Дождь перестал, наконец-то, можно сказать, перестал, кое-где в разрывах темных туч уже проглядывало голубое небо, и лишь изредка, то там, то здесь еще падали на мокрую землю тяжелые капли.
Нагель вздохнул свободнее. Да, он сумеет заново завоевать ее доверие, конечно, сумеет! Он пошел не домой, а по набережной вдоль берега и, миновав окраинные домишки, опять оказался на дороге, ведущей к пасторской усадьбе. Кругом не было ни души.
Но не успел он пройти и нескольких шагов, как увидел на обочине человеческую фигуру. Видимо, кто-то сидел на краю дороги, а теперь поднялся и пошел. Он пригляделся и узнал Дагни, ее белокурая коса резко выделялась на темном дождевике.
Дрожь пронизала его с головы до ног, он даже остановился на мгновение, он был крайне удивлен. Разве она не занята нынче вечером на благотворительном базаре? А может быть, она просто вышла пройтись перед началом живых картин. Она шла очень медленно, даже останавливалась несколько раз и глядела на птиц, которые теперь снова начали летать между деревьями. Видела ли она его? Не хотела ли она его испытать? Не поднялась ли она с обочины при его появлении лишь затем, чтобы проверить, осмелится ли он и на этот раз заговорить с ней?
Ей нечего волноваться, никогда больше он не станет докучать ей! И вдруг в нем вскипает злоба, слепая, неукротимая злоба против этой девушки, которая, быть может, снова вызовет его на какой-нибудь отчаянный поступок только для того, чтобы потешиться потом над его слабостью. Конечно, с нее станет рассказать сегодня всем на благотворительном базаре, что он продолжает ходить за ней по пятам. Разве не была она недавно у Марты и не разрушила своими руками его счастье? Неужели ей недостаточно всего этого? Неужели она намерена и впредь чинить ему зло? Она хотела рассчитаться с ним сполна, — хорошо, но ведь и так она уже отплатила ему с лихвой.
Они оба идут одинаково медленно, один за другим, и все те же пятьдесят шагов отделяют их друг от друга. Так продолжается несколько минут. Вдруг она роняет носовой платок. Он видит, как он скользит вдоль пояса ее дождевика и падает на землю. Знает ли она, что уронила его?
И Нагель убеждает себя, что это просто уловка, что ее гнев еще не улегся, что она хочет заставить его поднять этот платок и принести ей для того, чтобы она, заглянув ему в глаза, насладилась бы его поражением у Марты. Злость охватывает его, он поджимает губы, горестная складка перерезает лоб. Ха-ха, черта с два она дождется, чтобы он подбежал к ней и дал повод рассмеяться ему в лицо! Поглядите, она обронила платочек, вот он лежит прямо посреди дороги, белоснежный, тоненький, кружевной, и нужно только нагнуться и поднять его…
Он шел все так же, не ускоряя шага, а когда поравнялся с платком, наступил на него и, не останавливаясь, двинулся дальше. Еще несколько минут они шли вперед на том же расстоянии друг от друга. Вдруг он увидел, что она посмотрела на часы и, резко повернув, направилась к городу. Теперь она шла ему навстречу. Быть может, она заметила, что потеряла платок. Он тоже повернул и медленно шел перед ней, а поравнявшись с ее платком, снова на него наступил, на этот раз у нее на глазах. Он шел дальше и чувствовал, что она идет сзади, совсем близко от него, но не прибавил шага. Так они шли до самого города.
Дагни, как он и предполагал, направилась к зданию, где был устроен благотворительный базар, а он вернулся в гостиницу.
Поднявшись в номер, он распахнул окно и оперся локтями о подоконник. Он чувствовал себя разбитым, просто раздавленным от пережитого волнения. Его злость прошла, он как-то сник и, уронив голову на руки, затрясся как в ознобе от беззвучных рыданий. Вот, значит, чем все это кончилось! О, как он сожалел о том, что случилось, как он хотел, чтобы этого никогда не было! Она уронила свой платок, возможно, не случайно, а с целью его, Нагеля, унизить. Ну и что с того? Он мог бы его поднять, сберечь и всю жизнь носить на груди. Какой белоснежный был этот платок, а он втоптал его в грязь! И кто знает, вдруг она и не отняла бы у него платок, если бы он его поднял, а разрешила бы ему оставить его у себя. Кто знает! А даже если бы она захотела отобрать у него платок, он упал бы перед ней на колени и молил бы, простирая к ней руки, явить великую милость и оставить ему платок на память. И пусть бы она в ответ рассмеялась ему в лицо, что с того!
Вдруг он срывается с места, сбегает с лестницы, перепрыгивая через ступеньки, выскакивает на улицу, чуть ли не бегом пересекает город и снова устремляется к дороге, ведущей к пасторской усадьбе. Быть может, ему удастся найти платок! И действительно, Дагни не подняла его, хотя наверняка видела — в этом Нагель был уверен, — как он на него наступил. Платок лежал на том же самом месте. Слава богу! Как все-таки ему везет! С бешено колотящимся сердцем прячет он платок, поспешно возвращается домой и тут же начинает полоскать его в воде, полощет очень долго, потом тщательно разглаживает рукой. Платок уже не был таким ослепительно-белым, и один уголок его был разорван, видимо, он зацепил кружево каблуком. Но какое все это имеет значение! Как он счастлив, что подобрал его!
Только когда он снова сел у окна, он сообразил, что бегал через весь город с непокрытой головой. Да, он сумасшедший, он действительно сумасшедший! А что, если она его видела? Может быть, она все это нарочно подстроила и в конце концов он все же так глупо попался в ее ловушку. Нет, необходимо как можно скорее положить этому конец! Он должен заставить свое сердце не колотиться, когда видит ее, он должен научиться встречать ее с поднятой головой и холодными глазами, ничем не выдавая своих чувств. Он добьется этого, чего бы это ему ни стоило! Он уедет отсюда и увезет с собой Марту. Пусть Марта слишком хороша для него, но он скрутит себя в бараний рог, чтобы стать достойным ее, не даст себе ни минуты покоя, пока не заслужит ее любви.
Погода все улучшалась, свежий ветерок, врываясь в окно, доносил до него запахи мокрой травы и сырой земли, и он понемногу приходил в себя. Да, завтра он пойдет к Марте и будет умолять ее согласиться…
Но уже утром следующего дня все его надежды рухнули.
18
Началось с того, что рано утром явился доктор Стенерсен. Нагель еще лежал в постели. Доктор извинился. Этот проклятый благотворительный базар отнимает у него буквально все время и днем и ночью. Да, и сюда он пришел с поручением, с некоторого рода миссией: он должен упросить Нагеля снова выступить сегодня в концерте. В городе только и разговоров, что о его игре, все сгорают от любопытства, не могут спать — нет, право же…
— Я вижу, вы читаете газету? Ох, уж эта политика! Вы обратили внимание на последние назначения! Да и с выборами в целом все идет не так, как надо. Результаты никак нельзя считать пощечиной шведам… На мой взгляд, вы слишком поздно валяетесь в постели — ведь уже пробило десять. А какая нынче погода! Такая теплынь, что воздух дрожит! В такое утро хочется выйти, пройтись немного.
Да, Нагель как раз собирается вставать.
Какой же ему дать ответ устроителям благотворительного базара?
Нет. Нагель не будет играть.
Как же так? Ведь это такое важное для города дело. Вправе ли он не оказать такой небольшой услуги?
Все это, несомненно, так, но играть он просто не в состоянии.
Боже мой, а все рассчитывали на него, особенно дамы. Вчера вечером они форменным образом атаковали доктора, настаивая, чтобы он это организовал. Фрекен Андерсен просто не давала ему покоя, а фрекен Хьеллан отвела его в сторону и велела не отставать от Нагеля до тех пор, пока он не пообещает сыграть.
Но ведь фрекен Хьеллан и представления не имеет об его игре. Она никогда не слышала, как он играет.
Верно, но просила она настойчивее всех. Даже предложила аккомпанировать. Под конец она сказала: передайте ему, что мы все его просим…
— Ну, что вам стоит в конце концов провести десять-двенадцать раз смычком по струнам и доставить всем удовольствие!
Нет, он не может, в самом деле не может.
Ну что за отговорки? Ведь в четверг вечером он мог?
Но Нагель настаивал на своем: пусть доктор войдет в его положение, он умеет играть только эти несколько жалких тактов, это бессвязное попурри, он разучил два-три танца, чтобы при случае удивить общество. Да, кроме того, он так ужасно фальшивит, что ему самому противно слушать свою игру, поверьте, противно…
— Да, но…
— Доктор, я не буду играть!
— Но, может быть, если не сегодня вечером, то хоть завтра? Завтра воскресенье, закрытие базара, ожидается бог весть сколько народу.
— Нет, вы должны меня извинить, но завтра я тоже не буду играть. Вообще стыдно брать в руки скрипку, если не умеешь играть лучше, чем я. Просто диву даешься, доктор, что вы не услышали, как я дурно играю.
Этот удар по самолюбию доктора возымел свое действие.
— Нет, почему, я заметил, что вы кое-где детонировали, сыграли не совсем чисто, но, черт возьми, не все же знатоки!
Все старания доктора оказались тщетными, он получил окончательный отказ и ушел.
Нагель стал одеваться. Значит, Дагни, оказывается, горячо настаивала, чтобы он играл, хотела даже ему аккомпанировать! Это что, новая ловушка? Вчера вечером у нее ничего не вышло, и сегодня она решила сквитаться с ним таким образом?.. Господи, а вдруг он к ней несправедлив, быть может, она его уже не ненавидит и не хочет ему мстить? И он мысленно попросил у нее прощения за свою подозрительность. Он взглянул в окно на рыночную площадь. Как ослепительно сияет солнце, какое чистое небо! Он начал напевать.
Когда он был уже почти одет к выходу, Сара просунула ему в дверь письмо. Письмо это принес не почтальон, а посыльный. Оно было от Марты и состояло всего из нескольких строчек: пусть он не приходит сегодня вечером, потому что она уехала из города. Она богом молит его простить ее и не разыскивать. Ей было бы невыносимо тяжело его снова увидеть. Прощайте! В самом низу листка, под подписью, была приписка, что она никогда его не забудет. «Я никогда не смогу вас забыть», — написала она. От этого письмеца, содержавшего лишь несколько фраз, веяло глубокой печалью. Даже буквы были какие-то поникшие, унылые. И все же она с ним прощалась.
Он рухнул на стул. Конец, все пропало! И там его оттолкнули. Подумать только, все словно в заговоре против него! Имел ли он когда-нибудь более чистые и честные намерения, и тем не менее, тем не менее все напрасно! Долго сидел он не двигаясь.
Потом он вдруг вскакивает со стула. Он глядит на часы. Одиннадцать. Быть может, он еще застанет Марту! Без промедления бежит он к ее дому. Дом заперт, он глядит в окна — ее нет.
Он потрясен. Он бредет назад, плохо соображая, что делает, не видя ничего вокруг. Как она могла так поступить? Как она могла так поступить? Почему она не позволила ему проститься с ней, пожелать ей всего самого, самого хорошего, раз уж она решила уехать. Он мог бы стать перед ней на колени и земно поклониться ей за ее доброту, за ее чистое, чистейшее сердце. Но она не захотела этого. Да, тут уж ничего не поделаешь!
Выйдя в коридор, он натолкнулся на Сару и узнал, что письмо принес посыльный из пасторской усадьбы. Значит, и это дело рук Дагни, ей удалось осуществить свой план, она все точно рассчитала и нанесла свой удар так внезапно, что захватила его врасплох. Нет, она, видно, никогда его не простит!
Весь день он провел на ногах — то бродил по улицам, то мерил шагами свою комнату, то шатался по лесу, но он нигде не находил себе места, не знал ни минуты покоя. Он шагал с низко опущенной головой и с широко открытыми, но ничего не видящими глазами.
Следующий день он провел точно так же. Это было воскресенье, и с хуторов понаехала масса народу, чтобы побывать на базаре и посмотреть живые картины, которые показывали в последний раз. Нагель снова получил приглашение выступить в концерте, сыграть хотя бы один номер; на этот раз просить его пришел другой член распорядительного комитета, консул Андерсен, отец Фредерики. Но Нагель снова ответил отказом.
В течение четырех дней Нагель ходил как помешанный, он был в каком-то странном состоянии, он словно отсутствовал, весь во власти одной мысли, одного чувства. Каждый день он наведывался к домику Марты, чтобы посмотреть, не вернулась ли она. Куда она уехала? Но даже если бы ему и удалось ее найти, что изменилось бы? Для него ничто уже не могло измениться!
Однажды вечером он чуть было не столкнулся с Дагни. Она выходила из лавки и оказалась так близко от него, что едва не задела его локтем. Ее губы дрогнули, словно она хотела заговорить с ним, но вдруг она вся залилась краской и так ничего и не сказала. Он почему-то не сразу узнал ее, от растерянности даже остановился на мгновенье и посмотрел на нее, но потом резко отвернулся и пошел прочь. Она шла за ним, он слышал, что она все ускоряет и ускоряет шаг; ему казалось, что она старается его догнать, и он тоже прибавил ходу, чтобы уйти, чтобы спрятаться от нее. Он боялся ее, она наверняка принесет ему еще какое-нибудь несчастье! Наконец он добрался до гостиницы, вбежал в холл и, охваченный настоящей паникой, стремглав кинулся вверх по лестнице к себе в комнату. Слава богу, он спасен!
Это было 14 июля, во вторник…
На следующее утро он принял, казалось, решение действовать. За эти дни он внешне сильно изменился, лицо его стало землисто-бледным и как бы застыло в неподвижности, а глаза остекленели, утратили выражение. И все чаще случалось ему долго бродить по улицам, прежде чем он замечал, что кепку свою он опять оставил в гостинице. В этих случаях он всякий раз говорил себе, что так продолжаться не может, что надо этому положить конец; и, говоря это, он до боли сжимал кулаки.
Встав в среду утром с постели, он первым делом вынул из кармана жилета пузырек с ядом и принялся его изучать; взболтнул его, понюхал и снова спрятал. Пока он одевался, он по старой привычке отдался нескончаемому и бессвязному потоку мыслей, которые постоянно его терзали и не давали отдыха его усталой голове. Его мозг работал с невероятной, с безумной быстротой. Он был так возбужден и в таком отчаянии, что с трудом сдерживал слезы, бесчисленные тревоги одолевали его.
