответила:
— Если вам неудобно выполнить мою просьбу, вынуждена, к большому огорчению, обратиться в другое ателье.
Мадам Лион привыкла, что в подобных случаях даже самые состоятельные заказчицы — и кокотки, и светские дамы — начинали умолять и даже почти унижаться, и хозяйка ателье наконец соглашалась, при этом назначая цену по своему усмотрению.
Решительный и полный достоинства тон Жермены произвел на мадам впечатление. Она без колебаний обещала, что заставит мастериц работать день и ночь, заказ исполнит к назначенному сроку.
Жермена направилась в Булонский лес.
Ее необыкновенная красота и там привлекла всеобщее внимание.
Экипажи гуляющих старались приблизиться к карете девушки. Всадники норовили проехать мимо несколько раз взад-вперед, иногда нарочито громко строили догадки о том, кто же она, эта прекрасная незнакомка.
Жермена оставалась спокойной и невозмутимой. Ее, казалось, совершенно не трогали откровенно любопытствующие взгляды.
Только раз, проезжая по авеню Пото, она вздрогнула, на мгновение испытав ненависть. Всадник, ловко и красиво сидевший на породистой лошади, приблизился легким галопом в сопровождении ливрейного лакея.
Красивое лицо Жермены тут же приняло спокойное выражение, когда ездок стал приближаться к ней, глядя с удивлением и восхищением.
Поравнявшись с коляской, наездник остановил лошадь так резко, что она поднялась на дыбы, но хозяин легко справился с ней.
Видя, что Жермена смотрит на него, верховой почтительно поклонился, на всякий случай, как знакомой, в ответ она слегка кивнула, сделав над собой огромное усилие, чтобы сохранить спокойное выражение лица.
Всадник приблизился и спросил дрожащим от страсти голосом:
— Вы?! Это вы!.. Невозможно!.. Жермена!..
— Да, это я, и мне странно, чему вы так удивились… ведь мы неизбежно должны были встретиться. Не правда ли, граф де Мондье?
Жермена произнесла ненавистное имя, улыбнувшись загадочно и волнующе.
— Согласитесь, у меня была причина поразиться и… прийти в восторг… Такие встречи редкость.
— В особенности при подобных обстоятельствах, — добавила Жермена тоном светской дамы, приведшим графа в замешательство.
Мондье поскакал рядом с ее экипажем.
Хотя его уже ничего в жизни не должно было ввести в замешательство, он с трудом смог успокоиться.
Как! Та самая Жермена, маленькая швея, кого десять месяцев назад он подстерегал на улице… Прекрасное создание, гордо отвергающее его домогательства, та, в кого он был влюблен страстно и отчаянно, как только может мужчина на склоне лет.
Гордая в своей нищете, не польстившаяся на богатство и место в высшем свете, не сломленная изнасилованием, отчаянно бежавшая из его плена, неведомо куда сгинувшая Жермена…
И вот он встречает недавнюю девчонку окруженной роскошью, гордой, властной, великолепно одетой, встречает… и не где-нибудь, а во время обычной для богатых и знатных людей прогулки в Булонском лесу.
Она теперь не бежит, не скрывается, не боится его, как прежде, но спокойно отвечает на поклон и разговаривает так, будто забыла темное и жестокое прошлое…
Граф испытал острую ревность.
Кому обязана Жермена этой роскошью? Вышла замуж? Или, наоборот, пошла по пути греха и просто отдала богатому, молодому то, в чем отказывала ему с таким упорством?
Мондье не смел об этом спросить, но, кто бы ни был ее муж или любовник, граф этого человека ненавидел, видя в Жермене свою собственность.
И, однако, больше всего приводило в недоумение именно то, что девушка не выказывала прежней ненависти, а говорила с ним пускай кратко, пускай с холодной учтивостью светской дамы, но все-таки — говорила!
В замешательстве, удивлении, радости Мондье думал: «Наверное, она больше не в обиде на меня. Женщины всегда прощают такие поступки».
Жермена держалась даже с некоторой пускай обидно-снисходительной, но все же благосклонностью, и он возымел некоторые надежды.
Граф ехал шагом возле экипажа и от искреннего волнения не находил слов для разговора. Однако он был не из тех, кто останавливается на полпути, и не переносил неопределенности в отношениях, особенно любовных. Не имея больше сил сдерживаться, Мондье сказал:
— Жермена! Я люблю вас как прежде и еще сильнее. Я не стану вас умолять простить прошлое. Каким бы ни был бесчестным мой поступок, он совершен из любви к вам, и страсть служит мне оправданием, потому что не всякий может так любить — до безумия, до преступления! Жермена! Будете вы меня слушать наконец?!
Гуляющие один за другим проезжали мимо них и с интересом и восхищением смотрели на Жермену.
Ги де Мальтаверн на коне, принадлежавшем ранее князю Березову, гарцевал рядом с коляской, которой правила Андреа. Увидев Жермену, женщина воскликнула:
— Какая красавица!
Она и сама была хороша, потому охотно отдала должное достоинствам незнакомки.
— Действительно, только чертов Мондье способен найти такую красотку. И где он ее обнаружил? — ответил Ги.
Виконт де Франкорвиль и его неразлучный Жан де Бежен пялили глаза и всячески старались проведать, кто эта незнакомка, чтобы поддержать свою репутацию всезнающих, когда вечером в свете их станут о ней расспрашивать.
Дезире Мутон, все такой же толстый, как и прежде, ехал на взятой напрокат лошадке, качаясь в седле, как почти все, кому прежде доводилось оседлывать только валик кожаного дивана в своей конторе.
Все поглядывали друг на друга с озадаченным выражением охотничьих собак, сделавших стойку на рябчика и вдруг обнаруживших тигра.
В ответ на страстное признание графа Жермена улыбнулась, как опытная кокетка, и, состроив насмешливую гримаску, проговорила:
— Вы опять все о том же! Но ведь это сюжет из древней истории! Мой милый граф, скажите что-нибудь новенькое, ведь все прошлое было так давно, что с тех пор, боюсь, Триумфальная арка успела обрасти мхом!
Она произнесла «мой милый граф» таким непринужденным тоном, будто преступление Мондье не разделило обоих непереходимой пропастью. Сказала, как говорят с человеком, равным по положению в обществе.
— Жермена! Умоляю вас! Не надо так! Ведь я неимоверно страдаю!
— Разумеется, очень мило, что вы все еще мучаетесь из-за меня, но без конца слушать объяснения в любви… не очень интересно. Вы, господа мужчины, по вашей эгоистичности только и делаете, что говорите нам о пламени, сжигающем вас… Это, право, скучно.
Она произнесла: «пла… мени» с нарочитым пафосом и врастяжку, отчего слово прозвучало насмешливо.
Граф удивился проявлению таланта актрисы и одновременно восхитился, он не мог удержаться от улыбки и подумал: «Она в самом деле необыкновенная! А я-то принимал ее за маленькую плаксу! Какая женщина!»
— Знаете, мой милый, довольно разговоров о любви, на все свое время.
— Но у меня его нет! А вы — дадите ли вы мне свое время?
— Кто знает!
— Позволите ли вы мне увидеть вас еще раз?
— Почему же нет? Я намерена широко открыть двери своей гостиной для известных людей Парижа.
— Вы окажете огромную честь, если позволите быть в числе избранных.
— Это не слишком большая милость, потому что избранных будет много.
— Об иной милости, как быть одним из многих, я и не прошу.
— И прекрасно! Я буду охотно принимать вас с условием, что вы не будете пылать и не устроите пожар.
— Я стану вас беспрекословно слушаться, Жермена, и вы не будете иметь более покорного и преданного слуги, нежели я.
— Золотые слова! И коль скоро вы такой рассудительный, я сейчас предложу вам место в этом экипаже.
— Ах, Жермена!
— А вы не боитесь, что это вас скомпрометирует?
— Такая милость для меня бесценна… У меня сразу появится тысяча завистников и столько же врагов! Мою лошадь слуга поведет за нами в поводу.
— Сидя рядом со мной, вы будете мне называть всех приметных особ обоего пола, кого будем встречать.
— Чрезвычайно польщен! И раз вы поручаете вести хронику всех любующихся вами и завидующих мне, я постараюсь сделать это интересным.
— Чу́дно! Меньшего я от вас и не ожидала. А когда придет время возвращаться, вы проводите меня до дверей. Но только до дверей!
— Вы живете?
— На улице Элер. Мой управляющий узнал, что Регина Фейдартишо обеднела, и купил у нее для меня по дешевке дом вместе с мебелью. Всего за восемьсот или за девятьсот тысяч франков.
«Черт побери! Она широко живет!» — подумал граф, садясь рядом с прелестной женщиной, что более и более заинтриговывала и привлекала его.
Когда восьмирессорная карета тронулась, послышался звоночек. Велосипедист пронесся мимо экипажа. Как ни быстро он катил, он все-таки успел переглянуться с Жерменой понимающим взглядом, а потом скрылся в толчее с ловкостью опытного гонщика, лавируя между ними.
Однако один из всадников, старавшихся пробраться к группе, собравшейся возле барона Мальтаверна, юношу на велосипеде заметил и узнал.
«Бобино!.. Пусть черт меня удавит, если это не он! Ведь я всадил ему нож в спину и в газетах напечатали, что он умер, а я его вижу живым и здоровым! Я готов навсегда потерять свое имя Бамбош, если кто-нибудь объяснит, как это чудо случилось».
Де Мондье проводил негаданную спутницу до подъезда изящного особнячка, принадлежавшего некогда Регине, а теперь ставшего собственностью Жермены.
Она подала на прощанье руку как будто дружелюбно, но явно холодно, а граф испытывал страстное волнение.
Он уехал, не зная куда и не замечая ничего вокруг, преследуемый образом женщины, любимой и желанной сильнее прежнего; пообедал в модном кабаре, не разбирая, что ест, потом беспокойным шагом побрел по бульварам, выкуривая папиросу за папиросой, и, чтобы как-то убить время, отправился в клуб; сел за карты, играл как новичок, промотал большую сумму, чего раньше с ним никогда не случалось.
— Несчастлив в картах — счастлив в любви, — посмеиваясь, сказал очередную банальность Ги де Мальтаверн.
— Да, граф, вы не случайно продулись! — добавил Франкорвиль. — Но нельзя считать, будто вы слишком дорого заплатили за свидание с прекрасной незнакомкой. Надеюсь, вы меня представите ей при первой возможности?
— Вы мне надоели! — резко оборвал Мондье.
— Может быть, вы ревнуете?
— Вполне естественно, — заметил Жан де Бежен. — Графу наверняка не хочется вводить в окружение своей дамы нашу компанию «лакированных бычков».
Мондье ушел, не ответив ни слова.
Дома он лег и не мог сомкнуть глаз. Мысли о девушке его совершенно захватили.
Наутро он скупил все цветы в ближайшем магазине и отправил Жермене. В два часа он пришел к ее дому, но услышал только лакейское: «Мадам сегодня никого не принимает». Вечер он пребывал в нервном возбуждении, в клубе опять проигрался и снова не мог уснуть, мучимый все теми же терзаниями. Подобное повторилось и на следующий день.
Жермена не показывалась на прогулке в Булонском лесу, а в ее доме был один ответ: «Мадам никого не принимает».
Мондье впал в отчаяние, но пока еще в голову не приходили планы насилия, какие прежде он осуществлял с дерзостью. На какое-то время граф стал таким, как все.
Но иногда страстный деспотический характер все-таки проявлялся, тогда развратник думал: «Она смеется надо мной, что ли?.. Хочет поводить за нос… мстит за прошлое, сводя меня с ума?.. Если так… я снова пойду на преступление, чтобы овладеть ею!» Но тут же одергивал себя: «Нет! Не могу овладеть ею, как тогда… бесчувственное тело… Проклятья… Ненависть… А мне нужна любовь! Хочу, чтобы отдалась добровольно».
Четыре дня прошли в мучениях. На пятый он наконец услышал:
— Мадам просит господина графа, месье может пройти.
От радости Мондье сунул в руку слуги чуть ли не полную горсть луидоров. Лакей, не избалованный столь щедрыми чаевыми, весьма удивился и, конечно, обрадовался. Он преувеличенно любезно проводил щедрого посетителя в гостиную.
Минут через пять туда вышла Жермена, спокойно подала руку, волнующе и загадочно улыбаясь.
Граф открыто, даже подчеркнуто любовался покоряющей красотой хозяйки дома.
— Милая Жермена, почему вы лишили меня счастья видеть вас эти четыре дня?! — спрашивал он.
— Наверное, потому, что не испытывала слишком настойчивого желания встретиться с вами наедине, — ответила она с нескрываемой насмешкой.
— Однако сегодня вы приняли меня сразу и…
— Это упрек?.. Я поступаю как мне хочется. Или вам не нравятся мои маленькие прихоти?
— Жермена! Я просто не узнаю вас!
— Я изменилась… подурнела?..
— Нет, вы хороши… даже слишком! Но вы — не прежняя Жермена!..
— Вы хотите сказать: не прежняя маленькая дурочка. Вы сожалеете? Вам не нравится, что я привыкла к роскоши, красивым туалетам, удобствам? Не нравится, что я приобрела некоторые светские навыки и привычки?
Граф все более недоумевал.
Возможно ли? Скромная швея, настолько гордая и целомудренная, застенчивая и неопытная, что отвергала все его искания, вплоть до предложения законного брака, неожиданно и вдруг сделалась светской дамой, свободно чувствующей себя среди роскоши и разговаривающей с ним, графом, так озадачивающе самоуверенно.
Мондье решил, что, как многие девушки из народа, замученная тяжелой жизнью, Жермена пошла по дорожке порока. Страстное влечение графа нисколько не уменьшилось, он подумал, что теперь легче добиться своего, она сдастся, быть может, вполне добровольно, наконец удовлетворит его неуемную, почти юношескую страсть.
— Напротив, — сказал Мондье, отвечая на вопрос о ее преображении. — Я счастлив видеть вас такой, какова вы теперь. И люблю еще сильнее.
— Ну вот!.. Опять вы за свои глупости, — сказала хозяйка тоном парижского мальчишки, тем тоном, какому мог бы позавидовать Бобино. — Милый друг, вы постоянно играете только на одной струне, это скучно!
— Но если я вас люблю в самом деле и не могу думать ни о чем ином…
— Вы неисправимы! А если я вас не люблю?
— Я заставлю вас меня полюбить! Если вы мне простили то, что было… Ведь я вас любил и тогда!..
— Но что вам дает право думать, что я вас простила?
— Хотя бы то, что я сейчас здесь нахожусь… дружеский тон, каким вы разговариваете…
Посмотрев на него прямо, Жермена сказала:
— А может быть, я притворяюсь?.. Разыгрываю комедию?.. Смеюсь над вами… Дразню, чтобы еще сильнее разжечь вашу страсть, по-видимому упорную, раз она так долго длится?
— Не играйте вот в эту минуту, Жермена! — решительно сказал Мондье, меняя тон.
— Почему же?
— Потому что такая игра опасна, вы можете разбудить человека со звериными инстинктами, что укрывается под личиной светского господина.
— Интересно было бы на это посмотреть! — сказала Жермена с бравадой, что приводила графа в недоумение.
— Да, потому что совершивший однажды преступление ради любви, может его повторить.
Жермена расхохоталась и сказала:
— Это будет уж совсем забавно, видите ли, он поступит со мной, как с Лукрецией![598]
Граф окончательно пришел в замешательство. Он видел, что становится смешным, его попросту дразнят.
Чувствуя окончательный проигрыш, Мондье решил действовать иначе, зная по опыту, что дерзкое наступление часто ведет к победе.
Он бросился к Жермене, молниеносно схватил ее, норовя зажать рот поцелуем и повалить на диван.
Не крикнув, не позвав на помощь, даже не переставая улыбаться, Жермена сильным движением высвободилась из рук графа, отступила и, не смущаясь, приподняла платье, из нижней юбки достала изящный револьвер, драгоценную безделушку.
И, снова весело засмеявшись, прицелилась в насильника, пораженного ее силой и необыкновенным присутствием духа.
— Образумьтесь! — спокойно сказала Жермена. — Не то мне придется подпортить вашу красоту, досадно… такой обаятельный мужчина даже в не слишком юные годы. А эта вот на вид игрушка имеет пробивную силу и точность необыкновенные, притом стреляет беззвучно… Убедитесь. — И Жермена прицелилась в шишечку оконного шпингалета и выстрелила дважды с одинаковым успехом. — Теперь вы поняли? Убедились, что я могу остановить слишком предприимчивого влюбленного? У меня в револьвере остался только один заряд, и, не очень вам доверяя, приберегу его.
Граф улыбнулся, стараясь выглядеть спокойным, и сказал:
— Последняя пуля может не попасть в цель, и тогда…
— Тогда я воспользуюсь вот этим кинжальчиком, очень острым и смазанным смертельным индейским ядом… Вы, кажется, хорошо знаете, каково его действие, граф. Ведь вам известно столь многое! А вот я проведала об этой страшной штуке слишком поздно, в результате одного опыта… Ладно, теперь поболтаем, расскажите мне что-нибудь интересное. Ни слова о любви, если хотите, чтобы мы оставались друзьями.
— И так будет впредь всегда? Вы никогда не позволите надеяться?
— Кто знает?.. Будущее причудливо, а женщины — странные существа.
— Жермена! От вас ли я слышу?..
— Но согласитесь, милый граф, почувствуй я к вам сейчас так называемую любовь, это выглядело бы просто смешно. Считайте еще, что я добра, если позволяю вам надеяться.
Свободный, с очевидной примесью иронии тон совершенно сбивал ухажера с толку. Такая Жермена привлекала его еще сильнее, чем наивная девушка, которой он когда-то насильно овладел. Человек, привыкший к любовным победам, уверенный в себе, ловкий, предприимчивый и дерзкий, он не терял надежды на успех. Он не мог представить, что его может попросту разыграть женщина.
Быстро собравшись с мыслями, Мондье повел себя как принято у светских людей, кого очень занимают пустые разговоры и развлечения. Он спросил:
— Вы идете сегодня на премьеру в театр на Пор-Сен-Мартен?
— Да, я заказала кресло в ложе. Мой управляющий занял для меня еще одно место в ярусе напротив.
— Разрешите ли вы навестить вас там?
— Разумеется! И приводите ко мне своих знакомых, но таких, чтобы с ними было интересно.
— Я представлю вам маленькую компанию «лакированных бычков», они вас посмешат.
— Отлично! Кстати, если не сможете достать билет, я уступлю вам второе кресло возле себя.
— Благодарю вас, оно не понадобится.
— А если ваша дочь, мадемуазель Сюзанна, захочет посмотреть спектакль?
— Моя дочь?.. Вы ее знаете!
— А почему это вас удивляет?
— Она очень редко появляется в свете, предпочитает уединение, не любит театр…
— Но если бы все-таки она захотела пойти сегодня, вы запретили бы?
— Почему?
— Дорогой мой, вы ведете себя словно женщина — отвечаете вопросом на вопрос.
— Вы правы, — сказал граф, удивленный, как легко и свободно она ведет словесную дуэль.
— Ну и как?
— Я посмотрю… не хотелось бы ее ни принуждать… ни удерживать…
— Почему вы мнетесь, граф? Вам неприятно, что мадемуазель Сюзанна увидит вас в обществе дамы, которая может оказаться девицей определенного сорта… Не беспокойтесь об этом, возьмите мой билет и передайте дочери. Я непременно хочу ее видеть… Я требую, чтобы вы исполнили это желание.
— Но почему?
— Причуда… ведь если бы я захотела, я могла быть ее мачехой.
— Но кто пойдет с ней?
— Компаньонка, для того и существующая.
Граф, не имея больше сил противиться требованию, высказанному в столь категорической форме, и боясь вызвать неудовольствие Жермены, смирился.
— Пусть будет по вашей воле… Принимаю ваше место в ложе.
— И ваша дочь займет его?
— Если захочет.
— Вот и отлично! А теперь ступайте, мне нужно подготовиться к выходу в театр. До вечера!
Как только Мондье удалился, Жермена сняла телефонную трубку:
— Алло… мадемуазель, соедините меня, пожалуйста, с месье Вандолем, улица Данфер-Рошеро, двенадцать. Морис, это вы? Добрый день, мой друг!.. Спасибо, все хорошо… Приходите сегодня вечером ко мне в ложу, в каком бы окружении вы меня ни увидели. Ну да… непременно… так надо… надейтесь, Морис… Да… Сюзанна… ваша Сюзанна… Если вы заставите ее решиться… Не благодарите меня… я буду счастлива вашим счастьем. До свиданья, Морис!
Жермена, чье лицо приняло обычное выражение, пока она говорила по телефону с другом, вновь обрело маску насмешливости, когда вошла горничная. Пока девушка распускала роскошные волосы хозяйки, Жермена думала: «Они будут счастливы благодаря мне. Я могла бы выместить свою обиду на невинной. Однако при чем здесь эта славная девушка… Зато настоящим подлецам мы отомстим жестоко!»
Театр был полон. Все знали, что пьеса «Женская война»[599] — сущая ерунда, но на премьере ожидали увидеть множество галантно одетых, вернее раздетых, дам из полусвета, о них уже две недели печатались в модных журналах красочные статейки; и мужчины в белых пластронах, сидя в партере, принимали горделивую осанку и смеялись в ожидании сногсшибательного аттракциона.
Завсегдатаи подобных парижских зрелищ один за другим входили в партер, тревожа одних, заставляя вставать других, пробирались к своим местам, обмениваясь по пути рукопожатиями и затевая на ходу громкие разговоры, не обращая внимания на замечания: «Тихо», «Сядьте» — тех, кто пришел, чтобы смотреть спектакль, а не дам полусвета.
Смело декольтированная, сверкающая драгоценностями, с шумом появилась Андреа в необыкновенном туалете. Рядом важно выступал, гордо держа лысую голову с кошачьими усами, барон де Мальтаверн, как всегда с видом несколько помятым, но все-таки представительным и надменным.
Дезире Мутон, болван-миллионер, бурно ухаживавший за Андреа и старавшийся подражать своему другу Мальтаверну, выглядел весьма карикатурно.
В восторге от успеха Андреа, малый гордился так, словно она была его любовницей. Казалось, он говорил: «Вот мы каковы! Все прочие дамочки с ней и отдаленно сравниться не могут!»
Внимание рассеянной публики на короткое время привлекла молоденькая актриса. Она мяукала кисленьким голоском:
Да, я посланец, я посланец
Божка Купидона…[600]
Это звучало идиотски, и шикарная публика партера издевательски аплодировала. Вдруг все смолкло.
Жермена в строгом бархатном платье гранатового цвета вошла в ложу одна и, ничуть не позируя, не кокетничая, села у балюстрады[601].
Роскошную Андреа и молоденькую певичку тотчас забыли, полтысячи лорнетов разом обратились в сторону прекрасного создания, никому, кроме Мондье, не известного.
Дама держала себя так же спокойно, как пять дней назад в Булонском лесу, и смотрела на сцену без жадного интереса, но и без напускного равнодушия. Все в ней было просто и благородно. Казалось, она совсем не помнила о своей ослепительной красоте.
Мужчины в партере перешептывались, расспрашивая друг друга о незнакомке, и вызывали этим раздражение у публики галерки. Репортеры пришли в недоумение при виде неизвестной красавицы, смотрели разинув рот и старались уловить какие-нибудь сведения о ней для своих репортажей.
Кроме Мондье, приберегавшего успех для себя, только месье де Шамбое, Роксиков — секретарь русского посольства и Морис Вандоль одни могли бы ответить на вопросы о Жермене.
Но Бамбош имел вполне серьезные причины помалкивать, Серж находился в России, а Морис с волнением смотрел на левую литерную[602] ложу второго яруса — та оставалась пустой.
Андреа, совершенно неспособная завидовать, очень добрая, хотя и вульгарная, откровенно восхищалась новоприбывшей:
— Право… даже неправдоподобно быть такой красавицей! Погляди, Ги!.. И ты погляди, Бычья Муха!.. Она всех нас забьет без труда, если ей понадобится много денег…
— Восхитительна!.. — сказал Ги, у него глаз заблестел за стеклышком лорнета.
— Красива, конечно… но ей, по-моему, недостает драгоценностей, — изрек Мутон, желая польстить Андреа.
— Ты по провинциальному идиотизму ничего не понимаешь, тебе подавай дамочек вашего захолустья, увешанных прабабушкиными побрякушками… Именно простота ее наряда вызывает восторг у нас… у потаскушек! На ней ни серег, ни колье, ни браслетов, она открывает кожу ровно настолько, чтобы все видели, как она бела и розова. На ней нет драгоценных украшений, но за один только бриллиант на ручке ее веера я отдала бы все, что на мне сейчас понавешено! И при всем том сколько в ней грации и величавости! Честно говорю! Глядя на нее, мне даже стыдно называться женщиной!
В этот момент занавес опустился, и восторженные слова Андреа потонули в шуме рукоплесканий актерам.
Но в антракте все опять сосредоточили внимание на Жермене. Репортеры сновали по коридорам и фойе, расспрашивали билетерш и норовили проникнуть в литерную ложу, однако та оставалась для них недоступной; Жермена ее не покинула.
Многие видели, как таинственная красавица подала руку вошедшему к ней мужчине, он почтительно поклонился.
— Мондье!.. Мондье!.. Не может быть!.. Точно… Это он!
Бежен и Франкорвиль не могли поверить своим глазам и шумно восклицали. Завсегдатаи салонов, театров, прогулочных мест жаждали поскорее расспросить счастливого избранника, когда он вернется на свое место.
Но тот пробыл у незнакомки не больше двух минут, его сменил молодой красивый человек, графу неведомый.
Мондье посмотрел на визитера долгим испытующим взглядом с выражением откровенной инстинктивной ненависти.
Встретившая графа с холодной вежливостью, Жермена очень приветливо улыбнулась вошедшему, что казался весьма грустным.
— Вы по-прежнему печальны, Морис? — спросила она ласково.
— Да, Жермена, все так же. Я не видел ее долгих четыре месяца. Только иногда удавалось стороной узнать что-нибудь…
— Вы совсем скоро увидитесь. Знаете ли вы, кого сейчас встретили в моей ложе?
— Нет, Жермена.
— Это ее отец… граф де Мондье!
— Так вы с ним знакомы?!
— Да, — кратко сказала Жермена.
— Он на меня так глянул…
— Смотрите, Морис… — прервала друга Жермена, — говорила я вам, что не надо терять надежду.
— Бог мой!.. Сюзанна!.. — воскликнул художник и просиял, увидав, что в ложе напротив появилась его любимая. — Спасибо, Жермена! Спасибо… Как вы добры! Позвольте мне поспешить туда.
— Подождите начала действия, не то граф заметит вас со своей дочерью и непременно помешает свиданию. Я задержу Мондье здесь, и в вашем распоряжении окажется по меньшей мере три четверти часа, целый акт этой дрянной пьески.
Едва поднялся занавес и неловкие, перепуганные дебютантки продолжили дурацкое представление, Морис вошел в ложу, к Сюзанне. Компаньонка, мадам Шарме, скромно пересела вглубь, и молодые люди, не обращая никакого внимания на сцену, почувствовали себя в полном уединении.
А граф, расточая свое прославленное остроумие, тоже не следил за спектаклем и старался занять Жермену рассказами о своих знакомых, сидящих в зале. Но вдруг его пыл пропал, и Жермена заметила, что Мондье нервничает, покусывает усы и старается скрыть беспокойство.
В противоположной ложе он увидел Мориса, скрытого в полумраке, позади Сюзанны. Даже отсюда на мужественном красивом лице молодого человека различалась несказанная радость. И можно было не сомневаться, что Сюзанна отвечала ему таким же взглядом.
Сперва граф почувствовал даже облегчение, поняв, что незнакомец был поклонником отнюдь не Жермены. Потом сообразил: это как раз тот, о ком говорила Сюзанна, — художник, пачкун холстов, что осмеливался претендовать на руку дочери. И понял: свидание это устроено Жерменой.
Все свидетельствовало о сговоре.
Поняв, что его обманули, граф немедленно решил жестоко отомстить.
По причинам, о каких никто не подозревал, он хотел, чтобы Сюзанна или вообще осталась бы незамужней, или вышла за того, кого он выберет сам.
Такое желание было настолько связано с его темной судьбой, что являлось для него решающим, ибо обеспечивало его собственную безопасность. Вот почему он пришел в ярость, догадавшись, как его провели, — к подобному он не привык.
«Совершенно не могу понять, зачем Жермене понадобилось устроить этому типчику свидание с Сюзанной», — твердил он себе, вслух же продолжая пустой светский разговор.
Женским инстинктом уловив, какая буря бушует в голове негодяя, видя злые взгляды, что он бросает на влюбленных, Жермена пошла ва-банк.
Поймав на лету один из этих взоров, она сказала:
— Да, это я устроила свидание двоим, так искренне и свято любящим друг друга. Я сделала это не из прихоти. Это — мой друг, талантливый и известный художник, благородное сердце… Я ему обязана бесконечно. Он составит счастье любой девушке, но для него существует лишь одна на всей земле. Граф де Мондье, я имею право просить вас…
— К чему вы клоните, Жермена?
— К тому, чтобы вы благословили их союз. Я прошу об этом без обиняков и без громких фраз, ибо считаю, что у вас нет причин отказывать.
— Откуда вы знаете?
— Не будем выискивать поводы с моей стороны. Вы знаете, что я не умею лгать и никогда не решусь на сомнительный поступок. Дайте же согласие на мою просьбу.
— Но почему все-таки вам этого хочется?
— Очень просто. Чтобы отплатить добром за добро и сделать Мориса Вандоля и Сюзанну счастливыми.
Мондье долго смотрел на Жермену, как будто размышляя. Потом сказал, отчетливо произнося каждое слово:
— Если я соглашусь, будете ли вы по-прежнему противиться любви, которой я одержим? Прямо спрашиваю: будете ли вы моей?
— Вы намерены, назовем вещи своими именами, продать вашего ребенка?.. Сделать его предметом позорного торга?
— Я люблю вас!
— Изнасиловать меня и морально?
— Я люблю вас!
— Запятнать подлым поступком невинное существо, в ком течет ваша кровь?
— Потому что я люблю вас!.. Разве это не причина? — отвечал негодяй, и слова его звучали пугающе.
— Я хочу, чтобы вы прислушались ко мне, не ставя условий. Вы обязаны для меня это сделать, — проговорила Жермена с улыбкой, скрывая за ней ненависть и отвращение. Граф неправильно понял эту улыбку, сочтя ее поощрительной, прощающей, чуть ли не призывной.
— Но если я дам согласие… и я недалек от него… станете ли вы хотя бы с некоторой благосклонностью выслушивать меня?
— Я не даю никаких обещаний. Посмотрим… Прекратите этот постыдный торг, или вы меня никогда, слышите, никогда больше не увидите.
— Пусть будет по-вашему!.. Я согласен.
— Именно, вы согласны на то, что Сюзанна Мондье будет женой Мориса Вандоля?
— Да!
— Я не требую от вас клятв, в ваших устах они ничего не значат. Я просто сейчас возьму и сообщу моему другу и вашей дочери радостную новость. И попробуйте отвертеться!
— Вы, конечно, вполне можете это сделать, Жермена. Хотя я и обладаю множеством пороков, но слова своего я никогда не нарушал. Действие кончается, и позвольте проститься. Сейчас сюда придет мой будущий зять, и, должен признаться откровенно, боюсь, что не смогу скрыть неудовольствия. Вы, конечно, понимаете.
Эти слова, произнесенные серьезным и слегка игривым, в общем естественным, тоном, обманули Жермену. Она в душевной простоте и помыслить не могла, какой страшный замысел созрел в душе бандита.
А Морис Вандоль и в самом деле намеревался идти к Жермене.
Очень застенчивая, Сюзанна сидела в глубине ложи и никого и ничего не видела, кроме Мориса. Не заметила она и Жермену, а если бы и заметила — вряд ли узнала, настолько была погружена в собственные переживания, да и недавняя швея не имела внешне ничего общего с нынешней светской львицей.
Занавес упал, и Мондье окружили приятели и репортеры, наперебой расспрашивая о прекрасной незнакомке, но граф упорно отмалчивался, в лучшем случае ограничиваясь какими-то общими словами или переводя разговор на другое.
Франкорвиль и Бежен приставали с просьбой представить их. Чтобы поскорее отвязаться, Мондье сказал:
— После третьего акта, вас устраивает?
Ги де Мальтаверн, оставив Андреа на попечение Дезире Мутона, направился в буфет.
Мондье остановил его.
— Нужна вам тысяча луидоров? — сказал он без предисловия.
— Всегда нужна! — не задумываясь, ответил старый мот.
— Я так и знал, могу вам дать за услугу.
— Говорите, граф, деньги очень дешевеют, и я на мели. Что я должен для вас сделать?
— Случайно не известен ли вам некто Морис Вандоль?
— Еще бы! Он был секундантом князя Березова, когда я…
— Когда вы промахнулись.
— И он сейчас был в ложе одной прекрасной молодой особы, из которой я бы с удовольствием сделал свою…
— Эта особа — моя дочь.
— Тогда считайте, что я ничего не говорил…
— Вы устроите так, чтобы сегодня вызвать Вандоля на дуэль и послезавтра его убить. Сразу, наверняка, наповал… Поняли?
— Постараюсь. Но ведь вы знаете, граф, в исходе поединка никогда нельзя быть вполне уверенным.
— Вы будете драться, где я вам укажу, и там будут люди, что доведут дело до конца, если не удастся вам.
— Так это попросту убийство.
— Почему бы и не так?
— Но ведь будут секунданты… врачи… могут разгласить… это опасно…
— Я все беру на себя. Этот так называемый художник осужден мною. Он должен умереть, и быть посему! Главное в том, чтобы привести его именно туда… где… где должно совершиться…
— Честное слово, дорогой граф, вы так умно и ловко все устраиваете, что с вами одно удовольствие работать! Считайте, что мазила уже покойник.
— Отлично! За деньгами придете в кассу дядюшки, сейчас же после окончания дуэли. А теперь оставляю вас, чтобы уладили с вызовом.
Граф де Мондье направился к своему креслу, зло улыбаясь, на ходу он бросил «лакированным бычкам»:
— Сейчас представлю вас прекрасной незнакомке.
Морис по знаку Жермены спешил в ее ложу узнать о решении своей судьбы.
В фойе толпились бездельники, обсуждая не столько пьесу, сколько незнакомку. Художник вежливо, но ловко пробирался сквозь толпу.
Ги, все время следивший за Вандолем, пошел почти вплотную впереди него и так резко повернулся, что, столкнувшись, чуть не сшиб с ног молодого человека.
— Грубиян! — вырвалось у Мориса.
Де Мальтаверн, рассчитывавший именно на такую реакцию, кончиками пальцев коснулся щеки Мориса, насмешливо сказав при этом:
— Молодому человеку нужен урок вежливости и хорошего поведения, я его преподам.
Обычно такого ничтожного унижающего жеста бывает вполне достаточно для провоцирования дуэли между светскими людьми.
Но художник не относился к таковым и в ответ на условную пощечину ответил вполне реальным ударом кулака. Орлиный нос джентльмена покраснел, посинел и на пластрон закапала кровь.
Все произошло молниеносно. Ги заорал от злости и хотел уже броситься на Мориса, но их разняли и помешали драке, где Мальтаверн вряд ли оказался бы победителем. Понимая это, дуэлист, естественно, обрадовался, что стычку прервали, и сказал с кривой улыбкой:
— Встретимся в другом месте, и будь я не я, если вы не оставите там свои кости.
— К вашим услугам, — ответил Морис, — и уверяю, вам будет нелегко прихлопнуть меня как цыпленка.
После обмена визитными карточками каждый пошел своей дорогой: Морис в ложу Жермены, а Ги, обмыв нос, к Андреа, та спросила, смеясь:
— Стукнули?..
— Пустяки… не обращай внимания.
— Небось здорово, если выпустили наружу кровь твоих благородных предков. Боже, как ты хорош с расквашенной мордой!
— Тот, кто меня задел, дорого заплатит, — сказал барон мрачно.
Андреа продолжала, смеясь:
— Знаешь, «пошел кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить». Берегись! Бычья Муха! Видал героя? Можешь получить наследство, если с ним случится несчастье — готовь свой денежный сундук, а после я помогу тебе быстро его опустошить.
— Болтай, болтай, дочь моя… только не рассчитывай… Ты ведь знаешь… у меня рука твердая, скольких я уложил, ни один не встал.
В это время Морис чувствовал себя счастливейшим человеком, он узнал от Жермены, что отец Сюзанны наконец решил не противиться их союзу.
Эта новость свалилась совершенно неожиданно. Художник, бесконечно благодарный Жермене, заспешил принести Сюзанне радостную весть. И, подумав о предстоящей дуэли, сказал себе: «Уверен, что победа будет моя, ведь я хочу жить ради Сюзанны, ради нашей любви!»
Граф де Мондье представил Жермене маленькую компанию «лакированных бычков», в нее входили: виконт де Франкорвиль, маркиз де Бежен, Дезире Мутон и барон де Мальтаверн.
«Бычки» были вовсе не дураки, даже Дезире Мутон был забавен со своими глупостями, когда товарищи умело превращали их в остроумную шутку, поворачивая так, будто он изрекал чепуху нарочно, ради смеха.
Среди них затесался маленький репортер Лера[603], пронырливый и хитрый как зверек, чье имя носил. Глазки-буравчики высматривали, остренький носик вынюхивал всяческие новости.
Материал репортера должен был завтра произвести большое впечатление на читателей газеты, и Жан Лера торжествовал, первым получив доступ к информации.
Он не задумывался, как бы выразительней рассказать о женщине явно незаурядной, а просто, не утруждая себя мыслью и выбором слов, возносил Жермену на пьедестал недосягаемой высоты и как богине курил ей фимиам[604], пользуясь давно отработанными выражениями.
В трескучих высокопарных фразах он излагал, какой интерес проявил весь парижский большой свет к прекрасной незнакомке, появившейся в литерной ложе на премьере спектакля «Женская война», и как только единственному репортеру из газеты «Эко де Бульвар» удалось узнать, кто она, и даже проникнуть в дом.
Далее шло восторженное описание незнакомки, ее необычайной красоты и разнообразных способностей и талантов, включая владение гипнозом.
Расточались похвалы утонченному вкусу в убранстве дома, изысканности кухни, сервировке стола, поведению прислуги и прочему.
Лера́ упомянул, что многие крупные финансисты, политические деятели и художники, актеры, литераторы жаждали ее приглашения в очаровательный особняк, но только небольшая группа избранных удостоилась этой чести, и в их числе, разумеется, репортер «Эко де Бульвар».
Далее он цитировал разговоры, какие прекрасная дама, носящая нежно звучащее имя Жермена, вела с группой счастливцев (то была обычная, шаблонно остроумная болтовня завсегдатаев парижских Больших Бульваров, интересная только людям, принадлежащим к их кругу), и подчеркивал, что Жермена блистала находчивостью и разнообразием познаний.
Действительно, выпадая из общего тона пустословия и пошлых сплетен, Жермена отличилась в беседе, поразив этим Мондье, ему открывалась совершенно новая женщина, о чьем перевоплощении граф не мог даже пофантазировать в свое время.
То, что Жермена внешне столь быстро превратилась в светскую даму, не особенно удивляло. Парижане, особенно парижанки, обладают невероятной способностью приспосабливаться к среде, изумляя этим иностранцев и провинциалов.
Гораздо большее впечатление на Мондье произвело то, что всего за каких-то пять месяцев бывшая девчонка-швея приобрела такой блеск в речах, причем ее фразы не отдавали заученностью, в них чувствовался оригинальный светлый ум, а также доподлинное знание всех новостей, известных только немногим.
Граф непрестанно спрашивал себя: «Откуда ей это известно? Как она могла усвоить то, сведения о чем накапливаются только в результате долгой жизни в свете? Совершенно непонятно».
В продолжение последнего акта спектакля он оставался около Жермены, больше чем когда-либо очарованный поистине исключительной женщиной.
Он даже почти забыл о том, что Морис находится рядом с Сюзанной, и оба упиваются свиданием. И, изредка бросая на художника злые взгляды, граф тут же успокаивался, вспоминая, что незадачливому жениху недолго осталось наслаждаться счастьем, ибо он приговорен и непременно умрет на дуэли с Ги де Мальтаверном.
Когда художник отправится ко Всевышнему, Сюзанна переживет большое горе, но со временем забудет свою любовь и утешится.
Поэтому Мондье дал молодым людям возможность насладиться уединением и помечтать о близком соединении навек.
Он переводил глаза на Жермену, та, казалось, простила прошлое, говорила удивительно откровенно и позволяла надеяться, что через какое-то время настанет их полная, интимная близость.
До крайности заинтригованный невероятным превращением швеи, совершенно очарованный несравненной, таинственной женщиной, граф пребывал в глубоком волнении и уже ревновал к ней «лакированных бычков», что наперебой бурно ухаживали за красавицей.
После спектакля Жермена пригласила к себе всю компанию на ужин в своем особняке.
Обращаясь к Ги де Мальтаверну, она сказала:
— Я видела вас с дамой, которую вы, кажется, немного забросили.
— Да, это Андреа, моя старая подруга… Мы с ней уже давно живем семейно, не беспокойтесь о ней… Мой товарищ Мутон составит ей компанию, — ответил Ги развязно.
— Вы приедете вместе с ней, не то мне придется быть единственной женщиной среди вас, а подобная исключительность неудобна.
— Мадам, Андреа, конечно, добра, непосредственна, честна, однако совершенно проста и невоспитанна.
— Не имеет значения, я хочу с ней познакомиться, и вы меня очень огорчите, если не передадите приглашения.
— Исполню все по вашему желанию, мадам, но поверьте, она будет вести себя по-свински.
— Передадите также приглашение вашему другу месье Мутону.
На лице графа отчетливо выражалось неудовольствие. Он не мог понять, почему Жермене пришла в голову столь странная фантазия, и спрашивал себя: уж не принимает ли она Андреа за настоящую даму… Нет, это невозможно… Жермена слишком умна…
Когда компания дружно объявилась, хозяйка встретила гостей в домашнем туалете, сделанном с тонким вкусом, и все единодушно выразили восхищение тем, как она преобразила убранство дома, прежде принадлежавшего Регине: все вещи в дешевом вкусе богатого фабриканта исчезли, их заменили подлинно стильными, сделанными истинными мастерами.
Лера заранее предвкушал успех будущего репортажа, где опишет совершенно исключительный парижский интерьер, тем более интересный, если учесть, что особняк принадлежал женщине, живущей в одиночестве.
«Лакированные бычки», заинтригованные не меньше, чем граф Мондье, не знали, что им думать о Жермене, к какому слою общества ее отнести. С очаровательной свободой поведения кокетки высокого полета она соединяла нечто такое, что заставляло даже самых смелых поклонников вести себя сдержанно и уважительно.
Андреа совершенно растерялась. Впервые самоуверенность изменила ей и, несмотря на то, что Жермена отнеслась к Рыжей очень внимательно и по-дружески, дама полусвета не знала, как себя держать.
Но хозяйка быстро, умело и деликатно сумела завоевать ее сердце и освободить от скованности.
Воспользовавшись моментом, когда гости любовались ее портретом, писанным Морисом Вандолем, Жермена подошла к Андреа и сказала:
— Благодарю за то, что вы пришли. И если я не могу сейчас отдать вам свой долг, я в состоянии, по крайней мере, высказать сердечную благодарность.
— Мадам, я не понимаю, — сказала Андреа, совершенно смутившись. — Я не имею чести быть с вами знакомой и не могла вам оказать никакой услуги.
— Оказали, и такую большую, что даже не можете себе представить! — сказала Жермена, ласково улыбнувшись. — Помните ли вы молоденьких девушек Берту и Марию, их держали взаперти… там… в ужасном подземелье?
— У Лишамора… в Вале́… недалеко от Эрбле… Милые девочки… что с ними теперь?.. Вы их знаете?
— Это мои сестры.
— Как?.. Не может быть!..
— Да, именно так, и вам легко понять, сколь я благодарна за то, что вы, рискуя жизнью, их спасли.
— Но ведь это было совершенно естественно, я не могла сделать по-иному!
— У вас золотое сердце, и поэтому вы считаете пустяком доброе дело, но от этого оно не менее заслуживает благодарности.
— Они были такими несчастными, такими трогательными, такими милыми, эти крошки! А потом… Ведь очень приятно помогать людям!..
— Кто знает?.. Может быть, мне еще раз придется просить вас о содействии, чтобы исправить одну жестокую несправедливость…
— Мадам, вы сестра моих милых крошек и можете всегда рассчитывать на мою преданность вам!..
— Принимаю ваше предложение с благодарностью от всей души! Но молчите!.. Нигде, пожалуйста, ни слова!.. Пусть никто не знает, что мы союзницы.
Их разговор прервала традиционная фраза метрдотеля[605]:
— Мадам, кушать подано!
Вступление Жермены в свет понаделало шуму. Вся пустая светская пресса уделила ей большое внимание.
Если бы кому-нибудь пришла охота прочесть все, что о ней писали, он был бы поражен глупостью некоторых своих соотечественников. Но загадочность личности Жермены возросла бы во много раз, если бы кто-либо мог проследить за действиями красавицы спустя сутки после приема в особняке.
Было шесть утра, оставались считанные часы до дуэли Мориса Вандоля с бароном Мальтаверном, устроенной Мондье ради убийства художника.
Жермена, конечно, не знала об этом. Она вышла из дому одна. Встретив на углу экипаж, села в него.
Даже близко знакомый мог усомниться, была ли вправду Жерменой эта странно одетая некрасивая женщина, похожая на проповедницу Армии спасения[606].
Старомодная шляпа с широкими полями и помятым пером имела жалкий и одновременно претенциозный вид; непромокаемое прямого покроя потертое и линялое пальто — типичная вещь, купленная за пятьдесят су в лавке старьевщика, потертая кожаная сумка с ручками, перевязанными тесемкой; стоптанные ботинки.
Лицо, измененное до неузнаваемости. Прекрасные глаза прикрывались большими темными очками с металлическими дужками; волосы, уложенные так, чтобы не было видно, как они длинны и красивы. Старая вуалетка, похожая на накомарник или на сетку для ловли бабочек.
В таком продуманном и искусно сделанном жалком облике Жермена вскоре выехала за пределы Парижа.
На облучке сидели двое, тихо переговариваясь. Занимая в экипаже место лакеев, они не носили ливрей, по которым можно было бы определить, в чьем доме служат. Видимо, парочка заранее получила указание, куда ехать, так как, садясь, Жермена не вымолвила ни слова.
Вскоре ландо с поднятым верхом свернуло на ту дорогу, по какой перепуганную и связанную девушку некогда увозил граф де Мондье.
Как много времени прошло с той проклятой ночи! Сколько несчастий и страданий за ней последовало!
Жермена вспоминала, и ее лицо, скрытое безобразным убором, принимало порой трагическое выражение.
Проделав долгий путь по равнине, подкатили наконец к домику рыбака Могена, куда Мишель и Морис в свое время внесли спасенную ими бесчувственную Жермену.
Хорошие люди, хозяева почтительно и приветливо поклонились, она ответила и смело пошла берегом реки к кабачку Лишамора.
Кучер отвел лошадь в сарай, покрыл попоной и шагнул в дом вслед за хозяином.
Через пять минут он показался с удочками и рыболовными припасами и отправился вместе с приехавшим на облучке товарищем вслед за Жерменой. Они выглядели заправскими рыбаками, что решили заглянуть в кабачок — пропустить стаканчик перед ловлей.
Жермена, опередив их на минуту, уже разговаривала с Лишамором.
— Да, месье, мне надо видеть мамашу Башю.
— Но, моя киска, скажите, зачем она вам нужна.
— Это секрет, что не касается мужчины.
Кабатчик игриво усмехнулся и понимающе ответил:
— Хорошо… хорошо… грешок молодости, и понадобилась помощь мамаши Башю.
Жермена наклонила голову, будто подтверждая догадку, и проговорила:
— Месье, пожалуйста, передайте, что мне сейчас, не медля, надо с ней увидеться.
— Миленькая, не обижайтесь, но по вашему виду можно понять, что вы не богаты, а мамаша Башю любит денежки.
— Я заплачу сколько будет надо.
— А пока вы не дадите ли мне за услуги маленькую фафио[607].
— Фафио?.. Я не понимаю…
— Ну пятисотфранковую купюру, если так вам больше нравится.
— Хорошо.
— Так давайте же! У нас платят вперед.
— Держите! — ответила Жермена, доставая из сумочки синенькую.
— Прекрасно, мой падший ангел! А после операции вы сможете дать столько же? Таков тариф мамаши Башю… маленький приработок.
— Согласна и на это.
— Вы золотко! И если вы так хорошо соображаете, хозяйка немедленно придет… Эй! Мамаша Башю, жена, зайчик мой, мой бурдючок, мой жирный пончик, скорей! Иди сюда.
Несколько выпивох засмеялись, они знали репутацию Башю.
Двое, приехавшие с Жерменой, не спеша попивали винцо, внимательно слушали разговор.
Послышался катаральный[608] кашель «мамаши», затем явилась она сама, заплывшая жиром, бледная, с гноящимися глазами и красным носом.
Лишамор шепнул ей на ходу:
— Девка беременная.
— А деньги у нее есть?
— Есть, она уже заплатила пятьсот франков и обещала еще двадцать пять луидоров.
— Тогда, муженек, поведу ее во дворец.
Опытным глазом старой сводни мамаша Башю сразу заметила, что женщина скрывала под нелепым нарядом прекрасную фигуру; потом оценивающе посмотрела на ноги, кисти рук, затылок, рот, щеки и подумала: «Лакомый кусочек какого-нибудь богача… с удовольствием поработаю над ней, чтобы восстановить красотке девственность…»
И старуха проговорила жирным голосом:
— Пойдем со мной, красавица. Муженек сказал, что вам надо со мной поговорить о деле.
— Да, мадам, притом очень важном.
Они миновали двор, по нему Жермена однажды бежала, преследуемая собаками, и остановились у двери.
Мамаша Башю отыскала в большой связке ключ, сказала:
— Я буду показывать дорогу.
Вскоре они оказались в той комнате, где тогда находился на страже Бамбош. Старуха подвинула кресло.
— Устраивайся, потолкуем.
Сама плюхнулась на другое сиденье в ожидании секретного разговора.
При первых же словах ее жирное тело затряслось, как кусок студня.
— Вы не теперь только начали заниматься подпольными абортами[609], а давно были за это судимы и осуждены; в ту пору вы назывались Бабеттой, не так ли? В первый раз вас присудили к двум годам тюрьмы… и во второй — к пяти… освободили по могущественному ходатайству знатной дамы, потом снова посадили. Все верно?
— Да кто вы такая? — злобно и трусливо спросила старуха. — Я думала, вы пришли, чтобы избавиться от последствий греха…
— Довольно! — прервала ее Жермена сухо. — У меня имелась единственная возможность поговорить с вами наедине, и я ею воспользовалась. А теперь только отвечайте на вопросы.
— Если, конечно, захочу, моя красавица, — ответила мамаша Башю, подумав, что ей легко будет справиться с молоденькой женщиной, да еще такой хрупкой на вид. — Я тяжелая, и у меня обе руки целы, моя милочка!
Жермена засмеялась, и сжав тонкой кистью жирную лапу старухи, сдавила ее как тисками.
— О-ля-ля… О-ля-ля… Отпустите!.. У вас пальцы как из железа… сильнее, чем у мужчины… Вы мне раздавите руку! Отпустите!.. Я скажу все, о чем спросите!
— Я так и думала, — холодно ответила Жермена, — я только хотела показать, что вы не справитесь со мной, если вздумаете бороться. Кроме того, хочу сообщить, что хорошо вас знаю, даже лучше, чем вы предполагаете. Другие ваши преступления меня не касаются, пусть они останутся на вашей совести, если вообще таковая у вас имеется. Предоставим разбираться правосудию, у него вы под наблюдением, и вас опять посадят в тюрьму, если я того захочу.
— Я позову на помощь, я закричу, здесь недалеко люди, с вами запросто справятся, вы полетите в воду с гирей в двадцать кило на лапке! Нечего меня шантажировать!
— Можете кричать и грозить сколько угодно. Я здесь не одна, за кабаком наблюдают мои люди. И если со мной что-нибудь случится, вас немедленно отправят куда следует. Так что прекратите болтать и отвечайте.
— Чего вы, наконец, от меня хотите?
— Знать, что вы сделали с Маркизеттой.
— Ох, Господи! — прохрипела старуха.
— И с ее двумя детьми.
— Ах, Боже мой, Боже мой, — хрипела старая негодяйка и думала: «Кто мог ей рассказать? Ведь никому ничего не известно. И если я признаюсь, тот… убьет меня».
— Я не знаю никакой Маркизетты… Нет, не так… Я не могу сказать… На старости лет мужа на каторгу, а меня навек в тюрьму…
— Если признаетесь, я хорошо заплачу, а отмолчитесь — сегодня же окажетесь за решеткой!
— Боже… Боже… — вдруг старуха перестала хныкать и прислушалась. Потом сказала: — Сюда идут…
— Молчи! Тихо, — сказала Жермена повелительно.
Действительно около двери послышались голоса и топот ног.
Мамаша Башю сидела притихшая, как животное, почуявшее гнев хозяина. Жермена подошла к зарешеченному окошку с дощатой задвижкой, приложила ухо и прислушалась. Некоторые слова доносились отчетливо. Говоривших было не меньше трех. Один сказал:
— То, что вы предлагаете, сделать очень трудно, чтобы не сказать — невозможно… Будут секунданты, доктор…
Другой ответил:
— Дорогой Ги, когда я берусь за дело, то предусматриваю решительно все. Если захотите мне повиноваться, человек умрет без всякой опасности для вас.
Жермена поняла, что в проклятом месте замышляется убийство и о нем не стесняясь договариваются. Она сказала мамаше Башю:
— Пять тысяч франков за полное молчание, или каторга мужу, а вам — пожизненная тюрьма, если сболтнете хоть слово!
— Буду нема как рыба, — ответила напуганная преступница.
Жермена потихоньку открыла заслонку форточки. Около двери действительно стояли трое.
Один из них был неизвестен девушке, но когда она разглядела других, то чуть не вскрикнула. То были Ги де Мальтаверн, которого накануне ей представил в театре Мондье, и виконт де Шамбое, подозрительный тип, не внушавший ей доверия после путешествия в Италию.
Ги де Мальтавер заговорил опять:
— Наконец, дядюшка, объясните, что вы задумали.
— Все очень просто уладится, дорогой Ги.
В голосе, без сомнения измененном, Жермена уловила знакомые интонации Мондье, и это ввергло ее в еще больший ужас. Тот, кого Мальтаверн назвал дядюшкой, по виду совершенно не походил на графа, но голос, голос…
Она вслушивалась, стараясь не пропустить ничего, явно замышлялось что-то подлое и страшное.
Дядюшка продолжал:
— Ваш противник, Ги, через пять минут будет здесь, один. Чтобы не беспокоить мать, он поехал поездом, взяв этюдник, так, будто намерен писать этюд. Секундант и доктор должны прибыть в ландо к двери кабака, но кучер у них — мой человек, и он опрокинет экипаж в версте отсюда. Пока они доберутся пешком, дело будет уже сделано.
— Это, конечно, ловко придумано, но тем не менее дуэль-то состоится.
— Для вас никакой опасности она не представит. Я беру на себя подменить пистолет. Я выбрал именно его, потому что на шпагах художник прекрасно умеет драться. Да со шпагой и не смухлюешь.
Жермена нестерпимо волновалась, продолжая слушать. Она сообразила, что Ги де Мальтаверн, сразу ей очень не понравившийся, был тот, кто ранил Мишеля.
Дядюшка продолжал:
— Пистолеты стану заряжать я. В одном будут и пуля и порох, в другом только порох. Я умею очень ловко убирать пулю в последний момент. Вам я, естественно, подам заряженный, а противнику — холостой, и вы сможете с полной гарантией вышибить мозги тому, кто мне очень мешает. Вот и все.
— Отлично, дядюшка! Вы действительно умнейший и опытный человек.
— Тихо! Сюда идут. Это он.
Молодой человек, скромно одетый в черное, подходил в сопровождении Лишамора, красного от спозаранок выпитого вина.
Приезжий поклонился и казался удивленным, увидав лишь троих, тогда как полагалось быть по меньшей мере шестерым.
Жермена едва не упала в обморок, узнав Мориса Вандоля. Друг, который ее спас… Жених Сюзанны!.. Морис, кому Мондье, в обличье весьма подозрительном, готовил убийство! Этому преступлению не бывать! Она не допустит, даже если придется броситься между ними, чтобы спасти друга.
Лишамор скромно удалился. Дядюшка, видя явное замешательство Вандоля, с любезной улыбкой сказал:
— Поскольку ваши секунданты еще не прибыли, чем поставили нас в неловкое положение, позвольте же мне слегка нарушить дуэльный кодекс[610]. Мы честные противники и не должны оставлять в затруднении хорошо воспитанного человека. Позвольте представиться: месье Тьери, банкир в Париже, с виконтом де Шамбое, мы оба — секунданты месье Мальтаверна.
Обходительность, деликатно-любезное предложение подкупили Мориса.
— Вы, право, весьма предупредительны, месье Тьери. Вероятно, с моими секундантами действительно что-то произошло в пути, иначе они бы не опоздали, прошу за них извинения.
— Не беда, подождем еще полчаса, если надо, а пока можем побеседовать о посторонних предметах. Я даже рад, что благодаря случаю могу пообщаться со знаменитым художником.
«Негодяй! Играет с ним как кошка с мышью, — подумала Жермена. — Что же мне делать?.. Господи! Научи меня! Помоги мне!»
Время шло. Положение Мориса становилось все более двусмысленным, он нервничал, особенно потому, что замечал насмешливую улыбку на губах противника.
Наконец, не выдержав, Вандоль обратился к мнимому Тьери:
— Честное слово, месье, если мы уже нарушили правила, можно, пожалуй, согрешить и во второй раз; я всецело доверяю вашей порядочности и предлагаю: вы будете руководить всем поединком, я, следовательно, обхожусь без секундантов, а месье де Шамбое станет ассистировать месье де Мальтаверну, если, конечно, оба не возражают против этого…
Мальтаверн слегка поклонился в знак согласия, а Мондье незаметно хитро взглянул на него, как бы желая сказать: «Видишь, он сам лезет в петлю».
— Охотно принимаю предложение и постараюсь быть достойным вашего доверия, — ответил будущий убийца.
Жермена видела и слышала все, время шло со страшной быстротой, она не знала, на что решиться, и с ужасом думала: как может Морис проявлять подобное легкомыслие, ведь ему даже при наличии всех свидетелей уготована верная смерть, а он еще облегчает противникам совершение преступления.
Мамаша Башю дремала, сидя в кресле, она прикидывала, что пять тысяч франков — сумма, за какую можно и послужить Жермене, чтобы потом ее же и предать.
Дядюшка, по-видимому, действовал по всем правилам; подготавливая поединок, он подчеркнуто старательно отмерил шагами расстояние; доставая ящик с пистолетами, предложил всем убедиться, что они совершенно новые, не бывшие в употреблении и, следовательно, незнакомые противнику… Но, заряжая, он, как обещал своим, заложил в один ствол настоящую пулю, а в другой — фальшивую, совершенно безопасную. Кроме того, места противников он как положено разыграл, подбросив вверх монетку, и Морису выпало стоять против солнца, что тоже могло быть сделано с помощью ловкости рук.
Молодой человек спокойно ждал, когда подадут оружие. Дядюшка положил оба пистолета рядом и вручил «не выбирая».
Теперь дядюшка и Бамбош отошли в сторону и ждали, когда противники займут места.
Жермена в отчаянии, не зная, что ей делать, следила за приготовлениями к убийству. Спасти Мориса могло только чудо!
Увидев, что противники заняли позиции, дядюшка спросил:
— Господа, вы готовы?
— Да, — ответили Морис и барон де Мальтаверн.
На дуэли старший подает сигнал начала, произнеся: «огонь» и затем отсчитывает — «раз», «два», «три»! Сражающиеся спускают курки после команды и не позднее, чем прозвучит «три».
Удача, следовательно, зависит от быстроты прицеливания.
Жермена знала все это, она подумала в порыве страха и гнева: «Этому не бывать! Поможет только чудо, и его совершу я!»
Она выхватила из сумочки пистолет, судорожно зарядила, просунула дуло между прутьями решетки и прицелилась в голову Ги де Мальтаверна. Его голова четко вырисовывалась на фоне темно-зеленого кустарника.
— Огонь! — скомандовал дядюшка.
Противники враз подняли пистолеты.
— Один!.. — произнес торжествующий «дядюшка» — Мондье, и сердце его билось, он представлял, как через минуту навсегда избавится от того, кого называл пачкуном холстов и мазилой.
Но вдруг граф увидел, что барон де Мальтаверн, вытянув вперед руки, шагнул, потом отступил, пошатнулся и упал навзничь.
Жермена выстрелила, и меткость ей не изменила.
Прежде чем дядюшка и Бамбош успели подбежать к барону, думая, что его хватил апоплексический удар[611], Жермена, мертвенно-бледная под вуалью, мчалась к ошеломленному Морису.
Никто не услыхал беззвучного выстрела из маленького пистолета. Внимание врагов было поглощено происшествием, оно заняло какие-нибудь три секунды.
Ги с пулей в виске дергался в последних судорогах.
Жермена бежала к Морису, думая: «Я убила человека!.. Господи, прости мне!»
Морис стоял в оцепенении, уронив пистолет. Художник окончательно растерялся, услышав голос незнакомой женщины, та говорила торопясь и задыхаясь:
— Я — Жермена!.. Следуй за мной!.. Бежим!.. Эти люди — бандиты!.. Они готовили твое убийство… Я все слышала… Идем!.. Скорей!
Девушка схватила Мориса за руку и почти насильно потащила к кабачку.
В это время Бамбош и дядюшка поднимали Ги и старались понять, что случилось, пока наконец не увидели дырочку на виске, чуть повыше левого глаза.
Прежде чем два бандита успели подумать о преследовании Мориса и неизвестной женщины, те пробежали мимо кабачка на дорогу; двое рыбаков, приехавших с Жерменой, последовали за ними, и все четверо сели в экипаж возле дома Могена. Пара коней понеслась бешеным аллюром.
— Проклятье! Мы биты! — воскликнул Бамбош в бешенстве, видя, что Морис, неизвестная женщина и с ними двое мужчин скрылись.
— Да, разбиты наголову! — сказал дядюшка, весь бледный от злости. — Все придется начинать сначала, а проклятый мазила наверняка избавился от дурацкой доверчивости. Да еще этот мертвец у нас на руках!
— Лежит и лапками не шевелит, — добавил Бамбош.
— Отдал концы, — подтвердил дядюшка.
— Отдать-то отдал, а куда мы его уберем? — спросил подручный.
— Заявим, что умер от апоплексического удара. Стерва, которая его хлопнула, не пойдет хвастать своим подвигом.
— Гм, это все-таки не очень просто!
— Ладно, увидишь.
Они подняли труп — один за ноги, другой — за голову, и перенесли в комнату, откуда в первый раз убежала Жермена.
Мамаша Башю сидела там в кресле, трясясь от страха.
— Какого черта ты здесь делала, полудохлая ослица, и что это за женщина отсюда выбежала? — заорал дядюшка.
— Господи Иисусе!.. Вовсе не знаю!
— Врешь!
— Умереть на месте, если вру! Она пришла, чтобы я помогла… избавиться… и наговорила такое… что… волосы стали дыбом…
— Ну рассказывай! Да готовь скорей постель, чтоб мертвеца положить!
— О! Если б вы знали… Я чуть не умерла… У меня все внутри перевернулось…
— Будешь ты дело говорить? Черт возьми!
— Вот, она спросила, что я сделала с Маркизеттой и ее двумя малышами.
— Что-о-о-о… — прохрипел дядюшка страшно, и Бамбош содрогнулся. Сказанное мамашей Башю столь взволновало дядюшку, что он даже выпустил из рук голову покойника и она с глухим стуком ударилась об пол.
— Не разбейте мертвеца, не то его будет трудно замаскировать под умершего от апоплексии! — цинично заметил Бамбош.
— Маркизетта… — бормотал дядюшка, стараясь успокоиться. — И ты не пырнула ножом, не позвала на помощь? Мы были здесь и с девкой или бабенкой мигом покончили бы!
— Я пробовала… Куда там… Она такая сильная. Крепче мужика! А потом стерва знает все мои истории, грозила упечь под суд…
— Ладно… Мы ее достанем… И тогда горе ей! Но всему свое время, займемся более срочным делом.
Успокоившись, по крайней мере наружно, Мондье с помощью Бамбоша уложил мертвеца на кровать. Осмотрев более внимательно рану, он воскликнул:
— Да он укокошен из револьвера системы «Флобер» Это оружие необычайной убойной силы.
Обернувшись к мамаше Башю, граф спросил:
— Видела, кто стрелял?
— Женщина! Она глядела в форточку совсем как сумасшедшая… Достала малюсенький пистолетик… игрушка… Он тихонько щелкнул… Я и думать не могла, что из него можно убить человека…
«Револьвер системы «Флобер», женщина сильнее мужчины… Не она ли это?» — подумал дядюшка.
— Скажи-ка, мамаша… безобразно одетая женщина была красива?
— Прямо душка!.. Ручки… ножки… ротик… такие… Кого хочешь разожгут…
— Ты видела ее раньше?
— Не могу сказать… У меня их столько перебывало… Мне показалось, что девчонке было не больше восемнадцати.
— Слышала когда-нибудь прежде ее голос?
— А кто ж знает… Может быть…
Дядюшка продолжал, как будто рассуждая сам с собой:
— Это она!.. Это может быть только она!.. Жермене известна ужасная тайна!.. Она в последнее время принимала меня дружески… Заманивала в сети… Если это правда, горе ей! Я могу быть слабым, как дитя… Но такая тайна в руках женщины… Хочет отомстить за себя… Невозможно… Жермена, я ее обожал… Надо пожертвовать… Она должна исчезнуть!
— В добрый час! — насмешливо прервал Бамбош. — Вы говорите наконец как мужчина. Этой бабенции давно место в яме. Сколько глупостей вы из-за нее уже сделали!
Дядюшка судорожно провел рукой по лбу, стирая капли пота, и подошел к трупу. Обмыл ранку, осушил с помощью платка, влил в отверстие несколько капель со свечи. Стеарин быстро застыл и на поверхности слился по цвету с окраской кожи, так что след пули стал совершенно незаметным.
«Черт побери! — думал Бамбош. — Этого человека ничто не застанет врасплох! Одно несчастье, что так гоняется за юбкой, уверен, он из-за этого еще понаделает глупостей!»
Чтобы совершенно скрыть отверстие в голове мертвеца, дядюшка сдвинул на него маленькую прядь волос с виска и прилепил опять же стеарином.
Теперь можно было быть уверенным, что врач, вызванный для удостоверения факта смерти, даст заключение: умер от апоплексического удара.
Оставив тело барона на попечение мамаши Башю, дядюшка вместе с Бамбошем отправился в Эрбле заявить о несчастном случае, вследствие которого компания «лакированных бычков» лишилась президента.
Хладнокровие вернулось к Мондье. Он известил мэра о несчастье, произошедшем на территории, находящейся под его началом, сказав, что едет хлопотать о перевозке тела и погребении несчастного друга.
Граф вернулся к себе и подсказками Бамбоша составил за пятнадцать минут сообщение для прессы о скоропостижной кончине барона де Мальтаверна. Затем послал отнести это сочинение к Жану Лера́ в собственные руки, чтобы дать тому возможность первому воспользоваться сенсационной новостью: с крысоподобным репортером следовало на всякий случай поддерживать хорошие отношения.
Месье Тьери, банкир, дядюшка, как звали его дамочки из полусвета, вошел в дом на улице Виктуар, а из особнячка на улице Жобер, соединенного потайным ходом с предыдущим, появился вскоре граф де Мондье.
Сев в наемный экипаж, он поехал к себе и подоспел точно к завтраку.
Сюзанна подбежала к отцу, горя́ нетерпением поговорить о Морисе и о их близкой свадьбе.
Граф рассеянно слушал, поглощенный мыслями о произошедшем утром, и торопливо ел.
Наконец, не выдержав милой болтовни дочери, которую обычно с удовольствием слушал, он резким тоном попросил не вести разговоров об этом.
— Отец! От вас ли я слышу такие слова? — воскликнула Сюзанна, глубоко огорченная холодной суровостью в ответ на ее сердечные излияния.
— Чего ты хочешь? Мне неприятен ваш союз, я согласился против своего желания. Поговорим лучше о чем-нибудь другом.
Мондье совершенно не думал о том, как огорчил дочь. Он второпях завтракал, поглощенный мыслью: «Моя тайна в руках женщины… Она не может быть никем иным, кроме Жермены… Но я должен знать точно… Если она… смогу ли я ею пожертвовать?»
Несмотря на испытанную храбрость и хладнокровие, Морис панически бежал вслед за незнакомой женщиной. Он почти бессознательно последовал за этой странной особой трагического вида, твердившей хриплым прерывистым голосом:
— Идите, ну идите же!
Молодой человек пытался протестовать, говоря:
— Что обо мне подумают!.. Человек мертв… Я буду считаться соучастником убийства…
И слышал в ответ:
— Считаете, что надо было стать его жертвой?.. Скорее… бежим… время не ждет…
Он повиновался, не веря тому, что его спасительница — Жермена, не узнавал ни ее лица, ни манер, ни голоса.
Уже когда лошади несли их галопом к Парижу, спутница сняла вуаль и темные очки и, все еще волнуясь, спросила:
— Морис! Мой друг! Узнаете ли вы меня наконец?
— Жермена! Сестра моя! Скажите, что произошло… Я совсем потерял голову! Мой противник убит вами…
— Да! Иначе было нельзя. Я подслушивала и подглядывала… Ваш пистолет не был заряжен… Вашим секундантам помешали приехать вовремя… Вас должны были попросту убить. Все было очень хитро подстроено. Только чудо, ниспосланное свыше, могло вас спасти. Я не могла полагаться на случай, когда оставалась минута до вашей гибели.
— Но каким образом вы очутились там?
— Скажу позднее… Сейчас не расспрашивайте… Надо еще кое-что разузнать…
— Но почему все-таки этим людям требовалось меня уничтожить?
— Почему негодяй, что спровоцировал вас на дуэль, чуть не прикончил в свое время моего бедного Мишеля? Этот ваш дуэльный противник действовал всего лишь как наемный убийца, я в этом уверена.
— Но ради чего было лишать жизни меня, незаметного художника, далекого от каких бы то ни было интриг, коммерческих операций, любовных историй?
— Вы любите Сюзанну де Мондье, и она любит вас.
— Но ведь ее отец согласился на наш брак, и я не вижу причины… Какое отношение к этому имеет дуэль?
— Ее спровоцировали по приказу графа Мондье, лицемера и негодяя… Не удивились ли вы, почему мне удалось так быстро получить его благословение? Почему, отказав само́й дочери, он не отверг моей просьбы насчет вашей женитьбы?
— Нет, не пришло в голову.
— Эгоизм счастливого человека не позволил вам удивиться тому, как странно это неожиданное решение. Не вызвало у вас никаких сомнений и то, почему граф Мондье вдруг разрешил брак своей дочери с человеком, которого он терпеть не может, и сделал это всего лишь после двух часов пребывания в театре по просьбе неизвестной ему, чужой женщины?!
— Вы правы, Жермена, доводы, что вы ему приводили, действительно должны были быть неоспоримыми для такой перемены его позиции.
— Да, неоспоримыми, — сказала Жермена, грустно улыбнувшись. — Только с вами, Морис, я могу говорить о страшных днях, воспоминания о которых то и дело всплывают перед моей памятью, как грязная вода в болоте. Вам я так многим обязана!
— Прошу вас! Не говорите! Не надо! Помолчите! — воскликнул Морис, испуганный взволнованностью женщины и боясь услышать о чем-нибудь ужасном.
— Все равно, немногим раньше, немногим позже вы должны об этом узнать. Мерзавец, что обесчестил меня в этом доме преступлений, бандит, от кого я бежала, преследуемая собаками, и бросилась топиться, ища в смерти избавления от позора, этот мерзавец был граф де Мондье, отец вашей Сюзанны! Теперь вам все понятно?
— О! — воскликнул сраженный Морис.
— Но это еще не все… В глазах света это пустяки… всего-навсего немного грубый способ заставить себя любить. Люди воспринимают такую настойчивость снисходительно.
— Жермена, умоляю вас!..
— Я начала, и вы должны узнать — не одна я стала его жертвой… Человек, что столь легко обходится с честью женщин… к жизни мужчин относится с еще большим цинизмом. Это личность совершенно бессовестная, чему я имею достаточно много почти несомненных доказательств.
— Ужасно!.. И Сюзанна… Бедная Сюзанна!.. Дочь такого чудовища!
— Да! Воистину чудовища, и я не уверена, что ей самой ничто не угрожает от него.
— Но даже дикие звери не трогают своих детенышей!
— Однако дочь ли она ему?
— Что вы хотите сказать?!
— У меня есть сомнения на этот счет, и нужно некоторое время, чтобы узнать наверняка. Тогда на счету графа прибавилось бы еще одно преступление.
— Сюзанна! Но по закону он все равно ее отец.
— Может быть, она дочь ему и по крови… Но я должна обо всем проведать досконально. Для этого-то я и приезжала говорить с отвратительной старухой, называемой мамашей Башю, содержательницей притона. Но пока что бы ни было, а Сюзанна не в безопасности у себя дома.
— Это ужасно!
— У меня есть основания так думать.
— Что же мне делать, Жермена? Посоветуйте!
— У вас имеется только одно средство, и надо проявить решительность и использовать его.
— Какое же?
— Похитить Сюзанну!
— Боже, что вы говорите, Жермена?!
— Может быть, вас удерживают глупые предрассудки, существующие в так называемом свете?
— Нет, конечно.
— Я знаю, что это наделает много шуму в стоячем болоте, называемом светским обществом: дочь графа Мондье похищена художником!
— Это — пускай! Лишь бы Сюзанна осталась жива! Но согласится ли она?
— Надеюсь, Морис, иначе она оказалась бы недостойна вас.
— Но вы же сами сказали: свет… с его предрассудками…
— Если Сюзанна любит вас так, как вы того заслуживаете, — она пойдет на это. Послушайте моего совета, Морис, и действуйте решительно, ведь только от вашей предприимчивости, энергии, отваги зависит счастье вас обоих.
— Принимаю ваш совет, Жермена.
— Я предоставлю убежище для похищенной, она будет в полной безопасности, и никакой враг ее не найдет; там она встретит людей, что защитят беглянку от всех и от всего.
— Дорогая Жермена, как мы будем в очередной раз вам признательны, ведь вы уже и так много для нас сделали!
— Не благодарите меня и действуйте немедля. А ваши враги пусть распутывают дело со смертью Мальтаверна. Они отыщут способ придать естественный вид этой кончине, и вас из-за нее никто не потревожит. Вот увидите. Когда въедем в Париж, я высажу вас на бульваре. Мне надо остаться одной и вам тоже, чтобы обдумать, каким образом спасти невесту. А если вдобавок… Если она действительно дочь Мондье, это станет началом моего возмездия… Но если граф не является ее родителем, то все равно его гордость и денежные интересы получат жестокий удар.
Едва закончив завтрак, Мондье, озабоченный, нервный, встревоженный, покинул дом и, чтобы убить время, пошел к Жермене пешком.
Страстное желание обладать ею дошло до предела, и граф неотступно думал о новом насилии.
Почему бы и нет? Теперь Жермена богатая, живущая на широкую ногу, привыкшая к светской жизни, сдастся ему скорее, чем когда была простушкой-швеей.
Но сначала надо узнать тайну источника ее богатства, его размеры, определить новое общественное положение Жермены, с помощью интриг проникнуть в тайну, какой она себя окутала. Для этого надо окружить ее самыми ловкими шпионами и в первую очередь обеспечить себе союзников из числа ее прислуги.
Все элементарно, и Мондье удивлялся тому, что до сих пор об этом не задумался.
Впервые Жермена приняла его не в гостиной, а в будуаре и проявила что-то вроде дружеского расположения, но это не обрадовало, а почему-то насторожило гостя, хотя на первый взгляд в поведении женщины не замечалось никакой неестественности, ничто не давало поводов к подозрениям или надеждам.
Очень спокойная, с ясными глазами, как будто хорошо отдохнувшая, хозяйка дома занималась разборкой бумаг, разложенных на столике. Когда граф вошел, Жермена собирала листки в стопку и уже при посетителе, извинившись, быстро распределила документы (или письма?) по аккуратным папкам, на каждой стояли номера и заголовки; она тщательно перевязала кипу тесьмой.
После обмена обычными любезностями граф высказал вежливое удивление тем, что Жермена занималась делом необычным для светской женщины.
— Вероятно, — как бы вскользь спросил он, — приводила в порядок какие-то деловые бумаги, полученные из государственных учреждений?
— Права на собственность, — небрежно сказала Жермена, — закладные, описи имущества… Надо содержать денежные дела в порядке.
— Вам очень идет это занятие, — сказал рассеянно Мондье, искоса поглядывая на одну папку и стараясь прочесть написанное на обложке. Продолжая болтать, он все-таки исхитрился разобрать заглавное «Б» вначале и два «т» в конце и почти сразу вспомнил — возможно, некстати, — что старуха Башю прежде звалась Бабеттой. Догадка, похоже, оказалась правильной: в том же тексте заголовка отчетливо проглядывалось имя Башю. Следовало предположить, что в папке содержались какие-то бумаги об этой гнусной даже на взгляд графа личности.
Но что это были за документы? Может быть, копии полицейских донесений, что иногда выдаются заинтересованным в деле частным лицам?
Встревоженный Мондье сделал ничем пока не обоснованный вывод: похоже, что женщина, выспрашивавшая сегодня утром мамашу Башю, убившая Мальтаверна и спасшая Мориса Вандоля, была Жермена?! Проклятье!.. Просто невероятно! И у нее в руках, возможно, находились какие-то опасные для него документы!
Продолжая спокойно беседовать, граф сосредоточился и насторожился. Жермена не догадывалась о его мыслях и не понимала, какую неосторожность проявила, вовремя не убрав со стола папки.
Девушка слушала и старалась сопоставить интонации Мондье с речью того, кого называли дядюшкой, и упорно думала, действительно ли это одно лицо.
Как соперники на поединке, они изучали друг друга, прежде чем броситься в решительный бои.
— Значит, вы теперь богаты, дорогая Жермена, — сказал граф, словно заметив это впервые.
— Не столь, как предполагают некоторые. Просто живу в достатке при полной независимости.
— Это уже кое-что! Судя по тому, в каком порядке содержатся у вас бумаги, вы не бросаете деньги на ветер. Но скажите, пожалуйста, Жермена, ведь вы владеете состоянием недавно… От кого вы его получили? Если это, конечно, не секрет.
— А как бы вы считали? Разумеется, секрет. Вы-то разве болтаете всюду об источниках своих доходов?..
— Извините, я допустил бестактность. К этому секрету я отношусь с уважением, как ко всему, что касается вас.
Жермена встала, взяла наконец связку бумаг, положила в сейф, заперла его и опустила ключ в карман.
— Вы не боитесь воров? — спросил, улыбаясь, граф.
— Нисколько! Во-первых, это не ценные бумаги, а во-вторых, как вы понимаете, сейф запирается так, что ни один вор его не вскроет.
— Пфэ! По рекламе: несгораемый, неразрушаемый.
И Мондье подумал: «Мне позарез нужны эти папки, в них почти наверняка материал о мамаше Башю, и если Жермене известно о Маркизетте и в бумагах содержатся сведения о ней… Тогда горе Жермене! Я ею пожертвую!..»
Вслух он сказал:
— Вы сегодня прекрасны как никогда!
— Опять мадригал![612] — сказала девушка, и прозвенел тот очаровательный смех, что всегда приводил графа в замешательство.
— А о чем я могу говорить в присутствии такой прелестной женщины, как вы, если не о том, как она великолепна? Но я хотел бы побеседовать с вами, Жермена, и я буду искренен!
— Значит, станете лгать.
— Я никогда не лгу! — сказал граф с прекрасно разыгранной честностью в голосе и на лице.
— Лгать женщинам не идет в счет, так ведь полагают мужчины?
— Простите, не могу понять, как вы сумели стать законченной светской дамой за такое короткое время?
— Вы высоко меня цените! Спасибо. Но… это тоже секрет!
— Скажите, по крайней мере, вы замужем или у вас появился друг! Свободны ли вы в своих действиях, и свободно ли ваше сердце?
— Все это, более чем что-либо другое, — мой секрет!
— Откроется ли он для меня когда-нибудь позже?
— Может быть, если вам будет еще интересно.
— Вы приводите меня в отчаяние, Жермена!
— А вы очень нескромны, граф!
— Я вас люблю!
— Опять за свое!
— Всегда буду повторять! Увижу ли я вас завтра?
— Нет.
— Почему?
— Просто я завтра не принимаю. Не хочу.
— Вы, должно быть, очень скучаете в одиночестве…
— Почему вы думаете, что я живу одна?
— Не знаю… по всем признакам…
— Признаки бывают иногда обманчивы, — сказала она и, посмотрев на часы, добавила: — Время поторапливает, придется просить вас покинуть меня… Дела после полудня… До свиданья, граф!
— До свиданья, Жермена!
Когда Мондье вышел во двор, он увидел готовый к отъезду экипаж. Что ж, вполне возможно для начала проследить за Жерменой самому, прежде чем поручать это наемному шпику. Граф сел в первую попавшуюся карету и велел кучеру ждать, пока ландо не выедет из ворот особняка, а потом держаться не отставая.
Он терпел больше получаса и уже начал терять надежду, подумав, что обманут, но ворота наконец открылись и Мондье успел увидеть за дверцей повозки головку Жермены. Упряжка рванула с места. Нанятый извозчик хлестнул свою лошадку, и она резко потрусила вслед убегавшему ландо.
Через четверть часа Жермена подъехала к вокзалу Сен-Лазар и взяла билет. Когда она прошла в зал ожидания, граф наугад оплатил проезд до Нанси во втором классе.
Он издали увидел, как Жермена села в вагон первого разряда. В пути Мондье, расположившись у окна, наблюдал за выходившими на остановках пассажирами, Жермена не появлялась, и он думал: «Куда все-таки она едет?»
В три пятьдесят поезд остановился на станции Мезон-Лаффит, Жермена вышла и тут же пересела в ожидавший ее экипаж.
Граф попытался расспросить железнодорожных служащих, но никто не мог ничего сказать об этой женщине. Мондье возвратился в Париж и сразу начал действовать.
Он призвал верных слуг Пьера и Лорана и провел тайное совещание.
В шесть вечера прибыл Бамбош, чтобы получить распоряжения, прежде чем уйти куда-нибудь вечером.
Мондье сказал:
— Вечером ты нужен. Будет дело, и ты получишь хороший урок кражи со взломом. Пьер и Лоран пойдут с тобой, я тоже буду… Встретимся здесь в десять.
Предчувствие подсказывало графу, что Жермена сегодня не ночует дома. Неудача на станции Мезон-Лаффит полностью компенсировалась уверенностью, что парижская квартира Жермены даст много необходимого.
— Не было бы счастья, да несчастье помогло, — иронически заметил Мондье. — Я потерял след, но зато смогу ночью частично раскрыть ее знаменитый секрет. И скоро узнаю, куда она ездит. Надо только проявить настойчивость.
Он явился к десяти в одну из своих резиденций на улицу Виктуар, там ждали Лоран, ныне швейцар, в прошлом кучер Бамбоша в Италии, и сам Бамбош.
— А Пьер не пойдет, значит? — развязно спросил прохвост графа.
— Он наблюдал за тем домом.
Увидев, что граф одет в элегантный костюм, Бамбош спросил:
— Можно ли полюбопытствовать, патрон, почему вы никак не замаскировались?
— Я нарочно остался и по виду джентльменом. Я имею доступ в этот дом и помогу вам бежать в случае надобности. Итак, все готово. Лоран, ты получил инструкцию?
— Да, хозяин, а Пьер отправился на место с заданием.
— Двинемся каждый своей дорогой: ты, Лоран с Бамбошем по улице Жубер, а я — по улице Виктуар…
Подойдя с разных сторон на улицу Элер, они увидели, что почти у дома стоит коляска. Из нее выпрыгнул человек в униформе посыльного и тихо сказал графу:
— Она не возвратилась, кучер и выездной не знаю где, горничная спит. Словом, кроме швейцара, челяди можно не опасаться, она вся живет в отдельном помещении.
— Хорошо, — сказал граф. — А при тебе письмо, которое я дал? И ты взял букет роз?
— Да, хозяин.
— Сейчас отпустишь экипаж, кучер — наш человек?
— Да, хозяин, это Гренгале. Но если позволите, я скажу ему, чтобы он ждал немного подальше от дома. Транспорт может пригодиться.
— Как знаешь. А теперь иди к швейцару, отдай ему розы и письмо, приложи к ним пять луидоров и говори с ним громко, будто ты немного пьян, а мы тем временем потихоньку войдем.
Недавно пробило одиннадцать, швейцар незадолго перед тем лег и крепко спал. Все огни были погашены, было ясно, что хозяйки нет и ее не ждут.
Все получилось даже лучше, чем предполагал граф. Швейцар спросонья машинально дернул за шнурок и дверь открылась. Пьер вручил служителю розы с письмом для владелицы особняка и пять луидоров чаевых, сказав:
— Держи, друг, видать, твоя хозяйка — красавица из красавиц, раз ей подносят букеты за триста франков… Понюхай, как пахнут!
Швейцар сперва заворчал, возмущаясь, зачем разбудили, но, получив крупную мзду, успокоился, приветливо заговорил с Пьером и в конце концов они опрокинули по стаканчику. Когда Пьер уходил, швейцар спросил:
— А вы найдете дверь?
— Еще не так пьян, найду.
Во время их беседы граф, Бамбош и Лоран проскользнули через входные ворота, прошли через двор, крыльцо и прихожую, в глубине ее парадная лестница вела в комнаты первого этажа.
В передней немного подождали Пьера, ему граф заранее объяснил расположение помещений.
Входная калитка сильно хлопнула.
— Удалось ли ему пройти? — встревожился граф.
Но вскоре в полутьме показался силуэт Пьера.
— Вот и я, хозяин, все в порядке.
— Как ты пробрался?
— Очень просто, побеседовал с швейцаром, выпили малость, он даже не пошел провожать, я хлопнул калиткой, но вместо того, чтобы выходить, остался внутри.
— Отлично! А теперь за мной, и начнем работу.
Очень осторожно поднялись по лестнице, шаги заглушал толстый ковер. Около двери гостиной граф взял из рук Лорана электрический фонарик, чтобы освещать дальнейший путь.
Крадучись, они пробрались в будуар, где находился сейф.
— Вот откуда непременно надо достать содержимое, — сказал граф. — Сумеете открыть или придется взламывать?
Лоран взял фонарик и осмотрел со всех сторон сейф; он был велик, со шкаф, и целиком металлический.
— С помощью циркулярной пилы[613] можно проделать отверстие, такое, чтобы проходила рука, — сказал Лоран.
— Можно, конечно, пила возьмет, сейф не литой, всего только из стального листа. Глупые же эти богачи, не в обиду вам будь сказано, хозяин. Они доверяют всяким мошенникам, а те заменяют литье листом, — сказал Пьер. — Вы за то, чтобы пропилить?
— Нет. Я хочу, чтобы шкаф остался цел.
— Тогда нам с Лораном потребуется четыре часа и мы все-таки можем чуть-чуть нашуметь.
Бамбош с интересом слушал разговор и думал, каким образом его товарищам удастся отворить этот огромный ящик, казавшийся непосвященному совершенно надежным.
— У нас нет столько времени, но все-таки попробуйте открыть, ведь взломать всегда успеется.
— Попытаемся сначала отпереть, — сказал Лоран.
Прощупав разными воровскими инструментами замок, Пьер, к своему великому изумлению, убедился, что он заперт не секретным способом, а просто на два оборота ключа.
— Все в порядке, через десять минут дверка распахнется, — сказал Пьер, а граф подумал: «Как странно… предусмотрительная женщина, и вдруг такая оплошность. Во всяком случае, не мне об этом жалеть».
Пьер повозился немного, запор дважды щелкнул, и ворюга сказал:
— Готово! Любой ученик мог бы справиться.
— Наконец-то! Дети мои, вы получите хорошее вознаграждение!
— Минуточку, хозяин, надо еще язычок поднять…
Пьер отступил на шаг, чтобы дать сейфу открыться.
Снова послышался щелчок, дверка резко откинулась в сторону, но одновременно под ногой Пьера быстро опустилась паркетина и нога мастера очутилась в капкане.
— Черт! А-а-а! Дьявол!
— Что с тобой? — Встревоженный граф осветил фонариком пол.
— Проклятая баба… Не заперла на секретный замок… Вовсе не дура…
Графа пробрала дрожь, когда он увидел ловушку. Мондье подумал, что мог бы сам сейчас в ней оказаться.
— Очень больно, Пьер? — спросил он верного слугу.
— Как всякому, у кого нога попала в стальные зубы. Они впились до самой кости… Не бойтесь… Я не буду кричать… Делайте дело, хозяин… Я потерплю… Ведь вы недолго…
Бамбош, белый от страха, подошел вместе с Лораном к Пьеру.
Граф в это время лихорадочно перебирал бумаги Жермены, он узнал нужную папку и прочел то, о чем догадывался в прошлый раз: «Донесение по делу гражданки Башю, прозванной Бабетта».
Исходя бешеной злостью, Мондье читал листы, исписанные красивым канцелярским почерком.
Он читал, забыв о страдании своего подручного, и думал с ужасом: «Ей известно все! И у нее хватает самообладания быть со мной приветливой… улыбаться мне… почти давать мне надежду… Я бы пропал… пропал безвозвратно, если бы не заметил тогда в надписи букв, возбудивших мое подозрение. О Жермена! Жермена!.. Что за женщина!»
В это время Пьер с помощью Бамбоша и Лорана старался высвободить ногу. Напрасные усилия, челюсти капкана не поддавались, напротив, сжимались все сильнее, и боль становилась невыносимой.
Несмотря на необыкновенную силу воли и терпеливость, грабитель временами почти терял сознание. Весь в поту, он скрежетал зубами так, будто жевал стекло.
Граф продолжал читать. Он понял, что попался, схвачен, пойман женщиной, в кого безумно влюблен и кто отомстит, если он не сумеет с ней справиться.
С чувством стыда оттого, что его так провела женщина, соединялась неуемная злоба и ужас при мысли о том, как богатство и положение в обществе, добытые дорогой и страшной ценой, рушатся необратимо. Он думал: «Убить ее?.. Умрет зверь — умрет и его яд… Проклятая любовь, что сводит меня с ума… Хватит ли у меня мужества для этого? Не лучше ли устроить так, чтобы она осталась жива, но больше не могла мне вредить?»
Пьер не выдержал наконец и начал тихо стонать.
— Замолчи! — зашипел на него граф. — В проклятом сейфе около пятидесяти тысяч франков… Ты получишь не только свою, но и мою половину сверх того!
Лоран пытался одолеть капкан пилкой-ножовкой, ничего не получалось, сталь инструмента оказалась не тверже металла ловушки. Попробовал пустить в ход циркулярную пилу с приводом от моторчика, но ее зубья тут же полетели, как стеклянные.
— Ты и впрямь пропал, дружище! — честно и горестно сказал Лоран.
— Хозяин, помогите! — застонал Пьер.
Граф узнал что ему было надо, вложил документы в папку, перевязал ее тесьмой и положил на место. Потом быстро сгреб золотые монеты, банкноты, драгоценные украшения, рассовал их в карманы Бамбоша и Лорана и сказал с выражением непривычного для него сострадания:
— Бедный Пьер!.. Придется пожертвовать… Кто мне тебя заменит?
— Помогите! — еще жалобнее простонал несчастный.
— Тебе ведь известны наши постоянные условия, не так ли?
— Да!.. Да… Но избавьте меня!
— Для тебя есть только единственная возможность освободиться от мучений. Когда один из нас попадется и не может убежать, его ликвидируют, чтобы спасти остальных… Мой бедный Пьер, придется тебя убить, и ты перестанешь страдать… Ты знаешь, скольких тебе самому пришлось уничтожить товарищей, попавшихся как теперь ты. Это правило неумолимо. И ведь если даже мы оставим тебя живым, все равно власти опознают и казнят.
На что уж Бамбош и Лоран были закоренелыми бандитами, но и они почувствовали ужас, представив себе, что их когда-нибудь постигнет такая же участь.
Оба подумали: «Если бы я был на его месте?..»
Граф достал острый, широкий кинжал и готовился всадить его в Пьера, соучастника многих преступлений, человека, слепо, по-дикарски преданного, хранителя всех тайн, но не мог сразу решиться.
Пьер заметил колебания хозяина, и у пленника блеснула надежда. Ему хотелось жить, и он безгранично верил в изобретательность графа.
Мондье тоже уловил горячую мольбу в глазах обреченного.
— Бедняга! Время торопит, надо действовать, Пьер, а что, если вместо твоей шкуры ты оставишь здесь лишь ногу?
— Все-таки буду жив… — пролепетал бандит, с ужасом ждавший смерти.
— Ты уверен, что не закричишь? Даже не застонешь?
— Не закричу! Дайте мне что-нибудь кусать.
Граф отсек кинжалом лоскут портьеры и кинул Пьеру. Тот свернул ткань и затолкал в рот.
— А сейчас терпи! — сказал Мондье. — Лоран, давай пилу! Хорошо. Это годится. Будешь светить фонарем.
Мондье уже собрался сперва рассечь голень кинжалом, но подумал о том, что сильно хлынет кровь и Пьер умрет от ее потери.
Тогда граф отрезал от шторы кусок шнура, чтобы сжать кровеносные сосуды выше колена, и опять приказал Пьеру:
— Терпи!
Лоран поднес фонарь ближе, Бамбош дрожал, невзирая на свое жестокосердие.
Одним ударом ножа Мондье разрубил мускулы, велел Лорану включить циркулярную пилу. Блестящий диск, подвывая, легко вошел в кость. Кровавые опилки летели в обе стороны, и наблюдавшие за страшной операцией сжали зубы, сами чуть не теряя сознания. Пьер, со ртом, забитым тряпкой, только глухо мычал, да крупные слезы смешивались с потом, струившимся по лицу.
Последний поворот круглой пилы, последние удары ножом, обрезающим ошметки рваного мяса…
— Кончено, — еле слышно прошептал Пьер.
— Кончено. Мой бедный старик, — ответил жестокий хирург. — Ты выздоровеешь. Человек твоей закалки от этого не умирает. За тобой будут прекрасно ухаживать…
Но Пьер уже не слышал. Он икнул и потерял сознание.
— К лучшему. Так легче унести, — сказал Лоран.
Пьера положили на ковер, Бамбош обернул кровавую культю куском шторы.
— А как же оставшаяся нога? Может, все-таки еще попробовать вытащить ее? Теперь она мертвая, разрежем на куски, — сказал Лоран.
— Ни в коем случае. Кто знает, может быть, рядом спрятана еще одна ловушка для того, кто попытается сделать подобное. Думаю, здесь все продумано и предусмотрено.
Лоран взял Пьера под мышки, Бамбош — за здоровую ногу и за обрубок, граф пошел впереди с фонариком, и мрачный кортеж тихо двинулся.
Они были очень осторожны, старались не шуметь, поэтому путь до ворот занял не меньше четверти часа. Во дворе Мондье погасил фонарь, тихо отодвинул ножом засов калитки и открыл ее. На улице было пусто. Они вынесли Пьера, все еще не пришедшего в сознание, и увидели свой наемный экипаж, дожидавшийся на прежнем месте.
— Удачно! — сказал Бамбош, которому уже надоело тащить Пьера. — Есть на чем везти.
— Бедняга! Он ведь и говорил, что повозка может нам понадобиться, — сказал Лоран.
— Предчувствовал, быть может.
— Так бывает. Эй, Гренгале! Подъезжай! — позвал кучера Бамбош.
Граф уходил пешком. Оставшись в одиночестве, он думал: «Неужели звезда моя погасла? Брадесанду задушен, Ги де Мальтаверн застрелен, Пьер искалечен… Трое за такое короткое время… Вдруг это начало возмездия? Нет, я не таков, чтобы ждать в бездействии!.. Если близка Господня кара за мои грехи, то тем хуже для Жермены… Горе ей!»
Следующим ранним утром Жермена вернулась в свой особняк.
С ней прибыли двое, те, что сопровождали ее до кабачка Лишамора.
Не успел экипаж миновать ворота, как навстречу выбежал швейцар и, швырнув наземь ведро с водой и губку, воздел руки, восклицая:
— Мадам! Какое несчастье! Ночью были воры… Там все поломано… сейф открыт!.. Ценности украдены… Всюду кровь…
Жермена побледнела и воскликнула:
— Деньги меня не волнуют… но бумаги… документы…
Один из сопровождающих, тот, что был помоложе и пониже ростом, схватил швейцара за шиворот:
— Вы позволили им войти… Обманутый или сообщник…
— Но, месье Жан…
— Месье Жан тут ни при чем!.. Вы должны были охранять!.. Вас обошли!.. Вы больше не служите здесь! Убирайтесь… и побыстрее! Матис, скажи, чтобы распрягли лошадей, садись на его место и будь настороже днем и ночью. А вы, месье, получите сейчас же расчет и чтобы через пятнадцать минут духу вашего здесь не было!
Швейцар вздумал протестовать:
— Еще посмотрим!.. Подумаешь… какой начальник…
Не успел он договорить, как получил две основательные оплеухи.
— Еще одно слово, и я вас искалечу! — крикнул молодой человек. — Молчать! По вашей вине произошло такое дело! Мы не поверим, что без вашего ведома в дом могли войти и выйти из него посторонние люди! История темная. Вам, может быть, еще придётся заночевать в полиции.
— Жан! Идемте же, я хочу поскорее увидеть, что там, — сказала Жермена.
Тот почтительно поклонился и пошел следом.
Они вместе оказались в будуаре.
— Жермена! Дорогая Жермена! — воскликнул Бобино, кого швейцар посчитал просто за управляющего. — Ужасно!.. Капкан сработал… Вор попался… Здесь отрезанная нога… Какое несчастье, что мы оставили на старом месте прежнего швейцара, когда купили этот дом! Надо было взять его сюда. На того сторожа можно было всецело положиться…
— Бобино, мой друг, зло совершилось, теперь надо смотреть, насколько оно поправимо. В первую очередь — искать вора.
— Или воров. А еще до окончания поисков попытаться определить, что это были за люди… Интересовались ли они только деньгами, ценностями…
— Пока надеюсь, что так…
— Пройдите в вашу спальню, я должен удалить этот отвратительный обрубок.
— Хорошо, друг мой, а я пока посижу в одиночестве, подумаю.
Оставшись один, Бобино повернул кнопки секретного устройства в обратную сторону и запер сейф. Потом, превозмогая отвращение, вынул из сомкнутых пружинами дуг капкана обрубок конечности — холодной, побуревшей, с красными костями на месте распила.
Рассмотрел нижнюю часть штанины из дешевой материи и бумажный носок, меток на них не оказалось. Башмак был тяжелый, сильно поношенный. Он снял обувь с остатка ноги. Ступня была огромная, грубая, плоская, пальцы с грязными ногтями.
«Дело, мне почему-то кажется, сильно попахивает графом Мондье. Но это не он!.. Либо какой-нибудь его сообщник, или же обыкновенный вор, не имеющий к графу отношения. Однако простой взломщик несомненно предпочел бы оказаться арестованным, чем так искалеченным. Надо сегодня же отнести все это в полицию», — думал Бобино.
Он пошел к Жермене, та находилась в сильном беспокойстве.
— Так что вы установили? — спросила девушка.
— Не особенно много, однако не тревожьтесь. Мне кажется, что кража принесла лишь материальный ущерб.
— Хотелось, чтобы это было так. Но теперь надо быть настороже более прежнего.
— Я сейчас рассчитаю швейцара и, если позволите, вашу горничную. Пусть ее заменит Мария, жена Матиса.
— Но она очень нужна там…
— Это так, но около вас должны находиться люди, каким можно вполне доверять. Великое несчастье, что нельзя быть одновременно здесь и там! Ах, Жермена! Моя хорошая! Страшное дело вы затеяли!
— Неужели вы, мужчина, стали колебаться?
— Нет! Но я боюсь за вас, когда думаю, что вы остаетесь тут одна, почти изолированная от нас…
— Не теряйте мужества! Схватка только началась, она будет страшной! Поспешим нанести первые удары и поколебать врага, пока он еще не предупрежден!..
— Вы полагаете, что там…
— Главный узел… Оттуда мы получим нужные сведения.
— Вы хотите снова поехать к мамаше Башю?
— Нет, это было бы слишком неосторожно. Поедете только вы с Матисом, притом хорошо вооруженные.
— Хорошо, сегодня же или, самое позднее, завтра. Подумайте, что, если сейф открыл граф? Его надо непременно опередить…
К несчастью, замысел удалось осуществить только через день. Понадобилось доставать обещанные старухе пять тысяч франков. Воры утащили всю наличность, и пришлось добывать изрядную сумму, какой хватило бы на все предстоящие немалые расходы.
Так что Бобино с другом-кожевником Матисом поехали в Эрбле только через день, чтобы получить от старухи Башю сведения, так необходимые Жермене, за них, не колеблясь, решили платить золотом.
Бобино опасался, что старуха по злобе или из-за страха закобенится, несмотря на обещание кругленькой суммы.
Все-таки ему удалось уговорить ее в обмен на луидоры дать адрес таинственной женщины, называемой Маркизеттой.
Получив его, он тут же возвратился в Париж, предупредив тайную производительницу абортов, что если она кому-нибудь скажет об их сделке, то весьма скоро получит приятную возможность познакомиться с судом.
Молодой человек привез Жермене всего лишь координаты, иные данные старуха наотрез отказалась сообщить, клянясь всеми святыми, что ей обещали врученную сумму за одни только сведения о местонахождении, вообще она к тому же ничего больше и не помнит.
Жермена велела говорить, что сегодня никого не принимает, быстро оделась в очень скромное платье и, как только Бобино передал ей адрес, тут же собралась уходить.
— Вы не хотите, чтобы я вас провожал, Жермена? — спросил типограф.
— Нет, спасибо, мой милый, ничто мне не угрожает. К тому же вы знаете, я сумею себя защитить.
— Знаю, но мне все-таки не нравится, когда вы отправляетесь в подобные экспедиции одна.
— Это дело займет каких-нибудь два часа, а вы нужны там… И я тоже буду там к вечеру. Чтобы сбить со следа тех, кто, возможно, за нами следит, я поеду туда непривычным путем. До свиданья, мой милый, мой дорогой Бобино!
— До свиданья, Жермена! И главное — будьте осторожны.
— Какое вы дитя! Со мной кинжал, револьвер… Вы знаете, куда я иду… Мы в Париже… Сейчас день…
— Видите ли, Жермена, Париж… тот город, где мы теперь… полон тайн и преступлений.
Жермена вышла из дому совершенно открыто, зная, что лучший способ сбить с толку шпионов — не делать тайны из своих действий.
Через полчаса извозчик доставил ее к назначенному месту, далее она пошла пешком по совершенно пустынной улице. Примерно на середине ее Жермена остановилась около глухой стены, у входа, и сказала себе: «Это здесь».
Она почувствовала некую робость, собираясь позвонить. Гладкое высокое ограждение, высокая вроде тюремной решетка, выкрашенная в темно-коричневый цвет, водруженная на каменное основание, — все это составляло необычный забор с воротами из сплошных металлических плит.
Жермена подавила нерешительность и позвонила. Услышав сразу же перекличку множества колокольчиков внутри ограды, она подумала: «Эту Маркизетту очень основательно охраняют…»
Девушка не предполагала, насколько оказалась права.
Дверь почти стремительно отворилась, и, едва посетительница успела войти, стальная панель захлопнулась за ней.
Перед Жерменой предстал просторный двор с красивыми высокими деревьями на подстриженных зеленых лужайках. Вглубь уходила дорога для экипажей, тщательно посыпанная песком. В отдалении виднелись большое строение и флигеля, окружавшие усадьбу с трех сторон.
Направо от нее была сторожка с оконцем, там сидел охранник в форме, напоминающей одежду конторских рассыльных.
Она постучала в окошко, человек немедля встал, вежливо поклонился и спросил, что ей угодно.
— Я хотела бы видеть особу, чье полное имя мне неизвестно, но ее называют Маркизетта, — решительно сказала Жермена. — Мне надо сообщить ей нечто очень важное. Действительно ли она находится здесь, и могу ли я с нею встретиться?
— Да, в самом деле здесь, — ответил служащий, посмотрев на Жермену с любопытством.
Значит, мерзкая старуха не соврала…
— Могу ли я повидаться сейчас?
— Думаю, что к этому нет особых препятствий, только вот она немного нездорова… С некоторого времени не выходит из своего помещения. Может быть, вы сообщите ей свое имя, мадам?
— Это бесполезно, мы незнакомы.
— Тогда я провожу вас к ней.
— Буду вам очень признательна, — сказала Жермена, кладя ему в руку луидор.
Служащий, поблагодарив, предложил ей присесть и нажал кнопку электрического звонка.
Жермена внимательно оглядывала помещение, стараясь понять, где она находится.
В комнате высился большой письменный стол-бюро черного цвета, лежали деловые папки с кожаными корешками и наугольниками, на стене висела распределительная доска с множеством кнопок и проводов; находился здесь и телефонный аппарат.
Вошла женщина высокого роста с большими руками и большими ногами, мужеподобная и нескладная. У нее были маленькие узкие глазки, вздернутый нос, широкий рот и толстые обвислые щеки; одежду составляли платье из серой шерстяной ткани, белый чепец, большой холщовый фартук и такие же нарукавники, какие носят мясники. Она походила одновременно на санитарку и на одну из тех здоровенных баб, каким на таможнях поручается обыскивать подозрительных пассажирок.
— Вот, Жозефина, мадам желает повидать Маркизетту, — сказал сторож. — Вы сейчас ее отведете.
Женщина сделала нескладный реверанс, состроила улыбку с претензией на приветливость и ответила писклявым голоском, совершенно не соответствовавшим ее наружности:
— Если мадам угодно пойти со мной, я провожу мадам.
— Я готова, пойдемте.
Девушка не видела, как странно переглянулись за ее спиной сторож и женщина. Идя по дорожке, Жермена думала, что Маркизетта — какая-нибудь незначительная работница, если ее здесь называют уменьшительным именем.
Жозефина провела посетительницу во внутренний дворик со стеклянной крышей и через него в огромный сад с прекрасными деревьями: платанами, сикоморами, акациями, ясенями, вязами, покрытыми свежей листвой; все они росли между группами кустарника, как букеты зелени среди корзинок с цветами. Повсюду прорисовывались посыпанные песком аккуратные дорожки; лужайки светло-зеленого цвета окружали примерно дюжину домиков, похожих на маленькие виллы.
Казалось, что находишься в деревне, вдали от большого шумного города. В саду дышалось легко, радовало спокойствие, пели птицы, летали бабочки, жужжали насекомые.
Поистине волшебное местечко; Жермена приостановилась очарованная.
— Сюда, мадам, сюда, — сказала женщина, указывая на домик с четырьмя окнами по фасаду.
Около двери сидела женщина, здоровенная и мужеподобная, как Жозефина, и одетая в такую же форму, она держала себя так же подобострастно и вместе с тем в ней чувствовались и грубость, и сильная воля.
— Будьте добры немного подождать, мадам, — сказала она.
— Маркизетта?.. — спросила Жермена.
— Она в постели… Но это не имеет значения… Войдите, войдите же!
Когда Жермена шагнула через порог, женщины переглянулись с тем же выражением, какое было в глазах сторожа и Жозефины, когда они оказались за спиной посетительницы. На сей раз Жермена заметила эти взгляды. Она тотчас заподозрила ловушку и отскочила назад. Но Жозефина бросилась к ней и с ловкостью ярмарочного борца охватила крепкими, как у здорового мужика, руками.
Жермена поняла, что попала в хитрую западню, и закричала:
— Помогите! На помощь!
Руки еще оставались свободными, она попыталась достать кинжал, а другой рукой, надеясь вырваться, ухватила Жозефину за ухо.
Здоровенная баба взвыла и едва не разжала руки. Чепец с нее свалился, из уха сочилась кровь, косичка от пучка торчала на затылке как свиной хвостик, глаза покраснели от напряжения и вся она была похожа на злобное дрессированное животное, которому приказано не выпускать добычу.
— Катрина, сюда! — закричала она. — Ведь сейчас удерет! Она правда буйная!
— Подумаешь! — сказала другая. — Мало мы насмотрелись этих буйных и возбужденных, все делались смирными!
Жермена не могла понять, к чему эти слова: возбужденная… буйная… Она рвалась, чтобы убежать, и снова принялась звать на помощь.
С необыкновенной для ее размеров быстротой Жозефина кинулась к двери и, загородив ее собой, кричала:
— Вы не пройдете!
Выхватив наконец кинжал, Жермена замахнулась, готовая ударить, и закричала:
— С дороги, стерва! Или убью!
Баба моментально сорвала со стены пожарную кишку и направила холодную воду прямо в лицо пленницы.
Оглушенная и ослепленная струей, пущенной под напором, Жермена задохнулась.
Катрина тотчас вцепилась сзади, кинжал выпал из рук Жермены. Она стояла насквозь мокрая, дрожащая, в одежде, прилипшей к телу, с распустившимися волосами, ничего не понимая, и только повторяла:
— Оставьте меня!.. Пустите!.. Я хочу уйти… Я вам ничего не сделала!
Но ее продолжали поливать как только что сделанного снеговика.
Жермена ослабела, потеряла способность бороться и наконец упала.
Жозефина повесила шланг на место и ухватила добычу за ноги, с профессиональной ловкостью связала их, а Катрина столь же быстро и умело охватила полотенцем руки поверженной, что совершенно лишило ее возможности двигаться.
После этого Жермену кулем оттащили в соседнюю комнату, сорвали одежду и принялись растирать тело волосяными перчатками.
Процедура подействовала, и Жермена очнулась. Она увидела себя совершенно обнаженной в руках чужих и противных женщин, те со спокойным бесстыдством ее разглядывали.
Все в Жермене взбунтовалось. Она сжалась в своих путах, пытаясь укрыть самое интимное, и зарыдала от стыда и гнева, бормоча сквозь слезы:
— Какая подлость… Так поступать со мной!..
Жозефина, более словоохотливая, чем напарница, взялась ее уговаривать. Она, казалось, совсем не сердилась за разорванное ухо и говорила ей как раскапризничавшемуся ребенку или больному, не отвечающему за свои, поступки:
— Успокойтесь, миленькая, мы ведь для вашего блага стараемся, будьте умненькая, и мы будем хорошо вас лечить…
И очень осторожно, с необыкновенной ловкостью, надела на Жермену смирительную рубашку и привязала спеленатую к кровати.
А Жермена, совершенно пришибленная, побежденная, уговаривала дрожащим голосом:
— Меня не надо лечить… Я не больна…
— О нет, вы больны!
— Нет же! Вы ошибаетесь! Я пришла повидать Маркизетту, которая, мне сказали, находится здесь.
— Маркизетту… Вы ее увидите… Немного позднее.
— Вы мне все-таки скажите, где я нахожусь и почему со мной так обращаются?
— Вы в лечебнице доктора Кастане. И мы поливали вас холодным душем и надели смирительную рубашку, потому что вы — душевнобольная, почти такая же, как Маркизетта. Та и вовсе без ума.
У Жермены в глазах потемнело. Но она еще не осознала всего ужаса своего положения, думала, будто произошла какая-то ошибка, скоро все выяснится, и попробовала спокойно поговорить с санитаркой, доказать, что вполне здорова и ее надо выпустить.
— Я не знаю этого доктора… У меня нет никакой надобности здесь лечиться… Я совсем не умалишенная… Пусть пошлют кого-нибудь ко мне домой, пусть спросят тех, кто меня знает… моих сестер… моих друзей… моих слуг… Все подтвердят, что я в полном рассудке… Я приехала сюда одна… на извозчике… отпустила его на углу улицы Рибейра… явилась сюда как посетительница… Послушайте меня… Разве я говорю как сумасшедшая? Скажите мне по чести. Конечно, я не безумная…
Женщины слушали снисходительно, как человека в бредовом состоянии.
Наконец Жозефина серьезно изрекла — то ли Жермене, то ли своей напарнице или же самой себе:
— Знаем, старая песня, все они так говорят… если им верить, получится, что здесь сумасшедшие — только доктор да те, кто служит… Бедная женщина, жаль ее, она такая красивая! Даст Бог, ее тут вылечат.
Жермена провела ужасный вечер. Совершенно беспомощная, привязанная к койке, понимая, что ее заперли в больнице для умалишенных, где обходятся одинаково как с несчастными помешанными, так и с жертвами личной мести, попадающими в подобные места не столь уж редко.
Она спрашивала себя, кто устроил эту ловушку, и мрачная личность Мондье вставала в ее воображении.
Виновником мог быть только он, и никто другой. Один он, против кого она начала борьбу не на жизнь, а на смерть, был в состоянии прибегнуть к такому чудовищному средству и проделать все это столь хитро, продуманно до мелочей и безошибочно.
К тому же она видела тесную связь между заточением здесь и ограблением квартиры позапрошлой ночью. И, несмотря на ее мужество, Жермене делалось страшнее и страшнее.
Одна из стороживших постоянно находилась при ней.
Это была Жозефина, та, кому от мнимой больной так досталось, но сиделка словно не помнила об этом и относилась к молодой красавице с грубоватой снисходительностью и терпеливостью ухаживающей за человеком, что постоянно бредит и не может отвечать за свои поступки.
Она постоянно твердила Жермене:
— Не волнуйтесь, моя милая, вы этим только вредите себе и вынудите опять обливать водой. Не волнуйтесь, говорю, вас будут хорошо лечить, вы скоро придете в себя, вас скоро пустят гулять в саду вместе со всеми, а затем вы поправитесь окончательно и уедете домой.
Видя, что Жозефина искренне считает ее помешанной, Жермена решила сделать вид, что следует ее предписаниям и советам.
Слова: «Скоро вас пустят гулять в парке» — особенно привлекли ее внимание.
Значит, с нее снимут путы и смирительную рубашку, она будет относительно свободной, она встретится с Маркизеттой, невольной виновницей ее заточения…
Понимая, что сделает ошибку, если будет совершенно безвольно, не спрашивая ни о чем, подчиняться требованиям, она иногда просила о чем-нибудь, но всегда старалась, чтобы просьбы были разумными, умеренными, не походили на капризы.
— Только не обливайте меня… это больно, перехватывает дыханье…
— А вы будете умницей?
— Да, и снимите, пожалуйста, с меня эту рубашку, в ней я не могу двигать руками, даже повернуться.
— Знаю, знаю, милочка, снимем, наверное, завтра, после визита доктора.
— Но как же я смогу до этого времени есть?
— Покормлю, покормлю… как ребеночка.
— Я не засну такая вот спеленатая, право, я буду только мучиться, волноваться.
— Дам успокоительного, оно отлично действует против возбуждения, и вас не оставят одну, ночью рядом будет дежурить Катрина.
— Мне бы хотелось, чтобы это были вы, — польстила Жермена, сознавая, что идет по правильному пути. Она не ошиблась, грубая на вид женщина была растрогана.
— Очень мило… Раз вам так угодно, я принесу сюда мою раскладную койку… — Толстая баба подумала: «Она, конечно, чокнутая, но, кажется, не очень сильно». И выразилась с грубоватым добродушием:
— Держу пари, что вы пережили большое горе… какой-то удар, и он пришелся вам по голове…
— Да, случались всякие неприятности… Я вам после, если хотите, расскажу…
— Конечно, моя кошечка, вы поделитесь своими историями… Здесь все друг с другом откровенны.
— А вы снимете с меня эту одежду?.. Кажется, ее называют смирительной рубашкой… Для сумасшедших… А?
— Да, но я уже сказала, что только после того, как вас осмотрит доктор.
— А кто он? Как его зовут хотя бы?
— Главный у нас — месье Кастане.
— А… — сказала Жермена и подумала, что это имя ей чем-то памятно.
Инстинктивно Жермена поняла, как надо себя вести в этом доме.
Пока она старалась доказать, что вполне здорова, и всячески протестовала против насилия, с ней обращались как с буйной, которой нельзя доверять.
Теперь же, когда она показывала, как смирилась и доверяет сиделке, соглашаясь тем самым с тем, что больна, к ней начали относиться с большим доверием.
Девушка выбрала правильную линию поведения: делать вид, что она очень тихая помешанная, не давать волю настроениям, вести себя естественно, без преувеличенных жестов и слов, успокоить всякие подозрения и таким путем получить известную свободу.
Руководимая инстинктом и разумом, Жермена на несколько часов погрузилась в полное молчание и тем доказала Жозефине, что она действительно «чокнутая», но отнюдь не буйная.
Вечером Жозефина принесла ужин, и Жермена спокойно ела. Пища была хорошо приготовлена и подавалась очень удобно, в постель.
Девушка вполне натурально смеялась тому, что ее кормили с ложечки, как ребенка, не проявляла видимого интереса к тому, чем ее насыщали, а потом попросила разрешения уснуть.
Жозефина устроила себе постель рядом и, как было обещано, дала выпить бромистого калия — верного средства против нервных страданий и бессонницы.
И Жермена, пусть не сразу, но зато крепко забылась в тишине летней ночи, лишь изредка нарушаемой криком какого-нибудь несчастного безумца.
Утром она сразу же вспомнила все, что произошло.
В десять, сказала сиделка, должен был явиться доктор.
Жермену как ударило что-то, хотя она никогда прежде не видела этого человека, доктора Кастане.
Она вспомнила: ведь то же имя носил хозяин кабачка близ Эрбле на берегу Сены. Скверный тип, по прозванию Лишамор, муж не менее отвратительной старухи Башю.
Жермена знала по своим тщательно собранным документам, что Лишамор происходил из порядочной семьи, получил хорошее образование, и у него был младший брат, работавший врачом в Париже.
Если Лишамор — сообщник графа Мондье, то брат кабатчика, несомненно, как-то связан с этим великосветским бандитом.
Не зря Жермена собирала досье на эту семейку. Она сразу вспомнила, что доктор прежде был беден, ходил в отрепьях, жил на чердаке, предавался порокам и ради денег не брезговал ничем. И вдруг, свидетельствовали те, кто его знавал, меньше чем за месяц совершенно переменился.
Одетый в хороший черный костюм, белоснежную сорочку и башмаки из шевро, он сделался владельцем или директором лечебницы на углу улицы Рибейра в Париже.
Жермена догадывалась, что перемена в судьбе доктора Кастане произошла не без участия и помощи Мондье, ему всегда требовались люди, готовые сделать что угодно за приличную плату.
Но вот доктор вошел. Это был человек лет пятидесяти, лысый, с покатым лбом, длинным носом, серыми неуверенными глазами и широким тонкогубым ртом.
Руки его были длинные, волосатые, очень выхоленные и слегка дрожащие. Доктор страдал семейным пороком — он пил, но ви́на более хорошие, чем употреблял старший брат в своем кабаке.
Жермене понадобилась вся выдержка, чтобы побороть отвращение и страх при виде человека, о ком она знала достаточно много.
Кастане посмотрел глазами-буравчиками, как бы оценивая ее, взял руку, пощупал пульс, сказав, что он слишком частый, лихорадочный, и спросил вкрадчиво:
— Как вы себя чувствуете здесь, дорогое дитя?
— Очень плохо, доктор, очень плохо, — ответила Жермена холодно.
— Не может быть! Разве с вами недостаточно вежливы? Худо обходятся с такой прекрасной особой?
— Нет. Все очень добры ко мне, но говорят, что я сумасшедшая. Я буду делать все, что мне велят, но я не хочу слыть помешанной!
Невзирая на профессиональную привычку спокойно воспринимать пациентов, Кастане испытал волнение. В ответе проявилась пассивность, болезненная и неосознанная, что его смутило.
— Нет, дитя мое, вы не умалишенная, у вас просто острое перенапряжение нервной системы. Неврастения… Понимаете?
— Ну, это безразлично, лишь бы не доказывали, что я безумна… Я пришла вчера… Вчера ли?.. Зачем?.. Не знаю. Хотела уйти… Не знаю почему… Женщины на меня бросились… Поливали из пожарной кишки… Стало плохо… Мне и до этого было плохо… Меня взяла злость… Вся кровь бросилась в голову… Что же было после?.. После… Жозефина объявила, что я сумасшедшая…
Доктор смотрел на нее и думал: «Притворяется она или действительно больна?» Он оказался в полном недоумении, не видя с ее стороны ни бурного протеста, ни бессмысленного необузданного возмущения, какие обычно проявляют его пациенты, и по обыкновению психиатров, которые чуть ли не всех подозревают в безумии, в конце концов решил, что она все-таки, наверное, тронулась умом: взгляд у Жермены был блуждающий и зрачки мерцали, что очень характерно для психически нездоровых.
Эти признаки выглядели убедительно, и все же доктор подумал: «Все вроде так. Но ведь граф говорил, что она прямо как тигрица… начнет дико беситься… страшно кричать… драться… А вместо этого я вижу совершенно кроткую и смиренную молодую женщину. Больную, конечно, однако — чем именно?»
И вслух сказал:
— Так вот, дитя мое, будем лечить ваши больные нервы, натянутые до того, что вот-вот оборвутся.
— Благодарю вас. И я выздоровею?
— Обязательно!
— И тогда мне можно будет уйти? Долго мне придется находиться у вас?
— Около месяца… может быть, немного больше, немного меньше, это будет зависеть и от вас. До свиданья, дитя мое. До завтра.
— До завтра, доктор, и спасибо за то, что вы мне сказали.
Жозефина проводила его в коридор и спросила:
— Что мы должны с ней делать, доктор?
— Можете снять смирительную рубашку и позволить свободно гулять, она не опасна, но вы будете сопровождать ее повсюду вместе с другой дежурной и в случае, если она начнет что-нибудь вытворять, снова положите ее сюда. Продолжайте давать бром. Посмотрю, что окажется завтра.
День прошел для Жермены тяжело, но все-таки она была полна решимости действовать по намеченному плану.
Девушка притворялась ребячливой, ласковой, прекрасно разыгрывала роль тихой, безобидной слабоумной.
Жозефину она приручила вполне, та почувствовала настоящую симпатию к спокойному, вежливому, доброму и такому красивому созданию.
Затворница уже пользовалась относительной свободой и настойчиво повторяла, что хочет видеть Маркизетту.
Смотрительница, подкупленная ласковостью и послушанием пациентки и понимая, что Жермена никуда не сможет убежать из-за высоких стен, обещала отвести к той, кого ее подопечная так упорно хотела видеть.
Пока же, чтобы приучить вновь прибывшую к образу жизни в лечебнице, сиделка повела ее в парк, где гуляли пациенты.
Стоял солнечный августовский день, и душевнобольные, не требовавшие особого надзора, прохаживались по дорожкам под тенью деревьев и по аккуратным полянкам с цветочными клумбами.
Мужчины и женщины проводили это время вместе, и внешне все было похоже на обыкновенный сквер, куда люди приходят отдохнуть, погулять, поболтать, поиграть в спокойные игры.
Хорошо одетые женщины вязали, вышивали, читали иллюстрированные обозрения, а другие кокетничали с мужчинами, что красовались перед ними.
На первый взгляд в этом обществе не замечалось ничего странного, и Жермена, зная, где она находится, была удивлена. Только постоянное присутствие санитаров и санитарок напоминало о том, какое это печальное место.
Здесь, как и везде, красота новенькой произвела потрясающее впечатление. Мужчины почтительно кланялись, женщины поджимали губы и делали вид, что очень углублены в свои занятия, но исподтишка с завистью на нее посматривали.
Живописного вида господин, одетый в черное, с множеством диковинных разноцветных побрякушек на левом лацкане, приветствовал ее в замысловатых выражениях и представился:
— Я дон Себастьян-Руис-Порфирио-Лопес де Вега, де Санто Иеронимо, испанский гранд, герцог и двоюродный брат короля.
Жермена любезно поклонилась несчастному безумцу, он посмотрел на нее горящими глазами и протянул сухую и прямо-таки жгущую от лихорадки ладонь.
Подошла очень хорошенькая молодая женщина с зелеными глазами Офелии[614], с тяжелыми пепельными косами, падавшими на плечи. В руках она держала большую куклу, одетую в крестильные одежды, и очень серьезно сказала Жермене:
— Вы будете ее крестной матерью, а месье де Вега — крестным отцом. Ведь вы согласны?.. Ее зовут Марта. Она не умрет, как та… другая… которая унесла мое сердце… Она очень миленькая… уже говорит…
Кукла закрыла и открыла глаза и отвратительным механическим голосом сказала: «Па… па, ма… ма».
— Ее старшая сестра ушла… уже не помню когда… ушла некрещеная… Вы понимаете!.. И я хочу, чтобы эту окрестили сейчас же.
Жермена печально и с болью за несчастную согласилась.
— Кукареку!.. Кукареку! — закричала женщина, убегая. — Мадам согласна быть твоей крестной!
Другой господин, очень серьезный, даже суровый, с седеющей бородкой, приблизился к Жермене и сказал:
— Мадемуазель, не обращайте внимания на эту сумасшедшую. Нам всем уже пришлось быть у нее крестными. Мы вынуждены делать это снисхождение, иначе у нее начинаются ужасные припадки.
Подумав, что это посетитель, а не пациент, — он говорил так рассудительно и выражал сострадание к несчастной, Жермена ответила тихо:
— Я охотно соглашусь принять участие в подобии крещения, чтобы не делать ей больно моим отказом. Те, кто находится в этой лечебнице, и так достаточно несчастны, бедные, бедные люди…
— Все здесь богатые, и я у них банкир! — вдруг с жаром объявил рассудительный человек. — Вы так прекрасны, что я хочу сделать вам подарок, сколько желаете? Миллиард? Два миллиарда?
Жермена вконец растерялась, не зная, как реагировать.
Она как можно более учтиво сказала:
— Премного благодарна, месье, я ни в чем не испытываю нужды; но вы очень щедры и благородны. Вы не возражаете, если я вас покину?
И неожиданно господин очень спокойно ответил:
— Всего вам доброго, милая красавица.
Женщина лет тридцати, очень худая, с выразительными глазами, с волосами, стриженными в скобку, тихая и добрая, остановила Жермену и без предисловий обратилась к ней:
— Не слушайте их, мадам, они все здесь для посева… Они очень хорошие, совершенно безобидные, как правило отменно воспитанные, но они мучают новичков, стараясь внедрить в них свое безумие.
Жермена посмотрела даже с любопытством: а она-то что сейчас скажет?
— Меня зовут Надин Волынская, я — русская, профессор Парижского университета. Я наблюдаю здесь все формы душевного расстройства. — И тихонько добавила: — Видите ли, все эти люди — сумасшедшие. Они кажутся нормальными и в самом деле здорово рассуждают до тех пор, пока не коснешься определенного пункта в их сознании или сами не начнут говорить на больную для них тему. Они взаимно снисходительно относятся к этим пунктам и живут в полном согласии, когда узнают друг друга ближе.
— Вот это действительно странно, — тихо сказала Жермена.
— Странно, конечно, но это действительно так. Они и выказывают свой пункт перед новичками, ибо знают, что здесь о каждом всем известно, и никто на их счет не обманывается.
— Но их можно как-нибудь лечить? — спросила Жермена, ее заинтересовали слова женщины-профессора, без сомнения здравой умом. — Почему, например, не пользовать их внушением?
— Потому что умалишенные в подавляющем большинстве не поддаются гипнозу. Есть, конечно, надежный способ, но наука медицины так рутинна! И зачем ей исцелять наверняка? Тогда не станет больных и доктора лишатся куска хлеба.
— А все-таки, каков этот верный метод?
— Все болезни вызываются микробами. Надо уничтожить до единого микробы, попадающие в организм, а для этого следует абсолютно все стерилизовать.
И тут ученая сама понесла такое, что Жермена уже не могла больше слушать и попросту сбежала, подумав: и эта тоже! Господи, что за ад!
Жозефина — она шла позади в нескольких шагах — догнала и с участием начала успокаивать. Жермена едва не заплакала.
— Все эти люди меня пугают. Пойдем поскорее отсюда, Жозефина!
— Если вы все-таки хотите видеть Маркизетту, могу сейчас к ней провести, — сказала Жозефина, стараясь чем-нибудь отвлечь Жермену.
— Но вдруг и там придется слушать безумные речи, я не могу, лучше уж в другой раз, мне просто необходима передышка.
— Может быть, сегодня она в нормальном настроении, тогда не волнуйтесь, все будет в порядке.
— Но все-таки, она такая же сумасшедшая, как все эти несчастные?
— Как когда, порой кажется, будто она совсем в здравом уме, а бывает, что месяцами не откроет рта.
— Тогда пойдем, — согласилась Жермена, делая вид, что больше уже не слишком интересуется этой встречей.
Жозефина провела ее через парк к последнему в ряду маленькому домику. Перед ним росли любовно выращенные цветы в прекрасных клумбах.
У крылечка сидела женщина, одетая просто, но изящно. Она шила.
Жозефина остановилась, не доходя нескольких шагов, и позвала:
— Маркизетта! Вас хочет видеть одна дама! — И тихонько сказала Жермене: — Идите одна… Она меня не выносит… Я подожду здесь.
Женщина подняла голову, холодно посмотрела на незнакомку и сказала, обращаясь к сиделке:
— Пусть идет сюда. Только без вас.
— Убедились? Только не бойтесь, она не злая и не обидит вас.
Жермена, видевшая здесь до сих пор только странные взгляды и слышавшая безумные речи, удивилась, встретив взгляд, исполненный доброты и сострадания. Ей даже послышалось, будто живущая в домике прошептала:
— Такая молодая, такая красивая… бедное дитя!
Женщина выглядела лет на сорок. Все еще миловидное лицо преждевременно увяло от тяжелых переживаний. Среднего роста, несколько отяжелевшая от сидячей жизни, с маленькими стройными ножками, изящными руками, густыми волосами, некогда, видимо, красивого пепельного цвета, сейчас почти совсем поседелыми, с прекрасными белыми зубами, с глазами голубыми как сапфиры, чей взгляд был глубок и нежен, — вот какой была таинственная Маркизетта.
Но больше всего поразило Жермену в ней удивительное сходство с Бобино и с Сюзанной де Мондье. Та же улыбка, одновременно нежная и печальная и, наверное, бывавшая очень веселой в дни радости, та же посадка головы и, странное дело, даже такая же родинка на левой щеке.
— Войдите, дитя мое! — сказала Маркизетта голосом, изумившим Жермену не меньше, чем наружность.
Девушка чувствовала себя очень взволнованной, но старалась скрыть это, чтобы женщина не приняла ее за сумасшедшую.
Гостья не могла решить, с чего начать страшный откровенный разговор. После неловкой паузы Жермена отважилась.
— Мадам, — начала она тихо, так чтобы не донеслось до Жозефины. — Выслушайте меня без предвзятости… не выражайте, пожалуйста, протеста… сохраняйте спокойствие…
— Говорите, дитя мое, — сказала Маркизетта, наверное давно привыкшая к откровенностям несчастных помешанных.
— Я многим рисковала, чтобы попасть сюда… Я приехала одна… чтобы увидеть вас… говорить с вами… Вы сейчас узнаете почему. Вместо того, чтобы впустить в качестве посетительницы… меня встретили как… пациентку… посадили в камеру, облили холодным душем… Но я не сумасшедшая… Не качайте головой… Я в полном рассудке… Посмотрите на меня внимательно… Разве я похожа на этих несчастных безумных, которые сначала меня испугали, а потом внушили жалость? Поверьте мне! Поверьте, прошу вас!
— Бедное дитя! — прошептала женщина с глубоким состраданием.
«Боже мой! Она все-таки принимает меня за сумасшедшую! — подумала Жермена. — Потому что живет среди умалишенных и, может быть, сама стала такой. Пускай! Сначала я все скажу, а после увидим!»
— Знаете ли вы женщину по имени Башю, по прозвищу Бабетта, которая делает тайные аборты?..
При этих словах Маркизетта побледнела и произнесла:
— Говорите тише!
— Хорошо, но ответьте же!
— Знаю… знаю… даже слишком хорошо, к несчастью.
— И пьяницу Лишамора, ее муженька, которого на самом деле зовут Пьер Кастане, он — брат здешнего доктора… Тоже знаете?
— Да… Этот негодяй!..
— Наконец, графа Мондье… вашего палача… и моего также…
— Мондье! Вы сказали Мондье?! — переспросила женщина с выражением ужаса.
— Это еще не все! Знаете ли вы двух детей… ваших детей… Жоржа и Жанну?..
— О!.. Вам все известно… Кто вы такая?
— Друг, которого соединяет с вами общность судеб.
— Но как вы раскрыли страшную тайну?
— Позднее узнаете… Я вам все расскажу. А теперь, вы все еще считаете меня безумной? Да, я едва не лишилась рассудка от стыда и от ненависти к бандиту, что обесчестил меня!
Маркизетта, совершенно бледная, тихо плакала.
— Я верю вам. Верю, — шептала она. И, видя, что Жермена собирается уходить, сказала: — Останьтесь еще ненадолго!
— Сейчас нельзя, увидимся завтра. Если будем говорить подолгу, мы вызовем подозрение у тех, кто нас упрятал сюда и кто стережет. Доверьтесь мне вполне, и я вас спасу.
— Невозможно! Я уже восемнадцать лет здесь пленницей. Понимаете! Меня целую вечность держат под стражей… Я потеряла всякую надежду. Страдания сломили меня.
— Надейтесь! Клянусь! Я освобожу вас! И дам возможность насладиться местью.
Разумеется, Жермена, как обещала, пришла на свиданье. Но перед тем она не выказывала сильного стремления к встрече с Маркизеттой, чтобы надежнее обмануть надзирательницу, заставить по-прежнему думать о себе как о тихой помешанной. Следовало делать вид, что ее вообще ничего особенно не интересует, и разыгрывать переменчивость в настроениях, характерную для душевнобольных.
Приспособление Жермены к обстановке лечебницы могло бы показаться слишком быстрым, но так как Жозефина была рада избавиться от необходимости слишком строго наблюдать за подопечной, то не обратила внимания на легкость привыкания больной. И сама напомнила о визите:
— Ну как, пойдете сегодня к Маркизетте?
— Ведь правда! Пожалуй…
— Она наверняка ждет, у нее всегда бывают разные сладости, фрукты… Она вас угостит. Вы ведь любите вкусненькое?
— Очень люблю! — сказала Жермена, чтобы подкрепить желание увидеть Маркизетту добавочным поводом.
— Я вас там оставлю часа на два, на три, вы поболтаете, развлечетесь, и она тоже, — сказала надсмотрщица, не подозревая об их сговоре.
Через пять минут Жермена уже была у Маркизетты, та, видимо, действительно очень ждала, но все-таки отнеслась еще не с полным доверием.
Видя сдержанность женщины, находившейся так долго в незаслуженном заключении, Жермена решила для начала рассказать ей собственную печальную историю.
Она поведала все от того момента, как была похищена, изнасилована графом Мондье и как спасли ее русский князь Мишель Березов с художником Морисом Вандолем, а потом Мишель выхаживал во время смертельной болезни у себя дома, увез в Италию, чтобы обоим спастись от преследований, но там бандиты похитили князя, после чего случился странный недуг, а затем Березов оказался разорен, по возвращении в Париж они бедствовали. Рассказала об их ужасной жизни на улице Мешен и о покушении на убийство их доброго друга Бобино. В общем, ничего не скрывала и, говоря о своих горестях, как бы вновь переживала их сама.
Маркизетта слушала ее с большим вниманием, потом с состраданием, а под конец и прерывала исповедь рыданиями.
— О бедное дитя! Какие муки! Почти как в моей жизни, но мне пришлось еще тяжелее, чем вам.
— Я еще далеко не обо всем упомянула, вы узнаете, что было потом, если захотите выслушать продолжение.
— И вы не сошли с ума после всего, что пережили!
Жермена радостно вскрикнула:
— Наконец-то вы поверили, что я не впала в умопомрачение, что моя голова выдержала все испытания, даже заключение в эту лечебницу.
— Да, дитя мое, верю, вы вполне в здравом уме, извините за вчерашнюю недоверчивость. Но ведь мне столько раз приходилось слушать здравые на первый взгляд рассуждения здешних несчастных, всегда кончавшиеся каким-нибудь бредом, что поневоле станешь подозревать чуть не каждого…
— Но вы-то сами, мадам, как смогли выдержать столько лет жизни в этом аду и не потерять разум? И простите меня за то, что я ожидала увидеть вас если не совсем помешанной, то все-таки не вполне в здравом рассудке.
— Сама не знаю! Вероятно, потому, что я заставила себя отрешиться от прошлого и настоящего, не думать о будущем, не питать никаких надежд. Я провела все эти годы в одиноких слезах и молитвах…
— Вашему страданию придет конец. Однако надо, чтобы и вы мне поверили и тоже все рассказали о себе.
— Да, да, разумеется, я буду вполне, до конца откровенна, отвечу на все ваши вопросы и, более того, дам бумаги, что станут грозным оружием в ваших руках.
— Я знаю о существовании этих бумаг и даже то, что они хранятся в целости.
— Боже мой! — воскликнула в изумлении Маркизетта. — Не может быть! Лишь мне одной известно…
И женщина снова усомнилась и подумала: она все-таки сумасшедшая.
Но ясный взгляд Жермены опять рассеял сомнения.
— В жизни все случается, даже невозможное, — несколько наставительно сказала девушка. — Скажите, разве то, что мне известны ваше имя, место, где вы находитесь, не менее удивительно, чем сведения о бумагах?
— Вы правы, обо мне знали только Бабетта и Мондье, а они вряд ли проговорились бы.
— Приготовьтесь же, мадам, услышать, если угодно, о том, что покажется вам еще более невозможным, однако, поверьте, вполне реальным. Я намеревалась отложить на другой день продолжение своей жизненной истории, но, пожалуй, закончу сегодня, чтобы рассеять у вас последние сомнения.
— Я постараюсь говорить кратко и лишь о самом главном, — начала Жермена. — Итак, мы оказались в ужасной нужде, и, что страшнее любой нищеты, Мишель Березов, мой жених, вдруг без всякой причины стал меня ненавидеть, открыто и жестоко. Однажды он занес надо мной кулак и хотел также ударить мою больную сестру. Я, конечно, возмутилась и вознегодовала. Посмотрев ему прямо в глаза, я держала его под своим взглядом, вероятно, выражавшим всю мою волю. И Мишель вдруг затих, лицо сделалось спокойным, он улыбнулся и сказал, что любит меня по-прежнему. Я безмерно удивилась такой резкой перемене и спросила, что с ним произошло, прежде чем он меня возненавидел, и что происходит теперь. И услышала в ответ: он… спит. Да, да, именно так — спит. Скажите, мадам, знаете ли вы, что такое гипнотизм?[615]
— Да, это искусственное усыпление, вызываемое особенным взглядом человека, или длительным рассматриванием блестящего предмета. Этот способ воздействия на психику пытались применять и здесь, в лечебнице, но почти безуспешно, и лечение внушением тоже, оказалось, мало действовало на душевнобольных.
— Я вижу, вы вполне осведомлены о гипнотизме, и скажу вам, что на некоторых впечатлительных особ он влияет столь сильно, что они становятся как бы ясновидящими.
— Я читала, как под воздействием гипноза такие люди способны лицезреть то, что обычный человек не может различать, и таким образом становятся совершенно покорными тем, кто приводит их в такое состояние. В гипнотическом сне можно внушить чувство любви или ненависти к кому-либо и даже желание совершить преступление.
— Совершенно верно, и вы поймете то, что я вам расскажу. Под действием моего невольного гипноза Мишель вновь стал таким, каким был до того, как бандиты в течение восьми дней продержали его в плену. Странная слепая ненависть ко мне прошла, и князь любил меня как прежде. Он больше не считал себя сумасшедшим, не готовился покончить с собой, хотел жить, строил планы на будущее и выказывал ко мне прежнюю нежность, утрату которой я так тяжело переживала. Часа через два я решила прервать его неестественное забытье и велела проснуться. Видимо, он пережил при этом что-то неприятное и сказал мне: «Напрасно вы меня разбудили, мне было так хорошо!» Да, вырванный из гипнотического сна, он опять меня возненавидел. Он чуть не стал буйным умалишенным и начал грубо обращаться со всеми окружающими. Я снова пристально посмотрела ему в глаза и приказала спать, спать, спать… Он быстро успокоился, заулыбался и с облегчением вздохнул, уже с закрытыми глазами. Во время его сна я принялась расспрашивать его, почему он так резко переходит от любви к ненависти и обратно, отчего в состоянии бодрствования он вел себя подобно сумасшедшему и намеревался покончить самоубийством, а во сне чувствовал себя счастливым, добрым, любящим и хотел жить. И он неизменно отвечал: «Так надо, он так хочет…» — «Кто хочет?» — «Он!» В течение многих дней он повторял одно и то же, ни разу не давая других ответов на мои вопросы…
Беседа затягивалась, Жермена старалась быть немногословной, извинялась за излишние подробности, но Маркизетта ласково просила не смущаться и продолжать. И Жермена дальше рассказала, как ей постепенно удалось с помощью своего благотворного гипноза побороть действие внушения, какому подверг князя злодей.
Не сказав доктору, лечившему ее сестру, о душевном состоянии князя, она как бы из любопытства расспросила врача о гипнотизме, и тот посоветовал ознакомиться с рядом книг по этому вопросу, она их приобрела, с жадностью прочла, и хотя не все поняла, но отчасти усвоила, как надо действовать, дело пошло на лад.
Князь начал выздоравливать, и одновременно поправлялась после тяжелого воспаления легких младшая сестра, и вернулся из больницы вылеченный от раны Бобино. Благодаря дружеской помощи Мориса Вандоля, одолжившего около трех тысяч франков, в дом вернулся достаток. Бобино, по его собственному выражению, «еще был слабак, но авария прошла без последствий». Все его обнимали и целовали — и по очереди и одновременно — и, к его большому удивлению, Мишель отнесся к нему с прежней сердечностью, хотя в последнее время был весьма холоден к тому, кого считал названым братом.
Дальше Жермена поведала Маркизетте, предварительно объяснив, кто есть кто из называемых ею лиц, как Мишель в состоянии гипнотического сна, вызванного ею, сказал, что Бобино был ранен Бамбошем и что сейчас Бамбош говорит с Пьером, близким помощником графа Мондье, о том, что надо сделать очередной взнос за содержание Маркизетты. Когда она, Жермена, спросила, кто это такая, князь ответил: «Женщина, уже немолодая… очень несчастная, тоже жертва бандита Мондье. Мать Жоржа и Жанны…»
Услыхав сейчас об этом, Маркизетта воскликнула в удивлении:
— Как может быть!.. Человек, никогда меня не видевший и ничего обо мне не знавший, вдруг заговорил об этом… Удивительно и страшно!
— Гипнотизм — ужасное оружие в руках злодеев, но, когда им пользуются добрые люди, он служит защитным средством. Вы увидите, как мы с его помощью спаслись, — сказала Жермена.
— Значит, вам известны секреты Мондье, этого негодяя!
— Увы, к сожалению, ясновидение месье Березова становится почти бессильным, как только вопросы касаются личности графа. Вероятно, на князя еще действует остаточное воздействие Мондье, тот значительно раньше, чем я, усыплял Мишеля и внушал ничего не помнить про гипнотизера… Теперь вы поняли, мадам, каким путем мы про вас узнали…
Отхлебнув кофе, Жермена продолжала:
— Князь Мишель не мог мне ничего больше сказать о вас, но кое-что сообщил про Лишамора, про Башю по прозвищу Бабетту и добавил, что эти люди вас знают. Я вам изложила все за несколько минут, а ведь потребовалось пять месяцев настойчивого труда, чтобы побороть влияние гипноза Мондье на рассудок Мишеля и собрать понемногу обвинительные документы. Что касается практических действий, я решила начать их контактом с вами, для чего на свой страх и риск пробралась сюда просить содействия нам. Правильно ли я поступила, рассчитывая на вашу помощь?
— Благодарю вас, дитя мое! Я с вами навсегда! Но Мондье богат, могуществен, у него под началом целая армия всевозможных негодяев. У вас же ничего, кроме доброй воли и большой энергии, а их вдобавок парализует бедность. Вы вступаете в неравный бой!
Жермена с гордостью улыбнулась.
— Вот в одном вы заблуждаетесь. Дело в том, что мы совсем не бедны… Напротив, мы имеем весьма значительные средства. Источник их самый честный, хотя шумное появление в свете и роскошная жизнь, несомненно, многих заставила дурно обо мне думать.
Сначала Жермена рассказала, как Мондье заставил князя Березова, находившегося в состоянии гипнотического сна, подписать различные документы и таким путем присвоить все деньги и имущество князя, находящиеся во Франции.
Это оказалось делом непоправимым, потому что Березов решительно не помнил, как оно совершилось.
Жермене понадобилось долго лечить Мишеля гипнозом, пока к нему не вернулась отчетливая память о том, как он все это натворил собственными руками.
Когда князь совершенно выздоровел, он по-прежнему любил Жермену, знал, кто был виновником их общих бед, и твердо намеревался одолеть этого врага. Положение их семьи становилось нестерпимым, пока мог действовать бандит, способный на любое преступление.
Мондье сделался как никогда опасен для самой Жермены, ее он все еще преследовал, домогаясь любви; для Мишеля, коего он всячески пытался убрать со своего пути; для Бобино, что чудом спасся от графского наемного убийцы, и для сестер Берты и Марии, не решавшихся выйти на улицу, боясь быть похищенными как заложницы.
Держали семейный совет о том, как быть дальше.
До сих пор они жили, скрываясь ото всех, что делают обычно слабые, пытаясь спастись от злого умысла.
Березов, вполне придя в себя, став как прежде сильным и здоровым, взялся определить состояние, что у него сохранилось.
В России он владел большими земельными наделами, они не приносили сколько-нибудь значительных доходов, поскольку хозяйство было запущено, однако, если бы князь жил на родине, этих средств им всем вполне бы хватало на безбедное существование.
Но, как многим из русских аристократов, ему нравилось обитать во Франции.
Он не имел права продать свои зе́мли, но мог частично заложить их в казну и получить значительную сумму, что позволило бы им вдобавок еще и начать беспощадную борьбу с противником.
Мишель призвал к себе Владислава, своего верного слугу, которого в затмении разума уступил Мондье вместе с домом на улице Ош.
Владислав оставался служить там как верный сторожевой пес, ожидающий своего хозяина. Он заплакал от радости, увидев князя, носимого им на руках еще дитятей.
Узнав, как плохо жилось бывшему барину, слуга ласково попенял, почему тот не позвал его раньше.
— Батюшка ты мой, ты разумно поступил, — сказал бывший дворецкий с той простотой, с какой последний русский мужик может заявить своему императору. — Я бы мог работать кучером, плотником, носильщиком, чтобы тебе на хлеб заработать.
— Может, и вором? — шутя спросил его Бобино.
— И вором тоже, — ответил Владислав.
— И убийцей?
— И убийцей, ежели бы это понадобилось барину, — серьезно ответил Владислав.
— Я у тебя такого не прошу, — сказал Мишель, глубоко тронутый преданностью человека, готового ради него на все.
— А что надо мне теперь делать?
— Поехать в Петербург и в Москву с полномочиями от меня и занять там как можно больше денег во что бы то ни стало. Это легко: шестьдесят два часа туда, столько же обратно и там добрых две недели.
На другое утро мужик отправился в путь.
Между тем, чтобы скрыться от преследований врага, семья, жившая на улице Мешен, исчезла оттуда, никому не оставив адреса. О нем не знал решительно никто, даже Морис Вандоль, оказавший в тяжелые дни помощь, благодаря чему они и смогли найти убежище и совершить побег. Только Владиславу перед его отъездом Мишель сообщил о месте, где они намеревались затаиться.
На окраине предместья Сен-Жермен-ан-Лей нашелся просторный дом, окруженный высокими стенами с крепкими воротами, с большим цветущим садом. Настоящее укрытие для преследуемых и гнездышко для выздоравливающих и влюбленных, где Мишель окончательно поправился, опять всем сердцем принадлежа Жермене.
Он принялся учить ее всему, что знал сам, посвящал ее в законы, правила и причуды светской жизни, приобщал к хорошим манерам, — словом, насыщал всем, что должно было понадобиться в скором будущем.
Жермена с увлечением занималась спортивными упражнениями: верховой ездой и стрельбой из пистолета, в чем делала поразительные успехи.
Так как им требовались абсолютно надежные помощники, Бобино попросил своего друга Матиса и его жену временно оставить свой дом на улице Паскаля и переехать в Сен-Жермен. Те с удовольствием приняли предложение.
Вернулся из России Владислав и привез в документах на Французский банк более двух миллионов франков, выданных под залог земель.
Князь предоставил все деньги и ведение хозяйства в полное распоряжение возлюбленной, а сам замкнулся в неприступных стенах сен-жерменского владения. Надлежало подготовить последнее оружие для борьбы с Мондье.
Бандит, сначала удивленный, потом взбешенный их таинственным исчезновением, напрасно рассылал лазутчиков по всему Парижу и предместьям. Князь, Бобино, Жермена и ее две сестры оставались для графа в неизвестности.
Проявив удивительные способности быстро усваивать уроки князя, Жермена превратилась в настоящую даму из большого света.
Мишель сделался подлинным ясновидящим и многое открыл ей про Лишамора, мамашу Башю и Маркизетту. Все эти сведения подтвердились бумагами, полученными от французской полиции при содействии Российского посольства.
Не спеша составляли планы последнего удара врагу, ожидая удобного момента.
Наконец Жермена могла сказать: я готова!
На семейном совете решили, что она больше не будет скрываться от Мондье, а, наоборот, открыто пойдет на встречу с ним, не станет отвергать ухаживания, напротив, подаст надежды, чтобы усыпить извечную подозрительность графа.
Бобино, став добровольным управляющим, купил для Жермены особнячок Регины и вместе с новой его хозяйкой поставил дом на широкую ногу: завели лошадей, наняли опытную и импозантную[616] прислугу; наконец Жермена поселилась там как бы постоянно, в роли одинокой светской дамы.
Мондье, увидев ее во время гулянья на Елисейских полях, влюбился сильнее прежнего, но уже не мог помыслить о том, чтобы поступить с ней тем, давним способом.
Хотя Жермена позволила графу посещать ее дом и говорила с ним как бы дружески, она не раскрывала ему, как и другим, кто ее знавал, секрета своего превращения из простой швеи в настоящую даму большого света, что особенно возбуждало страсть и одновременно подозрительность Мондье.
Зато сейчас Жермена не таила ничего от Маркизетты, и та слушала с величайшим вниманием и сочувствием.
Когда гостья закончила, Маркизетта, с неверием в счастье, свойственным много страдавшим затворницам, сказала ей:
— Вы сильны и отважны, я в этом глубоко уверена. То, как вы боролись против Мондье с помощью гипнотизма, доказывает незаурядность вашей личности. И тем не менее, едва вы начали действовать, этот дьявол нанес вам страшный удар. Он догадался, что вы узнали, где я заточена, понял, что вы придете ко мне сюда, и устроил ловушку.
— Одно из двух: либо меня выдала старуха Башю, либо он взломал мой сейф и прочел хранившиеся там документы.
— Не имеет значения, как он узнал, дитя мое, ему было нужно запереть вас здесь, заставить сдаться под пытками, какие применяют тут к несчастным помешанным. Теперь вы — его пленница и он вас не выпустит с помощью доктора Кастане, раба, слепо ему повинующегося.
