РАССКАЗЫ

Топор с посеребрённой рукоятью (действительное происшествие)

3 декабря 1881 года д-р Отто фон Гопштейн, профессор сравнительной анатомии Будапештского университета и попечитель академического музея, был самым подлым образом зверски убит прямо у входа в здание университета.

Мало того что жертвой подобной жестокости оказался человек видный и весьма популярный среди студентов и горожан, но имелись в деле ещё и особые обстоятельства, способствовавшие тому, что данный случай привлёк живейшее внимание публики и заставил говорить о себе всю Австро-Венгрию.

Газета «Пештер Абендблатт» опубликовала на следующее утро статью, с которой могут ознакомиться любопытные. Я приведу из неё лишь несколько отрывков, имеющих отношение к некоторым обстоятельствам данного преступления, каковые поставили в тупик венгерскую полицию.

«Насколько можно судить, — сказано в этой замечательной газете, — профессор фон Гопштейн покинул здание университета около половины пятого пополудни, чтобы успеть на вокзал к прибытию венского поезда в 17.05. Профессора сопровождал приват-доцент химии г-н Вильгельм Шлезингер, его давнишний и преданный друг и главный помощник в заботах о музее. Цель, которою задались оба господина, направляясь встречать названный поезд, состояла в том, чтобы принять коллекцию, переданную в дар Будапештскому университету после смерти её владельца графа фон Шуллинга. Как известно, этот несчастный дворянин, трагическая гибель которого ещё у всех на устах, завещал уже знаменитому музею в своей alma mater непревзойдённую коллекцию средневекового оружия, владельцем коей он являлся, а также несколько поистине бесценных инкунабул[1].

Достопочтенный профессор слишком дорожил подобными реликвиями, чтобы доверить их получение и доставку кому-нибудь из подчинённых. Таким образом, с помощью г-на Шлезингера он намеревался принять коллекцию прямо на вокзале и разместить её в небольшой повозке, предоставленной для этой цели университетским руководством. Бóльшая часть книг и наиболее хрупких предметов прибыла упакованная в деревянные ящики, однако значительная часть оружия была без особых затей обложена соломой, так что разгрузка оказалась делом отнюдь не лёгким.

Тем не менее профессор был настолько озабочен тем, как бы бесценные реликвии не повредились, что решительно отверг услуги носильщиков. Каждый из экспонатов переносился по перрону непосредственно г-ном Шлезингером и передавался им прямо в руки профессору фон Гопштейну, который находился в повозке и занимался погрузкой.

Когда всё было уложено, оба учёных, печась о сохранности груза, вернулись в университет. Профессор был в превосходном настроении. Он явно гордился тем, что смог в свои преклонные годы выказать столько умения и сноровки при погрузке всех этих весьма тяжеловесных и громоздких предметов. Он даже отпустил по этому поводу несколько шутливых замечаний Рейнмаулю, университетскому привратнику, который с помощью своего друга Шиффера, еврея из Богемии, разгружал повозку по прибытии её в университет.

После того как реликвии были надёжно размещены в университетском хранилище, профессор самолично запер дверь, передал ключ от неё своему помощнику, г-ну Шлезингеру, и, попрощавшись со всеми, отправился домой. Г-н Шлезингер, со своей стороны, ещё раз убедившись, что всё в полном порядке, также ушёл, оставив Рейнмауля с его приятелем Шиффером курить в привратницкой.

В одиннадцать часов вечера, приблизительно через полтора часа после ухода фон Гопштейна, один солдат 14-го стрелкового полка, возвращаясь в казарму и проходя мимо здания университета, натолкнулся на тело профессора, лежавшее чуть поодаль от обочины дороги. Фон Гопштейн лежал ничком, раскинув руки. Голова была разрублена пополам страшным ударом, который, как видно, был нанесён сзади, поскольку на лице старика застыла мирная улыбка; должно быть, смерть настигла его внезапно, когда он был погружён в приятные мысли о своём последнем приобретении. Иных увечий на теле не обнаружено, если не считать отёка в области левого колена, вызванного, по всей видимости, ушибом уже после нанесения удара, когда профессор упал. Самое, пожалуй, необъяснимое в этой истории то, что кошелёк профессора с сорока тремя флоринами, а также дорогие часы остались нетронутыми. Стало быть, мотивом преступления не могло быть ограбление, если только убийцам не помешали прежде, чем они смогли довершить начатое.

Однако последнее предположение отпадает по той причине, что тело убитого, по-видимому, пролежало в таком положении не менее часа. Всё это дело окутано непроницаемой тайной. Д-р Лангенманн, знаменитый врач-криминалист, пришёл к выводу, что рана могла быть нанесена тяжёлым сабельным штыком, причём нападавший, несомненно, отличается незаурядной силой. Полиция воздерживается от каких-либо комментариев по данному поводу, а это даёт основания полагать, что она уже напала на след. Возможно, в скором времени преступники будут найдены».

Вот и всё, что сообщала об этом происшествии «Пештер Абендблатт». Тем не менее поиски полиции не пролили ни малейшего света на обстоятельства убийства. Не удалось найти даже намёка на след убийцы, и самые хитроумные уловки не помогли обнаружить ни малейшего повода, который мог бы послужить мотивом к совершению столь ужасного преступления. Покойный профессор был настолько поглощён своими научными изысканиями, что жил как бы отгородясь от мира, и определённо не мог дать повода кому бы то ни было для проявления враждебности. Оставалось только допустить, что удар этот был нанесён каким-то демоном, кровожадным дикарём.

Хотя городские власти были весьма далеки от того, чтобы прийти к какому-либо заключению касательно данного убийства, обыватели в городе, по своей подозрительности, всё же не замедлили найти козла отпущения. Как, может быть, помнит читатель, в первых газетных сообщениях фигурировало имя некоего Шиффера; было известно, что он оставался с привратником после ухода профессора. Шиффер был еврей, а к евреям в Венгрии всегда относились прескверно. Общественность стала громко требовать ареста Шиффера, но поскольку против него не было ни малейшей улики, то у властей всё же хватило здравого смысла не совершать столь опрометчивого шага.

Притом убелённый сединами Рейнмауль, один из наиболее уважаемых граждан города, клятвенно заверил, что Шиффер был неотлучно с ним, а когда солдат закричал от ужаса, они оба тотчас поспешили к месту трагического события. При таких обстоятельствах никому не приходило в голову обвинять Рейнмауля, но шёпотом поговаривали, будто его давняя и всем известная дружба с Шиффером вполне могла заставить его солгать, дабы выгородить приятеля.

Народные страсти начали накаляться, над Шиффером нависла серьёзная опасность расправы со стороны разъярённой толпы, когда вдруг произошло событие, заставившее взглянуть на всю эту историю под совершенно иным углом зрения.

Утром 12 декабря, то есть ровно через девять дней после таинственного убийства профессора, на окраине Большой площади Будапешта был найден окоченелый труп Шиффера, еврея из Богемии; тело его было так изувечено, что опознать его составило немало труда. Голова оказалась рассечена пополам почти так же, как и у фон Гопштейна.

При осмотре тела обнаружили множество глубоких ран, как если бы убийца был вне себя и в ярости продолжал наносить своей жертве удары. Накануне выпало много снега, огромная площадь вся оказалась заметена сугробами толщиною более фута. Снег шёл и ночью, как явствует из того, что он тонкой плёнкой, словно саваном, покрыл тело Шиффера.

Поначалу надеялись, что данное обстоятельство поможет обнаружить следы, оставленные убийцами, но, к сожалению, убийство произошло в таком месте, где в дневное время бойко и людно. Следов было множество, и вели они во все стороны. Кроме того, снег, выпавший позднее, настолько исказил сами очертания следов, что было уже невозможно извлечь из них сколько-нибудь ценные сведения.

Тайна убийства, таким образом, казалась столь же непостижимой, а злодеяние — лишённым мотивов, как и убийство профессора фон Гопштейна. В одном из карманов Шиффера был найден бумажник, в котором содержалась значительная сумма золотом и множество крупных банкнот, но, по всей видимости, убийцами не было предпринято ни малейшей попытки завладеть ими. Если допустить, как предполагала полиция, будто кто-то, кому убитый одолжил денег, употребил столь варварское средство, чтобы избежать необходимости вернуть долг, трудно было поверить, что злодей в таком случае оставил нетронутой подобную добычу.

Шиффер жил у вдовы по фамилии Груга на улице Марии-Терезы, 49, и допрос домовладелицы и её детей позволил установить, что весь предыдущий вечер Шиффер провёл, запершись у себя дома, в состоянии самой глубокой подавленности, связанной, по-видимому, с теми слухами, что ходили в городе на его счёт. Домовладелица слышала, как к одиннадцати часам вечера он вышел из дому на прогулку, оказавшуюся для него роковой, и поскольку у него был ключ от входной двери, она легла спать, не дожидаясь его возвращения. Если он выбрал себе для прогулки столь поздний час, то, видимо, потому, что не чувствовал себя в безопасности днём, боясь, что его узнают на улице.

Это второе убийство, совершённое вскоре же после первого, вызвало необычайное беспокойство и даже панику не только в Будапеште, но и во всей Венгрии. Казалось, нет такого человека, который мог бы быть уверен, что его минует страшная участь — смерть от неведомой силы. Единственное, что сопоставимо со всеобщим напряжением, царившим тогда в Венгрии, так только настроения у нас в Англии после злодейств, совершённых Вильямсом, как всё это описано у де Квинси.

Столь разительно было сходство между убийством фон Гопштейна и убийством Шиффера, что казалось невозможным усомниться в существовании между обоими преступлениями некой связующей причины. Отсутствие мотива, отсутствие ограбления, полнейшее отсутствие следов и улик, обличающих убийцу, наконец, чудовищность ран, нанесённых, по-видимому, тем же самым или схожим оружием, — всё это указывало на общность источника.

Таково было положение дел к тому времени, когда случились события, о которых я расскажу сейчас, но чтобы рассказ этот был более понятным, мне придётся начать с другого.

Отто фон Шлегель был младшим отпрыском славного рода силезских Шлегелей. Отец его поначалу прочил ему армейскую карьеру, но, приняв к сведению мнение учителей, восхищённых талантами, кои проявлял юноша, он в конце концов отправил его изучать медицину в Будапештский университет. Молодой Шлегель отличился там во всех науках; многие полагали, что он блестяще сдаст выпускные экзамены, приумножив славу университета. Хотя читал он необычайно много, всё же его нельзя было назвать «книжным червём». Напротив, в молодом человеке кипели силы и била через край энергия; молодецкой удали и склонности ко всяческим юношеским проказам ему было не занимать, так что популярность его среди студентов и сотоварищей была необычайная.

Приближались очередные экзамены, и Шлегель упорно готовился, настолько упорно, что даже страшные убийства, повергшие будапештцев в ужас, не смогли отвлечь его от занятий. В рождественский вечер, когда окна домов ярко и празднично светились, а из винного погребка, расположенного в студенческом квартале, доносились разудалые застольные песни, он отказался от настойчивых приглашений и призывов на ночные пирушки и с книгами под мышкой отправился к своему приятелю Леопольду Штраусу, чтобы сообща позаниматься до зари.

Штраус и Шлегель были неразлучными друзьями. Оба уроженцы Силезии, они знали друг друга с детства; их взаимная привязанность вошла в университете в поговорку. Штраус был, пожалуй, столь же замечательным студентом, как и сам Шлегель; между земляками постоянно случались по такому поводу самые горячие состязания, но всё это служило только укреплению их дружбы, внося в неё элемент взаимного уважения. Шлегель восхищался неуёмным упорством и безграничным добродушием своего давнишнего товарища по играм, а тот взирал на Шлегеля, с его щедрыми талантами и блестящей способностью к учёбе, как на совершенный образец человеческой личности.

Оба друга усердно занимались — один читал вслух трактат по анатомии, другой с черепом в руке прослеживал по нему детали, указанные в тексте, когда строгий звон с колокольни Святого Григория возвестил полночь.

— Послушай, старина, — сказал Шлегель, внезапно закрыв книгу и вытянув перед камином длинные ноги. — Вот и Рождество. Бог даст, не последнее, какое мы проводим вместе!

— Да, нам бы только управиться с этими проклятыми экзаменами до наступления следующего, — ответил Штраус. — Слушай, Отто, бутылочка винца по такому поводу придётся нам очень кстати. Я нарочно запасся такой.

Его добродушная физиономия немца-южанина осветилась задорной улыбкой; из груды книг и костей в углу комнаты он вытянул высокогорлую бутылку рейнского вина.

— Да, сегодня одна из тех ночей, когда так приятно сидеть дома, пока за окном царят холод и мрак, — задумчиво протянул Отто фон Шлегель, созерцая зимний пейзаж. — Твоё здоровье, Леопольд!

— Lebe hoch![2] — ответил ему товарищ. — Какое блаженство — хоть на минуту отвлечься от этих дурацких костей. Скажи, Отто, а что нового среди наших? Что слышно о Граубе и его противнике?

— Они дерутся завтра на кулаках, — ответил Шлегель. — Боюсь, как бы нашему удальцу не разукрасили физиономию, ведь у него руки чуть короче. Но при своей ловкости и проворстве он вполне может с честью выйти из этого дела. Говорят, он знает какой-то особый приём.

— И что, это и все студенческие новости? — спросил Штраус.

— Только и разговоров, по-моему, что о последних убийствах. Но я все эти дни, как ты знаешь, сижу за книгами и почти не обращаю внимания на подобные россказни.

— Скажи, а ты ещё не успел посмотреть книги и оружие, о которых хлопотал наш почтенный профессор незадолго до того, как его нашли мёртвым? — спросил Штраус. — Говорят, их весьма стоит посмотреть.

— Как раз сегодня видел, — ответил Шлегель, разжигая трубку. — Рейнмауль, привратник, провёл меня в хранилище, и я помогал ему наклеивать этикетки на многочисленные экспонаты, сверяясь с каталогом Музея графа Шуллинга. Судя по всему, в коллекции не хватает одного предмета.

— Не хватает одного предмета? — изумился Штраус. — Знал бы старик Гопштейн, он бы перевернулся в гробу. И что-нибудь существенное?

— По каталогу тот предмет значится как старинный боевой топор; само оружие стальное, а рукоять покрыта серебром. Мы написали извещение в железнодорожную компанию, и его несомненно разыщут.

— Надо надеяться, — согласился Штраус.

После этого разговор перешёл на иную тему.

Огонь в камине уже погас, бутылка рейнского опустела, друзья наконец поднялись, и Шлегель собрался уходить.

— Брр… какая холодная ночь, — поёжился он, стоя на пороге и облачаясь в пальто. — Как, Леопольд, ты хватаешься за фуражку? Надеюсь, ты не собираешься выходить?

— Нет, как раз собираюсь. Я тебя провожу, — сказал Штраус, затворяя за собой дверь. — Чувствую потребность пройтись, — добавил он, взяв друга под руку и начав спускаться с ним по лестнице. — Думаю, что прогулка до твоего дома поможет мне взбодриться.

Студенты прошли по Штефенштрассе и пересекли площадь Святого Юлиана, беседуя на разные темы. Но когда они огибали угол Большой площади, на которой было найдено тело Шиффера, разговор, естественно, снова коснулся убийства.

— Вот здесь его нашли, — заметил Шлегель, показывая место.

— Быть может, убийца сейчас где-то поблизости, — сказал Штраус. — Поторопимся.

Они хотели было продолжить путь, как вдруг Шлегель вскрикнул от боли и нагнулся.

— Как больно! Видно, что-то впилось в подошву, — воскликнул он и, шаря рукой в снегу, извлёк оттуда маленький боевой топор, который весь сверкал в лунном свете, словно был целиком отлит из металла.

Топор лежал остриём кверху и чуть не поранил студенту ногу, когда он наступил на него.

— Оружие убийцы! — изумился он.

— Серебряный топорик из музея! — одновременно воскликнул Штраус.

Друзья нисколько не сомневались, что их догадки в одинаковой степени верны. Мысль о том, будто есть ещё один такой же диковинный топор, казалась просто невероятной, а зная заключение криминалистов, студенты сразу предположили, что раны были нанесены именно этим предметом.

Убийца, вне всякого сомнения, просто бросил оружие, свершив своё чёрное дело; засыпанный снегом топор был найден в двадцати метрах от места убийства. Казалось невероятным, что его никто не заметил, ведь в течение дня тут очень людно; но снег был глубоким, а орудие злодеяния лежало несколько в стороне от протоптанной дорожки.

— Как нам с ним поступить? — спросил Шлегель, держа топор в руке. Он вздрогнул, увидев при свете луны множество тёмно-бурых пятен на поверхности стали.

— Отнесём его комиссару полиции, — предложил Штраус.

— В это время он уже спит. Но всё-таки, я думаю, ты прав. Дождусь утра, а там перед завтраком отнесу его комиссару. Пока же придётся забрать его домой.

— Да, так, наверно, лучше, — согласился с ним друг.

И они продолжили путь, рассуждая о важности только что сделанной ими находки.

Когда наконец подошли к дому Шлегеля, Штраус пожелал другу спокойной ночи и, отклонив радушное предложение зайти, быстрым шагом двинулся по улице, стремясь поскорее попасть домой.

Шлегель уже было нагнулся, чтобы вставить ключ в замочную скважину, как вдруг какое-то странное, непостижимое изменение произошло во всём его существе. Он весь буквально затрясся от ярости, так что даже ключ выпал из его дрожащих пальцев. Правая рука судорожно сжала серебряную рукоять топора, а в глазах вспыхнуло дикое пламя ненависти, и он устремил взгляд на удаляющуюся фигуру друга. Несмотря на холод рождественской ночи, по лицу Шлегеля градом катился пот. С минуту он как бы боролся с каким-то внутренним порывом. Он даже поднёс к воротнику руку, словно бы задыхаясь. Затем Шлегель пригнулся и, крадучись, устремился за своим приятелем, с которым только что расстался.

Штраус ступал по снегу тяжёлым и твёрдым шагом, бодро насвистывая мотив какой-то студенческой песенки и ничего не подозревая о крадущейся сзади зловещей фигуре. На Большой площади их разделяло сорок метров; на площади Святого Юлиана — уже только двадцать; на улице Святого Этьена — всего лишь десять, и преследователь, словно пантера, постепенно настигал беззаботно шедшего студента.

Вот он уже всего лишь на расстоянии вытянутой руки от ничего не подозревающего человека. Топор холодно сверкнул в лунном свете, когда какой-то слабый звук, видимо, привлёк внимание Штрауса, он резко обернулся и оказался вдруг лицом к лицу со своим преследователем.

Штраус вздрогнул от неожиданности и издал удивлённое восклицание, увидев мертвенное и сведённое судорогой лицо, сверкающие безумным огнём глаза и стиснутые зубы подкравшегося сзади преследователя.

— Что с тобой, Отто?! — воскликнул он, узнав своего друга. — Тебе плохо? Ты что-то бледен. Пойдём со мной… Стой, сумасшедший, брось этот топор! Брось его, говорю тебе, не то, клянусь Небом, я тебя задушу!

Шлегель, издав страшный крик, бросился на него, потрясая топором, но студент был человеком смелым и решительным. Он уклонился от удара, который бы раскроил ему голову, обхватил нападающего одной рукой за талию, а другой за руку, сжимавшую топор. Какой-то миг они боролись в смертельном объятии. Шлегель пытался высвободить руку, но Штраусу в отчаянном усилии удалось повалить его на землю, и оба покатились по снегу; Штраус старался не выпускать руку, сжимавшую топор, и громко звал на помощь.

И хорошо, что звал, ибо, не кричи он, Шлегелю наверняка удалось бы высвободить руку, но тут на шум подоспели два рослых жандарма. Однако даже втроём им стоило неимоверных усилий управиться со Шлегелем, силы которому придавало какое-то яростное безумие; при этом так и не удалось вырвать у него из руки злополучный топор — столь цепко Шлегель сжимал рукоять. У одного из жандармов оказался с собою моток верёвки, которою он и поспешил воспользоваться. Студент был связан. Затем то толчками, то волоком, невзирая на яростные крики и исступлённые телодвижения, Шлегеля в конце концов препроводили в главный комиссариат полиции.

Штраус помогал тащить своего старого друга и проследовал с ним и полицейскими до самого комиссариата. По дороге он всячески увещевал жандармов не применять насилия к задержанному и уверял, что дом умалишённых более подходящее место для бедолаги, нежели тюрьма. События минувшего получаса были столь чудовищны и невероятны, что он чувствовал, что и у него самого с головой не всё ладно.

Что, в самом деле, всё это значило? Несомненно, Шлегель — друг детства! — только что пытался его убить и едва не преуспел в этом. Как прикажете это понимать? Уж не он ли убийца профессора фон Гопштейна и богемского еврея?

Штраус понимал, что это невозможно. Шлегель всегда питал к профессору особенную симпатию, а что до еврея, так он даже и в глаза его не видел. Штраус машинально шёл за другом и конвоирами до самых дверей комиссариата, охваченный мучительным недоумением.

Дежурил, замещая комиссара, инспектор Баумгартен, один из самых энергичных и уважаемых сотрудников будапештской полиции, человек высокого роста, нервический, подвижный, но в обращении спокойный и выдержанный, одарённый к тому же незаурядной наблюдательностью. Даже после шести часов ночного дежурства Баумгартен, как всегда, был бодр и деловит. Он сидел у себя в кабинете, за своим бюро, в то время как его друг, младший инспектор Винкель, сладко похрапывал на стуле возле камина.

Несмотря на обычную бесстрастность инспектора, на лице его выразилось удивление, когда дверь вдруг широко распахнулась и в комнату втолкнули связанного Шлегеля, бледного, в разорванной одежде и с топором, который он по-прежнему судорожно сжимал в руке. Баумгартен удивился ещё более, когда Штраус и жандармы изложили суть дела, каковая должным образом и была внесена им в протокол.

— Эх, молодой человек, молодой человек, — укоризненно сказал Баумгартен, отложив наконец перо в сторону и строго глядя на злоумышленника. — Хороший же подарок вы припасли нам на рождественское утро! Зачем вы это сделали?

— Бог его знает, — ответил Шлегель, закрывая лицо руками. Как только топор выпал у него из руки, в нём снова произошла поразительная перемена: гнев и лихорадочное возбуждение исчезли без следа; казалось, он совершенно подавлен случившимся.

— Вы поставили себя в весьма неприятное положение. Есть все основания подозревать, что именно вы совершили два убийства, которые потрясли наш город.

— Нет, нет, что вы! Упаси бог… — пробормотал Шлегель.

— По меньшей мере вы виновны в том, что покушались на жизнь господина Леопольда Штрауса.

— Дороже, чем он, друга у меня нет! — простонал студент. — О, как я мог! Как я мог?!..

— Эта самая дружба делает ваше преступление лишь ещё более омерзительным, — сурово изрёк инспектор и обратился к жандармам. — Пусть до утра его отведут в… Минутку! Что такое?

Дверь распахнулась, и в комнату вошёл человек с безумным, блуждающим взором, одетый на скорую руку, походивший скорее на призрак, чем на живого человека. Он едва стоял на ногах и потому, чтобы приблизиться к столу инспектора, принуждён был опираться на спинки стульев. В этом несчастном и сломленном существе было не так-то легко узнать приват-доцента Вильгельма Шлезингера, жизнерадостного и краснощёкого помощника попечителя университетского музея, однако намётанным глазом Баумгартен сразу узнал вошедшего, несмотря на разительные перемены, происшедшие в его облике.

— Доброе утро, сударь! — сказал он. — Рановато вы к нам пожаловали. Надо полагать, всему виной то, что один из ваших студентов — Шлегель — арестован при попытке убийства Леопольда Штрауса?

— Нет, я явился по собственному делу, — прохрипел Шлезингер, поднося руку к вороту рубашки. — Я пришёл успокоить свою совесть и сознаться в лежащей на мне тяжкой вине. И всё же, видит Бог, господа, всё это случилось против моей воли… Это я, тот, кто… О боже! вот он! Вот он, этот проклятый топор… О, если б только он никогда не попадался мне на глаза!

И Шлезингер попятился, охваченный невольным ужасом, широко раскрытыми глазами глядя на топор, всё ещё лежавший на полу.

— Он здесь! — воскликнул Шлезингер, указывая дрожащим пальцем на зловещее изделие Средневековья. — Взгляните только на него! Он попал сюда, чтобы обличить меня. Видите бурую ржавчину, которой он весь покрыт? Знаете ли вы, что это такое? Это кровь моего самого дорогого, самого любимого друга, профессора фон Гопштейна! Я видел, как она брызнула из-под топора до самой рукояти, когда всадил его в мозг моему другу… O mein Gott! Эта картина и по сию пору стоит у меня перед глазами…

— Младший инспектор Винкель, — сказал Баумгартен, силясь сохранить официальное хладнокровие, — арестуйте этого человека. Он подозревается в убийстве на основании его собственного заявления. Точно так же передаю вам Шлегеля, здесь присутствующего, обвиняемого в покушении на убийство г-на Штрауса. Поместите в надёжное место и это оружие. — Баумгартен взял в руку топор. — По всей видимости, оно послужило орудием для двух преступлений.

Вильгельм Шлезингер стоял, опершись на стол, лицо его было покрыто смертельной бледностью. Как только инспектор умолк, он в крайнем изумлении вскинул голову и воззрился на присутствующих.

— Как вы сказали? — воскликнул он. — Шлегель покушался на жизнь Штрауса? Да ведь это два самых неразлучных друга во всём университете! И я тоже убил своего друга и учителя! Это колдовство, говорю я вам, магия, эффект заговора. Мы все жертвы магической силы. Это… О, я понял! Во всём повинен топор, этот серебристый топор, будь он проклят!

И он судорожно указал пальцем на оружие, которое инспектор Баумгартен всё ещё держал в руке. Инспектор презрительно улыбнулся.

— Успокойтесь, милейший, — сказал он. — Вы только усугубляете свою вину, пытаясь навязать следствию столь необычайное объяснение преступного деяния, в котором только что сами сознались. Магия и колдовство не значатся в уголовном кодексе, как вам подтвердит и мой друг Винкель, и потому не могут быть приняты во внимание.

— Всё так, конечно, но тем не менее… — замялся младший инспектор, пожимая широкими плечами. — На свете порой случаются странные вещи. Кто знает, если…

— Что?! — в ярости взревел инспектор Баумгартен. — Вы ещё смеете мне противоречить?! Я не потерплю тут никаких собственных мнений! Может быть, вы ещё вздумаете защищать этих проклятых убийц, болван несчастный? Олух, пробил твой последний час!!!

И, бросившись на потрясённого Винкеля, Баумгартен замахнулся на него топором. Последний час младшего инспектора и впрямь пробил бы, если бы Баумгартен в ярости не забыл о том, что в комнате слишком низкий потолок. Топор вонзился остриём в балку на потолке и, дрожа, застрял в ней, а рукоять его разлетелась от удара на мелкие куски.

— Господи! что со мной? — проговорил Баумгартен, словно прийдя в себя и падая на свой стул. — Что я наделал?!

— Вы просто неопровержимо доказали, что слова господина Шлезингера — сущая правда, — сказал Шлегель, выступая вперёд: поражённые жандармы совершенно забыли про арестованного. — Наглядно доказали. Пусть это и противоречит рассудку, науке или чему-нибудь ещё, тем не менее несомненно, что заговóр проявил себя на деле. Это и даёт всему объяснение. Штраус, дружище, ты же знаешь, что, будь я в здравом уме, я бы и волоса не тронул на твоей голове… И вы, Шлезингер. Всем известно, как были вы дружны с профессором. А вы, инспектор Баумгартен, по собственному ли почину чуть не убили своего друга Винкеля?

— Нет, разумеется, ни за что бы на свете… — простонал инспектор, закрывая лицо руками.

— В таком случае, господа, разве не всё нам ясно? Но теперь, хвала Небу, проклятое оружие разбилось и не сможет плодить новые несчастья… Но что это? Взгляните!

При этих словах на середину комнаты, в буквальном смысле с потолка, свалился тонкий свиток пожелтевшего пергамента. При взгляде на обломки рукояти стало ясно, что она была полой. По всей вероятности, пергаментный свиток был всунут в неё через узкое отверстие, которое затем было запаяно.

Шлегель развернул документ. Прочесть его было почти невозможно: пергамент был ветхий, но всё же то, что удалось разобрать (текст написан был по-немецки на одном из средневековых диалектов), сводилось к следующему:


«Diese waffe benutzte Max von Erlichingen um Joanna Bodeck zu ermorden, deshalb beschuldige Ich, Johann Bodeck, mittelst der macht welche mir als mitglied des Concils des Rothen Kreuzes verliehen wurde, dieselbe mit dieser unthat. Mag sie anderen denselben schmerz verursachen den sie mir verursacht hat. Mag Jede hand die sie ergrifft mit dem blut eines freundes geroethet sein.

Immer uebel — niemals gut

Geroethet mit freundes blut!»

Что приблизительно можно перевести так:

«Сим оружием Макс фон Эрлихинген лишил жизни Иоанну Бодек. А посему я, Иоганн Бодек, властью, дарованной мне как члену великого Совета розенкрейцеров, пользуясь, налагаю на него своё проклятие. Пусть причинит оно другим ту же боль, какую причинило мне. Пусть каждая рука, держащая его, обагрится кровью близкого друга.

Живи убийством, не любовью

И умывайся дружьей кровью!»

Когда Шлегель кончил разбирать по складам этот диковинный документ, в комнате воцарилась глубокая тишина. Вот он кладёт пергамент на стол, и Штраус, дружески беря его за руку, говорит:

— Да мне и не нужно такого доказательства, дружище. Ещё когда ты на меня замахнулся, я от всего сердца простил тебя. И я знаю, что, будь наш бедный профессор сейчас здесь, он сказал бы то же самое господину Шлезингеру.

— Однако, господа, — заметил инспектор, вставая и снова приняв официальный тон, — сколь бы странным ни было это дело, оно должно вестись в соответствии с правилами и в установленном законом порядке. Младший инспектор Винкель, я, ваш непосредственный начальник, приказываю вам арестовать меня как виновного в покушении на вашу жизнь. Вам надлежит препроводить меня в тюрьму, равно как и господ фон Шлегеля и Вильгельма Шлезингера. Нас троих следует содержать под стражей до решения суда. Потрудитесь как можно скорее поместить в надёжное место данный предмет, — добавил он, указывая на пергаментный свиток. — И время, что я буду находиться в заключении, постарайтесь употребить на то, чтобы как можно скорее отыскать убийцу господина Шиффера, богемского еврея.

Вскоре и единственное звено, недостававшее в цепи свидетельств, было восстановлено. Двадцать восьмого декабря жена привратника Рейнмауля, войдя в спальню после непродолжительного отсутствия, нашла мужа мёртвым. Он повесился на крюке в стене. На столе лежала записка, в которой Рейнмауль признавал себя виновным в убийстве еврея Шиффера и добавлял, что убитый был его лучшим другом и что убил он его не по злому умыслу, а под влиянием непреодолимого побуждения. Угрызения совести и чувство неизбывной вины, говорилось в записке, в конце концов толкают его на самоубийство. И, завершая признание, он сообщал, что вверяет свою душу милосердию Божию.

Судебные дебаты, развернувшиеся вслед за этим, были, пожалуй, самыми необычайными во всей истории юриспруденции. Департамент полиции тщетно указывал на несостоятельность объяснений, которые представили обвиняемые; тщетно прокурор призывал запретить употребление в судебной дискуссии, происходящей в конце XIX века, такого понятия, как «магия». Стечение обстоятельств выглядело слишком убедительным, и суд присяжных единогласно вынес оправдательный приговор.

Подводя итог спорам, судья сказал:

— Данное орудие убийства более двухсот лет провисело на стене в родовом замке графа фон Шуллинга, и всё это время его не касалась рука человеческая. Ужасная смерть, постигшая графа в результате ударов, которые нанёс ему друг-интендант, державший в руке этот топор, ещё у многих свежа в памяти. Следствию удалось установить, что за несколько дней до убийства интендант перенёс старинное оружие в другое место и занимался его чисткой, а когда дошла очередь до серебристого топора, интендант, взяв его в руки, сразу же убивает своего хозяина, которому верой и правдой прослужил более двадцати лет.

Затем, в соответствии с волей, выраженной в завещании графа, коллекция оружия была перевезена в Будапешт; её разгрузка на вокзале производилась господином Шлезингером, и менее чем через два часа после этого он убивает профессора. Следующим, кто взял оружие в руки, был, как выяснилось, г-н Рейнмауль, университетский привратник, помогавший при переноске коллекции из повозки в хранилище, и при первой же возможности он ударяет этим топором своего друга Шиффера.

Далее мы имеем покушения на убийство, совершённые Шлегелем против Штрауса и инспектором Баумгартеном против младшего инспектора Винкеля, каждое из которых происходит сразу же после того, как топор оказывается в руке обвиняемого. Наконец, словно само Провидение являет нам этот чрезвычайный документ, зачитанный вам г-ном секретарём суда.

Господа присяжные заседатели, я призываю вас как можно тщательнее взвесить все эти факты и проследить их взаимосвязь и знаю, что вы вынесете приговор, который будет продиктован вашей совестью, без боязни и принуждения.

Быть может, после этого английскому читателю будет интересно узнать заключение д-ра Лангенманна, хотя в венгерской аудитории оно и встретило мало сторонников. Д-р Лангенманн — ведущий эксперт в области судебной медицины, а также автор нескольких классических трактатов по металлургии и токсикологии — заявил на суде:

— Я не уверен, господа, что есть надобность в некромантии или чёрной магии для объяснения случившегося. То, что я утверждаю, всего лишь гипотеза, не основанная на каких-либо доказательствах. Но в столь необычайном случае, как этот, наверное, нет предположения, которым можно было бы пренебречь.

Розенкрейцеры, о которых говорится в данном документе[3], были самыми сведущими химиками раннего Средневековья; среди них были и крупнейшие алхимики, имена коих дошли до нас. Несмотря на все новейшие научные достижения, в химии есть отдельные области, в которых древние ушли значительно дальше нас, и это особенно справедливо в том, что касается изготовления тонких и смертельных ядов. Этот Иоганн Бодек, один из старейших розенкрейцеров, несомненно, владел рецептом целого ряда снадобий такого рода. Некоторые из них, как, например, «аква тофана», излюбленная семьёй Медичи, вызывали смертельное отравление, проникая через поры кожи.

Можно, таким образом, предположить, что рукоять топора была обработана каким-то особым составом, представлявшим собою летучий яд. Он вызывает у человека внезапные приступы ярости, сопровождаемые маниакальной потребностью в убийстве. Известно, что при такого рода приступах ярость одержимого направляется как раз против тех, кого, будучи в здравом состоянии, он больше всего любит.

Однако, как я уже отметил, у меня нет никаких фактов в поддержку моей теории; я предлагаю её лишь в качестве гипотезы.

Данным отрывком из выступления проницательного и учёного профессора мы и можем, я полагаю, завершить свой рассказ о знаменитом судебном процессе.

Остаётся только добавить, что обломки пресловутого топора были брошены в глубокое болото, для чего пришлось прибегнуть к помощи одного смышлёного спаниеля; собака переносила их в зубах: никто из людей не решился притронуться к ним из страха сделаться жертвой уже известной всем мании. Пергамент же хранится и доныне в музее университета. Ну а Штраус и Шлегель, равно как Баумгартен и Винкель, — по-прежнему самые лучшие друзья на свете и намереваются оставаться таковыми, насколько я знаю, и впредь. Шлезингер в качестве военного хирурга поступил на службу в кавалерийский полк и пятью годами позже был сражён пулей в одной из битв, когда под шквальным огнём противника пробирался к раненым, чтобы оказать помощь. В согласии с волей покойного его небольшое имение было продано, а деньги употреблены на сооружение мраморного обелиска на могиле профессора фон Гопштейна.

1883 г.

Падение лорда Бэрримора

Вряд ли найдётся летописец дней минувших, который не поведал бы потомкам о долгой и яростной борьбе за титул «короля» Сент-Джеймса между двумя знаменитыми столичными фатами, сэром Чарльзом Треджеллисом и лордом Бэрримором, — борьбе, разделившей фешенебельный Лондон на два враждующих лагеря. Факт неожиданного ухода со сцены благородного пэра (после чего чуть менее аристократичный его соперник продолжал властвовать в одиночестве) также был историками засвидетельствован. Но только сейчас вы сможете узнать наконец об истинной и весьма примечательной причине внезапного заката этой яркой звезды.

Однажды утром (происходило всё это, когда легендарное соперничество было в самом разгаре) сэр Чарльз Треджеллис занимался своим непростым туалетом, а слуга Амброуз помогал хозяину достичь той степени совершенства, которая давно уже обеспечила ему репутацию самого выдающегося франта Лондона.

Внезапно, не довершив coup d’archet[4] и оставив великолепную галстучную конструкцию незаконченной, сэр Чарльз замер и прислушался. На его широком миловидном лице, отмеченном здоровым румянцем, отразились изумление и негодование одновременно. Лязгающе-отрывистая дробь ударов дверного молоточка внизу окончательно заглушила многоголосый гул Джермин-стрит.

— Начинаю подозревать, что источник этого шума находится где-то вблизи нашего парадного, — проговорил сэр Чарльз в манере человека, привыкшего размышлять вслух. — С некоторыми паузами продолжается это уже минут пять. А ведь Перкинсу даны были соответствующие указания.

Повинуясь жесту хозяина, Амброуз вышел на балкон и свесил вниз свою почтенную голову.

— Ты очень обяжешь меня, приятель, если соизволишь открыть дверь, — донёсся с улицы медленный, но отчётливый голос.

— Кто это? Кто это такой? — возмущённо воскликнул сэр Чарльз, и рука его замерла локтем вверх.

Амброуз вернулся, выразив на смуглом лице изумление — в той пропорции, какова позволительна была при его положении.

— Это юный джентльмен, сэр Чарльз.

— Юный джентльмен? Но все в Лондоне знают, что я не показываюсь до полудня. Тебе знаком этот человек? Ты видел его раньше?

— Нет, сэр, но он весьма напоминает мне того, чьё имя я бы, пожалуй, не решился произнести.

— Кого же?

— При всём уважении, сэр Чарльз… Был момент, когда мне показалось, будто вы сами стоите внизу. Молодой человек пониже ростом и помоложе, но голос, лицо, осанка…

— Это, должно быть, юнец Верекер, несносный отпрыск моего братца, — пробормотал сэр Чарльз, возобновляя свой туалет. — Я слышал, кое в чём он действительно на меня похож. Верекер написал мне, что приезжает из Оксфорда, а я ответил, что не приму его. Однако, я вижу, он рискнул проявить настойчивость. Этому парню требуется преподать урок! Амброуз, вызови Перкинса.

На пороге комнаты возник рослый дворецкий; лицо его выражало крайнее возмущение.

— Перкинс, я более не намерен терпеть этот шум за дверьми.

— Позвольте, сэр, но юный джентльмен уходить не желает.

— Не желает? Но твоя обязанность и состоит в том, чтобы заставить его уйти. Разве ты не получал указаний? Ты сказал ему, что до полудня видеть меня не позволяется?

— Сказал, сэр. Он вознамерился было оттолкнуть меня и ворваться в дом, поэтому я захлопнул дверь прямо у него перед носом.

— Правильно сделал, Перкинс.

— Но сейчас, сэр, он создаёт такой шум, что все жильцы высунулись из окон. Кроме того, на улице, сэр, начинает собираться толпа.

Снизу донеслись оглушительный бой молоточка (с каждым ударом своим звучавшего всё настойчивее), взрыв хохота и ободряющие реплики зрителей. Лицо сэра Чарльза гневно вспыхнуло. Непочтительности этой пора было положить конец.

— Перкинс, возьми мою зачехлённую янтарную трость в углу и распорядись ею по собственному усмотрению. Пара ударов, думаю, вправит мозги юному негодяю.

Громила Перкинс улыбнулся и вышел. Слышно было, как отворилась дверь; стук прекратился. Через несколько секунд кто-то оглушительно взвыл и послышались удары, словно о выбиваемый ковёр. Некоторое время сэр Чарльз внимал этим звукам вполне благосклонно; затем улыбка сползла с его добродушного лица.

— Перкинсу бы не переусердствовать, — пробормотал он. — Нельзя же оставить парня калекой, пусть даже он того и заслуживает. Амброуз, беги на балкон и зови Перкинса обратно. Это перешло уже все границы.

Не успел слуга сдвинуться с места, как на лестнице послышался быстрый топот и в дверях возник миловидный юноша, разодетый по последней моде. Осанка, черты лица, но более всего лукавые пляшущие искорки во взгляде больших голубых глаз явно выдавали в нём знаменитую кровь Треджеллисов. Таким был и сэр Чарльз, когда двадцать лет назад благодаря исключительно дерзости и силе духа за один сезон занял место на лондонском олимпе, откуда не сумел сбросить его сам Бруммель. Бросив весёлый взгляд на искажённое гневом лицо дядюшки, юноша залихватски протянул ему остатки янтарной трости.

— Опасаюсь, сэр, — заговорил он, — что, наставляя вашего слугу на путь истинный, я имел несчастье нанести ущерб тому, что, несомненно, являлось вашей собственностью. Мне жаль, что это произошло.

Сэр Чарльз ошеломлённо воззрился на дерзкого пришельца, а тот, в свою очередь, смешно спародировал манеру родственника ответным взглядом. Как успел уже заметить Амброуз с балкона, оба казались точными копиями друг друга; разве что Треджеллис-младший был чуточку ниже, тоньше и непоседливей.

— Итак, вы — мой племянник, Верекер Треджеллис? — спросил сэр Чарльз.

— К вашим услугам, сэр.

— Я получил о вас из Оксфорда дурные известия.

— Новости оттуда, сэр, насколько я понимаю, идут действительно нехорошие.

— Хуже некуда.

— Вот и я был проинформирован в том же духе.

— Зачем вы явились сюда?

— Чтобы повидать своего знаменитого дядюшку.

— Ради этого вы учинили скандал на улице, ворвались к нему в дом и избили его дворецкого?

— Именно так, сэр.

— Вы получили моё письмо?

— Да, сэр.

— Из коего явствовало, что я не приму вас?

— Да, сэр.

— С такой наглостью я, кажется, встречаюсь впервые.

Вместо ответа молодой человек улыбнулся и удовлетворённо потёр ладони.

— Дерзость оправдана лишь в том случае, если она подкреплена остроумием, — сухо продолжал сэр Чарльз. — В противном случае она превращается в обыкновенное хамство неотёсанного простолюдина. Возможно, став с возрастом чуть умнее, вы научитесь понимать эту разницу.

— Вы абсолютно правы, сэр, — проникновенно молвил молодой человек. — Утончённая дерзость — жанр изящных искусств, и лишь в общении с признанным её виртуозом (тут он отвесил дяде почтительный поклон) в этом деле можно достичь совершенства.

После утреннего шоколада сэр Чарльз, как известно, в течение часа пребывал в крайне раздражённом состоянии духа. Теперь он позволил себе проявить эту слабость.

— Не могу поздравить брата с тем, что он обзавёлся удачным наследником. Я надеялся увидеть нечто, чуть более достойное наших традиций.

— Может быть, если вы узнаете меня чуть получше, сэр…

— Не думаю, что у меня возникнет желание продлить столь неприятное знакомство. Вынужден, сэр, попросить вас завершить свой визит — коим, разумеется, вам и не стоило себя утруждать.

Молодой человек ответил приятной улыбкой, но не сделал даже и попытки уйти.

— Могу я задать вам один вопрос, сэр? — спросил он беззаботно. — Не помните ли вы, случайно, господина Мунро, ректора нашего колледжа?

— Нет, сэр, не помню, — резко ответил дядя.

— Ну конечно же, вы не стали бы утомлять свою память до таких пределов. А он, представьте себе, всё ещё вас помнит. В ходе нашей вчерашней беседы он немало польстил моему самолюбию, заметив, что я напоминаю ему вас — прежде всего своим, как он изволил выразиться, уникальным сочетанием легкомыслия и упрямства. Первым из этих достоинств я, кажется, произвёл на вас должное впечатление. Остаётся лишь продемонстрировать второе.

По-прежнему сияя добродушной улыбкой, он уселся в кресло, стоявшее у двери, и скрестил на груди руки.

— Ах, значит, вы не уйдёте? — мрачно поинтересовался сэр Чарльз.

— Нет, сэр, останусь.

— Амброуз, спустись и приведи пару носильщиков.

— Послушайтесь моего совета, сэр, не делайте этого. Мне придётся причинить им боль.

— В таком случае я выставлю вас собственноручно.

— Вот это — пожалуйста. Оказать физическое сопротивление своему дяде я бы никогда не осмелился. Но, лишь действительно спустив меня с лестницы собственными руками, вы сумеете избежать необходимости уделить мне всё-таки полчаса своего времени.

Сэр Чарльз не смог сдержать улыбки. Слишком живо поведение юноши напомнило ему о собственной бурной юности. Ничто в те годы не могло порадовать его больше, чем успешное сопротивление слугам и немедленное подчинение их своей воле. Он повернулся к зеркалу и жестом отправил Амброуза заниматься своими делами.

— Придётся мне попросить вас подождать, пока я не закончу свой туалет, — сказал он. — Посмотрим потом, чем сумеете вы оправдать это своё вторжение.

Едва только лакей покинул комнату, сэр Чарльз вновь обратился к своему злосчастному племяннику, который наблюдал за манипуляциями прославленного денди с благоговением ученика, присутствующего при свершении величайшего таинства.

— Итак, говорите, сэр, и говорите по делу, ибо, уверяю вас, у меня масса других забот. Принц уже ожидает меня в Карльтон-Хаусе. Постарайтесь быть кратким, насколько это возможно. Что вам нужно?

— Тысячу фунтов.

— Да ну! Всего-то? — В голосе сэра Чарльза вновь прозвучали жёлчные нотки.

— Да, сэр. Впрочем, ещё я бы хотел быть представленным мистеру Бринсли Шеридану, который, насколько мне известно, является вашим другом.

— Почему именно ему?

— Потому что, как мне рассказали, он — главный в театре Друри-Лейн, мне же хочется стать актёром. Друзья утверждают, что у меня неплохой актёрский талант.

— А знаете, я достаточно ясно представляю вас в «Charles Surface» — в любой роли, требующей дерзости и бахвальства, — причём чем меньше вы будете там актёрствовать, тем лучше. Однако нелепо было бы даже предположить, будто я стану потворствовать вам в карьере такого рода. Как бы я объяснил это вашему отцу? Сейчас же возвращайтесь в Оксфорд и приступайте к занятиям.

— Это невозможно!

— Позвольте узнать, сэр, в чём загвоздка?

— Свою вчерашнюю беседу со мной (о которой, кажется, я упомянул) ректор завершил известием о том, что руководство университета более не в силах терпеть моего там присутствия.

— Вы исключены?

— Да, сэр.

— Очевидно, за целый ряд безобразных выходок.

— Ну, за… что-то в этом роде, сэр.

И вновь сэр Чарльз, сам того не желая, смягчился. Да и мог ли он долго оставаться суровым с этим смазливым шалопаем? Абсолютная прямота его обезоруживала.

— Зачем вам столь внушительная сумма? — продолжал дядя чуть более благосклонно.

— Чтобы перед отъездом из университета рассчитаться с долгами, сэр.

— Ваш отец — человек небогатый.

— Да, сэр. Поэтому я и не смог обратиться с этой просьбой к нему.

— И явились ко мне, человеку совершенно вам незнакомому?

— Что вы, сэр, — вы же мой дядя! Больше чем дядя: вы, если позволите мне так выразиться, мой идеал, мой кумир!

— Вы льстите, мой дорогой Верекер, и очень ошибаетесь, если полагаете, будто сможете выудить из меня тем самым тысячу фунтов. Денег я вам не дам.

— Разумеется, сэр, если вы не можете…

— Я не сказал «не могу». Я сказал «не дам».

— Думаю, если можете, то всё же дадите.

Сэр Чарльз улыбнулся и кружевным платочком хлопнул по рукаву.

— А знаете, вы меня весьма забавляете. Прошу вас, продолжайте. Итак, что заставляет вас думать, будто я дам вам столько денег?

— Мне кажется, я смог бы оказать вам услугу, которая будет стоить тысячи фунтов.

Сэр Чарльз изумлённо поднял брови:

— Неужели шантаж?

Верекер Треджеллис вспыхнул:

— Сэр, я удивлён. — Голос юноши прозвучал мягко, но твёрдо. — Зная, что за кровь течёт в моих жилах, — как могли вы с моей стороны заподозрить намёк на нечто подобное?

— Приятно узнать, что и для вас существуют пределы возможного. Признаться, заподозрить существование таковых по вашему поведению до сих пор было очень непросто. Итак, вы утверждаете, что сможете оказать мне услугу настолько ценную, что я действительно выплачу вам за неё тысячу фунтов?

— Именно так, сэр.

— Что это за услуга, позвольте спросить?

— Я сделаю лорда Бэрримора посмешищем в глазах всего города.

Сэр Чарльз невольно вздрогнул; на лице его отразилось изумление. Что за дьявольский инстинкт помог этому недоучившемуся студенту нащупать единственную щель в его неуязвимой броне? Где-то в глубине души (но разве мог кто-нибудь знать об этом?) сэр Чарльз готов был отдать не одну тысячу фунтов человеку, который смог бы выставить на посмешище его опаснейшего соперника за первенство в светской иерархии фешенебельного Лондона.

— Ради осуществления этого своего чудесного замысла вы и явились сюда из Оксфорда?

— Нет, сэр. Но прошлой ночью я имел с ним не самую приятную встречу и решил, что должен его проучить. Дело в том, сэр, что прошлый вечер я провёл в Уоксхоллском саду.

— Мне об этом следовало догадаться, — заметил дядя.

— Лорд Бэрримор тоже был там. Его сопровождал некто в костюме священника. В действительности же, как мне объяснили, компаньон его — не кто иной, как Жестянщик Хупер, и он избивает всякого, кто осмелится выступить против хозяина. Так они и прошли вдвоём по центральной аллее, оскорбляя женщин и запугивая мужчин; меня же попросту отпихнули. Я был задет, сэр, — настолько, что едва не разрешил конфликт прямо на месте.

— Вы поступили благоразумно, что сдержались. Хупер — боксёр титулованный, он бы вас сильно отколошматил.

— Может быть. А может быть, и нет.

— Ах, так, значит, к числу ваших неоспоримых достоинств относится ещё и умение драться на кулаках?

Молодой человек добродушно расхохотался:

— Единственным профессором моей alma mater, когда-либо удостаивавшим меня похвалы, сэр, был Уильям Болл. Он более известен как Оксфордский Зверёныш. Думаю, не покажусь очень нескромным, если предположу, что с десяток раундов против этого Хупера я бы продержался. Нет, прошлым вечером я молча проглотил обиду. Поскольку, как мне рассказали, подобные сцены повторяются там постоянно, времени для расплаты достаточно.

— Могу я поинтересоваться, как вы собираетесь действовать?

— Об этом я предпочёл бы пока умолчать. Но цель моя, повторяю, — сделать лорда Бэрримора посмешищем в глазах всего Лондона.

Сэр Чарльз на минуту задумался.

— Скажите, сэр, а почему вы решили, что мне будет приятно, если лорд Бэрримор подвергнется осмеянию?

— Мы в провинции неплохо осведомлены о происходящем в Лондоне. О вашей неприязни к этому человеку пишут все колонки светских слухов и сплетен. Город в своих симпатиях разделён на две равные части. Трудно поверить, что вы очень расстроитесь, если лорда Бэрримора внезапно постигнет публичный конфуз.

— Экий вы резонёр, — улыбнулся сэр Чарльз. — Хорошо, допустим на секунду, что вы правы. Могу ли я получить хотя бы намёк на то, какие средства будут использованы для достижения этой, не скрою, коренной цели?

— Могу сказать только одно, сэр. Есть немало женщин, по отношению к которым этот тип поступил самым неподобающим образом. Знают об этом все. Если одной из таких оскорблённых дамочек удастся публично предъявить лорду Бэрримору свои претензии и проявить при этом определённую настойчивость, его светлость может оказаться в более чем незавидном положении.

— И вы знакомы с такой дамочкой?

— Думаю, да, сэр.

— Ну что же, в таком случае, дорогой Верекер, не вижу причин становиться между лордом Бэрримором и его разгневанной пассией. Вот только будет ли результат оценён тысячью фунтов, обещать не могу.

— Судить об этом вам, сэр.

— И я буду строгим судьёй, племянник.

— Прекрасно, сэр. На иной ответ я и не рассчитывал. Если всё пойдёт по плану, его светлость как минимум год не покажется в Сент-Джеймсе. Могу я снабдить вас инструкциями прямо сейчас?

— Инструкциями?! Что вы хотите этим сказать? Я не желаю иметь ко всему этому ни малейшего отношения.

— Но вы судья, сэр, а значит, должны будете там присутствовать.

— Но никакого участия!

— Никакого, сэр. Я прошу вас быть всего лишь свидетелем.

— Ну хорошо, и какими же инструкциями вы намерены меня снабдить?

— Сегодня вечером, дядя, ровно в девять часов вы прибудете в сад, пройдёте по центральной аллее до статуи Афродиты и сядете на одну из скамеечек, откуда и станете наблюдать за происходящим.

— Прекрасно. Так я и сделаю. Мне начинает казаться, племянник, что род Треджеллисов ещё не растерял всех качеств, какие принесли ему в своё время такую известность.


В тот самый миг, когда часы пробили девять, сэр Чарльз, бросив поводья вознице, сошёл по ступенькам своего высокого жёлтого фаэтона, который развернулся затем, чтобы занять своё место в строю фешенебельных карет, дожидавшихся хозяев.

Входя в ворота сада, в те дни служившего настоящим центром лондонского распутства, сэр Чарльз поднял воротник жокейской куртки и натянул на глаза шляпу: оказаться участником происшествия, обещавшего перерасти в крупный публичный скандал, ему совсем не хотелось.

Все эти меры предосторожности были напрасны: что-то в походке, а может быть, в его осанке заставляло прохожих одного за другим останавливаться, приветственно поднимая руку.

Как бы то ни было, сэр Чарльз добрался до статуи Афродиты в самом центре Уоксхоллского сада, расположился на одной из деревянных скамеечек и с весёлым любопытством стал ждать очередного акта этой комедии. Отсюда виден был и водоворот толпы, танцующей в многоцветье развешанных на деревьях фонарей под звуки оркестра пехотных гвардейцев.

Затем музыка прекратилась. Кадрили закончились. По центральной аллее, у обочины которой сидел сэр Чарльз, устремилась жизнерадостная людская волна: яркое созвездие столичных щёголей (буйволовая кожа, плюмажи, галстуки, голубые мундиры — всё перемешалось в этом море) под ручку с девушками в шляпках и прямых юбках с высокими талиями.

Это была весьма сомнительная компания. Мужчины, шумные и разгорячённые, явились на танцы в большинстве своём прямиком с кутежей. Женщины также вели себя крикливо и вызывающе.

Время от времени в толпе возникала сутолока, и под аккомпанемент девичьего визга и добродушного мужского хохота какая-нибудь группка распалённых юнцов вырывалась вперёд, рассекая движущийся поток. В этой толпе чопорности или застенчивости не было и следа: тут царил дух добродушного веселья и позволялись самые фривольные выходки. Однако даже это царство богемы имело свои понятия о пределах допустимого.

Гневный ропот сопровождал двух забияк, проталкивавшихся сквозь толпу. Впрочем, действительно вызывающе держался лишь первый из них: второй всего лишь обеспечивал ему полную безнаказанность. Возглавлял эту парочку долговязый, щегольски одетый мужчина с заострённым, словно топор, злобным и высокомерным лицом, явно разгорячённым вином. Он грубо расталкивал толпу, с мерзкой улыбочкой вглядываясь в женские лица, а заметив брешь в мужском эскорте, вытягивал руку, чтобы погладить руку или шею, разражаясь оглушительным хохотом, когда девушка от него отшатывалась.

По пятам за ним следовал телохранитель: то ли из наглого бахвальства, то ли желая продемонстрировать своё небрежение предрассудками, хозяин вырядил его сельским священником. Субъект этот, словно уродливый служака-бульдог, сдвинув брови, неуклюже продвигался за патроном, распугивая окружающих одним уже своим тяжёлым взглядом. Из-под деревенской рясы торчали узловатые руки, а огромная отвисшая челюсть медленно поворачивалась из стороны в сторону. Внимательный наблюдатель уже сейчас заметил бы в лице его некоторую расслабленность отяжелевших черт — первые симптомы того физического недуга, от которого через несколько лет эта человеческая развалина упадёт на обочине лондонского тротуара, не в силах от слабости произнести даже собственное имя. Но сегодня зловещая личина ужасного и непобедимого короля ринга по-прежнему маячила за спиной скандально знаменитого хозяина, и, завидев её, оскорблённый прохожий невольно опускал трость и сдерживал восклицание, готовое сорваться с губ.

— Хупер! Берегитесь, это забияка Хупер! — шептались по сторонам, предупреждая очередную жертву о том, что во избежание худшего благоразумнее всего проглотить обиду. Не одного франта уже увезли из Уоксхолла с красочными следами «ручной работы» Жестянщика на лице.

Двигаясь вызывающе медленно, боксёр с патроном добрались наконец до того места, где центральная аллея переходила в ярко освещённую круглую площадку с рядом скамеек, на одной из которых сидел сэр Чарльз Треджеллис. Внезапно с лавочки напротив поднялась унизанная колечками старая женщина, лицо которой было скрыто густой вуалью, и преградила путь шествовавшему вразвалочку аристократу. Голос её зазвучал столь пронзительно-ясно, что всё это вавилонское столпотворение тут же притихло, пытаясь уловить каждое слово.

— Возьмите её в жёны, ваша светлость! Умоляю вас, женитесь на ней! Ну конечно же, вы женитесь на моей бедной Амелии! — запричитала старуха.

Лорд Бэрримор в ужасе отшатнулся. Вокруг него образовалась толпа: каждый норовил заглянуть через плечо стоявшего впереди соседа. Лорд Бэрримор попытался, было, двинуться вперёд, но старая женщина остановила его, упершись ладонями в кружевную манжетку.

— Ну конечно, вы не бросите её! Вот добрый священник идёт за вами — у него испросите совета! — взвыла старуха. — Будьте же человеком слова, женитесь на моей девочке!

С этими словами женщина вытолкнула вперёд несколько неуклюжую молодую особу, которая при этом бурно всхлипывала и промокала глаза платком.

— Порази чума ваши головы! — взревел в ярости его светлость. — Кто эта девчонка? Клянусь, я обеих вас вижу впервые в жизни!

— Это же моя племянница Амелия! — вскричала пожилая леди. — Ваша любящая Амелия! О, ваша светлость, не хотите же вы сказать, что совсем позабыли свою преданную Амелию из Вудбайн-Коттедж, что в Лихфилде?

— В жизни своей не бывал ни в каком Лихфилде! — вскричал пэр. — Обе вы — мошенницы, заслуживающие хорошей порки на задках телеги!

— Ах, злодей! Амелия! — Вопль старой леди разнёсся по всему парку. — Постарайся же смягчить это жестокое сердце! Мольбами заставь его признать в тебе честную девушку!

Коренастая юная особа, зашатавшись, повалилась вперёд на лорда Бэрримора и заключила его в медвежьи объятия. Тот хотел, было, поднять трость, но руки его оказались прижаты к бокам.

— Хупер! Хупер! — завопил взбешённый пэр, отчаянно изгибая шею в надежде уклониться от девушки, которая, судя по всему, вознамерилась расцеловать его. Боксёр бросился вперёд, но оказался в объятиях старой леди.

— Прочь с дороги, мэм! Кому сказал, прочь с дороги! — вскричал он и яростно отпихнул её в сторону.

— Ах, грубиян! — вскричала она и вновь одним прыжком преградила ему путь. — Он толкнул меня! Люди добрые, вы видели, он толкнул меня! Священник, а до чего невоспитанный! Так вы отнеслись к женщине! Может быть, вы сделаете это снова? Так я дам вам за это пощёчину — и ещё, и ещё!

Каждое своё восклицание сопровождая оплеухой, старушка несколько раз прошлась по щекам чемпиона открытой ладонью.

Толпа загудела от удивления и восторга.

— Хупер! Хупер! — кричал лорд Бэрримор, барахтаясь в сжимающихся объятиях неуклюжей, но весьма любвеобильной Амелии.

Боксёр вновь бросился вперёд на помощь патрону, и опять перед ним возникла старая женщина: вскинув голову и выбросив вперёд левую руку, она приняла вдруг стойку опытного боксёра.

Наконец чёрствое сердце боксёра не выдержало. Что же, пусть женщина — но она осмелилась встать на пути самого Жестянщика! Он покажет толпе, что ждёт каждого, кто осмелится последовать её примеру. Она ударила его, а значит, должна получить по заслугам. Поднявший руку на Хупера безнаказанным не уходит.

Выругавшись, он нанёс удар правой. Шляпка вдруг ловко нырнула и последовал молниеносный ответ: острые, как бритва, костяшки рассекли боксёру кожу под глазом.

Подбадриваемая восторженными воплями многочисленной толпы, старушка принялась пританцовывать вокруг лжесвященника, ловко уклоняясь от его тяжеловесных ударов и отвечая более чем успешными контрвыпадами.

В какой-то момент, поскользнувшись, она плюхнулась на юбку, но тут же вскочила и завопила:

— Ах, вульгарный мужлан! И у тебя рука поднялась на слабую женщину? Ну так получай за это. Вот тебе, грубиян неотёсанный!

Забияка Хупер впервые в жизни струсил. Странное существо, с которым ему пришлось вступить в схватку, было неуловимо, как тень, но наносило при этом удары столь точные, что кровь капля по капле потекла с его подбородка. С изумлённой физиономией Хупер невольно отпрянул от странной соперницы, и… В ту же секунду звезда его могущества стремительно закатилась. Только быстрый успех мог бы его спасти. Замешательство оказалось фатальным. Потому что во всей этой толпе не было, наверное, человека, который не затаил бы в душе обиду на хозяина и его подручного. Каждый ждал лишь удобного момента для мести.

Человеческое кольцо с яростным рёвом сомкнулось. Вихрь обезумевших от ярости лиц закружил вокруг тонкого раскрасневшегося лица лорда Бэрримора и бульдожьих челюстей Хупера. Ещё секунду спустя оба оказались на земле: десяток тростей тут же взметнулись в воздух и опустились вниз.

— Дайте подняться! Вы убьёте меня! Ради бога, дайте подняться! — взмолился надтреснутый голос.

Хупер, оправдывая сравнение с бульдогом, сражался молча, пока наконец не лишился чувств. Избитые и помятые, они покинули сад: никому из их прежних жертв не приходилось так худо. Но куда больнее ссадин жалила лорда Бэрримора ужасная мысль о том, как теперь в каждом клубе, в каждой гостиной Лондона всю неделю будут смеяться над историей об Амелии и её тётушке.

Некоторое время сэр Чарльз, пошатываясь со смеху, стоял у скамейки, с которой ему было прекрасно видно происходящее. Пробравшись наконец сквозь толпу к своему жёлтому фаэтону, он не очень-то удивился, обнаружив на заднем сиденье двух развесёлых дамочек, обменивавшихся с конюхами репликами не самого изящного свойства.

— Эй вы, юные сорванцы! — бросил дядя через плечо, подбирая поводья.

Дамочки оживлённо захихикали.

— Дядя Чарльз! — вскричала та, что выглядела постарше. — Позвольте представить вам мистера Джека Джарвиса из Брейсноус-колледжа. А теперь, я думаю, вам стоит отвезти нас куда-нибудь поужинать — представление это оказалось чрезвычайно утомительным. Надеюсь, завтра вы не откажете мне в удовольствии нанести вам визит в любое удобное для вас время. Да, и бланк для расписки в получении тысячи фунтов я, если не возражаете, тоже с собой прихвачу.

1912 г.

Злополучный выстрел

I
«ОСТЕРЕГАЙТЕСЬ ЭТОГО ЧЕЛОВЕКА!

Строки сии написаны для того, чтобы предостеречь общественность от человека, называющего себя Октавиусом Гастером.

Его нетрудно опознать по высокому росту, светлым вьющимся волосам и глубокому шраму на левой щеке, протянувшемуся от глаза до уголка губ.

Опознанию может помочь также склонность этого человека к ярким цветам в одежде. Он, к примеру, может носить ярко-зелёный галстук или что-нибудь подобное.

В его речи заметен лёгкий иностранный акцент.

Он не нарушает никаких законов, и всё же он страшнее бешеной собаки. Сторонитесь его, бегите от него как от чумы, появись она среди бела дня.

Любые имеющиеся в вашем распоряжении сведения об этом человеке будут с благодарностью приняты А. К. А., Линкольнс-Хилл, Лондон».


Многочисленные читатели лондонских утренних газет не могли не обратить внимания на это объявление, появившееся в первой половине года в одной из рубрик.

Появление подобного объявления, как мне кажется, вызвало немалый интерес и изрядную долю любопытства у определённого круга читающей публики. Относительно личности самого Октавиуса Гастера и характера выдвинутых против него обвинений было высказано много самых разных предположений.

И если при этом отметить, что вышеизложенное предостережение опубликовал по моей настойчивой просьбе мой старший брат — профессиональный юрист — Артур Купер Андервуд, то становится вполне очевидным, что никто лучше меня не сможет прояснить его истинный смысл.

II

До сего дня ни с кем, кроме брата, я не решалась поделиться событиями прошлого августа из-за постоянно мучавших меня страшных и смутных подозрений, к которым к тому же примешивалась горечь утраты возлюбленного в самый канун нашей свадьбы.

Теперь, по прошествии времени оглядываясь назад, я уже в состоянии сопоставить и выстроить в один ряд большое число мелких фактов и деталей, которые в своё время остались незамеченными. Они составляют целую цепочку доказательств, которые в глазах судей, может быть, и покажутся недостаточными, но произведут определённое впечатление на публику.

Я попытаюсь рассказать, по возможности избегая всяческих преувеличений и предубеждений, всё, что произошло с той самой минуты, как человек по имени Октавиус Гастер появился в Тойнби-Холле, и вплоть до дня проведения больших соревнований по стрельбе из карабина.

Я вполне отдаю себе отчёт в том, что всегда найдётся немало людей, готовых высмеять всё мало-мальски связанное со сверхъестественным или тем, что наше скудное сознание с ним отождествляет. К тому же должна признать и то обстоятельство, что любая история, рассказанная особой женского пола или от её лица, заметно теряет в ценности как показание очевидца.

Сразу замечу в своё оправдание, что я никогда не была человеком слабохарактерным и впечатлительным, а также и то, что окружающие меня люди составили об Октавиусе Гастере мнение, очень схожее с моим собственным.

Итак, перехожу к изложению фактов.

Свои летние каникулы мы проводили в гостях у полковника Пиллара, в чудном местечке Роуборо, что в графстве Девоншир. Уже несколько месяцев я была помолвлена с его старшим сыном — Чарльзом, и в самом конце каникул было решено сыграть свадьбу. Все вокруг были уверены, что Чарли успешно сдаст экзамены. В любом случае у него было приличное состояние, которое обеспечивало нам полную самостоятельность и безбедную жизнь. Что касается меня, то родители тоже позаботились — без приданого не оставили. Старый полковник был просто в восторге от перспективы нашего союза. То же самое можно сказать и о моей матери. В какую бы сторону мы ни обращали свои взоры, нам казалось, что никакое облачко не может появиться на нашем горизонте и омрачить наше счастье. И я не нахожу ничего удивительного в том, что тот август стал для нас с Чарли месяцем бесконечного счастья.

Самый несчастный человек на земле позабыл бы о своих горестях и печалях, окажись он вдруг среди весёлых обитателей Тойнби-Холла.

Среди них был лейтенант Дейсби — которого все с детства звали «Джек», — недавно прибывший из Японии на борту британского судна «Акула». Он питал самые нежные чувства к Фанни Пиллар, сестре Чарли, и таким образом мы — две влюблённые пары — могли оказывать друг другу необходимую моральную поддержку.

В нашей компании были также Гарри, младший брат Чарли, и Тревор — его лучший друг по Кембриджу.

И наконец, моя мать — самая обаятельная из пожилых особ. Она была готова сгладить любые трудности, возникающие на пути двух молодых пар, и вся светилась от радости, глядя на нас через свои золотые очки. Она могла без устали делиться с нами своими сомнениями, опасениями и тревогами, которые сама испытала в юности, когда молодой и горячий ветреник Николас Андервуд приехал в поисках невесты в провинцию и отказался от предложений Крокфорда и Теттерсаля ради любви дочери простого сельского старосты.

Да, не забыть упомянуть о хозяине дома, храбром старом солдате с его грубоватыми шутками, извечной подагрой и способностью легко впадать в гнев, впрочем вполне безобидный для окружающих.

— Не знаю, что происходит последнее время с отцом, — часто говорил мне Чарли. — С тех пор как вы у нас, Лотти, он ещё ни разу не послал к чёрту либералов из министерства. Боюсь, что, если не произойдёт извержение отцовского гнева, ирландский вопрос окончательно испортит ему кровь и станет причиной его преждевременной кончины.

Кто знает, быть может, закрывшись вечером у себя, ветеран давал волю чувствам и эмоциям, сдерживаемым в течение дня, пока он был на людях. Похоже, он проникся ко мне особой симпатией и давал это почувствовать, оказывая бесконечное множество знаков внимания.

— Вы хорошая девушка, — сказал он мне как-то вечером уже в изрядном подпитии. — Моему прохвосту Чарли здорово повезло. Видать, в людях он разбирается лучше, чем я думал. Обратите внимание на мои слова, мисс Андервуд. Ведь вы же понимаете, что этот молодой ветрогон не так уж глуп, как может показаться на первый взгляд.

Сделав сей двусмысленный комплимент, полковник церемонно развернул платок, покрыл им лицо и отправился в мир грёз.

III

Я прекрасно помню день, с которого начались все наши несчастья.

Ужин только что закончился, и все перешли в салон, где были настежь открыты окна и южный ветер доносил в комнату приятные запахи.

Моя мать устроилась в углу, занятая вязанием; то и дело она высказывала какую-нибудь прописную истину: моей добрейшей матушке казалось, будто она сообщает нам что-то исключительно ценное, нечто удивительно важное, основанное единственно на её личном опыте.

Фанни с молодым лейтенантом примостились на софе и нежно ворковали как парочка голубей. Чарли возбуждённо ходил взад-вперёд по комнате. Я сидела у окна и в задумчивости созерцала погружённые в глубокое безмолвие просторы Дартмура. Они простирались до самого горизонта, залитые пурпуром лучей заходящего солнца. То здесь, то там на багряном фоне неба выделялись грозные контуры высоких утёсов.

— Послушайте же вы меня, наконец, — воскликнул Чарли, — разве вам не жаль попусту сидеть здесь в такой чудный вечер!

— К дьяволу твой вечер! — ответил ему Джек Дейсби. — Вечно ты себя ощущаешь у времени в плену. Если хочешь знать наше с Фан мнение, то мы никуда не пойдём и с этой софы вставать не собираемся. Верно, Фан?

Девушка всем своим видом старалась показать, что не намерена покидать гнёздышко, свитое себе среди подушек, и бросила на брата полный упрёка взгляд. Повернувшись ко мне, Чарли засмеялся и заявил, ища моей поддержки:

— Сидеть вот так и ворковать — что за праздное времяпрепровождение! Вы со мной согласны, Лотти?

— До такой степени праздное, что становится просто вызывающим! — вторила я ему.

— Между тем я хорошо помню время, когда Дейсби был шустрым малым и избегал всё графство Девоншир вдоль и поперёк. Ну и что? Взгляните, кем он стал теперь! Да, Фанни, вы явно заслужили упрёк в свой адрес.

— Не принимайте близко к сердцу всё то, что он вам тут наговорил, дорогая, — отозвалась из своего кресла матушка. — К тому же мой личный опыт меня научил, что умеренность для молодёжи — вещь замечательная. Мой бедный Николас тоже всегда придерживался такого мнения. Дорогой мой супруг никогда не ложился спать, не сделав перед сном прыжок на всю длину ковра, что был настелен в холле. Я ему не раз говорила, что это опасно, но он продолжал делать по-своему. И вот в один из вечеров он споткнулся и упал на каминный таган, порвал себе мышцу на ноге и в итоге оказался хромым до конца дней. Так уж получилось, что доктор Пирсон принял разрыв мышцы за перелом кости, наложил гипс, и в результате в коленной чашечке нарушилось кровообращение. Говорили, что в тот самый день доктор был не в себе. Он был сильно расстроен, поскольку его младшая дочь проглотила монету, и это обстоятельство, возможно, и явилось причиной ошибки в его диагнозе.

У мамы было весьма любопытное свойство уходить от главной темы разговора, переводя его в совершенно иную плоскость, да так, что порой было нелегко вспомнить, с чего именно она начинала свой монолог. Но на сей раз Чарли мысленно запомнил матушкину реплику в надежде сразу же ею воспользоваться в своих интересах.

— Вы совершенно правы, миссис Андервуд, — поспешил заметить Чарли. — К тому же за целый день мы так и не выбрались из дома воздухом подышать. Итак, Лотти, у нас с вами ещё час в запасе до захода солнца. Что, если мы прогуляемся по окрестностям, а заодно и форель, может, посчастливится поймать. Думаю, ваша матушка не будет против?

— Набросьте только что-нибудь на плечи, дитя моё, — промолвила матушка, понимая, что попала в ловушку своего собственного неловкого манёвра.

— Обязательно, матушка. Сейчас мигом поднимусь наверх и надену шляпку и шаль.

— Итак, мы отправляемся на прогулку в лучах закатного солнца и вскоре вернёмся, — громко объявил Чарли, пока я шла к дверям.

Когда я спустилась вниз, мой жених уже с нетерпением поджидал меня в холле с удочкой в руках. Мы пересекли лужайку и прошли перед окнами, в которых вырисовывались три лукавые физиономии, внимательно за нами наблюдавшие.

— Развалиться на диване и ворковать — что за праздное времяпрепровождение! — вымолвил Джек, глядя в задумчивости на проплывающие облака.

— Настолько праздное, что просто возмутительно! — вторила ему Фан.

И вся троица так громко рассмеялась, что разбудила полковника, который пришёл на шум. Мы слышали, как они пытались объяснить свою шутку ветерану, который, несколько задетый подобным бесцеремонным к нему отношением, делал вид, что не понимает, над чем же они могли так громко смеяться.

Спустившись по извилистой тропке, мы вышли через калитку на дорогу, ведущую в Тевисток, и Чарли в нерешительности остановился, раздумывая, в какую сторону нам лучше держать путь дальше. Знать бы нам тогда, что вся наша дальнейшая судьба зависела от столь, казалось бы, пустякового решения!

— Как вы думаете, дорогая, куда нам лучше с вами направиться: пойти вдоль берега реки или спуститься к ручью, что течёт среди ланд?

— Как пожелаете, дорогой, — выбор за вами.

— Я за то, чтобы пойти к ручью. К тому же тем самым мы несколько удлиним себе обратный путь, — добавил Чарли, глядя полными любви и обожания глазами на миниатюрное создание, укутанное в белую шаль и готовое шагать с ним хоть на край света.

Ручей, к которому мы направили свои стопы, протекал по наиболее пустынной и дикой местности в здешних краях. Устремившись по тропинке к ручью, мы удалились на значительное расстояние от Тойнби-Холла, но ни встречающиеся на пути крупные камни, ни заросли кустарника не могли помешать двум молодым и полным сил путникам быстро преодолевать милю за милей.

На протяжении всей прогулки мы не повстречали ни единой живой души; лишь всклокоченные девонширские козы, держась поодаль, с любопытством поглядывали в нашу сторону, будто спрашивая, как это мы решились вторгнуться в их владения.

Когда мы пришли к ручью, шумно сбегавшему из ущелья, а затем извилистым потоком устремлявшемуся к полноводному Плимуту, уже начали сгущаться сумерки. Над нашими головами колоннообразно возвышались две отвесные скалы; вода, по капле стекая в расселину между ними, образовала что-то наподобие глубокой чаши, до краёв заполненной неподвижной влагой.

У Чарли это было излюбленным местом для пеших прогулок. Днём картина действительно являла собой чудный уголок дикой природы, но в сей поздний час, глядя на отражение появившейся на небе луны и чернеющих вершин в кристально чистой воде с гор, подумалось, что это было далеко не лучшее место для экскурсий одиноких путников.

