РАССКАЗЫ


Безвыходный город

Обрывки полуденных разговоров на миллионных улицах:

— …Очень жаль, но здесь Западные Миллионные, а вам нужна Восточная 9 775 335-я…

— …Доллар пять центов за кубический фут? Скорее продавайте!..

— …Садитесь на Западный экспресс, до 495-й авеню, дам пересядете на Красную линию и подниметесь на тысячу уровней — к Плаза-терминал. Оттуда пешком, на юг, до угла 568-й авеню и 422-й улицы…

— …Нет, вы только послушайте: «МАССОВЫЙ ПОБЕГ ПОДЖИГАТЕЛЕЙ! ПОЖАРНАЯ ПОЛИЦИЯ ОЦЕПИЛА ОКРУГ БЭЙ!»

— …Потрясающий счетчик. Чувствительность по окиси углерода до 0, 005 %. Обошелся мне в триста долларов.

— …Видели новый городской экспресс? Три тысячи уровней всего за десять минут!

— …Девяносто центов за фут? Покупайте!

— Итак, вы продолжаете утверждать, будто эта идея посетила вас во сне? — отрывисто прозвучал голос сержанта. — А вы уверены, что вам никто ее не подсказал?

— Уверен, — ответил М. Желтый луч прожектора бил ему прямо в лицо. Зажмурившись от нестерпимого блеска, он терпеливо ждал, когда сержант дойдет до своего стола, постучит по краю костяшками пальцев и снова вернется к нему.

— Вы обсуждали эти идеи с друзьями?

— Только первую, — пояснил М. — О возможности полета.

— Но, по вашим же словам, вторая куда важнее. Зачем было ее скрывать?

М. замялся. Внизу на улице у вагона надземки соскочила штанга и звонко ударилась об эстакаду.

— Я боялся, что меня не поймут.

— Иными словами, боялись, что вас сочтут психом? — ухмыльнулся сержант.

М. беспокойно заерзал на стуле. От сиденья до пола было не больше пятнадцати сантиметров, и ему начинало казаться, что вместо ног у него раскаленные резиновые отливки. За три часа допроса он почти утратил способность к логическому мышлению.

— Вторая идея была довольно абстрактной. Я был не в состоянии описать ее словами.

Сержант кивнул:

— Рад слышать, что вы сами в этом признаетесь.

Он уселся на стол, молча разглядывая М., затем встал и снова подошел вплотную.

— Послушайте-ка, что я вам скажу, — доверительно начал он. — Мы уже и так засиделись. Вы что, и впрямь верите, что в ваших идеях есть хоть капля здравого мысла?

М. поднял голову:

— А разве нет?

Сержант повернулся к врачу, сидевшему в темном углу:

— Мы попусту теряем время. Я передаю его психиатрам. Картина вам ясна, доктор?

Врач молча уставился на свои руки. В течение всего допроса он с брезгливым видом не проронил ни слова, как будто ему претили грубые манеры сержанта.

— Мне надо уточнить кое-какие детали. Оставьте нас вдвоем на полчасика.

После ухода сержанта врач сел на его место и повернулся к окну, прислушиваясь к завыванию воздуха снаружи в вентиляционной шахте. Над крышами кое-где еще горели фонари, а по узкому мостику, перекинутому через улицу, прохаживался полицейский: гулкое эхо его шагов далеко разносилось в вечерней тишине.

М. сидел, зажав руки между коленями и пытаясь вернуть чувствительность занемевшим ногам.

После долгого молчания психиатр отвернулся от окна и посмотрел на протокол.


Имя Франц М.

фамилия

Возраст 20 лет

Род занятий студент

Адрес округ КНИ, уровень 549-7705-45,

Западная 3 599 719-я улица

(местный житель)

Обвинение бродяжничество


— Расскажите еще раз про свой сон, — попросил врач, глядя Францу в лицо и рассеянно сгибая в руках металлическую линейку.

— По-моему, вы все слышали, — ответил М.

— Со всеми деталями.

М. с трудом повернулся к нему:

— Я уже не слишком хорошо их помню.

Врач зевнул. М. помолчал и затем чуть ли не в двадцатый раз принялся рассказывать.

— Я висел в воздухе над плоским открытым пространством, вроде как над гигантской ареной стадиона, и глядел вниз, тихонько скользя вперед с распростертыми руками.

— Постойте, — прервал его врач, — а может быть, вам снилось, что вы плывете?

— Нет, я не плыл, в этом я вполне уверен, — ответил М. — Со всех сторон меня окружала пустота. Это самое важное в моем сне. Вокруг не было стен. Только пустота. Вот и все, что я помню.

Врач провел пальцем по краю линейки.

— Ну а потом?

— Это все. После этого сна у меня возникла идея летательного аппарата. Один из моих друзей помог мне изготовить модель.

Врач небрежным движением скомкал протокол и бросил его в корзину.


— Не мели чепухи, Франц, — увещевал его Грегсон. Они стояли в очереди у стойки кафетерия химического факультета. — Это противоречит законам гидродинамики. Откуда возьмется поддерживающая сила?

— Представь себе обтянутую материей раму метра три в поперечине, вроде жесткого крыла большого вентилятора. Или что-то вроде передвижной стенки со скобами для рук. Что будет, если, держась за скобы, прыгнуть с верхнего яруса стадиона «Колизей»?

— Дыра в полу.

— А серьезно?

— Если плоскость будет достаточно велика и рама не развалится на куски, то ты сможешь соскользнуть вниз наподобие бумажного голубя.

— Вот именно. Это называется «планировать». Вдоль улицы на высоте тридцатого этажа прогромыхал городской экспресс. В кафетерии задребезжала посуда. Франц молчал, пока они не уселись за свободный столик. О еде он забыл.

— Теперь представь, что к этому крылу прикреплена двигательная установка, например, вентилятор на батарейках или ракета вроде тех, что разгоняют Спальный экспресс. Допустим, тяга уравновесит падение. Что тогда?

Грегсон задумчиво пожал плечами.

— Если тебе удастся управлять этой штукой, тогда она… как это слово?.. ты еще несколько раз его повторил?

— Тогда она полетит.

— В сущности, с точки зрения науки, Мэтисон, в вашей машине нет ничего хитрого. Элементарное приложение на практике принципа Вентури, — рассуждал профессор физики Сэнгер, входя вместе с Францем в библиотеку. — Но только какой в этом прок? Цирковая трапеция позволяет выполнить подобный трюк столь же успешно и с меньшим риском. Для начала попробуйте представить, какой огромный пустырь потребуется для испытаний. Не думаю, чтобы Транспортное управление пришло в восторг от этой идеи.

— Я понимаю, что в условиях города от нее мало проку, но на большом открытом пространстве ей можно будет отыскать применение.

— Пусть так. Обратитесь, не мешкая, в дирекцию стадиона «Арена-гарден» на 347-м уровне. Там это может иметь успех.

— Боюсь только, что стадион окажется недостаточно велик, — вежливо улыбнулся Франц. — Я имел в виду совершенно пустое пространство. Свободное по всем трем измерениям.

— Свободное пространство? — Сангер удивленно поглядел на Франца. — Разве вы не слышите, как в самом слове скрыто внутреннее противоречие? Пространство — это доллары за кубический фут… — Профессор задумчиво потер кончик носа. — Вы уже принялись ее строить?

— Нет еще, — ответил Франц.

— В таком случае я советую оставить эту затею. Помните, Мэтисон, что наука призвана хранить имеющиеся знания, систематизировать и заново интерпретировать прошлые открытия, а не гоняться за бредовыми фантазиями, устремленными в будущее.

Сэнгер дружелюбно кивнул Францу и скрылся за пыльными стеллажами.

Грегсон ждал на ступеньках у входа в библиотеку.

— Ну как? — спросил он.

— Я предлагаю провести эксперимент сегодня же, — ответил Франц. — Давай сачканем с фармакологии. Сегодня текст № 5. Эти лекции Флеминга я уже наизусть знаю. Я попрошу у доктора МакГи два пропуска на стадион.

Они вышли из библиотеки и зашагали по узкой, плохо освещенной аллее, огибавшей сзади новый лабораторный корпус инженерно-строительного факультета. Архитектура и строительство — на эти две специальности приходилось почти три четверти всех студентов университета, тогда как в чистую науку шли какие-то жалкие два процента. Вот почему физическая и химическая библиотеки ютились в старых, обреченных на слом зданиях барачного типа из оцинкованного железа, в которых прежде размещался ликвидированный ныне философский факультет.

Аллея вывела их на университетский двор, и они начали подъем по железной лестнице на следующий уровень. На полпути полицейский из пожарной охраны наскоро проверил их детектором на окись углерода и, махнув рукой, пропустил наверх.

— А что думает по этому поводу Сэнгер? — спросил Грегсон, когда они вышли наконец на 637-ю улицу и направились к остановке пригородных лифтов.

— Этот думать не умеет, — ответил Франц. — Он даже не понял, о чем я говорю.

— Боюсь, что я с ним в одной компании, — кисло усмехнулся Грегсон.

Франц купил в автомате билет и встал на посадочную платформу с указателем «вниз». Сверху раздались звонки, и на платформу медленно опустился лифт. Франц обернулся:

— Потерпи до вечера — увидишь своими глазами.


У входа в «Колизей» администратор отметил их пропуска.

— А, студенты? Проходите. А это у вас что? — Он указал на длинный сверток, который они несли вдвоем.

— Это прибор, который измеряет скорость потоков воздуха, — ответил Франц.

Администратор что-то пробурчал и открыл турникет.

В самом центре пустой арены Франц распаковал сверток, и вдвоем они быстро собрали модель. К узкому решетчатому фюзеляжу сверху были прикреплены широкие крылья, сделанные из бумаги на проволочном каркасе, похожие на лопасти вентилятора, и высоко задранный хвост.

Франц поднял модель над головой и запустил ее вверх. Она плавно пролетела метров шесть и опустилась на ковер из опилок.

— Планирует вроде бы устойчиво, — проговорил Франц, — теперь попробуем на буксире.

Он вытащил из кармана моток бечезки и привязал один конец к носу модели. Когда молодые люди побежали, модель грациозно взмыла в воздух и полетела за ними метрах в трех над ареной.

— А теперь попробуем с ракетами, — сказал Франц. Он расправил крылья и хвост и вложил в проволочный кронштейн на крыле три пиротехнические ракеты.

Диаметр арены был сто двадцать метров, высота — семьдесят пять; они отнесли модель к самому дальнему краю, и Франц поджег фитиль. Модель медленно поднялась на полметра и заскользила вперед, покачивая крыльями и оставляя за собой ярко окрашенную струю дыма. Внезапно вспыхнуло яркое пламя. Модель круто взлетела к потолку, где на мгновенье зависла, затем стукнулась об осветительный плафон и рухнула вниз на опилки.

Подбежав к месту ее падения, Франц и Грегсон принялись затаптывать тлеющие искорки.

— Франц! Это невероятно! Эта штука летает! — кричал Грегсон.

Франц отпихнул ногой покоробленный фюзеляж.

— Кто в этом сомневался? — раздраженно буркнул он. — Но как сказал Сэнгер, что в этом проку?

— Какой еще прок тебе нужен? Она летает! Разве этого мало?

— Мало. Мне нужен большой аппарат, который смог бы поднять меня в воздух.

— Франц, остановись! Одумайся! Где ты будешь на нем летать?

— Почем я знаю? — огрызнулся Франц. — Но где-то же должно быть такое место?

С другого конца стадиона к ним с огнетушителями бежали администратор и два сторожа.

— Слушай, ты спрятал спички? — торопливо спросил Франц. — Если нас примут за поджигателей, нам не миновать суда Линча.


Три дня спустя Франц поднялся на лифте на сто пятьдесят уровней и зашел в окружную контору по продаже недвижимости.

— Большая «расчистка» есть в соседнем секторе, — сказал ему один из клерков. — Не знаю, подойдет ли она вам. Шестьдесят кварталов на двадцать уровней.

— А крупнее ничего нет?

— Крупнее?! — Клерк удивленно уставился на Франца. — Что вам, собственно, нужно? «Расчистка» или легкий приступ агорафобии?

Франц полистал карты, лежащие на стойке:

— Мне нужна длинная «расчистка». Пустырь длиною в двести или триста кварталов.

Клерк покачал головой и вернулся к своим занятиям.

— Разве вас не учили основам градостроительства? Город этого не выдержит. Сто кварталов — это предел.

Франц поблагодарил и вышел.

За два часа он добрался южным экспрессом до соседнего сектора. На пересадочной станции он сошел и прошел пешком метров триста до конца уровня.

Это была обветшавшая, но еще оживленная торговая магистраль, пересекающая насквозь пятнадцатикилометровый Промышленный куб: по обеим сторонам первые этажи были заняты магазинчиками готового платья и мелкими конторами. Внезапно улица обрывалась. Далее царил хаос покореженного металла и бетона. Вдоль края обрыва были установлены стальные перила. Франц заглянул в огромную пещеру километров пять длиной, полтора шириной и метров четыреста глубиной; тысячи инженеров и рабочих были заняты расчисткой сотовой структуры Города.

Глубоко внизу сновали бесчисленные грузовики и вагонетки, увозя строительный мусор и обломки; вверх поднимались клубы пыли, ярко высвеченные прожекторами. Послышалась серия взрывов, и вся левая стена, словно отрезанная ножом, рухнула вниз, обнажив пятнадцать уровней.

Францу и прежде доводилось видеть крупные «расчистки». Десять лет назад его родители погибли в печально знаменитом завале в округе КУА; три несущих пилона не выдержали нагрузки, и двести уровней рухнули вниз на три тысячи метров, раздавив полмиллиона жителей, словно мух, забравшихся в концертино. Однако сейчас его воображение было сковано и ошеломлено зрелищем этой бескрайней пустоты.

Слева и справа от него над бездной, словно террасы, выступали уцелевшие перекрытия; они были густо облеплены людьми, которые, притихнув, смотрели вниз.

— Говорят, здесь будет парк, — с надеждой в голосе проговорил стоявший рядом с Францем старик. — Я даже слышал, будто им, может быть, удастся заполучить настоящее дерево. Подумать только! Единственное дерево на весь округ…

Мужчина в поношенном свитере сплюнул вниз.

— Каждый раз одни и те же посулы. По доллару за фут, вот и все обещания.

Какая-то женщина начала нервно всхлипывать. Двое стоявших рядом мужчин попытались увести ее, но она забилась в истерике, и пожарный охранник грубо оттащил ее прочь.

— Дурочка, — хмыкнул человек в поношенном свитере. — Должно быть, жила где-то здесь. Выставили ее на улицу и дали компенсацию девяносто центов за фут. Она еще не знает, что ей придется выкупать свой объем по доллару десять центов. Поговаривают, что только за право стоять здесь с нас будут сдирать по пять центов в час.

Франц простоял у перил около двух часов, потом купил у разносчика открытку с видом «расчистки» и направился назад.

Прежде чем вернуться в студенческое общежитие, он заглянул к Грегсонам. Те жили на 985-й авеню в районе Западных миллионных улиц в трехкомнатной квартирке на самом верхнем этаже. Франц частенько заходил сюда после гибели их родителей, но мать Грегсона все еще относилась к нему со смешанным чувством жалости и подозрительности. Она встретила его обычной приветливой улыбкой, но Франц заметил, как она бросила острый взгляд на сигнализатор пожарной опасности, висевший в передней.

Грегсон в своей комнате деловито вырезал из бумаги какие-то замысловатые фигуры и наклеивал их на шаткую конструкцию, отдаленно напоминавшую модель Франца.

— Привет, Франц! Ну, как она выглядит?

— Впечатляющее зрелище, и все же это всего-навсего «расчистка».

— Как ты думаешь, ее можно будет там испытать? — Грегсон указал на свою недостроенную модель.

— Вполне.

Франц сел на кровать, поднял валявшегося на полу бумажного голубя и запустил его из окна. Голубь скользнул над улицей по широкой ленивой спирали и исчез в открытой пасти вентиляционного колодца.

— А когда ты начнешь строить вторую модель? — спросил Грегсон.

— Никогда.

— Но почему? — удивленно поглядел на него Грегсон. — Ты же подтвердил свою теорию.

— Мне нужно совсем другое.

— Я тебя не понимаю, Франц. Чего ты ищешь?

— Свободное пространство.

— Как это — свободное?

— Во всех смыслах. От стен и от денег.

Грегсон печально покачал головой и принялся вырезать очередную фигуру. Франц встал:

— Послушай, возьмем, к примеру, твою комнату. Ее размеры — 6 х 4, 5 х 3. Увеличим ее неограниченно по всем направлениям. Что получится?

— «Расчистка».

— Неограниченно!!!

— Бесполезная пустота.

— Почему?

— Потому что сама идея абсурдна.

— Но почему? — терпеливо переспросил Франц.

— Потому что подобная штука существовать не может.

Франц в отчаянии постучал себя по лбу:

— Почему не может?

— Потому что в самой идее заключено внутреннее противоречие. Словесная эквилибристика. Вроде высказывания «я лгу». Теоретически идея интересна, но искать в ней реальный смысл бесполезно. — Грегсон швырнул ножницы на стол. — К тому же попробуй представить, во сколько обойдется это твое «свободное пространство»?

Франц подошел к книжной полке и снял с нее увесистый том:

— Заглянем в атлас улиц округа КНИ. — Он раскрыл оглавление. — Округ охватывает тысячу уровней, объем — сто пятьдесят тысяч кубических километров, население — тридцать миллионов.

Франц шумно захлопнул атлас.

— Округ КНИ вместе с двумястами сорока девятью другими округами составляет 493-й сектор; ассоциация из тысячи пятисот соседних секторов образует 298-й союз. Он занимает округленно 4 х 1015 больших кубических километров.

Франц остановился и посмотрел на Грегсона.

— Кстати, ты слышал об этом?

— Нет, а откуда ты…

Франц бросил атлас на стол.

— А теперь скажи, что находится за пределами 298-го союза?

— Другие союзы, надо думать. Не понимаю, что здесь такого сложного?

— А за другими союзами?

— Еще другие. Почему бы и нет?

— Бесконечно?

— Столько, сколько это возможно.

— Самый большой атлас, какой только есть во всем округе, хранится в старой библиотеке департамента финансов, — сказал Франц. — Сегодня я там был. Он занимает целых три уровня и насчитывает миллионы томов. Заканчивается он 598-м союзом. О том, что было дальше, никто и понятия не имеет. Почему?

— Ну и что с того, Франц? Куда ты клонишь? Франц встал и направился к выходу:

— Пойдем-ка в музей истории биологии. Я тебе кое-что покажу.


Птицы, всюду птицы. Одни сидят на грудах камней, другие расхаживают по песчаным дорожкам между водоемами.

— Археоптерикс, — прочитал вслух надпись Франц на одном из вольеров. Он бросил сквозь прутья пригоршню бобов, и тощая, покрытая плесенью птица хрипло закаркала. — Некоторые из этих птиц до сих пор сохранили рудиментарные перья. И мелкие кости в мягких тканях вокруг грудной клетки.

— Остатки крыльев?

— Так считает доктор МакГи.

Они побродили по дорожкам между вольерами.

— И когда же, по его мнению, эти птицы умели летать?

— До Основания Города, — ответил Франц. — Три миллиона лет назад.

Выйдя из музея, они направились по 859-й авеню. Через несколько кварталов путь им преградила толпа зевак; во всех окнах и на всех балконах выше эстакады надземки стояли зеваки, глазевшие, как пожарники вламываются в один из домов. Стальные переборки по обе стороны квартала были задраены, а массивные люки лестниц, ведущих на соседние уровни, закрыты. Оба вентиляционных колодца — приточный и вытяжной — были отключены, и воздух стал затхлым и спертым.

— Поджигатели, — прошептал Грегсон, — зря мы не захватили противогазы.

— Ложная тревога, — отозвался Франц, показывая на вездесущие сигнализаторы угарного газа, стрелки которых недвижимо стояли на нуле. — Переждем в ресторанчике.

Протиснувшись в ресторан, они уселись у окна и заказали кофе. Кофе был холодным, как, впрочем, и остальные блюда. Все нагревательные приборы выпускались с ограничителями нагрева до 30 °C; сколько-нибудь горячую пищу подавали только в самых роскошных ресторанах и отелях.


Шум на улице усилился. Пожарники, которым никак не удавалось проникнуть на второй этаж, принялись дубинками разгонять толпу, расчищая площадку перед домом. Сюда уже прикатили электрическую лебедку и начали ее прикручивать болтами к несущим балкам под тротуаром. В стены дома вонзились мощные стальные крючья.

— Вот хозяева удивятся, когда вернутся домой, — хихикнул Грегсон.

Франц не отрываясь смотрел на горящий дом. Это было крохотное ветхое строеньице, зажатое между большим мебельным магазином и новым супермаркетом.

Старая вывеска на фасаде была закрашена, по-видимому, недавно — новые владельцы без особой надежды на успех пытались превратить нижний этаж в дешевый кафетерий. Пожарники уже успели разгромить его, и весь тротуар перед входом был усыпан битой посудой и кусками пирожков.

Барабан лебедки начал вращаться, и толпа сразу же притихла. Канаты натянулись, передняя стена задрожала и стала рушиться.

Из толпы раздался истеричный вопль.

— Смотри! Там, наверху! — Франц указал рукой на четвертый этаж, где в оконном проеме показались двое — мужчина и женщина, смотревшие вниз с унылой безнадежностью. Мужчина помог женщине выбраться на карниз; она проползла несколько футов и ухватилась за канализационную трубу. Из толпы в них полетели бутылки и, отскакивая от стен, запрыгали внутри оцепления. Широкая трещина расколола надвое фасад; пол под ногами мужчины обрушился, и его сбросило вниз. Затем с шумом лопнуло перекрытие, и дом рассыпался на куски.

Франц с Грегсоном вскочили на ноги, едва не опрокинув столик.

Толпа ринулась вперед, смяв цепь полицейских. Когда осела пыль, на месте дома была лишь куча камней и покореженных балок. Из-под обломков было видно корчившееся изуродованное тело. Задыхаясь от пыли, мужчина медленно двигал свободной рукой, пытаясь освободиться. Ползущий крюк зацепил его и утянул под обломки; в толпе снова послышались крики.

Хозяин ресторанчика протиснулся между Францем и Грегсоном и высунулся из окна, не отрывая взгляда от портативного детектора; стрелка прибора, как и на всех других сигнализаторах, твердо стояла на нуле.

Дюжина водяных струй взвилась над руинами, и несколько минут спустя толпа начала таять.

Хозяин выключил детектор и, отступив от окна, ободряюще кивнул Францу:

— Чертовы поджигатели! Все кончено, ребята, не волнуйтесь.

— Но ведь ваш прибор стоял на нуле. — Франц показал на детектор. — Не было и намека на окись углерода. С чего же вы взяли, что это поджигатели?

— Не сомневайтесь, уж мы-то знаем. — Хозяин криво усмехнулся. — Нам здесь подобные типы ни к чему.

Франц пожал плечами и снова сел:

— Что ж, это тоже способ избавиться от неугодных соседей, не хуже всякого другого.

Хозяин пристально посмотрел на него:

— Вот именно, парень. Это порядочный квартал, по доллару пять за фут. — Он хмыкнул. — А может быть, даже и по доллару шесть, теперь, когда узнают, как мы блюдем нашу безопасность.

— Осторожнее, Франц, — предостерег Грегсон, когда хозяин ушел. — Возможно, он и прав. Ведь поджигатели действительно стараются прибрать к рукам мелкие кафе и закусочные.

Франц помешал ложечкой в чашке.

— Доктор МакГи полагает, что пятнадцать процентов населения — потенциальные поджигатели. Он убежден, что их становится все больше и больше и что в конце концов весь Город погибнет в огне.

Он отодвинул чашку.

— Сколько у тебя денег?

— При себе?

— Всего.

— Долларов тридцать.

— Мне удалось наскрести пятнадцать, — сказал Франц. — Сорок пять долларов — на это можно протянуть недели три-четыре.

— Где?

— В Суперэкспрессе.

— В Суперэкспрессе? — Грегсон даже захлебнулся. — Три или четыре недели! Ты что задумал?

— Есть только один способ установить истину, — спокойно объяснил Франц. — Я больше не могу сидеть сложа руки и размышлять. Где-то должно существовать свободное пространство, и я буду путешествовать на Супере, пока не отыщу его. Ты одолжишь мне свои тридцать долларов?

— Но, Франц…

— Если за две недели я ничего не найду, я пересяду на обратный поезд и вернусь.

— Но ведь билет обойдется… — Грегсон замялся в поисках нужного слова, — в миллиарды. За сорок пять долларов ты не выедешь на Супере даже за пределы сектора!

— Деньги мне нужны только на кофе и бутерброды, — ответил Франц. — Проезд не будет стоить ни цента. Ты же знаешь, как это делается…

Грегсон недоверчиво покачал головой:

— А разве для Супера этот фокус тоже годится?

— А почему нет? Если у меня спросят, я отвечу, что возвращаюсь домой кружным путем. Ну как, Грег? Одолжишь?

— Не знаю, как и быть. — Грегсон растерянно мешал ложечкой кофе. — Франц, а существует ли свободное пространство?

— Вот это я и собираюсь выяснить, — ответил Франц. — Считай, что это мой первый практикум по физике.


Стоимость проезда на транспорте зависела от расстояния между начальной и конечной станциями и определялась по формуле: а = Vb2 + с2 + а2. Оставаясь в пределах транспортной системы, пассажир мог выбирать любой маршрут из пункта отправления в пункт назначения. Билеты проверяли только на выходе, и в случае необходимости контролер взимал доплату. Если пассажир не мог расплатиться (десять центов за километр), его отправляли обратно.

Франц и Грегсон вошли на станцию на 984-й улице и направились к билетному автомату. Франц вложил один пенни и нажал кнопку с надписью «984-я улица». Автомат заскрежетал, выплюнул билет, а на поднос для сдачи выкатилась та же монетка.

— Ну что ж, Грег, счастливо оставаться, — проговорил Франц, направляясь к платформе. — Увидимся недельки через две. Я договорился с ребятами, в общежитии меня подстрахуют. Скажешь Сэнгеру, что я на пожарной практике.

— А вдруг ты не вернешься, Франц? Вдруг тебя высадят из экспресса?

— Как это — высадят? У меня есть билет.

— А если отыщешь Свободное пространство? Вернешься?

— Если смогу.

Франц похлопал Грегсона по плечу, махнул рукой и скрылся в толпе пассажиров.

По местной зеленой линии он доехал до пересадочного узла в соседнем округе. Местные поезда ходили со скоростью 100 километров в час со всеми остановками, и дорога заняла два с половиной часа.

На пересадочном узле станции он сел на скоростной лифт, который со скоростью 600 километров в час за девяносто минут поднял его за пределы сектора. Еще пятьдесят минут на экспрессе — и он на Центральном вокзале, где сходились все транспортные артерии союза.

Здесь он выпил кофе и твердо решил не отступать. Суперэкспрессы отправлялись на запад и на восток с остановками на каждой десятой станции. Ближайшим оказался Западный экспресс, прибывавший через семьдесят два часа.

Центральный вокзал был самой большой станцией, какие только доводилось ему видеть: огромная пещера длиною два километра и высотой в тридцать уровней. Сотни лифтов и пассажирских платформ, лабиринт ресторанов, отелей, театров превращали вокзал в карикатурную копию Города.

Узнав дорогу в справочном бюро, Франц поднялся на лифте на 15-й ярус, где останавливались Суперэкспрессы. Их вакуумные тоннели — две огромные стальные трубы по 100 метров в диаметре на гигантских железобетонных пилонах — пронизывали всю полость вокзала.

Франц прошелся вдоль платформы и остановился у телескопического трапа, соединявшего платформу с воздушным шлюзом. Направление — Запад, точно на 270°, подумал он, разглядывая огромное изогнутое брюхо тоннеля. Где-то тоннель должен кончиться. В кармане у Франца было сорок пять долларов, этого хватит на кофе и бутерброды недели на три, а понадобится — и на все шесть. Вполне достаточно, чтобы выяснить, где кончается Город.

Следующие трое суток он провел, питаясь кофе с бутербродами в бесчисленных вокзальных кафетериях, читая брошенные газеты и отсыпаясь в пригородных поездах — четыре часа до границы сектора и обратно.

Когда наконец прибыл Суперэкспресс, Франц присоединился к небольшой группе пожарных и муниципальных чиновников и вслед за ними вошел в поезд. Поезд состоял из двух вагонов — спального, где не было ни души, и общего с местами для сидения.

Франц уселся в укромном уголке — поблизости от приборной панели — и, вытащив блокнот, приготовился сделать первую запись.


День 1-й — Запад, 270° — 4350-й союз.


— Пойдемте выпьем, — обратился к нему капитан пожарной полиции, сидевший через проход, — стоянка десять минут.

— Спасибо, не хочется, — ответил Франц, — я покараулю ваше место.

Доллар пять за кубический фут. Чем ближе Свободное пространство, тем ниже должны быть цены. Незачем выходить из поезда или привлекать к себе излишнее внимание расспросами. Достаточно одолжить газету и посмотреть средние рыночные цены.


День 2-й — Запад, 270° — 7550-й союз.


— Эти Суперэкспрессы скоро совсем прикроют, — сказал сосед, — в спальном вагоне никого, а здесь на шестьдесят мест всего четыре пассажира. Незачем стало ездить. Люди предпочитают сидеть дома. Еще несколько лет — и сохранятся только местные поезда.

97 центов.

«Если брать в среднем по доллару за фут, — от нечего делать считал Франц, — то пространство, которое я уже проехал, стоит 4 х 1027 долларов».

— Вы не выходите? Что ж, счастливо оставаться, молодой человек.

Мало кто из пассажиров проводил в вагоне больше трех-четырех часов. К концу второго дня от многократных разгонов и торможений у Франца разболелись спина и затылок. Он пытался размяться, прогуливаясь по коридору пустующего спального вагона, но то и дело ему приходилось возвращаться на свое место, чтобы пристегнуться ремнями перед очередным торможением.


День 3-й — Запад, 270° — 657-я федерация.


— Интересно, как вам удалось это доказать?

— Просто случайная идея, — пояснил Франц, комкая рисунок и кидая его в мусорный ящик, — практического приложения она не имеет.

— Странно, но мне это что-то напоминает.

Франц подскочил в кресле:

— Вы уже видели такие машины? Где? В газете? В книге?

— Вовсе нет… Во сне.


Каждые двенадцать часов машинист расписывался в журнале: поездные бригады западного и восточного направлений менялись местами и возвращались домой.

125 центов.

8 х 1033 долларов.


День 4-й — Запад, 270° — 1225-я федерация.


— Доллар за кубический фут. Вы торгуете недвижимостью?

— Только начинаю, — небрежно ответил Франц. — Собираюсь открыть собственную контору.

Он играл в карты, покупал в автомате кофе с булочкой, смотрел на приборную панель и прислушивался к разговорам.

— Поверьте, настанет день, когда каждый союз, каждый сектор, едва ли не каждая улица обретут независимость. У них будут собственные энергостанции, аэраторы, резервуары, гидропонические фермы…

Поезд летел вперед.

6 х 1073 долларов.


День 5-й — Запад, 270° — 17-я Великая федерация.


В киоске на станции Франц купил пачку лезвий и заглянул в брошюру, выпущенную местной торговой палатой:

«12 000 уровней… 98 центов за кубический фут… уникальная Вязовая аллея, пожарная безопасность не имеет себе равных…»

Он вернулся в вагон, побрился и пересчитал оставшиеся 30 долларов. От станции на 984-й улице его отделяло 95 миллионов больших километров, и он понимал, что пора подумывать о возвращении. В следующий раз он постарается скопить пару тысяч.

7 х 10127 долларов.


День 7-й — Запад, 270°—121-я Центральная империя.


Франц взглянул на приборную панель.

— Разве здесь нет остановки? — спросил он у сидевшего в другом ряду мужчины. — Я хотел узнать, какие здесь средние цены.

— По-разному — от пятидесяти центов и до…

— Пятьдесят центов! — Франц вскочил с места. — Когда следующая остановка? Мне надо выходить!

— Только не здесь, сынок, — мужчина предостерегающе поднял руку. — Это же Ночной Город. Ты что, торгуешь недвижимостью?

Франц кивнул и попытался взять себя з руки.

— Я думал…

— Успокойся. — Мужчина встал со своего места и уселся напротив. — Это огромная трущоба. Мертвая зона. Кое-где здесь продают пространство по 5 центов. Ни электричества, ни воды…

Два дня они ехали без единой остановки.

— Городские власти уже начали ликвидировать трущобы. Огромными блоками. Ничего другого не остается. Страшно подумать, что при этом происходит с их обитателями. — Он откусил большой кусок от бутерброда. — Странно, но такие мертвые зоны есть повсюду. О них умалчивают, а они все ширятся и ширятся. Все начинается в каком-нибудь закоулке в обычном районе доллар за фут; засорился где-то мусоропровод, не хватает урн — и не успеешь оглянуться, как миллион кубических километров превращается в хаос. Власти приходят на помощь, закачивают цианистый газ и затем… замуровывают выходы и входы. Если район замурован, это уже навсегда.

Франц кивнул, прислушиваясь к глухому гудению экспресса.

— В конце концов ничего не останется, кроме мертвых зон. Весь Город превратится в огромное кладбище.


День 10-й — Восток, 90° — 755-я Великая метрополия.


— Стойте! — Франц вскочил и удивленно уставился на приборную панель.

— В чем дело? — удивился сосед напротив.

— Восток! — закричал Франц. Он постучал рукой по панели, но ничего не изменилось. — Разве поезд повернул назад?

— Нет, это Восточный экспресс, — отозвался второй пассажир, — вы что, сели не в тот поезд?

— Но поезд идет на запад, — настаивал Франц, — он идет на запад уже десять дней.

— Десять дней! — воскликнул пассажир. — Неужели вы провели в поезде целых десять дней?

Франц прошел вперед и обратился к проводнику:

— Куда идет этот поезд? На запад?

Проводник отрицательно покачал головой:

— На восток, сэр. Он всегда шел на восток.

— Вы все с ума посходили! — закричал Франц. — Покажите мне поездной журнал.

— Сожалею, сэр, но это не разрешается. Могу ли я взглянуть на ваш билет, сэр?

— Послушайте, — тихо проговорил Франц, изнемогая от накопившегося в нем за двадцать лет чувства безысходности, — я еду в этом поезде…

Он замолчал и вернулся на свое место.

Пятеро пассажиров настороженно следили за ним.

— Десять дней, — потрясенно повторил один из пассажиров.

Две минуты спустя в вагон вошел охранник и потребовал у Франца его билет.

— И билет, разумеется, оказался в полном порядке, — проговорил врач. — Да, как ни странно, но нет закона, который бы запрещал такие поездки. Когда я был помоложе, я сам любил прокатиться бесплатно, хотя мне, конечно, такие выходки в голову не приходили.

Врач снова сел за стол.

— Мы снимаем обвинение. Вы не бродяга в том смысле, в каком это определяет закон, и транспортные власти тоже не могут предъявить вам никаких претензий. Кстати, они не в состоянии объяснить, каким образом эта кривизна оказалась заложенной в транспортную систему; похоже, это исконная особенность Города. Теперь перейдем к вам. Вы собираетесь продолжить свои поиски?

— Я хочу построить летательный аппарат, — осторожно сказал М. — Где-то же должно быть Свободное пространство. Не знаю… может быть, на нижних уровнях…

Врач встал:

— Я попрошу сержанта передать вас нашему психиатру, который поможет вам избавиться от кошмаров.

Врач подошел к дверям, но вдруг остановился.

— Послушайте, — принялся он объяснять, — возьмите, к примеру, время, у него ведь не существует границ. Субъективно оно может протекать быстрее или медленнее, но что бы вы ни делали, вам не остановить эти часы. — Он показал на часы на столе. — Или же заставить повернуть их вспять. Точно так же нельзя выйти за пределы Города.

— Ваша аналогия неверна, — ответил М. — Все это, — он показал рукой на стены комнаты, на огни за окном, — построено нами. Но никто не в состоянии ответить на вопрос: что здесь было прежде?

— Город был всегда, — сказал врач. — Разумеется, не эти самые кирпичи и балки, а другие. Вы же согласны, что время не имеет ни начала, ни конца. Город так же стар, как время, и он существует вместе с ним.

— Но ведь кто-то же положил самый первый кирпич? — настаивал М. — Было Основание.

— Это миф. В него верят только ученые, да и то больше на словах. В частных беседах они признают, что Первый камень — просто суеверие. Мы отдаем ему дань из чувства традиции, но ведь ясно, что самого первого кирпича не было никогда. В противном случае необходимо объяснить, кто его положил и, что еще труднее, откуда взялись те, кто его положил.

— Где-то должно существовать Свободное пространство, — упрямо повторил М., — у Города должны быть границы.

— Почему? — переспросил врач. — Не может же Город плавать в центре пустоты? Или вы хотите доказать именно это?

— Нет, — устало отозвался М.

Врач молча разглядывал его несколько минут и затем вернулся назад, к столу.

— Ваша навязчивая идея начинает меня тревожить. Как говорят психиатры, вы зациклились на парадоксе. Может быть, вы слышали про Стену и сделали из этого ложные выводы.

— Про какую стену? — поинтересовался М.

— Некоторые ученые мужи полагают, будто Город окружен Стеной, за которую невозможно проникнуть. Я даже и не пытаюсь понять эту теорию — настолько она абстрактна и заумна. Подозреваю, что они приняли за Стену те замурованные черные зоны, сквозь которые вы проезжали на Суперэкспрессе. Лично я предпочитаю общепринятую точку зрения, что Город простирается во всех направлениях беспредельно.

Он снова направился к двери.

— Подождите здесь; я попробую договориться, чтобы вас освободили условно. Не волнуйтесь, психиатры мигом приведут вас в порядок.

Когда врач вышел, М. продолжал сидеть уставясь в пол. Он так устал, что не испытывал даже чувства облегчения. Потом он встал, потянулся и на подкашивающихся ногах медленно прошелся по комнате.

За окном уже погасли последние уличные огни, и патрульный на переходном мостике зажег фонарик. На поперечной улице по рельсам прогрохотала полицейская дрезина. На улице зажглись три огонька и затем погасли один за другим.

М. задумался над тем, почему Грегсон не встретил его на станции. Внезапно его внимание привлек календарь на стене: 12 августа! Тот самый день, когда он начал свое путешествие ровно три недели назад.

Сегодня!


Поехать по Зеленой линии в западном направлении до 298-й улицы, пересесть на Красный лифт и подняться на 237-й уровень. Оттуда — пешком по 175-му маршруту до пересадки на 438-й пригородный и сойти на 795-й улице. Затем на голубом экспрессе до Плаза-терминал и на углу 4-й и 275-й повернуть налево и…

Оказаться снова в той точке, откуда начал путь.


Ад х 108 долларов.

Горловина 69

Первые дни все шло хорошо.

— Держитесь подальше от окон и забудьте об этом, — сказал им доктор Нейл. — Что касается вас, это еще одна вынужденная мера. В одиннадцать тридцать или двенадцать спуститесь в зал и побросайте мяч, поиграйте в настольный теннис. В два для вас прокрутят фильм в неврологической операционной. Пару часиков почитайте газеты, послушайте пластинки. Я появлюсь в шесть. К семи вы войдете в маниакальное состояние.

— Есть ли шанс появления провалов памяти? — спросил Авери.

— Абсолютно никакого, — ответил Нейл. — Если устанете, конечно, отдохните. Пожалуй, это единственное, к чему вам трудновато будет привыкнуть. Помните, что вы все еще сидите на 3500 калориях, поэтому ваш энергетический уровень — и вы заметите это, особенно днем, — будет все время на одну треть ниже. Вам самим придется следить за собой, вносить поправки в свое поведение. Все это, в основном, запрограммировано, но тем не менее учитесь, так сказать, играть в шахматы, овладевайте внутренним зрением.

Горелл наклонился вперед:

— Доктор, если уж так захочется, можно все-таки выглядывать из окна?

Доктор Нейл улыбнулся:

— Не беспокойтесь. Провода удалены. Теперь, даже если вы устанете, все равно не сможете заснуть.

Нейл подождал, пока трое мужчин покинут лекционный зал, направляясь назад, в Восстановительное крыло, а затем сошел с кафедры и закрыл за ними дверь. Это был невысокий широкоплечий мужчина старше пятидесяти, с резко очерченным нервным ртом и мелкими чертами лица. Он выхватил стул из переднего ряда и ловко уселся на него верхом.

— Ну? — спросил он. Морли сидел на столе у задней стены, рассеянно поигрывая карандашом. В свои тридцать лет он был самым молодым членом бригады, работавшей под руководством Нейла в клинике, но по какой-то непонятной причине Нейл любил потолковать именно с ним.

Он догадался, что Нейл дожидается ответа, и пожал плечами:

— Кажется, все в порядке. С чисто хирургической точки зрения выздоровление прошло успешно. Сердечные ритмы согласно ЭКГ в норме. Сегодня утром я просмотрел рентгеновские снимки — все залечилось просто великолепно.

Нейл с усмешкой наблюдал за ним:

— Вы говорите так, словно не одобряете чего-то.

Морли рассмеялся и встал на ноги:

— Конечно, одобряю. — Он прошелся между столами в своем расстегнутом белом халате, засунув руки глубоко в карманы. Нет, пока что вам удалось защитить свою позицию по каждому пункту. Вечеринка только начинается, а гости уже в чертовски хорошей форме. В этом нет никаких сомнений. Мне казалось, что трех недель будет недостаточно для того, чтобы вывести их из состояния гипноза, но и тут вы окажетесь, по-видимому, правы. Сегодня их первый самостоятельный вечер, посмотрим, что будет с ними завтра.

— А что вы ожидаете, так сказать, секретно? — спросил Нейл, криво улыбнувшись. — Интенсивной обратной реакции спинного мозга?

— Нет, — ответил Морли, ведь психометрические тесты показали, что ничего подобного не ожидается. Ни единой травмы. Он уставился на доску, а затем пристально посмотрел на Нейла: — Да, по осторожным предварительным оценкам, вы добились успеха.

Нейл оперся на локти, расслабил мышцы лица:

— Думаю, что я добился большего, чем просто успех. Заблокирование синапсов отсекло много данных, которые, как я полагал, останутся в центрах: незначительные отклонения психики, комплексы, небольшие фобии, в общем, перемены к худшему в психическом статусе. Большинство исчезли, по крайней мере, не обнаружились во время тестов. Однако все это побочные цели, и благодаря вам, Джон, и всем остальным в бригаде, нам удалось поразить главную цель.

Морли пробормотал что-то, но Нейл продолжал, по своему обыкновению проглатывая слова:

— Никто из вас еще не понимает этого, но совершен такой же огромный шаг вперед, как и тот, что проделал первый ихтиозавр, выйдя на сушу из моря 300 миллионов лет назад. Мы наконец-то освободили наше сознание, вытащив его из той архаичной сточной канавы, называемой сном, этого еженощного отступления в биологический автоматизм. Практически одним надрезом скальпеля мы добавили двадцать лет к человеческой жизни.

— Остается только надеяться, что люди сумеют распорядиться ими, — прокомментировал Морли.

— Погодите, Джон, — парировал Нейл, — это не аргумент. Что они собираются делать со временем, это их дело. Они возьмут из него все точно так же, как максимально пользуются всем, что нам уже дано. Думать об этом слишком рано, однако все же оценим универсальное применение достигнутого. Впервые человек станет жить все двадцать четыре часа в сутки, не уподобляясь треть суток роботу, с храпом развлекающемуся эротическими сновидениями.

Словно устав от тирады, Нейл замолчал и стал тереть глаза:

— Что же беспокоит вас?

Морли сделал беспомощный жест рукой:

— Не уверен… просто я… — Он потрогал пластиковый макет головного мозга на стенде рядом с доской. В одной из его плоскостей отражалась голова Нейла, искаженная, без подбородка, с огромным куполообразным черепом. Среди рабочих столов в пустом лекционном зале он казался каким-то сумасшедшим гением, терпеливо дожидающимся начала экзамена, которому никто не мог подвергнуть его.

Морли повернул макет пальцем — отражение Нейла поблекло, а затем исчезло. Какими бы ни были его сомнения, Нейл был, по-видимому, единственным человеком, который сумел бы понять их.

— Я знаю, все, что вы сделали — это отрезали несколько нервных узлов гипоталамуса. Понимаю — результат будет ошеломляющим. По-видимому, произойдет величайшая со времен грехопадения человека социальная и экономическая революция. Однако по какой-то необъяснимой причине у меня не выходит из головы рассказ Чехова, тот самый, об одном человеке, который поспорил на миллион, что проживет в полнейшем одиночестве в течение десяти лет. И все идет хорошо, но за минуту до того, как закончится срок, он сам, намеренно, покидает свою комнату. Конечно, он сошел с ума.

— Да?

— Не знаю, но я думаю об этом всю неделю.

Нейл фыркнул:

— Мне кажется, вы хотите сказать, что сон тоже что-то вроде коллективной деятельности и что эти трое теперь изолированы, лишены группового подсознательного призрачного океана снов? Так?

— Может быть.

— Вздор, Джон. Чем дальше мы прячем подсознательное в себе, тем лучше. Мы словно осушаем болота. С точки зрения физиологии, сон — не что иное, как причиняющие неудобство симптомы кислородного голодания мозга. Но не с этим вы боитесь расстаться, а со сном. Вы упрямо держитесь за свое кресло в первом ряду вашего личного кинозала.

— Вовсе нет, — мягко возразил Морли. Иногда агрессивность Нейла удивляла его, казалось, что тот считает сон сам по себе каким-то тайным позорным пороком. — Я просто имею в виду, что будь то к лучшему или к худшему, но Лэнг, Горелл и Авери заклинились на самих себя. Они никогда не смогут выйти из этого состояния, даже на пару минут, не говоря уж о восьми часах. Сколько бы вы выдержали сами? Может быть, нам просто нужна эта восьмичасовая скидка каждый день, чтобы облегчить бремя необходимости быть самим собой? Помните, что ни вы, ни я не сможем быть ежеминутно рядом с ними, чтобы пичкать их постоянно тестами и фильмами. Что произойдет, если они пресытятся собой?

«Этого не случится, — сказал себе Нейл. Он встал, ему внезапно наскучили рассуждения Морли. — Средний темп их жизни будет даже ниже, чем у нас; стрессы и напряжения не смогут даже выкристаллизоваться. Вскоре мы будем казаться им скопищем маньяков, которые полдня суетятся, как дервиши, а другую половину суток пребывают в ступоре».

Он двинулся к двери, потянулся к выключателю:

— Пока, увидимся в шесть.

Они вышли из аудитории и вместе пошли по коридору.

— Что вы собираетесь делать? — спросил Морли.

Нейл рассмеялся:

— А как вы думаете? Постараюсь хорошенько выспаться.

Сразу после полуночи Авери и Горелл играли в настольный теннис в залитом ярким светом гимнастическом зале. Оба были хорошими игроками и посылали шарик на сторону противника, прилагая минимальные усилия. Оба чувствовали себя полными сил и энергии; Авери слегка потел, но это происходило с ним из-за ярко светящихся плафонов под потолком, которые ради надежности эксперимента поддерживали иллюзию полного дня. Авери — самый старший из трех волонтеров, высокого роста, невозмутимый по натуре, с замкнутым выражением худого лица, даже не пытался говорить с Гореллом, а просто сконцентрировал силы, чтобы подготовиться к наступающему испытанию. Он знал, что ему не грозит усталость, но по мере того, как продолжал играть, все тщательнее следил за ритмом дыхания, тонусом мышц, то и дело поглядывая на часы.

Горелл, самодовольный, сдержанный человек, тоже был несколько подавлен. Между ударами он мельком разглядывал гимнастический зал, отметив изогнутые, как в ангаре, стены, просторный полированный пол, закрытые световые люки под потолком. Время от времени он бессознательно притрагивался пальцем к округлому шраму на затылке.

В самом центре вокруг проигрывателя стояли пара кресел и кушетка — там Лэнг играл в шахматы с несшим ночное дежурство Морли. Лэнг сидел, скорчившись над доской. Агрессивный по натуре, с волосами проволокой, острым носом и резко очерченным ртом, он пристально следил за фигурами. С тех пор, как четыре месяца назад Лэнг приехал в клинику, он регулярно играл с Морли; силы их были почти равны, если не считать легкого преимущества Морли. Однако сегодня вечером Лэнг применил новую систему атаки и уже через десять ходов завершил развитие своих фигур, а теперь крушил оборону противника. Его мозг работал четко, сконцентрировавшись исключительно на доске, хотя только этим утром Лэнг избавился от побочных последствий гипноза, в тумане которого он и оба его коллеги дрейфовали вот уже три недели, подобно роботизированкым призракам.

Позади Лэнга вдоль зала располагались лаборатории, в которых работала контрольная бригада. Через плечо он видел лицо человека, смотрящего на него сквозь круглое оконце в одной из дверей. Там в постоянной готовности находились группа санитаров, интернов[116] и каталки. (Последняя дверь, в небольшую палату на три койки, была тщательно заперта.) Через мгновение лицо исчезло. Лэнг улыбнулся, вспомнив, какое современное оборудование применялось для наблюдения за ними. Свой перевод в клинику Нейла он считал удачей и абсолютно верил в успех эксперимента. Нейл заверил его в том, что в самом худшем случае внезапное накопление токсинов в крови может вызвать легкое оцепенение, но сам мозг окажется незатронутым.

— Нервная ткань никогда не устанет, Роберт, — повторял ему Нейл снова и снова. — Мозг не может устать.

Покуда Лэнг дожидался ответного хода Морли, он проверил время по настенным часам — двенадцать двадцать. Морли зевнул, его лицо, обтянутое словно посеревшей кожей, было сосредоточенно. Он выглядел усталым и каким-то бесцветным. Он сидел мешком в кресле, подперев лицо одной рукой. Лэнг стал размышлять о том, какими слабыми и примитивными будут скоро выглядеть те, кто вынужден засыпать каждый вечер, когда их мозг не выдерживает груза скопившихся токсинов и края их сознания становятся размытыми, словно потрепанными. Неожиданно он подумал о том, что сам Нейл в это мгновение тоже спит. Он словно наяву увидел Нейла, скорчившегося на измятой постели двумя этажами выше, — содержание сахара в крови низкое, сознание дрейфует в сновидениях.

Лэнг рассмеялся над своим самомнением, и Морли взял обратно ладью, которой только что сделал ход.

— Я, наверное, слепну. Что я делаю?

Лэнг снова рассмеялся:

— А вот я только что обнаружил, что бодрствую.

Морли улыбнулся:

— Запишем это, как лучшее высказывание недели.

Он переставил ладью, выпрямился и взглянул на теннисистов. Горелл нанес молниеносный удар — и Авери побежал за шариком.

— С ними, кажется, все в порядке. А как вы?

— Выше всяческих похвал, — откликнулся Лэнг. Он быстро окинул глазами фигуры на доске и сделал ход прежде, чем Морли успел перевести дыхание.

Обычно они быстро переходили в эндшпиль, но сегодня Морли пришлось сдаться уже на двадцатом ходу.

— Отлично, — сказал он ободряюще. — Скоро ты сможешь обыграть самого Нейла. Еще одну партию?

— Нет. Я все-таки устал. Кажется, это собирается перерасти в проблему.

— Придется столкнуться с этим. Со временем придешь в форму.

Лэнг выудил из фонотеки один из альбомов Баха. Он поставил «Бранденбургский концерт» и опустил иглу. Когда раздались громкие, обильные звуки, он откинулся назад, вслушиваясь в музыку.

Морли подумал: «Абсурд. Как сможешь ты быстро бегать? Три недели назад ты был просто щенком».

Оставшиеся часы пролетели быстро. В час тридцать они поднялись в операционную, где Морли и один из интернов подвергли подопечных беглому осмотру: пульс, быстрота реакции, выделения.

Одевшись, они отправились в пустой кафетерий перекусить и, усевшись на стулья, заспорили, как назвать этот новый для них, пятый по счету, прием пищи. Авери предложил «серединник», Морли — «сегодник».

В два часа все заняли свои места в неврологической операционной и провели пару часов, просматривая фильмы о сеансах гипноза за последние три недели.

Когда программа закончилась, они спустились вниз, в гимнастический зал, — ночь почти прошла. Они по-прежнему чувствовали себя уверенно и бодро. Горелл шел впереди, поддразнивая Лэнга по поводу некоторых эпизодов фильмов, имитируя его поведение в трансе.

— Глаза закрыты, рот открыт, — демонстрировал он, намеренно натыкаясь на Лэнга, который едва успевал отпрыгнуть в сторону. — Посмотри на себя. Даже сейчас с тобой происходит то же самое. Поверь мне, Лэнг, ты вовсе не бодрствуешь, ты сомнамбулируешь. — Он обратился за поддержкой к Морли: Согласны со мной, доктор?

Морли проглотил зевоту: «Ну, раз уж вы так — то оба хороши».

Он следовал за ними по коридору, прилагая все усилия, чтобы не спать на ходу; он чувствовал себя так, будто не эти трое, а он сам обходился без сна последние три недели.

По приказанию Нейла все освещение в коридорах и на лестницах было включено. Двое санитаров, идущих впереди, проверяли, чтобы окна, мимо которых они проходили, были надежно зашторены, а двери закрыты. Нигде не было ни единой затененной ниши или иного прибежища тени.

Нейл настоял на этом, тем самым весьма неохотно подтвердив факт возможного возникновения рефлекторной ассоциации между темнотой и сном:

— Придется согласиться с этим. У всех организмов, за исключением немногих, такая ассоциация достаточно сильна, чтобы стать рефлексом. Млекопитающие с высоко организованной нервной системой зависят в своем существовании от весьма чувствительного аппарата в сочетании с по-разному развитой способностью запоминать и классифицировать информацию. Поместите их в темноту, отсеките поступление к коре головного мозга потока визуальных данных — и это их парализует. Сон — защитный рефлекс. Он снижает скорость обмена веществ, способствует накоплению энергии, увеличивает способность организма к выживанию, погружая его в привычную среду…

На лестничной площадке на середине пролета было широкое зашторенное окно, днем настежь открытое, словно навстречу парку за клиникой. Проходя мимо этого окна, Горелл остановился. Он подошел к нему и отстегнул защелку шторы.

Все еще не открывая окна, он повернулся к Морли, который наблюдал за ним с верхней площадки.

— Табу, доктор? — спросил он.

Морли по очереди посмотрел на каждого из этой троицы. Горелл держался спокойно и невозмутимо, по-видимому, просто удовлетворяя свой каприз, и не более того. Лэнг сидел на перилах и следил за происходящим с любопытством, однако на его лице было написано выражение безразличия. Только Авери выглядел слегка взволнованным, его тонкое лицо было бледно и напряженно. В голове Морли зашевелились не совсем уместные мысли: тень в четыре утра; им придется бриться дважды в сутки; почему здесь нет Нейла? Уж он-то знал, что они кинутся к окну, как только представится случай.

Заметив, что Лэнг насмешливо улыбается, глядя на него, он пожал плечами, стараясь скрыть свою нерешительность.

— Ради бога, если хотите. Как сказал Нейл, провода отключены.

Горелл отбросил в сторону штору, и все они сгрудились у окна, всматриваясь в ночь. Внизу под ними серо-оловянные газоны стелились в сторону сосен и отдаленных холмов. Милях в двух в стороне слева неоновая реклама мигала и манила к себе.

Ни Горелл, ни Лэнг не отметили в себе никакой реакции, и уже через несколько мгновений их интерес к окну стал пропадать. Авери ощутил неожиданный укол под сердцем, однако взял себя в руки. Он стал обшаривать глазами темноту — небо было ясным и совершенно безоблачным, и сквозь массу звезд он сумел разглядеть узкий призрачный Млечный Путь. Он молча смотрел на него, позволяя ветру высушить проступивший у него на лице и шее пот.

Морли тоже подошел к окну и облокотился на подоконник рядом с Авери. Краешком глаза он пристально наблюдал за любым проявлением моторного тремора — подергиванием века, ускорением дыхания, что указало бы на проявление рефлекса. Он вспомнил предупреждение Нейла — в человеке сон, в основном, бессознательный акт, связанный с рефлексом, обусловленным привычкой. Однако благодаря тому, что мы отрезали гипоталамические связи, регулирующие поток информации, сонливость не должна возникать вовсе. Однако это вовсе не значит, что рефлекс не проявится каким-либо иным способом. Но рано или поздно нам все равно придется пойти на риск и позволить им взглянуть, так сказать, на темную сторону жизни.

Морли размышлял обо всем этом, когда кто-то толкнул его в плечо.

— Доктор, — услышал он голос Лэнга. — Доктор Морли. — Очнувшись, он взял себя р руки. Он остался у окна один. Горелл и Авери были уже на середине следующего пролета.

— Что-то случилось? — быстро спросил Морли.

— Ничего, — успокоил его Лэнг. — Мы возвращаемся в зал. Он пристально взглянул на Морли: — У вас все в порядке?

Морли потер щеку.

— Боже, я, должно быть, заснул. — Он посмотрел на часы четыре утра. Они простояли у окна минут пятнадцать. Он запомнил только, как он облокотился о подоконник. — Я беспокоился только о вас.

Это позабавило всех, особенно Горелла.

— Доктор, — пропел он. — Если вам это интересно, я рекомендую вас хорошему анестезиологу.

Через пять часов они почувствовали некоторый отлив сил в мышцах. Начались обильные выделения — видимо, продукты распада медленно засоряли их организм. Ладони чуть занемели и стали влажными, подошвы ног казались подушечками из губ. Эти ощущения вызывали смутное беспокойство даже на фоне отсутствия умственной усталости.

Нечувствительность продолжала распространяться. Авери отметил, как она словно расползлась по коже на скуле, перекинулась на виски, отчего возник легкий приступ лобной мигрени. Он упрямо переворачивал страницы, но его руки были словно слеплены из замазки.

Затем появился Нейл, и они стали оживать. Нейл выглядел посвежевшим и элегантным, он словно летал на крыльях.

— Как дела у ночной смены? — осведомился он отрывочно, переходя от одного подопытного к другому, всякий раз улыбаясь при этом. — Чувствуете себя нормально?

— Не так уж плохо, — ответил за всех Горелл. — Легкий приступ бессонницы.

Нейл захохотал и похлопал его по плечу, затем направился в лабораторию.

В девять часов, побрившись и переодевшись, они собрались в аудитории. Они снова чувствовали себя бодрыми и полными энергии. Периферийное оцепенение и легкая апатия прошли, как только были подключены капельницы, и Нейл сказал, что в течение недели их организмы адаптируются достаточно, чтобы справляться своими силами.

Все утро и большую часть дня они работали над серией тестов для выявления коэффициентов умственного развития, ассоциативных и моторных связей. Нейл не давал им передышки, то и дело поправляя изображение на экране «радар», жонглируя сложными цифровыми и геометрическими последовательностями, выстраивая все новые и новые словесные цепочки.

Он казался более чем удовлетворенным результатами.

— Чем короче время поступления информации, тем глубже следы памяти, — сказал он Морли, когда в пять трое испытуемых удалились на отдых. Жестом он указал на карточки тестирования, рассыпанные перед ним на столе. — А вы беспокоились о подсознательном. Взгляните на данные Лэнга. Поверьте мне, Джон. Скоро он станет вспоминать у меня о своем пребывании в утробе матери.

Морли кивнул; его первые сомнения рассеивались.

В течение последующих двух недель он или Нейл находились с добровольцами неотлучно, просиживая вместе с ними под потоками света, излучаемыми плафонами, оценивая их ассимиляцию к дополнительным восьми часам суток, тщательно наблюдая за симптомами любого «отклонения». Нейл вел их от одной фазы программы к другой, подвергая тестам, через долгие часы бесконечных ночей — его мощное эго словно вспрыскивало энтузиазм во всех членов бригады.

Однако Морли беспокоил все усиливающийся эмоциональный окрас взаимоотношений Нейла с его тремя подопечными. Он опасался, как бы они не привыкли идентифицировать Нейла с самим экспериментом. (Позвони в колокольчик — и у подопытного животного начинается выделение слюны. И наконец прекрати звонить после долгого периода адаптации — и оно временно теряет способность кормиться вообще. Такой пробел едва ли повредит собаке, но может привести к несчастью ставшую сверхчувствительной психику.)

Однако Нейл пристально следил за этим. К концу двух первых недель, схватив сильную простуду после полной ночной отсидки, он решил провести следующий день в постели и вызвал Морли к себе в офис.

— Переходный процесс проходит слишком позитивно. Нужно бы немного сбавить.

— Согласен, — ответил Морли. — Но как?

— Скажите им, что я буду спать двое суток, — сказал Нейл. Он собрал со стола пачку докладов, таблиц, карточек тестирования и сунул их под мышку. — Я нарочно перегрузился успокоительным, чтобы хорошенько отдохнуть. Я превратился в тень, переполнен синдромами усталости, перегруженные клетки моего организма взывают о помощи. Выложите им все это.

— Не слишком ли резко? — спросил Морли. — Они возненавидят вас за это.

Однако Нейл лишь улыбнулся и отправился реквизировать офис рядом со своей спальней.

В ту ночь Морли был на дежурстве в гимнастическом зале с десяти вечера до шести утра. Как обычно, сначала он проверил, чтобы санитары с их каталками были наготове, затем прочитал записки в журнале, оставленные одним из старших интернов, его предшественников, а уж потом отправился к креслам. Он уселся на кушетке рядом с Лэнгом и стал листать журнал, внимательно присматриваясь к людям. В ярком свете плафонов их осунувшиеся лица приобрели какой-то болезненный, Синюшный оттенок. Старший интерн предупредил его, что Авери и Горелл, возможно, переутомились, играя в теннис, но к одиннадцати часам они прекратили игру и уселись в кресла. Они читали как-то невнимательно и совершили два похода в кафетерий, всякий раз в сопровождении одного из санитаров. Морли рассказал им о Нейле, но, к его удивлению, никто из них не отреагировал ни словом.

Медленно наступила ночь. Авери читал, согнув свое длинное туловище в кресле. Горелл играл в шахматы с самим собой. Морли дремал.

Лэнг ощутил непонятное беспокойство. Тишина в зале и отсутствие всякого движения угнетали его. Он включил проигрыватель и снова прослушал «Брандербургский концерт», анализируя последовательность музыкальных тем, затем сам на себе провел тестирование на слова-ассоциации, переворачивая страницы книги, используя слова в верхнем правом углу страниц для контроля.

Морли склонился к нему:

— Что-то происходит?

— Несколько интересных ответов, — Лэнг нащупал блокнот и набросал что-то. — Я покажу это Нейлу утром или когда он проснется. — Он задумчиво посмотрел на источники света: — Я просто размышлял. Как вы думаете, каким будет очередной шаг вперед?

— Куда вперед? — переспросил Морли.

Лэнг сделал широкий жест:

— Я имею в виду — по лестнице эволюции. Триста миллионов лет назад мы начали дышать атмосферным воздухом и оставили море. Теперь мы сделали еще один — перестали спать. Что потом?

Морли покачал головой:

— Эти два шага не аналогичны. Во всяком случае, с точки зрения фактов, мы еще не вышли из первобытного моря. Вы все еще носите с собой его точную копию в виде системы кровообращения. Все, что мы совершили, — это заключили в капсулу часть необходимой нам окружающей среды для того, чтобы бежать из нее.

Лэнг кивнул.

— Я думал о другом. Скажите, вам никогда не приходило в голову, насколько полно наша психика ориентирована на смерть?

Морли улыбнулся.

— Время от времени, — сказал он, стараясь угадать, куда клонит Лэнг.

— Как странно все это, — продолжал задумчиво тот. — Принцип удовольствие — боль, вся сексуальная система выживания принуждения, одержимость нашего суперэго завтрашним днем; в основном, психика не заглядывает дальше собственного могильного камня. Откуда такая непонятная фиксация? — Он помахал указательным пальцем. — Потому что благодаря этому психика получает убедительное напоминание об уготованной ей судьбе.

— Вы имеете в виду черную дыру? — предположил Морли, криво ухмыльнувшись. — Сон?

— Абсолютно точно. Это просто псевдосмерть. Конечно, вы не сознаете этого, но это должно быть ужасно. — Он нахмурился: — Не думаю, чтобы даже сам Нейл отдавал себе отчет в этом; помимо того, что сон — это отдых, он наносит нам чувствительную травму.

«Ах, вот что, — подумал Морли. — Великий отец-аналитик был застигнут врасплох на собственной кушетке». Он попытался решить, что хуже, — пациент, хорошо знакомый с психиатрией, или тот, кто знает лишь немногое.

— Исключите сон, — продолжал Лэнг, — и вы также уничтожите все страхи и защитные механизмы, построенные вокруг них. Затем, наконец, психика получит шанс сориентироваться на чем-то стоящем.

— Например?.. — спросил Морли.

— Не знаю… возможно, на самое себя?

— Интересно, — прокомментировал Морли. Было три десять утра. Он решил провести следующий день за изучением последних карточек тестирования Лэнга.

Он тактично выждал минут десять, затем встал и пошел в офис.

Лэнг закинул одну руку за спинку кушетки и стал наблюдать за дверью в комнату санитаров.

— В какую игру играет Морли? — спросил он. — Кто-нибудь вообще видел его где-нибудь?

Авери опустил журнал:

— Разве он не пошел в комнату санитаров?

— Десять минут назад, — сказал Лэнг, — и с тех пор не показывался. Ведь кто-то обязан дежурить при нас неотлучно. Где он?

Горелл, игравший в шахматы в одиночку, оторвал глаза от доски:

— Возможно, на него действует столь поздний час. Лучше разбудите его, а то Нейл все равно узнает. Скорее всего, он заснул над грудой карточек тестирования.

Лэнг рассмеялся и устроился поудобней на кушетке. Горелл потянулся к проигрывателю, достал пластинку и поставил ее на диск.

Когда проигрыватель зашипел, Лэнг отметил, как тихо в зале. В клинике всегда было спокойно, но даже по ночам, когда наступал, так сказать, отлив сотрудников, поток разнообразных звуков — скрип стула в комнате санитаров, гудение генератора в операционной — пробивался сюда, поддерживая ощущение продолжения жизни.

Теперь же воздух словно поредел и был недвижим. Лэнг внимательно прислушался. Здание словно вымерло, лишившись малейшего эха. Он встал и прошел в комнату санитаров. Он знал, что Нейл не одобряет болтовню с обслуживающим персоналом, но отсутствие Морли изумило его.

Он подошел к двери и заглянул в комнату через стекло, пытаясь узнать, там ли Морли.

Комната была пуста. Свет горел. Две каталки стояли на своих обычных местах у стены рядом с дверью, третья была посредине, на столе были рассыпаны карточки, но вся группа из трех-четырех интернов куда-то исчезла.

Лэнг подождал, потянулся к дверной ручке и обнаружил, что дверь заперта.

Он снова повертел ручку и крикнул через плечо остальным:

— Авери, здесь никого нет.

— Попробуй другую дверь. У них, наверное, брифинг на завтра.

Лэнг перешел к двери в хирургическую. Свет там был выключен, но он видел белый, отделанный эмалью стол и большие диаграммы, развешанные по стенам. Внутри никого не было. Авери и Горелл наблюдали за ним.

— Они там? — спросил Авери.

— Нет, — Лэнг повернул ручку. — Дверь заперта.

Горелл выключил проигрыватель и вместе с Авери подошел к Лэнгу. Они снова попробовали открыть и ту, и другую двери.

— Но они где-то здесь, — сказал Авери. — Хотя бы один должен быть на дежурстве. — Он указал на дверь в самом конце: — А как насчет той?

— Заперто, — сказал Лэнг. — 69-я всегда заперта. Наверное, там спуск вниз.

— Попробуем офис Нейла, — предложил Горелл. — Если их нет и там, мы пройдем через приемный покой и попытаемся выйти. Наверное, это какой-то новый фокус Нейла.

В двери офиса Нейла стекла не было. Горелл постучал, подождал и постучал снова, громче.

Лэнг повертел ручку, затем опустился на колени.

— Света нет, — доложил он.

Авери обернулся и посмотрел на две оставшиеся двери зала, обе в дальнем конце — одна вела в кафетерий и неврологическое крыло, другая — в парк позади клиники.

— Разве Нейл не намекал, что может однажды сыграть с нами подобную шутку? — спросил он. — Чтобы посмотреть, как мы справимся ночью самостоятельно.

— Но Нейл спит, — возразил Лэнг. — Он собирался отоспаться пару деньков. Если только…

Горелл указал кивком головы на кресла:

— Подойдемте. Скорее всего, он и Морли наблюдают за нами.

Они вернулись на свои места. Горелл перенес шахматную доску через кушетку и расставил фигуры. Авери и Лэнг раскинулись в креслах, открыли журналы и стали листать страницы. Прямо над ними плафоны посылали конусы обильного света вниз, в тишину.

Единственным звуком было тиканье часов. Три пятнадцать утра.

Перемены были почти незаметны. Сначала это коснулось перспективы — легкое размывание и перегруппировка очертаний. Коегде пропадал фокус, по стене медленно скользила какая-то тень, углы изменили конфигурацию и удлинились. Словно двигалась жидкость, вереница бесконечно малых величин, однако постепенно сформировалось главное направление.

Гимнастический зал уменьшался в размерах. Дюйм за дюймом стены двигались вовнутрь, словно наползая друг на друга по периметру пола. По мере того, как они сближались, их очертания изменялись тоже; ряды огней под самым потолком внезапно потускнели, сетевой кабель, проходивший у основания стены, влез в плинтус; квадратные дефлекторы воздушных вентиляторов смешались в беспорядке.

Сверху, подобно днищу огромного лифта, на пол надвигался потолок.

Горелл оперся локтями о шахматную доску, закрыв лицо руками. Он устроил сам себе вечный шах, но продолжал двигать фигуры взад и вперед, время от времени поглядывая вверх, словно в поисках вдохновения, одновременно шаря глазами по стенам. Он знал, что Нейл где-то прячется и наблюдает за ним.

Он пошевелился, снова посмотрел вверх и пробежал взглядом по стене до самого дальнего угла в поисках подслушивающего устройства, спрятанного в панели. Он давно уже пытался отыскать «глазок» Нейла, но безуспешно. Стены были идеально ровными, и он уже дважды исследовал каждый квадратный фут, но кроме трех дверей в стене, казалось, не было никаких, даже самых крошечных отверстий.

Вскоре у него стал болезненно подергиваться левый глаз, и, отодвинув от себя шахматную доску, он лег навзничь. Прямо над ним с потолка свешивались ряды люминисцирующих трубок, вправленные в клетчатые пластиковые плафоны, рассеивающие свет. Он собирался было поделиться с Авери и Лэнгом результатами поисков подслеживающего устройства, когда неожиданно ему пришла в голову мысль о том, что каждый из них мог сам прятать на себе микрофон.

Он решил размять ноги, встал, медленно прошелся по полу. Просидев над шахматной доской с полчаса, он чувствовал, как у него затекли мышцы, и ему захотелось поиграть мячиком или поработать на тренажере гребли. Однако к своему вящему раздражению он вспомнил, что кроме кресел и проигрывателя в зале не было ничего.

Он достиг стены и пошел обратно, прислушиваясь к любым звукам, долетавшим из прилегающих комнат. Ему стало досаждать шпионств Нейла и вообще вся эта конспирация замочной скважины; он отметил с удовольствием, что уже половина четвертого — часа через три все это закончится.

Гимнастический зал сокращался. Теперь он стал вдвое меньше своего первоначального объема; голые стены лишились дверей, это была теперь все еще просторная, но продолжавшая сжиматься коробка. Ее стены въехали друг в друга, сливаясь по какой-то абстрактной, не толще волоса линии, подобно граням, разрываемым в многомерном потоке. На месте оставались только часы и единственная дверь.

Лэнг все же обнаружил, где спрятан микрофон. Он сидел в своем кресле, пощелкивая суставами пальцев, пока не вернулся Горелл, затем встал и предложил ему свое место. Авери сидел в другом кресле, положив ноги на проигрыватель.

— Присядь-ка на секунду, — сказал Лэнг. — Мне захотелось прогуляться.

Горелл опустился в кресло.

— Я спрошу Нейла, нельзя ли нам заполучить стол для тенниса. Это поможет скоротать часы и даст возможность разминаться.

— Неплохая идея, — согласился Лэнг. — Если только мы протащим его через дверь. Сомневаюсь, что это удастся, кроме того, здесь и так негде повернуться, даже если мы поставим кресла вдоль стены.

Он прошелся по залу, исподтишка посматривая сквозь окно в комнате санитаров. Свет был включен, но там все еще никого не было.

Тогда он легким шагом подскочил к проигрывателю и несколько мгновений прохаживался рядом с ним. Неожиданно он повернулся и зацепился ногой за гибкий шнур, ведущий к розетке в стене.

Вилка выскочила из розетки и упала на пол. Лэнг оставил ее лежать там и уселся на подлокотник кресла Горелла.

— Я только что отключил микрофон, — доверительно сообщил он.

Горелл осторожно оглянулся:

— Где он был?

Лэнг показал:

— Внутри проигрывателя. — Он рассмеялся чуть слышно. Мне показалось, будто я зацепил самого Нейла. Он придет в бешенство, когда поймет, что больше не слышит нас.

— А почему ты думаешь, что эта штука была в проигрывателе? — спросил Горелл.

— Где ей быть еще? Кроме того, ей вообще не было иного места. Только здесь. Если только не там, — он жестом показал на плафон, висевший в самом центре потолка. — Он пуст, если не считать двух лампочек. Проигрыватель — самое подходящее место. Я давно догадался, что микрофон там, но не был уверен до тех пор, пока не уяснил, что у нас есть проигрыватель, но нет пластинок.

Горелл кивнул с важным видом. Лэнг отошел, прищелкивая языком. Над дверью в помещение 69 часы оттикали три часа пятнадцать минут.

Движение ускорялось. То, что было раньше гимнастическим залом, превратилось теперь в небольшую комнату семи футов в ширину — тесный, почти идеальный куб. Стены сдвинулись вовнутрь по сходящимся диагоналям, не доходя всего несколько футов до окончательного фокуса…

Авери заметил, что Горелл и Лэнг слоняются вокруг его кресла.

— Вы что, хотите присесть? — спросил он. Они отрицательно покачали головами. Авери отдыхал еще несколько минут, потом выбрался из кресла и потянулся.

— Четверть четвертого, — заметил он, упершись руками в потолок. — Кажется, будет долгая ночь.

Он отклонился назад, чтобы позволить Гореллу пройти мимо него, а затем стал ходить по кругу вслед за остальными в тесном пространстве между креслом и стенами.

— Не представляю, как это Нейл хочет, чтобы мы бодрствовали в этой дыре по двадцать четыре часа в сутки, — продолжал он. — Почему у нас нет телевизора? Даже радио сгодилось бы.

Они скользили вокруг кресла: Горелл, за ним Авери, а Лэнг завершал круг; за плечами у них словно выросли горбы, шеи согнулись от того, что они смотрели все время вниз, на пол, ноги автоматически повторяли медленный, словно свинцовый ритм часов.

Теперь зал стал уже горловиной — узкой вертикальной камерой всего несколько футов в ширину и шести футов в высоту. Сверху горела всего одна запыленная лампочка под металлической сеткой. Словно разрушаясь под воздействием стремительного движения, поверхность стен стала шероховатой, напоминая фактурой рябой от щербин камень…

Горелл нагнулся, чтобы ослабить шнурок на ботинке, и Авери тут же врезался в него, ударившись плечом о стену.

— Все в порядке? — спросил он, взяв Горелла за руку. Здесь немного тесновато. Просто не понимаю, зачем это Нейл засунул нас сюда.

Он прислонился к стене, склонив голову, чтобы не касаться теменем потолка, и в раздумье озирался по сторонам.

Зажатый в угол, Лэнг стоял рядом с ним, переминаясь с ноги на ногу.

Горелл присел на корточки прямо под ними.

— Сколько времени? — спросил он.

— Пожалуй, около четверти четвертого, — предположил Лэнг. — Что-то около этого.

— Лэнг, где вентилятор? — спросил Авери.

Лэнг принялся рассматривать стены и небольшой квадрат потолка:

— Да где-то здесь.

Горелл поднялся на ноги, и они стали исследовать пол у себя под ногами.

— Вентилятор должен быть с легкой сеткой, — предположил Горелл. Он потянулся вверх, просунул пальцы сквозь прутья клетки и пощупал что-то за лампочкой.

— Ничего нет. Странно. Мне кажется, что нам не хватит воздуха уже через полчаса.

— Вполне возможно, — сказал Авери. — Ты знаешь, что-то…

Тут вмешался Лэнг. Он схватил Авери за локоть.

— Скажите, Авери, как мы очутились здесь?

— Что ты имеешь в виду, «очутились»? Мы же в команде Нейла.

Лэнг прервал его: «Знаю». Он указал на пол: «Я имею в виду, здесь, внутри».

Горелл покачал головой:

— Уймись, Лэнг. Ну как еще? Вошли через дверь, конечно.

Лэнг в упор посмотрел на Горелла, потом на Авери.

— Какую дверь? — спросил он спокойно.

Горелл и Авери подождали, потом каждый из них повернулся, чтобы по очереди осмотреть каждую стену, обегая ее взглядом от пола до потолка. Авери потрогал руками кладку стен, затем опустился на колени и пощупал пол, стараясь подковырнуть пальцами плиты. Горелл скорчился рядом с ним, разгребая швы между камнями.

Лэнг вжался в угол и бесстрастно наблюдал за ними. Его лицо было неподвижно и спокойно, однако он чувствовал, как безумно часто пульсирует вена у него на левом виске.

Когда они наконец встали, неуверенно всматриваясь в лица друг друга, он бросился между ними к противоположной стене.

— Нейл! Нейл! — закричал он и злобно замолотил кулаками по стене. — Нейл! Нейл!

Освещение стало тускнеть у них над головой.

Морли закрыл за собой дверь офиса операционной и прошел к столу. Несмотря на то, что было три часа пятнадцать минут, Нейл, вероятно, уже проснулся и работал над самыми последними материалами в офисе по соседству со своей спальней. К счастью, карточки тестирования, собранные в тот день, со свежими пометками одного из интернов, уже достигли лотка для информации на его столе.

Морли выбрал папку Лэнга и стал просматривать карточки. Он подозревал, что ответы Лэнга на некоторые тесты, замаскированные в форму вопросов, могут пролить свет на действительные мотивы, лежащие за его уравнением «сон есть смерть».

Смежная дверь в комнату санитаров открылась, и внутрь заглянул интерн.

— Не хотите ли, чтобы я сменил вас в зале, доктор?

Морли жестом отослал его: «Не беспокойтесь. Я буду там через минуту».

Он выбрал нужные ему карточки и начал готовиться к переходу в зал. Он не торопился оказаться снова под ослепительными лучами плафонов и поэтому оттягивал возвращение как можно дольше. Только в три двадцать пять он наконец-то вышел из офиса и вошел в зал.

Люди сидели там, где он оставил их: уронив голову на кушетку, Лэнг наблюдал за тем, как он приближался, Авери сутулился в кресле, уткнувшись носом в журнал, а Горелл горбился над шахматной доской, спрятавшись за кушетку.

— Кто-нибудь хочет кофе? — позвал Морли, решив, что им нужно отвлечься.

Никто не пошевелился. Морли почувствовал легкое раздражение, особенно при виде Лэнга, который смотрел мимо него на часы.

Затем он заметил нечто, заставившее его остановиться: на полированном полу в десяти футах от кушетки лежала шахматная фигура. Он подошел и поднял ее. Это был черный король. Он изумился, как это Горелл играет в шахматы без одной из самых важных фигур, когда заметил еще три фигуры, тоже валявшиеся на полу. Он посмотрел туда, где сидел Горелл.

Под креслом и кушеткой валялись все остальные фигуры. Горелл сидел на своем месте мешком: один его локоть соскользнул с подлокотника — и рука висела между коленями, касаясь костяшками пальцев пола. Другой рукой Горелл подпирал лицо. Его мертвые глаза уставились в пол.

Морли подбежал к нему:

— Лэнг! Авери! Позовите санитаров! — Он добрался до Горелла и потянул его из кресла. — Лэнг! — позвал он снова.

Лэнг все еще смотрел на часы. Тело его застыло в жесткой, неестественной позе восковой фигуры. Морли уложил Горелла на кушетку, затем склонился над Лэнгом и заглянул ему в лицо. Потом потянулся к Авери, отвел в сторону журнал и тронул его за плечо. Голова Авери безвольно качнулась. Журнал выпал у него из рук, пальцы которых так и остались в скрюченном положении у него перед лицом.

Морли перешагнул через лежащие на проигрывателе ноги Авери и дотянулся до кнопки. Он включил его и повернул ручку объема звука на полную мощность.

Звонок тревоги загремел над дверью в комнату санитаров.

— Вас не было с ними? — резко спросил Нейл.

— Нет, — сознался Морли. Они стояли у двери палаты интенсивной терапии. Двое санитаров только что привели в готовность блок электротерапии и увозили его корпус на тележке. За пределами гимнастического зала происходило суетливое движение санитаров и интернов. Все огни, за исключением плафонов в центре потолка зала, были выключены, и сам зал напоминал теперь театральную сцену, опустевшую после представления.

— Я просто заскочил в офис, чтобы забрать свежие карточки тестирования, — объяснял он. — Меня не было дольше десяти минут.

— Вам надлежало наблюдать за ними неотступно, — выпалил Нейл. — Никуда не отлучаться, как бы вам этого ни хотелось. На кой черт мы нагородили и зал, и весь этот цирк?

Это происходило вскоре после пяти тридцати утра. Бесполезно промучавшись над тремя людьми в течение двух часов, он был близок к полному истощению. Он посмотрел на них, лежавших безучастно на своих койках, прикрытых простынями по самые подбородки. Они почти не изменились, но их открытые глаза не мигали, а на словно опустевших лицах было написано полнейшее безразличие.

Интерн склонился над Лэнгом, вспрыскивая ему подкожное. Морли уставился в пол.

— Думаю, рано или поздно они все равно ушли бы.

— Как вы можете говорить такое? — Нейл сжал губы. Он чувствовал себя изможденным и обессилевшим. Он знал, что Морли, вероятно, прав — те трое отключились окончательно, не выказывали никакой реакции ни на инсулин, ни на электрошоки, пребывая в состоянии кататонического ступора. Однако, как всегда, Нейл отказывался соглашаться с чем-либо без абсолютного доказательства. Он направился в офис и закрыл за собой дверь.

— Садитесь, — он пододвинул стул для Морли и заметался по комнате, ударяя кулаком в ладонь другой руки.

— Отлично, Джон. Так что же это такое?

Морли взял одну из карточек тестирования, лежавшую на столе, и повертел между пальцев. Отрывочные фразы проносились у него в голове, незаконченные, неуверенные, подобные слепой рыбине.

— Что же вы хотите от меня услышать? — спросил он. — Реактивация инфантильности? Отступление в великую дремлющую матку? Или же просто приступ раздражения?

— Продолжайте.

Морли пожал плечами: «Состояние непрерывного бодрствования — это выше того, что может вынести мозг. Любой сигнал, часто повторяемый, постепенно теряет свой смысл. Попробуйте повторить слово «сон» пятьдесят раз. Начиная с какого-то момента самосознание мозга притупляется. Он не способен больше схватить, кто это или почему происходит то, он словно ложится в дрейф».

— Что же мы тогда делаем?

— Ничего. Недостаток зарубок в памяти вплоть до первого поясничного сегмента. Центральная нервная система не выносит анестезии.

Нейл покачал головой:

— Вы проиграли. Вы запутались, — сказал он кратко. Жонглирование обобщениями не вернет этих людей к жизни. Сначала нужно выяснить, что же случилось с ними, что они чувствовали и видели фактически.

Выражая сомнение, Морли нахмурился:

— Эти джунгли помечены табличкой «частное владение». Даже если вы добьетесь этого, неужели в картине психической драмы ухода из жизни есть какой-нибудь смысл?

— Конечно, есть. Каким бы ни было их безумие для нас, для них это была реальность. Если бы мы узнали, что провалился потолок, или весь зал наполнился мороженым, или превратился в лабиринт, нам было бы над чем поработать. — Он уселся на стол: — Вы помните тот рассказ Чехова, о котором вы мне говорили?

— «Пари»? Да.

— Я прочитал его вчера вечером. Любопытно. Это намного ближе к тому, о чем вы пытаетесь сказать, — он пристально осмотрел офис.

— Эта комната, к обитанию в которой человек осужден на десять лет, символизирует ум человека, доведенный до высшей степени самосознания… Что-то очень сходное произошло с Авери, Гореллом и Лэнгом. Должно быть, они достигли стадии, за которой уже не смогли больше хранить идею их собственной индивидуальности. И я сказал бы, кроме неспособности понять эту идею, они не осознавали ничего больше. Они уподобились человеку, заключенному в сферическое зеркало, который видит только одно огромное, уставившееся на него око.

— Так вы думаете, что их уход — бегство от этого ока, всеподавляющего эго?

— Не бегство, — поправил Нейл. — Психический больной никогда ни от чего не убегает. Он намного чувствительней. Он просто подстраивает реальность под себя. Научиться бы этому фокусу. Комната в рассказе Чехова наводит меня на объяснение того, как происходит это приспособленчество. В нашем случае эквивалентом комнаты был гимнастический зал. Я начинаю понимать, что было ошибкой помещать их там — все эти огни, просторный пол, высокие стены. Все это усилило перегрузку. Фактически, гимнастический зал мог легко стать внешней проекцией их собственного эго.

Нейл забарабанил пальцами по столу:

— Моя догадка заключается в том, что в этот момент они либо выросли в этом зале сами до размеров этаких гигантов, либо низвели объем зала до их собственной величины. Вероятней всего, что они сами обрушили на себя этот зал.

Морли едва заметно ухмыльнулся:

— Итак, все, что остается делать, так это накачать их медом и апоморфином и уговорить ожить? А если они откажутся?

— Не откажутся, — сказал Нейл. — Вот увидите.

В дверь постучали, интерн просунул внутрь голову.

— Лэнг выбирается из этого. Он зовет вас.

Нейл выпрыгнул из офиса. Морли последовал за ним в палату. Лэнг лежал на койке под простыней совершенно неподвижно. Его губы были слегка раздвинуты. Ни звука не слетало с них, но Морли, склонившийся над ним вместе с Нейлом, видел, как спазматически вибрировала подъязычная кость.

— Он очень слаб, — предупредил интерн.

Нейл пододвинул стул и уселся рядом с койкой. Видно было, насколько он сконцентрировался, хотя плечи его были расслаблены. Он низко склонился к Лэнгу и напряженно вслушивался. Через пять минут все повторилось. Губы Лэнга задрожали. Его тело под простыней напряглось, он словно старался разорвать пряжки, затем снова расслабился.

— Нейл… Нейл, — пробормотал он. Звуки, слабые и приглушенные, доносились словно из чрева колодца. — Нейл… Нейл.

Нейл погладил его по лбу своей небольшой аккуратной рукой.

— Да, Бобби, — произнес он мягко. Его голос был нежнее птичьего пуха. — Я здесь, Бобби. Ты можешь теперь выходить.

Двенадцатая дорожка

— А ну, попробуйте теперь угадать вот это, — предложил профессор Шерингэм.

Макстид снова напялил наушники. Как только диск проигрывателя завращался, он был весь внимание.

Вначале он услышал дробное металлическое пощелкивание, словно в трубу бросили горсть железных опилок. Это длилось всего десять секунд, а затем сменилось писком радиосигналов.

— Ну? — быстро спросил Шерингэм.

Макстид снял наушники и потер рукой ухо. Не час и не два, а уже несколько часов Шерингэм заставлял его слушать записи из своей коллекции, и наушники порядком надавили ему уши.

— Это может быть все, что угодно. Например, таяние кубика льда? — наугад ответил Макстид.

Шерингэм так энергично замотал головой, что даже затряслась его короткая бородка.

— Ну тогда — столкновение двух галактик, — пожал плечами Макстид.

— Нет, не угадали. Звуковые волны не преодолевают космические расстояния. Хорошо, я помогу вам. Это имеет отношение к пресловутому звуку из известной поговорки. — Игра в вопросы и ответы явно доставляла удовольствие профессору Шерингэму.

Макстид раскурил сигарету и бросил горящую спичку прямо на стол. Он с нескрываемым удовольствием смотрел, как, догорая, она оставляет безобразный темный след на крышке рабочего стола в лаборатории профессора. Он чувствовал, как нервничает стоящий рядом Шерингэм.

Напрягая мозги, Макстид старался придумать ответ позабористей.

— А что, если это муха…

— Ваше время истекло, — резко прервал его профессор. — Ну так вот, извольте — это звук падающей булавки. — Он снял пластинку с проигрывателя — на ней, как заметил Макстид, было всего три дорожки — и поставил ее на свое место на полке.

— Записан только момент полета в пустоте, но не момент падения. Использована труба длиной пятьдесят футов, в которую вмонтировано восемь звукоулавливающих устройств. Я надеялся, что вы хоть на этот раз угадаете…

Он вытащил еще одну пластинку, на этот раз двенадцатидорожечную. Пока Шерингэм устанавливал ее на проигрывателе, Макстид поднялся со стула и посмотрел в окно на уютный внутренний дворик, где в вечерних сумерках тускло поблескивали на столике графин и стаканы. Он внезапно почувствовал раздражение от того, что столько часов терпит этого Шерингэма и его дурацкие детские выдумки.

— Выйдем на свежий воздух, — недовольно буркнул он, протискиваясь между столом и усилительной установкой. — У меня в ушах гудит.

— О, с удовольствием, — быстро согласился профессор и с особым тщанием и осторожностью закрепил пластинку на диске проигрывателя. — Это последняя запись. Так сказать, на закуску.

Вечер был теплый. Шерингэм зажег японские фонарики, и оба с удовольствием опустились в плетеные садовые кресла и вытянули ноги. Удобно откинувшись на спинки, они смотрели на темнеющее вечернее небо.

— Надеюсь, вам не было скучно? — спросил Шерингэм, подвигая Макстиду графин с виски. — Коллекционирование микрозвуков — увлекательнейшее занятие. Боюсь, что у меня это уже не просто хобби, а чистое помешательство.

Макстид неопределенно хмыкнул.

— Некоторые записи весьма любопытны, — согласился он. — В них есть эдакая сумасшедшинка экспериментирования, как, например, сильно увеличенные снимки головы ночной бабочки или лезвия бритвы. Несмотря на ваши прогнозы, мне кажется, микросоника никогда не найдет практического применения. Это всего лишь лабораторные игры.

Шерингэм покачал головой.

— Вы ошибаетесь, Макстид. Серьезно ошибаетесь. Вспомните запись деления живой клетки. Мы начали прослушивать именно с нее. Усиленный в сто тысяч раз звук был похож на грохот рушащихся балок, треск и скрежет рвущихся стальных листов. Вы сами сказали, что это напоминает замедленную запись автомобильной катастрофы. По сравнению с этой записью деление клетки растения прозвучало как электронная поэма, в которой была своя мелодия, своя мягкая тональность. Это убедительно подтверждает, какая огромная пропасть лежит между животным миром и миром растений.

— Слишком заумный способ доказательств, профессор. Есть способы попроще, — заметил Макстид, разбавляя виски содовой. — Так, чего доброго, вы станете определять скорость своего автомобиля по звездам. Что ж, это тоже возможно, но не проще ли взглянуть на спидометр?

Шерингэм кивнул головой, не сводя взгляда с Макстида. Было похоже, что его интерес к этой теме уже угас. Оба какое-то время сидели молча, держа стаканы в руках. Казалось, никогда еще их столько лет скрываемая взаимная неприязнь не была столь очевидной. Их отличало все — характер, манеры и, бесспорно, физический облик. Высокий, грузный, с грубоватым, по-своему красивым лицом, Макстид, удобно лежа в кресле, думал в эту минуту о Сьюзан Шерингэм. Она была на вечеринке у Терноболлов, и если бы не необходимость соблюдать осторожность, он тоже был бы там.

Он мог бы провести этот вечер с ней, а не с ее нелепым и смешным коротышкой мужем.

Он старался смотреть на Шерингэма как можно более равнодушно и отстраненно, гадая, однако, какие преимущества мог иметь перед ним этот скучный, малоприятный человек, педант с академически засушенными мозгами и таким же чувством юмора. Ровным счетом никаких на первый взгляд. Однако надо было обладать известным мужеством и чувством достоинства, чтобы пригласить в гости соперника, как это сделал Шерингэм сегодня. И, видимо, неспроста. Мотивы у него, бесспорно, есть, от него всего можно ожидать.

Предлог был, правда, явно надуманным. Шерингэм — профессор биохимии в местном университете, владелец великолепно оборудованной лаборатории, о которой ходили легенды. А он, Макстид, в прошлом дисквалифицированный спортсмен, работает ныне торговым агентом в одной из фирм, производящих электронные микроскопы. Шерингэм вдруг сам позвонил ему и предложил встретиться, намекнув, что встреча может представлять обоюдный интерес.

Разумеется, о деле пока не было сказано ни слова, не упоминалось и имя Сьюзан, которая была, без сомнения, главным звеном в этой шараде. Макстид прикидывал возможные варианты неприятного объяснения, которое неизбежно последует. Как это все произойдет? Нервное метание обманутого мужа из угла в угол, предъявление компрометирующих фотографий, пощечина? В этом Шерингэме есть что-то от зловредного испорченного мальчишки.

Внезапно что-то вернуло его к действительности. Заметно похолодало, словно включили кондиционер. Он почувствовал, как по телу поползли мурашки от струи холодного сквозняка, потянувшего по ногам, а затем дохнувшего в затылок. Он взял стакан и допил остаток виски.

— Холодно у вас здесь, — промолвил он.

— Вы так считаете? — рассеянно спросил Шерингэм и посмотрел на часы. Казалось, он к чему-то прислушивается, словно ждет сигнала. Наконец, встряхнувшись, со странной полуусмешкой он сказал: — Ну вот и настало время прослушать последнюю.

— Вы это о чем? — спросил Макстид.

— Сидите. — Шерингэм встал. — Я сейчас включу проигрыватель. — Он указал на рупор усиливающего устройства за спиной Макстида и все с той же ухмылкой исчез в доме.

Ежась от холода, Макстид смотрел на вечернее небо и ждал, когда наконец перестанет дуть этот неприятный сквозной ветер, который как нож вспорол теплый вечерний воздух над двориком.

В рупоре за его спиной послышалось слабое потрескивание, неожиданно повторенное множеством других невидимых рупоров, спрятанных, как вдруг понял Макстид, в живой изгороди дворика.

Недоуменно покачав головой, Макстид подивился чудачествам профессора и решил налить себе еще виски. Он потянулся через стол к графину, но странная тяжесть в теле помешала ему. Он снова плюхнулся в кресло. Ему казалось, что желудок наполнен тяжелой, холодной, как лед, ртутью, не позволяющей сдвинуться с места. Он снова попытался привстать и взять стакан, но лишь неловко задел его и тот откатился на другой конец стола. Кружилась голова, и Макстид тяжело облокотился о стеклянную крышку стола, чувствуя, как голова клонится все ниже и опускается на руки.

Когда он наконец поднял ее, он увидел перед собой Шерингэма, с сочувственной усмешкой глядящего на него.

— Неважно себя чувствуете? — участливо спросил он.

Тяжело дыша, Макстид с трудом откинулся на спинку кресла и попытался что-то ответить Шерингэму, но все слова куда-то исчезли, он попросту забыл их. Сердце странно замирало, гримаса боли исказила его лицо.

— Не стоит волноваться, — успокоил его Шерингэм. — Свертываемость крови — всего лишь побочный эффект, это пройдет.

Он спокойно прохаживался по плитам дворика, наблюдая за Макстидом то с одной, то с другой стороны. Явно удовлетворенный, он наконец присел к столу и, взяв сифон с содовой, круговыми движениями взболтнул содержимое.

— Хромисто-цианокислая соль. Подавляет процесс ферментации, контролирующий водный баланс в организме. Усиливает выбросы гидроксильных ионов в кровь. Короче, Макстид, вам предстоит утонуть. Да, да, утонуть! Но не так, как это случилось бы с вами в любом естественном водоеме. Вы утонете в самом себе, Макстид. Однако не буду вас отвлекать.

И, склонив голову набок, он стал прислушиваться к звукам, доносившимся из рупоров и постепенно заполнявшим дворик. Это были странные приглушенные чмокающие звуки, похожие на плеск волн, лижущих упруго податливый берег. Заглушая их неровный сбивчивый ритм, где-то тяжело, с присвистом работали кузнечные меха. Сначала негромкие, звуки все усиливались, пока не заглушали даже привычный шум соседнего шоссе.

— Фантастика, не правда ли? — воскликнул Шерингэм. Небрежно размахивая сифоном с содовой, он перешагнул через вытянутые ноги Макстида и подкрутил что-то в одном из репродукторов. Профессор, казалось, помолодел лет на десять, он был в отличном настроении, движения его были легки и быстры.

— Высокочастотные усилители, четыреста микросон, усиливают звук в тысячу раз. Я немного смягчил его в записи, но все равно непостижимо, как даже божественные звуки могут превратиться в нечто оскорбляющее слух человека. Уверен, что вам ни за что не угадать, что здесь записано!

Макстид тяжело колыхнулся в кресле. Ртутное озеро на дне желудка было холодным и бездонным, как океанская впадина, руки и ноги непомерно раздулись, как у утопленника, долго пролежавшего в воде. Он видел перед собой возбужденно прыгающего Шерингэма, слышал непрекращающийся далекий шум прибоя. Шум обрушивающихся водяных валов становился все ближе. Вздымаясь, они громко лопались, как пузыри кипящей лавы.

— Знаете, Макстид, сколько времени у меня ушло на то, чтобы записать все это? — жестикулируя рукой с сифоном, кричал ему профессор. — Целый год! — Он стоял, широко расставив ноги, над обмякшим в кресле Макстидом. — Вы не представляете, чего мне стоил этот проклятый год! — На мгновение он вдруг умолк, но тут же прогнал прочь неприятные воспоминания. — В прошлую субботу после полуночи вы с Сьюзан сидели в этом кресле. Вам известно, Макстид, что здесь повсюду установлены микрофоны? Совсем небольшие, величиной с обыкновенный карандаш, с автоматической фокусировкой на источник звука. Лишь в одной спинке вашего кресла их вмонтировано целых четыре. — Затем профессор добавил, словно в посткриптуме. — Сквозняк — это ваше собственное дыхание, вначале относительно спокойное, как мне помнится, но зато потом ваши пульсы, бившиеся в унисон, создали этот эффект грома.

Макстид плыл куда-то, погруженный в волны звуков.

Вскоре он уже не видел ничего, кроме огромного лица Шерингэма, его разинутого рта и дергающейся бородки.

— Макстид! — вопил профессор. — Я даю вам еще шанс — сделайте еще две попытки угадать! Попробуйте сосредоточиться! — Но грохот прибоя заглушил его слова, и Макстид ничего не услышал. — Давайте, старина, постарайтесь же! Вы слышите меня, Макстид?

Профессор подскочил к одному из репродукторов и усилил звук, который, вырвавшись из замкнутого пространства дворика, гулким эхом улетел в ночную тишину.

Сознание Макстида меркло, он был всего лишь крохотный островок, безжалостно размываемый накатывающимися на него волнами.

— Макстид, вы слышите шум моря? — кричал ему прямо в ухо вставший возле него на колени Шерингэм. — Вы догадываетесь, где вам суждено утонуть?

Гигантские водяные валы, нависая один над другим, неумолимо двигались на Макстида.

— Вы тонете, Макстид! — торжествующе вопил Шерингэм. — Тонете в вашем с ней поцелуе!..

Еле видневшуюся вершину островка накрыла набежавшая волна, и все исчезло в морской пучине.

Место Ожидания

Не могу сказать, знал ли о Месте Ожидания Генри Таллис, мой предшественник по Муракской радиообсерватории. Скорее, знал. И все три недели, в течение которых он передавал мне хозяйство — на что требовалось, в сущности, дня три, — Таллис просто тянул время, пытаясь решить для себя: рассказывать мне или нет. И все-таки не рассказал — вот что самое обидное.

Помню, в первый же вечер после моего прибытия на Мурак Таллис задал мне вопрос, над которым я до сих пор ломаю голову.

В воздухе стояло едва слышное гудение восьмидесятиметровой металлической чаши телескопа, а мы смотрели из комнаты отдыха обсерватории на песчаные рифы и окаменелые вершины вулканических джунглей.

— Скажите, Куэйн, — внезапно произнес Таллис, — где бы вы хотели быть, когда наступит конец света?

— Пока не задумывался, — ответил я. — А что, пора срочно решать?

— Срочно? — Таллис слабо улыбнулся, глядя на меня добродушно и в то же время оценивающе. — Подождите, поживете здесь подольше…

Заканчивалась его последняя смена на обсерватории, и я не сомневался, что он имеет в виду тоскливое одиночество в угрюмом краю, который он, после пятнадцатилетней вахты, оставлял на мое попечение. Позже, разумеется, я понял свою ошибку, как и то, что я неправильно судил о его скрытном и сложном характере вообще.

Таллис был худощавым, аскетичного вида человеком лет пятидесяти, хмурым и замкнутым, как я заметил, едва сойдя с грузового корабля, который доставил меня на Мурак. Вместо того чтобы встречать гостя у трапа, Таллис сидел в вездеходе на краю космопорта и сквозь темные очки наблюдал, как я плетусь с чемоданами по солнцепеку, еле волоча гудящие после резкого торможения ноги, спотыкаясь от непривычной силы тяжести.

Такое его поведение было характерным. Таллис всегда держал себя отчужденно и насмешливо. Все, что он говорил, звучало двусмысленно и неопределенно, носило оттенок загадочности, которую часто в качестве защиты выбирают отшельники и крайне замкнутые люди. Причем это не было проявлением ненормальной психики; просто никто не в состоянии провести пятнадцать лет, пусть и с полугодичными перерывами, практически в полном одиночестве на столь далекой планете — точнее, просто на шаре застывшей лавы, — как Мурак, и не приобрести каких-то новых, странных манер. Напротив, как я слишком скоро понял, удивительным было то, что Таллис вообще сохранил здравомыслие.

Он внимательно слушал последние новости с Земли.

— Первый беспилотный полет к проксиме Центавра намечен на две тысячи двести пятидесятый год… Ассамблея ООН в Лейк-Сексес объявила себя суверенным государством… Отменено празднование Дня рождения королевы Виктории… Да вы, должно быть, слышали все это по радио.

— У меня здесь нет другого приемника, — сказал Таллис, — кроме того, что наверху, а он настроен на Андромеду. На Мураке обычно слушают только самые важные новости.

Я было хотел ответить, что даже самые важные новости по пути на Мурак устаревают на миллион лет, но в тот первый вечер меня слишком занимали непривычные условия: значительно более плотная атмосфера, сила тяготения выше земной, дикие перепады температуры (от –30° до +160°) и необходимость приспосабливаться к восемнадцатичасовым суткам.

Кроме этого, мне предстояло почти полное двухлетнее одиночество.

Обсерватория находилась в пятнадцати километрах от Мурак-Рифа, единственного поселения на планете, в предгорье у северного края застывших вулканических джунглей, что тянулись к югу от экватора. Гигантский телескоп и раскинувшаяся сеть из двадцати или тридцати бетонных куполов, где размещалась аппаратура слежения и обработки данных, генератор, холодильная установка, гараж, склады, мастерские и вспомогательное оборудование.

Обсерватория сама обеспечивала себя электричеством и водой. На близлежащих холмах, поблескивая в ярком свете, полосами метров в триста длиной размещались системы солнечных батарей, аккумулирующих энергию солнца и питающих генератор. На одном из склонов, навек прикованный разверстой пастью к скальному грунту, медленно прогрызал себе путь передвижной синтезатор воды, добывая из горной породы водород и кислород.

— У вас будет масса свободного времени, — предупреждал меня заместитель директора Института астрографии на Цересе, когда я подписывал контракт. — Конечно, надо будет заниматься профилактическим осмотром механизмов, проверять питание системы слежения и вычислительной техники, но в общем-то с телескопом вам работать не придется. Машина будет за вас думать и записывать всю информацию. Когда полетите на отдых, возьмите ленты с собой.

— Значит, делать мне там нечего, разве что сметать песок с крыльца? — заметил я.

— За это вам и платят, возможно, не так много, как следовало бы. Два года покажутся вам долгим сроком, несмотря на три отпуска. Однако не бойтесь, с ума не сойдете, вы на Мураке не один. Будет просто скучно. Будет скучно ровно на две тысячи фунтов. Впрочем, вам все равно писать диссертацию. Да и кто знает, вдруг понравится? Таллис — наблюдатель, которого вы сменяете, — полетел в две тысячи третьем тоже на два года, а остался на пятнадцать. Он вам все покажет. Человек приятный во всех отношениях, хотя не без причуд.

В первое же утро Таллис отвез меня в поселение за остальным багажом, который путешествовал в грузовом отсеке.

— Мурак-Риф, — указал Таллис, когда старенький, девяносто пятого года «крайслер»-вездеход, с неприятным звуком перетирая гусеницами густой фосфоресцирующий пепел, приблизился к домам. Позади осталась цепь древних озер застывшей лавы. Затвердевшая поверхность этих больших, с километр в поперечнике, серых дисков была испещрена кратерами и лунками от бесчисленных метеоритов, пришедшихся на долю Мурака за последний миллион лет. Вдали на фоне однообразного пейзажа выделялись плоские крыши цехов и три высоких подъемника породы.

— Вас, наверное, предупредили: здесь всего один рудник, грузовой склад и пункт радиосвязи. По последним надежным оценкам, общая численность населения — семь человек.

Я смотрел на расстилавшуюся вокруг пустыню, растрескавшуюся от диких скачков температуры и похожую на огромные ржавые железные плиты, на хаос вулканических джунглей, желтеющих в песчаной дымке. Стояло раннее утро — четыре утра по местному времени, — а температура уже перевалила за 80°. Мы ехали, закрыв и зашторив от солнца окна, под громкое гудение охлаждающей установки.

— То-то небось весело субботними вечерами, — заметил я. — И больше ничего нет?

— Только тепловые бури. Ну и средняя температура в полдень 160°.

— В тени?

Таллис рассмеялся.

— В тени? У вас тонкое чувство юмора. Не забывайте, на Мураке тени нет. За полчаса до полудня температура начинает расти на два градуса в минуту. Оставаться снаружи — все равно что покончить самоубийством.

Мурак-Риф был настоящей дырой. В цехах за главным складом лязгали огромные рудодробилки и транспортеры. Таллис представил меня агенту компании, угрюмому старику по имени Пикфорд, и двум молодым инженерам, распаковывавшим новый грейдер. Никто и не пытался, хотя бы из любезности, завязать со мной беседу. Мы обменялись кивками, погрузили мой багаж на вездеход и уехали.

— Неразговорчивые ребята, — сказал я. — Что они добывают?

— Тантал, ниобий, редкоземельные элементы. Тщетные потуги: концентрация такая, что едва ли стоит разрабатывать. На Мурак заманивает баснословно дешевая лицензия, но дай им Бог свести концы с концами.

— Да, нельзя не радоваться, когда отсюда уезжаешь. Что удерживало вас пятнадцать лет?

— Надо пятнадцать лет рассказывать, — ответил Таллис. — Мне по душе пустынные холмы и мертвые озера.

Я что-то пробормотал, и Таллис, поняв, что я не удовлетворен ответом, собрал внезапно пригоршню серого песка с сиденья, поднял руку и дал песку просочиться сквозь пальцы.

— Превосходная архейская глина. Коренная порода. Плюньте на нее, и может случиться что угодно. Поймете вы меня, если я скажу: ждал дождя?

— А что, должен пойти?

Таллис кивнул.

— Примерно через два миллиона лет — так мне обещал кто-то из заезжих ученых.

Он произнес это с совершенно серьезным видом.

Следующие несколько дней мы проводили инвентаризацию припасов и оборудования. Тогда-то и зародилась у меня мысль: не утратил ли Таллис чувство времени? Большинство людей, подолгу предоставленных самим себе, находят занятия: играют в шахматы, или придумывают головоломки, или просто вяжут. Таллис, насколько я мог судить, ничем подобным не занимался. Единственным его развлечением, казалось, было смотреть из окна своего жилища — неуютного трехэтажного ящика, построенного рядом с магистралью охладителя, — на вулканические джунгли. Он был почти одержим этим — целыми днями и вечерами просиживал, глядя на сотни мертвых конусов, чьи краски, по мере того как день переходил в ночь, пробегали все цвета радуги от красного до фиолетового.

Чего же ждал Таллис? Первый намек я получил примерно за неделю до его отлета. Он собирал свое немногочисленное имущество, и мы освобождали маленькое складское помещение вблизи телескопа. В темноте у задней стены среди старых вентиляторов, груды гусеничных траков и прочего хлама валялись автономные терморегулируемые костюмы — два огромных неуклюжих мешка.

— Неужели приходилось пользоваться? — спросил я Таллиса, представляя себе мрачные последствия поломки генератора.

Он покачал головой.

— Их оставила исследовательская группа, работавшая на вулканической гряде. Из того, что лежит в хранилищах, можно устроить целый лагерь — если вдруг надумаете на уикэнде заняться сафари.

Таллис стоял у двери. Я повел лучом фонаря по груде хлама и уже собрался выключить его, когда неожиданно что-то блеснуло. Я пробрался через завалы и увидел маленькую — полметра в диаметре и сантиметров тридцать высотой — округлую алюминиевую коробку с батарейным питанием, термостатом и селектором температурного режима. Типичный образчик роскошной безделушки, часть снаряжения дорогостоящей, с размахом предпринятой экспедиции, вероятно, походный бар или коробка для шляп. Крышку украшали выпуклые золотые инициалы: «Ч. Ф. Н.».

Таллис отошел от двери.

— Что это? — резко спросил он, наведя на ящик и свой фонарь.

Мне следовало оставить все в покое, но прозвучавшее в голосе Таллиса явное раздражение заставило меня поднять ящик и вынести его на свет.

Я сдул пыль, откинул вакуумные запоры и снял крышку. В ящике лежали маленький магнитофон, ленты и телескопический микрофонный «журавль», который тут же взвился в воздух и закачался у моего рта. Устройство было дорогим — уникальная, сделанная по спецзаказу игрушка, стоящая по меньшей мере пятьсот фунтов.

— Прекрасная работа! — вырвалось у меня. Я надавил на платформу-основание, и та мягко закачалась. — И воздушная подушка в сохранности.

Я пробежал пальцами по индикатору расстояния и избирательной шестиканальной воспроизводящей головке. Не обошлось здесь и без акустической ловушки — полезного устройства, которое настраивалось на любой порог шума: «слышало» даже, как ползет муха.

Ловушка сработала. Только я хотел посмотреть, что же записалось, как заметил: меня опередили. Лента была вырвана, да так грубо, что одна катушка даже слетела, остались лишь разлохмаченные концы ракорда.

— Кто-то очень спешил… — Я захлопнул крышку и протер рукой золотые инициалы. — Эта вещица, должно быть, принадлежит одному из исследователей. Не хотите отослать ему?

Таллис задумчиво смотрел на меня.

— Нет. К сожалению, оба члена группы здесь погибли. Около года назад.

Он рассказал мне о случившемся. Два геолога из Кембриджа договорились с Институтом, что Таллис поможет им разбить лагерь в десяти милях от обсерватории, в вулканических джунглях, где они собирались работать год, занимаясь анализом коры планеты. Геологи не могли себе позволить собственного транспорта, поэтому Таллис сам перевез снаряжение и разбил лагерь.

— Условились, что я ежемесячно буду подвозить им батареи, воду и провиант. Сперва все казалось в норме. Обоим было за шестьдесят, но жару они переносили хорошо. Оборудование работало, а на крайний случай у геологов был аварийный передатчик. Всего я видел их трижды. Когда я приехал в четвертый раз, то никого не застал. По моим оценкам, они отсутствовали в лагере уже около недели. Передатчик был исправен, оставалось много воды. Я предположил, что они вышли на сбор образцов, заблудились и погибли в полуденном пекле.

— Тел не нашли?

— Нет. Я искал, но в вулканических джунглях рельеф поверхности меняется буквально ежечасно. Я известил Институт. Два месяца спустя с Цереса прибыл инспектор и посетил со мной лагерь. Он зарегистрировал их смерть, велел мне разобрать оборудование и хранить его здесь. Ни родственники, ни друзья геологов за их личными вещами не обращались.

— Трагический случай, — сказал я и отнес ящик с магнитофоном на склад.

Мы вернулись в свое жилище. До полудня оставался час, и параболический солнечный отражатель над крышей сверкал как чаша, полная жидкого огня.

— На что они надеялись? Чей голос пытались записать в вулканических джунглях? — спросил я Таллиса. — Акустическая ловушка сработала.

— Разве? — Таллис пожал плечами. — И что с того?

— Ничего, просто любопытно. Странно, что причины их гибели не расследовались более тщательно.

— Зачем? Учтите, поездка сюда с Цереса стоит восемьсот фунтов, а с Земли — более трех тысяч. Экспедиция была частная. Кому взбредет в голову тратить деньги и время, чтобы доказать очевидное?

Я хотел узнать подробности, но последняя фраза Таллиса красноречиво положила конец этому разговору. Мы молча пообедали, а потом отправились на обход солнечных батарей, чтобы заменить сгоревшие термопары. Исчезнувшая магнитофонная лента и две смерти наводили на подозрения; оба факта явно были связаны между собой.

В последующие дни я наблюдал за Таллисом более внимательно, надеясь разгадать окружавший его ореол таинственности.

И обнаружил то, что вызвало у меня крайнее удивление.

Я поинтересовался его планами на будущее. Они оказались весьма неопределенными; Таллис пробормотал что-то невнятно об отпуске, которого он явно не жаждал… Складывалось впечатление, что он об этом просто не думал. В последние перед отлетом дни все его внимание сосредоточилось на вулканических джунглях. От зари до поздней ночи он просиживал в кресле, безмолвно глядя на мертвую панораму рассыпающихся скал, мыслями витая где-то далеко-далеко.

— Когда вернетесь? — спросил я с деланной игривостью, недоумевая, зачем вообще он покидает Мурак.

Таллис принял вопрос всерьез.

— Боюсь, что не вернусь вовсе. Пятнадцать лет — срок немалый; вряд ли можно просидеть непрерывно на одном месте больше. После этого человек срастается…

— Непрерывно? — перебил я. — Но вы же летали в отпуск?

— Нет, и не собирался. Мне было некогда.

— Пятнадцать лет! — воскликнул я. — Боже мой, почему? Тоже нашли место! И что значит «некогда»? Вы же просто сидели, ждали неизвестно чего!.. Кстати, чего вы ждали?

Таллис слабо улыбнулся, хотел было ответить, но передумал.

Оставалось еще множество вопросов. Действительно ли погибли геологи? Чего все-таки ждал Таллис? Может, что они вернутся или подадут какой-то знак? Глядя, как Таллис меряет шагами комнату в то последнее утро, я был почти уверен, что он хочет сказать мне нечто важное. Как в дурной мелодраме, Таллис всматривался в пустыню, задерживая отлет, пока не взвыла в космопорте сирена тридцатиминутной готовности. Садясь в вездеход, я бы уже не удивился, если бы из вулканических джунглей выскочили вдруг, требуя крови, мстительные призраки двух геологов.

Мы прощались, Таллис осторожно тряс мою руку. «Вы правильно записали мой адрес? Вы уверены?» По каким-то причинам, противоречащим моим первоначальным подозрениям, он предпринял все меры, чтобы и Институт, и я легко могли найти его.

— Не беспокойтесь, — заверил я. — Я дам вам знать, если пойдет дождь.

Таллис хмуро посмотрел на меня.

— Только не ждите слишком долго. — Его взгляд устремился мимо меня к южному горизонту, сквозь песчаную дымку к безбрежному хаосу вершин. — Два миллиона лет — срок немалый, — добавил он.

У самого трапа я взял его за руку.

— Таллис, — тихо произнес я, — чего вы все время ждали? Там что-то есть, да?

Он отпрянул и как-то весь сразу подобрался.

— Что? — буркнул он, взглянув на часы.

— Вы всю неделю собираетесь мне признаться, — настаивал я. — Ну же, давайте!

Таллис резко качнул головой, пробормотал что-то о жаре и поспешно вошел в шлюзовую камеру.

Я стал кричать ему вслед: «Там два геолога!» Но тут взревела сирена пятиминутной готовности, и когда она стихла, Таллис уже исчез, а экипаж закрывал пассажирский и грузовой люки.

Я стоял на краю космопорта, пока корабль проходил предстартовую проверку, и злился на себя за то, что дотянул с расспросами до последнего момента. А через полчаса Таллиса на планете уже не было.

Шли дни, и воспоминания о Таллисе отодвигались на задний план. Я постепенно обживался в обсерватории, старался организовать свой быт так, чтобы время текло незаметно. Почти каждый вечер ко мне заходил Майер, металлург с рудника, — забыть о смехотворно малой добыче и поиграть в шахматы. Это был крупный мускулистый мужчина лет тридцати пяти, который ненавидел климат Мурака и вообще все с ним связанное, немного грубоватый, пожалуй, но после общения с Таллисом его присутствие как-то меня развлекало.

Майер встречался с Таллисом всего раз или вообще ничего не слышал о гибели двух геологов.

— Идиоты, что они там искали? И вообще, при чем тут геология? На Мураке геологам делать нечего!

Угрюмый старик Пикфорд, представитель компании, был единственным, кто помнил погибших, но время не пощадило и его воспоминаний.

— Торговцы, вот кто они были, — заявил он мне, попыхивая трубкой. — Таллис им подсоблял на тяжелых работах. И чего они сюда приперлись?.. Нашли где продавать свои книги!

— Книги?

— Полные ящики! Вроде бы Библии.

— Наверное, справочники, — уверенно поправил я. — Вы их видели?

— Конечно видел! — проворчал Пикфорд. — Разукрашенные, дорогие, в переплетах… — Он резко дернул головой. — Говорил ведь им, что ни шиша тут не продадут!

Типичный пример «академического» юмора. Похоже, Таллис и те двое ученых подшутили над Пикфордом, выдав свою справочную библиотеку за коммерческие образцы.

Думаю, этот эпизод изгладился бы вскоре из памяти, если бы карты Таллиса не подогревали мой интерес. Их было около двадцати, полмиллиона снимков вулканических джунглей с воздуха в радиусе двадцати километров от обсерватории. На одной из них был отмечен лагерь геологов и возможные маршруты к нему — километров десять пересеченной местности, однако вполне преодолимой для вездехода.

В глубине души я допускал, что высосал все это из пальца. Бессмысленная стрелочка на карте, едва заметный загадочный крестик, а я срываюсь с места ради какой-то дурацкой шахты или двух таинственных могил… Я был почти уверен, что Таллис не повинен — по умыслу или небрежению — в смерти двух человек, и все же ряд вопросов оставался без ответа.

На следующий день я проверил вездеход, сунул в кобуру ракетницу и отправился в путь, предупредив Пикфорда, чтобы тот прослушивал волну передатчика «крайслера» — вдруг подам сигнал бедствия.

На рассвете я вывел вездеход из гаража и направил его вверх по склону между двумя рядами солнечных батарей по маршруту, отмеченному на карте. Сзади меня медленно поворачивался телескоп, без устали следя огромным стальным ухом за разговором Цефеид. Температура держалась около 70° — вполне прохладно для Мурака. С неба цвета спелой вишни, прорезанного синими полосами, на серый пепел вулканических джунглей падал ярко-лиловый свет.

Обсерватория скоро пропала из вида, закрытая столбом поднявшейся пыли. Я миновал синтезатор воды, надежно нацеленный на десять тысяч тонн гидрата кремния, через двадцать минут добрался до ближайшего вулканического конуса — белого широкоплечего гиганта в шестьдесят метров высотой — и, объехав его, попал в первую долину. Вулканы с кратерами метров пятнадцати в поперечнике теснились, будто стадо громадных слонов, разделяемые узкими наполненными пылью долинами шириной метров сто. Там и сям между ними виднелись озера застывшей лавы — прекрасное дорожное покрытие. Вскоре я заметил следы вездехода Таллиса.

Через три часа я достиг лагеря, вернее, того, что от лагеря осталось. Довольно мрачная картина представилась мне на берегу одного из озер застывшей лавы: разбросанные топливные элементы, баки для воды — все тонуло в волнах пыли, поднятой утренним ветром. На дальней стороне озера окрашенные в лиловый цвет вершины вулканов выстроились в уходящую к югу гряду. Острые скалы за ними как бы разрезали небосвод надвое.

Я обошел лагерь в поисках каких-нибудь следов пропавших геологов. Перевернутый на бок, лежал старый походный металлический столик, поцарапанный, с облупившейся зеленой краской. Я поставил его на ножки, выдвинул ящики, но нашел лишь обуглившийся блокнот да телефон, трубка которого утонула в расплавившемся корпусе.

Температура перевалила за 100°, когда я влез в вездеход, и через несколько километров мне пришлось остановиться, потому что кондиционер пожирал почти всю энергию двигателя. Температура за бортом достигла 130°, небо, превратившееся в клокочущий котел, отражалось в близлежащих склонах, отчего по тем будто струился расплавленный воск. Я задраил окна, выключил передачу и все равно вынужден был гонять старый двигатель, чтобы дать достаточно энергии кондиционеру. И так сидел больше часа в тусклом свечении приборной панели, оглушенный ревом мотора, со сведенной судорогой правой ногой, проклиная Таллиса и геологов.

В тот вечер я приготовил свои бумаги и твердо решил заняться наконец диссертацией.

Как-то днем, два или три месяца спустя, расставляя фигуры на доске, Майер произнес:

— Я видел утром Пикфорда. Он хочет кое-что показать тебе.

— Видеозаписи?

— Нет, по-моему, Библии.

Я заглянул к Пикфорду, приехав в следующий раз в поселок. В перепачканном и мятом белом костюме он затаился в тени за конторкой.

— Те торговцы, — сказал он, обдав меня клубами табачного дыма, — ну, о которых вы спрашивали… Говорил же вам, они продавали Библии!

Я кивнул.

— Ну и?..

— Кое-что сохранилось.

Я загасил свою сигарету.

— Можно взглянуть?

Пикфорд взмахнул трубкой.

— Идите сюда.

Я последовал за ним в лабиринт склада, где хранились устаревшие модели вентиляторов, радиоприемников и видеоскопов, много лет назад завезенные на планету для удовлетворения спроса, который на Мураке так никогда и не возник.

— Вот. — У задней стены склада стоял большой — метр на метр — деревянный ящик, обитый стальной лентой. Пикфорд вытащил откуда-то разводной ключ. — Я подумал, может, вы захотите купить…

— Давно здесь этот ящик?

— С год. Таллис забыл забрать его. Попался мне на глаза только на прошлой неделе.

Вряд ли, подумал я, скорее ты ждал, пока Таллис благополучно уедет…

Пикфорд сорвал крышку и аккуратно развел в стороны плотную упаковочную бумагу. Под ней оказался ряд томов, корешок к корешку, в черных сафьяновых переплетах.

Я вытащил наугад одну книгу, довольно увесистую, и поднес ее к свету.

Пикфорд не обманул, это была Библия.

— Вы правы, — произнес я. Пикфорд придвинул стул и сел, не сводя с меня глаз.

Я вновь посмотрел на Библию. Протестантская Библия на английском, с иголочки, будто только из типографии. На пол из книги выскользнул издательский купон, и я понял, что книга не из личной библиотеки.

Переплеты слегка различались. Я вытащил еще один фолиант и обратил внимание, что это уже католическая Библия.

— Сколько у них всего было ящиков? — спросил я Пикфорда.

— С Библиями? Еще четырнадцать, значит, всего пятнадцать. Они заказывали их уже с Мурака. — Старик вытащил очередную книгу и протянул ее мне. — Совсем новенькие, а?

Это был Коран.

Я стал доставать книги и с помощью Пикфорда сортировал их. Всего оказалось девяносто штук (мы сосчитали): тридцать пять Библий (двадцать четыре протестантских и одиннадцать католических), пятнадцать экземпляров Корана, пять — Талмуда, десять — Бхагават-Гиты и двадцать пять — Упанишад.

Я взял по одному экземпляру каждой и заплатил Пикфорду десять фунтов.

— Милости прошу в любое время, — сказал он мне вслед. — Может, и о скидке договоримся!

И тихонько засмеялся, очень довольный собой.

Когда Майер зашел ко мне вечером, то сразу же заметил шесть книг у меня на столе.

— Купил у Пикфорда, — объяснил я и рассказал, как нашел на складе ящик, заказанный геологами с Мурака. — Если верить Пикфорду, всего они заказали пятнадцать ящиков Библий!

— Старик выжил из ума.

— Нет, память его не подводит. Были и другие ящики, потому что этот был закрыт, а Пикфорд знал, что в нем.

— Чертовски смешно. Неужто те двое в самом деле были торговцами?

— Уж во всяком случае не геологами. Почему Таллис солгал? Почему он, между прочим, и словом не обмолвился обо всех эти Библиях?

— Может, забыл?

— О пятнадцати ящиках? Забыл о пятнадцати ящиках книг? Боже всемогущий, да что они с ними делали?!

Майер пожал плечами и подошел к окну.

— Хочешь, свяжусь по радио с Цересом?

— Пока не надо. Не вижу во всем этом смысла.

— А вдруг «нашедшего ждет вознаграждение»? Большое… Господи, я мог бы вернуться домой!

— Успокойся. Сперва надо выяснить, что делали здесь так называемые геологи, зачем заказали это фантастическое количество Библий. В одном я уверен: Таллис все знал. Сначала я решил, что они обнаружили хризоксилитовые залежи и что Таллис их обманул — уж слишком подозрительной показалась мне эта акустическая ловушка; а может, они инсценировали собственную гибель, чтобы несколько лет спокойно вести разработки, используя Таллиса как источник снабжения. Но найденные Библии заставляют предположить совсем иное.

На протяжении трех дней, круглосуточно, лишь изредка засыпая, свернувшись калачиком на водительском сиденье «крайслера», я систематически прочесывал вулканические джунгли: медленно проползал по лабиринтам долин, взбирался на гребни холмов, внимательно изучал каждую обнаженную кварцевую жилу, каждое ущелье или расселину, где могло скрываться то, что я ожидал найти.

Майер замещал меня в обсерватории, приезжая туда ежедневно. Он помог мне привести в порядок старый дизельный генератор, и мы поставили его на вездеход, чтобы обеспечить энергией обогреватель кабины (ночью температура опускалась до минус тридцати градусов), и три больших прожектора, установленных на крыше и дающих круговой обзор. Я сделал две ездки и превратил лагерь геологов в перевалочную базу.

Мы подсчитали, что по клейкому, густому песку вулканических джунглей шестидесятилетний мужчина за час может пройти километра два, а при температуре выше 70° больше двух часов ему не выдержать. Следовательно, зона поисков представляла окружность площадью пять квадратных километров, считая лагерь центром этой окружности, или даже двенадцать квадратных километров, если учесть время на возвращение.

Я буквально обыскал этот участок, отмечая на карте каждый вулкан, каждую долину, проходя их на малой скорости. Двигатель «крайслера» натужно ревел часов по двенадцать — от полудня, когда долины наполнялись огнем и будто бы вновь потекшей лавой, до полуночи, когда вулканы казались огромными горами из слоновой кости, мрачными кладбищами среди фантастических колоннад и нависших портиков — песчаных рифов, опрокинутыми соборами застывших у озер.

Я гнал «крайслер» вперед, выворачивал бампером каждый подозрительный валун, способный скрывать ход в шахту, сносил целые дюны тончайшего белого песка, который обволакивал вездеход мягкой пеленой.

Я ничего не нашел. Рифы и долины были пусты, склоны вулканов девственно чисты. Не было никаких следов и в мелких кратерах — лишь каменная сера, осколки метеоритов и космическая пыль.

На четвертое утро, очнувшись от беспокойного и не принесшего отдыха сна, я решил сдаться.

— Возвращаюсь, — сообщил я Майеру по рации. — Тут ничего нет. Заберу все топливо, что осталось в лагере, и к завтраку буду.

Когда я достиг лагеря, уже светало. Я погрузил топливо на вездеход, выключил фары и, желая бросить прощальный взгляд на долину, сел за походный металлический столик. За вулканами на другой стороне озера поднималось солнце. Я собрал со столика горсть пыли и медленно пропустил ее сквозь пальцы.

— «Превосходная архейская глина», — повторил я слова Таллиса, обращаясь к мертвому озеру. И хотел плюнуть на эту глину — скорее от злости, чем с надеждой, — когда в голове у меня будто сработал выключатель.

Километрах в семи от дальнего конца озера темным силуэтом на фоне восходящего над вулканами солнца застыл высокий, метров тридцати, сине-серый каменный крутой откос, поднимавшийся прямо из пустыни и протянувшийся вдоль горизонта километра на три. Дальше, на юго-западе, его скрывали вершины вулканов. Его крутизна наводила на мысль, что откос этот возник еще в довулканический период. Серая стена из камня, суровая и неприступная, царствовала над пустыней и казалась современницей самого детства планеты, тогда как пыльные вершины вулканов видели лишь ее закат.

Внезапно по какому-то дикому наитию я готов был спорить на свою двухмесячную зарплату, что скальная порода откоса относится к архейскому периоду. Серая стена эта была едва видна из обсерватории и находилась километрах в четырех-пяти от границы обследованной мной территории.

Перед глазами вновь встала хризоксилитовая шахта!

Натужно ревя, «крайслер» пересек озеро на скорости шестьдесят километров в час, и полпути осталось позади. Минут тридцать ушло на преодоление песчаного рифа, и я попал в узкую длинную долину, которая выходила прямо к откосу.

Примерно в километре от него я увидел, что откос представляет собой не сплошную стену, как показалось мне вначале, а некое округлое плато с поразительно ровной поверхностью, словно отсеченной ударом меча. И склоны его были необычайно симметричны. Поднимаясь под углом в тридцать пять градусов, они шли цельным скальным уступом без трещин, без расселин.

Через час я добрался до плато, остановил вездеход у подножия и поднял взгляд на величественную наклонную стену — этакий остров из бледно-голубого камня, поднимающийся со дна пустыни.

Я включил первую передачу и вдавил в пол педаль газа, направив «крайслер» не прямо вверх, а несколько по диагонали, чтобы уменьшить угол подъема. Вездеход ревел и медленно полз вперед, гусеницы скользили и пробуксовывали; тяжелая машина виляла как сумасшедший маятник.

Перевалив за гребень, вездеход выровнялся, и я увидел плато примерно трех километров в диаметре, совершенно гладкое и пустое, если не считать голубого ковра космической пыли.

Посреди плато располагалось довольно большое металлическое озеро, темная поверхность которого дышала жаром.

Я высунул голову в боковое окошко и, пристально вглядываясь вперед, осторожно тронул машину с места, не давая ей набрать скорость. Метеоритов, обломков скал, валунов не было; очевидно, озеро ночью застывало, а днем, с повышением температуры, плавилось.

Хотя почва под гусеницами казалась твердой, как сталь, я остановил вездеход метрах в трехстах от озера, выключил двигатель и залез на крышу кабины.

Угол зрения изменился совсем немного, но и этого было достаточно: озеро исчезло; я видел дно неглубокой чаши, будто выбранной из плато ковшом гигантского экскаватора.

Я вернулся на свое место и завел мотор. Чаша, как и само плато, была идеально круглой, и стенки ее полого опускались на тридцатиметровую глубину, словно имитируя кратер вулкана.

Я остановил вездеход у самого края и спрыгнул на землю.

На дне чаши, прямо в ее центре высились пять гигантских прямоугольных каменных плит, стоящих на огромном пятиугольном фундаменте.

Вот, значит, какой секрет таил от меня Таллис.

Тишина казалась неестественной после трех суток почти беспрерывного рева двигателя.

Я зашагал по пологому склону вниз, к колоссальному сооружению на дне. Впервые за все время пребывания на Мураке я не видел пустыни и слепящих красок вулканических джунглей. Я забрел в бледно-голубой мир, чистый и строгий, как геометрическое уравнение, с идеальной окружностью дна, пятиугольным фундаментом и пятью каменными параллелепипедами, рвущимися ввысь, будто храм некоего неведомого божества.

Мне понадобилось минуты три, чтобы достичь основания монумента. За моей спиной чуть колыхался над двигателем «крайслера» раскаленный воздух. Я подошел к фундаменту — каменной плите в метр толщиной, которая, должно быть, весила больше тысячи тонн, — и приложил ладонь к его поверхности. Голубой крупнозернистый камень еще хранил прохладу. Как и возвышающиеся рядом мегалиты, пятиугольное основание было геометрически правильным и лишенным каких бы то ни было украшений.

Я поднялся на плиту и подошел к ближайшему мегалиту. Солнце сверкающим шаром карабкалось в небо, и лежащие вокруг меня тени гигантских параллелепипедов съеживались буквально на глазах. Как лунатик, я медленно брел к центру этой архитектурной группы, смутно осознавая, что ни Таллис, ни те два геолога не могли, разумеется, вырубить эти каменные плиты и установить их на пятиугольное основание, и вдруг увидел: обращенная к центру сторона ближайшего мегалита испещрена рядами аккуратно высеченных иероглифов.

Я повернулся и провел руками по ее поверхности. В отдельных местах камень осыпался, и линии почти стерлись, но в целом плита оставалась неповрежденной и была густо исписана узкими колонками неких пиктографических символов и сложной клинописью.

Я подошел к другому мегалиту. У него тоже вся внутренняя сторона была покрыта десятками тысяч крошечных знаков, разделенных вертикальными линиями по всей двенадцатиметровой его высоте.

Таких алфавитов я никогда прежде не видел: цепочка зашифрованного текста, в котором различались странные заштрихованные символы, показавшиеся мне цифрами, и своеобразные змееподобные знаки, похожие на стилизованные изображения человеческих фигур.

Внезапно одна строка привлекла мое внимание:

ЦИР*РК VII АЛ*ФА ЛЕП**ИС 1317

Внизу была другая, более поврежденная, но все же различимая:

АМЕН*ТеК LC*V *ЛЬФА ЛЕ*ОРИС 13**

Местами, где время выкрошило кусочки камня, между буквами оставались пробелы.

Я пробежал глазами всю колонку.

ПОНТ*АРХ *CV АЛЬФ* Л*ПОРИС *318

МИР*К LV* А**ФА ЛЕПОРИ* 13*9

КИР** XII АЛЬФ* ЛЕП*РИС 1*19

Список имен с альфы Лепорис тянулся вниз и обрывался в трех дюймах от основания. Продолжение его я нашел через три или четыре колонки иероглифов.

М*МАРИК XX*V АЛ*ФА ЛЕПОРИ* 1389

ЦИРАРК IX АЛ*ФА **ПОРИС 1390

Я перешел к соседнему мегалиту слева и, внимательно осмотрев надписи, обнаружил:

МИНИС-259 ДЕЛЬТ* АРГУС 1874

ТИЛНИС-413 ДЕЛЬТА АРГУС 1874

Здесь пробелов было меньше, записи были более свежими, буквы — более четкими. Всего я различил пять языков, четыре из них, включая земной, — переводы слов из первой колонки слева.

Третий и четвертый мегалиты содержали информацию, полученную с гаммы Грус и беты Триангули. Они следовали тому же образцу; их поверхности были разделены на колонки шириной в полметра, каждая из которых содержала пять рядов записей — на земном и четырех иероглифических языках, — каждая несла одну и ту же скупую информацию в соответствии с одной и той же формулой: имя — место — дата.

Я осмотрел четыре мегалита. Пятый стоял спиной к солнцу, спрятав от него свою внутреннюю сторону. Я пересек укорачивающиеся косые полосы теней и подошел к последней плите, гадая, какой сказочный перечень имен обнаружу там.

Пятый мегалит был чист.

Мои глаза бегали по его огромной не тронутой резцом поверхности, где пока были лишь неглубокие, в сантиметр, разделительные линии, словно некий предусмотрительный каменщик заранее разметил плиту под данные с планеты Земля.

Я вернулся к остальным мегалитам и с полчаса выборочно читал, распластав невольно руки по огромной плите-книге, следуя пальцами по узорам иероглифов — пытался найти какой-то ключ к происхождению и цели звездных каменщиков.

КОРТ*К ЛИГА MLV БЕТА ТРИАНГУЛИ 1723

ИЗАРИ* ЛИГА *VII БЕТА ТРИАНГУЛИ 1724

МАР-5-ГОУ ГАММА ГРУС 1959

ВЕН-7-Г0У ГАММА ГРУС 1960

ТЕТРАРК XII АЛЬФА ЛЕПОРИС 2095

С двадцати-тридцатилетними интервалами — что это? смена поколений? — династии повторялись: Цирарки, Минисы, Гоу… Записи до 1200 года н. э. были неразборчивыми; они составляли примерно половину всех записей. Поверхность мегалитов была почти целиком исписана, и вначале я предположил, что первые записи сделаны приблизительно две тысячи двести лет назад, то есть вскоре после рождения Христа. Однако частота внесения записей росла в геометрической прогрессии: в пятнадцатом веке — одна-две в год, к двадцатому веку — пять-шесть, а ближе к современности — от двадцати записей с дельты Аргус до тридцати пяти с альфы Лепорис.

Самая последняя запись располагалась в нижнем правом углу, в метре от основания:

ЦИРАРК CCCXXIV АЛЬФА ЛЕПОРИС 2218

Буквы были только что высечены, от силы день или даже всего несколько часов назад. Я бросил свое занятие, спрыгнул с плиты фундамента и стал изучать ковер пыли, надеясь обнаружить следы ног или машин, остатки лесов или инструментов.

Но чаша пустовала, сияя идеально ровной пыльной поверхностью; лишь от вездехода тянулась цепочка отпечатков, оставленных моими собственными ботинками.

Я ужасно вспотел; да и сторожевой термодатчик на запястье уже подавал сигналы, предупреждая: температура 85°, девяносто минут до полудня. Я переставил его на 110°, кинул последний взгляд на мегалиты и двинулся к вездеходу.

Волны раскаленного воздуха колыхались и мерцали у краев чаши, оранжевое небо воспаленно вздулось. Я торопливо шагал, намереваясь немедленно связаться с Майером. Если он не подтвердит мои слова, на Цересе сочтут подобное сообщение бредом сумасшедшего. Кроме того, я хотел, чтобы он захватил сюда кинокамеру; через полчаса мы могли бы проявить пленку и предъявить как неоспоримое доказательство дюжину фотографий.

А самое главное, мне просто не терпелось разделить с кем-то свое открытие. Частота записей и практически полное отсутствие свободного места — если только не использовались обратные стороны мегалитов, что казалось мне маловероятным, — свидетельствовали о приближении развязки, очевидно, той самой развязки, которую ждал Таллис. Сотни записей были сделаны за время его пребывания на Мураке; наблюдая целыми днями из обсерватории, он, должно быть, видел каждое приземление.

Когда я добрался до вездехода, на рации упорно пульсировал сигнал вызова. Я щелкнул тумблером, и в уши ворвался голос Майера:

— Куэйн? Где ты пропадал, черт побери? Я уже собрался поднимать тревогу!

Он находился в лагере геологов — решил, что у меня сломался вездеход, когда я не явился вовремя, и пошел на поиски.

Через полчаса я усадил его в машину, развернулся, взметая клубы пыли, и на полной скорости помчался назад. Майер всю дорогу допрашивал меня, но я молчал, ведя «крайслер» через озеро параллельно предыдущему следу. Температура поднялась уже выше 95°, пепельные холмы, казалось, надулись от злости.