— Ну это мы еще посмотрим! Во всяком случае, при той относительной свободе, которой я здесь пользуюсь, я легко убегу.
— Вы ошибаетесь! Здесь стерегут как в тюрьме. Сторожа каждый час совершают обход… По ночам спускают собак, они никого не слушаются, кроме своих хозяев… На дверях крепкие решетки и через высокие стены невозможно перелезть. Наконец, многочисленный персонал следит за нами неусыпно днем и ночью.
— Я решилась на все, чтобы узнать о вас и вызволить отсюда!
— Как?! Вы действительно собираетесь попытаться освободить меня! — воскликнула Маркизетта. — Вчера, когда вы говорили о моем вызволении, я не совсем поняла, подумав лишь о духовном раскрепощении, о том, что вы избавите меня от одиночества, чувства заброшенности…
— Вы, так же как и я, его жертва, мы соединим усилия и станем жить свободными и отмщенными… Одно только меня смущает: почему Мондье, зная, что мы можем здесь встретиться, заранее никак не воспрепятствовал этому.
— Он уверен, что я и в самом деле сумасшедшая. Я десять лет не проронила ни слова, проводила время в слезах, оплакивая потерянное счастье, думая о детях, похищенных у меня, о том, что никогда больше с ними не увижусь. Я ведь не знаю даже, где они, что с ними; не дай Бог, если их вообще… Потом я притерпелась и беседую с сиделками, сторожихами, они тоже считают меня тихой помешанной. Мондье известно все это, и он не боится меня, не опасается, что я могу кому-то рассказать о прошлом. Может, он даже думает, что я ничего не помню. Словно такие раны могут зажить! Но довольно говорить об этом! Вы пришли, чтобы получить оружие против этого ублюдка — я вам его дам. Вчера вы исповедались мне. Послушайте же меня.
— Сначала я должна сказать, — приступила Маркизетта, — кто же такой Мондье, настоящий Мондье, о ком почти никто не знает. Лучшее средство свалить его — объявить всем, кто он такой. Так слушайте меня. Прежде всего, даже его имя не подлинное, как и титул. Его зовут просто Лоран Шалопен, а вовсе не граф Гастон де Мондье. Правда, кровь этого благородного рода все-таки течет в жилах проходимца. Его отцом считался — но только считался — Жан Шалопен, начальник охоты у старого аристократа, чья жена была его собственной кузиной[617] и отменной красавицей. Однако далеко не юному графу Норберу де Мондье — как говорится, седина в бороду, бес в ребро, — приглянулась спутница жизни его приближенного, завязались любовные отношения, довольно обычные между барином и служанкой… Супруг закрывал на это глаза, в награду за снисходительность получил от графа кругленькую сумму, хорошо ее употребив для процветания собственного хозяйства. А блудная жена его родила сына, нареченного Лораном. Он-то и стал тем мерзавцем, о ком мы ведем речь.
Старик Мондье оказался любвеобилен и справедлив по-своему: законная супруга — графиня тоже разрешилась от бремени, на свет появился маленький граф Гастон, он-то и был настоящий Мондье… Мой… умерший!.. — сказала Маркизетта, плача.
Взволнованная Жермена сказала:
— Если вам очень тяжело, прервитесь, я подожду.
— Нет, я рада, что еще могу плакать. Уже давно я не облегчала душу слезами. Я доскажу.
— Мальчики росли и воспитывались вместе, сначала играли, позднее учились. Заядлый любитель охоты на волков и кабанов, граф Норбер почти круглый год жил в имении в Бретани, проводя с графиней в городе всего месяца три, зимой. Маленькому графу Гастону не было и шести лет, когда мать умерла от тифозной горячки. Я рассказываю об этом, чтобы вы поняли, как могла повлиять эта смерть на тихого, доброго и очень чувствительного мальчика. Норбер де Мондье, не отличавшийся большой отцовской нежностью, нанял сыну воспитателя и опять дал в товарищи сводного брата Лорана — об их родстве многие догадывались. Они были так похожи друг на друга, что об этом достаточно посплетничали в округе. Но сходство было чисто внешним, по характерам они совершенно различались. Завистливый, неискренний, грубый и жестокий Лоран был полной противоположностью Гастону. Еще ребенком он, казалось, обещал стать таким, каким и сделался в юности, а потом и взрослым мужчиной. По соседству с замком стояла ферма, ею управлял Жан Корник, имевший троих сыновей и дочку, Марию-Анну, прехорошенькую, беленькую, тоненькую и хрупкую, она росла всеобщей любимицей. Даже старый граф Норбер, страстный охотник, иногда терся взъерошенной жесткой бородой о ее розовенькое личико. А графиня де Мондье была ее любящей крестной. Однажды в замке устраивали детский бал. Позвали Марию-Анну, графиня занялась ее нарядом, придумав одеть крестницу в платье времен Людовика XV. Костюм так подходил девочке, что она казалась сошедшей с картины, висевшей в гостиной. «Настоящая маленькая маркиза!» — сказал граф. Весь вечер ее так и звали — Маркизетта. Милое прозвище осталось навсегда. Девочка часто приходила в замок поиграть с мальчиками; оба ее любили, но проявляли свои чувства по-разному. Гастон относился к подружке с бесконечной нежностью, дарил букеты из полевых цветов, нежно целовал в щечки, охотно исполнял все желания. Лоран, ревнивый и скрытный, старался отдалять девочку от Гастона, явно ему предпочитаемого, и, поскольку это не удавалось, он бил, царапал и кусал Маркизетту, когда оказывался с ней наедине. Потом, доведя до слез, начинал бить сам себя, царапать свое лицо до крови, в наказание за то, что сделал ей больно. Маркизетта побаивалась Лорана, часто видя его злым и жестоким. Например, однажды Гастон нашел на высоком каштане гнездо со щеглятами и показал их подружке. Оба долго любовались забавными птенцами, пытались — понапрасну — их покормить… А на другое утро увидели, что славным птахам в глазенки кто-то воткнул колючки акации. Подошел Лоран, он смотрел со злой улыбкой, Маркизетта закричала: «Это он! Он злой! Нехороший!» Гастон, очень рассерженный, бросился на сверстника и поколотил как следует. Лоран не сопротивлялся, но девочка не могла забыть полного ненависти взгляда, каким он глядел тогда на Гастона. А вскоре, должно быть, в отместку, Лоран зарезал беленького козленка.
Отец наказал, боясь, что старый граф прогневается, но Норбер де Мондье сказал начальнику охоты: «Оставь его, он молодец, не боится крови, умеет действовать ножом, лет через пятнадцать из него выйдет храбрый добытчик зверя. Мне хотелось бы, чтобы эта мокрая курица Гастон был на него похож!»
— Я, наверное, надоела историями о прошлом, — прервала себя Маркизетта, — но если бы вы знали, какая радость и печаль так вспоминать дни своей жизни, особенно детства.
— Говорите, мадам! Говорите! — воскликнула Жермена, заинтересованная простым и одновременно таким трогательным рассказом. — Все, что касается вас, мне не может быть безразлично.
— Благодарю вас. Итак, шли годы, Гастон и Лоран росли вместе, занимался с ними общий наставник. Человек очень образованный, с широким кругозором, но преданный скверным порокам. Имя его Кастане…
— Брат директора этой лечебницы, — вставила Жермена.
— Да.
— Мне известно, кем он стал впоследствии, и ваш рассказ теперь многое поясняет. Но продолжайте, пожалуйста.
— Лоран Шалопен жил в замке наполовину как добровольно взятый, но чужой иждивенец, наполовину как родственник. Он усердно занимался, с жадностью усваивая знания, много читал. Старый граф иногда говорил: «Учись, мой мальчик, я устрою твою судьбу, будешь управлять моими имениями… займешь видное положение… Обворовывая меня в меру, составишь себе порядочное состояние». Мария-Анна стала красивой семнадцатилетней девушкой, чуть-чуть кокетливой, гордой сознанием, что ее любит Гастон Мондье. Она одевалась как городские барышни, ухаживала за волосами, вьющимися от природы; кожа у нее была белая как молоко, руки совершенной формы. Она служила в замке кастеляншей и, несмотря на свою молодость, управляла всем хозяйством дома и потому считалась полноправным членом семьи. Девушка радовалась жизни, поглощенная чувством любви, в какое превратилась детская привязанность к Гастону. Оба не заметили, как это произошло. Юный граф, растревоженный их поцелуями украдкой, однажды сказал, что любит ее и она должна ему принадлежать. Маркизетта поняла и отдалась просто, без внутреннего сопротивления, счастливая тем, что дарит свое тело тому, кто уже давно владеет ее душой. Но и Лоран тоже любил подружку детства, любил страстно, ревниво и дико, он беспрестанно сыпал признаниями и добивался взаимности. Маркизетта не хотела и слушать, безудержно преданная Гастону, и, кроме того, Лорана она боялась. Ей мерещилось, что его руки в крови после того как он умертвил птенцов и зарезал козленка. Очень скоро Лоран догадался о связи Маркизетты с Гастоном и был словно помешанный от злости и ревности. Девушка часто слышала, как он бормочет самому себе: «Он у меня все украл… мое положение… богатство… и даже женщину, которую я люблю! Я должен бы носить имя Мондье, а меня зовут Шалопен… Маркизетта его обожает… Я отомщу!..» И он исполнил злобное и жестокое намерение.
Отец Марии-Анны проведал о том, что болтают про его дочь, и, конечно, узнал последним. Он вызвал ее для объяснения, и та спокойно подтвердила, что скоро станет матерью. Несчастный от такого позора воздел руки к небу и воскликнул: «Господь и Бог мой, у меня нет больше дочери!» Фермер ведь был одним из старых бретонцев, проникнутых узкой набожностью с неколебимым понятием о чести, тех, кому непонятна возможность прощения греха, дающего начало его искуплению. Безжалостно прогнав дочь из дома, он сжег все вещи, что ей принадлежали, и запретил произносить при нем ненавистное и презренное имя. Маркизетта встретила Гастона в тот момент, когда намеревалась броситься в пруд. «У меня нет на свете никого, кроме вас, Гастон!» — рыдая говорила она. «Я никогда тебя не оставлю, любимая моя!» — отвечал он, нежно целуя девушку. Ему исполнился тогда двадцать один год. Хотя Гастон уважал и боялся отца гораздо больше, чем Лоран, он честно во всем признался. Старый граф принял молодцеватый вид и, смеясь, ответил сыну: «Ах, шельмец! Ты таки просветил девчонку! Честное слово! Я поступил бы так же! Но она — дочка моего фермера, будет ужасный скандал! Однако есть возможность уладить». Гастон, воплощенная честность и порядочность, подумал, что отец скажет: «Женись на ней, дай имя ребенку, который совсем не просился родиться на свет». Но старый охотник на волков произнес другое: «Вижу, тебе хочется погулять!.. Пора послать тебя в Париж… Возьмешь с собой Маркизетточку… она в самом деле лакомый кусочек… ты ее как следует образуешь, отшлифуешь и введешь в свет, где и я в молодые годы славно повеселился! Проходимец Лоран поедет с тобой. Я буду высылать тебе три тысячи франков в месяц и изредка приезжать, чтобы вкусно поесть с тобой и выпить бутылочку доброго вина. Непременно оповести меня, если наделаешь долгов, хотя лучше их избегать. Пока до свиданья! Советую повеселиться. Да, забыл о главном: устрой с ребенком все как следует. Ты меня понял?»
Через три месяца у Маркизетты появился на свет красивый мальчик, как незаконнорожденного его не крестили, в акте гражданского состояния он был записан: Жорж-Анри, сын Марии-Анны Корник и Гастона-Жоржа де Мондье.
Старый граф велел «устроить с ребенком все как следует», и Гастон сделал самое лучшее в этом положении — дал сыну свое имя.
— Это прекрасно! Видно, что он был действительно сердечным человеком, — вставила Жермена.
А разговорившаяся Маркизетта продолжала:
— Случай, конечно, не без помощи Лорана сделал так, что Гастон де Мондье встретился со своим бывшим воспитателем Кастане, давно прогнанным из замка за предосудительное поведение: тот испробовал разные профессии, побывал во многих местах и в конце концов пристроился к акушерке по прозвищу Бабетта. Лоран всегда поддерживал с ним тайные отношения. Бывшего ученика привлекала к прежнему воспитателю общая склонность к пороку, в удовлетворении какого младший оказывал старшему содействие. Пройдоха и будущий злодей уверил сводного брата, что Маркизетте лучше всего будет рожать у Бабетты, мотивируя тем, что старый граф может со дня на день приехать, и роженица будет чувствовать себя неловко в его присутствии. Гастон, не имея причины не доверять Лорану, охотно согласился. Его слепая доверчивость стала вскоре причиной самых больших несчастий и позволила негодяю мстить своему товарищу детства и брату, кого он смертельно ненавидел. Разумеется, Лоран поспешил известить старого графа о том, как Гастон выполнил отцовское пожелание относительно ребенка. Граф Норбер пришел в бешенство и тотчас помчался в Париж. Еще бы: его знатный сын дал свое аристократическое имя незаконнорожденному ребенку от какой-то потаскушки! Первым делом граф разыскал предателя Лорана, готового оказать содействие в совершении любого преступления, чтобы утолить собственную ненависть. Маркизетта ничего не подозревала об их заговоре, вскоре нанесшем молодой матери жестокий удар. К большому сожалению, она не могла грудью кормить ребенка: горе, что она пережила перед родами, когда отец выгнал ее из дому, лишило молодую маму молока. Обожаемого младенца, плод ее тайной любви с Гастоном пришлось отдать на воспитание кормилице, жительнице поместья Круасси. Через месяц, еще чувствуя себя не совсем здоровой, она попросила Гастона съездить повидать сына. Гастон возвратился в совершенном смятении, еле мог сказать, что ребенок исчез сутки назад. Маркизетта упала без чувств. Уже долгое время спустя, после того, как бедняжка пришла в себя, она вспомнила жестокую улыбку Лорана, когда тот обещал ей отомстить. Не кто иной как он подсказал взбешенному графу способ расплаты, разработал план, а Бабетта его выполнила. Она сделала даже больше того, что приказали. Лоран замыслил похитить мальчугана, чтобы сделать из него заложника, а туповато-усердная Бабетта просто бросила украденное у кормилицы дитя на улице. Напрасно Маркизетта на коленях умоляла сказать, где Бабетта оставила малыша: та, уже тогда сильно пившая, уверяла, что ничего не помнит. Маркизетта отдала все деньги и драгоценности, какие имела, но мерзкая баба, видя, что больше поживиться нечем, сказала с наглой улыбочкой: «Твой ребеночек на улице Потерянных Детей номер ищи-свищи…» Так Жорж-Анри и пропал окончательно…
— Я готова была лечь под топор палача, лишь бы убить эту гадину! — воскликнула Маркизетта.
— Но разве вы не могли обо всем сказать отцу мальчика, вашему возлюбленному Гастону? — спросила Жермена.
— Я не осмеливалась. Боялась, что в порыве ярости он натворит ужасное. Очень добрый и тихий, Гастон в ярости делался сам не свой. Я боялась: между ним и его отцом произойдет нечто непоправимое, если станет известно, что старый граф причастен к исчезновению ребенка.
— Отец Гастона — негодяй, я бы ему отомстила! — горячо сказала Жермена.
— Вы парижанка и легко загораетесь. Мы, бретонцы, привыкли к покорности судьбе. Я оплакивала ребенка, тяжело переживая горе, но и утешалась тем, что не посеяла вражды между Гастоном и старым графом. Моему возлюбленному стало бы еще тяжелее, узнай он о преступлении своего отца… Но я закончу свою повесть, с вашего позволения?
— Да, да, я совсем не утомлена, и кофе вы приготовили восхитительно, он очень взбадривает. Я вся — внимание, мадам.
Два года спустя, Маркизетта почувствовала, что вновь забеременела, и это стало большим утешением после тяжелой утраты. Сделавшись теперь недоверчивой, она поделилась радостью только с Гастоном. Ему исполнилось двадцать три года и до совершеннолетия, каковое по закону наступает в двадцать пять, оставалось не так уж много. Тогда он мог жениться на Маркизетте, не испрашивая на то дозволения отца. Увы! Несчастный сделал непоправимую ошибку: он выдал их общий секрет Лорану, кого считал братом. Мог ли Гастон не доверять ему? Лоран всегда проявлял сердечность, был осведомлен обо всех его планах, клялся, что никогда его не покинет… Через неделю в Париж, как бы случайно, снова приехал старший Мондье. У него произошел с сыном крупный разговор, граф решительно потребовал, чтобы Гастон через короткое время женился на дальней родственнице, кою никогда в жизни не видел. В их обществе такое в обычае. Гастон умолял отца отказаться от этой мысли, но граф заявил непреклонно: или он женится, или отправится на два года в кругосветное плавание, пока же сын не решит, отец не будет давать ему ни сантима. Сказав это, Мондье-старший добавил: «Если ты не исполнишь мою волю, я промотаю все мое состояние, после моей смерти ты ничего не получишь и умрешь нищим». Гастон боялся нищеты для Маркизетты и будущего ребенка и, отказавшись от навязываемой женитьбы, согласился на путешествие. Отец выделил значительную сумму денег и не покидал сына, пока не посадил его в Гавре на пароход, направлявшийся в Северную Америку. К несчастью, неразлучный Лоран поехал с братом. Граф теперь вел себя вполне корректно и дал Маркизетте несколько тысяч франков, от них в другое время молодая женщина с гордостью отказалась бы, но в том положении следовало думать о будущем ребенке. Уезжая, Гастон обещал Маркизетте писать как только сможет чаще. Он сдержал слово, и с каждой почтой, еженедельно приходило очередное нежное послание. Гастон был счастлив, насколько мог быть таковым в разлуке с любимой. Он ездил по Америке, охотился, посещал племена индейцев и все его письма заканчивались горячими уверениями в вечной любви. Часто он добавлял: «Время движется и каждый день приближает нас к тому, когда перед Богом и всем светом я смогу назвать тебя женой». Маркизетта верила, терпеливо ждала, считая часы и моля Господа о милосердии к ним обоим. Через три месяца она родила прехорошенькую девочку, ее-то уже никому не доверила, кормила и ухаживала сама, испытывая великое счастье материнства во всей полноте. Гастон находился в это время в центре Калифорнии, собирался переехать оттуда в Мексику и там сесть на пароход и плыть в Южную Америку. Письма стали приходить реже, но были еще нежнее и длиннее, чем прежде. Ребенок рос здоровым, и мать терпеливо ждала. Уже больше года Гастон путешествовал в сопровождении Лорана. Маркизетта думала: «Пройдет еще столько же времени, он вернется, женится на своей Марии-Анне, и наша маленькая Жанна законно получит его имя».
Почта приходила все реже. Гастон был уже в Японии, собирался оттуда в Китай и затем, посетив Индию, намеревался плыть домой. Тон его писем как-то изменился, в них стало проявляться больше страсти, чем нежности, он как будто терял терпение от долгой разлуки с любимой. Маркизетта думала с восторгом: «Дорогой Гастон! Как он меня любит!» Время ожидания тянулось неимоверно долго, но дочка служила Маркизетте утешением, и сердце ее радостно билось, когда она думала о встрече с возлюбленным, который вскоре станет ее мужем. Оставалось уже недолго ждать. Маркизетта, весьма поднаторевшая в географии, следила по карте за расстояниями. Наконец пришла депеша из Марселя. Маркизетта одновременно плакала и смеялась, танцевала и говорила со своей девчуркой, как со взрослой. Настал день, когда она услышала, как подъехала карета, раздались быстрые шаги по лестнице, она увидела темного от загара, бородатого мужчину, простиравшего к ней руки, была уже готова броситься в его объятия, как вдруг отпрянула, воскликнув в ужасе: «Ты не Гастон!.. Ты — Лоран!..» — «Мария-Анна! Дорогая! Что ты говоришь! Неужели ты не узнаешь Гастона, который тебя так страстно любит?! Отца твоего ребенка… Моей дорогой девочки!..» — «Все ложь!.. Ты Лоран!» — «Лоран умер от лихорадки в лесах Бомбея. Я не набрался мужества тебя об этом предупредить, письма хранятся на корабле». — «Ты лжешь! Умер Гастон!.. Ты его убил!.. Чтобы занять его место… Взять его фамилию… завладеть его женой… Убийца!.. Убийца!..» Тогда он пробормотал, страшно побледнев: «Нет, я его не убил! Клянусь тебе в этом! Он умер год назад… у меня есть доказательства… там… бумаги в этом чемодане… свидетельство о смерти… с подписью и печатью секретаря французского консульства. Умер от желтой лихорадки… смотри… вот подписи… вот печати… я за ним ухаживал, я сделал все, чтобы спасти… это чистая правда… я не лгу…» — «Ты лжешь… я это чувствую…» — «Когда он умер, у меня возникла мысль, внушенная дьяволом. Я люблю тебя с детства… ты знаешь это… я тебя обожал безумно и безнадежно… Я сказал себе: «Гастон умер… я займу его место… стану виконтом де Мондье… буду продолжать путешествие под его именем и писать его почерком и слогом нашему общему отцу и Маркизетте… Позднее предложу той, кого я так люблю, принять имя, что дал бы ей Гастон, будь он жив, имя и титул графини де Мондье, и ребенок получит его имя и состояние… Старый граф Норбер стал почти слеп, он ничего не заметит. Люди, окружавшие нас, тоже ничего не углядят, ведь мы с ним так похожи!» Маркизетта как сквозь туман слышала эти слова, голова кружилась, ее качало, и одна только мысль вертелась у нее в голове и как ножом резала сердце: «Гастон умер!.. Гастон умер!..» Лоран продолжал уверять в своей невиновности и дерзал говорить о любви. Несчастная чуть не умерла с горя. Удар был нанесен в тот момент, когда она готовилась стать совсем счастливой. С ней сделалась горячка, отчего бедняжка едва не умерла. Лоран, по-своему действительно любивший ее, ухаживал за ней как мог во время болезни, и когда она немножко оправилась, сказал, что едет в Бретань. «Я должен сыграть роль до конца и подготовить бедного старика к ужасному известию, — сказал он. — Ах, если бы было возможно, чтобы он принял меня за родного сына, если бы он не оказался столь же проницателен, как ты, Мария-Анна!» Шалопен уехал, оставив письменные доказательства о смерти Гастона. Через несколько дней Маркизетта получила из Бретани известие о том, что граф Норбер де Мондье умер от удара, узнав о смерти сына. Под письмом стояла подпись: «Лоран». Первое, что подумала Маркизетта: подлец убил старика! Она знала, что мерзавец способен на все. Предположив, что граф разгадал его преступление, Лоран не остановился перед новым злодеянием, чтобы окончательно закрепить совершенный обман. В Бретани его действительно приняли за Гастона де Мондье, так сводные братья были схожи, и так артистически усвоил его манеры убийца. Он наследовал графу, похоронил и, как могло показаться со стороны, вполне искренне оплакал. Лоран получил титул, имение и замок, стал де Мондье, и никто не заподозрил, что он значился прежде сыном начальника графской охоты. Родительская кровь Мондье и его знатное имя соединились в Лоране. Когда он отдал своему истинному отцу, ставшему и его жертвой, последний долг и юридически оформил все права на наследство, новоявленный граф вернулся в Париж в глубоком трауре, явился к Маркизетте и снова начал уговаривать быть его женой, но та не стала слушать, сердце ее умерло с кончиной Гастона, и молодая женщина решительно сказала бывшему товарищу детства и юности, что не желает его видеть, и запретила к ней приходить. Теперь он очень жалел о том, что оставил в ее руках свидетельство о смерти Гастона, и то, главное письмо, где извещал об упокоении старого графа от апоплексического удара. Сначала Лоран очень скромно просил вернуть документы, имевшие для него первостепенное значение. (Ему стоило немалых трудов ради этой цели добиваться у Маркизетты коротких деловых встреч; ни о какой любви и женитьбе уже не было речи.) Несчастная женщина решительно отказала и по какой-то интуитивной предусмотрительности положила бумаги в сохранное место, зная, что может ждать от новоявленного аристократа всего. Теряя надежду на осуществление своих планов и замыслов, негодяй сказал: «У вас теперь мощное оружие против меня, но берегитесь! Если когда-нибудь вы осмелитесь использовать его, вас поразят самые ужасные несчастья!» Граф де Мондье начал понемногу появляться в свете, пока очень осторожно, еще не чувствуя себя достаточно уверенным, но вскоре вошел во вкус разгульной жизни, постепенно предавшись ей совершенно. Через полгода он снова почти вломился к Маркизетте и требовал документы с особенной настойчивостью. Лоран — теперь уже Гастон — не мог чувствовать себя в безопасности, пока бумаги находились у женщины, что его ненавидела. Он предлагал значительную сумму и, когда Маркизетта наотрез отказалась, глянул на нее с такой ненавистью, с какой некогда смотрел на истинного Гастона де Мондье. Но у Маркизетты хватило силы сказать: «Если со мной произойдет несчастье, я подам прошение прокурору и бумаги Гастона передам ему». Через неделю после этого разговора Маркизетта слегка занемогла и, пообедав, против обыкновения прилегла и крепко уснула. Когда она пробудилась, детская кроватка оказалась пуста и к ней была приколота записка: «Вы больше не увидите своей дочери. Ее жизнь служит залогом моей безопасности, если вы что-нибудь сделаете против меня, она умрет, если вечно будете молчать, она проживет счастливо…» Удар оказался слишком тяжелым для несчастной женщины, она как бы помешалась, заболела воспалением мозга. В бессознательном состоянии ее перевезли в лечебницу, где Мария-Анна многие недели пребывала между жизнью и смертью. Потом, через какое-то время она очнулась в другой больнице, в той, где и находится по сие время…
Их разговор внезапно прервало появление надзирательницы Жозефины. Она вошла тяжелой походкой и сказала смеясь:
— Вот заболтались… вижу, не скучаете вдвоем… на сегодня довольно. Завтра опять увидитесь.
Женщины молча посмотрели друг на друга, вложив во взгляды все свои чувства, и покорно расстались.
На другой день — уже пятый после заточения Жермены, когда она готовилась отправиться к своей подруге, надзирательница сказала, что они смогут встретиться только вечером.
— Надеюсь, с мадам ничего не стряслось?
— Просто небольшой нервный припадок, это с ней случается.
В четыре часа Жермена намеревалась спросить надзирательницу, когда они пойдут во флигелек Маркизетты, но вдруг услышала на дорожке, посыпанной песком, звук шагов, показавшихся знакомыми.
Жозефина, даже не спросив разрешения войти, объявила:
— Граф де Мондье!
Мондье поклонился. Жермена встретила его холодно, на лице никак не отразилось волнение. Он явно нервничал.
— Дорогая Жермена, печальная ошибка сделала вас здешней пленницей, я пришел освободить…
— Поздно спохватились! После того, как меня подвергли насильственным и унизительным процедурам. Но если уж вы пришли, чтобы разорвать мои цепи, как говорится в театре, сделайте, чтобы меня выпустили отсюда немедленно, и разговор наш будет кончен.
Такая независимость и резкость заставили посетителя несколько растеряться, но все-таки он сказал:
— Прежде мы должны серьезно потолковать о наших взаимоотношениях.
— Следовательно, вы хотите, чтобы я купила свою свободу… Намерены поставить мне какие-то условия. Одним словом, воспользоваться тем, что я нахожусь в западне, вами же и уготованной для меня.
— Здесь только один человек вас горячо, безумно любит. Он сделает все, что вы захотите!
— При условии, что я ему уступлю… Посмотрим… Но прежде мне хотелось бы знать, с кем я сейчас имею дело, с де Мондье или с его двойником Лораном Шалопеном?
Граф, видимо, был готов к подобному вопросу, он печально улыбнулся и спокойно ответил:
— А! Видимо, вы говорили с этой несчастной сумасшедшей. Мне кажется, Жермена, такие умные и проницательные женщины, как вы, не должны принимать всерьез слова несчастных помешанных, даже когда они говорят подобно нормальным.
— Так, по-вашему, Маркизетта безумна?
— Совершенно!..
— Разрешите в этом усомниться.
— Спросите здесь кого угодно, и все скажут, что она страдает манией преследования и рассказывает всякие небылицы, весьма огорчительные, ибо некоторые слушатели вроде вас им верят.
— Хорошо, пусть так; значит, вы действительно граф Гастон де Мондье?
— Да, и могу это документально доказать, если вы не верите на слово.
— И ваше графство к тому же не мешает вам быть одновременно и сеньором Гаэтано?
Мондье стиснул зубы, он, казалось, был готов броситься на неосторожно рискнувшую так говорить с ним.
— Я не понимаю, о каком сеньоре вы говорите, — сказал негодяй, сдержавшись.
— Вы отлично знаете, о дворянине, что разбойничает на большой дороге… Грабит путешествующих или берет с них выкупы… Очень сильный и опытный гипнотизер… умеет внушать мысли… пользуется этим для всякого рода мошенничества…
— Не понимаю, что вы хотите сказать? — спросил Мондье, разыгрывая удивление.
— Однако я знаю об этом не от Маркизетты, якобы безумной. Тот, кто мне рассказал, совершенно заслуживает доверия. Из этого я заключаю, что вполне современный дворянин граф де Мондье иногда — и не столь редко — занимается разбоем, уподобляясь средневековым феодалам, а то и всякой мелкой швали.
Мондье почти вплотную подошел к Жермене и резко сказал:
— А если б это даже было так? Разве не воруют, и понемногу и даже очень помногу, высокопоставленные жулики, имеющие в городе красивые дома, в живописных местах — очаровательные виллы, большие поместья, леса, пруды, охотничьи угодья, открытый стол и… всеобщее уважение?! Право, разве уж постыдно уподобляться Фра-Дьяволо[618] и отнимать толстые кошельки у иностранцев-туристов, толпами разъезжающих одетыми в дурацкие клетчатые костюмы, а отняв, веселиться на деньги этих идиотов, портящих своим видом прекрасные пейзажи и таскающих за собой женщин, достойных получать призы за уродство!
— Возможно, — сказала Жермена с усмешкой. — Я сама не большая поклонница англичан, кого вы имеете в виду, судя по описанию, но я сторонница союза не только между государствами, но и между частными лицами-иностранцами.
— Снова Березов! — выдавил граф.
— Снова и всегда Мишель, князь Березов… Да, месье Лоран Шалопен, я говорю о нем.
— Он тоже сумасшедший!
— Нет, вполне здоров и… помнит обо всем!
— А какое мне дело до этого казака с Итальянского бульвара![619]
— Вам… никакого, но мне очень большое!
— Вы, может быть, любите его?
— Без сомнения!
— Берегитесь!
— Что же, разве я не могу любить кого хочу?
— Вы пренебрегаете мною!
— Я вас ненавижу и презираю!
— Еще раз говорю: берегитесь! Я бывал перед вами слаб до того, что терял голову… Но всему приходит конец!
— Тем лучше! Следовательно, завершайте этот визит.
— Знайте… Я сейчас так вас ненавижу, что способен уничтожить вас.
— Попробуйте! — сказала Жермена. — Я не остановилась перед тем, чтобы застрелить Мальтаверна, нанятого вами, чтобы убить дорогого мне друга. Сейчас я безоружна, однако не менее храбра и более решительна, чем вы, и, может быть, даже сильнее вас.
Граф явственно скрежетнул зубами.
— Прихлопнуть вас и после ответить за это перед законом!
В ответ Жермена расхохоталась, чем привела мерзавца в совершенное исступление.
Мондье бросился с намерением задушить эту дерзкую, дразняще прекрасную женщину, но прежде еще и овладеть ею — второй и последний раз в жизни.
В момент, когда он кинулся на Жермену, та успела выставить на уровне его глаз два раздвинутых в виде рогатки пальца с острыми ногтями.
Наполовину ослепленный, он отскочил, зарычав от бешенства и от боли.
Жермена опять рассмеялась и насмешливо проговорила:
— Я вам не светская неженка, я девушка из народа! А народ имеет клюв и когти. Сегодня я не пила снотворного, позвольте заметить, и меня не возьмешь!
Мондье метался, ничего не видя, тер налитые кровью глаза, изрыгал проклятия и ругательства, пытался поймать Жермену, но она легко ускользала и готовилась нанести новый удар.
— Берегитесь! — крикнула она. — Я сейчас вам окончательно выколю глаза. И вы станете и внешне отвратительным и беспомощным. Я ударю «вилочкой». Этому приему меня научил Бобино… тот самый, на кого вы посылали наемного убийцу… храбрый рабочий типографии… мой будущий шурин… Бо-би-но.
Отрывистый стук в дверь прервал фразу, и не успела она сказать: «Войдите», как с порога веселый голос откликнулся:
— Бобино? Здесь!
И женщина, одетая в костюм надзирательницы, быстро вошла в комнату, повернув изнутри ключ.
Довольно высокая, полная и высокогрудая, она приблизилась к Жермене, совершенно недоумевавшей, почему, когда прозвучало имя Бобино, явилась служительница.
Мондье, у него глаза сочились кровавыми слезами, спросил:
— Кто вы такая?.. Что вам надо?.. Я запретил входить сюда кому бы то ни было!
— Обошлись без вашего разрешения, господин граф, — ответила женщина. — Девка Жозефина напилась в стельку с моей помощью, а мне никто не заказал сюда прибыть. Нравится вам или нет, мне на то наплевать!
Граф, чувствуя, что к Жермене подошла подмога, вынул кинжал с коротким лезвием и нацелился было заколоть неизвестную.
Женщина подняла край юбки и ловко нанесла графу сильный удар башмаком повыше его щиколотки. Таким способом можно не только рассечь мускул, но иногда даже перебить кость.
Граф взвыл от боли и чуть не упал, выронив кинжал.
— Вот как мстят за себя женщины, господин граф!
И снова, вздернув юбку повыше, произнесла:
— Извините, что показываю свои прелести, но я это делаю с добрыми намерениями.
При этих словах отважная незнакомка так двинула графа ногой в грудь, что тот упал, глухо захрипев, и уже не мог двинуться.
— Я вам не светская неженка, я девушка из народа!
— А теперь, милая Жермена, — сказала странная посетительница, — возьмите клиента за передние лапки и наденьте на него смирительную рубашку, он не способен больше сопротивляться. Пришло время действовать!
Эти слова были произнесены натуральным мужским голосом, что заставил Жермену закричать:
— Бобино!.. Это Бобино!..
— Скажите лучше — Бобинетта, судя по костюму.
— Как вы оказались здесь?
— Молчок! Не теряйте зря времени, лучше свяжите покрепче господина графа. — Юноша взял с полу кинжал, располосовал простыню и связал Мондье ноги, а Жермена — руки. Потом Бобино заткнул пленнику рот платком, положил бандита на кровать и для надежности прихлестнул к ней недвижное тело.
Быстро покончив с этим делом, типограф спросил:
— Все шло так, как вы хотели?
Жермена, несмотря на серьезность ситуации, смеялась, глядя на его наряд.
— Ну прямо настоящая женщина! Так здорово вы нарядились.
— Сделал что мог, пришлось пожертвовать усами.
— Право, странно!
— Что странно?
— В таком обличии вы стали ужасно похожи…
Услышав, что Мондье хрипит с кляпом во рту, она замолчала и, лишь приблизив губы к уху Бобино, шепнула:
— …На Сюзанну Мондье и еще на одну бедную женщину, ее скоро увидите. Ах, если бы удалось сделать так, чтобы она бежала вместе с нами!
— Если вам это угодно — сделаем запросто!
— Значит, мы выберемся отсюда?
— А разве вам хочется остаться? Понравилось?
— Довольно шуток. Как мы отсюда выйдем?
— Это уж моя забота. Все, что я могу вам сказать, — смотаемся сегодня вечером, непременно.
— Но объясните хотя бы, как вы попали сюда, Бобино?
— Пойдемте к двери, чтобы господин граф не услышал. Он ничего не должен об этом знать. К тому же у нас есть время поговорить, ведь надо дожидаться темноты. Итак, можете представить, как мы обеспокоились, когда в назначенное время вы не пришли на улицу Вазино, где мы с Матисом ждали в экипаже. На другой день мы окончательно уверились, что вас заперли в лечебнице. Вы все-таки очень неосторожно поступили, Жермена.
— Так было надо.
— Не спорю, но дрожь пробирает, когда думаю об опасности, что вам угрожала. Поняв, что нельзя даже пробовать пройти обычным способом в проклятую лечебницу, я начал думать, как действовать. Я ломал голову, пока вдруг не вспомнил, что доктор Кастане — брат Лишамора, старого пьяницы, сожителя мамаши Башю, а она — мать Андреа. Я и сказал себе: «Вот от кого можно ждать помощи!»
— Как это? — спросила Жермена.
— Сейчас узнаете. Андреа ведет себя по-скотски с «лакированными бычками», но в действительности она добрая девка, золотое сердце, воплощенная самоотверженность. Я побежал к ней, все рассказал, попросил подмоги. Не долго думая, она выдала такие соображения. Для меня главное не только войти, но и оставаться какое-то время в лечебнице, там наверняка относятся с большим недоверием ко всякому новому лицу и принимают на работу только по надежной рекомендации. Мы стали рыться в памяти, кто бы мог поручительствовать и очень волновались, потому что время не ждало. Наконец Андреа радостно воскликнула: «Мальчик мой, я что-то придумала! Я сейчас увольняю часть моих людей, поскольку доходы уменьшились, когда Ги отдал концы, и вы станете Анной, моей второй горничной. Сбреете усы, оденетесь женщиной, я дам всякие тряпки, парик и научу, как надо двигаться». Так, переодетого, она повезла меня к Лишамору, получить от него рекомендацию к брату в лечебницу. Он, конечно, сначала заупрямился, но Андреа сунула в лапу сто франков, и старый негодяй согласился написать брату. Похоже, он с братцем вполне дружен, потому что, прочитав письмо, доктор сразу принял меня на место надзирателя, вернее надзирательницы. Мне выдали форменную одежду и предоставили место на чердаке, важно названном комнатой обслуживающего персонала. Я устроил угощение по случаю моего поступления, а Жозефину накачал допьяна. Представляясь слегка придурковатой бабенкой, я быстро узнал обо всем, что здесь делается, и познакомился с персоналом и больными. Проведал, где находитесь вы и где Маркизетта. Ваша надзирательница Жозефина очень любит крепкие напитки, впрочем, как и большинство тех, кому приходится смотреть за больными. Поскольку она после угощения была не в состоянии действовать, я таким путем оказался вместо нее и застал вас именно в тот момент, когда вы собирались выцарапать глаза господину графу. Я все пока сделал, теперь осталось немножко потерпеть.
— Опять ждать!
— Совсем мало. Только до девяти вечера.
— И вы полагаете, что я смогу убежать?
— Совершенно в этом уверен.
— Ведь я не одна, нам надо освободить и ту несчастную женщину, что вчера не успела окончить свой рассказ.
— Маркизетту?
— Да. Из человеческого сострадания, из любви я должна освободить ее из этого ада. Ее дело связано с нашим, и я не могу уйти без нее.
— Я позволю вам увести ее.
— Как вы это устроите? Бегство полно трудных моментов… уж я не говорю об опасностях…
— Предоставьте мне все… Вечером увидите… Я вас оставляю в обществе господина графа… он не опасен… но, может быть, вам лучше пойти предупредить мадам Маркизетту о том, что вечером мы ее похищаем?
— Так будет лучше.
— В половине девятого я буду около вас. Мужайтесь и надейтесь!
Разумеется, Бобино явился вовремя.
Жермена, в последний раз поговорив с Маркизеттой, ждала в своем флигеле.
Связанный, в смирительной рубашке, граф лежал совершенно неподвижно. Если бы не шумное дыханье через нос — рот у него был заткнут, — можно было подумать, что Мондье умер или в обмороке.
Жермена двигалась по комнате, не обращая на своего мучителя никакого внимания и не чувствуя к нему ни малейшей жалости, она только радовалась, что он не в состоянии сейчас вредить ей, и мечтала, как вскоре с помощью Маркизетты нанесет ему удар чуть не сильнее смерти.
Бобино постучал в дверь два раза. Жермена в темноте открыла.
— Я готова, — шепнула она.
— Одну минуточку, надо все-таки проверить господина графа. — Достав из-под юбки электрический фонарик, Бобино подошел, осмотрел, надежно ли держатся путы, убедившись, что все в порядке, сказал: — А теперь пошли за Маркизеттой.
Было без четверти девять. Они тихо ступили в огромный пустой сад, ночь наступила темная, облачная, глухая.
Маркизетта ждала их на крылечке. Она тихим шепотом сказала:
— Благослови вас Господь за благодеяние!
— Тихо! Ни слова, прошу вас, и возьмите меня под руку, обопритесь… ничего не бойтесь… я сильная, — отвечала Жермена.
— А он… наш мучитель… Я не жестокая, но с каким наслаждением всадила бы ему нож в сердце!
— Тише, тише, мадам… Следуйте за мной, — сказал Бобино, его странным образом взволновали и пожатие руки, и голос незнакомой женщины.
Чтобы песок на дорожке не скрипел под ногами, юноша повел беглянок по клумбам, потом пересекли лужайку, за ней рощицу и вторую полянку. Они не встретили на пути ни души, и уже почти приблизились к стене.
Жермена вздрогнула, в испуге почувствовав рядом тяжелое, хриплое дыхание. Она ясно вспомнила страшный момент, когда за ней гнались псы графа: девушка схватила Бобино за руку, на минуту стала слабой, беспомощной и в ужасе прошептала:
— Собаки!
— Не бойтесь, они не тронут, — сказал Бобино. — Я их превосходно попотчевал мясом… со стрихнином… эта, наверное, подыхает. Говорили, что эти зверюги ни от кого, кроме своих сторожей, не принимают пищи; сущая болтовня! От кусочка конины, обжаренной в сале, ни одна не отказалась и про начинку мою не подумали, скоты. Та, что вас напугала, оказалась немножко живучее других. Окаянные животные больше никого не укусят.
Бобино тихонько свистнул, ему тем же ответили со стены.
— Ты, Мишель? — спросил Бобино.
— Я, а Жермена с тобой?
— Да.
— Мишель! Вы здесь. Как я рада! — Жермена затрепетала от счастья.
— Дорогая! Через минуту мы будем вместе!
— Ну, тихо же! Сдержите чувства, и ни слова! Выше ногу… лестница… — скомандовал Бобино.
Невидимый в темноте, Березов опустил сверху надежную лестницу, Бобино прислонил ее к стене и сказал Жермене:
— Полезайте!
Она быстро взобралась.
— Теперь вы, мадам, — сказал Бобино, взяв Маркизетту за руки и помогая нашарить во тьме перекладину: — Не боитесь? Уде́ржитесь?
Юноша говорил с необычайной нежностью. Ему все время казалось, будто он слишком мало о ней заботится. Типограф чувствовал к незнакомой женщине какую-то инстинктивную преданность, душевное расположение, сердечную близость.
— Спасибо, дитя мое, как-нибудь справлюсь, — ответила та.
Слова́ «дитя мое» вызвали слезы на его глазах.
Мощная рука, протянутая Марии-Анне, помогла ей благополучно взобраться, князь подхватил ее и тотчас начал спускаться по ту, вольную, сторону.
Неуклюжая женская одежда не помешала и Бобино быстро преодолеть лестницу.
— Вот дело и сделано, — тихо сказал он Жермене. — Мишель все подготовил и исполнил точнейшим образом. Теперь — вниз.
— Но где мы находимся? — спросила девушка.
— По соседству с заведением Кастане, на пустыре, его Мишель купил, как только вы оказались запертой в этой, с позволения сказать, лечебнице.
Маркизетта стояла уже на земле вместе с князем и никак не могла поверить, что она наконец на свободе.
Бобино вытянул лестницу, по которой они взбирались.
— А где сверток с мужской одеждой? — спросил он друга.
— Здесь, у стены.
— А экипаж?
— У ограды, и Матис на козлах.
— Прекрасно… Только сниму эти тряпки, оденусь нормально, и в путь.
Жермена и Мишель обнялись украдкой, пока Бобино переоблачался. Он завернул женский наряд в фартук и смеха ради перебросил обратно через стену.
— В Сен-Жермене все в порядке, Матис? — спросил он.
— Да.
Беглецы разместились в экипаже, и лошади понеслись во всю прыть.
По распоряжению князя Матис повез их на улицу Элер, прибыли без всяких задержек.
— А Сюзанна?.. А Мария? — спрашивала Жермена в пути.
— Сюзанна уступила просьбам Мориса… ушла из дома графа… со своей родственницей мадам Шарме. Она в Сен-Жермене вместе с Бертой и Марией, в полной безопасности. Художник тоже там, охраняет дом: можем быть спокойны, — рассказывал Мишель.
— Прекрасно! — сказала Жермена и начала обдумывать создавшееся положение.
Граф, глупейшим образом попавшийся в ловушку в лечебнице, так ускорил этим ход событий, что мрачная и сложная история стремительно двинулась к развязке.
Теперь главное — скорее нанести бандиту Мондье последний удар.
Они выходили из экипажа. Мишель подал руку Жермене, Бобино бережно помогал выйти Маркизетте как нежный и почтительный сын.
Когда вступили в большой холл парадного этажа, Жермена сказала Марии-Анне:
— Мадам, считайте себя здесь как дома. Я сейчас прикажу подать ужин и потом, если устали, вам может быть будет угодно отдохнуть в своей комнате.
— Благодарю вас, дитя мое, — ответила затворница, еще не привыкшая к тому, что она свободна. — Я не голодна и не устала… но, тем не менее, от всей души благодарю за гостеприимство. Но разве у нас нет более необходимого и срочного занятия, чем отдых? А бумаги, что я обещала вам…
— Где же они? — с живостью спросила Жермена.
— В надежном месте… очень хорошо спрятаны… но далеко отсюда.
— Сможете ли вы их найти?
— Я как сейчас вижу, куда закопала сверток.
— Вам не будет трудно проводить нас?
— Охотно, но придется долго объяснять кучеру, как туда добираться. Это по дороге на Эрбле, а оттуда — к заброшенному господскому дому.
— О! — воскликнула Жермена. — Нам даже слишком хорошо известен этот проклятый дом!
— Там в подземелье, около одного из столбов и зарыты эти драгоценные документы.
— Сейчас нет еще и десяти, в двенадцать мы можем быть на месте, — сказал Бобино.
— Поехали! — со своей обычной решительностью сказала Жермена. — А оттуда прямо в Сен-Жермен.
В предвидении битвы князь всех вооружил. Каждый получил револьвер, а мужчины — и нож на случай рукопашной схватки.
С собой взяли запас еды и напитков: вдруг придется задержаться подольше.
Как и рассчитывал Бобино, в половине двенадцатого они подъехали к домику Могена.
Рыбак с охотой присоединился к экспедиции, взяв лопату и фонарь. Пошли к кабачку Лишамора.
У ржавой ограды Бобино поднял камень и принялся со всей силой колотить по забору.
Кабачок был пуст, а его хозяева, наверное, спали, по обыкновению как следует нагрузившись спиртным за день. Несмотря на поднятый шум, никто не выходил.
Матис нажал на ворота, и они, незапертые, открылись. Компания вошла во двор, и опять тот же Бобино начал дубасить в дверь кабака.
Минут через десять Лишамор наконец, не открывая, спросил, кто там шумит, чего надо?
— Как чего?.. Пить, есть, веселиться, мы с дамами… хотим хорошо погулять… денег много…
И Бобино зазвенел монетами. Заманчивый звук подействовал на отупевшие мозги Лишамора. Старый пьяница впустил после того, как ему пообещали, что он разделит компанию.
Матис вошел первым, схватил бывшего профессора за шиворот и сказал решительным тоном:
— Вытяни лапы! Мы их свяжем, и чтоб ни звука! А не то удавим.
Бобино тем временем запер дверь и спросил:
— Где старуха?
— Спит, — ответил Лишамор, позеленев от страха, когда узнал Жермену и типографа.
— Ее тоже свяжем и рот заткнем, как господину графу.
— Господин граф схвачен? — спросил пьяница.
— Да, старик, не вполне свободен. Что поделаешь?.. Пришло время расплачиваться, — сказал Бобино. — Ты и твоя старуха будьте умными! Иначе вам плохо придется.
Моген, знавший расположение подземелья, взял фонарь и повел всех туда. Бобино прихватил свечу Лишамора. Шли в затылок: Маркизетта, Жермена, Матис, замыкал Мишель, тоже со свечой.
Вошли в подземелье, где когда-то сидели Берта и Мария, сейчас здесь было достаточно светло.
Маркизетта села и начала вспоминать.
— Да, это точно было здесь, — шептала она, осматривая столбы около входа, как будто ища отметку, но штукатурка давно осыпалась, и бедная женщина не могла определить, около какой опоры надо копать.
Увидев какие-то царапины, она сказала в нерешительности и скорее всего наугад, от неловкости:
— Как будто здесь.
Матис принялся орудовать лопатой… Ничего… около второго, третьего столба… ничего.
Жермена испугалась. Ей вспомнились речи помешанных, казавшиеся сначала здравыми, и она подумала: «Не умалишенная ли она, Маркизетта? Не бред ли вся история про Мондье? Это было бы ужасно!»
Мария-Анна в волнении ходила от столба к столбу, бормоча:
— О горе мне! Горе! Я не могу вспомнить!
Крупные капли пота текли по лицу, ее охватила нервная дрожь.
Долгие годы затворничества и страданий затмили память.
Пришедшие стояли, с состраданием и тревогой глядя на женщину, и думали, что, может быть, у них под ногами лежат документы, что дадут им оружие против общего врага, и они наконец смогут начать жить спокойно, но где эти бумаги? Невозможно ведь изрыть все подземелье.
Несчастная Маркизетта зарыдала и воскликнула:
— Боже! Боже! Неужели ты допустишь такую несправедливость! Верни мне память!
И тут Жермену осенило. Никому ничего не сказав, она посмотрела Мишелю в глаза и произнесла только одно слово:
— Спите!
— Сплю, — ответил тот покорно.
— Мадам, дайте, пожалуйста, князю руку, — сказала Жермена. — Мишель, старайтесь слиться душой с этой дамой, сообща вспоминать и увидеть место. Торопитесь, мой друг! Так надо!
Мишель, держа в руке пальцы Маркизетты, сдвинул брови, будто с напряжением что-то вспоминая, потом, после мучительной паузы, сказал:
— Я вижу.
— Что вы видите?
— Вижу женщину… несет две запечатанных бутылки… обернуты сеном… и поверх толстая ткань, обвязанная веревками.
— Так, так и было, — поспешно подтвердила Маркизетта.
Березов продолжал говорить почти беззвучно, как во сне:
— Женщина дрожит… глаза полны слез… бедняжка очень несчастна…
— Что она сейчас делает? — спросила Жермена.
— Роет ямку маленькой лопатой… работа идет медленно… она роет долго… Наконец выкопала… положила туда сверток… засыпает землей и утаптывает… чертит лезвием лопаты звезду на столбе…
— Она рыла около столба?
— Да.
— Где этот столб?
— Не вижу… его нет… он разрушился… обломки убрали…
— Ищите, мой друг… ищите место, — повелительно сказала Жермена. — Так надо.
Князь вел Маркизетту за руку, а она смотрела на всех, как будто говорила: «Теперь вы убедились, что я не сумасшедшая».
Мишель, казалось, что-то мучительно вспоминал и наконец потянул Маркизетту к маленькому бугорку, еле заметному над землей, и сказал:
— Здесь.
— Вы вполне уверены?
— Да, Жермена, совершенно.
— Теперь проснитесь. Моген, копайте, пожалуйста.
— К вашим услугам, мадемуазель, — ответил рыбак. Через минуту появилось несколько обрывков ткани и клочки сена.
— Осторожно! Осторожно! — закричал Бобино.
Маркизетта бросилась на колени около ямы и повторяла:
— Это здесь! Здесь!
Моген отложил лопату и, став на колени, начал рыть руками. Вскоре он вскочил и завопил во все горло:
— Победа! Они тут целехоньки! — И вынул из ямы две широкогорлые запечатанные сургучом бутылки. Сквозь стекло виднелись листы бумаги, свернутые в трубку.
Жермена схватила посудины и в нетерпении скорее увидеть содержимое разбила их одна о другую, рискуя поранить руки.
Бумаги, защищенные от влаги, были в полной сохранности. Жермена поспешно развернула свиток и начала оглашать заголовки:
— Акт о рождении Жоржа-Анри, сына Марии-Анны Корник и Гастона-Анри де Мондье… Акт о рождении Жанны-Марии-Сюзанны Корник… Акт о кончине Гастона-Анри де Мондье… Собственноручное завещание…
Все документы были написаны на гербовой бумаге чернилами, любая возможность подделки исключалась.
Жермена аккуратно свернула бесценные свидетельства, передала Мишелю, он положил их во внутренний карман пиджака и для верности застегнулся доверху.
Экспедиция завершилась полным успехом. Оставалось только выйти из подземелья.
Прежде чем подняться по стертым каменным ступеням, Жермена взяла Маркизетту за руку и сказала торжественно:
— Благодаря вам мы сможем начать жить спокойно! Сегодня все способствовало успеху, даже действия нашего врага, над которым мы одержали полную победу.
— Это правда, — сказал Бобино, — если бы так называемый граф тогда не гипнотизировал Мишеля насильно, черта с два сумел бы ты найти, где лежат бумаги!.. Ведь правда, ваше сиятельство?
Березов не успел ответить.
Обратившись опять к Маркизетте, Жермена сказала:
— Думаю, не надо повторять то, что я уже говорила… Живите с нами, пусть наша семья будет вашей. Мы будем вас так любить!.. Вы больше не останетесь одиноки, и вам обеспечена полная безопасность.
— О! Благодарю… благодарю вас!.. Моя семья… Это так прекрасно! Если бы я только могла надеяться увидеть моих детей!.. Сколько любви нашли бы они в моем сердце!
— Надейтесь, — сказала Жермена, — что касается меня, я буду искать их со страстью. Мне так хочется, чтобы вы были счастливы! Вы достойны счастья, дорогая моя мученица! Надейтесь!
Прежде чем вернуться в Сен-Жермен, друзья, естественно, сочли нужным развязать Лишамора и его достойную супругу, а также еще кое-что уточнить.
Взяв свечу, Бобино и Матис пошли в комнату, где лежала мерзкая старуха, дрожа от страха и, думая, что пришел ее последний час.
Жермена последовала за своими друзьями, вместе с ней и Маркизетта. Бедная женщина от переживаний еле держалась на ногах. Она тяжело опустилась в кресло, на ее лицо падал слабый свет.
Старуха Башю, когда ее развязали, потянулась, покашляла и вдруг, уставясь одурелым взглядом на Маркизетту, сидевшую в кресле, закричала:
— Маркизетта!.. Девочка господина графа!.. Первая его любовница… Мать двоих малышей! Она отомстит! Горе мне! Что она теперь сделает со мной!
Мария-Анна тоже узнала преступную акушерку, хотя прошло столько лет с того времени, когда они виделись.
— Бабетта! — воскликнула она.
— Точно, я… Теперь меня накажут… Ты одолела! Пришел мой черед плясать!
— Сколько же зла вы мне сделали! — проговорила женщина.
— Отомсти теперь! Что я могла? Мне приказывали — я исполняла…
— Речь идет не о смерти, а о нашем благополучии, — с достоинством сказала Жермена. — Каковы бы ни были причины вас ненавидеть, мы забудем о зле, если вы постараетесь его исправить. Вы все время отказывались сказать несчастной матери, что сделали с ее детьми. Вы должны сейчас во всем открыться, ничего не утаивая. Только на этом условии вы получите прощение, чего так мало заслуживаете.
— Ребенок, которого я оставила на ступеньках театра «Бобино»… был в пеленках, помеченных А. К. и большим крестом… — через силу выдавила старуха.
— Это моя метка! Мария-Анна Корник… — еле выговорила Маркизетта.
— Значит, ребенок, случайно оставшийся живым, — это я! — завопил Бобино. — И вы — моя мама! И я буду вас так любить, что уйдут из памяти проклятые годы, которые вы провели в слезах и страданиях! О моя мама! Я вас полюбил с того момента, как впервые увидел и коснулся вашей руки!
— Вы можете гордиться своим сыном! — сказала Жермена.
Счастливые события быстро следовали одно за другим, они подействовали на женщину, давно не видавшую счастья, так сильно, что, обнимая сына и шепча ему: «Жорж… мое дитя… это ты… мой Жорж»… — она лишилась чувств.
Бобино в отчаянии восклицал:
— Мама!.. Моя мама умирает! Для того ли я нашел ее, чтобы увидеть, как она умирает!
Но благодаря умелым заботам Жермены Маркизетта быстро пришла в себя, — такие приступы слабости не бывают долгими, счастье — лучшее лекарство, — и спросила Жермену, когда увидит свою дочь.
— Очень скоро. Матис, подгоните, пожалуйста, сюда экипаж.
Перед отъездом Мишель достал пачку банкнот, положил на кровать мамаши Башю и сказал:
— Вы загладили вину, возьмите деньги, и пусть они помогут вам жить честно.
— Спасибо, дорогой месье! Спасибо от всего сердца, право, я не сто́ю награды! Кстати, скажу вам еще одну вещь: Бамбош… мерзавец… вы его знаете… фальшивый виконт, сфабрикованный графом… так этот поганец — незаконный сын Мондье! Когда встретите его и дадите хорошего пинка в задницу, скажите про папашу… увидите, какая у него сделается морда! Прощайте, и спасибо вам, мой благодетель!
Через пять минут кони, запряженные в ландо, бежали вдоль Сены и направлялись к дороге. Приехали в Сен-Жермен уже после двух ночи. Все обитатели особняка, естественно, очень беспокоились.
Берта и Мария, Сюзанна, убежавшая из дома на улице Перейр, Морис, ее возлюбленный, и даже ее воспитательница, конечно, не ложились спать, дожидаясь результата экспедиции.
Когда у ворот послышались звуки подъехавшего экипажа, в доме некоторое время посовещались, — ночь была поздняя, мало ли что, — но Морис разобрал голоса Мишеля и Бобино и поспешил открыть.
После первых взрывов восторга Жермена спросила Мориса:
— Сюзанна не спит?
— Как и все мы, Жермена.
— Тогда пойдите предупредить, что Бобино сейчас сообщит ей нечто очень важное. Пусть подготовится пережить очень большую радость.
— Но хоть сперва скажите мне самому, — удивленно попросил Бобино.
— Победа по всей линии фронта! — сказал Мишель. — Давай я сперва шепну тебе на ухо. — И они удалились в сторонку, нескольких слов Березова оказалось достаточно, чтобы Бобино окончательно пришел в состояние безграничного изумления и восторга. — Пока Морис поговорит накоротке с Сюзанной, ты беги скорей к своей невесте, потому что кому-то здесь тяжело долго ждать. Знай только, что враг побежден, и мы наконец сможем жить спокойно.
Жермена и Мишель бережно повели под руки совершенно изнемогающую от пережитого Маркизетту в просторную гостиную, а Бобино, забежав к Берте, тоже поспешил к Сюзанне, горя нетерпением. Ее Морис едва успел в двух словах предупредить о радостной новости.
Бобино и Сюзанна очутились при ярком свете друг перед другом, добрый типограф радостно улыбался, говоря девушке:
— Мадемуазель Сюзанна, я сейчас сообщу что-то совершенно необыкновенное!.. Почти невозможное… но такое для меня радостное!.. Я нашел семью… нашел людей, которых буду любить… Морис, но я не смею сказать то, что следует…
— Говори, мой друг!.. Моя Сюзанна… наша Сюзанна… совсем не страшная, ее нечего бояться…
— Да. Наша Сюзанна… потому что она немножко и моя.
— Ваша?
— Да. Хотя бы как сестра! Кажется… и тому есть доказательства… я на самом деле ваш брат!..
— Вы!.. Как я рада! Вот почему я сразу почувствовала к вам глубокую симпатию, как только мы впервые встретились.
— И я тоже… не понимая сам почему, когда увидел вас на улице Мешен, я сразу почувствовал к вам расположение и желание помогать вам.
— Мой брат! Значит, вы мой брат…
— Я просто человек и не умею красиво выражаться, но у меня честное сердце, умеющее любить. Сестра моя, я уже вас люблю всей душой!
— А я всегда мечтала о таком брате, как вы: добром, искреннем, великодушном и к тому же веселом…
— Правда? Значит, находите меня подходящим?
— Какой вы ребенок!
— Я сам не понимаю, что говорю. Если бы вы знали! — И, стараясь быть спокойнее, Бобино продолжал: — Это еще не все, что я должен вам сказать…
— Какую еще добрую весть вы несете?
— Мы нашли нашу с вами мать… которая столько страдала…
— Мать!.. У меня… У нас есть мать? — воскликнула девушка.
— Да! Чудесная мать! Такая, что перед ней хочется встать на колени!
Сюзанна лепетала несвязные слова:
— Брат мой… умоляю тебя… скорее увидеть… хоть на минутку! Где она?
— Там…
Дверь открылась, и Сюзанна упала в объятия Маркизетты.
— Мама!.. О! Моя мама!
Только утром надзирательницы лечебницы нашли хрипящего, полузадохнувшегося графа привязанным к постели Жермены.
Совершенно ошалелые, они не знали, что подумать, когда увидели на кровати мужчину, пришедшего накануне навестить больную или считавшуюся больной. Как вскоре они узнали, сама Жермена неизвестно куда исчезла из лечебницы. Маркизетта также пропала.
Обшарили весь парк, обнаружили следы на земле и трупы собак, а также сверток с одеждой надзирательницы, чью роль так хорошо сыграл Бобино.
Обе женщины, без сомнения, убежали ночью, связав графа, глаза его были сильно поцарапаны и кровоточили. Видно, он боролся, но потерпел поражение.
Мондье теперь предстояло узнавать обо всех подробностях событий, по мере того как шли поиски.
Он не строил иллюзий и сразу оценил размеры катастрофы, что его постигла. Граф думал:
«Жермена и Маркизетта сговорились. Маркизетта не сумасшедшая, она меня сумела обмануть. Если у нее еще сохранились бумаги Гастона — я пропал. Пропал… Пусть так… Но я увлеку их всех в пропасть. Куда сам полечу! К счастью, у меня осталась Сюзанна… моя заложница… это позволит удерживать Маркизетту от действий против меня».
Не дожидаясь прихода доктора Кастане, Мондье велел сделать себе массаж, принял душ и, освеженный, полный энергии, полетел домой.
Там он застал Лишамора, дожидавшегося его с нетерпением. Пьяница весь дрожал и пожелтел от страха. Он рассказал о событиях этой ночи, и граф, коему каждое слово было словно удар молотом по голове, узнал, как достали бумаги, как Маркизетта признала в Бобино своего сына.
Но этим неприятности не кончились: когда граф проводил кабатчика, дав ему несколько луидоров, слуга подал на подносе спешное письмо, только что переданное посыльным.
Послание было от Сюзанны.
Мондье задрожал, узнав почерк, и страшно выругался, когда прочел написанное на листке, нежно пахнущем вербеной[620].
Дочь сообщала, что, уступая настояниям любимого человека, ушла из отцовского дома. Она умоляла простить ее за побег и заклинала во избежание скандала согласиться на брак, теперь ставший неизбежным…
Граф не пришел, как обычно, в бешенство, только стиснул зубы, и его красные от кровоизлияния глаза приняли злобное выражение.
Слуга принес остальную почту, и в этот момент кто-то позвонил у тайного входа.
— Что там еще? — спросил граф, предчувствуя недоброе.
— Господин граф, это Лоран.
— Пусть войдет… Зачем ты пришел, Лоран?
— Хозяин, Пьер совсем плох. Он скоро помрет. Доктор сказал, что ему осталось жить не больше трех часов. Он хотел вас повидать перед смертью.
— Пойду с тобой, Лоран. А Бамбош? Что с ним?
— Я его не видел после проклятой ночи, когда мы брали сейф в особняке на улице Элер. Он без денег, совсем промотался, лежит в квартире, что вы занимаете под именем дядюшки. Заболел от гульбы с девками и от выпивок… не решается просить у вас хоть малую сумму.
— Я его выгоню пинками в зад! Он ни на что не годен, только втягивает нас в затруднения… Отправлю в ту канаву, из какой вытянул… Дела мои плохи, Лоран, придется менять шкуру.
— Как вам угодно, хозяин. В Италии еще есть гроты и большие дороги, англичане-миллионеры, красивые девушки и хорошие сотоварищи…
— Да, ты прав, надо, чтобы о нас здесь забыли. Но прежде придется провести очень крупное дело, без пощады уничтожить всю компанию — Березова, Жермену, пачкуна Вандоля, Бобино и даже так называемую мою дочь Сюзанну! Пошли, навестим беднягу Пьера!
Они поехали на улицу Жубер. Мондье сначала быстро взбежал на третий этаж, чтобы намылить голову Бамбошу и рассчитаться с ним, прежде чем проститься с Пьером — отверженным, кому были известны все секреты тайной жизни графа.
Бамбош валялся на постели и с перепоя лечился крепким чаем.
Мондье, всегда относившийся к нему как к любимчику, почти как к балованному дитяти, на этот раз был готов выместить на парне все свои беды.
Видя, в каком настроении патрон, Бамбош попробовал его успокоить забавным словцом, но из этого ничего не получилось.
Граф резко оборвал:
— Довольно! Ты мне сто́ишь больше, чем приносишь! Не знаю, что меня удерживает от того, чтобы послать тебя подыхать в грязи, откуда я тебя вытащил!
— Патрон! Вы этого не сделаете! Вы не бросите вашего маленького Бамбоша!..
— Я хотел сделать из тебя хорошего наводчика. Но, оказалось, ты ничего не стоишь! Ты проваливаешь все дела! Почему ты не сумел покончить с Бобино?
— Но ведь Ги де Мальтаверн тоже дал маху с Березовым и Вандолем…
— У него, по крайней мере, хватило ума, чтобы умереть и освободить меня от неудобного сообщника!
— Может быть, и мне следует притвориться мертвецом? — сказал Бамбош со скверной улыбочкой.
— Этого не надо, а следует, чтобы ты на какое-то время исчез. Вернулся, допустим, к Лишамору, после того как побывал виконтом де Шамбое и отведал настоящей шикарной жизни… Это тебе подходит?
— Вы смеетесь, патрон!
— Я говорю совершенно серьезно. Позднее… ты вернешься на свое место…
— Патрон! С глаз долой — из сердца вон… Вы обо мне забудете…
— Ты мне надоел! Возвращайся туда на полгода, а потом будет видно…
— Вот так… без копейки… Не очень-то хорошо меня примет мамаша Башю.
— Я дам достаточно, чтобы ты хорошо выглядел в компании шантрапы с каменоломен… а пока будешь там восстанавливать твою девственность.
«Скотина! — подумал Бамбош… — Берет, а потом выбрасывает, как сношенный башмак, когда ты ему больше не нужен. Но мы еще посмотрим».
Граф вышел из комнаты и направился в ту, где стоял его сейф, чтобы взять деньги, обещанные «виконту».
Бамбошу тотчас пришла на ум страшная мысль.
«Надо тебя ухлопать сейчас, господин граф. Сейф набит бабками… Заберу все, а после будь что будет».
С кинжалом наготове он тихонько прокрался в комнату Мондье. Тот стоял перед открытым сейфом, набитым пачками банкнот, повернувшись спиной к входу.
Убийца всадил кинжал между лопатками по самую рукоятку.
Граф глухо вскрикнул, ударился лицом об открытую дверцу сейфа, а потом повалился на ковер.
— Э! Патрон… Теперь вы далеко продвинулись…
Смертельно раненный, со стекленеющими уже глазами, задыхаясь, граф из последних сил проговорил:
— Негодяй!.. Ты убил своего отца!..
Бамбош захохотал:
— Так, значит, вы мой отец… Хорошо же вы со мной обходились! Вы должны были меня усыновить, сделать из меня настоящего графа Мондье, а не какого-то там фальшивого завалящего виконта…
— Ты чудовище… быть убитым тобой… разбойник!..
— Меня так и воспитывали, чтобы я им стал. Когда буду главарем банды и кто-нибудь из моих бандитов попробует бузить, я скажу ему: «Я даже отца своего угробил: попробуй сделай то же!» А теперь хватит болтать! Подыхай спокойно!
Бамбош быстро оделся, выгреб из сейфа все, что там было: банкноты, золотые монеты, драгоценности… рассовал их за пазуху и по карманам и спокойно вышел, даже не взглянув на умирающего.
Он лихорадочно думал: «Богатство достается ловким. Теперь я богат, и скоро обо мне заговорят!»
Убийство графа Мондье произвело большой шум в парижском обществе. Одновременно эта смерть избавила кое-кого от многих затруднений.
Сюзанна, всю свою жизнь знавшая графа как доброго отца, горько оплакивала его гибель, но когда Маркизетта рассказала ей о сводных братьях, об убийстве Гастона, когда девушка узнала правду — она, как и следовало ожидать, утешилась.
Мать с радостью, от всего сердца дала согласие на брак дочери с Морисом Вандолем.
Их свадьба стала первой в целой череде.
Второй была женитьба Мишеля и Жермены.
Как бывает в волшебной сказке, простая девушка стала принцессой.
Они венчались в русской церкви на улице Дарю. Обряд был тихим и скромным. Молодые не устраивали спектакля из своего торжества и не выставляли напоказ свою любовь.
Необыкновенная красота и ум Жермены послужили для нее лучшей рекомендацией в обществе соотечественников князя Березова. Вся русская колония приняла ее очень сердечно.
Мишель дал богатое приданое свояченице Берте Роллен, что вскоре вышла замуж за Жоржа де Мондье, называвшегося Бобино.
На свете случаются чудеса, и благодаря одному из них рабочий типограф оказался подлинным графом. Он вовсе не возгордился, остался все таким же веселым простым хорошим товарищем.
К титулу у него до сих пор отношение равнодушное. Но он счастлив тем, что нашел мать, полюбив ее всем сердцем, и дорогую сестру, и это для него оказалось ценнее всех жизненных благ; судьба вознаградила юношу за годы сиротства.
Он все так же смеется и шутит, ни на сантим не став серьезней. Когда он приходит к родственнику-князю или к товарищам по типографии, он шутя сам о себе объявляет: месье граф Бобино!
Он обожает хорошенькую жену Берту — маленькую графиню Бобино, как ее называет. Она осталась все такой же неприхотливой, терпеливой, доброй и преданной мужу. Счастливые уже тем, что живут на свете, любя друг друга, оба стараются творить добро ближним. И благодеяния молодой четы принимаются окружающими с той же радостью, с какой эти двое их оказывают.
Четвертым и самым неожиданным, оказалось бракосочетание Андреа и Дезире Мутона.
После того как Ги де Мальтаверн отправился на тот свет и место около Андреа освободилось, провинциальный миллионер поспешил его занять.
У этой женщины хватило ума и характера не согласиться на банальное сожительство, и ее настойчивость вкупе с любовью оказалась вознаграждена. Дезире Мутон был так же искренне влюблен в Андреа: свободный в своих действиях, он мог самостоятельно распоряжаться собственной жизнью и капиталом. Бывший «лакированный бычок» предложил Андреа руку и сердце.
— Честное слово, мой друг, ты заключаешь более выгодную сделку, чем сам думаешь! — ответила Андреа. — Мне опостылела бессмысленная жизнь. Я ждала случая, чтобы от нее избавиться. Мне выпал такой шанс, и я не упустила его. Я не буду тебе изменять. В этом можешь быть уверен! А потом, если хочешь сделать мне удовольствие… Очень большое удовольствие! Мы поедем жить в деревню… У нас будут лошади, коровы, бараны, куры, утки… целый скотный двор! Это моя мечта парижанки, которая все время жила среди камней! Скажи, ты хочешь этого?
Дезире самому надоела столица, он чувствовал себя здесь плохо, и молодой человек с радостью согласился.
— Ты — прелесть! — воскликнула Андреа, крепко целуя избранника. — Теперь пойдем к господину мэру.
— Значит, ты побудешь с Жаном вплоть до нашего возвращения, правда, Мари?
— Да, Жермена.
— И ни на минуту не отлучишься от нашего милого крошки?
— Ни на минуту, ни на секунду.
— В таком случае, дорогой, — Жермена обернулась к мужу, — я поеду с тобой в театр.
Ее супруг, молодой человек лет двадцати пяти, рослый, крепко скроенный, с утонченно красивым лицом, мягко улыбнулся и устремил на жену долгий преисполненный нежности взгляд.
— Если бы я не знал, какая ты обычно храбрая, моя Жермена, я бы посмеялся над тобой, — произнес он ласково.
Говорил он без акцента, совсем не грассировал — речь русского или уроженца Турени[621].
— У нас восемь слуг, — продолжал он, — да к тому же старина Владислав, он почти член семьи, и еще Фанни, гувернантка нашего обожаемого дофина[622]. Сама подумай, что может ему угрожать, чего ты боишься?
— Ты прав, Мишель, я сумасшедшая! — тоже заулыбалась молодая женщина. — Но мы столько выстрадали! Разве я смогу когда-нибудь забыть мучения, выпавшие на нашу долю до свадьбы?
— Наши враги либо умерли, либо исчезли неведомо куда… Мондье убит. Бамбош постоянно в бегах — ему не до нас. Остальные — на каторге или в тюрьме.
— Да. — Жермена вздрогнула, явно вспомнив что-то ужасное. — Я все это и сама себе повторяю. Но бывают моменты, когда, охваченная непроизвольным страхом, я с трудом верю нашему счастью и опасаюсь, будет ли так всегда… Вот почему мне тяжело покидать наш уютный дом, где нам с тобой так хорошо вдвоем… А теперь и втроем… — Ее полный любви взгляд устремился к колыбели, где спал младенец.
— Ты права, любимая. Однако с какой бы иронией я ни относился к своему титулу и званию, не могу до конца забыть, что я — князь Березов, русский дворянин, и моя жена, урожденная Жермена Роллен, — княгиня Березова. Время от времени мы обязаны появляться в высшем обществе.
— Да, Мишель. И поэтому я, положившись на крепость стен вокруг нашего особняка, на верность наших людей, заручившись присутствием моей сестры Марии, отправляюсь с тобой в театр «Водевиль».
— Можно подумать, — засмеялся в ответ князь, — что в глубине души ты боишься, как бы у нас не похитили Жана. Но кто бы стал это делать? Зачем? С какой целью?
— Да, ты прав… Я совсем обезумела. Едем!
Она склонилась над сладко спящим ребенком, обняла его с порывистой и страстной нежностью, поцеловала и обратилась к сестре:
— Клянись не оставить его ни на минуту!
— Жизнью клянусь! — заявила девушка, усаживаясь у колыбели.
— На каминной полке в нашей комнате лежит заряженный револьвер, — рассмеялся князь. — В случае опасности тебе есть чем защищаться, Мария.
Пять минут спустя роскошный экипаж уже вез молодых супругов по улицам Парижа.
Это действительно была превосходная пара. Он — ласковый гигант, добряк, как все физически сильные люди. Она — ослепительная красавица, с кожей, нежной, как лепесток лилии, с глазами цвета барвинка, волосами чернее воронова крыла и перламутровыми зубками меж коралловых губ.
Простая работница, ставшая княгиней, Жермена не переняла дурацких ужимок, свойственных парвеню[623], но осталась такой же, как была, сохранив и скромность, и свое неизменное добросердечие.
Они с мужем были влюблены, как и в первый день после свадьбы, и жили, презирая всяческий этикет. Обращаясь, как бедняки, друг к другу на «ты», они скандализировали своих лакеев и так называемых «людей из общества» полным пренебрежением ко всякого рода церемониям.
Поженившись всего два года назад, супруги после пережитой ими ужасной драмы, не теряя времени, сразу же обзавелись ребенком, маленьким Жаном, которого князь Березов шутя называл своим дофином. По словам его отца, матери и юной тетушки Марии, Жан Березов был самым красивым мальчиком на свете. И, вероятнее всего, это была чистая правда.
Не стоит и говорить, что от малыша все были без ума — его любили и баловали. Не составлял исключения даже мужик Владислав, чьи огромные сапоги, розовая рубаха и громадная борода лопатой нисколько не пугали ребенка.
Маленькому князю Жану, наследнику четы Березовых, скоро должно было исполниться два годика, и он уже семенил ножками по дорожкам сада, что-то без умолку лепетал и время от времени без малейшего отвращения выпивал глоток вина, которое отец наливал ему на донышко в бокал. Истинный мужчина, доложу я вам.
Сейчас мальчик спал, белокурый и розовый, выпростав ручонки со сжатыми кулачками. А над его колыбелькой склонилась тетка Мария. Сама еще полуребёнок-полуженщина, эта шестнадцатилетняя девушка была куда более шаловлива, чем Жермена, но столь же ослепительно хороша, как и сестра. И как бы для того, чтобы контраст между ними был еще пикантнее, — Жермена — голубоглазая брюнетка, Мария — с громадными черными глазами и копной золотых волос, чьи капризные завитки обрамляли лицо, — девушки почти никогда не разлучались.
Девушка придвинула к колыбели кресло и почувствовала, что немного разомлела в жарко натопленной комнате. Из-под длинных полуопущенных ресниц она наблюдала за спящим ребенком, восхищаясь его ангельской красотой, тихонько шептала какие-то бессмысленные нежные слова, которые вызывают у малышей самые положительные эмоции. В ее юном сердце дремал материнский инстинкт, и Мария исступленно отдалась этому чувству, делающему столь трогательной игру в куклы — первую пробу материнства.
Так миновал и час и другой.
Мария, которой никогда не надоедало созерцать маленького белокурого херувима[624], почувствовала, что ее клонит в сон. Она зевнула, примостила свою хорошенькую головку на край обшитой атласом колыбели и сквозь дремоту услышала, как часы пробили десять.
Вдруг ей почудился какой-то шум во дворе, куда выходили окна детской. Впрочем, она не придала этому никакого значения, ибо огороженный высокими стенами особняк благодаря многочисленной челяди был буквально наполнен разнообразными звуками, вовсе не казавшимися в подобное время суток подозрительными. Ей припомнились опасения Жермены, и она улыбнулась.
Однако чуть слышный шум повторился. Было похоже, будто чем-то проводили по стеклу… Но это же здесь, совсем рядом, в окне… Сон мгновенно слетел с девушки, сердце учащенно забилось, она уже готова была закричать и позвать на помощь, и тут послышался сухой треск, занавеси заколебались… Кто-то снаружи толкнул раму, и окно распахнулось настежь. В полосе света появился мужчина, спрыгнувший на ковер с кошачьей ловкостью.
Вид его был ужасен. На голове — засаленная каскетка, на плечах — блуза, как у последнего бродяги, а на ногах — плетеные веревочные туфли, позволявшие бесшумно двигаться. В правой руке он сжимал нож с медным кольцом на самшитовой рукоятке — излюбленное оружие парижских бандитов. Его перекошенная бородатая физиономия и неистовый злобный взгляд заставили Марию похолодеть от ужаса. Она лишилась дара речи и замерла, чуть дыша.
Однако уже через мгновение отважная девушка набралась храбрости и позвала на помощь. Душераздирающий вопль сорвался с ее уст и эхом раскатился по дому.
Незнакомец подскочил к ней и, схватив одной рукой за горло, замахнулся ножом так, что пучок света угрожающе блеснул на лезвии, и прошептал:
— Заткнись, не то я тебя прикончу! — Грубый выговор выдавал в нем простолюдина.
С удивительным мужеством и ловкостью, которые трудно было ожидать в столь хрупком и грациозном теле, Мария резким движением вырвалась из его рук. Бледная, полузадушенная, она на подкашивающихся ногах бросилась к кнопке электрического звонка, соединявшего детскую с прихожей, буфетной и комнатой гувернантки.
Бандит рассмеялся и прохрипел:
— Давай, давай! Шнуры перерезаны, звонки выведены из строя. Мы одни, моя козочка… Кончай трепыхаться, дай мне закончить дельце.
Он направился к колыбели, где по-прежнему спал ребенок.
Девушка задыхалась и едва могла говорить, однако отважно бросилась к детской кроватке, пытаясь заслонить дитя своим телом. Ведь она сказала сестре, что жизнью своей отвечает за ребенка, и сейчас, в минуту опасности, пожертвует собой, чтобы никто и пальцем не прикоснулся к Жану…
— Оставьте его… Оставьте ребенка! Грабьте, берите что хотите… Но я запрещаю вам к нему приближаться!
Подонок вновь захохотал и ответил:
— Не выйдет! У меня дело именно к мальцу. Отвезу щенка за город, воздух Парижа ему вреден.
Овладев собой, девушка вцепилась злодею в блузу, стараясь задержать его.
— Ты что, взбесилась? — прорычал он. — Упрямая попалась милашка! Однако шутки в сторону!..
Резкий удар в грудь опрокинул храбрую девочку на ковер. Избавившись от противницы, которую, несмотря на первоначальную угрозу, злодей, казалось, все же хотел пощадить, он сорвал с колыбели одеяльца и простыни, и ребенок предстал перед его глазами во всей своей прелестной наготе. Такое очаровательное зрелище могло бы умилостивить даже тигра.
От грубого прикосновения ребенок жалобно заплакал и засучил ножками.
— Эге, малец, давай-ка без музыки, не то я тебя придушу…
Горестный протест малыша, стон раненой птицы, эхом отозвался в сердце Марии и на какое-то мгновение возвратил ее к жизни. Увидя обожаемое существо в грязных руках бандита, она, собравшись с силами, вскочила на ноги и, обретя в приступе отчаяния голос, закричала:
— На помощь! Держите убийцу!
Похититель грубо выругался и, не зная, как заставить замолчать мужественную девушку, схватил ребенка за ножки и безо всякого усилия взмахнул крошечным тельцем так, как если бы намеревался размозжить младенцу голову о стенку.
Он прорычал в бешенстве:
— Еще раз пикнешь, и я разобью ему череп, как яичную скорлупу!
Обезумев от ужаса, побежденная Мария упала на колени и, воздев руки, стала умолять его:
— Помилуйте! Пощадите! Не причиняйте ему зла!
Она была восхитительна в своем горе: лицо — белее полотна, огромные черные глаза — полны слез, густые золотые волосы разметались по плечам.
И снова ее красота поразила бандита.
— Экая милашка, — пробормотал он на своем отвратительном жаргоне. — Вот как стукнет ей двадцать один год, я, пожалуй, возьму ее в жены. Ладно, поболтали, и хватит. Воробушек у меня, пора уносить ноги.
Негодяй завернул ребенка в стеганое одеяльце из голубого атласа и вознамерился покинуть помещение тем же путем, каким в него проник.
Сцена эта, долгая в пересказе, на самом деле длилась не более трех минут.
Марии до сей поры казалось, что она имеет дело с заурядным вором, который, пользуясь отсутствием хозяев, решил вторгнуться в частный дом и его обчистить. Она, несмотря на испытываемый ужас, искренне полагала, что злоумышленник решил ее припугнуть с помощью ребенка. Но, увидев, что тот собирается унести младенца с собой… уйти с ним куда-то в ночь… Девушка подумала, что сестру и зятя, на долю которых выпали тяжелейшие испытания, снова постигнет тягчайший удар, и все ее естество возмутилось.
Нельзя отдавать Жана!
Горячечное исступление охватило девушку. В ней вспыхнула жажда убийства — она испытывала наслаждение, представляя, как бандит будет истекать кровью.
Мария и думать забыла о револьвере князя, которым, кстати говоря, не умела пользоваться. Взгляд ее упал на миниатюрные ножницы для рукоделия. Тоненькие стальные лезвия… Проткнуть ими обидчика… Вонзить их в него, вонзить и не отпускать…
Девушка схватила маленькие ножницы и с яростным криком ринулась на бандита. Она стала колоть его прямо в лицо и наконец ткнула ножницами над глазом. Теплая кровь обагрила ее руки. Бандит застонал от боли, а Мария продолжала разить его, стараясь выколоть глаза или проткнуть горло.
— Жан! Отдайте Жана! Верните его мне! Сейчас прибегут люди! Вам не забрать его!
Малыш тоже пронзительно вопил.
Просто удивительно, что челядь не слышала криков.
Бандит, ошеломленный этой бешеной атакой, сказал себе:
— Пора с ней кончать, или меня схватят…
Крепче зажав в левой руке по-прежнему завернутого в одеяльце ребенка, он взмахнул ножом и вонзил его по самую рукоять в грудь Марии.
Девушка почувствовала холод, пронзающей ее плоть стали, зашаталась и с помутившимся взором рухнула на ковер, сдавленно простонав:
— Он убил меня… Господи, сжалься надо мной…
Убийца хладнокровно обтер небесно-голубым одеяльцем красное, дымящееся лезвие и, глядя на неподвижную мраморно-белую жертву, лежащую у его ног в растекающейся луже крови, пробормотал:
— Жаль все-таки, что пришлось ее прикончить… Люблю я красивых женщин, да и сердце имею чувствительное…
Он вылез в окно и исчез, оставив после своего вторжения пустую колыбель и распростертую Марию, очевидно бездыханную.
К окну, расположенному на втором этаже, была приставлена лестница. Бандит медленно спустился в сад, окружавший особняк Березовых по авеню Ош, в самом сердце Елисейских полей[625]. Внизу лестницы его ждала закутанная в белое фигура. В неярком свете звезд с трудом можно было различить женский силуэт.
— Это ты, Фанни? — шепотом спросил бандит.
— Я, Бамбош. Наконец-то дождалась, пока ты управишься.
— Ты хорошая девушка, Фанни. Я знал, что могу на тебя положиться.
— Ты меня по-прежнему любишь, правда?
— О да… Да, конечно… Ты сама знаешь… Однако сейчас не время разводить антимонии[626] касательно чувств… Пролился клюквенный сок…[627]
— Ты убил сестру…
— …Сестру княгини… Красавицу Марию…
— О Бамбош… Ты же поклялся, что только выкрадешь младенца…
— Нельзя приготовить яичницу, не разбив яиц.
— Но ты хотя бы не причинил зла бедному малышу? Я так привязалась к нему за те три месяца, что служу в гувернантках…
— Сначала обделаем дельце и выкачаем кучу денег из его безутешных родителей.
— Куда ты потащишь мальчишечку?
— К мамаше Башю… Чмокни его и прощай!
— Когда я тебя снова увижу?
— Точно не знаю. Будь осторожна, сразу же ложись в постель и спи без задних ног.
— Я сказала, что мне нездоровится…
— Вот и ладно! Скоро здесь поднимется дьявольский переполох. Так что я минут через сорок непременно должен попасть в театр «Водевиль» — надо, чтобы меня видели в ложе, соседней с ложей Березовых. До скорого, Нини!
Странное дело, но вполне понятное для тех, кто хорошо знает детей, — тепло укутанного маленького Жана вскоре укачало, и он заснул на руках убийцы.
Это обстоятельство благоприятствовало злодеям, помогая одному скрыться, а другой вернуться в свою комнату, чтобы разыгрывать комедию.
Похититель повел себя как человек, превосходно знающий расположение усадьбы, — пересек сад и достиг выходящей на улицу Бокур маленькой калитки, в которую заранее вставил ключ.
Перед калиткой стояла низкая двухместная карета, запряженная гнедой. Бамбош распахнул дверцу и бросил кучеру:
— Сам знаешь куда, и поживее!
Затем откинулся на подушки, держа ребенка на коленях.
Экипаж рванул с места.
Карета, уносившая Бамбоша и ребенка, выехала на улицу Дарю, свернула на бульвар Курсель и, не сбавляя скорости, помчалась по улице Лежандр. На углу Сосюр и Сальнев возница, не замедляя бешеной скачки и рискуя опрокинуться, повернул так резко, что задние колеса с грохотом чиркнули о кромку тротуара.
На перекрестке быстро переходила дорогу какая-то девушка с жестяным бидончиком в руках. Будучи, как истая парижанка, уверена, что у нее хватит ловкости славировать между экипажами, каким бы плотным ни было движение, она решила проскочить перед мчащейся каретой. Однако просчиталась — лошадь неслась со скоростью пяти лье в час. Бедняжка метнулась вперед, но, поскользнувшись на брусчатке, воскликнула:
— Мамочка! Я пропала!
И действительно, еще мгновение — и ее собьют, сомнут, раздавят…
Две прачки, запиравшие прачечную, пронзительно завопили. Посетители винного погребка выскочили на улицу, движимые столь свойственным добрым парижским работягам чистосердечным желанием вмешаться.
Но было слишком поздно и любая помощь казалась бы излишней, если бы к карете не бросился какой-то мужчина. С неслыханной отвагой, подкрепленной недюжинной силой, он схватил на лету гнедую за повод. На мгновение его рука и все изогнувшееся тело напряглись в неимоверном усилии. Силач застыл на брусчатке, словно статуя, отлитая из бронзы.
И — невероятная вещь! Мужчина не сдвинулся с места, зато мчавшаяся лошадь поднялась на дыбы, ее задние ноги заскользили, раздался скрежет металла, и, высекая копытами искры, она рухнула на мостовую.
Разумеется, кучер, желая исправить ошибку, хлестнул животное кнутом, но лошадь, хоть и встала на ноги, вновь упала меж сломанных оглобель.
— Не шевелись — прибью! — властно крикнул спаситель.
Затем, бросив вожжи, он в один прыжок очутился возле девушки, которую, несмотря на его вмешательство, все же опрокинуло на мостовую. Бедняжка была без сознания — не то вследствие пережитого потрясения, не то от удара. Из упавшего бидончика вытекал на землю бульон.
Бледное личико с закрытыми глазами, обрамленное белой шерстяной косынкой, заколотой в виде капора шпилькой для волос, было очень красиво. Ее шерстяной костюм отличался простотой, граничившей с убожеством. А вот нарядные ботиночки выглядели безукоризненно, как у истой парижанки.
Девушка едва дышала, и вид неподвижности и бледности, словно стилетом[628], пронзил сердце ее спасителя. Это был красивый румяный малый лет двадцати четырех — двадцати пяти, с живыми глазами и тоненькими черными усиками.
Он был одет как преуспевающий работяга — в простой костюм из мольтона[629] и в коричневую шляпу, а к нижней губе приклеился окурок, который молодой человек так и не бросил, совершая свой невероятный подвиг.
Прачки тем временем уже подняли девушку и перенесли ее к себе. Он последовал за ними, выплюнул сигарету, вежливо снял шляпу и срывающимся голосом спросил:
— Надеюсь, она не пострадала?
Старшая прачка распустила девушке шнуровку корсажа, младшая кинулась за туалетным уксусом.
— Нет, я думаю, ничего страшного с ней не случилось, — скороговоркой ответила первая. — Карета лишь слегка задела. Бедная крошка! Не повезло, что и говорить… Не будь вас, дорогой месье!..
— Да, — прибавила вторая, натирая пострадавшей виски, — вот уж и впрямь кстати вы подоспели! Коли б не вы, то бедняжка Мими…
— Вы ее знаете?
— Немного знаем, как и все в округе. Здесь все ее любят… Не правда ли, матушка Бидо?
— Ясное дело, любят! Такая красавица. И золотое сердечко. А как любит свою матушку, которая вот уже сколько месяцев не встает с постели.
— И несмотря ни на что, Мими всегда весела, как птичка.
— За это господин Людовик называет ее не иначе, как Мими-Зяблик.
— Господин Людовик? — помрачнев, переспросил юноша.
— Да, господин Людовик, студент-медик, который пользует ее матушку. Он живет здесь неподалеку с отцом и сестрой. Они с малышкой большие друзья. Нет, вы не подумайте, между ними все честно-благородно… Ведь детская любовь, оно всегда — «ты не трожь меня руками»…
Прачки трещали как сороки — за четверых, зато с дорогой душой за шестерых трудились над девушкой.
Понемногу к пострадавшей возвращалось сознание. Ее глаза блуждали по лицам прачек и наконец остановились на молодом человеке, которого она никогда ранее не встречала.
— Матушка Бидо… Селина… Что случилось?..
— Молчите, не разговаривайте! Произошел несчастный случай. Ну ничего, не столько горя, сколько страху, не так ли, милочка? Вот этот месье спас вас. О, вы за его здоровье обязаны поставить толстую свечку!
Немного оглушенная их трескотней, Мими все же нашла слова трогательной благодарности, идущие от сердца:
— Будьте благословенны, сударь! Вы спасли не только мою жизнь, но и жизнь моей матери, у которой никого, кроме меня, нет!
Смущенный ее порывом, чистым и добрым взглядом прекрасных карих глаз, сквозившей в них нежностью, юноша покраснел и не смог вымолвить ни слова.
Появление двух полицейских, именно в тот момент решительно вломившихся в прачечную, вывело его из замешательства.
Только тогда молодой человек вспомнил о карете, лошади и кучере — причине несчастного случая, последствия которого без его вмешательства стали бы роковыми.
Один полицейский попросил в нескольких словах пересказать всю историю, с грехом пополам записал ее карандашом в свой блокнот и спросил:
— Ваше имя?
— Леон Ришар.
— Возраст?
— Двадцать пять лет.
— Кто вы по профессии?
— Художник-декоратор. Бывший сержант тридцатого артиллерийского полка.
— Где проживаете?
— Улица Де-Муан, дом пятьдесят два.
— Очень хорошо. А где живете вы, мадемуазель? И как ваше имя?
— Ноэми Казен. Мне семнадцать с половиной лет. Я белошвейка. Живу вместе с матерью на улице Сосюр в доме тридцать семь, в двух шагах отсюда…
— Благодарю вас, дитя мое. Как вы себя чувствуете?
— Такая слабость… Еле на ногах держусь…
— Держитесь, моя ласточка. Примите ложечку целебной настойки, — вмешалась матушка Бидо.
Леон Ришар наконец решился. Этот смельчак, не раздумывая кинувшийся под копыта мчавшейся лошади, покраснел до слез и начал мямлить:
— Осмелюсь предложить, мадемуазель… Не окажете ли вы честь опереться на мою руку, чтобы я проводил вас к вашей матушке… Если же вы еще слишком слабы, я отнесу вас домой на руках…
— Да уж, — заметил один из жандармов, — судя по тому, как вы на полном скаку удержали лошадь, вы вполне в состоянии оказать барышне эту небольшую услугу. Но прежде мне необходимо получить показания возницы. — При этих словах на лице его появилось радостное выражение, какое бывает у представителя власти, предвкушающего, как он оштрафует нарушителя общественного порядка.
Оба жандарма и молодой человек вышли на улицу.
Лошадь, которую наконец подняли и поставили на ноги, фыркала и дрожала всем телом. Из ее пасти, израненной мундштуком, текла красная от крови пена. Ее держал под уздцы один из прохожих.
— Эй там, кучер! Иди живей сюда, да поторапливайся! — рявкнул жандарм.
Но кучера и след простыл.
— Ну это уж слишком! — взъярился блюститель порядка. — Этот каналья сбежал! А экипаж-то роскошный, частный, должно быть!
— Надо бы посмотреть, нет ли кого внутри, — решил второй полицейский.
Он распахнул дверцу. В карете было пусто. Однако, ощупывая мягкое сиденье, он наткнулся на предмет, его поразивший.
— Ты смотри! Складной нож. К тому же открытый. Да он весь в крови по самую рукоять! Что бы это могло значить?
Ему отвечали, что сразу после происшествия из кареты вышел человек в блузе и шелковой каскетке, державший на руках плачущего ребенка. Бросив вознице несколько бранных слов, он пояснил, что вез младенца в больницу. Кучер, придя в себя, кинулся следом за ним, крича:
— Думаешь так просто отделаться! А кто мне заплатит?! Подержите лошадь, я сейчас вернусь, — бросил он зевакам.
Странное дело, но возница вообще не вернулся, с легким сердцем покинув и лошадь и карету.
Озадаченные полицейские решили, что один из них немедленно доложит о происшедшем комиссару, а другой доставит экипаж на место, отведенное для лошадей и повозок, задержанных до выплаты штрафа за причиненные убытки.
Затем блюстители порядка удалились.
Мими, хоть все еще была слаба, чувствовала себя значительно лучше. Леон Ришар уже готовился отправиться восвояси, в убогое жилище ремесленника. Девушка как раз протягивала ему руку для прощального рукопожатия, как вдруг, откуда ни возьмись, в прачечную влетел какой-то мужчина.
— Что это вы, Мими-Зяблик, — начал он с места в карьер, — дорогая моя подружка, вздумали поиграться в лошадки, да еще когда меня нет рядом!
— Глядите-ка, вот и господин Людовик! — радостно вскричала матушка Бидо.
— Только вас и не хватало! — ввернула Селина.
— А-а, господин Людовик. Рада вас видеть, — молвила девушка.
— Я только что узнал, в какую вы попали переделку. Вы уверены, малышка Мими, что у вас ничего не повреждено?
— Не думаю, господин Людовик.
Заприметив наконец декоратора, молодой человек дружески протянул ему руку со словами:
— А вы и есть спаситель? Угадал? Позвольте вас приветствовать! Я люблю милую Мими как родную сестру и благодарю вас. Людовик Монтиньи, студент-медик, к вашим услугам. Хотя, разумеется, хотелось бы, чтобы к моим профессиональным услугам вы прибегали как можно реже. Мы еще увидимся с вами. Такую услугу не забудешь, не правда ли, Мими?
Девушке наконец удалось вмешаться в этот поток слов, и, устремив на Леона благодарный взгляд, она сказала:
— Конечно, господин Ришар. Поверьте, я не окажусь неблагодарной. А теперь, когда я уже оправилась, надобно спешить домой, к матушке.
— В одиночестве? — осмелился наконец возразить художник. — Ведь вы еще слишком слабы, мадемуазель.
— Я обопрусь о вашу руку, и господин Людовик даст мне свою. Моя мать будет счастлива вас поблагодарить. Итак, до свидания и спасибо, добрая матушка Бидо. И вам спасибо, дорогая Селина.
С трудом передвигая ноги, в сопровождении двух молодых людей, девушка тронулась в путь.
Леон Ришар, счастливый тем, что Мими опирается на его руку, не произносил ни слова. Зато студент не закрывал рта и тараторил без умолку. Очень высокий, довольно миловидный, хотя и немного расхлябанный, он имел несколько комичный вид: возбужденно размахивал руками, все время теребил курчавую, старательно подстриженную бородку, водружал на нос постоянно падавшее пенсне, отбрасывал со лба непокорную прядь. Словом, Людовик Монтиньи был веселым спутником.
Душа нараспашку, юноша отличался неуемной искренностью, был прекрасным товарищем, готовым отдать другу последнюю рубаху. И хотя он, имея в характере богемную[630] жилку, увлекался литературой и умел держать в руках кисть, его главной страстью была наука, что и позволило Людовику выдержать труднейшие экзамены в интернатуру[631].
Он жил с отцом и сестрой по соседству с Мими и, как уже известно, оказывал ее матери медицинскую помощь, столь же самоотверженную, сколь и бесплатную.
Декоратор, которому студент поначалу внушал опасения, тотчас же проникся к этому долговязому парню живейшей симпатией.
После того, как Мими предстала наконец-то перед своей матерью и та убедилась, что все окончилось благополучно, молодые люди спустились по лестнице и уже на улице обменялись сердечным рукопожатием. Попрощавшись, они расстались, проникнутые обоюдным желанием встретиться вновь.
Леон медленно пошел по улице Де-Муан, погруженный в мысли о той, кого он недавно вырвал из когтей смерти и чей нежный образ неотступно стоял теперь перед его глазами.
Людовик же, возвращаясь домой, думал, что после столь напряженного трудового дня недурно бы немного поразвлечься. Для него, не признающего никаких полумер, существовало две крайности — либо работать, забывая про еду и сон, либо уж гулять так гулять.
Хорошо было бы вернуться в Латинский квартал[632], да вот беда — скоро уже одиннадцать, а он находится в самом центре Батиньоля[633].
Наконец было принято решение: отправиться на боковую. Однако сон его был недолог. Был уже почти час ночи, когда Людовик проснулся оттого, что кто-то яростно звонил у дверей его квартиры. Прислуга помещалась на седьмом этаже, отец его спал, сестра тоже. Бранясь, юноша встал, натянул брюки и пошел открывать. На лестничной клетке стояла консьержка[634]. Она протянула ему конверт и сообщила, что внизу ожидает экипаж с кучером и лакеями, одетыми «не хуже господина префекта[635]».
Крайне заинтригованный, Людовик вскрыл конверт и вполголоса прочел записку, состоящую из двух строк:
«Скорее приезжайте в особняк князей Березовых. Я рассчитываю на вас.
— Ну и ну! Конечно же я поеду! — воскликнул студент.
Он наскоро оделся, зашел к отцу предупредить, что уезжает, сел в карету и бешеным галопом домчался до особняка Березовых, где в это время царила неописуемая суматоха.
Жермена веселилась в театре от всей души.
Так уж устроен характер парижанина — к какому бы классу общества человек ни принадлежал, больше всего на свете он обожает зрелища.
Вот почему парижанин как к странному феномену относится к тому, кого оставляют равнодушным вызубренные назубок страсти, написанные клеевой краской пейзажи, оптические эффекты, монологи, которые выкрикивают размалеванные люди, словом, все эти условности, эта «липа» и показуха, радующая взор, чарующая слух, заставляющая чаще биться сердце.
Давали какую-то посредственную пьесу, принадлежащую перу столь же посредственного, но модного драматурга. Княгиня Березова, не только успокоилась, но получала настоящее наслаждение, и время для нее летело незаметно.
Целиком поглощенная интригой пьесы и захваченная игрой актеров, Жермена не обратила внимания на пожилую, заурядной внешности, но пышно разряженную даму, сидящую в соседней ложе. В одиннадцать часов дверь этой ложи отворилась, пропуская элегантного молодого человека, державшегося не без достоинства. Он почтительно и нежно приветствовал старую даму, поцеловал ей руку и сказал вполголоса:
— Простите матушка, что я так надолго оставил вас одну.
Она ответила, лаская его влюбленным взглядом:
— У тебя свои развлечения, сыночек. Спасибо и на том, что ты вообще обо мне не позабыл.
— Вы как всегда великодушны и всепрощающи.
— Это потому, что я обожаю своего гадкого мальчишку, который еще находит время меня обхаживать и баловать.
Жермена услышала последние слова и машинально взглянула на собеседников.
Она узнала знакомца мужа, барона де Валь-Пюизо, одного из тех, кого приглашали на редкие празднества в особняк Березовых. Он тоже узнал княгиню, почтительно ей поклонился и дружески помахал рукой князю.
В антракте мужчины встретились в фойе. Князь с удивлением заметил, что на светло-желтой перчатке молодого аристократа выступило кровавое пятно.
— А-а, да, — непринужденно пояснил тот, — я похож на живодера. Когда ехал сюда, какой-то омнибус зацепил мой экипаж. Посыпался дождь осколков — стекло в дверце было разбито. Вообразите, эта пустяковина и порезала мне руки и лицо, я был весь в крови.
Все это он излагал по-простому, мать называл как пай-мальчик «матушкой», не боясь показаться смешным в свете, где отданы на поругание самые священные чувства, а высшим шиком считается смешивать любовь с грязью.
— Ах, так здесь присутствует баронесса де Валь-Пюизо? Почему же вы меня не представите? — обратился к нему князь.
На лице молодого человека отразилось легкое замешательство, но он ответил без обиняков:
— Честное слово, дорогой князь, как ни лестно ваше предложение, но позвольте его отклонить. Моя мать — замечательная женщина, но происходит из самых низов и потому испытывает панический страх перед высшим светом, где она чувствует себя не в своей тарелке.
Князь из вежливости продолжал настаивать, но тут поднялся занавес.
Он вернулся к Жермене, а барон направился в свою ложу.
Когда Валь-Пюизо уселся рядом с матерью, та склонилась к нему и чуть слышно зашептала:
— Что с мальцом?
— Все в порядке.
— И все прошло как по маслу?
— Эх-э-эх, если бы… Сдается мне, я убил сестру княгини…
— Экий ты кровожадный! Уж больно ты, Бамбош, любишь пером размахивать… Когда-нибудь на этом и споткнешься!
— Больно жалостливая нашлась! Чертова девка сопротивлялась, как фурия…[636] Набросилась на меня с ножницами… Да так, что раскроила мне руки и лицо.
— Уж ты скажешь!
— Мне и самому ее жаль — милашка была — просто загляденье! Такая красотка, почище самой княгини. Я чуть умом не тронулся…
— Значит, сопляк в надежном месте?
— И теперь самое время тряхнуть простака-князя и его чопорную княгинюшку. У нас ни гроша не осталось. Во всяком случае, как бы там ни было, у меня алиби, и уж не знаю, каким надо быть пройдохой и заподозрить, что Бамбош и барон де Валь-Пюизо — одно и то же лицо.
Князь и княгиня Березовы досмотрели спектакль до конца, как настоящие зрители, желающие за свои деньги получить все сполна. Сидя в карете, они держались за руки и плотно прижимались друг к другу, оставаясь не только супружеской парой, но и нежными влюбленными.
Их возвращение сопровождалось церемониалом, к которому Жермена, любящая простоту, привыкла с трудом. После того как экипаж обогнул огромную прямоугольной формы застекленную веранду, они ступили на ковер, устилавший сверху донизу крыльцо, и пересекли просторный холл, где рядами выстроилась челядь.
Поднявшись на второй этаж в свои апартаменты, княгиня, удивленная, что ее не встречает горничная, позвонила. Первая ее мысль была о ребенке, о Жане, — она не видела его целых три часа. Три часа! Три столетия без этого прелестного существа, которому была отдана вся любовь и нежность…
Жермена толкнула дверь в детскую. Та не поддавалась. Пораженная Жермена надавила сильней и позвала:
— Мария! Мария, открой, это я!
Никакого ответа. Ничего… Лишь мертвая тишина.
Неизъяснимый ужас объял княгиню, она закричала:
— Мишель!
Князь услышал в голосе жены такое отчаяние, что мигом примчался:
— Что стряслось, Жермена?
— Там… В детской… Что-то… Я не знаю… Мария! Мария!
Михаил[637] в свою очередь навалился на дверь и с треском распахнул ее.
Жермена влетела в комнату и споткнулась о тело сестры, распростертое в луже крови. Обретя равновесие, она бросилась к колыбельке, увидела, что та пуста, и тотчас же заметила и распахнутое окно, и торчавшую в нем лестницу… Вся картина, словно нарисованная огненными линиями, мгновенно запечатлелась в ее мозгу. Жермена осознала ужасную правду: сестра убита, ребенок похищен…
Она пыталась говорить, двигаться, реагировать, но чувствовала только смертельный ужас, сковавший ее тело.
А потом она закричала. Закричала так страшно, что крик разнесся по особняку и заставил вздрогнуть всех, находящихся в доме.
Как подкошенная, она со стоном упала на руки мужу:
— Мишель… Наше дитя… Умираю…
Сраженный в самое сердце этим неожиданным и коварным ударом, князь на какое-то мгновение чуть было не лишился рассудка. Но, призвав на помощь все свое хладнокровие, он постепенно обрел то спокойствие, которое не оставляет по-настоящему сильных людей в самых драматических обстоятельствах.
Привлеченная ужасающим воплем княгини, сбежалась челядь.
Князь отнес жену на кровать и, видя, что она помертвела и почти бездыханна, кликнул помощь. Потом поднял Марию и уложил ее рядом с сестрой. Мороз пробрал его до костей, когда он почувствовал на своих руках теплую кровь убитой.
Гувернантка Фанни вбежала с полузастёгнутым корсажем, простоволосая и стала расспрашивать, что произошло.
Взглянув на колыбель, где еще так недавно смеялся и лепетал младенец, Михаил увидел, что гнездышко опустело. Несчастный отец тяжело рухнул перед кроваткой на колени. Сердце его разрывалось, душу терзала мука, перед которой меркнут все слова. Он завыл как раненый зверь.
Расспросы гувернантки заставили его вскочить. Как будто не она обязана была знать все о ребенке, вверенном ее неусыпному попечению.
В ярости он сжал кулаки:
— Несчастная! Вы позволили похитить нашего ребенка! О, мы, глупцы, доверили равнодушным кровь от крови, плоть от плоти нашей!
Заметив, что вокруг столпились слуги, с виду, быть может, и сочувствовавшие ему, но в глубине души, возможно, злорадствовавшие, князь устыдился этого порыва и решил скрыть свою муку от посторонних глаз. Лишь один из них терзался так же, как он сам, и, заливаясь искренними слезами, выказывал душевную привязанность к потерянному ребенку. Это был старый дядька Владислав.
Князь взял его за руку как друга и сказал:
— Беги в конюшню. Лошадей еще не распрягли. Гони во весь опор к доктору Перрье и доставь его сюда во что бы то ни стало.
Старшая горничная хлопотала над княгиней, пытаясь привести ее в чувство, но сама не могла отвести глаз от Марии, продолжавшей истекать кровью.
Пока один посланец мчался за врачом, другой был отправлен за комиссаром полиции.
Полицейский прибыл первым, а через несколько минут появился также профессор Перрье — он был не просто врачом, но и другом четы Березовых.
Комиссар, человек еще довольно молодой, но не без способностей, отличался большим самомнением и упрямством. Он почувствовал в себе призвание стать полицейским, начитавшись романов Габорио[638], как иные становятся землепроходцами, начитавшись «Журнала путешествий»[639]. Популярные произведения вдохновили молодого человека, он освоил писательское ремесло, затем сдал письменный экзамен и неожиданно легко поднялся по административной лестнице. Иногда комиссар думал, что не может быть лучшего учителя, чем усовершенствованный им Габорио, а самого себя считал полицейским того типа, образцом которого служит неподражаемый господин Лекок[640].
В этом вопросе он, ослепленный собственной гордыней, глубоко заблуждался. Ибо, хоть иногда и доводилось ему в результате счастливого стечения обстоятельств добиваться блестящих успехов, случалось также попадать и впросак и карать невиновных за преступления, которые те не совершали. Неспособный и мысли допустить, что может ошибаться, комиссар, начав дело с ошибки, громоздил их одну на другую, отрицал очевидное и не желал отказаться от своих предубеждений, какие бы неоспоримые доводы ему ни приводили. При этом он был злопамятен, как краснокожий, увлекался каламбурами, страстно любил литературу, и порой на сценах заштатных театриков шли его второсортные пьесы, полные общих мест и литературных штампов.
Очутившись в особняке Березовых, комиссар стал важничать, принял высокомерный вид, допросил всех и каждого, третировал своего писца и вызвал ненависть князя, потому что даже к его горю отнесся неуважительно.
Счастье, что вскоре прибыл сопровождаемый дядькой доктор Перрье.
Пятидесятилетний профессор, внешне холодный и уравновешенный, принадлежал к категории людей, составляющих гордость науки и своего отечества.
Он выставил за дверь полицейских, отослал прислугу и оставил в комнате лишь горничную и Владислава.
Две сестры по-прежнему лежали рядом. Прозрачная бледность их лиц наводила на мысль, что они уже покойницы.
Врач нащупал пульс Жермены, приложил ухо к груди и коротко бросил:
— Ничего страшного. Она скоро очнется.
— Ах, доктор, — взмолился Михаил, — верните ее к жизни! Сделайте так, чтобы она пришла в себя!..
— Лучше повременить. Обморок даст отдых телу и душе. Потерпите немного. Сперва осмотрим бедное дитя…
С помощью трепещущей от страха горничной он расстегнул корсаж Марии. Когда подняли пропитанную кровью рубашку и обнаружили рану, доктор нахмурился и плотно сжал губы.
— Она ведь жива, правда? — Михаил едва мог говорить.
— Жива. Но при смерти.
— Какой ужас! Мария! Мария! Бедная моя сестренка! Доктор, дружище, вы столько для нас сделали… Спасите же ее, умоляю!..
— Я сделаю все возможное, но ничего не могу обещать. Время бежит!.. А в моем распоряжении не более часа.
— Что вам нужно, говорите! Нет того, чего я бы не сделал!
— Мне нужен ассистент, чтобы произвести почти безнадежную операцию… Ах, если бы со мной был мой врач-интерн!
— Мы сейчас же за ним пошлем.
— Если он дома, он сразу же приедет.
— Карета, доставившая вас, заложена.
— Прекрасно. Пошлите ему эту записку. — Доктор торопливо нацарапал несколько слов. — Я же со своей стороны должен немедленно сбегать домой и взять инструменты, необходимые для хирургического вмешательства.
— Для какого именно?
— Для переливания крови.
— Я не совсем понимаю…
— Это когда некто молодой и сильный отдает свою кровь, а я переливаю ее в вены несчастной малышки, у которой из всех жизненных проявлений осталось лишь слабое дыхание…
Пока длилась эта краткая беседа, комиссар с толпой слуг с фонарями обшарили весь сад вдоль и поперек. Полицейский искал улики, изучал каждый след, обносил его частоколом из мелких веток и строго-настрого запрещал к нему прикасаться.
Проделав эту работу, он явился к князю и сообщил, что не обнаружил ничего существенного. Тем не менее комиссар попытался успокоить беднягу и заверил, что приложит все усилия для успешного завершения дела. Это похищение, по его глубочайшему убеждению, никак не могло быть личной местью.
— Я считаю, что ребенок не подвергается ни малейшей опасности, — добавил полицейский. — Почти уверен, что это попытка шантажа. С помощью ребенка у вас попытаются вымогать деньги… Большую сумму денег…
В этот момент Жермена открыла глаза и услыхала последнюю фразу. Она хотела подняться, но, сломленная, обессиленная, раздавленная, снова откинулась на подушки. Что значила для нее потеря даже своего состояния! Да, разбойник, разбивший ей сердце, мог требовать от нее всего, чего угодно. Всего, и даже жизни, лишь бы ей еще раз взглянуть на Жана.
И вдруг несчастная женщина увидала страшную картину: ее сестра лежит вся окровавленная, с пронзенной грудью. Мария! Дитя, которое она взрастила и любила не только как сестру, но и почти как дочь…
Жермену душили зарождавшиеся в груди рыдания, закипавшие на глазах слезы никак не могли хлынуть.
Доктор делал для умирающей все возможное — подкожные впрыскивания эфира и кофеина. Но все его усилия не могли вывести Марию из плачевного состояния — она все дальше и дальше уходила в небытие.
Минуло уже полчаса. Руки Марии были холодны как лед, ноги окоченели. Оставаясь по-прежнему спокойным, профессор Перрье с болью в сердце наблюдал за приближением неумолимой смерти, которой в данный момент ему нечего было противопоставить.
Вошедший слуга внес сафьяновый ящичек с никелированной ручкой.
Доктор мигом выхватил ящик у него из рук, открыл и бросил:
— Аппарат готов к работе. Только бы прибыл мой ассистент, не то…
Бешеный топот копыт и грохот мчащейся кареты заглушили его слова. На лестнице раздались шаги — кто-то поднимался, перепрыгивая через две ступеньки. Вбежал студент в сопровождении Владислава.
— Скорее за дело, дружище, — бросил профессор студенту. — Будем делать переливание, но успеем ли — кто знает…
Вне всякого сомнения, не только бедняки страждут в этом мире, но и у богачей свои горести.
Однако последние имеют возможность пригоршнями бросать золото в уплату за услуги, что избавляет их от множества непоправимых несчастий.
Леон Ришар проживал в доме пятьдесят два по улице Де-Муан. Он занимал маленькую комнатку, обставленную просто, но с отменным вкусом.
Несколько эскизов, напоминающих о его профессии, да парочка умелых, написанных с натуры этюдов скрашивали голые стены и свидетельствовали о том, что хозяин не только ремесленник, но и художник.
Над железной кроватью, настоящей солдатской койкой, висели несколько памяток о тех временах, когда он служил в армии: скрещенные клинки, унтер-офицерское кепи, сабля с темляком[641], револьвер.
Напротив кровати — стол-бюро с этажеркой, с несколькими тематически подобранными книгами по вопросам политэкономии, брошюры социалистов и отмеченными синим карандашом вырезками из газет.
Рядом — туалетный столик с комодом, кресло, стулья с плетеными сиденьями, керосиновая лампа с абажуром.
Кругом царила безукоризненная чистота, нерушимый порядок свидетельствовал о том, что хозяин дома — человек серьезный.
С малых лет оставшись сиротой, Леон Ришар имел лишь родственников, живущих в Солони[642]. Вот почему, будучи еще совсем юным, он стал жить трудами рук своих, полагаясь лишь на себя самого.
Случай предопределил выбор профессии. Однажды старик декоратор, друг его родителей, привел Леона в свою мастерскую. Фантасмагория из бумаги, холста и раскрашенного картона заворожила мальчугана, и он, вернувшись домой, сам попытался малевать замки, леса, города, дома.
Его первые опыты, вся эта варварская мазня, понравились старому ремесленнику, сказавшему:
— У мальчонки есть понятие. Он далеко пойдет. Надо бы его отдать в малярство.
Отец Леона занимался одной из тех страшных профессий, от которых самые выносливые работяги помирают во цвете лет — он был стеклодувом. Радуясь мысли, что убережет Леона от этого пагубного ремесла, отец определил его в подмастерья к декоратору.
Затем старший Ришар отдал Богу душу, как умирает три четверти стеклодувов, становящихся легочными больными и слепцами. Мать, не выдержав горя и лишений, вскоре последовала за ним, оставив сына без средств к существованию.
В Париже, в этом оплоте прогресса и разнообразной широкой благотворительности, даже безнадежно больной человек не всегда может спокойно умереть на больничной койке.
Бедняки умирают у себя дома или на улице, если не имеют своего угла. А иногда смерть обходится чрезвычайно дорого, особенно если агония длится слишком долго.
Папаша Ришар был чрезвычайно сильным человеком. Долгие месяцы он сопротивлялся смертельной болезни.
Малыш Леон, рано повзрослевший от обрушившихся несчастий, обнаружил недюжинные способности и стал прилежным подмастерьем, а затем хорошим рабочим. Получив самое примитивное начальное образование, он решил расширить свои познания и посвящал этому часы досуга, а порой и сна. Юноша посещал школу для взрослых, ходил на курсы рисунка, упорно пренебрегая кабаками и винными погребками.
В свой срок Леона призвали на военную службу и дали солидные подъемные. К тому же у него был скромный капитал, пара сотен франков, по грошу накопленных в банке в ожидании предстоящих трудностей в начале службы, когда всего разом недостает.
Однако первые шаги на военном поприще оказались много легче, чем он предполагал. Да и то сказать — одинокая жизнь закаляет. Тем более Леон обладал статью Геркулеса, его железный организм не ведал усталости.
Хоть юноша и не испытывал чрезмерной любви к армейской жизни, но почитал своим долгом служить на совесть. Он хотел все знать и быстро усвоил премудрости артиллерийской науки. Вскоре Леон стал капралом, затем сержантом, а перед увольнением в запас вот уже четыре месяца носил офицерские нашивки.
Командиру батареи он сказал просто:
— Я предпочел бы быть простым солдатом в армии работяг. В тот день, когда отечество окажется в опасности и призовет на помощь своих детей, я буду на месте.
Затем Ришар спокойно вернулся в мастерскую по изготовлению декораций, снял на улице Де-Муан комнатушку, которую обставил, исходя из своих скромных средств, и, работая ради хлеба насущного, со всей страстью окунулся в изучение политических наук: посещал собрания, слушая ораторов-социалистов, излагающих свои доктрины, и находил их формулировки отвечающими его умонастроениям простого труженика, замечающего, что не так уж все и прекрасно в нашем образцовом обществе.
Никто не знал, есть ли у него подружка. И вовсе не потому, что юноша отличался каким-то особым пуританством[643], вовсе нет. Он был молод, наделен тем, что называют темпераментом, и вовсю забавлялся, когда приходилось совершать набеги в страну любви. Но это были всего лишь простенькие приключения, интрижки без последствий, мимолетные увлечения, вспыхивавшие и сгоравшие быстро, как солома.
Никогда до сих пор Леон не ведал настоящей страсти, серьезной привязанности, не встречал «родственной души». Он обладал всеми свойствами, необходимыми, чтобы стать превосходным главой семейства. И никому бы, и ему самому в первую очередь, и в голову не пришло, что на его долю выпадут немыслимые и весьма суровые приключения.
Леон Ришар жил в доме по улице Де-Муан уже восемнадцать месяцев. Через год после него поселилась этажом ниже пожилая супружеская чета.
Парочка была отвратительная — озверевшие от злоупотребления спиртным пьяницы без устали дрались и влачили самую жалкую жизнь. Супруг носил характерное прозвище Лишамор, что на местном воровском жаргоне значило Лакай-В-Усмерть, под этой кличкой его и знали в здешнем районе.
Это был упитанный шестидесятилетний старичок с хитрыми глазами ежа, поросший, как дикий кабан, коричневато-серой щетиной. Алкоголь законсервировал его, как консервируют некоторые фрукты. На его помидорно-красной роже, словно спелые дикие вишни, выступали фиолетовые жировики.
Жена походила на свиноматку, ее жировые отложения тряслись при каждом движении, как пакеты желатина. Пила она ничуть не меньше супруга и ежедневно заглатывала два литра «купороса».
Людьми они были мрачными и едва ли обменивались в день пятью десятками слов, как если бы боялись проговориться о совершенных ранее преступлениях. Однако иногда, когда старуха напивалась, в ней, как это водится у заправских пьяниц, пробуждалась некая лучезарная ясность ума. Тогда она беседовала с консьержкой, чересчур любопытной, но в целом превосходной женщиной.
Да, супруга Лакай-В-Усмерть не всегда была такой, как сейчас.
Когда-то ее знавали как примерную жену и хозяйку пансиона. Затем они с мужем стали торговать вином. Но… хозяева слишком много пили. Торговля прогорела.
К счастью, их дочь была миллионершей и теперь оплачивала старикам крышу над головой и кусок хлеба. Разумеется, она могла бы вести себя и более благородно. Двести франков в месяц… Шесть франков и семьдесят сантимов в день… Не густо… Вот и приходилось экономить на квартплате, еде, одежде, экономить на всем, чтобы свести концы с концами.
Был еще племянник, можно сказать, приемный сын, он иногда подбрасывал франков двадцать. А не то пришлось бы затянуть пояс потуже и не было бы возможности пропустить стаканчик, когда мучает жажда.
Вот и все, что было известно о финансовых делах супругов.
Однако квартплату старики вносили исправно, охотно наливали рюмочку-другую, вот к ним и относились уважительно, как к рантье.
Итак, пока Леон Ришар мечтал о Ноэми Казен, красивой и грациозной Мими, чей образ уже преследовал его, супруги этажом ниже устроили потасовку. Напрасно юноша пытался сосредоточиться, воссоздать в памяти неожиданные события, связавшие между собой два столь несхожих существа. Стычка была такой громкой, что мечты его разлетелись от изрыгаемой пьяницами ругани и ударов, которыми те, не скупясь, награждали друг друга.
К шуму свалки примешивался еще и неумолчный плач ребенка. Он нервировал молодого человека:
— Ну вот, теперь у них еще и ребеночек объявился.
Малыш орал, не замолкая, а художник недоумевал:
— Что за ненормальные родители могли доверить крошку подобным людям? Только б они его не обижали.
Крик не стихал, но уставший юноша все же заснул — ведь была уже полночь.
Однако сон его был тяжел. Хотя он и не слышал больше жуткого дуэта пьяниц, под двери ему просочился ужасный, неизвестно откуда взявшийся запах. От смрада, заполнившего комнату, он почти задыхался. Это была затхлая смесь прогорклого масла, спиртного, тошнотворный запах тлеющего грязного тряпья.
Прошло несколько часов, и юноша, преодолевая тошноту, очнулся.
Светало.
Припомнив все, что происходило накануне этажом ниже, он спустился, опасаясь, что случилось несчастье.
Так и есть! Всю лестничную площадку заволокло едким дымом.
Могучее плечо высадило дверь. Леон очутился в маленькой прихожей. Распахнув двери, ведущие в комнату, он застыл, охваченный ужасом и отвращением.
Единственное, что он смог, так это прошептать:
— О, как это ужасно!
И, отшатнувшись при виде кошмарного зрелища, открывшегося его глазам, помчался предупредить полицию.
Как только карета, увозившая Бамбоша и едва не раздавившая Мими, была остановлена Леоном Ришаром, бандит открыл дверцу и бросил кучеру:
— Сматывайся. А клячу и колымагу оставь.
Сам же молодчик с плачущим младенцем на руках выскочил на мостовую, громогласно объявив, что везет малыша в больницу. Продираясь сквозь толпу, Бамбош узнал смельчака спасителя, которого неоднократно встречал раньше.
«Ты посмотри, — подумал бандит, — да это же мазила, живущий этажом выше стариков! Ну я его научу, как совать нос в наши дела! Возьмем его на заметку, и наши ребята с ним разберутся».
Бамбош в два счета доставил малыша к Лакай-В-Усмерть и без околичностей заявил старухе:
— Держи, мамаша Башю, этого толстомордика. Спрячь его и смотри в оба, чтобы с ним ничего не приключилось. Щенок принесет мне миллион с гаком.
— А нам он сколько принесет, сынок?
— Целое состояние. Будет на что выпить и тебе, и твоему Лакаю.
— Стало быть, малец — важная птица?
— Еще какая! Мамаша Башю, этот кусок мяса — настоящий принц. Ведь ублюдок — сын князя Березова.
— Так цыпленок — сын этой кривляки Жермены, в которую когда-то втюрился бедняга граф Мондье?
— Да, — уронил Бамбош, — бедный мой папочка, который, кстати, не был ни графом, ни Мондье. Настоящий злодей, и я правильно сделал, отправив его на тот свет.
— Кстати говоря, мне всегда было немного не по себе, что ты порешил своего родителя.
— Ты, старуха, дура набитая. Знала бы ты, что принес мне этот единственный удар ножом! Благодаря ему я стал главарем банды и у меня неплохая зацепка в самом высшем свете. Но вернемся к мальцу.
— А что с ним надо делать?
— Подержать у себя до завтрашнего утра. А я пока мигом обряжусь великосветским хлыщом и присоединюсь в театре «Водевиль» к Глазастой Моли, играющей роль моей мамаши. Завтра на рассвете она приедет за сопляком и сама определит ему постоянное местожительство. Понятно?
— Конечно же понятно, ты — лучший из всех бандитов. Эх-эх-хэ, а не подбросишь ли чего, чтобы смазать колеса бедной старухе, тебя взрастившей?
— Эге, значит, твоя дочка Андреа-Рыжуха перекрыла вам кислород?
— Нет, но ее муженек такой скряга, что тот жид.
Бамбош порылся в кармане, извлек пару луидоров[644] и швырнул их на стол.
— Вот, возьми и хлебай вволю. Пойдем, уложишь щенка в кабинете. А мне подай рубаху, штаны, лакированные шкары[645], словом, вечерний костюм.
— Держи, драгоценный мой.
Через четверть часа мерзавец настолько преобразился, что и самый близкий друг не смог бы его узнать. Фальшивая черная борода, закрывавшая лицо, исчезла. Как и парик с бакенбардами, умело закрепленный на каскетке. Бамбош, избавившись от бандитских доспехов, превратился в очень элегантного светского молодого человека с узенькими пшеничными усиками и коротко стриженными белокурыми волосами. Фрак сидел на нем великолепно. Перевоплощение было не только мгновенным, но и поразительно полным.
Бандит закутался в длинное, до пят, зимнее пальто, надел мягкую шляпу, засунул под жилет сложенный шапокляк[646].
— Прощай, поганец ты мой любый, — сказала ему мамаша Башю с нежностью, подогретой спиртным. — Тысячу приветов Глазастой Моли, если она нас еще помнит.
— До скорого, старая греховодница, — откликнулся Бамбош. — Доброй ночи, Лакай, и не слишком усердствуй с самогоном. Ты же знаешь — «повадился кувшин по воду…
— По водку…
— … ходить и разбился»…
— Нет, напился по горло. — Старик зашелся смехом, похожим на кудахтанье.
Похохатывая, Бамбош вышел на проспект, где остановил экипаж.
Оставшись дома, супруги, уже находившиеся в крепком подпитии, не слишком долго раздумывали, куда бы истратить два луидора, великодушно оставленные Бамбошем. Несмотря на поздний час, было принято единодушное решение промочить глотку.
— До утра не дождаться. — Мамаша Башю была само нетерпение.
— И то, — поддержал ее Лишамор. — Я бы с удовольствием глотнул пунша…
— Да, пунш так и печет, так и печет, когда льется в брюхо…
— А в него бы долить шартрезу… абсенту… кирша… Словом, всех этих дорогущих, но пахучих штук…
— Именно, именно. Тут тебе и выпивка, тут и парфюмерия.
— А ко всему этому купить бы у аптекаря чистого спирту, да всю смесь и поджечь!..
— Возьму-ка я свою торбу да потопаю за всеми этими, вкусностями. А если мальчонка будет слишком уж хныкать, дай ему пососать большой палец.
Не прошло и двадцати минут, как старая карга вернулась, нагруженная, как ослица.
В здоровенный, литров на десять, котел старуха швырнула горсть рафинада, вылила все принесенные напитки, и Лишамор поднес к этой бурде спичку. Заплясавшее голубое пламя зловеще осветило мерзкие рожи супругов, в то время как в соседней комнате, брошенный на убогое ложе, несчастный ребенок заходился от крика.
Несмотря на то, что выпивки у Лишамора всегда было вдоволь, он не знал слова «достаточно» и останавливался лишь тогда, когда сон валил его замертво. Одеревеневший, с закатившимися глазами, в такие минуты он напоминал больного каталепсией[647]. Старик принадлежал к тем запойным алкоголикам, которые не могут спокойно видеть ни стакан, ни бутылку, ни бочонок без того, чтобы не попытаться все это моментально опорожнить. Казалось, удовольствие ему доставлял не столько сам процесс пития, сколько его последствия, не дегустация как таковая, а само состояние опьянения.
Итак, на столе пылал полный котел пунша.
Лишамор, очарованный запахом и дивным видом горящей, как расплавленный металл, жидкости, заявил:
— Я буду пить его горящим.
— Я тоже, — решила старуха. — А потом мы угостим княжьего выродка. Детишки под хмельком — такая забава!
Лишамор приложился к черпаку и стал пить большими глотками. Его почерневший рот, казалось, мог без вреда заглатывать и булавки, и осколки стекла, и купорос.
Старуха щедро плеснула себе в кружку, однако огонь погас, чем вызвал ее недовольное ворчание. Не отрываясь, она выдула больше литра, не замечая, как странно исказилось лицо ее супруга.
Лишамор вдруг подскочил на месте. Судорога прошла по всему его телу, с губ сорвался крик. Изо рта пьяницы, из самого горла, вырвался язык пламени. Перенасыщенный более чем за тридцать лет возлияний всевозможными горючими жидкостями, старый выпивоха вдруг загорелся. Весь спирт, пропитавший его тело: мышцы, кости, кориум[648], эпидермис[649], жировые отложения — воспламенился, и Лишамор запылал, как стоявший перед ним пунш.
Грудь его вздымалась от пароксизмов кашля, и, наконец, выдохнув огненную струю, он едва не опалил украшенное седой волосяной порослью лицо мамаши Башю, тупо наблюдавшей за происходящим.
Лишамор превратился в скрюченный труп, оставшийся в том же положении, в котором его настигло удушье, — животом на краю стола, а спиной прижатый к спинке стула, что не мешало ему пылать вовсю. Лицо было в огне, из глаз, носа и рта вырывалось пламя, вскоре охватившее и все тело. Кожа, пропитанная алкоголем, лопалась и шипела, словно жаркое. Шкворчало, вытекая, сало. Занявшаяся одежда поддерживала жар. Копоть поднималась к потолку и оставляла на нем жирный слой сажи. Воздух с летающими черными хлопьями становился все более удушливым и непригодным для дыхания. По всей квартире распространялся тошнотворный дух пригорелого сала.
Полузадохнувшийся ребенок метался на убогой постели, испуская пронзительные душераздирающие вопли.
Оглушенная выпитым пуншем, который она хлебала с жадностью всегда голодного животного, мамаша Башю наблюдала, как обугливается ее муж, и бормотала, икая:
— Ну ты погляди, что ж ты это выдумал, старый хрен?.. Чего это ты тут тлеешь? Это ты стал пуншем? Или пунш тобой? Не могу в толк взять… Вот потеха… А ты, сопляк, заткнись. Прекрати свою музыку, не то живо твою дудку изломаю… Недаром меня величают «Смерть-Младенцам». Уж и повозилась я с этими ангелочками… А-а, ты все еще хнычешь… Вот брошу тебя в этот котел, будешь знать… Черт побери, ну и жара!.. Лакай, старина, надо бы тебя затушить. А то уж больно ты котлетами смердишь. И еще селедочкой малость. Не могу больше… Я свою дозу приняла, теперь вздремнуть бы чуток… Пошли баиньки? Да только вот малец нам не даст покемарить. А вот я ему сейчас глотку перережу…
Шатаясь, она дошла до шкафа, выдвинула ящик и, вытащив кухонный нож, вся во власти своей пьяной фантазии, поплелась туда, откуда доносились все более пронзительные вопли.
Лишамор продолжал тлеть. Огонь уже охватил его с ног до головы и весело потрескивал. Без передышки шло разложение, происходил феномен, именуемый самовозгоранием. Плоть бывшего кабатчика оседала, распадалась, и вскоре обгорелая масса окончательно утратила очертания человеческого тела.
Войдя в комнату, где в агонии лежала Мария, студент окинул ее взглядом, полным не только сострадания, но и восхищения. Профессия, в изучение которой он ушел с головой, придала ему внешнюю бесстрастность, не уменьшив на самом деле способности сопереживать страждущим.
Неожиданно, с бешено заколотившимся сердцем, он осознал, что испытывает к девушке жгучий интерес.
— Ее ранили два часа назад, — объяснил ему профессор. — Я рассчитываю на вашу помощь при операции, которая одна только может ее спасти, а именно — при переливании крови.
— Хорошо, что вы за мной послали, дорогой мэтр, — только и ответил юноша.
— Кроме того, здесь необходим умный и преданный человек для неусыпного наблюдения за нашей больной. И в этом я тоже полагаюсь на вас. На дежурствах в клинике вас подменит один из моих экстернов. А вы обоснуетесь здесь и пробудете до тех пор, пока будет необходимо.
— Договорились. И спасибо, что вы вспомнили именно обо мне.
— Вы ведь мой любимый ученик, и я вам целиком и полностью доверяю. А теперь — за работу!
Не делая лишних движений, но на диво проворно юноша соединил части специального инструмента, известного под названием аппарата Колена. Маленькая воронкообразная круглая кювета из эбонита, заканчивавшаяся снизу отверстием для трубки, называлась распределительной камерой. Емкость была рассчитана на триста граммов. Сбоку от распределительной камеры находился хрустальный насос мощностью десять граммов. Затем — присоединенная в нижней части резиновая трубка с наконечником в виде притуплённой полой иглы. Наконец, в распределительной камере, являющейся главной частью машины, помещался резиновый шарик, он был легче крови, проходившей через аппарат, и служил клапаном, препятствовавшим проникновению воздуха в трубку и вытеканию крови в кювету. Одним словом, насос, необычайной точности.
Глядя на одинокую и неподвижную фигуру Владислава, — что тебе тот пес, и суетливый, и услужливый, и неуклюжий, зато какой любящий и преданный! — доктор, много лет знавший старого дворецкого, спросил у него:
— Тебя не пугает вид крови?
— О нет, не пугает.
— Ну, тогда закатай рукав сорочки…
Но тут с необычайной живостью вмешался интерн:
— Если позволите, профессор, я сам буду донором.
— Но, друг мой, это истощит ваши силы.
— Отнюдь нет. Недавно я обнаружил, что избыточно полнокровен. Переливанием вы только услугу мне окажете.
Он даже не стал ждать согласия учителя и принялся закатывать левый рукав, обнажив сильную руку, опутанную, как веревками, сплетением превосходных вен.
Профессор чуть заметно улыбнулся и, лукаво заглянув в глаза залившемуся краской юноше, пробормотал:
— О, молодость, молодость… Все это прекрасно, но мне нужен помощник, а не пациент.
— Умоляю вас согласиться. Я буду и тем и другим в одном лице. Уверяю, больная не пострадает, и операция пройдет без затруднений.
— Будь по-вашему.
Не теряя больше ни минуты, доктор наложил жгуты на руки молодого человека и раненой девушки. Он подождал, пока вена на руке больной немного набухнет, и надрезал кожу, чтобы обнажить вену. Затем уколол вену тонким троакаром[650] и оставил его в ней, а Людовик удерживал троакар правой рукой.
— Держи вот это двумя руками и не двигайся, — сказал он стоявшему по струнке, но с разобиженным видом мужику, словно считавшему, что ему коварно помешали изъявить свою преданность.
Владислав так вцепился в эбонитовую кювету, будто та весила пятьдесят килограммов.
— Главное — не шевелись.
— О, не беспокойтесь, господин доктор.
— Теперь ваша очередь, — сказал профессор, разрезая вену юноше.
Кровь заструилась в кювету.
Доктор потянул на себя поршень, затем надавил, и на конце полой иглы появилась красная капелька. Аппарат был готов к работе. Оставалось лишь вынуть троакар из вены Марии и ввести вместо него иглу, служившую наконечником трубки, что и было сделано.
Наконец, со всевозможными предосторожностями приоткрыли клапан, и живительная влага заструилась, нагнетаемая насосом.
Поначалу казалось, что эти героические попытки не приносят никакого успеха. Героические? О да, потому что здоровое и мощное тело отдавало кровь умирающей, помогая удержать ускользающую от нее жизнь.
Уже немалое количество драгоценной жидкости поступило в систему кровообращения больной. Профессор хмурился, а интерн впадал во все большее отчаяние при мысли о том, что его преданность оказалась бесполезной, и это совершенное создание, вызывавшее в нем все более глубокий интерес, должно умереть или даже… уже мертво.
Но нет! Наука явила еще одно чудо, способное посрамить маловеров.
В тот миг, когда профессор Перрье решил, что будет продолжать свое дело лишь из любви к пациентке, из профессионального долга, но безо всякой надежды, мужик, чьи глаза были неотрывно прикованы к лицу больной, вздрогнул и зашептал:
— Она задышала… Она задышала…
— Ты не ошибся? — взволновался профессор.
— Я совершенно уверен! Какая радость для всех нас!
Людовик промолчал, но из его груди вырвался глубокий вздох, а сердце учащенно забилось. Ему и впрямь казалось, что эту прелестную девушку он знает долго-долго, месяцы и даже годы. И готов принести любую жертву, лишь бы она выжила.
На лице Марии появился румянец, а потухшие и остекленевшие глаза обрели осмысленное выражение. Веки то поднимались, то опускались, губы дрогнули.
Это было воскрешение из мертвых, при виде которого самые закоренелые скептики и хулители науки должны бы были воскликнуть: «Чудо!»
Мария узнала доктора и старого слугу.
— Доктор Перрье… Владислав… — прошептала она.
Мужик так расчувствовался, что заплакал и, сдерживая рыдания, воскликнул:
— Воскрес наш бедный ангелочек!
Мария посмотрела на интерна, его окровавленную руку… У нее у самой тоже побаливала рука… Тут она заметила аппарат. Кровь, опять кровь… Она вдруг почувствовала себя счастливой под ласковым и восторженным взглядом юноши. Но послеобморочное ощущение блаженства, увы, ненадежно. Вместе с жизнью и сознанием к девушке возвращалась память об ужасной драме, в которой она едва не погибла.
Ей почудилось, как внезапно, словно резким порывом ветра, распахивается окно. Является какой-то человек, бандит, выхватывает ребенка из колыбели… Она борется со злодеем… Затем удар в грудь — и бедняжка летит в бездну, откуда нет возврата…
И она закричала прерывающимся голосом:
— Жермена!.. Жан!..
Изо рта раненой хлынула кровь.
— Молчите! Ни слова, или вы убьете себя! — властно скомандовал доктор.
— Я ранена?
— Да.
— Опасно?
— Да. Но вы выживете, если будете меня слушаться.
— Я буду послушной. Я хочу жить, чтобы отыскать нашего дорогого малыша… А как Жермена?
— Теперь, когда вам стало лучше, я займусь ею. Оставляю около вас месье Людовика Монтиньи, доверьтесь ему, как доверились бы мне.
— Дорогой мэтр, — спросил интерн, — следует ли продолжать переливание?
— Нет, дружище. Наша больная заснет сразу же после того, как вы сделаете перевязку. Я на вас полагаюсь. Дайте я перебинтую вашу кровоточащую руку. Вот так.
Бледный, с искаженным лицом, с глазами, полными слез, нет-нет, да и орошавшими щеки, несмотря на неимоверные усилия их сдержать, князь Березов, по меньшей мере в десятый раз, приоткрыл дверь, заглядывая в комнату.
— Ну что, вы спасли ее? — спросил он, снедаемый беспокойством.
— Операция прошла успешно, и в любом случае сутки бедняжка проживет. Мой интерн не отойдет от нее ни на секунду. А как княгиня?
— Пойдемте к ней. Она меня пугает…
Профессор направился к Жермене, бившейся в тяжелейшем нервном припадке. Она призывала свое дитя таким душераздирающим голосом, что как ни закален был Перрье видом человеческого горя, но и его такой взрыв отчаяния заставил оторопеть.
Доктору припомнились времена, когда три года назад, спасенная из водной пучины тем, кто должен был стать ее супругом, княгиня заболела тяжелой формой менингита и чуть не умерла. И теперь профессор опасался рецидива ужасной болезни, который на этот раз мог унести жизнь несчастной княгини.
Она металась, проклинала себя, называла плохой матерью, заслуживающей смерти.
— Где была я? В театре… В театре… А они в это время похитили моего Жана, они убили мою сестру… Бедная Мария, ангелочек мой маленький, она до самой смерти защищала ребеночка… А я? Я была там… Я бы спасла его… Кто бы смог противостоять мне, его матери?! Жан! Верните мне Жана! Мишель, наше дитя… Мне нужен Жан… Ищите его… Найдите его… Или я умру…
— Жермена, любимая, ненаглядная!.. Нам вернут его… Я клянусь тебе… Но, умоляю тебя, крепись, мужайся… как тогда. Как всегда, в минуту опасности… Совладай со своим горем. У меня ведь тоже душа разрывается, но я мужаюсь, я борюсь…
— Я бы хотела… хотела… Но не могу. Какой ужас, какая мука, какой ад в груди… Это невыносимо… Мне хочется выть, рвать на себе волосы… Я желала бы умереть… О, как я теперь понимаю самоубийц! Да, есть вещи, которые перенести невозможно… Дитя мое, дитя… Оторвать ребенка от матери!.. Я же мать, поймите!..
Князь с сокрушенным сердцем пытался взять ее руки в свои, хоть как-то вразумить, заставить ее успокоиться хоть на минуту.
Напрасные усилия. Это хрупкое создание, доброе, как ангел, легкое, как птичка, проявляло прямо-таки мужскую силу и билось так, что могло переломать себе кости.
«Ей во что бы то ни стало надо заснуть, или все пропало», — подумал доктор.
Но так как не представлялось возможным сделать подкожную инъекцию, он распечатал флакон эфира, налил пригоршню и кое-как все же заставил ее вдыхать анестезирующее вещество.
Постепенно жесты княгини стали спокойнее, а горестный поток слов приостановился. Несколько раз она глубоко вздохнула и наконец впала в полудремотное состояние, обеспечивавшее ей хотя бы короткую передышку.
Князь, чье отчаяние все увеличивалось, бродил между женой и свояченицей и, всякий раз, проходя мимо пустой колыбели, не мог сдержать рыданий.
Доктор взял его за руку, энергично встряхнул и сказал:
— Мужайтесь. Вы найдете своего ребенка. Ни на минуту не отлучайтесь от княгини. И позаботьтесь о самом себе. Присмотритесь к людям, которые вас окружают. И будьте начеку. Злодей, похитивший Жана, имеет в доме сообщников. До завтра. Я приду к вам сразу же после визита в больницу.
Франсина д’Аржан ранее именовалась Франсуазой Марготен и пасла коров в Солони в сопровождении одноглазой жесткошерстной овчарки по имени Мусташ.
Однажды, осенним утром, заезжий коммерсант увидел, как она старательно делает бусы из ягод шиповника.
Она показалась ему довольно красивой, и он вылез из экипажа, вознамерившись приударить за ней по-гусарски.
Девочка оказала сопротивление, Мусташ ощерился.
Торговец вез на свалку образцы залежалой продукции, в частности, украшения из янтаря и кораллов, предназначенные для новорожденных, которые и высыпал на дрогетовую[651] юбку Франсуазы. Мусташ по-прежнему скалил клыки — длинные, белые, напоминающие дольки чеснока. Путник вспомнил, что, когда он покидал Сердон, предупредительная кабатчица из Дофэна положила в багажник жареную курицу и пару фунтов хлеба.
Он схватил курицу, хлеб и швырнул Мусташу.
Ах, Боже мой, мгновение — и все сдались: и пастушка и пес капитулировали, благодаря чему странник изведал счастье.
Но — увы! — внезапная идиллия возымела последствия. Бедняжка Франсуаза заметила, что поясок расширяется самым тревожным образом. Ясное дело, хозяева поспешили дать ей пинок под зад, а родители, когда она, вся в слезах, явилась к ним, чтобы исповедоваться в своем минутном заблуждении, не нашли ничего лучшего, как вышвырнуть ее за дверь.
Франсуаза, не располагавшая никакими капиталами, кроме четырех монеток по сто су[652], увязанных в уголок платка, попала в Париж.
Бюро по найму поместило ее к одинокому пожилому господину.
Когда живот ее увеличился настолько, что доходил уже до носа, пожилой господин позволил ей остаться еще на неделю, после чего другое бюро послало молодую женщину в семью буржуа растить новорожденного младенца.
Что касается ее собственного ребенка, Франсуаза попросту бросила его в казенном приюте, ибо, как и большинство красавиц, не страдала от избытка чувств.
В течение года она пришла в себя и поднакопила немного деньжат. Ей шел семнадцатый годок.
Раннее материнство не только не состарило девушку, но, насколько это возможно, сделало еще красивее. Теперь она напоминала те восхитительные создания, кого ваяли в древней Греции, воспевали в средние века, а во времена Людовика XV провозглашали «некоронованной королевой». Сегодня же подобных ей, предварительно развратив до мозга костей, поднимают на щиты журналисты.
В первую очередь Франсуаза сменила имя на Франсину, а вместо фамилии использовала название центра своего кантона Аржан-сюр-Сольдр.
Итак, Франсина д’Аржан стала широко известной благодаря бесстыдной рекламе журналиста, которого щедро оплачивала натурой. В свете отнюдь не осуждали такого рода услуги.
Бедолаге репортеру оставалось только вопить: «Ах, если бы вы знали, какие скрытые очарования таит моя подруга! Какого все это отменного вкуса! Какие таланты и какая виртуозная техника!» Вот это, черт подери, эпитеты!
Как бы там ни было, фокус удался — и Франсина д’Аржан, познав и взлеты и падения, оказалась на вершине в том возрасте, когда иные ночные красавицы еще поджидают манны небесной.
Двадцати годов от роду она имела лошадей, роскошные выезды и особнячок, равного которому не имели и иные светские невесты.
К тому же Франсина была не просто ослепительно хороша — она была в моде. За нее не только дрались, но и стрелялись. Один из одержимых ею сказал, что красоту она сделала своей профессией. Другой финансист, делающий «звезд» и сам же потом перед ними пресмыкающийся, содержал ее в течение месяца. В конце концов, один очень распутный и крайне скупой герцог уступил Франсину владельцу прядильных фабрик Гонтрану Ларами.
Кто не знает Гонтрана Ларами, папенькиного сынка, кроме всего прочего, сахарозаводчика и сталелитейщика! Он был воплощенным представителем золотой молодежи, не брезговавшим тремя залогами успеха: заставить о себе говорить любой ценой, жить ради этого и уметь подать себя, формируя общественное мнение.
В ознаменование своего воцарения он подарил Франсине д’Аржан старинный дворец, принадлежавший ранее Регине Фейдартишо, на улице Эюле. Этот особняк приносил своим владелицам несчастье, ибо карьера Регины, владевшей им после банкротства Фелисии Мори, тоже с треском лопнула. Два месяца назад дворец приобрел Гонтран. И с той поры там закипело веселье.
В описываемый нами вечер давали званый обед, переходящий в ужин.
Франсина принимала светских кутил. Из мужчин присутствовали: виконт де Франкорвиль, его друг маркиз де Бежен — двое оставшихся в живых из знаменитого трио, включавшего ранее трагически погибшего Ги де Мальтаверна. Когда-то их называли «лакированными бычками».
Были тут и барон Бринон, считавший себя Адонисом[653], несмотря на лысый, как колено, череп. И известный юный красавец Гастон де Валь-Пюизо, любимец дам, к которым он, кстати, относился весьма цинично. Затем — биржевые маклеры, дельцы с ипподромов, журналисты, явившиеся в поисках сплетен для страниц светской хроники, а также для описывания всевозможных прелестниц на радость слабоумным старикам.
Среди дам блистали наводящие на определенные мысли Шпанская Мушка, Жюли-Цветочек, Клеманс Безотказная, Нини-Шлюшка, Похлебка-с-Чесноком и целая коллекция более или менее известных и заслуженных див.
Стол был великолепен и роскошно сервирован, подавали те безумно дорогие яства, которые встретишь ныне только лишь на подобного рода столах.
Болтали обо всем понемногу, но особенно об истории, нашумевшей из-за высокого социального положения ее жертв: украден ребенок князя Березова, убита его свояченица. Уж как только не комментировали, как только не обсуждали на все лады это преступление, до сих пор не раскрытое полицией и все еще остающееся самой жгучей загадкой.
— Их просто-напросто будут шантажировать, — утверждал всегда хорошо информированный маркиз Бежен.
— А не кажется ли вам, что это месть? — равнодушно заметил Гастон де Валь-Пюизо, хотя и был с князем накоротке.
— Месть? С чего бы это? — стоял на своем Бежен.
— А зачем было убивать девушку?
— Убивать? Но она жива, об этом пишут в вечерних газетах.
— Значит, истинным намерением злодея было убить юную красавицу.
— Нет, нет, нет, и слушать не хочу, — беспардонно вмешался повеса по кличке Малыш-Прядильщик. — Хоть на минутку забудьте об этом чертовом семействе Березовых. Вот уже два дня ни о чем другом не говорят, только о них! Хватит, довольно, меня, наконец, это бесит! Все газеты пестрят этой фамилией!
Бурная вспышка молодого человека была встречена смехом — этот чудак так пылко любил саморекламу, что не мог стерпеть сообщений о ком-нибудь, кроме как о его персоне.
— Захлопни пасть, Драный Башмак! — прикрикнула на него Франсина. Так она ласкательно называла Малыша-Прядильщика, чья челюсть и впрямь напоминала этот предмет одежды.
Он действительно был на редкость уродлив. Вообразите редкие, цвета горчицы, волосенки, глаза морской свинки, утиный нос, гнилые зубы, а кроме того, узкие плечи, цыплячью грудку, руки и ноги — как лапки паука-сенокосца, огромные колени и запястья — словом, настоящее страшилище. Прибавьте к этому полное отсутствие какого бы то ни было шика, неумение элегантно носить платье, а при всем перечисленном — чудовищное самомнение, основанное на семидесяти пяти или восьмидесяти миллионах, доставшихся от матери, которые он по-молодецки проматывал. Через шесть месяцев молодой человек должен был достичь совершеннолетия и только тогда вступить в права владения состоянием, но ему хватало кредиторов, готовых ссудить сколько угодно под одну его подпись.
Несмотря на уродство, пошлость и вульгарные манеры, у него были свои придворные, курившие ему фимиам, млевшие от удовольствия, ловящие каждое его слово, встречавшие хохотом его грубости, а на самом деле насмехавшиеся над ним.
Малыш-Прядильщик добродушно улыбнулся, когда Франсина столь оригинально призвала его к молчанию, и по-обезьяньи осклабился, обнажив зеленоватые клыки. Он обожал шутовство, трюки казавшихся гуттаперчевыми клоунов и подражал им, считая себя ловким гимнастом и фигляром высокого класса.
Затем, задрав полы фрака, молодой человек хлопнул себя по ляжкам и завопил:
— Называй меня твоей птичкой и скажи, что ты меня обожаешь!