— Дорогая, — произнёс Чарли, когда мы оказались рядом, присев на обросшем мхом камне, — похоже, рыбалкой мне сегодня заниматься не придётся. Тебе не кажется, что здесь несколько мрачновато?

— О да, дорогой, — только-то и смогла я вымолвить, дрожа всем телом.

— Мы не станем здесь долго задерживаться — вот только слегка передохнём и пустимся в обратный путь. Впрочем, погоди. Ты ведь вся дрожишь! Тебе холодно?

— Нет, ничего, — ответила я ему, стараясь придать бодрости своему голосу, — мне совсем не холодно, лишь немного страшно. Что, признаюсь, весьма глупо с моей стороны.

— Вовсе нет, — прошептал мой жених. — У меня у самого появилось какое-то непонятное ощущение. Шум, который издаёт в этом месте вода, странным образом напоминает мне клокотание крови в горле умирающего.

— О, Чарли, прошу тебя, сейчас же замолчи! Ты меня насмерть напугал.

— Давай не будем предаваться мрачным мыслям, — засмеялся Чарли в ответ, пытаясь подбодрить меня, — и поскорее отправимся прочь из этого зловещего места, и… Взгляни вон туда… Видишь? Боже милостивый, что это там такое?!

Чарли даже отшатнулся. Глаза его были устремлены на противоположный крутой берег ручья, а лицо страшно побледнело.

Я уже упоминала о том, что наполненная водой каменная чаша, подле которой мы остановились, располагалась у хаотичного нагромождения скальных глыб. На вершине самой высокой из них — примерно в шестидесяти футах над нашими головами — возвышался тёмный силуэт человека большого роста, который, как нам показалось, смотрел вниз, прямо на нас.

Уже взошедшая к этому времени луна ярко освещала вершину утёса, и угловато-вытянутые контуры одежды незнакомца были чётко очерчены и хорошо различимы в её серебристых лучах.

Во внезапном и бесшумном появлении этого одинокого странника было что-то колдовское, и фантастичность пейзажа лишь усиливала это впечатление. Меня вдруг охватил безумный страх. Не в силах проронить и слова, я вцепилась в руку Чарли, устремив полный ужаса взгляд на темнеющую вверху над нами фигуру.

— Эй вы, там, наверху! — закричал Чарли, у которого ужас уступил место гневу. — Кто вы и что вы там, чёрт подери, делаете?

— Я так и думал, так я и думал… — забормотал человек, наблюдавший за нами сверху.

Ещё секунда — и на вершине утёса уже никого не было.

По грохоту падающих камней мы поняли, что он спускается вниз. Через некоторое время таинственный незнакомец появился на берегу ручья прямо напротив нас.

Надо сказать, что с более близкого расстояния фантастичность облика этого человека производила ещё большее впечатление. Луна полностью осветила фигуру незнакомца, позволяя разглядеть его худое, сильно вытянутое и какой-то мертвенной белизны лицо, резко контрастировавшее с ярко-зелёным галстуком. Сразу бросился в глаза спускавшийся к углу рта шрам на щеке, из-за которого и без того неправильные черты лица создавали впечатление уродливой гримасы. Это было особенно заметно, когда он пытался улыбнуться.

Рюкзак за плечами и массивная палка в руке указывали на то, что перед нами стоял путешественник. Вместе с тем та привычная лёгкость, с которой незнакомец снял шляпу при виде дамы, не могла не выдать в нём вполне светского человека.

Что-то в его угловатой фигуре, почти бескровном лице и хлопающей по плечам чёрной накидке странным образом напомнило мне ту диковинную летучую мышь-вампира, которую Джек Дейсби привёз с собой из Японии, и она потом долго наводила ужас на жителей Тойнби во время богослужений в местном храме.

— Прошу великодушно простить меня за такое вот вторжение, — произнёс чужестранец с едва заметным акцентом, который, впрочем, придавал его голосу какой-то особый шарм. — Счастливый случай свёл меня с вами. Иначе мне пришлось бы заночевать прямо тут, среди этих песчаных равнин, под открытым небом.

— Откуда вас чёрт принёс, дружище? — воскликнул Чарли. — Вы что же, не могли никак предупредить о своём присутствии, окликнуть, что ли? Вы, сударь, просто насмерть напугали мисс Андервуд, когда вот так внезапно возникли перед нами.

Незнакомец вновь слегка приподнял над головой шляпу — как бы в знак раскаяния и принося мне свои извинения за причинённые переживания.

— Я шведский дворянин, — продолжил наш визави голосом, в котором угадывался какой-то необычный акцент, — и в настоящее время совершаю пешее путешествие по вашей прекрасной стране. Позвольте представиться. Меня зовут Октавиус Гастер. По профессии я врач. В свою очередь, я хотел бы, если позволите, узнать у вас, где можно найти место для ночлега и как мне лучше выбраться из этих весьма глухих мест. Здешние песчаные равнины, надо признаться, оказались гораздо обширнее по территории, чем я предполагал.

— Считайте, вам ещё здорово повезло, что вы нас здесь повстречали. Выбраться отсюда совсем не просто.

— И я того же мнения, — подтвердил одинокий путник.

— Иногда в здешних местах находят мёртвые тела чужестранцев, — продолжил Чарли. — Путешественники легко сбиваются с пути и кружат, кружат по ландам до тех пор, пока не падают замертво от усталости…

— Ха-ха! — громко рассмеялся шведский доктор. — Ну, знаете, уж во всяком случае, не мне суждено погибнуть от голода и усталости на песчаных равнинах Англии после всего, что мне довелось испытать и пережить во время плавания от мыса Кабо-Бланко до Канарских островов на лодке, блуждавшей в океане по воле волн и ветра. И всё же в какую сторону мне следует идти, чтобы найти пристанище на ночь?

Чарли — самый гостеприимный хозяин из всех, кого я знаю, — с готовностью откликнулся на слова незнакомца:

— Послушайте, уважаемый, в радиусе многих миль отсюда нет ни одного постоялого двора. А вы, надо полагать, провели весь день на ногах, проделав немалый путь, и посему я предлагаю присоединиться к нам и вместе вернуться в дом. Мой отец — отставной полковник — будет рад с вами познакомиться и предложить ночлег.

— Не знаю, как и благодарить вас за доброту, сударь, — поспешно ответил наш собеседник. — Будьте уверены, что, когда вернусь к себе в Швецию, непременно буду долго и с большим удовольствием рассказывать об англичанах и их замечательном гостеприимстве.

— Не стоит благодарности, — воскликнул Чарли. — В дорогу! Мы отправляемся в обратный путь прямо сейчас: бедная мисс Андервуд вся продрогла. Лотти, дорогая, получше обмотайте шаль вокруг шейки, через несколько минут мы уже будем дома.

Мы шли молча, спотыкаясь почти на каждом шагу и стараясь не сбиваться с извилистой и неровной тропинки. При этом мы то теряли её из виду, когда на яркий диск луны набегало облако, то вновь обретали её в нескольких десятках метров впереди, когда луна выходила из-за туч.

Незнакомец, казалось, был всецело погружён в свои мысли, но раз или два у меня появлялось ощущение, что, шагая рядом, он пристально вглядывается, пытаясь рассмотреть меня в темноте сгустившихся сумерек.

Наконец заговорил Чарли, прервав затянувшееся молчание:

— Итак, вы рассказали нам, что плыли на борту судна, потерявшего управление в открытом море.

— О да, — откликнулся наш попутчик, — и мне довелось увидеть немало, доложу вам, престранных вещей. Я подвергался большим опасностям, но, как видите, уцелел. Однако все эти истории не для слуха юной дамы. Сегодня вечером она уже один раз была напугана.

— О, теперь вы можете не опасаться, что испугаете меня во второй раз, — заявила я, крепче сжав руку Чарли.

— По сути дела, мне мало что есть рассказать вам об этой грустной истории. Я со своим другом Карлом Осгудом из Упсалы отправился к берегам Мавритании, где мы решили заняться торговлей. Мало кто из белых людей бывал в краю чернокожих кочевников-мавров, населяющих мыс Кабо-Бланко. Мы с другом решились и, должен вам сказать, в течение нескольких месяцев совсем неплохо жили среди темнокожих, продавая им свой товар. За это время нам удалось накопить немалый запас слоновой кости и золота.

Надо заметить, что этот самый Кабо-Бланко не совсем обычное место. Там нет ни дерева, ни камня, и свои хижины местные жители сооружают из водорослей и морских растений.

В самом конце нашего пребывания, когда мы с другом решили, что накопили уже достаточно богатств, дабы спокойно отплыть домой, чернокожие кочевники решили убить нас и однажды ночью напали на нашу хижину. Мы вовремя заметили нападавших и сумели бегом добраться до берега, спустить на воду лодку и отплыть подальше, оставив на берегу всё нажитое за месяцы торговли. Мавританцы бросились было в погоню, но в ночной темноте потеряли нас из виду. Когда на следующее утро взошло солнце, земли нигде не было видно.

Поскольку самой близкой от нас обитаемой сушей, где мы могли найти съестное, были Канарские острова, то мы с другом и начали грести в этом направлении. Когда наша лодка наконец пристала к берегу, я был едва живой и лежал в ней весьма слабый телом и рассудком. Бедный же Карл умер накануне того дня, когда острова появились на горизонте. Я ведь его предупреждал. Мне не в чем упрекнуть себя во всей этой истории.

«Карл, — твердил я ему, — поймите же: если вы их съедите, то силы, которые приобретёте в результате, будут несоизмеримо меньше, чем те, которых лишитесь из-за потери крови».

В ответ он только смеялся. И вот как-то, улучив минуту, мой друг выхватил нож, который был у меня заткнут за пояс, отрезал их и съел.

— Вот вы говорите: он их съел. Что именно? — спросил Чарли.

— Свои уши, сэр.

На бледном лице незнакомца не было и тени улыбки, позволившей бы отнестись к сказанному как к шутке.

— У вас это, кажется, называется горячая голова, сумасброд, — продолжил наш попутчик. — Между тем Карл хорошо понимал, что не должен был так поступать. Ему следовало употребить всю свою волю. И он бы остался жить. Ведь я же выжил!

— И вы полагаете, что простым усилием воли человек способен предотвратить собственную смерть от голода? — спросил Чарли.

— Благодаря воле всё становится возможным, — ответил ему Октавиус Гастер.

И вновь наступило молчание, которое мы хранили весь остаток пути до дома.

Наше продолжительное отсутствие вызвало у домашних немалую тревогу. Джек Дейсби вместе с Тревором, другом Чарли, уже собирался выходить на поиски. Поэтому, когда мы появились на пороге, все очень обрадовались нашему благополучному возвращению, но, увидев нашего спутника, его мертвенно-бледное лицо, разинули рты от изумления.

— Где, чёрт возьми, вы подобрали этот бродячий труп? У него ведь лицо мертвеца! — стал выспрашивать у Чарли Джек, увлекая его за собой в курительную комнату.

— Ты не можешь говорить тише?! — недовольно отозвался Чарли. — Ведь он тут рядом и может нас услышать. Это доктор из Швеции. И вообще, я нахожу, что он славный парень: плыл один по морю на лодке — уж не помню откуда и куда — и остался цел и невредим. Знаешь, я предложил ему заночевать у нас.

— Послушай, Чарли, — негромко произнёс Джек, — одно могу сказать тебе наверняка: с таким лицом состояния не наживёшь.

— Ха-ха-ха! Хорошо сказано! Просто замечательно! — громко рассмеялся при входе в гостиную тот, о ком только что шептались двое друзей, чем вверг нашего мореплавателя в немалое смущение. — Да, друг мой, как вы только что совершенно справедливо изволили заметить, в этой стране мне богатств скопить не суждено.

При этом наш гость засмеялся, но из-за тонкого шрама, змейкой разрезавшего уголки губ, при взгляде на него казалось, что видишь перед собой не лицо, а как бы его отражение в треснувшем зеркале.

— Предлагаю вам, сударь, пройти наверх и привести себя в порядок с дороги. Могу, если пожелаете, предложить вам домашние тапочки. — Всё это Чарли говорил на ходу, подталкивая гостя к выходу из гостиной, чтобы как-то поскорее сгладить возникшую неловкость.

Полковник Пиллар был само гостеприимство. Он принял доктора Гастера так, как обычно принимают старого друга семьи, с тем же почтением и радушием.

— Располагайтесь, сударь, прошу вас, и чувствуйте себя как дома. И можете оставаться у нас столько, сколько сами пожелаете. Мы, знаете ли, живём здесь достаточно уединённо, в удалении от внешнего мира, поэтому гости для нас — всегда радостное событие.

Матушка моя вела себя куда более сдержанно. Обратившись ко мне, она сказала примерно следующее:

— Этот молодой человек, Лотти, бесспорно, очень хорошо воспитан. Единственное, что ему можно было бы пожелать, — это избавиться от неприятного немигающего взгляда. Мне никогда не нравились люди с такими глазами. И вообще, дорогая, скажу тебе определённо: накопленный жизненный опыт позволяет мне сделать один очень важный вывод: наружность для мужчины не имеет особого значения, гораздо важнее его поступки.

Высказав эту столь же новую, сколь и необыкновенно оригинальную мысль, матушка поцеловала меня, оставив наедине со своими раздумьями.

Следовало признать, что при всей своей отталкивающей наружности доктор Октавиус Гастер имел в обществе полный успех. На следующий день он сумел так расположить к себе всех домочадцев, что буквально слился с обитателями Тойнби-Холла, и полковник и слышать не желал о его отъезде. Все были восхищены глубиной и разнообразием познаний, коими владел этот человек. Ветерану крымской кампании он мог, к примеру, рассказать о ней много такого, о чём тот и не догадывался. Моряку доктор-швед сообщил подробные сведения о прибрежной зоне Японских островов. С моим женихом, заядлым спортсменом, гость завёл беседу о гребле и при этом углубился в такие детали и обнаружил столь недюжинные познания в данной области, что бедный Чарли довольно быстро спасовал и был вынужден оставить эту тему.

При всём том следует отметить, что доктор Гастер был настолько скромен и деликатен в беседе, неизменно оставался столь внимателен и почтителен к собеседнику, что никто из тех, кого он превзошёл в их же собственном хобби, не таил на него ни малейшей обиды. Во всех его словах и действиях чувствовалось присутствие некой незримой силы, спокойной уверенности в себе. Всё это весьма впечатляло окружающих. В качестве примера приведу один случай, который на всех нас произвёл неизгладимое впечатление.

Тревор держал свирепого бульдога. Пёс очень любил хозяина, но любого из нас, кто позволял себе с собакой излишние вольности, ожидал предостерегающий оскал зубов. Нетрудно догадаться, что пёс был на плохом счету у хозяев, но поскольку гостивший студент им очень дорожил и изрядно гордился, было решено — чтобы не прятать псину совсем уж с глаз долой — соорудить на конюшне просторную будку и запереть его там. С того самого часа, как гость появился у нас дома, пёс проникся к нему самой глубокой и нескрываемой антипатией. Едва завидев доктора Гастера, бульдог обнажал грозные клыки и начинал раздражённо рычать. На следующий день после прибытия Гастера, когда мы всей компанией проходили мимо конюшни, внимание доктора привлекло доносившееся оттуда злое рычание.

— Это, должно быть, ваша собака, господин Тревор, не так ли? — поинтересовался иностранец.

— Да, это Таузер, — подтвердил Тревор.

— Бульдог, если не ошибаюсь. Эта собака на континенте считается типично английской породой.

— Верно, к тому же он чистокровный, — не без гордости уточнил хозяин пса.

— Бульдоги, как известно, весьма и весьма некрасивые создания. Послушайте, господин Тревор, а не спустить ли вам его с цепи, чтоб мы могли получше рассмотреть вашу собаку при свете дня? Обидно ведь держать взаперти такое сильное, полное жизни животное?!

— Заметьте, он кусается, — ответил ему Тревор не без лукавства. — Но вы, надо полагать, собак не боитесь, господин Гастер?

— Отчего мне их бояться?

Когда Тревор принялся отпирать ворота конюшни, откровенное лукавство читалось на его лице. Чарли в свою очередь начал было говорить, будто шутка зашла слишком далеко и что надо бы вовремя остановиться, но наших слов, сказанных в ответ, оказалось уже неслышно из-за громкого рыка, доносившегося из глубины конюшни.

Все мы, кроме Октавиуса Гастера, быстро попятились, удалившись от конюшни на безопасное расстояние, а он так и остался стоять у порога. Его бледное лицо не выражало ничего, кроме снисходительного любопытства.

— Те две точки, что горят в темноте, — это его глаза? — спросил он.

— Да, — ответил студент, нагнувшись и отстёгивая ошейник.

— Ко мне! — скомандовал Гастер.

И тут внезапно грозное рычание сменилось долгим и протяжным жалобным воем. Вместо того чтобы сделать яростный прыжок — как все ожидали, — пёс начал с шумом зарываться в солому, словно стараясь подальше спрятаться.

— Что, чёрт подери, с ним случилось? — в недоумении воскликнул Тревор.

— Ко мне! — повторно скомандовал Гастер сухим и каким-то металлическим голосом, в котором отчётливо слышны были властные нотки. — Иди сюда!

К нашему немалому удивлению, пёс, семеня лапами, выбежал из ворот конюшни и уселся у ног Гастера. Собака, которая предстала нашему взору, менее всего походила на того злобного пса-бойца Таузера, каким мы все его знали. С обвисшими ушами и поджатым хвостом некогда отважный пёс являл собой наиболее полную картину собачьего унижения.

— Хорошая собака, но уж очень смирная, — заметил швед, поглаживая пса по спине. — Ну а теперь, господин хороший, изволь идти к себе на место!

Повинуясь команде, Таузер развернулся и побрёл обратно в свою конуру. Нам было слышно, как загремела цепь, когда Тревор снова пристёгивал её к ошейнику. Через пару секунд Тревор показался в воротах конюшни, и из пальца у него капала кровь.

— Чёртова псина! — ругнулся хозяин Таузера. — Не могу понять, что на него нашло. Он у меня уже три года и ни разу не укусил.

В эту минуту мне показалось — может быть, только показалось, — будто тонкий шрам на лице нашего загадочного гостя вдруг судорожно сжался — верный признак того, что Гастера разбирает смех. Возвращаясь вновь к своим воспоминаниям тех дней, я начинаю понимать, что именно с этой минуты у меня появилось смутное чувство страха и я начала питать к нашему постояльцу какое-то необъяснимое, непередаваемое отвращение.

IV

Одна неделя сменяла другую, приближая день нашей свадьбы. Октавиус Гастер всё ещё гостил в Тойнби-Холле. Он сумел настолько прочно завоевать расположение хозяина дома, что старый солдат недоверчивым смехом встречал любой намёк на возможный отъезд гостя.

— Вы к нам пожаловали в гости, сударь, и можете оставаться жить у нас, сколько душе заблагорассудится.

Но наш иностранный гость лишь улыбался, пожимая плечами и произнося какие-то слова о прелестях Девоншира, из-за чего настроение у полковника поднималось на весь оставшийся день. Мы с моим возлюбленным были слишком поглощены друг другом, чтобы обращать внимание на то, чем занимается и как проводит свои дни наш шведский гость.

Иногда нам случалось встретить его в лесу во время прогулки. При этом мы неизменно заставали его в самых уединённых местах за чтением каких-то книг. Завидев нас, этот непостижимый человек непременно прятал книгу в карман. Я припоминаю, как однажды мы столь внезапно на него наткнулись, что он не успел убрать книгу и она так и осталась лежать открытой.

— А, это вы, Гастер! — засмеялся Чарли. — Всё трудитесь, что-то изучаете… Вид у вас, простите, эдакого замшелого учёного! А что это у вас за книга в руках? А, вижу! На иностранном языке. Надо полагать, на шведском?

— Вовсе нет. На арабском.

— Не хотите ли вы сказать, что знаете арабский?

— Знаю, и, смею заверить, весьма неплохо.

Перелистывая страницы тронутого плесенью ветхого томика, я спросила, о чём повествует эта книга.

— Уверяю вас, мисс Андервуд, в ней вы не найдёте ничего, что могло бы заинтересовать столь юную и привлекательную особу, — ответил Гастер, бросив на меня тот странный взгляд, который с недавних пор появлялся у него всё чаще, когда он смотрел на меня. — Книга эта о тех временах, когда дух был сильнее того, что все мы сейчас именуем материей. В ту, теперь далёкую, пору сильные духом великие умы, способные существовать и без грубой — как у всех нас бренных — телесной оболочки, могли усилием воли придавать любому предмету желаемую форму.

— А, теперь всё ясно! Очередные истории про привидения. Ну, сэр, желаю вам успехов на ниве науки. Не станем больше отрывать вас от учёбы и полезных занятий, — попрощался Чарли.

Однако через полчаса после нашего с ним расставания мне привидилось, что за одним из деревьев вновь мелькнул знакомый силуэт. Вполне возможно, это было всего лишь плодом моего воображения.

Тем не менее я сразу же сказала об этом своему жениху, но он рассмеялся и отверг моё предположение как нелепое.

V

Я уже говорила, что в последнее время Гастер стал как-то поособому на меня смотреть. В такие моменты взгляд его терял свой обычный и холодный стальной блеск, приобретая теплоту и человечность. Каким-то странным, необъяснимым образом этот человек влиял на меня, поскольку я всегда — даже не поднимая глаз — могла безошибочно определить, что его взгляд устремлён на меня. Я пыталась объяснить происходившее со мной неожиданным расстройством нервов или собственной мнительностью, но матушка враз развеяла все мои предположения и догадки на сей счёт.

Как-то вечером перед сном она заглянула ко мне в спальню и, плотно прикрыв за собой дверь, сказала примерно следующее:

— А знаешь, дорогая, хоть это и может показаться тебе невероятным и даже абсурдным, сдаётся мне, что этот швед безумно в тебя влюблён.

— Глупости всё это, маменька, — прошептала я в ответ и в ужасе от подобного предположения едва не выронила подсвечник, который держала в руках.

— А вот я, Лотти, этому верю, — продолжила матушка. — То, как он смотрит на тебя — ну точь-в-точь твой покойный папенька — царствие ему небесное! — накануне нашей свадьбы. Мне напомнило это, как всё у нас с ним было, понимаешь? — И она печально замолкла, погрузившись в свои воспоминания.

— Вот что я вам скажу, маменька: ложитесь-ка лучше пораньше спать и гоните прочь подобные мысли! Поймите, этот несчастный доктор Гастер не хуже вас знает, что я обручена.

— Время покажет. — С этими словами матушка вышла из комнаты.

Я легла в постель, а в ушах всё звучали её слова. Может, конечно, показаться необычным, что в ту самую ночь я вдруг проснулась от пробежавшей по телу лёгкой дрожи, к которой с некоторых пор я уже стала привыкать. Стараясь не шуметь, я встала, подошла к окну и посмотрела сквозь жалюзи вниз, в темноту парка. На гравиевой дорожке аллеи чётко виделась вампирического вида нескладная фигура нашего постояльца-шведа. Мне показалось, что он не отрываясь смотрит на освещённое луною окно моей спальни. Должно быть, он заметил движение за жалюзи, закурил сигарету и зашагал вглубь парка прочь от дома. На следующий день за обедом я обратила внимание на то, что он как бы между прочим заговорил о том, что плохо спал прошлой ночью и, чтобы успокоить нервы, решил немного прогуляться и покурить на воздухе.

Попробовав спокойно разобраться в создавшемся положении, я пришла к неутешительному выводу, что неприязнь, которую я питала к этому человеку, была основана на весьма личных и потому необъективных ощущениях и что, стало быть, мои опасения бездоказательны.

И в самом деле, говорила я себе, пытаясь рассуждать здраво, у мужчины может быть неординарное лицо, он может интересоваться разного рода литературными премудростями и даже получать удовольствие от созерцания очаровательного юного создания, и во всём этом, разумеется, нет ничего предосудительного.

Об этом я сейчас упоминаю не случайно. Мне хотелось бы, чтоб у читателя не возникло сомнений по поводу моей тогдашней полной беспристрастности и отсутствия каких-либо предвзятых суждений в отношении Октавиуса Гастера.

VI

— А что, если нам сегодня всей компанией отправиться на пикник? — предложил как-то утром лейтенант Дейсби.

— Чудесно! — в один голос закричали все мы.

— Скоро Дейсби нужно возвращаться на свой корабль, уедет и Тревор. Поэтому мы должны успеть в оставшиеся дни на славу повеселиться.

— Что вы подразумеваете, когда говорите пикник? — поинтересовался доктор Гастер.

— Это ещё одна британская традиция, с которой вам следует познакомиться поближе. А в переводе это слово означает загородная прогулка.

— Вот теперь понятно, — одобрил наш шведский гость. — Это, должно быть, очень весело.

— В округе наберётся с полдюжины мест, куда мы могли бы отправиться, — продолжал лейтенант. — Водопад влюблённых, Чёрная гора, аббатство Бир-Феррис.

— Последнее — наиболее подходящее, — высказал своё мнение Чарли. — Лучшего пейзажа, чем старинные развалины, для пикника, пожалуй, не найти.

— Ну что же, можно и там. И далеко идти до этого аббатства?

— Шесть миль, — ответил Тревор.

— Семь, если по дороге, — с военной точностью подсчитал полковник. — Мы с госпожой Андервуд остаёмся дома. А вы, молодёжь, вполне уместитесь в двуколке и будете друг друга опекать в дороге.

Нет нужды говорить, что предложение уважаемого ветерана было принято без малейших возражений.

— Итак, друзья, — обратился к нам Чарли, — я тут пока займусь упряжью, подготовлю лошадь и повозку. На это уйдёт полчаса, а вы, не теряя зря времени, готовьте всё необходимое для привала: рыбу, салаты, крутые яйца. Захватите что-нибудь попить. Ворох дел, и надо ничего не забыть. Напитки я беру на себя. А вы, Лотти, какую работу себе избрали?

— Пожалуй, займусь посудой.

— Пойду принесу рыбу, — объявил Дейсби.

— Я буду готовить овощи, — сообщила Фан.

— А вы, Гастер, чем намерены помочь? — обратился к нашему гостю Чарли.

— Даже и не знаю, — ответил тот своим немного певучим голосом. — Мне, похоже, не из чего выбирать: все роли уже распределены. Однако, если позволите, я с удовольствием помогу дамам. Могу приготовить то, что у вас принято называть салатом.

— Думаю, со вторым заданием вы справитесь намного успешнее, нежели с первым, — сказала я, громко рассмеявшись.

— Что вы хотите этим сказать? — резко обернувшись, воскликнул швед, глядя на меня в упор. Его лицо покраснело до самых корней льняных волос. — Ну что же, ха! ха! Пусть будет так. — И, через силу смеясь, он быстро вышел из комнаты.

— Зачем вы так с ним, Лотти? — В голосе Чарли слышался упрёк. — Ведь вы задели мужское достоинство нашего гостя.

— Я не нарочно. Если хотите, я пойду и скажу ему об этом.

— Не стоит беспокоиться, — вмешался в наш разговор Дейсби. — С подобной физиономией ему, право же, не следует быть столь легкоранимым. Не из-за чего так волноваться. Вот увидите — он быстро утешится.

А ведь я сказала чистую правду: у меня и в мыслях не было обидеть этого чудака. И я на себя немного злилась за то, что невольно задела его самолюбие.

Все остальные ещё не успели управиться со своими обязанностями, а я уже закончила укладывать в чемодан тарелки, миски, вилки и ножи. Был самый подходящий момент извиниться за свою неудачную шутку. Не сказав никому ни слова, я потихоньку выскользнула из холла и быстро пошла по коридору в сторону комнаты нашего гостя. То ли шла я очень тихо, то ли шаги мои заглушали роскошные ковры, покрывавшие полы в Тойнби-Холле, но доктор ничего не услышал, когда я подошла к его комнате. Дверь была распахнута настежь, и в глубине комнаты я увидела Гастера. Что-то в его поведении меня настолько насторожило, что я остановилась как вкопанная, сама испугавшись собственного удивления. В руках он держал какую-то небольшую вырезку из газеты и с увлечением читал её. Чтение забавляло его безмерно. Было что-то ужасное в этом веселье: всё его тело конвульсивно содрогалось, а с губ при этом не слетало ни единого звука. Мне было хорошо его видно, так как он стоял в пол-оборота ко входной двери, и никогда прежде мне не доводилось наблюдать на его лице подобное выражение. Смело скажу: сравнение с радостью, какую может испытывать дикарь, истязающий свою жертву, мне большим преувеличением не покажется.

В ту минуту, когда я уже почти оправилась от неприятного изумления и была готова постучать, его в последний раз сотрясла судорога дикарского веселья и листок бумаги был брошен на стол.

Сам Гастер поспешно вышел через другую дверь, которая через вестибюль вела в залу для игры в бильярд.

Услышав звук удаляющихся шагов, я ещё раз окинула взглядом комнату. Мне было интересно узнать, что же могло вызвать столь безумный взрыв веселья у такого серьёзного человека, как Гастер. Не иначе как какой-нибудь шедевр в области юмора. Найдётся ли на этом свете женщина, у которой жизненные принципы оказались бы сильнее природного любопытства? Внимательно оглядевшись и убедившись, что в коридоре никого нет, я проскользнула в комнату и взяла со стола бумажку. То была вырезка из какой-то старой английской газеты, читаная-перечитаная и местами затёртая до дыр. Сам текст заметки, насколько я могу судить, не содержал в себе ничего смешного.

Попробую процитировать его по памяти:

СКОРОПОСТИЖНАЯ КОНЧИНА КАПИТАНА ШВЕДСКОГО СУДНА

Во второй половине дня, во вторник, в своей каюте был найден мёртвым капитан парохода «Ольга». Судно приписано к порту Тромсберг и в момент происшествия стояло пришвартованным в доке. Как стало известно, у покойного был буйный нрав, и у него часто случались ссоры с судовым врачом. В день смерти капитан был чем-то особенно разъярён и во всеуслышанье заявил, что его судовой доктор — некромант и поклонник дьявола. Несчастный пытался спастись от очередной вспышки гнева капитана, спрятавшись на палубе. Вскоре стюард, проникнув в капитанскую каюту, обнаружил своего хозяина бездыханным на столе. Смерть приписывают болезни сердца, ускоренной вспышкой чрезмерного гнева. Начато полицейское расследование инцидента.

Таково было содержание газетной заметки, столь развеселившей нашего странного гостя. Выйдя из комнаты, я заспешила вниз. К моему недоумению примешивалось и некоторое отвращение. Однако у меня хватило ума и здравого смысла, чтобы мрачные предположения, которые впоследствии будут не раз приходить мне в голову, не завладели мной в ту минуту. Я рассматривала этого человека как своего рода ходячую тайну, вызывающую одновременно и любопытство, и отвращение, но не более того.

Когда я вновь увидела Гастера на пикнике, мне показалось, что ещё недавно произнесённые обидные слова улетучились у него из памяти, не оставив и следа. Он снова был привычно со всеми любезен и приветлив. Приготовленный его стараниями салат был единодушно провозглашён шедевром кулинарного искусства. Гастер спел нам несколько красивых шведских песен и баллад, рассказал немало историй и приключений, собранных со всего света. Слушая его, мы то смеялись до слёз, то содрогались от страха. После обеда разговор как-то сам собой перешёл на тему, судя по всему, очень ему близкую. Теперь я и не вспомню, кто из нас первым заговорил тогда о сверхъестественном. Кажется, это был Тревор, поведавший нам о своём очередном розыгрыше, имевшем место в Кембридже. Рассказ Тревора произвёл весьма странное впечатление на Октавиуса Гастера. Размахивая руками, он произнёс пламенную речь в защиту сверхъестественного, попутно высмеивая людей, у которых хватает смелости сомневаться в существовании незримых сил.

— Пусть скажет мне любой из вас, — закричал, вскочив в возбуждении с места, наш светловласый швед, — обмануло ли его когда-нибудь то, что вами зовётся инстинктом? Именно инстинкт указывает птице ту единственную скалу в безбрежном море, на которой ей надо свить себе гнездо, чтобы отложить яйца. Разве инстинкт её когда-нибудь подводил? С наступлением зимы все ласточки улетают на юг, опять-таки безошибочно повинуясь инстинкту. Этот же самый инстинкт сообщает нам, что не видимые нам духи кишмя кишат среди смертных. И этот инстинкт, благодаря которому малое дитя постигает сей мир и благодаря которому на земле выживает даже самая дикая и неразумная раса, он, хотите вы сказать, ошибается? Разве, спрашиваю, он нас когда-нибудь подводил? Никогда, говорю я вам.

— Продолжайте, Гастер, — попросил Чарли.

— Попутного ветра, но поверните на другой галс, — прокомментировал тираду Гастера наш бравый моряк.

Гастер пропустил его замечание мимо ушей. Увлечённый своими мыслями он продолжал:

— Как известно, материя существует отдельно от духа. Так почему же дух не может существовать отдельно от материи?

— С этим я согласен, — отозвался Дейсби.

— Разве у нас не имеется тому достаточно доказательств?! — не унимался доктор Гастер. Глаза его блестели от возбуждения. — Кто посмеет в этом усомниться, прочитав книгу Штейнберга о духах или трактат выдающейся американки — миссис Кроу? Разве Густав фон Шпее не встретил своего брата Леопольда на улицах Страсбурга? Того самого, кто за три месяца до этой встречи утонул в водах Тихого океана? А спирит Хоум! Разве он не парил над крышами Парижа среди бела дня?! А кто из нас не слышал вокруг себя голоса давно умерших? Взять вот хотя бы меня самого…

Тут Гастер запнулся.

— Да! И что же вы сами? — хором спросили все собравшиеся, с нетерпением ожидая продолжения.

— Это, пожалуй, к делу уже не относится, — тихо ответил Гастер, приложив ко лбу ладонь и сделав над собой заметное усилие, чтобы успокоиться. — Думаю, что эта немного грустная тема не вполне уместна в данных обстоятельствах.

И несмотря на все наши старания, нам так и не удалось вытянуть из Гастера ни слова о том, что же такого сверхъестественного приключилось с ним. Мы очень весело провели день. Близкое расставание побуждало каждого прикладывать все силы, дабы поддержать общее веселье. Все прекрасно понимали, что после окончания состязаний по стрельбе Джек отправится на свой корабль, а Тревор вернётся в Кембридж. Что же касается до нас с Чарли, то к тому времени мы уже обустроимся и начнём жить, как и полагается благовоспитанной и солидной супружеской паре. Предстоящий турнир был центральной темой всех наших разговоров. Надо отметить, что стрельба вообще всегда была излюбленным занятием моего жениха. Он состоял капитаном роты волонтёров Девоншира, сформированной в Роуборо и слывшей на всё графство сильнейшей по числу первоклассных стрелков. В качестве соперника по состязаниям выступала элитная часть регулярных войск из Плимута. Обе команды считались примерно равными по силе, и исход стрельб предугадать было весьма сложно. Само собой, Чарли рассчитывал только на победу и мог часами бурно обсуждать шансы обеих команд.

— Стрельбище расположено всего в миле от Тойнби-Холла. Мы поедем туда на двуколке все вместе, и вы своими глазами увидите, на что мы способны, — громко объявил друзьям мой жених. И добавил вполголоса, наклонив ко мне голову: — Я уверен, дорогая Лотти, вы принесёте мне удачу.

О, бедный мой возлюбленный, потерянный для меня навсегда! Когда я только подумаю о том, чтона самом деле я тебе принесла… Тёмная туча омрачала радость того счастливого дня — невозможно было более скрывать от самой себя справедливость матушкиных опасений: свалившийся нам на голову иностранец, вне всякого сомнения, пылал ко мне любовью. На протяжении всей нашей вылазки на природу он оказывал мне всяческие знаки внимания, постоянно находился рядом, не сводя с меня глаз. Весь день я была как на иголках. Хорошо зная вспыльчивый нрав своего жениха, я боялась, что он может что-то заподозрить. Однако мысль о подобном коварстве, видимо, и в голову не могла прийти Чарли. Лишь однажды, когда швед начал чересчур настойчиво предлагать свою помощь, пытаясь взять у меня из рук бокалы, с которыми я шла к столу, на приветливом лице Чарли появилось удивление, которое тут же сменилось доброй улыбкой, поскольку он, вероятно, объяснил себе излишнюю обходительность Гастера желанием быть предупредительным с дамой. Что касается моих чувств, то я к незадачливому иностранцу испытывала лишь жалость и глубоко сожалела, что явилась для него причиной и объектом неразделённой любви. При этом я сознавала, что для такого диковатого и необузданного человека, как он, было настоящей пыткой скрывать бушующую внутри страсть, сохраняя облик благопристойности и собственного достоинства. Увы! Я строила себе иллюзии на счёт добропорядочности этого человека, но в том, что у него на самом деле нет моральных устоев, я смогла достаточно скоро убедиться.

В самой глубине сада вся увитая плющом и в зарослях жимолости стояла беседка — излюбленное место наших с Чарли уединений. Это место нам было дорого вдвойне, поскольку в мой первый приезд именно тут мы с Чарли впервые признались друг другу в любви. На следующий после загородной прогулки день я, когда кончился ужин, как обычно, неспешно направилась к беседке, где собиралась подождать Чарли, который докуривал сигару в компании молодых людей из числа наших гостей и вскоре должен был ко мне присоединиться. В тот вечер мне показалось, что он задерживается дольше обычного. Я с нетерпением ждала его прихода и поминутно вставала и выходила на порог, всматриваясь в заросли сада и пытаясь увидеть, не идёт ли мой любимый. И вот, когда я в очередной раз присела на скамейку после тщетных попыток увидеть Чарли, на гравиевой дорожке послышался шум приближающихся шагов и из гущи зарослей выплыла мужская фигура. С радостной улыбкой я бросилась навстречу, но улыбка тотчас исчезла, уступив место сначала удивлению, а затем и испугу, когда я, увидев бледное лицо Октавиуса Гастера, неотрывно смотревшего мне прямо в глаза, поняла, кто стоит передо мной. Его поведение и то, как он держал себя, непременно зародило бы подозрение у любого, окажись он на моём месте. Вместо того чтобы поприветствовать меня, он вдруг начал озираться по сторонам, как бы желая удостовериться, что мы одни. Затем он крадучись проник в беседку и сел на стул, оказавшись между мной и выходом.

— Не бойтесь, — сказал он, заметив моё смятение. — Вам совершенно нечего опасаться. Я сюда пришёл, чтобы поговорить с вами, прелестная Шарлотта.

— Вы встретили господина Пиллара? — в свою очередь обратилась я к бесцеремонному шведу, изо всех сил пытаясь придать твёрдости своему голосу.

— Вы хотите знать, видел ли я вашего Чарли? — ответил вопросом на вопрос Гастер, сделав ударение на двух последних словах. Тон у него при этом был насмешливым. — Вы так уж хотите его видеть? Послушай, крошка, разве никто, кроме Чарли, не имеет права с тобой поговорить?

— Господин Гастер, не забывайтесь! — бросила я в негодовании.

— Только и слышно кругом: Чарли, Чарли, — продолжал нахальный швед, не обратив никакого внимания на моё замечание. — Ну видел я вашего Чарли и сказал ему, что вы ждёте его на берегу реки, и он тут же полетел туда на крыльях любви.

— Зачем вы его обманули? — возмутилась я, стараясь не терять при этом хладнокровия.

— А затем, чтобы увидеть вас, моя дорогая, чтобы иметь возможность поговорить с вами наедине. Неужели вы в самом деле так его любите? Разве слава, богатство и власть, безграничность которых трудно себе и представить, не в состоянии оторвать вас от того, с кем вас связывает пустяковый девичий каприз? Бежим со мной, Шарлотта, и у вас будет всё, что пожелаете, и даже более того! — И в жесте страстной мольбы он распростёр надо мной свои длинные руки. Несмотря на своё состояние, я была изумлена их разительным сходством со щупальцами отвратительного ядовитого насекомого.

— Вы меня оскорбляете, господин Гастер! — закричала я, вскочив в порыве гнева со скамейки. — Имейте в виду, вы дорого заплатите за подобное поведение в отношении беззащитной девушки!

— Это вы только так говорите, — крикнул он мне в ответ, — а думаете — я уверен — иначе! Скажите, разве в вашем нежном сердце не найдётся немного места для самого несчастного из людей? Не надо более противиться — выслушайте меня сначала.

— Господин Гастер, позвольте мне пройти.

— Нет, я не выпущу вас отсюда до тех пор, пока не услышу, чем я могу завоевать вашу любовь и расположение!

— Как вы смеете так со мной разговаривать! — в негодовании закричала я. В ту минуту весь мой страх куда-то пропал, сменившись возмущением. — Прошу не забывать, что вы здесь гость моего будущего супруга. И запомните раз и навсегда, господин Гастер, единственное чувство, которое я к вам испытывала всё это время, было отвращение и презрение, а теперь вашими стараниями оно переросло в открытую ненависть. Так и знайте!

— Ах вот как! — прошипел он задыхающимся голосом, схватившись рукой за горло и с трудом выговаривая слова. Его сильно закачало из стороны в сторону. — Значит, моя любовь ничего, кроме ненависти, не смогла у вас вызвать! Ах да!! Теперь мне всё ясно, — воскликнул Гастер, почти вплотную приблизив ко мне своё ужасное лицо. Я попыталась отодвинуться, уклониться от взгляда его остекленевших глаз. А он тем временем продолжал: — Вот, оказывается, в чём дело! — И с размаху ударил себя кулаком по шраму на лице. — Я знаю, молоденьким девушкам не нравятся такие лица. Они предпочитают брюнетов с гладенькими личиками и вьющимися, как у Чарли, волосами! Влюбиться в этого безмозглого школяра, тупое животное, ничем, кроме спорта, не интере…

— Дайте пройти! — вскричала я, бросившись к выходу.

— Нет, я вас отсюда не выпущу — слышите? — не выпущу! — прохрипел Гастер, отталкивая меня от дверного проёма.

Яростно сопротивляясь, я пыталась вырваться из его длинных рук, которые, словно стальные клещи, зажали меня и не выпускали из своих объятий.

Почувствовав, что силы покидают меня, я предприняла последнюю отчаянную попытку высвободиться из цепкого плена этих рук, когда какая-то неведомая сила вдруг оттащила от меня нападавшего и отшвырнула его на песчаную аллею сада. Я подняла глаза и увидела своего Чарли, чья широкоплечая атлетическая фигура появилась в дверях беседки.

— Бедняжка Лотти, — прижав меня к груди, взволнованно воскликнул Чарли. — Ты так напугана! Присядь, пожалуйста, вот здесь, в уголке. Опасность позади. Тебе больше ничто не угрожает. Подожди меня тут минутку, я мигом вернусь.

— Не покидайте меня, Чарли! Прошу вас. Не оставляйте меня здесь одну, — взмолилась я, пытаясь его удержать. Но он остался глух к моим мольбам, резко повернулся и быстрым шагом вышел из беседки. С того места в углу беседки, куда меня пристроил Чарли, я не могла видеть ни своего жениха, ни своего обидчика, но не пропустила ни единого слова из сказанного ими во время бурной словесной перепалки.

— Так вот почему вы направили меня по ложному пути! Боже, какая низость! — Я с трудом узнала в говорившем Чарли, так в одночасье изменился его голос.

— Вот почему, — это отозвался врач-швед. Тон его при этом был чуть небрежным и безразличным.

— Это так-то вы отплатили нам за оказанное радушие и гостеприимство, подлый вы человек?!

— Мы развлекались в вашей милой беседке, что в том предосудительного?

Мы!..Да как вы смеете говорить такое! Пока вы находитесь в моём доме, я очень не хотел бы поднимать на вас руку, но видит Бог… — Голос у Чарли стал отрывистым и очень тихим.

— К чему ругаться! Что на вас такое нашло? — каким-то томным голосом вдруг заговорил Октавиус Гастер.

— И у вас хватило наглости приплести ко всей этой мерзости, что вы тут творите, имя мисс Андервуд и инсинуировать…

— Я ничего не инсинуирую, как вы изволили выразиться. Говорю вам и готов подтвердить это перед всеми, что сия целомудренная девушка сама попросила…

Разговор прервался, и я услышала звук глухого удара и шум камней на дорожке. В ту минуту я была ещё очень слаба и не могла самостоятельно покинуть место, где оставил меня Чарли. Лишь слабый крик вырвался у меня из груди.

— Повторите то, что вы сказали, ещё раз — и я навсегда закрою ваш поганый рот! — разъярённо крикнул Чарли.

Наступило молчание, которое прервал хриплый голос Гастера, показавшийся мне очень странным:

— Вы ударили меня, и в результате пролилась моя кровь!

— Да, и могу ещё накостылять, если опять увижу эту чёртову рожу в здешних местах, так и знайте. И не надо на меня так смотреть! Думаете, что все эти плутовские фокусы с потусторонними силами могут меня испугать? — При этих словах моего жениха мною овладело какое-то неведомое, не поддающееся определению чувство.

С трудом поднявшись на ноги, я, чтобы не упасть, опёрлась о косяк входной двери и выглянула в сад. Чарли стоял с высоко поднятой головой. У него был вид человека, победившего в борьбе за правое дело. Октавиус Гастер стоял напротив, буравя Чарли взглядом злых глаз, в глубине которых играли зловещие огоньки. Из глубокого пореза у края губы обильно текла кровь, капая на зелёный галстук иностранца и его белую жилетку. Он заметил меня в тот самый момент, когда я, слегка пошатываясь, выходила из беседки.

— А вот и она! — воскликнул Гастер, огласив окрестности своим демоническим хохотом. — Смотрите все: сюда идёт невеста! Посторонитесь, люди, дайте дорогу невесте! Вот перед вами счастливая пара — жених и невеста!

После новой вспышки адского веселья он развернулся и вмиг исчез за покосившейся оградой сада. Всё произошло настолько быстро, что едва мы с Чарли подумали о том, что нам дальше ждать от этого человека, как он уже скрылся из виду.

— О, Чарли, дорогой, — воскликнула я, когда он подбежал ко мне, — ведь вы же ранили его!

— Очень хотелось бы на это надеяться! Идите ко мне, моя дорогая, вы были сильно напуганы, а сейчас совсем ослабли. Он, случайно, не поранил вас, не сделал больно?

— Нет, ничего такого не произошло, но я чувствую себя какой-то разбитой, будто силы и присутствие духа покинули меня…

— Ну ничего, дорогая, это не беда — пойдём потихоньку к дому. Вот мерзавец! — не унимался Чарли. — У него ведь был хорошо продуманный, рассчитанный до мелочей план. Мне этот плут сказал, что видел вас внизу у реки, и я туда тотчас отправился, повстречав по пути сынишку сторожа Стоукса, который как раз возвращался с рыбалки. Мальчик сказал мне, что на берегу он не видал ни души. Уж и не знаю почему, но когда малыш Стоукс сказал мне это, в памяти моей сразу же всплыло множество мелких деталей, наблюдения связались воедино, и в тот же миг я понял, что Гастер — проходимец и плут. Не теряя ни секунды, я стремглав бросился к нашей беседке.

— Боюсь, Чарли, как бы он не вздумал отомстить нам, — тихо сказала я, опершись о руку своего жениха. — Вы видели, какие у него были глаза перед тем, как он исчез, перемахнув через ограду?

— Ерунда! — отмахнулся Чарли. — Все проходимцы напускают на себя подобный вид и смотрят такими же глазами, когда бывают в гневе. Но дальше этого, поверь мне, дело никогда не идёт.

— И всё же у меня как-то тяжело на душе, — поделилась я с Чарли своей тревогой, пока мы поднимались по ступенькам дома. — Лучше бы всё обошлось без этой свары.

— Я бы тоже этого хотел, — согласился Чарли. — Не будем забывать, что этот субъект, несмотря на всё своё вероломство, как-никак был гостем нашего дома. Но что сделано, то сделано, и тут уж ничем не поможешь, как говаривала одна из героинь Диккенса. К тому же трудно — думаю, ты согласишься, — если у тебя в жилах течёт кровь, а не водица, вытерпеть подобное…

Остановлюсь далее коротко на главных событиях последующих дней. Лично для меня это были дни полного и безмятежного счастья. С отъездом Гастера будто ветер разметал по небу набежавшую было тучку и снова вовсю засияло солнце. Думаю, что подобное ощущение возникло и у других гостей Тойнби-Холла. Я снова стала сама собой — такой, какой была до появления в нашем доме злополучного иностранца. Даже полковник и тот, казалось, забыл о недавнем постояльце, всецело поглощённый, как, впрочем, и все мы, предстоящим состязанием, на котором его сын должен был выступить на стороне одной из противоборствующих команд. В доме, надо сказать, только и было разговоров что о приближающихся соревнованиях. Во множестве заключались пари. Все местные джентльмены ставили на команду из Роуборо. Никто из них по принципиальным соображениям не ставил на команду соперника. Между тем Джек Дейсби съездил в Плимут и в качестве пари поставил там фунт вместе с несколькими морскими офицерами на команду соперников. Надо сказать, что это был достаточно странный поступок. По нашим подсчётам, если выигрывала команда из Роуборо, он терял семнадцать шиллингов. При ином исходе состязания он брал на себя обязательства, от которых никто не смог бы так просто освободиться.

У нас с Чарли был молчаливый уговор никогда больше не упоминать имени Гастера и даже намёком не касаться того, что произошло. На следующий после сцены у беседки день Чарли отправил слугу в комнату гостя из Швеции, распорядившись упаковать все находящиеся там вещи и доставить их на ближайший постоялый двор. При этом выяснилось, что все вещи Гастера уже были собраны и вывезены, хотя никто из слуг не мог точно сказать, когда и как сие могло произойти.

VII

Я мало встречала столь прелестных мест, как стрельбище в Роуборо. Располагается оно в ложбине длиной в полмили. Идеально ровная поверхность стрельбища позволяет ставить тут мишени на расстоянии от двухсот до семисот ярдов. Они были похожи на крошечные белые квадратики на фоне высящихся за ними холмов. Сама ложбина находилась в центре большой песчаной равнины и уходила своими пологими скатами в даль кочковатого плато. Правильность геометрических форм ложбины, строгая симметричность её расположения давали пищу воображению, наводя на мысль о великане, что когда-то в далёкие времена сделал аккуратную выемку грунта в ландах, но выбранная порода оказалась совершенно пустой и никому не нужной. Фантазия позволяла предположить, что отвергнутую и бесполезную породу он бросил тут же рядом, в результате чего образовалось значительное возвышение, откуда открывался замечательный вид на прямоугольную по форме ложбину.

Именно в этом месте и была сооружена площадка, откуда соревнующиеся должны были вести стрельбу. Сюда в тот злополучный день мы и направились. Соперники прибыли на место раньше нас в сопровождении многочисленной группы морских и сухопутных офицеров. Длинная вереница экипажей выстроилась у въезда на стрельбище. Это добропорядочные буржуа из Плимута, воспользовавшись случаем, не преминули вывезти подышать на природу жён и детей. Рядом с площадкой для стрельбы была сооружена специальная трибуна для гостей и представительниц слабого пола. Поблизости располагались палатки участников и ларьки по продаже напитков. Всё это, вместе взятое, вносило заметное оживление в летний пейзаж обычно пустынных ланд. Жители окрестных мест тоже пришли сюда в большом количестве и с азартом заключали пари, ставя по полкроны на местную команду, а поклонники наших славных воинов с неменьшим энтузиазмом ставили на своих, к взаимному удовольствию сторон. С помощью Джека и Тревора Чарли удалось беспрепятственно провести нас сквозь многоликую и беспокойную толпу. Нас привели к импровизированной зрительской трибуне, с высоты которой открывался прекрасный вид на всю округу. Зрелище было настолько захватывающим, что мы тут же позабыли о шумных спорах, толкотне и громких выкриках в окружавшей нас толпе.

Далеко на юг над Плимутом в безмятежно-голубое летнее небо спиралеобразно поднимались клубы сизоватого дыма. Ещё дальше, раскинувшись до самого горизонта, темнело огромное и неподвижное пространство моря. Лишь появлявшиеся то здесь, то там белые барашки волн, казалось, протестовали против тихого спокойствия природы. Перед нашим взором, как на карте, протянулась от Эддистоуна до Старта сильно изрезанная линия девонширского побережья. Я всё ещё была погружена в созерцание окрестных пейзажей, когда меня окликнули.

— Послушайте, Лотти, — обратился ко мне мой жених с лёгким упрёком в голосе, — у вас такой вид, будто всё происходящее вас мало интересует.

— Ну что вы, мой друг, конечно интересует. Но кругом такие пейзажи, а море, как вы знаете, всегда было моей слабостью… Давайте же присядем и поговорим о предстоящих состязаниях. Скажите, как мы сможем определить, какой счёт, кто проиграл, кто выиграл?

— Я как раз только что это объяснял, но готов повторить.

— О, прошу вас, дорогой, расскажите ещё раз. — И я устроилась поудобнее, чтобы не пропустить ни слова из сказанного и хорошенько всё себе уяснить.

— Итак, — начал Чарли, — от каждой команды выступает по десять человек. Стрельбу ведём по очереди. Сначала стреляет один из наших, после него кто-нибудь из команды противника. Ну и так далее. Это понятно?

— Да, вполне.

— Стрельбу начинаем с расстояния двухсот ярдов. Это так называемая стрельба на ближнюю дистанцию. Первые пять выстрелов команды делают с этой дистанции, затем ещё пять по более удалённым мишеням — они находятся как раз посередине поля — и последние пять выстрелов с расстояния семисот ярдов. Видите, вон там они вдали белеют на склоне. Та команда, которая наберёт большее число очков, и выходит в победители. Ну что, теперь стало ясно?

— Конечно, всё оказалось так просто.

— А известно ли вам, что такое «бычий глаз»? — спросил мой жених.

— Это, должно быть, такое пирожное, — ответила я наугад.

Чарли просто опешил от подобного невежества, но терпеливо продолжил объяснения:

— «Бычьим глазом» называется чёрная точка в центре мишени. Ещё её называют «яблочко» или «десятка». Попадание в неё даёт пять очков. Вокруг точки очерчен круг, именуемый центром — отсюда его не видно, — так вот попадание в это место приносит четыре очка. Всё, что находится за пределами центра, зовётся периферией и даёт стрелку только три очка. Определить, куда попала пуля, можно по цвету круга, который поднимает над головой маркёр.

— Теперь мне всё понятно. И я уже знаю, чем займусь во время поединка. После каждого произведённого выстрела я буду записывать его результат на листочке бумаги и таким образом буду знать, в каком положении находится наша команда.

— Лучшего занятия вам не найти, — рассмеялся моей затее Чарли.

Послышался удар колокола, извещавшего о начале состязания, и Чарли побежал к своей команде. В воздухе во множестве развевались разноцветные флаги. Чьи-то громкие голоса призывали зрителей и болельщиков очистить площадку для стрельбы. И вот я увидела наконец небольшую группу спортсменов в красных одеждах, лежащих на траве. Слева от них занимала позицию другая группа, одетая в серое.

«Паф!» — раздался звук выстрела, и над травой поднялся сизоватый дымок. У Фанни из груди вырвался крик, а я даже слегка взвизгнула от удовольствия, когда над полем показался белый круг, известив о попадании в точку, именуемую бычьим глазом. Выстрел был сделан одним из стрелков команды Роуборо. Мой пыл, однако, был незамедлительно охлаждён результатом следующего выстрела, принёсшего пять очков в актив армейцев. И опять было попадание в точку и вслед за ним аналогичный результат у команды соперников. К концу первого тура — стрельбы на короткую дистанцию — каждая из команд набрала по сорок девять очков и вопрос о лидере был по-прежнему открытым.

— Кажется, борьба приобретает остроту и зрелище становится захватывающим, — оживлённо комментировал подбежавший к нашей трибуне Чарли. — Через несколько минут начнётся второй тур — стрельба на дистанцию пятьсот ярдов.

— О, Чарли, дорогой наш, — возбуждённо затараторила Фанни, — умоляю тебя, — ни за что на свете не дайте им себя обыграть.

— Поверьте мне, друзья, я сделаю всё от меня зависящее, чтобы победа осталась за нами, — радостно откликнулся Чарли.

— Пока что каждый ваш выстрел был точно в яблочко, — заметила я.

— Я знаю, но теперь, с увеличением дистанции, всё будет сложнее. Однако мы приложим максимум стараний, чтобы добиться успеха. В этом вы можете не сомневаться! Кстати, в команде соперников есть несколько великолепных стрелков на дальние дистанции. Лотти, можно вас попросить на минутку, — извинившись перед остальными, негромко сказал Чарли.

— Что случилось, дорогой? — встревоженно спросила я, когда мы отошли немного в сторону. По слегка побледневшему лицу своего жениха я сразу поняла, что его что-то беспокоит.

— Опять этот тип объявился, — раздражённо заговорил Чарли. — Какого чёрта ему здесь нужно? Я пребывал в полной уверенности, что мы этого выродка больше никогда не увидим.

— Какой тип, о ком вы говорите? — переспросила я дрогнувшим голосом и почувствовала, как в груди вдруг ёкнуло от дурного предчувствия.

— Да этот прохвост, швед, будь он неладен. Октавиус Гастер.

Перехватив взгляд Чарли, я увидела, что он не ошибся. В нескольких шагах от лежавших в траве стрелков я отчётливо увидела высокую зловеще-угловатую фигуру чужестранца. Казалось, он ни в коей мере не сознавал, сколь его экстравагантная наружность не соответствует облику окружавших селян. Он вытягивал свою гусиную шею то в одну сторону, то в другую, будто выискивая кого-то в толпе. Внезапно его взгляд остановился на нас с Чарли, и даже с такого расстояния мне показалось, что я смогла хорошо различить появившуюся на его мертвенно-бледном лице гримасу торжества и ненависти. Меня вдруг охватил странный и необъяснимый ужас.

— Чарли, дорогой, — обратилась я с мольбой в голосе к своему возлюбленному, крепко сжав ему руку, — не покидайте меня, прошу вас! Не ходите больше туда! Скажите, что почувствовали внезапное недомогание, найдите, бога ради, какой-нибудь предлог — и давайте поскорее уедем отсюда!

— Но это же нелепо, милая моя! — откровенно рассмеялся моим страхам Чарли. — Что же могло вас так напугать, интересно бы знать?

— Он, — чуть дыша, ответила я.

— Вы глупости изволите говорить, дорогая. Послушать вас, может показаться, что этот прощелыга чуть ли не полубог какой-то! Ну, впрочем, мне пора — уже дали предупредительный сигнал.

Я бросилась было за Чарли, но успела лишь крикнуть ему вдогонку:

— Пообещайте хотя бы, что не станете к нему приближаться!

— Ладно, ладно, хорошо, — на бегу заверил меня Чарли.

Мне не оставалось ничего иного, как довольствоваться хотя бы такой уступкой своего упрямого жениха.

VIII

Борьба за звание чемпиона, развернувшаяся во втором туре, тоже была очень горячей и напряжённой. В течение некоторого времени команде Роуборо удавалось сохранять перевес в два очка. Но уже вскоре серия метких попаданий в цель, продемонстрированных лучшими снайперами команды соперника, вывела её вперёд. К концу тура волонтёры отставали на три очка. Успех армейской сборной был отмечен шумными аплодисментами болельщиков из Плимута и вытянутыми лицами и мрачнеющими взглядами жителей окрестных ланд. На протяжении всего тура Октавиус Гастер оставался совершенно спокойным и бесстрастным наблюдателем, застыв в неподвижности на своём пригорке. У меня создалось впечатление, что происходящее на поле мало интересует этого человека. Взгляд его был устремлён куда-то вдаль, и стоял он таким образом, что не мог видеть маркёров и, стало быть, результатов поединка. Только раз мне удалось увидеть его лицо в профиль. По быстрому движению губ можно было предположить, что он произносит что-то вроде молитвы. Возможно, однако, что мне это просто показалось по причине слегка дрожащего от сильной жары воздуха. И тем не менее именно такое у меня в ту минуту сложилось впечатление.

Вскоре начался третий, заключительный тур соревнований, исход которого и должен был определить победителя. Команда из Роуборо была полна решимости вернуть себе потерянные очки. Армейская сборная, со своей стороны, вовсе не собиралась терять с трудом завоёванное преимущество в счёте, успокоившись на достигнутом. Выстрелы следовали один за другим. Возбуждение публики достигло такого предела, что зрители со всех сторон плотно обступили выступавших, шумно аплодируя каждому меткому выстрелу. Всеобщее возбуждение не обошло стороной и нас. Покинув гостевую трибуну, мы слились с ликующей толпой, терпеливо вынося толкотню и гам, только бы оказаться поближе к героям дня, получить возможность лицезреть их подвиги, стоя рядом.

Команда армейцев набрала к тому времени семнадцать очков, у волонтёров было шестнадцать. Местные жители были этим обстоятельством весьма сильно огорчены. Ситуация сделалась более обнадёживающей, когда счёт стал равным: 24: 24. Вскоре серия успешных выстрелов местной команды вывела её вперёд, и счёт стал 32: 30 в пользу волонтёров. Требовалось, однако, отвоевать три очка, потерянных во время стрельбы на промежуточную дистанцию. По мере того как постепенно увеличивался счёт, каждая из команд делала максимум возможного, мобилизовав все свои силы, чтобы вырвать у соперника победу. Что-то наподобие лёгкой дрожи охватило собравшуюся публику, когда стало известно, что отстрелялся последний из краснокамзольных и один выстрел оставался за их противником. При этом команда армейцев была впереди на четыре очка. Обычно равнодушные к спорту, мы с Фанни были всецело поглощены происходящим. Заключительный этап соревнований обещал превзойти все наши ожидания. В случае если стрелку команды из нашего городка, стреляющему последним, удалось бы попасть в яблочко, исход матча был бы предрешён. Серебряный кубок, громкая слава, ставки болельщиков — всё зависело от этого последнего выстрела.

Думаю, читатель может без труда себе представить, какое волнение меня охватило, когда, встав на цыпочки и что есть силы вытянув шею, я увидела, что мой Чарли с хладнокровной уверенностью заряжает свою винтовку. Таким образом, именно от его ловкости и умения зависела теперь честь Роуборо! И надо полагать, именно осознание самого этого факта и помогло мне найти в себе достаточно сил, чтобы, протолкавшись сквозь плотную толпу, пробиться в самый первый ряд зрителей, окружавших спортсменов. Теперь мне всё было очень хорошо видно.

По обе стороны от меня стояли двое фермеров гигантского роста. В ожидании заветного выстрела я не могла не прислушаться к разговору, который два исполина, поверх моей головы, вели меж собой на крепком девонском диалекте.

— Ну и рожа у этого парня, — хмыкнул один.

— Да уж, что называется мордой не вышел, — добродушно подтвердил другой.

— Погляди получше. Ты его когда-нибудь видел раньше?

— Да ты что, Джек, где я мог видеть это ходячее чучело! Смотри, вон из него пена пошла, вточь как у той собачонки старика Ватсона, что сдохла от бешенства.

Я обернулась, чтобы посмотреть, о ком в столь любезных выражениях отзывались мои соседи, и увидела перед собой доктора Октавиуса Гастера, о присутствии которого во всей этой суматохе я, признаться, совсем позабыла. Взгляд этого человека был неотрывно прикован к месту, расположенному ровно посередине между ним самим и той отдалённой мишенью, в которую собирался целиться Чарли. Как я ни всматривалась, так и не смогла заметить ничего особенного в том месте, куда был устремлён его взгляд, напряжённый до такой степени, что даже сосуды вздулись на выпученных глазных яблоках, а зрачки оказались сужены до предела. Пот ручьями стекал по его узкому, мертвенной бледности лицу, и, как отметил один из фермеров, в уголках губ виднелась пена. Челюсти были крепко сжаты словно от неимоверного напряжения воли, на поддержание которого уходила почти вся жизненная энергия этого человека. Вероятно, до последнего своего дня не смогу забыть это ужасное лицо; вновь и вновь оно будет являться мне в кошмарных снах. Дрожь пробежала у меня по телу, и я отвела взгляд, тщетно надеясь на то, что фермер оказался прав и что причина необычного поведения этой непостижимой личности крылась в безумии. Ещё минуту назад оживлённая публика замерла в молчании, когда Чарли, зарядив винтовку и удовлетворённо похлопав по прикладу, занял исходную позицию для стрельбы.

— Так держать, сэр Чарльз, молодцом! — негромко подбодрил старик Макинтош, сержант из команды волонтёров. — Холодная голова и твёрдая рука — вот что нам нужно для победы.

Приподняв из травы голову, лёгким кивком и улыбкой ответил Чарли седовласому ветерану и начал не спеша целиться. Тишина воцарилась такая, что слышен был шелест травы от набежавшего с моря лёгкого ветерка. Чарли целился не меньше минуты, при этом палец его, казалось, вот-вот нажмёт на курок. Все взгляды были устремлены на белеющую вдали мишень.

Вдруг, вместо того чтобы сделать решающий выстрел, Чарли выпустил винтовку из рук и, слегка покачиваясь, привстал на коленях. Зрители были немало удивлены, увидев его внезапно побледневшее лицо и выступившие на лбу капельки пота.

— Уверяю вас, Макинтош, — пробормотал он каким-то не своим, упавшим голосом, — между мною и мишенью кто-то есть.

— Кто-то есть, говорите? Но там никого нет, сэр, — изумился сержант.

— Да вон он где, вон там, видите? — И, словно обезумев, Чарли схватил старейшину команды за рукав, тыча пальцем в сторону мишени. — Он стоит прямо на линии прицела. Увидели?

— Там никого нет, — хором закричало ему в ответ полдюжины голосов.

— Как это — никого нет?! Хорошо, хорошо — будь по-вашему. Должно быть, у меня просто слегка разыгралось воображение, — посетовал Чарли, проведя по лбу ладонью. — И всё же я готов поклясться, что… Ну да ладно. Передайте-ка мне винтовку.

Он снова лёг на траву, принял исходное положение для стрельбы и начал неспешно целиться. Едва взглянув на цель через прицел, он резко вскочил на ноги и громко закричал:

— Вон там, смотрите! Говорю же вам, он там стоит! Мужчина в форме волонтёра и похож на меня как две капли воды. Будто второй я. Вы что же, все здесь сговорились? Хотите меня одурачить? — обратился Чарли к толпе. — Найдётся ли среди вас человек, который сможет заявить, что не видит стоящего в двухстах ярдах от меня на поле мужчину?

О боже! Как страстно желала я в тот же миг подлететь к своему Чарли, обнять его и успокоить! Но я знала, сколь нетерпим он к любому проявлению женского участия в мужских делах, ко всему, что может в глазах других выглядеть как сцена или сиюминутная слабость.

Тем временем до меня доносилось лишь какое-то бессвязное и малопонятное бормотание. Казалось, разум на время покинул моего несчастного жениха.

— Я протестую, — заявил один из офицеров, выйдя из шеренги, — и настаиваю на том, чтобы этот джентльмен изволил выстрелить. В противном случае мы будем требовать — согласно правилам — присвоить титул победителя нашей команде.

— Но ведь я же убью его! — закричал в отчаянии мой бедный Чарли.

— Да что вы, право, за комедию тут устроили! Стреляйте в него, и дело с концом! — закричали мужские голоса.

— Всё дело, надо полагать, в том, — обратился один из офицеров к другому — тому, что стоял прямо передо мной, — что нервы у этого юноши оказались, прямо скажем, не на высоте. Вот он и пытается теперь найти себе удобный предлог…

Этому желторотому лейтенанту и в голову не могло прийти, насколько рука стоящей рядом девушки боролась с соблазном залепить ему что есть силы звонкую пощёчину.

— Нет, это всё бренди три звёздочки, — ответил ему вполголоса второй. — Тогда словно дьявол овладевает человеком. Я сам прошёл через это, и у меня глаз намётан. Так что, когда с другим такое случается, я не могу ошибиться…

К счастью для говорившего, я мало что поняла из сказанного, иначе он рисковал бы подвергнуться той же участи, что и его собеседник.

— Ну так что, будете стрелять или нет? — послышались выкрики из толпы.

— Послушайте — стрелять я умею, — жалобно простонал Чарли, — но ведь я попаду ему прямо в грудь. Это будет убийство — слышите? — настоящее убийство!

Никогда не забуду тот затравленный взгляд, что он бросил тогда на тех, которые громче других возмущались в толпе.

— Я целюсь прямо в него — вы меня хорошо слышите, Макинтош? — каким-то сдавленным голосом просипел Чарли, в третий раз занимая позицию и уперев приклад в плечо.

Наступила томительная пауза. Наконец из дула вырвалось пламя и раздался выстрел. И сразу же за ним грянул гром аплодисментов, подхваченный эхом, что разнесло их по всей долине до самых отдалённых деревень.

— Превосходно, юноша! Просто великолепно! — закричали сразу сотни голосов девонширских болельщиков, едва завидев взметнувшийся над укрытием маркёра белый диск. Это была победа.

— Отличный выстрел, сынок! Это стрелял Пиллар-младший из Тойнби-Холла. Качай его, друзья, снесём его домой на руках! Этот юноша сумел отстоять честь нашего Роуборо! Пошли, ребята. Вон он там, в траве.

— Осторожно, сержант Макинтош…

— Что такое? В чём дело?

Ужасная тишина воцарилась вдруг над толпой. Затем послышалось недоверчивое шептание, сменившееся словами сочувствия и уже затем совсем тихо:

— О боже! Только не пускайте её сюда! Бедняжка, какое несчастье постигло её…

И вновь наступила тишина, прерываемая лишь всхлипыванием женщин и короткими пронзительными криками отчаяния, вырывавшимися из груди у мужчин.

Дорогой читатель! Мой Чарли, красавец и смельчак, лежал бездыханным и уже похолодевшим на земле, всё ещё сжимая окоченевшими пальцами винтовку. Люди говорили мне тёплые слова сочувствия и утешения. Лейтенант Дейсби голосом, полным глубокой печали, умолял меня суметь превозмочь постигшее нас горе, пережить боль невосполнимой утраты. Я почувствовала прикосновение его руки, когда он пытался очень деликатно отвести меня в сторону от тела бедного Чарли.

Это было последнее из того, что я помню. А дальше — ничего: один сплошной провал в памяти. До того самого дня, как я пришла в себя, лёжа на кровати в комнате для больных в Тойнби-Холле. Мне сказали, что я выздоравливаю и что три недели с того самого ужасного дня я была в бреду, находясь между жизнью и смертью.

Не сохранилось ли у меня ещё каких-либо воспоминаний? Иногда мне кажется, что есть ещё одно. Будто был просвет в моём бредовом состоянии, и я на какое-то время пришла в себя. Как в тумане я вижу свою добрую женщину-сиделку. Вот она выходит из комнаты. И тут в неприкрытом окне появляется узкое бескровное лицо, и я словно слышу голос:

— С твоим красавчиком-женихом я свёл счёты, теперь настал твой черёд!

Голос кажется мне знакомым. Я уже слышала его прежде. Возможно, это было всего лишь сном?

«И это всё?» — спросите вы. Разве этого достаточно для того, чтобы какая-то истеричная дама могла позволить себе преследовать вполне безобидного учёного со страниц газет? Как можно на основании разного рода весьма поверхностных наблюдений и субъективных ощущений делать довольно-таки серьёзные выводы, намекая на совершение столь чудовищных по своей природе преступлений?

На это я могу ответить только одно: окажись я на мосту, по одну сторону которого находился бы Октавиус Гастер, а по другую — самый свирепый из хищников, что бродят по джунглям Индии, я без колебаний выбрала бы общество дикого зверя. Теперь моя жизнь разбита и утратила всякий смысл. Мне стало совершенно безразлично, как я закончу свои дни. В то же время хочу обратиться ко всем, кто прочитал моё послание: если моё предупреждение поможет предостеречь благородное общество от этого человека, уберечь достойных людей от его пагубного влияния, я буду считать, что мои труды были не напрасны…»

* * *

Не прошло и двух недель с того дня, как было дописано это повествование, — и Лотти Андервуд бесследно исчезла. Все поиски пропавшей оказались безуспешными. Вокзальный посыльный сообщил, правда, что видел, как некая юная леди схожей наружности входила в вагон первого класса в сопровождении высокого худого господина. В то же время совершенно нелепым выглядит предположение, будто мисс Андервуд могла позволить кому-либо увезти себя после понесённой ею невосполнимой утраты, не сказав притом ни слова своей матери. Тем не менее именно таково мнение полиции, и сыщики направлены по этому следу.

1894 г.

Как губернатор Сент-Китта вернулся на родину

Когда ожесточённая война за испанское наследство закончилась Утрехтским миром, множество владельцев судов, которых нанимали сражающиеся стороны, оказались не у дел. Часть из них вступила на более мирный, но гораздо менее доходный путь обычной торговли, другие примкнули к рыболовным флотилиям, а некоторые отчаянные головы подняли на бизань-мачте «Весёлого Роджера» и объявили на свой страх и риск войну против всего человечества.

С разношёрстной командой, набранной из представителей всех национальностей, они бороздили моря, укрываясь время от времени в какой-нибудь уединённой бухте для кренгования или бросая якорь в отдалённом порту, чтобы закатить там попойку, ослепив жителей своей расточительностью и нагнав на них ужас своей жестокостью.

На Коромандельском берегу, у Мадагаскара, в африканских водах, а главным образом у Вест-Индских островов и у американского побережья пираты стали постоянной грозной опасностью. Они позволяли себе дерзкую роскошь согласовывать свои набеги с благоприятным для плавания сезоном — летом опустошали берега Новой Англии, а зимой опять уходили на юг, в тропические широты.

Этих пиратов приходилось тем более страшиться, что у них не было ни дисциплины, ни каких-либо сдерживающих начал, благодаря которым их предшественники — пираты старого закала, — наводя страх, вызывали уважение. Эти отверженные ни перед кем не держали ответа и обращались со своими пленниками так, как подсказывала им пьяная прихоть. Вспышки причудливого великодушия чередовались у них с полосами непостижимой жестокости, и шкипера, попавшего в руки пиратов, порой отпускали со всем его грузом, если он оказывался весёлым собутыльником в какой-нибудь чудовищной попойке, или же его могли посадить за стол в его собственной каюте, подав ему в качестве кушанья посыпанные перцем и посоленные его собственные нос и губы. Только отважный моряк решался в те времена водить корабли по Карибскому морю.

Именно таким человеком был Джон Скарроу, капитан «Утренней звезды», однако и он вздохнул с облегчением, когда услышал всплеск падающего якоря в ста ярдах от пушек крепости Бас-Тер. Сент-Китт был конечным портом его рейса, и завтра рано утром бушприт его корабля повернётся в сторону Старой Англии. Хватит с него этих морей, кишащих бандитами! С того часа, как «Утренняя звезда» покинула порт Маракайбо на южноамериканском берегу с трюмом, полным сахара и красного перца, каждый парус, мелькнувший на фиолетовом просторе тропического моря, заставлял вздрагивать капитана Скарроу. Огибая Наветренные острова, он заходил в разные порты, и повсюду ему приходилось выслушивать истории о насилиях и зверствах.

Капитан Шарки, хозяин двадцатипушечного пиратского барка «Счастливое избавление», прошёлся вдоль побережья, оставив позади себя ограбленные, сожжённые суда и трупы. О его жестоких шутках и непреклонной свирепости ходили ужасающие рассказы. От Багамских островов до материка его угольно-чёрный корабль с двусмысленным названием нёс с собой смерть и многое такое, что ещё страшнее смерти. Капитан Скарроу так беспокоился за своё новое, прекрасно оснащённое судно и за ценный груз, что отклонился на запад до самого острова Берда, чтобы уйти подальше от обычных торговых путей. И даже здесь, в этих пустынных водах, он не мог избежать зловещих следов капитана Шарки.

Однажды утром они подобрали среди океана одинокую шлюпку. Её единственным пассажиром оказался метавшийся в бреду моряк, который хрипло кричал, когда его поднимали на борт, и в глубине его рта виднелся высохший язык, похожий на чёрный сморщенный гриб. Ему давали вдоволь воды и хорошо кормили, и вскоре он превратился в самого сильного и проворного матроса на всём корабле. Он был из Марблхеда в Новой Англии и оказался единственным уцелевшим человеком со шхуны, пущенной ко дну страшным Шарки.