В голове среди калейдоскопически мелькающих обрывков мыслей выделялась одна: скорее доставить Майера к мегалитам. Лишь когда вездеход пополз вверх по склону плато, я почувствовал первый леденящий укол страха и опасливо покосился на накренившееся небо. Едва мы успеем достигнуть чаши, как придется не меньше часа пережидать — вдвоем в тесной душной кабине, под оглушающий рев двигателя, с бесполезным слепым перископом… Прекрасная мишень.

Со дна котлована рвался к солнцу раскаленный воздух, и вся центральная часть плато мерцала и пульсировала. Я вел машину прямо туда. Майер застыл в своем кресле. В ста метрах от края чаши марево внезапно рассеялось, и стали видны верхушки мегалитов. Не успел я заглушить двигатель, как Майер выскочил из кабины. Крича что-то друг другу и хватаясь за ракетницы, мы побежали сквозь закипающий густой воздух к возвышавшимся в центре чаши мегалитам.

Я, наверное, не удивился бы, если бы нас встречали, но у плит никого не было. Я первым забрался на пятиугольное основание, глотая ртом расплавленное солнце, помог подняться Майеру и поволок его читать надписи, с гордостью показывая свою находку, включая и нетронутую плиту, зарезервированную для Земли.

Майер слушал, отходил в сторону, потрясенно смотрел на мегалиты.

— Куэйн, вот это да!.. — тихо бормотал он. — Может, это храм?

Я ходил за ним следом, вытирая пот с лица и прикрывая глаза от нестерпимого сияния, отражаемого поверхностями плит.

— Ты только погляди, Майер! Они прилетают сюда уже десять тысяч лет! Понимаешь, что это значит?

Майер робко протянул руку и коснулся одного из мегалитов.

— Аргив Лига XXV… Бета Три… — прочитал он. — Выходит, мы не одни? Боже всемогущий! Как, по-твоему, они выглядят?

— Какая разница? Они, наверное, сами создали плато, вырыли котлован и вырезали плиты из камня. Ты представляешь, какие для этого нужны инструменты?

Мы сжались в крошечной тени мегалита. Температура поднялась до 105° — сорок пять минут до полудня.

— Что же это? — спросил Майер. — Их кладбище?

— Вряд ли. Зачем тогда ставить памятник для Земли? Если они смогли выучить наш язык, то уже поняли, что это бессмысленный жест!.. Так или иначе, сложные погребальные обряды — верный признак упадка, а перед нами свидетельство обратного. Я уверен: они надеются, что в будущем и мы примем активное участие в записях.

— Да, но что происходит? Надо мыслить нестандартно… — Маейр, прищурившись, смотрел на мегалиты. — Это может быть все что угодно, от накладной этнологической экспедиции до списка гостей на вселенском званом вечере.

Вдруг Майер, заметив что-то, нахмурился и подбежал к плите, ощупывая ее руками и всматриваясь в зернистый материал.

— Что с тобой? — спросил я.

— Заткнись! — рявкнул он и попытался отковырнуть ногтем несколько крупинок. — Все это чушь, Куэйн, главное — плиты не из камня!

Майер вытащил из кармана складной нож и яростно начал скрести им мегалит, процарапав прямо через надписи длинную борозду. Я хотел было остановить его, но он меня оттолкнул и провел по царапине пальцем, собирая крошки.

— Ты знаешь, что это? Окись тантала! Чистейшая окись тантала, идущая на вес золота! Неудивительно, что мы здесь добываем так мало. Я-то не мог понять… Они, — он злобно указал пальцем на мегалиты, — просто выжали планету досуха, чтобы возвести эти чертовы штуковины!

Воздух накалился до 115° и стал желтеть. Мы уже не дышали, а лишь коротко судорожно всхлипывали.

— Давай вернемся в машину, — предложил я. Майер явно терял контроль над собой. Его широкие плечи сгорбились под тяжестью непреодолимого гнева, глаза слепо смотрели на гигантские плиты, лицо было искажено гнетущей жарой. Он походил на безмозглого недочеловека из коллекции галактического суперохотника.

Слова прямо-таки рвались из него, пока мы брели по пыли к вездеходу.

— Чего же ты хочешь? — заорал я. — Повалить плиты и пропустить их через рудодробилки?

Майер замер как вкопанный, голубая пыль буранчиком взвилась у его ног. Воздух гудел в расширившейся от жары чаше. Вездеход был всего метрах в пятидесяти от нас и манил раем прохладной кабины.

Майер медленно кивнул, не сводя с меня глаз.

— Это вполне осуществимо. Десять тонн взрывчатки — и от плит останутся лишь куски, с которыми справится любой трактор. Мы можем устроить склад в твоей обсерватории, а потом уже потихоньку переправлять их к обогатительным…

Я зашагал к вездеходу, качая головой и забыв убрать с лица застывшую улыбку. На Майера жара действовала явно возбуждающе, усиливая горечь накопившихся разочарований.

— Прекрасная идея. Свяжись с гаммой Грус — может, они дадут тебе право на разработку.

— Я серьезно, Куэйн! — крикнул он мне в спину. — За несколько лет мы разбогатеем!

— Ты спятил! — закричал я в ответ. — Солнце выжгло тебе мозги!

Я начал подниматься по склону. Ох и несладко будет провести час в крохотной кабине вдвоем с маньяком, готовым разорвать на части даже звезды. Мое внимание невольно привлекла рукоятка ракетницы, торчавшая из кобуры; увы, довольно слабое оружие.

Я добрался уже почти до самого края чаши, когда услышал сзади топот ног. Тяжелый удар по голове повалил меня наземь, но я успел вскочить, и мы сцепились, шатаясь как пьяные. Потом Майер вырвался и нанес правой рукой чудовищный удар мне прямо в лицо.

Я упал навзничь, оглушенный болью; мне казалось, что челюсть моя треснула и во всей левой половине черепа не осталось ни одной целой косточки. Но все же я приподнялся и увидел, что Майер вылез из котлована и бежит к вездеходу.

Теряя силы, я вытащил из кобуры ракетницу, передернул затвор и прицелился в Майера. Тот был метрах в тридцати от меня, у самого вездехода. Держа ракетницу обеими руками, я нажал на курок, как раз когда Майер открывал дверцу кабины. Он обернулся при звуке выстрела и замер, глядя на несущуюся к нему серебряную птицу.

Ракета ударила в кабину совсем рядом с ним и взорвалась с ослепительной вспышкой. Все заволокло сияющим облаком. Когда воздух очистился, стало видно, что кабина вездехода, капот и передняя панель охвачены пламенем и горят с громким потрескиванием. Из этого костра вдруг вынырнул Майер, закрыв лицо руками. Он добежал до края чаши, споткнулся, упал и покатился вниз, еще метров двадцать, пока не застыл бесформенной грудой дымящегося тряпья.

Я тупо посмотрел на часы. Было без десяти двенадцать; температура достигла 130°. Я заставил себя медленно двинуться к вездеходу, не зная, хватит ли сил. Голова гудела и раскалывалась, будто там бушевал вулкан.

В трех метрах от края чаши я увидал, что лобовое стекло «крайслера» расплавилось и крупными густыми каплями стекает по приборной панели.

Я выронил ракетницу и повернулся к вездеходу спиной. До полудня оставалось пять минут. Небо источало огненный дождь, жаркие струи падали на дно котлована и вновь поднимались восходящим потоком. Ослепительная пелена скрывала мегалиты, но я слепо шел вперед в отчаянной надежде обрести среди них спасение.

Солнце прямо над моей головой чудовищно разбухло, заполнив все небо. Тысячи огненных рек струились по его поверхности. В воздухе стоял адский гул, перекрываемый тяжелыми монотонными ударами, будто все вулканы в каменных джунглях вновь ожили. Словно во сне, я тупо шел вперед, шаркая ногами, закрыв глаза, чтобы хоть как-то отгородиться от этого пылающего горнила. Потом вдруг осознал, что сижу на дне чаши, которая с каким-то визгом вращается вокруг своей оси…

Странные видения возникли в моем воспаленном мозгу.

Целую вечность кружил я невесомо в бурных водоворотах, падал в бездну, боролся с потоками, корчился в распадающейся материи континуума — бесплотный дух, бегущий от космического Сейчас. Затем миллионы ярких точек пронзили тьму надо мной, осветив бесконечные пути пространства и времени, уходящие среди звезд к краям галактики. Размеры моего «я» сжались до метафизической проекции астрального нуля, меня влекло к звездам. Вокруг взрывались и раскалывались островки света. Я миновал Альдебаран, пронесся над Бетельгейзе и Вегой и, наконец, остановился в сотне световых лет от короны Канопуса.

Перемещались эпохи. Время накапливалось и, вздыбившись, сталкивалось гигантскими фронтами изуродованных вселенных. Передо мной неожиданно разверзлись бесконечные миры будущего — десять тысяч лет, сто тысяч лет, неисчислимые эпохи проносились в единый миг, радужная череда звезд и туманностей, пронизанная слепящими траекториями полетов и исследований.

Я вступил в поток времени.

1 000 000 мегалет. Я вижу Млечный Путь — вращающуюся карусель огня — и далеких потомков землян, бесчисленные расы, населяющие каждую звездную систему в галактике. И за исключением редких темных пятен — постоянно мерцающее поле света, бескрайний фосфоресцирующий океан, насыщенный трассами электромагнитных сообщений.

Чтобы преодолеть космические бездны, потомки землян замедляют свое физиологическое время сперва в десять, потом в сто раз, тем самым ускорив бег звездного и галактического времени. Пространство оживает роями комет и метеоров, созвездия снимаются с мест и плывут к далекой цели — проявляется неспешное, величественное вращение самой Вселенной.

10 000 000 мегалет. Млечный Путь начинает распадаться, таять, и его покидают. Чтобы достичь иных галактик, потомки землян замедляют свое временное восприятие в десять тысяч раз, и таким образом на межгалактический контакт друг с другом требуется — в их восприятии — всего несколько лет. Уходя все дальше в глубокий космос, они стали создавать электронные банки памяти, которые хранили информацию об атомарной и молекулярной структуре их тел, передавали ее со скоростью света и затем восстанавливали себя во плоти и крови.

100 000 000 мегалет. Потомки землян занимают все соседние галактики, тысячи далеких туманностей. Их временное восприятие замедляется в миллион раз, а сами они становятся единственной постоянной структурой вечно изменяющегося мира. За один миг их жизни появлялись и исчезали звезды, а Вселенная по-прежнему сияла и переливалась мириадами ярких точек возникающих и исчезающих созвездий.

Теперь они, наконец, отринули свою материальную оболочку и превратились в светящиеся магнитные поля — первичный энергетический субстрат Вселенной, — в сложнейшие многомерные комплексы, сотканные из бесчисленных импульсов информации, переносящей через пространство саму жизнь.

Они взнуздали целые галактики, чтобы обеспечить энергией эти магнитные поля, и оседлали взрывные волны, образующиеся при гибели звезд, на своем пути к пределам Вселенной.

1 000 000 000 мегалет. Они уже начинают сами определять форму и размеры Вселенной. Преодолевая гигантские расстояния, потомки землян замедляют восприятие времени до одной стомиллионной прежнего уровня. Великие галактики и спиральные туманности, казавшиеся вечными, теперь существуют лишь краткий миг и более невидимы. Пространство заполняется некоей сущностью, способной создавать и воспринимать идеи, своего рода гигантским струнным инструментом, проявляющим себя лишь в волновой форме.

Вселенная медленно пульсирует, то расширяясь, то сужаясь, и в такт этому пульсируют силовые поля идеетворной сущности, постепенно увеличиваясь в размерах, словно эмбрион во чреве космоса, дитя, которое вскоре заполнит и поглотит взрастившее его чрево.

10 000 000 000 мегалет. Идеетворная сущность уже поглотила весь космос, изменив собственные динамические пространственные и временные координаты. Она поглотила первичные временные и энергетические поля. Стремясь к тому, чтобы окончательно заполнить Пространство, идеетворная сущность вновь уменьшает свое восприятие времени до 0,00000… n-й степени прежнего уровня.

Наконец она достигает крайних пределов Пространства и Времени, вечности и безграничности, и застывает на абсолютном нуле. И взрывается в чудовищном катаклизме, не в состоянии более питать самое себя. Огромные энергетические поля начинают сворачиваться, вся система извивается и бьется в смертной агонии, извергая колоссальные потоки энергии. Вновь возникает время.

Из этого хаоса формируются первые протогалактические поля, потом появляются галактики и туманности, звезды и планетные системы. В первичных морях на основе углерода зарождаются первые формы жизни.

Цикл повторяется…

Звезды плыли, складываясь в очертания десятков разных созвездий. Ослепительными дугами пронзили тьму вспышки Новых, высвечивая знакомый профиль Млечного Пути: Орион, Волосы Вероники, Лебедь.

Опустив взгляд со штормового неба, я увидел пять мегалитов. Я вновь был на Мураке. Чашу вокруг наполняло великое стечение молчаливых фигур, выстроившихся на затемненных склонах, плечом к плечу в бесконечных рядах, будто зрители на призрачной арене.

Где-то рядом со мной зазвучал голос; казалось, он поведал мне все о том космическом действе, свидетелем коего я явился.

Перед тем как вынырнуть из омута этих видений, я в последний раз попытался задать вопрос, давно формировавшийся у меня в голове, но голос ответил прежде, чем я заговорил. А усыпанное звездами небо, мегалиты, толпы зрителей поплыли и стали бледнеть, уносясь в сон.

— Между тем мы ждем у порога Пространства и Времени, празднуя родство и идентичность частичек наших тел с солнцем и звездами, нашей быстротечной жизни с огромным периодом существования галактик, с всеобщим объединяющим временем космоса…

Я очнулся, лежа лицом вниз на прохладном вечернем песке. Котлован заполняли тени, ветры обдували мою спину освежающими струями. Со дна чаши в прозрачный голубой воздух, будто разрезанные надвое тенью от заходящего солнца, поднимались мегалиты. Сперва я просто лежал, пробуя шевелить руками и ногами, но через несколько минут заставил себя подняться и оглядел окрестные склоны, не в силах забыть о безумных картинах, все еще живо стоящих перед глазами.

Огромные толпы, наполнявшие котлован, видение космического цикла, голос собеседника — все это еще было для меня реальностью, будто я только что вышел из параллельного мира, вход в который находился где-то рядом в воздухе.

Но не плод ли это воспаленного сознания, не бредовые ли галлюцинации человека, спасенного лишь каким-то термодинамическим фокусом строения чаши?

Я поднес к глазам термодатчик и проверил экстремальные показания. Максимум: 162°. И все же я жив! Я чувствовал себя полным сил, отдохнувшим, почти помолодевшим. Мои руки и лицо не были обожжены — хотя при температуре выше 160° плоть должна свариться на костях, а кожа обуглиться.

У края чаши я заметил вездеход и побежал к нему, только сейчас вспомнив про гибель Майера. Я ощупал свои скулы, потрогал челюсть. К моему удивлению, сильнейшие удары не оставили даже синяка.

Тело Майера исчезло! От вездехода к мегалитам вела одна-единственная цепочка следов, а в остальном ковер голубой пыли был не тронут. Никаких признаков нашей схватки, никаких признаков пребывания Майера.

Я быстро взобрался наверх и подошел к вездеходу, заглянул между гусеницами под дно машины, открыл дверцу кабины.

Лобовое стекло было цело. Капот не почернел, ни одной лишней царапины на краске… Я упал на колени, тщетно стараясь найти хоть пепел от вспышки магния. Из кобуры торчала рукоятка ракетницы с неизрасходованным патроном в стволе.

Я оставил «крайслер» и побежал на дно чаши к мегалитам. Наверное, с час я бродил среди плит, пытаясь разрешить бесчисленные мучившие меня загадки.

К пятой плите я подошел в последнюю очередь. И прежде всего посмотрел на верхний левый угол — интересно, удостоился бы я чести быть первым занесенным в список, если бы погиб этим полуднем?

В строчку букв уже заползли тени.

Я отступил назад и задрал голову. Сперва шли символы четырех неизвестных языков, а потом гордо под звездами сияло:

ЧАРЛЗ ФОСТЕР НЕЛЬСОН ЗЕМЛЯ 2217

«Скажите, Куэйн, где бы вы хотели быть, когда наступит конец света?»

За семь лет, которые минули с тех пор, как Таллис задал мне этот вопрос, я вспоминал его тысячи раз. Почему-то именно он казался ключом ко всем необычайным событиям, происшедшим на Мураке, к их значению для людей Земли. (На мой взгляд, удовлетворительный ответ содержит приемлемое изложение философии и верований человека, достаточный заряд того морального долга, в котором мы находимся по отношению к самим себе и Вселенной.)

Нет, дело не в том, что близится «конец света». Смысл иной: «свет» умирал и рождался вновь бесчисленное множество раз, и вопрос лишь в том, что нам делать с самими собой между этими смертями и рождениями? Четыре звездных народа, построивших мегалиты, решили прийти на Мурак. Чего именно они ждут здесь, не могу точно сказать. Космического спасителя, возможно, первого проявления идеетворной сущности? Если вспомнить, что Таллис считал два миллиона лет сроком появления жизни на Мураке, то, может быть, именно здесь зародится новый космический цикл, а мы станем первыми зрителями космического спектакля: теми пятью королями, что присутствуют при появлении на свет суперрасы, которая вскоре далеко нас превзойдет.

В том, что здесь есть другие существа, невидимые и поддерживаемые сверхъестественными силами, я не сомневаюсь. Не говоря уже о том, что сам я не смог бы пережить муракский полдень, я, безусловно, не трогал тела своего спутника и не представлял все дело так, будто Майера убило током в обсерватории. И я просто не в состоянии выдумать то, что узнал о смене космических циклов.

Похоже, геологи случайно наткнулись на Место Ожидания, как-то разгадали значение мегалитов и посвятили в свое открытие Таллиса. Может быть, они не сошлись во взглядах, как мы с Майером, и Нельсону пришлось убить компаньона, чтобы умереть самому годом позже на своем посту.

И я, подобно Таллису, буду ждать, если понадобится, пятнадцать лет. Раз в неделю я езжу к Месту Ожидания, а остальное время наблюдаю за ним из обсерватории. Пока я не видел ничего, хотя на плитах появилось еще две или три сотни имен. Тем не менее я уверен: то, чего мы ждем, скоро свершится. В минуты усталости или нетерпения я уговариваю себя — они прилетают на Myрак и ждут здесь, поколение за поколением, уже десять тысяч лет.

Что бы там ни было, ждать, конечно же, стоит.

Ноль

Вы обязательно спросите, как я обнаружил в себе эти необычные, противные нормальному человеческому естеству способности? Может быть, это Сатана собственноручно преподнес мне такой подарок в обмен на мою душу, как было с беднягой Фаустом? Или же проявились свойства какого-то чудодейственного талисмана (например, хрустального глаза древнего божества или сушеной обезьяньей лапы), найденного под обивкой старого трухлявого кресла, или завещанного издыхающим моряком, который привез его из дальних странствий? А почему бы моему телу не приобрести эту уникальную и ужасную власть, когда я, как книжный червь, месяцами просиживал в библиотеках и старых архивах, листая ветхие фолианты, где во всех подробностях описывались жуткие элевсинские черные мессы[117] и прочие дьявольские ритуалы? Может быть, именно в тот момент я и прозрел, поняв все могущество данной мне власти и осознав заключенный в ней и возведенный в абсолют ужас, витавший в парах серы и в клубах ладана?

А вот и нет! На самом деле эта сверхъестественная сила раскрылась сама по себе, совершенно случайно, в суматохе обыденной жизни. Ее проявление было внезапным и почти совсем незаметным, словно выявился талант к вышивке.

Ну, теперь-то вы уж точно полюбопытствуете, с какой это, скажите на милость, стати я раскрываю свои тайны и подробно описываю источник своих невероятных способностей, о котором раньше никогда и не подозревал, спокойно выкладываю имена своих жертв и подробно, в деталях, описываю время и обстоятельства их смерти? Неужели вы могли подумать, что у меня настолько не в порядке с головой, что я стремлюсь сам к тому, чтобы восторжествовало правосудие со всеми его причиндалами — приговором, судьями в черных шапочках, набрасывающимся на меня Квазимодо-палачом, дергающим за колокольчик смертника, висящий на шее? Чепуха, все это (о, ирония судьбы!) потому, что сама природа моего тайного дара позволяет мне свободно и безбоязненно разгласить его секрет всем желающим слушать. Я преданно служу этой силе, а своим повествованием, как вы убедитесь лично, довожу верность ей до предельной черты.

Ну что же, кажется, пришло время начать мой рассказ. Рэнкину, бывшему моим непосредственным начальником в компании «Вечное страхование», крупно не повезло. Именно его судьба избрала для того, чтобы открыть мне глаза.

Рэнкина я просто не переносил на дух. Это был самовлюбленный и очень самодовольный типчик, к тому же весьма невоспитанный и вульгарный. Он стал начальником отдела исключительно благодаря двуличности своей натуры и подхалимству, которое, судя по всему, было у него в крови. А также потому, что делал все возможное, чтобы я не попал в руководящее звено фирмы, упорно отказывая мне в благожелательных рекомендациях, Женившись на дочке одного из директоров компании (между нами, порядочная стерва!), он обеспечил себе место начальника отдела и стал совсем как непотопляемый авианосец. В основе наших отношений лежало взаимное чувство глубокой неприязни, но, если я был готов удовольствоваться этой ролью, веря в свою звезду и способности, то Рэнкин вовсю пользовался своим положением и преимуществом в стаже, чтобы при любой оказии очернить меня в глазах начальства или придраться к моей работе.

Назначив случайного человека на должность, которую должен был занять я, он окончательно подорвал мой авторитет среди сотрудников отдела, которые ранее неформально находились в моем подчинении. Затем он поручил мне работу над долгосрочными, но малозначимыми проектами, лишив меня тем самым возможности общения с коллегами. Но, главное, он изыскивал любой повод, чтобы досадить мне. Он чихал и кашлял в моем присутствии, напевал легкомысленные песенки, без разрешения садился на мой письменный стол потрепаться с машинистками о всяких пустяках, а затем, вызывая в свой рабочий кабинет, нахально заставлял томиться в ожидании, повернувшись ко мне спиной и делая вид, что внимательно читает какой-то документ.

Хотя я вполне способен контролировать свои чувства, но с некоторых пор моя ненависть к Рэнкину возросла неимоверно. Каждый день, уходя с работы, я чувствовал, что ярость просто душит меня. По дороге домой, сидя в вагоне подземки и раскрыв перед собой газету, я был настолько ослеплен лютой неприязнью к этому порочному мерзавцу, что оказывался не в состоянии прочитать ни строчки. Все свободные вечера и выходные были напрочь испорчены и нудно тянулись в пустом пережевывании нанесенных мне обид и смаковании праведного гнева.

В конце концов, и это было неизбежно, в моей голове созрели мысли о мести. Особенно после того, как я начал подозревать, что Рэнкин строчит начальству отрицательные отзывы о моей работе. Однако, несмотря на всю злость, мне поначалу было довольно-таки трудно придумать нечто такое, что могло бы полностью удовлетворить это страстное желание. Но, окончательно отчаявшись, я все же решился! Правда, не сразу, так как тут избранный способ мести глубоко претил моей натуре: я решил отправить анонимное письмо, но, естественно, не в адрес руководства фирмы, поскольку в этом случае меня запросто вычислили бы, а лично Рэнкину и его жене.

Я насочинял несколько таких посланий, в которых обвинял обоих в супружеской неверности, но все же так и не отправил их. В конце концов я счел их наивными, не адекватными задуманному делу, слишком явно наводившими на мысль, что это — неуклюжая поделка какого-то озлобленного параноика. Посему я спрятал их в небольшой металлический ящик. Попозже я переиначил их, напрочь убрав из текста грубые непристойности, заменив их изящными намеками нездорового и извращенного характера, призванные отравить разум получателя черным ядом подозрительности.

Это случилось, когда я готовился к такого рода письму на имя жены Рэнкина. У меня была старая тетрадка, нечто вроде личного дневника, куда я аккуратно заносил свои впечатления о самых отвратительных качествах её мужа. Так вот, работая с ней, я совершенно неожиданно ощутил в себе какое-то новое качество. Это было странное, ни с чем не сравнимое, чувство умиротворения как от самого факта реального изобличения ненавистного мне человека, так и от процесса творческого оформления самого этого шага. Мне нравилось делать это на бумаге в угрожающем тоне анонимного письма (я считаю, что таковые без всякого сомнения, составляют особую ветвь литературы, со своими собственными, ставшими классическими, правилами и специфическим, устоявшимся набором лексики). Я с вожделением описывал его порочную природу, рассказывал, насколько глубоко он погряз в грехе и разврате и намекал на то, что над его головой висит дамоклов меч ужасной мести. Конечно, подобного рода внутреннее очищение — обычное дело для тех, кто привык делиться своим неудачным жизненным опытом со священником, другом или женой, но для меня, человека, привыкшего к одиночеству и сторонящегося приятелей, подобное открытие подарило исключительно острые ощущения.

В течение нескольких последующих дней я взял за правило каждый вечер после возвращения с работы домой составлять краткую справку о всех зловредных деяниях Рэнкина, анализировать причины, которые могли подвигнуть его на такие действия, и даже прикидывать, какие наглости и злоупотребления служебным положением он позволит себе завтра. Все это я тщательно в повествовательной форме описывал на бумаге. При этом, правда, я позволял себе некоторые вольности: например, вставлял в сухое изложение фактов описание вымышленных событий и диалогов, которые, с одной стороны, служили дополнительным свидетельством жестокости и безобразного поведения Рэнкина, а с другой, оттеняли мой собственный стоицизм и долготерпение. Это здорово помогало, так как последнее время Рэнкин просто озверел и перешел все границы. Потеряв всякий стыд, он в открытую преследовал меня, обвинял в том, что я плохо выполняю свою работу, причем делал это публично, перед молодежью нашего отдела, и даже грозился написать по этому поводу докладную начальству. Однажды после обеда он так меня взвинтил, что я с трудом удержался, чтобы не набить ему морду. Почти сразу же после стычки я со всех ног кинулся домой, вошел в квартиру и первым делом открыл стальной ящичек, в котором хранил личные записи. Достав тетрадку, с головой погрузился в творчество, находя в этом отдохновение от всего пережитого на работе. И так, страница за страницей, я подробно рассказывал обо всех произошедших со мной за день событиях, чтобы в конце концов подойти к главному. По моему сценарию окончательное выяснение отношений должно было произойти завтра утром, и мой рассказ заканчивался описанием несчастного случая, который якобы должен был произойти в нужном месте и определенное мною время, причем так, чтобы я мог избавиться от своего мучителя и сохранить при этом работу.

В качестве примера могу привести несколько последних строк из моего рассказа:

«…Миновал полдень. Прошло около двух часов после нашей последней ссоры с Рэнкиным. Как всегда в это время, он стоял на лестничной клетке седьмого этажа, облокотившись на металлические перила лестницы, и отслеживал сотрудников, которые запаздывали на работу после обеденного перерыва. Внезапно покачнувшись, он потерял равновесие, и, подавшись вперед, камнем полетел вниз. Через несколько секунд он насмерть разбился о мраморный пол перед главным холлом…»

Описывая эту вымышленную ситуацию, я считал, что по справедливости все так и должно было бы быть на самом деле, и, конечно, не осознавал, что судьба в тот момент любезно и благосклонно вложила в мои руки оружие огромной разрушительной силы.

На следующий день я возвращался после обеда на работу. К моему вящему удивлению, возле главного входа толпились люди, а у перекрестка стояли машины полиции и скорой помощи. Мне пришлось изрядно поработать локтями, чтобы протиснуться поближе. Я увидел, как из центральной двери вышли несколько полицейских, расчищая дорогу санитарам, несшим носилки. На них, скрытые от любопытных глаз толпы покрывалом, угадывались контуры тела человека. Лица не было видно, но из отрывков разговоров зевак я понял, что кто-то разбился насмерть. Появились два босса из числа директоров нашей фирмы. Судя по виду, случившееся взволновало их до глубины души.

— Кто это был? — спросил я у запыхавшегося мальчишки-посыльного из нашего отдела, который ошивался рядом.

— Рэнкин, — тяжело вздохнув, ответил тот и показал на лестничный пролет. — Он поскользнулся и, не удержавшись за перила, свалился вниз. От удара даже раскололась одна из мраморных плит перед входом…

Мальчишка продолжал что-то бубнить, но я, потрясенный ощущением насилия в чистом виде, которое, казалось, пронизало все вокруг, уже отвернулся от него. «Скорая» увезла труп, и через несколько минут толпа сама собой рассосалась. Руководство вернулось в свои кабинеты, по пути обмениваясь со служащими принятыми в таких случаях словами сожаления и выражая недоумение. Швейцары, притащив ведра и метелки, на скорую руку убрали все следы ужасного происшествия, оставив лишь на треснувшем мраморе пола мокрое пятно красного цвета.

Мне потребовалось чуть меньше часа, чтобы прийти в себя. Сидя напротив опустевшего кабинета Рэнкина, я наблюдал, как машинистки, которые все ещё никак не осознали, что их шеф никогда больше не вернется на свое рабочее место, бесцельно слонялись перед его столом. Понемногу я сал чувствовать, как сладко заняло сердце, как каждая струнка моей души запела от радости. Я словно заново родился и чувствовал завидное облегчение. С груди свалился тяжкий груз, который чуть было не раздавил меня. Ум снова был ясен, исчезло прежнее напряжение, умчались прочь все мучившие меня горести. Рэнкин навсегда покинул этот мир. Эпоха несправедливости кончилась.

Сотрудники отдела организовали сбор средств на венок, и я, конечно, внес свою щедрую лепту. При этом самым искренним образом выражал соболезнования в связи с его кончиной. И уже готовился переехать в рабочий кабинет Рэнкина, рассматривая его как свое законное наследство.

Можно представить мое удивление, когда через несколько дней некий молодой человек по имени Картер, который по сравнению со мной в профессиональном плане был просто желторотым птенцом и вообще, как считалось, уступал во всех отношениях, оказался во главе отдела, на месте Рэнкина. Вначале я был просто потрясен и никак не мог понять, какой же извращенной логикой руководствовалось начальство, дабы назначить его. Это противоречило всем правилам старшинства по службе, критериям опыта и заслуг. Видно, Рэнкину все же удалось окончательно скомпрометировать меня в глазах директоров, решил я.

Несмотря на все испытанное унижение, я тем не менее заверил Картера в своей преданности и даже помог ему реорганизовать работу отдела.

Внешне эти перемены вроде бы были совсем незначительными, но чуть позже я понял, что все гораздо серьезнее, чем казалось на первый взгляд. С моей подачи Картер сосредоточил в своих руках чуть ли на абсолютную власть. Это злило и возмущало меня больше всего. Никто и пикнуть теперь не смел без его ведома. Я же продолжал заниматься самой обычной бумажной текучкой. Дела, которые я вел, даже не выходили за рамки отдела и соответственно никогда не попадали на стол начальства. Больше того! В прошлом году, когда отделом руководил покойный Рэнкин, Картер имел возможность в деталях ознакомиться со всеми аспектами моей деятельности, и сейчас беззастенчиво присвоил все заслуги в разработке ряда подготовленных лично мною мероприятий.

В конце концов мне все это порядком надоело, и я в открытую сказал Картеру о его непорядочности. Но вместо того, чтобы попытаться каким-то образом сгладить ситуацию, он начал выговаривать мне и указывать на то, что я являюсь его подчиненным. С тех пор шеф не обращал ни малейшего внимания на все предпринимавшиеся с моей стороны шаги к примирению и делал все возможное, чтобы потрепать мне нервы.

С появлением в отделе Якобсона, который сразу же был назначен на должность официального заместителя, мы окончательно разругались. В тот же вечер я вновь достал из стального шкафчика дневник и принялся описывать все несчастья, свалившиеся по вине Картера.

Задумавшись, я случайно бросил взгляд на последнюю фразу истории с Рэнкиным.

«… Как всегда в это время он стоял на лестничной клетке седьмого этажа, облокотившись на металлические перила, и отслеживал сотрудников, которые запаздывали на работу после обеденного перерыва. Внезапно покачнувшись, он потерял равновесие и, подавшись вперед, камнем полетел вниз. Через несколько секунд он разбился насмерть о мраморный пол…»

Мне показалось, что каждое слово этого описания было живым и даже как-то странно вибрировало потаенной внутренней энергией. Они не только содержали удивительно точное пророчество относительно судьбы Рэнкина, что было уже само по себе поразительно, но и являлись носителем некоей властной, притягательной и почти ощущаемой на ощупь силы, которая выделяла их во всем тексте.

Увлекаемый неосознанным желанием, я перевернул страницу и начал строчить.

«На следующий день, вкусно пообедав в ресторане за углом, Картер возвращался на работу. Проезжавшую мимо машину внезапно вынесло на тротуар, и она смяла его в лепешку…»

Что за нелепые игрища я затеял? Вдруг почувствовал себя глубоко необразованным и темным человеком, чем-то похожим на гаитянского колдуна, протыкающего глиняную статуэтку, олицетворяющую врага. Вымученно улыбнулся, как бы насмехаясь над самим собой.

На следующий день, спокойно сидя за письменным столом, я работал. Услышав жуткий визг тормозов, оцепенел. Шум движения на улице стих. Сначала раздались несколько нетерпеливых сигналов клаксонов, какие-то голоса, но потом воцарилась тишина. В нашем офисе только окна кабинета Картера выходили на улицу, потому мы гурьбой ринулись туда, чтобы выяснить, что там снаружи произошло. Самого Картера на месте не было: он не так давно вышел в город.

Чью-то машину полностью занесло на тротуар. С десяток человек пытались с большой осторожностью спихнуть её на проезжую часть улицы. Не было видно никаких повреждений, но что-то, похожее на масло, медленно стекало к канализационному люку. И в этот момент все разом увидели под машиной тело человека. Его руки, ноги, голова перемешались в каком-то невообразимом месиве.

Цвет его костюма был нам до странности знаком.

Через пару минут сообщили, что это был Картер.

В тот вечер я вырвал и уничтожил те страницы дневника, на которых была описана история с Рэнкином. Было ли все это случайным совпадением или все-таки я своим недвусмысленно выраженным пожеланием был причастен к его гибели, так же как к смерти Картера? Чушь какая-то! Трудно было даже вообразить, что существовала какая-либо связь между моими дневниковыми записями и этими двумя несчастными случаями. Ведь следы карандаша на бумаге — не более чем простые извилистые графитовые линии, которые произвольно облекают в материальную форму мысли, бродящие только в моем разуме.

В этот момент подумалось о том, что все сомнения можно рассеять самым элементарным способом.

Я закрыл дверь на ключ, перевернул страницу дневника и начал подбирать подходящий для эксперимента объект. На столике прямо передо мной лежала вечерняя газета. В статье на первой полосе сообщалось, что молодому парню, который за убийство старухи был приговорен к смерти, высшую меру наказания заменили на пожизненное заключение. С фотографии на меня смотрел какой-то неотесанный индивид, вне сомнения лишенный всякой совести, и к тому же явно опасный тип.

И тогда я написал: «…Фрэнк Тэйлор умер на следующий день в тюрьме Пентосвиля».

Последовавший за смертью Тэйлора грандиозный скандал едва не привел к отставке министра внутренних дел и шефа полиции. В течение последующих дней газеты нещадно хлестали всех подряд, но в конце концов выяснилось, что Тэйлора до смерти забили тюремщики. Вскоре были опубликованы выводы специальной комиссии, которая занималась расследованием этого случая. Я очень внимательно изучил их, придирчиво исследовал все представленные доказательства, стараясь найти хоть какое-то объяснение таинственной и пагубной сверхъестественной связи, существовавшей между моими дневниковыми записями и реальными смертями, которые неотвратимо следовали за ними на другой же день.

Впрочем, как я и опасался, в этих отчетах не содержалось даже и намека на какое-нибудь объяснение.

Я, как всегда, каждый день продолжал спокойно ходить на работу, копаться в изрядно надоевших бумажках и, конечно же, беспрекословно подчинялся всем указаниям Якобсона. Но мысли витали далеко, в поисках природы и смысла неожиданно обретенного поразительного могущества.

Несмотря ни на что, сомнения все же продолжали одолевать меня, и я решил провести последний опыт. Для того, чтобы прояснить все до конца, а также раз и навсегда исключить любую возможность случайного совпадения, я собрался описать следующее событие в малейших деталях.

Якобсон, пожалуй, был самой подходящей кандидатурой на роль подопытного кролика.

Снова уединившись в своей тщательно запертой квартире, я взялся за перо. От волнения у меня дрожали руки, и я боялся, что ручка выскользнет из пальцев и, обернувшись острием к груди, пронзит сердце.

«Якобсон покончил счеты с жизнью. Он вскрыл себе вены лезвием бритвы и умер в 14 часов 43 минуты. Его тело было найдено в мужском туалете на третьем этаже во второй кабинке слева от входа».

Я положил тетрадь в большой конверт, запечатал его и сунул в домашний сейф. Всю ночь меня мучила бессонница. В ушах постоянным эхом звучали написанные слова. Они же огненными буквами пылали перед глазами словно некие, доставленные прямиком из ада, драгоценные каменья.

После смерти Якобсона, которая произошла точь в точь по расписанному мною сценарию, все сотрудники отдела получили недельный отпуск. Администрация была вынуждена пойти на это для того, чтобы избежать всяческих нежелательных контактов персонала с чересчур любопытными журналистами, которые начали подозревать что-то неладное. Руководство выдвинуло предположение, что на решение Якобсона депрессивно повлияли трагические смерти Рэнкина и Картера. Всю неделю и не находил себе места, сгорая от нетерпения поскорее выйти на работу. Мое отношение к проблеме появившейся у меня власти над жизнью и смертью людей в значительной степени изменилось. К своему глубокому удовлетворению я убедился в полной реальности её существования, не выяснив, правда, откуда она появилась. Воспрянув духом, снова начал смотреть в будущее с уверенностью. Если уж мне так повезло и я получил такую силу, то без сомнения и ложной скромности её нужно было использовать на полную катушку.

Не исключал я и возможности того, что в своих корыстных целях меня используют какие-то темные силы.

Существовала ещё одна версия, объясняющая происходящее: дневник был всего лишь зеркалом, отражавшим тайну будущего. Совершенно невероятное предположение, но в таком случае у меня были сутки форы, когда я описывал эти смерти. Иначе говоря, я выступал в роли репортера будущих событий, которые в сущности уже состоялись!

Все эти вопросы требовали ответа и мучительно все время прокручивались в голове.

Вернувшись на работу, я констатировал, что произошли существенные изменения. Многие сотрудники уволились по собственному желанию. Администрация испытывала большие трудности в подборе новых кадров, так как слухи о каскаде смертей на фирме и особенно о самоубийстве Якобсона распространились повсюду, обрастая домыслами газетных писак. Я же и не помышлял о том, чтобы в трудный момент бросить компанию и этим снискал уважение в глазах начальства. Укрепив тем самым позиции, я возглавил отдел. В конце концов так и должно было случиться. Справедливость восторжествовала! Но теперь я вошел уже во вкус и положил глаз уже на должность директора.

Выражаясь фигурально, собирался занять пока ещё теплое, но считай уже мертвеца место.

В общем и целом моя стратегия сводилась к тому, чтобы углубить кризис в делах компании и вынудить тем самым Административный совет назначать новых директоров департаментов. А уж став им, я сумел бы быстренько перемахнуть и в кресло самого Президента Административного совета, продвигая своих людей на места, которые постепенно бы освобождал. Далее автоматически получаю место в Административном совете дочерней компании, где все пойдет по уже наезженной колее, разумеется, с поправкой на новые обстоятельства. Как только окажусь в круге реальной власти, восхождение к вершине абсолютного могущества, сначала национального, а в конечном счете и планетарного масштаба, станет быстрым и необратимым. На первый взгляд, такого рода размышления могут показаться наивно амбициозными, но не следует забывать, что до сих пор у меня не было возможности правильно оценить собственную реальную мощь и предназначение проявившегося необычного дара. Я все ещё продолжал мыслить исключительно категориями малого эксперимента и непосредственного окружения.

Неделю спустя, когда приговор четырем директорам был приведен в исполнение, причем практически одним махом, я спокойно просиживал в рабочем кабинете в ожидании неизбежного, как я полагал, вызова в административный совет и размышлял о бренности и скоротечности человеческой жизни. Известие о кончине всех четверых в серии последовавших одна за другой автомобильных аварий, погрузило всех сотрудников фирмы во вполне понятное подавленное состояние. Из этого я намеревался извлечь пользу, поскольку оставался, пожалуй, единственным, кто сохранял спокойствие и ясную голову.

Но на следующий день, к своему величайшему удивлению, я, как и весь оставшийся персонал, получил полное денежное содержание за месяц вперед. И то была единственная новость. В расстроенных чувствах — поначалу даже мелькнула мысль, а не раскрыли ли меня — со всей горячностью и красноречием, на которые только был способен, я попытался оспорить принятое решение о закрытии фирмы у Президента. Тот заверил меня, что очень высоко ценит мою работу, но компания, к сожалению, больше нежизнеспособна, и в создавшейся ситуации он просто вынужден приступить к её ликвидации.

Ну и комедия! Справедливость все-таки восторжествовала, но каким же гротескным образом! Покидая тем утром кабинет в последний раз, я решил, что впредь буду пользоваться данной мне силой без всякой жалости. Сомнения, угрызения совести, тщательные расчеты лишь повышали уязвимость перед обстоятельствами и жестокими капризами судьбы. Ну что же, отныне тоже буду груб, решителен и смел в своих действиях. И ни в коем случае нельзя было терять ни минуты. Неожиданный талант мог в любой момент куда-нибудь подеваться, оставив без защиты и в ситуации, гораздо худшей, чем та, в которой мне довелось находиться до его обретения. Итак, решил я, моя первая задача заключалась в том, чтобы определить точные границы собственной мощи. В следующую неделю провел в этих целях ряд экспериментов, постепенно оттачивая тем самым новое для криминального мира оружие.

Мой дом находился в 100–300 футах от одной из воздушных трасс, установленных для самолетов, обслуживавших наш город. В течение многих лет я страдал от бешеного рева самолетов, регулярно, с интервалом в две минуты, пролетавших над головой, и неуклонно разрушавших нервную систему, уничтожая всякую живую мысль в голове. От такого гула ходуном ходили стены и качались лампы. И я взял в руки дневник. Появилась идеальная возможность совместить нужное испытание с реваншем за нанесенный моему здоровью ущерб.

Вы, естественно, тут же зададитесь вопросом, неужели я не мучился угрызениями совести в связи с гибелью семидесяти пяти человек под ночным небом сутки спустя? Неужели, спросите вы, не испытал при этом сострадания к их родным, не задавался вопросом, насколько разумно так слепо использовать свое могущество?

Ответ однозначен: нет! Я действовал вовсе не слепо, а сознательно ставил необходимый опыт для упрочения пробудившейся во мне убойной силы.

Более того, решился действовать ещё смелее. Следует сказать, что родился я в жалком и ужасном, донельзя загаженном всевозможными промышленными отходами городишке под названием Стречфорд. Тот сделал все, что мог, дабы сделать меня таким тщедушным и хилым душой и телом. И вот, наконец, наступил момент, когда этому местечку представилась возможность оправдать свое существование. Я решил использовать его в эксперименте в целях подтверждения эффективности обретенной власти в расширенном радиусе действия.

В тетради написал в этой связи четкую и категоричную фразу:

«Все жители Стречфорда умрут завтра в полдень».

На следующее утро специально вышел пораньше из дома, чтобы купить радиоприемник. Просидел около него целый день во ожидании срочного, полного ужаса сообщения о гигантской катастрофе, унесшей тысячи человеческих жизней.

Но ничего подобного не случилось! Я был ошарашен. Ведь все, что было задумано, полностью провалилось! В пору лишиться рассудка. Неужели моя сила исчезла столь же быстро и неожиданно, как и появилась?

Или же власти, опасаясь всеобщей истерии, специально запретили распространять малейшие сведения о катаклизме?

Не медля ни секунды, я сел на поезд, идущий в Стречфорд. Приехав в город, прямо на вокзале начал осторожно вести расследование и вскоре убедился, что город цел и невредим. Подумалось, а вдруг все отвечавшие на мои вопросы горожане участвовали в организованном правительством заговоре молчания? Может быть, правительство уже проведало о том, что появилась какая-то грозная и чудовищная сила неизвестного происхождения и сейчас ищет способы нейтрализовать ее?

Но не было заметно никаких разрушений. На улицах, как всегда, разъезжали машины, повсюду над почерневшими от копоти крышами домов стелился дым из труб бесчисленных заводов.

Домой я вернулся поздно вечером Угораздило же при этом нос к носу столкнуться с хозяйкой дома, которая принялась браниться по поводу просроченной квартирной платы! Удалось выторговать у неё ещё один день. Войдя в Квартиру, сразу же достал дневник и принялся сочинять рассказ о смерти этой мегеры, моля Бога о том, чтобы чудесная сила меня не оставила.

Можно представить, с каким удовлетворением я воспринял на следующее утро известие о её гибели. Соседи нашли бездыханное тело на ступеньках лестницы, ведущей в подвал. Как и было предсказано, причиной смерти послужила эмболия головного мозга. Значит, угнездившаяся во мне сила продолжала действовать! В течение нескольких последующих недель занялся уточнением её основных характеристик. Прежде всего определил, что использовать её можно было только для достижения реальных, а не каких-то экстраординарных целей. В теории, например, мгновенная смерть всех жителей Стречфорда могла бы быть вызвана одновременным взрывом нескольких водородных бомб. Но в действительности подобное развитие событий оказалось, с удя по всему, делом невозможным, в силу чего мои намерения и не осуществились (спрашивается, чего тогда стоят заявления наших военачальников, — фанфаронство, да и только!).

Во-вторых, она воздействовала только и исключительно на людей. Я пробовал контролировать или, по крайней мере, предугадывать колебания ценных бумаг на бирже, узнавать результаты скачек, предусматривать поведение и поступки начальников на новой работе, но все было напрасно.

Что же касается источника этой таинственной силы, то он так и не проявился. Пришел к выводу, что играл все это время роль посредника, своего рода доверенного лица мрачной Немезиды,[118] незримо соединявшей перо и страницы моего дневника.

Иногда мне казалось, что написанные фразы были всего лишь скромными отрывками из какой-то толстенной книги мертвых, существующей где-то в другом измерении. Порой возникало ощущение, что в процессе сочинительства мои предложения накладывались на уже существующий текст, сотворенный неким не менее ужасным писцом «оттуда». Сформулированные мною фразы как бы текли по уже занятым его уплотненным почерком строкам и, таким образом, наши времена пересекались, тут же притягивая с вечных берегов реки Смерти роковой приговор новой жертве в реально существующем моем мире.

Я заботливо прятал свои записи. Они были опечатаны и находились под замком в большом стальном сейфе. Творил исключительно в обстановке глубочайшей секретности, принял все необходимые меры, чтобы никто не смог бы выявить связь между мной и все растущим числом смертей и катастроф. Правда, в большинстве своем последние были обусловлены чисто экспериментальными целями и принесли мне лишь минимум пользы, а то и вообще ничего.

Тем сильнее я был удивлен, когда обнаружил, что время от времени нахожусь под наблюдением полиции.

В первый раз отметил это, когда просто смотрел на улицу. Увидел, как новая квартирная хозяйка оживленно разговаривает с участковым инспектором, показывая при этом на окна моей квартиры и многозначительно кивая головой. Я счел тогда, что таким образом она намекала на наличие у меня телепатических и гипнотических способностей.

Через несколько дней совершенно незнакомый человек — как потом было нетрудно догадаться, был переодетый полицейский — остановил меня на улице под каким-то надуманным предлогом, втянул в никому ненужный разговор о погоде, пытаясь, без всякого сомнения, выудить кое-какую информацию.

Естественно, никто и ни в чем меня открыто не обвинял, но через какое-то время стало очевидным, что и начальник как-то странно посматривает в мою сторону. Пришел к выводу, что обладание необычной силой создало вокруг меня особенное поле, как-то воспринимаемое другими людьми. Именно поэтому окружающие и стали проявлять внимание к моей личности.

Потом аура стала, очевидно, видна все большему количеству людей стали глазеть в очередях, на автобусных остановках и в кафе. Последовали первые косвенные намеки, причем больше всего интриговало то, что они носили скорее характер шуточек. Когда число их возросло, начал понимать, что время существования потаенной силы подходит к концу. Это означало, что вскоре я уже не смогу использовать её без риска быть раскрытым. В этой связи возникла необходимость уничтожить дневник, продать сейф, который так долго хранил секрет и, возможно, воздержаться от того, чтобы даже думать о своем даре, так как даже от мыслей о нем сияние усиливалось.

Вынужденное расставание с такой властью и именно в момент, когда я только-только начал осознавать и понимать её бесконечные возможности расценено было мной как жестокая насмешка. Судьбы. По причинам до сих пор мне неведомым позволили заглянуть в таинственный мир безвременья и сверхъестественного, перешагнуть границы обыденности и банальности жизни. Так ли уж тогда было необходимо, чтобы власть и талант предвидения, которые открылись во мне, вдруг разом и навсегда исчезли?

Терзаясь этим вопросом, я в последний раз перечитывал записи. Тетрадь была заполнена почти до конца, подумалось, что дневник представляет собой одно из самых значительных произведений литературы за всю её историю, несмотря на то, что никогда и нигде не будет опубликован. В нем на деле выявилось торжество пера над мечом!

Пока я с удовольствием размышлял на эту тему, в голову пришла замечательная мысль. Я неожиданно нашел способ, простой и очень хитрый, как сохранить силу в самом что ни на есть обезличенном виде, оставив при этом все её смертоносное воздействие на людей, лично не применяя её и не намечая новых жертв.

План выглядел так: напишу рассказ, в котором абсолютно правдиво изложу историю своего открытия и все, что произошло потом. Детально опишу все, что случилось со всеми моими жертвами, сообщу их имена и фамилии, расскажу подробно о всех проделанных экспериментах и о постепенном заполнении дневника. Буду максимально правдив и не утаю ничего. В завершение расскажу о решении отказаться от использования этой силы и опубликовать беспристрастный и полный отчет обо всем.

Сказано — сделано. После нескольких недель упорной работы новелла была написана и опубликована большим тиражом.

Вас это удивляет? Ну что ж, могу вас понять. Если бы все произошло так, как изложено, тогда я сам себе подписал бы несмываемыми чернилами смертный приговор и самолично вскарабкался на эшафот. Но я забыл упомянуть одну совсем маленькую деталь, точнее сделал это нарочно: речь идет о концовке, ведь в завершение я приготовил вам сюрприз, так сказать, in cauda venenum.[119] Как и любой хоть чего-нибудь стоящий рассказ, мой также содержит финальную встряску, но настолько ужасную по своей жестокости, что голова вполне может пойти кругом. Однако именно такого финала мне и хотелось.

В конце я использую свою власть в последний раз, вынося смертный приговор. Кому? Подумайте сами! Кто это может быть, если не вы сами, читатель! Признайтесь: блестящая идея! До тех пор, пока будут ходить по рукам журналы с опубликованным рассказом (а тот факт, что их непременно будут обнаруживать всякий раз вблизи жертв этой дьявольской кары, гарантирует широкое распространение моего опуса!), сила, ранее принадлежавшая только мне, будет продолжать свое опустошающее воздействие и триумфальное шествие. Лишь мне, её бывшему хозяину, не стоит ни о чем беспокоиться, потому что ни один суд не примет к рассмотрению показания свидетелей «из вторых рук», а выживших очевидцев просто не будет.

Вы меня спросите, где было опубликовано это произведение? Вы боитесь случайно купить его и нечаянно прочитать? Отвечаю: да вот же он, перед вами! Эту историю вы только что прочитали. Наслаждайтесь! Потому что конец рассказа — это и ваш конец. Когда будете читать последние его строчки вас будет постепенно охватывать чувство ужаса и отвращения, страха и паники. Итак, ваше сердце останавливается, пульс замедляется… разум погружается во мрак… всё видится в тумане… жизнь покидает вас… вы угасаете… через несколько секунд вашу личность поглотит вечность… три… два… один… ноль!!!

Зона ужаса

Ларсен целый день ждал Бейлиса — живущего в соседнем коттедже психолога, который вчера обещал навестить его. Бейлис, что было характерно для него, не назвал точного времени; высокий, легко поддающийся переменам настроения человек с бесцеремонными манерами, он сделал неопределенный жест рукой со шприцем и промямлил что-то невнятное относительно завтрашнего дня: наверное, он зайдет. Ларсен ни на секунду не сомневался, что так и будет: Бейлис ни за что не пропустит такой интересный случай. В некотором смысле происходящее значило для него не меньше, чем для Ларсена.

Однако волноваться пришлось Ларсену — было уже три часа, а Бейлис так и не появился. Что он сейчас делает? Наверное, сидит в гостиной с белыми стенами и кондиционером и слушает по стереопроигрывателю квартеты Бартока. А Ларсен вынужден бессмысленно слоняться по своему коттеджу.

Он точно тигр-невротик бродил по комнатам, приготовил себе небольшой ленч (кофе и три таблетки амфетамина из тайных запасов, о существовании которых Бейлис мог лишь смутно догадываться). Видит Бог, ему необходимы стимуляторы после огромных доз барбитуратов, которые Бейлис начал ему колоть, чтобы снять последствия приступа. Он попытался почитать «Анализ психотического времени» Кречмера — толстый том с множеством графиков и таблиц. Бейлис настаивал на том, чтобы Ларсен его изучил, уверяя, что сей труд поможет ему многое понять. Ларсен потратил на чтение часа два, но так и не продвинулся дальше предисловия к третьему изданию.

Периодически он подходил к окну и сквозь пластиковые шторы пытался разглядеть хоть какие-нибудь признаки жизни в соседнем коттедже. За ним, залитая солнцем, лежала пустыня, похожая на огромную кость, на фоне которой ярко-красные крылья «Понтиака» Бейлиса горели, точно хвостовое оперение пламенеющего феникса.

Остальные три домика оставались свободными; весь комплекс принадлежал производящей электронику компании, на которую они с Бейлисом работали, и представлял собой восстановительный центр для старших управленцев и уставших «интеллектуалов». Это пустынное место было выбрано из-за его успокаивающего воздействия на нервную систему. Два-три дня неторопливого чтения, созерцание неподвижной линии горизонта — и уровень напряжения и беспокойства заметно снижался.

«Однако, пробыв здесь всего два дня, — вспомнил Ларсен, — я чуть не сошел с ума». Ему еще повезло, что поблизости оказался Бейлис со своим шприцом. Впрочем, он держался нарочито небрежно, когда дело доходило до наблюдения за пациентами; Бейлис давал им возможность справиться с болезнью собственными силами. Оглядываясь назад, он — Ларсен — фактически сам поставил себе диагноз. Бейлис лишь нажимал на поршень шприца, да подбросил ему том Кречмера с пожеланием хорошенько подумать над прочитанным.

Возможно, он чего-то ждет?

Ларсен пытался решить, а не позвонить ли под каким-нибудь предлогом Бейлису; его номер — ноль, по внутренней связи — навязчиво крутился у него в мозгу. Но тут дверь в соседнем доме открылась, и он увидел высокую нескладную фигуру психолога, который, задумчиво склонив голову, шагал, залитый яркими лучами солнца, через бетонированную площадку между коттеджами.

«А где чемоданчик?» — с сожалением подумал Ларсен.

Только не говорите, что он решил уменьшить дозу барбитуратов. Может быть, он попробует гипноз, а я под воздействием постгипнотического синдрома во время бритья вдруг встану на голову.

Ларсен впустил Бейлиса и принялся суетливо кружить вокруг него, пока тот шел в гостиную.

— Где, черт возьми, вы были? — спросил он. — Вы знаете, что уже почти четыре?

Бейлис сел за небольшой письменный стол посредине гостиной и критически огляделся по сторонам — Ларсена страшно раздражала эта уловка, которая всякий раз заставала его врасплох.

— Конечно, знаю. Я очень хорошо чувствую время. Как ваши дела сегодня? — Он показал на стул с прямой спинкой, стоящий перед столом. — Садитесь и постарайтесь расслабиться.

Ларсен раздраженно пожал плечами:

— Как я могу расслабиться, сидя здесь и дожидаясь, когда разорвется следующая бомба? — Он начал анализировать прошедшие двадцать четыре часа — Ларсен всегда делал это с удовольствием — сопровождая непосредственное изложение событий обильными и вольными комментариями.

— Вообще-то ночь прошла неплохо. Я полагаю, что вхожу в новую зону. Все начинает стабилизироваться: я перестал каждую секунду оглядываться. Внутренние двери оставлял открытыми, а перед тем, как войти в комнату, старался представить ее себе, пытался экстраполировать размеры, так чтобы она не ошеломила меня, — раньше я просто открывал дверь и нырял внутрь, точно человек, ступающий в пустую шахту лифта.

Ларсен ходил взад и вперед по комнате, похрустывая суставами пальцев. Бейлис наблюдал за ним, полуприкрыв глаза.

— Я совершенно уверен, что приступ больше не повторится, — продолжал Ларсен. — На самом деле мне, наверное, пора возвращаться на завод. В конце концов, нельзя же сидеть здесь до бесконечности. Я чувствую себя вполне прилично.

Бейлис кивнул:

— Тогда почему вы так нервничаете?

В отчаянии Ларсен сжал кулаки. Ему казалось, что он чувствует, как кровь пульсирует у него в висках.

— Ничего я не нервничаю! Ради Бога, Бейлис, я считал, что в соответствии с новейшими взглядами психиатр и пациент пытаются вместе справиться с болезнью, забывают о собственной личности и в равной степени несут ответственность за происходящее. Вы стараетесь избежать…

— Нет, — решительно прервал его Бейлис, — я полностью за вас отвечаю. Вот почему я хочу, чтобы вы оставались здесь до тех пор, пока не научитесь справляться с этим существом.

Ларсен проворчал:

— Существом! Вы намерены представить случившееся как сцену из фильма ужасов. У меня была самая обычная галлюцинация. Да и вообще, я ни в чем не уверен. — Он показал в сторону окна. — Неожиданно распахнулась дверь гаража… в ярком солнечном свете я мог принять тень за человека.

— Вы описали увиденное очень точно, — отпарировал Бейлис, — цвет волос, усы, одежду.

— Обратная проекция. Во сне детали тоже кажутся настоящими. — Ларсен отодвинул стул в сторону и наклонился к Бейлису, опираясь руками о стол. — А кроме того, мне кажется, вы не совсем со мной откровенны.

Они встретились глазами. Бейлис некоторое время внимательно изучал Ларсена и заметил, что у него расширены зрачки.

— Ну? — настаивал Ларсен.

Бейлис застегнул пиджак и направился к двери:

— Я зайду завтра. А пока постарайтесь поменьше напрягаться. Я не хочу вас пугать, Ларсен, но ваша проблема может оказаться гораздо более серьезной, чем вы себе представляете. — Он кивнул и, прежде чем Ларсен успел хоть что-нибудь сказать, выскользнул на улицу.

Ларсен подошел к окну и сквозь шторы проследил за тем, как психолог скрылся в своем коттедже, лишь на мгновение нарушив тяжелое струение солнечных лучей. Через несколько минут он услышал капризные звуки одного из квартетов Бартока.

Ларсен вернулся к столу и сел, агрессивно выставив вперед локти. Бейлис раздражал его своими невротическими музыкальными вкусами и неопределенными диагнозами. Ему захотелось сесть в машину и вернуться на завод. Однако, строго говоря, находясь здесь, он должен подчиняться Бейлису, в особенности если учесть, что пять дней, которые он провел отдыхая и ничего не делая, оплачиваются компанией.

Ларсен оглядел замершую в тишине гостиную, прохладные горизонтальные тени, лежащие на стенах, прислушался к успокаивающему гулу кондиционера. Спор с Бейлисом взбодрил его, и он почувствовал спокойствие и уверенность. Однако какая-то необъяснимая напряженность еще оставалась, и он обнаружил, что не может отвести глаз от открытых дверей спальни и кухни.

Ларсен приехал сюда пять дней назад, измученный, на грани нервного срыва. В течение трех месяцев он без отдыха программировал сложную модель мозга, которую конструировала лаборатория «Новых методов» для одного из крупнейших психиатрических институтов страны.

Это была точная электронная копия центральной нервной системы, причем каждый уровень деятельности спинного мозга представлял отдельный компьютер, а остальные содержали в памяти закодированную информацию, касающуюся сна, стрессов, агрессивности и других функций нервной системы: строительные блоки, которые составляли имитатор ЦНС для моделирования любых психических расстройств и комплексов.

Группы конструкторов работали над моделирующим устройством под бдительным наблюдением Бейлиса и его ассистентов, и очередные недельные тесты выявили, что Ларсен работает на пределе своих возможностей — сказывалось сильное переутомление, В конце концов Бейлис снял его с проекта и отослал на несколько дней сюда, в пустыню, чтобы он немного пришел в себя.

Ларсен обрадовался возможности отдохнуть. Первые два дня он бесцельно бродил вокруг пустых домиков, приятно одурманенный барбитуратами, прописанными Бейлисом, вглядывался в горизонт, ограничивающий белую палубу пустыни, отправлялся спать в восемь и вставал после полудня. Каждое утро из расположенного неподалеку городка приезжала уборщица, чтобы навести порядок в комнатах и оставить свежие продукты, но Ларсен ни разу ее не видел. Он был счастлив, что может побыть один. Сознательно ни с кем не общаясь, он давал возможность своему уставшему мозгу самостоятельно справиться с переутомлением — Ларсен не сомневался, что скоро все снова встанет на свои места.

Однако случилось иначе: первый же человек, которого он увидел, явился к нему прямо из кошмара.

Ларсен и сейчас вспоминал ту встречу с содроганием.

На третий день после ленча он решил прокатиться по пустыне и осмотреть старый кварцевый рудник в одном из каньонов. Рудник располагался примерно в двух часах езды, и Ларсен запасся термосом с охлажденным мартини. В гараж можно было попасть прямо из кухни, а закрывался он стальной дверью, которая поднималась вертикально вверх.

Ларсен запер коттедж, прошел через кухню в гараж, поднял стальную дверь и выехал на дорогу. Возвратившись за термосом, который он оставил на скамейке в дальнем конце гаража, заметил в углу, в тени, полную канистру бензина. Ларсен немного постоял, прикидывая расстояние, которое ему придется проделать, и решил взять канистру с собой. Он отнес ее к машине, а затем вернулся, чтобы закрыть дверь гаража.

Дверь не открылась до конца, когда он в первый раз поднял ее, и осталась на уровне его подбородка. Взявшись за ручку, Ларсен сумел опустить ее на несколько дюймов, но тут она снова застряла. Солнечный свет отражался от стальных панелей, слепил глаза. Ларсен ухватился за нижний край двумя руками и резко дернул вверх — на сей раз дверь поднялась немного повыше.

Просвет увеличился дюймов на шесть, но этого оказалось достаточно, чтобы он смог заглянуть в затемненный гараж.

В тени у задней стены гаража, возле скамейки, виднелась неясная, человеческая фигура. Незнакомец стоял неподвижно и, опустив руки, смотрел на Ларсена. На нем был легкий кремовый костюм, испещренный бликами света, отчего казалось, что он сшит из кусочков, аккуратная спортивная рубашка и двуцветные туфли. Плотного сложения, с густыми усами щеточкой и пухлым лицом мужчина спокойно глядел на Ларсена, но почему-то у того возникло ощущение, будто он увидел что-то у него за спиной.

Продолжая держать дверь обеими руками, Ларсен удивленно уставился на незнакомца. Его поразило не то, что он оказался в гараже, где не было ни окон, ни боковых дверей, — в его позе Ларсену почудилась какая-то непонятная угроза.

Он уже собрался окликнуть своего необычного гостя, но тут мужчина шагнул вперед, вышел на свет и направился прямо к нему.

Ошеломленный Ларсен отпрянул назад. Темные пятна на костюме незнакомца оказались вовсе не тенями, а контурами скамейки, находящейся у него за спиной.

Тело человека и его одежда были прозрачными. Опомнившись, Ларсен изо всех сил налег на дверь, захлопнул ее и задвинул засов, вцепившись в него обеими руками и прижимая коленями.

Когда полчаса спустя подъехал Бейлис, оказалось, что Ларсен так и стоит, весь в поту, не в силах пошевелиться и едва дыша. Руки и ноги у него свело судорогой, но он продолжал цепляться за засов…


Ларсен нетерпеливо забарабанил пальцами по столу, потом встал и прошел на кухню. Оставшись без очередной дозы барбитуратов, он почувствовал перевозбуждение от принятых ранее таблеток амфитамина. Он включил кофеварку, тут же выключил ее, вернулся в гостиную и уселся на диван с томиком Кречмера в руках.

С нарастающим беспокойством он прочитал несколько страниц, не понимая, каким образом чтение Кречмера может оказаться ему полезным; большая часть описанных в нем случаев касалась глубоких шизоидных изменений и необратимых параноидальных явлений. Его собственная проблема была скорее внешней — кратковременное отклонение от нормы, вызванное перегрузкой. Неужели Бейлис этого не видит? По каким-то причинам, может быть подсознательно, он подталкивает Ларсена к серьезному кризису, возможно потому, что, сам того не зная, тоже хочет стать пациентом.

Ларсен отбросил книгу в сторону и посмотрел на пустыню. Внезапно он ощутил приступ клаустрофобии, комната стала казаться темной и тесной, ему захотелось дать выход накопившейся в нем агрессии. Вскочив с дивана, он выбежал на свежий воздух.

Ларсен прошел по обочине дороги около сотни ярдов. Стоящие широким полукругом домики словно сгрудились и вросли в землю. За ними громоздились горы. День клонился к вечеру, совсем скоро спустятся сумерки, но небо еще оставалось ярко-голубым, а огромные тени гор уже придали новые, более глубокие оттенки привычным краскам пустыни. Ларсен оглянулся назад, на коттеджи. Нигде никакого движения, лишь слабое эхо доносило обрывки музыки из дома Бейлиса. Неожиданно окружающий пейзаж показался ему нереальным.

Пытаясь разобраться в природе своих впечатлений, Ларсен почувствовал, как у него в мозгу шевельнулась какая-то неясная, ускользающая мысль или неопределенное ощущение, точно слишком тонкий намек или забытое намерение. Он старался изо всех сил ухватить ее, но вдруг засомневался в том, что перед уходом выключил кофеварку.

Он поспешил назад и заметил, что оставил дверь на кухню открытой. Проходя мимо окон гостиной, Ларсен заглянул внутрь.

На диване, скрестив ноги, сидел человек, лицо которого скрывал том Кречмера. Сначала Ларсен предположил, что зашел Бейлис и решил сварить для них кофе. Потом он услышал, что стереопроигрыватель в коттедже психолога продолжает играть.

Стараясь не шуметь, он приблизился к окну гостиной. Лицо посетителя по-прежнему оставалось скрытым, но Ларсену хватило одного взгляда, чтобы убедиться в том, что перед ним не Бейлис. Все тот же кремовый костюм, который Ларсен видел двумя днями ранее, те же двухцветные туфли. Только на сей раз незнакомец явно не был галлюцинацией; его руки и одежда казались самыми настоящими. Поправив одну из подушек, он устроился на диване поудобнее и перевернул страницу книги, слегка согнув переплет.

Затаив дыхание, Ларсен застыл у окна. Что-то в этом человеке, в его позе, в том, как он держал книгу в руках, убеждало Ларсена, что он видел его и раньше, до короткой встречи в гараже.

Потом незнакомец опустил книгу, бросил ее рядом с собой на диван и, откинувшись назад, посмотрел в окно, причем его взгляд остановился всего в нескольких дюймах от лица Ларсена.

Ларсен уставился на него как зачарованный. Он наконец узнал своего диковинного гостя: пухлое лицо, встревоженные глаза, слишком густые усы. Теперь он смог как следует его разглядеть и понял, что знает этого человека даже слишком хорошо, лучше, чем кого бы то ни было на Земле.

Ведь это он сам.


Бейлис убрал шприц в чемоданчик и поставил его на крышку проигрывателя.

— Галлюцинация — неправильный термин, — сказал он Ларсену, который лежал, вытянувшись на диване и потягивая виски. — Перестаньте его использовать. Психозрительный образ замечательной силы и продолжительности, а вовсе не галлюцинация.

Ларсен слабо махнул рукой. Около часа назад он, спотыкаясь, буквально вне себя от страха, добрел до Бейлиса. Бейлис успокоил его, а потом потащил обратно к окну гостиной и заставил признать, что двойник исчез. Бейлис совсем не удивился, когда узнал, какова природа фантома, и это обеспокоило Ларсена едва ли не больше, чем сама галлюцинация. Что еще прячет Бейлис у себя в рукаве?

— Я удивлен, что вы сами не догадались раньше, — заметил Бейлис. — Ваше описание человека в гараже было таким точным — тот же кремовый костюм, те же туфли и рубашка, не говоря уже о физическом сходства, вплоть до усов.

Понемногу приходя в себя, Ларсен сел, разгладил свой кремовый габардиновый костюм и стряхнул пыль с белокоричневых туфель:

— Спасибо за предупреждение. Вам только остается рассказать мне, кто же это такой.

Бейлис присел на стул:

— Что вы имеете в виду? Он — это вы, естественно.

— Я знаю, но почему и откуда он берется? Господи, я, наверное, сошел с ума.

Бейлис щелкнул пальцами:

— Нет, вовсе нет. Возьмите себя в руки. У вас самое обычное функциональное нарушение, вроде двойного зрения или амнезии: ничего серьезного. Иначе я бы вас здесь не держал. Возможно, мне все равно придется вас перевести, но, надеюсь, что вместе мы сумеем найти выход из вашего лабиринта.

Он достал записную книжку из нагрудного кармана:

— Давайте посмотрим, как обстоят дела. Так, мы можем выделить два момента. Первое, фантом — это вы сами. Нет никаких сомнений в том, что мы имеем дело с вашей копией. Но для нас гораздо важнее, что он такой же, как вы сейчас, ваш ровесник, не идеализирован и не искалечен, не является сверхгероем вашего суперэго или изможденным стариком, символизирующим стремление к смерти. Перед нами ваш точный двойник. Нажмите пальцем на глазное яблоко, и вы увидите моего двойника.

Ваш ничем не отличается от моего, только он перемещен не в пространстве, а во времени.

Кроме того, из вашего путаного описания происходящего я понял, что человек, которого вы видите, не только является вашей точной копией, но и делает то же самое, что делали вы несколько минут назад. Фантом в гараже стоял между скамейкой, как раз там, где стояли вы, когда раздумывали, стоит ли взять с собой канистру с бензином. А тот, что устроился на диване и читал Кречмера, повторял ваши собственные действия, только с пятиминутным опозданием… Он даже выглянул в окно, совсем как вы, прежде чем выйти прогуляться.

Ларсен, потягивая виски, кивнул:

— Вы полагаете, что галлюцинация является мысленным возвратом в прошлое?

— Совершенно верно. Поток зрительных образов, попадающий на сетчатку глаза, есть не более чем видеоролик. Каждый образ запоминается, рождаются тысячи роликов, сотни тысяч часов воспоминаний. Обычно возврат в прошлое бывает намеренным, когда мы выбираем несколько туманных картин из нашей фильмотеки: сцену из детства, изображение соседних улиц, которые мы носим с собой весь день у самой поверхности своего сознания.

Но небольшая поломка проектора — ее может вызвать перенапряжение — и вас отбрасывает назад на несколько сотен кадров. Вы наблюдаете совершенно случайный ролик уже прокрученного фильма, в вашем случае вы видите себя сидящим на диване. Кажущаяся бессмысленность происходящего — вот что так пугает.

Ларсен начал жестикулировать, держа в руке стакан:

— Подождите минутку. Когда я сидел на диване, читая Кречмера, я ведь себя не видел и сейчас тоже не вижу. Откуда же возникают образы?

Бейлис отложил в сторону записную книжку:

— Аналогию с видеороликом не следует понимать буквально. Вы можете не видеть себя сидящим на диване, но ваши органы чувств передают необходимую информацию так же четко и ясно, как и визуальное наблюдение. Это поток осязаемых, позиционных и психических образов, который формирует реальные сведения об окружающем мире. А дальше требуется очень небольшая экстраполяция, чтобы глаз наблюдателя увидел другой конец комнаты. В любом случае чисто визуальные воспоминания никогда не бывают абсолютно точными.

— А почему двойник, которого я видел в гараже, был прозрачным?

— Очень просто. Процесс только начинался, и интенсивность образа оставалась слабой. Тот, что вы видели сегодня днем, был уже гораздо сильнее. Я не случайно прекратил давать вам барбитураты, прекрасно понимая, что те стимуляторы, которые вы потихоньку принимаете, вызовут нечто подобное, если позволить им воздействовать на вас без помех.

Он подошел к Ларсену, взял у него стакан и снова наполнил его из графина.

— Но давайте подумаем о будущем. Это явление интересно тем, что оно проливает свет на один из старейших архетипов человеческой психики — веру в привидения и целую армию фантомов, ведьм, демонов и прочей чертовщины. Можем ли мы рассматривать их как психозрительные вспышки или трансформированные образы, рожденные психикой самого наблюдателя и возникающие перед его мысленным взором под влиянием страха, лишений или религиозного фанатизма?

Первое, что бросается в глаза, когда читаешь о встречах с призраками, — сколь они прозаичны по сравнению с изысканными образами, созданными в творениях великих мистиков и сочинителей. Таинственная белая простыня — скорее всего, просто ночная рубашка наблюдателя. Вот вам и предмет для размышлений.

Возьмем, например, знаменитые привидения, появляющиеся в литературных произведениях. Насколько осмысленнее становится Гамлет, когда вы понимаете, что призрак его убитого отца — в действительности сам Гамлет.

— Ну, ладно, ладно, — с раздражением прервал его Ларсен, — но мне-то что делать?

Бейлис перестал ходить взад и вперед по комнате и строго посмотрел на Ларсена:

— Я как раз к этому и перехожу. Существует два метода борьбы с вашими нарушениями. Классическая техника состоит в том, чтобы накачать вас транквилизаторами и уложить в постель на год или около того. Обычно за это время все приходит в норму. Длинный путь, скучный для вас и для остальных. Альтернативный метод, откровенно говоря, еще до конца не изучен, но, я думаю, он может сработать.

Я упомянул о феномене привидения, по поскольку, несмотря на то что описаны десятки тысяч ситуаций, когда людей преследовали призраки, и даже имеется несколько рассказов о том, как одно привидение охотилось на другое, мне не известно ни одного случая встречи привидения и наблюдателя по их обоюдному желанию. Если бы сегодня днем, увидев своего двойника, вы вошли прямо в гостиную и попытались с ним заговорить, как вы думаете, что бы произошло?

Ларсен содрогнулся:

— Очевидно, ничего, если ваша теория верна. Но мне совсем не хочется ее проверять.

— Ничего не поделаешь, придется. Не паникуйте. В следующий раз, когда увидите своего двойника, сидящего на диване и читающего Кречмера, подойдите и поговорите с ним. Больше от вас ничего не требуется.

Ларсен вскочил и замахал руками:

— Ради Бога, Бейлис, вы что, с ума сошли? Вы представляете, что значит — увидеть самого себя? Единственное желание — бежать без оглядки.

— Я понимаю, но это худшее из того, что вам предстоит. Почему когда кто-нибудь начинает бороться с привидением, оно мгновенно исчезает? Потому что, когда вы занимаете те же координаты в пространстве, что и двойник, ваш психический проектор начинает снова работать на одном канале. Два раздельных потока визуальных образов совпадают и сливаются в один. Вы должны попробовать, Ларсен. Возможно, вам придется сделать над собой заметное усилие, но зато вы раз и навсегда вылечитесь.

Ларсен упрямо покачал головой:

— Совершенно безумная затея.

И про себя добавил: «Я лучше пристрелю этого призрака». Тут он вспомнил о пистолете тридцать восьмого калибра в своем чемодане, и мысль об оружии придала ему уверенности больше, чем все лекарства и советы Бейлиса. Пистолет — символ агрессии. Даже если фантом существует только в его воображении, оружие поможет ему с ним справиться.

Со слипающимися от усталости глазами, Ларсен слушал Бейлиса. Через полчаса он вернулся домой, отыскал пистолет и спрятал его под газетами в почтовом ящике у входной двери. Пистолет слишком заметен, чтобы носить его в кармане, да и к тому же может случайно выстрелить и ранить самого Ларсена. Снаружи, у входной двери, он надежно спрятан, а с другой стороны, в случае необходимости Ларсен сумеет быстро его достать и разобраться старым добрым способом с любым двойником, который придет смущать его покой.


Два дня спустя ему неожиданно представилась такая возможность. Бейлис уехал в город за новой иглой для своего проигрывателя, а Ларсена оставил готовить ленч. Ларсен сделал вид, что его такая перспектива совсем не вдохновляет, хотя на самом деле он обрадовался возможности заняться полезным делом. Он устал слоняться вокруг коттеджей, играя роль подопытного кролика для Бейлиса, который с нетерпением ожидал следующего кризиса. Если Ларсену повезет, этого никогда не произойдет, хотя бы назло Бейлису — все и так складывалось согласно его желаниям.

Накрыв стол на кухоньке у Бейлиса и приготовив побольше льда для мартини (Ларсен сразу согласился с утверждением Бейлиса, что алкоголь прекрасный депрессант для ЦНС), он отправился к себе, чтобы сменить рубашку. Немного подумав, он решил полностью переодеться и достал из шкафа голубой костюм из саржи и черные полуботинки, которые надевал, когда отправлялся на прогулки в пустыню.

Дело было не только в неприятных ассоциациях, которые возникали у него в связи с кремовым костюмом и спортивными туфлями, но и в том, что полная смена одежды могла предупредить появление двойника, давая ему иной психический образ, достаточно сильный, чтобы помешать возникновению новых призраков. Глядя в зеркало, Ларсен решил пойти еще дальше: взял бритву и сбрил усы. Затем смочил волосы и гладко их причесал.

Изменения оказались весьма заметными. Когда Бейлис вылез из машины и вошел в гостиную, он с трудом узнал Ларсена. Он даже чуть подался назад при виде незнакомца в темном костюме и с прилизанными волосами, появившегося в дверях кухни.

— Что, черт возьми, это значит? — резко спросил он у Ларсена. — Сейчас не время для дурацких шуток. — Он критически посмотрел на Ларсена. — Вы стали похожи на персонаж из дешевого детектива.

Ларсен расхохотался. Переодевшись, он пришел в отличное настроение и после нескольких мартини ужасно развеселился. Во время ужина Ларсен много и лихорадочно говорил. Однако его удивило, что Бейлис как-то уж слишком быстро выпроводил его домой.

Вернувшись к себе, он понял причину такого необычного поведения. У него участился пульс, он нервно оглядывался по сторонам; все процессы в мозгу заметно ускорились. Выпитое мартини лишь частично было тому виной. Теперь, когда действие алкоголя стало ослабевать, Ларсен разгадал истинный источник своего возбуждения — стимулятор, который дал ему Бейлис в надежде спровоцировать новый кризис.

Ларсен стоял у окна, сердито глядя на дом Бейлиса. Полное отсутствие принципов у психолога приводило его в ярость. Пальцы Ларсена нервно ощупывали штору. Неожиданно он почувствовал сильное желание разгромить все кругом и уехать куда-нибудь подальше. Своими тонкими, чуть ли не фанерными стенами и мебелью словно из спичечных коробков коттедж напоминал ему сумасшедший дом. Все, что произошло с ним здесь, нервный срыв и фантомы из ночных кошмаров — все это, скорее всего, дело рук Бейлиса.

Довольно быстро Ларсен понял, что стимулятор оказался очень сильным. Он безуспешно пытался расслабиться, пошел в спальню и, пиная ногами оказавшуюся на пути мебель, сам того не замечая, закурил сразу две сигареты.

Наконец, не в силах больше сдерживаться, он выскочил на улицу, захлопнул за собой дверь и побежал через бетонированную площадку к соседнему коттеджу, намереваясь сказать Бейлису все, что он о нем думает, и немедленно потребовать транквилизатор.

В гостиной Бейлиса не оказалось. Ларсен бросился на кухню, в спальню — Бейлиса нигде не было. К неудовольствию Ларсена выяснилось, что Бейлис принимает душ. Ларсен походил немного по гостиной, а потом решил подождать у себя дома.

Опустив голову, он быстро пересек солнечную часть площадки и был уже в нескольких шагах от находящейся в тени входной двери, когда заметил около нее мужчину в голубом костюме, который не сводил с него глаз.

Сердце у Ларсена бешено заколотилось, и он отпрянул, узнав двойника еще прежде, чем он понял суть изменений в одежде и гладко выбритого лица с новыми непривычными чертами. Мужчина пребывал в сомнении, сжимал и разжимал кулаки, но казалось, что он все-таки собирается выйти на солнце.

Ларсен оказался футах в десяти, непосредственно между ним и дверью в коттедж Бейлиса. Он шагнул назад, одновременно повернув влево, в сторону гаража. Здесь он остановился и взял себя в руки. Двойник в нерешительности стоял у дверей, дольше — Ларсен был в этом уверен, — чем стоял он сам. Ларсен с отвращением смотрел на его лицо, его затошнило не столько от абсолютной точности копии, сколько из-за странной, почти светящейся бледности, которая придавала восковым чертам двойника сходство с мертвецом. Двойник находился на расстоянии вытянутой руки от почтового ящика, где лежал пистолет, но ничто не могло заставить Ларсена к нему приблизиться.

Он решил войти в коттедж и понаблюдать за двойником сзади. Вместо того чтобы воспользоваться дверью в кухню, через которую можно было попасть в гостиную, расположенную непосредственно справа от двойника, он повернул, чтобы обогнуть гараж и залезть с противоположной стороны в открытое окно спальни.

Ларсен пробирался среди бочек с засохшим строительным раствором и мотков колючей проволоки за гаражом, когда услышал, что его позвали:

— Ларсен, вы что, идиот? Что вы там делаете?

Из окна ванной высунулся Бейлис. Ларсен споткнулся, с трудом сохранил равновесие и сердито помахал Бейлису рукой. Тот только покачал головой и, наклонившись еще больше вперед, принялся вытирать шею.

Ларсен вернулся назад, жестом показав Бейлису, чтобы тот помалкивал. Он пересекал участок между стеной гаража и ближайшим углом коттеджа Бейлиса, когда боковым зрением заметил в нескольких ярдах от дверей гаража стоящего к нему спиной человека в темном костюме.

Двойник сдвинулся с места! Забыв о Бейлисе, Ларсен застыл на месте и с тоской посмотрел на двойника, который в нерешительности переминался с ноги на ногу и размахивал руками, будто защищаясь от чего-то, совсем как Ларсен несколько минут назад. Его глаз не было видно, но казалось, что он смотрит на входную дверь коттеджа Ларсена.

Автоматически Ларсен тоже перевел взгляд на дверь.

Возле нее по-прежнему стоял человек в голубом костюме и смотрел в сторону залитой солнцем площадки между домиками.

Двойников стало два.

Они расположились на противоположных сторонах бетонной площадки. Некоторое время Ларсен беспомощно их разглядывал, подумав, что они ужасно похожи на ожившие экспонаты из музея восковых фигур.

Тот из двойников, что стоял спиной к Ларсену, развернулся на одной ноге и быстро направился прямо к нему.

Фантом смотрел на Ларсена, но не видел его, и тут солнце осветило лицо двойника. Охваченный ужасом Ларсен не мог оторвать от него глаз — те же пухлые щеки, та же родинка у правой ноздри, белая верхняя губа с маленькой отметиной от бритвы (он порезался, когда сбривал усы). Но главное, он узнал свой ужас, дрожание губ, напряженные мышцы шеи и лица и полнейшее отчаяние, скрытое под застывшей маской страха.

Не в силах произнести ни звука, Ларсен повернулся и бросился прочь.

Он остановился, только когда углубился в пустыню ярдов на двести. Задыхаясь, опустился на одно колено за песчаной насыпью и оглянулся назад на свой коттедж. Второй двойник начал обходить гараж, пробираясь между связок с колючей проволокой, первый шагал к домику Бейлиса. Не обращая на них внимания, Бейлис сражался с окном в ванной, пытаясь открыть его, чтобы посмотреть в сторону пустыни.

Пытаясь успокоиться, Ларсен вытер лицо рукавом пиджака. Значит, Бейлис оказался прав, хотя он ни разу не говорил, что во время одного приступа может появиться сразу несколько двойников. Ларсену удалось породить двоих, одного за другим, причем оба возникли за последние пять минут. Раздумывая, стоит ли подождать, пока фантомы исчезнут, Ларсен вспомнил о пистолете в почтовом ящике. Хотя мысль была иррациональной, ему показалось, что пистолет — его единственная надежда. С его помощью он сможет проверить реальность двойников.

Насыпь шла по диагонали к краю дороги. Наклонившись вперед, он помчался вдоль нее, периодически замирая на месте, чтобы оглядеться по сторонам. Оба двойника оставались на прежних местах, а Бейлис закрыл окошко ванной и скрылся в доме.

Ларсен приблизился к краю бетонированной площадки, которая находилась примерно в футе от песка, и направился туда, где за старой пятидесятигаллоновой цистерной он приметил выгодную позицию. Чтобы добраться до пистолета, он решил обойти коттедж Бейлиса сдальней стороны: оттуда он сумеетнезаметно подойти к дверям своего дома.

Тем временем первый двойник все так же внимательно наблюдал за гаражом.

Ларсен уже собрался сделать шаг вперед, когда что-то заставило его обернуться.

Прямо к нему вдоль насыпи, опустив голову и почти касаясь земли руками, бежало огромное крысоподобное существо. Каждые десять или пятнадцать футов оно останавливалось и бросало взгляд в сторону домов. В один из таких моментов Ларсен успел разглядеть его лицо, безумное и испуганное, — еще одна копия его собственного.

— Ларсен! Ларсен!

Бейлис стоял около своего дома и махал рукой в сторону пустыни.

Ларсен оглянулся на фантома, мчавшегося к нему, их разделяло всего тридцать футов, подпрыгнул и в отчаянии метнулся к Бейлису.

Бейлис крепко схватил его за руки:

— Ларсен, что с вами? У вас начался приступ?

Ларсен показал на фигуры фантомов.

— Ради Бога, Бейлис, остановите их, — задыхаясь, проговорил он. — Мне не убежать.

Бейлис энергично потряс его:

— Их стало несколько? Где они?

Ларсен указал на две фигуры, бродящие вокруг дома, а потом вяло махнул рукой в сторону пустыни:

— Рядом с гаражом и там, у стены. Другой прячется за насыпью.

Бейлис сильно сжал его плечо:

— Пойдемте, дружище, вам нужно встретиться с ними лицом к лицу, убегать бесполезно. — Он потащил Ларсена в сторону гаража, но Ларсен сел на землю.

— Поверьте, Бейлис, я не могу. В моем почтовом ящике лежит пистолет. Принесите его мне — другого выхода нет.

Бейлис заколебался, глядя вниз на Ларсена:

— Ладно. Постарайтесь продержаться до моего возвращения.

Ларсен показал на дальний угол коттеджа Бейлиса:

— Я буду ждать вас там.

Когда Бейлис убежал, он заковылял в сторону угла, но на полпути зацепился за обломки лестницы, валявшиеся на земле, упал и подвернул правую ногу.

Обхватив коленку, Ларсен продолжал сидеть на земле, когда между домами появился Бейлис с пистолетом в руке. Он оглядывался по сторонам в поисках Ларсена, который откашлялся, чтобы его позвать.

Однако, не успев открыть рот, Ларсен увидел, как двойник, который мчался за ним вдоль насыпи, выпрыгнул из-за цистерны и, спотыкаясь, побежал через площадку к психологу. Двойник, как и Ларсен, был взъерошенным и измученным, пиджак съехал с плеч, узел галстука оказался где-то за ухом. Он продолжал преследовать Ларсена, упрямо, точно одержимая тень, идя по его следу.

Ларсен еще раз попытался позвать Бейлиса, но у него перехватило горло.

Бейлис смотрел на двойника.

Ларсен встал, охваченный ужасным предчувствием. Он попытался помахать Бейлису, но тот уставился на двойника, который показывал на фантом у дома, и кивал, по-видимому соглашаясь.

— Бейлис!

Выстрел заглушил его крик. Бейлис выстрелил куда-то за гараж, между коттеджами металось эхо. Двойник по-прежнему стоял рядом с Бейлисом и показывал в разные стороны, Бейлис поднял пистолет и еще раз нажал на курок. Звук отразился от площадки, оглушив Ларсена. Его затошнило.

Бейлис тоже видел несколько образов одновременно, но не себя, а Ларсена, о котором он думал всю последнюю неделю.

Двойники Ларсена, спотыкаясь, брели к нему, показывали на другие фантомы — все они возникли в мозгу Бейлиса в тот самый момент, когда он достал пистолет из почтового ящика.

Ларсен начал отползать в сторону, пытаясь добраться до угла дома. Прогремел третий выстрел, вспышка отразилась в окне ванной.

Он уже почти достиг угла, когда услышал крик Бейлиса. Опираясь одной рукой о стену, Ларсен оглянулся.

Открыв рот, сжимая в руке пистолет, точно бомбу, Бейлис смотрел на него безумными глазами. Рядом с ним, поправляя галстук, спокойно стоял двойник Ларсена в голубом костюме. Наконец Бейлис сообразил, что видит сразу два образа Ларсена — один рядом с собой, а другой — в двадцати шагах от дома.

Но как узнать, который из двух настоящий?

Глядя на Ларсена, он, казалось, не мог принять никакого решения.

Тут двойник, стоявший у плеча Бейлиса, поднял руку и показал на угол, совсем как Ларсен несколько минут назад.

Ларсен попытался закричать, отпрянул за угол и пополз вдоль стены. У него за спиной застучали тяжелые шаги Бейлиса.

Он услышал лишь первый из трех выстрелов.

Хронополь

Ньюмен уже знал, что суд будет завтра, однако время начала судебного заседания никому не было известно. Скорее всего, это произойдет во второй половине дня, при условии, если главные действующие лица — судья, присяжные и обвинитель — наконец сойдутся вместе в зале судебных заседаний, а обвиняемому повезет, и его адвокат тоже окажется там. Он понимал, что с ним все ясно, судьба его решена, и не слишком уповал на хлопоты адвоката. Тем более что поездка в старое здание тюрьмы и встречи с обвиняемым были сопряжены для защитника с массой транспортных неудобств и длительным ожиданием в мрачном и холодном подземном гараже тюрьмы. Сам Ньюмен считал, что не без пользы провел время в камере предварительного заключения. Ему повезло — окно выходило на юг, и солнечный луч, попадая утром в тюремное оконце, до самого заката совершал свой путь по камере. Это и подало Ньюмену мысль разделить кривую его движения на десять секторов, соответствующих периодам светового дня. Для этого он воспользовался куском штукатурки, которую отколол от края подоконника. Внутри каждого из секторов он сделал еще двенадцать вертикальных пометок. Таким образом он получил нечто похожее на циферблат часов, способных показывать время с точностью почти до одной минуты (пять мелких промежуточных делений он нанес мысленно и держал их в уме). Белые меловые пометки на стенах, на полу и даже спинке его железной тюремной койки бросились бы в глаза каждому, кто вошел бы в камеру и повернулся спиной к окну. Но в камеру к Ньюмену никто не входил. Да и охранники были настолько тупы и безразличны, что даже увидев испещренные мелом пол и стены, ничего бы не заподозрили. У Ньюмена было теперь известное превосходство перед тюремным начальством — он знал время. Большую часть дня он занимался тем, что совершенствовал свое изобретение, однако не забывал сквозь дверную решетку поглядывать в тот конец коридора, где размещалась охрана.

— Брокен, подъем! — кричал он, как только лучик утреннего света касался первой пометки первого сектора его солнечных часов. А бывало это в 7:15 утра. Сержант Брокен, весь в холодном поту, скатывался с койки и поднимал охрану, и лишь после этого звучала тюремная сирена общей побудки. Вскоре Ньюмен подавал уже и другие сигналы, регулирующие распорядок тюремного дня в подведомственном сержанту Брокену блоке. Он объявлял общий сбор, оправку, завтрак, выход на работу и на прогулку. И так до самого захода солнца, когда наступала ночь и давали общий отбой. За прилежание и отличную дисциплину во вверенном ему блоке сержант Брокен был отмечен начальством. Теперь, что касается внутреннего распорядка дня, он полагался на Ньюмена больше, чем на тюремный сигнал-автомат. В других блоках из-за несовершенства автоматики время работы могло сократиться до трех минут, а завтрак или прогулка, по мнению начальства, длились дольше положенного, поэтому между охраной и заключенными нередко возникали ссоры и стычки.

Сержант Брокен никогда не допытывался у Ньюмена, как тому удается угадывать время с такой точностью. Он не трогал его и тогда, когда в пасмурные и дождливые дни Ньюмен мрачно молчал, а в отлично отлаженном ритме дня случались сбои, ибо очень ценил такое сотрудничество. Заключенному Ньюмену делались поблажки, и он не испытывал недостатка в сигаретах. Но тут, к всеобщему огорчению, был объявлен день суда. Ньюмен и сам был расстроен, ибо не успел до конца завершить свои наблюдения. Он был уверен, что стоит на пороге открытия и до него остался всего лишь один шаг. И тем не менее он считал, что ему повезло. Попади он в камеру, где окно выходит на север, эксперимент не удался бы. Угол падения тени, пересекающей тюремный двор и перемещающейся под вечер на верхушки сторожевых вышек, дал бы ему слишком мало пищи для размышлений и догадок. Результаты расчетов во всех случаях должны иметь вид визуально воспринимаемых знаков. Это поможет впоследствии создать оптический прибор. Необходимо, и это он понимал, найти некий подсознательный измеритель времени, то есть независимо действующий психологический механизм, регулируемый, скажем, ритмом человеческого пульса или дыхания. Ньюмен пытался с помощью сложных упражнений развить в себе ощущение движения времени, но с досадой ловил себя лишь на одних ошибках, и их, увы, было немало. Шансы на выработку условного рефлекса на время были ничтожны. А пока он лишь понимал, что если не обретет возможность в любой момент узнавать время, то просто сойдет с ума. Одержимость этой идеей уже дорого ему обошлась — он обвиняется в убийстве. А ведь началось все с безобидного любопытства мальчишки. Ребенком, любознательный, как все дети, он как-то обратил внимание на одинаковые белые диски, сохранившиеся кое-где на древних башнях города. По окружности они все имели двенадцать четко обозначенных интервалов. Кое-где в опустевших кварталах с полуразрушенными домами, над лавчонками, некогда торговавшими дешевой бижутерией, тоже висели такие диски, проржавевшие и покореженные.

— Это просто вывески, — объяснила ему мать. — Они ничего не означают, как изображения звезд или колец. «Дурацкие украшения», — подумал тогда он. Однажды в магазине старой мебели, куда они с матерью забрели, они увидели часы со стрелками. Они лежали в ящике вместе со старыми утюгами и прочим хламом.

— Одиннадцать, двенадцать… что означают эти цифры? — поинтересовался он. Но мать поспешно увела его из магазина, дав себе зарок никогда больше не заходить в эти кварталы. Полиция Времени повсюду имеет своих агентов и бдительно следит за любыми проступками граждан.

— Они ничего не означают, ничего? — резко одернула она сына. — Все это давно ушло в прошлое. — А про себя попыталась вспомнить, что означают цифры пять и двенадцать. Без пяти двенадцать! Время текло неторопливо, иногда как бы останавливаясь. Семья их жила в обветшалом доме в безликом хаотично застроенном пригороде, где, казалось, всегда был полдень. Иногда Конрад ходил в школу, но до десяти лет он вместе с матерью больше простаивал в длинных очередях у закрытых дверей продуктовых лавок. По вечерам он играл с соседскими мальчишками на заросшем сорняками железнодорожном полотне у заброшенной станции, где они гоняли по рельсам самодельную платформу, или же забирались в пустующие дома и устраивали там наблюдательные пункты. Он не торопился взрослеть. Мир взрослых был непонятен и скучен. Когда умерла мать, он днями просиживал на чердаке, где рылся в сундуках с ее старыми вещами, платьями, нелепыми шляпками и побрякушками, пытаясь как можно дольше удержать в памяти ее живой образ. На дне шкатулки, где она хранила свои украшения, он нашел плоский, в золотой оправе, овальный предмет на тонком ремешке. На нем не было стрелок, но сохранились цифры, их было двенадцать. Заинтересованный, он надел часы на руку. Отец, увидев их за обедом, поперхнулся супом.

— О Боже, Конрад! Откуда это у тебя?

— Нашел в маминой шкатулке. Можно мне оставить это у себя?

— Нет, Конрад, отдай мне. Прости, сын, — добавил он и задумался. — Тeбe сейчас четырнадцать. Через два года, когда тебе будет шестнадцать, я, пожалуй, все тебе объясню. Эта не первая попытка отца уйти от разговора на интересовавшие сына темы лишь обострила любопытство Конрада. Он не стал ждать обещанного отцовского объяснения, а легко и просто получил его у старших товарищей по играм. Но, увы, в том, что они рассказывали, не было ничего увлекательного и таинственного.

— И это все? — недоумевающе переспрашивал он. — Не понимаю. Столько шума из-за часов? Почему тогда не запретили календаря? Подозревая, что за всем этим кроется нечто большее, он бродил по улицам и внимательно присматривался к уцелевшим часам, пытаясь проникнуть в их секрет. У большинства часов циферблаты были изрядно помяты и изуродованы, стрелки сорваны, вместо цифр проржавевшие дыры. Случайно уцелевшие в разных концах города, над магазинами, банками и общественными зданиями, они теперь не выполняли никакой разумной функции. Разумеется, когда-то их циферблаты с аккуратными делениями показывали время, но не поэтому же ohи были запрещены. Ведь приборы, измеряющие время, продолжали существовать там, где они были необходимы: дома, на кухне, на промышленном предприятии или в больнице. У отца на ночном столике стоял самый обыкновенный черный ящик, работающий на батарейках. Время от времени его пронзительный свисток напоминал о том, что пора завтракать, или же будил отца, когда тот не просыпался вовремя. Это был всего лишь счетчик времени, пользы от него, в сущности, не было никакой, ибо практически он был носителем ненужной информации. Какой прок в том, что вы вдруг узнаете, что сейчас 15:30, если вы ничего не планировали, ничем не занимались, ничего не собирались начинать или заканчивать? Стараясь, чтобы его вопросы казались случайными и вполне безобидными, Конрад сам провел своеобразный опрос, показавший, что люди в возрасте до пятидесяти, в сущности, ничего не знают о своей истории, а старики порядком ее позабыли. Он также понял, что чем меньше образован человек, тем охотнее он вступает в разговор. Это свидетельствовало о том, что люди физического труда, средние слои трудового люда не принимали участия в последней революции и, следовательно, не страдали от комплекса вины, заставлявшего многих стремиться во что бы то ни стало поскорее забыть свое прошлое. Старый Кричтон, слесарь-водопроводчик, живший в подвале, охотно беседовал с ним и был откровенен без всяких наводящих вопросов. Но все, о чем он рассказывал, не вносило ясности в интересовавшую Конрада проблему.

— О, в те времена их было сколько угодно, миллионы. Они назывались часами и были у каждого. Их носили на запястье и заводили каждый день.

— А для чего они были вам нужны, мистер Кричтон? — спрашивал Конрад.

— Да так. Чтобы смотреть на них. Посмотришь и видишь, что уже час, а то и два пополудни. Или смотришь утром — уже половина восьмого и пора на работу.

— А сейчас вы без всяких часов после завтрака идете на работу. А проспать вам не дает ваш счетчик-автомат. Кричтон покачал головой.

— Не знаю, как тебе объяснить, паренек. Лучше спроси отца. Но от Ньюмена-старшего он так и не получил вразумительного ответа. Обещанный разговор отца с сыном, когда тому исполнилось шестнадцать, не состоялся. Когда Конрад был слишком настойчив в своих расспросах, мистер Ньюмен, устав от собственных уверток и недомолвок, резко прекращал разговор:

— Перестань думать об этом, сын, слышишь? Это до добра не доведет ни тебя, ни всех нас. Стэйси, молодой учитель английского языка, человек с несколько испорченным чувством юмора, любил шокировать своих учеников раскованными высказываниями по вопросам брака или экономического состояния страны. Конрад однажды в сочинении создал образ общества, жизнь которого была подчинена сложнейшим, рассчитанным по минутам ритуалам наблюдения за течением времени. Однако Стэйси не принял вызов. С невозмутимым видом он поставил ему за сочинение четыре с плюсом, когда увидел, как ребята шепотом допытываются у Конрада, откуда он взял эту бредовую идею. Вначале Конрад решил дать задний ход, но потом вдруг встал и в лоб задал учителю вопрос, в котором, по его мнению, и таилась разгадка.

— Почему у нас запрещены часы?

— Разве у нас есть такой закон? — спросил Стэйси, перекидывая мелок из одной ладони в другую. Конрад утвердительно кивнул.

— В полицейском участке висит объявление. В нем обещана награда в сто фунтов стерлингов каждому, кто принесет в участок часы, любые, от напольных до наручных. Я сам читал вчера это объявление. Сержант сказал мне, что закон о запрете продолжает действовать. Стэйси насмешливо вскинул брови.

— Собираешься стать миллионером, Ньюмен? Конрад игнорировал вопрос учителя.

— Закон запрещает хранить оружие, это понятно, из него можно убить человека. А чем опасны часы?

— Разве не понятно? Можно проверить, сколько человек тратит времени на ту или иную работу.

— Ну и что из этого?

— А может, тебе захочется, чтобы он работал побыстрее?

Когда Конраду исполнилось семнадцать, в порыве внезапно охватившего его вдохновения он сделал первые свои часы. Его увлеченность проблемой времени подняла его авторитет среди одноклассников. Один или два из них были действительно способные ребята, остальные в той или иной мере отличались прилежанием, однако никто из них не обладал умением Конрада так разумно распределять свое время между учебой и развлечениями. Он неуклонно следовал правилу «делу — время, потехе — час». Такая собранность позволяла ему с успехом развивать свои таланты. Когда его товарищи после школы по привычке собирались у заброшенной железнодорожной станции, он уже успевал сделать половину домашних заданий, затем быстренько расправившись со всеми неотложными делами, тут же поднимался на чердак. Там у него была настоящая мастерская, где в старых сундуках и комодах хранились созданные им экспериментальные модели: свечи с нанесенными на них делениями, примитивные образчики солнечных и песочных часов и более совершенный часовой механизм, где стрелки приводились в движение моторчиком в половину лошадиной силы. Хотя Конраду порой казалось, что скорость вращения стрелок у его часов больше зависела от степени той увлеченности, с которой он их мастерил. Но первыми чего-либо стоившими часами, которые он сделал, были водяные часы: бачок с отверстием в днище и деревянным поплавком, который по мере того, как убывала вода, опускался и приводил в движение стрелки часов. Простые, но точные, они какое-то время удовлетворяли Конрада, пока он продолжал свои все более смелые поиски настоящего часового механизма. Вскоре он, однако, убедился, что кроме городских часов существует еще великое множество других часов разной формы и величины, от настольных до золотых карманных. Однако пылящиеся и ржавеющие в лавках старьевщиков или в тайниках комодов, все они были без ходовых механизмов. Механизм, стрелки, любые цифры и знаки на циферблатах — все это было вынуто, снято или сорвано. Его самостоятельные попытки создать компактный ходовой механизм не увенчались успехом. Все, что он за это время узнал о часах, убедило его, что это необычайно тонкий и сложный механизм совершенно особой конструкции. Для осуществления своей дерзкой задумки создать удобный портативный измеритель времени, лучше всего в виде наручных часов, ему необходимо было найти их подлинный образец, разумеется, исправный и работающий. И тут ему неожиданно повезло, и такой образец попал ему прямо в руки. Однажды на дневном киносеансе его соседом оказался пожилой мужчина. Во время сеанса он вдруг почувствовал себя плохо, и Конраду и еще двум мужчинам пришлось отвести его в кабинет администратора. Поддерживая его под руку, Конрад заметил, как в глубине рукава старого джентльмена что-то слабо блеснуло. Он осторожно коснулся запястья старика и легонько сжал его. Пальцы его нащупали знакомый плоский диск — часы! Пока он шел домой, тиканье часов в ладони казалось звоном погребального колокола. Он невольно крепко сжал ладонь, ибо вдруг испугался, что каждый из прохожих может ткнуть в него пальцем и Полиция Времени охватит злоумышленника. Дома, на чердаке, он, затаив дыхание, разглядывал неожиданно обретенное сокровище, и каждый раз, вздрагивая, прятал часы под подушку, когда внизу, в своей спальне, вдруг начинал беспокойно ворочаться на постели отец. Лишь потом он сообразил, что еле слышное тиканье часов никак не могло побеспокоить сон отца. Часы были похожи на те, которые он нашел в вещах матери, только циферблат был не красный, а желтый. Позолота на корпусе кое-где стерлась, но ход у часов был отличный. Он открыл заднюю крышку и замер. Бог знает, сколько времени он смотрел не отрываясь на этот лихорадочно спешащий куда-то, сверкающий мир колесиков и винтиков. Боясь сломать пружину, он не заводил ее до упора и хранил часы бережно завернутыми в вату. Снимая их с руки пожилого господина, он не думал о том, что совершает кражу. Первым порывом было спасти часы, чтобы их не увидел врач, который обязательно станет щупать пульс у пациента. Но как только часы оказались в его руке, Конрад больше ни о чем не думал. Мысль о том, что их следует вернуть законному владельцу, просто не пришла ему в голову. Его почти не удивил тот факт, что у кого-то могли сохраниться часы. Его собственные водяные часы убедили его в том, как приборы, измеряющие время, могут раздвинуть рамки обыденной повседневности человека, организовать его энергию, придать всей его деятельности значение и смысл. Конрад часами смотрел на маленький желтый циферблат, следя за тем, как неторопливо совершает свой круг минутная стрелка, а часовая почти незаметно делает очередной шаг вперед, словно компас, указывая путь в будущее. Ему казалось теперь, что без часов он, словно лодка без руля, беспомощный и заблудившийся в сером безвременье. Отца он считал теперь человеком недалеким и малоинтересным, прозябающим в безделье, не задумывающимся над тем, что будет завтра. Вскоре он уже не расставался с часами. Сшив из лоскута футлярчик с приоткрывающимся клапаном, позволяющим видеть циферблат, он постоянно носил их с собой. Теперь он все делал по расписанию — столько-то времени на уроки, столько-то на игру в футбол, завтрак, обед или ужин. Он знал теперь, как долго длятся день и ночь, когда следует ложиться спать, когда вставать. Он любил удивлять своих друзей появившимся у него «шестым чувством», угадывал количество ударов пульса у каждого, точно определял начало передач новостей по радио и демонстрировал, как следует варить яйца всмятку, не пользуясь домашним счетчиком времени. И все же он выдал себя.

Стэйси, который, разумеется, был умнее своих учеников, понял, что у Конрада появились часы. Определив по часам, что урок английского длится ровно сорок пять минут, Конрад невольно начинал собирать тетради и учебники за минуту до сигнала счетчика времени, стоявшего на столе учителя. Несколько раз он ловил на себе любопытный взгляд Стэйси. Но соблазн удивлять всех тем, что он всегда оказывается первым у двери, как только прозвучит сигнал окончания урока, был слишком велик. В один прекрасный день, когда он уже сложил свои учебники и закрыл ручку, Стэйси подчеркнуто резко неожиданно предложил ему прочитать вслух свою запись только что прослушанного урока. Конрад, зная, что до сигнала об окончании урока осталось менее десяти секунд, решил не торопиться. Стэйси терпеливо ждал и даже вышел из-за своего стола. Кое-кто из учеников недоуменно оглядывался на молчавшего Конрада, а тот в уме отсчитывал секунды. И вдруг Конрад с удивлением понял, что сигнала не будет. Первой мыслью было, что его часы остановились. Он вовремя удержался, чтобы не взглянуть на них.

— Торопишься, Ньюмен? — сухо спросил Стэйси. На лице его была ироническая усмешка. Он неторопливо шел по проходу между партами, в упор глядя на юношу. Растерянный Конрад, с лицом, багровым от стыда, непослушными пальцами открыл тетрадь и начал читать свой конспект. Через несколько минут, не дожидаясь сигнала, Стэйси отпустил учеников.

— Ньюмен, подойди ко мне, — остановил он Конрада. Он неторопливо складывал свои бумаги на столе, когда юноша приблизился к нему.

— В чем дело, Конрад? Забыл завести часы? Конрад молчал. Стэйси взял со стола счетчик времени и включил его, прислушиваясь к коротким «бип-бип-бип»…

— Откуда у тебя часы? Отцовские? Не бойся. Полиции Времени давно уже не существует. Конрад посмотрел учителю прямо в лицо. — Нет, это часы моей матери, — не задумываясь сказал он. — Я нашел их среди ее вещей. Стэйси протянул руку, и Конрад дрожащими от волнения пальцами отстегнул футлярчик с часами и вложил их в протянутую ладонь. Стэйси лишь наполовину вынул их из футлярчика, чтобы взглянуть на циферблат.

— Часы твоей матери, говоришь? Гм…

— Вы донесете на меня? — спросил Конрад.

— Для чего? Чтобы подкинуть еще одного пациента психиатрам? Они и без того не сидят без работы.

— Разве я не нарушил закон?

— Ты не самая страшная угроза для безопасности страны, — сказал Стэйси и направился к двери, жестом приглашая Конрада следовать за ним. Он вернул ему часы.

— Постарайся ничем не занимать вторую половину дня в среду. Мы с тобой совершим небольшую экскурсию.

— Куда? — спросил Конрад.

— В прошлое, — небрежно бросил Стэйси. — В Хронополь, Город Времени. Стэйси взял напрокат автомобиль, огромный, видавший виды мастодонт, изрядно обшарпанный, но кое-где еще блестевший никелем. Подруливая к подъезду публичной библиотеки, где его поджидал, как они условились, Конрад, он весело махнул ему рукой.

— Влезай, — крикнул он и, кивнув на тяжелую сумку, которую Конрад положил рядом с ним на переднее сиденье, спросил: — Изучил маршрут? Конрад утвердительно кивнул, и пока они объезжали пустынную площадь, открыл сумку и выгрузил себе на колени кипу дорожных карт.

— Я высчитал, что площадь города примерно пятьсот квадратных миль. Не знал, что он такой огромный. Где же его население? Стэйси лишь рассмеялся. Они пересекли главный проспект и свернули на длинную обсаженную деревьями улицу особняков. Половина из них пустовала, окна были без стекол, кровля прогнулась. Даже те из них, где кто-то еще жил, производили впечатление временных жилищ с самодельными водонапорными устройствами на крышах, с заглохшими садами, где в беспорядке были свалены бревна.

— Когда-то это был город о тридцатимиллионным населением, — заметил Стэйси. — А сейчас в нем лишь немногим больше двух миллионов. Население продолжает уменьшаться. Те, кто остался, предпочитают жить в пригородах. Населенная часть города, в сущности, представляет собой кольцо шириной пять миль вокруг опустевшего центра диаметром сорок или пятьдесят миль. Они петляли по боковым улицам, мимо небольшой все еще работающей фабрики, хотя рабочий день обычно заканчивался в полдень, пытаясь вырваться на широкий бульвар, ведущий на запад. Конрад прокладывал маршрут по карте. Они приближались к границе того пятимильного пояса, о котором только что говорил Стэйси. На карте он был обозначен зеленым цветом, и от этого замкнутый в нем центр города казался плоской, серой и огромной неизведанной землей. Они пересекли последние торговые перекрестки, знакомые Конраду еще с детства, последние дома предместий и улочки, перекрытые стальными виадуками. Стэйси обратил его внимание на один из них, под которым они в этот момент проезжали.

— Это остатки сложнейшей транспортной системы с множеством станций и переездов, перевозившей в сутки пятнадцать миллионов пассажиров. Минут тридцать они ехали молча, Конрад, подавшись вперед, смотрел в лобовое стекло. Стэйси, ведя машину, искоса наблюдал за ним в зеркальце. Городской пейзаж постепенно менялся. Дома становились выше и меняли свой цвет, тротуары были отгорожены от проезжей части металлическими барьерами, на перекрестках появились светофоры и турникеты. Они въезжали в предместье старого города, на его пустынные улицы, минуя многоярусные супермаркеты, огромные кинотеатры и универсальные магазины.

Опершись локтем о колено и удобно подперев подбородок ладонью, Конрад молча смотрел на город. Не имея ни машины, ни велосипеда, он никогда не забирался так далеко в центр. Как всех детей, его больше тянуло за пределы города, туда, где еще оставались свободные пространства. Эти улицы, думал он, вымерли лет двадцать или тридцать назад. Тротуары были усеяны осколками разбитых витрин, зияли пустые окна, погасли неоновые вывески, перепутанные, оборванные, свисающие с карнизов провода казались сетью, накинутой на улицы. Стэйси, сбавив скорость, осторожно объезжал повсюду брошенные на улицах автомобили и автобусы с истлевшими в порошок шинами. Конрад теперь вертел головой то вправо, то влево, пытаясь заглянуть в темные провалы окон, узкие улочки и переулки, но странным образом не испытывал при этом ни страха, ни волнующего ожидания чего-то необыкновенного. Пустые заброшенные улицы были так же малоинтересны, как мусорный бак. Миля за милей унылой полосой тянулись безликие предместья. Но вот постепенно архитектура стала меняться, появились десяти- и пятнадцатиэтажные дома, облицованные цветной зеленой и голубой плиткой в стеклянной или медной опалубке. Конраду казалось, что они со Стэйси двинутся скорее вперед, а не назад, в прошлое мертвого города. Через лабиринт боковых улочек машина выскочила на шестирядную скоростную магистраль, вознесшуюся на мощных бетонных опорах до крыш домов. Свернув с нее на боковое кольцо, они стали спускаться. Дав газ, Стэйси наконец выехал на первую из улиц, ведущих в центр города. Конрад не отрывал глаз от открывающейся панорамы. Впереди, милях в четырех, уже вырисовывались прямоугольные контуры огромного жилого массива из тридцати- и сорокаэтажных небоскребов. Они стояли рядами, тесно прижавшись друг к другу, как костяшки гигантского домино.

— Мы въезжаем в главную спальню города, — объявил Стэйси. Иногда фасады домов буквально нависали над мостовой. Плотность застройки была так велика, что дома стояли почти впритык к бетонным оградам бывших палисадников. В течение нескольких минут они ехали вдоль первых рядов этих одинаковых домов, со сверкающей на солнце алюминиевой обшивкой, с тысячами одинаковых квартир-ячеек, с усеченными балконами, глядящими в небо. Пригороды с их невысокими отдельно стоящими домами и небольшими магазинчиками кончились. Здесь уже не было и клочка свободной земли. В узкие щели между домами-гигантами были втиснуты крохотные асфальтированные дворики, торговые центры, пандусы, ведущие в огромные подземные гаражи. И повсюду Конрад видел часы. Они висели на каждом углу, над подворотнями и на фасадах домов. Они были видны со всех сторон. Большинство из них висело так высоко, что добраться до них можно было разве что с помощью пожарной лестницы. На этих часах сохранились стрелки. Все они показывали одну минуту после полуночи. Конрад не удержался и взглянул на свои часы — на них было 14 часов 45 минут.

— Все городские часы приводил в движение главный часовой механизм, — пояснял Стэйси. — Когда Большие Часы остановились, остановились и все часы города. Это произошло в одну минуту первого тридцать семь лет назад. Заметно потемнело. Высокие прямоугольники домов закрывали доступ солнцу в эти улицы. В вертикальных щелях между домами еще виднелись узкие полоски неба. Здесь же, в глубоких каньонах из бетона к стекла, было мрачно и неуютно. Скоростная магистраль вела дальше на запад, и после развилки хилые кварталы остались позади. Появились первые дома деловой части города. Они были еще выше, этажей шестьдесят — семьдесят и соединялись между собой спиралевидными пандусами и многочисленными переходами. Скоростная магистраль была здесь поднята над улицей футов на пятьдесят и шла на уровне первых этажей зданий, стоявших на массивных опорах. В тени их брали свое начало стеклянные шахты лифтов и многочисленные эскалаторы. Улицы, хотя и широкие, были уныло однообразны. Тротуары, проложенные по обеим сторонам улицы, у подножья зданий сливались в бетонированные площадки. Кое-где еще уцелели табачные киоски, проржавевшие лестницы, ведущие в рестораны и на подвесные прогулочные галереи. Впрочем, все это Конрада мало интересовало, ибо его глаза повсюду искали часы. Он не представлял, что их может быть такое множество. Казалось, они теснят друг друга. На красных, синих, желтых и зеленых циферблатах чаще всего были не две, как обычно, а четыре или даже пять стрелок. И хотя все большие стрелки застыли на одной минуте после полуночи, вспомогательные остановились в самых разных положениях, будто это зависело от цвета циферблатов.

— Зачем на часах дополнительные стрелки? — спросил Конрад. — А разноцветные циферблаты?

— Временные зоны. В зависимости от профессии, ее категории и смены, в которую человек работает. Постой, кажется, мы уже приехали. Они свернули с магистрали по пологому спуску и с северо-восточной стороны въехали на довольно большую, ярдов восемьдесят в длину и сорок в ширину, площадь, в центре которой был длинный, некогда зеленый, а теперь заросший сорняками пожухлый газон. Площадь была пуста и казалась особенно большой в окружении небоскребов, подпиравших небо. Стэйси остановил машину, и они вышли, с удовольствием потягиваясь и распрямляя уставшее от долгого сидения тело, а потом зашагали через площадь к заросшему газону. Глядя на город, Конрад впервые осознал огромность этих бетонных джунглей. Поставив ногу на низкую ограду газона, Стэйси жестом указал в дальний угол площади, где виднелась группа невысоких зданий непривычной архитектуры, скорее всего девятнадцатого века, изрядно пострадавших от попыток уничтожить их, но выстоявших и даже сохранивших свой неповторимый облик. Но взгляд Конрада и здесь прежде всего искал часы. Он увидел их на высокой башне из бетона, стоявшей за старинными домами. Он был поражен величиной циферблата, диаметр которого был не менее ста футов. Таких огромных чесов он не видел нигде за всю их экскурсию по городу. Две черные стрелки не светлом лике часов показывали уже знакомое время — одну минуту после полуночи. Конрад впервые видел часы с белым циферблатом. Под ними на широких, как плечи, полукружьях было не менее дюжины часов поменьше, диаметром не более двадцать футов, с циферблатами разных цветов. Все они имели по пять стрелок — две большие и три маленькие. Маленькие показывали разное время.

— Пятьдесят лет назад, — пояснил Стэйси, указывая на древние развалины у подножья башни, — в этих старинных зданиях размещался величайший в мире центр законодательных уложений. — С минуту он молча смотрел на остатки старых развалин, а затем, повернувшись к Конраду, вдруг спросил: — Доволен экскурсией? Конрад энергично закивал головой.

— Потрясающее впечатление. Кажется, здесь жили титаны. И что самое удивительное, у меня такое чувство, будто они только вчера покинули город. Почему мы не возвращаемся сюда?

— Ну, причин более чем достаточно. Прежде всего, нас осталось не так много. А если бы и было больше, то нам все равно уже не справиться с этим городом. В пору своего расцвета это был чрезвычайно сложный общественный организм. Система его внутренней связи была куда сложнее, чем об этом можно судить по фасадам всех этих банков и контор. Трагедия города была в том, что его проблемы можно было решать лишь одним путем.

— И все-таки они решались?

— Разумеется. Но полностью добиться их решения не удавалось. Это было невозможно. Ну, например, чтобы каждое утро доставить к месту работы в центр города пятнадцать миллионов служащих, а вечером развезти их по домам, нужно было огромное количество автомобилей, автобусов, поездов, вертолетов. А постоянная видеофонная связь между всеми банками, конторами и учреждениями или обеспечение каждой квартиры телевизионными и радиоточками, отопительной и водопроводной системами и прочее, и прочее? Легко ли накормить такую прорву людей, развлекать их, охранять их покой, заботиться о здоровье, обеспечивать безопасность. Сколько для этого нужно полицейских, пожарных, врачей! И все это действовало и регулировалось с помощью лишь одного фактора. Стэйси выбросил руку, сжатую в кулак, в сторону часов на башне.

— Этот фактор — время! Лишь синхронизируя все виды человеческой деятельности, каждый шаг человека вперед или назад, время, потраченное им на еду, ожидание автобуса, телефонный разговор, можно было упорядочить жизнь города и как-то в нем существовать. Как живой организм не допускает, чтобы отдельная клетка развивалась как ей вздумается и образовала бы в итоге раковую опухоль, так и человек должен был подчинять свои желания и стремления насущным нуждам города, чтобы избежать всеобщего хаоса. Мы с вами в своем доме можем в любую минуту открыть водопроводный кран, ибо получаем воду из своих личных цистерн. А что бы произошло в этом городе, если бы все его жители вздумали мыть посуду в одно время? Они медленно пересекали площадь, направляясь к башне.

— Пятьдесят лет назад, когда в городе было всего десять миллионов жителей, с пробками и заторами в часы «пик» на городских улицах еще можно было как-то справляться. Но уже в то время любая забастовка в одной из главных городских служб могла парализовать все остальное. В те времена люди тратили не менее двух-трех часов на то, чтобы добраться до места работы, столько же, чтобы выстоять в очереди в кафетерий в свой обеденный перерыв, а затем добраться с работы домой. С ростом населения проблемы углублялись, пока не родилась идея дифференцировать часы работы, обеда, отдыха и так далее. Начали с того, что работникам какой-нибудь одной профессии из одного пригорода было предложено начинать работу на час раньше или на час позже, Им, естественно, выдавались проездные билеты определенного цвета, такого же цвета были номерные знаки на их личных автомобилях, и если бы они попытались ехать на работу не в свое время, их бы просто никуда не пропустили. Эта система сразу же показала свои преимущества и получила распространение. Отныне включить стиральную машину, отправить письмо по почте, принять ванну можно было лишь в строго определенное для каждой категории время.

— Разумно, — заметил Конрад, чувствуя, как возрастает его интерес к городу. — И как же это удалось осуществить?

— С помощью разноцветных пропусков, денежных знаков и точно составленных расписаний, которые ежедневно печатались в газетах вместе с программами телепередач и радио. И, разумеется, с помощью часов с разноцветными циферблатами. Мы видим их здесь повсюду. Вспомогательные стрелки показывали то количество времени, которое оставалось в распоряжении у той или иной категории работающего населения, чтобы в пределах отведенного ему времени завершить все свои дела.

Стэйси умолк и указал на часы с синим циферблатом на одном из домов, выходящих на площадь.

— Допустим, мелкий служащий, используя свой обеденный перерыв, покидает контору в строго указанное время, скажем, в двенадцать часов пополудни. Он намерен наскоро перекусить, забежать в библиотеку и поменять книгу, купить в аптеке аспирин и позвонить по телефону жене. Как у всех служащих, у него синий пропуск, он относится к категории «синих». Он быстренько сверяется со своим расписанием на текущую неделю или же находит его в синей колонке любой из газет и видит, что в кафетерии в этот день его обслуживают с 12:15 до 12:30. Следовательно, у него есть еще в запасе пятнадцать минут, и он решает зайти в библиотеку. Он проверяет ее расписание и видит, что временной код сегодня «3», то есть надо следить за третьей стрелкой городских часов. На ближайших часах с синим циферблатом стрелка стоит на 12:07, и у него есть в запасе 23 минуты — вполне достаточно, чтобы успеть в библиотеку. Он направляется туда, но уже на первом перекрестке убеждается, что светофор дает только красный и зеленый свет. А это означает, что в данный момент перейти улицу ему не удастся. Переход на красный свет открыт для низшей категории женщин-служащих, а зеленый для лиц, занятых физическим трудом.

— А если он наплюет на светофор и попробует перейти улицу, что тогда? — спросил Конрад.

— Сразу как бы ничего особенного не произойдет, но стрелки на часах с синим циферблатом в данной временной зоне вернутся к исходной позиции, то есть к нулю, и нашего героя не станут обслуживать ни в библиотеке, ни в магазине, если, конечно, он срочно не раздобудет красный или зеленый пропуск, такие же деньги или соответственно не подделает абонемент в библиотеку. Наказание слишком серьезно, чтобы идти на такой риск. В сущности, ради его собственных удобств разработана вся эта система. Итак, не попав в библиотеку, он решает зайти к фармацевту. Временной код посещения аптеки — «5», то есть надо смотреть на пятую, самую маленькую стрелку на циферблате. Она показывает 12:14, у него есть еще шесть минут, чтобы зайти в аптеку. Купив аспирин и имея еще пять минут в запасе, прежде чем надо будет отправиться в кафетерий, он решает позвонить жене. Проверив временной код разговоров по телефону, он обнаруживает, что для его категории служащих ни сегодня, ни завтра частные разговоры по телефону не предусмотрены. Что ж, он отложит разговор с женой до вечера.

— А если он все же позвонит?

— Ему не удастся опустить монету в автомат, но даже если у него это получится, его жены, работающей, скажем, секретарем, не окажется на месте, ибо она, как все мелкие служащие женского пола, будет где-нибудь пересекать перекресток на красный свет. Именно поэтому ему и не положено сегодня вести с ней телефонные разговоры. Все отлично продумано. Вы всегда знаете, когда вам можно включить или выключить телевизор. А если вам вздумается сделать это не в свое время, то все электроприборы в вашей квартире тут же перегорят. Вас ждет немалый штраф. Да и починка электроприборов обойдется недешево. Экономический статус телезрителя определял выбор программ, и наоборот, так что не могло идти и речи о каком-то принуждении. Ежедневно в телепрограммах давалось расписание, чем вам можно заниматься в этот день: зайти в парикмахерскую, посмотреть фильм, побывать в банке, в коктейль-баре — и все это в рамках предусмотренного для вас времени. В этом случае быстрое и отличное обслуживание вам было гарантировано. Они достигли конца площадки. Перед ними в окружении своих двенадцати молчаливых спутников сияли белым ликом Большие Часы.

— По социально-экономическому признаку население делилось примерно на двенадцать категорий: служащие (синий цвет), профессиональная интеллигенция (золотистый), военные и государственные служащие (желтый). Кстати, странно, что в вашей семье оказались часы с желтым циферблатом. Ведь никто из твоих родителей не был на государственной службе, не так ли? Зеленый цвет — это категория людей, занимающихся физическим трудом, и так далее. Разумеется, допускались и дополнительные деления на подкатегории. Допустим, если мелкий служащий, которого я привел в пример, должен уходить на свой обед ровно в полдень, то старший по чину служащий, имеющий тот же код и входящий в ту же синюю категорию, уходил на обед в 11:45 и имел, таким образом, в своем распоряжении дополнительные пятнадцать минут. В его перерыв улицы были еще относительно свободны, поскольку это было до начала обеденного перерыва всех категорий «синих». Он указал на башню.

— Это и есть Большие Часы. По ним заводились все часы в городе. Главное Ведомство Контроля Времени, своего рода министерство времени, постепенно заняло здание старого парламента, когда его законодательные функции практически сошли на нет. Подлинными хозяевами города стали программисты. Слушая Стэйси, Конрад не спускал глаз с часов, беспомощно застывших на одной минуте после полуночи. Казалось, здесь остановилось само время, и огромные громады домов как бы повисли между вчера и завтра. Если бы удалось пустить в ход главные часы, огромный город ожил бы и его улицы заполнились бы шумной спешащей толпой. Они медленно возвращались к машине. Конрад, оглянувшись, бросил прощальный взгляд на гигантский циферблат с поднятыми вверх стрелками.

— Почему они остановились? — спросил он. Стэйси с любопытством посмотрел на него.

— Разве я недостаточно хорошо объяснил все?

— Что вы хотите сказать? — переспросил Конрад, оторвав глаза от часов, глядящих на площадь. Нахмурившись, он посмотрел на Стэйси.

— Разве не ясно, какой была жизнь у всех этих тридцати миллионов, кроме, разумеется, каких-то единиц? — воскликнул тот. Конрад пожал плечами. Он давно заметил, что большинство часов на площади были с синими или желтыми циферблатами. Следовательно, площадь была цитаделью главных государственных учреждений. Отсюда шло все управление.

— Это была хорошо организованная жизнь, куда лучше теперешней нашей, — неожиданно заключил Конрад, которого больше интересовало то, что он видел вокруг, а не рассуждения Стэйси. — Лучше иметь право пользоваться телефоном один час в день, чем вовсе не иметь такого права. Когда в стране чего-то не хватает, всегда вводится нормирование. Разве не так?

— Но это была жизнь, когда не хватало практически всего. Тебе не кажется, что есть предел, после которого уже нельзя говорить о достоинстве человека! Конрад рад хмыкнул.

— В том, что я вижу вокруг, достоинства хоть отбавляй. Эти дома простоят еще тысячу лет. Сравните, как, например, живет мой отец. И вообще, вдумайтесь в красоту всей этой системы, точной, как часовой механизм.

— Вот именно, механизм, — мрачно изрек Стэйси. — Здесь так и лезет в голову сравнение с винтиками машины. Ежемесячно Ведомство Контроля составляло регламент жизни своих сограждан, публиковало его в прессе, высылало каждому на дом. Поскольку Конрад продолжал смотреть по сторонам, Стэйси повысил голос.

— В конце концов терпение лопнуло, произошел взрыв. Знаменательно, что в индустриальном обществе каждые сто лет происходят социальные революции, возглавляемые прогрессивной социальной силой. В XVIII веке это был городской пролетариат, в XIX-м — ремесленники, в последней революции эту роль взяли на себя «белые воротнички». Маленький конторский клерк, живущий в современной малогабаритной квартире, фактически кредитовал экономическую систему, которая лишила его всякой личной свободы и свободы волеизъявления… — он внезапно умолк. — В чем дело, Конрад? Конрад напряженно вглядывался в одну из боковых улиц. После некоторого замешательства он почти небрежно спросил:

— Как приводились в действие все эти часы? С помощью электричества?

— В большинстве случаев, да. Но некоторые из них имели механический завод. А что?

— Я подумал… как же обеспечивался непрерывный ход всех этих часов? — Конрад отстал и плелся уже позади Стэйси, то и дело поглядывая то на свои часы, то куда-то налево. Там, в одной из боковых улочек на домах было особенно много, не менее трех десятков, часов. Они были такие же, как и те, что он видел здесь повсюду, лишь с одним отличием. Одни из них шли. Часы висели в центре портика из темного стекла в правом углу одного из зданий, и на их синем выцветшем циферблате стрелки показывали ровно 15:15, столько же, сколько было на часах Конрада. Он собирался было окликнуть Стэйси и сказать ему об этом странном совпадении, но в это мгновение минутная стрелка на циферблате дрогнула и передвинулась еще на одно деление. Сомнений не было, кто-то завел часы. Даже если предположить, что чудом не севшие батарейки продолжали питать ходовой механизм все эти тридцать семь лет, то как объяснить поразительную точность часов? Идущий впереди Стэйси продолжал свой рассказ:

— У каждой революции есть свои символы угнетения… Часы остались позади. Нагнувшись, чтобы завязать шнурок, Конрад краем глаза взглянул на них — минутная стрелка передвинулась еще на одно деление и ее горизонтальное положение было уже нарушено. Часы шли. Он вслед за Стэйси направился к машине, уже почти не слушая, что тот говорит. Но не дойдя до нее шагов десять, Конрад вдруг круто свернул и в несколько прыжков пересек улицу, устремившись к ближайшему небоскребу.

— Ньюмен? — услышал он крик Стэйси. — Вернись! Но он уже был на противоположном тротуаре и бежал между бетонными колоннами дома к стеклянной шахте лифта. На секунду он оглянулся и увидел, как Стэйси торопливо садится в машину. Послышалось урчание заводимого мотора, затем его ровный гул, но Конрад уже обогнул здание, вбежал в переулок и из него в боковую улицу. Он услышал, как набирает обороты мотор, громко хлопнула дверца и Стэйси дал полный газ. Едва Конрад успел свернуть в боковую улицу, как догонявшая его машина была уже в тридцати футах от него. Стэйси вырулил на тротуар и ехал прямо на беглеца, то резко тормозя, то отчаянно сигналя, стараясь напугать юношу. Машина была уже рядом и чуть не задела Конрада краем капота, но он отскочил и, увидев перед собой узкую лестницу между домами, ведущую на первые этажи, в несколько прыжков одолел ее и очутился на площадке перед высокими стеклянными дверями. За ними были длинный, идущий по фасаду балкон и пожарная лестница на верхние этажи. Она заканчивалась, как он убедился, где-то на пятом этаже у открытой террасы кафетерия, соединяющей этот дом о соседним. Он слышал бегущие шаги Стэйси. Стеклянная дверь оказалась запертой, и он, сняв со стены огнетушитель, ударил им в среднее стекло. На плитки пола и ступени лестницы со звоном посыпались осколки, Конрад выбрался на балкон, добежал до лестницы и стал быстро взбираться по ней. Лишь с высоты третьего этажа он, наконец, решился глянуть вниз и увидел запрокинутое лицо глядевшего на него Стэйси. Быстро захватывая руками перекладины, Конрад взбирался до тех пор, пока не достиг террасы кафетерия. Здесь в беспорядке валялись опрокинутые столики и стулья, обломки канцелярских столов, видимо, сброшенных с верхних этажей. Двери, ведущие в помещение, оказавшееся задом ресторана, были широко распахнуты, на полу — огромная лужа дождевой воды. Перебравшись через нее, Конрад приблизился к окну и сквозь остатки высохших листьев каких-то вечнозеленых растений попытался посмотреть на улицу. Там было пусто. Видимо, Стэйси решил прекратить погоню. Конрад отошел вглубь зала, затем, перемахнув через стойку бара, снова вылез через окно на балкон, соединяющий два дома. Сквозь балконную решетку ему хорошо были видны следы автомобильных шин, ведущие с площади в одну из улиц. Он почти уже перебрался на балкон соседнего дома, как вдруг услышал звук выстрела и звон разбитого стекла. Эхо гулко отозвалось в пустых улицах. На минуту его охватила паника. Оглушенный, он отпрянул от решетки балкона и испуганно посмотрел на нависшие над ним прямоугольные громады небоскребов с бесконечными рядами окон, многогранных, как глаза насекомого. Стэйси был вооружен. Значит, он из полиции Времени.

Низко пригнувшись, почти на четвереньках, он пробрался вдоль стены к первому открытому окну и влез в него. Он очутился в одном из конторских помещений на шестом этаже. Это был неплохой наблюдательный пункт, и он решил здесь остаться. Направо, этажом ниже, была терраса кафетерия и знакомая пожарная лестница. До самых сумерек Стэйси кружил по прилегающим к площади улицам, то бесшумно, почти выключив мотор, то с ревом, давая полный газ. Дважды он стрелял в воздух или, остановив машину, громко звал Конрада. Его голос, повторяемый эхом из улицы в улицу, не скоро терялся в их пустоте. Иногда он гнал машину по тротуарам, с ревом тормозя, огибал углы зданий, словно хотел вспугнуть притаившегося где-то за лестницами эскалаторов Конрада. Наконец, он, кажется, уехал, и Конрад мог сосредоточить свое внимание на часах на портике. За это время стрелка изрядно продвинулась вперед и показывала 18:45. Конрад сверил свои часы с часами на портике, решив почему-то, что именно они показывают самое верное время, и поудобнее устроился, чтобы ждать того, кто их заводит. Он еще раз убедился, что все остальные часы на площади по-прежнему показывают одну минуту после полуночи. Он покидал свой наблюдательный пункт лишь однажды и то на несколько минут, чтобы зачерпнуть воды из лужи на полу в ресторане и парой глотков утолить мучивший его голод. Прождав до полуночи, он наконец, спрятавшись за большим конторским столом, уснул. Его разбудил яркий свет солнца, заливающий контору. Встав и стряхнув пыль с одежды, он повернулся и увидел перед собой маленького седого человечка в старом заплатанном твидовом костюме. Старик смотрел на него своим колючим оценивающим взглядом, на его согнутой руке висело большое с вороненым стволом ружье с угрожающе взведенным курком. Давая Конраду время прийти в себя, он опустил стальную линейку, которой легонько постукивал по конторскому сейфу.

— Что вы здесь делаете? — запальчиво спросил он. Конрад сразу заметил, как оттянуты вниз набитые чем-то тяжелым карманы его сюртука.

— Собственно, я… — начал было Конрад, подыскивая слова. Чувство подсказывало ему, что это и есть тот человек, который заводит часы. И он сразу же решил, что ничего не потеряет, если скажет всю правду.

— Я увидел идущие часы. Вон там. Я хочу помочь завести все часы в этом городе. Старик с интересом смотрел на него. У него было живое умное лицо. Он чем-то напоминал птицу, даже складки под подбородком были, как у задиристого петуха.

— И что же вы собираетесь сделать для этого? Конрад несколько опешил от такого вопроса.

— Найти ключ, — наконец ответил он неуверенно. Старик недоуменно нахмурился.

— Ключ? Всего один? Это делу не поможет. — Потряхивая железками в карманах, он, казалось, понемногу успокаивался. Какое-то время они молчали. И тут Конраду в голову пришла счастливая мысль. Отвернув манжет своей сорочки, он показал старику часы.

— Смотрите, на моих часах сейчас 7:45 утра.

— А ну, покажите, — оживился старик и схватил Конрада за руку. Он внимательно осмотрел желтый циферблат. — «Мовадо-суперматик», — произнес он как бы про себя, — военного образца. Отступив на шаг, он опустил ружье и окинул Конрада внимательным взглядом.

— Хорошо, — промолвил он. — Небось, вы голодны? Они покинули здание и пошли вдоль улицы, ускоряя шаги.

— Сюда иногда наезжают всякие, — заметил старик. — Зеваки или полицейские. Я видел вчера, как вы убегали. Вам повезло. Он мог убить вас. Они сворачивало с одной улицы в другую, и Конраду, следовавшему за стариком, то и дело приходилось подныривать под лестницы и огибать бесчисленные углы зданий. Старик все время придерживал руками свои тяжелые карманы, чтобы не болтались и не мешали быстро идти. Конраду как-то удалось краем глаза заглянуть в них, и он убедился, что карманы старика набиты ржавыми ключами разной формы и величины.

— У вас, должно быть, часы вашего отца? — спустя какое-то время спросил старик.

— Нет, деда, — соврал Конрад и, вспомнив все, что рассказывал Стэйси, добавил: — Его убили на рыночной площади. Старик сочувственно коснулся его руки. Наконец они остановились у одного из зданий, ничем не выделявшегося среди других, но как оказалось, в этом здании когда-то был банк. Оглянувшись и окинув настороженным взглядом плоские фасады домов, старик направился к эскалатору. На втором этаже, за лабиринтом стальных решетчатых перегородок и бронированных дверей, в бывшем помещении машинописного бюро, стояла самодельная печурка и висел гамак. Тут же на десятках конторских столов лежали часы, целая коллекция их, в разных стадиях починки. Это была настоящая часовая мастерская. Высокие, с многочисленными ящиками, шкафы вдоль стен были набиты деталями часов, аккуратно разложенными по отдельным ящичкам и снабженными бирками. Здесь были все части часового механизма — цапфы, шестерни, молоточки, маятники, вилки, пружины, — правда, с трудом узнаваемые под толстым слоем пыли, грязи и ржавчины. На стене висела карта, к которой старик подвел Конрада. Он указал на колонку цифр — итог его работы.