Да, слава богу, у него есть этот пузырек! Жидкость прозрачна, как вода, и пахнет миндалем. Скоро ей найдется применение, очень скоро, раз нет другого выхода. Значит, пришел конец. Ну что ж, можно и так. А он-то мечтал, прекраснодушно мечтал совершить нечто значительное на земле. Нечто такое, от чего нынешние людоеды содрогнулись бы и осенили себя крестным знамением, — но ничего не вышло, не удалось… Почему же ему не использовать эту жидкость по назначению? Остается лишь одно — выпить ее со спокойным лицом. Да, да, и он это сделает, когда придет срок, когда пробьет его час.
И Дагни победит…
Какая невероятная сила в этой девушке, такой, казалось бы, обыкновенной, с длинной косой и таким спокойным сердцем! Теперь он понимает этого несчастного, который не захотел жить без нее, того, что писал про сталь и про последнее «нет»; его поступок уже не вызывает у него удивления, Карлсен нашел выход, а что, собственно, ему оставалось делать?.. Как вспыхнут ее темно-синие глаза, когда она узнает, что и он отправился по тому же пути. Но я люблю тебя, люблю тебя за твою злость, люблю не только за хорошее, но и за дурное. Ты измучила меня своей снисходительностью — и как ты только миришься с тем, что у меня не один, а два глаза? Тебе следовало бы отнять у меня второй глаз, а лучше — оба. Как ты только терпишь, что я свободно хожу по улицам и что у меня есть крыша над головой? Ты оторвала от меня Марту, но я все равно люблю тебя, и ты знаешь, что я все равно тебя люблю. И смеешься над этим. А я люблю тебя и за то, что ты смеешься над этим. Можешь ли ты требовать большего? Неужто этого мало? Твои тонкие белые руки, твой голос, твои светлые волосы, твой ум, душу твою я люблю больше всего на свете, не могу перестать любить, и нет мне спасенья. Господи, помоги мне! Как тебе хотелось бы еще больше унизить меня, выставить на посмешище, но что с того, Дагни, раз я все равно тебя люблю. Мне это безразлично, по мне — поступай, как тебе заблагорассудится, для меня ты всегда будешь такой же прекрасной и достойной любви, я с радостью признаюсь в этом. Я тебя чем-то разочаровал, ты считаешь меня жалким и плохим, думаешь, что я способен на любую низость. Ты заподозрила меня в том, что я готов пойти на хитрость, лишь бы казаться повыше ростом. Ну и что ж? Раз ты так говоришь, значит, так оно и есть, и я откроюсь тебе: во мне все дрожит и ликует, когда ты это говоришь. Даже когда ты смотришь на меня с презрением или, повернувшись ко мне спиной, не удостаиваешь меня ответом, или пытаешься догнать меня на улице, чтобы унизить меня, — даже тогда мое сердце переполнено любовью к тебе. Пойми меня, я сейчас не обманываю ни тебя, ни себя, но даже если ты опять будешь смеяться, мне все равно, мое чувство от этого не изменится. Если мне случилось бы найти когда-нибудь брильянт, я назвал бы его Дагни, потому что одно твое имя обжигает меня радостью. Я дошел до того, что хотел бы все время слышать твое имя, хотел бы, чтобы его называли все люди, и все звери, и все горы, и все звезды, чтобы я был глух ко всему остальному и только твое имя звучало бы в моих ушах, как непрекращающаяся музыка, денно и нощно, всю мою жизнь. Я хотел бы в твою честь ввести новую клятву, клятву для всех народов земного шара — только чтобы прославить тебя. И если бы я согрешил этим против господа и господь предостерег бы меня, я ответил бы: считай мне этот грех, я заплачу за него своей душой, когда придет время, когда пробьет мой час…
Как странно все получается! Я вдруг остановился на своем пути, но ведь я все тот же, исполнен силы, живой. Мне открыты все те же возможности, я могу свершать те же поступки, что и раньше; так почему же я вдруг остановился на своем пути, почему все возможности стали вдруг невозможными? Неужели я сам в этом виноват? Я не знаю, в чем моя вина; я владею всеми своими чувствами, у меня нет дурных привычек, я не подвержен ни одному пороку, и я не кидаюсь слепо навстречу опасности. Я думаю, как прежде, чувствую, как прежде, владею собой, как прежде, да и людей оцениваю, как прежде. Я иду к Марте, я знаю, что в ней — мое спасение, она — мой добрый гений, мой ангел-хранитель. Она боится, она исполнена страха, но в конце концов она уже хочет того же, что и я, она дает свое согласие. Хорошо. Я мечтаю о мирной, счастливой жизни. Мы удаляемся в глушь, живем в полном уединении, в хижине на берегу ручья, мы гуляем по лесу, она — в коротком платье, я в башмаках с пряжками — все точь-в-точь так, как того требует ее доброе чувствительное сердце. Почему же нет? Магомет пришел к горе! И Марта со мной, она наполняет мои дни чистотой, а ночи — покоем, и господь бог на небе благословляет наш союз. Но вот свет вмешивается в нашу жизнь, свет возмущен, свет считает, что это сущее безумие. Свет утверждает, что ни один благоразумный мужчина и ни одна благоразумная женщина не поступили бы так, а значит, поступать так — безумие. И я стою один, один против всех, и топаю ногой, и кричу, что нет, это благоразумно! Что знает свет? Ничего. Люди привыкают к чему-то новому, принимают и признают его только после того, как это новое признал какой-нибудь учитель; все на свете лишь предположение, даже такие понятия, как время, пространство, движение, материя тоже лишь предположение. Люди нечего не знают точно, они лишь предполагают…
На мгновенье Нагель рукой заслонил глаза и несколько раз помотал головой, словно перед ним все ходуном пошло. Он стоял посреди комнаты.
О чем же это я думал?.. Хорошо, она боится меня; но ведь мы все же договорились. И я сердцем чувствую, что всегда делал бы ей только добро. Я хочу порвать со светом, я отсылаю ему кольцо обратно; я блуждал, как глупец, среди других глупцов, делал глупости, даже играл на скрипке, и толпа кричала мне «хорошо рычишь, лев!». Меня тошнит при воспоминании о моем бесконечно пошлом триумфе, когда людоеды мне аплодировали. Я не желаю больше конкурировать с телеграфистом из Кабелвога, я ухожу в мирную долину, превращаюсь в мирного обитателя леса, я молюсь своему богу, распеваю веселые песни, становлюсь суеверным. Бреюсь только в часы прилива и засеваю свое поле в зависимости от крика тех или иных птиц. А когда я устаю от работы, жена выходит из хижины и, стоя в дверях, ласково мне улыбается и кивком подзывает меня, и я благословляю ее и благодарю за эту ласковую улыбку… Марта, ты ведь согласилась, правда? Ты так твердо сказала мне «да» под конец, когда я тебе все объяснил, ты и сама уже этого хотела. И все же ничего, ничего не вышло. Тебя просто увезли, застигли врасплох и увезли, не на твою, но на мою погибель.
Дагни, я не люблю тебя, ты стоишь мне всюду поперек дороги, я не люблю твоего имени, оно меня раздражает, я искажаю его, я говорю «Дагни» и высовываю при этом язык. Христом-богом молю, выслушай меня. Я хочу прийти к тебе, когда пробьет мой час, и я умру, я явлюсь тебе на фоне стены с лицом трефового валета, я приму облик скелета и буду преследовать тебя, плясать вокруг тебя на одной ноге, и руки отнимутся у тебя от моего прикосновения. Я сделаю это, я сделаю это! Да сохранит меня господь от тебя ныне и присно и во веки веков, а это значит, пусть ты достанешься черту, всеми силами души я молю об этом…
Ну и что же, что же в конце концов? Я все-таки люблю тебя, Дагни, и ты прекрасно знаешь, что я люблю тебя, несмотря ни на что, что я раскаиваюсь в тех горьких словах, которые сказал. Ну и что же дальше? Что толку? Да-и кто знает, не к лучшему ли все сложилось? Если ты скажешь, что к лучшему, значит, так оно и есть, я чувствую, как ты, я странник, которого остановили на пути. Но даже если бы ты и захотела, порвала со всеми остальными и связала бы свою судьбу со мной — чего я, конечно, не заслуживаю, но все же предположим, что это случилось бы, — к чему бы это привело? Ты хотела бы помочь мне осуществить мои замыслы, хотела бы, чтоб я совершил то, что мне положено на земле, — но говорю тебе, мне стыдно, мое сердце останавливается от стыда при одной мысли об этом. Я делал бы все, как ты хотела, потому что я люблю тебя, но при этом я страдал бы в глубине души… Но какой, черт побери, смысл строить одно за другим эти предположения, когда все они исходят из невозможного. Ты не хочешь порвать со всеми остальными и связать свою судьбу со мной, ты злорадствуешь, смеешься надо мной, издеваешься. Какое мне дело до тебя? Точка.
Пауза. В запальчивости:
Впрочем, имей в виду, я выпью сейчас вот этот стакан воды и пошлю тебя ко всем чертям. На редкость глупо с твоей стороны думать, что я тебя люблю, что я буду еще обременять себя этим теперь, когда мой час вот-вот пробьет. Я ненавижу твой мещанский образ жизни, такой благополучный, такой причесанный и такой пустой. Я ненавижу его, бог тому свидетель, и я исполнен святого гнева, когда думаю о тебе. В кого бы ты меня превратила? Хаха, готов поклясться, что ты сделала бы из меня великого человека! Ха-ха, ведь мне в душе стыдно за твоих великих людей…
Великий человек! Сколько на свете великих людей? Сперва — великие норвежцы, это вообще самые великие люди на свете. Потом — великие люди во Франции, в стране Гюго и других поэтов. А есть еще великие люди и в балагане Барнума. И все это множество великих людей разгуливает по земному шару, который по сравнению с Сириусом не больше обыкновенной вши. Но великий человек — это не маленький человек, великий человек не живет в Париже, а пребывает в Париже. Великий человек стоит на такой недосягаемой высоте, что видит поверх своей головы. Лавуазье просил, чтобы отсрочили его казнь, пока он не закончит какого-то химического исследования, а это то же самое, что сказать: «Не наступайте на мои чертежи». Ха-ха-ха, что за комедия! Когда даже Евклид, да, да, даже Евклид со всеми своими аксиомами ни на эре не прибавил ничего к основным жизненным ценностям. О, каким убогим, каким невзыскательным, каким не гордым сделали люди мир божий!
Великих людей создают совершенно случайно, из первых попавшихся профессионалов, из тех, кому случайно удалось усовершенствовать аккумулятор, или из тех, у кого случайно хватило мускульной силы пересечь Швецию на велосипеде. И великих людей заставляют писать книги, чтобы им поклонялись еще больше. Ха-ха, это просто потеха, за такое стоит заплатить! В скором будущем каждая община заведет себе великого человека, какого-нибудь там юриста, или романиста, или полярного исследователя небывалой величины. И земля станет такой великолепно плоской и ровной, что окинуть ее взором будет проще простого.
Дагни, теперь настал мой черед. Я злорадствую, я смеюсь над тобой, я издеваюсь. Что тебе до меня? Я никогда не буду великим человеком…
Но предположим, что на свете есть невероятное количество великих людей, целый легион гениев такой-то и такой-то величины. Почему бы этого не предположить? Ну и что же? Количество их будет мне импонировать? Напротив, чем больше их будет, тем они покажутся обыденней. Или прикажете мне поступать, как поступает весь свет? Свет всегда остается верен себе, он принимает только то, что уже было принято, он восхищается великими людьми, падает перед ними на колени, бегает за ними, приветствуя их криками «ура!». И мне, что ли, так поступать? Комедия, чистая комедия! Великий человек идет по улице, а прохожий толкает в бок другого прохожего и говорит: «Вот идет такой-то и такой-то великий человек». Великий человек сидит в театре, одна учительница щиплет другую за тощую ляжку и шепчет: «Вот там, в боковой ложе, сидит такой-то и такой-то великий человек!» Ха-ха-ха! А он сам, этот великий человек, он что? Он благосклонно смотрит на это поклонение, да, да, именно так. Он считает, что люди правы, он заслуживает их внимание, принимает его как должное, не уклоняется, даже не краснеет. И с чего бы это он стал краснеть? Разве он не великий человек?
Но молодой студент Эйен не согласился бы с этим. Он сам собирается стать великим человеком. Ведь он пишет во время каникул роман. Он уличил бы меня в непоследовательности: «Господин Нагель, вы же сами себе противоречите. Поясните вашу точку зрения».
И я пояснил бы ему свою точку зрения.
Но юный Эйен не удовлетворился бы моим объяснением и спросил бы; «Значит, по-вашему, выходит, что вообще нет великих людей?»
Да, он непременно задал бы мне этот вопрос уже после того, как я разъяснил бы ему свою точку зрения! Ха-ха-ха! Вот как он понял бы мой ответ. И все же я постарался бы ему терпеливо растолковать, что именно я имею в виду; я сел бы на своего любимого конька и сказал бы: «Итак, мы имеем целый легион великих людей. Вы слышите, что я говорю! Их — целый легион! Но величайших из них — раз, два и обчелся». Вот видите, в этом и заключается разница. Скоро в каждой общине появится свой великий человек. Но величайший человек, быть может, так и не появится даже за тысячелетие. Под словами «великий человек» люди разумеют талант, может быть, даже гениальность, а гений, бог ты мой, вполне демократическое понятие, уверяю вас; съедайте по нескольку бифштексов в день, и ваш род обеспечен гениями до третьего, пятого или десятого колена. Для народа гений не означает нечто небывалое, короче, перед гением останавливаются, но он не поражает. Представьте себе такую ситуацию: ясным зимним вечером вы стоите у телескопа в обсерватории и наблюдаете созвездие Ориона. Вдруг за вашей спиной раздается: «Добрый вечер, добрый вечер». Вы оборачиваетесь — перед вами сам Фарнлей, он низко кланяется. Итак, к вам пришел великий человек, гений из боковой ложи. А вы, конечно, ухмыляетесь себе под нос и поворачиваетесь к окуляру телескопа, чтобы снова наблюдать созвездие Ориона. Со мной однажды произошел такой случай… Вы поняли, что я имею в виду? Я хочу сказать: вместо того чтобы восхищаться обыкновенными великими людьми, при виде которых простые смертные с величайшим почтением толкают друг друга в бок, я предпочитаю отдать должное маленьким, никому не ведомым гениям, юношам, которые умерли очень рано, потому что такие души обречены, это нежные, мерцающие светляки, с которыми надо столкнуться, пока они еще живы, чтобы знать, что они существуют. Вот такие в моем вкусе. Но, главное, я убежден, это уметь отличить величайшее от великого, воздвигнуть величайшее на такую высоту, чтобы оно не потонуло в пролетариате гениев. Я хочу, чтобы величайший из гениев занял подобающее ему место; так сделайте же выбор, заставьте меня преклониться, избавьте меня от гениев в масштабе коммуны, а это значит, надо найти величайшего, — его превосходительство Величайший…
На это юный Эйен скажет — да, я знаю его, он наверняка скажет: «Но согласитесь, ваши рассуждения в самом деле носят чисто теоретический характер, все это сплошные парадоксы».