— Ну разумеется, — съязвила девушка. — Все знают, что я без ума от твоей красоты. Ты мне за это достаточно много платишь.
Все рассмеялись, посыпались похабные шуточки. Общество, поначалу тешившееся яствами, становилось все более развязным и склонным к непристойностям.
Возбужденные парочки флиртовали, тут и там начала мелькать нагота.
В то же время ожидалось, что Малышу-Прядильщику, по обыкновению, взбредет в голову какая-нибудь фантастическая причуда, на которые он был большой мастак. Во всяком случае, этой двуногой горилле порой приходили на ум идеи, приводившие окружающих в полное замешательство.
Прежде всего он попытался поприставать к своей уже захмелевшей любовнице, но та, раздраженная отсутствием какого-нибудь сюрприза, дала ему по рукам. Напустив на себя серьезность, Гонтран Ларами кликнул лакея и отдал распоряжение. Слуга усмехнулся и через пять минут с важным видом внес на большом позолоченном подносе… ночной горшок.
Все почувствовали — началось! — и зааплодировали.
Франсина скорчила гримаску и бросила:
— Что он намерен делать, этот остолоп?
— Наверняка отмочит какое-нибудь грандиозное свинство! — взвизгнула Шпанская Мушка.
— Браво! Браво! — вопила компания.
Малыш-Прядильщик взял горшок и, нахлобучив себе на голову, заметил:
— Тик в тик по размеру!
— Как раз на дурную голову, — заметила Цветочек.
— Давайте примерим, кому еще подойдет головной убор…
— А стоит ли? Все уже и так знают, правда, Жюли?
Поставив горшок на пол, Малыш-Прядильщик сделал вид, что собирается на него усесться.
— Хватит, хватит! Нам вовсе не смешно! — завопили женщины.
— Штанов, штанов не снимай! — раздались мужские голоса.
И тут мерзкий кретин, думавший всех позабавить зрелищем своей наготы, выпалил:
— Я не таков, как вы, дорогие дамы, и не показываю всем и каждому все свое хозяйство.
Он повернулся к ночной вазе и бросил туда какой-то предмет, упавший с резким стуком.
Как ни быстро было его движение, Гастон де Валь-Пюизо успел заметить яркую вспышку, словно многократно умноженный блеск электрических ламп.
Он возопил, полный подлинного или деланного восторга:
— Гонтран Ларами, папенькин сынок, экстравагантный миллионер, ты потрясающий тип!
— Ах, да что там такое?.. — заволновались гости.
— Да, потрясающий! Ты знаешь, я в этом понимаю толк! — продолжал де Валь-Пюизо.
Польщенный грубой лестью, Малыш-Прядильщик ощерился в своей обезьяньей ухмылке. И со всем изяществом, на которое только был способен, отвесил Франсине глубокий поклон и, встав на одно колено, поставил горшок перед ней на скатерть.
— Какая гадость! — сказала Клеманс Безотказная, передернувшись от отвращения.
Франсина д’Аржан заглянула в ночную вазу и издала возглас радостного изумления:
— О, какой милый! Ты прав, де Валь-Пюизо, он великолепен!
— Вот именно, девочка моя. Ибо только мне могла прийти в голову причудливая идея выбрать такой футляр для бриллиантового колье стоимостью по меньшей мере в пятьсот тысяч франков.
— …И подарить его прекраснейшей из прекрасных, — поддакнул репортер Савиньен Фуинар.
Таким образом, этот идиот бросил к ногам бывшей коровницы, страдавшей когда-то от голода и холода, а ныне грязной до отвращения блуднице целое состояние. Да, просто настоящее богатство: по самым скромным подсчетам — пятьсот тысяч франков. Сумму, на которую целую зиму можно было бы содержать пятьсот семей ремесленников, обеспечить теплой одеждой их детей, накормить похлебкой стариков, защитить их от безработицы, лишений, болезней.
Потрясенная до глубины души, девушка то краснела, то бледнела, голос ее срывался. Она надела на шею пышную гирлянду сверкавших драгоценных камней.
Гастон де Валь-Пюизо сделал умоляющий знак рукой.
— О, дай нам как следует насладиться этим зрелищем, умоляю, дай посмотреть ближе.
Женщины, поджав губы, затаив в глазах недоброе, бесились, снедаемые завистью. Среди них не было ни одной, кто в этот миг не желал бы броситься и исцарапать в кровь Франсину, в чьем триумфе и впрямь было нечто раздражающее. Грациозным жестом она протянула украшение юноше, который, чмокнув девушку в запястье, схватил драгоценность и стал ее рассматривать как завороженный.
Все повскакивали со стульев и потянулись к де Валь-Пюизо.
— Дай и мне посмотреть. И мне. — Колье переходило из рук в руки.
Оно описало почти полный круг, и де Валь-Пюизо уже протянул руку, дабы, взяв его, возвратить Франсине, но остановился, зайдясь в сильном приступе кашля. И тут, без видимой причины, все электрические лампы потускнели. Воцарился полумрак, присутствующие заволновались.
Приступ кашля прошел.
— Нечего сказать, хороши же эти модные лампочки! — воскликнула Франсина.
Свет снова вспыхнул с прежней яркостью, но длилось это не более двух секунд. Внезапно столовая вновь погрузилась в непроглядный мрак, стало темно, как в погребе. Послышались тревожные возгласы, начался полный хаос, гости толкались, по паркету грохотали стулья, слышны были шуршанье шелковых юбок и звуки поцелуев.
Ужас объял Франсину при мысли, кого же, какое отребье она принимает в своем доме, всю эту шушеру, любителей гулящих девок.
Она вдруг подумала: «Мое колье!.. В руках у всей этой своры!.. Да я от него и кусков не соберу!»
И в отчаянье завопила:
— Огня! Скорей огня! Куда запропастилась вся эта чертова прислуга?
Голос ее перекрывал оглушительный гам, в котором смешались петушиные крики, свинячье хрюканье, тирольские песенки, крики «Ура!».
Истекли две долгие минуты, полные для Франсины и Малыша-Прядильщика тоски и муки, затем двери столовой распахнулись настежь, и на пороге появились два лакея с факелами. Это внезапное вторжение застало большинство присутствующих в позах, далеких от академизма, что послужило поводом для новой потехи.
Не смеялись лишь Франсина и Гонтран Ларами. Красотка обвела всех присутствующих взглядом и, не увидя своего колье, ощутила, как ее пробрало до костей.
Тут кислым голосом вступил Малыш-Прядильщик:
— А теперь шутки в сторону, отдавайте колье. Это вещица дорогая.
— Да куда оно делось, твое проклятое колье? — спросил Гастон де Валь-Пюизо.
— Вот именно, куда делось?..
— Не украли же его…
— Послушайте, верните драгоценность!..
— Да не съели же его, в самом деле.
Все заговорили разом: и барон Бринон, и Жан де Бежен, и виконт Франкорвиль, и Савиньен Фуинар.
Женщины, в глубине души надеявшиеся, что колье действительно украдено, про себя восторженно мечтали: «Ах, если бы и впрямь его увели!»
Колье никак не обнаруживалось, и мужчины, боясь, что их заподозрят, стали подозрительно коситься друг на друга. Они слишком давно были знакомы и знали, чего ожидать от присутствующих.
У Франсины началась истерика.
Малыш-Прядильщик в ярости взорвался:
— Вы, подонки, не морочьте мне голову! Совершенно ясно, что вещь у одного из вас. Верните ее, и все останется шито-крыто.
Гастон де Валь-Пюизо возмущенно запротестовал:
— Это оскорбление!
— Э-э, пустые слова!
— Ты сам вполне мог украсть колье! Одной рукой подарить, поразить все общество, а другой отнять! Хитро плетешь, Малыш-Прядильщик!
— Что?.. Чтобы я обокрал Франсину!..
— Черт возьми! Объегорить кого-нибудь на пятьсот тысяч франков — такое твоей семейке не впервой!
— Моих родителей можешь поносить сколько хочешь. Да, папенька, всем известная, старая каналья, был бы способен организовать подобный трюк… Но я? Никогда в жизни!.. Во-первых, я без ума от Франсины…
— Плевать я хотел, без ума ты или нет! Но ты обвиняешь нас всех скопом. А я предлагаю доказывать свою невиновность каждому в отдельности.
— Браво! — воскликнул барон Бринон.
— Примите нашу благодарность! — откликнулся Франкорвиль.
— Говори, что надо делать, — заявил Бежен.
— Я предлагаю следующее. Во-первых, никто отсюда не выйдет.
— Договорились.
— Затем дамы перейдут в гостиную и ни одна из них тоже не покинет помещения.
— Мы согласны, — от имени женщин ответила Шпанская Мушка.
— Что касается нас, господа, мы по очереди разденемся до первородного состояния, остальные внимательнейшим образом обыщут наши вещи, осмотрят все до последнего шва, а затем в свою очередь будут так же обысканы. Это вас устраивает?
— Целиком и полностью, — ответил хор мужских голосов.
Но в хор этот вкрался диссонанс. И с чьей стороны, как бы вы думали? Протест поступил от Гонтрана Ларами.
— Ну вот уж, придумали, — заворчал он. — Я не привык заниматься подобным эксгибиционизмом[654].
— Кончай шутить, голубчик, — в категорическом тоне прервал его де Валь-Пюизо. — Ты выполнишь те же формальности, что и мы. Поскольку существует лишь два варианта — либо ты вор, либо без рубашки страшен, как смертный грех. Во втором случае мы будем к тебе снисходительны.
— Ладно уж. Раз так надо, приступим. Но женщины, кто будет досматривать женщин? Я бы не прочь…
— Заткнись, развратник. Дамы, в свою очередь, обыщут друг друга.
Сказано — сделано. Однако тщательнейший обыск не принес никаких результатов ни у мужчин, ни у женщин. Напрасно осматривали каждую часть одежды, напрасно обшарили от пола до потолка всю столовую, заглядывали под мебель, за ковры и за картины, искали среди посуды. Весьма заметное массивное колье как в воду кануло.
Все гости испытывали не только естественное изумление, но, надо признаться, еще и сильнейшее разочарование. Им так хотелось бы обнаружить виновного! И не из любви к справедливости, а ради возможности загрызть персону, принадлежащую к их кругу.
Как бы там ни было, а завтра, узнав из хорошо информированных источников о краже, газеты поднимут хорошенькую шумиху. Репортер Савиньен уже что-то горячечно строчил в своем блокноте.
Франсина наконец заставила себя выказать некоторую приветливость, хотя ее жадное крестьянское сердце было сокрушено. Малыш-Прядильщик обещал возместить ей убыток, однако в душе, вероятно, делать этого не собирался, хотя внешне и держался с апломбом человека, имеющего еще не один миллион.
И среди самых абсурдных предположений, сыпавшихся со всех сторон, не промелькнуло и намека на очевидное — а вдруг выход из строя всей электропроводки не случаен? Впрочем, подобный же перерыв в подаче электроэнергии воспоследовал вторично, а именно — через полчаса после первого, что наводило на мысль о неисправности генератора.
Прием затянулся до часу ночи. Франсина и Малыш-Прядильщик делали вид, что ничего особенного не произошло. Играли, танцевали, не в меру пили и разъехались в свинском состоянии. Гастон де Валь-Пюизо, потреблявший за четверых, был необычайно возбужден и громогласен. Он смеялся, сыпал шутками, каламбурил, острил в демоническом стиле, ухаживал за женщинами и невыносимо раздражал всех мужчин. Он подпускал Малышу-Прядильщику такие шпильки, что полностью заткнул противную обезьяну — тот положительно не находил, что ответить.
Но как только барон, слегка пошатываясь, вышел и сел в распахнутую выездным лакеем карету, деланное оживление слетело с него мгновенно. Он стал холоден как мрамор и полностью овладел собой.
Когда лошади промчались рысью с полкилометра, молодой человек дернул шнурок, конец которого держал возница.
Тот ослабил вожжи, и лошади пошли шагом. Валь-Пюизо опустил стекло и, высунувшись, тихо позвал:
— Черный Редис!
Кучер так же тихо отозвался:
— В чем дело, хозяин?
— Соленый Клюв передал тебе колье?
— Да, хозяин.
— Куда ты его дел?
— Оно в ящичке у меня под ногами.
— Хорошо. Возвратился ли Соленый Клюв на свой пост у Франсины?
— А он его и не покидал. Согласно вашему приказу, он пробудет у нее неделю, а потом сделает так, чтоб его уволили за пьянку.
— Ладно. Надо бы ему затем на месяц уйти в тину. Боюсь, как бы он не погорел.
— Вы возвращаетесь домой, хозяин?
— До утра колье пусть будет у тебя. И не забывай, что твоя жизнь в моих руках.
— Я не забываю.
— И что нет ни единого местечка, где бы я тебя не достал — будь то в пустыне, или в тюрьме Мазас, или на каторге.
— Помню, хозяин, — содрогнувшись, ответил кучер, отзывавшийся на странное имя «Черный Редис».
Минуло два дня с тех пор, как почти одновременно случились события, положившие начало этой драматической истории.
В особняке князей Березовых царило отчаяние.
Княгиня металась в горячке и душераздирающе кричала, умоляя вернуть ей сына, о котором до сих пор не было ни слуху ни духу.
Муж не отходил от нее ни на минуту. Под гнетом страшного горя он казался постаревшим на добрый десяток лет.
Мария, все еще находясь на краю гибели, была жива благодаря неусыпным заботам Людовика Монтиньи, каждый миг оспаривавшего ее у смерти.
Профессор приходил дважды в день, одобрял действия ученика и отвечал на горестные вопросы князя:
— Надейтесь!
Переливание крови дало блестящий результат.
Было очевидно, что без этой операции девушка скончалась бы той же ночью. Но и сейчас она находилась в какой-то прострации, не способная ни думать, ни двигаться.
Едва дыша, Мария лежала на спине, щеки ее горели лихорадочным румянцем. Она машинально глотала жидкую пищу, которую с поистине трогательной заботой и нежностью интерн подносил к ее губам.
Этот большой ребенок, в свое время закаленный учебой, сейчас проявлял чисто женскую предупредительность и деликатность.
К тому же сердце готово было выскочить у него из груди, если, задремав на пять минут в кресле, он просыпался и не улавливал дыхания девушки.
Тогда в страшном отчаянии ему казалось, что он не выполнил свой долг и предал — молодой человек едва смел себе в этом признаться — зародившееся в нем с первой минуты глубокое чувство, захватившее его целиком.
Было ли оно вызвано божественной красотой Марии? Или шоком, поразившим его при виде того, как зверски она искалечена? Или жалостью?
И одно, и другое, и третье смешались в этой мгновенно вспыхнувшей при столь трагических обстоятельствах любви.
С того момента, как Людовик отдал девушке свою кровь, он расточал ради нее всё — свои знания, преданность и саму душу. Он хотел спасти Марию, и ему казалось, что если девушка умрет, то он умрет тоже, или уж, во всяком случае, будет в дальнейшем влачить бессмысленное и бесцельное существование.
В то же время, его никак нельзя было назвать излишне сентиментальным, мечтательным или застенчивым и уж тем более неловким недотепой.
Наоборот, это был веселый и разбитной малый, не чуждавшийся простых и здоровых развлечений, за студенческую жизнь имевший немало любовных интрижек, которые не оставили глубокого следа, но и не растлили душу. Однако теперь он преобразился до такой степени, что даже ближайшие друзья не узнали бы его.
Сам Людовик, кстати, мог и не догадываться о происшедших в нем переменах, — уж слишком быстро события следовали друг за другом, и не было времени проанализировать душу.
Полицейский комиссар Бергассу, важная персона, дважды наведывался в особняк Березовых для допроса Марии.
Но оба раза наталкивался на категорический запрет молодого лекаря, отказывавшего допустить его к больной.
Господина Бергассу это крайне раздражало — он предпочел бы действовать другими методами.
Но там, где речь идет о княжеской свояченице, бесцеремонность, уместная с какой-нибудь простолюдинкой, неприменима.
Демонстрируя рвение, комиссар предъявлял непомерные претензии и, встретившись с князем, подробно изложил суть мероприятий, необходимых в ходе расследования.
Замкнувшийся в своем горе князь горячо его благодарил и дал понять, что не поскупится на награду.
И господин Бергассу, проявляя горячий интерес к сановнику его величества русского царя, подумал, что эта награда могла бы выражаться в кусочке синей, зеленой или желтой ленточки, которая прибавила бы еще один цветовой нюанс к бутоньерке комиссара.
Ввиду того, что дело Березовых получило широкий резонанс, сам начальник сыскной полиции тоже разрывался на части.
Последний — маленький человечек с подозрительными, бегающими глазками, прыгающей походкой и селитрой вместо крови в жилах — был большим знатоком своего дела.
В то время как господин Бергассу, подражая героям обожаемого им автора, увлекался беллетристикой, начальник сыскной полиции пускал по следу самых расторопных шпиков и действовал методично и последовательно.
Во-первых, совершено ли данное преступление профессионалом?
Да, и еще раз да.
Стекло из одной створки окна в детской высажено очень аккуратно, что свидетельствует об опытной руке. Смоляной шар, налепленный в центре стекла и предназначенный для того, чтобы оно вылетело целиком от одного резкого движения и не упало, указывает на человека, которому не впервой заниматься взломом.
Господин Гаро перебрал всех известных грабителей, способных на убийство.
В течение не более четверти часа его феноменальная память выдала около двухсот пятидесяти имен способных на все головорезов, которых можно обезвредить, лишь взяв с поличным.
За какие-то сорок восемь часов он уточнил их алиби — когда в дело замешана политика, полиция бывает чрезвычайно расторопна.
Таким образом, для более серьезной проверки осталась лишь дюжина бандитов.
Между тем забрезжил огонек, осветивший это ведущееся на ощупь, но с крайним терпением расследование.
Господин Гаро получил от комиссара полиции района Эпинетт интереснейший рапорт, сообщавший о самовозгорании человека в доме № 52 по улице Де-Муан.
В принципе, документ был интересен скорее с точки зрения физиологии, и господин Гаро вряд ли бы на нем задержался, если бы не одна поразившая его деталь.
У стариков пьяниц, один из которых умер столь необычайной смертью, не было детей, а в рапорте говорилось о детском плаче, часами доносившемся из их квартиры.
Этот факт, незначительный с виду, показался сыщику откровением.
С замечательной интуицией, присущей людям, чей ум всегда готов к новым гипотезам, он смекнул:
— Ребенка старикам подбросили… Ах, если бы это оказался тот самый!
Тысяча против одного, что предположение ложно, и все-таки надо попробовать.
Без проволочки Гаро позвонил в комиссариат Эпинетта.
— Ничего не трогайте на улице Де-Муан, пятьдесят два. Я еду.
Там еще все оставалось без изменений — ожидали судебно-медицинского эксперта.
В сопровождении секретаря Гаро сел в машину, и они помчались.
Через полчаса одновременно с доктором и его заместителем они прибыли на место. Зрелище оказалось действительно жутковатое и было рассчитано на закаленные нервы.
Воистину необычайный факт, живо заинтересовавший судебного врача — почти все тело Лишамора превратилось в пепел.
Комната была полна вонючей сажи, покрывавшей потолок и карнизы.
На паркете застыли пятна жира, фрагменты обгоревших костей, при малейшем прикосновении превращавшихся в сизый пепел.
Среди этого тотального распада уцелело немного — кусок нижней челюсти, половина ступни и затылочная часть черепной коробки.
Вот и все, что осталось от старого пьянчуги.
— Жена где? Где его жена? — сразу же спросил господин Гаро, перебив доктора, который как раз показывал представителям власти, что в стуле старика выгорело лишь набитое соломой сиденье.
— Лежит в соседней комнате смертельно пьяная, — отозвался комиссар.
Господин Гаро прошел туда, где старая мегера бросила малыша Жана, а Бамбош переодевался в вечерний костюм.
Он увидел омерзительную груду жира. Старуха была неподвижна. Дотронувшись до нее, полицейский обнаружил, что она чуть теплая и к тому же, кажется, уже не дышала.
«Только этого не хватало, — подумал про себя сыщик. — Похоже, вместо одного покойника мы заимели двоих».
— Что случилось, господин Гаро?
— Старуха-то мертва.
— Мертвёхонька, — подтвердил врач после беглого осмотра. — Придется делать не одно вскрытие, а два.
— Проклятие! Это осложняет дело. Можете ли вы установить причину смерти?
— Должно быть, неумеренная доза алкоголя, которая вызвала кровоизлияние в мозг, либо отравление, либо удушье. Вскрытие покажет.
— Но что сталось с ребенком? — спросил начальник сыскной полиции у комиссара.
— Я его не видел, но упомянул в рапорте о доносившемся детском крике лишь по показаниям свидетеля, первым сообщившим нам о случившемся.
— Значит, ребенок исчез?
— Вне всякого сомнения.
— А что за человек, этот свидетель?
— Рабочий, живущий этажом выше. Чуть не угорев, он вовремя проснулся и, выбив у соседей дверь, немедленно побежал в комиссариат.
Господин Гаро, перепрыгивая через ступеньки, помчался на верхний этаж. В двери Леона Ришара торчал ключ.
Он постучался и вошел, не дожидаясь приглашения.
Молодой человек, предполагая, что полиции могут понадобиться дополнительные сведения, остался дома. А так как он не привык терять времени, то сейчас, в минуты досуга, читал одну из своих любимых книг.
Оглядев скромное, но ухоженное холостяцкое жилье, шеф полиции в мгновение ока воссоздал жизнь этого примерного работяги.
Маленькие военные трофеи свидетельствовали о почетном прошлом. Аккуратно расставленные на полках книги — о серьезном образе мысли и тяге к знаниям. Названия разбросанных на письменном столе газет указывали на то, что юноша отдает предпочтение изданиям передового направления.
Леон Ришар поднялся навстречу гостю, которого тотчас же узнал по многочисленным фотографиям и гравюрам, растиражированным прессой.
Господин Гаро любезно ответил на приветствие, скользя проницательным взглядом по корешкам книг.
Да он социалист! Славный трудолюбивый малый, кристально честный, с мозгами, нафаршированными политикой… Поведения, разумеется, безупречного… Знаю я эту породу людей…
Ах, господин Гаро, если бы сильные мира сего тоже ее знали.
Но господин Гаро отличался точным умом, страсти над ним не довлели, и он не позволял сбить себя с толку личным симпатиям и антипатиям.
Истина — прежде всего.
Начальник сыскной полиции коротко допросил Леона, отвечавшего на вопросы с исчерпывающей точностью, но, к сожалению, мало что смогшего добавить к уже сказанному.
Предположение, что он мог стать жертвой галлюцинации и детский плач ему просто померещился, Ришар категорически отверг.
— Я его явственно слышал, месье. И могу это официально засвидетельствовать.
— Не кажется ли вам, что старики издевались над этим крошечным существом?
— Кто знает? Они пели, кричали, бранились между собой… Я бы не обратил внимания на весь этот шабаш, если бы до меня не донеслись жалобные вопли несчастного малютки…
— А вы не замечали, чтоб к этим вашим старикам ходили какие-нибудь подозрительные личности? Возможно, вы сталкивались с кем-либо из них на лестнице.
При мысли, что его могут заподозрить в чем-то похожем на шпионство, Леон Ришар побагровел, но дипломатично ответил:
— Месье, я никогда на обращаю внимания на то, что происходит вокруг. Что же касается подозрительных лиц, я не обладаю специальными познаниями, чтобы судить, кого из незнакомцев можно считать подозрительными.
— Прекрасно, прекрасно. — Господин Гаро намотал на ус преподанный ему урок и больше не настаивал. — Однако, если вам станет что-либо известно о бедном малыше, сообщите мне. Я прошу вас об этом из соображений гуманности и ради поддержания правопорядка. Ведь отец и мать убиваются, оплакивая украденного ребенка.
Никогда еще призыв к благородным чувствам, жившим в душе Леона Ришара, не пропадал втуне.
Как только апеллировали к его доброму сердцу, он, не раздумывая, готов был пожертвовать собой и предложить страждущему беззаветную и преданную помощь.
— Можете положиться на меня, месье. — Взгляд художника был искренен и честен.
Они распрощались.
Так ничего и не узнав, господин Гаро покинул место происшествия.
Не заезжая в префектуру, он велел везти себя в особняк Березовых, где испросил у князя Михаила аудиенции для пятиминутного разговора.
Не делясь своими подозрениями, сыщик поинтересовался, не было ли попыток шантажа.
— Нет, — ответил князь, — и это приводит меня в совершенное отчаяние, так как княгиня одной ногой стоит в могиле, и я боюсь, как бы к моей скорби, вызванной потерей сына, не прибавилось вскоре и горе вдовца.
— Скорее всего люди, в чьих руках находится ваш сын, будут тянуть время, рассчитывая продлить мучительное ожидание и сделать вас более покладистым, когда они запросят кругленькую сумму.
— Я отдал бы все, что имею, лишь бы вернуть моего дорогого мальчика.
— А вот этого делать как раз и не следует. Эти подонки примут меры предосторожности, но предоставьте мне карт-бланш[655], и, ручаюсь, вы получите сына в целости и сохранности.
— Не понимаю вас.
— Очень просто. Получив письмо, в котором вам пообещают вернуть ребенка за определенную мзду, соблаговолите незамедлительно позвонить мне по телефону. Я раскину сети и, заверяю вас, не только поймаю злодея, но и поспособствую тому, чтобы вы отделались потерей всего лишь незначительной суммы.
— Я целиком и полностью полагаюсь на вас, господин Гаро.
— И вы не ошибетесь. Сами увидите, что такое настоящая работа полиции.
И, откланявшись, господин Гаро вернулся в свое бюро, буквально осаждавшееся жаждущими новостей журналистами.
Он знал, насколько большой вклад делает пресса в борьбу с преступностью, и высоко ценил те услуги, которые она оказывает правосудию, однако, он не мог игнорировать и тот факт, что порой преждевременная гласность не просто вредит, а сводит на нет результаты терпеливо, шаг за шагом проводимого расследования.
Вот почему он стал клясться репортерам, что ровным счетом ничего, решительно ничего не знает.
Они настаивали, пытались льстить его самолюбию, старались заставить его вымолвить хоть словцо.
Все напрасно.
Начальник сыскной полиции заперся в своем кабинете и тем самым принудил писак, каждый из которых, разумеется, был представителем самого информированного органа печати, признать: да, дело Березовых все так же стоит на мертвой точке, оно по-прежнему остается таинственным и неразрешимым…
Прошло двое суток.
Еще двое суток нестерпимых мук для князя и Жермены, раздавленной горем и ставшей изможденной до неузнаваемости.
Был вечер. Совершенно обессилевший Михаил Березов сидел у постели стонущей жены и держал ее влажную, исхудавшую руку.
Слуга внес на серебряном подносе письмо.
На маленьком, разлинованном по диагонали конверте корявыми буквами был написан адрес:
Мусью господину князю Березов
сопственый дом
авиню Ош
В уголке письма красовалась пометка:
ОТШЕНЬ СТРОЧНО
Михаил нервно разорвал конверт и прочел:
«МУСЬЮ!
ЕСЛИ ИЗВОЛИТЕ ДАТЬ БИДОЛАГЕ ПЯТЬСОТ ФРАНКОВ, Я СКАШУ ГДЕ НАХОДИЦА ВАШ ПОКРАДЕНЫЙ РЕПЕНОЧЕК ЕСЛИ БУДЕТЕ ТЫЩУ ДАВАТЬ Я ДЛЯ ВАС ЕВО СДЕЛАЮ ПОВИДАТЬ. НОТОЛЬКО БЕС ПОЛИЦИИ НИКАКИХ ШПИКОВ В ДЕЛЕ ИНАЧЕ ПЛОХО БУТЕТ МАЛЬЦУ, БУТТЕ СПОКОЙНЫ ПОМРЕТ МАЛЕЦ НЕ БУЗИТЕ ДЕНЬКИ ДАЙТЕ И ПОРЯТОК.
С ПРИВЕТОМ.
ПОШЛИТЕ СЕКОДНИ ВЕЧЕРОМ ДОВЕРЕНОВО ЧЕЛОВЕКА К ПОТНОШЬЮ ОБЕЛИСКА С МОНЕТАМИ ОН НАЙДЕТ МЕНЯ КТО ПИСАЛ».
Это странное, вкривь и вкось каракулями написанное письмо заставило князя подскочить на месте.
Как, из-за такой ничтожной суммы, из-за каких-то жалких пятисот или тысячи франков украсть ребенка, поранить девушку!
В это трудно было поверить! Да он готов отдать в десять, в сто, в тысячу раз больше, лишь бы знать, что Мария поправится, лишь бы прижать к сердцу своего ненаглядного малыша!
Ясное дело, подонок, нацарапавший всю эту невразумительную, угрожающую галиматью, принял меры предосторожности.
Надо и самим действовать максимально осторожно, чтобы даже тень опасности не нависла над невинным созданием.
Но в конечном итоге письмо было хорошей новостью, и князь поспешил сообщить об этом Жермене, внезапно воспрянувшей духом — безумная надежда преобразила молодую женщину.
Ну конечно, ей вернут ребенка. А злодей… Да, он ударил Марию ножом, но Мария жива, выздоравливает… Она все простит, лишь бы ей вернули ее малыша, и уже больше она никогда не покинет его ни на секунду…
Было девять часов вечера. Вскоре князю идти к подножию обелиска[656] на встречу с таинственным корреспондентом.
Михаил Березов, не забыв об обещании, данном начальнику сыскной полиции, тотчас же позвонил ему по телефону.
Тот отвечал:
— Все идет как нельзя лучше. Но не суетитесь. Ни в коем случае сами не ввязывайтесь в это дело.
— Позвольте, месье Гаро…
Но собеседник бесцеремонно перебил его:
— Для такого дела нужна сноровка… Нужна привычка… Это дельце может провернуть только полиция. Вы все испортите, князь.
— Я понимаю. Но не мог бы я хотя бы наблюдать издали…
— Однако, князь, вы же обещали слепо довериться… Мне приходилось бывать и не в таких переделках. К тому же в моем распоряжении подчиненные, за которых я ручаюсь как за самого себя.
— Ладно, согласен. Даю вам карт-бланш. Но хотя бы пообещайте сразу же позвонить по телефону. Понимаете ли, мы умираем от беспокойства…
— Обещаю. Но необходимо, чтоб никто из вашей челяди ничего не знал о предстоящей операции. Отошлите слуг из дому. Нельзя, чтобы кто-нибудь услышал ваши разговоры, малейшая огласка поставит под удар все дело.
На этом беседа завершилась, и князь вернулся на свое место подле Жермены.
Молодая женщина слышала телефонный разговор и уловила его смысл.
Она почувствовала, как в ней возрождается надежда, и, как это бывает с любящими людьми, с натурами, живущими сердцем и нервами, внезапно обрела прежние силы.
— Как Мария? — спросила она князя. — Пойди, посмотри, как она там…
Князь, войдя в комнату девушки, застал интерна, как всегда неотлучно сидящего у нее в изголовье.
Убедившись, что состояние пациентки немного улучшилось, юноша читал и собирался часок вздремнуть.
— Могу ли я поговорить с ней? — спросил князь.
— Можете, — разрешил Людовик.
— Мария, — обратился к ней князь, — у нас новости… Прекрасные новости… Надеюсь, вскоре мы увидим нашего Жана…
Слабая улыбка тронула губы девушки, она прошептала:
— Как я счастлива… Спасибо, большой братец, теперь я скоро поправлюсь…
— Какая радость, князь! Какая радость! — с искренним чувством воскликнул молодой человек. — Только что вы несколькими словами принесли нашей больной больше пользы, чем я…
— Дорогой доктор, — остановил его князь, — вы делаете куда больше, чем повелевает вам долг. И мы никогда не забудем, кому обязаны жизнью этого ребенка. Мы вечно будем помнить о вашей самоотверженной преданности.
Мишель протянул руку, которую интерн крепко пожал. Юноша не смог прибавить больше ни слова и снова сел возле той, что стала так дорога его сердцу.
Князь, снедаемый беспокойством, вернулся к жене.
Нервы супругов были натянуты до предела, души глодала тоска, а время, в течение которого решалась их судьба, тянулось бесконечно.
Наконец в два часа ночи зазвонил телефон.
Князь рывком вскочил на ноги и, весь дрожа, трясущимися руками схватил трубку.
— Алло… Алло… Это вы, князь?
— Да, это я, месье Гаро, — вымолвил князь. — Все прошло… успешно?
— О да, вполне успешно.
— Боже милостивый!..
— Злодей арестован. Он во всем признался. И в том, что украл вашего сына, и в том, что ударил ножом вашу свояченицу. Он отказывается сказать, где ребенок. Но не бойтесь, мерзавец заговорит.
Чудом спасшись благодаря вмешательству молодого человека, которого она никогда раньше не видела и чье имя впервые услышала в прачечной матушки Бидо, Ноэми Казен, прекрасная Мими, провела плохую ночь.
Несмотря на то, что Леон Ришар подоспел вовремя, девушка перенесла тяжелое потрясение и, очутившись в постели, почувствовала себя совсем разбитой.
Она пыталась скрыть недомогание, чтобы не усугублять волнение своей уже долгое время полупарализованной матери.
Но попробуй обмани материнское сердце!
Матушка Казен сразу же заметила, что дочку что-то мучает.
Время от времени короткий жалобный вскрик срывался с губ девушки, хоть она и пыталась его заглушить.
Бедная мать, обожавшая свое дитя, чувствовала, как слезы наворачиваются ей на глаза.
А ведь она знала, какая Мими сильная, смелая, стойкая в несчастьях. И вот теперь она стонет, как больной ребенок…
— Прошу тебя, ласточка, скажи, где у тебя болит, — спрашивала добрая женщина, особенно болезненно ощущая свое увечье и беспомощность.
— Везде понемногу, мамочка, — отвечала девушка с наигранной веселостью. — Но это оттого, что я переволновалась и испугалась… Мне кажется, лошадь меня не задела…
— Какое счастье, ангелочек мой, что этот юноша там оказался!
— Да, мамочка, если б не он, я бы погибла…
— Я бы этого не перенесла. Жить без тебя, моя маленькая Мими, было бы нестерпимо. У меня ведь нет никого, кроме тебя, и я тебя так люблю!
— И я тебя, мамочка… Дорогая моя мамочка… Мне кажется, я так и осталась ребенком. Мне чудится, что ты держишь меня на руках, и я чувствую, как бьется доброе сердечко.
— Раньше я была хоть куда, никакой работы не чуралась. А теперь вот стала калекой и ты меня кормишь…
— Разве же это не естественно? К тому же господин Людовик заверил меня, что ты скоро поправишься.
Девушка умолкла, чувствуя, как стон рвется у нее из груди. Но она подавила его героическим усилием.
Мать выпила столовую ложку успокоительной микстуры, прописанной ей господином Людовиком, и под благотворным действием лекарства стала погружаться в сон.
Вскоре женщина крепко заснула, и Мими уже могла не сдерживать душившие ее стоны.
Лишь на рассвете ей удалось забыться тяжелым, полным кошмаров сном.
Проснулась она, к своему удивлению, только в десять часов.
Хотела вскочить с привычной легкостью, но снова тяжело откинулась на подушки и застонала.
Ее мать, вот уже в течение двух часов охранявшая сон дочери, подскочила от испуга.
— Ты заболела, дорогая? — встревожилась она.
— Да, мамочка. Все тело ломит.
— Надо кликнуть месье Людовика. Кстати, как странно. Он ведь всегда заходит к нам утром, по дороге в больницу, а сегодня-то и не зашел…
Несмотря на все усилия, Мими подняться на ноги не смогла.
Бедная девушка заплакала в три ручья при мысли, что у них нет денег, а она, наверное, не сможет несколько дней работать, из-за чего ее мать будет испытывать лишения.
В два часа пополудни к ним зашла матушка Бидо и принесла бульон, две котлеты и полштофа вина.
— Ну вот, что это ты болеть надумала, малышка? — заговорила она со свойственной ей сердечностью.
— Дорогая матушка Бидо, как вы добры! Столько беспокойства…
— За кого же беспокоиться, как не за таких, как вы? За тех, у кого золотое сердце… Разве же вы десятки, да нет, сотни раз не ухаживали за мной, когда я подхватывала простуду благодаря своей чертовой профессии? Ну-ка, мамаша Казен, съешьте котлетку да запейте красненьким.
— Спасибо вам, милая соседушка. Принимаю ваше угощение. Но — долг платежом красен, не правда ли?
— И вам, красавица, не мешает выпить и закусить, это поможет вам встать на ноги.
Такое сердечное отношение утешило Мими и ее мать, из гордости скрывавших свою бедность, порой граничившую с нищетой.
Ах, черт возьми, нетрудно было догадаться об их бедственном положении, ведь на жалкие гроши, которые зарабатывала семнадцатилетняя девушка, приходилось существовать обеим женщинам, и это при том, что одна из них тяжело болела.
О, кто задумывался, какие муки терпят им подобные, безропотно снося издевательства из месяца в месяц, из года в год, кто знает, как нищета и убожество сводят их в могилу?.. А наше капиталистическое общество и не думает озаботиться их судьбой!..
Имя им легион, они представляют собой немалую силу, в них воплощены и ум и трудолюбие, но им и в голову не приходит сплотиться и потребовать себе места под солнцем, куска хлеба на старость, отстоять свое право жить иначе, чем живут рабы, эксплуатируемые до последней капли крови и пота.
На следующее утро Мими стало немного лучше. Она поднялась, но работать еще не могла.
К тому же было еще кое-что, о чем она не смела поведать матери. Мими брала заказы на шитье в одном большом магазине готового платья. Так вот, старший приказчик соблаговолил заметить, что она красива, очень красива, и сообщил ей об этом в весьма сильных выражениях.
Увы, ей не впервые говорили о ее красоте, притом в самой оскорбительной форме.
Целомудрие бедняков вынуждено рядиться в доспехи безразличного презрения, а девушке, желающей остаться благоразумной, приходилось выслушивать любые гнусности.
Естественно, Мими пропускала мимо ушей грязные намеки мерзавца-приказчика, однако вскоре он заговорил в самом категорическом тоне и дал понять, что либо ей следует уступить его домогательствам, либо о работе нечего и думать.
Не кажется ли вам, что такое насилие над беззащитным созданием, такой отвратительный шантаж преступен?
В Америке в случае, если бы жертва обратилась в суд, обидчика наказали бы по закону, а, может быть, возмущенная толпа его просто-напросто линчевала бы.
У нас же подобное насилие считается одним из проявлений нашей французской галантности.
Вот почему Мими, зная по рассказам товарок, что деваться ей некуда, не хотела возвращаться в магазин. Надо было искать другое место.
Но где его найдешь? Она едва держалась на ногах, а в кармане оставалось всего сорок су.
Надо ли было изо дня в день влачить жалкое существование, сводить концы с концами, экономить на всем на свете, чтобы теперь остаться у разбитого корыта? Придется теперь умирать с голоду?
Да, в Париже умирают от голода… В столице мира часто умирают от голода… Что делать? Просить милостыню? Продать свое тело первому встречному?
Внезапно бедняжка Мими разразилась рыданиями и поведала матери об их бедственном положении.
Несчастная калека часто представляла себе подобную ситуацию.
— Ну что ж, — говорила она себе, — если уж мы докатимся до такого, не останется другого выхода, кроме как наложить на себя руки.
И вот теперь, голосом, прерываемым рыданиями, дрожа всем телом, она сказала дочери:
— К чему такая жизни, состоящая из одних страданий? Разве выпал нам хоть один спокойный денек? Разве могли мы хоть раз не опасаться следующего дня? Мертвые не хотят есть… Мертвые не мерзнут… Их никто не может обидеть… Никто не может обесчестить…
Мими тихо плакала, не говоря ни слова, и сознавала, что ее мать права.
Да, лучше умереть, чем агонизировать в течение дней, месяцев, лет…
Но при мысли о смерти непреодолимый ужас леденил ее душу…
Все ее семнадцать лет, вся энергия трудолюбивого ребенка, надежда, теплившаяся в глубине ее души, — все протестовало против такого жестокого решения…
Что бы ни утверждали моралисты, последователи философии Жан-Жака Руссо[657], — люди, добровольно уходящие из жизни, вовсе не трусы.
Напротив, надо немало мужества, чтобы бестрепетно принять боль, и устрашающее приближение небытия, и муку агонии, и одним ударом убить надежду, которая, несмотря ни на что, теплится в душе до последнего мгновения.
Со своей стороны, старуха мать, повинуясь логике, присущей исстрадавшимся людям, считала себя вправе распоряжаться жизнью по собственному усмотрению. Если уж ей что-то и принадлежало, то это, безусловно, ее жизнь.
Она слышала от священников, что самоубийство — грех перед Богом. Отчего же Бог не исцелит ее? Почему он не дарует ей работу? Почему Бог допускает, чтобы оскорбляли ее дочь?
К тому же еще в молодые годы она наслушалась, как хорошо одетые господа разглагольствуют о самоубийстве.
Однажды один из таких краснобаев выступал на сахарном заводе, где она работала, когда на предприятии участились случаи самоубийств.
Он вещал то же самое, что и кюре[658], но называл самоубийство «преступлением перед обществом».
Тогда-то она и задала себе вопрос: каким образом, уходя из мира, грешила она против общества, платившего за ее труд гроши, дававшее ей самое скудное пропитание, лишавшее ее отдыха и не обеспечивавшее куска хлеба на старости лет. Так и не найдя ответа, она решила:
«Болтайте что хотите, поступайте как знаете. Вы со мной ничего не сможете поделать, я улизну от вас, палачи, вампиры, питающиеся нашим потом и кровью».
Час настал. Лучше было умереть сразу, чем долго агонизировать на больничной койке, чем увидеть, как дочь пойдет на панель. Бедная малышка Мими, она хочет того же, чего и мать. Но в ней меньше решимости. Ее юная душа трепещет при мысли о черной пустоте, где сгинут и красота, и молодость, и любовь. Да, любовь! А почему бы и нет? Девушке, чье тело целомудреннее, а душа чище, чем у любой богачки, только что померещился светлый проблеск на мрачном горизонте ее жизни.
Юноша, спасший ее, рискуя жизнью, был красив, силен и, наверное, добр… Хоть он и простой рабочий, хоть он еще и совсем молод, но счастлива будет женщина, идущая с ним рука об руку по жизненной дороге.
Его самопожертвование было столь внезапным, а поведение — таким почтительным и сдержанным, что это поразило Мими.
Она возвращалась в мыслях к молодому человеку, которому скромность не позволяла искать с ней повторной встречи.
Девушка говорила себе:
«Ах, как бы я его любила, если бы… Если бы жизнь моя не была столь печальна, а будущее — столь безнадежно…»
Бедняжка Мими!
О да, само собой разумеется, она уйдет вместе с матушкой… Но ей будет от всего сердца жаль расставаться со своим спасителем!.. Она не решалась тешить себя мыслью, что он будет помнить ее…
Но, однако, к чему об этом думать?
Разве несколько редких счастливых мгновений окупают нищету и горе, которые длятся постоянно… постоянно…
И все же, уже приготовившись разом со всем покончить, калека спросила себя: «А все ли возможное я сделала для того, чтобы как-нибудь выпутаться из ужасного положения?»
После длительных колебаний она мысленно ответила: да, все.
Но на самом деле — далеко не все.
Осталась еще одна крайняя, почти безнадежная мера, но хватит ли у нее горького мужества к ней прибегнуть?
Решится ли она признаться, что никакая она не вдова, что Казен — ее девичья фамилия, а дочь рождена без отца в юридическом значении этого слова?..
Мими ни о чем не догадывалась.
Придется ли ей краснеть перед дочерью, посвящая в печальную историю о том, как один из финансовых воротил, барон, обманул ее доверие?
Она искала окольный путь и решила, что ей удастся и сохранить в глазах дочери свое доброе имя, и выйти из затруднительного положения, хотя гордость ее страдала.
Она попросила Мими:
— Выдвинь из секретера левый ящичек и подай его мне, дорогая.
— Вот он, мамочка. — Дочь догадалась, что сейчас произойдет нечто важное.
Больная разыскала в ворохе бумаг небольшой запечатанный пакет, затем, превозмогая себя, вскрыла его. Мими из деликатности отошла в другой угол комнаты и в волнении ожидала, какое решение примет ее мать.
В пакете оказались пожелтевшие письма и выцветшая фотография, на обороте которой были написаны следующие слова:
«Сюзанне — навек, в память о нашей любви. — Люсьен».
Это было восемнадцать лет назад.
Горькая улыбка тронула бледные губы калеки, и она прошептала:
— Презренный негодяй!
Женщина с трудом нацарапала на листке бумаги несколько строк, вложила записку и фотографию в чистый конверт, запечатала его и надписала адрес:
«Господину Л. Ларами в собственном доме.
Улица д’Анжу, Париж».
Она еще долго не решалась вручить свое послание дочери.
Наконец, отбросив колебания, подумала: «Э-э, помереть мы всегда успеем!»
И прибавила вслух:
— Отнеси письмо по этому адресу, родная. Попросишь господина… Ларами… лично. Если его не будет, вернешься с письмом домой.
— И ты думаешь, он меня примет? — удивилась девушка, как и все, понаслышке знавшая этого скандально известного толстосума.
— Примет, я уверена. Поцелуй меня и ступай поскорее. Сядь в омнибус[659], не то ты устанешь.
Девушка ушла и без приключений добралась до пышного особняка Ларами.
Важный швейцар указал ей приемную и игриво подмигнул, увидев, как она хороша собой.
Конторский служащий проводил ее по коридору в холл, где ожидали посетители.
Мими, чувствуя себя не в своей тарелке, совсем оробела, завидя целую толпу снующих туда-сюда людей, роскошь, богатую мебель и драпировки. Ей захотелось сбежать.
Но она подумала о матери, о том, что этот господин Ларами богач и, возможно, занимается благотворительностью.
В числе ожидавших были инженеры, депутаты, генералы, светские дамы, наконец, люди, одетые как зажиточные рабочие. Их вид немного успокоил девушку.
Наконец подошла ее очередь.
Письмоводитель велел ей написать на чистом листе фамилию и цель посещения.
Она написала:
«Ноэми Казен, для передачи письма господину Ларами лично».
Письмоводитель, нюхом чуя просьбу о вспомоществовании, подумал про себя, что хозяин откажется ее принять.
Против всякого ожидания тот приказал:
— Пусть войдет!
Как и привратник, клерк с ухмылочкой препроводил девушку в кабинет, думая при этом: «Ах, старый греховодник, все еще за юбками бегает! А малышка чертовски хорошенькая, не сойти мне с этого места!»
Войдя в кабинет промышленного и финансового магната, Мими увидела мужчину лет пятидесяти, толстяка в парике, с глазами в красных прожилках, с отвисшей нижней губой, с толстым грушевидным брюхом — точную копию старых распутников, говоривших ей на улицах всякие скабрезности.
Медленно, со спокойным бесстыдством пресыщенного человека, он окинул ее взглядом, заставившим девушку покраснеть.
Убедившись, что она в его вкусе, старик подобрал отвисшую губу и даже причмокнул языком, как дегустатор, пробующий вино.
Мими, чувствуя себя все более неловко, поклонилась и протянула ему письмо.
Он прокашлялся и заговорил масленым голосом:
— Значит, вы мадемуазель Казен… Ноэми Казен… Мне знакомо это имя…
Не пригласив девушку сесть, он распечатал письмо и, при виде фотографии, издал возглас удивления.
Вот что он прочел:
«Подательница этого письма — ваша дочь, наш с вами общий ребенок. Вы были женаты, вы были отцом семейства, когда обманули меня, обещая свою любовь и предлагая выйти за вас замуж.
Я слушала вас!.. Я уступила вам…
Вы сделали меня матерью и бросили безо всяких средств к существованию.
Я боролась, как могла… Я осталась матерью-одиночкой, выдавая себя за вдову.
Никогда я у вас ничего не просила. Но теперь я стала инвалидом, дочь моя больна, у нас нет ни гроша, и нам грозит смерть. Дадите ли вы погибнуть той, кого ваш каприз вверг в беду, и ребенку, который не просил вас давать ему жизнь?
Прочитав это исполненное достоинства и берущее за душу послание, старик откашлялся, отхаркался и подумал, разглядывая Мими: «Значит, эта юная красотка — моя дочь… Сводная сестра этой макаки Гонтрана. Жаль, жаль, действительно жаль… Она вызывает у меня вожделение, эта малышка, безумное вожделение… Но, в конце концов, а точно ли она моя дочь? На меня она совсем не похожа, ну ни чуточки. К тому же разве такого человека, как я, это остановило бы? Ха! Инцест![660] Он и случается-то лишь в порядочных семьях… До чего же хороша!»
Пожирая Мими пылающими похотью глазами, напуганную затянувшимся молчанием, он провел кончиком пересохшего языка по своим губам сатира[661].
— Гм, гм, — наконец промямлил он, — я когда-то знавал вашу матушку… вашего батюшку… ваших родителей.
Мими смотрела на него во все глаза.
Он решил, что ей ничего не известно, и продолжал:
— Гм, гм, ваша матушка воскрешает старые воспоминания, и я… кха-кха, должен что-нибудь для вас сделать. Я, признаться, ни в чем не могу отказать хорошенькой девушке.
Старик встал, открыл дверцу сейфа, занимавшего целый угол комнаты, в котором громоздились пачки банковских билетов, кипы ценных бумаг, груды золотых монет, короче говоря, не одно крупное состояние.
Он извлек две большие монеты по сто су и небрежным движением протянул их девушке:
— Возьмите, дитя мое, это вам. В следующий раз я дам вам еще столько же. Но за это дайте-ка я вас поцелую, крепенько, вот так…
С легкостью, неожиданной для такого тучного человека, он подскочил к Мими, одной рукой сжал руку девушки, а другой обнял ее за талию и привлек к себе.
Все это он проделал так проворно, что Мими и двинуться не успела, точно прикованная к месту.
Кровь бросилась ему в голову, и, тяжело дыша в приступе отвратительной похоти, старик расплющил ртом ее губы. Девушка задыхалась в его объятиях.
Вскрикнув, она стала отбиваться и уже почти высвободилась, но тут открылась потайная дверь.
Молодой человек, явившийся на пороге и наблюдавший происходящую сцену, залился громким хохотом.
— Смотри ты, как папаша-то рассиропился!
— Гонтран!.. Что тебе здесь надо?! — в ярости завопил старик.
— Хочу пожелать тебе доброго утречка, папа, и позаимствовать тысчонку луидоров.
— Убирайся отсюда вон, да поживей!
Вырвавшись наконец из объятий старого негодяя, Мими кинулась к выходу, но никак не могла найти дверь, скрытую за драпировками.
Две монеты по пять франков, которые старик Ларами вложил в руку девушки, сжав затем ее тонкие пальчики своей волосатой лапой, со звоном упали и покатились по полу.
Это вызвало у Гонтрана новый взрыв смеха.
— Вот так приданое — два задних колеса! Ты прелесть, о мой прародитель! Вот уж верно, что тебе твои пороки обходятся дешевле, чем мне мои!
Старик в замешательстве съежился под взглядом сына, высмеивавшего его с холодной жестокостью.
Мими, стараясь улизнуть, билась, как птичка, попавшая в силки.
— Папаша, — надменно заговорил Гонтран, — я, к примеру, вчера преподнес одной куколке ожерелье стоимостью в пятьсот тысяч франков.
— Пятьсот тысяч?! Да ты…
— А ты все экономишь, экономишь. Эдак ты скоро начнешь продавать даже дерьмо своих лакеев! Я щедрее тебя в четыреста девяносто девять тысяч девятьсот девяносто раз! А моя краля ни в какое сравнение не идет с этой дивной инфантой![662] И не стыдно тебе, старый развратник, с твоей-то внешностью, заниматься таким надувательством?
— Довольно! Убирайся вон!
— А моя тысяча луидоров?
— Я выпишу тебе чек в кассу…
— Ладно. А теперь, мадемуазель, если вы благосклонно решите, что я мужчина в вашем вкусе, осмелюсь поднести вам презент в виде двадцати тысяч франков.
— Ну уж нет! — завизжал старший Ларами. — Со своими деньгами поступай как знаешь, а транжирить мои я тебе не позволю. — И, улучив момент, он выхватил чек из рук сына, разорвал в клочки и бросил обрывки в камин.
Гонтран не проявил ни малейшего волнения. Современная молодежь любит притворяться бестрепетной — меня, мол, ничем не проймешь.
Он смерил отца высокомерным взглядом и процедил сквозь зубы:
— Знаешь ли, батюшка, то, что ты только что сделал, — гнусно. Если б я не боялся обидеть колбасную промышленность, то назвал бы это свинством. Не бойтесь, мадемуазель. Этот старый скряга только что меня облапошил, стянул какие-то двадцать тысяч франков, мелочь на карманные расходы. Но вам я подарю сто тысяч, если вы соблаговолите сегодня отужинать со мной. И будьте одеты так, как сейчас, — в стиле Женни-работницы. Договорились, а? Это будет потрясающе!
— Месье, — рыдала девушка в ответ на такое тошнотворное предложение, — позвольте мне уйти, умоляю вас! Я пришла просить у него помощи потому, что у меня тяжело больна мама. У нас нет средств к существованию… Я больше ничего не хочу, только отпустите меня!..
Слезы катились у нее из глаз, личико побледнело и осунулось, но вся она, со своей грациозной фигуркой, была прелестна.
Ее отчаянные и горестные мольбы могли бы растрогать и дикаря-ирокеза[663].
Гонтран осклабился.
У таких людей нет ни души, ни сердца. Сомнительно, чтобы они когда-нибудь испытывали жалость. Глухие к любому чувству, к любому волнению, они — бессовестные и бестрепетные чудовища. И как же их много!
Ухмыляясь, Малыш-Прядильщик добавил:
— Раз уж вы попали в эту переделку, то соглашайтесь. Я не такой скупердяй, как папочка. Скорей скажите «да», и поглядим, как он будет казниться, старый развратник, распустивший слюни на вас глядя.
— Ты мне дорого за это заплатишь, Гонтран! — зарычал бледный от ярости старик.
— Не ерепенься! Я через полгода получу по мамочкиному завещанию семьдесят пять миллионов с лихвой. Мне только и останется, что поручить какому-нибудь дошлому адвокатишке проверить счета после твоего опекунства, и ты сразу станешь податливым, как плеть.
Во время этой омерзительной беседы Мими, не прекращая искать лазейку, билась, как птица в клетке.
Наконец она нашла двери.
Радуясь свободе, она пустилась наутек.
Гонтран натянул папаше нос и помчался следом.
— Когда я ею попользуюсь, то уступлю тебе со скидкой, — прогнусавил он, — зато я первый заплачу налоги. Так что не держи на меня зла, будь выше этого.
Мими бегом пересекла приемную и помчалась по коридорам. Мысли ее путались.
«Старик опять за свое взялся», — думали слуги, глядя ей вслед.
Она выскочила на улицу и, ощутив себя на воле, вытерла носовым платком губы и сплюнула.
Естественно, грязное оскорбление, нанесенное обоими богачами, глубоко уязвило ее.
Будучи до кончиков ногтей истинной парижанкой, девушкой достойной и знающей себе цену, Мими пылала от негодования. Перестав быть пленницей в роскошном особняке, она представляла, как могла бы обороняться, пустив в ход и зубки и коготки.
Возвращаясь к себе в Батиньоль, она семенила по улице Роше тем быстрым шагом, так изматывающим провинциалов.
Не прошло и двух минут, как Гонтран догнал ее.
— Мадемуазель, мадемуазель, послушайте и не спешите так… Клянусь вам всеми святыми, речь идет о вашем состоянии! Я посулил вам сто тысяч франков и не отпираюсь от своего обещания. Я — Малыш-Прядильщик, о котором трубят все газеты. И я куда лучше всех этих вонючих стариканов, так и норовящих надуть…
Мими пожала плечами и ускорила шаг.
Распалясь, Гонтран продолжал погоню, как капризный ребенок, чьи желания до сих пор исполнялись беспрекословно.
Идя рядом с Мими, он нашептывал ей на ушко:
— Подумайте хорошенько, раз уж вы ввязались в эту кашу, то соглашайтесь… Если боитесь, что я стану жульничать, я принесу задаток, пятьдесят тысяч франков — в любое место, которое вы укажете. Я вам доверяю. А вторые пятьдесят тысяч получите после ужина.
Потеряв надежду легко от него отделаться, Мими внезапно остановилась и, глядя Гонтрану прямо в глаза, заявила:
— Я так бедна, месье, что не знаю, поем ли завтра досыта. И все же зарубите себе на носу — меня не соблазняют ваши предложения. Я ничего от вас не хочу. Ничего! Понятно? Оставьте меня в покое, или я обращусь в полицию.
Потрясенный Гонтран в сбившейся на затылок шляпе, заложив пальцы за борта жилета, стоял, разинув рот, и мямлил:
— Потрясающе! Хоть стой, хоть падай! Да уж, крепкий вы орешек! Подумать только, сколько светских женщин мечтало бы оказаться на вашем месте! К тому же за плату в десять, в тридцать, в сто раз меньшую! Запомните, Малыш-Прядильщик, когда речь идет об исполнении его прихотей, ни перед чем не останавливается!
Устав от утомившей ее погони и не зная, как положить этому конец, Мими продолжала свой путь. Однако, как водится, поблизости не было ни одного патрульного, да и сама мысль о публичном скандале оскорбляла ее стыдливость.
К тому же на улице Роше жила преимущественно буржуазия и обслуживающий ее персонал — повара с поварихами, кучера с семьями. Выходцы из народа, они кормились щедротами господ и сочли бы забавной такую картинку — богатый молодчик гонится по пятам за их сестрой простолюдинкой.
В рабочем квартале любой прохожий остановил бы Гонтрана и хорошенько намял бы ему бока. В этом же претендующем на роскошь районе девушка не могла рассчитывать ни на чью поддержку.
Гонтран, прекрасно это понимая, чувствовал, что находится на благоприятной почве, и пытался извлечь из этого обстоятельства максимум выгоды.
В начале он был настойчив, теперь же стал неприкрыто груб.
Мими совсем запыхалась, каждый шаг давался ей с трудом.
Полубольная и ослабевшая, она ощущала, как силы оставляют ее.
Обернувшись к своему преследователю, подняв на него полные слез глаза, она заговорила умоляющим голосом:
— Месье! — Ее тяжкие вздохи сменились рыданиями, слезы брызнули из глаз. — Месье, заклинаю вас, оставьте меня… Вы же сами видите, что это невозможно… Сжальтесь, месье…
Негодяй решил, что она готова сдаться.
«Надо продолжать травлю, — смекнул он, — и через пять минут — она моя!»
Они вышли на большую площадь, образованную пересечением авеню Виллье, бульвара Курсель и примыкающих улиц. На перекрестке было почти совсем безлюдно. Гонтран решил применить силовой прием.
Внезапно, смеясь, он протянул к Мими руки:
— Я не отпущу вас, если вы меня не поцелуете. — И попытался заключить ее в объятия.
Девушка отшатнулась со сдавленным криком.
— Большое дело, — приговаривал юный циник, — расквасили же вы рожу папаше, теперь и из моей морды можете сделать фрикасе…
В отчаянии Мими стала звать на помощь.
Не видя никого поблизости, мерзавец веселился вовсю.
Но в тот миг, когда он приблизил свою обезьянью морду к точеному личику девушки, его ухо пронзила резкая, нестерпимая боль. Чья-то могучая рука мяла, закручивала и тянула, силясь оторвать, его ушную раковину.
Гонтран завизжал и попытался вырваться, но не тут-то было.
Ухо затрещало, голова раскалывалась, и, чувствуя уходящую из-под ног землю, он попытался лягаться. Еще пол-оборота — мочка оторвалась, из разорванных тканей хлынула кровь. Потеряв равновесие, злополучный гаер[664] рухнул. Теперь, когда он больше не заслонял своего обидчика, Мими наконец разглядела того, кто так своевременно пришел к ней на выручку.
Не в силах сдержать радостный возглас, она узнала человека, три дня тому назад спасшего ей жизнь.
— Это вы, месье?! Да благословен будет случай, вторично поставивший вас на моем пути!
Их встреча действительно была случайной — Леон Ришар работал над интерьером одного из особняков, расположенного на пересечении улиц Константинопольской, генерала Фуа и бульвара.
Расписывая в цокольном этаже большую гостиную и увидев через огромную витрину, как к Мими пристает какой-то мужчина, Леон выскочил на бульвар и, не долго думая, схватил наглеца за ухо.
В ответ на слова Мими он разразился своим милым детским смехом:
— Но, мадемуазель, я здесь именно затем, чтобы оказывать помощь… Готов к услугам и раз, и еще много-много раз.
Малыш-Прядильщик пытался встать на ноги, щека его была в крови, на губах выступила пена.
Когда он увидел перед собой мужчину перепачканного красками, в нем взыграло обычное фанфаронство.
— Ты, дубина стоеросовая! — завопил он. — Да будь ты одного со мной круга, то завтра же стоял бы передо мной со шпагой в руках или под дулом моего пистолета!
Художник пожал плечами и, смеясь, ответил:
— Ну уж нет, для этого вы слишком трусливы. И вам остается лишь одно — проваливайте отсюда побыстрее…
— Когда захочу, тогда и уйду!
— …Не то я оторву вам второе ухо. А уж если вам приспичит подраться, меня нетрудно найти. Я — Леон Ришар. Живу по улице Де-Муан, пятьдесят два.
— А я — Гонтран Ларами, Малыш-Прядильщик.
— А, тот самый пижон, швыряющий на ветер миллионы, о котором так много судачат? Не советую вам подворачиваться мне под горячую руку — убью. Это так же верно, как то, что я порядочный человек, а вы и вам подобные — прожженные канальи.
Затем Леон продолжил, обращаясь к Мими:
— Мадемуазель, соблаговолите опереться на мою руку, я провожу вас домой. Со мной вам нечего бояться, ибо никогда у вас не будет более верного и почтительного слуги.
Растроганная, улыбающаяся, отмщенная Мими одарила юношу взглядом, в который вложила всю душу, и, не колеблясь, взяла своего защитника под руку.
Жалкий, потерпевший полное поражение Гонтран Ларами бесился от злости, вытирая носовым платком кровь, хлеставшую из уха и капавшую ему на грудь.
Мучимый нестерпимой физической болью, он, кроме того, кипел от ярости и ненависти к человеку, так круто с ним обошедшемуся. Эта с виду безобидная горилла умела ненавидеть, да еще как ненавидеть!
Глядя молодым людям вслед, он бормотал себе под нос:
— Драться с этой чернью? Ни за что на свете! Еще покалечат… Но я отомщу, будьте спокойны, я так отомщу, что они меня попомнят! Не будь я Малыш-Прядильщик, если не подошлю убийц к кобелю и полдюжины насильников к сучке!
Для встречи и переговоров с таинственным корреспондентом князя Березова в полночь у подножия обелиска господин Гаро выбрал самого расторопного, самого проверенного агента.
Остальные притаились в укромных местах, чтобы в случае надобности прийти на выручку своему товарищу и произвести задержание шантажиста.
Один из них нашел для засады оригинальное место — он разместился в бронзовом фонтане и, прижавшись к одной из сирен, стоял прямо в воде. Выручали грубые сапоги, зато агент был совершенно незаметен. Двое других полицейских, переодетых извозчиками, сидели на козлах одноместных экипажей, в каждом из которых помещался еще один их коллега. Кареты ездили навстречу друг другу, как если бы одна выезжала с улицы Руайяль, а другая — с моста Конкорд. В полночь на улицах Парижа еще довольно оживленное движение, так что в их действиях не было ничего подозрительного.
Когда на башенных часах по соседству пробило двенадцать, экипажи как бы случайно встретились в ста шагах от обелиска, лошади перешли на шаг.
Агент, уполномоченный вести переговоры, двинулся навстречу человеку, уже с четверть часа слонявшемуся возле назначенного места.
— Это вы направили письмо на авеню Ош? — без обиняков начал полицейский.
— Да, я, — ответил человек.
— Князь Березов послал меня, чтобы я передал вам искомую сумму. Так что и вы не нарушайте уговор.
— Деньжата у вас при себе?
— Да. Один кредитный билет в тысячу франков. Но мне нужен ребенок.
— Я его в кармане не ношу, вашего щенка. Гоните монету, а завтра мы вернем мальца семье. Давайте наличность.
Агент приблизился и протянул фальшивую банкноту, которую неизвестный жадно выхватил у него из рук. В сумеречном свете видно было плохо, и негодяй решил, что кредитка настоящая. Это был человек среднего роста, скорее низенький, чем высокий, но коренастый и очень проворный.
Не раздумывая, полицейский кинулся на него, пытаясь повалить.
Шантажист издал пронзительный крик, несомненно, подзывая сообщников, а затем начал отбиваться, неожиданно проявив недюжинную силу.
Могло случиться даже так, что ему удалось бы улизнуть, но тут, весь мокрый, подоспел агент, сидевший в фонтане, а почти одновременно с ним — седоки извозчичьих пролеток.
Все четверо набросились на злодея и, так как он сопротивлялся, задали ему хорошую трепку, как умеют это делать господа, служащие в полиции.
Шантажист горланил так, как будто с него живьем сдирали кожу.
— Спасайся кто может! Меня повязали! — вопил он.
Сообщники, увидев большое скопление полицейских, вероятно, сочли благоразумным не попадаться им на глаза.
Вскоре незнакомца опутали веревками, словно палку колбасы, и бросили на пол в один из экипажей.
В таком виде он и был доставлен в полицейский участок.
Однако, прежде чем поместить его в камеру предварительного заключения, Гаро решил самолично подвергнуть его короткому допросу.
Никогда еще перед глазами начальника сыскной полиции не представал более совершенный тип записного подонка. И дело вовсе не в том, что он был безобразен в эстетическом смысле этого слова. Отнюдь нет. У него были правильные и тонкие черты лица, серые глаза светились живым умом. Чуть широковатый нос имел гордую орлиную горбинку, между ярко-красных губ блестели ослепительно-белые зубы, откровенное наглое лицо выражало то насмешку, то угрозу, то подозрительность. Цвет кожи он имел свежий и белый, на щеках играл румянец. Белокурые, очень светлые волосы вились, несмотря на короткую стрижку. На свежевыбритом лице — тоненькие пшеничные усики с закрученными кончиками. Словом — лицо как лицо, ничего вульгарного, а в определенные моменты как бы и не лишенное достоинства.
А вот вид его фигуры приводил в некоторое замешательство.
Мощная, громадная, мускулистая шея была коротка. Голова уходила в широкие квадратные плечи, на слишком длинных руках выпирали могучие бицепсы, а кисти отличались изяществом, хотя хватка его длинных тонких пальцев наверняка была чрезвычайно сильна. Грудная клетка выдавалась вперед, но не как у чахлой, домашней птицы, а как у настоящего бойцовского петуха. Как и руки, ноги были тоже длинными, узкие ступни прятались в стоптанных башмаках. Словом, внешность этого более чем подозрительного типа была довольно примечательна.
Разбитной, находчивый, умный, он не лез за словом в карман, так и сыпал жаргонными выражениями и производил впечатление подзаборного бродяги и завсегдатая сточных канав, которыми кишмя кишит наш добрый Париж. Отложив антропометрические измерения преступника на следующее утро, его тотчас же допросили.
— Взгляните, он же горбун! — воскликнул секретарь господина Гаро.
— Сам ты горбун! — возмущенно откликнулся прощелыга. — Что я, по-твоему, горб проглотил?
— Так и есть, — продолжал секретарь, ощупывая под блузой мускулистую спину арестованного. — Горб он действительно проглотил, потому что горб-то фальшивый!
— Напялил бы я шмотки, как бульварный хлыщ, так смотрелся бы не хуже всяких маменькиных сынков! — огрызнулся бродяга, и в словах его была доля истины, потому что секретарь начальника сыскной полиции выглядел, в отличие от злоумышленника, весьма заурядно.
Господин Гаро спросил имя и фамилию задержанного.
Тот бросил:
— Зовут меня Некто, родился где-то. Возможно, родители мои миллионеры, да жаль, они неизвестны.
— Где проживаете?
— Не то в префектуре, не то в тюрьме, точно сам не знаю где.
— Вы издеваетесь над нами!
— Да это вы надо мной издеваетесь! Я у вас уже торчу битый час, а мне только и дали, что полсетье[665] какой-то бурды, немного зелени, кус хлеба и шматочек мяса.
— Вы голодны?
— А то нет! При моей работенке не всегда копейку имеешь, чтобы подзаправиться.
Господин Гаро тотчас же велел принести часть ужина, приготовленного для него самого, так как этот неутомимый труженик ел где и когда придется.
Бродяга набросился на пищу, как голодный зверь.
Съев в мгновение ока все до крошки, арестованный удовлетворенно вздохнул и насмешливо заметил:
— Вот уминать за обе щеки — это по мне! Вы свойский мужик, месье Гаро!
Быть может, начальнику сыскной полиции и польстил подобный комплимент, но виду он не подал.
Бросив на бродягу пронзительный взгляд, он спросил:
— Ну что, будете теперь говорить?
— Буду. Заговорю, как попугай, отведавший жаркое в винном соусе.
— Вы похитили ребенка князя Березова?
— Совершенно верно.
— И вы же нанесли ножевое ранение в грудь сестре княгини?
Босяк заколебался.
— Вам не отпереться. Ведь это именно вы ударили ножом свояченицу князя?
— Ну, я… Чего уж там, признаю…
— Искреннее признание вам зачтется.
— Пусть меня сошлют или голову отрубят, мне без разницы…
— А теперь скажите, где ребенок?
— А вот это уж нет, — перебил бандит, — этого я не скажу.
— Подумайте хорошенько. До сих пор вы были со мной откровенны, продолжайте в том же духе.
— Не вижу надобности. Я попросил у князя Березова немного денег, ничтожную сумму для такого богача. А он вместо того, чтобы заплатить такой пустячный выкуп, сдал меня фараонам. Пусть теперь помучается!
— Это ваше последнее слово?
— Да, последнее!
— Но ведь несчастная мать все глаза выплакала…
— А мне наплевать на слезы толстосумов!
— Но ведь она же мать!
— А я не знаю, что это такое. Меня щенная сука молоком вскармливала, а потом свиноматка в сарае…
— Вы много страдали…
— Да уж, настрадался, наварился, как похлебка в котелке…
— Но не совсем же вам чуждо сострадание?
— Пустая болтовня. Богачи знают, как утешиться со своими денежками. И хватит об этом, я больше ни слова не скажу.
Убедившись, что больше ничего не добьется, господин Гаро велел поместить задержанного в камеру, а сам позвонил князю.
Начальник сыскной полиции был доволен и половинчатым успехом, а в дальнейшем полагался на одиночное тюремное заключение, которое, по его мнению, должно будет принести свои плоды.
Ранним утром следующего дня узник попросил есть и сожрал все, как если бы он был болен булимией[666]. Он был воистину ненасытен, и ему едва-едва хватало двойной порции.
Пытаясь приручить арестованного с помощью небольших поблажек, месье Гаро послал ему вина и курительного табака.
Но все впустую. Наглец наелся, напился, выспался, покурил, но не прибавил ни слова.
Так прошли еще сутки.
Затем узник предстал перед судьей, чей торжественный вид нимало его не впечатлил. Он подтвердил свои первичные показания, не отрицал, что похитил ребенка князя Березова и ударил ножом девушку за то, что она оказала сопротивление, но категорически отказался добавить что-либо еще.
Между тем его сфотографировали, произвели антропологические измерения, ввели данные в каталог и после обычной процедуры проверки обнаружили, что он, по всей видимости, ранее не имел дела с правосудием.
От вспыхнувшей было в сердце надежды княгиня Березова вновь перешла к отчаянию. Ей казалось непостижимым, чтобы человек, укравший ее дитя, не сжалился над ней. Она требовала, чтобы ее допустили к узнику, считала, что у нее хватит сил разжалобить его, что он не устоит перед ее мольбами и слезами.
Князь встретился со следователем и просил, чтобы представитель власти пообещал арестованному крупную сумму денег и свободу, если тот возвратит ребенка.
Однако следователь, будучи должностным лицом, объяснил просителю, что злодей отныне принадлежит правосудию и должен отвечать по закону. Ведь закон — это вещь непреложная. Он призван настигать нарушителей и карать их. Возмещение причиненного преступником зла — дело второстепенное. Кроме того, правосудие ни в коем случае не должно вступать со злоумышленником в сговор. Стало быть, следует запастись терпением и ждать окончания следствия.
Удрученный князь Березов принес эти известия княгине, чье нервное состояние начинало вызывать серьезное беспокойство.
Выжидать! Дожидаться, пока бандиту не наскучит подвергать ее пыткам!..
Этот человек — чудовище.
Значит, у него нет ни души, ни сердца?.. Он затаил злобу на богатых людей и наслаждается, заставляя их страдать. Очевидно, он сам много выстрадал и теперь жаждет отплатить той же монетой.
Конечно же он не знает, что княгиня сама вышла из простонародья, но по-прежнему осталась доброй, простой, самоотверженной… Она не только не стыдилась своего низкого происхождения, она гордилась им. И постоянно занималась благотворительностью, тем более ценной, что все благие дела совершались анонимно. Жермена никогда не забывала о тех, кто страждет от голода и холода, кого душит нищета.
И именно этой образцовой супруге, преданной матери, богатой, но исполненной всевозможных добродетелей женщине теперь разрывали сердце!
Даже ее слуги, нередко склонные ненавидеть своих господ, жалели ее.
Благодаря газетным репортерам, не гнушавшимся ничем, прошлое княгини Березовой, урожденной Жермены Роллен, было предано огласке. В нем не было ничего зазорного, однако все романтические перипетии ее судьбы стали теперь достоянием широкой публики.
Очень не хватало Жермене и ее средней сестры Берты, разлука с которой обещала быть продолжительной.
Берта по любви вышла замуж за простого типографского рабочего, человека бедного и одинокого, который позднее чудом нашел свою мать. Бедный подкидыш, найденный на ступеньках театра «Бобино», был назван Жаном Робером, по кличке Бобино.
В результате чудесной случайности молодой человек обрел не только мать, но и высокое общественное положение.
Парижский сирота Бобино оказался законным сыном графа де Мондье, убитого злодеем во время своего путешествия в Южную Америку. Во время поденной работы в типографии Бобино грезил таинственными дальними странами, путешествиями за моря и океаны.
Унаследовав состояние отца, новоиспеченный граф решил воплотить в жизнь то, что ранее представлялось ему лишь пустыми мечтами.
Молодой человек задумал разыскать место погребения отца на кладбище одного южноамериканского городка и перевезти прах во Францию.
Он также вознамерился найти в консульских хранилищах архив отца, в который покойный вложил всю душу, — карты, рукописи, документы, заметки и дневники. Часть этих бумаг убийца оставил около мертвого тела.
Бобино поделился планами с женой, и та, энергичная и решительная парижанка, всем сердцем одобрила его.
Вот уже три месяца супруги Робер, как школьники на каникулах или влюбленная пара в медовый месяц, мерили шагами бескрайние цветущие луга тропической зоны.
Никто, а менее всего они сами, не знал, когда супруги вернутся — указателем этим фантазерам служила магнитная стрелка компаса.
Бобино слал Михаилу и Жермене необычайно живописные, проникнутые местным колоритом письма, одно из которых, отправленное из Бразилии, дошло до князя в самый разгар катастрофы.
У князя комок стал в горле, на глаза навернулись слезы.
— Ах, бедный мой Бобино, — прошептал он, — если бы ты только был с нами… Ты, столько раз спасавший нас когда-то…
Свершилось! Мария была спасена.
Она уже могла говорить, есть легкую пищу, слушать, когда ей читали книгу.
До сих пор девушка балансировала на грани жизни и смерти и никто не знал, что возьмет верх.
Благодаря достижениям медицины, благодаря усилиям интерна, в течение недели затаив дыхание внимавшего каждому удару ее сердца, жизнь восторжествовала.
Это было настоящее воскрешение из мертвых.
В особняке Березовых вспыхнул маленький лучик радости, когда профессор Перрье заявил Михаилу и Жермене:
— Ручаюсь, она будет жить!
У князя, влачившего существование между полубезумной женой и пустой, как оскверненная могила, детской колыбелью, вырвался долгий вздох облегчения.
Он обеими руками сжал руку врача и от всего сердца воскликнул:
— О, благодарю, благодарю вас, друг мой!
Бледная улыбка тронула бескровные губы княгини, она прошелестела:
— Бог не совсем отвернулся от нас… Моя сестра жива… Доктор, милый мой доктор, не нахожу слов, чтобы выразить вам свою признательность.
— Но, княгиня, я ничего или почти ничего не сделал для нашей дорогой Марии. Даже в том, что касается переливания крови… Я лишь принес хирургический инструмент и применил профессиональные навыки. Пусть ваша благодарность устремится по верному адресу и достанется тому, кто ее действительно заслужил.
— Господину Людовику Монтиньи, вашему ассистенту, — молвил князь.
— Который отдал свою кровь, опыт, неусыпные заботы, словом, в некотором роде вдохнул жизнь в вашу сестру, княгиня. Поверьте, как ни высоко я всегда ценил щедрость души и ясность ума этого молодого человека, но здесь и мне пришлось удивиться.
— Друг мой, отныне он тоже станет нам другом.
— Совершенно справедливо! И, заметьте, он принадлежит к редкой в наше время породе людей! Но хватит об этом. Я хочу поговорить о вас, княгиня.
Жермена уже вновь успела погрузиться в тягостную дремоту.
— У вас есть какие-нибудь новости? — очнувшись, прошептала она.
— Увы, нет. И речь сейчас пойдет не о вашем дорогом малыше.
— А о ком же? — В ее голосе послышался упрек.
— О вас, дитя мое.
— Обо мне? Эка важность!
— Жермена! — с болью вырвалось у князя.
— Ах, друг мой, я должна была сказать «о нас». Ведь кем мы с вами теперь стали без него, без нашего ангела? Два страдальца, два разбитых сердца…
— Мадам, — серьезно, почти сурово оборвал ее доктор, — вам надо вновь обрести мужество и энергию, отличающую самых закаленных людей, ту самую энергию, благодаря которой вы стали женой человека, которого любили и любите. Не находя этой силы духа в княгине Березовой, я апеллирую к Жермене Роллен.
— Сжальтесь, доктор! — воскликнула Жермена, и краска схлынула с ее лица.
— Я спасу вас вопреки вашей собственной воле! — твердо продолжал профессор, решивший достучаться до этой оцепеневшей души. — Что, разве вы больше не та Жермена, не та неустрашимая женщина, которая не убоялась злодея…
— Ах, вы убиваете меня…
— Которая защищала свою честь, как львица детенышей… Которая благодаря своему мужеству и силе вырвалась после отчаянной борьбы из когтей злодеев, чьи имена я даже не хочу упоминать…
— Ах, если б я могла…
— Вы можете. Стоит лишь захотеть. Тогда вы навсегда останетесь той, кто так боролась за свою любовь, преодолела помешательство, вернула разум тому, кто вас любит…
— О да, доктор, да.
— Я совершенно в вас уверен… Вы та самая героическая женщина, стрелявшая в злодея, покусившегося на жизнь князя и готового совершить все новые и новые преступления.
— О Боже, что мне следует сделать?
— Перестать стенать, перестать жаловаться. Не давать расстроенным нервам возобладать над вами.
— Но ведь меня уничтожили, повергли во прах…
— Надо обуздать ваши нервы. Усилием воли вернуть себе дееспособность, снова стать сильной, какой вы были прежде. Вы сможете это сделать!
— Я попытаюсь, доктор…
— Скажите себе: я этого желаю! Я хочу найти моего Жана и в случае надобности пожертвую жизнью, чтобы увидеть его вновь.
— Вы правы, доктор… Я проявляла малодушие.
— Нет, княгиня. Вам нанесли страшный удар, который мог убить вас. Теперь вы реагируете на него восстановлением моральных сил.
— Я сразу же должна окунуться в самую гущу событий, не так ли, Мишель?
— Да, Жермена. Мы будем сражаться, как когда-то. Но теперь мы не безоружные бедняки, ничего не имеющие за душой. Мы богаты, сильны, одержимы целью…
— Мы сами начнем действовать, потому что вся эта полиция, все эти судейские крючкотворы не достигают цели и разрывают нам душу своими проволочками.
Воодушевленная княгиня преобразилась, она стала неузнаваема.
Несколько произнесенных профессором слов сотворили чудо — еще недавно подавленная, погруженная в тягостную апатию больная женщина превратилась в героиню, способную на любое самопожертвование, готовую к самой отчаянной борьбе.
Все, покончено со стенаниями и бесплодными слезами, хватит рассчитывать на других. Надо действовать самим.
Они втроем держали военный совет. Порешили, что в первую очередь надо выявить сообщников бандита, который спал, ел, потягивал вино, покуривал и над всеми глумился в камере предварительного заключения. Задача сложная, так как никто не только не знал, но и не подозревал даже, кто мог быть в сговоре со злодеем.
Князь рассказал доктору, что следователь не только отверг все его предложения, но и сам толком не представлял, как вести расследование дальше.
Доктор Перрье успокоил его:
— Господин Фрино пойдет вам навстречу. Я близко знаком с этим чиновником и заверяю вас, что он исключительно порядочный человек, хотя и слишком категоричный и непререкаемый. Я сегодня же с ним повидаюсь и добьюсь важнейшей, как мне представляется, вещи — очной ставки преступника с Марией.
— Но будет ли она в состоянии перенести это свидание?
— Надеюсь, что да. В любом случае, Монтиньи, ее неутомимый страж, лучше кого бы то ни было знает ответ на ваш вопрос.
В то время как Жермена, бичуемая суровыми словами доктора, этого замечательного целителя не только тела, но и души, пробуждалась к новой жизни, Мария и интерн тихонько беседовали.
Малышка Мария очень изменилась с того момента, как острый нож бандита пронзил ей грудь.
Она была все такой же красивой, но мраморно-бледной, с сетью голубых вен под прозрачной кожей. Ее прекрасные черные глаза все еще лихорадочно блестели, веки поднимались медленно, как если бы они были слишком тяжелы.
Сквозь полуопущенные ресницы она обволакивала юношу, сидящего возле постели, неотрывным, внимательным, добрым и нежным взглядом.
Он только что закончил перебинтовывать начавшую зарубцовываться рану, и Мария чувствовала себя очень неловко оттого, что она полуодета.
До сих пор она безразлично относилась к перевязкам, не обращая внимания, мужчина или женщина совершает эту процедуру. Стыдливость ее молчала — необходимость была превыше всего.
Но теперь состояние улучшилось, силы прибывали, и девушка, несмотря на деликатность интерна, начала стесняться.
Он же видел в больной лишь «объект излечения».
Эта пациентка безусловно была ему дороже всего на свете, но он мысленно разделял больную и любимую, не замечая ничего, кроме раны, и не задумываясь о красоте этого юного непорочного тела.
Мария покраснела до корней золотых волос, сердце ее забилось сильнее.
С большой проницательностью Людовик Монтиньи догадался об этом пробуждении стыдливости и произнес:
— Состояние улучшается… Даже слишком…
— Ах, дорогой мой врачеватель, сколь вы жестоки, — откликнулась девушка окрепнувшим голосом.
— О нет, но я подумал о том, что, быть может, это моя последняя перевязка… Вскоре наши беседы, к которым я приобрел сладостную привычку, прекратятся… Ваша жизнь войдет в свою колею, а моя пойдет своим чередом.
— Ну конечно, я очень надеюсь и хочу, чтобы это произошло как можно скорей.
— Вот видите! И тогда прости-прощай мое счастье!
— Значит, для вашего счастья необходимо, чтобы я страдала? И, чтобы сделать вас счастливым, мне следовало бы стать неизлечимо больной? Покорнейше благодарю за вашу доброту!
Сбитый с толку Людовик с минуту молчал, не зная, как отвечать девушке, смотревшей сейчас на него с выражением некоторого лукавства.
Угадала ли она его тайну? Заметила ли его бледность, его отчаяние в то время, когда она была при смерти?
Очень может быть, даже скорее всего так оно и есть…
Ведь иначе она не была бы женщиной.
Разве такую неустанную заботу, преданность, такую самоотдачу, граничащую с самоотречением, проявляют по отношению к первой встречной? Неужели она услышала несколько слов, которые он мог пробормотать сквозь сон в те короткие отрезки времени, когда дремал у ее изголовья? Лишь любовь способна на такую жертвенность, на такую стойкость и постоянство!
Людовик сбивчиво, не вдумываясь в слова, заговорил:
— О нет, мадемуазель… Дело вовсе не в этом… Лечить людей — мое ремесло… Я счастлив, что вы выздоравливаете…
— Значит, вы и счастливы, и одновременно несчастны оттого, что я поправляюсь?
— Я думаю о том, что больше вас не увижу. Что больше не будет этой радости, этого счастья — ухаживать за вами, посвящать вам жизнь, свои знания, свою преданность… Но я не эгоист и испытаю искреннюю радость, когда случайно встречу вас на жизненной дороге — счастливую, улыбающуюся и еще более красивую, чем всегда!..
Его голос дрожал и срывался от неподдельного чувства, а на последних словах в нем послышались слезы.
Мария была потрясена, сердце ее подпрыгнуло в груди, щеки покраснели.
Она протянула тоненькую, исхудавшую ручку и накрыла ею руку студента.
— Поговорим же серьезно, господин Людовик, — молвила она. — Я никогда не забуду, что обязана вам жизнью.
— О нет, вы преувеличиваете! Вы решительно ничем мне не обязаны!
— Случай, который свел нас в этих ужасных обстоятельствах, совершенно необычаен. И я упрекаю себя за то, что подтрунивала над вами.
— Ну что вы, мадемуазель! Это всего лишь невинная и совершенно незлая шутка!
— Я не имею права быть счастливой. Думая о моей сестре, о бедном исчезнувшем малыше, я не могу позволить себе даже на минуту предаться веселью.
— О, мы найдем его, клянусь вам, — с горячностью перебил ее юноша. — Но простите, однако… Имею ли я право вмешиваться… Навязываться таким образом…
— Вы сами прекрасно понимаете, что вам предоставляется случай снова помочь нам… Вы уже вовлечены в наши беды, так приобщитесь же и к нашей будущей борьбе!
— Значит, вы согласны принять мою помощь?
— Согласна ли я? О да! От всего сердца согласна!
Как никогда растроганный, юноша задрожал, чувствуя, как маленькая ручка все крепче сжимает его руку.
В свою очередь он схватил изящные пальчики девушки и ответил пожатием на пожатие.
Затем они, взволнованные, ощущая радость, переполнившую сердца, долго смотрели в глаза друг другу и чувствовали, что таинственная, но уже всемогущая связь установилась между ними, слив их воедино.
Длительное молчание становилось почти тягостным, так многозначительно оно было.
Наконец, потеряв голову, опьяненный ласковым взглядом, по-прежнему неотрывно направленным на него, студент припал губами к руке своей пациентки и сдавленным голосом прошептал:
— Мария! О Мария, дорогая…
И тут же побледнел, убоявшись собственной смелости и возможной реакции девушки.
— Простите меня, я сошел с ума… Да и кто бы не обезумел при мысли о возможности вас потерять!..
Наш медик сделал движение, чтобы отстраниться, но девушка легким касанием удержала его и, не менее взволнованная, близкая к счастливым слезам, прерывающимся голосом прошептала в ответ:
— О Людовик!.. Дорогой Людовик…
Охваченный безумным восторгом, студент спрашивал себя, уж не грезит ли он — а что если он вдруг очнется и обнаружит, что снова сидит в кресле у постели умирающей…
Но нет, это была ослепительная действительность!
Мария была перед ним, живая, счастливая, улыбающаяся!
Ноги у него подкосились, он упал на колени перед кроватью и провел так целую вечность, погрузившись в какой-то экстаз и чуть слышно шепча:
— О Мария, дорогая моя, как же я вас люблю!
Девушка коротко вскрикнула, слабо застонала и, дав волю сладким слезам, откинулась на подушки. Она не противилась, не прибегала к глупым уловкам, которые так любят деланные скромницы из буржуазной среды, не притворялась испуганной, как притворилась бы опытная кокетка. Как истинная дочь народа, Мария не страшилась благородной и открытой любви и свободно отдавалась вспыхнувшему в ее душе чувству.
И если даже пока это была лишь нежная привязанность, замешенная на уважении, доверии, благодарности, то вскоре она должна была перерасти, если уже не переросла, в настоящую любовь.
Застенчиво, боясь оскорбить любимую, не смея поднять на нее глаз, Людовик обратился к ней с вопросом:
— А вы, Мария, сможете ли вы когда-нибудь полюбить меня?..
— В настоящее время, — серьезно отвечала ему девушка, — я сама себе не принадлежу.
— О, что вы такое говорите! — не понял он.
— Пока не найден мой племянник, пока мы оплакиваем нашего малыша, которого я не сумела уберечь…
— Вы несправедливо обвиняете себя! В том нет вашей вины!
— Я поклялась защитить его ценой своей жизни. Однако я жива… Вот почему, придя в себя, я дала зарок. Я поклялась принадлежать лишь тому, кто найдет крошку Жана и доставит тем самым неописуемую радость моей сестре. В этот день я скажу спасителю: «Вот вам моя рука. До конца дней своих я принадлежу вам».
— Этим человеком буду я!
Разговор, имевший такое большое влияние на дальнейшую жизнь молодых людей, был прерван приходом князя и профессора Перрье.
Последний осмотрел Марию и заявил, что она сможет выдержать очную ставку со своим убийцей.
— Мария, дитя мое, готовы ли вы перенести это испытание? — обратился к ней доктор.
— Не только готова, но и настаиваю на том, чтобы встреча состоялась как можно скорей! — ответила мужественная девушка.
— Что ж, тогда завтра следователь доставит злодея сюда.
Действительно, назавтра, в два часа пополудни, три автомобиля въехали во двор особняка на авеню Ош, куда ранее никого не впускали. В первой машине находился комиссар полиции Бергассу и два полицейских агента. Во второй — обвиняемый и трое конвойных. В третьей приехали следователь Фрино и секретарь суда.
Профессор Перрье и князь Березов предстали перед следователем. Врач и судейский чиновник обменялись рукопожатием.
— Из дружбы к вам, — шепнул Фрино на ухо доктору, — я согласился на все. Однако эта очная ставка не даст желаемого эффекта.
— Как знать… — ответил доктор.
— Получить таким образом признание? Да это случается лишь в романах, друг мой!
— Ну что ж, поглядим.
Комиссар, ведомый князем, возглавил эту странную процессию, которую замыкал секретарь суда.
В комнате Марии у постели дежурил Людовик Монтиньи — ему было поручено следить за тем, не вызовет ли эмоциональное напряжение упадка сил.
Из всех углов на новоприбывших с любопытством глазели слуги.
Фанни, гувернантка, притворившись больной, заняла свой пост, прильнув к закрытой на засов двери.
Они уже подходили к комнате Марии, как вдруг произошел неожиданный и никакими инструкциями не предусмотренный эпизод, который мог бы оправдать надежды, возлагаемые профессором Перрье на очную ставку.
Жермена находилась в своих апартаментах и, невзирая на то, что твердо решила не вмешиваться, повинуясь непреодолимому побуждению, вдруг вскочила и бросилась навстречу преступнику.
Ее всегда ласковые глаза пылали страшным гневом, сердце колотилось, нервы были напряжены при мысли, что перед ней находится похититель Жана, убийца сестры, даже будучи пойманным, продолжающий издеваться над ней.
Бледная, трагическая, грозная, она предстала перед ним и голосом, от которого всех присутствующих пробрал озноб, возопила:
— Дитя мое! Отдайте мне мое дитя!
Арестованный хищно оскалился, как будто вопль обезумевшей от горя матери доставил ему странное удовольствие.
Он пожал плечами и прохрипел:
— Ничего не знаю… И не скажу…
— Не скажете?! — Княгиня больше не владела собой, крик ее был страшен. — Да вы — чудовище! Страшилище, в котором нет ничего человеческого! Вы казните меня? За что? Хотите золота? Вам его дадут. Вы станете богаты. Но ребенок, ребенок, верните мне ребенка! Вам не причинят вреда, вас отпустят, помилуют… Я прошу вас, я, мать!
При виде такого взрыва отчаяния под взглядом Жермены преступник съежился.
Капли пота выступили у него на лице, дрожь пробегала по телу.
Казалось, его действительно проняло.
Он шаг за шагом отступал, как перед внушающим ужас привидением, и, наконец, окруженный полицейскими, юркнул в настежь распахнутые двери комнаты Марии.
Заметив, что он взволнован, а может быть и растроган, Жермена удвоила натиск. Она, не замечая ни мужа, ни доктора, ни конвойных, никого вокруг, вплотную приблизилась к злодею, в чьих глазах читалось что-то вроде смятения.
— Пощадите это крошечное существо! Оно никому не сделало зла, вы не можете его ненавидеть! — В голосе Жермены теперь слышалась мольба.
Глухое рыдание вырвалось у нее из груди, сухие глаза увлажнились.
Все присутствующие затаили дыхание, всех проняла дрожь, даже следователя, несмотря на двадцатипятилетний стаж, охватил трепет.
Бандит тоже не остался глух, сопротивление его ослабело, две тяжелых слезы выкатились из его глаз и потекли по щекам.
Окружающие затаили дыхание, они надеялись: вот сейчас он вымолвит слово, сделает признание, которое разом прекратит томительную неизвестность.
Каждый думал про себя: «Сейчас он заговорит!»
И действительно, он, униженный и несчастный, открыл было рот…
Но тут взгляд его упал на Марию, уже несколько минут рассматривавшую его со все растущим изумлением.
Их глаза встретились. Отринув последние сомнения, девушка закричала:
— Да это же не он! О Господи, Господи, ты слышишь, Жермена, это вовсе не тот человек, который выкрал Жана и пытался убить меня!
Светские прожигатели жизни эпохи конца Империи[667], дожившие до нашего времени, должны помнить красивую девушку, известную под странным прозвищем Глазастая Моль и пользовавшуюся довольно широкой популярностью.
Она блистала на спортивных празднествах, бывших некогда куда в большей моде, чем сейчас, принимала участие в нескольких шоу с раздеванием и мурлыкала резковатым голоском куплеты и опереточные арии.
Однако золотые деньки быстро миновали. Замешанная в скандальное дело о шантаже в компании самых низкопробных сутенеров, Глазастая Моль получила десять лет тюремного заключения. Выйдя из тюрьмы, изможденная, всеми забытая, она оказалась в страшной нужде.
Во времена своего расцвета красотка прибегала к услугам отвратительной матроны[668], занимавшейся мерзким ремеслом «поставщицы ангелов».
Она щедро платила этой женщине, носившей имя Бабетта и кличку Смерть Младенцам.
Последняя сохранила к ней благодарность и оказывала помощь, служа интимной посредницей между Молью и торопливыми господинчиками, не желавшими тратить время на любовные ухаживания.
Когда Глазастая Моль отбыла свой срок, ей минуло тридцать пять лет. Красота ее увяла, моральные устои были более чем сомнительны, она созрела для преступления.
Это обычный результат нашей системы наказания правонарушителей, делающей хороших людей плохими, а плохих — еще хуже.
Глазастую Моль приняли в бандитскую шайку под предводительством самозваного графа Мондье, обиравшую в течение многих лет парижскую знать.
Легально она занималась торговлей женским платьем, а на самом деле была ловкой скупщицей краденого и, кроме того, служила главарю банды отличной наводчицей.
Увядшая красотка снова узнала и взлеты и падения и вынуждена была возобновить контакты с «поставщицей ангелов», ставшей, под именем мамаши Башю, содержательницей притона в городишке Эрбле[669] на Сене.
Две кумушки жили в добром согласии, хотя злые языки и утверждали, что Глазастая Моль путалась с Лишамором, мужем матушки Башю.
С Бамбошем Моль познакомилась, когда он был еще совсем ребенком — супруги-пьяницы заботливо выхаживали его, намереваясь воспитать бандита высокой пробы.
В этом деле они, кстати говоря, вполне преуспели, так как Бамбош еще на заре своей карьеры убил с целью ограбления собственного отца.
Молодой бандит, чья дьявольская ловкость все возрастала, подобрал Глазастую Моль в период особенно острой нищеты — она только что вышла из больницы.
Он задумал создать себе семью и решил, что из отставной кокотки[670], которой минуло тогда сорок пять лет, получится вполне представительная мамаша.
Женщина со следами былой красоты, превосходно умеющая ко всему приспособиться, она умела вести себя в обществе, прилично одеваться, а также была не лишена актерских способностей.
Она и стала баронессой де Валь-Пюизо, владелицей выдуманного поместья в глуши на границе департаментов Сены-и-Уазы и Луаре[671], жившей уединенно, как добродетельная провинциалка, вынужденная из любви к сыну променять сельский покой на парижский ад.
Казалось, Глазастая Моль так вошла в роль, что уверовала в нее — бывали моменты, когда она чувствовала себя настоящей матерью Бамбоша.
Он со своей стороны целиком и полностью доверял ей и — вещь небывалая для такого законченного себялюбца — проявлял к ней сердечное расположение. Молодчик рассказывал ей почти обо всем, что делал, раскрывал все тайные стороны своей жизни, всю подоплеку своих разбойничьих подвигов и порой не брезговал ее советами.
Кроме того, она учила его хорошим манерам, умению элегантно одеваться, объясняла, как вести себя с дамами полусвета, не столько для того, чтобы внушить им обожание, сколько ради того, чтобы не стать их жертвой.
Удивительная вещь — эта женщина, жившая когда-то на широкую ногу, а потом впавшая в нищету, вновь обретя богатство, не стремилась, как большинство бывших распутниц, к удовлетворению своих прихотей и страстишек. Она не любила ни собак, ни попугаев, ни желторотых юнцов, ни кошек, ни карточных игр. Ее захватывали и приводили в восторг темные делишки Бамбоша, умом и сердцем она вникала в его преступления, как если бы ей доставляло удовольствие смотреть, как страдают и трепещут его жертвы.
Действительно, эта старая мерзавка из любви к искусству, с неистовством неофита[672] пристрастилась к преступлению.
Скоро мы увидим ее в деле.
Итак, достопочтенная баронесса де Валь-Пюизо жила со своим сыном Гастоном.
Они занимали роскошно меблированные апартаменты в четвертом этаже по улице Прованс.
Бытовало мнение, что баронесса очень богата, но скупа — это позволяло объяснить в глазах общества перепады то туго набитого, то пустого бандитского кошелька.
Она обожала своего сына, прощала ему все проделки, но случалось и такое, что вдруг снимала его с денежного довольствия.
Тогда друзья-приятели и компаньоны по развлечениям замечали, как он, изменив своей главной страсти, исчезал куда-то на несколько дней.
Гастон проводил это время вдвоем с матерью, замаливал грехи, обещал не играть ни во что, кроме безика[673], и старательно притворялся пай-мальчиком и примерным сыном.
Вот тогда-то он с отчаянной смелостью и невиданной ловкостью задумывал и воплощал замыслы, приносившие ему моментальное обогащение.
Кстати говоря, сколь бы значительны ни были награбленные суммы, хватало их, по причине бездумной расточительности, не надолго.
Его всепоглощающей страстью была игра, и игроком он был отменным.
Странное дело — этот разбойник, ни во что не верящий, не имеющий ничего святого и не любивший ничего, кроме игры, никогда не передергивал в картах.
Обожая игру как таковую, он не испытал бы от нее никакого удовольствия, если бы для того, чтобы фортуна не отворачивалась от него, приходилось прибегать к шулерским приемам. Потому и случалось ему порой быть в большом проигрыше, а карточные долги он платил очень аккуратно и не моргнув глазом.
Однако во все, что бы он ни делал, Гастон вкладывал столько ума и кипучей энергии, что, знай кто-либо всю подноготную его жизни, не мог бы удержаться от вывода: «Да если с умом пустить в оборот даже часть награбленных им сумм, можно в течение нескольких лет стать миллионером!»
И это была чистая правда. Но как не может волк исполнять обязанности овчарки, так же и человек-хищник не может работать, умножать, думать, жить и действовать как все прочие смертные.
К тому же жизнь отщепенцев, ловля рыбки в мутной водице, преступление, подлость неодолимо влекли к себе Бамбоша.
Как разбогатевшую шлюху влечет обратно в грязь, из которой она вышла, так и Бамбоша безумно тянуло в кабаки, к продажным девкам, в вертепы, посещаемые всяческим уголовным отребьем.
Прыжок из высшего света в клоаку — такой контраст приятно щекотал нервы, доставлял ему волнующее и пикантное наслаждение.
Он родился главарем, и зачастую ему нравилось на протяжении одного дня превращаться из светского льва барона де Валь-Пюизо, одного из первых среди золотой молодежи Парижа, в бандита Бамбоша, который хлебал прямо из котелка и кому доводилось сиживать над плошкой подогретого вина в компании бражников-головорезов, безоговорочно признававших его своим главарем и слепо ему повиновавшихся.
Но это главенство далось ему не сразу. Первое место надо было завоевать.
Две удачные или, если хотите, очень неудачные дуэли обеспечили ему в кругу товарищей по развлечениям репутацию человека опасного.
Однажды он выстрелом в лоб на месте уложил из пистолета молодого атташе бразильской дипломатической миссии — причиной размолвки послужила девица легкого поведения, бывшая Бамбошу совершенно ни к чему.
Месяц спустя он затеял ссору, в которой опять была замешана женщина, с известным спортсменом, фехтовальщиком. Его он тоже убил наповал прямым уколом в правую подмышечную впадину.
Две эти смерти вызвали страшную шумиху. Все хотели знать, действительно ли господин де Валь-Пюизо такой ловкий дуэлянт или к нему просто благоволит судьба.
Он зазвал любопытных к себе и там очень просто, безо всяких усилий, перестрелял три дюжины тарелок.
Час спустя, в окружении все тех же любопытных, он явился в школу фехтования и победил не только самых умелых любителей, но и преподавателей.
Начиная с этого дня он прослыл среди светских шалопаев человеком опасным, — выходя из школы фехтования, Гастон бросил небрежно:
— Скука меня берет, когда приходится драться… Я выхожу на бой только с целью самозащиты, поэтому, чтобы не утруждаться, мне для поединка всегда требуется серьезный повод.
Убив за один месяц двоих, он таким тоном произнес слова «серьезный повод», что это всеми присутствующими было принято к сведению.
Почти в тот же период он стал героем другого приключения, еще более трагического, так как оно повлекло за собой жесточайшую дикую борьбу безо всяких правил и условий.
Однако здесь уже действовал не элегантный светский шаркун барон де Валь-Пюизо, а опасный бандит Бамбош в шелковой каскетке и накладных бакенбардах.
В тот вечер он зашел в один из притонов Монмартра, в грязный вертеп, который полиция терпит лишь затем, чтобы от случая к случаю вылавливать кого-нибудь оттуда. В его намерения входило повидать там двух безоговорочно преданных ему мерзавцев, сообщить им пароль и дать задание выполнить одну довольно грязную работенку.
Беседуя с Черным Редисом и Соленым Клювом, двумя своими приспешниками, он услышал пронзительные вопли.
Кричала женщина, и слышны были звуки звонких пощечин.
Дверь распахнулась, на пороге возникла растрепанная девушка с разорванным корсажем, кричавшая: «Спасите!»
— Ты гляди, — бросил Соленый Клюв, — это Фанни вопит. Ее Франсуа-Камнелом на халтурку послать хочет. А она упирается. Вот он ее уму-разуму-то и учит. Да еще как учит! Только перья летят!
Тут женщина заприметила среди бражников Бамбоша, и он показался ей не таким омерзительным, как другие, видимо, потому, что под обличьем сутенера сохранял некую долю светского лоска.
Она кинулась к нему и душераздирающим голосом взмолилась:
— Защитите меня, спасите, умоляю вас! Я его знать не знаю, но он хочет послать меня на панель, заставляет приставать к мужчинам! А я мечтаю иметь мужа, любить его, принадлежать ему, а не сделаться одной из этих… О нет, никогда!
Все это она говорила задыхаясь, прерывающимся голосом и судорожно цеплялась за Бамбоша.
Ее добродетельная тирада была встречена смехом. Затем хрипло зарычал сутенер, известный под именем Франсуа-Камнелом:
— А ну заткнись, тварь, и ступай работать!
Девушка была очень красива — крепко сбитая блондинка, с прекрасным цветом лица. Тип англичанки. Из тех, которые уж если стараются хорошо выглядеть, то становятся просто очаровательными.
Она понравилась Бамбошу, и он решил ею завладеть.
Не по доброте душевной вмешался он в эту заварушку, а из желания привязать к себе девушку и использовать в своих дальнейших предприятиях.
Франсуа-Камнелома из-за его силы и жестокости побаивался весь Монмартр. Его слово было закон, и никто не смел ему перечить.
Бамбош холодно бросил:
— Оставь эту женщину в покое! Я забираю ее себе!
— Да я тебя, малыш, в порошок сотру! — захохотал сутенер.
— Хотел бы я на это посмотреть! — Бамбош вскочил и с ловкостью циркового акробата перемахнул через стол.
В его руке неведомо откуда возник нож с самшитовой рукоятью и медным кольцом.
Желая честной схватки, он крикнул:
— Бери «перо»!
— Да я тебя голыми руками уложу!
Сутенер понятия не имел, сколь силен и ловок его противник, и полагал, что легко с ним справится. Он нанес Бамбошу сокрушительный удар ногой ниже пояса, но тот его отразил, одновременно молниеносно уклонившись от занесенного над ним кулака.
И вдруг огромный Камнелом взмахнул руками и с глухим стоном рухнул как подкошенный. Нож Бамбоша пронзил ему сердце.
Свидетели этой сцены глазам своим не верили. В одну секунду Бамбош стал легендарной фигурой.
Прибежал испуганный и очень расстроенный владелец кабака.
— И что мне теперь делать с этой горой мяса? — спросил он Бамбоша. — Легавые сразу же прищемят мне хвост.
— Это уж моя забота, — бросил мерзавец совершенно спокойно, словно это не он только что укокошил одного из самых опасных бандитов на всем Монмартрском холме.
Бамбош сказал несколько слов Черному Редису и Соленому Клюву, и те подхватили мертвеца под мышки и, шатаясь, поволокли к выходу, изображая тройку пьяных.
Они бросили труп прямо посреди дороги и вернулись в кабак, где принялись пожирать своего предводителя восторженными взглядами.
Прижавшись к Бамбошу и дрожа всем телом, девушка с восхищением глядела на своего спасителя.
Он отвез ее к мамаше Башю и Лишамору, в чьей квартире имел комнату, и ночь они провели вместе. Блондинка и впрямь была прелестна, и Бамбоша поразило, что она столь неискушенна.
Девушка поведала ему свою историю.
Дочь бедного служащего, получившая образование и диплом, она служила гувернанткой в богатой семье. Ей очень хотелось сохранить свою честь, но хозяину дома удалось убедить ее, что она непременно должна ему отдаться. До него ей уже пришлось по той же причине оставить два места. Она сказала себе: рано или поздно придется уступить чьим-нибудь домогательствам. И сдалась, убоявшись нищеты, которую испытала смолоду. Через четыре месяца законная супруга с позором выгнала ее, и она очутилась на улице, беременная и без гроша за душой. В отчаянии девушка бросилась в Сену, но ее выудили и полумертвую доставили в больницу. От нервного потрясения, вызванного попыткой самоубийства, испуга и последующей болезни у нее случился выкидыш. Хворала она долго, а когда выздоровела, очутилась на панели с десятью франками в кармане. Ее соседкой по больничной палате оказалась одна из тех бедных потаскушек, которые становятся легкой добычей сутенеров. Она привела Фанни к себе на Монмартр и стала доказывать, что та при ее красоте, занимаясь этим делом, заживет припеваючи. Несчастная девушка сопротивлялась позорной и грязной необходимости, однако попробовать все же пришлось. Но она ощущала такое отвращение к этому роду занятий, что вновь стала подумывать о самоубийстве. Вот тогда-то гроза Монмартра, этот бык Камнелом, и повстречал ее на своем пути. Сутенер решил завладеть красавицей и, не теряя времени даром, предпринял самые решительные меры, чтобы вытолкать ее на панель. Остальное известно.
Кончилось тем, что она безумно полюбила Бамбоша.
Бандит, с первого же мгновения имевший на нее свои виды, позволял Фанни себя обожать, оставляя за собой полное право на свободу действий и передвижений.
Она принадлежала ему душой и телом и была настолько преданной, что не задумываясь пошла бы по его приказу на любое преступление.
Что и случилось.
Целиком и полностью подчинив девушку себе, Бамбош поставил ее в известность о том, что он не простой бандит, а ведет ежесекундную непримиримую борьбу против всего общества. И пока не говоря ни слова о своей двойной жизни, все же поведал ей некоторые секреты.
Быть возлюбленной бандита! Человека, объявившего войну всем этим толстосумам, от которых она так настрадалась! О да, конечно же она должна присоединиться к нему!
О лучшем Фанни и мечтать не могла! Она сразу же стала его вернейшей, преданнейшей и очень ловкой помощницей.
Через некоторое время Бамбошу надоело творить чудеса хитрости, смелости и ловкости, совершая грабежи, приносящие ему не такие уж и большие деньги. Он решил попробовать себя на другом поприще.
Шантаж показался ему делом куда более доходным, менее опасным и легче выполнимым.
Он стал искать в своем окружении людей наиболее зажиточных и легко уязвимых.
И действительно, случай принес ему желанную добычу. Княгиня Березова искала к своему ребенку молодую, образованную гувернантку с хорошими манерами и опытом работы с детьми.
Бамбош, всегда бывший в курсе событий, узнал об этом от так называемой баронессы де Валь-Пюизо.
Два злоумышленника тут же задумали выкрасть ребенка и вытянуть из князя громадный выкуп. Бамбош, попросту говоря, решил убить двух зайцев: набить мошну и отомстить князю и княгине, неоднократно подставлявших ему подножку.
Однако выкрасть ребенка — дело довольно сложное, да еще из особняка, полного слуг и всегда хорошо охраняемого.
И тут Глазастую Моль посетила гениальная идея.
— Надо пристроить к ним твою подружку Фанни.
— Я подумаю над этим, — ответил Бамбош. — Тем более что недавно справил ей весь комплект документов гувернантки первого класса — тут тебе и справки, и характеристики, и рекомендации. И все с подписями, с печатями — не подкопаешься!
Фанни рабски повиновалась своему повелителю.
Она с первой встречи понравилась княгине, которая, однако, осторожности ради задала ей ряд вопросов. Фанни сослалась на баронессу де Валь-Пюизо, якобы знавшую ее мать. Жермена написала баронессе, и та в ответ разразилась высокопарным и велеречивым письмом, превознося достоинства и нравственные качества девушки.
Фанни тотчас же приняли на службу.
Она сумела завоевать любовь малыша и благодаря крайней сдержанности — уважение обитателей особняка.
Прошло три месяца.
Все это время Бамбош терпеливо ждал случая выкрасть дитя, не скомпрометировав гувернантку. Имея в доме осведомителя, изо дня в день сообщавшего ему обо всем происходящем, Бамбош ничем не рисковал.
Он заказал ключ от потайной двери, ведущей в сад, украл лестницу садовника и с помощью Фанни совершил дерзкий и преступный набег на особняк, пока княжеская чета развлекалась в театре «Водевиль».
Остальное уже известно.
Как мы помним, похитив ребенка княгини, бандит незамедлительно поспешил к Лишамору и мамаше Башю.
Он хотел доверить им бедное дитя до следующего утра, а затем перевезти его в другое убежище.
Глазастая Моль ожидала его в театре «Водевиль», в ложе, соседней с ложей четы Березовых, и он должен был туда явиться, чтобы обеспечить себе алиби в том маловероятном случае, если его двойная жизнь раскроется.
Учитывая все это, ряженая баронесса де Валь-Пюизо не могла заняться ребенком до окончания спектакля.
Вот почему, избегая компрометировавших его отлучек, Бамбош решил оставить ребенка до утра на улице Де-Муан.
Однако на душе у негодяя кошки скребли, ибо ему была известна невоздержанность стариков и их придурь, вызванная винными парами. Опасался он также их возможной болтливости.
Вот почему назавтра, еще затемно, Бамбош был на ногах.
Одетый очень просто, он тронулся в путь, сопровождаемый Глазастой Молью, чья шляпка делала ее похожей на старую повитуху.
Они доехали до улицы Де-Муан в фиакре[674] и остановились за несколько домов до нужного им номера 52.
Женщина вышла одна, оставив Бамбоша в экипаже.
По немыслимому и чудесному совпадению, она вошла в квартиру всего через пару минут после того, как из нее выскочил Леон Ришар.
Вот что определяет иногда дальнейший ход событий!
Десятью минутами раньше Глазастая Моль не смогла бы отворить дверь, а десять минут спустя сам комиссар потрудился бы сообщить ей свежие новости о маленьком Жане!
Старой карге посчастливилось проникнуть в квартиру именно в тот момент, когда потрясенный Леон Ришар, задыхаясь от отвращения, мчался в полицию.
Увидя взломанную дверь, она поняла, что времени терять нельзя. Даже не взглянув на устилающие пол жуткие останки, не стараясь понять их происхождение, она кинулась в дальнюю комнату. Там она обнаружила мертвецки пьяную мамашу Башю, в припадке пьяной ярости зажавшую в кулаке черенок кухонного ножа.
— Вовремя я пришла, — пробормотала Глазастая Моль. — Смерть Младенцам лишний раз хотела подтвердить, что получила кличку по заслугам. А ведь она и впрямь могла перерезать глотку ребенку, для нас означающему целое состояние.
Полузадохнувшийся от жуткого запаха и крика, ребенок с черным от сажи личиком, весь в поту, спал тяжелым сном, завернутый в свое одеяльце.
Прежде чем схватить малыша, спрятать его под своей шубой и унести, Глазастая Моль стала размышлять:
— Мамаша Башю пьяна. Скоро нагрянут легавые, загребут ее и развяжут ей язык… Ясное дело, она потеряет голову и выболтает все, что знает о фокусе, который мы задумали. Надо, чтобы она не трепалась… А язык за зубами держат только покойники.
Тут подельница Бамбоша вытащила из кармана короткий, похожий на шило стилет.
И, приставив его к затылку старухи, надавила изо всех сил.
Лезвие вошло до половины, словно гвоздь в доску.
Мамаша Башю издала глухой хрип, как животное на заклании, открыла глаза, руки ее свела судорога, и она неподвижно застыла.
Глазастая Моль вытащила шило из почти неприметной раны и вложила в ножны.
Затем она растрепала густую шевелюру старухи, приговаривая:
— Вот тебе и крышка, бедняга Смерть Младенцам… Надо, чтоб фараоны ничего не пронюхали. От такой ранки даже капли крови не будет. К тому же ты не мучилась.
Схватив ребенка, бывшая куртизанка засунула его за пазуху, степенно спустилась по лестнице и присоединилась к ожидавшему ее Бамбошу.
— Ну, как дела? — спросил он, когда фиакр тронулся.
— Дела отличные! Лишамор спекся, мамаша Башю отправилась к праотцам, а возница и не заметил, что я вынесла ребенка. Словом, все идет как нельзя лучше!
Они не поехали прямо на улицу Прованс, а вместо этого остановились у врат церкви Святой Троицы, с четверть часа побыли в храме и вышли через разные выходы.
Глазастая Моль, по-прежнему пряча под шубой спящего ребенка, пошла домой одна, а Бамбош явился полчаса спустя, якобы с прогулки.
Этот дом по улице Прованс, принадлежавший когда-то графу Мондье, был построен таким образом, что его третий этаж вплотную примыкал к четвертому этажу соседнего дома, стоящего на улице Жубер. В их общей стене была прорублена массивная дверь, соединяющая обе квартиры. Следовательно, человек, вошедший в дом № 10 по улице Жубер, мог выйти на улицу Прованс, и наоборот.
Для этого требовалось пособничество консьержа, желательно, ежели возможно, двух. Покойный граф Мондье, обладавший действительно огромной властью, имел две привратницких, где находились его люди. В одной помещался Пьер, в другой — Лоран, два лейтенанта, ежегодно проводившие вместе с шефом в Италии то, что он называл «сезоном».
Пьер трагически погиб, будучи страшно искалечен: нога его попала в капкан в апартаментах Жермены, куда он вторгся по приказу графа и где намеревался похитить секретные документы. Чтобы высвободить его из капкана, граф лично отрезал ему ногу! Затем они вместе с сообщником унесли умирающего.
Позднее Лоран привязался к Бамбошу и оказывал ему такие же услуги, что и графу. Когда Бамбош здесь же, на улице Жубер, убил родного отца, Лоран подумал: «Он далеко пойдет!» А головорез был в таких делах докой. С тех пор он не расставался с Бамбошем, став его незаменимым помощником.
Во второй привратницкой обитал человек, принятый в штат вместо покойного Пьера. Его выбрал Лоран. Пока новичку не представился шанс показать все, на что он способен как профессионал, то есть как бандит, он, как положено, был скромен и строго соблюдал тайну.
Личная прислуга баронессы де Валь-Пюизо была тоже тщательно подобрана и душой и телом предана старой госпоже и молодому господину. Люди эти — кто из преданности, кто из страха — были слепы, глухи и немы.
Когда зловещая старуха принесла ребенка в свой особняк, дитя начало плакать и звать маму. Умненький и очень развитой для своих лет малыш, не узнавая ни окружавших его людей, ни комнаты, заволновался, охваченный страхом.
Мнимая баронесса, пытаясь его приручить, стала сюсюкать и еще больше перепугала ребенка. Она пыталась его поцеловать, но сделала это столь неловко, что малыш отвернул личико.
Не обладая ни малейшим материнским чувством, не зная, сколь чувствительны эти маленькие существа — в них есть что-то и от птенчика, и от цветка, — она рассердилась и сказала:
— Да он просто невыносим, этот сопляк! Деточка, деточка, да будь же умницей, поцелуй мамочку…
При этом слове, означавшем для его детского сердечка самые нежные ласки, самые большие радости, при слове, звучавшем как сладчайшая музыка, Жан на секунду перестал кричать и пролепетал:
— Мама… Ма-ма…
Старуха склонила над ним лицо с увядшей от злоупотребления краской кожей, с подмалеванными коричневой и черной тушью глазами, с отвисшими, покрытыми пурпурной помадой губами.
Защищаясь вытянутыми вперед ручонками, ребенок откинулся назад и вновь залился слезами.
Это разозлило старуху.
— Ну и реви себе, — в ярости бросила она. — Когда вволю накричишься, сам перестанешь.
И, швырнув его на свою кровать, она вышла, хлопнув дверью.
Чтоб не слышать плача, она ушла в дальние комнаты, твердо решив дать ему кричать, пока не устанет. Сжалилась над ребенком ее горничная, бывшая узница тюрьмы Сен-Лазар. Она подумала, что бедное дитя умрет от голода и жажды, и принесла ему молока.
Жан жадно его выпил и, немного успокоившись, снова начал звать маму.
— Мама скоро придет, моя крошка, скоро ты увидишь свою маму, — приговаривала девушка.
Жан заплакал, но теперь уже тихо, без надрывных хриплых криков. Слезы просто лились у него из глаз, стекали по щечкам, и в этом кротком горе, сменившем первоначальное возбуждение, было нечто разрывающее сердце.
К мукам любящей детской души добавились муки физические.
О чистоте ребенка, привыкшего к тщательному уходу, вот уже долгое время никто не заботился. Не было и привычной утренней туалетной церемонии, одного из важнейших ритуалов… Ее всегда собственноручно производила его мама, дорогая мамочка…
Парижская работница, ставшая княгиней, Жермена не желала уклоняться ни от одной из материнских обязанностей. Она, как любая простолюдинка, кормила Жана грудью, баюкала его, пеленала, укачивала, черпая божественную радость в этих простых материнских хлопотах, радость, неведомую порой светским дамам, которые — о, несчастные! — препоручают своих детей кормилицам и гувернанткам.
Итак, утром — омовение теплой водой в большой серебряной купели. Затем — тщательное намыливание всех изгибов и складочек упругого и розового тельца.
Малыш резвился среди белой пены, отбиваясь, когда мать терла ему ручонки и пяточки, смеялся, лепеча:
— Секотно, мамоська! Секотно!
Жермена, сама смеясь до слез, целовала его еще мокрого, только что вынутого из ванны.
Затем следовала процедура вытирания — его растирали мягкой фланелью, пока нежная кожа не загоралась, затем тельце, свежее и душистое, как цветок, омытый росой, обволакивало облако рисовой пудры.
Бедный маленький Жан!
В этой резкой перемене было нечто удручающее.
Но не во внезапном исчезновении роскоши была загвоздка, а в удовлетворении тех естественных потребностей, на которые имеют право и бедняки.
Бамбош похитил его в одной рубашонке, завернутого в стеганое ватное одеяльце. Негодяй даже и не подумал, что малютке надо менять белье и одежду — Жан оставался в том, в чем был унесен из дому.
Горничная заметила, что нельзя оставлять мальчика в таком виде, иначе он заболеет. Заболеет? О нет!
Необходимо, чтоб он был здоров! Любой ценой — здоров и невредим, ведь он представляет собой целый капитал!
Горничная купила кое-какие вещи, с грехом пополам одела малыша и по своему разумению покормила его.
Ребенок поел, попил, немного успокоился и, по-детски мешая слова и жесты, попросился гулять.
— Ну это уж нет, — со злобой заявила «баронесса», уже успевшая возненавидеть отпрыска четы Березовых.
Маленький Жан стал затворником — злодеи опасались, как бы его кто-нибудь не узнал. Он зажил как в тюрьме — его плохо кормили, за ним плохо ухаживали, и, если бы не доброе сердце бывшей заключенной, ему вообще пришлось бы совсем туго.
Лишенный нежной ласки, на которую так радостно отзывалось его чистое сердечко, он побледнел и постепенно начал чахнуть. Малыш звал мамочку, «тетюску Малию», папу и беззвучно плакал.
Так прошла неделя, и вдруг в особняк Валь-Пюизо вихрем ворвалась гувернантка Фанни.
До сих пор она ежедневно передавала им сведения, но, следуя указаниям Бамбоша, из дому не выходила.
— Ну, что нового? — спросил Бамбош, собиравшийся уходить не то к дамам, не то играть в карты, не то еще куда — этого никто никогда не знал.
— Я ушла с места. Это невыносимо… Не могу смотреть, как страдают эти несчастные люди.
— Ну конечно! — сардонически ухмыльнулся Бамбош. — Пожалей их, стань на их сторону!
— Нет, этого не будет. Я твоя раба, твоя вещь и сделаю все, что ты пожелаешь. Ты уже в этом убедился.
— Да, Нини, ты славная девушка, и я по-прежнему тебя люблю.
— О, ты меня любишь! — в диком и горячечном порыве воскликнула Фанни, пожирая его глазами. — Любишь после всех других!
— Нет, до. Из остальных я люблю тех, кто под руку подвернется. Но всем предпочитаю тебя одну.
— Невелика разница, но меня и она радует. Я счастлива тем крохам ласки, которые ты бросаешь мне походя. Мне довольно и самой маленькой частички твоего сердца. Я обожаю тебя, и я живу этой любовью. Живу, пока не умру от нее…
— Ты, как всегда, потрясающа! Эти твои цветистые фразы…
— Это цветы моей любви, к которым ты не скупясь добавляешь тернии… Но я люблю тебя и всегда буду любить.
— Так уж и всегда?
— Да, так. Ты благородный человек и сделал из меня порядочную женщину.
— Но ведь я же разбойник. Значит, и ты — разбойница?
— Преступление мне претит, ты же знаешь. Но я — твоя сообщница. Я буду любить тебя, стоя перед судом… на каторге… на эшафоте…
— Ну, туда мы не торопимся, не правда ли, дорогая? — И бандит запечатлел на ее щеках два звонких поцелуя.
— И не надоело вам слезу выжимать? — вмешалась Глазастая Моль, свидетельница этой сцены. — Расскажи-ка нам лучше все, что знаешь.
— Мария спасена… Твой удар оказался несмертельным.
— Тем лучше. Она действительно красавица.
— Как? Ты на нее тоже глаз положил?
— Почему бы и нет? И в случае надобности ты поможешь мне ее покорить.
— Но, дорогой, мне кажется, место уже занято.
— Да неужели? И кто же он?
— Ее спаситель. Врач-интерн. Они любят друг друга и уже почти признались…
— И они поженятся?
— При одном условии.
— Каком?
— Если он найдет Жана и вернет его матери.
— А за ней дают приданое?
— Однажды я слышала, как князь сказал жене, что охотно даст за Марией два миллиона франков.
При этих словах — два миллиона — у Бамбоша затрепетали крылья носа и он бросил пронзительный взгляд на свою поддельную мамашу. «Два миллиона… Семнадцать лет и такая красавица, что соблазнит и святого!.. Стать свояком князя… неприлично богатого русского князя… Стать членом их семьи! Черт возьми, какой сказочный сон!»
Вслух же Бамбош произнес:
— Так ты говоришь, Нини, что малышка Мария выйдет замуж лишь за того, кто вернет Березова-младшего родителям, и ни за кого другого?
— Да, говорю, потому что убеждена в этом. И, ты знаешь, она упрямая девочка и выполнит то, что обещала.
— Отрадно слышать. Кстати, ты очень вовремя явилась. Мальчонка не слишком хорошо себя чувствует, ты сможешь за ним ухаживать.
— О, сердце мое изболелось по бедному крошке! Если б ты знал, какой он милый, и добрый, и ласковый!
— Вот и прекрасно. А в тебе есть материнская жилка!
И странная эта девушка Фанни опрометью кинулась в комнату Жана, схватила малыша в объятия и прижала к сердцу.
Он ее тотчас узнал, заулыбался, потянулся к ней ручонками, радостно лепеча:
— Нини! О моя Нини! Здластуй, Нини!
— Здравствуй, мой маленький! Здравствуй, мой золотой!
Увидя, как он осунулся, девушка зашептала сквозь подступающие слезы:
— Бедный малыш! Как ты намучился! Но теперь я буду заботиться о тебе… Какая же я все-таки гадина!.. Как вспомню о несчастной княгине, об этом ангелочке Марии… Не будь я такой мерзавкой… Но Бамбоша я люблю больше всего на свете… Иди, мой Жан, на ручки к твоей Нини!
И малыш, ассоциируя гувернантку с матерью, вздохнул и залепетал:
— Мама… Мамоська.
— Да, да, мамочка… Ты скоро увидишь свою мамочку, милый… И папу… И тетушку Марию…
И совсем по-матерински она начала баюкать малыша, нашептывая нежные слова, напевая колыбельные, лаская, словом, утешая его.
И, как бы оправдывая подлость своего участия, думала: «Благодаря мне он теперь не будет так несчастен…»
А в это время Бамбош, ослепленный перспективой, которую открыла ему Фанни, говорил фальшивой баронессе:
— Мне нужна Мария, сестра княгини. Мне нужны два миллиона приданого.
— А как же быть с ее воздыхателем — студентом?
— Я его уберу.
— Еще один труп!
— Ах, одним больше, одним меньше… Я иду прямо к цели, не заботясь о средствах ее достижения!
Все еще смущенная наглыми приставаниями Малыша-Прядильщика, Мими испытывала сладостное волнение, идя с человеком, вот уже дважды спасавшим ее.
Все еще ощущая недомогание и слабость в ногах, она сильно опиралась на его руку, думая при этом, что ведет себя не вполне пристойно, — ведь месье Леон может Бог знает что подумать, — но не слишком осуждала себя за эту вольность.
А у него перехватило горло от счастья, и он с бьющимся сердцем шел и смаковал дарованные случаем минуты радости.
Леон слушал звонкий щебет девушки, бывшей, как все люди, перенесшие сильное нервное потрясение, очень разговорчивой.
Время от времени художник обращал к ней лицо, чтобы лучше ее видеть. Краем глаза рассматривал тонкий профиль девушки, который множество раз пытался воспроизвести, думая о ней.
Находя ее еще более грациозной и красивой, чем ему представлялось, юноша говорил себе, что второй такой красавицы во всем Париже не сыскать.
Действительно, в отношении себя и Мими он был прав — любимая женщина всегда одна на целом свете.
Однако, пожалуй, и посторонний наблюдатель согласился бы с ним, настолько девушка была неординарна.
Будучи среднего, скорее даже маленького роста, Мими имела точеную фигурку и отличалась не просто истинно парижской грацией, а только ей присущим очарованием.
Какой грацией, шармом, шиком, элегантностью обладают эти маленькие парижские работницы! Одетые в дешевые платьица, украшенные скромным цветком, в выходных нарядах они в пять минут превращаются в настоящих светских дам.
Узенькие ступни с высоким подъемом, безукоризненно облегающие ножку чулки, ни морщинки, детские кисти нервных и сильных рук, уже сформировавшаяся пышная грудь — все это указывало на совершенство форм, вызывавшее у Леона безграничное восхищение и как у художника, и как у мужчины.
В лице ее отнюдь не было той правильности черт, которая придает выражение торжественной глупости греческим статуям.
Мими была шатенкой с прелестным каштановым отливом. Буйная копна ее волос вилась от природы, завитки падали на белоснежную шею, челка казалась чуть растрепанной, в волосах виднелись три черепаховые шпильки, и вся прическа в целом сделала бы честь любой, самой элегантной женщине. Огромные карие с рыжинкой глаза подмечали все вокруг, взгляд был живой и наблюдательный. Носик у нее был чуть-чуть вздернут, и это ей удивительно шло, так гармонично сочеталось с мимикой! Рот — немного великоват, жемчужные зубки, на решительно очерченном подбородке — ямочка.
Да, маленькая Мими была восхитительна в своем бедном костюмчике — просто загляденье! Прелестная парижаночка, чье подвижное личико завораживало, так явственно читалась на нем вся гамма чувств — мечтательность, нежность, решительность, задор.
Леон и впрямь не знал что говорить и думал: «Каким же болваном она меня, должно быть, считает!»
Девушка извинилась за то, что тяжело опирается о его руку.
— Я утомляю вас, месье Леон?
О, какая радость! Прелестное создание помнит его имя, называет его «месье Леон», как если бы они были старыми друзьями!
Она продолжала:
— Это потому, что я все еще немного слаба… И долго шла пешком… Да еще и эта бесхвостая макака против меня ополчилась…
Белошвейка отягощала его могучую руку не больше, чем птичка, присевшая отдохнуть на толстой ветви старого дуба.
— О нет, мадемуазель Ноэми, вы меня нисколько не утомляете. Я мог бы на руках пронести вас через весь Париж и ничуть не устать.
Обрадованная, она улыбнулась.
— Да, вы сильный. Как прекрасно быть сильным и вместе с тем добрым. А вы кажетесь мне добрым.
— Во всяком случае, не премину вступиться, если при мне всякие мерзавцы оскорбляют порядочных девушек.
— О, это ужасно! Чего только не нашептывают нам, девушкам, вынужденным в одиночку ходить по улицам! Это подобно экипажу, мчащемуся галопом вдоль самого тротуара… Как ни сторонись, все равно тебя забрызгают грязью…
— И это большей частью роскошные экипажи богачей — они ведь несутся быстрее всех! Грязные толстосумы! — повысил декоратор в сердцах голос.
— Так вы их, оказывается, ненавидите?
— Ненавижу и презираю. Сами подумайте — ведь они же палачи народа! Выжимают из него кровь и пот, отнимают хлеб и саму жизнь! Соблазняют юных простолюдинок, чтобы сделать из них… Ах, если бы народ посмел решиться…
Они вышли на улицу Лепик и зашагали по ней, замедляя шаг.
Девушка выглядела все более усталой, она с трудом передвигала ноги, казалось — вот-вот упадет.
Леон заметил это и предложил зайти отдохнуть в винный погребок.
Мими поблагодарила и отказалась. С одной стороны, она боялась опоздать домой, с другой — ее охватывал непреодолимый страх при мысли об ужасной действительности. Ведь ей приходится возвращаться в жалкую каморку без единого су в кармане!
Потерявшая работу, поставленная перед страшным выбором — отдаться приказчику ради заработка или умереть с голоду, она должна будет сейчас сказать матери: «Надо покончить счеты с жизнью!»
Потому что разве это жизнь, когда бедная девушка вынуждена вымаливать работу, как нищий — кусок хлеба? Разве это жизнь, когда Ларами-старший пытается тебя изнасиловать, а Ларами-младший пристает с гнусными предложениями?
Но, ощущая рядом присутствие своего спасителя, она думала: «А я ведь могла бы быть счастлива! Неужели я так и умру, не изведав счастья?»
Со своей стороны, Леон Ришар делал немыслимые усилия, чтобы превозмочь свою застенчивость.
Он горел желанием воспользоваться этим уникальным в своем роде случаем, чтобы объясниться девушке в любви, и не осмеливался. Ведь они видят друг друга лишь второй раз в жизни. Как воспримет она такое внезапное признание? Не сочтет ли его одним из тех мужчин, чьих предложений так боится? Но, черпая силы в сознании честности своих намерений, он говорил себе: «Нет, решено! Скажу, что люблю ее! Пройдем еще три дома, и скажу!»
Но снова тоска теснила грудь, и он думал:
«Вот дойдем до того номера…»
Наконец, понимая, что девушка вскоре уйдет, а он так и не успеет открыть ей сердце, Леон сделал над собой героическое усилие.
— Мадемуазель Ноэми, — бросился он с места в карьер, — считаете ли вы меня порядочным человеком?
Девушка тотчас же остановилась и, устремив на него ласковый взгляд, ответила:
— Я убеждена в этом, месье Леон.
Ее взгляд добавил ему храбрости.
Он продолжал:
— Итак, я буду говорить с вами как порядочный человек. Всего неделю тому назад я увидел вас впервые. И с этой минуты ваш образ ни на мгновение не покидает меня. Это самая сладостная и прекрасная навязчивая идея, какую я знал, и я простосердечно и почтительно хочу признаться вам в этом.
Девушка восторженно слушала эти излияния, сердце ее учащенно билось, на щеках выступила краска.
Конечно же ей неоднократно объяснялись в любви, и часто эти признания были сделаны с честными намерениями. Но ни одно из них не всколыхнуло ее душу так, как эти несколько фраз, произнесенные молодым человеком.
Она чувствовала — молодой человек говорит правду, и искренне обрадовалась его словам.
— Вы позволите мне, — продолжал он, — открыть перед вами свое сердце, мадемуазель Мими?
— Да, месье Леон.
— Прошло совсем еще мало времени, но вы значите для меня больше, чем что бы то ни было в жизни. Я одинок, и, быть может, вследствие этого чувства мои более обострены…
— Ваши родители умерли? — спросила Мими, и нотка сочувствия прозвучала в ее голосе.
— Увы, да. Я потерял их, когда был еще совсем ребенком. И эта тяжкая потеря, лишившая меня радостей семейной жизни, тем более внушила мне горячее желание испытать не ведомые доселе утехи.
— Одиночество, наверное, тягостно?
— Оно ужасно. Оно пожирает душу…
Художник замолчал, собираясь с мыслями, и продолжал, все более воодушевляясь:
— Несмотря на то что я вас мало знаю, мне кажется, что всю жизнь я провел рядом с вами. Я боготворю вас… Я все время оказываюсь рядом, как если бы моя любовь одарила меня зрением ясновидца… Только что я произнес великое слово: любовь моя. Итак, я говорю вам: я вас люблю!
Заслышав эти слова, ожидаемые Мими без деланной стыдливости и пошлого жеманства, девушка вздрогнула и непроизвольно сжала руку Леона.
Ей вдруг показалось, что ее неурядицы кончились, что отныне радость поселится в бедном жилище, где влачила столь жалкое существование ее мать, где они, убогие, уже не ждали от жизни ничего хорошего.
К этому ранее ею не изведанному чувству защищенности и покоя добавилось еще одно восхитительное и сладостное ощущение. Да, это было правдой — ее любил тот, кого она так часто вспоминала с того дня, когда чуть не погибла.
Он был красив гордой и мужественной красотой. Он был добр и деликатен. И Мими, дрожа и прижимаясь к его руке, ощущая, как колотится сердце и вскипает кровь, подумала: «Но ведь я тоже люблю его!»
Леон нисколько не походил на фата. У него было немало интрижек, но он от этого не заносился.
Вместо того чтобы внушить ему уверенность в себе, эти связи с более или менее добродетельными женщинами, напротив, поселили в нем, скорее, некоторую неуверенность.
Его утонченность простиралась так далеко, что в близости со случайно встреченными женщинами он усматривал своего рода профанацию, осквернение той любви, которая прошла бы через всю его жизнь.
Кроме того, он опасался, что своей поспешностью если и не оскорбит Мими, то, во всяком случае, заставит ее замкнуться в себе.
Когда она крепче сжала его руку, он всем телом повернулся к ней и его страстный взгляд впился ей в лицо.
Взволнованная, разрумянившаяся девушка слабо улыбалась ему, но две большие слезы висели на кончиках ее ресниц.
— Я не обидел вас, мадемуазель? Скажите же, что нет, Мими!
— Нет, месье Леон… Нет, Леон! Вы ведь предупредили меня, что будете говорить как порядочный человек… И ваши слова — бальзам на мою душу…
— Ну раз так, Мими, дорогая моя Мими, раз вы позволяете мне любить вас… Раз вы даете мне надежду, что когда-нибудь полюбите меня…
— Всем сердцем, друг мой… Разве я уже и теперь не принадлежу вам? Разве вы не спасли мне жизнь?.. Вся дружба, на которую я способна, — ваша… И вся моя благодарность…
— Мими, и дружба и благодарность ваши принадлежат также месье Людовику, интерну, который так добр к вам.
— Это совсем другое дело… Я люблю его как брата.
— Я это знаю, Мими.
— В то время как вы, Леон… В то время как моя признательность к вам ведет… ведет к любви…
— О Мими, любимая! Как вы добры! Чуть ли не еще более добры, чем красивы!
Она лукаво улыбнулась и молвила:
— Будьте снисходительны к бедной девушке!
Он отвечал с неизменной серьезностью:
— Я люблю и вашу душу, и ваше такое изящное тело, являющееся ее вместилищем. Люблю ваши глаза, их чистый и честный взгляд, ваши губы, их искреннюю улыбку. Я люблю черты вашего лица, в котором невинность ребенка и очарование женщины. И если я говорю, что вы прекрасны, то лишь для того, чтобы вы знали: я буду любить вас так сильно, как только это возможно.
Слушая эти речи, Мими испытывала такое сладостное волнение, что больше не чувствовала ни усталости, ни недомогания.
Однако молодые люди все ближе подходили к дому по улице Сосюр, где Ноэми Казен жила с матерью.
Местные жители, хорошо знавшие девушку, провожали молодую пару удивленными взглядами.
Первая же женщина, увидевшая их на улице Сосюр, изумленно всплеснула руками и воскликнула:
— Боже правый! Вот уж никогда бы не подумала! Крошка Мими завела себе ухажера!
— Ничем она не отличается от других, вот и пошла по той же дорожке! — бросила рябая старуха, продавщица газет.
Прачка матушка Бидо, возвращавшаяся к себе с огромной плетеной корзиной, остановилась и заявила газетчице:
— Вот это парочка, просто загляденье! Я молю Бога, чтоб у него были честные намерения и малышка Мими сменила бы фамилию!
В это время Леон говорил девушке:
— Поскольку вы согласны, дорогая, я хотел бы незамедлительно повидать вашу матушку и испросить ее согласия на наш брак.
— Но у нас такой беспорядок… Все перевернуто вверх дном. Я ведь ушла из дому ранним утром.
— Однако я уже не совсем посторонний и, надеюсь, могу пользоваться некоторыми льготами. К тому же надеюсь, что ваша достойнейшая матушка согласится, чтобы вы стали моей женой, а значит, ничего не следует менять в ее жизни. Просто у нее появится сын.
Прачка невольно уловила последние слова и растрогалась. Добрая женщина вступила в разговор с присущей ей сердечностью:
— Здравствуйте, дети!
— О, матушка Бидо, здравствуйте, дорогая.
— Здравствуйте, мадам. — Леон, улыбаясь, протянул ей руку.
Она ее крепко пожала и продолжала:
— Так вот, я ж и говорю — загляденье парочка! Прямо супруги! Что уж таиться — я услыхала, о чем вы тут толкуете, славные вы мои ребятишки! А когда свадьба?
— Как можно скорее, — ответил Леон. — О, вы, матушка Бидо, на ней попируете.
— Да уж, с удовольствием погуляю, мой добрый господин. И не откладывайте — зачем терять время, когда ждешь счастья?
На прощание они сердечно обнялись, и Леон следом за любимой поднялся в убогую квартиру, где их ждала калека.
Мать Мими, видевшая юношу лишь единожды, в день катастрофы, узнала его и с первого взгляда догадалась, что произошло. При виде молодых людей, которые, повинуясь инстинкту, подошли к ней поближе, слабая улыбка тронула ее бескровные губы.
Воцарилось долгое молчание.
Она пожирала их глазами, наслаждаясь редкой радостью, выпавшей на ее горькую долю.
Леон подошел вплотную к кровати и, держа Мими за руку, заговорил срывающимся от волнения голосом:
— Мадам, я люблю вашу дочь. Она позволила мне просить у вас ее руки. Согласны ли вы, чтобы я стал вашим сыном?
— Дитя мое, — старуха долго и любовно смотрела на него, — дитя мое, поцелуйте вашу невесту.
Можно догадаться, какое горестное изумление охватило всех, присутствующих при очной ставке Марии и злодея, когда девушка закричала:
— Это не он!
— Да это он, он! Ведь он же сам признался! — вмешался господин Гаро.
Жермена и князь, бледные как полотно, переглянулись, помертвев при мысли, что надежда опять лишь поманила их и тотчас же скрылась.
Итак, больше не было способа отыскать дитя…
Господин Гаро метался по комнате, как кот по раскаленной железной крыше, теребил усики, не спуская глаз со злодея, сумевшего так его провести.
Следователь, возмущенный пренебрежением к правосудию и ощущавший, в какое смешное положение он попал, чувствовал себя не в своей тарелке.
Людовик, вспоминая об обещании девушки принадлежать ему в случае, если он найдет похищенного ребенка, испытывал чуть ли не радость.
И с уверенностью, большей чем когда-либо, он думал: «О, я отыщу его, клянусь тебе!»
— Но тогда, — резко обратился к арестованному господин Гаро, — кто же вы такой на самом деле?
Неизвестный ответствовал:
— Зовут меня Боско.
— Это кличка. Каково ваше настоящее имя?
— Боско. У меня нет другого имени.
— Где проживаете?
— Везде и нигде. Зимой — в карьерах и печах для обжига извести. Летом — в крепостном рву или в поле.
— Словом, бродяжничаете?
— Да, если нет работы.
— Где вы родились?
— Не имею ни малейшего представления.
— Кто ваши родители?
— Я их не знаю.
— Вы найденыш?
— Скорее, я покинутое дитя.
— Вас сажали в тюрьму?
— За кражу — никогда.
Бедолага заявил это с гордостью, и на него стали смотреть с некоторой долей сочувствия, ибо отвечал он на вопросы очень убедительно и с неподдельной искренностью.
— Задерживали ли вас за бродяжничество?
— Раз пятнадцать — и в Версале, и в Этампе, Корбёе, Манте, Фонтенбло, Мео — всюду, вплоть до Шартра и Питивье.
— Отчего же в таких крупных населенных пунктах?
— Дело было зимой, вот я и старался угодить за решетку, чтоб получить кусок хлеба и крышу над головой. Можете справиться в кутузках всех этих городов — я там оставил по себе добрую память. — И Боско добавил с горечью: — Я бродяга с отменной репутацией.
Какое-то время интерн пристально разглядывал незнакомца, припоминая, где он его видел, и внезапно прервал допрос:
— Э-э, голубчик, да я вас знаю. Прошлой зимой я принимал вас в клинике шефа. Это было в Ларибуазьере.
— Совершенно верно, месье. Я вас тоже узнал. Вы — один из помощников доктора Перрье.
— А вот и мой шеф собственной персоной.
Внезапно несчастный выказал искреннюю благодарность:
— Да я и не был болен в прямом смысле этого слова… Но нужда, лишения… Я едва держался на ногах. Вы приняли меня в вашей больнице и продержали три недели… Мне давали хлеб, бульон, мясо… Вы пичкали меня укрепляющими лекарствами… И еще — там было так тепло, и я спал на мягкой постели… Вы возродили к жизни мое бедное тело… Спасибо вам, господа! Благодарю от всего сердца!
Господин Гаро искоса поглядывал на бедолагу, словно изучая все закутки его злосчастной душонки, и, чувствуя, что тот говорит правду, все больше негодовал — как же он мог так попасть впросак!
Судейский же чиновник явно ничего не понимал.
Жермена и Михаил, оплакивая свое похищенное дитя, сочувственно слушали рассказ человека, лишенного семьи.
Судебный секретарь, невозмутимый, как машина, автоматически все записывал.
— Итак, — перебил господин Гаро, — вы не крали ребенка и не наносили ножевое ранение присутствующей здесь мадемуазель Роллен?
— Я этого не делал, месье.
— Так зачем же вы направили князю Березову лживое письмо с требованием пятисот или тысячи франков при соблюдении определенных условий?
— Затем, что я дошел до ручки. Подыхал от голода и нищеты…
— Таким образом, вы совершили кражу…
— Обыкновенный шантаж, месье Гаро.
— Кража… Шантаж… Невелика разница!
— Да, месье, невелика, но ведь суд карает не всякого шантажиста!
— Эге! — воскликнул господин Фрино, издавший немало указов о прекращении уголовных дел на очень уж известных виртуозов-шантажистов. — Вы усугубили свою вину, оскорбив правосудие. Арестовать!
— Я ничего другого и не желаю. Действуйте, господа.
— Что вы хотите этим сказать?
— Впаяйте мне несколько добрых годков тюрьмы и пожизненную ссылку. В кутузке я буду сыт и буду иметь крышу над головой. А что касается ссылки, то, говорят, Гвиана — отличная страна для тех, кто хорошо себя ведет. А уж я-то, клянусь вам, буду вести себя примерно.
— Поверьте, ваша просьба будет удовлетворена, — ядовито заметил судебный следователь. — Факт шантажа установлен. Учитывая вашу предыдущую деятельность, можете твердо верить, что дело выгорит.
Обменявшись несколькими словами с супругой, вмешался князь Березов.
— Месье, — обратился он к следователю, — я не подавал жалобы на этого человека. И был бы рад, если бы его отпустили на свободу.
— Однако это невозможно, князь.
— Но разве министерство общественного порядка станет его преследовать? Зачем? С какой целью? Этот человек жестоко страдал. И мы, княгиня и я, прощаем ему, что он увеличил нашу муку, подав нам в горе слабую надежду… Прошу вас, отпустите его.
— А-а, вот уж нет! — заорал бродяга Боско. — Только не это! Я подтверждаю свое правонарушение и требую, чтобы меня засадили за решетку. Хватит с меня этих мытарств, скитаний и нищеты, длящихся триста шестьдесят пять дней в году! По мне тюрьма плачет, господа, тюрьма, и, если вы меня не изолируете, я пойду по плохой дорожке! Видите ли, иногда в дурную минуту меня так и подмывает совершить преступление!
— Я позабочусь о вашей судьбе. В моем доме у вас будет и где жить, и что есть, — тихо промолвила Жермена.
— Вы что, хотите сказать, что станете заботиться о таком ничтожестве, как я?!
— Вы несчастливы, а значит, имеете право на наше сострадание.
— Согласны ли вы на то, что вам предлагает моя жена? — спросил князь Михаил.
— Но, господин хороший, здесь, в этом особняке, я буду выглядеть как слизняк на розе… А к тому же знали бы вы, как такому лихому парню, как я, хочется иногда кутнуть! Извините… Разболтался я…
И тут раздался голос Людовика:
— Так что, отпускаете вы на свободу этого сорванца?
— Нет, — в один голос заявили господин Гаро и следователь.
Их просила Жермена, их просила Мария…
Постепенно судейские смягчились.
— После освобождения я возьму тебя на работу, — продолжал интерн. — Ты согласен, Боско, говори?
— Согласен, месье.
— Я буду отвечать за тебя перед правосудием. Следовательно, ты будешь вести себя прилично. Обещаешь?
— Клянусь!
— Отныне ты принадлежишь мне. Ты не желаешь жить в особняке Березовых? Во всяком случае, думаешь, что не желаешь… Ладно, будешь жить у меня.
— Что вы собираетесь с ним сотворить, милейший Монтиньи? — спросил профессор.
— Позвольте мне держать это в тайне. Я расскажу вам позже.
— Ну а пока мы водворим его в камеру предварительного заключения, — вмешался следователь. — Нам надобно задать вопросы многим чинам прокурорского надзора, сажавшим его за бродяжничество.
Сказано — сделано.
Полицейские и судейские чиновники покинули особняк, уводя Боско, еще более заключенного, чем прежде.
И тем не менее этот проходимец так и сиял от счастья. Он больше не строил саркастических гримас, придававших порой его на диво подвижной физиономии весьма устрашающее выражение.
Благородные сердца посочувствовали его несчастью. Ему обеспечили стол и дом.
Людовик, студент-медик, принял его в свою компанию. Говоря по чести, все это казалось Боско сном — он и надеяться не мог на такое счастье.
Со своей стороны, Людовик ломал себе голову: на кого же так удивительно похож его новый работник? Ему мерещилось, что он уже где-то видел подвижную физиономию этой продувной бестии, что где-то уже он слышал этот голос…
И вдруг Мария, изо всех сил напрягавшая память, воскликнула:
— Готово! Я вспомнила! Помнишь, Мишель, как-то в субботу мы были в цирке. И вспомни, как там какой-то пьяненький субъект учинил скандал. Он бросал артистам фразы, от которых публика каталась от хохота. Зрители думали, что это входит в программу представления. А когда его выпроваживали, он упирался и вопил: «Я Малыш-Прядильщик! Меня нельзя выгонять таким образом!»
— Ты права! — согласился князь Березов. — Этот бродяга поразительно похож на Гонтрана Ларами, Малыша-Прядильщика!
— Совершенно верно! — в свою очередь подтвердил Людовик. — Можно сказать — одно лицо. Однако бродяга крепче, коренастее, не такая образина и отнюдь не задохлик. Но ежели бы их одинаково одеть, то и впрямь можно было бы перепутать. Черт подери, трудно поверить, но они могут быть кровными родственниками, этот бродяга и мультимиллионер! Да, случается в жизни жестокая несправедливость! И настолько жестокая, что никто не в силах ее устранить!
Угрюмая, мрачная тоска снова воцарилась в особняке по улице Ош после того, как вновь угасла засиявшая было надежда.
Все поиски были тщетны, следовало ждать, пока неведомый похититель поставит свои условия.
А ожидание в подобных обстоятельствах — наихудшая из пыток.
Два смертельно тяжелых дня не принесли никаких изменений.
Затем среди почты князь Михаил обнаружил конверт, содержавший нечто плотное. Фотография? Письмо было немедленно распечатано. Все в один голос закричали. Это была фотография Жана, их дорогого малыша: он протягивал ручонки и внезапно замер, словно под влиянием какой-то мысли.
Что содержало в себе письмо, сопровождавшее портрет ребенка?
Это был незнакомый, но уверенный почерк человека, не стремившегося изменить ни свою орфографию, ни само начертание букв.
Они прочли несколько кратких и резких строчек:
«Князь!
Ваш корреспондент беден, а вы богаты. Он желает получить толику роскоши, в которой вы купаетесь. Ввиду этого он похитил вашего ребенка. Вы заплатите выкуп, который для него составит состояние. Сумма выкупа будет определена позднее, когда точно выяснятся размеры вашего состояния.
В данный момент его удовлетворит в качестве карманных денег чек на скромную сумму в сто тысяч франков.
Чек пошлите до востребования на инициалы Р. Н. 9. Его заберут завтра и предъявят в банк «Вайлд и Тернер», где у вас имеется кредит.
Вы не будете преследовать получателя ни на почте, ни в банке. Это бессмысленно и опасно.