— Вот, смотрите, — сказал он, указывая на цифры. — В городе сейчас идут двести семьдесят восемь часов. Знаете, я даже рад, что вы появились здесь. У меня уходит полдня на то, чтобы завести их. Он приготовил Конраду завтрак и между делом рассказал с себе. Звали его Маршалл. Когда-то он работал программистом в Ведомстве Контроля Времени, пережил революцию, подвергался полицейским преследованиям. Спустя десять лет он вернулся в старый город. В начале каждого месяца он садится на свой велосипед и едет в один из близлежащих городков за пенсией и запасами продовольствия. Все остальное время он занят тем, что заводит часы, а их становится все больше, или же снимает те, что нуждаются в починке, и увозит в свою мастерскую.

— Время и дожди сделали свое дело, — заметил он. — Правда, я ничем не могу помочь электрическим часам. Конрад бродил между столами, осторожно касался разбросанных часов, похожих на обнаженные нервные сплетения какого-то робота. Он испытывал что-то похожее на радостное волнение и вместе с тем странное спокойствие, как человек, сделавший последнюю ставку и ждущий, как повернется колесо рулетки.

— Как вы проверяете, верно ли часы показывают время? — спросил он у Маршалла, сам не понимая, почему этот вопрос кажется ему таким важным. Тог недовольно отмахнулся.

— Зачем? Это не так уж важно. Абсолютно верных часов не существует. Самые верные часы это те, что остановились. Что бы там ни случилось, но дважды в день они показывают точное время, только нам не суждено узнать, когда именно. Конрад подошел к окну и указал рукой на башню с Большими Часами. Она была видна в просвете между небоскребами.

— Если бы удалось завести эти часы, тогда пошли бы все остальные…

— Это невозможно. Механизм этих часов взорван. Уцелели лишь куранты. Система питания электрических часов в городе была уничтожена много лет назад. Потребуется целая армия механиков, чтобы восстановить ее. Конрад понимающе кивнул и снова вернулся к карте на стене. Он неожиданно обнаружил, что последнюю запись о починке часов Маршалл сделал семь с половиной лет назад. Следовательно, он давно уже потерял счет времени, подумал Конрад не без иронии, но ничего не сказал Маршаллу. Прошло три месяца, как он жил у старика Маршалла, неотступно сопровождая его в поездках на велосипеде по городу, таскал за ним лестницу и сумку, полную ключей, которыми Маршалл заводил часы. Он помогал старику снимать часы, годные к починке, и доставлял их в мастерскую. Весь день, а иногда и до поздней ночи они чинили часы, заводили их и возвращали на прежние места. И все это время Конрад думал о часах на башне. Раз в день он незаметно исчезал, чтобы побродить по развалинам Главного Ведомства Контроля Времени. Маршалл сказал, что ни Большие Часы, ни их двенадцать спутников никогда уже не починить. Помещение, где находился главный ходовой механизм, напоминало машинное отделение затонувшего корабля, в которое попал снаряд. Мощный заряд динамита сплавил в один клубок изуродованные взрывом роторы и колеса. Каждую неделю Конрад взбирался на самую высокую площадку башни и с ее высоты смотрел на плоские крыши деловых кварталов города, уходящие к горизонту. Молоточки курантов лежали неподвижно в своих гнездах. Когда он чуть-чуть задел ногой один из них, над площадью поплыл густой низкий звук, странным эхом отозвавшийся в памяти. С этого времени Конрад не спеша приступил к починке курантов, освобождая молоточки и всю сложную систему блоков от ржавой проволоки, заменяя ее новой, разбирал лебедки ходового механизма, ставил новые муфты. Они с Маршаллом никогда не спрашивали друг у друга, кто чем занимается. С осторожностью зверей в лесу они доверялись своему инстинкту и работали не щадя себя, часто даже не задумываясь над тем, почему они это делают. Когда Конрад вдруг заявил, что хочет уйти из этого квартала и поработать в другом секторе города, Маршалл, не задумываясь, согласился и дал Конраду все, что мог, из инструмента и пожелал ему удачи. Ровно через шесть месяцев город услышал бой больших башенных часов. Они били не только каждый час, но отбивали еще полчаса и пятнадцать минут. В соседних городах-спутниках, расположенных в тридцати милях по периметру, люди останавливались на улицах и, прислушиваясь к звукам, долетающим из-за далекого горизонта, невольно считали медленные удары. Старые люди, как в былые времена, но только шепотом, спрашивали друг друга:

— Это четыре уже пробило или пять? Значит, снова завели часы. Как странно слышать их бой после стольких лет молчания. В течение долгого дня прохожий не раз замедлял свой торопливый шаг, услышав, как часы отбивают половину или четверть, и вспоминал детство и весь канувший в вечность упорядоченный мир прошлого. Люди приучались сверять свои счетчики времени с боем далеких курантов и, прежде чем уснуть, ждали его в полночь, а на рассвете их бой стал таким же привычным и необходимым, как первый глоток утреннего воздуха. Многие стали обращаться в полицию с просьбой вернуть им некогда отобранные часы. После оглашения приговора — двадцать лет тюрьмы за убийство, включая пять лет за нарушение Законов времени, — Ньюмен был препровожден в камеру в подвальном этаже суда. Он ожидал такого приговора и поэтому отказался от последнего слова. После года предварительного заключения в ожидании суда, полдня, проведенные в судебном зале, казались лишь мгновением. Он не пытался защищать себя от обвинения в убийстве Стэйси не только потому, что хотел спасти Маршалла, который теперь беспрепятственно может продолжать начатое ими дело, но также и потому, что считал себя косвенно виноватым в смерти полицейского. Тело Стэйси с размозженной головой от падения с двадцатиэтажного здания было найдено на заднем сиденье его автомобиля в одном из подземных гаражей недалеко от площади. Очевидно, Маршалл заметил, как Стэйси выслеживает их, и сам принял решение. Ньюмен вспомнил тот день, когда Маршалл внезапно исчез, а потом всю неделю был чрезвычайно неразговорчив и раздражителен. В последний раз он видел Маршалла за три дня до приезда полиции. Каждое утро, когда над площадью звонили колокола, Ньюмен видел щупленькую фигурку старика, быстрым шагом пересекающего площадь, и, как всегда, задиристого и бесстрашного, с обнаженной головой энергичным жестом приветствующего Конрада. Теперь перед Ньюменом стояла задача создать часы, которые помогли бы ему вынести двадцатилетнее заточение. Его опасения возросли, когда на следующий день после суда его привезли в отделение тюрьмы, где содержались приговоренные к длительным срокам уголовные преступники. Когда его вели по коридору к тюремному начальству, путь его лежал мимо камеры, в которой ему предстояло провести столь долгие годы. Он успел заметить, что окно ее выходит в узкий вентиляционный люк. Все то время, что он стоял навытяжку перед комендантом тюрьмы и слушал его наставления, его мозг лихорадочно искал ту зацепку, которая помогла бы ему выжить и не сойти с ума. Кроме счета секундам, а их в сутках было 86400, он не видел иного способа измерять время. Очутившись наконец в камере, он сидел на койке слишком опустошенный и усталый, чтобы обустраиваться, и даже не вынул из мешка свои скудные пожитки. Еще раз осмотрев камеру, он окончательно убедился, что на окно надежды нет. Мощный прожектор, установленный внутри ствола вентиляционного люка, исключал какое-либо проникновение солнечного света в камеру. Он вытянулся на койке и уставился в потолок. В центре его белел плафон светильника, но тут же он обнаружил другой — на стене прямо над его головой, заключенный в прочный круглый стеклянный колпак. Вначале он решил, что это лампа для чтения, но не нашел выключателя. Приподнявшись на койке, он внимательно осмотрел новую лампу и вдруг, пораженный, вскочил. Да ведь это же часы! Он прижал обе руки к белому стеклянному шару и внутри увидел цифры и стрелки — они показывали 16:53. Что ж, примерно столько и должно быть сейчас. Значит, часы идут, они показывают время! Что это? Злая шутка, попытка «перевоспитать» злоумышленника таким странным образом? Он громко застучал в решетку двери камеры.

— Что случилось? А-а, часы. Чем они тебе мешают? — спросил его надзиратель, войдя в камеру и тут же оттеснив Ньюмена подальше от двери.

— Ничего не случилось. Но зачем здесь часы? Это нарушение закона.

— А, вот что тебя беспокоит, — надзиратель пожал плечами. — В нашей тюрьме другие порядки. Вам всем сидеть здесь да сидеть. Надо, чтобы вы знали время. Лишить вас такого удовольствия было бы слишком несправедливо. Кстати, ты умеешь их заводить? Вот и ладно. — Он захлопнул за собой дверь и повернул ключ. Улыбнувшись Ньюмену через решетку, он напоследок добавил: — Впереди у тебя много дней, сынок, скоро ты это поймешь. А часы помогут тебе их считать. С необъяснимым чувством волнения Ньюмен снова растянулся на койке, подложив под голову свернутое одеяло, и уже не сводил глаз с часов. Они шли отменно, их питало электричество, и минутная стрелка, подрагивая, перескакивала с деления на деление. Так он лежал не менее часа, а потом поднялся и стал раскладывать свои пожитки, то и дело поглядывая через плечо на часы, словно не верил, что они есть и идут. Странная милость, оказанная ему правосудием, хотя платить за это придется двадцатью годами жизни, просто восхищала его. В течение двух недель он пребывал в этом состоянии несколько иронической эйфории, как вдруг однажды обратил внимание на то, как раздражающе громко тикают часы в мертвой тишине камеры…

Голоса времени

Глава 1

Позднее Пауэрс часто думал об Уайтби и о странных углублениях, которые биолог выдолбил, казалось, без цели, на дне оставленного плавательного бассейна. На дюйм глубиной и длиной в двадцать футов они складывались в какой-то сложный иероглиф, похожий на китайский. Этот труд занял у нее все лето и, забыв о других занятиях, измученный, он долбил их неустанно долгими послеобеденными часами в пустыне. Пауэрс временами приглядывался к нему, останавливаясь на минуту в окне неврологического блока. Он смотрел, как Уайтби отмерял длину углублений и как выносил в маленьком брезентовом ведерке трудолюбиво отколупываемые кусочки цемента. После самоубийства Уайтби никто не интересовался углублениями, лишь Пауэрс часто брал у администратора ключи, открывал ворота, ведущие к бесполезному уже бассейну и долго приглядывался к лабиринту выбитых в цементе борозд, до половины наполненных водой, вытекавшей из испортившихся труб.

Поначалу однако Пауэрс был занят окончанием своей работы в клинике и планированием своего последнего уже ухода. После первых нервных, панических недель он смирился с ситуацией, с тем самым полным спокойствия фатализмом, с каким до тех пор соглашался на судьбу на судьбу своих пациентов. К счастью, редукция физических и умственных градиентов происходила в нем одновременно, летаргия и бессилие притупляли беспокойство, а слабеющий метаболизм принуждал его к концентрации всего внимания на создании осмысленных конструкций мысли. Все увеличивающиеся изо дня в день периоды сна без сновидений становились даже целебными. Он заметил, что ожидал периоды сна, не пробуя будить себя раньше, чем это было необходимо.

Поначалу он постоянно держал на ночном столике будильник и старался наполнять все более короткие часы бодрствования как можно большим числом занятий. Он привел в порядок в библиотеку, каждый день ездил в лабораторию Уайтби, чтобы просматривать свежие партии рентгеновских пленок, выделял себе каждый час и минуту как последние капли воды. К счастью, Андерсен объяснил ему бессмысленность такого поведения.

Отказавшись от работы в клинике, Пауэрс не забросил еженедельных визитов и медицинских обследований в кабинете Андерсена. Это, правда, было уже обычной формальностью, полностью лишенной смысла. Во время последнего визита Андерсен сделал ему анализ крови; обратил внимание на все большую набряклость мышц лица, слабеющие глазные рефлексы и небритые щеки Пауэрса.

Улыбаясь через ожог, Андерсен некоторое время раздумывал, что ему сказать.

Когда-то он еще пробовал утешать пациентов поинтеллигентней. Но с Пауэрсом, который был способным нейрохирургом и человеком, находящимся в гуще жизни, создававшим оригинальные вещи, разговор не был легким. Мысленно обращался к нему: «Мне чертовски жаль, Роберт, но что же тебе говорить?.. Даже Солнце остывает со дня на день»… Он смотрел, как Пауэрс беспокойно постукивал пальцами по эмалированной поверхности стола, поглядывая временами на схемы скелета, развешанные по стенам кабинета. Помимо запущенного вида — неделю он уже носил одну и ту же не глаженную рубашку и грязные теннисные туфли — Пауэрс производил впечатление человека, владеющего собой и уверенного в себе, как конрадовский охотник, без остатка примирившегося со своим несчастьем.

— Над чем работаешь, Роберт? — спросил он. — Все еще ездишь в лабораторию Уайтби?

— Если только могу. Переправа на ту сторону по дну озера занимает у меня около получаса, а будильник не всегда будит меня вовремя. Может, следовало бы обосноваться там постоянно, — сказал Пауэрс.

Андерсен сморщил лоб.

— Есть ли смысл? Насколько мне известно, работа Уайтби имела абстрактный характер… — он прервался, осознав, что такой комментарий содержит критику неудавшихся исследований самого Пауэрса, но Пауэрс, казалось, этого не замечал, приглядываясь в молчании очертаниям теки на потолке. — Во всяком случае, не лучше бы остаться среди дел и вещей знакомых, перечитать еще раз Тойнби и Шпенглера?

Пауэрс коротко рассмеялся.

— Это было бы последнее дело, на которое мне пришла бы охота. Я хотел бы забыть Тойнби и Шпенглера, а не напоминать их себе. А по правде говоря, я хотел бы забыть все, но мне наверняка не хватит времени. Как много можно забыть за три месяца?

— Вероятно все, если только хочется. И не пробуй соревноваться со временем, — сказал Андерсен.

Пауэрс кивнул головой, повторяя себе мысленно эти слова. Действительно, он пробовал соревноваться со временем. Прощаясь с Андерсоном, он внезапно решил выкинуть будильник и раз и навсегда освободиться от магии времени.

Чтобы помнить об этом, он снял с руки часы и не глядя передвинул стрелки, после чего сунул часы в карман. По дороге к паркингу он осознавал свободу, которую получил после этого простого действия. Он исследует теперь обходы и боковые улочки коридора времени. Три месяца могут быть вечностью.

Он заметил свой автомобиль и пошел к нему, закрывая глаза рукой от лучей Солнца, проходящими через параболическую выпуклость крыши над лекционным залом. Он как раз собирался сесть в машину, когда заметил, что на покрытом пылью окне кто-то выписал 96 688 365 498 721.

Поглядев через плечо, он узнал припаркованного рядом паккарда. Он наклонился, чтобы заглянуть внутрь него, и увидел молодого, светловолосого мужчину с высоким лбом, который приглядывался к нему через темные солнечные очки. Около него за рулем сидела кудрявая девушка, которую он часто видел вблизи факультета психологии. У девушки были интеллигентные, слегка раскосые глаза и Пауэрс припомнил, что молодые врачи называли ее «девушкой с Марса».

— Калдрен, ты все еще следишь за мной? — спросил он.

Калдрен кивнул.

— Почти все время, доктор, — он остро посмотрел на Пауэрса. — Вы не показываетесь последнее время. Андерсон сказал мне, что вы отказались от работы и двери в вашем кабинете постоянно замкнуты.

Пауэрс пожал плечами.

— Я пришел к выводу, что мне нужен отдых. Есть много дел, которые стоит обдумывать вторично.

Калдрен усмехнулся полупрезрительно.

— Мне очень жаль, доктор. Но не впадайте в депрессию из-за временных затруднений. — В этом момент он заметил, что девушка с интересом приглядывается к Пауэрсу. — Кома очарована вами, — добавил он. — Я дал ей прочитать ваши статьи из «American Journal of Psychiatry» и она старательно их проштудировала.

Девушка мило улыбнулась Пауэрсу, уничтожая на момент враждебность между мужчинами. Когда Пауэрс кивнул головой все направлении, она перегнулась через Калдрена и сказала:

Как раз сегодня я закончила автобиографию Ногухи, великого японского медика, который открыл спирохету. В каком-то смысле вы его мне припоминаете — столько вас в каждом из пациентов, которыми вы занимались.

Пауэрс усмехнулся, потом взглянул на Калдрена. Мгновение они уныло смотрели в глаза друг другу, через минуту правая щека Калдрена дернулась нервным тиком. Калдрен с усилием овладел мускулами лица, злой, что Пауэрс был некоторое время свидетелем его замешательства.

— Как пошли у тебя сегодня дела в клинике? — спросил Пауэрс. — Все еще у тебя бывают… головные боли?

Калдрен сильно сжал губы, видимо, раздраженный вопросом.

— Кто в конце концов занимается мной, вы или Андерсон? Есть у вас право задавать мне сейчас такие вопросы?

Пауэрс пожал плечами.

— Нет, скорей всего, — сказал он. Внезапно он почувствовал себя страшно усталым, жара вызывала у него чуть ли не головокружение, ему хотелось расстаться с ними как можно скорей. Он открыл дверцу машины, но осознал, что Калдрен может поехать за ним, чтобы столкнуть его где-нибудь по дороге в кювет, или заблокировать своей машиной дорогу так, чтобы он вынужден был ехать за Калдреном в жаре полудня. Калдрен был способен на любое безумство.

— Ну, я должен уже идти, есть еще кое-какие дела, — сказал он, а потом добавил более резко. — Позвони мне, если Андерсон когда-нибудь не сможет тебя принять.

Он махнул им на прощание рукой и отошел. В стекле окна он еще видел, как Калдрен внимательно приглядывается к нему.

Он вошел в здание отдела неврологии и несколько минут стоял чуть ли не счастливый в холодном вестибюле. Наклонам головы поздоровался с медицинскими сестрами и вооруженными револьвером стражником у столика привратника. По каким-то странным причинам, которые он никогда не мог себе уяснить, спальные залы блока всегда были полны зевак, большей частью чудаков и сумасшедших, которые пришли сюда, чтобы предложить больнице свои магические антинаркотические средства. Часть из них были и нормальными людьми. Многие прибыли с тысячемильных расстояний, гонимые, видимо, странным инстинктом, как мигрирующие животные, чтобы осмотреть место, в котором навеки упокоится их род.

Пауэрс прошел коридором, который вел к конторе администрации, взял ключ и через теннисный корт дошел до бассейна на противоположной стороне двора.

Бассейном уже несколько месяцев не пользовались и замок в дверях действовал только благодаря стараниям Пауэрса. Войдя внутрь, он замкнул за собой дверь и, медленно двигаясь по некрашенным доскам, дошел до самого конца — наиболее глубокой части бассейна. Он остановился на трамплине и минуту смотрел на идеограмму Уайтби. Идеограмма была кое-где прикрыл мокрыми листьями и клочками бумаги, но образ все еще можно было разобрать. Он занимал чуть ли не все дно бассейна и на первый взгляд припоминал как бы огромный солнечный диск с четырьмя радиальными плечами — примитивную юнговскую мандалу.

Раздумывая, что склонило Уайтби выбить незадолго до смерти эту странную фигуру, Пауэрс внезапно заметил что-то движущееся по середине диска. Черное, покрытое скорлупой животное длиной в фут возилось в грязи, с трудом приподнимаясь на задних лапах. Скорлупа животного была изрисована и в какой-то степени напоминала панцирь армадила. Дойдя до края диска, животное на секунду задержалось, заколебалось, после чего отступило обратно к центру, не желая, или не имея возможности перейти узкий ровик.

Пауэрс осмотрелся вокруг, потом вошел в одну из кабин, окружающий бассейн, и сорвал с заржавевших держателей небольшой шкафчик для одежды.

Держа его, он спускался по хромированной лестнице на дно бассейна и приблизился к явно обеспокоенному животному. Оно пробовало бежать, но он схватил его и впихнул в шкафчик.

Животное было тяжелым, весило по крайней мере не меньше кирпича. Пауэрс дотронулся до массивного оливкового панциря, из которого высовывалась треугольная голова, похожая на голову ужа. Он смотрел на ороговевшие конечности, которые видом напомнили ему вдруг шипы птеродактиля. Минуту он приглядывался морганиям глаз с тремя веками, смотревших на него со дня ящика.

— Ожидаешь сильной жары, — сказал он тихо.

— Этот свинцовый зонтик, который на себе носишь, должен тебя охлаждать…

Он закрыл дверку, вылез из бассейна, прошел через контору администратора и направился к своему автомобилю.

«…Калдрен все еще за что-то на меня обижен (написал Пауэрс в своем дневнике). По каким-то причинам не хочет согласиться со своей изоляцией, постоянно вырабатывает новые ритуалы, которые должны заменить ему часы сна. Я должен быть, быть может, сказать ему о своем быстро приближающемся нулевом рубеже, но он наверняка воспринял бы это как последнее, непростительное оскорбление. Я имею в избытке то, чего он так отчаянно жаждет. Неизвестно, что могло бы случиться. К счастью, эти мои ночные кошмары в последнее время пока ослабели…

Отодвинув дневник в сторону, Пауэрс наклонился над столом и некоторое время смотрел через окно на белое дно высохшего озера, тянущееся до самого горизонта. На расстоянии трех миль, на противоположном берегу, в ясном воздухе второй половины дня вращалась чаша радиотелескопа; с его помощью Калдрен неустанно вслушивался в Космос, бродя в миллионах кубических парсеков пустоты, как кочевники, открывающие море на берегах Персидского залива.

За спиной Пауэрса мурлыкал климатизатор и холодная струя воздуха расплывалась на светло-голубых стенок комнаты, едва видных в сумерках.

Снаружи воздух был ясным и тяжелым, из зарослей позолоченных кактусов тут же под окнами клиники выливались волны жара, разливаясь по острым террасам двадцатиэтажного здания неврологии. Там, в молчащих спальнях, изолированных замкнутыми ставнями, неизлечимых спали своим бессонным сном. Было их уже в клиники больше пятисот, обитателей форпоста гигантской армии сомнамбуликов, выполняющей свой последний марш. Едва пять лет минуло с тех пор, как в первый раз распознали симптомы наркомы, но огромные правительственные больницы уже были готовы к приему тысяч. Случаи наркомы становились со дня на день все более многочисленными.

Пауэрс почувствовал себя усталым. Он глянул на руку, туда, где обычно носил часы, задавая себе вопрос, сколько еще времени до восьми, до начала его сна на этой неделе. Он засыпал сейчас всегда перед сумерками, и знал, что вскоре подойдет его последний рассвет.

Часы были в кармане и он напомнил себе, что решил его уже никогда не использовать. Так что он сидел, присматриваясь к книжным полкам, располагавшимся напротив письменного стола. На них был ряд переплетенных в зеленое публикаций Комиссии по Атомной Энергии, которые он принес сюда из библиотеки Уайтби, как и статьи, в которых Уайтби описал свою работу в Тихом океане после взрыва водородной бомбы. Многие из них Пауэрс знал чуть не наизусть, читал их сотни раз, стремясь понять последние открытия умершего биолога. Насколько легче было бы забыть Тойнби!

Черная стена где-то в фоне сознания бросила тень на его мысли и на секунду у него потемнело в глазах. Он вытянул руку за дневником, думая о девушке, которую видел в машине Калдрена (Кома, как назвал ее Калдрен; еще одна сумасшедшая шутка Калдрена) и ее замечанию о Ногухи. Аналогия касалась, вероятно, больше Уайтби, чем его. Чудовища в лаборатории были только порождениями воображения Уайтби, как к примеру, та панцирная жаба, которую он нашел утром в бассейне. Думая о Коме и о дружеской улыбке, которую она ему подарила, он записал в дневнике.

«Проснулся в 6.33 утра. Последний визит у Андерсона. Он дал мне понять, что дальнейшие визиты лишены смысла и лучше буду чувствовать себя в одиночестве. Заснуть в восемь? (Предопределенность сроков меня поражает).

Он остановился на секунду, потом добавил:

«Прощай, Эниветок!»

Глава 2

С девушкой он встретился на следующий день в лаборатории Уайтби. Он поехал туда сразу после завтрака, забрав с собой зверька, найденного в бассейне; он хотел заняться им, прежде чем тот умрет. Единственный панцирный мутант, на которого он наткнулся до этого, едва не оказался причиной его смерти. Месяц назад, когда он ехал вокруг озера на автомобиле, то ударил передним колесом в зверька, уверенный, что попросту раздавит его. Но насыщенный свинцом панцирь животного выдержал, хотя внутренности были разможжены, сила удара столкнула машину в кювет. Он взял тогда с собой панцирь, взвесил его позднее в лаборатории и обнаружил, что тот содержал около 600 граммов свинца.

Многие разновидности растений и животных начали производить тяжелые материалы, которые должны были служить вам радиационная защита. В горах, лежащих по ту сторону пляжа, двое старых золотоискателей пробовали заставить работать брошенные восемьдесят лет назад золотодобывающие машины. Они заметили, что растущие вокруг шахты кактусы покрыты желтыми пятнами. Анализ показал, что растения начали поглощать количества золота, оплачивающиеся при переработке, хотя содержание золота в залежи было ниже границы оплачиваемости. Таким образом старая шахта начала в конце концов приносить прибыль.

Проснувшись в то утро в 6.45 на десять минут позднее, чем в предыдущий день (он констатировал это, слушая по радио одну из постоянных утренних программ) — он неохотно съел завтрак, около часа запаковывал книги, после чего адресовал посылки брату.

Получасом позднее он уже был в лаборатории Уайтби. Лаборатория помещалась в геодезическом куполе стофутового диаметра, построенном рядом с квартирой, на западном берегу озера, на расстоянии около мили от летней резиденции Калдрена. Вилла не использовалась со времени самоубийства Уайтби.

Большинство экспериментальных растений и животных вымерло, прежде чем Пауэрс получил разрешение на доступ в лабораторию.

Сворачивая в подъездную аллею, Пауэрс увидел Кому, стоявшую на вершине купола. Ее стройная фигура ярко выделялась на фоне ясного утреннего неба.

Она помахала ему приветственно рукой, соскользнула по стеклянным плитам купола и соскочила на дорогу рядом с машиной.

— Добрый день, — сказала она улыбаясь. — Я пришла посмотреть ваш зоопарк.

Калдрен утверждал, что вы меня не впустите, если он будет сопровождать меня поэтому я ему сказала, что пойду одна.

И пока Пауэрс в молчании рылся в карманах, разыскивая ключи, она добавила:

— Если хотите, я выстираю вам рубашку.

Пауэрс усмехнулся, глядя на свои покрытые пылью, пропотевшие манжеты.

— Неплохая, мысль, — сказал он. Выгляжу я действительно несколько запущенно. — Он открыл двери и взял Кому за руку. Не знаю также, почему Калдрен болтает такие глупости. Он может приходить сюда, когда только захочет.

— Что у вас там, в ящике? — спросила Кома, указывая на шкафчик, который он нес.

— Наш дальний родственник, которого я только что открыл. Очень интересуя особа. Сейчас я его вам представлю.

Передвижные перегородки длили здание на четыре части. Две из них служили складом, наполненным запасными контейнерами, аппаратурой и кормам для животных. Они прошли как раз в третью, в которой размещался гигантский рентгеновский аппарат, 250-мегаперовый ДжЕМакситрон, установленный вблизи подвижного круглого стола. Везде вокруг лежали защитные бетонные блоки, похожие на большие кирпичи.

В четвертой части помещался зоопарк Пауэрса. На скамьях в раковинах были расставлены виварии, на вентиляционных крышках были наклеены графики и записи, разных очертаний и цветов. На полу виднелись электрические провода и резиновые трубы. Пока они шли вдоль контейнеров, за матовыми стеклами двигались тени живущих внутри существ. В глубине ниши, рядом со столом Пауэрса, они услышали шедший из клетки шум.

Поставив ящичек, Пауэрс взял со стола кулек орешков и подошел к клетке.

Маленький, черноволосый шимпанзе в пилотском шлеме приветствовал их, повиснув на решетке, веселым верещанием, после чего, оглядываясь через плечо, отскочил к пульту, установленному на задней стенке клетки. Он начал поспешно нажимать клавиши и клетка наполнилась мозаикой цветных огней.

— Ловкач, — сказал Пауэрс, похлопывая шимпанзе по спине. Потом он высыпал в лапу тому горсть орешков. — Чересчур умен для этого, а? — добавил он, когда шимпанзе ловким движением фокусника, демонстрирующего свое искусство, бросил орешки себе в рот, все время вереща.

Смеясь, Кола взяла несколько орешков и дала их обезьяне.

— Он великолепен. Ведет себя так, словно разговаривает с вами.

Пауэрс кивнул головой.

— Да, он действительно со мной разговаривает. Он располагает двумястами словами, но не может справиться с разделением слогов.

Из холодильника, стоявшего около стола, он вынул полбуханки нарезанного хлеба и вручил ее шимпанзе, который тот час же, словно только того и дожидался, схватил с пола тостер и поставил его на столе посредине клетки.

Пауэрс нажатием кнопки включил ток и через минуту с тостера долетел шелест нагревающейся проволоки.

— Это один из интеллигентнейших экземпляров, какие мы имеем. Уровень его интеллигенции равняется более-менее разуму пятилетнего ребенка, но в определенных отношениях шимпанзе гораздо более автономен, — сказал Пауэрс.

Из тостера выскочили два кусочка хлеба, которые шимпанзе тут же схватил, после чего, словно нехотя ударив лапой в шлем дважды, прыгнул к будке, построенной в углу клетки, где с рукой, с полной свободой свешивавшейся через окошечко, начал спокойно и не спеша есть.

— Он сам себе построил этот дом, — сказал Пауэрс, выключая ток. — Не плохо, а? — он показал одновременно на брезентовое ведро, из которого торчало несколько уже засохших стеблей пеларгонии. — Он следит притом за цветами, сам себе чистит клетку, безустанно щебечет, осыпая нас потоком шуток. В высшей степени, как видите, великолепный и забавный экземпляр.

Кома не могла удержаться от смеха.

— Но для чего этот шлем? — спросила она.

Пауэрс заколебался.

— Это для самозащиты. У него временами болит голова. Все его предшественники… — он прервался и поглядел в сторону. — Пойдемте, поговорим с другими жильцами, — сказал он.

Они в молчании прошли на другой конец зала.

— Начнем сначала, — сказал Пауэрс и снял стеклянную крышку с одного из контейнеров. Кола заглянула внутрь. В мелкой воде среди камешков и ракушек она заметила маленькое, округлое существо, облепленное словно бы сеткой щупалец.

— Морской анемон. А точнее, бывший морской анемон. Примитивное кишечнополостное, — сказал Пауэрс и показал пальцем на отвердевший хребет существа. — Он залепил отверстие и превратил канальчик во что-то, что можно бы назвать зародышем позвоночника. Позднее щупальца переродится в нервную систему, уже сейчас реагирует на цвет. Взгляните. — Он взял фиолетовый платок Комы предложил его над контейнером. Щупальца начали сокращаться и расслабляться, потом свиваться, словно хотели локализовать впечатление.

— Любопытно, что щупальца полностью не реагирует на белый цвет. В нормальных условиях щупальца реагируют на смены давления, как барабанная перепонка в человеческом ухе. И сейчас щупальца словно слышат краски. Это означает, что существо приспосабливается к существованию вне воды, к жизни в статичном мире, полном резких, контрастных цветов.

— Но что все это значит? — спросила Кома.

— Еще минуту терпения, — сказал Пауэрс.

Они прошли вдоль скамьи до группы контейнеров в форме барабанов, сделанных из антимоскитной сетки. Над первым из них висела огромная, увеличительная микрофотография чертежа, напоминавшего синоптическую карту, а над ней надпись: «Дрозофила — 15 ренг./мин.» Пауэрс постучал пальцем в маленькое окошечко барабана.

— Фруктовая мушка. Ее огромные хромосомы прекрасно подходят для исследований, — сказал он, наклонился и дотронулся пальцем до огромного улья в форме буквы «Ъ», висящего на стенке барабана. Из улья выползло несколько мух. — В нормальных условиях каждая из них живет отдельно. Здесь они создали форму общественной жизни и начали выделять что-то вроде разведенной сладковатой жидкости, напоминающей мед.

— А зачем это, — спросила Кола, касаясь пальцем чертежа.

— Схема действия ключевых генов, — сказал Пауэрс. Он провел пальцем по стрелкам, ведущим от центра до центра. Над стрелками виднелась надпись «лимфатические железы», а ниже «запирающие мышцы, темплет».

— Это немного походит на перфокарту пианолы, правда? — спросил Пауэрс.

— Или ленту компьютера. Достаточно выбить рентгеновскими лучами один из центров, и уже меняется черта, возникает что-то новое.

Кома посмотрела на второй контейнер и с отвращением стиснула губы.

Через ее плечо пауэрс увидел, что она смотрит на огромное, похожее на паука насекомое. Оно имело размеры человеческой руки, а волосатые конечности толщиной, по меньшей мере, с человеческий палец. Мозаичные глаза напоминали огромные рубины.

— Это не выглядит приятно, — сказала Кола. — А что это за веревочная лестница, которую он плетет? — Когда она поднесла палец к губам, паук двинулся, залез в глубину клетки и стал выбрасывать из себя спутанную массу нитей, которые продолговатыми петлями повисли под потолком клетки.

— Паутина, — сказал Пауэрс, — с той только разницей, что состоит она из нервной ткани. Те лестницы, которые вы видите, являются наружной нервной системой, словно бы продолженным мозгом, который паук может выкачивать из себя в зависимости от обстоятельств. Мудрое изобретение. Это намного лучше, чем наш собственный мозг.

Кома на несколько шагов отступила от клетки.

— Ужасно. Не хотела бы я иметь с ним дело.

— Он не так страшен, как выглядит. Эти огромные глаза, которые в вас всматриваются, слепы. Их чувствительность уменьшается, зрачок реагирует только на гамма-лучи. Стрелки ваших часов светящиеся. Когда вы двинули рукой перед окном, паук прореагировал. После четвертой мировой войны он действительно окажется в своей стихии.

Когда они вернулись к столу, Пауэрс включил кофеварку и подал стул Коме. Потом он открыл ящичек, вынул из него закованную в панцирь жабу и положил ее на куске бумаги на столе.

— Узнаете? Это товарищ наших детских лет, обычная жаба. Она построила себе, как видите, достаточно солидное бомбоубежище. — Он положил жабу в раковину, открыл кран и смотрел, как вода мягко стекает по панцирю. Вытер руки о рубашку и вернулся к столу.

Кома убрала подальше на глаза волосы и смотрела на него с любопытством.

— Ну скажите же мне наконец, что все это значит, — попросила она.

Пауэрс зажег сигарету.

— Это ничего не значит. Тератологи годами производят чудовищ. Вы когда-нибудь слышали о так называемой «молчащей паре»?

Кома покачала головой.

Минуту Пауэрс задумчиво смотрел на нее.

— Так называемая «молчащая пара» является одной из самых старых проблем современной генетики, не позволяющая себя разгадать тайна двух пассивных генов, которые появляются у небольшого в процентах числа живых организмов и не имеют ни одной ясно определенной функции в строение или развитии этих организмов. Много лет биологи пробовали оживить их, а скорее принудить к действию, но трудность была в том, что эти гены, даже если существуют, не дают себя легко отделить среди других, активных генов, находящихся в оплодотворенных яйцеклетках, а кроме того, нелегко подвергнуть их действию достаточно узкого пучка рентгеновских лучей так, чтобы не повредить остальной хромосомы. И все же, в результате десятилетнего труда биолог по фамилии Уайтби изобрел эффективный метод полного облучения всего организма, базирующийся на наблюдениях, которые он сделал в области радиологических повреждений на островке Эниветок.

Минуту царило молчание.

— Уайтби заметил, — продолжал дальше Пауэрс, — что повреждения, являвшиеся следствием взрыва, были большими, чем это следовало по величине энергии, по непосредственному облучению. Это было результатом того, что протеиновая структура в генах запасала энергию таким же способом, как и колеблющаяся в резонанс мембрана.

— Вы помните аналогию с мостом, распадающимся под влиянием шага полка, идущего в ногу? Уайтби пришло в голову, что если бы ему удалось определить сначала критическую резонансную частоту структуры в каком-то выбранном молчащем гене, он мог бы облучать небольшой дозой весь организм, а не только органы размножения, и действовать лишь на молчащий ген, без повреждения остальных хромосом, структуры которых реагировали бы резонансно на совсем другой вид частоты. — Рукой, в которой он держал сигарету, Пауэрс обвел вокруг, — Вы видите здесь плоды этой изобретенной Уайтби техники «резонансного перемещения».

Кома кивнула.

— Молчащие гены этих организмов были разбужены? — спросила она.

— Да, всех этих. То, что вы тут видит, это лишь несколько из тысяч «экземпляров, которые прошли через эту лабораторию. Результаты, можно сказать, поразительные.

Он встал и опустил противосолнечные жалюзи. Они сидели тут же под выгнутой крышей купола и все более сильное солнце становилось трудно выдерживать. В полумраке внимание Комы привлек стробоскоп, сверкающий в одном из контейнеров. Она встала и подошла туда, присматриваясь мгновение к высокому подсолнечнику с толстым ребристым стеблем и просто невероятно огромным диском. Построенная вокруг цветка так, что видно было только его верхнюю часть, виднелась труба, сложенная грязно-белых, мастерски подогнанных камешков с подписью:

«Мел: 60000000 лет.»

Рядом на скамье были установлены три меньших трубы с этикетками: «Песчаник девонский: 290000000 лет», «Асфальт: 20 лет», «Полихлорвинил: 6 месяцев».

— Вы видите эти влажные белые диски на лепестках? — спросил Пауэрс, подходя к Коме. — В какой-то степени они регулируют метаболизм растения. Оно буквально видит время. Чем старше окружение, тем медленнее метаболизм. В контакте с трубой из асфальта его годовой цикл развития длится неделю, в контакте с полихлорвинилом — два часа.

— Видит время, — повторила за ним Кома. Она взглянула на Пауэрса, в задумчивости прикусывая нижнюю губу. — Это невероятно. Неужели это создания будущего?

— Не знаю, — сказал Пауэрс. Но если и так, то их Ашр будет чудовищно сюрреалистичен.

Глава 3

Он вернулся к столу, вынул две чашки из ящика, налил в них кофе и выключил кофеварку.

— Некоторые утверждают, что организм, имеющие молчащую пару генов, — предвестники какого-то всеобщего продвижения кривой эволюции, что молчащие гены — это что-то вроде кода, послания, которое мы, низшие организмы, носим в себе для использования высшими, которые должны появляться после нас. Быть может, мы открыли этот код слишком рано, — сказал Пауэрс.

— Что вы под этим понимаете?

— Потому что, делая выводы из смерти Уайтби, опыты, проделанные тут, в лаборатории, не окончились удачей. Каждый буквально каждый из облучаемых им организмов вошел в фазу полностью некоординированного развития, создавая высокоспециализированные органы чувств, назначения которых мы не можем даже отгадать. Последствия этого развития катастрофические — анемон буквально разлетится на кусочки, дрозофилы пожрут друг друга и так далее. Осуществится ли будущее, заключенное в этих растениях и животных, когда-нибудь, или это лишь наша экстраполяция — кто может сказать? Иногда мне кажется, что эти вновь созданные органы чувств лишь пародия на планированную реализацию.

Экземпляры, которые вы тут видите, пока еще в ранней фазе второго цикла развития. С течением времени их вид будет все более странным и невообразимым.

Кома наклонила голову.

— Так, но что такое зоопарк без надзирателя? Что ждет человека?

Пауэрс пожал плечами.

— Более-менее один человек из ста тысяч имеет молчащие гены. Может, они есть, у вас, может, у меня? Никто еще не отважился поддаться полному облучению. Не упоминая уже о том, что это равносильно самоубийству, опыты, результаты которых мы видим здесь показывают, что самоубийство это было бы жестоким и ужасающим.

Он выпил кофе, чувствуя внезапно огромную усталость и скуку. Изложение результатов многолетней работы очень его утомило.

Девушка наклонилась к нему.

— Вы выглядите очень бледным, — сказала она заботливо. — Вы плохо спите?

Пауэрс принудил себя усмехаться.

— Слишком хорошо, — сказал он. — Сон не доставляет мне никаких трудностей.

— Ох, если бы это можно было сказать о Калдрене, — произнесла Кома. — Спит он слишком мало, я каждую ночь слышу, как он ходит по комнате. Но все же это лучше, чем быть неизлечимым. Как вы думаете, может, следовало применить метод облучения к пациентом, спящим в клетке? Может, это разбудило бы их, прежде чем придет конец. Может, кто-нибудь из них является носителем этих молчащих генов?

— Каждый из них имеет их, — сказал Пауэрс. — Эти два факта в сущности стоят друг с другом в тесной связи. Он был теперь уже чрезвычайно уставшим и раздумывал, не попросить ли девушку оставить его одного. Потом все же перешел на другую сторону стала и вытащил из-под него магнитофон. Включив его, он перемотал пленку и отрегулировал громкость.

— Мы часто говорили друг с другом об этом, Уайтби и я, — сказал он. — В последней фазе этих разговоров я начал их записывать. Уайтби был великим биологом, так что послушаем что он сам мог сказать по этому поводу. Именно в этом суть дела. — Он нажал на клавишу и добавил. — Я проигрывал это уже тысячу раз, так что лента немного попорчена.

Голос пожилого мужчины, резкий и раздраженный, поднимался над помехами и Кома без труда разобрала слова.

Уайтби: ради бога, Роберт, погляди на статистику ФАО. Несмотря пятипроцентного роста продукции с акра в течение последних пятнадцати лет Мировое производство пшеницы падает почти на два процента. Та же самая история повторяется ad nausean. Это касается всех остальных продуктов — корнеплодов и зерновых, молока и сои, мяса — все падает. Сравни это с целой массой параллельных явлений — от изменений в области путей миграции до удлиняющихся год от года периодов зимовки у зверей — и ты увидишь, что общая закономерность неотвратима.

Пауэрс: Естественный прирост в Европе и Южной Америке не показывает никакого снижения.

Уайтби: Конечно, нет, но об этом я уже говорил. Пройдет сто лет, пока такой крошечный упадок плодовитости окажет какое-нибудь влияние в областях, где всеобщий контроль рождаемости создает искусственный резервуар. Посмотри на стороны Дальнего Востока, а особенно на те, где смертность новорожденных держится на одном и том же уровне. Население Суматры, например, демонстрирует спад больше чем на пятнадцать процентов за последние двадцать лет. Это статистически значимый спад! Ты отдаешь себе отчет в том, что еще двадцать или тридцать лет назад последователи неомальтузианства кричали о «взрыве» в естественном приросте населения. Оказывается, что это не взрыв, а наоборот. Добавочным факторам является…

В этом месте лента, видимо была перерезана и склеена. Уайтби более уже спокойным голосом говорил:

…попросту, так как меня это интересует, скажи мне, сколько ты ночью спишь?

Пауэрс: Не знаю точно. Около восьми часов.

Уайтби: Пресловутые восемь часов. Спроси любого, сколько времени отнимает у него сон, и он автоматически ответит, что восемь часов. В действительности спит около десяти часов, как и большинство людей. Я неоднократно проверял это на себе. Я сплю около одиннадцати часов. А еще тридцать лет назад люди посвящали на сон не более восьми часов, а веком раньше шесть или семь. В своих «Жизнеописаниях» Вазари пишет, что Микеланджело спал не дольше четырех-пяти часов в сутки, рисуя весь день, и это в возрасте восьми-десяти лет, а потом еще работал по ночам анатомического стала, с лампой над головой. Сейчас мы считаем это чем-то по разительным, но современники не видели здесь ничего необычного. Как ты думаешь, каким способом древние, от Платона до Шекспира, от Аристотеля до Фомы Аквинского, могли достичь так многого за своего жизнь? Так как у них было шесть или семь часов в сутки дополнительно. Очевидно, кроме фактора времени у нас еще и более низкая степень метаболизма. Добавочный фактор, который никто не принимает во внимание.

Пауэрс: Можно предположить, что этот увеличивающийся период сна является формой компенсации, какой-то массовой попыткой к бегству от огромного стресса городской жизни в конце двадцатого века.

Уайтби: Можно бы, но это было бы ошибкой. Это попросту биохимическая проблема. Темплеты рибонукленовой кислоты, которыми начинается протеиновая цепочка в каждом живом организме, использованы, а матрицы, которые определяют свойства протоплазмы — становятся бесформенными. И ничего удивительного, если принять во внимание, что они работают беспрерывно около миллиардов лет. Самое время на капитальный ремонт. В той самой степени, в которой ограничено время жизни каждого организма, существования колонии дрожжей или любого другого вида, тем же способом ограничена во времени жизнь всего органического мира. Всегда считалось, что кривая эволюции идет в гору, хотя в действительности она давно уже достигла своей вершины и теперь снижается, ко всеобщему биологическому кольцу. Это, признаюсь, ужасающая и трудная для усвоения картина будущего, но эта картина единственная правдивая. Через пол миллиона лет наши потомки, которых сейчас мы воображаем себе как существа с огромным мозгом, путешествующие среди звезд будут скорее всего голыми дикарями с заросшими лбами, с воем бегущими по больнице, абсолютно как неолитический человек попавший в ужасающую инверсию времени.

Поверь, мне жаль их также, как себя самого. Мой полный провал, абсолютный недостаток права на какое-нибудь моральное или биологическое бытование уже сейчас заключен в каждой клетке моего тела…

Лента окончилась, кассета крутилась еще минуту прежде чем остановиться.

Пауэрс выключил магнитофон и инстинктивно потер напрягшиеся мышцы лица. Кома сидела в молчании, смотря на него и слушая стук косточек в коленке, которым забавлялся шимпанзе.

— Уайтби считал, — прервал молчание Пауэрс, — что молчащие гены являются последней отчаянной попыткой живой природы удержаться, как говориться, голову над прибывающей водой. Жизнь всех организмов зависит от количества энергии, излучаемой Солнцем. В момент, когда это количество достигнет критического пункта, мы перейдем линию смерти и ничто не сохранит нас от полной гибели. В защитных целях у живых организмов образовалась аварийная система, которая позволяет приспособиться к радиологически более горячему климату. Мягкокожие организмы создают панцири, содержащие большие количества тяжелых металлов — защитные щиты от излучения. Уайтби утверждал, что все это заранее проигранное дело, но я временами сомневаюсь… — он улыбнулся Коме и пожал плечами. — Ну, поговорим о чем-нибудь другом. Как долго вы знаете Калдрена?

— Более-менее три недели, хотя кажется, чего прошла уже тысяча лет, — сказала Кома.

— Что вы о нем думаете? В последнее время я как-то не контактировал с ним.

Кома улыбнулась.

— Я сама не слишком часто его вижу. Он постоянно приказывает мне спать.

Калдрен способный человек, но живет он только для себя. Вы играете в его жизни значительную роль. Собственно, вы являетесь единственным моим серьезным соперником.

— Я думал, он просто меня не выносит.

— Это лишь видимость. В действительности он неустанно о вас думает.

Потому постоянно следит за вами. — Она внимательно взглянула на Пауэрса. — Мне кажется, он чувствует себя в чем-то виноватым.

— Виноватым? — удивился Пауэрс. — Он чувствует себя виноватым? Я считал, что это мне нужно чувствовать вину.

— Вам? Почему? — Кома заколебалась, но потом спросила. — Кажется, вы провели на нем. Какие-то эксперименты?

— Да, — сказал Пауэрс. — Но эти эксперименты удались не полностью, как и многие другие, к которым я был причастен. Если Калдрен чувствует себя виноватым, то это, быть может, идет от того, что он чувствует себя в какой-то степени ответственным за мое фиаско.

Он поглядел на сидящую девушку и ее интеллигентные темные глаза.

— Да, думаю, следует вам об этом сказать. Вы говорили, что Калдрен целыми ночами ходит по комнате, что не может спать. В действительности эта нехватка сна является у него нормальным состоянием.

Кома кивнула головой.

— Вы… — она сделала движение рукой, словно что-то отрезая.

— Я наркотизировал его, закончил Пауэрс. — С хирургической точки зрения операция прекрасно удалась. За нее можно бы получить Нобелевскую премию. В нормальных условиях периоды сна у человека регулирует гипоталамус; поднимая уровень сознания он дает отдых волосковым структурам мозга и дренирует накопившиеся в них токсины. Однако, когда некоторые из управляющих петель оказываются разорваны, пациент не получает, как в нормальных условиях, сигнал ко сну и дренаж происходит в сознательном состоянии. Все, что он чувствует, это род временного помрачнения, который проходит чрез несколько часов. В физическом смысле Калдрен увеличивает наверняка свою жизнь на двадцать лет. Психе же добивается по каким-то неизвестным причинам сна, что в результате дает бури, временами терзающие Калдрена. Все это дело лишь большая и трагическая ошибка.

Кома нахмурила лоб.

— Я об этом догадывалась. В статьях, опубликованных в журналах нейрохирургов, вы называете своего пациента буквами К.А. Аналогия с Кафкой неоспорима.

— Возможно, скоро я выеду отсюда и наверное никогда уже не вернусь, — сказал Пауэрс. — Не могли бы вы проследить, чтобы Калдрен не забрасывал своих визитов в клинику? Ткани вокруг шрама все еще требуют периодического контроля.

— Попробую. Временами у меня появляется выражение, что я сама — еще один из последних документов Калдрена, — сказала Кома.

— Документов? Каких документов?

— Вы ничего о них не знаете? Это собрание так называемых окончательных утверждений о человеческом роде, которые собирает Калдрен. Собрание сочинений Фрейда, Квартеты, Бетховена, репортажи с Нюрнбергского процесса, электронная повесь и тому подобное… — Кома прервалась видя, что Пауэрс не слушает ее. — Что вы рисуете?

— Где?

Она показала на бумагу, Пауэрс понял, что бессознательно, но с огромной точностью рисовал четырехрукое солнце, идеограмму Уайтби.

— Ах, это… это ерунда, так себе, каракум, — сказал он, почувствовал, что рисунок обладал какой-то странной, непреодолимой силой.

Кома встала, прощаясь.

— Навестите нас когда-нибудь, доктор. Калдрен столько хотел бы вам продемонстрировать. Он достал где-то старую опию последних сигналов, переданных экипажем «Меркурия-7» сразу после их посадки на Луну.

Вы помните эти странные сообщения, которые они записали незадолго до смерти, полные какого-то поэтического бреда о белых садах. Это мне немного напоминает поведение растения здесь, в вашей лаборатории.

Она сунула руки в карманы и вынула из одного из них карточку.

— Калдрен просил, чтобы я при возможности показала вам это, — сказала она.

Это была библиотечная карточка из каталога обсерватории. Посредине виднелось написанное число:

96 688 365 496 720

— Много воды утечет, пока с такой скоростью. Мы дойдем до нуля, — с сарказмом произнес Пауэрс. — Я соберу целую коллекция, пока это окончится.

Когда она вышла, он выбросил карточку в мусорную корзинку, сел у стола и целый час разглядывал вырисованную на бумаге идеограмму.

На полпути к его летнему дому шоссе разветвлялось, ведя налево, среди пустых холмов, к давно неиспользованному военному стрельбищу, расположенному над одним из отдаленных соленых озер. Тут же за подъездными воротами было выстроено несколько малых бункеров и наблюдательных вышек, один или два металлических барака и покрытые низкой крышей здание складов. Вся площадь была окружена белыми холмами, которые отрезали ее от окружающего мира.

Пауэрс любил бродить пешком вдоль стрелковых позиций. Замыкаемых бетонными щитами на линии горизонта. Абстрактная правильность размещения объектов на поверхности пустыни вызывала в нем чувство, что он является муравьем, разгуливающим по шахматной доске, на которой расставлено две армии, одну в форме бункеров и вышек, другую — мишеней.

Встреча с Комой внезапно заставила его осознать, как бессмысленно и не так он проводил несколько своих последних месяцев. Прощай, Эниветок, — написал он в дневнике, но в сущности систематическое забывание было ничем иным как запоминание, каталогизированием вспять, перестановкой книг в библиотеке мысли и установкой их в нужном месте, но корешком к стене.

Взобравшись на одну из наблюдательных вышек, он оперся на балюстраду и стал смотреть в направлении мишеней. Ракеты и снаряды выгрызли местами целые куски бетона, но очертания огромных, стоярдовых дисков, раскрашенных красным и голубым, все еще были видны. Полчаса он стоял, смотря на них, а мысли его были бесформенны. Потом без раздумья он сошел с вышки и прошел к ангару.

Внутри было холодно. Он ходил среди заржавевших электрокаров и пустых бочек, пока в противоположном конце ангара, за грудой дерева и мотками проволоки, не пошел целые мешки с цементом, немного грязного песка и старую бетономешалку.

Получасом позднее он подогнал автомобиль к ангару, прицел к заднему бамперу бетономешалку, нагруженную песком, цементом и водой, которую он вылил из лежащих вокруг бочек, после чего загрузил еще несколько мешков цемента в багажник и на заднее сидение. Наконец он выбрал из груды деревяшек несколько прямых досок, впихнул их в окно автомобиля и двинулся чрез озеро в направлении центральной мишени.

Следующие два часа он работал без передышки посредине огромного голубого диска, вручную приготовляя бетон, перенося его и вливая в примитивные формы, которые соорудил из досок. Потом он формовал бетон в шестидюймовую стенку, окружающую диск. Он работал беспрерывно, размешивая бетон рычагом домкрата и заливая колпаком, снятым с колеса. Когда он кончил и отъехал, оставляя инструменты на месте, стена, которую построил, уже имела немногим более тридцати футов длины.

Глава 4

7 июня. В первый раз я осознал краткость дня. Когда я имел еще двадцать часов в сутки, базой моей временной ориентации был полдень; завтрак и ужин сохранили свои давший ритм. Сейчас, когда мне осталось только одиннадцать часов в сознании, они являются постоянный барьером, подобный фрагменту рулетки. Я вижу, сколько еще осталось на катушке, но не могу снизить темпа, в котором развивается лента. Время провожу в медленном паковании библиотеки.

Пачки слишком тяжелые, поэтому не двигаю их. Число клеток стало до 400 000.

Проснулся в 8:10. Засну в 9:15. (Кажется, я потерял часы, понадобилось ехать в город чтобы купить себе новые).

14 июня. Мне осталось девять с половиной часов. Я оставляю время позади как автостраду. Последняя неделя каникул всегда проходит быстрее, чем первая. При этой скорости перемен мне осталось, наверное, еще четыре или пять недель. Сегодня утром я пробовал вообразить себе эту мою последнюю неделю — последние три, два, один, конец — и внезапно меня охватил такой приступ страха, непохожий ни на что из пережитого до сих пор. Прошло полчаса, пока я оказался в состоянии сделать себе поддерживающий укол.

Калдрен ходит за мной как тень. Написал на воротах мелом: 96 688 365 408 702. Доводим почтальона до сумасшествия. Проснулся в 9:05. Засну в 18:36.

19 июня. Восемь и три четверти часа. Утром мне звонил Андерсон. Я хотел положить трубку, по как-то мне удалось до конца сохранить вежливость и обсудить последние формальности. Он восхитился моим стоицизмом, применил даже слово «героический». Этого я не чувствую. Отчаяние прописывает все — отвагу, надежду, дисциплину — все так называемые добродетели. Как трудно сохранить этот внеличный принцип согласия с фактами, который находится в основе научной традиции. Я пробую думать о Галилее перед лицом инквизиции, о Фрейде, терпеливо сносящем боль своей пораженной раком челюсти.

В городе встретил Калдрена. Разговаривали о Меркурии-7. Калдрен убежден, что экипаж корабля сознательно решил остаться на Луне, что это решение они приняли, ознакомившись с «Космической информацией».

Таинственные посланцы Ориона убедили пришельцев с Земли, что всякое исследование пространства никчемно, что за него взялись слишком поздно, когда вся жизнь Вселенной уже подходит к концу. К. утверждает, что некоторые генералы авиации принимают этот бред всерьез, но подозреваю, что это еще одна сумасшедшая попытка Калдрена утешить меня.

Я должен выключить телефон. Какой-то тип непрерывно звонит мне, требуя платы за пятьдесят мешков, цемента, которые я, но его словам, купил у него десять дней назад. Твердит, что помог мне погрузить их на грузовик. Помню, что я ездил на фургоне Уайтби в город, но речь шла ведь о покупке свинцовых экранов. Что я мог бы сделать с этим цементом. Именно эти глупости висят у меня над головой сейчас, когда приближается окончательный конец. (Мораль: не следует слишком усердно забывать Эниветок). Проснулся в 9:40. Засну в 16:15.

25 июня. Семь с половиной часов. Калдрен снова вынюхивал что-то у лаборатории, Позвонил мне. Когда я взял трубку, то услышал какой-то голос, записанный на пленку, захлебывающийся целой цепочкой цифр, как ошалевший компьютер. Эти его шутки становятся утомительны. Вскоре надо навестить ею, хотя бы для того, чтобы объясниться. Это будет, впрочем, и повод увидеться с девушкой с Марса.

Мне хватает теперь еды раз в день, подкрепленной вливанием глюкозы. Сон все время «черный» и нерегенерирующий. Прошлой ночью я сделал 16-миллиметровый фильм о первых трех часах и сегодня утром посмотрел его в лаборатории. Это был первый настоящий фильм ужасов. Я выглядел как полуживой труп. Проснулся в 10:25. Засну в 15:45.

3 июля. Пять и три четверти часа. Почти ничего сегодня не сделал.

Углубляющаяся летаргия. С трудом добрался до лаборатории дважды чуть не съезжая с шоссе. Концентрировался настолько, что накормил животных и сделал запись в лабораторном журнале. Прочитал также записки Уайтби, приготовленные на самый конец эксперимента и решился на 40 рентген в минуту и расстояние — 350 сантиметров.

Все уже готово.

Проснулся в 11:05. Засну в 15:15.

Он потянулся, перекатил голову по подушке, фокусируя взгляд на тенях, которые бросали на потолок оконные занавески. Потом он взглянул на свои пупки и увидел Калдрена, сидящего на кровати и внимательно приглядывавшегося к нему:

— Привет, доктор, — сказал Калдрен, гася сигарету. — Поздняя ночь. Вы выглядите утомленным.

Пауэрс приподнялся на локте и взглянул на часы. Был двенадцатый час.

Мгновение у него мутилось в голове, он перекинул ноги на край постели, оперся локтями о колени и кулаками начал массировать себе лицо.

Он заметил, что комната была полна дыма.

— Что ты тут делаешь? — спросил он Калдрена.

— Пришел пригласить вас на ленч, — сказал Калдрен и показал на телефон.

— Это не действует, потому я приехал. Надеюсь, вы простите мне это вторжение. Я звонил у дверей, наверное, с полчаса. Удивительно, что вы не слышали.

Пауэрс кивнул, встал и некоторое время пробовал разгладить стрелки своих помятых хлопчатобумажных брюк. Неделю уже он не менял одежды, брюки были влажными и издавали легкий запах. Когда он шел в ванную, Калдрен показал на штатив, стоящий около кровати. — Что это, доктор? Вы начинаете снимать драли?

Пауэрс некоторое время смотрел на него, потом на штатив и тогда заметил, что дневник был раскрыт. Раздумывая, прочитал ли Калдрен последние записи, он взял дневник, вошел в ванную и захлопнул за собой дверь. Из шкафчика над раковиной он вынул шприц и ампулу. После инъекции он на минуту оперся о двери, ожидая эффекта.

Калдрен стоял в комнате, забавляясь, чтением наклеек на пачках книг, которые Пауэрс оставил посредине комнаты.

— Хорошо, съем с тобой ленч, — сказал Пауэрс, внимательно смотря на него. Калдрен исключительно владел собой сегодня. Пауэрс разглядел в его поведении даже уважение.

— Прекрасно, — сказал Калдрен. — Кстати говоря, вы решили пересилиться?

— спросил он.

— Какое это имеет значение? Ты же теперь под надзором Андерсона.

Калдрен пожал плечами.

— Приезжайте около двенадцати, — сказал он. — Это позволит вам умыться и переодеться. Что это за пятна у вас на рубашке? Похоже на известь.

Пауэрс пригляделся к пяткам, а потом попробовал стряхнуть с рубашки белую пыль. После ухода Калдрена он разделся, принял душ и вынул из чемодана свежий костюм.

До связи с Комой Калдрен жил в одиночестве в старом летнем домике на северном берегу озера. Это была семиэтажная диковинка, построенная эксцентричным миллионером-математиком, в форме бетонной ленты, которая обвивалась вокруг себя как ошалевший уж. Только Калдрен разгадал загадку строения геометрической модели, и снял его у агента за относительно низкую цену. Из окна лаборатории Пауэрс видел его вечерами, переходящего неустанно с одного уровня на другой, взбирающегося в лабиринте наклонных плоскостей и террас до самой крыши, где он торчал часами как эшафот на фоне неба, следя в пространстве дороги волк, которые ловит завтра.

Когда Пауэрс в полдень подъехал, он увидел его, стоящего на выступе здания на высоте ста пятнадцати футов, с головой драматично поднятой к небу.

— Калдрен! — крикнул он словно в ожидании, что внезапный крик выбьет у того опору из-под ног.

Калдрен глянул вниз и со строгой улыбкой плавно описал рукой полукруг.

— Входите! — крикнул он и снова обратил взгляд к небу.

Пауэрс вылез и оперся на автомобиль. Когда-то, несколько месяцев назад, он принял такое приглашение, вошел и в течение трех минут оказался в каком-то коридоре без выхода. Прошло полчаса, прежде чем Калдрен нашел его там.

Итак, он, он ждал, пока Калдрен спустится со своего гнезда, перескакивая с террасы на террасу, после чего на лифте поднялся вместе с ним наверх.

С коктейлями в руках они вошли на широкую, застекленную платформу-студию; вокруг них вилась белая бетонная лента, словно зубная паста, выдавленная из какого-то огромного тюбика. Перед ними, на перекрещивающихся и параллельных уровнях, видна была серая, геометрическая по форме мебель, гигантские фотографии, повешенные на наклоненных до половины сетчатых клетках или старательно описанные экспонаты, разложенные на низких, черных столах. Выше виднелось одно слово высотой в двадцать футов:

ТЫ

Калдрен указал на него рукой.

— Нелегко было бы, наверное, выдумать что-то более важное? — сказал он и до дна выпил бокал. — Это моя лаборатория, доктор, — сказал он с гордостью. — Намного важнее вашей.

Пауэрс усмехнулся про себя и остановился перед первым экспонатом, старой лентой энцефалографа, там и тут прерываемой бледными чернильными каракулями. Лента была описана. Эйнштейн, А; Волны альфа, 1922.

Обходя вместе с Калдреном экспонаты, он понемногу пил из стакана, наслаждаясь чувством возбуждения, которое давали ему амфетамины. Через час или два это чувство исчезает и мозг снова станет рыхлым как промокашка.

Калдрен ораторствовал, объясняя ему значение так называемых окончательных Документов.

— Это, доктор, последние записи, финальные утверждения, продукты полной фрагментизации. Когда я соберу достаточное их количество, то построю себе из них новый мир. — Он взял со стола толстый том в картонном переплет и начал перелистывать страницы.

— Ассоциативные тесты двенадцати осужденных в Нюрнберге. Я должен включить их в коллекцию…

Пауэрс шел за ним, не слушая. Его внимание привлекло нечто, стоявшее в углу и напоминавшее машину для записей. Из зияющих щелей аппарата свисали длинные, темные ленты. Некоторое время он забавлялся мыслью, что, возможно, Калдрен начал спекулировать на бирже, которая около двенадцати лет постоянно регистрировала спад курсов.

— Доктор, — услышал он вдруг слова Калдрена, — я говорил вам о Меркурии-7? — Калдрен указал на густо исписанные страницы.

— Это описание последних сигналов, переданных по радио на Землю.

Пауэрс с любопытством разглядывал листки. Кое-где он смог прочитать отдельные слова: «Голубые… люди… ужасный цикл… орион… телеметрия.» Он кивнул головой.

— Любопытно, — обратился он к Калдрену. — А что это за ленты там, у телетайпа?

Калдрен усмехнулся.

— Я месяц ждал, пока вы меня о них спросите. Прошу, посмотрите.

Подойдя к машинам Пауэрс поднял одну из лент. Над машиной виднелась надпись: Аургия 225-Ж, Интервал: 69 часов. Он читал:

96 688 365 498 695

96 688 365 498 694

96 688 365 498 693

96 688 365 498 692

— Это мне напоминает что-то, — сказал он и выпустил ленту. — Что значит этот ряд чисел?

Калдрен пожал плечами.

— Никто не знает!

— Как это? Что-то они должны представлять?

— Да, убывающую арифметическую прогрессию. Обратный счет, если хотите, — ответил Калдрен.

Пауэрс поднял другую ленту, свисающую из машины направо и обозначенной: Ариес 44Р951. Интервал: 49 дней. Он читал:

876 567 988 347 779 877 654 434

876 567 988 347 779 877 654 433

876 567 988 347 779 877 654 432

Пауэрс огляделся вокруг.

— Сколько длится отдельный сигнал? — спросил он.

— Несколько секунд, естественно. Они очень сжаты. Их расшифровывает компьютер обсерватории. Первый раз их приняли где-то лет двадцать назад — в Джодрелл Бэнк. Сейчас никто не обращает на них внимания, — сказал Калдрен.

Пауэрс смотрел на последнюю ленту:

6554

6553

6552

6551

— Приближается к концу, — констатировал он. Он прочитал надпись, приклеенную к крышке машины: «Не идентифицированный источник радиоизлучения, Canes Venatici. Интервал: 97 недель». Он подал ленту Калдрен сказал:

— Скоро будет конец.

Калдрен покачал головой. Он взял со стола там толщиной в телефонную книгу и минуту листал страницы. Его лицо вдруг стало серьезным, в глазах виднелась глубокая, печальная задумчивость.

— Сомневаюсь, что это конец, — сказал он.

— Это только четыре последних цифры. Все выражается более чем пятисотмиллионным числом.

Он подал там Пауэрсу, который прочитал название: «Главные последовательности серийных сигналов, принятых радиообсерваторией Джодрелл Бэнк. Манчестерский университет, Англия, время 0012-59, 21 мая 1972 года.

Источник: NJC9743, Canes Venatici» в молчании листал страницы, густо исписанные цифрами, миллионами цифр на тысячах страниц. Пауэрс тряхнул головой, снова взял ленту и задумчиво посмотрел на нее.

— Компьютер расшифровывает только четыре последние цифры, — объяснил Калдрен. — Все число является пятнадцатисекундным пучком. Первый такой сигнал компьютер расшифровал два года.

— Интересно, — сказал Пауэрс. — Но что это все значит?

— Отчет, как видите. NJC9743 где то на Canes Venatici. Их огромные спирали ломаются и шлют нам прощальный привет. Бог весть, знают ли они о нашем существовании, но дают нам знать о себе, подавая сигнал на водородной волне, в надежде, что кто-то в Космосе их услышит, — он прервался. Некоторые объясняют это иначе, но существует довод, свидетельствующий о правомерности лишь одной гипотезы.

— Какой? — спросил Пауэрс.

Калдрен показал ленту с Canes Venatici.

— То, что где-то высчитано, что Вселенная окончится в тот момент, когда цифры дойдут до нуля.

Пауэрс инстинктивно пропустил ленту сквозь пальцы.

— Большая забота с их стороны, что напоминают нам о ходе времени.

— Да, — тихо сказал Калдрен. — Приняв во внимание закон обратной пропорциональности к квадрату расстояния до источника, сигналы передаются с мощностью около трех миллионов мегаваттов, умноженных во сто раз. Это примерно мощностью небольшого созвездия. Вы правы, забота — хорошее слово.

Внезапно он схватил Пауэрса за руку, стиснул его ладонь и поглядел ему в глаза вблизи. У него дергалось горло.

— Ты не одинок, доктор. Это голоса времени, которое шлет тебе прощальный привет. Думай о себе как о части огромного целого. Каждая мелочь в твоем теле, каждая песчинка, каждая галактика носит в себе одно и то же клеймо. Ты сказал, что знаешь о них, как идет время, так что все остальное не имеет значения. Не нужны никакие часы.

Пауэрс взял руку Калдрен и крепко пожал ее.

— Благодарю, Калдрен. Это хорошо, что ты понимаешь, сказал он. Медленно он подошел к окну и поглядел на белое дно озера. Напряженность, существовавшая между ним и Калдреном, исчезла, и он чувствовал, что его долг, наконец, оплачен. Он хотел теперь как можно скорей попрощаться с ним и забыть его лицо, как забывал лица многих других пациентов, обнаженных мозгов которых он касался пальцами. Он подошел к машинам, оторвал несколько витков лент и сунул их в карман.

— Я возьму несколько, чтобы помнить, — сказал он. — Попрощайся от моего имени с Комой, пожалуйста.

Он подошел к дверям и еще глянул на Калдрена, стоящего в тени двух огромных букв, со взглядом, опущенным в пол.

Когда он отъезжал, то заметил, что Калдрен вышел на крышу здания.

Пауэрс наблюдал за ним, стоящим с поднятой рукой, в зеркальце автомобиля, до того момента, пока он не исчез за поворотом.

Глава 5

Внешний круг был уже почти готов. Не хватало лишь дуги длиною в десять футов, но кроме этого весь периметр мишени был обрамлен стенкой около шести дюймов высотой, а внутри заключался ребус. Три концентрических круга, самый большой около ста футов в диаметре, отделенные друг от друга десятифутовыми разрывами, образовывали край герба, складывавшегося из четырех частей и разделенных перекладинами гигантского креста. Посредине, на скрещении перекладин была помещена маленькая округлая плита, возвышавшаяся примерно на фут над уровнем мишени.

Пауэрс работал быстро, насыпая песок и цемент в бетономешалку, доливая воды так, чтобы образовывался раствор, после чего поспешно вливал его в деревянные формы и разгонял лопатой в узкие канальчики.

Через десять минут он кончил, снял формы прежде, чем затвердел бетон и погрузил их на заднее сиденье автомобиля. Вытер ладони о брюки, подошел к бетономешалке и перекатил ее на несколько десятков футов, в тень ближнего холма. Не глянув даже на огромный символ, который он так терпеливо строил множество пополуденных часов, он сел в автомобиль и отъехал, поднимая клубы белой пыли, замутившей голубую глубину тени.

В лаборатории он был в третьем часу. Выскочил из машины, зажег в вестибюле все лампы, поспешно задернул все противосолнечные заслоны и крепко привязал их к крюкам, вбитым в пол, превращая все здание в стальную палатку.

Растения и животные, неподвижно дремавшие в контейнерах, понемногу начала оживать, тотчас реагируя на разливающийся вокруг потоп жаркого света ламп. Только шимпанзе не обратил на это внимания. Он сидел на полу клетки, нервно втискивая тестовые кубики в полиэтиленовую коробку и яростным воем возвещая о каждой неудачной попытке.

Пауэрс подошел к клетке и заметил кусочки разбитого стекла из уничтоженного шлема. Вся мордочка шимпанзе была покрыта кровью. Пауэрс поднял с пола остатки пеларгонии, которую шимпанзе выкинул через прутья клетки, потряс цветком, чтобы привлечь на минуту его внимание, а потом быстро закинул в клетку черный шарик, который вынул из коробочки в ящике стола. Шимпанзе быстрым движением подхватил его, минуту развлекался, подбрасывая его вверх, после чего кинул себе в рот. Не ожидая результата, Пауэрс снял пиджак, открыл тяжелые задвигаемые двери, ведущие в рентгеновский зал, скрывающие металлический эмиттер Макситрона, а потом установил свинцовые защитные плиты вдоль задней стены зала.

Немного позднее он включил генератор.

Анемон двинулся. Плавясь в теплом море излучения, поднимающиеся вокруг него и направляемый немногочисленными воспоминаниями морского существования, он двинулся через контейнер, слепо бредя к бледному математическому солнцу.

Щупальца задрожали. Тысячи дремлющих, до тех пор равнодушных клеток начали размножаться и перегруппировываться, каждая черпая освобожденную энергию из своего ядра. Цепочки выползли, структуры нагромоздились в многослойные линзы, концентрируя ожившие спектральные линии дрожащих звуков, танцующих как волны фосфоресценции вокруг темного купола камеры.

Медленно сформировался образ, открывающий огромный черный фонтан, из которого начал бить бесконечный луч ослепительно ясного света. Около него появилась фигура, регулирующая прилив ртом. Когда она ступила на пол, из-под ног ее брызнули краски, а из рук, которыми она перебирала по скамьям и контейнерам, взорвалась мозаика голубых и фиолетовых пузырей, лопающихся в темноте как вспышки звезд.

Фотоны шептали. Непрерывно, словно приглядываясь блестящим вокруг себя звукам, анемон расширялся. Его нервная система объединилась, создавая новый источник стимулов, которые плыли из тонких перепонок хребтовой хорды.

Молчащие очертания лаборатории начали потихоньку набухать волнами звука из дуги света, отбиваясь эком от скамей и устройств. Их острые контуры резонировали теперь сухим, пронзительным полутоном. Плетеные пластиковые стулья бренчали дискантом стаккато, четырехугольный стол отвечал непрерывным двутоном.

Не обращая внимания на эти звуки, так как он их уже понял, анемон обратился к потолку, который звучал как панцирь, одетый в голоса, плывущие из лучащихся ламп. Проникая через узенький краешек неба, голосом чистым и мощным, полным бесконечным числом полутонов, пело Солнце…

Не хватало еще нескольких минут до рассвета, когда Пауэрс покинул лабораторию и завел автомобиль. Позади него осталось в темноте здание, освещенное белым светом Луны, стоящей над холмами. Он вел машину по извилистой подъездной аллеи, бегущей вниз, к дороге вдоль берегов озера, слушал скрежет шин, врезающихся в острый гравий покрытия. Потом он переключил скорость и нажал на педаль акселератора.

Глядя на известковые холмы, вдоль которых он ехал, все еще неразличимые в темноте, он осознал, что хотя не замечал их очертаний, сохранил в мозгу их образ и форму. Это было неопределенное чувство, источником ему служило почти физическое впечатление, он воспринимал его словно прикосновениями глаз непосредственно из котловин и впадин между взгорьями. Несколько минут он поддавался этому чувству, не стараясь даже определить его точнее, создавая в мозгу странные конфигурации очертаний.

Дорога сворачивала сейчас у группы домиков, выстроенных на берегу озера, тут же у подножия холмов он внезапно почувствовал огромную тяжесть массива, возвышающегося на фоне темного неба — острой скалы из блестящего мела — и осознал тождественность этого чувства с зарегистрированным так сильно в его памяти. Ведь смотря на скалы он осознал те миллионы лет, которые прошли с мгновения, когда она впервые поднялась из магмы земной скорлупы. Острые хребты, поднимающиеся в трехстах футов под ним, темные впадины и щели, нагие глыбы, лежащие вдоль шоссе, — все это имело собственное выражение, которое принимал в мозгу тысячью голосов — суммой всего времени, которой проплыло в течение всей жизни массива — было психическим образом так определенным и ясным, словно он его только что увидел.

Бессознательно он сбросил скорость и, отводя взгляд от взгорья, чувствовал, как на него обрушилась вторая волна времени. Картина была шире, но основывалась на более короткой перспективе, она била из широкого круга озера и изливалась на острые, разрушающиеся уже известняковые скалы, как мелкие волны, бьющие о мощный выступ континента.

Он закрыл глаза, оперся о спинку сиденья и направил автомобиль на разрыв, разделяющий два этих течения времени, чувствуя, как картины усиливаются и углубляются в его мозгу. Подавляющий возраст пейзажа и едва слышные голоса, доходящие от озера и белых холмов, казалось, переносили его в прошлое, вдоль бесконечных коридоров к первому порогу мира.

Он свернул на шоссе, ведущее к стрельбищу. На обеих сторонах ложбины лица холмов кричали, отражаясь эхом в непроницаемых полях времени как два гигантских, противоположных полосах магнита. Когда он, наконец, вывел автомобиль на открытое пространство озера, ему казалось, что он чувствует в себе тождественность каждого зернышка песка и кристалла соли, зовущих его с цепи окрестных холмов.

Запарковав автомобиль вблизи мандалы, он медленно приближался к наружному кругу, очертания которого уже проглядывали в свете приближающейся зари. Над собой он слышал звезды, космических голосов, которые наполняли небо, с одного конца по другой, как настоящий небосклон времени. Как накладывающиеся радиосигналы, перекрещивающиеся в пространственных углах неба, падали словно метеор из самых узких щелей пространства. Над собой он видел красную точку Сириуса — и слушал его голос, длящийся много, много миллионов лет — приглушенный спиральной Туманностью Андромеды, гигантскую карусель исчезнувших вселенных, голоса которых были почти так же стары как и сам космос. Он знал теперь, что небосклон был бесконечной вавилонской башней — песней времени тысяч галактик, накладывавшихся друг на друга в его сознании. Когда он приближался к центру мандалы, наклонил еще голову, чтобы взглянуть на сверкающий уступ Млечного пути.

Дойдя до внутреннего круга Мандалы, едва в нескольких шагах от центральной плиты, он почувствовал, что хаос голосов утихает и он слышит один, доминирующий голос. Он взошел на плиту и поднял взгляд к темному небу, смотря на созвездия, на галактические острова и за них, слушая слабые правечные голоса, доходящие до него через миллионолетия. В кармане он чувствовал ленту и направил взгляд к отдаленному Гончему Псу, слыша его мощный голос.

Как нескончаемая река, так широкая, что ее берега даже исчезают за горизонтом, к нему плыл непрерывно огромный поток времени, наполняющего небо и Вселенную и охватывающий все, что в них содержится. Пауэрс знал, что плывущее медленно и величественно время имело свой источник у истоков самого Космоса. Когда поток коснулся его, он почувствовал на себе его гигантскую тяжесть, поддался ей, легко уносимый вверх гребнем волны. Его медленно сносило, поворачивало лицом в направлении прилива. Вокруг затуманились контуры холмов и озера, у него остались только космические часы — неустанно смотрящие ему в глаза образ мандалы. Всматриваясь в нее он чувствовал, как понемногу исчезает его тело, сливаясь с огромным континуумом потока, несущего его к центру великого канала, за надежды, но к отдыху, во все более тихие реки вечности.


Когда тени исчезли, уходя в ложбины холмов, Калдрен вышел из автомобиля и неуверенно приблизился к бетонному наружному кругу. В пятидесяти метрах дальше, в центре мандалы, стояла на коленях у трупа Пауэрса Кома, касаясь руками лица умершего. Порыв ветра пошевелил песок и принес под ноги Калдрена обрывок ленты. Калдрен поднял его, осторожно свернул и сунул в карман. Утро было холодное, поэтому он поднял воротник пиджака, одновременно наблюдая за Комой.

— Уже шестой час, — обратился он к ней через несколько минут. — Пойду вызову полицию. Ты останься с ним. — Он прервался и немного погодя добавил: — Не позволяй им повредить часы.

Кома поглядела на него:

— Ты сюда уже не вернешься?

— Не знаю, — сказал он и кивнул ей на прощание головой. Отвернулся и пошел в направлении автомобиля.

Он доехал до шоссе, тянувшегося вдоль озера и нескольких минутами позднее остановил машину перед лабораторией Уайтби.

Внутри было темно, окна закрыты, а генератор в рентгеновском зале работал. Калдрен вошел внутрь и включил свет. Дотронулся ладонью до генератора. Берилловый цилиндр был нагрет. Круглый лабораторный стол все еще медленно вращался, установленный на один оборот в минуту. Полукругом, в нескольких футах от стола лежала груда контейнеров и клеток, накиданных одна на другого. В одной из них огромное, похожее на паука растение почти смогло выбраться из вивария. Ее длинные прозрачные щупальца все еще цеплялись за края клетки, но тело растекалось в липкую, круглую лужицу слизи. В другой чудовищный паук запутался в паутине и висел посредине гигантского, трехмерного фосфоресцирующего клубка, конвульсивно вздрагивая.

Все экспериментальные животные и растения были мертвые. Шимпанзе лежал на спине посреди руки своей клетки с расколотым шлемом, закрывающим глаза.

Калдрен приглядывался к нему некоторое время, потом сел к столу и поднял телефонную трубку. Набирая номер он заметил кружок киноленты, лежащей на столе. Он всматривался минуту в надпись, потом положил ленту в карман. После разговора с полицейским постом он погасил в доме лампы, сел в машину и медленно отъехал.

Когда он доехал до дома, через вьющиеся балконы и террасы виллы просвечивало солнце. Он въехал лифтом наверх и прошел в свои музей. Там он раздвинул занавесы и приглядывался отражениям солнечных лучей в экспонатах.

Потом он передвинул кресло к окну, сел в него и неподвижно всматривался в полосы света.

Два или три часа позднее он услышал голос зовущей его Комы. Через полчаса она ушла, но потом звал кто-то другой. Он встал и задвинул все занавеси во фронтонных окнах, чтобы его оставили в покое.

Он вернулся на кресло и в полулежащей позиции смотрел на экспонаты. В полусне он то и дело протягивал руку, чтобы уменьшить приток света, попадающего через щели между занавесями, лежал и думал — так же, как потом долгие месяцы — о Пауэрсе и его странной мандале о семи человеках экипажа и их путешествии к белым садам Луны и о голубых людях с Ориона, которые говорили о старых, чудесных мирах, согреваемых золотистыми шарами солнцеотдаленных галактических островов, которые навсегда исчезли в умноженной смерти Космоса.

Конец

Днем они всегда спали. К рассвету расходились по домам, и когда над расплывающимися валами соли всходило солнце, спасающие от зноя ставни были уже плотно закрыты и из домиков не доносилось ни единого звука. Большинство жителей поселка были люди преклонного возраста, они быстро засыпали в своих жилищах, но Грейнджер, с его беспокойным умом и одним-единственным легким, после полудня часто просыпался и уже больше не засыпал — лежал и пытался, сам не зная зачем, читать старые бортовые журналы (Холлидей извлекал их для него из-под обломков упавших космических платформ), между тем как сделанные из металла стены его домика гудели и время от времени полязгивали.

К шести часам вечера зной начинал отступать через поросшие ламинариями равнины на юг, и кондиционеры в спальнях один за другим автоматически выключались. Поселок медленно возвращался к жизни, окна открывались, чтобы впустить прохладный воздух вечерних сумерек, и Грейнджер, как всегда, отправился завтракать в бар «Нептун», по пути поворачивая голову то вправо, то влево и вежливо снимая темные очки, чтобы приветствовать престарелые пары, сидевшие в тени на крылечках и разглядывавшие другие пары, на другой стороне улицы.

Холлидей, в пяти милях к северу, в пустом отеле, обычно проводил в постели еще час, слушая, как поют и свистят, постепенно охлаждаясь, башни кораллов, сверкающие вдалеке, как белые пагоды. В двадцати милях от себя он видел симметричную гору: это Гамильтон, ближайший из Бермудских островов, возносил с высохшего дна океана к небу свой срезанный верх, и в лучах заката была видна каемка белого песка — словно полоса пены, которую оставил, уходя, океан.

Холлидей и вообще-то не очень любил ездить в поселок, а ехать сегодня ему хотелось даже меньше обычного. Дело не только в том, что Грейнджер будет сидеть в своей всегдашней кабинке в «Нептуне» и потчевать неизменным пойлом из юмора и нравоучений (фактически это был единственный человек, с которым Холлидей мог общаться, и собственная зависимость от старшего неизбежным образом стала его раздражать), дело еще в том, что тогда состоится последняя беседа с чиновником из управления эмиграции и придется принять решение, которое определит все его будущее.

В каком-то смысле выбор был уже сделан — Буллен, чиновник, понял это, еще когда приезжал месяц назад. Никаких особых умений, черт характера или способностей к руководству, которые могли бы оказаться полезными на новых мирах, у Холлидея не было, и поэтому особенно уговаривать его Буллен не стал. Однако чиновник обратил его внимание на один небольшой, но существенный факт, который стал для Холлидея предметом серьезных размышлений на весь последовавший месяц.

«Не забывайте, Холлидей, — предупредил его тогда Буллен в конце беседы, происходившей в задней комнате домика шерифа, — средний возраст жителей вашего поселка перевалил за шестьдесят. Вполне может оказаться, что лет через десять уже не будет никого, кроме вас с Грейнджером, а если сдаст его легкое, вы останетесь один».

Он замолчал, чтобы дать время Холлидею хорошо это себе представить, а потом тихо добавил: «Молодежь отправляется следующим рейсом — оба мальчишки Мерриуэзеров и Том Джуранда (скатертью дорога балбесу, подумал Холлидей, ну, не завидую тебе, планета Марс), — понимаете вы, что останетесь здесь единственным, кому еще нет пятидесяти?»

«Кейти Саммерс тоже остается», — быстро возразил тогда Холлидей; внезапно ему представились белое платье из органди, длинные, соломенного цвета волосы, и видение это придало ему смелости.

Чиновник скользнул взглядом по списку заявлений об эмиграции и неохотно кивнул.

«Это правда, но ведь она ухаживает за своей больной бабушкой. Когда старушка умрет, Кейти поминай как звали. Что ее тогда может здесь удержать?»

«Ничего», — машинально согласился Холлидей.

Да, теперь ничего. Долгое время он заблуждался на этот счет, думал: что-то может. Кейти столько же, сколько и ему, двадцать два, и она, если не считать Грейнджера, казалась единственным человеком, который понимает его решимость остаться на позабытой Земле и нести на ней вахту. Но бабушка умерла через три дня после отъезда чиновника, и на следующий же день Кейти начала упаковывать вещи. Наверно, какое-то помрачение разума побуждало Холлидея до этого думать, что она останется, и теперь его тревожила мысль, что, быть может, так же ложны и все его представления о себе.

Выбравшись из гамака, он вышел на плоскую крышу и стал смотреть, как фосфоресцируют на грядах дюн, уходящих вдаль, частицы других веществ, выпавших вместе с солью в осадок. Он жил в фешенебельной квартире на крыше этого десятиэтажного отеля, в единственном здании — защищенном от жары месте, но отель неумолимо опускался в океанское дно, и от этого в несущих стенах появились широкие трещины, которые вскоре должны были достигнуть верха. Первый этаж уже ушел в лаву совсем. Ко времени, когда опустится следующий (месяцев через шесть, самое большее), ему придется покинуть старый курорт Айдл-Энд, а это значит, что предстоит жить в одном домике с Грейнджером.

Примерно в миле раздалось жужжание мотора. Сквозь сумерки Холлидей увидел, как к отелю, местному ориентиру, плывет по воздуху, неутомимо вращая лопастями винта, вертолет чиновника из управления эмиграции; потом, поняв, где находится, Буллен взял курс на поселок, — там была посадочная полоса.

Уже восемь часов, отметил про себя Холлидей. Беседа назначена на восемь тридцать утра. Буллен переночует у шерифа, выполнит другие свои обязанности в своем качестве мирового судьи и регистратора актов гражданского состояния, а потом, после встречи с Холлидеем, отправится дальше. Ближайшие двенадцать часов Холлидей свободен, у него еще есть возможность принять окончательное решение (или, точнее, такового не принимать), но когда они истекут, ему придется сделать выбор, и назад дороги уже не будет. Это последний прилет чиновника, его последнее путешествие по кольцу опустевших поселений, от Святой Елены к Азорским островам, от них — к Бермудам, а оттуда — к Канарским островам, где находится самая большая во всей бывшей Атлантике площадка для запуска космических паромов. Из крупных космических паромов еще держались на своих орбитах и оставались управляемыми только два; остальные (их были сотни) все падали и падали с неба; и если наконец сойдут с орбит и те два парома, Землю можно считать покинутой людьми. Тогда единственными, кого еще, может быть, подберут, будут несколько связистов.

На пути в поселок Холлидею пришлось два раза опускать противосолевой щит, закрепленный на переднем бампере его джипа, и счищать с дороги, сделанной из проволоки, соль, натекшую за послеполуденные часы. По обеим сторонам дороги высились мутирующие ламинарии, похожие на огромные кактусы (радиоизотопы фосфора ускоряли генетическую перестройку); на темных грядах соли словно вырастали белые лунные сады. Но вид надвигающейся пустыни только усиливал желание Холлидея остаться на Земле. Большую часть тех ночей, когда он не спорил с Грейнджером в «Нептуне», Холлидей проводил, разъезжая по океанскому дну, взбираясь на упавшие космические платформы или блуждая вместе с Кейти Саммерс по ламинариевым лесам. Иногда удавалось уговорить Грейнджера пойти с ними тоже — Холлидей надеялся, что знания старшего по возрасту (когда-то Грейнджер был морским биологом) помогут ему лучше разобраться во флоре океанского дна; однако настоящее дно было теперь похоронено под бесконечными холмами соли, и с тем же успехом можно было бы искать его под песками Сахары.

Когда Холлидей вошел в «Нептун» (бар с низкими потолками и с интерьером, где преобладали кремовые тона и блеск хромированного металла; заведение стояло у начала взлетной полосы и прежде служило своего рода залом ожидания для транзитных пассажиров — тогда к Канарским островам летели тысячи эмигрантов из Южного полушария), Грейнджер окликнул его и постучал палкой по окну, за которым, ярдах в пятидесяти, на бетонированной площадке перед ангаром, маячил темный силуэт вертолета.

— Да знаю я, — сказал почти брюзгливо Холлидей, подсаживаясь к нему со стаканом. — Не мечите икру, я видел, что он летит.

Грейнджер растянул рот в улыбке. Исполненное твердой решимости лицо Холлидея, на которое падали пряди непослушных русых волос, и его чувство полной личной ответственности за происходящее всегда забавляли Грейнджера.

— Не мечите икру вы сами, — сказал он, поправляя наплечную подушечку под гавайской рубашкой с той стороны, где у него не было легкого (он лишился его, ныряя без маски, лет за тридцать до того). — Ведь не я на следующей неделе лечу на Марс.

Холлидей смотрел в стакан.

— И не я.

Он оторвал глаза от стакана и посмотрел в угрюмое, с застывшей гримасой недовольства лицо Грейнджера, потом сказал, иронически улыбнувшись:

— Будто не знали?

Грейнджер захохотал и застучал палкой по окну, теперь словно подавая вертолету знак к отбытию.

— Нет, серьезно, вы не летите? Решили твердо?

— И нет и да. Я не решил еще, и в то же время я не лечу. Улавливаете разницу?

— Вполне, доктор Шопенгауэр.

Грейнджер снова заулыбался. Потом резко отодвинул стакан.

— Знаете, Холлидей, ваша беда в том, что вы относитесь к себе слишком серьезно. Если бы вы знали, до чего вы смешны.

— Смешон? Почему? — вскинулся Холлидей.

— Какое значение имеет, решили вы или нет? Сейчас важно одно: собраться с духом, махнуть к Канарским островам и — в голубой простор! Ну зачем, скажи те на милость, вы остаетесь? Земля скончалась и погребена. У нее больше нет ни прошлого, ни настоящего, ни будущего. Неужели вы не чувствуете никакой ответственности за вашу собственную биологическую судьбу?

— Ой, хоть от этого избавьте!

Холлидей достал из кармана рубашки свою карточку на право получения промышленных товаров и протянул ее через стол Грейнджеру, ответственному за выдачу.

— Мне нужен новый насос для домашнего холодильника, тридцативаттного «Фрижидэра». Остались еще?

Грейнджер театрально простонал, потом, раздраженно фыркнув, взял карточку.

— О Боже, да ведь вы Робинзон Крузо наоборот — возитесь со всем этим старым хламом, пытаетесь что-то из него мастерить. Последний человек на берегу: все уплывают, а он остается! Допустим, вы и в самом деле поэт и мечтатель, но неужели вы не понимаете, что эти два биологических вида уже вымерли?

Холлидей не отрывал взгляда от вертолета на бетонированной площадке, от огней, отраженных солевыми холмами, обступившими поселок со всех сторон. Каждый день эти холмы придвигались немного ближе, стало трудно даже раз в неделю собирать людей, чтобы отбрасывать соль назад. Через десять лет он и в самом деле может оказаться в положении Робинзона Крузо. К счастью, в огромных, как газгольдеры, цистернах воды и керосина хватит на пятьдесят лет. Если бы не эти цистерны, выбора бы у него, конечно, не было. — Отстаньте от меня, — сказал он Грейнджеру. — Отыгрываетесь на мне, потому что сами вынуждены остаться. Может, я и принадлежу к вымершему виду, но, чем исчезнуть совсем, я лучше буду цепляться за жизнь здесь. Что-то мне говорит: настанет день, когда люди начнут сюда возвращаться. Кто-то должен остаться, в ком-то должна сохраниться память о том, что означало «жить на Земле». Земля не какая-то ненужная кожура — сердцевину съел, а ее отбросил. Мы на ней родились. Только ее мы помним по-настоящему.

Медленно, словно раздумывая, Грейнджер кивнул. И уже хотел, по-видимому, что-то сказать, но тут мрак за окном прорезала ослепительно белая дуга. Место, где она соприкоснулась с землей, увидеть не удалось — его загораживала цистерна.

Холлидей встал и высунулся из окна.

— Должно быть, космическая платформа. И, похоже, большая.

В ночи, эхом отдаваясь от башен коралла, пронеслись долгие раскаты могучего взрыва. Потом, после нескольких вспышек, послышались еще взрывы, более слабые, а потом весь северо-запад заволокло белой пеленой пара.

— Атлантическое озеро, — прокомментировал Грейнджер. — Давайте поедем и взглянем — вдруг платформа открыла что-нибудь интересное?

Через полчаса, погрузив на заднее сиденье джипа старый грейнджеровский комплект пробирок для образцов флоры и фауны, а также слайды и инструменты для изготовления чучел, они выехали к южному концу Атлантического озера — за десять миль от них.

Именно там Холлидей и обнаружил рыбу.

Атлантическое озеро, узкая лента стоячей морской воды к северу от Бермудских островов, длиною в десять миль и шириною в одну, было единственным, что осталось от прежнего Атлантического океана, — вернее, от всех океанов, когда-то занимавших две трети земной поверхности. Бездумная и лихорадочно поспешная добыча кислорода из морской воды (кислород был нужен для создания искусственных атмосфер вокруг новоосваиваемых планет) привела к гибели Мирового океана, быстрой и необратимой, а его смерть, в свою очередь, вызвала климатические и иные геофизические изменения, сделавшие неминуемой гибель всей жизни на Земле. Кислород, путем электролиза извлекаемый из морской воды, затем сжижали и увозили на ракетах с Земли, а высвобождаемый водород выпускали прямо в земную атмосферу. В конце концов остался лишь тонкий, чуть больше мили толщиной слой сколько-нибудь плотного, пригодного для дыхания воздуха, и людям, еще остававшимся на Земле, пришлось покинуть отравленные, превратившиеся теперь в плоскогорья континенты и отступить на океанское дно.

Холлидей в своем отеле в Айдл-Энде провел бессчетные часы среди собранных им книг и журналов, где рассказывалось о городах старой Земли. Да и Грейнджер часто описывал ему свою юность, когда океаны опустели еще только наполовину и он работал морским биологом моря в университете Майами; берега Флориды тогда, непрерывно удлиняясь, превращались для него в лабораторию, о которой до этого он даже не мог и мечтать.

— Моря — наша коллективная память, — часто говорил он Холлидею. — Осушая их, мы стирали прошлое каждого из нас и в еще большей мере — наше понимание того, кто мы такие. Это еще один аргумент в пользу вашего отлета. Без моря жизнь оказывается невыносимой. Мы становимся всего лишь жалкими тенями воспоминаний; слепые и бездомные, мечутся они в пустом черепе Земли.

До озера они доехали за полчаса, пробравшись кое-как через болотистые берега. Кругом в ночном полумраке были видны серые соляные дюны; трещины, змеившиеся в лощинах между дюн, расщепляли солевые пласты, делили их на четкие шестигранники. Поверхность воды скрывало густое облако пара. Они остановили джип на низком мысе и, задрав головы, стали оглядывать огромную тарелку — корпус космической платформы. Платформа была большая, почти в триста ярдов диаметром; сейчас она лежала, перевернувшись, на мелководье, обшивка ее обгорела и была вся во вмятинах, огромные дыры зияли теперь там, где прежде были реакторы, выбитые ударом из гнезд и взорвавшиеся уже на другой стороне озера. В четверти мили от себя Грейнджер и Холлидей с трудом разглядели сквозь дымку пара гроздь роторов; концы их осей смотрели в небо.

Продвигаясь по берегу (озеро было от них по правую руку), с трудом разбирая одну за другой буквы, приклепанные к опоясывающему ободу, они подошли к платформе. Гигантский корабль пропахал цепочку водоемов у южного конца озера огромными бороздами, и Грейнджер, бродя в теплой воде, вылавливал живность. То там, то здесь попадались карликовые анемоны и морские звезды, изуродованные и скрученные раковыми опухолями. К его резиновым сапогам липли тонкие, как паутина, водоросли; их утолщения в тусклом свете сверкали, как драгоценные камни. Холлидей и Грейнджер задержались у одного из самых больших водоемов, круглого бассейна диаметром футов в триста; сейчас он медленно пустел — вода уходила через прорезавшую берег глубокую свежую борозду. Грейнджер осторожно двинулся вниз по склону, подхватывая образцы и засовывая их в пробирки на штативе; Холлидей стоял, задрав голову, на узком перешейке между водоемом и озером и смотрел на край космической платформы, нависающий над ним во мраке, как корабельная корма.


Он разглядывал разбитый люк одного из куполов для экипажа, когда вдруг увидел, как на обращенной вниз поверхности что-то мелькнуло. Какое-то мгновенье он думал, что это, возможно, пассажир, которому удалось спастись, но потом понял, что просто отразился в алюминизированном металле всплеск в водоеме у него за спиной.

Он обернулся и увидел, что Грейнджер по колено в воде, стоявший в десяти футах от него, пристально в нее вглядывается.

— Вы что-нибудь бросили? — спросил Грейнджер.

Холлидей покачал головой:

— Нет.

Не думая, что говорит, он добавил:

— Наверно, это рыба прыгнула.

— Что-что? Рыба? На всей планете не осталось ни одной. Весь этот зоологический класс вымер еще десять лет назад. Да, странно.

И тут рыба снова подпрыгнула.

Несколько мгновений, стоя неподвижно в полумраке, они смотрели, как ее тонкое серебристое тело выскакивает из тепловатой мелкой воды и, описывая короткие блестящие дуги, мечется по водоему.

— Морская собака, — пробормотал Грейнджер. — Из семейства акул. Высокая способность к адаптации — ну, да это, впрочем, и так достаточно очевидно. Черт побери, вполне возможно, что это последняя рыба на Земле.

Холлидей спустился вниз, глубоко увязая в глине.

— А вода разве не слишком соленая?

Грейнджер нагнулся и, зачерпнув ладонью, с опаской попробовал ее на вкус.

— Соленая, но не чрезмерно.

Он оглянулся через плечо на озеро.

— Возможно, вода, постоянно испаряясь с поверхности озера, потом конденсируется здесь. Своеобразная перегонная установка — каприз природы.

Он шлепнул Холлидея по плечу:

— Довольно интересно, Холлидей!

Морская собака ошалело прыгала к ним, извиваясь всем своим двухфутовым телом в воздухе. Из-под воды выступали все новые и новые глинистые отмели; только в середине водоема воды было больше чем на фут.

Холлидей показал на место в пятидесяти ярдах от них, где берег был разворочен, взмахом руки позвал Грейнджера за собой и побежал.

Через пять минут пролом был уже завален. Потом Холлидей вернулся за джипом и осторожно повел его по извилистым перешейкам между водоемами. Доехав до водоема, где была рыба, он опустил щит, закрепленный на переднем бампере, снова сел в машину и, маневрируя вокруг водоема, начал сбрасывать в воду глину. Через два или три часа диаметр водоема стал почти вдвое меньше, зато уровень воды поднялся до двух с лишним футов. Морская собака больше не прыгала, теперь она спокойно плавала у самой поверхности воды, молниеносными движениями челюстей захватывая бесчисленные мелкие растения, которые джип сбросил в водоем вместе с глиной. На ее удлиненном серебристом теле не видно было ни единой царапины, а небольшие плавники были упругими и сильными.


Грейнджер сидел, прислонившись к ветровому стеклу, на капоте джипа и с восхищением наблюдал за действиями Холлидея.

— Да, в вас, бесспорно, есть скрытые ресурсы, — изумленно сказал он. — Никак не думал, что такое вам свойственно.

Холлидей вымыл в воде руки, потом шагнул через полосу глины, которая теперь окружала водоем. Всего в нескольких футах у него за спиной резвилась в воде морская собака.

— Хочу, чтобы она жила, — сухо сказал Холлидей. — Вы только вдумайтесь, Грейнджер, и вам это станет ясно: когда двести миллионов лет назад из морей выползли на сушу первые земноводные, рыбы остались в море точно так же, как теперь остаемся на Земле мы с вами. В каком-то смысле рыбы — это вы и я, но только как бы отраженные в зеркале моря.

Он тяжело опустился на подножку джипа. Одежда его промокла и была вся в потеках соли, и он тяжело дышал: воздух был влажным. На западе стал виден вздымающийся с морского дна длинный силуэт Флориды — его верх уже освещали несущие губительное тепло солнечные лучи.

— Ничего, если оставим ее здесь до вечера?

Грейнджер взобрался на сиденье водителя.

— Все будет в порядке. Поедемте, вам нужно отдохнуть.

Он показал на нависающий над водоемом край космической платформы:

— Загородит на несколько часов, так что здесь будет не слишком жарко.

Они въехали в поселок, и Грейнджер теперь то и дело замедлял ход, чтобы помахать рукой старикам, покидающим свои крылечки, плотно закрывающим ставни на окнах металлических домиков.

— А Буллен? — озабоченно спросил он Холлидея. — Ведь он наверняка вас ждет.

— Улететь с Земли? После этой ночи? Исключено.

Грейнджер уже останавливал машину у «Нептуна». Он покачал головой.

— Не слишком ли большое значение придаете вы одной морской собаке? Когда-то их были миллионы, океаны буквально кишели ими.

— Вы упускаете главное, — сказал Холлидей, усаживаясь поудобнее на сиденье и пытаясь стереть с лица соль. — Эта рыба означает, что на Земле еще что-то можно сделать. Земля, как выясняется, еще не истощилась окончательно — не умерла. Мы можем вы растить новые формы жизни, создать совершенно новую биосферу.

Грейнджер вошел в бар за ящиком пива, а Холлидей, оставшись за рулем, сидел, устремив взгляд на нечто такое, что было доступно только его внутреннему зрению. Грейнджер вышел из бара не один — с ним был Буллен.

Чиновник из управления эмиграции поставил ногу на подножку джипа и заглянул в машину.

— Ну, так как, Холлидей? Мне бы не хотелось больше здесь задерживаться. Если это вас не интересует, я отправлюсь дальше. На новых планетах расцветает жизнь, и это только начало — первый шаг к звездам. Том Джуранда и парни Мерриуэзеров улетают на следующей неделе. Хотите составить им компанию?

— Простите, не хочу, — коротко ответил Холлидей, втащил ящик пива в машину, дал газ, и в ревущем облаке пыли джип понесся по пустой улице.

Через полчаса, освеженный душем, уже не изнывая так от жары, он вышел на крышу отеля в Айдл-Энде и проводил глазами вертолет, который, прострекотав у него над головой, унесся за поросшие ламинариями равнины по направлению к потерпевшей крушение платформе.

— Так поедемте же скорей! В чем дело?

— Возьмите себя в руки, — сказал Грейнджер. — Вы уже теряете над собой контроль. Так можно перегнуть палку — вы убьете несчастную тварь своей добротой. Что у вас там?

Он показал на консервную банку, которую Холлидей поставил в ящик под приборной доской.

— Хлебные крошки.

Грейнджер вздохнул, потом мягко закрыл дверцу джипа.

— Ну и тип вы, скажу я вам! Серьезно. Если бы вы так заботились обо мне! Мне тоже не хватает воздуха.

До озера оставалось еще миль пять, когда Холлидей, сидевший за рулем, подался вперед и показал на свежие отпечатки шин в мягкой соли впереди, перетекающей через дорогу.

— Кто-то уже там.

Грейнджер пожал плечами:

— Ну и что? Наверно, решили посмотреть на платформу. — Он тихонько фыркнул. — Ведь наверняка вы захотите разделить ваш новый Эдем с кем-нибудь еще? Или это будете только вы и ваш консультант-биолог?

Холлидей смотрел в ветровое стекло.

— Меня раздражают эти платформы, — сказал он, — их сбрасывают на Землю, как будто это какая-то свалка. И все же, если бы не платформа, которая сюда упала, я бы не наткнулся на рыбу.

Они доехали до озера и начали пробираться на джипе к водоему, где осталась рыба; впереди, исчезая в лужах и снова возникая, вился след другой машины. Чужой автомобиль стоял, не доехав двести ярдов до платформы, и загораживал им путь.

— Это машина Мерриуэзеров, — сказал Холлидей, когда они обошли вокруг большого облезлого «бьюика», исчерченного полосами желтой краски, снабженного наружными клаксонами и разукрашенного флажками. — Наверно, оба здесь.

Грейнджер показал рукой в сторону:

— Вон, один уже на платформе.

Младший из двух братьев стоял наверху, на самом краю платформы, и паясничал, а его брат и Том Джуранда, высокий, широкоплечий парень в куртке кадета космического флота, бесновались около водоема, в котором Холлидей оставил рыбу. В руках у них были камни и большие комки соли, и они швыряли их в водоем.


Холлидей, бросив Грейнджера, сорвался с места и, истошно вопя, помчался к водоему. Те, слишком поглощенные своим занятием, продолжали кривляться и забрасывать водоем импровизированными гранатами, а наверху младший Мерриуэзер восторженными воплями выражал им свое одобрение. Вот Том Джуранда пробежал по берегу несколько ярдов и начал, разбрасывая комья, разбивать ногами невысокий глиняный накат, сделанный Холлидеем вокруг водоема, а потом снова стал бросать в водоем камни.

— Прочь отсюда! Джуранда! — заревел Холлидей. — Не смей бросать камни!

Тот уже размахнулся, чтобы швырнуть в водоем ком соли с кирпич величиной, когда Холлидей схватил его за плечо и повернул к себе так резко, что соль рассыпалась дождем влажных мелких кристаллов; потом Холлидей метнулся к старшему Мерриуэзеру и дал ему пинка.

Водоем иссяк. Глиняный вал рассекала глубокая канава, и по ней вода уже ушла в соседние водоемы и впадины. Внизу, в самой середине, среди камней и соли еще билось в луже воды, которая там оставалась, изуродованное тело морской собаки. Из ран, окрашивая соль в темно-красный цвет, хлестала кровь.

Холлидей бросился к Джуранде, яростно затряс его за плечи.

— Джуранда! Ты понимаешь, что ты натворил, ты…

Чувствуя, что у него больше нет сил, Холлидей разжал руки, спустился, пошатываясь, в водоем и, отбросив ногой несколько камней, остановился над рыбиной; она судорожно дергалась у его ног.

— Простите, Холлидей, — нерешительно пробормотал у него за спиной старший из Мерриуэзеров. — Мы не знали, что эта рыба ваша.

Холлидей отмахнулся, и руки его бессильно повисли. Растерянный, сбитый с толку, он не знал, как дать выход обиде и гневу.


Том Джуранда захохотал и выкрикнул что-то издевательское. Для юношей напряжение спало, они повернулись и побежали наперегонки через дюны к своей машине, вопя во все горло и передразнивая возмущенного Холлидея.

Грейнджер дождался, пока они пробегут мимо, потом подошел к яме посреди водоема; когда он увидел, что воды там нет, лицо его искривилось в болезненной гримасе.

— Холлидей! — позвал он. — Пойдемте.

Не отрывая глаз от тела морской собаки, Холлидей покачал головой.

Грейнджер спустился к нему и стал рядом. Послышались гудки, потом слабеющий шум мотора — «бьюик» уезжал.

— Чертовы мальчишки. — И Грейнджер мягко взял Холлидея за локоть. — Простите, но это не конец света.

Наклонившись, Холлидей протянул руки к морской собаке, которая теперь уже не двигалась; глина вокруг нее была залита кровью. Руки на миг остановились в воздухе, потом снова опустились.

— Ведь тут ничего нельзя сделать? — сказал он, словно обращаясь к самому себе.

Грейнджер осмотрел рыбу. Если не считать большой раны в боку и раздавленной головы, кожа нигде не была повреждена.

— А почему бы не сделать из нее чучело? — задумчиво сказал Грейнджер.

Холлидей уставился на него, словно не веря своим ушам; лицо его задергалось. Молчание длилось несколько мгновений. Потом, вне себя от гнева, Холлидей закричал:

— Чучело? Да вы что, спятили? Может, и из меня сделать чучело, набить голову соломой?

Он повернулся и, толкнув плечом Грейнджера, будто его не видя, выскочил наверх.

Перегруженный человек

Фолкнер потихоньку заводился.

Он позавтракал и теперь с нетерпением ждал, когда же Джулия кончит суетиться на кухне. Через две-три минуты она уйдет, однако по какой-то причине это короткое ежеутреннее ожидание неизменно представлялось ему почти невыносимым. Поднимая жалюзи, выходя на веранду, устанавливая поудобнее шезлонг, он помимо собственной воли непрерывно прислушивался к расторопным, предельно экономным движениям жены. В раз и навсегда установленной последовательности она сложила тарелки и чашки в моечную машину, засунула в духовку мясо для ужина и пощелкала таймером, поменяла температурные установки кондиционера и отопительного радиатора, открыла горловину мазутного бака (после обеда приедет цистерна) и подняла свою половинку гаражной двери.

Фолкнер как завороженный отслеживал каждый этап этой последовательности по резкому щелканью тумблеров и пулеметному треску установочных ручек.

Тебя бы на Б-52, — думал он, — за пульт. На самом деле Джулия работала в больничной регистратуре, с утра до вечера крутилась, уж в этом можно не сомневаться, в том же самом вихре заученных, предельно экономичных движений, тыча в кнопки с надписями «Смит», «Джонс» или там «Браун», направляя паралитиков налево, параноиков направо.

Джулия вошла в комнату и приблизилась к нему, стандартная деловая особа в строгом черном костюме и белой блузке.

— Разве ты не идешь в Школу? — спросила она.

Фолкнер покачал головой, бесцельно переложил бумаги на письменном столе.

— Нет, у меня еще творческий отпуск. До конца недели. Профессор Харман решил, что я взял слишком много часов, пора бы и мозги проветрить.


Джулия кивнула, но в ее глазах стояло сомнение. Три недели кряду муж торчал дома, дремал на веранде, как тут не появиться подозрениям. Фолкнер понимал, что рано или поздно она все узнает, однако надеялся оказаться к тому времени вне досягаемости. Его подмывало сказать правду, что два месяца назад он оставил место преподавателя в Школе бизнеса, оставил навсегда, без намерения вернуться. Вот уж будет для нее сюрпризик, когда выяснится, что они почти истратили его последнюю зарплату и даже, возможно, будут вынуждены обходиться одной машиной. Ничего, думал он, пусть поработает, да и вообще ей платят больше, чем мне.


Сделав титаническое усилие, Фолкнер улыбнулся. Выметайся! — вопило у него в мозгу, но жена все еще парила над ним в нерешительности.

— А чем же тебе обедать? У нас ни крошки…

— Обо мне не беспокойся, — нетерпеливо перебил Фолкнер, с тоской глядя на стрелки часов. — Я уже шесть месяцев как бросил есть. А ты пообедаешь в Клинике.

Даже разговор с ней превратился в непомерный труд. Он хотел бы перейти на общение записками, даже купил для этой цели два отрывных блокнота, но так и не набрался духа предложить один из них Джулии, хотя сам постоянно писал ей записки — под тем предлогом, что его мозг занят настолько напряженной работой, что разговор может прервать ход мыслей.

Как ни странно, он никогда не думал всерьез о разводе. Такой побег не докажет ровно ничего. К тому же у него имелся другой план.

— Так тебе ничего не надо? — спросила Джулия, не спуская с мужа настороженных глаз.

— Абсолютно, — заверил ее Фолкнер, удерживая на лице все ту же улыбку. Усилие выматывало, как полный рабочий день на службе.

Быстрый, безразличный поцелуй Джулии поразительно напоминал клюющее движение, каким хитроумная машина надевает крышечки на бутылки с пивом. Все так же улыбаясь, Фолкнер дождался хлопка входной двери, затем медленно стер улыбку с лица, осторожно вздохнул и позволил себе расслабиться, ощущая, как напряжение вытекает через пальцы рук и ног. Несколько минут он бесцельно бродил по пустому дому, а затем вернулся в гостиную, чтобы приступить к серьезной работе.


Программа практически никогда не менялась. Сперва Фолкнер достал из среднего ящика письменного стола устройство, состоявшее из миниатюрного будильника, батарейки и ремешка с электродами. Выйдя на веранду, он затянул ремешок на запястье, завел и установил будильник, пристроил его на столе рядом с собой, а затем привязал свою руку к подлокотнику — чтобы не стряхнуть ненароком будильник на пол.

Когда все было готово, он откинулся на спинку шезлонга и начал изучать открывавшийся с веранды вид.

Поселок Меннингера (или «Бедлам» («Дурдом»), если следовать терминологии местных жителей) был построен десять лет тому назад как самодостаточный жилой микрорайон для дипломированных сотрудников Клиники и членов их семей. Всего в Бедламе было шестьдесят с чем-то домов, спроектированных так, что каждый из них заполнял определенную структурную нишу, с одной стороны — сохраняя свою, отличную от прочих, индивидуальность, а с другой — сливаясь с ними в органическое единство. Втискивая уйму маленьких домиков на участок площадью в четыре акра, архитекторы руководствовались двумя главными установками: не превращать будущий поселок в унылое скопление совершенно одинаковых курятников (что характерно для большинства подобных микрорайонов) и создать для одной из крупнейших психиатрических ассоциаций демонстрационный экспонат, способный послужить моделью корпоративных поселков будущего.

К сожалению, вскоре выяснилось, что Бедлам, задуманный как нечто вроде рая земного для своих обитателей, превращает их жизнь в сущий ад. Архитекторы использовали так называемую психомодулярную систему, основанную на L-образных базовых элементах, то есть все в их творении пересекалось и стыковалось со всем, что привело к легко предсказуемому результату: поселок являл собой нечто аморфное и несуразное. На первый взгляд это хитросплетение матового стекла, белых изгибов и плоскостей могло показаться изысканным и абстрактным («новые тенденции в организации жизни», предлагаемые поселком, были подробно и с множеством глянцевых фотографий освещены на страницах журнала «Лайф»), однако изнутри, при долгих контактах оно представлялось бесформенным и изнурительным для глаза. Старшие администраторы и специалисты Клиники быстренько ретировались, так что теперь Бедлам был доступен для любого, кого удавалось сюда заманить.


Фолкнер выделил из хаоса белых геометрических форм восемь строений, на которые он мог смотреть, не поворачивая головы. Слева, совсем впритык, жили Пензилы, справа — Макферсоны, остальные шесть домиков располагались прямо впереди, на дальней стороне бестолковой мешанины налезающих друг на друга «садовых участков» — абстрактных лабиринтов наподобие тех, по которым бегают лабораторные крысы, с невысокими перегородками, по пояс из белых панелей, стеклянных уголков и щелястых листов пластика.

В садике Пензилов имелся набор огромных, трехфутовых кубиков с буквами. Двое Пензилят регулярно составляли из них послания окружающему миру, иногда — непристойные, иногда — всего лишь загадочные и афористические. Сегодняшняя фраза относилась ко второй разновидности. На зеленой траве ярко выделялись квадраты с буквами:

ЗАМРИ И ПОМРИ

Задумавшись на секунду над глубинным смыслом странного предложения, Фолкнер расслабил сознание, устремленные вдаль глаза остекленели, мало-помалу абрисы строений стали выгорать и сливаться, длинные террасы и пандусы, скрытые частично деревьями и кустами, представлялись чистыми бесплотными формами, исполинскими стереометрическими структурами.

Фолкнер замедлил ритм дыхания, уверенно замкнул свой мозг, а затем без малейших усилий стер всякое осознание смысла попадавших в поле его зрения строений.

Теперь он смотрел на кубистический пейзаж, беспорядочное скопление белых форм на фоне синего задника, разбавленное кое-где зелеными рассыпчатыми фестонами, медленно колеблющимися из стороны в сторону. В голову заползла ленивая мысль, а что же они такое в действительности, эти формы, — Фолкнер знал, что считанные секунды назад они были близко ему знакомы как часть повседневности, однако сколько он ни менял их пространственное расположение, сколько ни искал возможные ассоциации, случайное скопление геометрических фигур так и оставалось случайным.

Он обнаружил за собой эту способность совсем недавно, недели три назад, воскресным утром. Уныло разглядывая выключенный телевизор, он неожиданно осознал, что настолько свыкся, сросся с физической формой этого пластмассового ящика, что не может вспомнить его назначения. Фолкнеру потребовалось значительное умственное усилие, чтобы стряхнуть прострацию и опознать телевизор. Движимый любопытством, он опробовал новообретенную способность на других объектах и быстро выяснил, что наибольший успех достигается при работе с такими плотными клубками ассоциаций, как стиральные машины, автомобили и прочие потребительские товары. После удаления коросты рекламных слоганов и статусной ценности их внутренние претензии на реальность оказывались настолько шаткими, что полностью испарялись при минимальном умственном усилии.

Нечто сходное происходит при употреблении мескалина и прочих галлюциногенов, под чьим воздействием вмятины на подушке становятся резкими и грандиозными, как лунные кратеры, а портьерные складки колышутся подобно волнам вечности.


Далее Фолкнер приступил к осторожным экспериментам, тренируя свою способность оперировать внутренними выключателями. Процесс оказался нескорым, однако постепенно пришло умение устранять все большие и большие совокупности предметов — стандартную мебель в гостиной, хитроумные, сплошь в эмали и никеле, кухонные приспособления, свой собственный автомобиль — лишенный смысла, он лежал в полумраке гаража, как исполинский баклажан, вялый и тускло поблескивающий; попытка опознать этот загадочный объект чуть не свела Фолкнера с ума. «Господи, да что же это такое может быть?» — беспомощно вопрошал он, чуть не лопаясь от хохота.

По мере развития способности он начал смутно подозревать в ней возможный путь побега из невыносимой обстановки поселка — из невыносимого мира.

Фолкнер поделился этими наблюдениями с Россом Хендриксом, своим коллегой по преподаванию в Школе бизнеса и единственным близким другом, который жил здесь же, в Бедламе, через два дома в третьем.

— Может быть, я научился выходить из потока времени, — заключил свой рассказ Фолкнер. — Отсутствие ощущения времени затрудняет процесс визуализации. Иными словами, удаление вектора времени освобождает деидентифицированный объект ото всех его повседневных когнитивных ассоциаций. А может быть, я случайно наткнулся на способ подавлять фотоассоциативные центры мозга, ответственные за идентификацию визуальных представлений. Ведь можно сделать так, что слушаешь разговор на своем родном языке и ничего не понимаешь, ни один звук не имеет смысла, такое чуть не каждый пробовал, — ну и здесь примерно то же самое.

— Да, — осторожно согласился Хендрикс, — только ты не слишком увлекайся. Ведь нельзя же просто вот так взять и закрыть глаза на мир. Отношения субъекта с объектом не настолько полярны, как можно бы заключить из Декартова «Cogito ergo sum». Обесценивая внешний мир, ты ровно в той же пропорции обесцениваешь себя. Мне что-то кажется, что для разрешения твоих проблем больше подошел бы обратный процесс.

Нет, от Хендрикса со всем его сочувственным пониманием не приходилось ждать никакой помощи. К тому же как упоительно увидеть мир наново, купаться в безбрежной панораме сверкающих разноцветных образов. И что за печаль, если эти формы лишены содержания?..

Сухой щелчок вывел Фолкнера из забытья. Он резко сел и схватился за будильник, установленный на одиннадцать часов. Стрелки показывали 10.55. Звонок еще не звенел, электрошок тоже не сработал. Так что же там щелкнуло, ведь не приснилось же, отчетливо было слышно. А с другой стороны, когда в доме такое изобилие всяких механических штуковин, щелкнуть может все что угодно.

По рифленому стеклу, образовывавшему боковую стену гостиной, проползла темная тень; секундой позже Фолкнер увидел, как в узком проезде, отделявшем его участок от Пензилов, остановилась машина. Из машины вышла девушка в синем лабораторном халате; хлопнув дверцей, она направилась по щебеночной дорожке в соседний дом. Двадцатилетняя свояченица Пензила гостила в Бедламе уже второй месяц. Когда она исчезла из вида, Фолкнер торопливо расстегнул ремешок с электродами и встал; открыв дверь веранды, он пулей выскочил в свой садик. Луиза (он знал, как зовут эту девушку, хотя и не был с ней прямо знаком) ходила по утрам на занятия по скульптуре; вернувшись домой, она неспешно принимала душ и лезла на крышу загорать.

Фолкнер слонялся по садику, воровато постреливая глазами в сторону соседского дома; он швырял камешки в пруд, притворялся, что поправляет стойки беседки, а затем увидел за забором Харви, пятнадцатилетнего сына Макферсонов.

— А что это ты не в школе? — спросил он у Харви, тощего, долговязого юнца с умным остроносым лицом под буйной копной рыжих волос.

— Полагалось бы, — непринужденно признался Харви, — но мама легко поверила в мое сильное переутомление, а Моррисон, — так звали его отца, — только и сказал, что я для всего могу придумать причину. Здешние родители, — он сокрушенно пожал плечами, — слишком уж склонны к вседозволенности.

— Что правда, то правда, — согласился Фолкнер, поглядывая через плечо на душевую кабинку. Розовая фигурка возилась с кранами, слышался плеск воды.

— А вот скажите, мистер Фолкнер, — возбужденно заговорил Харви, — вот вы знаете, что после 1955 года, когда умер Эйнштейн, так и не появилось ни одного гения? Микеланджело, потом Шекспир, Ньютон, Бетховен, Гёте, Дарвин, Фрейд, Эйнштейн — все это время на Земле в каждый конкретный момент обязательно имелся хотя бы один живой гений. А теперь, впервые за пятьсот лет, мы полностью предоставлены своим собственным промыслам.

— Да, — кивнул Фолкнер, не глядя на Харви, его глаза были заняты совсем другим делом, — я знаю. Осиротели мы, несчастные, никто-то нас не любит.

По завершении душа он односложно попрощался с Харви, вернулся на веранду, устроился в шезлонге и снова затянул на запястье ремешок.


Он принялся систематически, объект за объектом, выключать окружающий мир. Первыми исчезли дома напротив, белые скопления крыш и балконов быстро превратились в плоские прямоугольники, строчки окон стали наборами маленьких цветных квадратиков, наподобие решетчатых структур Мондриана. Небо повисло безликим синим массивом. Нет, не совсем безликим — где-то в его глубине полз крошечный самолетик, гудели двигатели. Фолкнер аккуратно устранил смысл этого образа и начал с интересом наблюдать, как изящная серебристая стрелка медленно растворяется в синеве.

Ожидая, когда же стихнет гул, он снова услышал непонятный щелчок, точно такой же, что и раньше. Щелчок прозвучал совсем рядом, слева, со стороны окна, однако Фолкнер слишком глубоко утонул в разворачивающемся калейдоскопе, чтобы подняться на поверхность.

Когда самолет окончательно исчез, он переключил свое внимание на садик, быстро обезличил белую ограду, фальшивую беседку, эллиптический диск декоративного пруда. Пруд окружала тропинка; когда Фолкнер стер все воспоминания о бессчетных по ней прогулках, она взмыла в воздух, как терракотовая рука, держащая огромное серебряное блюдо.

Удовлетворенный уничтожением поселка и сада, Фолкнер принялся за дом. Здесь ему противостояли объекты куда более родные и близкие, переполненные глубоко личных ассоциаций, продолжения его самого. Он начал со стоявшей на веранде мебели, трансформировал трубчатые стулья и стеклянный столик в хитроумно запутанные зеленые мотки, а затем повернул голову направо и занялся телевизором, стоявшим в гостиной совсем рядом с дверью на веранду. Коричневый, раскрашенный под дерево пластиковый ящик почти не сопротивлялся, не настаивал на своем смысле, так что Фолкнер без труда отключил ассоциации и превратил его в аморфную кляксу.

Затем он последовательно очистил от ассоциаций книжный шкаф, письменный стол, стандартные лампы, рамки картин и фотографий. Бессмысленные формы висели в пустоте, как хлам из какого-то психологического пакгауза, белые кресла и кушетки напоминали угловатые облака.

Связанный с реальностью одним лишь ремешком на запястье, Фолкнер поворачивал голову из стороны в сторону, систематически лишая окружающий мир последних проблесков смысла, сводя все объекты к бесплотным визуальным образам.

Мало-помалу формы утративших смысл объектов стали и сами терять смысл, абстрактные структуры из линий и цвета растворялись, затягивали Фолкнера в мир чистых психических ощущений, где массивы представлений висели незримо, подобно магнитным полям в камере Вильсона…


Мир взорвался от грохота будильника, в тот же самый момент батарея пронзила запястье Фолкнера огненными шипами. Чувствуя, как шевелятся волосы на затылке, он вернулся в реальный мир, расстегнул ремешок, торопливо потер занемевшую руку, а затем прихлопнул будильник.

Тщательно разминая запястье, возвращая объектам их прежний смысл, наново узнавая дома напротив, садики, свой собственный дом, он остро ощущал, что между ними и его психикой возникло нечто вроде стеклянной стены, преграда прозрачная и все же непреодолимая. Как ни старался он сфокусировать мозг на окружающем мире, преграда не только не исчезала, но даже становилась чуть плотнее.

Преграды возникали и на других уровнях.

Джулия вернулась с работы ровно в шесть, буквально валясь с ног от усталости; вид мужа, сонно слоняющегося по уставленной грязными стаканами веранде, мгновенно вывел ее из себя.

— Ты что, прибрать все это не мог? — ядовито поинтересовалась она, когда Фолкнер направился к внутренней лестнице с явным намерением улизнуть в спальню. — Это не дом, а бардак какой-то. Да встряхнись же ты наконец, что ты как муха сонная?

Недовольно бурча себе под нос, Фолкнер собрал стаканы и понес на кухню. Вторая попытка улизнуть тоже оказалась неудачной: Джулия надежно блокировала кухонную дверь. Часто прикладываясь к стакану с мартини, она стала забрасывать мужа вопросами про Школу. Ну вот, с тоской подумал Фолкнер, — учуяла. А потом, небось, позвонила под каким-нибудь предлогом в Школу, упомянула меня и укрепилась в своих подозрениях.

— Никакого внимания к сотрудникам, — горько посетовал он. — Отлучись хоть на пару дней, и сразу никто не помнит, работаешь ты у них или нет.

Неусыпное внимание и предельная концентрация воли помогли Фолкнеру ни разу за все это время не посмотреть жене в глаза. Да что там сегодняшний вечер, они не встречались глазами уже целую неделю, а может, и дольше. Фолкнер тешил надежду, что это действует Джулии на нервы.

Ужин был медленной пыткой. Дом насквозь пропитался запахом жарящегося в автоматической духовке мяса. Еда не лезла Фолкнеру в горло, к тому же ему было не на чем сосредоточить свое внимание. К счастью, Джулия поглощала пищу с большим увлечением, так что можно было смотреть на ее макушку, когда же она поднимала глаза от еды, он, словно ни в чем не бывало, скользил взглядом по комнате.


После ужина пришло долгожданное спасение. Когда соседские дома растаяли в вечерней мгле, Фолкнер потушил свет в гостиной и включил телевизор. Джулия, конечно же, была недовольна — ей, видите ли, не нравилась ни одна программа.

— Ну что мы смотрим эту штуку каждый вечер? — возмущалась она. — Времени жалко.

— Да чего ты кипятишься? — беззаботно возразил Фолкнер. — Воспринимай это как социальный документ.

Обосновавшись в кресле с высокой спинкой, он закинул руки за голову, что позволяло в любой момент незаметно заткнуть уши и превратить происходящее на экране в немой фильм.

— Ты не обращай внимания, что они там говорят, — посоветовал он Джулии. — Так получается интереснее.

Люди перемещались по экрану, беззвучно разевая рты, ни дать ни взять — сбрендившие рыбы. Особенно нелепо смотрелись крупные планы в мелодрамах — чем напряженнее ситуация, тем уморительнее фарс.

Что-то болезненно ударило его по колену. Подняв глаза, Фолкнер увидел над собой лицо с напряженно сдвинутыми к переносице бровями и перекошенным, яростно шевелящимся ртом. Отстраненно глядя на жену, он на мгновение задумался, а не отключить ли и ее тем же самым способом, что и весь остальной мир. Прекрасное завершение процесса, для такого случая и без будильника обойтись можно…

— Гарри!

Когда крик пробился в сознание Фолкнера, он вздрогнул, выпрямился и разжал уши; к голосу жены добавилась телевизионная болтовня.

— В чем дело? Я немного вздремнул.

— Вернее сказать, отключился. Я тут распинаюсь, распинаюсь, а он хоть бы слово. Так вот, я говорю, что встретила сегодня Харриет Тиззард. — Фолкнер страдальчески застонал. — Ну да, я знаю, что ты терпеть не можешь Тиззардов, но все равно думаю, что нам нужно почаще с ними встречаться…

Фолкнер перестал слушать и откинулся на спинку, когда же Джулия вернулась в свое кресло, он снова закинул руки за голову, пару раз неопределенно хмыкнул, изображая участие в разговоре, а затем заткнул уши, начисто заглушив неумолчную трескотню, и погрузился в созерцание немого экрана.


Назавтра в десять утра он снова вышел на веранду с будильником в руках, а затем целый час блаженствовал в окружении бесплотных образов, освободив свое сознание ото всех треволнений. Ровно в одиннадцать будильник вывел его из забытья. Фолкнер чувствовал себя бодрым и отдохнувшим, первые по пробуждению моменты он даже мог рассматривать окружающие дома с той визуальной заинтересованностью, на которую рассчитывали их создатели. Но свежести восприятия хватило совсем ненадолго, мало-помалу все объекты стали источать свой яд, покрываться коростой назойливых ассоциаций; через какие-то десять минут Фолкнер начал беспокойно поглядывать на часы.

Когда в проезде появилась машина Луизы Пензил, он отложил будильник и выскочил в сад, низко пригнув голову, чтобы пореже натыкаться взглядом на дома. Он возился с беседкой, заменяя отвалившиеся планки, пока над забором не возникла физиономия Харви Макферсона.

— Харви, ты-то здесь откуда? Да ты вообще ходишь когда-нибудь в школу?

— Понимаете, — объяснил Харви, — я сейчас вроде как на этих маминых курсах по снятию напряжения. Дело в том, что я воспринимаю соревновательный аспект школьной жизни как…

— Вот я тут тоже пытаюсь снять напряжение, — оборвал его Фолкнер. — На чем и завершим беседу. Почему бы тебе не погулять где-нибудь в другом месте?

Однако Харви ничуть не смутился.

— Мистер Фолкнер, — продолжил он, — меня тут беспокоит одна вроде как философская проблема. Может, вы мне поможете? Единственным абсолютом пространственно-временного континуума считается скорость света. Но ведь если разобраться, любой способ измерения скорости света неизбежно связан со временем, каковое является субъективной переменной, — ну и что же тогда остается?

— Девочки, — сказал Фолкнер. Он взглянул через плечо на дом Пензилов, а затем раздраженно уставился на Харви.

Харви сосредоточенно нахмурился и попытался расчесать свою пышную шевелюру пятерней:

— О чем это вы?

— О девочках, — повторил Фолкнер. — Слабый пол. Или прекрасный, это уж как тебе больше нравится.

— Я же с вами серьезно, а вы…

Недовольно бормоча и встряхивая головой, Харви уныло побрел к своему дому.

Ну, теперь-то ты заткнешься, — подумал Фолкнер. Пользуясь беседкой как укрытием, он начал рассматривать сквозь ее щели дом Пензилов и неожиданно встретился взглядом с Гарри Пензилом, мрачно стоявшим у окна веранды.


Он торопливо отвернулся и сделал вид, что подрезает розы. К тому времени, как Фолкнер вернулся домой, его рубашка насквозь промокла от пота. Гарри Пензил был вполне способен перескочить, через забор и шарахнуть с правой.

Он пошел на кухню, смешал себе мартини, вернулся со стаканом на веранду и сел, терпеливо ожидая, когда же утихнет смятение, чтобы можно было снова затянуть на запястье ремешок и включить будильник.

Напряженно ловя каждый звук, долетающий из дома Пензилов, он снова услышал знакомый сухой щелчок. Щелкнуло где-то справа.

Фолкнер подался вперед и внимательно оглядел стену веранды. Массивная пластина молочного стекла служила опорой для белых брусьев кровли, обшитых сверху листами гофрированного полиэтилена. Прямо перед верандой, вдоль границы двух прилежащих садовых участков, растянулась на двадцать футов высокая, десятифутовая металлическая решетка, увитая побегами камелии.

Окинув решетку взглядом, Фолкнер неожиданно заметил черный угловатый предмет, установленный на треноге прямо за крайней вертикальной стойкой, в каких-то трех футах от распахнутого окна веранды; стеклянный, немигающий глаз предмета смотрел прямо ему в лицо.

Ничего себе! Как пружиной подброшенный, Фолкнер вылетел из шезлонга и пораженно уставился на фотоаппарат. Это сколько же времени торчит здесь эта чертова штука, сколько моментов моей жизни отщелкала она этому балбесу Харви на забаву!

Кипя негодованием, Фолкнер бросился к решетке, раздвинул прутья и потащил фотоаппарат на себя. Тренога зацепилась за решетку и со стуком упала, мгновение спустя на веранде Макферсонов кто-то громко уронил стул.

Фолкнер оторвал тросик, присоединенный к спуску камеры, и кое-как протащил ее через узкую щель. Откинув заднюю крышку, он вырвал из камеры пленку, затем швырнул ее на пол и несколько раз припечатал каблуком. Собрав обломки, он подошел к забору и зашвырнул их в соседский сад.


Не успел Фолкнер успокоиться и допить мартини, как в холле зазвонил телефон.

— Да, в чем дело? — рявкнул он в трубку.

— Гарри? Это я, Джулия.

— Кто? — переспросил Фолкнер и тут же понял глупость своего вопроса. — Да, конечно. Ну и как там дела?

— Да не слишком блестяще. — В голосе Джулии зазвенел металл. — Я только что имела продолжительную беседу с профессором Харманом. Он говорит, что ты уволился из Школы два месяца назад. Гарри, что это ты затеял? Это не доходит до моего сознания.

— До моего тоже, — радостно поддержал ее Фолкнер. — Это лучшая новость за многие годы. Спасибо, что ты ее подтвердила.

— Гарри! — Джулия срывалась на крик. — Встряхнись, возьми себя в руки! И пожалуйста, не рассчитывай, что я буду тебя содержать. Профессор Харман говорит, что…

— Этот придурок Харман! — взорвался Фолкнер. — Ты что, не понимаешь, что он пытался свести меня с ума?

Когда голос жены взмыл до пронзительного визга, он отодвинул трубку от уха, а затем опустил ее на рычаг аппарата. Немного подумав, он снял ее и положил на стопку телефонных справочников.


На поселок навалилась плотная, почти осязаемая тишина. Ничто не шевелилось, разве что иногда теплый весенний воздух качнет молодое деревце или блеснет отраженным солнцем открывшееся окно.

Будильник валялся в углу, на этот раз его помощь не требовалась. Лежа в шезлонге, Фолкнер все глубже уходил в свой личный мир, в сокрушенный мир недвижных форм и оттенков, обступивших его со всех сторон. Здания напротив исчезли, на их месте повисли длинные белые прямоугольники, сад превратился в зеленую трапецию с серебряным эллипсом у дальнего ее основания. Веранда стала прозрачным кубом, в центре которого и находился сам Фолкнер, вернее — не он, а его образ, плававший в океане фантазий. На этот раз он уничтожил не только окружающий мир, но и свое тело; собственные руки, ноги и туловище казались ему прямыми продолжениями мозга, бесплотными формами, чье физическое существование постоянно тревожило Фолкнера — примерно так же, как во сне человека тревожит осознание собственной личности.


Несколько часов спустя в мир порожденных его фантазией образов вторглось нечто постороннее. Сфокусировав глаза, Фолкнер с удивлением увидел затянутую в черное женскую фигуру. Джулия стояла прямо перед ним, она яростно кричала и размахивала сумочкой.

Фолкнер несколько минут внимательно изучал знакомый, перегруженный ассоциациями образ своей жены, пропорции ее конечностей, плоскости лица. Затем, ни разу не пошевелившись, он начал ее уничтожать. Сперва он забыл кисти ее рук, все так же метавшиеся, подобно ошалевшим от страха птицам, затем руки и плечи, стерев из своего мозга все воспоминания об их смысле и значении. Напоследок он забыл близко нависшее над ним лицо, превратив его в треугольный кусок розоватого теста, деформированный разнообразными выступами и впадинами, вспоротый отверстиями, которые то открывались, то закрывались, подобно клапанам каких-то странных мехов.

Вернувшись в свой мир неподвижных, беззвучных образов, он продолжал сознавать, что жена находится рядом и все так же надоедливо суетится. Ее присутствие представлялось уродливым и бесформенным, какой-то пучок острых, неприятных углов.

Затем они вступили в кратковременный физический контакт. Когда Фолкнер жестом попросил ее уйти, она вцепилась в его руку плотной собачьей хваткой. Он попытался ее стряхнуть, однако она не только не отпускала его руку, но и яростно дергала ее из стороны в сторону.

Ритм движений был резким и неприятным. Первое время Фолкнер пытался ее игнорировать, когда же это не удалось, начал сдерживать и сглаживать, трансформируя угловатую форму в другую, более мягкую и округлую.

Он разминал ее, как скульптор, формующий глину, — процесс сопровождался целой серией щелкающих звуков, настолько громких, что на их фоне терялся даже непрерывный, раздражающий вопль. Завершив свой труд, он уронил на пол нечто вроде большого, негромко поскрипывающего кома губчатой резины.

Затем Фолкнер вернулся в свой мир, наново влился в ничуть не изменившийся за это время ландшафт. Столкновение с женой еще раз напомнило ему о последней оставшейся помехе — его собственном теле. Он полностью забыл предназначение этого объекта, однако продолжал ощущать его как нечто теплое, тяжелое и несколько неудобное — так страдающего бессонницей человека мучает небрежно застеленная кровать. Он стремился к чистой духовности, к ощущению психического бытия, не замутненному никаким физическим посредством. Только так можно бежать тошнотворного внешнего мира.

Где-то на краю его сознания сформировалась идея. Поднявшись на ноги, он пересек веранду, не осознавая связанных с этим физических движений, а просто устремляясь к дальнему концу сада.

Скрытый обвитой розами беседкой, Фолкнер постоял пять минут у кромки пруда, а затем шагнул в воду. Он брел вперед, не обращая внимания на брюки, неудобно вздувшиеся у колен пузырями. Дойдя до середины пруда, он сел в неглубокую воду, аккуратно раздвинул руками водоросли и лег на спину.

Мало-помалу тестообразная масса его тела растворялась, становилась прохладнее и удобнее. Глядя вверх, сквозь шестидюймовый слой воды, накрывавший его лицо, он следил за тем, как синий диск безоблачного, ничем не замутненного неба ширится, стремясь захватить все сознание. Наконец-то ему удалось найти идеальную обстановку, единственно возможное поле чистых представлений, абсолютный континуум бытия, не загрязненного материальными наслоениями. Безотрывно наблюдая за небом, он лежал в спокойном ожидании полного растворения мира, вслед за которым придет свобода.