Но я не могу согласиться с тем, что это только теория, никак не могу, видит бог! До чего же иначе я на все смотрю! Моя ли это вина? Я хочу сказать: виноват ли лично я в этом? Я чужой, я чужестранец в этом мире, так сказать, причуда бога, назовите меня как хотите…
С еще большим ожесточением.
И я говорю вам: мне глубоко безразлично, как вы меня назовете, я все равно не сдамся, никогда в жизни! Я стискиваю зубы, я ожесточаю свое сердце, потому что я прав; я один буду стоять против всего мира и все-таки не сдамся! Я знаю то, что я знаю, в глубине своего сердца я прав; в какие-то мгновения я вдруг ощущаю бесконечную связь во всем. Я должен еще что-то сказать, но я забыл что; однако я не сдаюсь: я разобью в пух и прах все ваши глупые представления о великих людях. Юный Эйен утверждает, будто мое мнение — это только теория. Хорошо, если мое мнение только теория, то я отказываюсь от него и найду новые доводы, еще более убедительные, чем те, что я приводил; я ведь ничего не боюсь. И я говорю… подождите, я убежден, что смогу сказать что-то еще более веское, потому что сердце мое знает правду; да, да, я говорю, я презираю и ненавижу великого человека из боковой ложи, для меня, если быть чистосердечным, он паяц и глупец, мои губы кривятся в усмешке, когда я вижу его выпяченную грудь и победоносное выражение на его лице. Разве великий человек сам добился своей гениальности? Разве он не родился уже гением? Так чего же кричать ему «ура»?
Но тут юный Эйен спрашивает: «Ведь вы сами хотели поставить его превосходительство Высочайшего гения на подобающее ему место, вы восхищаетесь этим Высочайшим гением, хотя он тоже не сам добился своей гениальности».
И юный Эйен думает, что он снова поймал меня на противоречии, да, ему это так представляется! Но я снова возражаю ему, потому что моими устами говорит святая правда; я и величайшему из великих не преклоняюсь, я даже от его превосходительства Высочайшего гения готов отречься, если это необходимо, если это очистит землю. Великим гением восхищаются за его величие, за то, что он достиг возможного предела гениальности — мы воображаем, будто это его личная заслуга, будто гений не принадлежит всему человечеству и не является в буквальном смысле слова свойством материи. В том, что Высочайший гений случайно завладел частицей гениальности, которая должна была бы выпасть на долю его отца, его сына, его внука и правнука, и что он обобрал, таким образом, свой род на несколько столетий и вверг его в ничтожество, — в этом, конечно, нет его личной заслуги. Он просто обнаружил в себе гения, понял свое предначертание и осуществил его… Теория? Нет, это не теория. Имейте в виду, что это мое убеждение, которое я выносил в своем сердце. Но если и это вам покажется теорией, то я найду еще не один убедительный довод, да, если надо будет, я смогу противопоставить вашим словам и третье, и четвертое, и пятое уничтожающее возражение, я буду стараться делать это как можно лучше, но я не сдамся.
Но юный Эйен тоже не хочет сдаваться, потому что его подпирает весь мир, и он говорит: «Значит, вы никем не восхищаетесь, ни одним великим человеком, ни одним гением!»
И я отвечаю ему, и ему становится все больше и больше не по себе, потому что он сам намерен стать великим человеком. Я выливаю на него ушат холодной воды и говорю: «Да, я не преклоняюсь перед гением. Но я преклоняюсь перед результатами деятельности гениев на земле, той деятельности, для которой великие люди являются только ничтожным орудием, так сказать, каким-нибудь жалким шилом, предназначенным делать дырки… Теперь ясно? Вы меня поняли?»
И продолжает, простирая руки:
— О, я сейчас снова увидел бесконечную внутреннюю связь всех явлений! Как это ослепительно, как это ослепительно! Великое откровение посетило меня в этот миг, прямо здесь, посреди комнаты! Для меня не было больше тайн, я постиг все до самого дна, свет бездны ослепил меня!
Пауза.
Да, да, да, да, да, да! Я чужой среди людей, и скоро пробьет мой час. Да, да… Собственно говоря, какое мне дело до великих людей! Никакого! Вот только то, что эта шумиха с великими людьми — комедия, шарлатанство, обман. Хорошо! Но разве не все на свете комедия, шарлатанство, обман? Конечно, конечно, все только обман. Камма, и Минутка, и все люди, и любовь, и сама жизнь — обман; все, что я вижу, и слышу, и воспринимаю, — обман, даже синева неба — это озон, яд, вкрадчивый яд… А когда небо совсем ясное и синее, я подымаю парус на своей лодке, там, наверху, и меня тихонько гонит вперед, по синему, обманчивому озону. И лодка из благоуханного дерева, и парус…
Дагни сама сказала, что это прекрасно. Дагни, ты это сказала, и я благодарю тебя, несмотря ни на что, потому что ты это сказала и сделала меня тогда таким счастливым, что я весь задрожал от радости. Я помню каждое твое слово, каждое я несу в себе и вспоминаю, когда брожу по дорогам и думаю о разных разностях, я никогда не забываю ни одного… И теперь, как только пробьет мой час, ты победишь. Я не хочу больше тебя преследовать. И не хочу тебе являться ночью на фоне стены; ты должна мне простить, что я пугал тебя, я говорил так из мести. Нет, я приду к тебе, когда ты будешь спать, чтобы обвевать тебя белыми крыльями, а когда ты проснешься, я буду ходить за тобой и нашептывать тебе добрые слова. Быть может, ты улыбнешься мне в ответ, когда их услышишь, да, быть может, ты улыбнешься мне. А если у меня не будет белых крыльев или если мои крылья будут недостаточно белы, я попрошу божьего ангела сделать это вместо меня, а сам я к тебе не подойду, я забьюсь в уголок и буду оттуда смотреть, как ты, быть может, улыбнешься ему. Да, я это сделаю, если только смогу, и хоть немного исправлю все то зло, которое тебе причинил. Я так радуюсь, когда думаю об этом, и меня томит только одно желание — поскорей бы, поскорей! Быть может, я смогу тебя порадовать и каким-нибудь другим чудесным образом. Я хотел бы петь над твоей головой утром в воскресенье, когда ты идешь в церковь, и об этом я тоже буду просить ангела. Если он не захочет этого для меня сделать и я не смогу его убедить, я брошусь перед ним на колени и буду молить его все более и более смиренно до тех пор, пока он не услышит меня. Я пообещаю ему за это что-нибудь хорошее, и я дам ему то, что пообещаю, я буду оказывать ему множество разных услуг, если он будет так добр… Да, да, я сумею это устроить, и мне уже не терпится поскорее начать, я в восторге, когда об этом думаю. Но теперь мне недолго осталось ждать моего часа, я сам ускорю его приход, я с радостью жду его… Подумать только, когда рассеется туман, ха, ха, ха, ха…
В счастливом возбуждении, в состоянии какого-то необычайного подъема сбежал Нагель вниз по лестнице и вошел в столовую. Он все еще пел. Но тут пустяковый случай разом перебил его ликование и на несколько часов снова погрузил его в самое мрачное настроение. Продолжая напевать, он торопливо завтракал, стоя у стола, да, он так и не сел, хотя был не один в столовой. Заметив, что двое других постояльцев глядят на него с явным недовольством, он вдруг стал перед ними извиняться: если бы он их прежде заметил, то не позволил бы себе здесь шуметь. Дело в том, что в такие дни, когда стоит такая погода, он вообще ничего не видит и не слышит вокруг себя; ну, что за дивное утро! Нет, послушайте только, мухи уже жужжат!
Но он не получил никакого ответа на свои слова, у обоих посетителей были все те же недовольные физиономии, и они с важным видом разговаривали о политике. Настроение у Нагеля тут же упало. Он умолк и тихо вышел из столовой. На улице он зашел в первую попавшуюся лавочку, запасся сигарами и направился, как обычно, в лес. Было половина двенадцатого.
Да, если бы люди не всегда оставались верны себе! Вот хотя бы эти два адвоката или коммивояжеры, у того и другого брюшко и короткие, толстые пальцы; салфетки они заткнули прямо под подбородок. Ему следовало бы вернуться в гостиницу и посмеяться над ними! Кем, они могут быть, эти благородные господа? Коммивояжеры, торгующие крупой, дешевой кожей или бог его знает чем, возможно, просто глиняными горшками. Да уж, есть кому оказывать особое уважение! И все же они в одно мгновенье развеяли всю его радость. А ведь у них даже импозантной внешности нет! Впрочем, один из них еще выглядит ничего, но у второго — у того, что торгует кожами, — кривой рот, который открывается только с одной стороны, так что он напоминает скорее петлицу. А из ушей у него кучками торчат седые волосы. Тьфу, он страшен как смертный грех! Но разве можно выражать свою радость, напевая себе под нос песенку, если такая цаца сидит за столом!
Да, люди действительно всегда верны себе, тут ничего не скажешь! Господа говорят о политике, господа обсуждают результаты выборов! Слава богу, не все потеряно. Бускеруда еще можно спасти для правых! Ха-ха, как забавно было наблюдать за их самодовольными физиономиями, когда они это говорили. Словно норвежская политика не что иное, как премудрость глупцов, замешанная на крестьянском тесте.
Но только, черт побери, не смей петь веселой песенки, не мешай работать депутату стортинга Уле! А то не избежать неприятностей. Тише: Уле думает, Уле изучает… О чем же размышляет Уле? Какие политические предложения он внесет завтра в стортинге? Ха-ха-ха, доверенное лицо в маленьком норвежском мирке, избранный народом, чтобы подавать реплики в комедии, которую разыгрывают на сцене страны, да при этом еще облаченный в священный национальный костюм, с жевательным табаком за щекой, в бумажном воротничке, размокшем от честного трудового пота. Прочь с дороги, когда идет избранник народа, посторонитесь, черт возьми, чтобы дать ему пройти!
Боже праведный, почему же только круглые, жирные нули увеличивают числа?
Впрочем, точка. К черту нули! Все это надувательство так надоедает, что больше не хочется его касаться. Лучше пойти в лес и растянуться на земле под просторным небом — там более подходящее место для чужестранца и для птиц… Легко отыскать заболоченную прогалину, лечь плашмя прямо на влажный мох и радоваться тому, что тебя всего так и пронзает сырость. Уткнешься головой в тростник и в набрякшие водой листья, и всевозможные букашки, червячки и крошечные мягкие ящерки заползают тебе в одежду, ползут по твоему лицу и разглядывают тебя своими зелеными шелковистыми глазами, а со всех сторон тебя обступает покой и тишина леса, и легкий ветерок обвевает, и господь бог сидит себе на небе и глядит вниз на тебя, на свою самую причудливую причуду. Го-го-го. Настроение тут же исправляется, тебя охватывает небывалая, нездешняя, дьявольская радость, такая, которую еще никогда не испытывал. Ты способен на любое безумие, на все, что только не взбредет тебе в голову, правда и ложь для тебя перепутались, весь мир ты повернул вверх тормашками, и ты счастлив, словно свершил благое дело. А почему бы и нет? Ты во власти неведомых импульсов, впал в какое-то странное состояние и отдаешься ему, охваченный своего рода горьким ликованием. Ты испытываешь непреодолимое желание превозносить до небес все то, над чем ты прежде насмехался; радуешься, чувствуя, что готов бороться за вечный мир, у тебя возникает желание возглавить комиссию по разработке усовершенствованной обуви для почтальонов, ты испытываешь необходимость замолвить словечко за Понтуса Викнера и выступить публично в защиту извечного миропорядка и господа бога. К черту внутреннюю связь явлений, тебе уже наплевать на нее, к черту ее, тебе на все, на все наплевать. «Что-то стало жарко. Ах, солнце светит ярко…» Чувства берут верх, ведь верно, ты настраиваешь арфу и распеваешь псалмы и гимны, да так благолепно, что и выразить невозможно.
С другой стороны, когда ты внутренне отдаешься на волю волн, и ветер гуляет у тебя в душе, то со дна ее вихрем поднимается всякая муть. Но пусть тебя несет, пусть несет, как приятно без сопротивления отдаться этому потоку. Да и зачем сопротивляться? Ха-ха, неужели запоздалому страннику нельзя провести последние мгновения так, как ему охота? Да или нет? Точка. И ты проводишь эти мгновения так, как тебе охота.
А ведь заняться можно было бы самыми разными вещами; можно было бы употребить свои силы на решение задач внутри страны, или популяризировать японское искусство, или содействовать процветанию Галлингданской железной дороги, — неважно, чему посвятить себя, лишь бы только как-то использовать свои силы, помочь чему-то осуществиться. Ты вдруг понимаешь, что такой человек, как И.Хансен, тот самый достопочтенный портной, которому ты в свое время заказал сюртук для Минутки, да, так вот, что этот Хансен имеет неоценимые заслуги как гражданин и как человек; начинаешь с того, что испытываешь уважение, а кончаешь тем, что проникаешься к нему любовью. Почему ты его любишь? Да просто потому, что тебе так хочется, и еще из упрямства, от той ожесточенной радости, которая владеет тобой, и потому, что ты впал в какое-то странное состояние, которому не противишься. Ты шепотом выражаешь ему свое восхищение, искренне желаешь всяческого благополучия, а уходя, суешь ему в руки, бог его знает почему, свою медаль за спасение на водах. Почему бы этого не сделать, раз ты во власти неведомых импульсов? Но этого мало, ты начинаешь еще раскаиваться в том, что когда-то без должного почтения говорил о депутате стортинга Уле… И только тут ты по-настоящему отдаешься сладостному безумию, хо-хо, да еще как отдаешься!