Тот, кто похитил вашего ребенка и ударил ножом вашу свояченицу, не принадлежит к тем, кто угрожает всуе. Он прямо говорит вам: при первой же попытке слежки ребенок умрет. Стало быть, его жизнь в ваших руках. В данный момент Жан чувствует себя хорошо, у него всего вдоволь.
Прилагаю моментальную фотографию, сделанную вчера, во-первых, затем, чтобы вы убедились, что ребенок жив, во-вторых, затем, чтобы доказать вам, что вы — в моей власти.
Если это принесет вам удовлетворение, мы ежедневно будем вам посылать фотографии, а также бюллетени о здоровье ребенка вплоть до дня его освобождения. А покуда надеемся на то, что вы сохраните все в строжайшем секрете, иначе ваш ребенок будет безжалостно умерщвлен».
Князь Березов перечел послание без подписи.
Несчастная мать также пробежала взглядом сей безжалостный ультиматум. А потом зарыдала, увидев фотографию Жана. Это было по меньшей мере сомнительное произведение неопытного фотографа-любителя.
Однако личико ребенка сохраняло присущее ему выражение, изображение было подлинным. Жан сидел в кресле, одетый лишь в длинную ночную рубашку, и смеялся.
Не заботясь о том, через какие нечистые руки прошло это изображение, да и вообще откуда появилась фотография малыша, несчастная мать припала к ней губами, шепча сорванным голосом:
— Жан, любовь моя, бедняжка мой, где же ты?
Затем, сквозь застилавшие глаза слезы, она рассмотрела каждую черту его лица — уж не похудел ли, не ввалились ли у него щечки? Она изучила также кресло, прикинув, богата и удобна ли меблировка, желая, чтобы она была богата и комфортабельна, чтобы ее дитя ни в чем не нуждалось — пусть они, по крайней мере, будут богаты, эти люди…
И все же супруги хоть в какой-то степени успокоились.
Они уже не испытывали тех сомнений, прежде терзавших и почти убивавших их.
Да, велико было несчастье. Однако оно начинало обретать черты реальности. Теперь они знали, в чем дело — бандиты жаждали заполучить их деньги.
Но как мало значило для них богатство по сравнению с плодом их любви — только бы его им вернули!
Что касается денег, то ни он, ни она не испытывали ни малейшего сомнения. Князь без промедления вынул чековую книжку и выписал чек на сто тысяч франков. Вложил чек в конверт вместе с листком бумаги, на котором написал:
«Ежедневно посылайте фотографию ребенка и известия о нем. Но сжальтесь, сообщите, чего вы хотите».
Он написал на конверте адрес: «Р. Н. 9., до востребования» и лично отнес письмо на почту, не доверяя больше никому, ибо из-за чьего-то промедления пострадал бы в первую очередь малыш.
Когда князь Михаил вернулся, он увидел, что Жермена все еще рассматривает фотографию.
Она была спокойна и решительна.
Супруги пришли к обоюдному согласию, что не проронят ни звука ни доктору Перрье, ни Людовику Монтиньи, и даже Марии они рассказали о письме только несколько дней спустя.
Оба чувствовали — ужасная угроза бандита — не «утка», это тот человек, который, не колеблясь, приведет свой замысел в исполнение. Значит, жизнь Жана зависит от того, насколько они будут держать язык за зубами, нельзя позволить себе ни слова, ни одного лишнего движения.
Мария чувствовала себя день ото дня лучше.
Она начала есть, а рана ее зарубцовывалась. Состояние ее здоровья уже не требовало постоянного присутствия студента-медика.
Он приходил теперь только дважды в день. Снова стал посещать лекции, но все время изыскивал время, чтобы заняться поисками ребенка.
Он понимал, какие трудности ждут его на этом пути. Но, верный своей любви и клятве, данной Марии, не переставал надеяться…
В тот момент, когда мы начали это повествование, положение молодого барона де Валь-Пюизо, или, если хотите, Бамбоша, было довольно шатким. Азартные игры, скачки, ночные красавицы почти полностью растрясли его мошну.
А так как единственным способом существования негодяя был грабеж, он и собирался поправить свои дела, снова применив испытанный способ.
В его распоряжении было значительное количество прохвостов-подручных, безгранично ему преданных, — он не скупясь оплачивал их услуги, а кроме того, его боялись.
Некоторые из приспешников были наделены хорошими манерами и могли появиться в приличном доме.
Задумав очередное славное дельце, Бамбош под разными предлогами внедрял их в ту или иную семью и быстро выведывал домашние тайны — ведь его подручные всегда держали ухо востро, поднаторев в распечатывании и запечатывании чужих писем, подслушивании под дверью, слежке за людьми, коллекционировании скандалов. Нетрудно догадаться, какими прекрасными помощниками были эти люди для молодого, смелого и лишенного предрассудков главаря, одержимого ненасытными, все возрастающими желаниями.
Таким же образом Бамбош получил информацию и о безумной выходке Гонтрана Ларами, заказавшего у ювелира в Пале-Руайяль колье стоимостью пятьсот тысяч франков, предназначенное для Франсины д’Аржан.
Бамбош сказал себе: «Колье будет моим».
Один из его сообщников, Соленый Клюв, поступил на службу к даме легкого поведения в качестве посыльного лакея и ежедневно докладывал обо всем, происходившем в доме.
Об остальном нетрудно догадаться.
Бамбош узнал, что ювелир доставил готовое колье, и, зная, что в особняке назначен большой праздник, решил, что Малыш-Прядильщик именно в этот вечер подарит драгоценность своей содержанке.
Будучи человеком этого круга и обладая к тому же дьявольской предприимчивостью, Бамбош непременно должен был оказаться в числе приглашенных.
Отвергнув классические методы грабежа, требующие взламывания дверей, похищения или вскрытия сейфов, боясь осложнить дело револьверной пальбой или поножовщиной, он прибегнул к иному, весьма хитроумному способу.
Соленый Клюв свободно перемещался по дому, имея доступ в любые помещения, где к тому же сновало множество людей, а хозяйка не вникала в бытовые подробности. Должным образом проинструктированный Бамбошем, он при желании мог без труда понижать накал или полностью выключать электричество.
Пока колье двигалось вокруг стола, а электрический свет усиливал сверкание бриллиантов, у Бамбоша вдруг начался неожиданный приступ кашля. В этот миг его рука коснулась колье. Внезапно освещение потускнело. Раздалось несколько удивленных вскриков и возгласов. Накал вновь повысился, но тут разом наступила тьма.
Бамбош выхватил драгоценность у своей соседки и передал ее Соленому Клюву, примчавшемуся в столовую сразу же после того, как он вырубил ток. Мнимый лакей опрометью выскочил на улицу и вручил колье своему дружку Черному Редису, кучеру господина барона де Валь-Пюизо.
Таким образом, путь исчезновения подарка милашке Малыша-Прядильщика проследить было абсолютно невозможно.
На следующий же день колье было разъято на звенья, а бриллианты распроданы разным скупщикам краденого. Бамбош получил от этой сделки восемьдесят тысяч франков и был очень доволен. Эта сумма подоспела вовремя, чтобы заткнуть брешь в бюджете повесы и восстановить его кредитоспособность.
Теперь он не торопясь мог ждать результатов наглого похищения маленького Жана, за которого, не без основания, надеялся получить громадный куш.
Однако вскоре с училось так, что предметом его вожделений вдруг стал отнюдь не выкуп.
Благодаря сведениям, полученным от бедняжки Фанни, в голове у бандита зародился другой смелый план. Да, и притом план не так уж трудно выполнимый и могущий принести ему не только состояние, но и официальное положение в самых почтенных и знатных кругах высшего света.
В ожидании этого момента он, с присущей ему наглостью, решил прозондировать почву и, пока суд да дело, вытянуть из князя Березова путем вымогательства большой выкуп.
Недельки за три он выдоит из него не менее шестисот тысяч франков!
И это вполне понятно!
Будучи людьми очень богатыми и обожая свое дитя, Жермена и Мишель ничего не жалели, лишь бы получать фотографии малыша и сведения о его здоровье. И несмотря на то, что каждое письмо содержало требование выплатить значительную сумму, они бы заплатили в десять раз больше, лишь бы испытать эти мимолетные радостные мгновения…
Кроме того, события развивались таким образом, что чета Березовых не теряла надежды рано или поздно воссоединиться со своим сыном.
Они были готовы ко всему, чем угодно согласны были пренебречь, лишь бы им вернули Жана.
Со времен произошедшего двойного несчастья супруги Березовы никуда не выезжали и никого не принимали. Прежде такой веселый, особняк был теперь холоден и мрачен, как склеп. Кроме доктора и интерна, бывавших ежедневно, кроме начальника сыскной полиции, приходившего время от времени, чтобы узнать, нет ли чего нового, никто не переступал порога княжеской резиденции по авеню Ош.
Людовик Монтиньи, все более терявший голову от любви к Марии, ринулся на поиски со всем пылом влюбленного. Однако, не имея никаких навыков вести следствие, он не двигался с места.
Напрасно молодой человек гонял по всему Парижу своего подопечного Боско, ставшего его правой рукой. Получив стол и дом, этот бедолага, вне себя от счастья, развил бешеную деятельность. С усердием и рвением ищейки он рыскал повсюду, но, естественно, ничего не обнаружил.
Мария больше не решалась задавать интерну какие-либо вопросы, когда он являлся к ней. А тот, случайно оставшись с девушкой наедине, не смел говорить о своей любви…
Иногда на секунду руки их встречались, пальцы сплетались, но и только…
У юноши это означало: «Я продолжаю борьбу и люблю вас».
А у Марии: «Держитесь и надейтесь! Я с вами».
И вот, почти через месяц после драмы, едва не лишившей девушку жизни, перед монументальной оградой особняка Березовых остановилась низкая карета барона господина Валь-Пюизо. Молодой барон неторопливо вылез из нее и велел доложить о себе их сиятельству.
Напрасно швейцар доказывал, что никого пускать не велено. Барон настаивал. Он достал визитную карточку с гербами и написал карандашом:
«Настоятельно прошу князя Березова уделить мне одну минуту по делу, не терпящему отлагательств».
Швейцар, с угрюмым видом человека, готового получить нахлобучку, все же дважды нажал кнопку электрического звонка Появился посыльный лакей и, взяв визитную карточку барона, препроводил последнего в просторный вестибюль, служащий в приемные дни залом ожидания.
Пять минут спустя он появился снова и произнес:
— Их сиятельство ожидают господина барона.
Бледный, измученный, худой, с заострившимися чертами лица, князь Березов являл собою лишь тень того богатыря — косая сажень в плечах, — каким был раньше.
Усталым движением он протянул барону холодную влажную руку и молча указал на кресло.
Тот, изобразив на лице соответствующее случаю выражение сострадания и уверенный в том впечатлении, которое произведут его слова, безо всяких околичностей приступил к делу:
— Князь, вы извините мою настойчивость, когда узнаете, какие обстоятельства привели меня к вам.
Князь медленно поднял глаза, как бы говоря: «Меня не интересует ничего, что не касалось бы…»
Как будто читая мысли хозяина дома, де Валь-Пюизо продолжал:
— Речь идет о вашем сыне.
При этих словах князь так и подскочил от волнения.
— У вас есть новости о Жане?! У вас?! Но каким образом…
— Позвольте мне сказать вам два слова. Как вы знаете, постигшее вас несчастье вызвало широкий резонанс и возбудило глубочайшее сочувствие. Об этом писали все газеты… Некоторые из них печатали фотографии вашего малютки.
— Да, да, знаю.
— Я имел счастье дважды видеть прелестного карапуза в вашем доме… То есть я достаточно хорошо помню черты его личика для того, чтобы опознать.
Князь Михаил почувствовал, как дрожь охватила его с головы до ног. У него так стучали зубы, что он едва сумел вымолвить:
— Вы видели его!
— Да, видел! — воскликнул барон, заранее рассчитав, какую бурю эмоций вызовет его ответ.
Князь не в силах был больше сдерживаться. Забыв обо всяких церемониях, даже не расспросив толком собеседника, уверен ли тот в сказанном или стал жертвой ошибки, он как сумасшедший кинулся вон из комнаты и помчался на половину жены, крича:
— Жермена, Жермена, иди сюда! Наш ребенок! Скорей, скорей! Ты только послушай! Он видел ребенка! Ты понимаешь, он его видел!
— Кто?! Кто его видел? — Жермена едва не лишилась чувств, ей показалось, что муж потерял рассудок.
— Де Валь-Пюизо… Ну, ты его знаешь… Он сам пришел…
Мария, хотя и слабая, была уже на ногах. Она поспешила на крики сестры и шурина.
Втроем они побежали через анфиладу комнат, двери хлопали у них за спиной, и влетели в курительную, где де Валь-Пюизо обдумывал приличествующую случаю манеру поведения.
При виде Марии этот мерзавец, отличавшийся чудовищной несдержанностью страстей, почувствовал сильный толчок в сердце. Его жертва стала еще прекраснее, чем в день покушения. На ее все еще бледном личике появилось выражение томности и грусти, и главарь шайки созерцал ее, стараясь скрыть восхищение, дабы не выказать охватившего его бешеного желания.
К тому же к его грубой страсти, тем более неудержимой, что зародилась она в день покушения, примешивался оттенок той извращенной чувственности, которая приносит садистам самые высшие наслаждения.
Перед его мысленным взором пронеслись картины — вот она умоляет его, вот, как львица, борется с ним… Он вспоминал, как разметались ее роскошные волосы, как в разорванном корсаже мелькнула обнажившаяся грудь… Казалось, он воочию видел, как она порозовела от стыда и возмущения, как по лилейным плечам разлилась краска, ощущал, испытывая чудовищный восторг, как пронзает ножом ее плоть, как кровь обагряет его руки… «О, я заполучу ее! Она нужна мне!» — думал он, трепеща всем телом. Губы его пересохли, лоб оросил обильный пот.
Девушка, заинтригованная, взволнованная, во все глаза глядела на него, глубокие чувства, которые она не могла и не пыталась скрыть, делали ее личико еще выразительнее.
Валь-Пюизо почтительно поклонился и, осаждаемый шквалом вопросов, срывавшихся с губ Жермены, приготовился на них отвечать.
— Вы видели его? Вы его узнали? — налетела на него несчастная мать. — Вы не ошиблись? Это действительно был он?
— Да, княгиня. Я совершенно убежден, это действительно он.
— О, месье, — вмешалась Мария. — Скажите же нам, каким образом… в каком месте…
— Это произошло вчера вечером, на бульваре Инкерман в Нёйи…[675] Еще не стемнело, я верхом проезжал этот бульвар, возвращаясь из Булонского леса…
— Продолжайте же. — Жермена жадно ловила каждое слово гостя.
— Какой-то ребенок высунулся из окна экипажа. Женский голос из глубины кареты позвал его: «Жан! Жан!», и ребенка отстранили от окна. Это имя вызвало у меня еще большее любопытство, я сразу же вспомнил о постигшем вас горе… Обо всех вас… И особенно о вас, мадемуазель, оказавшей мне честь вальсировать со мной за три недели до покушения. Все случается, даже самое невероятное, даже невозможное… Экипаж мчался быстрой рысью. Я приблизился к карете и, заглянув внутрь, увидел ребенка, сидевшего рядом с молодой женщиной, странным образом похожей на гувернантку вашего ангела. Она, помнится, не то немка, не то англичанка, словом, та особа, которая вывела Жана к гостям во время вашего последнего бала, когда он пожелал увидеть праздник.
— Фанни! Боже праведный, Фанни! — воскликнула Жермена.
— Я была права! — вскричала Мария. — Значит, она и есть сообщница убийцы!
— Да, ты все время это предполагала.
— Она покинула нас три недели тому назад, сбежала к нашим мучителям…
— В таком случае полагаю, что не ошибся.
— Но почему же, — живо вмешалась Жермена, — вы не поскакали следом за экипажем, не кричали, не звали на помощь, не требовали, чтобы этих людей арестовали?!
— Я собирался именно так и поступить, не сомневайтесь. Однако, несмотря на то что бульвар в этот момент был пуст, со мной приключился несчастный случай, помешавший исполнить мое намерение. Кучер, которого я немного обогнал, со всего маху огрел кнутом мою лошадь по крупу. От удара она закусила удила и понесла. Карета круто повернула, и, когда я наконец совладал со своим скакуном, проклятый экипаж уже пропал из виду. Вернее, я смутно видел его издалека и не уверен, что он направился в сторону Парижа.
— Что вы говорите! Значит, малыша прячут в Нёйи?
— Это более чем вероятно.
— Боже мой, Боже милосердный! Как увидеть его снова?!
— О, если б я осмелился просить вас!.. — Казалось, Валь-Пюизо говорил под влиянием неукротимого порыва.
Он пылко посмотрел на Марию, и та опустила глаза, не в силах выдержать этот горящий взгляд.
— То что бы вы сделали? — спросила Жермена.
— Поверьте, меня тяготит жизнь бездельника… Немыслимо и дальше влачить это пустое и абсурдное существование, в котором нет места не только великим деяниям, но даже поступкам, идущим на пользу ближнему. Дайте мне восемь суток… Нет, неделю, чтобы я посвятил ее неутомимым, терпеливым, самым усердным поискам. О, я был бы счастлив даже больше, чем вы можете подозревать, всем существом отдаться поискам и освобождению малыша! У меня предчувствие, что это мне удастся… Что я смогу вернуть вам счастье, душевный покой, возвратив ангела, вами оплакиваемого.
— И вы действительно сделаете это для нас?! — Князь укорял себя, что до сегодняшнего дня считал барона пустым кутилой, которыми кишмя кишит так называемый «высший свет».
— Да. И я буду действовать осторожно, тайно ото всех, чтобы избежать катастрофы, возможной в случае, если эти людишки что-нибудь учуют.
— О, будьте осторожны! Ах, знали бы вы, какая страшная угроза над нами нависла!
— Догадываюсь. Но меня никто не заподозрит — я посторонний и незаинтересованный человек, к чему бы мне печься о ваших самых сокровенных семейных интересах?
И, произнося эти слова «на публику», барон пронзил Марию таким взглядом, что та содрогнулась — невозможно было заблуждаться насчет его истинного значения.
Князь до хруста сжал ему руку.
— Сделайте это, друг мой, — проговорил он дрожащим от наплыва чувств голосом. — Сделайте и тогда просите у нас всего, чего пожелаете.
— О да, всего, чего угодно, — вторила Жермена.
— Ну что ж, через самое короткое время я напомню вам о вашем обещании, — ответил тот, метнув на Марию еще более выразительный взор.
Злобный и мстительный, Гонтран Ларами обладал еще одним качеством, присущим неполноценным и трусливым натурам, — он был скрытен.
Ни на секунду не забывая о жестокой трепке, которую задал ему Леон Ришар, Малыш-Прядильщик затаил на него смертельную злобу и только о том и думал, как бы отомстить рабочему-декоратору.
К тому же, полуоторванное ухо хорошо освежало память, поскольку запах карболки от примочек преследовал его повсюду.
Но Гонтран не хотел и не мог удовлетвориться обычной местью, такой, к примеру, как нанять полдюжины головорезов, чтобы они как следует отделали обидчика палками. Какой бы колоссальной силой ни обладал Леон Ришар, при таком нападении он бы неминуемо отдал Богу душу.
Нет, ублюдку-миллионеру этого было мало. Ему требовалось нечто небывалое, такое, что в течение долгих лет, а может быть, и всю жизнь, тяжелым грузом угнетало бы и душу и тело Леона.
Малыш-Прядильщик умудрился окружить последнего настоящей шпионской сетью, выведать все о его жизни, человеческих привязанностях, образе мыслей. Ему стали ведомы планы Леона на будущее, его любовь к Мими, намерение на ней жениться.
При одной мысли об этом мерзавец скрежетал зубами от ярости и рычал:
— Уж я это тебе устрою! Уж я проторю тебе дорожку! Сам посаженым папашей буду! Задумал жениться на красотке, которая мне приглянулась? Вот будет потеха, когда я стану первопроходцем вместо тебя!
К этой большой опасности, грозившей жениху Мими, добавилась и другая, не менее грозная. Бамбош, внимательно читавший в газетах рубрику «Происшествия и факты», получил информацию обо всех обстоятельствах смерти Лишамора.
Однако, желая знать все подробности, он развязал язык консьержке, которая поведала все, что знала. Между прочим, она, и не думая повредить юноше, рассказала об участии в этой семейной драме Леона Ришара и описала его. Бамбош захотел повидать художника и сразу же узнал того молодого человека, который в вечер нападения на особняк князя Березова остановил его мчащуюся карету и едва не сорвал тем самым весь тщательно продуманный план.
Бамбош был подвержен внезапным вспышкам ненависти, тем более яростным, чем безосновательнее они были. Если можно чем-то объяснить его лютую ненависть к Леону, то лишь тем, что последний в полной мере являлся его противоположностью.
Боясь, чтобы декоратор случайно его не узнал, Бамбош хладнокровно решил уничтожить свидетеля или впутать в такие неприятности, чтобы устранить навеки.
Таким образом, слепая и свирепая злоба изверглась на этого честнейшего человека, ни разу в жизни не свернувшего с прямого пути.
Более того, эти два потока ненависти вскоре сольются воедино благодаря необычайному стечению обстоятельств, заставляющему даже самых заядлых скептиков признавать: «Все в мире случается, даже невозможное».
Соленого Клюва, лакея на посылках, служившего у Франсины д’Аржан под именем Жюстена, выставили за дверь.
Он якобы слегка злоупотреблял горячительными напитками, вот почему кокотка, не прощавшая своей челяди ни малейших шалостей, немедля велела вытолкать нарушителя взашей. После таинственной истории с колье между нею и Малышом-Прядильщиком пробежал ощутимый холодок.
И юный шалопай, и прелестница — оба в глубине души полагали, что другой подложил ему свинью. Гортран думал, что колье припрятала Франсина, та же считала, что это миллионер показал большую ловкость рук. Между ними началась словесная война, в которой ни один не желал уступить ни пяди.
Разумеется, когда Гонтран узнал, что Франсина решила рассчитать своего лакея на побегушках, он поспешил заявить последнему:
— Я беру вас на службу и буду платить вдвое против того, что вы получали у мадам.
Соленый Клюв поспешно согласился принять такой неожиданный приварок, ибо Бамбош горел нетерпеливым желанием внедрить к Малышу-Прядильщику своего человека.
Этот бандит, всегда выбиравший самые удобные места для того, чтобы ловить рыбку в мутной воде, давно точил зубы на громадное состояние Малыша-Прядильщика. Ничем не брезговавший ловкач, Бамбош хотел, используя пороки богача, урвать свою долю в этой груде миллионов.
И снова слепой случай свел вместе двух злодеев, как если бы таинственная сила влекла их друг к другу.
Вечером первого же дня службы новый хозяин призвал к себе так называемого Жюстена и спросил безо всяких преамбул:
— Скажи-ка, приятель, любишь ли ты деньги?
— Хозяин шутит?
— Я никогда не шучу, когда речь идет о монете. Ну так как, любишь?
— Да, месье. Страстно люблю…
— Отлично. Так вот, за деньги… за много денег способен ли ты сделать все что угодно?
— Это зависит от суммы… И от того, что надо делать…
— А ты совсем не дурак, приятель. Скажи, во сколько ты оцениваешь свое сотрудничество… Да, сотрудничество…
— Мой господин так богат… И так щедр…
— Значит, за сотню луидоров ты исполнишь то, что прикажут?
— Скажу прямо, что за две тысячи франков я мог бы оказать вам кой-какие мелкие услуги.
— А если я дам больше, много больше?
— Я все сделаю.
— Даже…
— Господин хочет сказать: даже если придется пойти на преступление?
— Да.
— Какова будет цена?
— Десять тысяч франков сейчас. И столько же после того, как поручение будет выполнено.
— За тридцать тысяч франков можно бы и человека убить…
— Черт возьми, хватки у тебя не отнимешь, приятель. Ты порядочная каналья!
— Я уже несколько лет служу у богатых людей. И, знаете ли, дурной пример заразителен…
— Да ты остряк!
— Я парижанин!..
— И на тебя заведено дело на набережной Орфевр?[676]
— О, это было так давно, что я уж об этом и думать забыл.
— Очень хорошо. Ешь, пей, отсыпайся, развлекайся. Будешь состоять при моей особе в качестве исполнителя особых поручений.
Назавтра Малыш-Прядильщик, пылая злобой и жаждой мести, посвятил слугу в свои планы. Несколькими часами спустя Соленый Клюв передал информацию Бамбошу, который, хлопая себя по ягодицам, воскликнул:
— А ведь само Провидение потворствует таким, как мы! Влезай-ка поглубже в это дело и получишь кучу хрустов![677] Черт возьми, ведь это именно тот человек, которого я взял на прицел!
С этого момента ничего не подозревавший Леон Ришар попал под неусыпное наблюдение.
Соленый Клюв привлек своего дружка, откликавшегося на прозвище Костлявый. Вдвоем они успели поговорить с соседями Леона, сослуживцами, консьержками, короче говоря, со всеми.
Костлявому было лет восемнадцать, но тем не менее это был один из самых решительных и жестоких членов банды. В наши дни существует такой странный и настораживающий факт — подростковая преступность. Встречаются многочисленные шайки, в которых старшие члены не достигли еще и двадцатилетнего возраста, а младшим — лет десять — двенадцать.
И недоросли эти бывают иногда чудовищно свирепы! Их охватывает порой неистовая жажда крови, своих жертв они лишают жизни самыми изощренными способами, убивают их кустарно, по-любительски, наслаждаясь страданиями. Костлявый был одним из таких подонков. И тем более опасным, что, имея свежее розовое личико, очень ловко носил женскую одежду. Переодетый в платье молоденькой парижской работницы, он пробирался в мастерские, частные дома и с самым невинным видом собирал сведения, необходимые банде, чтобы совершить грабеж. Множество раз он увлекал за собой людей, у которых подозревал наличие туго набитого кошелька. Только их и видели!
Юному уголовнику вменили в обязанность шпионить за Мими, разузнать, как живут девушка с матерью, каковы их взаимоотношения с Леоном Ришаром.
Художник, любивший Мими час от часу сильнее, с нетерпением ожидал того дня, когда любимая целиком будет принадлежать ему. Все свободное от работы время он посвящал двум женщинам.
Леон сразу же догадался о глубокой нужде, скрываемой ими с таким тактом, и стал размышлять, как помочь, не оскорбив их чувств. Надо было, чтобы вспомоществование не воспринималось как подаяние, дабы не нанести гордым душам незаживающей раны.
И способ был найден.
Молодой человек пожаловался, что столуется в харчевне и был бы счастлив иметь домашний очаг; пусть в его квартирке кухня будет размером с носовой платок, но «маленькая женушка» станет стряпать ему всякие вкусности.
— Вы хорошо готовите, Мими? — спросил он. — Я — большой гурман.
Гурман! Он, покупавший на обед полфунта хлеба и сардельки за два су, чтобы сэкономить деньги для покупки книг, брошюр, газет…
Мими поверила и ласково ответила:
— Да, Леон, я довольно неплохо готовлю и буду стряпать вам некоторые вкусные, но недорогие блюда.
— Какое счастье! Это замечательно, мы станем закатывать такие пиры! И матушке вашей кое-что перепадет!
Мамаша Казен растроганно смотрела на него и думала: «Именно о таком муже для Мими я и мечтала! Моя малышка будет счастлива!»
— Почему вы молчите, мадам?
— Ну конечно, милый мой мальчик, это будет чудесно, я и слов не нахожу.
— А что, если нам сразу же и попробовать? Давайте начнем без промедления. Вы не возражаете, Мими?
У девушки была еще одна монетка в сорок су. Эта сумма внушала ей уверенность в себе и, приготовившись показать чудеса кулинарного искусства, она горделиво заявила:
— Прекрасная мысль! Вот я сейчас схожу за продуктами, и вы увидите!
— Тогда позвольте мне дать вам на что их покупать.
— О нет, деньги у меня есть.
— Я в этом не сомневаюсь. Но я — мужчина, значит, плачу. Вы что, считаете меня живоглотом, способным сожрать сбережения моей маленькой женушки?
— Но вы — гость…
— Нет! Я начал у вас столоваться. Если только вы мне это разрешаете.
— От всего сердца разрешаю, друг мой!
— А вы, матушка Казен, согласны, чтобы я у вас питался?
— Милый мальчик, как я рада!
— Значит, я внесу вперед плату за неделю.
— Нет, — упорствовала Мими.
— Почему? Так меня приучил трактирщик. Если я вносил вперед недельную плату, он делал мне скидку в пять су на каждом обеде. Дайте и вы мне такие же льготы, как и мой отравитель.
— В таком случае я согласна. — Болезненная щепетильность Мими была удовлетворена.
Леон вручил ей восемнадцать франков и, смеясь, вычел скидку себе на табачок.
Их ужин был типичным трогательным ужином влюбленных, когда бифштекс то недожарен, то почти сгорел, в салате слишком много уксуса, все блюда невкусны, а кажутся восхитительными.
Они бросали друг на друга пылкие взгляды, тайком держались за руки, рассказывали какие-то безумные истории, смеялись как дети и привели бедную калеку в такое радостное возбуждение, что она больше не чувствовала боли.
И впрямь они устроили маленький пир!
Девушка приготовила угощение из нескольких блюд и подала на стол те яства, которых они с матерью так долго были лишены.
Кофе! Две маленькие чашечки черного кофе — это бедное лакомство неимущих они смаковали с видом сибаритов[678].
Леон не пил кофе и никогда его не любил. Мими это казалось невероятным — она не могла взять в толк, как можно брезговать живительной влагой, от отсутствия которой страдает каждый парижанин.
Леон смеялся и называл кофе соком, выдавленным из черной шляпы.
Они расстались поздно, а перед расставанием все расцеловались.
— Завтра утром приходите пить кофе с молоком, — сказала Мими.
— Опять кофе, — пошутил Леон. — Шляпный сок, разбавленный парижским молоком!..
Идея столоваться у невесты, осенившая юношу, была спасительной для обеих женщин.
По счастью, у Леона были кое-какие сбережения, которые должны были очень пригодиться на первых порах супружеской жизни. Он не без гордости сообщил об этих средствах матушке Казен и попросил принять их на хранение.
— Подождите хотя бы до свадьбы.
— Ах, если б вы знали, как тянут волынку в мэрии! Меня это просто бесит!
Декоратор торопился и в простоте душевной считал, что администрация встанет на его сторону, облегчит все формальности и тем самым ускорит его счастье.
Не тут-то было!
Наша администрация, которой Европа давным-давно уже перестала завидовать, занимается совершенно иными вещами, нежели людьми и их счастьем.
Сперва всей этой доброй, всегда смиренной публике следует указать ее место. Затем — подействовать ей на нервы, взбесить, ошеломить, а тогда уж лишить надежды.
И Леон прошел через все мытарства, предназначенные для тех, кому выпало несчастье иметь дело с крайне опасным зверем, имя которому — французский бюрократ.
Можно и впрямь подумать, что в нашей стране, где неуклонно падает рождаемость, администрация исхитряется, как только может, противодействовать бракам.
Первый же чиновник, к которому обратился Леон, был тщедушный маленький человечек, из неудачников, не преуспевших ни на поле, ни на заводе. Пыльный, с нездоровой желтоватой, как его папки, кожей, питающийся, казалось, бумагами наподобие мыши, он принял рослого Леона с большим высокомерием, тем более что одет был декоратор весьма скромно и держался вежливо.
— Что вам угодно? — после продолжительного молчания спросил чиновник с любезностью крокодила.
— Вступить в брак или хотя бы получить все необходимые сведения по этому поводу.
Чиновник воззрился на красивого гордого юношу, влюбленного конечно же в такую же красивую и гордую женщину и пользующегося взаимностью.
Плюгавый клерк сделал отталкивающую гримасу и почувствовал разлитие желчи.
Он подтянул люстриновые нарукавники, поправил очки и обежал глазами своих собратьев-чиновников, как бы говоря им: «Сейчас мы здорово повеселимся».
Этот гротескный тип наслаждался властью над людьми и издевался над ними.
— Друг мой, — ответил он с важностью. — Для этого в первую очередь нужна женщина.
Приглушенный смешок пробежал по конторе, где витал дух слежавшейся бумаги, чернил и человеческих особей, носящих несвежее белье.
Леон почувствовал, как на скулах выступает краска.
Он приблизился к конторке и ответил:
— Я не знал, что ваша профессия заключается в том, чтобы поставлять женщин тем, у кого их нет. Что до меня, то я не ищу себе невесту в брачных агентствах.
Ответ был столь метким, что чиновник позеленел от злости.
— Вы не имеете права здесь дерзить.
— Как и вы не имеете права насмехаться над посетителями. Если мне говорят «бей!», то я бью. Посмотрите мне прямо в глаза как мужчине, и вы поймете, что я не тот, кого легко взять голыми руками.
Поставленный на место конторщик не знал, как вести себя дальше. Он тотчас же стал униженно любезен, затаив желание при случае поизмываться над этим работягой, отнесшимся к его персоне без должного трепета.
Мечтая взять реванш, но опасаясь, как бы у молодого человека не оказалось какой-нибудь поддержки в лице депутата или муниципального советника, он вежливо проговорил:
— Ну что ж, если вы не любите шуток, тогда перейдем непосредственно к делу. Для вступления в брак вам потребуются следующие документы:
согласие на брак родителей, заверенное нотариусом, подписанное секретарем суда;
в случае, если родители умерли, необходимо свидетельство о смерти, подтвержденное соответствующими подписями;
согласие на брак бабушек и дедушек, если те еще живы;
свидетельство комиссара полиции о том, что вы проживаете в городе не менее полугода;
ваше свидетельство о рождении;
ваш военный билет.
Леон, думая об этой кипе бумаг, печатей и подписей, вытер взмокший лоб.
Человек прямой и простодушный, он подумал: «Ну и ну! Боже милостивый, сколько хлопот для того, чтобы добрый труженик мог связать жизнь с доброй труженицей!»
В Америке или в Англии двум любящим молодым людям достаточно лишь предстать перед официальным лицом и сказать: «Соедините нас!»
И — дело сделано, без помех, препятствий, писанины, беготни, денежных затрат, без потери времени. Подобная простота процедуры не мешает английской или американской семье быть крепко спаянной, всеми уважаемой ячейкой общества, не препятствует иметь детей, получающихся у них ничуть не хуже наших.
Конторщик, привыкший к тому, как в испуге отшатываются от него все желающие вступить в брак при оглашении списка требуемых документов, злорадно ухмылялся и думал: «Когда ты обегаешь все эти мэрии да архивы, я прекраснейшим образом и без труда изыщу какую-нибудь зацепку и заставлю тебя начать все сначала. Ишь ты, жениться он надумал! Ты у меня много километров избегаешь и гербовую бумагу жрать будешь!»
Леон ушел в ярости. И, направляясь к невесте, говорил себе: «Ну, не абсурд ли это?! Я ведь у вас, идиоты, требую лишь того, о чем, узнав о нашей любви, вы сами должны бы радеть. Нам нужно ваше согласие на то, чтобы рожать детей, когда так просто было бы заключить наш брак на основе взаимного согласия! Свободно заключенный союз, жажда двух чистых сердец соединиться, любить, соблюдать друг другу верность!.. Да плевал бы я на этого смехотворного господина мэра с его трехцветной перевязью! С чего это он должен разрешать или не разрешать нам с Мими жить вместе! Но он, видите ли, блюдет мораль, и только росчерком его пера наши дети будут законнорожденными!»
Если бы речь шла о нем одном, юноша прекрасно бы обошелся безо всяких формальностей. Но он не хотел отпугнуть Мими, в глубине души рассуждавшую точно так же. А еще больше он не желал задеть щепетильность ее матери, которая, как он полагал, придерживалась старорежимных правил и хранила верность предрассудкам.
Леон понятия не имел о том, что у этой замечательной женщины есть единственное больное место. Он не знал, что ее безупречная вдовья жизнь началась с того самого дня, как один негодяй обесчестил и бросил ее.
Когда юноша пришел обедать, он, по понятным причинам, был взволнован и, поведав будущей теще, какую уйму формальностей им придется выполнить, добавил:
— Меня утешает лишь, что всю эту дурацкую процедуру должен проделать не только жених, но и невеста. Я перед вами для того, чтобы избавить вас от всех этих хлопот, матушка Казен!
И несчастная женщина, понимая, что ее горестная тайна будет разоблачена, побледнела и подумала: «Пресвятой Боже, вот то, чего я так боялась!»
Матушка Казен всю ночь ворочалась с боку на бок, думая: вскоре Мими узнает о том, что она незаконнорожденная. Она спрашивала себя: что-то подумает о ней Леон, боялась постыдного признания, которое ей придется сделать, опасалась, что его уважение к ней поколеблется либо вовсе исчезнет.
Тихонько плача, укрывшись с головой одеялом, чтобы не услышала дочь, бедная женщина шептала:
— Господи, Господи, а что, если он примет меня за одну из любительниц заводить интрижки?.. Что, если перенесет на Мими тень позора ее матери?
На следующее утро, после бессонной ночи, пользуясь тем, что дочь ушла закупать провизию для обеда, она отважилась на решительный разговор с Леоном.
Он явился веселый, как всегда, и, расцеловав старуху в обе щеки, постарался разогнать ее мрачное настроение.
Но вместо того, чтобы проясниться лицом и улыбнуться юноше, как это было всегда, она стала еще пасмурней, возле губ залегла горестная складка, а из глаз выкатились две крупные слезы.
Ничто так не раздирает душу, как молчаливое горе. Крики и рыдания все же облегчают сердце…
Леон опешил, увидя, как слезы брызнули из покрасневших за бессонную ночь глаз матушки Казен. Он взял ее руки в свои и, низко склонившись над больной, стал утешать ее голосом, дрожащим от неподдельного сочувствия, полным истинно сыновней любви:
— Матушка, дорогая! Добрая моя матушка Казен, что с вами? Скажите, какое тайное горе вас так гложет? Во имя моей любви к Мими, скажите мне все без утайки. Вы же знаете, как я отношусь к вам.
Послышалось громкое рыдание, и, разом покончив со всеми колебаниями, женщина стала изливать ему душу:
— Да, вы должны все знать… Мою позорную тайну… Закон скоро вас оповестит…
— О каком позоре вы говорите, матушка? Ни к вам, ни к Мими это слово не имеет ни малейшего касательства!
— Нет, имеет. Во всяком случае ко мне, уже так давно несущей на себе клеймо позора! Ох, бедная я, горемычная! Леон, мальчик мой дорогой, не судите меня строго!.. О Господи, как ужасно в этом признаваться… Мими — дитя без отца… А я… а я — мать-одиночка… Потому что так называют женщин, ставших матерью без мужа…
У Леона вырвался глубокий вздох облегчения.
Видя, какие страдания переживает матушка Казен, какие мучительные колебания предшествовали ее исповеди, он подумал уж было, не запятнано ли чем-либо их имя.
Он гордо и в то же время сердечно улыбнулся и ласково ответил ей:
— Вы стали жертвой непорядочного человека или фатального стечения обстоятельств. Тем хуже для подлого соблазнителя, раз он недооценил вас. А что касается обстоятельств, то от судьбы не уйдешь, кто посмеет осуждать ее жертв?
— О, дитя мое… Дорогое дитя, как вы добры!
— Я люблю вас и почитаю, как родную мать. И никогда не позволил бы себе судить вас, такую преданную и самоотверженную, с кем жизнь обошлась так неласково…
— Леон, сынок, ты узнаешь все!
— А зачем? Это печальная история об обманутой любви, о человеке, изменившем своему слову. Теперь я могу воссоздать вашу жизнь, полную слез, лишений, тяжелого труда… Вы жили с раной в сердце, нося траур по своей любви…
При этих благородных, полных достоинства словах над иссеченным морщинами лбом старухи прямо-таки сияние возникло! Слезы все еще лились, но какие же это были сладостные слезы!
— Ваша правда! — Она совсем расчувствовалась и просто преобразилась на глазах. — Эти восемнадцать лет мучений могут искупить минутную слабость, один-единственный миг, когда я забылась, потому что…
Охваченный глубоким сочувствием и уважая мужество, с которым госпожа Казен переносила свою беду, юноша опустился на колени перед постелью, взял руку женщины и поднес к губам:
— Вы благородная, вы святая и заслуживаете любви и почтения. Не надо краснеть за то, что вы стали матерью, вы должны этим гордиться.
— Молю вас, Мими ни о чем не должна узнать! О, друг мой, я умру от стыда, если мне придется краснеть перед дочерью…
— Ваша воля будет уважена, клянусь!
— Благодарю. Я заживу спокойно и радостно, глядя на ваше счастье.
Мими явилась раскрасневшаяся, немного запыхавшаяся от бега. Она спешила вернуться домой, потому что ее расстроила увязавшаяся за ней девица, скорее всего, проститутка.
И это было уже в третий или в четвертый раз…
Эта продувного вида дылда уже несколько раз как бы случайно попадалась ей в различных лавках и грубым голосом заговаривала с ней. Она спрашивала, нельзя ли в их квартале найти работу, затем осведомлялась о таких вещах, от упоминания о которых Мими делалось не по себе.
Работа! О какой работе могла идти речь, когда о профессии этой барышни можно было с уверенностью сказать: она принадлежит к «ночным красавицам».
Мими избегала ее, но та становилась все более навязчивой, с места в карьер выказывала девушке самые горячие дружеские чувства, которые та отнюдь не разделяла.
Только что они в очередной раз встретились во фруктовой лавке, и девица, как старая знакомая, стала жать руки и спрашивать, что новенького. Мими не хотела показаться ханжой, поэтому отвечала вежливо, но холодно и сразу же собралась уходить. Но та, нимало не смущаясь, удержала ее и сказала:
— Вы так милы, такая душка. Приходите ко мне в гости. Меня зовут Клеманс. Я живу совсем рядом, на улице Дюлон, в однокомнатной квартирке с крохотной кухонькой, настоящий рай. Я угощу вас обедом.
Чтобы отвязаться от нее, Мими ответила полусогласием с твердым намерением забыть про обещание:
— Да, да… Но сегодня я спешу…
Клеманс, продолжая шнырять по кварталу, думала про себя: «Я тебя, голубушка, рано или поздно прищучу. У себя ли дома или где-нибудь еще. Вот тогда пойдет потеха!»
Во встречах с этой девицей Мими не усмотрела ничего из ряда вон выходящего, оттого и не сочла нужным сообщить о таком незначительном факте матери или жениху.
Шли дни, и, несмотря на все происки чиновников мэрии, день свадьбы приближался. Были даны сообщения в газеты. Объявление о браке было вывешено на дверях мэрии. Имена жениха и невесты фигурировали в матримониальном вестнике и «Брачном листке». Еще неделя — и жених с невестой предстанут перед господином мэром.
О церковном венчании не могло быть и речи. Леон, будучи вольнодумцем, отвергал всяческие догмы. Мими же, со своей стороны, совсем не улыбалось исповедоваться, а потом выслушивать кучу избитых фраз.
Стало быть, бракосочетание намечалось исключительно гражданское.
Они посетят мэрию, а затем — банкет за городом, где соберется компания ближайших друзей.
Можно даже не говорить о том, что были приглашены мамаша Бидо и Селина, а также господин Людовик Монтиньи, прямо заявивший, что будет шафером невесты. Леон позвал своих друзей, рабочих из ателье.
Мими трудилась над белоснежным свадебным нарядом. Подружка покроила ткань, примерила. Платье сидело великолепно. И вот теперь ее пальчики, волшебные пальчики так и летали над шитьем.
Наконец все было готово.
Была пятница, вечер.
Завтра должен был наступить великий день. Они не ложились допоздна, чтобы к утру все было готово, и взбадривались черным кофе.
А Леон над ними подшучивал, острил по-доброму, насмехаясь над неизбывным пристрастием парижан к шляпному соку.
Когда был сделан последний стежок, вытащена последняя наметка и на сплетенный из лозы манекен надет готовый белый туалет, у всех вырвался возглас восхищения.
Матушка Казен, Леон, Мими, подруга-помощница, мамаша Бидо, Селина, пришедшие поглядеть на шедевр портняжного искусства, наперебой стали утверждать, что дочери банкиров и герцогов, безусловно, не выглядели лучше в день своего бракосочетания.
И это, наверное, было правдой.
Прежде всего, разве кто-нибудь из этих высокопоставленных невест носил свадебное платье с такой элегантностью, с такой скромностью и достоинством, как Мими, не лишенная, однако, языческих добродетелей, свойственных настоящей женщине?!
И тут у всех присутствующих возникла одна и та же мысль, хоть и звучала она у каждого по-своему.
— Дитя мое, а что, если бы ты его примерила, — вырвалось у матери.
— Мими, я жажду увидеть вас в платье новобрачной, — сказал Леон.
— Котеночек мой, ты ж такая красотка, а в этом платье будешь просто восторг, — попросила мамаша Бидо. — Ведь его только раз надевают…
— Это будет генеральная репетиция! Как в театре, — Подруга-помощница уже предвкушала зрелище.
Работница Селина, добросердечная, малость потрепанная толстуха, любительница почесать языком, вдруг проворчала:
— А у нас, в Морвандьо, говорят, что заранее надевать свадебное платье — дурной знак.
Все хором запротестовали, тем более что присутствующие, в большей или меньшей степени, были люди здравомыслящие и чуждые суеверий. Подумать только, все они парижане, а Селина — провинциалка. И конечно же слова ее пропустили мимо ушей.
Мими с подругой уединились в комнатке девушки, и невеста быстренько переоделась.
Несколькими взмахами расчески подруга соорудила Мими изысканную прическу, украсила ее венком из флердоранжа, потом настежь распахнула двери.
Смеясь и предчувствуя, какой произведет эффект, она провозгласила:
— Новобрачная!
Закутанная в неосязаемую белоснежную вуаль, позволяющую видеть ее точеную фигурку, Мими была действительно неотразима.
От глубокого волнения, которое, кстати, она и не пыталась скрывать, грудь ее высоко вздымалась, личико раскраснелось, глаза сияли. Ее нежная улыбка была предназначена матери, обомлевшему от восхищения Леону, друзьям, пришедшим в восторг.
И впрямь, не часто увидишь невесту такой совершенной красоты. Избранница Леона, даже не подозревая об этом, была неповторима, и ее свадебный туалет, словно взятый из какой-нибудь лавчонки с улицы Сен-Сюльпис, где торговали старыми гравюрами, кустарными статуэтками Богоматери, бесполыми церковными ангелами, влачащими за собой белоснежные ватные шлейфы облаков, приобретал особый смысл.
Появление девушки вызвало настоящую бурю энтузиазма и всеобщей растроганности. Мать невесты плакала от радости. Леон, чуждый излишней сентиментальности, и то чувствовал, что у него пощипывает глаза.
Мамаша Бидо и Селина в восторге хлопали в ладоши.
— О, вот уж в чем я уверена, — сказала прачка, — что весь Батиньоль пойдет за вами следом, чтобы проводить в мэрию. Клянусь тебе, голубка, тут у нас никого не бывало, кто мог бы с тобою поспорить. Что скажете, господин Леон?
Достойная дама обернулась к застывшему в восторженном созерцании жениху и продолжала:
— Да и вы будете выглядеть во фраке хоть куда! Одно слово, красивая парочка! Ну поцелуй же ты ее наконец, сынок! Как бы там ни было, она твоя, ведь ты ее от смерти спас! Ну-ка, давайте, детки, не церемоньтесь.
Сам не ведая, что творит, вне себя от волнения, юноша нерешительно встал и протянул руки к Мими. Она, не в силах вымолвить ни слова, потянулась к нему, готовая заплакать от переполнявшего ее счастья.
Милые дети! Жизнь, до сих пор сурово с ними обращавшаяся, теперь до поры до времени прятала свои колючие шипы под цветами.
Все было — радость, счастье, надежда.
— Мими, дорогая Мими… — лепетал юноша, крепко обнимая невесту и чувствуя, как она трепещет на его могучей груди.
— Леон, милый мой… — эхом вторила ему девушка. — Благодарю вас за счастье, которое вы мне дарите.
У Селины, матушки Бидо и подружки Мими душа была нараспашку, вот они и не скрывали своих чувств и искренне плакали от радости — так все это было трогательно, естественно, неподдельно.
Мими, вырвавшись из объятий Леона, смеялась сквозь слезы, счастливая оттого, что чувствовала себя так сильно любимой.
Матушка Казен, наиболее рассудительная из всех, заметила, что уже час ночи.
Гости заволновались:
— О Господи, уже так поздно?!
Тут уж и мамаша Бидо напомнила всем, что завтра придется вставать ни свет ни заря.
— Но ведь завтра уже наступило, — весьма справедливо заметила ее помощница Селина.
При этом мудром замечании все заторопились и стали расходиться. Леон ушел последним, предварительно расцеловав матушку Казен, крепко прижав к сердцу невесту. Девушка со свечой в руке проводила его до порога. Она освещала лестничную клетку и слушала его удаляющиеся шаги. Затем вернулась в квартиру, быстренько разделась, легла и, созерцая белоснежное великолепие свадебного туалета, шептала:
— О Леон… Завтра…
Мими проснулась рано утром, немного взволнованная, но веселая, как птичка, и замурлыкала песенку. Приготовив кофе с молоком, «священный напиток», как называл его Леон, она засмеялась своим мыслям, думая, что уже через четыре часа ее будут называть «мадам».
Леон должен был прийти завтракать, да, впрочем, и облачаться в праздничный костюм он планировал у них. Здесь висели его фрак и белая крахмальная рубашка, стоял шапокляк, так позабавивший Мими, когда она впервые тронула пружинку, с помощью которой он раскладывался.
Девушка прождала полчаса, немного удивляясь, что жених опаздывает.
Леон, всегда такой пунктуальный, не появлялся.
Прошел час. Ее охватило беспокойство.
Истек еще один час. Беспокойство сменилось глубокой тоской.
Десять часов утра… Половина одиннадцатого…
Со слезами на глазах, не в силах больше усидеть на месте, она собралась на улицу Де-Муан.
Неужели произошло несчастье?!
Напрасно мать пыталась ее успокоить, напрасно увещевала, что опоздание могло быть вызвано какими угодно причинами.
— Терпение, голубушка, терпение. Подождем еще немного.
Пролетели еще пятнадцать минут.
Узнав о происходящем, прачка, разглаживавшая последнюю оборку на своем нарядном платье, замерла:
— Солнышко мое, давай-ка я к нему сбегаю!
— Я даже просить вас об этом не смела…
Пока Мими рассыпалась в благодарностях, добрая женщина была уже на улице.
Сердце у девушки сжималось, она боялась самого худшего.
Когда жизнь так неласкова, ожидаешь новых ударов судьбы…
Даже матушка Казен, невзирая на свой оптимизм, серьезно забеспокоилась.
Распахнув окошко, Мими, застыв в неподвижности, ожидала возвращения прачки. Она все еще надеялась — вот сейчас появится жених, держа в руках огромный букет.
Двадцать минут спустя появилась мамаша Бидо с бессильно опущенными руками. Она не смела взглянуть в лицо Мими. Девушка побелела.
На подкашивающихся ногах она спустилась на первый этаж, и, задыхаясь, спросила:
— Вы видели его?
— Деточка моя… Я ничего не понимаю, меня так и колотит…
— Что?! Говорите, говорите же… Или я умру…
Матушка Бидо едва подхватила девушку, чтобы та не упала:
— Голубка моя, мужайся…
— Беда? Несчастный случай? Умоляю вас, говорите…
— Видишь ли, дело в том, что… ни я, ни консьержка, мы обе ничего не понимаем…
— Леон?!
— Ну так вот, вчера вечером он не вернулся домой… Вернее, сегодня утром, в час ночи, когда мы все расстались…
— Господь милосердный, что вы говорите?!
— Чистая правда… Консьержка утверждает, что не видала его… Мы поднялись в его комнату, у нее есть запасной ключ… Его постель не расстелена…
Несчастная девушка, словно умирая, осела на пол.
— Боже мой! Леон! Умираю! — И, побелев, рухнула без чувств.
Двойное преступление, известное под названием «дело на авеню Ош», вызвало громкий резонанс и до сих пор продолжало будоражить общественное сознание. Арест Боско принес некоторое облегчение — полагали, что он чистосердечно сознается.
Рана Марии зажила, а все, кого интересовала жизнь княгини Жермены, надеялись, что несчастная мать вскоре обретет свое дитя.
И вдруг выясняется — арестованный невиновен!
Боско, оказывается, оговорил себя, взял на себя вину, возможно стоившую ему пожизненного тюремного заключения.
Переносимые им лишения ввергли его в такое отчаяние, что бедолага предпочел тюрьму, заточение среди каменных стен замка на острове Сите, лишь бы иметь крышу над головой и положенную арестантам пайку.
Все домочадцы Березовых, сперва осыпавшие его проклятиями, теперь испытывали к нему живейшее сочувствие.
И впрямь, никто из тамошних жителей и завсегдатаев дома даже представить себе не мог, что юное и сильное существо, не только не уклонявшееся от работы, но жаждавшее найти хоть какое-то занятие, могло оказаться в такой вопиющей нищете.
Власти, не найдя ничего предосудительного в его прошлом (за исключением, конечно, многочисленных задержаний за бродяжничество), как водится, сделав выговор, освободили бедолагу из-под стражи.
Боско последовал за Людовиком Монтиньи, за него поручившимся. А ведь он был человек недюжинный, этот перекати-поле, способный преодолевать самые тернистые препятствия жестокой жизни!
Видом и речью — хулиган и шалопай, малый заводной и горячий, всегда готовый дать пинок или зуботычину, Боско в душе был куда лучше, чем казался. Общаясь с подонками, он волей-неволей приобрел неприятную резкость и грубость в поведении.
Жизнь скитальца выработала в нем злопамятную недоверчивость — так бродячая собака опасается всего на свете, и когда роется в отбросах или хватает брошенную корку хлеба, и когда с ней приветливо заговаривают и пытаются приласкать. А в глубине души она жаждет одного — стать преданной своему благодетелю.
Именно это в течение нескольких дней и произошло с Боско — он душой и телом прикипел к Людовику Монтиньи. Из студента-медика он сотворил себе настоящего кумира, да и тот сразу же полюбил его.
Бывший бродяга по собственной инициативе стал правой рукой Монтиньи, всячески стараясь ему услужить, был счастлив и чувствовал себя как рыба в воде. Подумать только: у него было приличное платье, обувка, шляпа, несколько су в кармане и табака — завались.
Бедняга Боско! В своих самых честолюбивых мечтах он и представить себе не мог такого изобилия!
И от этого благоденствия он не только не расслабился, но, напротив, проявлял неукротимую энергию и развивал бешеную деятельность.
Однако все усилия ни к чему не привели.
Обратив Боско в своего помощника, Людовик Монтиньи был вынужден сделать его и своим наперсником.
Узнав о любви «патрона»[679], Боско, охотно величавший так студента, выпятил от гордости грудь, как если бы это ему улыбнулась фортуна.
Людовик любит Марию, предполагавшуюся жертву Боско, — что может быть лучше! Мария любит Людовика, это вполне естественно, иначе и быть не может!
А так как по этому деликатному поводу студент хранил молчание, Боско сделал вывод — она его обожает.
Людовик поведал ему также об условии, которое поставила перед ним девушка: найти похищенного ребенка.
Боско одобрил такое решение и заметил, что задача — не из легких, трудностей будет хоть отбавляй.
Найти ребенка в таком городе как Париж! Это все равно, что искать иголку в стоге сена.
Эти препятствия, и так труднопреодолимые, усугублялись еще и молчанием княжеской четы. Напуганные угрозой того, что в случае разглашения секрета ребенка убьют, они боялись погубить несчастного малыша случайно вырвавшимся словом. Даже Мария ничего не знала!
Людовик и Боско, по существу, надеялись только на случай, а это не могло принести существенных результатов.
Собачий нюх Боско привел его на улицу Де-Муан, где встретили свою погибель Лишамор и мамаша Башю. Ему было известно о предположении месье Гаро, что именно здесь похититель укрывал ребенка. Решив провести собственное расследование, Боско опрашивал соседей и консьержей и в конце концов умудрился стать для всех личностью подозрительной.
Поиски длились несколько недель и привели лишь к тому, что Боско с ног валился от усталости, а Людовик впал в отчаяние, ставшее еще острее и невыносимее, когда Мария рассказала ему об ухаживаниях барона де Валь-Пюизо, с некоторого времени зачастившего в особняк Березовых.
— Он что, претендует на вашу руку? — спросил студент любимую, чье поведение показалось ему несколько скованным.
— Боюсь, что да, — простодушно ответила девушка.
— Но, — в тоске заговорил юноша, — позвольте, а условие… Ведь для того, чтобы на вас жениться, надо…
— Надо вернуть домой нашего Жана…
— И что же, этот вертопрах, этот пижон, которого я уже инстинктивно ненавижу, собирается предпринять поиски?..
— Уже предпринимает и даже убежден, что преуспеет.
— С ума можно сойти! Я останусь один… Мария, мадемуазель Мария… Вы согласились бы… стать… Но я же вас люблю! Я вас боготворю!
— Друг мой, — твердо перебила его Мария, — необходимо разыскать ребенка. Вы знаете, каким обязательством я себя связала.
— Но вы же не любите его, этого!..
— Разумеется, не люблю.
— И вы можете согласиться стать женой нелюбимого человека?!
— Я смогу пожертвовать собой ради счастья Жермены, даже если потом мне придется всю жизнь страдать.
— Но это же немыслимо! Вы этого не сделаете!
— Неужели вы не понимаете, что я с радостью умерла бы, что улыбаясь распрощалась бы с жизнью, только бы моя сестра и Мишель вновь обрели свое счастье! Жермена — все для меня, поймите. Она мне не только сестра, но отчасти и мать. Она нянчила меня, растила, баловала, ласкала… Она меня защищала от горестей, бед, лишений… И все это какой ценой! Если бы вы знали, какое у нее золотое сердце, сколько в ней доброты!
Людовик, ошеломленный этой эмоциональной вспышкой, понурился, его даже кольнула ревность — молодому человеку показалось, что такая пылкая сестринская любовь препятствует другой любви…
Он молчал, испытывая неимоверные душевные муки и мысленно спрашивая себя, любит ли его еще Мария и даже — любила ли она его вообще когда-нибудь.
Так как он ни словом не отозвался на ее речь, Мария подняла глаза и увидела, что юноша бледен как полотно, а черты его искажены нестерпимой болью.
— Простите меня, друг мой, — вновь заговорила она, — простите, что я так категорична… Я знаю, чем вам обязана, вам, столько сделавшему для меня…
— О, ничем! Вы совершенно ничем мне не обязаны. Я был счастлив уделить вам немного моего времени, немного моего врачебного опыта… частицу самого себя… У меня нет никаких особых заслуг, потому что я полюбил вас с первого взгляда. А любовь всегда хочет давать… всегда жаждет самоотдачи. От этого она растет и воспламеняется. А я пока не проявил ради вас никакого самопожертвования.
— Вы недооцениваете себя, друг мой. И меня недооцениваете. Скажите, разве я к вам переменилась?
— Нет, не переменились. Но если бы вы знали, какую адскую пытку я испытываю при мысли, что вы, моя единственная любовь, можете принадлежать другому! Не слишком ли дорогая плата за счастье ваших близких — пожертвовать вашей молодостью, вашей… не смею сказать… быть может, вашей любовью… Потому что, видите ли… Я надеялся… Да, я, безумный, надеялся… Я говорил себе: быть может, она любит тебя… Ах, если бы вы знали, с каким подъемом, с каким вдохновением я работал, думая о будущем, которое так мечтал бы сделать для вас светлым! Я обратился в честолюбца, да, в честолюбца, я мечтал о славе и деньгах для того, чтобы вы могли быть богатой и гордой, так же, как сейчас добры и прекрасны. Надо ли отречься от этой сияющей грезы, следует ли мне погрузиться в удручающие будни, в тоскливую повседневность? Надо ли отказаться от сладостного идеала, коему вы явились вдохновительницей, и снова стать заурядным лекаришкой, потерявшим и надежду, и веселость, и прежний вкус к жизни?
Мария прервала его. Улыбаясь удивленной и немного грустной улыбкой, она чувствовала в глубине души восторг, только после этой яростной вспышки до конца осознав сколь сильно чувство молодого человека.
— Друг мой, как же далеко мы зашли, раз вы могли такое подумать! И все лишь из-за нескольких фраз, которые я почла своим долгом вам сказать! Да, я хотела, чтобы вы знали, как велика моя преданность сестре. Да, я хотела, чтобы вы знали, что ради нее я пожертвую собой без колебания, но не без жесточайших мук. И, быть может, умру, их не перенеся… Вы слышите меня?
— О Мария, Мария, дорогая!
— Ну так вот, моя жизнь в этом случае тоже будет безнадежна и безрадостна. Однако я выполню свой долг. И наконец, почему вы считаете ситуацию такой безысходной? Разве вы утратили всякую надежду?
— Нет, я буду бороться! Бороться до победного конца!
— И мое желание вашей победы будет вам неотступно сопутствовать. Я всем сердцем жажду, чтобы вы преуспели! Я желаю этого!
— Для победы я руку готов отдать! Я выдержал бы любые пытки, только бы завоевать вас!
— Ну, такого я от вас не требую, друг мой, исполните лишь то, что пытается совершить некто другой, и, главное, не теряйте надежды.
Озабоченный Людовик вернулся в отчий дом, где его ждал Боско.
Мария все еще его любит. Но так ли велика эта любовь, чтобы девушка нарушила свою клятву?
Безусловно, нет.
Да и в конечном итоге, если б Мария и любила его безумно, пламенно, до полного самозабвения, она не из тех, кто пренебрежет долгом ради страсти.
Да, она выйдет замуж за де Валь-Пюизо, даже если ей суждено после этого умереть, если тот вернет Жермене маленького Жана.
От этой мысли Людовик приходил в отчаяние и ярость.
Как, этому повесе, этому ничтожеству без ума и сердца будет принадлежать такое прелестное создание, само воплощение любви и преданности?
И все потому, что слепой случай вывел его на след похищенного ребенка!
Нет, не бывать этому!
Людовика так и подмывало затеять ссору и угостить соперника добрым ударом шпаги.
Среди богатых повес встречаются порой недурные фехтовальщики, но Людовик безоговорочно полагался на свою храбрость и ловкость. Он был метким стрелком, а фехтование полюбил еще в детстве и постоянно упражнялся.
Да он убьет или покалечит де Валь-Пюизо, если тот помешает ему разыскать Жана!
Однако такой путь противозаконен, а интерн уже начинал разделять идеи Марии о самоотречении и самопожертвовании… Пусть Жермена и Мишель будут счастливы, а они с Марией будут страдать. Он заранее испытывал горькую радость оттого, что их любовь зиждется на мучениях.
Боско помалкивал, уважая чужое горе.
Наконец он не вытерпел и брякнул:
— Патрон, я дал вам повариться в собственном соку, надеясь, что вы сами расскажете, что вас так грызет. А вы молчите, как пень. А я ведь ваше доверенное лицо. Вот и давайте, выкладывайте, что это вам душу бередит.
Людовик одним духом пересказал ему свой разговор с Марией.
Боско слушал вполуха и кивал с видом умудренного опытом человека — мол, уж кто-кто, а он знаток в сердечных делах.
Когда молодой человек закончил, Боско долго размышлял, потом покачал головой и бросил сквозь зубы:
— Плохо дело!
— Не просто плохо, убийственно плохо! Я уже не знаю, на каком я свете! Мы с тобой работали как каторжные, а остались там же, где были и в первый день: ни шагу с места. И я не вижу ни единого луча, ни малейшего проблеска в кромешной тьме, нас окружающей!
— Хе-хе, ну, это уж как посмотреть, — проскрипел Боско.
— Неужели тебе пришла в голову какая-нибудь идея?!
— Может, и пришла.
— Ну тогда говори, говори же и не смотри на меня так, как если бы тебе было на все наплевать. Я закипаю!
— Давайте, покипите, а я, в ожидании, пока вы маленько остынете, обмозгую один планчик. Сдается мне, что я таки сцапаю зайчика.
— Скажи, что ты намереваешься делать?
— В жизни не скажу.
— Почему?
— Дельце-то сомнительное…
— Это что, опасно?
— Да, для меня, а это в счет не идет.
— Я не хочу, чтобы ты подставлял свою шею.
— Ах, оставьте. Моей шкуре цена четыре су, но нужно же что-то делать для своих друзей!
— Но, добрый мой Боско, что, если с тобой случится какое-нибудь несчастье?
— Велика важность! Э-э, однако я с вами слишком раскудахтался. Вы ведь сразу станете мокрой курицей, будете дрожать, как бы я не нарвался на неприятности. Но, черт возьми, у меня их и так было вдоволь, когда я практиковал свободную профессию бродяги.
— Хотя бы пообещай, что будешь осторожен.
— Это уж да так да. Возьму вид на жительство у самой мадам Осторожности. Я не имею права вас бросить, пока не сыграете свадебку. А уж же́нитесь на вашей красивой душеньке, тогда другое дело.
— Браво, Боско! — Студент потряс ему руку. — Но повторяю: будь осторожен!
— Так точно, патрон! — последовал хриплый ответ, и бродяга вышел со слезами на глазах, шепча: — Ну что за славный тип! Да я готов, чтоб мне за него… морду набили.
Когда Мими узнала об исчезновении Леона, ей показалось, что она умирает. Для этой нежной, любящей, чувствительной натуры, расцветавшей на глазах от крупицы счастья, удар был непомерно тяжел.
Вдруг она попала прямиком в ад безжалостной жизни, причиняющей ей нестерпимые страдания и, более чем когда бы то ни было, угнетающей ее нежную душу.
У матери достало сил оказать ей помощь. Вдвоем с плачущей матушкой Бидо они положили девушку на кровать, ослабили шнуровку корсажа и после долгих усилий наконец привели ее в чувство.
Блуждающий взгляд Мими инстинктивно упал на манекен, на котором красовалось ее подвенечное платье. При виде его слезы хлынули у девушки из глаз и страшные рыдания вырвались из груди:
— Леон!.. Мой Леон!..
И впрямь, контраст между этим нарядным туалетом и отчаянием невесты, потерявшей жениха, был ужасен.
Старуха мать, утирая глаза, бормотала голосом, сорванным многолетними сетованиями на судьбу:
— Да, выходит, наш удел — одни страдания… Все возможные беды выпадают на нашу долю… А еще говорят, что Бог милостив! Что утешает нас, ибо он нас любит! Что мы должны смиряться и благословлять его имя… Нет, это сильнее меня! В конце концов я восстаю против него, я взбунтовалась!
Прачка держала руку Мими в своей, а другой вытирала капли пота, выступившие у нее на лбу. Добрая женщина слишком любила мамашу Казен и ее дочку, чтобы пытаться успокоить их банальными утешениями.
— Да, — говорила она, качая головой, — милостивый Бог — байка, выдуманная толстосумами и попами, чтобы не взбунтовались горемыки, обессиленные непосильной работой… Посудите сами, да разве так бы оно велось на свете, если бы людей не приучали всепрощению, смирению и покорности? Я — простая необразованная работяга. Но и мой темный умишко бунтует, когда думаю, как все устроено в нашем обществе… Народ — бедная скотина, всегда его предают и угнетают… Счастье еще, если ты ведешь себя тихо-смирно, если не шебуршишься и даешь над собой издеваться, тебе обещают рай!..
Мими продолжала стонать и тонко вскрикивать, как подранок, напрасно стараясь унять раздирающую ее боль.
Мысли метались в ее жестоко потрясенном мозгу:
«Не пришел… Не явился в день собственной свадьбы! И никакой весточки… Ни слова, ни записки! Неужели он умер?.. О Леон, Леон, я так тебя люблю…»
Матушка Бидо не могла поверить в смерть Леона. Такого смельчака, крепко скроенного, как он, за здорово живешь не убить. А что, если это мальчишник, попойка по поводу прощания с холостой жизнью? Но Леон — это же образец, один из тех редких людей, кого никогда не «заносит». И впрямь, ничего не поймешь…
Странная штука — ни одной из трех женщин и в голову не пришло обратиться в комиссариат полиции. Любой буржуа уже давно бы туда помчался и привел в действие всю административную машину. Буржуа любит полицию, жандармов, агентов, короче говоря, всех сторожевых псов, призванных охранять его безопасность. Не важно, что порой они кусают его самого.
Что касается народа, он инстинктивно ненавидит полицию, во всяком случае, ей не доверяет. И такое положение вещей вполне понятно. От полиции он всегда получает грубые окрики или тумаки, ибо полицейские всегда тиранят маленьких людей — разносчиков газет, уличных торговцев, извозчиков, ремесленников.
Кто из них не знал притеснений от полицейского? Все без исключения, даже дети и женщины, с которыми обращаются по-хамски, волокут в кутузку, невзирая на протесты, вызванные попранием человеческого достоинства, несмотря на очевидные факты, несмотря ни на что.
После многих часов неумолчных рыданий Мими вдруг утихла. Она старалась превозмочь нестерпимую, как во время тяжелой болезни, душевную боль, и частично ей это удалось.
И так как прошло уже много времени, ей вдруг подумалось, что, быть может, сейчас Леон уже находится дома на улице Де-Муан.
Кто знает? А вдруг он болен или ранен? А если в больнице, то и в этом случае консьержка наверняка что-либо знает?
И она решила все узнать сама.
У нее хватило мужества подождать еще немного — дать время свершиться и плохим и хорошим событиям.
Затем, укрепясь мыслью, что решение принято не сгоряча, а вполне продуманно, Мими отправилась в путь.
Девушка долго, нежно целовала мать, и мужество ее было так велико, что она еще и утешала старуху, она, сама так нуждавшаяся в поддержке!
На лестнице у нее опять вырвались рыдания, но, быстро их подавив и вытерев глаза, Мими вышла на улицу.
Дорога показалась ей нескончаемой.
Она шла быстро, глядя себе под ноги, сгорая от стыда при мысли, что многие подумают — от нее сбежал жених. Ей казалось, что о ее несчастье все знают.
В доме номер 52 по улице Де-Муан узнать ничего не удалось. Тайна так и осталась покрыта мраком.
Консьержка ничего не знала и только диву давалась — как это такой порядочный человек, как господин Леон, не вернулся ночевать?
Узнав, что Мими и есть его невеста, добрая женщина искренне ей посочувствовала, и, усадив в привратницкой, попыталась утешить, тем самым еще больше бередя рану бедняжки. В полном отчаянии Мими бежала на улицу, не зная, что делать, куда идти.
«Все, я пропала, — думала она. — Надо с этим кончать. Жизнь для меня потеряла всякий смысл. Я хочу умереть…»
Сена была совсем рядом, и Мими чуть ли не бегом бросилась к реке. Она сейчас кинулась бы под колеса трамвая или омнибуса, так овладела ею жажда смерти.
Улица Де-Муан всегда была заполнена мчащимся транспортом и довольно опасна для пешеходов, и это единственное помешало девушке исполнить свое горестное намерение. Она торопилась поскорее выйти на авеню Клиши и, боясь, что у нее не хватит духу, говорила себе:
«Если меня принесут домой искалеченную, израненную, маменька умрет от горя. Если же просто найдут мертвой, она будет только рада».
Взрыв громкого издевательского хохота стеганул ее как кнут. Она вздрогнула и остановилась как вкопанная.
Кто смеет насмехаться над ней в тот момент, когда смерть вот-вот примет ее в свои объятия?!
На звук развязного голоса она обернулась.
— И куда это, красотка, ты так бежишь? На какое такое свидание?
Мими узнала Клеманс, уже не раз пристававшую к ней на улице и зазывавшую к себе в гости на улицу Дюлон.
Она опустила глаза и хотела прошмыгнуть мимо. Однако от той нелегко было отделаться.
С угрожающим видом, гримасничая накрашенным ртом, девица выпалила:
— Так что, сегодня вы наконец заглянете ко мне в гости?
— Нет, спасибо. — У Мими перехватило горло.
— Спасибо «да» или спасибо «нет»?
— Нет, прошу вас…
— А, однако, у меня можно хорошо поразвлечься! Если у вас плохое настроение, об этом похлопочет один красавчик.
— Нет, оставьте меня!..
Клеманс громко захохотала и схватила Мими за руку.
— И все-таки готова держать пари, что вы бы ко мне пошли, если бы его знали! — Клеманс становилась все более настойчивой. — Это мой старый хахаль. Мы с ним в свое время неплохо побарахтались.
Мими слабо отбивалась от этой дылды, чье поведение казалось ей все более странным.
Так как они приближались к улице Клиши, Мими надеялась, что вырвется из рук девицы или даже кликнет кого-нибудь на помощь.
— Да, мы вместе провели эту ночку, — продолжала Клеманс. — Он сегодня должен был жениться, вот и решил устроить праздник, проститься со своей холостяцкой жизнью.
При словах «сегодня он должен был жениться» Мими вздрогнула и застыла как вкопанная. Ей впервые пришла в голову мысль о возможной неверности со стороны жениха. Ах, только б это был он!
Мими готова была простить ему даже измену, только бы знать, что с ним все в порядке. Она любила его до такой степени, что все мучения, все беспокойство нынешнего дня отступали на второй план — лишь бы он был жив!
О да, позже она сумеет вновь завоевать его и удержать подле себя.
— А-а, так, значит, вас заинтересовала моя маленькая история? — спросила Клеманс, видя, что Мими не двигается с места, задыхаясь от волнения.
— Да, может быть…
— А самое интересное, что я, желая отомстить девке, отбившей моего приятеля, сыграла с ним презабавную шутку.
— Да что вы говорите?!
— О, я вижу, мои россказни задевают вас за живое. Комедия и впрямь забавная. Когда мой ухажер вволю позабавился, я подлила ему в вино доброго зелья, сильного наркотика. Он хлебнул вволю и, заснув мертвецким сном, и сейчас еще храпит так, что стены дрожат!
— Не может быть, — прошептала потрясенная Мими.
— Я вышла из дому двадцать минут назад, решила подышать воздухом. А тут и вас повстречала. Да, дрыхнет сном праведника, бедняга Леон!
— Вы сказали: Леон?.. — Мими побелела как полотно.
— Да, Леон Ришар, так зовут моего дружка. Красивый малый, художник-декоратор. А вы что, его знаете?
Лицо дылды исказила издевательская и злобная улыбка, словно, зная обо всем, она с истинно женской жестокостью решила поистязать несчастную Мими.
Сомнения рассеялись. Леон жив. А все муки, вся тревога разрешились фарсом, устроенным уличной потаскушкой.
Внезапно Мими засомневалась:
— Я вам не верю! Это неправда! Вы врете, Леон не способен на такое!
— Так вы его знаете, моего распутника ухажера?! — цинично захохотала девица.
— Нет, это невозможно!
— Эге, а моя история вас, видать, сильно огорчила? А вы случаем не та невеста, от которой жених улизнул из-под венца? Вот потеха!
— Да, это я! Это меня он любит и на мне хочет жениться! А вы врете, врете, врете!
— Бедная малышка! И ведь нет ничего проще, как убедиться собственными глазами! Пойдемте вместе ко мне на улицу Дюлон и, не будь я Клеманс, если вы не найдете Леона Ришара, беспробудно дрыхнущего в моей постели.
— Ну что ж, будь по-вашему! Пойдем и посмотрим!
Клеманс чуть заметно вздрогнула, краска выступила на ее щеках.
— Вы убедитесь, что я вас не обманываю!
В полном молчании они миновали улицу Де-Муан и вышли на улицу Дюлон.
С лица Клеманс не сходила все та же злобная ухмылка, она не спускала с Мими жестокого взгляда.
Мими делала над собой сверхчеловеческие усилия, чтоб сдержать слезы и не разразиться рыданиями. Она хотела скрыть от Клеманс свою боль и храбрилась, хотя сердце ее разрывалось.
Когда они вошли в парадное Клеманс, Мими заколебалась. А что ей, в сущности, там делать? Подобающее ли это для нее место? Зачем нарываться на тягостную сцену, если Леон действительно совершил клятвопреступление против их любви? До сих пор в ней жила тень сомнения, полной уверенности не было.
Клеманс, ухмыляясь, следила за ее колебаниями.
— А-а, трусите? — заговорила она своим странным голосом, в котором иногда проскакивали чуть ли не мужские нотки. — Да у вас душа в пятки ушла!
— Нет, я не трушу! — резко прервала ее Мими.
— Боитесь увидеть вашего женишка, да еще у меня в постели! — Она закатилась от смеха. — Если боитесь или не решаетесь, я пойду сама. Улягусь рядом с ним, и мы славно повеселимся за ваше здоровье.
Последние слова стегнули Мими как кнутом, и ей показалось, что ей вонзили кинжал в самое сердце. Она махнула рукой.
— Показывайте дорогу, я следую за вами.
Они быстро поднялись по лестнице, остановились на площадке пятого этажа, и Клеманс открыла дверь своим ключом. Они пересекли квадратную прихожую размером с два носовых платка, и Клеманс отперла вторую дверь, ведущую в комнату, меблированную не без некоторого шика. На полу лежал большой ковер. Единственное окно было забрано двойными шторами из шелковой узорчатой ткани цвета сливы. Затем — шезлонг, два маленьких кресла, зеркальный шкаф, большая кровать из палисандрового дерева с подзорами, напоминающими занавески на окне. На покрытом скатертью столе — остатки обильного ужина.
В комнате пахло сигаретным дымом, вином, дешевыми духами, бившими в нос и кружившими голову.
Мими душило отвращение — неужели Леон, человек, которого она любила, провел ночь в этом вертепе, валялся на этой постели?
И действительно, на кровати лежал какой-то мужчина и храпел.
Клеманс потихоньку повернула ключ в замке и подошла к кровати. Она отдернула шторы, и потоки дневного света хлынули в комнату.
Лежащий потянулся, зевнул, как будто просыпаясь, и разразился хохотом.
Оторопевшая Мими воскликнула:
— Но это же не Леон!
Клеманс со странной улыбкой ответила:
— Да, моя птичка, это не он! Но надо же было найти способ вас сюда заманить, вы ведь упирались.
Мими, заслыша этот голос, чей тембр резко изменился, широко раскрытыми глазами в ужасе смотрела на девицу.
Вместо хоть и хрипловатого, но вполне женского голоса Клеманс говорила теперь мужским голосом, странно контрастирующим с ее дамским платьем.
— Но, Бог мой, вы же не Клеманс! — вне себя от страха, заикаясь, вымолвила Мими. — Вы — мужчина! Мужчина, переодетый женщиной!
— Да, моя кошечка, я действительно мужчина. Всегда к вашим услугам.
В это же время лежавший незнакомец поднялся на ноги. Он был полностью одет и, хохоча, как и фальшивая Клеманс, подошел вплотную к Мими.
— Черт возьми, — он разглядывал девушку так, что та содрогнулась, — а она-таки сущая милашка, эта крошка! Славно будет попробовать такой лакомый кусочек… по очереди. Как ты на это смотришь, Костлявый?
— Согласен, Соленый Клюв, старина. Малышка что надо. Бросим жребий, и да здравствует любовь!
Мими почувствовала, что пропала. Она сделала попытку броситься к окну, разбить стекло, и позвать на помощь. Но Костлявый грубо обхватил ее обеими руками и парализовал всякое сопротивление.
Расставшись с невестой, Леон Ришар медленно возвращался домой. Не глядя по сторонам, он шел знакомой дорогой, ведущей в его скромное обиталище на улице Де-Муан, миновал участок улицы Лежандр между улицами Сосюр и Бурсо и, свернув налево, очутился перед решеткой сквера, откуда брала начало улица Де-Муан.
Он думал о нетерпеливо ожидаемом «завтра», когда Ноэми, дорогая Мими, станет его женой. Сердце при этой мысли билось чаще, сладостная дрожь волнами проходила по телу.
Вдруг вся жизнь пронеслась перед его мысленным взором, со всеми ее неусыпными трудами, горькими минутами одиночества, непрерывной борьбой и, главное, неутолимой жаждой идеала. А теперь, хотя заботы и удвоятся, навсегда покончено с одиночеством, изнурявшим его душу.
Леону представилась Мими в его объятиях, Мими, любящая и отдающаяся ему без страха и сомнения.
— Завтра, о, завтра!.. — шептал юноша.
Минует всего несколько часов, и их жаждущие друг друга души и тела сольются вместе — наконец наступит полное единение двух, предназначенных друг другу существ, чья встреча была предопределена судьбой.
— Завтра, завтра… — бормотал юноша.
И тут он рухнул с небес в мерзкую действительность.
Несколько донесшихся до него слов прервали очарование грез.
За ним по пятам шла какая-то женщина: быстрые каблучки цокали по асфальту.
Леон двигался вдоль ограды сквера и как раз очутился в темноте между двумя фонарями, когда женщина настигла его, подойдя вплотную.
Леон был настоящим парижанином, и подобного рода приставания его нимало не волновали. Воров он не боялся, врагов у него не было, кроме того, физическая сила позволяла ему не опасаться бродяг, отбирающих кошельки, а порой и убивающих случайных припозднившихся прохожих.
— Иди ко мне, красавчик, — говорила женщина. — У меня и паштет есть, и ветчинка, и выдержанное винцо, и бутылка шампанского.
Леон раздраженно пожал плечами и ничего не ответил.
Потаскушка прибавила ходу и пошла рядом.
Несмотря на то, что его молчание не должно было бы никак поощрить ее к новым попыткам, она не сдавалась:
— У меня уютно, мы устроим праздник, прежде чем заняться любовью.
Будучи мужчиной, для которого женщина, даже падшая, заслуживает обходительности и снисхождения, он ответил:
— Мадам, вы обратились не по адресу. Я не расположен устраивать никаких праздников. — И декоратор устремился на другую сторону улицы.
Дамочка продолжала упорствовать:
— Да посмотрите же на меня! Разве я не шикарная женщина!
Она крепко вцепилась в него.
Леон увидел красивую, элегантно одетую девушку с непокрытой головой, напоминавшую продавщицу из дорогого магазина.
— Прошу вас, не настаивайте.
Последовал иронический вопрос:
— Вас что, зовут Иосиф?[680]
— Да, — засмеялся он, — совершенно верно: Иосиф. И как бы вы ни были хороши собой, я поведу себя совершенно так же, как библейский Иосиф. Прощайте, сударыня.
Но женщина так не считала. Под фонарем, преградив Леону путь, она воскликнула в досаде:
— Даже если меня обуяла страсть?
— К кому?
— К вам, черт побери, господин Иосиф!
— Но мы же с вами не знакомы!
— О, еще как знакомы! Я поджидаю вас здесь уже много дней… Вы нравитесь мне… Я выпила три бокала шампанского, прежде чем решилась… Иначе никогда бы не осмелилась…
Леон начинал терять терпение — чем дольше длилась эта сцена, тем более смешной и неловкой становилась ситуация.
Он ускорил шаг и очень сухо прервал странные излияния девицы:
— Ладно. У меня нет больше времени вас выслушивать. Прощайте!
Решительно схватив его руку, она залепетала какие-то безумные мольбы и угрозы, стараясь, несмотря ни на что, повести его за собой.
Леон пытался отстранить ее, но она все прижималась плотнее. Пытаясь оторвать ее от себя, он подумал:
«Да она сумасшедшая! Или пьяная! Что за чертова кукла!»
Затем декоратор повторил более резко:
— Послушайте, оставьте меня в покое! Шутка, к тому же дурная, зашла слишком далеко!
Он только что зашел за угол садовой ограды и, отбиваясь от потаскушки, не заметил, как четыре тени, ловко перепрыгнув через ограду, выскочили из сада на улицу и затаились в темноте.
Четверо мужчин в коричневато-серых блузах, кепках и туфлях на веревочной подошве оказались в нескольких шагах у него за спиной.
Инстинктивно Леон почувствовал приближающуюся опасность и вырвался из объятий проститутки.
Она испустила пронзительный вопль:
— Ай, вы сделали мне больно! Грубиян! — и, отступив от Леона, быстро сунула руку в карман.
Раздался свист.
Их окружили четверо мужчин, готовых на него наброситься.
«Сутенеры, — подумал Леон. — Это в порядке вещей. Но они еще не знают, какую трепку я им сейчас задам!»
Женщина пронзительно вскрикнула, и он невольно повернул голову. В то же мгновение она бросила ему в лицо полную пригоршню какого-то порошка.
Ослепленный, задыхающийся, он зарычал как зверь, попавший в капкан. Вытянув руки, он пытался нащупать стену и, споткнувшись, чуть не упал.
Резкий, едкий запах окутал его. Это был перец. Злодейка, парализовав атлета, отдала его во власть четырех головорезов.
Глаза жгло, как будто их залили расплавленным свинцом. Из могучей груди вырывались хриплое дыханье и спазматические, конвульсивные приступы кашля. Из носа начала капать кровь. Это была отвратительная пытка. Леон понял, что его хотят убить. И мысль об утраченном счастье, о горе, которое обрушится на его невесту и ее мать, молнией пронеслась в его мозгу.
— Бедняжка Мими! — прошептал он.
Его прервал взрыв злобного хохота, и писклявый голосок прокричал:
— Он вышел из игры! Делайте свое дело!
Сокрушительный удар трости со свинцовым набалдашником обрушился на голову художника. Ноги у него подкосились, но благодаря необычайной выносливости он не упал. Опираясь о стену, он, как слепой, шарил руками в воздухе и рычал:
— Трусы! Трусы! Подонки!
Даже не позвав на помощь, он, несмотря ни на что, пытался обороняться, прижавшись спиной к стене какого-то дома.
Несмотря на превосходящие силы, нападавшие держались на расстоянии, явно опасаясь его рук, чья сила, без сомнения, была им хорошо известна.
Один из бандитов крадучись приблизился и, когда Леона охватил сильнейший приступ кашля, дал ему подножку.
Удар кастетом едва не оказался смертельным, Леон упал, уже ничего не видя, и простонал:
— Мими… Бедная Мими!
Удары градом посыпались на его многострадальное тело. Инстинктивно он старался прикрыть руками голову, но скоро последние силы оставили его и руки опали. Слышались глухие удары по груди и спине, трещали ребра.
Он хотел позвать на помощь, но уже не мог. Левую сторону груди прожгла острая боль от вонзившегося ножа. Он захлебнулся кровью и, цепляясь за ускользающее сознание, мысленно произнес:
«Я умираю! Прощай, прощай, Мими!»
Убийцы продолжали наносить удары все с той же неумолимой жестокостью.
Наконец один из них, очевидно, устав, обратился к остальным:
— Думаю, готов. Мы славно отработали свои денежки.
— Да, — согласился другой, — он получил достаточно.
— Ладно, ребята. Оставим его валяться здесь.
— А ты не боишься, что он получит насморк?
Шутка была встречена общим ржаньем.
— Ладно, идемте на ту сторону сквера, получите окончательный расчет.
— С удовольствием, патрон. Работать с вами — одно удовольствие.
«Патрон» убийц, человек с писклявым голосом, одетый под настоящего бродягу, повел своих сообщников вдоль ограды сквера, под фонарем отсчитал каждому по пятьдесят золотых луидоров, затем вернулся к бесчувственному, а вернее бездыханному, телу Леона Ришара и яростно пнул его ногой.
Низкая месть труса!
Боско безусловно был человек незаурядный.
Этот парижанин без роду и племени, нахватавшийся понемногу отовсюду, побывавший во множестве переделок, будучи себе на уме, был на редкость сметлив.
По обличию и повадке простой бродяга, этот доморощенный философ, чтобы прожить худо-бедно, перепробовал множество экзотических наистраннейших, порой до неправдоподобия, профессий.
Ясное дело, он был вынужден якшаться со всяким городским отребьем, подонками, не соблюдающими в жизни ни правил, ни законов.
Отнюдь не понаслышке он знал, что порок торжествует, что преступление в этом мерзостном мире может быть делом почетным.
И примеров тому было предостаточно.
Сутенеры, убийцы, воры давали ему бесплатные уроки. Множество раз его пытались завербовать то в тот, то в этот клан. И никогда он не попадался ни на чей крючок.
Боско был органически чужд пороку, как некоторым людям в той же мере чужда добродетель.
Встречается иногда такая порядочность, вытравить которую не могут ни дурной пример, ни одиночество, ни нищета.
У Боско она доходила до такой степени, что он предпочитал приписывать себе вымышленные преступления, лишь бы получать тюремную пайку. Живя в мире негодяев, он потерял всякие иллюзии, если допустить, что они у него когда-либо были.
С раннего детства он стал недюжинным пронырой, познал всю изнанку жизни городского дна, в совершенстве владел арго — этим грубым, полным циничных образов языком, придуманным бандитами для собственного употребления.
Он знал всех сомнительных личностей, знал, какой из мошенников на чем специализируется.
Несмотря на то что он никогда не принимал участие в откровенных преступлениях, в преступном мире Боско терпели, так как знали его, если можно так выразиться, рыцарскую повадку; никому, никогда, ни при каких обстоятельствах он не сболтнул лишнего слова.
Мало того, что он не выдал ни одного воровского притона, которые волей-неволей вынужден был посещать, он умудрялся еще и оказывать их завсегдатаям некоторые мелкие услуги — что вы хотите, черт возьми, жизнь выставляет свои требования!
К тому же, «уважая» Боско, люди, стоящие вне закона, порой подкармливали его из милости, в то время как порядочные горожане игнорировали существование бедняги, спокойно давая ему помирать с голоду.
Таким образом подготовленный, Боско стал для Людовика Монтиньи бесценным помощником.
До сих пор студент не совершил ничего полезного для дела. Однако, когда у него появился соперник в лице барона де Валь-Пюизо, у Боско зародился довольно ловкий план.
Не говоря о своих намерениях студенту, он попросил у него немного денег.
Людовик дал ему сто франков и спросил:
— Этого довольно?
— Мне бы хватило и шестидесяти.
— Я сейчас при деньгах, так что бери, не стесняйся.
— Ладно. Вы только не беспокойтесь обо мне, я одну-две, ну, максимум три ночи не буду ночевать дома.
— Почему?
— Вы мне доверяете?
— Абсолютно доверяю.
— Тогда разрешите мне поступать так, как я найду нужным, и не расспрашивайте меня. Прошу у вас свободы для маневра, ибо могут обнаружиться нити, способные завести далеко, прямо-таки к черту на кулички.
— Но ведь ты можешь шею себе свернуть!
— Не велико горе! Да вы не бойтесь, патрон. Я бывал в переделках и почище и всегда выходил сухим из воды. До скорого!
В силу сложившихся обстоятельств Боско вновь облачился в лохмотья, в которых чувствовал себя как нельзя лучше. Важно удалившись, он вскоре оказался у особняка Березовых и, позвонив в дверь, спросил у швейцара адрес господина барона де Валь-Пюизо.
Швейцар окинул оборванца презрительным взглядом и поинтересовался, кому это понадобился адрес барона.
Боско с удовольствием выкинул бы перед ним какое-нибудь коленце в стиле парижского Гавроша[681], но, по здравому размышлению, решил, что надо сохранять серьезность, дабы не терять времени зря.
Он пояснил, что явился по поручению господина Людовика Монтиньи, медика, лечившего барышню Марию, и что это именно ему понадобился данный адрес.
Швейцар смягчился. Ученик доктора Перрье пользовался уважением, все его любили — и за веселый нрав, и за преданность, и за то, что для каждого у него находилось доброе слово. Славный малый, не гордец, он покорил всех.
Покопавшись в указателе, куда заносили адреса посетителей, не значившихся в справочнике Боттена, швейцар объявил Боско:
— Господин барон де Валь-Пюизо проживает на улице Прованс, в пятом номере.
Боско поблагодарил и удалился такой довольный, как будто столь простая информация могла его осчастливить. Явившись на улицу Прованс, он стал осматриваться, чтобы найти наиболее удобное место для той долгой, требующей большого терпения работы, которой намеревался заняться под самым носом у барона.
Как раз напротив дома находился винный погребок, и Боско решительно направился туда. Он заказал абсент и, вместо того чтобы выпить его залпом, прямо у стойки, как делали завсегдатаи этого заведения, сел за столик и смешал аперитив с тщанием и ловкостью, свидетельствовавшими, что он не новичок в этом деле. Затем стал маленькими глотками прихлебывать и смаковать напиток с видом человека, которому некуда спешить.
Придя сюда, он рассудил весьма здраво: «У барона де Валь-Пюизо много слуг мужского пола. Девяносто шансов из ста, что они заходят сюда пропустить стаканчик-другой. Скоро я это вызнаю. Если ходят, в чем я почти уверен, то в течение суток я буду знать всю подноготную их хозяина».
Сам же Боско еще и в глаза барона не видел, что, впрочем, нимало не смущало этого пройдоху.
«Да, это, пожалуй, единственный выход, — размышлял он. — Удивляюсь, как это князь не додумался до такого. Ну да все эти богатеи — сущие лопухи».
Но тут течение его мыслей было прервано — появился персонаж, которого Боско хоть и надеялся встретить, но чье явление именно здесь так поразило его, что он едва не вскрикнул, но мгновенно овладел собой и стал разглядывать пришельца. Чисто выбритый, курчавый, тот был одет заправским кучером.
«Он?! Он — кучер?! А может он у него за кучера?»
Вошедший подошел к стойке.
— Плесните-ка мне легонького перно, добрейший папаша Троке.
— С удовольствием, месье Констан! — залебезил трактирщик перед хорошим клиентом.
— И давай пошевеливайся! Мне через пятнадцать минут карету закладывать.
Пока хозяин суетился, Боско надул щеку и стукнул по ней средним пальцем. Щелчок получился довольно громким.
Констан любовался в зеркале своим изображением, он заметил жест, хотя головы и не повернул.
Тогда Боско смачно плюнул на пол и прижал к правой щеке изогнутый дугой большой палец.
Трактирщик ничего не заметил, а если и заметил, то не понял происходящего.
Глядя по-прежнему благодушно, Констан тоже прижал большой палец, изогнув его дугой, к правой щеке и плюнул с не меньшим смаком.
«Эге, — подумал Боско, — не бросил он своих бандитских делишек. А коли и притворяется кучером, так это для отвода глаз. Он сволочь редкая и совсем не прост».
Боско заплатил за выпивку и вышел первым.
Констан с видом человека, крайне торопящегося, бросил мелочь на стойку и выскочил следом. Он нагнал Боско, шедшего медленно, прогулочным шагом, и сказал:
— Привет, Боско.
— Привет, Черный Редис.
— Что означают эти твои примочки?[682] Ты что, разве из нашей банды?
— Да нет. Но был бы не против.
— Но откуда ты знаешь наш тайный знак?
— Дурак. Я и не то еще знаю. От меня никогда ничего не скрывали, потому что известно — я никогда никого не заложил.
— Я ничего и не говорю. Но какой такой случай привел тебя сюда?
— Просто зашел пропустить стаканчик, между прочим на последние шиши. А тут вдруг ты… Я сразу себе сказал: если Черный Редис остался тем же добрым малым, то одолжит мне монет двадцать.
— Усек. Вот тебе двадцать монет, и, если хочешь прибиться к нам, приходи сегодня в одиннадцать вечера в «Безголовую Женщину».
— Буду. А вот ты, только не обижайся, такой вид имеешь, как будто холуем заделался.
— Да, да, после расскажу, вечером. Теперь мне некогда.
— Скажи хоть, кому служишь?
— Времени нет.
Черный Редис бегом пустился прочь, и Боско остался один.
Он бы с удовольствием вернулся в погребок и порасспросил бы о бароне де Валь-Пюизо. Однако боялся навлечь на себя подозрения и потерять те выгоды, которые сулила ему встреча с Черным Редисом. Будучи человеком осторожным и осмотрительным, он проследил, как последний зашел в какое-то скромного вида строение, скорее всего подсобную постройку либо конюшню, но уже через несколько минут вышел в пышной ливрее и уселся на козлы элегантной кареты, запряженной роскошным рысаком.
Через две минуты экипаж остановился у парадной дома номер пять.
— Ах, вот кабы приятель оказался на службе у барона де Валь-Пюизо, — размечтался Боско.
Вскоре из дома вышел какой-то молодой человек, открыл дверцу кареты и, усевшись, бросил кучеру короткое приказание.
Экипаж рванул с места, но Боско успел разглядеть лицо неизвестного.
Боско обратился к угольщику, глазевшему на отъезжавшую карету, и с удовлетворением убедился, что предчувствие его не обмануло — это он.
— Этот мусью — барон де Валь-Пюизо, — ответствовал овернец. — Я хорошо его знаю.
Боско удалился, думая:
«Уж эту-то физиономию я вряд ли забуду! А вечерком — в «Безголовую Женщину»! Если не ошибаюсь, я повстречаю там славных парней, которые пособят мне в поисках. Ребята, конечно, отпетые, это верно, но иногда они, и только они, способны совершить невозможное. Да и я не промах — с таким подкреплением парнишку мы отыщем наверняка».
В своем рассказе я уже поделился горестным наблюдением об омоложении криминального мира.
В прошлые времена бандиты, воры, профессиональные убийцы были, как правило, людьми зрелыми, часто достигавшими весьма почтенного возраста. Сегодня мы не так уж редко встречаем убийц пятнадцати — шестнадцати лет от роду. А попадаются подростки еще моложе, так, недавно полиция, арестовав одну банду, обнаружила в ее рядах четырнадцати-, тринадцати- и даже двенадцатилетних подростков. Эти дети с пугающим цинизмом хвалились убийствами, совершенными с изощренной жестокостью. Подобная банда не единственная, существует по меньшей мере еще одна, в течение двух лет буквально терроризировавшая некоторые районы Парижа, особенно свирепствуя в пригородах. Многочисленная, подчиненная железной дисциплине, предводительствуемая энергичным, смелым, дьявольски ловким главарем, эта шайка, состоящая из малолетних негодяев, называла себя «Бандой арпеттов».
«Арпетт» на жаргоне означает «подмастерье», но при этом слово имеет несколько уничижительный оттенок. В виду имеется худосочный, болезненный, плохо одетый подмастерье-замухрышка. В конце концов в воровском кругу слово стало употребляться применительно к новичкам, вступающим на преступный путь. В банде арпеттов было всякой твари по паре — не только жуткие бандюги, выходцы из исправительных колоний, но и молодые люди из хороших семей. Например один из них, сын богатого купца с улицы Паради-Пуассоньер, примкнул к шайке после того, как украл из папашиного сейфа двадцать тысяч франков. Этот подросток имел многочисленных подружек, затевал пирушки и кутил напропалую. Он был законченным негодяем и, служа банде ценным наводчиком, отзывался на кличку Шелковая Нить.
Другой, чуть помоложе, был сыном нотариуса из пригорода. После того, как отец вполне заслуженно подверг его наказанию, он, как и Шелковая Нить, очистил кассу, а затем поджег дом. Вся семья едва не погибла. Парень, однако, сожалел лишь о том, что этого не случилось. Это был один из самых жестоких бандитов во всей шайке и носил кличку Малыш-Поджигатель.
Третьего звали Дитя-из-Хора. Ему было всего тринадцать лет. Он пел в капелле одной из самых главных парижских церквей. Обладатель изумительного голоса и хорошенького личика, белокурый, румяный, он приводил слушателей в восторг и умиление, когда его хрустальный голосок наполнял часовню.
Верующие говорили о нем:
— Да это настоящее чудо! Когда он, окутанный ладаном, выводит свои рулады, можно подумать, что это ангельское пение!
Под его красной скуфейкой, под прозрачным стихарем, сквозь который просвечивалась алая сутана, под обличьем белокурого ангела с голосом серафима скрывалось глубоко порочное существо. Среди многих «подвигов», свидетельствовавших как о преступных наклонностях, так и о психических отклонениях, ему приписывали изнасилование девочки, едва достигшей шести лет!
Этот подонок одним из первых прибился к банде «подмастерьев» и, со страстью предаваясь как преступлениям, так и оргиям, вскоре стал у них вожаком.
По этим примерам вы можете судить, какими опасными бывают сосунки! На счету у каждого значились поджоги, изнасилования, убийства.
Надо сказать, главарь был крайне требователен при отборе новых членов банды. Чтобы быть принятым, следовало не только проявить профессиональную хватку, но еще и пройти испытания. Будучи принятыми в шайку, новички оказывались в железном кулаке главаря, не склонного к шуткам, правда, только при участии «в деле». В остальном же они чувствовали себя вольготно.
Некоторые продолжали жить в семьях и с неслыханной ловкостью удирали по ночам то на грабеж, то на гулянку. Бандиты этой категории были не менее опасны, чем другие, так как служили наводчиками, поставляя ценные сведения о тех, кого следовало обокрасть и ограбить.
Другие — жили с приятелями на квартирах и уж там веселились напропалую.
Наконец, третьи находили убежище у шпиков и осведомителей, получавших долю из бандитской казны.
Были и такие, кто бродяжничал, ночуя в карьерах и в печах для обжига извести.
Кто б они ни были по происхождению, бандиты проявляли солидарность со всеми членами шайки, и спайка эта была такой крепкой, что для друга не жалели и жизни — вот где кроется объяснение необычайной дерзости их преступлений.
В свое время Боско не раз доводилось иметь дело с арпеттами. Они с бандитской щедростью оказывали ему поддержку. Он же в свою очередь оказывал им множество услуг, за что не раз был щедро вознагражден. Что вы хотите, жизнь порой выставляет жестокие требования!
К тому же Боско, с детских лет привыкший к созерцанию преступления, возведенного в принцип, не чувствовал к нему такого органического отвращения, которое чувствуют порядочные люди. Для него арпетты были просто людьми, живущими иначе, чем он сам, и чей образ жизни ему претил.
Иногда, если не мешали чрезвычайные обстоятельства, «подмастерья» собирались в большом количестве на сходы. Места сборищ менялись в зависимости от обстоятельств. Иногда — в фортификационных рвах, естественно, глубокой ночью. Выставляли часовых, и если туда забредал случайный прохожий, его беспощадно убивали.
Помнится, таинственно исчез акцизный чиновник, а через две недели — таможенник. Оба они стали жертвами «подмастерьев».
Летом сходки происходили в Венсеннском, а порой и в Булонском лесу, где их никто не тревожил. Бывало — на Северном кладбище, куда молодчики пробирались, перемахивая через забор.
В течение долгого времени они использовали огромную баржу для перевозки угля, пришвартованную близ Аустерлицкого моста. На палубе было обустроено убежище, заваленное мешками с углем, где одновременно могли не только поместиться, но и спокойно побеседовать полсотни человек.
В случае опасности «подмастерья» «уходили на дно», становясь на время невидимками, прятались в заброшенных карьерах или катакомбах. Там у них имелось надежное убежище, где они могли устраивать пирушки, пить, гулять, драться, предаваться самому мерзостному разгулу.
Вдали от посторонних глаз, в укромном, только им известном месте, запасшись винами, ликерами, солониной, консервами, бисквитами и т. д., бандиты могли не бояться полицейских облав, ибо роль полиции в поимке преступников и так непомерно раздута. У господ жандармов без того хлопот полон рот, им не до преступников — ведь они должны выслеживать тех, кто позволяет себе думать иначе, чем правительство, расправляться с народом и мешать трудящимся защищать свои интересы.
Так вот, вечером того дня, когда Боско повстречал Черного Редиса, в катакомбах на левом берегу у «подмастерьев» должна была состояться сходка. Подчеркиваю — на левом берегу, ибо на правом тоже расположены огромные заброшенные карьеры Шайо, чья площадь составляет 425 000 м2.
Собственно говоря, левобережные карьеры еще более значительных размеров: их площадь — более трех миллионов квадратных метров, и это под городом.
Что же касается тех, что находятся за первой чертой городских укреплений, то их громадной площади никто не измерял даже приблизительно. Это запутанная сеть путей, пересечений, узких проходов и ходов сообщения, куда без достаточных оснований не осмелится ступить ни один каменолом. И все это перерыто подземными ходами, оврагами, завалено обломками, осыпями, что делает передвижение труднодоступным и опасным.
Черный Редис сказал Боско:
«Приходи к «Безголовой Женщине»».
Как человек, знающий назубок все сомнительные места Парижа, Боско направил свои стопы в квартал Гобеленов.
Он вышел из омнибуса на площади Итали, прошел по авеню Шуази и достиг авеню Иври. Миновав эту темную пустынную улицу, он остановился перед стоящей на отшибе мрачного вида хибарой. Несмотря на то что она была наглухо заперта, слабый свет сочился через щели плохо пригнанных досок двери.
Он, как франкмасон[683], стукнул три раза через большие промежутки и вполголоса сосчитал до семи.
Затем снова трижды постучал.
Дверь распахнулась и тотчас же захлопнулась за ним как мышеловка.
Внутри было нечто вроде лавчонки самого низкого пошиба, одной из тех безымянных забегаловок, где ошиваются самые жалкие бродяги и путники, бредущие пешком через ворота Иври.
За деревянной окрашенной стойкой возвышался мрачного вида детина, с непомерно широкими плечами. Справа от него лежал колун для колки дров и молоток, слева — топор.
При появлении Боско он схватил колун и стал быстро вращать его у гостя над головой с быстротой и легкостью, выдававшими недюжинную силу лавочника.
— Полегче, папаша Бириби. А то у меня башка лопнет, как яичная скорлупа.
— Покажи условный знак, — хрипло бросил детина.
— Ах так, значит, Боско уже не признают, Боско не узнали…
— Когда я здесь, то не узнаю никого.
— Да, ты верный сторожевой пес «подмастерьям». Вот он, твой знак.
Боско повторил те же сигналы, какими обменялся с Черным Редисом, и добавил:
— Я сюда пришел не за тем, чтоб отираться в пивнухе…
— А чего ж ты заявился?
— Хочу прибиться к «подмастерьям»…
Морщины на лице человека, откликающегося на странную кличку Бириби, разгладились, лицо прояснилось, он оскалился, что должно было, по-видимому, означать улыбку.
— Я так и знал, что ты этим кончишь, Боско.
— Лучше поздно, чем никогда, — с беспечной веселостью откликнулся Боско.
— Только тогда уже без глупостей. Арпеттом становятся раз и навсегда, а не то жизнь может оказаться очень короткой.
— За меня не волнуйся.
— Ну, смотри. Так, значит, пройдешь в комнату за лавкой. Откроешь люк погреба, спустишься на шестнадцать ступеней. Там на бочонке найдешь маленькую керосиновую лампу. Возле лампы — деревянная колотушка, ну, знаешь, такой молоток, которым затычки вышибают…
— Да знаю я. Продолжай.
— Ты трижды стукнешь колотушкой по бочке, затем сосчитаешь до семи, как ты делал, чтобы попасть сюда. К тебе кто-нибудь выйдет. Понял?
— Понял.
— Знаешь ли, у тебя есть еще время передумать…
— Вот уж никогда!
И Боско решительно направился по пути, указанному хмурым бандюгой.
Наш герой спустился на шестнадцать ступеней, проник в погреб, нашел указанные предметы и трижды постучал. Пустая бочка загудела как гонг. Несмотря на мрачное место, Боско не испытывал ни колебаний, ни страха. Он говорил себе:
«Кто не рискует, тот не пьет шампанского. Только «подмастерья» могут мне помочь, только они, а это значит, что я пойду до конца, даже если придется поплатиться своей шкурой».
Пока он, произнося этот внутренний монолог, считал вслух до семи, ему показалось, что кусок стены в глубине погреба отодвинулся. В полумраке замаячила чья-то фигура.
— Проходи! — послышался шепот из-под опущенного капюшона, полностью закрывавшего лицо встречавшего.
Боско повиновался и заметил, что эта странная дверь состоит из пригнанных друг к другу глыб песчаника, скрепленных железными пазами, и защищена изнутри большим металлическим листом.
— Дай-ка я завяжу тебе глаза. — Голос был нежный, почти что женский.
Он послушно наклонил голову, и плотная повязка легла ему на глаза.
— Порядок, теперь я ничего не вижу, — вымолвил Боско.
— Дай руку и ступай за мной.
Влекомый таинственным поводырем, Боско шел коридором, о размерах которого не мог даже догадываться.
Он насчитал сто девяносто шагов.
— Нагни голову, — велел проводник.
Боско немного замешкался и сильно стукнулся лбом о камень. Он выругался, а поводырь рассмеялся. Заскрипела дверь, затхлый дух ударил в ноздри — это был запах погреба. И, впрямь, он во второй раз оказался в погребе.
Они пересекли его и снова стали подниматься по лестнице. Боско насчитал восемнадцать ступеней.
Затем лестница привела их в какой-то погреб.
Вытянув правую руку, Боско нащупал круглую палку, которая с грохотом упала, задев то ли лопату, то ли заступ. Несомненно, они находились в кладовой, где хранился садовый инвентарь.
— Осторожно, — шепнул поводырь. — Не поднимай шуму.
Воздух стал вдруг прохладен и свеж. Боско почувствовал запах овощей, влажной земли, конского навоза. Он думал:
«Даже странно, как мало они меня боятся! А ведь я сумею разыскать это местечко! Вне всякого сомнения, мы в чьем-то огороде».
Прошли еще двести шагов, и гид тихонько сказал:
— Стой.
Боско повиновался.
Поводырь велел ему подняться на какое-то возвышение и предупредил:
— Не двигайся, а то полетишь в колодец глубиной добрых пятьдесят метров и свернешь себе шею.
Машинально Боско протянул руку и нащупал ворот на железной стойке. Он вцепился в нее, вопрошая себя, что же с ним намереваются делать дальше. Поводырь швырнул комок земли или камешек, послышался зловещий всплеск воды. Несмотря на всю свою отвагу, Боско вздрогнул.
Затем ворот заскрипел и широкое ведро, которое Боско, естественно, видеть не мог, стукнуло о закраину колодца.
Гид велел ему двумя руками схватиться за веревку и сесть в ведро.
— Смелее, не бойся, — прошептал он.
Боско, у которого голова кругом шла от всех этих странных и непонятных маневров, покорно влез в ведро.
Спуск был скорым, как падение.
Немного не дойдя до поверхности воды, ведро остановилось. Боско почувствовал, что кто-то подтягивает его к внутренней стенке колодца, к выемке в песчанике.
— Давай руку, и пошли, — проговорил неизвестный.
Как и до этого, он повиновался беспрекословно.
Две мощные руки подхватили его и поставили на землю.
— Дай руку и иди вперед, — повторил голос.
Почувствовав запах горящего масла, Боско заключил, что незнакомец освещает себе путь фонарем. Двигались они по довольно обширному коридору, так как могли идти рядом. Боско, взявший за правило считать шаги, насчитал их триста.
Устремляясь в неизвестность, он размышлял:
«Черт подери, если каждого «подмастерья» приходится доставлять на собрание таким образом, это немалая работенка! Нет, все эти предосторожности конечно же предпринимаются лишь по отношению к новобранцам».
Как только тяжелая, окованная железом дубовая дверь захлопнулась за ним, чей-то голос громко сказал:
— Можешь снять повязку.
Боско не заставил себя просить дважды. Он живо сдернул платок и вскрикнул от удивления.
Сперва ослепленный ярким светом ламп и бесчисленных свечей, он рассмотрел лишь плотную и живописную группу людей, пивших, евших, куривших, словом, кутивших напропалую.
Многие из них знали его, так как с разных сторон доносилось:
— Боско! Эй, Боско! Значит, и ты прибился к «подмастерьям»! Вот и молодец, котелок у тебя варит! Если кто и при деле, то это только мы! За твое здоровье, Боско! Да здравствует Боско!
К нему тянулись руки, ему протягивали полные стаканы, бутылки, куски паштета, ломти ветчины, и тут он узнал многих славных ребят, с которыми ему раньше доводилось иметь дело. Костлявый, Соленый Клюв, Шелковая Нить, Малыш-Поджигатель, Пистолет, Кривоногий, Паяц, Помойная Крыса, Мотылек, Жиголо — все они радостно приветствовали его.
И Боско, радуясь, что его так сердечно встречают, говорил про себя:
«Гляди ж ты, все они, конечно, висельники, а жратва у них из лучших магазинов. Надо б и мне подзаправиться в интересах дела!»
Затем природная сметливость подсказала разведчику:
«Чтоб меня черти побрали, если все «ремесленники» попали сюда тем же путем, что и я. Это заняло бы дня два! Безусловно, здесь есть другой выход».
Вдруг зазвенел бронзовый гонг, чей звук проник во все закоулки. Все разом побросали сигары, залпом осушили уже налитые стаканы, одним глотком проглотили пищу, которую рвали их молодые зубы, и застыли, присмиревшие, посерьезневшие.
Звучный голос объявил:
— Хозяин!
И тут пораженный Боско, не веря глазам, с трудом подавил крик.
Тот, о ком объявлено было «Хозяин!», оказался молодым человеком двадцати, максимум двадцати двух лет, ладно скроенным, одетым удобно, но без потуг на элегантность. На нем была одежда из магазина готового платья, на пальце — золотой перстень с огромным бриллиантом — образец дурного вкуса; в вырезе жилета кичливо сияла бриллиантовая заколка для галстука из тех, какие носят разные подозрительные типы, например, заезжие авантюристы.
«Ремесленники» млели, видя, что их шеф носит на груди и пальце булыжники стоимостью двадцать тысяч франков.
Его густые, немного вьющиеся черные волосы были пострижены коротким ежиком. Черные брови, черные же тонкие усики придавали лицу выражение особой жесткости. Он был очень бледен, глаза — неопределенного цвета.
В конечном итоге приходило на ум, что молодой человек специально сохраняет на лице безразличное выражение, придававшее ему в сочетании с одеждой нарочито заурядный вид.
Но время от времени в глазах его вспыхивал огонек, а выражение лица менялось: теперь в нем проглядывало такое достоинство, которое трудно было ожидать от предводителя разбойников. Но это длилось лишь секунду.
В мертвой тишине, так неожиданно воцарившейся в этом шумном обществе, главарь уселся в помпезное кресло из резного дуба с высокой средневековой спинкой.
«Подмастерья» сидели кто на чем — среди неизвестно кем и откуда доставленной мебели были и раскладные парусиновые стульчики, и даже диван.
Рядом с главарем стоял Бириби, силач из трактира «Безголовая Женщина», единственный среди «ремесленников» человек средних лет, чья черная всклоченная бородища являла собой странный контраст с юношескими лицами остальных членов банды.
«Вне всякого сомнения, — думал Боско, весь во власти любопытства и удивления, — здесь есть еще один вход».
Он пожирал глазами так внезапно появившихся главаря и его опасного телохранителя и спрашивал себя:
«Где я видел это лицо? Да, ошибки быть не может, я видел его сегодня, на улице Прованс… Слово чести, если бы патрон Черного Редиса не был блондином, а этот — брюнетом, я бы побился об заклад, что это один и тот же человек. Но ведь хозяин Черного Редиса — барон де Валь-Пюизо, светский хлыщ, и у него не может быть ничего общего с главарем «подмастерьев». Все эти разбойники глядят на него со страхом, как провинившиеся школьники на строгого учителя».
Обведя глазами их неподвижные фигуры, главарь заговорил глухим голосом:
— Хорошенькие вещи я о вас узнаю! Что ж, придется заняться чисткой и удалить из нашего сообщества тех, кому я больше не доверяю!
При слове «удалить», произнесенным спокойно и холодно, трепет ужаса пробежал по рядам разбойников, закаленных поболее, чем иные бандиты преклонных лет.
— Подойди ко мне, Белка.
Красивый русый с рыжинкой юноша встал и, побледнев, направился к говорившему.
В то же время из груди остальных вырвался вздох облегчения, означавший:
«Пронесло! Слава Богу, не меня!»
С каждым шагом Белка бледнел все больше, казалось, он сейчас потеряет сознание. Зубы у него стучали, на лице выступили капли пота.
— Позавчера ты разговаривал с цветочницей Нини с улицы Шан-де-Лалуэт. Что ты ей говорил?
— Я… Я… Того… ничего… Разные глупости… Клянусь вам… — мямлил несчастный.
— Ты был пьян в стельку, и отцу Нини, легавому, удалось вытрясти из тебя кое-что. Ты рассказывал о «подмастерьях». Хвастался, что ты один из них. Пообещал подарить девчонке побрякушки из новых трофеев. Короче, заглотил крючок. Но наш кодекс суров. Ты поставил под угрозу безопасность банды и, значит, умрешь.
— Пощадите!.. Простите!.. Это больше не повторится! Ничего особенного я не сказал! Так, пустяки, хотел пустить Нини пыль в глаза.
Но главарь больше не слушал его. Он подал знак Бириби, и тот, схватив свой ужасный колун, взмахнул им над головой приговоренного.
Белка инстинктивно шарахнулся в сторону, пытаясь избежать смертоносного орудия. Удар пришелся не в висок, а в лицо, раскрошив жертве челюсть. Белка, вопя и обливаясь кровью, кинулся наутек.
Эта пытка, казалось, забавляла главаря. Вид крови тешил его жестокое сердце, он вскочил с кресла и, выхватив нож, с молниеносной быстротой от уха до уха перерезал Белке горло. Предсмертный крик бандита перешел в хрип. Тогда убийца наступил ногой ему на грудь так, что кровь фонтаном забила из зияющей раны.
Рот главаря искривился свирепой гримасой, обнажились белые, острые, как у кошки, зубы.
Вдоволь натешившись этим ужасным зрелищем, он снова сделал знак Бириби.
Силач согласно кивнул головой и, подхватив труп, поволок его в галерею, расположенную рядом с залом заседаний. Здесь мертвец был сброшен в нечто вроде колодца.
Эта экзекуция, безусловно не первая, испугала «подмастерьев» до дрожи.
— Дитя-из-Хора! — прозвучал приказ.
Красивый блондин, чей певучий голос Боско, кажется, слышал из-под капюшона своего поводыря, вышел из рядов, дрожа, как перед тем дрожал Белка. Ах, как же он тосковал сейчас по курящемуся ладану, по взглядам, бросаемым на него украдкой молящимися, даже по эбонитовой палочке, которой регент иногда бил его по пальцам!
— Скажи-ка мне, — насмешливо заговорил главарь, — сколько денег было в портмоне, украденном тобой сегодня утром у толстухи в омнибусе Гренель — ворота Сен-Мартэн?
— Сорок франков, хозяин. Ровно сорок франков…
— И что ты с ними сделал?
— Я поставил их на кон… И проиграл…
— Очень хорошо. Ты знаешь, что все деньги следует сдавать в казну, чтобы потом поделить. Не важно, десять су, десять франков… или десять тысяч франков… Никто не имеет права утаить ни сантима. Ты обокрал своих товарищей!
— Простите! Пощадите! — рыдал парень, уже чувствуя, как колун Бириби опускается на его голову, вдребезги разбивая череп. — Не убивайте! Я же один из лучших в шайке!
— Я этого не отрицаю. Если б не это, ты уже был бы на том свете — ведь наш закон непреложен. Любая кража карается смертью. Но, учитывая твои прошлые заслуги, я решил тебя помиловать.
— О, благодарю, благодарю! Вы об этом не пожалеете!
— Но твои друзья сами накажут тебя.
При этих словах смех прокатился по рядам бандитов, чьи жестокие инстинкты пришли в возбуждение при мысли о пытках, которым они подвергнут виновного.
Вся эта мразь и впрямь напоминала волчью стаю. Пока волк твердо стоит на земле, ему нечего опасаться себе подобных. Но горе ему, если он оступится и упадет! Вся стая кидается на него, рвет в клочья и пожирает — эти четвероногие при случае охотно лакомятся друг другом. Люди — те же хищники. У «подмастерьев» слюнки потекли в предвкушении развлечения.
В мгновение ока провинившегося схватили и раздели догола. Он отбивался, как дьяволенок, испуская пронзительные вопли.
«Подмастерья» выстроились в две шеренги, каждый держа в руке конец веревки и раскручивая ее так, что она со свистом разрезала воздух.
— За дело, дети мои! — все так же насмешливо бросил главарь.
Веревки замелькали, град ударов обрушился на юнца. Его нежная, как у девушки, кожа покраснела, посинела и начала лопаться. Брызнула кровь, заливая подростка с ног до головы.
Он продолжал испускать душераздирающие крики, метался как безумный и, наконец, обессилев, полумертвый, свалился без сознания.
Его падение было встречено радостными криками.
Так как Дитя-из-Хора лежал бездыханный, хозяин приказал вылить на него несколько ведер воды.
Когда тот пришел в себя, главарь объявил:
— Просидишь месяц в карцере на хлебе и воде. И не забудь — что я никогда не прощаю дважды. А теперь, дети мои, поговорим о делах. Но прежде еще пару слов. Боско, подойди.
Бродяга, на которого вроде бы уже никто не обращал внимания, но кого зоркий глаз хозяина все равно заприметил в толпе, вздрогнул и приблизился.
— Черный Редис предложил принять тебя в братство «подмастерьев». Черный Редис — человек проверенный. К тому же у тебя здесь много друзей. Да и сам я тебя знаю.
— Неужели и вы?
— Молчи, когда я говорю. Ты видел, как здесь поступают с болтунами и ворами?
— Видел.
— И не переменил решения?
Боско понимая, что малейшее колебание повлечет за собой немедленную гибель, поторопился с ответом:
— Нет.
Он убеждал себя и, вероятно, не без основания, что, когда станет полноправным членом братства, ему легче будет работать на себя. Цель оправдывает средства, а счастье благодетеля Боско стоило того, чтобы достичь его ценой собственной жизни.
— Хорошо, — одобрил главарь. — Тебе дадут работу. А теперь хватит зевать, пора за дело. Соленый Клюв!
— Здесь, хозяин! — Бывший лакей прелестной Франсины д’Аржан почтительно приблизился.
— Как продвигается дело Малыша-Прядильщика?
— Он все так же бесится и требует: вынь да положь ему шкуру того парня, так превосходно его отделавшего, — художника Леона Ришара.
— Он слишком торопится. Он платит то, что с него запросили?
— Да, патрон.
— Отлично. Через два дня обделаем дельце с художником. А его милашка, как ее, Мими?
— Малыш-Прядильщик хочет, чтобы два-три парня позабавились с ней по очереди.
— Лучше и быть не может. Сколько он дает?
— Двадцать пять тысяч франков. Плата вперед.
— Деньги у тебя?
— Вот они.
Мнимый лакей вытащил из кармана и протянул главарю две пачки аккуратно сколотых банкнот.
Тот пересчитал и добавил:
— Итого — двадцать пять тысяч франков за художника, столько же за его девицу. Костлявый, Помойная Крыса, Мотылек и ты, Бириби, займетесь этим делом. Справитесь вчетвером?
— Черт подери, патрон, вы же знаете, этот парень, наверное, один из первых силачей Парижа…
— Шестьдесят Фунтов пойдет с вами.
— Слушаюсь, хозяин, — откликнулся юноша с толстенной шеей и необыкновенно широкими плечами. Ему дали эту странную кличку за то, что он играючи держал на вытянутой руке означенный вес фунтов[684].
— Впятером вы должны его прикончить.
— Сделаем в лучшем виде.
— Договорились. Костлявый переоденется женщиной и заарканит его. В остальном — полагаюсь на вас. И помните, не позже чем послезавтра малышка должна пойти по рукам.
— Да, хозяин, — откликнулся Костлявый. — Я берусь затащить ее к себе, на улицу Дюлон.
Услышав гнусные речи, хладнокровно изрекаемые этими гениями зла, Боско задрожал.
Поселившись у Людовика Монтиньи, он успел познакомиться с матушкой Казен и ее дочерью Мими. Интерн, как мы помним, не реже раза в день навещал свою подопечную. Боско с удовольствием сопровождал его, неся то медикаменты, то электрический аппарат, с помощью которого Людовик старался восстановить чувствительность мышц.
Обе женщины приняли его с распростертыми объятиями, и в сердце бродяги, так долго лишенном ласки, зародилась к ним безграничная привязанность.
Познакомился он также с женихом Мими, Леоном Ришаром, с первого взгляда проявившим к нему живейшую симпатию.
И Боско, даже и не мечтавший о бескорыстной дружбе, полюбил их всех, как умеют любить люди, чье сердце никогда не ведало счастья.
И вот теперь жизни и счастью обожаемых им людей грозила опасность! Малыш-Прядильщик решил отомстить, да еще каким ужасным способом!
Боско знал, о чем идет речь, знал, что Малыш-Прядильщик оскорбил Мими и что Леон вынужден был поучить его уму-разуму. И этот жалкий ублюдок решил убить Леона, обесчестить Мими!
«Хорошо, что я здесь, — подумал Боско. — Какая все-таки превосходная идея — затесаться в шайку «подмастерьев»! Нельзя терять времени, и надо по-быстрому предупредить Леона».
Зная, что впереди у него еще двое суток, Боско успокоился.
Сход длился еще больше часа.
Затем, покончив с делами, разбойники воздали должное обильным яствам. Еда была превосходна, вина и ликеры — высшего качества.
Боско, у которого после жизни впроголодь в желудке всегда находилось свободное местечко, напился и, главное, наелся до отвалу. Раскрасневшийся, насытившийся, с легким сердцем он устремился было за товарищами, мало-помалу покидавшими огромный, обложенный плитами туфа зал. Но непреодолимая сонливость овладела им. Ноги отяжелели и отказывались идти. Веки слипались. Казалось, в нем не осталось ни капли бодрости, ни капли энергии. Мгновение — и сон завладел Боско целиком. Бродяга как подкошенный упал на один из диванов.
Не в силах бороться с охватившей его дремой, он в последний раз подумал о друзьях:
«Боже милостивый, кто же защитит Мими? Кто спасет Леона»?
Пока Боско спал беспробудным сном; пока Леон Ришар лежал при смерти в больнице, не в состоянии сообщить о себе какие-либо сведения; пока Мими безуспешно пыталась вырваться из лап бандитов-насильников; барон де Валь-Пюизо приказал доложить о себе в особняке Березовых.
Очень элегантный, в костюме от лучшего портного, с подкрученными тонкими белокурыми усиками, с чуть растрепавшейся белокурой шевелюрой, он выглядел просто превосходно.
Князь и княгиня встретили его весьма радушно, поскольку предчувствовали, что молодой человек принес важные известия. Судя по блеску в его глазах и довольной улыбке, они надеялись, что барон принес хорошие новости.
У Марии же, напротив, без всяких видимых оснований горестно сжалось сердце.
— Каковы же ваши успехи?
— Удалось ли вам что-нибудь узнать?
Князь и княгиня с трудом вытерпели несколько минут взаимных приветствий, которых требовала элементарная вежливость.
Де Валь-Пюизо, улыбаясь и неотрывно глядя на Марию, с видом дипломата ответил:
— Я нащупал верный путь. Теперь только от вас зависит, будет ли возвращен ваш ребенок.
— Как?! Что вы говорите?! — пролепетала Жермена. — Возвращение того, кого мы так оплакиваем, зависит от нас, а мы до сих пор ничего не сделали для этого?!
— Я неудачно выразился, княгиня. Всему виной мое душевное волнение… Радость оттого, что я уверен — я смогу вас осчастливить… Наконец, моя жизнь целиком зависит от вас…
— Я не вполне понимаю вас… Но говорите же, заклинаю, говорите!
— Да, друг мой, говорите! — подхватил князь. — Вы не представляете, какие муки мы испытываем с момента его исчезновения!
Голос де Валь-Пюизо, до сих пор срывавшийся от волнения, окреп. С проникновенным видом он объявил:
— Ребенок жив и вполне здоров. Я видел его!
— Вы видели его! — воскликнула Жермена, непроизвольно хватая молодого человека за руку. — О, благодарю вас! Ведь это же правда, да?! Вас не обманули? Я могу надеяться? Жить пусть и в тягостном, но уже отчасти в сладостном ожидании встречи? Малыш не болен? Скучает ли он? Хорошо ли за ним ухаживают? Так ли он хорошо выглядит, как на тех фотографиях, которые нам присылают? Да, взгляните! Эти люди, причинившие нам столько зла, едва не убившие меня, надумали посылать нам его портреты… Разумеется, это в их интересах! Но их жадность радует меня!..
Де Валь-Пюизо, мастерски притворяясь растроганным, выслушал этот поток пылких слов, ожидая момента, чтобы вставить слово.
Он рассмотрел фотографии и, со слезами на глазах и скорбными нотками в голосе, заговорил:
— Да, мадам, это он, именно этого прелестного малютку мне показали, именно на его лобике я запечатлел поцелуй…
Ни князь Михаил, ни Мария даже слова не могли вставить, такая нервная разговорчивость овладела Жерменой.
Но при мысли о Людовике, конечно же потерянном для нее, сердце Марии сжималось, ибо она предчувствовала, что станет выкупом за маленького Жана.
Вся во власти материнской любви, доведенная до исступления, почти до безумия, Жермена неумолчно говорила, перебивая того, кого хотела слушать, задавая по десять вопросов одновременно, считая ответы слишком длинными, почти не слыша их. Казалось, она находилась на грани обморока.
Она жаждала все узнать и, прекрасно отдавая себе отчет в том, что ее нервное возбуждение препятствует этому, не могла совладать с собой. Бедняжка, добрая и любящая душа, она так исстрадалась!
Наконец де Валь-Пюизо представилась возможность объясниться.
Сначала он повстречал малыша благодаря чистой случайности. Затем предпринял долгие и тщательные поиски и привлек к ним, э-э-э… несколько сомнительных личностей… Словом, тех, по ком виселица плачет… Если им хорошо заплатить, они становятся ценнейшими помощниками…
— Но, бедный мой друг, — перебил его князь Михаил, — это должно было стоить вам огромных денег…
— Ну что вы, пустяки. Я человек богатый, а деньги, потраченные на святое дело, искупят расточительность, которой я предавался раньше, выбрасывая крупные суммы на разные глупые затеи.
— Вы настоящий преданный друг! — воскликнул князь, до боли стискивая ему руку.
— Не преувеличивайте ни моей дружеской преданности, ни значения само собой разумеющегося поступка, — отвечал барон, широко улыбаясь. — Видите ли, любезный князь, я отнюдь не так бескорыстен, как вы предполагаете.
— Что вы хотите этим сказать?
— А то, что у меня есть личный мотив для того, чтобы душой и телом отдаться защите ваших интересов. И весьма достойный мотив… Я бы сказал, всевластный, всемогущий…
— Я не вполне понимаю…
— Дружба была не единственной движущей силой моего поведения… Но любовь, да, любовь, дорогой князь, что я испытываю с первого же мгновения, как увидел ангела, которого вы чуть не потеряли…
При этих словах, не оставляющих никаких сомнений в намерениях барона, Мария, пораженная в самое сердце, вскрикнула и побелела так, что можно было подумать — она вот-вот упадет в обморок.
Молодой человек, казалось, не заметил столь очевидно и сильно выраженных чувств и продолжал, не спуская с девушки восхищенного взгляда:
— Ибо эта любовь, с которой я не могу и не хочу бороться, была побудителем, можно сказать, единственным двигателем моих поступков… Что вы хотите, человек несовершенен, было бы уж слишком хорошо, если б он всегда действовал бескорыстно, не испытывая никакой личной заинтересованности…
— Ваша заинтересованность делает вам честь, — отвечала Жермена, поглощенная своим счастьем и не замечавшая ни бледности Марии, ни ее молчания.
— Да, любезный князь, да, дорогая княгиня, — продолжал барон, — ваша юная сестра пообещала руку тому, кто восстановит счастье под крышей вашего дома, и я усмотрел в этом возможность завоевать сердце той, которую полюбил без надежды на взаимность. И впрямь, я сделал невозможное! Любовь придала мне отваги, сил, мужества и ловкости, каких я в себе даже и не подозревал. И сегодня, испытывая неизъяснимую радость и говоря вам: «Я преуспел!» — я обязан этим только своей любви. Теперь, обращаясь к вам, опекунам и попечителям той, ради которой я боролся, осмеливаюсь сказать: «Я боролся для вас. Я победил. Так вознаградите же меня единственным, чего я жажду всей душой…»
Затем, не дав раскрыть рта ни Жермене, ни князю, он приблизился к креслу, где в полуобморочном состоянии сидела Мария.
Преклонив колено и глядя на нее с невыразимым восторгом, он заговорил:
— Мадемуазель, я люблю вас всем сердцем. Позвольте мне посвятить вам свою жизнь, позвольте надеяться на великое счастье стать вашим мужем, приложить все душевные силы для того, чтобы и вы были счастливы. На моем добром имени нет ни пятнышка. Я владею независимым, честным путем полученным состоянием. Вкусы у меня скромные, я враг высшего света, который так справедливо хулят, ибо в нем — гордыня, ложь и предательство. Я полюблю все, что любите вы, такая красивая и добросердечная, если вы удостоите меня хоть словом надежды…
Выслушав это выспреннее признание, от которого за версту несло притворством плохого комедианта, Мария почувствовала, что в ее душе все взбунтовалось.
Пылкие слова любви вызывали в ней почти болезненное стеснение, стыд, граничащий с отвращением. И впрямь, медовые речи пугали ее, а сам этот красавчик, от которого сходили с ума светские женщины, вызывал у нее одно-единственное желание — держаться от него подальше.
Так как Мари не отвечала на объяснение, Жермена внимательно взглянула на младшую сестру. Увидев, что та, пораженная, не в силах вымолвить ни слова, она приписала сперва ее волнение радости разделенной любви.
Однако бедняжка Мария, хоть и прошла школу бедствий, так и не выучилась скрывать своих чувств — на ее прелестном личике, как в зеркале, отражалось отчаяние, несмотря на героические попытки его превозмочь.
«Неужели она любит кого-то другого?» — подумала про себя Жермена.
И, видя в этой любви препятствие для возвращения Жана, княгиня почувствовала, как сердце ее болезненно сжалось.
— Ты ничего не говоришь, Мария. — Сдерживаемая ярость все же прорвалась в голосе старшей сестры.
— Да, — вступил князь, — говори же, милое дитя. Не оставляй нашего дорогого, нашего бесценного друга де Валь-Пюизо в тягостном неведении.
Захваченная врасплох, девушка попыталась заговорить, но не могла. Она лишь часто дышала, как люди, испытывающие удушье.
Гордое честное лицо Людовика Монтиньи предстало перед ее мысленным взором. В одно мгновение промелькнуло все ее такое мучительное и такое дорогое прошлое… Ее ранение, преданность друга, отдавшего свою кровь, отдавшего ей и душу и сердце… Их любовь, зародившаяся при таких трагических обстоятельствах, захватила ее целиком, проникла во все потаенные закоулки души, превратив любимого в ее сокровище, воплощение трепетной девичьей мечты, желанного спутника жизни.
А он, как он любил ее! В этом она не сомневалась, как не сомневалась и в собственном чувстве.
Да, Людовик был предназначен для нее, как и она для Людовика… Души их были родственными, сердца бились в унисон… Казалось, у них была одна жизнь на двоих… К тому же текшая в их жилах кровь устанавливала между ними связь столь же неразрывную, что и любовь…
И вот только что другой мужчина потребовал, чтобы Мария убила эту любовь. Отдала бы ему разбуженное Людовиком сердце, тело и сохраненную возлюбленным жизнь…
Но ведь это же святотатство! Да еще какое — от нее требуют совершить надругательство над ее любовью!
Конечно, она пообещала отдать себя тому, кто вернет домой Жана. Но тогда она еще не любила своего спасителя… Не впустила в сердце священного чувства, над которым теперь ей велено издеваться…
Все эти размышления, столь долгие в пересказе, промелькнули в голове Марии с быстротой молнии. В то же время ее молчание, столь тягостное для Михаила и Жермены, затягивалось…
И только де Валь-Пюизо, несмотря на внешнюю растроганность и волнение, сохранял спокойствие, непременно бросившееся бы в глаза людям недоверчивым. Его поведение — а ведь он должен был бы испытывать смущение — было продуманным и выверенным до малейшего, самого простого жеста.
Но кто мог это заметить?!
Отец и мать, в смертельной тоске ожидающие возвращения своего ребенка?
Невеста, раненная в самое сердце.
— Ну так что же, Мария… — обратилась к ней княгиня, и резкие нотки, простительные в подобной ситуации, зазвенели в ее голосе.
Юная девушка содрогнулась всем телом, как бы пробуждаясь от сна. В ее взгляде смешались решимость и боль — подобное выражение великие мастера живописи придавали глазам святых учеников.
Она думала:
«Жермена и Мишель будут счастливы. Им вернут Жана. Я не имею права сомневаться. Ради них я пожертвую собой… Даже если умру…»
Затем, удерживая слезы, подавляя теснившие грудь рыдания, она заговорила крепнущим голосом:
— Извините, господин барон, что я не ответила сразу на ваше предложение… как оно того заслуживает… Это… большая честь для меня… Меня взволновала лишь его неожиданность… Я знаю вас совсем мало и никак не ожидала… этого… этих слов, которые вы только что произнесли… Вы вернете нам Жана?.. Нашего любимого малютку?..
— О да, я верну его вам! — решительно заявил де Валь-Пюизо. Сердце его бешено колотилось, так как он действительно по уши влюбился в прелестную девушку.
— И как скоро это случится? — взволнованно спросила Мария, разрываясь между надеждой услышать утвердительный ответ и боязнью этого ответа.
— Быть может, завтра… Самое позднее — послезавтра, если вы обнадежите меня, пообещав, что снизойдете к моему чувству…
— Но это… это торг!
— Я обожаю вас. В моей борьбе мне так важно, иметь от вас хоть слово надежды… Одно лишь слово, слетевшее с ваших уст, придаст мне гигантскую силу, храбрость, перед которой никто не устоит…
— О Господи, вы говорите об опасности! — воскликнула Жермена. — Вы считаете, что жизнь моего мальчика находится в опасности?!
— Нет, княгиня. Для злодеев он является слишком дорогим залогом, чтобы они посмели причинить ему какой-нибудь вред. А если и возникнет опасная ситуация, я справлюсь с ней сам.
— Но вы позволите мне тоже принять участие, не так ли, милый друг? — обратился к нему князь в надежде вступить в борьбу за освобождение своего ребенка.
— Это совершенно невозможно, вы все погубите, — оборвал его барон. — Надо быть готовым прибегнуть к хитрости, запугиванию, подкупу, наконец, к силе. А отец не сможет использовать все эти способы.
Так как негодяй не хотел уходить, не получив ясно выраженного согласия, он приблизился к креслу Марии и нежнейшим голосом произнес:
— Мадемуазель, моя любовь должна обрести утешение. Как все настоящие чувства, она застенчива, она трепещет. Так дайте же мне те заверения, которых я единственно жажду со всей возможной скромностью и пылом…
Мария еще раз глубоко вздохнула и храбро заговорила:
— Господин барон, вы обещаете мне, что Жан окажется на свободе? Что бедный малыш будет вами доставлен сюда через два дня?
— Да, мадемуазель. Дитя князей Березовых будет здесь послезавтра, а возможно и завтра, если я сумею…
— Я даю вам свое согласие, господин барон. Вот вам моя рука.
Де Валь-Пюизо, едва владея собой, издал радостный возглас. Он жадно схватил тоненькие пальчики девушки и запечатлел на ее ручке пламенный поцелуй.
— О, ради вас я посмотрю в лицо тысяче смертей! — заверил он.
— Берегите себя, барон, ради нас, а главное, ради нее! — воскликнул князь. — Отныне вы стали членом нашей семьи.
— О друг мой, князь… У меня нет слов… Радость душит меня, мысли мешаются…
— Будьте сильны, подумайте о нас… И не забудьте, я даю приданое за свояченицей. Выходя замуж, Мария получит два миллиона франков.
— Но я ничего не хочу… Ничего не прошу… Ведь я богат!
— Это не важно. Хоть деньги не могут составить счастья как таковые, но в жизни могут очень пригодиться.
Де Валь-Пюизо счел, что протестовать будет дурным тоном. Он откланялся и пошел к двери, уронив только:
— Надейтесь!
Когда он ушел, Мария, усилием воли державшаяся на ногах, шатаясь направилась к себе в комнату.
Она заперлась на ключ, рухнула в шезлонг и только здесь, наедине с собой, зарыдала и запричитала:
— Людовик!.. Людовик, любимый!.. Прости меня, так было нужно… Но я умру! Разобью спасенную тобой жизнь, но не буду ему принадлежать! Никогда!
Сочтя Леона Ришара мертвым, бандиты бросили его возле сквера Батиньоль, где так трусливо и подло на него напали.
Один из них, казавшийся главным, нагнулся над ним, осмотрел и, видя, что художник недвижим и не дышит, авторитетно заявил:
— Готов. А теперь — ходу! Только бы на легавых не напороться.
И злодеи преспокойно разошлись в разные стороны.
Несчастный Леон долго лежал в темноте, раскинувшись на тротуаре.
Двое полицейских, из тех молодчиков, что никогда не появляются там, где в них нужда, и в девяти случаях из десяти волокут в кутузку жертву, а не виновника, приблизились к нему небрежной походкой.
Один из них, заприметив распростертое тело художника, сказал:
— Гляди, пьяница!
Естественно, этот страж закона, в чьи обязанности вменяется охрана граждан, не мог, да и не хотел и мысли допустить о преступлении.
Второй тотчас же его поддержал:
— Ясное дело, пьянь какая-то валяется. Эти грязные работяги наливаются, как бурдюки.
— Надо доставить его в участок.
Они подошли и грубо ткнули Леона носком ботинка — инстинктивная грубость людей, в каждом усматривающих правонарушителя, а не пострадавшего.
Так как их пинки не вызвали у того ни движения, ни стона, первый жандарм продолжал:
— В стельку.
Второй наконец нагнулся и заметил на тротуаре кровь.
— Чертова скотина, — не то смеясь, не то рассердившись, пробормотал он, — всю мостовую замарал. И ведь придется тащить его на руках.
— А может, он и сам дойдет?
— Это идея. Тогда не придется бежать за носилками.
Взяв Леона под руки, они попытались его поставить.
— Эй ты, парень, встань-ка, напрягись!
— Да ты только посмотри на него! Как марионетка из кукольного театра, у которой перерезали веревочки!
Обхватив художника за спину, жандарм почувствовал теплую влагу, намочившую его руку.
Он увидел обагренные кровью пальцы и вздрогнул.
— Да это не пьяница. У него из спины кровь хлещет… Эк его, беднягу, отделали!
— Ты прав. Ножевое ранение.
Наконец-то в их сердцах пробудилась жалость грубоватая, но искренняя. Среди отупевших от инструкций стражей порядка иногда попадаются совсем неплохие люди. Они ведь и сами — выходцы из народа, обладающие прирожденной добротой и способные на благородные чувства, несмотря на грубую работу, которую им доводится выполнять.
Пока один побежал на пост, другой прислонил Леона к фонарю и попытался привести его в чувство. Конечно же усилия его ни к чему не привели — Леон оставался недвижим, как труп.
На носилках его отнесли в комиссариат и, уложив на раскладную койку и пошарив в карманах, попытались установить личность пострадавшего.
Это оказалось невозможным — убийцы унесли все имеющиеся документы.
Пострадавшему отмыли от перца лицо, попытались остановить кровотечение и наконец доставили на «скорой помощи» в больницу Ларибуазьер.
Дежурный интерн мигом вскочил на ноги.
Осмотрев больного, он грустно покачал головой и пробормотал:
— Бедный парень!
Действительно, состояние Леона было ужасным. Лицо его было неузнаваемым с кровоточащими синяками и набрякшими величиной с яйцо веками на изъеденных перцем глазах, из которых сочилась розовая, смешанная с кровью жидкость. В довершение всего, слева, на два пальца выше сердца, зияла ножевая рана — было повреждено легкое. Грудь и спина, истерзанные жесточайшими ударами, были покрыты черными кровоподтеками.
И впрямь, надо было обладать геркулесовой силой и живучестью, чтобы после такой обработки не отдать Богу душу! Вопреки всем прогнозам, он все еще был жив, жизнь в нем едва теплилась, каждую минуту могло наступить ухудшение.
Интерн сделал перевязку, тщательнейшим образом промыл глаза и нос, где все еще оставался перец, попытался приостановить местное воспаление и ушел в ординаторскую, предупредив медсестер, чтобы немедленно сообщили, если к больному вернется дар речи.
Наутро, в восемь часов, Леон все еще дышал. У него началась сильная горячка. Температура подскочила до сорока градусов, состояние больного стало практически безнадежным.
Главный хирург больницы одобрил действия и предписания интерна. Он осмотрел больного, ища переломы, изучил ножевую рану и, в сопровождении группы студентов, перешел к постели следующего пациента. Предполагаемый летальный исход ни у кого не вызывал сомнения.
Если бы кто-нибудь, знающий безнравственный и пустой образ жизни Малыша-Прядильщика, увидел его в толпе окружавших знаменитого врача студентов, он бы несказанно удивился.
Несмотря на то, что подлец не имел ни малейшего понятия о медицине, утром он, с присущим ему нахальством, в сопровождении своего неразлучного Жюстена, известного под кличкой Соленый Клюв, объявился около служебного входа в больницу. Одетые просто, но удобно, эти двое замешались в толпу студентов и вместе с ними просочились в палаты лечебницы.
Гонтран Ларами хотел знать, что сталось с его жертвой.
Поначалу он решил, что Леон Ришар умер на месте, и огорчился. Он счел, что возмездие длилось слишком недолго. Ему хотелось, чтобы оно было более продолжительным и, главное, чтобы Леон знал, чья рука его покарала.
Соленый Клюв наутро побежал в морг. Леона там не было. Значит, следовало искать в другом месте. Если он не был убит, то его, должно быть, доставили в ближайшую больницу. Такой клиникой была больница Ларибуазьер. Гонтран и Соленый Клюв предположили, что там-то Леон и находится. И они не ошиблись.
Затесавшись в толпу студентов, никем не узнанные, они присутствовали при обходе и видели, как больного осматривал хирург. Лже-студенты рассмотрели несчастного вблизи и, до конца выдерживая роль, следовали за главврачом в течение всего обхода.
Выйдя из больницы, они уселись в такси, и лишь тогда Малыш-Прядильщик заговорил, не сдерживая обуревавшей его ненависти:
— Он жив! Да этот тип живуч, как кошка!
Соленый Клюв решил, что хозяин сердится на него за то, что они не убили Леона.
— Даю слово Соленого Клюва, в следующий раз мы его не упустим! Шлепнем наверняка!
— Э-э, нет. Только не это.
— Я что-то в толк не возьму…
— Я хочу, чтоб он выздоровел.
— Патрон, при всем моем уважении к вам, должен заметить, что вы рехнулись.
— Это ты, сударь мой Жюстен, ума лишился.
— Очень может быть. Но в чем это выражается?
— Я заплачу пять тысяч чистоганом, только бы этот проклятый мазила очухался.
— И это после того, как вы отвалили солидный куш за то, чтобы привести его в такое состояние?!
— Да!
— Ну, значит, вы задумали какую-то адскую комедию!
— Верно говоришь — «адскую». Перед тем как порешить, я хочу лишить его чести. Жизнь его я, можно считать, взял. А теперь я хочу покрыть его позором, сравнять со всякими висельниками… А то, чего я захотел, я добиваюсь. Уж он меня попомнит!
— Шикарная идея, патрон! Пусть узнает перед смертью, что его подружку оприходовали все, кому не лень! Великолепная месть!
Несмотря на все свои благие намерения, несмотря на смертельную опасность, которой он подвергался, внедряясь к «подмастерьям», первого преступления бедняга Боско предотвратить не сумел…
Подозревал ли таинственный и страшный главарь, увидя Боско один-единственный раз в день его посвящения, что парень ведет двойную игру?
То, что его одного-одинешенька оставили в катакомбах, было ли это обычным недоверием ко всем новичкам или же применили такую меру исключительно к Боско?
Бедолага, находившийся, вне всякого сомнения, под влиянием наркотика, подмешанного ему в вино, заснул мертвым сном, но даже сквозь сон мучился мыслью: «Кто же спасет Леона? Кто защитит Мими?»
Боско медленно приходил в себя, даже не представляя, сколько он проспал. В голове гудело, во рту пересохло, мысли путались. Ему понадобилось немало времени, чтобы прийти в себя.
Осмотревшись и осознав, что находится в каком-то месте, без стен и потолка, Боско припомнил свою бродяжью жизнь, с ее всевозможными ситуациями, в которые приходилось попадать.
Тут и там коптили тусклые ночники, порождая под сводами чудовищные движущиеся тени. В полумраке виднелись в живописном беспорядке расставленные стулья, угадывались очертания лежанок.
Над всем этим хаосом витал запах снеди, табака, алкоголя.
Наконец Боско пришел в себя и пробормотал:
— «Подмастерья»! Я нахожусь в катакомбах!
И снова его больно ранила мысль, мучившая бродягу перед погружением в сон: «Леон! Мими!»
Одному грозит опасность потерять жизнь, другой — честь! Вспомнив об этом, он соскочил со своей лежанки, будто его током ударило.
«Во что бы то ни стало надо отсюда выбраться», — скомандовал он себе.
Однако уж слишком хорошо знал Боско все парижские задворки, чтобы не понять: это невозможно!
Ах, если бы он был не один! Если бы здесь остался кто-нибудь из «подмастерьев», ловко, как демоны, улизнувших из подземелья!
Оплакивая свое бессилие, он пребывал во власти тяжких раздумий, как вдруг услышал, что рядом кто-то громко сморкается.
Кто-то живой был здесь, совсем близко!
Какой-то человек, ворочаясь на диване, потянулся и забормотал пьяным голосом:
— О, мой Бог, какое тяжкое похмелье! Какое похмелье…
Боско приблизился и сразу же узнал стонущего.
— Это ты, Франжен?! — в удивлении воскликнул он.
— Я… — ответил Франжен. — Шишка, всегда к твоим услугам… А ты кто такой?
— Я — Боско.
— Ах да, вспомнил. Ты вчера прибился к «подмастерьям». Вчера?.. Или позавчера?.. Не помню точно… Я отоваривался вином в дорогих магазинах, вот начальник и запер меня здесь… Пойду-ка я, пожалуй, сосну еще часок-другой.
— А мне что-то тут душновато, воздуха бы вдохнуть, — сказал Боско.
Пьянчуга радостно заржал:
— Ты, старина, что ж, до ручки дошел?
— С чего бы это?
— Ты что ж, не знаешь, что новичок должен добрый месяц гнить в подземелье?
Боско как кипятком ошпарило.
— Месяц?! — сдавленным голосом едва выговорил он. — Тогда они пропали…
— Кто — они?
— Не важно, мои приятели…
— Ну-ка не темни. Да и с кем — со стариком Франженом, с самим Шишкой?! У тебя где-то есть хорошенькая милашка? Так я могу ей от тебя весточку передать, какие-нибудь мелкие порученьица исполнить…
— Да нет, я предпочел бы выйти на волю сам.
— Выйти, когда хозяин не разрешил? Невозможно! Пулю в лоб схлопочешь! С Бамбошем шутки плохи…
— Бамбош? А кто это такой?
— Да ты что?! Он — главарь «подмастерьев»!
— Я в жизни не слыхал, чтоб его так при мне называли.
— Забавно. А ведь ты наперечет знаешь всю шпану, из которой первые — «подмастерья».
— Да, конечно, но так случилось, что я никогда с ним не пересекался. Так вот, возвращаюсь к моему вынужденному заточению: что, действительно улепетнуть никак невозможно?
— Невозможно. Это, можно сказать, своего рода посвящение в арпетты.
— Но это же подло! — вне себя воскликнул Боско, мучимый мыслью о Мими и Леоне, обреченных на муки мерзким Бамбошем.
— Тьфу, — ответил Франжен, именуемый Шишкой, — выкрутиться всегда можно.
— Так я как-нибудь смогу отсюда выкарабкаться? — вопросил Боско.
— Нет, не сможешь, но я знаю, где хранятся запасы вин и ликеров… Если туда проникнешь да пару-тройку бутылей отопьешь, так время пролетит очень и очень приятственно…
Эти несколько оброненных пьянчугой слов поспособствовали тому, что у Боско зародился отчаянный план.
Франжена Шишку, восемнадцатилетнего паренька, которого алкоголизм толкнул на преступный путь, Боско знал хорошо. Знал он и то, что, подпоив Шишку, с ним можно делать практически все что угодно, веревки из него вить.