Мистер Ф. это мистер Ф.

А с ребенком нас трое.


…Одиннадцать часов. Хансон уже должен был прийти. Элизабет! Черт возьми, ну почему она всегда так тихо ходит?!

Спрыгнув с окна, выходящего на дорогу, Фримен помчался к кровати, быстро забрался под одеяло и разгладил его около колен. Когда жена заглянула в дверь, он невинно улыбнулся ей, делая вид, что читает журнал.

— У тебя все в порядке? — спросила Элизабет и пристально посмотрела на мужа.

Она понесла свое пополневшее тело к кровати, наклонилась и начала поправлять постель. Фримен раздраженно завозился, отпихивая ее руки, когда она попыталась поднять его с подушки, на которой он сидел.

— Ради Бога, Элизабет, я же не ребенок! — возмутился он, с трудом контролируя визгливые нотки в голосе.

— Что могло произойти с Хансоном? Он должен был прийти полчаса назад.

Элизабет покачала крупной красивой головой и подошла к окну. Свободное льняное платье скрывало фигуру, но когда она потянулась к оконной задвижке, Фримен увидел, что беременность уже стала заметной.

— Наверное, опоздал на поезд. — Одним движением кисти Элизабет надежно закрыла верхнюю задвижку, в то время как Фримену потребовалось целых десять минут, чтобы ее открыть.

— Мне показалось, я слышала, как она стукнула, — сказала Элизабет со значением. — Мы же не хотим, чтобы ты простудился, не так ли?

Фримен, поглядывая на часы, с нетерпением ждал ее ухода. Когда она остановилась в ногах кровати, внимательно оглядывая его, он с трудом удержался, чтобы не накричать на нее.

— Сегодня я разбирала детские вещи, — сказала она, а затем добавила, словно про себя: — и подумала, что тебе нужна новая пижама. Старая совсем потеряла вид.

Фримен поспешил поплотнее запахнуть пижаму — стараясь спрятать свою тощую обнаженную грудь.

— Элизабет, эта пижама служит мне уже много лет и находится в отличном состоянии. У тебя просто мания какая-то покупать все новое.

Фримен замолчал, сообразив, что его замечание не совсем тактично, — ему следовало радоваться, что Элизабет не делает различий между ним и ожидаемым малышом. И если ее поведение порой вызывало у него беспокойство, то лишь потому, что ей было уже немного за сорок — поздновато для первого ребенка. Кроме того, он сам болел и практически не вставал весь последний месяц, что еще больше усложняло ситуацию. Интересно, а не вызвана ли болезнь проделками его подсознания?

— Извини, Элизабет. Я очень рад, что ты обо мне заботишься. Может быть, следует вызвать врача?

«Нет!» — вопило что-то у него внутри. Как будто услышав этот крик, его жена покачала головой:

— Ты скоро поправишься. Пусть природа сама сделает свое дело. Я не думаю, что тебе нужен врач, во всяком случае, пока.

Пока?

Фримен прислушался к шагам жены, которая спускалась по застеленной ковром лестнице. Через несколько минут из кухни донесся шум работающей стиральной машины.

Пока!

Он выскользнул из постели и отправился в ванну. Шкаф у раковины был забит детской одеждой, которую Элизабет купила или связала сама, а потом тщательно выстирала и простерилизовала. На каждой из пяти полок аккуратные стопки белья накрывал квадратный кусок марли, но Фримен видел, что все вещи в большинстве своем голубого или белого цвета — и ничего розового.

«Надеюсь, Элизабет не ошибается, — подумал он. — Малыш определенно будет одет лучше всех в мире: похоже, целая индустрия по производству детских вещей существует за наш счет».

Фримен наклонился и достал из-под нижней полки напольные весы. Рядом он заметил большой коричневый комбинезон. Тут же лежало несколько курток, которые, наверное, подошли бы ему самому. Он снял халат и встал на весы. В зеркале за дверью появилось его гладкое, лишенное волос маленькое тело с худыми плечами, узкими бедрами и жеребячьими ногами.

Шесть стоунов[120] и девять фунтов[121] — вчера.

Отведя глаза от шкалы, он прислушался к шуму стиральной машины внизу и подождал, пока стрелка остановится.

Шесть стоунов два фунта! Застегивая халат, Фримен убрал весы под шкаф.

Шесть стоунов два фунта! Он потерял семь фунтов за двадцать четыре часа!

Фримен быстро вернулся в кровать и принялся лихорадочно ощупывать верхнюю губу в поисках бывших там совсем недавно усов. Его била нервная дрожь.

Всего два месяца назад он весил больше одиннадцати стонов. Семь фунтов за один день, с такой скоростью…

Он не мог осознать происходящее. Пытаясь унять дрожь, он потянулся за журналом и начал не глядя переворачивать страницы.

А с ребенком нас станет трое.

Впервые он заметил, что с ним происходит что-то неладное, шесть недель назад, почти сразу после того, как они получили подтверждение беременности Элизабет.

На следующий день утром, бреясь в ванне перед уходом в офис, Фримен обнаружил, что у него поредели усы: неожиданно они приобрели ржаво-коричневый цвет и стали мягкими и упругими.

Да и борода заметно посветлела; обычно уже через несколько часов после бритья на лице у него появлялась густая черная щетина, сейчас же хватило всего нескольких движений бритвой, чтобы кожа Фримена стала розовой и гладкой.

Фримен связал свое видимое омоложение с перспективой появления малыша. Ему исполнилось сорок, когда они с Элизабет поженились, он был на два или три года ее младше и считал себя слишком старым для того, чтобы обзаводиться детьми. Впрочем, он совершенно сознательно остановил свой выбор на Элизабет, поскольку она, как две капли воды, походила на его мать. Фримен представлял себя скорее ее сыном, чем родителем-партнером. Однако теперь, когда ребенок стал реальностью, он не испытывал к нему никаких отрицательных чувств и, поздравив себя, решил, что вступил в новый период мужания и может полностью отдаться роли молодого отца.

Фримен думал, что именно по этой причине у него исчезли усы и борода, появилась упругость в шагу.

Он замурлыкал себе под нос:

Только Лиззи и я,

А с ребенком нас станет трое.

Глядя на отражение в зеркале, Фримен видел спящую Элизабет, ее широкие бедра заполняли всю постель. Он радовался, когда жена отдыхала. Вопреки его ожиданиям, состояние здоровья мужа заботило ее гораздо больше, чем ребенок, она даже не разрешала ему готовить для себя завтрак. Зачесывая наверх густые светлые волосы, чтобы прикрыть лысую макушку, он с раздражением подумал о проверенных временем советах из книг для молодых матерей, в которых говорилось о сверхчувствительности будущих отцов, — очевидно, Элизабет отнеслась к ним серьезно.

Фримен на цыпочках вернулся в спальню и встал у открытого окна, наслаждаясь свежим утренним воздухом. Внизу, дожидаясь завтрака, он достал из шкафа свою старую теннисную ракетку и, конечно же, разбудил Элизабет, когда одним из ударов разбил стекло на барометре.

Поначалу Фримен упивался своей вновь обретенной энергией. Он катался с Элизабет на лодке, яростно греб, заново познавая физические удовольствия, в которых отказывал себе, ссылаясь на занятость, с тех пор, как ему перевалило за двадцать. Он ходил с Элизабет по магазинам, уверенно поддерживал ее под руку, нес пакеты с вещами для малыша и чувствовал себя великаном с громадными плечами.

Впрочем, довольно скоро он начал задумываться над тем, что же с ним на самом деле происходит.

Элизабет, крупная, по-своему привлекательная женщина, с широкими плечами и бедрами, привыкла ходить на высоких каблуках. Фримен, плотный человек среднего роста, был немного ниже жены, но его это не беспокоило.

Обнаружив, что едва достает ей до плеча, он начал присматриваться к себе более внимательно.

Во время очередного похода по магазинам (Элизабет всегда брала Фримена с собой и интересовалась его мнением, как если бы ему самому предстояло носить крошечные пальтишки и костюмчики) продавщица, очевидно не подумав, обратилась к Элизабет как к его «матери». Потрясенный Фримен увидел очевидное несоответствие между ними — округлые плечи, пухлое лицо и шея Элизабет, и его гладкая, без единой морщинки кожа.

Вернувшись домой, Фримен начал беспокойно метаться по дому — из гостиной в столовую и обратно — и вдруг понял, что мебель и книжные полки кажутся ему больше, чем раньше. Наверху, в ванной комнате, он в первый раз встал на весы и обнаружил, что похудел на один стон и шесть фунтов.

Раздеваясь вечером, чтобы лечь спать, он сделал еще одно удивившее его открытие.

Оказывается, Элизабет ушила его пиджаки и брюки. Она ничего ему об этом не говорила, и, видя ее с иголкой в руках, Фримен думал, будто она делает что-то для ребенка.


В течение последующих дней возбуждение, охватившее Фримена по случаю наступления весны, пропало. Он вдруг почувствовал, что его тело, кожа, волосы, мускулатура претерпевают какие-то необъяснимые изменения. А из зеркала на него смотрело совсем другое лицо: челюсти и нос больше не выступали вперед, кожа стала гладкой и чистой.

Разглядывая свой рот, Фримен заметил, что почти все металлические пломбы исчезли, а на их месте появилась безупречно белая эмаль.

Он продолжал ходить на работу, хотя и отдавал себе отчет в том, что его вид вызывает любопытные взгляды коллег. Но когда он заметил, что не может дотянуться до справочников, стоявших на полке позади кресла, он решил на следующий день остаться дома, заявив, что заболел гриппом.

Казалось, Элизабет все отлично понимала. Фримен ничего ей не сказал, опасаясь, что у нее произойдет выкидыш, если она узнает правду. Закутавшись в старый халат, обмотав горло и грудь шерстяным шарфом и подложив на стул подушку, чтоб выглядеть повыше, он сидел на веранде, прячась под несколькими одеялами.

Фримен теперь старательно следил за тем, чтобы не стоять, когда Элизабет находилась рядом, а если избежать этого не удавалось, не переставая расхаживал по комнате, встав на цыпочки.

Тем не менее через неделю он уже не доставал ногами до пола, если сидел за большим обеденным столом в столовой, и тогда Фримен решил больше не выходить из своей спальни.

Элизабет не стала возражать. Все это время она равнодушно и холодно наблюдала за мужем, спокойно готовясь к появлению ребенка.


«Черт побери Хансона! — подумал Фримен. — Уже 11.45, а его все нет». Он листал журнал, не обращая ни малейшего внимания на содержание, зато каждую секунду бросая раздраженный взгляд на часы. Ремешок был ему слишком широк, так что пришлось проделать две новые дырочки. Как он объяснит Хансону, что с ним происходит, Фримен еще не решил, поскольку его мучили всевозможные сомнения. Он и сам толком не знал, что с ним происходило. Действительно, он терял вес, и довольно заметно, — около восьми или десяти фунтов в день, — а еще стал ниже на целый фут, но здоровье у него в полнейшем порядке. По правде говоря, он выглядит как четырнадцатилетний мальчишка.

«Так в чем же тут дело?» — не раз спрашивал себя Фримен. Возможно, его омоложение явилось следствием какого-либо психосоматического расстройства? Хотя он и не испытывал неприязни к будущему ребенку, может быть, его подсознание оказалось в тисках безумной попытки осуществления возмездия.

Именно эта мысль, логическим продолжением которой стали бы зарешеченные окна и люди в белых халатах, испугала Фримена настолько, что он решил помалкивать. Доктор Элизабет, человек резкий и холодный, конечно же, отнесется к Фримену как к невротику, старающемуся отыскать хитроумный способ занять в сердце жены место своего еще не родившегося ребенка.

Фримен знал, что существуют еще какие-то неясные, неуловимые причины происходящих с ним изменений. Но начал читать журнал, страшась даже предпринять попытку докопаться до этих причин.

Он держал в руках детский комикс. Разозлившись, Фримен посмотрел на обложку, а затем на гору журналов, которые Элизабет заказала сегодня утром. Все одно и то же.

Его жена вошла в свою спальню, располагавшуюся на другой стороне лестничной площадки. Теперь Фримен занимал комнату, которая со временем станет детской, — с одной стороны, чтобы иметь возможность спокойно и в одиночестве думать о происходящем, а с другой, чтобы не ставить себя в неловкое положение перед Элизабет, демонстрируя ей свое усохшее тело.

Она появилась в дверях, держа в руках маленький поднос со стаканом молока и двумя бисквитами. Хотя Фримен и терял вес, у него был прекрасный, как у ребенка, аппетит. Он взял бисквиты и быстро их съел.

Элизабет присела на кровать и достала из кармана передника рекламный проспект.

— Я собираюсь заказать детскую кроватку, — сказала она ему. — Ты не хочешь выбрать?

Фримен беззаботно от нее отмахнулся:

— Подойдет любая. Выбери ту, что попрочнее и помассивнее, чтобы малыш не мог из нее вылезти.

Задумчиво глядя на него, Элизабет кивнула. Весь день она приводила дом в порядок, гладила, складывала стопки чистого белья в шкафы, дезинфицировала посуду и все, что могло ей пригодиться после рождения ребенка.

Они решили, что она будет рожать дома.


Четыре с половиной стоуна!

Фримен с ужасом смотрел на весы. За два последних дня он потерял больше одного стоуна и шести фунтов. Достать до ручки шкафа и открыть дверцу он мог, только встав на цыпочки. Фримен старался не смотреть на себя в зеркало, но все равно знал, что у него худая грудь, тонкая шея, маленькое личико и тело шестилетнего ребенка. Халат волочился за ним по полу, а продеть руки в огромные рукава удавалось лишь с огромным трудом.

Когда Элизабет принесла ему завтрак, она критически оглядела его, поставила поднос и подошла к одному из шкафов. Затем, достав маленькую спортивную куртку и пару вельветовых шорт, она спросила:

— Ты не хочешь переодеться, дорогой? В этом тебе будет удобнее.

Фримен молча покачал головой, он старался как можно меньше использовать свой голос, который превратился в ноющий дискант. Однако когда Элизабет ушла, он сбросил тяжелый халат и надел оставленные ею вещи.

Подавив сомнения, он стал раздумывать над тем, как добраться до врача, не прибегая к помощи телефона, находившегося внизу. До сих пор ему удавалось не вызывать подозрений у жены, но теперь надежды на благополучный исход развеялись: он едва доставал головой до пояса. Если она увидит его во весь рост, она может от потрясения умереть на месте.

К счастью, Элизабет надолго оставляла его одного. Как-то раз, после ленча, двое мужчин на фургоне доставили из универмага голубую кроватку и детский манеж, но Фримен решил притвориться, будто спит, пока они не уедут. Несмотря на снедающее его беспокойство, он легко заснул — теперь Фримен часто чувствовал усталость после еды — а проснувшись через два часа, обнаружил, что Элизабет застелила кроватку и спрятала голубые одеяла и подушку в пластиковый пакет.

Еще он заметил белый кожаный ремешок — чтобы ребенок не вывалился из кроватки, — пристегнутый к прутьям.


На следующее утро Фримен решил сбежать. Он весил всего лишь три стоуна и один фунт, а одежда, которую ему вчера дала Элизабет, оказалась велика на три размера, штаны едва держались на тонкой талии. В зеркале ванной Фримен увидел маленького мальчика, глядящего на него широко раскрытыми глазами. Он вспомнил свои фотографии из далекого детства.

После завтрака, когда Элизабет вышла в сад, он спустился вниз. В окно он увидел, как жена открыла мусорный ящик и засунула туда костюм и черные кожаные туфли, в которых он ходил на работу.

Фримен некоторое время стоял, беспомощно размахивая руками, а потом поспешил вернуться в свою комнату. Подниматься наверх по огромным ступенькам оказалось намного труднее, чем он себе представлял. Поэтому он так устал, что не смог даже залезть в кровать — просто стоял, прислонившись к ней, и тяжело дышал. Если даже и удастся попасть в больницу, как без помощи Элизабет, которая могла бы подтвердить его слова, он убедит врачей в том, что говорит правду?

По счастью, он продолжал мыслить как взрослый человек. Дайте ему бумагу и карандаш, и он сумеет продемонстрировать свой зрелый ум и знание социальных законов, которыми не обладает ни один вундеркинд.

Значит, первым делом необходимо добраться до больницы, а если не получится, то до полицейского участка. Да и вообще, достаточно попасть на ближайшую центральную улицу — четырехлетнего ребенка, разгуливающего в одиночку, сразу остановит какой-нибудь постовой.

Он услышал, как по лестнице поднимается Элизабет с бельевой корзинкой, поскрипывающей в руках. Фримен попытался забраться в постель, но смог только стащить на себя простыню. Когда Элизабет открыла дверь, он забежал за кровать, чтобы спрятать свое маленькое тело, а подбородок положил на постель.

Элизабет остановилась, глядя на маленькое пухлое личико. Мгновение они смотрели друг на друга; у Фримена отчаянно колотилось сердце, пока он мучительно размышлял о том, почему жена не замечает происходящих в нем перемен. Но она только улыбнулась и прошла в ванну.

Опираясь на тумбочку у кровати, он наконец забрался в постель и отвернулся от двери в ванную. На обратном пути Элизабет наклонилась над ним, поправила одеяло и выскользнула из комнаты, прикрыв за собой дверь.

Остаток дня Фримен ждал подходящей возможности для побега, но Элизабет постоянно что-то делала около его спальни, а вечером, прежде чем он успел хоть что-нибудь предпринять, его сморил сон. Спал он крепко, и ему ничего не снилось.


Проснулся Фримен в огромной белой комнате. Голубой свет заливал высокие стены, на которых резвились гигантские фигуры животных. Оглядевшись, он понял, что по-прежнему находится в детской. На нем была пижама в горошек (выходит, Элизабет переодела его, пока он спал?), но и она казалась слишком большой для его съежившихся ручек и ножек.

Крошечный халатик лежал в ногах кровати, на полу стояла пара шлепанцев. Фримен слез с кровати и надел халат и шлепанцы. Его качало. Дверь была закрыта, но он придвинул стул, забрался на него и повернул ручку, сжав ее двумя маленькими кулачками.

На лестничной площадке он остановился, прислушиваясь к звукам, доносящимся из кухни. Элизабет что-то там делала, тихонько напевая. Фримен начал осторожно спускаться, наблюдая за женой сквозь перила. Она стояла у плиты, практически закрывая ее широкой спиной, и разогревала какую-то молочную смесь. Фримен подождал, пока она отвернется к раковине, и проскочил мимо кухни в прихожую. Толстые подошвы тапочек заглушали его шаги.

Оказавшись в саду, он сразу бросился бежать. Ему с трудом удалось открыть тяжелые ворота. Когда он возился с задвижкой, проходившая мимо женщина средних лет остановилась и посмотрела на него сверху вниз, а потом, нахмурившись, перевела взгляд на окна дома.

Фримен сделал вид, что возвращается обратно в дом, надеясь, что Элизабет еще не заметила его исчезновения. Когда женщина пошла дальше, он открыл ворота и побежал по улице в сторону торгового центра.

И неожиданно попал в огромный мир. Двухэтажные дома уходили в небо, точно стены каньона, конец улицы в ста ярдах впереди терялся далеко за горизонтом. Камни на мостовой оказались массивными и неровными, а кроны гигантских сикомор и вовсе было невозможно разглядеть. Ехавший навстречу ему автомобиль притормозил, а потом помчался дальше.

Фримену оставалось пройти пятьдесят ярдов до угла, когда он споткнулся об один из камней на мостовой и вынужден был остановиться. Задыхаясь, он прислонился к дереву, от усталости у него подкашивались ноги.

Он услышал, как открылись ворота, и через плечо увидел Элизабет, оглядывающую улицу. Фримен быстро спрятался за дерево, дождался, пока она вернулась в дом и только после этого зашагал дальше.

Вдруг откуда-то с неба опустилась здоровенная рука, подхватила его и подняла в воздух. Вскрикнув от удивления, он поднял голову и узнал мистера Саймондса, своего банковского менеджера.

— Вы что-то рано поднялись сегодня, молодой человек, — сказал Саймондс и, крепко держа Фримена за руку, поставил его на землю.

Его машина стояла рядом, у тротуара. Оставив двигатель включенным, он повел Фримена обратно по улице.

— Ну, давай-ка посмотрим, где ты живешь. Фримен попытался вырваться, отчаянно дергал руку, но Саймондс не обращал никакого внимания на его попытки освободиться.

Элизабет вышла из ворот, даже не сняв передника, и поспешила к ним навстречу. Фримен попытался спрятаться за Саймондса, но вдруг почувствовал, как сильные руки банковского служащего подняли его и передали Элизабет. Она крепко прижала голову беглеца к своему мощному плечу, поблагодарила Саймондса и понесла Фримена в дом.

Когда они переходили через дорогу, Фримен расслабленно сидел у Элизабет на руках, мечтая оказаться где-нибудь за тридевять земель от нее.

Попав в детскую, он решил, что сразу же заберется в кровать и юркнет под одеяло, но Элизабет опустила его на пол, и Фримен понял, что находится в детском манеже. Он неуверенно взялся за перильца, а Элизабет наклонилась, чтобы поправить ему халатик. Потом, к радости Фримена, она отвернулась.

Минут пять, потрясенный случавшимся, Фримен стоял в манеже, держась за перила. Постепенно его дыхание пришло в норму, и тут он наконец осознал то, чего смутно опасался последние несколько дней, — по какой-то необъяснимой причине Элизабет идентифицировала его с ребенком в своем чреве! Она ведь совершенно не удивилась, когда увидела, что Фримен превратился в трехлетнего малыша. Его жена воспринимала происшедшее как естественное следствие своей беременности. Она убедила себя в том, что ее сын уже родился. В то время как Фримен становился все меньше, зеркально отражая развитие человека, ее взгляд застыл в их общем фокусе, и она видела лишь образ своего ребенка.

Продолжая строить планы побега, Фримен обнаружил, что не может выбраться из манежа. Легкие деревянные прутья оказались слишком прочными для его маленьких ручек — сломать их он был не в состоянии. Утомившись от бесплодных усилий, он сел и начал катать большой разноцветный мяч.

Фримен решил, что, вместо того чтобы избегать Элизабет и скрывать происшедшие с ним изменения, он должен постараться привлечь внимание жены и заставить признать, что он ее муж, а не сын.

Поднявшись на ноги, он принялся раскачивать манеж из стороны в сторону, и вскоре один из углов оказался у стены. Раздался стук. Еще раз. И еще.

Элизабет вышла к нему из своей спальни.

— Дорогой, что ты расшумелся? — спросила она улыбаясь. — Хочешь бисквит?

Элизабет опустилась на колени у манежа, и ее лицо оказалось всего в нескольких дюймах от лица Фримена.

Набравшись мужества, Фримен посмотрел прямо на нее, стараясь заглянуть в большие немигающие глаза. Он взял бисквит, откашлялся и старательно произнес:

— Я не бвой енок.

Элизабет взъерошила его длинные светлые волосы:

— Разве, дорогой? Какая ужасная неприятность!

Фримен топнул ногой и скривил губы:

— Я не бвой енок! — завопил он. — Я бвой бупуг!

Посмеиваясь, Элизабет начала освобождать шкаф, стоящий около кровати. Пока Фримен пытался протестовать, сражаясь с потоком согласных, она взяла его клубный пиджак и пальто. Потом постелила простыню, побросала на нее рубашки, носки и все прочее и связала в большой узел.

Элизабет вынесла вещи Фримена, вернулась, сняла с его постели белье, отодвинула кровать к дальней стенке, а на ее место поставила детскую кроватку.

Вцепившись в манеж, Фримен смотрел, как исчезают предметы из его прежней жизни, и не мог произнести ни слова.

— Лисби, бомоби ме, я!.. — Он сдался и стал искать что-нибудь, чем можно было бы писать.

Собрав все силы, он сдвинул манеж к стене и большими буквами, слюной, которая текла у него изо рта, написал:

ЭЛИЗАБЕТ, ПОМОГИ МНЕ! Я НЕ РЕБЕНОК.

Затем он начал стучать кулаком в стену, и ему удалось привлечь внимание Элизабет, но когда он показал ей на записку, буквы успели высохнуть. Расплакавшись от огорчения, Фримен прошлепал к стенке и стал восстанавливать свое послание. Прежде чем он успел написать две или три буквы, Элизабет подхватила его на руки и вынула из манежа.

На обеденном столе стоял всего один прибор, а рядом Фримен увидел новый высокий стул. Безуспешно пытаясь произнести что-нибудь членораздельное, Фримен почувствовал, что его сажают на детский стул и повязывают вокруг шеи салфетку.

Во время еды он внимательно наблюдал за Элизабет, надеясь увидеть на неподвижном лице хотя бы мимолетный знак узнавания, намек на то, что она понимает — двухлетний ребенок, сидящий рядом с ней, является ее мужем. Фримен играл с едой, рисуя кривые буквы на подносе вокруг своей тарелки, но когда он показывал их Элизабет, она хлопала в ладоши, словно разделяла с ним радость новых открытий, а потом вытирала поднос. Вконец измучившись, Фримен позволил ей отнести себя наверх и остался лежать в новой кроватке, плотно укутанный крошечным одеялом.

Время работало против него. Теперь он спал большую часть дня. Проснувшись, некоторое время чувствовал себя посвежевшим и полным сил, которые, правда, быстро убывали. После каждого приема пищи на него наваливалась невыносимая дремота, и глаза закрывались сами собой, как если бы он принял сильнодействующее снотворное. Фримен смутно понимал, что продолжает меняться и что ничего не может с этим поделать, — вот уже, проснувшись, он с трудом сумел сесть. А усилия, которые ему приходилось прикладывать, чтобы встать на свои слабые подкашивающиеся ноги, бесконечно его утомляли.

Он разучился разговаривать и теперь лишь невнятно бормотал и булькал. Лежа на спине и потягивая теплое молоко из бутылочки, Фримен понимал, что ему не на кого больше надеяться, кроме Хансона. Рано или поздно он зайдет и обнаружит, что его приятель бесследно исчез.

Сидя на ковре на веранде, опираясь спиной на подушку, Фримен заметил, что Элизабет вытащила содержимое из ящиков его стола и сняла все книги с полок у камина. Похоже, что для окружающих она стала вдовой с годовалым сыном, которая потеряла мужа сразу после медового месяца.

Она уже начала привыкать к своей новой роли. Гуляя по утрам — Фримен лежал в коляске, а перед самым его носом болтался пластмассовый зайчик, раздражавший его до невозможности, — они встречали людей, которых Фримен знал в лицо, и никто ни на секунду не усомнился в том, что он — сын Элизабет. Они наклонялись над коляской, тыкали ему в живот пальцами и восхищались его замечательными размерами и великолепным развитием. Кое-кто вспоминал ее мужа, и Элизабет отвечала им, что он отправился в длительное путешествие. Похоже, она мысленно попрощалась с Фрименом и навсегда выбросила его из головы.

Он понял, что ошибался, когда они возвращались с прогулки, оказавшейся для него последней.

Они приближались к дому, вдруг Элизабет остановилась и с сомнением встряхнула коляску, очевидно не зная, стоит ли идти дальше. Кто-то позвал их — издали, — и пока Фримен пытался вспомнить, кому принадлежит такой знакомый голос, Элизабет наклонилась и подняла верх коляски у него над головой.

Неожиданно Фримен увидел Хансона, который навис над коляской, вежливо приподняв шляпу.

— Миссис Фримен, я всю неделю пытаюсь до вас дозвониться. Как дела?

— Прекрасно, мистер Хансон, — Элизабет развернула коляску так, чтобы она оказалась между ней и Хансоном. Фримен заметил, что она на мгновение смутилась. — У нас сломался телефон.

Хансон обошел коляску, с интересом наблюдая за Элизабет.

— А что случилось с Чарльзом в субботу? Ему пришлось уехать по делам?

Элизабет кивнула:

— Он ужасно расстроился, мистер Хансон, — но у него возникли серьезные проблемы. Его не будет некоторое время.

«Она знает», — подумал Фримен.

Хансон заглянул в коляску:

— На утреннюю прогулку, дружок? — И добавил, обращаясь к Элизабет: — Прекрасный ребенок. Я просто обожаю сердитых детей. Соседский?

Элизабет покачала головой:

— Сын приятеля Чарльза. Нам пора идти, мистер Хансон.

— Зовите меня Роберт. Надеюсь, мы скоро увидимся. Элизабет улыбнулась, ее лицо снова было спокойно:

— Не сомневаюсь.

— Отлично! — Хитро улыбаясь, Хансон пошел прочь. Она знает!

Потрясенный, Фримен сбросил одеяло и посмотрел вслед удаляющемуся Хансону. Тот повернулся, чтобы помахать Элизабет, которая подняла руку в ответ, а затем въехала в ворота.

Фримен попытался сесть, неотрывно глядя на Элизабет и надеясь, что она заметит гнев у него на лице. Но она ловко покатила коляску по дорожке, а потом взяла Фримена на руки.

Когда они поднимались по лестнице, он посмотрел через ее плечо на телефон и увидел, что трубка снята с рычагов. Все это время Элизабет понимала, что происходит, и специально делала вид, будто не замечает его превращений. Она предвидела каждую новую стадию, купила заранее одежду — последовательность курточек и штанишек уменьшающихся размеров, — заказала для него, а не для будущего ребенка, манеж и кроватку.

На мгновение Фримен даже засомневался, беременна ли Элизабет на самом деле. А если ее полнота плод его фантазий? Когда она сказала, что ждет ребенка, ему и в голову не могло прийти, что этим ребенком станет он сам.

Резко перевернув, она засунула Фримена в кроватку и плотно укутала одеялом. Он слышал, как она стремительно ходит внизу, по-видимому готовилась к чему-то срочному: быстро закрыла окна и двери… что-то вынуждало ее торопиться.

Прислушиваясь к происходящему, Фримен вдруг почувствовал, что замерз. Он был завернут, точно новорожденный ребенок, в несколько пеленок, но ему казалось, что все его кости превратились в лед. Фримена охватила непонятная вялость, куда-то пропали злость и страх, а центр восприятия переместился на поверхность кожи. Слабый утренний свет резал глаза, и когда они закрылись, он провалился в туманное забвение неглубокого сна, нежное тело молило об облегчении страданий.

Некоторое время спустя он почувствовал, как руки Элизабет вынули его из-под одеяла, потом из кроватки, она пронесла его через холл. Постепенно воспоминания о доме и его собственной личности стали слабеть, и сморщенное тельце беспомощно прижалось к Элизабет, когда он оказался на ее широкой постели.

Ненавидя жесткие волосы, которые царапали ему лицо, Фримен впервые отчетливо осознал то, что так долго не хотел понимать. Перед самым концом он вдруг закричал от радости и удивления, когда вспомнил исчезнувший мир своего первого детства.


Когда ребенок в животе успокоился, Элизабет откинулась на подушку. Боль от схваток медленно проходила.

Она почувствовала, что силы постепенно к ней возвращаются, а огромный мир внутри нее приходит в норму. Глядя в темнеющий потолок, она отдыхала несколько часов, время от времени меняя положение, чтобы устроить поудобнее свое большое тело на кровати.

На следующее утро она поднялась на полчаса. Ребенок уже не казался таким тяжелым, три дня спустя она смогла окончательно встать с постели. Свободный халат скрывал то, что еще оставалось от ее беременности. Элизабет немедленно приступила к последнему делу: сложила в стопки детскую одежду, разобрала манежи и кроватку. Затем связала одежду в большие узлы и позвонила в местное отделение благотворительного общества. Оттуда приехали служащие и все забрали. Коляску и кроватку Элизабет продала торговцу подержанными вещами. А через два дня в доме не осталось ничего, что напоминало бы о ее муже. Элизабет сняла цветные картинки со стен детской и поставила кровать на прежнее место.

Оставался только уменьшающийся с каждым днем комочек внутри нее, маленький сжатый кулачок. Когда Элизабет почти перестала его чувствовать, она сняла обручальное кольцо и спрятала его в коробочку с другими украшениями.

Возвращаясь на следующее утро домой из магазина, Элизабет услышала, как кто-то зовет ее из машины, припаркованной у ворот дома.

— Миссис Фримен! — Хансон выскочил из машины и радостно заговорил с ней. — Как вы замечательно выглядите.

Элизабет одарила его широкой добродушной улыбкой. Несмотря на легкую припухлость, ее лицо было красивым и чувственным. Яркое шелковое платье — и никаких следов беременности.

— Где Чарльз? — спросил Хансон. — По-прежнему в отъезде?

Улыбка Элизабет стала еще шире, губы раскрылись, обнажив крепкие белые зубы. Ее лицо приобрело странное отсутствующее выражение, глаза смотрели куда-то далеко за горизонт.

Хансон некоторое время ждал ответа. Потом, поняв намек, наклонился к своей машине и включил зажигание. Подойдя к Элизабет, раскрыл перед ней ворота.

Так Элизабет встретила своего мужа. Три часа спустя превращения Чарльза Фримена достигли кульминации В эту последнюю секунду он подошел к своему истинному началу, момент его зачатия совпал с моментом исчезновения, конец последнего рождения — с началом первой смерти.

А с ребенком станет один.

Из лучших побуждений

Когда к полудню доктор Джеймисон прибыл в Лондон, все дороги, ведущие в город, были перекрыты уже с шести утра. Как обычно бывает в день коронации, люди стали занимать места вдоль всего пути, которым проследует королевский кортеж, еще за сутки до начала церемонии, и в Грин-парке, когда доктор Джеймисон медленно брел вверх по травянистому склону к станции метро у отеля «Риц», не видно было ни души. Среди мусора под деревьями валялись сумки из-под провизии и спальные мешки. К тому времени, как доктор Джеймисон добрался до входа в метро, с него уже ручьями лил пот, и он присел на скамейку, поставив свой небольшой, но тяжелый чемодан из оружейной стали рядом на траву.

Прямо перед ним была задняя сторона высокой деревянной трибуны. Он видел спины зрителей в самом верхнем ряду — женщин в ярких летних платьях, мужчин в рубашках с засученными рукавами, с газетами, которыми они защищали головы от палящего солнца, стайки детей, поющих, машущих национальными флажками. Люди высовывались, перегибаясь через подоконники, из окон контор вдоль всей Пикадилли, и сама улица была теперь неразделимой смесью света и звука. То оттуда, то отсюда доносились звуки оркестра, приглушенные расстоянием, или рев команды, когда какой-нибудь офицер приказывал солдатам, протянувшимся шеренгами по обеим сторонам улицы, сменить построение.

Доктор Джеймисон, с интересом вслушиваясь, позволил всеобщему подогреваемому солнцем волнению увлечь и себя. Ему было около шестидесяти пяти лет, он был невысок, но пропорционально сложен, волосы у него уже начали седеть, а живые, внимательные глаза замечали все, что происходит вокруг. Хотя в облике его было что-то профессорское, благодаря покатости широкого лба он казался моложе своих лет. Это впечатление усиливалось щегольским покроем костюма из серого шелка: очень узкие лацканы, единственная пуговица обтянута узорной тканью, вдоль швов на рукавах и брюках широкий кант. Когда кто-то, выйдя из палатки первой помощи у дальнего конца трибуны, направился в его сторону, доктор Джеймисон понял, как непохожа их одежда (человек, который к нему приближался, был в свободном голубом костюме с огромными, хлопающими на ветру отворотами), и в душе поморщился от досады.

Взглянув на часы у себя на руке, он поднял чемодан и быстро зашагал к станции метро.

Королевский кортеж после коронации должен был начать свой путь от Вестминстерского аббатства в три часа дня, и улицы, по которым он проследует, полиция уже закрыла для всякого движения. Когда доктор Джеймисон поднялся на поверхность из второго выхода, на северной стороне Пикадилли, он стал внимательно оглядывать высокие здания, где располагается столько контор и отелей; время от времени, узнавая какое-нибудь из них, он повторял про себя его название. С трудом проталкиваясь за спинами людей, плотной стеной стоявших на тротуаре, больно ударяясь коленями о свой же металлический чемодан, он добрался до Бонд-стрит, свернул за угол, помедлил и двинулся к стоянке такси. Люди, сплошным потоком двигавшиеся навстречу ему, к Пикадилли, смотрели на него удивленно, и он почувствовал облегчение, когда очутился наконец в машине. Отказавшись от помощи водителя, он сам поставил чемодан в кабину и, усаживаясь, сказал:

— Отель «Уэстленд».

Водитель вполоборота повернулся к нему:

— Какой?

— «Уэстленд», — повторил доктор Джеймисон, стараясь, чтобы его манера говорить как можно меньше отличалась от манеры водителя. Речь, которую он слышал вокруг, была чуть гортанной. На Оксфорд-стрит, ярдов на сто пятьдесят восточнее Марбл-Арч. По-моему, запасной вход там со стороны Гроувенор-плейс.

Пристально поглядев на него, водитель кивнул.

Машина тронулась.

— Приехали посмотреть на коронацию?

— Нет, — небрежно сказал доктор Джеймисон. — По делам. Всего на один день.

— Я-то подумал, вы хотите посмотреть на кортеж. Из «Уэстленда» все видно великолепно.

— Да, пожалуй. Конечно, посмотрю, если будет возможность.

Они свернули на Гроувенор-сквер, и доктор Джеймисон, подняв чемодан на сиденье, тщательно проверил хитроумные металлические запоры и убедился, что они надежно держат крышку. Потом стал смотреть на здания по сторонам, стараясь подавить чувства, вызванные волной воспоминаний. Однако все было не таким, как он помнил, — годы, отделившие его от этого дня, незаметно для него исказили старые впечатления. Улицы, уходящие вдаль, неразбериха зданий, реклама куда ни глянь в немыслимом множестве и разнообразии — все было совершенно новым. Город казался невероятно старомодным и разностильным, и было трудно поверить, что он в нем когда-то жил.

Неужели и все другие воспоминания его обманывают?

Вдруг он обрадовано подался вперед: здание американского посольства с изящной ячеистой стеной, мимо которого они сейчас проезжали, разрешило его сомнения.

Водитель обратил внимание на его неожиданную заинтересованность.

— Янки начудили, — сказал он, стряхнув пепел с сигареты. — И не поймешь, что это такое.

— Вы так считаете? — спросил доктор Джеймисон. — С вами мало кто согласится.

Водитель рассмеялся.

— Вот тут вы ошибаетесь, мистер. Я еще ни от кого не слышал доброго слова об этой чертовщине. — Он пожал плечами, решив, что лучше не возражать пассажиру. — Не знаю… может, она просто обогнала свое время.

Доктор Джеймисон чуть заметно улыбнулся.

— Пожалуй, — сказал он скорее себе, чем водителю. — Лет так на тридцать пять. Вот тогда об этой архитектуре будут очень высокого мнения.

Он не заметил, как снова стал говорить слегка в нос, и водитель спросил:

— Вы не из-за границы, сэр? Не из Новой Зеландии?

— Нет, — ответил доктор Джеймисон и теперь обратил внимание на то, что движение транспорта на улицах левостороннее. — Правда, в Лондоне я не был давно. Но день, кажется, выбрал удачно.

— Уж это точно, сэр. Большой день для молодого принца. То есть, правильнее сказать, короля. Король Яков III — звучит непривычно. Но дай бог ему счастья.

Руки доктора Джеймисона легли на чемодан, и он пылко, хотя sotto voce,[122] отозвался:

— Вы правы — дай бог ему счастья.

Он вошел в отель через запасной вход и оказался в толпе внутри небольшого вестибюля, но в ушах у него все еще гудело от шума Оксфорд-стрит. Подождав минут пять, он протолкался к стойке портье; тяжелый чемодан оттягивал ему руку.

— Доктор Роджер Джеймисон, — назвался он. — Для меня здесь заказан номер на втором этаже.

Портье начал искать запись в журнале регистрации, а он, прислушиваясь к шуму голосов вокруг, облокотился на конторку. Больше всего в вестибюле было тучных женщин средних лет в ярких платьях; они, безудержно болтая, проходили в холл, где стоял телевизор: с двух часов начнут передавать из Вестминстерского аббатства церемонию коронации. Не обращая на них внимания, доктор Джеймисон стал разглядывать остальную публику официантов, закончивших свою работу, посыльных, гостиничных служащих, организовывавших банкеты в комнатах наверху. Он рассматривал каждое лицо, как будто ожидал встретить знакомого.

Портье, близоруко щурясь, смотрел в журнал.

— Комната была заказана на ваше имя, сэр?

— Разумеется. Номер семнадцать, угловая.

Портье недоуменно покачал головой.

— Очевидно, тут какая-то ошибка, у нас ничего не записано. Может, вы приглашены на какой-нибудь банкет наверху?

— Уверяю вас, я заказал эту комнату, семнадцатый номер, сам, сказал, сдерживая раздражение, доктор Джеймисон. Он бережно поставил чемодан у своих ног. — Это было довольно-таки давно, но управляющий отеля тогда уверил меня, что все будет в порядке.

Портье медленно листал журнал. Вдруг он ткнул пальцем в выцветшую от времени запись на самом верху первой страницы.

— Вот она, сэр. Прошу извинить меня — дело в том, что ее сюда перенесли из предшествующей тетради. «Доктор Джеймисон, комната 17». Как удачно выбрали день, доктор, — ведь номер вы заказывали больше двух лет назад.

Оказавшись наконец в номере, доктор Джеймисон заперся на ключ и устало сел на кровать. Когда дыхание его снова стало ровным, а онемевшая правая рука подвижной, он поднялся и внимательно оглядел комнату.

Комната была просторной, и из двух угловых окон очень хорошо просматривалась запруженная людьми улица внизу. Жалюзи защищали от ярких лучей солнца и от взглядов сотен людей на балконах большого универсального магазина напротив. Доктор Джеймисон проверил стенные шкафы, затем окошко ванной комнаты, выходившее на лестничную клетку. Успокоенный, он передвинул кресло к окну, мимо которого должен был проследовать потом кортеж. На несколько сотен ярдов были отчетливо видны каждый солдат и полицейский в выстроившихся вдоль улицы шеренгах.

По диагонали окно пересекала, скрывая доктора Джеймисона от любопытных взглядов, широкая полоса красной ткани — часть украшавшей стену отеля огромной праздничной гирлянды; и доктору Джеймисону был прекрасно виден тротуар внизу, где между стеной дома и деревянными загородками была зажата толпа. Опустив жалюзи так, чтобы между нижним их краем и подоконником осталось всего дюймов шесть, доктор Джеймисон уселся поудобнее в кресло и начал не спеша разглядывать одного за другим людей в толпе.

По-видимому, никто не вызвал у него особого интереса, и он раздраженно посмотрел на часы. До двух часов дня оставалось всего несколько минут, будущий король наверняка уже выехал из Букингемского дворца в Вестминстерское аббатство. У многих в толпе были с собой транзисторы, и, когда начался репортаж из аббатства, людской гомон стих.

Доктор Джеймисон поднялся с кресла, снова подошел к кровати и вынул из кармана ключи. Замки на чемодане были с секретом. Несколько раз он повернул ключ влево, потом вправо, надавил — и крышка откинулась.

В чемодане, в обтянутых бархатом углублениях, лежали части дальнобойной охотничьей винтовки и магазин с шестью патронами. Металлический приклад был укорочен на шесть дюймов и скошен таким образом, что, прижатый к плечу, позволял стрелять под углом в сорок пять градусов.

Освобождая детали одну за другой от державших их зажимов, доктор Джеймисон быстро собрал винтовку и привинтил приклад. Вставив магазин, он отвел затвор назад и дослал верхний патрон в казенную часть ствола.

Стоя спиной к окну, он некоторое время смотрел на заряженную винтовку, в полумраке лежавшую на кровати. Пьяные крики в комнатах дальше по коридору и рев толпы на улице не прерывались ни на миг. Внезапно что-то в докторе Джеймисоне будто надломилось, и тому, кто сейчас бы его увидел, он показался бы страшно усталым; лицо его утратило всякую решимость и твердость, и теперь это был просто утомленный старик, один, без друзей, в номере отеля в чужом городе, где сегодня у всех, кроме него, праздник. Он сел на постель, на которой лежала винтовка, и начал стирать носовым платком с рук смазочное масло, в то время как мысли его, судя по всему, были где-то далеко. Поднялся на ноги он с трудом и растерянно огляделся вокруг, будто удивляясь тому, что здесь оказался.

Но тут же он взял себя в руки. Быстро разобрал винтовку, закрепил ее части на прежних местах в чемодане, захлопнул крышку, положил чемодан в нижний ящик бюро и снова присоединил ключ к общей связке. Уходя из комнаты, он запер за собой дверь и решительным шагом вышел из отеля.

Пройдя двести ярдов по Гроувенор-плейс, он свернул на Халлам-стрит, обычно оживленную улочку с множеством небольших художественных галерей и ресторанов. Полосатые тенты над витринами ярко освещало солнце, и улица сейчас была так пустынна, как если бы от толп, выстроившихся вдоль пути следования королевского кортежа, ее отделяли многие мили. Доктор Джеймисон почувствовал, что уверенность возвращается к нему. Примерно через каждые десять ярдов он останавливался под тентом и окидывал взглядом пустые тротуары, прислушиваясь к обрывкам телерепортажа, глухо доносившимся из окон над магазинами.

Он уже прошел половину Халлам-стрит, когда оказался возле небольшого кафе с тремя выставленными на тротуар столиками. Усевшись под тентом за один из них, доктор Джеймисон достал из кармана темные очки, устроился поудобнее и, заказав у официантки стакан охлажденного апельсинового сока, начал не спеша пить. За темными линзами в толстой оправе его невозможно было узнать. На улице было тихо, только время от времени, по мере того как один этап церемонии в Вестминстерском аббатстве сменялся другим, с Оксфордстрит доносились взрывы аплодисментов и приветственные крики.

В самом начале четвертого, когда низкое гуденье органа, раздавшееся из телевизоров, известило о том, что служба в аббатстве закончилась и коронация состоялась, доктор Джеймисон услышал слева от себя шаги. Повернув голосу, он увидел, что это идут, держась за руки, молодой человек и девушка в белом платье. Когда они были уже совсем близко, он снял очки, чтобы получше разглядеть пару, потом быстро надел их снова и, прикрыв лицо рукой, облокотился на стол.

Молодые люди были заняты исключительно друг другом и не видели, что за ними наблюдают, хотя любой, взглянув на доктора Джеймисона, сразу бы понял, как сильно он взволнован. Мужчина был лет двадцати восьми, в мешковатом костюме, какие, обратил внимание доктор Джеймисон, носили теперь все в Лондоне, а вокруг мягкого воротника его рубашки был небрежно повязан видавший виды галстук. Из одного нагрудного кармана торчали две авторучки, из другого — концертная программа, и весь его облик отличала приятная непринужденность молодого преподавателя университета. Лоб над красивым лицом был резко скошен назад, редеющие темные волосы небрежно приглажены. Молодой человек смотрел в лицо девушке, не скрывая своих к ней чувств, и внимательно ее слушал, лишь иногда прерывая восклицанием или коротким смешком.

Доктор Джеймисон тоже смотрел теперь на девушку. До этого он не отрывал глаз от молодого человека, следил за каждым его движением и за переменами в выражении лица так, как искоса и настороженно люди следят за своим отражением в зеркале. Чувство огромного облегчения охватило его, и от радости он едва не вскочил с места. Он испытывал страх перед собственными воспоминаниями, но на самом деле девушка оказалась еще более красивой, чем ему помнилось. Ей было от силы девятнадцать-двадцать лет, она шла, высоко подняв и немного откинув назад голову, и ветер шевелил на тронутых загаром плечах ее длинные соломенного цвета волосы. Ее полные губы были очень подвижными, а искрящиеся весельем глаза лукаво посматривали на молодого человека.

Когда они подошли к кафе, девушка самозабвенно о чем-то щебетала, и молодой человек перебил ее:

— Постой, Джун, мне нужно передохнуть. Присядем и выпьем чего-нибудь — кортеж будет у Марбл-Арч самое раннее через полчаса.

— Бедненький мой старичок, я тебя загнала?

Они сели за столик рядом с доктором Джеймисоном, всего несколько дюймов отделяло его от ее голой руки, и теперь, почувствовав снова, он вспомнил свежий запах ее тела. Его захватили воспоминания: да, это именно ее изящные и быстрые руки, это она так вытягивала подбородок и разглаживала на коленях широкую белую юбку.

— Ну, а, вообще-то, не беда, если я и не увижу кортеж. Этот день — не короля, а мой.

Молодой человек широко улыбнулся и сделал вид, будто хочет встать.

— В самом деле? Значит, всю эту публику ввели в заблуждение. Ты посиди здесь, а я пойду распоряжусь, чтобы изменили маршрут и направили кортеж сюда. — Потянувшись через столик, он взял ее руку и критически оглядел крошечный бриллиант на пальце. — Не бог весть что. Кто тебе это подарил?

Девушка поцеловала бриллиант.

— Алмаз величиной с отель «Риц». Да, вот это мужчина, придется мне скоро выйти за него замуж. Но как чудесно получилось с премией, Роджер, правда? Триста фунтов! Ты настоящий богач. Жаль только, что Королевское общество не разрешит тебе ни на что ее потратить — не так, как с Нобелевской премией. Придется, видно, тебе ждать Нобелевской — тогда все будет по-другому.

Молодой человек скромно улыбнулся.

— Ну-ну, дорогая, не возлагай на это слишком больших надежд.

— Нет, ты обязательно ее получишь. Я в этом уверена. В конце концов, ты ведь изобрел машину времени.

Молодой человек забарабанил пальцами по столу.

— Джун, умоляю, никаких иллюзий на этот счет: машины времени я не изобрел. — Он понизил голос, вспомнив о незнакомце за соседним столиком; никого другого вокруг не было. — Если ты будешь говорить это всем, решат, что я сумасшедший.

Девушка наморщила носик.

— Нет, изобрел, никуда не денешься! Я знаю, тебе не нравится, когда так говорят, но ведь, если отбросить высшую математику, все к этому и сведется, разве не так?

Молодой человек задумчиво смотрел на поверхность стола между ним и девушкой, и на его лице, ставшем серьезным, отражалась теперь вся мощь его интеллекта.

— В той мере, в какой математические понятия соответствуют чему-то во Вселенной, — да, хотя тут мы идем на огромное упрощение. И даже тогда это не машина времени в обычном смысле слова, хотя, я знаю, пресса, когда в «Нейчер» появится моя статья, будет настаивать на том, что речь идет именно о машине времени. Так или иначе, чисто временной аспект открытия меня не особенно интересует. Будь у меня лишних тридцать лет, заняться этим стоило бы, но пока есть дела более важные.

Он улыбнулся девушке, а она, наклонившись вперед, напряженно о чем-то думая, взяла его руки в свои.

— А по-моему, Роджер, ты не прав. Ты говоришь, что твое открытие нельзя применить в повседневной жизни, но ученые всегда так думают. Подумать только, путешествовать назад во времени! То есть…

— А что в этом особенного? Сейчас мы ведь движемся вперед во времени, и никому в голову не приходит кричать по этому поводу ура. Сама Вселенная не что иное, как машина времени, которая, если наблюдать ее, фигурально выражаясь, с нашего места в зрительном зале, движется в одном направлении. Точнее, в основном в одном направлении. Мне всего-навсего посчастливилось заметить, что частицы внутри циклотрона иногда движутся в обратном направлении — достигают конца своих бесконечно коротких траекторий еще до того, как начнут свой путь. Это вовсе не означает, что через неделю любой из нас сможет отправиться назад во времени и убить собственного дедушку.

— А что случится, если убьешь? Нет, серьезно?

Молодой человек рассмеялся.

— Не знаю. Честно говоря, я даже не люблю об этом думать. Может быть, именно поэтому я хочу, чтобы проблема разрабатывалась чисто теоретически. Если логически осмыслить ее до конца, мои наблюдения в Харуэлле должны быть неверны, потому что события во Вселенной реализуются (это вполне очевидно) независимо от времени, оно есть не более чем угол зрения, под которым мы на них смотрим и который сами им навязываем. Через сколько-то лет проблему, вероятно, назовут парадоксом Джеймисона, и пытливые математики, чтобы его разрешить, будут пачками отправлять на тот свет своих дедушек и бабушек. Нам с тобой следует позаботиться о том, чтобы наши внуки стали не учеными, а адмиралами или архиепископами.

Пока молодой человек говорил, доктор Джеймисон следил за девушкой, изо всех сил стараясь не дать себе дотронуться до ее руки или заговорить с ней. Веснушки на ее тонкой обнаженной руке, оборки платья ниже лопаток, крохотные, с облупившимся лаком ноготки на пальцах ног — все это было для него несомненным доказательством подлинности его собственного существования.

Он снял очки, и на какой-то миг взгляды его и молодого человека встретились. Молодой человек, осознав, как они похожи, как одинаково скошен у обоих лоб, по-видимому, смутился. Доктора Джеймисона охватило глубокое, почти отцовское чувство к нему, и, хотя мимолетно, он ему улыбнулся. Прямота и наивная серьезность, непринужденность и обаятельная неуклюжесть вдруг стали для него в этом молодом человеке важнее интеллектуальных достоинств, и он понял, что не испытывает к нему зависти.

Он снова надел темные очки и посмотрел в конец улицы; его решимость довести свой план до конца еще более окрепла.

Шум за домами резко усилился, и пара вскочила со своих мест.

— Скорее, уже половина четвертого! — воскликнул молодой человек. Наверно, подъезжают!

Они побежали, но девушка, остановившись, чтобы поправить сандалету, оглянулась на старика в темных очках. Доктор Джеймисон, подавшись вперед, ждал, чтобы она что-нибудь сказала, но девушка отвела взгляд в сторону, и он опять опустился на стул.

Когда молодые люди добежали до перекрестка, он встал и быстро зашагал к отелю.

Запершись в комнате, доктор Джеймисон вытащил чемодан из ящика бюро, собрал винтовку и, держа ее в руках, сел к окну. Кортеж уже двигался мимо, рядами проходили в парадной форме под музыку своих оркестров солдаты, возглавлявшие процессию, за ними королевская конная гвардия. Толпа ревела и выкрикивала приветствия, швыряя в пронизанный солнцем воздух серпантин и пригоршни конфетти.

Через просвет между краем жалюзи и подоконником доктор Джеймисон посмотрел вниз, на тротуар. Он стал разглядывать одного за другим всех, кто там стоял, и вскоре увидел ту же девушку в белом платье — привстав на цыпочки, она пыталась разглядеть из-за спин кортеж. Девушка улыбалась всем вокруг и, пытаясь протолкнуться вперед, тянула молодого человека за руку.

Несколько минут доктор Джеймисон следил за каждым ее движением, потом, когда появились первые ландо дипломатического корпуса, начал разглядывать остальных, внимательно изучая каждое лицо в толпе. Затем достал из кармана небольшой пластиковый пакет и, отведя руки как можно дальше от лица, сломал печать. Изнутри с коротким шипением вышел зеленоватый газ, и доктор Джеймисон извлек большую пожелтевшую от времени газетную вырезку; она была сложена, но так, что оставался виден мужской фотопортрет.

Доктор Джеймисон положил вырезку на подоконник. Человеку на снимке было лет тридцать, его худое смуглое лицо напоминало мордочку ласки — это явно был какой-то преступник, сфотографированный полицией. Под снимком стояло имя: АНТОН РЕММЕРС.

Доктор Джеймисон сидел, подавшись вперед, не отрывая глаз от тротуара. Проехал дипломатический корпус, за ним в открытых машинах, приветственно размахивая шелковыми цилиндрами, проследовали члены кабинета министров. Снова королевская конная гвардия, а потом в некотором отдалении послышался нарастающий гул: толпа увидела приближавшуюся королевскую карету.

Доктор Джеймисон встревожено посмотрел на часы. Три сорок пять, через семь минут королевская карета проедет мимо отеля. Шум толпы не давал сосредоточиться, да и телевизоры в соседних комнатах были, судя по всему, включены на полную мощность.

Внезапно пальцы его впились в подоконник: Реммерс!

Прямо внизу, около табачного киоска, стоял болезненного вида человек в широкополой зеленой шляпе и безучастно смотрел на кортеж, засунув руки в карманы дешевого плаща. Неловким движением доктор Джеймисон поднял винтовку и, не сводя глаз с этого человека, положил ствол на подоконник. Тот не делал никаких попыток протолкнуться вперед и ждал возле табачного киоска у небольшой арки, которая вела в переулок.

Бледный от напряжения, доктор Джеймисон снова начал разглядывать по очереди всех под окном. Его оглушил рев толпы: вслед за конной гвардией, под цоканье копыт, появилась золоченая королевская карета. Доктор пристально следил за Реммерсом, надеясь перехватить брошенный им на сообщника взгляд, но Реммерс по-прежнему не вынимал рук из карманов, ничем не выдавал себя.

— Черт бы тебя побрал! — прорычал доктор Джеймисон. — Где другой?

Как безумный, он откинул жалюзи, собирая все силы ума и весь свой опыт, чтобы за долю секунды проанализировать характеры десятка с лишним стоявших внизу людей.

— Ведь их было двое! — закричал он хрипло, обращаясь к самому себе. Двое!

В каких-нибудь пятидесяти ярдах от него откинувшись сидел в золотой карете молодой король, и мантия его пламенела на солнце. Несколько мгновений доктор Джеймисон смотрел на него, а потом осознал вдруг, что Реммерс более не стоит неподвижно около киоска. На своих худых ногах он метался теперь по заднему краю толпы, как обезумевший тигр. Толпа подалась вперед, и Реммерс, вытащив из кармана плаща голубой термос, быстрым движением отвернул крышку. Королевская карета была уже прямо напротив него, и он переложил термос в правую руку; из широкого горла термоса торчал металлический стержень.

— Так, значит, бомба была у Реммерса?! — вырвалось у доктора Джеймисона, повергнутого в замешательство.

Реммерс отступил, движением опытного гранатометчика отвел правую руку как можно ниже назад и начал ее поднимать. Но дуло уже смотрело на него, и доктор Джеймисон, прицелившись ему в грудь, выстрелил за миг до того, как бомба отделилась от руки Реммерса. Отдача, рванув в плечо, сбила доктора Джеймисона с ног. Реммерс, согнувшись, начал валиться на табачный киоск, между тем как бомба, будто ее подбросил жонглер, летела крутясь прямо вверх. На тротуар она упала в нескольких ярдах от Реммерса и оказалась под ногами толпы, когда та бросилась в сторону, вслед за королевской каретой.

Потом она взорвалась.

Ослепительная вспышка, и от нее во все стороны — огромная волна дыма и пыли. Оконное стекло целиком влетело в комнату и разбилось у ног вскочившего уже доктора Джеймисона. Пол усыпали осколки стекла, куски вырванного волной пластика, и доктор Джеймисон упал, споткнувшись, поперек кресла; крики на улице между тем сменились воплями, и тогда он, овладев собой, добрался до окна и посмотрел сквозь едкий от дыма воздух наружу. Люди разбегались во все стороны, кони под своими седоками, оставшимися без шлемов, вставали на дыбы. Два-три десятка человек под окном лежали или сидели на тротуаре. Королевскую карету, лишившуюся одного колеса, но в остальном целую и невредимую, упряжка тащила дальше, и теперь ее окружали конная гвардия и солдаты. С другого конца улицы к отелю бежали полицейские, и доктор Джеймисон увидел, как кто-то показывает на него и кричит.

Он посмотрел вниз, на край тротуара, где лежала, как-то странно вывернув ноги, девушка в белом платье. Молодой человек в разодранном сверху донизу пиджаке стоял возле нее на коленях и уже накрыл ей лицо своим платком; по платку медленно расползалось темное пятно.

В коридоре послышались голоса. Он повернулся к двери. На полу, у его ног, лежала развернутая взрывной волной выцветшая газетная вырезка. Двигаясь как автомат, доктор Джеймисон ее поднял; рот его был перекошен.

ПОКУШЕНИЕ НА КОРОЛЯ ЯКОВА
Бомба на Оксфорд-стрит убила 27 человек
Двое застрелены полицией

Чернилами было обведено: «Один из убитых Антон Реммерс, профессиональный убийца, нанятый, как полагают, вторым террористом, много старше Реммерса; тело этого второго изрешечено пулями, и установить его личность полиции не удалось».

В дверь уже били кулаками. Чей-то голос что-то выкрикивал, потом по дверной ручке ударили ногой. Доктор Джеймисон выпустил газетную вырезку из рук и посмотрел через окно вниз, на молодого человека, который, по-прежнему стоя на коленях и склонившись над девушкой, держал ее мертвые руки в своих руках.

Когда дверь сорвали с петель, доктор Джеймисон уже понял, кто был второй убийца, тот, кого через тридцать пять лет он вернулся убить. Его попытка изменить события прошлого оказалась бесплодной, он, вернувшись в это прошлое, лишь вовлек себя в совершенное тогда преступление, обреченный принять невольное участие в убийстве своей молодой невесты. Не застрели он Реммерса, убийца забросил бы бомбу на середину улицы и Джун осталась бы жива. Весь его самоотверженный план, разработанный ради молодого человека, этот бескорыстный дар другому, более молодому себе, оказался причиной собственного крушения, так как губил человека, которого должен был спасти.

Надеясь еще один, последний раз увидеть девушку, а также предупредить молодого человека о том, что ее следует забыть, он бросился вперед, прямо на грохочущие пистолеты полицейских.

Сад времени

Ближе к вечеру, когда обширная тень виллы Палладин[123] заполнила террасу, каунт[124] Аксель покинул библиотеку и по широким ступеням лестницы в стиле рококо спустился к цветам времени. Высокая величественная фигура в черном бархатном камзоле; борода делает его похожим на Георга Пятого, под ней блестит золотая заколка для галстука, рука в белой перчатке крепко сжимает трость, — он созерцал прелестные кристальные цветы без всяких эмоций, вслушиваясь невольно в звучание клавикордов. Его жена играла в музыкальной комнате рондо Моцарта, и эхо мелодии вибрировало в полупрозрачных лепестках.

Сад начинался у террасы, простирался почтина две сотни ярдов и обрывался у миниатюрного озерца, рассекаемого на две части белым мостом. На противоположном берегу виден был стройный павильон. Аксель в своих прогулках редко добирался до озера — большинство цветов времени росло близко к террасе, в маленькой рощице, упрятанной в тени высокой стены, окружавшей поместье. С террасы он мог смотреть вовне, на лежащую за стеной равнину обширное, открытое пространство вспученной земли, уходящее гигантскими волнами до самого горизонта, у которого равнина слегка поднималась вверх перед тем, как окончательно скрыться из виду. Равнина окружала дом со всех сторон, ее унылая, однообразная пустота подчеркивала уединенность и притягательное великолепие виллы. Здесь, в саду, воздух казался светлее, а солнце теплее, тогда как равнина была всегда тусклой и чуждой.

Как обычно, перед началом вечерней прогулки Каунт Аксель какое-то время вглядывался в пространство у линии горизонта, где приподнятый край равнины был ярко освещен исчезающим солнцем, словно отдаленная театральная сцена. Под звуки грациозно перезванивающей мелодии Моцарта, выплывавшей из-под нежных рук его жены, Аксель смотрел, как из-за горизонта медленно выдвигаются вперед передовые части огромной армии. На первый взгляд казалось, что длинные ряды шли упорядоченным строем, но при внимательномрассмотрении армия, подобно неясным деталям пейзажей Гойи, распадалась на отдельных людей, и становилось ясно, что это просто сброд. Там были и мужчины, и женщины, кое-где попадались солдаты в оборванных мундирах. Все это скопище выдавливалось из-за горизонта на равнину сплошным, неудержимым валом. Некоторые, с грубыми хомутами на шеях, волокли за собой тяжелые грузы, другие надрывно толкали громоздкие деревянные повозки — их руки перекрещивались на спицах медленно ворочающихся колес, иные тащились сами посебе, но все равно неудержимо двигались в одном направлении, и согнутые их спины были освещены заходящим солнцем.

Наступающая масса находилась почти на границе видимости, однако Аксель, глядевший невозмутимо, но зорко, отметил, что она заметно приблизилась. Авангард этих несметных полчищ просматривался уже ниже горизонта. Под конец, когда дневной свет начал исчезать, передняя кромка сплошного людского моря достигла гребня первого вала ниже линии горизонта. Аксель сошел с террасы и оказался среди цветов времени.

Цветы достигали высоты около шести футов, их стройные, как бы отлитые из стекла стебли венчались дюжиной листьев, некогда прозрачные мутовки застыли, пронизанные окаменевшими прожилками.

На верхушке каждого стебля распускался цветок времени, размером с хрустальный бокал. Непрозрачные внешние лепестки заключали в себе кристаллическую сердцевину цветка. Бриллиантовое сверкание цветов играло тысячами оттенков, кристаллы, казалось, впитали в себя из воздуха свет и живую подвижность. Когда вечерний ветерок слегка раскачивал цветы, их стебли вспыхивали, как огненные дротики.

На многих стеблях цветов уже не было, но Аксель внимательно осмотрел все, отмечая среди них подающие надежду на появление новых бутонов. Подконец он выбрал большой цветок, растущий близ стены, и, сняв перчатку, сорвал его сильными пальцами.

Пока он возвращался на террасу, цветок в его ладони начал искриться и таять — свет, заточенный в сердцевине, вырывался на свободу. Постепенно кристалл растворился, только внешние лепестки остались нетронутыми, и воздух вокруг Акселя стал ярким и живительным, заряженным быстрыми лучиками, которые вспыхивали и уносились прочь, пронзая предзакатную мглу. Странная перемена мгновенно преобразила вечер, неуловимо изменив структуру пространства-времени. Темный налет веков сошел с портика здания, и портик сиял необычайной белизной, как будто его кто-то внезапно вспомнил во сне. Подняв голову, Аксель снова пристально вглядывался в пространство за стеной. Только самая дальняя кромка пустоши была залита солнцем, а огромные полчища, которые перед этим прошли почти четверть пути через равнину, теперь отступили за горизонт, все скопище было внезапно отброшено назад во времени, и казалось, что это уже навсегда.

Цветок в руке Акселя сжался до размеров стеклянного наперстка, лепестки его судорожно корчились и съеживались вокруг исчезающего ядра. Слабые искорки мерцали и угасали в сердцевине. Аксель чувствовал, что цветок тает в его руке, как ледяная капелька росы.

Сумерки опустились на здание, длинными тенями протянулись через равнину. Горизонт слился с небом. Клавикорды молчали, и цветы времени, не вибрируя больше в такт музыке, стояли неподвижным, окаменелым лесом.

Несколько минут Аксель смотрел на них, пересчитывая оставшиеся цветы, потом обернулся и приветствовал жену, шедшую к нему по террасе. Ее парчовое вечернее платье шелестело по украшенным орнаментом плитам.

«Прекрасный вечер, Аксель». Она произнесла это с чувством, как будто благодарила мужа за обширную замысловатую тень на газонах и за чудесную вечернюю свежесть. Ее тонкое лицо было спокойно, ее волосы, зачесанные назад и перехваченные ювелирной работы заколкой, были тронуты серебром. Она носила платья с глубоким декольте, открывавшим длинную, стройную шею и высокий подбородок. Аксель глядел на нее с влюбленной гордостью. Он подал ей руку, и они вместе спустились по ступеням в сад.

«Один из самых длинных вечеров за лето», согласился Аксель и добавил: «Я сорвал отличный цветок, дорогая моя, настоящее сокровище. Если нам повезет, его хватит на несколько дней». Он невольно нахмурился и бросил взгляд на стену. «Каждый раз они все ближе и ближе».

Жена ободряюще улыбнулась и крепче сжала его руку.

Оба они знали, что сад времени умирает.

Спустя три вечера, как он примерно и рассчитывал (хотя все же раньше срока, на который он в тайне надеялся), каунт Аксель сорвал еще один цветок в саду времени.

Перед этим, как всегда, он смотрел через стену и видел, что приближающиеся орды заполнили дальнюю половину равнины, разлившись от горизонта сплошной монолитной массой. Ему показалось даже, что он слышит низкие отрывистые звуки голосов, долетающих сквозь пустое пространство, зловещий, мрачный ропот, перемежающийся воплями и угрожающими криками, но он быстро внушил себе, что все это лишь плод разыгравшегося воображения. К счастью, его жена сидела за клавикордами, и богатый контрапунктами узор баховской фуги легкими каскадами проносился над террасой, заглушая все другие звуки.

Равнина между домом и горизонтом была поделена на четыре огромных вала, гребень каждого из них был ясно видим в косых лучах солнца. Аксель в свое время дал себе обещание никогда их не пересчитывать, но число было слишком мало, чтобы остаться неведомым, особенно когда оно столь очевидно отмечало продвижение наступающей армии.

В этот вечер передовые ряды прошли первый гребень и были уже достаточно близко ко второму. Основная масса этого исполинского скопища поджимала сзади, скрывая под собою гребень, а еще более гигантские полчища возникали из-за горизонта. Обведя глазами пространство, Аксель смог наглядно убедиться в несметной численности армии. То, что он поначалу принял за основную силу, было на самом деле небольшим авангардом, одним легионом из тьмы подобных ему, пересекающих равнину. Настоящая армия еще даже не появилась, но Аксель, оценив площадь, покрытую людским морем, решил, что когда она наконец займет равнину, то покроет каждый квадратный фут поверхности.

Аксель разыскивал глазами какие-либо экипажи или машины, но все было как всегда аморфно и нескоординировано. Не было ни знамен, ни флагов, ни хоругвей, ни копьеносцев.

Внезапно, как раз перед тем, как Аксель повернул назад, передние ряды скопища показались на вершине второго гребня, и толпа хлынула на равнину. Аксель был поражен расстоянием, которое она покрыла за невероятно короткое время, пока находилась вне поля зрения. Теперь фигуры были ясноразличимы и увеличились вдвое.

Аксель быстро спустился с террасы, выбрал в саду цветок и сорвал его. Когда цветок излучил весь накопленный свет, он вернулся на террасу. Сжавшийся цветок на его ладони походил на ледяную жемчужину. Он посмотрел на равнину и с облегчением увидел, что армия снова очутилась у горизонта. Затем он сообразил, что горизонт был гораздо ближе, чем раньше, и то, что он принял за горизонт, было на самом деле самым дальним гребнем.

Когда он присоединился к каунтессе во время традиционной вечерней прогулки, то ничего ей не сказал, но она разглядела его тревогу, скрытую под маской напускной беззаботности, и делала всевозможное, чтобы ее рассеять.

Сходя по ступеням, она указала на сад времени. «Какой чудесный вид, Аксель. Здесь все еще так много цветов».

Аксель кивнул, внутренне горько усмехаясь этой попытке жены ободрить его. Этим «все еще» онa выдала свое собственное бессознательное предчувствне конца. Из многих сотен цветов, растущих некогда в саду, оставалось фактически около дюжины, причем большинство из них были еще бутонами — только три или четыре расцвели полностью. По пути к озеру, рассеянно вслушиваясь в шуршание платья каунтессы по прохладной траве, он пытался решить — сорвать ли сначала большие цветы или приберечь их на конец. Логично было бы дать маленьким цветам дополнительное время на рост и созревание. Однако он подумал, что это не имеет особого значения. Сад скоро умрет, а меньшим цветам, чтобы накопить достаточно энергии во временных кристаллах, все равно потребуется гораздо больше времени, чем он может дать. За всю своюжизнь он ни разу не получил хотя бы малейшего доказательства, что цветы растут. Большие всегда были зрелыми, а среди бутонов не замечалось даже малейшего признака развития.

Проходя мостом, они с женой смотрели вниз на свои отражения в спокойной черной воде. Защищенный с одной стороны павильоном, а сдругой — высокой садовой оградой, Аксель почувствовал себя спокойно и уверенно.

«Аксель, — сказала его жена с внезапной серьезностью, — перед тем, как сад умрет… можно, я сорву последний цветок?»

Поняв ее просьбу, он медленно кивнул.

В последующие вечера он срывал оставшиеся цветы один за другим, оставив одинокий маленький бутон, росший чуть пониже террасы, для жены. Он рвал цветы беспорядочно, не пытаясь как-то распределять или рассчитывать, срывая, если было нужно, по два-три маленьких бутона за раз. Надвигающаяся орда достигала уже второго и третьего гребней — исполинское человеческое скопище, запятнавшее горизонт. С террасы Аксель мог ясно видеть растянувшиеся ковыляющие шеренги, втягивающиесяв пустое пространство по направлению к последнему гребню. Временами до него долетал звук голосов, гневные выкрики и щелканье бичей. Деревянные повозки переваливались с боку на бок на своих вихляющих колесах, возницы с трудом управляли их движением. Насколько понимал Аксель, никто в толпе не сознавал направления всеобщего движения. Просто каждый слепо тащился вперед, ориентируясь на пятки впереди идущего; этот совокупный компас был единственным, что объединяло весь этот сброд.

Хоть это было и бессмысленно, но Аксель надеялся, что главные силы, находящиеся далеко за горизонтом, может быть, обойдут виллу стороной, и что если протянуть время, то постепенно все полчища сменят направление движения, обогнут виллу и схлынут с равнины, как отступающий прилив.

В последний вечер, когда он сорвал цветок времени, сброд из передних шеренг уже карабкался на третий гребень. Поджидая каунтессу, Аксельглядел на оставшиеся два цветка — два небольших бутона, которые подарят им на следующий вечернесколько минут. Стеклянные стволы мертвых цветов выглядели по-прежнему крепко, но сад уже потерял свое цветение.

Все следующее утро Аксель провел в библиотеке, запечатывая самые ценные манускрипты в застекленные шкафы, стоящие между галереями.

К вечеру, когда солнце садилось за домом, оба были усталые и в пыли. За весь день они не сказали друг другу ни слова. Лишь когда жена направилась к музыкальной комнате, Аксель остановил ее.

«Сегодня вечером мы сорвем цветы вместе, дорогая, — сказал он ровным голосом, — по одному накаждого».

Он бросил короткий, но внимательный взгляд настену. Они уже могли слышать не далее чем в полумиле от себя грозный, угрюмый рев оборванной армии, звон и щелканье бичей: кольцо вокруг виллы сжималось.

Аксель быстро сорвал свой цветок — бутончик, похожий на мелкий сапфир. Как только он мягко замерцал, шум, долетавший извне, мгновенно затих, затем снова начал набирать силу.

Стараясь не замечать его, Аксель разглядывал виллу, взор его остановился на шести колоннах портика, скользнул по лужайке. Аксель пристально смотрел на серебряную чашу озера, отражающую последний свет уходящего дня, на пробегающие меж высоких стволов тени. Он медлил отвести взглядот моста, на котором так много лет проводили они с женой прекрасные летние вечера…

«Аксель!»

Рев приблизившейся к стене орды сотрясал воздух. Тысячи голосов завывали на расстоянии каких-либо двадцати-тридцати ярдов. Через стену перелетел камень и упал между цветов времени, сломав несколько хрупких стеблей. Каунтесса бежала к Акселю, а вся стена уже трещала под мощными ударами. Тяжелая плита, вращаясь и своем рассекая воздух, пронеслась над их головамии высадила одно из окон в музыкальной частидома.

«Аксель!» Он обнял ее и поправил сбившийся шелковый галстук. «Быстро, дорогая моя! Последнийцветок!»

Они спустились по ступеням и прошли в сад. Сжимая стебель тонкими пальцами, она аккуратно сорвала цветок и держала его, сложив ладони чашечкои.

На секунду рев слегка утих, и Аксель собрался с мыслями. В живом свете искрящегося цветкаон видел белые испуганные глаза жены. «Держи его, пока можешь, дорогая моя, пока не погаснет последняя искорка».

Они стояли, вернувшись на террасу, и каунтесса сжимала в ладони умирающий бриллиант, и сумерки смыкались вокруг них, а рев голосов вовне нарастал и нарастал. Разъяренный сброд крушил уже тяжелые железные ворота, и вся вилла сотрясалась от ударов.

Когда последний отблеск света умчался прочь, каунтесса подняла ладони вверх, как бы вьпуская невидимую птицу, затем, в последнем приступе отваги, подала руку мужу и улыбнулась ему улыбкой, яркой, как только что исчезнувший цветок.

«О, Аксель!» воскликнула она.

Словно тень хищиой птицы, на них упала тьма. С хриплой руганью первые ряды разъяренной толпы достигли низких, не выше колена, остатков стены, окружавших разрушенное поместье. Они перетащили через них свои повозки и поволокли дальше вдоль колеи, которая когда-то была богатоукрашенной подъездной аллеей для экипажей. Руины обширной виллы захлестывал нескончаемый людской прилив. На дне высохшего озера гнили стволы деревьев и ржавел старый мост. Буйно разросшиеся сорняки скрыли декоративные дорожки и резные каменные плиты.

Большая часть террасы была разрушена, и главный поток оборванного сброда тек, срезая угол, прямо через газоны, мимо опустошенной виллы, но двое-трое самых любопытных карабкались поверху и исследовали внутренности пустого остова. Все двери были сорваны с петель, а полы сгнили и провалились. Из музыкальной комнаты давным-давно вытащили и порубили на дрова клавикорды, но в пыли валялось еще несколько клавишей. Все книги в библиотеке были сброшены с полок, холсты разорваны, а пол замусорен остатками позолоченных рам.

Когда основная масса несметной орды достигла дома, то она хлынула через остатки стен уже повсему периметру. Теснясь в толчее и давке, сбивая друг друга с ног, сталкивая друг другав высохшее озеро, люди роились на террасе, поток тел продавливался сквозь дом, в направлении открытой двери северной стороны. Только один-единственый участок противостоял бесконечной волне. Чуть пониже террасы, между рухнувшими балконами и разрушенной стеной, небольшой клочок земли занимали густые заросли крепкого терновника, кусты которого достигали в высоту шести футов. Листва и колючки образовывали сплошную непроницаемую и непреодолимую стену, и люди старались держаться от нее подальше, боязливо косясь на вплетенные в колючие ветви цветы белладонны. Большинство из них было слишком занято высматриванием, куда бы поставить ногу при следующем шаге среди вывороченных каменных плит. Они не вглядывались в гущу зарослей терновника, где боко бок стояли две каменные статуи и смотрели из своего укрытия куда-то вдаль. Большая из фигур представляла изваяние бородатого мужчины в сюртуке с высоким воротником и с тростью вруке. Рядом с ним стояла женщина в длинном, дорогом платье. Ее тонкое, нежное лицо не тронули ни ветер, ни дождь. В левой руке она держала одинокую розу, лепестки которой были так тщательно и тонко вырезаны, что казались прозрачными.

В миг, когда солнце сгинуло за домом, последний луч скользнул по разбитым вдребезги карнизами на секунду осветил розу, отразился от лепестков, бросил блики на статуи, высвечивая серый камень, так что какое-то неуловимое мгновениеего нельзя было отличить от живой плоти тех, кто послужил для статуй прототипом.

Тринадцать на пути к Альфа Центавра

Абель знал все. Он узнал все три месяца назад, как раз в тот день, когда ему исполнилось шестнадцать лет, но был так растерян, так потрясен, что не рискнул поделиться с близкими. Временами, лежа в полудреме на своей койке и прислушиваясь к тому, как мама потихоньку напевает одну из древних песен, он тщетно пытался обуздать поток мыслей, грозивший разрушить все то, что раньше он считал незыблемым фактом.

И никто из его сверстников на станции не мог разделить его ношу — они либо занимались в Тренировочном Зале, либо готовили уроки.

— Что-нибудь случилось, Абель? — участливо спросила его Зенна Петерс, когда он столкнулся с ней по пути на Этаж Д к пустующему складу, — Снова ты грустишь.

Ее добрая и открытая улыбка заставила Абеля на миг заколебаться, но, подавив сомнения, он резко отвернулся и соскользнул вниз по металлическому трапу, моля бога, чтобы Зенна не увязалась за ним. Один раз она уже проделала такое, тайком проникнув в склад, как раз когда он выкручивал лампочку из патрона, и перечеркнула три недели учебы. Доктор Френсис был вне себя.

Стремительно двигаясь по коридору Этажа Д, Абель пытался обнаружить врача, который в последние дни пристально следил за юношей: в Тренировочном Зале он все время не спускал с него глаз, поглядывая из-за пластиковых муляжей.

Возможно, родные Абеля что-то говорили врачу о ночных кошмарах мальчика, которые заставляли его среди ночи вскакивать в кровати с испуганным взглядом, направленным на круг света.

Ах, если бы доктор Френсис сумел его излечить.

Через каждые шесть ярдов Абель задерживался, нажимая очередную кнопку, и машинально трогал массивные упаковки с приборами, хранившимися справа и слева от прохода. Он старательно фиксировал внимание на крупных буквах над каждым переключателем:

И — Т — РС — Н

Однако все попытки прочесть предложение целиком были неудачными — буквы складывались во что-то необъяснимое. Сказывалась сила психологической блокады. Зенна, пробравшись на склад, смогла прочесть несколько текстов, но доктор Френсис выловил ее прежде чем Зенна успела их затвердить. А когда через два часа он отпустил ее, то она забыла уже все.

Он проник в склад и, как всегда, чуть помедлил, прежде чем включить свет. Снова перед ним возник большой яркий круг, который преследовал его во сне, разрывая темноту светом тысяч электрических ламп. Казалось, что круг странно далек, но это не мешало ему оказывать могучее и странное воздействие на подсознание Абеля. Чувства, которые при этом возникали, были близки к тем, что он испытывал, находясь рядом с матерью.

Круг стал расти, и Абель тронул выключатель. К его удивлению, в помещении ничего не изменилось. Он зашарил рукой по стене и вдруг удивленно вскрикнул.

Свет зажегся внезапно.

— Это снова ты, Абель, — сердито произнес доктор Френсис, одной рукой держась за лампу в патроне. — Не ждал меня, да? — Он облокотился на металлический ящик. — Кстати, Абель, нам нужно поговорить о твоем задании. — Абель неловко уселся, а доктор Френсис достал из своей светлой полиэтиленовой папки тетрадь. Несмотря на мягкую улыбку и приветливый взгляд доктора, в нем ощущалось нечто необычное, что заставляло Абеля испытывать в его присутствии странную настороженность.

А вдруг доктор Френсис знает тоже?

— «Изолированное общество», — прочел доктор. — Не совсем обычная тема для работы.

Абель пожал плечами.

— Нам разрешали самим выбрать тему. Я искал такую, которая не была бы слишком расхожей.

Доктор Френсис просиял.

— Ты отвечаешь молниеносно. И все-таки, если без шуток, почему ты остановился на такой теме?

Абель поиграл пальцами по клапанам своего скафандра. С их помощью можно было нагнетать в скафандр воздух, но практически этого делать никогда не приходилось.

— Мне хотелось как-то проанализировать нашу жизнь на Станции, отношения, сложившиеся между нами. А что еще могло быть интересным? Неужели мой выбор кажется вам каким-то необычным?

— В твоих словах кое-что есть. Конечно, писать о Станции вполне естественно. И другие ребята — все четверо — писали о ней. Но вот заглавие — «Изолированное общество»… Разве Станция изолирована, или у тебя, Абель, другое мнение на этот счет?

— Я подразумевал, что мы не можем выйти за ее пределы, — медленно ответил Абель, — это все, что я хотел сказать.

— За пределы, — повторил доктор. — Интересная мысль. Наверное, ты много размышлял об этом. Когда это впервые пришло тебе в голову?

— Когда я в первый раз увидел свой сон, — ответил Абель. Доктор Френсис сделал ударение на словах «за пределы», и юноша размышлял, как подыскать какое-нибудь иное выражение. Он нащупал в кармане миниатюрный отвес, который последнее время вечно таскал с собою, — Доктор, а вы не можете мне сказать… Я хочу спросить, почему наша Станция вращается?

— Вращается? — заинтересовался доктор Френсис. — А почему ты так решил?

Абель прицепил отвес к закрепленному в потолке крючку.

— Смотрите, расстояние между грузиком и стеною внизу больше, чем вверху. Пусть на одну восьмую дюйма, но больше. Влияние центростремительной силы. Я прикинул, что скорость вращения Станции примерно два фута в секунду.

Доктор Френсис внимательно посмотрел на него.

— Что ж, ты прав, — произнес он и решительно выпрямился. — Давай-ка пойдем ко мне. Настало время для серьезной беседы,

Станция была четырехэтажной. На двух нижних этажах размещались комнаты экипажа; два круговых уровня с жилыми отсеками для четырнадцати обитателей Станции. Старшинство признавалось за семьей Петерсов. Его глава, капитан Теодор был атлетически сложен, сдержан в движениях и разговорах, свою рубку он оставлял нечасто. Абель туда не допускался, но сын капитана Мэтью много говорил о комнате с овальным сводом, яркими экранами, мигающими лампочками и таинственной негромкой музыке, звучащей в рубке.

Все мужчины из рода Петерсов трудились в этой рубке, начиная с деда Петерса, поседевшего старика с улыбчивым взглядом, который вел Станцию еще до того, как Абель появился на свет. Теперь старшие Петерсы вместе с женой капитана и Зенной считались на Станции элитой.

Зато Гренджеры — семья Абеля — являлись, и это ощущали даже дети, по целому ряду позиций даже более значительными. Так, отец Абеля, Мэтью, отвечал за каждодневное планирование учебно-тренировочного процесса — назначение учебных тревог, составление графика дежурств, проверку. Если бы не его твердое, хотя и тактичное, руководство, то Бейкеры, отвечающие за хозяйственные работы и питание экипажа, могли бы просто растеряться. Или, например, общие тренировочные авралы, если бы они не проводились, то Петерсы и Бейкеры могли бы вообще не общаться; покидать свои жилые помещения они не любили и делали это лишь в крайнем случае.

И, наконец, оставался доктор Френсис, который не принадлежал ни к одной из трех семей. Иногда Абель спрашивал себя, откуда вообще появился доктор, но сразу же его мысли начинали сбиваться, утыкаясь, как в стену, в специально запрограммированную блокаду «на Станции господствовало мнение, что логика не только бесполезная, но и даже опасная вещь». Доктор был как никто иной подвижен, энергичен и приветлив — у него одного проявлялось чувство юмора. И, несмотря на то что Абеля временами раздражала его навязчивость и стремление лезть в чужие дела, юноша признавал, что без врача жизнь на Станции оказалось бы весьма пресной.

Доктор Френсис запер дверь кабинета и пригласил юношу сесть. Вся мебель на Станции была привинчена к полу, но Абель обратил внимание на то, что кресло доктора было откреплено и его можно было передвигать. Из стены торчал огромный цельнометаллический цилиндр. Его толстые стенки способны были противостоять любой аварии. В этом цилиндре доктор ночевал. Абель ни за что не согласился бы спать в такой емкости и был рад тому, что все жилые помещения для экипажа были отлично укреплены; в то же время он никак не мог понять, почему доктор не хочет жить вместе со всеми, а предпочитает одиночество на своем этаже А.

— Ответь, пожалуйста, Абель, — заговорил врач, — ты не задумывался, каково предназначение Станции?

Абель пожал плечами.

— Станция существует для того, чтобы мы на ней жили, это наша обитель.

— Конечно, это правильно, но ты не думал о том, что помимо создания для нас среды обитания у Станции может иметься и какое-то иное назначение? Начнем с того, кем же она, по твоему мнению, была создана?

— Полагаю, что нашими отцами или дедами. А может быть, их дедами.

— Предположим. Но где же они жили, пока строили?

Абель в уме довел этот вопрос до логического абсурда.

— Не могу сказать. Может быть, плавали в пространстве.

Доктор одобрил его, весело рассмеявшись.

— Мысль недурна. Причем лежит гораздо ближе к истине, чем может показаться. И все-таки все не так просто.

Кабинет Френсиса, похожий на лабораторию, настраивал Абеля на творческую волну.

— Значит, они появились с другой Станции. Возможно, она была много больше нашей.

Доктор Френсис был очень доволен.

— Отлично, мальчик! Замечательный пример дедуктивного мышления. Хорошо, предположим, что ты прав. Допустим, что где-то вдали от нас находится огромная — в сто, а то и в тысячу раз больше нашей — Станция. Согласен?

— Я думаю, что это реально, — ответил юноша, легко принимая это неожиданное предположение.

— Прекрасно. Попробуем вернуться к высшей математике. Помнишь, мы теоретически обсуждали возможность существования планетарных систем с планетами, вращающимися по своим орбитам и удерживаемыми силами взаимного тяготения. Допустим, что подобная система действительно существует, хорошо?

— Где? — сразу спросил Абель. — В этой комнате? — И сразу же уточнил: — В вашей спальной цистерне?

Доктор Френсис откинулся в кресле.

— Ну, Абель, и мысли же приходят тебе в голову! Конечно же, нет. Такая система слишком велика, даже в миниатюре. Попробуй вообразить такую планетарную систему, которая вращается вокруг какого-то гигантского небесного тела, причем каждая из таких планет в миллион раз больше, чем наша Станция. — Абель знаком дал понять, что понимает, и доктор продолжил: — Теперь вообрази, что обитатели одной из планет — окрестим ее Большой Станцией — задумали связаться с другой планетой. В этом случае они строят мини-Станцию, например, такую, как наша, и посылают в межзвездное пространство. Это понятно?

— В общем-то да. — Удивительно, но Абель без большого напряжения смог представить себе все эти отвлеченные допущения. Казалось, что в его памяти скрывались какие-то смутные ассоциации, прекрасно вписывающиеся в эти фантастические допущения о существовании Большой Станции. Он внимательно смотрел на доктора Френсиса. — Так неужели наша Станция с этой целью и создана? И планетарная система — это реальный факт?

Доктор Френсисе энергично кивнул.

— Вообще-то ты и сам мог бы прийти к такому выводу, не дожидаясь нашей беседы. Сейчас я разблокирую кое-какие твои центры, и, проснувшись через два-три часа, ты все это вполне уяснишь. Ты осознаешь, что на самом деле Станция — это космолет, стартовавший с нашей праматери, планеты Земля, и направленный к далекой планете через миллионы миль межзвездного пространства в другое звездное скопление. До этого наши предки не покидали Землю, мы первые из людей, отправленные в космический полет. Ты можешь гордиться тем, что находишься в числе избранных. Твой дед был одним из первых добровольцев, он являлся выдающейся личностью, и если мы хоть как-то уважаем его память, то должны сделать все, чтобы станция функционировала безупречно.

Абель в волнении закивал.

— А когда мы достигнем конца пути?

Доктор Френсис принялся пристально разглядывать свои пальцы, лицо его стало грустным.

— Никогда, мой мальчик. Нашей жизни не хватит. Этот космический перелет запланирован на несколько поколении, и только наши дети, да и то в преклонном возрасте, достигнут цели, И все-таки ты не должен печалиться. Станция — твой родной дом, все развивается по заранее продуманному плану, и ты сам, и твои дети обретут счастье.

Он шагнул к экрану телесвязи с капитанской рубкой и стал вращать ручки настройки. Внезапно экран вспыхнул, и на нем появилось созвездие ясных сверкающих звездочек. Причудливая мозаика световых бликов заиграла на стенах каюты, на одежде и руках Абеля. Юноша впился взглядом в эти огненные шарики, как будто окаменевшие в миг чудовищного взрыва в дальних галактиках.

— Это звездная карта, — объяснил доктор. — Тот ее фрагмент, в котором мы движемся. — Он обозначил ярко горящую звездочку у нижнего края экрана. — А вот и Альфа Центавра. Вокруг этой звезды вращается планета, к которой мы летим. Тебе ведь понятно все, что я говорю, правда, Абель? Все слова тебе знакомы? — спросил доктор.

Юноша ответил кивком головы. Пока доктор говорил, все новые зоны мозга Абеля оживали. Изображение исчезло и сменилось другим. Теперь это было гигантское металлическое сооружение, похожее на упавшую башню, вокруг которой медленно по часовой стрелке вращалось звездное небо.

— Вот наша Станция, — сказал Френсис, — мы видим ее через камеру, установленную на носу космолета. Вести прямые наблюдения рискованно, так как излучение некоторых звезд опасно для зрения. Непосредственно под Станцией можно видеть большую звезду. Это Солнце. Из его системы мы стартовали полвека назад, Сейчас мы так удалились от него, что оно едва различимо, но весь его облик глубоко внедрился в твое подсознание. Вот откуда приходит в твои сны огненный круг… Сколько мы ни делаем для того, чтобы удалить его из нашей памяти, подсознание хранит его для любого из нас.

Доктор Френсис отключил экран. Звездная мозаичная картина мигнула и исчезла.

— Социальный уклад, существующий на Станции, очень устойчив. С тех пор как мы стартовали, сменилось три поколения, но естественная жизнь — рождения, браки, новые рождения — шли как на Земле. Ты сын своего отца, и перед тобою стоят особенно важные задачи, решение которых требует высокого интеллекта, спокойствия и терпения. Даже ничтожное отклонение от этих требований может вызвать катастрофу. Программа образования задает лишь общее направление, пунктирную линию твоей будущей деятельности. Но все детали ты обязан продумывать сам.

— А вы останетесь с нами вечно?

Доктор Френсис встал.

— Увы, мальчик, нет. Вечно не живет никто. Уйдут из жизни и твой отец, и капитан Петерс, умру и я. А пока пойдем-ка на занятия. Через три часа ты проснешься и не узнаешь себя.

Возвратившись снова к себе, доктор Френсис в изнеможении оперся о стену каюты. Его пальцы ощупывали массивные заклепки, поставленные там, где металл начал ржаветь. Он снова включил телевизионную камеру и бесцельно, неохотно, тупо смотрел на последнее из того, что он демонстрировал Абелю: вид Станции через носовую телекамеру. Он уже приготовился переключиться на какую-то новую картину, как вдруг обнаружил непонятную темную тень, скользнувшую по поверхности корабля. Он настороженно наклонился поближе к экрану, но тень уже промелькнула и исчезла среди звезд, Доктор переключил клавиши, и экран превратился в шахматную доску с клетками пять на пять. Верхняя линия показывала рубку, автонавигатора пульт управления с приборами, бросающими слабый свет на капитана Петерса, застывшего перед звездной картой.

Затем на экране возник Мэтью Гренджер, начавший свой повседневный осмотр космолета. Мелькали лица обитателей Станции. Большинство из них выглядели удовлетворенными своим бытом, но какими-то не вполне здоровыми. Каждый из них не меньше трех часов проводил в тренировочном зале под светом кварцевых ламп. Лица были загорелыми, но безвольными. Вероятно, это было следствием того, что где-то на периферии сознания у них гнездилась мысль, что то небольшое жизненное пространство, в котором они родились и живут, станет для них и местом смерти. Если бы не ежедневные гипновоздействие и гипноучеба в сочетании с ультразвуковым облучением, они давно превратились бы в лишенные воли манекены.

Доктор Френсис отключил экран: наступила пора удалиться в спальный контейнер. Ширина люка была около трех футов, находился он на уровне его пояса. Часовой механизм застыл на цифре ноль: доктор Френсис перевел его на двенадцать часов вперед,

* * *

Оказавшись в кабинете полковника Чалмерса, доктор отогрелся, сев поуютнее, и подробно рассказал о главных событиях минувшего дня. Он был вполне удовлетворен.

— Я был бы рад, Пол, — промолвил он в заключение, — если бы у тебя появилась возможность самому повстречаться и побеседовать с нами. Словесная дуэль с такими яркими личностями, как Гренджер или Петерс, — это совсем не то, что телевизионное наблюдение за ними.

— Согласен, что это замечательные люди и все остальные — тоже, и глубоко печально то, что они там замурованы совсем зря.

— Абсолютно не зря, — возразил Френсис. — Любая крупица информации, полученная с их участием, станет драгоценной, когда запустят первые космолеты. «Да, если их только запустят когда-нибудь», — пробурчал Чалмерс, но доктор, не ответив, продолжил: — Несколько тревожат меня лишь Зенна и Абель. Возможно, стоит ускорить их свадьбу. Не возмущайся, девушка в свои пятнадцать лет уже вполне созрела, а для Абеля этот брак может стать очень полезным, он обретет душевное равновесие, перестанет столько размышлять.

Чалмерс недовольно поморщился.

— Идея, может быть, и достаточно интересная, но брак между детьми пятнадцати и шестнадцати лет… Ты что, Роджер, не понимаешь, какой скандал поднимется? Судебные власти, всякая пуританская общественность поднимет дикий визг…

Френсис отмахнулся от его слов.

— А для чего ставить их в известность? Абель создает нам крупные проблемы. Мальчишка чересчур сообразителен. Представь, он самостоятельно догадался, что Станция — это космический корабль, только не мог это точно сформулировать. После того как мы приступили к медленному снятию психоблокады, он будет узнавать все больше и больше, и помешать этому будет нелегко. И вполне возможно, особенно при вашем разгильдяйстве, что он все поймет, Ты видел ту тень на экране монитора? Чертовская удача, что Петерса не хватила кондрашка.

Чалмерс согласился.

— Я приведу их в чувство, Роджер. Но пойми и ты, что ошибок полностью избежать нельзя. Парни, работающие снаружи купола, работают на износ, и ты это знаешь. И знаешь, что их работа такая же важная, как у тех, кто трудится внутри.

— Я знаю это. Самое неприятное в нашем деле то, что нынешний бюджет совершенно не отвечает задачам сегодняшнего дня, Ведь он не изменяется уже полвека. Здорово было бы, если бы генерал Шорт сумел привлечь внимание официальных органов к нашей работе, выколотил бы для нее дополнительные ассигнования. Он как будто настойчивый человек. — Чалмерс скептически сморщился, но Френсис стоял на своем. — Трудно сказать, что происходит, возможно, ленты стареют, но их воздействие сейчас не так эффективно, как раньше. Может быть, это вынудит нас решиться на значительные ограничения. Мне уже пришлось форсировать развитие Абеля.

— Правильно. Я видел это на мониторе. Ребята из групп обеспечения совершенно вымотались, особенно те, что здесь рядом с нами. Двое из них такие же безумные, как и ты, Роджер, будто из кипятка выпрыгнули. Сейчас они составляют программы на следующие три месяца. Ты же знаешь, какая это титаническая ответственность. И все равно ты должен провести консультации, прежде чем принять такое важное решение. Все-таки Станция — это не твоя экспериментальная студия.

Френсис со смирением выслушал нотацию. Он робко пытался оправдаться:

— Извини, что я так поступил, но положение было критическое. Другого выхода и не было.

Чалмерс сдержанно, но твердо отклонил его извинения.

— Я этого не нахожу. Считаю, что ты здорово переборщил со своей перестраховкой. Кто тебя дергал за язык говорить парню, что он никогда не долетит до планеты? Это приведет лишь к тому, что чувство замкнутости у него возрастет. Что будем делать, если решат сократить срок полета?

Френсис посмотрел на собеседника растерянно:

— Но ведь ни о чем подобном даже не помышлялось?

Чалмерс помедлил с ответом.

— Роджер, очень прошу, не принимай все, что происходит, с такой горячностью. Постоянно внушай себе: «Они совсем не летят к Альфа Центавра». Они работают здесь, на Земле, и если правительство примет такое решение, то уже завтра их выпустят со Станции. Да, по закону для этого необходимо согласие парламента, но за ним дело не станет. Этот эксперимент начался полвека назад, и сейчас многие авторитетные люди полагают, что он чрезмерно затянулся. После того как колонизация Марса и Луны не принесла ожидаемого эффекта, космические программы теряют популярность, а с нею и ассигнования. Бытует мнение, что большие средства улетают лишь на потребу садистов с психологическим уклоном.

— Хоть ты-то понимаешь, что это чушь? — возмутился Френсис. — Допустим, что я малость чокнутый, но на чистоте экспериментов это никак не отражается. Если ты планируешь послать группу людей в космический полет на Альфа Центавра, самое надежное — это прокрутить такое путешествие, не отрываясь от Земли. Тогда возможно предусмотреть, во что смогут вылиться малейшие моргания и покашливания. Если бы сделали это раньше, то сейчас бы располагали знаниями, которые спасли бы от гибели наши лунные и марсианские колонии.

— Все правильно. Но речь идет не об этом. Пойми же, что прежде, когда существовала мода на космические путешествия, предложение засадить на сотню лет небольшой человеческий отряд в космолет получало широкое одобрение, особенно среди энтузиастов особого пошиба. Но теперь эйфория схлынула, большинство относится к нашему маленькому людскому виварию с глубоким отвращением. То, что начиналось в духе великих географических открытий, превратилось в какой-то жестокий фарс. В некотором смысле мы шагнули вперед — то, что микрообщество из трех семей обрело дифференцированные социальные функции, ни о чем особенном не говорит. Это не есть положительный результат наших опытов. А вот их легковерие ко всему, что мы хотим им внушить, возможность манипулировать ими — результат прямо отрицательный. — Чалмерс через стол наклонился к собеседнику. — Признаюсь только тебе, Роджер, строго конфиденциально, что назначение генерала Шорта связано именно с идеей свернуть весь наш проект. На это может уйти немало лет, но можешь не сомневаться, что к этому дело и придет. И вот тут и возникнет вопрос, что сказать всем этим людям, прежде чем вывести их на Землю.

Френсис мрачно поглядел на Чалмерса.

— И ты тоже за свертывание эксперимента?

— Да, Роджер. Откровенно говоря, думаю, что его даже начинать было нельзя. Преступно насиловать этих людей, как это сейчас происходит, — начиная с регулярных гипнотических вмешательств, кончая принудительным обучением и воспитанием детей. Вспомни, ты же только что готов был уложить в постель двух несовершеннолетних, лишь бы те поменьше думали. Тебе даже в голову не пришло посмотреть на свой бред под ракурсом унижения человеческого достоинства. Вспомни о том, какие ограничения возникают вследствие выборочного образования, вспомни о растущей отчужденности — ведь Петерс и Гренджер порою по нескольку суток проводят в одиночестве, — о том, насколько ненормально, что всю эту кошмарную обстановку на Станции они воспринимают спокойно и считают свою жизнь вполне сносной. Да, я считаю, что растущее противодействие проекту вполне оправдано.

Френсис глянул на купол, где копошилась группа людей.

Сейчас они грузили в так называемый «пищевой бункер» так называемые «прессованные полуфабрикаты» (на самом же деле наборы замороженных продуктов с тщательно содранными этикетками). Завтра, когда Бейкер с женой подберут по справочнику очередное меню, нужные продукты перекочуют отсюда на космолет. Френсис и сам понимал, что для многих дело его жизни выглядело как циничное жульничество.

Он негромко произнес:

— Те, кто это начинал, были добровольцами. Они знали, на что пошли, и примут то, к чему придут. И как же именно Шорт собирается их высадить? Он что же, отвинтит люк и свистнет им?

Чалмерс с трудом заставил себя улыбнуться.

— Он не дурак, Роджер. Он, как и мы, переживает за тех, кто на Станции. Да, половина из них может за пять минут сойти с ума, старики в первую очередь. Но ты не волнуйся и не терзай себя, уже то, чего мы достигли, доказывает полную эффективность эксперимента.

— Нельзя говорить об эффективности, пока не произведена «высадка». А прекратить его досрочно — это значит расписаться в беспомощности. В нашей, а не в их. Нельзя не смотреть в глаза фактам, какими бы мерзкими или противными они ни казались. Но мы должны сделать все, чтобы эти четырнадцать человек продолжили свой полет.

Чалмерс пристально взглянул на Френсиса.

— Четырнадцать? Ты не оговорился? Ведь их тринадцать. Уж не хочешь ли ты остаться с ними, Роджер?

* * *

Корабль прекратил вращение. Когда Абель за своим рабочим столом в помещении Администрации намечал план пожарных учений завтрашнего дня, он вдруг осознал, что движение остановилось. Все утро, прогуливаясь по космолету — Абель уже почти отказался от термина «Станция», — он испытывал странное ощущение, будто его что-то тянет к стене, словно он падает набок.

Когда он сказал об этом отцу, тот ответил кратко:

— Руководство кораблем — дело капитана Петерса. На вопросы об особенностях полета тебе ответит он.

Ответ отца не удовлетворил Абеля. За два последних месяца его возросший интеллект будто штурмовал все, что возникало рядом с ним, скрупулезно анализируя любое жизненное проявление на Станции. В подсознании открылся огромный клад символов, абстракций, терминов. Тайное становилось явным, и Абель наслаждался своими вновь полученными знаниями,

В столовой за обедом он истерзал младшего Петерса градом вопросов, особенно о чудовищной параболе полета их корабля к созвездию Альфа Центавра.

— А какова роль токов, возникающих в корпусе корабля? — допытывался он. Постоянное вращение должно вызвать смещение магнитных полюсов относительно их рассчитанного при проектировании Станции расположения, — Как вы выходите из этой ситуации?


Мэтью был растерян.

— Если честно, я и сам не все понимаю, Наверное, действует автоматика. — Встретив недоверчивый взгляд Абеля, он передернул плечами. — Отец точно все знает. Как бы то ни было, мы идем по намеченному курсу.

— Дай то бог, — сонно пробормотал Абель, Чем чаще он разговаривал с другом о приборах, которыми тот вместе с отцом пользовался в навигационной рубке тем яснее понимал, что роль человека в управлении космолетом ничтожна: проверить аппаратуру, заменить перегоревший предохранитель. Со всем остальным вполне справлялась автоматика, и у Абеля даже возникали подозрения, что труд Петерсов — бессмысленная возня с никчемными, ни на что не влияющими игрушками.

Это было бы очень забавно!

Улыбнувшись своей догадке, Абель решил, что она абсолютно верна. Трудно было представить себе, что столь ответственное дело, как управление полетом, решились бы доверить людям, малейшая ошибка которых могла вызвать самые фатальные последствия, вплоть до столкновения с какой-нибудь звездой. Конструкторы космического судна, несомненно, понимали это и обезопасили все автоматические устройства, сохранив за экипажем самые примитивные обязанности, вроде соблюдения распорядка, чтобы люди верили в то, что именно они управляют полетом.

Как раз здесь и скрывался секрет всей Станции. Никто из обитателей не был ей необходим. Они с отцом могли составлять выверенные, по минутам расписанные планы ежедневных занятий но то были лишь проигрыши различных версий, разработанных автоматическими программами. Вариантов возникало огромное множество, но то обстоятельство что он мог удалить Мэтью Петерса из столовой не в половине первого, а на тридцать минут раньше, совсем не доказывало, что он может изменить жизнь своего друга. Образцы заданий выдавались компьютером, меню разрабатывалось тоже машинами. Расписание пожарных тревог, учебных занятий, списки дневных и ночных дежурств с указанием, кто кого должен подменить в случае болезни, — все это составлялось с помощью механизмов и не оставляло места самостоятельному творчеству.

Когда-нибудь, думал юноша, я уберу из своей программы гипнозанятие. Он начинал понимать, что гипноз приводил к блокированию его мозга от различной информации, снижая его восприимчивость. В самом корабле таилось нечто необъяснимое, и это позволяло предположить, что в нем имеется значительно больше, чем…

— Привет, Абель, ты какой-то сосредоточенный, — сказал доктор Френсис, садясь рядом. — О чем думаешь?

— Вообще-то я просчитывал одну версию, — быстро заговорил юноша. — Судите сами: каждый обитатель Станции нуждается в день в трех фунтах пищевых продуктов, или примерно в полутонне в год. Значит, весь запас, даже без всякого резерва на первое время после посадки корабля, составит примерно восемьсот тонн. Нетрудно подсчитать, что на корабле должно находиться одного продовольствия не меньше тысячи пятисот тонн. Это весомый груз.

— Только на первый взгляд, Абель. Наша Станция — лишь малая часть звездолета. Основные реакторы, резервы топлива, содержимое складов весят в целом не меньше тридцати тысяч тонн. Это и создает силу притяжения, которая удерживает нас на поверхности Станции.

Абель отрицательно покачал головой.

— Тут что-то не то, доктор! Притяжение, которое мы испытываем, должно вызываться влиянием гравитации звездных скоплений. Если это не так, то масса корабля должна составлять что-то около 6 х 10! 20 тонн.

Доктор с интересом смотрел на Абеля, понимая, что юноша загнал его в тупик. Масса, которую назвал Абель, приближалась к массе Земли.

— Это очень нелегко рассчитать, мальчик. Я рекомендовал бы тебе не задумываться над такими вопросами. Зачем отбивать хлеб у капитана Петерса?

— Я и не собираюсь залезать в сферу звездной механики, — успокоил врача Абель. — Это просто небольшая тренировка в расчетах. Вы не думаете, доктор, что для этого можно было бы пойти даже на отступление от инструкции. Возьмем, к примеру, проблему длительной изоляции. Что если искусственно повлиять на маленькую группу людей, скажем, отделить их от всего остального экипажа, и психически вынудить к тому, чтобы они считали, что вновь очутились на Земле. Это был бы чрезвычайно интересный эксперимент, доктор.

* * *

Дожидаясь в зале заседаний, когда же генерал Шорт завершит свое нелегкое сообщение, Френсис еще и еще раз вспоминал внезапное предложение Абеля; он размышлял о том, как бы этот юноша, с его восторженным оптимизмом, реагировал на сосредоточенные и чинные лица собравшихся.

— …Я, как и все вы, господа, сожалею о том, что эксперимент обречен, но таково решение Департамента Космических Исследований, и мы не можем его оспаривать. Конечно, перед нами стоит трудная задача. Нам придется продвигаться поэтапно, с тем чтобы экипаж постепенно свыкся с мыслью, что через какое-то время их ожидает мягкое парашютирование на Землю. — Генерал Шорт был крепким, энергичным человеком, лет пятидесяти, со скульптурными чертами лица и добрыми глазами. Он повернулся к доктору Кершу, отвечавшему за вопросы выживаемости и здоровья обитателей Станции. — Из ваших пояснений, доктор, вытекает, что времени, которое нам отведено, может катастрофически не хватить. Видимо, и этот Абель способен задать нам перцу…

Керш улыбнулся.

— Да, я слышал его разговор с доктором Френсисом. Он предложил провести эксперимент с небольшой группой членов экипажа для проверки их выживаемости в условиях изоляции, это же надо придумать! Он предполагает, что экипаж звездолета в составе двух человек может провести не меньше двух лет до того момента, как они начнут испытывать неприязнь друг к другу.

Капитан Сэнджер, руководитель группы механиков, дополнил:

— Мало того, он попробовал избежать гипнообучения. Вложил в наушники прослойки из пенопласта, которые блокируют девять десятых ультразвука. Мы столкнулись с этим, когда лента энцефалографа перестала реагировать на альфа-волны. Сначала мы решили, что поврежден кабель, но, прибегнув к монитору, увидели, что глаза парня не закрыты. Он просто думал о чем-то своем.

Френсис постучал пальцами по крышке стола.

— Все равно, это неважно, та ультразвуковая лекция была посвящена всего-навсего системе антилогарифмов из четырех цифр.

— Надо радоваться, что он ее не слушал, — развеселился Керш. — А то он смог бы сообразить, что эллиптическая орбита движения Станции проходит в стороне от Красной звезды спектрокласса «I» на удалении в 93 миллиона миль.

— А как вы объясните это уклонение от гипнозанятий, доктор Френсис? — спросил генерал и, когда доктор растерянно промолчал, продолжил: — Считаю, что этим делом нужно заняться быстро и ответственно. Начиная с этого момента, мы должны строго следовать программе.

Френсис меланхолично сказал:

— Абель самостоятельно возвратится к гипноурокам. Совсем не нужно что-то форсировать. Через какое-то время без традиционного каждодневного контакта он остро «ощутит свое одиночество. Ультразвуковые гипнопеды настроены на тембр голоса его матери, если он долго не будет слышать ее, то это выбьет его из колеи, он почувствует себя всеми покинутым.

Шорт кивнул, показывая, что все понял, и снова переключился на доктора Керша:

— Доктор, а сколько, по вашему мнению, потребуется времени, чтобы обеспечить их возвращение? И учтите, что с них будет снят всякий контроль и что журналисты и телевизионщики накинутся на них, как безжалостные псы.

Керш тщательно взвешивал свои слова.

— Генерал, это потребует большого срока. Придется пересмотреть все программы гипноучебы… возможно, отправной точкой станет инсценирование столкновения с метеоритом… Учитывая все… три года, может быть, пять. А возможно, и еще больше.

— Понял. А ваше мнение, доктор Френсис?

Френсис, стиснув пальцами карандаш, решился на последнюю попытку.

— Этого не знает никто. Обеспечить их возвращение. Как вы это вообще понимаете, генерал? Чье возвращение мы хотим обеспечить? — И он, не выдержав, нервно бросил. — Сто лет.

За столом приглушенно засмеялись. Генерал Шорт тоже улыбнулся, не скрывая своей симпатии к Френсису.

— Доктор, это же вдвое больше, чем было отпущено на весь наш эксперимент. Вы хватили лишку.

Френсис стоял на своем.

— Вы кое-что забыли, генерал. В основе проекта лежало задание добраться до Альфа Центавра. Возвращение на Землю не планировалось. — К собравшимся возвратилась серьезность, но Френсис все равно злился на себя; конфликт с Шортом ничего хорошего не сулил.

Но генерал как будто не был обижен.

— Отлично, мы и без того понимали, что это потребует определенного времени. — И, поглядев на Френсиса, рассудительно прибавил: — Главная наша цель — спокойствие и благополучие экипажа Станции, а отнюдь не наше с вами; если это потребует сотни лет, то они ровно столько и получат. Сообщу вам, что чинуши из департамента считают что можно уложиться в пятнадцать лет. Как минимум. — Сидящие за столом люди задвигались, обмениваясь репликами. Френсис с изумлением смотрел на генерала. Он думал о том, что за полтора десятилетия могут произойти самые непредвиденные события, которые, возможно, изменят общественное мнение и возродят благожелательное внимание к космическим путешествиям.

— Департамент согласен на продолжение эксперимента, но ставит условием обязательное сокращение ассигнований на эти цели. Помимо этого, мы будем обязаны постепенно подготовить обитателей Станции к мысли о том, что они выполнили свое задание — завершили разведку трассы полета — и теперь, получив данные чрезвычайной важности, возвращаются на Землю. Когда они покинут звездолет, то будут встречены, как настоящие герои. Это должно помочь им адаптироваться к необычности незнакомого им мира. — Шорт обвел собравшихся взглядом, ожидая их реакции на это сообщение. Керш отвел глаза, уставившись на свои пальцы. Сэнджер и Чалмерс растерянно листали свои пометки.

Прежде чем взять слово, Френсис сосредоточился. Он вполне отдавал себе отчет, что другой возможности спасти эксперимент уже не появится. Все остальные, независимо от того, насколько они с ним согласны, не пойдут на конфликт с Шортом.

— Мне очень жаль, генерал, но это неосуществимо, — медленно произнес он, — хотя понимание департамента и лично ваше непредвзятое отношение к этому вопросу импонируют. План, с которым вы нас ознакомили, выглядит убедительным, но он не жизнеспособен. — Он выпрямился в кресле и заставил себя излагать свои мысли ясно и четко. — Генерал, всем обитателям Станции последовательно внушали, что они замкнутая община, которая никогда не вступит в контакт с себе подобными. Это внедрилось в их подсознание и психику. Никому не под силу так изменить всю их психическую сущность; для них это равноценно тому, что поставить их мир с ног на голову. Попытка сделать это обречена, так же как мысль заставить рыбу бежать. Если вы начнете корректировать их психические стереотипы, это может вызвать стресс, равный по силе такому, который превращает нормального человека в опасного для общества маньяка.

Френсис взглянул на доктора Керша и увидел, что тот с важным видом кивает головой.

— Должен вам сказать, генерал, что предложение (к слову, вполне логичное) о том, что все эти люди рады будут покинуть Станцию, ошибочно. И вы, и работники Департамента Космических Исследований неправы. Если бы экипажу Станции предложили выбирать между куполом и Землей, они выбрали бы первое. Золотая рыбка предпочитает аквариум.

Шорт помедлил с ответом, обдумывая то, что сказал Френсис.

— Допустим, что все так и есть, доктор, — наконец произнес он. — Ну и что же с того? Все равно мы не получим больше пятнадцати, максимум не больше двадцати пяти лет.

— Остается одно, — горько ответил Френсис. — Следует продолжить эксперимент, не изменяя заданной направленности, с одним дополнением: нельзя разрешать им вступать в брак и заводить детей. Через четверть века живыми останутся только самые младшие, а еще лет через пять умрут все. Жизнь на Станции продолжается немногим больше сорока пяти лет. Абель, когда ему стукнет тридцать, будет уже пожилым человеком. А к тому времени, когда они начнут вымирать, все наверняка потеряют интерес к ним.

Наступило долгое молчание, которое прервал Керш:

— А ведь это лучшее решение, генерал. Достаточно гуманное, сохраняющее первоначальную направленность эксперимента и не противоречащее установкам департамента. Исключение деторождения — это очень небольшая коррекция той программы, которая вносилась при гипнообучении. Оно только усугубит ощущение изолированности от всего мира и усилит у них чувство, что они никогда не достигнут цели своего полета. Если мы несколько перестроим программу, изменим направленность лекций, отказавшись от акцентирования внимания на необходимости достигнуть Альфа Центавра, то они постепенно переродятся в незначительную изолированную группку, такую же, как и остальные обреченные на вымирание общины.

Чалмерс поддержал его:

— И к тому же, генерал, все это можно и должно готовить исподволь: по мере того, как люди будут уходить из жизни, следует постепенно закрывать Станцию, с тем, чтобы к самому концу открытым остался лишь один этаж, а то и всего две-три кабины.

Шорт встал, приблизился к окну и долго смотрел через его прозрачное стекло в раме из светлого металла на величественный купол в центре ангара.

— Страшная мысль, — произнес он. — Совершенно безумная. Но похоже, что вы правы, когда говорите, что иного выхода у нас нет.

* * *

Бесшумно скользя среди грузовиков, замерших в тени ангара, Френсис чуть помедлил, чтобы взглянуть на светлые окна административного корпуса. Несколько человек из ночной смены, преодолевая дремоту, вели по мониторам наблюдение за спящими обитателями Станции.

Френсис выбрался из темноты и подбежал к звездолету. Поднялся по трапу до люка, расположенного на тридцатифутовой высоте. Открыл внешний люк, прошел внутрь и запер его. Затем он открыл крышку внутреннего люка, миновал спальный контейнер и оказался в своей кабине.

Бледный свет залил экран телевизора, на нем возникли трое дежурных центрального здания. Они покуривали сигареты, развалившись в самых непринужденных позах, всего в футах шести от доктора.

Френсис проверил звук, а затем пощелкал пальцем по микрофону.

Невыспавшийся, в расстегнутой пижаме, полковник Чалмерс подался к экрану, другие дежурные сделали то же.

— Послушай, Роджер, ты ничего этим не добьешься. Департамент и генерал Шорт теперь тем более не отменят своего решения. Уже принят специальный меморандум по этому вопросу. — И так как Френсис смотрел на него с недоверием, он добавил: — Ты их лишь разозлишь!

— Я этого не боюсь, — возразил доктор. — Слишком уж часто нарушаются договоренности. Находясь здесь, я во всяком случае, могу наблюдать за происходящим. — Он строго контролировал свою осанку, манеру держаться и говорить, так как понимал, что камера фиксирует каждый его жест; необходимо было произвести самое внушительное впечатление. Несомненно, Шорт примет все меры, чтобы не вспыхнул скандал. Если убедить его, что Френсис не думает торпедировать проект, генерал наверняка оставит его на Станции.

Сосредоточенный Чалмерс подался вперед вместе с креслом.

— Роджер, продумай все еще раз, не спеши. Ты даже не представляешь, какой взрыв можешь вызвать. Пойми, что извлечь тебя наружу ничего не стоит — эту ржавую банку любой ребенок продырявит тупым консервным ножом.

— А вот этого делать я вам не советую, — спокойно парировал Френсис. — Я перебазируюсь на этаж С, и любая попытка найти меня станет известна всем. Уверяю, что я не собираюсь тормозить работу по отказу от эксперимента. И уж, конечно, не буду заниматься сводничеством малолетних. Но я уверен, что нужен экипажу космолета, причем куда больше, чем восемь часов в сутки.

— Френсис, — заорал Чалмерс. — Неужели ты не понимаешь, что обратного пути у тебя не будет? Ты ведешь себя, как самоубийца. Изолируясь в этом аквариуме, ты обрекаешь себя на бесконечную дорогу в никуда!

За секунду до того, как навсегда прервать связь, Френсис резко ответил:

— Не в никуда, господин полковник, а к созвездию Альфа Центавра.

* * *

Френсис со вздохом облегчения опустился на узенькую койку в своей каюте. Он хотел чуточку отдохнуть перед тем, как пойти ужинать. Весь день промелькнул в хлопотах, — он готовил перфоленты для Абеля, и его глаза до сих пор болели от долгого изучения тысяч крохотных дырочек, которые он сам и прокалывал. Восемь часов без отдыха он находился в каморке-изоляторе с закрепленными на груди, локтях и коленях электродами, а Абель замерял ему пульс и давление.

Эти наблюдения были абсолютно непохожи на те, которые Френсис ежедневно проводил над экипажем и которые Абель обрабатывал сейчас для своего отца. Доктору стоило великого труда терпеть эти длительные и трудные замеры. Первоначально Абель изучал на нем воздействие специально подобранного ряда команд, что позволило вывести бесконечную обучающую функцию. Потом он заставил врача запоминать значение числа «пи» до тысячного знака по математическому справочнику. И, наконец, он убедил Френсиса согласиться на куда более трудный тест — речь шла о получении абсолютно случайного цифрового ряда. В те моменты, когда доктору это надоедало или он уставал, он переходил на какую-то упорядоченную закономерность или натыкался на части какой-то сложной прогрессии. Однако компьютер, контролировавший опыты, немедленно звуковым сигналом реагировал на ошибку, и Френсису приходилось начинать все сначала. После нескольких часов работы компьютер издавал звук тревоги уже с интервалом в несколько секунд, словно обозлившийся шмель. В этот вечер опутанный проводами доктор едва пробрался к дверям и с большой тревогой обнаружил, что они заперты (по версии Абеля, дабы противопожарные учения не мешали проведению наблюдений). Через маленький глазок в дверях он увидел, что в соседней комнате нет никого, кроме бесконтрольного компьютера.

Когда, в конце концов, его стук услышал Абель, находившийся в дальнем конце большой лаборатории, юноша чуть ли не с бранью набросился на доктора, возмущенный тем, что Френсис прерывает эксперимент.

— Дьявольщина! Я уже три недели прокалываю твою перфоленту, — Френсис мрачно смотрел на Абеля, грубо срывавшего с доктора датчики вместе с кусочками пластыря. — Случайный цифровой ряд — совсем не такое простое дело, как кажется. Порой я теряю чувство реальности (иногда он начинал думать, что именно этого Абель и добивается). Ты должен иметь хоть каплю сочувствия.

— Но ведь тест рассчитан на трехдневный срок, доктор, — терпеливо повторял Абель, — причем самые важные данные получаются в заключительные часы. Самое главное — классификация ваших ошибок. Незавершенный эксперимент теряет всякий смысл.

— Да он и так не имеет никакого смысла. Большинство математиков убеждены, что моделирование случайного ряда вообще невозможно.

— А если предположить, что оно все-таки возможно? — стоял на своем Абель. — Ведь прежде чем приступить к апериодическим числам, мы все просчитывали.

Но Френсис закусил удила.

— Абель, достаточно. Возможно, я постарел и утрачиваю сообразительность. Но кроме всего у меня есть основные обязанности, и я не имею права их не выполнять.

— Они почти не отнимают времени, доктор. Если быть честным, вы мало что делаете сейчас.

Доктор не мог возразить против этого. За тот год, что он безвыходно провел на Станции, Абель сильно изменил распорядок дня ее обитателей, что позволило ему выделить много свободного времени для их с врачом совместных опытов. Тем более что в гипнолектории доктор не появлялся, прекрасно понимая, что Чалмерс и Шорт могут очень эффективно использовать против него силу ультразвукового внушения.

Жизнь на корабле далась Френсису куда трудней, чем он рассчитывал вначале. Ежедневные ритуалы, отсутствие разрядки, особенно интеллектуальной, — книг на Станции вообще не было — все больше и больше выбивали его из колеи. Он начинал заражаться тупой апатией, которая охватила уже почти весь экипаж. Мэтью Гренджер, откровенно счастливый тем, что Абель взвалил на себя все обязанности по программированию, изолировался в своей каюте, возясь с поломанным хронометром; отец и сын Петерсы практически не выходили из навигационной рубки. Женщин вообще не было ни видно, ни слышно, они словно растворились в рукоделиях и праздной болтовне. Иногда Френсис с горькой насмешкой говорил себе: «А ведь я порой близок к тому, чтобы, как и они, поверить в то, что мы действительно на пути к Альфа Центавра. Вот бы порадовался генерал Шорт, если бы узнал об этом».

Когда в половине седьмого он пришел ужинать, то выяснилось, что пятнадцатиминутная задержка дорого ему обошлась.

— Сегодня в двенадцать часов дня режим вашего питания стал другим, — информировал его Бейкер, захлопывая раздаточное окошко. — У меня уже ничего не осталось.

Френсис пытался усовестить его, но Бейкер был неумолим.

— Я даже не подумаю ради вас торчать у подъемника лишь потому, что вам лень было ознакомиться с сегодняшним расписанием, доктор.

Покинув столовую, Френсис столкнулся с Абелем и попробовал убедить его вмешаться в этот дурацкий конфликт.

— Ты даже не поставил меня в известность, Абель. А ведь я весь день провел, словно привязанный, к твоей глупой автоматике.

— Но пока вы возвращались в лабораторию, доктор, — сразу же возразил Абель, — вы трижды проходили мимо объявлений. А ведь их вывешивают для того, чтобы люди читали. В любое время что-то может измениться, а вы даже и не узнаете. Простите, но вам придется теперь потерпеть несколько часов.

Доктор возвратился к себе в полном убеждении, что внезапное изменение распорядка дня — отмщение Абеля за перерыв в совместных исследованиях. Надо подумать о том, чтобы казаться более гибким, иначе парень сделает его жизнь на Станции невыносимой. Он может просто затравить его. А бегство с космолета сейчас стало уже невозможным. Вход в контейнер был заблокирован, и любой, кто рискнул бы нарушить запрет, автоматически получил бы двадцать лет тюрьмы.

После часового отдыха он заставил себя подняться на этаж Б для проверки герметичности переборок, окружающих метеоритный экран. Он всем своим видом демонстрировал подчеркнуто серьезное отношение к своим служебным обязанностям: видимость сотрудничества с другими членами экипажа, которую он охотно имитировал, приносила ему удовлетворение.

Датчики были размещены на контрольных пунктах с интервалом в десять ярдов по периметру ленты, опоясывавшей главный коридор. Полное одиночество посреди тикающих или попискивающих аппаратов космолета приносило ему великолепное ощущение свободы и независимости.

— Земля, конечно, вращается вокруг Солнца, — приговаривал он, выверяя механизмы. — В то же время вся Солнечная система перемещается в сторону созвездия Лиры, преодолевая за секунду четыреста миль. Вопросы интенсивности иллюзий достаточно не изучены.

Вдруг что-то вмешалось в эти его раздумья вслух.

Указатель давления чуть дрогнул. Стрелка прибора колебалась между отметками 0.0010 и 0.0015 Паскаля. Внутри корпуса давление всегда чуть превышало атмосферное, что не позволяло наружной пыли проникнуть через даже микроскопические щели. По сценарию эксперимента аварийные переборки были необходимы для того, чтобы при повреждении космолета, связанном с выходом из строя систем вентиляции, заблаговременно переправить людей в герметичные контейнеры.

На секунду доктор запаниковал — ему подумалось, что генерал Шорт все-таки пытается силой вернуть его, — однако отклонение внутреннего давления было столь незначительным, что говорило скорее о появлении какой-то щелки в корпусе корабля. Но стрелка тут же возвратилась на нулевую отметку. Одновременно за углом в радиальном коридоре прозвучали шаги.

Френсис быстро укрылся за стойкой аппаратуры. Старик Петерс последние месяцы перед своей смертью часто уходил от остальных и часами в полном одиночестве бродил по коридорам, очевидно, сооружая какой-то тайник для пищи за одной из ржавеющих плит.

Когда звуки шагов стали затихать, Френсис осторожно заглянул в боковой коридор.

— Абель?!

Доктор наблюдал, как у него на глазах Абель быстро поднимался по трапу, а потом медленно тронулся следом за ним, проверяя серую металлическую обшивку стен в поисках тайника. В конце коридора к стене прилепилась маленькая противопожарная будка, а на полу ее виднелась прядь белых волосков.

Асбестовое полотно!

Френсис проник в будку и за какие-то секунды обнаружил пластинку размером десять на шесть дюймов, закрепленную ржавой проволокой. Она без труда отодвинулась и открыла взгляду еще одну точно такую же пластинку, висящую на обыкновенном ржавом крючке.

Чуть помедлив, он поднял крючок и отодвинул пластинку.

И сразу же увидел, что перед ним ангар!

На земле при свете мощных рефлекторов велась разгрузка продуктов из длинного ряда грузовиков. Неизвестный ему сержант, срывая голос, руководил хозяйственной командой. Справа было отлично видно административное здание, а за его окнами Чалмерс и вся ночная смена.

Отверстие было прорезано как раз под трапом, который надежно скрывал его от глаз тех, кто находился в ангаре. Повреждение асбеста было таким крохотным, что подвижная пластинка была совершенно незаметна. Френсис внимательно осмотрел все и, увидев, что крючок из проволоки был таким же ржавым, как вся плита, решил, что отверстием пользовались уже лет тридцать — сорок.

Он понял, что уже старый Петерс систематически приходил сюда и прекрасно знал, что вся Станция — не что иное, как чудовищный камуфляж. И все-таки он скрыл это от остальных, сообразив, что известие об этом может обернуться для них страшным ударом, А может быть, он решил, что лучше остаться капитаном псевдокорабля, чем покинуть его и превратиться в объект дотошного внимания тех, кто запер их всех здесь.

Очевидно, он не в силах был носить эту тайну в себе. Он не стал ничего рассказывать своему суровому и молчаливому сыну, а нашел другого — мальчика с гибким умом и воображением, способного не просто хранить тайну, а даже найти ей практическое применение. Никто не знает, по каким соображениям этот другой пошел тем же путем, тоже решив навсегда остаться на Станции, отлично зная, что все равно станет капитаном корабля и уже никто не помешает ему беспрепятственно проводить широкие эксперименты по сравнительной психологии.

Этот человек мог и не знать, что доктор Френсис совсем не полноправный обитатель Станции. Но его безупречное понимание программирования, пристальное внимание к вопросам космической навигации и полное пренебрежение к собственной безопасности — все это убедительно доказывало только одно:

АБЕЛЬ ЗНАЛ ВСЕ!

Сторожевые башни

На следующий день в сторожевых башнях неизвестно почему поднялась суматоха. Замечено это было утром, а ближе к полудню, когда Рентелл вышел из гостиницы, чтобы повидаться с миссис Осмонд, непонятная деятельность была в разгаре. По обеим сторонам улицы люди стояли у открытых окон и на балконах, взволнованно перешептывались и показывали на небо.

Обычно Рентелл старался не обращать внимания на сторожевые башни — у него вызывали возмущение любые разговоры о них, — но сейчас, укрывшись в тени стоявшего в начале улицы дома, он принялся рассматривать ближайшую. Она как бы парила метрах в шести над Публичной библиотекой. Впечатление было такое, что застекленное помещение в нижнем ярусе полно наблюдателей — они возились, как показалось Рентеллу, вокруг полусобранного огромного оптического механизма, то закрывая, то открывая при этом окна. Рентелл посмотрел по сторонам — башни, отстоящие друг от друга метров на сто, как бы заполняли собой небо. Во всех, судя по вспышкам света, возникавшим, когда на открываемое окно падал солнечный луч, кипела аналогичная деятельность.

Старик в потрепанном черном костюме и рубашке апаш, обычно слонявшийся около библиотеки, пересек улицу, подошел к Рентеллу и встал рядом с ним в тени.

— Не иначе как они что-то там затевают. — Он приложил ладони козырьком к глазам, озабоченно глядя на сторожевые башни. — Никогда раньше такого не видел.

Рентелл внимательно посмотрел на него. Как бы ни был старик встревожен, все же он явно испытывал облегчение при виде начавшейся в башнях суеты.

— Я бы не стал беспокоиться попусту, — заметил Рентелл. — Хорошо, что там вообще хоть что-то происходит.

Не дожидаясь ответа, он повернулся и зашагал прочь. Через десять минут он дошел до улицы, где жила миссис Осмонд, и все это время упорно не поднимал глаз от мостовой и не глядел на редких прохожих. Над улицей, прямо по центру, нависали четыре сторожевые башни. Примерно из половины домов уже выехали их обитатели, и нежилые здания постепенно, но неотвратимо ветшали. Обычно во время прогулки Рентелл внимательно рассматривал каждый частный дом, прикидывая, не снять ли ему его и не переехать ли из гостиницы, но сейчас движение в сторожевых башнях вызывало у него беспокойство, какого раньше он и предположить не мог, а посему на этот раз мысли его были далеки от жилищного вопроса.

Дом миссис Осмонд находился в глубине квартала, распахнутые ворота покачивались на ржавых петлях. Рентелл, помедлив у росшего рядом с тротуаром платана, решительно пересек садик и быстро вошел в дом.

В это время дня миссис Осмонд обычно загорала на веранде, но сегодня она сидела в гостиной. Когда Рентелл вошел, она разбирала старые бумаги, которыми был набит небольшой чемоданчик.

Рентелл даже не обнял ее и сразу подошел к окну. Шторы были приспущены, и он их поднял. Метрах в тридцати возвышалась сторожевая башня, нависая над опустевшими домами. Наискосок за горизонт уходили рядами башни, полускрытые яркой пеленой.

— Ты считаешь, что тебе обязательно надо было приходить? — беспокойно осведомилась миссис Осмонд.

— Почему бы и нет? — спросил Рентелл. Он рассматривал башни, засунув руки в карманы.

— Но если они станут следить за нами, то заметят, что ты ходишь ко мне.

— На твоем месте я бы меньше верил разным слухам, — спокойно ответил Рентелл.

— Что же тогда все это значит?

— Не имею ни малейшего представления. Их поступки могут быть в той же степени случайны и бессмысленны, как и наши. Возможно, они и в самом деле собираются установить за нами надзор. Но какое имеет значение, если они только смотрят?

— В таком случае тебе вообще не нужно больше приходить! — воскликнула миссис Осмонд.

— Но почему? Не думаю, что они могут видеть сквозь стены.

— Не так уж они глупы, — бросила миссис Осмонд. — Они скоро сообразят, что к чему, если уже не сообразили.

Рентелл отвел взгляд от башни и терпеливо посмотрел на миссис Осмонд.

— Дорогая, в твоем доме нет подслушивающей аппаратуры. Потому им неизвестно, чем мы занимаемся: теологической беседой или обсуждением эндокринной системы ленточного червя.

— Только не ты, Чарлз, — захихикала миссис Осмонд. — Только уж не ты. — Явно довольная своим ответом, она смягчилась и взяла сигарету из шкатулки на столе.

— Возможно, они меня не знают, — сухо произнес Рентелл. — Более того, я совершенно уверен, что не знают. Если бы знали, то не думаю, что я еще находился бы здесь.

Он почувствовал, что начал сутулиться, — верный признак волнения.

— Будут сегодня в школе занятия? — спросила миссис Осмонд, когда он уселся на диване в своей любимой позе, вытянув длинные ноги.

— Трудно сказать, — пожал плечами Рентелл. — Хэнсон утром пошел в Таун-холл, но там, как всегда, ничего не знают.

Он расстегнул куртку и вытащил из внутреннего кармана старый, аккуратно свернутый женский журнал.

— Чарлз! — воскликнула миссис Осмонд. — Где ты его достал?

— Дала Джорджина Симоне, — ответил Рентелл. С дивана можно было видеть сторожевую башню. — У нее полным-полно таких журналов.

Он встал, подошел к окну и задернул шторы.

— Чарлз, не надо! Я же ничего не вижу.

— Потом посмотришь, — ответил Рентелл, опять устраиваясь на диване. — На концерт сегодня идешь?

— Разве его не отменили? — спросила миссис Осмонд, неохотно откладывая журнал.

— Конечно, нет.

— Мне что-то не хочется, Чарлз. — Миссис Осмонд нахмурилась. — А что за пластинки собирается проигрывать Хэнсон?

— Чайковский и Григ. — Рентелл старался заинтересовать ее. — Ты должна пойти. Мы же не можем целыми днями сидеть дома, плесневея от скуки.

— Я все понимаю, — протянула миссис Осмонд капризно. — Но у меня нет настроения. Давай сегодня не пойдем. Да и пластинки мне надоели — я их столько раз слышала.

— Мне они тоже надоели. Но, по крайней мере, это хоть какая-то деятельность. — Он обнял миссис Осмонд и начал играть завитком волос за ухом, позванивая ее большими блестящими серьгами. Когда он положил руку ей на колено, миссис Осмонд встала и отошла, поправляя юбку.

— Джулия, да что с тобой? — раздраженно спросил Рентелл. — У тебя голова болит?

Мисс Осмонд стояла у окна, глядя на сторожевые башни.

— Как ты думаешь, они выйдут оттуда?

— Разумеется, нет! — бросил Рентелл. — С чего ты взяла?

Внезапно он почувствовал, что злится и ему все больше хочется скорей уйти из этой тесной и пыльной комнаты.

Он встал и застегнул куртку:

— Встретимся сегодня в Институте, Джулия. Начало концерта в три.

Миссис Осмонд рассеянно кивнула, открыла дверь и мелкими шажками вышла на веранду, не задумываясь, что ее видно с башен, с отрешенным выражением молящейся монахини на лице.

Как Рентелл и предполагал, на следующий день занятия в школе были отменены. Послонявшись после завтрака по гостинице, он с Хэнсоном пошел в Таун-холл. Единственный чиновник, которого им удалось отыскать, ничего не знал.

— До сих пор мы не получили никаких распоряжений, — объяснил он. — Но можете быть спокойны: как только что-то прояснится, вам сразу сообщат. Правда, насколько я слышал, произойдет это не скоро.

— Таково решение школьного комитета? — спросил Рентелл. — Или это очередная блистательная импровизация секретаря муниципального Совета?

— Школьный комитет больше не функционирует, — сказал чиновник. — А секретаря, боюсь, сегодня нет на месте. — Прежде чем Рентелл смог что-либо вставить, он добавил: — Жалованье вам, конечно, будет продолжать идти. Если хотите, на обратном пути можете заглянуть в финансовый отдел.

Выйдя из Таун-холла, Рентелл и Хэнсон решили выпить кофе. Найдя открытое кафе, они уселись под тентом, поглядывая на сторожевые башни, нависшие над крышами. Деятельность в башнях по сравнению с вчерашним днем существенно уменьшилась. Ближайшая башня находилась в пятнадцати метрах от них, прямо над пустым зданием конторы на противоположной стороне улицы. Окна в наблюдательном ярусе оставались закрытыми, но Рентелл заметил за стеклом мелькавшую время от времени тень.

Наконец к ним подошла официантка, и Рентелл заказал кофе.

— Я соскучился по урокам, — заметил Хэнсон. — Безделье все же ощутимо утомляет.

— Это точно, — согласился Рентелл, — остается только зазвать кого-нибудь в школу. Жаль, что вчерашний концерт не удался.

Хэнсон пожал плечами:

— Может быть, в следующий раз смогу достать новые пластинки. Кстати, Джулия вчера прекрасно выглядела.

Рентелл легким поклоном поблагодарил за комплимент и сказал:

— Надо бы чаще выводить ее в свет.