Чего только депутат стортинга Уле не сделал для государства! Мало-помалу у тебя открываются глаза, и ты видишь в верном свете его преданную и честную деятельность, и сердце твое смягчается. Ты исполнен умиления, ты всхлипываешь и даже плачешь от сострадания к нему и даешь себе в душе клятву вознаградить его сторицей. Мысль об этом старике, пришедшем прямо из народа, из народа борющегося и страждущего, наполняет твое сердце такими святыми и необузданными чувствами, что ты готов реветь белугой. Чтобы воздать Уле по заслугам, ты начинаешь чернить всех и вся, ты находишь особое удовольствие в том, что ему во славу отказываешь другим в каких-либо достоинствах, выискиваешь самые выразительные и пышные слова, чтобы его возвеличить. Начинаешь утверждать, что Уле сделал почти все, что вообще сделано на земле, что это он написал единственное фундаментальное исследование о спектральном анализе, которое необходимо прочесть, что, собственно говоря, он один в 1719 году вспахал все американские прерии, что он изобрел телеграф, а к тому же побывал на Сатурне и пять раз разговаривал с господом богом. Конечно, ты прекрасно знаешь, что ничего этого Уле не делал, но из отчаянного сострадания к нему ты все же утверждаешь, что он сделал, сделал, и при этом ревешь пуще прежнего, и божишься, и клянешься, что готов принять самые страшные муки ада, если это не так. Почему ты так поступаешь? Из раскаяния, чтобы воздать Уле сторицей! И ты начинаешь петь, чтобы его еще больше прославить, ты поешь постыдные, богохульственные гимны, ты уверяешь, что Уле сотворил мир, и расставил по местам и солнце, и звезды, и создал таким образом вселенную. А затем следует длинный ряд самых страшных клятв в подтверждение того, что это все истинная правда. Короче говоря, именно раскаяние доводит тебя до редчайшей, опьяняющей разнузданности мысли, до изощренных клятвопреступлений, до подлинного богохульства. И всякий раз, когда ты придумываешь во славу Уле что-то уж совершенно неслыханное, ты подтягиваешь под себя коленки и тихо хихикаешь от удовольствия, что тебе удалось наконец воздать Уле Улево. Да, Уле получит все сполна, Уле этого заслужил, потому что ты говорил о нем без должного почтения, а теперь в этом раскаиваешься.
Да… Так как же это было… Надо вспомнить… Не сочинил ли ты однажды гадкого, пошлого стишка насчет тела… Да, да, насчет мертвого тела… Постой, это касалось одной девицы, совсем молоденькой, она умерла и благодарила бога за то, что он одолжил ей на время тело, которым она так и не воспользовалась. Стоп. Вспомнил. Это относилось к Мине Меек. Да, сейчас я вспомнил это совершенно отчетливо и сгораю от стыда. Чего только не болтаешь всуе, а потом сожалеешь и готов в голос выть от стыда, прямо криком кричать. Впрочем, об этом стишке знает только Минутка, но мне самому мучительно стыдно перед самим собой. Не говоря уже о той глупости, которую я сморозил насчет эскимоса и бювара, — этого я никогда себе не прощу. Тьфу! Господи, готов сквозь землю провалиться!.. Спокойствие! Выше голову! К черту это самоедство! Подумать только, что если когда-нибудь всевышний соберет всех праведников на небесах в царствии своем, то ты окажешься среди них. Тьфу! Пронеси, господи! До чего же все это скучно, невыносимо скучно…
Когда Нагель вошел в лес, он свернул на первую приглянувшуюся ему полянку и упал ничком на вереск, уткнувшись лицом в руки. Что за сумбур в его голове, что за коловращение нелепых мыслей! Несколько мгновений спустя он уже крепко спал. Не прошло и четырех часов, как он встал с постели, и все же он заснул, будто провалился, смертельно усталый, вконец исчерпанный.
Был уже вечер, когда Нагель проснулся. Он огляделся по сторонам; солнце садилось, вот-вот оно скроется за паровой мельницей, птицы с громким щебетом летали от дерева к дереву. Голова у него была ясная, никаких тревожных мыслей, никакой горечи, он был совершенно спокоен. Он прислонился к стволу и задумался. Сейчас ему это сделать? В конце концов какая разница, часом раньше, часом позже? Нет, сперва надо привести в порядок кое-какие дела, написать письмо сестре, оставить Марте некоторую сумму в конверте, на память о себе; нет, сегодня вечером он не может умереть. И в гостинице он не уплатил по счету. Да и о Минутке ему тоже хотелось бы позаботиться.
Он медленно пошел назад в город. Но завтра вечером это случится, в полночь, без каких бы то ни было эффектов, быстро и просто, быстро и просто!
Когда пробило три часа утра, Нагель все еще стоял у окна своего номера и глядел на рыночную площадь.
19
На следующую ночь, часов около двенадцати, Нагель вышел наконец из гостиницы. Никаких особенных приготовлений он не сделал, только написал сестре и положил несколько купюр в конверт для Марты. Его чемоданы, футляр от скрипки и старое кресло, которое он купил, стояли на своих прежних местах, на столе валялось несколько книг. По счету в гостинице он тоже не уплатил, совершенно забыв об этом. Перед тем как уйти, он попросил Сару стереть пыль с подоконников, пока его не будет, и Сара обещала это сделать, несмотря на поздний час. Затем он тщательно вымыл руки и лицо и вышел из номера.
Все это время он был совершенно спокоен, скорее даже апатичен. Господи, есть из-за чего суетиться и поднимать шум! Годом раньше, годом позже, какое это имеет значение, да к тому же с мыслью о таком конце он жил уже долгое время. А теперь у него нет больше сил, он так устал от своих разочарований, от множества рухнувших надежд, от всего этого лицедейства, от изощренного ежедневного обмана окружавших его людей. И он подумал о Минутке, которому тоже оставил конверт с небольшой суммой, хотя чувство недоверия к этому жалкому, кособокому калеке никогда не покидало его. Подумал он и о фру Стенерсен, об этой болезненной, измученной астмой женщине, которая изменяет мужу прямо на глазах, никогда ничем себя не выдавая. Вспомнил он и об алчной малютке Камме, которая преследовала его по пятам и всюду протягивала к нему в лицемерном порыве свои жадные руки, чтобы поглубже засунуть их в его карманы. На востоке и на западе, у себя дома и за границей — повсюду люди одинаковы, он в этом убедился. Все та же пошлость, тот же обман, то же безнадежное бесстыдство, — начиная с нищего, бинтующего здоровую руку, и кончая голубым небом, которое, как известно, не более чем озон. А он сам, разве он лучше? Нет, не лучше! Но он уже подошел к черте.
Он спустился к пристани, чтобы еще раз взглянуть на пароходы, а пройдя последний причал, вдруг снял с пальца железное кольцо и швырнул его в море. Он видел, как оно упало в воду, далеко от берега. Вот в последнюю минуту все-таки делаешь попытку освободиться от всех этих фокусов.
Возле домика Марты Гудэ он остановился и в последний раз заглянул в окно. Там было тихо, как все эти дни. Пусто.
— Прощай, — сказал он.
Сам того не замечая, он направился к дому пастора. Он спохватился только тогда, когда сквозь поредевшие на опушке деревья стал виден двор усадьбы. Он остановился. Куда он идет? Что ему здесь надо? В последний раз взглянуть на два окошка на втором этаже в тщетной надежде увидеть лицо, которое ему ни разу, ни разу не удавалось там увидеть, — нет, этого он все-таки не допустит! Правда, он собирался это сделать, но он этого не сделает! Он постоял еще некоторое время и неотрывно смотрел на усадьбу пастора, он был в смятении, его неудержимо влекло…
— Прощай, — снова сказал он.
Затем он резко повернул и пошел по узкой тропинке, которая вела в лесную чащу.
Теперь можно идти куда попало и остановиться на первой подходящей полянке. Главное, никакой нарочитости и никаких сантиментов. Как нелеп был Карлсен в его смехотворном отчаянии. И стоит ли эта нехитрая затея так тщетно подготовленной мизансцены?.. Тут он замечает, что на одном башмаке у него развязался шнурок, останавливается, ставит ногу на кочку и завязывает его. Потом он садится на землю.
Он сел машинально, сам не заметив этого. Он огляделся по сторонам: высокие ели, вокруг высокие ели, кое-где кусты можжевельника да вереск, покрывающий землю. Хорошо. Хорошо!
Он вытаскивает из кармана бумажник и прячет в него письма, адресованные Марте и Минутке, в особом отделении хранится, завернутый в бумагу, кружевной платок Дагни. Он достает его, целует много раз, становится на колени, снова целует и затем начинает рвать его на мелкие лоскутки. Это занимает довольно много времени; вот уже час ночи, затем половина второго, а он методично рвет лоскутки, все мельче и мельче. Наконец, когда от платка остались одни нитки, он встает и прячет их под камень, прячет старательно, чтобы никто не смог их обнаружить, и снова садится. Ну, как будто все… Он силится вспомнить, что еще нужно сделать, но ничего не находит. Тогда он вынимает часы и заводит их, как всегда перед сном.
Он снова глядит вокруг. В лесу довольно темно, но, кажется, все спокойно. Он прислушивается, задерживает дыханье и снова прислушивается, но не слышит ни звука — птицы молчат, лес словно вымер; мягкая, тихая ночь. Он сует пальцы в карман жилета и вытаскивает заветный пузырек.
Пузырек заткнут стеклянной пробкой, а на нее надет колпачок из тройного слоя плотной бумаги, обмотанный синей аптекарской ленточкой, он развязывает ленточку и вынимает пробку. Жидкость, прозрачная, как вода, со слабым миндальным запахом. Нагель подносит пузырек к глазам — он наполнен до половины. И тут издалека доносится какой-то странный, приглушенный звук — два гулких удара; это башенные часы в городе пробили два. Он шепчет: час пробил! Он поспешно подносит пузырек к губам и выпивает все до капли.
Некоторое время он еще сидел в той же позе, с закрытыми глазами, сжимая в одной руке пустой пузырек, в другой — пробку. Все произошло так легко и естественно, что он даже не успел отдать себе отчет в случившемся. Только немного спустя голова потихоньку снова заработала, он открыл глаза и растерянно огляделся вокруг. Значит, он больше никогда не увидит всего этого — этих деревьев, этого неба, этой земли. Как странно! Яд уже гуляет в его жилах, проникает во все сосудики, прокладывает себе путь по голубым артериям, скоро начнутся судороги, а потом он застынет в неподвижности.
Он явно ощущал горький вкус во рту, и язык его все больше и больше деревенел. Он стал делать какие-то бессмысленные движения руками, чтобы узнать, насколько смерть уже одолела его, начал считать деревья, досчитал до десяти и бросил. Неужели он умрет, действительно умрет этой ночью? Нет, нет, только не этой ночью! Как все это странно!
Да, он умрет, он так ясно чувствует действие кислоты где-то там, внутри. Но почему именно сейчас, немедленно? Господи, только бы не сейчас! Нет, неужели сейчас? У него уже начинает темнеть в глазах! Как гулко в лесу, хотя нет ветра… Почему над верхушками деревьев проносятся красные облака?.. Нет, только не сейчас, только не сейчас! Нет, слышишь, нет! Что мне делать? Я не хочу! Боже милостивый, что мне делать?
И вдруг целый сонм мыслей бешено закружился у него в голове. Он не готов, он должен уладить тысячу разных дел! Его разгоряченный мозг пылал — столько всего ему надо было еще успеть сделать! Он даже не уплатил по счету в гостинице, он забыл об этом, да, видит бог, такая оплошность, ее необходимо исправить! Нет, этой ночью смерть должна его пощадить! Смилостивься, смилостивься хотя бы на час, чуть больше, чем на час! Боже праведный, да он забыл написать еще одно письмо, важное письмо, хотя бы несколько строк одному человеку в Финляндии относительно своей сестры, ведь речь идет о всем ее состоянии!.. В этом взрыве отчаяния его голова работала так напряженно и четко, что он подумал даже о своей подписке на газеты. Да, ведь и от этой подписки он не отказался, значит, газеты будут все время приходить, это никогда не прекратится, вся его комната будет забита газетами до самого потолка. Что ему делать? Ведь он уже полумертв!
Он обеими руками вырывает вереск, кидается плашмя на землю, катается на животе, засовывает себе пальцы в горло, пытаясь вызвать рвоту и освободиться от яда, но все тщетно. Нет, он не хочет умереть, не хочет умереть этой ночью, и завтра тоже не хочет, он вообще не хочет умереть, никогда! Он хочет жить, да, вечно жить и видеть солнце, он не хочет, чтобы эти несколько капель яда оставались в его нутре, он извергнет их, прежде чем они его убьют. Вызвать рвоту, черт возьми, скорее, как можно скорее!
Обезумев от страха, он вскакивает на ноги и начинает метаться по лесу в поисках воды. Он кричит: «Воды! Воды!» И эхо далеко разносит его крики. Несколько минут он просто беснуется, кидается в разные стороны, натыкается на стволы, перепрыгивает через кусты можжевельника и громко стонет. Воды он так и не находит. Наконец он спотыкается и падает ничком, взрывает руками землю, поросшую вереском, и чувствует легкую боль в левой щеке. Он хочет приподняться, встать, но падение как-то оглушило его, он снова валится на землю, все более и более слабеет и уже не пытается двигаться.
Значит, так тому и быть, — ничего не поделаешь! Боже праведный, он все же умирает! Быть может, если бы у него еще хватило сил найти воды, он спасся бы. Ох, как печально все это кончится, а когда-то он был так полон ожиданий! Теперь ему суждено умереть от яда под открытым небом! Но почему он не коченеет? Он еще может пошевелить пальцами, поднять веки; как долго это тянется, как долго!