Боско притворился, что целиком и полностью разделяет желания пьяницы и готов потакать всем его желаниям.
— Так ты говоришь, что мы должны оставаться здесь, запертые, как крысы в норе?
— Да, потому что иначе я и ломаного гроша за твою шкуру не дам.
— Ну что ж, пойдем, хоть глотку промочим. Хорошая порция спиртного заставит меня позабыть о том, что на земле сейчас день в полном разгаре…
— В добрый час! Ты, братишка, настоящий кореш! Давай-ка выпьем!
Шишка знал все входы-выходы в подземелье и провел Боско по неосвещенной галерее, из которой доносился сильный винный запах. Он зажег «летучую мышь», и перед потрясенным взором Боско предстало невообразимое количество бочонков — больших, маленьких, всех форм и размеров. Кроме них там находились в определенном порядке разложенные бутылки, а также плетеные корзины, тоже наполненные бутылками с блестящими этикетками, сулящими массу возможностей.
Два друга припали к ящику с настоящим бургундским, истинным вином для ценителей. Каждый откупорил по бутылке и сделал из нее изрядный глоток.
— Превосходно! — воскликнул Шишка, полоща вином глотку.
— Настоящее вино для знатока, — откликнулся Боско, тоже понимавший в этом толк.
Как опытные пьяницы, они мгновенно опустошили свои сосуды.
— А ежели попробовать еще и другие марки? — предложил Боско.
— Как знаешь, — ответил Шишка.
— А что, как золотое шампанское?
— Тьфу, это вино для англичан или же для русских…
— Не скажи! В нем наверняка что-то есть, иначе оно не стоило бы так дорого!
Они раскупорили шампанское, и пробки с грохотом взлетели в потолок.
— Скажи-ка мне, а твой Бамбош не устроит нам нахлобучку, когда увидит, как мы разделали его погреб, — спросил Боско, осененный одной идеей. — Не обидится ли он, увидя, что мы с тобой стянули кое-что из его погребов?
— Не бойся, — откликнулся Шишка и засмеялся. — Наличными у него не разживешься, но касательно выпивки — он ничего не зажимает. Всяк «подмастерье», оставленный в подземелье, может пить, пока окончательно не налижется.
— Славное дельце! Ну, будем!
Выпивая, Боско оставался совершенно спокойным и превосходно владел собой.
Шишка, напротив, стал болтлив и начал петь песни.
Боско заставил его выдуть еще бутылку шампанского — время не терпит.
Когда тот дошел до кондиции, он вдруг спросил:
— А где ты здесь веселишься, когда уже более-менее надерешься?
— Хм, хм, надобно вздремнуть часок, а потом уж и продолжить…
— А может быть, лучше перекинемся в картишки?
При мысли о картах Шишка, заядлый игрок, глубоко вздохнул.
— Черт побери! Вот бы разложить манилью![685] Одна загвоздка — для этого выйти требуется…
— Ну так в чем же дело — выскочим на часок!
Несмотря на опьянение, превратившее его чуть ли не в слабоумного, бандит содрогнулся.
Запрет покидать катакомбы был категоричным, а стало быть, карался неизбежной смертью. Уж слишком хорошо знал пьяница кровожадность Бамбоша, чтобы не сомневаться — тот обязательно его убьет.
Странное, извращенное сознание — эти люди сами покорно подставляли шею под ярмо железной дисциплины, передавали в чужие руки абсолютную власть над собой, отрекаясь от собственной свободы, собственного мнения, добровольно становясь отверженными. А ведь было бы куда легче попытаться обеспечить себе почетное положение в обществе, жить, не подвергаясь таким многочисленным опасностям, обеспечить завтрашний день! Но так уж повелось… Этот люд, ведущий беспорядочную, бесчестную жизнь, никак не может постичь, взять в толк, что куда проще двигаться по прямой дороге, — напротив, он предпочитает влачить жалкое, позорное существование, полное злодеяний и ужасов.
Шишка на мгновение заколебался, но страх пересилил его страсть к азартным играм.
— Не искушай меня, — бросил он Боско. — Я предпочитаю убить несколько часов за доброй бутылочкой, а в манилью перекинуться попозже…
Боско стал настаивать, но Шишка уперся.
Потом они достигли компромисса — мол, займутся манильей, когда малость протрезвятся.
Терзаясь нетерпением, Боско вынужден был сдаться и притвориться, что проявляет все более горячую страсть к вину.
Но, дабы сохранить ясность мысли, вино он умудрялся выливать на землю и подносил бутылку к губам лишь тогда, когда в ней оставалось жидкости на донышке.
Между тем Шишка становился все более общительным, болтливым и склонным к откровенности.
Осторожно его расспрашивая, Боско узнал, что из катакомб, служащих убежищем для «подмастерьев», существует много выходов. Большинство — гораздо более доступны, чем тот, через который доставили Боско. Кроме того, у главаря был собственный выход, но его не знал никто.
Все это было замечательно, но как Боско ни упрашивал Шишку показать ему один из них, тот отказывался с пьяным упорством.
В то же время Франжен, с трудом держась на ногах, не уставал водить новичка и в продуктовый погреб, и в кладовую, где в беспорядке были свалены самые неожиданные вещи. Здесь было все: одежда, обувь, белье, музыкальные инструменты, книги, картины, посуда, мебель, всевозможное оружие.
Именно сюда «подмастерья» являлись переодеваться, экипируясь перед бандитскими вылазками в Париж, в предместья, а порой и в провинцию. В огромном подземелье громоздились вещи, добытые юными злоумышленниками во многих ограбленных ими виллах.
Непроизвольно Боско загляделся на громадную коллекцию револьверов, кинжалов, кастетов, карманных пистолетов и тростей, в которые были вделаны стилеты и шпаги.
Затем, заприметив крупнокалиберный револьвер системы «бульдог», он без всяких зазрений совести присвоил его. Поискав, нашел целую коробку патронов и, перезарядив барабан, рассовал остальные по карманам.
Шишка, заливаясь пьяным смехом, спросил, что он собирается со всем этим делать.
— Никогда не знаешь, что может случиться, — серьезно ответствовал Боско, присовокупляя к револьверу также ножище с широким коротким лезвием.
— Ладно. А теперь, ознакомившись с достопримечательностями этого жилища, не желаешь ли вернуться и выпить еще?
— Как скажешь, — согласился Боско.
Они вернулись в винный погреб, не заметив, к несчастью, что по пятам за ними ползет какая-то черная тень.
Чтобы потрафить Шишке, Боско, у которого вино уже вызывало отвращение, притворялся, что пьет, и ожидал, сжимая кулаки, что тот выполнит свое обещание. Боско настаивал на своем — выйти наружу, но алкоголик, даже будучи пьяным, все же испытывал к нему некоторое недоверие и продолжал колебаться.
— Манилья!.. Это, конечно, дело хорошее… Ты что же, так страстно любишь пиковую даму? Наверняка у тебя что-то на уме?
Не говоря ни да ни нет, Боско, распаляясь, попытался воздействовать на чувства бандита, разжалобить его. Он сказал, что должен выполнить священный долг… Что любимая его в опасности…
Шишка качал головой, отхлебывая винцо, а притаившаяся черная тень внимательно слушала разговор.
Наконец Боско не выдержал.
— Послушай, Франжен, дружище, если ты меня сейчас выпустишь, я дам тебе тысячу франков!
Тот даже вздрогнул от удивления.
— Так у тебя есть деньжата?!
— Да, у меня богатенькие друзья, они выдадут мне эту сумму.
— Тысяча франков! Да за такие башли[686] и папашу с мамашей кокнешь!
— Значит, ты согласен?! Ударим по рукам?
— По рукам. Только дай мне еще часок — хочу, чтобы ноги маленько окрепли, да и флакон прикончить надо.
«Наконец-то, — сказал себе Боско. — Он согласился! Скоро я отсюда выберусь. Мими и Леон будут спасены!»
Именно в это время неизвестный, узнав все, что хотел, бесшумно растворился в темноте. Этот тип двигался по переходам с удивительной легкостью, изобличающей в нем завсегдатая здешних мест. Наконец он, легко открыв какую-то дверь, юркнул в углубление в стене. Зажегши маленький фонарик, он осветил висящий на стене… телефонный аппарат. Да, телефон в недрах катакомб! Воистину «подмастерья» ни в чем себе не отказывали!
— Алло, алло! — нежным, на диво музыкальным голосом заговорил парень. — Это я, Дитя-из-Хора. А-а, это ты, Бириби? Очень хорошо. Слушай, у меня срочное дело. Боско с Шишкой выпили… И сколотили заговор… Боско — фальшивка… Скажи хозяину, что это я обнаружил измену… Что я взываю к его доброте… Да… Да… Боско хочет, чтобы Шишка выпустил его наружу… Якобы ему надо спасать друзей… Понятия не имею, каких таких корешей. Говорит: им грозит опасность. И Шишка согласился показать ему лаз… Ладно, буду за ними следить, пока ты упредишь хозяина… Думаешь, он снимет с меня наказание?.. Незаслуженную кару?.. До свиданья, мой добрый Бириби.
Франжен Шишка осушил свою бутыль не за час, а за три. Три мучительных часа, в течение которых Боско сгорал от нетерпения, проклинал пьянчугу, считал секунды по биению собственного сердца.
Наконец он задремал, потом очухался и заявил:
— Ну, а теперь будем сматываться, пошли!
Не успели они пересечь огромный зал на перекрестке подземных коридоров, как грозный окрик заставил их замереть как вкопанных.
«Все пропало!» — пронеслось в голове Боско.
Перекресток запрудила многочисленная группа «подмастерьев» с их страшным хозяином во главе. Тот сразу же заметил застывших на месте Боско и Шишку. «Подмастерья» окружили их плотным кольцом, отсекая малейшую возможность к бегству.
Главарь невозмутимо уселся в свое кресло и, не повышая голоса, приказал:
— Боско, Франжен Шишка, приблизьтесь!
Понимая, что это означает, Боско изогнулся, готовясь к прыжку. Славный парень! Зная, что обречен, он все же не желал сдаваться без боя!
У Шишки подкосились ноги.
Бамбош, видя, что ни тот, ни другой не двигаются с места, выхватил револьвер и загремел:
— Боско, Франжен Шишка, ко мне!
Затем он, не привыкший повторять своих приказаний дважды, взял ослушников на мушку.
Окружавшие их «подмастерья» инстинктивно отшатнулись. Пуля, оцарапав Боско висок, попала Шишке прямехонько в сердце.
Бамбош не успел еще выстрелить вторично, как Боско, перейдя в наступление, быстро прицелился и открыл огонь. К несчастью, бедняга владел оружием отнюдь не с той ловкостью, с какой им владеют разбойники.
Он промахнулся и, бросившись вперед, страшно закричал:
— Дорогу! И горе тому, кто меня тронет!
Зажав в одной руке нож, а в другой — пистолет и раскидывая бандитов направо и налево, пытавшихся заступить ему путь, разя наугад, Боско совершил прыжок, достойный дикого зверя.
Снова выстрелив в главаря и опять промазав, он помчался вдоль первой попавшейся галереи.
Пока несколько «подмастерьев» пустились за ним в погоню, Бамбош говорил себе:
— Живым он далеко не уйдет. Из катакомб не выйдешь, не зная их расположения. Такое под силу только нашим, тем, кто провел здесь годы и годы.
А Боско тем временем сломя голову несся по галерее, слабо освещенной все реже попадавшимися ночниками.
«Надо где-то спрятаться и осмотреться, — думал он. — Что толку наобум мотаться по катакомбам».
Однако перекрестков больше не было, подземные переходы не разветвлялись. Боско слышал своих преследователей и бежал все время вперед, теперь уже в полной тьме. Безумный беглец, которому отовсюду грозила смертельная опасность — овраги, рытвины, ямы, а главное — «подмастерья», все же двигался куда-то, а сердце его разрывалось, и слезы выступали на глазах при мысли, что он не сумел спасти своих друзей.
Должно быть, он уже далеко ушел от места сходки. Звуки, отражаемые сводами, слышались менее отчетливо. Боско попытался вернуться назад, надеясь незаметно подкрасться к бандитам. Он надеялся совершить невозможное.
Но, сделав шагов пятьдесят, попал на другую дорогу, на третью, и тут окончательно заблудился. До него теперь не доносился ни единый звук. Могильная тишина окружала бродягу. Безмолвие было тем более страшно, что вокруг царила кромешная тьма.
Он брел машинально, проходили минуты, а может быть, часы… Он не знал. Он потерял представление о времени и пространстве.
Внезапно земля ушла у него из-под ног, он почувствовал, что падает, и камнем полетел в пропасть.
Когда Мими, очутившись на улице Дюлон в квартире фальшивой Клеманс, поняла, в чьи руки попала, ее обуял несказанный ужас.
И тем не менее она испытала горькую радость оттого, что грязная уловка, с помощью которой ее завлекли в ловушку, оказалась клеветой.
Нет, ее горячо любимый Леон не мог предать их любовь. Жених оставался достойным ее, как и она — его.
Ей наплели, что он провел ночь с какой-то потаскушкой! Ночь накануне их свадьбы! И она, глупая, поверила, ослепленная ревностью! Вернее, решила проверить, убедиться… А никакой Клеманс-то и не было! Все оказалось ложью…
Бог мой, как же она страдала, какую ощущала безнадежность, когда так называемая Клеманс рассказывала ей все эти гадости!
Но теперь пора опомниться и бороться.
Какой бы Мими ни была отважной девушкой, но у нее все же мурашки побежали по коже, когда два подонка, обмениваясь впечатлениями, бесстыдно разглядывали ее с уверенным видом людей, которым некуда торопиться.
Костлявый, все еще не сняв всех аксессуаров женского туалета, глядел на нее не отрываясь.
— Ну что, девочка, говорил же я тебе, что рано или поздно ты придешь погостить в мою комнатенку.
— Пустите меня! Позвольте мне уйти! — пролепетала Мими.
Ее слова были встречены взрывом грубого хохота.
— Завтра отпустим.
— А может, не завтра, а послезавтра! Это зависит от… Слышь, Костлявый, кто будет первым — ты или я?
— Мне, собственно, наплевать. А тебе, Соленый Клюв?
— Мне тоже, при условии, что она и мне достанется.
— Ведь сегодня ваша свадьба, не так ли, милашка? Вот мы ее и отгуляем.
При этих словах личико Мими покрылось смертельной бледностью. Простирая к ним руки, она взмолилась:
— Пощадите меня, господа, прошу вас! Я никому не причинила зла. Я — бедная девушка, живущая трудами рук своих! Мне с большим трудом удается содержать мать-калеку!..
— Пощебечи, пощебечи, пташка, — откликнулся Соленый Клюв. — Тебе идет эта болтовня.
— Господи! Что вы хотите со мной сделать?!
— Сделаем из девицы даму! — Глаза Костлявого заблестели, он плотоядно улыбался.
— О нет, вы не сможете надругаться надо мной! Это ужасно! Пощадите!
Костлявый надвигался на нее, расставив руки.
Она отпрянула от него, как от змеи, и вновь испустила горестный вопль:
— На помощь! Убивают!
Соленый Клюв по-братски пытался помочь Костлявому преодолеть сопротивление жертвы.
Мими отчаянно отбивалась. Ее волосы растрепались, опускаясь ниже пояса. Она была очаровательна, и оба подонка, видя такую красоту, разошлись не на шутку.
Напрасно Мими кричала, билась, кусалась, царапалась, звала на помощь:
— Помогите! Помогите! Убивают!
Соленый Клюв изловчился поймать ее, а Костлявый подхватил за ноги.
Чувствуя бесстыдные прикосновения двух негодяев, она, в последнем нечеловеческом усилии, вырвалась из их рук и бросилась к окну.
«Я выброшусь на мостовую! — решила она. — Лучше смерть, чем бесчестье».
Увы! Несчастное дитя было лишено даже такой возможности, доступной всем отчаявшимся людям. Смерть не хотела ее принять!
В злодейской своей предусмотрительности бандиты все предвидели — Костлявому пришло в голову обмотать оконные шпингалеты переплетенной железной проволокой. Чтоб открыть это проклятое окно, понадобилась бы добрая четверть часа. Задыхаясь, теряя последние силы, Мими поняла, что погибла. С губ ее сорвался еще более горестный, душераздирающий, тоскливый крик и от бессилия и тоски она разразилась рыданиями. Грубые сильные руки швырнули ее на кровать.
Похабное сквернословие Костлявого и Соленого Клюва было неиссякаемо.
Мими, понимая, что пропала, мысленно попрощалась с Леоном, с их погибшей любовью и вознесла к небу молитву с просьбой о смерти…
Соленый Клюв уже накинулся на девушку, когда его остановил резкий стук в дверь.
— Кто-то стучит, черт его дери! Горе тому, кто сюда войдет! — прорычал он.
Костлявый выхватил нож и бросил своему сообщнику:
— Берись за перо! Кто-то услышал, как верещит девчонка, вот и поспешил на помощь.
Под сокрушительным натиском извне входная дверь подалась, треснула и упала на ковер. Какой-то человек одним прыжком очутился в комнате.
Вид незнакомца был ужасен — лицо иссиня-бледное, глаза вылазят из орбит, зубы оскалены, на губах — кровавая пена.
— Пресвятой Боже! — задыхаясь, прерывающимся голосом прохрипел он. — Я поспел вовремя.
В правой руке у него зловеще мерцал нож. Не успел Костлявый и глазом моргнуть, как с перерезанным горлом, почти обезглавленный, без единого крика рухнул на пол.
— Теперь — второго! — глухо бросил свирепый пришелец.
Соленый Клюв, герой против слабых, трясся всем телом, зубы его выбивали дробь. Дрожащей рукой он шарил в поисках ножа и был даже не в состоянии удариться в бегство.
— Боско! Не убивай меня! — заикаясь молил он.
Боско захохотал и вонзил в него нож.
Мими в полуобморочном состоянии шептала:
— Боско!.. Дорогой друг… Значит, я спасена, спасена…
— Да, Мими, милая моя сестричка, ты спасена и отомщена.
И тут энергия, кипевшая в Боско, разом покинула его, он был на грани обморока. Мими, у которой не было в лице ни кровинки, обезумев, глядела на два тела, распростертых на полу.
И впрямь, это было ужасное зрелище! Грозному мстителю Боско пришлось выступить в роли мясника… Упавший навзничь Костлявый хрипел с перерезанным от уха до уха горлом… Из раны фонтаном хлестала кровь, по ковру, все увеличиваясь, растекалась громадная красная лужа…
Соленый Клюв, с торчащей из груди рукояткой ножа, тоже агонизировал. Лицо его было искажено мучительным страданием. На губах выступила розовая пена, из горла доносилось клокотание. Не в силах говорить, он пожирал Боско и Мими полным ненависти взглядом.
— О, друг мой, дорогой мой Боско, пойдем скорее вон отсюда! Вы меня назвали сестренкой?
— Да, Мими…
— Так будьте же мне братом!
— Как я счастлив!
— Я всей душой люблю вас, как родного брата!
— И я тоже. Мне кажется, я знал вас всегда и всегда относился к вам, как к любимой сестре.
— И вы спасли меня!
— Как я счастлив, что успел вовремя! Что не дал вас обесчестить! Это истинное счастье!
— Да, брат, я обязана вам больше чем жизнью…
— Вы мне обязаны вашим счастьем с Леоном! Милый Леон!.. — растроганно говорил Боско, сжимая руки Мими.
Она только молча вздыхала, глядя на него сухими глазами и не находя более слов, чтобы выразить бесконечную благодарность, которую испытывала к своему другу.
Произнесенное имя ее жениха заставило девушку затрепетать, и она повторила, как эхо:
— Леон!.. Мой бедный Леон!.. Что с ним стало?
— Вы не знаете, где он? — спросил Боско, и сердце его сжалось при воспоминании о варварском приказе, отданном Бамбошем.
— Не знаю, друг мой. Ведь я отправилась на поиски Леона, когда угодила в эту западню. Вчера вечером он не вернулся к себе домой. А ведь сегодня, вы знаете, должна была состояться наша свадьба…
Боско бормотал:
— Конечно, свадьба… И я был приглашен… А Леон… Он исчез…
Боско скрежетал зубами…
Его взгляд упал на Соленого Клюва, и Боско заметил, что покрытые розовой пеной губы умирающего кривит злобная, издевательская ухмылка. Боско был поражен.
Склонившись над умирающим, он чуть слышно шепнул тому на ухо:
— Душегуб, говори, что ты сделал с Леоном?
Собрав последние силы, злодей вновь бросил на Мими и Боско полный ненависти взгляд и пробормотал в ответ:
— Мы его порешили…
Затем последняя конвульсия сотрясла мерзавца и смерть оборвала его браваду…
— Он врет! — убежденно заговорил Боско. — Таких людей, как Леон, не зарежешь, как цыпленка. Должно быть, ловушка или несчастный случай, возможно даже, он ранен… Но не убит! Какой-то внутренний голос, мне это подсказывает!
— Ну конечно он жив! Ведь правда?! Скажи, мой добрый Боско! Пойдем же отсюда! Вид этих трупов внушает мне ужас и отвращение!
— Да, пойдемте к вашей матушке.
Видимо, комната фальшивой Клеманс часто была ристалищем для драк, потасовок и бурных оргий, и в доме привыкли к этому, поэтому никто и не обратил ни малейшего внимания на грохот, с которым Боско ворвался в квартиру. Да и отчаянные вопли Мими остались незамеченными.
Конечно же дом этот был одним из тех мест сомнительной репутации, где жильцы имеют более чем достаточно оснований оставаться слепыми, глухими и немыми.
Боско, оставив свой кинжал в груди Соленого Клюва, вынул у него из мертвой руки нож Костлявого и положил трупы рядом.
«Полиция подумает, что они поубивали друг друга», — подумал бродяга и не ошибся.
Затем он первым ступил за порог вышибленной двери, протянул руку Мими и подбодрил ее:
— Идите же смелей, не бойтесь. Обопритесь о мою руку.
Оба — почти без сил, никем не замеченные, спустились по лестнице, вышли на улицу и направились к дому по улице Сосюр, где, терзаемая отчаянием, поджидала дочь матушка Казен.
Мими с Боско условились скрыть от бедной больной, какой опасности подвергалась и чудом избежала ее дочь. Во что бы то ни стало надо было уберечь калеку от этой новой боли. Хватит с нее и того, что она оплакивает Леона, которого полюбила как родного сына, а также необходимости утешать Мими, ведь у девушки глаза были вновь на мокром месте…
Этот день, который должен был наполниться радостью и счастьем, стал днем траура для всех друзей почтенной женщины и ее дочери.
Боско, не полагаясь уже на собственные силы, решил испросить совета у Людовика Монтиньи. Перепрыгивая через ступеньки, он помчался к нему. Дорога заняла минуты две — дома стояли рядом.
Глаза Людовика покраснели от сдерживаемых слез, лицо покрывала смертельная бледность.
Боско, чувствуя, что произошла катастрофа, спросил его:
— Что стряслось, месье Людовик?
Интерн, увидев своего смиренного и самоотверженного друга, заглянул в его по-собачьи преданные глаза, и чувства медика разом хлынули наружу.
— Ах, Боско, милый Боско! Я — несчастнейший из людей!..
— Вы меня огорчаете! Неужели с мадемуазель Марией случилось какое-нибудь несчастье?
— Все кончено для нее… Все кончено для меня… Она выходит замуж за другого…
— Господи, помилуй! Быть того не может!..
— Увы, может… Другой счастливец, человек куда более ловкий, чем я, вернет ребенка и станет ее мужем… И еще она пишет, что скорее убьет себя, чем вступит в этот проклятый брачный союз.
— Разрази меня гром! Это невозможно, или за всем этим кроется какая-то страшная тайна! Черт возьми, все это должно быть как-то связано!
— Что — все?
— Убийство Леона…
— Как? Леона?! Леона Ришара?.. Я как раз одевался… И тут получил письмо, в котором Мария возвращала мне данное слово. В отчаянии я обо всем позабыл… о свадьбе… о друзьях…
— …И еще изнасилование Мими…
— Что-о-о?!
— Изнасилование Мими, которому я помешал, убив двух бандитов.
— Но ты, откуда ты взялся?
— Из катакомб. Именно там я слышал, как главарь банды, исполняя волю Малыша-Прядильщика, приказал убить Леона и обесчестить Мими.
Интерн решил, что его друг тронулся умом. Он испуганно глядел на него, не в силах поверить, что все это правда.
Боско понял значение этого взгляда и отрицательно покачал головой.
— Нет, я не свихнулся, хотя и должен был бы сойти с ума из-за всего, что произошло с нашей последней встречи. В конце концов, отдать концы — это было бы наименьшее из того, что мне довелось пережить…
— Что ты хочешь этим сказать?!
— Да что раз десять жизнь моя висела на волоске.
— Да говори же, говори, рассказывай! Я уже и сам не знаю, на каком я свете! Еще немного, и я руки на себя наложу! Во всяком случае, не буду так страдать!..
— По-моему, паршивое средство. Смерть-то, ведь она надолго.
— Ты еще можешь шутить!
— Черт побери, что за чушь вы несете! Позвольте рассказать вам о своих похождениях, и вы убедитесь, что все повязано между собой.
— Рассказывай. — Обескураженный студент рухнул в кресло.
— Минуточку, патрон. Вот уже часов эдак тридцать я ничего не жрал. И в охотку положил бы сейчас на зуб, скажем, каких-нибудь овощей… А к ним совсем пустячок — с дюжину крутых яиц, колбаски эдак фунтик, вязаночку сарделек.
Интерн велел служанке принести все то, что заказывал Боско.
Через десять минут бродяга, уписывая за обе щеки принесенную снедь, повествовал о своих неимоверных приключениях, а интерн жадно ему внимал.
Боско начал со встречи с Черным Редисом, потом сообщил, как ему пришла в голову мысль внедриться в шайку арпеттов, чтобы подключить «подмастерьев» к поискам малыша Жана.
Затем он описал организацию юных мерзавцев, их предводителя, их так называемые подвиги, коллективное судилище и экзекуции.
Наконец, очередь дошла до передряги, в которую они попали с Франженом Шишкой, до бегства по лабиринтам катакомб и падения в яму.
Поначалу падение оглушило его, и Боско подумал, что пробил его последний час. Он не знал, сколько пролежал разбитый, перемолотый, но все-таки встал, почти неспособный двигаться.
Ведь Боско не был маменькиным сынком, такие, как он, чувств не лишаются.
Поднявшись на ноги, он ощупал себя, понял, что кости целы, и пришел к выводу, что следует искать выход. Хотя и понимал: это бредовая идея.
Боско ползком обследовал яму. В окружности она имела метров десять. Почва была влажной, как будто во время дождей сюда просачивалась вода.
Передвигаясь на четвереньках, он сделал находку, заставившую его вскрикнуть от ужаса: он нашарил человеческие останки. И не какие-нибудь старые кости древних времен, а совершенно свежий скелет с еще сохранившимися кусками плоти.
«Какой-нибудь бедолага, прежде меня грохнувшийся в эту ямину», — мало-помалу успокаиваясь, подумал Боско.
Шаря по стенкам, он вдруг нащупал какое-то углубление. Отверстие было небольшое, чуть шире печного зева.
Отважившись, Боско ринулся в него. Все равно помирать, так лучше, хоть и без надежды, попытать счастья…
Полз он долго, ему не хватало воздуха, узкие стены сжимали бока, иногда он застревал — ни назад, ни вперед. Он ощущал то, что, вероятно, испытывают люди, погребенные заживо. Силы покидали его, дыхание прерывалось, порой, пытаясь освежиться, он прикладывал пересохшие губы к влажному грунту. Потом снова полз на животе, извиваясь, как земляной червяк. Это длилось долго: то горячечное возбуждение, то страшная слабость попеременно терзали его.
Потом проход немного расширился. Погруженный в кромешную тьму, Боско продолжал свой путь, низко пригнув голову, чтоб не напороться на какой-нибудь выступ, а в мыслях у него было лишь одно — спасти Мими и Леона.
«Честное слово, — думал он, — если б не они, я давно бы уже копыта отбросил. Забавная штука — жизнь!»
— А я? — перебил его Людовик, и в его голосе прозвучали нотки нежной укоризны. — Я думал, что ты и обо мне вспомнишь!
— О вас, дражайший патрон, я не забывал! Но в тот момент вы не подвергались такой страшной опасности, как Леон и Мими.
— Твоя правда. Итак, Мими спасена. А что же с Леоном?
— Он пропал. Нам необходимо его отыскать. Но дайте же мне дорассказать до конца, в двух словах, свою историю. Я буду краток. Итак, я добрался до подземного озера. То-то была радость! Я жадно пил эту неизвестно откуда стекавшую, неизвестно какую грязь принесшую воду и не мог напиться, барахтался в озере, где вода была мне то по пояс, то доходила до шеи. Затем, промерзнув до костей от этого затянувшегося купания, я в конце концов, представьте себе, нашел вход в такой широкий коридор, что, раскинув руки в стороны, не мог коснуться его стен.
Вокруг по-прежнему царила непроглядная тьма. Это меня не обескуражило. Я шел и шел вперед, поворачивая вместе с коридором, крутился и петлял, пока усталость не сморила меня. Я упал и уснул, не ведая, проснусь ли вообще в этих проклятых потемках. И вновь побрел, едва волоча ноги, хотя в голове у меня гудело, шумело в ушах, а перед глазами плавали разноцветные круги. Десятки, сотни раз мне казалось, что я умираю. Я падал на землю и говорил себе: «Вот тут, бедолага Боско, и отыщут когда-нибудь твои косточки». И опять вставал для того, чтобы через сотню шагов упасть снова. А когда ноги окончательно мне отказали, когда я решил, что мне совсем каюк, вдруг заметил вдали слабо белеющее пятно, похожее на осколок матового стекла. Это видение вдохнуло в меня такую энергию, что я помчался вперед… Наконец я добрался до того места, откуда падал свет. Я находился на дне колодца. И вот я вижу над собой большой круг синего неба! Я чуть от радости не умер! Но ведь в такой момент негоже умирать, как вы считаете, месье Людовик?..
— Ну, рассказывай же, рассказывай, что дальше, не тяни!..
— Я уже заканчиваю и буду краток. Это был колодец для добычи песчаного известняка. С горизонтального ворота свисала веревка, приводимая в действие большим колесом. И плевать на то, что я был такой измученный… Я все равно схватился за веревку, впился в нее и умудрился вылезти… И вот я стою на земле, на суше, по которой так вольготно двигаться человеку, особенно после таких долгих блужданий по подземным лабиринтам… Я пошел куда глаза глядят, но, так как все предместья я знаю как свои пять пальцев, вскорости определил — ба, да ведь я же в Иси! Я не представлял, ни какой сегодня день недели, ни сколько времени я пробыл в катакомбах. Но ведь я был настоящим богачом, у меня были одолженные вами деньги. Вот я и сел в трамвай и в два счета добрался до Парижа.
— И даже не зашел куда-нибудь перекусить?
— Нет, клянусь честью. Ни стаканчика вина не пропустил, крошки хлеба не съел. Прибыв в Париж, я свистнул извозчика, пообещал десять франков на чай, и он мигом домчал меня на улицу Дюлон.
— Почему на улицу Дюлон?
— А потому, что именно туда должны были затащить Мими.
— И ты поспел…
— Как раз вовремя. У меня хватило времени взломать две двери и укокошить двух подонков. Мими спасена. И вот теперь я здесь и готов продолжить беспощадную борьбу, которая лишь только началась…
Мчавшаяся во весь опор карета остановилась у закрытых ворот особняка Березовых.
Кучер, со знакомой парижанам требовательной интонацией в голосе, крикнул, чтоб отворяли ворота.
Швейцар вышел из привратницкой и почтительно доложил, что хозяева не принимают.
— Меня примут, дружище, — раздался из кареты веселый голос. — Отворяй ворота и получи.
Узрев на своей ладони целый луидор, швейцар издал восклицание, за что его, несомненно, осудили бы ревнители строгого этикета и знатоки суровых правил, которым должна следовать прислуга, а затем, оторопев, громко ахнул от удивления. В глубине кареты он углядел розовощекого белокурого малыша. Ребенок улыбался.
Барон взял малыша на руки и велел лакею доложить.
— Ах, я полагаю, что господина барона примут!.. Не извольте сердиться, господин барон, я лишь выполняю свой долг…
Несмотря на отличную выучку, голос вышколенного слуги дрожал от неподдельного волнения, когда он объявлял:
— Господин барон де Валь-Пюизо. Его сиятельство князь Иван Михайлович Березов.
Крик радости и изумления прорезал тишину большой гостиной второго этажа.
Жермена, без кровинки в лице, задыхаясь, вбежала, простирая руки.
— Жан! Дитя мое! Неужели это ты!
Лихорадочным, почти грубым жестом она вырвала его из рук барона.
— Маленький мой… Любимый… Это ты! Я снова тебя вижу!.. Снова тебя целую! Ты опять мой!.. О спасибо, барон, спасибо! Вы будете мне братом!..
Пока княгиня, сжимая малыша в объятиях, едва не причиняя ему боль, проливала слезы и, судорожно всхлипывая, покрывала его безумными поцелуями, примчались Мария и князь.
Жестом полным любви Михаил обхватил жену и ребенка, страстно прижал их к своей широкой груди и, не находя слов, потрясенный, разразился слезами.
Мария услыхала последнюю фразу Жермены, обращенную к де Валь-Пюизо: «Вы будете мне братом!» — и почувствовала в душе леденящий холод. Впрочем, она добровольно принесла себя в жертву счастью Мишеля, Жермены, дорогого малыша… Но никогда не предполагала, что исполнение долга может обернуться такой жестокой пыткой… Пламенный взгляд барона она встретила долгим молчанием и, глотая слезы, стараясь скрыть свою бледность, с вымученной улыбкой протянула ему руку, говоря:
— А ведь вы, господин барон, обещали вернуть нам Жана лишь через два дня… Благодарю вас за счастье, которое вы доставили сестре, Мишелю, мне…
— Я люблю вас, мадемуазель! И сделал невозможное для того, чтоб вас завоевать!
Опьяненная счастьем Жермена, не замечая подавленного вида сестры, протянула ей малыша со словами:
— Да поцелуй же его!
— О, тетуска Малия, — просиял ребенок, — поцелюй маленький Зан!
— Мой маленький, мой дорогой, мой любимый!.. — шептала девушка, сжимая его в объятиях. — Мою жизнь отдаю за твою! Мое счастье — за их счастье! Но принадлежать этому человеку, который притворяется, что любит меня, и который внушает мне ужас, я не буду никогда! Лучше умереть!
С превосходным тактом барон де Валь-Пюизо решил откланяться, чтобы не мешать проявлениям бурной, им принесенной радости, чтобы дать членам княжеской семьи полнее ею насладиться. Жермена и князь пытались его удержать.
Княгиня, держа мальчика на руках и поминутно его целуя, хотела знать, как барон его разыскал, каким образом смог ускорить его освобождение, словом, как ему вообще удалось выполнить эту миссию, полную трудностей, опасностей и ловушек.
Он, как человек скромный, отвечал уклончиво, мол, страстно влюбленный мужчина способен на все ради своей мечты.
— Трудности, опасности, ловушки — все было мне в радость, — прочувствованно отвечал он, пожирая Марию страстным взором. — Я уж и не помню ни о чем, настолько счастье данной минуты затмевает все в моих глазах.
— Но вы, должно быть, истратили немало денег? — спросил князь Михаил.
— Ничего, как-нибудь проживем с вашей помощью! — засмеялся барон.
— Подозреваю, вы на грани разорения!
Де Валь-Пюизо улыбнулся с видом счастливого мученика и ничего не ответил.
— Я прибавляю пятьсот тысяч франков к тем двум миллионам, которые даю за Марией! — воскликнул князь, полагая, что барон, чтобы освободить Жана, истратил все свое состояние.
Но де Валь-Пюизо перебил его:
— Не будем говорить о деньгах, дражайший князь! Того, что осталось от моего состояния, вполне хватит на то, чтобы обеспечить моей жене безбедное существование… Позолоченный средний уровень, который любовь превратит в роскошь. А теперь позвольте мне удалиться.
— Как, уже? — в один голос вскричали Жермена и князь.
— Да. У меня еще масса дел, к тому же я просто изнемогаю от усталости. Разрешите ли вы мне посещать вас, чтобы ухаживать за моей очаровательной невестой?
— Отныне и впредь, барон, вы являетесь членом нашей семьи! — вскричал князь и весело прибавил: — А когда же честным пирком да за свадебку?
— Моя любовь нетерпелива! Чем скорее, тем лучше.
— Ну что ж, значит, в срок, установленный законом. Не так ли, Мария?
— То есть через десять полных суток, — уточнил барон.
— Прекрасно. Я оплачу расходы на церковную церемонию.
— Вы слишком щедры. Мое почтение, княгиня. До свидания, князь. Мадемуазель, примите уверения в искренности моих чувств…
Девушка протянула де Валь-Пюизо ледяную влажную руку, к которой тот припал жадным поцелуем.
Затем барон ушел, оставляя княжескую чету в счастливом опьянении, а Марию — в плену отчаяния.
Девушка удрученно наблюдала картину этого счастья, бывшего делом ее рук, после чего, сославшись на внезапное недомогание, удалилась к себе в комнату, чтобы вволю выплакаться. Проклиная свою жизнь, она долго и отчаянно рыдала.
— Милостивый Боже! Зачем он меня не убил, тот бандит, похитивший Жана?! Зачем Людовик меня выходил?.. О Людовик, Людовик, я навеки потеряна для вас!.. Для тебя… Для тебя, которого я обожаю, которого больше не увижу… Нет, лучше я умру, чем стану женой другого… Через десять дней!.. Всего десять осталось мне жить на свете… Как это ужасно — умереть такой молодой!.. А какой прекрасной могла бы быть наша с ним жизнь!
Согласясь на страшную жертву, которой ей представлялся этот брак, она решила тотчас же предупредить своего любимого о возвращении Жана, чтобы избавить его от горестного сюрприза, если он вдруг наведается в особняк Березовых.
Мария села к столу и стала быстро писать:
«Людовик, любимый, мы пропали! Жан уже дома, и вернул его другой. Да, другой, проходу мне не дающий своей постылой любовью! Каким способом он его отыскал — не знаю. Но условием возвращения ребенка он поставил мое согласие на брак с ним. Видя ужасающие страдания моей сестры Жермены, я согласилась. До последнего момента я верила, что удача улыбнется вам…
Но теперь — кончено. Надо платить свой долг, надо принести жертву… Надо выйти замуж за другого, кого я ненавижу с такой же силой, с какой люблю вас.
Но этого не будет, нет, клянусь вам!
Лучше смерть, слышите, Людовик, лучше смерть!
Считая с завтрашнего дня, мне осталось жить полные десять суток. Через одиннадцать дней барон де Валь-Пюизо придет получить выкуп за маленького Жана.
Но получит только мой труп.
Прощайте, любимый… Прощай, жизнь, которую вы мне сохранили и которая так полна вами, что я не могу, да и не хочу отдавать ее другому.
Напишите мне… Скажите, что любите меня, не бросайте меня одну с моим отчаянием… Людовик, во имя нашей любви, придите на помощь бедной Марии, которая скоро умрет, произнося ваше имя».
Читая это письмо, юноша выходил из себя, строил самые невероятные и сумасбродные прожекты, рассудок его мутился. Сперва он хотел вызвать барона де Валь-Пюизо на дуэль, предложить ему один из тех кровавых поединков «по-американски», которые решает не столько ловкость, сколько удача. Интерн отыскивал любой способ, но, по счастью, не нашел.
Кроме того, Людовик мечтал тайно жениться на Марии и перебраться с ней за границу, куда-нибудь в Америку или в Англию.
Он написал ей письмо, пронизанное горячечной страстью, не только не успокоив ее, но приведя ее в еще большее отчаяние.
Естественно, он уверял ее в своей любви и умолял успокоиться, ни в коем случае не терять надежду и не приводить в исполнение никаких решений, могущих иметь роковые последствия. Ему необходимо было дождаться в эти короткие десять дней каких-нибудь более благоприятных для себя событий.
Письмо Людовик закончил так:
«Если же в последний момент надо будет покориться роковой необходимости, если придется искать убежища в смерти, придите ко мне, мы умрем вместе. Рядом с вами, обожаемая Мария, даже смерть будет мне сладостна…
До скорой встречи! Что бы с нами ни случилось, мы все равно воссоединимся!»
Рассказывая об этом Боско, голос юноши дрожал и осекался, а тот судорожно искал выход из действительно ужасного положения.
Да, поистине ситуация складывалась тяжелейшая! Черт возьми, он пожертвовал для друга собственной шкурой, показал чудеса хитрости, храбрости, выносливости, предприимчивости, энергии — и все впустую! Мечась туда-сюда по комнате студента, он ломал голову и ничего не мог придумать.
Понемногу Боско успокоился, и в его изобретательном уме зародился оригинальный план.
— А ну-ка, патрон, встряхнитесь! У вас просто нервы разгулялись! Ничего еще не потеряно. У нас в запасе десять дней! А за подобный срок такие люди, как мы, могут перевернуть вверх тормашками весь мир!
Пробравшись в стан арпеттов, Боско даром времени не терял.
Хотя он, как намеревался, и не поставил «подмастерьев» себе на службу, но все же выведал очень важные вещи.
Во-первых, узнал, какую роль играл Малыш-Прядильщик в двойном несчастье, постигшем Леона и Мими.
Во-вторых, выяснил, где находится квартира-ловушка, в которой бедная Мими должна была подвергнуться скотскому насилию. Хоть Боско и не сумел предупредить жениха Мими, но успел спасти от грязных притязаний подонков бедную девушку.
Теперь ему следовало разыскать Леона, о котором ничего до сих пор не было известно, помешать Малышу-Прядильщику возобновить свои мерзостные преследования и вырвать Марию из лап де Валь-Пюизо.
Все согласятся, что задача ставилась почти не выполнимая для человека, у которого до сих пор и крыши-то над головой не было, и рассчитывавшего лишь на собственную изобретательность. Однако Боско не унывал и ринулся в бой очертя голову, как и во время вылазки к арпеттам.
Поначалу он собирался разрешить грызущий его вопрос: каким образом де Валь-Пюизо удалось разыскать ребенка князя Березова, какие рычаги тот повернул, какие силы привел в движение? Вернуть родителям дитя, которое, сбившись с ног, безуспешно искала вся парижская полиция! А барон тотчас же отыскал ребенка и представил к назначенному сроку!
Была ли тому единственной причиной его влюбленность в сестру княгини?
Думая про барона, Боско говорил себе:
«Уж я за тобой послежу, будь спокоен! Правда, кроме этого, много надо сделать!»
К несчастью, время торопило — как бы ни был неутомим Боско, вездесущ он не был.
И впрямь, только он не потерял здравого смысла в то время, как жестокая судьба разила его самых дорогих друзей.
В первую очередь следовало заняться Леоном. Боско попросил Людовика справиться в Управлении благотворительной медицинской помощи, не попал ли туда несчастный жених Мими. Быть может, он очутился в какой-нибудь больнице? Боско отказывался верить, что юноша мертв, как ему злорадно сообщил Соленый Клюв перед смертью.
Интерн кинулся на поиски, побывав предварительно у Мими и ее матери с визитом, в котором они очень нуждались.
Сколь ни тяжело было на сердце у него самого, Людовик попытался их утешать. Но утешитель из него был плохой — обе женщины были в отчаянии, а его собственное угнетенное состояние только ухудшалось.
Боско во второй раз попросил у него карт-бланш — предоставить несколько дней и дать всю имеющуюся наличность.
Не будучи богачом, отец Людовика имел порядочное состояние и обожал сына. Юноша поведал ему историю своей любви к Марии, драматические перипетии, сопутствовавшие ее зарождению и надежды, которые он возлагал на этот союз. Отец одобрил выбор сына, однако опасался, как бы тому в последний момент не дали отставку. Вот почему, когда сын, совершенно убитый, сообщил, что все висит на волоске, Монтиньи-старший не очень удивился.
Стараясь утешить сына, старик спросил, чем может быть полезен.
— Мне нужны деньги. Много денег…
— Тебе хватит четырех тысяч франков?
— Думаю, что да…
— Держи, четыре. Дай Бог, чтоб они тебя поддержали.
Людовик передал деньги Боско, и тот небрежно сунул их в карман, как будто всю жизнь ворочал миллионами.
— Как я понимаю, хозяин, это, так сказать, наши последние патроны, — бросил он с порога и удалился.
Людовик отправился на розыски Леона, Боско — на рынок Тампль.
Вместо того чтобы обратиться в Управление, интерн решил лично обойти все парижские больницы. Ведь в этом случае он получит сведения скорей, да и данные будут полнее — его коллеги знают всех своих больных, знают, в каком кто состоянии.
Людовик предполагал затратить на поиски максимум один день. Взяв такси, он велел отвезти себя на улицу Ларибуазьер. И тут случай помог ему.
Первый же интерн, к которому он обратился, его хороший приятель, сказал, что у него в палате лежит раненый, чьи приметы похожи на описание примет художника.
— Как он себя чувствует? — Людовик не в силах был больше терпеть.
— Немного лучше.
— Случай тяжелый?
— Чрезвычайно. Любому другому летальный исход был бы гарантирован. Но этот пациент чрезвычайно силен, может быть, выкарабкается.
— Ох, дружище, ты и сам не знаешь, какую радость доставляешь мне своими словами! Я интересуюсь им, как интересовался бы родным братом. Так что же с ним случилось?
— Многочисленные раны, кровоподтеки в результате чудовищных ударов. И проникающее ранение левого легкого. В течение суток он бредил. Сейчас немного успокоился, начал приходить в сознание. Словом, сам увидишь.
Войдя в палату, они с удивлением увидели у изголовья больного двоих мужчин.
— Смотри-ка, комиссар полиции и его верный пес, — не церемонясь брякнул друг Людовика. — Никак они от него не отцепятся. Вчера тоже около часа допрашивали! Я вынужден был в интересах больного запретить им снимать допрос. Можно подумать, из потерпевшего они подсудимого хотят сделать!
— Большей частью в этом и заключается роль полиции — заставить получивших удары платить за них тому, кто их нанес.
Приблизившись, они услышали вопрос комиссара:
— В каких отношениях вы состоите с Гонтраном Ларами, именуемом вами, как, впрочем, и всем Парижем, Малышом-Прядильщиком?
Медленно, с трудом ворочая языком, Леон отвечал, даже не видя полицейских, так как его набрякшие веки еще не могли разлепиться:
— Я не знаю… Гонтрана Ларами…
— И никогда его не видели?
— Видел… однажды… порвал ему ухо…
— Почему?
— Потому что… он оскорблял мою невесту…
— Обдумайте как следует ваш ответ. Вчера в бреду вы произносили его имя с огромной ненавистью, называли его злодеем, лгуном, вором, убийцей.
— Вполне возможно… видите ли… его семейка — те еще подонки… они на все способны…
Секретарь быстро записывал, и время от времени его умные и хитрые глазки бросали на больного внимательный взгляд. Иногда, слыша вопросы своего патрона, губы его кривила чуть заметная ироническая улыбка. Тот же вещал с большой важностью.
Слова Леона возмутили комиссара. Как?! Этот простолюдин так отзывается о людях, являющихся столпами общества! Тут и впрямь подумаешь, что у него не все дома!
Заметив интернов, полицейский продолжал, понизив голос, как если бы хотел дать им понять, что их присутствие нежелательно:
— Подумайте, ваши слова в адрес столь почтенных и уважаемых господ могут быть классифицированы как оскорбление личности, как диффамация…[687]
— Плевал я на… — Леон все еще не вполне пришел в себя, мысли путались, он нервничал и конечно же не думал, к каким последствиям могут привести его слова.
— Берегитесь! Я нахожусь при исполнении служебных обязанностей и требую, чтобы вы вели себя соответственно.
— А я требую, чтобы вы оставили меня в покое! Подумать только, я ослеплен… Едва слышу и еле-еле могу отвечать… Я пошевелиться не могу, все тело — сплошная рана… А в вас хватает варварства… меня мучить…
— Я представляю правосудие, к которому вы обязаны относиться с должным почтением.
— Да плевать я хотел на ваше правосудие… на всю вашу лавочку… на полицию, не сумевшую меня защитить, потому что я простолюдин…
— Записывайте, записывайте все это слово в слово! — восклицал комиссар, мгновенно возненавидевший полуживого раненого, еще не до конца вышедшего из лихорадочного состояния.
Вмешался друг Людовика.
— Осмелюсь заметить, месье, — сказал врач с отменной почтительностью и достоинством, — что вы не можете сделать этого несчастного ответственным за произнесенные им слова, в которых он не отдает себе отчета.
— Что?!
— Он абсолютно невменяем, и в случае надобности я смогу это подтвердить.
— Он рассуждает вполне здраво, и у него нет высокой температуры.
— Месье, вы можете быть образцовым комиссаром полиции, но позвольте мне усомниться в вашей компетентности в области медицины.
— Кто вы такой, месье?
— Дежурный интерн.
— И вы осмеливаетесь…
— Осмеливаюсь говорить как должно с комиссаром полиции. И излагать ему свои мысли. Точно так же я буду говорить и в присутствии генерального прокурора. Сейчас я представляю главного врача больницы. И завишу лишь от него и своей совести.
Устав от этой дискуссии, Леон впал в полудрему.
Людовик Монтиньи подошел к больному и, осторожно прикоснувшись к нему, заговорил ласково и с дружескими интонациями.
Тут только побагровевший и взбешенный как никогда в жизни комиссар ретировался со словами:
— Я еще вернусь! Этот тип обвиняет одного из самых уважаемых граждан Парижа в том, что тот якобы пытался его убить. Надо прояснить это дело. Воистину крепкая спина у Малыша-Прядильщика, если на ней пытаются рассесться все кому не лень!
С этими словами полицейские вышли не прощаясь.
— Нет, это уж слишком! — с возмущением воскликнул Людовик Монтиньи. — Этот хам вознамерился превратить в преступника честного, славного парня.
— Такое в обычае у этих людишек, — заметил его друг. — Но не беспокойся, я за ним пригляжу. Да я и без того заходил бы сюда не реже двух раз в день.
— Бедняга Леон! Несчастье обрушилось на него именно в день свадьбы! Невеста — она еще ничего не знает — будет навещать его. Считай ее моей сестрой. Не сочти за труд, проследи, чтоб ее к нему допускали не только в часы разрешенных посещений.
— Разумеется, дружище.
— И пусть она остается с ним как можно дольше.
— Да, да, да, месье Людовик, — вклинился в беседу сухой, задыхающийся голос Леона, слушавшего разговор двух коллег. — Мими, Мими, дорогая моя, бедняжка… Как вы оба добры!.. Как я вам благодарен…
И художник, как слепец, стал шарить в воздухе, пытаясь нащупать их руки. Молодые люди ответили ему горячим дружеским рукопожатием.
— До скорого, Леон, милый друг, — продолжал Людовик, — я спешу предупредить Мими. Будьте спокойны, вы еще будете счастливы, это вопрос времени.
И прибавил со вздохом:
— А я — никогда…
Придя на рынок Тампль и посетив одну из тех лавок, куда мог зайти оборванец в самых устрашающих лохмотьях, решительно каждый имел возможность выйти из нее одетым с иголочки. В Тампле не торгуют чем попало, никакого поношенного тряпья, никакой стоптанной обуви. Встречаются в продаже почти не надеванные вещи, производящие впечатление новых. От такой одежды и обуви отказались из каприза или потому, что владелец обнаружил маленький, почти незаметный дефект. Торговцы, дающие вам товар для беглого осмотра, станут заверять вас, что вещь еще лучше новой, и иногда это близко к правде. Отборная одежда из Тампля имеет как минимум одно преимущество: по ней не видно, что она только что вышла из рук своего производителя — туфли не так блестят, платья не стоят коробом, не имеют тех определенных складок, указывающих на их новизну.
Боско заставил приказчиков переворошить целую гору костюмов.
Он мерял, критиковал, торговался, сыпал скабрезными шутками, которые заставляли краснеть дочь лавочника, воспламеняли кровь его жены и в конечном итоге вызвали улыбку у всех присутствующих.
Решено было, что это комедиант, и ему стали выказывать ту благосклонность, которую парижане издавна питают к «бритым подбородкам».
Он выбрал два костюма — один для утра, другой, более поношенный, — для визитов и прогулок. Они ему очень шли, и, клянусь, в таком одеянии Боско имел вполне презентабельный вид.
Можно сказать, он выглядел совсем как юноша из хорошей семьи, особенно после того, как сменил обувь, надел перчатки, сделал у парикмахера прическу, обзавелся безукоризненным бельем. Бывший бродяга казался таким пай-мальчиком, что торговец, заручившись его обещанием и впредь быть постоянным покупателем, сделал ему большую скидку. Ко всему прочему Боско преподнес дамам розы, а хозяину и приказчикам предложил пропустить по рюмочке.
Торговец поблагодарил и сказал:
— Вы такой славный парень, что я угощаю.
— Согласен!
Чокнулись. Потягивая винцо, Боско спросил, не может ли хозяин обеспечить его еще и чемоданом, шляпной картонкой и небольшим несессером, в котором было бы все необходимое, чтобы «привести лицо и волосы в порядок».
— Я сразу догадался! — обрадовался хозяин. — Месье — актер?
— С чего вы взяли? — отвечал Боско, не говоря ни да, ни нет.
— По всему видно: по разговору, по походке, по повадке, по манере себя держать. И вот вам теперь требуются декоративная косметика, кисточки, тампоны, заячья лапка…
— Видно, что вы очень наблюдательны, — невозмутимо объявил Боско.
— Правда? И вы еще посетите нас?
— Всенепременно и с превеликим удовольствием!
Нимало не смущаясь, Боско попросил у дам разрешения их чмокнуть, пожал руку хозяину и, расплатившись, кликнул мальчика-рассыльного.
Он велел ему взять чемодан и нести его к ближайшей стоянке экипажей. Там он нанял извозчика и приказал отвезти себя в скромную с виду гостиницу на улице Амело.
Здесь Боско, по-видимому, знали, так как портье, ни о чем не спросив, сразу же отнес его чемодан в комнату на третьем этаже. Оставшись один, он раскрыл несессер, где лежали грим и всякие приспособления для его нанесения. Затем вытащил из кармана увеличенную фотографию и поставил перед собой. И со скрупулезным тщанием и ловкостью, выдававшими некоторую его опытность в такого рода делах, он, как говорят за кулисами, «сделал себе лицо».
Особенно старательно он обработал глаза: навел красным веки, изобразил темные круги под глазами и даже языком прищелкнул от удовольствия.
— Годится! Я с первого взгляда схватил, как сделать глаза ночного гуляки!
Все так же внимательно всматриваясь в фотографию, Боско продолжал свой монолог:
— Маленькая родинка на левой скуле… Вот и она… Проведем несколько неприметных линий на висках, у меня они не такие мятые… Немного губной помады… Прекрасно! Просто потрясающе!.. Однако у меня фигура поплотнее… Ну да ничего, я это уравновешу, подчеркивая утомленный вид оригинала… А теперь, Боско, вставай и вперед!
Наш герой переоделся, сунул в карман револьвер и бумажник, спустился по лестнице и вышел на улицу. Дойдя до бульвара Бомарше, он вновь нанял экипаж и велел отвезти его на улицу Прованс, 3.
Пока они ехали, Боско, по своему обыкновению, бормотал сквозь зубы:
— Ясное дело, он отправился проматывать свои денежки в Монако. Все утренние газеты об этом трубили. Боже милостивый, а что, если что-то помешало ему уехать?! Сколько шишек упадет на башку бедолаги Боско! Но смелее вперед! Ты работаешь на своих друзей, которые вытащили тебя из грязи, где ты барахтался, старина!..
К счастью, лошадка попалась довольно резвая, до улицы Прованс домчались быстро.
Набравшись храбрости, Боско заявил консьержу, что хотел бы говорить с господином бароном де Валь-Пюизо.
— Господина барона нет дома, — отвечал ему слуга с той почтительностью, которая заставила Боско подумать: «А я неплохо устроился в шкуре этого голубчика, очевидно, что меня действительно принимают за него; маскарад удался!»
— Как вы думаете, в котором часу он появится?
— Здесь находится месье Констан, он куда лучше меня может ответить на вопрос месье.
Месье Констан — это был Черный Редис, задушевный друг проклятого де Валь-Пюизо. Он приблизился и почтительно приветствовал Боско, в ответ высокомерно кивнувшего головой.
На самом деле славный парень отнюдь не был уверен в себе и ужасно трусил, что его разоблачат. И боялся не столько за свою голову, сколько за то, что в случае, если все выйдет наружу, он ничем, абсолютно ничем не сможет быть полезен своим друзьям.
В это время Черный Редис, как образцовый слуга, докладывал Боско:
— Господин барон будет очень огорчен, что не повидался с вами, месье. Но он полагал, что месье уехали в Монако. Думается, весь Париж в этом уверен.
— Ха, весь Париж! Я натянул нос этому сборищу хамов и проходимцев, которое именует себя «весь Париж»! — ответствовал каналья Боско.
— Месье волен в своих поступках, — почтительно отвечал Черный Редис.
— Вот и хорошо. Я здесь инкогнито, а весь этот сброд, меня доконавший, думает, что я в Монако. Никому ни слова, договорились?
— Месье может на меня положиться.
— Тогда держи парочку брючных пуговиц. — Боско протянул ему два луидора. — И ты держи, мокрица.
Черный Редис и консьерж рассыпались в благодарностях.
Боско продолжал:
— Игра стоит свеч.
Черный Редис закивал с понимающим видом.
— Придает ли еще месье значение этому дельцу о крошке Мими и ее воздыхателе?
Сердце Боско дало сбой и бешено заколотилось. Скосив глаза, он украдкой бросил взгляд на консьержа и уклончиво ответил:
— Быть может…
— О, вы можете верить ему, он все знает… Господин барон использует его так же, как меня…
«Да, — подумал Боско, — этот барон де Валь-Пюизо, сдается мне, порядочная сволочь, судя по тому, какие у него подручные и какие порученьица он им дает!»
— А что стало с красоткой и ее приятелем?
— О, месье не знает?..
— Не знаю.
— Бедолага Костлявый, который так ловко переодевался женщиной, погиб.
— Да вы что?! Быть того не может!
— Погиб также Соленый Клюв…
— Не знаю такого, — уверенно заявил Боско.
— Мы так его называли потому, что он любил держать под языком кристаллик соли. Да нет, месье его прекрасно знает — это Жюстен.
— Жюстен?..
Из страха все погубить, Боско прикусил язык.
«К чему он клонит?» — размышлял он.
— Ну, это же лакей господина барона, который служил у мадам Франсины д’Аржан.
— Ах, незадача! Он был красавчиком, этот ваш сутенер Жюстен! Так, говоришь, его убили?
— Его самого. Он вам известен, ведь он состоял на службе у барона.
— Но потом куда-то запропал. Я думал, его списали на берег…
— Его, как и Костлявого, убил Боско…
— Кто? Боско? Это тот грязный бродяжка, надувший и полицию и судей в деле Березовых?
— Именно он! Но он приговорен! Мы знаем где его найти, с ним дело ясное… Когда твой противник Бамбош…
На этих словах консьерж кашлянул, как бы предостерегая Черного Редиса от лишней болтовни.
Тот понял намек и замолчал, опасаясь, что и так ляпнул лишнего.
Удовлетворенный результатами опыта, в восторге от того, что так хорошо сыграл свою роль, Боско удалился, провожаемый низкими поклонами слуг.
Выйдя из привратницкой, Боско намеревался направиться в сторону Шоссе д’Антен. Он думал:
«Я так хорошо влез в шкуру Малыша-Прядильщика, что эти кретины ничего не приметили. Если он еще недельку пробудет в Монако, я всех выведу на чистую воду. Остается только узнать, сумею ли я провести барона де Валь-Пюизо».
Но он и на два шага не успел отойти от дома, как его заставил обернуться шелест женской юбки.
Он услышал слова, произнесенные вполголоса Черным Редисом:
— Я уверяю вас, мадам, что господин Гастон Ларами находится здесь, в Париже.
— Ну, это уж слишком! Хорошенько ж мы посмеемся! — Женский голос срывался от ярости. — Мне скрывать нечего, и мне плевать на него, хоть он и Малыш-Прядильщик!
— Почел своим долгом уведомить мадам.
— Благодарю. Держите, это вам за труды.
Боско, скорее заинтригованный, чем испуганный, остановился, ожидая, чем кончится это таким странным образом начавшееся приключение.
Женщина настигала его, стуча каблучками по мостовой. Она накинулась на него, как фурия, глубоко вонзив в его руку свои розовые ноготки.
— И впрямь, господин Драный Башмак, — зашипела она низким голосом, — и эта харя осмеливается за мной шпионить!
— Я?! Да как вы можете такое говорить?! — вопрошая себя, как бы ему выпутаться из этого недоразумения, защищался Боско.
— Грязная тварь, я застаю тебя у дверей де Валь-Пюизо, где ты судачишь с его холуями!.. Даешь в лапу его прихвостням, чтоб они фискалили, ябедничали на меня!
— Неправда!
— Ну тогда скажи, что ты здесь делаешь, когда весь Париж, кроме меня, твоей любовницы, уверен, что ты в Монако.
«Вот те раз! — подумал Боско. — Так это и есть Франсина д’Аржан! Надо срочно шевелить мозгами, иначе мне каюк…»
— Что молчишь, поганец?
— Я опоздал на поезд. — В тоне Боско звучала издевка.
— С тех пор прошли сутки.
Она все так же крепко держала его за предплечье и увлекала в сторону храма Святой Троицы.
— Кажется, я не зря потратил это время — сцапал тебя после того, как ты провела ночь с де Валь-Пюизо!
Эта атака, предпринятая наугад, произвела на красотку такой эффект, как будто ей выстрелили над ухом из карабина.
Боско с лету угадал истину, как если бы знал, что кокотка неравнодушна к барону и опрометью помчалась к нему сразу же после отъезда Малыша-Прядильщика.
Хоть Франсина и любила Гонтрана Ларами как собака палку, сколько б ни хорохорилась, она очень дорожила своим положением содержанки миллионера, осыпавшего ее золотом. Она содрогалась при мысли, что может разом все потерять, быть обреченной на жалкое существование, и спрашивала себя, что же она станет делать, ежели он в очередном приступе злобы, к которым был склонен, внезапно ее бросит.
— Да как ты можешь говорить такое! Чтоб я тебе изменила?! К чему? По какой причине?!
— Ну, тут ты не постесняешься! К чему? Да к тому, что ты втюрилась в барона. И решила позабавиться. Ведь у тебя блуд в крови.
— Ну что за глупости! Клянусь тебе — это неправда!
С настоящим Малышом-Прядильщиком такая смехотворная защита не прошла бы. Гонтран Ларами любил лишь тех женщин, которые третировали его и держали в ежовых рукавицах. Если Франсина, вместо того чтобы нападать, стала бы оправдываться, это означало бы ее погибель. Но она и впрямь была так потрясена этой неожиданной встречей, что ей необходимо было некоторое время, чтобы оправиться.
Боско, уверенный, что сохранил свое инкогнито, заговорил холодно и ехидно:
— Значит, ты пошла к барону и провела с ним ночь? А свечку держала его мамаша!
— О нет, Гонтран, не говори ерунды! Кроме того, ты не знаешь его матери… Жалкие останки Бог знает чего, я бы сказала, продавщицы готового платья… Невольно задаешься вопросом: неужели она в самом деле его мать?
«Эге, — подумал Боско, — а ведь я с ней недаром время теряю… Думается мне, что мамаша наемная, как дуэнья у актрисы или танцовщицы».
— А он-то сам, между нами говоря, настоящий ли барон?
В любых других обстоятельствах Франсина д’Аржан взорвалась от негодования и разразилась бы бранью. Однако, попав в ловушку, боясь, чтобы Гонтран не узнал правды, она преспокойно пожертвовала бароном, надеясь тем самым смирить не только гнев Малыша-Прядильщика, но и пролить бальзам на его самолюбие.
— Он?! Никто не знает, где этот пройдоха раздобыл себе баронский титул. Никому не известно, чем живет! Возможно, сутенерством? А может, и чем похуже?
— Ну ты и скажешь, черт подери, Франсина! — вскричал Боско, до такой степени войдя в роль, что стал искренне чувствовать себя Малышом-Прядильщиком.
— Конечно, еще бы! Вспомни эту грязную историю с колье…
— Да, колье… — подхватил Боско, не имея ни малейшего понятия, о чем идет речь.
— Так вот, в глубине души я всегда была уверена, что это он его украл!
— Не может быть!
— Может. И вот поэтому-то я и отправилась сегодня к нему… Но я не спала с ним, нет! Клянусь прахом моей матери! Подумай только, голубчик мой, украшение стоимостью шестьсот тысяч франков!
— Да что там, сущие пустяки! — небрежно уронил этот дьявол Боско, к которому все больше прилипала кожа его двойника.
Они дошли до сквера перед церковью Святой Троицы.
Боско желал одного — отделаться от Франсины и отправиться по своим делам и в первую голову взять под пристальное наблюдение дом барона.
Наш герой узнал сегодня достаточно и очень боялся, как бы Франсина не заподозрила подлог.
Увидя, что он не собирается сегодня с ней оставаться, она, естественно, испытала сильнейшее желание его удержать.
— Ты, разумеется, поедешь ко мне? — В ее тоне звучала настойчивость.
— Э-э, нет.
— Так куда ж ты тогда направляешься?
— Да так, погуляю за городским валом. Поброжу в одиночестве, лишь бы меня не осаждали все эти скоты, что тычут в меня пальцем и вопят: «Ба! Кого я вижу! Малыш-Прядильщик!»
— Поедем со мной!
— Нет! Не для того я пропустил поезд на Монако, чтоб ко мне приставали. До завтра!
— Нет, мы поедем немедленно!
— Нет! Нет и нет!
— Ну, так я устрою ужасный скандал!.. Я стану кричать! Вопить!.. Я тебе вцеплюсь в физиономию! Пусть нас заберут в участок!
При мысли, что его могут арестовать, допрашивать, обнаружить смелую мистификацию и то, что он надел личину другого человека, Боско содрогнулся.
«Ладно, пока придется покориться, — решил он. — С этими сумасбродными женщинами не знаешь на что и нарвешься».
Видя, что он молчит, Франсина кликнула извозчика. Она сама открыла дверцу, впихнула оглушенного всем происшедшим Боско в карету и приказала вознице:
— На улицу Юлэ! Я покажу, где остановиться. А ты, милый мой Башмачок, — мой пленник.
По дороге Франсина д’Аржан вела себя смирно. Но, когда они доехали до улицы Юлэ, ее властная и сварливая натура взяла свое. К тому же здесь она чувствовала себя дома и, как злая собака возле своей будки, испытывала желание лаять и огрызаться.
Когда кучера отпустили и за ними закрылась тяжелая дверь особняка, Боско услышал:
— Ступай вперед.
Ввиду того, что Боско по вполне понятным причинам понятия не имел о расположении комнат, он остался на месте, не зная, куда идти.
Франсина подумала, что его замешательство означает сопротивление, во всяком случае, очевидное колебание. Безо всякого предупреждения она накинулась на него, выставив когти, как бешеная кошка. Она решила исцарапать ему лицо, как неоднократно царапала Малыша-Прядильщика, которого это приводило в восторг.
Когда приятели потешались над его рубцами и ссадинами, это доставляло ему живейшее удовольствие. Женщины держат под каблуком только тех, кто сам этого хочет!
Боско этого не ожидал, да и не мечтал о подобных проявлениях любви. К тому же он терпеть не мог тех женщин, которые на каждом шагу орут, грозятся, неистовствуют, кусаются, царапаются и бьются в нервных припадках.
— Руки прочь, или я тебе врежу! — гаркнул он голосом, хлестнувшим красотку, как удар бича.
Обычно она не церемонилась, тем более что была девушкой сильной, с по-крестьянски развитой мускулатурой, на которой не отразились генетически передаваемые пороки, болезни, алкоголизм.
Едва ли Малыш-Прядильщик был намного сильнее ее. Почти всегда она брала верх, и уж тогда ему доставалось! К тому же она была не просто злюкой, иногда ее жестокость граничила со свирепостью.
Однажды утром, когда они были еще в рубашках, между ними произошла ссора. Франсина кинулась в свою гардеробную, обула охотничьи ботинки со шнуровкой и вернулась в спальню, где, босой и полуодетый, стоял Малыш-Прядильщик. Подкравшись, она повалила его и так испинала ботинками, что все его тело целый месяц было покрыто синяками и кровоподтеками.
Уходя, он был в бешенстве и клялся, что расстается с ней навсегда. Его хватило на два дня, и, вернувшись, он подарил ей двадцать пять тысяч франков. Вот как она его держала.
Существует категория невропатов, которые обожают, чтобы их избивали, и нередко предпочитают поцелуям тумаки.
Отпор Боско вызвал у нее смех и не умерил заносчивости.
Однако Боско с такой силой ударил ее по запястью ребром ладони, что маленькая лапка с розовыми коготками беспомощно повисла. На глазах у нее выступили слезы, и, разъярявшись, она разразилась градом грязных ругательств.
Прислуга, удивленная появлением хозяина, которого все считали уехавшим в Монако, предусмотрительно попряталась. Все полагали — стычка произошла из-за того, что хозяин узнал о ночной отлучке госпожи.
Франсина продолжала изрыгать отборную брань. Малыш-Прядильщик тоже был изрядным грубияном. Но его репертуар был детским лепетом в сравнении с лексиконом Боско!
Когда тот бродяжничал, его считали одним из лучших златоустов Парижа не только благодаря находчивости ответов, но и ввиду колоритности выражений, потом передававшихся из уст в уста. Он мог достойно противостоять прославленным сквернословам, базарным торговкам рыбой, утереть нос любым острословам, самым большим знатокам арго, так называемой «фени».
Когда Франсина выдохлась и, тяжело дыша, замолчала, они уже пребывали в ее будуаре, наполненном ароматом тонких духов. Никогда, даже во сне, Боско не видел ничего подобного царившей здесь изысканной роскоши. Он едва сдержал возглас восхищения. Но восторгаться было не время.
С вызывающим видом он встал перед Франсиной и, как певец, упивающийся своим искусством, буквально выхаркивал все самое отборное из своего словаря непристойностей.
Ах, черт возьми! Как жаль, что не нашлось стенографа, имеющего возможность запечатлеть эту безумную серенаду помоев! Она струилась, не скудеющая, как родник. Лилась не как вызубренный урок, а как неподражаемая импровизация виртуоза!
Франсина была не просто ошеломлена, она была оглушена.
Сперва она пробовала вставить хоть слово. Но ее пронзительный фальцет не мог заглушить могучего баритона Боско — напрасные усилия, пустое сопротивление, обреченное на провал. Вынужденная замолчать, ошеломленная, почти околдованная, Франсина вскоре уже и не пыталась вклиниться.
Она слушала, сбитая с толку, и то, что ей сначала показалось забавным, теперь вызывало неподдельное удивление. Малыша-Прядильщика как подменили!
Действительно, она не узнавала своего мордатенького.
Какое-то время Франсина восторгалась этим потоком канальского красноречия, колоритного, полного грубых образов, смелых и живописных метафор.
И вдруг она встрепенулась:
«Его болтовня — вздор. Он ее вызубрил наизусть. Последнее слово останется за мной».
Франсина не могла вынести, чтобы Малыш-Прядильщик взял над ней верх, и вновь кинулась на Боско…
Теперь она старалась сделать ему как можно больнее, применяла запрещенные приемы, наносила предательские удары в самые уязвимые места.
Боско развлекался, ощущая себя полубогом. Его атакуют? Ну что ж, он будет защищаться, он задаст этой фурии такую трепку, что она его век не забудет.
Парень стал в стойку, как будто готовился к серьезной битве, и подумал:
«Сейчас не время дать себя искалечить. В любом случае Франсина д’Аржан — та еще штучка. Будь я действительно Малышом-Прядильщиком, она б души во мне не чаяла».
Не в силах с ним справиться, женщина, пытаясь отвлечь его внимание, заговорила:
— Ты должен был быть в Монако… Так что же ты валандаешься в Париже, потаскун несчастный?
Боско заявил не без иронии:
— Волочусь за одной знакомой!
— Ты?! Да ты слишком уродлив!
— Ха-ха! Не все разделяют твое мнение. Эта красотка пялилась на меня не без вожделения, потому что…
— Потому что ты раскошелился?
— Нет! Она понятия не имеет, кто я такой, просто она глаз на меня положила.
— На тебя?! На эдакую образину?!
— Да, на эдакую образину, моя крошка. Она любит меня самого, а не мои деньги!
— Ты врешь, подонок! — И, потеряв всякое самообладание, мегера одним прыжком с криком кинулась на Боско.
Тот влепил ей оплеуху, да такую, что Франсина застонала от боли.
Снова вопль ярости.
В ответ — пощечина по второй щеке. О, на этот раз такая увесистая, что раздался звук, похожий на звук бьющейся тарелки.
— Каналья!
Она попыталась ударить его ногой в пах, и, если бы он ловко не увернулся, ему пришлось бы худо. Боско отплатил новой пощечиной.
— Бандит!
— Ну как, хватит с тебя?
Не помня себя, она вновь ринулась в бой, но на этот раз вслепую, движимая одним желанием — царапаться, рвать зубами.
Видя, что ему не взять верх над этой фурией, что так просто она не сдастся, Боско прибегнул к крайним мерам. Не заботясь о том, не поломает ли он ей кости, не обезобразит ли ее, Боско принялся методично лупить и так отделал эту даму полусвета, как бандиты отделывают своих сожительниц. Нанося удары, он хрипло приговаривал:
— Ах, так ты мужчин под себя подминаешь! Ах, ты их ногами топчешь! Ты у нас укротительница! Таким, как ты, только никчемные слабаки поддаются! Я тебя, дрянь, так исколошмачу, что навек запомнишь!
Поначалу она не желала сдаваться. Но мало-помалу боль пересилила гордыню.
О, как же больно! Он переломает ей все кости!
Слезы брызнули у нее из глаз — слезы боли и стыда, обжигающие веки. Она все еще не хотела признать свое поражение и не понимала — откуда столько силы, откуда столько ловкости у этого презренного, всегда покорного раба?! Она хотела продолжать борьбу — и не смогла. Она бесновалась и спрашивала себя:
«Да что же это сегодня на него нашло?! Я не узнаю его. Он — мужчина».
Слезы полились рекой. Рыдая, она простонала:
— Гонтран, довольно!.. Ты делаешь мне больно! Хватит!..
Неумолимый Боско издевательски отвечал:
— Я сам знаю, когда хватит. Надо тебя отделать на совесть, задать тебе добрую трепку.
И снова принимался за свое.
— Пощади!.. Сжалься!.. Гонтран…
— Женщины, они как бифштексы. Становятся мягче, когда их отбивают.
— Ах, ты хочешь меня убить!..
— Вот уж нет. Хочу, чтоб ты еще немного поверещала.
— Ох, умоляю тебя, заклинаю, не бей… Я буду тебя любить.
— Да уж, куда ты денешься.
— Я буду тебя любить, я тебя уже люблю!
— Не сомневаюсь в этом.
Истерзанная, разбитая, с глазами, полными слез, с горькой улыбкой, кривящей губы, Франсина медленно поднималась с пола. Душа ее ликовала.
Боско был настороже, ожидая от нее подвоха.
Но нет, она смиренно стояла перед ним на коленях и умоляла.
Жестокость Боско сослужила ему хорошую службу.
Франсина думала — он в ярости, он хочет ее покинуть… Она надеялась его смягчить, растрогать…
— Мой дорогой, я уже люблю тебя… Ты — настоящий мужчина… Я не думала, что ты такой. Но почему ты мне повиновался, как собака? Почему исполнял все мои прихоти, даже самые идиотские?
— Да, но все это до поры до времени, — проворчал Боско.
— Да, я вижу, — лепетала девушка, счастливая, укрощенная, усмиренная. — Я обожаю тебя! И это на всю жизнь!.. О, я с ума по тебе схожу! Я готова творить любые глупости!
— Что ж, поживем — увидим.
— Чего ты хочешь, любовь моя, чтобы я ради тебя сделала? Отреклась от роскоши? Я готова. Отними у меня этот дом, не давай ни гроша… Ради тебя я готова жить в лачуге… Терпеть нужду… И я буду любить тебя сильнее, куда больше, чем та, ради которой ты остался в Париже.
«Да этот Малыш-Прядильщик — форменный остолоп, — размышлял Боско. — Что ж это он не додумался действовать с нею как я? Да, не каждому дано умение заставить себя любить!»
Красотка медленно встала, робко приблизилась, обняла, прижалась к его лицу, жадно ища его губы. Глаза ее увлажнились, грудь бурно вздымалась, кудри рассыпались, и вся она, излучавшая самую пылкую страсть, была на диво хороша и соблазнительна.
Боско не остался равнодушен к этим чарам, он почувствовал, как мало-помалу сладостное опьянение охватывает и его.
Но, человек прозаический и чуждый громких фраз, видя, что ситуация усложняется столь приятным для него образом, он подытожил, сказав про себя:
«Что поделаешь, человек не камень».
Волею случая попав в святилище неги, Боско — бродяга, бездомный и нищий философ без гроша за душой — решил щедро заплатить за гостеприимство. В конце концов, почему бы и не овладеть этим прелестным созданием, отдававшим ему себя, этой девушкой, просившей, умолявшей, как нищенка, клянчившей крохи его любви?
Он привлек ее к себе, и все его прежние неутоленные желания вспыхнули в нем. Он все крепче, до боли прижимал ее, то целуя, то кусая, переходя от нежной ласки к грубости.
Она, обезумев, уже не понимая ни что делает, ни что говорит, лепетала слова любви, прерывая их криками, стонами сладострастия, спазмы сжимали ей горло, из уст вырывались неразборчивые обрывки слов, она не помнила себя, как в бреду…
Через полуоткрытую дверь будуара Боско заметил роскошную спальню и, легко, как перышко, подхватив Франсину на руки, сам охваченный еще неизведанным любовным пылом, рыча, как зверь в брачную пору, понес ее туда…
…Обессиленные, сломленные, истомленные, они очнулись наутро на огромном ложе из эбенового дерева, к которому, словно к алтарю, вели три ступеньки.
Нарядная расторопная горничная суетилась вокруг, как куропатка в поле.
Видя вокруг себя изысканную элегантность обстановки, лежа в мягчайшей постели рядом с этим дивной красоты созданием, Боско ощущал себя наверху блаженства.
Бродяга где только не шлявшийся, чего только не испытавший на своем веку, спавший и под забором, и на тюремных нарах, оборванец Боско сейчас не испытывал никакого смущения и принимал все как должное.
— Мариэт, который час? — томно спросила Франсина.
— Девять часов, мадам.
— Так поздно!
«Черт подери! — подумал Боско. — Уже девять! Времени в обрез, дела не ждут».
Горничная поставила на маленький белый столик возле кровати поднос с завтраком — две чашки холодного бульона, бутылку бордо и два бутерброда.
Боско отхлебнул бульона, скорчил гримасу и умял в один миг бутерброды.
— Достаточно, чтобы разыгрался аппетит, — заявил он и, поднеся к губам бутылку, не отрываясь, опорожнил ее.
— И это все? — с явным сожалением вопросил он и, забавляясь, с размаху швырнул бутылку в приоткрытую дверь туалетной комнаты. Она со звоном разбилась, а Франсина залилась радостным смехом.
Боско вытер простыней испачканные вином губы, крепко обнял и поцеловал девушку. И объятие это было таким крепким, властным, бешеным, что профессиональная кокотка, привычная к такого рода упражнениям, млела и стонала, почти лишаясь чувств.
Действительно, Боско обладал многими достоинствами настоящего самца, такими, что даже Франсина, за всю свою карьеру, скажем так, «любезной» женщины, никогда не была подобным образом… ублажена.
Изнемогающая, разомлевшая, счастливая, она вся погружалась в блаженство, наступающее после переизбытка любовных наслаждений.
«Моего Малыша-Прядильщика как подменили», — думала она.
И в сотый раз повторяла себе, вспоминая все неистовства минувшей ночи:
«Нет, невозможно… Нет, невероятно, чтоб это был Драный Башмак!..»
Явившаяся на звонок горничная раздвинула двойные шторы и подняла жалюзи. Яркий свет ворвался в комнату. В это время Франсина пожирала Боско восторженным взглядом. Он же, в рубашке нараспашку, шаловливо ее поддразнивал.
И тут, при виде мощной мускулистой шеи, выпуклых мышц его громадных рук, она подскочила от удивления. Худощавый Малыш-Прядильщик всегда казался утомленным и хилым.
Перед нею же был настоящий самец, так беспощадно ее укротивший.
— Ты не Малыш-Прядильщик! — радостно воскликнула она. — Нет, нет, не отрицай! Я знаю, что ты не он! Ты похож на него, как две капли воды, как брат-близнец… Но ты настоящий мужчина! Как я счастлива, что могу любить тебя! Всем сердцем! И никогда, никогда ты не дашь мне повода тебя презирать!
«Эге, — подумал Боско, — а ведь она в меня влюбилась! Эк ее разбирает… Здорово! Поглядим, что из этого выйдет».
Франсина жадно обнимала его и спрашивала:
— Ты мне не отвечаешь. Вчера и даже сегодня ночью как я была глупа, перепутав тебя с этой обезьяной! Как противна мне его рожа! Меня тошнит от его фантазий, достойных какого-нибудь старикашки! Как прекрасно, когда любишь молодого, здорового, сильного, словом, настоящего мужчину! Я не оговорилась — с той минуты, когда я поняла, что ты — не он, я полюбила тебя еще больше! Ах, это на всю жизнь… Я никого в жизни не любила, а тебя я обожаю… Но как тебя зовут? Имя, скажи свое имя. Ничего, кроме имени, я не хочу знать. Остальное меня не касается. Наверно, у тебя свои секреты… Я хочу только одного: любить тебя. Любить всегда! Твое имя, дорогой?
— Возможно… Альбер. В детстве меня называли Бебером. Пусть будет Альбер.
— Я обожаю это имя. Оно такое красивое и так тебе идет. И скажи мне, ты меня хоть немного любишь?
— Мне кажется, я уже это доказал.
— Да, конечно. Но любовь не только в этом. Послушай, твое сердце бьется для меня? Положи руку на мое… Ты слышишь, колотится… как сумасшедшее… У меня захватывает дух, мне кажется, я теряю сознание…
— Мое сердце, говоришь? Черт подери, обычно оно у меня стучит и не так, как сегодня… Сдается мне, ты славная девушка, немного своенравная и чудаковатая, но чертовски красивая.
— Оставь в покое то, что ты именуешь моей красотой! Мне о ней уже все уши прожужжали.
— Ладно. Словом, не вижу причин не любить тебя.
— О да, да! Люби меня! Мы вместе проведем весь день и всю ночь.
— Невозможно, душечка, — отрезал Боско.
— Ты хочешь уйти?!
— И немедленно.
— Умоляю, останься!
— Ты должна была заметить, что я не из тех мужчин, которые, имея перед собой нерешенную задачу, останавливаются на полпути. Я сказал: надо!
Она смиренно склонилась перед его железной волей и нежно спросила:
— Скажи мне, когда я тебя увижу. Ведь ты же вернешься, правда? Я буду считать минуты до твоего возвращения.
— Разумеется, вернусь. Вечером… ночью… завтра. Точно не знаю.
Глядя, как он поспешно одевается, она спросила:
— Во всяком случае, дай мне надежду, что тебе не грозит опасность.
— Еще как грозит! Я веду такую игру, в которой запросто могу сложить голову.
— О Боже мой! Именно этого я и боялась! Ах, если б я могла тебе помочь!
— Нет, я своих тайн женщинам не доверяю.
— Я не обычная женщина!
— Ха! Все так говорят.
— Если боишься, что я тебя предам, убей меня.
— Не говори глупостей.
— Если я совершу какой-нибудь дурной поступок или просто о чем-нибудь проболтаюсь, ты распорядишься моей жизнью по своему усмотрению…
— Опять ты за свое!
— И распорядишься совершенно безнаказанно.
Франсина соскочила с кровати и подбежала к богато инкрустированному бюро, достала маркированную ее инициалами бумагу и медленно вывела несколько строк.
— Возьми и прочти. И ты поймешь, что я — твое имущество, твоя вещь. Ты увидишь — я принадлежу тебе душой и телом, и, что бы ты ни задумал, чего бы ни пожелал, я за это отдам жизнь.
Боско взял протянутый листок и прочитал:
«Пусть в моей смерти никого не винят. Я устала от всего и кончаю с жизнью, ставшей мне в тягость.
— Ну как? — спросила эта странная девица, которую эта внезапная, шквальная, непреодолимая любовь совершенно преобразила. — Теперь-то ты веришь, что я принадлежу только тебе?
И первый раз в жизни у Боско из-за женщины быстрее забилось сердце, а в глазах защипало.
— Верю, — ответил он. — Думаю, ты меня любишь и, возможно, я полюблю тебя.
— У тебя нет другой женщины, так ведь?
— Вот уж чего нет, того нет.
— Благодарю тебя. Остальное меня не волнует. А теперь, любовь моя, иди, будь осторожен и скорее возвращайся.
Они обменялись продолжительным поцелуем, и Боско ушел, ошеломленный этим странным происшествием.
Пока Боско и Франсина д’Аржан ссорились, идя по улице Прованс, Черный Редис, перепрыгивая через две ступеньки, мчался к барону де Валь-Пюизо.
— Известный господин — большой ловкач, — сказал он щеголю, занимавшемуся своим туалетом.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Малыш-Прядильщик не в Монако, он в Париже.
— Что ты мелешь? Я собственноручно загрузил его в поезд.
— Значит, он вас облапошил, месье.
— Быть такого не может! Со мной такое не проходит.
— Ручаюсь, что он вышел из вашего дома. И нос к носу столкнулся с мадам Франсиной возле самой привратницкой.
По мере того как Черный Редис говорил, барон бледнел то ли от злости, то ли от внезапного испуга.
— Продолжай! — приказал он, сцепив зубы.
— Он хотел подняться к вам. А мадам Франсина как раз спускалась по лестнице. Тут-то они столкнулись и ушли вдвоем, переругиваясь. Сцепились они не на шутку.
— Разрази меня гром! Если этот идиот Гонтран здесь, нам крышка.
— Месье боится, что ему будет трудно свободно видеться с мадам Франсиной?
— С этой потаскушкой? Да плевать я на нее хотел! — пожал плечами барон. — Дело не в ней, а в переводном векселе на пятьсот тысяч франков, который необходимо представить за время его отсутствия.
— Месье через пару дней женится и получит большое приданое и жену-красавицу. На его месте я так бы не переживал.
— Ты что, не знаешь, что у меня сейчас нет ни гроша, что я в долгах как в шелках?! Я задолжал и Богу, и черту, и в кассу «подмастерьев»… Мне необходимо заткнуть все дыры, иначе я взлечу на воздух!.. Что ж, на большие хвори — сильные лекарства. Надо действовать без проволочек.
— Я в вашем полном распоряжении, хозяин.
— Что нового в деле на улице Дюлон?
— Невозможно ничего узнать. Мы так и не доискались, кто убил Костлявого и Соленого Клюва.
— Гром и молния! Плохо дело!.. А тело Боско разыскали?
— Валяется, наверно, в какой-нибудь дыре. Вы что ж, хозяин, думаете, что кто-нибудь может, не зная лабиринта, без еды и без света выйти из катакомб?
— Твоя правда. Ладно, перейдем в ателье. Нельзя терять времени в этой афере с Малышом-Прядильщиком, потому что я собираюсь вскоре общипать его догола.
Сказав это, барон направился к себе в спальню, где стоял огромный стальной сейф. Высокий и широкий, как шкаф, он был неимоверно тяжел.
Де Валь-Пюизо открыл встроенный шкаф, находящийся рядом с сейфом, и приступил к таинственным манипуляциям. Работал он недолго. Секунд через восемь — десять раздался приглушенный треск, и сейф, несмотря на всю тяжесть, с неожиданной легкостью повернулся вокруг своей оси. За ним оказалась массивная, окованная листовой сталью дверь, которую барон открыл секретным ключом. Затем он спустился на две ступеньки и оказался в помещении, где когда-то проводил время банкир воров и кокоток граф де Мондье по кличке «Дядюшка».
С того времени, как Бамбош дебютировал — убил своего отца с целью ограбления, — обстановка почти не изменилась.
За маленькой дверцей размещался небольшой сейф, точь-в-точь похожий на первый и вращающийся синхронно с ним. Барон вернул его в первоначальное положение и открыл.
В сейфе, кроме огромного количества бумаг и драгоценностей, хранился еще целый ряд герметически закупоренных флаконов. Барон выбрал некоторые из них и отнес в туалетную комнату, примыкающую к Дядюшкиному кабинету, где хозяин в охотку занимался всякими превращениями — к примеру, трансформировал биржевого зайца в виконта Мондье.
Быстро и уверенно, что указывало на немалый опыт, де Валь-Пюизо наливал разноцветные жидкости в разные миниатюрные тигельки. С помощью маленькой тряпочки, смоченной какой-то жидкостью, он обесцветил себе брови, ресницы и усы. Затем проделал то же с волосами. Выждав пять минут, он повторил операцию, но уже переменив жидкость.
Эти манипуляции дали потрясающий эффект: из красивых русых волосы, брови, ресницы, усы превратились в угольно-черные. По мере последующих трансформаций элегантный барон де Валь-Пюизо уступил место грозному вожаку арпеттов Бамбошу.
Минут десять он сушил волосы, затем глянул в зеркало и воскликнул:
— Превосходно!
Молодой человек вымыл лицо и волосы, снова их густо намылил, смыл пену под проточной водой, сполоснул и вновь осмотрел свою работу:
— Всего лишь небольшой макияж!
Безмолвный, точный в движениях, Черный Редис помогал ему, подавая по мере надобности то одно, то другое снадобье.
Последний штрих — бандит обработал лицо луковым отваром, оно сразу же утратило розоватый оттенок, стало смуглым, коричневого тона, и это довершило метаморфозу. Валь-Пюизо, абсолютно неузнаваемый, стал Бамбошем, не применив для этого ни грима, ни парика! Все оставалось совершенно натуральным — невыводимым, несмываемым, неудалимым. Кисточкой он все же кое-где добавил некоторые черточки, и сделал это мастерски.
В платяном шкафу Бамбош выбрал заурядную, невзрачную одежонку и мигом переоделся.
Не теряя ни минуты, Черный Редис убрал все аксессуары, с помощью которых был проделан этот своеобразный маскарад.
Бамбош же уселся за письменный стол и занялся более чем странными упражнениями в каллиграфии. Перед ним лежала добрая дюжина перьевых ручек и стояли чернильницы с чернилами всех цветов и оттенков. А также — бювары[688], скрепки, гербовая бумага, печати, клейма, промокашки — словом, весь сложный арсенал подозрительной и нечистой на руку канцелярии. Имелись, кроме того, прикрепленные к листам картона разнообразнейшие образцы всевозможных почерков.
С легкостью, изобличающей в нем фальсификатора со стажем, Бамбош написал письмо на бланке, подписался и проставил дату. Затем вложил его в конверт, написал адрес, запечатал и наклеил марку.
С помощью почтового штемпеля он, как это делают на почте, сделал на наклеенном ярлыке оттиск даты отправления, номера почтовой регистрации и названия почтового отделения-отправителя. В довершение своих трудов проштемпелевал почтовую марку, а на обратной стороне конверта, повторив всю операцию, изобразил штамп отделения-получателя.
Таким образом, снабженное отметками об отправлении и получении, письмо приобрело вид абсолютно подлинного.
Бамбош разрезал конверт, как если бы после получения письмо было вскрыто и прочтено.
Черному Редису, наблюдавшему за процессом, Бамбош бросил:
— Славная работа, не правда ли?
— Потрясающе, патрон! — восхитился подручный, обращаясь к главарю «подмастерьев» более фамильярно, чем обращался к барону.
— Это письмо имеет такой вид, как будто совершило путь из одного конца Парижа в другой. А тем не менее оно не покидало этой комнаты. Ни один даже самый дотошный эксперт не заподозрит в нем подделку, администрация вынуждена будет признать его подлинным. А оно тем не менее содержит в себе основания для того, чтобы отправить человека на каторгу лет на десять.
Тут Бамбош взял лист гербовой бумаги, старательно сличил даты, приговаривая: «Прекрасно, замечательно». Окунув перо в чернильницу, он сделал пробу на листке белой бумаги и стал писать.
Закончив, мошенник прочитал вслух:
«Не позднее первого мая тысяча восемьсот девяностого года я обязуюсь погасить задолженность в сумме пятисот тысяч франков, взятых мною взаймы у мадемуазель Ноэми Казен.
Затем чуть выше даты Бамбош вывел: «Париж, пятнадцатое апреля тысяча восемьсот девяностого года».
— Завтра первое мая… Надо, чтобы бумага была предъявлена, зарегистрирована, а затем опротестована.
— Ясно. Я этим займусь, как всегда. А что делать дальше?
— Шум поднимется изрядный: «Воры!», «Горим!», «Это шантаж!».
— Но вы же не получите кругленькой суммы, раз она выписана на имя девчонки…
— Сразу не получу, это очевидно. Но пару деньков спустя…
— Вы уверены?
— Абсолютно уверен.
— Ну и хитрец же вы!
— А ты думал!
— А можно ли спросить…
— Нет, нельзя.
— Как вам будет угодно.
Вложив в конверт переводной вексель, Бамбош написал еще одно письмо и, выходя, распорядился:
— Иди тайным переходом к Глазастой Моли и скажи, чтоб никуда не отлучалась. Она может мне понадобиться.
— Вас понял.
— Затем отнесешь букет Франсине.
— Розы или камелии?
— Розы.
— Такие же, как всегда, когда вы подаете условный знак, чтоб она пришла завтра?
— Вот именно. А теперь проваливай. Вечером я буду у «подмастерьев».
Черный Редис исчез за маленькой дверцей позади небольшого сейфа, вновь водруженного на место.
С двумя письмами и переводным векселем в кармане Бамбош вышел через прилегающий дом на улицу Жубер. Дойдя до Шоссе д’Антен, он остановил проезжающий фиакр и приказал отвезти себя к скверу Батиньоль. Здесь он вышел, расплатился с кучером и пошел пешком в направлении улицы Де-Муан. Дойдя до дома, где так драматически оборвалась жизнь Лишамора и матушки Башю, он вошел в парадное.
Консьержка подмигнула ему, как доброму знакомому.
Он открыл квартиру стариков, которую оставил за собой, постоял там с минуту и прислушался. В доме царили покой и тишина.
Выждав еще минут десять, он вернулся на лестничную площадку, бесшумно, крадучись поднялся на этаж выше и с помощью отмычки легко отворил дверь квартиры Леона Ришара.
Комната была чисто прибрана, кругом — порядок, что свидетельствовало о характере и жизненных принципах квартиросъемщика.
Казалось, Бамбош досконально знал, что где находится в этом скромном жилище трудолюбивого ремесленника, потому что прямиком направился к секретеру и стал рыться в лежавших там личных бумагах юноши.
Кроме бумаг там находилось еще несколько засохших букетиков, скромных цветов, подаренных Мими, все еще продолжавших сохранять для Леона свой аромат.
Смяв грубой рукой эти любовные сувениры, Бамбош пожал плечами и проворчал:
— Шутки кончены, мои голубки!
Вытащив из кармана письмо, он засунул его в пачку других писем, позаботившись о том, чтобы оно сразу же бросилось в глаза.
Сделав это, он присел к секретеру, взял перо, бумагу и стал писать. Казалось, негодяй колеблется, пробует так и сяк написать ту или иную букву, словно учится имитировать чей-то почерк. Трудился он долго и старательно. Вскоре весь листок был испещрен отдельными словами, росчерками, буквами, написанными с нажимом и без, подписями.
На столе Бамбош отыскал листок розовой промокательной бумаги.
К каждому написанному им слову бандит тотчас же прикладывал промокашку так, что весь текст отпечатался на ней хоть и наоборот, но совершенно отчетливо. На ней теперь ясно угадывались все подписи, росчерки, даты, которые Бамбош выводил на белом листе. Создавалось впечатление, что он хочет оставить неоспоримое, неопровержимое свидетельство своих загадочных, но безусловно компрометирующих писаний.
Закончив труды, он положил промокательную бумагу на самое видное место — на бювар и даже заботливо прижал ее какой-то книгой, как пресс-папье, потом сжег белый лист в камине, но сжег, не сминая его, таким образом, чтоб на ровном слое пепла еще можно было различить те или иные буквы и слова.
Удовлетворенный проделанной работой, мерзавец потер руки и двинулся к выходу, бормоча себе под нос:
— Ну все, теперь вам крышка. А я одним махом отомщу и обрету состояние и счастье.
Людовику наконец-то удалось немного утешить Мими, которая после катастрофы была ни жива ни мертва. Да, произошла большая беда, но, как бы огромна она ни была, несмотря на самые пессимистические прогнозы, Леон Ришар не умер.
Как только стало возможным свидание, Людовик почел своим долгом сопровождать Мими в клинику Ларибуазьер.
Леон чувствовал себя значительно лучше. Благодаря на редкость могучему организму он даже мог надеяться, что период выздоровления будет относительно коротким. Раны и ушибы заживали без осложнений, кровоподтеки рассасывались. Лишь рана в груди требовала еще внимательного лечения.
Людовик Монтиньи заканчивал описывать девушке состояние больного, когда они переступили порог палаты, где на одной из трех коек лежал Леон.
Два дня назад, по настоянию интерна, друга Людовика Монтиньи, больного перенесли в эту небольшую комнату, в которой пока не было других больных.
Из деликатности Людовик остановился на пороге и, держа Мими за руку, с улыбкой провозгласил:
— Господин Леон! К вам пришли. Прекрасный посетитель, который исцелит вам и душу и тело.
Мими с простертыми руками кинулась к своему жениху, которого уже не чаяла увидеть. Прильнув к нему, она, несмотря на все свои решения быть мужественной, разразилась потоком слез. Раненого невозможно было узнать. Брошенный ему в глаза перец вызвал острейший конъюнктивит: взгляд едва проникал сквозь воспаленные вздутые веки.
Леон не столько увидел, сколько почувствовал ее присутствие по тому, как бурно забилось его сердце. Не веря своему счастью, он раскрыл ей объятия.
— Мими! Любимая!.. Неужели это вы!..
— Да, Леон, это я… Ваша невеста, считавшая вас мертвым и собиравшаяся последовать за вами.
Девушка говорила с такой убежденностью и нежной печалью, что слезы навернулись на глаза интерну. Влюбленные целовались, позабыв обо всем на свете. Людовик на цыпочках вышел, и на душе у него было тяжело.
— Мими и Леон настрадались, да и теперь мучаются… Страшные испытания выпали на их долю, жизнь их не пощадила… Но они любят друг друга, они могут надеяться… Что до меня, то я…
И терзания, испытываемые им с того момента, когда он узнал, что его любовь обречена, стали еще острее, еще пронзительнее…
Несчастный переживал все муки ада при мысли, что его обожаемая Мария или умрет, или станет женой другого. Он пребывал в состоянии смертника, ждущего казни, который знает: каждое утро к нему могут войти и сказать:
— Казнь состоится сегодня!
Страдания Людовика умножались еще и тем, что он не знал, когда наступит трагическая развязка. Потому что молодой человек твердо решил: он тоже не переживет своей невесты!
Он жил в состоянии постоянного головокружения: то ему казалось, что время ползет смертельно медленно, то он приходил в ужас оттого, что часы летят так стремительно. Интерн слонялся по больничным коридорам, рассеянно отвечал на обращенные к нему замечания коллег, которые, не узнавая весельчака-студента, недоумевали:
— Что, черт возьми, произошло с Монтиньи?
В это время Мими и Леон не могли наговориться — они открывали друг другу душу, вновь переживали моменты их столь короткого счастья. И вновь строили планы на будущее. Во-первых, как только Леон выйдет из больницы, они больше не расстанутся. Пусть ханжи и сплетники болтают что угодно, им на это наплевать. Потом, когда Леон сможет ходить — ни дня, ни часа проволочки! — они поженятся. Ах, как они жаждали быть соединены неразрывными узами — этот мужчина, сильный и смелый, любящий и преданный, и эта девушка, грациозная хозяйка, озаряющая улыбкой свой скромный дом…
Так, обнявшись, они провели целый час, пролетевший как сон, и, когда Людовик Монтиньи пришел сказать им, что время свидания истекло и пора расставаться, у обоих горестно сжалось сердце — и тому и другому казалось, что они не сказали чего-то очень важного.
Влюбленные обнялись, Мими пошла было к двери, но, уже дойдя до порога, кинулась обратно, обвила руками шею своего жениха, прижалась к его губам, шепнула ему еще более горячие слова любви и, улыбаясь, но с тяжелым сердцем попыталась уйти.
— Поцелуйте от меня матушку Казен.
— Да, мой Леон, непременно поцелую.
— А также добрейшую матушку Бидо…
— Ну конечно!
— И еще Селину…
Людовик предложил Мими руку, попрощался с раненым и проводил девушку домой. С чуткостью, свойственной любящей женщине, Мими догадывалась, что происходит в душе интерна, и желала его утешить. Она боялась банального сочувствия и очень переживала за друга, столько сделавшего для ее калеки-матери и жениха.
Когда они уже подошли к дому и пора было прощаться, Мими ласково сказала:
— Вы знаете, месье Людовик… Если у вас какие-нибудь неприятности… И, если я могу вам чем-нибудь помочь… располагайте мной… как самой преданной сестрой…
Он долго и растроганно смотрел на девушку, потом тяжело вздохнул и пробормотал:
— Славная Мими… Добрая моя сестричка… Спасибо тебе, спасибо от всего моего разбитого сердца, в котором больше не осталось надежд. Любите вашего Леона. И думайте обо мне иногда, вспоминайте, что я вас обоих очень любил…
— Месье Людовик, я не понимаю вас… Вы говорите так, будто… О Боже мой!..
— Да, я ранен в самое сердце. И поэтому умру. Прощайте, Мими. До завтра.
Перепрыгивая через две ступеньки, он помчался вверх по лестнице, ворвался к себе, заперся и, наконец, оставшись наедине с самим собой, смог отвести душу.
— Ах! — говорил он, охваченный злобой при мысли о неумолимой судьбе, которую не в силах был превозмочь и которая оказалась такой жестокой к нему, так разрывала его душу. — Нет, лучше уж покончить с этим раз и навсегда. Но я должен ее увидеть! Увидеть и умереть.
Его рассеянный взгляд упал на письменный стол. Там лежало несколько писем, и среди них одно, на котором адрес был написан так, что в любую другую минуту вызвал бы у него взрыв хохота.
Он узнал фантастическую орфографию Боско и разорвал конверт.
«Гуспадин Лютовик, мой дарогой патрон. Хатшю скасат што всо идот как по маслу. Я нашол много потриясных вижчей. Скоро я на них накладу лапу и жысть будет малина. Пока наслошдаюс. Заимел кралю на весь Париш. Она мине так люпит аш жуть, ноги моит. Ни волнавайтесь дела вашы делаю и шиву харашо. Ни тиряйте голову. Дершитис мои дарогой патрон.
С нижайшым потчтеньем
Даже такой поистине выдающийся и по стилю, и по орфографии опус не смог разгладить морщины на лице Людовика. Он пожал плечами и снова стал бормотать тем жалобным тоном, пришедшим на смену его обычному голосу, в котором всегда звенели веселые нотки:
— Бедняга Боско! Он где-то забавляется, но, несмотря ни на что, видит будущее в розовом свете. Говорит, чтоб я не терял надежды. А на что мне надеяться?
Студент тяжело опустился в кресло и стал грезить наяву. Его невидящий взгляд уперся в раскрытые книги, в которые он давно не заглядывал.
И вдруг его пронзило непреодолимое желание увидеть Марию. Он выскочил на улицу, и ноги сами понесли его к особняку Березовых.
В доме этом сейчас бок о бок уживались бурная, ликующая радость и, скрытое от посторонних глаз, смертельное горе.
Мария с ужасом осознавала, что приближается день, когда далекий от бескорыстия благодетель семьи, барон де Валь-Пюизо, придет за своей добычей и потребует выполнить обещание.
Ежедневно он являлся засвидетельствовать свое почтение и ухаживал за грустной невестой, чья бледность становилась день ото дня все более пугающей. Он был галантен, предупредителен, вел себя по-светски и так тактично и деликатно, что даже Мария, при всем своем отвращении, не могла не отдать ему должное.
Нанеся визит, который у него хватало ума не затягивать, барон удалялся, изящный и улыбающийся, несмотря на то, что вся его болтовня, все его россказни и сплетни не только не могли растопить холодность невесты, а были бессильны даже разгладить морщинки на ее нахмуренном лбу.
Ежедневно он посылал ей свой «букет жениха».
Огромная полусфера, претенциозно разукрашенная бумажными оборками, содержала снопы закрепленных на проволочках экзотических цветов.
Мария, обожавшая полевые и садовые цветы, но не сорванные, а живые, бросала грустные взгляды на эти жертвы брачных условностей и испытывала сочувствие к искалеченным растениям.
Опьяненные радостью от того, что вновь обрели свое дитя, князь и княгиня Березовы не замечали, как, тая свое горе, чахнет Мария. Они были счастливы, а счастье эгоистично, вот почему никто не обратил внимания на то, что веселый смех Марии больше не звучит в доме, что лучистые глаза ее померкли, а губы кажутся обескровленными. Раба своего долга, она никого не обвиняла, ни на что не жаловалась, а когда ее душили рыдания, она симулировала приступы веселости, принимаемые Михаилом и Жерменой за чистую монету.
Бедное дитя, ни на секунду не забывавшее о своем спасителе, о любимом Людовике, жило лишь одной-единственной ужасной мыслью:
«Через несколько дней, через несколько часов я должна буду умереть».
Благодаря услужливости доброго Владислава она могла переписываться с Людовиком. Владислав, славный малый, давно привязался к ней и, не задаваясь вопросом, хорошо это или плохо и дозволил бы хозяин эту переписку или запретил, он, как добрый преданный пес, служил молодым людям, так любящим друг друга.
Дворецкий возвращался с прогулки с двумя борзыми князя, когда на пути ему встретился интерн.
— Что нового? — коротко спросил Людовик.
— Увы, ничего хорошего, месье. Бедняжка мадемуазель все время льет слезы, не спит, не ест.
Людовик глубоко вздохнул, вытащил из кармана письмо и протянул Владиславу.
Тот принял его и, почтительно поклонившись, исчез за дверью особняка.
Пять минут спустя Мария показалась в одном из окон, расположенном на фасаде здания.
В руке она держала письмо, переданное Владиславом. Лицо ее сияло. Она помахала юноше рукой и, прижав пальчики к губам, послала ему воздушный поцелуй. Затем девушка внезапно исчезла.
Людовик, у которого кровь отхлынула от лица, едва успел ее рассмотреть. Но он уже получил свою порцию счастья, достаточную для того, чтобы дожить до завтра, когда Мария снова махнет ему рукой.
Тем не менее содержание письма, только что полученного бедняжкой, несмотря на весь свой лаконизм, было ужасным:
«Мария, любимая!
Так как вы все-таки предпочли умереть, чем терпеть это насилие, мы умрем оба. Утром того дня, когда собираются заключить этот проклятый союз, я буду ждать вас в экипаже возле особняка. Приходите! Мы умрем вместе.
Я люблю вас!
Через несколько минут Владислав вышел на улицу и вручил интерну короткое послание:
«Да! Я вас обожаю!..
Людовик прижал к губам пахнущую тонкими духами записочку, страстно ее поцеловал и медленно пошел по улице, бормоча:
— Хоть нам и помешали принадлежать друг другу, но, во всяком случае, в смерти мы соединимся навек!
И успокоенный, просветленный, черпая силу в принятом решении, он направился домой, дабы навести порядок в своих вещах и хладнокровно приготовиться к далекому путешествию. От этой жизни он уже ничего не ждал.
Как Боско и обещал Людовику в своем письме, орфография которого несколько отличалась от общепринятой, даром времени он не терял.
Франсина стала его помощницей, и помощницей преданной, влиятельной, могущественной и при любых обстоятельствах сохраняющей вверенную ей тайну.
Любовь, охватившая эту даму полусвета, пылала, испепеляя и превращая девушку в вещь, принадлежащую Боско.
Она не вдавалась в дискуссии, не умствовала, она просто хотела того же, чего хотел он, ни перед чем не останавливалась, чтобы выполнить любой каприз любовника, с первой же минуты доведшего ее до безумия.
Для выполнения таинственного мероприятия, задуманного Боско, она тотчас же поставила ему на службу свой ум, страсть к интригам, связи, состояние — словом, все.
Она понятия не имела о начале драмы, в которой пришлось участвовать Боско и где он проявил свое потрясающее хладнокровие. Она не требовала от него никаких откровенных признаний, она работала на него, ведомая инстинктом, добровольно, с радостью, и была непомерно счастлива, когда он одной похвалой, одной лаской вознаграждал все ее за труды и хлопоты.
Вот каким образом случайность, а именно из случайностей состоит наша жизнь, дала Боско в руки возможности, о которых он даже не мечтал и которые рано или поздно должны были дать свои результаты.
Уже много дней он вел таинственную работу. Была поставлена цель: разоблачить двойную жизнь барона де Валь-Пюизо.
В голове у Боско роилось множество предположений. Более того, он был почти уверен, что щеголь-аристократ и атаман арпеттов Бамбош — одно и то же лицо.
К несчастью, доказательств пока не было. А время поджимало.
Скоро счет уже будет идти даже не на дни, а на часы. И бандит явится к князю и княгине Березовым требовать выкуп за маленького Жана.
При этой мысли у Боско в жилах закипала кровь.
Он чувствовал — грядет катастрофа, и только он один может ее предотвратить.
Но отважный парень имел дело с сильным противником.
Бамбош, узнав, что Малыш-Прядильщик пребывает не в Монако, а в Париже, был не так наивен, чтобы придать этому факту огласку. Напротив, он, во всяком случае внешне, сделал вид, что полностью этому верит, однако со своей стороны устроил круглосуточное наблюдение за особняком Франсины и за самой девушкой и теперь знал каждый ее шаг.
Это была простая предосторожность, но такой человек, как главарь «подмастерьев», не мог ею пренебречь.
До сих пор челядь Франсины считала, что Боско в действительности и есть «их господин». Его жаргонная речь, развязность, необычайное сходство с Малышом-Прядильщиком — все утверждало их в этом мнении, все поддерживало эту иллюзию.
Но, несмотря ни на что, де Валь-Пюизо сомневался.
Впрочем, сомнения было легко развеять.
Барон направился в особняк Гонтрана Ларами и убедился, что там его нет, узнал, что корреспонденцию ему пересылают прямо в Монте-Карло и что вернется он не раньше, чем дней через десять.
«Превосходно!» — сказал Бамбош, смеясь и потирая руки. В его смехе звучала угроза.
Он пошел на телеграф и отбил Малышу-Прядильщику длинную депешу, спрашивая в ней, не решил ли тот продать лошадь, которую Бамбош уже давно хотел у него приобрести.
Четыре часа спустя он получил из Монако ответ Гонтрана.
«Дорожу своими клячами… не продам… Берите лучше Франсину со скидкой… Вернусь концу месяца.
Получив эту депешу, де Валь-Пюизо не мог удержаться от смеха:
— Ты смотри, он не такой осел, как я думал. Заметил, что красотка Франсина ко мне благосклонна! Нет, дорогой. Не надо мне ни твоих кляч, ни твоей содержанки. Главное было узнать, что ты все еще в Монте-Карло.
Бамбош взял фальшивый переводной вексель на пятьсот тысяч франков на имя Ноэми Казен, подписанный Гастоном Ларами. Он все время носил в своем бумажнике эту более чем странную ценность, которую вознамерился немедленно пустить в дело.
С этой целью бандит пригласил свое доверенное лицо, Лорана, перешедшего к нему по наследству после убийства графа де Мондье.
Снабженный подробными инструкциями, Лоран поспешил в особняк Ларами и в качестве доверенного лица мадемуазель Ноэми Казен предъявил вексель к оплате.
Ему отвечали, что господин Гонтран Ларами не давал на этот счет никаких распоряжений и, уезжая, не оставлял средств для погашения этого платежа.
Лоран ни о чем больше не расспрашивал, он заявил, что собирается опротестовать вексель, и ретировался.
Вернувшись к Бамбошу, он объявил ему о том, что его поход не увенчался успехом.
— Ничего, старина, — утешил его отпетый негодяй. — Мы скоро получим и эту кругленькую сумму, и много других, не менее кругленьких.
Бамбошу оставалось лишь узнать, кто же тот незнакомец, так замечательно игравший роль Малыша-Прядильщика.
«Этот тип — настоящий пройдоха, — думал главарь бандитов. — Возможно, мы с ним поладим. Вдвоем мы смогли бы горы свернуть».
Бамбош переоделся нищим. Костюм был настолько реалистичен, что выглядел он в нем ужасающе и был совершенно неузнаваем.
Затем, вооружавшись терпением краснокожего, сидящего в засаде, он занял наблюдательный пост у дома Франсины д’Аржан.
Ожидание было тягостным. Ведь оно длилось почти тридцать часов! Да, тридцать часов истекли, прежде чем он смог обнаружить таинственного двойника Малыша-Прядильщика, пировавшего и наслаждавшегося, пока он, Бамбош, столбом стоял на одном месте.
Но главарь арпеттов принадлежал к тому сорту людей, которых ничто не может остановить на пути к избранной цели. Эти люди знают: даже самый черный и неблагодарный труд в конце концов бывает вознагражден и может окупиться.
Да, черт возьми, такое несокрушимое упорство приводит к успеху тем более блестящему, что его не ожидают.
Франсина и Боско, рано утром уехавшие из дому, возвращались домой в фиакре. Пока Боско расплачивался с кучером, а Франсина выходила, Бамбош, как нищий, приблизился к экипажу и хриплым басом стал взывать о помощи.
Боско, отзывчивый к чужому несчастью, достал из кармана монетку в пять франков и, памятуя о своей прежней нищете и пережитых лишениях, протянул ее попрошайке со словами:
— На, держи, старый горемыка. Купишь себе стаканчик вина, табачку и хлеба на сдачу.
Их взгляды встретились, и, несмотря на все свое хладнокровие, Боско пронзило какое-то странное ощущение, похожее на страх. Глаза нищего горели изумлением, гневом и, кажется, восторгом…
Бамбош, обладавший чрезвычайно острой памятью на лица, узнал Боско. Да, это был именно тот Боско, которого он считал погребенным на дне катакомб, бродяга Боско, нищий, разгуливающий теперь в обличий миллионера, чье имя и любовницу он присвоил.
По всему телу Бамбоша прошла дрожь, он пробормотал слова благодарности и пошел прочь, почти сомневаясь, не подвело ли его зрение.
В какое-то мгновение у него возникла мысль выхватить нож и по рукоять вонзить его в затылок Боско.
Почему бы и нет? Улица была пустынна. Франсина уже скрылась в арке ворот. Мысль об убийстве молнией прошила мозг. И все же он колебался.
Это секундное замешательство и спасло Боско, не подозревавшего, какой смертельной опасности он только что избежал.
Бамбош подумал, что неплохо было бы привязать к себе этого опасного противника, знавшего тайну арпеттов, человека, казалось, презиравшего всякие предрассудки и показавшего себя недюжинным ловкачом, превосходно подготовленным для жизни авантюриста.
«Я сделаю его своей правой рукой, своим вторым «я», — думал Бамбош. — Вдвоем мы станем хозяевами Парижа. Да, это было бы замечательно! Но этот чертов Боско, захочет ли он повиноваться? Ну, а если нет, что ж, я сам возьмусь за него, и у меня он вряд ли воскреснет».
Бамбош возвращался домой, размышляя о только что случившемся престранном происшествии и строя все новые и новые планы касательно Боско. Но спешить было некуда, и он спокойно шел в сторону улицы Прованс.
Десять минут спустя из особняка Франсины д’Аржан вышел рассыльный. Он торопился и нанял извозчика. Одетый в потертый бархатный костюм синего цвета, обутый в грубые, но тщательно начищенные башмаки, он держал под мышкой небольшой мешок из ковровой ткани, похожий на те, в которых чистильщики носят свои щетки и ваксу. В руке он держал деревянную палочку с винтом на одном конце и лопаточкой для нанесения воска на другом.
И сам рассыльный, и его плюшевая каскетка, надвинутая на уши, и воротник из грубого полотна, и позеленевшая от времени медаль на груди — все это не вызывало ни малейшего сомнения в своей подлинности.
Возраста он был престарелого, нечист, с немытым лицом, красным носом и источал сильный запах нестираного белья и пота.
Из экипажа он вышел перед церковью Сен-Луи д’Антен и быстрым шагом направился в сторону улицы Жубер. Там он зашел в распивочную, что расположена почти напротив дома № 3, и заказал стакан вина.
Трактирщик приветствовал его как старого знакомого. Тот отвечал с таким характерным акцентом жителя Оверни[689], что его ни с чем нельзя было спутать.
Потягивая вино, за которое он сразу же расплатился, как делают люди, желающие уйти, когда пожелают, чистильщик не сводил глаз с дома барона де Валь-Пюизо.
Внезапно он подскочил так, как будто получил заряд дроби в икры обеих ног, и рванулся было к выходу, но тут же овладел собой. Схватив свой стакан, он поднял его на уровень глаз и обратился к хозяину, стараясь, чтобы голос его звучал твердо:
— Важе сдорофье, мусье!
Так он сидел, пожирая лихорадочно горящими от любопытства глазами человека, уныло бредущего по тротуару.
Этот оборванец был именно тем нищим, которому Боско подал милостыню у ворот пышного особняка Франсины. Вид у него был самый жалкий и понурый, голова опущена, ноги шаркали по мостовой. Нищий дошел до угла и вернулся обратно, минуя дом № 3.
Эти маневры, казалось, крайне заинтриговали чистильщика. Наконец он увидел, как оборванец заговорил с одним из ливрейных лакеев барона и протянул ему руку, как будто прося милостыню.
И тут овернец узнал лакея и так поразился, что едва не выкрикнул его имя.
— Черный Редис!
Но попрошайка получил от лакея вовсе не милостыню — тот сунул ему в руку какую-то бумажку — чистильщик отчетливо увидел белый листок. Они перебросились несколькими словами, и нищий повернул в сторону Шоссе д’Антен.
Между улицами Прованс и Жубер стоял извозчик.
Бедняк внезапно разогнулся, походка его стала легкой и пружинистой. Теперь это был просто очень плохо одетый человек, но вовсе не тот жалкий тип в лохмотьях, взывавший к сочувствию прохожих. К всевозрастающему изумлению наблюдателя, нищий уверенно дернул дверцу кареты и уселся на сиденье. Не получавший никакого приказа кучер вдруг натянул вожжи, зацокал языком, и лошадь тронулась.
Чистильщик стал озираться в поисках извозчика, чтобы продолжить слежку. Не найдя вокруг ни одного свободного экипажа, он в отчаянии опрометью помчался следом, расталкивая прохожих плечами и мешком, набитым какими-то тяжелыми предметами.
По счастью, экипаж, увозивший таинственного незнакомца, двигался достаточно медленно, и чистильщик с трудом, но кое-как за ним поспевал.
Они проехали по бульвару Осман, по улице Гавр, вернулись на улицу Сен-Лазар. Затем, миновав улицу Комартэн, остановились в начале улицы Жубер. Чистильщик так хорошо поработал ногами, что теперь находился лишь шагах в двадцати позади экипажа. В тот момент, когда пассажир завершил поездку, вернувшую его в точку отправления, и вышел, чистильщик был уже совсем рядом.
За время поездки нищий совершенно преобразился. Теперь это был красивый молодой брюнет с черными усиками — личность сразу узнаваемая для каждого, кто хоть раз встречал главаря «подмастерьев».
«Бамбош! — чуть не вырвалось у чистильщика. — Я должен был догадаться. Ах, негодяй… Теперь надо его опередить. Иначе мы все пропали — и Франсина, которая мне приглянулась, и Людовик, мой дорогой патрон, и ты сам, Боско».
Произнося этот внутренний монолог, Боско, тот самый Боско, с его непревзойденной мимикой, позволяющей с невиданным мастерством исполнять роль пятидесятилетнего чистильщика, последовал за быстро шагавшим Бамбошем.
Тот вошел в один из домов по улице Жубер, номер которого Боско тотчас же запомнил.
Выждав минут десять, Боско решительно обратился к консьержу.
И тут его ожидал сюрприз.
Швейцар этого дома, присутствие в котором бандита делало это жилище более чем подозрительным, смерил чистильщика тяжелым взглядом.
— Чего надо?
— Я иту к мусье Фушар, чистить том…
— У нас таких нет.
— Но мне ше тали этот атрес!..
Консьерж, ворча, уже удалился в привратницкую, а Боско, ощущая себя триумфатором, пошел прочь, бормоча:
— А в трактире «Безголовая Женщина» ты, подонок, служишь ночным сторожем. И называют тебя Бириби. Ты доверенное лицо Бамбоша, сюда он тебя посадил консьержем. Теперь, молодчики, я вас держу крепко, и вы у меня попляшете.
Истина предстала перед Боско так явственно, как будто ее озарило ярким светом. Наконец у него в руках был ключ к до сих пор неразрешимой задаче, над которой он так долго ломал голову. Дом, занимаемый бароном де Валь-Пюизо, имел два выхода, и негодяй, единый в двух лицах — разбойника Бамбоша и барона, мог безнаказанно по своему усмотрению выбирать тот или иной путь, не рискуя себя скомпрометировать и не вызывая ни малейшего подозрения.
Да, только и всего! Совсем просто, как простыми кажутся и многие другие вещи, производящие поразительный эффект. Вся загвоздка в том, что до них надо додуматься!
У Боско было в запасе еще два дня. Но, уверенный в будущем успехе, он хотел, прежде чем нанести решающий удар и окончательно сразить де Валь-Пюизо, иметь на руках все козыри.
Он нацарапал Людовику записку, сообщив, что всякая опасность миновала. Послание завершалось следующей сногсшибательной фразой:
«Я вас увиряю што ф Париши будит страшеная шумиха. Патрон дайте мне ищо два дня».
Наш герой велел горничной Франсины отнести письмо на почту, а сам стал готовиться к последней битве.
Предусмотрительный, как могиканин, Боско подумал, не предупредить ли ему месье Гаро, начальника Уголовного розыска, не поведать ли ему все интересные истории, участником которых он был. Но так уж Боско был создан — ему претила мысль обращаться в полицию и посвящать ее в свои дела. Нет, он предпочитал действовать своими силами и не вовлекать в игру этих господ-полицейских, которых, справедливо или нет, не слишком жаловал.
Наконец, он обладал самолюбием и хотел доказать, что один, не имея ни помощников, ни средств, сумел разоблачить опасного бандита, поставить его на колени и, будучи всего лишь бродягой, устроить счастье тех, кого любит. Бедный Боско! Почему не поддался ты первому побуждению, что было бы с твоей стороны более осмотрительно, как скоро покажут дальнейшие события? Какой катастрофы ты мог бы избежать! От какого краха ты мог бы уберечься сам и уберечь своих друзей!
Людовик Монтиньи был объят смертельной тоской. Вот уже два дня он не получал никаких известий от Боско и инстинктивно предчувствовал, что все пропало. Он мужественно готовился встретить неумолимую, безжалостную судьбу, которую ничто не могло изменить: ни молодость, ни чувство долга, ни любовь.
Было утро того дня, когда должно было состояться заключение проклятого союза, одновременно являвшегося смертным приговором и для него, и для женщины, которую он любил.
Пробило восемь часов, и интерн с последней надеждой ожидал весточки от Боско. Пришел почтальон, принес юноше газеты, научные брошюры, рефераты диссертаций его друзей с дарственными надписями. Но письма от Боско не было. Не получив письма, отнесенного горничной Франсины на почту, Людовик был уверен, что никогда больше не увидит Боско, что его скромный и преданный друг, так его любивший, сгинул, став жертвой своей преданности.
Из его груди вырвался вздох.
— Бедняга Боско… — пробормотал он.
Вот ведь как бывает! — минутная лень приводит порой к неисчислимым бедам… Кто-то пишет важное письмо. Почтовое отделение располагается в ста метрах. Но тебе или жарко, или холодно, это зависит от времени года. Тебе лень выйти, сделать над собой небольшое усилие… Ты поручаешь это кому-то, кто, в принципе, человек порядочный. Но может оказаться просто небрежным растяпой.
Как бы там ни было, но Людовик не получил письма, от которого зависела и его собственная жизнь, и жизнь Марии.
Он был один в квартире, которую занимал вместе с отцом и сестрой. Девушка была слаба здоровьем, ей были назначены воды Баньера, поэтому брат отвез ее на курорт в Пиренеи.
Но одиночество не угнетало его, напротив, он чувствовал некоторое облегчение. Никто не помешает ему привести в исполнение свой роковой план. Ему не надо будет искать какое-нибудь пошлое местечко, где можно было бы умереть вместе с любимой. И Мария, дорогая его невеста, которую слепая судьба вырвала у него из рук, сможет, по крайней мере, испустить свой последний вздох среди ставших ему родными предметов, как бы проникшись духом его семьи.
Бегло просмотрев корреспонденцию, он оперся локтями о письменный стол и задумался. Мелькнула мысль написать отцу и сестре. Но безмерная усталость охватила молодого человека. Разглядывая несколько стоящих перед ним флакончиков с сильнодействующими ядами, он пробормотал:
— Зачем это нужно? Они поймут меня, когда найдут здесь наши тела… Бедняжка Мария!.. Скоро она придет сюда искать избавления… Совсем скоро, через несколько минут.
С улицы донесся шум автомобильного мотора.
Медик бросился к окну и увидел стройный силуэт женщины под густой вуалью, переходящей через дорогу.
Нервные быстрые каблучки простучали сперва по гулким плитам парадной, затем — по ступенькам лестницы. И звук этот, возвещавший ему о приходе любимой женщины, бежавшей от непосильных цепей постылого брака, заставил Людовика побледнеть, а сердце его — бешено забиться.
Он открыл дверь, и Мария, подняв вуаль, предстала перед его взором во всем блеске своей неземной красоты. Когда она вошла, молодой человек почти не в состоянии был говорить, не мог подыскать слов и пребывал в каком-то почти болезненном экстазе. Он хотел взять ее за руку. Храбрая девушка, которую так называемое «светское» воспитание не смогло все же лишить естественности, раскрыла объятия и потянулась к его губам.
— Друг мой! Любимый! — говорила она ему, и голос ее дрожал. — Разве же я не ваша?
Она упала ему на грудь, а он, растерянный, заикаясь, лепетал слова любви, от которых у него спирало дыхание, приникал к ее губам и до боли сжимал ее в своих объятиях.
— О Мария, любимая… любовь моя… жизнь моя…
Она побледнела, у нее дух захватывало от того, что она без помех, без стыда могла признаваться в любви, на пороге смерти, готовой вскоре ее поглотить.
Людовик отнес ее на диван, усадил как ребенка и сел рядом. Он разглядывал ее горящими глазами и никак не мог насмотреться, и только случайная слеза иногда остужала пламя этого взгляда.
— Да, это я, это я, — шептала она и очаровательным жестом гладила его лоб и щеки. — Мне кажется таким естественным быть здесь рядом с вами, с тем, кого никогда не захотела бы покинуть…
— Теперь мы вместе на всю жизнь… Правда, жизнь эта была короткой…
— Как вы бледны!
— Это от волнения, оттого что я вижу вас…
— Как у вас бьется сердце!
— Это потому, что я люблю вас…
— О да, я знаю. И, судя по тому, как колотится мое, я люблю вас не меньше…
— Мария, любимая!..
— Людовик, любимый!.. О, как я счастлива с вами…
— Вам удалось убежать оттуда, от них… и не вызвать подозрений?
— Оказалось, нет ничего проще. В особняке Березовых все вверх дном. Горы цветов, неслыханные подарки… Драгоценности… кружева… туалеты… Такое изобилие, что я даже не знаю, чего там нет. Сестричка моя положительно свихнулась, полагая, что этот союз обеспечит мое счастье.
— Во всяком случае, этот проклятый союз явился поводом избавления…
— Если бы я его не ожидала с минуты на минуту, я не была бы так спокойна, даже весела.
И девушка продолжала щебетать, как птичка, перескакивая с одного на другое:
— Мой зять не знает, на каком он свете. Бедный Мишель! Какой он добрый! А дорогой маленький Жан, что за чудесный ребенок… Жаль, что он станет причиной нашей с вами смерти… Как все связано в этом мире… Не будь похищения малыша, не будь удара ножом, мы бы не познакомились, не полюбили бы друг друга…
Они болтали, без умолку описывали друг другу какие-то мелкие подробности своей жизни, прерывали рассказ лаской или поцелуем. Их можно было принять за парочку влюбленных, тайком сбежавших на свидание.
Никто ни за что бы не заподозрил, что свидание это было первым и что ни юноша, ни девушка не желали вернуться с него живыми.
Мария объяснила возлюбленному, что благодаря радостному беспорядку, царившему в доме Березовых, она имела возможность спуститься по лестнице, пересечь парадный двор и беспрепятственно пройти мимо швейцара, безусловно, принявшего ее за одну из служащих магазина, которые раз пятьдесят на дню сновали туда и обратно.
Никто, кстати говоря, не признал в девушке в скромном платьице и под густой вуалью виновницу торжества.
Затем она быстрым шагом прошла авеню Ош и наконец села в такси.
Вот и все.
— И вы не подумали, что им надо оставить записку? Несколько строк, объясняющих ваш побег. Назвать мотивы вашего… нашего отчаянного решения?.. — спросил Людовик.
— Нет, друг мой. Да и зачем? Вы думаете, они не поймут всего, когда найдут нас здесь… обоих… умерших в объятиях друг друга? — спросила девушка, чья решимость нисколько не ослабела.
— Ваша правда. Да и к чему говорить о других, когда нам осталось так мало времени для того, чтобы заниматься друг другом?
— Да, да, вы правы. Как мне хорошо здесь! Как я счастлива рядом с вами… Мне кажется, что все здесь мое, хотя я ни разу в жизни не была в этом доме…
— Это потому, что я сам принадлежу вам душой и телом, а стало быть, и все, что принадлежит мне…
— Да, должно быть, это так… Я чувствую себя здесь дома больше, чем в особняке Березовых… Здесь намного уютнее…
Юноша снова приблизился к возлюбленной и, воспламенившись от неизъяснимого очарования, которое она источала, стал покрывать ее безумными поцелуями. Она как бы погружалась в нежное забытье, она была сильна своей любовью, своей душевной чистотой, уверенностью, что она ни в чем не может отказать возлюбленному, ради которого жертвовала своей жизнью. А он, чувствуя, как безумный пыл желания поднимается в нем и мутит разум, дрожал всем телом. Он мог овладеть этим восхитительным созданием, отдававшим ему себя не только без сожаления, но с радостью…
Этот одновременно сладостный и ужасный день был последним, у них не было завтра, и Людовику нечего было опасаться ни собственных угрызений совести, ни упреков со стороны Марии, ни осуждения окружающих их людей.
Да, Мария может принадлежать ему телом, как уже принадлежит душой. Тем не менее он превозмог в себе эту мысль. Для чего это горячечное, стремительное удовлетворение своих желаний? Зачем все это, когда их любовь сейчас должна будет столь трагически и жутко оборваться? Наконец, для чего спускаться с небес, к которым уже стремятся их души?
И еще Людовик желал отдать дань почтительного преклонения той, которую он боготворил. Но тогда надо было, чтобы она, раз уж ей было отказано стать его женой, осталась его девственной невестой, мученицей своей любви.
— И вы ни о чем не жалеете? — спрашивал он девушку, прижавшуюся к его груди.
— Нет, друг мой, я ни о чем не сожалею, потому что жизнь для меня невозможна ни без вас, ни вместе с вами. Вдали от вас я умру от горя… Вместе с вами из-за запрета моих близких, из-за кривотолков и злоязычия, покорного предрассудкам света, я умру от стыда.
— Да, верно. Вы правы, моя дорогая. Нам не дано быть вместе, иначе нас поставят вне общества. Но какая ужасная необходимость!
— О-о, вы считаете, что так уж страшно умереть в расцвете сил, красоты, любви? Да еще и самим выбрать час своей кончины? Избежать роковой минуты, в ожидании которой, говорят, сжимаются от ужаса самые неробкие сердца.
— Мария, любимая! Я восхищаюсь вашей храбростью и мужеством, вашей решимостью.
— Но, — сказала она, заключая его шею в нежное и душистое кольцо своих рук, — мне не стоит никаких усилий быть храброй и мужественной. Ведь вы сами подаете мне пример. Скажите, друг мой, это будет очень больно?
— Ничуть. Я по своему усмотрению выбрал яды наиболее мягкие, но сильнодействующие… Мы почувствуем, как нас охватывает сладостное оцепенение и погрузимся в забытье, в благодатный сон… У нас еще хватит времени, чтобы слиться в последнем поцелуе… И больше мы никогда не проснемся.
— Как хорошо! Ведь именно так я и мечтала умереть — в ваших объятиях… Чтобы ваша голова была рядом с моей… Когда это случится?..
— Когда вы захотите. По-моему, чем скорее, тем лучше.
— Я согласна с вами. Однако я все же сожалею, что не оставила прощальной записки своей сестре Жермене и Мишелю. О, это не будет долго, я вас не задержу.
— Я тоже напишу отцу и сестре, единственным существам, которых мне жаль…
— Да, давайте напишем. Так будет лучше…
Он передал ей бювар, несколько листков бумаги, и они сели рядом за письменным столом.
Людовик лихорадочно набросал несколько строк, Мария же писала старательно, неторопливо, с хладнокровием и выдержкой человека, принявшего твердое и не подлежащее пересмотру решение.
«Жермена, — писала она, — родная, извини меня за то горе, которое я тебе причиняю. Но так надо. Для меня невозможно существование вдали от того, кого я люблю. Я даже не пыталась бороться, не стремилась победить эту любовь, ставшую моей жизнью и из-за которой я сейчас умираю. Не жалей меня, дорогая сестренка, я счастлива рядом с ним. И главное, не думай, что в том решении, которое мы сейчас приведем в исполнение, есть хотя бы доля твоей вины. Всему причиной фатальное стечение обстоятельств.
Прощай, Жермена! Прощай, Мишель! Прощай, дорогой маленький Жан! Не жалейте и не оплакивайте меня… Я счастлива, потому что умру с улыбкой на губах, рядом с тем, кого выбрала и чья душа вознесется к небесам вместе с моей, туда, высоко, в таинственные голубые пределы, которые и есть родина для бессмертной любви…
Я прошу тебя об одном, моя Жермена. Сделай так, чтоб и после смерти наши тела не разлучались, чтоб единая усыпальница приняла их.
Прощай, сестренка, я люблю тебя.
Девушка сложила письмо, надписала адрес, положила его на видном месте на письменном столе и сказала возлюбленному, не сводившему с нее глаз:
— Теперь я готова.
— Еще несколько минут, прошу вас. Мне надо приготовить снадобья, которые подарят нам вечный отдых.
Он взял два стакана, налил в каждый немного воды, затем долил несколько капель светлой жидкости янтарного цвета, размешал смесь стеклянной палочкой, немного подождал и попробовал. У жидкости был легкий неприятный привкус, который он попытался устранить, бросив туда немного сахара и плеснув вишневой воды. Потом добавил в напиток прозрачной, как вода, жидкости, которая сразу же смешалась с ядом. Снова попробовал.
— Теперь хорошо. И доза точная — ни больше, ни меньше, чем требуется. Мы не испытаем никаких мучений. Вы готовы, Мария?
— Да, любимый, я готова, — храбро ответила девушка.
Твердой рукой он протянул ей стакан.
Она тоже не дрогнула и, поднеся стакан к губам, до капли осушила содержимое.
В это же время Людовик без малейшего колебания залпом выпил свою порцию. Он взял любимую на руки, отнес ее на свою кровать и лег рядом. Обнявшись, прижавшись друг к другу, смешав дыхание, чистые духом, они предавались страстным излияниям, они пели извечную песнь любви, которую должна была оборвать преждевременная смерть…
Прошло десять минут. Они не страдали, но ощущали сладостное оцепенение, их слившиеся тела охватила восхитительная блаженная истома. Людовик приподнял голову и взглянул на Марию. Она улыбалась.
— Мария, я люблю тебя.
— Людовик! Я люблю тебя, — покорным эхом вторил девичий голосок.
Боско употребил оставшиеся два дня расчетливо и не без пользы. Он накрыл барона де Валь-Пюизо невидимой сетью слежки, до конца проник в тайну его двойной жизни. Короче говоря, полностью лишил негодяя возможности притязать на руку Марии.
Кроме того, он развлекался напропалую, как человек до сих пор всего лишенный, как темпераментный мужчина, падкий до плотских утех и наконец до них дорвавшийся.
Да и то сказать — ему встретилась прелестная женщина, обожавшая его со страстью идолопоклонницы и помогавшая ему, как мы знаем, всеми возможными способами.
К сожалению, красавица Франсина д’Аржан была немалой эгоисткой — она старалась узурпировать свободу своего драгоценного Боско, называемого Бэбером, полностью его поработить и присвоить.
Боско не очень-то и сопротивлялся, и, вместо того чтобы прямиком бежать к Людовику и рассказать ему все как есть, он ограничился тем, что написал ему письмо.
Письмо это он вручил горничной Франсины и наказал снести на почту, а сам, со всем своим нерастраченным пылом, кинулся в омут наслаждений.
А барон де Валь-Пюизо перво-наперво решил проверить, надежную ли сообщницу он имеет в лице горничной, благоволившей ему из-за тех подарков, которые он время от времени ей делал.
На этот раз он дал ей крупную сумму и потребовал, чтоб она докладывала ему обо всем, что происходит в доме Франсины, и передавала всю поступающую корреспонденцию.
Вот таким образом письмо Боско к Людовику Монтиньи и попало в его руки.
Он прочел письмо и холодно сказал себе:
«Пора принимать меры».
И бандит их, разумеется, принял, как человек, находящийся всегда настороже и никогда не могущий быть уверенным в завтрашнем дне.
Здесь следует искренне восхититься недюжинной организованности этого человека — у него хватало времени и на то, чтобы вести светскую жизнь, заниматься приготовлением к свадьбе, назначенной на завтра, а также руководить «подмастерьями», всюду поспевать, быть одновременно и Бамбошем, и бароном де Валь-Пюизо, короче говоря, одному выдерживать то, что было бы не по силам и четверым.
Тем не менее, несмотря на достойное изумления хладнокровие, в глубине души он чувствовал беспокойство и изо всех сил желал, чтобы ничто не воспрепятствовало его брачному союзу со свояченицей князя Березова. А когда он будет обладать этой женщиной, а также прекрасным приданым, обещанным князем Березовым, он сделает все возможное, чтобы предвосхитить возникновение малейшей опасности, пусть даже для этого ему придется уехать за границу и дать на время о себе забыть.
Пока все шло как нельзя лучше, и теперь, приблизившись к финишу, Бамбош нервничал и лихорадочно шептал:
— Завтра! Боже мой, завтра!
Боско же рассуждал следующим образом:
— Завтра, господин лжебарон, вам придется отказаться от всех ваших претензий и найти уважительный повод для того, чтобы разорвать помолвку и отменить свадьбу, иначе — берегитесь суда присяжных!
План Боско обдумал до мелочей. Завтра в восемь утра он явится к барону и прикажет ему немедленно под благовидным предлогом расторгнуть помолвку. Естественно, тот будет брыкаться, но одно из двух: либо барон пренебрежет приказом, и тогда Боско сдаст его властям, либо он попытается убить Боско. Во втором случае барон будет предупрежден: если Боско по той или иной причине исчезнет, подробнейшее досье, содержащее достоверные сведения как о Бамбоше, так и о бароне де Валь-Пюизо, будет передано надежным доверенным лицом начальнику сыскной полиции месье Гаро.
При таких условиях Боско мог быть совершенно уверенным в успехе.
И, сияющий, как человек, выполнивший свой долг, бывший бродяга очертя голову кинулся в вихрь развлечений.
Они поехали в театр, и Боско, уже изрядно подрастративший данные ему Людовиком четыре тысячи франков, заказал ложу в бенуаре.
Там, в ласковом полумраке, позволявшем видеть все, что происходило на сцене, не будучи видимым, он наслаждался и соседством с обворожительной влюбленной Франсиной, и одной из тех захватывающих драм, до которых так лакома парижская публика.
После спектакля они вернулись домой и сели ужинать.
Ужин прошел очень весело, Боско отдал ему должное — ведь он никогда не мог наесться досыта.
Была уже половина второго, в особняке царили покой и тишина.
В тот момент, когда Боско и его подруга собирались уже встать из-за стола и перейти в спальню, створки двери бесшумно распахнулись настежь и в дверном проеме появилась группа мужчин.
Боско сидел спиной к двери и ничего не видел.
Но повергнутая в безумный ужас Франсина, не в силах вымолвить ни слова, с блуждающим взором, выпрямилась с вскинутыми руками…
Заподозрив опасность, Боско вскочил, схватив со стола разделочный нож, и приготовился защищаться.
От группы отделился человек в черном и, распахнув на груди редингот[690], показал трехцветную перевязь комиссара.
— Именем закона! — холодно возвестил он. — Следуйте за мной! Предупреждаю, что в ваших же интересах не оказывать сопротивления.
— Вы меня арестуете? — Боско оторопел до такой степени, что ему казалось — все это происходит не наяву, а во сне.
— Да, следуйте за мной.
И тут к Франсине д’Аржан, перед лицом грозившей любимому опасности, вернулся дар речи.
— Вы лжете! — завопила она, яростная и негодующая. — Никакой вы не комиссар! Комиссары не врываются в запертый частный дом среди ночи!.. Да еще затем, чтоб арестовать невиновного!.. Но даже если бы он был виновен… Смелее! Защищайся! Я крикну на помощь!.. У меня есть оружие!..
Она рычала, как львица, великолепная в своем гневе.
Очень спокойно и корректно, жестом приказав ей замолчать, комиссар заявил:
— Мадам. — Он поклонился. — На этого человека, обвиняемого в преступлении, по всей форме закона подана жалоба.
— Я?! В преступлении?! — с сердцем прервал его Боско. — Я порядочный человек, и если кто-то утверждает обратное, то он — обманщик.
— Это дело ваше и прокуратуры. Я не судья. У меня инструкция, и я должен ее исполнять. Следуйте за мной.
— Ни за что! Нет такой инструкции, которая повелевала бы вам врываться в дом, подобно злоумышленникам, отпирая замки отмычкой!
— Повторяю вам: на вас поступила жалоба. А так как заявитель, отчасти являющийся хозяином этого дома, дал мне разрешение войти, то я действовал по закону.
При этом комиссар подался вперед, а из-за его спины выдвинулся бледный молодой человек.
И Франсине и Боско было довольно одного взгляда, чтобы узнать его: Малыш-Прядильщик!
«Ай-ай-ай! — думал Боско, скорее огорченный, чем взволнованный, потому что не испытывал ни малейших угрызений совести, — вот удар так удар, не ожидал».
— Ты?! — Нервы Франсины совсем сдали. — Это ты, противная обезьяна!.. Вот, значит, какую ты сыграл со мной шутку! Ты у меня за это еще наплачешься!
И вне себя от ярости, не владея собой, Франсина ринулась на Малыша-Прядильщика, чтобы задать ему привычную трепку, в которой была большая мастерица.
Внезапно комиссар и два полицейских расступились и на сцену вышел новый персонаж, до сих пор державшийся в тени.
Гонтран Ларами обратился к нему привычным для кутилы хамским тоном:
— Валяй, папаша, покажи свое жало. Ведь это ты заварил эту кашу.
— Господин комиссар, — заговорил старый Ларами, — исполняйте приказ вашего начальства и задержите этого человека.
— По какому праву?! — как одержимая вопила Франсина. — Я здесь у себя дома. Да, я с мужчиной, но разве я не могу себе этого позволить?! Ведь я свободна, не так ли? Я ведь не замужем за этим грязным типом, вашим сыночком!
Боско и Малыш-Прядильщик оказались в круге яркого света, который бросала на них висевшая на потолке электрическая лампа.
Комиссар, жандармы и сам старый Ларами оторопели. Никогда еще два человеческих существа не казались таким полным подобием друг друга, никогда еще один не был столь точной копией другого, а разительное сходство так не бросалось в глаза. Те же черты лица, тот же взгляд, одинаковые жесты, походка, голос.
— Я бы никогда в такое не поверил!.. — пробормотал старик, пока все остальные в молчании рассматривали молодых людей.
— Вот это да! Потрясающе! — воскликнул Малыш-Прядильщик. — В конце концов, мне-то плевать на все это… Но как забавно! Ведь папаша в свое время был изрядный потаскун!
— Не знаю, возможно, — отвечал ему Боско. — В любом случае папаша у меня был бы изрядный каналья, а братец — сволочь и прохвост!
— Я тебя не просил рисовать наши правдивые портреты. Скажи лучше, у тебя есть семья?
— Нету.
— А чем ты занимаешься?
— Не твоего ума дело. Ну, скажем, бродяга.
— Да, папаша, это явно твое отродье. Старый развратник, тебе ничего не говорит голос крови? Или у тебя в жилах кровяная колбаса?
Старый хищник мерил Боско полным ненависти взглядом и думал:
«Должно быть, ублюдок — сын Виктории. Да что ж это такое, неужели все мои выродки будут меня преследовать?»
Грубо, резко, категорично старик, нажившийся на страданиях своих рабочих, велел комиссару:
— А ну-ка давайте кончать. Забирайте этого типа! Вам был дан строжайший приказ от вышестоящих лиц. Господин комиссар, повинуйтесь!
То, чего сейчас требовали от полицейского, было не вполне законным. Но бедный служака попал в тиски в виде двухсот миллионов папаши Ларами.
— Вперед! — сурово повелел комиссар, кладя руку на плечо Боско.
В любых других обстоятельствах Боско предпринял бы отчаянную попытку сопротивления, пусть даже безнадежную. Он принял бы бой. Но сейчас от него зависела жизнь его друзей, и он не хотел отягчать своего положения. Наш герой был уверен, что стал жертвой мести Малыша-Прядильщика и что дело не может и не должно иметь тяжелых последствий. Он поцеловал Франсину долгим и страстным поцелуем и, будучи парнем предусмотрительным, нашептал ей на ушко кое-какие не терпящие отлагательств поручения. Она поняла и ответила шепотом:
— Да, любовь моя, можешь на меня рассчитывать.
Малыш-Прядильщик скрипел зубами от ревности. Хоть он и имел вид человека, смеющегося над всем на свете, на самом деле он был безумно влюблен во Франсину, и у него буквально разливалась желчь при виде того, какую страстную любовь девушка выказывает пленнику.
Боско, сопровождаемый четырьмя полицейскими, гордо прошел мимо отца и сына Ларами, смерил их презрительным взглядом и бросил на ходу:
— И подумать только, это мой милый папаша! А это рыло — братишка! Да, не такую я мечтал обрести семейку!
Ларами старший и Ларами-младший понурились под взглядом бродяги и вышли, в то время как Франсина, забившись в истерическом припадке, упала на ковер.
Малыш-Прядильщик с отцом сели в экипаж, Боско, комиссар и жандармы — в другой.
Последний миновал Елисейские поля, доехал до Нового моста, проехал его, прибыл на набережную Орлож и остановился перед башней того же названия.
Суровая низкая дверь захлопнулась с громким стуком.
За какие-то четверть часа Боско был заключен в тюрьму.
Пока Людовик и Мария совершали отчаянный поступок, который должен был положить конец их горестям, Мими собиралась навестить Леона в больнице Ларибуазьер.
Как мы помним, милая девушка регулярно навещала дорогого больного, которому становилось все лучше и лучше.
Разрешение на ежедневные посещения, выхлопотанное для нее интерном, должно было скоро потерять силу, так как Леон стремительно пошел на поправку.
Девушка утешала себя мыслью, что их разлука — вопрос нескольких дней.
Она явилась в клинику в то время, когда врачебный обход уже закончился, а врачи и студенты расходились. Мими быстро дошла до корпуса, где лежал Леон, и подошла к двери его маленькой палаты. Сперва она удивилась, но тут же ее охватил панический страх, она едва не закричала — все три койки были аккуратно заправлены. Леона не было! Она попыталась успокоить себя: «Наверное, Леона перевели в другую палату. Надо его разыскать».
Мимо как раз проходила одна из дежурных сестер. Когда-то раз она с благосклонностью отнеслась к Мими, вот девушка и попросила ее дать ей сведения о Леоне.
— Но его больше нет в клинике. — Сестра удивленно воззрилась на нее.
— Как это нет? — заикаясь вымолвила Мими.
— Да, дитя мое, за ним приехали сегодня утром, за час до начала осмотра. Я думала, вас уведомили…
— Нет, мадам, я ничего не знаю. Он, наверное, тоже не знал… Иначе предупредил бы меня… О Боже! Куда теперь бежать?.. Где искать его?..
— Успокойтесь, дитя мое. Больной так просто исчезнуть не может. Мы узнаем, где он. Интерны, уже проявившие к нему столько участия, должны быть в курсе.
Мими поблагодарила и кинулась на поиски Людовика Монтиньи — она полагала, что он в клинике. Само собой разумеется, никто из коллег сегодня его не видел. В конце концов, после долгих бесплодных поисков, девушка встретила интерна, друга Людовика, в чьем отделении лежал Леон.
Встревоженная Мими стала расспрашивать, куда девался ее жених. Ожидая прямого ответа, она сразу почувствовала, что молодой человек колеблется — говорить или нет. Тревога Мими усилилась, она задрожала. На какой-то миг ей представилось, что Леон скоропостижно скончался — такое случается в результате тяжелых ранений.
Бледная как полотно, с глазами, полными слез, с бьющимся сердцем, она спросила, и вопрос прозвучал как рыдание:
— От меня что-то скрывают? Он умер?..
— О нет, мадемуазель, клянусь вам. Физически он чувствует себя как нельзя лучше… Просто его перевели в другую больницу.
— Почему перевели?
— Я не знаю… Меня в это время не было в клинике… В конечном итоге, Монтиньи даст вам нужные сведения…
— Но его нет на работе, и ко мне он не заходил.
— Знаю, знаю… Но он зайдет к вам во второй половине дня. До свидания, мадемуазель.
И юноша, испытывая все большую неловкость, поспешно откланялся. Создавалось впечатление, что он не решается сообщить бедняжке Мими какое-то ужасное известие.
В отчаянии, не зная, к кому обратиться, не будучи знакомой больше ни с кем из персонала, она, ощущая себя одинокой и всеми покинутой, машинально спустилась по лестнице, вышла во двор, миновала будку привратника и оказалась на улице.
Стараясь не привлекать к себе внимание прохожих, Ноэми Казен шла, сдерживая рыдания, и вдруг над самым ухом услышала нахальный голос:
— Говорил же я тебе, пташка, не ерепенься. Настанет и мой черед отыграться.
Девушка подняла голову и сквозь пелену слез различила рядом с собой обезьянью физиономию Малыша-Прядильщика, Гонтрана Ларами.
Инстинктивно Мими стала озираться по сторонам, ища глазами прохожих, вокруг было много людей, и она слегка успокоилась — за Малышом-Прядильщиком следовала свита, состоящая из трех подозрительных молодчиков, настоящих сутенеров или агентов так называемой полиции нравов, что, по сути, одно и то же.
Говорил Малыш-Прядильщик тоном холодной насмешки, вид имел довольный, как хищник, поживившийся кровью своей жертвы.
— Ты ходила в больницу, чтобы проведать своего силача? Но его крепко повязали и надолго упрятали за решетку.