— Полагаешь, это разумно?

— Что за странный вопрос?

— Ну, знаешь ли, только не в нынешней ситуации, — Хэнсон кивнул на сторожевые башни.

— Не понимаю, при чем здесь это, — отрезал Рентелл. Он терпеть не мог обсуждать свою или чужую личную жизнь и только собрался переменить тему, как Хэнсон перевел разговор в неожиданное русло:

— Может, и ни при чем, но как будто на последнем заседании Совета о тебе упоминали. Кое-кто весьма неодобрительно отзывался о ваших отношениях с миссис Осмонд. — Хэнсон улыбнулся помрачневшему Рентеллу. — Понятно, что ими движет зависть, и ничего больше, но твое поведение действительно многих раздражает.

Сохраняя самообладание, Рентелл отодвинул чашку:

— Не скажешь ли ты мне, какое их собачье дело?

Хэнсон хохотнул:

— Ясно, что никакого. А поскольку у них в руках власть, то я бы советовал тебе не отмахиваться от подобных указаний. — При этих словах Рентелл фыркнул, но Хэнсон невозмутимо продолжал: — Между прочим, через несколько дней ты можешь получить официальное уведомление.

— Что?! — Рентелл взорвался было и тут же взял себя в руки. — Ты это серьезно? — И когда Хэнсон кивнул, он зло засмеялся. — Какие идиоты! Не знаю, почему только мы их терпим. Иногда их глупость меня просто поражает.

— Я бы на твоем месте воздержался от таких замечаний, — заметил Хэнсон. — Я позицию Совета понимаю. Памятуя, что суета в сторожевых башнях началась вчера, Совет, скорее всего, полагает, что нам не следует делать ничего, что могло бы их озлобить. Кто знает, но Совет, возможно, действует в соответствии с их официальным распоряжением.

Рентелл с презрением взглянул на Хэнсона:

— Ты в самом деле веришь, будто Совет как-то связан с башнями? Быть может, простаки и поверят в такую чушь, но, Бога ради, избавь от нее меня. — Он внимательно посмотрел на Хэнсона, прикидывая, кто же мог снабдить его такой информацией. Топорность методов Совета вызывала раздражение. — Впрочем, спасибо, что предупредил. Очевидно, когда мы с Джулией завтра пойдем в кино, публика в зале будет страшно смущена.

Хэнсон покачал головой:

— Нет. В свете вчерашних событий любые зрелищные мероприятия отменены.

— Но почему? Неужели они не понимают, что сейчас нам необходима любая социальная деятельность? Люди попрятались по домам, как перепуганные привидения. Надо вытащить их оттуда, объединить вокруг чего-нибудь. — Рентелл задумчиво посмотрел на сторожевую башню на противоположной стороне улицы, за матовыми стеклами наблюдательных окон мелькали тени. — Надо что-то устроить, скажем, праздник на открытом воздухе. Только вот кто возьмет на себя организацию?

Хэнсон отодвинул стул.

— Осторожнее, Чарлз. Неизвестно, как отнесется Совет к таким затеям.

— Уверен, что плохо.

После ухода Хэнсона Рентелл с полчаса сидел за столиком, рассеянно поигрывая пустой кофейной чашкой и глядя на редких прохожих. В кафе больше никто не заходил, и он был счастлив, что может побыть в одиночестве, которое с ним разделяли сторожевые башни, тянувшиеся рядами над крышами.

За исключением миссис Осмонд, у Рентелла практически не было близких друзей. Его острый ум и нетерпимость к пошлости существенно затрудняли для многих общение с ним. Определенность, отстраненность, не выпячиваемое, но легко ощущаемое превосходство держали людей на расстоянии от Рентелла, хотя многие считали его про себя всего лишь жалким школьным учителем. В гостинице он редко вступал с кем-либо в разговоры. Вообще между собой ее постояльцы общались мало; в гостиной и столовой они сидели, погрузившись в старые газеты и журналы, время от времени негромко переговариваясь. Единственное, что могло стать предметом общей беседы, — это проявление активности в сторожевых башнях, но в таких случаях Рентелл неизменно хранил молчание.

Когда он уже собрался уходить из кафе, на улице показалась коренастая фигура. Рентелл узнал этого человека и хотел было отвернуться, чтобы не здороваться с ним, но что-то в облике прохожего приковывало к себе внимание. Дородный, с выпяченной челюстью, этот человек шел вольно, вразвалку, распахнутое двубортное клетчатое палы о обнажало широкую грудь. Это был Виктор Бордмен, владелец местной киношки, в прошлом бутлегер, а вообще-то сутенер.

Рентелл не был знаком с ним, но чувствовал, что Бордмен, как и он сам, отмечен клеймом неодобрения Совета. Хэнсон рассказывал, что Совет как-то поймал Бордмена на противозаконной деятельности (в результате чего тот понес ощутимые убытки), но выражение неизменного самодовольства и презрения ко всему миру на лице бывшего бутлегера, казалось, опровергало это.

Когда они с Бордменом встретились взглядами, физиономия толстяка расплылась в хитрой ухмылке. Ухмылка была явно предназначена Рентеллу и явно намекала на некое событие, о котором тот еще не знал, — по-видимому, на его предстоящее столкновение с Советом. Очевидно, Бордмен ожидал, что Рентелл безропотно сдастся Совету. Раздосадованный, Рентелл отвернулся и, бросив взгляд через плечо, увидел, как Бордмен расслабленной походкой побрел дальше по улице.

На следующий день активность в сторожевых башнях полностью прекратилась. Голубая дымка, из которой они вырастали, стала ярче, чем на протяжении нескольких предыдущих месяцев, сам воздух на улицах, казалось, искрился светом, отражавшимся от наблюдательных окон. В башнях не ощущалось ни малейшего движения, и небо, пронизанное их бесчисленными рядами, приобрело устойчивую однородность, предвещавшую длительное затишье. Тем не менее Рентелл обнаружил, что нервничает как-то больше, чем раньше. Занятия в школе еще не начались, но ему почему-то совсем не хотелось хотя бы зайти к миссис Осмонд, и он решил после завтрака вообще не выходить из дома, словно чувствуя себя в чем-то виноватым.

Нескончаемые ряды тянущихся до горизонта сторожевых башен напоминали ему, что он скоро мог получить «уведомление» Совета, — не случайно Хэнсон упомянул об этом; и не случайно, что Совет становился обычно наиболее деятелен в укреплении своей позиции, издавая бесчисленные мелочные инструкции и дополнения к ним именно во время каникул.

Рентелл с удовольствием публично оспорил бы полномочия Совета по некоторым формальным вопросам, не имеющим отношения непосредственно к нему самому, — например, по поводу законности постановления, запрещающего собрания на улицах, но даже сама мысль о суете, неминуемой при сборе сторонников, чрезвычайно угнетала его. Хотя никто из жителей города не выступал против Совета, однако большинство несомненно испытало бы тайную радость, узнав о его падении; к сожалению, для создания оппозиции не было подходящего центра. В случае с Рентеллом дело было даже не столько во всеобщем страхе перед Советом и его возможным контактом со сторожевыми башнями — просто вообще кто-либо вряд ли стал бы защищать права Рентелла, в частности — на неприкосновенность его личной жизни.

Как ни странно, но сама миссис Осмонд, казалось, даже не подозревала о том, что происходит в городе. Когда Рентелл зашел навестить ее во второй половине дня, она сделала уборку и находилась в прекрасном расположении духа.

— Чарлз, что с тобой? — упрекнула она, когда он тяжело опустился в кресло. — Ты серьезен, как курица на яйцах.

— Что-то я устал сегодня. Вероятно, из-за жары. — Когда она села на подлокотник кресла, он вяло положил руку на ее бедро, словно пытаясь этим жестом помочь себе. — Похоже, в последнее время Совет стал для меня навязчивой идеей. Я чувствую какую-то неуверенность, надо бы выбраться из этого…

Миссис Осмонд погладила его по голове:

— Единственное, что тебе надо, Чарлз, так это немного материнской любви. Ты ведь так одинок в своей гостинице, среди старичья. Почему бы тебе не снять дом на нашей улице? Я бы тогда могла присматривать за тобой.

Рентелл насмешливо взглянул на нее.

— А может быть, я перееду прямо к тебе? — спросил он, но миссис Осмонд презрительно фыркнула и отошла к окну.

Она взглянула на ближайшую башню.

— О чем, по-твоему, они там думают?

Рентелл небрежно щелкнул пальцами:

— Возможно, они не думают ни о чем. Иногда мне кажется, что там вообще никого нет, а эти движения за стеклами — просто оптические иллюзии. Хотя окна как будто открываются, никто никогда не видел ни одного обитателя. Так что башни могут быть просто-напросто заброшенным зоопарком.

Миссис Осмонд посмотрела на него с горестным изумлением:

— Что за странные метафоры ты выбираешь, Чарлз. Я часто удивляюсь, почему ты не такой, как все, — я бы, например, ни за что не осмелилась сказать то, что говоришь ты. В том случае, если… — Она замолчала, невольно бросив взгляд на сторожевую башню.

Рентелл лениво спросил:

— В каком «том случае»?

— Ну, когда… — раздраженно начала она снова. — Перестань, Чарлз, неужто тебе никогда не становится страшно при мысли об этих башнях, нависающих над нами?

Рентелл медленно повернул голову и взглянул в окно. Однажды он попытался сосчитать сторожевые башни, но сбился и бросил.

— Да, я боюсь их, как Хэнсон, как старики в гостинице, как и все в городе. Но вовсе не так, как мальчишки в школе боятся меня, учителя.

Миссис Осмонд кивнула, неверно истолковав его последнее замечание.

— Дети очень восприимчивы, Чарлз, они чувствуют, что тебе нет до них никакого дела. К сожалению, они еще малы и не понимают, что же происходит в городе.

Она поежилась, закутываясь в кофту:

— Ты знаешь, в те дни, когда они там в башнях за окнами суетятся, я вся разбитая, это ужасно. Я чувствую такую апатию, не в состоянии ничего делать, просто сижу и тупо смотрю в стену. Возможно, я более восприимчива к их… их излучению, чем большинство людей.

Рентелл улыбнулся:

— Возможно. Не позволяй, однако, чтобы они портили тебе настроение. Когда они в следующий раз начнут там возиться, попробуй не поддаваться: надень карнавальную шляпу и потанцуй.

— Что? Господи, Чарлз, ну почему ты всегда иронизируешь?

— Я говорю сейчас совершенно серьезно. Неужели ты веришь всем этим слухам о башнях?

Миссис Осмонд печально покачала головой:

— Переменишься ли ты когда-нибудь… Ты уже уходишь?

Рентелл помедлил у окна.

— Пойду домой, отдохну. Кстати, ты знакома с Виктором Бордменом?

— Когда-то была. А почему ты спрашиваешь?

— Сад рядом с кинотеатром около автомобильной стоянки принадлежит ему?

— Кажется, да. — Миссис Осмонд засмеялась. — Ты решил заняться садоводством?

— В некотором роде. — Помахав на прощанье, Рентелл вышел.

Он решил начать с доктора Клифтона, живущего этажом ниже, прямо под ним. Клифтон был хирургом, но служебные обязанности отнимали у него не более часа в день — в городе болели и умирали редко. Однако доктор, несмотря на опасность утонуть в болоте провинциальной скуки, оказался человеком достаточно деятельным и обзавелся хобби. В комнате он устроил небольшой вольер, где держал дюжину канареек, с которыми проводил почти все свободное время. Его суховатая манера была неприятна Рентеллу, но он уважал доктора за то, что тот не поддался апатии, подобно всем окружающим.

Клифтон внимательно выслушал его.

— Я согласен с вами: что-то в этом роде сделать необходимо. Мысль хорошая, Рентелл, и, реализовав ее соответствующим образом, можно действительно встряхнуть людей.

— Все упирается, доктор, в организационную сторону дела. Ведь единственное подходящее место — Таун-холл.

Клифтон кивнул:

— Да, тут-то и возникает главная сложность. Боюсь, что я вряд ли могу быть вам полезным — у меня нет выхода на Совет. Разумеется, вам надо заручиться их разрешением. Но думаю, вы вряд ли его получите — они неизменные противники любых радикальных перемен и сейчас тоже предпочтут сохранить статус-кво.

Рентелл кивнул, добавив словно невзначай:

— Одно их заботит: как бы сохранить власть. Временами такая политика Совета меня просто бесит.

Клифтон коротко глянул на него и отвернулся.

— Да вы просто революционный агитатор, Рентелл, — спокойно сказал он, поглаживая пальцем клюв одной из канареек. Провожать Рентелла до дверей он демонстративно не стал.

Вычеркнув мысленно доктора из своего списка, Рентелл поднялся к себе. Обдумывая следующий ход, он несколько минут ходил по узкому выцветшему линялому ковру, затем спустился на цокольный этаж поговорить с управляющим Малвени.

— Я пока только навожу справки. За разрешением я еще не обращался, но доктор Клифтон полагает, что сама идея превосходна и нет сомнения, что мы получим его. Как вы отнесетесь к тому, чтобы взять на себя заботу о праздничном столе?

Изжелта-бледная физиономия Малвени выразила сомнение.

— За мной дело не станет. Я, разумеется, согласен; но насколько серьезна ваша затея? Вы полагаете, что получите разрешение? Ошибаетесь, мистер Рентелл. Совет вряд ли вас поддержит. Они даже кино закрыли, а вы к ним с предложением провести праздник на открытом воздухе.

— Я так не думаю, не скажите, вас-то моя идея привлекает?

Малвени покачал головой, явно желая прекратить разговор.

— Получите разрешение, мистер Рентелл, тогда посмотрим.

Стараясь не сорваться, Рентелл спросил:

— А так ли уж необходимо разрешение Совета? Неужели мы не можем обойтись без него?

Малвени склонился над своими бумагами, давая понять, что беседа окончена.

— Не ослабляйте усилий, мистер Рентелл, ваша идея замечательна.

В течение нескольких следующих дней Рентелл сумел переговорить с полудюжиной людей. В основном он встречал отрицательное отношение, но вскоре, как и предполагал, ощутил сначала неявный, а потом все более отчетливый интерес. Как только он появлялся в столовой, разговоры стихали, и обслуживали его быстрее остальных. Хэнсон по утрам перестал ходить с ним в кафе, а однажды Рентелл видел его погруженным в беседу с секретарем городского суда, молодым человеком по имени Барнс. Он-то, решил Рентелл, и есть источник информации Хэнсона.

Тем временем активность в сторожевых башнях не возобновлялась. Бесконечные ряды башен все так же висели в небе, наблюдательные окна оставались закрытыми, и жители городка мало-помалу возвращались к всегдашнему ничегонеделанью, бесцельно слоняясь по улицам. После того как Рентелл решил придерживаться определенного курса действий, он ощутил, что к нему возвращается уверенность.

Выждав неделю, он позвонил Виктору Бордмену. Бутлегер принял его в своей конторе, расположенной над кинотеатром, встретив посетителя кривой улыбкой.

— Признаться, мистер Рентелл, я был удивлен, услышав, что вы решили обратиться к индустрии развлечений. Причем рассчитанных не на самый тонкий вкус.

— Я хочу устроить праздник на открытом воздухе, — поправил его Рентелл. Сев в предложенное Бордменом кресло, он оказался лицом к окну — старая уловка, подумал Рентелл. Из окна открывался вид на сторожевую башню, нависшую над крышей соседнего мебельного магазина. Башня загораживала полнеба. Металлические листы ее обшивки были соединены с помощью неизвестной Рентеллу технологии, не похожей ни на сварку, ни на клепку, отчего башня выглядела как цельнолитая. Рентелл переставил кресло так, чтобы оказаться к окну спиной.

— Школа все еще закрыта, поэтому я подумал, не смогу ли я быть полезным на каком-то ином поприще. Надо же оправдать получаемое жалованье. Я обращаюсь за помощью к вам потому, что у вас богатый опыт.

— Да, опыт у меня богатый, мистер Рентелл. И в самых разных областях. Как я понимаю, вы, состоя на службе у Совета, получили от него разрешение?

Рентелл ушел от прямого ответа:

— Мы с вами, мистер Бордмен, понимаем, что Совет — консервативная организация. Потому сейчас я выступаю только от себя лично, а в Совет обращусь позже, когда смогу представить конкретный план.

Бордмен глубокомысленно кивнул:

— Это разумно, мистер Рентелл. А в чем конкретно, по-вашему, могла бы выразиться моя помощь? Я должен взять на себя организационную работу?

— В данный момент нет, но, вообще говоря, я был бы крайне признателен, если бы вы согласились. Сейчас я хочу просто попросить разрешения провести праздник у вас.

— В кинотеатре? Я не позволю убирать сиденья, если вы это имеете в виду.

— Не в самом кинотеатре, хотя мы могли бы использовать бар и гардероб. — Рентелл на ходу импровизировал, надеясь, что размах его замысла не отпугнет Бордмена. — Скажите, а старый пивной зал рядом с автомобильной стоянкой тоже принадлежит вам?

Бордмен медлил с ответом. Он хитровато поглядывал на Рентелла, подравнивал ногти ножичком для сигар, в глазах его тлело восхищение.

— Так, значит, вы хотите провести праздник на открытом воздухе, мистер Рентелл, я правильно вас понял?

Рентелл кивнул, улыбнувшись:

— Мне очень приятно беседовать с вами, вы действительно быстро схватываете самую суть дела. Вы согласны сдать сад в аренду? Разумеется, вы получите и значительную долю прибыли. Если же вы поможете в организации праздника, то можете рассчитывать на всю прибыль.

Бордмен отложил сигару:

— Мистер Рентелл, вы, безусловно, человек необычный. Я недооценивал вас и считал, что вами просто движет обида на Совет. Надеюсь, вы понимаете, на что идете?

— Мистер Бордмен, вы сдадите сад в аренду? — повторил Рентелл.

Бордмен задумчиво посмотрел в окно, на громаду сторожевой башни, и на его губах появилась задумчивая улыбка.

— Прямо над пивным залом две башни, мистер Рентелл.

— Я полностью отдаю себе в этом отчет. Так каким же будет ваш ответ?

Они молча смотрели друг на друга, наконец Бордмен едва заметно кивнул. Рентелл понял, что Бордмен серьезно отнесся к его предложению. Он явно собирался использовать Рентелла в своей борьбе с Советом, рассчитывая в случае успеха на определенную выгоду. Рентелл изложил в общих чертах предварительную программу. Они договорились о дате проведения праздника — через месяц — и решили встретиться снова в начале следующей недели.

Через два дня, как Рентелл и ожидал, появились первые эмиссары Совета. Однажды он сидел, как обычно, на террасе кафе, в окружении молчаливых сторожевых башен, и тут заметил торопящегося куда-то Хэнсона.

— Присоединяйся, — пригласил его Рентелл и пододвинул ему стул. — Какие новости?

— Кому, как не тебе, знать их, Чарлз, — Хэнсон сдержанно улыбнулся Рентеллу, словно делая замечание любимому ученику, потом оглядел пустую террасу в поисках официантки. — Здесь из рук вон плохое обслуживание. Скажи мне, Чарлз, что это за разговоры идут о тебе и Викторе Бордмене — я просто собственным ушам не поверил.

Рентелл откинулся в кресле:

— Я ничего не слышал, расскажи.

— Мы… то есть я… я подумал, что, наверное, Бордмен воспользовался какой-нибудь твоей совершенно невинной фразой, оброненной случайно. Эта затея с праздником в саду, который вы вроде организуете вместе, по-моему, абсолютно фантастична.

— Разве?

— Но, Чарлз… — Хэнсон наклонился вперед, вглядываясь в лицо Рентелла и пытаясь понять, что скрывается за его спокойствием. — Разумеется, ты затеял это не всерьез?

— Отчего же? Не вижу причины, почему бы и нет. Просто мне захотелось организовать праздник в саду — праздник на открытом воздухе, точнее говоря.

— Дело не в названии, — резко ответил Хэнсон. — Не говоря уже о прочих причинах… — он глазами показал на небо, — факт остается фактом: ты — служащий Совета.

Сунув руки в карманы брюк, Рентелл покачивался на стуле.

— Ну и что, это еще не дает Совету права вмешиваться в мою личную жизнь. Кажется, они подзабыли, что и условия моего контракта исключают любое подобное вмешательство. Так что если Совету не нравятся какие-то мои действия, то он в силах применить единственную санкцию — увольнение.

— Они так и поступят, Чарлз, не считай себя незаменимым.

Рентелл спокойно ответил:

— Что ж, пусть увольняют — если только смогут найти мне замену, в чем я, честно говоря, сомневаюсь. До сих пор они, как видно, считали возможным поступаться своими моральными принципами и меня не трогали.

— Чарлз, сейчас совсем иная ситуация. До недавнего времени всем было наплевать на твою личную жизнь, но подобный праздник — дело общественное, а потому находится в компетенции Совета.

Рентелл зевнул:

— Разговоры о Совете меня утомили. Праздник — частная инициатива, вход только по именным приглашениям. У Совета нет права требовать, чтобы с ним консультировались в таких вопросах. На случай возможного нарушения общественного порядка будет приглашен начальник полиции. Так из-за чего шум? Я просто хочу немного развлечь людей.

Хэнсон покачал головой:

— Чарлз, не делай вид, будто не понимаешь, о чем я. По словам Бордмена, праздник будет проводиться на открытом воздухе — прямо под двумя сторожевыми башнями. Ты что, не понимаешь, какие последствия это может иметь?

— Разумеется, понимаю, — произнес Рентелл отчетливо. — Абсолютно никаких.

— Чарлз! — Хэнсон сжался, услышав такое богохульство, и метнул взор на ближайшую башню, словно ожидая, что их тут же постигнет кара. — Дорогой мой, послушайся доброго совета — брось это дело. У тебя нет никаких шансов довести до конца эту сумасшедшую затею, так зачем осложнять отношения с Советом? Кто знает, на что они могут пойти, если их раздразнить.

Рентелл поднялся. Устало посмотрел на сторожевую башню, и вдруг безотчетная тревога сжала ему сердце.

— Ты получишь приглашение, — бросил он Хэнсону.

На следующий день Рентеллу позвонил секретарь городского суда и договорился о встрече. Времени до его визита было достаточно — без сомнения, сделано это было для того, чтобы Рентелл мог еще раз обдумать свое поведение. Утром он успел забежать к миссис Осмонд, та заметно нервничала, зная, наверное, о надвигающемся конфликте. Постоянное напряжение — нелегко было выглядеть неизменно беззаботным — начало сказываться, и Рентелл, поелику возможно, стал избегать появляться на людях. Хорошо, что школа еще не открылась.

Секретаря суда Рентелл встретил в гостиной. Барнс, энергичный темноволосый молодой человек, перешел прямо к делу. Отказавшись от приглашения сесть, он обратился к Рентеллу, держа в руке листок бумаги — явно протокол последнего заседания Совета:

— Мистер Рентелл, Совету стало известно о вашем намерении устроить праздник в саду мистера Бордмена недели через две-три. В связи с чем я уполномочен передать вам, что Совет крайне отрицательно относится к этой идее и просит вас незамедлительно прекратить всякую деятельность в этом направлении.

— Мне очень жаль, Барнс, но боюсь, что подготовка продвинулась слишком далеко. Мы вот-вот начнем рассылать приглашения.

Барнс помедлил, оглядывая запущенную комнату Рентелла, словно надеясь отыскать там скрытый мотив поведения ее хозяина.

— Мистер Рентелл, возможно, мне следовало бы уточнить, что переданная просьба Совета равносильна его прямому приказу.

— Я так и понял. — Рентелл сел на подоконник и посмотрел на сторожевые башни. — Я уже беседовал на эту тему с Хэнсоном, что, надо полагать, вам известно. У Совета не больше права отменить праздник, чем запретить мне дышать.

Варне гадко улыбнулся:

— Мистер Рентелл, данный вопрос не находится в юрисдикции Совета. Приказ издан на основании полномочий, возложенных на Совет вышестоящими инстанциями. Для удобства можете считать, что Совет передает прямое указание, полученное от… — Варне слегка кивнул в сторону сторожевых башен.

Рентелл встал:

— Наконец-то! Добрались до сути дела! — Он взял себя в руки. — Не могли бы вы передать через Совет этим «вышестоящим инстанциям», как вы их назвали, мой вежливый, но решительный отказ? Вы меня поняли?

Варне сделал шаг назад и внимательно оглядел Рентелла:

— Полагаю, что да, мистер Рентелл. Без сомнения, вы понимаете, что делаете.

После его ухода Рентелл опустил шторы, лег на кровать и в течение примерно часа попытался хоть немного расслабиться. Итак, решающий бой с Советом состоится завтра. Получив повестку на экстренное заседание, он решил, что сможет использовать эту ситуацию для достижения своей главной цели — разоблачения деятельности Совета публично.

Хэнсон и миссис Осмонд пытались убедить Рентелла, что он должен сдаться.

— Во всем виноват ты сам, Чарлз, — сказал ему Хэнсон. — Однако я надеюсь, что они будут снисходительны к тебе — им надо сохранить лицо.

— Дело не только в них самих, — ответил Рентелл. — Они утверждают, что выполняют прямые указания сторожевых башен.

— Да, наверное… — замялся Хэнсон. — Конечно. Только вряд ли будут сторожевые башни вмешиваться в такие пустяковые дела. Они полагаются на Совет, доверяют ему осуществлять общий надзор, и пока власть Совета непоколебима, они останутся в стороне.

— Едва ли все так просто. Как, по-твоему, осуществляется связь между сторожевыми башнями и Советом? — Рентелл указал на ближайшую башню. Наблюдательный ярус парил в воздухе, похожий на неуместную здесь гондолу. — По телефону? Или они сигнализируют флажками?

Но Хэнсон только рассмеялся в ответ и переменил тему. Аргументация Джулии Осмонд, как и Хэнсона, была неубедительной, но сама Джулия не сомневалась в непогрешимости Совета.

— Конечно же, они получают инструкции из башен, Чарлз. И не волнуйся, чувство меры у них есть — ведь они все это время позволяли тебе приходить сюда. Твоя основная ошибка в том, что ты слишком высокого мнения о собственной персоне. Ты только посмотри на себя: сгорбился, лицо как старый башмак. Ты думаешь, что Совет и сторожевые башни собираются тебя наказать? Этого не будет: их наказания ты просто недостоин.

За ланчем Рентелл нехотя ковырялся в тарелке, ощущая, что взоры всех в столовой устремлены на него. Многие пришли со знакомыми, и он прикинул, что на сегодняшнем заседании Совета, назначенном в половине третьего, зал будет полон.

После ланча он поднялся к себе, решив почитать до начала заседания. Полистал какую-то книгу, отложил и подошел к окну. В наблюдательных окнах по-прежнему не было никакого движения, и Рентелл рассматривал их открыто, словно генерал, изучающий перед битвой расположение вражеских войск. Сегодня дымка опустилась ниже, чем обычно, так что возникало ощущение, что башни вздымаются в воздух подобно гигантским четырехугольным трубам, — типичный индустриальный пейзаж в белом тумане.

Ближайшая башня находилась метрах в двадцати пяти, наискосок от него, над восточным концом сада, общего с другими гостиницами, расположенными полукругом. Как только Рентелл отвернулся, окно в наблюдательном ярусе открылось, пучок солнечных лучей отразился от оконного стекла и, подобно сверкающему копью, поразил его. Рентелл отпрянул, сердце его замерло и вновь сильно забилось. В башне снова все замерло так же внезапно, как и началось. Окна по-прежнему плотно закрыты, никаких признаков жизни. Рентелл прислушался к тому, что происходит в гостинице. Настолько явственно открылось окно — за много дней первый признак того, что в башнях кто-то есть, и несомненный показатель того, что это только начало, — что балконы должны были бы стремительно заполниться людьми. Но в гостинице царила тишина, и только снизу доносился голос Клифтона, рассеянно мурлыкавшего себе под нос у окна, где размещался вольер с канарейками. Не было заметно и прилипших к окнам лиц в гостинице напротив.

Рентелл внимательно оглядел сторожевую башню, предположив, что он мог ошибиться и видел открытое окно гостиницы напротив. Однако такое объяснение не удовлетворило его. Тот, направленный прямо на него, солнечный луч рассек воздух, как серебряное лезвие; с такой интенсивностью могли отражать свет лишь окна сторожевых башен.

Рентелл взглянул на часы и выругался: была уже четверть третьего. До ратуши добрый километр, и теперь он доберется туда весь растрепанный и вспотевший.

Раздался стук в дверь. Рентелл открыл и увидел Малвени.

— В чем дело? Я занят.

— Прошу прощения, мистер Рентелл. Господин по имени Барнс просил срочно передать вам, что сегодняшнее заседание откладывается.

— Ага! — Рентелл презрительно щелкнул пальцами. — Значит, в итоге они пришли к такому выводу. Впрочем, для них благоразумие — прежде доблести. — Широко улыбаясь, он пригласил управляющего войти. — Мистер Малвени, подождите!

— Хорошие новости, мистер Рентелл?

— Превосходные. Я все же заставил их посуетиться. Вот увидите, следующее заседание Совета будет проходить за закрытыми дверьми.

— Должно быть, вы правы, мистер Рентелл. Кое-кто тоже считает, что Совет несколько зарвался.

— В самом деле? Интересно. — Отметив про себя этот факт, Рентелл подозвал Малвени к окну. — Скажите, мистер Малвени, вот сейчас, поднимаясь по лестнице, вы не заметили никакой активности… там?

Рентелл мотнул головой в сторону башни, не желая привлекать к себе внимания. Малвени выглянул в сад:

— По-моему, я ничего особенного не видел… все как обычно. А что?

— Знаете ли, там открылось окно… — Видя, что управляющий отрицательно качает головой, Рентелл остановил себя. — Ладно. Дайте мне знать, если этот Барнс позвонит еще раз.

Когда Малвени ушел, Рентелл вновь зашагал по комнате, насвистывая рондо Моцарта. В течение трех последующих дней его победоносное настроение мало-помалу исчезло. К досаде Рентелла, никаких сведений о перенесенном заседании Совета не поступало. Он предположил, что будет закрытое слушание, но хотел, чтобы члены Совета знали, что суть дела не изменится. Все равно все вскоре узнают, что Рентелл одержал над Советом моральную победу.

Рентелла злила даже мысль, что заседание может быть отложено на сколь угодно долгий срок. Избегая прямого столкновения с Рентеллом, Совет мудро избавлял себя от лишних хлопот.

Сопоставляя различные варианты, Рентелл решил, что явно недооценил Совет. Возможно, там уже поняли, что борется-то он не с ними, а со сторожевыми башнями. Все чаще ему стала приходить в голову мысль: быть может, и на самом деле существует некий тайный сговор между башнями и Советом.

Кроме того, вновь напоминал себе Рентелл, он ведь не собирался поднимать открытый бунт. Первопричиной его поступков была кратковременная досада, протест против общей скуки и безразличия, а также против гнетущего страха, который у населения вызывал уже сам вид сторожевых башен. Он не собирался бросить вызов их абсолютной власти (во всяком случае, не в данный момент), но всего лишь хотел очертить экзистенциальные границы их мира — если люди оказались в мышеловке, то пусть им по крайней мере достанется приманка. К тому же он считал, что вызвать реакцию со стороны сторожевых башен можно лишь благодаря поистине героическим усилиям, которые могут оказаться тщетными, поскольку башни в ходе контакта (если бы он вообще состоялся) придерживались бы только своих правил.

Это помогало Рентеллу понять экзистенциальную сущность происходящего, так как в данной ситуации граница между диаметрально противоположными понятиями не совпадала с общепринятой этической нормой. Водоразделом служила некая сумеречная зона, где существовало большинство быстротечных блаженств. Для Рентелла там был домик миссис Осмонд, туда он и стремился, ощущая себя наиболее свободным именно там. Но прежде — он это чувствовал — нужно было определить протяженность спасительной зоны; Совет же, отменив заседание, помешал Рентеллу сделать это.

Пока Рентелл ожидал повторного звонка Барнса, им все больше овладевало чувство разочарования и безысходности. Сторожевые башни, казалось, заполняли все небо, и он с раздражением задернул шторы. На крыше целыми днями слышалось легкое постукивание, и хотя ему хотелось узнать, что там происходит, он избегал выходить из дома.

Наконец Рентелл решил подняться наверх и на крыше увидел двух плотников, под руководством Малвени сооружавших настил из досок. Пока Рентелл, прикрыв глаза ладонью, пытался привыкнуть к яркому свету, на лестнице послышались шаги — поднялся третий рабочий, принесший две секции деревянных перил.

— Простите, что мы так шумим, мистер Рентелл, — извинился управляющий, — но к завтрашнему дню нам надо закончить.

— Что здесь происходит? — спросил Рентелл. — Уж не солярий ли вы делаете?

— Именно его. — Малвени указал на перила. — По совету доктора Клифтона, чтобы пожилым людям было уютно, поставим здесь стулья и зонтики от солнца. — Он взглянул на Рентелла, все еще стоявшего в дверном проеме. — Вам бы тоже следовало пойти сюда позагорать.

Рентелл поднял глаза к сторожевой башне, возвышавшейся почти над их головами. До ее металлического рифленого основания можно было легко добросить камушек. Крыша гостиницы оказывалась полностью во власти множества сторожевых башен, висящих вокруг, и Рентелл подумал, не сошел ли Малвени с ума — ведь никто не высидит здесь и секунды.

Управляющий указал на крышу здания на противоположной стороне сада, там кипела аналогичная работа. Уже натянули желтый тент, два места под которым были заняты.

Рентелл, запнувшись, прошептал:

— Но как же наблюдатели в сторожевых башнях?

— Наблюдатели?. — Один из плотников окликнул Малвени, тот на мгновение отвлекся, затем снова включился в разговор. — О, конечно, мистер Рентелл, отсюда можно наблюдать за всем, что происходит внизу.

Озадаченный, Рентелл вернулся в свою комнату, так и не поняв, то ли Малвени не расслышал его вопроса, то ли затевалась дурацкая провокация. А еще он мрачно подумал, что ответственность за подобные демонстративные выходки, возможно, ляжет на него. А вдруг именно он невольно выпустил на свободу подавлявшееся возмущение людей, которое копилось годами?

К удивлению Рентелла, скрип лестницы на следующее утро возвестил, что первая группа желающих позагорать отправилась на крышу. Перед ланчем Рентелл тоже поднялся туда и нашел там по меньшей мере человек десять, сидящих под сенью сторожевой башни и безмятежно вдыхающих холодный воздух. Никто из них ни в малейшей степени не был обеспокоен таким соседством. Словно отвечая какому-то внутреннему зову, загорающие собирались в шумные группки, располагались около домов, устраивались в оконных проемах, весело перекликаясь.

Удивительным было также, что это внезапное увлечение не вызывало никакой реакции со стороны сторожевых башен. Из-за штор в своей комнате Рентелл внимательно изучал башни, один раз ему показалось, будто в одном наблюдательном окне, в километре от гостиницы, мелькнула тень, но в остальном башни оставались молчаливыми, неподвижными и загадочными, их длинные ряды, как и раньше, уходили за горизонт. Дымка немного истончилась, и более явственно стали видны массивные колонны, как бы нисходящие с неба.

Незадолго до ланча пришел Хэнсон:

— Привет, Чарлз. Замечательные новости! Школа, слава Богу, завтра открывается. А то уж я совсем одурел от безделья.

— Что заставило Совет принять такое решение?

— Точно не знаю, но, наверное, должны же они были когда-нибудь начать занятия. Ты разве не рад?

— Конечно, рад. Я еще в штате?

— Что за вопрос! Совет на тебя зла не держит. Неделю назад они еще могли бы тебя уволить, но сейчас ситуация изменилась.

— Что ты имеешь в виду?

Хэнсон внимательно посмотрел на Рентелла:

— Только то, что школа снова открывается. Что с тобой, Чарлз?

Рентелл подошел к окну, рассеянно глядя на загорающих. Он немного еще подождал — вдруг все же появится какой-нибудь признак активности в башнях.

— А когда Совет собирается слушать мое дело?

Хэнсон пожал плечами:

— Теперь оно уже не очень-то их интересует. Достаточно, что они поняли: тебя голыми руками не возьмешь. Забудь ты об этом.

— Но я не хочу забывать. Я хочу, чтобы слушание состоялось. Черт побери, я ведь нарочно затеял этот праздник, чтобы заставить их скинуть маску. А теперь они дают обратный ход.

— Ну и что такого? Брось, у них тоже есть свои проблемы. — Хэнсон рассмеялся. — Кто знает, быть может, они сейчас и сами были бы рады получить от тебя приглашение.

— Уж они-то его не получат. Знаешь, у меня такое ощущение, что меня обвели вокруг пальца. Если праздник так и не состоится, все решат, что я струсил.

— Но он же состоится. Разве ты не видел Бордмена? Он развил бешеную деятельность, это явно будет потрясающее шоу. Смотри, как бы он не приписал все заслуги себе одному.

Пораженный Рентелл отвернулся от окна:

— Ты хочешь сказать, что Бордмен по-прежнему занят праздником?

— Конечно, да еще как! Он натянул над автомобильной стоянкой большой тент, поставил киоски, развесил повсюду флаги.

Рентелл сжал кулаки:

— Бордмен спятил! — Он повернулся к Хэнсону. — Надо быть очень осторожным, происходит что-то странное. Я убежден, что Совет просто ждет подходящего случая, они нарочно отпустили вожжи — в надежде, что мы подставимся. Ты видел, сколько людей на крышах? Они же принимают солнечные ванны!

— И прекрасно. Разве ты не этого хотел?

— Но не в этой ситуации, — Рентелл указал на ближайшую сторожевую башню. Окна ее были закрыты, но свет, отражавшийся от них, казался ярче, чем всегда. — Там рано или поздно отреагируют, быстро и беспощадно. Этого-то Совет и ждет.

— Совет здесь ни при чем. Если люди хотят загорать на крыше, то это их дело. Ты есть идешь?

— Сейчас. — Рентелл стоял у окна, внимательно глядя на Хэнсона. Неожиданно ему в голову пришло возможное объяснение происходящего, о котором он раньше не думал. И он знал, как проверить свою догадку. — Гонг уже был? А то мои часы встали.

Хэнсон посмотрел на свои часы:

— Двенадцать тридцать. — Потом взглянул в окно на часы над ратушей.

Одним из давнишних оснований для недовольства своей комнатой у Рентелла было то, что ближайшая сторожевая башня практически заслоняла огромный циферблат. Хэнсон перевел стрелку и кивнул:

— Двенадцать тридцать одна. Я подожду тебя внизу.

После его ухода Рентелл сел на кровать, чувствуя, что мужество покидает его, но пытаясь все же найти разумное объяснение столь непредвиденному развитию событий.

На следующий день он обнаружил еще одно доказательство.

Бордмен с отвращением оглядывал запущенную комнату, пораженный унылым видом сгорбившегося в кресле у окна Рентелла.

— Мистер Рентелл, сейчас не может быть и речи об отмене праздника. Ярмарка фактически уже началась. Да и как такое вообще пришло вам в голову?

— Мы договорились, что это должен быть праздник, — сказал Рентелл. — Вы же превратили его в балаган с шарманками.

Бордмен усмехнулся, не обращая внимания на менторский тон Рентелла.

— А какая разница? Как бы то ни было, я собираюсь накрыть весь участок крышей и превратить его во что-то вроде постоянно действующего луна-парка. Совет не будет вмешиваться — они такие вещи спускают сейчас на тормозах.

— Разве? Сомневаюсь.

Рентелл выглянул в сад. Мужчины сидели без пиджаков, женщины в летних платьях, очевидно забыв о сторожевых башнях, заполнявших небо прямо над ними. Дымка поднялась еще выше, и было видно, по крайней мере, метров на двести вверх. В башнях не замечалось никакой активности, но Рентелл был убежден, что она скоро начнется.

— Скажите, — спросил он, отчетливо произнося каждое слово, — вы не боитесь сторожевых башен?

Бордмен удивился:

— Каких башен? — Он помахал в воздухе незажженной сигарой. — Вы имеете в виду американские горки? Не беспокойтесь, у меня их нет, посетителям они не нравятся.

Он закурил сигару, встал и направился к двери:

— До свидания, мистер Рентелл. Я пришлю вам приглашение.

Во второй половине дня Рентелл зашел к доктору Клифтону.

— Простите, доктор, — извинился он. — Можно вас попросить осмотреть меня?

— Но ведь не здесь же, мистер Рентелл, я дома не принимаю… — Клифтон оторвался от своих клеток с канарейками, не скрывая раздражения, но, увидев лицо Рентелла, смягчился. — Ладно, что с вами стряслось?

Пока Клифтон мыл руки, Рентелл начал рассказывать:

— Скажите, доктор, возможен ли одновременный гипноз больших групп людей и известны ли подобные случаи вам? Я имею в виду не сеанс гипнотизера в театре, а ситуацию, когда всех членов некоего небольшого сообщества — например, всех жителей нашего гостиничного комплекса — можно было бы заставить поверить в то, что полностью противоречит здравому смыслу.

Клифтон перестал мыть руки.

— Я думал, что вы обратились ко мне по профессиональному вопросу. Я врач, а не шаман. Что вы еще затеяли, Рентелл? В прошлый раз это был праздник в саду, а сейчас — уже массовый гипноз? Советую вам поостеречься.

Рентелл покачал головой:

— Никого я не хочу гипнотизировать, доктор, боюсь, что такая операция уже произведена. Не замечали ли вы чего-то необычного в поведений своих пациентов в последнее время?

— Никаких отклонений от нормы, — ответил Клифтон сухо. Он смотрел на Рентелла с растущим интересом. — Так кто же занимается массовым гипнозом? — Когда Рентелл, замявшись, показал на потолок, Клифтон глубокомысленно покивал: — Понятно. Какой ужас…

— Именно так, доктор. Я рад, что вы меня понимаете. — Рентелл подошел к окну и показал на сторожевые башни. — Напоследок, доктор, если вы не возражаете, я хотел бы кое-что для себя прояснить. Вы видите сторожевые башни?

Клифтон помедлил, сделав было непроизвольное движение в сторону своего медицинского саквояжа, лежащего на столе. Затем снова кивнул:

— Конечно.

— Слава Богу. Вы снимаете с моей души камень. А то я было начал думать, что я один такой. Можете себе представить, Хэнсон и Бордмен башни не видят! И я совершенно уверен, что никто из сидящих на крышах людей — тоже, иначе их оттуда как ветром сдуло бы. Я убежден, что все это работа Совета, хотя представляется маловероятным, чтобы их власти хватило для… — Он умолк, почувствовав, что Клифтон пристально смотрит на него. — В чем дело? Доктор!

Клифтон быстро вытащил из чемоданчика рецептурные бланки.

— Рентелл, предусмотрительность — основа любой стратегии. Важно остерегаться опрометчивых шагов, потому мой вам совет — сегодня отдохните. Ну, а эти таблетки помогут вам заснуть…

Первый раз за несколько дней он отважился выйти на улицу. Взбешенный, что доктор провел его, Рентелл брел к дому миссис Осмонд, решив найти хотя бы одного человека, кто все-таки видит сторожевые башни. Он уже забыл, когда на улицах было так много народу, и все время приходилось быть начеку, чтобы не столкнуться с прохожими. Над улицами, подобно военному судну, с борта которого должен быть высажен апокалипсический десант, возвышались сторожевые башни, но никто их, похоже, не замечал.

Рентелл прошел мимо кафе — непривычно было видеть террасу, заполненную людьми, — затем увидел ярмарку Бордмена около кинотеатра. Оттуда доносилась музыка, веселые полотнища флагов развевались в воздухе.

Метров за двадцать до дома миссис Осмонд Рентелл увидел, как она, в большой соломенной шляпе, выходит на улицу.

— Чарлз! Что ты здесь делаешь? Я не видела тебя так давно, что уже начала беспокоиться.

Рентелл взял у нее ключ и вставил обратно в замок. Закрыв за собой дверь, он постоял в полутьме холла, переводя дыхание.

— Чарлз, да что же стряслось? Тебя кто-то преследует? Дорогой, ты ужасно выглядишь. Твое лицо…

— Бог с ним, с моим лицом. — Войдя в гостиную, Рентелл подошел к окну, поднял шторы и удостоверился, что сторожевые башни не исчезли. — Сядь. Извини, что я ворвался таким образом, но сейчас я все тебе объясню. — Он подождал, пока миссис Осмонд неохотно уселась на диван, затем облокотился на каминную полку, собираясь с мыслями.

— Ты не поверишь, но последние дни были каким-то сплошным кошмаром, а в довершение ко всему я только что оказался полным идиотом в глазах Клифтона. Господи, мог ли я…

— Чарлз!

— Умоляю, не перебивай — у меня нервы и так на пределе… Это какое-то безумие, но почему-то я, кажется, единственный, кто сохранил рассудок. Я понимаю, что произвожу впечатление сумасшедшего, но все, что я говорю, — чистая правда. Почему это так, я не знаю; и хотя мне страшно, то только потому, что я чувствую: они переходят в наступление… — Он подошел к окну. — Джулия, что ты видишь из окна?

Миссис Осмонд сняла шляпу, беспокойно поежилась и, прищурившись, посмотрела в окно.

— Чарлз, что же все-таки происходит? Мне нужно надеть очки…

— Джулия! Когда раньше ты смотрела из окна, очки тебе не требовались. Что ты видишь?

— Ну, дома, сады…

— Так, что еще?

— Дерево…

— А небо?

Она кивнула:

— Да, вижу, там как будто дымка? Или у меня что-то с глазами?

— Нет. — Рентелл утомленно отвернулся от окна. Впервые его охватила непреодолимая усталость. — Джулия, — мягко спросил он, — ты не помнишь сторожевые башни?

Она медленно покачала головой:

— Нет, не помню. Где они были? — На ее лице появилось тревожное выражение. — Милый, что с тобой?

Рентелл заставил себя выпрямиться:

— Не знаю… — Он провел по лбу рукой. — Ты вообще не помнишь башни? — Он указал на башню, глыба которой виднелась в окне. — Вон там была одна… над теми домами. Мы всегда смотрели на нее. Помнишь, как мы опускали шторы в комнате наверху?

— Чарлз! Осторожнее, тебя могут услышать. Куда же ты?

— На улицу, — произнес он безжизненным голосом. — Нет смысла оставаться в помещении.

Он вышел из дома. Пройдя метров пятьдесят, услышал, как она зовет его, и быстро свернул в переулок.

Он чувствовал, что над ним возвышаются сторожевые башни, но не поднимал глаз выше дверей и оград, внимательно вглядываясь в опустевшие дома. Время от времени ему попадались дома, где жили люди, семья обычно в полном составе сидела на лужайке, и то и дело его окликали по имени, напоминая, что занятия в школе сегодня начались без него. Воздух, свежий и бодрящий, был пронизан необычайно ярким солнечным светом.

Минут через десять Рентелл понял, что оказался в незнакомой части города, и совершенно потерялся; единственными ориентирами оставались сторожевые башни, но он все еще не поднимал на них глаз.

Он шел по кварталам бедняков, где по обеим сторонам узких улиц возвышались огромные мусорные кучи, а дряхлые деревянные заборы еле держались между домами-развалюхами. Многие дома были одноэтажные, потому небо казалось здесь более широким и открытым, сторожевые башни, тянувшиеся до горизонта, напоминали сплошной палисад.

Он подвернул ногу и, хромая, еле дотащился до ближайшего забора. Рентелл взмок и распустил узел галстука; немного придя в себя, он стал изучать лабиринт окрестных домишек в поисках выхода.

Над головой что-то мелькнуло. Заставляя себя не смотреть вверх, Рентелл перевел дыхание, стараясь справиться с охватившим его странным головокружением. Внезапно наступившая тишина повисла над землей, она была настолько полной и оглушительной, что казалось — возникла неслышная, пронизывающая все музыка.

Сзади послышалось медленное шарканье шагов по булыжной мостовой, и Рентелл увидел старика в черном поношенном костюме и рубашке апаш — того самого, что обычно слонялся у Публичной библиотеки. Старик плелся прихрамывая, руки в карманах — почти чаплиновский типаж; время от времени он вскидывал водянистые глазки к небу, будто искал там что-то потерянное или забытое. Рентелл смотрел, как старик пересекает пустырь, но прежде, чем успел окликнуть его, тот уже скрылся за стеной разрушенного дома.

Опять что-то сдвинулось над его головой, затем последовало еще одно резкое — он заметил его краем глаза — движение, потом в воздухе что-то быстро замелькало. Щебенка у ног Рентелла мерцала отраженным светом, и внезапно небо заискрилось, словно там открывались и закрывались окна. Затем, также внезапно, все снова замерло.

Изо всех сил сдерживаясь, Рентелл выждал последнее мгновение. И поднял голову: сотни башен висели в небе подобно гигантским колоннам. Дымка исчезла, и башни были видны с небывалой доселе четкостью.

Насколько он мог видеть, все наблюдательные окна были распахнуты. Молча, не двигаясь, наблюдатели смотрели на него.

Человек из подсознания

— Реклама, доктор! Вы видели рекламу?

Доктор Франклин быстро сбежал по ступенькам, стараясь избавиться от назойливого голоса. Уже у автостоянки он заметил в дальнем конце аллеи человека, одетого в светло-голубые джинсы, который призывно махал ему.

— Доктор Франклин! Реклама!

До машины оставалось ярдов сто. Доктор слишком устал, чтобы возвращаться, и поэтому просто стоял на месте и ждал молодого человека.

— Что у тебя на этот раз, Хатавей? — пробормотал Франклин. — Мне уже надоело тебя здесь видеть.

Хатавей прислонился к дереву, густые черные волосы свешивались ему на глаза. На лице появилась наигранная улыбка.

— Я звонил вам ночью, доктор, но ваша жена все время вешала трубку, — он говорил без малейшего намека на спесь, присущую людям такого типа. — И поэтому мне пришлось ждать вас здесь.

Они стояли возле живой изгороди, отделяющей аллею от окон главного административного корпуса. Несмотря на то, что кусты были густыми, а деревья высокими, они не могли скрыть аллею от любопытных взглядов, и встречи доктора с Хатавеем становились темой бесконечных сплетен, распространявшихся по лечебнице.

— Я, конечно, понимаю, что… — начал Франклин, но Хатавей прервал его:

— Забудьте, доктор. Появилась гораздо более важная проблема. Они начали строить первый большой экран, около ста футов высотой. Первый, а сколько их будет? Его собираются устанавливать за городом, возле дорог. Скоро они появятся на всех дорогах, и тогда нам просто придется прекратить думать! Мы превратимся в тупых, бездушных автоматов!

— По-моему, твоя беда как раз и состоит в том, что ты слишком много думаешь. — Доктор Франклин пожал плечами. — Ты твердишь мне об этих экранах целую неделю, но я еще ни разу не видел, чтобы хоть один из них работал.

— Пока что нет, доктор. — Рядом прошла группа медсестер, и Хатавей понизил голос. — В том-то и дело, что прошлой ночью все работы над ними были закончены. Вы сами увидите это по дороге домой. Теперь все готово к работе.

— Послушай, Хатавей, дорожная реклама существовала всегда, и от нее не было никакого вреда, — терпеливо начал доктор Франклин. — В конце концов! Ты можешь расслабиться? Подумай о Доре, о детях…

— О них я и думаю! — Хатавей едва не сорвался на крик. — Подумайте, доктор, эти кабели, сорокатысячевольтные линии, металлические опоры, — через неделю они закроют половину неба над городом! И что тогда будет с нами через полгода? Они хотят заменить наши мозги своими дурацкими компьютерами.

Смущенный словесным напором Хатавея, доктор Франклин быстро терял чувство превосходства. Он стал беспомощно оглядываться в поисках своей машины.

— Послушай, Хатавей, я больше не могу тратить время на эту болтовню. Тебе нужен отдых или даже консультация с квалифицированным врачом, не то ты окончательно свихнешься.

Хатавей начал было протестовать, но доктор решительно вскинул руки.

— Говорю тебе в последний раз: если ты сможешь доказать мне, что эти экраны управляют подсознанием, тогда я обращусь в полицию вместе с тобой. Но у тебя нет никаких доказательств, и ты это отлично знаешь. Реклама, воздействующая на подсознание, была изобретена более тридцати лет назад, и с тех пор законы о ее применении ни разу не нарушались. В любом случае техника была очень слабая и успехи — мизерные. Твоя идея совершенно нелепа, абсурдна.

— Хорошо, доктор. — Хатавей облокотился на капот стоящей рядом машины и взглянул на доктора Франклина. — В чем дело? Потеряли машину?

— Твоя болтовня совершенно сбила меня с толку. — Доктор вытащил из кармана ключ зажигания и прочитал номер: NY299-566-367-21. Видишь такую?

Хатавей, постукивая рукой по капоту, лениво оглядел большой парк, заполненный тысячей машин.

— Конечно, трудно — все одинаковые, даже одного цвета. А ведь раньше были десятки моделей, все разных цветов…

Франклин наконец заметил свою машину и стал пробираться к ней.

— Шестьдесят лет назад существовали сотни моделей. Ну и что из этого? Теперь машины стали гораздо удобней, да и вообще, на мой взгляд, стандартизация только улучшила качество машин.

— Но не очень-то уж эти машины и дешевы. — Хатавей пристукнул по крыше машины. — Они всего лишь на сорок процентов дешевле моделей тридцатилетней давности. Да и то лишь из-за монополии производства.

— Возможно, — сказал доктор Франклин, открывая дверь своей машины. — Во всяком случае, современные машины стали намного удобнее и безопаснее.

Хатавей скептически покачал головой.

— Все это волнует меня… Одинаковые модели, одинаковый стиль, один и тот же цвет — и так год за годом. Мы живем, как при коммунизме. — Он провел пальцем по ветровому стеклу. — Опять новая, доктор? А где же старая? Ей было всего три месяца…

— Я сдал ее обратно в магазин. — Франклин завел мотор. — Это самый лучший способ экономить деньги — сдаешь старую вещь, немного доплачиваешь и получаешь точно такую же новую. То же самое с телевизорами, стиральными машинами, холодильниками и другой бытовой техникой. Не возникает никаких проблем.

Хатавей не обратил внимания на насмешку.

— Неплохая идея, но я не могу претворить ее в жизнь. Доктор, я слишком занят, чтобы работать двенадцать часов в день и покупать дорогие вещи.

Когда машина уже отъехала, Хатавей крикнул вслед:

— Доктор, попробуйте ехать с закрытыми глазами!


Домой доктор ехал, как обычно, по самой медленной полосе дороги.

Споры с Хатавеем всегда оставляли у него в душе чувство подавленности, смутного неудовлетворения. Несмотря на свое ужасное жилье, придирчивую жену, вечно больных детей, на бесконечные споры с хозяином квартиры и кредиторами, Хатавей не терял своей любви к свободе. Презирая все авторитеты, он постоянно выдавал идеи, подобные последней — с подсознательной рекламой.

На этом фоне типичным примером выглядела жизнь самого Франклина: работа, по вечерам отдых дома или вечеринки с коктейлями у друзей, обязательные приемы по субботам и так далее. По сути дела, он оставался наедине с собой только тогда, когда ехал на работу или домой, а все остальное время был во власти общества.

Но дороги были просто великолепными. Как бы ни ругали современное общество, а дороги строить оно умело. Восьми-, десяти— и двенадцатиполосные скоростные автострады пересекали всю страну, лишь изредка прерываемые гигантскими автопарками в центрах городов и стоянками возле крупных супермаркетов, или же разветвлялись на десятки более мелких внутренних дорог-артерий. Вместе со стоянками дорога занимали около трети территории страны, а в окрестностях городов еще больше. Несмотря на то, что вблизи старых городов существовало множество сложных развилок, дорога были практически идеальными.

Десятимильный путь до дома растянулся на двадцать пять миль и занял не меньше времени, чем раньше, до сооружения автострады, так как пришлось проезжать через три дорожные развязки в форме клеверного листа.

Новые города вырастали из кафе, автопарков и придорожных мотелей. Они, словно грибы, возвышались среди леса рекламных огней и дорожных указателей.

Мимо него проносились машины. Успокоенный медленной ездой, Франклин решил перебраться на другую полосу. Увеличивая скорость с сорока до пятидесяти миль в час, он услышал, как пронзительно взвизгнули шины. Для соблюдения порядка и предотвращения аварий сорока-, пятидесяти-, шестидесяти— и семидесятимильные полосы были разделены резиновыми прослойками. Несоблюдение правил одновременно и действовало на нервы, и приводило к повреждению шин. Эта прослойка постоянно нуждалась в обновлении, да и шины изнашивались довольно быстро, но зато безопасность движения была обеспечена. На этом и наживались автозаводы и производители резины. Большинство машин не выдерживало более шести месяцев эксплуатации, но это считалось естественным, так как появлялось все больше и больше новых моделей.

Когда до первого «клеверного листа» оставалось не более четверти мили, Франклин заметил полицейские указатели с надписями: «Дорога сужается» и «Максимальная скорость 10 миль в час». Франклин попытался вернуться на самую медленную полосу, но не смог: машины шли друг за другом, бампер в бампер. Как только колеса начали вибрировать, он сжал зубы и попытался не замечать шинного визга. Нервы у других водителей стали сдавать, и над дорогой понесся протяжный гул автомобильных сигналов. Налог на проезд был теперь очень высоким, около тридцати процентов от валового национального продукта (для примера: подоходный налог составлял всего лишь два процента), и поэтому любая задержка приводила к немедленному вмешательству полиции.

У самого «клеверного листа» все ряды сливались в один, чтобы освободить площадку для возведения массивного металлического экрана-указателя. Прилежащее пространство было заставлено какими-то моторами, сложными установками, и Франклин подумал, что это именно тот экран, о котором говорил Хатавей. Хатавей жил в одном из возвышавшихся рядом домов и мог наблюдать все, что творилось у развилки.

Экран был просто чудовищным. Он возвышался более чем на сто футов и чем-то напоминал радар. Его опоры стояли на бетонных площадках, а сам он был виден на много миль вокруг. Экран опутывали километры разноцветных проводов и кабелей, а на вершине находился маленький маяк, указывающий путь самолетам. Франклин подумал, что экран является частью системы городского аэропорта.

Подъезжая к следующему «клеверному листу», Франклин увидел второй указатель, возвышающийся в небе над дорогой. Перестраиваясь в сорокамильную линию, он рассматривал приближающуюся конструкцию. Хотя экран еще не работал, доктор вспомнил предупреждения Хатавея. Неизвестно почему ему показалось, что экраны являются вовсе не тем, за что их выдавали. Они не могли быть частью системы аэропорта, так как ни один из них не совпадал с какой-нибудь крупной авиалинией. Чтобы оправдать свою стоимость — второй экран занимал почти две трети ширины дороги, — он должен был играть важную роль в дорожном движении.

В двухстах ярдах впереди на краю дороги стоял маленький киоск, и Франклин вспомнил, что ему нужно купить сигареты. У киоска стояла длинная очередь машин, и он пристроился в самом конце.

Отсчитав несколько монет (бумажные деньги уже не были в обращении), он взял пачку сигарет. Сигареты выпускались лишь одной фабрикой, и поэтому выбора не было: кури то, что продают.

Отъезжая от киоска, он лениво распечатал пачку…


Дома жена смотрела телевизор. Диктор называл какие-то цифры, и Джудит записывала их на листок бумаги.

— Он говорит так, как будто за ним гонятся, — фыркнула она, когда диктор остановился. — Я фактически ничего не успела записать.

— И правда, отвратительно, — подтвердил Франклин. — Какая-нибудь новая игра?

Джудит вскочила и поцеловала его в щеку, предусмотрительно пряча при этом пепельницу, заполненную сигаретными окурками и шоколадными обертками.

— Привет, дорогой, извини, что не приготовила тебе что-нибудь выпить. Начали цикл передач под названием «Мгновенная сделка». В них диктуется список товаров, на которые можно получить девяностопроцентную скидку, если предъявить в магазине правильный порядок номеров. Это так увлекательно!

— Звучит неплохо, — согласился Франклин. — Ты записала?

Джудит указала на блокнот.

— Я успела записать только про электрошашлычницу… Но сейчас уже половина восьмого, а нам нужно успеть в маркет до восьми часов.

— Тогда это отпадает. Я очень устал, мой ангел, и я хочу есть. Джудит начала протестовать, и он добавил: — Послушай, нашей шашлычнице всего два месяца, и она ничем не отличается от той, которую ты хочешь купить.

— Но, дорогой, если мы сейчас купим новую шашлычницу, а старую сдадим в конце года, то сэкономим на этом пять фунтов стерлингов. И потом, мне очень повезло, что я смогла посмотреть эту передачу — она выходит так нерегулярно… Такой случай может и не повториться! — Она пыталась разжалобить Франклина, но тот твердо стоял на своем.

— Что ж, пускай мы потеряли пять фунтов. К тому же ты наверняка неправильно записала номера…

Джудит недовольно пожала плечами и повернулась к бару.

— Сделай, пожалуйста, что-нибудь крепкое, — окликнул Франклин жену. — А на обед опять салаты?

— Дорогой, они очень полезны. Ты же знаешь, что нельзя постоянно есть стандартную пищу — в ней нет белков и витаминов. Ты сам сказал: надо есть больше овощей и другой растительной пищи!

— Но она так странно пахнет. — Он лег на диван и лениво потянулся, принюхиваясь к стоящему рядом стакану виски и поглядывая на медленно темнеющее окно.

В четверти мили, на крыше супермаркета, ярко горели красные огни рекламы, прославляя передачу «Мгновенная сделка». И в их отблесках был ясно виден силуэт гигантского экрана, выделяющийся на бледном, сумеречном небе.

— Джудит! — Франклин прошел на кухню и показал на окно. — Тот большой экран возле супермаркета… Когда его построили?

— Не знаю, дорогой, — она внимательно посмотрела на мужа. — А что случилось? Почему ты так волнуешься? Он как-то связан с аэропортом?

Франклин не отрываясь смотрел в окно.

— Да… Именно так все и думают…

Он аккуратно выплеснул виски в раковину.


На следующее утро в семь часов Франклин аккуратно припарковал свою машину на площадке возле супермаркета. Затем опустошил карманы и сложил все монетки в отделение на приборной доске.

Магазин жил своей обычной утренней жизнью, и тридцать турникетов постоянно были в действии, пропуская ранних посетителей. Совсем недавно для магазинов был объявлен двадцатичетырехчасовой рабочий день, и теперь супермаркет не закрывался и ночью. Большую часть покупателей составляли домохозяйки. Они стремились купить как можно больше продуктов, одежды и всякой всячины по сниженным ценам, а потом мчались в другой супермаркет. И так весь день…

Некоторые женщины объединялись в группы, и Франклин слышал и видел, как они складывали покупки в машины и весело перекликались. Спустя мгновение машины сорвались с места и стройным рядом двинулись к следующему торговому центру.

На внушительном неоновом экране значились последние новости о жизни супермаркета, в том числе и пятипроцентная скидка на проход через турникет. Самые высокие скидки, доходившие до двадцати пяти процентов, были, как всегда, для жителей рабочих районов. Это называлось социальной помощью. Для жителей других районов скидки были ниже. Эта схема была очень сложной, и Франклин радовался, что в их районе она еще не введена.

Когда Франклин находился в десяти ярдах от входа, ему в глаза бросился новый экран, возведенный на обочине автостоянки. В отличие от других экранов, это сооружение было немного крупнее, кроме того, не делалось никаких попыток как-то приукрасить экран — мешанина металла, пластмассы и дерева сразу бросалась в глаза, а поперек стоянки тянулась неглубокая бороздка, в которую был уложен толстый кабель.

Он заторопился к магазину, боясь не успеть купить новую пачку сигарет и опоздать в госпиталь. Звук трансформаторов, стоявших возле экрана, по мере приближения к супермаркету медленно угасал в его ушах. Пройдя автоматы в фойе и весело насвистывая, Франклин уже собрался сделать покупки, когда вспомнил, что оставил деньги в машине.

— Хатавей! — пробормотал он достаточно громко, так, что его услышали два покупателя, проходящих мимо. Стараясь не смотреть на сам экран, чтобы не поддаться его гипнотическому действию, он взглянул на его отражение в зеркальных дверях.

Вероятнее всего, он получил два противоречивых сигнала: «Покупай сигареты» и «Воздержись». Все, кто ставил машину согласно правилам, шли в маркет по открытому месту и поэтому попадали под воздействие экрана. Франклин обернулся к служащему, который убирался в фойе.

— Послушайте, для чего нужен этот экран?

Мужнина оперся на свою щетку и лениво взглянул на огромный экран.

— Не знаю, — сказал он. — Может быть, эта постройка связана с аэропортом?

Во рту у него была нетронутая сигарета, но он неожиданно сунул руку в карман и вытащил еще одну. Франклин резко развернулся и пошел к выходу, а служащий недоуменно смотрел ему вслед, вертя в руках сигаретную пачку…

Любой, кто заходил в супермаркет, обязательно покупал сигареты…


Машина едва ползла по сорокамильной линии. Франклин неожиданно заинтересовался окружающей его картиной. Раньше он был или слишком уставшим, или слишком занятым другими делами, чтобы наблюдать за автострадой. Но теперь Франклин стал внимательно приглядываться к дороге и маленьким кафе и киоскам на обочине в поисках новых экранов.

Двери и окна большинства домов покрывали неоновые вывески, но они были неяркими, и Франклин сосредоточил внимание на придорожных рекламных плакатах. Многие плакаты достигали высоты четырехэтажного дома. На них обычно изображали красавиц-домохозяек с электронными зубами и глазами, которые расхаживали по своим «идеальным» кухням. Эти трехмерные изображения были настолько реальными, что женщины-великанши казались живыми.

По обеим сторонам автострады простирался обширный пустырь. То там, то здесь стояли группы легковых машин и грузовиков, рефрижераторов и «поливалок» — все они были в работоспособном состоянии, но были вытеснены новыми, более современными, а соответственно, более дешевыми моделями. Их капоты и крыши отливали хромом, но у всех была одна участь — смерть от ржавчины. Ближе к городу рекламные плакаты смыкались и закрывали эти пирамиды металла, но сейчас они ярко блестели на солнце, чем-то напоминая Франклину земли сказочного Эльдорадо.


Этим вечером Хатавей ждал, как всегда, Франклина у ступенек госпиталя. Доктор помахал ему рукой и стал пробираться к своей машине.

— Что случилось, доктор? — спросил Хатавей, увидев, как Франклин встревоженно осматривает окна больницы и ряды припаркованных машин. — За вами следят?

Франклин нервно засмеялся.

— Не знаю. Надеюсь, что нет. Но если все, что ты мне говорил, — правда, то наверняка.

Хатавей облегченно вздохнул.

— Наконец-то, доктор, и вы что-то заметили!

— Я не уверен, но мне начинает казаться, что ты прав. Этим утром в Фэирлонском супермаркете… — Франклин рассказал Хатавею все, что случилось с ним утром.

Хатавей кивнул.

— Я видел этот экран. Их теперь строят по всему городу. Что вы теперь собираетесь делать, доктор?

Франклин злобно ударил ногой по колесу. Его удивляла беззаботность Хатавея.

— Ничего, конечно. Черт побери, может быть, из-за твоих дурацких страхов у меня появился синдром самовнушения.

Хатавей кулаком ударил по крыше машины.

— Не несите чепуху, доктор! Если вы не верите своим чувствам, что же вам остается делать? Они захватят ваш мозг, если вы не защитите его! Нужно действовать решительно и без промедления, пока мы еще не парализованы!

Франклин протестующе вскинул руку.

— Минуту! Если эти экраны возводятся по всему городу, то кто же будет объектом их внушения? Не могут же все люди быть загипнотизированы? Да и никому не выгодно вкладывать миллиарды в строительство этих экранов и плакатов. Ведь между конкурирующими фирмами может разразиться настоящая война, а «торговая война» смертельна для всего общества.

— Вы правы, доктор, — кивнул Хатавей. — Но вы забываете об одной вещи. Капиталовложения будут оправдываться тем повышением спроса на различную продукцию, которое неминуемо вызовет действие экранов. К тому же рабочий день увеличат с двенадцати до четырнадцати часов. Кое-где на окраинах воскресенье уже рабочий день, и это считается нормой. Вы понимаете, доктор, люди работают почти сто часов в неделю!

Франклин отрицательно покачал головой.

— Люди не поддержат этого.

— Им не останется ничего другого. В конце концов мы будем работать двадцать четыре часа в день, по семь дней в неделю! И никто не посмеет воспротивиться! Нам оставят свободное время лишь на то, чтобы тратить деньги на разные покупки! — Хатавей схватил Франклина за плечо. — Вы согласны со мной, доктор?

Франклин лихорадочно размышлял. В полумиле за патологическим отделением возвышался массивный силуэт экрана, и по нему еще ползали рабочие, проверяя и налаживая оборудование. Госпиталь располагался далеко от воздушных линий — больным нужен покой, — и доктор был уверен, что экран никак не относится к аэропорту.

— Разве это не запрещено так называемым законом о подсознании? Профсоюзы не допустят этого!

— Пустая надежда. Экономические догмы за последние десять лет сильно изменились. Это раньше профсоюзы могли влиять на экономику, теперь под их контролем всего лишь пять процентов всей промышленности.

Единственное, в чем они нуждаются, — это рабочая сила. «Подсознательная реклама» будет обеспечивать эту потребность.

— И что же ты планируешь предпринять?

— Я не расскажу вам, доктор, потому что ваша внутренняя гордость вряд ли примет этот план.

— Хм, — недовольно ухмыльнулся Франклин. — Мне надоело твое донкихотство. Таким образом ты ничего не добьешься! Прощай!

— Ладно, ладно, доктор. — Хатавей захлопнул дверь машины. — Но подумайте о своем решении, доктор. Подумайте, пока ваш мозг еще ваш!

Машина медленно тронулась с места…


По пути домой Франклин успокоился. Идеи Хатавея казались все менее и менее вероятными.

Оглядывая ряды медленно ползущих машин, он заметил несколько новых экранов. Некоторые из них были полускрыты домами и супермаркетами, но, тем не менее, их необычные силуэты сразу бросались в глаза.

Когда Франклин добрался до дома, Джудит сидела в кресле на кухне и смотрела телевизор. Он отшвырнул большую картонную коробку, загораживающую проход, прошел в свою комнату и разделся. Затем вернулся на кухню и заглянул через плечо жены в блокнот. Франклин хотел было возмутиться, что жена опять играет в эту дурацкую игру, «Мгновенную сделку», но, увидев лежащего на подносе аппетитно пахнущего цыпленка, быстро подавил раздражение.

Он толкнул коробку ногой.

— Что это?

— Не знаю, дорогой. Каждый день приходят десятки покупок — я не могу сразу со всем разобраться, — она кивнула на индейку, жарившуюся в духовке, а затем взглянула на него.

— Ты очень взволнован, Роберт. Неудачный день?

Франклин пробормотал что-то невнятное.

— Ты опять поспорил с этим сумасшедшим?

— Ты имеешь в виду Хатавея? Да, мы немного поболтали. Кстати, не такой уж он сумасшедший. — Франклин перевел взгляд на коробку. — Так что же все-таки это такое? Мне хочется знать, за что я буду отрабатывать следующие пять — десять воскресений.

Он внимательно обследовал стенки коробки и наконец нашел надпись.

— Телевизор? Зачем нужен еще один телевизор, Джудит? У нас их и так три: в столовой, в зале и в кабинете. Куда же нам четвертый?

— Не переживай так, дорогой. Мы поставим его в комнате для гостей. Неприлично принимать гостей без телевизора. Я, конечно, стараюсь экономить, дорогой, но четыре телевизора — это необходимый минимум. Об этом пишут все журналы.

— И три радиоприемника, да? — Франклин с ненавистью взглянул на коробку. — Послушай, дорогая, гости приходят на дружескую беседу, а не смотреть телевизор. Джудит, мы должны сдать его, даже если он стоит очень дешево. Все равно телевидение — сплошная трата времени. Смотреть одну и ту же программу по четырем телевизорам! — нет, мы не можем себе этого позволить!

— Но Роберт! Существует целых три канала!

— И все коммерческие? — Прежде чем Джудит успела ответить, раздался звонок телефона и Франклин вышел из кухни.

Голос был очень невнятный, и Франклин подумал, что это еще один надоедливый коммерсант. Но потом он узнал Хатавея.

— Хатавей! О Боже! Что опять случилось, черт тебя побери?

— Доктор, я забрался с биноклем на крышу дома и… Эти экраны повсюду! И поверьте мне, я узнал, что следующим объектом рекламной кампании будут машины и телевизоры. Представляете, они хотят, чтобы мы покупали новые машины каждые два месяца! О Боже всемогущий! Это же…

Слова Хатавея прервала пятисекундная рекламная пауза (плата за телефон была очень высока, но если вы соглашались по пять секунд выслушивать рекламу, то рекламные агентства выплачивали за вас некоторую сумму). Прежде чем пауза закончилась, Франклин бросил трубку и, подумав, выдернул шнур из розетки.

К нему подошла Джудит и нежно взяла за руку.

— Что случилось, дорогой?

Франклин допил виски и вышел на лоджию.

— Это опять Хатавей. Он уже начинает действовать мне на нервы. Он взглянул на темный силуэт экрана, чьи красные сигнальные огни ярко пылали в ночном небе. Франклин содрогнулся от пугающей неизвестности, окружающей это чудовище.

— Не знаю, — пробормотал он. — Кое-что из рассказов Хатавея кажется очень правдивым. Вся эта подсознательная техника еще не проверена и…

Он замолчал и перевел взгляд на Джудит. Его жена молча стояла посреди кухни, не отрывая покорного взгляда от экрана. Франклин быстро отошел от окна и включил телевизор.

— По-моему, нам и вправду нужен четвертый телевизор, дорогая.


Неделей позже Франклин решил начать свою ежеквартальную работу — инвентаризацию домашнего имущества.

С Хатавеем он больше не встречался; и по вечерам длинная нескладная фигура больше не поджидала его у дверей госпиталя.

Тем временем на окраинах города было взорвано несколько экранов. Сначала Франклин подумал, что в этом деле участвовал и Хатавей, но потом прочитал в газетах, что заряды оставили рабочие, строившие эти экраны.

Все больше и больше экранов появлялось над крышами домов; в основном они располагались рядом с автострадами и в крупных торговых центрах. На отрезке дороги от госпиталя до дома Франклин насчитал тридцать экранов, которые, как гигантские костяшки домино, нависали над проезжающими машинами. Доктору приходилось все время быть в напряжении, чтобы не смотреть на экраны, но он не очень-то и верил, что это может помочь.

Франклин посмотрел последний выпуск новостей и принялся составлять список вещей, которые они с Джудит сдали за последние две недели:

машину — предпоследняя модель, которая прослужила два месяца;

два телевизора — по четыре месяца;

газонокосилку — семь месяцев;

пищевой процессор — пять месяцев;

фен для волос — четыре месяца;

холодильник — три месяца;

два радиоприемника — по семь месяцев;

магнитофон — пять месяцев;

автоматический бар — восемь месяцев.

Половину приспособлений к этим вещам он сделал своими руками, и поэтому расставаться с ними было очень тяжело. Да и, скажем, к старой машине после двух месяцев пользования он как-то привык, а новая модель казалась совершенно неудобной.

Причем сначала Франклин не собирался покупать ни новую машину, ни телевизор, но какая-то сила привела его в супермаркет и заставила купить новые вещи. Он словно не сознавал, что делает.

Оглядывая множество приобретенных вещей, он подумал, что скоро доходы государства вырастут на десятки процентов, но, и не менее скоро, люди потеряют контроль над своим разумом…


Когда Франклин спустя два месяца возвращался из госпиталя домой, он увидел новый экран.

Он ехал по сорокамильному ряду, даже не пытаясь обгонять бесчисленное множество едва ползущих машин. Его автомобиль миновал уже второй «клеверный лист», когда движение замедлилось, а затем полностью остановилось. Машины одна за другой съезжали на обочину, покрытую ярко-зеленой травой, а их водители образовали толпу возле одного из экранов. Две маленькие черные фигурки медленно карабкались вверх. Сигнальные огни экрана мигали беспорядочно, вразнобой.

Заинтересовавшись происходящим, Франклин свернул на обочину, вышел из машины и пробрался сквозь толпу любопытных к самому экрану. У его подножья, задрав головы, толпились в кучке полицейские и инженеры. Они встревоженно смотрели вверх.

Неожиданно Франклин заметил, что стоящие внизу полицейские вооружены винтовками, а у тех, кто карабкался по экрану, по бокам висели автоматы, и его беспечность мигом улетучилась. Тут же Франклин заметил и третью фигуру — мужчину, стоящего на верхнем ярусе у пульта управления.

Хатавей!

Франклин стал приближаться к экрану.

Неожиданно мигание огоньков упорядочилось, и на экране появилось несколько простых фраз, которые Франклин видел каждый день, когда проезжал по шоссе:

ПОКУПАЙТЕ! ПОКУПАЙТЕ СЕЙЧАС ЖЕ!
ПОКУПАЙТЕ НОВУЮ МАШИНУ!
КУПИТЕ НОВУЮ МАШИНУ!
СЕЙЧАС ЖЕ! ДА! ДА! ДА!

Раздался вой сирен, толпа расступилась, и на зеленую траву съехали две патрульные машины. Прибывшие полицейские с помощью дубинок быстро оттеснили толпу подальше от экрана.

— Офицер! Я знаю этого мужчину… — начал было Франклин, когда к нему приблизился один из полицейских, но тот грубо толкнул его в грудь, и доктору пришлось вернуться к своей машине. Он беспомощно наблюдал, как полиция расправляется с остальными водителями.

Неожиданно раздалась короткая автоматная очередь, и Хатавей, издав крик, полный торжества и боли, оступился, взмахнул руками, полетел вниз, ударился о землю и замер…


— Но почему? — Джудит едва не кричала. — Почему ты так переживаешь? Я понимаю, что это огромное несчастье для его жены и детей. Но он же был настоящим сумасшедшим! Даже если он так ненавидел эти рекламные экраны — необязательно же взрывать их!

Франклин включил телевизор, надеясь, что тот поможет ему отвлечься.

— Хатавей был прав, — сказал он.

— Был ли? Реклама не может развиваться дальше. У нас так и так нет выбора — ведь мы не можем тратить больше, чем зарабатываем. Так что скоро вся эта рекламная кампания провалится.

— Ты так думаешь? — Франклин подошел к окну. В четверти мили от их дома возводился новый экран. Он был точно на востоке от их дома, и по утрам тень этой массивной конструкции накрывала сад и доставала даже до окон. Возле стройки теперь постоянно крутились полицейские и патрульные машины. Его взгляд упал на экран, и он сразу же вспомнил Хатавея. Франклин попытался изгнать образ этого человека из своей памяти, но бесполезно.

Когда часом позже Джудит, собираясь идти в супермаркет, зашла в комнату за своим плащом и шляпой, Франклин все еще задумчиво стоял у окна.

— Я поеду с тобой, дорогая. Я слышал, что в конце месяца выходят новые машины, и мне нужно присмотреть по каталогу новую модель.

Они вместе вышли на улицу, и тени экранов нависли над их головами, словно лезвия гигантских кос…

Садок для рептилий

— Они напоминают мне стадо кочующих кабанов, — заметила Милдред Пэлхем.

Оторвавшись от изучения заполненного людьми пляжа, расположенного чуть ниже террасы, где находилось кафе, Роджер Пэлхем взглянул на жену и спросил:

— Что ты такое говоришь?

Милдред еще некоторое время читала, потом опустила книгу и задала риторический вопрос:

— А что, разве нет? Они похожи на свиней.

Пэлхем неохотно улыбнулся этой умеренной, но уже привычной демонстрации мизантропии. Он бросил взгляд на свои белые ноги, торчащие из шорт, а потом на пухлые руки и плечи жены.

— Наверное, мы все похожи на свиней, — подвел он итог.

Однако Пэлхем не сомневался, что замечание его жены было услышано и с возмущением отвергнуто окружающими. Они сидели за угловым столиком, спиной к сотням жмущихся друг к другу любителей мороженого и кока-колы, расположившихся на террасе. Глухой гул голосов перекрывала ни на минуту не смолкающая болтовня транзисторных радиоприемников, расставленных тут и там среди бутылок, а также привычный шум города, раскинувшегося за дюнами.

Практически сразу под террасой начинался пляж — отдыхающие заполнили своими телами пространство от самой кромки воды до дороги, проходящей за кафе, и дальше к дюнам. Даже если очень постараться, рассмотреть хотя бы крошечный свободный островок песка не представлялось возможным. У линии прилива, там, где волны лениво облизывали всякий мусор вроде старых пачек от сигарет и прочую ерунду, кучка малышей цеплялась за подол берега, прикрывая его собой.

Бросив еще один взгляд на пляж, Пэлхем подумал, что суровый приговор, вынесенный женой — чистая правда. Повсюду в глаза бросались голые конечности и плечи, сплетенные в змеиные кольца ноги и руки. Несмотря на яркое солнце и время, проведенное на пляже, большинство загорающих оставались белокожими или в лучшем случае отчаянно напоминали куски вареного мяса, при этом они копошились в своих ямках, безрезультатно пытаясь устроиться поудобнее.

Изучая пляж, протянувшийся почти до самой оконечности мыса, Пэлхем представил себе, как в воздухе над ним повис ореол разложения, пронизанный жужжанием полчищ жирных мух — или десяти тысяч радиоприемников? Зрелище шевелящейся, обнаженной плоти, испускающей тошнотворный аромат старого лосьона для загара и пота, в любой другой момент заставило бы Пэлхема, не теряя ни минуты, забраться в свой автомобиль и мчаться прочь от этого кошмара на скорости семьдесят миль в час — все равно, по какому шоссе. Однако по совершенно необъяснимой причине неприязнь, которую он обычно испытывал к большим скоплениям народа, куда-то исчезла. Неожиданно он почувствовал удививший его самого восторг оттого, что вокруг него люди (Пэлхем подсчитал, что на отрезке пляжа примерно в пять миль расположилось около пяти тысяч человек). Он вдруг понял, что не сможет заставить себя покинуть террасу, хотя пробило уже три часа, а ни он, ни Милдред ничего не ели с самого утра. Пэлхем не сомневался, что как только они освободят свое местечко в углу, его непременно кто-нибудь займет.

Про себя он подумал: «Любители мороженого на пляже Эхо». Немного повертел в руках пустой стакан, стоящий на столе. Кусочки искусственной апельсиновой мякоти прилипли к стенкам, возле которых лениво жужжала муха. Спокойное море напоминало тусклый серый диск, но примерно в миле от берега над водой повисла дымка, словно пар над ванной.

— Мне кажется, тебе жарко, Роджер. Сходи искупайся!

— Может, и схожу. Странная вещь: столько людей, а никто не купается.

Милдред кивнула со скучающим видом. Крупная, спокойная, скорее пассивная женщина, Милдред Пэлхем производила впечатление человека, который вполне доволен тем, что может сидеть на солнце и читать книгу. Однако именно она предложила отправиться на побережье и проявила редкую для себя выдержку, когда они попали в ужасающую пробку, были вынуждены оставить машину и остаток пути (целых две мили) проделать пешком. Пэлхем подумал, что вот уже десять лет не видел, чтобы она так много ходила.

— И правда странно, — согласилась с ним Милдред. — Но сегодня не так чтобы очень жарко.

— Ну, ты совершенно не права.

Пэлхем собрался еще что-то сказать, но неожиданно вскочил на ноги и, перевесившись через перила, начал всматриваться в толпу. Чуть дальше, вниз по склону, параллельно набережной, двигался непрерывный поток людей, которые расталкивали друг друга, спеша поскорее добраться до пляжа с бутылками колы, лосьоном для загара или мороженым.

— Роджер, что случилось?

— Ничего… мне показалось, я увидел Шеррингтона. — Пэлхем еще раз с сомнением оглядел берег.

— Вечно тебе мерещится Шеррингтон — только за сегодня это уже четвертый раз. Прошу тебя, успокойся.

— А я и так совершенно спокоен. Я не уверен, но у меня возникло ощущение, будто я его увидел.

Пэлхем неохотно опустился на свой стул, чуть придвинув его к перилам. Несмотря на скучающее, бездумное и какое-то летаргическое состояние, весь день его мучило необъяснимое, но вполне отчетливое беспокойство. Оно становилось все сильнее и имело какое-то непонятное отношение к присутствию Шеррингтона на пляже. Шансы, что Шеррингтон — с которым Пэлхем вместе работал на факультете физиологии в Университете — выберет именно этот пляж, были ничтожно малы, и Пэлхем не знал, откуда у него взялась такая неколебимая уверенность в том, что Шеррингтон должен здесь находиться. Возможно, обманчивые видения — в особенности если вспомнить, что Шеррингтон обладал черной бородой и худым суровым лицом, да и ходил чуть сутулясь, — являлись отражением внутреннего напряжения Пэлхема и его необычной зависимости от Шеррингтона.

Впрочем, несмотря на то, что Милдред не демонстрировала никаких признаков беспокойства, обитатели пляжа, казалось, разделяли состояние Пэлхема. Время шло, и постепенно равномерный гул голосов уступил место разговорам, которые неожиданно возникали и так же неожиданно обрывались на полуслове. Время от времени наступала тревожная тишина, когда все замолкали и становились толпой взволнованных зрителей, которые слишком долго ждут начала зрелища и с трудом сдерживают нетерпение. Пэлхему, рассматривавшему публику на пляже со своего наблюдательного поста, показалось, что всплески тревожной активности, когда люди, превратившись в одну огромную волну, накатывали на берег, устремляясь вперед, связаны с металлическим блеском тысяч портативных приемников, испускающих свои волны. Каждое такое спазматическое движение приближало толпу, пусть и совсем чуть-чуть, к линии прилива.

Прямо под бетонным краем террасы в самой гуще полуобнаженных тел какое-то семейство свило свое собственное уютное гнездышко. Неподалеку от них, так, что Пэлхем мог дотянуться рукой, резвились дети — их угловатые тела в мокрых купальниках переплелись между собой, точно диковинное змеевидное существо. Несмотря на немолчный гомон голосов на берегу и шум машин, мчащихся мимо по шоссе, Пэлхем отчетливо слышал их пустую болтовню и комментарии по поводу радиопередач, когда они бессмысленно переключали каналы.

— Скоро запустят еще один спутник, — сообщил он Милдред. — «Эхо двадцать два».

— Зачем? — Пустые голубые глаза Милдред равнодушно разглядывали далекую дымку над водой. — Мне казалось, что их уже и так достаточно болтается в воздухе.

— Ну…

Несколько секунд Пэлхем колебался, не зная, стоит ли воспользоваться ответом жены, чтобы продолжить разговор. Хотя она была замужем за преподавателем отделения физиологии, Милдред совершенно не интересовалась вопросами науки, ограничиваясь безоговорочным презрением к данной сфере деятельности. Пост, который занимал ее муж в Университете, она рассматривала с болезненной терпимостью, ненавидела его грязный кабинет, нечесаных студентов и бессмысленное лабораторное оборудование. Пэлхему так и не удалось выяснить, к какой профессии его жена относилась бы с уважением. До замужества, как впоследствии понял Пэлхем, она хранила вежливое молчание, когда речь заходила о его работе; за одиннадцать лет совместной жизни Милдред не изменила своих взглядов, несмотря на то, что необходимость сводить концы с концами при его жалком жалованье заставила ее заинтересоваться тонкостями сложных и разнообразных игр, ведущих к продвижению вверх по служебной лестнице.

Разумеется, из-за ее острого языка им не удалось завести большого количества друзей, но Пэлхем обнаружил, что лично он выиграл от того, что окружающие относились к Милдред с невольным уважением. Иногда ее ядовитые замечания на официальных приемах, сделанные громким голосом, да еще во время неожиданно возникшей паузы в разговоре (например, она назвала престарелого декана факультета физиологии «этот древний чудак»), восхищали Пэлхема своей колкой точностью. Однако в ее безжалостном отсутствии симпатии в адрес остального человечества было что-то пугающее. Ее широкое лицо со строгой линией розовых губ почему-то вызывало у Пэлхема ассоциацию с Моной Лизой, которая только что закусила собственным мужем.

— Шеррингтон вывел довольно неожиданную теорию по поводу спутников, — сказал ей Пэлхем. — Я надеялся, что мы его встретим и он еще раз поделится со мной своими идеями. Мне кажется, тебе было бы интересно послушать, Милдред. Сейчас он работает над ПМС…

— Над чем?

Группа людей, расположившихся у них за спиной, включила погромче свои приемники, и все пространство вокруг заполнил комментарий с мыса Кеннеди, посвященный последним минутам перед стартом спутника.

— ПМС — это природные механизмы сброса, — пояснил Пэлхем. — Я уже тебе о них рассказывал. Наследственные рефлексы…

Он замолчал, с нетерпением глядя на жену.

Милдред, которая разглядывала людей на пляже, повернула к нему холодное, ничего не выражающее лицо.

— Милдред, я пытаюсь объяснить тебе, в чем заключается теория Шеррингтона касательно спутников! — сердито рявкнул он.

Милдред совершенно спокойно покачала головой и заявила:

— Роджер, здесь слишком шумно, я не в состоянии тебя слушать. А уж вникать в теории Шеррингтона и подавно.

На пляже возникла новая, едва различимая волна активности. Возможно, в ответ на взволнованный отсчет последних секунд перед стартом с мыса Кеннеди, несущийся из всех приемников, люди садились, начинали счищать песок со своих тел, со спин соседей. Пэлхем был не в силах оторвать взгляда от солнечных зайчиков, мечущихся по поверхности хромированных радиоприемников и отражающихся от очков, когда практически весь пляж пришел в движение, зашевелился, заволновался. Неожиданно стало так тихо, что Пэлхем услышал звуки музыки, которые доносились из парка аттракционов. Пэлхему, смотревшему на берег через полуприкрытые от солнца глаза, пляж показался огромной ямой с копошащимися белыми змеями.

Где-то вскрикнула женщина. Пэлхем быстро выпрямился, а потом наклонился вперед, вглядываясь в ряды лиц, замаскированных солнечными очками. Воздух звенел, точно натянутая струна, был пронизан неприятным, зловещим ожиданием насилия, прячущегося до поры до времени под прикрытием покоя и порядка.

Впрочем, люди постепенно успокоились, расслабились, заняли свои прежние места на песке. Вода снова лениво омывала ноги тех, кто растянулся у самой ее кромки. Неожиданно с моря налетел легкий ветерок, промчался над пляжем, принес с собой сладковатый запах пота и лосьона для загара. Пэлхем почувствовал приступ тошноты и отвернулся. Вне всякого сомнения, подумал он, большие скопления homo sapiens выглядят гораздо менее привлекательно, чем стаи любых других живых существ. Если посмотреть на стадо лошадей или бычков в загоне, возникает ощущение могучей, нервной грации, а масса болтающей чепуху белой плоти, лежащей на пляже, производит впечатление болезненного анатомического кошмара безумного сюрреалиста. Зачем они здесь собрались? Прогноз погоды сегодня утром звучал не особенно благоприятно. В основном репортажи были посвящены приближающемуся запуску спутника, последней ступени мировой коммуникационной сети, которая теперь обеспечит всю поверхность земного шара прямым визуальным контактом с одним из десятков спутников, находящихся на орбите. По-видимому, тот факт, что непроницаемое воздушное покрывало окончательно и бесповоротно окутает Землю, заставил людей в качестве последнего жеста капитуляции броситься на ближайший пляж и выставить себя напоказ всему миру.

Пэлхем поерзал, неожиданно почувствовав, как больно врезается металлический край стола в локти. Сиденье дешевого стула, сколоченного из узких реек, было отвратительно неудобным и скорее напоминало уродливое орудие пыток. И снова его посетило неожиданное предчувствие ужасного акта насилия, и он посмотрел в небо, почти не сомневаясь, что увидит, как из дымки появляется самолет и падает на пляж.

— Удивительно, как все полюбили загорать, — сказал он Милдред. — В Австралии перед Второй мировой войной это стало серьезной проблемой.

Милдред оторвалась от книги:

— Наверное, им больше нечего было делать.

— Вот именно. Когда люди готовы проводить все свое время, растянувшись на пляже, нет никакой надежды, что они смогут придумать для себя какое-нибудь достойное занятие. По-моему, валяться на солнце… абсолютно асоциальное времяпрепровождение — ведь оно пассивно. — Пэлхем заговорил тише, когда заметил, что окружающие начали оглядываться, бросать на него заинтересованные взгляды через плечо, прислушиваться к четкой профессиональной речи. — С другой стороны, это объединяет людей. В голом виде — или почти голом — продавщица из магазина и графиня ничем друг от друга не отличаются.

— Так ли уж не отличаются?

— Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду, — пожал плечами Пэлхем. — Однако я считаю, что психологическая роль пляжа чрезвычайно интересна. Линия прилива становится особенно важной областью, зоной, которая одновременно является морем и пространством над ним, погрузившимся навсегда, но не до конца в огромную утробу времени. Если принять море за образ подсознания, в таком случае стремление людей на пляж можно рассматривать как попытку сбежать от своей экзистенциальной роли в привычной жизни и вернуться в универсальное время-море…

— Роджер, прошу тебя! — Милдред сердито отвернулась. — Ты рассуждаешь совсем как Чарлз Шеррингтон.

Пэлхем снова посмотрел на море. Внизу, под террасой, радиокомментатор сообщил местонахождение, скорость и маршрут успешно стартовавшего спутника. Пэлхем от нечего делать сосчитал, что ему понадобится примерно пятнадцать минут, чтобы добраться до этого пляжа, иными словами, спутник пролетит над ними в половине четвертого. Разумеется, разглядеть его с берега будет невозможно, хотя в последней работе Шеррингтона, посвященной восприятию инфракрасного излучения, утверждается, что часть таких лучей, отраженных от солнца, может быть подсознательно воспринята сетчаткой глаза.

Раздумывая над тем, какие возможности в связи с этим получат коммерческие или политические демагоги, Пэлхем решить послушать приемник, стоящий на песке под террасой, когда его выключила чья-то белая рука. Хозяйка руки — белокожая пухленькая девушка с лицом безмятежной мадонны и розовыми щечками, окутанными облаком черных кудряшек, перевернулась на спину, отодвинулась от своих спутников, и одно короткое мгновение они с Пэлхемом смотрели друг на друга. Он решил, что она специально выключила приемник, когда заметила, что он прислушивается к комментарию, но потом сообразил, что на самом деле девушку заинтересовали его рассуждения и она надеялась на продолжение монолога.

Польщенный вниманием, Пэлхем посмотрел на круглое серьезное личико девушки, зрелое и в то же самое время детское тело, обнаженное, совсем рядом, словно они лежат в одной постели. На ее открытом, молодом лице неожиданно появилось новое доброжелательное выражение, и Пэлхем отвернулся, не желая принять его значение и осознав с болезненной ясностью, насколько прочно он связан с Милдред. В эту минуту он понял, что для него навсегда закрыты все возможности новых волнующих впечатлений. Десять лет ежедневных осторожных компромиссов, на которые он шел, чтобы сделать свою жизнь терпимой, в конце концов притупили его способность к восприятию, а то, что осталось от его личности, и нереализованные возможности превратились в нечто, похожее на заспиртованного в банке жука. Раньше Пэлхем презирал бы себя за то, что так легко сдался, но он уже переступил черту самооценки, поскольку так и не сумел отыскать достаточно надежных критериев и теперь находился в состоянии более жалком и презренном, чем вульгарное, тупое стадо на пляже.

— Там что-то в воде, — Милдред показывала рукой на берег. — Вон, смотри.

Пэлхем проследил за направлением ее руки. Примерно в двухстах ярдах от них на самой границе воды собралась небольшая группа людей, волны лениво разбивались о ноги зевак, наблюдавших за чем-то на отмели. Большинство мужчин прикрывали газетами головы, а женщины, те, что постарше, приподняли юбки, чтобы не замочить.

— Ничего не вижу. — Пэлхем потер подбородок, заметив бородатого мужчину на набережной наверху. Незнакомец был ужасно похож на Шеррингтона. — Но, кажется, ничего опасного. Наверное, на берег выбросило какую-нибудь диковинную рыбину.

На террасе и дальше на пляже все ждали, что вот-вот произойдет нечто необычное, сидели или стояли, вытянув вперед головы и вглядываясь в линию прибоя. Радиоприемники смолкли одновременно, их владельцы напряженно вслушивались, пытаясь понять, что случилось на берегу. Повисла такая гнетущая тишина, будто набежала черная туча и скрыла солнце. Отсутствие каких бы то ни было звуков и неподвижность обитателей пляжа и террасы после бесконечных часов мучительной, бессмысленной суетливой активности производило странное и неестественно жуткое впечатление, словно тысячи людей вдруг неожиданно ушли в себя и перестали замечать окружающих.

Группка зевак у кромки воды замерла на месте, даже маленькие дети не шевелились, упорно разглядывая то, что привлекло внимание их родителей. Впервые за все время стала видна узкая полоска пляжа, засыпанные песком приемники и разные пляжные принадлежности — издалека все это походило на груду мусора, отливающего металлическим блеском. Постепенно освободившиеся места заняли вновь прибывшие с набережной, однако их маневры остались без внимания со стороны тех, кто не сводил глаз с воды. Пэлхему они представлялись компанией кающихся пилигримов, пришедших издалека, чтобы постоять у священного источника в ожидании чуда, которое возродит их к жизни.

— Что все-таки происходит? — спросил Пэлхем, когда прошло несколько минут, а группа у воды так и не сдвинулась с места. Он заметил, что они вытянулись в прямую линию вдоль берега. — Они ни на что не смотрят.

С моря на берег начала наползать дымка, которая уже скрывала огромные глубоководные валы. Мутная вода напоминала теплое масло, время от времени маленькие волны набегали на берег, превращаясь в жирные пузыри, которые лениво уходили в песок, перетаскивая с места на место мусор и пустые пачки от сигарет. Больше всего на свете море сейчас походило на огромное чудовище, поднявшееся с глубин и безуспешно пытающееся выползти на песок.

— Милдред, я схожу на минутку к воде. — Пэлхем встал. — Там творится что-то необычное… — Он вдруг замолчал и показал на берег по другую сторону от террасы. — Смотри! Еще одна группа. Какого черта?..

На глазах у остальных обитателей пляжа еще одна группа зевак выстроилась у кромки воды примерно в семидесяти пяти ярдах от террасы. Около двухсот человек безмолвно стояли на берегу, не сводя глаз с водной глади перед собой. Пэлхем вцепился обеими руками в перила, пытаясь справиться с непреодолимым желанием к ним присоединиться. Его сдерживала только толпа людей на пляже.

На сей раз сторонние наблюдатели довольно быстро потеряли интерес к происходящему, и на заднем плане снова возник гул голосов.

— Одному Богу известно, что они там делают, — заявила Милдред и повернулась спиной к морю. — Смотри, вон еще компания. Похоже, они чего-то ждут.

Она оказалась права, около дюжины таких же групп выстроилось с интервалом в сто ярдов у кромки воды. Пэлхем начал всматриваться вдаль, пытаясь разглядеть что-нибудь похожее на моторную лодку или катер, затем перевел глаза на часы. Почти половина четвертого.

— Они не могут ничего ждать, — заявил он, изо всех сил стараясь успокоиться. Однако его ноги выбивали на цементном полу под столом нервную чечетку. — Если они рассчитывают увидеть спутник, у них ничего не выйдет. Это невозможно. Наверняка там что-то в воде… — Заговорив о спутнике, он снова вспомнил Шеррингтона. — Милдред, ты не чувствуешь…

Он не успел договорить, потому что мужчина, сидевший позади них, так резко вскочил на ноги, что острый угол его стула врезался Пэлхему в спину. На одно короткое мгновение, когда он помогал мужчине удержать равновесие, Пэлхема окутал резкий запах пота и прокисшего пива. Он заглянул в остекленевшие глаза незнакомца, увидел открытый рот и подбородок, уставившийся, точно дуло пистолета, в сторону моря.

— Спутник!

Стряхнув незнакомца, Пэлхем поднял голову. В бледно-голубом равнодушном небе не было ничего — даже самолетов и птиц, хотя они с Милдред видели сегодня утром чаек, когда ехали на пляж. Казалось, они почувствовали приближение шторма и спрятались. Яркий солнечный свет ударил в глаза, и по небу в эпилептическом припадке заметались разноцветные круги и точки. Одна из них возникла на западном горизонте и начала медленно и неуклонно приближаться, занимая свое законное место в поле зрения Пэлхема.

Люди вокруг поспешно вставали со своих мест, с грохотом отодвигая стулья. С какого-то стола на цементный пол скатились бутылки, во все стороны полетели осколки.

— Милдред!

Внизу возникло суетливое, беспорядочное движение — люди медленно поднимались на ноги. Размытое бормотание пляжа сменил другой, более резкий и напряженный звук, который эхом отзывался со всех сторон залива. Казалось, весь пляж шевелится, извивается, корчится, а неподвижными остаются лишь те, кто стоит у кромки воды. Они образовали вдоль берега бесконечный забор, отгородивший море от пляжа. В их ряды вливались все новые и новые люди, выстраиваясь в шеренгу друг за другом, иногда по десять и больше человек.

И вот уже все, кто находился на террасе, стоят и смотрят на море. А тех, кто оказался в первых рядах, теснят, толкают вперед вновь прибывшие, гулявшие по набережной. Семья, сидевшая под террасой, тоже покинула свое место и приблизилась на двадцать ярдов к воде.

— Милдред, ты не видишь Шеррингтона? — Взглянув на часы и убедившись, что стрелки показывают ровно три тридцать, Пэлхем схватил жену за плечо, стараясь привлечь ее внимание. Милдред посмотрела на него пустыми, остекленевшими глазами, она явно не понимала, что он от нее хочет. — Милдред! Нам нужно поскорее отсюда уйти! — Неожиданно охрипнув, он крикнул: — Шеррингтон убежден, что мы в состоянии воспринимать инфракрасное излучение, испускаемое спутниками, оно может отключить защитные механизмы, возникшие миллионы лет назад, когда другие космические спутники облетали Землю. Милдред…

Но они оказались беспомощными перед натиском толпы, им пришлось встать со своих стульев, а в следующее мгновение их прижали к перилам. По пляжу двигался поток людей, и вскоре весь склон протяженностью в пять миль был заполнен стоящими телами. Никто не произносил ни звука, и на всех лицах застыло одинаковое выражение самосозерцания и погруженности в собственные мысли — такое нередко видишь на лицах зрителей, покидающих стадион после матча. Парк с аттракционами, расположенный всего в ста ярдах от пляжа, опустел, карусели продолжали вращаться, но лодочки остались без пассажиров.

Пэлхем быстро помог Милдред перелезть через перила, спрыгнул на песок, надеясь, что им удастся добраться до набережной. Но когда они завернули за угол, толпа, надвигающаяся на пляж, стиснула, поглотила и потащила их за собой, и они подчинились, время от времени спотыкаясь о брошенные на песке приемники.

Все еще оставаясь рядом, они наконец почувствовали себя немного увереннее, когда толпа у них за спиной стала не такой плотной.

— …Шеррингтон считает, что люди из кроманьонской эры сошли с ума от ужаса, совсем как стадо тупых, неуправляемых свиней. Большая часть костеносных слоев находится под берегами озер. Наверное, инстинкт слишком силен… — Он замолчал.

Шум неожиданно стих, и огромная паства безмолвно замерла на месте, не сводя глаз с моря. Везде, куда ни бросишь взгляд, стояли люди. Пэлхем повернулся к морю, где туманная дымка, приблизившаяся к пляжу уже на пятьдесят ярдов, терпеливо и неустанно наступала на берег. Первый ряд, чуть опустив голову, бесстрастно наблюдал за распухающими волнами. Поверхность воды испускала ослепительное мерцающее сияние, призрачное и одновременно наполненное своей особой жизнью, а воздух над головами, серый в сравнении с этим ярким светом, превращал застывших в неподвижности людей в бесконечные ряды зловещих статуй.

Чуть впереди Пэлхема, примерно в двадцати ярдах, в первом ряду стоял высокий человек со спокойным задумчивым выражением лица. Борода и высокие скулы не оставляли сомнений в том, кто это такой.

— Шеррингтон! — крикнул Пэлхем и невольно посмотрел на небо, но тут же почувствовал, как ослепительная крупинка света обожгла глаза.

Где-то далеко у него за спиной продолжала играть музыка в парке, где по-прежнему кружила карусель.

И вдруг толпа вздрогнула, ожила, и все, кто находился на пляже, пошли вперед, к воде.

Здесь было море

И опять его разбудил ночной шум наступающего моря — смутный, глухой рык передовых валов, кидающихся в ближние переулки, чтобы, жадно облизав их, медленно откатиться назад. Выбежав наружу, в лунный свет, Мейсон увидел белые остовы соседних домов, склепами торчащие посреди чисто промытых асфальтированных дворов, а за ними — ярдах в двухстах — вольное бурление вод на мостовой. У штакетника заборов волны вскипали пеной и брызгами, наполняя воздух водяной пылью и резким, терпким, пьянящим запахом йода и соли — запахом моря.

А дальше был открытый простор, где длинные валы перекатывались через кровли затонувших домов и несколько печных труб мелькали в белизне гребней. Холодная пена ужалила босые ноги Мейсона, и он, отпрянув, оглянулся на дом, в котором безмятежно спала его жена. Каждую ночь море — змеиношипящая гильотина — подползало к их пристанищу все ближе и ближе, методично отвоевывая у суши по нескольку пядей ухоженной лужайки.

Около получаса Мейсон зачарованно следил, как танцующие волны люминесцируют над городскими крышами, отбрасывая слабо светящийся нимб на темные тучи, летящие по ветру. Взглянув на руки, он заметил, что они тоже источают тусклое восковое сияние.

Наконец пучина пошла на попятную. Глубокий, наполненный внутренним светом водоворот покатился вниз, открывая лунному оку таинство пустынных улиц, окаймленных молчаливыми рядами домов. Вздрогнув, Мейсон пустился вдогонку пузырящемуся потоку, но море ускользало, то прячась за углом какого-то дома, то утекая в щели под дверями гаражей. К концу улицы спринтерский бег потерял всякий смысл… ибо небесный отблеск, мелькнув за церковным шпилем, окончательно угас. Измученный Мейсон вернулся в постель, и звук умирающих волн до утра наполнял его сердце.

— Знаешь, я снова видел море, — сказал он жене за завтраком.

— До ближайшего не меньше тысячи миль, Ричард, — спокойно проговорила Мириам. Она внимательно разглядывала мужа, поглаживая длинными, бледными пальцами иссиня-черный завиток волос. — Выйди на улицу и убедись. Здесь нет никакого моря.

— И тем не менее, дорогая, я ВИДЕЛ его.

— Но, Ричард!..

Встав, Мейсон с неуклюжей торжественностью протянул к ней руки.

— Мириам, брызги были на моих ладонях, волны разбивались прямо у моих ног. Таких снов не бывает.

— И тем не менее, дорогой, такое могло случиться только во сне.

Мириам, с ее длинными локонами цвета воронова крыла и нежным овалом лица, в алом пеньюаре, не скрывающем гордой линии шеи и прозрачной белизны груди, как никогда, напомнила Мейсону застывшую в традиционной позе даму с портрета эпохи прерафаэлитов.

— Ричард, тебе необходимо показаться доктору Клифтону. Это начинает меня тревожить.

Он улыбнулся, глядя в окно на коньки крыш дальних домов, выступающие над кронами деревьев.

— Право, не стоит беспокоиться. На самом деле все очень просто. Я слышу шум моря и выхожу поглядеть, как лунный свет играет на волнах, а затем благонравно возвращаюсь в постель. — Тень утомления скользнула по его лицу; Мейсон, высокий, привлекательный мужчина, был от природы хрупкого сложения, и к тому же не вполне оправился от серьезного недуга, из-за которого полгода провел дома в постели. — Но что действительно любопытно, — медленно продолжил он, — так это потрясающая люминесценция… Готов поклясться, содержание солей в морской воде гораздо выше нормы.

— Но, Ричард… — Мириам беспомощно огляделась, потрясенная ученым хладнокровием супруга. — Моря нет, оно только в твоей голове! Его никто не видит и не слышит.

Мейсон задумчиво кивнул.

— Да, возможно. Возможно, что пока никто.

Кушетка — одр долгой болезни — по-прежнему стояла в углу кабинета, рядом с книжным шкафом. Присев, он привычно протянул руку и снял с полки гладкую на ощупь, массивную окаменелость — раковину какого-то вымершего на заре мира моллюска. Зимой, когда Мейсону не позволяли вставать с постели, этот витой — подобно трубе Тритона — конус стал для него источником нескончаемых наслаждений — рождая цепочки прихотливых ассоциаций, уводящих то в моря античности, то к сокровищам затонувших кораблей… Бездонный рог изобилия, полный красок и звуков! Бережно взвесив на ладони редкий дар природы — изысканно-двусмысленный, как мраморный обломок античной богини, найденный ненароком в русле высохшего ручья, — Мейсон ощутил его капсулой времени, концентратом сущности иной вселенной… и почти поверил, что сам выпустил из него ночное море, нажав по неведению на тайный завиток.

Жена вошла следом и, быстро задернув занавески, словно желая вернуть мужа в сумеречную атмосферу болезни, положила руку на его плечо.

— Послушай, Ричард, разбуди меня… когда услышишь море. Мы посмотрим вместе.

Он осторожно уклонился от ее рук.

— Понимаешь, Мириам… Не так уж важно, увидишь ты что-нибудь или нет. Главное, что я это вижу.

Выйдя на шоссе, он остановился на том же месте, откуда прошлой ночью наблюдал за наступлением волн. Судя по доносящимся звукам, пребывание в пучине никак не сказалось на привычной деятельности жителей окрестных домов. Сухая трава заметно поблекла от июльской жары, и многие занялись поливкой газонов — сверкающие упругие струи, маленькие радуги в облачках брызг. Между пожарным гидрантом и деревянной оградой лежал глубокий, не потревоженный слой пыли, и Мейсон вспомнил, что дождей не было с ранней весны.

Отсюда улица — а точнее, один из дюжины загородных бульваров, обрамляющих город по периметру, — спускалась в северо-западном направлении и примерно через три сотни ярдов вливалась в небольшую площадь у здания торгового центра. Заслонив глаза ладонью, он взглянул на украшенную часами башенку библиотеки, на церковный шпиль — и узнал протуберанцы, нарушавшие пустынность морского простора… все совпадает.

Там, где стоял Мейсон, на дороге, ведущей к торговому центру, имелся некий перепад, отмечающий — по странному стечению обстоятельств — границу береговой линии, буде местность окажется действительно затопленной. Этот уступ, отстоящий примерно на милю от окраинных кварталов, охватывал кольцом огромную естественную ванну — аллювиальную равнину, на которой стоял город. Дальнюю сторону гигантского кольца венчал белесый каменный выступ — сложенный меловыми пластами холм.

Хотя городская панорама мешала разглядеть подробности, Мейсон признал в нем тот самый мыс, что высился неприступной цитаделью над штурмующими склоны волнами: взлетев, пышные султаны брызг нехотя никли, возвращаясь в родную стихию с почти гипнотической неспешностью. Ночью он казался выше… мрачный, не тронутый временем бастион, грудью встречающий море. Однажды вечером, пообещал себе Мейсон, он непременно отправится к холму — чтобы пробудиться от грохота волн на его вершине.

Вильнув, его объехал автомобиль, и человек за рулем бросил удивленный взгляд на чудака, пялящего глаза на город, стоя посреди проезжей части. Не желая усугублять свою здешнюю репутацию довольно эксцентричной персоны (да-да, этот необщительный умник, муж очаровательной, но — ах — бездетной миссис Мейсон), он свернул на бульвар, параллельный кольцевой гряде водораздела, и медленно двинулся к далекому холму, время от времени пытаясь разглядеть внизу, в котловине, следы деятельности потопа. Нет, ни поваленных фруктовых деревьев, ни покореженных автомашин… а ведь вся округа побывала под бурлящей водой.

Хотя море впервые показало себя всего три недели назад, за это время Мейсон окончательно убедился в полной достоверности происходящего. Он усвоил, что ночное появление и последующее стремительное отступление моря не оставляет на сотнях поглощенных им домов ни малейшего следа, и перестал беспокоиться о тысячах утопленников, которые предположительно продолжали мирно спать в огромной, жидкой морской колыбели… пока сам он глядел на сияние волн над городскими крышами. И однако, невзирая на явный парадокс, его убежденность продолжала крепнуть — и наконец вынудила рассказать Мириам, как однажды ночью, разбуженный звуками прибоя, он выбежал на улицу и встретился с морем в соседних проулках.

Жена понимающе, чуть снисходительно улыбнулась странной фантазии — наглядной иллюстрации странности его замкнутого внутреннего мира. Однако три ночи спустя Мириам проснулась как раз в тот момент, когда он, вернувшись, запирал дверь на замок, и вид Мейсона — встрепанного, потного, с трудом переводящего дыхание, напугал ее не на шутку, так что весь следующий день она, вздрагивая, украдкой косилась в окно. Впрочем, страшило Мириам не столько само видение, сколько абсолютное, необъяснимое спокойствие мужа перед надвигающимся апокалипсисом собственной личности.

Утомившись прогулкой, Мейсон присел на низкий декоративный барьерчик, укрытый зарослями рододендронов, и несколько минут бездумно ворошил прутиком сухой белый песок, поблескивающий у ног. Бесформенный, пассивный минерал — однако же излучает что-то вроде странного, концентрированного внутреннего света… что-то, роднящее его с ископаемой ракушкой.

Впереди дорога, повернув, ныряла вниз, уходя к равнинным полям, и на фоне ясного неба вздымался — уже заметно ближе — меловой отрог в кружевной мантии зеленого дерна. У вершины Мейсон углядел подсобный вагончик, ограждение, воздвигнутое вокруг темной дыры пробитой шахты, и кучку крошечных человечков, суетящихся у металлической конструкции подъемника. Что там происходит, хотелось бы знать? Наблюдая, как миниатюрные рабочие один за другим исчезают в шахте, Мейсон пожалел, что отправился пешком, не догадавшись воспользоваться автомобилем жены.

Пока он, как обычно, весь день работал в библиотеке, сценка из загадочной пантомимы вновь и вновь вставала перед его глазами, заслоняя воспоминания о лижущих улицы волнах и неотвязную мысль о том, что кто-то еще должен был ощутить присутствие моря.

Поднявшись в спальню, Мейсон увидел, что Мириам, в полной экипировке и с выражением мрачной решимости на лице, сидит в кресле у окна.

— Что-то случилось?

— Я жду.

— Ждешь? Чего же?

— Явления моря, разумеется! Не обращай внимания, ложись спать. Я посижу в темноте.

— Мириам… — Мейсон устало ухватил ее за руку и попытался вытащить из кресла. — Ну что ты хочешь этим доказать?!

— Разве ты не понимаешь?

Мейсон сел на кровать. Почему-то — он и сам толком не знал почему — ему хотелось как можно дольше удерживать жену подальше от моря… и дело тут было не только в ее безопасности.

— Это ты не понимаешь, Мириам. Возможно, я и впрямь не вижу его в буквальном смысле слова. Может статься, это… — он запнулся, но быстро сымпровизировал, — всего лишь галлюцинация, или сон, или…

Мириам упрямо покачала головой, изо всех сил вцепившись в ручки кресла.

— Я так не думаю. В любом случае я намерена выяснить все возможное.

Мейсон, вздохнув, растянулся поверх одеяла.

— Мне кажется, дорогая, ты подходишь к проблеме не с той стороны…

Мириам резко выпрямилась.

— Нет уж, Ричард! Подумать только, какой ты спокойный и ироничный, как хладнокровно рассуждаешь, как сжился со своей маленькой неприятностью… прямо как с легкой мигренью. Вот что ужасно! Бойся ты до смерти этого моря, я бы и беспокоиться не стала!..

Через полчаса ему все же удалось уснуть — под присмотром жены, чьи глаза следили за ним из темноты.

Отдаленное бормотание волн, шипение бегущей пены… Мейсон пробудился ото сна — где грохотал прибой и бурлили глубокие воды, выбрался из-под одеяла и быстро оделся. Мириам, озаренная слабым сиянием облаков, тихо спала в кресле, и яркий лунный луч перечеркивал ее нежное горло.

Бесшумно ступая босыми ступнями, он вышел на крыльцо, бросился навстречу волнам, достиг мокрой, глянцевитой линии прибоя, поскользнулся — и вал ударил его с утробным ревом. Упав на колени, Мейсон ощутил, как алмазный холод воды, кипящей мельчайшими живыми организмами, резко стиснул грудь и плечи и, на миг задержавшись, отхлынул, втянутый жадной пастью новой волны. Стоя в мокром костюме, липнущем к телу словно утонувшее животное, Мейсон видел, как белые в лунном свете дома ушли в морскую глубину — подобно пышным дворцам Венеции или забытым некрополям затерянных островков… но гораздо быстрее. Только церковный шпиль одиноко торчал над водой, поднявшейся на добрые двадцать ярдов выше, так что брызги долетали чуть ли не до порога его собственного дома.

Мейсон, дождавшись интервала между двумя волнами, перебежал на ту улицу, что тянулась в направлении дальнего мыса, и помчался, шлепая по воде, уже полностью залившей мостовую. Мелкая зыбь звонко шлепала о ступеньки домов.

До мыса оставалось еще полмили, когда он различил гулкий грохот большого прибоя, почувствовал мощное движение глубоких вод и, задохнувшись, прислонился к изгороди, а холодная пена продолжала шипеть у ног, и подспудное течение настойчиво увлекало за собой. Он поднял голову — и в отраженном сиянии, льющемся с небес, разглядел над морем неясную человеческую фигуру. Женщина! Одетая в какую-то долгую, черную, свободно развевающуюся хламиду, она стояла на каменном парапете, ограждающем обрыв холма; длинные, белые в лунном свете волосы вольно бились на ветру, а далеко внизу, под ее ногами, сияющие волны-акробаты неистово скакали и крутились колесом.

Мейсон побежал. Дорога повернула, выросшие дома заслонили панораму, еще раз мелькнул и окончательно пропал вознесенный над морем белый ледяной профиль… прибой притих и попятился, море стремительно уходило в проезды меж домов, унося с собой весь свет, всю мощь этой ночи. Последние пузырьки пены расплылись на мокром асфальте.

Он поискал женщину у холма — тщетно. Одежда просохла, пока он добирался домой, запах йода бесследно истаял в ночи.

— Ты была права, дорогая, — сказал он утром Мириам, — это все-таки был сон. Думаю, море ушло навсегда. По крайней мере, сегодня я его не видел.

— Слава Богу! Ты уверен, Ричард?

— Абсолютно, — Мейсон поощрительно улыбнулся. — Спасибо, любовь моя, что охраняла мой сон.

— И опять сделаю то же самое. — Она выставила ладонь, отметая поспешные возражения, — Нет, я просто настаиваю! Я прекрасно себя чувствую и желаю покончить с этим раз и навсегда. — Придвинув чашку кофе, Мириам вдруг нахмурилась. — Забавно, но раз или два мне самой показалось, что я слышу шум моря. Такой странный звук, очень далекий и… древний, что ли… словно прошел через миллионы лет.

По пути в библиотеку Мейсон совершил преднамеренный крюк в сторону мелового обнажения и притормозил машину вблизи места, где ночью в свете луны маячила фигура беловолосой женщины. Теперь, при свете солнца, на склоне бледно зеленела короткая травка и чернело устье шахты, вокруг которого продолжалась некая, на первый взгляд лишенная смысла активность.

Минут пятнадцать он медленно утюжил окрестные улицы, заглядывая в распахнутые окна кухонь… почти наверняка она живет в каком-то из этих домов… наверное, как раз стоит у плиты, накинув фартук прямо на тот черный балахон?

Подъехав к библиотеке, Мейсон узнал припаркованный там автомобиль (он только что стоял у холма). Водитель — немолодой мужчина в твидовом костюме — внимательно изучал витрины с образчиками местных краеведческих открытий.

— Кто это? — спросил Мейсон хранителя древностей Феллоуза, когда посетитель отбыл. — По-моему, я видел его у обрыва.

— О, это профессор Гудхарт, палеонтолог. Кажется, его экспедиция вскрыла довольно интересный костный слой. Если повезет, мы сможем пополнить наши фонды, — и Феллоуз широким жестом указал на скромную коллекцию, составленную преимущественно из фрагментов челюстных и больших берцовых костей.

Мейсон уставился на кости со странным ощущением, что в его мозгу замкнулось какое-то реле.

Каждую ночь море, выливаясь из темных улиц, подходило все ближе к дому Мейсона. Стараясь не потревожить мирно спящую жену, он выходил и упрямо брел по глубокой воде к дальнему мысу. Каждую ночь он видел женщину на краю обрыва — белые волосы, белое лицо, поднятое навстречу фонтанам брызг. Каждую ночь прибой уходил раньше, чем он успевал добраться до холма, и тогда, измученный, он падал на всплывающую из воды мокрую мостовую.

Однажды его — лежащего пластом посреди дороги — осветили фары патрульной машины, и пришлось что-то объяснять недоверчивым полицейским. В другой раз он позабыл запереть за собой входную дверь, и за завтраком Мириам поглядела на него с прежним беспокойством, заметив наконец темные круги вокруг глаз мужа.

— Мне кажется, дорогой, тебе не стоит столько времени проводить в библиотеке. Ты выглядишь ужасно. Что, опять снится море?

Мейсон покачал головой, выдавив принужденную улыбку.

— Да нет, с этим покончено. Наверное, я действительно слишком много работаю.

— Боже, а это что такое?!

Мириам схватила его за руки и внимательно осмотрела ладони.

— Ты упал? Царапины совсем свежие… Как это случилось, Ричард?

Мейсон, думая о своем, рассеянно сплел какую-то довольно правдоподобную байку и отправился с чашкой кофе в кабинет. Со своей кушетки он видел над крышами города легкую золотистую утреннюю дымку — целый океан мягкого сияния, заполняющий собою ту же огромную чашу, что ночное море. Но туман быстро таял, реальность вновь вступала в свои права, и сердце Мейсона на миг сжала острая тоска.

Импульсивно он протянул руку к книжной полке, но отдернул, не коснувшись окаменелости. Рядом стояла Мириам.

— Омерзительная вещица, — заметила она. — Как по-твоему, Ричард, что могло вызвать твои кошмары?

— Кто знает… Наверное, что-то вроде генетической памяти, — он пожал плечами. Может быть, все-таки рассказать? Про то, что море по-прежнему наступает, про беловолосую незнакомку над обрывом, которая словно манит его к себе… Но Мириам, как истая женщина, полагала, что в жизни мужа должна существовать лишь одна загадка — она сама. Некая извращенная логика подсказывала Мейсону, что потеря самоуважения вследствие полной материальной зависимости от жены дает ему законное право кое-что утаить от нее.

— Ричард?..

Перед его внутренним взором обольстительница-волна пылко развернула прозрачный веер брызг.

На лужайке перед домом оказалось по пояс воды. Сняв пиджак, он отшвырнул его в мелко волнующуюся зыбь и пошел вброд. Прибой — сегодня волны были гораздо выше, чем обычно, — разбивался о самый порог дома, но Мейсон совсем забыл про Мириам. Он шел, не отрывая глаз от мыса, где бушевал такой шторм брызг, что едва удавалось разглядеть одинокий силуэт на его гребне.

Автоматически следуя привычному маршруту, временами по горло проваливаясь в горько-соленую воду, где кружили мириады крошечных светящихся созданий, Мейсон, почти без сил добрался до подножия холма и упал на колени, ощущая острую резь в глазах.

Зачарованный музыкой моря — пением ветра и басовым аккомпанементом прибоя, он атаковал мыс с фланга, почти ослепленный бесчисленными отражениями луны в морской воде. В тот миг, когда Мейсон выбрался на гребень, черный балахон, взметнувшись, скрыл лицо женщины, но он разглядел высокую, прямую фигуру и длинные худые ноги. Неожиданно она отвернулась и, словно поплыв над парапетом, начала медленно удаляться.

— Стой! — Крик унес ветер. — Не уходи!

Мейсон, задыхаясь, кинулся вслед — и тогда она обернулась и взглянула на него в упор. Длинные белые волосы — серебряные султаны брызг — взлетели на ветру… черные провалы глаз, ощеренный рот. Скрюченные пальцы — связка белых костей — метнулись к его лицу… и жуткое создание, вспорхнув гигантской птицей, понеслось куда-то в крутящуюся мглу.

Оглушенный пронзительным воплем, Мейсон — так и не поняв, кто кричал, он сам или призрак — попятился, споткнулся, попытался удержаться на ногах… поскользнулся, ударился о деревянную рейку. Врезавшись спиной в жерло шахты, под звон цепей и блоков он плашмя летел навстречу волнам, глухо бухающим в ее непроглядной глубине.

Выслушав объяснения полицейского, профессор Гудхарт покачал головой.

— Боюсь, что ничем не могу помочь вам, сержант. Мы целую неделю работаем на дне шахты, и никто туда не падал, — Он взглянул на свободно болтающийся конец одной из хлипких деревянных реек. — Тем не менее… спасибо, что предупредили. Если, как вы говорите, этот лунатик бродит по ночам, необходимо укрепить ограждение.

— Ну, не думаю, что его сюда занесет, — заметил сержант. — Не так-то легко к вам взобраться. — Помолчав, он добавил: — Знаете, я наводил о нем справки в библиотеке, и мне сказали, что вчера вы нашли в шахте два скелета. Конечно, парень пропал всего два дня назад, но все же… Может быть, один из этих скелетов?.. Какая-то природная кислота или что-нибудь в этом роде? — Он пожал плечами.

Профессор постучал каблуком о породу.

— Чистый карбонат кальция, толщиной около мили, образовался в триасе двести миллионов лет назад. На этом месте было большое внутреннее море. Насчет скелетов. Это кроманьонцы, мужчина и женщина… по-видимому, из племени рыбаков, обитавших здесь, когда море уже начало высыхать. — Он помолчал. — Думаю, я должен признаться, что не могу объяснить, каким образом эти кроманьонские останки оказались в брекчии… но это моя проблема, не ваша.

Вернувшись к патрульной машине, сержант покачал головой. Пока они ехали обратно, он задумчиво разглядывал бесконечную череду уютных загородных домов.

Эндшпиль

После суда Константину предоставили виллу, пенсию и палача. Вилла — маленькая, обнесенная высокой стеной — явно не в первый уже раз использовалась с такой целью. Пенсии Константину хватало с избытком — его никуда не выпускали, а всю еду готовил полицейский-ординарец. Палач находился в полном его распоряжении. По большей части они сидели на закрытой веранде, выходившей в узкий мощеный дворик, и играли в шахматы большими, основательно потертыми фигурами.

Палача звали Малек. Официально в его обязанности входило присматривать за Константином, поддерживать исчезающие малые контакты виллы с внешним миром, прятавшимся за высокими стенами, и отвечать — всегда очень кратко — на телефонный звонок, ежедневно раздававшийся ровно в девять утра. Однако истинная его роль тоже не являлась большим секретом. Крепко сложенный человек с безразлично-отсутствующим выражением мучнистого лица, Малек поначалу крайне раздражал Константина, привыкшего к более живым, активным реакциям своих прежних знакомых. Малек ходил за ним повсюду, по всей вилле, никогда ни во что не вмешиваясь — если только Константин не пытался подкупом получить от ординарца запрещенную ему газету. В подобных случаях Малек ограничивался жестом, легким поворотом кисти руки, на его лице не появлялось ни малейших признаков неодобрения, но попытка пресекалась твердо и окончательно, словно каменной стеной. Кроме этого, он не вмешивался ни во что, а также не делал никаких предложений, как Константину поступать со своим временем. Подобно большому медведю, он сидел в одном из выгоревших кресел, все время наблюдая за подопечным.

Через неделю Константин утомился чтением старых романов, обнаруженных им на нижней полке книжного шкафа, — сперва он еще надеялся найти между их серых, сильно замусоленных страниц послание от кого-нибудь из своих предшественников, — и предложил Малеку сыграть в шахматы. Исцарапанные деревянные фигуры лежали на одной из пустых полок все того же книжного шкафа — единственного украшения маленького шестикомнатного дома. Кроме книг и шахмат, все в вилле было строго функциональным. Ни занавесок, ни картин, все освещение — вделанные в потолки тяжелые матовые плафоны. Не вызывало сомнений, что шахматы и стопка книг здесь не случайны, — временным обитателям виллы предоставлялись две альтернативные возможности, чем занять свое время. Люди флегматичного, философического склада, смирившиеся с неизбежным, предпочтут продираться через напыщенную, витиеватую прозу девятнадцатого века, все дальше и дальше погружаясь тем временем в глубину наведенного на себя транса.

С другой стороны экстраверты, люди характера более живого и активного, скорее предпочтут шахматы, не в силах устоять перед искушением до последнего вздоха демонстрировать свои маккиавелианские способности к позиционному маневрированию. Игра в шахматы поможет поддержанию их подсознательного оптимизма и, что важнее, отвлечет мысли от попыток побега, сублимирует подобные попытки.


Когда Константин предложил сыграть в шахматы, Малек сразу же согласился; за этим занятием они и провели весь долгий следующий месяц, по мере которого позднее лето сменилось самой уже настоящей осенью. Константин был рад, что предпочел шахматы, — игра давала ему непосредственный личный контакт с Малеком; как и у всех обреченных, у него вскоре развилась сильнейшая эмоциональная связь с тем, кто являлся фактически последним человеком в его жизни.

Трудно было сказать, хороша эта связь или плоха, просто Константин ощущал острую зависимость — созданная его представлением личность Малека уже успела покрыться многими слоями ассоциаций, — ассоциаций, в которых смешались все безымянные, но от того не менее могущественные, олицетворявшие авторитет фигуры, встречавшиеся Константину начиная с раннего детства: его собственный отец, священник из семинарии, позднее, уже после революции, повешенный у него на глазах, первые вошедшие в его жизнь комиссары, партийные секретари из министерства иностранных дел и, в конце концов, сами члены центрального комитета. Тут затуманенные временем персонажи сменялись лицами близко ему знакомых и часто наблюдаемых коллег и соперников, процесс завершал полный круг; он сам оказывался одной из этих призрачных сейчас фигур, которые санкционировали его смерть и которых сейчас представлял Малек.

И конечно же, Константина мучила еще одна навязчивая мысль; ему необходимо было знать: когда? Первые недели после суда и вынесения приговора он пребывал в странном эйфорическом состоянии; слишком потрясенный для понимания, что какое-то время еще остается, мысленно он уже умер a posteriori. Однако постепенно воля к жизни, а с ней и прежние безжалостность и решительность, так хорошо послужившие ему эти тридцать лет, вернулись; он осознал, что надежда, сколь ни малая, все еще остается. Сколько ему отпущено времени — оставалось только догадываться, однако если удастся подчинить себе Малека, выживание из надежды превратится в реальную возможность.

Оставался этот проклятый вопрос: когда?

К счастью, с Малеком можно было быть вполне откровенным. Первый важный факт Константин узнал сразу.

— Малек, — спросил он однажды утром, сделав десятый ход, завершавший развитие фигур и позволив себе на мгновение расслабиться. — Скажите мне, а вы знаете — когда?

Малек поднял голову от доски; большие, почти бычьи глаза смотрели на Константина безо всякого выражения.

— Да, господин Константин, я знаю.

Голос его был глубоким и каким-то чисто функциональным, лишенным выражения, словно голос, объявляющий на вокзале о прибытии поездов.


Константин немного задумался. За стеклами веранды дождь монотонно поливал одинокую елку, сумевшую каким-то чудом протиснуть свои корни между усеивающими двор камнями. В паре миль к юго-востоку от виллы начинались пригороды маленького порта, одного из этих унылых «курортов», где мелкие министерские чиновники и вконец отупевшие от рутины партийные работники проводили полагавшиеся им раз в два года отпуска. Погода, однако, стояла совсем не курортная, необычно ненастная, солнце ни на миг не проглядывало между тяжелых, брюзгливых облаков; на какое-то мгновение Константин почувствовал радость, что находится здесь, внутри, в относительной теплоте виллы. Но сразу опомнился.

— Вы объясните мне прямо, — сказал он Малеку. — Должен я понимать, что вы знаете это не в каком-то там общем смысле — ну, скажем, по получении указания от такого-то и такого-то — а знаете конкретно, когда?

— Именно так.

Малек отошел ферзем. Он играл в шахматы вполне прилично, но без малейшего намека на индивидуальный стиль; похоже, надзиратель совершенствовался исключительно благодаря практике — в большинстве своем его противники, сардонически подумал Константин, были игроками классными.

— Так вы знаете и день, и час, и минуту? — продолжал настаивать Константин.

Малек, поглощенный изучением позиции, медленно кивнул; Константин, подперев рукой свой гладко выбритый острый подбородок, внимательно изучал его лицо.

— Может быть, прямо сейчас, в ближайшие десять секунд, а может — пройдет десять лет, и все — ничего?

— Именно так. — Малек сделал жест в направлении доски. — Ваш ход.

— Знаю, — отмахнулся Константин. — Знаю, но давайте не будем спешить. Эта игра ведется на очень многих уровнях, Малек. Те, кто болтают о трехмерных шахматах, не знают, по-видимому, ничего про обычные.

Время от времени он давал такие затравки, в надежде развязать Малеку язык, но всегда — без толку. Разговор казался просто невозможным.

Константин резко наклонился над доской и попытался поймать взгляд Малека:

— Вы, Малек, единственный знаете когда, и, как вы говорите, может пройти десять лет, а то и двадцать. И вы думаете, что сумеете так долго сохранить свой секрет?

Малек даже не попытался ответить, а просто ждал, когда Константин сделает ход. Время от времени его глаза начинали блуждать по углам веранды или останавливались на каменистом дворике, видневшемся за окном. Со стороны кухни изредка доносился звук скребущих по полу сапог ординарца, в тоскливом безделии сидевшего у телефонного аппарата.

Изучая позицию, Константин размышлял, что же надо сделать, чтобы добиться от Малека хоть какого-нибудь, любого — но отклика. Тот никак не среагировал даже на слова о десяти годах — нелепо, смехотворно долгом сроке. По всей вероятности, их игра закончится гораздо раньше. Неопределенность даты казни, придававшая всему этому такой странный, эксцентричный привкус, была задумана совсем не с целью превратить последние дни осужденного в пытку напряженного ожидания, а просто чтобы затемнить, затушевать самый факт его ухода из жизни. Будь установлена наперед точная, вполне определенная дата, в последнюю минуту вполне мог бы возникнуть порыв сочувствия, попытка добиться пересмотра приговора, возможно — даже ценой перенесения части вины на кого-либо другого. Бессознательное, а то и сознательное ощущение соучастия в преступлениях осужденного могло спровоцировать мучительную переоценку, а потом, после приведения приговора в исполнение, глубоко проникающее чувство вины, чувство, на котором могут сыграть к своей выгоде оппортунисты и интриганы.

Существующая система с успехом предупреждала все эти опасности и нежелательные побочные эффекты; осужденного устраняли с места, занимаемого им в иерархии, в тот момент, когда оппозиция ему была в апогее, затем передавали следственным органам, а оттуда — в один из высших судов, чьи заседания велись исключительно при закрытых дверях и чьи приговоры никогда не обнародовались.

С точки зрения прежних своих коллег он исчезал в бесконечных коридорах бюрократических чистилищ, его дело постоянно подлежало рассмотрению, но никогда не закрывалось окончательно. А главное, сам факт его вины никогда не устанавливался и не подтверждался. Как понимал Константин, его приговорили на основании некой смехотворной мелочи, гнездившейся где-то на обочине главного обвинения, простой процедурной уловки, подобной неуклюжему повороту сюжета в рассказе и изобретенной с единственной целью — закончить следствие. Хотя сам Константин прекрасно знал действительную природу своего преступления, его так никогда и не уведомили формально, в чем его вина; более того, суд прямо из кожи вон лез, чтобы избежать предъявления каких-либо действительно серьезных обвинений.

Эта странная, полная иронии инверсия классической кафкианской ситуации — вместо того чтобы признаваться в несуществующих преступлениях, он был вынужден принимать участие в фарсе, утверждавшем его незамешанность в прекрасно самому ему известных проступках, — сохранялась и теперь, на этой вилле для приговоренных к высшей мере.

Психологическая подоплека ситуации была не столь очевидной, но значительно более тревожной: палач, с дружелюбной, обманчивой улыбкой подзывавший жертву к себе, уверяющий, что все прощено и забыто. Тут палач играет не на обычном подсознательном ощущении тревоги и вины, но на внутренней, врожденной убежденности, что самое страшное не может случиться, на той одержимости идеей личного бессмертия, которая в действительности есть не что иное, как присущая каждому человеку боязнь заглянуть в лицо собственной смерти. Вот эта-то уверенность, что все будет хорошо, это отсутствие каких-либо обвинений и создавали такой идеальный порядок в очередях к газовым камерам.

В настоящий момент парадоксальную личину этого воистину дьявольского умысла представлял собой Малек: мясистое, аморфное лицо вкупе с безразличным, хотя и двусмысленным поведением делало из него олицетворение всего государственного аппарата. Возможно, сардоническое его звание «надзиратель» ближе к истине, чем могло показаться на первый взгляд, и его задача — просто присутствовать в качестве наблюдателя, самое большее — посредника на чем-то вроде средневекового суда Божьего, где Константин сам и обвиняемый, и прокурор, и судья.

Но только в этом случае, продолжал размышлять он, изучая доску и все время ощущая громоздкое присутствие Малека по другую ее сторону, в этом случае получается, что они напрочь неверно оценили его натуру, его неисчерпаемую душевную энергию, чуть ли не галльскую жизнерадостность и беззаботность. И не ждите, чтобы он сам расстался с жизнью в унылой оргии самоугрызений и самообвинений. Не для него невротическое самоубийство, столь любимое всеми славянами. Пока остается хоть какой-то выход, он без малейшего уныния будет нести бремя любой вины, снисходительный к своим слабостям и всегда готовый с шуткой от них отмахнуться. Беззаботность всегда была лучшим его союзником,

Глаза Константина осматривали доску, двигаясь по вскрытым для дальнобойных фигур диагоналям, словно ответ на столь настоятельно требовавшую разрешения загадку находился где-то на этих покрытых лаком дорожках.

Когда? По его оценке — месяца через два. Почти наверняка (тут он совсем не боялся, что просто вговаривает это себе) — не в ближайшие два-три дня, даже не в ближайшую пару недель. Спешка всегда непристойна, не говоря уж о том, что так вообще пропадает то, из-за чего весь огород городили. Два месяца надежно заведут его в чистилище; это — период достаточно долгий, чтобы он сломался и выдал тайных своих союзников, буде таковые имеются, и достаточно краткий, чтобы соответствовать конкретному совершенному им преступлению.

Два месяца? Можно бы и побольше. Вводя в игру чернопольного слона, Константин начал набрасывать в уме стратегию борьбы. Сперва, разумеется, выяснить, когда Малек должен исполнить приговор, частично — для спокойствия ума, но главное — для разумного распределения времени при подготовке своего освобождения. Просто взять вот так и сигануть через стену навстречу свободе — бессмысленно. Надо установить контакты, надавить на некоторые чувствительные точки иерархии, проложить путь к пересмотру дела. И на все это нужно время.