В течение недели Хайрэма Эвансона — так его звали — носило под тропическим солнцем. Шарки приказал бросить ему в шлюпку искромсанные останки его убитого капитана — «в качестве провизии на время плавания», но матрос тут же предал их морской пучине, ибо искушение могло оказаться сильнее его. Могучий организм выдержал все испытания, и наконец «Утренняя звезда» подобрала его в том состоянии безумия, которое предшествует смерти. Это была неплохая находка для капитана Скарроу, ибо при нехватке команды такой матрос, как этот гигант из Новой Англии, был весьма ценным приобретением. Он клялся, что сведёт счёты с капитаном Шарки, хотя бы это стоило ему жизни.

Теперь, когда они находились под защитой пушек Бас-Тера, все опасности были позади; и всё-таки мысль о пирате не оставляла Скарроу, когда он наблюдал, как шлюпка агента быстро отошла от причала таможни.

— Держу пари, Морган, — обратился Скарроу к первому помощнику, — что агент упомянет о Шарки в первой же сотне слов, которые сойдут с его языка.

— Ладно, капитан, я рискну на серебряный доллар, — откликнулся грубоватый старый бристолец, стоявший рядом с ним.

Гребцы-негры подогнали шлюпку к борту, и сидевший на руле чиновник, одетый в белоснежный полотняный костюм, вскочил на трап.

— Привет, капитан Скарроу! — крикнул он. — Вы слышали о Шарки?

Капитан взглянул на помощника и ухмыльнулся.

— Что он там ещё учинил? — спросил Скарроу.

— Учинил! Значит, вы ничего не слышали. Он пойман и сидит у нас под замком здесь, в Бас-Тере. В прошлую среду его судили и завтра утром повесят.

Капитан и его помощник приветствовали это сообщение радостными криками, и через мгновение эти крики подхватила вся команда. Дисциплина была забыта, и матросы сбежались на корму, чтобы своими ушами услышать эту новость. Первым среди них был подобранный в море матрос из Новой Англии. Его сияющее лицо было обращено к небу: он был из пуританского рода.

— Шарки будет повешен! — вопил он. — Господин агент, вы не знаете, может быть, им нужен палач?

— Назад! — крикнул помощник; его оскорблённое чувство дисциплины оказалось сильнее интереса к новостям. — Я отдам вам этот доллар, капитан Скарроу. Никогда ещё я не проигрывал пари с таким лёгким сердцем. А каким образом поймали этого негодяя?

— А вот так. Его собственные товарищи уже не могли больше терпеть его. Шарки нагонял на них такой ужас, что они решили от него избавиться. Они высадили его на необитаемый островок Литл-Мангл южнее банки Мистериоса. Там его подобрало торговое судно из Портобелло и доставило сюда. Думали отправить его на Ямайку, чтобы там судить, но наш благочестивый губернатор, сэр Чарльз Ивэн, не захотел и слышать об этом. «Это моя добыча, — заявил он, — и я имею право сам её изжарить». Если вы можете задержаться до десяти часов завтрашнего утра, то вы увидите, как Шарки качается на виселице.

— Конечно, хотелось бы, — с грустью отозвался капитан, — но я и так сильно запаздываю. Я уйду с вечерним отливом.

— Этого вам никак нельзя делать, — решительно заявил агент. — С вами отправляется губернатор.

— Губернатор?

— Да. Он получил распоряжение от правительства немедленно вернуться. Быстроходное посыльное судно, доставившее депешу, ушло в Виргинию. Я сказал сэру Чарльзу, что вы приедете сюда до сезона дождей, и он ждал вас.

— Хорошенькое дело! — в растерянности воскликнул капитан. — Я простой моряк и плохо разбираюсь в губернаторах, баронетах и в их привычках. Мне ещё не доводилось калякать с такими персонами. Но я готов служить королю Георгу, и если губернатор хочет получить место на «Утренней звезде», то я доставлю его в Лондон и сделаю для него всё, что возможно. Он может устроиться в моей каюте. Вот что касается еды, то у нас шесть дней в неделю либо тушёная солонина с овощами и сухарями, либо смесь из рубленой солонины и маринованной сельди. Но если наш камбуз ему не годится, пусть он возьмёт с собой собственного повара.

— Да вы не беспокойтесь, капитан Скарроу, — прервал его агент, — сэр Чарльз сейчас плохо себя чувствует, он только что оправился от приступа лихорадки. Так что он, наверно, просидит в своей каюте почти всю дорогу. Доктор Лярусс уверяет, что наш губернатор отдал бы богу душу, если бы предстоящее повешение Шарки не вдохнуло в него новые силы. Но у него тяжёлый характер, и вы не должны обижаться на его резкости.

— Он может говорить всё, что ему вздумается, и делать что угодно. Пусть он только не суёт свой нос, когда я управляю судном, — ответил капитан. — Он — губернатор Сент-Китта, а я — губернатор «Утренней зари». И, с его разрешения, я ухожу с первым отливом. Я так же служу моему хозяину, как он — королю Георгу.

— Вряд ли он управится сегодня к вечеру. Ему необходимо привести в порядок кучу дел до отъезда.

— Тогда завтра с утренним отливом.

— Очень хорошо. Я пришлю его вещи сегодня вечером, а сам он прибудет рано утром. Если, конечно, мне удастся уговорить его покинуть Сент-Китт, не повидав, как Шарки спляшет свой последний танец. Наш губернатор любит, чтобы его приказы исполнялись мгновенно, и не исключено, что он прибудет на корабль немедленно. Возможно, что доктор Лярусс будет сопровождать сэра Чарльза в его путешествии.

Как только агент уехал, капитан и помощник принялись готовиться к приёму столь важного пассажира. Они освободили самую большую каюту и привели её в порядок. Капитан Скарроу приказал также завезти на борт несколько бочек с фруктами и ящиков с винами, чтобы хоть немного скрасить простую пищу, какая в обиходе на торговом корабле.

Вечером начал прибывать губернаторский багаж — огромные, обитые железом, непроницаемые для муравьёв сундуки, жестяные ящики казённого образца и футляры весьма странной формы, в которых, как можно было предположить, хранились треуголки или шпаги. Затем прибыло письмо с гербом на внушительной красной печати, в котором сообщалось, что сэр Чарльз Ивэн свидетельствует своё уважение капитану Скарроу и надеется, если это позволит ему состояние здоровья, быть на борту его корабля рано утром, как только он выполнит все свои обязанности.

Губернатор оказался точен. Красноватые блики рассвета едва начали пробиваться сквозь серую мглу, как шлюпка с губернатором уже подошла к кораблю, и важную особу не без труда подняли по трапу. Капитан Скарроу слышал про странности губернатора, но никак не ожидал увидеть столь курьёзную фигуру, еле ковылявшую по палубе, опираясь на толстую бамбуковую трость. На нём был парик Рамилье, завитый во множество маленьких косичек и напоминающий шерсть пуделя; он так низко нависал надо лбом, что большие зелёные очки, прикрывавшие глаза, казалось, были приклеены к этому парику. Огромный крючковатый нос, длинный и тонкий, выдавался далеко вперёд. После приступа лихорадки губернатор закутал горло и подбородок широким полотняным шарфом, на нём был свободный утренний халат из алой камчатной ткани, перепоясанный шнуром. Двигаясь, он высоко задирал свой властный нос, но по тому, как он медленно и беспомощно поводил головой по сторонам, было видно, что он подслеповат. Высоким раздражённым голосом он окликнул капитана.

— Вы получили мои вещи? — спросил он.

— Да, сэр Чарльз.

— Вино у вас на борту есть?

— Я приказал привезти пять ящиков, сэр.

— А табак?

— Бочонок тринидадского.

— В пикет играете?

— Довольно хорошо, сэр.

— Тогда поднимайте якорь — и в море!

Дул свежий западный ветер, и к тому времени, когда солнце прорвалось сквозь утренний туман, мачты «Утренней звезды» были уже еле видны с острова. Дряхлый губернатор всё ещё ковылял по палубе, придерживаясь рукой за поручни.

— Теперь вы находитесь на службе у правительства, капитан, — брюзжал он. — Уверяю вас, что они там считают дни до моего возвращения в Вестминстер. У вас подняты все паруса?

— До последнего дюйма, сэр Чарльз.

— Держите их так, хоть бы они все треснули! Боюсь, капитан Скарроу, что такой слепой и больной человек, как я, окажется для вас скучным компаньоном в этом плавании.

— Я почитаю за честь и удовольствие находиться в обществе вашего превосходительства, — почтительно ответил капитан. — Мне только очень жаль, что ваши глаза в столь плохом состоянии.

— Да, да, в самом деле. Это проклятое солнце на белых улицах Бас-Тера сожгло их.

— Я слышал, что вы только что перенесли приступ лихорадки?

— Да, у меня был приступ, и я ужасно ослаб.

— Мы приготовили каюту для вашего врача.

— Ах, этот мошенник! Его нельзя было заставить тронуться с насиженного места, у него здесь солидная клиентура среди местных купцов. Но слушайте!

Губернатор поднял унизанную кольцами руку. Далеко за кормой гулко раскатился гром пушечного выстрела.

— Это с острова! — с изумлением воскликнул капитан. — Может быть, это сигнал нам вернуться?

Губернатор рассмеялся:

— Вы слышали, что пират Шарки должен быть повешен сегодня утром? Я приказал дать залп в тот момент, когда этот мерзавец в последний раз дрыгнет ногами, чтобы я знал об этом, уходя в море. Это конец Шарки!

— Конец Шарки! — закричал капитан, и матросы, собравшиеся небольшими группами на палубе, чтобы посмотреть на исчезавшую лиловую полоску земли, подхватили его крик.

Это было хорошее предзнаменование в самом начале пути, и больной губернатор стал популярной фигурой на борту. Все понимали, что только благодаря губернатору, потребовавшему немедленного суда и приговора, злодей не попал к какому-нибудь продажному судье и таким образом не спасся.

В этот день за обедом сэр Чарльз рассказал множество историй о покойном пирате. Губернатор был так приветлив и так умело поддерживал разговор с людьми, стоявшими гораздо ниже его, что под конец трапезы капитан, помощник и сэр Чарльз закурили трубки и тянули свой кларет, как три старых добрых приятеля.

— Как выглядел Шарки на скамье подсудимых? — поинтересовался капитан.

— Довольно внушительно, — отозвался губернатор.

— Я слышал, что он уродлив, как сам дьявол, и надо всеми глумился, — заметил помощник.

— Да, он довольно-таки безобразен, — подтвердил губернатор.

— Я слышал, как китобой из Нью-Бедфорда рассказывал, что не может забыть его глаз, — сказал капитан. — Они мутно-голубые, с красными-красными веками. Это правда, сэр Чарльз?

— К сожалению, мои собственные глаза не позволяют мне рассматривать чужие. Но я припоминаю сейчас, как генерал-адъютант говорил, что у него именно такие глаза, как вы описываете, и добавил, что этим дуракам присяжным было явно не по себе, когда он на них смотрел. Счастье их, что Шарки уже мёртв, потому что он никогда не забывал обид. И если бы один из них попался к нему в руки, Шарки набил бы его соломой и приколотил бы к носу судна вместо резной фигуры.

Эта идея так понравилась губернатору, что он неожиданно разразился визгливым смехом, напоминавшим ржание. Оба моряка тоже смеялись, но не столь весело, ибо знали, что, кроме Шарки, немало пиратов шныряют по западным морям и что подобная судьба может постичь их самих. Была откупорена новая бутылка, выпили за приятное путешествие, затем губернатору заблагорассудилось осушить ещё одну бутылку. В конце концов оба моряка со вздохом облегчения удалились, слегка пошатываясь, — один на вахту, другой на койку. Однако, когда четыре часа спустя, сдав вахту, помощник спустился вниз, он был поражён, увидев, что губернатор в своём парике, очках и халате невозмутимо сидит за пустым столом, попыхивая трубкой, а перед ним шесть пустых чёрных бутылок.

«Мне довелось пить с губернатором Сент-Китта, когда он болен, — сказал про себя помощник, — но упаси меня бог пить с ним, когда он здоров».

«Утренняя звезда» продвигалась довольно быстро, и через три недели она уже входила в Ла-Манш. С первого же часа, как немощный губернатор ступил на корабль, он начал восстанавливать свои силы, и к тому времени, когда они находились на половине пути, сэр Чарльз, если не считать его глаз, был уже совсем здоров. Те, кто пропагандирует целебные свойства вина, могли бы, торжествуя, указать на него, ибо он пьянствовал все ночи напролёт. И тем не менее рано утром он появлялся на палубе, свежий и бодрый, поглядывая по сторонам своими слабыми глазами и расспрашивая о парусах и снастях. Его очень интересовало кораблевождение. Чтобы как-то возместить слабость зрения, губернатор попросил капитана прикомандировать к нему того матроса из Новой Англии, которого подобрали в лодке. Этот моряк должен был сопровождать губернатора, сидеть рядом с ним, когда тот играл в карты, и считать очки, ибо без посторонней помощи губернатор не мог отличить короля от валета.

Неудивительно, что Эвансон охотно прислуживал губернатору: ведь один из них был жертвой мерзавца Шарки, а другой — мстителем. Видно было, что огромному американцу доставляло удовольствие поддерживать своей рукой инвалида, а по вечерам он почтительно стоял за креслом губернатора и показывал своим здоровенным пальцем с обгрызенным ногтем на ту карту, с которой нужно было ходить. Кстати сказать, к тому времени, когда на горизонте появился мыс Лизард, в карманах капитана Скарроу и старшего помощника Моргана оставалось весьма мало денег.

Вскоре на судне убедились, что все рассказы о вспыльчивости сэра Чарльза Ивэна не дают должного представления о его бешеном нраве. При малейшем возражении или противоречии его подбородок выскакивал из шарфа, его властный нос задирался ещё более высокомерно и бамбуковая трость свистела в воздухе. Однажды он сильно хватил ею по голове судового плотника, нечаянно его толкнувшего. В другой раз, когда команда стала роптать из-за плохой пищи и пошли толки о мятеже, губернатор заявил, что нечего ждать, пока эти собаки восстанут, а нужно опередить их и выбить у них из головы дурь.

— Дайте мне нож! — кричал он, изрыгая проклятия, и его с трудом удержали от расправы с представителем команды.

Капитан Скарроу вынужден был напомнить ему, что если на Сент-Китте губернатор ни перед кем не отвечал за свои действия, то в открытом море убийство есть убийство. Что касается политических взглядов, то, как и следовало ожидать, губернатор был убеждённым сторонником ганноверской династии и в пьяном виде клялся, что всякий раз, как встречал якобита, пристреливал его на месте. И всё-таки, несмотря на его бахвальство и неистовый нрав, он оставался хорошим компаньоном, знавшим бесконечное количество анекдотов и всевозможных историй; у Скарроу и Моргана никогда ещё не было такого приятного рейса.

Наконец наступил последний день плавания. Они миновали остров Уайт и вновь увидели землю — белые скалы Бичи-Хед. К вечеру судно попало в штиль в миле от Уинчелси; впереди виднелся чёрный мыс Данджнесс. На следующее утро они в Форленде примут на борт лоцмана, и ещё до вечера сэр Чарльз сможет встретиться с королевскими министрами в Вестминстере. На вахте стоял боцман, и три приятеля в последний раз сидели в каюте за картами. Преданный американец по-прежнему заменял губернатору глаза. На столе была крупная сумма, оба моряка старались в этот последний вечер отыграться, вернув то, что они проиграли своему пассажиру. Вдруг губернатор бросил карты на стол и сгрёб все деньги в карман своего длиннополого шёлкового жилета.

— Игра моя! — заявил он.

— Э, сэр Чарльз, не так быстро! — воскликнул капитан Скарроу. — Вы не закончили, а мы не в проигрыше.

— Врёте! Чтоб вам подохнуть! — закричал губернатор. — Я говорю вам, что я уже закончил и вы проиграли.

Он сорвал с себя парик и очки, и под ними оказался высокий лысый лоб и бегающие голубые глаза с красными, как у бультерьера, веками.

— Силы небесные! — завопил помощник. — Это же Шарки!

Моряки вскочили, но огромный американец прислонился своей широкой спиной к двери каюты, в каждой руке у него было по пистолету. Пассажир также положил пистолет на рассыпанные перед ним карты и рассмеялся визгливым, похожим на ржание смехом.

— Да, джентльмены, капитан Шарки, так меня зовут, — сказал он. — А это — Крикун, Нэд Галлоуэй, квартирмейстер «Счастливого избавления». Мы им задали жару, и они высадили нас: меня — на песчаной отмели Тортуга, а его — в лодку без вёсел. А вы, собачонки, бедные, доверчивые собачонки с водой в сердце вместо крови, вы стоите под дулами наших пистолетов.

— Хотите стреляйте, хотите нет! — крикнул Скарроу, ударяя себя кулаком в грудь. — Пусть это мой последний вздох, Шарки, но я тебе говорю, что ты кровавый негодяй и мошенник и тебя ждёт петля и адское пекло.

— Вот это человек с характером, он мне по душе. Он сумеет умереть красиво! — воскликнул Шарки. — На корме никого нет, кроме рулевого, так что не тратьте воздуха на пустые разговоры — вам недолго осталось им дышать. Нэд, ялик на корме готов?

— Да, капитан!

— А остальные шлюпки продырявлены?

— Я просверлил каждую в трёх местах.

— Тогда пришло время нам расстаться, капитан Скарроу. У вас такой вид, как будто вы ещё не совсем пришли в себя. Нет ли у вас какой-нибудь просьбы?

— Ты дьявол, сам дьявол! — крикнул капитан. — Где губернатор Сент-Китта?

— Последний раз я видел его превосходительство в постели с перерезанной глоткой. Когда я бежал из тюрьмы, я узнал у друзей — а у капитана Шарки есть доброжелатели в любой гавани, — что губернатор уезжает в Европу, причём капитан корабля никогда его не видел. Я забрался к нему через веранду его дома и отдал ему небольшой должок. Затем я отправился на ваш корабль, нарядившись в его одежду и захватив очки, чтобы скрыть мои предательские глаза. Я и чванился перед вами, как подобает губернатору. А теперь, Нэд, займись ими.

— Помогите! Помогите! Эй, на вахте! — завопил помощник, но огромный пират с размаху ударил его по голове рукояткой пистолета, и он рухнул, как бык на бойне. Скарроу устремился к двери, но страж закрыл ему рот одной рукой, а другой обхватил его за талию.

— Напрасно стараетесь, капитан Скарроу, — сказал Шарки. — Я хочу посмотреть, как вы на коленях будете умолять о пощаде.

— Я вас раньше… увижу… в аду! — крикнул Скарроу, освобождаясь от ладони, закрывавшей ему рот.

— Нэд, выкручивай ему руку. Ну а теперь как?

— Не буду, даже если вы её совсем отвертите.

— Всади-ка в него нож на один дюйм.

— Хоть все шесть дюймов…

— Чтоб мне утонуть, мне нравится его неукротимый дух! — заорал Шарки. — Спрячь нож в карман, Нэд. Вы спасли свою шкуру, Скарроу. Очень жаль, что такой отважный человек, как вы, не избрал единственную профессию, где храбрый малый может заработать себе на жизнь. Вас, видно, ждёт необычная смерть, Скарроу, если вы побывали в моих руках и остались в живых, чтобы поведать об этом миру. Нэд, свяжи-ка его.

— Капитан, может быть, привязать его к печке?

— Ну что ты говоришь! В печке огонь. Оставь свои разбойничьи шуточки, Нэд Галлоуэй, а не то я покажу, кто из нас капитан и кто квартирмейстер.

— Да нет, я думал, что вам хочется его поджарить, — оправдывался Нэд. — Неужели вы хотите отпустить его живым?

— Привяжи его к столу. Хоть нас с тобой и высадили на багамских отмелях, всё равно я капитан, а ты должен меня слушаться. Да захлебнись ты в солёной воде, подлюга! Ты что, смеешь возражать, когда я приказываю?

— Да нет же, капитан Шарки, не кипятитесь так, — сказал квартирмейстер и, подняв Скарроу, положил его, как ребёнка, на стол. С привычной ловкостью моряка он связал распятого капитана по рукам и ногам верёвкой, протянутой под столом, и заткнул ему рот длинным шарфом, ещё совсем недавно прикрывавшим подбородок губернатора Сент-Китта.

— Ну-с, капитан Скарроу, мы с вами расстаёмся, — сказал пират. Если бы у меня за спиной стояло хотя бы с полдюжины проворных ребят, я забрал бы ваш корабль и груз вместе с ним, но Крикун Нэд не нашёл ни одного матроса в вашей команде, у которого было бы хоть на грош смелости. Тут невдалеке болтается несколько судёнышек, и мы захватим одно из них. Когда у капитана Шарки есть лодка, он может захватить рыболовное судно; когда у него есть рыболов, он может захватить бригантину, с бригантиной он захватит трёхмачтовый барк, а с барком он заполучит полностью оснащённый боевой корабль. Так что поторопитесь в Лондон, а то как бы я не вернулся, чтобы взять в своё владение «Утреннюю звезду».

Они вышли из каюты, и капитан Скарроу услышал, как в замке повернулся ключ. Затем, пока он пытался освободиться от пут, послышался топот ног вниз по трапу и затем на юте, где над кормой висел ялик. Капитан всё ещё ворочался и напрягался, стараясь освободиться от верёвки, когда до него донёсся скрип фалов и всплеск воды при спуске ялика. В неистовом бешенстве он рвал и дёргал верёвку до тех пор, пока с ободранными в кровь запястьями и лодыжками не свалился наконец со стола. Через мгновение он вскочил, перепрыгнул через мёртвого помощника, вышиб ногой дверь и ринулся на палубу.

— Эй! Питерсон, Армитедж, Уилсон! — вопил он. — Хватайте тесаки и пистолеты! Спустите большую шлюпку! Спустите гичку! Пират… Шарки… вон в том ялике! Боцман, свистать наверх вахту левого борта и посадить всех матросов в шлюпки!

Шлёпнулся на воду большой бот, шлёпнулась на воду гичка, но в тот же миг рулевые старшины и матросы устремились к фалам и вскарабкались обратно на палубу.

— Шлюпки продырявлены! — кричали они. — Они протекают, как сито.

Капитан свирепо выругался. Его перехитрили. Над ним сверкало звёздное безоблачное небо, не было ни малейшего ветерка. В лунном свете белели обвисшие, бесполезные паруса. В отдалении качалось рыболовное судно. Рыбаки сгрудились у сетей. Совсем близко от них нырял и взбирался на волны маленький ялик.

— Эти рыбаки уже, можно сказать, мертвецы! — сетовал капитан. — Ребята, крикнем все вместе, чтобы предупредить их об опасности.

Но уже было поздно.

Ялик проскочил под бортовую тень рыбачьего судна. Быстро, один за другим, прозвучали два пистолетных выстрела, послышался вопль, ещё один выстрел, и затем наступила тишина. Рыбаки исчезли. Затем неожиданно с первым дуновением ветра, долетевшего откуда-то с берегов Суссекса, бушприт рыболова повернулся, грот-парус надулся, и судёнышко направилось в Атлантику.

1897 г.

Хитрости дипломатии

Старика Альфонса Лакура и теперь помнят очень многие. Не доводилось ли вам жить в Париже в эпоху 1848–1856 годов? Лакур умер в 1856 году. В течение этих восьми-девяти лет он ежедневно посещал кафе «Прованс». Придёт, бывало, старик в своё любимое кафе часов в девять вечера, сядет в угол и высматривает слушателя. Охотник он был поговорить. Иногда старик слушателя не находил и тогда удалялся.

Для того чтобы выслушивать воспоминания старого дипломата, нужно было обладать большим запасом терпения и деликатности. Дело в том, что его истории в большинстве случаев были совершенно невероятны, и стоило вам улыбнуться или удивлённо приподнять брови, слушая его небывальщину, старый дипломат, следивший за вами в оба, гордо выпрямлялся, лицо его делалось свирепым, как у бульдога, и он восклицал, изо всех сил упирая на букву «р»:

— Ah, monsieur r-r-rit?[5]

Или:

— Vous ne me cr-r-r-royez donc pas?[6]

И вам ничего не оставалось, как встать и начать извиняться. Простите, дескать, мьсье Лакур, мне пора в оперу, билет купил.

Много было удивительных историй у Лакура. Вспомните, например, его повествование о Талейране и пяти устрицах или его совершенно нелепый рассказ о второй поездке Наполеона в Аяччо. А помните вы его удивительную историю о бегстве Наполеона с острова Святой Елены? Эту историю Лакур рассказывал всегда после того, как была откупорена вторая бутылка. Старик уверял, что Наполеон прожил целый год на свободе в Филадельфии. Англичане же этого долгого отсутствия императора не заметили потому, что роль его исполнял граф Эрбер Бертран, который как две капли воды был похож на Наполеона.

Из всех историй Лакура самой интересной была, по моему мнению, история о «Коране» и курьере Министерства иностранных дел. История эта долго мне казалась совершенно невероятной; только после, когда вышли из печати «Воспоминания г-на Ватто», я с удивлением убедился, что в рассказе старика Лакура содержалась известная доля истины.

— Нужно вам сказать, monsieur[7], — рассказывал, бывало, старик, — что я уехал из Египта после убийства Клебера. Я с удовольствием остался бы в Египте. Я занимался тогда переводом «Корана» и, сказать между нами, подумывал даже о переходе в ислам. Меня поражали мудрые предписания «Корана» относительно брака. Магомет сделал в «Коране» только одну непростительную ошибку, а именно воспретил своим последователям употребление вина. Если я не перешёл в мусульманство, то только поэтому. Как меня ни уговаривал муфтий, я не изменил своих убеждений.

Ну вот, старик Клебер умер, и его место занял Мену. Я понял, что мне надо уехать. Я не стану, мьсье, хвалиться и говорить о своих талантах, но вы, разумеется, прекрасно понимаете, что надо оберегать чувство собственного достоинства. Нельзя же, чтобы осёл был выше человека.

И вот, захватив с собой «Коран» и все мои записки и бумаги, я перебрался в Лондон. В Лондоне в это время жил monsieur Ватто. Он был назначен первым консулом для заключения мирного договора с Англией. Война между Англией и Францией длилась уже десять лет, и обе стороны устали.

Я оказался очень полезным человеком для monsieur Ватто. Во-первых, я хорошо знаю английский язык, а во-вторых, у меня — терпеть не могу хвалиться — выдающиеся дипломатические способности. Жили мы на Блумсберийской площади. О, хорошее было время! Должен только сказать, мьсье, что климат вашего отечества отвратителен. Но что ж вы хотите? Хорошие цветы только под дождём и цветут. Позвольте заметить, мьсье, что ваши соотечественницы — чудные, прекрасные цветы, расцветающие под дождём и в тумане.

Ну вот, наш посланник, monsieur Ватто, страшно много работал над этим мирным договором. Всё посольство работало над этим договором. Слава богу ещё, что нам не пришлось тогда иметь дело с Питтом. О, этот Питт ужасный человек. Францию он ненавидел. Если Франция видела, что против неё составляется какой-нибудь заговор, она могла быть уверенной заранее, что тут без Питта не обошлось. Питт совал свой длинный нос всюду, где можно было подстроить пакость Франции.

Но англичане, слава богу, догадались удалить этого беспокойного человека от дел правления. У власти стоял monsieur Аддингтон, с которым нам не приходилось видаться. Министром иностранных дел состоял милорд Хоксбери. Он с нами больше и торговался.

Уверяю вас, мы занимались не пустяками. Война длилась более десяти лет, и за это время Франция успела захватить многое, что принадлежало Англии, а Англия захватила то, что принадлежало французам. Спрашивается: что отдавать назад и что удержать в своих руках? Возьмём, к примеру, такой-то остров: стоит ли он, спрашивается, такого-то полуострова? Можно ли отдать остров и взять полуостров? Мы, например, соглашаясь делать англичанам такие уступки в Венгрии, потребовали у них таких же уступок в Сьерра-Леоне. Мы соглашались отдать Египет султану, но взамен этого просили англичан уступить нам мыс Доброй Надежды, который вы, господа, отняли у наших союзников-голландцев.

В таком духе, мьсье, мы и препирались с английскими дипломатами. Monsieur Ватто возвращался в посольство совершенно изнурённый. Иногда он сам даже из кареты выйти не мог; мы с секретарём, бывало, вытащим его из экипажа и уложим на диван.

Но помаленьку дело шло, и наконец настал вечер, когда нам и англичанам предстояло подписать договор.

Должен сказать, что главным нашим козырем в игре с англичанами был Египет, занятый нашими войсками. Англичанам ужасно не хотелось, чтобы Египет остался за нами. Владея Египтом, мы были хозяевами всего Средиземного моря. И, кроме того, мьсье, англичане боялись, что наш маленький удивительный Наполеон, утвердившись в Египте, двинется оттуда на Индию. Мы знали об этих страхах англичан и использовали их. Лорд Хоксбери говорит, например, нам: «Эту землю мы удержим за собой», а мы ему и отвечаем: «А в таком случае мы не согласны на эвакуацию из Египта». И наши слова отлично действовали на лорда Хоксбери, и он соглашался на все наши требования. Благодаря Египту нам удалось выторговать великолепные условия, нам даже удалось принудить англичан уступить нам мыс Доброй Надежды. Мы, мьсье, вовсе не хотели допускать ваших соотечественников в Южную Африку. История научила нас уму-разуму. Ведь если Англию куда-нибудь пустишь, то оттуда её уж не выгонишь. Мы не боимся, мьсье, вашей армии и флота. Мы боимся ваших младших сыновей и людей, делающих себе карьеру. Ах, эти ужасные младшие сыновья! Мы, французы, заполучив какую-нибудь заморскую землю, сейчас же на том успокаиваемся и только поздравляем друг друга в Париже. Вот, дескать, поздравляем вас: у нашего отечества есть новая колония. Вы, англичане, действуете совсем не так. Взяв новую землю, вы сейчас же начинаете спрашивать: а что это за земля такая? И новое владение вас так интересует, что вы немедленно же забираете с собой жён и детей и едете за море. И попробуй потом у вас эту землю отнять! Это так же трудно, как, скажем, отнять Блумсберийскую площадь в Лондоне.

Однако возвращаюсь к моему рассказу. Договор должен был быть подписан первого октября. Утром я поздравил monsieur Ватто с благополучным окончанием трудов. Ватто был маленький бледный человек, очень нервный и подвижный. Своему успеху он страшно радовался. Весь день не мог сидеть спокойно: бегал по комнатам, со всеми разговаривал и смеялся. Я был спокоен; усевшись на диван в углу, я молчал и думал.

И вдруг, мьсье, входит курьер из Парижа и подаёт monsieur Ватто депешу. Мьсье Ватто распечатал депешу, прочитал, и вдруг колени его подогнулись — и он упал на пол без чувств. Мы с курьером бросились к нему, подняли и положили на диван. Мьсье Ватто был так бледен, что я подумал, уж не умер ли он? Приложил руку к левой стороне груди: нет, Ватто жив, сердце ещё бьётся.

— В чём дело? — спросил я у курьера.

— Не знаю, — ответил курьер. — Monsieur Талейран велел мне спешить изо всех сил с этой депешей и передать её прямо в руки monsieur Ватто. Из Парижа я выехал вчера в полдень.

— Знаю, мьсье, — продолжал Лакур свой рассказ, — что я поступил в данном случае нехорошо, но не мог сдержаться и заглянул-таки в депешу. Боже мой! Меня точно молнией поразило. Впрочем, в обморок я не упал, а сел на диван у ног своего начальника и стал плакать. Депеша была весьма краткая и извещала, что Египет уже месяц как занят английскими войсками. Договор наш можно было считать окончательно погибшим: ведь наши враги и согласились на выгодные для нас условия только из-за того, что нами был занят Египет. Теперь же, узнав о нашей эвакуации из Египта, англичане должны были отказаться от всего. Договор-то ещё не подписан, и нам придётся отказаться от мыса Доброй Надежды. Мы должны будем отдать англичанам Мальту. Ведь если Египет оставлен нами, нам и торговаться нельзя.

Но, мьсье, мы, французы, не так-то легко сдаёмся. Правда, мы легко поддаёмся чувствам и не можем их скрывать. Поэтому вы, англичане, считаете нас малодушными и женственными, но это ошибка. Почитайте-ка историю — и вы убедитесь в том, что ошибаетесь.

Мьсье Ватто пришёл в себя, и мы стали совещаться, что нам предпринять.

— Продолжать дело бесполезно, Альфонс, — сказал он, — этот англичанин станет надо мною смеяться, если я ему предложу подписать договор.

— Courage![8] — воскликнул я. — Мне пришла в голову потрясающая мысль: почему вы думаете, что англичане знают о нашей эвакуации из Египта? Может быть, им ничего ещё не известно и они подпишут договор?

Мьсье Ватто вскочил с дивана и заключил меня в свои объятия.

— Альфонс, вы меня спасли! — воскликнул он. — В самом деле, откуда англичанам знать о нашей эвакуации из Египта? Мы получили депешу прямо из Тулона через Париж. Их же агенты везут то же известие через Гибралтарский пролив. В Париже никто об этом не знает, кроме Талейрана и первого консула. Если мы будем держать эту новость в тайне, мы ещё можем надеяться, что английская дипломатия подпишет договор!

Вы, конечно, можете себе представить, мьсье, в какой ужасной тревоге мы провели тот день. О, никогда не забуду тех еле тянувшихся томительных часов! Мы сидели вместе, вздрагивая всякий раз, когда на улицах раздавался крик; казалось, что этими криками толпа приветствует наш уход из Египта. Мьсье Ватто за один день состарился, а что касается меня, мьсье, я всегда держусь того мнения, что лучше идти опасности навстречу, нежели ожидать её приближения. Поэтому вечером я отправился бродить по городу. Побывал я и в фехтовальном зале мьсье Анджело, и у боксёра, мьсье Джексона, и в клубе Брукса, и в кулуарах палаты общин — об оставлении нами Египта никто не знал. Однако это меня не успокоило. Почём знать? Может быть, милорд Хоксбери получил известие одновременно с нами. Милорд жил на Гарлейской улице, и там мы уговорились сойтись, чтобы подписать договор. Свидание было назначено в восемь часов вечера. Я заставил monsieur Ватто выпить перед отъездом два стакана бургундского. Я боялся, что, увидав его растерянное лицо и трясущиеся руки, английский министр заподозрит неладное.

Из посольства мы отбыли в карете в половине восьмого. Мьсье Ватто вошёл один, а затем извинился, будто забыл портфель, и снова вышел ко мне. Он был радостен, и щёки его горели румянцем. Мьсье Ватто сообщил, что всё идёт благополучно.

— Он ничего не знает! — шепнул monsieur Ватто. — О, если бы только полчаса продержаться!

— Дайте мне какой-нибудь знак, что договор подписан, — сказал я.

— Для чего?

— Потому что до тех пор, пока договор не будет подписан, ни один курьер не войдёт в дом министра. Я, Альфонс Лакур, даю вам слово.

Мьсье Ватто с чувством пожал мне руку.

— Видите ли, вон в том окне две свечи горят? Они стоят на столе подле окна. Когда договор будет подписан, я под каким-нибудь предлогом передвину одну из свечей, — сказал он и поспешил в дом.

Я остался один ожидать в карете. Вы понимаете теперь, мьсье, положение, в котором мы находились, — нам нужно было во что бы то ни стало обеспечить себе полчаса. Если это нам удастся, договор будет подписан.

Прошло несколько минут после ухода monsieur Ватто, как вдруг из Оксфордской улицы показалась карета и стала быстро приближаться к дому министра. Что, если в этой карете сидит курьер с депешей об оставлении Египта? Что мне делать?

Да, мьсье, в эту минуту я был готов на всё, я был готов даже убить курьера. Да, убить! Лучше я совершу преступление, чем дозволю расстроить начатое нами дело. Тысячи людей умирают, чтобы со славой закончить войну. Почему же не убить одного человека для того, чтобы добиться славного и почётного мира? Пускай меня хоть казнят за это! Я готов был пожертвовать собой ради отечества.

За поясом у меня торчал кривой турецкий кинжал. Я схватился за его рукоятку, но карета, к счастью, проехала мимо! Я немножко успокоился, но только немножко. Ведь могла подъехать и другая карета. Я понял, что мне нужно ко всему приготовиться. Прежде всего следовало устранить из этой компрометирующей истории посольство. Я велел кучеру отъехать вперёд, а сам нанял извозчичью карету. Извозчику я дал гинею, и он сразу понял, что тут будет дело совсем особое.

— Если вы будете исполнять все мои приказания, то получите другую гинею, — сказал я извозчику.

Извозчик был неуклюжий, вялый детина; он поглядел на меня сонными глазами и сказал без малейших следов удивления или любопытства:

— Слушаю, сэр.

— Если я сяду в вашу карету с другим джентльменом, возите меня взад и вперёд по Гарлейской улице и не слушайтесь ничьих приказаний, кроме моих. Когда же я выйду из экипажа, везите другого джентльмена в Уотверский клуб на Брутон-стрит.

— Слушаю, сэр, — снова ответил извозчик.

И вот я продолжал стоять у дома милорда Хоксбери, с нетерпением поглядывая на окно, подле которого горели свечи. Прошло таким образом пять минут, а затем ещё пять.

Ах, как томительно медленно ползли эти минуты! Стояла октябрьская ночь, настоящая октябрьская ночь — сырая и холодная: по мокрым, блестящим камням мостовой полз белый туман, постепенно поднимаясь вверх. Мрак улиц, освещённых слабыми масляными фонарями, всё более сгущался. За пятьдесят шагов не было видно ни зги. Я напрягал слух, стараясь различить стук копыт и дребезжанье колёс экипажа. Невесёлое место, мьсье, ваша Гарлейская улица. На ней невесело даже в солнечный день. У домов солидный, почтенный вид, но изящества в них ни на грош. Лондон, мьсье, — это такой город, в котором должны были бы жить одни мужчины.

Особенно же тосклива была Гарлейская улица в тот серый вечер. Кругом сырость и туман, на душе кошки скребут… ах, как я скверно себя чувствовал! Мне казалось, что я попал в самое тоскливое место на свете.

Я шагал взад и вперёд по тротуару, стараясь согреться и прислушиваясь к доносившимся ко мне звукам. И вдруг я различил стук копыт и дребезжанье колёс. Звуки становились всё громче и сильнее. Вот в тумане показались два фонаря, и к дому министра иностранных дел подкатил кабриолет. Экипаж ещё не успел остановиться, как из него уже выскочил молодой человек. Он бросился в подъезд и готовился взбежать по лестнице. Кучер поворотил лошадь и исчез в тумане.

Мои способности, мьсье, обнаруживаются во всём своём блеске, когда нужно действовать. Вы вот сидите со мной в кафе «Прованс», видите, как я попиваю винцо, и вам в голову прийти не может, на что я способен.

Я понял, мьсье, значение наступившего момента, я понял, что на карту поставлены все приобретения десятилетней войны. Я был великолепен. Франция начала последнюю битву, и я являл собою и главнокомандующего, и всю армию.

Я приблизился к молодому человеку, взял его под руку и произнёс:

— Если не ошибаюсь, сэр, вы привезли депешу для лорда Хоксбери?

— Да, — ответил он.

— Я вас уже полчаса жду. Вы должны ехать со мной немедленно. Лорд Хоксбери находится у французского посланника.

Я говорил это так уверенно и просто, что курьер не колебался ни минуты и сейчас же сел в извозчичью карету. Я сел рядом. В душе я так сильно радовался, что мне хотелось кричать.

Курьер Министерства иностранных дел был маленький, тщедушный человечек, ростом чуть-чуть повыше monsieur Ватто. А я, мьсье… Вы видите, каковы у меня и теперь руки, представьте же себе, каков я был тогда, в двадцать семь лет. Ну, усадил я курьера в карету; спрашивается, что мне с ним делать? Вреда без надобности мне причинять ему не хотелось.

— Очень спешное дело, — сказал курьер, — у меня депеша, которую я должен вручить министру безотлагательно.

Мы проехали всю Гарлейскую улицу. Извозчик, повинуясь моим приказаниям, повернул лошадь, и мы поехали назад.

— Вот так раз! Это что ещё за чертовщина?! — крикнул курьер.

— Чего вы кричите?

— Да ведь мы назад поехали! Где же лорд Хоксбери?

— Мы его скоро увидим.

— Выпустите меня! — закричал курьер. — Тут, я вижу, какое-то мошенничество. Извозчик, стой! Стой, тебе говорю! Выпустите меня, говорю я вам!

Курьер стал отворять дверцу кареты, но я его отшвырнул назад. Он закричал «караул». Я зажал ему рот ладонью, но он прокусил мне руку насквозь. Тогда я снял с него шарф и завязал ему рот. Курьер продолжал барахтаться и мычал, но производимый им шум заглушался стуком колёс.

Мы проехали мимо дома министра. Свечи были в прежнем положении.

Курьер на какое-то время успокоился, и я видел в темноте, как он глядел на меня, сверкая глазами. Он был оглушён: когда я его оттолкнул назад, он сильно ударился о стенку кареты. И, кроме того, наверное, размышлял, что ему делать.

Ему удалось наконец сдвинуть шарф. Высвободив рот, он произнёс:

— Если вы меня отпустите, я вам отдам часы и кошелёк.

— Благодарю вас, сэр, но я такой же честный человек, как и вы.

— Но кто вы такой?

— О, вам это совсем неинтересно!

— Чего вы от меня хотите?

— Видите ли, я заключил пари.

— Пари? Что вы хотите сказать? Да знаете ли вы, что мешаете исполнить дело государственной важности? За такое пари и верёвку неплохую дадут.

— Что делать! Я держал пари. Я страшный любитель всякого спорта.

— Достанется же вам за этот спорт! — воскликнул курьер. — Вы прямо какой-то сумасшедший, вот что я вам скажу.

Я ответил:

— Видите ли, сэр, я держал пари, что прочту целую главу из «Корана» первому человеку, которого встречу на улице.

Я не знаю, мьсье, с чего мне пришла в голову такая мысль. Должно быть, я думал о своём переводе «Корана».

Курьер опять схватился за дверцу кареты, но я его снова отшвырнул назад и посадил на место. Он был измучен борьбой и спросил меня более смиренным тоном:

— А вы долго будете читать свой «Коран»?

— Это зависит от той главы, которую я буду читать. В «Коране» есть и длинная, и короткая главы.

— Прочтите, пожалуйста, что-нибудь покороче и отпустите меня с миром.

— Пожалуй, это будет нечестно с моей стороны, — возразил я. — Поспорив, что я прочту первому встречному главу из «Корана», я не подразумевал что-нибудь уж очень коротенькое. Я имел в виду главу средней величины.

— Караул! Грабят! — завопил снова потерявший терпение курьер, и мне пришлось опять завязать ему рот шарфом.

— Потерпите немножко! — сказал я ему. — Я быстро управлюсь, и, кроме того, я прочту нечто, что должно вас заинтересовать. Признайтесь, что я великодушен и стараюсь всеми способами облегчить вашу участь.

Курьер, снова выпутавшийся из-под шарфа, простонал:

— Ради бога, кончайте ваше чтение поскорее.

— Хотите, я вам прочту главу о Верблюде?

— Да, да, читайте.

— Но может быть, вы предпочтёте главу о Морской Лошади?

— Ну, читайте о Морской Лошади.

Мы опять проехали мимо дома министра. Сигнала на окне всё не было. Я принялся читать главу о Морской Лошади.

Вы, мьсье, наверное, не знаете «Корана», а я его и тогда знал, и теперь знаю наизусть. Слог в «Коране» таков, что может привести в отчаяние человека, который куда-нибудь спешит. Но иначе нельзя. Восточные люди спешить не любят, а ведь «Коран» писался именно для них. Я принялся читать «Коран» медленно, торжественно, как и подобает читать священную книгу. Молодой человек даже притих от нетерпения и стонал. А я знай себе читаю:

«И вот вечером привели к нему лошадей, и каждая из этих лошадей стояла на трёх ногах, упершись концом копыта четвёртой ноги в землю, и когда эти лошади были поставлены перед ним, он сказал: «Возлюбил я земные блага любовью высшей, чем та, которой я стремился к неземному и высшему, и глядел я на этих лошадей и впал в нищету, забыв об Аллахе. Подведите ко мне лошадей поближе». И подвели к нему лошадей, и стал он отрезать им ноги, и…»

Но когда я дошёл до этого места, молодой англичанин вдруг на меня набросился. Боже мой, какие пять минут я провёл! Этот малютка-англичанин оказался боксёром. Он умел ловко наносить удары. Я пробовал поймать его за руки, а он знай себе хлоп да хлоп, то в глаз мне ударит, то в нос… Я наклонил голову и попробовал защититься. Напрасно: он меня из-под низу стал лупить. Но, как он ни старался, всё было тщетно. Я был для него слишком силён. Бросился я на него, а убежать ему и некуда; шлёпнулся он на подушки, а я его и притиснул — да так, что из него чуть дух не вылетел.

Нужно мне было во что бы то ни стало этого молодца связать. Стал я искать, чем бы мне его связать, и нашёл. Снял со своих башмаков ремни и одним связал ему руки, а другим ноги. Рот я ему заткнул шарфом. Умолк тут мой курьер; лежит только да в темноте на меня глазами сверкает.

Сделал я всё это и занялся собой. Из носа у меня текла кровь. Выглянул я в окно кареты, мьсье, и первым делом увидел окно в доме министра, и свечи уже переставлены. Ах, какими милыми, хорошими показались мне тогда эти свечи, мьсье! Один, одними своими руками я помешал капитуляции целой армии и потере провинции. Да, мьсье, я один, невооружённый, сидя в извозчичьей карете на Гарлейской улице, разрушил то, что сделали у Абукира генерал Аберкромби и его пять тысяч солдат.

Времени мне терять было нельзя. Мьсье Ватто мог выйти в любую минуту. Я остановил извозчика, дал ему вторую гинею и велел ему ехать на Брутон-стрит вместе со злополучным курьером. Сам же я, нимало не медля, забрался в посольскую карету. Не прошло и минуты, как дверь дома отворилась и на пороге показались monsieur Ватто и лорд Хоксбери. Министр заговорился до того, что вышел провожать нашего посланника до кареты. Министр был без шляпы. В то время как лорд Хоксбери стоял у подъезда, послышался стук колёс, и из экипажа выскочил какой-то человек.

— Весьма важная депеша, милорд! — воскликнул он, подавая лорду Хоксбери запечатанный пакет. Я успел разглядеть лицо курьера. Это был не мой приятель, а другой, должно быть посланный вдогонку. Лорд Хоксбери схватил пакет и прочитал его около фонаря кареты. Лицо у него стало бледное как мел.

— Мьсье Ватто! — воскликнул он. — Мы подписали договор по недоразумению. Египет давно в наших руках!

— Что? Невероятно! — воскликнул monsieur Ватто, притворяясь поражённым.

— Но это так. Месяц тому назад Аберкромби овладел Египтом.

— В таком случае я весьма счастлив, что договор уже подписан, — сказал monsieur Ватто.

— Да, сэр, у вас есть все основания считать себя счастливым, — ответил лорд Хоксбери и отправился к себе.

Договор во Францию отвёз я, мьсье. Англичане послали за мной погоню, но догнать не смогли. Их ищейки добрались только до Дувра в то время, когда я, Альфонс Лакур, был уже в Париже и докладывал monsieur Талейрану и первому консулу о происшедшем. Оба они сердечно поздравили меня с успехом.

1894 г.

Дружеская болтовня

Представители медицинской профессии, как правило, слишком занятые люди, чтобы вести учёт всех неординарных или драматических событий, случающихся в их практике. В результате самым известным популяризатором медицины в современной литературе оказался не врач, а юрист. Жизнь, бóльшая часть которой проходит либо у постелей пациентов, лежащих на смертном одре, либо в помощи тем, кто только готовится появиться на этот свет, странным образом искажает в человеке чувство пропорционального, как, скажем, крепкие спиртные напитки искажают чувствительность вкусовых пупырышков на языке. Перевозбуждённые нервные центры просто отказываются реагировать нормальным образом. Попробуйте расспросить хирурга о самых сложных его операциях — вы, скорее всего, получите ответ, что лично он в них ничего примечательного не видит, или же услышите невразумительный набор чисто технических терминов. А вот если вы сумеете застать того же хирурга как-нибудь вечерком у зажжённого камина и с набитой трубкой в зубах, да ещё в компании двух-трёх коллег, тогда вы имеете шанс, искусно задав наводящий вопрос или ввернув удачный намёк, развязать такому человеку язык и услышать нечто действительно интересное, свежее, горяченькое, выхваченное прямо из котла бурно кипящей жизни.


Только что закончился обед, устраиваемый раз в сезон для своих членов Мидлендским отделением Британской медицинской ассоциации[9]. На столе разбросаны два десятка кофейных чашек, дюжина ликёрных рюмок, приборы. Над столом клубится плотный голубой туман табачного дыма, поднимающийся к высокому позолоченному потолку, создавая впечатление людного и удачного сборища. Однако большинство гостей давно покинули зал, разъехавшись по домам. Длинная вешалка в холле гостиницы, где проходил банкет, сплошь увешанная добротными докторскими пальто с оттопыривающимися карманами и шляпами с укреплёнными на тульях стетоскопами, почти опустела. Лишь трое припозднившихся врачей сидят вокруг пылающего огня в столовой и о чём-то спорят между собой, ожесточённо попыхивая короткими трубками. Четвёртый — молодой человек, не имеющий никакого отношения к благородной профессии целителя, — сидит за столом спиной к ним. Прикрываясь обложкой раскрытого журнала, молодой человек лихорадочно строчит что-то при помощи стилографического пера, время от времени невинным голосом подбрасывая медикам тот или иной вопрос, тут же оживляющий грозящую то и дело заглохнуть беседу.

Все трое врачей находятся в том неопределённом возрасте, который принято называть средним; вступают в него, как правило, уже в начале карьеры, а выходят прямо в отставку. Ни один из них не добился громкой славы, но каждый тем не менее обладает хорошей репутацией и достаточно широкой известностью в узких профессиональных кругах. Представительного мужчину с властными манерами и белым пятном на щеке — следом ожога кислотой — зовут Чарли Мэнсоном. Он служит главным врачом психиатрической лечебницы в Уормли и является автором блестящей монографии «Неявные психические отклонения и расстройства у неженатых мужчин». Воротнички он всегда носит высокие и жёсткие после памятного случая в лечебнице, когда одному из пациентов, свихнувшемуся на почве изучения Апокалипсиса, наполовину удалось перерезать Чарли глотку осколком оконного стекла.

Вторым в компании присутствует румяный здоровяк с лукавыми карими глазами и обаятельной наружностью. Он держит обширную общую практику, обладает колоссальным опытом, имеет трёх ассистентов и полдюжины лошадей, обслуживает в основном бедные кварталы города, беря за визит полкроны, а за консультацию шиллинг, и всё-таки умудряется зарабатывать две с половиной тысячи фунтов в год. Десятки больных улыбаются, видя склонившуюся над их изголовьем сияющую, жизнерадостную и весёлую физиономию доктора Теодора Фостера. Общее число его пациентов примерно на треть превышает количество платёжеспособных, но доктор Фостер никогда не позволяет себе унывать по этому поводу, рассчитывая заполучить в один прекрасный день в клиенты какого-нибудь миллионера с хроническим заболеванием — идеальный вариант, мечта любого практика — и уж на нём одним махом отыграться за всё.

Третий развалился в кресле справа, водрузив ноги в блестящих лаковых башмаках на каминную решётку. Это Харгрейв — восходящая звезда в хирургии. Внешне он резко отличается от эпикурейца Фостера: взгляд его суров и критичен, линия рта пряма и строга, в каждой чёрточке лица читаются решительность и уверенная сила. Эта внешность внушает доверие тем пациентам, чьи дела настолько плохи, что приходится прибегать к хирургическому вмешательству. И это правильно — ведь несчастным требуется не столько симпатия, сколько хладнокровие, профессионализм и твёрдая рука. Доктор Харгрейв называет себя «простым челюстником», не более того, хотя на самом деле он пока ещё слишком молод и беден, чтобы ограничить поле своей деятельности столь узкой специализацией. Скромность, конечно, украшает человека, но вы можете быть уверены: в области хирургии не найдётся ни одного уголка, куда молодой Харгрейв не рискнул бы дотянуться своим скальпелем.

— Прежде, после и в процессе… — бормочет Фостер в ответ на какую-то реплику со стороны соседа. — Уверяю вас, Мэнсон, в практике приходится наблюдать самые разные формы кратковременного помешательства.

— Вы имеете в виду родильную горячку, не так ли? — заинтересованно вставляет хирург. — Уверен, у вас в голове наверняка всплыл какой-то любопытный случай, Фостер!

— Что ж, верно. Как раз на прошлой неделе мне пришлось столкнуться кое с чем новеньким. Признаться, прежде такого встречать не доводилось. Меня пригласила супружеская пара по фамилии Силкоу. Когда начались схватки, я поехал к ним сам — они и слышать не желали об ассистенте. Муж, который служит полисменом, сидел на противоположной стороне кровати близ изголовья. Я сказал, что так не пойдёт, но роженица заупрямилась. «Мой муж останется сидеть здесь, доктор», — сказала она. «Но это противоречит всем правилам. Я требую, чтобы ваш муж покинул помещение», — возмутился я. «Нет, он всё равно останется!» — твердила она, не желая ничего больше слушать. «Послушайте, док, — говорит он, — я клянусь, что всю ночь не пророню ни звука и не пошевелю даже пальцем, только позвольте мне сидеть рядом». Короче говоря, они меня уговорили вдвоём. Я разрешил парню остаться, и он просидел неподвижно целых восемь часов. Леди держалась отлично, но меня удивило, что её супруг время от времени испускал болезненный стон. Я обратил внимание, что его правая рука находится под одеялом, где её, без сомнения, крепко сжимает левая ручка дамы. Когда роды благополучно завершились, я бросил взгляд на мужа: лицо его было пепельного цвета, а голова бессильно склонилась на край подушки. Сначала я решил, что он потерял сознание от чрезмерных эмоций, и мысленно изругал себя за малодушие, согласившись разрешить ему остаться. Однако, присмотревшись внимательней, я с ужасом обнаружил, что одеяло поверх его руки насквозь пропиталось кровью. Я откинул покрывало и увидел, что запястье мужа разодрано чуть ли не пополам. Оказывается, леди нацепила себе на левую руку один браслет полицейских наручников, а на правую руку супруга — второй. Во время родовых схваток она выкручивала цепочку с такой силой, что браслет врезался в плоть аж до самой кости. «Не удивляйтесь, доктор, — сказала она, заметив, что я обнаружил их секрет, — я считаю, что в этом деле он тоже должен получить свою долю. Око за око» — так она и сказала.

— Должен признаться, эта область медицины всегда казалась мне утомительной, — заявил после небольшой паузы Фостер. — А как вы считаете, коллега?

— Эх, дорогой коллега, как раз по этой причине я и решил заняться психиатрией!

— Между прочим, не только вы один. Многие студенты так и не добиваются успеха на медицинском поприще в силу определённых свойств характера. Я сам в юности страдал болезненной застенчивостью и хорошо знаю, о чём говорю.

— Серьёзное заявление для практикующего врача, — заметил психиатр.

— Кое-кто старается перевести разговоры об этих вещах в шутку, но, уверяю вас, многие из них едва не заканчиваются трагедией. Возьмите, к примеру, какого-нибудь юного, неопытного, впечатлительного выпускника, только-только прибившего на дверь приёмной табличку со своим именем, да ещё в незнакомом городе. До этого молодой человек всю жизнь испытывал затруднения, всего лишь беседуя с особами противоположного пола на невинные темы вроде церковной службы или лаун-тенниса. А тут вдруг к нему заявляется на приём чья-нибудь озабоченная мамаша и принимается рассказывать о самых интимных подробностях самочувствия дочери или начинает обсуждать деликатные проблемы супружеских отношений. «Ни за что больше не пойду к этому доктору! — возмущённо заявляет она после посещения. — Он такой кислый, надутый, невнимательный…» «Невнимательный»! Мой бог! Да бедняга дара речи лишился, выслушивая её излияния, со стыда не знал, куда деваться. Я знавал практикующих врачей, бывших настолько стеснительными, что они порой не решались спросить дорогу у случайного прохожего. А представьте себе, что должен вынести молодой врач с чувствительной, ранимой натурой, прежде чем ему удастся утвердиться на избранном поприще. К тому же хорошо известно, что стеснительность и стыдливость заразительны: если ты не можешь всё время приёма сохранять каменную физиономию, твой пациент неизбежно начнёт конфузиться, путаться, краснеть. А когда ты держишься абсолютно бесстрастно, приобретаешь репутацию человека с каменным сердцем и без нервов. У вас тоже, наверное, нет нервов, а, Мэнсон?

— Как вам сказать? Вообще говоря, когда человек год за годом проводит в обществе тысячи свихнувшихся пациентов, среди которых немалая доля одержима манией убийства, его нервная система либо укрепляется, либо разлетается в пух и прах. С моими нервами, слава богу, пока всё в порядке.

— Я только однажды здорово напугался, — начал хирург. — Я тогда проходил практику в больнице для бедных, и как-то ночью меня вызвали к больному ребёнку — так, по крайней мере, сказали мне родители, точнее сказать, так я понял из их сбивчивого рассказа. Когда я вошёл в комнату, то увидал в углу детскую колыбель. Взяв лампу и подняв её над головой, я подошёл к кроватке и откинул полог. До сих пор не понимаю, каким чудом удалось мне тогда не выронить лампу и не устроить пожар во всём доме. Голова на подушке повернулась в мою сторону, и я увидел прямо перед собой такое злобное и отвратительное лицо, какое вряд ли привидится в самом страшном ночном кошмаре. Больше всего поразили меня пылающие нездоровым румянцем щёки и невообразимо тоскливый взгляд запавших глаз, полный глубочайшего отвращения ко мне, ко всему окружающему, да и к самой жизни. До гробовой доски не забуду, как вместо пухленького малыша из колыбели глянуло на меня это ужасное существо. Я поскорее отвёл мать в соседнее помещение. «Что это такое?» — спросил я. «Шестнадцатилетняя девочка, — ответила она и воскликнула, воздев руки к небу: — Молю Тебя, Господи, забери её к Себе!» Оказалось, несчастная провела в этой колыбели всю жизнь. У неё были длинные, очень длинные ноги, тонкие, как спички, и она научилась поджимать их под себя. В дальнейшем я потерял из виду это семейство и так и не знаю, что сталось с ней, но взгляд той девочки до сих пор вызывает у меня содрогание.

— Прямо мурашки по коже бегут, — признался доктор Фостер. — Впрочем, со мной тоже однажды случилось нечто подобное. Вскоре после того, как я начал практиковать, ко мне на приём пришла одна женщина, горбунья, очень маленького роста. Она рассказала, что одна из её сестёр заболела, и попросила меня зайти посмотреть больную. Когда я явился по указанному адресу, то попал в дом, поразивший меня своей убогостью. Внутри меня встретили ещё две горбуньи, как две капли воды похожие на ту, что приходила ко мне. Они сидели в столовой, сложив руки и не произнося ни единого слова. Первая горбунья взяла лампу и стала подниматься на второй этаж. Сестрицы её молча последовали за ней, а ваш покорный слуга замыкал шествие. До сих пор стоят перед глазами три гротескные тени, отбрасываемые на стену тусклым светом лампы. Стоит только смежить веки, и я вижу их так же отчётливо, как вон тот табачный кисет. В комнате наверху лежала в постели четвёртая сестра — поразительно красивая девушка, которой со всей очевидностью требовались услуги акушера, хотя обручального кольца я у неё на руке не заметил. Три горбатые сестры расселись по углам и просидели всю ночь, не раскрывая рта, подобно скульптурным изваяниям. Вы же знаете, Харгрейв, я далёк от романтики, и всё, что я сейчас рассказываю, — голые факты. На рассвете разразилась жуткая гроза — одна из самых сильных, что мне довелось повидать на своём веку. Мансарда то и дело озарялась зловещими голубыми вспышками молний и сотрясалась от ударов грома так, словно источник его находился прямо на крыше. Лампа у меня была слабенькая, и я вздрагивал каждый раз, когда очередная молния выхватывала из мрака неподвижные силуэты трёх горбуний, сидящих вдоль стен, или когда раскат грома звучал прямо над головой, заглушая крики моей пациентки. Клянусь Юпитером, был такой момент, когда я чуть было не сбежал оттуда. В конце концов всё закончилось нормально, но я так больше никогда и не слыхал о трёх маленьких горбуньях и их соблазнённой красавице-сестре.

— Самое паршивое в этих медицинских историях, — вздыхает молодой человек за столом, — заключается в том, что они большей частью не имеют конца.

— Когда человек по горло занят своими больными, мой мальчик, у него редко выпадает свободное время для того, чтобы удовлетворить собственное любопытство. События и люди проносятся мимо него, позволяя бросить лишь кратковременный взгляд и, быть может, изредка вспомнить в такие вот минуты досуга, как сегодня. Но я всегда считал, Мэнсон, что в вашей специальности сталкиваешься со всякими ужасами никак не реже, чем в любой другой.

— Гораздо чаще! — театрально простонал психиатр. — Заболевание тела — штука противная, но болезнь души — куда страшней. Разве не ужасно сознавать, джентльмены, рискуя при этом утратить веру в Провидение и превратиться в закоренелого материалиста, что любой сильный, здоровый, порядочный, наделённый всеми благородными качествами человек может в одночасье превратиться в грязное, мерзкое, вызывающее жалость пополам с отвращением существо, обладающее одними только низменными животными инстинктами? И всё это вследствие лишь мелкого изменения сосудистой системы или попадания мельчайшего осколка кости от внутренней поверхности черепа на мозговую оболочку. Господи, какой жуткой пародией на всё человечество, гордящееся своим божественным происхождением и верующее в бессмертие и космическую природу души, выглядят обитатели сумасшедшего дома!

— Остаются вера и надежда, — мягко заметил Фостер.

— У меня не осталось веры и почти иссякла надежда, и я с трудом могу позволить себе тратить сохранившиеся крохи милосердия, — заявил Харгрейв. — Знаете, джентльмены, когда теология придёт в соответствие с реалиями жизни, я с удовольствием займусь изучением Священного Писания, а до тех пор — увольте!

— Вы собирались, кажется, рассказать о каком-то случае, — напомнил со своего насеста молодой человек, лихорадочно наполняя чернилами перо.

— Ну что ж, давайте поговорим об обычном, в общем-то, диагнозе наподобие «О. П.», который тем не менее является причиной смерти многих тысяч больных каждый год.

— А что такое «О. П.»?

— Общая практика, — с ехидной усмешкой предположил хирург.

— Британской общественности пора узнать, что за бич «О. П.»[10], — серьёзно, не принимая шутки, проговорил психиатр. — Это заболевание распространяется с пугающей быстротой и в настоящее время абсолютно неизлечимо. Полное его название — общий паралич. Возьму на себя смелость предсказать, что в ближайшем будущем оно может приобрести характер настоящей эпидемии. Вот вам типичный случай, с которым мне пришлось столкнуться не далее как в прошлый понедельник. Молодой фермер, великолепный образчик мужчины, он здорово удивил своих друзей и близких, сохраняя неистребимый оптимизм, когда вся округа оказалась охвачена кризисом. Он собирался отказаться от посевов пшеницы, отказаться от пахотных земель вообще, если они перестанут приносить прибыль, и заняться взамен выращиванием рододендронов на двух тысячах акров, предварительно получив монопольное право на их поставку в Ковент-Гарден[11]. Его прожектам не было конца; причём каждый отличался продуманностью и реальностью во всём, кроме масштабов. Я попал на ферму вовсе не из-за него — меня вызвали к другому больному — но в манере говорить, в поведении хозяина было нечто такое, что заставило меня присмотреться. Нижняя губа его постоянно подрагивала, речь звучала невнятно, так как слова практически сливались друг с другом. То же самое происходило с письмом — я заметил эту особенность, когда он составлял какой-то документ. Более тщательное исследование позволило обнаружить, что один из зрачков заметно расширен по сравнению с другим. Когда я покидал дом, жена фермера вышла проводить меня.

«Вы обратили внимание, доктор, как замечательно выглядит мой муж? — с гордостью похвасталась она. — Он так полон энергии, что едва способен усидеть на месте!» Я ничего не сказал бедной женщине — не нашёл в себе мужества. Но я-то знаю, что этот парень так же обречён, как убийца в камере Ньюгейтской тюрьмы[12]. Как я уже говорил, типичный случай начальной стадии общего паралича.

— Бог мой! — потрясённо воскликнул сидящий за столом юноша. — У меня тоже подёргивается нижняя губа и слова иногда сливаются и звучат неразборчиво. Неужели у меня начинается эта ужасная болезнь?!

Три коротких снисходительных смешка донеслись со стороны камина.

— Вот вам типичный пример болезненной мнительности неспециалиста, — добродушно заметил Мэнсон.

— Кто-то из великих сказал однажды, что каждый студент-медик весь первый семестр тихо умирает от четырёх заболеваний, — вступил в разговор хирург. — Первое, разумеется, сердечная недостаточность, второе — рак околоушной железы, а остальные я, к сожалению, запамятовал.

— Но при чём тут околоушная железа?

— А в этом возрасте как раз режутся последние зубы мудрости, — пояснил Харгрейв.

— А что будет с тем беднягой-фермером? — робко спросил молодой человек.

— Паралич мышечных тканей, судороги, кома, а потом — смерть. Процесс может длиться несколько месяцев, а то и год-два. Этот малый отличался завидным телосложением, так что умирать ему, скорее всего, придётся дольше обычного.

— Между прочим, — встрепенулся психиатр, — я никогда не рассказывал вам, коллеги, как впервые выписывал свидетельство о недееспособности? Тогда я стоял на грани совершения фатальной ошибки, могущей перечеркнуть всю мою будущую карьеру.

— Ну и как же это было?

— В то время я тоже занимался общей практикой. В одно прекрасное утро ко мне обратилась некая миссис Купер и сообщила, что её муж проявляет признаки психического расстройства. Оно выражалось в том, что мистер Купер начинал вдруг воображать себя бывшим военным, удостоенным за службу многих наград и отличий, хотя на самом деле он был простым стряпчим и ни разу не покидал пределы Англии. Миссис Купер полагала, что мой визит к ним домой может чрезмерно обеспокоить мужа и повлиять на его здоровье, поэтому она собиралась послать его ко мне на приём под каким-нибудь пустячным предлогом, а я, побеседовав с ним и составив собственное мнение относительно его психического состояния, буду решать, подписывать или не подписывать свидетельство. Один врач уже поставил свою подпись на этом документе, и теперь только от меня зависело, останется мистер Купер на свободе или его упрячут в жёлтый дом. Мистер Купер явился ко мне вечером, примерно на полчаса раньше, чем я его ожидал. Он обратился ко мне по поводу симптомов малярийной лихорадки, от которой он страдал. По его словам, он только недавно вернулся из Абиссинии, где отличился в военной кампании, одним из первых британских офицеров ворвавшись в Магдалу. Поскольку пациент говорил по большей части именно на эти темы, можно было смело считать диагноз подтверждённым, и я, ничтоже сумняшеся, подготовил соответствующий документ. После его ухода появилась миссис Купер. Я задал ей несколько формальных вопросов для порядка, в том числе спросил, сколько лет её мужу. «Пятьдесят», — ответила она. «Как пятьдесят? — вскричал я. — Человеку, которого я обследовал, не может быть больше тридцати!» В конце концов выяснилось, что настоящий мистер Купер так и не добрался до меня в тот день. Произошло поистине фантастическое совпадение, которое иногда случается в реальной жизни и способно порой довести нормального человека до нервного припадка. Другой Купер, молодой, но успевший отличиться в баталиях офицер, совершенно случайно решил посетить врача и попал именно ко мне. А ведь я уже обмакнул перо в чернила, чтобы поставить свою подпись, когда всё это раскрылось, — закончил доктор Мэнсон, вытирая платком пот со лба.

— Мы тут только что говорили о крепости нервной системы, — заговорил хирург, — и мне вспомнился один любопытный эпизод. Как вам, должно быть, известно, после получения диплома я некоторое время служил во флоте. Я был судовым врачом на флагманском корабле эскадры, базирующейся у западных берегов Африки. В ту пору-то мне и довелось быть свидетелем удивительного случая, когда проявленное самообладание помогло спасти человеческую жизнь. Одной из малых канонерок было приказано совершить рейд вверх по течению реки Калабар. Во время экспедиции корабельный хирург скончался от местной лихорадки. В тот же день одному из матросов канонерки раздробило ногу сорвавшимся деревянным брусом, да так сильно, что спасти его могла только немедленная ампутация выше колена. Командовавший канонерской лодкой молоденький лейтенант произвёл досмотр оставшихся от покойного доктора медицинских принадлежностей и раскопал в числе прочего бутыль с хлороформом, скальпель для ампутаций и иллюстрированную «Анатомию» Грея. Взяв в ассистенты своего стюарда, лейтенант уложил пациента на стол, усыпил, раскрыл книгу на соответствующей картинке и начал резать ногу. Прежде чем сделать очередной разрез, он сверялся со схемой кровеносных сосудов и говорил стюарду: «Готовь конец. Здесь, по карте, должно быть кровяное течение». Затем он вонзал скальпель в бедро, рассекал артерию, перевязывал её с помощью ассистента и продолжал резать дальше. Таким вот манером они благополучно отхватили бедняге ногу, и — клянусь вам, джентльмены, — сделали это блестяще. Тот парень до сих пор прыгает на своей деревяшке по Портсмутской набережной.

— Да, это не шутка, когда судовой врач одного из кораблей в автономном плавании сам подхватывает какую-нибудь заразу, — продолжил Харгрейв после паузы. — Вы можете возразить, что врачу легче вылечить себя, но эта проклятая лихорадка валит человека с ног, как удар обухом по голове. Не остаётся сил даже поднять руку, чтобы смахнуть с лица москитов. Я перенёс несколько приступов в Лагосе и знаю, о чём говорю. Один из моих знакомых рассказывал, как заболел на корабле. Он был настолько плох, что вся команда уже потеряла надежду и считала его покойником. А поскольку раньше им никогда не приходилось хоронить умерших в плавании, они решили устроить нечто вроде репетиции, чтобы заранее подготовиться к церемонии. Они считали моего приятеля умирающим и в бессознательном состоянии, но он клялся мне после, что слышал каждое слово. Сержант морской пехоты, кокни[13] из Лондона, командовал, держа в руках книжечку с уставом: «Поднять тело через носовой люк… Построить почётный караул… Отдать салют!» Всё это так развеселило и одновременно разозлило больного, что он стиснул зубы и твёрдо решил, что ни через какой люк его никто выносить не будет. Так оно и вышло.

— Что бы ни выдумывали пишущие о медицине авторы, в реальной жизни приходится порой сталкиваться с такими вещами, до которых не додумается ни один писатель с самой буйной фантазией, — задумчиво заметил Фостер. — Иногда мне хочется даже выступить с докладом на одной из наших встреч касательно упоминаемых в литературе заболеваний.

— Что вы имеете в виду?

— Те болезни, от которых люди страдают и умирают в современных романах. Некоторые из них давно заштампованы, но упрямо кочуют из одной книги в другую, в то время как столь же распространённые и не менее опасные заболевания практически никогда не упоминаются. В романах герои постоянно мрут от тифа, но почти никогда — от кори. Больное сердце встречается чаще всего, но мы с вами хорошо знаем, что сердечные заболевания сами по себе не возникают, а имеют первопричиной осложнения после какой-нибудь предшествующей болезни, о которой в тексте нет ни слова. Или взять, к примеру, таинственный недуг, называемый мозговой лихорадкой. Обычно он поражает героиню после душевного кризиса, но ни в одном медицинском учебнике, джентльмены, вы никоим образом не найдёте описания этого заболевания. Ещё в романах герои и героини то и дело падают в обморок в минуты сильных переживаний. У меня немалый опыт и практика, но за всю жизнь я ни разу не встречал человека, на самом деле упавшего в обморок. Всякие же мелкие недуги для литераторов попросту не существуют. Никто в романах не болеет ангиной, свинкой или стригущим лишаем. Кроме того, все болезни, как правило, поражают исключительно верхнюю часть тела. Можно подумать, писателям, как и боксёрам, запрещено наносить удары ниже пояса.

— А я вам вот что скажу, Фостер, — перебил коллегу психиатр, — существует и ещё одна сторона жизни, слишком сложная с медицинской точки зрения, чтобы стать достоянием широкой публики, но чересчур романтичная для чисто профессиональных изданий. Однако именно в этой области сосредоточен богатейший человеческий материал, о котором любой исследователь может только мечтать. Нельзя сказать, что эта грань бытия привлекательна или приятна для изучения, но раз уж Провидению было угодно сотворить и эту область природы человеческих взаимоотношений, кто мы такие, чтобы не попытаться хотя бы понять и объяснить? Это касается проявлений внезапных вспышек свирепой жестокости или порочных наклонностей в лучших из мужчин и ничем не объяснимых грехопадений достойнейших из женщин. Обычно эти моменты слабости остаются тайной, которой владеют лишь единицы и в которую трудно поверить широкой публике. В этой же сфере таится разгадка удивительного феномена повышенной и пониженной или убывающей мужской потенции — разгадка, способная пролить свет на множество труднообъяснимых случаев, когда рушились блестящие карьеры и всеми уважаемые люди вместо приёмной врача отправлялись за решётку. Изо всех зол, могущих пасть на головы сынов человеческих, пуще всего храни нас Господь от этого!

— Не так давно мне пришлось иметь дело с весьма неординарной ситуацией, — сказал хирург. — В светских кругах Лондона вращается одна очень красивая женщина — имени её я по понятным причинам называть не стану. Так вот, несколько лет назад она прославилась тем, что носила платья с самым низким вырезом, который только можно себе представить. Леди обладала великолепной кожей невероятной белизны и поразительно красивыми плечами, так что ей нечего было стесняться и было что показать. Но постепенно вырезы её платьев становились всё выше и выше, пока наконец в прошлом году она не ошеломила всех, появившись на публике в наглухо закрытом платье с высоким воротником, давно вышедшим из моды. В один прекрасный день эта дама очутилась в моей приёмной. Как только проводивший её привратник покинул кабинет, леди резким движением сорвала с плеч верх платья. «Ради Господа Бога, сделайте что-нибудь с этой мерзостью!» — воскликнула она. Я с первого взгляда определил, в чём причина её волнения. Грудь и шея женщины были поражены открытой ползучей язвой. Страшная багровая лента змееобразно извивалась на белой коже, в верхней своей части достигая воротника, а в нижней скрываясь под линией бюста. Год за годом эта зараза ползла всё выше и выше, заставляя несчастную менять фасон платьев, чтобы скрыть язву, и только теперь, когда опасность стала угрожать лицу, эта дама смирила наконец гордыню, не позволявшую ей прежде обратиться к врачу.

— Но вы смогли помочь ей?

— Я сделал, что мог, прописав ей хлористо-цинковую мазь, но болезнь может проявиться снова. Она из тех женщин, у кого под бело-розовым фасадом насквозь прогнившая лимфа. Можно заштопать, но невозможно починить.

— Послушайте! Послушайте! — неожиданно возвысил голос Фостер, весело прищурившись в своей излюбленной манере, снискавшей ему любовь и популярность у тысяч пациентов. — Я полагаю, друзья, мы не имеем права считать себя умнее Провидения, хотя бывают времена, когда ощущаешь, как что-то не ладится в заведённом порядке вещей. Я повидал в жизни немало печального. Кстати, я никогда не рассказывал вам, как сама жизнь развела влюблённых друг в друга супругов? Он был замечательным молодым человеком, спортсменом и джентльменом, но переусердствовал в своих занятиях атлетикой. Вы должны знать, что природа часто наказывает человека, который пытается сойти с протоптанной дорожки. Это может выражаться в какой-нибудь мелочи вроде ноющего большого пальца на ноге, если мы слишком много пьём или слишком мало двигаемся. Или нервном расстройстве, если мы чересчур активно расходуем энергию организма. Что же касается спортсменов, то у них обычно начинают отказывать сердце и лёгкие. У моего атлета определили прогрессирующий туберкулёз и отправили в Давос. Если не везёт, то не везёт до конца, — у его жены развился ревматизм, давший осложнения на сердце. Представляете себе дурацкое положение, в котором оказалась эта пара? Ему нельзя спускаться ниже отметки в четыре тысячи футов, потому что симптомы чахотки резко обостряются на меньших высотах, а ей невозможно подняться выше двух с половиной тысяч, так как сразу начинается сердечная аритмия. У них было несколько свиданий где-то посередине, после которых оба возвращались едва живыми, так что в конце концов врачи запретили им встречаться. В течение четырёх лет их разделяло всего три мили, но видеться они не могли, разве только на расстоянии. Каждое утро он поднимался на скалу, с которой была видна дача, где жила его жена, и начинал размахивать большим белым платком, а она отвечала ему снизу на этот сигнал. В мощный бинокль они могли различать выражение лица любимого или любимой, но поцелуй был для них так же недоступен, как если бы они находились на разных планетах.