Уже не зная, на каком она свете, девушка шла куда глаза глядят, и сердце ее сжимала тоска от самых тягостных предчувствий. Она едва ли до конца вникла в смысл слов, произнесенных Малышом-Прядильщиком. Они звучали у нее в ушах леденящей душу угрозой грядущих несчастий.
Бедное дитя подняло на мучителя взгляд, способный растрогать тигра, но в ответ услышало лишь взрыв пронзительного смеха, напоминающего визг пилы.
— Ты даже не спрашиваешь, где же он сейчас находится, твой господин Сердцеед… Этот защитник со здоровенными кулаками. Надо полагать, тебя это не интересует? Все же я тебе скажу… Так вот, жандармы арестовали его прямо на больничной койке и доставили в тюрьму. Так что в данный момент он сидит в кутузке. Сцапали они и так называемого Боско, вашего общего дружка, тоже отпетую сволочь…
При этих словах Ноэми подняла голову и издала протестующий возглас.
— Вы лжете! — вскричала она. — Да, лжете! Леон — честный человек, а в тюрьму бросают только злоумышленников!
— Чирикай, чирикай, моя птичка! Честные люди не подделывают переводных векселей и не пытаются обокрасть ближнего своего, в данном случае меня. Меня хотели нагреть на кругленькую сумму в пятьсот тысяч франков, но не тут-то было. Не стоило брезговать моими предложениями, крошка!
Слушая наглеца, Мими почувствовала, что вот-вот упадет в обморок. Она понимала, что Леон пал жертвой какой-то адской махинации, что ему вменили в вину какое-то преступление, что он находится в камере предварительного заключения. Бедняжка задрожала всем телом. И снова ей представлялась загубленная жизнь, мать-калека и страшная нищета…
Не успела в ней после первого, едва не убившего ее удара возродиться надежда, и вот опять беда, еще более тяжкая, еще более беспощадная.
Сердце Ноэми замерло, она прижала к груди руку и почувствовала дикую головную боль, словно ее мозг пронзают раскаленные иглы.
— О Боже, — простонала она, — помилуй меня, я умираю…
Мими пошатнулась и почувствовала, как Малыш-Прядильщик подхватил ее. Уже теряя сознание, она все же расслышала гнусные слова, которые ей нашептывал мерзавец:
— А тебя как сообщницу Леона Ришара безотлагательно задержат и, передав суду, приговорят к суровому наказанию… Добрый вам путь на гвианскую каторгу, плодитесь там и размножайтесь, растите новых честных граждан. До свидания, увидимся в день суда.
Больше Мими уже ничего не слышала. Побелев как мел, она упала навзничь, глаза ее закатились.
Сопровождавшие Малыша-Прядильщика агенты подошли ближе. Один из них сделал знак экипажу, стоящему ближе всех, подъехать. Двое подняли Мими и понесли.
— Это упрощает дело, — бросил один из них, по виду — начальник. — Ни слова, ни крика, ни тени попытки к сопротивлению…
Несколько прохожих, настроенных скорее недоброжелательно, приблизились к ним. В богатых кварталах бедно одетая женщина, которую задерживает полиция, редко вызывает сочувствие.
Толстый буржуа спросил:
— Что происходит?
— Ничего особенного. Волокут в тюрьму какую-то девку.
Несчастную Мими погрузили в экипаж, и старший крикнул кучеру:
— В Сен-Лазар!
Малыш-Прядильщик тоже сел в свой экипаж и, потирая руки, подумал:
«Хорошее это дело быть богатым, особенно, когда богатство помогает отомстить… Громы небесные, они запомнят, что значит напасть на Малыша-Прядильщика».
…В это же время разворачивалась драматическая сцена в особняке Березовых.
Отсутствие Марии, да еще и в такую минуту, было наконец замечено. Вначале посчитали, что в стенах дома мог произойти какой-то несчастный случай. Искали повсюду, обшарили каждый закуток. Естественно, тщетно. Допросили швейцара. Он показал, что не видел, как мадемуазель выходила, и более никаких сведений дать не может. И вскоре ни у Жермены, ни у князя Березова не осталось ни малейших сомнений: Мария предпочла бежать, лишь бы не выходить замуж.
Посреди смятения, возникшего вследствие исчезновения невесты, Жермену осенило. Ей вдруг припомнилось, как скованно вела себя сестра в присутствии барона де Валь-Пюизо, как холодна была она по отношению к своему жениху, который, казалось, был навязан ей насильно, ее самоуглубленный вид с той минуты, когда была объявлена дата их бракосочетания.
И тут княгине открылась истина: Мария влюбилась в интерна Людовика Монтиньи, она решила пожертвовать собой, чтобы обеспечить свободу маленькому Жану, счастье его отца и матери. И в последний момент бедная девочка не выдержала и сбежала.
Жермена хорошо знала свою сестру и испугалась:
— Если Мария сбежала, то лишь затем, чтоб умереть. Мишель, милый, она погибла! Скорее, скорее… надо найти ее, Боже мой, опять беда нависла над нами…
В это время башенные часы пробили половину одиннадцатого.
А бракосочетание, не состоявшееся так же, как бракосочетание Мими и Леона, было назначено на одиннадцать часов!..
Роскошный выезд — упряжка рысаков рыжей масти — остановился у ворот, створки которых тотчас же распахнулись. Экипаж въехал во двор и, красиво развернувшись, остановился на крыльце под козырьком из нешлифованного стекла.
Барон де Валь-Пюизо, облаченный во фрак, медленно вышел из кареты и, с подчеркнутой галантностью примерного сына, подал руку своей матери.
— О Боже мой, — воскликнул в отчаянии князь, — прибыл барон со своей матерью! Что я им скажу?! Честное слово, я сойду с ума!
Из замешательства его вывел строго одетый человек, в этот момент вышедший из привратницкой. По стремительным шагам, ладной фигуре, свидетельствующей о ловкости и силе, по зорким и пронырливым глазам князь узнал в нем начальника сыскной полиции, господина Гаро.
На нем был шапокляк, черный фрак, бутоньерка[691] в петлице, он похож был на гостя, приглашенного на свадьбу.
Четверо сопровождавших его господ были также облачены в парадные костюмы, и от всех пятерых исходило ощущение опасности.
Взгляд месье Гаро уперся в барона, последний слегка побледнел, но тем не менее не потерял самообладания.
Тогда Гаро, слегка раздвинув лацканы фрака и показав трехцветную перевязь, резко бросил:
— Бамбош, детка, тебя повязали. Не надо шума, не надо скандалить, наших здесь много. Делай, что прикажут, иначе я применю силу.
Бандит попытался принять надменный вид, протестовать и решился даже на один из тех лихих маневров, к которым ему было не привыкать.
Его так называемая матушка, бледная, в предобморочном состоянии, дрожащая, потерянная, откинулась на подушки кареты.
Бамбош обменялся более чем красноречивым взглядом с Черным Редисом, кучером, который, заслыша полицейского, счел нужным действовать.
Рассчитывая на свою сноровку и ловкость, лжебарон оттолкнул Гаро с такой силой, что тот отлетел шага на четыре. Затем негодяй прыгнул в карету и крикнул:
— Пятьсот луидоров, если проскочишь!
Месье Гаро, ни на йоту не потеряв самообладания, достал свисток и пронзительно засвистел.
Тотчас же экипаж, стоявший против дома Березовых, перегородил ворота. Бамбош, или бывший барон де Валь-Пюизо, испустил крик ярости и хотел выскочить из кареты. Но у каждой дверцы уже стояло по человеку во фраке, нацелив на него заряженные пистолеты.
— Громы небесные! — вскричал бандит и заскрежетал зубами.
— Вот именно! — отозвался мигом подскочивший к экипажу Гаро. — И тебя сейчас увяжут, как добрую палку колбасы.
Вся эта неожиданная и весьма драматическая сцена длилась секунд двадцать, не больше.
Не успел еще князь Березов, наблюдавший за происходящим из окна второго этажа, спуститься и выяснить, что происходит, как бандит, с налившимися кровью глазами и с пеной на губах, был крепко-накрепко связан, как приговоренный к смерти.
Минутой позже скрутили Черного Редиса и по-братски втолкнули в карету к его патрону.
Чрезвычайно вежливо и обходительно месье Гаро предложил лжебаронессе выйти из экипажа и не менее вежливо попросил ее занять место в карете, преграждавшей путь.
Старая шельма отбивалась и кричала пронзительно, как попугай.
— В тюрьму Сен-Лазар! — громогласно приказал начальник сыскной полиции.
Видя, что дело сделано и все в порядке, он повернулся к князю, выбежавшему с искаженным лицом во двор, низко ему поклонился и, не дожидаясь вопроса, заговорил:
— Надеюсь, князь, вы извините меня за то, что мы вторглись в ваши владения и арестовали злодея, который еще немного и обесчестил бы ваше семейство. У меня не было другого выхода, ведь время не ждет.
— Барон де Валь-Пюизо… Жених моей свояченицы… Но это же ужасно…
— Куда ужасней было бы, если бы брак успел состояться. Главное, что мы подоспели вовремя и предотвратили новое преступление этого негодяя, на счету которого их множество…
— О Боже всемилостивый! — воскликнул князь и высказал страшную догадку: — Неужели Мария что-то подозревала?! Господин Гаро, моя свояченица недавно куда-то исчезла. С тех пор как было объявлено о ее помолвке, бедная девочка все время была грустна… Быть может, она догадывалась…
— Нет, князь, она не могла знать, что тот, с кем вы хотите связать ее судьбу, — разбойник, совершивший множество преступлений, что это человек, под именем барона де Валь-Пюизо, натворил уйму страшных дел в парижском свете, который, раскрыв объятия, но закрыв глаза, привечает каждого проходимца… А ведь этот тип, под именем Бамбоша, был главарем банды «подмастерьев»!
— Но, господин Гаро, куда же девалась моя свояченица?!
— Должно быть, у нее был человек, к которому она была неравнодушна. Припомните всех молодых людей из вашего окружения… Позвольте мне откланяться, князь, чтобы доставить моего пленника куда следует.
— Ума не приложу… О Господи, боюсь, как бы не было поздно!..
При этой вспышке отчаяния месье Гаро почувствовал к князю сострадание, отразившееся на его мужественном лице.
— Ох, я забыл!.. А ведь мы, полицейские, должны обо всем помнить! — воскликнул он взволнованно, тоном, противоречащим его обычному бестрепетному спокойствию. — Ведь он умолял меня сообщить господину Людовику Монтиньи, врачу-интерну, что бракосочетание не состоится, что человек, именующий себя бароном де Валь-Пюизо, арестован…
— Он? Но кто же это?!
— Да этот дьявол… бродяга Боско…
При имени Людовика Монтиньи на князя как бы снизошло прозрение. Его осенило:
— Ведь это же тот, в кого влюблена Мария! Конечно же она убежала к нему!
Мишель знал адрес студента и решил безотлагательно ехать к нему. Попрощавшись с начальником сыскной полиции, занявшим место в экипаже, где сидели Бамбош, Черный Редис и два жандарма, князь опрометью кинулся к Жермене, в двух словах сообщил ей все новости, и они, не теряя ни минуты, выехали на извозчике к Людовику.
— Скорее! Скорее, друг мой! — кричала потрясенная Жермена. — Гони!
Пока Гаро вез двух злоумышленников в тюрьму, князь Михаил и княгиня, нашедшая наконец ключ к мучившей ее загадке, мчались во весь опор на улицу Сосюр.
Покушение на жизнь Марии… Похищение Жана… Поиски, предложение руки и сердца, возвращение ребенка… Все это было делом одного разбойника. А теперь он отнял и любимую сестру… Девушка исчезла… Да, теперь Жермена понимала дьявольский план Бамбоша, и перед ее мысленным взором проходила вся череда катастроф, увенчавшихся исчезновением Марии… Княгиня в отчаянии задавалась вопросом — где сестра?! Молила: если месье Гаро не ошибается и девушка у Людовика, дай Бог, чтобы Мишель поспел вовремя!
По несчастному стечению обстоятельств Михаилу попался извозчик на едва живой лошадке. Князь пообещал кучеру двадцать франков на чай, и тот, привстав на козлах, изо всей мочи нахлестывал клячу, оставляя на ее крупе рубцы от кнута.
— Скорее! Гони! — кричал князь. — Торопись, торопись, еще быстрее!
— Эй, Вероника, пошевеливайся! — орал кучер, настегивая лошадку.
Удары кнута по ребрам лошади были гулкими, как будто колотили бочку, но бежать быстрее старая кляча не могла.
— О, громы небесные! — восклицал князь. — Да эдак мы никогда не доедем!
— Не волнуйтесь, месье! — вопил кучер, которому наконец-то удалось пустить своего дромадера[692] в галоп.
И тут произошла неизбежная катастрофа.
Пробежав еще метров триста — четыреста, злополучное животное споткнулось, ноги у лошади подогнулись, и она, ломая оглобли, рухнула на бок. У князя Михаила вырвался отчаянный безнадежный крик. Он пошарил в кармане, извлек несколько луидоров и сунул их в руку извозчика.
— Не беспокойтесь! Вероника сейчас же поднимется и помчит как стрела! — голосил кучер.
Князь больше его не слушал, он выскочил из кареты и побежал, расталкивая прохожих, шарахавшихся от него как от сумасшедшего.
Лошадь рухнула на углу улиц Токвий и де ла Террас. Князь домчался до улицы Сосюр, где жил Людовик. К счастью, Мишель помнил номер дома. Подбежав к привратницкой, он спросил, задыхаясь:
— Господин Монтиньи у себя?
— Если вы хотите видеть Монтиньи-отца, мой добрый господин, то это невозможно, поскольку они с дочерью отправились путешествовать, — ответствовал консьерж.
— Нет, мне нужен сын… Людовик… Интерн…
— Он дома…
— Какой этаж?
— Четвертый. Дверь прямо. На площадке всего две квартиры…
Князь взлетел по лестнице и позвонил. Со стесненным сердцем он ожидал, что ему откроют. Из квартиры не доносилось ни звука. Князь продолжал звонить. Ничего. Не дождавшись ни единого звука, молодой человек так дернул звонок, что шнур остался у него в руке. Он начал стучать в дверь кулаком.
— Людовик! — кричал он. — Людовик, друг мой, откройте! Умоляю вас… Это я — Мишель Березов!.. Откройте, все хорошо, уверяю вас…
В доме, всегда столь тихом, забеспокоились жильцы. Встревоженные, они открывали двери…
Наконец нервы у князя не выдержали, и он вышиб дверь плечом.
Предчувствуя самое худшее, он закричал:
— Людовик! Людовик! Ответьте же мне!
На кровати, обнявшись, лежали бездыханные Людовик и Мария…
Доверенное лицо Бамбоша, Лоран предъявил в особняке Ларами переводной вексель на пятьсот тысяч франков, выписанный на имя Ноэми Казен. Так как по векселю заплачено не было, Лоран объявил, что намерен этот вексель опротестовать. Дело было безотлагательное.
План Бамбоша был прост. Злодей рассуждал так: «Либо вексель будет погашен, либо нет. В первом случае я приберу деньги к рукам, и, когда выяснится, что все это липа, Мими и Леона упрячут в кутузку, а монета останется у меня. Во втором случае Мими и Леон, как бы там ни было, будут арестованы, а я, зная тайны Малыша-Прядильщика, буду его шантажировать и выкачаю кругленькую сумму, к которой он добровольно прибавит еще и пятьсот тысяч франков. Если он упрется, то узнает, что барон де Валь-Пюизо имеет теснейшие связи с Бамбошем. Ему не останется ничего другого, кроме как сдаться».
Все это было хорошо продумано и до поры до времени шло как по маслу.
Но папаша Ларами сразу же после ухода Лорана, как старый хищник, приготовил засаду.
Гонтран, сговорившийся, как мы помним, с Бамбошем, воскликнул:
— Дело в шляпе! Я им отомщу…
Он послал своему отцу телеграмму, сообщив, что никакого векселя не подписывал, что это подделка, дело рук какого-то мошенника.
Не теряя ни минуты, Малыш-Прядильщик направился из Монте-Карло в Париж. Тут ему стало известно, что у него появился двойник, который напропалую развлекается с Франсиной д’Аржан и так хорошо играет свою роль, что все окружающие принимают его за настоящего Ларами-младшего.
Гонтран Ларами помрачнел и, прежде чем что-либо предпринять, решил повидаться с Бамбошем.
Благодаря Черному Редису кутила безотлагательно снесся с бандитом, ожидавшим его с большим нетерпением. Бамбош был так мастерски загримирован, что Малыш-Прядильщик по-прежнему считал его не кем иным, как главарем банды. Бамбош предоставил Гонтрану самые подробные сведения, поведал о тесных дружеских узах, связывающих Боско с Мими и Леоном, и добавил:
— Я почти уверен, что это он помешал двум моим подручным позабавиться с красоткой.
Малыш-Прядильщик был в ярости.
— Он не только влез в мою шкуру и овладел моей любовницей, он к тому же стал препятствием на пути моей мести!
— Нет ничего легче, как заставить его заплатить за все оптом, — угрожающе ухмыльнулся Бамбош.
— Каким образом?
— Человек, влезший в вашу шкуру, наверняка является сообщником тех, кто изготовил подложный вексель.
— Превосходно. А голова у вас варит неплохо!
Получив нужную информацию, Малыш-Прядильщик обратился за советом к отцу, в лице которого обрел преданного помощника. Старый хищник, непоколебимо отстаивающий принцип частной собственности, считал, что воров следует беспощадно покарать.
Черт побери! Когда владеешь двумя сотнями миллионов!..
В результате, действуя по наущению сына, старик написал жалобу и вручил ее генеральному прокурору. Жалоба была направлена против Боско и Леона Ришара, а также их сообщницы Ноэми Казен.
Боско был арестован, как мы уже знаем, глубокой ночью в доме Франсины д’Аржан. Схватить Леона Ришара оказалось еще проще — его просто-напросто перевезли из клиники Ларибуазьер в тюремный лазарет. Мы помним, как Малыш-Прядильщик изливал свою ненависть, издеваясь над несчастной девушкой. Наслаждаясь приведением в действие тщательно подготовленного плана мести, этот ублюдок жаждал поставить свои жертвы в то положение, при котором они не смогли бы ни защититься, ни протестовать.
Он наблюдал, как положили на носилки закутанного в одеяло смертельно бледного Леона, видел, как тот пробовал отбиваться. И в эту минуту мерзавец успел осыпать Леона грязной бранью.
Мими, арестованной, как последняя уличная девка, тоже досталось.
Теперь и Леон и Мими очутились в руках правосудия, оплетенные сетью дьявольских интриг.
В квартире Леона был произведен обыск. Комиссар, заклятый ненавистник социалистов, склонный усматривать в них корень всех зол, при виде любимых книг Леона многозначительно покачал головой. Сочетая узкий кругозор сектанта и нетерпимость ярого реакционера, он вошел в жилище рабочего, будучи заранее против него предубежденным. Полицейский осмотрел книги, ящики письменного стола и пробормотал себе под нос:
— А этот парень еще опаснее, чем я предполагал!
Найдя промокательную бумагу с отпечатком текста, написанного Бамбошем, другой на его месте усомнился бы — неужто автор фальшивки до такой степени наивен, чтобы оставить подобную улику? Комиссар же был чужд сомнениям:
— Так я и знал!
Он порылся в бумагах и обнаружил поддельное письмо с проштемпелеванной маркой, подсунутое Бамбошем. Диктуя секретарю протокол, комиссар злорадно улыбался.
Привлек их внимание также пепел, на котором можно еще было разобрать несколько строк, сходных с оттиском на промокашке.
Все эти находки, вместе взятые, явились сокрушительными доказательствами преступления Леона, который, сильный сознанием собственной невиновности, громко протестовал против произвола, находясь в лазарете тюрьмы предварительного заключения.
Но, с другой стороны, рано Бамбош чувствовал себя триумфатором… Он все предусмотрел заранее. Он с такой ловкостью, с таким мастерством играл двойную роль, что ни капли не сомневался: изобличить его невозможно. Он не совершил ни единого опрометчивого шага, обдумывал все до мельчайших подробностей, не доверял никому, кроме фанатиков, слепо преданных ему, короче говоря, делал все возможное, чтобы сохранить свое зловещее инкогнито. И, на удивление, преуспел в этом.
Но тут дорогу ему перешел Боско. Боско, с его собачьим чутьем, с его хитростью краснокожего индейца, с его странным мировоззрением и безумной храбростью. И в конце концов Боско выяснил правду, о чем хитрейший из хитрых даже не подозревал…
Будучи брошен в тюрьму, бродяга не потерял голову, не стал ни протестовать, ни препираться. Он просто попросил одного из тюремщиков передать месье Гаро, что имеет для него наиважнейшую информацию. Укладываясь спать, мужчина философски изрек:
— То ты наверху, то внизу — всяко бывает в жизни… Не стоит приходить в отчаяние и портить себе кровь. Поживем — увидим.
С решительным видом человека, которому нипочем любые препятствия, месье Гаро явился в камеру к Боско и тотчас же узнал его.
— Эге, да это вы собственной персоной, бедняга! — обратился он к своему бывшему подопечному.
— Да, это я, месье Гаро. Как видите, меня засадили в кутузку, а я так толком и не знаю за что. Наверное, за то, что лицом сильно смахиваю на Малыша-Прядильщика. Такая вот история — животики надорвать можно, месье Гаро.
— Выкладывайте факты. Ведь вы меня вызвали сюда в такой час не для того, чтобы поболтать?
— Совершенно верно. Слово — серебро, а молчание — золото. Итак, вы хотели бы изловить главаря «подмастерьев»?
— Что за вопрос! Еще бы не хотел! — Начальник сыскной полиции подавил дрожь радостного предчувствия.
— Ну так нет ничего легче!
И Боско на своем уличном жаргоне рассказал о том, как он внедрился в банду, о том, какие приключения выпали на его долю, о своих блужданиях в подземелье, о побеге — словом, обо всем. Он называл пароли, явки, условные сигналы и наконец вымолвил имя: Бамбош!
— Где его можно найти? — спросил сыщик Гаро, горя желанием немедленно задержать бандита, терроризировавшего весь Париж.
— Это проще простого! Как раз сегодня он женится.
— Что?!
— Да, этот гусь женится на сестре княгини Березовой и берет в приданое целый воз миллионов.
— Вы что, надо мной смеетесь?! Или у вас с головой не в порядке?!
— Я и в мыслях не имел насмехаться над вами. Да и котелок у меня пока еще варит. Я докажу вам, а впоследствии вы и сами в этом убедитесь, что предводитель «подмастерьев» и барон де Валь-Пюизо — одно и то же лицо.
И Боско выложил такие убедительные подробности, такие неопровержимые факты, что начальнику сыскной полиции не оставалось ничего другого, кроме как поверить.
Трюк с двумя выходами из особняка показался ему очень остроумным, и он решил извлечь из него выгоду.
Наконец Боско назвал ему имя фальшивой баронессы де Валь-Пюизо, которую «сын» окружал нежной и почтительной заботой.
— Эту старую шельму в последние годы Империи называли Глазастой Молью. У вас в префектуре наверняка заведено на нее дело, поищите.
Пока Боско говорил, месье Гаро делал торопливые заметки в блокноте.
Когда рассказ был окончен и начальник сыскной полиции получил полную и исчерпывающую информацию, он удалился, намереваясь посоветоваться с председателем суда.
Перед уходом он поблагодарил Боско, пообещал не забывать о нем и заверил, что высоко ценит услугу, оказанную им всему обществу.
И тут Боско обратился к нему с просьбой:
— Раз вы считаете, что я оказался вам полезен, соблаговолите в свою очередь оказать услугу мне. Предупредите обо всем рассказанном моего благодетеля — Людовика Монтиньи, студента-медика, проживающего на улице Сосюр. Он любит ту девушку, на которой собирается жениться барон де Валь-Пюизо, и она отвечает ему взаимностью. Я боюсь, как бы не произошло какого-нибудь несчастья… Умоляю вас, месье Гаро, как только двери тюремной камеры захлопнутся за Бамбошем, тотчас же известите Людовика, что этот брак расстроился…
Начальник сыскной полиции дал обещание выполнить просьбу Боско и, переговорив с тюремными надзирателями, ушел.
Оставшись в одиночестве, Боско размышлял: «Что ж, мне приходится расплачиваться за битые горшки. Но в этом ничего страшного нет. Как только Бамбоша схватят, ни мне, ни моим друзьям опасаться будет нечего. Меня будут вынуждены выпустить — ведь я ничего предосудительного не сделал. И хорошо бы поскорей — эта койка отнюдь не так удобна, как постель Франсины».
Остальное читателю уже известно.
Прошло два месяца с того времени, когда происходили вышеизложенные драматические события. Людовик и Мария были все еще очень слабы, но дело шло на поправку.
Когда князь Березов нашел их бездыханные тела в квартире на улице Сосюр, он решил, что юноша и девушка мертвы.
И впрямь, от них, лежащих в объятиях друг друга, исходил холод смерти. Еще несколько минут — и сильный яд довершил бы свое пагубное дело. К счастью, помощь подоспела вовремя. Живший по соседству врач, друг Людовика, немедленно примчался и оказал первую помощь. Следом за ним появились руководитель интерна и один из его профессоров, известнейший физиолог. Отравление было таким сильным, что на первых порах надежды на спасение несчастных молодых людей практически не было. Погруженные в болезненное оцепенение, полуослепшие, утратившие слух, парализованные, они почти не осознавали, что живы, и сожалели о смерти, которая была столь сладостна…
Возвращение к жизни, причинявшее им телесные страдания, было началом нестерпимых душевных мук — оба боялись последствий своей отчаянной попытки самоубийства…
Стоя у их постелей, князь Березов, осунувшийся, с покрасневшими глазами, расспрашивал врачей, в ответ только грустно качавших головами. Склоняясь над Марией, он шептал ей на ушко:
— Прости нас, сестренка, прости… Ты выйдешь замуж за кого пожелаешь… Ты станешь женой Людовика…
Потом он, обращаясь к интерну, настойчиво твердил:
— Людовик! Людовик, дорогой, вы слышите меня?
Юноша не в силах был пошевелиться… Он только поднимал веки, хотел отвечать, но не мог…
— Вы станете супругом Марии! Вы поженитесь, как только оба поправитесь…
Несмотря на самое энергичное лечение, на заботливый уход, они более двух недель находились между жизнью и смертью.
Наконец, благодаря сильнейшим медикаментам, эффективным противоядиям, не только устранявшим разрушительное действие яда, но и предупреждавшим осложнения, влюбленные оказались вне опасности. В конце концов, уверенность в том, что отныне ничто не сможет их разлучить, тоже явилась своеобразным лекарством и способствовала выздоровлению.
Они будут принадлежать друг другу, на пути их любви больше не стоит никаких препятствий. Людовик и Мария постепенно оживали, чувствуя, что отныне их уделом станет счастье, оплаченное столь дорогой ценой. Их не разлучили. Они лежали в одной палате, рядом. Жизнь сблизила их, как чуть не сблизила смерть.
Большое горе омрачило дни выздоровления, которые любовь делала столь светлыми. Людовик узнал, что арестован Боско, что за решеткой оказались Мими с Леоном. Трое его друзей томились в темнице, и это несмотря на все хлопоты за них, несмотря на их безупречное прошлое, несмотря ни на что! Более того, это дело, как бы нарочно запутываемое правосудием, попало к следователю, неумолимому и непреклонному по отношению к людям маленьким, скромным, незнатным, которые могли быть и ни в чем не виноваты и чьи моральные принципы как раз и свидетельствовали об их полной невиновности. Этот крючкотвор, известный тем, что отдал постановления о прекращении нескольких громких дел, так все подтасовал, что обвиняемые, в один голос отрицавшие свою вину, все-таки предстали перед судом присяжных.
Обвинение было чудовищным: Леон Ришар и его невеста, Ноэми Казен, обвинялись в подделке переводного векселя. И подумать только, судить их должны были вместе с Боско, признанным следствием их сообщником! С другой стороны, арест так называемого барона де Валь-Пюизо вызвал страшный переполох. Его положение в обществе, предполагаемое крупное состояние, связи, готовившийся брак со свояченицей князя — все это сделало падение барона фактом, известным всему Парижу. Бандит, сперва все начисто отрицавший, под грузом неопровержимых доказательств, вынужден был сознаться. На смену запирательству пришла гордая похвальба: негодяй хвастался своими преступлениями, занимался самовосхвалением, пытался оклеветать окружавших его людей, впутать их в свое дело. Одним из тех, кому было не по себе, являлся Малыш-Прядильщик. Этот прощелыга, поручавший Бамбошу различную грязную работу, трясся от страха, как бы тот не выдал его в руки правосудия. Но Бамбош был слишком тонкой бестией, чтобы не воспользоваться столь выгодной для себя ситуацией. Он благоразумно держал язык за зубами и не проговорился. Малыш-Прядильщик послал ему адвоката, очень ловкого и ничем не брезговавшего малого, которому было безразлично кого защищать и какие применять для этого средства. Бамбош согласился на этого адвоката, сразу же заявившего:
— Моя первая задача — спасти вашу голову. Позднее вам передадут кругленькую сумму и помогут бежать из Новой Каледонии, вернее из Гвианы, потому что вас, вне всякого сомнения, отправят именно в эту колонию.
— Это почему? — удивился Бамбош.
— Потому что в Гвиану сейчас вывозят всех приговоренных к пожизненному заключению. А вы ни на что другое даже и рассчитывать не можете.
— Договорились, — согласился Бамбош. — Услуга за услугу. Можете быть уверены, что я буду нем как рыба.
Успокоенный его словами, Малыш-Прядильщик, который должен был бы занять место на скамье подсудимых рядом со своим сообщником, приготовился, со всей жаждой мести, давать свидетельские показания против Леона, Мими и Боско.
В свою очередь Бамбош, почувствовав такую поддержку, вел себя крайне осмотрительно, хотя и продолжал бахвалиться.
Прокурор предъявил ему такие тяжкие обвинения, что за них могла быть присуждена смертная казнь. Но если доказательств нравственного характера было более чем достаточно, то материальных улик явно не хватало.
Начав с признаний, бандит поступил опрометчиво. Но ему удалось с дьявольской ловкостью взять свои показания назад, ссылаясь на то, что следователь оказал на него моральное давление, которому он не смог противостоять. Этому факту адвокат умудрился даже придать выгодную для подсудимого окраску — на присяжных сообщения такого рода всегда сильно действуют, что и понятно. Потому что при нашей плачевной, лишенной должной гласности, судебно-следственной системе честь, безопасность, да и сама жизнь подозреваемого, даже невиновного, находятся в руках следователя, чья профессия — обнаружение злоумышленников — предполагает склонность в сидящем перед ним человеке видеть a priori[693] преступника.
Дело кончилось тем, что следствие не сумело инкриминировать Бамбошу ничего, кроме ряда крупных краж, отягченных или не отягченных насилием. И ни одного убийства.
Полиции удалось схватить несколько «подмастерьев», с большой ловкостью увиливавших от вопросов следователя, но ни в чем не признававшихся и не выдавших своего главаря. Единственное, в чем, глумясь над правосудием и своими жертвами, признался Бамбош, — это в покушении на Марию и в похищении ребенка. Рассказывая об этом, он чуть по полу не катался от хохота, знал, что самое страшное позади.
— Признайте, господин следователь, — издевательски требовал он, — неплохо было склеено дельце? Я описываю все в мельчайших подробностях из чистого авторского самолюбия и еще для того, чтобы доказать вам, что я не фраер[694]. Еще немного — и я бы женился на крошке с двухмиллионным приданым. Тогда б я завязал, слово чести, и приглашал бы судейских воротил к себе на приемы. А теперь изволь все начинать сначала! Меня ведь приговорят к пожизненному заключению… А ведь какая это потеря времени — пока до каторги доберешься, пока сбежишь, пока вернешься домой… Глядишь, года уже нет. А может, и больше… Но вы не волнуйтесь, наше достойное общество ничего не потеряет, если немного подождет!
События развивались точно так, как предвидел Бамбош.
Слушание дела было назначено на пятнадцатое апреля. В этот день обвиняемые предстали перед судом присяжных. Во Дворце правосудия[695] толпился народ. Многочисленные старые друзья и подруги бывшего барона де Валь-Пюизо хотели увидеть, как его осудят. Аудитория подобралась великолепная. Бандит держался с немыслимым апломбом. Министерство юстиции потребовало смертной казни. Защитник, человек далеко не бесталанный, побеждал обвинение его же собственными доводами.
Бамбоша приговорили к пожизненным каторжным работам.
Когда был зачитан приговор, он поднялся и насмешливо обратился к суду:
— Большое спасибо, господа, до следующего раза. — И, обернувшись к публике, где виднелось много представителей высшего света, добавил: — И вы, господа подозрительные типы, и вы, легкомысленные красотки, до свидания! Мы увидимся раньше, чем вы думаете!
Его слова были встречены аплодисментами. По общему мнению, барон держался превосходно.
На следующий день на позорную скамью были посажены Леон, Мими и Боско.
Первые двое обвинялись в изготовлении фальшивого переводного векселя, третий — в соучастии.
Несмотря на безупречное прошлое художника-декоратора, несмотря на полную трудов, лишений и самоотречения жизнь Мими, чудовищное обвинение против них было поддержано. Ничто не смогло перевесить улики, с адской сноровкой сфабрикованные Бамбошем.
В ответ на возмущенные протесты Леона Ришара следователь предъявил фотографию текста, отпечатавшегося на найденной у него в комнате промокательной бумаге, — слова точно совпадали со словами, цифрами, целыми абзацами векселя.
Среди улик имелось также письмо, якобы написанное Малышом-Прядильщиком, которое, как и вексель, было творчеством Бамбоша.
Это припрятанное в личных бумагах Леона Ришара письмо было ответом на просьбу о вспомоществовании, направленную Леоном Ришаром Гонтрану Ларами от имени Ноэми Казен.
Не давая на эту просьбу категорического отказа, как если бы против него имелись документы, с помощью которых его могли бы шантажировать, Гонтран просил отсрочки, а также — снижения цены.
Мы помним, что эта тяжкая улика, это письмо, было от первого до последнего слова написано Бамбошем, сообщником Малыша-Прядильщика в его подлой мести.
На все опровержения Леона прокурор демонстрировал документы — крыть было нечем!
А мерзавец Гонтран Ларами, вызванный в суд свидетелем, показал под присягой, что действительно писал это письмо, и назвал Леона Ришара подонком и шантажистом!
Леон со своей стороны живописал сцену, когда Ларами наглыми приставаниями оскорбил Мими.
Малыш-Прядильщик заверял, что Мими просто распутница, что она завлекла его в ловушку, что Леон, используя силу, пустился во все тяжкие и решил вытянуть из него значительную сумму.
Выслушав правдивые объяснения Леона и наглую ложь Малыша-Прядильщика, суд, разумеется, отдал предпочтение лжи.
Леон был простым работягой, к тому же интересовался идеями социализма, а у Гонтрана было сто миллионов!
Все та же басня про глиняный и железный кувшин!
Что касается Боско, то факты его задержаний за бродяжничество так настроили следователя против юноши, что он неизвестно почему приплел его в качестве сообщника.
Мими и Леон, давно не видевшиеся, встретились теперь, сопровождаемые жандармами, но где — в большом, обшитом деревянными панелями зале, в глубине которого теснились люди. Грубый, бесчеловечный закон категорически запрещал им броситься друг другу в объятия.
Бедные дети! Слезы лились из их глаз, они едва могли выговорить:
— Леон!.. О мой Леон!
— Мими, дорогая моя, любимая!
Они как сквозь туман видели красные мантии судейских, черные костюмы присяжных заседателей, с трудом сознавали, что их обвиняют в бесчестном поступке, их, для которых честь и сознание долга были святыней!
Боско, чувствовавший себя вполне в своей тарелке, попытался было приободрить их, но не преуспел.
Их спросили имена, фамилии, место рождения.
Они отвечали машинально, не узнавая собственных голосов, как будто за них говорил кто-то чужой.
Председательствующий начал допрос.
Леон защищался с нечеловеческой энергией, находя выразительные слова, трогавшие порой сердца публики.
Скромное поведение Мими, ее отчаяние производили прекрасное впечатление, вызывали искреннее сочувствие.
К несчастью, пронизанные ненавистью, коварные и вероломные показания Малыша-Прядильщика произвели оглушительный эффект. К тому же на миллионера глазели как на диковинное животное, и присяжным льстило, что такой богач подал на рассмотрение свою жалобу, как простой смертный.
Заместитель прокурора обращался к нему почтительно, в голосе его звучали даже подхалимские нотки.
Задача защитника, мэтра Александра, оказалась не из легких. Но эти трудности лишь придали вдохновение выдающемуся оратору-социалисту, никогда еще его недюжинный талант не блистал так ярко, а красноречие не было таким взволнованным, искренним, берущим за душу. Его слова лились прямо из сердца, вызывая на глазах зрителей слезы, тут и там слышались крики «браво!», которые председательствующий обрывал механическим голосом.
На беду, представитель Министерства юстиции сумел с непревзойденным коварством примешать к уголовному делу политику. Да так ловко, что Леон, главный обвиняемый, должен был отвечать не только за прегрешение перед обществом, но и за учение, горячим сторонником которого был, как будто одно было связано с другим! О, тенденциозные процессы, каких только беззаконий и несправедливостей они не порождали!
Во время Реставрации — бонапартистские тенденции… При Карле X — либеральные… При Империи — республиканские, при Второй Империи — социалистические…
Сегодня мы ошиблись! Но завтра правда восторжествует!.. И суд неумолимо приговаривает к наказанию человека не столько за то, что он сделал, сказал или написал, сколько за учение, которое подсудимый исповедует.
Леон должен был стать и стал жертвой настроения умов, особенно ярко проявляющегося в эпохи великих переломов, сотрясающих фундамент старого социального устройства.
Взволнованные присяжные, думая, что показывают хороший пример, вынесли чрезвычайно суровый вердикт.
Леона Ришара, потрясенного, а еще более возмущенного, приговорили к восьми годам каторжных работ! Мими оправдали. Но, услышав ужасный приговор любимому, она похолодела. Все закружилось у нее перед глазами — замелькали какие-то тени, цветовые пятна, бесформенные предметы, не имеющие названия. Вдруг взрыв хохота потряс ее, она так пронзительно закричала, что взбудоражила и перепугала зрителей. У бедной девочки внезапно начался приступ безумия.
Когда ее уводили, она жестикулировала и выкрикивала какие-то бессвязные слова…
— Бедняжка Мими! — прошептал потрясенный Леон. — Может, так оно и лучше… Она будет меньше страдать…
Боско, тоже оправданный, при виде подобной катастрофы плакал навзрыд.
Но тут произошел один из тех казусов, на которые так щедро наше судопроизводство — суд не освободил его из-под стражи, а в качестве воспитательной меры приговорил к пожизненной ссылке!
Когда зачитали этот столь же несправедливый, сколь и неожиданный приговор, в зале раздался крик — какая-то женщина зашаталась и, как подкошенная, упала без сознания.
Это была Франсина.
Боско послал ей растроганный взгляд. Но тут бродягой завладела стража.
— Не падай духом, дружище! — только и успел он шепнуть Леону. — Надо жить для тех, кого мы любим. И для того, чтобы реабилитировать себя.
Леон протянул ему руку, крепко ее пожал и, горделиво выпрямившись, ответил:
— Да, для того, чтобы реабилитировать себя… И для того, чтобы отомстить!
Палящее солнце шлет отвесные лучи на землю, пышущую жаром, как огромная печь.
Кажется, все вокруг сожжено и обуглено в этом неподвижном зное, где не дунет и ветерок, где влажные тяжелые испарения делают воздух еще более нездоровым.
Несколько серых облаков быстро поднимаются над горизонтом, зависают, мутные, как бельма, и рассеиваются. Раскаленное солнце жалит, по-прежнему не смиряя жестоких укусов.
Идет ливень. Он длится минут пятнадцать, теплый, пресный, лишенный свежести. Вода течет по красной, как кирпич, почве и мгновенно превращается в облака горячего пара.
Дождь еще больше разогревает, если только это возможно, гиблый край, с его невыносимой влажностью и адской жарой, делающей его похожей на теплицу, — термометр показал бы градусов сорок выше нуля.
Ничто не может дать представление о царящем здесь зное. Европеец задыхается при такой жаре, она способна его обескровить, обездвижить, лишить разума…
В этой паровой бане суетятся, едят, пьют и спят человеческие существа, чье единственное предназначение — истекать потом…
Вдали дремлет кокетливый городишко — красивые домики, покрашенные светло-серой краской, построены на манер домов в Эльзасе: высокие, крытые дранкой крыши подчеркивают выпуклые штукатурные наметы наружных стен, вдоль фасадов тянутся веранды. На домах не видно ни единой печной трубы, что и понятно, оконные рамы без стекол открываются внутрь, на окнах — жалюзи. Тут и там растут чахлые кокосовые пальмы, чьи пыльные плюмажи контрастируют с бурным цветением мангровых деревьев. А за чередой домишек гордо высится колоннада величественных гигантских пальм с мощными стволами и пышными кронами. На бреющем полете гоняются друг за другом ласточки, похоже, им солнце нипочем. Лишь эти грациозные пташки, да еще огромные неуклюжие черные грифы с голыми шеями, стаей слетающие с верхушек пальм, кидаясь на какую-нибудь падаль, символизируют здесь животный мир. Городок погружен в послеобеденный сон. Все спят в наглухо закрытых домах и хозяйственных постройках — мужчины, женщины, дети, домашние животные. Разве что какой-нибудь жандарм высунет нос на посыпанную скальными обломками, блестящими, как окалина в кузнечном горне, улицу.
В побеленных, окруженных зеленью казармах, взбирающихся по склону к вершине Сиперу, давно уже сыграли отбой.
И пехотинцам, и солдатам береговой артиллерии отдан строгий приказ, нарушение которого карается тюремным заключением: казарм не покидать. И так с десяти утра до трех часов пополудни.
С экваториальным солнцем шутки плохи! Лучше уж стоять под дулом пистолета — оружие может дать осечку, стреляющий может промазать… Солнце же никогда не промахнется. Рассказывают страшные случаи. Например, о солдате, прибывшем из Европы, который в полдень, захватив удочки, отправился на рыбалку.
Когда его отыскали час спустя, он, скорчившись, сидел на том же месте, из носа хлестала черная кровь, в глазах и ушах уже откладывали личинки мухи. Его сдвинули. Через десять минут он умер.
А вот что приключилось с чиновником службы внутреннего порядка, работавшим в своем кабинете при плотно закрытых ставнях.
Дневальный, дежуривший в коридоре, услыхал шум и стоны. Он открыл дверь и увидел, что чиновник, не в силах вымолвить ни одного членораздельного слова, бьется на полу. Все переполошились, сразу же прибежал врач и, оказав первую помощь, стал доискиваться причины болезни, столь внезапно поразившей чиновника. И вскоре ее обнаружил.
На полированном письменном столе виден был солнечный зайчик размером с монетку в двадцать су. Луч, проникая через круглое отверстие в ставне, падал потерпевшему на затылок. Когда несчастный почувствовал жжение, было уже поздно — началась гиперемия[696]. Три недели он находился между жизнью и смертью и выздоровел чудом…
Однако за пределами спящего города жизнь шла своим чередом. Вдоль русла узкого, глубоко ушедшего в отвесные берега, почти пересохшего ручья медленно двигались доведенные до изнеможения люди. Несколько барок, напоминающих по форме лодки аннамитов[697], застряли на илистых мелях. Тысячи и тысячи москитов, жужжа, тучами роились над людьми, впиваясь в потную кожу.
Над болотом витал гнилостный запах, смрадный оттого, что пресная вода смешивалась с соленой.
Обливаясь едким потом, наголо обритые люди в грубых соломенных шляпах, стоя по пояс в вязкой тине, трудились над расчисткой и укреплением берегов канала.
Времени было в обрез. Работу надлежало закончить до начала прилива: близилось весеннее равноденствие, и воды океана, хлынув на прибрежные земли, принесли бы неисчислимые несчастья.
Трудились молча. Жесты у рабочих были медленные, вялые, лица осунулись, губы отвыкли улыбаться. Одеты все были одинаково — в короткие коричневато-серые блузы из грубой ткани. Внизу на блузе значился порядковый номер, на спине — жирно написанные буквы А и Р, разделённые якорем.
Штаны были из той же парусины, что и блузы, на ногах — тяжелые сабо[698], брошенные на время работы на берегу.
Было их человек пятьдесят, по двадцать пять в каждой команде. Надзирал за ними человек в белом шлеме, с двойными серебряными нашивками на рукаве, как у сержантов артиллерийских частей. Его могучий стан был перетянут ремнем из сыромятной кожи с расстегнутой кобурой, из которой выглядывала рукоятка револьвера.
Спящий городок с деревянными домиками, назывался Кайенной.
Человек с револьвером был военным надсмотрщиком.
Люди, барахтавшиеся в грязи, потевшие, звучными хлопками ладоней убивавшие на своем теле досаждавших им москитов, словом, работавшие на смертельном солнцепеке, были каторжниками.
Надсмотрщик, взглянув на часы, скомандовал:
— Перерыв!
Заключенные, копошившиеся в канале, выбрались на берег. Пот, вода, ил стекали с них ручьями. Их товарищи, разгружавшие шаланду со стройматериалами, присоединились к ним.
Они валились наземь, как изнуренные работой животные; ни слова не слетало с бескровных губ, иногда лишь тяжкий вздох со свистом вырывался из груди.
Правила требовали соблюдать полное молчание.
Запрещалось разговаривать и во время работы, и во время перерыва.
Но охранник был славным малым, он предпочитал не замечать, что уже через пять минут то тут, то там раздавался шепоток.
Курение табака тоже было строжайше запрещено, но охранник охотно закрывал глаза на набитые жвачкой щеки и смачные плевки, убедительно свидетельствовавшие, что каторжники балуются жевательным табаком.
Толпа работяг на две трети состояла из белых людей. Одну треть составляли негры и арабы[699]. Почти у всех негров и мулатов[700] были веселые добродушные рожи, скалящиеся всегда и при любых условиях. На лицах арабов читались истинно мусульманская покорность и фатализм.
Большинство же белых лиц заставляло содрогнуться — это были физиономии висельников, хорошо знакомые завсегдатаям судебных слушаний и ставшие на каторге еще более отталкивающими.
Они сидели на берегу канала Лосса, близ моста Мадлен, затерянные посреди безлюдных, заболоченных пространств…
Вооруженные лопатами, заступами, кирками, мотыгами, они могли действовать беспрепятственно — их сторожил всего один беззащитный надсмотрщик, стоявший в десяти шагах от них, ничего не опасаясь…
Он не успел бы вытащить револьвер, не успел бы выстрелить, захоти они все скопом накинуться на него, связать по рукам и ногам, придушить. А там — свобода! Беги куда хочешь через дремучие леса, через заросли гигантских трав, через непролазные топи.
И все-таки они не двигались с места, не жаловались, лишь безропотно выполняли приказ, делали непосильную для человека работу.
Побег! Свобода передвигаться по необозримым просторам — мечта заключенного, навязчивая идея, преследующая его и днем, и ночью, и каждый миг заточения!..
Но отверженные знали: такая иллюзорная свобода — хуже неволи, хуже каторги, хуже принудительных работ, наконец!
Но вот истекли последние минуты отдыха.
Через несколько мгновений придет время подменить товарищей, шлепающих по грязи, хлюпающих в иле, отряхивающихся от тины, как разыгравшиеся кайманы.
Но тут со стороны моря раздался знакомый звук, встреченный всеобщим вздохом облегчения.
— Начинается прилив! — шепнул один из галерников. — На сегодня работа закончена!
— Молчать! — заорал надсмотрщик.
— Ну и слух у этого бугая!
— Номер сто! Урезана пайка тростниковой водки!
— Боже правый!..
— Лишить кофе!
Номер сотый побледнел под слоем тропического загара и прошептал про себя:
— Ах ты, гад!.. Попадешься мне — своих не узнаешь.
Внимание заключенных привлекла девочка.
Совсем юная, лет двенадцати — пора расцвета в странах Юга, гибкая, как лиана, она шла вдоль дороги, грациозно покачивая бедрами, — у взрослых негритянок такая походка часто выглядит фривольной и непристойной.
Девчушка действительно была черномазенькая, но сложена великолепно — nigra sed formosa[701], — голову ее украшал кокетливый мадрас[702], стройное тело облегала полосатая, голубая с розовым, камиса[703].
Она несла картонку от модистки и нежным голоском креолки напевала с бенгальским акцентом мелодичный чувствительный романс.
Номер сотый вздрогнул и обратился к соседу, тоже жадно слушавшему песенку:
— Громы небесные! Ведь сегодня двадцать девятое число! Сегодня приходит пакетбот из Франции!
— Да, действительно!..
— А я совсем забыл…
— Вот видишь, а девчонка помнит…
Охранник подозрительно воззрился на девчушку, которая распевала себе, не обращая ни малейшего внимания на каторжан.
Он больше не прислушивался, какими репликами обмениваются «чревовещатели» — так тюремная администрация называла заключенных, умеющих разговаривать не шевеля губами.
Он знал, как туземцы ненавидели и презирали каторжников, и готов был заподозрить все что угодно, но не сговор между красоткой негритяночкой и галерником.
В этот миг со стороны рейда раздался пушечный выстрел, такой громкий, что с огромных деревьев поднялись в небо стаи испуганных морских птиц.
За первым залпом последовал второй.
— Палят с пакетбота, — сквозь зубы пробормотал номер сотый.
— Осторожней! — выдохнул сосед. — Надсмотрщик что-то примечает.
— Плевать я на него хотел! Мы работу закончили… — И, опустив голову, прячась за спинами товарищей, мужчина звонко крикнул:
— Эй, красотка! Жду в полночь!..
Негритяночка, как ни в чем не бывало, виляла бедрами и ухом не вела, будто не слышала, что к ней обращается кто-то из каторжан.
Подбежал разъяренный охранник:
— Кто здесь орал? — Он внимательно оглядел группу заключенных. — Ах вы, бездельники, теперь я буду знать, как давать вам потачку! Хоть правила-то вы можете соблюдать?
— Скажите-ка, шеф, — никак не желал угомониться сотый номер, — вы что же, за солдат нас принимаете?
— Совершенно верно, — огрызнулся охранник. — А ты, болтун, прикуси язык! Я теперь с тебя глаз не спущу!
Когда охранник, отдавая команду прекратить работу на канале, отошел от сотого номера на приличное расстояние, тот продолжал:
— Говори, говори, голубчик, а я все равно завтра вечером буду на балу у губернатора! И ничто мне не помешает: ни стены, ни запертые двери, ни часовые!
Не выпуская из руки картонки, негритяночка, обогнав каторжан, медленной процессией направлявшихся в зону, вступила на мост Мадлен.
Миновав улицу Траверсьер, она добралась до Рыночной площади и вошла в лавку, выкрашенную в небесно-голубой цвет. На лавочке красовалась рисованная вывеска, где золотыми буквами значилось:
«Мадемуазель Журдэн
Моды, белье.
Товары из Парижа».
Окна, забранные тончайшим газом и не пропускавшие внутрь помещения насекомых, а лишь воздух и солнечные лучи, служили одновременно и витринами — в них были выставлены кокетливые дамские шляпки.
Конечно же во всей Кайенне не было больше такого элегантного, такого богатого товарами магазина, как лавка мадемуазель Журдэн. Это признавали все.
От состоятельных клиентов не было отбою, они, глазом не моргнув, платили хорошенькой модистке бешеные деньги.
Мадемуазель Журдэн не только отличалась тонким вкусом, не только была особой благовоспитанной и прекрасно умевшей носить туалеты, она была еще и очень хороша собой.
Совсем юная, лет двадцати трех, с роскошными золотистыми волосами, черными глазами, розовой кожей, алыми губками, безукоризненными зубами, она сохранила свежесть европейской женщины, недавно приехавшей в колонии, хотя и жила в Кайенне уже больше года. Ослепительный цвет ее лица, который, казалось, невозможно было сохранить в пекле здешнего климата, завораживал мужчин и возбуждал зависть женщин, особенно креолок[704]. Зависть, кстати говоря, совершенно безосновательную и беспочвенную: упрекнуть мадемуазель Журдэн было абсолютно не в чем. Модистка вела себя в высшей степени благоразумно.
Несколько офицеров морской пехоты, пресытившись чернокожими красавицами и знавшими, что у блондинки нет ни мужа, ни любовника, попытались было за ней ухлестывать.
Она вежливо их спровадила — без излишней спеси, без возмущения, а так, как подобает женщине порядочной, сознающей свою добродетель.
Кое-кто из высших чинов администрации колонии тоже попробовал с ней пофлиртовать.
Их попросили столь же любезно!
Местные богатеи без околичностей предлагали ей крупные суммы и получали вежливый, высокомерный отказ — дама, мол, желает жить честно и заработать эти деньги своим трудом.
Весь город, ранее принимавший мадемуазель Журдэн за искательницу приключений, за легкомысленную модисточку, был вынужден признать: она женщина достойная — качество довольно редкое здесь, на экваторе, где жаркое солнце разжигает страсти и делает легким их удовлетворение. Уразумев это, кайеннцы стали относиться к ней не просто с уважением, но даже почтительно.
Если она действовала по расчету, то расчет оказался правильным — к ней пришла популярность, а это создало фундамент для накопления изрядного состояния.
Всего пятнадцать месяцев назад она, никого не зная, без предварительной договоренности с кем бы то ни было, просто сошла с парохода, имея при себе всего несколько чемоданов. Получив вид на жительство у местных властей, она арендовала помещение для лавки, устроилась на новом месте и наняла служанку. Затем распаковала багаж: шляпные колодки, катушки разноцветных лент, искусственные цветы, перья птиц — и задала работу своим волшебным пальчикам.
Мигом была сооружена такая шляпка, что среди женщин Кайенны поднялся страшный шум.
Жена губернатора, парижанка средних лет, нервная, недурно сохранившаяся, склонная посплетничать дама, манерно играющая роль вице-королевы, соизволив посмотреть продукцию новой модистки, пришла в такой восторг, что стала превозносить ее на каждом шагу.
Отныне и впредь талант мадемуазель Журдэн был высочайше поощрен.
Девушка заявляла, что предпочла покинуть Францию, чем влачить на родине жалкое существование, жизнь там тяжела, борьба беспощадна, а успех призрачен. Да, она перенесла двадцатидвухдневное путешествие, решилась пожить в опасном для здоровья климате и испытать на себе все тяготы неведомого края ради того, чтобы заработать сто тысяч франков и, превратив их в пожизненную ренту, скромно зажить где-нибудь на юге Франции.
Весьма предусмотрительный проект, изобличавший в ней особу дальновидную, с простыми склонностями и умеренными потребностями.
И, похоже, план был близок к реализации, потому что ей удалось завоевать капризную, абсолютно лишенную хорошего вкуса клиентуру, состоящую в основном из дам, которые сами не знают чего хотят.
…Заслыша, как звякнул на двери лавки колокольчик, мадемуазель Журдэн, листавшая модные журналы, вздрогнула всем телом.
— Это я прибегла, мамзеля, — сказала негритяночка.
— Ну что, Мина?..
— Корабель с Франции прибыл.
— Хорошо, дитя мое. Оставайся здесь, а я сбегаю на почту.
Полчаса тому назад вельбот почтмейстера, управляемый десятком бравых матросов Трансатлантической компании, доставил на сушу мешки с почтой.
У «Сальвадора» был карантинный патент, вот почему встречающие могли рассмотреть лишь грязно-желтый вымпел «здоров».
Вскоре началась высадка пассажиров.
Рейд уже был усеян шлюпками колониальной администрации, на веслах сидели гребцы-каторжники, в основном арабы. Они пришвартовывались к борту пакетбота.
Сходни до самой воды покрывала ковровая дорожка, по ней важно шествовали высшие чины и старшие офицеры, провожаемые завистливыми взглядами всякой мелкой сошки.
Быть в колонии просто частным лицом означает быть никем. Зато военные или канцелярские крысы пользуются всяческими привилегиями, их чествуют, почитают, повсеместно воздают им дань уважения!
Пока высаживались официальные лица, остальные пассажиры, разряженные в пух и прах, покорно ожидали, когда же и их доставят на берег.
Представьте, разряженные в пух и прах! А между тем в Европе все почему-то воображают жизнь в колонии веселой, свободной, независимой, но начисто лишенной щегольства и тем более — вечерних туалетов.
Ошибочное представление! Сходящие на берег кайеннцы расфуфырились вовсю.
Дамы нацепили на себя все имевшиеся у них золотые изделия, побрякушки и мишуру. На них были атласные, даже бархатные платья! Они кутались в манто и жакеты, они надели замшевые и кожаные перчатки, доходящие до локтя!
На мужчинах были шляпы с высокой тульей, высокие воротнички, застегнутые на все пуговицы рединготы, черные брюки, серебристо-серые перчатки, демисезонные пальто!
И все эти добрые люди, задыхаясь и обливаясь потом в измявшихся за двадцать два дня плавания тряпках, сочли бы себя опозоренными, если б ступили на сушу в простых дорожных костюмах.
Поэтому они с некоторым пренебрежением косились на молодого человека, одетого в изящный, а главное, удобный дорожный костюм. Опершись о планшир[705] «Сальвадора», он наблюдал за этим красочным зрелищем.
Нежно прижимаясь к юноше, молоденькая женщина в красивом платье из фуляра[706], улыбаясь, не без иронии наблюдала за торжественным сошествием шикарной публики. Она была очень хорошенькая, с тонкими и благородными чертами сиявшего весельем лица; ее одежда была не просто элегантна, она не скрывала ладной фигурки, как это случается с дамами из колоний, которых мешковатые платья часто делают неуклюжими.
Положительно, эта пара в удобной одежде путешественников выпадала из общего стиля: на фоне пестроты и безвкусицы они казались бедными родственниками, хотя в ушах у девушки блестели бриллиантовые сережки, стоившие по меньшей мере восемь тысяч франков.
Они были так же чужеродны здесь, как неуместны были бы парижские велосипедисты, заехавшие в Питивье в разгар областной сельскохозяйственной выставки, этого деревенского священнодействия! Представьте себе: вот они пялят глаза на судейскую комиссию, на лауреатов конкурсов, на экспонаты, на зрителей и, потешаясь про себя, стараются не выказать своей иронии. Во взглядах людей основательных и оседлых они читают неприязнь к ним, перелетным пташкам, и осуждение их легкомысленных спортивных костюмов.
На борту эту пару никто не знал. Они сели на корабль два дня тому назад, в Демерари, или, если вам так больше нравится, в Джорджтауне[707], и направились сюда, в Кайенну.
Нельзя сказать, что молодые люди не возбудили любопытства пассажиров, следующих из Франции или с Антильских островов, — купцов, чиновников, моряков, солдат, золотоискателей.
И то правда — сюда ехали лишь по принуждению, а просто так, за здорово живешь, в Кайенну отправится разве что сумасшедший…
А юноша и девушка, казалось, путешествовали просто удовольствия ради…
Нет, быть такого не может!..
Тогда кто же они такие?.. Актеры? Фотографы? Врачи?
Пассажиры, группами покидавшие пароход, тотчас же начинали целоваться со встречающими — все: мужчины, женщины, дети… Терлись друг о друга бороды, стукались каски, цилиндры, зонтики. А на поцелуи в колониях не скупятся.
Понемногу корабль опустел, вскоре на палубе, кроме членов команды, осталась одна лишь юная чета.
— Спускаемся на берег, да, Жорж? — спросила мужа молодая женщина.
— Конечно, Берта. Но не разумнее ли подождать до завтра, пока не улягутся страсти и не окончится сельский праздник?
— Не смейся над этими бедными неграми!
— Ай-ай-ай, как ты это произносишь — «бедные негры»! Хижина дяди Тома[708] осталась в далеком прошлом, а дядя Том взял реванш.
— Ты прав. Это привычка… Когда вижу чернокожего человека, всегда так и тянет его пожалеть… Словно он калека какой-то…
— Твое сочувствие направлено совершенно не по адресу. Они очень гордятся цветом кожи и смертельно на тебя обидятся, если поймут, что ты их жалеешь.
— Да, глупо все это… Но это у нас в крови… Отголосок прошлого… «Дай хоть минуту покоя усталому негру…»
— Сегодня дядя Том — депутат, генеральный советник, капитан береговой артиллерии, комиссар военно-морского флота[709], богатый купец, банкир, золотопромышленник… В его распоряжении лошади, экипажи, роскошные дома, белые слуги… Он сам избирает и имеет право быть избранным… Может стать адвокатом, врачом, представителем судебной, административной, политической власти, Бог его знает кем еще!
— Представителем власти!.. Ой, не смеши меня! Помнишь этого надутого, чванливого прокурора республики с орденом в петлице? Вспомни, как он вчера на палубе стал есть сахарный тростник?.. Чинуша гримасничал, крутился, высасывал его, жевал, сплевывал объедки! Ну просто обезьяна! Можно было лопнуть от хохота!
— А как он на нас поглядывал, с каким высокомерием! Он всем своим видом как бы говорил: «А вас, беленькие мои голубчики, если захочу, то и в кутузку могу упрятать!»
— Какая огромная разница, если сравнить с английской колонией или с голландской…
— Да, совершенно верно. Но мне хотелось заглянуть в эти места, чтоб увидеть уголок Франции… Посмотреть, как полощется трехцветный флаг, послушать, как поет рожок… Глянуть, как идут маршем наши храбрые «морские свинки», солдаты морской пехоты… Видишь ли, душа моя, этого не забудешь, как не забудешь мать, хотя давным-давно ее не видел… как Париж, свои родные места…
— Значит, здесь Франция… — подхватила молодая женщина. — Скажу тебе, у меня не возникло такого впечатления, что я буду чувствовать то же самое, высаживаясь в Сен-Назере[710].
Капитан «Сальвадора», заметив, что пассажиры не торопятся покидать судно, подошел и обратился к юноше со светской учтивостью, характерной для высшего командного состава Трансатлантической компании:
— Вероятно, вы никого здесь не знаете?
— Ни одной живой души, капитан. Мы собирались вернуться во Францию и, вместо того чтобы дожидаться вашего возвращения в Демерари, решили прокатиться в здешние места, чтобы потом идти с вами обратно до Антильских островов, где пересядем на пакетбот до Сен-Назера.
— Стало быть, вам придется провести тут дней пять… Ввиду того, что в городке нет приличной гостиницы, предлагаю, если соблаговолите оказать мне честь и принять мое приглашение, каюту на борту и место за моим столом.
— Клянусь, вы чрезвычайно любезны, капитан!
— Более того, я выделю в ваше распоряжение шлюпку, чтоб вы могли выбираться на берег…
— Не получится ли так, что мы злоупотребим вашей добротой?..
— Напротив, премного обяжете, согласившись на мое предложение… В этом случае вы сможете в удобное для вас время посещать город, который довольно красив и отличается ярко выраженным местным колоритом. Живут здесь и ссыльные, каторжники. Как вы могли, наверное, заметить, сегодня их используют в качестве гребцов на шлюпках.
Капитан приглашал молодую чету так искренне и радушно, что предложение с радостью было принято — как славно, даже в таком исключительном положении можно будет наслаждаться удобствами и комфортом!
…В это время в «Почтовом отеле» производили разбор и выдачу почты.
Это чрезвычайной важности событие происходило дважды в месяц и, напоминая о далекой родине, нарушало однообразие колониальной жизни.
Надо было видеть, с какой жадностью набрасывались люди на новости двадцатидвухдневной давности! Как нервно распечатывали письма, как рвали шпагаты, связывавшие пачки сложенных в порядке поступления газет! Потом торопливо просматривали самые свежие, пробегая лишь заголовки, чтобы позже, на досуге или когда зарядят дожди, внимательнейшим образом прочитать все от корки до корки…
Запершись в четырех стенах, ничего не видя и не слыша, житель колоний от зари и до зари способен не отрываться от газеты, выуживая из нее потрясающие, глубоко волнующие его сведения!
Пока в затененной мангровыми деревьями белой казарме на горе солдаты морской пехоты лихорадочно ожидали прихода начальника почтовой службы подразделения, пока офицерские денщики осаждали окошки почты, пока гурьба чернокожих слуг богатых коммерсантов суетилась в зале «Почтового отеля», мадемуазель Журдэн, как все простые смертные, стояла в очереди, все ближе и ближе подвигаясь к окну выдачи, следом за надсмотрщиком-почтальоном, который должен был получить корреспонденцию для каторжников.
Ожидание в толпе взволнованных, как будто даже не узнающих друг друга людей, было томительно долгим.
Наконец мадемуазель Журдэн вручили увесистый пакет, и, уложив его в искусно сплетенную сумочку — «пагару», модистка, раскрыв зонтик, направилась к своему магазину.
В это же самое время молодая чета, воспользовавшись любезным разрешением капитана «Сальвадора», высадилась на берег.
Рука об руку, прижавшись друг к другу, как и подобает влюбленной парочке, укрываясь от солнца под одним зонтиком, они неторопливо ступали по земле цвета красной охры, пористой, как каменная губка.
На набережной их встретили негостеприимным хрюканьем огромные черные боровы с раздутыми от укусов клещей ногами.
Было их штук двадцать, не меньше, и чувствовали они себя здесь как дома, подбирая кожуру от фруктов, набросанную людьми, с утра толпившимися тут, ожидая прибытия пакетбота.
— Свиньи здесь тоже чернокожие! — засмеялась молодая женщина.
— Черт побери! — откликнулся муж.
Мимо них промчалась стайка ребятишек с куклами в руках. Куклы, естественно, тоже были черные…
— И куклы — негры? — не унималась дама.
— Так оно и должно быть, милая моя Берта.
— Говори что хочешь, друг мой, но я никогда не привыкну к этим эбеново-черным лицам, которые видишь здесь повсюду… Тут все наполнено ослепительным светом, деревья необыкновенны, цветы ярки… И птицы щебечут так, будто в ларчике перекатываются драгоценные камни, а насекомые — это просто чудо… Отчего же человек должен иметь устрашающий вид трубочиста или быть похожим на чернильную кляксу?! Тебе не кажется нелепым — вся страна населена одними угольщиками? В таком солнечном краю мне лично это представляется нонсенсом!
— Быть может, нонсенсом являемся мы сами, дорогая, как знать… В конце концов, эти люди — такие же как мы!
— Вот уж нет!
— Почему же нет?
— А потому, что они черные с ног до головы, а мы — белые…
— Это не довод!
— А вот и довод!
— По мне, так все чернокожие — те же белые, но загоревшие на солнце.
— Объясни, дорогой!
— Следи внимательно за логическим ходом моей мысли. Предположим, мы варим молочную кашу в кастрюле или глиняном котелке. Сперва вся масса белого цвета. А теперь, допустим, мы ее переварили или поставили на более сильный огонь. Что получится? На дне каша пригорит и станет черной как уголь. На поверхности же останется белой. Черная часть человечества образовалась тем же путем, из той же каши, в которой не перемешались слои… Она возникла вследствие слишком большого огня. А веду я к тому, что негры уже получили и продолжают получать ожоги. Ведь и белая слива, созревая, становится темной, вот тебе и слива-негр!
Оба весело расхохотались, и этим да еще туристскими костюмами шокировали нескольких снобов-прохожих, упревших в слишком теплой одежде.
В Кайенне — свои правила хорошего тона, и пляжные костюмы были бы здесь встречены крайне неодобрительно.
Пройдя центральную улицу, молодые люди пересекли Рыночную площадь. Навстречу им шла мадемуазель Журдэн, возвращавшаяся домой. Заслыша смех и болтовню, она подняла голову и с любопытством взглянула на веселую парочку. Модистка была уже рядом с дверью своего магазина.
Рассмотрев молодую чету, женщина впала в какое-то чуть ли не предобморочное состояние.
Они ее пока не видели.
Кровь отхлынула от лица бывшей парижанки, оно стало мертвенно-бледным. Девушка быстро закрылась зонтиком, глубокий вздох вырвался из ее груди… Машинально она нажала на дверную щеколду и пошатываясь вошла в помещение.
С трудом сделав несколько шагов, она рухнула на диван, бормоча:
— Это они!.. Они здесь… Видно, кто-то меня проклял!..
Прошло почти восемнадцать месяцев с тех пор, как Верховный суд Гвианы, с привлечением четырех заседателей, избранных среди самых почтенных граждан страны, слушал дело человека, обвиняемого в страшных злодеяниях.
Человек этот — негр шести футов росту — казалось, был само воплощение животной силы, свирепости, жестокости и грубости. У него были неестественно длинные мускулистые руки с острыми, как у хищника, когтями, грудь — чудовищно велика, плечи и шея — широченные, брюшной пресс такой мощный, что, казалось, он мог приподнять дом, а ноги таковы, что на ум приходила мысль — этот дом он мог нести не сгибаясь. Голова вполне соответствовала могучему телу. Маленькие черные глазки сверкали под резко выступающими, как у гориллы, надбровными дугами, нос был короток и широк, скулы выпирали, подпиленные острые зубы напоминали тигриные клыки. Словом, лицо пугающее, злобное, но с хитрецой. И эта звериная хитрость делала его еще более опасным.
Несмотря на то что обвиняемому положено находиться перед судом свободным от всяких пут, его пришлось скрутить по рукам и ногам, потому что за время короткого пути из тюрьмы в суд он успел уложить четырех жандармов и начальника муниципальной полиции.
По причудливым татуировкам, украшавшим его грудь и лоб до переносицы, в нем можно было узнать уроженца племени круманов, туземцев с побережья Гвинейского залива, служивших лоцманами в устье Нигера.
Каким образом, в результате каких похождений он, побывавший попеременно матросом, искателем алмазов, скотоводом, плотником, чернорабочим и рудокопом, очутился в Америке, суду выяснить не удалось.
Было только известно, что Бразилию он покинул потому, что имел какие-то неприятности и что его наняли на золотые прииски в качестве носильщика и землекопа. Там он и совершил те преступления, за которые нынче предстал перед судом.
В неграх бурлят великие и ужасные страсти, неведомые и непонятные нам, жителям умеренных широт. Все в этих людях, рожденных в ином климате, принадлежащих к другой расе, неистово, бурно, иррационально — любовь, ненависть, гнев…
Еще вчера — совершенные дикари, едва вышедшие из животного состояния, сегодня они пользуются правами, отвоеванными чужой цивилизацией, однако, терзаемые собственными необоримыми желаниями, они не имеют ни малейшего понятия о социальном долге.
Их любовь — исступленна, ярость — неукротима, злоба — смертельна, опьянение — бешено и буйно. И все это при том, что их, когда речь идет о личном удовлетворении, нимало не заботит — хорошо ли они поступают или дурно, наносят ли вред ближним, ставят ли тем самым под удар чужую жизнь, свободу или честь.
Негр, о котором идет речь, известный под именем Педро-Круман, принадлежал к тем импульсивным личностям, которым, конечно, следовало многое прощать ввиду того, что их ответственность сильно ограничена, но от которых лучше быть подальше, во всяком случае, следовало держать с ними ухо востро.
Пока он работал на золотых приисках, его жена умерла от черной оспы, оставив их единственную десятилетнюю дочь.
Педро, никогда не грешивший супружеской верностью, продолжал лихо гоняться за юбками жен своих товарищей. Среди женщин попадались и такие, кто оказывал сопротивление. Он с ними не церемонился, а насиловал! По этой причине случались потасовки, в которых противники дробили друг другу кости и проламывали черепа. В конце концов его уволили.
Он переехал с дочерью в Кайенну, выстроил себе хижину на отшибе, расчистил делянку и зажил бобылем.
Но прежний демон сластолюбия продолжал неотступно его преследовать, толкая на новые достославные подвиги. Педро-Круман продолжал насиловать женщин и особенно — приглянувшихся ему девиц.
У жителей это вызывало тем большее волнение, что факты изнасилования участились, а насильник поселился возле самого города, где проживало двенадцать тысяч человек. Усугубило дело еще и то, что в результате надругательств две женщины умерли.
Власти решили строго наказать насильника и раз и навсегда избавить горожан от его присутствия.
Для поимки выделили целый взвод жандармов и после ожесточенной битвы все-таки его осилили, и окровавленного, избитого, ревущего, с пеной на губах, водворили в тюремную камеру.
Как бы там ни было, но негодяй, при всех его жутких инстинктах, обожал свою дочь. Что-то вроде любви животного к своему детенышу…
Он часто крал для нее игрушки и разную мишуру, которую так любят негры. Педро согласился бы дать себя убить, лишь бы были удовлетворены все капризы ребенка и она улыбнулась.
Завидев, как отца захватили «жандармы с большими саблями», девочка, как испуганная собачонка, увязалась за ними следом и очутилась у ворот тюрьмы. Поняв, что отца посадили под замок, она захотела проникнуть внутрь. Ее легонько отпихнули, но девочка стала рыдать, в то время как Педро истошно вопил и заливался слезами оттого, что их разлучают. Не зная толком, куда ей деваться, она присела на крыльце тюрьмы и стала выжидать. Настала ночь, маленькая негритянка прилегла и заснула. Разжалобившись, один из надзирателей накормил ее и попробовал спровадить прочь. Она перешла через улицу и там, плача в три ручья, продолжала ждать. Мимо шла недавно приехавшая в Кайенну мадемуазель Журдэн. Заметив безутешно рыдающую хорошенькую маленькую негритяночку, мадемуазель Журдэн спросила, какое с ней приключилось горе. Девочка говорила на креольском диалекте, из которого модистка знала всего несколько слов. Они не понимали друг друга. Но внимание девочки было приковано к связке пестрых лент у модистки. Негритяночка как зачарованная потянулась к ним — врожденное женское кокетство вмиг излечило ее от скорби. Мадемуазель Журдэн дала ей кусочек ленты и сделала знак следовать за собой. Девочка схватила ленту, повязала себе на шею и, почти побежденная, бросив последний взгляд на окна тюрьмы, повиновалась.
Мадемуазель Журдэн привела ее к себе. Вид лавки ошеломил ребенка, девочка просто обезумела — так могут поражаться лишь первобытные натуры. Она жаждала все осмотреть и пощупать, всем восхититься… Она не знала, что делает, что говорит… Она была в раю, о котором ей рассказывал кюре…
Мадемуазель Журдэн нарядила ее, использовав для этой цели кусок яркой ткани, столь высоко ценимой негритянскими модницами, и накормила.
Используя язык жестов и немногие известные ей креольские слова, она умудрилась втолковать гостье, что та может остаться у нее. Потом спросила, как ее зовут. Оказалось — Эрмина, сокращенно — Мина.
Вечером, несмотря на все соблазны, девочка вдруг стала взволнованной и озабоченной. Она отказалась ужинать и жалась к двери. Так продолжалось с полчаса. Мадемуазель Журдэн на минутку отлучилась в кухню — надо было отдать распоряжение поварихе. Когда она вернулась, Мины в доме не было. Девочка убежала, забрав ужин с собой.
Крайне заинтригованная, модистка отправилась к тюрьме, находившейся неподалеку. Перед ней разыгралась поистине трогательная сцена. Малышка кулачками колотила в тюремные ворота, пытаясь вызвать надзирателя.
Наконец он вышел и, узнав негритяночку, спросил, что ей надо.
— Я приносить обед мой папа.
Напрасно тюремщик убеждал ее, что заключенные ни в чем не испытывают нужды. Она настаивала, просила, умоляла, плакала. Тюремщик взял принесенную ею снедь, чтобы его оставили в покое.
— Передайте папе, — попросила она его на своем наивном креольском диалекте, — что я очень довольна. Меня взяла к себе одна красивая дама, а у нее столько всяких прекрасных-распрекрасных вещей! Я такая счастливая!
Увидев все это, модистка забрала девочку к себе и предложила ей жить у нее постоянно. Мина согласилась, хлопая в ладоши от радости, и с тех пор жила вместе со своей благодетельницей. Но не реже двух раз в день она ходила в тюрьму, беседовала с надзирателем, просила передать отцу, что у нее всего вдоволь, что она рада-радешенька и что по-прежнему его любит.
Когда судебное слушание было закончено, Педро-Крумана вывели из здания суда, он перестал бешено отбиваться, лишь завидя ребенка.
Несмотря на отвращение, которое мадемуазель Журдэн питала к подобного рода зрелищам, она согласилась сопровождать девчушку на судебный процесс.
Педро признался в совершенных им злодеяниях, не понимая толком, что, собственно, преступного они усматривают в его действиях, и свято полагая, что посадят его от силы месяца на полтора. Такая кара казалась ему более чем достаточной. Его приговорили к двадцати годам каторжных работ. Можно себе представить, в какую ярость он впал, когда все-таки понял, что отныне становится одним из презренных, которых часовые гоняют, как стадо, которые всегда ходят скопом, не знают свободы, не имеют женщин! Он впал в неистовство, круша все, что находилось в пределах его досягаемости, и ударами кулака валя наземь каждого, кто пытался совладать с ним, лишая его тем самым вожделенной свободы, привилегии дикого зверя. Наконец все-таки его засадили под замок в карцер.
Сначала Педро объявил голодовку. Но голод оказался сильнее.
Его кормили, когда он немного утихомиривался. Ему даже давали кое-какую работу, намекая, что еду он получит только тогда, когда ее выполнит. Ради того, чтобы насытиться, он внешне смирялся и, обозленный, нелюдимый, с перекошенной рожей и налитыми кровью глазами, в одиночку работал в полной невысказанных угроз и ненависти тишине.
Понемногу его удалось приучить хоть к какой-то дисциплине, вернее — укротить.
Его пока еще не решались выгонять на работы вместе с остальными каторжниками — на прокладку дороги, раскорчевывание земель, на осушение болот, — опасаясь находивших на него приступов буйства, боялись — убежит.
И вот в один прекрасный день в его душе произошел неожиданный и внезапный переворот.
Это случилось, когда во дворе исправительной тюрьмы он толкал груженную камнями тачку, которую и не всякой лошади под силу сдвинуть. Вдруг из-за высоких, толстых стен раздался звонкий голосок — кто-то напевал креольскую песенку. Педро замер, дрожа всем телом и побледнев, как бледнеют негры, — то есть стал пепельно-серым. Рот, изрыгавший до сих пор лишь дикий вой, искривился в душераздирающем рыдании, на глаза набежали крупные слезы. Он узнал голос Мины.
Когда романс отзвучал и чары развеялись, негр заметался как сумасшедший, кинулся к гладкой стене и попытался вскарабкаться на нее, но, обломав ногти и раскровенив пальцы, грохнулся на землю.
Затем, как бы желая погасить лишавший его разума душевный пыл, он вновь впрягся в повозку и помчался по двору, вдоль тюремных стен, пока наконец, задыхаясь, не свалился, с кровавой пеной на губах и бессмысленным, потухшим взглядом.
Весь остаток дня и ночь Педро провалялся на дворе, под теплым дождем, пребывая в какой-то болезненной прострации — не ел, не пил, ничего не видел и не слышал.
Наутро он подошел к надзирателю, выводившему на работу первую смену, и с трудом, будто разучившись говорить, попросился на общие работы.
— Ах, вот как! — ответил тот. — Решился-таки наконец? Ну что ж, хорошо.
— Да, — отозвался заключенный, — я слышал голос… я узнал ее…
— Уж не знаю, какой это голос ты сюда приплел… С тех пор как тебя засадили, ты всегда был какой-то чокнутый. Только не валяй дурака и не вздумай смыться. Заруби на носу: при первой же попытке к бегству я всажу в тебя пулю, как в птицу агути![711]
— Я не убегу… Я буду слушать голос… Я увижу Мину…
— Это твое дело. Мне лично от тебя требуется лишь одно: чтобы ты стал таким, как другие, работал или хотя бы делал вид, что работаешь.
Вот таким образом закончился бунт Педро-Крумана.
Время от времени, в условленный день, Мина, как бы ненароком, появлялась на дороге, по которой гнали каторжников.
Когда Педро впервые ее увидел, то с хриплым звериным воем вырвался из шеренги и с такой силой схватил девочку в объятия, что едва не задушил.
Конвойный спросил его:
— Так вот ты чего добивался? Так бы и сказал, скотина ты безмозглая. Мы 6 тебе ее привели, эта босячка вечно возле тюрьмы мается, как грешная душа в преисподней. Хочешь с ней словечком перекинуться? Бог с тобой, поболтайте чуток, поцелуй ее. Только без глупостей, понял?
И Педро-Круман кротко вернулся в строй, а придя на лесоповал, принялся за работу.
Дни шли за днями.
Однажды мадемуазель Журдэн, подстрекаемая, вне всякого сомнения, любопытством, которое влечет к каторжанам прибывших в колонии европейцев, выразила желание сопровождать Мину.
И вот она смотрит, как движется к месту работы унылое, мрачное шествие заключенных, безучастных, безразличных ко всему на свете, облаченных в грязную униформу…
Негритяночка перекинулась несколькими словами с отцом, сообщив, что эта красивая белая женщина и есть ее благодетельница.
В темной душе злодея, наряду со всеобъемлющей, непреодолимой отцовской любовью, зародилось чувство бесконечной благодарности. Этот колосс, стоящий ближе к животному, чем к человеку, испытал к женщине, пожалевшей его дитя, какую-то исступленную признательность, замешанную на уважении, почтении, преданности, жажде пожертвовать собой!
Не зная, как выразить охватившее его чувство, он сказал дочери:
— Передашь белой женщине, что Педро-Круман будет ее верным псом… Что он будет любить ее друзей и ненавидеть ее врагов… Что бы она ни приказала, Круман во всем станет ей повиноваться.
Мина послушно пересказала речь каторжника слово в слово.
Побежденный злодей занял место в угрюмой шеренге сотоварищей.
А модистка, которая была, казалось, ко всему довольно равнодушна, которую никто никогда не видел беспечной и веселой, чье поведение всегда отличал не соответствовавший ее молодости и красоте налет грусти, горько улыбнулась.
— Я не говорю «нет», — прошептала она. — Как знать, быть может, скоро мне понадобится человек, чья преданность не дрогнет ни перед какими испытаниями…
Лет десять назад заключенных содержали на понтоне, стоящем на якоре на кайеннском рейде. Назывался он «Форель» и был фрегатом, покрывшим себя в прошлом славой. Когда его перестроили и приспособили для такого недостойного военного корабля употребления, он стал стариться, как старятся корабли, дал течь и, как губка набирая воду, в конце концов затонул. Людей успели эвакуировать.
Тогда-то плавучие дома и были заменены зданием исправительной тюрьмы, называвшейся лагерем Мерэ, построенной на самом берегу моря в тысяче двухстах метрах от города, позади окружавшей казарму рощи.
Странная вещь — в этом краю, где даже самые большие здания деревянные, тюрьму возвели каменную. Она вмещала до тысячи трехсот каторжан, использовавшихся на принудительных работах в городе или его окрестностях. Почти такое же количество людей были размещены в самом городе в лагерях и на гауптвахтах, в их обязанности входило ремонтировать дороги, а также производить различные работы в районе Тур-д’Иль.
Режим, распорядок, пища, одежда, норма выработки были одинаковы и для тех, и для других.
Если бы не климат, пагубный для приговоренных к принудительным работам европейцев, режим этот мог бы стать предметом зависти.
Возьмем, к примеру, пищу. Подавляющее большинство наших крестьян о такой и мечтать не может. Известно ли у нас в стране, где очень много случаев голодной смерти или достойной сочувствия вопиющей нищеты, что заключенные, искупающие свои тяжелейшие преступления, получают на каторге паек, приравненный к продовольственному пайку солдат и матросов?
В рацион каторжника входит: 750 граммов хлеба в день, 250 граммов свежего мяса каждые вторник, четверг и воскресенье, 200 граммов говяжьих консервов по понедельникам и пятницам, 180 граммов соленого сала по средам и субботам, 60 граммов риса во вторник, четверг и воскресенье, 100 граммов сушеных овощей в понедельник, среду, пятницу и субботу, 18 граммов топленого свиного сала и 12 граммов соли ежедневно.
Во время выполнения особо трудных работ и, по крайней мере, три-четыре раза в неделю заключенные получают по чарке тростниковой водки — шестьдесят граммов.
Не находите ли вы, что питание каторжников не так уж и скудно, особенно в колониях, где сложно разводить домашний скот и где местному гражданскому населению часто приходится довольствоваться «бакальяу»[712], которую шутя именуют «ньюфаундлендским бифштексом», так как свежее мясо можно с трудом раздобыть лишь после того, как свою норму получат чиновники, армия и каторжники?
И не разделяете ли вы того мнения, что многие крестьяне, живущие впроголодь и вообще почти не видящие мяса, с удовольствием согласились бы на такое меню?
Когда-то такой паек получали все без исключения заключенные, однако, начиная с 1891 года, это стало привилегией работников, выполняющих норму. Те же, кто, не будучи больным, уклонялся от трудовой повинности, сидели на хлебе и воде.
И с тех пор, как ввели это правило, наказание за прогул, бывшее ранее для многих заключенных почти неощутимым, стало чрезвычайно эффективным.
Дисциплина, конечно, была строгая. Но после отмены телесных наказаний нельзя сказать, чтобы конвойные так уж зверски обращались со своими подопечными[713].
Когда же случалось, что выявлялись расправы, вскрывались случаи жестокого обращения, виновных сурово карали.
Пора положить конец всем этим россказням о страдальцах-каторжанах, которых палачи-надсмотрщики держали по два-три часа на солнцепеке или бросали в муравейник.
Те, у кого подобные истории, лживые, кстати говоря, вызывают возмущение, приберегли бы лучше свое сочувствие для наших солдат, которых повзводно на три часа ставят лицом к стене в самый лютый мороз или заставляют бежать кросс в палящую жару.
Что же касается муравьев, то надобно знать, что живущие в Гвиане подвиды отнюдь не похожи на наших благодушных муравьишек и не ограничились бы болезненными, не опасными для жизни укусами. Человека, привязанного в муравейнике, они разнесли бы по крохам всего за пару часов, не оставив ничего, кроме обглоданного скелета, отполированного не хуже, чем демонстрационные костяки в анатомическом театре.
Из этого вытекает, что о совершенном таким способом убийстве стало бы известно тюремной администрации в тот же день, и она тотчас же по всей строгости осудила бы виновного[714].
Кроме того, широкой публике невдомек, что заключенный имеет право обратиться в дисциплинарную комиссию, имеющуюся при каждом исправительно-трудовом учреждении, а та, составив заключение, передаст жалобу главе тюремной администрации.
К тому же заключенный может адресовать главе администрации, губернатору колонии, министру колоний или министру юстиции письма в запечатанном конверте, попадающие в руки государственных чиновников и их стараниями безотлагательно передающиеся адресату. Здесь встречаются совершенно неудобочитаемые послания.
…Прошу прощения за столь пространное отступление, но, право же, оно необходимо для правильного понимания психологии каторжников, являющих собой, увы, за редким исключением (преступления по страсти или совершенные в состоянии аффекта), довольно жалкий тип человеческой особи.
Но вернемся же в исправительную тюрьму, в лагерь Мерэ, расположенный у городских ворот Кайенны.
Было без четверти двенадцать ночи.
На всем замкнутом каменными стенами пространстве царила тишина. Заключенные спали в полотняных гамаках, рядами повешенных в громадной спальне. В проемы настежь открытых, но снабженных толстыми решетками окон слабо задувал теплый, не приносящий свежести ветерок. Сраженные изо дня в день накапливающейся усталостью, истомленные неумолимым солнцем, ослабленные приступами лихорадки, страдающие малокровием, они спали, свернувшись в клубок, как доведенные до изнеможения звери, и даже во сне их душили кошмарами адской жизни.
Прошел дежурный наряд — два охранника с фонариками.
Ничего подозрительного.
Вооруженные часовые с заряженными ружьями охраняли все входы и выходы, несли караул у тюремной стены.
Однако этот покой — не что иное, как видимость. Не все каторжники были погружены в тяжелый сон, следующий за изнурительной физической работой. Некоторые из них с кошачьей ловкостью соскочили с гамаков и, двигаясь совершенно бесшумно, один за другим промелькнули в свете фонаря, всю ночь напролет горящего в спальном помещении.
Один из них — тот самый негр, Педро-Круман, о котором речь шла выше, другой — араб, остальные — белые.
Кто-то сказал негру:
— Главное — никакого шума! Постарайся, чтоб он не только не закричал, но и не охнул… Иначе нам каюк.
— Не боись, — ответил негр. — Пусть только пикнет, я ему — крак-крак — и сверну шею.
— Только не убей его, ради Бога! Мы будем его судить, а там уж пусть его казнят те, кого он предал! Ступай!
Босоногий колосс беззвучно скрылся в темноте.
Затем послышался слабый шорох, что-то вроде приглушенного шепота, и негр возвратился. С легкостью, как будто нес новорожденное дитя, он держал на руках завернутого в одеяло мужчину с кляпом из простыни во рту.
Педро положил пленника на пол, под гамаком человека, отдававшего приказ.
— Я приносить багаж.
— Отлично. Теперь скажи остальным, чтоб подошли.
Спальня представляла собой длинную, бесконечную галерею, где в два этажа висело около двухсот гамаков с проходом шириною метра в два.
Круман бесшумно двигался по проходу и тормошил каждого спящего, повторяя:
— Ходи, тебя зовут!
Каторжники, проснувшись, как люди бывалые, привыкшие контролировать каждое движение, каждый жест, быстро выскакивали из гамаков, моментально переходя от сна к реальности. Эта стремительная побудка происходила в полной тишине — ни шороха, ни скрипа, ни даже зевка… Как тени скользили они по галерее и окружали связанного по рукам и ногам человека с кляпом во рту. Тот был смертельно бледен и понимал, что минуты его сочтены.
Отдававший каторжникам приказы был еще совсем молод. На его красивом, с правильными чертами, наглом до бесстыдства лице читался не только острый ум, на нем лежала печать зла и порока. То ли благодаря недюжинной силе и выносливости, то ли потому, что недавно попал на каторгу, выглядел он отлично, здоровый цвет его лица не шел ни в какое сравнение с синеватой, увядшей, анемичной кожей узников и — редкость на каторге — он отнюдь не отличался чрезмерной худобой, а был довольно упитанным.
Когда вся зловещая банда собралась, молодой человек произнес тихо, как выдохнул:
— Часовых — на входы! При малейшем подозрительном шуме — подать условный сигнал! Если что — мигом по койкам! В нашем распоряжении — четверть часа.
Приказ был выполнен не только беспрекословно, но и с поразительной быстротой и слаженностью.
Убедившись, что их странному собранию не грозит никакая опасность, юноша продолжал:
— Я собрал вас сегодня ночью для того, чтобы судить человека, притворявшегося нашим братом. Факты вам известны. Две недели назад шесть наших товарищей должны были совершить побег и добраться до Спорной территории[715] по ту сторону Ояпоки. Все было подготовлено, успех побега обеспечен. Но подонок, которому мы целиком и полностью доверяли, продал нас властям.
Гул сдерживаемого гнева, полный возмущения и угрозы, прокатился по толпе заключенных.
— Тихо! — приказал главарь. — Измена у нас — редкость. Наша сплоченность — превыше всего, ее можно поставить в пример так называемым честным людям. Когда один из братьев слишком слаб и не может «пахать», ему помогают выполнить норму. Когда он голоден — кормят, у себя отнимают, а ему увеличивают пайку. Если у него нет денег — раздобывают. Если он захотел смыться — для этого создают все условия. Мы умеем быть преданными друг другу, стоять один за всех, а все — за одного. И все-таки среди нас затесался один, кто пренебрег этим принципом солидарности, кто предал своих братьев в беде, кто усугубил их и без того тяжкую участь. Шестерых наших сцапали, когда их успешный побег был делом решенным… Они предстали перед трибуналом. Их приговорили к двухгодичному ношению двойных кандалов. Суд состоялся сегодня днем.
При этих словах подавленное рычание вырвалось из толпы, и было оно куда страшнее открыто выраженного проявления гнева. Чувствовалось, что довольно слова, жеста — и они навалятся на связанного человека и убьют его, разорвут на куски.
Молодой человек продолжал:
— Вы избрали меня Королем Каторги. И я уже себя зарекомендовал достойным этого сана в стране, которая никак не хуже любой другой… И сегодня, как и ранее, я не премину выполнить свой долг. Я располагаю доказательствами того, что этот мерзавец нас предал. Какой он заслуживает кары?
Из всех перекошенных ртов, со всех синюшных от малокровия губ слетело свистящее, как змеиное шипение, слово:
— Смерти!
— Если кто-то придерживается другого мнения, пусть поднимет руку!
Ни одна рука не поднялась в защиту несчастного, который, позеленев от ужаса, клацал зубами, насколько ему позволял засунутый в рот кляп, и дрожал всем телом, истекая холодным потом.
— Ты приговорен к смерти, и ты умрешь, — молвил человек, только что кичившийся, как почетным титулом, странной и мрачной кличкой «Король Каторги».
— Дай я его порешу! — вызвался Педро-Круман, вздымая кулачищи.
— Нет. Я был судьей и сам буду палачом.
Произнеся эти слова, юноша вскочил на ноги, подошел к деревянному дверному косяку и, без видимых усилий, простым нажатием пальца отодвинул и повернул его вокруг собственной оси.
Обнаружилась полость, так ловко закамуфлированная, что ее не приметил бы и самый острый глаз.
Король Каторги извлек из тайника громадный, не менее тридцати сантиметров длиной, острый, как кинжал, и блестящий, как золото, медный гвоздь.
— Это, — сказал он тихо, — наследство одного из моих предшественников, Луша. Гвоздь снят с покойной «Форели», этой старой калоши, на которой так мучили нашего брата. Круман, действуй!
— Слушаюсь! — отозвался негр, яростно сверкая глазами.
Он разложил приговоренного предателя на плиточном полу и замер в ожидании.
Король Каторги взял в одну руку огромный гвоздь, в другую — грубый, тяжеленный деревянный башмак сабо — обувь, которую тюремное начальство выдавало каторжникам. Путы удерживали жертву, руки гиганта сжимали его, не давая пошевелиться. Бедняга зажмурился и, несмотря на кляп, завопил, почувствовав, как острие гвоздя уперлось в его висок. Король Каторги ударил сабо, и гвоздь, проломив височную кость, с сухим хрустом вошел в череп. Человек изогнулся в страшной судороге и задергался в предсмертной конвульсии. Король Каторги ударил еще несколько раз. Жертва, вытянувшись, больше не шелохнулась. Гвоздь пронзил череп, словно тыкву, и острие вышло из второго виска. Еще удар — и гвоздь продвинулся еще дальше, сантиметров на пятнадцать.
— Внимание! — бросил палач-садист. — Снаружи все спокойно?
— Никто и не заметил! — доложили каторжники.
— Отлично!
Король Каторги достал из тайника толстый ключ от одной из дверей барака, бесшумно открыл массивный и сложный замок и окликнул Крумана:
— Сгреби-ка эту падаль и следуй за мной.
Ушли они недалеко. Шагах в пяти-шести от западной стены тюрьмы, выходящей прямо на караулку, высился столб, опора для строящегося ангара. В столбе была просверлена дырочка, так плотно заткнутая глубоко утопленным деревянным штифтом, что он был почти незаметен глазу. Король Каторги нащупал колышек рукой, вытащил затычку и, приподняв с помощью Крумана труп, всунул в открывшуюся дыру острие медного гвоздя.
В результате этих действий убитый остался висеть на столбе, удерживаемый медным стержнем, пронзившем его голову. Он словно бы стоял, вот только ноги на полметра не доставали земли.
На окрашенном в серую краску столбе Король Каторги начертал кусочком угля: «Смерть предателям!»
Городские башенные часы пробили полночь.
Завершив варварскую расправу, Король Каторги, вместо того чтобы вернуться в спальню, при втором ударе курантов ринулся к тюремной стене. Из-за стены послышалось тихое птичье пенье — словно щебетала гвианская иволга. Король Каторги откликнулся, имитируя скрежет чешуек гремучей змеи в момент нападения. И тотчас же пакет, утяжеленный привязанным к нему камнем, упал к ногам убийцы. Схватив его, Король в несколько прыжков достиг спального помещения.
Все вышеописанное произошло так быстро, что ни караульные, ни надзиратели ничего не успели увидеть, услышать или заподозрить.
Заключенный хладнокровно закрыл дверь, опустил в надежный тайник ключ и вошел в круг света, отбрасываемый фонарем на потолке.
Он спокойно вскрыл пакет и вынул оттуда свежий номер «Советчика Гвианы», газетенки, кстати сказать, вполне безобидной, которой в народе присвоили кличку «соленая треска».
В газете этой, безусловно, содержались какие-то важные сведения, потому что, читая ее, Король Каторги, казалось, ликовал.
Кроме того, он извлек из пакета список пассажиров пакетбота, пришедшего из Франции. И, читая его, вдруг подскочил.
— Эге-ге! — воскликнул он, не веря глазам своим. — Они здесь?! Решительно дьявол, мой дорогой покровитель, за меня! Ладно, тут-то уж мы посмеемся!
Кайенна, столица Французской Гвианы, расположенная на 4°56′ северной широты и 54°38′ западной долготы[716], являла собой кокетливый городок с населением десять тысяч жителей.
Ее улицы, всегда опрятные, просторные и прямые, обрывались чаще всего на правом повороте.
Домики — не только красивые, но отмеченные еще и хорошим вкусом, — были построены из дерева и, как мы отмечали выше, были выдержаны в эльзасском[717] стиле.
Объяснялось это тем, что именно эльзасский гарнизон был первым, удерживавшим эти земли в колониальной зависимости, и первые постройки, возведенные солдатами, напоминали конечно же архитектуру их родины.
С тех времен так и пошло — жители Кайенны придерживались заданного стиля, не без основания считая, что он того стоит.
Опоры, столбы, балки, брусья, стены, потолки — все было вытесано из чудесного дерева, произрастающего в экваториальных областях и вызывающего в Европе такой восторг, что знатоки не жалеют сумасшедших денег на покупку вещей, из него изготовленных.
И впрямь, в здешних местах не в диковинку дома, построенные из палисандра, красного или розового дерева, эбена, кампеша, гваякового дерева и возведенные, ясное дело, солидно, основательно, массивно.
Традиция эта зиждется на том, что в здешних краях нет тесаного камня для строительства, и только у богатеев хватает фантазии, а главное, средств, чтобы вызывать из Соединенных Штатов корабли, груженные тесаным камнем, дабы воздвигнуть себе дом «не хуже, чем в Париже».
В таком доме даже окна — застекленные… В нем задыхаются от жары, но, однако, имеется возможность и ночью и днем держать окна открытыми…
Кайенна — настоящий рассадник сплетен, все знакомы друг с другом и знают друг о друге все. Постороннего сразу же допросят, осудят, взвесят, расчленят. Он не сможет ни скрыть, ни спрятать ни одной подробности своей жизни… Любопытствующие осведомятся о состоянии твоих денежных дел, обсудят твои достоинства и недостатки — словом, все.
В те времена никому не удавалось появиться незамеченным в этом городке, прозрачном, как друза хрусталя. А с тех пор, как на Спорной территории были обнаружены богатые золотые россыпи, сюда хлынул поток людей из Бразилии, Венесуэлы, из Британской и Нидерландской Гвианы, Мексики и даже Европы. Большинство подались разыскивать копи и золотоносные жилы, но регулярно возвращались в Кайенну, дабы запастись продовольствием и хоть немного поразвлечься. А когда между Контесте и Кайенной организовали морское сообщение, вновь и вновь в Кайенну стали наезжать люди, высаживавшиеся со шхун под местным названием «тапуи».
Канули безвозвратно прежние спокойные времена. Неизвестно откуда взялись довольно подозрительные людишки, которых, впрочем, никто подробно и не расспрашивал, кто они и откуда.
А не расспрашивали оттого, что карманы у пришельцев были полны денег, да еще в придачу и мешочков с золотым песком. И замашки у них были под стать миллионерам — тратили бездумно, как разбогатевшие пираты, не горевали, если их кто ощиплет в картежной игре, а в конечном итоге, все они служили для обогащения местной торговли.
Попадались даже ловкачи, пытавшиеся открыть себе двери в высшее общество, пробиться если и не к чиновникам, то в круг богатых негоциантов, так привечаемых в колониях и представляющих здесь могущественную финансовую аристократию.
Однако же следует воздать должное аборигенам[718] Кайенны — это люди весьма порядочные, трудолюбивые, обходительные и очень гостеприимные.
Вот почему их так часто обманывают всякого рода проходимцы, а иногда еще и хуже, потому что они, будучи людьми доверчивыми и законопослушными, не могут оттолкнуть иностранца, протягивающего им руку дружбы.
Сегодня в Кайенне — праздник. Принимает губернатор, его гостиные широко открыты перед всеми жителями, владеющими хоть самым маленьким клочком земли.
Сегодня отношения между властями и коренным населением не только смягчились — они стали демократичнее и куда сердечней. Канули в прошлое времена, когда на балы и приемы допускались лишь члены колониальной администрации, которые в течение многих лет так надоели друг другу, что открыто зевали во время официальных приемов.
Пришла пора, когда доминирует гражданский элемент, а вздорные и чопорные ханжи, прибывшие из метрополии, благостно соседствуют с искренне любезными и доброжелательными грациозными креолками. Черные платья касаются подолом армейских мундиров и — событие редкостное, а может быть, и единственное в своем роде, — публика искренне веселится на этом таком разношерстном сборище, причем местный колорит придает всему какую-то дьявольскую изюминку.
В этот день бал по-настоящему разгулялся к девяти часам вечера. Из настежь открытых окон губернаторского дворца лилась такая громкая музыка, что ее хорошо было слышно на площади.
Кадрили, вальсы и польки, несмотря на жару, непрестанно сменяли друг друга, за карточными столами происходили настоящие баталии, а влюбленные парочки уединялись в причудливо пышных садах — образцах тропической флоры.
Среди танцующих была одна пара, отличавшаяся изысканным видом от всей прочей компании, но плясала она на манер негров, этих прославленных гимнастов, для которых хореография подобна прыжкам в огонь или в воду.
Кадриль закончилась. Молодой человек освежился шампанским, а его спутница выудила позолоченной серебряной ложечкой из своего бокала содержимое, состоящее из тропических фруктов, ароматных и сочных…
Именитые гости, чиновники колониальной администрации, офицеры почтительно приветствовали юную даму, перекидывались двумя-тремя приветливыми словами с ее мужем и шли дальше, в то время как им на смену тотчас же появлялись другие лица, выказывавшие столь же сердечные чувства.
Молодая женщина была всем этим почетом немного ошеломлена. Она понимала, что ей свидетельствуют свою симпатию, что ее знают, хотя сама она не знала ни единой живой души из собравшегося общества.
— Дорого́й, — наконец обратилась она к мужу, — я ничего в толк не могу взять.
Юноша в ответ разразился хохотом и мимолетно пожал несколько протянутых к нему рук.
— Но это просто какая-то фантасмагория! Мы всего два дня назад сошли на берег с «Сальвадора». За все это время на нас не обратил внимания никто, кроме бродячих животных… И вдруг сегодня нас приветствуют как старых знакомых и отпускают всяческие нежности. Создается впечатление, что мы, находясь в восемнадцати сотнях лье от родного дома, обрели здесь свою семью.
— Действительно, семью, дорогая Берта. Ты помнишь дом, украшенный большим белым флагом с красными полосами по краям и тремя большими красными точками, расположенными треугольником по центру полотнища?
— Помню, дорогой. Мы вошли туда безо всяких церемоний.
— Ну так вот, это знамя масонов. А дом — место их собраний, что-то вроде часовни. А к часовне примыкает маленькое кафе, где подают превосходные прохладительные напитки, в которых мы так нуждались.
— Разумеется. Но я не поняла тех странных знаков и загадочных слов, которыми ты обменялся с хозяином кофейни…
— Этот славный парень, обслуживавший нас, держит кафе масонской ложи. Поздоровавшись со мной, он признал во мне брата. Благодаря моей принадлежности к франкмасонам мы тотчас же получили жилье с двумя вышколенными слугами, превосходный стол, экипаж и лошадь для прогулок, а также доброжелательное окружение, состоящее из гостеприимных людей, встретивших нас как старых знакомых, и, наконец, по той же причине нам достали приглашение на бал к губернатору, где мы так веселимся, точно с ума посходили…
— Да, совершенно верно. Все это чудесно, просто феерия какая-то!
— Над масонством часто насмехаются, говорят о нем разный вздор, но ты теперь видишь, что в нем есть и приятная сторона!
— Я потрясена, я в восторге. Мне, право, даже жаль, что мы должны будем уехать отсюда через три дня.
— Если мы пропустим этот рейс, то застрянем здесь на целый месяц.
— Нет, целый месяц — это слишком долго.
— Конечно. А если завтра побываем в каторжной тюрьме, то можно будет сказать, что мы осмотрели все местные достопримечательности.
Пока они беседовали, им навстречу попался молодой человек, одетый с претензией, но еще и с отменно плохим вкусом. А так как фрак галунами не обошьешь, юноша компенсировал это тем, что увешал себя всевозможными золотыми украшениями и бриллиантами. На пластроне[719], у него сверкали три солитера[720] величиной с пробку от графина. Однако он вовсе не походил на деревенщину или увальня, скорее наоборот — совсем юный, ладно скроенный, темно-оливковым цветом лица он напоминал мулата, густые вьющиеся волосы были коротко подстрижены, короткая черная как смоль бородка курчавилась. Глаза прятались за стеклами вычурного золотого лорнета, висевшего не на шнурке, а на золотой цепи, одного из тех претенциозных лорнетов, которые скудоумные буржуа водружают себе на нос по большим праздникам.
Молодая женщина сразу же обратила на это внимание и шепнула мужу:
— Погляди только на этого господинчика — он демонстрирует свой воскресный лорнет.
— Если он без ума от побрякушек, — подхватил супруг, — почему бы ему не вдеть в уши серьги, а в нос — кольцо?..
Они рассмеялись беззлобно, но с едкой иронией.
Внезапно женщина тихо вскрикнула и крепче прижалась к своему спутнику.
— Что с тобой, дорогая? — спросил тот с такой тревогой, которую могут испытывать лишь очень любящие люди.
— Жорж, друг мой!.. Этот гротескный тип, обвешанный бижутерией… Он только что пристально посмотрел на меня… Посмотрел прямо, не воспользовавшись лорнетом… И мне почудилось…
— Что почудилось?.. Да не волнуйся ты так, дорогая!..
— Тебе не кажется, что он как две капли воды похож на того злодея, что был нашим злым гением в Италии?..
— Так называемый виконт де Шамбое?..
— Да. Только у этого более темный цвет кожи. Он мулат. Говорю тебе, поразительное сходство!
— Я не заметил. Но мы можем подойти ближе и внимательней рассмотреть его.
Они направились в бальную залу, но напрасно прохаживались по ней — незнакомец испарился. Супруги побывали в комнатах, где шла картежная игра, прогулялись по саду и вернулись в гостиную. Загадочного незнакомца нигде не было.
Раздосадованные тем, что не могут удовлетворить свое любопытство, молодые люди продолжили поиски. Но они не увенчались успехом — любитель украшений ушел по-английски, не прощаясь. Он только обменялся рукопожатием с несколькими людьми и, закурив сигару, пересек Правительственную площадь и вышел на Портовую улицу, идя медленно, тем небрежным шагом, который европейцы называют колониальной походкой. Казалось, он наслаждался прекрасной тропической ночью, дуновением прилетевшего с моря ветерка, тучами светляков, блистающих в темном небе.
Незнакомец достиг Рыночной площади и притаился возле ствола громадного, давно высохшего дерева, на чьих безлистых ветвях выделялись, как чернильные пятна, сотни южноамериканских ястребов.
От ствола отделилась едва различимая мужская фигура в черной одежде.
Незнакомец шепотом обменялся несколькими словами с поджидавшим его человеком и, соблюдая крайнюю осторожность, направился к лавке мадемуазель Журдэн.
Подойдя к двери, он огляделся и дважды кашлянул. Дверь бесшумно отворилась, колокольчик не звякнул.
Тут же, по пятам за ним, подоспел и человек, прятавшийся под сухим деревом на Рыночной площади.
Возвращавшийся с губернаторского бала мигом проскользнул в дверь магазина, второй же, с сигарой в зубах, стал небрежной походкой прогуливаться возле дома.
Все произошло так быстро, что даже самый внимательный наблюдатель не заподозрил бы, что кто-то в час ночи проник к неприступной модистке, известной своей добродетелью.
Гость пробыл у мадемуазель Журдэн довольно долго, затем она проводила его до самого порога и, повиснув у мужчины на шее, наградила столь страстным поцелуем, что, казалось, — не в силах от него оторваться.
— Бери с меня пример, дорогая, попробуй покориться судьбе.
— Ох, меня убивает эта ужасная жизнь!.. Когда я тебя увижу снова, любовь моя?
— Дней через восемь, не раньше. В любом случае тебя предупредят.
— А там, у губернатора, никто не заподозрил?..
— Никто и ничего… До свидания, любимая…
— А когда назначен окончательный отъезд? Когда мы наконец-то покинем эту проклятую страну?
— Тсс… Скоро.
Таинственная пара обменялась последним поцелуем. И мужчина скрылся, ступая бесшумным и небрежным шагом. Единственная разница, что на нем не было больше ни фрака, ни помпезных драгоценностей. Он был одет в темно-серое платье и сливался с темнотой.
Уверенно пройдя из конца в конец улицу Траверсьер и миновав кладбище, со всех сторон окруженное густыми зарослями бамбука, он свернул налево на бульвар Жюбелен, добрался до предместья Сен-Кентен и, повернув направо, обошел рощицу при казарме, ее тихие и неподвижные огромные деревья.
С того момента, как незнакомец вышел из магазина, он больше никого не встретил. Единственный, кто его неуклонно сопровождал на расстоянии двухсот метров, был мужчина, следовавший за ним от Рыночной площади.
Добравшись до каторжной тюрьмы, незнакомец вытащил из-под одежды свернутую веревку со стальным крюком на одном конце. С чрезвычайной ловкостью он забросил ее так, что крючок зацепился за стену.
Две первых попытки взобраться оказались бесплодными, зато третья удалась: веревка висела отвесно и даже человек средней силы мог проникнуть в мрачное обиталище узников. Незнакомец медленно влез, а его спутник стоял у подножия стены, как бы охраняя его.
Достигнув верхушки стены, мужчина уселся на ней верхом, перекинул веревку внутрь и тихо, как будто выдохнул, бросил товарищу:
— Завтра… В полночь… Как обычно.
И исчез во внутреннем дворе тюрьмы.
На следующий день после бала у губернатора молодые супруги посетили каторжную исправительную тюрьму.
Было воскресенье. Туристам представился случай увидеть заключенных в самой тюрьме — в выходной день их использовали только на внутренних работах.
Директор тюремной администрации любезно предоставил в их распоряжение экипаж и старшего администратора.
Вот еще одно проявление масонской солидарности, поскольку за границей членство в масонской ложе приносит самые приятные неожиданности и связи.
Когда они проезжали мимо церкви, молодая женщина обрадовалась, увидев одетых в белое, как невесты или девушки, принимающие первое причастие, негритянок, которые важно шествовали, босые, но в белых «мадрасах» на головах, с четками в руках.
Прибыв в исправительную тюрьму, супруги уже на пропускном пункте, где размещалась охрана, пришли в восторг при виде огромного стола из цельного розового дерева прекрасной работы. Затем осмотрели хозяйственные постройки, бараки, сияющие той немного преувеличенной стерильной чистотой, которой отличаются подобного рода здания, — хлебопекарню, прачечную, магазины, мастерские, где в своих неизменных ужасных робах трудились каторжники-ветераны.
Остальные же, относящиеся к третьей категории, использовавшиеся на общих работах вне стен тюрьмы, в воскресенье отдыхали и свободно прохаживались по внутреннему двору. Они играли, болтали, прогуливались, наслаждаясь редкими минутами дорого купленного отдыха. Ведь жизнь этих людей действительно страшно тяжела.
Надзиратель — военный, привыкший ко всем здешним мерзостям, спокойно пояснял посетителям:
— Да, господа, этим и впрямь приходится несладко… Что там говорить, они трудятся совсем не так, как те бездельники и симулянты, что окопались при хозяйственном дворе — всякие там цирюльники, портные, подмастерья булочников, обжигальщики кирпича и прочая шваль, извините за выражение.
— А не лучше ли просто-напросто на многое закрывать глаза?
— Э-э, нет. На своем участке попустительствовать нельзя, они на голову сядут…
— Но можно же урезонить их, убедить, действовать лаской и терпением… И не без твердости, разумеется.
— Уговаривать, урезонивать… Все это прекрасно в теории… Но годится лишь применительно к тем заключенным, которые сидят за преступления по страсти. Что же касается других, в первую очередь матерых бандитов, то им хоть кол на голове теши. Эти испорчены до мозга костей. Наша роль — укротить хищника, выдрессировать его. Мы ни на секунду не можем спустить глаз со зверя. Стоит зазеваться, проявить малейшую слабость, мы пропали. Особенно в первое время, пока бандит еще не остыл от совершенного преступления, пока в нем свежи впечатления от ареста, суда, приговора, он особенно опасен. Вот недавно бесследно исчез один из наших товарищей… И никто не знает, что с ним стало…
— Боже, какой ужас! — Молодую женщину передернуло.
— И даже больший, чем вы воображаете, мадам. А ведь скорее всего этот немолодой уже отец семейства умер страшной смертью… Предполагают, что заключенные скопом внезапно набросились на него так, что он и оружия выхватить не успел, убили, разрезали на мелкие кусочки и во время отлива бросили в прибрежный ил на съедение крабам.
— Боже милостивый, да это же кошмар!
— И вот что служит подтверждением подобной догадки: в полосе прилива были обнаружены кусочки свежих человеческих костей. Но, — холодно закончил надзиратель, — это наше личное дело. Нанимаясь охранниками, мы хорошо представляем себе, что нас ожидает, и понимаем, что служба здесь — не мед.
— И тем не менее, может же очутиться в лагере и человек невинный…
— Редко, месье, крайне редко. Настолько редко, что можно сказать — такого не бывает никогда.
— Однако случаются же судебные ошибки…
— Не отрицаю.
— И несчастные, которые протестуют, доказывая, что они не виновны…
— Протесты ничего не значат. Их послушать, так всех надо представить к правительственной награде! И в то же время есть здесь один…
— Ну вот видите!
— Человек, наделенный необычайной физической силой. Что касается дисциплины, здесь его обвинить не в чем. Неплохой парень, работящий. Никогда тебе слова плохого не скажет, не пререкается, не жалуется. Но у него прямо-таки маниакальная страсть к побегу.
— Не вижу в том большого зла.
— Вы упускаете из виду то, что мы за них отвечаем. И ответственность на нас лежит огромная. Ежели что, нас временно отстраняют от должности, могут разжаловать в рядовые, даже посадить в тюрьму… Так вот, этот тип, о котором идет речь, клянется и божится, что он невиновен, и заявляет, что все равно убежит, пусть даже погибнет во время побега.
— И он уже пробовал?
— Дважды! Его схватили, и суд удвоил ему срок наказания. Это за первый побег.
— Бедняга!
— Во второй раз его тоже схватили. Но он перед тем двенадцать часов просидел, закопавшись в тину… Тут-то ему уже дали два года в двойных кандалах.
— Прошу вас, объясните мне, в чем состоит это наказание?
— Двойные кандалы — это железная цепь из десяти звеньев. Она весит два килограмма восемьсот тридцать граммов, ее длина — метр тридцать сантиметров. Она закреплена у заключенного на щиколотке, он волочит ее повсюду за собою.
— О, что за страшная пытка! — воскликнула юная дама, и на лице ее выразилось отвращение.
— Да, это очень мучительно. Особенно если учесть, что железный браслет натирает ногу, под ним образуется рана, а уж когда рана воспаляется, то…
— Где находится этот человек? — спросил юноша.
— В лазарете. Он болен.
— Можем ли мы его навестить?
— Разумеется, милости просим.
— Не будете ли вы так любезны препроводить нас к нему?
— К вашим услугам. А не желаете ли рассмотреть приговоренных поближе? Из-за некоторых в газетах поднималась настоящая шумиха. Могу вам сообщить их имена и фамилии, хотя здесь они фигурируют лишь под номерами.
— Благодарю вас, — вмешалась женщина. — Но они внушают мне страх… Кое-кто из них на нас так поглядывает…
И впрямь, за те четверть часа, в течение которых длилась их беседа, каторжники приблизились к посетителям и, став в кружок, пожирали женщину лихорадочно горевшими глазами.
Взгляд одного из них был действительно нестерпим — огненный взгляд Педро-Крумана, негра-гиганта, одержимого бычьей страстью. Его толстый и короткий квадратной формы нос подергивался, ноздри раздувались, со свистом выпуская воздух, чудовищная грудь спазматически вздымалась, как бока жеребца-производителя в период спаривания. Эбеновое лицо напоминало страшную маску и было перекошено зверским оскалом животной похоти.
— Ох, красивая женщина! — глухо рычал он сквозь подпиленные заостренные зубы, на толстых мясистых губах выступила беловатая пена.
— Что, понравилась? А она и впрямь то, что надо! — цинично подзадоривал его молодой человек, которого заключенные почтили титулом Короля Каторги.
— Ах, до чего же хороша! До чего же красива!.. Я хочу ее!..
— Ну что ж, у тебя губа не дура… Я отдам ее тебе, когда придет подходящее время.
— Да, да, ты можешь! Ведь ты же Король! — звериным рыком откликнулся негр.
— У меня к этим визитерам свой счет. Ну да ты сам увидишь…
— И я получу белую женщину?!
— Получишь.
В это время охранник вел посетителей в лазарет, рассказывая им о страшных событиях, происшедших два дня назад.
— Да, месье, гвоздь длиною почти в целый фут! Им пробили череп… И подвесили на столбе, зацепив за этот стержень… И углем написали всего два слова: «Смерть предателям!»
— О-о, — застонала женщина, — здесь же ад! Поедем прочь отсюда, меня все это пугает!..
— Не бойтесь, мадам. Мы их хорошо приструнили, сейчас они не опасны.
— Но они могут вырваться из-под стражи…
— Совершить побег очень трудно. А после принятых нами мер он, почитайте, и вовсе невозможен.
Посетители пересекли внутренний двор исправительной тюрьмы и подошли к просторному бараку, через широкие окна которого виднелись больничные койки, забранные москитными сетками.
Монахиня ордена святого Павла Шартрского, бледная от малокровия, но все же смиренная и самоотверженная, переходила от койки к койке, тут отирая пот со лба, там смачивая долькой апельсина потрескавшиеся от жара губы, находя для каждого слово утешения и надежды, усмиряя нежно, по-женски, крики злобы и стоны боли.
Среди больных были и африканцы-идолопоклонники, прижимавшие к груди бесполезные амулеты, и арабы, извергавшие грубую ругань на своем гортанном наречии, и несколько аннамитов с их загадочными, женственными лицами гермафродитов, и представители белой расы, на чьих осунувшихся лицах читалась порой холодная решимость и ненависть.
Они тоже провожали посетителей взглядами, в которых светились ярость, любопытство и изумление при виде этой изящной, грациозной молодой женщины, такой красивой на фоне окружающего ее уродства.
В самом конце барака, на предпоследней койке, сидел, скрестив руки на груди, мужчина в расстегнутой на груди рубахе. Восковая бледность покрывала его лицо, он вперил в пришельцев взгляд, в котором можно было прочесть интерес, стыд, страдание… Словно какая-то непреодолимая сила заставила его поднять голову и глядеть прямо в лицо посетителям, не скрываясь под своей москитной сеткой.
Несмотря на коротко, почти наголо остриженные волосы, отсутствие бороды, несмотря на предписываемое всем каторжанам единообразие, он резко отличался от прочих правильностью и благородством черт, всем обликом, носящим печать страдания, даже усиливавшего это благоприятное впечатление.
Ни малейшего следа порока нельзя было увидеть на его энергичном лице. Молодой человек сразу же вызывал сочувствие. Казалось, обрушившееся на него несчастье громадно, и он все-таки не смирился с ним, а безнадежность положения только усиливает его стойкость.
От жалости — один шаг до симпатии.
И сколь бы неуместным ни представлялось такого рода чувство здесь, на каторге, именно симпатия пробуждалась в сердцах тех, кто знакомился с этим человеком, казавшимся добрым, энергичным, настойчивым, цельным, одним словом, незаурядным и порядочным.
Так оно и бывает — первое впечатление никогда не обманывает.
Молодой посетитель ничуть не удивился, когда надзиратель, с долей бессознательного почтения в голосе, провозгласил:
— Вот этот заключенный утверждает, что он невиновен.
Юная чета приблизилась к постели больного. Тот не выказывал ни страха, ни недовольства.
— Ну как вы себя чувствуете, номер сто двадцать шесть? — с нотками искреннего интереса в голосе спросил надзиратель.
— Спасибо, начальник, немного лучше, — глухо ответил каторжник. Его голос был несколько странным — слова вылетали отрывисто, как у старых служак, привыкших отдавать команды.
— Ну что ж, тем лучше, — продолжал тюремщик. — Хотите, я дам вам хороший совет?
— Говорите, начальник, все ваши советы я приму с удовольствием и благодарностью, — произнес заключенный, пристально глядя на посетителя, который, в свою очередь, не мог оторвать от него глаз.
— Здесь к вам неплохо относятся. Потому что вы славный парень… Дайте честное слово, что не будете больше убегать. И с вас сразу же снимут двойные кандалы.
При этих словах, казалось бы, неподобающих и неуместных на каторге, где не ценятся никакая клятва, никакое ручательство, при этих словах, свидетельствовавших о небывалом уважении к узнику, кровь бросилась в голову бедняге, но румянец тотчас же сменился мертвенной бледностью.
— Вы очень добры ко мне, действительно добры… Благодарю вас. Но обещать подобное… Нет, я не смогу выдержать. Никогда, никогда не смогу…
Он произнес последние слова очень напряженно, но чувство собственного достоинства не изменило ему ни на миг, а голос и выражение лица свидетельствовали о том, что отвечавший — человек свободный, хотя, возможно, на каторге ему суждено погибнуть.
Молодой посетитель пришел в крайнее замешательство. Он пытался вспомнить имя, когда-то дорогое, уважаемое, почитаемое имя… И вдруг его осенило:
— Леон!.. Леон Ришар!.. Ты ли это?!
И узник закричал как раненый зверь, завыл, зарыдал и, ломая руки, воскликнул:
— Бобино!.. Ты Бобино, Жорж де Мондье?!
— Да, это я! — отвечал тот, утирая слезы. — Я тот, что был твоим другом… И есть… И всегда буду…
— Бедняга, ты называешь себя другом каторжника…
— Какое мне до этого дело, раз ты невиновен…
— Так ты веришь мне… Спасибо. Но ты же ничего не знаешь…
— Мне кое-что рассказали… Этот славный малый, надзиратель… В глубине души он верит в то, что ты невиновен…
Потрясенный происходящим, караульный молчал, будто язык проглотил.
Потрясенная молодая женщина с глазами, полными слез, подошла к заключенному и, протянув тонкую изящную ручку, произнесла нежным голоском, срывающимся от волнения:
— Все слова и поступки моего супруга представляются мне не просто правильными, но — священными… Отныне я тоже считаю себя вашим другом. И я думаю — вы страдаете, будучи в отдалении от тех, кого любите… Вам выпала тяжкая доля… И это так несправедливо.
— Как хорошо ты говоришь, моя милая жена! — воскликнул Жорж де Мондье. — Я ничего другого от тебя и не ожидал. Этот человек был моим другом, когда я, бедный типографский рабочий, трудом зарабатывал себе на хлеб. Он — честный человек, у него щедрое сердце. Все во мне кричит — он невиновен, он ничем не мог себя запятнать!
В это время заключенный кончиками пальцев, растроганно и нежно, прикоснулся к руке молодой женщины.
Тут нервный припадок потряс его мощное тело атлета, слезы ручьем полились из глаз.
— Друзья мои, милые мои друзья, — не помня себя рыдал он. — Наконец-то я могу пролить слезы, душившие меня… С того проклятого дня… когда судьи, мерзавцы… признали, что я виновен… Вы протянули мне руку помощи… Слова привета, слетевшие с ваших уст, вернули меня к жизни… Да благословен будет случай, приведший вас ко мне!
— Да, — раздумчиво подтвердил Жорж де Мондье, чью странную кличку «Бобино», надеюсь, не забыли читатели «Секрета Жермены», — да, случай странный… Мы с женой путешествуем уже полтора года после того, как совершили печальное паломничество к могиле моего отца, которого я при жизни не знал… Мы побывали в Индии, на островах Малезии[721], в Австралии, пересекли Тихий океан, посмотрели Соединенные Штаты, Мексику, Британскую Гвиану, и, уже вознамерившись вернуться во Францию, вдруг надумали заехать и сюда… Видишь ли, Леон, дружище, мы совсем не читали французских газет, следовавших за нами по пятам… и понятия не имели о том, в какую беду ты попал.
— Да, Жорж, я попал в ужасную беду… Позволь мне задать тебе один вопрос.
— Десять вопросов! Сто! Сколько угодно.
— Ты пробудешь здесь еще какое-то время?
— Мы собирались послезавтра отбыть на пакетботе…
— Послезавтра? — переспросил в неописуемой тоске заключенный…
— Но мы свободно располагаем собой и своим временем… и… Какого ты мнения, Берта?
— Я думаю, раз ты решил прийти на помощь твоему другу… нашему другу. Значит, мы конечно же останемся здесь!
— Вот именно!
— Будьте благословенны, мадам, до конца дней своих за это благодеяние! Знайте, что вы имеете дело с человеком, способным испытывать признательность! Отныне вся жизнь моя, весь остаток моих сил — все это принадлежит вам.
— Но послушай, Леон, ты вот только что спрашивал, когда мы уезжаем…
— Я спрашивал потому, что ты можешь поднять в библиотеке подшивку газет… Узнать из них о моем несчастье… И тут ты все поймешь — и как пристрастны были судьи, и какой вес имел поклеп, возведенный на меня негодяем, оставшимся со своими миллионами безнаказанным… Я поведаю тебе всю подоплеку, всю подноготную этой истории, ты поймешь.
— Да, пойму. И сделаю все возможное, чтобы облегчить твою участь… Попытаюсь добиться пересмотра дела. Я хочу всем объявить о твоей невиновности, и я это сделаю!
— Жорж, дорогой мой!
— Не благодари меня. Кроме чисто дружеской заинтересованности, это еще вопрос справедливости, порядочности, чести! Дай мне руку на прощание! Выздоравливай скорее. Не теряй надежды и положись на меня. До свидания!
Ничего больше не слушая, не желая терять ни минуты, молодой человек подхватил супругу под руку и, обогнав охранника, вышел из госпиталя.
— Месье, — обратился к нему охранник, добрый малый. — Послушайте мой совет. Никого не посвящайте в ваши планы.
— Почему это?
— Потому, — пробормотал он, понижая голос, — что вы можете восстановить против себя начальство тюрьмы…
— Быть того не может!
— Тем не менее это так… Оно не любит признавать ошибки, ему хотелось бы, чтобы его мнение всегда совпадало с мнением правосудия…
Минуло два месяца с тех пор, как на сцене появился юный граф Жорж де Мондье, которого читатели «Секрета Жермены» сразу же вспомнили как Бобино. Дитя, найденное на ступеньках театра «Бобино».
Малыша подобрали рабочие и воспитали его порядочным, трудолюбивым человеком, обучив ремеслу наборщика, делу не только почтенному и уважаемому, но и требующему развитого интеллекта и смекалки. Корпорация наборщиков всегда считалась элитной среди рабочих, а между ними попадалось много светлых голов.
В свое время, набирая газету «Молодая республика», Бобино познакомился с семьей, на долю которой выпали немалые испытания — с мамашей Роллен, вдовствовавшей в течение многих лет, и тремя ее дочерьми: Жерменой, Бертой и младшей, Марией.
В Жермену, необыкновенно красивую, но столь же необыкновенно строгих правил девушку, до безумия влюбился парижский гуляка, граф де Мондье. Исчерпав все средства — посулы, подкуп, обещания жениться и тому подобное, он силой увез бедняжку.
В то же время матушка Роллен, став жертвой несчастного случая, умерла. Безутешные Берта и Мария остались одни-одинешеньки, а похищенная графом де Мондье Жермена безуспешно пыталась наложить на себя руки, чтобы прекратить страдания.
Бобино, влюбленный в Берту, не в силах был, при всем своем желании, спасти Жермену. Он едва не погиб и лишь чудом вырвался от бандитов графа де Мондье, в частности от Бамбоша.
Жермену спас русский князь Березов, влюбившийся в нее. Она разделила его чувство, и вскоре они поженились.
Случилось так, что Жермена, во время своего краткого заточения в доме умалишенных, встретилась там с несчастной женщиной, с Марией-Анной Корник, по прозвищу Маркизетта, проведшей в этом доме скорби восемнадцать лет.
Когда-то она была любовницей юного графа де Мондье, и в результате этой связи у них родился сын. Граф признал ребенка своим и ожидал только одного — когда Мария-Анна достигнет совершеннолетия, чтобы одновременно дать ей не только свое имя, но и состояние.
Но отец его, старый граф де Мондье, и слышать не хотел о браке между сыном и дочерью одного из своих фермеров. Он отослал сына в кругосветное путешествие, приставив к нему Лорана Шалопена, сына одного из своих охотничьих. Матушку Лорана, кстати сказать, истинную красотку, любвеобильный старикан когда-то соблазнил.
Дети росли вместе. Кроме того, они были очень похожи, что заставляло окружающих утверждать, что Лоран Шалопен — незаконный старший брат Гастона де Мондье.
Надо признать: Лоран обожал Марию-Анну и смертельно ненавидел Гастона, обвиняя его в том, что тот завладел его именем, положением в обществе и любимой женщиной. Опасаясь, как бы Лорану не пригрозили тюрьмой, молодая женщина никому не жаловалась на преследования любовника.
Гастон и Лоран вместе уехали и провели в путешествиях два года. Лоран вернулся один и попытался, ввиду семейного сходства, выдать себя за Гастона.
Мария-Анна разгадала подмену и, опознав сына охотничьего, обвинила его в убийстве.
Лоран доказывал, что Гастон умер в лесах Бомбея от желтой лихорадки, а сам он решил занять место покойного исключительно из любви к Марии-Анне.
Шалопен вызывал у молодой женщины глубочайшее отвращение и омерзение, зиждившееся еще и на подозрении, что он убил ее любимого.
К несчастью, Мария-Анна, которой претили любовные объяснения Лорана, пригрозила, что обратится к прокурору. Испугавшись, он похитил ее ребенка, а мать упрятал в клинику для душевнобольных, предупредив о том, что ребенка беспощадно уничтожат, если она вздумает бежать.
Таким образом, устранив опасного свидетеля, а также присвоив документы покойного, он завладел состоянием старого графа.
Лоран жил на широкую ногу, прославился как один из самых неугомонных кутил и чуть ли не два десятилетия оставался модным прожигателем жизни.
Для того чтобы поддерживать свой достаток на привычном уровне, он придумал ежегодные поездки в Италию, где, как заправский разбойник, занимался вооруженным грабежом на больших дорогах. Его промысел долго процветал, давая возможность поживиться и более мелкой сошке — бандитам, которых он держал в качестве своих подручных. К этой категории принадлежал и Бамбош, лжеграф был его первым наставником.
Так бы оно дальше и шло, если бы негодяй, по-прежнему по уши влюбленный в Жермену, не только не прекратил ее преследовать, но и продолжал атаковать также князя Березова, Бобино и юных сестер Роллен — Берту и Марию.
С энергией и смелостью, редко присущими женщине, Жермена, видя, что близким ее угрожает опасность, приняла решение разоблачить мерзавца. После целого ряда драматических приключений ей удалось выявить, что граф и бандит — одно и то же лицо. Она добыла доказательства гибели истинного графа де Мондье и установила, что человек, узурпировавший его права — Лоран Шалопен, — по всей вероятности, является и его убийцей.
Одновременно, по счастливому стечению обстоятельств, обнаружилась та женщина, чьему попечению был вверен сын Марии-Анны Корник, и эта женщина рассказала, что оставила бедного малютку на ступенях театра «Бобино». Все обстоятельства совпадали — стало очевидно, что это тот самый подкидыш, которого подобрали и воспитали рабочие-типографы.
Бобино не только нашел мать, но и обрел фамилию и вступил в права на принадлежащее ему наследство. Он женился на Берте Роллен, Жермена вышла замуж за князя Березова.
Проведя счастливый и безоблачный медовый месяц, граф де Мондье решил осуществить мечту всей жизни — совершить кругосветное путешествие, доступное, увы, лишь богачам, при котором комфорт удваивает прелесть поездки, усиливает впечатление от увиденного, погружает душу в сладостную пьянящую негу, высвобождая ее из тенет всего будничного и обыденного.
Мы уже узнали, как и при каких обстоятельствах молодожены по прихоти, внезапно пришедшей им в голову, очутились в одной из французских экваториальных колоний.
Мы узнали также, как, по велению своего доброго и чуткого сердца, Бобино, рвавшийся домой, во Францию, решил прервать путешествие, чтобы прийти на выручку другу.
Однако надо оговорить особо — друг этот был для него не просто приятелем, нет, их связывали и сердечная приязнь, и, главное, глубочайшее взаимное уважение, являющееся фундаментом истинной дружбы.
Бобино готов был что угодно совершить для того, чтобы добиться правды по делу Леона, невинно осужденного на каторжные работы. А в невиновности друга он не сомневался, потому что верил тому на слово.
Для тех, кто знал этого молодого человека, было очевидно: для достижения своей благородной цели он сделает все, что в его силах, не пожалеет ни времени, ни денег, а быть может, и жизни.
Жена обожала его и целиком и полностью поддерживала. К тому же у нее была щедрая душа, она не торговалась, когда речь шла о любви или дружеских чувствах.
Итак, молодые супруги первым делом поехали на корабль, чтобы сообщить о своем твердом намерении остаться в Кайенне — не объясняя, правда, его мотивации — капитану «Сальвадора».
Капитан, знавший во всех мельчайших подробностях жизнь столицы Французской Гвианы, дал им добрый совет: поселиться в меблированных комнатах или даже снять отдельный домик.
Что касается квартиры, то лучше всего выбрать роскошно обставленные апартаменты со всеми удобствами в том доме, где держит модный магазин мадемуазель Журдэн. Там им будет хорошо. Сама мадемуазель Журдэн приехала из Европы. Женщина она молодая, но безупречного поведения, репутация у нее выше всякой критики. Словом, это как раз то, что им было нужно.
Бобино рассыпался в пылких благодарностях и, разумеется, согласился на предложение любезного офицера пообедать вместе и провести еще одну ночь на борту пакетбота — «Сальвадор» собирался отчалить только завтра до начала прилива.
Затем граф де Мондье сел и написал письмо свояку и свояченице Березовым, дабы сообщить о том, что они с Бертой задержатся и их возвращение откладывается на неопределенный срок.
На следующее утро супруги, приказав выгрузить на берег багаж и оставив его на таможне, первым делом отправились к мадемуазель Журдэн.
Встретила их маленькая негритяночка, мелодичным голоском сообщившая, что госпожа завтракает.
— Мамзеля, — доложила она хозяйке, — тута приходить белый господин и белый мадамка. Они сейчас ожидать в ваш дом.
Модистка вышла из столовой, полагая, что явились какие-нибудь клиенты.
При виде мадам де Мондье вопль ужаса застрял у нее в горле. Побелев как мел, она зашаталась и рухнула на пол, шепча:
— Сестра княгини Березовой… Я погибла…
Завидя ее, Берта в свою очередь отшатнулась так резко, как будто перед ней встала на хвост и приготовилась к удару одна из жутких ядовитых змей, обитающих в тропической зоне.
Затем, чувствуя удушье, побледнев так, что казалось, она тоже сейчас упадет в обморок, Берта залепетала:
— Фанни!.. Сообщница бандита, из-за которого мы все едва не погибли!.. О, несчастная! Откуда вы здесь? Как вы здесь оказались?!
Фанни понемногу пришла в себя. Она вперила взгляд в пораженных этой встречей супругов, понимая, что при виде нее в них тотчас же проснулись жуткие воспоминания обо всех семейных горестях, и тихо, робко, но не без некоторого достоинства молвила:
— Как оказалась?.. Уж если оказалась, то это значит — и он здесь… В этом позорном застенке, где все — безнадежность, ненависть, проклятие…
— Бамбош?! Бамбош — здесь?! — вскричал граф и, хоть он был человек неробкого десятка, по спине у него пробежал холодок. — Я думал, он в Новой Каледонии!..
— Если б он был там, то и я была бы там же… Разве найдется хоть одна живая душа в мире, кроме меня, чтоб утешить его… пожалеть?.. Кто же, как не я, его приласкает?.. Знаю, знаю, что вы думаете… В ваших глазах он зверь, не человек… Еще бы, бандит, уголовник, заключенный… Но ведь он несчастен. Пусть он каторжник, пусть! Но как же мне его, бедного каторжника, не любить? Я люблю его, слышите вы!..
— Пойдем отсюда, пойдем же скорее, любимый! — заклинала Берта.
Но лицо ее побледнело еще больше. У нее тоже подкосились ноги, и она упала в кресло.
— Я внушаю вам ужас, не правда ли? — с горечью продолжала Фанни. — Невиданно, неслыханно — любить каторжника! Одного из тех, в кого здесь последний кули[722] считает себя вправе бросить камень… А мне… мне все равно! Разве любовь выбирает?.. Эта любовь — как расплавленный металл у меня в крови… Она меня иссушает… Прожигает всю душу до дна… Она привела меня в этот ад, чтобы я могла подстерегать взгляд, жест, ловить улыбку проходящего мимо в позорном одеянии арестанта… И я, не имея никакой надежды, упиваюсь этой любовью… Я живу ею… Живу в ожидании часа, когда она же меня и погубит…
Потрясенные ее вдохновенной речью и горящим взглядом, совершенно преобразившим девушку, Жорж и Берта молча слушали, не находя в себе сил утешить ту, кто была в сговоре со злодеем, злым гением их семьи, но не в силах были и проклинать ее.
Фанни по-своему истолковала их молчание.
— А теперь, — в отчаянии проговорила она, — судьбе угодно, чтобы вы узнали мою тайну… Секрет, который я здесь уже полтора года так ревностно берегу. А ведь в этой тайне заключена вся радость жизни для меня, затворницы, отшельницы… И в ней же заключен и весь мой позор… Теперь я человек конченый… Кто я? Отщепенка, подстилка каторжника…
— Мадемуазель, — с достоинством прервал ее излияния Бобино. — Человек, которого вы защищаете, жестоко обошелся с нами. Мы — жертвы, но не доносчики. Живите себе с Богом. Наша честь — порука неприкосновенности вашего секрета, он будет сохранен, даю вам честное слово.
— Вы говорите правду, месье? — недоверчиво воскликнула девушка.
— Мое слово свято, мадемуазель. И моя жена со своей стороны дает вам такое же обещание. Не правда ли, Берта?
— Да, клянусь вам. Кроме того, вы были добры к нашему племяннику Жану, когда его держал взаперти похититель.
— Бесценный крошка, я его просто обожала! — вскричала в исступленном порыве эта странная девушка. — Прощайте! Прощайте!
Берте было все же не по себе, она не могла преодолеть страх при мысли, что Бамбош — совсем рядом, в какой-нибудь четверти мили отсюда…
Фанни, почтительно кланяясь, провожала их до дверей, в ее бесчисленных «спасибо» сквозило искреннее чувство безграничной благодарности.
А Берта, вцепившись в мужнин локоть, с трудом переставляла ноги — ее обуял непреодолимый страх, охватывающий человека при виде хищного зверя или рептилии.
— Уедем, Жорж! Покинем эту проклятую страну. Можно подумать, нас специально преследуют, по пятам за нами гонятся!..
— Бамбоша больше нечего бояться, дорогая. Он теперь надежно изолирован и совершенно безопасен.
— Все равно! Все равно мне страшно…
— Но я ведь пообещал Леону спасти его… Сам-то он ничего сделать не может!
В это время со стороны залива раздался громкий орудийный залп, за ним — второй.
— Кроме того, уже поздно — это палит корабельная пушка, пакетбот отчалил, — добавил Бобино.
— О Господи милостивый, что же с нами будет?!
— Разве я не для того рядом, чтобы любить и защищать тебя?
— Знаешь, каторжники внушают мне панический ужас… Этот Бамбош — он такой свирепый, такой хитрый… Ладно, хочешь я тебе что-то скажу?.. Только не записывай меня в сумасшедшие…
— Говори, детка. — Молодой человек очень расстроился оттого, что жена пришла в такое нервное возбуждение.
— Так вот, вчера на балу у губернатора тот тип, увешанный всякой мишурой, так похожий на господина де Шамбое… Это был Бамбош!
— Да это чистейшее безумие!
— Нет! Нет! Я вовсе не безумна! Я в здравом уме и твердой памяти. И страх мой — отнюдь не беспочвенный. Это был Бамбош!
— Ну подумай сама — каторжник не может выйти за стены тюрьмы! Каждая секунда его жизни на протяжении всего срока заключения проходит под недреманным и бдительным взглядом охранника, с него глаз не спускают.
— Нет, повторяю тебе еще раз: это был палач Жермены и убийца Марии. Это был Бамбош!
По дороге, ведущей от Сен-Лоран-дю-Марони до вершины Макурии, что как раз напротив Кайенны, под палящим солнцем, превращающим землю в пыль, обжигающим дыхание диким животным и убивающим человека, брели двое — мужчина и женщина.
Оба они были молоды, но несли такую тяжелую кладь, что впору упасть от усталости. Однако продолжали во что бы то ни стало неуклонно двигаться вперед.
А дорога мало того, что нелегкая, была еще и длинной… Шутка сказать — пройти двести километров, то есть пятьдесят лье, и это по Гвиане!
Женщина была совсем юной, лет пятнадцати, мулатка необыкновенной красоты: копна вьющихся волос цвета воронова крыла, огромные глаза газели, ослепительно белые зубы и чуть смуглый, почти белый цвет лица.
На голове она несла «пагару» — корзину, так искусно сплетенную из волокон арумы[723], что она не пропускала воду.
Такие корзины имеются здесь у всех — в них кладут добычу, домашний скарб, запас продовольствия.
Корзина у девушки казалась тяжелой, но мулатка была истинной дочерью своего народа — местные женщины выносливы и если уж падают, то только мертвыми.
С огромной нежностью, смешанной с состраданием, она смотрела на своего спутника, приволакивавшего ногу и буквально истекавшего потом.
Это был европеец, стройный, с правильными чертами лица, но бледность и впалые щеки указывали на то, что он отдал положенную дань адскому экваториальному климату.
На спине мужчина нес два свернутых в трубку брезентовых гамака, привязанных за почерневшие лямки, в правой руке держал саблю, в левой — ствол пальмы ко́му, тонкий, но прочный, на который опирался, как на посох.
Женщина была одета кокетливо и опрятно. Оранжевый шелковый мадрас гармонировал со смуглым цветом лица. На бронзовой шее вилось двадцать пять рядов бус. Цветная рубашка вздымалась на круглой и крепкой, как у античных статуй, груди. И наконец, бело-голубая камиса в косую полоску и что-то наподобие юбочки, откровенно подчеркивали совершенную пластику ее точеных бедер. С массивным серебряным браслетом на левом запястье и ярким цветком в смоляных кудрях, она воплощала неодолимо влекущую к себе красоту.
Молодой человек, совершенно выдохшись, присел, вернее рухнул, выронив саблю и посох, у подножия гигантской симарубы, чью крону украшали разноцветные, похожие на огромные орхидеи цветы, а на стволе белел фарфоровый изолятор телеграфных проводов.
С веселым щебетанием проносились стайки тропических птиц, а с ветки на ветку перескакивали, корча уморительные рожи, уистити[724].
Все представители фауны и флоры чувствовали себя в этом маленьком мирке вольготно, не боясь ни солнечных лучей, ни тлетворных испарений, ни малярии… Мулатка также держалась свободно и раскованно в этой раскаленной добела атмосфере. И лишь один европеец, насильственно перемещенный в этот край, час от часу слабел, и в полузабытьи ему казалось, что это вовсе не пот течет у него со лба, а струи дождя омывают лицо.
Красавица креолка, встав перед ним на колени, бережно отерла платком мокрое лицо юноши.
— Мы оставайся мало ходить. Я вылечай твой лихорадок.
— Спасибо, голубка, — ответил путник, и ласка засветилась в его глазах. — Но я полагаю, лучшим лекарством от моей болезни будет отдых.
— Мы отдыхай здесь?
— Согласен, с удовольствием.
— Я сам-сам привязай гамаки.
— Да, если хочешь… Господи Боже мой! Ну не стыд ли — я разлегся, а ты одна трудишься, как пчелка, дитя мое…
Наклонясь к нему, мулатка запечатлела на его губах пламенный поцелуй.
— Раз я обожаю тебя и сейчас сильнее тебя, то разве не правильно, что я должна выполнять самую тяжелую работу? — спросила девушка на своем по-детски трогательном креольском наречии.
— Я тоже тебя обожаю, дорогая Фиделия, — расчувствовался молодой человек. — Вот поэтому мне и хотелось бы щадить тебя. Всем она хороша, твоя страна, только жарковато бывает. Я вот про снег мечтаю, про льдинки в графине с водой.
Красавица креолка сделала вид, что поняла его, и залилась вдруг заливистым и звонким смехом, органично слившимся с птичьим хором.
— Да, дорогая, бывают такие льдинки… Ты ведь этого не знаешь, нет?
— Не знаю…
— Понимаешь, девочка, это когда вода из жидкой становится твердой, как камешек. Да еще и холодной.
— Холодной? А что это такое?
И вправду, как же ей рассказать о холоде, когда в этой раскаленной топке, где ни днем, ни ночью даже прохладой не повеет, где и зимой и летом все кипит, клокочет, испаряется?..
Молодой человек поднес руку к горячему лбу:
— Вот сюда бы мне немного льда… Холодный бы компресс положить. Вмиг бы полегчало, унялась бы боль, от которой прямо череп раскалывается…
— Поджидай маленький минутку, — прервала его девушка. — Я выну из твой голова удар солнца.
Фиделия вынула из своей пагары флакон белого стекла. На две трети флакон был полон прозрачной жидкостью, по всей видимости водой. Крышкой служил кусочек тряпки, обмотанной по горлышку веревкой. На донышке лежало несколько кукурузных зернышек и кольцо белого металла, очевидно, серебряное.
Девушка перевернула флакон и провела намокшей тряпочкой по лбу юноши, стараясь, чтобы пропитанная влагой ткань соприкоснулась с самыми острыми болевыми точками.
— Здесь тебе всего больнее, правда, любовь моя? — спрашивала она.
— Здесь, здесь. Да только не принесет мне твоя штуковина большой пользы… Вода-то при этой жаре — хоть белье в ней вываривай…
Мулатка одарила его высокомерной улыбкой.
— Белые всегда высмеивают то, чего не понимают. Ты немного подождать.
Пять минут терпеливого ожидания истекли.
И тут вдруг и впрямь произошел странный феномен — внутри флакона стало твориться нечто невиданное. Вода забурлила, да так, как будто она и в самом деле закипала, хотя температура самого флакона нисколько не повысилась. Появились пузырьки, водовороты, зернышки кукурузы завертелись, повинуясь взвихрению струй, как движутся брошенные в кипящий котел овощи.
Веки юноши медленно опустились, он полузакрыл глаза, его только что еще сведенное гримасой боли лицо разгладилось, и по нему разлилось бесконечное блаженство. Боль мало-помалу отступала.
Такую методику креолы применяют для исцеления самых разнообразных болезней, в частности солнечного удара. Вот это-то они и называют «вынуть из человека солнце».
— Боже, как замечательно, — пробормотал больной. — Я такого и представить себе не мог… Мне кажется, я совсем выздоровел!.. Это потрясающе! Как ты добра, моя маленькая кудесница! До чего я тебе благодарен, и до чего же я тебя люблю!
Девушка сияла и улыбалась. Она обнимала юношу нежно, но с какой-то нервозной страстностью.
— О да, этот предмет — замечательная вещь!
— Я чувствую себя прекрасно и даже не прочь чего-нибудь перекусить. Мне, кажется, вполне по силам заняться стряпней.
— Нет, лежи спокойно, не шевелись. Стряпня — это мое дело.
И, как всегда живая и проворная, невзирая ни на какой зной, она извлекла из пагары (где, казалось, хранятся вещи на все случаи жизни) две миски, сделанные из бутылочных тыкв, немного муки из маниоки крупного помола, цветом напоминающую сахар-сырец, кусок сушеной трески, завернутый в лист папайи, затем полбутылки топленого свиного сала, приобретшего под влиянием жары консистенцию растительного масла, и, наконец, маленькую медную сковородочку на деревянной ручке.
Мулаточка сложила из веток маленький костерок, огородив его камнями, высекла с помощью кремня и огнива огонь, и вот уже на сковородке весело зашипело топленое свиное сало, а в нем, нарезанная тончайшими ломтиками, жарилась соленая треска.
И пока под бдительным надзором мужчины происходила эта важнейшая операция, она вприпрыжку побежала к протекающему рядом ручью, наполнила водой одну из мисок и, понемногу добавляя в нее маниоку, замесила тесто, вид которого вряд ли возбудил бы аппетит у кого-либо из европейцев.
Но мужчина наблюдал за ней любовно и бормотал:
— Ну что за дивное создание!.. А добрая, а самоотверженная, а красивая, ну просто не то слово!.. Что бы со мной без нее было! Да давным-давно вся эта хищная живность, которой кишит сия любезная страна, уже б и косточки мои сглодала!..
Вот и обед готов.
Мулаточка вылепила из теста шарики величиной с орех, разделила треску на две равные части, добавила немного красного перца и, с присущей ей детской веселостью, сообщила:
— А вот уже кушать будем!
— Да, милая моя Лия, мы сейчас засядем за трапезу, которую ты так проворно и ловко состряпала, пока я дрых как последняя скотина.
Она расхохоталась, хотя и не поняла всей тонкости сказанного, и поднесла своему спутнику на красивом пальмовом листе шарики, съеденные им с удовольствием один за другим.
Перекусив таким образом, они запили трапезу водой, и, пока креолочка мыла посуду и укладывала свои причиндалы в безразмерную пагару, молодой человек потягивал сигарету из настоящего табака — истинная роскошь в здешних местах.
Было около пяти часов. Солнце все еще свирепствовало, хотя спустилось значительно ниже к горизонту. Через час оно внезапно исчезнет, будто его разом поглотит океан. Это моментальное исчезновение всегда удивляет и поражает не привыкших к таким резким перепадам европейцев.
Как всегда неутомимая, Фиделия развернула гамаки, повесила их рядом, так что образовалось некое подобие двуспальной кровати, и приготовилась ко сну.
Уже начали кричать ночные птицы, выпорхнув из своих таинственных укрытий, поднялись в воздух бабочки-пяденицы, а где-то вдали подняли гвалт обезьяны. Даже пахнуло с моря ветерком, принеся хоть немного прохлады. Раздались первые трели гвианского соловья-апады, и вот внезапно солнце, как раскаленный болид[725], упало в океан.
Юная креолка и ее спутник улеглись по своим гамакам и, держась за руки, сблизив головы, обменялись на сон грядущий несколькими словами любви.
Сон сморил юношу посреди поцелуя.
Испытывая к нему чувства и любовницы и матери, девушка поправила гамак, укрыла ему голову куском марли, чтобы не кусали комары, и долго еще бодрствовала, охраняя его сон. Неутомимой ручкой она покачивала гамак возлюбленного и всматривалась в ночную тьму, следя, чтобы на них не напала летучая мышь-вампир, чей укус бывает смертелен для ослабленных и малокровных европейцев[726], затем наконец и сама забылась сном.
…Ее пробудил жалобный крик какой-то птицы, похожий на крик горлицы. Это кричал токо[727], возвещая рассвет.
Когда проснулся и юноша, они улыбнулись друг другу, обнялись и долго целовались.
— Вставай, друг мой, надо идти, пора. Еще пока свежо, а Кайенна неблизко. Пора отправляться в путь.