Его мысли были прерваны быстрым движением левой руки Малека, за которым последовало нечто вроде гортанного хрюканья. Пораженный скоростью и экономностью, с какими Малек сделал свой ход, не меньше, чем объявленным шахом, Константин нагнулся и внимательнее, чем прежде, изучил позицию. Потом с невольным, неохотным уважением исподлобья глянул на противника, все так же бесстрастно откинувшегося на спинку стула. Конь, которого Малек так ловко выиграл, стоял перед ним, на краю доски. Глаза надзирателя изучали Константина с прежним ничем не омраченным спокойствием, словно глаза бесконечно терпеливой гувернантки, широкие плечи терялись в бесформенном, мешковатом костюме. Но в то мгновение, только в то мгновение, когда Малек вытягивал руку над доской, Константин заметил, как мощно сокращаются его плечевые мускулы.


Да не чувствуй ты себя так уверенно, не надо такого самовольства, Малек ты мой драгоценный, с косой усмешкой сказал про себя Константин. Вот теперь я хотя бы точно знаю, что ты левша. Малек съел коня одной рукой, прихватив его толстыми костяшками среднего и безымянного пальцев, а затем, со щегольским стуком, поставил на его место своего ферзя, что не так-то уж легко сделать посередине полной еще фигур доски. Полезное подтверждение (ведь и раньше было заметно: открывая окна, закрывая их, за едой Малек старается скрыть то, что он левша), однако эта неожиданная особенность личности Малека странным образом тревожила Константина — начинало казаться: нет ничего предсказуемого ни в его противнике, ни в их будущем состязании умов и характеров. Даже вполне вроде бы очевидное отсутствие у Малека живости, остроты мысли тут же опровергалось изощренностью его последнего хода.

Игравший белыми Константин избрал ферзевой гамбит, считая, что получающееся после этого начала сложное положение даст ему преимущество и позволит подумать над более серьезной проблемой — проблемой побега. Однако Малек избегал любых возможных ошибок, неуклонно укреплял свою позицию и даже умудрился организовать контргамбит, предложив слона за коня; пойди Константин на этот размен, его позиция вскоре была бы сильно подорвана.

— Хороший ход, Малек, — прокомментировал он. — Но немного рискованный стратегически.

Отказавшись от размена, он неуклюже защитился от атакующего ферзя пешкой.

Малек тупо уставился на доску. На тяжелом, типично полицейском лице с широким квадратным подбородком не отражалось ни малейшего признака работы мысли. Его подход, размышлял Константин, разглядывая противника, будет подходом прагматика, всегда руководствующегося ближайшими возможностями, а не скрытыми намерениями. И, словно подтверждая такой диагноз, Малек попросту вернул ферзя на прежнее его место, не желая или не умея использовать завоеванное преимущество и удовлетворившись выигранной фигурой.

Впав в тоску от примитивного уровня, на который свалилась их игра, и от перспективы других, ей подобных, Константин рокировкой отправил своего короля в безопасное убежище. По какой-то, несомненно иррациональной, причине он предполагал, что Малек не убьет его посреди игры, особенно если он, Малек, будет в этой игре побеждать. И вдруг осознал, что тут и лежит главная, бессознательная причина, почему ему захотелось сыграть в шахматы, и что эта же причина была и у многих других, вот так же сидевших на веранде, вслушиваясь в осенний дождь и вглядываясь в сидящего напротив Малека. Справившись с неожиданным уколом страха, Константин посмотрел на мощные кисти, высовывавшиеся из рукавов палача подобно двум большим кускам мяса. Скорее всего, Малек, появись у него такое желание, может убить Константина этими своими голыми руками.

Что напоминало о втором вопросе, почти столь же интригующем, как и первый.

— Да, Малек, вот еще. — Откинувшись на спинку, Константин полез в карман за воображаемыми сигаретами (курить ему не давали).

— Извините мое любопытство, но я все же заинтересованная сторона…

Он одарил собеседника ярчайшей из своих улыбок — острой, с изрядной долей небрежной самоиронии, улыбкой, имевшей такой успех среди секретарш и на министерских приемах. Однако Малека эта демонстрация юмора, похоже, ничуть не тронула.

— Скажите мне, а вы знаете… как…

Пытаясь подыскать подходящий эвфемизм, он повторил:

— Вы знаете, как вы будете?.. — а затем оставил бесплодные попытки, последними словами ругая про себя Малека за отсутствие такта и милосердия — мог бы ведь вытащить его из такого дурацкого положения.

Подбородок Малека чуть-чуть приподнялся, обозначив кивок. Ничто не показывало, что ему надоели эти вымученные расспросы, или что они его раздражают, или что он заметил смущение Константина.

— И что же это будет? — продолжал настаивать оправившийся уже Константин. — Пистолет, таблетка или, — с резким, неестественным смехом он указал за окно, — вы поставите гильотину — там, под дождем? Мне все же хотелось бы знать.

Малек посмотрел на доску; сейчас его лицо казалось еще более мучнистым и расплывчатым, чем обычно.

— По этому вопросу было принято решение.

Ответ прозвучал ровно, механически.

Константин негодующе фыркнул:

— Да какого черта, что это значит? — В голосе его появилась резкость, агрессия. — Хотя бы больно не будет?

И тут Малек впервые улыбнулся, чуть заметное ироническое облачко скользнуло по его губам.

— А вы сами убивали кого-нибудь, господин Константин? — спокойно спросил он. — Я имею в виду — лично, собственными своими руками.

— Туше, — согласился Константин. Он деланно засмеялся, пытаясь развеять возникшую напряженность. — Великолепный ответ.

Про себя он сказал: я не должен поддаваться своему любопытству, этот тип меня поднял на смех, и — за дело.

— Да, конечно, — продолжал он, — смерть не бывает безболезненной. Я просто подумал, будет ли она гуманной, в юридическом смысле этого слова. Поверьте мне, это — большое облегчение. Ведь теперь так много садистов, извращенцев и всяких прочих…

И снова он внимательно наблюдал, не спровоцирует ли Малека эта неявная издевка.

— …что чистый уход — благо, которое трудно переоценить. Очень приятно иметь уверенность. Теперь я могу посвятить последние дни тому, чтобы привести в порядок свои дела и как-нибудь примириться с этим миром. Вот если бы только знать, сколько этих дней осталось, тогда можно было бы получше спланировать последние приготовления. Нельзя же день за днем вечно читать предсмертные молитвы. Вы меня понимаете?

— Генеральный прокурор советовал вам заняться последними приготовлениями сразу по окончании суда, — столь же бесцветно, как и прежде, произнес Малек.

— Но что это может значить? — спросил Константин, намеренно подняв голос на октаву выше. — Ведь я все-таки человек, а не гроссбух какой-нибудь, который можно кинуть на полку, где он будет ждать, пока до него доберется аудитор. Я начинаю сомневаться, Малек, что вы до конца осознаете, сколько мужества требует от меня эта ситуация. Вам-то легко сидеть здесь…

Малек резко встал, что вызвало у Константина дрожь ужаса. Посмотрев зачем-то на закрытые окна, он обогнул шахматный столик и направился к двери, ведущей в комнату.

— Мы отложим эту партию.

Кивнув Константину, Малек ушел на кухню, где ординарец готовил обед.

Константин слушал удаляющееся поскрипывание ботинок по ненатертому паркету, затем раздраженно смел фигуры с доски и задумался, зажав в руке черного короля. Во всяком случае, на этот раз удалось настолько разозлить Малека, что тот ушел. Если так подумать, не стоит ли послать к чертовой бабушке всю осторожность и устроить Малеку веселую жизнь, это же совсем просто — непрерывно таскаться за ним следом, осыпая невротическими вопросами, споря и устраивая истерики. Раньше или позже Малек обязательно огрызнется и может при этом нечаянно выдать что-нибудь, касающееся его намерений. Или, наоборот, напрочь отгородиться от него, обращаться с ним презрительно, как с наемным убийцей, каковым он, собственно, и является, отказываться находиться с ним в одной комнате и есть за одним столом, настаивая на своих правах бывшего члена Центрального комитета. Такая методика вполне может оказаться удачной. Почти наверняка Малек не врал, говоря, что знает точный день и час казни Константина. А это значит, что ему отдали приказ и он лишен возможности сколько-нибудь приблизить или отдалить этот момент из своих собственных соображений. Малек вряд ли решится пожаловаться на поведение Константина — совершенно очевидно, что такая жалоба заставит задуматься об его собственной пригодности для теперешнего поста, а это не тот пост, с которого легко с почетом уйти в отставку; к тому же теперь, когда дата уже установлена, даже начальник полиции не сможет изменить ее, не созывая несколько специальных собраний. А в таком случае появлялась опасность попытки пересмотра дела Константина — у него оставались еще союзники или хотя бы люди, желающие использовать его в своих собственных целях.

Но несмотря на такие разумные соображения, все эти затеи, связанные с лицедейством, не слишком привлекали Константина. Ему хотелось чего-нибудь посложнее. Да к тому же, если провоцировать Малека, появляются новые неопределенности, которых и так с избытком.

Он заметил, как надзиратель вошел в гостиную и спокойно уселся в одно из больших кресел; как всегда, лицо его, полускрытое тенью, было повернуто в сторону Константина. Казалось, Малека совершенно не трогают естественные в такой обстановке скука и усталость (и хорошо, что не трогают, подумал Константин, — более нетерпеливый человек нажал бы курок уже на второй день), что ему даже нравится сидеть вот так в этом кресле и наблюдать за Константином, пока там, за окном, падает холодный серый дождь, а под стеной накапливается все больше и больше желтых листьев. Трудности установления отношений с Малеком — а ведь надо установить с ним хоть какие-нибудь отношения, если думаешь о спасении, — казались непреодолимыми; единственная возможность — эти самые шахматы.

Поставив черного короля на доску, Константин окликнул надзирателя:

— Малек, если вы не против, я готов сыграть еще раз.

Малек встал, оттолкнувшись длинными руками от подлокотников, и сел напротив. Он скользнул глазами по лицу Константина, словно желая увериться, что больше не будет никаких нервных срывов, а затем начал расставлять белые фигуры, явно не собираясь припоминать, что предыдущая партия так и не была закончена.

Он применил спокойное, надежное начало Лопеса, тысячу раз уже проанализированную и малоинтересную атаку, однако через двенадцать ходов, когда подошло время обеда, Константин уже был вынужден рокироваться в длинную сторону, а его противник получил сильную позицию в центре.

Обедая вместе с Малеком за карточным столом, стоявшим в гостиной около диванчика, Константин размышлял о странном элементе, появившемся в их отношениях. Строго пресекая в себе стремление наполнить пустяковое обстоятельство зловещим символическим смыслом, он понимал в то же время, что искусность Малека в шахматах, способность создавать сильные комбинации после тривиальнейших дебютов очень симптоматичны и отражают его скрытую власть над Константином.

Бесцветная, унылая вилла, поливаемая осенней моросью, блеклая мебель и однообразная, примитивная пища, которую они сейчас ели, все это тусклое, серое чистилище, связанное с настоящим миром тоненькой ниточкой телефонного провода, все это было непосредственным продолжением личности Малека, подобно его игре в шахматы, но с одним отличием: тут везде мерещились потайные двери, секретные туннели. В такой обстановке пышным цветом расцветали неожиданности. Во время бритья зеркало могло в любой момент отъехать в сторону, обнаружив извергающий пламя ствол автомата, или не чечевица могла оказаться причиной чуть горьковатого привкуса супа, а нечто совсем, совсем другое.

Такие мысли обуревали Константина все больше по мере того, как небо на востоке темнело и на его тусклом фоне все резче проступал белый прямоугольник освещенной закатом стены, прямоугольник, напоминавший огромную tabula rasa. Пожаловавшись на несуществующую головную боль, Константин отложил партию и ушел на второй этаж, в свою комнату.

Дверь между его комнатой и жильем Малека была снята; лежа на кровати, он все время ощущал, что надзиратель не лег, а сидит, сидит спиной к окну. Возможно, именно это постоянное присутствие Малека и не дало Константину толком отдохнуть; встав через несколько часов и вернувшись на веранду, он почувствовал себя разбитым, его не оставляли все сгущающиеся дурные предчувствия.

Сделав над собой усилие, он собрался с духом, сосредоточился на игре и смог добиться позиции, по всем признакам равной. Хотя эта партия была отложена без каких-либо комментариев с той или другой стороны, Малек, судя по его поведению, признал, что утратил начальное преимущество; он какое-то мгновение помедлил над доской, когда Константин уже встал.


Уроки этого дня не пропали для Константина даром. Он прекрасно осознавал, что игра в шахматы не только истощает его силы, но и ставит его в большую зависимость от Малека, чем Малека — от него. Хотя со вчерашнего дня фигуры никто не трогал, Константин не предложил доиграть. Малек тоже не обращал внимания на доску; похоже, ему было безразлично, закончат они партию или нет. Большую часть времени он сидел рядом с Константином, около единственного в гостиной радиатора, иногда выходя на кухню поговорить с ординарцем. Как и обычно, каждое утро звонил телефон, но других звонков, кроме этого, не было; не было и посетителей. Фактически обитатели виллы находились в полном вакууме.

Именно эта неизменность, предсказуемость дневной рутины особенно угнетала Константина. В последующие дни он несколько раз играл с Малеком в шахматы, каждый раз попадая в проигрышное положение, но его внимание было сосредоточено не на игре, а на загадке, скрытой за бесстрастным лицом надзирателя. Со всех сторон его окружали сотни невидимых часов, стрелки которых с бешеной скоростью неслись к манящему нулю, беззвучный грохот, подобный топоту апокалиптических копыт.

Прежние предчувствия уступили место все нарастающему страху, тем более ужасному, что, несмотря на очевидную и нескрываемую роль Малека, страх этот казался абсолютно беспочвенным. Константин заметил, что не может больше чем на несколько минут сосредоточиться ни на какой задаче, он оставлял обед недоеденным, нервно и беспомощно слонялся у окна веранды. Малейшее движение Малека вызывало у него мучительную дрожь; если надзиратель покидал обычное свое место в гостиной, чтобы поговорить с ординарцем, напряжение чуть ли не парализовывало Константина, он беспомощно считал секунды до его возвращения. Однажды, когда Малек за едой попросил передать ему соль, Константин поперхнулся чуть не до смерти.

Черный юмор этого, едва не ставшего фатальным, инцидента напомнил Константину, что прошла уже почти половина отмеренного им себе двухмесячного срока. Однако неловкие попытки получить у ординарца карандаш, а потом, когда это не удалось, ногтем подчеркнуть буквы на вырванной из какого-то романа странице были в корне пресечены Малеком; Константин понял, что, если не считать возможности схватиться с двумя полицейскими врукопашную, у него нет никаких средств избежать своей, становящейся все более и более неизбежной, судьбы. Последнее время Константин стал замечать, что движения Малека, да и вся его деятельность в вилле как-то ускорились. Все так же подолгу сидел он в своем кресле, наблюдая за Константином, но теперь это, прежде пассивное, присутствие дополнялось жестами и наклонами головы, которые, казалось, отражали возросшую умственную активность, словно Малек готовил себя к некоей давно ожидаемой развязке. Даже тяжелая его лицевая мускулатура расслабилась, стала глаже, острые подвижные глаза, подобные глазам опытного полицейского следователя, ни на секунду не оставались в покое.

И несмотря на все свои усилия, Константин не мог собраться хоть для каких-нибудь защитных действий. Он ясно видел, что отношения с Малеком вступили в новую фазу, что в любой момент их внешне любезное и официальное поведение может выродиться в уродливый приступ отвратительного насилия, но все равно был парализован собственным ужасом. Дни проходили в мелькании недоеденной пищи, недоигранных шахматных партий, их полное друг с другом сходство отменяло сами понятия времени и движения. И всегда где-то поблизости маячила пристально наблюдающая его фигура Малека.


Каждое утро, пробуждаясь после двух-трех часов сна и обнаруживая, что все еще может обрести сознание, — открытие каждый раз чуть ли не болезненное по остроте и приносимому им облегчению, — он сразу же ощущал присутствие Малека, стоящего в соседней комнате, затем скромно ждущего в коридоре, пока Константин побреется в ванной (также лишенной двери), следующего за ним по пятам вниз, к завтраку. Осторожная, задумчивая поступь напоминала шаги палача, спускающегося с помоста.

После завтрака Константин предлагал Малеку партию в шахматы, но уже после нескольких первых ходов начинал играть дико, безрассудно, кидая фигуры вперед, Малеку на растерзание. Иногда надзиратель с любопытством поднимал глаза на Константина, словно сомневаясь, не потерял ли его подопечный остатки разума, но затем продолжал все ту же точную, осторожную игру, неизменно выигрывая или хотя бы сводя партию к ничьей. Константин смутно осознавал, что, проигрывая Малеку в шахматы, он одновременно проигрывает ему психологически, но теперь игра стала для него просто способом убить бесконечно долгие дни.


Через шесть недель после первой их партии Константин — не столько из-за умения, сколько из-за счастливой случайности — преуспел в довольно экстравагантном пешечном гамбите, заставил Малека отказаться и от центра, и от какой-либо надежды на рокировку. Пробужденный этим временным успехом из обычного своего состояния тупой озабоченности, Константин склонился над доской и раздраженно отмахнулся от ординарца, сообщившего, что он готов подать обед.

— Скажите ему, Малек, чтобы подождал. Я не могу сейчас отвлекаться, я же почти выиграл партию.

— Ну… — Малек посмотрел на часы, затем через плечо на ординарца, который успел уже повернуться и направился назад, на кухню. Малек начал вставать. — С этим успеется. Он сейчас принесет…

— Нет! — чуть не выкрикнул Константин. — Дайте мне хотя бы пять минут. Да какого черта, откладывают ведь после хода, а не посередине него.

Малек чуть помедлил, снова взглянул на часы и встал.

— Хорошо. Я ему скажу.


Все внимание Константина сосредоточилось на доске, он не замечал удаляющуюся фигуру надзирателя, запах близкой победы, словно нашатырный спирт, прочистил его мозг. Но через тридцать секунд он резко выпрямился, сердце болезненно сжалось.

Малек пошел наверх! Константин ясно помнил, как надзиратель обещал сказать ординарцу, чтобы тот повременил с обедом, а сам вместо этого направился к себе в спальню. Крайне необычно, что Константин оставлен без наблюдения, когда ординарец чем-то занят; к тому же последний почему-то так и не принес обещанный обед. Отодвинув столик, Константин встал; его глаза обшаривали обе открытые двери гостиной. Ну конечно же, объявление обеда было просто сигналом, а Малек нашел удобный предлог, чтобы пойти наверх и приготовить орудие казни. Оказавшись наконец лицом к лицу со столь долго ожидавшимся им возмездием, Константин напряженно ждал, когда же раздадутся спускающиеся по лестнице шаги Малека. Виллу окружала глубочайшая тишина, нарушаемая лишь падением на кафельный пол какой-то шахматной фигуры. Видимо, по небу бежали облака — солнце вспышками освещало двор, разбитые плиты дорожки, голую поверхность стены. Какие-то чахлые травинки пробивались между камней; и так тусклые, при ярком свете они казались совсем бесцветными. И Константина вдруг охватила ошеломляющая в своей силе потребность — бежать, бежать на открытый воздух, хотя бы на последние оставшиеся ему до смерти мгновения, но — бежать. На залитой солнцем восточной стене смутно виднелся ряд горизонтальных бороздок, возможно — следы бывшей здесь когда-то пожарной лестницы; даже крайне сомнительная возможность использовать эти бороздки в качестве зацепок для рук делала закрытый со всех сторон двор, сам по себе — идеальное место для экзекуции, предпочтительнее безумного, вызывающего клаустрофобию мрака виллы.

А над головой мерные шаги Малека двигались поперек потолка, приближаясь к лестнице. Чуть помедлив, он начал спускаться по ступенькам; звуки шагов складывались в четкий, точно выдержанный ритм.

В поисках чего-нибудь, хоть немного напоминающего оружие, Константин беспомощно окинул взглядом веранду. Стеклянная дверь с мелким переплетом, выходящая во двор, закрыта, левую ее створку удерживает снаружи засов. Если его поднять, появляется шанс открыть эту дверь.

Одним движением смахнув фигуры на пол, Константин схватил доску, сложил ее, сделал шаг к двери и с силой ударил тяжелой деревянной коробкой по нижнему стеклу. Звук разлетевшегося вдребезги стекла выстрелом разнесся по вилле. Упав на колени, Константин просунул руку в образовавшееся отверстие и попытался открыть проржавевший засов, отчаянно дергая его вверх и вниз. Когда из этого ничего не вышло, он высунул наружу голову, вцепился в засов и, не замечая падающих на шею острых осколков, беспомощно напряг свои узкие плечи.

За спиной Константина с грохотом свалился стул, две мощные руки ухватили его и оттащили от двери. Он истерически ударил куда-то шахматной доской, почувствовал сильный толчок и головой вперед полетел на кафельный пол.


Выздоровление заняло почти всю следующую неделю. Первые три дня Константин оставался в постели, оправляясь физически, ожидая, когда придут в норму надорванные мускулы рук и плеч. Почувствовав в себе достаточно сил, чтобы встать, он спустился в гостиную и сел на край диванчика, спиной к окнам и сочившемуся сквозь них мутному осеннему свету.

Малек все так же наблюдал за ним, ординарец все так же возился на кухне; ни один из них и словом не упомянул об истерическом припадке, не подал ни малейшего знака, что вообще что-то произошло, но Константину было ясно — он перешел какой-то важный рубикон. Отношения с Малеком изменились в корне. Страх перед неизбежностью смерти, мучительную тайну точной ее даты сменило спокойное осознание: процесс, санкционированный судом, будет неотвратимо следовать своим чередом, а Малек и ординарец — всего лишь исполнители воли пребывающего где-то вдали аппарата. В некотором смысле и этот приговор, и это полупризрачное существование в вилле — микрокосм самое жизни с внутренне ей присущими, но не вызывающими постоянного ужаса неопределенностями, с неизбежным ее концом в день, никогда не известный заранее. Глядя на жизнь в вилле с такой точки зрения, Константин уже не страшился перспективы своего исчезновения из мира, не забывая, однако, что какое-либо неожиданное изменение политического ветра может принести ему помилование.

В дополнение к этому Константин понял, что Малек — далеко не простой исполнитель приговора, фигура чисто формальная, а посредник между ним и иерархией, в некотором немаловажном смысле — даже потенциальный союзник. Пересматривая свою защиту против обвинения, которое суд возжелал ему предъявить, — теперь он понимал, что со слишком уж большой готовностью принял fait accompli своей вины, — Константин одновременно просчитывал, каким образом можно использовать помощь Малека. Нет никакого сомнения, что он ошибся в оценке этого человека. Острый ум, внушительная внешность; надзиратель далеко не какой-то там мордастый убийца — начальное впечатление было результатом некоторой замутненностью восприятия. Эта прискорбная близорукость стоила Константину двух месяцев драгоценного времени,

которое можно было посвятить организации пересмотра приговора.

Удобно закутавшись в домашний халат, он сидел за карточным столом, поставленным в гостиной (с похолоданием они перешли с веранды сюда; коричневая бумажная заплата в нижней части двери напоминала об этом первом круге чистилища), и старался сосредоточиться на шахматах. Сидящий напротив Малек сцепил руки на правом колене; иногда, когда он особенно задумывался над ходом, большие его пальцы начинали описывать круги. Поведение надзирателя не стало менее сдержанным, чем прежде, однако что-то показывало: он и понимает и одобряет переоценку Константином положения. Как и прежде, он всюду за ним следовал, однако это внимание заметным образом приобрело характер чисто формальный, словно теперь он знал — его подопечный не попытается больше бежать.


Константин был откровенен с самого начала:

— Малек, у меня нет ни малейших сомнений, что Министерство юстиции ввело в заблуждение Генерального прокурора и для суда не было абсолютно никаких оснований. Изо всех имевшихся против меня обвинений формально было предъявлено лишь одно, так что я не мог даже защищаться. Вы можете такое себе представить, Малек? А выбор высшей меры при одном-единственном — таком — обвинении был чистым произволом.

Малек кивнул и передвинул фигуру:

— Вы все это уже объясняли, господин Константин. Боюсь, у меня не слишком юридический склад ума.

— Да тут и не надо никакой особой юриспруденции, — заверил его Константин. — Тут же все совершенно очевидно. Я надеюсь, что есть еще возможность опротестовать решение суда и добиться пересмотра дела.

Константин взмахнул в воздухе шахматной фигурой:

— Как я ругаю себя, что так легко согласился с обвинением. Я же практически даже не пытался защищаться. Если бы только я защищался! Меня наверняка признали бы невиновным.

Пробормотав что-то уклончивое, Малек указал на доску. Константин вернулся к игре. Раз за разом проигрывая, он не обращал на свои проигрыши особого внимания; ведь они только укрепляли связь с Малеком.

Кристально очевидная задача: нужно передать в министерство юстиции кассационную жалобу, сделать это можно только через надзирателя — если удастся полностью убедить его, что в деле осталось достаточно места для сомнений. Преждевременная просьба может наткнуться на автоматический отказ Малека, сколь бы ни были велики его личные симпатии. И наоборот, как только Малек прочно будет на стороне Константина, у него появится готовность рискнуть собственной в глазах начальства репутацией; к тому же поддержка им Константина сама по себе будет убедительным доказательством невиновности последнего.

Очень скоро, после практически односторонних бесед с Малеком, Константину стало ясно, что обсуждать с ним процессуальные подробности суда, бесконечно тонкие нюансы, неявные предположения совершенно непроизводительно. Придется добиваться нужного результата, опираясь на впечатление, производимое собственной личностью, — манерой держать себя, разговаривать, общим поведением и, самое главное, убежденностью в своей невиновности перед лицом ежесекундно могущей последовать кары. Как ни странно, этот последний момент оказался совсем не таким трудным, как можно было бы ожидать; Константин уже почувствовал прилив уверенности, что в конце концов удастся ускользнуть из этой виллы. Рано или поздно, но Малек обязательно почувствует неподдельность его внутренней убежденности.

Однако поначалу надзиратель хранил привычную свою флегматичность. Целые дни напролет, с утра до вечера, Константин говорил и говорил, с каждым словом становилось очевиднее, что его обязательно признают невиновным, но Малек лишь кивал, слегка улыбаясь и продолжая свою неизменно безошибочную игру.

— Малек, мне совсем не хотелось бы, чтобы у вас создалось впечатление, что я подвергаю сомнению компетенцию данного суда рассматривать обвинения, выдвинутые против меня, или отношусь к нему без должного уважения.

После инцидента на веранде прошло уже около двух недель, и они играли обычную свою утреннюю партию.

— Ни в коем случае. Но решения суда должны выноситься в контексте предъявленных обвинителем доказательств. И даже тогда остается очень важное обстоятельство — роль, играемая в процессе самим обвиняемым. В моем случае я практически не был представлен в суде, так что force majeure устанавливает необходимость вынесения мне оправдательного приговора. Вы согласны со мной, Малек?

Малек, поджав губы, изучал выстроенные на доске фигуры:

— Боюсь, это выше моего понимания, господин Константин. Я лично не считаю себя вправе подвергать сомнению авторитет суда.

— Но ведь и я ничуть в нем не сомневаюсь. Я же это вам совершенно ясно объяснил. Вопрос состоит только в том, оправдан ли этот приговор в свете описанных мной новых обстоятельств.

Малек пожал плечами; по всей видимости, его больше интересовал сложившийся эндшпиль:

— Я бы посоветовал вам, господин Константин, смириться с приговором. Для вашего же спокойствия.

Нетерпеливо взмахнув рукой, Константин резко отвернулся:

— Не могу с вами согласиться. К тому же слишком многое поставлено на карту.

Его взгляд упал на окно, стучавшее на промозглом осеннем ветру. Рамы закрывались не очень плотно, и по комнате гулял сквозняк. Отапливалась вилла из рук вон плохо, единственный установленный в гостиной радиатор обогревал все три комнаты первого этажа. Приближающаяся зима уже начинала наводить на Константина ужас. Его руки и ноги постоянно зябли, и он не мог их ничем согреть.

— Малек, а нельзя ли как-нибудь добыть еще один обогреватель? Тут не слишком-то жарко. У меня есть предчувствие, что предстоящая зима будет особенно суровой.

Малек поднял голову от доски, в светло-серых глазах, глядящих на Константина, мелькнула искорка любопытства, словно это последнее замечание было одной из очень немногих фраз его подопечного, таивших в себе какой-то намек.

— Холодно, — согласился он в конце концов. — Посмотрю, не удастся ли взять у кого-нибудь радиатор. Большую часть года эта вилла заперта.


Всю следующую неделю Константин изводил его напоминаниями — отчасти потому, что успех мог символизировать первую уступку Малека, — но обогреватель так и не материализовался. В конце концов Малек отделался какой-то неуклюжей отговоркой, а дальнейшие разговоры на эту тему просто игнорировал. За окнами холодные вихри мотали по камням листья, небо заполняли низкие облака, несущиеся в сторону моря. Два человека сидели в гостиной около радиатора, согнувшись над шахматной доской, в промежутках между ходами засовывая руки глубоко в карманы.

Возможно, как раз по причине ненастной погоды Константин и потерял терпение. В отчаянии от неспешности надзирателя, который никак не мог понять столь ясные аргументы, он предложил — впервые, — чтобы Малек передал своим начальникам из министерства юстиции официальное прошение о повторном суде.

— Вы же каждое утро говорите с кем-то по телефону, — настаивал он, видя нерешительность Малека. — Тут нет ровно ничего сложного. Если вы боитесь себя скомпрометировать — по моему мнению, это совсем небольшая цена, принимая во внимание, что поставлено на карту, — тогда можно передать через ординарца.

— Это невозможно, господин Константин. — По-видимому, разговор начал утомлять Малека. — Я бы посоветовал вам…

— Малек!

Константин встал и заходил по гостиной:

— Неужели вам не понять, что вы просто должны? Ведь вы, в самом буквальном смысле этого слова, единственная моя связь с миром; если вы откажетесь, я буду абсолютно бессилен, потеряю всякую надежду на отмену приговора!

— Суд уже состоялся, господин Константин. — В голосе Малека звучало бесконечное спокойствие.

— Не суд, а судилище! Неужели вы не понимаете, Малек, что я признал вину, будучи, в сущности, совершенно невиновным.

Малек оторвался от доски, брови его поползли наверх:

— Совершенно невиновным, господин Константин?

Константин щелкнул пальцами:

— Ну, практически невиновным. Во всяком случае — что касается суда и предъявленного мне обвинения.

— Но это же — чисто формальное различие, господин Константин. А министерство юстиции заботится лишь об абсолютных понятиях и ценностях.

— Совершенно верно, Малек. Полностью с вами согласен.

Одобрительно кивнув надзирателю, Константин отметил про себя насмешливое выражение его лица; оказывается, Малек способен на иронию.


В их разговорах появился некий лейтмотив, раз за разом повторявшийся в последние дни: каждый раз, когда Константин касался прошения о пересмотре дела, Малек парировал одним из своих обманчиво-наивных вопросов, стараясь выяснить какое-либо малозначительное, частное обстоятельство, словно стараясь заставить Константина раскрыться полнее. Решив было, что надзиратель в собственных своих целях выуживает информацию о членах иерархии, Константин подкинул ему куски на пробу. Полное равнодушие Малека свидетельствовало о неожиданном: тот действительно хочет узнать, насколько искренне Константин считает себя невиновным.

Однако не было ни малейших признаков, чтобы Малек собирался связаться с министерством юстиции; нетерпение Константина продолжало расти. Теперь он использовал утренние шахматы для длинных монологов на тему пороков и недостатков судебной системы, используя в качестве иллюстрации собственное дело, раз за разом утверждая свою невиновность и даже позволяя себе намеки, что Малек может оказаться виновным, буде по некоей несчастной случайности приговор не отменят.


— Я нахожусь в поистине странном положении, — говорил он Малеку ровно через два месяца после своего появления на вилле. — Все, абсолютно все удовлетворены этим приговором, и только я один знаю о собственной невиновности. Я чувствую себя как человек, которого похоронят заживо.

Подняв голову от доски, Малек изобразил легкую улыбку:

— Разумеется, господин Константин. Ведь себя можно убедить в чем угодно, был бы достаточно серьезный стимул.

— Но Малек, — продолжал настаивать Константин, игнорируя доску и все свое внимание сконцентрировав на надзирателе, — уверяю вас, это — совсем не предсмертное раскаяние. Поверьте мне, я же знаю. Я изучил свое дело со всех возможных точек зрения, поставил под вопрос любые возможные мотивы. И у меня нет сомнений. Может быть, когда-то я был готов признать возможность своей вины, но теперь мне понятно, как сильно я ошибался в этом, — жизненный опыт побуждает нас возлагать на себя слишком большую ответственность; не дотягивая до поставленного идеала, мы начинаем относиться к себе критически и готовы признать себя виновными во всем. Теперь я знаю, Малек, насколько опасен такой курс действий. Только совершенно невиновный человек способен осознать, что это такое — вина.

Константин замолк и откинулся на спинку. Страстный монолог слегка его утомил. В гостиной было очень холодно. Малек медленно покачивал головой, на его губах блуждала легкая, не лишенная сочувствия улыбка; казалось, он понимает все, что говорит ему Константин. Затем, сделав ход и пробормотав «извините, пожалуйста», он встал и вышел.


Константин получше завернулся в халат; его глаза беспорядочно блуждали по доске. Он заметил, что последний ход Малека был первым по-настоящему плохим за все партии, но чувствовал себя слишком усталым, чтобы толком использовать предоставившуюся возможность. В своей короткой речи он изложил Малеку все, во что верил; больше говорить уже нечего. Теперь все, что будет дальше, зависит исключительно от Малека.

— Господин Константин.

Повернувшись на стуле, он к полному своему удивлению увидел, что стоящий в двери надзиратель одет в длинное серое пальто.

— Малек? — На мгновение сердце Константина бешено заколотилось, но он сдержал себя. — Малек, значит, вы все-таки согласились, вы отвезете меня в Министерство?

Малек покачал головой; глаза, смотревшие на Константина, были очень серьезны.

— Не совсем так. Я просто подумал, не стоит ли нам прогуляться по двору, господин Константин. Глоток свежего воздуха вам совсем не повредит.

— Конечно, Малек, конечно. Это вы хорошо придумали. — Константин встал, слегка покачнувшись, и затянул потуже пояс халата. — Вы уж извините мои дикие мечтания.

Он попытался улыбнуться Малеку, но тот стоял уже у двери, засунув руки в карманы и глядя куда-то вниз.


Они вышли на веранду. Снаружи, на маленьком каменистом дворике, бешено, спиралями бросая в небо сухие листья, кружился холодный утренний ветер. Константин не видел особого смысла выходить во двор, но стоявший за ним Малек уже взялся рукой за дверь.

— Малек. — Что-то заставило Константина повернуться и поглядеть надзирателю прямо в лицо. — Вы же понимаете, почему я говорю, что абсолютно невиновен. Я знаю это.

— Разумеется, господин Константин. — Лицо надзирателя было мягким и почти доброжелательным. — Я понимаю. Когда вы уверены в своей невиновности, ваша вина очевидна.

Его рука распахнула дверь во двор, в крутящиеся листья.

Одним меньше

«О Боже, ну почему ты не приходишь мне на помощь?» Расстроенный доктор Мелинджер, директор психиатрической лечебницы Зеленых Холмов, шагал по своему кабинету — от двери к столу и обратно. Двенадцать часов назад, когда исчез пациент по имени Джеймс Хинтон, доктор слегка удивился, но теперь его снедали острое раздражение и злоба. Хинтон исчез, не оставив никаких следов, словно растворившись в воздухе. Персонал лечебницы подумывал даже, что Хинтон вовсе не сбежал, а прячется где-то в надежном убежище. Все здание было тщательно обыскано, но пациент не нашелся.

Доктора Мелинджера несколько утешало предположение, что Хинтон сбежал из-за повреждений в сигнализации, которую устанавливали заведующие отделениями. Когда утром эта группа во главе с доктором Нормандом вошла в его кабинет, он окинул каждого уничтожающим взглядом и ничего не сказал. Выслушав невнятные объяснения, он распорядился обыскать больницу еще раз. Обыскали, кажется, сверхтщательно, но Хинтона так и не нашли.

В конце концов, исчез лишь один пациент, однако газетчики, падкие до сенсаций, могли разузнать, что сбежал маньяк-убийца и что полицию предупредили только через двенадцать часов после побега. Сообщение об этом на страницах печати выходило за рамки сенсации и становилось более чем серьезным обвинением.

Сохранить дело в тайне было невозможно, и доктор Мелинджер понимал это, но не торопился искать козла отпущения, зная, что доктор Мендельсон — самая подходящая кандидатура на эту роль. Пока доктор Мелинджер не хотел приносить жертву на алтарь собственной неосмотрительности. Осторожность и нежелание расставаться с местом директора лечебницы заставляли его искать Хинтона без помощи полиции.

Теперь, спустя двенадцать часов бесплодных поисков, просчет Мелинджера стал явным. Если его подчиненные не найдут Хинтона в ближайшие часы, то на него обрушатся газеты, полиция, директора других лечебниц.

«О черт, ну где же он?»


За завтраком собрались почти все сотрудники лечебницы.

— Я понимаю, что вы не спали эту ночь, но и для меня она была хуже любого кошмара, — заговорил доктор Мелинджер, не вставая с места. Он внимательно вглядывался в заросли рододендрона за окном, словно пытаясь найти там пропавшего пациента. — Мы должны найти его любой ценой. Доктор Редпас, что сделала ваша группа?

— Поиски еще продолжаются. — Доктор Редпас, главный регистратор, одновременно состоял в охране лечебницы. — Мы обшарили все подсобные помещения, пристройки и гаражи. Нам помогали даже пациенты. Но пока что все безуспешно. Все-таки нам придется обратиться в полицию.

— Чепуха! — Доктор Мелинджер обвел взглядом помещение. — Прежде чем обращаться в полицию, мы должны довести поиски до конца.

— Конечно, доктор, — доктор Норманд не хотел открыто выступать против своего шефа. — Но, с другой стороны, мы не можем быть уверены, что Хинтон не покинул границы нашей лечебницы. В случае, если он покинул Зеленые Холмы, нам никак не справиться без помощи полиции.

— Вы не совсем правы, доктор, — Мелинджер обдумывал ответ. Он никогда не доверял своему заместителю, поскольку тот при первой же возможности занял бы его кресло. — Ведь мы не нашли никаких следов возле ограды, не правда ли? А это значит, что Хинтон не покидал лечебницу. Решетки на окнах не сорваны, а ключи от двери все время находились у доктора Бута. — Мелинджер посмотрел на молодого мужчину, сидящего в углу. — Доктор Бут, вы уверены, что именно вы видели Хинтона последним?

— Да, сэр. — Доктор Бут подтверждающе кивнул. — В семь часов, во время вечернего обхода. Спустя полчаса дежурная медсестра заглянула в наблюдательное окошко. Хинтон был на месте. А в девять часов я решил навестить пациента.

— Почему? — Доктор Мелинджер нервно теребил подлокотники кресла. — Почему? Это самое странное во всей истории. Почему вы поздно вечером покинули свой кабинет на первом этаже и поднялись на четвертый этаж, чтобы провести обычную проверку, которую мог выполнить и ночной персонал лечебницы? Меня удивляют ваши поступки.

— Но доктор! — Бут вскочил на ноги. — Неужели вы меня в чем-то подозреваете?..

— Успокойтесь, пожалуйста, доктор Бут, — доктор Мелинджер поднял руки. — Я ни в чем вас не подозреваю. Просто я хочу понять мотивы вашего поступка.

— Но директор, у меня не было никаких тайных помыслов. Я, по сути дела, не знал этого пациента и поэтому решил познакомиться с ним поближе.

— Спасибо, это все, что я хотел узнать от вас. — Доктор Мелинджер встал. — Доктор Бут, опишите, пожалуйста, внешность Хинтона.

— М-м… Ну, он был среднего роста… — помедлив, начал доктор Бут. — Худощавый, волосы… да, с каштановыми волосами… — он опять сделал паузу. — Доктор Мелинджер, я видел пациента всего два раза и не могу точно описать его.

Доктор Мелинджер обернулся к Редпасу.

— Вы не можете описать его, доктор?

— Мне трудно вспомнить его. В моем ведении находится столько пациентов! Насколько я помню, он был среднего роста, не высокий, не низкий. К сожалению, у него нет никаких особых примет.

— Оригинально, доктор Норманд, — Мелинджер не скрывал иронии. — Это значит, что институт был поднят на ноги для поиска человека, которого никто не знает в лицо. Но в таком случае, его невозможно поймать! Вы удивляете меня, доктор Норманд. Я всегда считал вас человеком здравого аналитического ума. Однако в организации поисков вы наделали столько ошибок, что…

— Но, директор! Я же не могу знать каждого пациента в лицо!

— Ну хватит, хватит! — Доктор Мелинджер подошел к окну. — Все это огорчает меня. Надо полностью изменить взаимоотношения между персоналом нашей лечебницы и пациентами. Если мы относимся к больным, как к безликим, бездушным существам, то не удивительно, что они начинают пропадать. В ближайшие дни нам предстоит перестроить нашу лечебницу, чтобы в ней не осталось никаких темных личностей типа Хинтона. А отношения между медперсоналом и пациентами должны строиться на доверии и ответственности, — доктор Мелинджер выговорился, замолчал, и в аудитории надолго установилась недобрая тишина. В конце концов доктор Редпас не выдержал:

— А Хинтон, сэр?

— Ах, да, Хинтон, — встрепенулся доктор Мелинджер. — Ну что ж, пусть он послужит нам горьким уроком.

— Значит, поиски должны быть продолжены?

— Да, — доктор Мелинджер махнул рукой. — Да, мы должны найти Хинтона. Он где-то здесь, в Зеленых Холмах. Куда он спрятался — это загадка. Пожалуйста, решите ее, господа. И мы решим большинство проблем.


Следующий час доктор Мелинджер провел у камина, не сводя глаз с пламени. Он все еще был уверен, что Хинтон сбежал и скрылся незамеченным из-за дефекта сигнализации. Для него Хинтон стал воплощением, или живым символом, всех бед лечебницы.

Камин погас, и доктор Мелинджер спустился вниз, в административный отдел. Кабинеты были пусты, поскольку все служащие участвовали в поисках беглеца. Из палат доносились голоса пациентов, которых в этой суматохе забыли покормить завтраком.

Лечебница Зеленых Холмов (девиз: «Зеленые Холмы — место ваших грез») финансировалась министерством здравоохранения. На практике же состоятельные люди отправляли сюда своих неудачливых родственников: стариков и старух, а то и молодых людей с характером, чье присутствие дома было в тягость семье. Деньги за это платились немалые. В лечебнице все внимание уделялось охране, а уход за пациентами и обращение с ними занимали второстепенное место. Поэтому побег одного из пациентов ставил под сомнение респектабельность «Места ваших грез».

Мелинджер вошел в кабинет Норманда. На столе лежала подшивка документов и фотографий. Несколько секунд Мелинджер смотрел на эту папку, затем, убедившись, что в коридоре никого нет, взял ее и, стараясь ступать как можно тише, вернулся в свой кабинет.

Он запер дверь и разложил бумаги на столе. В глаза бросилась фотография довольно красивого мужчины с длинным прямым носом и маленькими глазами. Неожиданно Мелинджер почувствовал глубокую усталость. Отложив бумаги, он присел у камина и задремал.


Очнулся Мелинджер от стука в дверь. В кабинет вошел доктор Бут.

Директор указал молодому врачу на кресло и протянул ему свой серебряный портсигар. Бут взял сигару, размял ее тонкими пальцами и не сразу сказал:

— Поиски продолжаются, сэр, но, к сожалению, мы не нашли никаких следов. Доктор Норманд считает, что нужно проинформирввать…

— А, доктор Норманд думает, доктор Норманд считает… — перебил Мелинджер. — Он вообще сейчас должен заниматься составлением досье на Хинтона. Я хочу поговорить с вами о другом. Вам не кажется, что мы идем неверным путем?

— Сэр?..

— Не кажется ли вам, что подобные поиски оставляют в стороне ту загадку, о которой я упомянул вчера. Ведь отгадка может лежать и в центре Зеленых Холмов, — Мелинджер сделал небольшую паузу. — Давайте поставим себя на место Хинтона, или, если быть точнее, на место той совокупности совпадений и странных происшествий, которую мы называем «Хинтоном».

— Я не понимаю, о чем вы говорите, шеф?

— Я имею в виду, что мы практически ничего не знаем об этом странном пациенте, о его метафизической сущности. Он не оставил никаких следов, и вся информация о нем сводится к нескольким невнятным описаниям его внешности…

— Вы правы, шеф, — кивнул Бут. — Я все время виню себя, что не познакомился с Хинтоном ближе.

— О, я ни в коем случае не виню вас. Я знаю, что вы очень заняты, и ваш труд не будет забыт. После реорганизации лечебницы вы получите великолепную административную должность. — По лицу Бута стало видно, что его интерес к разговору несколько возрос. — В нашей клинике множество пациентов, все они одеты в одинаковую одежду, занимают одинаковые палаты, ко всем одинаковое отношение, — стоит ли после этого удивляться, что они теряют свою индивидуальность? Если к нам в лечебницу попадет какой-нибудь Смит или Браун, то мы просто сделаем его одним из множества серых, безликих пациентов, вот и все…

Доктор Мелинджер встал и прошелся вдоль стола.

— Может быть, мы ищем несуществующего человека, доктор Бут?

После небольшого раздумья Бут заговорил:

— Я, кажется, начинаю понимать… Вы предполагаете, что Хинтон, вернее, то, что мы раньше называли Хинтоном, это всего лишь плод воображения одного из пациентов?

— Я спрашиваю Вас: мы имеем какие-либо факты, подтверждающие существование Хинтона?

— Но, сэр, существуют же… — Бут беспомощно оглянулся вокруг, — …записи в администрации и в регистратуре?

— Вы говорите о жалких листках бумаги. Неужели они могут о чем-либо свидетельствовать? Печатная машинка может выдать что угодно. Вот если бы кто-нибудь видел Хинтона воочию, или кто-нибудь твердо помнил, что он существует… Но можете ли вы сказать, что одно из этих условий выполняется?

— Нет, сэр. Не могу, хотя я сам говорил с пациентом, которого считал Хинтоном.

— Но был ли это он? — Мелинджер близко подошел к собеседнику и стал, не мигая, смотреть ему в глаза. — Какой доктор уделяет много внимания пациенту? Перед вами лежали документы с фамилией «Хинтон», и вы подумали, что перед вами Хинтон. Но с таким же успехом это мог быть любой другой пациент или…

В это время раздался стук, и в кабинет быстро вошел заместитель директора.

— А, доктор Норманд. Заходите, заходите. У нас с доктором Бутом интересная беседа. Кажется, мы нашли разгадку.

Доктор Норманд откликнулся:

— А я думал, что уже нужно вызывать полицию. Ведь прошло уже около сорока восьми часов с момента…

— Доктор Норманд, я боюсь, вы неправильно поняли меня. Мы коренным образом изменили взгляд на проблему Хинтона. Доктор Бут очень помог мне. Кстати, у вас есть досье на Хинтона?

— Нет, сэр, к сожалению, нет. — Норманд старался не смотреть директору в глаза. — Боюсь, что оно утеряно. Я проведу тщательные поиски и постараюсь доставить его вам.

Бут поднялся.

— Я думаю, мне пора идти, шеф.

— О, я не смею вас задерживать. Думаю, что вас ждет блестящая карьера, но прошу вас: лучше обращайтесь с персоналом и пациентами. — Мелинджер проводил Бута до двери.

После ухода Бута Мелинджер некоторое время задумчиво стоял у окна, а потом заговорил с Нормандом:

— Доктор, я все думаю, где же дело Хинтона. Вы случайно не принесли его с собой?

— Нет, шеф, я же говорил…

— Ну что ж, на этот раз вам прощается, но впредь будьте осторожнее. Ведь вы понимаете, что без досье у нас нет никаких, совершенно никаких сведений о Хинтоне.

— Сэр, я уверяю вас…

— Ну ладно, не переживайте так, доктор Норманд. Я верю, что административный отдел под вашим руководством работает в полную силу. Лучше скажите мне: вы уверены, что досье когда-либо существовало?

— Конечно, сэр. Правда, сам я его не видел, но на каждого пациента у нас есть специальная папка.

— Норманд, — доктор Мелинджер многозначительно помолчал. — Даже если дело когда-либо существовало, то Хинтона в Зеленых Холмах никогда не было.


Неделю спустя доктор Мелинджер созвал конференцию, посвященную «делу Хинтона». Она более походила на неофициальное собрание: подчиненные удобно устроились в креслах, а сам Мелинджер сидел за столом, помешивая ложечкой в стакане свой любимый шерри.

— Итак, джентльмены, прошедшая неделя стала для нас периодом беспощадной самокритики. Она показала нам наше реальное место в лечебнице и поставила еще одну задачу: отделить действительность от иллюзий. Если наших пациентов преследуют какие-то химеры, то мы должны держать наше сознание кристально чистым и ясным. «Дело Хинтона» — великолепный тому пример. Из домыслов, иллюзий и воспаленного воображения мы создали мифического пациента, несуществующего человека, которого административный отдел назвал «Хинтоном». Убежденность в его существовании была настолько велика, что, когда иллюзии рассеялись, они решили, что пациент сбежал.

Доктор Мелинджер подождал, пока Бут, Норманд и Редпас молчанием выразили согласие, а затем продолжил:

— Я понимаю, что моя вина нисколько не меньше, чем ваша. Но как только я отвлекся от повседневных забот лечебницы, так сразу понял, что побегу есть только одна отгадка — Хинтона никогда не существовало.

— Какая логика! — пробормотал Редпас.

— Несомненно, — подтвердил Бут.

— К тому же острая проницательность, — добавил Норманд.

Неожиданно раздался стук в дверь. Мелинджер не обратил на него внимания и заключил:

— Спасибо, джентльмены. Без вашей помощи гипотеза о существовании Хинтона никогда не подтвердилась бы.

Стук повторился, и в комнату вошла медсестра.

— Извините, что помешала вам, но…

— Не волнуйтесь, в чем дело?

— Посетитель, доктор Мелинджер. Некая миссис Хинтон хочет видеть своего мужа.

В аудитории повисла гробовая тишина, все замерли. Первым опомнился Мелинджер. С натянутой улыбкой он медленно заговорил:

— Видеть мистера Хинтона? Невозможно! Его не существует! Видимо эта женщина страдает теми же иллюзиями. Ей необходимо немедленное лечение. Отведите ее, пожалуйста, на обследование, — он обернулся к своим коллегам. — Джентльмены, мы должны сделать все, чтобы помочь ей.

Сначала никто не тронулся с места. А потом с озабоченными лицами врачи, как сговорившись, заспешили к выходу.

Время переходов

Утопавшее в цветах кладбище отнюдь не производило гнетущего впечатления; залитые ярким солнцем памятники казались экспонатами какой-то необычной, с преобладанием мраморных ангелочков, скульптурной выставки. Похожие на двух сухопарых ворон могильщики отдыхали, опершись на заступы; их черные тени наискось рассекали безукоризненную белизну одного из недавних надгробий.

Буквы на камне сверкали свежим, совсем не поблекшим золотом:

ДЖЕЙМС ФОЛКМАН
1963–1901
«Конец — это лишь начало»

Неспешно взрезав упругий дерн, могильщики сняли надгробную плиту, обернули ее холстиной и отнесли в ближний проход между могилами. Биддл-старший, костлявый человек в черной жилетке, указал на группу траурно одетых людей, приближавшуюся со стороны ворот:

— Давай-ка поднажмем. Они уже здесь.

Биддл-младший, его сын, взглянул на немноголюдную процессию, пробиравшуюся по извилистым кладбищенским дорожкам. В воздухе висел сладковатый запах взрыхленной земли.

— И всегда-то они рано, — задумчиво пробормотал он. — Странно даже, ну хоть бы раз пришли вовремя.

Укрытая кипарисами часовня огласила кладбище мерным, печальным звоном колокола. Проворно орудуя заступами, могильщики выбрали из могилы мягкую, почти не слежавшуюся землю и сложили ее аккуратно конусом в головах. Через несколько минут, когда подошли дьячок и ближайшие родственники покойного, полированный тик гроба уже полностью обнажился, спрыгнувший в яму Биддл споро соскребал с латунной обивки последние комочки влажной земли.

После непродолжительной церемонии два десятка скорбящих во главе с сестрой Фолкмана, высокой седовласой дамой с узким, властным лицом, тяжело опиравшейся на руку своего супруга, вернулись в часовню. Биддл взмахнул рукой, подзывая сына. Они вытащили гроб из могилы, взгромоздили его на тележку и затянули ремнями. Теперь оставалось только закидать яму и аккуратно уложить на место квадратики дерна.

Отряхнув землю с рук, они покатили тележку к часовне. На поредевших могилах дрожали кружевные тени деревьев.

Сорок восемь часов спустя гроб доставили во внушительных размеров каменный особняк Джеймса Фолкмана, располагавшийся в дальнем конце Мортмер-Парка. На обнесенной высокими, глухими оградами улице не было ни машин, ни прохожих, так что мало кто стал свидетелем того, как катафалк свернул в тенистый проезд и остановился у дома. Гроб внесли в зал с наглухо зашторенными окнами, установили на массивном, красного дерева столе и открыли. Фолкман лежал без движения в окружении множества огромных венков. В мягком, приглушенном свете его резко очерченное, с массивным подбородком лицо выглядело спокойным и собранным, не выказывало ни малейших признаков смерти. Короткая прядь волос на лбу заметно смягчала внешность Джеймса Фолкмана в сравнении с суровым обликом его сестры.

По мере того как солнце поднималось по небосводу, одинокий луч света, чудом пробившийся сквозь густые кроны окружавших дом платанов, медленно перемещался по залу. Приблизившись к виску Фолкмана, яркое пятнышко скользнуло по открытым, немигающим глазам и поползло дальше. Но даже и потом, когда свет ушел, казалось, что в глубине зрачков сохранился слабый его отблеск, подобный отражению звезды в темной воде колодца.

С раннего утра до вечера сестра Фолкмана спокойно, без неподобающей суеты перемещалась по дому. Ее быстрые, ловкие руки вытряхивали пыль из бархатных портьер на дверях библиотеки, заводили миниатюрные, в стиле Людовика XV, настольные часы в кабинете, переставляли стрелку висевшего на лестнице барометра. Ей активно помогали две остролицые, столь же умелые подруги. Прошло несколько часов, и слаженные усилия одетых в черное женщин (за все время работы они не обменялись ни словом) преобразили дом; посетители, желавшие отдать Джеймсу Фолкману дань уважения, попадали в зал, сверкавший темным деревом стен и паркета.

— Мистер и миссис Монтефьоре…

— Мистер и миссис Колдуэлл…

— Мисс Эвелин Джермин и мисс Элизабет…

— Мистер Сэмюэл Бэнбери…

Ритуально кивая, когда объявлялись их имена, посетители проходили в зал, задерживались у гроба, со сдержанным интересом изучали лицо Фолкмана, а затем следовали в столовую, где им предлагались портвейн и цукаты. По большей части это были немолодые, не по погоде тепло одетые люди; двоим-троим было явно не по себе в обшитых темным дубом стенах огромного особняка, и в каждом из них угадывался один и тот же дух нетерпеливого, пусть и сдержанного ожидания.


На следующее утро Фолкмана извлекли из гроба и отнесли наверх, в спальню с окнами на проезд. Саван размотали, обнаружив иссохшее, хрупкое тело, одетое в теплую шерстяную пижаму. Безжизненно серое, с широко открытыми, невидящими глазами, лицо Фолкмана казалось спокойным и умиротворенным, он лежал в холодной как лед постели, бесконечно далекий от своей сестры, расположившейся здесь же рядом на стуле с высокой спинкой. Бетти — так ее звали — тряслась от беззвучных рыданий, давая выход переполнявшим ее чувствам, и только когда зашедший в комнату доктор Маркем положил руку ей на плечо, она сумела немного собраться.

И тут же, словно по сигналу, глаза Фолкмана вздрогнули. Некоторое время они неуверенно блуждали по потолку, мутные зрачки силились и не могли сфокусироваться, но затем Фолкман вполне определенно взглянул на заплаканное лицо сестры. Когда она и доктор Маркем склонились над все еще недвижным телом, бескровные губы чуть раздвинулись в мимолетной, полной бесконечного терпения и понимания улыбке. Мгновение спустя изнуренный непомерными усилиями Фолкман провалился в забытье.

Его сестра и доктор зашторили окна и на цыпочках вышли. Наружная дверь бесшумно открылась и закрылась, дом замер в ожидании. С каждой минутой грудь Фолкмана вздымалась все выше и ровнее, звуки его дыхания наполняли спальню, мешаясь с неумолчным шорохом платанов под окном.


Первую неделю Фолкман не вставал с кровати, однако сил у него быстро прибавлялось, вскоре он мог уже самостоятельно есть приготовленную сестрой пищу. Бетти сменила траур на серое шерстяное платье. Сейчас она сидела в старинном, черного дерева кресле и критически взирала на брата.

— Джеймс, мне не нравится твой аппетит, нужно побольше есть. Ты же у нас вконец исхудал.

Фолкман отодвинул поднос, уронил узкие, изящные руки на грудь и улыбнулся:

— Тебе, сестричка, только дай волю, так ты быстренько превратишь меня в молочный пудинг.

Чуть более резким, чем надо, движением Бетти поправила пуховое одеяло.

— Если тебе не нравится, как я готовлю, можешь заботиться о своем хлебе насущном самостоятельно.

Фолкман негромко рассмеялся:

— Спасибо за предложение, Бетти, я обдумаю его в самое ближайшее время и самым серьезным образом.

Устало улыбаясь, он проводил глазами сестру, выскочившую из комнаты с подносом. Возможность поддразнивать Бетти приносила пользу едва ли меньшую, чем обеды, ею приготовленные. Вот и сейчас он ощутил струение крови в холодных, занемевших ногах. Лицо Фолкмана все еще оставалось бескровным и вялым; сознавая свою слабость, он избегал лишних движений и следил за прилетающими на подоконник воронами одними глазами, не поворачивая головы.

Мало-помалу Фолкман настолько окреп, что начал садиться, его беседы с сестрой стали чаще и продолжительнее. Он выказывал все больший интерес к окружающему миру, наблюдал сквозь окно за прохожими на улице, слушал, что говорит об этих людях сестра, а иногда и оспаривал ее суждения.

— А вот и Сэм Бэнбери, собственной своей персоной, — раздраженно заметила она, когда мимо проковылял сморщенный, похожий на гнома старик. — Опять наладился в «Лебедь», поискал бы лучше себе работу.

— Помилосердствуй, Бетти. Сэм очень разумный парень. Вот я, я бы тоже куда охотнее пошел бы в пивную, чем на работу.

Бетти скептически фыркнула — эта легкомысленная шуточка никак не соответствовала ее представлению о характере брата.

— Ты хозяин одного из лучших домов во всем Мортмер-Парке, — наставительно сказала она. — Думаю, тебе не стоит особенно якшаться с людьми вроде Сэма Бэнбери. Он не твоего класса.

— Да какой там класс, — улыбнулся Фолкман. — Все мы одного и того же класса, или ты, Бетти, прожила здесь так долго, что уже призабыла?

— Каждый из нас забывает, — пожала плечами Бетти. — И ты, Джеймс, тоже никуда не денешься. Грустно, конечно, но раз уж мы попали в этот мир, нужно жить по его законам. Если церковь может поддерживать в нас память — прекрасно, пусть поддерживает. Но ты и сам скоро увидишь, что в большинстве своем люди ровно ничего не помнят. Возможно, так оно и лучше.

Первых гостей она встречала с почти нескрываемым раздражением, по десять раз напоминая, что Фолкман совсем еще слаб и почти не может разговаривать. Впрочем, эти визиты и вправду быстро утомляли Фолкмана и сводились в конечном итоге к краткому обмену ничего не значащими любезностями. Даже когда Сэм Бэнбери принес трубку и кисет с табаком, всех его сил достало только на то, чтобы поблагодарить Сэма за подарки, после чего Бетти утащила их, не встретив никакого сопротивления.

И только когда пришел преподобный Мэтьюз, Фолкман внутренне собрался и проговорил, почти не останавливаясь, с полчаса, а то и дольше. Священник слушал с живейшим вниманием, вставляя время от времени вопросы. Беседа явно прибавила Мэтьюзу бодрости и уверенности; спускаясь по лестнице, он одарил сестру Фолкмана лучезарнейшей из улыбок.


Через три недели Фолкман начал вставать и даже кое-как спустился вниз, чтобы осмотреть дом. Бетти протестовала, сопровождая каждый неуверенный, с трудом дающийся шаг брата напоминаниями о его слабости, однако Фолкман ничего не желал слушать. Еле переставляя ноги, он дошел до зимнего сада и обессиленно прислонился к одной из декоративных колонн, его нервные пальцы гладили листья миниатюрных деревьев, ноздри жадно втягивали аромат цветов, лицо раскраснелось. Выйдя из дома, он осмотрел деревья, росшие снаружи, словно сравнивая все это с представлением о рае, пребывавшим в его памяти.

Возвращаясь в дом, Фолкман подвернул на неровном плитняке двора ногу и с размаха упал на камни.

— Ты будешь когда-нибудь слушать, что тебе говорят? — кипятилась Бетти, помогая ему преодолеть террасу. — Ведь сказано было, чтобы лежал в постели.

Добравшись до своей комнаты, Фолкман облегченно плюхнулся в кресло и начал ощупывать ушибленные ноги.

— Слушай, Бетти, ты не могла бы немного помолчать? — взмолился он, когда боль отошла и вернулось дыхание. — Я никуда не делся и отлично себя чувствую.

Что вполне соответствовало истине. С этого момента Фолкман резко пошел на поправку, несчастный случай словно стряхнул с него беспомощную усталость и дискомфорт последних недель. Его походка стала легкой и свободной, мертвенный цвет лица сменился здоровым румянцем, он облазил все уголки обширного особняка.

Месяц спустя Бетти признала, что теперь Фолкман вполне способен вести самостоятельную жизнь, и вернулась к мужу, а ее место заняла экономка. Освоившись со своим домом, Фолкман начал проявлять все больший интерес к окружающему миру. Он нанял комфортабельный автомобиль с шофером и взял за обычай ежевечерне посещать свой клуб; вскоре вокруг него собрался обширный круг друзей и знакомых. Он возглавил несколько благотворительных комитетов и много трудился на этом поприще; терпимость и благожелательность в сочетании с острой деловой хваткой снискали ему всеобщее уважение. Теперь он блистал безукоризненной осанкой и роскошной гривой седых, чуть тронутых чернотой волос, его резко очерченное, с твердым, энергичным подбородком лицо покрылось ровным загаром.

По воскресеньям Фолкман непременно посещал утреннюю и вечернюю службы в своей церкви, где у него было постоянное место, и глубоко печалился, что среди прихожан почти нет молодежи. Однако он и сам все чаще находил, что изображаемые литургией картины плохо соотносятся с его собственными, быстро блекнувшими воспоминаниями; прошло немного времени, и они окончательно превратились в нечто непостижимое, подвластное не разуму, но лишь вере.

Через несколько лет, когда Фолкман начал испытывать растущее беспокойство, он принял предложение одной из ведущих брокерских фирм и стал ее совладельцем.


Многие его знакомые по клубу также находили себе работу, принося ей в жертву мирное спокойствие курительной комнаты и зимнего сада. Гарольд Колдуэлл, один из ближайших друзей Фолкмана, получил в университете кафедру истории, а Сэм Бэнбери стал управляющим гостиницей «Лебедь».

Первый день Фолкмана на бирже был отмечен торжественной и весьма впечатляющей церемонией. Сперва мистер Монтефьоре, старший совладелец фирмы, представил персоналу троих новых сотрудников более низкого ранга, каждому из которых вручили золотые часы в знак признательности за долгие годы будущей работы. Будущая работа Фолкмана была отмечена чеканным серебряным портсигаром и громкими аплодисментами всех собравшихся.

На пять следующих лет Фолкман с головой окунулся в работу; с течением времени неуклонно возраставший интерес к материальным благам и жизненным радостям делал его все более активным и агрессивным. Он с увлечением играл в гольф, день ото дня прибавляя в силе и ловкости, а затем перешел на теннис. Влиятельный представитель делового мира, Фолкман проводил свои дни в бесконечной череде конференций и званых обедов. Он забыл дорогу в церковь, предпочитая выезжать по воскресеньям на скачки и регаты в обществе той или иной из своих многочисленных знакомых очаровательного пола.

Но затем, к вящему удивлению Фолкмана, им стала овладевать черная тоска; совершенно беспричинная, она преследовала его неотвязно, день ото дня сгущаясь. После работы Фолкман ехал прямо домой и сидел там безвылазно, он вышел изо всех своих комитетов и не появлялся больше в клубе. На бирже он проявлял непонятную рассеянность, мог часами стоять у окна, глядя невидящими глазами на снующие мимо машины.

Когда его дела пошли совсем из рук вон плохо, мистер Монтефьоре завел разговор об отпуске на неопределенный срок.

Неделю кряду Фолкман тупо слонялся по огромному, пустому особняку. Сэм Бэнбери чуть не выворачивался наизнанку, пытаясь растормошить друга, однако Фолкман был безутешен. Он зашторил окна, сменил обычную свою одежду на черный костюм с таким же галстуком и часами безутешно сидел в полутемной библиотеке.

Когда депрессия Фолкмана достигла крайней точки, он поехал на кладбище за своей женой.


Когда часовня стала пустеть, Фолкман задержался у дверей ризницы, чтобы дать чаевые могильщику Биддлу и вежливо повосхищаться его сыном, трехлетним ангелочком, который увлеченно играл среди надгробий. Затем он вернулся в Мортмер-Парк; его машина следовала прямо за катафалком, остальные — чуть следом.

— Великолепный кортеж, — одобрительно заметила Бетти. — Двадцать наемных машин, да еще сколько личных.

— Спасибо за участие, — пробормотал Фолкман, глядя на сестру с критической отчужденностью. За пятнадцать лет Бетти заметно изменилась, и не в лучшую сторону. Чего стоит один этот грубый, хриплый голос, не говоря уж о вульгарной жестикуляции. То, что они с сестрой принадлежат к различным социальным слоям, ощущалось всегда, но если прежде Фолкман милосердно закрывал на это различие глаза, теперь оно грозило превратиться в пропасть. Последнее время все помыслы Бетти крутились исключительно вокруг денег и престижа — не потому ли, к слову сказать, что дела ее супруга заметно расстроились?

Фолкман втайне порадовался своим профессиональным навыкам и удачливости, однако тут же в его мозгу шевельнулось тревожное предчувствие.


Гроб установили в том же самом зале, на том же самом столе, где пятнадцать лет назад стоял гроб самого Фолкмана. Изобилие темно-оливковой зелени огромных венков, полумрак и стоялый воздух превращали зал в подобие таинственного леса, посреди которого уснула волшебным сном пламенно-рыжая, полногубая и широкоскулая чародейка. Фолкман судорожно вцепился в серебряный поручень гроба и без отрыва смотрел на жену, почти не сознавая присутствия посетителей и Бетти, препровождавшей их одного за другим в соседнюю комнату к портвейну и виски. Его глаза медленно скользили по прелестным ямкам и впадинам ее подбородка и шеи, по светлой, безукоризненно гладкой коже, уходящей от хрупких ключиц к сильным, угадывающимся под саваном плечам. На следующий день, когда жену перенесли наверх, ее присутствие буквально заполнило спальню. Фолкман безотлучно сидел у гроба, терпеливо ожидая пробуждения.

В начале шестого часа дня, когда до заката оставались считанные минуты и воздух в саду устало замер, недвижное лицо озарилось первым проблеском жизни. Остекленевшие глаза прояснились и сфокусировались на безликой плоскости потолка.

У Фолкмана перехватило дыхание; он подался вперед и осторожно потрогал холодную как лед руку. Под тонкой кожей запястья угадывалось слабое биение.

— Марион, — нерешительно прошептал он.

Марион чуть повернула голову, по бескровным губам скользнула тень улыбки. Затем ее взгляд нашел мужа.

— Привет, Джейми.

Приход жены вывел Фолкмана из долгого оцепенения, влил в него новую энергию. Преданный и любящий супруг, он полностью ушел в построение семейной жизни. Следя за постепенным выздоровлением Марион, он и сам претерпел разительные перемены. Из его черных волос окончательно исчезла седина, подбородок стал еще тверже; пожилой, пусть и хорошо сохранившийся человек превратился в мужчину во цвете лет. Фолкман вернулся на биржу и с удвоенным энтузиазмом взялся за дела.

По всеобщему убеждению, из них с Марион получилась красивая пара. Время от времени они выезжали на кладбище, чтобы отметить появление на свет кого-либо из своих старых друзей, однако такое случалось все реже и реже. Приветственные церемонии происходили регулярно, но теперь из земли извлекали малознакомых, а чаще — и вовсе незнакомых им людей. Могилы стремительно редели, освободившиеся от надгробий участки превращались в лужайки для отдыха. Похоронное бюро, взявшее на себя обязанность следить за кладбищем и своевременно извещать скорбящих родственников о скором приходе долгожданных усопших, закрылось, его помещение было продано какой-то фирме. В конце концов могильщик Биддл извлек из последней могилы свою собственную жену, чем существование кладбища и завершилось, на его месте разбили детскую игровую площадку.


Годы семейной жизни были для Фолкмана длящимся апогеем счастья. С каждой весной Марион становилась все стройнее, прекраснее и моложе, при встречах на улице пламенеющий костер ярко-рыжих волос позволял Фолкману заметить ее на фоне толпы за добрую сотню ярдов. Они возвращались домой держась за руки, а летними вечерами целовались в прибрежных ивах, как юные влюбленные.

Счастье Джеймса и Марион стало притчей во языцех в кругу друзей, а потому не приходится удивляться, что на церковную церемонию, отмечавшую долгие годы их совместной жизни, собралось две с лишним сотни гостей. Преклоняя колени перед аналоем, Марион потупила глаза и густо покраснела, в этот момент она казалась Фолкману застенчивой розой. Это была их последняя ночь вместе. Год от года Фолкман все больше терял интерес к работе на бирже, а появление в фирме пожилых, более серьезных и солидных сотрудников знаменовало для него целую серию должностных понижений. Многие друзья Джеймса сталкивались с аналогичными проблемами. Гарольд Колдуэлл лишился профессорского звания и стал младшим преподавателем; чтобы подробно ознакомиться с огромным массивом работ, выполненных за последнюю четверть века, он пошел на аспирантские курсы. Сэм Бэнбери работал в «Лебеде» официантом.

Марион переехала к своим родителям; квартиру, куда переселились они с Джеймсом несколькими годами раньше, после продажи особняка, сдали новым жильцам. Фолкман, чьи вкусы становились с годами все проще и непритязательнее, снял комнату в молодежном общежитии, однако они с Марион продолжали встречаться каждый вечер. Он ощущал растущее беспокойство, смутно сознавая, что жизнь его движется к неизбежному перелому, и с трудом подавлял желание оставить место на бирже.

— Как же так, Джейми, — увещевала его Марион, — ведь ты потеряешь все, ради чего работал столько лет.

Они лежали в городском парке. Марион прибежала на свидание в обеденный перерыв, из универмага, где работала последнее время продавщицей. Фолкман перестал жевать травинку и неопределенно пожал плечами:

— Возможно, но только меня оскорбляют все эти понижения. А теперь и от Монтефьоре ничего не будет зависеть — на днях председателем совета стал его дедушка. — Он перекатился на спину и положил голову ей на колени. — Ты бы только знала, до чего там занудно, в этой затхлой атмосфере, среди этих престарелых фарисеев. Работа не доставляет мне больше никакого удовлетворения.

Марион ласково улыбнулась его наивности и юношескому энтузиазму. Никогда еще на ее памяти Фолкман не был таким, как сейчас, красивым, время сгладило с его загорелого лица все, даже самые крошечные морщинки.

— Как это было чудесно, — сказал он в канун тридцатилетней годовщины их совместной жизни. — И как хорошо, что мы не завели ребенка. У некоторых людей их бывает по три, даже по четыре, — ты можешь себе представить себе такую трагедию?

— И все равно, Джейми, это и нас не минует, — трезво заметила Марион. — К тому же некоторые говорят, что иметь ребенка — прекрасно и благородно.

Весь этот вечер они с Марион бродили по городу. Ее неприступность еще больше распаляла в Фолкмане желание. С той поры, как Марион переехала к родителям, она стала такой недотрогой, что даже стеснялась держаться за руки при людях.

Затем он ее потерял.

На городском рынке Марион встретила двух своих подружек, Элизабет и Эвелин Джермин, и познакомила их с Джеймсом.

— А вот и Сэм Бэнбери, — Эвелин указала на дальнюю сторону рынка, где только что громыхнула петарда. — Валяет дурака, как обычно.

Сестрички Джермин неодобрительно заквохтали. Тонкогубые и унылые, они были одеты в одинаковые, наглухо застегнутые костюмы из темной саржи.

Засмотревшись на Сэма, Фолкман отошел чуть в сторону, затем обернулся и не увидел девушек. Попытка найти их в толпе не увенчалась успехом, только в какой-то момент он вроде бы заметил вдали огненно-рыжую голову Марион.

Охваченный отчаянием, Фолкман протолкался среди лотков, чуть не перевернув по дороге тележку зеленщика, И крикнул Сэму Бэнбери:

— Сэм! Ты не видел здесь Марион?

Бэнбери рассовал неиспользованные петарды по карманам и активно включился в поиски. Битый час они с Джеймсом обшаривали все закоулки, после чего Сэм решил, что с него хватит, и пошел домой, оставив друга на базарной площади под тусклыми фонарями — к этому времени почти все ларьки и павильоны успели закрыться. Фолкман бродил по усеянной мусором булыжной мостовой, приставая с расспросами к последним, не успевшим еще собрать свое хозяйство торговцам:

— Извините, пожалуйста, вы не видели здесь девушку? Такую, с рыжими волосами.

— Пожалуйста, она ведь точно была здесь вечером.

— Ее…

— …зовут…

Фолкман потрясенно осознал, что не помнит имени.


Вскоре он оставил работу и переехал из общежития к родителям. Их маленький кирпичный домик располагался на другой стороне города; сквозь частокол дымовых труб Джеймс замечал иногда далекие склоны Мортмер-Парка. Теперь его жизнь вступила в менее беззаботную фазу, приходилось много помогать матери, да и присмотр за малолетней Бетти тоже отнимал уйму сил и времени. В сравнении с огромным особняком родительский дом казался убогим и неудобным, чуждым всему, к чему Фолкман привык. Люди добропорядочные и уважаемые, его родители так и не смогли продвинуться в жизни, им не хватило для этого образования — или удачи — или и того, и другого. Они были совершенно равнодушны к музыке и театру; Фолкман почти физически ощущал, как под влиянием обстановки тупеет и грубеет его собственный мозг.

Отец открыто осуждал его за скоропалительный уход с работы; эта враждебность постепенно сглаживалась, зато отец начал все больше и больше помыкать сыном, он ограничивал его свободу, выдавал все меньше карманных денег, даже запрещал играть с некоторыми из друзей. За все про все жизнь с родителями ввела Фолкмана в совершенно новый, незнакомый ему прежде мир.

К поступлению в школу Джеймс успел забыть свое прошлое, из его памяти начисто изгладились и Марион, и великолепный, с многочисленными слугами особняк, где они жили прежде.


В первый школьный год учителя относились к Джеймсу и его одноклассникам почти на равных, однако класс от класса равенство все больше сменялось жестким доминированием. Фолкман неоднократно бунтовал против стремления учителей подавить его индивидуальность, однако в конечном итоге они одержали полную победу, взяли под свой контроль все его поступки и принялись усиленно преобразовывать его речь и даже мысли. Как смутно догадывался Джеймс, процесс образования готовил его к переходу в странный, сумеречный мир раннего детства. Учителя последовательно и целеустремленно вытравливали из его мозга все сколько-нибудь сложное, разрушали бесконечными повторениями и головоломными упражнениями все его познания в языке и математике, заменяя их набором бессмысленных стихов и песенок, создавая таким образом искусственный мирок полной инфантильности.

В конце концов, когда процесс образования довел Джеймса чуть ли не до стадии бессловесного младенчества, родители забрали его из школы.

— Мама, а можно я буду спать с тобой?

Миссис Фолкман взглянула на маленького, очень серьезного мальчика, положившего голову ей на подушку, любовно ущипнула его за упрямый подбородок, а затем погладила шевельнувшегося во сне мужа по плечу. Несмотря на несопоставимую разницу в возрасте, их фигуры были почти одинаковы — и те же широкие плечи, та же крупная голова, те же густые, черные волосы.

— Нет, Джейми, не сегодня, а когда-нибудь потом. Скоро.

Джейми смотрел на мать широко раскрытыми глазами, силясь понять, почему она плачет, смутно подозревая, что он коснулся одной из этих запретных тем, бывших предметом возбужденного интереса всех мальчиков в школе, ненароком затронул тайну их конечного назначения — тайну, которую заботливо скрывают родители, а дети уже не в силах понять.

К этому времени он уже начал испытывать первые трудности с ходьбой и почти разучился пользоваться ложкой. Он неуклюже ковылял на подламывающихся ногах и пискляво бубнил нечто неразборчивое. Словарь Джеймса стремительно уменьшался, вскоре в нем осталось одно-единственное слово «мама». Когда он разучился стоять, мама стала носить его на руках и кормить с ложечки, как парализованного старика. Его сознание затуманилось, в нем остались лишь немногие главные вещи — такие, как тепло и холод, голод и сытость. И привязанность к матери, он цеплялся за нее всей силой крошечных розовых пальцев.


Вскоре после этого Фолкман и его мать легли на пару недель в больницу. По возвращении домой миссис Фолкман пролежала несколько дней в кровати, затем она начала вставать и ходить — день ото дня все больше, постепенно сбрасывая добавочный вес, набранный ею в больнице.

Через девять с небольшим месяцев после возвращения домой — все это время она и ее муж непрерывно думали о своем сыне, о его уходе из жизни, еще больше сблизившем их трагическим предвестием их скорого, неизбежного разрыва, — они уехали за город, чтобы провести там медовый месяц.

Похищенный Леонардо

Исчезновение, а если попросту, то кража «Распятия» Леонардо да Винчи из Лувра, обнаруженная утром 19 апреля 1965 года, стала причиной беспрецедентного скандала; Десяток крупнейших ограблений музеев — скажем, похищение «Герцога Веллингтона» Гойи из Национальной галереи в Лондоне, нескольких картин импрессионистов из частных коллекции во Франции и Штатах — казалось, должны были, приучить публику более спокойно относиться к очередным потерям шедевров. На деле же событие было воспринято миром как неслыханное оскорбление. Тысячи телеграмм со всей планеты ежедневно сыпались на Кэ д'Орсей, в Лувр, французские консульства в Боготе и Гватемале. Привыкшие отбивать атаки пресс-аташе от Буэнос-Айреса до Бангкока пребывали на этот раз в полнейшей панике.

Сам я оказался в Париже через двадцать четыре, часа после того, как «Великий скандал с Леонардо» замелькал на страницах газет. Публика кипела от возмущения, поносила полицию и взывала к властям.

Официальный Париж, судя по всему, находился в шоке. Злополучный директор Лувра был вызван с конференции ЮНЕСКО в Бразилии и держал ответ перед президентом в Елисейском дворце. Второе Бюро объявило тревогу, и, по меньшей мере, три министра без портфеля были извещены, что их политическое будущее весьма сомнительно, если шедевр не будет найден в самое ближайшее время. Как заявил Президент на пресс-конференции накануне в полдень, кража Леонардо — вызов не только Франции, но всему цивилизованному миру, и в страстном обращении призвал правительства всех стран содействовать поискам.

Мои собственные ощущения, несмотря, на профессиональный интерес (я был и остаюсь директором Нортсби, всемирно известного аукциона на Бонд-стрит), в общем-то совпадали с чувствами широкой публики. Когда такси миновало сады Тюильри, я посмотрел на грубые черно-белые иллюстрации в газетах лучезарного шедевра да Винчи. Я отчетливо вспомнил великолепную колоратуру картины, бесподобную композицию, гениальную трактовку светотени, непревзойденную технику, знаменовавшую наступление Высокого Возрождения.

Несмотря на ежегодные два миллиона репродукций картины (это не считая бесчисленных стилизаций и имитаций), она пронесла сквозь века свое неповторимое очарование и художественное совершенство. Созданная да Винчи спустя два года после «Богородицы и святой Анны», также хранящейся в Лувре, она, оказалась не только одной из немногих картин Леонардо, сохранившей первозданность, несмотря на усилия энергичных реставраторов, но была единственным полотном мастера (если не считать постепенно исчезающую и ныне едва видимую «Тайную Вечерю») с многофигурной композицией и подробным содержательным пейзажем.

Может быть, именно многофигурная композиция вызывала едва ли не гипнотическое состояние у искушенного зрителя. Загадочное, почти двусмысленное выражение лица умирающего Христа, полуприкрытые завораживающие глаза Мадонны и загадочный взгляд Магдалины — эти характерные признаки кисти Леонардо были более чем просто художественным приемом. На фоне большого скопления фигур, которые как бы восходили в отдаленное небо, эти лица превращали всю сцену распятия в апокалиптическое видение Воскрешения из мертвых и Страшного Суда над человечеством. Из этого полотна возникли впоследствии грандиозные фрески Микеланджело и Рафаэля в Сикстинской Капелле, лучшие полотна Тинторетто и Веронезе. И дерзкое ограбление воспринималось трагическим комментарием к истории взлетов и падений человеческого духа, зафиксированных величайшими памятниками культуры.

Но все же, — раздумывал я, когда мы прибыли в дирекцию галереи Норманд на площади Мадлен, — как можно украсть подобную вещь? Во-первых, размеры — 15 на 18 футов; во-вторых, вес — картина была перенесена с холста на дубовую панель. Такое ограбление не под силу психопату-одиночке, а профессионалы никогда не пойдут на кражу картины, зная, что продать ее не удастся — кто рискнет приобрести всемирно известный шедевр, да еще после такой обостренной реакции публики.

Первым делом я высказал свои сомнения Жоржу де Сталь, директору галереи Норманд, с которым встретился во время своего визита. Я приехал в Париж на совещание торговцев картинами и директоров галерей-многие из них тоже пострадали от грабителей. Всякий раз, когда бросают камень в мутную воду торговли предметами искусства, люди вроде меня или Жоржа де Сталь немедленно занимают свои места на берегу, пристально следя за рябью или пузырями. Без сомнения, кража Леонардо откроет намного больше, чем разоблачение какого-нибудь взломщика. Все темные, рыбины рванутся под коряги, засуетятся директора и попечители музеев, а там, глядишь, кое-что выплывет на свет…

Такого рода мстительные чувства явно вдохновляли Жоржа, когда он легкой походкой обогнул письменный стол, приветствуя меня. Его синий шелковый летний костюм, опережающий моду сезона, сверкал под стать мягкому блеску гладких волос, живое, изменчивое лицо расплылось в лукавой обаятельной улыбке.

— Мой дорогой Чарлз, смею тебя заверить — эта проклятая картина действительно исчезла! — Жорж выпустил три дюйма своих элегантных голубых манжет. — Пуфф! На этот раз, в виде исключения, все говорят правду. Но самое любопытное: это был подлинник!

— Не знаю, рад ли я это слышать, — признался я. — Но, безусловно, о многих шедеврах Лувра и Национальной галереи этого не скажешь.

Какое-то время мы обсуждали, как вся эта история повлияет на мировой рынок произведений искусства, цены подскочат даже на сомнительные вещи, лишь бы это хоть как-то освящалось Ренессансом. Но как бы; там ни было, к самому Леонардо эта мелкая возня не имела никакого отношения.

— Давай откровенно, Жорж, — попросил я. — У тебя ведь есть соображения, кто похититель. — Я был уверен, что он, знает ответ.

Впервые за много лет Жорж беспомощно пожал плечами:

— Дорогой Чарлз, представь себе: не знаю! Совершеннейшая загадка.

— В таком случае это дело рук обслуги.

— Исключено. Персонал Лувра вне подозрений. — Он похлопал рукой по телефону. — Сегодня утром я говорил кое с кем из наших не любящих себя афишировать знакомых — Антвейлером в Мессине и Коленски в Бейруте — оба в недоумении. Есть предположение, что в этой истории замешан Кремль.

— Кремль? — недоверчиво переспросил я. Атмосфера тут же накалилась, и следующие полчаса мы говорили шепотом.

Совещание, проходившее в этот день во дворце Шайо, не дало никаких нитей к разгадке. Инспектор Карно, массивный угрюмый человек в выцветшем синем костюме, сидел в кресле, окруженный агентами Второго Бюро. Все они выглядели усталыми и удрученными; отныне они вынуждены были ежечасно проверять целые дюжины ложных звонков. Позади, словно суд присяжных, успевший признать их виновными, сурово восседала группа следователей Лондонского страхового агентства Ллойда и Гарантийного треста Моргана в Нью-Йорке. Две сотни дельцов и агентов, утонувших в позолоченных креслах в зале, являли собой, видимо, для контраста, оживленную компанию людей, трещавших без умолку и пускавших в качестве пробных шаров самые разнообразные версии.

После краткой информации о ходе расследования, произнесенной замогильным голосом, инспектор Карно, словно покоряясь судьбе, представил сидевшего рядом с ним дородного голландца, суперинтенданта Юргенса из бюро Интерпола в Гааге, а затем попросил господина Опоста Пекара, помощника директора Лувра, детально описать кражу. Но тот просто подтвердил, что система безопасности в Лувре абсолютно надежна. Я заметил, что Пекар так до конца и не сумел поверить в то, что картина похищена.

— В паркете около картины находятся датчики сигнализации, которые включаются после закрытия музея, как и система инфракрасного излучения. К тому же бронзовую раму просто невозможно сдвинуть с места без предварительных работ — она наглухо вмонтирована в стену…

Я смотрел на репродукции картины в натуральную величину, укрепленные позади трибуны. Одна из них показывала оборотную сторону дубовой панели с ее шестью алюминиевыми ребрами, точками для электроцепи и многочисленными надписями мелом, сделанными за долгие годы сотрудниками музейной лаборатории. Репродукции были выполнены, когда картину снимали для реставрации, и после града вопросов выяснилось, что работа была завершена за два дня до кражи.

После этой новости атмосфера на совещании резко изменилась. Разговоры тут же прекратились, разноцветные шелковые носовые платки вернулись в нагрудные карманы. Я слегка подтолкнул Жоржа локтем:

— Это все объясняет. Ясно, что картина исчезла, когда находилась в лаборатории, где средства безопасности гораздо примитивней.

И снова возник гул голосов. И снова две сотни носов стали принюхиваться, почуяв след. Итак, картина все же была украдена. Награда для удачливого сыщика (если не орден Почетного легиона и не рыцарское звание, то, по крайней мере, освобождение от всех подоходных налогов и расположение закона) засияла перед аудиторией, подобно солнцу.

Однако на обратном пути Жорж пребывал в унынии.

— И все же картину украли именно из галереи, — сказал он задумчиво. — Я сам видел ее там как раз за двенадцать часов до пропажи. — Он взял меня за руку и крепко сжал. — Мы найдем картину, Чарлз, во славу Нортсби и галереи Норманд. Но, видит Бог, дело это гораздо сложнее, чем они думают…

Так начались поиски утраченного Леонардо. Я вернулся в Лондон уже следующим утром, но мы с Жоржем продолжали перезваниваться. Поначалу мы, как добросовестные ищейки, просто принюхивались и прислушивались. В наполненных аукционных залах и галереях мы ловили любое случайно оброненное слово, которое могло бы дать ключ к раскрытию тайны. Мы не жалели сил: каждый музей, каждый владелец третьесортного Рубенса или Рафаэля был поднят на ноги нашими звонками. При толике везения наша сеть могла бы прихватить какого-нибудь косвенного соучастника кражи: например, на рынке появилась бы копия Леонардо, сделанная одним из учеников Вероккио, — и мы бы ухватились за эту ниточку. Но ничего не происходило.

Мы надеялись, что какой-нибудь ключик к разгадке появится в фильтрах галерей и аукционных залов. Но все было тихо. Волна активности, поднятая бурной реакцией публики, постепенно угасала, и вместе с нею затухало следствие.

Похоже, один лишь Жорж де Сталь был еще способен сохранять интерес к поискам.

Он не слезал с телефона, выпытывая скудные крохи информации о каком-то анонимном покупателе Тициана или Рембрандта или о поврежденной копии ученика Рубенса или Рафаэля. Особенно он интересовался поврежденными и реставрированными картинами, но, естественно, эту информацию давали особенно неохотно.

Когда примерно через четыре месяца после исчезновения Леонардо Жорж оказался в Лондоне, я спросил совершенно серьезно:

— Ну что, Жорж, ты уже знаешь, кто ее украл?

Поглаживая объемистый портфель, Жорж загадочно улыбнулся:

— Ты будешь удивлен, если я отвечу «да»? Строго говоря, у меня пока всего лишь версия, причем на редкость безумная. Если хочешь, расскажу.

— Конечно, — сказал я и добавил почти с упреком: — И это все, чего ты сумел добиться?

Он поднял тонкий указательный палец, призывая меня к молчанию.

— Во-первых, Чарлз, прежде чем ты поднимешь меня на смех, позволь заявить вполне официально: сам я считаю свою теорию абсолютно фантастичной. И все же, — он протестующе пожал плечами, — только она объясняет все факты. Но чтобы собрать доказательства, мне необходима твоя помощь.

— Считай, что ты ее получил.

Жорж извлек из портфеля пачку фотографий. Все они оказались репродукциями картин, причем отдельные места были обведены фломастером. Некоторые из фотоснимков представляли собой увеличенные фрагменты картин с одним и тем же персонажем — человеком в средневековой, одежде с высокомерным лицом и козлиной бородкой. Жорж отобрал шесть самых крупных фрагментов.

— Узнаешь?

Я кивнул. За исключением одной — «Снятие с креста» Рубенса в ленинградском Эрмитаже — я видел все оригиналы в последние шесть лет: исчезнувшее «Распятие» Леонардо, другие «Распятия» — Веронезе, Гойи и Гольбейна, картину Пуссена «Голгофа». Все они экспонировались в музеях — Лувре, Сан-Стефано в Венеции, Прадо, Рикс-музее в Амстердаме, все были хорошо известны. Все — подлинники, все — предмет особой гордости музеев, не говоря уже о Пуссене — жемчужине национальной коллекции.

— Конечно, я знаю эти шедевры. Но ведь все они под надежной защитой. Не хочешь же ты сказать, что эти картины — следующие в списке таинственного грабителя?

Жорж покачал головой.

— Скажу иначе: он ими весьма интересуется… Что еще ты заметил?

Я снова взглянул на репродукции.

— Один и тот же сюжет. И все идентичны — за исключением, может быть, отдельных мелких деталей. — Я пожал плечами. — Ну и что?

— А то, что все они в разное время были украдены! — Жорж нервно прошелся по комнате. — Пуссен — из коллекции Шато Луар в 1822 году, Гойя — похищен Наполеоном из монастыря Монте Кассино в 1806, Веронезе — из Прадо в 1891, Леонардо, как мы знаем, четыре месяца назад, а Гольбейн — захвачен для коллекции Германа Геринга в 1943.

— Весьма любопытно, — прокомментировал я. — Но ведь, как ты отметил, шедевры были украдены в разное время. Надеюсь, твоя теория это учитывает?

— Конечно, и в сопоставлении с другими факторами это приобретает решающее значение. Теперь смотри. — Он протянул мне фотографию Леонардо. — Видишь что-нибудь необычное? — Когда я отрицательно покачал головой, он предложил мне другую фотографию утраченной картины: — А как насчет этой?

Обе фотографии были сделаны с небольшой разницей в перспективе, но во всем остальном были идентичны.

— Обе сделаны с оригинала «Распятия», — пояснил Жорж, — примерно за месяц до пропажи.

— Сдаюсь, — признался я. — Они выглядят совершенно одинаково. Хотя — минутку! — Я взял настольную лампу и наклонил ее над снимками, и Жорж победно кивнул. — Есть отличие… В чем тут дело?

Действительно, фотографии полностью совпадали — за исключением одной детали. В левом углу картины, там, где процессия совершала свой путь по склону холма в направлении трех крестов, выражение лица одного из зрителей было иным. В центре полотна Христос был изображен висящим на кресте спустя несколько часов после распятия, но благодаря пространственно-временной перспективе (обычному приему живописцев Ренессанса для преодоления статичности картины) отдаленная процессия отставала во времени и таким образом как бы следовала за невидимым Христом при его последнем мучительном восхождении на Голгофу.

Заинтересовавший меня персонаж был частью многофигурной композиции на нижнем склоне горы. Высокий, атлетически сложенный человек в черном одеянии, он явно вызывал особый интерес художника, наделившего его величавой осанкой, изяществом, внутренней силой — всем тем, чем Леонардо щедро одаривал своих ангелов. Глядя на фотографию в левой руке — как я понял, оригинал, — я чувствовал, что Леонардо, бесспорно, хотел изобразить ангела смерти, существо, устрашающее своим загадочным спокойствием, подобно тем каменнолицым статуям Помпеи, которые с карнизов ее некрополей с мудрым пониманием взирали на беды и радости людей.

Все это, столь типичное для Леонардо и его удивительного зрения, было сосредоточено в этой высокой ангелоподобной фигуре. Голова ее была повернута почти в профиль, взгляд устремлен в направлении креста, в мрачных чертах застыло выражение сострадания. Высокий лоб словно парил над красивыми семитскими носом и ртом. Следы страдальческой улыбки, выражающей покорность судьбе, пролегли вокруг губ, освещенных невидимым источником света, в то время как лицо было полускрыто тенью грозового неба.

Однако на фотографии в правой руке все это полностью изменилось. Весь характер ангелоподобной фигуры предстал в новой версии. Внешнее сходство осталось, но лицо утратило выражение скорбного сострадания. Поздний художник изменил позу персонажа, и голова была теперь повернута от креста, в сторону Иерусалима, чьи призрачные башни высились в синих сумерках, словно в мильтоновом аду. В то время, как другие зрители следовали за поднимавшимся в гору Христом, раздавленные невозможностью помочь ему, выражение лица одетой в черное фигуры было надменным, скептическим, поворот головы свидетельствовал, что человек чуть ли не с презрением отворачивается от развернувшегося перед ним спектакля.

— Что это означает? — спросил я, показывая на последнюю фотографию. — Какая-нибудь утерянная ученическая копия? Я не понимаю, почему…

Жорж наклонился вперед:

— Именно это и есть подлинный Леонардо. Ты не понимаешь, Чарлз? Вариант, которым ты любовался столько минут, был выполнен неизвестным художником через несколько лет после смерти Леонардо. — Он улыбнулся, видя мое недоверие. — Поверь, это правда. Фигура, о которой идет речь, является лишь небольшой частью композиции, и никто раньше не рассматривал ее всерьез. Эти изменения были обнаружены лишь пять месяцев назад, вскоре после того, как полотно было отправлено на реставрацию. Просвечивание Инфракрасными лучами обнаружило нетронутый профиль под поздним изображением!

Он подвинул ко мне еще две фотографии, обе с крупными деталями головы, на некоторых контраст был еще более заметен.

— Как ты можешь убедиться по работе кистью в светотени, «правку» делал художник, работавший правой рукой, тогда как известно, что да Винчи левша.

— Допустим, — пожал я плечами, — хоть это и выглядит странным. Но если то, что ты говоришь, верно, почему же тогда, черт возьми, была исправлена именно эта деталь? Ведь вся трактовка образа стала иной!

— Интересный вопрос, — сказал Жорж с двусмысленной интонацией. — А ты знаешь, кто это? Агасфер, «Еврей-скиталец». — Он указал на ноги человека. — Его всегда изображают в сандалиях с ремешками крест-накрест, как это было принято у секты ессеев, к которой мог принадлежать и сам Иисус.

Я снова взял обе фотографии.

— Вечный жид, — тихо сказал я. — Как любопытно. Человек, который насмехался над Христом, когда он нес крест на Голгофу, предлагая ему идти быстрее, и был приговорен странствовать по свету вплоть до Второго Пришествия. Похоже, неизвестный «реставратор» был его защитником, адвокатом, когда накладывал это выражение скорбного сочувствия поверх кисти Леонардо. Это замечательная идея, Жорж. Ты ведь знаешь, как богатые купцы и придворные, глазевшие в мастерских на работы художника попадали, сами того не ведая, на его картины в качестве типажей. Так, может быть, Агасфер бродил там же, преследуемый комплексом вины, а потом воровал картины и переделывал их? Итак, такова твоя теория?

Я пристально смотрел на него, ожидая ответа. Он медленно кивнул, глядя на меня в молчаливом согласии без тени улыбки.

— Жорж! — воскликнул я. — Ты что, серьезно? Неужели ты!..

Он прервал меня вежливо, но настойчиво:

— Чарлз, дай мне еще несколько минут для объяснения. Я тебя предупреждал, что моя теория фантастична. — Прежде чем я подал голос, он протянул мне другую фотографию. — «Распятие» Веронезе. Посмотри, узнаешь кого-нибудь? Внизу картины, слева?

Я поднес фотографию к свету.

— Ты прав. Поздняя венецианская обработка отличается, она выполнена в более откровенном, я бы сказал, «языческом» стиле, но сходство совершенно очевидно.

— Согласен. Но это не только сходство. Обрати внимание на позы и характеры персонажей.

Я узнал Агасфера по черному одеянию и сандалиям с ремешками крест-накрест. Он стоял среди толпы, необычные черты лица и поза были такими же, как и на поздней версии картины Леонардо. Агасфер смотрел на умирающего Христа с выражением глубокого сострадания, и сходство персонажей доказывало, что писались они с одной и той же модели. Может быть, борода была более густой, в венецианской манере, но овал лица, выпуклые виски, красивые линии жесткого рта и подбородка, мудрая покорность судьбе в глазах, следы долгих странствий, варварская красота и сила-все это, бесспорно, было отзвуком шедевра Леонардо.

Я беспомощно развел руками:

— Поразительное совпадение!

Жорж кивнул.

— Есть еще одно совпадение — то, что эта картина, как и холст Леонардо, была похищена вскоре после реставрации. Когда спустя два года ее нашли во Флоренции, то увидели небольшое повреждение, но отдать на реставрацию не рискнули. — Он сделал паузу. — Понимаешь, о чем я хочу сказать, Чарлз?

— Более или менее. По-твоему, если Веронезе немного поскоблить, то будет обнаружена иная трактовка Агасфера. То есть появится оригинал Веронезе.

— Именно так. Если ты все еще сомневаешься, посмотри другие работы.

Мы начали просматривать другие фотографии. На каждой их них (картины Пуссена, Гольбейна, Гойи и Рубенса) можно было обнаружить ту же фигуру, то же смуглое мрачное лицо, глядевшее на крест с выражением трагического сочувствия и скорбного понимания. Учитывая различие манер живописцев, сходство в изобразительном решении этого персонажа было поразительным.

— И заметь, Чарлз: все шесть картин были украдены именно после реставрации. Даже Гольбейн — после того, как картина была отреставрирована заключенным концентрационного лагеря. Похоже, кто-то очень не хочет, чтобы мир увидел правдивый облик Агасфера.

— Но Жорж… Можешь ли ты доказать, что в каждом случае, кроме Леонардо, существует оригинал, искаженный поздней версией?

— Пока нет. Естественно, что галереи неохотно дают возможность проверить подлинность картин.

Я подошел к окну, чтобы дать шумному движению на Бонд-стрит ворваться в сумасшедшие рассуждения Жоржа.

— Так ты всерьез предполагаешь, что облаченный в траур Агасфер прогуливается сейчас где-нибудь на этих тротуарах, что на протяжении веков он похищает и «правит» картины, где есть его изображение? Это же нелепость?

— Не больше, чем необъяснимое ограбление Лувра.

Некоторое время мы стояли по обе стороны стола, уставившись друг на друга.

— Ну хорошо, — сказал я, стараясь выиграть время и не желая обижать друга. Маниакальность его идеи встревожила меня. — Так давай подождем, пока картина Леонардо не вернется.

— Большинство похищенных полотен разыскивали десять, двадцать лет… Все это и в самом деле фантастично, но ведь есть шанс, что моя версия может оказаться правдой. Потому я и нуждаюсь в твоей помощи. Совершенно очевидно, что этот человек связан с миром искусства мучительным чувством вины. Талант живописцев — приговор ему, вынесенный на всеобщее обозрение. Мы должны следить за аукционными залами и за кулисами галерей. Это лицо, эти черные глаза, этот надменный профиль — раньше или позже, но мы увидим его, когда он будет охотиться еще за одним «Распятием». Но, может быть, ты уже видел его?

Темноглазый странник встал передо мной. «Иди быстрее!», — насмешливо бросил он Иисусу, когда Христос нес крест на Голгофу, и Господь ответил: «Я иду, но ты будешь ждать моего возвращения».

И тут что-то шевельнулось в моем сознании, какое-то смутное воспоминание. Этот красивый левантинский профиль, эта надменная осанка…

— Ты видел его? — Жорж подошел ко мне. — Чарлз, мне кажется, я тоже!

— Я не уверен, Жорж, но…

Поразительно, но именно этот «реставрированный» образ Агасфера казался мне более реальным, чем оригинал Леонардо; я был уверен, что действительно видел его. Внезапно я повернулся.

— Черт возьми, Жорж, ты понимаешь, что если твоя невероятная идея верна, то этот человек общался с самим Леонардо? И с Микеланджело, и Тицианом, и Рембрандтом?

Жорж кивнул.

— И кое с кем еще, — задумчиво добавил он.

Весь следующий месяц, после того как Жорж вернулся в Париж, я проводил меньше времени у себя в кабинете и больше на аукционах, выслеживая знакомый профиль. Но безрезультатно. Поэтому я испытал чувство взволнованного облегчения когда пять недель спустя получил телеграмму: ЧАРЛЗ ПРИЕЗЖАЙ НЕМЕДЛЕННО Я ЕГО ВИДЕЛ ЖОРЖ ДЕ СТАЛЬ.

На этот раз, пока такси везло меня от аэропорта Орли до площади Мадлен, я уже не тратил время на созерцание садов Тюильри, но чисто рефлекторно высматривал высокого человека в черной шляпе с опущенными полями, крадущегося между деревьями со свернутым в рулон холстом под мышкой. Может, Джордж окончательно сошел с ума или он действительно видел призрак Агасфера?

Когда он приветствовал меня у дверей Норманд де Си, его рукопожатие было таким же крепким, как и всегда, лицо — спокойным и ясным. Усевшись в своем кабинете, Жорж лукаво изучил меня; он был настолько уверен в себе, что мог позволить не спешить с новостями.

— Он здесь, Чарлз, — наконец сказал Жорж. — В Париже. Остановился в Ритце. Он посещает все распродажи произведений мастеров XIX и XX веков. Если нам повезет, мы увидим его сегодня в полдень.

Недоверие разом вернулось ко мне, но прежде чем я успел что-либо возразить, Жорж торопливо сообщил:

— Он именно такой, как мы ожидали, Чарлз. Высокий, сильный, гордый человек, который чувствует себя своим среди богачей и знати. Леонардо и Гольбейн точно ухватили его характер: мощь, что исходит от него, — это ветер пустынь и ущелий.

— Когда ты увидел его?

— Вчера днем. Мы уже почти закончили распродажу предметов искусства XIX века, как вдруг на свет появился небольшой Ван Гог — довольно посредственная копия автора «Доброго Самаритянина». Одна из тех, что были написаны Ван Гогом во время последнего приступа безумия, полная вихревых спиралей и фигур, похожих на агонизирующих животных. Странным образом лицо Самаритянина напомнило мне Агасфера — первоначальные варианты. И тогда я посмотрел в зал. — Жорж наклонился вперед: — К моему изумлению, он был там, он сидел в первом ряду и глядел мне прямо в лицо. Я едва сумел отвести глаза. Как только начался аукцион, он предложил две тысячи франков.

— Он купил картину?

— Нет. Я вел свою игру. Мне необходимо было убедиться, что передо мной именно тот человек, которого мы ищем. В предыдущих картинах он изображался исключительно в роли Агасфера, но мало кто из современных живописцев создает «Распятия», и он мог попытаться выйти на сцену и загладить свою вину, позируя для других персонажей, например Самаритянина. Мы продолжали торги, но он дошел до 15 тысяч. И тогда я снял картину с продажи. Мне нужно было время, чтобы связаться с тобой и с полицией. Два человека Карно будут здесь сегодня в полдень. Я наплел им какую-то историю, иначе бы они не поверили. Во всяком случае, это был чертовски ловкий ход — когда я отложил этого маленького Ван Гога. Все решили, что я спятил. Наш смуглолицый друг вскочил с места и потребовал объяснений, так что мне пришлось сказать, что я усомнился в подлинности картины и желаю защитить репутацию галереи, но если буду удовлетворен, то выставлю ее уже на следующий день.

— Недурно, — прокомментировал я.

Жорж наклонил голову.

— Я тоже так думаю. Это была хитрая ловушка. Он немедленно бросился страстно защищать картину, пустившись в описание деталей этой третьесортной работы Ван Гога. Причем обратной стороны холста! Оборотной — которую натурщик и видит во время сеанса. Он оставил свой адрес на случай, если не сумеет появиться в срок.

Жорж вынул из кармана обрамленную серебром карточку и прочитал: «Граф Энрико Данилевич, вилла д'Эст, Кадикс, Коста Брава». Поперек карточки было написано: «Отель Ритц, Париж».

— «Кадикс», — повторил я. — Дали живет рядом, в порту Лигат. Еще одно совпадение.

— Возможно, больше чем совпадение. Подумай — что может каталонский мастер исполнить для нового собора Святого Иосифа в Сан-Диего? Каким будет одно из его грандиозных решений? Совершенно верно: «Распятие»! Наш приятель Агасфер выходит на очередной раунд.

Жорж вынул из среднего ящика кожаный бювар.

— Теперь слушай внимательно. Сейчас я идентифицирую модели, послужившие для написания Агасфера. У Леонардо следов не найти: у него был открытый дом — заходи, кто пожелает. Но другие мастера были более разборчивы. Гольбейну для Агасфера позировал сэр Генри Дэниелс — ведущий банкир и друг Генриха VIII. Веронезе позировал не кто иной, как член Совета Десяти, дож Энри Даниели — мы с тобой останавливались в отеле, названном его именем. В Венеции Рубенсу позировал барон Хенрик Нильсон, датский посол в Амстердаме, Гойе — известный финансист и покровитель музея Прадо Энрико да Нелла. Пуссену — знаменитый меценат герцог де Ниль!

— Это поистине удивительно!

— Действительно, Данилевич, Даниелс, Даниели, да Нелла, де Ниль и Нильсон. Ты знаешь, Чарлз, мне трудно в это поверить, но, кажется, мы поймали того, кто украл картину Леонардо!

Нетрудно представить наше разочарование, когда уже вроде бы попавшая в силки добыча не появилась в назначенный час.

Скандал с Ван Гогом, к счастью, только повысил его стоимость. Когда же пошли с молотка Кандинский и Леже, я уселся на подиуме рядом с Жоржем, обозревая публику. В таком интернациональном собрании, среди американских знатоков, английских лордов, французских и итальянских аристократов, расцвеченных небольшим благородным вкраплением дам полусвета, даже такой оригинал, как Жорж, не должен был бросаться в глаза. Тем не менее, пока мы медленно изучали каталог и фотовспышки становилось все более и более утомительными, я начал сомневаться, появится ли покупатель вообще. Его место в переднем ряду по-прежнему пустовало.

Итак, сняв с торгов картину якобы из-за сомнений в её подлинности, Жорж ничего не добился, и теперь, когда мы остались одни, наша наживка сиротливо стояла у стены.

— Он, должно быть, почуял ловушку, — прошептал Жорж после того, как служитель подтвердил, что графа Данилевича не было ни в одном торговом зале. Минутой спустя, позвонив по телефону в Ритц, мы установили, что он уже освободил свой номер и уехал из Парижа на юг.

— Без сомнения, он специалист по исчезновению, — сказал я. — Что же дальше?

— Кадикс.

— Жорж, ты сошел с ума?

— Нисколько. Это небольшой шанс, но мы должны его испробовать! Инспектор Карно достаточно опытен в подобных делах. Я напрягу всю свою фантазию, чтобы помочь ему. Поехали, Чарлз, я уверен, что мы найдем картину Леонардо там, в его вилле.

Мы прибыли в Барселону с Карно на буксире и с суперинтендантом Юргенсом из Интерпола, чтобы облегчить наш путь через таможенные барьеры, и спустя три часа сели с нарядом полиции в служебную машину, направляясь в Кадикс. Дорога среди причудливых береговых линий, с их исполинскими утесами, похожими на гигантских спящих рептилии, вызывала в памяти вечные морские берега Дали и была подходящей прелюдией к финальной главе. Воздух рассыпал вокруг нас бриллианты, искрясь и сверкая на шпилях скал, а дерзкий крепостной вал неожиданно уступал дорогу безмятежному покою мерцающего залива.

Вилла д'Эст стояла на холмистом мысе, возвышаясь на тысячу, футов над городом. Ее высокие стены, мавританские окна с закрытыми ставнями блестели в солнечном свете, словно куски белого кварца. Большие черные двери, похожие на врата собора, были заперты, и наши продолжительные звонки остались без ответа. При этом у Юргенса с местной полицией возникли противоречия: полицейские разрывались между желанием защитить важного сановника (граф Данилевич, кстати, учредил дюжину стипендий для поощрения местных художников) и жаждой принять участие в поисках утраченного Леонардо.

Испытывая крайнее нетерпение, мы с Жоржем наняли автомашину и шофера и отправились в Порт Лигат, пообещав инспектору вернуться как раз к посадке самолета, который должен был прибыть из Парижа в Барселону примерно через два часа — возможно, с графом Данилевичем на борту.

— Впрочем, — тихо заметил Жорж, когда мы отъехали, — он, несомненно, путешествует другими видами транспорта.

Какое извинение могли мы придумать, чтобы оправдать вторжение в частные владения самого знаменитого испанского живописна, я еще не решил, хотя думаю, что предложение устроить персональные выставки одновременно в Нортсби и галерее Норманд могло бы его несколько умиротворить. Когда мы приблизились к знаменитой, расположенной ярусами белой вилле у кромки воды, нас догнал большой лимузин с другим визитером.

Наши машины достигли одновременно места, где широкая дорога внезапно сужалась, и бока машин сблизились в тучах пыли, словно два пыхтящих мастодонта.

Внезапно Жорж стиснул мой локоть:

— Чарлз! Это он!

Опустив стекло, я заглянул в затемненный салон соседней машины. На заднем сиденье, обратив взор в нашу сторону, сидел высокий, похожий на Распутина человек, облаченный в черный костюм: белые манжеты слепили глаза, а золотая булавка галстука загадочно и тускло мерцала, руки в перчатках были скрещены на трости с набалдашником из слоновой кости.

Его темные глаза сверкали огнем, черные брови изогнулись, подобно крыльям, густая черная борода хищно сужалась книзу, как копье.

Весь его облик излучал страшную, не знающую отдыха энергию и колдовскую силу, которая, казалось, выплескивалась за пределы машины. На мгновение мы обменялись взглядами, разделенные всего лишь двумя или тремя футами. Он глядел, однако, словно сквозь меня, его, казалось, больше интересовал ландшафт, какой-то невидимый гребень холма, навечно запечатленный на горизонте; и я увидел в его глазах безнадежное отчаяние вины, безответное раскаяние и не ждущие награды муки, без всякой жалости к себе или хотя бы экстаза искупления, который бывает на лицах отверженных.

— Останови его! — закричал Жорж, перекрывая шум. — Чарлз, перехвати его!

И я закричал сквозь дым и гарь:

— Агасфер! Агасфер!

Метнув страшный взгляд, он подался вперед, вцепившись смуглой рукой в край стекла, словно огромный, наполовину искалеченный ангел, пытающийся взлететь. Затем обе машины, вырвавшись на развилку дороги, устремились в разные стороны, и лимузин скрыл ураган поднявшейся пыли.

Они нашли Леонардо на вилле д'Эст — картина стояла в своей большой позолоченной раме, прислоненной к стене в столовой. Ко всеобщему удивлению, дом был совершенно пуст, хотя двое слуг, нанятых накануне, торжественно поклялись, что еще сегодня утром дом был полон роскошной мебели. Как справедливо заметил Жорж, исчезнувший жилец, несомненно, имел свое представление о транспорте.

Картина не была повреждена, хотя внимательный взгляд обнаружил бы, что на небольшой ее части поработала умелая рука. Лицо фигуры в черном одеянии было повернуто в сторону креста, и в тоскующем взгляде тлел намек на надежду и, может быть, даже на искупление.

После нашего триумфального возвращения в Париж мы с Жоржем рекомендовали во избежание риска не предпринимать новых попыток реставрировать картину, и директор Лувра с глубокой благодарностью водрузил ее обратно на стену. И хотя картина, быть может, теперь не полностью принадлежала кисти Леонардо да Винчи, все же мы полагали, что небольшое добавление не портит ее.

О графе Данилевиче больше известий не было, но Жорж как-то сказал мне, что некий профессор Энрико Даниела назначен директором Музея раннехристианского искусства в Сантьяго. Все попытки Жоржа связаться с профессором Даниела оказались безуспешными, но одно было ясно и так: музей собирает коллекцию картин, посвященных распятию.

Последний берег

Глава 1

По ночам, лежа на полу разрушенного бункера, Травен слышал шум волн, разбивавшихся о берег лагуны, — словно где-то вдали прогревали двигатели гигантские самолеты, застывшие у края летного поля. Воспоминания о длительных ночных рейдах над японской территорией заполняли его первые месяцы на острове видениями охваченных пламенем, падающих бомбардировщиков. Когда организм ослаб под натиском бери-бери, эти кошмары прошли, и теперь шум прибоя напоминал лишь об огромных валах, обрушивающихся на Атлантическое побережье Африки близ Дакара, где он родился, и о том, как он ждал вечерами родителей, глядя из окна на дорогу от аэропорта. Как-то раз, еще весь во власти этих воспоминаний, Травен проснулся на своем ложе из старых журналов и вышел к дюнам, закрывавшим от него берег.

В холодном ночном воздухе хорошо видны были «летающие крепости», брошенные среди пальм за ограждением запасного посадочного поля метрах в трехстах от бункера. Травен брел по темному песку, уже забыв, в какой стороне берег, хотя атолл был всего-то около километра в ширину. На вершинах дюн причудливо клонились в разные стороны высокие пальмы, похожие в полутьме на знаки некоего таинственного алфавита. Весь остров, казалось, был исписан какими-то загадочными символами.

Оставив попытки выйти к берегу, Травен наткнулся на след, выдавленный много лет назад большой гусеничной машиной. Жар ядерных взрывов сплавил песок, и двойная цепочка ископаемых следов, которую вечерний бриз очистил местами от нанесенного песка, змеилась между дюнами, словно отпечатки лап древнего ящера.

Сил идти дальше не было. Травен уселся между отпечатками траков и, надеясь, что следы все-таки выведут его к берегу, принялся расчищать ближайшую цепочку клинообразных вмятин от засыпавшего их в этом месте песка. К бункеру он вернулся незадолго до рассвета и проспал в раскаленной тишине почти весь день.

Глава 2

Лабиринт (1)

Обычно в эти изматывающие послеполуденные часы, когда с берега не доносилось ни малейшего дуновения ветерка и даже пыль лежала неподвижно, Травен отсиживался в тени одного из блоков, где-нибудь в самом центре состоящего из них лабиринта. Прислонись спиной к грубой бетонной стене, он флегматично разглядывал проходы между строениями и открывающуюся взору цепочку одинаковых дверей. Каждое утро Травен покидал свое убежище в заброшенном телеметрическом бункере среди дюн и забирался в лабиринт бетонных блоков. Первые полчаса он держался крайнего ряда, время от времени пробуя отпереть ту или иную дверь ржавым ключом, который нашел в куче консервных банок и прочего мусора на песчаной косе, соединяющей полигон и взлетную полосу, затем, будто следуя заведенному распорядку, обреченно сворачивал к центру лабиринта, иногда бросаясь бежать и резко меняя направление, словно хотел спугнуть засевшего где-то в укрытии невидимого врага. Очень скоро он снова понимал, что заблудился, и, несмотря на все его старания, ноги опять приводили его в центр лабиринта.

В конце концов он прекращал тщетные попытки и садился в пыль, наблюдая, как у основания блоков выползают из трещин тени. Так или иначе, когда солнце оказывалось в зените, он неизменно оставался в ловушке — пережидая термоядерный полдень на острове Эниветок.

Больше всего его занимал один вопрос: «Что за люди жили в этом бетонном городке?»

Глава 3

Искусственный ландшафт

«Этот остров — состояние памяти», — заметил как-то Осборн, один из ученых, работавших у старых причалов для подводных лодок. Травену эти слова стали понятны лишь спустя две-три недели. Несмотря на песчаные дюны и немногочисленные чахлые пальмы, в целом остров являл собой некий искусственный ландшафт, творение человеческих рук, напоминающее жуткое переплетение реликтовых автострад. Комиссия по атомной энергетике прекратила все работы на острове сразу после моратория на ядерные испытания, но дикое нагромождение боевой техники, бетонированных проездов, башен и блокгаузов напрочь исключало любые попытки вернуть этот клочок суши в естественное состояние. (А кроме того, признавал Травен, есть и более сильные, неосознанные причины: если примитивный человек ощущал необходимость подгонять окружающий мир под возможности своей психики, люди двадцатого века вывернули этот процесс наизнанку; по их картезианским меркам, остров, во всяком случае, точно существовал, что они вряд ли могли утверждать о прочих местах на Земле.)

Однако, кроме нескольких ученых, никто так и не пожелал вернуться на бывший полигон, и даже катер морской патрульной службы, стоявший в бухте на якоре, убрали оттуда за три года до того, как Травен появился на острове. Запустение, царившее там, очевидная связь острова с периодом «холодной войны» — с периодом, который Травен окрестил «третьим предвоенным», — действовали крайне угнетающе, это был какой-то Аушвиц душ человеческих, чьи памятники стояли над общими могилами еще живых людей. С наступлением разрядки в русско-американских отношениях эту кошмарную главу истории с радостью забыли.

Глава 4

«Как реальная, так и потенциальная разрушительная сила ядерного оружия действует непосредственно на подсознание человека. Даже поверхностное изучение снов и фантазии умалишенных доказывает, что мысли о гибели мира скрытно присутствуют в человеческом подсознании… Нагасаки, уничтоженный колдовской силой науки, — это пока максимальное приближение к реализации подсознательных стремлений, которые и в безопасном состоянии сна и покоя нередко порождают тревожные кошмары».

Глоувер. «Война, садизм и пацифизм»

«Третий предвоенный»

«Третий предвоенный»: этот период Травен характеризовал прежде всего моральной и психологической извращенностью, ощущением неразрывности истории и, самое главное, связи ее с близким будущим — два десятилетия, 1945–1965, словно повисли на краю вулкана третьей мировой войны. Даже смерть жены и шестилетнего сына, погибших в автомобильной катастрофе, казалась лишь частью этого колоссального процесса, синтезирующего историческое и духовное «ничто», частью беспорядочного переплетения суматошных автострад, где они каждое утро снова и снова встречали свою смерть, словно предваряя всемирный Армагеддон.

Глава 5

Третий берег

На берег Травен выбрался в полночь, после долгих и опасных поисков прохода между рифами. Маленькая моторная лодка, которую он нанял у австралийского ловца жемчуга на острове Шарлотт, пробитая в нескольких местах острыми коралловыми обломками, дала течь и затонула на мелководье. Травен из последних сил двинулся в темноте через дюны к бункерам и бетонным башням, едва заметным в сумерках среди пальм.

На следующее утро он проснулся от яркого солнечного света на каком-то пологом бетонированном склоне на берегу то ли пустого водоема, то ли контрольного резервуара метров шестидесяти диаметром, являвшегося частью системы искусственных озер, что располагались в середине острова. Решетки выходных каналов были забиты листвой и высохшей грязью, а чуть дальше в озерце теплой воды с полметра глубиной отражались несколько пальм.

Травен сел, пытаясь сообразить, все ли у него в порядке. Короткая инвентаризация, подтвердившая лишь целостность физической оболочки, включала в себя совсем немного пунктов: его собственное изможденное тело да обтрепанная хлопчатобумажная одежда — вот, пожалуй, и все. Хотя в свете того, что его окружало, даже этот набор лохмотьев сохранял некий жизненный заряд. Запустение и отсутствие на острове какой бы то ни было местной фауны только подчеркивалось огромными скульптурными формами контрольных водоемов. Отделенные друг от друга узкими песчаными перемычками, эти искусственные озера тянулись полукругом, следуя за изгибом атолла, а по обеим сторонам их, кое-где укрытые тенью редких пальм, сумевших укорениться в трещинах бетона, располагались подъездные дороги, телеметрические башни и отдельные блокгаузы. Все это вместе образовывало сплошную бетонную коронку на зубе атолла — функциональное мегалитическое сооружение, такое же серое и угрожающее (и такое же, видимо, вечное, если смотреть на него из далекого будущего), как культовые памятники Ассирии и Вавилона.

Многократные ядерные испытания сплавили песок слоями, и эти псевдогеологические слои на века сохранили следы кратких эпох термоядерной эры, каждая из которых длилась несколько микросекунд. Неудивительно, что остров выворачивал наизнанку известное у геологов изречение: «Ключ к прошлому лежит в настоящем». Здесь ключ к настоящему находился в будущем. Весь остров был реликтом будущего, а его бункеры и блокгаузы лишь наводили на мысль о панцирях и раковинах ископаемых животных.

Травен опустился на колени в теплом озерце и плеснул воды себе на рубашку. В воде отражались его худые плечи и бородатое лицо. На остров он приплыл, можно сказать, с пустыми руками, если не считать маленькой плитки шоколада, — надеялся, что так или иначе прокормится. Возможно также, Травен отождествлял потребность в пище с движением по временной оси вперед и полагал, что с его возвращением в прошлое — или, по крайней мере, в некую вневременную зону — эта потребность просто исчезнет. Лишения, перенесенные за шесть месяцев плавания через Тихий океан, превратили его и без того худощавое тело в бесплотный призрак нищего бродяги — казалось, лишь озабоченность, застывшая в глазах, как-то еще позволяет ему держаться на ногах. Однако столь явственное телесное убожество как бы подчеркивало его внутреннюю стойкость и выносливость, экономичность и точность его движений.

Травен несколько часов подряд бродил по острову, обследуя бункеры один за другим и выбирая место для ночлега, пока не оказался на маленьком разрушенном аэродроме, возле которого, словно груда мертвых птерозавров, лежало с десяток бомбардировщиков «Б-29».

Глава 6

Трупы

Однажды он забрел на небольшую улочку, вдоль которой выстроились металлические павильоны — кафетерии, комнаты отдыха, душевые. За кафетерием валялся наполовину утонувший в песке музыкальный автомат с полным набором пластинок.

Дальше, в небольшом контрольном водоеме в пятидесяти метрах от павильона, лежали тела, как в первое мгновение подумалось Травену, бывших обитателей города-призрака — больше десятка пластиковых манекенов в рост человека. Их оплавленные лица, превратившиеся в невнятные гримасы, казалось, поворачивались ему вслед, наблюдая за ним из кучи перепутанных ног и торсов.

Со всех сторон доносился приглушенный дюнами шум океанских волн — там огромные водяные валы разбивались о рифы и медленно выползали на берег. Однако Травен избегал моря, застывая порой в нерешительности перед каждой дюной, откуда будет виден морской простор. Любая телеметрическая башня давала прекрасный обзор всего исковерканного пейзажа, но ржавым лестницам, ведущим наверх, он тоже не доверял.

Довольно скоро Травен понял: каким бы хаотичным ни казалось ему расположение башен и блокгаузов, над местностью доминирует одна общая фокусная точка, с которой открывается уникальная перспектива. Присев отдохнуть у оконной щели одного из бункеров, он заметил, что все наблюдательные посты располагаются концентрическими дугами, сходящимися в святая святых острова. Центр этих дуг скрывался за линией дюн в полукилометре к западу.

Глава 7

Последний бункер

Проведя несколько ночей под открытым небом, Травен вернулся к бетонному берегу искусственного водоема, где проснулся в свое первое утро на острове, и устроил себе дом — если таким словом можно назвать сырую нору с осыпающимися стенами — в одном из бункеров для телеметрии метрах в пятидесяти от цепочки контрольных водоемов. Темная пещера с толстыми скошенными стенами хотя и напоминала склеп, но все же давала ощущение некоего убежища. Песок снаружи лежал волнами вдоль стен и уже наполовину завалил узкий вход: в бесчисленных песчинках словно кристаллизовалась огромная эпоха, начавшаяся со времен создания бункера. В западной стене, похожие на буквы рунического алфавита, зияли пять узких прямоугольных щелей для аппаратуры — форма и размеры каждой определялись соответствующими приборами. Различные варианты подобных знаков украшали и стены многих других бункеров — особая, неповторимая роспись на каждой стене. Просыпаясь по утрам, Травен видел перед собой пять ярких, окрашенных в цвет неба рунических знаков.

Большую часть дня в его пещеру просачивался лишь серый призрачный свет. В диспетчерской, в башне у аэродрома, Травен нашел подборку старых журналов и сделал из них постель. Как-то раз, лежа в бункере после первого обострения бери-бери, он вытянул из-под себя мешавший журнал и обнаружил внутри большую фотографию шестилетней девочки, светловолосой, спокойной, с задумчивым взглядом. Ее облик всколыхнул в нем множество болезненных воспоминаний о собственном сыне. Он приколол фотографию к стене и часто глядел на нее, погружаясь в раздумья.

Первые несколько недель Травен редко выбирался из бункера, отложив исследование атолла на потом. Символическое путешествие к сердцу острова устанавливало свои собственные сроки. Травен не планировал для себя никакого распорядка и очень скоро потерял всякое ощущение времени. Его жизнь обрела некое экзистенциальное качество — абсолютную отъединенность, полный отрыв одного мгновения от другого. Ослабев настолько, что он уже не в силах был искать пищу, Травен держался на НЗ, найденных в разбитой «летающей крепости». На то, чтобы без всяких инструментов открыть банку, у него порой уходил целый день. Он слабел все больше и больше, но взирал на свои исхудавшие ноги и руки с полным безразличием.

Со временем Травен забыл о существовании моря, и ему начало казаться, что атолл — как бы часть некоего бесконечного материка. В сотне метров к северу и к югу от бункера поднимались дюны, увенчанные загадочной клинописью пальм и скрывавшие море, а по ночам слабый рокот волн сливался в его восприятии с воспоминаниями о войне и о детстве. К востоку от бункера находилась запасная взлетная полоса с брошенными рядом самолетами. В послеполуденном мареве четкие силуэты самолетов, казалось, начинали двигаться, словно могучие машины собираются взлететь. Перед бункером, где Травен обычно любил сидеть, уходила вдаль цепочка мелких контрольных водоемов.

А над головой Травена, словно священные символы футуристического мифа, смотрели со стены пять загадочных отверстий.

Глава 8

Озера и призраки

Озера построили, чтобы выявить радиобиологические изменения в специально подобранных представителях фауны, но подопытные животные давно уже выродились в гротескные подобия своих видов, после чего и были уничтожены.

Вечерами, когда бетонные бункеры и дорожки заливал призрачный замогильный свет, а контрольные резервуары представлялись декоративными озерами в городе мертвых, который покинули даже его обитатели, Травену иногда являлись призраки жены и сына. Одинокие фигуры наблюдали за ним с противоположного берега, казалось, часами. И хотя они были совершенно неподвижны, Травен не сомневался, что они взывают к нему. Очнувшись от раздумий, он поднимался на ноги и ковылял по темному песку к краю озера, входил в воду и двигался дальше, беззвучно крича что-то им в ответ, но жена и сын уходили рука об руку все дальше за озера и скрывались в конце концов где-то за силуэтами дальних построек.

Дрожа от холода, Травен возвращался в бункер, ложился на свою лежанку из старых журналов и ждал нового появления родных ему людей. А по реке его памяти плыли их лица — лица жены и сына, словно бледные фонари в ночи.

Глава 9

Лабиринт (2)

Только обнаружив лабиринт блоков, Травен понял, что никогда уже не покинет остров.

На этой стадии, месяца через два после прибытия, он полностью истощил свой скудный запас найденных продуктов, и симптомы бери-бери обострились еще больше. Ноги и руки отнимались, уходили силы. Лишь громадное напряжение воли и мысль о том, что он еще не успел побывать в святая святых острова, помогали ему подниматься со своего журнального ложа и вновь выбираться из бункера.

Сидя в тот вечер на песке у входа в бункер, Травен заметил мелькающий за пальмами на дальнем конце атолла свет. Решив почему-то, что это жена и сын ждут его у жаркого костра среди дюн, он пошел на свет. Но метров через сто потерял направление и несколько часов плутал по краю аэродрома, в результате чего лишь порезал ногу притаившимся в песке осколком бутылки от кока-колы.

Отложив поиски, Травен отправился в путь на следующее утро. Он упрямо двигался мимо башен и блокгаузов, а над островом огромным удушливым покрывалом раскинулась жара. Время словно исчезло. И только сужающиеся контрольные площадки предупреждали его, что он входит во внутреннюю зону полигона.

Травен взобрался на холм — предельно дальнюю точку в его исследованиях острова: на равнине перед ним, словно обелиски, поднимались телеметрические башни. Не раздумывая, он двинулся к ним. На серых стенах башен остались бледные, как бы стилизованные очертания человеческих фигур в различных позах — тени сотрудников полигона, выжженные ядерной вспышкой на бетоне. То тут, то там висели в неподвижном воздухе над трещинами в бетоне кроны пальм. Контрольные водоемы здесь были меньше, зато больше стало в них сломанных пластиковых манекенов. В основном они лежали в мирных домашних позах, как и перед началом испытаний.

А за самой последней чередой дюн, где башни уже повернулись лицом к нему, показались крыши каких-то строений, похожих на стадо слонов с квадратными спинами. «Слоны» стояли рядами, словно в загоне с невысоким ограждением, и на их спинах поблескивало солнце.

Прихрамывая на больную ногу, Травен двинулся вперед. По обеим сторонам от него ветер подмыл дюны, и несколько блокгаузов завалились на бок. Равнина, утыканная бункерами, была примерно с полкилометра длиной и напоминала кладбище полузасыпанных песком судов, выброшенных взрывом на берег во время каких-то давних экспериментов, или гигантские панцири, оставленные стадом бетонных чудовищ, что расположились ровными рядами в низине.

Глава 10

Лабиринт (3)

Чтобы хоть в какой-то степени представить себе несметное количество, подавляющие размеры блоков и их воздействие на Травена, вообразите себя сидящим в тени одного из этих бетонных монстров или бредущим где-нибудь внутри огромного лабиринта, занимающего всю центральную часть острова. Их было ровно две тысячи — совершенно правильных кубов около пяти метров высотой на расстоянии десяти метров один от другого. Кубы стояли сходящимися в направлении эпицентра рядами, по двести штук в ряду. Годы, прошедшие с тех пор, как их построили, не оказали на них почти никакого воздействия, и голые силуэты кубов стояли как зубья гигантской штамповочной пластины, созданной, чтобы выдавить в воздухе прямоугольные формы, каждая размером с дом. Три стены были ровные и монолитные, а на четвертой, дальней от эпицентра, располагалась узкая дверь.

Именно эта деталь поразила Травена особенно сильно. Несмотря на столь значительное количество дверей, из-за странной игры перспективы из любой точки лабиринта можно было увидеть только двери, находящиеся в одном ряду. Когда Травен двигался от внешнего ограждения к центру лабиринта, маленькие металлические двери появлялись в поле зрения и исчезали ряд за рядом.

Штук двадцать кубов, ближайших к эпицентру, были из сплошного бетона, у остальных толщина стен зависела от расположения. Однако снаружи все они выглядели одинаково монолитно.

Оказавшись в первом проходе, Травен почувствовал, что хроническая усталость, мучившая его столько месяцев, начала проходить. Бетонные строения с их геометрически правильным расположением и строгостью форм, казалось, занимали гораздо больше места, чем на самом деле, отчего Травена охватило ощущение абсолютного покоя и порядка. Стремясь забыть поскорее, как выглядит весь остальной остров, он двигался дальше и дальше к центру лабиринта и, наконец, свернув несколько раз наугад то влево, то вправо, оказался совсем один — ни моря, ни залива, ни самого острова уже не было видно.

Травен сел спиной к одному из блоков, забыв даже о том, что пошел на поиски жены и сына. Впервые с тех пор, как он оказался на острове, чувство отчуждения, вызванное здешним запустением, начало отступать.

Близился вечер. Он вспомнил, что ему надо поесть, но вдруг понял, что заблудился, и это оказалось для него полной неожиданностью. Двигаясь по своим следам назад, сворачивая резко то влево, то вправо, ориентируясь по закатному солнцу и решительно шагая то на север, то на юг, он снова и снова возвращался к исходной точке. И только когда стало совсем темно, ему удалось выбраться из лабиринта.

Оставив свое прежнее жилище у кладбища самолетов, Травен собрал все консервы, что сумел отыскать в заброшенных башнях или в кабинах «летающих крепостей», и перетащил их на самодельных салазках через весь атолл. Он выбрал накренившийся бункер метрах в пятидесяти от внешней цепочки блоков и приколол выцветшую фотографию светловолосой девочки на стену у входа. Старая журнальная страница, вся покрытая трещинами, уже буквально разваливалась на куски и была похожа на отражение самого Травена в потускневшем, потрескавшемся зеркале. Обнаружив бетонные блоки, Травен превратился в существо, послушное лишь одним рефлексам, которые вызывались к жизни сигналами с каких-то неизвестных уровней его собственной нервной системы (Травен считал, что если над вегетативной нервной системой довлеет прошлое, то деятельность мозга определяет будущее). Просыпаясь по вечерам, он без аппетита ел и отправлялся бродить среди бетонных строений. Иногда Травен брал с собой фляжку воды и проводил там подряд два-три дня.

Глава 11

Стоянка подводных лодок

Эта призрачная жизнь длилась несколько недель. Однажды вечером, в очередной раз направляясь к лабиринту, Травен снова увидел жену и сына — они стояли среди дюн под одинокой телеметрической башней и с равнодушными лицами следили за его действиями. Травен догадался, что они последовали за ним через весь остров, оставив свое убежище среди высохших водоемов. Примерно в то же время он во второй раз заметил далекий свет и решил продолжить исследование острова.

Пройдя с километр, Травен обнаружил четыре причала для подводных лодок, построенных в пересохшем теперь заливе, что глубоко врезался в дюны. У причалов еще оставалось несколько футов воды, и там среди странных светящихся водорослей плавали не менее странные светящиеся рыбы. На вершине металлической мачты на берегу время от времени вспыхивал световой сигнал. Рядом, на пирсе, Травен обнаружил совсем недавно оставленный лагерь и с жадностью принялся перегружать продовольствие, сложенное в металлическом бараке, на свои салазки.

Еда стала разнообразнее, бери-бери отступила, и в последующие дни Травен возвращался в лагерь на пирсе довольно часто. Похоже было, здесь когда-то жили биологи. В строении, где размещался их штаб, ему попалась на глаза подборка схем мутировавших хромосом; Травен скатал их в трубку и забрал с собой в бункер. Абстрактные изображения ничего ему не говорили, но, выздоравливая, он развлекался тем, что придумывал для них названия. Позже, проходя как-то раз мимо знакомого кладбища самолетов, он снова наткнулся на полузасыпанный песком музыкальный автомат со списком пластинок на панели управления и решил, что лучше названий не выдумаешь, он оторвал список и прихватил с собой. Украшенные названиями песен, схемы сразу обрели некую многослойную ассоциативность.

Глава 12

Травен: вместо предисловия

Составляющие прерывистого мира:

Последний берег.

Последний бункер.

Лабиринт.


Этот ландшафт закодирован.

Входы в будущее — Уровни концентрического лабиринта — Зоны значимого времени.

5 августа. Нашли человека по фамилии Травен. Странная, потерянная личность. Скрывается в бункере в заброшенной центральной части острова. Налицо признаки лучевой болезни и плохого питания, но он как бы ничего этого не замечает и, если уж на то пошло, не воспринимает вообще никаких перемен в окружающем мире…

Утверждает, что прибыл на остров с целью неких научных исследований — каких именно, не говорит, — но я подозреваю, что он прекрасно знает и зачем сюда прибыл, и то, сколь уникальна роль острова. Здешний ландшафт как-то странно связан, по-моему, с неким подсознательным ощущением времени, в частности с тем, что является подавленным предчувствием нашей собственной смерти. Как показывает прошлое, нет необходимости лишний раз говорить о притягательной силе и опасном влиянии на человека подобной архитектуры…

6 августа. У него глаза одержимого. Надо полагать, он не первый и не последний человек, попавший на этот остров.

Доктор К. Осборн. «Эниветокский дневник»

Глава 13

Заблудившийся в лабиринте

По мере того как подходили к концу продовольственные запасы, Травен все чаще оставался внутри лабиринта — берег силы для того, чтобы иметь возможность по-прежнему медленно бродить по пустынным проходам между бетонными блоками. Порезанная стеклом правая нога воспалилась, и стало трудно ходить за продуктами в покинутый биологами лагерь. Травен все больше слабел, и у него все реже возникало желание выйти за пределы лабиринта. Система этих мегалитических строений полностью заменила в восприятии Травена то, что давало ему ощущение относительно устойчивого порядка во времени и в пространстве. Вне лабиринта его восприятие окружающего мира сужалось до нескольких квадратных сантиметров песка под ногами.

В один из своих последних визитов в лабиринт Травен всю ночь и следующее утро провел в тщетных попытках выбраться назад. Он плелся от одной прямоугольной тени к другой, волоча тяжелую, как дубина, и, похоже, распухшую уже до колена ногу, и вдруг осознал, что ему срочно необходимо отыскать какую-то альтернативу этим блокам — иначе он умрет здесь, в плену построенного его воображением мавзолея, как умирала вместе с погребенным в пирамиде фараоном вся его свита.

Травен безвольно сидел где-то в центре лабиринта и глядел на уходящие вдаль кубы-гробницы, когда по небу, медленно деля его на две половины, прополз с гудением легкий самолет. Он миновал остров, но спустя пять минут вернулся. Решив, что это его последний шанс, Травен заставил себя встать и искать выход из лабиринта, то и дело поглядывая вверх, на чуть поблескивающий в небе серебристый крестик.

Уже лежа в своем бункере, он смутно расслышал, как, продолжая осмотр острова, самолет снова пролетел где-то рядом.

Глава 14

Запоздалое спасение

— Вы кто? Вы хоть понимаете, что живы просто чудом?

— Травен… Со мной произошел несчастный случай. Я рад, что вы прилетели.

— Не сомневаюсь. Но почему вы не воспользовались радиотелефоном? Впрочем, ладно, я свяжусь с военными моряками, чтобы вас отсюда забрали.

— Нет… — Травен приподнялся, опершись на локоть, и неуверенно пошарил в карманах. — У меня где-то есть разрешение. Я занимаюсь исследованиями…

— Какими именно? — Впрочем, в вопросе ни малейшего подвоха не чувствовалось. Травен лежал в тени бункера. Пока доктор Осборн бинтовал ему ногу, Травен тянул ослабевшими губами воду из фляжки. — Кроме того, вы воровали наши припасы.

Травен покачал головой. Метрах в пятидесяти от них, словно блестящая стрекоза, стояла на бетоне бело-голубая «Чессна».