— Кончилось всё, разумеется, смертью одного из супругов, не так ли? — уныло подал голос молодой человек за столом.

— А вот и не угадали! Прошу прощения, что не могу завершить эту историю на трагической ноте. Муж поправился, благополучно воссоединился с женой, и сейчас он является владельцем процветающей маклерской конторы в Дрейперс-Гарден. А леди давно уже счастливая мать многочисленного семейства. Кстати, позвольте спросить, чем вы там занимаетесь?

— О, я всего лишь записываю кое-что из ваших воспоминаний.

Трое врачей встают и с дружным смехом направляются к вешалке.

— Надо же, — говорит один из них, — неужели кому-то, не говоря уже о широкой публике, может быть интересен наш разговор? Обычная дружеская болтовня — ничего более!

1894 г.

Соприкосновение

Занятно порою поразмышлять о людях, что жили в одну эпоху, сыграли заглавные роли на одних подмостках, в одной жизненной пьесе и при этом не только не встретились, но даже и не знали о существовании друг друга. Только представьте: Великий Могол Бабур[14] завоёвывал Индию, как раз когда Фернандо Кортес[15] завоёвывал Мексику, но они, скорее всего, друг о друге и не слыхивали. Или вот превосходный пример: мог ли император Октавиан Август[16] знать о задумчивом и ясноглазом пареньке из плотницкой мастерской, которому было суждено изменить облик всего мира? Впрочем, орбиты исполинов всё же могли соприкоснуться, пересечься и снова разойтись в необъятной вечности. И они расставались, так и не постигнув истинного величия друг друга. Так произошло и на этот раз.

Дело было вечером, в финикийском порту Тире[17], примерно за одиннадцать сотен лет до пришествия Христа. Здесь проживало в то время четверть миллиона жителей — богатые купеческие дома с тенистыми садами растянулись на семь миль вдоль побережья. Остров же, по которому получил своё название город, стоял неподалёку от берега, и возвышались на нём в основном храмы и различные общественные сооружения. Среди храмов выделялся величественный Мелмот: его нескончаемые колоннады целиком занимали часть острова, обращённую на Сидонский порт. Сам же древний Сидон[18] лежал всего в двадцати милях к северу, и между ним и его детищем Тиром непрестанно сновали корабли.

Постоялых дворов тогда ещё не было. Путники победнее находили приют у радушных горожан, а знатных гостей принимали под свой кров храмы, и слуги священников расторопно исполняли их прихоти. В тот вечер взоры многих финикийских зевак приковывали два весьма примечательных человека, стоявших меж колонн Мелмота. В одном из них повадка и стать выдавали большого вождя. Полная приключений жизнь оставила на его лице неизгладимый след: в резких, мужественных чертах читались и безрассудная храбрость, и холодная выдержка. Лоб был широк и высок, взгляд — задумчив и проницателен: мудрости на этом челе было не меньше, чем отваги. Как и пристало высокородному греку, он был облачён в белоснежную льняную тунику и пурпурную накидку, в складках которой, на шитом золотом поясе, прятался короткий меч. Костюм дополняли светло-коричневые кожаные сандалии на обнажённых ногах да белый головной платок. Дневной зной уже спал, с моря дул вечерний ветерок, и грек сдвинул платок назад, подставив каштановые кудри его ласкам.

Его спутник был приземист, кряжист и смугл. Воловья шея и тёмная накидка производили впечатление довольно мрачное, лишь ярко-алая шерстяная шапка оживляла картину. С высокородным вождём он вёл себя почтительно, но без подобострастия. Между ними чувствовалась доверительная близость людей, не раз деливших опасность и сплочённых общим делом.

— Наберись терпения, мой господин, — говорил он. — Дай мне два, самое большее — три дня, и мы выступим на общем смотре не хуже других. А приползи мы на Тенедос[19], недосчитавшись десятка вёсел и с изорванным в клочья парусом, — ничего, кроме насмешек, не услышим.

Грек в пурпурной накидке нахмурился и топнул ногой:

— Проклятье! Нам следовало прибыть туда давным-давно! Откуда налетел этот шторм, когда на небе ни тучки, ни облачка? Эол сыграл с нами презлую шутку!

— Не мы одни пострадали, господин мой. Затонули две критские галеры. И лоцман Трофим утверждает, что один из аргосских кораблей тоже получил пробоину, — молю Зевса, чтоб это не был корабль Менелая… Поверь, на общем смотре мы будем не из последних.

— К счастью, Троя стоит в десяти милях от берега, а не на море. Хороши бы мы были, пошли они нам навстречу флот! Умом я понимаю, что мы выбрали лучший выход: зайти в Тир и привести судно в порядок. Но смириться не могу! Пока под нашими вёслами не вспенится вода, покоя мне не видать. Иди же, Силюкас, поторопи их. Да понастойчивей!

Старшина поклонился и ушёл, а вождь остался под портиком храма. Он не сводил глаз с огромной полуразобранной галеры, на которой суетились мастера. Чуть поодаль, на рейде, одиннадцать галер поменьше ждали, пока починят флагман. Попадая на палубы, закатные лучи бликовали на бронзовых латах и шлемах: эти греки — сотни греков! — выступили в поход с явно воинственными намерениями. Остальные же корабли в портовой бухте были купеческие: одни забирали товар на борт, другие, наоборот, выгружали тюки на пристань. У подножия лестницы, что вела к портику Мелмота, пришвартовались три широкие баржи с мидиями. Скоро двустворчатые раковины с жемчужинками внутри перекидают деревянными лопатами на повозки и отправят на знаменитые красильни Тира: именно там отделывают и украшают пышные наряды. Рядом причалил корабль из Британии с грузом олова. Ящики с драгоценным металлом, столь необходимым для производства бронзы, бережно передавали по цепочке — из рук в руки — и аккуратно устанавливали на высокие фуры. Грек невольно улыбнулся: слишком уж неподдельно дивится неотёсанный мужлан-оловянщик из Корнуолла, разглядывая величественную колоннаду Мелмота и возвышающийся за ним фронтон святилища Астарты. Впрочем, друзья-товарищи не дали ему глазеть долго: подхватив его под руки, они потащили его на дальний конец причала к питейному дому, справедливо полагая, что назначение этого здания он поймёт быстрее и лучше.

Грек, всё ещё улыбаясь, направился было в храм, но дорогу ему заступил один из безбородых, гладковыбритых жрецов Ваала.

— Господин мой, ходят слухи, что ты выступил в долгий и опасный поход. У твоих воинов длинные языки, и цель похода уже ни для кого не тайна.

— Ты прав, — ответил грек. — Впереди у нас нелёгкие времена. Но куда тяжелее было бы отсиживаться дома, зная, что честь великих ахейцев попрана грязным азиатским псом.

— Я слышал, вся Греция приняла горячее участие в этом споре?

— Верно. Все вожди — от Фессалии до Малеи — подняли своих людей за правое дело. В авлидской бухте собралось галер числом до двенадцати сотен.

— Что ж, войско и впрямь несметное, — согласился жрец. — А есть ли среди вас вещуны и пророки? Раскрылось ли вам, что ждёт вас на бранном пути?

— Да, с нами пророк по имени Калхас. И войну он предрёк долгую. Лишь на десятый год грекам суждена победа.

— Слабое утешение! Так ли велика цель, за которую надо отдать десять лет жизни?

— Я готов отдать не десять лет, а всю жизнь — лишь бы сровнять с землёй гордый Илион и вернуть Елену во дворец на холм Аргоса!

— Я — жрец Ваала, и я помолюсь, чтобы вам сопутствовала удача, — сказал финикиец. — Говорят, троянцы — стойкие воины, а их предводитель, сын Приама Гектор, умён и могуч.

Грек горделиво усмехнулся:

— Иным и не вправе быть противник длинновласых греков. Как иначе он сможет противостоять сыну Атрея — Агамемнону из златообильных Микен — или сыну Пелея Ахиллесу с его мирмидонянами?! Но всё это в руках судьбы… Скажи-ка лучше, что вон там за люди? Их вождь, похоже, рождён для великих дел.

Высокий мужчина в длинном белом одеянии, с золотой повязкой на ниспадающих на плечи золотисто-каштановых кудрях, ступал широко и упруго: видно, привык к просторам, а не к тесным городским улочкам. Лицо его было румяно и благородно, на упрямом квадратном подбородке кудрявилась короткая жёсткая борода. Он смотрел попеременно то вверх, на вечернее небо, то вниз, на скользящие по водам суда, и в голубых глазах его сквозила возвышенная задумчивость, присущая поэтам. Рядом шагал юноша с лютней, шагал легко и изящно — словно прекрасная музыка в человечьем обличье. С другого же боку от вождя, с сияющим щитом и тяжёлым копьём, шёл грозный оруженосец, и было ясно, что никто и никогда не застанет его хозяина врасплох. Следом шумной толпой двигалась свита: темноволосые, горбоносые, вооружённые до зубов воины алчно зыркали туда-сюда при виде чужого, бьющего через край богатства. Кожа их была смугла, как у арабов, но одеты и вооружены они были куда лучше, чем дикие дети пустыни.

— Это обыкновенные варвары, — ответил жрец. — Он — маленький царёк, правит где-то среди гор, напротив Филистии. Сюда наведывается, потому что затеял построить город, Иебус, — хочет сделать его столицей. А раздобыть древесину, камень да и мастеровых по своему вкусу он может только в Тире. Юнец с лютней — его сын. Впрочем, всё это малоинтересно, мой господин. Пойдём лучше со мной в наружный придел храма. Там сидит жрица Астарты, пророчица Алага. Она предскажет, что ждёт тебя в Трое. Быть может, ты покинешь Тир ободрённый — как многие мужи, которым она оказала эту услугу.

Грека не пришлось долго уговаривать: в те времена его соплеменники всеми способами стремились заглянуть в будущее и с трепетом относились к оракулам, знамениям и приметам. Он последовал за жрецом в святилище, к знаменитой пифии — высокой, красивой женщине средних лет, восседавшей за каменным столом, на котором стояла то ли чаша, то ли поднос с песком. В правой руке она держала халцедоновое стило и чертила на гладком песке причудливые линии, а подбородком опиралась на другую руку. На вошедших она даже не взглянула — лишь рука задвигалась быстрее, выписывая палочки и зигзаги. Потом она вдруг заговорила: по-прежнему не поднимая глаз, высоким и странным голосом, чуть нараспев — точно ветер зашелестел среди листвы.

— Кто же ты, чужеземец, что пришёл к прислужнице великой Астарты? Что привело тебя в Тир, к Алаге?.. Вижу остров, что лежит к западу отсюда, и старца-отца, и жену твою, и сына, который ещё мал и не готов к битвам, и тебя самого — царя твоего народа. Верно ли говорю я?

— Да, жрица, это чистая правда, — подтвердил грек.

— Многие побывали здесь до тебя, но не встречала я мужа более славного. И через три тысячи лет люди будут ставить в пример твою отвагу и мудрость. Будут вспоминать верную жену твою, не забудут ни отца твоего, ни сына — их имена будут на людских устах, когда всё обратится в прах, когда падут величественный Сидон и царственный Тир.

— Алага! Ты шутишь! — воскликнул жрец.

— Я лишь изрекаю то, что диктуют небеса. Десять лет проведёшь ты в тщетных усилиях, потом победишь. Соратники твои почиют на лаврах, но не ты. Тебя ждут новые беды… Ах! — Пророчица вдруг вздрогнула, и рука её заработала ещё быстрее.

— Что случилось, Алага? — обеспокоился жрец.

Женщина подняла безумный вопрошающий взгляд. Но смотрела она не на жреца и не на грека, а мимо — на дверь в дальнем углу. Грек обернулся. Порог переступили двое — те, кого он недавно встретил на улице: златовласый царь варварского племени и юноша с лютней.

— Чудо из чудес! — вскричала пифия. — Великие сошлись в этих стенах в один и тот же день и час! Я только что говорила, что не встречала прежде мужа более славного. Но вот он — тот, кто выше тебя! Ибо он и даже его сын — да-да, вот этот юноша, что робко мнётся у двери! — пребудут с людьми в веках, когда мир расширит свои границы далеко за Геркулесовы столпы. Приветствую тебя, чужестранец! Приступай же к своим трудам, не медли! Труды твои не описать моими скупыми словами. — Тут женщина поднялась, уронила стило и мгновенно скрылась.

— Всё, — промолвил жрец. — Никогда прежде не слышал я от неё таких речей.

Грек с любопытством взглянул на варвара.

— Ты говоришь по-гречески? — спросил он.

— Не очень хорошо. Но понимаю. Ведь я провёл целый год в Зиклаге, у филистимлян.

— Похоже, боги судили нам с тобой сыграть важную роль в истории.

— Бог един, — поправил грека варварский царь.

— Ты полагаешь? Впрочем, сейчас не время для долгих споров. Лучше назови своё имя, род и объясни, какие труды ты затеял. Вдруг нам ещё доведётся услышать друг о друге. Сам я — Одиссей, царь Итаки. Ещё меня называют Улисс. Отец мой — Лаэрт, сын — юный Телемах, и я намерен разрушить город Трою.

— Дело моей жизни — отстроить заново город Иебус, мы называем его Иерусалим. Пути наши вряд ли пересекутся вновь, но, возможно, ты когда-нибудь вспомнишь, что повстречал Давида, второго царя иудеев, и его сына — юного Соломона, который, надеюсь, сменит меня на троне[20].

И он пошёл прочь — в темноту ночи, к ожидавшей на улице грозной свите. Грек же спустился к морю, чтобы поторопить мастеров с починкой корабля и наутро отправиться в путь.

1922 г.

Сомнительное дело об убийстве Мэри Эмслей[21]

В судебной практике Англии таких сомнительных дел, к сожалению, очень много. Ещё грустнее, что все такие дела решаются не в пользу подсудимых. Общественная психология в данном случае совершенно понятна. Представьте себе, что совершено зверское, отвратительное преступление. Общественное мнение возмущено и громко требует возмездия, требует жертвы. И вот жертва отыскивается. Улики против подсудимого сомнительны, но ни судья, ни присяжные заседатели не обращают на это внимания, и несчастный приносится на алтарь правосудия. Некоторые юристы пытаются даже оправдать такую систему. Лорд Тентерден заявил, что суд не должен обращать излишнего внимания на улики и что лучше, если он будет руководствоваться простым здравым смыслом. Но Господи Боже мой! Кто не знает, сколько людей сделались жертвами этого самого здравого смысла![22] Я полагаю, что если только эта теория здравого смысла восторжествует в наших судах окончательно, то закон наш сделается самым главным убийцей в Англии. Я верю в то, что в судах должно применяться правило, в силу которого лучше оправдать девять виновных, чем осудить одного невинного; но, к сожалению, это правило далеко не всегда в наших судах соблюдается. В данном случае я хотел бы рассказать читателям об одном крайне сомнительном деле. Это дело об убийстве госпожи Мэри Эмслей.

Не всем иностранцам, посещавшим нашу страну, известно, что такое представляет из себя рабочий Лондон. Это совершенно особый город. Представьте себе целые ряды улиц и кварталов, застроенных бесконечными рядами кирпичных домов. Дома эти некрасивы и как две капли воды похожи один на другой. Это томительное однообразие несколько нарушается только кабаками и часовнями на перекрёстках, причём часовен гораздо меньше, чем кабаков, и посещаются они гораздо реже.

Эти рабочие кварталы своими бесконечными рядами некрасивых домов много содействовали увеличению столицы. Особенно усердно строился Лондон в эпоху между Крымской войной и 1860 годом. Строительством тогда занимались многие подрядчики, у которых мало денег, но много ловкости. Такой предприниматель строил дом, закладывал его, на заложенные деньги строил второй, закладывал его снова и принимался опять за постройку, и так до бесконечности. Ввиду того что цены на недвижимость в это время росли, многие из аферистов обогатились и нажили громадные состояния. Между этими ловкими строителями был некий Джон Эмслей. Умирая, он оставил своей жене Мэри огромное состояние, заключавшееся в большом количестве домов и солидных капиталов.

В описываемое время Мэри Эмслей была уже старухой. Всю жизнь она прожила в бедности и теперь, разбогатев, не желала менять привычек. Детей у неё не было; всю энергию она посвящала делам и сама управляла своею собственностью. Она самолично собирала недельную плату со своих небогатых жильцов. Госпожа Эмслей была угрюмая, суровая чудачка. На Гровской улице в Степнее, где она жила, её недолюбливали, но чудачества старухи занимали всех.

Как я уже сказал, домов у неё было очень много, и они были разбросаны в трёх кварталах. Но, невзирая на дальность расстояния и на свои преклонные годы, Мэри Эмслей ходила повсюду лично, взыскивала с жильцов плату, подавала на неисправных в суд, сдавала квартиры и так далее. Способности к хозяйственной деятельности у неё были немалые. Она никогда не упускала своего. На всём старуха старалась нажиться и сэкономить. Так, постоянных управляющих она не держала, а нанимала себе служащих на время, когда у неё накапливалось много дел и одна справиться с ними она не могла. На службе у госпожи Эмслей перебывали таким образом многие, в том числе были двое, чьим именам было суждено приобрести всеобщую известность. Одного из них звали Джон Эммс, другой был штукатур Джордж Мэллинс.

Несмотря на своё богатство, Мэри Эмслей жила в полном одиночестве. Только по субботам к ней приходила подёнщица мыть полы и чистить дом. Старуха была чрезвычайно боязлива и подозрительна. Эта черта всегда наблюдается в характере людей, которым суждено погибнуть насильственной смертью. Человеческой природе присущи глубокие инстинкты, лежащие вне сознания, и эти инстинкты предсказывают нам наше будущее.

Дверь Мэри Эмслей отворяла с соблюдением разных предосторожностей. Сперва она оглядывала посетителя из окна, выходившего на улицу, и уж только потом вступала с ним в переговоры.

Мэри Эмслей была очень богата, она могла бы утопать в роскоши, но привычкам своим не изменяла и жила в маленьком домике, который состоял из двух этажей и подвала. Позади дома находился заброшенный садик. Старуха вела существование поистине жалкое.

Последний раз госпожу Эмслей видели вечером в понедельник 13 августа 1860 года. В этот день, в семь часов вечера, два соседа видели её сидящей у окна своей спальни. На следующий день в десять часов утра или позже к ней приходил один из её временных служащих переговорить с нею относительно каких-то медных кранов. Этот человек долго звонил, стучал в дверь, но так и ушёл, не добившись ответа.

Во вторник к госпоже Эмслей приходили многие, но тоже ушли, не повидав хозяйки. Среда и четверг прошли таким же образом. В доме не было заметно никаких признаков жизни. Это обстоятельство было само по себе чрезвычайно подозрительно, но соседи так привыкли к чудачествам вдовы, что и не думали тревожиться.

Только в пятницу сапожник Джон Эммс, ходивший к вдове по делу и тоже ничего не добившийся, заподозрил, что в доме, погружённом в гробовое молчание, произошло что-то неладное. Он уведомил адвоката вдовы Эмслей, господина Роза, и одного из её дальних родственников, господина Фэза. Все трое двинулись к дому Мэри Эмслей, захватив по дороге полицейского констебля Диллона.

Дверь и окна оказались запертыми; поэтому все четверо перелезли через забор, вошли в сад и направились к заднему крыльцу, которое отворили без затруднений. Джон Эммс, знакомый с расположением комнат в доме, шёл впереди. В нижнем этаже никого не было, царила мёртвая тишина, нарушаемая лишь крадущимися шагами и осторожным шёпотом вошедших. На второй этаж они поднялись несколько ободрённые. Им стало казаться, что всё в этом доме обстоит благополучно. Весьма вероятно, что чудачка-вдова просто уехала куда-нибудь гостить.

Поднявшись по лестнице и оказавшись на верхней площадке, Джон Эммс внезапно остановился и вперил глаза во что-то. Роз, Фэз и Диллан последовали его примеру. Они увидели нечто, что разрушило все их надежды.

На деревянном полу виднелось пятно крови, на котором явственно отпечатался след мужской ноги. Дверь, ведущая в комнату, была притворена, а кровавый след был перед дверью и указывал на то, что человек, оставивший его, вышел из этой затворённой комнаты; полицейский бросился к двери и попытался отворить её, но дверь не отворялась. Что-то, лежавшее на полу по ту сторону двери, мешало ей отвориться. Тогда все принялись толкать дверь, и она наконец открылась.

Перед ними, раскинув руки и ноги, лежала на полу несчастная старуха. Под мышкой у неё торчали два рулона обоев. Ещё несколько таких рулонов было раскидано по полу возле трупа. Старуха была убита несколькими ужасными ударами по голове. Удары эти, по-видимому, обрушились на неё неожиданно, и она сразу же упала на пол без чувств. Смерть страшна, только когда она приближается, но старухе, очевидно, не пришлось испытать этого ужаса.

Известие об убийстве богатой домовладелицы вызвало в округе сильнейшее волнение. Все усилия были направлены на то, чтобы отыскать убийцу. Правительство назначило сто фунтов награды тому, кто укажет преступника. Скоро эта награда была повышена до трёхсот фунтов, но всё без толку. Тщательный обыск дома не дал решительно никаких указаний. Час убийства было трудно определить. Судя по тому, что постель осталась неоправленной, можно было решить, что убийство совершено ночью или рано утром, но наверняка сказать этого было нельзя. Старуха могла позабыть оправить постель, и в таком случае преступление могло совершиться вечером. На это указывало и то обстоятельство, что старуха была одета, да и едва ли бы она рано поутру стала возиться с обоями.

В общем, было предположено, что убийство совершено в понедельник вечером после семи часов. Ни окон, ни дверей взломанных не оказалось. Стало быть, убийца был впущен в дом самой госпожой Эмслей. Но, как уже сказано, старуха была осторожна и боязлива и вечером к себе никого не впускала. Выходит, убийца принадлежал к числу людей, которым она доверяла. Убийца пришёл к ней по делу: на это указывали рулоны обоев в руках убитой.

Эти выводы полиции были вполне правильны. Воспользовался убийца очень немногим. В доме оказалось всего сорок восемь фунтов наличными, и эта сумма, спрятанная в погребе, осталась нетронута. Похищенными оказались только несколько вещей, представлявших весьма незначительную ценность.

Неделя шла за неделей, публика нетерпеливо ожидала ареста преступника. Полиция усердно работала, но молчала. Наконец этот долгожданный арест был произведён, и при чрезвычайно драматических обстоятельствах.

Среди многих людей, находивших себе скудный заработок временной службой у убитой вдовы, был некто Джордж Мэллинс — человек почтенной наружности, пятидесяти с лишком лет от роду, но свежий и бодрый. Мэллинс служил прежде в солдатах, и военная выправка у него осталась. Одно время он также служил в ирландской полиции, а затем менял профессии и после многих превратностей судьбы сделался штукатуром, после чего поселился в восточной части Лондона.

Вот этот-то человек и явился к сержанту полиции Тапперу и сделал ему заявление, из коего явствовало, что тайна убийства госпожи Эмслей скоро разъяснится. Мэллинс заявил, что он с самого начала подозревал в преступлении сапожника Эммса и следил за ним, чтобы проверить свои подозрения. Занялся же этим Мэллинс, по его словам, во-первых, из любви к правосудию, а во-вторых, потому, что желал получить награду. Триста фунтов стерлингов — сумма немалая, и Мэллинс очень желал её получить.

— Если вы мне уплатите деньги, я вам всю эту историю раскрою, — заявил он при своей первой беседе с полицией, а затем, намекая на то, что и сам прежде служил полицейским, прибавил: — По этим делам я ходок!

И действительно, Мэллинс оказался ходоком. Полиция благодаря ему нашла если не преступника, то козла отпущения за убийство Мэри Эмслей.

Заподозренный сапожник жил в небольшом домике на краю пустыря, занятого кирпичными заводами. В пятидесяти ярдах от домика стоял полуразрушенный и заброшенный сарай.

Мэллинс сообщил, что всё время следил за Эммсом. Однажды, по его словам, он видел, как Эммс вынес из дома какой-то свёрток и скрыл его где-то в сарае.

— Весьма вероятно, — прибавил хитроумный Мэллинс, — что он спрятал вещи, взятые им у убитой.

Полиции этот рассказ показался правдоподобным, и на следующий день трое полицейских — Мэллинс следовал в отдалении — явились в дом Эммса и устроили обыск в нём и в сарае. Поиски, однако, оказались напрасными, и ничего найдено не было.

Такой итог, однако, не удовлетворил наблюдательного Мэллинса, и он осыпал полицейских упрёками за то, что они плохо искали. Он уговорил их повторить обыск, который производился на этот раз в его присутствии и по его указаниям. Обыск дал великолепные результаты. Под одной из половиц был найден бумажный свёрток с очень интересным содержимым. Свёрток был завязан ремешком, а в нём найдены три чайника, одна столовая ложка, два увеличительных стекла и чек на имя госпожи Эмслей. Чек этот, как установлено, она получила в уплату за квартиру в день своей смерти. Ложки и стёкла также оказались принадлежащими госпоже Эмслей.

Находка, без сомнения, имела первостепенную важность, и вся компания двинулась в полицию. Эммс был растерян и сердит, а Мэллинс важничал и хвастал, как то всегда случается с сыщиками-любителями.

Но недолго длилось его торжество. В полиции его встретил инспектор и объявил ему, что его считают соучастником преступления.

— Так-то вы благодарите меня за услугу! — воскликнул Мэллинс.

— Если вы не виноваты, вам нечего бояться, — ответил инспектор.

И Мэллинса арестовали и предали суду.

Столь внезапная «смена декораций» вызвала сильнейшее волнение в обществе. Негодование против Мэллинса было страшное. В нём видели не только злодея, совершившего зверское убийство, но и подлеца, который с целью получить награду в триста фунтов хотел взвалить свою вину на другого, невинного человека.

Невиновность Эммса была выяснена очень скоро. Он вполне доказал своё алиби. Но раз Эммс невиновен, то кто же убийца? Конечно, тот, кто спрятал в сарай Эммса украденные у вдовы Эмслей вещи. Спрятал же эти вещи там, разумеется, Мэллинс. Ведь это он уведомил полицию о том, что вещи там находятся.

Словом, дело об убийстве г-жи Эмслей было решено прежде, чем Мэллинс появился на скамье подсудимых; улики, собранные полицией, были не таковы, чтобы общество изменило свой взгляд на дело. Полиция не теряла времени даром, она собрала целый ряд фактов, уличавших обвиняемого, и факты эти до сведения присяжных довёл сержант Парти.

Дело разбиралось в Главном уголовном суде 25 октября, десять недель спустя после убийства. На первый взгляд улики против Мэллинса убийственны. При обыске его дома, последовавшем вслед за его арестом, оказались найдены такие же шнурки, какими был завязан пакетик, спрятанный в сарае. Найден также кусок сапожного вара. Зачем, спрашивается, понадобился Мэллинсу этот вар? При его профессии он ему был совсем не нужен. Очевидно, он нарочно намазал варом шнурок с тем, чтобы заставить поверить полицию в преступность несчастного Эммса.

В доме был найден и штукатурный молоток, который казался совершенно подходящим орудием для нанесения ударов вроде тех, от которых умерла Мэри Эмслей. Найдена также серебряная ложка, как две капли воды похожая на ложки, похищенные у убитой.

Выяснилось, помимо того, что в один из последних дней жена Мэллинса продала соседнему кабатчику золотую вставку для карандаша. Двое свидетелей показали под присягой, что эта золотая вставка принадлежала покойной Эмслей и что этот карандаш они видели у старухи совсем незадолго до её смерти.

У Мэллинса оказалась найдена также пара сапог. Один из этих сапог вполне соответствовал следу около двери, а на подошве сапога медиками был обнаружен человеческий волос. Тот же врач показал под присягой, что на золотой вставке, проданной госпожой Мэллинс кабатчику, имеется след крови.

Подёнщица, убиравшая дом по субботам, показала, что в последнюю субботу — за два дня до убийства — к вдове Эмслей приходил Мэллинс. Он принёс ей несколько обойных рулонов, и старуха велела ему отнести обои в ту комнату, в которой впоследствии она была найдена убитой.

Очевидно, Мэри Эмслей была убита в то время, как разговаривала с кем-то об обоях, а потому естественно заключить, что она разговаривала с лицом, эти обои ей доставившим. Сверх всего прочего было доказано, что в субботу Мэри Эмслей вручила Мэллинсу ключ, который был найден в той же комнате, где лежал труп. Обвинитель указывал на то, что этот ключ мог быть принесён сюда только Мэллинсом.

Факты, которыми располагала полиция, были неопровержимы, но полиция постаралась сделать их ещё более убедительными. Полиция хотела выяснить, как и когда Мэллинс совершил преступление. Некто Рэймонд показал под присягой, что видел Мэллинса в день убийства в восемь часов вечера около дома госпожи Эмслей. Мэллинс был в низкой чёрной шляпе. Другой свидетель, матрос, показывал, что видел Мэллинса на другой день, в пять с небольшим часов утра, в Степней-Грине. Матрос утверждал, что внешность Мэллинса обращала на себя внимание: он выглядел возбуждённо, размахивал руками, а карманы его были оттопырены. На голове у него была коричневая шляпа.

Услышав об убийстве, матрос немедленно же отправился в полицию и сообщил о том, что видел. Матрос готов был поклясться, что человек, им виденный, и есть Мэллинс. Таковы были главные улики против подсудимого.

Было много и второстепенных обстоятельств, подтверждающих основательность предъявленного ему обвинения. Так, делая донос на Эммса, Мэллинс соврал, что Эммс — единственный человек, которого вдова Эмслей не боялась и пускала в дом.

— Ну а вас она пустила бы? — спросили у Мэллинса.

— Нет, — ответил он, — меня она окликнула бы из окна.

Лживость данного ответа была доказана на суде, и Мэллинсу пришлось за эту ложь поплатиться.

Защитнику Мэллинса Бесту пришлось изрядно потрудиться для того, чтобы найти возражения против всех этих убийственных для его клиента обвинений. Прежде всего он постарался установить алиби Мэллинса, вызвав в качестве свидетелей детей его, которые показали, что в роковой понедельник их отец вернулся с работы ранее обычного. Но это показание было неубедительно, тем более что одна из свидетельниц, прачка, показала, что дети Мэллинса путают один день с другим. Присутствие волоса на подошве сапога защитник находит неважным и ничего не значащим обстоятельством ввиду того, что в штукатурной работе употребляется человеческий волос. Защитник спрашивал, почему на подошве сапога нет человеческой крови, которая должна на ней быть, если обвинитель прав, утверждая, что кровавый след оставлен Мэллинсом. Защитник указывал на то, что не видит ничего важного в следах крови на золотой вставке карандаша. Кабатчик, купив эту вставку, тщательно её вымыл и вычистил, и если на ней всё-таки оказалась кровь, то это кровь не госпожи Эмслей.

Обеляя своего клиента, защитник указывал на противоречивость показаний Рэймонда и матроса. Рэймонд видел подсудимого в восемь часов вечера в чёрной шляпе, а матрос, видевший его в пять часов утра, нарядил его в коричневую шляпу. Обвинитель предполагает, что Мэллинс провёл ночь в доме убитой им женщины, но раз это так, когда же он успел переменить шляпу? Или один, или другой свидетель лжёт, а может быть, лгут и оба. Замечательно также, что матрос видел Мэллинса в Степней-Грине. Зачем Мэллинс попал туда? Степней-Грин ему был не по пути, и, возвращаясь домой с места убийства, Мэллинс не мог очутиться в Степней-Грине. Матрос рассказывает, что карманы у Мэллинса отдувались, но ведь из дома вдовы Эмслей были похищены немногие вещи, и притом небольших размеров. От этих вещей карманы не стали бы топорщиться, как говорит матрос. И наконец, ни Рэймонд, ни матрос не говорят о том, что Мэллинс нёс с собой молоток, которым, как предполагается, он совершил убийство. В заключение защитник выставил двух весьма важных свидетелей, показания которых были для публики новым сюрпризом в этом тёмном, полном неожиданностей деле.

Госпожа Бёрнс, жившая на Гровской улице, прямо против дома, в котором произошло убийство, была готова показать под присягой, что во вторник утром, в сорок минут десятого, она видела, как кто-то возился в верхней комнате с кусками обоев. Видела она также, что правое окно немножко приотворилось. Заметьте, пожалуйста, что это происходило ровно через двенадцать часов после того, как, по полицейской теории, произошло убийство. Если предположить, что госпожа Бёрнс сделалась жертвой галлюцинации, то придётся сказать, что у неё была не одна, а две галлюцинации. Предположим, что она ошиблась один раз, но ошибиться два раза она не могла. Очевидно, по комнате двигался какой-то человек. Этим человеком могла быть или сама госпожа Эмслей, или её убийца. Но и в том и в другом случае картина преступления, воссозданная полицией, оказалась ложной.

Вторым свидетелем выступил строитель Стефенсон. Он показал, что во вторник утром встретился с неким Раулендом, тоже строителем. Рауленд вышел из какого-то дома со свёртками в руках. Это было немного позже десяти часов. Стефенсон не мог сказать наверняка, из какого дома вышел Рауленд, но ему показалось, что он вышел из дома госпожи Эмслей. Стефенсон был знаком с Раулендом, но тот торопился на этот раз и пробежал мимо. Стефенсон остановил его и спросил:

— Разве вы занимаетесь обойным делом?

— А как же, разве вы не знали? — ответил Рауленд.

— Нет, не знал, — сказал Стефенсон, — а иначе я бы вам сделал заказ.

— Ну как же, я давно занимаюсь этим, — подтвердил Рауленд и пошёл своей дорогой.

После этого показания давал сам Рауленд. Он заявил, что считает Стефенсона полоумным. Да, действительно он встретил Стефенсона и имел с ним такой разговор, какой тот показывает, но происходило это за несколько дней до убийства. Вышел же он тогда не из дома миссис Эмслей, а из соседнего, где у него была работа.

Таковы были факты, подводить итоги которым пришлось председателю суда. Дело оказалось нелёгкое. Многие из фактов, которым полиция придавала огромное значение, судья отбросил совсем. Так, например, он не придал значения тому обстоятельству, что шнурок, найденный в доме Мэллинса, походил на шнурок, которым был завязан пакет. Удивительного тут, по мнению судьи, ничего не было: все шнурки похожи один на другой. Равным образом судья не находил ничего важного и в том, что в доме Мэллинса найден кусок сапожного вара. Вар вовсе не такое уж необыкновенное вещество, чтобы оно не могло очутиться в доме штукатура. Неудивительно также, что у штукатура находится штукатурный молоток. Судья находил, кроме того, что сапог Мэллинса не соответствует кровавому отпечатку, как то воображала полиция. Самой страшной уликой против обвиняемого, по мнению председателя суда, было то, что он спрятал украденные у покойной вещи в сарае Эммса. Если он не совершал преступления, то почему он не скажет, как эти вещи к нему попали?

Подсудимый также солгал, объявив полиции, что госпожа Эмслей не отперла бы ему двери, между тем как доказано, что она ему доверяла и пускала его к себе в дом. Что касается показаний Рэймонда и матроса, будто бы видевших Мэллинса возле места преступления, то судья не придавал им никакого значения. Не придавал он значения и случаю с ключом. Ключ мог быть возвращён владелице в течение дня. Вся суть дела, по мнению судьи, заключалась в сокрытии вещей в сарае. Это была единственная улика против подсудимого, но зато улика тяжкая и неопровержимая.

Присяжные совещались три часа и вынесли обвинительный приговор. Судья одобрил приговор. Читая своё постановление подсудимому, он сказал несколько слов, из которых было видно, что он не вполне убеждён в виновности Мэллинса.

— Если вы можете доказать свою невиновность, — сказал он, — то советую вам поторопиться. Учреждение, которое будет рассматривать приговор суда, сумеет восстановить вас в правах…

Я считаю эту выходку варварской и нелогичной. Как это можно, сомневаться в виновности человека и в то же время принуждать его к виселице? Положим, улики против Мэллинса были очень тяжки. И, кроме того, установлено, что его прошлое далеко небезупречно. Всё это так, но Мэллинс был осуждён на основании одних только косвенных улик. А с уликами этого рода надо обращаться с крайней осторожностью. Часто этим уликам приписывают совершенно ложное значение.

Допустим, что суд не имел права верить детям Мэллинса, установившим алиби отца. Допустим, что показание Стефенсона не имеет никакого значения, но вот вам положительное и вполне беспристрастное свидетельство госпожи Бёрнс. Из этого свидетельства явствует, что если даже преступление и совершено Мэллинсом, то оно совершено им при иной обстановке, а вовсе не так, как воображала полиция. Да вообще теория, которой руководствовалось в данном случае правосудие, совершенно бессмысленна. По этой теории выходит следующее: преступник совершает убийство приблизительно в восемь часов вечера и остаётся на всю ночь в доме вместе с трупом жертвы. Сидит он в темноте, ибо свечку зажечь опасно: как бы не увидели соседи. Кроме того, преступник не уходит, пользуясь темнотой, а ждёт белого дня и убегает на глазах у всех при ярких лучах августовского утра.

Прочтя это дело во всех подробностях, вы остаётесь под неотразимым впечатлением, что суд, произнёсший смертный приговор, действовал впотьмах. Мэллинс, по всей вероятности, был виноват, но полиции не удалось продвинуться ни на йоту.

Дело это вызвало в своё время большой спор между специалистами, но публика осталась как нельзя более довольной. Преступление было возмутительное, и против подсудимого оказались настроены все.

Повешен был Мэллинс 19 ноября. Умирая, он снова заявил, что невиновен. Объяснить дело, стоившее ему жизни, он и не пытался. Но в последнюю минуту заявил, что Эммс в убийстве невиновен. Эти слова Мэллинса сочли за признание в том, что он сам спрятал вещи в сарае.

Сорок пять лет минуло с той поры, но и до сего времени это тёмное дело не прояснилось.


1901 г.


Чудовища заоблачных высот (повесть, включающая рукопись, известную как дневник Джойса-Армстронга)

Все, кто углублённо размышлял над дневником Джойса-Армстронга, решительно отвергают утверждение, будто рассказ о необыкновенных явлениях, которые описываются там, — злостная, изощрённая мистификация некоего любителя мрачных и жестоких розыгрышей. Самый коварный интриган с необузданным воображением призадумался бы, стоит ли связывать свои леденящие кровь фантазии с бесспорным фактом трагической гибели Джойса-Армстронга, ибо это значило бы доказать, что такая фантазия — реальность. Хотя автор повествует о явлениях невероятных, даже чудовищных, наиболее образованная часть общества склоняется к мысли, что это отнюдь не вымысел и что мы должны пересмотреть свои представления после сделанных Джойсом-Армстронгом открытий. Лишь хрупкая и ненадёжная преграда отделяет нас от грозных обитателей неведомого мира, которые в любую минуту могут вторгнуться к нам. Я попытаюсь изложить в своём повествовании — куда включу записки Джойса-Армстронга в том, увы, неполном виде, как они были найдены, — все известные на настоящее время сведения о том, что так волновало этого исследователя, однако я с самого начала хочу заявить читателям: быть может, кто-то усомнится в правдивости Джойса-Армстронга, но всё, что касается пилота морской авиации флота её величества лейтенанта Миртла и мистера Хея Коннора, не должно вызывать сомнений: их постигла та же смерть, что и автора записок.

Записки — или дневник — Джойса-Армстронга были найдены в поле, которое называется Лоуэр-Хейкок, в миле к западу от деревни Уизихем, стоящей на границе между графствами Кент и Суссекс. Пятнадцатого сентября сего года Джеймс Флинн, работающий у Мэтью Додда на его ферме «Чантри» в Уизихеме, увидел на краю тропинки, идущей вдоль живой изгороди луга Лоуэр-Хейкок, трубку из верескового корня. Через несколько шагов он поднял разбитый бинокль. И наконец, в канаве, среди зарослей крапивы, он увидел раскрытую книгу в полотняном переплёте, которая оказалась вовсе не книгой, а отрывным блокнотом, причём несколько листков ветер прибил к кустам изгороди и трепал возле нижних веток. Работник подобрал листки, однако ещё три или четыре листка, включая первый, так и не удалось отыскать, и в этом повествовании, где так важно каждое слово, к несчастью, зияют пробелы. Работник отнёс блокнот своему хозяину, тот показал его доктору Дж. Г. Аттертону из Гартфильда. Этот джентльмен тотчас же понял, что рукопись следует передать специалистам для изучения, и она была отправлена в Лондон, в Клуб авиаторов, где сейчас и находится.

Две первые страницы отсутствуют. Нет также одной в конце, но это ни в коей мере не мешает пониманию того, что произошло. Естественно предположить, что в отсутствующих начальных страницах мистер Джойс-Армстронг перечисляет свои рекорды в воздухе, о которых можно узнать из разных других источников и которые, как всем известно, не превзошёл ни один авиатор Англии. Много лет он считался одним из самых отважных и образованных воздухоплавателей, и сочетание этих качеств дало ему возможность изобрести и испытать несколько новых авиационных приборов, в том числе и известное гироскопическое устройство, которое назвали его именем. Весь дневник написан очень аккуратно, чернилами, но последние строки нацарапаны карандашом, их едва можно разобрать — именно так и должно выглядеть послание, торопливо набросанное авиатором в летящем аэроплане. Могу также сообщить, что на последней странице и на обложке блокнота есть несколько пятен, и специалисты из Министерства внутренних дел установили, что это кровь, без сомнения, кровь млекопитающего, возможно человека. То обстоятельство, что в ней обнаружены тельца, имеющие большое сходство с малярийными микробами, а у Джойса-Армстронга была, как известно, перемежающаяся лихорадка, — удивительная демонстрация могущества современной науки, которая вооружает своими знаниями наших исследователей.

А теперь немного об авторе этого эпохального документа. Те несколько друзей, которые действительно знали его близко, говорят, что это был поэт, мечтатель и при этом талантливейший инженер и изобретатель. Человек с большим состоянием, он очень много тратил на своё увлечение воздухоплаванием. В его ангарах близ Девайза стояло четыре аэроплана, которые принадлежали лично ему, и, как рассказывают, он за последний год поднимался в воздух более ста семидесяти раз. Характер у него был замкнутый, он нередко впадал в мрачное расположение духа и тогда избегал общества своих коллег-авиаторов. Капитан Дейнджерфильд, знавший его лучше, чем кто бы то ни было, утверждает, что по временам его эксцентричность грозила развиться в нечто более серьёзное. Одним из симптомов он считал привычку Джойса-Армстронга брать с собой в полёт дробовик.

Также очень настораживало Дейнджерфильда болезненное впечатление, которое произвела на его друга гибель лейтенанта Миртла. Миртл пытался поставить рекорд высоты и упал с тридцати тысяч футов. Как ни жутко об этом рассказывать, но когда его изуродованное туловище и конечности были найдены, головы у трупа не оказалось. На всех встречах с друзьями-авиаторами Джойс-Армстронг, как утверждает Дейнджерфильд, неизменно спрашивал с загадочной усмешкой: «А где же всё-таки голова Миртла, позвольте вас спросить?»

Однажды после обеда в Школе авиаторов, которая находится под Солсбери, он завёл разговор о том, чтó следует считать самой неотвратимой из всех опасностей, которые подстерегают авиатора. Выслушав своих коллег, которые называли кто воздушные ямы, кто дефекты в конструкции аэроплана, кто слишком большой крен при вираже, он лишь пожал плечами и отказался высказать своё мнение, а оно, судя по его выражению, не совпадало с мнением коллег.

Следует особо отметить, что после его необъяснимого исчезновения было обнаружено, что он привёл все свои дела в идеальный порядок, и это даёт основания предположить, что он заранее предчувствовал беду. А теперь, после этого вступления, которое я счёл необходимым дать, повествование продолжит сам Джойс-Армстронг, дневник которого начинается с третьей страницы залитого кровью блокнота:

«…однако, когда я обедал в Реймсе с Козелли и Гюставом Рэймоном, в разговоре выяснилось, что ни тот ни другой и не догадываются о грозной опасности, которую таят верхние слои атмосферы. Я не стал рассказывать, чтó именно я думаю, но намёки мои были столь прозрачны, что, будь у них в мыслях нечто схожее, они бы непременно высказали свои предположения. Впрочем, чего от них ждать: оба они тщеславные глупцы, у них одно на уме — увидеть свои, никому не нужные имена в газете. Замечу, что поднимались они чуть выше двадцати тысяч футов. А между тем даже многие стратонавты и альпинисты достигали куда более значительных высот, это всем известно. Опасная зона находится в верхних слоях атмосферы, если, конечно, мои предчувствия меня не обманывают.

Воздухоплавание развивается уже больше двадцати лет, и вполне резонно задать вопрос: почему же эти грозные явления начали проявляться только сейчас? Ответ напрашивается сам собой. В прежние времена, когда двигатели аэропланов были слабые и какой-нибудь «Гном» или «Грин» с его ста лошадиными силами использовался для любой цели, возможности полётов были чрезвычайно ограниченны. Теперь же почти на всех машинах устанавливают трёхсотсильные двигатели, и авиаторы легко достигают бóльших высот, причём это никого не поражает. Многие из нас помнят, как в дни нашей юности весь мир восхищался Гарросом, когда он поднялся до девятнадцати тысяч футов, а перелёт через Альпы стал величайшей из сенсаций. Сейчас возможности воздухоплавания неизмеримо возросли, и многие авиаторы поднимаются на огромные высоты. Авиаторы легко достигают тридцати тысяч футов, не испытывая неприятных ощущений, если не считать холода и недостатка кислорода. Что же это доказывает? Пришелец из других миров может тысячу раз опуститься на нашу планету и ни разу не увидеть тигра. И тем не менее тигры существуют, и если ему случится сесть на землю в джунглях, его могут сожрать. В верхних слоях атмосферы есть свои джунгли, и их населяют существа пострашнее тигров. Я уверен, что настанет время, когда эти места будут тщательнейшим образом нанесены на карту. Даже и сейчас я знаю два таких места в небе. Одно находится над департаментом Атлантические Пиренеи во Франции, между Биаррицем и По. Другое — в Уилтшире, прямо над моим домом, где я сижу и пишу свой дневник. У меня есть основания предполагать, что имеется и третье, оно расположено между Гамбургом и Висбаденом.

Я впервые задумался об этом, когда стали исчезать авиаторы. Все, конечно, твердили, что они упали в море, но меня такое объяснение не удовлетворяло. Вспомним хотя бы французского авиатора Веррье — его машину нашли неподалёку от Байонны, а вот сам он исчез без следа. Исчез также и Бакстер, хотя в Лестершире, в лесу был обнаружен мотор его аэроплана и несколько металлических деталей. Доктор Миддлтон из Эймсбери, который наблюдал полёт Бакстера в телескоп, рассказывает, что прежде, чем исчезнуть в облаках, машина, набравшая огромную высоту, вдруг несколькими рывками вздёрнулась вертикально вверх — доктор никогда бы не поверил, что такое возможно. Больше Бакстера никто никогда не видел. Газеты много писали об этом трагическом эпизоде, но ничего узнать так и не удалось. Было ещё несколько сходных случаев, потом погиб Хей Коннор. Как потешалось наше общество над «неразрешимой загадкой небес», как изощрялась в издевательствах жёлтая пресса, но никто и палец о палец не ударил, чтобы добраться до сути дела. Хей спланировал на землю с огромной высоты. Из аэроплана он так и не вышел, умер прямо на сиденье. От чего он умер? У него было больное сердце, объявили врачи. Чушь! У Хея Коннора сердце было крепче моего. Знаете, что тогда сказал Венаблс? Венаблс — единственный, кто был с ним рядом, когда он умирал. Так вот, он рассказывает, что Хей дрожал и на лице у него был ужас. Он умер от страха, утверждает Венаблс, но не представляет, что же его так напугало. Хей произнёс одно-единственное слово: «чудовищно…» — так послышалось Венаблсу. Следствие не поняло, что это означает. Зато я понял. «Чудовища!» — вот последнее слово, которое произнёс бедняга Гарри Хей Коннор. Да, он действительно умер от страха, Венаблс был прав.

Потом эта история с головой Миртла. Неужели вы верите — неужели человек в здравом уме способен поверить, будто сила удара при падении в состоянии вдавить голову человека, всю целиком, в туловище? Не знаю, может быть, теоретически такое и возможно, только лично я в жизни не поверю, что это случилось с Миртлом. А жир на его одежде? «Она вся скользкая от жира», — сказал кто-то во время следствия. И никто не задумался — но ведь я-то думаю обо всём этом давно. Я поднимался на большую высоту три раза — Дейнджерфильд ужасно потешался, что я всегда беру с собой дробовик, но эта высота оказалась недостаточной. Теперь у меня есть новый лёгкий «Поль Вероне» со стасемидесятипятисильным двигателем «Робур», и завтра я без труда достигну тридцати тысяч футов. Нацелюсь на рекорд. Может быть, придётся целиться из ружья и даже стрелять. Конечно, то, что я задумал, опасно. Но если вас страшит опасность, не нужно вообще летать: облачитесь в халат, ноги — в войлочные туфли и сидите себе дома. Но я — я завтра совершу вылазку в воздушные джунгли, и если их кто-то населяет, встречи не миновать. Если я вернусь, моё имя будет у всех на устах. Если нет, эти записки объяснят, какую я поставил себе цель и какой смертью погиб, ища подтверждения своей догадке. Но только ради всего святого: никакой чепухи о несчастном случае и тайнах небес!


Я выбрал для полёта туда мой моноплан «Поль Вероне». Моноплан — идеальная машина, если вы задумали что-то серьёзное. Бомон установил это ещё много лет назад. Во-первых, она не боится сырости, а, судя по погоде, мне предстоит всё время летать в облаках. Мой «Поль Вероне» — маленький и изящный, послушен в управлении, как хорошо вышколенная породистая лошадь, мотор — десятицилиндровый роторный «Робур» — развивает мощность до ста семидесяти пяти лошадиных сил. Модель — последнее слово авиационной техники: закрытый фюзеляж, круто выгнутое лыжное шасси, надёжные тормоза, гироскопические стабилизаторы, три скорости, причём скорость меняется за счёт угла подъёма плоскости крыльев — по принципу жалюзи. Я взял с собой дробовик и полтора десятка патронов. Видели бы вы физиономию моего механика Перкинса, когда я распорядился положить всё это в машину. Оделся я как на Северный полюс: под комбинезоном два свитера, шерстяные носки, меховые сапоги, шлем, защитные очки. На дворе было жарко, душно, но ведь я готовился подняться на высоту гималайских вершин и должен был соответственно экипироваться. Перкинс понимал, что всё это неспроста, и умолял меня взять его с собой. Может быть, я и взял бы, если бы летел в биплане, но моноплан — машина для одного, если хочешь взять максимальную высоту. И конечно, я захватил с собой кислородную подушку: без неё авиатор, который хочет поставить рекорд высоты, превратится в ледышку или задохнётся, — впрочем, возможно и то и другое.

Прежде чем сесть в моноплан, я тщательно осмотрел крылья, штурвал, рычаг высоты. Насколько я могу судить, всё было в порядке. Потом завёл мотор, и машина плавно заскользила по полю. Едва лишь механики отпустили пропеллер, как она почти сразу поднялась в воздух на первой скорости. Я сделал два круга над полем возле моего дома, чтобы хорошенько разогреть мотор, помахал рукой Перкинсу и всем, кто провожал меня, выровнял крылья и дал полный газ. Миль восемь-десять мой «Поль Вероне» нёсся в струях попутного ветра, стремительный, как ласточка; потом я слегка приподнял его нос вверх и стал подниматься по гигантской спирали к затянувшим небо тучам. Самое главное — набирать высоту медленно, чтобы организм постепенно привыкал к уменьшающемуся давлению.

День был душный, для сентября необычно тёплый, но пасмурный, всё затихло в тягостном ожидании, как всегда бывает перед дождём. Время от времени с юго-запада налетали порывы ветра, один такой неожиданный и резкий, что застал меня врасплох и на миг повернул машину чуть не на сто восемьдесят градусов. Помню, когда-то вихри, бури и воздушные ямы представляли для авиаторов серьёзнейшую опасность, но потом её преодолела всепобеждающая сила, которой мы наделили наши моторы. Когда я поднялся до уровня туч — стрелка моего альтиметра показывала три тысячи футов, — пошёл дождь. Нет, не пошёл — хлынул! Он барабанил по крыльям, сёк мне лицо, залил очки, так что я ничего не видел. Я снизил скорость, потому что было трудно бороться с такой плотной массой дождя и ветра. Ещё выше — и посыпал град, я бросился от него наутёк. Один из цилиндров отказал, — наверно, засорился клапан, подумал я, и тем не менее машина неуклонно и мощно набирала высоту. Немного погодя неисправность устранилась сама собой — уж не знаю, в чём там было дело, и я услышал глубокий низкий гул — все десять цилиндров пели уверенно и ровно, как один. Какое всё-таки чудо наши современные глушители! Наконец-то мы получили возможность определять неполадки в работе моторов на слух. Как они стучат, визжат, скрежещут, когда что-то не в порядке! В прежние времена никто не слышал этих криков о помощи, ведь тогда их заглушал чудовищный рёв моторов. Если бы только первые авиаторы могли вернуться к нам и увидеть современные аппараты, за чью красоту и совершенство они заплатили жизнью!

В половине десятого я приблизился к пелене туч. Подо мной сквозь завесу дождя смутно виднелась широко раскинувшаяся равнина Солсбери. Несколько авиаторов отрабатывали манёвры на высоте не более тысячи футов, их машины были похожи на маленьких чёрных ласточек на фоне зелёной травы. Они наверняка недоумевали, что это я делаю так высоко, под самыми облаками. Вдруг картина, которую я видел внизу, задёрнулась как бы серым занавесом, и рядом, касаясь моего лица, заколыхались влажные складки тумана. Туман был липкий, холодный, тягучий. Но я поднялся над ливнем и градом, а это немалое достижение. Туча была тёмная и плотная, как лондонский туман. Спеша поскорее выбраться из туч, я направил машину чуть ли не вертикально вверх, и тут включилась аварийная сигнализация, я стал соскальзывать вниз. Мне и в голову не приходило, что вымокшие насквозь крылья так сильно увеличат вес самолёта, и тем не менее облака мало-помалу начали редеть, скоро я вынырнул из их нижнего слоя. Над головой, на огромной высоте, был второй слой — молочно-опаловый потолок кудрявых облаков, закрывший всё небо от горизонта до горизонта; внизу — тёмный пол туч, закрывший всю землю тоже от горизонта до горизонта, а в пространстве между ними — моноплан, взбирающийся вверх по широкой спирали. В этих просторах среди облаков чувствуешь себя ужасно одиноко. Однажды мимо меня пронеслась большая стая каких-то мелких водяных птиц, они летели на запад — и до чего же быстро. От плеска их крыл и мелодичных криков на душе стало теплее. Мне кажется, это были чирки, но орнитолог из меня никудышный. Теперь, когда мы, люди, стали птицами, стыдно не узнавать своих братьев.

Ветер, дующий внизу, взвихривал и колыхал волнами пелену туч. Вдруг тучи бешено закрутились, образовался как бы огромный водоворот, и сквозь возникшее окно я увидел, словно через дно воронки, кусочек мира. Бесконечно далеко подо мной летел большой белый биплан. Наверно, вёз утреннюю почту из Бристоля в Лондон. Но вот тучи затянули окно, и я снова остался в своём великом одиночестве.

В начале одиннадцатого я вошёл в нижнюю кромку верхнего слоя облаков. Лёгкие прозрачные ленты тумана быстро плыли с запада. Всё это время ветер непрерывно усиливался и теперь достиг шести с половиной баллов — двадцати восьми миль в час, судя по моим приборам. Было уже очень холодно, хотя мой альтиметр показывал всего девять тысяч футов. Мотор работал идеально, машина неуклонно шла вверх. Этот слой облаков оказался толще, чем я ожидал, но вот наконец туман стал редеть, превратился в золотистое сияние, я вынырнул из него и оказался в безоблачном небе, где ослепительно сияло солнце: в вышине — золото и лазурь, внизу — сверкающее серебро, эдакое безбрежное светозарное море. Было четверть одиннадцатого, стрелка барографа показывала двенадцать тысяч восемьсот футов. Я поднимался выше, выше, внимательно вслушиваясь в глубокий мягкий гул мотора, глядя то на часы, то на тахометр, то на указатель уровня бензина, то на индикатор давления масла. Про авиаторов говорят, что им неведом страх, и это поистине верно. Когда приходится держать в уме столько всего одновременно, о себе просто забываешь. Я заметил, что на определённой высоте компас перестаёт давать правильные показания. Например, мой на пятнадцати тысячах футов, показывая «юг», на самом деле указывал на «восток». Приходилось ориентироваться по солнцу и ветру.

Я-то надеялся, что на этих высотах царит вечный штиль, но с каждой тысячей футов шторм разыгрывался всё необузданней. Все заклёпки моей машины, все соединения стонали и ходили ходуном, и когда машина накренялась во время поворота, ветер подхватывал её, точно листок бумаги, и уносил с такой скоростью, какая и не снилась простому смертному. Но я каждый раз упорно разворачивал моноплан и ставил против ветра, потому что цель моя была куда важнее, чем просто поставить рекорд высоты. По моим расчётам, эти небесные джунгли находятся на небольшом пространстве над графством Уилтшир, и если я выйду в верхние слои атмосферы чуть дальше, весь мой труд пропадёт даром.

Когда я около полудня поднялся до девятнадцати тысяч футов, ветер совсем рассвирепел, и я с тревогой поглядывал на оттяжки крыльев, ожидая, что они вот-вот лопнут или ослабнут. Я даже расчехлил лежащий сзади парашют и пристегнул его замок к кольцу на моём кожаном ремне — мало ли что, вдруг произойдёт худшее. Я попал сейчас в такую переделку, когда за малейший недосмотр механика авиатор расплачивается жизнью. Но мой «Поль Вероне» мужественно противостоял натиску бури. Стойки и стропы дрожали и гудели, как струны арфы, но какое же это было великолепное зрелище — разбушевавшаяся стихия кидала и швыряла мой моноплан, как щепку, и всё-таки он торжествовал над ней, властелином неба был он. Несомненно, и сам человек несёт в себе частицу божественных сил, иначе ему бы не подняться столь высоко над пределом, который поставил нам Творец, а человек поднялся благодаря бескорыстной преданности и отваге, которые он проявил, покоряя воздух. А ещё твердят, что люди измельчали! Разве история человечества знает подвиг, сравнимый с этим?

Вот о чём я думал, поднимаясь по своей исполинской спирали в небо, и ветер то бил мне в лицо, то со свистом налетал из-за спины, а страна облаков внизу была так далеко, что я уже не различал больше серебряных долин и гор — они слились в плоскую сияющую поверхность. И вдруг случилось нечто чудовищное, такого я ещё не испытывал. Мне и раньше доводилось попадать в воздушные вихри, которые наши соседи французы называют tourbillon[23], но никогда они не были такими бешеными. В этой гигантской бушующей реке ветра, о которой я говорил, есть, оказывается, свои водовороты, столь же беспощадные, как она сама. Миг — и меня вдруг швырнуло в самый центр одного из них. Минуты две «Поль Вероне» крутило с такой скоростью, что я чуть не потерял сознание, потом вдруг машина канула вниз, в пустоту, образовавшуюся в жерле воронки. Я падал, как камень, левым крылом к земле и потерял почти тысячу футов. Удержал меня в сиденье только ремень, я повис на нём, свесившись через борт, растерзанный, задохнувшийся. Но в любых обстоятельствах я могу усилием воли взять себя в руки, чего бы мне это ни стоило, — для авиатора это очень важное качество. Я почувствовал, что падаю медленнее. Этот tourbillon оказался скорее перевёрнутым конусом, чем воронкой, и теперь я был в самой её вершине. Собрав все свои силы, я перевалился на другой борт, поставил машину в горизонтальное положение, потом повернул нос чуть в сторону. И тотчас же меня вынесло из вихря, я снова поплыл по гигантской реке ветра. Потрясённый, но торжествующий, я продолжал свой упорный подъём. Описывая спираль, я сделал большой крюк, чтобы снова не попасть в этот чудовищный смерч, и скоро оказался над ним — уф, слава богу. В час дня альтиметр показывал двадцать одну тысячу футов над уровнем моря. К моей великой радости, я поднялся над бурей, мало того, теперь ветер стихал, каждая сотня футов это подтверждала. Зато было очень холодно, и начала подступать та особая тошнота, которую вызывает недостаток кислорода. Я в первый раз отвинтил пробку кислородной подушки и стал время от времени вдыхать глоток этого животворного газа. В мою кровь словно вливалось шампанское, я ликовал, опьянённый радостью. Я кричал, пел, взмывая в ледяной безветренный мир высот.

Я очень хорошо понимаю, почему Глейшер полностью потерял сознание, а Коксвелл был на грани обморока, когда они в 1862 году поднялись в кабине воздушного шара на высоту тридцати тысяч футов: они неслись вертикально вверх с огромной скоростью. Нужно подниматься по плавной кривой под очень небольшим углом и щадить свой организм, постепенно привыкая к медленно падающему атмосферному давлению, тогда авиатору не угрожают столь катастрофические последствия. И ещё я обнаружил на этой огромной высоте, что даже без кислородной маски можно дышать, не испытывая неприятных ощущений. Однако было очень холодно, мой термометр показывал ноль градусов по Фаренгейту. В половине второго высота была уже почти семь миль над уровнем моря, и я продолжал неуклонно подниматься. И тут оказалось, что разрежённый воздух всё хуже и хуже держит крылья моего «Поля Вероне», и потому пришлось значительно уменьшить угол подъёма. Мне уже стало ясно, что, несмотря на лёгкий вес машины и мощный мотор, я скоро достигну потолка. А тут ещё одна из свеч зажигания снова начала барахлить, в моторе появились перебои. На сердце было тяжело. Неужели неудача?

И тут произошло удивительное явление. Что-то просвистело мимо меня, оставив длинный хвост дыма, взорвалось с громким шипением и окуталось облаком пара. Я оторопел — что бы это могло быть? Потом вспомнил, что ведь на землю постоянно сыплется град метеоритов, и если бы они почти все не сгорали в верхних слоях атмосферы, на земле было бы невозможно жить. Ещё одна опасность для авиатора на больших высотах; две другие мне предстояло встретить, когда я приближался к сорока тысячам футов. Не сомневаюсь, что около внешней оболочки атмосферы риск поистине огромен.

Когда стрелка барографа остановилась на сорока одной тысяче трёхстах футах, я понял: всё, это предел. И причина не во мне. Физическое напряжение хоть и велико, но вполне переносимо, просто моя машина исчерпала все свои возможности. Разрежённый воздух был плохой опорой для крыльев, при малейшем крене «Поль Вероне» срывался в скольжение на крыло, я с трудом заставлял его подчиняться рычагам управления. Будь мотор в идеальном состоянии, мы, может быть, и одолели бы ещё тысячу футов, но он работал с перебоями, и теперь отказали уже два цилиндра из десяти. Хорошо, что я достиг зоны, к которой стремился, иначе не бывать бы мне сегодня здесь. А впрочем, действительно ли я её достиг? Паря, точно гигантский ястреб, на высоте сорока тысяч футов, я отпустил штурвал, взял мой «маннхейм»[24] и стал внимательно смотреть вокруг. Небо было совершенно ясное, ни малейшего намёка на присутствие тех грозных существ, которых я себе представлял.

Я уже сказал, что парил кругами. Вдруг мне пришло в голову, что, пожалуй, стоит увеличить диаметр этих кругов и изменить свой путь в воздухе. Ведь если охотник идёт в обычные земные джунгли за каким-то зверем, он исходит джунгли в поисках зверя вдоль и поперёк. Мои рассуждения привели меня к выводу, что воздушные джунгли, которые я так часто рисовал в своём воображении, находятся где-то над графством Уилтшир. Это на юго-западе от моего имения. И сейчас я определил своё местонахождение по солнцу, потому что с компасом творилось бог весть что, а земли не было видно — глубоко внизу простирался безбрежный океан серебряных облаков. Однако я со всей доступной мне точностью вычислил направление и повёл моноплан прямо туда. Бензина мне хватит на час-полтора, не больше, но я могу позволить себе израсходовать его весь, до последней капли, и потом медленно опуститься на землю в виртуозно-пологом vol plané[25].

Вдруг я почувствовал какую-то перемену. Воздух впереди меня утратил свою хрустальную прозрачность. Он наполнился длинными косматыми лентами как бы очень лёгкого сигаретного дыма. Эти ленты медленно скручивались, свивались в кольца, змеились, колыхались в солнечном свете. Когда я пролетел сквозь этот дым, то почувствовал слабый вкус жира на губах, и все деревянные конструкции машины покрылись чем-то жирным и скользким. Видимо, в воздухе плыли мельчайшие частицы органического вещества. Но это не были живые организмы. Примитивная рассеянная взвесь раскинулась на много квадратных акров и обрывалась где-то у края бездны. Нет, конечно, это не была жизнь. Но может быть, остатки жизни? Или пища живых существ, пища гигантских чудовищ, ведь питаются же огромные киты крошечным планктоном, скопления которого плавают в океанах? С этой мыслью я поднял голову и увидел удивительнейшее из зрелищ, которое когда-либо представало глазам человека. Как передать словами то, что я видел в прошлый четверг?

Вообразите медузу, какие плавают у нас в море летом: по форме — колокольчик, только огромного размера, гораздо больше, насколько я могу судить, чем купол на соборе Святого Павла[26]. Медуза была нежно-розового цвета со светло-зелёными прожилками, и эта розово-зелёная субстанция была такой тонкой и прозрачной, что сквозь неё просвечивало ярко-синее небо. Это сказочно прекрасное существо ровно, плавно пульсировало. Из него свешивались вниз два длинных зелёных усика, они медленно раскачивались взад-вперёд. Дивное видéние царственно проплыло надо мной, неслышное, лёгкое и хрупкое, как мыльный пузырь, и столь же величаво стало удаляться.

Я начал разворачивать свой моноплан, чтобы ещё полюбоваться этим чудом, и тут вдруг оказался среди целой флотилии этих медуз: они были маленькие и большие, но ни одной равной по величине той, первой. Были и крошечные, но преобладали размером с воздушный шар, причём даже форма их повторяла верхнюю часть воздушного шара. Хрупкие, изысканно расцвеченные, они были словно выдуты из тончайшего венецианского стекла. Преобладали бледно-розовый и светло-зелёные тона, но когда солнце пронизывало эти изящно очерченные создания, они начинали радужно переливаться. Мимо меня проплыло несколько сот этих медуз — удивительная сказочная эскадра странных, никому неведомых воздушных кораблей, — существ, чьи контуры и материя, из которой они сотворены, находятся в полной гармонии с миром этих горных высот, на земле подобное совершенство немыслимо.

Но скоро моё внимание привлёк другой феномен — змеи больших высот. Длинные, тонкие, фантасмагорические кольца вещества, напоминающего пар, они вились в воздухе с такой невероятной скоростью, крутясь и извиваясь, что глазу было не уследить за ними. Некоторые из этих призрачных существ были длиной до двадцати и даже тридцати футов, но толщину их определить я затруднялся, потому что зыбкие очертания как бы таяли в небе. Эти воздушные змеи были светло-серого, дымчатого цвета с более тёмным узором внутри, и от этого они производили несомненное впечатление живых организмов. Одна из змей скользнула возле моего лица, и я почувствовал, как лицо обдало чем-то холодным и влажным, но субстанция была слишком эфемерна, мне и в голову не пришло, что от них можно ждать чего-то дурного, как я не ждал зла от прекрасных радужных колоколов-медуз, которых встретил раньше. Змеи были бесплотны, как сорвавшаяся с гребня волны пена.

Но мне предстояла куда более страшная встреча. С огромной высоты летело вниз багровое пятно тумана — маленькое, как мне показалось сначала, однако оно быстро росло, приближаясь ко мне, и я скоро понял, что на самом деле оно огромное, в несколько сот квадратных футов. Состоящее из прозрачного студенистого вещества, оно тем не менее имело несравненно более чёткие очертания и плотный состав, чем всё виденное мною раньше. Было также больше признаков того, что это живой организм: два огромных тёмных диска по сторонам, которые вполне могли быть глазами, и белый узкий треугольник между ними, не просто плотный, а даже твёрдый на вид, изогнутый и хищный, точно клюв коршуна.

От чудовища исходило ощущение злобы, жестокости; к тому же оно всё время меняло цвет — бледнело до нежно-розовато-лиловатого и постепенно наливалось грозно-багровым, таким густым, что от твари даже падала на меня тень, когда она оказывалась между мной и солнцем. На верхней выпуклой поверхности её гигантского туловища выступало три огромных горба — я бы назвал их пузырями и, разглядев, пришёл к убеждению, что они наполнены каким-то чрезвычайно лёгким газом, который поддерживает в разрежённом воздухе эту желеобразную массу. Существо передвигалось очень быстро, легко держа скорость моноплана, и этот чудовищный эскорт сопровождал меня миль двадцать, тварь летела надо мной, как стервятник, готовый кинуться на добычу. Рассмотреть, как именно она движется, было довольно трудно из-за очень большой скорости, но мне это всё-таки удалось: чудовище выбрасывало вперёд что-то вроде длинной конечности из вязкой субстанции, и эта конечность подтягивала корчащееся туловище. А туловище это было такое студенистое и зыбкое, что форма его беспрерывно менялась, при этом чудовище становилось всё более гадким и зловещим.

Я знал, что оно замыслило недоброе. Каждая багровая вспышка его безобразного тела лишь подтверждала это. Пустые выпуклые глаза, которые ни на миг не отрывались от меня, словно бы обволакивали тягучей холодной ненавистью, которой неведома пощада. Я направил свой моноплан вниз, чтобы уйти от него. И в тот же миг из этой несущейся по воздуху массы молнией вылетело длинное жало и точно плётка стегнуло машину по носу. Раздалось громкое шипение, потому что жало коснулось разогревшегося мотора, и огромное туловище мерзкой твари съёжилось, словно от неожиданной боли. Я ринулся в пике, но жало снова упало на моноплан, и пропеллер перерезал его — легко, как будто прошёл сквозь завиток дыма. Но сзади подкралось длинное, липкое, похожее на змею щупальце, обвилось кольцом вокруг пояса и потащило меня из фюзеляжа. Я стал отрывать его от себя, мои пальцы погрузились во что-то скользкое, клейкое, и на миг я освободился, но тут ещё одно щупальце обмоталось вокруг моего сапога и так дёрнуло за ногу, что я упал на спину.

Падая, я ухитрился выстрелить из обоих стволов дробовика, хотя и понимал, что это бесполезно, — всё равно что пытаться убить слона из игрушечного ружья, ведь нет у человека оружия, которое могло бы поразить эту гигантскую тушу. И всё же, хоть я не целился, мой выстрел оказался на удивление удачным: дробь прорвала оболочку одного из пузырей на спине твари, и пузырь с громким треском лопнул. Теперь я окончательно убедился, что был прав в своей догадке: да, эти огромные прозрачные пузыри надуты легчайшим газом, ибо гигантское, похожее на облако чудовище мгновенно начало валиться на бок, отчаянно извиваясь в попытках обрести равновесие, причём оно разевало свой белый клюв и щёлкало им в бешеной ярости. Но я уже был далеко — я ринулся на полной скорости вниз по предельно крутой кривой, пропеллер и сила притяжения несли меня к земле, как метеорит. Далеко позади виднелось тусклое багровое пятно, оно быстро уменьшалось и наконец растворилось в синем небе. Я цел и невредим выбрался из джунглей в небесах, где обитают грозные кровожадные чудовища.

Оказавшись вне опасности, я сбросил газ, потому что спускаться на третьей скорости с такой высоты — вернейший способ угробить машину. Я планировал с восьмимильной высоты, описывая плавную великолепную спираль: вот я достиг слоя серебряных облаков, потом попал в слой грозовых туч и, выйдя из него в проливной дождь, увидел землю. Подо мной был Бристольский залив, но в баке у меня оставалось немного бензина, и я пролетел двадцать миль на восток, а потом вынужден был сесть в полумиле от деревни Эшкомб. Там я купил у едущего мимо шофёра три канистры бензина и в десять минут седьмого мягко приземлился на моём собственном лугу возле дома в Дивайзе, совершив путешествие, из какого не вернулся живым ни один смертный, пытавшийся его предпринять. Я видел несказанную красоту высот, я испытал несказанный ужас: такая красота и такой ужас неведомы нам здесь, на земле.

Прежде чем представить миру своё открытие, я поднимусь туда ещё раз. Причина проста: я хочу не только рассказать о том, что видел, но и предъявить доказательства. Знаю, скоро за мной полетят другие и подтвердят истинность моих утверждений, и всё же я должен с самого начала добиться, чтобы мне поверили. Будет нетрудно поймать одну из этих сказочно-прекрасных радужных медуз. Плывут они по воздуху медленно, и моноплан с лёгкостью перехватит стаю на её неспешном пути. Вполне возможно, что в более плотных слоях атмосферы медуза растает, и я принесу на землю лишь горсть бесформенного студня. И всё равно этот студень будет вещественным доказательством моих открытий. Да, я поднимусь туда, хоть риск и велик. Этих багровых чудовищ, по видимости, не так уж много. Может быть, они мне и вовсе не встретятся. А встретятся — я сразу же ринусь в пике. Случись самое скверное, у меня с собой дробовик, и я знаю, куда…»


Дальше две страницы, к сожалению, отсутствуют. На следующей запись крупными корявыми разбегающимися буквами:


«Высота сорок три тысячи футов. Я больше никогда не увижу землю. Их три, и все они подо мной. Помоги мне Бог! Какой ужасной смертью я умру!»


Вот что написал в своём дневнике Джойс-Армстронг. Самого его после этого никто не видел. Обломки разбившегося моноплана были обнаружены в охотничьих угодьях мистера Бадд-Лашингтона, на границе между Кентом и Суссексом, в нескольких милях от того места, где нашли блокнот. Если расчёты несчастного авиатора верны и воздушные джунгли, как он их называл, действительно находятся только над юго-западной территорией центральных графств, то, судя по всему, моноплан унёс его оттуда на полной скорости, но эти омерзительные твари догнали его и сожрали в верхних слоях атмосферы над тем местом, где были найдены печальные останки. Какое жуткое зрелище: моноплан летит на огромной высоте, а под ним, не отставая ни на фут, скользят неведомые твари, навеки отрезая авиатора от земли, вот они начинают приближаться к своей жертве… нет, если об этом долго думать, можно сойти с ума. Я знаю, многие до сих пор потешаются, когда при них заходит речь о тех явлениях, которые я здесь описал, но даже закоренелые скептики вынуждены признать, что Джойс-Армстронг действительно исчез, и мне хочется, чтобы они задумались над словами из его дневника: «…эти записки объяснят, какую я поставил себе цель и какой смертью погиб, ища подтверждение своей догадке. Но только ради всего святого: никакой чепухи о несчастных случаях и тайнах небес!»

1913 г.

Колченогий бакалейщик

Мой дядя, мистер Стивен Мейпл, был самым удачливым и в то же время наименее уважаемым представителем нашего семейства, так что мы толком не знали, радоваться нам его материальному благосостоянию или стыдиться его низменного занятия. Короче говоря, дядя был бакалейщиком и держал крупную торговлю в Степнее, имея самые разнообразные деловые связи — по слухам, не всегда безукоризненного характера — с людьми, занимающимися речными и морскими перевозками. Он занимался снабжением судов, торговал провизией, а если злые языки не врали, то кое-чем и ещё. Подобная деятельность, будучи, несомненно, прибыльной, имела и свои отрицательные стороны. В этом дяде пришлось убедиться, когда после двадцати лет процветания он сделался жертвой нападения одного из своих клиентов. Нападавший посчитал его мёртвым и оставил на месте преступления с тремя сломанными рёбрами и перебитой ногой. Последняя срослась так неудачно, что навсегда осталась на три дюйма короче здоровой. Нет ничего удивительного в том, что это событие внушило дядюшке отвращение к окружающей его обстановке. После суда, приговорившего его обидчика к пятнадцати годам каторжных работ, он отошёл от дел и поселился в глухой местности на севере Англии. Мы ни разу не имели от него вестей, даже когда умер мой отец (и его единственный брат), — ни разу, вплоть до того памятного утра.