Он провел рукой по лицу, оно было холодным и мокрым от пота. Он упал лицом вниз, так он и остался лежать, не пытаясь даже повернуться. И каждый сустав у него дрожал; из разодранной щеки текла кровь, но он ничего не делал, чтобы ее остановить. Как долго это тянется, как долго! Он терпеливо лежит и ждет. Он снова слышит бой башенных часов, теперь уже пробило три. Он поражен. Неужели яд уже целый час в нем, а он все еще не умер? Он приподнялся на локте и взглянул на часы: да, три часа. Как это все же долго тянется!
А может, оно и к лучшему, что он сейчас умирает! Он вдруг вспомнил о Дагни, которой хотел петь каждое воскресенье утром и вообще делать всяческое добро, и примирился со своей судьбой, даже слезы выступили у него на глазах. Он совсем расчувствовался, молился, тихо плакал и перебирал в голове все добрые дела, которые собирается делать для Дагни. Он будет ее защищать от всего плохого! Быть может, уже завтра ему удастся прилететь к ней и быть возле нее, господи, вот хорошо бы, если бы завтра, и сделать так, чтобы она проснулась, сияя от радости! Как дурно с его стороны, что еще минуту назад он не хотел умирать, хотя и знал, что смог бы доставить ей радость; он в этом раскаивается и просит у нее прощения, теперь он просто не понимает, о чем он тогда думал. Но сейчас она уже может на него положиться, он тоскует от желания поскорее прилететь к ней в комнату и стать у ее изголовья. Через несколько часов, а может, даже через час он будет там, да, обязательно будет. А если он сам не сможет этого сделать, ему наверняка удастся уговорить божьего ангела полететь вместо него, он пообещает ему в награду что-нибудь очень хорошее. Он скажет ему: «Я не белый, мне нельзя, а ты можешь, потому что ты — белый, а за это делай со мной все что тебе заблагорассудится. Ты так смотришь на меня потому, что я черный? Конечно, я черный, но чему тут удивляться? И я готов еще долго, очень долго оставаться черным, если ты окажешь мне милость, о которой я тебя прошу. Я согласен быть черным лишний миллион лет, и даже буду еще чернее, чем теперь, если ты этого потребуешь, и за каждое воскресенье, когда ты будешь петь для нее, ты можешь прибавлять по миллиону лет, если тебе угодно. Я не лгу, я найду еще многое, что можно тебе предложить, и себя при этом не стану щадить, ты только внемли моей мольбе! Тебе не придется лететь одному, я полечу с тобой, я понесу тебя, я буду махать крыльями за нас обоих, я сделаю это с радостью, и я не запачкаю тебя, хотя я и черный. Я буду все, все за тебя делать, а ты — отдыхать. Кто знает, быть может, я смогу и подарить тебе что-нибудь за это. Что-нибудь, что тебе пригодится. И если я получу какой-нибудь подарок, я тут же отдам его тебе. А вдруг мне посчастливится, и я сумею кое-что заработать для тебя, кто знает…»
Да, в конце концов ему удастся уговорить божьего ангела, в этом он не сомневался…
И снова бьют башенные часы. Он машинально считает удары, мысли его на этом не задерживаются. Главное — запастись терпеньем. Он молитвенно складывает руки и просит бога поскорее послать ему смерть. Хорошо бы он умер через несколько минут, тогда он успел бы прилететь к Дагни еще до того, как она проснется. Он был бы всем так благодарен и пел бы всем хвалу, ему явили бы великую милость, теперь это его заветное желание…
Он закрыл глаза и заснул.
Нагель проспал три часа. Он проснулся оттого, что солнце светило ему прямо в лицо и воздух в лесу дрожал от оглушительного птичьего щебета. Он приподнялся на локтях и огляделся. Все, что случилось этой ночью, вдруг всплыло в его памяти. Пузырек валялся неподалеку. Вспомнил он и то, как яро молил он под конец бога ниспослать ему скорую смерть. А он все-таки жив. Снова какие-то тайные обстоятельства спутали все его карты. Он ничего не понимал, тщетно силился постичь, что же произошло, и ясно ему было только то, что он еще жив.
Он встал, поднял пустой пузырек и сделал несколько шагов. Нет, что бы он ни предпринимал с самыми честными намерениями, он всегда наталкивался на препятствия. Что же случилось с ядом? Это была чистейшая синильная кислота, доктор подтвердил, что доза достаточная, более чем достаточная. Да он и сам проверил действие яда, отравив собаку пастора. Пузырек несомненно тот же самый, наполненный, как и был, наполовину. Он прекрасно помнит, что проверил это перед тем, как выпить его содержимое. Пузырек всегда был при нем, он постоянно носил его в кармане жилета. Что за тайные силы преследуют его на каждом шагу?
И вдруг его осенило, что пузырек все же побывал в чужих руках. Он остановился и даже прищелкнул пальцами. Да, он не ошибается. Минутка продержал его у себя целую ночь — это было после той попойки в гостинице, когда он подарил Минутке свой жилет. Пузырек с ядом, часы и кое-какие бумаги лежали в карманах жилета. Все эти вещи Минутка возвратил ему на другой день рано утром. Старая тварь, урод слабоумный, это, конечно, он ухитрился проявить свою гнусную доброту! Какое предательство, какая подлая выходка!
Нагель стиснул зубы от злости. Что он говорил в ту ночь в своем номере? Разве он не заявил во всеуслышанье, что у него никогда не хватит духу принять яд, а эта гниль, эта мерзкая карикатура на человека, этот юродивый сидел рядом с ним, притворно молчал, а в душе не поверил ни одному его слову. Вот негодяй, вот крот паршивый! Поспешил домой, тут же вылил синильную кислоту, потом небось хорошенько прополоскал пузырек и наполнил до половины водой и, сделав это доброе дело, улегся и заснул сном праведника!
Нагель зашагал по направлению к городу. За эти три часа сна он немного отдохнул, и теперь голова его работала ясно, но горькое чувство не покидало его. Он был унижен всем, что случилось, и казался самому себе смешон. Подумать только, он явственно слышал запах миндаля, чувствовал, что язык его деревенеет, ощущал в себе смерть, а ведь в пузырьке была чистейшая вода! Он бесновался, скакал как полоумный через камни и кусты, — и все это из-за глотка колодезной воды! Злой как собака, пунцовый от стыда, он остановился посреди дороги и завыл в приступе бессильной ярости. Но тут же стал озираться по сторонам в испуге, не слышал ли его кто-нибудь, и громко запел, чтобы хоть как-то оправдать свой вопль.
Но, по мере того как он шел, он все более успокаивался, исподволь отдаваясь теплоте этого сияющего утра и тысячеголосому щебету птиц. Навстречу ему ехала телега, возница поздоровался с ним, он ответил. Собака, бежавшая рядом, завиляла хвостом и приветливо заглянула ему в лицо… Почему ему не удалось просто и достойно умереть ночью? Он с грустью думал об этом, он ведь испытал чувство покоя, с легким сердцем принимая наступающий конец, и был исполнен тихой радости до той самой минуты, как закрыл глаза и погрузился в сон. Теперь Дагни уже встала, быть может, уже вышла из дому, а он ничем не смог ее обрадовать. Как жестоко он был одурачен! Минутка прибавил еще одно доброе дело к списку своих благодеяний. Он оказал ему услугу, спас ему жизнь — точно такую же услугу, которую сам Нагель в свое время оказал незнакомому юноше, не желавшему сойти на берег в Гамбурге. Тогда-то он и заслужил медаль «За спасение на водах», хаха, заслужил медаль за спасенье! Да, вот так и спасаешь людей, ничтоже сумняшеся, творишь добрые дела, пренебрегая опасностью, смело идешь и спасаешь человека от смерти!
Стыдясь самого себя, он незаметно прокрался в свой номер и сел на стул. В комнате было чисто и уютно, протертые окна сияли, и на них даже висели новые, тщательно выглаженные занавески. На столе стоял букет полевых цветов. Никогда еще у него здесь в комнате не было цветов, и этот сюрприз удивил его и так обрадовал, что он стал потирать руки от удовольствия. Что за поразительное совпадение — как раз в такой день! Что за трогательное внимание со стороны бедной служанки гостиницы! Какая она все же милая, эта Сара! А утро и в самом деле выдалось просто удивительное. Даже там внизу, на рыночной площади, у всех радостные лица; продавец гипсовых статуэток сидит себе у лотка и с добродушным видом покуривает свою глиняную трубочку, хотя еще не заработал ни одного эре… Быть может, не так уж худо, что его безумные намерения этой ночью не осуществились? Он с ужасом вспомнил о том страхе, который пережил, когда метался по лесу в поисках воды; при одной мысли об этом его вновь забила дрожь, и сейчас, когда он спокойно сидел на стуле в этой приветливой, светлой, залитой солнцем комнате, его вдруг охватило блаженное ощущение, что он спасен от всяческого зла. А на крайний случай у него в запасе всегда остается хорошее, надежное средство, к которому он еще не прибегал. В первый раз любого может постигнуть неудача — не вышло умереть, значит, живи! Но ведь существует, например, такой предмет, как маленький надежный шестизарядный револьвер, который в случае нужды легко купить в любом оружейном магазине. Отложить — не значит отказаться.
В дверь постучала Сара. Она услышала, что он вернулся, и пришла сказать, что завтрак подан. Когда она хотела уйти, Нагель остановил ее и спросил, она ли поставила эти цветы.
Да, она, но не стоит благодарности.
Он все же горячо пожал ей руку.
— Где вы пропадали всю ночь? — спросила она, улыбаясь. — Вы ведь не ночевали дома?
— Послушайте, — сказал он, не отвечая на ее вопрос, — так мило, что вы поставили мне цветы, к тому же вы протерли окна и повесили чистые занавески. Не могу выразить, какую радость вы мне доставили, и я хочу пожелать вам за это всяческих благ. — И вдруг, поддавшись одному из своих безумных порывов, весь во власти минутного настроения, он с жаром заговорил: — Послушайте, когда я приехал сюда, у меня была с собой шуба, бог ее знает, куда она делась, но она была, это точно. Так вот, я вам ее дарю, да, да, примите ее в знак моей благодарности. Решено — шуба ваша!
Сара громко, от души расхохоталась. Зачем ей шуба?
Да, да, она права, но уж пусть она распорядится шубой, как ей будет угодно. Пусть она доставит ему радость и примет от него этот подарок… Ее смех был так заразителен, что и он засмеялся вместе с ней и принялся шутить. Бог ты мой, до чего у нее красивые плечи! Но поверит ли она, что он знает ее прелести больше, нежели она подозревает? Однажды он заглянул в столовую, чуть приоткрыв дверь: взобравшись на стол, она протирала потолки, ее юбка была высоко подогнута, и он видел ее ноги значительно выше колен, да, да, значительно выше, — удивительно красивые ноги! Хаха-ха! Но так или иначе, он намерен сегодня, еще до наступления вечера, подарить ей браслет. Она получит его через несколько часов, — может в этом не сомневаться. А кроме того, пусть помнит, что шуба принадлежит ей…
Какой он чудной! Он что, совсем рехнулся? Сара смеялась, но была несколько напугана его странными выходками. Позавчера он заплатил прачке, которая принесла ему выстиранное белье, куда больше, чем полагалось. А сегодня ему взбрело в голову отдать ей свою шубу. Видно, не зря о нем ходят по городу самые разные слухи.
20
Да, он рехнулся, он просто сошел с ума. Должно быть, так оно и есть. Чего только Сара ему не предлагала — и кофе, и молоко, и чай, и даже пиво, все, что только могла придумать, но он, едва сев, тут же встал из-за стола, так ни к чему и не притронувшись. Он вдруг сообразил, что как раз в это время Марта обычно приходит на рынок продавать яйца, — быть может, она уже вернулась; каким счастливым предзнаменованием было бы для него вновь встретиться с ней сегодня, именно сегодня. Он снова поднялся в свой номер и сел у окна.
Вся рыночная площадь лежит перед ним как на ладони; но Марты нигде не видно. Он ждет полчаса, час, зорко наблюдая за всем, что происходит в разных ее концах, но тщетно. Наконец его внимание привлекает сцена, которая разыгрывается перед почтой и собирает немало любопытных: в кругу, образованном столпившимися зрителями, прямо посреди немощеной улицы, нелепо припрыгивая, пляшет Минутка. Он без сюртука, босиком и поминутно вытирает пот с лица. Отплясав свое, он собирает у зрителей монетки. Да, Минутка опять взялся за старое, он снова начал плясать на рынке.
Нагель терпеливо ждет, пока люди не разойдутся, и тогда посылает за Минуткой. Тот поднимается к нему в номер, как всегда, исполненный почтения, со склоненной головой и опущенными глазами.
— У меня есть для вас письмо… — Нагель достает конверт, сам засовывает его Минутке в карман сюртука и говорит: — Вы поставили меня в весьма затруднительное положение, мой друг, вы сыграли со мной злую шутку и одурачили меня так ловко, что я просто восхищаюсь вами, хотя, не скрою, и сержусь на вас. Кстати, вы располагаете временем? Помните, я как-то обещал вам кое-что объяснить? Так вот сейчас я намерен это сделать, я считаю, что настал подходящий момент. Но сперва я хочу спросить вас: слышали ли вы, что в городе говорят обо мне, будто я сумасшедший? Разрешите вас успокоить — я не сумасшедший, да вы это и сами видите, не правда ли? Не стану отрицать, что последнее время был несколько возбужден, чему виной некоторые обстоятельства, мало для меня приятные, но так, видно, было угодно судьбе. Теперь я снова спокоен, и все у меня в полном порядке. Прошу вас помнить об этом. Пожалуй, бесполезно предлагать вам что-нибудь выпить?
Да, пить Минутка не будет.
— Я в этом не сомневался… Короче, я полон к вам недоверия, Грегорд. Вы, конечно, догадываетесь, что я имею в виду? Вы провели меня так хитро, что я больше не намерен делать вид, будто все в порядке. Вы оставили меня в дураках в очень серьезном деле, и все это под видом бескорыстного участия или же сердечной доброты, если вам угодно. Но так или иначе, вы меня обвели вокруг пальца. Скажите, этот пузырек побывал у вас в руках?
Минутка искоса глядит на пузырек и молчит.
— В нем был яд. Этот яд вылили, а пузырек до половины наполнили водой. Нынче ночью я имел случай убедиться, что в нем была чистая вода.
Минутка по-прежнему молчит.
— Вообще говоря, в этом поступке нет ничего дурного. Тот, кто это сделал, поступил так исключительно из добрых побуждений, желая предотвратить несчастье. Это сделали вы.