— Я не предполагал, что вы вернетесь.

— По-моему, у вас жар.

Сидевшая в кабине самолета молодая женщина спрыгнула на бетон и подошла к ним. Она смотрела на серые бункеры и башни, но почти не проявляла интереса к потерявшему человеческий облик Травену. Осборн что-то сказал ей, и, глянув на Травена, женщина пошла к самолету.

Когда она обернулась, Травен вдруг резко приподнялся, узнав ту девочку с фотографии в журнале, приколотой к стене его бункера. Потом сообразил, что журналу от силы лет пять. Снова загудел мотор самолета. «Чессна» вырулила на бетонную полосу и взлетела против ветра.

Ближе к вечеру молодая женщина вернулась к лабиринту на джипе и выгрузила небольшую походную кровать и брезентовый навес. Травен почти весь день проспал и проснулся, чувствуя себя хорошо отдохнувшим, лишь после возвращения Осборна с прогулки по окрестным дюнам.

— Что вы здесь делаете? — спросила женщина, крепя навес к крыше бункера.

Травен молчал, наблюдая за ней, потом все же ответил:

— Я… я ищу жену и сына.

— Они на этом острове? — удивленно спросила она, приняв ответ всерьез, и огляделась по сторонам. — Здесь?

— В каком-то смысле.

Осмотрев бункер, к ним присоединился Осборн.

— Ребенок на фотографии… Это ваша дочь?

Травен замялся.

— Нет. Но по ее воле я стал ей приемным отцом.

Не в состоянии ничего понять из ответов Травена, но все же поверив, что он непременно покинет остров, Осборн и молодая женщина отбыли в свой лагерь. Осборн каждый день приезжал делать перевязку. За рулем машины всегда сидела женщина — похоже, она уже догадалась о роли, отведенной ей Травеном. Узнав, что раньше Травен был военным летчиком, Осборн счел его своего рода современным мучеником, жертвой моратория на ядерные испытания.

— Комплекс вины не должен служить источником бесконечных нравственных кар. Мне кажется, вы перегружаете свою совесть. — Но когда Осборн упомянул Изерли[125], Травен покачал головой.

Осборн на этом не успокоился.

— Вы уверены, что не ждете на Эниветоке этакого сошествия святого духа?

— Поверьте, доктор, нет, — твердо ответил Травен. — Водородная бомба стала для меня символом абсолютной свободы. Я чувствую, что благодаря ей у меня есть право — нет, даже обязанность — поступать в соответствии со своими желаниями.

— Странная логика, — возразил Осборн. — Разве не ответственны мы, по крайней мере, за наши собственные физические оболочки? Помимо всего прочего…

— Уже нет, я думаю, — ответил Травен. — В конце концов все мы будто воскресли из мертвых.

Однако он часто думал об Изерли: типичный человек «третьего предвоенного», если исчислять этот период с 6 августа 1945 года, — человек с полным грузом вины перед человечеством.

Вскоре после того как Травен окреп настолько, что снова начал свои прогулки, его пришлось вызволять из лабиринта второй раз. Осборн стал более настойчив.

— Наша работа почти закончена, — предупредил он. — Вы просто умрете здесь, Травен. Что вы в конце концов ищете там, среди этих бетонных кубов?

«Могилу неизвестного мирного жителя, Homo hidrogenesis[126], эниветокского человека», — ответил Травен про себя, но вслух сказал:

— Доктор, вы не в том месте установили лабораторию.

— Да уж конечно, Травен, — едко ответил Осборн. — У вас в голове плавают рыбы куда чуднее тех, что мы видели на стоянке для подлодок.

За день до отлета женщина взяла Травена с собой к искусственным озерам, туда, где он впервые ступил на землю острова. В качестве прощального подарка Осборн передал с ней перечень названий хромосомных наборов на схемах мутации — совершенно неожиданный иронический жест со стороны пожилого биолога.

Остановившись у полузасыпанного песком музыкального автомата, женщина старательно прилепила список хромосомных наборов вместо названий песен.


Они довольно долго бродили среди останков «летающих крепостей». Травен потерял ее из вида и минут десять разыскивал, суматошно бегая среди дюн. Женщина стояла в небольшом амфитеатре, образованном наклонными зеркалами солнечной энергетической установки, построенной одной из предыдущих экспедиций. Когда Травен пробрался через металлические дебри, она улыбнулась ему, и в разбитых зеркалах возникла сразу дюжина фрагментированных отражений — где-то без головы, где-то многоруких, подобно индийской богине Кали. Травен смутился, повернул назад и пошел к джипу.

На обратном пути, овладев собой, Травен рассказал ей о том, как видел жену и сына.

— У них всегда спокойные лица, — говорил он. — Особенно у сына, хотя вообще-то он был довольно смешлив. Грустным его лицо было всего один раз — когда он родился на свет. Мне тогда показалось, что у него лицо человека, прожившего миллионы лет.

— Надеюсь, вы их найдете, — сказала молодая женщина, кивнув, затем добавила: — Доктор Осборн хочет сообщить про вас морской патрульной службе. Вам лучше будет где-нибудь спрятаться.

Травен поблагодарил ее и на следующий день в последний раз помахал рукой вслед самолету из самого центра лабиринта.

Глава 15

Морской патруль

Когда за ним прибыла поисковая группа, Травен спрятался в самом что ни на есть лучшем месте. К счастью, моряки не особенно усердствовали: они прихватили с собой пива, и вскоре поиски превратились в пьяную гулянку.

Позже Травен обнаружил на стенах телеметрических башен неприличные надписи, сделанные мелом: застывшие на бетоне человеческие тени вели между собой диалог, подобно героям комиксов, а их позы приобрели безнравственно-комичный характер и напоминали изображения танцоров в наскальной живописи.

Апогеем пьяного разгула стало сожжение подземного резервуара с бензином у посадочной полосы. Травен слушал сначала усиленные мегафонами голоса, выкрикивавшие его имя и эхом разносившиеся в дюнах, словно крики погибающих птиц, затем грохот взрыва, рев пламени и, наконец, смех моряков, покидающих остров, — ему показалось, что это последние звуки, которые он слышит в жизни.

Спрятался Травен в одном из контрольных водоемов среди обломков пластиковых манекенов. Под горячими лучами солнца их оплывшие лица пялились на него своими пустыми глазницами из мешанины конечностей и улыбались кривыми улыбками, словно беззвучно смеющиеся мертвецы.

Ему стало не по себе, и, выбравшись из завала пластиковых тел, он вернулся в бункер, но лица манекенов все стояли перед глазами. Он двинулся к лабиринту и тут увидел стоящих у него на пути жену и сына. До них было не больше десяти метров, и в обращенных к нему взглядах читалась несокрушимая надежда. Никогда раньше Травен не видел их так близко от лабиринта. Бледное лицо жены как бы светилось изнутри, губы раскрылись словно в приветствии, рука тянулась навстречу его руке. Сын смотрел на него не отрываясь, с забавно сосредоточенным выражением лица и улыбался той же загадочной улыбкой, что и девочка на фотографии.

— Джудит! Дэвид! — Потеряв голову, Травен бросился к ним.

Но неуловимая игра света превратила их одежду в саваны, и Травен увидел у них на груди, на шее страшные раны. Он в ужасе вскрикнул и, когда они исчезли, бросился в успокаивающе-безопасные проходы лабиринта.

Глава 16

Прощальный катехизис

На этот раз, как и предсказывал Осборн, Травен из лабиринта выбраться уже не смог.

Он сидел где-то в его центральной части, прислонившись спиной к бетонной стене и подняв глаза к солнцу. Горизонт был скрыт за ровными рядами кубов. Временами ему казалось, что строения наступают, надвигаются на него, словно скалы, и проходы между ними сужаются до расстояния вытянутой руки, превращаясь в узкие коридоры. Затем бетонные кубы вдруг отползали, раздвигались, словно точки расширяющейся вселенной, и даже ближайший их ряд казался далекой зубчатой оградой где-то у самого горизонта.

Время утратило свою непрерывность. Часами тянулся полдень, и тени прятались от жары внутри блоков, а солнечный свет отражался от бетонных дорог. Но неожиданно жаркий полдень сменялся утром или вечером, и длинные тени становились похожими на указующие персты.

— Прощай, Эниветок, — пробормотал Травен.

Где-то вдали будто мелькнул свет, и один из кубов исчез, как сброшенная костяшка на счетах.

Прощай, Лос-Аламос. И снова ему показалось, что исчез один куб. Стены коридоров вокруг оставались нетронутыми, но где-то в мысленном пространстве Травена появился маленький пробел.

Прощай, Хиросима.

Прощай, Аламогордо.

Прощайте, Москва, Лондон, Париж, Нью-Йорк…

Мелькание костяшек, отзвуки потерянных единиц… Травен остановился, осознав тщетность своего грандиозного прощания. Такое расставание требовало от него подписи на каждой частице покидаемой вселенной.

Глава 17

Абсолютный полдень: Эниветок

Теперь блоки лабиринта располагались на безостановочно вращающемся колесе обозрения. Они уносили Травена в небо, и с высоты он видел и остров, и море, а затем возвращался вниз сквозь непрозрачный диск бетонной равнины. Оттуда Травен видел изнанку бетонной коронки острова с ее вывернутым ландшафтом прямоугольных провалов, с куполами системы водоемов и тысячами пустых кубических ям на месте лабиринта.

Глава 18

«Прощай, Травен»

Ближе к концу он разочарованно обнаружил, что это предельное самоотречение не дало ему ровным счетом ничего.

Взглянув в один из периодов просветления на свои исхудавшие конечности, Травен увидел кружевной рисунок расползавшихся язв. Справа от него плутал в потревоженной пыли смазанный след его ослабевших ног.

Слева тянулся длинный коридор лабиринта, соединявшийся с другим в сотне метров от Травена. За перекрестком, где случайный узкий просвет открывал пустое пространство, просматривалась, словно зависшая над землей, тень в форме полумесяца.

Следующие полчаса тень медленно ползла, постепенно меняя профиль дюны.

Глава 19

Расселина

Уцепившись сознанием за этот знак, явившийся ему словно герб на щите, Травен заставил себя двигаться. Он с трудом поднялся, прикрыл глаза, чтобы не видеть бетонных кубов, и пошел вперед, останавливаясь через каждые несколько шагов.

Спустя десять минут он выбрался, шатаясь, за западную границу лабиринта, словно голодный нищий, забредший в молчаливый покинутый город на краю пустыни. До дюны оставалось еще метров пятьдесят. А за ней, укрытый тенью, словно ширмой, тянулся влево и вправо от Травена известняковый гребень. Полузанесенные песком, валялись тут останки старого бульдозера, мотки колючей проволоки и двухсотлитровые бочки. Травен медленно добрел до дюны. Уходить от этой безликой песчаной опухоли не хотелось. Он потоптался у ее основания, затем сел в начале неглубокой расселины под выступом скалы.

Отряхнув одежду, Травен терпеливо смотрел на концентрические дуги, составленные из бетонных кубов.

И только минут через десять он заметил, что за ним кто-то наблюдает.

Глава 20

Забытый японец

Труп, чьи глаза смотрели на Травена снизу вверх, лежал слева от него на дне расселины. Это был мужчина средних лет, коренастый; он лежал на спине, прижав ладони к вискам, словно рассматривал что-то в небе, а голова его покоилась на подушке из камней. Одежда на нем истлела, облепив его как саван, но поскольку на острове не было даже мелких хищников, плоть прекрасно сохранилась. Лишь кое-где, на сгибе колена или на запястьях, просвечивали сквозь тонкий пергамент кожи кости, но лицо сохранило все свои черты — тип образованного японца. Разглядывая крупный нос, высокий лоб и широкий рот, Травен решил, что это скорее всего врач или адвокат.

Удивляясь, как тут оказался труп, Травен сполз в расселину. Радиационных ожогов на коже японца не было — значит, он попал сюда лет пять назад или даже меньше. Да и одежда не походила на форменную — едва ли он тогда из какой-нибудь военной или научной группы.

Рядом с трупом, слева, лежал обтрепанный кожаный футляр — планшет для карт. Справа — останки рюкзака, из которых выглядывали фляга с водой и маленький походный котелок.

Травен заскользил вниз по склону, пока его ноги не уперлись в растрескавшиеся подошвы ботинок японца. Голод заставил его на мгновение забыть, что тот специально выбрал расселину, чтобы умереть. Он протянул руку и выхватил из рюкзака флягу: на самом дне плескалось немного ржавой жидкости. Травен в несколько глотков выпил безвкусную воду, и растворенные металлические соли осели на его губах и на языке горькой пленкой. В котелке, кроме чуть липкого осадка высохшего сиропа, ничего не оказалось. Травен соскреб его краем крышки и принялся жевать смолистые чешуйки — они растворялись во рту с почти одурманивающей сладостью. Спустя несколько секунд у него даже голова закружилась, и он привалился спиной к камню рядом с трупом. Незрячие неподвижные глаза японца взирали на него с состраданием.

Глава 21

Муха

(Маленькая мушка, которая, по мнению Травена, последовала за ним в расселину, жужжит теперь у лица мертвого японца. С некоторым чувством вины Травен наклоняется, чтобы убить ее, но вдруг осознает, что, возможно, этот крохотный страж долгое время был единственным другом японца, а в качестве компенсации питался богатыми выделениями из его пор. Осторожно, чтобы случайно не повредить мушки, Травен приглашает ее сесть к нему на запястье.)

Доктор Ясуда. Благодарю вас, Травен. В моем положении, сами понимаете…

Травен. Конечно, доктор. Прошу прощения за то, что пытался ее убить — знаете, врожденные привычки… От них не так-то просто избавиться… Дети вашей сестры в Осаке в сорок четвертом… Ужасы войны… Я не хочу их оправдывать. Большинство известных мотивов вражды столь отвратительны, что люди пытаются отыскать какие-то неизвестные в надежде…

Ясуда. Прошу вас, Травен, не смущайтесь. Мухе повезло, что она сохраняет себя так долго. Сын, которого вы оплакиваете, не говоря уже о двух моих племянницах и племяннике, — разве не умирают они каждый день снова и снова? Все родители в мире горюют по утраченным сыновьям и дочерям — по тем, какими их дети были в раннем возрасте.

Травен. Вы чрезвычайно терпимы, доктор. Я бы не осмелился…

Ясуда. Вовсе нет, Травен. Я не ищу вам оправданий. Все мы в итоге представляем собой лишь малую толику бесконечных нереализованных возможностей, дарованных нам в жизни. Но ваш сын и мой племянник навсегда остались у вас и у меня в памяти именно такими, какими были тогда, и их «я» неизменны, как звезды в небесах.

Травен (не очень уверенно). Возможно, это и так, доктор, но отсюда следует опасный вывод относительно этого острова. Бетонные кубы, например…

Ясуда. Я именно их и имею в виду, Травен. Здесь, в лабиринте, можно обрести наконец свое собственное «я», свободное от опасного влияния времени и пространства. Этот остров — онтологический рай, так зачем же изгонять себя самого в этот изменчивый мир?

Травен. Простите… (Муха уселась прямо в высохшую глазницу японца, отчего у мудрого доктора насмешливо заблестел глаз. Наклонившись вперед, Травен сгоняет ее и заманивает на свою ладонь, потом внимательно разглядывает.) Да, возможно, бункеры и в самом деле носят онтологический характер, но я сомневаюсь, что теми же свойствами обладает муха. Это, безусловно, единственная муха на острове, что почти так же хорошо…

Ясуда. Вы не в состоянии принять множественность вселенной, Травен, — вы не пробовали задаться вопросом «почему»? И чем вас так притягивает этот остров? Мне кажется, вы охотитесь за белым левиафаном, за чем-то несуществующим. Этот остров опасен. Бегите отсюда. Будьте покорны и следуйте философии смирения.

Травен. Тогда могу ли я спросить, зачем здесь вы, доктор?

Ясуда. Чтобы кормить эту муху. «Бывает ли любовь сильнее…»

Травен (все еще растерянно). Впрочем, это не решает моей проблемы. Эти кубы, понимаете ли…

Ясуда. Хорошо. Если вам так необходимо…

Травен. Но, доктор…

Ясуда (повелительно). Убейте муху!

Травен. Но ведь это еще не конец, да и не начало… (В отчаянье он убивает муху. Затем падает без сил рядом с трупом и засыпает.)

Глава 22

Последний берег

Пытаясь отыскать на свалке за дюнами кусок веревки, Травен наткнулся на моток ржавой проволоки. Распутав проволоку, он обмотал ею труп и вытащил его из расселины. Из крышки деревянного ящика получились примитивные салазки. Травен посадил на них труп, привязал и двинулся по краю лабиринта. Остров безмолвствовал. В горячем воздухе застыли неподвижные пальмы, и только благодаря собственному перемещению менялись непостоянные символы их перекрещенных стволов. Квадратные башенки телеметрических постов торчали над дюнами, словно забытые обелиски.

Час спустя, добравшись до навеса у своего бункера, Травен отцепил проволоку, обмотанную вокруг пояса. Затем взял складное кресло, оставленное ему доктором Осборном, отнес его примерно на середину пути от своего убежища до лабиринта, посадил туда мертвого японца, уложив его руки на деревянные подлокотники, чтобы создавалось впечатление безмятежного покоя, и привязал.

Довольный содеянным, Травен вернулся к бункеру и присел на корточки под навесом.

Проходили дни, сливаясь в недели. Японец с достоинством восседал в своем кресле, охраняя Травена от бетонных блоков. Теперь у него хватало сил, чтобы время от времени выходить на поиски пищи. Под горячими солнечными лучами кожа японца все больше выцветала, выбеливалась. Иногда, проснувшись ночью, Травен натыкался взглядом на бледное привидение со спокойно лежащими на подлокотниках руками. В такие мгновения он часто замечал, что с дюн наблюдают за ним жена и сын. Со временем они стали подходить все ближе и иногда оказывались всего в нескольких метрах у него за спиной.

Травен терпеливо ждал, когда они заговорят, и думал о бетонном лабиринте, вход в который охранял сидящий там мертвый архангел, а волны бились и бились о далекий берег, и в снах Травена по-прежнему рушились с неба горящие бомбардировщики.

Дельта на закате

И каждый вечер, когда над протоками и болотами дельты опускалась густая, крупитчатая мгла, змеи опять выходили на берег. Сидячие носилки стояли под навесом палатки; отсюда Чарльз Гиффорд в полудреме следил глазами, как гибкие тени, свиваясь и развиваясь, всползают по склонам. Последний отблеск заката лучом потухающего прожектора пробегал по сырым отлогим берегам, и в этом свете, матовом и голубоватом, сплетенные тела ярко, почти фосфоресцирующе, блестели.

Ближайшие протоки прорезали равнину в добрых трех сотнях ярдов от лагеря, однако по какой-то причине змеи непременно появлялись именно в тот час, когда Гиффорда отпускала вечерняя лихорадка. Она отступала, унося с собой ставшие уже привычными каждодневно возникавшие в горячечном бреду образы рептилий, и тогда он сидел в своих носилках, а змеи, явленная материализация бредовых видений, ползли по берегам. Гиффорд непроизвольно оглядывал песок вокруг палатки, ожидая и здесь увидеть их бледные влажные тени.

— Самое странное, что эти твари всегда приходят в одно и то же время, — сказал он индейцу-слуге, появившемуся из-за палатки-столовой, чтобы прикрыть его одеялом. — Вот только-только тут еще ничего не было, а через какую-нибудь секунду они уже тысячами кишат по всему болоту.

— Вам не холодно, сэр? — спросил индеец.

— Ты посмотри на них, посмотри сейчас, пока совсем не стемнело. Это же чистая фантастика. Видимо, есть некий четко определенный порог… — Высоко подвешенная нога мешала Гиффорду смотреть, и он попытался поднять голову, по бескровному, обросшему бородой лицу пробежала болезненная гримаса. — Ладно, ладно!

— Что вы сказали, доктор? — Слуга, тридцатилетний индеец по имени Мечиппе, продолжал устраивать ногу Гиффорда поудобнее, не сводя с него прозрачных, оправленных в обветренное, испещренное прожилками черное дерево глаз.

— Я сказал, отодвинься к чертовой матери, не засти!

Бессильно опершись на один локоть, Гиффорд наблюдал, как последний свет вечера исчезает с изгибов дельты, а вместе с ним и последние образы змей. День ото дня летний жар прибывал, вечер от вечера их приходило все больше и больше — скользкие твари словно чувствовали, что лихорадка бьет его все сильней и сильней.

— Сэр, я принесу вам еще одеяло?

— Не надо, Христа ради.

Вечерний холод, зябкая дрожь, то и дело пробегавшая по донельзя исхудавшим плечам, — все это оставалось за пределами восприятия; теперь, после ухода змей, внимание Гиффорда полностью сосредоточилось на этом неподвижном, похожем на труп предмете, смутно проступавшем сквозь одеяло. Он изучал его как нечто постороннее, свое собственное тело вызывало у него куда меньше участия, чем безвестные индейцы, умиравшие в Таксоле, в импровизированном полевом госпитале. В индейцах ощущалась хотя бы пассивная отстраненность, ощущалось неразрывное единство плоти и духа, ничуть не пострадавшее, скорее укрепившееся неудачей, постигшей одного из союзников. Именно такого фатализма очень хотел бы достичь Гиффорд — даже самый занюханный туземец ощущал себя в единстве с необратимым потоком вселенских событий, соединял своей личностью больше годовых циклов, чем самые упорные долгожители из европейцев или американцев, которые в одержимости постоянным ощущением уходящего времени ненасытно заталкивают в свои жизни один «важный опыт» за другим. Сам же Гиффорд — он успел уже это понять — просто откинул в сторону свое собственное тело, разведясь с ним, как с неким партнером по чисто функциональному, деловому браку, чья полезность себя исчерпала. Столь очевидное отсутствие лояльности вводило его в тоску.

Гиффорд постучал рукой по своим костлявым чреслам:

— Не это, Мечиппе, не это делает нас смертными, а трижды проклятые наши эго. — Он одарил слугу ироничной улыбкой. — Луизе это бы понравилось, как ты думаешь?

Слуга смотрел, как за столовой поджигают мусор. Он резко перевел взгляд на полулежащую в носилках фигуру. Диковатые глаза индейца, наконечники стрел, опасно поблескивающие в маслянистом свете горящих веток.

— Сэр? Вы бы хотели?..

— Бог с ним, — отмахнулся Гиффорд. — Принеси только два виски с содовой. И стулья. А где миссис Гиффорд?

Мечиппе не ответил, и Гиффорд вскинул на него глаза. Их взгляды на мгновение пересеклись, вспыхнули абсолютным пониманием. Пятнадцать лет тому назад, когда Гиффорд появился в дельте с первой своей археологической экспедицией, Мечиппе ничем не выделялся в кучке детей, приходивших к лагерю. Теперь это был индеец средних — для индейца — лет, линии, процарапанные на его щеках, совсем затерялись в густом переплетении морщин и шрамов, он стал большим знатоком палаточного фольклора.

— Мисс Гиффорд — она отдыхает, — загадочно сообщил Мечиппе. Пытаясь сменить тему и направленность разговора, он добавил: — Я скажу мистеру Лоури, а потом принесу виски и горячее полотенце, доктор.

— Хорошо.

С ироничной улыбкой на губах, лежа на спине, Гиффорд слушал, как шаги индейца мягко удаляются по песку.

С разных сторон доносились приглушенные звуки лагеря — прохладный плеск воды в душевой кабинке, обрывки разговоров на местном наречии, визг пустынной собаки, ждущей, когда наступит подходящий момент подобраться к помойке, — и он мало-помалу погрузился в худое, усталое тело, вытянутое под одеялом, подобно куче собранных в мешок костей, погрузился, наново оживляя затухающие чувства осязания и давления в своих членах.

При свете луны белые побережья дельты сверкали, как отложения фосфоресцирующего мела, змеи гноились по склонам, словно возносили молитву полуночному солнцу.


Получасом позднее все они вместе сидели в полутьме. Массаж Мечиппе заметно оживил Гиффорда, он держал теперь спину прямо и жестикулировал своими стаканами. Виски на короткое время прояснил его сознание; обычно ему не хотелось говорить о змеях при жене, тем паче при Лоури, но заметное увеличение их количества было достаточно важным для обсуждения фактом. Присутствовало тут и злокозненное удовольствие — меньшее теперь, чем прежде — видеть, как Луизу передергивает от одного упоминания змей.

— Но что особенно необычно, — объяснял он, — они появляются на берегах всегда в одно и то же время. Судя по всему, существует точный уровень освещенности, точное количество фотонов, на которое они откликаются, — вероятно, врожденный внутренний спусковой механизм.

Доктор Ричард Лоури, ассистент Гиффорда, исполнявший после несчастного случая обязанности руководителя экспедиции, смотрел на Гиффорда, сидя на краешке складного стула, крутя стакан по соседству со своим длинным носом, и ощущал крайнюю неловкость. Усажен он был с наветренной стороны от бинтов, свободно запеленывавших Гиффордову ступню (одна из мелких, ребячливых пакостей, оживлявших интерес Гиффорда к окружающим), и потому, задавая вопрос, осторожно повернул лицо в сторону.

— Но чем вызвано такое неожиданное увеличение их числа? Месяц тому назад они и по штуке-то едва появлялись.

— Дик, ради Бога! — Луиза Гиффорд с видом смертельно усталой великомученицы повернулась к Лоури. — Неужели это необходимо?

— На это есть очевидный ответ, — объяснил Гиффорд. — Летом дельта пересыхает и приобретает тот вид, который имели полувысохшие лагуны, бывшие здесь пятьдесят миллионов лет назад. К тому времени гигантские рептилии уже вымерли, и доминирующим видом остались мелкие. Можно предположить, что эти змеи фактически несут в себе запись ландшафта, картину палеоцена, столь же отчетливую, как наши воспоминания о Нью-Йорке и Лондоне. — Он повернулся к жене; свет дальнего костра, на котором сжигали мусор, подчеркивал вваленность пергаментных щек. — А в чем дело, Луиза? Не хочешь ли ты сказать, что не способна вспомнить Нью-Йорк или Лондон?

— Я уже и не знаю, способна или не способна. — Она откинула со лба светлую выгоревшую прядь. — Лучше бы ты не думал все время про этих змей.

— Знаешь, последние дни я начинаю их понимать. Раньше меня приводило в недоумение, почему это они всегда появляются в одно и то же время. К тому же и делать мне больше нечего. Не хочу я сидеть здесь и глазеть на проклятые эти ваши тольтекские развалины.

Взмахом руки он указал на невысокий песчаниковый хребет, четким силуэтом вырисовывавшийся на фоне белых, залитых лунным светом облаков и отмечавший собой край аллювиальной гряды в полумиле от лагеря. До случая с Гиффордом стулья всегда ставились лицом к разрушенному террасному городу, поднимавшемуся из чертополоха, которым порос этот хребет. Но теперь Гиффорда утомляло каждодневное зрелище обвалившихся колоннад и галерей, где работали его жена и Лоури. Он велел Мечиппе снять палатку и развернуть ее на девяносто градусов, что давало возможность смотреть, как последние лучи заката гаснут над западной дельтой. Пламя горящего мусора, на которое они смотрели сейчас, создавало хоть какое-то движение. Часами глядя на бесчисленные протоки, ручейки, болотистые берега, извилистые очертания которых становились все более и более змеистыми по мере того, как, в результате летней засухи, падал уровень воды, он увидел однажды вечером змей.

— Это, конечно же, просто нехватка растворенного кислорода, — произнес Лоури. Он заметил, что Гиффорд взирает на него неодобрительно, почти с отвращением, и неожиданно переключился с физиологии на психологию: — По мнению Юнга, змея в первую очередь является символом бессознательного и ее появление всегда свидетельствует о душевном кризисе.

— Тут я, пожалуй, соглашусь. — Чарльз Гиффорд деланно рассмеялся, покачал своей подвешенной ногой и добавил: — Я просто должен так поступить. Ведь правда, Луиза? — Но прежде чем жена, с отрешенным выражением лица глядевшая на костер, успела ответить, он продолжил: — Хотя, если по правде, я не согласен с Юнгом. Для меня змея — символ трансформации. Каждый вечер ближе к закату здесь воссоздаются огромные лагуны палеоцена, воссоздаются не только для змей, но и для вас, и для меня тоже, стоит нам только вглядеться. Недаром змея символизирует мудрость.

На лице Ричарда Лоури читалось крайнее сомнение; он слегка пожал плечами и заговорил, не отрывая глаз от своего стакана:

— Вы не убедили меня, сэр. Это только первобытный человек вынужден был ассимилировать в своей психике события внешнего мира.

— Вот именно, — возразил Гиффорд. — А как иначе может природа приобрести смысл, если не иллюстрируя некое внутреннее переживание? Единственно реальными являются внутренние ландшафты или их внешние проекции, как, например, эта дельта. — Он передал пустой стакан жене. — Ты согласна с этим, Луиза? Хотя, возможно, ты придерживаешься фрейдистской точки зрения на змей?

Эта прозрачная шуточка, произнесенная с ледяным, характерным для Гиффорда юмором, оборвала беседу. Лоури беспокойно поглядывал на часы, страстно желая оказаться подальше от прикованного к носилкам полутрупа с его жалкими грубостями. Холодно ухмыляясь, Гиффорд ждал, пока Лоури встретится с ним глазами; по странному парадоксу его нелюбовь к ассистенту подогревалась скорее нежеланием того принимать какие-либо встречные меры, чем не совсем еще определенными, но все более формировавшимися отношениями между Лоури и Луизой. Тщательно сохраняемый Лоури нейтралитет и его хорошие манеры казались Гиффорду некоей попыткой сохранить тот мир, от которого сам Гиффорд отвернулся, мир, в котором на берег не выползали змеи, где события развивались в единственной временной плоскости, наподобие размытой проекции трехмерного объекта, сделанного испорченной камерой-обскурой.

Конечно же, вежливость Лоури была также попыткой защитить себя и Луизу от острого, как осиное жало, языка Гиффорда. Подобно Гамлету, пользовавшемуся своим сумасшествием, чтобы всех оскорблять и допрашивать, Гиффорд зачастую использовал периоды частичного облегчения для того, чтобы делать свои наиболее колкие замечания. Когда Гиффорд вырывался из трясины бреда и обнаруживал нависающими над собой неясные фигуры жены и ассистента, все еще окруженные теми же вращающимися мандалами, которые были с ним в бреду, он совсем отпускал поводья своего мучительного (для него самого — тоже) юмора. А то, что этим он только подталкивал жену и Лоури к неизбежной развязке, распаляло его еще больше.

Долгое прощание с Луизой, растянувшееся уже на столько лет, казалось теперь вполне осуществимым, как малая часть другого, большего прощания. Все пятнадцать лет их брака не представляли собой ничего, кроме сплошного неудачного прощания, попыток пробиться к цели, достижению которой мешали собственные их сильные характеры.

Глядя сейчас на обожженный солнцем, но все равно привлекательный профиль Луизы, на выгоревшие откинутые назад белокурые волосы, Гиффорд понимал: то, что она ему не нравится, — чувство совершенно имперсональное, часть огромного искреннего отвращения, которое испытывал он по отношению ко всему почти роду человеческому. И даже эта глубоко укоренившаяся мизантропия — лишь отражение его вечного, неумирающего презрения к самому себе. Было несколько людей, которые ему когда-то нравились, но равным образом случались отдельные моменты, когда он и сам себе нравился. Вся его жизнь археолога с того времени, как еще подростком он собирал окаменевших аммонитов на соседнем известняковом обнажении, была одной долгой попыткой вернуться в прошлое и обнаружить там источники своего к себе презрения.


— Как ты думаешь, они пришлют самолет? — спросила Луиза наутро после завтрака. — Я слышала шум…

— Сильно сомневаюсь, — покачал головой Лоури. Он смотрел вверх, в пустынное небо. — Мы не заказывали самолет. Посадочная площадка в Таксоле не используется. Летом гавань пересыхает, и все перебираются подальше от берега.

— Но уж доктор-то должен был остаться? Ведь не все ушли?

— Ну да, доктор там есть. Тот самый, который постоянно работает при порте.

— Пьяный придурок, — вставил Гиффорд. — Да я не позволю, чтобы он хотя бы дотронулся до меня своими трипперными лапами. Про доктора, Луиза, ты забудь. Даже если бы кто и готов был нанести нам визит, каким же таким образом сумеет он это сделать?

— Но, Чарльз…

Гиффорд раздраженно махнул рукой в сторону поблескивавших полос грязи.

— Вся эта дельта высыхает сейчас, как грязевая ванна; никто не собирается рисковать тем, что подхватит хорошенькую малярию, с единственной целью — привязать шину к моей лодыжке. Да и вообще, скорее всего, тот бездельник, которого послал Мечиппе, ошивается где-нибудь здесь неподалеку.

— Но ведь Мечиппе говорил, что это очень надежный парень. — Луиза беспомощно поглядела на мужа, привалившегося к спинке носилок. — Дик, как жаль, что ты не смог пойти с ним. Тут же всего пятьдесят миль. Вы бы уже вернулись.

Лоури смущенно кивнул:

— Я как-то не подумал… Я уверен, что все будет в порядке. Как ваша нога, сэр?

— Просто великолепно. — Все это время глаза Гиффорда были устремлены вдаль, через дельту. Теперь он заметил, как глядит на него Лоури — искоса, брезгливо наморщив длинное лицо. — В чем дело, Ричард? Тебе мешает запах? — Внезапно разозлившись, он резко добавил: — Слушай, друг, сделай одолжение, пойди погуляй.

— Что? — неуверенно уставился на него Лоури. — Ну конечно же, доктор, конечно.

Гиффорд наблюдал, как заботливо ухоженная фигура ассистента чопорно удаляется, пробираясь между палатками.

— Он всегда ну просто потрясающе корректен, правда? А вот воспринимать оскорбления толком еще не научился. Ничего страшного, я позабочусь, чтобы у него было побольше случаев потренироваться.

Луиза медленно покачала головой:

— Зачем ты так, Чарльз? Ты же сам понимаешь, что без него у нас было бы положеньице. Не думаю, чтобы ты честно к нему относился.

— Честно? — с гримасой повторил Гиффорд. — О чем это ты? Побойся Бога, Луиза.

— Ну, значит, все в полном порядке, — терпеливо ответила жена. — Только мне не кажется, что Ричарда можно в чем-то винить.

— А я его и не виню. Это что, это твой драгоценный Дик так считает? А теперь, когда от этой штуки пошел запах, он пытается свалить вину назад на меня.

— Он совсем не…

Гиффорд раздраженно стукнул рукой по подлокотнику:

— Не нет, а да! — Он смотрел на жену потемневшими от злости глазами, тонкие, окаймленные узкой бородкой губы презрительно перекосились. — Да ты не беспокойся, радость ты моя, к концу этой истории ты и сама будешь считать точно так же.

— Чарльз, ради Бога…

— А какая, собственно, разница?

Гиффорд бессильно обвис на носилках, но тут же пришел в себя; мгновенное головокружение сменилось странным, почти эйфорическим спокойствием, и он продолжил:

— Доктор Ричард Лоури. Как же он любит эту свою докторскую степень. Я бы просто не мог так, в его-то возрасте. Третьесортная степень за работу, выполненную для него мной, и он еще величает себя «Доктор».

— Как и ты сам.

— Не притворяйся дурой. На моей памяти мне предлагались по крайней мере две кафедры.

— Ну, а принять их было, конечно же, ниже твоего достоинства, — с легкой иронией в голосе прокомментировала Луиза.

— Именно так, — яростно подтвердил Гиффорд. — Да ты представляешь себе, на что похож сейчас Кембридж? Он просто кишит такими вот ричардами лоури. А самое главное, у меня же имелся значительно лучший вариант. Я женился на богатой. Она была очаровательна, прелестна, с неким, не совсем определенным уважением относилась к мрачноватому блеску моего таланта, и — что тоже совсем не мешало — она была богата.

— До чего же тебе повезло.

— Люди, женящиеся на деньгах, зарабатывают их. Свои-то я уж точно заработал.

— Большое спасибо, Чарльз.

Гиффорд негромко хихикнул:

— Одного у тебя, Луиза, не отнимешь — вот ты-то умеешь принимать оскорбления. Тут все дело в воспитании. Меня просто удивляет, что с Лоури ты не проявила побольше разборчивости.

— Разборчивости? — неловко рассмеялась Луиза. — Мне и в голову не приходило, что я его выбирала. Ричард кажется мне очень исполнительным и обязательным, и ты, кстати, считал так же, когда брал его себе в ассистенты.

Гиффорд начал было составлять ответ, но тут грудь его и плечи пробил внезапный озноб. Он бессильно потянул на себя одеяло, его охватывало всепоглощающее ощущение огромной усталости и апатии. Совсем забыв о только что шедшей пикировке, он снизу вверх стекленеющими глазами посмотрел на жену. Дневной свет исчез совсем, и над всей дельтой лежала глубокая тьма, лишь иногда на мгновение озаряемая кипящими очертаниями мириад змей. Превозмогая тяжесть, он попытался подняться, чтобы запечатлеть в себе их образ, но затем снова провалился в яму тошноты и головокружения.

— Луиза!..

И в то же мгновение руки жены лежали на его руках, ее плечо поддерживало его голову. К горлу Гиффорда подступил пустой приступ рвоты, он боролся с судорожно сжимавшейся мускулатурой, словно змея, пытающаяся выползти из своей шкуры, смутно осознавая, что жена криком зовет кого-то, что заживо гниющая нога свалилась на землю, увлекая за собой одеяло.

— Луиза, — прошептал он, — я хочу, чтобы как-нибудь ночью ты отвела меня туда, к змеям.

Днем он несколько раз, когда боль в ноге становилась особенно острой, просыпался и неизменно видел рядом с собой Луизу. И все это время он блуждал в бесконечных снах, погружаясь все глубже и глубже, с одной плоскости воображения на другую, огромные мандалы не давали ему заблудиться, их светящиеся диски были его тропой в этом царстве.


Следующие дни Гиффорд разговаривал с женой совсем редко. Состояние его ухудшилось, и он чувствовал, что не может делать почти ничего, кроме как смотреть вдаль, через болота, почти не замечая движений и разговоров рядом с собой. Жена и Мечиппе были шатким мостиком, соединяющим Гиффорда с реальностью, но настоящим центром его внимания были пляжи, куда по вечерам выходили змеи. Там исчезало время, там он ощущал одновременность всех времен, одновременность всех событий своей прошлой жизни.

Теперь змеи появлялись раньше. Однажды он даже различил на склонах их белесые недвижные формы в обжигающем полуденном воздухе. Благодаря известково-белым шкурам, поднятым головам и отдыхающим позам, очень похожим на его собственную позу, они казались неизмеримо древними, подобно белым сфинксам в погребальных коридорах карнакских пирамид.

Хотя Гиффорд очень обессилел, воспаление на ноге поднялось всего на несколько дюймов выше лодыжки, и Луиза понимала, что ухудшение его состояния — только симптом глубинного психического недуга, болезни, причина которой — одуряющий открытый ландшафт и вызываемый им призрак палеоценового лагунного мира. Однажды, во время одного из просветлений мужа, она предложила ему переместить лагерь на полмили через равнину, поближе к хребту, к террасному городу тольтеков, где она с Лоури вела вместе археологические раскопки.

Однако Гиффорд отказался, не желая покидать змей. К тому же он невзлюбил террасный город. Нет, совсем не потому, что именно здесь он получил, по своей собственной вине, рану, угрожавшую сейчас его жизни. То, что это — просто несчастный случай, лишенный какой-либо особой символичности, он принимал без малейших оговорок. Но загадочное присутствие здесь террасного города, с его рассыпающимися галереями, с внутренними дворами, поросшими гигантским чертополохом и жестким, как проволока, мхом, казалось ему огромным, созданным человеком артефактом, который находится в состоянии войны с сверхреальной природностью дельты. Однако и террасный город, подобно дельте, двигался во времени вспять, ажурные барочные изображения змееподобных божеств, покрывавшие фризы, растворялись и сменялись переплетением вьющихся растений; псевдоорганические формы, созданные человеком, уступали место оригиналу. Древняя тольтекская развалина, исполинской декорацией расставленная за его спиной, предавалась в пыли тяжелым раздумьям, словно разлагающийся мастодонт, рассыпающаяся гора, чьи мрачные мысли о мире окутывали Гиффорда своим фосфоресцирующим присутствием.


— Ты чувствуешь себя достаточно прилично, чтобы двинуться отсюда? — спросила Гиффорда Луиза, когда прошла еще неделя, а от посланца Мечиппе все еще не было ни слуху, ни духу. Она критически посмотрела на мужа сверху вниз. Гиффорд лежал в тени навеса, тонкого его тела почти не было видно за складками одеяла и уродливым навесом, устроенным над ногой; о том, кто это такой, напоминало только упрямое лицо, поросшее жесткой щетиной. — Может, если мы встретим спасательный отряд на полпути…

Гиффорд покачал головой и перевел глаза вдаль, через выгоревшую равнину, к почти пересохшим протокам дельты:

— Да какой там спасательный отряд? Отсюда до Таксола нет ни одной посудины с достаточно мелкой осадкой.

— Может быть, они пошлют вертолет. Они могут увидеть нас с воздуха.

— Вертолет? Да ты, милая, похоже, малость тронулась. Мы останемся здесь еще на неделю или две.

— Но твоя нога, — настаивала Луиза. — Без врача…

— А как я могу двигаться? Если меня начнут дергать туда-сюда на носилках, я и пяти минут не протяну. — Он устало взглянул снизу на бледное, обгоревшее на солнце лицо жены, ожидая, когда же та уйдет.

Луиза неуверенно наклонилась. В пятидесяти ярдах от них Ричард Лоури сидел рядом со своей палаткой и смотрел в их сторону. Прежде чем Луиза успела себя остановить, ее рука непроизвольно поднялась, чтобы поправить волосы.

— Что, Лоури здесь? — спросил Гиффорд.

— Ричард? Да. — Она чуть помедлила. — Мы вернемся к ленчу. Тогда я и сменю тебе бинты.

Когда Луиза вышла из поля его зрения, Гиффорд слегка приподнял подбородок, чтобы внимательно оглядеть берега, затуманенные утренней дымкой. Прокаленные глиняные склоны поблескивали, как горячий асфальт, лишь тоненькая струйка черной жидкости сочилась вдоль русла. Здесь и там посреди пересохших проток вставали маленькие островки — точные полусферы ярдов пятидесяти в диаметре; они придавали всему ландшафту странную геометрическую формальность. Все было абсолютно недвижно, но Гиффорд терпеливо сидел в своих носилках, ожидая, когда змеи выйдут на берег.


Он обратил внимание, что ленч подает Мечиппе, и понял — Лоури и Луиза все еще не вернулись с раскопа.

— Убери это. — Он оттолкнул миску консервированного супа. — Принеси виски с содовой. Двойной. — Он пристально взглянул на индейца. — А где миссис Гиффорд?

Мечиппе отправил миску назад на принесенный поднос.

— Мисс Гиффорд скоро прийти, сэр. Солнце очень горячее, она ждать до вечера.

Гиффорд бессильно обвис в носилках, представляя себе Луизу в компании Ричарда Лоури, этот образ неприятно шевельнул в нем последние крупинки исчезнувшего чувства. Затем он махнул рукой, пытаясь разогнать застлавшую глаза пелену.


— А это что?..

— Сэр?

— Черт, я вроде увидел… — Он медленно покачал головой, а тем временем белесое очертание, то ли померещившееся, то ли нет, исчезло на опалесцирующем склоне. — Да нет, еще слишком рано. Так где твой виски?

— Сейчас, сэр.

Гиффорд с трудом сел и беспокойно оглянулся на кучку палаток. У него за спиной наискось, продолжением его взгляда, громоздились длинные стены тольтекского города. Где-то там, в коридорах, в спиральных галереях были Луиза и Ричард Лоури. Если смотреть с одной из этих высоких террас через аллювиальную гряду, стоящий в отдалении лагерь должен казаться чем-то вроде нескольких выгоревших на солнце кукурузных початков, охраняемых мертвецом, засунутым в кресло.


— Милый, ты себе не представляешь, как мне жаль. Мы пытались вернуться, но я неудачно подвернула ногу, — тут Луиза Гиффорд слегка рассмеялась, — вроде как это было у тебя, я только сейчас подумала. Вполне может статься, что через день-другой я тоже к тебе присоединюсь. Как хорошо, что Мечиппе присмотрел за тобой и сменил повязку. Как ты себя чувствуешь? Выглядишь значительно лучше.

Гиффорд дремотно кивнул. Лихорадка спала, но теперь он чувствовал себя выдохшимся и опустошенным, только виски, который он медленно пил на протяжении всего дня, помогал ему еще осознавать болтливое присутствие своей жены.

— Это был день в зоопарке, — сказал он и добавил с усталым юмором, — в отделении рептилий.

— Эти твои змеи. Чарльз, ты — это просто что-то потрясающее.

Луиза обошла кресло-носилки, встала с подветренной стороны, затем переместилась на наветренную. Она помахала Ричарду Лоури, который заносил в свою палатку коробки с образцами:

— Дик, я предлагаю принять душ, а потом мы присоединимся к Чарльзу и выпьем.

— Отличная мысль, — крикнул в ответ Лоури. — А как он себя чувствует?

— Значительно лучше. Ты не против, Чарльз? — повернулась она к Гиффорду. — Тебе будет очень полезно немного поболтать.

Гиффорд неопределенно покачал головой. Когда жена ушла в свою палатку, он с усилием сфокусировал глаза на пляжах. Там, при свете вечера, кишели и извивались змеи, длинные тела переливались одно в другое, они обнимали, закрывали весь темнеющий горизонт. Теперь змеи приходили десятками тысяч, они уже выползали за пределы пляжа, на открытую равнину, в сторону лагеря. Днем, в самый разгар своей лихорадки, Гиффорд попытался их позвать, однако голос его был слишком слаб.

Позднее, за коктейлями, Ричард Лоури спросил:

— Как вы себя чувствуете, сэр? — И добавил, не получив ответа: — Я рад, что вашей ноге лучше.

— Знаешь, Дик, я думаю, что все это — нечто психологическое, — заметила Луиза. — Когда мы с тобой уходим, Чарльзу становится лучше. — Она поймала взгляд Ричарда Лоури и держала его.

Лоури крутил свой стакан, на вежливой физиономии играла чуть самоуверенная улыбка.

— А что там насчет гонца? Есть какие новости?

— Чарльз, ты что-нибудь слышал? Возможно, кто-нибудь прилетит сюда в ближайшие дни.

Все время этого обмена любезностями и других подобных разговоров в последующие дни Чарльз Гиффорд отстраненно молчал, глубже и глубже погружаясь во внутренний ландшафт, входивший в него с берегов дельты. Вечерами, по возвращении из террасного города, жена и Ричард Лоури сидели с ним, но он едва осознавал их присутствие. К этому времени ему казалось, что они двигаются в каком-то периферийном мире, актеры захолустной мелодрамы. Иногда он думал о них, однако соответствующее усилие казалось лишенным смысла. Связь жены с Лоури не трогала Гиффорда, скорее он испытывал к ассистенту благодарность за то, что тот освободил его от Луизы.

Двумя или тремя днями позднее, когда Лоури пришел посидеть с ним вечером, Гиффорд несколько собрался и сухо произнес:

— Я слышал, вы нашли в террасном городе сокровище.

Но прежде чем Лоури смог ответить, он вновь погрузился в свое бдение.

Как-то вскоре после этого разговора, когда неожиданный приступ боли в ноге разбудил его самым ранним утром, Гиффорд посмотрел в сторону дальних палаток и увидел две фигуры, бредущие сквозь крупитчатую синюю мглу. На какое-то мгновение обнявшиеся тела Лауры и Лоури стали подобны змеям, сплетающимся на пляже.


— Мечиппе!

— Доктор?

— Мечиппе!

— Я здесь, сэр.

— Сегодня, Мечиппе, — сказал ему Гиффорд, — ты спишь у меня. Понимаешь? Мне нужно, чтобы ты был рядом. Если хочешь, ложись на мою кровать. Ты услышишь, если я тебя позову?

— Конечно, сэр. Я слышать вас.

Эбеновое лицо слуги смотрело на Гиффорда почтительно и осторожно. Теперь он относился к хозяину с крайним вниманием; это означало, что тот, хоть и новичком, вошел наконец в мир абсолютных ценностей, состоявший из дельты, змей, постоянно давящего присутствия тольтекских развалин и собственной его умирающей ноги.

За полночь Гиффорд тихо лежал в своих носилках и смотрел, как над поблескивающими пляжами поднимается полная луна. Подобно волосам Медузы, тысячи змей вышли на берега и густо расползлись по краю равнины; луна освещала их белые спины.

— Мечиппе.

Слуга тихо сидел на корточках, в тени палатки.

— Доктор Гиффорд?

Гиффорд заговорил тихим, но отчетливым голосом:

— Костыли. Вон там.

Получив от слуги две палки, он сбросил одеяла в сторону, осторожно извлек ногу из подвески, сел и опустил ее на землю. А затем оперся на костыли, наклонился вперед и примерил равновесие. Запеленутая нога торчала вперед, как белая дубинка.

— Еще. В походном столе, правый ящик, мой револьвер. Принеси его мне.

На этот раз слуга помедлил.

— Револьвер, сэр?

— «Смит и Вессон». Он должен быть заряжен, а если что, там лежит коробка патронов.

И снова слуга заколебался, его глаза не могли оторваться от двух палаток, установленных в ряд чуть поодаль от Гиффордовой. Входы их были прикрыты пологами. Над лагерем повисла тишина, легкие дуновения ветра приглушались еще не остывшим песком и темным, липким воздухом.

— Револьвер, — повторил Мечиппе. — Да, сэр.

Гиффорд осторожно встал и тут же покачнулся. От непривычных усилий кружилась голова, левая нога, словно огромный якорь, тянула к земле. Взяв револьвер, он указал им в направлении дельты:

— Мы идем смотреть змей, Мечиппе. Ты мне поможешь. Хорошо?

Глаза Мечиппе блеснули в лунном свете.

— Змей, сэр?

— Да. Ты пойдешь со мной до полпути. Потом можешь вернуться. Не беспокойся. Со мной все будет в порядке.

Мечиппе медленно кивнул, глаза его смотрели вдаль, через дельту:

— Я помогу вам, доктор.

Медленно, с трудом пробираясь по песку, Гиффорд для равновесия держался за руку слуги. Сделав несколько шагов, он решил, что поднимать тяжелую левую ногу слишком трудно, и дальше тащил этот мертвый груз волоком.

— Господи, как же это далеко.

Они прошли двадцать ярдов. В результате какого-то оптического фокуса ближайшие из змей были теперь, казалось, в полумиле от них, едва различимые среди небольших холмиков.

— Ну, давай дальше.

Еще десять ярдов. Открытый вход палатки Лоури был слева, белый конус москитной сетки маячил во тьме, подобно надгробью. Выдохшись почти окончательно, Гиффорд ковылял, покачиваясь, пытаясь сфокусировать глаза в густом воздухе.

Неожиданная вспышка и грохот, это сам выстрелил и вылетел из разжавшихся пальцев револьвер. Он почувствовал, как напряглись пальцы Мечиппе, державшие его за локоть, увидел, как кто-то выскочил из палатки Лоури, услышал удивленный, испуганный женский крик. Появилась вторая, на этот раз мужская фигура, — появилась, на мгновение оглянулась, спугнутым зверем скользнула между палатками и бросилась, пригнув голову, в сторону террасного города.

Раздраженный всей этой суетой, Гиффорд начал вслепую искать свой револьвер, с трудом справляясь с костылями. Но затем тьма сомкнулась, песок поднялся и ударил его в лицо.


Наутро, когда палатки были сняты и сложены, Гиффорд чувствовал себя слишком усталым, чтобы наблюдать дельту. Раньше полудня змеи не появлялись никогда, а разочарование неудачей попытки добраться до них ночью лишило его последних сил.

Когда от лагеря осталась одна его палатка, а от душевой кабинки — только голый каркас, торчащий из земли подобно абстрактной скульптуре или какому-то футуристическому межевому знаку, подошла Луиза.

— Пора снимать твою палатку. — Голос звучал естественно, но несколько настороженно. — Парни мастерят носилки. Тебе будет удобно.

— Я не собираюсь никуда уходить, — отмахнулся Гиффорд. — Оставьте мне Мечиппе, а остальных заберите.

— Чарльз, можешь ты для разнообразия хоть сейчас вести себя разумно? — Лицо Луизы оставалось совершенно спокойным. — Нельзя же оставаться здесь до бесконечности, а тебе необходим врачебный уход. Теперь уже ясно, что этот парень, которого послал Мечиппе, не добрался до Таксола. Да и запасы уже на исходе, надолго не хватит.

— Надолго? — Глаза Гиффорда, почти совсем прикрытые, подобно испорченному биноклю обшаривали далекий горизонт. — Оставь мне на месяц.

— Чарльз…

— Бога ради, Луиза…

Гиффорд устало уронил голову на подушку. Он заметил, что Ричард Лоури наблюдает за упаковкой экспедиционного имущества, индейцы двигались вокруг него подобно старательным подросткам.

— И для чего вся эта спешка? Почему бы вам не остаться еще на неделю?

— Мы не можем, Чарльз. — Она посмотрела мужу прямо в глаза. — Ричард чувствует, что ему надо уйти. Ты же понимаешь. Ради тебя.

— Ради меня? — Гиффорд потряс головой. — Да мне и на фиг не нужен тот Лоури. Этой ночью я шел посмотреть на змей.

— Ну что ж… — Луиза поправила свою рубашку. — Чарльз, эта экспедиция была полным фиаско, очень многое меня просто пугает. Я скажу, чтобы они сняли твою палатку, когда ты будешь готов.

— Луиза. — Последним усилием Гиффорд сел. Тихо, чтобы не смущать жену тем, что его слышит Ричард Лоури, он сказал: — Я же действительно шел, чтобы посмотреть на змей. Ты это понимаешь?

— Но, Чарльз! — С неожиданной вспышкой раздражения Луиза почти крикнула: — Неужели ты сам не понимаешь, что здесь нет никаких змей! Ты спроси Мечиппе, спроси Ричарда Лоури, да спроси любого из рабочих. Вся река абсолютно высохла.

Гиффорд повернулся и поглядел на белые пляжи дельты.

— Вы с Лоури уходите. Прости, Луиза, только я не выдержу пути.

— Но ты должен! — Она взмахом руки указала на дальние холмы, террасный город и дельту. — Во всем этом месте есть что-то не такое, Чарльз, что-то, убедившее тебя в том, что…

К ним медленно приближался Ричард Лоури, сопровождаемый группой рабочих; он подавал Луизе какие-то знаки. Секунду Луиза пребывала в нерешительности, затем раздраженно отмахнулась и села рядом с Гиффордом.

— Чарльз, послушай меня. Я останусь с тобой еще на неделю, как ты того просишь, чтобы ты мог разобраться со своими галлюцинациями, — если ты дашь обещание, что потом уйдешь отсюда. Ричард может отправиться раньше, один, он встретит нас в Таксоле с врачом. — Она заговорила тише: — Чарльз, мне очень жаль всей этой истории с Ричардом. Теперь я понимаю…

Луиза наклонилась, чтобы заглянуть мужу в лицо. Он полулежал в своих носилках перед одинокой палаткой; стоящие кольцом рабочие терпеливо смотрели и ждали. Вдали, милях в десяти над одной из плоских горных вершин, плыло одинокое облачко, словно струйка дыма над спящим, но не совсем еще угасшим вулканом.

— Чарльз. — Она ждала, чтобы муж заговорил, надеялась, что он станет ее укорять, а может, и простит. Но Чарльз Гиффорд думал только о змеях на берегу.

Утонувший великан

Наутро после шторма приливная волна вынесла на берег труп утонувшего великана, километрах в семи к северо-западу от города. Первым о великане сообщил живший неподалеку фермер, потом новость подтвердили местные газетчики и полиция. Большинство горожан, и я в том числе, не сразу клюнули на эту удочку, но все новые и новые очевидцы, захлебываясь, рассказывали об огромном утопленнике, и в конце концов, сгорая от любопытства, мы сдались. Где-то после двух часов дня библиотека, в которой мои коллеги и я занимались научной работой, почти полностью опустела, и мы отправились на побережье, да и не только мы, весь город, взбудораженный слухами о диковине, постепенно позакрывал конторы и магазины и снялся с места.

Машину мы поставили в дюнах над берегом моря и приблизились к толпе, уже довольно плотной. Да, на мелководье, метрах в двухстах от берега, лежал утопленник. Поначалу показалось, что размеры его не так уж поразительны. Был отлив, почти все тело великана находилось над поверхностью воды, и оно было не намного больше гигантской акулы. Великан лежал на спине, руки вдоль тела, словно отдыхал, спал на зеркале из влажного песка,

и в этом зеркале тускло отражалась его слегка обесцветившаяся кожа. Под ярким солнцем тело его блестело, как белое оперение какой-то морской птицы.

Зрелище произвело на нас сильное впечатление, и мы с друзьями, не удовлетворенные обывательскими объяснениями людей в толпе, спустились с дюн и устроились на гальке. Приближаться к великану охотников не было, но через полчаса смельчаки выискались, по песку зашагали два рыбака в высоких резиновых сапогах. Когда их крохотные фигурки приблизились к распростертому телу, по толпе зрителей пронесся ропот. Великан и вправду оказался великаном, два рыбака рядом с ним были просто лилипутами. Хотя его пятки частично ушли в песок, рыбаки не доставали и до середины торчащих вверх стоп, и мы сразу поняли, что этот утонувший левиафан весом и размерами не уступит огромнейшему кашалоту.

На месте действия появились три рыбацких одномачтовых суденышка, они покачивались на волнах в двухстах метрах от берега, моряки сгрудились на палубе и смотрели на великана оттуда. Их осторожность отпугивала наблюдателей на берегу, уже готовых отправиться к великану по мелководью. Все спустились с дюн на гальку и нетерпеливо ждали, сгорая от желания разглядеть утопленника получше. У краев тела песок немного отступил, вода намыла впадину, будто великан упал с неба. Меж могучих монолитов его ступней стояли два рыбака и махали нам, как какие-нибудь туристы на Ниле среди колонн частично ушедшего под воду храма. На миг меня охватил страх: вдруг великан всего лишь спит, сейчас он пошевелится и стукнет пятками… но остекленевшие глаза смотрели в небо, он явно не ведал, что между могучими ступнями стоят две его многократно уменьшенные копии.

Рыбаки начали обходить труп, неторопливо зашагали вдоль белых ног. С любопытством изучив кисть повернутой вверх руки, они скрылись из вида между предплечьем и грудью, потом снова появились и стали разглядывать голову великана, прикрывая глаза от солнца. Греческий профиль великана — плоский лоб, прямой нос с высокой переносицей, красивый изгиб губ — напомнил мне головы, вылепленные Праксителем[127], а изящно вырезанные ноздри лишь подчеркивали сходство с классической скульптурой.

Вдруг над толпой пронесся крик, и сотни вскинутых рук указали на море. Вздрогнув, я увидел, что один из рыбаков вскарабкался на грудь великана и теперь разгуливал по ней и подавал сигналы толпе на берегу. Зрители ответили победным ревом, растворившимся в грохоте гальки, — толпа хлынула к великану по влажному песку.

Мы приближались к распростертому телу, лежавшему в озерке размером с хорошее поле, и взволнованный гомон снова затих, все присмирели, увидев вблизи, сколь величественны масштабы этого ушедшего из жизни колосса. Он лежал под небольшим углом к берегу, и этот ракурс искажал его настоящий рост. Рыбаки уже перебрались на живот великана, но толпа все-таки побаивалась, люди образовали широкий круг, и лишь группками по три-четыре человека отваживались подойти к гигантским конечностям.

Мои спутники и я обошли великана со стороны моря, его бедра и грудная клетка возвышались над нами, как остов севшего на мель корабля. Жемчужная кожа, разбухшая от соленой воды, скрывала истинные очертания огромных мышц и сухожилий. Мы прошли под чуть согнутым левым коленом, с которого свисали влажные водоросли. Для соблюдения незамысловатых приличий бедра были обмотаны тяжелой грубой тканью, пожелтевшей в воде. Эта набедренная повязка, подсыхавшая на солнце, распространяла сильный запах моря, он смешивался со сладковатым, но резким запахом великаньей кожи.

Мы остановились у плеча великана и стали разглядывать его неподвижный профиль. Губы были чуть раздвинуты, открытый глаз подернут непрозрачной пеленой, будто в него налили какую-то молочно-голубую жидкость, но благородные очертания ноздрей и бровей придавали лицу картинную привлекательность, которая противоречила грубой силе, таившейся в груди и плечах.

Ухо нависало над нашими головами, словно замысловато вылепленная распахнутая дверь. Когда я поднял руку, чтобы дотронуться до отвисшей мочки, кто-то появился над краем лба и закричал на меня сверху. Я в испуге отступил назад и увидел, что несколько подростков забрались на гигантское лицо и теперь дурачились, заталкивая друг друга в глазницы.

Люди уже вовсю разгуливали по телу великана, легко взбираясь по двум рукам-лестницам. С ладоней они поднимались к локтям, переползали через вздувшиеся бицепсы и попадали на плоскую равнину в верхней части гладкой безволосой груди. Отсюда они залезали на лицо, цепляясь за губы и нос, либо скатывались по его животу навстречу тем, кто оседлал лодыжки или расхаживал по колоннам бедер.

Мы продолжали идти по кругу сквозь толпу и остановились около вытянутой правой руки. В ладони подарком из другого мира лежало небольшое озерцо, многочисленные «скалолазы», спускаясь по руке, разбрызгивали воду ногами. Ладонь была испещрена линиями, и я попытался прочитать их, отыскать какой-то ключ к судьбе великана, но кожа разбухла, линии были нечеткими и ничего не могли сказать о личности великана и случившейся с ним трагедии. Огромные мышцы рук и мощные запястья едва ли говорили о том, что великан был натурой чувствительной, однако изящная форма пальцев и ухоженные ногти, симметрично подстриженные сантиметрах в пятнадцати от плоти, указывали на некую утонченность, это подтверждалось и греческими чертами лица, которое теперь облепили горожане как мухи.

Один парень даже взгромоздился на кончик носа, он размахивал руками и кричал что-то своим товарищам, но лицо великана все равно хранило незыблемое спокойствие.

Мы вернулись к берегу, сели на большой камень и продолжали смотреть на бесконечный поток прибывающих из города людей. На некотором удалении от берега собралось шесть или семь рыбацких шхун, и рыбаки в высоких сапогах шли по мелководью, чтобы поближе рассмотреть грандиозный улов, принесенный штормом. Позже появился отряд полицейских, без особого энтузиазма они попытались оцепить берег, но распростертое тело великана повергло их в крайнее изумление, и они удалились, забыв, по всей видимости, зачем сюда пожаловали.

Еще через час на берегу собралось не меньше тысячи человек, по крайней мере двести из них стояли или сидели на теле великана, мельтешили у его рук и ног, толклись на груди и животе. Голову оккупировала большая группа мальчишек, они пихали друг друга и скатывались вниз по щекам и подбородку. Двое или трое оседлали нос, а еще один ухитрился залезть в ноздрю и лаял оттуда по-собачьи.

Ближе к вечеру полиция вернулась и, раздвигая толпу, пропустила ученых из университета, специалистов по анатомии крупных млекопитающих и по биологии моря. Мальчишки да и почти все взрослые слезли с великана, лишь самые дерзкие не дрогнули и продолжали восседать на кончиках пальцев ног либо на лбу. Специалисты промаршировали вокруг великана, энергично кивая головами и обмениваясь мнениями, ведомые полицейскими, которые раздвигали стену обывателей. Возле вытянутой руки гиганта офицер полиции предложил ученым подняться на ладонь, но те поспешно отказались.

Вскоре они вернулись на берег, и толпа снова завладела великаном, он безраздельно принадлежал ей. В пять часов, когда мы уезжали в город, люди облепили его руки и ноги подобно густой стае чаек, пировавших на огромной дохлой рыбине.

Через три дня я поехал на побережье снова. Мои коллеги вернулись к своей работе в библиотеке и поручили мне вести наблюдения за великаном, а потом отчитаться перед ними. Возможно, они почувствовали, что я сам этого хочу, и меня действительно тянуло на побережье. Никакого извращения в этом не было, великан был для меня скорее живым существом, а не покойником, более живым, чем многие из тех, кто собирался, чтобы на него поглазеть. Отчасти меня завораживали его колоссальные размеры, огромные объемы пространства, занимаемые его руками и ногами, как бы подтверждавшими правильность форм моих собственных конечностей, но главным образом я был потрясен самим фактом его существования, фактом непреложным. В этой жизни много чего можно подвергать сомнению, но великан, мертвый или живой, существовал в абсолютном смысле: он позволял нам заглянуть в мир таких же, как он, абсолютных величин, а мы, наблюдатели с берега, были лишь их несовершенными и крошечными копиями.

На сей раз толпа была значительно меньше: человек двести — триста сидели на камнях, разложив перед собой еду, и лениво наблюдали за группами приезжающих, идущих по песку. Прилив подвинул великана ближе к берегу, развернул его головой и плечами в сторону суши, и он словно стал вдвое больше, рядом с его гигантским телом рыбацкие шхуны, покачивавшиеся возле его ног, казались игрушечными. Из-за неровностей песчаного дна спина великана чуть прогнулась, грудь как бы стала шире, а подбородок приподнялся, и облик его приобрел более героические очертания. Морская вода выбелила его кожу, которая к тому же разбухла, — в результате лицо великана разгладилось и слегка постарело. Черты этого лица были столь огромны, что не позволяли определить возраст и характер великана, но в первый приезд мне показалось, что это был благовоспитанный молодой человек скромного нрава, классические формы его носа и рта сказали мне именно об этом. Сейчас, однако, он выглядел много старше, где-то на средний возраст. Оплывшие щеки, толстый нос, вспухшие виски и сузившиеся глаза придали ему облик человека хорошо кормленного, зрелых лет, и я понимал, что тело великана только начинает разлагаться.

Я был зачарован тем, как великан меняется на глазах после смерти, словно скрытые в нем черты набирали силу при жизни и вот заявили о себе в кратком последнем резюме. Изменение это знаменовало собой начало конца. Великану не устоять перед всепоглощающим временем, в которое погружается все остальное человечество. Временем, конечными продуктами являются наши краткие жизни, подобные мириадам больших и маленьких брызг над вспененной пучиной. Я сел на камень прямо напротив головы великана, откуда были хорошо видны взрослые и дети, карабкавшиеся по его ногам и рукам.

Среди утренних посетителей было несколько человек в кожаных куртках и матерчатых кепках, они критически оглядывали великана профессиональным оком, прикидывали его размеры и производили какие-то подсчеты прямо на песке выброшенными на берег щепками. Я понял, что это представители отдела коммунальных услуг и других муниципальных подразделений и заботит их, конечно же, одно: как избавиться от этого дара моря, от этого утонувшего Гаргантюа.

Появилось несколько более изысканно одетых особ: хозяин цирка и его подручные. Они неторопливо обошли тело великана, держа руки в карманах длинных пальто, не говоря друг другу ни слова. Видимо, великанье тело было слишком большим даже для их несравненного заведения. Когда они ушли, дети снова принялись за свое, стали бегать по рукам и ногам взад-вперед, а парни постарше возились на повернутом к небу лице, и влажный песок с их ног прилипал пятнами к белой коже великана.


На следующий день я намеренно задержался и поехал на побережье ближе к вечеру. На гальке сидело человек пятьдесят — шестьдесят. Великана прибило почти к самому берегу, он лежал метрах в семидесяти пяти, сокрушив ногами частокол прогнившего волнореза. Тело его, попав на песчаную горку, развернулось в сторону моря, а лицо, покрытое ссадинами, было отвернуто в сторону почти естественным образом. Я сел на большую металлическую лебедку, прикрепленную к бетонной балке, и стал смотреть на распростертую фигуру.

Кожа великана совсем побелела, утратила жемчужную прозрачность и была заляпана грязным песком, появившимся на месте смытого ночным приливом. Между пальцами набились комья водорослей, под бедрами и коленями скопились горки морского мусора и ракушек. Черты его лица продолжали расползаться, но облик этого колосса все равно оставался величественным и заставлял вспомнить о героях гомеровского эпоса. Гигантский размах плеч, мощные колонны рук и ног и сейчас придавали фигуре какое-то особое измерение, казалось, великан был кем-то из утонувших аргонавтов или героев «Одиссеи», причем более точно, чем живший в моем воображении до сих пор эллин обычных человеческих размеров.

Я ступил на песок и, минуя лужи и лужицы морской воды, пошел к великану. Двое мальчишек забрались в его ушную раковину, а еще один застыл на пальце ноги, стоял и наблюдал за мной. Как я и надеялся, никто больше на меня внимания не обратил, люди на берегу спокойно сидели, закутавшись в пальто.

Раскрытая правая ладонь великана была заполнена ракушками и песком, на нем виднелись бесчисленные следы ног. Круглая махина великаньего бедра возвышалась надо мной, полностью скрывая от меня море. Сладковатый острый запах, который я учуял в прошлый раз, стал более едким, сквозь матовую кожу проступали змеевидные кольца кровеносных сосудов. Зрелище было отталкивающим, и все же эта бесконечная метаморфоза, очевидная жизнь в мертвом теле, позволила мне ступить на труп.

По оттопыренному большому пальцу я забрался на ладонь и начал восхождение. Кожа оказалась тверже, чем я ожидал, она почти не проседала подо мной. Я быстро поднялся по пологому склону руки, преодолел шар бицепсов. Справа от меня грозной и величавой глыбой покоилось лицо, пещеры ноздрей и огромные скаты щек напоминали конус какого-то немыслимого вулкана.

Благополучно обогнув плечо, я ступил на широкую равнину груди, на которой громадными бревнами выступали ребра грудной клетки. Белая кожа была вся усыпана темными пятнами от бесчисленных отпечатков ног, особенно ясно виднелись следы пяток. В центре грудины кто-то построил маленький замок из песка, и я взобрался на это частично обвалившееся сооружение, чтобы получше рассмотреть лицо.

Двое мальчишек перестали ковыряться в гигантском ухе и перелезали в правую глазницу, откуда мимо их крошечных фигурок совершенно забеленный молочного цвета жидкостью невидяще взирал голубой глаз великана.

Я смотрел на лицо под углом снизу, и в нем уже не было ни утонченности, ни безмятежности, перекошенный рот и задранный вверх подбородок, державшийся на гигантских канатах сухожилий, напоминали вскрытое чрево корабля. Впервые я понял, сколь мучительной была последняя агония великана, ему было больно, хотя он и не знал, что мышцы и ткани его тела уже вступили в период своего распада. От щемящего одиночества лицо погибшего, этого затонувшего корабля на пустынном берегу, куда почти не долетает рокот волн, превратилось в маску полнейшего бессилия и беспомощности.

Я шагнул вперед, и нога моя провалилась во впадину, ткань в этом месте оказалась мягкой, и через отверстие между ребрами вырвалась струя зловонного газа. Липкое зловонное облако зависло над моей головой, я отступил и вернулся к морю, чтобы отдышаться. И тут, к своему удивлению, увидел, что кисть левой руки великана ампутирована.

Ошеломленный, я смотрел на чернеющий обрубок, а одинокий юнец, что качался на своем насесте, внимательно глядел на меня, и было в его взгляде что-то кровожадное.


Это было лишь первое из серии хищений. Следующие два дня я провел в библиотеке, желание ехать на берег почему-то пропало, я чувствовал, что стал свидетелем начала конца этого грандиозного чуда. Когда я в следующий раз прошел через дюны и ступил на гальку, великан находился всего метрах в двадцати, и эта близость к морским камешкам свела на нет все признаки волшебства, когда-то витавшие над далеким, омываемым волнами торсом. Несмотря на исполинские размеры великана, синяки и грязь, покрывавшие его тело, как бы уменьшали его до человеческих масштабов, и то, что он такой немыслимо большой, делало его еще более уязвимым.

Правой кисти и правой ступни не было, их волоком втащили на склон и вывезли. Расспросив собравшихся у волнореза — их было немного, — я выяснил, что тут успели поработать компания по производству удобрений и поставщики корма для скота.

Оставшаяся ступня великана торчала торчком, к большому пальцу прикрепили буксирный трос, видимо чтобы назавтра сразу приступить к делу. Рабочие, человек двадцать, разворошили береговую гальку, в местах, где волокли отрезанные кисти рук и ступню, тянулся глубокий след. Темная зловонная жидкость, что текла с обрубков, вымазала песок и белые конусы ракушек. С берега я заметил, что на посеревшей коже великана вырезаны какие-то шутливые девизы, свастики, значки, будто негласное разрешение изувечить этого недвижного колосса повлекло за собой поток дотоле сдерживаемой ярости и злобы. Мочку уха кто-то проткнул деревянным копьем, в центре груди успел догореть небольшой костер, и кожа вокруг почернела. Мелкие хлопья сажи все еще носились на ветру.

Над трупом висел тяжелый и удушливый запах, безошибочный признак разложения, и он разогнал-таки подростков. Я вернулся на берег и взобрался на лебедку. Распухшие щеки великана превратили его глаза в щелочки, растянули губы, и получился монументальный зевок. Прямой греческий нос был изуродован, истоптан и вмят во вздувшееся лицо несметным множеством пяток.

Наведавшись к морю на следующий день, я обнаружил почти с облегчением, что великана обезглавили.


Минуло еще несколько недель, прежде чем я попал на побережье снова, и к тому времени сходство великана с человеком, столь явственное ранее, совсем исчезло. При ближайшем рассмотрении грудная клетка и живот несомненно походили на человеческие, но по мере того как отсекались конечности, сначала до колен и локтей, потом до плеч и бедер, тело великана стало напоминать тушу обезглавленного кита или китовой акулы. Труп совершенно утратил человеческие черты, и интерес обывателей иссяк, побережье опустело, если не считать пожилого безработного да сторожа, сидевшего у домика подрядчика.

Вокруг останков великана были воздвигнуты просторные деревянные леса, с десяток лестниц раскачивалось на ветру, а в песке вокруг валялись мотки веревок, длинные ножи с металлическими ручками и крюки-кошки, галька маслянисто блестела от крови, попадались куски костей и кожи.

Я кивнул сторожу, угрюмо поглядевшему на меня поверх жаровни, в которой тлели уголья. Все кругом пропиталось едким запахом из огромного чана с ворванью, которая кипела на медленном огне позади домика.

Обе бедренные кости удалили с помощью небольшого крана, завернули в грубую ткань, бывшую некогда набедренной повязкой великана, гнезда суставов зияли, как распахнутые двери амбаров. Исчезли и предплечья, ключицы и половые органы. По остаткам кожи на груди и животе шла разметка — проведенные дегтем параллельные полосы, — первые пять или шесть участков уже были отделены от диафрагмы и обнажали гигантскую арку грудной клетки.

С неба на берег спикировала стая чаек, они с яростными криками принялись что-то клевать на побуревшем песке.


Через несколько месяцев, когда об утонувшем великане все более или менее забыли, в городе начали появляться различные части его четвертованного тела. В основном это были кости, которые производители удобрений не сумели измельчить. Узнать их не составляло труда — по величине, огромным сухожилиям и хрящам суставов. Трудно сказать почему, но, освобожденные от телесной оболочки, части передавали суть его прежнего величия лучше, чем вздувшиеся и впоследствии ампутированные конечности. Взглянув через дорогу на здание фирмы крупнейших в городе оптовиков по продаже мяса, я узнал две огромные бедренные кости, обрамлявшие входные двери. Эти мегалитические колонны нависали над головами швейцаров словно в храме древних друидов, и мне вдруг увиделся великан, встающий на колени прямо перед этими голыми костями и семимильными шагами бегущий по улицам города: он возвращался к морю и на обратном пути собирал свои разбросанные части.

Еще через несколько дней на глаза мне попалась левая плечевая кость, она лежала у входа в одну из верфей (правая кость несколько лет провалялась в груде мусора под главным торговым причалом гавани). В ту же неделю ссохшаяся кисть правой руки выставлялась на карнавале во время ежегодной пышной процессии.

Интересно, что нижняя челюсть попала-таки в музей естественной истории. Остатки черепа исчезли, но вполне возможно, они затаились где-нибудь на городской мусорной свалке или на задворках чьего-либо сада, — совсем недавно, проплывая на лодке по реке, я увидел два великаньих ребра, хозяин прибрежного сада приспособил их под декоративную арку, возможно, приняв за челюсти кита. Огромный квадрат потемневшей и покрытой татуировкой кожи, размером с индейское одеяло, используется как задник, фон для кукол и масок в лавке, торгующей сувенирами у входа в детский парк, и я не сомневаюсь, что в каком-нибудь отеле или гольф-клубе на стене над камином висят засушенные уши великана или его нос. Что касается гигантского полового члена, он заканчивает свои дни в музее диковинок при цирке, который разъезжает по северо-западу страны. Этот монументальный орган, поражающий своими пропорциями и былой потенцией, занимает целую отдельную кабинку. Ирония заключается в том, что его ошибочно выдают за член кита, и действительно, почти все, включая тех, кто собственными глазами видел великана, выброшенного на берег после шторма, помнят его скорее как крупное животное, а то и не помнят вовсе. Остатки скелета, с которого содрали всю плоть, и сейчас лежат на берегу, ребра выцвели, будто деревянный остов разбившегося о скалы корабля. Времянку подрядчика и леса разобрали и увезли вместе с краном, в бухту пригнали несколько машин с песком и как следует засыпали тазовые кости и позвоночный столб. В зимнее время около высоких изогнутых костей никого нет, они принимают на себя удары волн, летом же на них с удовольствием садятся уставшие от моря чайки.

Джоконда в полумраке полдня

— Проклятые чайки! — пожаловался жене Ричард Мейтленд. — Ты не можешь их отогнать?

Джудит суетилась вокруг инвалидной коляски, ее руки, словно испуганные голуби, метались около его перевязанных глаз. Она вглядывалась в противоположный берег реки, по другую сторону лужайки.

— Постарайся о них не думать, дорогой. Они там просто сидят.

— Просто? В этом-то все и дело! — Мейтленд поднял трость и энергично рассек ею воздух. — Я чувствую, как они за мной следят!

На период выздоровления они поселились в доме матери Мейтленда, в надежде на то, что яркие визуальные воспоминания компенсируют временную слепоту — он слегка повредил глаз, но началось воспаление. В результате Мейтленду пришлось пройти через операцию и на месяц погрузиться в вынужденный мрак. Однако они не рассчитывали, что обострятся и все остальные его чувства. Дом находился в пяти милях от побережья, но из-за прилива жадные птицы, гнездившиеся в дельте, прилетали вверх по течению реки и опускались на берег в пятидесяти ярдах от того места, где посреди лужайки стояло кресло Мейтленда. Джудит практически не слышала криков чаек, но Мейтленду казалось, будто их алчный клекот наполняет теплый воздух, словно вопли дикого дионисийского хора. Он отчетливо представлял себе влажные берега, по которым струится кровь тысяч разорванных на части рыб.

Охваченный бессильным раздражением, он прислушивался к их голосам, пока они неожиданно не смолкли. Затем с шумом, напоминающим звук рвущейся материи, вся стая поднялась в воздух. Зажав в правой руке трость, словно дубинку, Мейтленд застыл в своем инвалидном кресле, ему вдруг показалось, что чайки сейчас спустятся на лужайку и их отвратительные клювы начнут терзать повязку у него на глазах.

Будто пытаясь призвать их к себе, Мейтленд прочитал вслух:

А за углом поют соловьи

У монастыря Иисусова Сердца.

Поют, как пели в кровавом лесу,

Презревши Агамемновы стоны…[128]

В течение двух недель после возвращения Мейтленда из больницы Джудит прочитала ему вслух почти всего раннего Элиота. Казалось, стая невидимых чаек появилась прямо из нарисованных поэтом сумрачных древних пейзажей.

Птицы снова опустились на берег, и Джудит сделала несколько неуверенных шагов по лужайке, тусклые очертания ее фигуры наложились на круг света внутри закрытых глаз Мейтленда.

— Они шумят, точно стая пираний, — заявил он, с усилием рассмеявшись. — Что они делают? Свежуют быка?

— Ничего, дорогой. Насколько я могу видеть… — Джудит словно споткнулась на последнем слове.

Несмотря на то что слепота Мейтленда была временной — более того, слегка отогнув бинты, он различал размытый, но вполне различимый образ сада и склонившиеся над водой ивы, — Джудит продолжала обращаться к нему с традиционной уклончивостью, окружая его тщательно продуманными запретами, которые создали зрячие для слепых. Истинными калеками, подумал Мейтленд, являются лишь те, кто совершенно здоровы.

— Дик, мне нужно съездить в город, чтобы купить продукты. Ты побудешь полчаса один?

— Конечно. Только нажми на клаксон, когда будешь возвращаться.

Необходимость содержать в порядке большой загородный дом, да еще в одиночку, — давно овдовевшая мать Мейтленда отправилась в средиземноморский круиз на теплоходе — не позволяла Джудит проводить с мужем все свое время. К счастью, Мейтленд отлично знал дом и мог по нему перемещаться без посторонней помощи. Нескольких веревочных перил и пары мягких шерстяных шарфов, прикрывавших острые углы стола, оказалось достаточно для обеспечения его безопасности. В действительности Мейтленд с удовольствием бродил по дому, да и ориентировался он в узких коридорах и темных лестницах увереннее, чем Джудит, — по вечерам она часто отправлялась на поиски своего незрячего мужа, и каждый раз удивлялась, увидев, как он бесшумно появляется из дверного проема в двух или трех шагах от нее — Мейтленд полюбил блуждать по старым мансардам и пыльным чердакам. Его восторженное лицо, когда он пытался восстановить какое-то старое воспоминание детства, диковинным образом напоминало Джудит о матери Мейтленда, высокой красивой женщине, чья нежная улыбка, казалось, скрывала яркий внутренний мир.

Поначалу, когда Мейтленд злился на свои повязки, Джудит все утро до самого полудня читала ему вслух газеты, стихи и даже героически одолела первые страницы «Моби Дика». Однако уже через несколько дней Мейтленд смирился со своим положением, и необходимость в постоянной внешней стимуляции исчезла. Он понял то, что хорошо известно любому слепому, — внешняя оптическая информация является лишь частью огромной визуальной активности мозга. Мейтленд ожидал погружения в беспросветную стигийскую тьму, но вместо этого его мозг наполнила нескончаемая игра света и цвета. Временами, когда он лежал, греясь в лучах утреннего солнца, он видел изысканные оранжевые узоры, напоминающие огромные солнечные диски. Постепенно они превращались в яркие точки, сияющие на фоне окутанного вуалью ландшафта, и смутные очертания фигур — будто диковинные животные бродили в сумерках африканского вельда.

Иногда на этом необычном экране сталкивались друг с другом забытые воспоминания — зрительные реликвии детства, как ему казалось, давно похороненные в глубинах памяти.

Именно эти образы, вместе с их дразнящими ассоциациями, больше всего занимали Мейтленда. Позволяя своему разуму погружаться в грезы, он почти всегда мог вызвать их, пассивно наблюдая за тем, как ускользающие картины, словно мерцающие фантомы, материализуются перед его внутренним взором. В особенности одна — короткое видение крутых скал, темных зеркальных коридоров и высокого дома с остроконечной крышей, окруженного стеной. Оно постоянно возвращалось, хотя его детали не имели никакого отношения к воспоминаниям Мейтленда. Мейтленд пытался исследовать это видение, фиксируя в сознании голубые скалы или высокий дом, дожидаясь, пока появятся какие-нибудь ассоциации. Но шум чаек и движения Джудит, которая постоянно сновала мимо него, занимаясь своими делами, отвлекали Мейтленда.

— Пока, дорогой! Я скоро вернусь!

Вместо ответа Мейтленд поднял трость. Он прислушался к шуму удаляющегося автомобиля, который слегка изменил звуковой фон дома. Среди зарослей плюща под кухонными окнами жужжали осы, кружащие над пятнами масла, разлитого на гравии. Кроны деревьев раскачивались в теплом воздухе, заглушая своим шелестом шорох шин. Чайки неожиданно смолкли. Обычно это вызывало у Мейтленда подозрения, но теперь он лишь откинулся на спинку кресла и развернул его так, чтобы лучи солнца падали ему в лицо.

Ни о чем не думая, он наблюдал за ореолом света, бесшумно растущим внутри его разума. Изредка движение ветвей ивы на ветру или жужжание пчелы, бьющейся о стенки стоящего на столе кувшина с водой, возвращали его в исходную точку. Невероятное восприятие малейшего шума или движения походило на сверхчувствительность эпилептиков или жертв укуса бешеной собаки, бьющихся в жестоких конвульсиях. Казалось, исчезли барьеры между глубочайшими уровнями нервной системы и внешнего мира, смягчающие слои крови и костей, рефлексов и отображений…

Мейтленд осторожно вздохнул и расслабился в своем кресле. На экране его сознания появилась картина, виденная им и раньше: скалистая береговая линия, чьи темные утесы вырисовывались сквозь наползающий с берега туман. Пейзаж был выдержан в тусклых желто-коричневых тонах. Низкие тучи в небе отражали оловянную поверхность воды. По мере того как туман рассеивался, Мейтленд перемещался ближе к берегу и наблюдал, как волны разбиваются о скалы. Плюмажи пены проникали, точно белые змеи, в небольшие озерца и расщелины, в изобилии резвящиеся в изножье скал.

Безлюдное заброшенное побережье напомнило Мейтленду холодные берега Огненной Земли и могилы кораблей на мысе Горн и не имело никакого отношения к его собственным впечатлениям. Однако скалы приближались, вздымаясь ввысь, словно их подлинность отображала некие образы из глубин сознания Мейтленда.

Все еще отделенный от них полосой серой воды, Мейтленд следовал вдоль береговой линии, пока между скалами не открылся вход в небольшой эстуарий. Свет мгновенно стал прозрачным. Дельта пламенела неземным огнем. Голубые утесы окружающих гор украшали маленькие гроты и пещеры, испускавшие мягкое призматическое сияние, как если бы их озаряли подземные светильники.

Стараясь удержать перед собой эту сцену, Мейтленд исследовал берега дельты. Чем ближе он подходил к пустынным пещерам, тем более светящиеся сводчатые проходы, будто залы с зеркальными стенами, начинали отражать свет. Одновременно Мейтленд почувствовал, что входит в темный дом с остроконечной крышей, виденный им раньше, в прежних грезах. Где-то внутри дома, прячась за зеркалами, высокая фигура в зеленом одеянии наблюдала за ним, удаляясь сквозь пещеры и крестовидные своды…

Весело загудел клаксон автомобиля. Под колесами заскрипел гравий, перед домом разворачивалась машина.

— Джудит вернулась, дорогой, — послышался голос жены. — У тебя все в порядке?

Беззвучно выругавшись, Мейтленд попытался нащупать свою трость. Исчез образ темного побережья и дельты с призрачными пещерами. Как слепой червь, он повернул тупую голову в сторону незнакомых звуков и очертаний сада.

— У тебя все в порядке? — Он услышал, как Джудит пересекла лужайку. — Что случилось, ты так ужасно сгорбился, — неужели мерзкие птицы опять тебе докучали?

— Нет, оставь их в покое. — Мейтленд опустил трость, сообразив, что хотя чайки и не возникли перед его мысленным взором, они имели косвенное отношение к созданию образа. Пенно-белые морские птицы, охотники на альбатросов…

Он сделал над собой усилие и сказал:

— Я спал.

Джудит опустилась рядом с ним на колени и взяла его руки в свои:

— Извини. Я попрошу, чтобы кто-нибудь сделал пугало. Это должно…

— Нет! — Мейтленд резко высвободил руки. — Они совсем меня не беспокоят. — Понизив голос, он добавил: — Ты видела кого-нибудь в городе?

— Доктора Филлипса. Он сказал, что повязку можно будет снять примерно через десять дней.

— Хорошо. Впрочем, тут никакой спешки. Я хочу, чтобы все как следует зажило.

После того как Джудит ушла в дом, Мейтленд попытался вернуться к своим грезам, но образ оставался за экраном его сознания.

На следующее утро, за завтраком, Джудит прочитала ему почту:

— Пришла открытка от твоей матери. Она рядом с Мальтой, на острове, который называется Гозо.

— Дай мне, — попросил Мейтленд, ощупывая открытку. — Гозо… так назывался остров Каллисто. Она продержала там Улисса в течение семи лет, пообещав ему вечную юность, если он останется с ней навсегда.

— И не удивительно, — заметила Джудит, поворачивая открытку к себе. — Если нам удастся выкроить немного времени, мы с тобой отправимся туда и устроим себе праздник. Темное, как вино, море, райское небо, голубые скалы. Блаженство.

— Голубые?

— Да. Наверное, это просто неудачная фотография. Они не могут быть такого цвета.

— На самом деле они именно такие. — С открыткой в руках Мейтленд направился в сад, держась за натянутый для него шпагат.

Вернувшись в свое кресло, он принялся размышлять о том, что в изобразительном искусстве встречаются и другие аналогии. Такие же голубые скалы и призрачные гроты можно увидеть на полотне кисти Леонардо «Мадонна в скалах», одной из самых грозных и таинственных из всех его картин. Мадонна, сидящая на голом карнизе возле воды, под темным уступом у входа в пещеру, похожа на верховного духа зачарованного морского царства, дожидающегося наступления конца света для тех, кто живет на этих каменистых берегах. Как и на многих других картинах Леонардо, диковинные тайные желания и страхи удается обнаружить именно на образующих фон пейзажах. Здесь сквозь сводчатый проход между скалами просвечивали хрустальные голубые утесы, которые Мейтленд видел в своей грезе.

— Хочешь, я тебе прочитаю? — Джудит подошла к Мейтленду через лужайку.

— Что?

— Открытку от твоей матери. Ты ее держишь в руках.

— Извини. Пожалуйста, прочитай.

Слушая короткое послание, Мейтленд ждал, когда Джудит вернется в дом. Она ушла, и он несколько минут просидел почти в полной неподвижности. Сквозь ряды деревьев до него доносились далекий шум реки и слабые крики чаек, спешивших вниз по течению к дельте.

На этот раз, словно отвечая желанию Мейтленда, видение вернулось быстро. Он обогнул темные скалы и волны, заливающие входы в пещеры, и вошел в сумеречный мир гротов. Снаружи, сквозь каменные галереи, он видел поверхность воды, сверкающей, будто ряд призм, и мягкий голубой свет, отраженный от зеркальных стен пещеры. Одновременно он ощущал, что входит в дом с островерхой крышей, окруженный стеной, являющейся скалистой грядой, которую он видел со стороны моря. Своды дома сияли оливково-черными цветами морских глубин, и портьеры из старинных кружев закрывали двери и окна, словно древние сети.

Лестница шла через грот, знакомые повороты вели во внутреннее пространство пещеры. Взглянув вверх, Мейтленд заметил фигуру в зеленом одеянии, наблюдающую за ним из сводчатого прохода. Ее лицо было скрыто от Мейтленда вуалью света, отражающегося от влажных зеркал на стенах. Что-то влекло его вверх по ступеням, Мейтленд потянулся к ней, и на мгновение лицо женщины прояснилось…

— Джудит! — Раскачиваясь в кресле, Мейтленд беспомощно пытался нащупать правой рукой стоящий на столе кувшин с водой, а левой тер лоб, пытаясь изгнать видение ужасающей ламии.

— Роберт! Что случилось?

Он услышал быстрые шаги жены, а потом почувствовал, как ее руки, успокаивая, сжали его пальцы:

— Дорогой, что происходит? Ты вспотел!


Днем того же дня, когда он снова остался один, Мейтленд более осторожно приблизился к темному лабиринту. При отливе чайки возвращались на влажную отмель, находившуюся ниже сада, и их древние крики увели его разум в глубины — так погребальные птицы уносили тело Тристана. Оберегая себя и свои страхи, он медленно продвигался через светящиеся покои подземного дома, отводя глаза от чародейки в зеленом одеянии, которая наблюдала за ним с лестницы.

Позднее, когда Джудит принесла ему чай на подносе, он аккуратно поел, осторожно разговаривая с ней.

— Что тебе привиделось в кошмаре? — спросила она.

— Дом с зеркалами на дне моря и глубокая пещера, — ответил он. — Я все видел, но как-то странно, словно проник в сны давно ослепших людей.

Весь день и вечер Мейтленд периодически возвращался в грот и опасливо проходил через внешние покои, всякий раз чувствуя присутствие женщины, дожидающейся его у входа в тайное святилище.


На следующее утро приехал доктор Филлипс, чтобы сделать перевязку.

— Превосходно, превосходно, — прокомментировал он, держа в одной руке фонарик, а другой заклеивая веки Мейтленда. — Еще неделя, и конец. Во всяком случае, теперь вы знаете, что чувствуют слепые.

— Им можно позавидовать, — заметил Мейтленд.

— В самом деле?

— Знаете, они видят внутренним зрением. В некотором смысле, это даже более реально.

— Да, такая гипотеза существует. — Доктор Филлипс закончил делать перевязку и опустил шторы. — И что же вы видели своим внутренним зрением?

Мейтленд ничего не ответил. Доктор Филлипс продолжал осмотр в затемненном кабинете, но тонкий луч его фонарика и солнце, пробивающееся сквозь шторы, наполнили его мозг искрами. Мейтленд подождал, пока сияние исчезнет, но почти сразу же понял, что свет сжег его внутренний мир, грот и дом с зеркалами и чародейкой.

— Иногда внутреннее зрение рождает поразительные, завораживающие образы, — заметил доктор Филлипс, застегивая свой чемоданчик. — Вы оказались в необычном положении, сидите и ничем не занимаетесь, но ваши оптические нервы настороже — ничейная земля между сном и бодрствованием. Тут могут происходить самые странные вещи.

После того как он ушел, обращаясь к невидимым стенам, Мейтленд прошептал:

— Доктор, верните мои глаза.


Ему понадобилось два полных дня, чтобы вернуться в прежнее состояние и излечиться от воздействия внешнего света, который принес с собой доктор. Медленно, шаг за шагом, он исследовал скрытую береговую линию, заставляя себя двигаться вперед сквозь морской туман в поисках потерянной дельты.

Наконец он снова видел сияющие пляжи.

— Пожалуй, будет лучше, если сегодня я лягу один, — сказал он Джудит. — Я пойду в спальню матери.

— Конечно, Ричард. А в чем дело?

— Меня постоянно что-то тревожит. Я очень мало двигаюсь. Но осталось всего три дня. Не хочу тебя беспокоить.

Мейтленд сам добрался до материнской спальни, в которую попадал всего несколько раз за долгие годы своего брака. Высокая кровать, тихий шепот шелка, эхо забытых запахов вернули его в раннее детство. Он не спал всю ночь, прислушиваясь к шуму реки, отражающемуся от хрустальных украшений над камином.

На рассвете, когда чайки прилетели из дельты, Мейтленд снова посетил голубые гроты и высокий дом на скалах. Зная о существовании его обитательницы, женщины в зеленых одеяниях, поджидающей его на лестнице, он решил дождаться утреннего света. Манящие глаза и бледный маяк ее улыбки звали его за собой.


После завтрака приехал доктор Филлипс.

— Все в порядке, — деловито сообщил он Мейтленду, ведя его в дом по лужайке. — Пора снимать повязку.

— Окончательно, доктор? — спросил Мейтленд. — Вы уверены?

— Абсолютно. Мы ведь не хотим ждать вечно, не так ли? — Он развернул Мейтленда в сторону кабинета. — Садитесь сюда, Ричард. Закройте, пожалуйста, шторы, Джудит.

Мейтленд стоял, нащупывая край письменного стола.

— Доктор, но вы же сказали, что осталось еще три дня.

— Мне так казалось. Однако я не хотел вас волновать понапрасну. В чем дело? Вы колеблетесь, словно старая женщина. Разве вы не мечтаете снова стать зрячим?

— Зрячим? — ошеломленно повторил Мейтленд. — Конечно. — Он послушно опустился в кресло, и доктор Филлипс начал снимать повязку. Мейтленда вдруг охватило страшное чувство утраты. — Доктор, а нельзя ли отложить…

— Чепуха. Все в порядке. Не беспокойтесь, я не собираюсь открывать шторы. Пройдет еще целый день, прежде чем вы сможете выйти на солнце. А пока я дам вам набор фильтров. Да и в любом случае, повязка пропускает гораздо больше света, чем вы предполагаете.


В одиннадцать часов следующего утра, надев солнечные очки, Мейтленд вышел на лужайку. Джудит осталась стоять на террасе и наблюдала за тем, как он обходит свое инвалидное кресло. Когда он добрался до деревьев, она позвала его:

— Все в порядке, дорогой? Ты меня видишь?

Не отвечая, Мейтленд обернулся, потом, сняв солнечные очки, бросил их в траву, посмотрел сквозь деревья на дельту, на голубую поверхность воды, простирающуюся до противоположного берега. Сотни чаек стояли на берегу, повернув головы в профиль, так что Мейтленд видел их изогнутые клювы. Он взглянул через плечо на дом с островерхой крышей, узнав в нем тот, в котором бывал в своем видении. Теперь все в нем, как и текущая мимо блестящая река, казалось ему мертвым.

Неожиданно чайки взмыли в воздух, их крики заглушили голос Джудит, когда она снова позвала мужа с террасы. Плотной спиралью, поднявшись с земли, словно огромная коса, чайки развернулись над головой Мейтленда и пронеслись над домом.

Быстро раздвинув ветви ив, он вышел на берег реки.


Мгновение спустя Джудит услышала его громкий крик, перекрывший вопли чаек. Его голос был исполнен боли и триумфа, и она побежала к деревьям, не зная, поранился ли ее муж или обнаружил что-то любопытное.

Потом она его увидела: Мейтленд стоял на берегу с поднятым к солнцу лицом, яркий кармин заливал его щеки и руки — подобно страстному, нераскаявшемуся Эдипу.

Ты, я и континуум

Примечание автора

Если прежде попытку взлома Усыпальницы неизвестного солдата, предпринятую в Страстную пятницу 196… г., считали делом рук неизвестного психопата с преступными наклонностями, то расследование привело к выводам совершенно иного рода. Как читатели помнят, немногочисленные улики указывали на странную и противоречивую личность неопознанного пилота ВВС, чье тело было выброшено на морской берег близ Дьеппа тремя месяцами позже. Прочие следы его «бренных останков» обнаружились в самых неожиданных местах: в примечаниях к статье о нестандартных проявлениях шизофрении, опубликованной тридцать лет назад в психиатрическом журнале, выпуск которого успел прекратиться; в пилотном выпуске телетриллера «Лейтенант 70», так и не запущенного в производство; а также на пластинках поп-группы «Хим» — и это лишь малая доля. Кем был этот человек в действительности — вернувшимся с амнезией астронавтом, плодом неудавшейся рекламной кампании (или же, как предполагали некоторые, Второго пришествия Христа) — теоретизировать можно до бесконечности. Ниже приводится то немногое, что нам удалось восстановить.

АМБИВАЛЕНТНЫЙ

Она тихо лежала на боку, слушая, как затихают последние такты скерцо; его же рука неуверенно замерла на молнии. До чего странный человек, с его вечной одержимостью Брукнером, нуклеиновыми кислотами, пространством-временем Минковского и Бог знает чем еще. С момента знакомства на конференции по космической медицине они перемолвились едва ли парой слов. Может, он тут лишь частично? Иногда могло даже возникнуть ощущение, будто он силится собрать себя — словно из деталей какой-то причудливой головоломки. Неожиданно перед самым лицом у нее оказались черные очки, за которыми, как звезды, горели его глаза; вздрогнув, она перевернулась на другой бок.

БРАХИЦЕФАЛ

Они остановились под недокрашенной чашей радиотелескопа. Массивное железное ухо вращалось вокруг оси, шаря по небу; он рефлекторно провел ладонями по черепу, ощупывая незатянувшиеся швы.

— Если хотите, — кивая в сторону далекой живой изгороди, у которой выжидательно замерли три лимузина, говорил Квинтон, этот щеголеватый иуда с напомаженными волосами, — можно приказать подать хоть сотню машин. Целый кортеж!

Не обращая внимания на Квинтона, он достал из кармана летной куртки кусок кварца и положил на дерн. Из кристалла полилась закодированная музыка квазаров.

КОДИРОВАННЫЙ СОН

В лабораторию вошла молодая женщина в белом халате, и доктор Натан поднял глаза от стола.

— А, доктор Остин. — Он показал сигаретой на лежащий перед ним журнал. — Эта монография, «Кодированный сон и интерфаза»… Им там никак не найти автора — а явно должен быть кто-то институтский. Я заверил их, что это ни в коем случае не надувательство. Кстати, где наш доброволец?

— Спит. — И, помедлив, но не более секунды: — У меня дома.

— Ага.

Она была уже в дверях, когда доктор Натан добавил:

— Возьмите кровь на анализ. Может, потом будет важно, какая у него группа.

СИСТЕМА ДОСТАВКИ

Безусловно не ослица. По словам лектора, недавние исследования не исключают возможности того, что две тысячи лет назад наблюдалось приближение к Земле космических кораблей. Что касается новозаветной истории, давно уже принято считать, что такая необычная деталь, как въезд Мессии в Иерусалим на «ослице и молодом осле, сыне подъяремной» (Евангелие от Матфея, 21:5), суть не более чем безграмотно буквалистичное прочтение тавтологической идиомы из иврита; короче, словесный ляп.

— Что такое пространство? — завершил лектор. — Что значит оно для нашего ощущения времени, для ощущения конечности жизни, неотъемлемого от человеческой натуры? Что такое космические ракеты — просто «Фау-два»-переростки, или же юнговы символы спасения, тайнопись некоего футуристического мифа?

По полупустой аудитории прокатилось эхо аплодисментов, а Карен Новотны обратила внимание, как напряглись его ладони и уперлись в зеркало на коленях. Всю неделю он свозил огромные зеркала в пустой дом у водохранилища.

ГАРАНТИИ ПО ЭКСПОРТНЫМ КРЕДИТАМ

— В конце концов, стандартная такса мадам Нху — тысяча долларов за интервью; в данном случае мы можем настоять на пяти и получить его. Черт побери, да это же тот самый…

Мозг отупевает. Выставка фотографических изуверств вызывает слабый проблеск интереса. Тем временем с темных вершин вселенной тускло светят квазары. Из противоположного угла, стараясь не подать вида, за ним наблюдает Элизабет Остин, а он слышит, как к нему обращаются «Пол», и будто бы ждет поступления тайных депеш из штаба движения сопротивления времен III Мировой войны.

ВЫСОТА ПЯТЬСОТ ФУТОВ

Мадонны плывут над Лондоном, словно исполинские облака. Лица их, выписанные на дранке в стиле Мантеньи, безмятежно взирают сверху вниз на разглядывающие их уличные толпы. Счет мадоннам идет на сотни; вот они исчезают в дымке над стейнзовским водохранилищем Королевы Марии. Чтоб организовать такой тур-де-форс, надо быть поистине выдающимся антрепренером; в рекламных кругах только и говорят, что о загадочном международном агентстве, недавно открывшем счет в Ватикане. В Институте же доктор Натан пытается обойти стороной поздний Ренессанс.

— Маньеризм меня утомляет, — откровенничает он с Элизабет Остин. — Что бы ни случилось, лишь бы он не дорвался до Эрнста и Дали.

ДЖОКОНДА

Проектор быстрыми рывками менял слайды, и на экране одно за другим возникали женские лица, анфас и в профиль.

— У психопатов с преступными наклонностями, — отметил доктор Натан, — лицевые мышцы отличаются ригидностью и пониженным тонусом.

В аудитории стало тихо. На экране возникла удивительная женщина. Казалось, плоскости лица ее сходятся в каком-то невидимом фокусе, который и проецирует изображение, задержавшееся на стенах; казалось, аудитория находится внутри ее черепа. В глазах ее тускло светились силуэты архангелов.

— Эта? — тихо спросил доктор Натан. — Ваша мать? Понимаю.

ВЕРТОЛЕТ

Огромные лопасти «сикорского» оглушительно разрезали воздух в полусотне футов у них над головой, и между облетевшими деревьями, окаймляющими въезд в город, опадали, вихрясь, пыльные столбы. Квинтон, откинувшись на спинку водительского сиденья «линкольна», одной рукой рулил, а другой время от времени подавал через плечо знаки пилоту вертолета.

— Какой бит! — воскликнул Квинтон, когда радиоприемник исторг громкую ритмичную музыку. — Это тоже вы? Ну, и чего вам еще не хватает?

— Зеркал, песка, убежища от времени.

ПЛЕНКИ ИМАГО

Танги: «Jours de Lenteur».

Эрнст: «Наряжание невесты».

Кирико: «Сон поэта».

ДЖЕККИ КЕННЕДИ, ТЫ МНЕ СНИШЬСЯ

По ночам в коридорах сна лампой зависал безмятежный лик вдовы президента. Предупреждая его, она словно скликала под свои знамена легионы обездоленных утратой. Рассвет застал его на коленях в сером гостиничном номере перед номерами «Ньюсуик» и «Пари-матч». Когда навестить его зашла Карен Новотны, он одолжил у нее маникюрные ножницы и принялся вырезать из журналов фотографии манекенщиц.

— Я видел сон: они лежали на пляже, а ноги их гнили и светились зеленым.

КОДАХРОМ

Капитан Кирби из МI5 изучал фотографии. На них были изображены: (1) плотный мужчина в летной куртке, не-бритое лицо которого наполовину скрывала тень от выщербленного шипастого шлема времен Первой мировой; (2) поперечное сечение спинного мозга на уровне двенадцатого грудного позвонка; (3) выполненный мелками автопортрет Дэвида Фиэри, семилетнего шизофреника из саттонской клиники Белмонт; (4) радиоспектры квазара СТА 102; (5) передне-задняя радиограмма черепа, объем около 1500 куб. см; (6) спектро-гелиограмма К-линии кальция; (7) отпечатки левой и правой ладоней с обширными рубцами между второй и третьей пястными костями.

— И все это складывается в одну картину? — спросил Кирби у доктора Натана.

«ЛЕЙТЕНАНТ 70»

Отдельный инцидент на авиабазе в Омахе (Небраска), когда 25 декабря 196… г. на борту приземлившегося стратегического бомбардировщика обнаружился лишний пилот — без опознавательных жетонов и явно страдающий жестокой амнезией. Из медпункта, куда его отправили на рентгенографическое обследование, чтобы выявить скрытые биоимплантанты или передатчики, пилот исчез; на месте его исчезновения был обнаружен набор снимков человеческого зародыша, снятых, судя по всему, около тридцати лет назад. Расследовавшая инцидент комиссия пришла к выводу, что это был розыгрыш, а в роли загадочного пилота выступал младший офицер, игравший Санта-Клауса на межбазовом рождественском вечере и переутомившийся.

ПРОСТРАНСТВО-ВРЕМЯ МИНКОВСКОГО

Хотя бы отчасти, решил доктор Натан, во всем виновата путаница с матмоделями. Сидя за своим столом в полутемной лаборатории и медленно затягиваясь сигаретой с золотым ободком у фильтра, он не сводил глаз с призрачной фигуры, расположившейся напротив, спиной к водянистому свету аквариумных ламп. Иногда казалось, будто у фигуры не хватает части головы — словно у какого-нибудь распадающегося администратора из кошмара Фрэнсиса Бэкона. Пока что данные противоречили друг другу: мать его — 65-летняя терминальная психопатка из клиники Бродмур, отец же еще только должен появиться на свет в роддоме Далласа. Прочие фрагменты начинали возникать в самых неожиданных местах: учебниках по химической кинетике, рекламных проспектах, пилотном выпуске кукольного телетриллера. Казалось, важную роль играют даже каламбуры, любопытные словесные взаимопроникновения. Какому языку под силу охватить все это (или хотя бы обеспечить ключ) — компьютерные коды, оригами, стоматологические медкарты? Не исключено, что Феллини обратил бы под конец это халтурное Второе пришествие в сексуальную фантазию: «Один с половиной».

НАРЦИССИЗМ

Под палящими лучами солнца многие вещи занимали его внимание: пластичность видимых форм, лабиринт отражений, плато кататонии, необходимость переразметить центральную нервную систему, доматочные претензии, абсурд — то есть, феноменология вселенной… Впрочем, толпа загорающих, разглядывая этого пляжного Гамлета, замечала только шрамы, которые обезображивали его грудь, кисти рук и ступни.

ГОВОРЯ ОНТОЛОГИЧЕСКИ

Испытательные автомобили замедленно двигались курсом на столкновение, разматывая за собой мотки проводов, которые вели к измерительным приборам за оградой полигона. При каждом столкновении в воздух плавно взмывали куски крыльев и бамперов. Слегка покачиваясь на рессорах, машины дружелюбно поддевали друг друга носами, словно игривые киты, и продолжали движение прежним саморазрушительным курсом. Пластмассовые манекены на пассажирских сиденьях утыкались, описывая каждый свою грациозную дугу, в осыпающиеся ветровые стекла и вспучивающиеся крыши. То тут, то там пролетающий бампер отделял от тела торс; воздух за машинами феерически бурлил пластмассовыми конечностями.

ПЛАЦЕНТА

Рентгеновские снимки растущего зародыша показали отсутствие как плаценты, так и пуповины. Не в этом ли, размышлял доктор Натан, истинный смысл непорочного зачатия — что девственность сохраняет не мать, но дитя, в жилах которого не течет ни капли цепкой крови Иокасты; дитя, ждущее в околоплодных водах своего срока и питаемое невидимыми силами Вселенной? Но почему тогда что-то вышло не так? Совершенно очевидно ведь, что облом случился полный.

КВАЗАРЫ

Малькольм Икс, прекрасный, как трясущиеся руки при спинной сухотке[129] Клод Изерли, перелетный ангел-предвестник Третьей Мировой; Ли Харви Освальд, оседлавший скорпиона.

УБЕЖИЩЕ

Сжимая в окровавленных руках шанцевый инструмент, он без устали долбил по крышке усыпальницы. В серой тьме аббатства казалось, что тело его отдает свой свет обломкам бетона. Яркие кристаллы складывались в некий узор — то ли полузнакомое созвездие, то ли максимумы диаграммы громкости, то ли пломбы в зубах Карен Новотны.

КОРОЛЬ СКОРОСТИ

Рекорд скорости на суше для колесных механизмов с ручным управлением составляет 1004,347 мили в час; скорость эта была достигнута на Бонневильских соляных озерах 5 марта 196… г. Рекордный автомобиль имел в длину 27 футов, а двигательную установку его, общей мощностью 51 000 л. с., составляли три реактивных двигателя J-79. Второй заезд окончился катастрофой, причем останков водителя обнаружить не удалось; полагают, это был отставной пилот ВВС.

«ХИМ»

Шум бит-группы, репетирующей в танцзале, словно кулаком молотил по черепу, прогоняя недоформулированные уравнения, будто бы наплывавшие от стен коридора, из зеркал в золоченых рамах. Что это было — фрагменты единой теории поля, тетраграмматон или технологическая схема производства дезодоранта для пессария? У самой сцены раскачивалась в такт музыке кучка тинейджеров, которых привратники «Савоя» впустили с набережной. Растолкав тинейджеров, он пробился к возвышению. Когда он вырвал у лидера группы микрофон, из зала призывно улюлюкнула какая-то девица. Потом ноги его стали пританцовывать, а таз — дергаться вперед-назад в такт музыке.

— Йе… йе, йе-йе! — начал он, возвышая голос над электрогитарами.

УВЧ

— За последние три недели на обширной территории телеприем сопровождался сильными помехами, — объяснял Кирби, тыча указкой в карту. — Выразилось это, главным образом, в изменении сюжетов и диалогов ряда сериалов. Засечь источник помех машинам-пеленгаторам не удалось, но можно заключить, что в качестве мощного передатчика выступает его центральная нервная система.

ВЕГА

В темноте полупустые резервуары отражали звездный свет; поршни редких помп отмечали расположение лестниц.

— Когда мы вас опять увидим? — спросила, шагнув к нему, Карен Новотны; холодный воздух взметнул ее белую юбку. — Сейчас все было как-то…

Он поднял взгляд к ночному небу и указал на голубую звезду в зените.

— Может, в свой срок. По пути к Веге. Читайте песок — он скажет когда.

W.A.S.P.

После прошлого воплощения некоторые трудности определенно имели место — в результате не самого удачного выбора этнического материала. Разумеется, с одной точки зрения, все беды нашего века можно рассматривать как, например, показательный балет на тему «Синтез углеводородов» с активным зрительским участием. Впрочем, возникновения расовых проблем на этот раз планируется избежать; поскольку же необходимы максимальная социальная мобильность и восприимчивость, то предпочтительней субъект не иудейского, а протестантского и англо-саксонского…

КСОАНОН

Эти небольшие пластмассовые фрагменты головоломок, похожие на сувениры-безделушки от нефтяных или химических компаний, были обнаружены разбросанными по огромной территории, будто упали с неба. Количество их исчисляется миллионами, назначение же первое время оставалось непонятным. Впоследствии выяснилось, что из них можно собирать необычные предметы.

ВСТРЕЧА НА ИПРЕ

Кирби брел через полосу прибоя, преследуя высокого человека в шипастом шлеме и кожаной куртке, который медленно дрейфовал среди пенных валов к залитой приливом песчаной банке в двухстах ярдах. Умирающий уже разваливался на куски, которые проплывали мимо Кирби. Неужели тому действительно подвластно время — или настоящие останки его покоятся в усыпальнице аббатства? Он принес дары солнца и квазаров, но пожертвовал ими ради неизвестного солдата, воскрешенного из мертвых и возвращающегося теперь в свою фландрскую окопную жижу.

ЗОДИАК

Как ни в чем не бывало, Вселенная продолжит свое кружение, вскинув на плечи галактики неотмщенные тени Малькольма Икс, Ли Харви Освальда и Клода Изерли. Сознание меркло, и последние фрагменты его блеснули на фоне темнеющего пейзажа — символы, затерянные в сотне компьютерных кодов, песчинки на тысяче пляжей, пломбы в миллионе ртов.

Сумеречная зона

В Семичасовой Коломбине всегда сумерки. Здесь, поднимая длинным шелковым платьем красноватые облачка мелкого, как пыль, песка, проходила сквозь вечер Габриель Шабо, бесконечно красивая соседка Холлидея. Пустой отель стоял около поселка художников, и Холлидей часами глядел с балкона вдаль, за пересохшую реку, на тусклую, исполосованную неподвижными тенями пустыню, на африканскую мглу, зовущую обещанием утраченных снов. Темные барханы, чьих вершин чуть касался призрачный свет, убегали к горизонту, словно волны полночного океана.

Даже при этом почти статичном освещении, никогда и ничем не сменяемом сумраке, в русле лишившейся воды реки жили, текли цвета и оттенки. Когда с берега, обнажая жилы кварца и бетонные плиты набережной, осыпался песок, вечер на мгновение вспыхивал, подобно освещенному изнутри потоку лавы. Вдали, за барханами, из тьмы вставали башни старых водокачек, многоквартирные дома, строившиеся когда-то рядом с римскими развалинами Лептис-Магны, но так и не законченные. На юге, куда уходил, следуя за извивами сухого русла, взгляд Холлидея, темнота уступала место глубоким индиговым тонам оросительной системы; тонкие полоски каналов складывались в изысканный узор, чем-то напоминавший очертания скелета.

Холлидею казалось, что этот постепенный переход к цвету, ничуть не менее странный, чем висящие на стенах его номера дикие, сумасшедшие полотна, чуть приоткрывает тайные перспективы этого ландшафта и этого времени, чьи стрелки почти замерли на циферблатах десятков часов, заполнявших каминную полку и столы. Эти часы, поставленные по неуловимому времени нескончаемого дня, он привез сюда, в Северную Африку, в надежде — может быть, здесь, при нулевом психическом потенциале пустыни, они чудесном образом оживут. Мертвые часы, глядевшие прежде с высоты отелей и ратуш на опустевшие теперь города, казались какими-то причудливыми, уникальными растениями африканской пустыни, не нашедшими пока применения ключами, которые откроют дверь в его сны.

Именно с такой надеждой и приехал он три месяца назад в Семичасовую Коломбину. Довесок, присоединенный к названиям всех городов и городков — теперь были Шестичасовой Лондон и Полночный Сайгон, — указывал их положение на почти неподвижной окружности Земли, время бесконечного дня, на которое их забросила переставшая вращаться планета. Последние пять лет Холлидей провел в Норвегии в международном поселении Тронхейм, в мире вечного льда и снега, мире сосновых лесов. Под лучами застывшего в небе, никогда не заходящего солнца сосны, обступившие со всех сторон здешние городки, росли все выше и выше, все крепче смыкая кольцо изоляции. Этот мрачный нордический мир быстро выявил неявные прежде трудности взаимоотношений Холлидея со временем и снами. Плохо спали практически все, не помогали и плотно зашторенные окна; неподвижно висевшее в небе солнце создавало странное впечатление — словно время и потрачено попусту, и не сдвинулось с места, не прошло. Но особенно мучили Холлидея прерванные сны. Раз за разом он пробуждался с отчетливой картиной залитых лунным светом площадей и античных фасадов какого-то средиземноморского города перед глазами. И женщины, идущей среди колоннад лишенного теней мира.

Только уехав на юг, можно было найти этот теплый ночной мир. В двух сотнях миль к востоку от Тронхейма лежала сумеречная зона, полоса обжигающего холодом ветра и снега, переходившая далее в русские степи, где, словно укрытые от чужого глаза драгоценные камни, таились под покровом ледников брошенные селения. Но в Африке ночной воздух все еще оставался теплым. К западу от сумеречной зоны лежала выжженная Сахара, мир расплавленного песка, стеклянных озер, но вдоль узкой полоски терминатора кое-кто еще жил в старых городах, где гнездились прежде бессчетные стаи туристов.

Именно здесь, в Семичасовой Коломбине, заброшенном городке на берегу высохшей реки, в пяти милях от Лептис-Магны, Холлидей впервые увидел, как к нему приближается Габриель Шабо, словно вышедшая из его собственного сна.

Можно было понять, зачем приехала сюда, в Семичасовую Коломбину, Леонора, но что касается доктора Мэллори, его мотивы казались Холлидею столь же смутными, неопределенными, как и собственные. Высокий, какой-то отрешенный врач постоянно скрывал глаза за темными очками, словно подчеркивая замкнутость своей внутренней жизни. Большую часть времени доктор Мэллори просиживал в увенчанном белым куполом зале Школы изящных искусств, слушая оставшиеся здесь пластинки квартетов Бартока и Веберна.

Музыка эта была первым, что услышал Холлидей, появившись в городке. На заброшенной автомобильной стоянке в Триполи, рядом с набережной, он нашел почти новенький «пежо», оставленный здесь каким-то инженером-нефтяником, и отправился на юг прямо по семичасовой линии, мимо покрытых пылью городов и расставленных по берегам пересохшей реки, полупогребенных песчаными заносами серебряных скелетов нефтеперегонных заводов. Уходившая на запад пустыня сгорала в золотом мареве под неподвижным солнцем. Казалось, что искореженные жарой лопасти водяных колес оросительной системы вращаются в раскаленном воздухе, наезжают на Холлидея.

На востоке берега реки четкими линиями прорезали темный горизонт, гряды обнажившегося известняка казались просцениумом сумеречного мира. Когда Холлидей свернул на восток, к реке, небо заметно померкло. Дальше он проехал по тянувшейся вдоль берега старой дороге из рифленых металлических плит. Середина русла, где из-под наносов песка и гальки выступали крупные белые камни, лежала как позвоночник доисторического ящера.

В нескольких милях от побережья он нашел Семичасовую Коломбину. Мертвыми, потускневшими зеркалами выступали из барханов стены четырех туристских отелей. Вокруг Школы изящных искусств барханы занесли плавательные бассейны, крыши дачных домиков едва выглядывали из песка. Около отеля «Оазис» дорога окончательно исчезла из вида. Холлидей остановил машину и по ступенькам поднялся в засыпанный пылью вестибюль. Всепроникающий песок кружевом стелился по кафельному полу, разводами и полосами облепил окрашенные в мягкие цвета двери лифтов, скрюченные листья засохших пальм.

Холлидей поднялся по лестнице на второй этаж, прошел мимо столиков и встал у окна. Зеркальная гладь запылилась и растрескалась. Казалось, что это неверное стекло переносит полупогребенные песком останки города в какое-то другое измерение, словно само пространство пытается компенсировать утрату пейзажем временной координаты, загоняя себя в немыслимое искривление.

Сразу решив обосноваться в этом отеле, Холлидей отправился на поиски воды и каких-либо оставшихся в городе запасов пищи. На вымерших улицах лежал толстый слой песка, песок переливался по ним в пересохшую реку. Кое-где из барханов виднелись помутневшие окна «ситроенов» и «пежо». Пройдя вдоль машин, Холлидей свернул в проезд, ведущий к Школе изящных искусств, угловатому зданию, белой птицей вздымавшемуся в небо на фоне красноватой завесы мглы.

В учебной галерее висели поблекшие репродукции картин десятка различных школ, по большей части — образы миров, утративших уже всякий смысл. Однако в небольшой отдельной нише Холлидей нашел сюрреалистов — Делво, Кирико и Эрнста. Эти странные пейзажи, вдохновленные снами, снами, утраченными им самим, наполнили Холлидея глубоким ощущением ностальгии. И в первую очередь — одна из картин, напоминавшая ему о раз за разом повторявшейся ночной фантазии — «Эхо» Делво, где статная, с классической фигурой женщина идет среди безукоризненно чистых и гладких руин. Бесконечное стремление, содержавшееся в этой картине, синтетическое время, порождаемое уменьшающимися, уходящими вдаль изображениями женщины, принадлежали миру его собственной, никогда не прожитой ночи. Найдя под одним из мольбертов старый этюдник, Холлидей начал снимать репродукции со стены.

По пути к наружной лестнице здания, пересекая крышу как раз над залом, Холлидей услышал музыку. Он вопросительно осмотрел фасады пустых отелей, чьи стены поднимались в закатное небо. За Школой изящных искусств, вокруг двух пересохших плавательных бассейнов, теснились домики, где жили когда-то студенты.

Добравшись до зала, Холлидей заглянул внутрь сквозь стекло двери и увидел ряды пустых сидений. Посередине первого ряда, спиной к нему, сидел человек в белом костюме и темных очках. Холлидей не мог сказать, действительно ли человек слушал музыку, однако когда минуты через три-четыре пластинка кончилась, тот встал и поднялся на сцену. Выключив проигрыватель, человек направился к Холлидею, темные очки отчасти скрывали чуть испытующее выражение высоколобого лица.

— Я Мэллори, — доктор Мэллори. — Он протянул сильную, хотя и узкую руку. — Вы остановились здесь?

Вопрос, казалось, подразумевал полное понимание мотивов впервые им увиденного человека. Опустив на пол этюдник, Холлидей представился, добавив:

— Я в «Оазисе». Приехал сегодня вечером.

Поняв бессмысленность последней фразы, он смущенно рассмеялся, но доктор Мэллори успел уже улыбнуться:

— Сегодня вечером? В чем, в чем, а уж в этом-то мы можем быть уверены.

Когда Холлидей поднял руку и показал старый двадцатичетырехчасовой «Ролекс», который он так и продолжал носить, Мэллори понимающе кивнул и поправил очки, словно желая получше приглядеться к собеседнику.

— Все еще пользуетесь этой штукой? А сколько, кстати, времени?

Холлидей взглянул на «Ролекс». Часы — одна из четырех пар, привезенных им с собой, — были аккуратно синхронизированы с эталонными, которые все еще шли в Гринвичской обсерватории, шли, отмеривая исчезнувшее время вращавшейся прежде Земли.

— Приблизительно семь тридцать. Пожалуй, верно. Ведь это — Семичасовая Коломбина?

— Ничего не возразишь. Забавное совпадение. Правда, сумеречная линия приближается, мне кажется, что прежде здесь было несколько позднее. И все же, пожалуй, это можно принять за точку отсчета.

Мэллори сошел со сцены, где его высокая фигура нависала над Холлидеем подобно белой виселице.

— Семь тридцать, по старому времени — и по новому. Вам придется остаться в Коломбине. Не часто измерения стыкуются подобным образом. — Он скользнул взглядом по этюднику. — Вы остановились в «Оазисе». Почему там?

— Там пусто.

— Хороший довод. Но ведь тут везде пусто. И все равно я вас понимаю; сперва, только приехав в Коломбину, я и сам поселился в этом отеле. Там очень жарко.

— Я устроюсь на сумеречной стороне.

Мэллори слегка наклонил голову, словно признавая серьезность слов Холлидея. Он подошел к проигрывателю и отсоединил провода стоявшего на полу автомобильного аккумулятора. Затем он положил тяжелый аккумулятор в широкую брезентовую сумку и протянул Холлидею одну из ее ручек:

— Вы можете мне помочь. У меня в домике есть маленький генератор. С подзарядкой много возни, но хорошие аккумуляторы попадаются все реже и реже.

Когда они вышли наружу, Холлидей сказал:

— Возьмите из моей машины.

Мэллори остановился:

— Очень любезно с вашей стороны, Холлидей. Но вы уверены, что она вам больше не понадобится? Есть ведь и другие города, помимо Коломбины.

— Возможно. Но, насколько я понял, вокруг, — Холлидей сделал жест рукой с надетыми на нее часами, — достаточно пищи для всех нас. И не надо забывать, здесь правильное время. Или, лучше сказать, оба времени.

— А подходящих мест для житья — сколько угодно, Холлидей. Не только те, которые вы видите вокруг себя. Почему вы сюда приехали?

— Еще не знаю. Я жил в Тронхейме и не мог там спать. Спать. Если получится это, возможно, я смогу видеть сны.

Он попытался объяснить подробнее, но Мэллори поднял руку:

— А зачем, вы думаете, здесь остальные — все мы? Сны приходят из Африки. Вам надо познакомиться с Леонорой. Вы ей понравитесь.

Опустевшие домики по сторонам, справа остался один из плавательных бассейнов. На песке, засыпавшем дно, кто-то изобразил огромный зодиак, украшенный раковинами и осколками черепицы. Они подошли к следующему пересохшему бетонному корыту. Бархан почти засыпал один из домиков, песок переливался в бассейн, однако небольшой участок перед домом был расчищен. Молодая женщина с белыми волосами сидела на металлическом стуле перед расставленным мольбертом, над ее головой свисал тент. И джинсы, и мужская рубашка женщины были заляпаны краской, в умном, сосредоточенном лице с крепким решительным подбородком чувствовалось живое внимание. Она подняла глаза на доктора Мэллори и Холлидея, опустивших аккумулятор на землю.

— Привел тебе ученика, Леонора.

Мэллори жестом подозвал Холлидея.

— Он остановился в «Оазисе» — на сумеречной стороне.

Молодая женщина указала Холлидею на стоящий сбоку от мольберта шезлонг. Он поставил рядом с собой этюдник.

— Это для моей комнаты в отеле, — объяснил Холлидей. — Я не художник.

— Конечно. Можно я посмотрю?

Не дожидаясь ответа, она начала перелистывать репродукции, кивком отмечая для себя каждую. Холлидей повернулся к стоящей на мольберте незаконченной картине — пейзажу, по которому странной процессией двигались причудливые фигуры — архиепископы в фантастических митрах. Он поднял глаза на Мэллори и встретил ироническую усмешку.

— Как, Холлидей, интересно?

— Конечно. А как с вашими снами, доктор? Где вы их прячете?

Мэллори, не отвечая, смотрел на Холлидея глазами, скрытыми за темными очками. Смех Леоноры рассеял легкое напряжение, возникшее между двумя мужчинами; она опустилась на стул рядом с Холлидеем.

— Этого Ричард нам не скажет, мистер Холлидей. Когда мы найдем его сны, нам станут ненужными наши собственные.


В последующие месяцы Холлидей часто повторял себе эту фразу. Создавалось впечатление, что во многих отношениях присутствие Мэллори в городе — ключ к ролям всех остальных. Одетый в белое врач, бесшумно двигавшийся вдоль засыпанных песком улиц, казался призраком забытого полдня, возродившимся в этом сумраке, чтобы, подобно музыке, скитаться меж пустых домов. Даже во время той, первой встречи, когда Холлидей сидел рядом с Леонорой, изредка произнося почти лишенные смысла фразы, но видя только ее бедра и осознавая только прикосновение ее плеча к своему, даже тогда он почувствовал, что Мэллори, зачем бы он ни приехал в Коломбину, сумел хорошо — даже слишком хорошо — адаптироваться к полному недомолвок и двусмысленностей миру сумеречной зоны. Для Мэллори и Семичасовая Коломбина, и сама пустыня стали уже частью внутренних ландшафтов; Холлидею и Леоноре Салли еще предстояло найти эти ландшафты на своих картинах.


Однако первые недели, проведенные в городе на берегу пересохшей реки, Холлидей больше думал о Леоноре и о том, как устроиться в отеле. Он все еще пытался, используя двадцатичетырехчасовой «Ролекс», засыпать в «полночь» и просыпаться (точнее, смиряться с бессонницей) семью часами позднее. Затем, с началом своего «утра», он делал обход репродукций, развешанных по стенам номера (Холлидей устроился на седьмом этаже), и отправлялся в город искать по кухням и кладовкам отелей запасы воды и консервов. Весь день — интервал, ставший в безвременном мире абсолютно произвольным, — он старался держаться спиной к востоку, избегая темной ночи, наползавшей из пустыни через пересохшую реку. На западе песок, сверкающий под перекаленным солнцем, мерцал, как последнее утро мира.

Похоже, в эти моменты доктор Мэллори и Леонора пребывали в самой глубокой усталости, словно их тела все еще хранили ритмы исчезнувшего двадцатичетырехчасового дня. Оба они спали по нерегулярному расписанию — зачастую, навещая домик Леоноры, Холлидей заставал ее спящей в шезлонге, около бассейна, с лицом, прикрытым вуалью белых волос, и заслоненную от солнца стоящей на мольберте картиной. Эти странные фантазии с вереницами епископов и кардиналов, бредущих по причудливым, декоративным пейзажам, были ее единственным занятием.

Совсем иначе вел себя Мэллори: подобно некому белому вампиру, он исчезал в своем домике, чтобы несколько часов спустя появиться из него непонятным образом посвежевшим. Через пару недель Холлидей до некоторой степени сошелся с Мэллори, они слушали квартеты Веберна в том самом зале или разыгрывали шахматную партию рядом с Леонорой, на берегу пустого бассейна. Холлидей пытался узнать, каким образом Леонора и Мэллори появились в городе, но безуспешно — ответа он так и не получил. Можно было догадываться, что они — раздельно — приехали в Африку несколько лет тому назад, а затем двигались на запад, от города к городу, следом за ползущим по континенту терминатором.

Время от времени Мэллори уходил в пустыню по каким-то неясным делам, тогда Холлидей заставал Леонору одну. Они прогуливались вдоль пересохшего русла или танцевали под записи монотонных песнопений масаев, позаимствованные в антропологической библиотеке. Все растущая зависимость Холлидея от Леоноры несколько притуплялась сознанием, что он приехал в Африку искать не эту молодую женщину с белыми волосами, дружелюбными глазами, но ночную скиталицу, ламию[130], обитающую в глубине его собственного мозга. Словно чувствуя это, Леонора всегда держалась несколько отстраненно, с улыбкой глядя на Холлидея из-за постоянно менявшихся на ее мольберте фантастических картин.

Такому приятному menage a trois[131] было суждено продлиться три месяца. За это время линия заката приблизилась к Семичасовой Коломбине еще на полмили, так что в конце концов Мэллори и Леонора решили перебраться в маленький поселок нефтепереработчиков, на десять миль к западу. Холлидей смутно ожидал, что Леонора останется в Коломбине, с ним, но она уехала на «пежо» вместе с Мэллори. Сидя на заднем сиденье, Леонора ждала, пока Мэллори послушает в зале еще один концерт Бартока, прежде чем отсоединить аккумуляторную батарею и поставить ее на место, в автомобиль.

Самое странное, что именно Мэллори попытался убедить Холлидея уехать вместе с ними. В отличие от Леоноры, он чувствовал в своих отношениях с Холлидеем что-то не до конца определившееся и поэтому не хотел терять контакта со своим новым молодым знакомым.

— Вот увидите, Холлидей: вам будет трудно здесь оставаться.

Мэллори указал через реку на завесу мрака, нависшую над городом подобно огромной вздыбившейся волне. Все цвета и оттенки домов и мостовых уже сменились темно-цикламеновым колоритом сумерек.

— Наступает ночь. Вы хоть понимаете, что это значит?

— Конечно, доктор. Я ее ждал.

— Подумайте, Холлидей.

Мэллори смолк, подыскивая убедительную фразу. Высокий, глаза, как всегда, скрыты темными очками, он глядел снизу вверх на Холлидея, так и не спустившегося с крыльца отеля.

— Вы же не сова, не какая-нибудь драная пустынная кошка. Вам надо разобраться с этой штукой при свете дня.

Убедившись в бесполезности уговоров, Мэллори вернулся к «пежо». Подав машину задним ходом прямо в один из барханов, отчего в воздух взметнулось целое облако красноватой пыли, он помахал рукой, но Холлидей не ответил. Он смотрел на Леонору Салли, устроившуюся на заднем сиденье вместе со своими холстами и мольбертами, грудой причудливых картин — отзвуками ее неувиденных снов.

Каковы бы ни были его чувства к Леоноре, очень скоро они были забыты — через месяц Холлидей обнаружил в Семичасовой Коломбине еще одну очаровательную соседку.

В полумиле на северо-восток от Коломбины, за высохшей рекой, стоял особняк в колониальном стиле; когда-то здесь жили администраторы нефтеперегонного завода, расположенного в устье той же реки. На седьмом этаже отеля «Оазис» Холлидей почти не покидал балкона; под монотонное тиканье многочисленных часов, отсчитывавших секунды и минуты своих, давно уже не связанных с действительностью, дней, он пытался уловить почти не ощутимое продвижение терминатора. Иногда белый фасад особняка на мгновение озарялся отраженным светом песчаных бурь. Пыль толстым слоем покрывала его террасы, колонны стоявшей рядом с плавательным бассейном галереи свалились на давно высохшее дно. Хотя здание находилось всего на четыре сотни ярдов восточнее отеля, казалось, что его пустая скорлупа уже попала под власть подкравшейся ночи.

Незадолго до того, как подошло время очередной бесплодной попытки уснуть, Холлидей заметил машину, подъезжавшую к дому. Фары высветили одинокую фигуру, медленно прохаживающуюся по террасе. У Холлидея пропало всякое желание притворяться спящим; по пролетам десяти этажей он поднялся на крышу и лег у самого ее края. Шофер разгружал из машины чемоданы. Фигура на террасе, высокая женщина в черном платье, двигалась как-то неопределенно, наугад, словно человек, едва осознающий свои действия. Через несколько минут шофер взял женщину за руку, словно выводя ее из сна.

Холлидей продолжал смотреть с крыши, ожидая, не появятся ли они снова. Странные, как под гипнозом, движения этой красивой женщины — темные волосы и бледное облачко ее лица, проплывшее, как китайский фонарик, в подступающем мраке, не оставляли сомнения, что он видит черную ламию всех своих снов, — напомнили Холлидею его первые собственные прогулки к реке через барханы. Ощупывание почвы неизвестной, но болезненно знакомой — по снам. Вернувшись в номер, он лег на расшитую золотом тахту в гостиной, увешанной пейзажами Делво и Эрнста, и неожиданно для себя впал в глубокое забытье. Здесь он впервые снова увидел настоящие сны, античные руины под полночным небом, озаренные луной фигуры, проплывающие мимо друг друга в городе мертвых.

Теперь сны приходили каждый раз. Холлидей просыпался на тахте, рядом с огромным окном, за которым внизу виднелась день ото дня темневшая пустыня, и остро ощущая, как растворяется грань между внутренним и внешним мирами. Двое часов, стоявших на каминной полке, под зеркалом, уже остановились. Когда встанут все, он наконец освободится от прошлых своих временных представлений.

К концу недели Холлидей понял, что женщина спит в одно с ним время; она выходила смотреть на пустыню тогда же, когда Холлидей ступал на свой балкон. Хотя его одинокая фигура четко выделялась на фоне закатного неба, висевшего за отелем, женщина, похоже, не обращала на него никакого внимания. Однажды Холлидей увидел, как шофер въехал в город на белом «мерседесе». Одетый в черное, он прошел мимо блекнущих стен Школы изящных искусств, словно лишенная объема тень.

Холлидей спустился на улицу и пошел в направлении тьмы. Перейдя реку, пересохший Рубикон, отделявший его пассивный мир Семичасовой Коломбины от реальности подступающей ночи, он поднялся на противоположный берег, мимо тускло поблескивавших во мраке бочек из-под бензина и скелетов старых, заброшенных автомобилей. Когда он подошел к дому, женщина прогуливалась в саду, среди припорошенных песком статуй; кварцевые кристаллики лежали на каменных лицах, словно иней непредставимо-огромных эонов.

У невысокой стенки, окружавшей дом, Холлидей помедлил, ожидая, когда женщина посмотрит в его сторону. Бледность лица, лоб, высоко поднимающийся над темными очками — все это чем-то напомнило ему доктора Мэллори, та же самая ширма, скрывающая напряженную внутреннюю жизнь. Она смотрела в сторону города, выискивая признаки «мерседеса»; меркнущий свет бродил по угловатым плоскостям висков.

Когда Холлидей подошел к ней, женщина сидела на террасе в одном из кресел; руки она держала в карманах шелкового платья, так что ему было открыто лишь бледное лицо с его изуродованной красотой — казалось, что очки, словно какая-то искусственная ночь, скрывают эту красоту от постороннего взгляда.

Не зная, как представиться новой соседке, Холлидей остановился около столика со стеклянной крышкой.

— Я живу в «Оазисе» — в Семичасовой Коломбине, — начал он. — Я увидел вас с балкона.

Он указал на отель, узким, темно-вишневым прямоугольником выступавший на фоне заката.

— Сосед? — Женщина кивнула, словно признавая и одобряя этот факт. — Спасибо, что зашли. Я — Габриель Шабо. А много вас там?

— Нет, они уехали. Их и было-то только двое, доктор и молодая художница, Леонора Салли. Ей нравились здешние пейзажи.

— Понятно. Как вы сказали, доктор? — Женщина вынула руки из карманов платья. Теперь они лежали на коленях, словно две беззащитные хрупкие голубки. — Что он здесь делал?

— Ничего. — Холлидею хотелось присесть, но женщина даже не пыталась предложить ему второе стоявшее на террасе кресло. Казалось, она ожидает, что он исчезнет столь же внезапно, как и появился. — Время от времени он помогал мне справиться со своими снами.

— Снами? — Женщина повернула к Холлидею лицо, теперь свет выделял впадины над ее глазами. — А что, в Семичасовой Коломбине есть сны, мистер…

— Холлидей. Теперь здесь есть сны. Приходит ночь.

Женщина кивнула, подняв лицо к темно-фиолетовому мраку:

— Я чувствую ее лицом — словно черное солнце. Что вам снится, мистер Холлидей?

Какое-то мгновение Холлидей был готов выпалить правду, но затем пожал плечами:

— То да се. Старый разрушенный город — ну, знаете, такой, полный античных памятников. Во всяком случае, прошлой ночью я видел его… — Он улыбнулся при воспоминании. — У меня еще идут несколько старинных часов. Остальные встали.

По ту сторону реки над дорогой золотом вспыхнуло облачко пыли. К дому быстро приближался белый «мерседес».