Мать прочла письмо вслух:

«Если твой сын живёт с тобой, Эллен, и если он вырос таким крепким и сильным, каким обещал во время нашей последней встречи, пришли его ко мне с первым же поездом, как только получишь моё послание. Мальчик сам убедится, что служба у меня принесёт ему много больше, чем профессия инженера. А когда я покину сей мир — хотя, благодарение Господу, пока мне грех жаловаться на здоровье, — будь уверена: я не забуду сына моего родного брата. Станция называется Конглтон. Оттуда до поместья «Грета», где я обосновался, около четырёх миль. Я пошлю двуколку к вечернему семичасовому поезду — это единственный, что останавливается здесь. Пришли его обязательно, Эллен. У меня есть веские причины желать присутствия племянника в моём доме. Давай не будем ворошить прошлое и забудем прежние обиды, если они были между нами. Если сегодня ты мне не поможешь, то как бы потом не пришлось горько пожалеть».

Мы сидели за столом с остатками завтрака и глядели друг на друга, недоумевая, что бы всё это могло означать, когда внизу зазвенел звонок, а вскоре появилась горничная с телеграммой в руке. Она была отправлена дядей Стивеном.

«Ни в коем случае Джон не должен сходить с поезда в Конглтоне, — так начинался текст. — Двуколка будет ждать вечерний семичасовой на следующей станции, которая называется Стеддинг-Бридж. Пусть он отправляется не ко мне домой, а на ферму Гарта — в шести милях от железной дороги. Там его будут ждать дальнейшие инструкции. Не подведите — больше мне надеяться не на кого».

— Вот уж действительно, — кивнула матушка. — Насколько мне известно, у твоего дяди нет ни единого друга на всём белом свете, да и не будет никто водить дружбы с таким человеком. Всю жизнь он был редкостным сквалыгой, и даже родному брату, а твоему отцу, так и не помог в трудную минуту, когда всего несколько фунтов могли бы его здорово выручить и спасти от краха. Не понимаю, почему я должна посылать ему на помощь моего единственного сына после всего, что было?

У меня, однако, на сей счёт сложилось другое мнение: меня влекли неизвестность и возможные приключения.

— Если я завоюю расположение дяди, он может помочь мне в моей профессиональной карьере, — возразил я, намеренно затрагивая самое уязвимое место в душе матушки.

— Никогда не слышала, чтобы Стивен хоть кому-нибудь помог, — с горечью промолвила она. — А к чему, скажи на милость, все эти выкрутасы: сойти с поезда не на той станции и отправиться не по тому адресу? Он наверняка вляпался в крупные неприятности и теперь желает выбраться с нашей помощью. Когда же он использует тебя, мой мальчик, он просто вышвырнет тебя вон, как проделывал это уже не раз. Если бы тогда он помог твоему отцу, кто знает — тот, возможно, остался бы в живых!

В конце концов мои уговоры возобладали. Как справедливо заметил я матери, мы могли многое приобрести, почти ничем при этом не рискуя. Да и к чему нам, бедным родственникам, без особой нужды раздражать богатого? Вещи мои были уже упакованы, а кеб ждал у дверей, когда принесли вторую телеграмму.

«Хорошая охота. Пусть Джон захватит ружьё. Помните: Стеддинг-Бридж, а не Конглтон».

Немного удивившись дядюшкиной настойчивости, я добавил к багажу футляр с ружьём и отправился навстречу приключениям.

Первая часть моего путешествия проходила по главному пути Северной железной дороги до Карнфилда, где берёт начало местная ветка, петляющая среди болот. Во всей Англии вы не встретите более сурового и вместе с тем более впечатляющего пейзажа. В течение двух часов за окнами вагона тянулась бесконечная холмистая равнина, местами переходящая в низкую каменистую гряду, изобилующую выходами наружу скальных пород. То там, то здесь крохотные коттеджи из серого камня внезапно сбивались в кучу, образуя деревни, но по большей части на протяжении многих миль не было видно ни жилья, ни других признаков человеческого обитания, за исключением немногочисленных овечьих отар, разбросанных по горным склонам. Местность навевала уныние, и на сердце у меня становилось всё тяжелее по мере приближения к концу путешествия. Но вот наконец поезд затормозил у небольшой деревушки Стеддинг-Бридж, где дядя наказывал мне сойти. Рядом со станцией ждала одна-единственная древняя двуколка. Я обратился к вознице — неотёсаному деревенскому парню:

— Вас прислал мистер Стивен Мейпл?

Малый глянул на меня с нескрываемым подозрением.

— Как ваше имя? — в свою очередь спросил он с таким ужасным акцентом, что я просто не берусь его передать.

— Джон Мейпл, — ответил я.

— Чем можете доказать?

Я уже занёс руку для удара, будучи не всегда сдержан по натуре, но вовремя спохватился, вспомнив, что парень, скорее всего, действует строго по дядюшкиным инструкциям. Вместо ответа я указал на ружейный футляр с монограммой.

— Да-да, всё правильно. Вы и вправду Джон Мейпл! — с облегчением воскликнул он, медленно, по буквам, прочитав мою фамилию. — Садитесь скорее, мастер, — путь у нас неблизкий.

Дорога была белой и блестящей, подобно большинству дорог в этой части страны, изобилующей меловыми отложениями. По обе стороны она была выложена низким бордюром из не скреплённых между собой камней. Дорога сильно петляла среди многочисленных болот и обширных торфяников, усеянных овечьими стадами и крупными валунами и полого спускающихся вниз к подёрнутому туманной дымкой горизонту. В одном месте крутой обрыв открывал вид на отдалённый участок покрытого свинцовой зыбью моря. Да и вообще, вся панорама выглядела настолько сурово, уныло и непривлекательно, что затея моя постепенно начала казаться мне куда более серьёзной и опасной, чем представлялась в Лондоне. Этот нежданный призыв о помощи от дядюшки, которого я никогда не видел и о котором не слышал ничего хорошего, связанная с ним спешка, упоминание о моих физических возможностях, нелепый предлог, под которым он вынудил меня захватить оружие, — всё это, вместе взятое, камнем ложилось на душу и заставляло поневоле подозревать нечто зловещее и таинственное в подоплёке предстоящего дела. Представлявшееся абсолютно невозможным в Кенсингтоне выглядело более чем вероятным здесь, среди безжизненных болот и первозданно-диких скал. Наконец, подавленный собственными мрачными мыслями, я повернулся к вознице с намерением задать тому несколько вопросов относительно дядюшки, но выражение его лица заставило меня мгновенно забыть об этом.

Он глядел не вперёд, на старого, медлительного гнедого мерина, не вбок, на дорогу, по которой мы ехали, — лицо его было повёрнуто в мою сторону, а взор устремлён назад, поверх моего плеча, и в нём отчётливо читалось острое любопытство пополам с тревогой, как мне показалось. Он занёс, было, плеть, чтобы подстегнуть лошадь, но тут же обречённо опустил руку, словно смирясь с мыслью, что любое подобное действие бесполезно. Невольно проследив направление его взгляда, я тоже увидел наконец, что же так взволновало моего кучера.

По торфянику бежал какой-то человек. Он бежал неуклюже, то и дело спотыкаясь и оскальзываясь на камнях, но дорога в этом месте изгибалась в петлю, и у бегущего была полная возможность срезать и перегнать нас. Мы как раз подъезжали к тому месту, куда был направлен бег незнакомца, когда тот перелез через каменную дорожную насыпь и остановился посреди дороги, поджидая коляску. Лучи заходящего солнца ярко освещали его загорелое, чисто выбритое лицо. Это был крупный мужчина, но со здоровьем у него, похоже, не ладилось: после не такой уж длинной пробежки он держался за грудь и тяжело, с присвистом дышал. Как только мы поравнялись с ним, я заметил в ушах незнакомца серьги.

— Скажи-ка, приятель, куда вы направляетесь? — окликнул он моего возницу; голос его звучал грубо, но не угрожающе, а скорее добродушно.

— К Перселлу, на ферму Гарта, — ответил парень.

— Тогда прошу извинить за задержку, — воскликнул незнакомец, освобождая дорогу. — Дело в том, что я думал, будто вы едете, куда мне нужно, поэтому и спросил — вдруг подвезёте.

Извинение его выглядело надуманно и неубедительно, так как в нашей двуколке не было места для третьего, но мой возница не был расположен выяснять отношения по этому поводу. Он молча подхлестнул коня и проехал мимо. Оглянувшись назад, я увидел, что незнакомец уселся на обочину и занялся набиванием трубки.

— Похоже, моряк, — заметил я.

— Да, мастер. До Моркамб-Бей всего несколько миль, — пояснил возница.

— Он вас чем-то испугал, — поинтересовался я как бы вскользь.

— Неужели? — сухо удивился он, но после долгой паузы сумрачно произнёс: — А может, оно и так.

Как я ни старался, мне не удалось выяснить причин страха моего спутника. Я засыпал его множеством вопросов, но малый оказался либо слишком туп, либо слишком умён, — во всяком случае, из его ответов я так ничего и не уяснил. Я обратил внимание, однако, что время от времени он беспокойно озирал окрестные торфяники, но на всей их обширной однообразно-бурой поверхности не было видно ни единой движущейся человеческой фигуры. Но вот в цепи лежащих впереди холмов образовалось некое подобие разрыва, и я увидел длинную приземистую постройку — естественный центр притяжения разбросанных по периметру овечьих стад.

— Ферма Гарта, — объявил мой спутник. — А вот и сам фермер Перселл, — добавил он, указывая на вышедшего из дома и остановившегося в ожидании на крыльце мужчину. Как только я сошёл с двуколки, он приблизился, и я смог его рассмотреть. На суровом обветренном лице выделялись светло-голубые глаза, а борода и волосы цветом напоминали сильно выгоревшую на солнце траву. В выражении лица хозяина фермы я заметил то же плохо скрываемое недовольство происходящим, что и у возницы. Их отрицательное отношение не могло быть направлено на мою персону, поскольку оба видели меня впервые. Отсюда автоматически следовал вывод, что популярность моего дядюшки среди обитателей здешних болот едва ли выше, чем в бытность его владельцем бакалеи в Степнее на Хайвей. — Вы останетесь здесь до наступления ночи, — сухо сказал он. — Таково распоряжение мистера Стивена Мейпла. Если желаете, могу предложить чаю с беконом и хлебом, других разносолов у нас не имеется.

Я страшно проголодался и поэтому с готовностью принял предложение хозяина, несмотря на откровенно грубый тон, каким оно было сделано. Во время еды в столовую вошли жена фермера и двое их дочерей, и я не мог не заметить определённого любопытства с их стороны. Было ли это связано с тем, что молодые люди — большая редкость в этой глуши, или мои попытки завязать беседу вызвали у дам расположение к гостю — как бы то ни было, вся троица отнеслась ко мне с неожиданным участием.

Начало смеркаться, и я заметил, что мне пора отправляться в поместье «Грета».

— Так вы твёрдо намерены идти туда? — опросила мать.

— Разумеется. Для этого я и проделал весь путь от самого Лондона.

— Между прочим, никто не мешает вам вернуться обратно.

— Но мой дядя, мистер Мейпл, ожидает меня.

— Ну что ж, никто не станет вас останавливать, раз уж вам так хочется, — вздохнула женщина и тут же замолчала, так как в комнату вошёл её муж.

Каждый новый инцидент только сгущал соткавшуюся вокруг меня атмосферу тайны и нависшей угрозы, но всё это выглядело так смутно и неопределённо, что при всём желании я был не в состоянии предугадать ожидающие меня опасности. Мне бы следовало задать доброй женщине вопрос напрямую, но её угрюмый супруг, словно почувствовав её симпатию ко мне, как нарочно, больше ни разу не оставил нас наедине.

— Пора двигаться, господин хороший, — произнёс он наконец, как только женщина засветила лампу на столе.

— Двуколка готова?

— Вам она не понадобится. Пойдёте пешком, — сказал он.

— Как же я найду дорогу?

— Уильям покажет.

Уильямом звали того паренька, что привёз меня со станции. Он уже ждал за дверью, взвалив на плечо мой багаж и футляр с ружьём. Я хотел задержаться ненадолго, чтобы поблагодарить фермера за оказанное гостеприимство, но тот разом пресёк мои излияния.

— Мне не нужна благодарность ни мистера Стивена Мейпла, ни кого-либо из его друзей, — заявил он с грубой откровенностью. — За всё, что я сделал, мне хорошо заплачено, а не было бы заплачено — так я бы и пальцем не пошевелил. Ступайте своей дорогой, молодой человек, и ни слова больше! — С этими словами фермер резко развернулся на каблуках и потопал обратно в дом, с силой захлопнув за собой дверь.


Уже совсем стемнело, и по небу медленно ползли тяжёлые чёрные тучи. Будь я один, сразу бы безнадёжно заблудился в торфяниках, едва выйдя со двора фермы, но мой проводник уверенно вёл меня за собой, шагая впереди по узеньким овечьим тропам, которые я при всём старании не мог разглядеть во мраке. То и дело с разных сторон слышалась неуклюжая возня сбившихся в кучу животных, но их самих в темноте невозможно было различить. Сначала Уильям шагал быстро и беззаботно, но постепенно снизил темп, пока наконец не начал передвигаться вперёд медленно и бесшумно, чуть ли не крадучись, словно ожидая в любой момент столкнуться с неведомой опасностью. Это гнетущее чувство надвигающейся угрозы вкупе с пустынной местностью и ночным мраком действовало на нервы гораздо сильнее, чем любая реальная опасность. Я начал теребить проводника вопросами, чтобы выяснить, чего же нам следует бояться, но тот внезапно застыл на месте, а затем потащил меня вниз по склону, в самую гущу какого-то колючего кустарника, росшего вдоль тропы. Он рванул меня за полы одежды с такой силой и настойчивостью, что я сразу же безоговорочно поверил в близость опасности и незамедлительно распростёрся рядом с проводником, замерев, как скрывающие нас кусты. Там было так темно, что я с трудом различал лицо Уильяма в нескольких дюймах от своего.

Ночь выдалась душной, и тёплый ветерок дул прямо нам в лица. Внезапно с порывом ветра до моих ноздрей долетел знакомый и домашний запах — запах табачного дыма. Вслед за тем на дороге возникло человеческое лицо, слабо освещённое тлеющим в трубке табаком. Всё остальное надёжно скрывала ночная тьма, и только это лицо, окружённое светящимся ореолом, словно плыло по воздуху в направлении нашего убежища. Нижняя часть его выделялась более чётко на фоне окружающего мрака, верхняя — слабее, плавно переходя за грань света и темноты. То было худое голодное лицо, от скул и выше сплошь усеянное веснушками, с голубыми водянистыми глазками и редкими неухоженными усиками. На макушке его обладателя красовалась фуражка с козырьком, и это было последней деталью, которую мне удалось разглядеть. Он прошёл мимо, тупо глядя прямо перед собой, а мы ещё долго лежали, прислушиваясь к удаляющимся шагам.

— Кто это был? — спросил я, как только мы поднялись на ноги.

— Не знаю.

Меня наконец разозлила постоянная уклончивость моего спутника.

— Тогда какого дьявола ты прятался? — спросил я грубо и без обиняков.

— Потому что мастер Мейпл так велел. Он сказал, что меня никто не должен видеть по пути, а если кто увидит, то он мне ничего не заплатит.

— Но ведь тот морячок на дороге тебя видел, не так ли?

— Верно, — признал Уильям. — И думается мне, он тоже из энтих.

— Из каких «энтих»?

— Из тех, что прячутся где-то на болотах. Они следят за поместьем «Грета», и мастер Мейпл сильно их напужался. Вот он, значитца, и велел мне держаться от энтих подале, ну а я, знамо дело, потому и запрятался.

Наконец-то я услышал нечто определённое! Теперь стало очевидно, что какая-то шайка угрожает дядюшке, и встреченный нами моряк принадлежит к ней. Второй — в фуражке, — скорее всего, тоже моряк и также член шайки. Мне вспомнилось едва не прикончившее дядю нападение на него в Степнее. Постепенно все детали головоломки начали вставать на свои места, но тут впереди за болотом затеплился огонёк, и проводник сообщил, что это и есть дядюшкино поместье. Оно лежало в низине меж торфяников, поэтому увидеть его можно было, только подойдя совсем близко. Ещё несколько шагов, и вот мы уже у дверей.

Сквозь забранное решёткой оконце пробивался свет лампы, но его было явно недостаточно, чтобы разглядеть в темноте весь дом как следует, поэтому у меня сохранилось только смутное впечатление чего-то длинного и очень просторного. Низкая дверь под козырьком навеса оказалась плохо подогнана к стоякам, и свет проникал изнутри со всех сторон сквозь широкие щели. Обитатели дома, однако, держались настороже. Как ни легки были наши шаги, нас услышали и окликнули ещё на подходе к двери.

— Кто там? — громко спросил кто-то за дверью тяжёлым басом. — Да кто там? Отвечайте! — почти без паузы зарычал тот же голос.

— Это я, мастер Мейпл. Я привёл того жентельмена, про которого вы говорили.

Что-то звонко щёлкнуло, и в двери открылся небольшой деревянный глазок. Несколько секунд наши лица освещал поднесённый изнутри к отверстию фонарь, затем глазок закрылся, загремели замки и засовы, дверь отворилась, и на фоне беспросветной темноты в жёлтом световом прямоугольнике дверного проёма обрисовался силуэт моего дяди.

Это был толстый низенький человечек с огромной шарообразной головой, почти полностью облысевшей, если не считать узкого венчика вьющихся волос по краям. То была великолепная голова, голова мыслителя, а вот обрюзгшее, мертвенно-бледное лицо могло принадлежать простому обывателю, так же как безвольный толстогубый рот и свисающие по обе стороны от него жировые складки. Светлые редкие ресницы постоянно находились в движении, отчего казалось, что маленькие заплывшие глазки беспокойно бегают по сторонам. Мать как-то говорила мне, что дядины ресницы напоминают ей мокриц. Одного взгляда было достаточно, чтобы убедиться в меткости её сравнения. Ещё я слышал, что в Степнее он перенял простонародный говор своих покупателей, и я теперь мучительно краснел от стыда за всё наше семейство, с трудом воспринимая на слух его чудовищный жаргон.

— Здорово, племянничек, — сказал он, протягивая руку. — Да входи же, входи скорее, парень, не держи так долго дверь открытой. Что ж, мать твоя вырастила большого сыночка, — честное слово, ей есть чем гордиться. Держи свои полкроны, Уильям, и можешь возвращаться назад. Вещи только не забудь оставить. А ты, Енох, забери-ка багаж мастера Джона да проследи, чтобы ему накрыли поужинать.

Закончив закрывать многочисленные запоры, дядя повернулся ко мне лицом. Только сейчас я обратил внимание на самую характерную особенность его фигуры. Полученные много лет назад увечья, как я уже упоминал, на несколько дюймов укоротили ему одну ногу по сравнению с другой. Чтобы скрыть этот недостаток, один из дядиных башмаков был снабжён толстенной деревянной подошвой, какие рекомендуют обычно в подобных случаях врачи-ортопеды. При ходьбе такое приспособление позволяло дядюшке почти не хромать, и только своеобразный звук: клик-кляк, клик-кляк — от чередования кожи и дерева на каменном полу служил постоянным напоминанием о его физической неполноценности. Подобно испанским кастаньетам, это цоканье непрерывно сопровождало его, куда бы он ни направлялся.

Просторная кухня с огромным очагом и резными ларями по углам свидетельствовала о том, что в былые времена этот дом был жилищем зажиточного фермера. Вдоль одной из стен было сложено множество упакованных и перевязанных коробок и ящиков. Обстановка была скудной и непритязательной, но на столе посреди помещения был накрыт для меня скромный ужин, состоящий из холодной говядины, хлеба и кувшина с элем. Прислуживал за столом пожилой слуга, такой же кокни, судя по акценту, как и его хозяин. Последний, пристроившись в углу, засыпал меня множеством вопросов, касающихся нашей жизни с матерью. Когда я закончил трапезу, дядя приказал слуге, которого звали Енох, распаковать моё ружьё. Я обратил внимание ещё на два старых ружья с изрядно заржавевшими стволами, прислонённые к стене рядом с окном.

— Наибольшая опасность грозит со стороны окна, — пояснил дядя звучным, раскатистым голосом, плохо вяжущимся с его коротенькой пухлой фигурой. — Двери в доме надёжные — без динамита их не вышибить, а вот окна никуда не годятся. Эй, ты что делаешь?! — внезапно завопил он. — Не стой на свету и пригибайся, когда проходишь мимо решётки.

— Чтобы не увидели? — поинтересовался я.

— Чтобы не подстрелили, мой мальчик. Вот в чём загвоздка. А теперь присядь рядом со мной на скамеечку, и я всё тебе расскажу, потому как вижу, что парень ты надёжный и доверять тебе можно.

Попытка дяди подольститься ко мне выглядела неуклюже и со всей очевидностью свидетельствовала о том, что ему во что бы то ни стало необходимо было как можно быстрее завоевать моё расположение. Я уселся рядом с ним. Дядя достал из кармана сложенный газетный листок. Это была «Уэстерн Морнинг-ньюс» десятидневной давности. Чёрным заскорузлым ногтем он отчеркнул нужный абзац, в котором сообщалось об освобождении из Дартмура заключённого по фамилии Элиас, которому сократили срок за то, что он встал на защиту одного из тюремных надзирателей, подвергшегося нападению каторжников во время работ в каменоломне. Всё сообщение занимало буквально несколько строк.

— И кто же он такой? — спросил я.

Дядя приподнял изуродованную ногу и помахал ей в воздухе.

— Вот его метка, — сказал он, — и за это же он получил свой срок. А теперь он откинулся из тюряги и снова точит на меня зуб.

— А за что, собственно, он «точит на вас зуб»?

— Он хочет убить меня, чёрт неотвязный! Я точно знаю, что он не успокоится, пока не отомстит. Такой уж это человек, племянничек. От тебя у меня нет секретов. Он считает, что когда-то я его здорово кинул. Для пущей ясности предположим, что так оно и есть. Ну а теперь он со своими корешками открыл на меня форменную охоту.

— А кто они такие?

Дядюшкин бас неожиданно сменился испуганным шёпотом.

— Моряки, — сказал он, непроизвольно оглядываясь. — Я знал, что они объявятся, как только прочитал газету. И точно — пару дней назад гляжу в окно, а там трое морячков стоят и глазеют на мой дом. Вот тогда я и отправил письмо твоей мамаше. Они нашли меня и теперь поджидают его, чтобы расправиться со мной.

— Но почему же вы не сообщите в полицию?

Дядя отвёл глаза в сторону.

— От полиции никакого толку не будет, — заявил он, — зато ты, мой мальчик, можешь здорово мне помочь.

— Что я должен сделать?

— Сейчас объясню. Я собираюсь уехать отсюда. Видишь эти ящики? Все мои вещи подготовлены, осталось только упаковать. В Лидсе у меня есть друзья, и там мне будет безопасней. Не то чтобы совсем безопасно, но всё же спокойней, чем здесь. Я рассчитываю отправиться туда завтра вечером. Если до тех пор ты не покинешь меня, клянусь — ты об этом не пожалеешь. Кроме Еноха, мне некому помочь, но ты не волнуйся — завтра к вечеру всё будет готово. К этому же времени мне обещали прислать телегу. Мы с тобой, Енох и тот мальчишка Уильям как-нибудь довезём вещи до Конглтонской станции. Кстати, вам никто не встретился в окрестностях?

— По дороге со станции нас остановил какой-то моряк, — ответил я.

— Ах, я так и знал, что они следят за нами. Вот почему я велел тебе сойти с поезда на другой остановке и отправиться сначала к Перселлу, а не сразу сюда. Мы в блокаде, да-да, в блокаде — это очень подходящее слово!

— Там был ещё один, — сказал я, — с трубкой.

— Как он выглядел?

— Худое лицо, веснушки, фуражка с…

Хрипло вскрикнув, дядя вскочил с места.

— Это он! Это он! Он явился наконец по мою душу! Прости, Господи, меня, грешника! — И дядя начал лихорадочно метаться по всему помещению, перемежая скрип кожи со стуком дерева по полу. Было что-то по-детски трогательное в его огромной, лысой, как шар, голове, и я впервые ощутил в душе порыв жалости к этому человеку.

— Бросьте, дядя, — произнёс я успокаивающим тоном, — всё-таки мы живём в цивилизованной стране. Есть, в конце концов, закон, который поможет призвать к порядку весь этот сброд. Позвольте мне завтра поутру съездить в окружной полицейский участок — и я ручаюсь вам, что очень скоро всё будет в лучшем виде.

Дядя отрицательно покачал головой.

— Он слишком хитёр и жесток, — сказал он. — Не случайно я вспоминал о нём каждое мгновение все эти годы, стоило мне только вдохнуть или выдохнуть. Это он поломал мне целых три ребра. У нас есть только один шанс: придётся бросить всё, что мы не успели упаковать, и завтра на рассвете сделать отсюда ноги. Великий Боже, что это?!

Сильнейший удар в дверь заставил задрожать стены и эхом разнёсся по всему дому. За ним последовал второй, потом третий. Казалось, будто кто-то молотит по ней закованным в броню кулаком. Дядя в отчаянии упал в кресло, я же схватил ружьё и бросился к двери.

— Кто здесь?! — возвысил я голос.

Никто не ответил, тогда я приоткрыл глазок и выглянул наружу. За дверью также никого не оказалось, но, случайно опустив глаза, я увидел просунутый в щель под дверью листок бумаги. Схватив его и поднеся к свету, я прочёл написанное энергичным почерком краткое послание:

«Хочешь спасти свою шкуру — положи их на крыльцо».

— Чего они хотят от вас, дядюшка? — спросил я, ознакомив его с текстом.

— Того, что они никогда не получат! — воскликнул он в отчаянном порыве отваги. — Никогда и ни за что, клянусь Всевышним! Эй, Енох! Енох! — Старый слуга тут же прибежал на зов.

— Послушай, Енох, — начал дядя, — всю жизнь я был для тебя добрым хозяином. Настало время, когда ты можешь отплатить за доброту. Готов ли ты рискнуть ради меня?

Моё мнение о дяде Стивене заметно повысилось, когда я увидел, с какой готовностью согласился старик. Какие бы чувства ни питали к дяде другие, этот человек, похоже, относился к нему с любовью.

— Оденешь плащ и шляпу, Енох, — напутствовал его хозяин, — и выскользнешь через заднюю дверь. Ты знаешь дорогу напрямик, через торфяники, до фермы Перселла. Скажешь ему, что на рассвете мне нужна будет его повозка, и пускай он сам придёт да пастуха прихватит. Либо мы выберемся отсюда, либо нам всем хана. Скажешь ему, Енох, что на рассвете я буду ждать его с десятью фунтами за работу. Не раскрывай чёрный плащ и двигайся медленно — тогда им тебя нипочём не засечь. А мы постараемся продержаться в доме до твоего возвращения.

Пуститься в ночь навстречу неведомым опасностям среди болот требовало немалого мужества, но, к чести старого слуги, он воспринял это поручение как нечто, входящее в круг его ежедневных обязанностей. Сняв с вешалки у двери свой длинный чёрный плащ и мягкую шляпу, он уже через минуту был готов к выходу. Мы потушили малый фонарь у задней двери, неслышно вынули засовы, пропустили Еноха наружу и снова заперлись изнутри. Выглянув в окошечко, я уловил лишь, как его чёрное одеяние мгновенно слилось с ночным мраком, и фигура посланца растворилась во тьме.

— До зари всего несколько часов, племянничек, — нарочито бодро сказал дядя, тщательно проверив все замки и засовы, — и я обещаю, что труды твои этой ночью не останутся без воздаяния. От тебя зависит, доживём ли мы до рассвета. Поддержи меня до утра, а я окажу тебе поддержку во всём, пока живу и дышу. Телега прибудет в пять. Погрузим что есть, а остальное можно и бросить. Если поторопимся, успеем в Конглтон к первому утреннему поезду.

— Вы полагаете, они позволят нам уехать?

— При свете дня они не осмелятся нас задержать. Нас будет шестеро, если Перселл прихватит всех своих, да плюс ещё три ружья. В случае чего — отобьёмся! Ружей у них нет, да и где простым морякам их достать? Пара револьверов от силы — большего у них не наберётся. Главное — не дать им проникнуть в дом за эти несколько часов. Енох, должно быть, уже на полпути к ферме.

— Так что всё-таки нужно от вас этим морякам? — повторил я предыдущий вопрос. — Вы, кажется, сказали, что сильно обидели кого-то из них?

— Не задавай лишних вопросов, парень, а делай лучше, что я тебе говорю, — буркнул дядя. — Енох сегодня ночью уже не вернётся. Он отсидится до утра на ферме, а утром явится вместе со всеми… Постой-ка, что это там такое?

Отдалённый вопль прозвучал во мраке, за ним другой — короткий и резкий, как крик кроншнепа.

— Это Енох! — воскликнул дядя, больно стиснув мне запястье. — Они убивают старого доброго Еноха, мерзавцы!

Снова раздался отчаянный крик, но уже значительно ближе. Я услыхал топот ног бегущего человека и хриплый голос, зовущий на помощь.

— Они гонятся за ним! — закричал дядя, бросаясь к парадному входу. Он схватил фонарь и приблизил его к окошечку в двери. Широкий жёлтый луч света вырвал из темноты бегущую человеческую фигуру. Беглец стремительно мчался прямо на нас. Голова его была наклонена вниз, а полы чёрного плаща развевались за спиной. Сзади и по бокам, на грани тьмы и света, мелькали смутные фигуры преследователей.

— Засов! Скорее засов! — выдохнул дядя. Пока я поворачивал ключ, он тянул его на себя, и как только дверь открылась, мы вдвоём распахнули тяжёлую створку, чтобы впустить беглеца. Он влетел внутрь и тут же развернулся в нашу сторону с торжествующим возгласом на устах:

— Вперёд, ребята! Все наверх! Все наверх! Давай не зевай, скорей поспешай!

Всё было проделано так быстро и чётко, что дом оказался взят приступом прежде, чем мы успели сообразить, что подверглись нападению. Коридор внезапно наполнился атакующими в матросской одежде. Я чудом вывернулся из захвата одного из них и рванулся к составленным у окна ружьям, но мгновение спустя с грохотом распростёрся на каменных плитах пола, так как в меня успели вцепиться ещё двое. Они действовали с удивительной ловкостью и быстротой: как я ни сопротивлялся, руки мои в мгновение ока оказались связаны, а самого меня отволокли в угол, целого и невредимого, но крайне удручённого той лёгкостью, с которой нападавшие преодолели наши оборонительные порядки, поймав нас на нехитрую, в общем-то, уловку. Они даже не потрудились связать дядю Стивена. Его просто толкнули в кресло и оставили в нём, а остальные тем временем позаботились прибрать к рукам весь наш арсенал. Страшная бледность покрывала дядино лицо. Его коротенькое грузное тело и абсурдный венчик окаймляющих лысину кудряшек странным образом контрастировали с окружающими его фигурами, исполненными примитивной мощи и угрозы.

Всего их было шестеро. Одного из них я сразу узнал по серьгам в ушах — это его мы встретили на дороге накануне вечером. То были ладно сложённые, мускулистые парни с потемневшими от ветра и загара лицами, по матросской моде украшенными пышными бакенбардами. В центре толпы, опираясь на стол, стоял тот самый малый с веснушками, которого я видел ночью на торфянике. Чёрный плащ, взятый из дому несчастным Енохом, всё ещё свисал у него с плеч. Внешне этот человек разительно отличался от прочих. Черты его выражали пронырливость, коварство, злобность и жестокость, а хитрые, всё подмечающие глазки светились неприкрытым торжеством при взгляде на распростёртого в кресле дядю. Внезапно он повернул голову и посмотрел мне прямо в глаза, заставив впервые на своей шкуре ощутить смысл выражения «мурашки по коже от этого взгляда».

— А ты кто такой? — спросил он. — Отвечай, не то мы найдём способ развязать тебе язык.

— Я племянник мистера Стивена Мейпла и приехал сюда навестить его.

— Ах вот как! Ну что ж, желаю тебе и твоему дяде приятно провести времечко. А теперь за работу, парни, да поскорее — нам ещё до рассвета нужно вернуться на борт. Что будем делать со стариком?

— Подвесить его, как это делают янки, да ввалить шесть дюжин, — предложил один из матросов.

— Слыхал, презренный ворюга-кокни? Мы тебя до смерти запорем, если не вернёшь украденное. Где они, отвечай?! Я же знаю, что ты никогда с ними не расстаёшься.

Дядя сжал губы и покрутил головой. Страх на его лице мешался с упрямством.

— Не хочешь говорить? Ладно. Подготовь-ка его, Джим.

Один из матросов схватил дядю и грубо сорвал с него сюртук вместе с рубашкой. Он остался сидеть в кресле, обнажённый до пояса. Торс его был весь в жировых складках, мелко подрагивающих от холода и страха.

— На крюк его, ребята!

Вдоль одной из стен висело множество крючьев, предназначенных для копчёных окороков. Матросы привязали дядю за запястья к двум из них. Затем кто-то из матросов снял кожаный ремень.

— Бей пряжкой, Джим, — сказал главарь. — Пряжкой оно вернее!

— Трусы! — закричал я. — Как вам не стыдно истязать старого человека!

— Следующим на очереди будет молодой, если не заткнётся, — пригрозил предводитель, метнув в мой угол злобный взгляд. — Давай, Джимми, вырежи из его шкуры ремешок!

— Постойте! — крикнул один из матросов. — Дайте ему ещё один шанс!

— Да-да, — поддержали его остальные, — дайте старой швабре последний шанс!

— Если вы разнюнитесь, ничего не получите, — отрезал главарь. — Выбирайте что-то одно. Либо мы выбьем из него правду, либо можете заранее забыть о том, ради чего мы все положили столько сил и трудов и что сделает всех и каждого из нас джентльменами на всю оставшуюся жизнь. Третьего не дано. Так что прикажете делать?

— Пускай получит своё! — хором закричали все, больше не колеблясь.

— Тогда все в сторону!

Тяжёлая пряжка ремня со свистом разрезала воздух, когда Джим несколько раз взмахнул им на пробу. Но прежде чем первый удар упал на него, дядя в отчаянии взмолился:

— Отпустите меня, я этого не перенесу!

— Скажи сначала, где они?

— Я покажу, если отпустите.

Они развязали носовые платки, которыми дядя был привязан к крючьям, и спустили его на пол. Первым делом он натянул на свои жирные округлые телеса сорванную одежду. Матросы окружали его тесным кольцом. На смуглых лицах явственно читалось нарастающее возбуждение и живой интерес.

— Только без обмана! — угрожающе молвил веснушчатый. — Ежели попытаешься нас надуть, мы тебя на кусочки изрежем. А теперь говори! Где они?

— В моей спальне.

— Где это?

— Наверху.

— В каком месте?

— В углу дубового ларца рядом с кроватью.

Матросы ринулись к ведущей на второй этаж лестнице, но окрик главаря заставил их вернуться.

— Нельзя оставлять здесь этого старого хитрого лиса, ребята. Ха! Что-то ты на лицо переменился — значит, я правильно угадал, разве нет? Клянусь Господом, он собирался потихоньку сняться с якоря, пока мы там будем ковыряться. А ну-ка, парни, свяжите его покрепче, да прихватим эту тварь с собой.

Нестройно топоча по лестнице, они направились на второй этаж, таща за собой связанного пленника. На несколько мгновений я остался один. Руки мои были связаны, зато ноги оставались свободными. Если бы только найти дорогу через торфяники! Тогда я смог бы вызвать полицию и перехватить разбойников, прежде чем они доберутся до побережья. В какой-то момент я замешкался, усомнившись, имею ли я моральное право оставлять дядюшку одного в лапах бандитов. В то же время, будучи на свободе, я мог принести намного больше пользы своему родственнику, а случись худшее — позаботиться о его собственности, чем оставаясь здесь. Приняв решение, я метнулся к двери, но не успел ещё достичь её, как прямо над моей головой раздался пронзительный душераздирающий вопль, сопровождаемый испуганными возгласами, и к ногам моим с ужасающим грохотом свалилось что-то тяжёлое. Этот жуткий хлюпающий звук до конца жизни будет звучать у меня в ушах. Передо мной, в полосе света, протянувшейся от открытой двери, лежал мой несчастный дядя. Его лысая голова под неестественным углом вывернулась на плечо, как у цыплёнка, которому свернули шею. Одного взгляда было достаточно, чтобы убедиться в его смерти вследствие перелома шейных позвонков.

Вся шайка ссыпалась с лестницы и окружила меня и мертвеца так быстро, что я едва успел толком осознать, что же произошло.

— Мы тут ни при чём, приятель, — обратился ко мне один из матросов. — Он сам выпрыгнул в окно, и это святая правда. Нашей вины здесь нет.

— Он думал, небось, что успеет оказаться с наветренной стороны от нас и воспользоваться темнотой, чтобы смыться, — сказал другой. — Вот только нырял он головой вперёд, и даже такая толстая шея не выдержала.

— Туда ему и дорога! — вмешался главарь, грязно выругавшись при этом. — Если бы он сам не подох, уж я бы ему всенепременно помог. А вы, ребятки, напрасно оправдываетесь. Это убийство, и все мы — соучастники! Есть только один способ спастись: держаться друг за дружку, если, конечно, как говорится, вы не предпочтёте висеть поодиночке. Здесь всего один свидетель…

Он снова метнул на меня взгляд своих злобных маленьких глаз, а я заметил у него в боковом кармане что-то блестящее: то ли нож, то ли револьвер. В то же мгновение двое матросов встали между нами.

— Забудь об этом, капитан Элиас, — сказал первый. — Старик готов, это так, но ни один из нас не приложил руку к его смерти. В конце концов, мы не собирались его убивать. Самое худшее, что его ожидало, — это потеря нескольких лоскутов кожи на спине. Что же касается этого молодого человека, то к нему у нас никаких претензий нет…

— Болван! Если у тебя нет к нему претензий, то они есть у него. Стоит ему раскрыть пасть на суде, и за твою шкуру никто не даст и ломаного гроша. Он не должен заговорить — вы сами понимаете, что на весах его жизнь против наших.

— У шкипера башка хорошо варит, — поддержал главаря другой матрос. — Уж лучше сделать так, как он говорит.

Но мой защитник — тот самый тип с серьгами в ушах — заслонил меня своей широкой грудью и во всеуслышание поклялся, что никому не позволит пальцем ко мне притронуться. Мнения остальных разделились поровну. Споры по поводу моей грядущей участи грозили перерасти в серьёзную драку, но капитан вдруг издал крик восторга и удивления, тут же подхваченный всей шайкой. Они радостно смеялись и показывали пальцами. Проследив направление их взглядов, я увидел удивительную картину.

Тело дяди лежало на земле с широко раскинутыми ногами. Та, что короче, находилась дальше от нас, чем здоровая. Вокруг ступни валялось около дюжины мелких блестящих круглых предметов, сверкающих в лучах пробивающегося сквозь открытую дверь света. Схватив фонарь, главарь ярко осветил привлёкший всеобщее внимание участок. В падении толстая деревянная подошва раскололась, и стало ясно, что она представляла собой тот самый тайник, в котором дядя хранил свои ценности. Дорожка была буквально усеяна сияющими драгоценными камнями. Три из них поражали необыкновенно крупными размерами, а ещё десятка четыре также представляли довольно большую ценность. Матросы вместе с капитаном кинулись на четвереньках собирать добычу, и в это время мой «адвокат» с серьгами незаметно дёрнул меня за рукав.

— Это твой единственный шанс, — прошептал он. — Катись отсюда, парень, пока не случилось чего плохого.

Очень своевременное предложение, незамедлительно принятое мною к исполнению. Несколько осторожных шагов в сторону — и вот я уже выскользнул из освещённого пятна незамеченным, а затем пустился наутёк. Я бежал, спотыкаясь и падая, поднимаясь и падая вновь, а если кто удивится — попробуйте пробежать сами хоть немного по пересечённой местности со связанными руками. Я бежал и бежал, пока у меня не перехватило дыхание, а ноги устали до такой степени, что еле волочились. И тут выяснилось, что никакой нужды в столь поспешном бегстве вовсе не было. Когда я остановился перевести дух, достаточно далеко, по моим расчётам, убежав от дядюшкиного дома, и оглянулся назад, то увидел в отдалении мерцающий фонарь и контуры тел окруживших его матросов. Спустя несколько секунд фонарь внезапно погас, оставив меня в кромешном мраке посреди высохшего торфяного болота.

Связали меня так крепко и профессионально, что прошло не менее получаса, прежде чем, ценой невероятных ухищрений и одного сломанного зуба, мне удалось всё же освободиться от пут. Первоначальным моим замыслом было вернуться на ферму Перселла, но в темноте под беззвёздным небом нельзя было отличить север от юга, так что пришлось мне несколько часов до рассвета бродить среди блеющих овечьих отар, не имея ни малейшего представления, куда, собственно, я направляюсь. Но вот наконец на востоке слабо разалелся край неба, и в предрассветных сумерках я обнаружил, что нахожусь совсем рядом с той самой фермой, к которой стремился всю ночь. В свете приближающегося дня проявились волнообразные просторы покрытых предутренним туманом торфяников, уходящих к самому горизонту, и я с удивлением заметил чью-то фигуру, бредущую в том же направлении, что и я сам. Поначалу я приближался к незнакомцу с некоторой опаской, но вскоре, ещё не догнав его, узнал по сутулой спине и прыгающей походке старого Еноха. Трудно передать, как я обрадовался, увидев его живым. Он поведал мне, что бандиты оглушили его, избили, отобрали плащ и шляпу и всю ночь он странствовал в темноте, как и я, не зная, куда податься и у кого искать помощи. Узнав от меня о смерти хозяина, старый слуга расплакался. Он сидел среди голых камней и рыдал взахлёб, судорожно сотрясаясь всем телом от приступа старческого кашля и икоты.

— Эти люди — они из команды «Чёрного Могола», — сказал он, немного успокоившись. — Я знал, я всегда знал, что они прикончат его рано или поздно!

— Кто они такие? — спросил я.

— Что ж, вы всё-таки его родственник, — помявшись немного, начал старик. — Хозяин умер, и дело это наконец-то закончилось. Никто не расскажет вам обо всём лучше меня. Другое дело, останься он в живых: без хозяйского приказу старый Енох и рта бы не раскрыл. Но раз уж вы, стало быть, покойному племянником доводитесь да в трудную минуту не погнушались ему на помощь явиться, то я так считаю, мастер Джон, что вам следует об этом знать.

Вот как было дело, сэр. Дядюшка ваш имел бакалейную торговлю в Степнее, как вы, наверное, знаете, но, помимо торговли, занимался ещё кое-чем. Он покупал и продавал разные вещи, никогда не спрашивая при покупке, откуда что взялось. В конце концов, зачем спрашивать людей о том, что его лично не касается? Если кто-нибудь приносил ему камушек или серебряное блюдо — какое ему дело, где продавец всё это взял? Здраво рассуждая, так и надо себя вести, а парламенту следует принять закон на этот счёт — я всегда говорил об этом покойнику. Как бы то ни было, а в Степнее такой порядок всех устраивал.

Ну так вот, один пароход, шедший из Южной Африки, взял да и потонул. Так оно было или нет, но Ллойд страховку заплатил. Поговаривали, что на нём везли крупную партию первосортных алмазов. Вскоре после этого в Лондонский порт прибыл бриг «Чёрный Могол». Бумаги у него были в полном порядке, и по ним выходило, что он доставил из Порт-Элизабет груз кож. Капитан брига, которого звали Элиас, явился к хозяину, и как вы думаете, что он предложил ему? Клянусь своей грешной душой, сэр, это были алмазы, точь-в-точь такие, что потонули вместе с тем африканским пароходом. Как они попали к нему в лапы? Я не знаю. Хозяин тоже не знал, да и не особенно интересовался. У капитана были свои причины не держать их при себе, вот он и отдал камни хозяину, ну, вроде как вы, к примеру, кладёте что-нибудь в банковский сейф. Со временем ваш дядюшка привык к ним и даже полюбил. Вот тогда-то у него стали возникать те самые вопросы, которых он прежде не любил: в каких местах, например, побывал «Чёрный Могол» и где его шкипер заполучил алмазы? Короче говоря, когда Элиас пришёл за своими камушками, хозяин заявил ему, что предпочитает с ними не расставаться и что у него в руках они вроде как целее будут. Вы не подумайте только, что я тогда одобрил его поступок, но хозяин упёрся и высказал всё это шкиперу прямо у себя в лавке, в задней комнате. Ну а в результате получил перелом ноги и три сломанных ребра.

Капитана Элиаса осудили за это дело, а хозяин, как только поправился, решил, что в ближайшие пятнадцать лет ему не о чем беспокоиться. Из Лондона, правда, пришлось убраться — хозяин всё же побаивался матросиков, — да только мало это ему помогло. Элиас вышел на свободу всего через пять лет и сразу начал охотиться за вашим дядюшкой вместе с теми из прежней команды, кого он сумел собрать. А вы ещё предлагали полицию вызвать! Тут с какой стороны ни глянь, а полицию хозяину звать было так же не с руки, как и Элиасу. И всё-таки они его обошли по кривой и одолели, как вы сами видели, сэр. Он надеялся, что в безлюдном месте сможет отсидеться в безопасности, а на поверку вышло, что безопасность эта дутой оказалась. Эх, да что говорить! Многих людей покойник обидел. А вот ко мне всегда хорошо относился, и навряд ли я когда-нибудь сумею отыскать другого такого хозяина.


Несколько слов в заключение. Одномачтовый тендер, несколько дней болтавшийся близ берега, был замечен в то утро идущим против ветра в Ирландском море. Можно предположить, что судно имело на борту Элиаса и его сообщников. Во всяком случае, больше никто и никогда о них не слышал. На дознании выяснилось, что последние годы дядя влачил довольно убогое существование и после него почти ничего не осталось. Судя по всему, сознание обладания таким сказочным сокровищем, постоянно хранимым им в не совсем обычной манере на собственной персоне, являлось единственной настоящей радостью в жизни покойного. Насколько мы смогли выяснить, он ни разу не попытался реализовать даже малую часть своих алмазов. Таким образом, прожив жизнь с подмоченной репутацией, дядя и после смерти не сумел восстановить своё доброе имя в глазах родственников, не оставив никакого наследства. Последние, в равной степени шокированные как обстоятельствами его гибели, так и его порочным образом жизни, постарались как можно скорее изгнать из семейных анналов всякое упоминание и саму память о колченогом бакалейщике из Степнея.

1898 г.

Проклятие Евы

Роберт Джонсон был человек самый что ни на есть заурядный, напрочь лишённый всякой оригинальности. Тридцати лет от роду, женат, взглядов умеренных, бледное лицо и совершенно невзрачная наружность.

Он держал галантерейный магазин на Нью-Норт-роуд, и вечная борьба с другими торговцами на почве конкуренции совершенно обессилила его. Постоянно занятый только одной мыслью — приобрести как можно больше покупателей, — он сделался льстивым и угодливым и в конце концов стал похож скорее на какую-то бездушную машину, нежели на живого человека. Никакие великие вопросы никогда не волновали его. Поглощённый всецело интересами своего маленького замкнутого мирка, он, казалось, был совершенно недоступен ни одной из человеческих страстей. Но такие события, как рождение, смерть или болезнь, неизбежны в жизни всякого, и когда человеку в ту или иную пору его жизненной карьеры приходится сталкиваться с одним из этих явлений суровой действительности, маска цивилизованности мгновенно спадает с его лица и перед нами предстаёт его естественный и удивительный облик.

Жена Джонсона была тихая, кроткая маленькая брюнетка. Его любовь к ней была единственной положительной чертой его характера. Каждый понедельник они вместе раскладывали товары в оконной витрине: вниз клались чистые сорочки в зелёных пакетах, наверху рядами развешивались галстуки, по бокам размещались белые карточки с дешёвыми запонками, а на заднем плане красовались ряды мягких суконных шляп и масса коробок, в которых более ценные шляпы находили защиту от солнечного света. Жена Джонсона сама вела книги и рассылала счета покупателям. Никто, кроме неё, не знал радостей и печалей его незаметного существования. Она разделяла его восторг, когда однажды какой-то джентльмен, отправлявшийся в Индию, купил в их магазине десять дюжин сорочек и невероятное количество галстуков, и была в неменьшем отчаянии, чем сам Джонсон, когда счёт, посланный в гостиницу, где остановился этот джентльмен, был возвращён с пометкою, что такое лицо в ней не проживает. Так они трудились в течение пяти лет, занятые хлопотами по своему магазину и поглощённые любовью друг к другу тем более исключительною, что у них не было детей. Но вот появились признаки, указывавшие на близость перемены в их жизни. Она уже не могла спускаться вниз, и её мать, миссис Пейтон, приехала из Кэмбервелла ухаживать за ней и нянчиться с ожидаемым ребёнком.

Лёгкая тревога прокралась в душу Джонсона, когда приблизилось время родов. Но ведь, в конце концов, то была неизбежная и естественная вещь. Чужие жёны проходят через это без вреда для своего здоровья, почему же с его женой должно быть иначе? Он сам происходил из семьи, в которой было четырнадцать человек детей, и однако его мать была жива и здорова. Вообще уклонение от нормального хода вещей возможно только как исключение. Но всё-таки, несмотря на все эти рассуждения, он никак не мог отделаться от навязчивой и тревожной мысли, будто его жене грозит какая-то опасность.

Ещё за пять месяцев до срока Джонсон пригласил к жене лучшего местного акушера — доктора Майльса с Бридпорт-плейс. По мере того как шло время, в магазине между крупными принадлежностями мужского туалета стали появляться какие-то до смешного маленькие: белые платьица, обшитые кружевами и украшенные лентами. И вот однажды вечером, когда Джонсон занимался в магазине прикреплением к галстукам ярлычков с обозначением цены, он услышал наверху какой-то шум, и вслед за тем по лестнице сбежала вниз миссис Пейтон, заявившая, что Люси сделалось нехорошо и что, по её мнению, следует немедленно послать за доктором.

Роберт Джонсон был вообще медлителен по натуре, человек положительный и степенный, он любил делать всё методически. От угла Нью-Норт-роуд, где находилась его лавка, до дома доктора на Бридпорт-плейс было с четверть мили. Когда он вышел из дому, на улице не было ни одного кеба, так что он пошёл пешком, оставив мальчика присмотреть за лавкой. На Бридпорт-плейс ему сказали, что доктора только что позвали к одному больному на Гарман-стрит. Джонсон отправился на Гарман-стрит, уже утратив часть своей степенности, так как им начало овладевать беспокойство. По дороге ему попались два кеба с седоками, но ни одного порожнего. На Гарман-стрит он узнал, что доктор уехал к больному корью, случайно оставив его адрес — Дунстан-роуд, 69, на другой стороне канала Регента. Степенность Джонсона как рукой сняло, когда он подумал о женщинах, ждущих доктора, и теперь он уже не шёл, а бежал изо всех сил по Кингсленд-роуд. По дороге он вскочил в кеб и поехал на Дунстан-роуд. Доктор только что уехал оттуда, и Роберт Джонсон чуть не заплакал от досады. К счастью, он не отпустил извозчика и потому скоро опять был на Бридпорт-плейс. Доктор Майльс ещё не вернулся домой, но его ждали с минуты на минуту. Джонсон остался ждать в высокой, плохо освещённой комнате, в воздухе которой был слышен чуть заметный нездоровый запах эфира. Комната была уставлена массивной мебелью, книги на полках имели мрачный вид, большие чёрные часы уныло тикали над камином. Взглянув на них, он увидел, что была уже половина восьмого и что, следовательно, с тех пор, как он вышел из дому, прошёл уже час с четвертью. Что-то думают теперь о нём жена и тёща? Каждый раз, как на лестнице хлопала дверь, он, дрожа от нетерпения, вскакивал с места и ему казалось, что он уже слышит глубокий, грудной голос доктора. Наконец точно гора свалилась у него с плеч, когда он услышал на лестнице чьи-то быстрые шаги и затем щёлканье поворачиваемого в замке ключа. В ту же минуту, прежде чем доктор успел переставить ногу через порог, Джонсон выскочил в переднюю.

— Ради бога, доктор, поедемте со мной! — вскричал он. — В шесть часов моя жена почувствовала себя дурно.

Он сам толком не знал, чего ждёт от доктора, — во всяком случае, какого-то необыкновенного энергичного поступка. Может быть, ему смутно представлялось, что доктор схватит какие-то лекарства и порывисто устремится вместе с ним по освещённым газовыми фонарями улицам. Вместо этого доктор Майльс спокойно поставил в угол зонтик, несколько нетерпеливо сбросил с себя шляпу — и заставил Джонсона опять войти в комнату.

— Сейчас, сейчас! Вы приглашали меня, не так ли? — спросил он не особенно любезно.

— О да, доктор, ещё в прошлом ноябре. Я — Джонсон, хозяин галантерейного магазина на Нью-Норт-роуд, может быть, вы помните?

— Да, да. Роды немного запоздалые, — сказал доктор, пробегая список имён в своей записной книжке с блестящим переплётом. — Ну, как она себя чувствует?

— Я не…

— Да, конечно, вы ничего не можете сказать, так как это в первый раз. Но скоро вы будете больше разбираться в данном вопросе.

— Миссис Пейтон сказала, что пора уже звать доктора.

— Мой друг, когда роды происходят в первый раз, вовсе нет необходимости особенно спешить. Нам хватит работы на целую ночь, вы увидите сами. С другой стороны, мистер Джонсон, чтобы машина могла действовать, ей нужен известный запас угля и воды, а я ещё ничего не ел с утра, если не считать лёгкого завтрака.

— Мы что-нибудь приготовили бы для вас, доктор, что-нибудь горячее и чашку чая.

— Благодарю вас, но я думаю, что мой обед уже готов. Всё равно на первых порах я едва ли чем могу быть полезен. Ступайте-ка лучше домой и скажите, что я приеду, а вслед за тем немедленно явлюсь и я.

Роберт Джонсон почти с ужасом смотрел на этого человека, который в такую минуту мог думать об обеде. У него не хватало воображения понять, что то, что казалось ему таким страшно важным и значительным, для доктора было явлением простым и обыденным, банальным случаем в его обширной практике, и что он не прожил бы и года, не находи он среди своей кипучей деятельности времени для удовлетворения законных требований природы. Джонсону он казался почти чудовищем. Полные горечи мысли роились в его голове в то время, как он поспешно возвращался в свою лавку.

— Вы, однако, не торопились! — крикнула ему тёща с площадки, когда он поднимался по лестнице.

— Я ничего не мог поделать, — запыхавшись, произнёс он. — Ну что, всё кончилось?

— Какое там кончилось! Ей ещё долго придётся мучиться, бедняжке! Где доктор Майльс?

— Он придёт после того, как пообедает.

Старушка хотела что-то ответить, но в это время из-за полуоткрытой двери послышался громкий страдальческий голос роженицы, звавшей её к себе. Тёща побежала к ней и заперла за собой дверь, а Джонсон уныло направился в лавку. Отослав мальчика домой, он с каким-то бешенством принялся запирать ставни и убирать коробки с товаром. Когда всё было заперто, он уселся в гостиной, находившейся позади лавки. Но ему не сиделось, и он постоянно вскакивал и принимался ходить по комнате, а затем опять бросался в кресло. Вдруг он услышал звон посуды и увидел девушку, проходившую через комнату с подносом, на котором стояли чашка чая и дымящийся чайник.

— Для кого это, Джейн? — спросил он.

— Для барыни, мистер Джонсон. Она сказала, что с удовольствием выпьет чашку чая.

Для него то обстоятельство, что жене захотелось чая, было громадным утешением. В конце концов, дело, выходит, было не так уж плохо, коли жена могла думать о таких вещах. Он был так доволен, что и себе попросил чая. Только что он кончил пить чай, как явился доктор с чёрной кожаной сумкой в руках.

— Ну, как она себя чувствует? — весело спросил он.

— О, ей гораздо лучше, — с энтузиазмом ответил Джонсон.

— Ай, ай, это скверно! — сказал доктор. — Может быть, лучше мне заглянуть к вам завтра утром?

— Нет, нет! — воскликнул Джонсон, схватив доктора за рукав толстого фризового пальто. — Мы так рады, что вы к нам приехали. И пожалуйста, доктор, сойдите потом как можно скорее вниз и сообщите мне, как вы её находите.

Доктор поднялся наверх, и его твёрдая тяжёлая поступь слышалась во всей квартире. Джонсону был слышен скрип его сапог, когда он ходил по комнате роженицы, помещавшейся как раз над ним, и этот звук был для него великим утешением. Решительная, размеренная походка доктора свидетельствовала о том, что у этого человека непоколебимая уверенность в себе. В скором времени Джонсон, употреблявший все усилия, чтобы слышать, что происходит наверху, различил там шум передвигаемого по полу кресла, а спустя мгновение наверху распахнулась дверь и кто-то стремглав бросился бежать вниз по лестнице. Джонсон вскочил с места, волосы у него на голове встали дыбом при мысли, что случилось что-то ужасное, но оказалось, то была всего лишь взволнованная тёща, растерянно принявшаяся искать ножницы и кусок какой-нибудь тесёмки. Затем она исчезла, а Джейн стала подниматься наверх с целой охапкой только что проветренного белья в руках. Затем после нескольких минут зловещей тишины послышалась тяжёлая, шумная поступь доктора, спустившегося в гостиную.

— Ну вот, уже лучше, — сказал он, остановившись в дверях. — Вы что-то побледнели, мистер Джонсон.

— О нет, сэр, нисколько, — отвечал тот с мольбой в голосе, вытирая лоб носовым платком.

— Пока ещё нет основания бить тревогу, хотя дело идёт не совсем так, как бы хотелось, — сказал доктор Майльс. — Тем не менее будем надеяться на благоприятный исход.

— Разве есть опасность, сэр? — пролепетал Джонсон.

— Опасность, милейший, есть всегда. Кроме того, роды вашей жены идут не совсем благоприятно. Впрочем, могло бы быть и хуже. Я дал ей лекарство. Когда я проезжал, я заметил, что напротив вас выстроили небольшой домик. Вообще этот квартал отстраивается, и цена на землю растёт. Вы что, тоже арендуете этот клочок земли?

— Да, сэр, да! — воскликнул Джонсон, жадно ловивший каждый звук, доносившийся сверху, и тем не менее находивший немалое утешение в том, что доктор в такую минуту мог непринуждённо болтать о пустяках. — То есть я говорю не то, сэр, я не арендатор, я годовой съёмщик.

— На вашем месте я взял бы землю в аренду. Знаете, на вашей улице есть часовщик Маршалл; я два раза был акушером у его жены и лечил его от тифа, когда они жили на Принс-стрит. Поверите ли, его домовладелец повысил квартирную плату чуть не на сорок процентов в год, так что в конце концов ему пришлось съехать.

— А роды его жены, доктор, благополучно кончились?

— О да, вполне благополучно. Однако что там такое?!

Доктор с минуту прислушивался к шуму, раздававшемуся наверху, и затем быстро выбежал из комнаты.

Дело было в марте, и вечера выдавались холодные, так что Джейн затопила камин, но из-за сильного ветра дым то и дело валил из камина в комнату. Джонсона трясла лихорадка, хотя не столько от холода, сколько от терзавшего его беспокойства. Он скорчился в кресле перед камином, протянув к огню худые бледные руки. В десять часов вечера Джейн принесла кусок холодного мяса и накрыла ему на стол, но он не мог заставить себя притронуться к пище. Однако он выпил стакан пива, и ему стало лучше. Нервное напряжение сделало его слух необыкновенно чутким, так что ему был слышен малейший шорох в комнате роженицы. Под влиянием выпитого пива он так расхрабрился, что тихонько поднялся по лестнице наверх, дабы посмотреть, что там происходит. Дверь в спальню была чуть-чуть приоткрыта, и через образовавшуюся щель перед ним на мгновение мелькнуло гладко выбритое лицо доктора, принявшее теперь утомлённый и озабоченный вид. Затем Джонсон опрометью кинулся по лестнице вниз и, встав подле окна, принялся смотреть на улицу, думая таким образом немного развлечься. Лавки все были заперты, и на улице не было видно никого, кроме нескольких запоздалых гуляк, возвращавшихся из питейного дома, оглашая улицу пьяными возгласами.

Он стоял у дверей, пока весёлая компания не скрылась из виду, и затем опять вернулся к своему креслу перед камином. В голове у него зашевелились вопросы, никогда раньше не волновавшие его. Где же справедливость, думал он, и почему его кроткая, тихая жена обречена на такие страдания? Почему природа так жестока? Его собственные мысли пугали его, и в то же время он удивлялся тому, что раньше подобные мысли никогда не приходили ему в голову.

Под утро Джонсон, совершенно разбитый, в накинутом на плечи пальто, сидел, дрожа всеми членами, перед камином. Уставившись глазами в кучку остывшего пепла, он тщетно ожидал какого-нибудь известия сверху, каковое облегчило бы его страдания. Лицо его побледнело и осунулось, а нервное возбуждение, в котором он находился так долго, перешло в состояние полной апатии. Но когда наверху хлопнула дверь и на лестнице послышались шаги доктора, прежнее возбуждение вновь завладело им. В повседневной жизни Роберт Джонсон был спокойным, сдержанным человеком, но теперь он, как безумный, бросился навстречу доктору, чтобы узнать, не осталось ли уже всё позади.

Одного взгляда на строгое и серьёзное лицо доктора было для него довольно, чтобы понять, что принесённые им известия не очень-то утешительны. За эти несколько часов в облике доктора произошла не меньшая перемена, чем и у самого Джонсона. Волосы его были растрёпаны, лицо раскраснелось, а на лбу блестела испарина. У него был боевой вид человека, только что в течение долгих часов боровшегося с самым беспощадным из врагов за самое драгоценное из сокровищ. Но в то же время в выражении лица была какая-то подавленность, свидетельствовавшая о сознании, что из этой схватки он едва ли выйдет победителем. Он сел в кресло и опустил голову на руки с видом человека, выбившегося из сил.

— Я считаю своим долгом предупредить вас, мистер Джонсон, что положение вашей жены очень серьёзно. Её сердце слабо, и у неё появились симптомы, которые мне не нравятся. По моему мнению, не мешало бы пригласить ещё одного врача. Имеете ли вы кого-нибудь на примете?

Джонсон, измученный бессонною ночью и ошеломлённый принесёнными доктором дурными известиями, не сразу понял смысл сказанных ему слов; доктор же, видя, что тот колеблется, подумал, будто его пугают расходы.

— Смит или Голей возьмут две гинеи, — сказал он, — но, по-моему, Притчард с Сити-роуд лучше.

— Разумеется, нужно пригласить того, который лучше, — ответил Джонсон.

— Притчард возьмёт три гинеи, но зато он крупная величина.

— Я готов отдать всё, что имею, лишь бы спасти её. Я сейчас же пойду за ним.

— Да, ступайте прямо сейчас. Но сперва зайдите ко мне и спросите зелёный байковый мешок. Мой ассистент даст вам его. Скажите ему также, чтобы он прислал с вами микстуру А. С. Е. Сердце вашей жены слишком слабо для хлороформа. А оттуда ступайте к Притчарду и приведите его с собой.

Джонсон был очень доволен тем, что теперь у него есть дело и он может чем-то быть полезен жене. Он быстро побежал по направлению к Бридпорт-плейс, и его шаги звонко отдавались среди безмолвия пустынных улиц, а полисмены, когда он проходил мимо них, наводили на него свои фонарики. На его звонок вышел сонный полуодетый ассистент, вручивший ему плотно закупоренную склянку и кожаный мешок, в котором находились, по-видимому, какие-то инструменты. Джонсон сунул склянку в карман, схватил зелёный мешок и, надвинув на лоб шляпу, бросился со всей мочи бежать на Сити-роуд. Увидев наконец на одном из домов имя Притчарда, вырезанное золотыми буквами на красной дощечке, он в восторге одним прыжком перескочил несколько ступенек, отделявших его от заветной двери, но увы! — драгоценная склянка вывалилась при этом у него из кармана и, упав на мостовую, разбилась вдребезги.

В первое мгновение у него было такое ощущение, словно сзади него на мостовой лежали не осколки разбитой склянки, а истерзанное тело его жены. Но быстрая ходьба подействовала на его мозг освежающе, и он скоро сообразил, что это несчастье легко поправимо.

Протянув руку, он сильно дёрнул за ручку звонка.

— Ну, кто там ещё? — раздался над самым его ухом чей-то грубый голос. Джонсон отшатнулся и посмотрел на окна, но там не было никаких признаков жизни. Он снова протянул руку к звонку, намереваясь позвонить, но его остановил тот же голос, перешедший теперь уже в настоящий рёв.

— Я не намерен дожидаться здесь целую ночь, когда вы изволите ответить. Говорите, кто вы такой и что вам угодно, или я закрою трубку.

Тут только Джонсон заметил конец разговорной трубки, свешивавшийся со стены как раз над самым колокольчиком.

— Прошу вас сейчас же ехать со мною к больной на консультацию с доктором Майльсом.

— Далеко это? — прозвучал сердитый голос.

— Нью-Норт-роуд, Хокстон.

— Я беру за консультацию три гинеи; плата немедленно.

— Я согласен, — прокричал в трубку Джонсон. — Захватите, пожалуйста, с собой склянку с микстурой А. С. Е.

— Хорошо. Подождите немного.

Через пять минут отворилась дверь, и на лестницу вышел пожилой господин с резкими чертами лица и подёрнутыми сединой волосами. Вслед ему откуда-то из темноты прозвучал женский голос:

— Ты не забыл надеть шарф, Джон?

Доктор что-то недовольно проворчал в ответ.

Доктор Притчард был человек очерствевший от жизни, полной каторжного труда; нужды его собственного, всё увеличивающегося семейства заставляли его, как и многих других, выдвигать коммерческую сторону своей профессии на первый план. Однако, несмотря на это, в сущности, он был добрый человек.

В течение пяти минут он прилагал все усилия, чтобы не отставать от Джонсона, но наконец остановился и, задыхаясь, проговорил:

— Я не могу идти так быстро. Ведь мы не скаковые лошади, не правда ли, мой друг? Я вполне понимаю ваше беспокойство, но положительно не в силах так бежать.

Итак, Джонсону, сгоравшему от нетерпения, пришлось умерить свой шаг. Когда они пришли наконец к его магазину, он забежал вперёд и распахнул перед доктором дверь. Он слышал, как на лестнице доктора поздоровались, и ему удалось уловить несколько сказанных доктором Майльсом слов: «Очень извиняюсь, что побеспокоил вас… положение больной очень серьёзно… славные люди…» Дальше он ничего не мог разобрать, так как врачи вошли в спальню, затворив за собой дверь.

Джонсон опять уселся в своём кресле, чутко прислушиваясь к происходящему наверху и понимая, что с минуты на минуту может разразиться кризис. Он слышал шаги обоих докторов и мог даже отличить тяжёлую поступь Притчарда от неровной походки Майльса. В течение нескольких минут сверху не доносилось ни единого звука, а затем вдруг раздались чьи-то продолжительные, раздирающие душу стоны, которые, по мнению Джонсона, никак не могли принадлежать его жене. В то же время он почувствовал проникший в его комнату сладковатый, едкий запах эфира, которого, будь его нервы в нормальном состоянии, он, вероятно, не заметил бы. Стоны роженицы становились всё тише и тише и наконец прекратились совсем. Джонсон с облегчением вздохнул. Он понял, что лекарство сделало своё дело и теперь, что бы ни случилось, жена, по крайней мере, не будет больше страдать.

Но скоро наступившая тишина сделалась для него ещё невыносимее криков: у него не было теперь ключа к тому, что происходило наверху, и в голову приходили самые страшные предположения. Он встал и, выйдя опять на площадку лестницы, начал прислушиваться. До него донёсся звук, который раздаётся, когда два металлических инструмента стукнутся друг о друга, и сдержанный шёпот докторов. Затем миссис Пейтон что-то сказала не то испуганным, не то жалобным голосом, и доктора опять о чём-то зашептались. Минут двадцать стоял он, прислонившись к стене, прислушиваясь к раздававшимся время от времени голосам докторов, но не будучи в состоянии разобрать ни единого слова. Затем слабый, писклявый голос ребёнка нарушил царившую тишину, миссис Пейтон восторженно взвизгнула, а Джонсон опрометью вбежал назад в комнату и, бросившись на софу, принялся в энтузиазме барабанить по ней ногами.

Но судьба часто играет с нами, как кошка с мышью. Проходила минута за минутой, а сверху не доносилось ни единого звука, кроме жалобных пискливых криков ребёнка. Безумная радость Джонсона сразу исчезла, и он, затаив дыхание, опять стал прислушиваться. Он слышал медленные движения докторов и их сдержанные голоса. Однако время шло, а голоса жены до сих пор не было слышно. За эту полную тревоги ночь нервы его сдали, и он в каком-то отупении сидел теперь на софе и обречённо ждал. Когда доктора вошли в комнату, он всё ещё сидел там, представляя собой довольно-таки жалкую фигуру с запачканным лицом и растрёпанными волосами. Увидев докторов, он встал и опёрся рукой о каминную доску.

— Умерла? — выдавил он из себя.

— Да нет же, всё кончилось как нельзя лучше, — ответил доктор.

Услыхав такой ответ, этот бесцветный, весь ушедший в рутину человек, до нынешней ночи даже не подозревавший в себе способности столько волноваться и страдать, почувствовал такую безумную радость, какой никогда не испытывал прежде. Он готов был броситься на колени, чтобы возблагодарить Творца, и только присутствие докторов удерживало его от этого.

— Можно мне пойти наверх?

— Подождите ещё несколько минут.

— Уверяю вас, доктор, я очень… очень… — несвязно забормотал он. — Вот ваши три гинеи, доктор Притчард, хотел бы, чтобы это были не три, а триста гиней.

— И я не меньше вашего желал бы этого, — ответил доктор Притчард, и они оба засмеялись, пожимая друг другу руки.

Джонсон выпустил их на улицу и, стоя за дверью, с минуту прислушивался к разговору, который они вели, задержавшись у подъезда.

— А ведь дело уже было приняло скверный оборот.

— Да, хорошо ещё, что вы не отказались помочь мне.

— О, я всегда к вашим услугам. Не зайдёте ли ко мне выпить чашку кофе?

— Нет, благодарю вас. Мне предстоит ехать ещё в одно место.

И они разошлись в разные стороны. Джонсон отошёл от двери, всё ещё полный безумной радости. Он чувствовал себя как бы родившимся заново. Ему казалось, что для него начинается новая жизнь, что он стал более серьёзным и сильным человеком. Может быть, эти страдания, перенесённые им, не останутся бесплодными и окажутся истинным благословением и для него, и для его жены. Двенадцать часов назад сама эта мысль не могла бы прийти ему в голову.

— Можно мне подняться наверх? — крикнул он и затем, не дожидаясь ответа, бросился бежать вверх по лестнице, перескакивая через ступеньки.

Миссис Пейтон стояла перед ванной с каким-то свёртком в руках. Из-под складок коричневой шали выглядывало смешное маленькое, свёрнутое в комочек красное личико с влажными раскрытыми губами и веками, дрожавшими, как ноздри у кролика. Голова не держалась на слабой шейке маленького создания и беспомощно лежала на плече.

— Поцелуйте его, Роберт! — сказала бабушка. — Поцелуйте своего сына!

Но он почти с ненавистью взглянул на это маленькое красное создание с безостановочно мигающими ресницами. Он не мог ещё забыть того, что из-за него они пережили эту ужасную ночь. Затем глаза его встретились с глазами жены, лежавшей на кровати, и он бросился к ней, охваченный таким сильным порывом жалости и любви, для выражения которых у него не хватило бы слов.

— Слава богу, наконец всё позади! Люси, дорогая, это было ужасно! — сказал он.

— Но я так счастлива теперь. Никогда в жизни я не была так счастлива, — ответила она, и её взгляд упал на коричневый свёрток.

— Тебе нельзя разговаривать, — сказала миссис Пейтон.

— Хорошо, но не оставляй меня одну, Роберт, — прошептала больная.

Джонсон молча сидел у кровати жены, взяв её за руку. Свет лампы потускнел, и сквозь опущенные шторы в комнату уже начал прокрадываться бледный свет нарождающегося дня. Ночь была длинная и тёмная, и тем ярче и радостнее казался этот первый утренний свет. Лондон пробуждался, и уличная жизнь вступала в свои права. На смену покинувшим этот мир явились новые жизни, а громадная машина продолжала по-прежнему выполнять свою мрачную и трагическую работу.

1894 г.

«Весёлая Салли»

Случилась эта история в те дни, когда морское могущество Франции было уже подорвано. Бóльшая часть её громадных трёхпалубных кораблей, вместо того чтобы красоваться в Бресте, покоилась на дне океана, но у французов ещё оставались фрегаты и корветы, и эти суда скользили по глади морей, преследуемые англичанами. Да, во всех концах земли эти красивые кораблики воюющих сторон, названные именами девушек или цветов, увечили и топили друг друга в честь и во славу маленьких кусочков материи, которые болтались на их главных мачтах.

В описываемую ночь дул сильный ветер, но с рассветом наступило затишье, и восходящее солнце озарило зелёные волны, которые постепенно успокаивались, сливаясь одна с другой, превращаясь в одну бесконечную, почти ровную зыбь. К северу и к югу был виден горизонт, представлявший совершенно ровную линию. На востоке виднелся скалистый остров. Острые верхушки гор подымались к небу. Кое-где были рассеяны группы пальм, а над конической вершиной самой высокой горы висело густое облако тумана.

У берега виднелись высокие валы прибоя, а немного подальше красовался выкрашенный в чёрную краску английский тридцатидвухпушечный фрегат «Леда» под командой капитана Джонсона. Подобно чёрному лебедю, красивое судно покачивалось на изумрудных волнах, медленно подвигаясь к северу. На палубе фрегата стоял маленький человек с загорелым лицом и оглядывал горизонт в подзорную трубу.

— Мистер Уортон! — закричал он скрипучим, как несмазанная дверь, голосом.

На этот призыв с кормы появился худощавый офицер. Ноги у него были согнуты, и шёл он спотыкаясь.

— Что вам угодно, сэр?

— Я открыл запечатанный приказ, мистер Уортон.

Худое лицо старшего лейтенанта озарилось любопытством. Дело в том, что «Леда» и «Дидона», другой такой же фрегат, вышли неделю тому назад с Антигуа с приказом, им неизвестным, который заключался в запечатанном конверте.

Капитан произнёс:

— Конверт мы должны были распечатать у берегов необитаемого острова Сомбриеро, лежащего на восемнадцатом градусе северной широты и тридцать шестом градусе западной долготы. Сомбриеро лежит в четырёх милях к северо-востоку отсюда. Мы миновали его во время бури, мистер Уортон.

Лейтенант сделал официальный поклон в знак согласия. Он и капитан были друзьями детства. Вместе они ходили в школу, вместе поступили на службу во флот, вместе сражались и даже породнились между собой, женившись на родственницах. Но эти дружеские отношения забывались ими сразу же, как только они вступали на борт корабля. Место дружбы заступала железная дисциплина, и вместо родственников являлись только начальник и подчинённый. Капитан Джонсон вынул из кармана лист голубой бумаги, развернул его и прочитал:


«Предписываю двум тридцатидвухпушечным фрегатам «Леда» и «Дидона», состоящим под командою капитинов Э. П. Джонсона и Джеймса Мунро, идти немедленно в Карибское море и разыскать там французский фрегат «La Gloire»,[27] затопивший в последнее время несколько наших купеческих судов. Фрегатам Его Королевского Величества предписывается также изловить или затопить пиратское судно, известное под именами «Весёлая Салли» или «Лохматый Гудсон». Эти пираты грабили неоднократно британские суда, предавая мучительной смерти их команды. «Весёлая Салли» представляет собой небольшой бриг с десятью лёгкими орудиями и одной двадцатичетырёхфунтовой каронадой[28] в передней части корабля. Последний раз «Весёлую Салли» видели недалеко от острова Сомбриеро. Подписано: контр-адмирал Джеймс Монтгомери, на корабле Его Королевского Величества «Колосс», Антигуа».