Пауза.
— Верно?
— Да, — отвечает наконец Минутка.
— Ясно. И с вашей точки зрения вы поступили правильно, но я смотрю на это дело иначе. Зачем вы это сделали?
— Я думал, что, быть может, вы все же…
Пауза.
— Ну, вот видите! Однако вы ошиблись, Грегорд, ваше доброе сердце ввело вас в заблуждение. Разве в ту ночь, когда вы унесли с собой пузырек, я не сказал достаточно ясно, что у меня не хватит духу выпить яд?
— Но я все-таки боялся, что, быть может, вы это сделаете. И вот вы это сделали.
— Я это сделал? Да что вы плетете? Ха-ха, добрая душа, вы сами оказались в дураках! Да, я опорожнил ночью этот пузырек, верно, но имейте в виду: не я пробовал его содержимое.
Минутка с удивлением смотрит на него.
— Ну вот, видите, вы остались с носом! Гуляешь себе ночью по городу, потом спускаешься к пристани и видишь там кошку, которая извивается от боли и в страшных мучениях мечется по причалу. Останавливаешься, естественно, и глядишь, что с кошкой. Оказывается, ей попало что-то в горло, а при ближайшем рассмотрении выясняешь, что у нее в горле застрял рыболовный крючок, она кашляет, извивается, но крючок — ни с места, ни туда ни сюда, а из горла у нее струйкой бежит кровь. Хорошо, в конце концов тебе как-то удается схватить эту кошку, и ты пытаешься освободить ее от крючка, но ей так больно, что ее не удержишь, она рвется из рук, катается на спине, в бешенстве выпускает когти и царапает тебе щеку, — раз, другой, третий, — вот, можете убедиться, что у меня, например, разодрана щека. А кошка уже задыхается, и кровь безостановочно течет у нее из горла. Что же делать? Пока ты размышляешь над этим, башенные часы бьют два. Значит, уже так поздно, что нельзя обратиться к кому-либо за помощью — ведь пробило два часа ночи! И тут-то вдруг вспоминаешь, что у тебя в кармане благословенный пузырек с ядом; ты решаешь прекратить муки этой несчастной твари и вливаешь ей в глотку содержимое пузырька. Кошка думает, что ей влили что-то ужасное, она вся съеживается в комочек и дико озирается по сторонам, потом неожиданным прыжком вырывается у тебя из рук и снова начинает извиваться и метаться по причалу. В чем же дело? Да в том, что в пузырьке была чистая вода, вода не убивает, она только усиливает мучения этой несчастной твари. И кошка продолжает бегать с крючком в горле, кровь по-прежнему льется, она задыхается. Что ж, рано или поздно она все равно истечет кровью или задохнется, она околеет, забившись в угол, обезумев от страха, одна, без всякой помощи…
— Я сделал это с добрым намерением, — говорит Минутка.
— Конечно. Вы все, решительно все, делаете только по самым честным, по самым лучшим побуждениям. Вас просто невозможно поймать на другом поступке, поэтому ваш тонкий и благородный обман с моим ядом не представляет собой ничего нового. Вот, к примеру, вы только что отплясывали там, внизу, на рыночной площади. Я стоял у окна и глядел на вас; я не стану вас упрекать за то, что вы это делаете, я хочу только спросить вас, почему вы сняли башмаки? Ведь сейчас вы опять в башмаках, так почему же вы сняли их, когда начали плясать?
— Чтобы их не портить.
— Вот этого я и ожидал! Я знал, что вы так ответите, поэтому я и спросил вас. Вы — сама непогрешимость, обутая, правда, в башмаки, вы самая чистая душа в городе! Вы исполнены доброты и бескорыстия, — ни к чему не придерешься, все идет без сучка, без задоринки. Я как-то хотел вас испытать и предлагал вам за вознаграждение признать себя отцом чужого ребенка, и, хотя вы бедны и нуждаетесь, слов нет, в этих деньгах, вы тут же отказались от моего предложения. Ваша душа содрогалась даже при мысли о такой грязной сделке, и я ничего не добился, хотя и предлагал вам двести крон. Если бы я знал тогда то, что знаю теперь, я не стал бы вас оскорблять так грубо; тогда у меня еще не было ясного представления о вас, теперь зато я знаю, что вас надо одновременно и пришпоривать, и твердой рукой держать в узде. Ну да ладно, давайте лучше вернемся к тому, о чем мы говорили… То обстоятельство, что вы сняли башмаки, не привлекая, однако, к этому внимание зрителей, и плясали босиком, не считаясь с болью, которую не могли не испытывать, и не жалуясь, — все это вместе взятое для вас очень характерно. Вы не ноете, не говорите: глядите, я снимаю башмаки, чтобы их не испортить, я вынужден это делать, потому что очень беден! Нет, вы действуете, если можно так выразиться, с помощью молчания. Вы положили себе за принцип никогда ничего ни у кого не просить, и вы неукоснительно его придерживаетесь, однако так и не раскрывая рта, вы добиваетесь всего, чего хотите. Вы неуязвимы в глазах других людей, да и в своих собственных тоже. Я отмечаю эту вашу черту и продолжаю: имейте терпение, в конце концов я дойду до объяснения… Вы как-то сказали о фрекен Гудэ одну фразу, о которой я потом часто думал, вы сказали, что, быть может, она не так уж недоступна, если только умело взяться за дело, вы, во всяком случае, смогли кое-чего добиться…
— Нет, помилуйте, однако…
— Как видите, я все отлично помню. Это было в тот вечер, когда мы оба здесь сидели и пили, вернее, пил я, а вы смотрели. Так вот, вы тогда говорили, что с Мартой — да, вы назвали ее просто Мартой и рассказали, что она вас всегда зовет Юханнес, ведь верно, я не выдумываю, она зовет вас Юханнес, видите, я помню, что вы и это рассказывали, — так вот, вы говорили, что с Мартой у вас дело зашло весьма далеко, она, мол, разрешала вам всякие вольности, и вы даже сделали весьма гнусный жест рукой…
Минутка вскакивает, красный как рак, и, прерывая Нагеля, кричит:
— Я никогда этого не говорил! Никогда!
— Вы этого не говорили? Что я слышу? Вы отрицаете, что говорили это? Вам угодно, чтобы я позвал Сару и чтобы она подтвердила, что во время нашего разговора находилась в соседней комнате и сквозь эту тонкую стенку слышала решительно все. Нет, просто уму непостижимо! Вы спутали все мои карты тем, что отказываетесь от своих слов! А я как раз хотел расспросить вас кое о чем. Меня все это весьма интересует, и я часто об этом думаю. Но раз вы утверждаете, что этого не было, то ничего не поделаешь. Между прочим, вы можете сесть и не вздумайте бежать сломя голову, как в прошлый раз, из этого все равно ничего не выйдет — я запер дверь.
Нагель закурил сигару и вдруг, словно опомнившись, изменил тон:
— Боже праведный, неужто я мог так ошибиться! Господин Грегорд, убедительно прошу вас простить меня. Вы правы, вы действительно никогда не говорили ничего подобного. Забудьте о том, что сейчас произошло. Это сказали не вы, а совсем другой человек, я сейчас отчетливо вспомнил, что слышал это недели две тому назад. Как мог я хоть на миг допустить, что вы способны опозорить даму и, в первую очередь, самого себя, да еще таким образом!.. Я просто диву даюсь, как могло мне это прийти в голову! Видно, я и вправду не в своем уме… Но обратите внимание, я честно признаю свои ошибки и тут же прошу простить меня. Значит, я все же в своем уме. Верно? И если я говорю сумбурно и чересчур напористо, то не думайте, что это преднамеренно, я вовсе не хочу заговорить вас и сбить с толку. Да это было бы и невозможно, поскольку вы сами так упорно молчите. А я говорю так возбужденно просто поддавшись минутному настроению. Извините, я, кажется, снова отклонился от темы. Быть может, вы теряете терпенье и хотите поскорее услышать то, что я обещал вам сказать?
Минутка молчит. Нагель вскакивает и начинает нервно шагать от окна к двери и обратно. Потом он останавливается, видно, все ему вдруг надоело и опротивело, и он говорит устало:
— Нет, я не могу больше играть с вами в кошки-мышки, я откровенно скажу вам, что думаю. Да, до сих пор я говорил с вами путано, стараясь вас сбить, и делал это с определенной целью — я надеялся кое-что выведать. Я перепробовал для этого самые разные способы, но все оказалось тщетно, и я устал от этой игры. Что ж, я готов вам дать обещанное объяснение, Грегорд! Я совершенно убежден, что в глубине души вы негодяй. Да, в глубине души вы негодяй!
Минутка снова задрожал мелкой дрожью, глаза его, полные страха, растерянно забегали, а Нагель продолжал:
— Вы не говорите ни слова, вы не выходите из роли? Я не в силах вас сдвинуть с места. В вас есть какая-то немая сила совсем особого рода, я восхищаюсь вами и испытываю к вам необычайный интерес. Помните, как я целый вечер говорил с вами, при этом не сводил с вас глаз и уверял, что вы вздрагиваете от моих слов? Я делал это для того, чтобы напасть на след. Я все время следил за вами и разными путями пытался найти, к чему бы придраться, правда, почти всегда безуспешно, не спорю, потому что вы неуязвимы. Но я ни на мгновенье не сомневался в том, что вы тихий тайный грешник, притом — большой грешник, вот не знаю только какой. У меня нет никаких доказательств, да, к сожалению, их нет, так что вы можете быть совершенно спокойны, все это останется между нами. Но понимаете ли вы, почему я так убежден в своей правоте, хотя у меня нет доказательств? Видите ли, вам этого не понять. И все же — у вас особая манера опускать голову, когда мы о чем-нибудь говорим. И какое-то особое выражение глаз. И вы как-то неприятно моргаете, когда произносите некоторые слова или когда мы в разговоре касаемся некоторых вопросов. И кроме того, ваш голос! В вашем голосе всегда слышится вздох… О, уж этот голос! Но в конечном счете вся ваша личность в целом вызывает у меня антипатию. Я чую ваше приближение в воздухе, и душа моя тут же начинает дрожать от неприязни к вам. Вы этого не понимаете? И я не понимаю. Но это так. Клянусь, я и сейчас еще убежден, что иду по верному следу, но я не могу поймать вас, потому что у меня нет доказательств. Я спросил вас, когда вы здесь были в последний раз, где вы находились шестого июня. Знаете, почему я вас об этом спросил? Ведь шестое июня — день смерти Карлсена, а я предполагал, что это вы убили Карлсена.
Минутка повторяет, словно с неба свалившись:
— Что это я убил Карлсена? — И снова молчит.
— Да, так я думал до последнего времени. Именно в этом я вас и подозревал. Вот куда завела меня глубокая уверенность в том, что вы негодяй. Теперь я вас уже не подозреваю в этом преступлении, я признаю, что ошибался, в своем предположении я зашел слишком далеко и прошу меня простить. Хотите верьте, хотите нет, но я глубоко огорчен, что был к вам так несправедлив. Поэтому не раз по вечерам, оставшись один, я мысленно просил у вас прощения. Но хотя я так грубо ошибся, я все же по-прежнему уверен, что вы грязный и низкий человек, и пусть бог покарает меня, если я не прав. Я ощущаю это всеми фибрами своей души даже сейчас, когда стою и смотрю на вас, богом клянусь, это так! Почему я в этом уверен? Заметьте, что поначалу у меня были все основания думать о вас только самое лучшее, и все, что вы потом делали или говорили, было тоже всегда только хорошо и справедливо, даже благородно. Однажды я видел вас во сне, и это был удивительный, прекрасный сон: будто вы стоите посреди большого болота и жестоко страдаете от того, что я над вами издеваюсь, но все же вы благодарите меня, вы бросаетесь передо мной на колени и благодарите за то, что я не терзал вас еще больше, не причинил вам еще более ужасных мук. Вот что мне приснилось про вас, как видите, только хорошее. В городе, пожалуй, нет ни одного человека, который счел бы вас способным на гадкий поступок, о вас идет самая добрая слава, вы пользуетесь всеобщей симпатией, так ловко вы прячете ваше подлинное лицо. И все же пред моим внутренним взором вы предстаете как трусливая, пресмыкающаяся божья тварь, у вас для всех припасено дежурное доброе слово, есть и дежурный добрый поступок на каждый день. Но разве вы оклеветали меня, причинили мне зло или выдали кому-нибудь мои тайны? Нет, нет, этого вы не сделали, и именно в этом и заключается сущность вашего поведения, ваш метод жить: ко всем вы доброжелательны, никогда не делаете ничего дурного, вы святой, вы неуязвимы, вы безгрешны перед людьми. Этого более чем достаточно для мира, но недостаточно для меня. Я постоянно подозреваю вас. В первый же день, как я увидел вас, со мной произошло нечто удивительное. Это было дня два спустя после моего приезда; ночью, ровно в два часа, я увидел вас возле домика Марты Гудэ, у набережной; вы стояли посреди улицы, я не успел заметить, откуда вы вышли. Вы ждали, пока я пройду, а когда я поравнялся с вами, вы бросили на меня косой взгляд. В то время мы еще не были знакомы, но что-то заставило меня обратить на вас внимание, и внутренний голос подсказал мне, что вас зовут Юханнес. Говорю как на духу, это истинная правда, именно внутренний голос нашептал мне, что вас зовут Юханнесом и что я должен обратить на вас внимание. Лишь много времени спустя я узнал, что вас и в самом деле так зовут. С той самой ночи я старался не спускать с вас глаз, но вы всегда ускользали от меня. Мне ни разу не удалось поймать вас за руку. В конце концов вы все же вылили яд из моего пузырька, конечно, только из добрых побуждений, из благородного страха, что я, возможно, когда-нибудь решусь его выпить. Как мне вам объяснить, какие чувства все это вызывает во мне? Ваша чистота ярит меня, ваши красивые слова и поступки лишь удаляют меня от моей цели — поймать вас с поличным. Я хочу сорвать с вас маску и довести вас до того, чтобы вы обнаружили свою истинную сущность, кровь стынет в моих жилах от отвращения всякий раз, когда я вижу ваши лживые голубые глаза, я съеживаюсь в вашем присутствии и знаю только одно: вы по натуре предатель. Даже в эту минуту мне кажется, что вы втихомолку потешаетесь надо мной, что, несмотря на ваш сокрушенный вид, на это отчаяние, написанное на вашем лице, вы в глубине души заливаетесь свинским, хрюкающим смехом над моим бессилием обличить вас, поскольку у меня нет никаких улик.