— Знаю, милая, надо идти. Но я чувствую такую слабость, и, потом, нам так хорошо здесь…
Отчаявшись убедить юношу своими доводами, мулаточка нежно обвила его руками и приподняла.
— Вставай, любимый! Твой друг ждет тебя, а мы тут нежимся.
— Черт подери, ты права, Лия. Ты напомнила мне о моем долге. Друг мой Леон, Леон Ришар, безвинно осужденный, нуждается в моей помощи, и мы обязаны дойти, чего бы это ни стоило.
Как справедливо только что заметила Фиделия, путь из Сен-Лорана до Кайенны был неблизкий и нелегкий. Оттого что дорога считалась «колониальной», она не становилась лучше. Несмотря на обилие даровой рабочей силы в виде каторжников, состояние дороги было довольно плачевно.
А ведь она являлась единственной сухопутной артерией, связывающей большой исправительный лагерь Сен-Лоран со столицей колонии и проходящей через Синнамару, Иракубо, Куру и Макурию.
Но никого это не заботило — мало кто пользовался колониальной дорогой — чиновники предпочитали плыть морем, на сторожевом корабле, а золотодобытчиков перевозили на своих шхунах местные рыбаки.
Дорога была перегорожена упавшими деревьями, не пригодна ни для каких видов колесного транспорта, что, собственно, не меняло дела — никакого транспорта у местных жителей не было, ни лошадей, ни мулов.
Бедняки, бывшие не в состоянии заплатить за проезд даже владельцам местных лодчонок, или люди, имевшие свои причины избрать сухопутный способ передвижения, должны были приготовиться к тому, что им понадобится недельки две на то, чтобы преодолеть это расстояние.
Как бы быстро ни шел человек, трудность состояла в том, что на дороге попадалось множество речушек, зачастую весьма широких и довольно глубоких, а в Мальманури так и вовсе не было переправы.
Иногда на реках встречались туземные пироги, но чаще всего их доводилось переходить вброд, иногда — переплывать, если не было возможности дождаться отлива.
Подобные препятствия особенно тяжелы для европейцев, ведь почти все они здесь страдают малярией, и путешествие оборачивается для них сущей пыткой.
А юноша и его спутница не смахивали на простых путников, скорее на беглецов. На нем была одежда ссыльного, состоявшая из соломенной шляпы, синих робы и штанов, грубой полотняной рубахи и солдатских башмаков на шнуровке, то есть от одежды каторжника она отличалась разве что цветом.
Собственно, разница между ссыльным и каторжником куда меньшая, чем принято считать.
Ссыльные тоже живут в лагерных бараках, работают на лесоповале под бдительным надзором военных охранников. У них такой же распорядок, такой же рацион питания, такой же трибунал, что и на каторге. Из метрополии их привезли в таких же железных клетках по пятьдесят человек в каждой, что и приговоренных к каторге.
Понятно, что немногие ссыльные могут претендовать на похвальную грамоту за примерное поведение.
Однако правда и то, что ссылаемые на поселение очутились здесь за обычные подсудные правонарушения, подлежащие юрисдикции полиции нравов, в то время как каторжникам вынес приговор суд присяжных.
А получается, что наказания за правонарушение и преступление приблизительно одинаковы, разве что в итоге одних одевают в серое платье, других — в синее.
Видимо, такова воля органов правосудия.
Оговорим, правда, что эти бедолаги, совершившие правонарушение, а не преступление, подразделяются на две категории: коллективные и индивидуальные ссыльные.
Первые — точное подобие каторжан. Вторые имеют право жить вне лагеря и даже уклоняться от строгого выполнения принудительных работ, но при условии, что будут содержать себя сами из собственных средств.
Последняя категория крайне малочисленна — из 1152 ссыльных не наберется и сотни привилегированных.
Вот почему юноша в одежде ссыльного и его подруга, казалось, прятались или, во всяком случае, избегали населенных пунктов. По той же причине они обошли стороной Синнамару, поселок, в котором была жандармерия. Затем переплыли широкую реку, толкая перед собой плотики с пожитками.
Так они шли день за днем, ночуя под открытым небом, по-нищенски питаясь из своих скудных запасов.
Юношу все время трепала малярия, он страдал от все усиливающегося малокровия, слабея иногда до того, что чуть с ног не валился, но, невзирая ни на что, сохраняя свою истинно парижскую веселость и склонность к зубоскальству. Девушка, заботливая и мужественная, черпала силы в безграничной любви и жертвенной преданности ему. Когда ее спутник совсем выдыхался и, шатаясь, чуть не падал, она подставляла ему плечо, он на него опирался, и, несмотря на изрядную ношу на голове, юная креолка подбадривала возлюбленного то словом, то лаской, то поцелуем. И постоянно напоминала о том, кого они идут спасать.
— Леон!.. Леон Ришар!.. Ему не на кого надеяться, кроме нас!
И юноша, чувствуя новый прилив сил, ступал тверже и бормотал с нежностью в голосе:
— Бедняга Леон!.. Бедняжка Мими!.. Как жестоко с вами расправились…
Пока они не встретили никого подозрительного.
В окрестностях Куру путешественники спрятались, выжидая, и им посчастливилось пересечь реку в пироге одного негра, родственника Фиделии. Этот славный парень пополнил их уже почти исчерпавшиеся запасы провианта, приютил на ночь и проводил до речки Макурия.
В случайно встреченной лодке они переехали и эту реку, за которой начинался для них последний этап пути. Наши путники прошагали километров пятнадцать — шестнадцать и оказались в городке того же названия.
Они знали: Кайенна, цель такого трудного и мучительного путешествия, где-то близко, совсем рядом.
Юноша чувствовал в сердце необыкновенную отвагу, как будто ноги его не были сбиты в кровь, лицо и руки — искусаны москитами и распухли, как будто у него не звенело в ушах от приступов малярии, а голова не болела так, что, казалось, лопнет.
Наконец путешественники дошли до самого конца дороги, и тут отчаянный крик удивления вырвался у юноши — перед ними был морской залив шириною не менее одного лье.
— Вон Кайенна, — безмятежно пояснила его спутница, указывая на другой берег.
— Громы небесные! Так Кайенна — остров?! А я об этом и не знал… Тогда, Боско, бедолага, все пропало, каюк… Сроду тебе не пересечь эту растреклятую полоску воды!..
Действительно, Кайенна является островом, с одной стороны омываемым океаном, а с другой — отделенным от материка рекой.
В том месте, куда вышел и невезучий Боско, и его прелестная подруга, перебраться на остров было особенно трудно и далеко не безопасно. Именно здесь река Кайенна, представляющая собой настоящий морской пролив, имела в ширину от пятнадцати до восемнадцати сотен метров. Вряд ли возможно было вплавь преодолеть такую водную преграду, учитывая, в каком состоянии находились путники, особенно мужчина, без риска погибнуть.
На маленьком пляже, где была расположена верфь, совсем крошечная и примитивная, для мелкого ремонта кораблей, появляться они опасались.
У них были весьма веские основания держаться в каком-нибудь укрытии — подозрительную парочку мог заметить смотритель маяка или семафорщики.
Когда миновали первые приступы ярости и отчаяния, Боско начал размышлять и строить планы.
И тут он заметил, что высокая трава прибрежной равнины заволновалась, что-то сухо завибрировало, звук был подобен тому, как если бы кто-то раздавил в кулаке сырое яйцо.
— Это еще что такое? — спросил он, скорее удивленный, чем испуганный.
— Это гремучая змея, — преспокойно ответила Фиделия. — В этой части равнины их уйма.
— Только этого еще не хватало! — воскликнул Боско. — А я-то расселся, даже не проверил где. Если у этой твари такой сварливый характер, а я отдавил бы задом пару ее гремушек, она вполне могла бы в два счета послать меня туда, где одуванчики едят, начиная с корней.
Тут Фиделия объяснила, что укус этой ядовитой змеи всегда смертелен, а здесь они кишмя кишат.
Дневные часы, разморенные жарой, змеи проводят сплетясь друг с другом на мягких травах. Поэтому прежде чем сесть или пойти, надо побить траву веткой дерева.
Подкрепляя теорию практикой, Фиделия, взяв палку, которую Боско использовал в качестве посоха, стала стегать траву вокруг себя. Зыбь прошла по стеблям, раздался треск — гремучие змеи, чью сиесту нарушили, медленно расползались прочь…
Эти пресмыкающие выходят на охоту только ночью, пользуясь относительной прохладой, разоряя устроенные на земле птичьи гнезда и жаля птенцов, еще не умеющих летать. Сами они не нападают на человека или на крупных млекопитающих, но, если наступишь на змею, берегись! Когда им кажется, что угрожает опасность, они защищаются с остервенением, жалят все, что их заденет или к ним прикоснется.
— Ну и ну! — воскликнул Боско. — Ты хочешь сказать, что если мы сегодня заночуем здесь, в траве, то нас очень даже просто может укусить за щиколотку какая-нибудь тварь?
Так они и провели дневные часы, раздумывая, что же делать дальше, колеблясь, не зная, на что решиться, боясь сделать какой-нибудь опрометчивый шаг, могущий привести к катастрофическим последствиям.
Однако они прекрасно понимали, что ни в коем случае нельзя долго рассиживаться в этом Богом забытом месте — у них вскоре закончатся последние запасы провизии или они могут стать жертвой опасных животных, которых полно в здешней местности.
Прячась за огромными прибрежными деревьями, Боско пристально осматривал окрестности. Увидел вдали, на пляжике, брошенные на песок корпуса шхун, заметил нескольких негров, рабочих с верфи, менявших доски обшивки и конопативших щели.
Фиделия заявила, что спать они будут либо в какой-нибудь лодке, либо возле кокосовых пальм, где виднелся навес для лодок.
А Боско раздумывал, нельзя ли снять шлюпку с одного из судов, находящихся в ремонте, но отказался от этой мысли — все лодки были сняты и отнесены на песок, спустить их на воду вдвоем с Фиделией они не смогли бы.
С другой стороны, если бы их заметили за этим занятием, то, решив, что это кража, арестовали бы и строго наказали. Уж кто-кто, а Боско прекрасно знал, что представляет собой правосудие на континенте, и не питал никаких иллюзий насчет того, что в колонии оно хоть сколько-нибудь лучше. Убеждаться же в этом на собственной шкуре ему никак не хотелось.
Надвигалась ночь, а тоска и безысходность только увеличивались. Положение их казалось безвыходным, как у потерпевших кораблекрушение.
От пролива послышался шум прибоя, начинался прилив.
Уже так стемнело, что с уверенностью можно было сказать: еще пять минут, и противоположный берег станет полностью невидим.
Боско, внимательно оглядывавший побережье, вдруг испустил радостный возглас: он увидел, что волны прилива медленно несут какой-то обломок. Он указал на него Фиделии, которая здраво рассудила, что этот кусок дерева унесло, должно быть, с какой-нибудь судостроительной верфи.
Вот он подплывает… ближе… ближе… морская волна подгоняет его… Вот он уже на расстоянии не больше десяти саженей![728]
Боско, отличный пловец, бросился в воду и быстро поплыл брассом, настиг обломок и толкнул его к берегу.
Это оказался гик[729], рей с концом в форме ухвата, крепившемся к нижней части бизань-мачты[730]. Длинный, толстый, массивный, он мог бы прекраснейшим образом послужить опорой двум путникам и их скромному багажу.
Пригнав бревно и вытащив его на берег, Боско, с помощью своей подруги, привязал лямками гамака к рее пагару. Фиделия, чтобы одежда не сковывала движений, разоблачилась и осталась обнаженной в полном великолепии своей скульптурной красоты.
Боско, вечный зубоскал, засмеялся и заявил:
— Мое тело далеко не так совершенно, как твое. Поэтому его демонстрацию мы отложим на потом.
Прикрепив одежду Фиделии вторым гамаком, они совместными усилиями столкнули рей в воду.
Волны тотчас же подхватили их и понесли к противоположному берегу, в то время как они, ухватившись за рей, энергично работали ногами.
Фиделия плавала как дорада[731] и ни в чем не уступала Боско, чувствовавшему себя в соленой воде подобно морской свинье[732].
Все было бы прекрасно, если бы не одна вещь, предвидеть которую они никак не могли.
Все события происходили на экваторе, а тут случаются внезапные и яростные приливы, обладающие неслыханной разрушительной силой[733]. Налетая на Южноамериканский континент, они отрывают огромные куски берега, намывают песок на судовые фарватеры, выдирают с корнем деревья, все крушат и перемешивают.
Громадная, мчащаяся со скоростью курьерского поезда волна обрушилась на Боско и его подругу.
Они выдержали натиск, плотно прильнув к бревну, ходившему ходуном: оно ныряло, выныривало, крутилось на месте.
— Вот уж волна так волна, недурна! — насмешливо заявил парижанин, когда душ окончился. — Ты в порядке, Лия?
— Да, дорогой.
— Держись, девочка, держись!
Но из морских глубин примчался другой сине-зеленый, с пенным гребнем вал.
Напружинив спину и крепко обняв бревно руками, Боско ожидал, пока через него не перекатится водяная гора.
И этот удар путешественники перенесли довольно сносно — бревно вынырнуло и обоих пассажиров не смыло с него.
«Все идет хорошо», — думал Боско, глядя на приближающиеся с противоположного берега огромные деревья, забрызганные водяной пылью и пеной.
Громыхая как раскаты грома, подмывая и вырывая висящие в воздухе корни прибрежных деревьев-исполинов, изогнув страшный гребень, на пловцов обрушился третий вал.
— Крепче, держись крепче, детка! — вопил Боско, но голос его потонул в ревущей стихии.
Когда волна наконец с грохотом разбилась, рей могучим напором вышвырнуло из воды далеко на берег, где перемешались деревья, щепки, лианы и трава.
Он упал на землю, покрытую тиной, и глубоко ушел в нее. На одном из его концов красовалась притороченная лямками гамака невредимая пагара. На месте был и второй гамак. Но ни Боско, ни девушки на бревне не было.
Что стало с несчастными нашими героями, которых, казалось, беспощадный злой рок преследовал не уставая? Где же Боско, добросердечный, отзывчивый, искренний, неуклонно верный долгу дружбы, сохранивший веселость, несмотря на несправедливую кару, которую он так незаслуженно понес…
Где же прекрасная мулатка — его возлюбленная, душой и телом преданная белому человеку и бывшая для него ангелом-утешителем в беспросветном аду, где, казалось, должна была угаснуть всякая надежда…
Но любовь Фиделии[734] — вот меткое имя! — была сильнее смерти.
В тот момент, когда волна разбилась о берег, девушка почувствовала, как Боско заскользил по вертикально вставшему рею. Одним концом балка ударила его, он потерял сознание и камнем ушел под воду.
Желая спасти любимого или погибнуть вместе с ним, мулатка без колебаний оставила бревно и, нырнув вслед за Боско, обхватив его неподвижное тело, вынырнула на поверхность.
Они очутились среди обломков, щепок и разного мусора, несомого сильнейшим течением и ранившего их и без того изможденные тела.
Но, оглушенная, полузадохнувшаяся, мужественная девушка продолжала бороться.
Держа голову Боско над водой, с необычайной силой, ловкостью и отвагой она продолжала плыть к проклятому берегу, теперь, казалось, убегавшему от нее.
Еще немного — и море успокоится, прилив закончится.
Если они теперь же не достигнут берега, они погибли… Отлив неминуемо подхватит их и отнесет в море, тогда ничто уже не спасет их.
К счастью, по фарватеру пролива близ гвианского низкого берега, так часто меняющего свою конфигурацию, обычно образуются встречные течения. Один из таких противотоков подхватил их и вынес в устье заболоченного, полного ила и тины ручья, именуемого Мадлен.
Фиделия уже дотянулась до какого-то корня, как испустила жалобный стон: начался отлив. Она понимала, что их неминуемо снесет. Ее горестный крик вмиг дошел до сознания Боско, уже начавшего приходить в себя.
— Ты смотри, — откликнулся он с поразительным, присущим ему во всех случаях жизни хладнокровием. — Я-то думал, что проснусь уже на том свете. А вроде еще живой… Эге, похоже, теперь мой черед стать ньюфаундлендом[735] и вытащить из воды эту прелестную девушку!
Поняв опасность положения, Боско сразу же почувствовал прилив сил. Он обнял одной рукой возлюбленную и тоже уцепился за древесный корень. Чувствуя, как отлив уже тянет его в океан, юноша с ужасом вопрошал себя, сколько же еще он сможет так продержаться.
Вода понемногу спадала, и вот они уже по пояс в липком, вязком, зловонном иле, где кишат насекомые, рептилии, ракообразные.
Наступила ночь, еще больше увеличив его тоску и отчаяние.
…Он начал шарить вокруг себя, нащупал твердую почву и, каждую минуту опасаясь соскользнуть в какую-нибудь яму, побрел вдоль ложа ручья, держа на руках потерявшую сознание девушку.
В темноте Боско споткнулся о рей и чертыхнулся. Положив Фиделию на кучу водорослей, остро пахнущих морем, он осмотрел препятствие и узнал их бревно.
Как мы знаем, мокрая пагара все так же была привязана к нему. Боско терпеливо развязал узлы, открыл корзину и вынул маленький лубяной сосуд с тростниковой водкой.
Раздвинув стиснутые зубы Фиделии, Боско влил ей в рот несколько капель спиртного. Девушка вздохнула и пошевелилась. Вне себя от радости, он готов был прыгать, петь, танцевать, крича:
«Она жива, жива, милое дитя! Не придется мне ее оплакивать! Не придется терзаться от мысли, что она умерла, спасая меня…»
Девушка постепенно приходила в себя, что-то лепетала по-детски и наконец совсем очнулась.
Чувствуя рядом с собой того, кого она так любила, различая его силуэт при свете высыпавших на небе звезд, Фиделия обвила руками шею юноши и прошептала:
— Любимый, ты жив… Ты жив, чтобы любить меня… — И снова потеряла сознание.
Боско поднял девушку на руки и, в спешке прихватив мокрую сорочку, чтобы прикрыть ее наготу, наугад ринулся в темноту.
Вскоре он увидел далеко впереди, за деревьями, слабый огонек. Ему даже почудился собачий лай. Взяв Фиделию на одну руку, как берут маленьких детей, и, раздвигая кусты, он, спотыкаясь и скользя, пошел в том направлении.
О, волшебная сила любви! Еще совсем недавно этот человек буквально дышал на ладан, казалось, он при смерти, и вот прежняя сила чудом вернулась к нему, когда он увидел, что возлюбленной грозит опасность! Более того, его силы удвоились! Он и думать забыл о страшном ударе реем в грудь. Ничто не могло его сейчас ни остановить, ни задержать! Ни ямы и колдобины, в которые он оступался, ни ветви, рвущие на нем одежду, ни шипы и колючки, вонзающиеся в тело, ни хлещущие его кожу травы.
Боско бежал, не чуя под собой ног, он искал помощи, чувствуя, что сейчас минуты равняются часам, и понимая — стоит ему упасть, он больше не поднимется. Наконец он вышел к большому, одиноко стоящему дому. Два окна во втором этаже были освещены. Сторожевой пес, запертый в первом этаже, залаял, почуяв чужого.
Набравшись храбрости, Боско начал колотить кулаком в двери. Окно во втором этаже распахнулось, и появился человек, вооруженный двустволкой.
— Кто там? — закричал он.
— Я — ссыльный, — ответил Боско. — Был на работах в Сен-Лоране, но ушел оттуда для того, чтобы спасти невинного человека. Всю дорогу я прошел пешком. А сейчас моя жена при смерти… Умоляю вас, сжальтесь… Что касается меня, можете сдать властям или пристрелить как собаку… Воля ваша. Но ее спасите, заклинаю вас!..
— Ну как, старший надзиратель, что у вас новенького?
— Ничего, господин директор. Все в порядке, все хорошо.
И старший надзиратель, седоусый, увешанный медалями старый служака, подавил вздох.
Директор каторжной тюрьмы заметил этот подавленный вздох. От него не укрылся также озабоченный вид подчиненного. Директор был философом, имел склонность к наблюдениям, хорошо знал людей. Глядя ветерану прямо в лицо, он спросил:
— Послушайте, Жоли, а ведь вы чем-то обеспокоены?
В свою очередь надзиратель, проработавший в колониях пятнадцать лет, знал назубок психологию арестантов.
— Вот что я вам скажу, господин директор, по-моему, все идет слишком хорошо, и в этом есть нечто противоестественное. Вот уже две недели — ни единого взыскания, ни двойного наряда, ни уменьшения порции вина, словом, ничего, абсолютно ничего… Это значит — что-то должно случиться…
Господин директор — шестнадцать тысяч франков в год, казенная квартира, пароконный выезд, канцелярская надбавка, орден Почетного легиона — в молчании выслушал это несколько странное заявление. Поразмыслив, он спросил:
— На чем основываются ваши подозрения?
— Ни на чем, господин директор. Ни на чем и на всем вместе, это-то меня и угнетает… Не знаю, как бы это сформулировать… Но я инстинктивно чувствую: что-то надвигается, а интуиция меня никогда не подводит.
— Чего же вы, собственно говоря, опасаетесь?
— Какой-нибудь заварушки… Массового бунта, например… Группового побега… И не просто побега, а сопровождаемого варварскими актами мести…
— Что говорят ваши «бараны»?[736]
— Никто из них и рта не раскрывает с тех самых пор, как тому бедолаге гвоздем проткнули череп и подвесили на столбе, написав «Смерть предателям!».
— Да, вы правы. Теперь мы ничего не узнаем. Надо удвоить бдительность, ввести дополнительные караулы.
— Караулов и так вполне хватает, господин директор, и можете положиться на наше рвение.
— А главное, не забывайте о тюремной морали: «Если бы желание жандармов удержать узника составляло хотя бы половину того стремления, с которым узника тянет на волю, то никаких бы побегов вообще не было».
Старший надзиратель на практике знал эту истину, изреченную столь афористично его начальником.
Он пожал плечами, провел большим пальцем по усам и добавил:
— Я не опасаюсь скрытого побега, когда несколько заключенных ломанутся через болота и джунгли. Я, как уже докладывал вам, боюсь массового выступления, открытого бунта…
— Ну так мы примем меры! При первой же попытке — строжайшее наказание! Уж чего-чего, а сил у нас, слава Богу, достаточно.
Между тем два дня, вернее две ночи, спустя после описанной выше беседы во втором дортуаре[737], где ранее произошла варварская казнь, состоялось одно из сборищ, которые тюремщики предвидеть не могли и воспрепятствовать которым также были не в силах.
Заключенные теснились в спальне и, затаив дыхание, внимали своему пророку, взывавшему к ним тихим свистящим шепотом.
Часовые стояли на постах, готовые в любой момент подать сигнал тревоги.
— Повторяю вам, — говорил Король Каторги, — я слежу за всеми и вижу каждого. И я сложу с себя сан, если те, кто хоть намеком выкажет наш план, не будут разрезаны живьем на мелкие кусочки.
По толпе, собравшейся в дортуаре, прошел трепет вожделения — их возбуждала одна только перспектива пролить кровь.
Король Каторги продолжал:
— Сейчас мне нужны лишь люди, решившиеся на все. Жизнь для нас — пустяк, и мы, если придется, легко пожертвуем ею.
— Все это так и есть, — прошептал огромный негр, с непропорциональными конечностями и грубой, свирепой мордой дога. — Давай, Бамбош, жми, а уж мы последуем за тобой всюду, хоть в самое пекло, а может, еще куда подальше.
— Да, я уверен, что могу положиться на вас. Но еще раз повторяю: нужен не только побег, нужно еще и убийство. Мы будем убивать каждого, кто нам только под руку попадется.
— Но, — робко возразил кто-то, — ведь убийство усложнит побег?..
— Поговори, поговори! — иронически отозвался Бамбош.
— Черт возьми, ты не хуже меня знаешь, что между Францией и Англией нет соглашения о выдаче преступников. Английская колония Демерари не выдает беглецов, но если известно, что беглый каторжник прикончил охранника, его безжалостно возвращают. Ты хочешь закрыть перед нами двери британской колонии?
— Да, хочу.
— Почему?
— Прежде всего потому, что такова моя воля и, будучи Королем, я имею право ни с кем не считаться. А во-вторых, если мы перебьем охрану, то убийство будет групповым, и никто не дознается, кто убийца, а кто нет. Все мы — сообщники, все подставляем голову, и плевать нам на бритву Шарл[738]. Вот как я рассматриваю это дело. Что касается всего остального, то не бойтесь. Я сам этим займусь. Я поведу вас туда, где золота столько, сколько во Франции яблок в саду. За короткое время все вы у меня заделаетесь миллионерами. А дальше — да здравствует веселье! Красивые девочки и все прочее! А теперь — все по койкам! Что до меня, то мне надобно пойти и заняться нашими делами.
Каторжники, как тени, бесшумно, почти не дыша, разместились в гамаках, в то время как Бамбош извлек из своего тайника самые разнообразные предметы.
Во-первых, длинную веревку с крючком на конце, затем ключ, парик, накладную бороду. Все это он спрятал за пазуху, после чего открыл тяжелую дверь дортуара и бесшумно проскользнул во двор. Подойдя к стене тюрьмы, он закинул «кошку».
Крючок намертво впился в гребень стены.
Бандит легко взобрался на стену, сел на нее верхом и тихонько свистнул. Ответом был металлический звук чешуек гремучей змеи. Услыхав этот сигнал, Бамбош успокоился и спустился по другую сторону ограждения.
Из растущего под скалами кустарника появился человек и, держа в руках какой-то сверток, подошел к бандиту.
Несмотря на царивший вокруг мрак, любой, наблюдавший эту странную сцену, поразился бы по вполне понятной причине — на этом мужчине был мундир охранника.
Бандит и надзиратель скрылись в зарослях, и Бамбош мигом, со сноровкой, изобличавшей большой опыт в подобных делах, облачился в тот безвкусный наряд, в котором его приметила грациозная супруга Бобино. Правда, на сей раз на нем был не фрак, а сюртук.
Пока происходило это переодевание, мужчины не обменялись ни единым словом.
Когда Бамбош был готов, он прошептал своему товарищу:
— Следуй за мной, как всегда, на расстоянии ста шагов.
— Хорошо. — Тот кивнул головой, надвинув до самых глаз пробковый шлем.
Развинченной походкой Бамбош направился в центр города, закурив по дороге одну из ароматных сигар.
Он наискось пересек Кайенну и, дойдя до квартала, расположенного возле порта, толкнул двери одного из красивых тамошних домов, беззвучно отворившиеся.
Бамбош очутился в жилище одного очень видного купца, скупавшего украденное на приисках золото и бывшего скупщиком всех тайно ввозимых или имеющих сомнительное происхождение товаров. Он был далеко не единственным, занимавшимся подобным промыслом, и подобный род занятий не мешал ему слыть уважаемым человеком хотя бы потому, что нечестно нажитое добро принесло большую прибыль — купец был богат.
Безусловно, почтеннейший торговец, что-то писавший при свечах, забранных стеклянными колпаками, поджидал Бамбоша, так как не выказал ни малейшего удивления, когда тот появился в его конторе. Гость и хозяин обменялись крепким рукопожатием, как и подобает людям, хорошо понимающим друг друга.
Поделившись впечатлениями от губернаторского бала, во время которого они долго беседовали, Бамбош, мигом обретя манеры пресловутого барона де Валь-Пюизо, перешел к вопросу, ради которого и покинул стены каторжной тюрьмы:
— Дело готово?
— В целом да. Но много еще всяческой нервотрепки.
— Почему? Неужели внесенной мною суммы в сто тысяч франков недостаточно?
— Достаточно. Но требуется заплатить золотом.
— Пусть не беспокоятся. Я заплачу.
— Еще одно: какова будет дальнейшая судьба судна?
— Оно останется моей собственностью.
— Невозможно заключить контракт за эту сумму. Надо заплатить еще пятьдесят тысяч франков.
Бамбош нахмурился, от лица отхлынула кровь, губы искривила гримаса.
— Сто пятьдесят тысяч франков за старую калошу, которая и десяти тысяч не стоит?! За кучу металлолома, снабженную машиной, от которой и негры отказались бы на сахарном заводе?!
— И кроме того, — продолжал почтеннейший коммерсант, — у вас не будет ни механиков, ни кочегаров, ни матросов…
— Не кажется ли вам, что хоть мы и каторжники, а вот вы — ворюги?
— Э-э, голубчик, надо же как-то жить. В нашем деле не обходится без риска.
— Мерзавец!
— Известно ли вам, что за оскорбления платят отдельную цену? — преспокойно продолжал коммерсант, поигрывая револьвером, служившим ему пресс-папье.
— Это справедливо, — согласился Бамбош. — Мы у вас в руках, стало быть, придется идти туда, куда вы ведете. Но если это измена, то…
— Не угрожайте, это бесполезно.
— А вы, черт подери, прекратите разговаривать со мной в подобном тоне! Я — Король Каторги! И берегитесь — как бы по моему приказу три тысячи каторжников не набросились бы на вас, ваш город и ваши богатства! Как бы они не прикарманили все и не превратили бы город в руины, а вас самих не отправили бы на начинку для бамбука![739] Не забывайте, что семь лет назад Кайенна уже горела, ее превратили в пепелище, в качестве… предупреждения!
Эта язвительная отповедь, подкрепленная неопровержимыми аргументами, сделала почтенного коммерсанта более покладистым.
Они ударили по рукам на сумме в сто двадцать пять тысяч франков, из которых сто полагалось выплатить золотом, как и было условлено. Когда Бамбош уже было собрался уходить, хозяин задержал его:
— Не могли бы вы сказать, на какой день назначено дело?
— Нет. Начиная с завтрашнего дня, корабль будет все время пришвартован у пристани.
— К чему такая таинственность?
— Вы можете нас предать.
— Да вы с ума сошли! Разве мы не обогащаемся за ваш счет?! Разве администрация в состоянии заплатить за донос те же сто двадцать пять тысяч франков, которые вы заплатили за побег?!
— Возможно, вы правы. Но я ничего не скажу.
— Еще одно слово. Так, значит, вы господа каторжники, люди богатые?
— Можно сказать и так. В кассе каторжной тюрьмы не менее трех миллионов франков.
— Да что вы говорите?! — обомлел купец.
— Три миллиона только здесь, в Гвиане. А во Франции припрятано раз в десять больше.
— Черт побери! Вы шутите!
— Я никогда не шучу, когда речь идет о деньгах. Разве когда речь идет о приобретении концессии, вы не сталкиваетесь с освободившимися заключенными, у которых денег полны карманы? Разве к вам не попадают почерневшие монеты, недавно извлеченные из земли?
— Действительно… Я как-то прежде об этом не задумывался…
— Ну так вот, подумайте еще и о том, что у ссыльных — неисчерпаемые ресурсы, что мы, «вязанки хвороста»[740], купаемся в золоте, что если уж избирают Королем Каторги такого человека, как я, то он здесь плесенью не покроется.
— Кажется, и впрямь вы говорите правду, — ответил купец, и в его голосе смешались восхищение и неподдельный страх.
— Ну а теперь прощайте. Мы с вами больше не увидимся. Продолжайте верно служить бедолагам, «которые попали в беду», вы на этом не прогадаете. Если же нет, то и ваша собственная жизнь, и существование всего вашего города ломаного гроша не стоят.
Произнеся эти слова, пришелец, воплощавший в себе таинственное могущество каторжного королевства, исчез.
Он преспокойно прибыл обратно в лагерь Мерэ, сопровождаемый человеком, носившим форму охранника и бывшим, казалось, его личным телохранителем.
Гвиана — необычайно плодородная страна. На образовавшихся из всякого рода органических останков почвах урожай всходит в мгновение ока. И все это происходит своим чередом, само по себе. Всюду — вода, влажная атмосфера, палящее солнце — одним словом, настоящая теплица с подогревом.
Бобовые поспевают в течение пяти недель, табак — в течение шести, то же самое происходит и с другими сельскохозяйственными культурами.
Имеются тут и превосходные пастбища, на которых можно выращивать тысячи и тысячи коров, быков, коз.
Домашней скотине нечего бояться сурового климата: она весь год пасется под открытым небом. Хищники и пресмыкающиеся не в состоянии серьезно нарушить количество поголовья. И тем не менее во Французской Гвиане не насчитаешь и трех сотен лошадей, даже включив в это число кляч береговой артиллерии и жандармерии. Не найдется и четырехсот овец и, ежели статистики упоминают две тысячи пятьсот голов рогатого скота, надобно вопросить, где этот скот находится и что с ним делают.
Как бы там ни было, но колония не располагает достаточным количеством скота, чтобы прокормить гарнизон, чиновников, гражданское население и каторжан.
Телят приходится покупать в Пара[741], — но там их продают по таким ценам, что глаза на лоб лезут, — и перевозить на суденышках, более-менее оборудованных для подобных перевозок.
Таким образом, свежего мяса часто не хватает, за него платят в четыре раза дороже его действительной стоимости и в большинстве случаев это мясо жесткое, сухое, волокнистое, словом, самого низкого качества.
Правда и то, что наши соседи в Британской и Нидерландской Гвиане[742] мясом буквально завалены, и торгуют им по десять су за фунт…
Следует задать вопрос: что же делают англичане, дабы иметь возможность ежедневно лакомиться свежими котлетами и бифштексами, предупреждая малокровие, грозящее человеку в экваториальной зоне?
Ответ проще простого — они разводят скот.
А французы?
Создается впечатление, что жители французских колоний слишком глупы, чтобы последовать примеру англичан и голландцев.
Следовательно, за телятами приходится направляться в Пара.
Итак, один из пароходиков, совершавших подобные рейсы, стал на прикол ввиду необходимости чинить корпус и машину.
Собственно говоря, его давным-давно пора уже было отправить на корабельное кладбище, но в колониях привередничать не приходится.
Устав бороздить моря, греметь железками на каждом повороте, выпускать весь пар в гудок, если кто-то нажмет на сигнал, набирать, как губка, соленую воду, пароходик ожидал текущего ремонта, прежде чем уйти в Демерари, в сухой док к англичанам.
В Кайенне-то и слыхом не слыхали о сухих доках, предназначенных для ремонта подводной части судна.
Допотопный пароходишко назывался «Тропическая Пташка» или что-то вроде этого.
Негритянский экипаж судна, радуясь вынужденной стоянке, был отпущен на берег, где уже наведался во все злачные места.
Пароходик остался безо всякой охраны.
Все это происходило через два дня после того, как Бамбош побывал с визитом у почтеннейшего коммерсанта, покупавшего золото у воров и устраивавшего за приличную плату побеги заключенных. Как бы там ни было, но ночью несколько подозрительного вида мужчин завладели «Тропической Пташкой» и пришвартовали ее к берегу.
Тихо, почти неслышно на борт погрузили пушки.
«Э-ге, — подумали сонные таможенные чиновники, — да это же «Тропическая Пташка» заправляется. А мы-то думали, она ушла чиниться. Эти судовладельцы такие сволочи!» И почтеннейшие таможенники снова погрузились в прерванный сон, потеряв интерес к происходящему.
Незнакомцев было шестеро. Двое ушли, четверо же расположились на корабле, как у себя дома. Кстати говоря, может, так оно и было на самом деле. Минула ночь, а утром эти четверо засуетились на борту, исполняя матросскую работу, и никто не обратил на них внимания, таким естественным было поведение этих людей.
Днем один из таможенников слегка удивился, заметив, что «Пташка» стоит под парами. Фланирующей походкой он приблизился к судну и спросил у матроса, облокотившегося на планшир:
— Вы что, собираетесь отчаливать?
— Нет, — ответил тот.
— Но вы же стоите под парами!
— Еще нет.
— Тогда зачем разогреваете машину?
— Хотим отогнать посудину в устье Крик-Фуйе.
— Ах, вот как?
— Да, а оттуда на верфь в Пуант-Макурия, чтобы поставить там на прикол.
— Прекрасно! — Таможенник, удовольствовавшись этим простым объяснением, удалился, позевывая и потягиваясь, как человек, уставший от… безделья.
Каторжане в это время вновь производили работы по укреплению берегов и очистке канала Лосса.
Утро прошло без происшествий.
Надсмотрщику не к чему было придраться, и он, в отличие от папаши Жоли, ничуть не удивлялся, а только радовался тому, как отлично движется работа.
Днем дело пошло еще лучше, насколько это только было возможно.
С другой стороны, администрация, торопясь закончить очистку канала, настояла на том, чтобы работы производились в две смены. Стало быть, в них принимало участие около сотни заключенных под присмотром двух охранников.
Увидев, что начальством предпринята эта не вполне понятная мера предосторожности, заключенные хорошо известным всем каторжникам шепотком обратились за разъяснениями к Бамбошу.
— Тем лучше, — ответил Король Каторги с неописуемой ненавистью, — вместо одного мы укокошим сразу двоих. Мне бы хотелось, чтобы они все скопом здесь сошлись — мы б им всем пустили кровь!
Во время отлива каторжники подошли к зловонному каналу, над которым тучей роились насекомые, этот бич европейцев, разносчики малярии и прочей заразы. Каторжники без колебания влезли в воду и принялись трудиться на совесть, как трудились бы свободные люди. Не ожидая приказаний, они сориентировались сами — соорудили перемычку, наглухо отделившую залив от моря. Это позволило им беспрепятственно трудиться до самого прилива и разом закончить работу.
Папаша Жоли поразился такому рвению, и это избыточное усердие более, чем когда-либо, усилило его подозрения.
Двое его подчиненных, молодые охранники третьего класса, не работавшие в каторжной тюрьме и двух лет, наивно радовались происходящему, не отдавая себе отчета в том, что в случае тревоги канал Лосса будет намертво перекрыт новопостроенной дамбой и ни одно из находящихся в порту суденышек не сможет выйти в море.
Со стороны рейда послышался короткий свисток.
Несмотря на свое поразительное самообладание, Король Каторги содрогнулся и пробормотал:
— Решающая минута приближается… Только бы никто не сдрейфил…
Узники озирались, в их взглядах читалась решимость и ярость.
Затем их тяжелый, полный ненависти взгляд уперся в охранников, интересовавшихся исключительно ходом работ и не способных даже заподозрить, что же на самом деле творится в душах их подопечных.
Одному из конвойных не было еще и двадцати семи лет. Он приходился племянником папаше Жоли и был отличным малым, демобилизовавшимся из рядов береговой артиллерии в звании старшего сержанта.
Парень был человеком долга, умел себя держать, перед ним открывалась почетная будущность.
Возвратясь в колонию, этот молодой человек женился на своей кузине, красавице квартеронке[743], сделавшей его счастливым отцом очаровательной дочки.
Он и рад был бы уехать отсюда, но на ежегодный кредит в тысячу семьсот франков из колонии далеко не уедешь. Однако существует перспектива стать старшим надзирателем первого класса, как папаша Жоли, а это уже три тысячи пятьсот, или даже главным — с окладом четыре тысячи франков в месяц. Скажем по чести, имея три с половиной тысячи, медаль, крышу над головой и бесплатное питание, можно выкручиваться и даже откладывать кое-какие сбережения, дожидаясь отставки.
Звали этого надзирателя, уроженца департамента Йонна, Антуан Буже.
Его коллега — тридцатилетний бретонец[744] из Роскофа, бывший сержант береговой артиллерии, был человек жестковатый, но с холодной головой, спокойный и справедливый, обладающий чувством долга, высоко ценимый администрацией.
Однажды, почти в самом начале службы, он командовал баркасом, на котором неумело суетились матросы-каторжники. Один араб упал в воду. Кто-то из его товарищей прыгнул следом, желая спасти несчастного. Положение обоих было тем более ужасным, что ни тот, ни другой не умели плавать, а море в этом месте кишело акулами. Ни секунды не колеблясь, надзиратель Легеллек бросился в одежде в воду и, показав чудеса отваги и ловкости, спас арабов. Когда он покидал каторжную тюрьму на островах Спасения, бандиты и головорезы рыдали как дети.
Он тоже был женат и имел очаровательного сына.
Как старший по званию, Легеллек отвечал за обе смены.
В какой-то момент необычайное трудовое рвение каторжан стало угасать, тем более что оно было напускным, вызванным мыслью о заговоре, мыслью, бередившей им души. Они хранили молчание, обливаясь потом, тяжело дыша от усталости, а более всего — от волнения, вызванного тягостным ожиданием таинственного сигнала. Сигнала, который должен дать им свободу, который положит начало кровавой резне, убийству, уничтожению намеченных жертв.
Легеллек заметил, что узники внезапно впали в оцепенение, и, боясь, что намеченная работа не будет выполнена, прикрикнул, пользуясь привычными армейскими командами:
— На берег бе-гом!
Это означало, что перекура не будет, и надо снова приниматься за работу.
В этот миг снова раздался гудок «Тропической Пташки».
— Пора! — шепнул Бамбош Педро-Круману, следовавшему за ним как тень.
— Начинать сразу же? — спросил негр.
— Подожди, пока я не пущу кровь бретонцу. Как только он упадет, убей второго.
— Будет сделано.
— Эй ты, номер сотый, кончай болтать, берись за дело, — послышался спокойный голос Легеллека.
Слегка побледнев и понурив голову, Король Каторги направился к берегу канала для того, чтобы в свою очередь влезть в воду. Для этого ему надо было пройти мимо надсмотрщика, который, опершись одной рукой на тросточку, смотрел бандиту прямо в глаза. Подойдя к стражнику, Бамбош униженно сгорбился, но с вызовом вздернул голову.
Их взгляды скрестились, как два клинка.
Стражник интуитивно почувствовав, что ему грозит смертельная опасность, положил руку на рукоять пистолета.
Бамбош заметил это движение.
С неслыханным проворством и хладнокровием он прыгнул на охранника и, выхватив из-под блузы длинный нож, перерезал тому горло от уха до уха.
Несчастный пошатнулся и упал, обливаясь кровью.
— Вот она, расплата! — воскликнул Бамбош, потрясая ножом, окровавленным по самую рукоять. — Кто следующий? Айда, покончим со всеми! Браво, Круман!
Последние слова относились к Педро, набросившемуся на Антуана Буже. Нападение было столь стремительным, что тот, как и его коллега, не успел ничего предпринять для самозащиты. Безоружный негр просто прижал его к груди и стиснул. Объятие было таким сильным, что стражник, побледнев, не смог даже закричать. Он лишь прохрипел:
— Люси… Бедная моя женушка…
Ребра его затрещали, как будто его прижали к кабестану[745], струйка черной крови вылилась изо рта.
Наслаждаясь тем, как белая плоть трепещет в его каннибальских лапах, Круман стиснул жертву еще крепче и, откинув назад голову и плечи, напрягся и сделал рывок. Послышался леденящий душу звук сломанных позвонков. Чудовище ослабило хватку. Тело надсмотрщика выскользнуло из смертельных объятий и, как тряпичная кукла, рухнуло на землю.
Каторжники хранили молчание — ни слова, ни крика. Разве что чуть слышное урчание — свидетельство омерзительной радости.
Покрытые тиной, они быстро выбрались на берег и столпились вокруг двух убитых, тела которых все еще конвульсивно дергались в предсмертной агонии. Хладнокровно, внешне не проявляя своих чувств, но с горящими от хищной радости глазами, одни по очереди начали вонзать окровавленный нож в поверженное тело, другие занялись вторым трупом — лупили его лопатами, кирками, заступами. Длилась эта расправа около пяти минут, и приняли в ней участие человек шестьдесят. Остальные жались поодаль, переминаясь с ноги на ногу и не решаясь… не смея решиться… Бамбош презрительно ухмыльнулся и бросил:
— Пойдете с нами до места. Подождете, пока мы не сядем на судно. Я не желаю иметь в своей команде мокрых куриц. А вы, ребята, за мной! Следуйте за своим Королем, он сделает вас свободными людьми, миллионерами!
Дрожь энтузиазма всколыхнула толпу. Безмолвие изнуренных, покрытых тиной, забрызганных кровью молчаливых людей, делало их еще более устрашающими.
Бамбош занял место во главе колонны. Они пробирались между корнями гигантских прибрежных деревьев, прячась в их густой тени, и, как невидимки, крались в направлении бухты Фуйе.
От канала Лосса до устья бухты было всего тысячу двести метров.
Несмотря на рытвины, заболоченные отмели, ямы, поваленные деревья, расстояние это группа преодолела за четверть часа — так велико было лихорадочное желание бандитов вырваться на волю, что силы их многократно возросли.
Шлепая по грязи, как стая кайманов, они пересекли полузанесённый песком ручей Мадлен и помчались среди гигантских трав в бухту, где стояла на якоре «Тропическая Пташка».
На борту сразу же узнали прибывших.
— Давайте, — резко бросил Бамбош, — поднимайтесь на судно. Скорее, скорее, время не ждет. Через час здесь будет жарко.
Внезапно ему на плечо легла тяжелая рука, он обернулся и увидел Педро.
— Это ты, Круман? Чего тебе?
— Ничего. Прощай.
— Ах да, ты ведь остаешься здесь.
— Да… Здесь живет Мина. И я хочу белую женщину…
— Будь осторожен.
— Я ничего не боюсь!
— Долго еще жизнь в Кайенне и ее окрестностях не войдет в свою колею.
— В лесах столько тайников — Круману можно всю жизнь хорониться и носа не совать в Кайенну.
— Твое дело. Мне будет жаль, если ты из-за бабы наживешь неприятности, потому что ты славный парень, Круман.
— Я хочу белую красавицу и возьму ее, даже если мне придется погибнуть, — ответил негр, охваченный дикарским вдохновением.
— Как знаешь. Я, как видишь, оставляю свою милашку Фанни, которая присоединится ко мне только тогда, когда я буду в безопасности.
Бандиты обменялись рукопожатием, и негр исчез так проворно, как хищник, возвращающийся в свое логово.
Пока длилась эта краткая беседа, беглые каторжники ринулись на пароход, с которого члены экипажа спустили в нескольких местах шкерты[746].
Не прошло и пяти минут, как все они погрузились на корабль и теперь толпились на палубе, загаженной вывозимым из Пара скотом, чей помет матросы не сочли нужным убрать.
На суше остались лишь заключенные, готовые вернуться в тюрьму и не принимавшие участия в убийстве охранников.
Взволнованные, восторженные, не смея верить в свое освобождение, беглые каторжники чувствовали себя как во сне, — сейчас они поплывут в то Эльдорадо[747], о котором их предводитель давно уже все уши прожужжал.
Беглецы, с бледными, исхудавшими лицами, поголовно бритые и безбородые, казались членами одной семьи. Они были схожи между собой, как негры. Общее ликование наполняло их души, общая надежда заставляла блестеть глаза, сердца учащенно бились от радости и алчности, все до единого они жаждали отмщения.
На борту судна Бамбош по-прежнему оставался непререкаемым лидером. Но так как он ничего не смыслил в навигации, на корабле был штурман — когда-то осужденный за кражу, а нынче освобожденный из заключения кайеннский мулат, которому было запрещено покидать пределы колонии. В его задачу входило выполнение маневров и определение направления.
Механик и два кочегара, тоже из бывших каторжников, оказались закоренелыми злодеями и продолжали поддерживать тесный контакт с каторжниками, отбывающими свой срок.
На борту было немного провизии, спешно завезенной накануне ночью. Среди провианта — четыре ящика сухих бисквитов, столько же — вяленой трески, почти триста килограммов соленого сала, пять бочек питьевой воды и две тростниковой водки по двести литров в каждой.
На носу были сложены дрова — стволы огромных прибрежных деревьев, предназначенные для растопки котлов. Куча выглядела довольно внушительно, но для более длительного рейса топлива бы не хватило. Однако штурман запасся пилами и топорами, с тем чтобы добывать древесину в пути, благо на гвианских берегах этих деревьев густейшие заросли.
Когда все каторжники поднялись на пароход, штурман скомандовал:
— Полный вперед!
Пароходик-развалюха, повинуясь штурвалу, астматически пыхтя и гремя железом, с видимым усилием отправился в путь.
— Корабль хоть прочный? — нахмурясь, спросил у Бамбоша юноша с лицом довольно тонким и умным, бывший, однако, на самом деле редким подонком.
— Что, боишься за свою шкуру, любезнейший Красавчик?
Юноша опирался на голое плечо мужчины лет тридцати со звероподобным лицом и мускулистым телом, который заметил, страстно поглядывая на юного дружка:
— Уж поверь мне, сейчас каждому следует беспокоиться о своей шкуре — ведь жизнь теперь может подбросить нам кое-какие удовольствия.
Заметив, что отношения между юношей и мужчиной были отнюдь не братскими, а это распространено на каторге, Бамбош с порочной улыбочкой коротко бросил:
— Прочный или непрочный, а надо, чтобы он продержался, пока не доставит нас до места.
Между тем корабль разворачивался довольно быстро, а, главное, все маневры производились с большой точностью. Повернувшись сперва носом на вест, сейчас он двигался к норду, чтобы выйти в открытое море, а там, вероятно, устремиться к ост-зюйд-осту, держась близко к берегу, насколько позволит осадка судна.
Бамбош подошел к штурвальному.
— Ты уверен, что мы идем правильным курсом?
— Ты меня что, за юнгу держишь?
— Да нет, это я к тому, что берега Гвианы очень трудны для плаванья. Достаточно неверного поворота штурвала или задеть килем скалистое дно — и всем нам крышка.
— Так в этом-то как раз моя сильная сторона — я за двадцать лет здесь все ходы-выходы изучил! А догонять нас никто не осмелится, даже если бы захотели.
— Ладно, старина. Я рассчитываю на тебя, а вознаграждение получишь по заслугам.
Судно закончило маневрировать и теперь неслось на всех парах со скоростью, неожиданной для изъеденного ржавчиной корпуса и надорванной машины.
— У нас есть три часа форы. Еще немного — и никакой стационер[748] нас не догонит. Пока они будут собирать команду, разогревать котлы, сниматься с якоря, мы будем уже далеко.
Кстати сказать, для бандитов пока все складывалось очень удачно.
Очевидно, ни убийства стражи, ни массового побега еще не обнаружили, так как не слышно было пушечных выстрелов. А те трусы, оставшиеся на берегу, у которых душа ушла в пятки, наверняка попрятались кто куда и вернутся назад только к вечеру, как нашкодившие школьники.
Словом, все шло отлично, и Бамбош, который, собственно, и не сомневался в победе, закричал в порыве энтузиазма:
— Вперед, ребята! Вперед в благодатную страну, где нет ни короля, ни закона! Мы создадим свое свободное государство — процветающее, крепкое, а уж развеселое какое! Мы будем в нем хозяевами! Вперед на Спорную территорию!
Когда изнуренный, умирающий от голода и усталости, держа на руках по-прежнему бездыханную Фиделию, Боско испустил истошный вопль отчаяния, в ответ ему из глубины дома прозвучал женский голос, полный искреннего сочувствия.
Без малейшего недоверия, хотя дом стоял на отшибе, а безлюдье, глушь и поздний час сделали бы вполне оправданной большую осторожность, хозяин дома положил свое ружье на подоконник и, спустившись вниз, откинул щеколду и распахнул массивную дверь.
— Добро пожаловать! — просто сказал он.
Глаза Боско наполнились слезами. Он шагнул в просторную прихожую со словами:
— Будьте и вы благословенны!
Мужчина, в рубашке с закатанными рукавами и широкой мавританке, указал ему в простенке между окнами один из больших плетеных диванов — такие в колониях используют для дневного сна.
Роскошная обстановка дома свидетельствовала не только о достатке, но и о стремлении к комфорту, до которого так падки богатые колонисты и который им так трудно достичь. На покрытыми обоями стенах висели картины, кругом стояли букеты, много было красивых безделушек, произведений искусства, охотничьих трофеев, клеток с птицами, спящими ввиду позднего часа.
Боско положил свою подругу на диван.
Незнакомец принес сосуд с холодной водой, и Боско освежил пылающий лоб девушки. Хозяин на секунду отлучился и тотчас же вернулся, держа флакон с нюхательными солями. В это время в комнату легкой бесшумной походкой вошла молодая женщина в длинном белом пеньюаре[749].
Боско, склоненный над больной, выпрямился и, неловко приветствуя хозяйку, приложил руку ко лбу, чем вконец растрепал свои давно не стриженные волосы.
Женщина ласково кивнула в ответ и перевела полный сочувствия взгляд на распростертую девушку.
В этот миг Фиделия открыла глаза и, увидев склонившееся над собой белоснежное видение, попыталась пролепетать несколько слов.
— О нет, мадам, не говорите пока ничего, вы еще слишком слабы. Я сейчас налью вам вина… И еще — вам необходимо поесть.
«Мадам!» Эта красивая молодая женщина величает ее как белую госпожу — «мадам»! Фиделия в себя не могла прийти от изумления!
Цветная женщина, даже замужняя, может претендовать разве что на обращение «мамзель», как и у нас раньше именовали девушек из народа.
А в этом доме люди свято чтут иерархию.
Фиделия почувствовала себя лучше, ведь более всего она нуждалась в отдыхе.
С великолепным тактом и трогательной сердечностью хозяйка не стала будить прислугу и сама подала холодный ужин, на который Боско буквально набросился, как голодный волк.
Не привыкшая к европейской кухне Фиделия отказалась от холодного мяса, но с аппетитом съела несколько фруктов, запив их вином.
Мулатка просто на глазах набиралась сил, словно прекрасное растение ее страны, которое, привянув под палящим тропическим солнцем, обретает первозданную свежесть и даже становится еще прекраснее, чем прежде, стоит лишь пролиться на него благодатной влаге.
Видя, что гости умирают от усталости, хозяева деликатно удалились.
Глава семейства принес Боско домашний костюм вместо его промокшей в соленой воде одежонки, хозяйка — пеньюар для Фиделии.
Когда они собрались уже подниматься на второй этаж, где им отвели комнату, Боско заметил, что входная дверь осталась незапертой, и обратил на это внимание.
— Сдается мне, месье, что в здешних местах попадаются и бесцеремонные субъекты… Я знаю, о чем говорю — сам оттуда. Однако не судите обо мне по одежке, я вовсе не тот, кем могу показаться. Если вам интересна моя история, я расскажу ее утром… И вы поймете, что можете доверять мне, хоть мое вторжение было далеко от правил хорошего тона.
Молодой человек улыбнулся, как бы говоря: «О, я человек не щепетильный, без предрассудков».
Боско продолжал:
— Впрочем, запирай не запирай, даю слово, что никто не войдет — я отменный сторожевой пес.
— Ну, тогда доброй ночи! Вот ваш гамак, вот одеяла. Чувствуйте себя как дома.
— Вы так помогли мне, месье! Вы спасли мою жену… Приняли нас радушно и доверительно… Даже и не знаю, что сказать, как вас благодарить… Что я плету… Я вам, наверное, докучаю… Да еще и плачу, как дурак…
И бедняга Боско, растроганный добротой этих людей, разрыдался.
Боско и Фиделия проснулись на заре. Всю усталость как рукой сняло, и таким запасом прочности обладали их организмы — они готовы были снова переносить любые самые утомительные тяготы.
В доме уже слышались шаги. Это начали вставать слуги.
Кто-то поскребся в дверь и заскулил. Боско решительно отворил. Перед ним стояла огромная охотничья собака. Пес вошел в комнату, уставился на гостей, обнюхал Боско ноги.
Учуяв запах одежды хозяина, пес, вместо того чтоб ощериться, завилял хвостом и потянулся, чтоб его приласкали.
— Здравствуй, дружище! Экая ты превосходная псина! Вот уж вы все оправдываете поговорку: «Каков поп, таков и приход». Каковы хозяева, такова и собака… А тут все такие добрые…
Пес наморщил морду и обнажил зубы, что у некоторых умных собак очень напоминает улыбку.
— Потрясающий пес! Ты смотри, он смеется, как человек!
— А это потому, что вы ему понравились, — раздался у ссыльного за спиной веселый голос, сопровождавшийся шарканьем комнатных туфель.
Боско обернулся, поклонился и растроганно поприветствовал хозяина:
— Здравствуйте, месье! Ваш покорный слуга…
Фиделия поднялась и скромно приблизилась к хозяину, которого накануне видела лишь мельком.
— Драсьте, мужа[750]. Как поживаит?
— Спасибо, дитя мое, хорошо. А как вы себя чувствуете? Хорошо ли провели ночь?
— Отлично. Мы отдохнули, оправились и так же сильны, как и прежде. А теперь, если вы соблаговолите меня выслушать, я хотел бы поведать вам свою историю.
— Что до меня, то я ни о чем вас не спрашиваю. Как вы относитесь к тому, чтобы что-нибудь перекусить и выпить? Вы голодны?
— Всегда готов, месье.
Решительно, прожорливый Боско имел, казалось, безразмерный желудок. Хотя и то правда — не часто удавалось набить его во время путешествия по Гвиане.
По тону, каким были произнесены эти слова, молодой человек сразу угадал, какие муки перенес в пути его гость, и содрогнулся. Он проводил Боско и его жену в большую, роскошно отделанную кедром и розовым деревом столовую, посреди которой красовался уставленный яствами стол.
— Ну, присаживайтесь, ешьте, пейте, словом, следуйте моему примеру. Жена выйдет попозже, для нее еще слишком раннее утро.
Ободренные, очарованные этой сердечной приветливостью, беглецы принялись за еду с жадностью людей, больных булимией, и все никак не могли насытиться.
Время от времени Боско отрывался от пищи для того, чтобы бросить какой-нибудь лакомый кусок псу, который, положив морду на стол, пожирал еду глазами и нещадно молотил хвостом. Хозяин глядел на гостей и думал про себя: «А ведь у него доброе сердце… Естественно, не всяк тот кюре, кто в сутане. Но этот бедолага, пожалуй, заслуживает жалости».
Когда голод был наконец утолен, молодой человек предложил Боско:
— А теперь давайте покурим, если, конечно, дым не помешает даме.
Боско взял сигарету, но вдруг захохотал громко, во всю глотку, словно ему довелось услышать какую-то несуразицу.
— Простите, что я расхохотался, месье, но меня давно так никто не смешил! Вы мою подружку называете дамой! Да еще печетесь о том, не обеспокоит ли ее дым! А ведь мы пришли к вам в нищенских лохмотьях!..
— Ну и что с того?
— А то, что я ни за что не поверю, что вы — уроженец этой треклятой страны, быть такого не может. Потому что встретить здесь сострадание и гостеприимство — это такой же абсурд, как встретить, к примеру, вежливого жандарма. Кроме того — а тут уж впору животики надорвать, — мне кажется, я встретил своего соотечественника!
— Очень может быть.
— У вас акцент тамошний… Именно такой…
— Гм… гм… — промычал юноша, забавляясь воодушевлением, так внезапно охватившим его собеседника.
— Ну скажите, месье, ведь я угадал?! Подумайте, присутствие здесь сразу двух парижан — разве это не потрясающе? Но, простите меня, я веду себя так, будто провожу допрос! И разболтался, как целая стая сорок… Но мне столько надо вам рассказать, не знаю, с какого конца и начать!.. Сперва следует объяснить, кто я такой, откуда взялся, чтоб вы поняли, что ваши благодеяния не пропали даром. Кроме того, предположим, что я не более чем дрянцо, но кто-кто, а эта мужественная девушка, безусловно, достойна вашего попечения. Она добра, преданна, порядочна, словом, чистое золото! Я с ней познакомился там, в той проклятой исправительной колонии, на Марони, куда отправляют ссыльных. Принудительная колонизация, видите ли! Метрополия избавляется от человеческих шлаков. Вот она, идея господства, как же! Но ладно, это потом, а сейчас перейдем к сути дела. Я был человек конченый, измученный, изможденный, словом, стал полным доходягой… Короче говоря, я клацал зубами от малярии, страдал от солнечных ударов, ярости, нужды и лишений. А эта добрая душа разглядела во мне человека, несмотря на всю ту мерзость, в которой мы вынуждены были влачить наше жалкое существование. Она утешила меня, вылечила, полюбила! Она была моим добрым ангелом, сударь! И если я подался в бега и добрался сюда, чтобы выполнить здесь одну священную миссию, то это исключительно ее заслуга! Не будь ее, муравьи давным-давно обглодали бы мои белые косточки…
Но не станем предвосхищать события, как пишут в грошовых романах с продолжением.
Фиделия как завороженная не сводила с Боско исполненного любви взгляда, восхищаясь его красноречием.
Он же все говорил и говорил, боясь сказать недостаточно и не умея «отжать воду» из своей речи.
Молодой человек слушал молча и внимательно, время от времени кивая головой, чтобы гость продолжал.
— Да, так вот, на чем я остановился?.. — снова заговорил Боско. — Ах да, в Сен-Лазаре я обиходил и перегонял буйволов… Но черт с ними, с буйволами, при чем здесь они? Что-то мысли у меня путаются, это потому, что мне так много надо вам изложить… Лучше уж начать все с самого начала. Да, сказать, кто я такой… Невысокого полета птица, во всяком случае, если смотреть с предубеждением, а тем более, если вы разделяете буржуазные предрассудки. Я подкидыш, многие годы бродяжничал, но ни разу не стащил ни у кого ни единого су и никому не сделал подлости, в этом могу поклясться! Неоднократно привлекался за бродяжничество, что вы хотите, я по натуре философ и не могу сидеть на цепи. А в ссылку попал из-за доброго поступка, отсюда все мои беды! Но я не жалею, потому что сегодня, рискуя свободой и даже жизнью, верный дружбе, я пришел, чтобы спасти попавшего в беду друга, одного из тех, кто меня когда-то любил. Да, месье, в один из наичернейших дней, когда, несмотря на всю мою философию, выносливость и веселость, я едва не попал в хорошенький переплет, один большой души человек протянул мне руку помощи. Невзирая на разделяющую нас пропасть, он дал мне свой кров, отнесся ко мне по-дружески и хотел обеспечить мне будущее, которое, судя по его ко мне привязанности, сулило стать самым радужным! Так вот, месье, не знаю, уж не я ли принес ему неудачу, но все обернулось для него как нельзя хуже. Он был тайно влюблен в очаровательную девушку, и она любила его. Дело в том, что он спас ей жизнь, сделав ей хирургическую операцию… Но это долгая история, слишком долгая… Когда-нибудь я расскажу вам и эту драму. Но был один негодяй, сущий дьявол, смертельно ненавидевший моего друга и желавший вырвать из его объятий этого ангела. Я пытался разоблачить мерзавца и устроить счастье любящей пары. А тут — крак! — и все лопнуло. Меня обвинили в подлоге, швырнули в кутузку, и все сложилось таким образом, что господин Людовик и мадемуазель Мария решили вместе покончить с собой.
При этих словах молодой человек побледнел и рывком вскочил на ноги:
— Как ты говоришь?! Мария… Людовик…
— Да, месье. Это именно он и был моим благодетелем — господин Людовик Монтиньи. А девушка — мадемуазель Мария, сестра княгини Березовой.
— А также и моя родная сестра. — Раздавшийся со стороны лестницы нежный голосок дрожал от волнения.
Заслышав его, Боско и Фиделия почтительно поднялись со своих мест. Появилась женщина в белом, сияющая молодостью и красотой.
Как ни плохо был воспитан Боско, вернее, не был воспитан вообще, у него язык прилип к гортани от удивления, однако он поостерегся высказывать свое изумление и начинать расспросы.
— Так ты — Боско, — вмешался юноша, — тот самый Боско, добрый друг, чье имя мы узнали во время долгого путешествия, забросившего нас сюда?!
— Я действительно Боско… вот мы и познакомились… Я та самая обезьяна Боско и есть, — пробормотал бедный парень, расчувствовавшись и гримасничая — как бы смеясь, но на самом деле испытывая безумное желание расплакаться.
— Ну что ж, тогда позвольте вас представить.
И с торжественной серьезностью, в которой сквозили присущие ему нотки веселости и лукавства, молодой человек произнес:
— Моя дражайшая Берта, хочу представить тебе Боско, нашего французского друга, в данное время пребывающего не по своей воле в Кайенне, и его очаровательную подругу Фиделию.
Боско поклонился, а мулатка сделала один из тех грациозных реверансов прошлого века, которым так отменно хорошо обучали монахини в школах Святого Жозефа из Клюни.
— А ты, мой милый Боско, находишься в доме моей жены графини де Мондье.
Боско еще раз поклонился и пробормотал:
— Граф! Графиня! Никогда бы не подумал, что вы из этих аристократишек! Уж больно вы добры, милосердны и совсем ничего из себя не строите…
И бывший бродяга прибавил с большим достоинством, тщательно выбирая слова и сохраняя столь отличную от его обычной манеры поведения серьезность:
— Месье, мадам, соблаговолите простить меня, если я чем-нибудь погрешил против требований учтивости… Это объясняется пробелами в моем образовании, но ни в коем случае не идет от недостатка сердечного расположения. Те, кто любят меня там, дома, снисходительны ко мне, поскольку знают — душой и телом, всем своим жалким существом я принадлежу им. Вы были к нам бесконечно добры. Позвольте мне принадлежать вам… любить вас… выказывать вам свою преданность…
— И мне тоже, — вмешалась юная мулатка голоском, напоминающим птичий щебет.
Жан де Мондье взял их обоих за руки и серьезно ответил:
— Но мы решительно ничего для вас не сделали. Разве что оказали пустячную услугу. Но если вы почитаете себя в долгу, я охотно приму вашу преданность как любящий друг.
— Да, сударь, да… Тем более что теперь я могу ничего не скрывать от вас. Ведь я здесь из-за Леона Ришара.
— Что?!
— Именно так. Из писем вы узнали об ужасной драме в вашей семье, когда все ее члены едва не погибли. Однако вам не сообщили о страшных злоключениях бедняги Леона, его милой невесты Мими, и вы не знаете, что постигшие их несчастья связаны с мрачной историей, приключившейся в вашей семье.
— Правда твоя. Однако как смог ты догадаться, что тот, кем я интересуюсь… кого хочу спасти… Словом, что твой и мой друг — одно и то же лицо!
— Это проще простого. Зять князя Березова не может интересоваться никем другим, кроме как одной из жертв Бамбоша, Малыша-Прядильщика и всего этого, извините, мадам, сволочного сброда, который вверг нас с Леоном в каторжный ад.
— Ты прав, дорогой Боско. А теперь самое главное — действовать в строжайшей тайне, чтобы ни единый из наших планов не вышел наружу. Ты спрячешься здесь, а через пару дней мы что-нибудь придумаем. Дом стоит уединенно, никто сюда не сунется, пока для тебя лучшего укрытия не найти.
— Договорились. Командуйте, располагайте мной по вашему усмотрению. Я ваш душой и телом, и если придется, то и жизнью ради вас пожертвую. Лишь бы мне быть уверенным, что Мими и Леон обретут счастье.
— Леон выйдет на свободу, клянусь тебе в этом, и ты тоже, даже если я буду вынужден прибегнуть к самым крайним мерам.
— Только они и действенны, поверьте мне! Лишь побег, иначе и быть не может.
— Но побег заклеймит имя Леона бесчестьем, а он невиновен. Нужна не только его свобода, но и его реабилитация.
— Освободите его, а там он сам разберется. Только не очень-то надейтесь, что правосудие расшаркается и признает, что совершена судебная ошибка. Вспомните-ка лучше дело Редона.
— И то правда, — задумчиво молвил Бобино, вспоминая все свои пока безрезультатные хлопоты, предпринятые в защиту друга.
Будучи доверчивым, непосредственным, великодушным человеком, никогда не сталкивавшимся с бюрократами-чиновниками, Бобино надеялся, что, используя в качестве аргументов принципы общечеловеческой морали, ему удастся доказать беспочвенность обвинений, и судьба Леона тотчас же изменится.
Ах, как же он ошибался!
Перво-наперво Жорж повидался с начальником всех исправительных учреждений. Там, разумеется, недоумевали, почему такой известный, богатый, имеющий титул и могущественных родственников господин опекает заурядного работягу, простого декоратора Леона Ришара.
Если бы это был туз преступного мира, крупный мошенник, особо опасный убийца, грабитель, бандит, тогда бы они не удивились и смогли бы уразуметь подобный феномен.
Но какой-то голодранец!..
Впервые в жизни Жорж де Мондье получил смутное представление о бессердечном, выхолощенном чиновничьем мире, полном пошлых амбиций, злопамятства, мире, где не кровь, а чернила текут у людей по жилам, где царят двуличие, угодничество, подхалимаж, а главное — полностью отсутствуют такие человеческие чувства, как жалость, сочувствие, великодушие, да и само понятие о справедливости.
Поначалу его приняли за рехнувшегося богача-филантропа, которому взбрело на ум сконцентрировать свои благодеяния на той или иной области людского несчастья. На манер коллекционеров, собирающих кто — старые ключи, кто — старые медали, кто — коробки от спичек с многоцветными наклейками.
Сперва ему пытались втолковать, что администрация исправительных заведений не исследует характера и мотивов преступления, она призвана осуществлять и контролировать само исполнение кары.
А так как во Франции правосудие непогрешимо, стало быть, протеже[751] господина графа де Мондье должен отбывать положенное наказание вплоть до нового распоряжения.
— Но нельзя ли пока, по крайней мере, чем-нибудь облегчить его участь? — спросил Бобино.
Такого заявления ожидали. Принесли досье на Леона — лживую словесную дребедень, состоящую из не вяжущихся между собой доносов грязных стукачей, клеветы и низких наветов.
К сожалению тех, кто стряпал доносы, Леон был интеллектуалом. Трудясь весь день, чтобы своими руками заработать хлеб насущный, он ночами занимался самообразованием: читал авторов, специализирующихся в области социологии; занимался вопросами морали и приходил к ошеломляющему выводу, что плодами труда должны пользоваться те, кому они непосредственно принадлежат.
Из досье следовало, что люди, подобные Леону, очень опасны для капиталистического общества, государство всеми доступными способами должно бороться и с ними самими, и с их доктринами.
В конце концов, можно ли было надеяться на то, что заступничество графа принесет какие-либо положительные результаты? Бобино из последних сил сдерживался, чтоб не высказать в напыщенное, злое лицо начальника исправительных учреждений все переполнявшее его презрение.
А тот не унимался:
— Преступление по подделке чека, направленное против миллионера господина Ларами, наводит на мысль, что кто-то решил сорвать крупный куш, поживиться большим капиталом… А именно такую цель преследуют социалисты. Ведь это же в первую голову анархия!
Ошарашенный потоком слов, Бобино, не желая компрометировать своего друга, выказывая излишнее рвение и понимая, что невозможно каким-либо образом изменить сложившееся предубеждение, решил сменить тактику. Не оставляя намерения, вернувшись во Францию, воззвать к правосудию и обеспечить широкую газетную кампанию в защиту Леона, Жорж пока решил предпринять активные шаги, чтоб добиться послаблений и улучшить условия существования декоратора. Но и в этом вопросе все его просьбы натыкались на острые углы: устав, дескать, вещь жесткая. Хотя он конечно же становится более эластичным, когда речь идет о подхалимах, лизоблюдах и доносчиках.
Кроме того, графу возразили: ваш подопечный осужден на восемь лет, а провел в колонии всего восемнадцать месяцев.
— Это мне известно, — отвечал Бобино с вкрадчивой яростью человека, твердо решившего есть ужей, а если понадобится, то и удавов.
— Значит, он принадлежит к третьей категории.
— Я и не говорю, что нет, — произнес Бобино, опасаясь, что сморозил какую-то дикую глупость. — А что, собственно, означают эти категории?
— Ну как же, месье, существуют три категории, по которым мы подразделяем заключенных. Первая, вторая и третья.
Бобино, начавший смутно прозревать это административное триединство, молча покивал, ожидая объяснений.
— К первой относятся заключенные, зарекомендовавшие себя лучше всех. Им одним дозволено:
1. Получить городскую либо сельскую концессию при условиях, предусмотренных параграфом одиннадцать закона от десятого марта тысяча восемьсот пятьдесят четвертого года и предписанием от двадцать четвертого января тысяча восемьсот семьдесят пятого года.
2. Состоять в услужении по найму у жителей колонии при условиях, предусмотренных предписанием от тринадцатого марта тысяча восемьсот девяносто четвертого года.
3. Иметь право на подачу прошения на уменьшение срока наказания или условное освобождение.
Произнося все это, перечисляя параграфы и даты, делая большие паузы и выделяя отдельные слова, генеральный директор подавил Бобино своим административным величием до такой степени, что тот и слов не находил для ответа. Ни одного! Господин генеральный директор расценил молчание опешившего слушателя как знак восторга или, по крайней мере, — согласия и продолжил:
— Заключенные второго класса используются на принудительных работах по колонизации края, общественно полезных работах для блага государства, колонии или частных лиц.
И наконец — каторжники третьего класса используются на наиболее тяжелых…
«И в эту категорию попал бедный Леон», — подумал Бобино.
Затем робко, словно моля о милости, Жорж добавил:
— Но, господин директор, мой протеже — славный малый. Нельзя ли перевести его из третьего класса во второй?
— Это совершенно невозможно, сударь. И по многим причинам. Во-первых, заключенных третьего класса запрещено переводить во второй, если они предварительно не отработали в третьем в течение двух лет.
— Но, господин директор, несчастный, за которого я ходатайствую перед вами, отсидел уже восемнадцать месяцев. Я взываю к вашему милосердию!
Поджав губы, директор продолжал читать лежащее перед ним досье. Вид его не предвещал ничего доброго. И вдруг удовлетворенная улыбка заиграла на его губах.
— Эге-ге, сударь, — бросил он, — да этот случай не подпадает под юрисдикцию ни одного из вышеперечисленных законов, указов и постановлений, ибо он осужден на пожизненное заключение.
— О нет! Ему дали восемь лет!
— Пожизненное, сударь, пожизненное. За попытку побега. Такой приговор вынес специальный военный трибунал…
— К пожизненному! — горестно воскликнул граф, сраженный страшным известием.
— Да, сударь. А в этом случае минимальный срок для перехода во второй класс — десять лет.
— Десять лет?! Да он же к тому времени уже десять раз успеет умереть!
Высокий чин беспомощно развел руками, как бы говоря: «Что поделать, заменим его другим. У нас, слава Богу, нет недостатка в людях».
— Но это же ужасно… — начал было Бобино.
— Действительно ужасно, — согласился тот. — Тем более что его решено было на два года заковать двойной цепью за вторую попытку побега. Но больше это ему не удастся — мы теперь знаем, что за ним нужен глаз да глаз.
Бобино понял, что настаивать на своем означало бы нанести ущерб Леону, окончательно и бесповоротно скомпрометировав его в глазах администрации, которая видит так мало невинных людей, что было бы грешно на нее обижаться за то, что она сразу слепо не уверовала в протесты своих ужасных подопечных. Поскольку эти злодеи и впрямь порочны до мозга костей и способны на любое преступление, на любую самую изощренную ложь.
Гордыня преступников тоже отличается от гордости порядочных людей — она подвигает их обвинять себя только в преступлениях на почве страсти. Они становятся насильниками из-за любви, поджигателями из мести, убийцами — в состоянии аффекта.
И никто не хочет быть просто вором.
Однако в своем кругу они бахвалятся тем, что совершили самые омерзительные злодеяния просто из любви к искусству.
Они убивали, насиловали, поджигали, грабили, и всем этим они гордятся и похваляются, испытывая чудовищную радость от самого перечисления своих преступлений, порою даже вымышленных, и пытаются представить все доказательства своей подлости, дабы быть принятыми в так называемую «аристократию каторги».
Короче говоря, администрация тюрем такого навидалась, такого наслушалась, что имеет все основания относиться ко всему скептически.
К несчастью, случаются удручающие исключения, и тут уж людям порядочным приходится расплачиваться за злодеев.
Огорченный, но не обескураженный, Бобино вынужден был вернуться в уединенный дом, который нанял за чертой города, на дороге в Кабасу.
Там он трезво обдумал положение Леона и, опасаясь все испортить излишней поспешностью, решил выжидать.
Жорж вновь посетил своего друга, подбодрил его, добился для него некоторых мелких поблажек и, не скрывая от Леона правды, подтвердил готовность помогать ему во всем и при любых обстоятельствах.
Каторжник благодарил его со слезами на глазах, пообещав набраться терпения, слепо на него положиться и, главное, не предпринимать никаких самостоятельных попыток, могущих привести к полному краху.
Бобино решил подключить к этому делу масонов и надеялся, не без оснований, одержать верх, используя влияние знаменитой организации.
Он был далек от мысли, что события развернутся с чудовищной быстротой и самому ему вскоре придется заплатить жестокую дань неумолимому року.
Пароход, уносивший беглых каторжников, оказался лучше, чем выглядел на самом деле.
Потому ли, что топлива было вдоволь, потому ли, что его вела опытная рука, но он, как старые чистокровные кони, почуявшие настоящего седока, вскидывают головы и, решив тряхнуть стариной, мчатся галопом, смиренно готовые сдохнуть на финише, тоже несся на всех парах.
Его машина дышала прерывисто, но поршни ходили исправно; винт гудел, как молотилка, но вращался со скоростью шестьдесят пять оборотов; колесо руля держалось только чудом, цепи звенели, но румпель[752] повиновался беспрекословно.
Уйдя подальше от Кайенны в открытое море, они приблизились к берегу возле островов Ремир и двинулись в юго-восточном направлении, приближаясь к Спорной территории.
От Кайенны до бухты Оранж, образованной Атлантикой и правым берегом Ояпоки[753], то есть до предела колонии, было приблизительно сто двадцать пять километров.
Не очень длинная дистанция, и старый кораблик должен был бы преодолеть ее без труда, потому что, несмотря на всю свою ветхость, делал семь узлов (немногим менее тринадцати километров в час). Чтобы покрыть это расстояние, ему понадобилось бы около десяти часов.
Бамбошу это показалось слишком медленным, и он стал распекать бывшего под его началом в качестве капитана на один рейс матроса.
Тот отвечал, что увеличить скорость невозможно и, кстати, придется сделать остановку.
— Зачем?
— Чтоб нарубить дров. Машина жрет их в огромном количестве. У старой калоши аппетит, как у акулы.
— Ты прав, — ответил злодей, сжимая кулаки, — придется смириться. Ах, я бы все отдал за то, чтоб уже быть там, вне всякой опасности, полной грудью вдыхая опьяняющий воздух свободы.
Король Каторги ходил взад-вперед по палубе, заваленной мусором, к которому уже прибавилась блевотина арестантов. Среди прочих мореходных качеств «Тропическая Пташка» отличалась не только умением развивать хорошую скорость, но и приверженностью к бортовой качке.
«Высокая скорость — изрядная качка» — гласит моряцкий афоризм.
Когда-то «Тропическая Пташка» вполне его оправдывала. Но теперь бортовая качка продолжалась, даже когда корабль стоял на якоре.
Все не привычные к морской жизни желудки вскоре были вывернуты наизнанку.
Эта первая часть великого похода к земле обетованной, обещанной Королем Каторги, была далеко не идиллической. Соответственно большинство каторжников лежали пластом, — ничего не видели, ничего не слышали, ничего не ощущали, до такой степени их растоптала эта банальная, но очень цепкая напасть — морская болезнь.
Как всегда в таких ситуациях, пассажиров охватили тоска, волнение, плохие предчувствия. Через два часа пришлось остановиться по причине того, что могли погаснуть топки.
Судно подошло совсем близко к берегу, и две шлюпки доставили на сушу два десятка человек, начавших рубить и пилить прибрежные красные деревья.
Заготовка топлива длилась два часа. Бамбош не переставал злиться, словно боясь, как бы одно из его предчувствий, от которых невозможно было отделаться, не реализовалось бы в смертельную опасность.
У остальных, наоборот, с тех пор как встали на якорь, доверие к нему резко возросло. Относительная неподвижность корабля, как по волшебству, излечила всех от морской болезни. Пассажиры отпускали кошмарные шуточки и, забористо сквернословя, поздравляли друг друга с побегом из тюрьмы.
Внезапно в них проснулся волчий аппетит, и они потребовали жрать.
— Полу́чите! — грубо бросил Бамбош.
— Полный ход! — в рупор крикнул машинисту капитан, бросив беглый взгляд на небо.
Он тоже недоумевал — почему так нервничает Король Каторги, чей мрачный вид резко контрастировал со всеобщим радостным возбуждением. Капитан решил развеять хандру Короля шуткой, но Бамбош, с нарастающим беспокойством глядя на небо, оборвал его на полуслове.
— Что означает эта низкая черная туча? — спросил он, указывая на дымные клубы, проступающие на светло-сером небе на юго-востоке.
— Валежник жгут, должно быть. — Капитан ни на секунду не утратил своего благодушия.
— Но ветер дует с моря, а дым стелется в обратную сторону.
— Гм… гм… Да, действительно… Черт подери, надо бы глянуть…
«Тропическая Пташка», переделанная из шхуны, сохранила две свои мачты, хотя и лишенные парусов. Ванты[754] были еще в достаточно хорошем состоянии, чтобы подняться по ним.
Несмотря на то что Бамбош никогда не поднимался по выбленкам[755], терзавшая его тревога заменила предварительные тренировки.
Он бросился к вантам и, будучи ловким гимнастом, взобрался наверх и стал пристально вглядываться в ту сторону, где клубился подозрительный дым.
С трудом подавив крик ярости, с безумными глазами и с пеной на губах, совершив акробатический спуск, Бамбош ринулся к капитану, чтоб рассказать об увиденном.
Тот побледнел и едва не выпустил из рук штурвал.
Никто ничего не заметил и не заподозрил. Когда «Тропическая Пташка» вновь тронулась в путь, на борту опять разыгралась морская болезнь.
Бамбош вполголоса обменялся несколькими словами с рулевым, тот кивнул головой в знак согласия и крикнул в переговорную трубу:
— Прибавь пару!
Скорость немного увеличилась.
Бамбоша это не удовлетворило, и он, в свою очередь, закричал:
— Да прибавь же пару, тысяча чертей!
Машина глухо загудела, ее металлические части загрохотали.
Бамбош вновь взобрался по вантам и тотчас же спустился. В лице его не осталось ни кровинки, он так крепко сжимал зубы, что, казалось, сейчас их сломает.
Главарь беглецов спустился к топке и без околичностей заявил механику:
— Старина, надо прибавить, или мы пропали.
— Ты что, хочешь, чтобы мы взлетели?
— Это единственный шанс уйти.
— Да ты только погляди на манометр!
— Плевать я хотел на твой манометр!
Бамбош накрыл прибор шапкой и бросил:
— А теперь поддай!
— Но…
— Я — Король Каторги, и я приказываю!
И, выхватив из кармана пистолет, снятый с одного из убитых часовых, бандит нацелил его в грудь механику.
— Повинуйся или ты умрешь!
Бамбош вернулся на мостик и кинулся к штурвальному.
Тот, белый как мел, но собранный и решительный, маневрировал, стараясь держаться ближе к берегу.
Скорость все возрастала, однако из машинного отделения исходили все более ужасающие звуки.
Лязг и грохот железа, свист пара, суетящийся Король Каторги, вся эта таинственность, в один миг вдруг воцарившаяся на борту, не могла пройти незамеченной и не взволновать беглецов.
Некоторые из них приметили и странную ленту черного дыма, постепенно расширяющуюся в направлении открытого моря.
В том положении, в котором находились каторжники, все вызывало опасение и тревогу. Нет, этот дым не мог идти с берега, вне всякого сомнения, источником его мог быть только пароход.
Это открытие сразило их.
Большие суда — редкость в этих водах, где не проходят пути морских транспортных компаний, и лишь изредка можно встретить местные суденышки — два пароходика, доставляющих продовольствие, да катера береговой охраны. Поэтому сначала они подумали, что это брат-близнец «Тропической Пташки» — «Змей» возвращается из Пара с грузом быков.
Так они себе внушали, желая в это поверить и самих себя убедить.
У штурмана была маленькая подзорная труба, он передал ее Бамбошу. Тот поднялся на пять-шесть выбленок и посмотрел. Потом хладнокровно спустился, сунул трубу за пояс и, подойдя к переговорной трубе, ведущей в машинное отделение, приказал, стараясь придать своему голосу твердость:
— Прибавить пару!
Бледные, обеспокоенные безбородые лица, бритые черепа теснились вокруг него. Волнение возрастало, тревога усиливалась.
Крики слетали с их серых, обескровленных губ:
— Что случилось? Что происходит?! Ты — главный, ты и говори!
— Ладно, — решительно заявил Король, — уж лучше знать правду… Этот корабль, идущий к нам по диагонали, — наш враг.
Послышались яростные крики, стиснутые кулаки грозили еще невидимому противнику.
Бамбош пожал плечами и продолжал:
— Хватит хныкать и вскрикивать, словно старые бабы! На корабле, на носу и на мачте — французский флаг. Это военный корабль. Очевидно, за нами гонится или «Сапфир», или «Изумруд».
Это сообщение, сделанное резким высоким голосом, от звуков которого у каторжников мороз шел по коже, вызвало бурю жалоб и проклятий.
Смельчаки перед слабыми и беззащитными, эти мерзавцы оказывались трусами перед лицом опасного и — они это знали — беспощадного врага. Встреча с крейсером означала для них или гибель в омывающих эти берега желтоватых водах, или водворение на каторгу, где зачинщиков побега ожидала бы гильотина на островах Спасения, а остальных — двойные кандалы и пожизненное заключение.
— Эй вы, чего расклеились? — Теперь Бамбош насмехался. — Разве вас не предупреждали, что в пути возможны опасности? Что ж вы думали — дело сделается само собой? Надеялись, что начальство придет к вам, сняв шляпу, и скажет: «Что угодно, господа?»
Но бандитов охватил неизъяснимый ужас, они буквально потеряли голову, жались к Бамбошу, просили, умоляли их спасти.
А он думал с отвращением: «Как омерзительно трусливы эти подонки! Иногда мне хотелось бы быть порядочным человеком».
Затем, не давая себе труда скрыть презрение, он крикнул:
— Эй вы, мокрые курицы, не все еще потеряно! Ваш король, никогда вас не обманывавший, сумеет вытащить вас и из этой переделки. Во что бы то ни стало надо раскочегарить эту проклятую посудину и не дать отрезать нас от берега… Машина пока держится хорошо.
Старый пароходик рванулся вперед, машина кашляла и кряхтела, но исправно несла свою службу.
Скорость снова увеличилась, и беглецы, переходя от отчаяния к надежде, испустили триумфальный клич.
Но это была мимолетная вспышка торжества.
Десять минут спустя прозвучал вопль отчаяния, заставивший всех содрогнуться:
— Больше нет древесины!
— Тысяча чертей!.. Нету дров!.. Мы пропали!..
— Тихо! — прикрикнул Бамбош. — Хватайте топоры и рубите все деревянное, что есть на борту.
— Да, да, верно! Ты прав, Бамбош! Ах ты хитрец! Да здравствует Бамбош! Да здравствует Король Каторги!
— Хватит!.. Хватит!.. — остановил их Бамбош, которому претили и их бездумный энтузиазм, и внезапные вспышки отчаяния. — Будете глотку драть, когда окажетесь в безопасности. А пока марш! За работу!
Все имеющиеся на борту топоры и пилы набросились на дерево — началась варварская работа разрушения. Балки, брусья, переборки — все трещало, падало, превращалось в щепки, градом сыпавшиеся на люк, ведущий в машинное отделение, угрожая убить или ранить механика и его помощников.
Возбужденные жаждой разрушения и страхом, бандиты вопили как сумасшедшие:
— Поддай пару! Поддай! Поддай!
Но эта древесина не выделяла столько тепла, как красное дерево, и не могла обеспечить того же количества пара. Давление, вместо того чтоб возрастать, заметно падало. Уже виден был корпус приближавшегося к ним крейсера.
И тут Бамбоша осенила идея. В его высоком голосе зазвучали металлические нотки:
— Тащите сюда бочонки тростниковой водки и жира!
Продукты питания были размещены на носу, под небольшим навесом, где в ненастье прятались негры, сопровождающие партии скота.
Бочонки подкатили к машинному люку. Бамбош схватил топор и вышиб днище одного бочонка. Куски солонины разлетелись по палубе.
Каторжники решили, что Король Каторги решил их накормить — желудки, опустошенные морской болезнью, властно требовали пищи. Однако иллюзии были непродолжительными. Бамбош, всегда подающий пример и без колебаний идущий вперед не щадя себя, схватил кусок сала весом фунтов двадцать и закричал:
— Бросай его вниз!
Сало полетело в машинный отсек и шлепнулось к ногам механика.
— Великолепная мысль!
Сразу же, без предварительных объяснений, поняв идею главаря, механик наколол сало на металлический стержень и отправил его в топку. Жир затрещал, стал плавиться и вспыхнул, громко шипя.
— Будет у нас паровая тяга! Вперед! — заорал Бамбош.
— Будет-то будет, если не взлетим на воздух, — проворчал механик.
— Заткнись! Я удваиваю тебе плату!
— Ладно, Бамбош… Ты — человек честный, на тебя работать одно удовольствие.
— Мы побеждаем!.. Наша берет! — вопили бандиты, наблюдавшие за продвижением крейсера.
Тот же, желая под прямым углом перерезать путь этому подозрительному судну, не приветствующему военный корабль, и впрямь рисковал тем, что оно от него уйдет.
Но теперь крейсер открыто устремился в погоню, извергая из трубы клубы черного дыма.
Безусловно, крейсер шел из Ояпоки, и погоня заставила его повернуть через фордевинд[756]. Однако находился он сейчас от «Тропической Пташки» километрах в трех — на море чрезвычайно трудно определять расстояния. И эта относительная дистанция успокаивала беглецов, как, впрочем, и необычайная скорость, развиваемая их старой посудиной.
Но радовались они недолго. Несмотря на все усилия механика и кочегаров, несмотря на солонину и древесину, несмотря ни на что, «Тропическая Пташка» в третий раз замедлила ход.
— Еще одно усилие, последнее! — закричал Бамбош.
Солонины больше не было. Он приказал:
— Тащите сюда тростниковую водку!
Из бочонка выбили затычку и налили водку в деревянное корыто, из которого поили скот и где плавал всякий мусор.
— Кочегары! — позвал Бамбош.
Из машинного отделения вылезли, голые, с обожженными лицами, два кочегара и как привидения явились на мостике.
— Пейте! — велел Король Каторги.
Они припали к корыту, как быки, и сделали по громадному глотку.
— Отлично, вот вы и подзарядились, — продолжал Бамбош, — а теперь спустите это вниз и выплесните остальное в топку.
— Бог мой, — прорычал один, — как будто молнию проглотил!..
— Не бойся и давай действуй. У Бамбоша котелок варит!
Каторжники спустились к топке, где механик тоже жадно припал к корыту и лакал, пока у него не перехватило дыхание.
— Взорвемся, так хоть не натощак! — сказал он, оторвавшись от пойла.
Механик зачерпнул полное ведро и со всего маху выплеснул содержимое в топку, где, потрескивая, пылали дрова и куски солонины. Яркое голубоватое пламя взметнулось на метр, языки его чуть не лизнули босые ноги кочегаров. Изнутри металлического организма раздался ужасный гул.
Механик снова выпил тростниковой водки, дал напиться своим людям, вновь наполнил полотняное ведро и выплеснул во вторую топку, приговаривая:
— Что полезно человеку, то и машине не повредит! Примем еще по одной.
— Верно говоришь, — одобрил кочегар. — Если уж взлетать, то хоть под газом.
А наверху, на палубе, раздавались крики — там разыгралась настоящая битва. Перевозбудившись от вида текущего рекой алкоголя, не в силах постичь, что обожаемая ими жидкость вся должна уйти в машину, каторжники потребовали выпить. Ах, совсем понемножку, всего-то по глоточку. Бамбош решительно ответил:
— Нет!
Его просили, его умоляли, ему угрожали.
— Жалкое дурачье! — взревел, рассвирепев, Король Каторги. — Этот спирт — кровь для машины, ее скорость, энергия, жизнь…
Среди каторжников был один, горланивший громче всех, его голос перекрывал голос Бамбоша. Молниеносным движением Король Каторги схватил топор. Лезвие топора обрушилось на голову негодяя, раскроив ее. Несчастный рухнул как подкошенный на покрытую нечистотами палубу.
— Кто следующий? — спросил Бамбош.
В его голосе и движениях чувствовался вызов.
Однако этот страшный пример разом погасил все желания. Никого больше не мучила жажда.
А бедный старенький пароход, напившись за всех, заметно поддал ходу. Он мчался сейчас, как обезумевшая лошадь, которая не остановится, пока не упадет замертво. Из его слишком узкой трубы столбом бил черный дым и сыпались искры. Его каркас чуть ли не на части распадался, в какие-то мгновения казалось — развалится, треснет, скончается старый пароход, камнем пойдет ко дну… Камера машины напоминала домну. Раскаленный добела толь вылетал из трубы вместе с шипящими струями пара.
Механик и кочегары, пьяные и свирепые, ходили, как саламандры, по самому огню и, казалось, сошли с ума.
А на палубе каторжники, оскальзываясь, как будто стоя на тонкой корочке извергающейся вулканической лавы, вопили:
— Мы побеждаем!.. Мы побеждаем!..
Они размахивали руками и покрывали площадной бранью летящий, как белая чайка, крейсер.
— Он нас не возьмет, сами видите! — во всю глотку орал Бамбош.
Вопреки всем прогнозам «Тропическая Пташка» на воздух не взлетела.
Возбуждение, охватившее беглецов, граничило с безумием. Но очень скоро они получили успокоительное средство.
По одному борту военного корабля показался плюмажик белого дыма. Следом за ним послышался нарастающий гул, и над головами пригнувшихся в ужасе людей пролетел снаряд. Раздался громкий взрыв, раскатившийся по берегу среди громадных деревьев.
Бандиты позабыли о том, что на «Сапфире» имеются пушки.
На пронзительный свист снаряда каторжники ответили воплями ужаса и стонами, похожими на те, что издают испуганные дети. Большинство этих негодяев были бесконечно трусливы…
Бамбош выругался и погрозил крейсеру кулаком. Затем, как человек, не имеющий ни малейшего понятия о прицельной точности артиллерии, стал сам себя уговаривать, что канониры «Сапфира» промажут — ведь крейсер был так далеко и казался таким маленьким.
Вскоре за первым залпом последовал второй.
Заключенные со все нарастающим ужасом заметили на корпусе белое облачко и, съежившись, как будто им на голову должна была рухнуть крыша, ожидали взрыва.
И, черт возьми, он не заставил себя долго ждать. Снаряд попал чуть ниже основания трубы, прошив, как кусок картона, железную обшивку, и прямиком угодил в машину, подняв целый фонтан осколков и кусков искореженного железа. Механик и оба кочегара были убиты и изуродованы. Они и стали первыми жертвами. Бедный старый корабль содрогнулся от киля до верхушек мачт, но, потеряв ход, раненный насмерть, все еще продолжал двигаться по инерции.
Однако долго продолжаться это не могло.
Подобно тому как несчастные лошади пикадоров[757], которым бык пропорол брюхо, продолжают скакать, топча свои внутренности, пока смерть, более милосердная, чем люди, не сжалится над ними, «Тропическая Пташка» пребывала в агонии, непродолжительной, но ужасной.
Крейсер счел ниже своего достоинства еще раз прибегнуть к артиллерии и на всех парах, быстрый, как чайка, понесся к тонущему судну. На палубе «Тропической Пташки» царили ужас, хаос, безнадежность.
Пока снаряд не попал в цель, каторжники считали, что побег удался. Теперь они, обезумев, метались по палубе, которую захлестывали волны.
Снаряд проделал в суденышке пробоину размером два метра в поперечнике, и оно оседало на глазах.
Через несколько минут «Пташка» пойдет ко дну.
Бамбош сознавал, сколь огромна опасность. Но вместо того, чтобы попытаться спасти своих сообщников, проявить самоотверженность, выказать принятую среди бандитов солидарность, этот негодяй думал лишь об одном: как бы спасти собственную шкуру.
Он перебегал от одной группы к другой, шутил с теми, кого считал наиболее преданными себе, выбирал самых сильных, вооружал их топорами и собирал на корме.
Указав на одну из шлюпок, самую большую, он цинично заявил:
— Надо уйти на шлюпке и во что бы то ни стало достичь берега.
Они сразу же поняли его план и в слепом порыве, продиктованном страхом, спустили шлюпку на воду.
Началась кровавая бойня — бандиты с топорами внезапно набросились на своих собратьев, круша им черепа, ломая грудные клетки, отрубая руки и ноги.
Бамбош, штурман, Геркулес, покрытый татуировками, его молодой женоподобный дружок и еще десяток бандитов заняли шлюпку. Остальных, кто пытался туда влезть, встретили ударами багров, топоров, весел.
— Спасайся кто может! — заорал Бамбош, видя, что корабль все глубже погружается в пучину.
Вторая шлюпка тоже была полна народу. Чтоб попасть в нее, бандиты хватали друг друга за горло. Ручьями текла кровь. Разыгралась жуткая сцена.
В море падали искалеченные тела. Рушились целые гроздья вцепившихся друг в друга мертвой хваткой людей. Со всех прибрежных вод неслись на свой отвратительный пир акулы.
И вдруг прозвучал мощный взрыв, посыпались обломки. Палуба «Тропической Пташки» под давлением скопившегося воздуха взлетела, словно ее взорвали. Остававшихся на борту людей взметнуло, как ракеты фейерверка, а старый корабль камнем пошел на дно.
На том месте, где он исчез под водой, образовалась воронка, в своем вращении втягивавшая в себя обломки, трупы мертвых, отчаянно барахтающихся живых и даже тяжело нагруженные шлюпки.
Все это крутилось, вибрировало, вертелось, колебалось, чтобы сгинуть в смертельном водовороте…
Несмотря на неудачные визиты к властям, несмотря на то, что кое-где его вежливо, но решительно отказывались принять, Бобино не прекращал самоотверженную кампанию в защиту Леона Ришара. Бывший наборщик, став графом Мондье и миллионером, остался все тем же славным малым, любящим и преданным. Он пообещал себе, что восстановит справедливость по отношению к невинно осужденному на каторжные работы человеку, и тем более усердствовал в своей благородной миссии, чем больше препятствий возникало на пути.
Кстати говоря, время для ходатайств было выбрано крайне неудачно.
Массовый побег, убийство конвойных и их изувеченные трупы, кража корабля — все это потрясло местное население, наглядно показав, какой энергией обладают и на какую дерзость и зверскую жестокость способны гнусные подопечные исправительной тюрьмы. Все буквально содрогались при мысли о том, какой опасности могла подвергнуться колония, если бы посланный Божественным Провидением стационер, шедший после разгрузки на складах Монтань-д’Аржан, не преградил дорогу банде негодяев.
Многочисленный отряд бандитов под предводительством отпетого головореза, способный на все, завладев кораблем, мог бороздить океан, занимаясь пиратством и захватывая шхуны со всего побережья. А при первом же сигнале тревоги он мог скрываться в извилистых ручьях среди непроходимых болот, где выловить бандитов было бы невозможно.
Да, без случайного, но, к счастью, решительного вмешательства «Сапфира» эта шайка беглых каторжников представляла бы собой большую и реальную опасность.
Бамбош, с дьявольской хитростью разработавший весь план, упустил из виду лишь одно, а именно то, что два стационера по очереди курсируют между Кайенной и Марони или Ояпокой, патрулируя французские экваториальные владения.
Однако он знал, что к береговой охране Гвианы приписаны два судна: одно авизо[758] первого класса и одно — второго, которыми командуют два лейтенанта.
Да, ему это было известно. Он знал даже место, где два этих изящных судна стоят на якоре. Но он не заметил отсутствия большего из них — «Сапфира». И эта оплошность погубила и его, и всех его сообщников, и старый добрый корабль, заслуживавший лучшей участи.
Несмотря на огромную скорость, сторожевой корабль не смог извлечь из бездны никого из этих несчастных. После того как «Тропическая Пташка» затонула, шлюпки опрокинулись в водовороте, большинство бандитов утонули, оставшихся в живых съели акулы — словом, все исчезло. Когда «Сапфир» прибыл на место происшествия, вернее, на место казни, он ничего не нашел и отправился восвояси. На берегу, поросшем огромными деревьями, не заметно было никакого движения, ничто не шевельнулось в высоких травах, окаймлявших равнину.
Не было ни трупов, ни обломков кораблекрушения — ничего.
Несмотря на то, что трагический финал этой единственной в своем роде массовой попытки побега, зарегистрированной в анналах гвианской каторги, был скорее утешительным, администрация удвоила строгости.
Заключенные, имевшие какие-либо мелкие льготы, этих льгот лишились. Те, кто надеялись их получить, не получили. И наконец, те из них, кто были на подозрении, стали объектом самого строгого надзора. Увы, Леон Ришар принадлежал именно к третьей группе.
Он испытывал на себе разного рода мелкие придирки, ухудшавшие его ужасное положение, удваивавшие непреодолимую жажду свободы, сжигавшую его и днем и ночью. Его преследовали с помощью незначительных пунктов правил внутреннего распорядка, к нему придирались, доводили до белого каления еще и потому, что кто-то поинтересовался его судьбой и захотел облегчить его участь. Как гуманно!
Протекция, оказавшаяся недостаточной, только причинила вред тому, за кого ходатайствовали!
Дела бедняги Леона шли все хуже и хуже, до такой степени, что Бобино, полностью разуверясь в возможности применения легальных способов, их уже даже и не обсуждал, придя к единственному выводу: нужен побег!
— Да, друг мой, побег… Ничего другого не остается, — говорил он Боско.
— Целиком и полностью с вами согласен, — отвечал ссыльный. — Если можешь, сначала уноси ноги, а уж потом спрашивай разрешения.
Прячась в большом доме, нанятом Бобино, Боско жил совершенно уединенно, вдали от посторонних глаз. Он отпустил бороду, не стригся и, учитывая его необыкновенно живую мимику, мог в случае надобности стать совершенно неузнаваемым. К тому же из дома он выбирался крайне редко, далеко не отходил и не только не ездил в Кайенну, но избегал даже выходить на дорогу, туда ведущую.
Между тем Боско вынашивал планы, как бы наверняка организовать побег Ришара. Друга своего он повидать не мог, но Бобино, в одно из своих редких посещений, сообщил Леону о его присутствии.
После всех превратностей судьбы, после стольких лишений Боско зажил наконец по-человечески. Он ел не просто досыта, но вкусную и изысканную пищу, большую часть дня проводил в гамаке, покуривая и мечтая, был защищен от палящего солнца, от которого у него в течение столь длительного времени буквально плавились мозги.
Рядом с ним была милая, обожавшая его подруга. Он полюбил новых друзей, которых, как когда-то Людовик Монтиньи, считал своей новой семьей. Словом, горемыка ссыльный был на седьмом небе и не верил своему счастью. Но случалось ему, покуривая сигарету, задуматься над несчастьями, всю жизнь его преследовавшими.
«С чего это ты взял, друг Боско, — спрашивал он сам себя, — что если все идет слишком хорошо, то потом ты обязательно попадешь в какую-нибудь переделку? Почему тебе такое лезет в голову? Кто знает… В любом случае следует не дремать и быть готовым ко всему…»
И он тотчас же удваивал бдительность и принимал все возможные предосторожности, чтоб не раскрыть свое опасное инкогнито.
Фиделия же, напротив, часто ходила в город со славной и преданной хозяевам поварихой-негритянкой, приходившейся ей к тому же очень дальней родней. В этих краях почти все приходятся друг другу дядьями, тетками, двоюродными сестрами и братьями.
Она приносила новости, собирала сплетни, всяческие россказни — порой такую ерунду, что впору за голову схватиться, но порой кое-какие из них могли представлять некоторый интерес.
В свою очередь, Бобино, понимая, что он не может просто так, неизвестно сколько времени жить в Кайенне затворником, — это может показаться подозрительным — очень остроумно придумал, чем мотивировать свое пребывание. Невероятно, чтобы человек богатый и привыкший к комфорту, поселился ради собственного удовольствия в этом городишке, где развлечения редки, человеческие взаимоотношения банальны, а интеллектуальный уровень более чем средний.
Здесь нет охоты, нет спортивных развлечений, живут тут плохо, скучают, жарятся на солнце и испытывают настоятельную потребность очутиться как можно дальше от здешних мест.
Кроме правительственных чиновников, образующих, как китайские мандарины, замкнутую касту, тут живут одни коммерсанты. Кстати сказать, народ очень активный, работоспособный, прекрасно знающий свое дело. После исчезновения плантаторов, они стали местной знатью.
В большинстве своем люди богатые, живущие на широкую ногу, коммерсанты держат магазины колониальных товаров, похожие на базары, где торгуют всем понемногу. Там можно найти вино, бечеву, обувь, консервы, посуду, маниоку, одежду, скобяной товар, метлы, топленое свиное сало, весла, свечи, бумагу, деготь, шляпы, трикотажные изделия, ликеры, сушеную треску, аккордеоны, москитные сетки, кухонную утварь, гамаки, настенные часы, конфитюры и ночные горшки, высокие, как сиденья, на которых значится имя их изобретателя господина Карнавана, и т. д.
Любой колонист, зайдя в такой магазин засунув руки в карманы, через два часа, ежели у него есть деньги, может выйти, закупив, притом не очень дорого, все, необходимое для дома, целиком и полностью. Здесь же отовариваются золотоискатели, приезжая с приисков. Они считаются завидными клиентами с тех пор, как колонию охватила золотая лихорадка.
Лихорадка эта, кстати сказать, захватила всех поголовно, так как негоцианты, чиновники, государственные служащие организуют экспедиции, кредитуют золотоискателей и тратят большую часть своего состояния на эту лотерею, превращающую бедняков в миллионеров и наоборот.
Ввиду того что золото являлось предметом всех разговоров, движущей силой всех важных начинаний, надеждой всех сердец, Бобино, благодаря своим масонским знакомствам завязавший отношения со всеми и везде, притворился, что он тоже охвачен этой жгучей и неумолимой страстью. Всем было известно, что граф богат. Он заявил, что хочет стать еще богаче.
И вот Жорж взялся за изучение разных способов добычи, связался с обществом золотодобытчиков, часто с ними встречался, занялся геологией, короче говоря, старался походить на одного из тех одержимых, которыми так богата наша экваториальная колония. И сразу же его пребывание здесь показалось всем и каждому совершенно естественным. Его встречали на заседаниях синдиката, его знали как дельца-воротилу, и, так как он имел, кроме того, в своем имени дворянскую частицу «де» да еще и графский титул, его избрали членом многочисленных административных советов.
Простофилям очень импонируют дворянские частицы и титулы. Короче говоря, подготовительная работа была произведена и теперь оставалось нанести решающий удар.
А пока, насколько могли, граф и его друзья были счастливы в большом и удобном доме в бухточке Мадлен. К несчастью, этот мир и покой были безжалостно нарушены.
В окрестностях Кайенны, связанных с городом большими дорогами, проложенными прекрасным администратором полковником Любером, во множестве встречаются выселки, которые очарованный путник мог бы назвать земным раем.
Тут, на лоне пышной экваториальной природы, живут чернокожие колонисты, любовно возделывающие свои участки земли. Бананы с громадными атласными листьями, кокосовые пальмы с легкими торчащими плюмажами, апельсиновые и лимонные деревца, покрытые золотистыми плодами, величественные манговые деревья окружают превосходно возделанные маленькие поля, где растут маниока, кукуруза, табак, сахарный тростник, ямс и другие культуры, в изобилии встречающиеся на кайеннском рынке.
Там и сям высятся похожие на корабли с гирляндами вымпелов, опутанные лианами деревья — остатки первобытного леса, — усыпанные цветами с яркими венчиками и тонким запахом.
Сюда прилетают попить нектара колибри, их мелькание напоминает переливы драгоценных камней; здесь свистит иволга; перцеяды с огромными карикатурными клювами испускают крики, похожие на скрип несмазанных колес, на которые отвечают домашние птицы — трубачи, идущие во главе целого выводка уток и кур. Здесь преобладает первобытная жизнь, создающая впечатление мира, покоя и счастья. Все вокруг, кажется, нашептывает тебе:
«Ах, как славно жилось бы тут, в этой убогой, но милой хижине с беседкой из ванили на крыше. Двери ее всегда открыты, любой прохожий может зайти и выйти, но только здесь ты ощущаешь домашний уют…»
Однако вот уже несколько дней этот покой был нарушен серией краж, совершенных с поразительной отвагой и ловкостью.
Впрочем, это были скорее не кражи, а мелкие хищения — пропадали куры, яйца, фрукты, различные мелочи, не представлявшие, впрочем, особой ценности, но, когда такое повторяется каждую ночь, невольно начнешь волноваться.
Кроме того, женщины и в особенности молодые девушки, поздно возвращавшиеся из города домой, с недавнего времени стали подвергаться нападениям.
Рассказывали, что какой-то мужчина, притаившись за кустами, выжидал на дороге то из Монтабо, то из Деград-де-Кан, то из Кабасу жертву и насиловал ее.
Говорили, он обладает колоссальной силой и неслыханной ловкостью, двигается бесшумно, как тигр, глаза у него светятся в темноте и от него исходит сильный запах «кабри»[759].
Действовал он только ночью, поэтому почти невозможно было сказать о нем нечто определенное и в точности описать его. Несколько женщин уже стали жертвами его домогательств. И местных жителей стал охватывать страх, подобный тому, какой два года назад им внушали подвиги Педро-Крумана.
Однако между двумя насильниками существовала разница: Педро-Круман был куда смелее. Этого же малейшее сопротивление, малейший крик повергали в бегство.
Некоторые все же склонны были считать, что это Круман собственной персоной, сбежавший с каторги вместе с остальными во время массового побега и убийства часовых, но теперь находящийся на нелегальном положении и ставший поэтому более смирным, пообтёсанный двумя годами заключения.
К несчастью, бандит час от часу становился все наглее и теперь сеял ужас не только в пригороде Кайенны, но и на целом острове.
Однажды вечером индус-иммигрант по имени Апаво, проживавший в красивом домике близ Монжоли, услышал, как в сарае закудахтали куры и захрюкали свиньи. Он вылез из гамака и, взяв саблю, которой колол скотину, собрался защищать свое добро, так как однажды уже был ограблен.
Не успел он, ступив за порог, поднять саблю и принять оборонительную позицию, как на его голову обрушился удар, и с рассеченным черепом бедняга рухнул наземь, не испустив даже крика.
Услышав звук падающего тела, жена, спавшая рядом в гамаке, забеспокоилась и стала его звать. Не получив ответа, она встала, но только коснулась ногой пола, как услышала совсем близко от себя частое и хриплое дыхание. Она хотела кричать, но две руки обхватили ее, чьи-то губы зажали рот, перед нею возникла не то маска, не то звериная морда. Чудовище долго истязало ее, сжимало, мяло, мучило, пока она не пала бездыханной.
На следующее утро прохожие заметили, что сарай открыт настежь, а домашняя птица и скот разбрелись. Они вошли в дом и нашли там мертвого мужчину и женщину при смерти. Спустя пять дней китайца Ли, женатого на негритянке, постигла та же участь и при тех же обстоятельствах.
Его маленький домик находился близ Ремира, на проселочной дороге в Крик-Фуйе. Ему повезло больше, чем индусу, — он не умер, и его полузадушенная жена тоже выжила. Перед тем как упасть, он успел узнать в злодее, испытывающем особое наслаждение от насилия женщины, обагренной кровью ее мужа, Педро-Крумана.
Новость распространилась со скоростью пожара и посеяла панику среди мирных и трудолюбивых поселян, именуемых на острове «производителями жизненно важных культур».
Да, эти добрые и работящие люди дрожали перед чудовищем в человеческом облике, и они имели на это все основания. Ведь красивые домишки, рассыпанные там и сям, в большинстве своем соединялись с большой дорогой просто тропинками, ведущими через лес и находящимися друг от друга на порядочном расстоянии.
Через день после того, как в столь плачевном состоянии были обнаружены китаец и его жена, исчезла красивая квартеронка Валентина Альсиндор.
Это произошло средь бела дня, после воскресной мессы[760], также в окрестностях Ремира.
Валентина, одетая в праздничное платье, в прекрасном настроении, отправилась навестить свою подругу, за брата которой она собиралась вскоре выйти замуж. Жених ее — красивый мулат из Мана, был прорабом на золотой россыпи Сент-Эли; они ожидали только начала сезона тропических дождей, чтобы соединить юные сердца.
Девушка шла вдоль поля маниоки, когда внезапно чудовище в человеческом обличий набросилось на нее и, зажав рот, потащило в лес, как зверь добычу. Ее обнаружили через тридцать шесть часов в пяти километрах от места похищения, невдалеке от перекрестка дорог на Деград-де-Кан и Монтабо.
Но, Бог мой, в каком она была виде! Окровавленная, с вырванными волосами и с рваными ранами на груди, на всем теле — на шее, плечах, руках — синие следы укусов, оставленные острыми редкими зубами человека… зубами людоеда! Сломленная, обессиленная, умирающим голосом несчастная поведала свою душераздирающую историю.
Круман, в тюремной робе, превратившейся в лохмотья, схватил ее и потащил в заросли. Он долго бежал, наконец добрался до какого-то шалаша, где у него хранились продукты и вода, лежанку заменяла охапка кукурузной соломы. Он набросился на нее, стал срывать с нее одежду, жалкие креольские побрякушки, а когда не сумел вынуть серьги из ушей, то так дернул, что порвал мочки. Затем, несмотря на ее крики, слезы и мольбы, несмотря на энергичное, хоть и безнадежное сопротивление, этот монстр накинулся на нее, как демон сластолюбия. Завывая, как хищник в пору спаривания, он стал тешить свою зверскую похоть — то сжимая ее, то целуя, то кусая. Обезумев от стыда и страха, раздавленная этими многочасовыми пытками, Валентина потеряла сознание и лежала как мертвая. Очнувшись, она даже не помнила, как сюда попала.
Эти три страшных нападения в столь короткий срок показали, на что способен Круман, и довели панический ужас населения до высшей точки.
Даже властям пришлось зашевелиться! Этим добрым «креольским» властям, чья жизнь — сплошная сиеста.
Администрация стала предпринимать меры, которые обеспечили бы безопасность, мобилизовала жандармов и солдат береговой артиллерии, отрядила в колючие заросли людей в кожаном снаряжении и высоких сапогах, днем и ночью устраивала облавы.
Но какими бы далеко идущими ни были намерения администрации, в такой же мере они были недостаточными. Шестьдесят человек топтались по равнине, лазали по чащобам и болотам, падали, поднимались, потели, но только и нашли, что лихорадку или солнечный удар.
Шестьдесят человек на территорию в сто тридцать тысяч гектаров, равную округу Фонтенбло[761], нет, это решительно маловато! Да еще по такой пересеченной местности, как окраины Кайенны!
Потому что хоть этот остров и имеет местами изрядную плотность населения, большая часть его территории пребывает в первозданном состоянии, отчасти из-за недостаточного раскорчевывания, отчасти из-за новой поросли, заглушающей вырубки.
Что касается оплетенных лианами зарослей, там жандарм и двадцати шагов не ступит, как будет избит, исхлестан, изорван шипами до такой степени, что ему волей-неволей придется отступить. Для того чтобы проникнуть в эти дебри, надо быть либо слоном, либо муравьем, либо краснокожим.
Индеец с кожей цвета светлой бронзы спокойно проникает в этот хаос ветвей, корней, цветов и колючек, передвигается там, охотится да еще и примечает малейший след, малейшую царапину, оставленную когтем дикого зверя. Если бы власти вызвали из Марони, Апруага или Айаноки полдюжины этих неутомимых следопытов, то Круман был бы пойман за два дня. Но администрации такой путь казался слишком простым!
А злодей между тем разгуливал на свободе и продолжал совершать гнусные подвиги, переходя из одного района в другой, буквально издеваясь над несчастными, ожидавшими его на востоке, в то время как он появлялся на западе или на юге, оповещая о своем присутствии убийством и изнасилованием. В конце концов у всех голова кругом пошла от его хаотических и настолько же непредсказуемых, сколь и внезапных перемещений.
Фиделия, часто ходившая в город за провизией, пересказывала Боско эти мрачные истории, и, хотя дом стоял на открытом месте и к нему нельзя было подойти незамеченным, Боско все равно призывал возлюбленную к строжайшей осмотрительности.
— Подумай только, дорогая, что будет, если эта свирепая тварь набросится на тебя?! Если с тобой случится несчастье, я вовек не утешусь…
Радуясь такой заботливости — этому свидетельству любви, — красавица мулатка обещала, что будет выходить из дому только засветло и не одна, а непременно с кем-то. Фиделия конечно же рассказывала обо всем и мадам Мондье, которая, будучи здравомыслящей парижанкой, не могла не счесть эти рассказы сплошным преувеличением.
— Такие истории случаются только в романах! В книжках, которые берут в дорогу.
Бобино не разделял ее мнения. От людей, вполне достойных доверия, он знал обо всех происходящих ужасах, об этом говорили и на заседании масонской ложи. Тут его парижская насмешливость уступила место искреннему сочувствию к потерпевшим и какой-то неясной тревоге.
Ведь сам-то он тоже был мужем и жил в уединенно стоявшем доме. Насильник мог приметить белую женщину и сделать объектом своих омерзительных вожделений!..
При этой мысли Бобино содрогнулся и дал себе слово не спускать глаз с той, которая была его единственной отрадой и любовью. Он поделился опасениями с Боско, на что тот ответил:
— Вы ломитесь в открытую дверь, патрон. Я начеку с того самого момента, как этот черный верзила начал вытворять свои гнусности. Гамак я повесил под верандой… Пес спит рядом со мной, на привязи. А под рукой у меня отличное ружьишко, заряженное патронами для охоты на оленя[762].
— Отлично, — одобрил Бобино.
— Я ничего вам не говорил, боясь, как бы вы не сочли меня трусом.
— Лишние предосторожности, тем более в таких обстоятельствах, вполне оправданны… Я их даже усилю тем, что обойду весь дом и службы.
— Я уже осмотрел все слабые места, потому что не боюсь лобовой атаки. Нет, если уж нам следует чего-то опасаться, то это, — как и всем колонистам, живущим особняком, — насилия подобного тому, что происходило на лесных тропах.
— Ты совершенно прав, милый Боско. Наш дом с массивными дверьми и стенами из железного дерева, равно как обнесенный частоколом хлев, может выдержать настоящую осаду. В конце концов, будем держать ухо востро.
С этого времени Бобино за очень редким исключением все вечера проводил дома, хотя в принципе, наверное, не стоило подвергать себя затворничеству из-за какого-то обезумевшего от похоти негра. К тому же никто не замечал вокруг дома ничего подозрительного.
Иногда пес громко и протяжно лаял на луну, но это отнюдь не было похоже на то, как лает чем-то встревоженная сторожевая собака. Правда, однажды ночью Боско заметил, как вдоль штакетника кралась, а потом замерла на месте какая-то тень, но это, должно быть, ему почудилось. И впрямь, назавтра он обнаружил на том месте, где остановилась тень, лишь ствол сухого дерева, на который иногда садились водоплавающие птицы.
Так прошла неделя.
Однажды вечером у Бобино была встреча с одним из подозрительных негоциантов, с помощью денег способствующих побегам с каторги; поэтому Жан задержался в городе.
Припозднившись за беседой с плутом-торговцем, ставившим такие условия, что глаза на лоб лезли, граф возвращался домой в десять часов вечера быстрым шагом парижанина, покуривая дорогую сигару. Ему оставалось пройти метров восемьсот.
Несмотря на то, что Кайенна — одно из самых безопасных мест на свете, Бобино был хорошо вооружен. Никакого предчувствия опасности у него не было.
Уже были видны освещенные окна, за которыми его поджидала любимая Берта с ласковой улыбкой на зовущих к поцелую губах.
Вдруг он пошатнулся и тяжело рухнул на землю. Не успев даже крикнуть, Бобино почувствовал, как на него обрушился сильнейший удар. Думая, что сражен насмерть, он прошептал:
— Берта!.. Кто защитит ее?
Когда бушует буря, когда корабль оказывается под неприятельским огнем, налетает на риф или, получив течь, идет на дно, капитан до последней минуты остается на борту. Будь ты адмирал или капитан крохотного рыбацкого суденышка, сначала изволь печься о благе пассажиров, потом — о своих подчиненных, а уж после этого думай о собственной шкуре.
Это непреложное правило, непременное условие, это закон чести, который не может быть нарушен ни при каких обстоятельствах.
Какое же отребье представляют собой каторжники, которых общество выбросило из своих рядов! До чего же они, сами себя поставившие вне закона, лишенные каких бы то ни было понятий о чести, заслуживают в большинстве своем презрения!
Вот, подбитый крейсером, затонул корабль, собиравшийся отвезти их в царство свободы. Возникла страшная опасность, предотвратить которую почти невозможно.
Необходимо предпринять какие-нибудь меры спасения. И это долг командира, втравившего их в эту авантюру… Но разве уместно такое слово, как «долг», когда речь идет о подобных людишках?
Нет, для них это слово — пустой звук!
Вот вам и доказательство — главарь первый закричал: «Спасайся кто может!»
И он первый же сам и начал это делать, не заботясь о своих собратьях, а теперь к тому же и друзьях по несчастью. Даже члены волчьей стаи проявляют большую солидарность!
Бамбош плавал как рыба. Его не втянуло в водоворот, образовавшийся после того, как старенький корабль пошел на дно, и Король Каторги первым схватился за оголенные корни огромных деревьев, окаймляющих побережье.
Он был спасен.
Почти сразу же за ним, запыхавшись, достиг берега тот великан, о котором мы уже упоминали. Он греб одной могучей рукой, а другой поддерживал над водой женоподобного юношу, с которым никогда не разлучался. Можно было подумать, что перед нами — проявление самоотверженности, возникающей порой даже у самых испорченных людей. Но нет! Мотивом спасения была грязная страстишка, распространенная на каторге, и которая там, не то по бесстыдству, не то по неразумию, не только не скрывается, а выставляется напоказ.
— Мы тут, Бамбош! — прохрипел детина, отдуваясь. — Поддержи мальчонку, я больше не в силах.
— Идти надо. Ноги — в руки, и — вперед.
— Уф… уф… погоди…
Бамбош подхватил юношу. Гигант, упав на землю, стал отряхиваться, отфыркиваться, затем отстегнул висевшую на поясе флягу:
— А теперь давай мне мальчика. Мы с ним спаслись, а на остальных мне начхать.
Но Бамбош, нахмурившись и сжав кулаки, смотрел на море.
— Крушение, полное крушение, — бормотал он сквозь зубы. — Злой рок преследует меня, ничего мне больше не удается!.. Так замечательно продуманный план! Свой корабль!.. Шестьдесят дружков, не боящихся ни Бога, ни черта… Я стал бы королем Спорной территории… А теперь сколько из них спасется? Десяток, не больше… И у нас — ни крошки хлеба, ни крыши над головой, ни оружия…
Один за другим уцелевшие после кораблекрушения каторжники, руками, ногами, зубами цепляясь за корни, выбирались на берег и, полумертвые от усталости, валились на землю.
Геркулес, не обращая внимания на нещадно обжигавшее его солнце, окружил своего дружка самыми трогательными, хоть и неуклюжими заботами: растирал ему тело обеими руками, и, желая вылить воду, которой тот наглотался, пригибал его голову вниз, что паренек рисковал быть удушенным.
Но люди эти, прошедшие огонь, воду и медные трубы, были живучи как кошки. Утопленник открыл глаза, высморкался и выругался:
— Забери меня черт, я, оказывается, жив! Неужели ты, Мартен, вытащил меня из этого переплета? Ты отличный малый, Мартен!..
Великан одарил юношу улыбкой, отчего вся его бритая физиономия сложилась в гримасу, не то циничную, не то растроганную.
— Я для тебя что угодно сделаю, Филипп, малыш. Между друзьями так оно и водится…
И с величайшими предосторожностями, которые были бы трогательны, если бы не имели под собой столь мерзкой подоплеки, гигант перенес юношу в тень, подложил ему под голову охапку сорванной травы и безотлагательно занялся поисками чего-нибудь съестного, не обращая ни малейшего внимания на своих товарищей, в изнеможении лежащих на берегу. Он был действительно очень странным типом, этот мастодонт[763] с громадными мускулами, не ослабленными даже каторгой.
Начнем с татуировки. С головы до пят он был покрыт разноцветными рисунками, вызвавшими бы зависть вождя племени индейцев. Это украшение, высоко ценимое на каторге, составляло гордость Мартена, и он охотно показывал всем желающим свой обнаженный торс.
По правой ноге гиганта ползла змея, она обвивалась вокруг талии и жалила его сердце. Над головой пресмыкающегося красовался орден Почетного легиона на красной ленте с офицерской розеткой. На левой руке была выполненная красными буквами многозначительная надпись: «Филиппу на всю жизнь». На правой стороне груди человек в костюме паяца держал в одной вытянутой руке двадцатикилограммовую гирю, в другой — пушку. На животе был сапог. На правой руке — ноты со словами «Любовь — красоткам, изменницам — смерть». Наконец, всю спину занимала картина фривольного содержания, выполненная до такой степени реалистически, что самое смелое перо не в силах было бы описать ее. На пояснице, таращась неподвижным ящеричьим глазом, разлегся крокодил, а рядом анютины глазки размером с блюдце приглашали предаться воспоминаниям.
Когда он, гордясь, демонстрировал товарищам свою раскраску, те из них, чьи тела, так же обращенные в картинные галереи, не содержали произведений такой высокой сложности, завидовали ему. Пока Мартен разыскивал пищу для Филиппа, появились и другие каторжники, помилованные океаном. Бамбош помог им взобраться на берег. Все они хотели есть, потому что перед нападением не успели даже бисквитов погрызть. Однако трое предусмотрительно запаслись саблями — вещью, необходимой для всех, кто собирается бродить по лесам.
Вдруг великан Мартен испустил радостный крик:
— Эй, ребята, да вот же жратва!
Самые бодрые прибежали на его зов. Начался стремительный отлив, обнажив до сих пор скрытые под водой корни больших деревьев. На этих жестких, изогнутых, как паучьи лапы, корнях, гнездились целые колонии устриц. Их были тысячи, прилипших к древесной коре, склеенных раковина к раковине, образовавших длинные наросты толщиной в ногу.
Один из владельцев сабли закричал:
— Идите сюда! Мартен говорит правду, здесь устриц пруд пруди!
И тут же начал отсекать саблей куски корней, а великан — таскать их на берег целыми охапками и складывать под деревом.
Те, у кого был складной нож, открывали створки раковин и, за неимением лучшего, поедали моллюсков, чтоб утолить голод.
Они были наконец свободны, но никто из них не приветствовал ликующими криками эту столь дорого купленную свободу. Будущее таило в себе угрозу — в перспективе их ждал голод, ужасный, убивающий даже верней, чем солнце, голод, заставляющий возвращаться скелетоподобных беглых каторжников, не имевших продовольствия, в места заключения.
Однако им больше нечего было опасаться крейсера — потопив «Тропическую Пташку», он снова пошел своим курсом. Капитан счел за лучшее не преследовать выживших беглецов, не желая посылать в эти гиблые места лодку и рисковать ради поимки висельников жизнью хотя бы одного из своих моряков. Он знал Гвиану и превосходно понимал, что спастись эти бандиты могут разве что чудом — непроходимые джунгли послужат для них неодолимым препятствием. Бандиты тоже отдавали себе в этом отчет, и самые закаленные содрогались, вспоминая рассказы тюремных старожилов о судьбе тех, кого неуемная тяга к свободе толкнула к побегу.
Теперь, очутившись на воле, что же им делать?
Тропический лес — вон он, в двухстах метрах от полосы наносов, где виднеется частокол огромных деревьев. Найдут ли они там фрукты, ягоды, дичь? Сумеют ли ловить рыбу в бухточках?
Не успели они сделать первые шаги на свободе, как уже оказались отрезанными от всего мира, словно потерпевшие кораблекрушение на плоту посреди океана.
Фрукты!.. Фруктов не было и в помине… Кстати, в лесах тропические фрукты практически не растут. За редким исключением, роскошные заросли, приносящие замечательную древесину для строительства домов и кораблей, практически не дают съедобных плодов.
Еще одно: можно ли считать продуктом питания ягоды, почти не растущие в этих широтах и которые, будучи собраны после долгих и опасных поисков, едва ли утолят ваш голод? По-настоящему пригодны в пищу и питательны манго, банан, гуайява, авокадо и особенно хлебное дерево, однако, чтобы получать съедобные плоды, их надо культивировать. Они должны быть посажены человеком и если и встречаются в диком состоянии, так это на оставленных человеком землях, где вскоре чахнут, задушенные растениями-паразитами.
Таким образом, даже бродячие индейцы, несмотря на свою вошедшую в пословицу лень, расчищают в лесах делянки, где сажают ямс, батат, кукурузу, сахарный тростник, а главное, маниоку — продукты, составляющие основу их питания. Если они и охотятся, чтобы разнообразить свой стол, то никогда не делают этого в гуще тропических джунглей, а лишь по берегам больших и маленьких рек, где в изобилии водится рыба.
И, надо заметить, там, где индеец со своими терпением и ловкостью первобытного человека умудряется поймать добычу, цивилизованный человек терпит неминуемое поражение. Встретить черепаху — это редкая удача. Что касается птиц, их совершенно невозможно отловить человеку безоружному, как недосягаемы для него и косули, овцы, американские дикие свиньи пекари, агути или даже простые броненосцы, которые, кстати говоря, расселяются не в гуще джунглей, а на опушках, лугах, по берегам ручьев и водоемов, то есть там, где нет деревьев-гигантов.
С тревогой смотрел озабоченный Бамбош на своих товарищей, инстинктивно жавшихся к нему, предпочитая предводителя, пусть даже не очень опытного, принципу «каждый за себя».
Мартен оставил у себя саблю, взятую для разделки устриц, а когда владелец попросил вернуть ему оружие, грубо заявил:
— Она у меня, и у меня останется. А не нравится, так только попробуй заикнуться.
Тот опустил голову и промолчал.
Мартен подошел к Бамбошу и шепнул на ухо:
— Не дрейфь, у нас все будет.
— У тебя есть провизия?
— Есть. Двуногая скотинка.
— Я тебя не понимаю.
Великан указал глазами на группу беглецов. Затем добавил, подмигнув:
— Среди них есть такие упитанные, что не хуже телятинки будут. Я был мясником и в этом деле собаку съел.
— Ты что, сожрешь своего товарища?!
— Я не хочу, чтоб малыш голодал. Для того и саблю взял, она послужит отличным разделочным ножом.
— Черт подери, это уже чересчур!..
— Ну тогда пошел ты!.. Когда человек пухнет с голодухи, то все, что хочешь, лезет в брюхо. А что, не так?
— Ну ладно, поглядим… Все зависит от обстоятельств…
— Не смеши меня своими обстоятельствами! Я одно знаю: когда малыш захочет бифштекс, я его добуду.
На этом беседа прервалась — остальные сочли, что она затянулась, и забеспокоились. Их было одиннадцать человек, включая Бамбоша, чей авторитет заметно пошатнулся.
В Париже, в своем кругу, он мог считаться, и действительно считался, одним из самых опасных бандитов. Его кровавая репутация последовала за ним на каторгу, где он тотчас же выдвинулся в первые ряды.
Поначалу его, правда, немного прощупали, дабы убедиться, соответствует ли его репутация истине.
У новичка был готов ответ:
— Я пришил[764] родного отца. Кто из вас совершил нечто подобное?
И действительно, это считается довольно редким подвигом, оцененным тем выше, что как раз в то время ни одного отцеубийцы на каторге не было. Бандитская элита склонила головы перед парнем, сразу же предъявившим столь веские доводы. Его сила, образование, ум и жестокость довершили все остальное. Он был избран Королем Каторги и выказал такие незаурядные личные качества, которые оправдали этот титул.
Однако стать проводником в тропических джунглях, не имея никакого опыта, — дело безнадежное.
И Бамбош, предполагавший без особых усилий и хлопот дойти морем до Спорной территории, признал про себя, что не сможет провести группу через лес.
Но мужество ему не изменило. Хоть он и знал их всех, но впервые внимательно вгляделся в окружающих его людей, стараясь поточнее определить, чем именно каждый может быть полезен их маленькому сообществу. Среди них было семь белых, один негр и два араба.
Мартен со своим Филиппом представления не имели о жизни в лесу. Остальные белые — Вуарон, Симонен, Ларди и Галуа — тоже никакими навыками не обладали. Арабы, которые могли бы быть отличными проводниками в пустыне, здесь казались совсем сбитыми с толку.
Негр же, по имени Ромул, уроженец Иракубо, похохатывал, как обычно смеются негры, по любому поводу и сам не зная над чем. Он был приговорен к пожизненному заключению за убийство и грабеж.
Единственное, что помнил Бамбош, так это то, что Спорная территория лежит на юго-востоке. Стало быть, надо идти на юго-восток через леса, равнины, болота, горы и реки.
Ввиду того что у них не было продуктов питания, Бамбош сперва решил сделать главного добытчика из негра. Перед тем как тронуться в путь, он подумал, что нелишне сказать всей группе несколько слов — это не только поднимет их настроение и укрепит боевой дух, но и послужит некоторым свидетельством его главенства.
— Братва, — начал он, когда все его окружили, — лучшие речи — краткие речи. Потому-то я скажу вам просто, без затей, без околичностей: надо идти, надо бороться, надо надеяться! Что касается меня, то я, не дрогнув, доведу до конца свою миссию. Я пообещал вам свободу и богатство. И я сделаю вас свободными и богатыми! Доверьтесь мне и следуйте за мной! Конечно же на нашем пути будут и страдания, и лишения, и опасности. Но, поверьте мне, худшее уже позади. Всего несколько дней пути отделяют нас от Спорной территории.
Затем величественным жестом он указал рукой на юго-восток.
— Вон там лежит земля обетованная! Идите, боритесь, надейтесь!
Увлеченные этой пламенной тирадой, произнесенной зычным голосом, белые не удержались от возгласов одобрения. Арабы молча склонили головы, как бы говоря: «Мы готовы!» Негр оскалил крокодильи зубы и прыснул со смеху.
Бамбош велел негру стать во главе шеренги, махнул рукой в сторону юго-востока и бросил:
— Вперед!
Густой, почти непролазный кустарник начался чуть ли не сразу.
Негр, вооружавшись саблей, с большой ловкостью обрубал мелкие ветки, прокладывая просеку, вернее узенькую тропку, по которой едва-едва гуськом продвигались каторжники, спотыкаясь о корни, обдирая кожу о шипы колючих растений, задыхаясь от жары, царящей в подлеске, терзаемые голодом, вновь давшим о себе знать.
Так прошли они приблизительно одно лье, когда лес вдруг расступился и показался прекрасный луг, окаймленный высокими пальмами.
Густая трава скрывала их с головой.
С шумом поднимались в воздух огромные птицы, похоже было, что незваные пришельцы вспугнули их с гнездовий.
— Здесь неподалеку наверняка найдется недурная яичница, — заметил Галуа, высокий крепыш, чей здоровый аппетит давал о себе знать с самого момента кораблекрушения. — Я заприметил место, с которого поднялось больше всего птиц, схожу туда.
— Ты нет ходить, брат, — удержал его негр Ромул с выражением отчаянного страха на лице.
— И почему это мне не ходить, скажи на милость?
— Там припри…
— Какое еще припри?
— Трясучий лужайка…
— Да плевать я хотел на твою трясущуюся лужайку! Я голоден, а там есть яйца. Я схожу за ними.
Негр схватил Галуа за рукав полотняной блузы. Тот вырвался и с такой силой толкнул обидчика в грудь, что едва не сбил его с ног.
Но, не успев пробежать и пяти шагов, Галуа завопил от ужаса и хотел было повернуть обратно. Но было поздно. Земля ушла у него из-под ног. Он провалился по колено. При малейшем усилии вырваться он погружался все глубже — сначала до половины бедра, потом до пояса.
— Ко мне! На помощь! — орал Галуа.
Никто не шевельнулся. Воистину, великодушие и самоотверженность не присущи каторжникам!
— На помощь! — снова взмолился Галуа. — Неужели вы дадите мне погибнуть?!
Негр захохотал так, что чуть не лопнул, и приговаривал нежным голоском, так странно контрастировавшим с его отталкивающей внешностью:
— Твоя знать теперь припри!.. Твоя знать трясучий лужайка! Теперь твоя пропадать, грубый тварь!..
— Эге, погодите-ка минутку! Я не желаю, чтоб он загнулся! — раздался грубый голос Мартена. — Если среди вас нет молодца, способного его вытянуть, это сделаю я!
Чего ради Мартен испытывает желание рискнуть жизнью для ближнего своего? В такое и поверить-то было невозможно, все просто обалдели от несообразности его поступка, потому что знали: для Мартена ничто в мире не существует, кроме Филиппа, его «малыша».
С большой ловкостью гигант лег на предательскую траву и пополз по направлению к несчастному, продолжавшему вопить, увязая все глубже. Галуа погрузился уже до подмышек и, чтобы не утонуть окончательно, удерживался расставленными в стороны руками. Мартен беспрепятственно дополз до него, схватил за руку и потянул. Благодаря богатырской силе он сумел выдернуть беднягу из ловушки, как огромную репу, а затем мало-помалу, отползая, вытянул его за границу опасной зоны.
Когда оба очутились на твердой почве, Галуа, в полуобморочном состоянии, не веря, что избежал чудовищной опасности, начал лепетать своему спасителю слова благодарности. Мартен холодно пожал плечами и пошел прочь, как бы желая уклониться от этих изъявлений чувств. Он подошел к Бамбошу, считавшему своим долгом начальника выразить восхищение.
— Дурак ты, — буркнул в ответ колосс. — Ну, дал бы я ему увязнуть в этой каше, так мы бы потеряли сто пятьдесят фунтов свежатины. Он довольно упитанный, наш товарищ Галуа.
— Так ты снова возвращаешься к своей мысли?
— Да, Бамбош, и сейчас более, чем раньше. Сам видишь — мы не нашли ничего съестного… На зуб положить нечего… А соловья баснями…
— Может быть, мы достанем еду и без того, чтобы прибегать…
— Дудки! И ты увидишь, настанет момент, когда мы будем счастливы сожрать кусок себе подобного…
Оглушенный, Бобино рухнул как подкошенный, не дойдя до дома несколько сот метров. Удар был так силен, что он долго пролежал без сознания. Ему показалось, что он умирает, и последние его мысли, полные тоски и сожаления, были обращены к той, которую он так любил.
Очнувшись, Жорж почувствовал жаркое дыхание, ощущая, как что-то теплое и влажное касается его лица. Бобино протянул руку и нащупал шелковистую собачью шерсть. В ответ на его движение собака завыла. Завыла горестно, почти по-человечьи, ее вой походил на рыдание… Он узнал свою собаку, любимицу всех домочадцев, отвечавшую им самой пылкой привязанностью.
Пес продолжал выть и вылизывать ему лицо, как будто желая возвратить к жизни.
— Атос! — прошептал Бобино.
Умное животное попыталось встать на задние лапы и вдруг чуть не упало на хозяина. Юноша протянул руку и машинально погладил пса.
Пес взвизгнул, как будто это легкое прикосновение причинило ему нестерпимое страдание. Бобино почувствовал, что рука его испачкана какой-то горячей, немного липкой жидкостью. Сквозь стиснутые зубы он с ужасом пробормотал:
— Кровь…
Наконец ему удалось открыть глаза, до этого он действовал на ощупь.
Молодой человек лежал на обочине дороги, в густом кустарнике, куда его, должно быть, перетащили после того, как нанесли по голове удар, едва не стоивший ему жизни.
Горизонт пламенел, плясали зловещие отблески пожара. Едкий дым медленно распространялся в тяжелом влажном воздухе и застаивался в нем, наполняя все вокруг специфическим запахом горящего дерева ценных пород. Лежа на земле, неподвижный, на фоне зарева он видел хрупкие, переплетенные между собой травинки.
Скованный смертельной слабостью, несчастный думал, холодея от страха: «Дом в огне… Я ранен, вероятно, смертельно… Берта, что станет с Бертой?..» Он хотел выкрикнуть любимое, такое дорогое для губ имя — и не мог. Так велика была слабость, что он издал только стон, перешедший в рыдание. Отчаяние его было тем более ужасно, что он ничего не знал, а это неведение открывало дорогу самым жутким предположениям.
Тогда Бобино попытался позвать на помощь. Собрав все свои силы, он попробовал подать сигнал тревоги. Увы, опять ничего, кроме стона, но на этот раз еще более тихого и жалобного. Голос не повиновался ему! Так бывает во сне, когда вас душит кошмар…
«Я пропал… — подумал он. — Я ничего не смогу сделать для Берты… О Берта, любовь моя!»
Сознание собственного бессилия пронзило его как кинжал. И этот побывавший во многих переделках, закаленный мужчина заплакал, как ребенок.
И тут лизавший ему руку пес вновь завыл. Теперь это был так ясно выраженный громкий предсмертный стон, что он перекрыл гудение пожара.
Сквозь дождь искр Бобино увидел бегущих к нему людей, чьи силуэты показались ему огромными на фоне кровавого зарева. Его нашли благодаря несчастной собаке. Дружеские руки подняли его. Он ясно расслышал обращенные к нему слова сочувствия:
— Бедный юноша! Какой удар для него… Неужели он мертв? Увы, может, так для него и лучше…
Жоржа вынесли из зарослей, куда его оттащил убийца, заметавший следы преступления.
Пес, на чьей белой шерсти на боку виднелись пятна крови, ковылял сзади, продолжая подвывать.
Бобино бережно перенесли в пощаженный огнем павильон.
Не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой, не в силах собраться с мыслями, он мучительно искал какого-нибудь знака или намека на судьбу жены, мысли о которой терзали его.
Его уложили на низкий диван. Бобино страдал от жажды, у него начинался бред.
Через распахнутые двери павильона был виден охваченный огнем дом. Бобино слышал, как окружающие горько сетуют и причитают с детской непосредственностью, присущей креолам в выражении чувств. Его посадили, поддерживая за плечи, и поднесли к губам стакан воды. Он жадно выпил, это принесло минутное облегчение.
Бобино вновь попытался заговорить, но зародившийся было лепет замер на его губах от жуткого зрелища, открывшегося взору. Двое мужчин несли на самодельных носилках изуродованный женский труп. Длинные, черные как смоль волосы мели землю, точеные плечи проглядывали сквозь прорехи варварски разорванной в клочья одежды. Из устрашающей раны на горле стекала струйка еще горячей крови… Рана с рваными краями была похожа на укус.
Подобную рану мог нанести тигр или какой-нибудь другой хищник из семейства кошачьих, любящий, смакуя кровь жертвы, почувствовать, как она, еще живая, трепещет у него в зубах. Но — любовь эгоистична, и у Бобино отлегло от сердца. Он понял, что убитая — отнюдь не Берта. Это была мулаточка, прелестная Фиделия, милая, преданная подружка несчастного Боско…
Фиделия мертва… Фиделию убили…
«Боже милосердный, — холодея от ужаса, думал Бобино, — что же стало с Бертой?»
В это самое время группа негров и двое белых подвели к павильону мужчину со связанными руками, с трудом передвигавшего ноги.
— Боско! — хотел воскликнуть граф.
Но с уст его сорвался лишь жалобный стон…
Белые господа в черных сюртуках имели важный вид. Бобино узнал в них судейских чиновников. Боско вырывался из державших его рук. Войдя в полутемный павильон со двора, озаренного пожаром, он почти ослеп.
Внесли коптящие факелы, их колеблющееся пламя осветило помещение.
Тут Боско заметил свою подругу и испустил леденящий душу крик раненого зверя, от которого кровь застыла в жилах у всех свидетелей этой драматической сцены.
Один из чиновников глянул на Боско с видом одновременно угрожающим и самодовольным, как бы говоря: «Давай, давай, продолжай в том же духе! Но уж меня-то ты не проведешь».
Решив воспользоваться первой минутой, когда от неожиданности и потрясения человек становится более покладистым и легче сознается, судейский чиновник величественным жестом указал на труп и напыщенным тоном, которому он старался придать достоинство, произнес:
— Перед еще не остывшим телом жертвы… признайтесь в совершенном вами преступлении… Потому что убийца — вы!
Боско снова завопил, и этот вопль был еще страшнее первого… Он скрипел зубами, невыносимое страдание исказило его черты… Он сделал отчаянное усилие, пытаясь освободиться от сковывавших его пут, и вдруг упал на колени перед носилками, на которых была распростерта его возлюбленная, мертвая, такая же прекрасная, как и при жизни. Сквозь сотрясавшие его страшные рыдания прорвался резкий, негодующий протест:
— Я — убийца?! Лжете!
— Выбирайте выражения! Оскорбление правосудия, представителями коего…
— Наплевать мне на ваше правосудие, не способное защитить слабых и обвиняющее невинных! Да, вы лжете! Убил бы я ту, кого любил больше всего на свете, больше собственной жизни!.. Ее, любившую, утешавшую меня во всех моих злоключениях, во всех моих горестях… Она была моим добрым ангелом!.. Она спасла меня… Но вы не верите даже, что я обожал ее, что сердце мое сейчас разрывает такая мука, которую с трудом может вынести живое существо… Неужели в вас нет ничего человеческого? Неужели ваше ремесло вконец иссушило ваши души? Делайте со мной все, что вам заблагорассудится… Но не смейте кощунствовать, не смейте глумиться над моей любовью, над моей бедной разбитой любовью!
После этой гневной отповеди, вызвавшей у всех присутствующих содрогание, а на губах судейского — скверную ухмылку, Боско вновь сотряс приступ рыданий.
— Фиделия, любовь моя, радость моя! Ты, делившая со мной все горести!.. Фиделия, твоя бесконечная нежность смогла смягчить мою зачерствевшую душу… И вот ты мертва… Я не смог тебя защитить… О, будь проклят злодей, убивший тебя! Но я отомщу!
— Хватит! — голосом, лишенным всякого выражения, прервал его судейский чиновник, оскорбленный гневной отповедью и в глубине души раздраженный тем, какое сочувствие вызывает в сердцах присутствующих скорбь Боско.
Среди зрителей были и подоспевшие жандармы, прибывшие вместе с пожарниками — солдатами береговой охраны.
— Жандармы, — приказал чиновник, — арестуйте этого человека!
И так как этот приказ вызвал волну протестов, один из надсмотрщиков счел за нужное вмешаться.
— Иди, иди, — сказал он Боско, — не упирайся. Этот молодчик — ссыльный, сбежавший из Сен-Лорана. Я знаю его, такой же негодяй, как и все остальные.
Этих слов было довольно, чтобы окружающие потеряли к Боско какой бы то ни было интерес.
И тут только Боско, чьи воспаленные от дыма глаза застилали слезы, заметил Бобино. Напрягшись в руках тех, кто тащил его к выходу, Боско сказал:
— Вы, ставший моим благодетелем, скажите же им, кто я!.. Несчастный человек, но невиновный… Вы знаете мою жизнь… Замолвите за меня хоть словечко, умоляю вас!
Губы Бобино слабо дрогнули, как и прежде, он попытался заговорить, но ни слова, ни звука не сорвалось с его уст… Взгляд его, полный ласки и сострадания, задержался на ссыльном, но судейский чиновник почел за лучшее его не заметить…
Бобино вымолвил единственное слово — «Берта», он силился поднять руку, чтоб задержать беднягу Боско, но такой жест оказался выше его сил, и он потерял сознание.
— Ладно, хватит! Ведите этого человека! — приказал судейский.
Но Боско, сраженный обуревавшими его переживаниями, а быть может, и раненный во время этого таинственного нападения, напрасно пытался выпрямиться и идти с высоко поднятой головой. У него подкосились ноги, он зашатался и тяжело рухнул на землю.
В это же мгновение подбежал, проталкиваясь сквозь толпу, врач береговой охраны.
Осмотрев Боско, он сказал жандармам:
— Этому человеку грозит кровоизлияние. Немедленно доставьте его в госпиталь.
— Но, доктор, — попытался возразить судейский чиновник, — это ссыльный…
— Это — больной, месье, — сухо прервал его врач. — И он находится в тяжелом состоянии. Несите его!
Он подошел к Бобино и сокрушенно покачал головой.
— В госпиталь! — кратко бросил медик. — Найдется четыре носильщика-добровольца?
Добровольцев вызвалось не меньше двадцати.
Жоржа де Мондье осторожно приняли на руки, и под неусыпным наблюдением врача он был доставлен в госпиталь.
Что до второго судейского чиновника, с озабоченным видом начинавшего следствие, то он приказал отвезти туда же тело бедной Фиделии, чтобы самолично присутствовать при вскрытии.
И пока зрители, бессильные чем-нибудь помочь, наблюдали, как догорает дом, три пары носилок отправились по идущей на Кайенну дороге.
Пес Атос, на которого никто не обращал внимания, обессилев, больше не мог следовать за хозяином. Он улегся на лежанку, где недавно находился Жорж де Мондье и, жалобно скуля, начал зализывать раненый бок.
Дом сгорел, челядь разбежалась, пес ранен — вот и все, что осталось от этого тропического рая, еще вчера дававшего приют стольким счастливым…
Полчаса спустя печальная процессия прибыла в гражданскую больницу, расположенную на территории лагеря Сен-Дени, в живописнейшем месте, богатом деревьями и цветами, правда находящемся напротив кладбища, отделенного частоколом из гигантского бамбука.
Жоржа де Мондье разместили в большой, хорошо проветриваемой комнате, но, увы, одного. Да, его оставили в одиночестве, агонизирующего, в двух тысячах лье от родины, покинутого в таком состоянии, когда он не мог даже оплакивать счастье, которое считал навсегда потерянным.
Боско как ссыльный, находящийся в бегах, был помещен в маленькую комнатку с зарешеченным окошком, где уже стонали несколько каторжников.
Бедняга попал в самую глубину каторжной клоаки.
Боско поставили за ушами пиявки, к ногам приложили горчичники, и он очнулся. Он был слаб, как ребенок, все тело ломило, двигаться он совершенно не мог.
По одну сторону его кровати находилась сестра-монахиня, по другую — медбрат-араб, старик из переселенцев.
Так как Боско метался на постели, медбрат прочел ему нотацию:
— Не шевелись. Доктор рекомендовал тебе полный покой.
— Ладно, твой доктор — славный малый, и я ему очень благодарен. Сестра, позвольте выразить вам почтение и уверения в моей признательности.
— Оставьте это, дитя мое, оставьте. Вы ничем мне не обязаны. И не разговаривайте. Попытайтесь даже ни о чем не думать. Вы себя чувствуете лучше?
— Телом — да, сестра. Но душой… Душа моя безмерно страдает…
Вместе с сознанием к нему вернулось воспоминание о возлюбленной, перед его мысленным взором вновь предстала Фиделия, с растерзанным горлом, убитая каким-то мерзавцем, быть может, обесчещенная… При этой мысли слезы вновь брызнули из его глаз.
Монахиня поняла, что этот человек с разбитым сердцем нуждается в одиночестве, чтобы выплакаться вволю. Она сделала знак медбрату, и оба на цыпочках удалились — они привыкли видеть страдания.
Другие размещенные в палате больные ни слышать, ни видеть его не могли. Двое из них, сраженные солнечным ударом, бредили. Еще один, казалось, спал.
Но на самом деле он бодрствовал, внимая горестным стенаниям соседа. Ничего похожего ему в жизни еще не приходилось слышать.
Но вдруг Боско вздрогнул и подскочил на постели — тихий шепот соседа подействовал на него так, будто ему выстрелили в грудь.
— Боско!.. Боско… Не шевелись, лежи спокойно… Ничего не отвечай… Опасайся всех и всего… Слушай меня — и ни одного неосторожного возгласа, ни звука…
Пораженный Боско зашептал в ответ:
— Положись на меня… Но кто ты?
— Здесь меня называют номер сто сорок пятый… Но ты знал меня под другим именем…
— Говори!
— Леон… Леон Ришар…
Боско крепко закусил край простыни, чтоб удержать крик удивления и радости. И в тот же миг вынужден был побороть порыв вскочить и прижать к сердцу драгоценного друга, жениха несчастной Мими, его названой сестренки, наконец, человека, к которому он так мучительно и безуспешно стремился в течение двух лет.