Капитан Джонсон спрятал приказ в карман, взглянул в подзорную трубу и произнёс:

— А спутник-то наш пропал. «Дидона» ушла вперёд как раз тогда, когда нас застигла буря. Неприятно, если мы встретимся с французами без «Дидоны». Не правда ли, мистер Уортон?

Лейтенант весело улыбнулся.

— Чего вы смеётесь? Французский корабль вооружён восемнадцатифунтовыми и двенадцатифунтовыми пушками. По водоизмещению он превосходит наш корабль почти вдвое, а капитан его — один из лучших людей во всём французском флоте. Кто не знает капитана Милона?

А затем, как бы устыдившись своей боязливости, он повернулся на пятках спиною к лейтенанту и воскликнул:

— А всё-таки, чёрт возьми, я с удовольствием схвачусь с этим Милоном на абордаж!

И, сурово глянув через плечо на лейтенанта, капитан скомандовал:

— Мистер Уортон, прикажите замедлить ход и направить фрегат к западу.

С мачты раздался голос сторожевого матроса:

— Бриг на горизонте!

Маленький капитан направился к парапету и навёл на горизонт подзорную трубу. Худой лейтенант приблизился к своему помощнику Смитону и шёпотом начал с ним совещаться. Из каюты высыпали офицеры и матросы и, прикрыв глаза от солнца руками, стали всматриваться в даль.

Бриг, замеченный матросом, стоял на якоре у устья извилистой бухты. Было совершенно очевидно, что это судно не может выйти в море, не попав под страшные пушки фрегата.

— Судно это мы не упустим, мистер Уортон, — сказал капитан. — Весьма вероятно, что это и не пираты, мистер Смитон, но на всякий случай пусть люди идут к орудиям. Прикажите также приготовить лодки.

Британские матросы в те времена были привычны к войне и исполняли свои обязанности даже в самые опасные минуты совершенно спокойно. Прошло немного времени, как все люди находились уже на своих местах, готовые к бою. Фрегат быстро мчался на свою маленькую жертву.

— Это «Весёлая Салли», сэр?

— В этом нет никакого сомнения, мистер Уортон.

— Им, по-видимому, не нравится наше приближение. Глядите, они обрубили якорь и хлопочут над парусами.

Было совершенно очевидно, что бриг собирался спасаться бегством. На мачтах взлетели один за другим паруса, команда работала на снастях как безумная. Бриг, по-видимому, отказался от попытки проскользнуть мимо противника и решился удрать ближе к берегу.

— Видите, мистер Уортон, они стараются уйти в мелкую воду, и, стало быть, мы их запрём в бухте. Правда, это маленький бриг, но я считал пиратов гораздо смелее и умнее. Разбойники поступили б разумнее, попытайся они проскользнуть мимо нас и уйти в открытое море.

— Куда им, этим бунтовщикам!

— Бунтовщикам?

— Да, сэр! Я слышал об этом в Маниле. Скверное было дело, сэр. Команда убила капитана и двух офицеров. Мятежом руководил этот самый Гудсон. Они его называют Лохматым Гудсоном. Родом он из Лондона, и такого жестокого негодяя свет не видывал.

— Ну так знайте, мистер Уортон, что этот Гудсон скоро отправится на виселицу. По-видимому, на бриге много людей. Мне хотелось бы спасти из команды человек двадцать, но, пожалуй, не стоит. Эти мерзавцы способны развратить самого порядочного матроса.

Оба офицера стояли и глядели на бриг в подзорные трубы. Вдруг лейтенант улыбнулся, а капитан покраснел, видимо рассердившись.

— Вы видите, сэр, того человека, который стоит на палубе и показывает нам нос. Это и есть Лохматый Гудсон.

— Подлый, наглый негодяй! Вот я ему покажу, как со мною шутить! Мистер Смитон, нельзя ли достать бриг восемнадцатифунтовым орудием?

— Надо пройти ещё один кабельтов, сэр, тогда мы его достанем.

В то время пока Смитон отвечал, с брига раздался выстрел. Выстрел этот был сущей бравадой, ибо маленькие орудия брига не могли достать фрегата. А затем маленькое судно стало под паруса и начало быстро улепётывать по извилистому каналу вглубь бухты.

— Вода быстро уменьшается, сэр, — сказал второй лейтенант.

— Но ведь здесь по карте должно быть шесть саженей глубины?

— Только четыре, сэр.

— Ну ладно, как-нибудь пройдём. Ага! Так и есть! Мистер Уортон, наводите орудия, теперь бриг в нашей власти.

Моря теперь уже почти не было видно, ибо фрегат вошёл в узкий, напоминающий речку канал, ведущий в бухту. Бухта теперь была видна, и берег находился не далее мили. В самом углу бухты стоял, приблизившись насколько возможно к берегу, бриг. Он стоял, поворотившись боком к противнику, а на его бизань-мачте развевался кусок чёрной материи. Худощавый лейтенант, успевший тем временем сходить к себе в каюту, вернулся снова на палубу. Он был вооружён. На левом боку у него болтался кортик, а у пояса торчали два пистолета. Лейтенант с любопытством взглянул на развевающийся кусок чёрной материи и произнёс:

— Какая дерзость, сэр! Они подняли пиратский флаг.

Капитан был в бешенстве.

— Пусть они повесят хоть свои панталоны, — закричал он, — я всё равно расправлюсь с ними! Сколько вам понадобится лодок, мистер Уортон?

— Я думаю, что двух больших будет достаточно.

— Берите четыре, но сделайте дело как следует. Режьте их всех до последнего, а я тем временем должным образом обработаю бриг восемнадцатифунтовыми орудиями.

Раздалось шуршание канатов, скрип блоков, и четыре лодки шлёпнулись в воду. В лодках кишмя кишела команда — босоногие матросы, здоровенные корабельные солдаты, смеющиеся мичманы. Во главе их виднелись старшие офицеры, напоминавшие своими строгими лицами школьных учителей. Капитан, опершись на парапет локтями, глядел на бриг. Команда его готовилась к защите. На палубу тащили орудия, убирали паруса, пробивали новые отверстия для пушек, вообще говоря, пираты готовились к отчаянному сопротивлению. Командовал ими суетившийся по палубе великан в красном колпаке. Лицо его всё заросло волосами, виднелись одни только глаза. Капитан следил за ним с кислой улыбкой, а затем вдруг повернулся назад и снова взглянул в подзорную трубу. С минуту он глядел вдаль, а затем вдруг закричал своим тонким, скрипучим голосом:

— Лодки назад! Мистер Смитон, готовьте кормовые орудия! Подбирай снасти! Готовься к бою!

Из-за дамбы канала, прямо на «Леду», шёл корабль-великан. На фоне зелёных пальм, растущих на берегу, отчётливо обрисовывалась его выкрашенная в жёлтый цвет носовая часть, на которой была изображена белая голова с крыльями. На палубе возвышались три громадные мачты, и на одной из них гордо развевался трёхцветный флаг. Корабль быстро шёл вперёд, тёмно-голубая вода пенилась вокруг него. Палуба вся была усеяна людьми, снасти были подобраны, отверстия для пушек приподняты, и из них выглядывали дула орудий, готовые заговорить в любую минуту.

Французские лазутчики, скрывающиеся на острове, видели, что английский фрегат вошёл в тупик, из которого нет выхода, и дали знать об этом капитану «La Gloire». И вот капитан Милон решил поступить с «Ледой» так же, как капитан Джонсон собирался обойтись с «Весёлой Салли».

Но в этот критический момент во всём блеске сказалась великолепная дисциплина британских моряков. Лодки быстро вернулись назад и через несколько минут фрегат уже был приведён в боевую готовность. Артиллеристы стояли у орудий, а солдаты выглядывали за парапет, рассматривая величественный французский корабль.

«Леда» описала полукруг и двинулась назад. Французы сделали то же. Ветер был очень слабый, на голубой поверхности воды виднелась едва заметная рябь. Противники шли теперь к открытому морю. Цель французов была дойти до устья канала, запереть собою выход из него и расстрелять беззащитную «Леду». Корабли отделяло расстояние в сто ярдов, и англичане ясно слышали движение на палубе французского корабля.

— Скверное положение, мистер Уортон, — сказал капитан.

— Ничего, сэр, бывает и похуже.

— Мы должны держаться на том же расстоянии и рассчитывать на наши пушки. Людей у них очень много, и если им удастся нас атаковать сбоку, мы очутимся в очень неприятном положении.

— Я вижу солдатские мундиры у них на палубе.

— Да. Это две пехотные роты из Мартиники. Ну, теперь, кажется, они у нас под прицелом! Прибавьте парусов, и когда мы будем проходить мимо носовой части, стреляйте из всех орудий.

И действительно, в эту минуту подул небольшой ветерок, и сообразительный капитан решил этим воспользоваться. Подняв паруса, он бросился наперерез большому французу и атаковал его из всех орудий. Но ветер упал, и «Леда» должна была возвратиться назад. Маневрируя, она попала как раз под боковой огонь французского корабля.

Залп грянул, и маленький, красивый фрегат весь задрожал под этими выстрелами. Можно было подумать, что фрегат погибнет. Но нет, матросы засуетились, подняли запасные паруса, и фрегат снова атаковал французов. Но Милон не дал перерезать себе путь и сделал соответствующий манёвр. Теперь оба корабля шли рядом, на расстоянии пистолетного выстрела, стреляя друг в друга из всех боковых орудий. Это была одна из тех убийственных дуэлей, одно воспоминание о которой заливает летопись нашего флота целыми потоками крови.

Стояла тихая, безветренная погода, и поэтому оба корабля сразу же окутались густым чёрным дымом. Виднелись только верхушки мачт. Противники уже не могли видеть друг друга. Они были погружены во тьму, которая освещалась заревом огня. Даже пушки заряжали в той же туманной атмосфере. На корме и передней башенке стояли морские солдаты в своих красных мундирах. Они исправно заряжали винтовки и стреляли в направлении неприятеля, но и им, подобно артиллеристам, не было видно тех, в кого они стреляли. Да и как можно видеть ущерб у неприятеля, когда не видишь ущерба, который сам терпишь?

Тьма в самом деле была так непроницаема, что артиллерист, стоя у орудия, не мог видеть, что делается около соседней пушки. Рёв орудий перемешивался с резким треском ружейных выстрелов. Слышался гром разрушающихся деревянных частей, на палубу с грохотом падали обломки мачт. Офицеры ходили взад и вперёд, ободряя артиллеристов. Капитан Джонсон старался разглядеть, что делается на неприятельском корабле, и, сняв треугольную шляпу, разгонял перед собой дым. Увидев Уортона, проходившего мимо, он весело воскликнул:

— Весёлое дельце, Боб! — А затем, вспомнив о дисциплине, более сдержанным тоном добавил: — Каковы наши потери, мистер Уортон?

— Сломана главная рея и гафель.

— А где наш флаг?

— Сорван выстрелом и упал в море.

— Французы подумают, что мы сдаёмся. Возьмите флаг с командирской лодки и поднимите его на бизань-мачту.

— Слушаюсь, сэр.

Как раз между капитаном и лейтенантом упал снаряд и разрушил ящик, на котором был установлен компас. Дым на несколько мгновений рассеялся, и капитан мог убедиться, что тяжёлые орудия французов причиняют фрегату страшный ущерб. От «Леды» остались только обломки. Палуба была усеяна трупами, отверстия для орудий разрушены. Одна восемнадцатифунтовая пушка была опрокинута. Солдаты на корабле и башне продолжали стрелять, но половина орудий уже была приведена к молчанию. Около этих умолкших орудий лежали груды мёртвых тел.

— Готовьтесь отражать абордаж! — крикнул капитан.

— Вынимай кортики, ребята! — скомандовал Уортон.

Командующий солдатами капитан приказал:

— Прекратить стрельбу! Дать залп, когда враг станет всходить на палубу.

Из мглы стал вырисовываться громадный корпус французского корабля. Он быстро приближался к побеждённой «Леде», у борта звякали громадные абордажные крюки. Приблизившись на совсем близкое расстояние, «La Gloire» дала последний залп из всех орудий. Этим залпом была сбита главная мачта «Леды». Завертевшись в воздухе, мачта грохнулась на палубу, прямо на пушки, причём убила десять человек и привела в негодность целую батарею.

Ещё мгновение — и корпус французского корабля ударился о корпус «Леды». Несколько гигантских крючьев вцепились в палубу английского фрегата. Несметные колонны французов, заполнившие палубу, дико кричали, готовясь ринуться на врагов. Но им не было суждено взойти на залитую кровью палубу английского фрегата. Откуда-то, совсем близко, загремел хорошо направленный орудийный залп, затем другой, третий…

Английские моряки, стоявшие молчаливо около орудий с обнажёнными кортиками и ожидавшие натиска врагов, с удивлением наблюдали, как чёрные массы французов стали быстро таять.

Ещё момент — и расположенные на противоположном борту французского корабля пушки грянули ответным залпом.

— В какого чёрта они стреляют? — крикнул капитан. — Очищайте палубу.

— Готовь орудия! — скомандовал лейтенант. — Ну, ребята, теперь они в наших руках.

Обломки были убраны, и уцелевшие пушки заговорили снова. Французский якорь был перебит, и «Леде» удалось освободиться от роковых объятий врага. На палубе французского корабля началась паника. Люди падали массами, и вдруг… «La Gloire» стала быстро удаляться.

— Они бегут! Бегут! — закричали англичане.

И действительно, французский корабль прекратил стрельбу и усердно работал уцелевшими парусами. Кто же победил французов? «Леда»? Нет.

Пороховой дым рассеялся, и причины, приведшие к такому странному и неожиданному окончанию боя, разъяснились. «Леда» находилась у самого устья канала, ведущего в бухту. Сюда оба корабля незаметно приблизились во время сражения.

В море, милях в четырёх, был виден другой отставший фрегат «Дидона», который стремительно, под всеми парусами, преследовал улепётывавшего на север француза. Орудия «Дидоны» гремели. Оба корабля скоро исчезли из виду.

Но сама «Леда» оказалась в плачевном состоянии. Главная мачта была сбита, не было также бизань-мачты и гафеля. Паруса напоминали лохмотья нищего. Сто человек команды были убиты.

А рядом с кораблём в воде плавали обломки какого-то другого судна. Вот из волн высунулась носовая часть. Она была выкрашена в чёрный цвет, и на ней виднелись белые буквы:


ВЕСЁЛАЯ САЛЛИ

— Боже мой! — воскликнул Уортон. — Это пиратский бриг спас нас! Гудсон подкрался к французам и открыл по ним канонаду. Залп французских орудий уничтожил бриг.

Маленький капитан повернулся кругом и молча зашагал взад и вперёд по палубе. Матросы усердно работали, чиня повреждения.

Капитан снова приблизился к лейтенанту, и последний заметил, что суровое лицо его начальника смягчилось и приняло теперь растроганное выражение.

— Они все погибли, по-видимому? — спросил он.

— Все. Команда пошла ко дну вместе с бригом.

И оба офицера вперили глаза в обломки, на которых красовалось зловещее название. Между изломанным гафелем и кучей перепутанных снастей виднелось что-то чёрное. Это был пиратский флаг, а рядом с ним плавал красный колпак погибшего атамана.

Капитан долго глядел на этот колпак и наконец воскликнул:

— Он был негодяй, но в нём был жив британец! Жил как собака, а умер как человек. Клянусь Богом, он умер как человек!

1900 г.

Лакированная шкатулка

— Презанятная произошла со мной история, — начал свой рассказ репетитор, — одна из тех странных и фантастических историй, которые приключаются порой с нами в жизни. В результате я потерял, может быть, лучшее место, которое когда-либо имел или буду иметь. Но всё же я рад, что в качестве частного учителя поехал в замок Торп, так как приобрёл — впрочем, что именно я приобрёл, вы узнаете из моего рассказа.

Не знаю, знакомы ли вы с той частью центральных графств Англии, которая омывается водами Эйвона. Она — самая английская во всей Англии. Недаром же здесь родился Шекспир, воплотивший английский гений. Это край холмистых пастбищ; на западе холмы становятся выше, образуя Молвернскую гряду. Городов в этих местах нет, но деревни многочисленны, и в каждой возвышается серая каменная церковь норманнской архитектуры. Кирпич, этот строительный материал южных и восточных графств, остался позади, и вы всюду видите камень: каменные стены, каменные плиты крыш, покрытые лишайником. Все строения здесь строги, прочны и массивны, как и должно быть в сердце великой нации.

В центре этого края, неподалёку от Ивешема, и стоял старинный замок Торп — родовое гнездо сэра Джона Болламора, двух малолетних сыновей которого я должен был обучать. Сэр Джон был вдовцом, три года назад он похоронил жену и остался с тремя детьми на руках. Мальчикам было теперь одному восемь, другому десять лет, а дочурке семь. Воспитательницей при той девочке состояла мисс Уизертон, которая стала впоследствии моей женой. Я же был учителем обоих мальчиков. Можно ли вообразить себе более очевидную прелюдию к браку? Сейчас она воспитывает меня, а я учу двух наших собственных мальчуганов. Но вот вы уже и узнали, что именно я приобрёл в замке Торп!

Замок и впрямь был очень древний, невероятно древний, частично ещё донорманнской постройки, поскольку Болламоры, как утверждают, жили на этом месте задолго до завоевания Англии норманнами. Поначалу замок произвёл на меня тягостное впечатление: эти толстенные серые стены, грубые крошащиеся камни кладки, запах гнили, похожий на смрадное дыхание больного животного, источаемый штукатуркой обветшалого здания. Но крыло современной постройки радовало глаз, а сад имел ухоженный вид. Да и разве может казаться унылым дом, в котором живёт хорошенькая девушка и перед которым пышно цветут розы?

Если не считать многочисленной прислуги, нас, домочадцев, было всего четверо: мисс Уизертон, тогда двадцатичетырёхлетняя и такая же хорошенькая, как миссис Колмор сейчас, ваш покорный слуга Фрэнк Колмор — в ту пору мне было тридцать, экономка миссис Стивенс — сухая, молчаливая особа и мистер Ричардс — рослый мужчина с военной выправкой, исполнявший обязанности управляющего имением Болламора. Мы четверо всегда завтракали, обедали и ужинали вместе, а сэр Джон обыкновенно ел один в библиотеке. Иногда он присоединялся к нам за обедом, но, в общем-то, мы не страдали от его отсутствия.

Одна грозная внешность этого человека способна была привести в трепет. Представьте себе мужчину шести футов и трёх дюймов роста, могучего телосложения, с проседью в волосах и лицом аристократа: крупный породистый нос, косматые брови, мефистофельская бородка клином и такие глубокие морщины на лбу и вокруг глаз, словно их вырезали перочинным ножом. У него были серые глаза, усталые глаза отчаявшегося человека, гордые и вместе с тем внушающие жалость. Они вызывали жалость, но в то же время как бы предупреждали: только попробуйте проявить её! Спина его сутулилась от долгих учёных занятий, в остальном же он был очень даже хорош собой для своего пятидесятипятилетнего возраста и сохранял мужскую привлекательность.

Но холодом веяло в его присутствии. Неизменно учтивый, неизменно изысканный в обращении, он был чрезвычайно молчалив и замкнут. Мне никогда не приходилось так долго прожить бок о бок с человеком и так мало узнать о нём. Дома он проводил время либо в своём собственном маленьком рабочем кабинете в восточной башне, либо в библиотеке в современном крыле. Распорядок его занятий отличался такой регулярностью, что в любой час можно было с точностью сказать, где он находится. Дважды в течение дня он уединялся у себя в кабинете, в первый раз — сразу после завтрака, во второй — часов в десять вечера. По звуку захлопнувшейся за ним тяжёлой двери можно было ставить часы. Остальное время он проводил в библиотеке, делая среди дня перерыв на час-другой для пешей или конной прогулки, такой же уединённой, как и всё его существование. Он любил своих детей и живо интересовался их успехами в учёбе, но они немного побаивались этого молчальника с нависшими лохматыми бровями и старались не попадаться ему на глаза. Да и все мы поступали так же.

Прошло немало времени, прежде чем мне стало хоть что-то известно об обстоятельствах жизни сэра Джона Болламора, так как экономка миссис Стивенс и управляющий имением мистер Ричардс из чувства лояльности по отношению к своему хозяину не болтали о его личных делах. Что касается гувернантки, то она знала не больше моего, и любопытство, которое разбирало нас обоих, способствовало в числе прочих причин нашему сближению. Однако в конце концов произошёл случай, благодаря которому я ближе познакомился с мистером Ричардсом и узнал от него кое-что о прошлой жизни человека, на чьей службе я состоял.

А случилось вот что: Перси, младший из моих учеников, свалился в запруду прямо перед мельничным колесом, и, чтобы спасти его, я должен был, рискуя собственной жизнью, нырнуть следом. Насквозь промокший и в полном изнеможении (потому что я ещё больше выбился из сил, чем спасённый мальчуган), я пробирался в свою комнату, как вдруг сэр Джон, услышавший возбуждённые голоса, открыл дверь своего маленького кабинета и спросил меня, что случилось. Я рассказал ему о том, что произошло, заверив его, что теперь его мальчику никакая опасность не угрожает. Он выслушал меня с нахмуренным неподвижным лицом, и только напряжённый взгляд да плотно сжатые губы выдавали все эмоции, которые он пытался скрыть.

— Постойте, не уходите! Зайдите сюда! Я хочу знать все подробности! — проговорил он, поворачиваясь и открывая дверь.

Вот так я очутился в его маленьком рабочем кабинете, в этом уединённом убежище, порог которого, как я узнал впоследствии, в течение трёх лет никто не переступал, и только служанка приходила сюда прибраться. Это была круглая комната (ибо располагалась она внутри круглой башни) с низким потолком, одним-единственным узким оконцем, увитым плющом, и самой простой обстановкой. Старый ковёр, один стул, стол из сосновых досок да полочка с книгами — вот и всё, что там было. На столе стояла фотография женщины, снятой во весь рост. Черты её лица мне не запомнились, но я сохранил в памяти общее впечатление доброты и мягкости. Рядом с фотографией стояла большая чёрная лакированная шкатулка и лежали две связки писем или бумаг, перетянутые тесёмкой.

Наша беседа была недолгой, так как сэр Джон Болламор заметил, что я до нитки вымок и должен немедленно переодеться. Однако после того эпизода Ричардс, управляющий, поведал мне немало интересного. Сам он никогда не был в комнате, в которой я оказался по воле случая, и в тот же день он, сгорая от любопытства, подошёл ко мне и завёл разговор, который мы и продолжили, прогуливаясь по дорожке сада, в то время как мои подопечные играли поодаль в теннис на площадке.

— Вы даже не представляете, какое для вас было сделано исключение, — сказал он. — Эта комната окружена такой тайной, а сэр Джон посещает её так регулярно и с таким постоянством, что она вызывает у всех в доме почти суеверное чувство. Уверяю вас, если бы я пересказал вам все слухи, которые ходят о ней, все россказни слуг о тайных визитах в неё да о голосах, что оттуда доносятся, вы могли бы заподозрить, что сэр Джон взялся за старое.

— Взялся за старое? А что это значит? — спросил я.

Он удивлённо посмотрел на меня:

— Невероятно! Неужели вы ничего не знаете о прошлой жизни сэра Джона Болламора?

— Ровным счётом ничего.

— Вы меня удивляете. Я думал, в Англии нет человека, который бы не знал о его прошлом. Мне не следует распространяться об этом, но теперь вы тут свой человек, и лучше уж вы узнаете факты его биографии от меня, пока они не дошли до ваших ушей в более грубой и неприглядной форме. Подумать только, а я-то уверен был, что вы знаете, кто вас нанял на службу. Дьявол Болламор!

— Но почему Дьявол? — спросил я.

— А, вы ведь молоды, время же идёт так быстро! Однако двадцать лет назад имя Дьявол Болламор гремело по всему Лондону. Он был предводителем компании самых отпетых беспутников, боксёром, лошадником, игроком, кутилой — одним словом, прожигателем жизни в духе наших предков, да почище любого из них.

Я уставился на него в полном изумлении.

— Как?! — воскликнул я. — Этот тихий, погружённый в книги человек с грустным лицом?

— Величайший гуляка и распутник в Англии! Только между нами, Колмор. Но вы понимаете теперь, что женский голос у него в комнате и сейчас может навести на подозрения?

— Но что могло его так изменить?

— Любовь маленькой Берил Клэйр, рискнувшей выйти за него замуж. Это стало для него переломом. Он зашёл в своём пристрастии к вину так далеко, что с ним перестала знаться его же собственная компания. Ведь одно дело — кутила, и совсем другое — пьяница. Все эти повесы пьянствуют, но не терпят в своей среде пьяниц. Он же стал рабом привычки, беспомощным и безнадёжным. Вот тут-то в его жизнь и вошла она. Разглядев в этом пропащем человеке то хорошее, что в нём таилось, и поверив в его способность исправиться, она решилась пойти за него замуж, хотя это было рискованное решение, и посвятила всю свою жизнь тому, чтобы помочь ему вновь обрести мужество и достоинство. Вы, наверное, обратили внимание на то, что в доме нет никаких спиртных напитков? Так повелось с того дня, когда она впервые появилась здесь. Ведь для него даже сейчас выпить каплю спиртного — это всё равно что тигру отведать крови.

— Значит, её влияние удерживает его до сих пор?

— Вот это-то самое удивительное! Когда она умерла три года тому назад, все мы боялись, что он снова запьёт. Она и сама боялась, что он может сорваться после её смерти: ведь она была настоящим его ангелом-хранителем и посвятила этому жизнь. Между прочим, заметили вы у него в комнате чёрную лакированную шкатулку?

— Да.

— По-моему, он хранит в ней её письма. Не было случая, чтобы он, уезжая, пусть даже на одни сутки, не взял свою чёрную лакированную шкатулку с собой. Вот так-то, Колмор. Может быть, я рассказал вам больше того, чем следовало, но я рассчитываю на взаимность: поделитесь со мной, если узнаете что-нибудь интересное.

Я, конечно, понимал, что этот достойный человек сгорает от любопытства и чуть-чуть уязвлён тем, что я, новичок здесь, первым попал в святая святых, в недоступную комнату. Но сам этот факт поднял меня в его глазах, и с тех пор в наших отношениях появилось больше доверительности.

Отныне молчаливая и величественная фигура моего работодателя заинтересовала меня ещё сильней. Мне стали понятны и удивительно человеческое выражение его глаз, и глубокие морщины, избороздившие его измождённое лицо. Он был обречён вести нескончаемую борьбу, с утра до ночи держать на почтительном расстоянии страшного врага, который всегда был готов наброситься на него, врага, который погубил бы и душу его, и тело, если бы только смог снова вонзить в него свои когти. Глядя на суровую сутулую фигуру, идущую коридором или прогуливающуюся в саду, я ощущал эту нависшую над ним грозную опасность так явственно, как если бы она приняла телесную форму. Мне казалось, я почти вижу этого наипрезреннейшего и наиопаснейшего из врагов рода человеческого — вот он припал к земле перед прыжком совсем близко, в тени этой фигуры, как наполовину укрощённый зверь, что крадётся рядом со своим хозяином, готовый при малейшей его неосторожности вцепиться ему в горло. А умершая женщина, та женщина, которая до последнего своего вздоха отвращала от него эту опасность, тоже обрела облик в моём воображении: она представлялась моему мысленному взору смутным, но прекрасным видением. Её ограждающе поднятые руки как бы отводили опасность от мужчины, которого она беззаветно любила.

Каким-то тонким интуитивным образом он почувствовал моё сочувствие и на свой собственный молчаливый лад показал, что ценит его. Однажды он даже пригласил меня пойти вместе с ним на прогулку, и хотя за всё время прогулки мы не перемолвились с ним ни единым словом, это было с его стороны знаком доверия, которое раньше он никому не оказывал. Кроме того, он попросил меня составить каталог его библиотеки (одной из лучших частных библиотек в Англии), и я проводил долгие вечерние часы в его присутствии, если не сказать — в его обществе: он читал, сидя за своим рабочим столом, а я, пристроившись в нише у окна, потихоньку наводил порядок в книжном хаосе. Несмотря на то что между нами установились более близкие отношения, я ни разу больше не был удостоен приглашения в комнату в башне.

А затем мои чувства к нему резко изменились. Один-единственный случай всё перевернул: моя симпатия к нему сменилась отвращением. Я понял, что он остался таким, каким был всегда, и приобрёл ещё один порок — лицемерие. Произошло же вот что.

Однажды вечером мисс Уизертон отправилась в соседнюю деревню, куда её пригласили спеть на благотворительном концерте, а я, как обещал, зашёл за ней, чтобы проводить её обратно. Извилистая тропинка огибает восточную башню, и, когда мы проходили мимо, я заметил, что в круглой комнате горит свет. Был тёплый летний вечер, и окно прямо над нашими головами было открыто. Занятые своей беседой, мы остановились на лужайке возле старой башни, как вдруг случилось нечто такое, что прервало нашу беседу и заставило нас забыть, о чём мы говорили.

Мы услышали голос — голос, безусловно, женский. Он звучал тихо — так тихо, что мы расслышали его только благодаря царившему вокруг безмолвию и неподвижности вечернего воздуха, но, пусть приглушённый, он, вне всякого сомнения, имел женский тембр. Женщина торопливо, судорожно глотая воздух, произнесла несколько фраз и смолкла. Говорила она жалобным, задыхающимся, умоляющим голосом. С минуту мы с мисс Уизертон стояли молча, глядя друг на друга. Затем быстро направились ко входу в дом.

— Голос доносился из окна, — сказал я.

— Не будем вести себя так, точно мы нарочно подслушивали, — ответила она. — Мы должны забыть про это.

В том, как она это сказала, не было удивления, что навело меня на новую мысль.

— Вы слышали этот голос раньше! — воскликнул я.

— Я ничего не могла поделать. Ведь моя комната находится выше в той же башне. Это бывает часто.

— Кто бы могла быть эта женщина?

— Понятия не имею. И предпочла бы не вдаваться в обсуждение.

Тон, каким она это сказала, достаточно красноречиво поведал мне о том, что она думает. Но если допустить, что хозяин дома вёл двойную и сомнительную жизнь, то кто же тогда эта таинственная женщина, которая бывала у него в старой башне? Ведь я собственными глазами видел, как уныла и гола та комната. Она явно не жила там. Но откуда она в таком случае приходила? Это не могла быть одна из служанок: все они находились под бдительным присмотром миссис Стивенс. Посетительница, несомненно, являлась снаружи. Но каким образом?

И тут мне вдруг вспомнилось, что здание это построено в незапамятные времена, и, вполне возможно, оно имеет какой-нибудь средневековый потайной ход. Ведь чуть ли не в каждом старом замке был подземный ход наружу. Таинственная комната находится в основании башни, и в подземный ход, если только он существует, можно спуститься через люк в полу. А вблизи — многочисленные коттеджи. Другой выход из потайного хода, возможно, находится где-нибудь в зарослях куманики в соседней рощице. Я не сказал никому ни слова, но почувствовал себя обладателем тайны этого человека.

И чем больше я в этом убеждался, тем сильнее поражался искусству, с каким он скрывал свою подлинную сущность. Глядя на его суровую фигуру, я часто задавался вопросом: неужто и впрямь возможно, чтобы такой человек вёл двойную жизнь? И тогда я старался внушить себе, что мои подозрения, возможно, в конце концов окажутся беспочвенными. Но как быть с женским голосом, как быть с тайными ночными свиданиями в башенной комнате? Разве поддаются эти факты такому объяснению, при котором он выглядел бы невинным? Человек этот стал внушать мне ужас. Я преисполнился отвращения к его глубоко укоренившемуся, въевшемуся в плоть и кровь лицемерию.

Только раз за все те долгие месяцы я видел его без этой грустной, но бесстрастной маски, которую он носил на людях. На какой-то миг я стал невольным свидетелем того, как вырвалось наружу вулканическое пламя, которое он так долго сдерживал. Взорвался он по совершенно ничтожному поводу; достаточно сказать, что гнев его обрушился на старую служанку, которой, как я уже говорил, одной разрешалось входить в загадочную комнату. Я шёл коридором, ведущим к башне (так как моя собственная комната тоже находилась в той стороне здания), когда до моих ушей внезапно долетел испуганный вскрик и одновременно — хриплый нечленораздельный рёв взбешённого мужчины, похожий на рык разъярённого дикого зверя. Затем я услышал его голос, дрожащий от гнева.

— Как вы посмели! — кричал он. — Как вы посмели нарушить мой запрет!

Через мгновение по коридору почти пробежала мимо меня служанка, бледная и трепещущая, а грозный голос гремел ей вдогонку:

— Возьмите у миссис Стивенс расчёт! И чтобы ноги вашей не было в Торпе!

Снедаемый любопытством, я не мог не последовать за несчастной женщиной и нашёл её за поворотом коридора: она прислонилась к стене, вся дрожа, как испуганный кролик.

— Что случилось, миссис Браун? — спросил я.

— Хозяин! — задыхаясь, вымолвила она. — О, как же он меня напугал! Видели бы вы его глаза, мистер Колмор. Сэр, я думала, пришёл мой смертный час.

— Но что же вы такое сделали?

— Да ничего, сэр! По крайней мере ничего такого, чтобы навлечь на себя его гнев. Только и всего, что взяла в руки эту его чёрную шкатулку, даже и не открыла её, как вдруг входит он — вы и сами слышали, как его разобрало. Мне отказали от места, а я и сама рада: теперь я близко подойти-то к нему никогда бы не осмелилась.

Вот, значит, из-за чего он вспылил, из-за лакированной шкатулки, с которой никогда не расставался. Интересно, была ли какая-нибудь связь между нею и тайными визитами дамы, чей голос я слышал, и если да, то какая? Сэр Джон Болламор был не только яростен в гневе, но и не отходчив: с того самого дня миссис Браун, служанка, убиравшаяся в его кабинете, навсегда исчезла с нашего горизонта, и больше о ней в замке Торп не слыхали.

А теперь я расскажу вам о том, как я по чистой случайности получил ответы на все эти странные вопросы и проник в тайну хозяина дома. Возможно, мой рассказ заронит в вашей душе сомнение: не заглушило ли моё любопытство голос чести и не опустился ли я до роли соглядатая? Если вы подумаете так, я ничего не смогу поделать, но только позвольте заверить вас: всё было в точности так, как я описываю, какой бы неправдоподобной ни казалась эта история.

Началось с того, что незадолго до развязки комната в башне стала непригодной для жилья. Обвалилась источенная червями дубовая потолочная балка. Давно прогнившая, она в одно прекрасное утро переломилась пополам и рухнула на пол в лавине штукатурки. К счастью, сэра Джона в тот момент в комнате не было. Его драгоценная шкатулка была извлечена из-под обломков и перенесена в библиотеку, где и лежала с тех пор запертой в бюро. Сэр Джон не отдавал распоряжений отремонтировать комнату, и я не имел возможности поискать потайной ход, о существовании которого подозревал. Что касается той дамы, то я думал, что это событие положило конец её визитам, пока не услышал однажды вечером, как мистер Ричардс спросил у миссис Стивенс, с какой это женщиной разговаривал сэр Джон в библиотеке. Я не расслышал её ответ, но по всей её манере понял, что ей не впервой отвечать на этот вопрос (или уклоняться от ответа на него).

— Вы слышали этот голос, Колмор? — спросил управляющий.

Я признался, что слышал.

— А что вы об этом думаете?

Я пожал плечами и заметил, что меня это не касается.

— Ну, ну, оставьте, вам это так же любопытно, как любому из нас. Вы думаете, это женщина?

— Безусловно женщина.

— Из какой комнаты доносился голос?

— Из башенной, до того, как там обвалился потолок.

— А вот я не позже чем вчера вечером слышал его из библиотеки. Я шёл к себе ложиться спать и, проходя мимо двери в библиотеку, услыхал стоны и мольбы так же явственно, как сейчас слышу вас. Может быть, это и женщина…

— Как так — «может быть»?

Мистер Ричардс выразительно посмотрел на меня.

— «Есть многое на свете, друг Горацио…» — проговорил он. — Если это женщина, то каким образом она туда попадает?

— Не знаю.

— Вот и я не знаю. Но если это то самое… впрочем, в устах практичного делового человека, живущего в конце девятнадцатого века, это, наверно, звучит смешно. — Он отвернулся, но по его виду я понял, что он высказал далеко не всё, что было у него на уме. Прямо у меня на глазах ко всем старым историям о призраках, посещающих замок Торп, добавлялась новая. Вполне возможно, что к этому времени она заняла прочное место среди ей подобных, так как разгадка тайны, известная мне, осталась неизвестной остальным.

А для меня всё объяснилось следующим образом. Меня мучила невралгия, и я, проведя ночь без сна, где-то около полудня принял большую дозу хлородина, чтобы заглушить боль. В ту пору я как раз заканчивал составление каталога библиотеки сэра Джона Болламора и регулярно работал в ней с пяти до семи вечера. В тот вечер меня валила с ног сонливость: сказывалось двойное действие бессонной ночи и наркотического лекарства. Как я уже говорил, в библиотеке имелась ниша, и здесь-то, в этой нише, я имел обыкновение трудиться. Я устроился для работы, но усталость одолела: я прилёг на канапе и забылся тяжёлым сном.

Не знаю, сколько я проспал, но, когда проснулся, было совсем тихо и темно. Одурманенный хлородином, я лежал неподвижно в полубессознательном состоянии. Неясно вырисовывались в темноте очертания просторной комнаты с высокими стенами, заставленными книгами. Из дальнего окна падал слабый лунный свет, и на этом более светлом фоне мне было видно, что сэр Джон Болламор сидит за своим рабочим столом. Его хорошо посаженная голова и чёткий профиль выделялись резким силуэтом на фоне мерцающего прямоугольника позади него. Вот он нагнулся, и я услышал звук поворачивающегося ключа и скрежет металла о металл. Словно во сне, я смутно осознал, что перед ним стоит лакированная шкатулка и что он вынул из неё какой-то диковинный плоский предмет и положил его на стол перед собой. До моего замутнённого и оцепенелого сознания просто не доходило, что я нарушаю его уединение, так как он-то уверен, что находится в комнате один. Когда же наконец я с ужасом понял это и наполовину приподнялся, чтобы объявить о своём присутствии, раздалось резкое металлическое потрескивание, а затем я услышал голос.

Да, голос был женский, это не подлежало сомнению. Но такая в нём слышалась мольба, тоска и любовь, что мне не забыть его до гробовой доски. Голос этот пробивался через какой-то странный далёкий звон, но каждое слово звучало отчётливо, хотя и тихо — очень тихо, потому что это были последние слова умирающей женщины.

«На самом деле я не ушла навсегда, Джон, — говорил слабый, прерывистый голос. — Я здесь, рядом с тобой, и всегда буду рядом, пока мы не встретимся вновь. Я умираю счастливо с мыслью о том, что утром и вечером ты будешь слышать мой голос. О Джон, будь сильным, будь сильным вплоть до самой нашей встречи!»

Так вот, я уже приподнялся, чтобы объявить о своём присутствии, но не мог сделать этого, пока звучал голос. Единственное, что я мог, — это застыть, точно парализованный, полулёжа-полусидя, вслушиваясь в эти слова мольбы, произносимые далёким музыкальным голосом. А он — он был настолько поглощён, что вряд ли услышал бы меня, даже если бы я заговорил. Но как только голос смолк, зазвучали мои бессвязные извинения и оправдания. Он вскочил, включил электричество, и в ярком свете я увидел его таким, каким, наверное, видела его несколько недель назад несчастная служанка, — с гневно сверкающими глазами и искажённым лицом.

— Мистер Колмор! — воскликнул он. — Вы здесь?! Как это понимать, сударь?

Сбивчиво, запинаясь, я пустился в объяснения, рассказав и про свою невралгию, и про обезболивающий наркотик, и про свой злополучный сон, и про необыкновенное пробуждение. По мере того как он слушал, гневное выражение сходило с его лица, на котором вновь застыла привычная печально-бесстрастная маска.

— Теперь, мистер Колмор, вам известна моя тайна, — заговорил он. — Виню я одного себя: не принял всех мер предосторожности. Нет ничего хуже недосказанности. А коль скоро вам известно так много, будет лучше, если вы узнаете всё. После моей смерти вы вольны пересказать эту историю кому угодно, но пока я жив, ни одна душа не должна услышать её от вас, полагаюсь на ваше чувство чести. Гордость не позволит мне смириться с той жалостью, какую я стал бы внушать людям, узнай они эту историю. Я с улыбкой переносил зависть и ненависть людей, но терпеть их жалость выше моих сил.

Вы видели, откуда исходит звук этого голоса — голоса, который, как я понимаю, возбуждает такое любопытство в моём доме. Мне известно, сколько всяких слухов о нём ходит. Все эти домыслы — и скандальные, и суеверные — я могу игнорировать и простить. Чего я никогда не прощу, так это вероломного подглядывания и подслушивания. Но в этом грехе, мистер Колмор, я считаю вас неповинным.

Когда я, сударь, был совсем молод, много моложе, чем вы сейчас, я с головой окунулся в светскую жизнь Лондона. Благодаря моему толстому кошельку у меня появилась масса мнимых друзей и дурных советчиков. Я жадно пил вино жизни, и если есть на свете человек, пивший его ещё более жадно, я ему не завидую. В результате пострадал мой кошелёк, пострадала моя репутация, пострадало моё здоровье. Я пристрастился к спиртному и не мог обходиться без него. Мне больно вспоминать, до чего я докатился. И вот тогда, в пору самого глубокого моего падения, в мою жизнь вошла самая нежная, самая кроткая душа, которую Господь Бог когда-либо посылал мужчине в качестве ангела-хранителя. Она полюбила меня, совсем пропащего, полюбила и посвятила свою жизнь тому, чтобы снова сделать человеком существо, опустившееся до уровня животного.

Но её сразила мучительная болезнь; она истаяла и умерла у меня на глазах. В часы предсмертной муки она думала не о себе, не о своих страданиях, не о своей смерти. Все её мысли были обо мне. Сильнее всякой боли её терзал страх, что после того, как её не станет, я, лишившись её поддержки, вернусь в прежнее животное состояние. Напрасно клялся я ей, что никогда не возьму в рот ни капли вина. Она слишком хорошо знала, какую власть имел надо мной этот дьявол, ведь она столько билась, чтобы ослабить его хватку. День и ночь ей не давала покоя мысль, что моя душа может снова оказаться в его когтях.

От какой-то из подруг, приходивших навестить и развлечь больную, она услышала об этом изобретении — фонографе — и с проницательной интуицией любящей женщины сразу поняла, как она могла бы воспользоваться им для собственных целей. Она послала меня в Лондон раздобыть самый лучший фонограф, какой только можно купить за деньги. На смертном одре она, едва дыша, сказала в него эти слова, которые с тех пор помогают мне не оступиться. Что ещё в целом свете могло бы удержать меня, одинокого и неприкаянного? Но этого мне достаточно. Бог даст, я без стыда посмотрю ей в глаза, когда Ему будет угодно воссоединить нас! Это и есть моя тайна, мистер Колмор, и я прошу вас хранить её, пока я жив.

1899 г.

Необычайный эксперимент в Кайнплатце[29]

Из всех наук, над коими бились умы сынов человеческих, ни одна не занимала учёного профессора фон Баумгартнера столь сильно, как та, что имеет дело с психологией и недостаточно изученными взаимоотношениями духа и материи. Прославленный анатом, глубокий знаток химии и один из первых европейских физиологов, он без сожаления оставил все эти науки и направил свои разносторонние познания на изучение души и таинственных духовных взаимосвязей.

Вначале, когда он, будучи ещё молодым человеком, пытался проникнуть в тайны месмеризма, мысль его, казалось, плутала в загадочном мире, где всё было хаос и тьма и лишь иногда возникал немаловажный факт, но не связанный с другими и не находящий себе объяснения. Однако, по мере того как шли годы и багаж знаний достойного профессора приумножался — ибо знание порождает знание, как деньги наращивают проценты, — многое из того, что прежде казалось странным и необъяснимым, начинало принимать в его глазах иную, более ясную форму. Мысль учёного потекла по новым путям, и он стал усматривать связующие звенья там, где когда-то было туманно и непостижимо. Более двадцати лет проделывая эксперимент за экспериментом, он накопил достаточно неоспоримых фактов, и у него возникла честолюбивая мечта создать на их основе новую точную науку, которая явилась бы синтезом месмеризма, спиритуализма и других родственных учений. В этом ему чрезвычайно помогало доскональное знание того сложного раздела физиологии животных, который посвящён изучению нервной системы и мозговой деятельности, ибо Алексис фон Баумгартнер в университете Кайнплатца располагал для своих глубоких научных исследований всем необходимым, что может дать лаборатория.

Профессор фон Баумгартнер был высокого роста и худощав, лицо продолговатое, с острыми чертами, а глаза — цвета стали, необычайно яркие и проницательные. Постоянная работа мысли избороздила его лоб морщинами, свела в одну линию густые нависшие брови, и потому казалось, что профессор всегда нахмурен. Это многих вводило в заблуждение относительно характера профессора, который при всей своей суровости обладал мягким сердцем. Среди студентов он пользовался популярностью. После лекций они окружали учёного и жадно слушали изложение его странных теорий. Он часто вызывал добровольцев для своих экспериментов, и в конце концов в классе не осталось ни одного юнца, кто раньше или позже не был бы усыплён гипнотическими пассами профессора.

Но среди этих молодых ревностных служителей науки не находилось ни одного, кто мог бы равняться по степени энтузиазма с Фрицем фон Гартманном. Его приятели-студенты часто диву давались, как этот сумасброд и отчаяннейший повеса, какой когда-либо объявлялся в Кайнплатце с берегов Рейна, не жалеет ни времени, ни усилий на чтение головоломных научных трудов и ассистирует профессору при его загадочных экспериментах. Но дело в том, что Фриц был сообразительным и дальновидным молодым человеком. Вот уже несколько месяцев, как он пылал любовью к юной Элизе — голубоглазой, белокурой дочке фон Баумгартнера. Хотя Фрицу удалось вырвать у неё признание, что его ухаживания не оставляют её равнодушной, он не смел и мечтать о том, чтобы явиться к родителям Элизы в качестве официального искателя руки их дочери. Ему было бы нелегко находить поводы свидеться с избранницей своего сердца, если бы он не усмотрел способ стать полезным профессору. В результате его стараний фон Баумгартнер стал часто приглашать студента в свой дом, и Фриц охотно позволял проделывать над собой какие угодно опыты, если это давало ему возможность перехватить взгляд ясных глазок Элизы или коснуться её ручки.

Фриц фон Гартманн был молодым человеком, несомненно, вполне привлекательной наружности. К тому же после смерти отца ему предстояло унаследовать обширные поместья. В глазах многих он казался бы завидным женихом, но мадам фон Баумгартнер хмурилась, когда он бывал у них в доме, и порой выговаривала супругу за то, что он разрешает такому волку рыскать вокруг их овечки. Правду сказать, Фриц фон Гартманн приобрёл в Кайнплатце довольно скверную репутацию. Случись где шумная ссора, или дуэль, или какое другое бесчинство, молодой выходец с рейнских берегов оказывался главным зачинщиком. Не было никого, кто бы так сквернословил, так много пил, так часто играл в карты и так предавался лени во всём, кроме одного — занятий с профессором. Неудивительно поэтому, что почтенная фрау профессорша прятала свою дочку под крылышко от такого mauvais sujet[30]. Что касается достойного профессора, то он был слишком поглощён своими таинственными научными изысканиями и не составил себе об этом никакого мнения.

Вот уже много лет один и тот же неотвязный вопрос занимал мысли фон Баумгартнера. Все его эксперименты и теоретические построения были направлены к решению всё той же проблемы: по сотне раз на дню профессор спрашивал себя, может ли душа человека в течение некоторого времени существовать отдельно от тела и затем снова в него вернуться? Когда он впервые представил себе такую возможность, его ум учёного решительно восстал против подобной несуразности. Это оказывалось в слишком резком противоречии с предвзятыми мнениями и предрассудками, внушёнными ему ещё в юности. Однако постепенно, продвигаясь всё дальше путём новых оригинальных методов исследования, мысль его стряхнула с себя старые оковы и приготовилась принять любые выводы, продиктованные фактами. У него было достаточно оснований верить, что духовное начало способно существовать независимо от материи. И вот он надумал окончательно решить этот вопрос путём смелого, небывалого эксперимента.

«Совершенно очевидно, — писал он в своей знаменитой статье о невидимых существах, приблизительно в это самое время опубликованной в «Медицинском еженедельнике Кайнплатца» и удивившей весь научный мир, — совершенно очевидно, что при наличии определённых условий душа, или дух человека, освобождается от телесной оболочки. Тело загипнотизированного пребывает в состоянии каталепсии, но душа его где-то витает. Возможно, мне возразят, что душа остаётся в теле, но также находится в процессе сна. Я отвечу, что это не так, иначе чем объяснить ясновидение — феномен, к которому перестали относиться с должной серьёзностью по милости шарлатанов с их мошенническими трюками, но который, как то может быть легко доказано, представляет собой несомненный факт. Я сам, работая с особо восприимчивым медиумом, добивался от него точного описания происходящего в соседней комнате или в соседнем доме. Какой другой гипотезой можно объяснить эту осведомлённость медиума, как не тем, что дух его покинул тело и блуждает в пространстве? На мгновение он возвращается по призыву гипнотизёра и сообщает о виденном, затем снова отлетает прочь. Так как дух по самой своей природе невидим, мы не можем наблюдать эти появления и исчезновения, но замечаем их воздействие на тело медиума, то застывшее, инертное, то делающее усилия передать восприятия, которые никоим образом не могли быть им получены естественным путём. Имеется, я полагаю, только один способ доказать это. Плотскими глазами мы не в состоянии узреть дух, покинувший тело, но наш собственный дух, если бы его удалось отделить от тела, будет ощущать присутствие других освобождённых душ. Посему я имею намерение, загипнотизировав одного из моих учеников, усыпить затем и самого себя способом, вполне мне доступным. И тогда, если предлагаемая мною теория справедлива, моя душа не встретит затруднений для общения с душой моего ученика, так как обе они окажутся отделёнными от тела. Надеюсь в следующем номере «Медицинского еженедельника Кайнплатца» опубликовать результаты этого интересного эксперимента».

Когда почтенный профессор исполнил наконец обещание и напечатал отчёт о происшедшем, сообщение это было до такой степени поразительным, что к нему отнеслись с недоверием. Тон некоторых газет, комментировавших статью, носил столь оскорбительный характер, что разгневанный учёный поклялся никогда более не раскрывать рта и не печатать никаких сообщений на данную тему — угрозу эту он привёл в исполнение. Тем не менее предлагаемый здесь рассказ опирается на сведения, почерпнутые из достоверных источников, и приводимые факты в основе своей изложены совершенно точно.

Однажды, вскоре после того как у него зародилась мысль проделать вышеупомянутый эксперимент, профессор фон Баумгартнер задумчиво шёл к дому после долгого дня, проведённого в лаборатории. Навстречу ему двигалась шумная ватага студентов, только что покинувших кабачок. Во главе их, сильно навеселе и держась весьма развязно, шагал молодой Фриц фон Гартманн. Профессор прошёл было мимо, но его ученик кинулся ему наперерез и загородил дорогу.

— Послушайте, достойный мой наставник, — начал он, ухватив старика за рукав и увлекая его за собой, — мне надо с вами кое о чём поговорить, и мне легче сделать это сейчас, пока в голове шумит добрый хмель.

— В чём дело, Фриц? — спросил физиолог, глядя на него с некоторым удивлением.

— Я слышал, герр профессор, что вы задумали какой-то удивительный эксперимент — хотите извлечь из тела душу и потом загнать её обратно. Это правда?

— Правда, Фриц.

— А вы подумали, дорогой профессор, что не всякий захочет, чтобы над ним проделывали такие штуки? Potztausend![31] А что, если душа выйдет да обратно не вернётся? Тогда дело дрянь. Кто станет рисковать, а?

— Но, Фриц, я рассчитывал на вашу помощь! — воскликнул профессор, поражённый такой точкой зрения на его серьёзный научный опыт. — Неужели вы меня покинете? Подумайте о чести, о славе.

— Дудки! — воскликнул студент сердито. — И всегда вы со мной будете так расплачиваться? Разве не стоял я по два часа под стеклянным колпаком, пока вы пропускали через меня электричество? Разве вы не раздражали мне тем же электричеством нервы диафрагмы и не мне ли испортили пищеварение, пропуская через мой желудок гальванический ток? Вы усыпляли меня тридцать четыре раза, и что я за всё это получил? Ровно ничего! А теперь ещё собираетесь вытащить из меня душу, словно механизм из часов. Хватит с меня, всякому терпению приходит конец!

— Ах, боже мой! Боже мой! — воскликнул профессор в величайшей растерянности. — Верно, Фриц, верно! Я как-то никогда об этом не думал. Если вы подскажете мне, каким образом я могу отблагодарить вас за ваши услуги, я охотно исполню ваше желание.

— Тогда слушайте, — проговорил Фриц торжественно. — Если вы даёте слово, что после эксперимента я получу руку вашей дочери, я согласен вам помочь. Если же нет — отказываюсь наотрез. Таковы мои условия.

— А что скажет на это моя дочь? — воскликнул профессор, на мгновение потерявший было дар речи.

— Элиза будет в восторге, — ответил молодой человек. — Мы давно любим друг друга.

— В таком случае она будет ваша, — сказал физиолог решительно. — У вас доброе сердце, и вы мой лучший медиум — разумеется, когда не находитесь под воздействием алкоголя. Эксперимент состоится четвёртого числа следующего месяца. В двенадцать часов ждите меня в лаборатории. Это будет незабываемый день, Фриц. Приедет фон Грубен из Йены и Хинтерштейн из Базеля. Соберутся все столпы науки Южной Германии.

— Я буду вовремя, — коротко ответил студент, и они разошлись. Профессор побрёл к дому, размышляя о великих грядущих событиях, а молодой человек, спотыкаясь, побежал догонять своих шумных приятелей, занятый мыслями только о голубоглазой Элизе и о сделке, заключённой с её отцом.

Фон Баумгартнер не преувеличивал, говоря о необыкновенно широком интересе, какой вызвал его новый психофизиологический опыт. Задолго до назначенного часа зал наполнился целым созвездием талантов. Помимо упомянутых им знаменитостей, прибыл крупнейший лондонский учёный, профессор Лерчер, только что прославившийся своим замечательным трудом о мозговых центрах. На небывалый эксперимент собрались с дальних концов несколько звёзд из плеяды спиритуалистов, приехал последователь Сведенборга[32], полагавший, что эксперимент прольёт свет на доктрину розенкрейцеров.

Высокая аудитория продолжительными аплодисментами встретила появление профессора и его медиума. В нескольких продуманных словах профессор пояснил суть своих теоретических положений и предстоящие методы их проверки.

— Я утверждаю, — сказал он, — что у лица, находящегося под действием гипноза, дух на некоторое время высвобождается из тела. И пусть кто-нибудь попробует выдвинуть другую гипотезу, которая истолковала бы природу ясновидения. Надеюсь, что, усыпив моего юного друга и затем также себя, я дам возможность нашим освобождённым от телесной оболочки душам общаться между собой, пока тела наши будут инертны и неподвижны. Через некоторое время души вернутся в свои тела, и всё станет по-прежнему. С вашего любезного позволения, мы приступим к эксперименту.

Речь фон Баумгартнера вызвала новую бурю аплодисментов, и все замерли в ожидании. Несколькими быстрыми пассами профессор усыпил молодого человека, и тот откинулся в кресле, бледный и неподвижный. Вынув из кармана яркий хрустальный шарик, профессор стал смотреть на него, не отрываясь, явно делая какие-то мощные внутренние усилия, и вскоре действительно погрузился в сон. То было невиданное, незабываемое зрелище: старик и юноша, сидящие друг против друга в одинаковом состоянии каталепсии. Куда же устремились их души? Вот вопрос, который задавал себе каждый из присутствующих.

Прошло пять минут, десять, пятнадцать. Ещё пятнадцать, а профессор и его ученик продолжали сидеть в тех же застывших позах. За это время ни один из собравшихся учёных мужей не проронил ни слова, все взгляды были устремлены на два бледных лица — все ждали первых признаков возвращения сознания. Прошёл почти целый час, и наконец терпение зрителей было вознаграждено. Слабый румянец начал покрывать щёки профессора фон Баумгартнера — душа вновь возвращалась в свою земную обитель. Вдруг он вытянул свои длинные, тощие руки, как бы потягиваясь после сна, протёр глаза, поднялся с кресла и начал оглядываться по сторонам, словно не понимая, где он находится. И вдруг, к величайшему изумлению всей аудитории и возмущению последователя Сведенборга, профессор воскликнул: «Tausend Teufel!»[33] — и разразился страшным южнонемецким ругательством.

— Где я, чёрт побери, и что за дьявольщина тут происходит? Ага, вспомнил! Этот дурацкий гипнотический сеанс. Ну, ни черта не вышло. Как заснул, больше ничего не помню. Так что вы, мои почтенные учёные коллеги, притащились сюда попусту. Вот потеха-то!

И профессор, глава кафедры физиологии, покатился со смеху, хлопая себя по ляжкам самым неприличным образом. Аудитория пришла в такое негодование от непристойного поведения профессора фон Баумгартнера, что мог бы разразиться настоящий скандал, если бы не тактичное вмешательство Фрица фон Гартманна, к этому времени также очнувшегося от гипнотического сна. Подойдя к краю эстрады, молодой человек извинился за поведение гипнотизёра:

— К сожалению, вынужден признаться, что этот человек действительно несколько необуздан, хотя вначале он отнёсся к эксперименту с подобающей серьёзностью. Он ещё находится в состоянии реакции после гипноза и не вполне ответственен за свои слова и поступки. Что касается нашего опыта, я не считаю, что он потерпел неудачу. Возможно, что в течение этого часа наши души общались между собой, но, к несчастью, грубая телесная память не соответствует субстанции духа, и мы не смогли вспомнить случившегося. Отныне моя деятельность будет направлена на изыскание средств заставить души помнить то, что происходит с ними в период их высвобождения, и я надеюсь, что по разрешении данной задачи буду иметь удовольствие снова встретить вас в этом зале и продемонстрировать результаты.

Подобное заявление, исходящее от молодого студента, вызвало среди присутствующих в аудитории большое удивление. Некоторые почли себя оскорблёнными, полагая, что он взял на себя слишком большую смелость. Большинство, однако, расценило его как обещающего молодого учёного, и, покидая зал, многие сравнивали его достойное поведение с неприличной развязностью профессора, который всё это время продолжал хохотать в уголке, нимало не смутившись провалом эксперимента.

Но хотя все эти учёные мужи выходили из зала в полной уверенности, что они так ничего замечательного и не увидели, на самом деле на их глазах произошло величайшее чудо. Профессор фон Баумгартнер был абсолютно прав в своей теории: его дух и дух студента действительно на некоторое время покинули телесную оболочку. Но затем получилось странное и непредвиденное осложнение. Дух Фрица фон Гартманна, возвратившись, вошёл в тело Алексиса фон Баумгартнера, а дух Алексиса фон Баумгартнера — в телесную оболочку Фрица фон Гартманна. Этим и объяснялись сквернословие и шутовские выходки серьёзного профессора и веские, солидные заявления, исходящие от беззаботного студента. Случай был беспрецедентный, но никто о том не подозревал, и меньше всего те, кого это непосредственно касалось.

Профессор, почувствовав вдруг необычайную сухость в горле, выбрался на улицу, всё ещё посмеиваясь про себя по поводу результатов эксперимента, ибо душа Фрица, заключённая в профессорском теле, преисполнилась веселья и бесшабашной удали при мысли о том, как легко ему досталась невеста. Первым его побуждением было пойти повидать её, но, пораздумав, он решил временно держаться в тени, пока профессор фон Баумгартнер не оповестит супругу о заключённом соглашении. Посему он отправился в кабачок «Зелёный молодчик», излюбленное место сборищ студентов-гуляк. Лихо размахивая тростью, он вбежал в маленький зал, где сидели Шпигель, Мюллер и ещё человек шесть весёлых собутыльников.

— Здорово, приятели! — заорал он с порога. — Так и знал, что застану вас здесь. Пейте все, кому что охота, заказывайте что угодно, сегодня за всё плачу я!

Если бы сам «зелёный молодчик», изображённый на вывеске этого популярного кабачка, вошёл вдруг в зал и потребовал бутылку вина, это изумило бы студентов не столь сильно, как неожиданное появление уважаемого профессора. С минуту они, совершенно ошеломлённые, таращили глаза, будучи не в состоянии ответить на это сердечное приветствие.

— Donner und Blitzen![34] — сердито гаркнул профессор. — Да что с вами, чёрт вас подери? Что это вы таращитесь на меня, как поросята на вертеле? Что тут стряслось?

— Такая неожиданная честь… — забормотал Шпигель, возглавлявший компанию.

— Честь? Ерунда и чушь, — заявил профессор раздражённо. — Думаете, если я показываю гипнотические фокусы кучке старых развалин, так я уж и возгордился, не желаю больше водить дружбу с закадычными приятелями? Ну-ка, Шпигель, дружище, слезай со стула, командовать буду я. Пиво, вино, шнапс — требуйте всё, что душе угодно, всё за мой счёт!

Никогда ещё не бывало столь буйного веселья в кабачке «Зелёный молодчик». Пенящиеся кружки с пивом и бутылки с зелёным горлышком, полные рейнвейна, бойко ходили по кругу. Постепенно студенты перестали робеть перед профессором. А он пел, вопил во всё горло, балансировал длинной табачной трубкой, положив её себе на нос, и предлагал каждому по очереди бежать с ним наперегонки на дистанцию в сто ярдов. За дверью удивлённо шушукались кельнер и служанка, поражённые поведением высокоуважаемого профессора, возглавляющего кафедру в старинном университете Кайнплатца. У них стало ещё больше поводов шушукаться, когда учёный муж стукнул кельнера по макушке, а служанку расцеловал, поймав её возле двери в кухню.

— Господа! — крикнул профессор, поднявшись со своего места в конце стола. Он стоял, пошатываясь, и вертел в костлявой руке старомодный винный бокал. — Сейчас я объясню причину сегодняшнего торжества.

— Слушайте! Слушайте! — заорали студенты, стуча о стол пивными кружками. — Речь, речь! Тише вы!

— Дело в том, друзья мои, — сказал профессор, сияя глазами сквозь стёкла очков, — что я надеюсь в недалёком будущем сыграть свою свадьбу.

— Как? Сыграть свадьбу? — воскликнул один из студентов побойчее. — А мадам? Разве мадам умерла?

— Какая мадам?

— То есть как это какая? Мадам фон Баумгартнер?

— Ха-ха-ха, — засмеялся профессор. — Я вижу, вы в курсе моих прежних затруднений. Нет, она жива, но, надеюсь, браку моему больше противиться не будет.

— Очень мило с её стороны, — заметил кто-то из компании.

— Мало того, — продолжал профессор, — я даже рассчитываю, что она посодействует мне заполучить мою невесту. Мы с мадам никогда особенно не ладили, но теперь, я думаю, со всем этим будет покончено. Когда я женюсь, она может остаться с нами, я не возражаю.

— Счастливое семейство! — выкрикнул какой-то шутник.

— Ну да! И надеюсь, все вы придёте ко мне на свадьбу. Имени молодой особы называть не буду, но… Да здравствует моя невеста!

И профессор помахал бокалом.

— Ура! За его невесту! — надрывались буяны, покатываясь со смеху. — Soll sie leben — hoch![35]

Пирушка становилась шумнее и беспорядочнее по мере того, как студенты один за другим, следуя примеру профессора, пили каждый за даму своего сердца.

Пока в «Зелёном молодчике» шло это веселье, неподалёку разыгрывалась совсем иная сцена. После эксперимента Фриц фон Гартманн всё в той же сдержанной манере и храня на лице торжественное выражение, сделал и записал кое-какие вычисления и, дав несколько указаний, вышел на улицу. Медленно двигаясь к дому фон Баумгартнера, он увидел впереди фон Альтхауса, профессора анатомии. Ускорив шаг, Фриц догнал его.

— Послушайте, фон Альтхаус, — проговорил он, тронув профессора за рукав. — На днях вы справлялись у меня относительно среднего покрова артерий мозга. Так вот…

— Donnerwetter![36] — заорал фон Альтхаус, очень вспыльчивый старик. — Что значит эта дерзость? Я подам на вас жалобу, сударь!

После этой угрозы он круто повернулся и пошёл прочь.

Фон Гартманн опешил. «Это из-за провала моего эксперимента», — подумал он и уныло продолжал свой путь.

Однако его ждали новые сюрпризы. Его нагнали два студента, и эти юнцы, вместо того чтобы снять свои шапочки или выказать какие-либо другие знаки уважения, завидев его, издали восторженные крики, кинувшись к нему, подхватили его под руки и потащили за собой.

— Gott im Himmel![37] — закричал фон Гартманн. — Что означает эта бесподобная наглость? Куда вы меня тащите?

— Распить с нами бутылочку, — сказал один из студентов. — Ну идём же! От такого приглашения ты никогда не отказывался.

— В жизни не слышал большего бесстыдства! — воскликнул фон Гартманн. — Отпустите меня немедленно! Я потребую, чтобы вы получили строгое взыскание! Отпустите, я говорю!

Он яростно отбивался от своих мучителей.

— Ну, если ты вздумал упрямиться, сделай милость, отправляйся куда хочешь, — сказали студенты, отпуская его. — И без тебя отлично обойдёмся.

— Я вас обоих знаю! Вы мне за это поплатитесь! — кричал фон Гартманн вне себя от гнева. Он вновь направился к своему, как он полагал, дому, очень рассерженный происшедшими с ним по пути эпизодами.

Мадам фон Баумгартнер поглядывала в окно, недоумевая, почему муж запаздывает к обеду, и была весьма поражена, завидев шествующего по дороге студента. Как было замечено выше, она питала к нему сильную антипатию, и если молодой человек осмеливался заходить к ним в дом, то лишь с молчаливого согласия и под эгидой профессора. Она удивилась ещё больше, когда Фриц вошёл в садовую калитку и зашагал дальше с видом хозяина дома. С трудом веря своим глазам, она поспешила к двери — материнский инстинкт заставил её насторожиться. Из окна комнаты наверху прелестная Элиза также наблюдала отважное шествие своего возлюбленного, и сердце её билось учащённо от гордости и страха.

— Добрый день, сударь, — приветствовала мадам фон Баумгартнер незваного гостя у входа, приняв величественную позу.

— День и в самом деле неплохой, — ответил ей Фриц. — Ну, что же ты стоишь в позе статуи Юноны? Пошевеливайся, Марта, скорее подавай обед. Я буквально умираю с голоду.

— Марта?! Обед?! — воскликнула поражённая мадам фон Баумгартнер, отшатнувшись.

— Ну да, обед, именно обед! — завопил фон Гартманн, раздражаясь всё больше. — Что такого особенного в этом требовании, если человек целый день не был дома? Я буду ждать в столовой. Подавай что есть — всё сойдёт. Ветчину, сосиски, компот — всё, что найдётся в доме. Ну вот! А ты всё стоишь и смотришь на меня. Послушай, Марта, ты сдвинешься с места или нет?

Это последнее обращение, сопровождаемое настоящим воплем ярости, возымело на почтенную профессоршу столь сильное действие, что она стремглав промчалась через весь коридор, затем через кухню и, бросившись в кладовку, заперлась там и закатила бурную истерику. Фон Гартманн тем временем вошёл в столовую и растянулся на диване, пребывая всё в том же отменно дурном настроении.

— Элиза, — закричал он сердито. — Элиза! Куда девалась эта девчонка? Элиза!

Призванная таким нелюбезным образом, юная фрейлейн робко спустилась в столовую и предстала перед своим возлюбленным.

— Дорогой! — воскликнула она, обвивая его шею руками. — Я знаю, ты всё это сделал ради меня! Это уловка, чтобы меня увидеть!

Вне себя от этой новой напасти фон Гартманн на минуту онемел и только сверкал глазами и сжимал кулаки, барахтаясь в объятиях Элизы. Когда он наконец снова обрёл дар речи, Элиза услышала такой взрыв возмущения, что отступила назад и, оцепенев от страха, упала в кресло.

— Сегодня самый ужасный день в моей жизни! — кричал фон Гартманн, топая ногами. — Опыт мой провалился. Фон Альтхаус нанёс мне оскорбление. Два студента силой волокли меня по дороге. Жена чуть не падает в обморок, когда я прошу её подать обед, а дочь бросается на меня и душит, словно медведь!

— Ты болен, мой милый! — воскликнула фрейлейн. — У тебя помутился разум. Ты даже ни разу не поцеловал меня…

— Да? И не собираюсь! — ответствовал фон Гартманн решительно. — Стыдись! Лучше пойди и принеси мне мои шлёпанцы да помоги матери накрыть на стол.

— Ради чего я так страстно любила тебя целых десять месяцев? — плакала Элиза, уткнувшись лицом в носовой платок. — Ради чего терпела маменькин гнев? О, ты разбил мне сердце — да, да!

И она истерически зарыдала.

— Нет, больше терпеть этого я не желаю! — заорал фон Гартманн, окончательно рассвирепев. — Что это значит, девчонка, чёрт тебя подери? Что такое я сделал десять месяцев назад, что внушил тебе столь необыкновенную любовь? Если ты действительно меня так любишь, пойди скорее и разыщи ветчину и хлеб, вместо того чтобы болтать тут всякий вздор.

— О дорогой, дорогой мой! — рыдала несчастная девица, бросаясь к тому, кого почитала своим возлюбленным. — Ты просто шутишь, чтобы напугать свою маленькую Элизу?

Всё это время фон Гартманн опирался о валик дивана, который, как бóльшая часть немецкой мебели, был в несколько расшатанном состоянии. Именно у этого края дивана стоял аквариум, полный воды: профессор проделывал какие-то опыты с рыбьей икрой и держал аквариум в гостиной ради сохранения ровной температуры воды. От дополнительного веса девицы, слишком бурно кинувшейся на шею фон Гартманна, ненадёжный диван рухнул, и несчастный студент упал прямо в аквариум: голова его и плечи застряли, а нижние конечности беспомощно болтались в воздухе. Терпению фон Гартманна пришёл конец. Еле высвободившись, он испустил нечленораздельный вопль ярости и ринулся вон из комнаты, невзирая на мольбы Элизы. Схватив шляпу, промокший, растрёпанный, он помчался прямо в город с намерением разыскать какой-нибудь трактир и обрести там покой и пищу, в которых ему было отказано дома.

Когда дух фон Баумгартнера, заключённый в тело Гартманна, мрачно размышляя о многочисленных обидах, продвигался по извилистой дороге, ведущей в город, он заметил, что к нему приближается престарелый человек, находящийся, по-видимому, в крайней степени опьянения. Фон Гартманн остановился и наблюдал, как тот бредёт, спотыкаясь, качаясь из стороны в сторону и распевая студенческую песню хриплым, пьяным голосом. Сперва интерес фон Гартманна был вызван лишь тем, что человек, с виду весьма почтенный, допустил себя до столь позорного состояния, но по мере того, как тот подходил ближе, фон Гартманн ощутил уверенность, что где-то видел старика, однако не мог вспомнить, где и когда именно. Уверенность эта всё более крепла, и когда незнакомец поравнялся с ним, фон Гартманн подошёл к нему и стал внимательно всматриваться в его лицо.

— Эй, сынок, — заговорил пьяный, едва держась на ногах и оглядывая фон Гартманна. — Где, чёрт возьми, я тебя видел? Знаю тебя преотлично, прямо как самого себя. Кто ты такой, дьявол тебя забери?

— Я профессор фон Баумгартнер, — ответствовал студент. — Могу я спросить, кто вы такой? Ваша внешность мне как-то странно знакома.

— Молодой человек, никогда не нужно врать, — последовал ответ. — Уж конечно, сударь, вы не профессор, — того я отлично знаю: старый, чванливый урод, вы же — здоровенный широкоплечий молодчик. А я, Франц фон Гартманн, к вашим услугам!

— Это ложь! — воскликнул фон Гартманн. — Вы скорее могли бы быть моим отцом. Но позвольте, сударь, известно ли вам, что на вас мои запонки и часовая цепочка?

— Отец небесный! — икнул пьяный. — Пусть я вовек не возьму в рот ни капли пива, если брюки на вас не те самые, за которые портной собирается подать на меня в суд.

Тут фон Гартманн, совершенно сбитый с толку странными происшествиями дня, провёл рукой по лбу и, опустив глаза, случайно заметил своё отражение в луже, оставшейся после дождя на дороге. К полному своему изумлению, он увидел молодое лицо, франтоватый студенческий костюм и понял, что внешне он являет собой полную противоположность той почтенной фигуре учёного, к которой привыкла его духовная сущность. В одно мгновение острый ум фон Баумгартнера пробежал через всю цепь последних событий и сделал вывод. Это был удар, и несчастный профессор пошатнулся.

— Небо! — воскликнул он. — Теперь я всё понял! Наши души попали не в предназначенные им тела. Я — это вы, а вы — это я. Моя теория оправдалась. Но как дорого это обошлось. Может ли самый образованный ум во всей Европе помещаться в столь фривольной оболочке?! Боже, погибли труды целой жизни! — И в отчаянии он стал бить себя кулаками в грудь.

— Послушайте-ка, — сказал настоящий фон Гартманн. — Я вас понимаю, всё это действительно никуда не годится. Но вы обращаетесь с моим телом слишком бесцеремонно. Вы получили его в превосходном состоянии. Но уже успели, как я вижу, и расцарапать его и где-то промокли. И засыпали пластрон моей рубашки нюхательным табаком.

— Ну, знаете ли, это не столь важно, — сказал дух профессора угрюмо. — Каковы мы есть, такими нам и суждено остаться. Справедливость моей теории блистательно доказана, но такой ужасной ценой!

— Действительно, это было бы ужасно, разделяй я ваше мнение, — произнёс дух студента. — Что бы я стал делать с этими старыми негнущимися руками и ногами, как бы я ухаживал за Элизой, как смог бы убедить её, что я не её отец? Нет, благодарение Богу, хоть пиво и помутило мне голову так, как ещё ни разу не случалось, когда я был самим собой, всё же я ещё что-то соображаю. Я вижу выход.

— Какой? — едва выговорил от волнения профессор.

— Надо повторить эксперимент, вот и всё! Высвободите снова наши души, и, как знать, может, на этот раз они вернутся каждая, куда ей полагается.

Не так утопающий хватается за соломинку, как дух фон Баумгартнера ухватился за эту идею. С лихорадочной поспешностью он повлёк фон Гартманна к обочине дороги и тут же его усыпил, а затем, вынув из кармана свой хрустальный шарик, проделал то же самое и с собой. Несколько студентов и окрестных крестьян, случайно проходивших мимо, были весьма озадачены, увидев достойного профессора физиологии и его любимого ученика, сидящих на обочине грязной дороги в бессознательном состоянии. Не прошло и часа, как собралась целая толпа, и уже начали поговаривать, не послать ли за санитарной повозкой и отвезти их в больницу; но тут учёный муж открыл вдруг глаза и обвёл присутствующих мутным взглядом. В первое мгновение он, очевидно, не мог вспомнить, как сюда попал, но потом поразил собравшихся, воздев тощие руки над головой и закричав восторженно:

— Gott sei gedanket![38] Я опять стал самим собой! Я это ясно чувствую!

Изумление толпы возросло, когда студент, вскочив на ноги, разразился таким же бурным выражением восторга. Затем и тот и другой исполнили прямо на дороге нечто вроде pas de joie[39].

Некоторое время спустя после этого эпизода многие сомневались, в здравом ли рассудке оба его действующих лица. Когда профессор опубликовал все эти факты в «Медицинском еженедельнике Кайнплатца», как это было им обещано, даже его коллеги стали намекать, что ему не мешало бы немного подлечиться и что ещё одна подобная статья, несомненно, приведёт его прямо в сумасшедший дом. Студент, на собственном опыте убедившись, что благоразумнее помалкивать, не слишком распространялся обо всей этой истории.