Но и тут Минутка не произносит ни слова. Нагель продолжает:
— Вы, конечно, считаете, что я бандит, негодяй какой-то, — налетаю на вас и бросаю вам прямо в лицо такие обвинения? Хорошо, это мне безразлично, вы вольны думать обо мне все, что вам угодно. В глубине души вы сейчас все равно сознаете, что я вывел вас на чистую воду, и этого мне достаточно. Но почему вы терпите, чтобы я так с вами обращался? Почему вы не вскакиваете, не плюете мне в лицо и не уходите, хлопнув дверью?
Минутка, казалось, очнулся; он вскидывает глаза и говорит:
— Но вы ведь заперли дверь.
— Глядите-ка, вот вы и проснулись! — ответил Нагель. — Так я и поверю, что вы думаете, будто дверь и в самом деле заперта! Дверь не заперта, глядите, вот я распахиваю ее настежь! Я сказал, что она заперта, чтобы испытать вас, это была ловушка. Но дело ведь вот в чем: вы ни секунды не сомневались в том, что дверь открыта, вы только делали вид, что не знаете этого, чтобы иметь возможность сидеть здесь, как всегда, со смиренным видом: чистая, невинная душа, жертва моей несправедливости! У вас и в мыслях не было бежать отсюда, нет, вы с места не двинулись. Как только я дал вам понять, что я вас в чем-то подозреваю, вы навострили уши, вы хотели узнать, что именно я знаю, насколько я могу быть вам опасен. Видит бог, я знаю, что это так, а вы можете отрицать, если вам угодно, мне все равно… А почему, собственно, я затеял с вами это объяснение? У вас есть все основания задать мне этот вопрос, потому что, казалось бы, все это меня нисколько не касается. Нет, друг мой, ошибаетесь, меня это касается. Прежде всего, я хочу вас предостеречь. Поверьте, я говорю сейчас то, в чем искренне убежден: так или иначе, но вы ведете постыдную жизнь, до поры до времени вам это удастся скрывать, но в один прекрасный день маска спадет с вас, и каждый сможет втоптать вас в грязь. Это — первое. А второе вот что: я предполагаю, что, хотя вы это и решительно отрицаете, вы находитесь с фрекен Гудэ в более близких отношениях, чем хотите показать. Но какое мне дело до фрекен Гудэ? Опять вы правы. На такой вопрос я могу только промолчать, — до фрекен Гудэ мне меньше дела, чем до кого бы то ни было. Но именно наблюдая все это со стороны, я имею право огорчаться, что вы общаетесь с ней и, возможно, заразите ее вашей святой порочностью. Вот почему я затеял с вами это объяснение.
Нагель снова закуривает сигару и говорит:
— Ну вот, теперь я кончил, и дверь не заперта. Вас обидели? Можете смолчать, можете ответить, короче, поступайте, как вам угодно. Но если вы будете отвечать, то пусть за вас говорит ваш внутренний голос. Дорогой друг, позвольте мне также сказать вам, перед тем как вы уйдете: зла я вам не желаю.
Пауза.
Минутка встает, опускает руку в карман своего сюртука и вынимает конверт.
— Теперь я не могу принять это от вас, — говорит он.
Нагель не ожидал такого оборота, он совсем забыл про конверт.
— Вы не хотите принять это от меня? Почему?
— Я не могу принять это от вас.
Минутка кладет конверт на стол и идет к двери. Нагель кидается за ним с конвертом в руке, глаза его полны слез.
— Все-таки возьмите, Грегорд, — говорит он дрогнувшим голосом.
— Нет, — говорит Минутка. И открывает дверь.
Нагель снова притворяет дверь и говорит еще раз:
— Возьмите, возьмите! Давайте, я скажу вам, что я сошел с ума, что вы должны забыть все, что я сегодня говорил. Я просто сошел с ума, и нечего обращать внимание на то, что я нес здесь всякий вздор целый час кряду. Вы же сами понимаете, верно, что раз я не в своем уме, то нечего считаться с моими словами? Но только возьмите этот конверт, я не желаю вам зла, хотя я и совершенно невменяем. Бога ради, возьмите этот конверт, там совсем немного, поверьте, там так мало, что и говорить не о чем, но мне очень хотелось дать вам это перед тем, как нам расстаться, я все время думал о том, что надо оставить вам письмо и вложить в него какие-нибудь сущие пустяки, сколько — не имеет никакого значения, важно только, чтобы это было письмо в конверте. Примите это как прощальный привет. Вот, возьмите, прошу вас, я буду вам так искренне благодарен.
С этими словами он сует Минутке конверт и стремглав отбегает к окну, чтобы тот не мог отдать его назад. Но Минутка не уступает, он кладет письмо на стол и качает головой.
Он уходит.
21
Да, все складывалось как нельзя хуже. Сидел ли Нагель у себя в комнате или бродил по улицам, он нигде не находил покоя; тысячи разных мыслей вертелись у него в голове, и любая из них заставляла его страдать. Почему все оборачивалось против него? Он не мог этого понять. Но его явно опутывали какие-то нити. Дело дошло уже до того, что даже Минутку он не смог заставить принять этот злосчастный конверт, хотя так горячо этого хотел.
Все было невыносимо печально, ничего у него не получалось. К тому же его начал мучить какой-то нервный страх неизвестно перед чем, словно его где-то подстерегала тайная опасность; он часто вздрагивал, вдруг охваченный каким-то необъяснимым ужасом только от того, что шелохнулись занавески на окнах. Что это еще за новые страдания обрушились на него? Его чересчур резкие черты лица, которые и прежде нельзя было назвать красивыми, стали еще менее привлекательными от того, что он перестал бриться, подбородок и щеки обросли щетиной; ему показалось также, что волосы на висках у него еще больше поседели.
В чем же дело? Разве солнце не сияет, разве он не счастлив от того, что еще жив и может пойти, куда ему вздумается? Разве ему не открыта красота мира? Рыночная площадь и море залиты солнцем, все вокруг — словно в золотом окладе, и даже щебень на мостовой утопает в золотой пыли, а серебряный шар на шпиле колокольни сверкает на фоне чистой лазури как гигантский брильянт.
И вдруг Нагеля охватывает какая-то экзальтированная радость, он приходит в такой неописуемый, ликующий восторг, что тут же высовывается из окна и от избытка чувств кидает детям, играющим на ступеньках перед гостиницей, горсть серебряных монет.
— Будьте умниками, милые дети! — говорит он, с трудом выдавливая из себя слова, настолько он взволнован. Ну, чего ему бояться? Да и выглядит он ничуть не хуже, чем всегда; к тому же что ему мешает пойти к парикмахеру, побриться и вообще привести себя в порядок? Ведь это зависит только от него. И он тут же отправляется к парикмахеру.
Дорогой он вспоминает, что ему надо сделать и кое-какие покупки; как бы не забыть про браслет, который он обещал Саре. По-детски беспечен, в полном ладу с миром идет он, весело напевая, по своим делам. Настроение у него прекрасное, и бояться ему совершенно нечего — все его страхи лишь плод воображения.
Это прекрасное настроение не покидает его, пока он ходит по городу, голова его полна самых светлых мыслей. Правда, у него было недавно тяжелое объяснение с Минуткой, но оно уже как-то наполовину забылось, о нем осталось лишь смутное воспоминание, словно это произошло не наяву, а во сне. Минутка отказался взять конверт, но ведь у него заготовлен еще один конверт для Марты… Сгорая от желания передать свою льющуюся через край радость другим, он тут же решает найти какой-нибудь способ доставить письмо по назначению. Как же ему это сделать? Он вынимает свой бумажник, чтобы удостовериться, что письмо все еще там. Нельзя ли его тайно переслать Дагни? Нет, Дагни посылать его все же не следует. Он задумался, он ни за что не хотел отказаться от идеи немедленно отправить письмо; собственно говоря, никакого письма не было, ни слова, в конверте лежали только несколько ассигнаций; нельзя ли попросить доктора Стенерсена выполнить это небольшое поручение? И довольный тем, что нашел выход, он направился к доктору Стенерсену.
Было шесть часов вечера.
Он стучит в дверь приемной доктора. Она оказывается запертой. Тогда он проходит через двор, чтобы спросить на кухне, где доктор, но в этот момент его окликает из сада фру Стенерсен.
В саду, за большим каменным столом хозяева дома и несколько гостей пьют кофе. Среди них и Дагни Хьеллан. На ней белая шляпа, украшенная вместо ленты венком из маленьких светлых цветочков.
Нагель хочет тут же уйти, он бормочет в виде объяснения:
— Я, собственно, к доктору, к доктору…
Боже мой, уж не болен ли он, часом?
Нет, нет, он совершенно здоров.
В таком случае они его не отпустят.
И фру Стенерсен потянула его за рукав. Дагни даже встала, она хотела усадить его на свой стул. Он посмотрел на нее, они посмотрели друг на друга. Она даже встала ради него и сказала ему тихим голосом: «Прошу вас, возьмите этот стул!»
Но он нашел свободное место рядом с доктором и сел там.
От такого приема он несколько растерялся. Дагни ласково посмотрела на него и даже хотела уступить ему свой стул. Его сердце сильно забилось: может, он все же передаст ей письмо для Марты?
Однако немного спустя он успокоился. Разговор был очень оживленный и быстро перескакивал с одного предмета на другой; светлая радость вновь овладела им, голос его звенел от волнения. Он жив, он не умер и не умрет! Вокруг стола, накрытого белоснежной скатертью и уставленного блестящей серебряной посудой, в зеленом тенистом саду сидит небольшое общество, все радостно настроены, все смеются, у всех блестят глаза; разве есть какие-либо основания предаваться унынию?
— О, если бы вы были настолько любезны, чтобы исполнить наши желания, вы взяли бы скрипку и сыграли бы нам что-нибудь, — сказала фру Стенерсен.
Как только ей это пришло в голову!
Когда и все остальные начали его просить об этом, он громко рассмеялся и сказал:
— Да у меня и скрипки-то нет!
Но ведь можно послать за скрипкой к органисту, через минутку ее принесут.
Нет, не надо посылать, это бесполезно, он все равно до нее не дотронется. И кроме того, скрипка органиста испорчена теми рубинами, которые инкрустированы на грифе, звук ее стал от этого стеклянным, нельзя было вставлять рубины в гриф, играть на ней просто невыносимо! К тому же он уже и не владеет смычком, да, собственно, и никогда не владел, ему ведь лучше знать, верно?.. И он начал вдруг рассказывать, что с ним произошло, когда его игра в первый и единственный раз обсуждалась публично, в печати. Этот случай имеет, пожалуй, даже символическое значение. Он получил газету вечером и прочел ее, уже лежа в постели, он был тогда еще очень молод, жил дома, у родителей, и рецензия на его игру была напечатана в местной газете. О, как он был счастлив, читая эту статью! Он несколько раз ее перечитывал и наконец заснул, не потушив даже свечи. Ночью он проснулся, еще смертельно усталый, свеча догорела, и в комнате было темно; он видит, что на полу что-то белеет, а так как у него в комнате стояла плевательница, он подумал: белеет, конечно, плевательница. Стыдно сказать, но он плюнул и услышал, что попал, куда надо. Плюнув так метко, он решил еще раз попробовать, и снова плюнул и попал, потом опять улегся и заснул. А наутро увидел, что он плевал на драгоценную газету, что он оплевал эту хвалебную рецензию. Ха-ха-ха, весьма прискорбный случай!
Все посмеялись над его рассказом, за столом становилось все веселее и оживленнее. Однако фру Стенерсен сказала:
— Но вы действительно сегодня что-то бледны и выглядите хуже обычного.
— Ах, — воскликнул Нагель, — это не имеет ровным счетом никакого значения, я чувствую себя прекрасно!
И он громко рассмеялся над предположением, что он нездоров.
Но вдруг он становится пунцово-красным, встает со скамьи и говорит, что с ним действительно все же что-то не в порядке. Он сам не понимает, в чем дело, но у него такое чувство, будто с ним должно случиться нечто неожиданное, и он чего-то все время боится. Ха-ха-ха, бывало ли подобное с кем-нибудь из присутствующих? Не правда ли, смешно? И это чувство, конечно, ровно ничего не значит, верно? Ведь с ним такое уже случалось и прежде.
И все стали его просить рассказать об этом.
Да стоит ли? Глупая, пустячная история, просто жалко занимать ею время. Им быстро наскучит его слушать.
Нет, нет, ни в коем случае.
Да и рассказывать надо так долго. Началось это по ту сторону океана, в Сан-Франциско, в тот день, как он курил там опиум.
Опиум? Господи, как это интересно!
— О нет, сударыня, это скорее мучительно, раз меня теперь еще терзает беспричинный страх средь бела дня. Не думайте, пожалуйста, что я вообще курю опиум. Мне лишь дважды довелось его курить, причем второй раз и в самом деле не представляет интереса. Но в первый раз я действительно пережил нечто необычайное, это правда. Я попал в так называемый «дэн». Как я туда попал? Совершенно случайно. Я бродил по улицам, разглядывал людей, потом выбирал себе кого-нибудь и шел за ним на некотором отдалении, чтобы посмотреть, куда он меня приведет. Я без стеснения заходил вслед за моим избранником в какие-то дома и поднимался по лестницам, чтобы увидеть, куда же он идет. В больших городах очень интересно бродить вот так, по ночам, каких только не заводишь удивительнейших знакомств!.. Но сейчас речь не об этом. Итак, я в Сан-Франциско и брожу по улицам. Ночь. Передо мной идет высокая, худая женщина, которую я не выпускаю из виду. Когда она попадает в свет газовых фонарей, мимо которых мы проходили, я успеваю разглядеть, что на ней сильно поношенное платье, но на шее крестик из каких-то зеленых камешков. Куда она идет? Пройдя несколько кварталов, она сворачивает на боковую улочку и идет дальше, а я — за нею по пятам. Наконец мы оказываемся в китайском квартале. Женщина спускается по ступенькам в подвал, я — за ней. Она идет по длинному коридору, я — за ней; по правую руку от нас каменная стена, а по левую — маленькие помещения, в одном — кофейня, в другом — цирюльник, в третьем — прачечная. Женщина останавливается перед одной из дверей, стучит, в окошечке, вделанном в дверь, мелькает чье-то лицо с раскосыми глазами, и женщину впускают. Я выжидаю некоторое время, стою, не шелохнувшись, а затем тоже стучу; дверь снова отворяется, и меня тоже впускают.