— Вот так и лежи, молодец, — снова зашептал Леон. — Сохраняй спокойствие… Придвинь голову ближе ко мне, слушай…
— Леон, дорогой ты мой, подумай, мало того что мы встретились здесь, но еще и при каких жутких обстоятельствах нам довелось свидеться!..
— Я ничего не знаю.
— Сейчас я тебе все расскажу… Но ты-то, значит, ты болен?
— Да нет, я чувствую себя как нельзя лучше. Симулирую тяжелую болезнь, чтоб здесь восстановить силы, окрепнуть и… бежать. Я притворяюсь, что крайне слаб, теряю сознание при каждом удобном случае, и теперь меня пичкают тонизирующими средствами. Кроме того, дают хинин, свежие орехи колы.
— А ты знаешь, Леон, голубчик, я ведь к тебе добирался оттуда… из Сен-Лорана…
— Я в этом и не сомневался… Сам туда собирался, чтоб тебя вызволять… Но тут нам будет полегче — Бобино нам поможет…
— Ах да, Бобино… Господин Жорж де Мондье… Ты ведь не знаешь…
На последних словах Боско немного повысил голос, и в нем зазвучали такие тоскливые нотки, что Леона пробрал озноб.
— Ты принес какое-то печальное известие? — спросил он, охваченный дурным предчувствием.
— Да, страшные беды постигают нас всех… И господина Жоржа де Мондье… И его супругу… И меня самого… Ах, бедный мой Леон, если бы ты только знал!..
— Да расскажи же, расскажи! Сперва о себе.
— У меня была подруга, любившая меня, которую я боготворил. И недавно ее принесли мертвой, искалеченной, поруганной… А я не смог ее защитить, — продолжал Боско. — Мы ждали, когда вернется хозяин, бывший для нас как брат родной. В дверь постучали. На мой вопрос о том, кто пожаловал, последовал ответ, что граф прислал слугу с поручением. Едва я приоткрыл дверь, как негр огромного роста… полуголый… похожий скорее на чудовище, чем на человека… нанес мне страшный удар. Я рухнул как подкошенный. Но, прежде чем окончательно потерять сознание, я заметил, как негодяй кинулся с необыкновенной ловкостью и гибкостью на вбежавшую в комнату Фиделию и в приступе ярости вцепился ей в горло, как тигр. Она хрипела, истекая кровью…
— Мерзавец! — закричал Леон.
— Да, друг мой, я видел это и не умер… Не знаю, что было потом, я вынужден теперь лишь строить догадки… Когда я очнулся, дом был охвачен пламенем, а вокруг меня суетились люди. Бедная Фиделия исчезла… Я вырвался из рук тех, кто пытался оказать мне помощь, и кинулся на второй этаж, где должна была находиться мадам… Пожар гнался за мной по пятам, а я, полузадохнувшийся от дыма, рвался вперед, истошно вопя: «Мадам!.. Мадам де Мондье, где вы?!» Через минуту меня схватили как злодея и потащили в павильон, а там уж судебные власти устроили нам очную ставку!..
— Очную ставку? — переспросил оторопевший Леон.
— Да. Потому что меня обвинили в том, что это я убил Фиделию, которую я так оплакиваю и чья смерть разбила мне сердце.
— Подонки! — вырвалось у Леона, позабывшего при виде несчастья друга о собственных мытарствах.
— И тут, рядом с истерзанным трупом Фиделии, я увидел распростертого Жоржа де Мондье с раскроенным черепом.
— Бобино — убит?! Значит, Бог меня проклял! Бедный Жорж! Неужели я стану причиной его смерти?!
— Будем надеяться, что он останется жив…
— Но что сталось с его женой?
— Не знаю… Она исчезла… Быть может, похищена этим чудовищем… Боюсь даже предполагать, что случилось на самом деле…
— Послушай, Боско, мы не можем больше здесь оставаться, — решительно прервал его Леон.
— Я теперь такой же узник, как и ты.
— Чувствуешь ли ты в себе достаточно сил, чтобы бежать? Чтобы вырваться из этого ада?
— Да, чувствую!
— И устремиться на поиски мадам де Мондье?
— Да, да! Пусть для этого придется перенести тысячу страданий, даже жизнью пожертвовать!
— Ладно. Тогда через два часа нас тут не будет.
— Значит, твой побег уже заранее подготовлен?
— Почти… Если мы все поставим на кон, если форсируем ход событий, то добьемся успеха! Главное, чтобы ты смог вынести все тяготы в борьбе, которую мы собираемся начать!
— Когда человек одержим какой-то целью, он преодолеет все препятствия!
— Не сомневаюсь в твоем рвении, но, Боско, дружище, ты пережил такой удар…
— Не важно! Даже если я голову сложу ради этой цели, тем лучше — избавлюсь поскорей от проклятой жизни…
— Да, ты можешь погибнуть… И я тоже. Но пусть хотя бы наша смерть принесет пользу тем, кого мы любим, кто сейчас страдает из-за нас. Держи, Боско, выпей.
И Леон Ришар протянул товарищу больничную склянку, наполненную какой-то коричневой жидкостью.
Боско опорожнил ее на треть и, оторвавшись, крякнул:
— Сто чертей! У меня от этой штуки прямо пожар полыхает — как будто молнию проглотил.
— Этот тоник — мое изобретение. Через четверть часа ты почувствуешь в себе такую нечеловеческую мощь, что сможешь вынести любую усталость, любые лишения. А теперь — разговоры в сторону. Давай притворимся спящими.
Леон Ришар был прав. Странное питье подействовало на Боско почти мгновенно. С каждой минутой силы его множились, он становился другим человеком. Члены приобрели прежнюю гибкость, а на лице при слабом свете ночника можно было прочесть выражение решимости и отваги.
В течение двух часов он лежал молча, в лихорадочном ожидании исполнения плана своего друга.
Было два часа ночи, в госпитале царила мертвая тишина.
Вдруг Леон стал быстро одеваться. Боско последовал его примеру.
Декоратор подошел к двери палаты и коротко приказал:
— Следуй за мной.
Они вышли в коридор, прошли его и остановились подле окна. Леон пощупал решетку и приподнял один из прутьев, который легко поддался, образуя свободный проход. В тот же миг к ним подошел старый медбрат-араб с горящими в темноте, как угли, глазами.
Боско вздрогнул и подумал: «Все пропало!» Он уже изготовился для прыжка, чтобы заткнуть рот пришельцу, но, к его глубочайшему удивлению, Леон протянул тому руку. Послышался звон золотых монет. Вместо того чтобы подать сигнал тревоги, медбрат вжался в угол.
Леон просто-напросто расплатился с одним из своих сообщников.
— Лезь туда! — Леон указал Боско на щель. — Там невысоко, всего метр.
Не говоря ни слова, Боско пролез между прутьями и спрыгнул. Леон поступил точно так же. Спустя несколько секунд к их ногам упал объемистый пакет.
— Что это? — спросил Боско.
— Одежда, чтобы переодеться, и сабля.
— Здорово!
Вокруг царила тишина. Сориентировавшись по звездам, они достигли ограды, в то время как медбрат, пересчитав золотые, опустил на место, в гнездо, тяжелый железный прут.
Никого не встретив, они без труда перелезли через стену и опрометью бросились в лесок, чьи ветвистые деревья защищали госпиталь от солнечных лучей. Беспрепятственно пройдя через него, не проронив по дороге ни слова, они вышли на берег канала.
— Неужели все это так просто? — спросил наконец Боско, которому эта тишина казалась гнетущей.
— Просто, но при условии, что в кармане у тебя десять луидоров — сумма огромная на каторге, — что ты сумел пристроиться в госпиталь не будучи больным, что тебе удалось подкупить медбрата, отбить на решетке скрепляющий цемент и так далее.
— Твоя правда. А что мы теперь будем делать?
— Я разверну тючок, достану куртку, матросские штаны, рубаху, пару башмаков, саблю, мольтоновую шапку.
Перечисляя эти предметы, Леон постепенно заменял свою каторжную униформу вышеупомянутыми предметами матросского гардероба.
Когда Леон натягивал штаны, Боско услышал звон металла.
— Что это? — спросил он.
— Моя двойная цепь.
— Бедный дружище, как же ты от нее избавишься?
— В один момент. Вот, я уже нащупал напильник. Добрый, старый Арби ничего не забыл.
Беглец разорвал на бинты грубую полотняную рубашку, зацепил на ноге свою длинную цепь, сунул напильник в карман и взял в руку саблю.
— Пошли!
— Куда ты хочешь идти?
— К дому, где жили Жорж де Мондье и его жена. Там дождемся рассвета, чтобы взять след этого, совершившего столько злодеяний подонка, а там любой ценой попытаемся вызволить графиню.
— Только бы успеть вовремя! — с воодушевлением воскликнул Боско.
Они быстро зашагали по дороге, не обращая внимания на прохожих, торопясь к сгоревшему дому.
Там еще толпились люди. И Боско, которого увели отсюда в наручниках лишь пять часов назад, и верил и не верил, что все эти необычайные горестные события произошли в действительности.
Пожарники продолжали поливать из насосов жалкие развалины, толпа любопытных мало-помалу рассасывалась.
Благодаря ночной темени Боско и Леон пробрались незамеченными через ограду в усадьбу и прилегли под деревьями.
Пользуясь этой передышкой, Леон с помощью напильника яростно атаковал браслет своих кандалов. Когда его онемевшие от напряжения пальцы отказывались повиноваться, за напильник брался Боско и с силой вгрызался в металл. После часовых усилий цепь сдалась.
— Наконец свободен! — воскликнул Леон.
Не успел он вымолвить эти слова, как до них донеслось учащенное дыхание, сопровождаемое слабым стоном, заставившим их вздрогнуть.
— Да это же собака, черт побери! — сказал Боско. — Она нас выдаст!
— Пес тебя хорошо знает?
— Еще бы!
— Ну так подзови его!
— Атос, ко мне! Ко мне, моя славная псина!
Собака приблизилась, волоча лапу, сперва заворчала при виде Леона, но вскоре успокоилась и начала лизать Боско руки.
Тот гладил ее, подпуская все ближе к Леону, давая почуять его запах, обнюхать одежду, и умное животное, как бы поняв, что это — друг, мгновенно успокоилось.
Была примерно половина пятого. Через час с четвертью рассветет.
Боско заметил, что скоро они уже не будут в безопасности на этом участке, куда утром сбегутся все зеваки города.
— Уходим, — коротко ответил Леон.
Сопровождаемые собакой, у которой как будто и сил прибавилось, они двинулись по направлению к пустоши, ограниченной дорогой в Кабасу и бухтой Крик-Фуйе, куда, вне всякого сомнения, и направился таинственный похититель Берты де Мондье.
Когда они перелезали через ограду, Леон Ришар заметил, что в одном месте за частокол зацепились два лоскута: один — грубого полотна, другой — тончайшей шелковой ткани цвета спелой кукурузы. Он отцепил их от забора и на всякий случай положил в карман, чтобы, когда рассветет, повнимательней их изучить — а вдруг находка даст какую-нибудь ниточку для поиска. И он не ошибся. Когда рассвет уже позволял им различать предметы, Боско глянул на лоскуток и вскрикнул:
— Это обрывок пеньюара мадам де Мондье!
Леон рассмотрел кусок грубого полотна, на котором были видны вполне читаемые буквы и цифры вперемежку с бурыми пятнами засохшей крови.
— Поклясться могу, — сказал он, — что это обрывок одежды мужчины… Того негодяя, который похитил жену Бобино.
— Ты уверен?
— К несчастью, более чем уверен.
— Кто?.. Кто же он? — спрашивал Боско, тем более взволнованный, что злодей был еще и убийцей Фиделии и Бобино.
— Это один из каторжников.
— Кто же он, говори! У меня кровь закипает в жилах!
— Что ж, слушай. На ткани написан номер одного из самых жестоких, самых кровожадных бандитов среди тех, кто совершил побег из лагеря Мерэ. Это номер Педро-Крумана.
Переход беглых каторжников был нескончаемой борьбой — они боролись с самой природой, усталостью и голодом, ужасным голодом, постоянно терзавшим их внутренности.
Уже на исходе второго дня все они, кроме разве что Бамбоша, стали сожалеть о каторге с ее железной дисциплиной, изнурительным трудом, двойными цепями, со всей ее безнадежной жизнью.
Какой им толк от этой свободы, купленной слишком дорогой ценой, если приходится агонизировать долгими часами, чтобы бесславно погибнуть и стать добычей ненасытных муравьев, чье шуршание нарушало тишину ночи.
В конце концов они поняли, что променяли одну тюрьму на другую. Но теперешняя тюрьма, дающая им иллюзию свободы, была куда страшней и коварней.
Там, на каторге, у них был хотя бы гамак, где можно было дать отдых усталым членам, тюремный госпиталь, где лечили малярийных больных, большая пайка хлеба, а для здоровых работяг — мясо и треска. Ясное дело — работать приходилось до седьмого пота. Да и охранники не отличались, как правило, ангельской кротостью. Но, по крайней мере, каторжники имели там жилье и хлеб, им был обеспечен завтрашний день. И кроме того, можно было лелеять надежду совершить побег, но — при более благоприятных условиях.
Беглецы твердили все это про себя, а наиболее решительные откровенно признавались — да, они бы охотно променяли нынешнюю свободу на миску баланды или на горшок ароматных бобов, обжаренных на сале.
В конце концов, не пошлют же их всех на гильотину! Ну, одного-двух, самых отпетых, — для примера.
Бамбош, слыша эти разглагольствования, видя все симптомы начинающейся дезорганизации, ощущал, как его авторитет на глазах рассыпается в прах. Ясно, никогда больше не займет он на каторге своего места.
Что касается его самого, он верил в успех своего предприятия. Что ж, смерть так смерть, но он желал погибнуть в борьбе, в бескомпромиссной борьбе за свободу.
Лицо его обгорело на солнце, он обливался потом, пробираясь сквозь чащобу, в животе урчало от голода, и вдруг перед его мысленным взором предстало видение, заставившее его содрогнуться.
Париж!
Как легко смельчаку зажить там настоящей жизнью!.. Какое наслаждение — достигать роскоши, побеждая общество, которое он так ненавидел! И мстить своим недругам!.. А все эти разнообразные способы достичь пьянящего упоения, блаженства, которого он был лишен в течение двух лет!..
Два года на каторге… И теперь, когда можно все восстановить, стоит лишь приложить немного энергии, эти скоты хотят его предать! Он заскрежетал зубами и окинул своих спутников взглядом, заставившим их поежиться.
На второй день пути они питались капустной пальмой, подвидом пальмы хамеропс, не имеющей совершенно ничего общего с капустой огородной. Невозможно быть меньше «капустой», чем эти короткие хрустящие, почти безвкусные волокна, которые только набивают изголодавшийся желудок, но не могут быть названы пищей в прямом смысле этого слова.
Ромул первым заметил капустную пальму и принялся ее рубить, потому что, как известно, для того чтобы добыть молодые съедобные ростки, надо пожертвовать всем деревом. Остальные владельцы сабель стали фехтовать следом за ним, пытаясь завалить дерево с жесткими и клейкими листьями, которые почти невозможно прожевать.
Побеги капустной пальмы были проглочены в одно мгновение, и жалкое воинство — ослабевшее, деморализованное, еще более голодное, чем до трапезы, — волоча ноги, тронулось в путь.
Вечером, когда все укладывались на голой земле, чтобы хоть во сне обрести кратковременное забвение от усталости и голода, обнаружился первый пораженец, напрямик предложивший сдаться. Им оказался Галуа, которого Мартен-Геркулес извлек из зыбучей лужайки.
— Черт возьми, — заявил он, — я возвращаюсь в лагерь Мерэ. А там — будь что будет…
Большинство считало, что он прав, кроме разве что Геркулеса и его дружка Филиппа. Бамбош ничего не сказал, только поджал губы и одарил смельчака взглядом, не сулящим ничего хорошего.
Ночью Король Каторги подошел к Мартену, о чем-то с ним коротко потолковал и спокойно растянулся на земле.
Задолго до зари беглецов разбудил ужасный голод, терзавший этих мрачных и одиноких людей уже пятьдесят часов.
— Я уже сказал и повторю еще раз, — раздался в темноте голос Галуа, — и никто меня не переубедит… Как только взойдет солнце, я отправляюсь обратно…
— А по какой дороге ты пойдешь, идиот? — спросил Бамбош. — Да разве ты знаешь, где сейчас находишься и в каком направлении надо двигаться?
— Тут ты отчасти прав, — отвечал Галуа. — Но если поискать хорошенько… и потом, я голоден!
— Ты наступишь на хвост гремучей змее, свалишься в какую-нибудь яму, тебя звери загрызут!
— Я хочу есть!
— Я тоже хочу, и Малыш хочет, — перебил его Мартен. — Я не такой дока, как профессор из Сорбонны[765], но я люблю Малыша, и это наводит меня на мысль… Уж я-то дорогу отыщу, ручаюсь…
— Как, Мартен, и ты, один из моих лучших друзей, ты тоже хочешь меня покинуть? — с удрученным видом заговорил Бамбош.
— Как хочешь, а голодное брюхо к уговорам глухо. Вот что я предлагаю: если Галуа решил возвратиться, я берусь указать ему верный путь. Малыш пойдет с нами.
— Мы все пойдем! — в один голос закричали каторжники.
— В этом нет никакого смысла. Давайте-ка мы пойдем вперед и будем помечать путь, делая зарубки саблями. Если мы не найдем дороги, то вернемся сюда и пойдем в обратном направлении, если же нам удастся отыскать верный путь, вы последуете за нами. Таким образом, вы будете избавлены от утомительного перехода и избегнете лишних опасностей.
— А задержавшись здесь, — прервал его Бамбош, — мы сможем раздобыть что-нибудь съестное.
— Поглядим, — странным тоном ответил Геркулес.
Тем временем поднялось солнце и ярким светом озарило лесные заросли.
Галуа, Мартен и Филипп двинулись на северо-запад, то есть в сторону Кайенны. Прочие беглецы остались лежать, в то время как Ромул отправился на поиски ягод или диких фруктов.
Он долго отсутствовал, а вернувшись, принес двух черепах весом килограммов в пять, а в руках, завязанных лианами на манер котомки, — орехи красного дерева.
Черепах прямо в панцирях немедленно стали жарить, а пока жадно накинулись на орехи. Но, несмотря на указания негра, советовавшего им удалять мякоть, прежде чем разгрызть косточку, они взялись за дело так неумело, что вскоре у всех распухли губы под разъедающим воздействием сока.
Беглецы ворчали и вовсю ругали своего любезного снабженца, обвиняя его одного во всех совершенных ими ошибках.
Но внезапно все круто переменилось. Ромул, который мог бы великолепно просуществовать в лесах, где европеец отдал бы Богу душу в три дня, неожиданно вскочил, испустив радостный вопль.
Негры смеются и пляшут по всякому поводу. А тут он заприметил дюжину красивых деревьев высотой метров по двадцать. Их верхушки соприкасались с верхушками других лесных гигантов, а стволы, покрытые чешуйчато-подобной корой, достигали метра в диаметре. У подножия — скорлупки, содержащие два зернышка, на вкус не очень приятные, но кое-как годящиеся в пищу изголодавшемуся человеку.
Но вовсе не они так обрадовали чернокожего.
Ничего не говоря, он сделал на дереве длинный надрез саблей. Из щели сразу же обильно хлынул густой, белый, кремообразный сок.
Саблю Ромул воткнул чуть пониже надреза и, образовав нечто вроде импровизированного желоба, стал жадно хватать ртом жидкость, тоненькой струйкой стекающую с острия. Он пил, пил и не мог напиться, а все остальные смотрели на него во все глаза с удивлением, смешанным с завистью.
— Что это значит? — спросил заинтригованный Бамбош.
— Этот багаж — каучук! — отвечал негр, утирая испачканные молоком губы.
В этом краю говорят «этот багаж», как у нас — «эта штука», «этот предмет».
— Каучук?! — переспросил озадаченный Король Каторги. — А разве это можно пить?
— О да! Лючше молоко от бик! (Молоко от быка!)
— Тогда я тоже хочу попробовать!
— Так, так. Но как пить будешь?
— Каким образом? Да с помощью сабли!
— Есть мал-мал три сабля, а мы быть десять.
— Ты прав. Как же поступить?
— Ждать маленький кусок.
Несколькими быстрыми взмахами сабли негр нарубил куски лиан, густо оплетших эти, как, впрочем, и все деревья в округе, и каждым куском лианы наискось опоясал древесный ствол на уровне человеческого роста. Затем он взял комок глины и обмазал ствол там, где к нему прилегала лиана, образовав тем самым желобок.
Каторжники, уловив его идею, тоже стали шпаклевать глиной мельчайшие щели. Когда недолгая подготовительная работа была закончена, Бамбош сделал несколько насечек чуть выше желоба, и сок обильно потек.
Каторжники припали к желобу и стали пить эту жидкость, действительно приятную на вкус и восстанавливающую силы. Пили они долго. Но внезапно хлынул ливень и вывел из употребления примитивное, но хитроумное устройство, которое негры заимствовали у старых серингейру[766].
По лености своей каторжники не захотели восстанавливать поилку. Среди них нашлись желающие навязать эту работу Ромулу на том основании, что он негр.
Ромул обиделся.
Один из беглецов, Вуарон, грубая скотина, ударил его дубинкой и завопил:
— А ну вкалывай, черномазый, а будешь отлынивать, я тебе покажу! Я знаю, как проучить лодыря!
Негр побледнел, вернее посерел, и задрожал всем телом. Затем, одним прыжком вырвавшись из окружившей его группы сотоварищей, он бросился наутек и скрылся в густом кустарнике.
Преследовать его было бы безумием.
Пораженные его ловкостью, беглецы застыли на месте, сожалея уже, что по собственной глупости грубо обошлись со своим снабженцем. Они провели плохой день и поистине ужасную ночь. Назавтра они единогласно, исключая Бамбоша, объявили, что намерены вернуться в каторжную тюрьму.
— Как изволите, — с ядовито-насмешливым видом заявил Бамбош и ухмыльнулся.
— Что ж, — предложил Вуарон, — пошли по следу Мартена, Галуа и Филиппа.
— Верно, пошли, — поддержал его один из каторжников. — Мне надоело пить в натуральном виде непромокаемые плащи.
Шутке посмеялись и, жуя несколько семечек каучукового дерева — гвианской гевеи, тронулись на голодный желудок в путь.
Ромул ушел и как в воду канул. А каторжники все больше и больше сожалели об его отсутствии. Они легко нашли след трех ушедших товарищей и долго гуськом брели через лес.
Час от часу страдания их становились все нестерпимее. Усталость, жара, а главное, голод — все это было, в прямом смысле слева, пыткой. Во второй половине дня они уже плелись, шатаясь, спотыкаясь о причудливой формы корни, которые негры называют «собачьи уши».
Запыхавшиеся, вконец обессиленные, они упали на землю и приготовились к смерти, но тут до них донесся запах жареного мяса. Учуяв его, несчастные вскочили на ноги и, обезумев, помчались к тому месту, откуда этот запах исходил. Каторжники очутились на поляне, на берегу ручья, и увидели Мартена и Филиппа, наблюдавших, как жарится нанизанный на палку большой кусок окорока. Филипп поджаривал на острие палочки что-то коричневатое, очень похожее на печенку.
При этом зрелище голодающие набросились на недожаренное, еще кровоточащее мясо, выхватили его из костра и, как волки, стали рвать зубами и пожирать свою добычу.
Когда банда беглых каторжников садилась на корабль, намереваясь покинуть берега Гвианы, Педро-Круман, как известно, отказался занять место на борту. Он пожелал остаться и найти ту белую женщину, воспоминание о которой воспламеняло ему кровь.
Негр распрощался с Бамбошем и возвратился в окрестности города. Обосновался он в ветхой сторожке на заброшенной плантации и постепенно стал обращаться в дикое состояние.
Пищи каторжник имел в изобилии: он находил фрукты и овощи, дополняя вегетарианский рацион крадеными курами, утками, поросятами.
С первых же дней этот свирепый и похотливый зверь почувствовал, что желания его обострились и усилились.
Педро-Круман, гроза идущих в одиночестве женщин, терроризировавший весь остров Кайенну, явился вновь, опасный, как никогда.
Мы уже знаем, какие он начал вершить подвиги в предместье столицы, знаем и то, что имя его стало легендарным и повсеместно внушало ужас мирному населению. Он изнасиловал, задушил или покалечил многих креолок, но нужна ему была красивая белая женщина, не выходившая у него из головы.
Не зная, как ее найти, он прибегнул к уловкам.
Несмотря на свою грубую оболочку, негр был весьма хитер. Он отправился в город, зашел в лавку мадемуазель Журдэн и повидался с обрадованной его возвращением дочерью Миной.
Естественно, молодая графиня де Мондье, несмотря на свое отвращение к Фанни, нуждалась в услугах модистки. Мине случалось относить товары в дом близ бухты Мадлен. Она прекрасно знала титулованную клиентку, всегда встречавшую ее очень приветливо. Само собой разумеется, девочка по наивности дала отцу все интересующие его сведения, и он, окрыленный, отбыл восвояси.
Терпеливый и чуткий, как тигр, Педро устроил засаду невдалеке от дома графа. Лежа в густых кустах, и днем и ночью он вел неусыпное наблюдение.
Несмотря на пожиравшее его страстное желание, негр сумел, оставаясь невидимым и неслышимым, сам все видеть, слышать и примечать, изучить все привычки обитателей дома — прежде чем начать действовать, он хотел быть уверенным в успехе. Ничто не могло поколебать его страшное упорство: ни голод, ни адский зной, ни усталость, ни роящиеся насекомые, ни даже страх быть узнанным и схваченным, абсолютно ничто!
Иногда ему удавалось увидеть ничего не подозревающий объект своего мерзостного вожделения. Тогда, перевозбудившись почти до исступления, он подавлял рвущийся из груди вой — так кричат звери в период спаривания.
И несмотря на то, что он не знал удержу в своей похотливости и ни перед чем не останавливался, этот могучий великан не осмеливался ворваться в дом силой. Педро опасался европейца, и не столько даже его оружия, сколько отваги и решимости, — так хищник в джунглях чует присутствие белого человека и испуганно удирает прочь.
Однако наступил день, когда Круман заметил: юноша, в чье мужественное лицо он не смел взглянуть, с чьим взглядом никогда не решался встретиться, куда-то ушел.
Негр испустил из чудовищной груди вздох облегчения, похожий на мычание быка, и сказал себе: «Час пробил».
Он терпеливо дождался возвращения Бобино, одним прыжком настиг его и нанес такой удар, от которого тот упал как подкошенный.
В темноте, в засаде, Круман чувствовал себя храбрецом. Решив, что убил графа наповал, Педро оттащил неподвижное и бездыханное тело в придорожный лесок и бросил там. Самая тяжелая и сложная часть его гнусной работы была сделана.
Теперь в доме оставался всего один мужчина, правда, тоже белый, но такой, в ком он своим приобретенным на каторге инстинктом чувствовал брата каторжника, то есть себе ровню. Уверовав в это, Круман, с его чудовищными кулаками, опасался второго европейца не больше, чем боялся бы несмышленого ребенка. Набравшись смелости, он постучал в дверь[767].
Раздался заливистый, яростный лай собаки.
Боско пошел открывать, из осторожности спросив, кто там.
— Я негр, здесь в услужении, — ответил Круман. — Хозяин прислал меня с поручением.
Эти слова, произнесенные тихим голосом, усыпили бдительность Боско. Он отворил.
Как и Бобино, Круман уложил Боско одним ударом. Тут на него кинулся пес. Негр пырнул его саблей в бок, и бедное животное отползло, жалобно скуля.
Фиделия, услыхав какой-то шум и жалобный вой собаки, торопливо вышла, держа свечу под стеклом.
Она увидела, что Боско лежит в беспамятстве, а какой-то незнакомый негр неотрывно смотрит на нее своими налитыми кровью глазами. Девушка поняла, что им грозит опасность. Отступив на несколько шагов, Фиделия бросилась бежать: предупредить хозяйку, а если потребуется, защитить ее своим телом.
Круман интуитивно почувствовал, что мулатка окажет сопротивление, а это могло расстроить его планы. Не издав ни единого звука, он прыгнул на жертву, обхватил ее руками и стиснул так, что чуть не раздавил ей грудную клетку.
Бедняжка издала лишь слабый предсмертный стон, и глаза ее закатились.
Когда монстр почувствовал в своих объятиях теплую ароматную плоть, это молодое трепещущее тело, полное сил и едва прикрытое тонким фуляровым платьем, его охватил приступ ярости и похоти — нечто вроде садистского бреда, примеры которого дикари демонстрируют так же, как и цивилизованные психопаты.
Он кусал ее за плечи, за горло, его пьянил вкус теплой, обильно текущей крови… Острые зубы каннибала, специально подпиленные для того, чтобы лакомиться человеческим мясом, все глубже вонзались в горло бедняжки. Жадными губами он пил ее кровь, хлеставшую из разорванных артерий. И все его естество сладострастно сжималось, когда он ощущал, как бьется в конвульсиях прекрасное тело мулатки.
С адским хохотом он отбросил уже ставшее трупом тело и устремился вверх по лестнице.
Графиня де Мондье, полулежа на бамбуковом диване, читала книгу. До нее донесся какой-то шум, но это не слишком взволновало ее. Однако она решила узнать причину.
— Фиделия! Фиделия, это вы? — негромко позвала она.
На скрипучих ступеньках лестницы послышались приглушенные шаги.
— Фиделия, что там происходит? — еще раз окликнула графиня.
Дверь стала открываться, и в освещенную свечами комнату просунулось измазанное слюной и кровью лицо негра.
Потрясенная, Берта почувствовала, как волосы на ее голове зашевелились; ее охватила дрожь. Она хотела бежать, кричать, звать на помощь, но не в силах была вымолвить ни слова, не могла шевельнуться, понимая, что ей грозит ужасная опасность и ничто не спасет ее — она пропала… Смертельный холод пронзил ее. «Я умираю», — подумала она. И тяжело упала на пол.
Негр снова разразился гортанным хохотом, похожим одновременно и на крик зверя в период спаривания, и на лай гиены.
— Она — моя, белая красавица… — прохрипел он. — Ах, наконец-то!..
Педро взял свечу и поднес ее к занавеске, сразу же вспыхнувшей. Убедившись, что пламя охватывает комнату, он подхватил на руки несчастную женщину, осторожно спустился по ступенькам, пересек двор, перескочил через забор и помчался к своему логову.
Бежал он долго, удивляясь порой неподвижности молодой женщины, которую он нес с той же легкостью, с какой молодая мать несет грудного ребенка. Когда Круман бежал по лесу, то машинально придерживал рукой ветки, чтобы они не хлестнули или не оцарапали его добычу.
Трепет пробегал по всему его телу, иногда он скрипел зубами, страсть овладела всем его естеством.
Наконец Круман добрался до своей лачуги, которую слегка подремонтировал, и теперь новая крыша из пальмовых листьев являлась надежным кровом. Он положил по-прежнему недвижимую Берту на ложе из кукурузной соломы, а сам уселся, свесив ноги, в гамак, предварительно украденный в одной из хижин по соседству. Эта неподвижность все так же интриговала его, а теперь даже начинала беспокоить. «Уж не умерла ли белая женщина?» — спрашивал он себя, прислушиваясь к ее дыханию. И как всегда, когда сталкивался с какой-либо трудностью, он сжимал челюсти со зловещим скрипом, свойственным крупным человекообразным обезьянам.
Прошел час томительного ожидания. Женщина не шевелилась.
Тогда Круман решил осмотреть ее.
Под пеплом еще тлело несколько головешек. Педро разгреб угли, подул на них и, взяв стебель смолистого растения, скорее всего сассафраса, воткнул один его конец в костер и снова дунул.
Дерево загорелось довольно ярко, осветив все закутки убогого жилища.
С разметавшимися волосами и открытым воротом, Берта, чье изящное тело просвечивало сквозь подранную одежду, показалась ему такой прекрасной и одновременно такой бледной, что в его вопле смешались восхищение и ужас.
— Неужели она умрет? — заикаясь, бормотал Круман, приближаясь к ней.
Он коснулся ее кончиками когтистых пальцев и, убедившись, что тело не холодеет, немного успокоился. Тем не менее ему было не по себе. Он отнюдь не привык к обморокам, напротив, его жертвы всегда отбивались, кусались, царапались — словом, оказывали сопротивление, удваивавшее его животное неистовство.
Ни ум, ни инстинкт не срабатывали; об уходе за больными Круман не имел ни малейшего представления; он схватил большую тыкву, наполненную водой, хлебнул изрядный глоток, снова уселся в гамак и стал тупо ждать. Сама идея о смерти сбивала негра-дикаря с толку и заставляла роиться в его голове странные и волнующие мысли.
Прошло много времени, однако упорство его не поколебалось.
Но вдруг Берта де Мондье чуть шевельнулась.
— Ах, — сказал он, — белая женщина жива, и Педро-Круман сможет ее любить. Это красиво — она такая белоснежная, а кожа похожа на цветы лилий на припри… Волосы у нее тонкие, да, тонкие и мягкие, как шелк большой синей бабочки… и такие золотистые, как крылья кинкин… У негритянок волосы короткие и жесткие, как железная проволока.
Молодая женщина вновь зашевелилась и глубоко вздохнула.
— Надо, чтобы и она меня полюбила, — вполголоса продолжал Круман. — Ведь я самый сильный из всех, все меня боятся. А если не захочет полюбить добровольно, так силой заставлю… Но я бы предпочел, чтобы по своей воле… Всех остальных я брал так, случайно… А потом оставлял, живых или мертвых… не знаю… как ореховую скорлупу или косточку от только что съеденного фрукта…
Бедная Берта в это время открыла глаза и обвела блуждающим, полным ужаса, почти безумным взглядом окружающие ее незнакомые предметы, освещенные лучиной из горящего сассафраса.
Графине казалось, что она погружена в один из тех кошмаров, тем более мучительных, потому что очень напоминают реальность. Видя, что она вышла из забытья, Педро решил: вот и наступил удобный момент для того, чтобы выступить во всей красе и продемонстрировать белой женщине свои физические достоинства, которыми он немало гордился.
Он выпрямился в полный рост, расправил плечи и выпятил грудь с чудовищно развитой мускулатурой.
— Белая женщина, — напыщенно произнес негр, — находится под крышей Педро-Крумана. Педро-Круман любит ее. Она его тоже полюбит.
Молодая женщина была наслышана об ужасном бандите. Услыхав имя, которое она больше всего боялась услышать, Берта обратила взгляд в ту сторону, откуда доносился голос, и увидела громадного, устрашающего вида негра, одетого в лохмотья, рассмотрела его лицо, шею, губы, красные от крови.
Внезапно она вспомнила. Там, в доме возле бухты Мадлен… Мужа нет дома… Какой-то подозрительный шум на первом этаже… Затем это окровавленное чудовище вламывается в ее комнату. Педро-Круман! Каторжник!.. Насильник!.. Убийца… Бандит, чье имя заставляет вздрагивать всех местных жителей… Да, зловещий герой таких историй, что в них и верилось с трудом… И вот она здесь — слабая, одинокая, беззащитная, в лапах этого ошалевшего от похоти зверя, убивавшего женщин в своих чудовищных объятиях. Ей показалось, что мозг ее разрывается в ставшей тесной для него черепной коробке. Красная пелена поплыла у нее перед глазами, и она забилась на кукурузной соломе в сильнейшем нервном припадке. Бессвязные звуки слетали с ее губ, на них выступила пена, широко открытые глаза смотрели в одну точку, все члены ломала судорога.
Крумана охватил смутный страх — присущая дикарям суеверная боязнь, испытываемая ими при виде эпилептиков и сумасшедших. Озадаченный, он отступил на несколько шагов от ее подстилки, но не опустился в гамак, а присел на корточки, в той обезьяньей позе, в которой негры обожают спать или коротать часы ожидания.
Время шло. И нетерпение злодея все возрастало — он уже привык к этому новому и странному для его дикарского ума зрелищу. Его скотские инстинкты возобладали, сластолюбие, похоть овладели им еще более властно, чем раньше.
«В конце концов, — думал он, — белая женщина жива: она разговаривает, мечется, глаза у нее открыты… Наверное, я ее напугал… У белых женщин, безусловно, нервы послабее, чем у негритянок… А я и не знаю, как к ним подступиться, как с ними заговорить…»
Круман снова подошел поближе и, пытаясь, насколько возможно, смягчить тембр голоса, стал говорить, что белая женщина очень красивая, что он ее хочет так, как никогда не хотел ни одну женщину.
Тут он встрепенулся и продолжал:
— Белая женщина конечно же любит украшения, сверкающие как солнце… И серебро, на которое все можно купить… Круман подарит ей украшения и серебро… Пусть только она с ним поговорит… Пусть на него посмотрит… Пусть скажет ему что-нибудь, а не трепыхается, как будто она хлебнула лишку пальмового вина.
До Берты неясно доносилось его бормотание, и она делала нечеловеческие усилия, чтобы вновь прийти в себя, прорвать ужасную красную завесу, колыхавшуюся у нее перед глазами. Но мысли ее путались, слова, слетавшие с губ, были бессвязны, она не различала окружающие предметы, и все бесплодные попытки выбраться из забытья приводили лишь к бреду и судорожным подергиваниям.
Глухое бешенство стало овладевать Круманом, он все меньше и меньше понимал, что же происходит; ему начало казаться смешным, что перед ним лежит женщина, которую он так страстно желает, но слабость ее мешает ему удовлетворить обуревавшие его желания.
Однако, прежде чем перейти к насилию, единственному, что до сих пор приносило ему удовольствие, Педро все же решил прибегнуть к последнему способу, считавшемуся у него неотразимым.
Он порылся в стоящей в углу хижины пагаре и извлек оттуда пригоршню каких-то предметов, издававших металлический звон. Затем, уверенный в себе и торжествующий, он приблизился к подстилке, на которой билась графиня де Мондье, и жестом султана, осыпающего золотом любимую наложницу, швырнул на кукурузную солому несколько серебряных заколок для волос и грубых браслетов — жалкие побрякушки, снятые им со своих жертв.
Берта ничего не видела и не слышала…
Круман, чье раздражение нарастало, зловеще защелкал челюстями — верный признак того, что он взбешен, но все же сдержался и бросил:
— Белая женщина предпочитает деньги… Что ж, вот ей деньги…
И на подстилку посыпались монеты по сто су, должно быть, им начищенные, потому что они так сверкали, что больно было смотреть.
Обнаружив, что женщина остается бесчувственной ко всем его подношениям, он впал в дикую ярость. В этом всплеске смешались гнев и ни перед чем, даже перед смертью, не отступающая похоть. Глаза его налились кровью, он засопел, как бык. Едва можно было разобрать отрывистые слова, которые Круман с трудом выплевывал, кинувшись к бедной Берте:
— Белая женщина притворяется, что меня не видит… Что меня не слышит… А мне все равно! Она моя! Я ее хочу! И я ее возьму!..
Затем он схватил ее в объятия и приблизил отвратительную морду к лицу своей жертвы.
Каторжники до последнего кусочка умяли то мясо, которое Мартен, именуемый Геркулесом, жарил на костре на берегу живописного прохладного ручейка. Голод был утолен, желудки их испытывали признательность. Они поблагодарили Геркулеса. Он благодушно ухмыльнулся и заявил:
— Еще и резерв остался — более ста фунтов одной только мякоти.
— Да, — подхватил нежным голоском Филипп, пустоголовый кретин с манерами гермафродита. — А мясцо хоть куда! Жаль, нет хотя бы нескольких луковиц, славное вышло бы жаркое!..
— Неожиданно подфартило, а, Мартен? — искренне смеялся Бамбош.
— Да, Бамбош. Бежала себе лань, а ее возьми да и придави упавшим деревом. Мне оставалось только добить, повесить, чтоб кровь стекла, и освежевать ее. И все для того, чтобы Малыш полакомился кусочком печёночки.
— А печень была нежная, словно телячья. Жаль, нет сковороды, сливочного масла и специй, а то б вообще — как в хорошем ресторане…
— А не заткнуться ли тебе? — отрезал грубиян Вуарон. — Ну, набили мы себе брюхо, и точка на этом.
— К тому же изрядно набили.
— Верно. И это должно заставить нас подумать об отсутствующих товарищах. Я что-то не вижу Галуа, этого бедняги. Он — мой друг, и я хочу, чтобы он тоже получил свою пайку от этой неожиданной добычи.
— Ах да, твоя правда, — отвечал Мартен. — Галуа! Я вам не сказал… Вы же набросились на жратву как голодные волки… Слова нельзя было вставить… Вот я вам и не успел рассказать, какая беда приключилась с Галуа…
— Беда? Что за беда?
— Представьте себе, он пошел на поиски… То есть мы все трое шли через лес… Он шел первый. Надо было перейти через речушку, он входит в воду… А там поскользнулся — и бултых!
— Что — бултых? — Вопрошавший раздражался все больше и больше.
— Ну как что, сделал бултых! — и ушел под воду… И исчез… Утоп в воронке… Утонул и не вынырнул. Чистую правду говорю…
— Очень жалко, — опечалился Вуарон, — потому что в Галуа все-таки было что-то хорошее…
Произнося эти слова, он с аппетитом дожевывал последний ломтик печенки.
Мартен смотрел на него, как бы не понимая. Затем в его тупой башке забрезжил какой-то свет, и он разразился диким хохотом.
— Охотно верю, что и впрямь в нем было кое-что хорошее. Для нас, во всяком случае.
Хорошо осведомленный Бамбош соизволил присоединиться к этому взрыву веселья. Отсмеявшись, он заявил:
— Благодаря так удачно добытой лани, старина Мартен, мы сможем продолжить свой путь, потому что теперь, когда у нас есть продовольствие, я полагаю, никто не помышляет о том, чтоб вернуться в Кайенну.
— Как скажешь… Я отдам братве запас свежего мяса при условии, что Малыш будет получать особый ежедневный рацион. Даже прежде, чем ты, Бамбош, хоть ты и начальник.
— Договорились!
Однако Вуарон после рассказа о таком странном и внезапном исчезновении своего друга пребывал в глубокой задумчивости. Галуа имел опыт плавания в реках с быстрым течением и вовсе не походил на человека, способного по-дурацки утонуть в какой-то там воронке, поскольку обладал выносливостью, силой, ловкостью и хладнокровием.
Вуарон размышлял, ворча себе под нос:
— А не скрываются ли за всем этим какие-нибудь плутни Мартена и этого ублюдка Филиппа?
Терзаемый жуткими подозрениями, он подошел в Филиппу и спросил:
— Послушай, малый, а куда вы подевали шкуру лани и требуху?
— Забросили в воду, во-первых, мухи над ними так и вились, во-вторых, кишки скоро бы завоняли.
— Верно… А мозг?
— А мозг я слопал.
— И потроха и филеи?
— Да ты мне осточертел! Иди допытывай Мартена!
Эти ответы лишь укрепили Вуарона в его подозрениях. Не говоря ни слова, он обыскал все вокруг, будто хотел найти знак, превративший бы его подозрения в уверенность.
Остальные разлеглись на траве и, лениво переговариваясь, предались процессу пищеварения.
Вдруг Вуарон схватил что-то с земли и издал громкий вопль.
— Ах, каналья! Я так и знал!.. Ты убил Галуа! — закричал он опешившему на мгновение Мартену.
Тот нагло отрицал:
— Не убивал я его. Я ж тебе говорю, что он утоп.
— Врешь, зверюга! Вот доказательство! Видишь кость? Да разве ж это кость лани?! Это человеческая! Бедренная кость!..
Среди беглых каторжников началось замешательство. Они повскакивали на ноги — кто от изумления, кто от отвращения, это уже зависело от темперамента и впечатлительности каждого из них.
— Да, — продолжал Вуарон, — вы убили нашего товарища и дали нам его съесть!..
— Ну а если бы и так? — нагло заявил Филипп со свирепым выражением, так присущим существам подлым, слабым и трусливым, когда они знают, что находятся под надежной защитой и совершенно безнаказанны.
— Сволочь! Так ты признаешься…
— Ну да. Я укокошил Галуа. И это его вы сейчас жрали! А я съел его печень, мозг и язык…[768] И что с того? Вы его тоже ели да похваливали. И оставшееся съедите.
Оба араба стали икать, испытывая тошноту и отвращение при мысли о том, что́ они только что съели.
— Я не оставайся с вами, — сказал один своим гортанным голосом. — Я уходить…
— Я тоже уходить, — подхватил второй. — Я не мочь есть человечина…
— Задержите их! — закричал Бамбош. — Они сдадут нас, как только доберутся до первого попавшегося поселения.
На арабов кинулись и связали так крепко, что те и шевельнуться не могли.
Опомнившись от первого потрясения, каторжники постепенно смирились со свершившимся фактом. Будучи людьми не слишком щепетильными, они считали, что цель оправдывает средства. Один из них цинично подытожил ситуацию:
— Набили брюхо, вот и ладно — мертвые должны служить живым.
Но Вуарон никак не мог угомониться. Выйдя из первого оцепенения, он впал в настоящую ярость.
— Ах, ты убил моего бедного товарища, да еще и хвастаешься этим! Я тебя сейчас порешу, грязный каторжник!
Он кинулся на Филиппа и врезал ему прямо по лбу окровавленной бедренной костью.
— Ко мне, Мартен! — завопил тот. — На помощь! Меня убивают!
— Кто посмел тронуть моего Малыша?! — взревел Геркулес, вскакивая на ноги и хватаясь за саблю. Глазам его открылась следующая картина: Филипп едва держался на ногах, а Вуарон, пытаясь проломить парню голову своим зловещим трофеем, лупил его с таким звуком, как будто колотил по бутылочной тыкве.
Зарычав, как разъяренный зверь, великан ударил саблей по затылку Вуарона с такой силой, что почти снес тому голову, перерубив позвоночник почти на уровне плеч. Кровь рекой хлынула к ногам Филиппа, который шатался, оглушенный. Мартен склонился над Вуароном и, нанося по бесчувственному телу колющие и режущие удары, выкрикивал:
— Вот тебе, вот тебе, подлец! Вздумал бить моего Малыша! Так получай же еще!
Все остальные окружили их и в страхе не смели вмешаться, понимая, впрочем, что любое вмешательство бесполезно. А Филипп, этот подонок-гермафродит, наблюдал омерзительную сцену и подстрекал:
— Давай, давай, Мартен! Смелей, мой толстячок! Врежь ему, врежь как следует!
— Довольно! — приказал Бамбош голосом, в котором звенели металлические нотки.
— А-а? Что? — заворчал Геркулес. — Я что, не имею права отомстить за своего Малыша?
— Тебе не кажется, что уже хватит?
— Тысяча чертей! Я кашу из него сделаю!
— А я тебе запрещаю!
— Хотел бы я посмотреть! Кроме того, почему?
— Потому что ты портишь мясо, а мы все будем рады добавке к провианту по дороге на Спорную территорию, в страну свободы.
— Здесь ты прав, — согласился гигант, нехотя опуская саблю.
При этих словах по кучке беглецов пробежал шумок одобрения, такой магической силой обладало для них само слово «свобода», заставляя позабыть даже об ужасах, коим они стали свидетелями.
— Так вот, — продолжал Бамбош, — разделай-ка ты нам эту тушу, ты ведь был мясником. Каждый из нас возьмет на спину по куску, а затем — в путь!
— Да, да! — загалдели все разом. — Вот это правильно! В путь-дорогу! Теперь у нас и харч есть! Мы спасены!
— Еще нет! — раздался суровый голос, и одновременно раздвинулись кусты, плотной стеной окружающие поляну.
— Тысяча чертей, жандармы! — завопил Бамбош и заскрипел зубами. — Спасайся кто может!
Два жандарма и бригадир держали на мушке обезумевшую от страха кучку беглецов.
— Шаг в сторону — стреляю! — предупредил бригадир непререкаемым тоном.
Но никто и шевельнуться не смел, потому что у всех душа ушла в пятки. К тому же эти людишки — вообще народ трусоватый. Даже Король Каторги не осмелился поглядеть в лицо смерти. Уничтоженный, он превратился в заурядного прохвоста, тушующегося перед властью по причине хотя бы одного ее морального превосходства.
— А ты, черномазый, подойди и действуй, как приказано!
Кусты еще раз раздвинулись, и появился, таща порядочный моток веревок, негр Ромул, сбежавший от бандитов.
Повинуясь командиру, один из жандармов с необычайной злостью стал вязать руки за спиной дрожащих, покорных, не способных и слова вымолвить беглых каторжников. Правда, остальные двое жандармов продолжали держать всю группу под прицелом, так что любая попытка к сопротивлению означала бы смерть на месте.
Построив их в затылок друг другу, жандарм для верности связал каторжников и между собой. Затем он встал во главе колонны, за ним немедленно пристроился Ромул, второй жандарм пошел сбоку, а бригадир замыкал шествие. Они направились в сторону деревни Кав, где находилась жандармерия, к которой и была приписана данная поисковая группа.
Так закончился для бандитов сладкий сон о свободе…
Леон Ришар и Боско шли лесом следом за собакой, уверенные в том, что действительно напали на след похитителя графини де Мондье.
Умное животное, как бы осознавая, какой услуги ждут от его чутья, бежало медленно, иногда принюхиваясь и время от времени покусывая веточку, как ищейка. К тому же запахи Крумана были так ярко выражены — от него воняло не то козлом, не то кайманом, — что их мог бы учуять и пес с менее тонким нюхом.
Вообще, от негров исходит такой сильный затхлый запах, что иногда трудно находиться в близком соседстве с ними.
Справедливости ради, следует отметить, что негры со своей стороны считают, что мы, белые, неумеренно остро пахнем свежей рыбой.
Двое мужчин следовали по пятам за собакой, бежавшей, несмотря на рану, довольно быстро. Однако рвение заметно превышало ее силы. Пес опять и опять останавливался, отдыхал, зализывая бок, из которого продолжала сочиться кровь, жалобно поскуливал.
Время торопило. Во что бы то ни стало надо было двигаться вперед, и два друга содрогались при мысли о том, в каких руках находится несчастная молодая женщина.
Боско ласково ободрял пса:
— Пошли, Атос, пошли… Идем, моя хорошая собака. Ищи, Атос, ищи…
Он ласково чесал ее за ушами, похлопывал, и славный пес, радостно повиляв хвостом, вновь устремлялся вперед. Тем не менее силы у собаки иссякали на глазах. Их поводырь останавливался все чаще, скулил все жалобнее.
— О Господи, — бормотал Боско, — злой рок преследует нас… Мы не успеем…
— Мужайся! — свистящим шепотом отвечал Леон Ришар. — Мужайся, дружище. Наверняка мы уже где-то близко.
Со слезами на глазах Боско брал собаку на руки, приговаривал какие-то ласковые слова, звал ее по имени, целовал, как человека, и настойчиво повторял свою команду:
— Ищи, Атос, ищи! Ищи, моя хорошая псина!
Атос вставал, прихрамывал, снова падал, как бы говоря: «Я больше не могу!»
Как хотел бы Боско влить в него свои силы, свою жизнь, свою кровь…
Они сделали пятнадцатиминутную остановку, чтобы дать собаке немного прийти в себя, и, с тоской глядя на нее, оба думали, что, быть может, она уже больше не сможет подняться.
И действительно, когда они снова решили тронуться в путь, животное, в предсмертном оцепенении, осталось лежать, жалобно подвывая.
Рыдания вырвались из груди Боско. Леон, воздев руки, грозил небесам кулаками.
— Пойдем, — сказал он, — мы не можем здесь оставаться, будем искать сами…
И они пошли в темноте, наугад, через густой кустарник, к счастью, вскоре начавший редеть.
Боско становился на четвереньки, стлался по земле, пытаясь учуять сильный запах негра. В другое время это могло бы показаться смешным, но при данных обстоятельствах выглядело трогательным.
Леон думал о том, что время идет и каждая минута навсегда уносит надежду на спасение жизни и чести жены его друга.
Так шли они наобум, нимало не заботясь о том, что в любой момент могут наступить на змею или свалиться в какую-нибудь колдобину.
Тем не менее, выбравшись на открытое место, они смогли убедиться по звездам, что не сильно отклонились от первоначально взятого направления. Глаза их привыкли к темноте, и следопыты увидели, что находятся на заброшенной вырубке, по которой двигаться было значительно легче.
Да, безусловно, идти теперь можно было быстрее, но в том ли направлении они двигались?
— Боже милостивый! — вдруг вскричал Боско.
— Что такое?
— Мне кажется… Нет, я не ошибаюсь… Да посмотри же сам!
— Свет!
— Да, что-то трепещет, как мотылек над огнем, но с места не двигается.
— Верно. Побежали, Боско!
— Побежали! Наверное, это там!..
Низко наклонив головы, как хищники перед прыжком, они помчались среди молодой поросли. Более проворный, Боско на несколько шагов опережал своего друга.
Оттуда, где виднелся свет, послышался крик. Свет становился все ярче — теперь его не застили ветки.
— Это она, да, это она! — решил Боско и помчался еще быстрее.
Он так рванул вперед, что Леон Ришар отстал и бежал, ориентируясь по хрусту веток под ногами друга. Потом послышалась брань, упало что-то тяжелое, и он услышал свое имя, произнесенное с болью и отчаянием:
— Леон! На помощь, Леон!
И — больше ничего.
В два тигриных прыжка Леон достиг места, откуда раздавался призыв о помощи. У плетня какой-то лачужки, вытянувшись во весь рост, неподвижно лежал Боско. Он не подавал никаких признаков жизни, быть может, был уже мертв…
В хижине раздался звериный рев. Поверх находящейся на метровой высоте перекладины можно было заглянуть внутрь. Ярко горел факел. Простоволосая женщина, конвульсивно извиваясь на подстилке из сухих листьев, отбивалась от полуголого негра-гиганта, которого Леон тотчас же узнал.
— Педро-Круман! Я успел вовремя!..
Все это: крик Боско, его падение, молниеносное вторжение Леона Ришара — произошло почти одновременно, в мгновение ока.
Как цирковая лошадь через затянутое бумагой кольцо, Леон перемахнул через жердь у входа и очутился внутри, выставив перед грудью кулаки.
Когда Педро-Круман услышал крик, он понял, что его собираются атаковать. Он оставил женщину и встал лицом к противнику.
Какое-то мгновение черный и белый атлеты с ненавистью смотрели друг другу в глаза. Казалось, каждый олицетворял свою расу с их извечным антагонизмом. Кстати говоря, они давно были знакомы и знали, что ни один из них не пощадит другого. Оба мускулистые и прекрасно сложенные, каждый по-своему, они являли собой образец телесного совершенства.
Оправившись от первого удивления, негр молча пошел в атаку. Он кинулся как бык — головой вперед, вытянув перед собой руки, намереваясь сразу взять Леона в захват, но тот ловко уклонился. Круман издал глухой рык и хотел повторить попытку.
Но Леон опередил противника. Его кулак, выброшенный вперед, как стальная пружина, пришелся противнику в лицо — разбил губы, сломал носовой хрящ и, как стекляшки, сколол два подпиленных и заостренных передних зуба, делавших внешность Крумана еще более отталкивающей. Пошатнувшись, как будто его ударили дубиной, негр отлетел, выплюнув кровь, а вместе с ней — грязное ругательство.
Но внезапно хладнокровие вернулось к нему. Круман понял, что если будет драться как дерутся белые люди, то неминуемо проиграет. И он решил применить тактику, которой пользуются его земляки: сгруппировался, принял стойку, напоминающую позу кота, завидевшего собаку, и запрыгал, выставив вперед руки.
Надо отметить, что ногти Крумана, крепкие, как звериные когти, тоже были подпилены наподобие зубов и являли собою грозное оружие.
Педро бросился на Леона, намереваясь выцарапать ему глаза. Несмотря на все свое спокойствие и ловкость, Леон пришел в некоторое замешательство — противник, собравшись в комок, с непостижимой скоростью скакал перед ним, растопырив пальцы…
И вдруг резкая боль прошила декоратора, вызвав гневный выкрик, — коготь Крумана едва не ослепил его, пропахав длинную кровавую борозду на щеке. Леон ответил ударом кулака, превосходным ударом, который на месте уложил бы любого обыкновенного человека, но у Крумана вызвал лишь взрыв гортанного хохота. В то же время Леон почувствовал, как у него сильно заболела рука — будто на скалу напоролся. Тогда Леон стал наносить по черепу негра удары обеими руками.
— Лупи, белая сволочь, лупи! Моя голова тверже камня! — вопил Круман.
Он снова атаковал, метя в глаза, но Леон парировал выпад и ответил прямым коротким ударом. Кулак прошелся по жесткой курчавой шевелюре. Удар сопровождался таким звуком, как будто стукнули по чурбану. Вещь почти невероятная — Круман даже не дрогнул.
Леон недоумевал — он никогда не встречался с подобной выносливостью. Он не знал, что соплеменники его противника сталкиваются в драке лбами, словно быки, и стоят до последнего, до смерти одного из бойцов.
Да, для того чтобы постичь силу их ловкости, надо учесть, что череп Крумана, обладая невероятно крепкими стенками, содержит ничтожное количество серого вещества.
Леон заметил, что кулак его распухает, что вскоре он не сможет защищаться, и содрогнулся. Отступая к подстилке, на которой продолжала биться несчастная Берта, он подумал: «Настал миг, когда надо или победить, или погибнуть».
Круман же за это время решил, что Леон тоже хочет овладеть красивой белой женщиной, один вид которой сводил его с ума, и к слепой ненависти чернокожего добавилась еще и яростная ревность, возбудив его еще больше, если только такое было возможно, а также добавив ему новых сил. Негр сделал резкий выпад и, вместо того чтобы пустить в ход когти, все время угрожавшие глазам европейца, попытался ударить его головой в солнечное сплетение.
Увидев, что негр распрямляет колени, Леон заподозрил, куда тот метит, однако не сумел полностью уклониться. К тому же в хижине царил полумрак, и при колеблющемся свете факела Леону виден был лишь темный силуэт противника, куда лучше ориентировавшегося в этих условиях.
Так вот, удар негра пришелся в бедро и был такой силы, что едва не сбил Леона с ног. Но, досконально зная все тонкости рукопашного боя, Ришар сказал себе: «Вот это мне уже больше нравится! Если ты повторишь маневр, ты пропал».
Круман разбежался и снова кинулся на белого. Леон молниеносно отскочил в тот самый миг, когда его должна была коснуться голова негра, и с необычайной ловкостью захватил шею противника, прижав ее согнутой рукой к своему бедру. Он, собирался вывернуть голову Крумана страшным приемом, смещающим позвонки, в мгновение ока выводящим кого угодно из борьбы.
К несчастью, одной ногой Леон угодил в выбоину на кочкообразном полу хижины. Увлекаемый силой инерции, передавшейся ему налетевшим Круманом, Леон упал, но не отпустил негра. Сцепившись, они катались по полу, верх брал то один, то другой, они хрипели, задыхались. Продлись схватка чуть дольше — Леон неизбежно бы погиб. Ослабленный двухгодичным тюремным заключением, изнуренный малярией и жарким климатом, он не обладал выносливостью чернокожего. Декоратор понял это и решил покончить с противником одним ударом.
Сопернику в голову пришла аналогичная мысль, поэтому их усилия нейтрализовали друг друга. Несказанная тоска охватила Леона при мысли, что он может оказаться неспособным на новую атаку. Ведь у Крумана оставался еще изрядный запас сил… Чернокожий пытался ослабить железную хватку белого, не выпускавшего из тисков его бычьей шеи, хрипел, яростно отбивался, кусался. Леон слабел, в ушах у него звенело, перед глазами плясало пламя факела.
Неужели он сейчас отдаст Богу душу и оставит в руках озверевшего бандита прелестную молодую женщину, улыбавшуюся, пожимавшую ему руку, дарившую его своей дружбой? У него вырвался крик бешеной ярости. Завывание полузадушенного Крумана вторило ему.
И тут Леон увидел, как покрытый грязью и кровью издыхающий пес Атос вонзает клыки в ногу чернокожего. Бедное животное, собрав последние силы, доползло до хижины и неожиданно напало на врага. Негр все еще дергался и завывал. Леон встал на колени, изогнулся и неожиданно выпрямился. Он сделал невероятное усилие… Послышался леденящий душу хруст ломающихся костей. Круман взвыл последний раз и рухнул замертво — у него был сломан позвоночный столб.
— Давно бы так… — выдохнул молодой человек.
И, находясь в полуобморочном состоянии, он оттолкнул мертвеца ногой и упал на какое-то подобие стула, бормоча:
— Без тебя я бы пропал, мой храбрый Атос…
Услышав свою кличку, пес бросил терзать зубами ногу чернокожего, повилял хвостом и пополз к подстилке, где без сознания лежала его госпожа. Он с трудом влез на ложе, поскуливая от любви и боли, стал лизать ей руки.
— Пес тебя побери, в самый раз так выразиться, я опоздал, — раздался не очень уверенный, но тем не менее веселый голос.
— Боско, дружище!.. Значит, он не убил тебя?! — воскликнул растроганный Леон, протягивая к нему руки.
— Да, кажется, нет… Но нахлобучку я получил по первому классу!..
— Мерзавец никому больше не причинит зла.
— Так ты его… прикончил?
— Пришлось. И, уверяю тебя, это убийство отнюдь не обременяет мою совесть.
— Но ты, во всяком случае, абсолютно уверен, что он больше не встанет? Видишь ли, Леон, эти твари чудовищно живучи…
Леон Ришар с улыбкой ответил:
— Этот уже никому не причинит зла. И это так же верно, как то, что ты — порядочный человек, да и я тоже, несмотря на мою арестантскую робу…
— Леон, дорогой мой Леон!.. Благодаря тебе графиня спасена!.. Какая радость для ее мужа!
— Черт возьми, работенка была не из легких!.. Бедняжка… Меня мороз по коже пробирает, как подумаю, какая опасность ей угрожала.
— Кстати говоря, Леон, что мы теперь будем делать? Как ей помочь?
— Она совершенно недвижима…
— Но она дышит, хоть и слабо…
Пока происходило это короткое совещание, пес с открытыми глазами неотлучно лежал возле хозяйки, положив морду на лапы. Боско подошел, потрогал его и обнаружил, что Атос мертв.
— Бедное животное… Мы вернемся и похороним его, правда, Леон?
— Да. Но сперва надо унести отсюда мадам де Мондье.
— Что же делать?
— У меня возникла одна идея. Если ты не против, доставим ее в Кайенну.
— Это довольно сложно… Через час рассветет…
— У нас еще есть время.
— Как знаешь, Леон. В любом случае, что бы ни случилось, мы с тобой не расстанемся.
Медленно, с тысячью предосторожностей, Леон и Боско подняли по-прежнему неподвижную молодую женщину. Леон взял ее на руки, как ребенка, и они двинулись по тропинке, ведущей от хижины.
Прежде чем покинуть это проклятое место, Боско решил убедиться, что Круман действительно мертв. Он взял факел и осветил лицо негра с выпученными, все еще свирепыми, но уже остекленевшими глазами.
— Да, — сказал Боско, — он и вправду мертвёхонек, этот злодей, отнявший у меня мою единственную радость… Ах, Фиделия, Фиделия!.. Ты навсегда потеряна для меня… и я не отомстил за тебя.
Друзья медленно двигались по тропинке, отводя ветки, чтобы они не хлестнули больную. Наконец они вышли на большую дорогу и, сориентировавшись и ускорив шаг, пошли по направлению к городу.
Через некоторое время Леон и Боско добрались до больницы, куда, как мы помним, доставили тяжело раненного Бобино.
Через несколько минут начнет светать.
Боско наломал густолистых веток и пристроил их Берте под голову на манер подушки. Леон положил женщину перед входом в клинику. Каждый из них взял руку графини и, преклонив колено, почтительно к ней приложился. Затем Боско схватился за веревку и громко позвонил в колокольчик на дверях. Когда раздался звонок, они в один прыжок перескочили через дорогу и скрылись в придорожном лесочке.
Избитый братьями каторжниками, отплатившими черной неблагодарностью за все оказанные им услуги, опасаясь, наконец, как бы ему не пришлось еще хуже, негр Ромул подался в леса. Он шел куда глаза глядят, стараясь, однако, держаться спиной к морю. Без особого труда ему удалось найти зарубки, которыми отмечали дорогу редкие в этих местах путники.
Беглец пошел по тропке, надеясь, что она приведет его к какому-нибудь уединенному жилью, где его примут во имя той трогательной солидарности, так тесно соединяющей всех чернокожих. Тропинка вывела его на дорогу, довольно разбитую, но еще пригодную для сообщения. Ромул размышлял, идти ли ему по этой дороге или еще немного потаиться в лесу, как тут за поворотом послышался конский топот. И тотчас же появился конный жандарм. Один из тех жандармов-«большая сабля» из метрополии, которых преступники боятся как огня. Потрясенный и ошарашенный, негр замер на месте, не в силах сделать ни шагу. С первого взгляда жандарм опознал одежду каторжника.
— Эй ты, — крикнул жандарм, — ты ведь из беглых, не так ли?
— Да, господин жандарм, — понурившись, отвечал негр.
— Ну так топай рядом с моим конем прямиком в застенок.
Ромул послушно поплелся за добрым жандармом, прижавшись к его сапогу, что в таком месте и при такой температуре может рассматриваться как усиление наказания.
Четверть часа спустя они прибыли в поселение Кав, деревушку, расположенную километрах в двадцати к юго-востоку от Кайенны. Поселение как поселение — не лучше и не хуже других, составляющих центры обитания населения нашей колонии. Состояло оно приблизительно из пятисот жилищ, разбросанных на территории площадью шестьдесят гектаров. Однако в поселке был и центр, где сосредоточились некоторые атрибуты цивилизации: церковь, где кюре служил мессу и обучал катехизису на диалекте чернокожих прихожан; мировой судья, выносивший приговоры либо замирявший враждующие стороны, тоже на местном диалекте; школьный учитель, преподававший французский язык… тоже на диалекте; сборщик налогов, взимавший подати… конечно же на диалекте, он же — писарь при мировом судье, как будто один человек не в силах исполнять такую обременительную работу, как судить пятьсот черномазых, и, наконец, жандармы, выращивавшие редиску, салат и дыни.
Цивилизация — это великое благо!
Когда колониальный жандарм доставил пленника в участок, бригадир, оторвавшись от созерцания произрастающих в огороде овощей, приступил к допросу, не откладывая дела в долгий ящик.
Ромул, не стремившийся ни к чему иному, кроме как отомстить своим товарищам, выдал их и рассказал все, поставив лишь одно условие — пусть ему дадут бутылку тростниковой водки, пачку табаку и трубку.
Он заявил также, что берет на себя поимку беглецов — всех до единого.
При мысли о такой облаве бригадир покинул салат-латук, морковь и редиску и, нахлобучив на голову белый тропический шлем и подпоясавшись большой саблей, мобилизовал все находящиеся под его командованием «силы порядка».
«Силы порядка», в свою очередь, надели шлемы и всю амуницию, вооружились и, предводительствуемые негром, предварительно разжившимся тростниковой водкой, трубкой и табачком, тронулись в путь.
Ромул, предвкушая хорошую шутку, которую он сыграет со своими обидчиками, пошел по собственному следу и навел жандармов на отряд каннибалов.
Те даже и не пытались оказать сопротивления. Они безропотно сдались, покорно протянув руки, чтобы их связали путами, и так же послушно отправились в Кав, где и были заключены в тюрьму.
Арестовано было восемь человек: Бамбош, Мартен, Филипп, Симонен, Ларди, два араба и, наконец, Ромул, получивший благодаря доносу некоторые привилегии. Он пользовался и такой льготой, как отдельное помещение, не опасаясь там ни тесноты, ни скученности, ни мести своих товарищей.
Когда они очутились в деревушке Кав, их желудки уже переварили людоедскую трапезу, и голод вновь дал о себе знать. Похлебка, которую им приготовили, показалась им отменной, также как и бакалио, макароны по-гвиански — неотъемлемая составная часть каждой трапезы в колонии.
На следующий день они, естественно пешком и под бдительной охраной, двинулись в Кайенну. Пройдя равнину, по которой протекала речка Ко, каторжники стали карабкаться через горы по плохонькой дороге, ведущей через деревню Рура в главный город департамента. Преодолев двадцатичетырёхкилометровый этап, заключенные очутились в ангаре Шик. Он представлял собой огромный, длиной двадцать, а шириной пять метров, деревянный навес с крышей из пальмовых листьев, где путники становятся лагерем, если уж так случилось, что злая судьбина заставила их добираться из Кайенны в Ояпоку по суше.
После двухчасового привала заключенные направились в деревню Рура, отстоящую на тринадцать километров. Они прибыли туда, в буквальном смысле слова, разбитыми, преодолев в общей сложности тридцать семь километров со связанными за спиной руками. Кроме того, вся цепочка была связана еще и общим шнуром, проходящим у них под мышками. Они шли, не обмениваясь между собой ни словом, пот ручьями стекал с их обожженных на солнце лиц, одежда набрякла от пота, разбитые ноги кровоточили. Бедолаги, не отрываясь, смотрели на дорогу и, стараясь не споткнуться, шли, вытянув шею, собрав все силы, так глубоко погруженные в мечты о ненадолго встреченной свободе, что из задумчивости их мог вывести только выстрел из мушкета.
На лбу Бамбоша залегла складка, внутри у него все кипело. Он был душой заговора, убил охранников, был уверен в успехе предприятия. Это, без лишних слов, — смертный приговор и гильотина на островах, по странной иронии названных островами Спасения… Все в нем бунтовало при этой мысли, в сотый раз он повторял сквозь стиснутые зубы:
— Я еще не на бойне в Монт-а-Регре, палач еще не держит меня за шиворот! Мне — умереть? После того как я избежал стольких неудач… Нет, невозможно!..
Вспомнил он и о Фанни, бедняжке Фанни, чья слепая, фанатическая преданность ни перед чем не остановится, и подумал: «Фанни — умница… Она наверняка придумает что-нибудь. Ей придется это сделать — я хочу жить!..»
В Рура были все те же блага колониальной цивилизации: церковь, мировой судья, школа, жандармерия, салат, редиска, морковь, одиночество и… диалект.
Девять тысяч гектаров населяют девятьсот жителей! Территория превышает площадь округа Этамп!
От Рура до Кайенны — двадцать восемь километров. Один переход с одним привалом. К ночи беглецы уже сидели под замком в тюрьме Кайенны.
Для отдыха им были даны ровно сутки, затем дело будет разбирать «специальный морской суд», созданный исключительно для разбора преступлений, совершенных людьми, находящимися в заключении.
Сколь бы сухой и на первый взгляд, лишенной всяческого интереса ни была бы данная тема, необходимо, однако, коротко остановиться на судебной системе исправительной колонии Гвианы.
Во-первых, обычные суды. Они состоят из первичного и высшего отделов, размещающихся в Кайенне, а также из мирового суда.
В компетенцию высшего суда входит рассмотрение всех апелляций, а состоит он из председателя и трех судей.
Суд первой инстанции включает председателя, двух судей-лейтенантов и двух судей-помощников.
Всю систему возглавляют прокурор республики и его заместитель. Закономерное удивление вызывает отсутствие торгового суда в исключительно коммерческой колонии.
Что касается уголовных дел, входящих в компетенцию суда присяжных, то их рассматривает суд высшей инстанции при участии четырех присяжных, избранных путем жеребьевки из списка, содержащего двадцать фамилий самых знатных горожан и обновляемого раз в году.
А суд присяжных? Его и вовсе нет. Похоже, о нем просто не успели подумать. Забавно, не правда ли? Но это еще что! Есть вещи похлеще.
Вышепоименованный «специальный морской суд», для того чтобы оправдать название, вводит в свой состав старших морских офицеров или офицеров береговой охраны, председателя и четырех судей. Состав таков: представитель судебной власти из суда первой инстанции; офицер в звании капитана или лейтенанта; чиновник тюремной администрации в должности по меньшей мере заместителя начальника отдела, унтер-офицер.
Чиновника тюремной администрации, находящегося в должности не ниже заместителя начальника отдела, называют комиссар-референт. В этом качестве он получает инструкции и исполняет при специальном суде функции прокурорского надзора.
Один из мелких чиновников тюремной администрации или военных охранников исполняет обязанности секретаря суда.
Таково устройство действительно особого судебного органа, призванного разбирать дела исключительно тех лиц, кто на момент совершения преступления отбывает срок судебного наказания. Поскольку речь идет о неисправимых преступниках, закоренелых в своих пороках, лишенных обычных человеческих чувств, лишнее говорить, что применение к ним любой формы законности куда предпочтительнее, чем суд Линча[769].
Но ужас охватывает при мысли о том, что юрисдикции этого суда подлежат также заключенные, осужденные в первый раз уголовными судами не за злодеяния, а за простые правонарушения!.. Что эти заключенные, смешавшись с контингентом каторжной тюрьмы, могут быть приговорены к смертной казни за любые насильственные действия по отношению к представителю тюремной администрации, чиновнику, агенту или надсмотрщику.
Более того, у нас на каторге отбывают наказание далеко не только те, чьи действия подпадают под статьи уголовного кодекса.
Наряду с обычными ссыльными есть еще и политические. И, увы, они будут и впредь…
Что станет с забастовщиками, защищающими свое право на труд, с писателями, обличающими столь далекий от совершенства нынешний порядок вещей, если к ссыльным начнут применять эти предательские законы в их обоюдоострой интерпретации!
Достаточно полицейского сговора, провокации, насилия для того, чтобы безупречный гражданин предстал перед уголовным судом, который, имея самые широкие полномочия, приговорит его к пожизненной ссылке, к вечной каторге…
Таким образом, политические деятели, став ссыльными по милости дикарской трактовки законов, рискуют стать также подсудимыми этих страшных «специальных морских трибуналов».
В данном случае такой трибунал в Кайенне должен был рассмотреть уголовное дело злодеев, обвинявшихся в побеге из каторжной тюрьмы и в убийстве солдат охраны, а также своих сотоварищей — заключенных Галуа и Вуарона.
Было совершенно ясно, что никогда еще ни одно уголовное дело не приносило так мало хлопот комиссару-референту. Обвиняемые во всем признались. Трое из них снабдили свои признания такими подробностями, от которых волосы вставали дыбом. Бамбош, Мартен и Филипп даже похвалялись содеянным, пресекая тем самым малейшую попытку снисхождения со стороны повидавших много всякой мерзости судей.
Ларди и Симонену, двум мерзавцам, принимавшим в кровавой вакханалии[770] лишь пассивное участие, удалось спасти свои головы. Судьи сочли, что для них имеются хоть какие-то смягчающие вину обстоятельства, и оба были приговорены к пяти годам одиночного заключения. Кара, вероятно, не менее суровая, чем казнь — провести тысячу восемьсот двадцать пять дней в «каменном мешке», куда не долетает извне ни малейшего шума, где возмечтаешь и о непосильном каторжном труде…
Два араба, первоначально приговоренные к двадцати годам каторжных работ, теперь получили пожизненное заключение.
Ромул, возглавивший задержание банды, был приговорен для проформы к содержанию в течение двух лет в двойных цепях — кара только за побег, судьи закрыли глаза на его возможное соучастие в убийстве охранников. Кроме того, ему было твердо обещано скорое помилование.
Бамбоша, Мартена и Филиппа приговорили к высшей мере наказания.
Когда председатель возвестил: «К смертной казни приговариваются означенные Бамбош, Мартен и Филипп с приведением приговора в исполнение в отведенном для этого месте», — по залу прокатился шум, а на его фоне резко выделился громкий женский крик.
Если в дружном шуме аудитории чувствовалось одобрение приговору, в одиноком женском вопле, напротив, звучало самое откровенное отчаяние. В шумливой, озабоченной, дурно пахнущей толпе мало кто обратил внимание на как бы потерявшуюся в сутолоке, одетую в темное платье женщину под густой вуалью, под которой она, должно быть, умирала от удушья.
До ушей Бамбоша долетела эта горестная жалоба. Лицо его, до сих пор имевшее циничное и насмешливое выражение, осветилось радостью.
«Хорошо, — подумал он, внезапно проникаясь надеждой, — Фанни здесь… Она настороже… Она мне предана и готова совершить невозможное… Товарищи меня боготворят… Я пока Король Каторги!.. Погодите, я еще выпутаюсь!.. А для этого мне надо выиграть время».
И когда его уводил конвой, он умудрился послать несчастной женщине, которую глодала пагубная страсть, взгляд, наполнивший ее сердце радостью и послуживший утешением в горе.
Она удалилась нетвердым шагом, готовая на любое самопожертвование, готовая отдать за него жизнь, повторяя с воодушевлением:
— О, я спасу его!
Несколько зрителей заметили, как она выходила из зала, в частности, молодые офицеры гарнизона, коротавшие в суде гарнизонные досуги.
— Ты только погляди, — бросил один из них, неудачливый сердцеед неприступной модистки, — мадемуазель Журдэн посещает судебные заседания! Что за странная блажь!
— Ничего странного здесь нет, — запротестовал его приятель. — Модистки вообще с ума сходят от грошовых романов, где описаны судебные прения и пикантные драмы… Вот она и решила бесплатно посмотреть спектакль, полный неожиданных коллизий и подробностей, от которых кровь в жилах стынет.
— Повторяю тебе: очень странная блажь!
— А я вновь заявляю: ничуть не странная! Ты в этом ничего не смыслишь, а женщины любят, когда их пробирает дрожь при виде какого-нибудь ужасного зрелища, тем более если все эти ужасы произошли в действительности. Думаю, описания сцен людоедства доставили ей сущее наслаждение.
— Бамбош превосходно держался, — вмешался в разговор третий офицер, — но до чего же омерзителен в своей трусости этот скот, здоровяк Мартен!
— Да, он силен и свиреп только со слабыми, а перед лицом правосудия, поди ж ты, какого праздновал труса!..
— Такой верзила, а рыдал, как ребенок… Прибегал к самым униженным мольбам!..
Мадемуазель Журдэн вернулась домой совершенно разбитая. Но не стала терять время на пустые рыдания и сетования.
«Я уже три дня ручьем разливаюсь, — сказала она себе. — Слезами горю не поможешь, надо действовать».
Несмотря на то что аппетит у нее совсем пропал, Фанни заставила себя съесть несколько ломтиков мяса, кусочек хлеба, выпила большой бокал вина и с четверть часа пребывала в глубокой задумчивости. Затем, приняв решение, она прошептала:
— Да, все правильно. Надо продавать.
В предвидении важных событий она упорно копила деньги и мало-помалу перевела все доходы в золото. На данный момент у нее было отложено двенадцать тысяч франков, хранившихся дома, в подвале. Конечно, двенадцать тысяч франков золотом для колонии, где в дивизионах вместо денег в ходу брючные пуговицы, а кредитки колониального банка выпущены скорее для смеха, — сумма весьма значительная.
Но Фанни решила, что этого недостаточно.
«Деньги, — подумала она, — это нерв войны и душа побега. Мне надо добыть еще денег».
Ей много раз предлагали за кругленькую сумму продать лавку, а следовательно, и клиентуру. До сих пор она отвечала уклончиво:
«Посмотрим… Я еще не решила… Немного погодя, в зависимости от обстоятельств…»
И вот час пробил, продавать надо было срочно, теперь или никогда.
Не медля, она отправилась к тем, кто подбивал ее расстаться с магазином, и заявила напрямик:
— Я готова продать лавку. Но плату хочу получить наличными и в золотых монетах.
Ее дом вместе с товаром стоил минимум сорок пять тысяч франков. Ей предложили тридцать пять. Для проформы она четверть часа торговалась, затем согласилась, поставив непременное условие: деньги должны быть вручены ей не позже полудня завтрашнего дня. Сделка была заключена.
В условленный час покупатели вручили ей оговоренную сумму и согласились вступить в права владения через восемь дней.
Когда они ушли, Фанни отнесла тридцать пять тысяч франков в свой тайник, нервно приговаривая:
— Если я с умом употреблю эти сорок семь тысяч, то спасу его! Да, да, я его спасу!..
В большинстве своем преступники, не будучи подкованными в процедурных вопросах, довольно хорошо знакомы с устройством судебной машины. Вот и Бамбош, вечером того дня, когда суд вынес ему смертный приговор, подписывая прошение о пересмотре дела, думал про себя: «Время у меня еще есть». Он искренне полагал, что это ходатайство, отчасти сравнимое с кассационной жалобой, долго будет ходить по инстанциям.
Из заблуждения Бамбоша вывел адвокат, пришедший навестить его в камере смертников. Тут-то Король Каторги и узнал, что апелляционная комиссия является постоянно действующим органом. Отсюда и название: постоянный совет по обжалованию. В Кайенне он состоит из следующих членов: старшего морского офицера или офицера береговой охраны, например, капитан-лейтенанта или пехотного капитана, офицера из комиссариата береговой охраны, правительственного комиссара и мелкого чиновника из береговой охраны, исполняющего должность секретаря суда.
Это судебное учреждение работает весьма оперативна — в течение двадцати четырех часов, хотя официально установленный срок рассмотрения апелляции — трое суток. Кассационная жалоба Бамбоша, Мартена и Филиппа была изучена и, на основании статьи 183 уголовно-процессуального морского кодекса, отклонена.
От этой новости голова у Бамбоша пошла кругом, он как будто получил удар под дых. Ведь он рассчитывал, что у него в запасе две-три недели, не меньше, а оказалось — его смертный приговор немедленно стал делом решенным и вступил в силу. Впервые бандит по-настоящему испугался, впервые ощутил реальность высшей меры наказания.
Однако — ни тени раскаяния, лишь дикая злость на людей и фатальное стечение обстоятельств…
Тюремный капеллан[771] пришел побеседовать с ним и попытался его утешить. Бамбош вылил на него поток грубой брани и вынудил удалиться.
Мозг его теперь все время бодрствовал, ухо ловило малейшие шорохи, всю ночь, каждую минуту он спрашивал себя: сооружают ли уже эшафот? Его, как и Мартена с Филиппом, перевезли на острова Спасения, где приводят в исполнение смертную казнь.
Довольно было — во всяком случае так полагал Бамбош — сигнала, переданного по оптическому телеграфу из Куру, чтобы на острове Руайаль, в двух шагах от тюрьмы, в центре Террас-де-ля-Ревю, начали строить помост для казни. При этой мысли он с ног до головы обливался липким по́том, отдающим затхлым запахом болота, его била дрожь, тело сводили судороги.
Бамбош сидел в одиночной камере, вернее в скальном углублении, чьи непробиваемые стены благодаря включениям карбонатов железа имели охристый цвет, напоминающий запекшуюся кровь. Кроме того, он был в кандалах, то есть на довольно длинной, скользящей по железному стержню цепи, запертой на замок. Цепь позволяла ему, хоть и не без труда, вставать, ложиться, принимать пищу.
Отдаленность островов Спасения, надежность тюремных стен, железная цепь — все это служило достаточной гарантией против возможного побега. Вот почему Бамбоша, Мартена и Филиппа не стерегли охранники, здесь, на островах, имевшие обыкновение перекинуться с заключенными в картишки, пока очередная партия не бывала прервана вмешательством косы смерти.
Надзиратель приходил к нему лишь два раза в день, сопровождая дежурного по кухне, приносившего узнику еду.
Завидя унтер-офицера, Бамбош старался скрыть свое уныние, даже начинал хорохориться, пытаясь поразить воображение охранника каторжными байками о своих подвигах. Словом, он позировал для того, чтобы слух о его поведении дошел до его товарищей и каторга до последнего гордилась бы своим Королем.
— Ну так как, шеф, — обращался он к невозмутимому стражу, проверявшему его кандалы, — церемония сегодня не состоится? Хорошо ли палач правит свою бритву? Надо ведь сбрить целых три башки. Много же древесных опилок понадобится! Я лично потребую самых первоклассных, из розового дерева, — люблю тонкие ароматы!
Надзиратель невозмутимо удалялся, не проронив ни слова, так, как будто он ничего не видел и не слышал.
Но каторжники, получавшие наряд по кухне, трепетали от восторга, а товарищи, которым они расписывали браваду Бамбоша, превозносили его до небес и ставили всем в пример.
Но, когда он оставался один, возбуждение спадало, и он, удрученный, бросался на раскладушку и с трудом мог проглотить свою пайку, хоть она и была получше, чем у других. Впрочем, впереди у него еще была передышка — о, недлинная, всего двухдневная. И вот почему. После отказа, полученного в апелляционной комиссии, его дело было послано в так называемый «Внутренний совет». В местных условиях этот орган действует на манер комиссии по помилованиям и решает, надо ли отложить исполнение приговора в надежде на то, что глава государства помилует преступника.
Этот совет состоит из одиннадцати членов, включая губернатора, являющегося его председателем. Довольно, чтобы за отсрочку проголосовали всего два члена, и исполнение приговора будет перенесено на более поздний срок. В другом случае, если за отсрочку проголосует большинство, губернатор имеет право, не запрашивая мнения метрополии, если найдет нужным и под личную ответственность, чинить суд по своему усмотрению. Отчитаться о мотивах, приведших его к тому или иному решению, губернатор обязан только перед министром.
Итак, для созыва этого совета, рассматривающего кассационные жалобы, отвергнутые апелляционной комиссией, требуется двое суток. Таким образом, Бамбош получил еще сорок восемь часов передышки, на которые не рассчитывал.
Заседание Внутреннего совета оказалось чистой формальностью, так как убийство охранников и людоедство так ожесточили местное население и чрезмерно возбудили заключенных, что об отсрочке никто и помышлять не мог.
Так и произошло. Внутренний совет единогласно решил, что правосудие должно свершиться незамедлительно. С этого момента судьбы трех приговоренных оказались целиком и полностью в руках губернатора. Его решение соответствовало решению Внутреннего совета, препятствовало любому проявлению мягкосердечия и конечно же отклоняло отсрочку. Смертная казнь была назначена на завтрашний день.
Мадемуазель Журдэн, ловко сеявшая тут и там золотые монеты, содрогалась при мысли, что каждый истекший час укорачивает жизнь негодяю, владевшему ее душой.
Приговор Внутреннего совета позволил ей предвидеть и то, какое решение примет губернатор. Она поняла: все кончено, Бамбошу осталось жить сорок восемь часов.
Не утратив ни грана энергии, но придя в лихорадочное состояние от терзавших ее мыслей, Фанни сказала себе:
«Вот теперь надо действовать. Увидеть его!.. Спасти!..»
Если бы кто-нибудь, знающий о ее любви к бандиту и о том, что через двое суток на острове Руайаль на его шею опустится нож, услышал бы эти слова, он решил бы:
«Эта женщина свихнулась!»
И действительно, вымолвить такую фразу в подобных обстоятельствах — что может быть нелепее!
Подумать только — получить свидание с узником, приговоренным к смертной казни, сидящим в кандалах в каземате на островах Спасения!..
Это чистое безумие!
Острова эти являются резиденцией тюремной администрации, и никто не входящий в ее состав либо в состав войск береговой охраны, не может на них проникнуть ни под каким предлогом. Добраться до них из Кайенны — тоже штука нелегкая. От столицы острова отделяет расстояние в двадцать семь морских миль или, скажем, в пятьдесят километров к северо-западу. Море в этом месте очень трудное для навигации: течения сильные, на шлюпке этот путь пройти практически невозможно. Стало быть, необходимо пусть небольшое, но крепкое судно, способное идти под парусом, — иначе понадобится большое количество гребцов.
Нечего и думать о том, чтобы зайти в порт, где бросают якорь государственные корабли и трансатлантические пакетботы, где хранятся запасы угля. Круглосуточная охрана, которая тотчас же конфискует лодку, а пассажиров препроводит для выяснения личности к верховному коменданту, который на островах — царь и бог.
В крайнем случае, можно было бы попробовать высадиться ночью в какой-нибудь отдаленной точке острова, рискуя разбиться о прибрежные рифы, образующие вокруг острова опасное кольцо, и залечь на весь день в каких-нибудь кустах. Но вся эта операция чрезвычайно опасна: вы рискуете потерпеть кораблекрушение, очутиться в воде, кишащей акулами, наконец, даже выбравшись на сушу, вы вполне можете быть обнаружены, поскольку войск здесь много, а сам остров — всего два километра в длину.
Итак, тем вечером какой-то сержантик морской пехоты в белом шлеме, со штыком на ремне, скрипя портупеей, поспешным шагом направлялся к кайеннскому порту.
Внезапно стемнело — этот стремительный переход от дня к ночи всегда сбивает с толку непривычного к такому феномену европейца. Тьма воцарилась кромешная — на затянутом облаками небе не взошло ни одной звезды. Словно бы возвращаясь с тайного свидания, сержантик быстро прошествовал мимо таможенных зданий, стараясь держаться подальше от керосиновых фонарей, освещавших красноватую охристую дорогу.
Вдруг хлынул ливень, настоящий водопад, разогнав и без того редких в такой час прохожих.
Унтер-офицер проскочил под навесами таможенных построек и пять минут спустя был уже на набережной. Какая-то черная тень качалась возле каменного парапета — без сомнения, лодка. Сержант тихонько свистнул сквозь зубы и получил такой же ответ. Из темноты последовал приказ:
— Садитесь в лодку. Держитесь за руку.
Руки унтер-офицера и неизвестного встретились, и первый очутился в лодке, тотчас же отчалившей.
Шлюпка прошла на веслах около одного кабельтова[772], то есть метров двести, и пришвартовалась к суденышку, стоящему на якоре. По двум высоким, чуть выгнутым назад мачтам, по небольшому размеру судна можно было догадаться, что это маленькая шхуна, из тех, которые местные жители используют для каботажного плавания вдоль берегов Гвианы, не боясь, однако, заходить на них и в Амазонку. Несмотря на скромное водоизмещение, редко превышающее двадцать пять тонн, шхуны эти отличаются остойчивостью[773] и прекрасными ходовыми качествами.
Сержанта, безусловно, поджидали. Он ловко вскарабкался на борт, обменялся несколькими словами с человеком, говорящим на креольском диалекте, и закончил так:
— Вот половина условленной суммы. Остальное — по прибытии.
Послышался звон монет, затем незнакомец снова заговорил:
— Это не займет много времени.
Он еще раз тихо и заливисто свистнул. Тем временем на судне подняли паруса, снялись с якоря и развернули шхуну в нужном направлении. Все это заняло минут пятнадцать, и судно, кренясь под дувшим с суши бризом и не зажигая сигнальных огней, помчалось в открытое море. Было около семи часов вечера.
Подгоняемое попутным ветром, судно благодаря искусному маневрированию благополучно миновало рейд и взяло курс на северо-запад. Оно ориентировалось на маяк острова Руайаль, мерцавший вдали как светлячок. Делая около шести узлов, шхуна в половине двенадцатого оказалась в виду острова.
Хозяин остановил парусник в четырех кабельтовых от берега, бросив якорь в илистое дно на глубину семи метров. Спустили шлюпку, и у сержанта, ногами топавшего от нетерпения, пока моряк выполнял, впрочем весьма споро, все необходимые маневры, произошел с хозяином короткий разговор. Как и при отплытии, послышался звон монет, указывающий на то, что расплата идет наличностью, затем раздался голос сержанта:
— Можете убедиться, что счет верен. Десять тысяч франков — когда покинем рейд, десять тысяч — теперь…
— Я вам целиком и полностью доверяю, — ответили на диалекте.
— Вы получите еще десять, когда я вернусь с человеком… с интересующей меня особой.
— Совершенно верно.
— Шлюпка, которая отвезет меня на берег, будет дожидаться моего возвращения, как договорились.
— Конечно.
— Вы вместе со шхуной, что бы ни случилось, остаетесь на месте до четырех утра.
— Я вам это пообещал. Вы за это заплатили. Положитесь на меня.
— А теперь знайте, что если вы вздумаете меня предать, то на всей земле не сыщется места, где бы вас не настигла ужасная месть.
— Ваши угрозы ни к чему. Я вам верен и останусь таковым.
— Надеюсь. До скорого свидания.
Несмотря на то, что шлюпка так и плясала на волнах, сержант быстро в нее спустился и уселся на корме.
Четверть часа спустя шлюпка причалила к берегу. С невероятными трудностями и после множества неудачных попыток юному сержанту удалось высадиться среди скал, окаймлявших весь остров, делая подход к нему столь опасным.
Раз двадцать шлюпка едва не опрокинулась, едва не разбилась в щепы, и гребцам пришлось применить все свое искусство, чтобы предотвратить катастрофу, при которой трое мужчин попадали бы в воду, прямо в зубы прожорливым акулам.
Наконец сержант, чьи руки были в кровь изодраны о камни, но чья сила и энергия вызывали восхищение, ступил на твердую почву и, уходя, бросил матросам:
— Ожидайте меня здесь!
Весь остров тонул в глубокой тьме. Унтер-офицеру надо было или досконально знать всю его топографию, или же обладать недюжинной отвагой, чтобы двигаться в этих потемках, рискуя на каждом шагу свернуть себе шею.
Наконец сержант вышел на дорогу, кольцом опоясывавшую остров. Будучи человеком решившимся на все, даже на применение силы, унтер-офицер проверил свой штык, попробовал, легко ли вынимается из ножен сабля и, повернув вправо, стремительно зашагал по дороге. Он уже было добрался до тюрьмы и хотел, свернув с дороги, устремиться к зданию морга, но тут услышал, как, чеканя шаг, к нему приближается небольшая группа солдат.
— Патруль… — пробормотал он. — Меня предупреждали… Вот тебе и первая опасность…
Он надвинул на уши свой белый шлем и побрел, пошатываясь, имитируя походку пьяного человека. Несший фонарь капрал, увидев заплетающиеся ноги, поглядел на унтер-офицера со снисходительным благодушием, смешанным с завистью, как смотрит человек, напившийся вчера, на человека, напившегося сегодня, и почел за лучшее не приставать к нему. К тому же тот — старший по званию! А младшему всегда полезно обладать определенной мерой деликатности, чтобы не замечать маленьких слабостей вышестоящих персон.
— Готовенький! — пробормотал он, когда сержант прошел мимо. — Этот чертов сержант Орсини уж если возьмется хлестать, то не успокоится, пока не зальется по уши.
— Но это не Орсини, — откликнулся кто-то из солдат. — Орсини «на губе» сидит как раз за пьянку.
— Твоя правда, я и забыл, — согласился капрал. — Если бы я так бузотёрил, меня бы мигом разжаловали. Да и то сказать — развлечений-то здесь маловато…
— Нечего тебе жаловаться!.. А казнь трех ублюдков сегодня утром?
Сержант, замерший в темноте, не стал дальше слушать. Он шел нервной походкой, почти бежал, бормоча себе под нос:
— Они правы… Сейчас полночь… Значит, их должны казнить сегодня… Но я успею, я непременно успею!
Пять минут спустя он повернул направо, прошел еще метров сто пятьдесят и остановился перед приземистым зданием мрачного вида.
— Вот и морг, — пробормотал он сквозь зубы. — Этот человек здесь.
Унтер-офицер постучал трижды через большие промежутки времени и трижды — часто. И стал молча ожидать.
Вскоре одна из дверей бесшумно отворилась и на пороге возник еле видный в темноте человеческий силуэт.
— Вы оттуда? — тихим, как дуновение ветерка, шепотом спросил работник морга.
— Да… Я пришел от тех, «кто тянет лямку».
— Чей приказ?
— Короля Каторги.
— Но его же укоротят на голову через несколько часов.
— Необходимо, чтобы он остался жив. Таков приказ. Ведь ты — Риле, парень из морга?
— Да, это я.
— Проводишь меня в каземат, где содержится Бамбош.
— Но… Видите ли, это…
— Ни слова возражения. Ты немедленно это сделаешь, не то тобой займутся и научат уму-разуму.
Голос сержанта, до сих пор очень тихий, нарочно приглушаемый, при этой угрозе повысился и зазвенел, в нем прозвучали властные нотки.
Заслыша этот требовательный тон, каторжник, тянущий свою лямку в морге, смирился и униженно ответил:
— Король приказывает — я повинуюсь. Но я рискую своей шкурой.
— Я тоже, — откликнулся сержант.
И решительно скомандовал:
— В путь!
Риле безропотно повиновался, и они молча двинулись в сторону казематов. Каторжник шел рядом с сержантом так, как будто его ведут на работу — вещь вполне естественная на этом островке, где служба никогда не приостанавливается, даже в столь поздний час. К тому же стояла темная ночь и дождь снова полил как из ведра. Еще один довод в пользу того, что никто не обратит ни малейшего внимания на этого человека, в чьем присутствии здесь, собственно говоря, не было на первый взгляд ничего экстраординарного.
Теперь они вышли на открытую площадку, по краям которой виднелись большие строения, где содержались заключенные.
— Казематы вон там, — указал проводник.
— Сколько человек в охране?
— Один-единственный надзиратель. Но там такие двери — пушкой не вышибешь. И к тому же еще замки…
— Ладно, это уж мое дело, и я его сделаю. Держи носовой платок…
— И что с ним делать?
— Я заговорю с охранником, как бы о делах службы. А ты в это время обойдешь его сзади и платком заткнешь ему рот.
— Хорошо.
Охранник, чтоб укрыться от дождя, спрятался под козырьком крыши. Глаза его привыкли к темноте, он сразу же заметил галуны и нашивки старшего по званию и машинально сделал шаг навстречу.
Сержант подошел к охраннику почти вплотную, выхватил молниеносным жестом штык из-за пояса, приставил острие к горлу часового и угрожающим, не терпящим возражения тоном приказал:
— Ни звука, или ты — покойник!
Солдат, раб своего долга, все же собрался крикнуть, чтобы подать сигнал тревоги. Но у него не хватило на это времени. Каторжник зажал солдату рот платком, толчком наколол его на штык, согнул, как тростник, кинул на землю и трусливо, злобно, изо всех сил придавил ему грудь коленом.
Все это произошло в один миг, без малейшего шума.
На диво самоуверенно сержант обшарил карманы убитого, вытащил тяжелую связку ключей, ощупал массивную дверь и наконец нашел замочную скважину. Затем методично, не спеша перепробовал один ключ за другим, стараясь делать это бесшумно, избегая толчков, и в конце концов открыл оба замка. Он осторожно толкнул двери, проник внутрь и заговорил своим тихим, немного свистящим, но вполне отчетливым голосом:
— Бамбош?
— Я, — ответил узник.
— Не говори ни слова, соблюдай спокойствие — и ты свободен.
— Но кто ты?
Тут сержант вытащил из своей офицерской куртки коробок негаснущих спичек и чиркнул одной из них по крышке коробка, покрытой слоем толченого стекла. Яркая вспышка разогнала мрак и осветила все углы ужасного застенка. В крайнем изумлении, вне себя от радости, Бамбош воскликнул:
— Фанни! О Фанни, дорогая! Ты… в таком наряде?!
— Да, Бамбош, в самом подходящем, в единственно возможном для того, чтобы добраться до тебя.
— Но как, каким образом?..
Спичка погасла.
— Немного погодя все узнаешь. Держи коробок, зажги еще одну спичку… Я хочу открыть замки на твоих цепях.
— Но откуда ты взяла эти ключи?
— Я купила их за десять тысяч франков.
— А сколько ты заплатила за побег?
— Нас ожидает шлюпка… А в море на якоре стоит шхуна… Я уже заплатила двадцать тысяч франков, а скоро заплачу еще десять…
— Фанни, моя добрая Фанни, да ты просто ангел!.. Я обязан тебе жизнью! Я тебя обожаю!
— О, теперь все мои горести позади, теперь я могу умереть спокойно!..
— Надо жить, а для начала удрать из этого пекла!
Пока происходил их короткий разговор, женщина ловко отперла замки на браслетах, надетых на запястья и щиколотки заключенного. Король Каторги был свободен.
Камера вновь погрузилась во мрак. Бамбош и его любовница на краткий миг заключили друг друга в объятия. Приговоренный к смерти жадно вдыхал воздух.
— А солдат, куда девать солдата? — спросил парень из морга.
— Положи его на мое место. Вот будет потеха, когда они явятся, чтобы оттяпать мне котелок!..
Сказано — сделано. Затем Бамбош, лже-сержант и каторжник Риле торопливо пошли по тропинке, ведущей в сторону окружной дороги.
Фанни, внимательнейшим образом изучившая на подробном плане конфигурацию острова, прежде чем пускаться в свое рискованное предприятие, в точности знала, в каком именно месте их ожидает лодка. Несмотря на кромешную тьму, она сумела провести Бамбоша в ту точку, где оставила шлюпку с двумя гребцами. В ней хватало места для троих пассажиров, и Король Каторги рассчитывал использовать лишнее место для Риле, оказавшего Фанни, рискуя головой, такую большую услугу.
Они быстро дошли до побережья, пробрались между скал и спустились к воде.
— Тихо свистни два раза, — попросила Бамбоша молодая женщина.
Он повиновался, поднес пальцы к губам и подал сигнал.
— Однако, — сказала Фанни, — гребцы должны ответить, но я что-то не слышу ответного свиста…
Бамбош снова просигналил, на сей раз значительно громче. И вновь — никакого ответа! А ведь последний сигнал должен был быть принят, он был подан настолько громко, что перекрыл шум прибоя, разбивающегося о вулканические породы на самом берегу. У Фанни сердце сжалось от ужасного предчувствия.
«А что, если хозяин шхуны предал меня?» — подумала она.
Бамбош все еще хотел надеяться на лучшее, убедить себя, что шлюпку просто снесло течением… Но Фанни покачала головой и воскликнула срывающимся голосом:
— А ведь я дала ему двадцать тысяч франков!.. Подлец решил не ждать, чтоб я ему заплатила еще десять, и удрал!..
— Поищем еще! — попросил Бамбош.
До него долетали какие-то непонятные шумы, доносящиеся из лагеря, оттуда, где содержат заключенных, и от этих звуков он весь покрылся гусиной кожей.
Целый час, в непроглядной тьме они совершенно напрасно разыскивали шлюпку и наконец, обессилев, задыхаясь, прекратили поиски, сказав себе:
«Шлюпка ушла, не дождавшись нас… Мы пропали…»
Вот так оно и случилось — столько самой хитроумной выдумки, столько бешеной энергии приложила любящая женщина, чтобы преуспеть в своем, увы, неправедном деле, но все пошло прахом…
На этот раз ничто не могло спасти Короля Каторги!..
Это злонамеренное чудовище, которому так часто удавалось уклониться от карающего меча правосудия, наконец-то оплатит перед обществом свой непомерный счет.
Фанни в отчаянии ломала руки и, захлебываясь рыданиями, лепетала:
— Я хотела тебя спасти!.. Злой рок оказался сильнее моей любви!.. О, как я хотела бы ради тебя пожертвовать своей жизнью!..
Парень из морга, совсем одурев, только и делал, что твердил:
— Вот беда так беда… А я-то намылился на свободу вырваться… Вот горе так горе…
Убитый этой последней, самой сокрушительной неудачей, Бамбош пытался что-то предпринять и не знал — что именно… Что делать? Куда укрыться на этом островке, где вскоре на него откроют настоящую охоту, как на дикого зверя?..
На башенных часах на маяке пробило четыре четверти, затем — два удара.
— Два часа, — сказал Риле. — Не вечно же здесь торчать… От моей беды вам лучше не станет… Каждый за себя. Я возвращаюсь в морг. Авось моего отсутствия не заметили, тогда я, может быть, еще как-нибудь и выкручусь…
Бамбош и Фанни инстинктивно ринулись под проливным дождем, в кромешной тьме, следом за каторжником. Похожий на могильщика сторож морга открыл перед ними дверь этого зловещего учреждения.
— У тебя найдется для меня какой-нибудь укромный закуток, мне надо затаиться, — без особой надежды на успех сказал ему Бамбош.
— Что ж, попробуем… Правда, местечко не очень-то уютное и пользуется такой дурной славой, что в любой другой день ты тут был бы в относительной безопасности… Но сегодня, видишь ли, сюда завезут свежих жмуриков — Мартена, Филиппа… Карабинеры их утром разделают.
При этих словах, столь же исчерпывающе, сколь и цинично обрисовавших сложившуюся ситуацию, смертный холод пробрал Бамбоша до костей.
Он ответил, стараясь, чтобы голос не срывался:
— Я бы хотел сам глянуть… Посмотреть, не найдется ли для меня какой-нибудь крысиной норы, чтобы переждать…
К Фанни вернулось хладнокровие. Она зажгла спичку, и трепетный огонек осветил зловещее помещение.
Каменные, крытые цинком столы со стоком посредине… водозаборные краны… плиточный пол с желобами… И запах — затхлый, застоявшийся, зловонный, воистину тошнотворный…
Большой сундук, метра два длиной, стоял под стенкой, внутри он весь был заляпан бурыми пятнами.
— Что это такое? — спросил Бамбош.
— Ты что, не знаешь? Да это же гроб.
— Какой еще гроб?
— Да в нем покойничков, товарищей наших, отправляют в море.
— Ах да, припоминаю. Отвозят на рейд… На съедение акулам…
— Вот именно.
Парень из амфитеатра помнил один случай, мало кому здесь известный.
Острова Спасения, будучи образованиями вулканического происхождения, почти сплошь скалистые. Кое-где они покрыты тонким слоем почвы. И это создает большие затруднения для устройства кладбища, тем более что смертность среди заключенных весьма высока, вот места и не хватает. У вольнонаемных — свое кладбище на острове Святого Иосифа, где издавна сваливают в кучу обломки кораблей и останки солдат, но и там наделы отмеряют скупо. В этих условиях, ввиду невозможности погребения, тела заключенных решено было топить на рейде острова Руайаль. Вследствие этого, проведя мертвеца через морг, где всем усопшим без исключения делали вскрытие, покойника зашивали в грубый полотняный мешок и привязывали ему к ногам камень. Оставалось только вывезти его на лодке в открытое море.
Вот для этой-то транспортировки трупа, зачастую изуродованного при вскрытии, и предназначался сундук с герметически пригнанной крышкой. Сундук представляет собой обыкновенный гроб для заключенных. Поместив в него тело, четверо каторжников относят его в часовню, сочетая функции могильщиков и канализационных рабочих. Мрачное и дурно пахнущее совместительство, освобождающее их от всех прочих работ. После того как капеллан отслужит заупокойную мессу, во время которой каторжники исполняют роль певчих и причетников, гроб несут в порт и ставят на скалу, прозванную каторжанами «мертвецким дебаркадером». Вельбот[774] охраны с дюжиной гребцов-арабов тотчас же подходит к причалу, гроб помещают на корме, надзиратель командует: «Вперед!» — и гребцы с похвальной слаженностью налегают на весла. Лодка мчится стрелой в открытое море. Из часовни, построенной на плато над портом, доносится в это время колокольный звон. Этот погребальный звон летит над безмятежной гладью вод, он слышен на большом расстоянии… Ритмичные движения гребцов становятся все стремительней. С поразительной скоростью вельбот лавирует между пенными гребнями. Тюремный капеллан под зонтиком подходит к кромке воды в сопровождении двух служек, один из них несет крест, второй — кропильницу. Священник берет кропило, широким жестом окропляет море святой водой, бормочет несколько латинских стихов — последнее милосердное напутствие тому, чьи бренные останки сейчас поглотит пучина. Колокольный звон не смолкает, его навязчивые звуки действуют на нервы. Со всех сторон рейда на воде появляются пенные борозды, устремляющиеся к центру, которым является вельбот. Вода вскипает, разрезаемая торчащими над поверхностью спинными плавниками.
— Акулы!.. Акулы!.. — в страхе бормочут гребцы-африканцы.
Да, это акулы, стервятники моря, ужасные хищники бухты острова Руайаль. Их пятнадцать, двадцать, двадцать пять, быть может, больше… Привлеченные колокольным звоном, эти ненасытные хищники собираются на свою жуткую трапезу и плотным кольцом окружают лодку.
— Табань весла! — командует надсмотрщик.
Арабы прекращают грести, лодка по инерции одолевает еще несколько морских саженей и останавливается. А вода вокруг бурлит все сильнее, всего на миг появляются пасти акул, похожие на стальные серповидные ножи, снабженные громадными грозными зубами, и вновь скрываются под водой, готовые растерзать вожделенную добычу. Акулы располагаются кверху брюхом — в своей любимой позе для нападения.
— Выбрасывай! — кричит надзиратель.
Двое гребцов опрокидывают гроб, и со зловещим всплеском труп исчезает в морской пучине. Вода буквально закипает. Появляются пенные буруны; лодка кренится то на один борт, то на другой. Скрежет челюстей слышен за километр. Затем из бездны, где происходит эта чудовищная трапеза, появляются пузыри воздуха и кровавые пятна. Длится это всего несколько минут, и вот уже водная гладь вновь спокойна. Гребцы налегают на весла и отвозят на берег пустой гроб, который будет еще служить и служить Бог знает сколько времени. Такова неизменная погребальная церемония почивших в бозе каторжан на островах Спасения. Странные и впечатляющие похороны, повергающие заключенных в неподдельный ужас.
Трудно в это поверить, но эти отпетые злодеи, ничего не боящиеся и не верящие ни в Бога, ни в дьявола, так дешево ценящие человеческую жизнь, негодяи, чей преступный путь довел их до гильотины, испытывают безумный страх при одной мысли о том, что их бренные останки пойдут на растерзание акулам. Это единственная забота, единственный кошмар для тех из них, кто находится при смерти. Они заклинают капеллана вымолить для них место для погребения в земле, на кладбище острова Святого Иосифа, предназначенном для вольных поселенцев. За эту поблажку одни обещают сделать признания, дать дополнительные показания, другие — обратиться в христианскую веру, настолько страшит этих до мозга костей порочных людей такой ужасный эпилог их неправедной жизни.
Итак, теперь нам известно назначение зловещего сундука, замеченного Бамбошем в помещении анатомического театра. Ввиду того что гроб намеревались вскоре использовать по назначению, его вытащили из ангара, где он обычно хранился под замком. Предстояло тройное гильотинирование, поэтому его поместили в секционном зале, чтобы служитель морга мог положить в него тела и отрубленные головы, обильно пересыпав их опилками.
Бамбош, как человек, привыкший из всего извлекать для себя выгоду, сказал, заприметив сундук:
— Я спрячусь в этом гробу.
Подобный факт уже имел место. На каторге существует легенда, согласно которой в 1865 или 1866 году один из заключенных совершил побег таким оригинальным способом. Он чуть было не преуспел в своем намерении, и, если бы через сутки какой-то встречный корабль не выудил его из моря, он, возможно, достиг бы безопасного места.
— Ты сам видишь, что это за ящик, — сказал Риле.
— Вижу. И я собираюсь превратить его в челнок.
— Как знаешь. Ты — Король, ты и приказывай. Только свяжи меня по рукам и ногам, чтоб меня не обвинили в пособничестве.
— Договорились. Но не это меня беспокоит.
— А что же?
— Во-первых, Фанни, бедняжка, что прикажешь делать с тобой?
При этих словах парень из морга, вглядевшись в лицо сержанта, воскликнул:
— Так этот сорвиголова — женщина?! А хватки и апломба у нее побольше, чем у иного мужчины!..
— Ты совершенно прав. Поэтому меня и бесит, что я не могу взять ее с собой. Эта скорлупка ни за что не выдержит двоих!
— Не беспокойся обо мне, друг мой, — горячо заявила молодая женщина. — Какая разница, что станется со мной, лишь бы ты вырвался на свободу!
— Так что же делать?
— Успокойся, мне ничего не грозит!.. Меня всего-навсего арестуют как соучастницу побега!.. Ну и что с того? Ты останешься на воле и вытащишь меня из тюрьмы.
— Ты права… Уж лучше я один пройду через все эти ужасные опасности… И в жизни, и в смерти положись на меня… А теперь — живей! Время бежит с немыслимой быстротой.
— Да, поспешим.
Бамбош пожелал, чтобы зловещий челн как можно скорее был спущен на воду. Но парень из морга этому воспротивился.
— Во-первых, — заявил он Бамбошу, — тебе нужно какое-нибудь весло, чтоб худо-бедно править.
— Твоя правда. Но где его возьмешь?
— Вот палка от метлы. Я набью на оба ее конца дощечки от ящика из-под сухарей.
— Браво!
Риле взял молоток довольно странной конфигурации. Инструмент был целиком изготовлен из стали, рукоятка заканчивалась крючком, с одной стороны он был плоский, с другой — граненый, со скошенным краем. Сооружая для Короля Каторги грубое подобие весла, вбивая гвозди, Риле продолжал болтать:
— Ты разглядываешь мой молот? Вот этим неровным концом я раскалываю трупам череп, если карабинеры хотят осмотреть мозг.
Фанни передернуло от ужаса, Бамбош пожал плечами.
— Да, да, — не умолкал парень из морга, находя удовольствие в этих отвратительных подробностях, — сначала надо снять скальп, затем молотком и зубилом обработать череп по окружности, а затем подденешь купол крючком, он и отвалится, обнажив полушария мозга… Держи, Бамбош, дружище, вот тебе весло. Оно не так тщательно отделано, как у индейцев, но прочно, а это самое главное.
— Спасибо тебе, приятель. Я не забуду, какую услугу ты оказал мне, и в свое время щедро награжу тебя, будь уверен.
— Не в свое время, а немедленно, — вмешалась в разговор женщина, вытаскивая из-под офицерского френча набитый луидорами мешочек. — Он у меня сегодня заметно похудел, я его изрядно порастрясла. Когда я покидала Кайенну, он был такой тяжелый, что трудно было нести. А теперь тут всего-навсего десять ливров. Держи. — Она протянула кошелёк Бамбошу. — Возьми все деньги и дай этому славному малому столько, сколько сочтешь нужным.
— Сколько золота! — Каторжник, как загипнотизированный, пожирал сокровище глазами.
Бамбош взял горсть золотых монет и небрежно швырнул на прозекторский стол:
— Бери, старина, это тебе.
Затем, без всякого стеснения распоряжаясь деньгами Фанни, как и самой Фанни, он накинул длинный шнурок, стягивающий мешочек, себе на плечо.
— Ну, теперь все?.. — нетерпеливо спросил Бамбош, казалось, не находящий сил, чтобы усидеть на месте.
— Нет еще, — откликнулся Риле, со счастливой улыбкой распихивая луидоры по карманам.
— Ну, что там еще?..
— Тебе нужна еда. У меня найдется десяток сухарей. И пресная вода… Без этого ноги протянуть можно. Гляди, я наполняю эти четыре бутылки.
— Ты мыслишь здраво, приятель. Но поторопись… Я ни жив ни мертв от нетерпения.
— Надо бы проверить, не протекает ли эта посудина… Но время не ждет… Погоди минутку… Я сделаю тебе мировую постель. Выстелю днище древесными опилками… Теми самыми, в которые ты должен был чихать сегодня спозаранку…
— Благодарю, — ответил Бамбош. Дрожь прошла по его телу.
— Я положу еще молоточек, которым пользуются студенты-медики, и грубое полотно, из которого тебе должны были сшить саван.
— Это еще зачем?
— Чтобы конопатить ящик, если он даст течь. К тому же прихвати три здоровенных булыжника. Они тебе послужат балластом и придадут устойчивости лодке. Это те самые камни, которые должны были привязать Мартену, Филиппу и тебе, прежде чем бросить вас в море.
— Мрачные у тебя шуточки, дружище.
— Работа такая. В конечном счете, и гроб и саван сослужат тебе службу, правда, не в том смысле, в котором предполагала администрация. Ну вот, теперь все готово. Пошли!
Заговорщики осторожно приоткрыли двери прозекторской, но не услышали ничего подозрительного.
По-прежнему было темно. В тучах, до сей поры сплошных, наметились просветы — кое-где виднелись звезды.
Взяв с двух концов гроб, они подняли его на плечи и направились в сторону окружной дороги.
Этим мерзавцам и впрямь везло — по пути они не встретили ни души. Словом, слепая фортуна благоприятствовала им, как никогда не благоволит людям порядочным.
Вдали пробило три часа.
Бамбош содрогнулся при мысли о том, что через два с половиной часа его сообщников выведут из казематов и поведут к мессе… А там уж и палач появится… Заключенных построят на плацу… Солдаты возьмут заряженные ружья на изготовку…
Пробираясь через густой кустарник, они наконец вышли на окружную дорогу и достигли берега. Риле знал одну лазейку, которой пользовался, когда отправлялся удить рыбу, продававшуюся им штабному повару. «Прозекторский паренек» был на диво удачливым рыболовом, и о нем ходил слушок — дескать, он ловит рыбку на наживку из человечины. Каторжник изо всех сил опровергал эти слухи, — боялся потерять рынок сбыта своего улова.
Риле шагал впереди, Бамбош сзади, а Фанни, во все глаза вглядываясь во мрак и прислушиваясь к малейшему шороху, замыкала шествие. Небо внезапно озарилось. Небесный свод, омытый непогодой, ярко засиял всеми своими ослепительными звездами.
Гроб был спущен на воду без особых затруднений, но послышался легкий всплеск, от которого юная женщина вздрогнула. Пробравшись сквозь колючие заросли, она хотела обменяться с Бамбошем последним словом, последним поцелуем. Он же, ухватившись за импровизированное весло, готов был двинуться в путь.
Фанни вспомнила о штыке, торчавшем у нее за поясом, под офицерским френчем, и, проявив изумительное хладнокровие, отстегнула его и бросила к ногам Бамбоша.
— Держи. Возьми его, чтобы защищаться, — сказала она.
Пряжка ремня стукнула по ножнам, звук был громок. И в то же мгновение тишину прорезал крик:
— Стой! Кто идет!
Под чьими-то шагами затрещал хворост. Фанни, оцепенев от страха, увидела, что на Бамбоша направлено дуло карабина.
— Кто идет? — снова вопросил незнакомый голос.
Фанни бросилась наперерез. Эхо громкого выстрела прокатилось над водой. Жертва фанатичной и слепой преданности, бедная женщина получила пулю прямо в грудь.
Она упала не сразу. Зажав рукой рану, из которой струилась кровь, она еще держалась на ногах:
— У меня не осталось ничего, что я могла бы тебе отдать, — закричала она. — Так возьми мою жизнь за твою свободу!..
И Фанни упала замертво.
Явившись на смену часовому к казематам, где содержались приговоренные к смерти, капрал морской пехоты со вполне понятным изумлением обнаружил, что конвойного нет на месте. Не теряя ни минуты, он послал одного из солдат на пост, приказав тому поднять тревогу, а сам с остальными пружинистым шагом направился к окружной дороге. Весь наличный состав был поднят на ноги — во всех направлениях были разосланы патрули.
В мгновение ока поднялась суета, полностью преобразившая остров Руайаль. Солдаты и патрульные с фонарями, догадываясь, что совершен побег, искали с всевозможной тщательностью.
Директор тюрьмы, а также комиссар-референт и судебный писарь приехали из Кайенны для участия в казни накануне вечером и разместились в доме коменданта островов Спасения, но еще за два часа до рассвета опрометью выскочили из постелей. Им доложили о чрезвычайном происшествии, и комендант, стреляный воробей, забеспокоился, на месте ли приговоренные.
В этот самый момент начальник охраны доложил начальству:
— Господин комендант, Мартен и Филипп находятся в камерах, а Бамбош!..
— Тысяча чертей, неужели сбежал?!
— Да, господин комендант. И у него еще хватило наглости поместить на свое место в каземате труп охранника!..
— Из этого следует, что у него были сообщники!..
— Вне всякого сомнения.
В это время капрал со своей командой, выйдя на окружную дорогу, заметил вдалеке движущиеся тени и услышал металлический звон выхваченной из ножен сабли.
— Стой, кто идет! — закричал капрал.
Тут-то он и выстрелил, смертельно ранив Фанни.
В это самое время Бамбош покидал бухту в гробу, вполне сносно исполнявшем обязанности шлюпки. Благодаря изрядным размерам ящик обладал даже некоторой остойчивостью. Сильно работая веслом, Король Каторги плыл в открытое море, где его вскоре подхватило попутное течение.
Солдаты же между тем палили наобум, даже не подозревая о том, что в десяти шагах от них затаился под кустом обливавшийся по́том от испуга злополучный Риле.
Лжесержанта доставили в госпиталь.
— Женщина! — вне себя от изумления возопил фельдшер, расстегивая на убитой офицерскую куртку. Затем, сняв белый шлем, он добавил: — Да это же мадемуазель Журдэн, модистка!..
Озабоченное и растерянное тюремное начальство осмотрело тело женщины, на все лады обсуждая это из ряда вон выходящее событие и не находя для него никаких логических объяснений. Следствие, а также более активные поиски беглеца были отложены на более позднее время — начинало светать и, ввиду полученного от вышестоящих чинов категорического приказа, пора было приступать к казни.
Сыграли зорю. Рота вооруженных морских пехотинцев выстроилась во дворе казармы. Взвод жандармов для сопровождения судейских чиновников и представителей администрации разместился там же. Конвойные, тоже вооруженные, до зубов, выбегали из казарм, построенных вблизи от лагерей ссыльных, и мчались по дорожкам, вдоль которых стояли здания. Палач и тот обретался вблизи от казематов. Первые лучи пурпурного, внезапно выступившего из морской воды солнца окрасили в ослепительный ярко-красный цвет гильотину.
Инструмент убийства воздвигли в рекордно короткие сроки. Строительством ведали главный палач каторги и его приспешники, которые возвели это мрачное сооружение с такой ловкостью и умением, что впору было бы позавидовать самому главному парижскому палачу.
Официального палача в Гвиане не было, как не было и такой должности. Выполнял эту сомнительную услугу обыкновенный каторжник, рекомендованный администрацией.
Так как претендентов на данную работу было хоть отбавляй, от кандидата требовались более чем относительные моральные устои, умение себя вести, определенная осанка и примерное поведение. Его подручными были старшие мастера, прорабы со строек, то есть ставшие профессионалами выдвиженцы из ссыльных, лодочники, надсмотрщики на лесоразработках. В манере держаться их ничто не отличало от сотоварищей-каторжан.
Господин главный палач Кайенны был одет в свое каторжное облачение — штаны и рубаху из коричневато-серого грубого полотна, блузу из той же ткани, помеченную на спине буквами А. и П., нарисованными чернилами, на голове — соломенная шляпа, на ногах, в зависимости от обстоятельств, — ботинки или туфли на деревянной подошве.
Немного рисуясь перед зрителями, он стоял перед машиной истребления. Инструмент работал лучше некуда. Все на месте: плетеная корзина, куда соскользнут трупы, корыто, наполовину заполненное древесными опилками, расположенное под ножом, — туда упадут головы.
На острове царило небывалое оживление.
Комендант и директор тюрьмы вошли в камеры, где содержались приговоренные к смертной казни.
При виде незнакомых мужчин, сопровождаемых жандармами, Мартен побелел как полотно и затрясся всем телом. Перед лицом смерти великан геркулесовского сложения оказался человеком слабым и безвольным.
— Мартен, — обратился к нему комендант, — Внутренний совет отклонил вашу апелляционную жалобу о помиловании. Вынесенный вам смертный приговор не подлежит обжалованию и должен быть приведен в исполнение. Приготовьтесь к смерти.
Обессиленного, рыдающего, еле-еле держащегося на подкашивающихся ногах приговоренного, освободив предварительно от кандалов, едва смогли связать палач и его подручные.
Те же лица вошли в камеру Филиппа, произнесли ту же предсмертную речь. Но юный негодяй, от лица которого настолько отхлынула кровь, что вид его внушал ужас, решил не сдаваться без сопротивления. Из его синюшных, бескровных губ полились потоки отборной брани в адрес представителей судебной власти и администрации. Палач выволок его из камеры — несчастному полагалось еще прослушать мессу и получить христианское отпущение грехов.
— Да плевать я хотел на ваше отпущение!
— Дитя мое, вы согрешили перед Господом и перед обществом нашим…
— Ладно уж чесать языками о так называемом обществе!.. Этой мерзкой клоаке… Хотел бы я знать, где оно было, когда я рос сиротой без отца-матери?.. Что оно, поделилось со мной куском хлеба? Или одеждой? Или, может быть, оно меня уму-разуму научило? А сегодня заплечных дел мастер снесет мне башку, даже не объяснив предварительно, что хорошо, а что плохо… А вы, важные господа, понаехали поглазеть, как мне голову срежут… Поглядел бы я на вас, если бы все детство вам служил подушкой межевой столб, а воды глотнуть вы бы только и могли, что из канавы…
Приговоренный к смерти на секунду прервал свой нервный и возбужденный поток слов, которыми живописал положение несчастных и обездоленных, и пожал плечами.
— Послушай, — обратился он к палачу, — ты кажешься приличным парнем. Дай мне сигарету, поставь стаканчик тростниковой водки, и я охотно послушаю твою болтовню. Если мне от нее не будет большой радости, то и вреда она мне тоже не причинит.
Палача и осужденного оставили наедине, но ненадолго.
Солдаты уже построились в две шеренги около гильотины. Они стояли молча, неподвижно, с подсумками, набитыми патронами. Офицеры, переговариваясь и покуривая, не спускали рук с палашей.
Охранники выводили заключенных по бригадам из камер. Они шли тяжело, умышленно печатая шаг, бросая вызов и как бы говоря: «Вы хотите, чтобы мы все присутствовали при казни — для примера… А нам начхать на ваши примеры!»
И действительно, согласно инструкции, публичные казни полагалось проводить в присутствии всех заключенных, приписанных к данному воспитательному учреждению. Начальство надеялось при помощи этой ужасной церемонии образумить узников, хотя на самом деле только усиливало их ненависть.
Заключенных построили в восемь — десять рядов между оцеплениями морской пехоты, тоже лицом к эшафоту. Солнце всходило быстро, расточая свой пыл для освещения этих молчаливых приготовлений.
Несколько минут протекли в вынужденном ожидании.
Температура воздуха в этот ранний час была как никогда высокой. Дувший с моря бриз остужал испепеленную зноем землю, тихо пошевеливал листья бананов, манговых деревьев, кустов лимона. С веселыми пронзительными криками гонялись друг за другом стрижи, в букете кокосовой пальмы на побережье Куру щебетали парочки попугаев, непрерывно скрипел где-то, как несмазанное колесо, одинокий тукан.
На башенных часах пробило половину седьмого.
По рядам заключенных прокатился шепоток, узники пришли в замешательство.
— Молчать! — резко скомандовал начальник конвоя.
Капитан морских пехотинцев, выплюнув сигарету, обнажил саблю и подал команду:
— Смирно!
Шеренги выровнялись, солдаты застыли в неподвижности, уперев приклады в землю.
Двери казематов отворились, медленно, едва волоча ноги, показались приговоренные к смертной казни. Мартен шел первым. Полумертвый от страха, он, казалось, ничего не видел и не слышал. Геркулес был явно не в себе, с выпученными от ужаса глазами, перекошенным ртом и набухшими на лбу венами. Помощники палача поддерживали его под руки и почти тащили волоком. На каждом шагу он спотыкался и вот-вот грозил рухнуть на землю.
Заключенные были вне себя от изумления: им объявили, что будут казнены трое преступников, а их было только двое. Бамбоша не было… Неужели он сбежал? Или же умер в своем каземате? Хлесткий, как бич, голос надзирателя прервал вновь прошедший по рядам шепоток:
— Молчать!
Мартен и Филипп остановились метрах в пяти от закрепленного на оси спускового рычага. Очень взволнованный секретарь суда приготовился огласить смертный приговор. Это был совсем молодой человек, впервые исполнявший подобную мрачную функцию — в трагической тишине, повисшей над разношерстной толпой, он начал, заикаясь, срывающимся глухим голосом читать приговор.
Так как в документе говорилось о трех приговоренных, судейский чиновник не стал ничего менять и зачитал также все, что касалось Бамбоша. Когда приговор был оглашен, молодой человек утер пот со лба и мигом скользнул за спины выстроенных в шеренгу солдат.
Наступила решающая минута церемонии.
Главный надзиратель выкрикнул:
— Осужденные, на колени!
Приговоренные тяжело пали на колени и, втянув головы в плечи, сгорбились под своими серо-коричневыми арестантскими блузами.
— Взвод, оружие на изготовку! — прозвучала команда офицера морской пехоты.
Послышалось звяканье металла, взвод ощетинился ружейными стволами. Согласно последним инструкциям предварительной команды не полагалось. Щелкнули затворы, досылая патрон…
— Цельсь! — приказал офицер.
Сжавшись под направленными на них ружьями, зная, что любое неповиновение спровоцирует безжалостную бойню, восемьсот пятьдесят каторжников застыли как вкопанные.
Мартен напрасно попытался сделать шаг по направлению к гильотине. У него началась икота, тело сводили судороги.
— Да пошевеливайся же ты, размазня! — крикнул ему Филипп.
Но помощникам палача пришлось отнести осужденного к гильотине на руках и подложить под нож его неподвижное, как труп, тело.
Быстрым движением палач нажал на рычаг, приводящий в движение верхнюю часть колодки, которая, опустившись, зажала в оставшемся по центру отверстии толстую шею преступника. Бросив последний взгляд на инструмент и убедившись, что все приготовления сделаны как следует, палач привел в действие спусковой рычаг ножа. С молниеносной быстротой скошенное лезвие заскользило вдоль вертикальных стоек, раздался глухой стук. Голова бандита скатилась в деревянный чан, а тело, отброшенное могучим движением палача, — в плетеную корзину. Тем временем окровавленный нож, щелкнув, стал медленно подниматься.
Бледный как полотно, стиснув зубы, но держась довольно прямо, Филипп приблизился к помосту, ища подходящие слова, которые доказали бы его товарищам, что ему чужд страх. Ложась под нож, установленный в прежнем положении, он, обращаясь к палачу, выкрикнул на уличном жаргоне:
— Ты что, не мог почистить твою бритву, грязная свинья?!
Через несколько секунд голова его уже лежала в чане рядом с головой Мартена.
Пять минут спустя, когда солдаты под звуки рожка возвращались в свои казармы, в виду острова Руайаль проходила красивая шхуна под американским флагом. Водоизмещением примерно двести тонн, с высокими мачтами, она на всех парусах мчалась в открытое море, грациозно кренясь на правый борт.
«Сапфир», доставивший к месту казни директора тюрьмы, комиссара-референта и секретаря суда, стоял на якоре у причала острова.
Как было предписано международными морскими правилами, шхуна приветствовала военный корабль, который в свою очередь ответил ей приветствием.
— Ты смотри, — обратился к своему помощнику капитан «Сапфира», — а я-то думал, «Бетси» тронется не раньше чем через несколько дней.
— Кто знает, какими темными делишками занимался янки, капитан шхуны? Если ему представился случай провернуть какую-нибудь махинацию, он наверняка набил себе карманы золотом, купленным без посредников, прямо у старателей. Да и разрешения покинуть наши воды он, как пить дать, не получил.
— Счастье, что мы не стоим на рейде. Не то нас еще послали бы за ним в погоню.
Мичман, помощник капитана, поднес к глазам морской бинокль.
— Поглядите только, — в изумлении воскликнул он, — на борту-то пассажиры!..
— Не может быть! — ответил капитан.
— Уверяю вас, это так. Этот торговец льдом решил составить конкуренцию трансатлантическим пассажирским лайнерам.
— У нас, собственно, нет повода оставаться недовольными. Он поставляет сюда лед и каждым своим рейсом в Америку оказывает нам стоящую услугу.
— Я и не утверждаю обратного, — рассеянно откликнулся мичман.
Затем, изумясь, добавил:
— Да это же сногсшибательно!
— Что именно?
— Догадайтесь, что за пассажиры у них на борту!
— Я не силен в салонных играх.
— Это граф де Мондье со своей юной супругой.
— Быть не может!
— Они удирают из нашей Богом забытой колонии по-английски, не прощаясь.
— Да они — счастливчики, клянусь честью! И я завидую им от всей души…
— Думается мне, они по горло сыты здешними красотами…
— Бедная малышка-графиня… Такая красивая, такая грациозная… Короче говоря, воплощенное очарование! И на тебе — чем кончилась их остановка в Гвиане!..
— А он — славный парень, симпатяга, развеселый товарищ!..
— Но ведь он поправился, не так ли?
— Он полностью выздоровел. И добрейший доктор Пен по заслугам гордится этим, как своим крупнейшим достижением.
— А как там красавица графиня?
— Вчера, на заседании масонской ложи, доктор рассказывал мне о ней… Долгое время она находилась в таком нервном состоянии, что опасались, сохранит ли дама рассудок. Но, к счастью, она тоже оправилась от болезни.
— А ведь вся эта драматическая история по-прежнему окутана тайной — и пожар на берегу бухточки Мадлен, и похищение графини де Мондье, и смерть Педро-Крумана, чей труп нашли в хижине рядом с трупом собаки графа.
— Да, все эти события и теперь еще покрыты мраком неизвестности.
— Не кажемся ли вам, что они странным образом связаны с побегом каторжника Ришара и ссыльного Боско?
— Вполне возможно.
— Этот Ришар был, честно говоря, славным малым. Я лично рад, что его не поймали…
— А тот, другой, как его… Боско?
— О нем тоже ни слуху ни духу…
— Говорят, граф де Мондье был с ними близок и любил их…
— Как знать, не связан ли поспешный отъезд графской четы с этим побегом? Уж не содействует ли граф собственной персоной своим друзьям в их освобождении?
— Молчите! Не будем говорить об этом. Если бы директор тюрьмы нас услышал, с него бы сталось заставить нас немедленно догнать «Бетси» и вынудить ее остановиться. Если эти бедолаги и впрямь находятся на судне, пусть плывут себе на волю…
— Аминь!
Шхуна неуклонно удалялась. Ее капитан тоже рассматривал в подзорную трубу остров и стоящий на якоре крейсер, который мог через пять минут выйти в море.
Сидя в креслах-качалках, граф и графиня де Мондье в тот миг, когда окончилась казнь, смотрели на проплывающий мимо остров. Бледные и похудевшие, но сияющие от радости, они с наслаждением вдыхали живительный морской бриз, доносящий до них прекрасные ароматы.
— Что там еще происходит, капитан? — спросил Бобино.
— Дважды опустился нож гильотины.
— Всего дважды?
— Да. Но и этого достаточно, потому что, согласитесь, зрелище отвратительное… То ли дело — электрический стул или просто казнь через повешение… Это благопристойно и гигиенично…
— Хватит, господа. Прошу вас, оставьте… — вмешалась молодая дама.
— А что там крейсер?
— Нас до странности пристально рассматривают с борта. К тому же «Сапфир» стоит под парами. Если какому-нибудь подозрительному чиновнику придет на ум нас задержать, мы неизбежно попадем в мышеловку…
Эту беседу молча слушали два негра. Одетые в морские голубые кители из тонкой шерсти и мягкие серые фетровые шляпы, они походили не столько на матросов, сколько на пассажиров. Один из них, атлетического телосложения, глядел на крейсер, как бы бросая ему вызов. Другой — ниже среднего роста, подвижный непоседа, казалось, насмехался над всем на свете.
— Давайте-ка, парни, развлекайтесь! Танцуйте, пойте!.. Веселитесь напропалую! К веселым людям относятся с большим доверием и без опаски… Внимание, с которым на нас глазеет первый помощник «Сапфира», меня несколько настораживает.
Недолго думая, негр пониже ростом стал выделывать на палубе более чем причудливые и комичные антраша[775], щелкая пальцами, как кастаньетами, и напевая:
Бум! Бум! Бум! Наобум
Я рожден в Канаде.
И меня Бамбулой
С этих пор зовут…
Матросы-янки заржали, а капитан захлопал в ладоши:
— Браво! Браво!
Черномазый продолжал:
Ниггер был мне отцом,
Квартеронкой — мама.
Потому я у них вышел молодцом —
Загляденье прямо!
Графиня разразилась веселым смехом, ее муж тоже прыснул.
— Гляньте-ка, все идет хорошо, — обратился к ним капитан. — Офицеры с «Сапфира» и не смотрят больше в нашу сторону. Первый помощник прячет бинокль в чехол. Мы проскочим!
Когда был я мальцом,
Эдак в годиков пять,
Был научен отцом
Виски потреблять! —
продолжал драть глотку певец.
Если б был я козел,
Если стал бы рогат,
Сам бы выломал прут,
Чтоб себя отстегать.
Остров Руайяль, уменьшаясь, как бы сближался с другими островами архипелага. Остров Сен-Жозеф и остров Дьявола уже превратились сначала в едва заметные точки, а затем и вовсе исчезли.
Тут-то негр, разливавшийся соловьем, раскланялся перед пассажирами и экипажем и заявил:
— А теперь, когда всякая опасность миновала и мы можем чувствовать себя как дома, не пора ли смыть этот гуталин?
Его напарник утвердительно кивнул, и они проворно спустились по лестнице, ведущей на корму, и минут через десять возвратились с белыми или, скажем, почти белыми лицами. Несмотря на то что молодые люди энергично терли мылом свои физиономии, на них кое-где остались разводы и плохо стертые пятна. Но узнать друзей не составляло ни малейшего труда — насмешливую, подвижную рожицу Боско и более строгие, несущие печать усталости черты Леона Ришара.
— Какое счастье! — весело затараторил Боско. — Как я рад вновь предстать перед моими друзьями в своем натуральном обличии, а не под маской жутковатого негритоса.
— Однако эту маску никто не распознал и не разоблачил нашего маскарада, дружище, — урезонил его Леон Ришар.
— Мне эта личина была впору — как тугая перчатка, — весело бахвалился Боско. — Вот вам и доказательство — теперь мне придется прилагать массу усилий, чтобы не сбиваться на негритянский диалект. Ну, наконец-то мы свободны!
— Благодаря тебе, друг мой Бобино, — снова вмешался Леон. — А также благодаря вам, мадам… Ведь ради нас вы рисковали собственной свободой!
— Давай, давай, — прервал его Бобино. — Валяй, рассыпайся перед нами в благодарностях, разыгрывай из себя шута горохового! Как будто это не вы вместе с Боско спасли нам жизнь. Даже больше чем жизнь — честь!
— Ладно, больше ни слова об этом!
— Патрон, — забормотал Боско, — я целиком и полностью вас поддерживаю… Ни слова ни об этом, ни о чем другом… У меня голова кругом идет. А сердце так и прыгает вверх и вниз, чуть из груди не выскочит… Ох, тысяча извинений всей честной компании… но я пойду прилягу. Эту чертову посудину так раскачивает, что… ох…
И Боско, позеленев на глазах, рванулся прочь, прижав руки к животу. И впрямь, выйдя в открытое море, шхуна летела по волнам, подгоняемая боковым ветром, туго надувавшим паруса. По одному борту капитан приказал поставить лисели[776], что еще увеличило скорость, усилив при этом качку.
«Бетси» шла полным ходом. И как великолепно шла!
Бросили лаг[777]. Он показал — девять узлов!
Капитан гаркнул «ура!» и брякнул:
— Чтобы мне в жизни не попробовать виски, если не позже чем через сорок восемь часов я не высажу вас на пристани в Демерари! А там вы будете в полнейшей безопасности.
Как мы знаем, Демерари, или Джорджтаун, — это столица Британской Гвианы. Право предоставления убежища, так ревностно оберегаемое англичанами, распространяется и на британские колонии. Там принимают всех беглых французских каторжников и даже обеспечивают их работой при условии, что побег не сопровождался убийством. Если была пролита кровь, беглецов выдают французским властям. Да и то лишь после всестороннего и глубокого изучения всех обстоятельств побега. Сегодня среди этих беглых преступников значится целый ряд людей, отважно и достойно начавших новую жизнь и отдающих труду весь свой ум, все силы души и тела. Большое количество беглецов встали на путь добра. Став полноправными жителями колонии, они включились в активную борьбу за ее процветание и благоденствие.
Леону Ришару это было известно, и они с Боско решили осесть в Демерари. Им, не совершавшим никаких неблаговидных поступков, осужденным несправедливо, сохранившим душевную чистоту даже в мерзостной клоаке каторги, жизнь, наполненная честным трудом, казалась наиболее привлекательной и желанной.
Леон будет работать по своей профессии, а Боско всегда устроится, не пропадет — он займется каким-нибудь ремеслом, не требующим долгого обучения.
Напрасно Бобино предлагал им безвозмездно или заимообразно весьма значительную сумму, чтобы друзья основали какое-либо дело или пустились в коммерческие предприятия. Они решительно отказались от его предложения, огорчив своей непреклонностью.
Бобино ума не мог приложить — каким образом сломить это сопротивление?
Наконец они прибыли в Демерари точно в указанное капитаном время — превосходный результат, с точки зрения навигации.
Вот и пробил час прощания…
Чета де Мондье незамедлительно отбывала во Францию. «Бетси» должна была доставить их до Сент-Томаса[778], где они собирались пересесть на один из превосходных пакетботов Трансатлантической компании. Так как время не ждало, в Демерари они сошли на берег всего на несколько часов.
Мадам де Мондье с таинственным видом подхватила Леона под руку и повела по набережной.
— Господин Ришар, — обратилась она к нему, — мы с мужем совершенно спокойны за ваше будущее. Вы найдете работу и сумеете заработать себе на жизнь. Но мы хотели бы устроить судьбу нашего милого Боско, у которого нет профессии. Возьмите этот запечатанный конверт. В нем десять банковских билетов. Настоятельно прошу вас принять его и тотчас же спрятать в карман, дабы обеспечить юноше прожиточный минимум на первых порах. Вы станете его казначеем и по своему усмотрению будете выдавать ту или иную сумму. Не откажите мне, убедительно вас прошу.
Леон с серьезным видом принял протянутый ему конверт, положил его в карман и ответил:
— Я согласен, мадам, ради моего дорогого друга Боско и сердечно благодарю вас от его имени.
В это же самое время Бобино небрежно и несколько панибратски говорил с Боско:
— Слушай, возьми-ка это письмишко и сунь в карман… Там несколько кредиток для Леона… Так, пустяки, ему на обустройство.
— Он не захочет их принять и вздует меня…
— Молчи и делай, как я сказал. Я так хочу. Бери, бери, старина, ведь это же для Леона!
В конце концов Боско сдался.
Шлюпка с «Бетси» ожидала у причала. Пора было отправляться в путь.
Мадам де Мондье со слезами на глазах прощалась с Леоном, тоже плакавшим, как ребенок:
— Поцелуйте меня, друг мой… Дорогой спаситель, брат мой… А я там, дома, и за себя, и за вас поцелую вашу милую Мими. Прощай, родной мой Боско… Вернее, не прощай, а до свидания.
Она подставила бродяге обе щеки, и тот растроганно и почтительно приложился к ним и заслонил глаза рукой, потому что у него ручьем катились слезы.
— Ах, сударыня, сударыня… Было бы у меня десять жизней, все бы за вас отдал…
Затем трое мужчин обменялись энергичными рукопожатиями, и Бобино прыгнул в шлюпку, за ним последовала его супруга. Двадцать минут спустя «Бетси» стремительной чайкой понеслась по волнам и скрылась в тумане…
Не откладывая в долгий ящик, друзья заявили властям о своем прибытии, сняли скромную комнатушку на две койки и занялись поисками работы.
Но прежде Боско все же глянул в конверт, врученный ему Бобино. Там лежало десять ассигнаций.
— Ну молодец патрон, — воскликнул Боско. — Две сотни!
Он развернул одну кредитку и прочитал:
— Тысяча франков.
— Вот это да!.. Десять тысяч монет!.. Да с такой кучей денег два таких парня, как мы с Леоном, смогут завоевать мир!
Прошло четыре месяца.
Прибыла почта из Франции. На столе из грубо обработанного дерева громоздились кипы писем, газет и журналов. Леон Ришар и Боско жадно рылись в груде корреспонденции и, хватаясь то за одно, то за другое, перескакивали со страницы на страницу, с абзаца на абзац — так суетятся обезьяны, когда видят на дереве слишком большое изобилие плодов.
Против них на том же столе помещалась украшенная пучком цветов большая фотография, сделанная знаменитым фотографом Надаром. Оба в сотый раз бросали на нее нежные взгляды, изучая малейшие черты милого лица. Это был портрет Мими, прелестной невесты Леона. Изящная Мими была теперь здорова, излеченная Людовиком Монтиньи, ставшим мужем Марии, сестры Жермены и Берты.
Да, Мими исцелилась от безумия, поразившего ее, когда Леона, ее Леона, честнейшего человека, воплощение порядочности, приговорили к каторжным работам.
Двое друзей сидели под навесом; меблировку их жилища составляли два гамака, два древесных чурбанчика вместо стульев, кругом валялось много дорожных баулов, кое-какой кухонной утвари. В изголовье гамаков стояли два автоматических карабина «винчестер». На столе, заваленном письмами и всевозможной печатной продукцией, букеты цветов соседствовали с саблями и двумя крупнокалиберными револьверами.
Снаружи, по берегу живописной реки, рассыпались другие, едва ли более комфортабельные жилища. На волнах, среди индейских пирог, покачивалось суденышко под французским флагом. Эта красивая шхуна принадлежала капитану Тражану, славному негру, большому другу Франции, а примитивные хижины на берегу составляли деревушку Кунани.
Это первое поселение на спорной франко-бразильской территории.
Поглядывая на изображение той, которую он так беззаветно любил, Леон писал письмо. Он не замечал вокруг ничего — ни докучливых москитов, впивающихся в кожу, ни палящего зноя, ни ручьем струящегося по лицу пота. Декоратор весь был поглощен своими мыслями, перо его так и летело по бумаге.
«Дорогая Мими!
Мы с Боско покинули Британскую Гвиану после двухмесячного там пребывания. Лицемерия, которым проникнут фальшивый английский либерализм, невозможно было дольше выносить.
Представьте себе, что с самого начала к нам отнеслись как к лицам подозрительным. И не потому, что мы бежали с французской каторги, а потому, что мы оба не исповедуем никакой религии.
Нам предоставлялось право выбирать из сотни с гаком всевозможных вероисповеданий, какие только порождала цивилизация. Мы могли стать протестантами, католиками, православными, буддистами, мусульманами, брахманистами и т. д., но нам строжайше запрещалось оставаться вольнодумцами, то есть людьми свободомыслящими.
Как только окружающими было замечено, что мы с Боско проводим наши воскресенья как Бог на душу положит — идем на охоту, рыбалку, просто на прогулку — вместо того чтобы в четырех стенах читать Библию или гнусавить псалмы, нам открыто выразили свое недовольство.
Когда же мы не вняли увещеваниям, сделав вид, что их не понимаем, тридцать шесть князей церкви от тридцати шести конфессий, пытавшиеся нас обратить в какую-нибудь веру, сговорились между собой и воспрепятствовали нам найти работу.
Благодаря тому, что Бобино, хоть и против нашей воли, развязал нам руки своим вспомоществованием, мы могли над всеми посмеяться и продолжать жить на широкую ногу. Но так как такого рода существование не согласуется с нашими принципами, мы предпочли покинуть эту колонию ханжей-тартюфов[779] и отправиться в страну, где безраздельно царит свобода. Вот мы и высадились на территории Кунани, где и пребываем в данное время.
Это странный край — роскошный, обильный. Тут энергичному человеку ничего не стоит сколотить себе баснословное состояние.
Кофе, какао, каучук, не говоря уже о продуктах питания, — всего в изобилии. И кроме всего прочего — золото, которое находят прямо на поверхности в неслыханных количествах. Прекрасные, полные дичи леса, многоводные, кишащие рыбой реки, ослепительные цветы, разнообразнейшие фрукты, целебный для здоровья климат — чего еще нужно?!
Вдобавок, в этом земном раю нет ни короля, ни императора, ни солдат, ни епископов, ни префектов, ни мэров, ни муниципальных советников, ни… сельской полиции.
Каждый устраивается согласно своим вкусам, строит дом где хочет, выбирает землю по своему усмотрению и живет как считает нужным.
Естественно, с точки зрения административной — общественное устройство весьма примитивное. Но для нас это — идеал, я бы назвал его золотым веком! Такого же мнения придерживается и Боско, катающийся здесь как сыр в масле. Работает он с большим рвением, а на досуге учит португальский язык и сочиняет каламбуры.
Только что прибыла почта. Она принесла мне вашу изумительную фотографию. И теперь я пишу вам письмо, глядя на ваше изображение, обожаемая моя Мими…
Когда я распечатывал тройной конверт, заклеенный вашими руками, я испытал сильнейшее душевное потрясение — мне померещилось, что вы во плоти предстали передо мной среди прекрасных цветов, окружающих нашу хижину. Я еле-еле сумел вымолвить: «Боже правый, Мими!»
У Боско слезы на глазах закипели. Не говоря ни слова, он вышел во двор и вернулся с охапкой цветов. «Вот единственное достойное ее обрамление, если не считать рамки из чистого золота», — сказал наш бродяга срывающимся голосом.
Я его чуть не расцеловал!
Вот как и почему, начиная с сегодняшнего утра, ваше изображение окружают ослепительные цветы, чья красота и аромат вас бы порадовали.
Среди нынешней почты было и длинное послание от Бобино. Он пишет, что борьба за мою реабилитацию будет долгой и нелегкой. Я в этом ни минуты и не сомневался. Те, кто был заинтересован в том, чтобы меня осудили, крепко стоят на ногах. Они не отступятся от своих показаний, сколь очевидной ни была бы моя невиновность.
Как ни огромна моя благодарность к этому дорогому другу за его преданность и хлопоты, заявляю вам, любимая: меня нисколько не заботит вопрос о реабилитации. Эти люди засудили меня, не имея доказательств моей вины… Они обливали меня грязью, они терзали меня годы и годы… Они не прислушались к крику моей уязвленной совести, их не тронули ваши слезы и протесты… Наконец, предписав мне высшее унижение — каторжные работы, они причинили мне и самое большое горе — разлуку с вами. А ведь я невиновен!
Таким образом, я ненавижу и презираю не столько своих гонителей, сколько их законы, их обычаи, их социальные договоры, все их устаревшие, отжившие, несправедливые и тиранические формулировки, не отвечающие не только потребностям сегодняшнего дня, но и пытающиеся задушить нашу жажду равенства, наши идеалы.
Я не упал ни в своих глазах, ни в ваших, поэтому наплевать мне на эту так называемую реабилитацию или — что еще хуже — на выклянченное для меня президентское помилование. Осужденный невинно, я был и остаюсь бунтарем. И я счастлив, что обрел для себя бескрайние солнечные просторы этой абсолютно свободной страны!..
Именно здесь мне хотелось бы жить, трудиться, положить начало роду порядочных людей и здесь почить, когда мое жизненное предначертание будет исполнено.
Мими, я люблю вас всеми силами души. Вы знаете, что эта любовь есть и будет самой огромной и единственной привязанностью в моей жизни.
Вы одиноки там, в Париже, потому что ваша бедная матушка скончалась, не в силах перенести несчастий, выпавших на нашу с вами долю. Явитесь ли вы сюда, Мими, подарите ли изгнаннику улыбку ваших губ, утешение вашей любви, голос вашего сердца? Распрощаетесь ли навек со страной, где вы столько страдали, где зачахла ваша юность, где вы лишились надежды на будущее? Мими, дорогая Мими, согласитесь ли вы и тут, как когда-то согласились там, стать обожаемой спутницей моей жизни?
О, ничего общего с буржуазным обрядом, с церемонией, когда опоясанный трехцветной перевязью чиновник магистрата зачитывает вам ваши права и обязанности и бодро изрекает:
«Прекрасно, дети мои, с этого момента вы супруги!»
Нет уж, я лучше других знаю свои права человека и гражданина! И свои обязанности я тоже знаю получше, ведь они вытекают из моих прав.
А если так — на что мне сдался его закон, его кодекс, его матримониальная формулировка?
Вот почему, Мими, я предлагаю вам свободный и добровольный союз двух существ, любящих друг друга честно и благородно, пообещавших друг другу обожание и преданность на всю жизнь, давших друг другу искреннюю клятву верности в глубине своей души.
А теперь ответьте, любимая, хотите ли вы стать моей женой?
Умирая, матушка Казен поручила свою дочь заботам Людовика Монтиньи. После выздоровления Мими жила вместе с доктором и его молодой супругой.
Она показала им письмо Леона, и Монтиньи, прочтя его и будучи заранее уверенным в ответе, спросил для проформы:
— Ну, каково же ваше решение, крошка Мими?
— Лично отвезти ему в Кунани свой ответ. И первым же пакетботом.