Когда почтенный профессор вернулся в тот вечер домой, его ждал не слишком сердечный приём, на какой он мог бы рассчитывать после стольких злоключений. Напротив, обе дамы как следует отчитали его за то, что от него пахнет вином и табаком, и за то, что он где-то разгуливал в то время, как молодой шалопай ворвался в дом и оскорбил хозяек. Прошло немало времени, пока домашняя атмосфера семьи фон Баумгартнера обрела своё обычное спокойное состояние, и понадобилось ещё больше времени, прежде чем весёлая физиономия фон Гартманна вновь стала появляться в доме профессора. Настойчивость, однако, побеждает все препятствия, и студенту удалось в конце концов умилостивить обеих разгневанных дам и восстановить прежнее положение в доме. А теперь у него уже нет никаких причин опасаться недоброжелательства фрау фон Баумгартнер, ибо он стал капитаном императорских уланов и его любящая жена Элиза успела подарить ему как вещественное доказательство своей любви двух маленьких уланчиков.

1886 г.

Как капитан Шарки и Стивен Крэддок перехитрили друг друга

Для пиратского корабля старых времён кренгование было совершенно необходимой операцией. Исключительная быстроходность корабля позволяла ему не только догонять торговые суда, но и спасаться от преследования военных кораблей. Однако невозможно было сохранить прекрасные ходовые качества без того, чтобы периодически — по крайней мере раз в год — не очищать днище судна от длинных шлейфов растений и от корки из ракушек, которые так быстро облепляют дно корабля в тропических морях.

В таких случаях Шарки избавлялся от лишнего груза и вводил корабль в какой-нибудь узкий морской залив, в котором при отливе судно оказывалось на отмели; затем к мачтам корабля прикрепляли блоки и тали, с помощью которых наклоняли его на борт, и основательно скребли днище от ахтерштевня до форштевня.

В течение этих авральных недель корабль был, конечно, беззащитным, но, с другой стороны, к нему можно было приблизиться только на посудине не тяжелее скорлупы; место для кренгования выбиралось потайное, укрытое, и, в сущности говоря, большой опасности не было.

Пиратские капитаны были так самоуверенны, что частенько, оставив свои корабли под достаточной охраной, отправлялись на баркасе в охотничью экспедицию или, ещё чаще, с визитом в какой-нибудь отдалённый городок, где они кружили голову женщинам своим щегольством и галантностью или, откупорив на базарной площади бочку с вином, угрожали застрелить каждого, кто откажется с ними пить.

Изредка пираты появлялись даже в таких крупных городах, как Чарльстон, и расхаживали там по улицам, гремя саблями и скандализируя благонамеренных колонистов. Правда, такие налёты не всегда оставались безнаказанными. Однажды, например, визитёры вывели из себя губернатора Мэйнарда, и он отрубил голову Чёрной Бороде и воткнул её на конец бушприта. Но как правило, пират волен был задирать кого угодно, надо всеми куражиться, кутить с проститутками, пока не наступал момент его возвращения на корабль.

Только один пират никогда не переступал границы цивилизованного мира — это был зловещий Шарки с барка «Счастливое избавление». Возможно, что причиной этого был его угрюмый нрав и любовь к уединению, но, вероятнее всего, Шарки просто знал, насколько он хорошо известен на побережье, и не сомневался, что при виде его возмущённое население, как бы ни была сильна его охрана, непременно нападёт на него. Поэтому он ни разу не показывался в городах.

Когда его корабль становился на ремонт, Шарки оставлял его на попечение Нэда Галлоуэя, квартирмейстера, уроженца Новой Англии, а сам отправлялся на шлюпке в длительную экспедицию, иногда, как говорили, для того, чтобы закопать свою долю награбленного добра, а иногда для охоты на диких быков на Эспаньоле[40]. Копчёные бычьи туши обеспечивали его провизией на весь следующий рейс. В последнем случае барк после кренгования подходил к условленному месту принять на борт капитана и его добычу.

Население островов жило надеждой, что Шарки когда-нибудь поймают при описанных выше обстоятельствах; и вот однажды в Кингстон пришла весть, дававшая повод для снаряжения экспедиции с целью поимки Шарки.

Весть принёс старый дровосек, который попал в руки пирата, но по какой-то пьяной прихоти был отпущен на волю, хотя его основательно отдубасили и раздробили ему нос. Сведения дровосека были свежие и точные. «Счастливое избавление» кренговали у Торбека на юго-западном побережье Эспаньолы. Шарки с четырьмя матросами охотился на отдалённом острове Ла-Ваш.

Кровь сотен убитых им моряков взывала к отмщению, и теперь казалось, что этот зов не останется без ответа.

Губернатор сэр Эдуард Комптон, горбоносый, краснолицый мужчина, держал тайный совет с комендантом и главой муниципалитета. Он был в крайнем недоумении и ломал себе голову, как использовать предоставившуюся ему возможность. Единственный военный корабль находился довольно далеко — в Джемстауне, это было старое, неповоротливое посыльное судно, которое не могло ни догнать морского разбойника в открытом море, ни пробраться в мелководную бухту. В Кингстоне и Порт-Ройяле были форты и артиллеристы, но для экспедиции не хватало пехотинцев.

Можно было бы снарядить отряд из жителей Кингстона — многие из них питали непримиримую, кровавую вражду к Шарки. Но что дал бы такой поход? Пиратов на судне было много, и всё это были отчаянные люди. Конечно, поймать Шарки и его четырёх спутников дело нетрудное — только бы их разыскать; но попробуйте найти их на таком большом лесистом острове, как Ла-Ваш, с его дикими горами и непроходимыми джунглями!

Было обещано вознаграждение любому, кто сумеет найти обещающее успех решение, в результате чего к губернатору явился человек, у которого был готов своеобразный план. Больше того, он сам брался его выполнить.

Этим человеком оказался Стивен Крэддок, пуританин, много лет тому назад свихнувшийся с пути истинного. Выходец из добропорядочной салемской семьи, он своими дурными делами доказывал, какую реакцию может вызвать излишняя суровость этой религии. Со всей своей силой и энергией, унаследованной им от добродетельных предков, он предавался пороку. Крэддок отличался изобретательностью, неустрашимостью и необычайным упорством в достижении поставленной цели. Ещё в дни его молодости дурная слава о нём обежала всё побережье Америки.

Это был тот самый Крэддок, которого в штате Виргиния осудили на смертную казнь за убийство вождя индейского племени семинолов. И хотя он избежал наказания, но всем было известно, что он подкупил свидетелей и дал взятку судье.

Впоследствии он стал работорговцем и даже, как намекали, пиратом; в заливе Бенин его имя вызывало самые мрачные воспоминания. В конце концов, сколотив состояние, он вернулся на Ямайку, обосновался там и стал вести беспутный образ жизни. Таков был этот человек, худощавый, суровый и опасный, который пришёл к губернатору со своим планом уничтожения Шарки.

Сэр Эдуард принял его без особого энтузиазма: хотя до него и дошли слухи, что человек этот исправился и изменился к лучшему, губернатор видел в нём паршивую овцу, которая может испортить всё его немногочисленное стадо. Поэтому за тонкой завесой официальной сдержанной вежливости Крэддок сразу почувствовал недоверие.

— Вы можете не опасаться меня, сэр, — сказал он. — Я не тот, каким был раньше. Недавно, после многих чёрных годин, я снова увидел свет. Это произошло благодаря помощи, оказанной мне преподобным Джоном Саймонсом из нашей местной церкви. Сэр, если вы нуждаетесь в духовной поддержке, беседы с ним доставят вам удовольствие.

Губернатор, как член епископальной церкви, высокомерно вздёрнул подбородок перед визитёром-пуританином:

— Мистер Крэддок, вы пришли сюда, чтобы говорить со мной о Шарки.

— Этот человек, Шарки, — сосуд гнева, — продолжал Крэддок. — Он слишком высоко вознёс свой рог. Мне было открыто, что если я смогу подсечь его рог и уничтожить злодея, то это будет весьма благочестивым делом; оно может искупить многие мои отступления от веры в прошлом. Мне ниспослан план, посредством которого я добьюсь его гибели.

Собеседник чрезвычайно заинтересовал губернатора. Веснушчатое суровое лицо его гостя выражало решимость. В конце концов, это был всё же моряк, закалённый в битвах, и если он в самом деле пылает желанием искупить своё прошлое, то лучшего человека для такой миссии не найти.

— Это очень опасное дело, мистер Крэддок, — заметил губернатор.

— Если меня постигнет смерть, может быть, она изгладит воспоминания о дурно проведённой жизни. Мне нужно очень многое искупить.

Губернатор не нашёл возможным возразить Крэддоку.

— В чём заключается ваш план? — спросил губернатор.

— Вы, вероятно, слышали, что барк пирата, «Счастливое избавление», был приписан к нашему порту, а именно к Кингстону?

— Да, он принадлежал мистеру Кодрингтону и был захвачен Шарки, так как барк был более быстроходным, нежели его старый шлюп. Своё судно пират после этого потопил, пробив у него борта, — ответил сэр Эдуард.

— Это так. Но вряд ли вы знаете, что у мистера Кодрингтона есть точно такой же барк, «Белая роза»: сейчас он как раз стоит в нашей гавани. Этот барк до того похож на «Счастливое избавление», что, не будь на нём белой полосы, ни один человек в мире не смог бы их различить.

— Ах вот как! Ну и что из того? — спросил весьма заинтересованный губернатор; у него был вид человека, которого вот-вот осенит замечательная идея.

— С помощью этого корабля пират попадёт нам в руки.

— А каким образом?

— Я закрашу полосу на «Белой розе» и во всём остальном подгоню её под «Счастливое избавление». Затем отправлюсь к острову Ла-Ваш, на котором Шарки охотится на диких быков. Когда он нас увидит, он, безусловно, примет наш корабль за свой и поднимется на борт навстречу своей погибели.

План был до смешного прост, и тем не менее губернатору показалось, что он может увенчаться успехом. Без малейших колебаний он разрешил Крэддоку делать всё, что тот сочтёт необходимым для достижения намеченной цели. Однако сэр Эдуард был настроен не слишком оптимистически. Уже неоднократно пытались изловить Шарки, и всякий раз пират оказывался столь же хитрым, сколь и жестоким. Но этот худощавый пуританин со своим чёрным прошлым был также и коварен, и жесток.

Состязание в хитроумии между двумя такими людьми, как Шарки и Крэддок, пробуждало в губернаторе спортивный задор, хотя он и видел, что идёт на риск. Он поддержал и ободрил Крэддока, как подбодрил бы своего коня или бойцового петуха.

Прежде всего нужно было торопиться, так как в любой день кренгование могло закончиться, и пираты не замедлят выйти в море. Но работы было немного, а помощников нашлось сколько угодно, так что уже на следующий день «Белая роза» выходила из гавани в море. Многие моряки в порту хорошо знали очертания и оснастку пиратского барка, и ни один из них, глядя на «Белую розу», не заметил ни малейшей разницы. Белую бортовую полосу закрасили, мачты и реи закоптили, чтобы придать барку облик мрачного, видавшего виды скитальца. На фор-марсель была нашита огромная заплата в форме ромба.

Команда состояла из добровольцев; многие из них в своё время плавали под началом Стивена Крэддока: помощник капитана Джошуа Гирд, старый работорговец, сопровождавший его во многих странствиях, и теперь откликнулся на приглашение своего былого главаря.

Барк летел по Карибскому морю. При виде фор-марселя с бубновой заплатой всякая мелкая посудина разбегалась направо и налево, как испуганная форель в заводи. К вечеру четвёртого дня в пяти милях к северо-востоку показался мыс Абаку.

На пятые сутки вечером они бросили якорь в Черепашьем заливе острова Ла-Ваш, где охотились Шарки и его четверо сподвижников. Остров покрывал густой лес. Пальмы и подлесок спускались к узкой полосе серебристого песка, которая, как серп, окаймляла берег. На барке подняли чёрный флаг и красный вымпел, но с берега не последовало никакого ответа. Крэддок напрягал зрение в надежде, что вот-вот увидит, как с берега отваливает ботик с Шарки, сидящим у шкотов. Но прошла ночь, миновал день и ещё одна ночь, и не видно было никаких признаков людей, которых они намеревались заманить в ловушку. Видимо, «Белая роза» запоздала и пираты уже убрались отсюда.

На следующее утро Крэддок сошёл на берег, чтобы проверить своё предположение. То, что он увидел, его успокоило. Совсем близко от берега стояла поленница из свежесрубленного леса, какой употребляют для копчения мяса. Вокруг поленницы висели куски копчёной говядины. Корабль пиратов ещё не забрал свою провизию. Следовательно, охотники всё ещё находились на острове.

Почему же они не показывались? Может быть, они обнаружили, что это не их корабль? Или они охотились в глубине острова и ещё не ждали прибытия своего барка? Крэддок терялся в догадках, но тут появился индеец-караиб и сообщил, что пираты всё ещё находятся на острове. Их лагерь, сказал он, разбит на расстоянии одного дня пути. Они украли у него жену, самого его избили — на его коричневой коже виднелись красные полосы. Враги пиратов — его друзья, и он готов повести их к стоянке охотников.

Лучшего Крэддок не мог бы и пожелать. На следующее утро он отправился вместе с проводником-караибом во главе небольшого, вооружённого до зубов отряда. Весь день они продирались сквозь заросли, карабкались на скалы и продвигались всё дальше и дальше в самое сердце пустынного острова. То тут, то там они находили следы, оставленные охотниками, — кости убитого быка или следы ног на болоте, а однажды под вечер им почудилось, что они услышали отдалённый треск выстрелов.

Ночь они провели под деревьями и снова выступили в путь при первых проблесках рассвета. В полдень они увидали хижины из древесной коры. Здесь, как уверял караиб, и был лагерь охотников. Но хижины были пусты, кругом царила тишина. Без сомнения, обитатели хижин ушли на охоту и вернутся лишь к вечеру; Крэддок и его люди устроили засаду в кустах, окружавших лагерь. Но вечером никто не явился, и они провели впустую ещё одну ночь в лесу. Больше делать было нечего, и Крэддок решил, что после двухдневной отлучки пора возвращаться на барк.

Обратный поход оказался менее трудным, так как они шли по проложенной ими самими тропинке. Ещё до вечера они достигли залива и увидели свой корабль, стоящий на якоре на прежнем месте. Их шлюпка находилась в кустах, куда они её подтянули перед выходом в лес. Они спустили шлюпку на воду, налегли на вёсла и направились к барку.

— Что, не повезло? — крикнул Джошуа Гирд, когда шлюпка подошла к трапу.

Помощник поджидал Крэддока на корме корабля. Лицо его было бледно.

— Лагерь был пуст, но Шарки ещё может сюда прийти, — сказал Крэддок, занося ногу на трап. На палубе послышался смех.

— Я думаю, — сказал помощник, — что лучше нашим людям остаться в шлюпке.

— Это почему же?

— Когда вы подниметесь к нам на борт, сэр, вы поймёте почему.

Помощник говорил каким-то странным, прерывающимся голосом.

Кровь бросилась Крэддоку в лицо.

— Это ещё что такое, мистер Гирд? — заорал он, поднимаясь по трапу. — Как вы смеете отдавать приказания команде моего корабля?

Но как только он перелез через фальшборт и ступил одной ногой на палубу, какой-то бородач, которого Крэддок до того ни разу не видел на корабле, неожиданно выхватил пистолет у него из-за пояса. Крэддок поймал его за руку, но в то же мгновение стоящий рядом с ним малый выдернул у Крэддока саблю.

— Что за шутки? — закричал Крэддок, в ярости озираясь по сторонам, но команда, стоявшая на палубе небольшими группами, посмеивалась и перешёптывалась, и никто не приходил ему на помощь. Даже при беглом взгляде Крэддоку бросилось в глаза, что на матросах была какая-то необычайная одежда: на одних топорщились длиннополые костюмы для верховой езды, на других — бархатные кафтаны, у многих под коленями развевались разноцветные ленты, — в общем, они скорее походили на каких-то модников, чем матросов.

Глядя на их нелепые фигуры, Крэддок ударил себя кулаком по лбу, чтобы удостовериться, что всё это происходит наяву. Палуба была гораздо более грязной, чем в тот день, когда он высаживался на берег; со всех сторон к нему были обращены чужие, чёрные от загара лица. Никого из этих людей, кроме Джошуа Гирда, он не знал. Неужели кто-то захватил судно во время его отсутствия? А окружающие — уж не пираты ли они, не люди ли Шарки? При этой мысли он ринулся к борту, чтобы прыгнуть в свою шлюпку, но его мгновенно потащили на корму и втолкнули в открытую дверь его собственной каюты.

И здесь всё выглядело иначе, чем в то утро, когда он отсюда уходил. Всё было другое: и пол, и потолок, и мебель. У него обстановка отличалась строгой простотой. Здесь же всё утопало в роскоши и грязи: драгоценные бархатные шторы были покрыты винными пятнами, панели из редкостных пород дерева — в оспинах от пистолетных выстрелов.

На столе лежала огромная карта Карибского моря. Над ней с циркулем в руке сидел бритый бледнолицый человек. На нём была меховая шапочка и кафтан из камчатной ткани цвета красного вина. У Крэддока даже веснушки на лице побледнели, когда он увидел длинный, узкий нос с высоко вырезанными ноздрями и глаза с красными веками, неподвижно устремлённые на него с насмешкой игрока, прижавшего своего противника к стенке.

— Шарки? — воскликнул Крэддок.

Тонкие губы Шарки раздвинулись, и он разразился визгливым смехом.

— Дурак! — заорал он и, наклонившись вперёд, вонзил ножку циркуля в плечо Крэддока. — Ах ты, ничтожество, тупоумный дуралей! И ты вздумал соперничать со мной!

Не столько боль, сколько презрение, звучавшее в голосе Шарки, вызвало у Крэддока взрыв дикого бешенства. Он яростно завопил и, прыгнув на пирата, стал бешено колотить его руками и ногами. Шестеро молодцов еле-еле оттащили его и прижали к полу среди обломков разбитого стола; всё это были беглые каторжники, на каждом из них виднелось клеймо. Шарки не сводил с Крэддока презрительного взгляда. Крэддок отчаянно извивался, на губах у него выступила пена. Вдруг снаружи донеслись громкий треск и испуганные вскрики.

— В чём дело? — спросил Шарки.

— На шлюпку сбросили ядра и пробили дно. Люди барахтаются в воде.

— Пусть там и остаются, — сказал пират. — Теперь, Крэддок, ты знаешь, где ты находишься: ты на борту моего корабля «Счастливое избавление» и полностью в моей власти. Я знавал тебя как отважного моряка, мошенник ты этакий, ещё до того, как ты стал сухопутным ханжой. Твои руки в те времена были не чище моих. Так вот, либо ты немедленно подпишешь этот договор, как уже сделал твой помощник, и присоединишься к нам, либо я тебя вышвырну за борт, где уже бултыхается вся твоя команда.

— А где мой корабль? — спросил Крэддок.

— Лежит на дне залива.

— А мои люди?

— Там же.

— В таком случае бросайте и меня туда же.

— Подрезать ему поджилки и сбросить за борт! — приказал Шарки.

Множество грубых рук поволокло Крэддока на палубу, и старшина Галлоуэй уже вытащил свой кортик, чтобы искалечить пленника. Неожиданно из каюты быстрыми шагами вышел Шарки. Его лицо горело от возбуждения.

— Мы можем расправиться с этим псом ещё почище! — крикнул он. — Чтоб я захлебнулся в солёной воде, если у меня не возник великолепный план! Заковать его и бросить в парусную. Потом зайди ко мне, я тебе расскажу, что я придумал.

Итак, Крэддок, закованный в цепи, весь в синяках и ранах, как телесных, так и душевных, был брошен в парусную. Он не мог двинуть ни ногой, ни рукой, но в жилах у него билась неукротимая кровь северянина; суровая душа Крэддока стремилась к достойному концу, который мог бы хоть отчасти загладить грехи его прошлого. Всю ночь он пролежал, прижавшись к скосу корабельного днища. По шумному плеску воды и скрипу шпангоута он понял, что корабль вышел в море и идёт куда-то полным ходом.

На рассвете кто-то в темноте прополз к нему по грудам парусов.

— Вот ром и сухари, — услышал он голос своего бывшего помощника. — Капитан Крэддок, принося это, я рискую жизнью.

— Это ты помог им подстроить мне западню? — воскликнул Крэддок. — Ты сурово за это ответишь!

— Я сделал это под угрозой ножа, который приставили к моей спине.

— Да простит тебе Господь твою трусость, Джошуа Гирд. Как же ты попал к ним в лапы?

— Дело в том, капитан Крэддок, что в тот день, когда вы ушли в лес, прибыл после кренгования пиратский корабль. Они взяли нас на абордаж, у нас была нехватка в команде, так как лучшие люди были в лесу с вами, и нас быстро одолели. Некоторых наших зарубили, и это были самые счастливые. Других замучили позже. Что до меня, то я спас себе жизнь, записавшись в пираты.

— Неужели они потопили мой корабль?

— Они его потопили, и только тогда Шарки и его люди, наблюдавшие за нами из береговых зарослей, вернулись на «Счастливое избавление». Оказывается, что в последнем рейсе его грот-рей треснул и его скрепили брусом, и Шарки как увидел, что наш рей невредим, так сразу заподозрил что-то неладное. А под конец он решил заманить вас в ту самую ловушку, которую вы готовили ему.

Крэддок горько застонал.

— И как это я не заметил, что грот-рей у него скреплён брусом? — пробормотал он. — А куда мы идём?

— Мы идём на северо-запад.

— На северо-запад! Так, значит, мы возвращаемся к Ямайке!

— Со скоростью восемь узлов.

— Вы не слыхали, что они собираются со мной сделать?

— Нет, не слыхал. Если бы только вы подписали договор…

— Ни слова больше, Джошуа Гирд! Хватит! Я слишком часто пренебрегал спасением своей души.

— Как хотите! Я сделал всё, что смог. Прощайте!

Всю ночь и весь следующий день барк «Счастливое избавление» летел, гонимый восточными пассатами, а Стивен Крэддок лежал в тёмной парусной и терпеливо возился со своими наручниками. В конце концов ему удалось содрать один из наручников, хотя он и повредил несколько пальцев, но, как он ни старался, он не смог освободиться от второго. Лодыжки его ног были скованы ещё крепче.

Часами он слушал плеск воды и знал, что на барке подняли все паруса, чтобы воспользоваться пассатным ветром. В таком случае барк, вероятно, уже приближается к Ямайке. Что же задумал Шарки? Что он собирается сделать с пленником? Крэддок стиснул зубы и поклялся, что если в своё время он стал злодеем по собственному желанию, то теперь его ни за что не заставят снова вступить на путь зла силой.

На следующее утро Крэддок догадался, что часть парусов на судне убрали и что под лёгким бризом, дувшим с носа, оно медленно поворачивает на другой галс. Крен судна и звуки на палубе рассказывали опытному моряку обо всём, что происходит. Частые смены галсов говорили о том, что корабль маневрирует вблизи берега, направляется к какому-то определённому месту. В таком случае он уже достиг Ямайки. Но что ему там делать?

Внезапно на палубе раздался взрыв приветственных криков, затем над головой Крэддока прогремел пушечный выстрел, издалека через водное пространство донёсся ответный гул орудий. Крэддок присел и стал прислушиваться. Неужели корабль начал сражение? Но пушка выпалила только один раз, и хотя ответных выстрелов было много, ни разу не раздалось характерного звука попадания.

Если это не бой, то это, должно быть, салют! Но кто же встретит салютом Шарки? Пирата? Так поступить может только другой пиратский корабль.

В полном недоумении Крэддок снова улёгся и принялся за второй наручник, который всё ещё сжимал его правое запястье.

Вокруг снаружи послышался шум шагов, и едва он успел обмотать болтаюшиеся звенья цепи вокруг свободной руки, как дверь отворилась и вошли двое пиратов.

— Эй, плотник, где молоток? — спросил один из них, в котором Крэддок узнал огромного квартирмейстера. — Сбей оковы у него с ног. А браслеты на руках оставь — так будет вернее.

Орудуя молотком и зубилом, плотник снял оковы с ног.

— Что вы хотите со мной делать? — спросил Крэддок.

— Поднимешься на палубу, там увидишь.

Матрос схватил его за руку и грубо потащил к трапу. Крэддок поднял голову: над ним сиял квадрат синего неба, рассечённый бизань-гафелем с развевающимися флагами. При виде этих флагов у Стивена Крэддока перехватило дыхание. Флагов было два, и один из них — флаг Британии — висел над флагом «Весёлого Роджера»: символ добропорядочности над символом злодейства.

Крэддок стоял в полном недоумении, но сильный толчок в спину погнал его вверх по трапу. Ступив на палубу, он увидел, что над красным вымпелом тоже полощется флаг Британии, а все снасти унизаны гирляндами.

Значит, кто-то вырвал корабль из рук пиратов? Но это совсем уж невероятно, ибо пираты облепили левый борт и восторженно размахивали высоко поднятыми в воздух шляпами. Самым заметным из всех был ренегат-помощник. Он стоял на самом краю полубака и неистово жестикулировал. Крэддок глянул через борт, увидел, кого они приветствуют, и мгновенно осознал всю серьёзность положения.

С левого борта, примерно на расстоянии мили, белели дома и форты Порт-Ройяла. Над всеми крышами развевались флаги. Впереди виднелся проход между скалами, ведущий в гавань Кингстона. Там, на расстоянии не более четверти мили, двигался, борясь с лёгким ветерком, небольшой шлюп. На верхушке мачты шлюпа развевался британский флаг, и все снасти были разукрашены. Палубу его густо заполняли какие-то люди. Они махали шляпами и выкрикивали приветствия. На общем тёмном фоне выделялись пятна алого цвета, и это означало, что на шлюпе находились и гарнизонные офицеры.

В один миг Крэддок понял, в чём дело. Шарки, дьявольски коварный и наглый пират, разыгрывал ту роль, которая предназначалась Крэддоку, если бы он вернулся в Кингстон победителем. Это в честь его, Крэддока, гремели салюты и развевались флаги. К «Счастливому избавлению» шёл шлюп с губернатором, комендантом и всем начальством острова затем, чтобы приветствовать его, Крэддока. Через каких-нибудь десять минут шлюп будет в пределах досягаемости пушек «Счастливого избавления», и Шарки выиграет такую крупную ставку, какая до сих пор не снилась ни одному пирату.

— Вывести его вперёд! — крикнул Шарки, когда Крэддок появился в сопровождении старшины и плотника. — Амбразуры пока держите закрытыми, но подкатите все орудия левого борта и будьте готовы дать залп всем бортом. Ещё два кабельтовых, и они наши.

— Они как будто поворачивают, — сказал боцман. — Мне думается, они нас распознали.

— Это мы быстро исправим, — сказал Шарки, уставившись на Крэддока. — Эй ты, стань здесь… вот здесь, где ты будешь виден, и они тебя узнают. Ухватись одной рукой за ванты и помахай им шляпой. Быстрее, не то твои мозги испачкают тебе одежду. Нэд, воткни-ка в него свой нож на один дюйм. Ну как, помашешь шляпой? Попробуй ещё разочек, Нэд… Эй, пристрелить его! Задержать его!

Но уже было поздно. Понадеявшись на наручники, квартирмейстер выпустил на секунду руку Крэддока. В ту же секунду тот вырвался из рук плотника. Под градом пистолетных выстрелов Крэддок перепрыгнул через борт и поплыл. В него попали и раз и другой, но требуется немало пистолетных пуль, чтобы убить отважного и сильного человека, который твёрдо решил довести до конца задуманное дело и лишь потом умереть. Крэддок превосходно плавал, и, несмотря на кровавый след, который он оставлял за собой, расстояние между ним и пиратским кораблём быстро увеличивалось.

— Мушкет! Дайте мне мушкет! — кричал Шарки, свирепо ругаясь.

Он был прославленным стрелком, и его железные нервы никогда не подводили его в критическую минуту. Черноволосая голова, то взлетавшая на гребне волны, то низвергавшаяся вниз, уже находилась на полпути к шлюпу. Шарки долго прицеливался, прежде чем спустить курок. При звуке выстрела пловец выпрямился, взмахнул рукой, подавая шлюпу знак предостережения, и голос его загремел на весь залив. Шлюп поспешно повернул назад, и бортовой залп пирата уже не достиг цели.

Угрюмо улыбаясь в смертельной агонии, Стивен Крэддок медленно шёл ко дну, где его ждало золотое песчаное ложе.

1900 г.

Неудачное начало

— Доктор Орас Уилкинсон дома?

— Это я. Входите, прошу вас.

Посетитель, казалось, был чуть удивлён тем, что дверь ему открыл сам хозяин дома.

— Я хотел бы поговорить с вами.

Доктор, бледный молодой человек с нервным лицом и холёными бакенбардами, в которые упирался высокий белый воротничок, одетый в строгий и длинный чёрный сюртук, какие носят только врачи, потёр руки и улыбнулся.

В плотном, крепко сбитом человеке, стоявшем перед ним, он угадал пациента, первого своего пациента. Скудные его средства таяли, и он уже задумывался над текущими хозяйственными расходами, хотя безопасности ради давно запер в правый ящик стола деньги, предназначенные для арендной платы за первые три месяца. Он поклонился, жестом пригласил посетителя войти, небрежно, словно он случайно оказался в прихожей, запер дверь, проводил незнакомца в скромно обставленную приёмную и предложил сесть. Сам доктор Уилкинсон сел за стол и, соединив кончики пальцев, стал внимательно разглядывать посетителя. Интересно, что его беспокоит? Лицо, кажется, слишком красное. Кое-кто из его прежних преподавателей уже поставил бы диагноз и поразил бы пациента описанием симптомов, прежде чем тот успел вымолвить слово. Доктор Орас Уилкинсон мучительно ломал голову, пытаясь угадать недуг своего первого пациента, но природа сотворила его всего-навсего трудолюбивым и усердным человеком, а не блестящим медиком. Мысли его вертелись вокруг цепочки от часов у посетителя, которую он видел перед собой. Она сильно смахивала на медную, и он сделал вывод, что может рассчитывать не более как на полкроны. Что ж, и полкроны на земле не валяются, особенно когда ты только начинаешь.

Пока врач внимательно разглядывал посетителя, тот шарил по карманам своего плотного сюртука. Из-за тёплой, не по погоде, одежды и усилий, которые потребовались для этого, лицо его из кирпичного стало свекольным, а лоб покрылся испариной. Именно это и натолкнуло наконец наблюдательного медика на догадку: не иначе как спиртному посетитель обязан таким цветом лица. Да, беда этого человека в том, что он пьёт. Нужен, правда, некоторый такт, чтобы дать понять пациенту, что причина его недуга ясна для врача.

— Фу, жарко! — заметил незнакомец.

— Да, в такую погоду так и тянет выпить лишнюю кружку пива, хотя это и вредно, — ответил доктор Уилкинсон, многозначительно глядя на посетителя поверх сомкнутых пальцев.

— Вот чего ни за что бы не посоветовал вам.

— Мне? Я пива не пью.

— Я тоже. Двадцать лет, как бросил.

Гнетущая пауза. Доктор Уилкинсон вспыхнул, лицо у него стало такое же красное, как у собеседника.

— Чем я могу быть полезен? — спросил он, взяв стетоскоп и легонько постукивая им по ногтю большого пальца.

— Да-да, я как раз хотел перейти к делу… Я давно знаю, что вы приехали, но как-то не собрался сразу…

Он неуверенно кашлянул.

— Понимаю, — произнёс доктор сочувственно.

— Я должен был зайти к вам ещё три недели назад, но знаете, как это бывает, всё откладываешь.

Он снова кашлянул, прикрыв рот большой красной ладонью.

— Я думаю, что больше не надо ничего рассказывать, — сказал доктор Уилкинсон, уверенно беря дело в свои руки. — Ваш кашель говорит сам за себя. Затронуты бронхи, если судить на слух. Крохотный очажок, ничего страшного, правда, есть опасность, что он увеличится, так что вы правильно сделали, что пришли. Кое-какие профилактические меры, и вы совсем поправитесь. Снимите, пожалуйста, жилет, рубашку не надо. Вдохните поглубже и низким голосом скажите «девяносто девять».

Краснолицый рассмеялся:

— Да нет, со мной всё в порядке, доктор. Кашель оттого, что я жую табак. Дурная привычка. С вас причитается девять шиллингов и девять пенсов по счётчику. Я — агент газовой компании.

Доктор Орас Уилкинсон рухнул в кресло.

— Так вы не больной? — пробормотал он.

— Нет, сэр, я ни разу в жизни не был у врача.

— Так вон что… По вашему виду и в самом деле не скажешь, что вы доставляете врачам много хлопот. Ума не приложу, что нам делать, если все будут такие здоровяки, как вы. — Доктор пытался замаскировать разочарование шуткой. — Хорошо, я как-нибудь зайду в контору и внесу эту небольшую сумму.

— Сэр, было бы удобнее, поскольку я уже пришёл… И вам не хлопотно…

— Ну что же, пожалуйста!

Эти вечные денежные дела причиняли доктору больше неприятностей, чем скромный образ жизни или скудная еда. Он вытащил кошелёк и высыпал содержимое на стол: две монеты по полкроны и несколько пенсов. Правда, в ящике стола припрятаны десять золотых соверенов. Но это плата за помещение. Если притронуться к ним, он погиб. Нет, лучше уж голодать.

— Вот незадача! — сказал он, улыбаясь, словно произошло что-то совершенно неслыханное. — У меня вышла мелочь. Боюсь, что мне всё-таки придётся зайти в контору.

— Как вам угодно, сэр.

Агент поднялся и, оценив намётанным глазом всё, что находилось в комнате, — от ковра стоимостью в две гинеи до восьмишиллинговых муслиновых занавесок, — откланялся.

После его ухода доктор Уилкинсон прибрал в комнате, что он, по обыкновению, делал раз десять на дню. С краю на столе положил для вящей убедительности «Медицинскую энциклопедию Куэна», чтобы пациенты видели, какие у него под рукой авторитеты. Потом он вынул инструменты из своей карманной сумки — ножницы, щипчики, хирургические ножи, ланцеты — и аккуратнейшим образом разложил их на виду рядом со стетоскопом. Перед ним были раскрыты журнал, дневник и книга регистрации посетителей. Нигде не было ни единой записи, новенькие глянцевые обложки внушали подозрение, поэтому он потёр их друг о друга и даже поставил несколько чернильных клякс. Чтобы пациент не заметил, что его имя первое, он заполнил первую страницу в каждой книге записями о воображаемых визитах, которые он нанёс безымянным больным за три последних недели. Проделав всё это, он уронил голову на руки и погрузился в томительное ожидание.

Ожидание клиента всегда томительно для молодого человека, едва начинающего карьеру, но особенно томительно для того, кто знает, что через несколько недель, а то и дней жить будет не на что. Как ни экономить, деньги будут утекать, точно вода, из-за бесчисленных мелких расходов, совершенно непонятных, пока не имеешь собственного дома. И вот сейчас, сидя за столом и задумчиво глядя на горстку серебряных и медных монет, доктор Уилкинсон не стал бы отрицать, что его надежды успешно практиковать в Саттоне быстро улетучиваются.

А ведь это был оживлённый, процветающий город, тут было столько денег, что оставалось загадкой, почему знающий человек с умелыми руками должен бежать отсюда из-за невозможности найти работу. Со своего места доктор Орас Уилкинсон видел, как мимо его окна в обе стороны бежал и вихрился бесконечный людской поток. Он поселился в деловом квартале, где воздух всегда наполнен глухим городским шумом, стуком колёс и шарканьем бесчисленных шагов. Тысячи и тысячи мужчин, женщин, детей каждый день проходили мимо его двери, но каждый спешил по своим делам и едва ли замечал маленькую медную табличку на ней и давал себе труд подумать о человеке, который ждал внутри. А ведь совершенно очевидно, что многие из них нуждались в его помощи. Мужчины, страдающие дурным пищеварением, и анемичные женщины с прыщеватыми лицами и больной печенью — все они проходили мимо; они нуждались в нём, он нуждался в них, но их разделял неумолимый закон профессиональной этики. Что ему было делать? Не мог же он, выйдя за дверь, схватить за рукав первого встречного и шепнуть ему на ухо: «Прошу прощения, сэр, я только хотел сказать, что ваше лицо усеяно угрями, на вас неприятно смотреть, позвольте рекомендовать вам отличное средство с мышьяком, оно будет стоить не больше, чем один обед или ужин, но, несомненно, поправит ваше здоровье?» Сказать такое — значит унизить высокое и благородное звание врача, а нет более ревностных хранителей профессиональной чести, чем те, кому эта профессия стала злой мачехой.

Доктор Орас Уилкинсон всё так же задумчиво глядел в окно, как вдруг кто-то резко дёрнул звонок у входной двери. Колокольчик звонил часто, и каждый раз он загорался надеждой, которая тут же гасла и наливала сердце свинцовым разочарованием, когда он встречал на пороге нищего или коммивояжёра. И всё-таки наш доктор был молод, обладал отходчивым характером, так что, несмотря на горький опыт, душа его снова радостно отозвалась на призыв. Он вскочил на ноги, окинул взглядом стол, придвинул на более видное место справочники и поспешил к двери. Но, выйдя в прихожую, он чуть не застонал от досады. Сквозь застеклённый верх двери он увидел перед домом цыганский фургон, нагружённый плетёными столами и стульями, а у входа мужчину и женщину с ребёнком. Он знал, что с этими людьми лучше даже не вступать в разговор.

— Ничего нет! — крикнул он, чуть отпустив цепочку замка. — Уходите! — Он захлопнул дверь, но колокольчик зазвонил снова. — Уходите! — крикнул он в сердцах и пошёл к себе в приёмную. Но едва он успел опуститься на стул, как колокольчик зазвонил в третий раз. Закипая от гнева, он кинулся назад, распахнул дверь.

— Какого?..

— Простите, сэр, нам нужен врач.

В одно мгновение он уже с приятнейшей профессиональной улыбкой потирал руки. Значит, им всё-таки нужен врач, а он хотел прогнать их с порога — первые посетители, которых он ждал с таким нетерпением. Правда, люди эти из самых низов. Мужчина, высокий цыган с гладкими волосами, отошёл к лошади. Перед ним стояла невысокая суровая женщина с большой ссадиной у глаза. Голова у неё была повязана жёлтым шёлковым платком, к груди она прижимала младенца, завёрнутого в красную шаль.

— Входите, сударыня, — любезно произнёс доктор Орас Уилкинсон. Уж тут-то диагноз можно поставить безошибочно. — Присядьте на диван, через минуту вам будет лучше.

Он налил из графина воды в блюдце, наложил компресс из корпии на повреждённое место и сделал перевязку secundum artem[41].

— Спасибо, сэр, — сказала женщина, когда он кончил. — Так хорошо теперь и тепло. Да благослови вас Бог, доктор. Но пришла-то я не с глазом.

— Не из-за глаза?

Доктор Орас Уилкинсон начинал сомневаться в преимуществе быстрого диагноза. Поразить пациента — вещь, конечно, превосходная, но до сих пор пациенты поражали его.

— Нет, у ребёночка вот сыпь.

Она отвернула шаль и показала крохотную темноволосую черноглазую девочку. Её смуглое горячее личико обметала тёмно-красная сыпь. Ребёнок, хрипло посапывая, смотрел на доктора слипающимися со сна глазёнками.

— М-да! Верно, сыпь… и порядочно высыпало.

— Я пришла показать её вам, чтобы вы могли утвердить.

— Что утвердить?

— Ну, если что случится…

— Вот оно что… Подтвердить, значит.

— Ну а теперь я, пожалуй, пойду. А то Рубен — это мой муж — спешит.

— Неужели вы не возьмёте лекарства для девочки?

— Вы видели её, значит, всё в порядке. Если что случится, я скажу вам.

— Вы должны взять лекарство. Ребёнок серьёзно болен.

Он спустился в маленькую комнатку, которую приспособил под хирургический кабинет, и приготовил две унции успокаивающей мази в пузырьке. В таких городках, как Саттон, немногие могут позволить себе платить и врачу и фармацевту, и если врач не умеет приготовить лекарство, то ему вряд ли удастся заработать на жизнь.

— Вот лекарство, сударыня. Способ употребления на этикетке. Держите девочку в тепле и не перекармливайте.

— Премного благодарна вам, сэр.

Женщина взяла ребёнка в руки и пошла к двери.

— Простите, сударыня, — тревожно сказал доктор, — не кажется ли вам, что неудобно посылать счёт на такую небольшую сумму? Лучше, если вы сразу рассчитаетесь со мной.

Цыганка с упрёком глянула на него здоровым глазом.

— Вы хотите взять с меня деньги? — спросила она. — Сколько же?

— Ну, скажем, полкроны.

Он назвал сумму небрежно, словно о такой мелочи и говорить всерьёз не приходится, но цыганка подняла истошный крик:

— Полкроны? За что?

— Послушайте, дражайшая, почему же вы не обратились к бесплатному врачу, если у вас нет денег?

Неловко согнувшись, чтобы не уронить ребёнка, женщина пошарила в карманах.

— Вот семь пенсов, — сказала она наконец, протягивая несколько медяков. — А в придачу дам плетёную скамеечку под ноги.

— Но мне платят полкроны.

Вся его натура, воспитанная на уважении к славной профессии врача, восставала против этой унизительной торговли, но у него не было выхода.

— Да где же я возьму полкроны-то? Хорошо господам, как вы сами: сидите себе в больших домах, едите-пьёте, что пожелаете, да ещё требуете полкроны. А за что? За то, что скажете «добрый день»? Полкроны на земле не валяются. Денежки-то нам ох как трудно достаются! Семь пенсов, больше у меня нет. Вот вы сказали не перекармливать её. Куда там перекармливать! Кормить не знаю чем.

Пока цыганка причитала, доктор Орас Уилкинсон рассеянно перевёл взгляд на крохотную горстку монет на столе — всё, что отделяло его от голода, и мрачно усмехнулся про себя, подумав, что в глазах этой бедной женщины он купается в роскоши. Потом он сгрёб со стола свои медяки, оставив две монеты в полкроны, и протянул их цыганке.

— Гонорара не надо, — сказал он резко. — Возьмите это. Они вам пригодятся. До свидания!

Он проводил цыганку в прихожую и запер за ней дверь. Всё-таки начало положено. У этих бродяг удивительная способность распространять новости. Популярность самых лучших врачей зиждется на таких вот рекомендациях. Повертятся у кухни, расскажут слугам, те несут в гостиную — так оно и идёт. Во всяком случае, теперь он может сказать, что у него был больной.

Он пошёл в заднюю комнатку и зажёг спиртовую горелку, чтобы вскипятить воды для чая: пока вода грелась, он с улыбкой думал об этом визите. Если все будут такие, то нетрудно посчитать, сколько потребуется больных, чтобы разорить его до нитки. Грязь на ковре и убитое время не в счёт, но бинта пошло на два пенса и лекарства на четыре, не говоря уже о пузырьке, пробке, этикетке и бумаге. Кроме того, он дал ей пять пенсов, так что первый пациент стоил ему никак не меньше шестой части наличного капитала. Если появятся ещё пятеро, он вылетит в трубу. Доктор Уилкинсон присел на чемодан и затрясся от смеха, отмеривая в коричневый керамический чайник полторы чайных ложки чая по шиллингу и восемь пенсов за фунт. Вдруг улыбка сбежала с его губ, он вскочил на ноги и прислушался, вытянув шею и скосив глаза на дверь. Заскрежетали колёса на обочине тротуара, послышались шаги за дверью, и громко задребезжал звонок. С ложкой в руке он выглянул в окно и с удивлением увидел экипаж, запряжённый парой, и напудренного лакея у дверей. Ложка звякнула об пол, он недоумённо застыл. Потом, собравшись с духом, распахнул дверь.

— Молодой человек, — начал лакей, — скажи своему хозяину доктору Уилкинсону, что его просят как можно скорее к леди Миллбэнк, в «Башни». Он должен ехать немедленно. Мы бы подвезли его, но нам нужно заехать ещё раз к доктору Мэйсону посмотреть, дома ли он. Поторопитесь-ка передать это своему хозяину!

Лакей кивнул и исчез; в ту же минуту возница хлестнул лошадей, и экипаж понёсся по улице.

Дела принимали неожиданный оборот! Доктор Орас Уилкинсон стоял у двери, пытаясь собраться с мыслями. Леди Миллбэнк, владелица «Башен». Очевидно, состоятельная и высокопоставленная семья. И случай, видно, серьёзный — иначе зачем такая спешка и два врача сразу? Однако каким чудом объяснить, что послали именно за ним?

Он скромный, никому не известный врач. Тут какая-то ошибка. Да, так оно, верно, и есть… А может быть, кто-нибудь решил сыграть с ним злую шутку? Но, так или иначе, пренебрегать таким приглашением нельзя. Он должен немедленно отправиться и выяснить, в чём дело.

Хотя кое-что он может узнать ещё на своей улице. На ближайшем углу есть крохотная лавчонка, где один из старожилов торгует газетами и сплетнями. Сперва он отправится туда… Доктор надел начищенный цилиндр, рассовал инструменты и перевязочный материал по карманам; не выпив чая, запер свою приёмную и пустился навстречу приключению.

Торговец на углу был ходячим справочником обо всех и обо всём в Саттоне, так что очень скоро доктор Уилкинсон получил необходимые сведения. Оказалось, что сэр Джон Миллбэнк — популярнейшая фигура в городе. Крупный оптовик, он занимался экспортом письменных принадлежностей, трижды был мэром и, по слухам, стоил никак не меньше двух миллионов стерлингов.

«Башни» — это богатое поместье сэра Джона Миллбэнка недалеко от города. Супруга его давно хворает, и ей становится всё хуже. Всё выглядело пока вполне правдоподобно. Они вызвали его благодаря какой-то поразительной случайности.

Но вдруг доктора снова одолели сомнения, и он вернулся в лавку.

— Я доктор Орас Уилкинсон, живу по соседству. Нет ли в городе другого врача с этим именем?

Нет. Торговец был уверен, что второго доктора Уилкинсона в городе нет.

Итак, всё ясно, ему выпал неслыханно счастливый случай, и он должен незамедлительно им воспользоваться. Он подозвал кеб и помчался в «Башни». У него то кружилась голова от радостных надежд и восторга, то замирало сердце от страха и сомнений, что он не сможет быть полезным или что в самый критический момент у него не окажется с собой нужного инструмента или какого-нибудь средства. В памяти всплывали всякие сложные и простые случаи, о которых он слышал или читал, и задолго до того, как добраться до «Башен», он окончательно убедил себя, что его немедленно попросят сделать по меньшей мере трепанацию черепа.

«Башни» оказались большим домом, стоящим посреди парка на другом конце аллеи. Подкатив к дому, доктор выпрыгнул из кеба, отдал кебмену половину своего земного имущества и последовал за величественным лакеем, который, справившись, как доложить, провёл доктора через великолепную, обшитую дубом и с цветными стёклами в окнах залу, стены которой были увешаны оленьими головами и старинным оружием, и пригласил в большую гостиную. В кресле у камина с раздражённым видом восседал жёлчный мужчина, а в дальнем конце комнаты, у окна, стояли две молодые леди в белом.

— Эй-эй, что такое? — воскликнул жёлчный мужчина. — Вы доктор Уилкинсон, да?

— Да, сэр. Я доктор Уилкинсон.

— Так-так! Вы как будто очень молоды, гораздо моложе, чем я ожидал. Однако вот Мэйсон — старик, а всё же, кажется, не очень разбирается, что к чему. Наверно, стоит попробовать теперь с другого, так сказать, конца. Вы тот самый Уилкинсон, который писал что-то про лёгкие?

Теперь всё ясно! Два единственных сообщения, которые он послал в «Ланцет» и которые были помещены где-то на последних страничках среди дискуссий о профессиональной этике и вопросов насчёт того, во сколько обходится держать в деревне лошадь, — два эти скромные сообщения касались именно лёгочных заболеваний. Значит, он не напрасно трудился. Значит, чей-то взгляд остановился на них, и имя автора было замечено. Кто после этого осмелится утверждать, что труд может остаться невознаграждённым!

— Да, я писал о лёгких.

— Ага! Ну хорошо, а где же Мэйсон?

— Не имею чести знать его.

— Вот как! Странно. Он знает вас и ценит ваше мнение. Вы ведь не здешний?

— Да, я приехал совсем недавно.

— Мэйсон так и сказал. Он не дал мне ваш адрес. Сказал, что сам привезёт вас. Но когда жене стало хуже, я навёл справки и без него послал за вами. Я послал и за Мэйсоном, но его не оказалось дома. Однако мы не можем так долго ждать, бегите-ка наверх и принимайтесь за дело.

— Гм, вы ставите меня в весьма неловкое положение, — сказал доктор Орас Уилкинсон неуверенно. — Насколько я понимаю, меня пригласили сюда на консилиум с моим коллегой, доктором Мэйсоном. Мне вряд ли удобно осматривать больную в его отсутствие. Я думаю, что лучше подождать.

— Подождать? Да вы что? Неужели вы думаете, что я позволю врачу прохлаждаться в гостиной, в то время как моей жене становится хуже и хуже! Нет, сэр, я человек простой и говорю попросту: либо вы немедленно идёте к ней, либо уходите.

Неподобающие обороты речи хозяина дома покоробили доктора. Хотя человеку многое прощается, когда у него больна жена. Поэтому доктор Уилкинсон удовольствовался сухим поклоном.

— Если вы настаиваете, я иду к больной, — сказал он.

— Да, настаиваю! И вот ещё что: нечего простукивать ей грудь и прочие штучки. У неё обыкновенный бронхит и астма и больше ничего нет. Можете её вылечить — милости просим. От всех этих простукиваний да прослушиваний она только силы теряет, а пользы всё равно никакой.

Доктор мог стерпеть личное неуважение, но когда неосторожным словом задевали его святыню — профессию врача, он не мог сдержаться.

— Благодарю вас, — сказал он, беря шляпу. — Имею честь пожелать вам всего хорошего. Я не хочу брать на себя ответственность за больную.

— Постойте, в чём дело?

— Не в моих правилах давать советы, не осмотрев пациента. Странно, что вы предлагаете это врачу. Желаю вам всего хорошего.

Сэр Джон Миллбэнк был сугубо коммерческий человек и неукоснительно придерживался коммерческого принципа: чем труднее заполучить что-либо, тем это дороже. Мнение врача определялось для него единственно тем, сколько за него будет заплачено. А этот молодой человек, казалось, не придавал никакого значения ни его состоянию, ни титулу. И потому он сразу же преисполнился уважения к нему.

— Вот как? У Мэйсона кожа потолще, — сказал он. — Ну ладно, ладно, пусть будет по-вашему. Поступайте как знаете. Я молчу. Вот только поднимусь наверх и скажу леди Миллбэнк, что вы сейчас придёте.

Едва за ним захлопнулась дверь, как две застенчивые юные леди выпорхнули из своего угла и оживлённо заговорили с доктором, которого всё это до крайности удивляло.

— Так ему и надо! — воскликнула та, что повыше, хлопая в ладоши.

— Не позволяйте ему командовать собой, — сказала другая. — Хорошо, что вы настояли на своём. Вот так он и обращается с бедным доктором Мэйсоном. Он даже не имел возможности как следует осмотреть маму. Он во всём слушается папу. Ш-ш, Мод, он идёт!

Они мгновенно утихли и кинулись в свой угол, молчаливые и робкие, как прежде.

Доктор Орас Уилкинсон последовал за сэром Джоном по широкой, устланной ковром лестнице в затемнённую комнату, где находилась больная. За пятнадцать минут он тщательнейшим образом осмотрел её и снова спустился с супругом в гостиную. У камина стояли два господина: один — типичный практикующий врач, аккуратный и гладко выбритый, другой — солидный высокий мужчина средних лет с голубыми глазами и большой рыжей бородой.

— А, это вы, Мэйсон! Наконец-то!

— Сэр Джон, я не один. Я обещал привезти вам доктора Уилкинсона.

— Кого? Вот доктор Уилкинсон!

Доктор Мэйсон уставился на молодого человека.

— Я не знаю этого господина! — воскликнул он.

— И тем не менее я доктор Орас Уилкинсон с Кэнелвью-стрит, дом четырнадцать.

— Боже мой, сэр Джон! — воскликнул доктор Мэйсон. — Неужели вы полагаете, что к такой больной, как леди Миллбэнк, я пригласил бы для консультации начинающего врача? Доктор Адам Уилкинсон читает курс лёгочных заболеваний в Регентском колледже в Лондоне, является штатным врачом больницы Святого Суизина и автором десятка работ по этой специальности. Доктор Уилкинсон проездом в Саттоне, и я решил воспользоваться его присутствием, чтобы выслушать высококвалифицированное мнение о состоянии леди Миллбэнк.

— Благодарю вас, — сухо отвечал сэр Джон. — Этот молодой господин только что тщательно осмотрел мою жену, и боюсь, что это сильно утомило её. На сегодня, думаю, хватит, но поскольку вы потрудились приехать, я, разумеется, буду рад получить от вас счёт.

Доктор Мэйсон был крайне раздосадован появлением другого Уилкинсона, друга же его, специалиста, напротив, история эта крайне позабавила. Когда они уехали, сэр Джон выслушал мнение молодого врача о состоянии своей жены.

— Ну а теперь я вам вот что скажу, — решил сэр Джон, когда тот кончил. — Я человек слова, понимаете? Когда мне кто понравится, я просто к нему прилипаю. Хороший друг и опасный враг — вот кто я такой. Я верю вам и не верю Мэйсону. Поэтому с сегодняшнего дня вы будете практиковать меня и мою семью. Заглядывайте к моей жене каждый день. Как у вас с расписанием визитов?

— Я очень благодарен за добрые слова и ваше великодушное предложение, боюсь, однако, что я не смогу, по всей видимости, воспользоваться им.

— В чём же ещё дело?

— Я вряд ли смогу взяться за лечение вашей супруги, поскольку доктор Мэйсон уже лечит её. Это было бы неэтично с моей стороны.

— Ну как хотите! — воскликнул сэр Джон. — Мне ещё никто не доставлял столько хлопот. Вам сделано хорошее предложение, вы отказались, значит, и говорить не о чем!

Миллионер, топая ногами, раздражённо выскочил из комнаты, а доктор Орас Уилкинсон, унося в кармане первую заработанную гинею, отправился домой, к своей спиртовой горелке и чаю по шиллингу и восемь пенсов, преисполненный гордого сознания, что он следовал лучшим традициям врачебной профессии.

И всё-таки это неудачное начало было вместе и добрым началом, ибо доктор Мэйсон, конечно, узнал, что младший коллега, имея возможность лечить самого выгодного в округе пациента, отказался от предложения. К чести медиков, надо сказать, что это скорее правило, чем исключение, хотя в данном случае, когда врач так молод, а пациент так состоятелен, искушение было, бесспорно, велико. Поэтому вскорости последовало благодарное письмо, затем визит. Завязалась дружба. И теперь почти все больные Саттона лечатся у известной медицинской фирмы «Мэйсон и Уилкинсон».

1894 г.

Последняя галера

Mutato nomine, de te, Britannia, fabula narratur[42].

Это произошло в весеннее утро за сто сорок шесть лет до пришествия Христова. Облитый опаловым светом северный берег Африки, неширокая кайма из золотого песка, зелёный пояс из перистых пальм и, на заднем плане, далёкие обнажённые горы с красными отрогами — всё мерцало, как страна грёз. Насколько хватал глаз, тянулось синее, ясное Средиземное море с узкой снежно-белой полосой прибоя. На всём его громадном пространстве виднелась только одинокая галера, медленно шедшая от Сицилии к гавани Карфагена.

Издали она казалась нарядным и красивым тёмно-красным судном, с двойным рядом пурпуровых вёсел, с большим колышущимся парусом, окрашенным тирским пурпуром, с блестящими медными украшениями на укреплённых бортах. Бронзовый трезубец выдавался спереди; на корме блистало золотое изображение Ваала, божества финикийцев, сынов Ханаана. На единственной высокой мачте развевался карфагенский флаг с тигровыми полосами. Точно какая-то величавая пунцовая птица с золотым клювом, с пурпуровыми крыльями, плыла галера по лону вод и с отдалённого берега представлялась воплощением могущества и красоты.

Но взгляните на неё поближе! Что за тёмные полосы оскверняют белую палубу, покрывают её бронзовые щиты? Почему длинные вёсла двигаются без ритма, неправильно, судорожно? Почему пусты многие из вёсельных отверстий? Почему вёсла покрыты зазубринами, а другие бессильно повисли и тянутся сбоку? Почему два зубца бронзового трезубца изогнуты и сломаны? Смотрите: даже священное изображение Ваала избито и обезображено… По всему видно, что это судно перенесло какое-то жестокое испытание, пережило день ужасов, который оставил на нём тяжкие следы.

Теперь взойдите на корабль и присмотритесь к людям. На нём две палубы — на носу и на корме, а в открытой средней части судна слева и справа в два этажа помещаются скамьи, на которых сидят гребцы, по двое на каждом весле, и сгибаются взад-вперёд в своей бесконечной работе. В середине узкий помост; по нему расхаживают сторожа с бичами в руках, и эти бичи жестоко рассекают кожу раба, который останавливается хотя бы на миг, чтобы отереть пот с покрытого каплями лба. А рабы — только посмотрите на них: тут пленные римляне, сицилийцы, много чёрных ливийцев; все совершенно истощены; их глаз не видно из-за набрякших век, их губы распухли от запёкшихся чёрных корок и порозовели от кровавой пены; их руки и спины двигаются бессознательно под хриплый крик надсмотрщика. Тела их — самых различных оттенков: от тона слоновой кости до черноты каменного угля — обнажены по пояс, и на каждой из блестящих спин виднеются следы сердитых ударов сторожей. Но не от побоев пролилась кровь, которая окрашивает сиденья и солёную воду под их связанными ногами. Большие зияющие раны — следы разрезов от мечей и уколов копий рдеют на их обнажённых грудях и на плечах; многие из гребцов лежат без чувств под скамьями и уже не заботятся о бичах, которые всё ещё свистят над ними. Теперь понятно, почему виднеются пустые вёсельные отверстия, почему некоторые из вёсел, не работая, тащатся сбоку.

Команда судна не в лучшем положении, чем рабы. Раненые и умирающие усеивали палубу. Лишь несколько человек держались на ногах. Большинство же без сил лежало на передней палубе, и только самые усердные воины поправляли испорченные кольчуги, натягивали новые тетивы на луки или очищали палубу от следов битвы. На возвышенном помосте, у основания мачты, стоял кормчий, правя галерой и устремив глаза на Мегару — отдалённый мыс, который заслонял восточный берег Карфагенского залива.

На задней палубе собралось несколько офицеров; они молча раздумывали о чём-то, время от времени поглядывая на двух людей, стоявших отдельно и занятых разговором. Высокий, смуглый, мускулистый человек, с чисто семитским лицом и фигурой исполина был Магро — знаменитый карфагенский флотоводец, имя которого наводило ужас на все берега Средиземного моря, начиная от Галлии до Понта Эвксинского. Другой собеседник был Гиско — седобородый, загорелый старик, в резком орлином лице которого читалось непобедимое мужество и энергия. Гиско был политик, в жилах которого текла благороднейшая пуническая кровь, суфет[43] пурпуровой тоги и вождь той партии государства, которая среди себялюбия и лености, царивших в карфагенском обществе, стремилась поднять дух граждан и заставить их осознать опасность, грозившую со стороны Рима. Разговаривая, оба тревожно поглядывали на северный горизонт.

— Ясно, — печально сказал старший, — что, кроме нас, не спасся никто.

— Я не покидал битвы, пока мне казалось, что я могу помочь хоть одной галере, — ответил Магро. — Ты видел, мы ушли, точно волк, за которым гонятся собаки. Римские псы могут показать волчьи укусы — доказательство нашей доблести. Освободись хотя бы ещё одна галера, она уж точно была бы с нами, потому что для наших судов нет другого безопасного приюта, кроме Карфагена.

Магро пристально посмотрел на отдалённый мыс, где был его родной город. Уже виднелся низкий, покрытый деревьями холм, усеянный белыми загородными домами богатых финикийских купцов. Там, выше всех строений, точно сияющая точка на бледно-голубом утреннем небе, горела бронзовая крыша Бирсы — карфагенской крепости, возвышавшейся над городом, раскинутым на холме.

— Со сторожевых башен нас уже могут видеть, — заметил он. — Ещё издали они узнают галеру Чёрного Магро. Но кто из них угадает, что из всего прекрасного флота, который под трубный звук и барабанный бой вышел из гавани месяц тому назад, остались лишь мы одни?

Патриций горько усмехнулся.

— Если бы не мысль о наших великих предках и о нашей возлюбленной родине, владычице вод, — сказал он, — моё сердце порадовалось бы беде, которая обрушилась на это тщеславное и слабое поколение. Ты всю жизнь провёл на морях, Магро, и не знаешь, что происходит у нас на земле. Я же видел, как разрасталась злокачественная язва, которая ведёт нас теперь к смерти. Я и другие приходили на рыночную площадь говорить с народом, но нас забрасывали грязью. Много раз я указывал на Рим и говорил: «Берегитесь этих людей: они добровольно носят оружие из чувства долга и гордости! Как можете вы, скрывающиеся за спинами наёмников, надеяться воспротивиться им?» Сотни раз я говорил им это.

— А они ничего не отвечали? — спросил моряк.

— Рим был далеко, и они не видели его, а потому он для них не существовал, — продолжал старик. — Одни думали о торговле, другие о выборах, третьи о выгодах от государства, но никто не видел, что наша страна, мать всего, шла к гибели. Так могут спорить пчёлы о том, кому из них достанется воск, кому мёд, в то время, когда зажигается факел, который обратит в пепел и улей и всё, что находится в нём. «Разве мы не владыки моря?» «Разве Ганнибал не был велик?» Вот что они кричали, живя прошлым и, как слепцы, не замечая будущего. Раньше заката солнца они будут рвать волосы и раздирать одежды; но разве теперь это поможет?

— Печальным утешением может служить мысль, — отвечал Магро, — что Рим не удержит захваченного.

— Почему ты так говоришь? Мы погибаем, Рим же стоит выше всего мира.

— На время, только на время, — серьёзно ответил Магро. — Может быть, ты улыбнёшься, когда я скажу тебе, почему я знаю это. В той части Оловянных островов, которая выдаётся в море[44], жила мудрая женщина-ведунья; я от неё слышал много прорицаний, и все они сбывались. Она ясно предсказала мне падение нашей родины и даже эту битву, после которой мы возвращаемся. Много странного видел я у дикарей, живущих на западе острова Олова.

— Что же сказала она о Риме?

— Что он падёт, падёт, как и мы, ослабленный своим богатством и своими партиями.

Гиско потёр руки.

— Это делает наше падение менее горьким, — сказал он. — Но если мы уже пали, а Рим тоже погибнет, какая страна, в свою очередь, может надеяться сделаться владычицей морей?

— Об этом я тоже спросил её, — отвечал Магро, — и подарил ей даже мой тирский пояс с золотой застёжкой в награду за ответ. Но право, всё это пустое, и я заплатил ей слишком дорого за её сказку, которая, хотя всё остальное сбывалось, конечно же, окажется ложью. Ведунья сказала, что в будущем её страна, этот опоясанный туманом остров, где раскрашенные дикари едва умеют перебираться от мыса до мыса на рыбачьих челнах, поднимет трезубец, упавший из рук Карфагена и Рима!

Улыбка, витавшая над острыми чертами патриция, внезапно замерла, его пальцы сжали руку собеседника. Тот окаменел; его шея вытянулась, ястребиные глаза устремились к северному горизонту. Там, на его прямой синей линии, виднелись две низкие чёрные точки.

— Галеры! — прошептал Гиско.

Экипаж тоже заметил суда: все столпились у правого укреплённого борта, люди протягивали руки, говорили. На мгновение печаль поражения исчезла, и радостные клики зазвучали среди них, люди ликовали, что они не одни, что ещё кто-то спасся от великого уничтожения.

— Клянусь духом Ваала, — сказал Чёрный Магро, — я не поверил бы, что кто-нибудь сможет вырваться из того страшного кольца! Не молодой ли это Гамилькар на «Африке» или Бенева на синем сирийском корабле? Мы втроём ещё можем составить эскадру и выступить против Рима. Если мы замедлим ход галеры, они догонят нас прежде, чем мы обогнём мол гавани!

Повреждённое судно пошло медленнее; два вновь появившихся корабля заскользили быстрее. Всего в нескольких милях лежал зелёный мыс и белые дома, окаймлявшие большой африканский город. На материке уже вырисовывалась тесная группа ожидающих горожан. Гиско и Магро, прищурившись, наблюдали за приближавшимися галерами; вдруг смуглый ливиец-кормчий, сверкая зубами и с пылающим взором, ворвался на корму, указывая рукой на север.

— Римляне, — закричал он, — римляне!

На галере наступила мёртвая тишина. Только плеск воды да мерные удары вёсел нарушали безмолвие.

— Клянусь рогами Божьего алтаря, кажется, он прав! — вскричал старый Гиско. — Смотри, они, точно соколы, налетают на нас. У них много людей и все вёсла.

— Простые некрашеные доски, — заметил Магро. — Взгляни, как они желтеют на солнце!

— А ты видишь, что у них там за мачтой? Разве это не проклятый перекидной мост, который они употребляют для высадок на неприятельские суда?

— Итак, им досадно, что одна галера ушла, — с горьким смехом сказал Магро. — Они считают, что ни одно судно не должно вернуться к старой матери моря! Прекрасно, лично я согласен. Я считаю, что лучше всего остановить вёсла и ждать их.

— Это мысль истинного мужа, — ответил старый Гиско, — но в скором времени мы понадобимся нашему городу. Какая нам выгода в полной победе римлян? Нет, Магро, пусть рабы гребут так, как никогда раньше, — не ради нашего спасения, а для пользы государства.

Большой красный корабль, покачиваясь, устремился вперёд, точно усталый задыхающийся конь, который ищет спасения от преследователей. Между тем две стройные галеры летели всё быстрее, неумолимо настигая карфагенян. Утреннее солнце освещало ряды низких римских шлемов над бортами и сияло на серебряной волне, которая расходилась от острых носов римских судов, рассекавших тихую синюю воду. С каждым ударом вёсел галеры подходили всё ближе, и продолжительный высокий вопль римских труб слышался всё громче.

На высоком утёсе Мегара столпилось множество горожан, они прибежали из города, услышав, что показались галеры. Теперь все, богатые и бедные, суфеты и плебеи, белые финикияне и чёрные кабилы стояли затаив дыхание и смотрели на море. В нескольких сотнях футов под их ногами пуническая галера подошла к берегу так близко, что невооружённым глазом стали видны кровавые следы битвы, свидетельствующие о печальных событиях.

Однако римляне приближались невероятно быстро и вполне могли отрезать карфагенскую галеру от берега на виду у горожан, бессильных защитить свой корабль. Многие от беспомощности и горя плакали, другие сыпали проклятиями и сжимали кулаки…

Эта разбитая, еле движущаяся галера говорила им, что флот Карфагена погиб. Через месяц-два, самое большее — три армия Рима подойдёт к Карфагену, и как тогда остановит её необученная военному искусству карфагенская толпа?

— Нет, — вскричал один из граждан, — всё же мы храбрые люди, и у нас есть оружие!

— Безумец! — сказал другой. — Разве не такие речи довели нас до гибели? Что такое необученный храбрец перед настоящим солдатом? Когда ты окажешься перед идущим напролом и всё сметающим на пути римским легионом — ты поймёшь эту разницу.

— Так давайте тогда готовиться!

— Слишком поздно. Целый год надобен, чтобы превратить праздного горожанина в обученного воина. А что будет с тобой, со всем городом через год? Нет, нам остаётся только одно: если мы откажемся от торговли и наших колоний, от всего, что составляло нашу силу и величие, тогда, быть может, римский меч пощадит нас.

Между тем последний морской бой Карфагена быстро подходил к концу. На глазах горожан две быстрые римские галеры с двух сторон обогнали судно Чёрного Магро и вступили с ним в схватку. В решительную минуту красная галера забросила искривлённые лапы своих крюков на борта неприятельских судов, привлекла их к себе в железном объятии, и её солдаты стали молотами и кирками пробивать громадные отверстия в подводных частях своего корабля. Последнюю пуническую галеру не отведут в Остию, на радость торжествующего Рима! Она останется в своих собственных водах; и дикая мрачная душа её отважного капитана загорелась при мысли, что его галера не одна погрузится в глубины родного моря…

Римляне слишком поздно поняли, с каким человеком имеют дело. Солдаты, наводнившие пунические палубы, почувствовали, что дощатый помост подаётся и качается под их ногами. Они кинулись к своим судам, но галера Чёрного Магро не отпускала их, увлекая на дно вместе с собою, и они погружались, крепко сжатые крючковатыми когтями.

Палуба судна Магро покрыта водой и тянет на дно связанные с ним железными узами римские галеры; один укреплённый борт лежит на волнах, другой высоко вздымается в воздухе; отчаянно силятся римляне сбросить смертельные объятия железных когтей. Теперь красная галера уже под водой и всё скорее, всё с большей силой увлекает вслед за собой своих врагов…

Раздирающий треск: деревянный бок оторван от одной из римских галер, и, изуродованная, расчленённая, она беспомощным обломком остаётся лежать на поверхности. Только последний жёлтый отблеск на синих волнах показывает, куда была увлечена её спутница, погибшая в смертельных объятиях врага. Тигровый флаг Карфагена утонул, исчез в водовороте, и уже никто никогда не увидит его на лоне вод.


В том же году большое облако семнадцать дней висело над африканским берегом — густое чёрное облако, служившее тёмным саваном горящему городу. Когда же миновали семнадцать дней, римские плуги, из края в край, прошли через пепел по земле, где стоял величавый град, и место это победители посыпали солью в знак того, что Карфагена не будет больше никогда.

А вдалеке, на горах, стояла горсть нагих изголодавшихся людей и смотрела на унылую долину, которая некогда была самой красивой, самой богатой на всей земле. Слишком поздно они поняли, что в силу закона небес мир принадлежит лишь закалённым, самоотверженным людям, а тот, кто пренебрегает мужскими добродетелями, скоро будет лишён и славы, и богатства, и могущества, ибо они — лишь награда за мужество.

1911 г.

Привидения в замке Горсторп-Грэйндж

Природа явно не предназначила мне роль первопроходца, самостоятельно прокладывающего тропу к успеху, — в этом я совершенно уверен. Странно даже осознавать, что последние двадцать лет я просидел за прилавком бакалейного магазинчика в Восточном Лондоне; что ж, магазинчик этот, по крайней мере, помог мне обрести финансовую независимость, а потом и вступить во владение Горсторп-Грэйнджем. В привычках своих я весьма консервативен, отличаюсь вкусом изысканным и аристократичным. Дух вульгарной толпы претит самой моей сути. История нашей семьи, семьи д’Оддов, берёт начало где-то в незапамятных временах, о чём свидетельствует хотя бы тот факт, что ни в одном из трудов более или менее авторитетных историков о времени появления её на исторической сцене Британии никоим образом не упоминается. И всё же инстинкт подсказывает мне, что в жилах моих течёт благородная кровь крестоносцев. Даже сегодня, по прошествии столетий, с уст моих то и дело срываются выражения вроде: «Клянусь Божьей Матерью!» — и меня не оставляет чувство, что при благоприятных обстоятельствах я вполне мог бы привстать в стременах да и оглоушить неверного — ударом булавы, к примеру.

Горсторп-Грэйндж — феодальный замок, — разумеется, если верить объявлению. Впрочем, обстоятельство это сказалось лишь на стоимости имения; прочие же преимущества оказались скорее мнимыми, нежели действительными. И всё же приятно, поднимаясь по лестнице, заглядывать в амбразурные щели, сквозь которые — коли возникнет надобность — я вполне мог бы пустить стрелу; кроме того, и замысловатое приспособление, позволяющее при случае окатить незваного гостя расплавленным свинцом, тоже как-то добавляет мне уверенности в себе. Подобные удовольствия вполне соответствуют моему нраву, так что ради них я не пожалел бы никаких денег. Каменные зубчатые стены и сточная канава… то есть, прошу прощения, ров, я хотел сказать, опоясывающий замок, массивная решётка и крепостная башня — всем этим, согласитесь, можно гордиться. И лишь совершенное отсутствие одной-единственной детали — сущей безделицы — мешает Горсторп-Грэйнджу стать подлинным совершенством: в нём, знаете ли, нет привидения.

Это немалое упущение, и оно не может не огорчить каждого, кто в соответствии со своими консервативными вкусами и понятиями стремится к достойному уединению. Мне же осознание этого факта печально вдвойне. С детских лет, не жалея сил своих, я изучаю всё, что связано со сверхъестественными явлениями, и, конечно же, свято в них верю. Океан литературы о привидениях поглотил меня с головой; сегодня, уж верно, не сыщется такой книги на эту тему, которая ускользнула бы от моего внимания. Я даже немецкий выучил: нужно же было одолеть как-то трактат по демонологии. В детстве я часто прятался в тёмных комнатах, надеясь встретить там призраков, коими стращала меня нянечка, — страсть к ним не умерла во мне и по сей день. И вот, представьте себе, настал день, когда я вдруг осознал, что обладаю достаточными средствами, дабы обзавестись собственным призраком — есть ли нужда говорить, что мысль эта преисполнила меня небывалой радости?

Правда, о призраках в объявлении не упоминалось. И всё же, осмотрев заплесневелые стены и тёмные коридоры замка, я понял: чтобы в таком месте да не водилось хотя бы одного привидения — этого просто не может быть. Как собаку тянет к конуре, так и заблудшего духа тянет к подобным местам. Чем, в конце концов, занимались все эти мои благородные предки — э… простите — предки семейства, которое продало мне замок, — неужто не нашлось среди них хотя бы одного смельчака, который бы отправил в мир иной свою возлюбленную или предпринял какие-то иные меры, дабы обеспечить благодарных потомков призраком? Ах, как всё это меня волнует — даже сейчас не могу писать об этом спокойно!

Долго я ждал, уповая на чудо. Крыса ли пискнет за панелью, застучит ли дождь о пол чердака, я уж весь трепещу: вот он — долгожданный призрак! И знаете, мне было при этом ни капельки не страшно. Если шум приключался ночью, я тут же посылал выяснять причины оного миссис д’Одд, даму весьма решительную; сам же забирался с головой под одеяло и начинал наслаждаться восторженным предвкушением восхитительной встречи. Увы, результат всегда оказывался неутешительным: подозрительные звуки объяснялись, как правило, причинами противоестественно банальными; даже обладая самой богатой фантазией, никак нельзя было облечь их блестящим покровом романтики.

Так и свыкся бы я, наверное, со своим несчастьем, если бы не Джоррокс с фермы Хэвисток. С Джорроксом — типом на редкость прозаическим, неотёсанным и вульгарным — я знаком в силу того лишь случайного обстоятельства, что наши владения соседствуют друг с другом. Так вот, в доме этого простолюдина, совершенно неспособного насладиться чудом гармонии, очарованием древности, живёт самое настоящее привидение. Правда, появилось оно там всего лишь в годы правления Георга Второго — некоей молодой даме вздумалось именно в этом неподобающем месте перерезать себе горло в память о возлюбленном, павшем в битве при Дёттингене[45]. И всё же, согласитесь, это придаёт жилищу Джоррокса оттенок незаслуженной респектабельности — особенно если учесть ещё и присутствие пятен крови на полу. Разумеется, сам Джоррокс оценить масштабы свалившегося на него счастья неспособен: больно слышать те выражения, в которых отзывается он о своём привидении. Да и откуда ему знать, как жажду я слышать в своём замке все эти ночные вздохи и стоны, о которых он говорит со столь непочтительным раздражением? Сколь же низко должны были пасть современные нравы, чтобы даже призраки побежали прочь из замков в дома всяких ничтожеств!