В комнате, в которой я очутился, сильно накурено и стоит гул от голосов. В сторонке, у стола, худая женщина о чем-то шепчется с китайцем в синей рубахе навыпуск. Я подхожу ближе и слышу, что она хочет получить под свой крестик какую-то сумму, но не продать его, а только оставить в залог. В дальнейшем выясняется, что речь идет о двух долларах, но женщина уже раньше сколько-то задолжала китайцу. Одним словом, он готов заплатить за крестик три доллара. Хорошо. Она вне себя от волнения, всхлипывает, ломает руки и кажется мне очень интересной; впрочем, китаец в синей рубахе тоже вызвал у меня интерес; он отказывался что-либо сделать, пока крест не будет у него в руках. Либо деньги, либо крест в залог!
— Я посижу немного, — говорит женщина. — Не торопите меня! Я знаю, что в конце концов соглашусь, никуда не денешься, но мне не следовало бы так поступать.
И она снова рыдает и ломает руки, а китаец равнодушно глядит на нее.
— Как вам не следовало бы поступать? — спрашиваю я.
Но по моему выговору она понимает, что я иностранец, и не отвечает.
Повторяю, она кажется мне необычайно интересной, и я решаю что-то для нее сделать. Например, дать ей эти деньги, чтобы посмотреть, что из этого выйдет, причем исключительно из любопытства. Кроме нужной ей суммы, я сую ей в руки еще один доллар и жду, как она им распорядится. Это вызывает у меня особый интерес.
Она благодарно поднимает на меня свои огромные глаза, но ничего не говорит, только кивает несколько раз, и глаза ее наполняются слезами, а ведь я выручил ее просто из любопытства. Хорошо. Она идет к столу, протягивает деньги китайцу и требует, чтобы ей немедленно дали комнату. Она отдала ему все деньги.
Она выходит, и я следую за ней. Мы снова идем по какому-то длинному коридору, по обе его стороны двери с номерами. Одну из этих дверей женщина отворяет и, проскользнув в комнату, захлопывает ее за собой. Я жду несколько минут, но женщина не появляется, я тихонько нажимаю на ручку двери; дверь заперта.
Тогда я захожу в соседнюю комнату и решаю ждать. В комнате большой диван, обитый красным, звонок и бра на стене. Я ложусь на диван, время тянется медленно, мне скучно. Чтобы хоть чем-то заняться, я нажимаю кнопку звонка. Мне ничего не надо, но я звоню. Появляется мальчик-китайчонок, глядит на меня и исчезает. Проходит несколько минут. «Что же ты ушел, дай-ка я еще раз на тебя взгляну», — говорю я сам себе, чтобы хоть как-то убить время. «Почему же ты не идешь?» И я снова звоню.
Китайчонок возвращается, беззвучно, словно бесплотный дух, скользит он в своих войлочных туфлях. Он не произносит ни слова, и я тоже молчу. Он протягивает мне крошечную фарфоровую трубку с длинным тонким чубуком, и я беру эту трубку. Затем он протягивает мне тлеющий уголек, и я закуриваю. Я не просил у него этой трубки, но я курю. Потом у меня начинает звенеть в ушах…
Я ничего не помню, кроме того, что я чувствовал, будто я нахожусь где-то высоко и поднимаюсь все выше и выше над землей, я парю в воздухе, вокруг меня немыслимо светло, а облака, которые бегут мне навстречу, белым-белы. Кто я такой и куда я лечу? Я поднимаюсь невероятно высоко. Я вижу вдалеке, внизу, зеленые луга, синие моря, долины и горы в золотом сиянии. Я слышу музыку сфер, и все вокруг меня дрожит от звучащих мелодий. Но наибольшее наслаждение доставляют мне белые облака, они текут сквозь меня, и мне кажется, что я вот-вот умру от блаженства. И этому нет конца, я потерял чувство времени и забыл, кто я есть. Но вдруг какое-то земное воспоминанье пронзает мое сердце, и я тут же начинаю падать.
Я падаю, падаю, свет меркнет, вокруг меня становится все темнее и темнее. Я вижу под собой землю и уже знаю, кто я. Там, внизу, города, ветер и дым. Вдруг я перестаю падать, я оглядываюсь и вижу, что я в океане. Я больше не чувствую себя счастливым, я ударяюсь о подводные камни, мне холодно. Под ногами у меня песчаное дно, но вокруг только вода. Я плыву и вижу причудливые водоросли с плотными зелеными листьями, морские цветы, которые колышутся на длинных стеблях, — немой мир, там не услышишь ни звука, но все живет и все движется. Еще несколько взмахов — и я доплываю до кораллового рифа, однако кораллов на нем нет, их уже обломали, и я говорю себе: «Здесь был кто-то до тебя». Я не чувствую себя уже таким одиноким, раз здесь уже кто-то был. Я плыву дальше, я хочу добраться до берега, но делаю два взмаха и останавливаюсь… Я останавливаюсь потому, что вижу на дне перед собой человека. Это — женщина, длинная, худая, вся израненная, она лежит на камне. Я притрагиваюсь к ней и узнаю ее, она мертва, но я не понимаю, что она мертва. Я узнаю ее по крестику с зелеными камнями. Эта та самая женщина, за которой я шел по длинному коридору до комнат с номерами на дверях. Я хочу плыть дальше, но останавливаюсь, чтобы положить ее по-иному. Она лежит, распростертая, на большом камне, и вид ее производит на меня жуткое впечатление. Ее глаза широко раскрыты, но я все же переношу ее с камня на белый песок, я вижу крестик на ее шее и засовываю его под ворот платья, чтобы его не унесли рыбы. Потом я уплываю…
Утром мне рассказали, что ночью эта женщина покончила с собой. Она бросилась в океан с набережной в китайском квартале. На рассвете нашли ее тело. Очень странно, но она умерла. «Быть может, я снова увижу ее, если что-нибудь предприму для этого», — подумал я… И я еще раз пошел курить опиум в надежде увидеть ее, но этого не случилось.
Как все-таки это странно… А некоторое время спустя со мной приключился еще один такой случай. Я вернулся в Европу, жил дома. Как-то теплой ночью я бродил по городу, спустился к пристани и долго стоял возле насосов, прислушиваясь к разговорам на пароходах. Все было тихо, насосы не работали. Я устал, но домой идти не хотелось, потому что было очень тепло. Тогда я забрался на один из насосов и уселся там. Ночь была такая теплая и тихая, что я не мог сопротивляться дремоте и заснул.
Я просыпаюсь от того, что меня кто-то окликает. Я смотрю вниз: там, на камнях, стоит женщина, высокая, худая, при вспышке газового фонаря я вижу, что платье ее сильно поношено.
Я здороваюсь с ней.
— Идет дождь, — говорит она.
Хорошо. Я, правда, не почувствовал, что идет дождь, но раз так, то надо где-нибудь укрыться, и я прыгаю наземь. В этот момент неожиданно раздается глухой стук, огромный рычаг мелькает в воздухе — насос заработал. Если бы я вовремя не слез, меня бы раздавило в лепешку. Я это вдруг отчетливо понимаю.
Я оглядываюсь; и в самом деле начинает моросить дождик. Женщина поворачивается и идет прочь — я гляжу и узнаю ее, и крестик у нее на шее. Я узнал ее в первый же миг, как увидел, но притворился, будто не знаю ее. Теперь же я захотел ее догнать и пошел очень быстро. Но я так и не догнал ее. Она не шла по земле, она парила, не делая никаких движений, завернула за угол и ускользнула от меня.
Это было четыре года тому назад.
Нагель замолчал. Доктор едва сдерживался, чтобы не рассмеяться, но все же он спросил как можно более серьезно:
— А с тех пор вы ее больше не встречали?
— Встречал. Сегодня утром. Поэтому меня то и дело охватывает страх. Я стоял в своем номере у окна и глядел на улицу, и вдруг она появилась и пошла прямо к гостинице. Она пересекла рыночную площадь, словно шла от пристани, от моря, остановилась под моим окном и взглянула наверх. Я не был уверен, что она глядит на меня, и перешел к другому окну, но она снова нашла меня глазами. Я поклонился ей, тогда она повернулась и быстро пошла назад через рыночную площадь, к пристани. У щенка Якобсена, который с лаем выскочил из дверей гостиницы, шерсть встала дыбом. Все это произвело на меня впечатление. Я почти забыл ее, ведь столько времени прошло, и сегодня она вдруг снова явилась. Быть может, она хотела меня предостеречь?
Доктор расхохотался.
— Да, несомненно, — сказал он. — Она хотела вас предостеречь, чтобы вы не шли к нам.
— Нет, на этот раз она, конечно, ошиблась. Мне нечего опасаться. Но ведь в прошлый раз меня убило бы рычагом насоса, если б не она. Поэтому мне и стало жутковато. Так вы считаете, что это все пустяки? Да? Ха-ха-ха, хороши бы мы были, если б стали обращать внимание на такие вещи! Просто смешно!
— Нервы и суеверие, — поставил диагноз доктор.
Тут все наперебой стали рассказывать разные истории, а время шло, и день начал клониться к вечеру. Нагель не проронил больше ни слова, его стало знобить. В конце концов он поднялся, чтобы уйти. Он решил не обременять Дагни просьбой передать Марте письмо, лучше уж от этого отказаться. Возможно, ему удастся завтра утром где-нибудь повстречать доктора и попросить его об этой услуге. От его радостного возбуждения не осталось и следа.
Его крайне удивило, что Дагни тоже встала, как только он собрался уходить.
— Вы нарассказали здесь таких ужасов, что мне тоже стало страшно, — сказала она. — Уж лучше мне вернуться домой дотемна.
И они вместе вышли из сада. Нагель так обрадовался, что его даже перестало знобить; теперь он сможет передать ей конверт для Марты, удобнее случая не представится.
— Да, о чем это вы хотели со мной поговорить? — крикнул ему вдогонку доктор.
— Так, чепуха, — ответил он, смутившись. — Просто хотел повидать вас и… Мы ведь так давно не виделись. Прощайте!
Они шли по улице. Оба были взволнованы, не только он, но и Дагни тоже. Наконец, чтобы прервать молчание, она заговорила о погоде; какой теплый нынче вечер.
Да, тихий и теплый.
Он тоже ничего не мог сказать, он шел и глядел на нее. Те же бархатные глаза, те же светлые волосы. Его чувство, затаенное в глубине сердца, вспыхнуло с новой силой, ее близость опьяняла его, он закрыл глаза ладонью. С каждой их встречей она казалась ему все прекрасней и прекрасней. С каждой встречей! Он разом забыл все, забыл ее насмешки, забыл, что она отняла у него Марту и безо всякой жалости заманивала его в ловушку, бросив, как приманку, свой носовой платок. Он заставил себя отвернуться, чтобы совладать с собой и не поддаться порыву. Нет, на этот раз он должен держать себя в руках. Уже дважды он ставил ее в ужасное положение своей необузданностью. Ведь он мужчина в конце концов! У него перехватывало дыхание, так он боролся с собой.
Они вышли на главную улицу. У гостиницы надо было повернуть направо. Он чувствовал, что Дагни хочет что-то сказать ему. Он молча шел рядом с нею. Может быть, она разрешит проводить ее через лес? Вдруг она обернулась к нему и сказала:
— Благодарю вас за ваш рассказ! Вам все еще страшно? Не надо бояться!
Да, нынче она и добра и мягка. И ему тут же захотелось поговорить с ней насчет письма.
— Я хотел попросить вас об одном одолжении, — сказал он. — Но, наверное, мне не следует к вам обращаться, вряд ли вы пожелаете что-нибудь для меня сделать.
— Но почему же? С величайшим удовольствием, — ответила она.
Она сказала, что сделает это с удовольствием! И Нагель сунул руку в карман за письмом к Марте.
— Я хочу попросить вас передать это письмо. Собственно, даже не письмо, а… Тут нет ничего важного, но… Это для фрекен Гудэ, быть может, вы знаете, где сейчас находится фрекен Гудэ? Она ведь уехала.
Дагни остановилась. Она посмотрела на него странным взглядом, и словно какая-то тень промелькнула в ее синих глазах; несколько мгновений она стояла совершенно неподвижно.
— Для фрекен Гудэ? — переспросила она наконец.
— Да. Если бы вы были настолько любезны. Когда вам будет удобно, это не к спеху…
— Да, да, — сказала она, как бы очнувшись, — давайте его сюда, не беспокойтесь, я передам фрекен Гудэ письмо от вас. — И, спрятав конверт в карман, она неожиданно кивнула головой и добавила: — Да, да, и спасибо за этот вечер. А теперь мне надо идти.
Она снова посмотрела на него и ушла.
Он стоял, не двигаясь с места. Почему она так резко оборвала разговор? Уходя, она посмотрела на него безо всякой злобы. Даже наоборот. И все-таки она ушла как-то вдруг, внезапно. Вот она сворачивает на дорогу, ведущую к пасторской усадьбе… Вот она скрылась за поворотом…
Когда она исчезла из виду, он медленно пошел в гостиницу. Она была в белоснежной шляпе… И так странно посмотрела на него…
22
Каким странным взглядом посмотрела она на него. Он не понял его значения. Но в следующий раз, когда он ее снова встретит, он постарается искупить свою вину, если он в чем-то провинился. Какая тяжесть у него в голове. Однако пугаться нечего, слава богу, хоть этого он может не опасаться.
Он сел на диван и принялся листать какую-то книгу, но ему не читалось. Он встал и в тревоге подошел к окну. Он не решался признаться себе в этом, но он не хотел глядеть в окно из страха, что увидит там что-то необъяснимое. У него задрожали колени. Что это с ним творится? Он снова сел на диван и уронил книгу на пол. Голова у него разламывалась, он чувствовал себя совершенно больным. У него жар, в этом нет сомнения. Он ведь провел две ночи кряду в лесу, и это не прошло для него безнаказанно — он продрог и простудился. Его начало знобить, еще когда он сидел у доктора в саду.