— Вы бывали в Лептис-Магне, мистер Холлидей?

— Римский город? Это на побережье, в пяти милях отсюда. Если хотите, я съезжу туда с вами.

— Хорошая мысль. А этот доктор, о котором вы говорили, мистер Холлидей. Куда он уехал? Мой шофер… нуждается в совете врача.

Холлидей чуть помедлил. Что-то в интонациях женщины подсказало ему, как быстро может она потерять всякий к нему интерес. Не желая снова соперничать с Мэллори, он ответил:

— Кажется, на север, к побережью. Он собирался покинуть Африку. А это срочно?

Прежде чем женщина успела ответить, Холлидей заметил темную фигуру шофера. Застегнутый на все пуговицы своей черной униформы, тот стоял в двух ярдах за его спиной. Всего лишь мгновением раньше автомобиль находился на дороге, в сотне ярдов от особняка, — Холлидею потребовалось усилие, чтобы принять этот квантовый скачок, этот провал во времени. Маленькое, с острыми глазами и плотно сжатым ртом лицо шофера бесстрастно изучало Холлидея.

— Гастон, это мистер Холлидей. Он остановился в одном из отелей Семичасовой Коломбины. Может быть, вы подбросите его до реки?

Холлидей уже собирался принять предложение, но шофер не ответил. Холлидей почувствовал, что его пробирает дрожь от холодного воздуха, тянувшегося к реке с ночной стороны. Он поклонился Габриель Шабо и прошел мимо шофера. Затем остановился, собираясь напомнить про поездку в Лептис-Магну, и услышал, как она сказала:

— Гастон, здесь был доктор.

Смысл этого брошенного вскользь замечания остался Холлидею неясен. Он продолжал наблюдать за особняком с крыши отеля «Оазис». Габриель Шабо сидела на окутанной полумраком террасе, а шофер тем временем совершал набеги на Коломбину и тянувшиеся вдоль реки нефтяные заводы. Однажды, поворачивая за угол неподалеку от Школы изящных искусств, Холлидей встретился с ним, но шофер только кивнул и потащил дальше канистру с водой. Холлидей отложил повторный визит в особняк. Кем бы она ни была, зачем бы сюда ни приехала, Габриель Шабо вернула ему сны — сны, которых ему не принесли ни долгое путешествие на юг, ни Семичасовая Коломбина. К тому же Холлидею было достаточно самого присутствия этой женщины, поворота какого-то ключика в мозгу. Большего ему не требовалось. Заводя свои часы, он замечал, что спит по восемь, по девять часов отмеренных себе «ночей».

Однако через неделю сон начал снова ускользать. Решив навестить свою соседку, он отправился через реку, во тьму, теперь еще более плотно окутавшую песок. Когда Холлидей подошел к дому, навстречу ему выехал белый «мерседес». Машина явно направлялась в сторону побережья, Габриель Шабо сидела сзади, у открытого окна; словно раздуваемые темным ветром, ее черные волосы напряженно дрожали во встречном потоке воздуха.

Холлидей остановился, машина подъехала ближе и, когда водитель узнал его, замедлила ход. Голова Гастона повернулась назад, было видно, как тонкогубый рот произносит имя Холлидея. Ожидая, что машина остановится, Холлидей вышел на дорогу.

— Габриель… Мисс Шабо…

Она наклонилась вперед, белый автомобиль резко набрал скорость и обогнул Холлидея, беспомощно смотревшего, как мимо проносится, улетает от него лицо женщины, полуприкрытое черной маской очков. В глазах защипало от брошенной в них темно-вишневой пыли.

Холлидей вернулся в отель и поднялся на крышу, однако машина уже уехала на северо-восток, скрылась во мраке. Пыльный след ее быстро растворялся, сливался с ночью. Вернувшись в номер, он обошел развешанные по стенам картины. Последние часы готовы были встать. Холлидей тщательно, аккуратно завел всю свою коллекцию, радуясь хоть мгновению свободы от Габриель Шабо и темных снов, принесенных ей через пустыню.

Когда все часы снова мерно тикали, Холлидей спустился в полуподвальный гараж. Десять минут он исследовал машину за машиной, забираясь в «кадиллаки» и «ситроены», снова из них вылезая. Ни один из автомобилей не подавал признаков жизни, однако в ремонтной мастерской он нашел мотоцикл «хонда» и, наполнив бак, сумел завести его двигатель. Когда Холлидей ехал по Коломбине, рев выхлопа гулко раскатывался по улицам, однако стоило углубиться на милю в пустыню (там он остановился, чтобы отрегулировать карбюратор), как показалось, что город заброшен давным-давно, многие годы назад, а собственное Холлидея в нем присутствие стерлось столь же быстро, как и его тень.

Он ехал на запад, навстречу ему загорался восход. Небо светлело, неопределенные контуры полумрака уступали место ясным очертаниям тянувшихся вдоль горизонта барханов, попадавшиеся кое-где водокачки вставали подобно долгожданным маякам.

Заблудившись, когда дорога исчезла в море песка, Холлидей повел мотоцикл прямо по пустыне. Проехав на запад еще милю, он добрался до края старого вади[132], попробовал съехать с берега вниз, но потерял равновесие и растянулся на спине, а машина тем временем прыгала с камня на камень и кувыркалась в воздухе. Встав, Холлидей поплелся по дну вади к противоположному берегу. Впереди сверкали в лучах застывшего над горизонтом солнца огромные порталы и резервуары мертвого нефтеперегонного завода, белели крыши рабочего поселка.

Пробираясь между рядами домов, мимо пересохших плавательных бассейнов, которые, казалось, изрыли всю Африку, он увидел стоящий у раскрытых ворот «пежо». Леонора Салли сидела все перед тем же мольбертом, на соседнем стуле расположился высокий мужчина в белом костюме. Сперва Холлидей не понял, кто это такой, хотя мужчина встал и приветливо помахал рукой. Очертания головы, высокий лоб казались знакомыми, но вот глаза… эти глаза как-то не вязались с остальным лицом. И только пару секунд спустя он узнал доктора Мэллори, неожиданно сообразив, что впервые видит его без темных очков.

— Холлидей… как я вам рад.

Обогнув пустой бассейн, Мэллори направился к Холлидею, поправляя на ходу шелковый шарф, обматывавший под рубашкой его горло:

— Мы так и думали, что однажды вы придете… — Он повернулся к Леоноре, улыбавшейся Холлидею. — Честно говоря, мы уже начали немного о вас беспокоиться, правда ведь, Леонора?

— Холлидей… — Леонора взяла его за руку и повернула лицом к солнцу. — Что случилось — вы такой бледный!

— Просто он спал, Леонора. Неужели ты не видишь этого, милая? — Мэллори улыбнулся Холлидею. — Семичасовая Коломбина уже за линией заката. Холлидей, у вас типичное лицо мечтателя.

Холлидей кивнул:

— Очень хорошо покинуть сумрак, Леонора. Эти сны не стоили того, чтобы их искать.

Когда Леонора опустила голову, Холлидей повернулся к Мэллори. Глаза доктора его тревожили. Казалось, что белая кожа впадин изолирует их, что теперь скрыто само лицо, от которого исходит этот спокойный взгляд. Что-то подсказывало, что отсутствие темных очков знаменует некую перемену в Мэллори — в Мэллори, чью роль он так и не сумел понять.

Избегая прямого взгляда доктора, Холлидей указал на пустой мольберт:

— Вы не пишете, Леонора.

— Мне больше незачем, Холлидей. Видите ли… — Она повернулась и взяла Мэллори за руку. — К нам вернулись наши сны. Они прилетели через пустыню, словно пестрые, драгоценные птицы.

Холлидей молча смотрел на них. Затем Мэллори сделал шаг вперед, окольцованные белым глаза словно принадлежали призраку:

— Холлидей, конечно же, мы очень рады снова вас увидеть… возможно, вы хотели бы остановиться здесь…

Холлидей покачал головой.

— Я пришел за своей машиной, — сказал он, указывая на «пежо», сказал очень ровным голосом, стараясь не сорваться. — Могу я взять ее?

— Конечно же, дорогой, конечно. Но только куда…

Мэллори предостерегающе показал на запад, где посреди гигантской завесы восхода обжигающе сияло солнце:

— Запад в огне, вам нельзя туда.

Холлидей пошел к машине:

— Я на побережье. Габриель Шабо здесь, — добавил он через плечо.


На этот раз, спеша навстречу ночи, Холлидей безостановочно думал о белом доме за рекой, доме, погружающемся во мрак пустыни. Он выбрал дорогу, тянувшуюся от завода на северо-восток, и нашел давно заброшенный понтонный мост через вади. Вдали виднелись шпили и верхушки домов Семичасовой Коломбины, тронутые последними лучами заката.

Улицы города были абсолютно пусты, ветер успел уже занести песком следы его собственных ног. Холлидей поднялся в свой номер. За рекой одиноко вырисовывались контуры дома Габриель Шабо. Держа в руках одни из часов, чьи стрелки медленно двигались в бронзовом футляре, Холлидей наблюдал, как шофер подает «мерседес» к дому. Через мгновение появилась Габриель Шабо, черный призрак, почти слившийся с ночью, и машина помчалась на северо-восток.

Холлидей не спеша обошел картины, рассматривая при тусклом свете причудливые пейзажи. Он собрал все свои часы, вынес на балкон и одни за другими выбросил их вниз, на террасу. Потрескавшиеся, разбитые циферблаты, похожие отсюда на глаза Мэллори, глядели на него снизу вверх; стрелки больше не двигались.


Уже в полумиле от Лептис-Магны он услышал, как волны плещутся в темноте о берег, как при тусклом свете луны дующий с моря ветер хлещет по верхушкам барханов. Полуразвалившиеся колоннады римского города поднимались рядом с единственным здесь отелем для туристов, загораживавшим последние лучи солнца. Холлидей остановил машину рядом с отелем, затем не торопясь пошел по окраинам города, мимо заброшенных, обветшавших киосков. Впереди виднелся форум; над его аркадами возвышались установленные на пьедесталы копии статуй олимпийских богов.

Холлидей забрался на одну из арок и внимательно осмотрел погруженные в полумрак улицы, выискивая «мерседес». Идти в центр города не хотелось; он повернулся к своей машине, вошел в отель и поднялся на крышу.

Неподалеку от моря, там, где археологи расчистили от песка античный театр, тускло белел прямоугольник «мерседеса», поставленного прямо над обрывом. Под просцениумом, на ровном полукруге сцены, среди теней, отбрасываемых статуями, то останавливаясь, то поворачивая назад, бродила темная фигура Габриель Шабо.

Глядя на нее, вспоминая «Эхо» Делво, где разделившаяся натрое обнаженная нимфа бродит среди античных строений полночного города, Холлидей начинал сомневаться, не уснул ли он на теплой бетонной крыше. Казалось, исчезла всякая граница между снами и раскинувшимся внизу древним городом, озаренные луной фантомы его сознания свободно передвигались между внутренним и внешним пейзажами. Точно так же темноглазая женщина из дома за рекой пересекла рубежи его сознания, принеся с собой конечное освобождение от времени.

Выйдя из отеля, Холлидей направился по одной из улиц пустого города и подошел к амфитеатру. Он увидел, как Габриель Шабо ступает по древним камням, как блики пробивающегося между колонн света зажигают ее бледное лицо. Холлидей начал спускаться по истертым, ведущим к сцене ступеням, все время чувствуя на себе взгляд шофера, стоявшего на обрыве рядом с машиной. Женщина направилась к Холлидею, ее бедра медленно покачивались из стороны в сторону.

В десяти футах от него она остановилась, вытянутыми руками ощупывая тьму. Холлидей двинулся вперед, не уверенный, сможет ли Габриель Шабо увидеть его сквозь темные очки, все еще скрывавшие ее глаза. При звуке шагов женщина испуганно отпрянула, взглядом ища шофера, но Холлидей взял ее за руку:

— Мисс Шабо, я увидел, что вы гуляете.

На удивление сильные пальцы тисками сжали его запястье. Полускрытое очками лицо Габриель Шабо казалось белой маской.

— Мистер Холлидей… — Она ощупала его руки и отпустила, могло показаться, что встреча принесла ей некое облегчение. — Я так и думала, что вы придете. Скажите, а давно вы здесь?

— Недели или месяцы, не помню. Я видел этот город во сне еще прежде, чем попасть в Африку. Мисс Шабо, я много раз смотрел, как вы ходите здесь, среди этих развалин.

Кивнув, она взяла его за руку. Бок о бок они шли между колонн. За окутанными тенью стойками балюстрады виднелось море, белые барашки накатывались на берег.

— Габриель… почему вы здесь? Зачем вы приехали в Африку?

Они начали спускаться по лестнице, к террасе, и женщина подобрала шелковое платье. Теперь она шла, прижавшись к Холлидею плечом, почти наваливаясь, крепко вцепившись в его руку. Габриель двигалась столь напряженно, что у Холлидея мелькнула мысль — не пьяна ли она.

— Зачем? Возможно, чтобы видеть те же самые сны. Вполне возможно.

Холлидей уже собирался что-то сказать, когда услышал шаги Гастона, спускавшегося вслед за ними по лестнице. Оглянувшись и на мгновение забыв плотно к нему прильнувшее, слегка покачивающееся тело Габриель, он вдруг почувствовал резкий, отвратительный запах, приносимый ветром откуда-то снизу, похоже — из древней, еще римской клоаки. Верхний край выложенного кирпичом отстойника обвалился, волны прибоя докатывались до бассейна и отчасти его залили.

Холлидей остановился. Он хотел показать вниз, но женщина стальной хваткой держала его запястье.

— Там, внизу! Вы видите?

Вырвав руку, он указал на бассейн отстойника, где полуприкрытая водой лежала груда из десятка, не менее, тел.

Только покачивающиеся движения рук и ног в безостановочно плещущей воде позволяли распознать в обглоданных морем и мокрым песком фигурах человеческие трупы.

— Господи, Габриель, кто они?

— Бедняги…

Расширившимися глазами Холлидей смотрел вниз, на отстойник, до которого было всего футов десять. Габриель отвернулась:

— Эвакуация. В городе были волнения. Они здесь уже много месяцев.

Холлидей встал на колени, задаваясь вопросом, через какое время трупы — он не мог понять, арабы это или европейцы, — будут смыты в море. В его снах про Лептис-Магну не присутствовали эти печальные обитатели клоаки. А затем он закричал:

— Месяцев? Только не этот.

Он снова указал, указал на тело человека в белом костюме, лежавшее чуть подальше, у края отстойника. Пенящаяся вода покрывала длинные ноги, но грудь и руки оставались на виду. Поперек лица лежал шелковый шарф, тот самый, бывший на Мэллори в последний раз.

— Мэллори!

Холлидей поднялся в тот же самый момент, как черный силуэт шофера замер на уступе, двадцатью футами выше. Он подбежал к Габриель Шабо, стоявшей рядом с лестницей и, по всей видимости, глядевшей на Средиземное море.

— Это доктор Мэллори! Он жил со мной в Семичасовой Коломбине! Каким образом он… Габриель, вы же знали, что он здесь!

Холлидей схватил ее за руки, яростно рванул вперед; очки свалились на землю. Когда женщина упала на колени, беспомощно пытаясь их нашарить, он сдавил ее плечи:

— Габриель! Габриель, вы…

— Холлидей!

Не поднимая головы, она взяла его пальцы и прижала их к своим глазам:

— Мэллори, это он все это сделал — мы знали, что он последует за вами сюда. Когда-то он был моим врачом, и я ждала, ждала долгие годы…

Холлидей оттолкнул ее, отступил на шаг и услышал, как хрустнули под ногой очки. Он еще раз взглянул на омытое волнами тело в белом костюме, бессильный даже предположить, какой кошмар таится под шарфом, а затем побежал — вдоль террасы, мимо амфитеатра, по окутанным мраком улицам.

Когда он добрался до «пежо», одетый в черное шофер уже был почти рядом, ярдах в двадцати. Холлидей запустил двигатель и резко, подняв целое облако пыли, развернул машину. В боковое зеркальце он увидел, как шофер остановился и вытащил из-за пояса пистолет. После выстрела ветровое стекло словно покрылось изморозью. Машина вильнула, задела один из киосков, но Холлидей справился с управлением, низко пригнул голову и погнал дальше; холодный ночной воздух хлестал лицо мельчайшими, острыми осколками.

Через две мили, когда стало ясно, что «мерседес» его не преследует, Холлидей остановился и начисто выбил остатки ветрового стекла. Он ехал на запад, и воздух постепенно теплел. На горизонте все ярче разгорался закат, суливший свет и время.

Белая женщина, белая птица

По утрам тела мертвых птиц сверкали во влажном свете, заливавшем болота, серые перья свисали, словно павшие наземь — на воду — облака. Каждое утро, выходя на палубу сторожевика, Криспин видел птиц. Они лежали в ручьях и протоках, там, где умерли два месяца тому назад; медленное течение давно промыло их раны. И каждое утро он смотрел, как жившая в пустом доме под обрывом женщина идет по берегу реки. По узкой прибрежной полосе, мимо лежащих у ее ног огромных — больше кондора — птиц. Она двигалась среди них, иногда наклонялась, чтобы выщипнуть из распростертого крыла перо, а Криспин смотрел на нее с мостика сторожевика. Под конец этой прогулки, когда она шла через мокрый луг назад, к своему пустому дому, руки ее были полны огромных белых перьев.

Первые дни Криспина странным образом раздражало то, как эта незнакомая ему женщина спускалась на берег и невозмутимо грабила мертвых птиц, вырывая их перья. Хотя по берегам реки и в окружавших заливчик, место стоянки его корабля, болотах лежали многие тысячи этих мертвых созданий, Криспин все равно относился к ним с чем-то вроде собственнического инстинкта. Это же он, он сам, почти в одиночку, перебил их в тех последних кошмарных сражениях, когда птицы поднялись с своих гнездовий на побережье Северного моря и напали на сторожевик. Это его, его пулю, подобно драгоценному камню, несла в сердце каждая из этих невероятных по своим размерам тварей — по большей части здесь были чайки и глупыши, иногда буревестники.

Глядя, как женщина пересекает заросший газон по пути к своему дому, Криспин снова вспомнил лихорадочные часы перед последней, безнадежной атакой птиц. Это теперь она представлялась безнадежной, теперь, когда их трупы мокрым лоскутным одеялом покрывали промозглые Норфолкские болота. Тогда, каких-то два месяца тому назад, когда небо над кораблем потемнело от бесчисленных птичьих силуэтов, как раз Криспин-то и расставался со всякой надеждой.

Огромные, больше человека, с крыльями по двадцать и более футов в размахе, они затмевали солнце. Криспин как бешеный носился по проржавевшей железной палубе, сбитыми в кровь руками таская ящики с патронными лентами, вставляя эти ленты в пулеметы, а тем временем Квимби, дебильный молодой парень с фермы у Лонг-Рич, которого Криспин уговорил пойти к себе заряжающим, бормотал что-то невнятное и, подпрыгивая на с рожденья изуродованных ногах, пытался спрятаться от несущихся сверху огромных теней. Когда птицы начали пикировать и небо обрушилось на него огромной белой косой, Криспин едва успел пристегнуться к пулеметной турели.

И все-таки он победил, сперва уложив очередями в болото первую волну, устремившуюся на корабль подобно белой армаде, а затем перенеся огонь на вторую группу, на бреющем полете бросившуюся на него сзади, со стороны реки. На бортах корабля, повыше ватерлинии, так и остались вмятины от ударов их тел. В самый разгар битвы птицы были везде, крылья их, словно заходящиеся криком кресты, резали небо, тела прорывались сквозь такелаж и тяжело обрушивались на палубу вокруг Криспина, а он разворачивал тяжелые стволы от упора до упора и стрелял, стрелял. И не раз, и не два Криспин оставлял всякую надежду, проклинал тех, которые бросили его на этой ржавой развалине один на один с кошмарными птицами, вынудили его даже дурачку Квимби платить из своего собственного кармана.

Но позднее, когда казалось уже, что битва эта длится вечность, когда небо было все еще полно птиц, а боеприпасы почти иссякли, он увидел, как Квимби приплясывает на заваливших палубу трупах, сбрасывая их в воду двузубыми вилами по мере того, как все новые и новые мертвые чудовища рушатся с неба.

И тогда Криспин понял, что победил. Когда стрельба немного поутихла, Квимби, обуянный желанием продлить бойню, подтащил еще боеприпасов. Лицо и деформированная грудь идиота были сплошь в крови и перьях. Что-то крича в яростной гордости за свою отвагу и за свой страх, Криспин перебил последних птиц, пристрелив отставших, нескольких едва оперившихся птенцов-сапсанов, когда те пытались улететь в сторону обрыва. И еще целый час после того, как умерла последняя из птиц, когда и река, и ручьи в окрестностях корабля покраснели от их крови, Криспин оставался в турели, поливая пулями небо, осмелившееся напасть на него.

Потом, когда прошли дрожь и возбуждение битвы, Криспин осознал, что был всего один свидетель того, как он выстоял против этого воздушного Армагеддона, и этот свидетель — идиот на изуродованных ногах, которого никто и никогда не станет слушать. Конечно же, седая женщина тоже была здесь, прячась за ставнями своего дома, но Криспин не замечал ее, пока не прошло несколько часов и она не начала разгуливать между трупами. Уже поэтому ему приятно было видеть, как птицы лежат там, куда они упали, как их размытые очертания медленно вращаются в холодной воде реки и болот. Он отослал Квимби назад на ферму и смотрел, как дебильный карлик удаляется вниз по реке, проталкивая свою плоскодонку между раздувшихся трупов. Затем Криспин взошел на мостик сторожевика. На груди его перекрещивались пулеметные ленты.

Он был доволен, что на сцене появилась эта женщина, рад, что есть с кем разделить свой триумф, он прекрасно понимал, что она обязательно заметит победителя пернатых чудовищ, стоящего на капитанском мостике сторожевика. Однако женщина ограничилась одним мимолетным взглядом в его сторону. Похоже, ее занимали исключительно собственные поиски на берегу и на лугу вблизи дома.

На третий день после битвы она вышла на лужайку перед домом вместе с Квимби, и карлик потратил почти целый день, убирая с этой лужайки птичьи трупы. Он наваливал их горой на тяжелую деревянную двуколку, затем впрягался в оглобли и оттаскивал телегу с грузом к яме, вырытой неподалеку от фермы. На следующий день дебильный парень появился на ялике; женщина, чуждая всему окружающему, как призрак стояла на носу, а он шестом направлял лодку между плавающих на воде птичьих тел. Время от времени Квимби переворачивал своим шестом один из трупов, словно в поисках чего-либо, — ходили апокрифические истории, в которые верили многие в поселке, что клювы этих птиц снабжены бивнями из чего-то вроде слоновой кости; Криспин знал, что все эти разговоры — чушь.

Поведение женщины было загадкой для Криспина, подсознательно считавшего, что его победа над птицами укротила весь ландшафт, окружавший корабль, и все в нем. Вскоре, когда женщина принялась собирать маховые перья птиц, у него появилось ощущение, что она неким образом узурпирует право, принадлежащее ему и только ему. Раньше или позже речные мыши, крысы и прочие мародеры болот уничтожат птиц, но пока его возмущало, что кто-то другой грабит опущенное в воду сокровище, которое столь трудно ему досталось. Сразу после битвы он послал краткую, кое-как накарябанную записку окружному офицеру на станцию, до которой было миль двадцать, и теперь предпочел бы, чтобы до получения ответа тысячи трупов оставались лежать там, куда упали. Криспин состоял на патрульной службе по призыву, так что не мог рассчитывать на денежное вознаграждение, однако у него витали смутные надежды на получение медали или какой-нибудь там благодарности.

То, что эта женщина была его единственным, если не считать идиота Квимби, свидетелем, удерживало Криспина от любых поступков, могущих вызвать ее неприязнь. Кроме того, странное поведение женщины наводило на подозрения, что и она, возможно, тоже не в своем уме. Криспин никогда не видел ее ближе, чем с трех сотен ярдов, отделявших сторожевик от берега, на который она спускалась из своего дома, но он наблюдал за ней через подзорную трубу, установленную на мостике, что позволяло лучше разглядеть седые волосы и пепельно-серую кожу, обтягивающую высокие скулы. Она расхаживала в сером бесформенном платье до колен, упираясь в бока тонкими, но сильными руками. У нее был неопрятный вид человека, не вполне сознающего, что он давно уже живет один.

Криспин несколько часов наблюдал, как она ходит среди трупов. Прилив ежедневно выбрасывал на песок новую партию, но теперь, когда туши начали разлагаться, вид их только издали мог показаться привлекательным. Мелкий заливчик, в котором стоял сторожевик — это было одно из сотен старых каботажных грузовых суденышек, торопливо переоборудованных для несения патрульной службы двумя годами ранее, когда появились первые стаи огромных птиц, — находился через реку от дома, как раз напротив него. В свою подзорную трубу Криспин мог бы при желании сосчитать десятки оспин, испещрявших белую штукатурку там, где в нее впились на излете пули из его пулеметов.

К концу прогулки руки женщины были полны перьев. Крепко сжимая руками пулеметную ленту, наискось пересекавшую его грудь, Криспин наблюдал, как женщина подошла к одной из птиц, войдя в мелкую воду, чтобы заглянуть в ее полупогруженное лицо. Затем она вырвала из крыла одно-единственное перо и добавила его к тем, которые уже держала в охапке.

Криспин с беспокойством вернулся к своей подзорной трубе. В узком поле зрения плавно покачивающаяся фигура, почти полностью скрытая фонтаном белых перьев, напоминала огромную декоративную птицу, белого павлина. Может быть, она каким-то бредовым образом воображала себя птицей?

Вернувшись в рулевую рубку, Криспин потрогал висевшую на переборке ракетницу. Завтра утром она снова выйдет, и тогда можно будет выпустить ракету у нее над головой, дать ей понять, что эти птицы принадлежат ему, что они — подданные его собственного эфемерного царства. Этот фермер, Хассел, который приходил вместе с Квимби, чтобы попросить у Криспина разрешения сжечь часть птиц на удобрение, — он самым очевидным образом признал моральное право Криспина на них.

Обычно Криспин ежеутренне тщательно осматривал свой корабль, пересчитывая ящики с боеприпасами и проверяя пулеметы. Ржавая палуба растрескалась от тяжелых металлических тумб, на которых они были установлены. Весь корабль понемногу погружался в грязь. При большом приливе Криспин слушал, как вода, подобно полчищам среброязыких крыс, пробирается в трюм через тысячи щелей и дырки от выпавших заклепок.

Но этим утром осмотр был кратким и поверхностным. Проверив турель на мостике — всегда оставался шанс, что с гнездовий на заброшенном побережье случайно залетит несколько заплутавших птиц, — он вернулся к подзорной трубе. Женщина была во дворе; вооружившись пилой, она сносила остатки маленькой беседки. Время от времени она бросала взгляд вверх, на небо и нависавший обрыв, внимательно оглядывала его темневший край, словно опасаясь появления птиц.

Это напоминание о том, что сам-то он справился со своим страхом перед крылатыми чудовищами, подтолкнуло Криспина к догадке, почему его так раздражает женщина, выщипывающая их перья. По мере того как тела птиц разлагались, в нем росло желание их сохранить. Он часто ловил себя на том, что снова погрузился в воспоминания об их больших, трагичных лицах, несущихся на него сверху. Во многих отношениях они больше заслуживали жалости, чем страха, жертвы, как это назвал окружной офицер, «биологического несчастного случая», — Криспин смутно припоминал, как тот рассказывал про новые стимуляторы роста, использованные для повышения урожаев в Восточной Англии, и про то, как непредвиденно и необычно повлияли эти вещества на птиц.

Пять лет тому назад Криспин работал в поле поденщиком; после лет, напрасно выкинутых на военной службе, он не мог подыскать себе ничего лучшего. Он помнил, как начали опрыскивать этими новыми штуками пшеницу и фруктовые сады; липкий фосфоресцирующий налет, мерцавший при лунном свете, преображал безмятежное сельскохозяйственное захолустье в нездешний ландшафт, где готовились к действию какие-то неизвестной природы силы. Поля покрылись мертвыми чайками и сороками, рты их забивала серебристая смола. Криспин лично спас многих полумертвых птиц, он очищал клювы и перья, а затем отправлял их в полет в направлении побережья, к гнездовьям.

Через три года птицы вернулись. Сперва — гигантские кормораны и черноголовые чайки, с размахом крыльев в десять, в двадцать футов, с сильными телами и клювами, способными на куски разорвать собаку. Они низко кружили над полями, в пустоте небес, под которыми Криспин вел свой трактор. Казалось, они чего-то ждут.

Следующей осенью появилось второе поколение еще более огромных птиц — воробьи, яростные как орлы, глупыши и чайки с размахом крыльев больше, чем у кондора. Эти невероятные существа с телами широкими и мощными, как у человека, возникали из прибрежных бурь, они убивали скот на лугах, нападали на фермеров и их семьи. Вернувшиеся по какой-то причине на те самые пораженные поля, которые дико подтолкнули их рост, они были всего лишь авангардом многомиллионной воздушной армады, покрывшей небо над всей страной. Движимые голодом, птицы начали нападать на людей, бывших для них единственным источником пищи.

Криспин был слишком занят защитой фермы, на которой жил, чтобы следить за ходом битвы, охватившей весь мир. Ферма, расположенная всего в десяти милях от берега, была осаждена. Перебив скот, птицы занялись строениями. Как-то ночью Криспин проснулся оттого, что колоссальный фрегат, плечи которого не пролезли бы в дверь, разбил ставни и просунулся через окно в его комнату. Схватив вилы, Криспин пригвоздил шею птицы к стене.

После уничтожения фермы, во время которого погибли хозяин, его семья и трое работников, Криспин захотел записаться добровольцем в патрульную службу. Поначалу офицер, возглавлявший подразделение моторизованного ополчения, хотел отказаться от его услуг. Оглядев низкорослого, худого, похожего на хорька человека с горбатым носом и похожей на звезду родинкой под левым глазом, одетого в измазанную кровью фуфайку, который бродил, спотыкаясь, по развалинам фермы, в то время как последние птицы, подобно гигантским крестам, уносились прочь, окружной офицер покачал головой. Он видел в глазах Криспина одну только слепую жажду мести.

Однако, подсчитав убитых птиц, валявшихся вокруг печи для обжига кирпича, где Криспин держал последнюю оборону, — вооруженный одной лишь косой, которая была на голову выше его самого, — офицер передумал. Криспину выдали винтовку, и они полчаса ездили по разоренным полям, устланным наголо обглоданными скелетами коров и свиней, приканчивая валявшихся кое-где раненых птиц.

В конечном итоге Криспин попал на сторожевик, облупленный корпус которого ржавел в почти недвижных водах среди речных проток и болот, где карлик проталкивал свою лодчонку среди мертвых птиц, а сумасшедшая женщина украшала себя гирляндами из перьев.


Целый час, пока женщины не было видно, Криспин расхаживал по кораблю. В какой-то момент она появилась с бельевой корзиной, наполненной перьями, и разложила их на складном столе, стоявшем неподалеку от беседки.

Пройдя на корму, Криспин ногой распахнул дверь камбуза и вгляделся в полутемное помещение:

— Квимби! Ты здесь?

Это сырое логово все еще оставалось временным домом карлика. Квимби время от времени наносил неожиданные визиты Криспину, скорее всего — в надежде стать свидетелем дальнейших боевых действий против птиц.

Не получив ответа, Криспин закинул за плечо винтовку и направился к сходням. Все еще глядя на противоположный берег, где в недвижном воздухе поднималась струйка дыма от небольшого костра, он подтянул свои патронные ленты и ступил на скрипучую лесенку, спускавшуюся к привязанному внизу ялику.

Мертвые тела птиц мокрым ковром окружали сторожевик. После нескольких безуспешных попыток провести ялик между ними Криспин заглушил подвесной мотор и взялся за багор. Многие из птиц весили до пяти сотен фунтов, они лежали на воде, сцепившись крыльями, вдобавок их еще опутывали тросы и веревки, сброшенные с палубы. Криспину едва удавалось расталкивать их багром, он медленно, с трудом продвигал ялик к выходу из заливчика.

Криспин помнил, как окружной офицер говорил ему, что птицы находятся в близком родстве с рептилиями, — видимо, как раз это и объясняло их слепую ярость и их ненависть к млекопитающим, — но сейчас омытые водой лица мертвых тварей скорее напоминали дельфинов: спокойные, каждое со своим выражением, они почти походили на человеческие. Когда Криспин пересекал реку, встречая по пути эти покачивающиеся на воде формы, ему казалось, что нападавшие на него недавно противники — неведомое племя крылатых людей, что ими двигала не жестокость, не слепой инстинкт, а какая-то неизвестная и неотвратимая судьба. На противоположном берегу серебристые силуэты лежали среди деревьев и на поросших травой открытых прогалинах. Сидящему в ялике Криспину этот пейзаж напоминал утро после некоей апокалиптической небесной битвы, а птичьи трупы — павших наземь ангелов.

Он пристал к берегу, оттолкнув в сторону лежавших на отмели мертвых птиц. По какой-то неведомой причине здесь, у края воды, полегла стая голубей, среди них несколько домашних. Их тела длиной не меньше десяти футов от головы до хвоста, с пышными грудками, лежали на влажном песке словно сморенные сном, с глазами, прикрытыми от теплых лучей солнца. Придерживая патронные ленты, чтобы они не соскользнули с плеч, Криспин вскарабкался на берег. Впереди расстилался луг, усеянный трупами. Он пошел к дому, пробираясь между ними, иногда наступая на кончики широко раскинутых крыльев.

Через канаву, окружавшую дом, вел деревянный мостик. Рядом с ним, подобно некому геральдическому символу, указывающему путь, вздымалось вставшее торчком крыло белого орла. Огромные перья своей утонченной лепкой заставили Криспина подумать о монументальной скульптуре, а когда он приблизился к обрыву, кажущаяся целостность оперений навела на еще более мрачную мысль — луг показался чем-то вроде огромного птичьего морга.

Он обогнул дом; женщина стояла около стола, выкладывая на просушку очередную порцию перьев. Налево от нее, рядом с пустым скелетом веранды находилось нечто, сперва показавшееся Криспину костром из белых перьев, нагроможденных на грубый деревянный каркас, изготовленный из остатков беседки. Надо всем этим местом витал дух запустения, большую часть окон дома перебили за последние годы нападавшие на него птицы, сад и дом были устланы мусором.

Женщина обернулась. К удивлению Криспина, ее не смутила бандитская внешность посетителя, пулеметные ленты, винтовка, покрытое шрамами лицо. Взгляд ее не дрогнул. Глядя в подзорную трубу, он считал ее пожилой, но в действительности женщине вряд ли было больше тридцати, ее белые волосы, густые и хорошо ухоженные, напоминали оперение мертвых птиц, усеивавших все вокруг. Однако все остальное в ней, несмотря на сильную фигуру и крепкие руки, было столь же запущенно, как и ее дом. Привлекательное лицо, лишенное малейших следов косметики, казалось намеренно отданным на расправу пронизывающему зимнему ветру, длинное шерстяное платье было в пятнах, из-под засаленного подола выглядывали стоптанные сандалии.

Криспин остановился, изумившись на мгновение, зачем он вообще сюда пришел. Кучки перьев, взгроможденных на этот костер и лежавших на столе, не казались теперь вызовом его власти над птицами, — прогулка через луг более чем убедила его в этом. И все же он чувствовал, как нечто — возможно, общий опыт, связанный с птицами, — сближает эту женщину с ним. Готовое убить, хоть и пустое сейчас небо, залитые солнцем, молчащие под своим бременем поля, этот костер из перьев давали ощущение общего прошлого.

Уложив на стол остаток перьев, женщина сказала:

— Они скоро высохнут. Солнце сегодня теплое. Вы можете мне помочь?

Криспин неуверенно шагнул поближе:

— А что вам нужно? Конечно.

Женщина указала на сохранившуюся часть беседки. Из неглубокого пропила, который она сумела сделать в одной из стоек, торчала ржавая пила.

— Вы можете вот это спилить?

Криспин, снимая на ходу винтовку с плеча, подошел вслед за женщиной к беседке. Он указал на остатки соснового забора, повалившегося в огород.

— Вам нужны дрова? Это горит лучше.

— Нет, мне нужен этот каркас. Надо, чтобы он был крепким. — Женщина помедлила, пока Криспин продолжал возиться со своей винтовкой, голос ее стал немного вызывающим. — Так можете вы это сделать? Карлик сегодня не может прийти. Обычно я прошу его.

Криспин жестом заставил ее замолчать.

— Я помогу вам. — Он прислонил винтовку к беседке, взялся за пилу, несколькими движениями высвободил ее из пропила и начал с нового места.

— Спасибо. — Пока он работал, женщина стояла рядом и смотрела, дружелюбно улыбаясь. Патронные ленты раскачивались в такт движениям его руки и корпуса.

Криспин остановился и с неохотой снял тяжелые ленты — знак его положения. Он глянул в сторону сторожевика. Поймав этот взгляд, женщина сказала:

— Вы капитан? Я видела вас на мостике.

— Ну… — Криспина никогда не называли капитаном, но такой титул давал ему определенный статус.

— Криспин, — скромно кивнул он, представляясь женщине. — Капитан Криспин. Рад вам помочь.

— Меня звать Кэтрин Йорк. — Придерживая одной рукой у шеи свои белые волосы, женщина опять улыбнулась и указала в направлении проржавевшего сторожевика: — Прекрасный корабль.

Криспин пилил, размышляя, искренне она это сказала или хотела ему польстить. Отнеся спиленную стойку к напоминавшему погребальный костер сооружению, увенчанному перьями, и положив ее на землю, он с расчетом на производимое впечатление снова надел пулеметные ленты. Женщина, похоже, не обратила на это никакого внимания, но через секунду, когда она взглянула на небо, Криспин подобрал винтовку и подошел к ней.

— Вы там что-нибудь увидели? Не беспокойтесь, я с ней справлюсь. — Он попытался проследить за направлением ее взгляда, скользнувшего по небу вслед за какимто невидимым предметом, который, казалось, исчез по другую сторону обрыва, но женщина отвернулась и начала машинально перекладывать перья. Криспин жестом обвел окружавшие их поля, чувствуя, что сердце его забилось сильнее, как тогда, в ожидании и страхе битвы. — Я перестрелял всех этих…

— Что? Простите, что вы сказали? — женщина огляделась по сторонам. Было видно, что она утратила всякий интерес к Криспину и, пусть и не выражая этого прямо, ждет его ухода.

— Вам нужно еще дерево? — спросил Криспин. — Я могу добыть еще.

— Мне хватит. — Она потрогала перья, лежавшие на столе, поблагодарила Криспина и ушла внутрь дома, закрыв за собой дверь, скрипнувшую на ржавых петлях.

Криспин пересек лужайку перед домом, затем луг. Птицы, как и прежде, валялись повсюду, но сейчас он не смотрел на них, вспоминая дружественную, сколь ни мимолетную улыбку женщины. Он сел в ялик и начал резкими движениями багра распихивать встречавшихся на пути птиц. Сторожевик, стоявший на мертвых якорях, глубоко осел в воду, со всех сторон его окружал намокший ковер из птичьих трупов. Впервые вид ржавого одра навел на Криспина тоску.

Уже взбираясь по сходням, он заметил на мостике маленькую фигурку Квимби, дикие глаза идиота блуждали по небу. Криспин строго-настрого запретил карлику и близко подходить к штурвалу, хотя было крайне сомнительно, что сторожевик вообще когда-нибудь стронется с этого места. Он раздраженно крикнул Квимби, чтобы тот убирался с корабля.

Карлик быстро слез по истертым ступенькам веревочного трапа на палубу и заковылял навстречу Криспину.

— Крисп! — прокричал он своим хриплым шепотом. — Они видели, одну. Летела от берега вглубь. Хассел сказал, чтобы я тебя предупредил.

Криспин замер. С колотящимся сердцем он боковым зрением оглядел небо, внимательно глядя в то же самое время на карлика.

— Когда?

— Вчера. — Квимби сделал какое-то извивающееся движение плечом, словно пытаясь поставить на место свою заплутавшую память. — А может, сегодня утром? Все равно, главное — она летит. Ты готов, Крисп?

Криспин прошел мимо карлика, крепко сжимая рукой затвор винтовки.

— Я-то всегда готов, — ответил он. — А вот как ты? — Он резко указал пальцем на дом. — Ты должен был быть с этой женщиной, Кэтрин Йорк. Пришлось мне помочь ей. Она сказала, что не хочет больше тебя видеть.

— Что? — Карлик заметался по палубе, руки его плясали по ржавым поручням. Потом он остановился и демонстративно пожал плечами. — Да чего там, она же со странностями. Ты знаешь, Крисп, она же потеряла мужа. И ребенка.

Криспин приостановился у трапа, ведущего на мостик:

— Правда? А как это случилось?

— Голубь, он убил ее мужа, разорвал его на куски там, на крыше. А потом унес ребенка. И что интересно, ручная птица. — Криспин с сомнением поглядел на карлика, и тот утвердительно кивнул. — Точно. Он ведь тоже был с приветом, этот самый Йорк. Поймал здоровенного голубя и держал его на цепи.

Криспин вскарабкался на мостик и поглядел на другой берег реки, на дом. Побормотав что-то себе под нос минут пять, он выгнал Квимби с корабля, а затем полчаса проверял пулеметы. Известие о том, что видели одну из птиц, он отбросил, — конечно же, одна-две заблудившихся летают, ищут свои стаи, — но уязвимость женщины на том берегу напомнила ему, что надо принимать все меры предосторожности. Ближайшие окрестности дома относительно безопасны, но во время прогулок по берегу, на открытом месте, она будет совсем легкой добычей.

Это же неопределенное, невысказанное чувство ответственности перед Кэтрин Йорк заставило его в тот же день, поближе к вечеру, снова отправиться на ялике. В четверти мили вниз по течению он поставил лодку на якорь напротив большого открытого луга; прямо над этим местом летели пернатые армады, штурмовавшие сторожевик. Сюда, на холодный зеленый дерн, падало особенно много умирающих птиц. Недавний дождь усилил запах разложения, исходивший от огромных чаек и глупышей. Напоминавшие ангелов, они громоздились друг на друге. Раньше Криспин всегда с гордостью ходил посреди своего белого урожая — результата небесной жатвы. Но на этот раз он торопливо шел между птиц по извилистым проходам. На руке его висела корзина, и занят он был только тем, зачем пришел сюда.

Дойдя до слегка возвышенного места в центре луга, он поставил корзину на труп сокола и начал вырывать перья из крыльев и грудей валявшихся вокруг птиц. Несмотря на дождь, перья оставались почти сухими. Полчаса Криспин работал без остановки; он рвал перья обеими руками, затем в корзине относил их к ялику. Плечи и голова его едва выглядывали из-за птичьих трупов.

Когда пришла пора возвращаться, маленькая лодка была от носа до кормы забита яркими перьями. Криспин плыл вверх по течению, он стоял на корме, около мотора, и глядел на реку поверх своего груза. Он причалил напротив дома женщины. От костра поднималась тоненькая струйка дыма, и было слышно, как миссис Йорк колет дрова.

Криспин по воде обогнул стоявшую на мелководье лодку, выискивая отборнейшие перья и аккуратно пристраивая их в свою корзину — яркие хвостовые перья сокола, жемчужно-серые перья глупыша, коричневые грудные перья гаги. Взвалив корзину на плечо, он направился к дому.

Кэтрин Йорк пододвигала стол ближе к огню, заодно укладывая поаккуратнее перья, сохнувшие в дыму костра. Куча перьев, лежавших на сделанном из остатков беседки каркасе, за это время выросла; наружные были свиты вместе и образовали нечто вроде жесткого ободка.

Криспин поставил корзину перед ней и отступил на шаг.

— Миссис Йорк, я принес вам эти. Думал, они могут пригодиться.

Женщина искоса взглянула на небо, затем, словно чего-то не понимая, потрясла головой. Криспину неожиданно пришло в голову: да узнает ли она его?

— Что это такое?

— Перья. Для вот этого. — Криспин указал на высокий белый ворох. — Это самые лучшие, какие я смог найти.

Кэтрин Йорк опустилась на колени, юбка прикрыла сбитые сандалии. Она трогала цветные перья, словно вспоминая их первоначальных владельцев.

— Очень красивые. Спасибо, капитан. — Она встала. — Мне бы хотелось оставить их себе, но нужны ведь только вот такие.

Следуя жесту ее руки, Криспин поглядел на перья, разложенные по столу. Выругавшись, он хлопнул ладонью по затвору винтовки.

— Голуби! Это же все голубиные! Как же я сам не заметил! — Он подхватил корзину с земли. — Я наберу вам таких.

— Криспин… — Кэтрин Йорк взяла его за руку. Ее глаза обеспокоенно блуждали по лицу Криспина, словно подыскивая необидный способ его остановить. — Спасибо, мне хватит. Я уже почти закончила.

Криспин помедлил, ожидая от себя каких-нибудь слов для этой прекрасной беловолосой женщины, чьи ладони и платье покрывал мягкий голубиный пух. Затем он подхватил корзину и вернулся к лодке.

На обратном пути к кораблю он перебирался с одного конца лодки на другой, сбрасывая в воду ее груз. За яликом тянулся след из мягких перьев.


Ночью, когда Криспин лежал на ржавой койке в капитанской каюте, сны его, в которых гигантские птицы заполняли лунное небо, были прерваны еле слышным шорохом воздуха в такелаже, приглушенным бормотанием призрачного, говорящего сам с собою голоса. Проснувшись, он лежал не двигаясь, прижав голову к стальному пиллерсу, вслушиваясь, как воздух почти беззвучно обтекает мачту.

Криспин вскочил с койки, подхватил винтовку и босиком взбежал по трапу на мостик. Вступив на палубу и подняв ствол винтовки, он успел на мгновение различить в лунной ночи огромную белую птицу, летящую поперек реки.

Он бросился к поручням, пробуя приладить винтовку достаточно устойчиво, чтобы выстрелить вдогон. Гиблое дело: птица была слишком далеко, а потом ее очертания и вообще исчезли на фоне обрыва. Если раз спугнуть, она уже никогда не вернется. Несомненно, это одна из заплутавших. Вероятно, хотела устроить гнездо среди мачт и такелажа.

Незадолго до рассвета, пронаблюдав всю ночь за небом, Криспин отправился на ялике на другой берег. Он был уверен, что птица кружила над домом, и находился из-за этого в лихорадочном возбуждении. Может быть, она даже видела спящую Кэтрин Йорк сквозь одно из разбитых окон. Приглушенный отзвук лодочного мотора разносился по воде, поверхность которой нарушали силуэты мертвых птиц. С винтовкой наготове Криспин низко пригнулся и вытолкнул лодку на берег. Он пробежал призрачным лугом. Трупы лежали здесь, подобно серебристым теням. Одним броском он преодолел мощенный булыжником двор и опустился на колено около кухонной двери, пытаясь уловить звуки, производимые во сне спящей этажом выше женщиной.

Целый час, пока над обрывом поднимался рассвет, Криспин крадучись ходил вокруг дома. Не было ни малейших признаков птицы, но в конце концов он набрел на кипу перьев, вознесенную на каркас из обломков беседки. Заглянув в серую ямку, он сообразил: голубь строил себе гнездо.

Осторожно, чтобы не разбудить женщину, спавшую наверху, за окнами с разбитыми стеклами, он уничтожил гнездо. Прикладом винтовки он прошиб его бока, затем ногой проломил плетеное дно. Если бы не он, Кэтрин Йорк могла следующим утром выйти во двор и неожиданно обнаружить в этом гнезде птицу, готовую атаковать ее со своего насеста. Счастливый, что спас женщину от такого кошмара, в разгорающемся свете утра Криспин отплыл от берега и вернулся на свой корабль.


Следующие два дня Криспин бдительно караулил на мостике, однако голубя не было. Кэтрин Йорк оставалась внутри дома и даже не подозревала о своем спасении. Ночью Криспин сторожил ее дом. Перемена погоды и первые признаки приближавшейся зимы странным образом трансформировали пейзаж, и в течение дня Криспин проводил больше времени на мостике; ему не хотелось глядеть на болота, окружавшие корабль.

В ночь, когда разразилась буря, Криспин снова увидел эту птицу. Начиная с середины дня темные тучи набегали с моря вдоль речной долины, и к вечеру обрыв за домом совсем скрылся за струями дождя. Криспин стоял в рубке и прислушивался. Ветер все дальше загонял суденышко в грязь, и переборки жалобно стонали.

Над рекой сверкнула молния, высветив на лугах тысячи трупов. Криспин оперся на штурвал, глядя на отражение своего изможденного лица в темном стекле рубки, и тут в поле его зрения вплыло огромное белое лицо с таким же горбатым, как у него самого, носом. Пораженный, он не мог оторвать взгляда, а в это время на плечах видения развернулась пара невероятных белых крыльев. Затем заблудившийся голубь, освещенный на мгновение вспышкой молнии, взмыл в воздух, порывами налетавший на мачту; крылья птицы путались среди стальных тросов.

Голубь все еще парил там, пытаясь укрыться как-нибудь от дождя, когда Криспин вышел на палубу и прострелил ему сердце.


Как только стало светать, Криспин вышел из рубки и вскарабкался на ее крышу. Мертвая птица с широко распахнутыми крыльями висела в путанице стальных тросов у самой верхушки мачты. Скорбное ее лицо широко раскрытыми глазами глядело сверху вниз, выражение этого лица практически не изменилось с того момента, как в разгар бури оно выплыло из-за отражения Криспина. Стихший ветер замер теперь совсем; Криспин глядел на дом под обрывом. На темном фоне растительности лугов и болот птица висела подобно белому кресту; он ждал, чтобы Кэтрин Йорк подошла к окну, ждал и боялся, что неожиданный шквал может сбросить голубя на палубу.

Когда двумя часами позже в своем челноке появился Квимби, страстно рвавшийся посмотреть на добычу, Криспин послал его на мачту, привязать голубя к рее. Карлик приплясывал на палубе под огромной птицей, он был готов сделать все, что велит Криспин, казалось, тот его загипнотизировал.

— Ты в нее стрельни, Крисп! — взывал он к Криспину,

печально стоявшему у поручня. — Стрельни над домом, вот тогда она выскочит.

— Ты так думаешь? — Криспин поднял винтовку и передернул затвор, выкинув патрон, пуля из которого убила птицу. Он проследил глазами, как блестящая гильза упала вниз, в покрытую слоем перьев воду. — Не знаю… она может испугаться. Лучше я туда сплаваю.

— Вот так и надо, Крисп. — Карлик лихорадочно расхаживал по палубе. — Привези ее сюда. Я тут пока все приберу.

— Может, так я и сделаю.

Вытащив ялик на берег, Криспин оглянулся на сторожевик, еще раз убедившись, что мертвый голубь отчетливо виден с такого расстояния. В свете утра оперение сверкало, как снег, на фоне ржавых мачт.

Подойдя к дому, он увидел Кэтрин Йорк, стоявшую в дверном проеме, раздуваемые ветром волосы закрывали лицо. Глаза ее сурово наблюдали за приближением Криспина.

Он был уже ярдах в десяти, когда женщина отступила внутрь дома и полуприкрыла дверь. Криспин побежал, но она высунулась из двери, крича:

— Уходи! Возвращайся к своему кораблю и к этим мертвым птицам, которых ты так любишь!

— Миссис Кэтрин… — Криспин, заикаясь, остановился перед дверью. — Я же вас спас… миссис Йорк!

— Спас? Спасайте птиц, капитан.

Криспин попытался что-то сказать, но она с силой захлопнула дверь. Он пересек луг, переправился через реку и вернулся на сторожевик, не замечая безумных лунообразных глаз, которыми смотрел на него сверху Квимби.

— Крисп… В чем там дело? — впервые карлик говорил мягким голосом. — Что там случилось?

Криспин покачал головой. Он неотрывно глядел верх, на мертвую птицу, всеми силами пытаясь угадать смысл последних слов женщины.

— Квимби, — тихо сказал он карлику. — Квимби, она считает себя птицей.

Всю следующую неделю это подозрение росло в пораженном сознании Криспина, так же как росла его одержимость мертвой птицей. Глаза голубя, нависавшего над ним подобно огромному убиенному ангелу, казалось, следовали за Криспином, куда бы тот ни шел на корабле, следовали, напоминая о моменте, когда голубь появился впервые, появился почти внутри собственного лица Криспина, отраженного в стекле рубки.

Вот это ощущение собственной идентичности с птицей и подтолкнуло Криспина к хитрой, как ему казалось, уловке.

Взобравшись на мачту, он крепко привязался к ее верхушке и ножовкой перерезал стальные тросы, опутывавшие мертвого голубя. Подхваченное поднявшимся ветром, большое белое тело закачалось и рухнуло вниз, чуть не сбив Криспина с его насеста. Время от времени начинал хлестать дождь, но это было хорошо, капли смывали с груди птицы кровь и крупинки ржавчины, вылетевшие из-под ножовки. В конце концов Криспин опустил голубя на палубу, а затем привязал его к крышке люка позади трубы.

Обессилевший, он проспал остаток дня и всю ночь, а наутро, вооружившись мачете, начал вынимать из птицы внутренности.

Тремя днями позднее Криспин стоял на верху обрыва, нависавшего над домом; сторожевик виднелся далеко внизу, у противоположного берега. Скелет со шкурой голубя, надетые им на голову и плечи, казались не тяжелее подушки. Ненадолго выглянуло солнце, и он приподнял раскинутые крылья, пробуя их подъемную силу, ощущая струение воздуха сквозь перья. Через гребень хребта, где стоял Криспин, перекатилось несколько порывов ветра, его почти оторвало от земли, и он шагнул поближе к невысокому дубу, скрывавшему его от вида, расстилавшегося из дома внизу.

У ствола дерева лежали винтовка и патронные ленты. Криспин опустил крылья, посмотрел вверх, последний раз уверяясь в том, что по соседству нет случайного ястреба или сапсана. Успешность маскировки превосходила все его ожидания. Стоя на коленях, свернув крылья и опустив на лицо опустошенную голову птицы, он чувствовал, что совершенно неотличим от голубя.

Перед ним был обрыв, спускавшийся к дому. С палубы сторожевика обрыв казался почти вертикальным, однако в действительности склон шел довольно отлого. Если очень повезет, можно и пролететь несколько шагов. Однако большую часть пути к дому он собирался просто пробежать под уклон.

Ожидая, когда появится Кэтрин Йорк, Криспин высвободил правую руку из металлической скобы, которую он приделал к кости крыла птицы. Он протянул руку и поставил винтовку на предохранитель. Добровольно лишив себя оружия и пулеметных лент, придав себе одновременно внешность птицы, он, как ему казалось, принял безумную логику, в соответствии с которой жила эта женщина. Но в то же время символический полет, который он собирался сейчас осуществить, освободит не только Кэтрин Йорк, но и его самого от заклятия этих птиц.

Дверь дома открылась, треснутое стекло блеснуло на солнце. Криспин встал за дубом, руки его крепко держали крылья. Появилась Кэтрин Йорк, она что-то несла через двор. Подойдя ко вновь построенному гнезду, она переложила несколько перьев, бриз шевелил белые волосы.

Выйдя из-за дерева, Криспин пошел вниз по склону. Через десять ярдов начался участок, покрытый плотным, вытоптанным дерном. Тогда он побежал, крылья неровно колыхались у него по бокам. Он набирал скорость, его ноги едва поспевали отталкиваться от земли. Неожиданно крылья перестали раскачиваться, поймав восходящий поток воздуха, и Криспин начал планировать, ветер бил ему в лицо.

До дома оставалось с сотню ярдов, и тут женщина его увидела. Через несколько мгновений, когда она вынесла из кухни ружье, Криспин был слишком занят, пытаясь справиться с набирающим скорость планером, растерянным, но торжествующим пассажиром которого он стал. Он что-то кричал и парил над валящимся вниз склоном, он несся вниз десятиярдовыми скачками, запах птичьей крови и перьев наполнял его легкие.

Криспин достиг края луга, окаймлявшего дом, перелетел изгородь на высоте в пятнадцать футов. Он держался одной рукой за рвущийся вверх скелет голубя, голова его была полупогружена в голубиный череп, когда женщина дважды выстрелила. Первый заряд прошел через хвост, но второй ударил Криспина прямо в грудь, бросил его на мягкую траву луга, между мертвых птиц.

Через полчаса, увидев, что Криспин умер, Кэтрин Йорк подошла к перекореженному трупу голубя и начала выщипывать лучшие перья, относя их к гнезду, которое снова строила для той большой птицы, которая однажды прилетит сюда и принесет назад ее сына.

Границы бытия

Когда пришла малая вода, черепахи, наконец-то, закопали яйца в песке у склона дюн и двинулись к воде. Конрад Фостер вместе с дядей наблюдал за их исходом из-за ограды приморского автобана. Ему казалось, что всего пятьдесят ярдов до моря — и черепашки спасены. Они тяжко пробивались к воде, их темные горбатые спины то возникали, то исчезали среди брошенных упаковочных ящиков из-по фруктов и куч бурых водорослей, прибитых волнами. Конрад показал дяде на стаю чаек, севших отдохнуть на подсыхающей отмели в начале эстуария[133]. Птицы смотрели в сторону моря, словно их не интересовал ни пустынный берег, ни старик с мальчиком, стоявшие у балюстрады шоссе, но стоило Конраду поднять руку, как все птичьи головы дружно повернулись к нему.

— Они увидели их, дядя Теодор… — Конрад тронул рукой ограждение.

Его дядя показал палкой на машину, скользившую по трассе в четверти мили впереди.

— Скорее они увидели этот автомобиль. — Он вынул трубку изо рта, и тут же с песчаной отмели раздались крики. Первые чайки взмывали в небо, и вот уже вся стая стала серпом разворачиваться к берегу. — Они атакуют.

Черепахи вынырнули из-за укрытия хлама у самой линии воды. Они одолевали последнюю полоску влажного песка, отлого спускающегося в море, когда над ними разорвали воздух вопли чаек.

Конрад рванулся было к заброшенному чайному саду на краю городка, но дядя схватил его за плечо. Несчастных черепах выхватывали прямо из моря и сбрасывали на берег, где десятки хищных клювов разрывали их на куски.

Через минуту после начала атаки чайки уже взлетали с пляжа. Конрад с дядей были не единственными свидетелями кровавой трапезы. Небольшая группа мужчин оставила свой наблюдательный пункт посреди дюн и двинулась по пляжу, отпугивая последних птиц. Это были старики лет за шестьдесят, а некоторые за семьдесят, в майках и хлопчатобумажных штанах, закатанных до колен. Каждый держал в руках брезентовый мешок и багор — деревянную палку со стальным крючком на конце. Они поднимали панцири, очищая их на ходу привычными быстрыми движениями, и кидали в мешки. Влажный песок был забрызган кровью, и вскоре босые ноги и голые руки мужчин были сплошь в багровых разводах.

— Пожалуй, пора возвращаться, — дядя Теодор посмотрел на небо, проследив взглядом за чайками, летящими назад в эстуарий. — Твоя тетя уже, должно быть, приготовила к нашему приходу что-нибудь вкусненькое.

Конрад смотрел на стариков. Когда обе группы сошлись, один из мужчин, заметив дядю, жестом гладиатора поднял свой окровавленный багор.

— Кто эти люди? — спросил юноша, после того как дядя отсалютовал в ответ.

— Сборщики панцирей, сезонные работники. Панцири приносят неплохой заработок.

Они двинулись в город. Дядя Теодор шел медленно, опираясь на палку, и у юноши хватило времени, чтобы оглянуться на пляж. Трудно сказать почему, но эти старики, заляпанные кровью убитых черепах, были ему еще противнее, чем злобные хищные чайки. Потом он подумал, что, возможно, сам навел чаек на черепах.

Гул грузовиков перекрыл удаляющиеся крики птиц. Сборщики панцирей ушли, и подступивший прилив не спеша омывал кровавый песок. Старик и юноша подошли к первому перекрестку у шале. Стоя на островке безопасности и дожидаясь, когда проедет грузовик, он спросил:

— Дядя, ты обратил внимание, что чайки ни разу не коснулись песка?

Грузовик с ревом пронесся мимо, его огромный фургон закрыл собою небо. Конрад тронул дядю за руку и шагнул вперед. Старик послушно поплелся за ним, втыкая палку в зернистый асфальт, как вдруг отшатнулся назад — трубка выпала у него изо рта, и он закричал, увидев спортивную машину, летевшую на них из-за грузовика. Конрад еще успел заметить стиснутые на руле костяшки пальцев водителя и застывшее в ужасе лицо за лобовым стеклом, а автомобиль уже на тормозах скользил юзом по шоссе. Конрад последним усилием оттолкнул дядю, когда машина в пыльном облаке влетела на островок безопасности и на полном ходу врезалась в них.

* * *

Клиника была почти пуста. В первые дни Конраду приятно было неподвижно лежать в одиночестве, бездумно следя за игрой света на потолке, (это отражались цветы, стоящие на окнах) и прислушиваться к звукам за раздвижными дверями ординаторской. Время от времени в палату входила сестра-сиделка, чтобы поправить шину, в которой была закреплена его нога, и он заметил, что она совсем немолода, даже старше его тети, несмотря на стройную фигуру и старательно подкрашенные волосы. И все остальные сестры и санитарки, ухаживавшие за ним, тоже были пожилыми, они относились к Конраду скорее как ребенку, чем как к семнадцатилетнему юноше, и беззлобно поддразнивали его.

Уже позже, когда боль от ампутированной ноги мучила его особенно сильно, сестра Сэди наконец-то смогла посмотреть ему в глаза. Она сказала, что его тетя ежедневно приходит проведать его и непременно появится завтра.

— …Теодор, дядя Теодор?.. — Конрад рванулся сесть в кровати, но невидимая нога, мертвая и грузная, как у мастодонта, не пустила его. — Мистер Фостер… мой дядя. Машина…

— Промчалась в нескольких ярдах, милый. Даже дюймах. — Сестра Сэди коснулась его лба рукой, легкой, как прохладное птичье крыло. — У него небольшие шрамы на запястье, там, где руку задело ветровым стеклом. Но, господи, зато сколько осколков мы вынули из тебя — ты выглядел так, будто пролетел сквозь оранжерею.

Конрад отодвинулся подальше от ее прохладных пальцев. Он окинул взглядом пустые кровати

— Где он? Здесь…

— Дома. За ним ухаживает твоя тетя, скоро он снова встанет на ноги.

Конрад откинулся на подушку, дожидаясь, когда сестра Сэди оставит его наедине с болью в ампутированной ноге. Над ним, как снежная вершина, высилась металлическая конструкция шины. Как ни странно, известие о том, что дядя Теодор отделался легким испугом, не успокоило Конрада. С пятилетнего возраста, когда гибель родителей в авиакатастрофе превратила его в сироту, узы, соединившие его с дядей и тетей, стали даже крепче, чем могли быть с родителями; их любовь и мягкость были более продуманными и постоянными. И все же сейчас он замечал, что думает больше не о дяде и даже не о том, что случилось с ним самим, а о роковом автомобиле. Со своими плавными воздухообтекателями и другими приспособлениями он летел на них подобно чайкам, штурмующим черепах, и с той же агрессивностью. Лежа в кровати, под нависающей над ним шиной, Конрад вспомнил, с каким трудом пробивались по сырому песку черепахи, придавленные тяжелыми панцирями, а старики в дюнах дожидались их смерти.

За окнами клиники шумели фонтаны, и пожилые санитары и сестры гуляли парами по темным аллеям.

На другой день утром, еще до визита тети, осмотреть Конрада пришли два хирурга. Старший из них, доктор Натан, был изящным седовласым мужчиной с руками, такими же нежными, как у сестры Сэди. Конрад вспомнил, что видел его и раньше, в первые часы, проведенные в клинике. На губах доктора Натана вечно порхала слабая усмешка, делавшая его похожим на опереточного комического призрака.

Другой хирург, доктор Найт, был много моложе своего коллеги и по сравнению с ним выглядел таким же юнцом, как Конрад. Его волевое лицо с массивной челюстью смотрело на Конрада с показной свирепостью. Он простер свою руку к запястью больного с таким видом, словно готов был выдернуть его из постели и поставить на пол.

— Значит, вот он какой, — он глянул Конраду прямо в лицо. — Думаю, Конрад, нет смысла задавать тебе вопрос, каково твое самочувствие.

— Нет… — растерянно согласился Конрад.

— Что нет? — доктор Найт послал улыбку доктору Натану, который порхал в основании кровати, словно старый фламинго в высохшем водоеме. — Я уверен, что доктор Натан лечил тебя безупречно.

Конрад промямлил что-то, стараясь избежать следующей шутки, но доктор Найт остановил его:

— Не правда ли? Тем не менее теперь я лично больше заинтересован в твоей судьбе. Я принимаю теперь тебя у доктора Натана, так что отныне ты можешь судить одного меня, если что-то произойдет не так.

Он придвинул к кровати металлический стул и уселся на него, широко раздвинув ноги и приподняв полы белого халата.

— Но это совсем не значит, что обязательно произойдет что-то плохое. Так ведь?

Конрад прислушался, как доктор Натан постукивает ногой по полированному полу, и спросил:

— А где все другие?

— Ты заметил это? — доктор Найт глянул на своего коллегу. — Впрочем, это естественно. — Он глянул в окно на пустынный больничный двор. — Точно, здесь почти никого нет, кроме тебя. Но ведь это комплимент в наш адрес, не правда ли?

Доктор Натан опять подошел к постели. Улыбка, блуждавшая по его губам, казалось, принадлежала кому-то другому.

— Да-а-а, — протянул доктор Найт, — конечно, никому не пришло в голову поведать тебе, Конрад, что это вовсе не больница в том смысле, который обычно вкладывают в это слово.

— Что?.. — Конрад рванулся, чтобы сесть, ухватившись за шину. — Что вы имеете в виду?

Найт вскинул руки:

— Не пойми меня превратно, Конрад. Конечно, это больница, великолепно оборудованный современный хирургический корпус, и в то же время это нечто другое, чем просто клиника. Вот эту разницу я и должен тебе объяснить.

Конрад следил за доктором Натаном. Пожилой хирург глядел в окно, видимо, на горы, однако лицо его было бледным, улыбка сползла с губ.

— В каком смысле? — нерешительно спросил Конрад. — Это каким-то образом связано со мною?

Доктор Найт ответил неопределенным жестом.

— В какой-то степени связано. Но лучше отложим беседу на завтра. Мы сегодня и так замучили тебя.

Он поднялся, не сводя с юноши изучающего взгляда, и коснулся пальцами шины.

— Нам придется еще поработать с твоей ногой, Конрад. Надеюсь, когда мы завершим эту работу, ее результат станет для тебя сюрпризом. Нужно лишь, чтобы ты сам захотел помочь нам — и мы рассчитываем на это, правильно, доктор Натан?

Улыбка доктора Натана, как вернувшийся фантом, вновь заиграла на его тонких губах.

— Я думаю, что Конрад будет только рад поддержать нас.

Когда они уже подошли к выходу, Конрад снова

окликнул их.

— Что-нибудь не так, Конрад? — обернулся доктор Найт.

— Шофер, человек в автомобиле. Что произошло с ним? Он тоже в клиникё?

— Понимаешь ли, он… — доктор Найт замолчал, потом, наконец, решился. — Если быть абсолютно честным, Конрад… ты никогда не сможешь увидеть его. Конечно, он один виноват в том, что случилось…

— Нет! — Конрад не согласился. — Я не хочу винить одного его… Мы неожиданно выскочили из-за грузовика. Водитель здесь?

— Автомобиль сперва врезался в металлическую опору ограждения островка безопасности, потом перелетел через обрамляющий шоссе барьер. Водитель погиб уже на пляже. Он был чуть старше тебя, Конрад. По-видимому, он пытался спасти вас.

Конрад кивнул, вспоминая бледное лицо за лобовым стеклом.

Доктор Найт двинулся к выходу. Тихо, почти «sottovoce»[134] он проговорил:

— И ты знаешь, Конрад, он и мертвый может помочь тебе.

* * *

В тот же день около трех часов появился дядя. Сидя в кресле-каталке, которую толкали тетка и сестра Сэди, он беззаботно приветствовал Конрада своей здоровой рукой. Правда, сегодня дядя Теодор не смог улучшить настроение Конрада. Юноша жадно ждал этой встречи, однако дядя выглядел постаревшим еще лет на десять, и компания из трех стариков — один из них инвалид, — подходивших к нему с вымученными улыбками на лицах, только усилила у Конрада ощущение его собственного одиночества в этой клинике.

Слушая дядю, Конрад осознал, что одиночество явилось просто логическим следствием жизни его сверстников там, за пределами больницы. У маленького Конрада почти не было друзей-однокашников только лишь потому, что дети в этом мире постепенно становились редкостью, такой же, какой были за много лет до этого столетние старцы. Он родился в мире, заполненном людьми среднего возраста, причем это понятие «средний возраст» само по себе постоянно менялось, оно отодвигалось, подобно движению краев расширяющейся Вселенной, уходящих все дальше и дальше от изначальной точки. Его шестидесятилетние тетя и дядя были тоже людьми среднего возраста. А уже за ними следовал огромный легион стариков-пенсионеров, запрудивших все магазины и улицы приморского городка; их подчеркнуто неторопливые, будто еще чего-то ждущие силуэты покрывали серым пеплом все яркое в этой жизни.

По контрасту с ними экстравагантные манеры доктора Найта, какими бы резкими и внезапными они ни были, вызывали у Конрада будоражащее сердце возбуждение.

К концу встречи, когда тетя вместе с сестрой Сэди отошли к окну полюбоваться фонтанами, Конрад проговорил дяде:

— Доктор Найт хочет повозиться с моей ногой.

— Я думаю, что это хорошо, Конрад, — дядюшка Теодор бодро улыбнулся, однако его глаза пристально следили за неподвижным юношей. — Эти хирурги — мудрейшие люди, даже трудно представить себе, что они умеют делать.

— А как твоя рука, дядя? — Конрад показал на бинты, стягивавшие его левый локоть. Чуть заметная ирония в голосе дяди заставила вспомнить о тривиальных двусмысленностях доктора Найта. Он ощутил, что взрослые люди вокруг что-то от него утаивают.

— Моя рука? — дядя пожал плечами. — Это моя рука вот уже почти шестьдесят лет, потеря какого-то пальца не помеха, чтобы набить трубку. — И раньше чем Конрад успел ответить, он продолжил: — А вот твоя нога — это уже совсем иное, тут ты должен принять решение самостоятельно.

Перед самым уходом он шепнул племяннику:

— Отдохни хорошенько, возможно, тебе придется побегать до того, как ты станешь ходить.

Через два дня, ровно в девять часов, в палату к Конраду вошел доктор Найт. Энергичный, как обычно, он сразу же взял быка за рога.

— Ну, Конрад, — начал он, меняя шину. — Минул месяц со дня твоей последней прогулки к пляжу, настало время выметаться отсюда и рассчитывать на собственные ноги. Ты что-то хочешь сказать?

— Ноги? — повторил его слова Конрад. Он растерянно усмехнулся. — Вы подразумеваете в переносном смысле?

— Нет, это не иносказание. — Доктор Найт подвинул стул. — Скажи-ка мне, Конрад, ты что-нибудь знаешь о восстановительной хирургии? Может быть, вам об этом рассказывали в школе.

— На уроках биологии. Это трансплантация почек и другие подобные вещи. Это делают пожилым людям. Именно это вы собираетесь сделать и с моей ногой?

— Ш-ш-ш! Не гони коней! Давай-ка сперва уточним детали. Значит, ты знаешь, что восстановительной хирургии скоро стукнет пятьдесят лет — именно столько прошло со времени первых пересадок почек, хотя и задолго до этого вполне обычным делом была пересадка роговицы глаза. Если допустить, что кровь — тоже ткань, то сам принцип трансплантации еще древнее. После аварии тебе было сделано массированное переливание крови, оно было повторено, когда доктор Натан ампутировал раздробленное колено и голень. Это вполне естественно, правда ведь?

Конрад чуть выждал, прежде чем ответить. На сей раз доктор Найт говорил как-то виновато, словно прощупывал почву, задавая вопросы, на которые он не хотел бы получить отрицательный ответ.

— Конечно, — ответил Конрад. — Ничего необычного.

— Это элементарно, что тут необычного? Но можно вспомнить, что когда-то многие люди отказывались от переливания крови, хотя знали, что это влечет за собой верную смерть. Вдобавок к религиозным догмам многие из них считали, что чужая кровь как бы осквернит их собственное тело. — Доктор Найт откинулся на стуле, злясь на самого себя. — Можно понять ход их мыслей, но нельзя забывать о том, что наше тело вообще живет за счет весьма разнообразных компонентов. Ведь мы не перестаем есть для того, чтобы сохранить незыблемым наше собственное я. — Доктор

Найт рассмеялся, довольный своей неотразимой логичностью. — Это было бы пределом эготизма[135], верно ведь? Я не прав?

Доктор Найт посмотрел на него вопросительно, и Конрад ответил:

— Наверное, в основном правы.

— Прекрасно. Естественно, что и раньше многие люди тоже боролись за свою точку зрения. Замена больной почки на здоровую ни в малейшей степени не нарушает целостности твоего организма. Тем более если это спасает тебе жизнь. Главное — твоя собственная, получившая возможность жить дальше, личность. По самой своей структуре различные части тела служат более широкому физиологическому целому, а наше сознание вполне гибко для того, чтобы дать человеку ощущение их целостности и единства.

Поскольку возражать против таких аргументов было практически невозможно, начались эксперименты, и полсотни лег назад появились первые храбрецы: мужчины и женщины, многие из которых были медиками, — они добровольно жертвовали свои здоровые органы тем, кто не мог жить без них. К сожалению, все эти попытки приводили к неудаче уже через несколько недель. Это было следствием так называемой несовместимости. Организм больного человека, даже умирая, противился пересаженному органу как чужеродному.

Конрад покачал головой:

— А я-то считал, что проблемы несовместимости уже не существует.

— Сейчас действительно не существует. Это было делом больше биохимии, чем мастерства хирургов. Со временем все прояснилось, и десятки тысяч людских жизней были спасены: людей с болезнями почек, печени, пищеварительного тракта, даже с пораженными частями сердца и нервной системы спасала трансплантация. Главной проблемой было — где найти органы для трансплантации? Можно пожертвовать свою вторую почку, но нельзя же отдать печень или митральный клапан сердца. К счастью, многие люди стали завещать свои органы после смерти — сейчас, в наше время, при приеме пациента в общественную больницу ставится единственное условие — в случае смерти больного любая часть его тела может быть применена в целях восстановительной хирургии. Сперва единственными, пригодными для консервации, оставались органы грудной клетки и брюшной полости, однако теперь у нас имеются запасы практически любой ткани человеческого организма, поэтому в распоряжение хирургов предоставляется все, что требуется, будь то легкое целиком или несколько квадратных сантиметров какого-нибудь необычного эпителия[136].

Когда доктор Найт сел на место, Конрад обвел рукой окружающие стены:

— Эта клиника… вот здесь и происходит это?

— Абсолютно точно, Конрад. Это один из многих современных институтов восстановительной хирургии. Скоро ты поймешь, что лишь у немногих пациентов, поступающих сюда, бывает такая ситуация, как у тебя. В основном восстановительная хирургия служит целям гериатрии, а проще, применяется для увеличения продолжительности жизни пожилых людей.

Доктор Найт ободряюще кивнул, когда Конрад присел на кровати.

— Теперь ты догадываешься, почему тебя окружает так много пожилых людей? Ответ прост — посредством восстановительной хирургии мы даем людям, которые раньше умирали после шестидесяти — семидесяти лет, новый виток жизни. Средняя ее продолжительность увеличилась с шестидесяти пяти лет, как было полвека назад, почти до девяноста пяти.

— Доктор… владелец машины. Я не знаю, как его звали. Вы говорили, что он даже мертвый может помочь мне…

— Я знал, что говорю, Конрад. Одна из главных проблем восстановительной хирургии — это трансплантационный материал. В случаях с пожилыми людьми несложно — здесь даже избыток нужных органов. За малым исключением, болезни большинства престарелых людей приводят к отказу не более чем одного органа, а любой летальный исход дает нам такой запас ткани, который может продлить жизнь двадцати другим больным. Но если вести речь о молодежи, в первую очередь о твоих ровесниках, потребность превышает наличие почти в сто раз.

Ответь-ка мне, Конрад, и попробуй на время забыть о том водителе автомобиля что ты в принципе, думаешь о трансплантации?

Конрад поглядел на простыни, прикрывавшие его. Даже если забыть о шине, асимметрия его нижних конечностей слишком бросалась в глаза.

— Сложно сказать. Я считаю, что…

— Слово за тобой, Конрад. Делай выбор: либо таскать протез — металлическую подпорку, которая будет беспокоить тебя до конца дней твоих и не разрешит тебе бегать, плавать и вообще передвигаться, как полноценному молодому человеку, или у тебя появится живая нога из плоти и крови.

Конрад медлил. Все, что говорил доктор Найт, не расходилось с тем, что он и раньше знал с восстановительной хирургии, — эта тема не была запретной, хотя ее редко поднимали в обществе детей. И все же он понимал, что это было лишь прелюдией перед решающим выбором.

— Когда вы хотите начать это — завтра?

— Господи, нет, конечно, — доктор Найт не мог сдержать смеха, потом он заговорил дальше, пытаясь сгладить неловкость. — Даже не в ближайшие пару месяцев. Это чересчур сложный комплекс работ: нам потребуется отыскать и пометить окончания каждого нерва и сухожилия, затем подготовить сложнейшую пересадку кости. Минимум с месяц тебе придется таскать искусственную конечность — поверь мне, через некоторое время ты уже будешь с нетерпением ждать появления нормальной ноги. Скажи, Конрад, могу я думать, что в принципе ты не возражаешь? Нам нужно согласие вас обоих — твое и мистера Фостера.

— Считаю, что да. Мне нужно еще поговорить с дядей. До того я не могу принять окончательного решения.

— Ты разумный человек, Конрад, — доктор Найт протянул ему руку. Когда Конрад потянулся, чтобы пожать ее, то понял, что доктор умышленно демонстрирует ему почти незаметный шрам, окружавший основание большого пальца и прятавшийся где-то в центре ладони. Палец казался естественной частью руки и все же выглядел каким-то обособленным.

— Верно, — подтвердил его догадку доктор Найт. — Вот тебе краткий экскурс в восстановительную хирургию. Это произошло, когда я был студентом. Я потерял всего один сустав после заражения в анатомичке, но пришлось заменить весь палец. Он прекрасно служит мне; как раз после этого случая я остановил свой выбор на хирургии. — Доктор Найт показал Конраду целиком весь палец. — Конечно, есть некоторая разница, например, сочленение — новый палец даже более гибкий, чем мой прежний, и ноготь иной формы, но эти детали не мешают ему быть вполне моим. Я испытываю при этом даже некоторое альтруистическое чувство — я продлил жизнь частице другого человеческого существа.

— Доктор Найт… водитель машины… Вы хотите, чтобы его нога заменила мою?

— Да, верно, Конрад. Мне все равно пришлось бы открыться тебе, потому что пациент должен знать, кто его донор, — вполне понятно, что люди без восторга соглашаются на пересадку органов от преступников или душевнобольных. Как я уже говорил, для юноши твоих лет довольно трудно найти подходящего донора…

— Но, доктор… — ход мыслей собеседника снова поразил Конрада. — Разве нет кого-то другого. Дело не в том, что я настроен к нему отрицательно, но… Причина не только в этом, правда?

После короткой паузы доктор Найт кивнул. Он отвернулся от кровати, и какое-то время Конрад уже думал, не хочет ли тот вообще снять свое предложение. Затем Найт повернулся к нему и показал на окно в парк.

— Конрад, пока ты лежишь здесь, не удивляло ли тебя, что больница пустует?

Конрад обвел рукой большую палату:

— Возможно, потому, что она чересчур велика. На сколько пациентов рассчитана клиника?

— Более двухсот. Это большая лечебница, однако пятнадцать лет назад; еще до того, как я начал работать здесь, она с трудом справлялась с потоком пациентов. Как правило, это были больные старики: мужчины и женщины, которым перевалило за шестьдесят, нуждались в замене одного, максимум двух органов. Тогда возникали огромные очереди, многие пациенты пробовали даже предлагать врачам немалые суммы — взятки, если называть вещи своими именами, так они рвались попасть в нашу больницу.

— Что же происходит сейчас?

— Справедливый вопрос. Ответ на него в какой-то степени проливает свет на то, почему теперь ты лежишь здесь и почему мы так внимательны к твоему случаю. Видишь ли, Конрад, около десяти лет назад во всех больницах страны было отмечено, что число поступающих больных стало резко уменьшаться. Сперва все почувствовали облегчение, но поток пациентов продолжал сокращаться и в следующие годы и достиг теперь уровня одной сотой от поступлений прошлых лет. Причем большинство пациентов — это или врачи, или люди из обслуживающего персонала медицинских учреждений.

— Но, доктор… если они не идут к врачам… — Конрад поймал себя в этот миг на мысли о своих дяде и тете. — Если они не желают лечь сюда, значит, они предпочитают…

— К сожалению, ты прав, Конрад. Они предпочитают умереть.

Через неделю, когда дядя вновь пришел проведать его, Конрад рассказал ему о предложении доктора Найта. Они отдыхали на террасе рядом с палатой, поглядывая на фонтаны пустынной больницы.

Дядя Теодор пока еще не снимал с руки бинтов, но в основном уже залечил свою травму. Он молча слушал юношу.

— Старики почти не поступают, они остаются дома, когда заболевают… и ждут смерти. Доктор Найт говорит, что нет видимой причины, по которой во многих случаях восстановительная хирургия не могла бы продлить им жизнь на более или менее значительное время.

— Можно ли называть это жизнью? А почему они думают, что именно ты можешь помочь им?

— Видишь ли, он считает, что нужен пример, можно даже сказать, символ. Кто-нибудь, получивший, как я, опаснейшую травму в результате несчастного случая на заре своей жизни, может повернуть их сознание в сторону восстановительной хирургии.

— В этом мало логики, — задумчиво произнес дядя. — Однако… а ты-то сам как думаешь?

— Доктор Найт был вполне честен. Он не скрывал от меня даже такие «ранние» случаи, когда люди, получившие новые органы, прямо-таки разваливались на куски, если не выдерживали швы. Думаю, он прав. Жизнь нужно беречь, нужно спасать умирающего, упавшего на тротуаре, но почему же и не в других случаях? Потому что рак или бронхит не столь драматичны…

— Это ясно, Конрад, — дядя вежливо прервал его. — Но почему, по его мнению, люди отвергают восстановительную хирургию?

— Он честно говорит, что не понимает этого. Он ощущает, что по мере того, как увеличивается средний уровень продолжительности жизни, пожилые люди начали превалировать в обществе и формировать его взгляды.

Им бы хотелось видеть вокруг себя молодых, а их окружают такие же старики. И единственный способ уйти от этого — умереть.

— Это просто гипотеза. А вот почему он добивается, чтобы ты получил обязательно ногу человека, который тебя сбил? Какой-то странный выбор. В нем есть что-то противоестественное.

— Он не считает это важным, по его мнению, когда нога будет пересажена, она будет уже частью меня самого. — Конрад посмотрел на дядину повязку. — А твоя рука, дядя Теодор? Ты лишился двух пальцев. Доктор Найт говорил мне. Не думаешь восстановить их?

Дядя улыбнулся:

— Пытаешься обратить меня в свою веру, Конрад?

* * *

Через два месяца Конрад вернулся в больницу, чтобы лечь на восстановительную операцию. Накануне он вместе с дядей нанес короткий визит его друзьям, жившим в районе для пенсионеров на северо-западной окраине города. Это были радующие глаз одноэтажные домики в стиле шале, построенные за счет муниципалитета, сдававшиеся всем желающим за весьма невысокую арендную плату; они занимали заметную часть городской территории. За три недели своего пребывания на амбулаторном режиме Конрад, казалось, посетил все шале. Искусственная нога, которой он пользовался, была очень неудобной, и, выполняя просьбу доктора Найта, дядя брал Конрада с собой ко всем своим знакомым.

Первоначальной целью этих встреч было познакомить

юношу с максимальным количеством пожилых людей этого района до того, как он возвратится в клинику, а основную кампанию планировалось начать потом, когда новая конечность приживется. Но Конрад уже переставал верить в успех планов доктора Найта. Конечно, встречи с ним не раздражали хозяев этих домиков, разговоры с Конрадом не вызывали у них ничего, кроме сочувствия и симпатии. Где бы он ни появлялся, старики выходили к ограде перекинуться с ним словом и пожелать счастливой операции. Зачастую, когда он встречал добрые слова и приветствия седовласых мужчин и женщин, улыбавшихся ему из своих садиков и балконов, он ощущал себя единственным молодым человеком в городе.

— Дядя, как объяснить этот нонсенс[137]? — спросил он как-то, когда они брели рядышком после одного из таких походов. Кокрад опирался на две прочные палки. — Они

желают мне обрести хорошую новую ногу, а сами и не думают отправляться в лечебницу.

— Но ты юноша, Конрад, и для них ты просто ребенок. Ты хочешь вернуть себе то, что было твоим по праву: возможность ходить, бегать, танцевать. Твоя жизнь еще не вышла за пределы естественного существования.

— Естественного существования? — утомленно повторил Конрад. Он теребил крепление протеза под одеждой. — В некоторых странах продолжительность естественной жизни чуть больше сорока лет. Разве это может быть критерием?

— Когда как. Иногда может.

Несмотря на то что дядя без возражений водил Конрада по городку, он не слишком охотно поддерживал беседы на эту тему. Они вошли в новый жилой квартал. Один из многих городских гробовщиков открыл здесь свою контору, и в тени, за полутемными окнами, Конрад разглядел молитвенник на подставке красного дерева и строгие фотографии катафалков и надгробных плит. Как бы ни маскировалась близость этого офиса к жилью пенсионеров, все равно Конрад был шокирован — он будто увидел шеренги сошедших с конвейера гробов, выставленных на всенародный обзор вдоль мостовой.

Дядя лишь пожал плечами, когда Конрад возмутился этим:

— Старые люди реалистично смотрят на такие вещи, Конрад. Они не боятся смерти и не благоговеют перед нею, как молодые. Скажу больше, тема смерти их живо интересует.

Подойдя к очередному шале, дядя тронул Конрада за руку.

— Одно слово. Не собираюсь смущать тебя, но сейчас ты встретишься с человеком, который собирается на практике, всем своим поведением выступить против доктора Найта. Может статься, что всего за несколько минут он объяснит тебе больше, чем я или доктор Найт за несколько лет. Его имя — Мэттьюз, между прочим, доктор Мэттьюз.

— Доктор? — повторил Конрад. — Ты хочешь сказать, доктор медицины?

— Именно так. Один из немногих медиков со своим взглядом на вещи. Однако не будем забегать вперед.

Они подошли к шале — скромному двухкомнатному домику с маленьким заброшенным садом, где росли высокие кипарисы. Дверь распахнулась сразу же, как прозвучал звонок. Пожилая монахиня в униформе благотворительного ордена после краткого обмена приветствиями пригласила их в дом. Другая сестра, с закатанными рукавами и фарфоровым сосудом в руках, прошла по тропинке на кухню. В доме стоял неприятный запах, который не заглушали даже ароматизирующие средства, а их здесь, видимо, не жалели.

— Мистер Фостер, не согласитесь ли вы подождать пару минут? Доброе утро, Конрад.

Они сидели в неопрятной гостиной. Конрад рассматривал фотографии в рамках, помещенные над письменным столом-бюро с задвижной крышкой. На одной из фотографий была изображена седовласая женщина с птичьим лицом; он решил, что это покойная миссис Мэттьюз. Другая фотография — группа юношей, только что принятых в колледж.

Потом их провели в темную спальню. Вторая монахиня набросила простыню на прикроватную тумбочку. Она одернула покрывало на кровати, а затем удалилась в холл.

Опираясь на свои палки, Конрад стоял позади дяди, в то время как тот смотрел на лежавшего в постели. Мерзкий запах стал теперь еще более противным и, казалось, доносился прямо из кровати. Когда дядя попросил Конрада подойти, юноша, к своему удивлению, не смог рассмотреть изможденное лицо человека на подушке. Серые щеки и волосы будто слились с застиранными простынями в полумраке, создаваемом тенью от гардин.

— Джеймс, это сын Элизабет — Конрад, — дядя пододвинул деревянный стул и пригласил Конрада сесть. — Доктор Мэттьюз, — представил он.

Конрад пробормотал что-то, ощутив, что голубые глаза лежащего изучают его. Что особенно поразило его, так это относительная молодость умирающего. Хотя доктору Мэттьюзу было примерно шестьдесят пять, он выглядел лет на двадцать моложе многих жителей этого района.

— Он уже почти взрослый, не находишь, Джеймс? — сказал дядя Теодор.

Вряд ли вообще заинтересованный встречей с ними, доктор Мэттьюз кивнул. Его глаза застыли на темном стволе кипариса в саду.

— Да, — произнес он наконец.

Конрад нетерпеливо ждал конца визита. Прогулка измучила его, бедро, казалось, снова кровоточило. Он думал, смогут ли они заказать такси прямо из этого шале.

Доктор Мэттьюз повернул голову. Наверное, он все-таки решил рассмотреть и Конрада и его дядю.

— Кого ты выбрал для мальчика? — спросил он резко. — Надеюсь, доктор Натан все еще работает?

— Одного из молодых, Джеймс. Ты, наверное, не знаешь его, но это хороший хирург. Его зовут Найт.

— Найт? — больной равнодушно повторил это имя; этот хирург, видимо, не интересовал его. — И когда мальчик ложится?

— Завтра. Правда, Конрад?

Конрад хотел что-то сказать, но в это время, увидел, что человек в кровати чуть заметно улыбается. Как-то сразу устав и приняв странный юмор умирающего доктора на свой счет, Конрад поднялся и, опершись на гремящие палки, спросил:

— Дядя, можно я подожду на улице?..

— Мальчик мой… — доктор Мэттьюз вытащил из-под простыни правую руку. — Я поддразнивал твоего дядю, а совсем не тебя. У него всегда было хорошее чувство юмора. Или же его вообще не было. Как ты полагаешь, Теодор?

— Что же здесь смешного, Джеймс. Ты имеешь в виду, что зря я привез мальчика к тебе?

Мэттьюз откинул голову на подушку.

— Почему же — я присутствовал при его рождении, он имеет право побыть при моем уходе… — Он вновь посмотрел на Конрада. — Желаю тебе удачи, Конрад. Конечно, ты удивляешься, почему я не хочу подобно тебе обратиться к хирургам.

— Ну, я… — заговорил Конрад, но дядя тронул его за плечо.

— Джеймс, мы должны идти. Думаю, можно считать, что мы вполне поняли друг друга.

— Подожди. — Доктор Мэттьюз вновь поднял руку, поморщившись при этом от легкого звука. — Я коротко, Тео, но если я не поговорю с ним кое о чем, уже никто не сделает этого, и уж, конечно, не доктор Найт. Значит, Конрад, тебе семнадцать?

Конрад кивнул, и доктор Мэттьюз продолжал:

— В таком возрасте, насколько мне помнится, думаешь, что жизнь продолжается вечно. Однако каждый рано или поздно сталкивается с вечностью. Взрослеешь, потом стареешь, все чаще и чаще понимаешь, что все в нашей жизни имеет свои пределы во времени, от элементарных вещей до самых важных: женитьба, появление детей и все остальное; это относится и к самой жизни. Четкие границы, очерченные вокруг каждой вещи, как бы устанавливают ее место. Что может быть ярче бриллианта?

— Джеймс, это уже чересчур…

— Успокойся, Тео. — Доктор Мэттьюз приподнял голову, он почти поднялся в постели. — Попробуй, Конрад, объяснить доктору Найту, что только из глубокого уважения к жизни мы не хотим искусственно продлевать ее. Тысячи четких линий разделяют нас с тобой, Конрад, это разница в возрасте, характере и жизненном опыте, различие во времени. Ты должен сам заработать все, что делает тебя личностью. Ты не можешь взять это у кого бы то ни было, а уж у мертвеца особенно.

Конрад обернулся, когда распахнулась дверь. Старшая из монахинь ждала их в холле. Она кивнула дяде. Ожидая, пока дядя распрощается с умирающим, Конрад поправил свой протез. Когда монахиня подошла к постели, он увидел на шлейфе ее накрахмаленного платья следы крови.

Они снова шли мимо конторы гробовщика; Конрад устало опирался на свои палки. Старики в своих садиках приветливо махали им, и дядя Теодор сказал:

— Мне очень жаль, он, кажется, подшучивал над тобой, Конрад. Я не ждал этого.

— Он присутствовал при моем рождении?

— Он был врачом твоей матери. Мне казалось, что ты должен был навестить его перед смертью. Только не понимаю, что его так развеселило.

Через полгода, день в день, Конрад Фостер шел по шоссе к пляжу у моря. В слепящем свете солнца он видел высокие дюны над песком, а за ними — чаек, застывших на подсыхающей банке в начале эстуария. Движение по приморскому автобану было еще более оживленным, чем тогда, и песчинки, взвихренные в воздух колесами бешено летящих легковых и грузовых автомобилей, поднимали над землей пыльные облака.

Конрад легко шагал по дороге, максимально нагружая свою новую ногу. За последние четыре месяца швы окрепли, почти не болели, и нога казалась еще прочнее и гибче, чем была раньше его собственная. Порой, когда он забывал о ней во время прогулки, нога, казалось, стремилась вперед помимо его желания.

И все же, несмотря на ее несомненную пользу и полное выполнение всех обещаний доктора Найта, Конрад не принял до конца свою новую ногу. Полоска шрама не толще волоса, окольцевавшая его бедро над коленом, превратилась в границу, которая отторгала ногу от остального тела куда заметнее, чем любая другая физическая граница. Как и пророчил покойный доктор Мэттьюз, одно наличие этой чуждой ноги словно принижало его, как бы провоцируя раздвоение его собственного Я. С каждой неделей и месяцем это ощущение усиливалось тем больше, чем быстрее сама нога приходила в полную норму. По ночам они лежали рядом, словно замкнувшиеся в себе супруги, не обретшие счастья в браке. В первый месяц своего выздоровления Конрад обещал помочь доктору Найту и руководству клиники в их попытке побудить пожилых людей согласиться на восстановительные операции, а не просто дожидаться смерти, однако после того, как умер доктор Мэттьюз, Конрад отказался участвовать в этой рекламной кампании. В отличие от доктора Найта он решил, что реальных средств убеждения нет и что только лежащие на смертном ложе, подобно доктору Мэттьюзу, имели право решать для себя этот вопрос. Для остальных он пока не существовал, и они могли улыбаться и махать руками в своих маленьких садиках.

Мало того, Конрад сознавал, что его собственная, все усиливающаяся растерянность из-за разлада с новой ногой скоро будет заметна внимательному взгляду стариков. Большой новый шрам теперь обезобразил кожу над голенью, и это произошло не случайно — поранив ногу дядиной газонокосилкой, он умышленно позволил ране загноиться, словно хотел новой ноге всего самого дурного. Однако она, казалось, стала лишь здоровее от этой экзекуции.

В сотне ярдов от Конрада был перекресток с дорогой, идущей с пляжа. От легкого ветерка мелкий песок клубами пыли взлетал с дорожного полотна. В четверти мили перед ним двигалась цепочка автомобилей, и водители отстававших легковых машин рвались опередить два тяжелых грузовика. Вдали, в эстуарии, раздались крики чаек. Пересиливая усталость, Конрад побежал. Яркое воспоминание о прошлом влекло его к месту несчастного случая.

Когда Конрад добежал до перекрестка, первый грузовик оказался рядом с ним. Конрад встал на бордюрный камень, стараясь побыстрее ступить на островок безопасности с его ярко окрашенными пилонами[138].

За гулом машин он все же различил резкие вопли чаек, когда те, точно белый серп, рассекали небо. Когда этот серп просвистел над пляжем, старики с баграми двинулись с дороги к своему укрытию в дюнах.

Грузовик пронесся мимо Конрада — поднятая волной воздуха серая пыль хлынула ему в лицо. Высокий пикап пролетел мимо, опередив грузовик, другие машины теснились сзади. Кровожадные чайки начали пикировать над пляжем, и тогда Конрад, сцепив зубы и зажмурившись, прорвался сквозь клубы пыли на середину трассы и побежал навстречу потоку машин, а те на полной скорости неслись ему навстречу.

Узнавание

В канун дня летнего солнцестояния городок одного юго-западного графства, где я проводил отпуск, посетил маленький цирк. Тремя днями раньше в центральный парк, как и каждое лето, прибыл парад аттракционов — с колесом обозрения, каруселями, десятками тиров и павильончиков, — так что цирку пришлось расположиться на пустыре у реки, за пакгаузами.

В сгущавшихся сумерках я бродил по городу; над морем огней высоко поднималось колесо обозрения, а горожане раскатывали на каруселях или прохаживались рука об руку по мощеным брусчаткой улочкам. За пределами этого пятачка гвалта и до самой реки город казался вымершим. Мне нравилось в полном одиночестве скользить от тени к тени, мимо загороженных ставнями магазинных витрин. Канун дня летнего солнцестояния представлялся мне временем не только для празднеств, но и для размышления, для внимательного наблюдения за постепенными сдвигами в природе. Когда я миновал темную воду реки, что золоченой змеей петляла через весь город, и углубился в начинавшийся за дорогой лес, у меня возникло безошибочное ощущение, будто в лесу идет какая-то лихорадочная подготовка, и даже деревья на пробу шевелят под землей своими жилистыми корнями, словно перед шабашем.

Возвращаясь после прогулки через мост, я и увидел прибытие маленького бродячего цирка. Караван, подъехавший к мосту по боковой дороге, состоял всего из пяти-шести повозок с высокими железными клетками; каждую повозку тянула пара худых кляч. В голове процессии на сером жеребце ехала молодая бледная женщина в безрукавке. Остановившись посередине моста, я облокотился на ограждение и стал наблюдать, как караван выезжает на набережную. Потянув широкую кожаную уздечку, молодая женщина остановила своего жеребца и нерешительно бросила взгляд через плечо на сбившиеся в кучу повозки. Затем процессия принялась заезжать на мост. Подъем был довольно пологий, но лошади на своих подкашивающихся ногах одолели его с явным трудом, и у меня было достаточно времени толком рассмотреть этот странный караван, позже так занимавший мои мысли.

Подгоняя спотыкающегося жеребца, молодая женщина поравнялась со мной; по крайней мере, тогда мне казалось, что она молода — но возраст ее в значительной степени определялся настроением, ее и моим. Я видел ее несколько раз, и иногда она представлялась мне двенадцатилетней девочкой — скуластой, с недооформившимся подбородком и немигающим взглядом, — а позже могло показаться, будто она чуть ли не средних лет, и тогда под седыми волосами, под кожей лица явственно проступал угловатый череп.

В тот момент, на мосту, я подумал, что ей лет двадцать, и что она, вероятно, дочь владельца этого захудалого цирка. Жеребец вяло протрусил мимо, и мигающие огни далеких аттракционов высветили на лице наездницы длинный прямой нос и решительно поджатые губы. Красивой ее было никак не назвать, но какой-то диковинной привлекательностью она обладала; я часто наблюдал в женщинах из ярмарочных балаганов похожую сексуальность — безотчетную, но совершенно явную, несмотря на потрепанную одежду и жалкие жизненные обстоятельства. Проезжая мимо, она скользнула по мне взглядом; спокойные глаза ее сфокусировались на какой-то неощутимой точке в моем лице.

За ней последовали шесть повозок с тяжелыми клетками. Лошади, выбиваясь из сил, одолели подъем моста, и за толстыми прутьями я разглядел в углу каждой клетки подобие домика, а на полу — слой соломы; но животных видно не было. Наверно, решил я, они так оголодали, что на сон лишь и способны. Замыкал процессию еще один член труппы (и, как выяснилось, единственный) — карлик в кожаной куртке.

Я направился вслед за ними, думая, не относится ли припозднившийся цирк все к тому же луна-парку. Но, судя по тому, как перед мостом караван нерешительно замер, и молодая женщина оглядывалась, а карлик горбился в тени последней клетки, никакого отношения к сверкающим огням, колесу обозрения и аттракционам в центральном парке они не имели. Казалось, даже лошади, неуверенно замедлив шаг и отворачиваясь от сиянья разноцветных огней, чувствовали себя изгоями.

Помедлив, караван двинулся по узкой прибрежной дороге; колеса то и дело соскальзывали с поросшей травой кромки, и повозки покачивались из стороны в сторону. Вскоре показался гаревый пустырь, отделявший пакгаузы речного порта от ряда домиков под мостом и тускло освещенный единственным на северной стороне уличным фонарем. Город уже погрузился в сумерки, и этот закопченный клочок земли казался изолированным от всего и вся; даже река не вносила никакого оживления.

Потянув уздечку, женщина свернула с дороги; следуя за серым жеребцом, караван пересек пустырь и остановился у высокой стенки первого пакгауза. Оказавшись в тени, лошади явно приободрились. Карлик спрыгнул с последней повозки и засеменил в голову замершей процессии; молодая женщина также спешилась.

Все это время я неторопливо вышагивал вдоль берега чуть позади. Чем-то эта странная маленькая труппа меня заинтриговала; впрочем, уже задним числом мне кажется, что спокойный взгляд, которым молодая женщина скользнула по мне на мосту, мог зацепить посильнее, чем представлялось тогда. Как бы то ни было, но меня определенно озадачивала кажущаяся бессмысленность самого их существования. Нет ничего тоскливей захудалого цирка; а этот смотрелся настолько обшарпанно и удручающе, что рассчитывать на заработок циркачам явно не приходилось. Кто она такая? Что это за карлик? Неужели они думают, будто кто-нибудь соблазнится этим унылым клочком земли и придет поглядеть на их скрытных зверей? Может, их задача — доставить престарелый зверинец на специальную бойню для цирковых животных, и здесь они просто остановились на ночлег?

Но, как я и подозревал, молодая женщина и карлик принялись выставлять повозки типичным цирковым кругом. Женщина потянула за поводья, а карлик проскочил у нее между ног и стал охаживать лошадей по бабкам своей кожаной шляпой. Те, хоть и с явным трудом, безропотно повиновались и минут через пять образовали неровный круг. После чего лошадей распрягли и отвели к реке, где они тут же принялись тихо пощипывать темную прибрежную траву.

В клетках зашуршала солома, и неясно мелькнули одна-две бледные тени. Карлик по лесенке вскарабкался в фургон и зажег лампу над печкой, видневшейся в дверном проеме. Когда он спустился, в руках у него было железное ведро. Он направился в обход вдоль каравана, разливая воду по поилкам и шваброй пропихивая те вглубь клеток.

Женщина двинулась следом, но, видно, животные в клетках занимали ее ничуть не более, чем карлика. Когда тот убрал ведро, она приставила к боку фургона лестницу. Карлик забрался на крышу и снял туго свернутые афиши, фанерки которых соединялись кусками холста. Распутав завязки, он переставил лестницу к первой клетке, вскарабкался наверх и стал прикреплять афишу.

В тусклом свете уличного фонаря я различал только выцветший за давностью лет цветочный орнамент в классическом ярмарочном стиле; надпись же была совершенно неразборчива. Я подошел поближе; когда под ногами у меня захрустел измельченный шлак пустыря, женщина обернулась. Карлик прикреплял последнюю афишу — а женщина придерживала лестницу и не сводила с меня взгляда. Вероятно, в позе ее было что-то охранительное по отношению к суетящейся наверху фигурке, — но теперь она казалась гораздо старше, чем когда появилась со своим зверинцем на городской окраине. В тусклом свете волосы ее стали почти седыми, а оголенные до плеч руки — изможденными и морщинистыми. Когда я поравнялся с первой из клеток, женщина проводила меня взглядом — будто пытаясь проявить заинтересованность к моему возникновению на сцене.

На верху лестницы вскинулось суматошное шевеление: карлик уронил афишу, и та спланировала к ногам женщины. Молотя воздух коротенькими ручками и ножками, он соскочил с лестницы и, восстанавливая равновесие, закачался, словно волчок; затем поднял шляпу, отряхнул о голенища сапог и опять стал взбираться на лестницу.

Женщина придержала его за руку и сдвинула лестницу вдоль клетки, пытаясь найти положение поустойчивей.

Повинуясь неожиданному импульсу — и (более или менее) из сочувствия, — я шагнул вперед.

— Позвольте помочь, — проговорил я. — Может, у меня выйдет дотянуться до верха. Дайте-ка афишу…

Карлик нерешительно замер, глядя на меня своими страдальческими глазами. Казалось, принять от меня помощь он был готов — но стоял со шляпой в руке и молчал, будто высказаться ему мешало невыразимое сочетание обстоятельств, формальный и неодолимый жизненный водораздел, как в самой строгой кастовой системе.

Впрочем, женщина кивком указала мне на лестницу — а, когда я приставил ту к клетке, отвернула лицо и, сощурившись в тусклом свете, стала разглядывать лошадей, щиплющих траву у реки.

Я взобрался на лестницу, и карлик протянул мне афишу. Верхний край ее я придавил двумя половинками кирпичей, специально оставленными на крыше клетки, и попытался прочесть, что написано на покоробленной фанере. Не без некоторого усилия мне удалось расшифровать слова «удивительное зрелище» (к зверям афиши явно не относились никак и то ли были украдены у какого-то другого цирка, то ли подобраны на свалке), и тут в клетке подо мной послышалось шуршание. Я дернулся, но было поздно: животное, бледное и приземистое, разворошило солому и опять скрылось из виду.

Не знаю, напугал я зверя, или же своей панической реакцией тот хотел предупредить меня о какой-то опасности, — но от разворошенной соломы поднялся едкий и неуловимо знакомый запах. Я спустился с лестницы, но запах продолжал свербить в ноздрях, и чем слабее, тем отвратительнее. Сощурившись, я попробовал вглядеться в дверной проем домика в дальнем углу клетки, но там было слишком темно, и все завалено соломой.

Женщина и карлик кивнули мне, когда я отвернулся от лестницы. Никакой враждебности в них я не ощущал; карлик даже явно собирался поблагодарить меня. Рот его несколько раз безмолвно открылся и закрылся, и почему-то у меня возникло ощущение, что установить со мной контакт выше их сил. Женщина стояла спиной к фонарю, и лицо ее, смягченное окружающей темнотой, казалось теперь маленьким и едва сформировавшимся, словно у запущенного ребенка.

— Ну что, все готово, — полушутя произнес я; и, не без усилия, добавил: — Смотрится очень даже симпатично.

Когда никакой реакции не последовало, я оглянулся на клетки. У некоторых домиков в глубине виднелись бледные, размытые тени; максимум, что можно было сказать, — это что поза сидячая.

— Когда вы открываетесь? — спросил я. — Завтра?

— Мы уже открылись, — ответил карлик.

— Уже?

Сомневаясь, шутит он или нет, я начал было показывать на клетки — но ответ очевидно следовало понимать буквально.

— А… то есть, вы только на один вечер. — Я лихорадочно пытался придумать, что бы еще сказать; они явно были готовы стоять так бесконечно. — И… когда уезжаете?

— Завтра, — негромко ответила женщина. — Утром мы должны уехать.

Словно б это послужило кодовым сигналом, они двинулись убирать импровизированную арену, сгребая в сторону обрывки газет и прочий мусор. В конце концов, я ушел, по-прежнему недоумевая, что тут понадобилось этому жалкому зверинцу; тем временем женщина и карлик закончили с приборкой и заняли места между клетками, ожидая первых посетителей. Я замедлил шаг на берегу, возле тихо пасущихся лошадей, которые казались столь же призрачны, как и женщина с карликом. Что за безумная логика, подумал я, привела их сюда, когда в центральном парке уже развернулся целый парад аттракционов, чуть ли не бесконечно больше и завлекательнее?

При мысли о животных мне вспомнился специфический запах, витавший около клеток, — смутно неприятный, но определенно хорошо знакомый. Почему-то у меня возникло убеждение, что ключ к разгадке кроется именно в запахе. От лошадей же приятно веяло потом и отрубями. Опустив головы в прибрежную траву, они неторопливо двигали челюстями, и глаза их, отражающие свет фонаря, казалось, скрывали от меня какую-то тайну.

Я направился обратно к центру города и, выйдя к мосту, с облегчением увидел вращающееся над крышами колесо обозрения, расцвеченное огнями. Все-таки карусели и комнаты смеха, тиры и «Тоннель любви» относились к знакомому миру; даже ведьмы и вампиры, изображенные на стенках «Тоннеля ужаса», при всей их кошмарности, налетали из вполне предсказуемого квадранта вечернего неба. А, по контрасту, молодая женщина (молодая ли?) и ее карлик прибыли из неведомых земель, из ничьих владений, где ничто не имело смысла, причем никакого. Как раз непостижимость мотива больше всего меня и настораживала.

Я потолкался в бурлящей между павильонами толпе и вдруг решил прокатиться на колесе обозрения. Пока я ждал своей очереди вместе с группкой молодежи, над головой у нас плавно кружились подвешенные к ободу колеса гондолы, и казалось, будто вся гремящая вокруг музыка и сверкающие огни зачерпнуты ими из звездного неба.

Я забрался в освободившуюся гондолу, на противоположном сиденье устроились молодая женщина с дочкой, и через несколько секунд мы уже поднимались в испещренное огнями небо, а под нами открылась панорама парка. Полный оборот колесо делало за две-три минуты; все это время мы с соседками по гондоле занимались тем, что, перекрикивая шум ветра, наперебой показывали друг другу знакомые городские достопримечательности. Когда мы достигли самой верхней точки, колесо замедлило вращение — внизу происходила смена «пассажиров», — и только тогда я заметил мост, через который совсем недавно переходил. Проследив взглядом течение реки, я увидел единственный уличный фонарь, тускло освещавший пустырь у пакгаузов, где бледная женщина и карлик развернули свой цирк. Наша гондола дернулась и начала спуск; в последний момент я углядел в разрыве между крышами смутные силуэты двух повозок с клетками.

Через полчаса, когда парк начали закрывать, я снова направился к реке. По улицам рука об руку прохаживались горожане — но, когда уже показались пакгаузы, то в мощеном брусчаткой проулке, петлявшем между прибрежными домиками, не оставалось, кроме меня, фактически ни души. Потом возник уличный фонарь и круг повозок за ним.

К моему удивлению, несколько человек действительно пришли взглянуть на зверинец. Я остановился под фонарем и присмотрелся к двум парам, которые расхаживали между клетками и пытались распознать животных. Время от времени тот или иной из мужчин приближался к прутьям вплотную; тогда спутница его отшатывалась в притворном испуге, и раздавался взрыв хохота. К четверым посетителям присоединился пятый; шагнув к клетке, он просунул руку сквозь прутья, набрал горсть соломы и швырнул в сторону домика — но животное упорно отказывалось вылезти на свет. Обход они продолжали уже впятером.

Тем временем женщина и карлик молча оставались в стороне. Женщина стояла у ступенек фургона и смотрела на посетителей с таким видом, будто ей совершенно безразлично, есть они тут или нет. У карлика тень от шляпы скрывала лицо; он терпеливо выжидал на противоположном конце арены, переходя с места на место по мере продвижения посетителей. Он не держал ни коробки для пожертвований, ни рулона билетиков; судя по всему, вход был бесплатный.

Необычная атмосфера места, похоже, передалась посетителям — или, может, им стало досадно, что зверей никак не выманить из клеток. Один из мужчин сперва попытался прочесть афиши, а затем принялся стучать тростью по прутьям клетки. Потом они как-то вдруг потеряли интерес ко всей затее и отправились прочь, даже не оглянувшись на женщину с карликом. Проходя мимо меня, мужчина с тростью скорчил гримасу и помахал перед носом ладонью.

Я подождал, пока они скроются из виду, и тогда подошел к клеткам. Похоже, карлик меня помнил — по крайней мере, он не пытался отойти в тень, а смотрел на меня своим блуждающим взглядом. Женщина села на ступеньки фургона и уставилась на пустырь; глаза ее были совершенно детские, усталые и бездумные.

Я заглянул в одну-две клетки. Животных видно не было, но запах, спугнувший предыдущих посетителей, ощущался вполне явственно. В ноздрях закололо от знакомой едкой вони. Я подошел к женщине.

— У вас были посетители, — произнес я.

— Не много, — ответила она. — Всего несколько человек.

Я собирался заметить, что с такими скрытными зверьми странно было бы ожидать аншлага, но виноватый вид девушки остановил меня. В неплотно запахнутом вороте халата виднелась маленькая, совсем еще детская грудь, и мне показалось невозможным, чтоб этой бледной молодой женщине поручили руководить столь обреченным предприятием.

— Уже довольно поздно… — проговорил я, изыскивая какой-нибудь утешающий предлог. — К тому же, там аттракционы, в центральном парке. И… — я показал на клетки, — запах. Вы-то к нему, может, и привыкли, а других отпугивает. — Я выдавил улыбку. — Прошу прощения, я не хотел…

— Понимаю, — совершенно обыденным тоном отозвалась она. — Поэтому мы так скоро и уезжаем. — Кивком она указала на карлика. — Убираемся-то мы каждый день.

Только я собирался спросить, что за животные у них в клетках — запах напоминал мне обезьянник в зоопарке, — когда с реки донесся шум голосов, и на прибрежной тропинке появилась группа матросов, с двумя-тремя девушками. Завидев зверинец, матросы пронзительно заулюлюкали. Взяв друг друга под руки, компания цепью взбежала по травянистому откосу и, громко шурша измельченным шлаком, направилась прямиком к клеткам. Карлик отодвинулся в тень и с шляпой в руке наблюдал за новоприбывшими.

Матросы вплотную надвинулись на первую клетку и, поддевая друг друга локтями под ребра, вжались лицами в прутья. Несколько оглушительных свистков разрезали воздух, но животное так и не показалось из домика; пьяно пошатываясь и чуть не падая, матросы перешли к следующей клетке.

— Вы что, закрыты? — крикнул один из них женщине, которая так и сидела на ступеньках фургона. — Этот тип из дыры не вылазит!

Последовал взрыв смеха. Другой матрос побренчал сумкой одной из девушек и полез в карман.

— Робя, ищите мелочь. У кого тут билеты?

Он заметил карлика и швырнул тому пенни. Мгновением позже на голову карлика пролился целый медный дождь. Карлик заметался, прикрываясь шляпой, но подобрать монеты не стал и пытаться.

Матросы перешли к третьей клетке. Когда выманить животное из домика так и не удалось, они принялись раскачивать повозку из из стороны в сторону. Пьяная веселость на глазах начинала уступать место раздражению. Когда я отошел от женщины и направился к клеткам, несколько матросов уже карабкались вверх по прутьям.

В этот момент дверца, шумно звякнув о прутья, распахнулась. Гомон тут же утих. Все отступили, словно ожидая, что из клетки выпрыгнет огромный полосатый тигр. Наконец двое матросов выдвинулись вперед и осторожно протянули руки к дверце. Затворяя ее, один из них заглянул в клетку — и вдруг запрыгнул внутрь. Не обращая внимания на поднявшийся крик, матрос расшвырял ногами солому и заглянул в домик в углу.

— Черт, да тут пусто!

В ответ на этот возглас прозвучал радостный рев. Захлопнув дверцу — странно, но защелка была изнутри — матрос принялся прыгать по клетке, как бабуин, и громко, утробно ухать. Сперва я подумал, что он ошибся, и оглянулся на женщину с карликом. Но те спокойно глядели на матросов; если звери в клетках и были, то, вероятно, никакой опасности не представляли. Потом к первому матросу присоединился второй, и вместе они подтащили домик к самым прутьям; тот был действительно пуст.

Я невольно уставился на молодую женщину. Неужели в этом и заключался весь смысл — что никаких животных не было (по крайней мере, в большинстве клеток), и что на показ выставлялись пустые клетки: сущность заточения в чистом виде, со всеми вытекающими двусмысленностями? Может, это абстрактный зоопарк — своего рода причудливый комментарий на тему смысла жизни? Впрочем, казалось мне, для женщины и карлика это, пожалуй, слишком сложно; наверняка должно быть какое-нибудь более очевидное объяснение. Может, когда-то животные и были, но постепенно издохли, а девушка с карликом обнаружили, что все равно обязательно хоть кто-нибудь, да придет взглянуть на пустые клетки; примерно так же должно притягивать заброшенное кладбище. С течением времени они перестали брать плату за вход и, бесцельно мотаясь от города к городу…

Прежде, чем я успел довести эту логическую цепочку до конца, сзади раздался громкий выкрик. Задев меня за плечо, мимо пробежал матрос. Обнаружив, что клетки пустые, матросы перестали как бы то ни было себя сдерживать — и принялись гонять между повозок карлика. Стоило ситуации выйти из-под контроля, женщина поднялась по ступенькам и скрылась в фургоне, а бедный карлик остался один против всех. Ему сделали подножку, он полетел вверх тормашками, и с него сорвали шляпу.

Выбежавший передо мной матрос поймал брошенную ему шляпу и хотел зашвырнуть ту на крышу клетки. Шагнув вперед, я удержал его занесенную руку, но он вырвался. Карлик тем временем скрылся из виду, а другая группа матросов принялась разворачивать одну из повозок, чтобы столкнуть к реке. Еще двое матросов добрались до лошадей и пытались усадить на них своих женщин. Неожиданно серый жеребец, возглавлявший давешнюю процессию, взбрыкнул и понесся вскачь вдоль по берегу. Все смешалось; я бросился за жеребцом и услышал из-за спины предупреждающий окрик. Копыта выбили глухую дробь по травянистому склону; почему-то я оказался прямо на пути жеребца, который, услышав женский визг, шарахнулся вбок. Меня ударило по плечу и голове, и я тяжело рухнул на землю.


Пришел в себя я часа через два, на прибрежной скамейке. Высоко над головой висело ночное небо, и город был абсолютно тих — настолько, что с реки доносился писк водяной крысы и далекий плеск волн об устои моста. Я встал и отряхнул с одежды капли росы. Чуть в отдалении из предрассветных сумерек выступали силуэты повозок с клетками; у воды недвижно замерли лошади.

Судя по всему, решил я, после того, как меня сбил жеребец, матросы отнесли меня к скамейке и оставили приходить в себя. Ощупывая голову и плечи, я огляделся, но, кроме лошадей, на берегу не было ни души. Поднявшись со скамейки, я побрел к цирку в смутной надежде, что карлик поможет мне дойти до дома.

Шаге примерно на двадцатом я разглядел в одной из клеток движение, и за прутьями мелькнул неясный белый силуэт. Ни карлика, ни женщины поблизости не было — но повозки стояли прежним кругом.

Я замер в центре арены и неуверенным взглядом обвел клетки, обитатели которых наконец-то выбрались из своих домиков. Угловатые серые фигуры были едва различимы в полумраке, но так же знакомы, как исходящий от клеток едкий запах.

За спиной раздался короткий выкрик, бранное слово. Я обернулся и встретил холодный взгляд одного из обитателей зверинца. Тот поднял руку и сделал пальцами неприличный жест.

Словно по сигналу, из клеток послышались свист и улюлюканье. Я с усилием мотнул головой, разгоняя туман, и двинулся вдоль клеток, окончательно удостоверившись в личности их обитателей. Все клетки, кроме последней, оказались заняты. Тощие фигуры, не таясь, маячили за прутьями, защищавшими их от меня, и бледные лица отражали тусклый свет фонаря. Наконец-то я узнал этот запах.

Сопровождаемый оскорбительными возгласами, я двинулся прочь, а разбуженная шумом молодая женщина вышла на ступеньки фургона и молча смотрела мне вслед.

Путешествие через кратер

Глава 1

Зона столкновения

Очнувшись и открыв глаза, он увидел, что лежит в центре дорожной развязки «лепестки клевера». Болели лицо и руки, израненные падением на шершавый бетон, костюм промок насквозь. Он взобрался на насыпь. Отсюда недостроенная развязка напоминала то ли разрушенную арену, то ли жерло кратера. А парапеты вдоль автострады — обломки каких-то двусмысленных декораций. На обочине стоял пустой автомобиль. Он открыл дверцу и сел за руль, но система управления оказалась совершенно незнакомой. Почудилось даже, что выпуклые пояснительные надписи сделаны на языке слепых. Он наугад ткнул кнопку, и в сыром воздухе возопило радио. Молодая женщина, стоявшая у баллюстрады в пятидесяти ярдах от него, бегом вернулась к машине и заглянула в салон через ветровое стекло. У нее было встревоженное, совсем детское лицо. Он слушал передачу. Голос диктора, вещающий об аварии в космосе, эхом перекатывался по голому бетону.

Глава 2

Вход запрещен

Всю дорогу Элен Клеман[139] искоса разглядывала сидевшего рядом мужчину: порванный костюм, изможденное лицо, многодневная щетина… Изредка посматривая в окно, мужчина сосредоточенно исследовал рычаги и кнопки приборной доски. Туземец, изучающий яркую безделушку. Кто он? Жертва дорожной аварии? Уцелевший в авиакатастрофе пассажир? Она укрылась от шторма за дамбой и видела, как человек появился в самом центре бури — словно тонущий архангел. А теперь… Она чуть не вскрикнула от испуга, когда сильная рука мужчины сжала ее бедро…

Глава 3

Адские водители

Ворстер разглядывал в бинокль покореженные автомобили, догорающие на арене. В вечернем воздухе клубился бутафорский дым, но толпа уже расходилась. Болезненные щербатые лица — будто их терли наждаком. Ворстер перевел взгляд на забинтованного человека, сидящего на скамейке для шоферов. Когда наступил кульминационный момент представления «Имитация дорожной аварии», он догадался, что человек был одним из водителей, играющих в этом маскараде роли жертв автокатастроф, — актером, едва ли сознающим всю омерзительность крушения, воссозданного в нескольких ярдах от него. Мужчина бессмысленно таращился на сваленные в кучу покрышки и пивные бутылки. Ворстер скривился, передал бинокль маленькому мальчику, в нетерпении топчущемуся позади, и принялся ходить туда-сюда по арене, вытирая потные ладони о замшевый чехол кинокамеры.

Глава 4

Спасение авиаэкипажа

Они брели вдоль летного поля, обходя спирали прячущейся в траве колючей проволоки. Ворстер махнул рукой в сторону скорлупки брошенного вертолета.

— Видите, срок аренды аэродрома истек несколько лет назад.

Он ждал, что человек в порванном костюме ответит, но тот молча вернулся к «лендроверу».

— Какие самолеты вы собираетесь сажать здесь?

Человек внимательно разглядывал свое отражение в окне автомобиля, словно восстанавливая в памяти собственную внешность. Но ветровое стекло, исчерченное струйками дождя, исказило черты его лица до неузнаваемости. Лицо стало похоже на маску из папье-маше, которую мог сделать некий умалишенный любитель поп-арта. Налитые кровью глаза невидяще посмотрели на Ворстера. Потом человек отвернулся и стал изучать небо — от горизонта до горизонта, будто намечая посадочные траектории для кораблей непобедимой Звездной армады. Ворстер облокотился на капот и подумал, что в этих плечах и руках таится какая-то грубая сила. Последний час Ворстер намеренно разговаривал на несуществующем жаргоне, и человек вроде бы понимал эту тарабарщину. Мир вокруг них состоял из сцепленных элементов китайской головоломки. Один элемент был лишним — лежащий на сидении сверток с проспектами, рекламирующими новый стандартный блок для сборных зданий. В последних рекламных плакатах на щитах вдоль автострады время от времени стало появляться изображение этого полусферического модуля.

Глава 5

Фораминифера[140]

Свет пробивался сквозь прозрачные стенки. Сильные пальцы сжимали локоть Элен Клеман, указывая ей направление в этом лабиринте маслянисто отсвечивающего стекла. С тех пор, как они ускользнули от Ворстера, он больше и больше замыкался в себе. Их путь пролегал между заброшенным аквариумом и больничным корпусом для раненых. Зачем он арендовал эти пустынные загородные земли? Как будто подготавливал «посадочные площадки»… Она споткнулась о моток резинового шнура и схватилась за ушибленную ногу. А он в этот момент вглядывался в мутную жижу на дне аквариума. В разных плоскостях: сегменты маточных срезов — это координаты входа через форамены[141] памяти и желания.

Глава 6

Предприятие «Nutrix»[142]

Она сидела перед туалетным столиком, слушая сообщение о погибшем космическом корабле. Взглянув в зеркало, непроизвольно прикрыла ладонями свои маленькие груди. Он разглядывал ее тело с почти патологическим интересом — изучал живот и ягодицы, словно продумывал нюансы очередного извращения. Они уже неделю жили в меблированных комнатах, и с каждым днем акты любви между ними приобретали все более отвлеченный характер. Поначалу эти извращения внушали ей только неприязнь, но теперь она увидела их сущность: он наводил мосты, по которым намеревался сбежать. Поток новостей иссяк, она выключила радио. И попыталась сидеть спокойно, когда сильные руки стали гладить ее тело.

Глава 7

Неопознанный летающий объект

Выехав к побережью, доктор Мэнстон указал Ворстеру на отмель в устье реки:

— Космический корабль взорвался уже при снижении. Вполне вероятно, что пилоту удалось спастись. Хотя один Бог знает, что произошло с его рассудком в последние минуты. Вспомните отчеты этого русского космонавта, Ильюшина, который впоследствии сошел с ума.

Машина остановилась у деревянного мола, — к развалинам они пошли пешком. Доктор Мэнстон нагнулся и вытащил из песка обломок раздавленной раковины.

— Вообще-то, если хорошенько поразмыслить, мы очень мало знаем о действительных последствиях этой катастрофы в космосе. Влияющих на нас, я имею в виду. Можно, конечно, спрятаться в витках вот такой раковины и проповедовать оттуда совершенно бредовые идеи… Но подобный шаг — просто результат сексуальной неудовлетворенности, неудовлетворенности всей этой пустой арифметикой каждодневной жизни. Вы скажете себе, что во многих отношениях это была странная неделя… Кстати, а кто тот парень, которого вы все время преследуете?

Глава 8

Физика элементарных частиц

Ворстер наблюдал за соревнованиями паралитиков в инвалидных колясках, кружащих вокруг баскетбольной площадки. Он вспомнил, как два года назад, возвращаясь вечером домой, он увидел разваливающийся при посадке «Космос-253». Полминуты небо светилось сотнями пылающих обломков — будто целый воздушный флот был охвачен огнем.

Раздались аплодисменты. Ворстер вскочил со своего места и поспешил прочь, пробираясь сквозь толпу игроков. Человек в изорванном костюме быстро выкатывал к выходу одного из них, дрожащего от ужаса. Что он, Ворстер, делал здесь, в госпитале для летчиков-инвалидов?

Глава 9

Связи, только связи!

Сквозь пелену дождя за окном можно было различить летное поле и краешек пляжа. Лавируя между теннисными столами, доктор Мэнстон пересек спортзал и открыл дверь в запущенную оранжерею. «Машина», которую описал ему Ворстер, лежала на стеклянном столике, дисплеи располагались вокруг. Доктор Мэнстон прочитал список предлагаемых программ и посмотрел в окно. Одинокая фигурка брела вдоль пляжа, а дождь все не переставал. Он выглянул в коридор и позвал Элен Клеман. Ему пришлось подождать, пока она нервно просматривала набор программ — будто выискивала в них следы былых привязанностей.

Глава 10

Поэты соединений

Доктор Мэнстон просматривал данные на экране:

1. Фотография недостроенной дорожной развязки «лепестки клевера»; бетонные ограждения даны в поперечном разрезе и обозначены одним словом — «Кратер»;

2. Репродукция картины Сальвадора Дали «Madonna of Port Lligat»;

3. Пятьсот подложных отчетов о вскрытии трупов, якобы сохранившихся после первого крушения «Боинга-747»;

4. Ряд рисунков, изображающих коридоры психиатрической больницы в Бельмонте;

5. Гримасы на лицах Армстронга и Олдрина, заснятые во время пресс-конференции;

6. Перечень осадочных слоев на уровнях П-11 в районе Стайнс, где находится резервуар муниципального водоснабжения;

7. Последняя фонограмма голоса неизвестного самоубийцы, сделанная им самим;

8. Анализ торговли новым полусферическим строительным «модулем».

Глава 11

Космическая кафедра

Доктор Мэнстон с симпатией посмотрел на молодую женщину.

— Может быть, вместе они создают для вас, Элен, поэму любви. Проще говоря, они представляются мне составными частями необычного «космического транспорта» — какого-то средства для передвижения в пространстве, выражаясь фигурально. Или метафорически, не важно. Это несравнимо более мощный транспорт, нежели любой корабль наших астронавтов.

Доктор Мэнстон указал на одинокого человека, бредущего по пляжу в промокшем насквозь костюме. На песке высилось изысканное творение из выброшенного на берег мусора и рыболовных сетей.

— Я полагаю, он собирается с помощью одного из этих «средств» вернуться в космос.

Глава 12

Станция слежения

При слабом освещении гостиничного номера она исследовала ящики туалетного столика. Ковер и постель были завалены журнальными вырезками и рекламными брошюрами, обрывками страниц из учебного пособия по геометрии конусов. Оставив ящики в покое, она подняла с пола плакат, рекламирующий новый фантастический фильм. Под выпуклым стеклом шлема виднелось его лицо. Неужели он на самом деле снимался в этом фильме? Или это была просто очередная из его странных выходок? Казалось, он так или иначе имеет отношение ко всему, что происходит вокруг. Даже их любовная связь отмечена печатью неопределенности — мыслями он все время был где-то в другом месте. С плакатом в руках, она подошла к окну и выглянула во двор. Скульптуры в садике отбрасывали длинные тени. Он вышагивал по дну осушенного плавательного бассейна.

Глава 13

Повреждения оборудования

В течение всех поисков следующие повреждения оборудования полностью поглотили его внимание:

ОСУШЕННЫЙ ПЛАВАТЕЛЬНЫЙ БАССЕЙН: в вертикальных стенах и наклонном полу проявлялось разрушение времени и пространства, пролом в корпусе космического спутника.

ГРУДИ МЕРИЛИН МОНРО: в растворенных липоидах[143] грудей мертвой кинозвезды он видел истоки собственного падения, непрочность связи с Элен Клеман.

ПОМЯТОЕ АВТОМОБИЛЬНОЕ КРЫЛО содержало противоестественную геометрию его собственного кожного покрова, невыносимую дисгармонию поз и жестов.

Глава 14

Зовущий взгляд

Он ждал на краю тротуара, пока служащие художественной галереи помогали молодой женщине-калеке выбраться из автомобиля. Они поставили хромированное сидение на платформу с колесиками, и солнечный свет осветил изуродованные конечности. Женщина перехватила его взгляд, направленный в то место, где соединяются ноги. И поняла. Лицо ее было суровым и очень бледным. Ворстер прошептал в сторону:

— Я знаю ее. Это Габриэль Зальцман. Но ведь вы не будете…

Он оттолкнул Ворстера и пошел в галерею вслед за инвалидной коляской. Кожей он чувствовал давление солнечного света, который экскрементами стекал по тротуару.

Глава 15

Бегущий по дороге

Весь день он кружил по городу, следуя по пятам за белым автомобилем и его безногим водителем. На перекрестках, подобравшись совсем близко, он разглядывал ее бесцветное лицо, изуродованное шрамом, который пересекал щеку от виска до губы. Сильная рука ловко управлялась с переключением скоростей. Он преследовал ее от клиники до художественной галереи, пытаясь заметить малейшую перемену в ее холодном лице. Процесс переключения скоростей казался ему изысканно-эротическим.

Глава 16

Кинотеатр для мертвых автомобилистов

Стоя на балконе своих апартаментов, он наблюдал за женщиной через визир кинокамеры Ворстера. Женщина в хромированной коляске ездила по садику, разбитому на крыше. Бывало, напудриваясь, она внезапно начинала корчиться и извиваться; казалось, тело вот-вот выпрыгнет из кожи через ротовое отверстие, сведенное судорогой. Его особое внимание привлекали следующие действия:

ПРИПУДРИВАНИЕ ЛИЦА. Ласкаемый мягкой пуховкой для пудры шрам по своей геометрии был похож на помятое автомобильное крыло, а также на его неуклюжие контакты с Элен Клеман.

МОЧЕИСПУСКАНИЕ. Положение искалеченного тела, поддерживаемого блоками, объединяло гротескные перспективы музея Гугенгейма,[144] а также антагонизм пространства и времени, который чувствовал Ворстер.

МАСТУРБАЦИЯ. Изучая мышцы, расположенные вокруг ротового отверстия женщины, он видел, помимо всего прочего, хромированную раму ветрового щита, окружающего садик, а также чувствовал силу инерции разгоняющегося пассажирского «Боинга».

Глава 17

Салонная болтовня

Он прислонился к исковерканному автомобилю, поставленному на постамент в центре галереи, и краем уха слушал ничего не значащий разговор:

— …установленный на переднем бампере контакт включает камеру, предоставляя вам, таким образом, полную видеозапись столкновения. А если к тому же в аварию попадает какая-нибудь знаменитость, то пленку можно выгодно продать. И, в конце концов, видеозапись, прокручиваемая назад, позволит вам увидеть собственную смерть

Габриэль Зальцман вкатила свое тело в галерею, ее лицо исказила недобрая гримаса. Он подошел к ней и дружески улыбнулся. Ее тело излучало сильную и порочную сексуальность.

Глава 18

Векторы эротики

В гараже, рядом с плавательным бассейном, он исследовал внутренности белого автомобиля. Вот векторы эротики:

1. Хромированный рычаг ручного управления справа от баранки.

2. Поручень над дверцей, обтянутый черной кожей.

3. Рычаг ручного тормоза под приборной доской.

4. Декоративная рукоятка в спинке кресла.

5. Пенопластовая спинка кресла, обшитая войлоком.

6. Неистертая поверхность педали ножного тормоза.

7. Серебряная рукоятка с петлей.

8. Истертые металлические бегунки хромированного сиденья.

9. Несимметричные вмятины от ягодиц на пенопластовом сиденьи.

10. Специальная выемка сбоку для крепления ремня, удерживающего поврежденный позвоночник в правильном положении.

11. Резиновый хирургический клин на правом сиденье.

12. Специальный конусообразный желоб для ремня левой ноги.

13. Запачканный кожаный стульчак для отправления физиологических нужд.

14. Стальная воронка для мочи и кала.

15. Прозрачная, покрытая трещинками крышка отделения для бумажных салфеток, встроенного в приборную доску.

Глава 19

Молочная железа

Вместе с Габриэль Зальцман он изучил множество грудей, выясняя время и пространство соска и розового кружка вокруг него. В белом автомобиле они кружили по улицам, рассматривая груди следующих женщин: манекенов в витринах, молоденьких девушек, перезрелых матрон, стюардесс с бюстом, удаленным хирургическим методом. Они пришли к выводу, что плавный изгиб нижней части груди имеет ту же форму, что и траектория самолета, отрывающегося от взлетной полосы и уносящегося ввысь. Его сознание было поглощено геометрией этих вездесущих невесомых сфер. Держа на коленях альбом с фотографиями различных кривых, он одновременно наблюдал, как сильные руки Габриэль Зальцман умело ведут автомобиль в лабиринте запруженных толпами улиц. Она доверилась ему с некоторой долей юмора:

— Между прочим: решение удалить мою собственную левую грудь было очень трудно принять. Но необходимо — из косметических соображений. Ты мог бы использовать это в своей рекламной кампании? Кстати, а что вы рекламируете?

Глава 20

Уходим вниз

В тусклом свете фюзеляж самолета казался корпусом громадного корабля. Стоя на крыше аэровокзала, Ворстер разглядывал мокрую поверхность взлетно-посадочной полосы. Они прогуливались рука об руку, словно уединившиеся в парке любовники. Габриэль Зальцман передвигалась кошмарными рывками. Ворстер оперся локтями о перила и принялся изучать фотографии: потрескавшийся участок стены, элементы коммуникационной системы спутника, промежности, пустынный пляж — что это? Жанры странного концептуального искусства? Или знаки очередной бессознательной попытки спастись? Да, он был выброшен в мир, словно на необитаемый остров. В мир такой же враждебный, как и какой-нибудь минеральный лес кисти Макса Эрнста.

Глава 21

Орбитальная система

Доктор Мэнстон щелкнул диапроектором. Элен Клеман сидела в пассажирском кресле, ее сигарета совсем размокла.

— На этих — откровенно непристойных — фотографиях запечатлены немаловажные эпизоды психологической драмы. По определенной причине снимки сделаны до того, как эпизоды были сыграны. Мисс Зальцман, кажется, должна играть роль калеки-обольстительницы. Этакой мадам Дали с культей. Ее роль можно рассматривать и как средство передвижения…

Доктор Мэнстон вышел из машины и направился к краю виадука. На парапете в ста футах под ними стоял Ворстер. Камера, готовая к работе, лежала рядом.

Глава 22

Интерлюдия

Это было время идиллии и спокойствия. Он и Габриэль Зальцман гуляли вместе, мечтая о близости и страсти. Они блуждали среди пациентов в садике психиатрической лечебницы и улыбались, глядя в их пустые лица, представляя себя слугами на каком-нибудь дворцовом приеме. Они обнимались. Изогнутый балкон пыльной террасы, на которой они стояли, напоминал ампутированную конечность. Глаза безумцев глядели на их соитие.

Глава 23

Район посадки

К дюнам они приехали в большом автомобиле с открытым верхом. Голубая вода текла по дну обмелевшего устья, бетонные волнорезы разбивали ее зеркальную поверхность. По бесплодной земле прыгали солнечные зайчики. Он помог Габриэль Зальцман выбраться из машины. Блеснул хром, когда он коснулся ее запястья. Усаживая Габриэль Зальцман среди пучков выжженной солнцем травы, он увидел Ворстера, пробирающегося меж бетонных конструкций. Объектив камеры «Никон» сверкал на солнце.

Глава 24

Быстро!

Он толкал хромированное кресло к виадуку, цепочка следов вилась за ним по незастывшему цементу. Бетонные колонны по обеим сторонам дороги поддерживали необъятные своды. Он остановился в центре «лепестков клевера», откуда ограждения напоминали уже знакомую ему арену, и с силой оттолкнул Габриэль Зальцман. Кресло покатилось вниз, опрокинулось и сбросило женщину в жидкий цемент. Он смотрел на металлическую упряжь коляски; мерцая спицами беспомощно вращались хромированные колеса. Остановившись в пятидесяти ярдах от них, Ворстер встал на колено; застрекотала камера «Никон». Потом он приблизился, пряча лицо за киноаппаратом. Он с трудом удерживал равновесие на неровной поверхности, из-за чего его походка была похожа на танец неисправного робота. Приближение Ворстера являлось как бы куском стекла с выгравированным титром; сам титр представлял собой пронзительный вопль Габриэль Зальцман.

Глава 25

К-линии

Увечья Габриэль Зальцман явились ключами к его свободе. Кодами, которые расшифровали перспективы времени и пространства. Он посмотрел вверх, на небо. Наконец-то оно распахнулось — спокойная, девственно чистая голубизна его собственного рассудка! Ворстер стоял в нескольких шагах от него, лицо по-прежнему было скрыто камерой. Стрекотание пленки нарушало симметрию пейзажа.

Глава 26

Как выйти

Переступив через ноги Ворстера, он двинулся прочь от обоих тел. Из автомобиля, стоящего на виадуке, за ним наблюдали доктор Мэнстон и Элен Клеман. Он пересек арену и скрылся под аркой, признав, наконец, геометрию насилия и эротизма дорожной развязки «лепестки клевера».

Загрузка...