Ну, чего-чего, а настойчивости мне не занимать. Да и что ещё помогло бы мне достичь нынешнего моего положения, если вспомнить, в сколь неподобающей обстановке приходилось мне пребывать с самого детства? Заполучить себе привидение я решил твёрдо, но вот как — ни мне, ни миссис д’Одд найти ответ на этот вопрос было не под силу. Из книг мне известно, что такого рода явления возникают, как правило, вследствие какого-либо преступления. Но что именно требуется для этого сделать, а главное — кто его должен совершить? Первым делом в голову мне пришла вот какая вздорная мысль: а что, если наш старый дворецкий Уоткинс согласится, во имя старых добрых традиций, принести в жертву себя или кого-нибудь ещё? Я в полушутливой форме попробовал было высказать ему свои соображения на этот счёт, но надлежащего впечатления они на него, судя по всему, не произвели. Поддержали его и остальные слуги — ничем другим, во всяком случае, я не могу объяснить то обстоятельство, что тем же вечером они покинули замок — все до единого.

— Послушай, дорогой, — заметила как-то раз миссис д’Одд, когда я, пребывая в весьма дурном настроении, сидел в кресле и потягивал после ужина старую мальвазию. — Ты знаешь, этот несносный призрак в доме Джоррокса снова, говорят, зашевелился.

— Ну и пусть себе шевелится, — ничего не подозревая, ответил я.

Миссис д’Одд взяла несколько нежных аккордов на спинете[46] и задумчиво уставилась в огонь.

— Знаешь, что я тебе скажу, Арджентайн, — продолжала она. (Это, между прочим, моё ласкательное прозвище, — вообще-то, зовут меня Сайлас.) — Надобно бы нам выписать привидение из Лондона.

— Как можешь ты, Матильда, болтать такой вздор? — сурово ответствовал я. — Ну кто, скажи на милость, пришлёт нам привидение?

— Как кто? Мой кузен Джек Броккет, — последовал ответ.

Следует заметить, что во всех наших беседах с женой этот самый кузен неизменно являлся камнем преткновения. Человек по-своему неглупый, но весьма недалёкий, Джек имел обыкновение хвататься за все дела сразу и добивался во всех своих начинаниях самых плачевных результатов — не иначе как из-за абсолютного отсутствия какого бы то ни было упорства. В те дни он снимал в Лондоне меблированные комнаты, выдавая себя за агента-универсала, и существовал исключительно за счёт собственной сообразительности. Матильда постаралась сделать так, чтобы все наши дела проходили через руки кузена, что, безусловно, избавило меня от немалых хлопот, однако очень скоро я обнаружил, что комиссионные Джеку превышают все остальные статьи наших расходов вкупе, и решил прекратить всякие переговоры с сим юным джентльменом.

— Разумеется, это ему под силу, — продолжала настаивать миссис д’Одд, заметив на лице моём тень разочарования. — Помнишь, как здорово провернул он это дельце с фамильным гербом?

— Подумаешь! Восстановил старый гербовый знак, только и всего, — возразил я.

— Ну а восстановление фамильных портретов, — продолжала Матильда с пренеприятнейшей улыбкой. — Согласись, Джек подобрал лица с большим вкусом.

Перед моим мысленным взором предстала вся галерея персонажей, украсивших стены нашего банкетного зала: дюжий разбойник-норманн, затем ещё невесть что за личности во всевозможных шлемах, плюмажах и брыжах и, наконец, мрачный тип в длинном сюртуке, стоящий с таким видом, словно он только что стукнулся лбом о колонну (очевидно, от обиды на издателя, отвергшего его рукопись, — нечто подобное он конвульсивно сжимал правой рукой). Ничего не оставалось, как признать, что с этой задачей Джек справился неплохо и что, стало быть, именно ему следует поручить (за причитающийся гонорар, разумеется) поиск и приобретение фамильного привидения — если, конечно, задача эта вообще выполнима.

Есть у меня доброе правило: принял решение — действуй немедля. На следующее утро я уже поднимался по винтовой лестнице, ведущей к комнатам господина Броккета, и наслаждался при сём видом всевозможных стрелок и указующих перстов, призванных вывести посетителя к вожделенной двери. Я, пожалуй, обошёлся бы и без них: лихой топот сверху мог доноситься только из квартиры моего родственничка, впрочем, пока я шёл по лестнице, шум внезапно стих.

Дверь мне открыл незнакомый юноша, явно ошеломлённый появлением клиента. Он тут же провёл меня к Джеку: последний яростно строчил что-то в огромной бухгалтерской книге, лежавшей вверх ногами, как я обнаружил позднее.

После обмена приветствиями я тут же приступил к делу.

— Послушайте, Джек, — начал я. — Нет ли у вас… Мне бы хотелось…

— Чего покрепче?! — с готовностью подхватил кузен моей супруги и, запустив руку в корзину для бумаг, с ловкостью фокусника извлёк оттуда бутылку. — Давайте-ка, действительно, выпьем!

Я поднял руку, как бы возражая безмолвно против употребления спиртного в столь ранний час, но, опустив её, почувствовал, что пальцы мои как-то сами собой сомкнулись на стенках бокала. Я поспешно осушил его из опасения, как бы кто не вошёл в эту минуту и не принял меня за кузенова собутыльника. Что ж, в эксцентричности моего юного друга, определённо, было что-то забавное.

— Нет, хоть речь идёт как раз о дýхах, но винный дух тут ни при чём, — пояснил я с улыбкой. — Дух мне требуется самый что ни на есть настоящий — привидение. Если вы берётесь раздобыть мне нечто подобное, готов приступить к переговорам сейчас же.

— Привидение для Горсторп-Грэйнджа? — переспросил мистер Броккет с тем же спокойствием, как если бы речь шла о мебельном гарнитуре.

— Именно, — подтвердил я.

— Нет ничего проще! — И, невзирая на все мои протесты, Джек вновь наполнил бокалы. — Ну-ка, поглядим. — Он вынул откуда-то и положил на стол массивную красную тетрадь с вертикальным рядом букв алфавита по краю. — Привидения нас интересуют, так? Значит, ищем букву «П». Печи… пистолеты… платья… Ага, вот они, привидения. Том девять, раздел шестой, страница сорок первая. Одну минутку!

Он взбежал по лесенке к полке под самым потолком и стал рыться там среди папок. Пока хозяин стоял ко мне спиной, у меня был большой соблазн вылить вино в плевательницу, но, поразмыслив, я решил избавиться от него обычным способом.

— Вот они! — Спрыгнув с лесенки, мой лондонский агент бросил на стол папку огромных размеров. — Всё помечено: при случае мигом найду, что потребуется. Ничего, ничего, винишко-то слабенькое! — с этими словами он вновь наполнил мой бокал. — Что мы такое ищем, напомните?

— Привидения.

— А, ну конечно. Страница сорок один. Вот они. «Дж. Х. Фаулер и сын, Данкл-стрит. Медиумы для аристократов. Торговля амулетами. Привораживание. Мумии. Гороскопы…» Не совсем то, что нам нужно?

Я грустно кивнул головой.

— «Фредерик Табб, — продолжал кузен моей жены. — Уникальный посредник в общении с миром мёртвых. Имеет контакты с духами Байрона, Кирка Уайта, Гримальди, Тома Крибба и Иниго Джонса»[47]. Кажется, это уже кое-что!

— Никакой романтики, — фыркнул я. — О боже! Представьте: призрак с фингалом под глазом, подпоясан платком; прыг через голову — «Каковы ваши планы на завтра, сэр?..»

Мысль эта разгорячила меня до такой степени, что я осушил бокал и тут же наполнил его вновь.

— Пошли дальше. «Кристофер Маккарти, проводит сеансы дважды в неделю. Собирает у себя духов всех выдающихся людей древности и наших дней. Астрологические карты, привораживание, заклинания, приём посланий из потустороннего мира». А что, он, пожалуй, может в чём-то оказаться нам полезен. В любом случае завтра же отправлюсь на поиск — повидаю всех этих ребят. Где их искать, я знаю, так что поверьте: непременно подыщу вам что-нибудь по сходной цене. Ну, слава богу, с делами покончили! — Джек швырнул гроссбух куда-то в угол. — Наконец-то можно и выпить.

Поводов к тому, чтобы сомкнуть бокалы, у нас нашлось немало, так что на следующее утро мысли мои оказались несколько спутанными: немало усилий пришлось приложить к тому, чтобы разъяснить миссис д’Одд причину, заставившую меня перед сном повесить на крючок вместе с бельём не только ботинки, но и очки.

Впрочем, уверенность, с которой мой агент приступил к выполнению возложенной на него задачи, возбудила во мне прилив новой энергии, так что я тут же отправился бродить по обветшалым коридорам и комнатам, пытаясь вообразить своё будущее приобретение в соответствующем антураже, а заодно и прикинуть, какая именно часть дома более всего выиграет от его присутствия.

После долгих раздумий я остановил свой выбор на банкетном зале: эта длинная комната с низким потолком, увешанная гобеленами и диковинными фамильными реликвиями прежних владельцев замка, явно более всего подходила для приёма высокого гостя. Рыцарские доспехи и оружие загадочно поблёскивали отсветами от камина: портьеры, колыхаясь от сквозняка из-под двери, создавали таинственный шорох. У дальней стены комнаты возвышался помост, на котором в старые добрые времена хозяин и гости восседали за пиршественным столом; несколько ступенек вели в нижнюю часть зала, где поднимали чаши вассалы и слуги. Ковров на пол тогда не стлали, так что я распорядился, чтобы пол прикрыли камышом. Теперь ничто во всей комнате не напоминало о XIX веке, за исключением разве что моего собственного столового серебра с фамильными знаками, разложенного на дубовом столе в центре зала. Ну что же, решил я, если кузен моей жены в самом деле сторгуется с владельцами призраков, лучшего места для размещения гостя и не сыскать. Пока же оставалось лишь ждать новостей от Джека.

Письмо пришло через несколько дней: оно было столь же кратким, сколь и обнадёживающим. Текст был нацарапан на обороте театральной программки, печать прихлопнута, судя по всему, набойником для трубки.

«Вышел на след, — сообщал Джек в записке. — От профессиональных спиритуалистов толку никакого, но вчера в одной пивной познакомился с парнем, и он согласился оказать вам эту услугу. Направляю его к вам — если возражаете, упредите меня телеграммой. Зовут его Абрахамс; такого рода заказы ему приходилось выполнять и ранее».

За не слишком вразумительными намёками на причитающийся ему гонорар следовала подпись милейшего Джека Броккета.

Разумеется, телеграфировать своему агенту я не стал, напротив, с величайшим нетерпением начал ждать прибытия мистера Абрахамса. Будучи убеждённым поклонником всего сверхъестественного, я всё же никак не мог свыкнуться с мыслью, что простой смертный способен не только управлять духами, но и перепродавать их за деньги. Джек, однако, заверил меня в том, что коммерция такого рода действительно существует, и вот сообщил о наличии некоего господина с иудейской фамилией, способного власть человека над миром духов продемонстрировать наглядно. Сколь же заурядным покажется теперь привидение из прошлого века, поселившееся в доме Джоррокса, подумалось мне, в сравнении с моим средневековым чудом! — вот бы только его раздобыть…

Однажды перед сном, во время прогулки, я наткнулся у рва на тёмную фигуру, занятую, похоже, изучением решётки и механизма раздвижного моста, и подумал — уж не выехал ли ко мне мой призрачный гость без сопровождающего? Впрочем, поспешность, с которой незнакомец исчез во мраке, явно выдавала в нём земное происхождение. Я решил, что это воздыхатель одной из моих служанок вышел к брегу Геллеспонта — мутноватого, надо признаться, — разлучившего его с возлюбленной. Я побрёл далее в надежде повстречать проходимца, с тем чтобы выказать ему всю свою феодальную непримиримость, но более никого на своём пути не встретил.

Джек Броккет сдержал слово. На следующий день, едва лишь сгустились вечерние сумерки, звон колокольчика и скрип моста возвестили о прибытии мистера Абрахамса. В ту минуту я, кажется, почти надеялся увидеть целую свиту призраков, шествующих за своим хозяином… Между тем вместо печального мага со впалыми щеками и грустным взором предо мной предстал пухленький коротышка с блестящими глазками и весёлой, пусть и несколько неестественной ухмылкой. Весь реквизит его состоял из маленького кожаного чемоданчика, старательно стянутого ремнями; когда хозяин поставил его на каменный пол, оттуда донёсся странный металлический лязг.

— Как поживаете, сэр? — осведомился мистер Абрахамс с необычайной теплотой. — Ну а миссис, как она? И все остальные — так же ли в добром здравии?

Я заверил гостя в том, что все мы чувствуем себя вполне удовлетворительно; однако, завидев миссис д’Одд, мистер Абрахамс тут же бросился со своими расспросами и к ней, причём заговорил так горячо и многословно, что я уж решил, что в завершение своих расспросов он непременно пощупает у хозяйки пульс и попросит показать язык. Взгляд его при этом перебегал с пола на потолок, с потолка на стены, — кажется, за эти несколько секунд заклинатель духов успел детально рассмотреть всю комнату и её мебель.

Удостоверившись в том, что никому из жильцов не грозит в ближайшем будущем пасть жертвой сколько-нибудь серьёзного недуга, мистер Абрахамс позволил мне препроводить его наверх, в комнату, где для него был накрыт стол, и тут же принялся воздавать должное угощениям. При этом таинственный маленький чемоданчик стоял у него под стулом. Лишь когда со стола убрали посуду и мы остались одни, гость заговорил о деле, ради которого прибыл.

— Насколько я понимаю, вы хотите, чтобы я помог вам обзавестись привидением, — заметил он, попыхивая трубкой.

Я подтвердил правильность этой догадки, в очередной раз подивившись про себя какому-то внутреннему беспокойству гостя, который оглядывал комнату так, словно ему срочно нужно было составить опись имущества.

— Ну так более подходящего помощника вам и не найти, клянусь честью! — заверил мой собеседник. — Знаете, что я ответил тому юному джентльмену в баре «Хромой пёс»? Он говорит: «Неужто вам такое под силу?» — а я ему: «Да вы только попробуйте меня на деле — сразу увидите, какие чудеса творим мы с моим чемоданчиком!» И лучшего ответа я, право слово, придумать не мог, скажу вам по чести.

Мало-помалу уважение моё к деловой смётке Джека Броккета росло: похоже, парень прекрасно справился с поручением.

— Уж не хотите ли вы сказать, что развозите духов в своём чемоданчике? — робко поинтересовался я.

Мистер Абрахамс одарил меня снисходительной улыбкой:

— Терпение, только терпение. Сейчас мы выберем место, назначим время, достанем пузырёк люкоптоликуса, — с этими словами он извлёк из кармана небольшую ёмкость, — и вы убедитесь: нет в мире духа, который посмел бы ослушаться моей команды. Впрочем, вы всё увидите собственными глазами, и привидение выберете себе по вкусу. Лучшего ответа — слово чести! — придумать я не могу.

Всё это время мистер Абрахамс странно ухмылялся и беспрестанно подмигивал.

— Когда вы намерены приступить к делу? — осведомился я почтительно.

— Без десяти час, — твёрдо ответил он. — Иные говорят, будто бы лучше в полночь, но я утверждаю: идеальное время — без десяти час: нет такой толкотни — легче выбрать себе подходящего духа. Ну а теперь, — произнёс он, поднимаясь со стула, — проведите-ка меня по замку, покажите место, где вы хотели бы его поселить. Дух — он ведь такой: облюбует себе местечко — клещами его потом оттуда не вытянешь, о другом ничего и слушать не хочет. Не загонишь его туда потом никакими силами, даже если больше ему и деваться-то некуда.

Мистер Абрахамс критически и с величайшим тщанием осмотрел все коридоры и комнаты, с видом большого знатока потрогал гобелены. («Как раз то, что надо», — заметил он при этом вполголоса.) В банкетном же зале восхищение его переросло все границы.

— Вот оно, идеальное место! — воскликнул он, приплясывая со своим чемоданчиком вокруг стола с серебром (в ту минуту мой маленький гость и сам стал похож на какого-то лешего). — Лучшей комнаты мы не найдём. Благороднейший, солиднейший зал, и серебро высшей пробы, не то что нынешние подделки. Именно так, сэр, всё и должно быть обставлено. Ишь какой простор — есть где привидению развернуться в полёте. Прикажите-ка принести сюда бренди и коробку с сигарами: посижу тут у огонька, проведу необходимые приготовления — дело это гораздо более сложное, чем вы, может быть, полагаете. Привидения — они, знаете, ведут себя прескверно, пока не сообразят, с кем имеют дело. Если вы останетесь со мной в комнате, они тут же вас, пожалуй, и растерзают на части. Так что пока уходите, а я займусь ими сам; в половине же первого — милости просим, они к тому времени вполне успокоятся.

Предложение мистера Абрахамса показалось мне более чем обоснованным, и я удалился, оставив его сидящим в кресле: задрав ноги на крышку камина, мой гость принялся подготавливать себя к встрече с капризными жителями иного мира, укрепляя свой дух при помощи указанных средств.

В комнате внизу, где расположились мы с миссис д’Одд, кое что было слышно: некоторое время гость сидел, затем принялся измерять холл мелкими нервными шажками.

Затем мы услышали, как он проверил надёжность внутреннего дверного замка, после чего передвинул к окну что-то тяжёлое из мебели и, по-видимому, взобрался на этот громоздкий предмет, потому что до нас донёсся скрип рамы — снизу коренастый мистер Абрахамс сам не смог бы до неё дотянуться. Миссис д’Одд утверждает, будто бы слышала, как после этого он заговорил торопливым шёпотом, но я не исключаю, что тут её подвело разыгравшееся воображение.

Признаюсь, всё это произвело на меня гораздо более сильное впечатление, чем я мог ожидать. Сама мысль о том, что простой смертный может так вот стать у открытого окна и призвать к себе из мрака обитателей потустороннего мира, не могла не внушить мне благоговейного ужаса. С трепетом, который мне едва удалось скрыть от Матильды, встретил я тот миг, когда стрелки часов приблизились к назначенному сроку: что ж, пришло время подняться по лестнице и составить компанию мистеру Абрахамсу в его ночном бдении.

Он сидел в прежней позе, как если бы и не двигался с места, — разве что пухлая физиономия его раскраснелась.

— Как дела? — бросил я с напускной беспечностью, невольно озираясь по сторонам, дабы убедиться, что мы здесь с гостем всё ещё одни.

— Теперь, чтобы довести наше дело до конца, понадобится лишь ваша помощь, — торжественно произнёс мистер Абрахамс. — Садитесь рядом и примите немного люкоптоликуса — это снадобье, снимающее шоры с земного нашего зрения. Что бы ни предстало вашему взору, молчите и не двигайтесь, иначе спадут все чары.

Манеры его заметно смягчились, от прежней вульгарности грубого кокни не осталось и следа. Я расположился в указанном кресле и стал ждать.

Мой гость очистил от камыша часть пола и, опустившись на четвереньки, начертил полукруг, в который попали мы с ним и камин. По краям дуги он набросал ряд иероглифов, отдалённо напоминавших знаки зодиака, затем встал и скороговоркой произнёс заклинание — мне показалось, что это было одно очень длинное слово на каком-то диковинном гортанном наречии. Завершив молитву (если, конечно, это была она), мистер Абрахамс вынул тот самый пузырёк, который показывал раньше, налил из него пару столовых ложек прозрачной жидкости в чашечку и протянул её мне.

Напиток испускал тонкий сладковатый аромат, немного напоминавший яблочный. Несколько секунд я в нерешительности держал чашечку у губ, но тут мистер Абрахамс сделал нетерпеливый жест, и мне ничего не оставалось, как выпить всё залпом. Зелье было довольно-таки приятно на вкус; какого бы то ни было немедленного действия оно на меня, впрочем, не оказало, так что я откинулся на спинку кресла и стал ждать. Мистер Абрахамс, сидя рядом, продолжал бормотать какие-то заклинания и время от времени очень внимательно вглядывался мне в лицо.

Постепенно по жилам моим разлилось блаженное ощущение расслабленности и тепла — возможно, из-за близости кресла к камину, а может быть, и в силу каких-то других, мне неведомых причин. Веки мои медленно сомкнулись, и множество чудесных, сказочных мыслей пронеслись одна за другой у меня в голове. Спать хотелось так, что, даже когда гость положил мне руку на грудь в области сердца, я не только не воспротивился, но и не стал спрашивать, с какой стати он это делает.

Всё в комнате закружилось вокруг меня в медленном сонном хороводе: голова лося у дальней стены, графин с вином, ваза и подносы двинулись, раскачиваясь, по залу в сказочном котильоне. Я опустил отяжелевшую голову на грудь и потерял бы, наверное, сознание, если бы дверь в конце зала внезапно не распахнулась. Она выходила прямо на помост, где в прежние времена пировал глава дома. Это привело меня в чувство.

Я выпрямился, вцепился в ручки кресла и с ужасом уставился в тёмный проём. Оттуда двигалось нечто бестелесное, бесформенное, но я всё же ясно его ощущал. Тень переступила порог, и по комнате пронёсся ледяной ветер: дуновение это пробрало меня до самого сердца.

— Я незримое ничто, — молвил дух, и голос его был подобен шуму восточного ветра в верхушках сосен на пустынном берегу моря. — Однако не лишён определённых пристрастий. Я неуловим, магнетичен, спиритуален, так и искрюсь электричеством. Я — эфирное нечто, испускающее вздохи. Могу убивать собак. Изберёшь ли ты меня, о смертный?

Я собрался было ответить, но слова застряли у меня в горле, и прежде, чем я успел вымолвить слово, тень пронеслась по залу и растаяла в глубине его, оставив после себя долгое эхо печального вздоха.

На пороге двери, к коей я вновь обратил свой взгляд, появилась сгорбленная старушонка. Несколько раз она проковыляла взад-вперёд по залу, после чего, скорчившись у меловой черты, подняла лицо: этого выражения дьявольской злобы мне не забыть до конца своих дней. Не было, казалось, такого порока, который не наложил бы свою печать на эту ужасную образину.

— Ха-ха! — вскричала старая карга, протянув ко мне сморщенные ручонки, напоминавшие когти какой-то страшной, отвратительной птицы. — Сам видишь, что я такое. Я злобная старуха. На мне шелка цвета нюхательного табака. Обрушиваю проклятия. Ко мне был неравнодушен сам сэр Вальтер Скотт. Стану ли я твоей навеки, о смертный?

С трудом превозмогая ужас, я отрицательно качнул головой: старуха погрозила мне костылём и исчезла, испустив напоследок леденящий душу вопль.

Снова взглянув в дверной проём, я не удивился уже, увидев, что в комнату вошёл благородный джентльмен высокого роста. Чёрные волосы, обрамлявшие смертельно бледное чело, локонами ниспадали на плечи. На нём было свободное одеяние из жёлтого атласа с широким белым жабо. Мужчина величественно прошествовал по залу, затем обернулся и заговорил со мной мягко и вкрадчиво:

— Я дух благородного кавалера. Колю и падаю, сам пронзённый. Вот моя рапира. Я лязгаю сталью. А вот — кровавое пятно у сердца. Ещё испускаю глухие стоны. Мне покровительствуют многие благородные консервативные семьи. Я — подлинный призрак старинных поместий. Работаю как один, так и в ансамбле с визжащими дамами.

Он учтиво склонил голову, как бы в ожидании ответа, но что-то снова сжало мне горло, и… привидение растворилось, отвесив глубокий поклон.

Не успело оно скрыться, как в комнате почувствовалось присутствие нового страшного существа, и меня охватил неизъяснимый ужас. Смутные очертания, неясные формы… Призрак то заполнял собою всё пространство, то оказывался вдруг невидимым, ни на мгновение, впрочем, не давая забыть о своей близости.

— Я оставляю следы и проливаю кровь, — заговорил невидимка прерывисто, — хожу по коридорам. Обо мне упоминал Чарльз Диккенс. Звуки издаю очень странные и неприятные. Могу вырывать письма из рук и хватать людей за запястья. Я весел. Разражаюсь взрывами ужасного хохота. Хотите услышать, как я смеюсь?

Я поднял было руку, но опоздал: омерзительный хохот прокатился по залу многократным эхом. Не успел я опустить руку, как привидение исчезло.

Я вновь обратил взгляд к двери, и вовремя: в зал прокрался мужчина — загорелый, мускулистый, с серьгами в ушах и с шёлковым платком на шее. Голову свою гость свесил на грудь: казалось, он мучается страшными угрызениями совести. Мужчина быстро, словно тигр в клетке, прошёлся туда-сюда: в одной руке он держал нож, в другой — кусок пергамента.

— Я убийца, — заговорил посетитель глубоким, звучным басом. — Я негодяй. Ступаю неслышно. Испанские моря — мой родной дом. Большой специалист по утерянным сокровищам и спрятанным кладам. Имею все необходимые карты. Отлично сложён, прекрасный ходок. Могу поступить на службу привидением в ваш большой парк.

Привидение бросило на меня полный мольбы взгляд, но не успел я подать ему знак, как почувствовал, что новый ужас сковал мне члены. На пороге возвышался необычайно высокого роста человек — если, конечно, существо это можно было назвать человеком: лицо его отливало свинцовой синевой, кости вот-вот готовы были прорвать полусгнившую кожу. Из-под савана дьявольским огнём поблёскивали глаза, глубоко запавшие в чёрных глазницах. Нижняя челюсть страшилища отвисла до самой груди, обнажив сморщенный язык и два ряда чёрных острых зубов. Ужасный призрак приблизился к меловой черте, и я невольно отшатнулся.

— Я чудовище из Америки, — проговорил он глухим голосом, который доносился, казалось, откуда-то из-под земли. — Истинное творение Эдгара Аллана По, остальные все — самозванцы. Я ужасен и мерзок, гублю всё живое. Вот они, мои плоть и кровь — не правда ли, гнусно и тошнотворно? В искусственных ухищрениях не нуждаюсь. Работаю исключительно с саваном, крышкой гроба и гальванической батареей. От меня волосы у людей седеют за ночь.

Словно моля о чём-то, существо простёрло ко мне свои костлявые руки, но я отрицательно мотнул головой, и призрак исчез, оставив после себя слабый тошнотворный запах.

Потрясённый и подавленный, я откинулся на спинку кресла: мысль о том, что сей персонаж может оказаться не последним в этой кошмарной процессии, готова была заставить меня отказаться от желания завести себе привидение. Но раздался лёгкий шорох воздушной ткани, и стало ясно, что мне уготована новая встреча.

Я поднял взгляд и увидел фигуру в белом, только что выплывшую из коридорного мрака и ступившую за порог. Передо мной предстала прекрасная молодая женщина, одетая по моде давно минувших дней. Руки её были прижаты к груди, гордое лицо несло на себе печать многих страстей и страданий. С мягким шелестом, напомнившим мне об осенних листьях, дама прошествовала по залу и заговорила, обратив ко мне прекрасные, невыразимо печальные глаза:

— Я несчастная и сентиментальная, прекрасная и оскорблённая. Меня предали и покинули. По ночам я вскрикиваю и пробегаю по коридорам. Предки мои респектабельны и аристократичны, вкусы — изысканны и утончённы. Старая дубовая мебель вроде этой вполне мне по нраву, вот только на стены стоило бы навесить ещё доспехов и гобеленов. Неужто вы отвергнете меня?

Голос красавицы стих уносящимся вдаль эхом. Она простёрла ко мне руки в немой мольбе. Я всегда с трудом противостоял женским чарам. О, сколь жалок призрак Джоррокса в сравнении с этим чудом! Можно ли вообразить себе нечто более изысканное? И потом, не согласиться сейчас же значило подвергнуть нервы свои новой встряске: что, если следующий претендент окажется снова таким же, как предыдущий? Итак, должен ли я дать ответ?.. Словно угадав мои мысли, красавица одарила меня очаровательной улыбкой. Это решило всё дело.

— Она мне подходит! Выбираю этот призрак! — Я вскочил с места и в порыве энтузиазма, забывшись, заступил за очерченный мелом круг.

— Арджентайн, нас обокрали!

Пронзительный вопль этот уже некоторое время стоял у меня в ушах, но я всё ещё не понимал смысла выкрикиваемых слов: ритм их, совпав с биением пульса в висках, сложился в этакую колыбельную. «Обокрали, обокрали, обокрали», — мысленно стал напевать я.

Кто-то энергично встряхнул меня, и я разлепил веки. Надо мной возвышалась миссис д’Одд в весьма скудном одеянии, но в самом что ни на есть дурном расположении духа.

Я лежал навзничь, головой в кучке каминной золы, и сжимал в руке небольшой пузырёк. Едва поднявшись на ноги, я тут же ощутил небывалую слабость и сразу же рухнул в кресло. Постепенно в голове у меня прояснилось — не в последнюю очередь благодаря нескончаемым воплям Матильды, — и я стал медленно восстанавливать в памяти события минувшей ночи. Вот эта дверь, сквозь которую являлись ко мне гости из потустороннего мира. Вот начертанный мелом полукруг с иероглифами. Вот коробка с сигарами и коньяк, до которого так мило снизошёл мистер Абрахамс. Но сам маг, где он? И что означает это открытое окно, эта свисающая наружу верёвка? И где оно, роскошное фамильное серебро, призванное украсить быт будущих д’Оддов, гордость замка Горсторп-Грэйндж? И почему это Матильда в предрассветном полумраке всё стоит, заламывая руки, и выкрикивает одни и те же слова?

Лишь некоторое время спустя унылый мой разум вобрал в себя всю совокупность фактов и восстановил их взаимосвязь.

Так больше я и не увидел, мой дорогой читатель, ни мистера Абрахамса, ни своего столового серебра с восстановленным гербом. Но горше всего тоскую я по печальному призраку в длинных одеждах — увидеть его когда-либо я не надеюсь… Тем более что это ночное происшествие, кажется, окончательно излечило меня от страсти к сверхъестественному. Смирился я постепенно и с мыслью о том, что остаток дней своих мне придётся прожить в самом обычном доме на лондонской окраине, который давно уже присмотрела для нас Матильда.

Что же касается причин случившегося, то объяснений тут может быть несколько. Скотланд-Ярд почти не сомневается в том, что мистер Абрахамс, мой великий «охотник за привидениями», есть не кто иной, как Джейми Вильсон, ноттингемский взломщик, — во всяком случае, все приметы моего гостя и знаменитого грабителя полностью совпадают. Маленький чемоданчик, о котором я говорил, обнаружился на следующий же день на соседнем поле: в нём оказался превосходный набор отмычек и прочая воровская утварь. Ряды следов по обе стороны рва явно указывали на присутствие сообщника: именно он, судя по всему, стал под окном и принял от мистера Абрахамса мешок с серебром и драгоценностями. Нет никакого сомнения в том, что эта парочка негодяев, промышляя в поисках очередного преступного дела, прослышала о неосторожных расспросах Джека Броккета и не замедлила воспользоваться представившейся возможностью.

Ну а что же иные, призрачные мои гости той странной ночи? Должен ли я отнести их появление на счёт оккультных способностей моего знакомого из Ноттингема? Сомнения мои на этот счёт разрешил известный врач и химик-аналитик, которому я отослал несколько капель так называемого люкоптоликуса. Приведу в заключение полученное от него письмо: пусть же точку в этом небольшом рассказе поставит человек науки.

«Сайласу д’Одду, эсквайру.

Брикстон, «Буки».

Эрандл-стрит


Дорогой сэр!

Меня в высшей степени заинтересовал происшедший с Вами замечательный случай. Присланный Вами пузырёк содержал в себе сильный раствор хлорала, так что Вы, судя по всему, приняли не менее восьми-десяти гран чистого гидрата. Несомненно, такая доза не могла не привести Вас к частичной, а затем и полной потере сознания. В подобном состоянии под воздействием хлорала возможны странные, совершенно случайные видения, причём особенно подвержены им люди, к этому снадобью непривычные. Вы писали мне о том, что с юности зачитывались оккультной литературой и Вас давно интересует вопрос, в каких формах могут появляться призраки. Следует помнить и о том, что Вы как раз и надеялись увидеть нечто подобное и что Ваша нервная система была напряжена до предела.

С учётом всего вышесказанного приходится констатировать, что происшедшее с Вами ничуть не удивительно. Напротив, любой медик скажет, что куда более странно было бы, если бы упомянутый препарат не оказал на Вас соответствующего действия.

Искренне Ваш,

Т. Э. Штубе, доктор медицины».

1895 г.

Признания

— Скажи мне, Фрэнк, любил ли ты до меня?

— Как сегодня лампа плохо заправлена, — сказал Фрэнк и немедленно вышел в столовую, чтобы принести оттуда другую. Вернулся он не сразу.

Она терпеливо ждала, пока он сядет.

— Так что же, Фрэнк, — спросила она, — ты любил другую?

— Дорогая Мод, что за польза от подобных вопросов?

— Ты сказал, что у нас не должно быть тайн друг от друга.

— Конечно нет, но есть вещи, о которых лучше не говорить.

— По-моему, это и будут тайны.

— Если ты смотришь на это так серьёзно…

— Даже очень.

— Тогда я готов ответить на все твои вопросы. Но потом не ругайся, если мои ответы тебе не понравятся.

— Кто она была, Фрэнк?

— Которая?

— О, Фрэнк, неужели их было несколько?

— Я предупредил, что мои ответы будут тебе неприятны.

— Лучше бы я и не спрашивала.

— Тогда оставим это.

— Нет, поздно, Фрэнк, теперь я хочу знать решительно всё.

— Ты действительно этого хочешь?

— Да, Фрэнк, непременно.

— Едва ли я смогу сказать тебе всё.

— Неужели это так ужасно?

— Нет, но есть другие причины.

— Какие?

— Их очень много. Ты знаешь, как один современный поэт оправдывался перед своей женой за своё прошлое? Он сказал, что долго искал её.

— Это мне очень нравится! — воскликнула Мод.

— Да, я искал тебя.

— И кажется, довольно долго.

— Но я тебя нашёл наконец.

— Я предпочла бы, чтобы ты меня нашёл сразу, Фрэнк. — Он сказал что-то относительно ужина, но Мод была неумолима. — Скольких же женщин ты действительно любил? — спросила она. — И пожалуйста, без шуток, Фрэнк. Я спрашиваю серьёзно.

— Если бы я захотел тебе лгать…

— Нет, я знаю, ты этого не захочешь.

— Конечно нет. На это я не способен.

— Итак, я жду ответа.

— Не преувеличивай значения того, что я тебе сейчас скажу, Мод. Любовь — понятие растяжимое. Одна любовь имеет основанием чисто физическое влечение, другая — духовное единение; наконец, третья может быть основана на родстве душ.

— Какою же любовью любишь ты меня, Фрэнк?

— Всеми тремя.

— Ты в этом уверен?

— Совершенно.

Она подошла к нему, и допрос был прерван, но через несколько минут он возобновился.

— Итак, первая? — сказала Мод.

— Я не могу, Мод, оставим это.

— Милостивый государь, я вас прошу — её имя?

— Нет, нет, Мод, называть имена я не могу даже тебе.

— Кто же она была тогда?

— К чему подробности? Позволь мне рассказать всё это тебе по-своему.

Мод сделала недовольную гримасу:

— Вы увиливаете, сударь. Но я не хочу быть слишком строгой. Рассказывай по-своему.

— Видишь ли, Мод, собственно говоря, я был всегда влюблён в кого-нибудь.

Она слегка нахмурилась.

— Должно быть, твоя любовь стоит недорого, — заметила она.

— Для здорового молодого человека, обладающего некоторым воображением и горячим сердцем, это является почти необходимостью. Но конечно, это чувство очень поверхностно.

— Мне кажется, что всякая твоя любовь должна быть поверхностной, если она так легко проходит.

— Не сердись, Мод. Вспомни, что в это время я ещё не встречал тебя. Ну вот, я так и знал, что эти вопросы не приведут ни к чему хорошему. Кажется, я вообще делаю глупо, что так откровенно рассказываю тебе обо всём.

На её лице играла холодная, сдержанная усмешка. В глубине души Фрэнк, глазами незаметно следивший за женой, был рад тому, что она ревнует его.

— Ну, — сказала она наконец.

— Ты хочешь, чтобы я продолжал?

— Раз ты начал, так уж рассказывай до конца.

— Ты будешь сердиться.

— Мы слишком далеко зашли, чтобы останавливаться. Я не сержусь, Фрэнк. Мне только немного грустно. Но я ценю твою откровенность. Я не подозревала, что ты был таким… таким Дон Жуаном.

Она начала смеяться.

— Я интересовался каждой женщиной.

— «Интересовался» — милое словцо.

— С этого всегда начиналось. Затем, если обстоятельства благоприятствовали, интерес усиливался, до тех пор, пока… ну, ты понимаешь…

— Сколько же было женщин, которыми ты «интересовался»? И сколько раз этот интерес усиливался?

— Право, не могу сказать.

— Раз двадцать?

— Пожалуй, больше.

— Тридцать?

— Никак не меньше.

— Сорок?

— Я думаю, что не больше.

Мод в ужасе смотрела на мужа.

— Тебе теперь двадцать семь лет. Значит, начиная с семнадцати лет ты любил в среднем по четыре женщины в год?

— Если считать таким образом, то я, к сожалению, должен сознаться, что их было, пожалуй, более сорока.

— Это ужасно, — проговорила Мод и заплакала.

Фрэнк опустился перед ней на колени и начал целовать её милые маленькие, пухлые ручки, мягкие, как бархат.

— Я чувствую себя таким негодяем, — сказал он. — Но я люблю тебя всем сердцем и всей душой.

— Сорок первую и последнюю, — всхлипывала Мод, полусмеясь-полуплача. Она вдруг прижала его голову к своей груди. — Я не могу сердиться на тебя, — сказала она. — Это было бы невеликодушно, потому что ты рассказываешь это по доброй воле. И я не могу не ценить этого. Но мне так хотелось бы быть первой женщиной, которой ты заинтересовался.

— Увы, случилось иначе. Вероятно, есть люди, которые всю жизнь остаются непорочными. Но я не верю в то, что они лучше других. Это или святые — молодые Гладстоны и Ньюмены, или холодные, расчётливые, скрытные люди, от которых нечего ждать добра. Первые должны быть прекрасны, но я их не встречал в жизни. Со вторыми я сам не желаю встречаться.

Но эти соображения мало интересуют женщин.

— Они были красивее меня? — спросила Мод.

— Кто?

— Те сорок женщин.

— Нет, дорогая, конечно нет. Чему ты смеёшься?

— Знаешь, мне пришла в голову мысль. Хорошо бы было собрать всех этих сорок дам в одну комнату, а тебя поставить в середине.

— Тебе это кажется смешным? — Фрэнк пожал плечами. — У женщин такие странные понятия о смешном.

Мод хохотала до слёз.

— Тебе это не нравится? — спросила она наконец.

— Нисколько, — холодно ответил он.

— Ну, конечно нет. — И она снова разразилась долгим звонким смехом.

— Когда же ты успокоишься? — спросил он обидчиво. Её ревность нравилась ему гораздо больше, чем смех.

— Ну, довольно. Не сердись. Если бы я не смеялась, я бы плакала. Прости меня, Фрэнк. — Она подошла к нему. — Ты доволен?

— Не совсем ещё.

— А теперь?

— Ну ладно. Я прощаю тебе.

— Удивительно! После всех этих признаний оказывается, что он прощает мне. Но ты никогда никого из них не любил так, как любишь меня?

— Никогда.

— Поклянись!

— Клянусь тебе!

— Ни духовно, ни как ты это ещё называешь?

— Ни духовно и никак.

— И никогда больше не будешь?

— Никогда.

— И будешь хорошим мальчиком отныне и навсегда?

— Отныне и на всю жизнь.

— И все сорок были ужасны?

— Ну нет, Мод, этого я не могу сказать.

Она надула розовые губки:

— Значит, они тебе больше нравятся?

— Какие глупости ты говоришь, Мод! Если бы какая-нибудь из них нравилась мне больше тебя, я бы женился на ней.

— Да, пожалуй, что так. И если ты женился на мне, то приходится думать, что мною ты заинтересовался больше всех. Я не подумала об этом.

— Глупышка. Ну конечно же, ты мне нравишься больше их всех. Давай бросим этот разговор и больше никогда не будем к нему возвращаться.

— У тебя есть их фотографии?

— Нет.

— Ни одной?

— Нет.

— Что же ты с ними сделал?

— У меня вообще их было очень мало.

— А те, что у тебя были?

— Я их уничтожил перед свадьбой.

— Очень мило с твоей стороны. Ты об этом не жалеешь?

— Нет, по-моему, так и следовало сделать.

— Какие тебе больше нравились, брюнетки или блондинки?

— Право, не знаю. Холостяки обыкновенно бывают очень неразборчивы.

— Скажи мне по совести, Фрэнк, ведь не может быть, чтобы ни одна из этих сорока женщин не была красивее меня?

— Оставь, Мод, давай поговорим о чём-нибудь другом.

— И ни одна не была умнее?

— Как ты сегодня нелепо настроена!

— Нет, ты ответь мне.

— Я уже ответил тебе.

— Я не слышала.

— Неправда, ты отлично всё слышала. Я сказал, что если я женился на тебе, то это доказывает, что ты мне нравилась больше всех. Я не говорю, что ты — одно совершенство, но мне дороже всего именно такое соединение всех хороших и дурных качеств, какое я нашёл в тебе.

— Да, вот как! — заметила Мод с некоторым сомнением. — Люблю тебя за откровенность.

— Ну вот, я обидел тебя.

— О нет, нисколько. Мне было бы невыносимо думать, что ты что-нибудь от меня скрываешь.

— А ты, Мод, со мной будешь так же откровенна?

— Да, дорогой, после всех твоих признаний я чувствую, что должна быть с тобою откровенна. У меня тоже было кое-что в прошлом.

— У тебя!

— Может быть, лучше не вспоминать всех этих старых историй!

— Нет, я предпочёл бы узнать их.

— Тебе будет неприятно.

— Нет, конечно нет.

— Во-первых, Фрэнк, я должна сказать тебе следующее. Если когда-нибудь замужняя женщина говорит своему мужу, что прежде, чем она встретила его, она никогда не испытывала ни малейшего волнения при виде другого мужчины, — это будет ложь. Может быть, и есть такие женщины, но я их никогда не встречала. И не думаю, чтобы они могли мне нравиться, потому что это должны быть холодные, сухие, несимпатичные, безжизненные натуры.

— Мод, ты любила кого-нибудь другого?!

— Не буду отрицать, что я интересовалась — и даже очень сильно — многими другими мужчинами.

— Многими!

— Ведь это было прежде, чем я встретила тебя.

— Ты любила нескольких мужчин?!

— Конечно, большею частью чувство это было очень поверхностное. Любовь — понятие такое растяжимое.

— Боже мой, Мод, сколько же мужчин сумели внушить тебе подобное чувство?

— По правде сказать, Фрэнк, молодая здоровая женщина слегка увлекается почти каждым молодым мужчиной, которого она встречает. Я знаю, что ты ждёшь от меня самого чистосердечного признания, поэтому я должна сознаться, что некоторыми мужчинами я особенно сильно увлекалась.

— Ты, по-видимому, была довольно опытна.

— Ну вот, ты сердишься. Я перестану рассказывать.

— Нет, ты уже слишком много сказала. Я хочу теперь узнать всё.

— Я хотела только сказать, что брюнеты как-то особенно сильно действовали на моё воображение. Не знаю почему, но это чувство было совершенно непреодолимо.

— Вероятно, именно потому ты вышла замуж за человека с такими светлыми волосами, как у меня.

— Не могла же я надеяться, что в моём муже соединятся все хорошие качества. Но уверяю тебя, что ты нравился, безусловно, больше всех других. Быть может, ты не самый красивый и не самый умный из всех, но всё-таки я люблю тебя гораздо, гораздо больше всех остальных. Ведь в моих словах нет ничего обидного?

— Мне очень жаль, что я не вполне соответствую твоему идеалу, хотя, конечно, очень глупо думать, чтобы я мог быть чьим-нибудь идеалом. Но мне казалось, что глаза любви обыкновенно немного скрашивают недостатки любимого человека. С цветом моих волос, конечно, ничего уже не поделаешь, но кое-что другое ещё можно, пожалуй, исправить. Так что, я надеюсь, ты укажешь мне…

— Нет, нет, я хочу, чтобы ты оставался именно таким, каков ты есть. Если бы кто-нибудь другой нравился мне больше тебя, ведь я бы не вышла тогда за тебя замуж.

— Но всё-таки, что же ты мне расскажешь про своё прошлое?

— Знаешь, Фрэнк, лучше оставим это. К чему перебирать прошлое? Тебе это может бытъ только неприятно.

— Вовсе нет. Я очень благодарен тебе за то, что ты так откровенна, хотя, признаюсь, кое-что в твоих словах является для меня немного неожиданным. Я жду продолжения.

— На чём же я остановилась?

— Ты только что заметила, что до свадьбы у тебя были любовные дела с другими мужчинами.

— Как это страшно звучит, правда?

— Пожалуй, что так.

— Но это только потому, что ты преувеличиваешь значение моих слов. Я сказала, что увлекалась несколькими мужчинами.

— И что брюнеты производили на тебя особенно сильное впечатление.

— Именно.

— А я надеялся, что я первый.

— Увы, случилось иначе. Я легко могла бы солгать тебе и сказать, что ты был первым, но впоследствии я никогда не могла бы простить себе этой лжи. Ты ведь знаешь, мне было семнадцать лет, когда я окончила школу, а когда я познакомилась с тобой, мне было двадцать три. Как видишь, было шесть лет — очень весёлых, с танцами, вечерами, балами, пикниками. И конечно, мне поневоле приходилось постоянно встречаться с молодыми людьми. Многие из них увлекались мною, а я…

— А ты увлекалась ими.

— Это было вполне понятно, Фрэнк.

— Ну конечно! И затем это увлечение усиливалось?

— Иногда. Когда я встречала молодого человека, который ухаживал за мной на балах, сопровождал меня на всех прогулках, провожал меня поздно вечером домой, то, конечно, моё увлечение усиливалось.

— Так.

— А затем…

— Что же затем?

— Ты ведь не сердишься?

— Вовсе нет!

— Затем, постепенно усиливаясь, это увлечение переходило в нечто, похожее на любовь.

— Что?!

— Не кричи так, Фрэнк.

— Разве я кричу? Пустяки! Ну и что же дальше?

— К чему входить в подробности?

— Нет, теперь ты уже должна продолжать. Ты слишком много рассказала, чтобы останавливаться. Я решительно настаиваю на продолжении.

— Мне кажется, ты мог бы сказать это немного в другом тоне. — На лице Мод появилось выражение оскорблённого самолюбия.

— Хорошо, я не настаиваю. Но я прошу тебя рассказать мне немного подробнее об этих прошлых увлечениях.

Мод откинулась на спинку кресла. Глаза её были полуприкрыты. На лице мелькала едва заметная тихая усмешка.

— Если, Фрэнк, ты так хочешь знать, то я готова рассказать тебе решительно всё. Но пожалуйста, не забывай, что в то время я даже ещё не была знакома с тобой. Расскажу тебе один случай из моей жизни. Самый ранний. Я отчётливо помню его во всех подробностях. Произошло это оттого, что меня оставили одну в комнате с молодым человеком, пришедшим к моей матери.

— Так.

— Ты понимаешь, мы были в комнате совершенно одни.

— Отлично понимаю.

— Он стал говорить мне, что я ему очень нравлюсь, что я очень хорошенькая, что он никогда ещё не видел такой милой, славной девицы, — ты знаешь, что мужчины обыкновенно говорят в таких случаях.

— А ты?

— О, я едва отвечала ему, но, конечно, я была ещё очень молода и неопытна, мне было приятно слушать его. Вероятно, я ещё плохо умела тогда скрывать свои чувства, потому что он вдруг…

— Поцеловал тебя?

— Именно. Он поцеловал меня. Не шагай так из угла в угол, дорогой. Это действует мне на нервы.

— Хорошо, хорошо. Как же ты ответила на это оскорбление?

— Ты непременно хочешь знать?

— Я должен это знать. Что ты сделала?

— Знаешь, Фрэнк, мне вообще очень жаль, что я начала рассказывать тебе всё это. Я вижу, как это раздражает тебя. Закури лучше свою трубку и давай поговорим о чём-нибудь другом. Я знаю, что ты будешь очень сердиться, если узнаешь всю правду.

— Нет, нет, я не буду сердиться. Итак, что же ты сделала?

— Если ты так настаиваешь, то я, конечно, скажу тебе. Видишь ли, я возвратила ему поцелуй.

— Ты… ты поцеловала его?!

— Ты разбудишь прислугу, если будешь так кричать.

— Ты поцеловала его!

— Да, дорогой, может быть, это было нехорошо, но я так сделала.

— Боже мой, ты это сделала?

— Он мне очень нравился.

— О Мод, Мод! Ну, что же случилось дальше?

— Затем он поцеловал меня ещё несколько раз.

— Ну конечно, если ты сама его поцеловала, то что же ему оставалось делать! А потом?

— Фрэнк, я, право, не могу.

— Нет, ради бога, говори. Я готов ко всему.

— Ну хорошо. Тогда, пожалуйста, сядь и не бегай так по комнате. Я только раздражаю тебя.

— Ну вот, я сел. Видишь, я совсем спокоен. Что же произошло потом?

— Он предложил мне сесть к нему на колени.

— Вот как!

— Фрэнк, да ты квакаешь, точно лягушка! — Мод начала смеяться.

— Я очень рад, что тебе всё это представляется смешным. Ну, что же дальше? Ты, конечно, уступила его скромной и вполне понятной просьбе и села к нему на колени.

— Да, Фрэнк, я так и сделала.

— Господи боже!

— Не раздражайся так, дорогой.

— Ты хочешь, чтобы я спокойно слушал о том, как ты сидела на коленях у этого негодяя?

— Ну что же я могла ещё сделать?

— Что сделать? Ты могла закричать, могла позвонить прислуге, могла ударить его. Наконец, ты, оскорблённая в лучших чувствах, могла встать и выйти из комнаты.

— Для меня это было не так-то легко.

— Он держал тебя?

— Да.

— О, если бы я был там!

— Была и другая причина.

— Какая?

— Видишь ли, в то время я ещё довольно плохо ходила. Мне было всего три года.

Несколько минут Фрэнк сидел неподвижно, с широко раскрытыми глазами.

— Несчастная! — проговорил он наконец, тяжело переводя дух.

— Мой милый мальчик! Если бы ты знал, насколько лучше я себя теперь чувствую.

— Чудовище!

— Мне нужно было расквитаться с тобой за моих сорок предшественниц. Старый ловелас! Но я всё-таки немного помучила тебя, ведь верно?

— Да я весь в холодном поту! Это был какой-то кошмар. О Мод, как ты только могла?

— Это было прелестно.

— Это было ужасно!

— И как ты ревновал, о, я очень рада и нисколько не раскаиваюсь.

Фрэнк мягко обнял жену за талию.

— Мне кажется, — заметил он, — я даже и не подозревал…

Но тут с подносом в руках в комнату вошла прислуга.

1899 г.

Двигатель Брауна — Перикорда

Был холодный, туманный майский вечер; кругом царила густая мгла, уличные фонари на Стрэнде казались слабыми мерцающими точками, и даже залитые электрическим светом окна магазинов в густом тумане выглядели всего лишь бледными светлыми пятнами. Высокие дома, длинным рядом тянущиеся к набережной, стояли мрачные и по большей части неосвещённые, и только в одном доме три больших окна на третьем этаже ярко светились во мгле, изливая целые потоки ослепительного электрического света. Прохожие невольно подымали головы и указывали друг другу на эти ярко освещённые окна.

То были окна квартиры инженера-электротехника и изобретателя Фрэнсиса Перикорда. Свет в его рабочем кабинете, горящий в столь поздний час, свидетельствовал об упорной энергии и неустанной работе этого человека, быстро продвигающегося к высшим достижениям на избранном поприще.

Если бы прохожие могли заглянуть в его кабинет, они увидели бы там двух мужчин; один был сам Перикорд, человек с профилем хищной птицы, нервный брюнет с худощавой угловатой фигурой. В нём безошибочно угадывалось кельтское происхождение. Другой — крепкий, дородный мужчина с рыжеватыми волосами и голубыми холодными глазами — был Джереми Браун, известный механик.

Они были компаньонами в нескольких задуманных и уже исполненных изобретениях. Творческий гений одного в значительной мере дополнялся практическим умом и способностями другого. И если в столь поздний час Браун находился ещё в кабинете Перикорда, то это объяснялось тем, что сегодня производился опыт, который должен был подвести итог многим месяцам их неустанной совместной работы и упорных исканий.

Между ними стоял длинный стол, его окрашенная коричневой краской поверхность сильно пострадала от различных кислот и иных химических веществ и была прожжена и исцарапана во многих местах. Стол был завален различными аккумуляторами, индукционными катушками, огромными фаянсовыми изоляторами. И среди груды различных предметов виднелась странного вида машина, или аппарат, вертевшаяся с шипением и жужжаньем. На ней-то, по-видимому, и было сосредоточено внимание компаньонов, которые не спускали с неё глаз.

Многочисленные провода прикрепляли металлический приёмник в виде маленького четырёхугольного ящика к большому стальному кругу, или обручу, снабжённому с двух сторон внушительного вида и размеров шатунами, выдающимися наружу. Сам круг, или обруч, оставался неподвижен, но шатуны по обеим сторонам его вместе с короткими рычагами, приделанными к ним, вращались с головокружительной быстротой в продолжении нескольких секунд, затем на мгновение останавливались, а потом возобновляли свою работу. По всей видимости, двигатель, заставлявший их вращаться, находился в металлической коробке. В комнате чувствовался лёгкий запах озона. Оба компаньона с напряжением следили за машиной.

— Браун, а где же крылья? — спросил изобретатель.

— Они слишком громоздки, и я не мог привезти их сюда — в них два метра одной только длины и девяносто сантиметров ширины; но мотор достаточно силён для того, чтобы привести их в действие, — за это я вам ручаюсь.

— Они из алюминия с медными скрепами?

— Да!

— Нет, вы посмотрите только, как прекрасно он работает! — воскликнул Перикорд, протянув худую, с нервными пальцами руку и нажав кнопку, очевидно регулирующую ход механизма. Шатуны стали вращаться медленнее и спустя минуту совершенно остановились. Изобретатель нажал другую кнопку, стержни содрогнулись, и аппарат возобновил своё вращательное движение.

— И заметьте: тому, кто будет испытывать этот аппарат, не придётся тратить никаких мускульных усилий — он может оставаться совершенно пассивным и управлять аппаратом только силою мысли…

— Да, и всё благодаря совершенству моего двигателя, — заметил Браун.

Нашегодвигателя, — сухо поправил его изобретатель.

— Да, конечно, — согласился его коллега с некоторой досадой, — того мотора, который вами задуман, но мною построен… как бы вы его ни называли.

— Я называю его двигателем Брауна — Перикорда! — воскликнул инженер, и в чёрных глазах его сверкнул недобрый огонёк. — Вы разработали некоторые технические детали, но сама мысль — абстрактная идея этого аппарата — принадлежит мне; она моя, и только моя!

— Пусть так, но абстрактная мысль не приводит двигатель в действие, — ворчливо пробормотал Браун.

— Вот потому-то я и сделал вас своим компаньоном, — сказал изобретатель, нервно барабаня тонкими пальцами по столу. — Я изобретаю, вы строите — и мне кажется, что таким образом работа распределена поровну между обоими.

Браун только сжал губы в ответ, как бы сознавая, что спорить совершенно излишне, и сосредоточился на аппарате, который вздрагивал и колебался при каждом движении стержней, словно собираясь с минуты на минуту слететь со стола.

— Ну разве он не великолепен?! — восторженно восклицал Перикорд.

— Вполне удовлетворителен, — флегматично поправил его англосакс.

— Он может стать для нас источником бессмертной славы!

— Источником хороших доходов… — снова поправил своего восторженного коллегу Браун.

— Наши имена будут стоять наряду со славным именем Монгольфьеров!

— Наряду с именем Ротшильдов, лучше сказать, так как последнее куда предпочтительнее.

— Ах нет, Браун, вы на всё смотрите с самой прозаической точки зрения! — вскричал изобретатель, устремляя взгляд пылающих глаз с машины на своего компаньона. — Наше богатство — это всё мелочи. Такие же деньги могут быть у любого тупоумного плутократа. Нашей истинной наградой будет благодарность потомства, признательность всего человечества!..

Браун лишь пожал плечами:

— Ну, что до этого, то я вполне готов уступить вам свою долю. Я, знаете, человек практичный, для меня имеют значение только осязательные выгоды… Теперь надо испытать наше изобретение.

— Да, разумеется! Но где?

— Вот об этом-то я и хотел переговорить с вами. Вы, конечно, и сами понимаете, что в наших интересах соблюдать полнейшую тайну. Решительно никто не должен ничего узнать о нашем изобретении раньше, чем следует. Здесь, в Лондоне, достичь этого положительно невозможно. Вот если бы мы могли располагать большим огороженным местом, это было бы другое дело…

— Отчего бы нам не испытать наш аппарат за городом?

— Дельная мысль, и, думаю, я даже могу предложить вам кое-что вполне подходящее: у моего брата есть небольшой клочок земли в Суссексе, холмистая местность близ Бичи-Хэда. Насколько я помню, подле дома там есть большой сарай — очень просторный и высокий. Брат мой сейчас в отъезде, но ключи от дома и строений в моём распоряжении. Почему бы нам не перевезти туда все части аппарата и не собрать там? А потом испробуем его в сарае.

— Превосходно!

— Так если вы согласны, то поезд в Истбурн отходит завтра ровно в час дня.

— Прекрасно, к этому времени я буду на вокзале.

— Вы привезёте мотор и привод, а я берусь доставить крылья, — сказал механик, подымаясь со своего места. — Завтра мы узнаем, преследовали ли мы всё это время химеру или же создали себе материальное благополучие. Итак, до завтра, в час дня я буду ждать вас на вокзале!

С этими словами Браун простился со своим компаньоном, быстрыми шагами спустился с лестницы и, выйдя на улицу, смешался с мутным и печальным потоком пешеходов, движущихся по Стрэнду.

На другой день утро выдалось по-весеннему ясное. Бледно-голубое небо над Лондоном пестрило редкими белыми облачками.

В одиннадцать часов утра Браун со свёртком чертежей и планов под мышкой вошёл в Патентное бюро. Около полудня он вышел оттуда сияющий и довольный, а в его папке лежала только что полученная им официальная бумага. Без пяти же час он подъехал в кебе к вокзалу Виктория. Несколько носильщиков и извозчик с возможной осторожностью сняли с верха экипажа два громоздких предмета, тщательно обшитых в упаковочный холст и походивших по виду на два громадных бумажных змея.

Перикорд уже давно был на вокзале. Он страшно суетился и нервничал, поджидая своего компаньона.

— Ну что? Всё благополучно? — осведомился он, завидев Брауна и спеша к нему навстречу; на исхудалых, впалых щеках его выступил внезапный румянец.

Вместо ответа Браун указал на багаж.

— Я уже распорядился погрузить в вагон и двигатель, и привод, — пояснил Перикорд. — Бога ради, — обратился он к заведующему багажом, — обратите внимание на эти вещи, это весьма хрупкие и чрезвычайно ценные приборы и аппараты… смотрите, чтобы их в пути не повредили.

— Будьте покойны, сэр, всё доставим в целости и сохранности! — заверил его смотритель.

— Ну, теперь мы можем ехать с чистой совестью, — заявил Перикорд и вместе с Брауном пошёл к вагону занимать своё место.

Как только поезд прибыл в Истбурн, драгоценный двигатель был выгружен со всей должной осторожностью и перенесён в омнибус; крылья будущего аппарата были помещены на империале, а оба компаньона заняли места внутри омнибуса. Им пришлось сделать большой крюк, чтобы заехать за ключами к человеку, которому было поручено присмотреть за домом, и только получив ключи, Браун и его компаньон отправились в пустынные песчаные дюны, где был построен дом Браунова брата. Он был самым заурядным строением, окружённым надворными постройками: конюшнями, хлевами и сараями, — и расположенным в небольшой зелёной балке, спускающейся пологим скатом от меловых прибрежных холмов к морю. Дом выглядел бы мрачным, даже если б был обитаем, но сейчас, когда из труб не шёл дым, а ставни на окнах были закрыты, он казался особенно бесприютным. Владелец насадил кругом него лиственниц и пихт, но морской ветер истрепал их, и теперь они стояли поникшие и печальные. Место было унылое и непривлекательное.

Но испытатели и не думали обращать внимание на подобные пустяки: чем пустыннее, тем более подходит для их целей. С помощью кучера омнибуса компаньоны втащили все части аппарата в большую тёмную столовую в нижнем этаже здания. Солнце уже заходило, когда стук колёс отъезжавшего омнибуса дал им знать, что они наконец одни — совершенно одни не только в пустом доме, но и во всей этой бесплодной, дикой местности.

Перикорд отдёрнул шторы, и слабый вечерний свет проник сквозь разноцветные стёкла окон в комнату. Браун достал из кармана большой нож и перерезал им верёвки, сдерживавшие упаковочный холст, в котором были зашиты крылья, и глазам Перикорда предстали два громадных жёлтых металлических крыла, которые Браун осторожно прислонил к стене. Затем, уже вместе, инженер и механик также осмотрительно и осторожно распаковали громадный железный маховик, шатун, винты прибора, передаточные ремни и, наконец, сам двигатель. Прежде чем Браун и Перикорд успели собрать все части аппарата, совершенно стемнело. Они зажгли лампу и продолжали свою работу, свинчивая винты, устанавливая скрепы, заканчивая последние приготовления к испытанию.

— Вот и готово! — сказал наконец Браун, отступив на шаг, чтобы судить об общем виде машины.

Перикорд молчал, но лицо его выражало гордость и надежду; он был глубоко взволнован.

— Так, а теперь неплохо бы подкрепиться, — заявил Браун, развязывая и раскладывая на столе кое-какие съестные припасы, привезённые им с собой.

— После! — отозвался Перикорд. — Успеется!

— Нет, не после, а сейчас, — возразил флегматичный механик. — Я голоден как собака.

И с этими словами Браун принялся уплетать за обе щеки всевозможную снедь, а его компаньон нервно шагал взад-вперёд по комнате, судорожно сжимая тонкие костлявые руки.

— Ну, за дело! — произнёс Браун, отряхивая крошки и утирая рот платком. — Кто из нас пустит в ход аппарат? Кто подымется на нём?

— Я! — воскликнул Перикорд. — Помните: то, что мы сейчас делаем, может стать историческим событием!

— Но это небезопасно, — заметил Браун, — легко может произойти какой-нибудь несчастный случай, ведь мы ещё не можем сказать с уверенностью, как будет действовать наш аппарат.

— Что ж с того? Ведь надо же его испробовать!

— Да, но зачем нам рисковать жизнью?

— Но что же делать? Одному из нас надо рискнуть!

— Нет, зачем же? Ведь мотор может точно так же работать, если привязать к аппарату какой-либо предмет, весящий приблизительно столько же, как вы или я.

— Да, правда! — согласился Перикорд.

— У нас здесь есть большой мешок, а там, на дворе, я видел кучу кирпичей. Давайте положим кирпичи в мешок и привяжем его к аппарату вместо себя, — сказал рассудительный Браун.

— Превосходная мысль! — одобрил Перикорд.

На том и порешили.

Они вышли из дома, неся отдельные приставные части аппарата. Луна ярко светила холодным ровным светом, порой набегали рваные облака и закрывали её. Прежде чем отворить сарай и войти в него, изобретатели остановились и прислушались. Но кругом не было ни души — до их слуха доносился только глухой шум морского прибоя да отдалённый лай собаки в деревне.

Браун принялся наполнять кирпичами большой и длинный мешок из толстой парусины, а Перикорд тем временем переносил из столовой в сарай необходимые для испытаний предметы и принадлежности. Когда всё было готово, они плотно заперли двери сарая, поставили на пустой ящик лампу, привязали к большому стальному обручу мешок с кирпичами, водрузив его на составленные вместе деревянные козлы. Затем к стальному обручу были прикреплены и привинчены крылья, металлическая коробка мотора, различные провода, а к нижней части мешка привязали плоский стальной руль, напоминающий рыбий хвост.

— Здесь ему придётся летать по очень малому кругу, — заметил Перикорд, оглядывая высокие голые стены.

— Прикрепите руль к одному боку, — подсказал Браун, — вот так. Ну, вот мы и у цели… Теперь нажимайте кнопку.

Перикорд наклонился вперёд. Его худое длинное лицо было искажено внутренним волнением; бледные костлявые руки с тонкими нервными пальцами проворно перебирали провода. Браун с невозмутимым спокойствием следил за всеми его движениями. Вот машина издала своеобразный сухой металлический лязг; громадные жёлтые крылья раскрылись, затем конвульсивным движением сложились и снова раскрылись, сделали ещё один взмах и ещё — с каждым разом движение их становилось всё более и более уверенным и сильным, и, наконец, при четвёртом взмахе под крышей сарая ощутилось уже сильное движение воздуха, словно со свистом пронёсся порыв ветра. Ещё один, пятый взмах металлических крыльев — и тяжёлый мешок с кирпичом закачался на козлах; при шестом взмахе он уже повис и затем стал подыматься всё выше и выше, уносимый машиной, которая, точно громадная неуклюжая птица, кружилась в воздухе, наполняя сарай пронзительным свистом и шипением. В неверном жёлтом свете единственной лампы было странно видеть силуэт неуклюжей, машущей крыльями машины, то исчезающей во тьме, то вновь залетающей в узкую полосу света.

Некоторое время оба молчали. Наконец Перикорд воздел руки к небу и, не будучи более в силах сдерживать себя, воскликнул:

— Он работает! Мотор Брауна — Перикорда работает! — И, не помня себя от радости, он прыгал и приплясывал как безумный.

В глазах у Брауна промелькнуло странное выражение, и он принялся насвистывать какую-то мелодию.

— Браун, взгляните только, как он работает! Равномерно, мощно! А руль! Посмотрите, как руль славно действует. Надо завтра же заявить в правление и выхлопотать патенты.

Лицо у Брауна сделалось мрачно и угрюмо.

— Всё это уже сделано, — заявил он, принуждённо улыбаясь.

— Как… сделано?! — побледнев, словно мертвец, проговорил Перикорд. — Кто мог… Кто посмел это сделать?! Кто посмел без моего ведома зарегистрировать моё изобретение?

— Я. Я сделал это сегодня утром. Не из-за чего так волноваться и кипятиться. Дело сделано!

— Вы выхлопотали патенты на двигатель, и на чьё имя, позвольте вас спросить?

— На моё, разумеется, — мрачно ответствовал Браун. — Мне кажется, что я имел на это полное право.

— А моё имя? Имя изобретателя! Оно что, даже и не упомянуто?

— Нет, но…

— Негодяй! — воскликнул взбешённый Перикорд. — Мошенник, вор!.. Вы украли у меня моё изобретение, плод моей мысли, моих трудов, моих знаний… Вы злоупотребили моим доверием! Знайте же, что патент я у вас отберу, даже если придётся перерезать вам горло! — прокричал он, в ярости ломая руки, и зловещий огонь появился в его чёрных глазах. Браун не был трусом, но всё же он попятился.

— Осторожней, руки прочь! — крикнул Браун, выхватив из кармана большой нож. — Предупреждаю, я буду защищаться!

— А-а… угрозы! Они меня не испугают! — воскликнул Перикорд, бледнея от бешенства. — Так вы не только вор, вы хотите стать ещё и убийцей!.. Отдайте мне патент!

— Нет!

— Браун, ещё раз говорю вам, верните мне эти бумаги!

— Я сказал, что нет, значит, нет! Работал над этой машиной я…

Вместо ответа Перикорд, как тигр, прыгнул на своего обидчика. Сильным движением Браун вырвался из его цепких рук, но при этом наткнулся на пустой ящик, на котором стояла лампа, и упал, опрокинув ящик. Лампа погасла. В сарае наступила кромешная тьма, только сквозь щель в крыше проникал слабый свет месяца.

— Браун, отдайте мне бумаги!

Молчание.

— Отдадите вы мне их или нет? — снова спросил Перикорд, не двигаясь с места.

Ответа не последовало. Ни звука, кроме свиста и лёгкого скрипа продолжающих работать крыльев, — всё тихо, мертвенно тихо. Перикорду вдруг становится жутко, необъяснимая тревога охватывает его, и он начинает шарить по земле руками. Вот его пальцы коснулись руки Брауна — она казалась безжизненной… Гнев мгновенно сменился ужасом, Перикорд выпустил из своих дрожащих пальцев эту руку и с судорожной поспешностью, нащупав в кармане спички, постарался зажечь одну. При свете вспыхнувшей наконец спички он отыскал лампу, поднял её и зажёг. Браун лежал на земле неподвижно, без малейших признаков жизни. Перикорд бросился к нему, приподнял дрожащими руками, и тут ему стало ясно, почему Браун не отзывался.

Несчастный, падая, всей тяжестью своего грузного тела наткнулся на нож, который держал наготове в правой руке, и тот вошёл в него по самую рукоятку. И Браун умер не вскрикнув, не издав даже предсмертного стона.

Перикорд сел на край ящика и застыл, тупо глядя в пространство немигающим взором, а двигатель Брауна — Перикорда со свистом и шипом кружил у него над головой.

Так он просидел, наверное, несколько часов, но в воспалённом мозгу его теснились тысячи проектов, один другого безумнее. Конечно, он являлся лишь косвенной причиной смерти своего компаньона, но кто поверит ему? Платье его и руки были в крови, все обстоятельства складывались против него. Нет, лучше всего бежать… Куда? Если бы он только мог избавиться от трупа, тогда у него в запасе было бы хоть несколько дней, прежде чем его начнут подозревать…

Вдруг резкий треск заставил его вздрогнуть и очнуться. Мешок с кирпичом, постепенно подымавшийся с каждым кругом аппарата всё выше и выше, ударился о потолочную балку; от сотрясения равновесие механизмов нарушилось, и летательная машина рухнула на землю. Перикорд успел вовремя отскочить в сторону, иначе его задело бы тяжёлым стальным обручем аппарата. Но едва только аппарат коснулся земли, Перикорд поспешил отвязать мешок и убедиться, что двигатель невредим. И, глядя на него, у Перикорда зародилась странная, дикая мысль: изобретённый им аппарат — этот удивительный двигатель, созданный его воображением, его трудами, — вдруг стал ему ненавистен как соучастник преступления, как страшный кошмар. Но он мог избавить его от мертвеца и сбить со следа всякие поиски полиции… Да!

Перикорд широко распахнул двери сарая и вынес тело своего компаньона на освещённую луной поляну.

Неподалёку от сарая высился небольшой холм, один из целой гряды холмов, тянущихся вдоль берега моря. Добравшись до его вершины, Перикорд осторожно и с должным уважением к мёртвому уложил его здесь и вернулся в сарай, откуда он затем с невероятным трудом притащил двигатель, обруч и крылья и сложил их на холме. Дрожащими пальцами он укрепил стальной обруч вокруг пояса мертвеца, вставил и привинтил крылья, привесил и привинтил к обручу двигатель, натянул провода, нажал кнопку запуска двигателя — и отступил в ожидании.

С минуту громадные жёлтые крылья судорожно бились и трепетали в воздухе, затем труп зашевелился. Сначала маленькими скачками, то приподнимаясь, то волочась по земле, подымался он вверх по скату холма, и вот он уже парит в воздухе, залитый бледным светом луны. Перикорд не привязал к аппарату руля, а просто дал машине направление к югу. По мере того как аппарат подымался выше, он набирал скорость, и вскоре громадная летательная машина, миновав цепь прибрежных скал и холмов, понеслась уже над открытым морем.

Перикорд напряжённо следил за её полётом до тех пор, пока созданный им чудесный аппарат не превратился в маленькую, едва заметную птичку высоко в небесах, затем — в едва приметную чёрную точку, временами сверкавшую золотом своих крыльев. И наконец точка пропала в морском тумане.

* * *

В отделении для душевнобольных, в городской больнице штата Нью-Йорк, находится пациент, ни имя, ни происхождение которого никому не известны. Все врачи держатся того мнения, что этот несчастный лишился рассудка вследствие внезапного потрясения. «Самая сложная машина легче всего ломается», — говорят они и в подтверждение своих слов показывают посетителям удивительные электрические аппараты и невероятные летательные снаряды, модели которых изготовляет этот больной в минуты просветления.

1905 г.

Первоапрельская шутка

Хижина Эйба Дэртона не блистала красотой. Некоторые даже утверждали, что она безобразна, сопровождая это прилагательное ещё более выразительной фигурой речи, весьма популярной в посёлке. Эйб, однако, обладал характером весёлым и спокойным и к неодобрению соседей относился равнодушно. Дом он построил своими руками; компаньон доволен, и сам он доволен, так чего ж ещё. Говоря о своём творении, он, надо сказать, немного увлекался.

— Дело-то вот в чём, — пояснял он, — я, ещё когда строил его, говорил: здесь у нас во всей долине такого нипочём не сыщешь. Дыры, скажете? Само собой, есть дыры. А без дыр как проветрить? В моём доме всегда свежий воздух. Течёт? Ясное дело, течёт, так это же как удобно: вставать не надо, дверь отворять не надо, сидишь себе и всегда знаешь, идёт дождь или нет. Я бы сроду не стал жить в доме, где крыша совсем без щелей. А вот насчёт вертикальности, так я, если хотите знать, люблю, чтоб дом слегка с наклоном был. Главное же: компаньон мой, Босс Морган, доволен, а что его устраивает, то и для вас уж как-нибудь сойдёт.

Здесь, почувствовав, что дело переходит на личности, противник, как правило, удалялся, оставляя поле битвы за разгневанным архитектором. Но если красота строения была под вопросом, другое его достоинство сомнений не вызывало. Усталый путник, бредущий по дороге из Бакхерста в посёлок Гарвей, издали видел на верхушке холма гостеприимный тёплый свет, словно маяк, вселявший в душу успокоение и надежду. Те самые дыры, над которыми смеялись соседи, и позволяли путнику увидеть этот свет, от которого буквально сердце радовалось, особенно в такую ночь, как та, с какой начнётся наш рассказ.

В лачуге был лишь один человек, а именно её владелец, Эйб Дэртон, или Заморыш, как окрестили его с грубоватым юмором жители посёлка. Он сидел перед очагом, где ярко горели дрова, хмуро вглядываясь в огонь и время от времени взбадривая пылающую вязанку пинком, если она переставала пылать. Пламя вспыхивало, освещая на мгновение его славное саксонское лицо, с простодушным смелым взглядом и курчавой светлой бородкой. Это было мужественное твёрдое лицо, однако в очертаниях губ физиономист мог заметить намёк на нерешительность и слабость, что никак не сочеталось с богатырским разворотом плеч, да и вообще всей его атлетической мускулистой фигурой. Эйб принадлежал к тем доверчивым, бесхитростным натурам, которые легко уговорить, но невозможно заставить; уступчивый характер делал его одновременно и предметом насмешек, и любимцем посёлка. Остроумие местных старателей носило несколько тяжеловесный характер, но даже самое неумеренное зубоскальство не способно было согнать с его лица добродушную улыбку или омрачить мстительным побуждением его сердце. И лишь в тех случаях, когда ему казалось, что задето самолюбие его компаньона, зловеще сжатые губы и гневные искорки в голубых глазах побуждали самых неуёмных шутников воздержаться от очередной, уже вот-вот готовой сорваться с языка остроты, торопливо переключившись на глубокомысленные рассуждения о погоде.

— Босс нынче опаздывает, — пробормотал он, вставая со стула, потянулся и сладко зевнул. — Это надо же, дождь так и хлещет, ветер жуткий, ничего себе погодка, Моргун? — Моргун был необщительный, склонный к раздумьям филин, чьи удобства и благоденствие являлись постоянным предметом забот хозяина. Филин сидел на балке и хмуро его созерцал. — Вот досада, что ты не умеешь разговаривать, Моргун, — продолжал Эйб, глядя на своего пернатого друга. — Лицо у тебя жутко умное. Малость с грустинкой. Небось, в молодости в любви не повезло. Кстати, о любви, — добавил он. — Я ведь ещё не видал сегодня Сьюзен.

Он зажёг свечу в стоявшей на столе чёрной бутылке, прошёл в дальний конец хижины и устремил пылкий взгляд на одну из картинок, которые владельцы хижины вырезали из случайно попадавших к ним в руки иллюстрированных журналов и развешивали на стенах. Та иллюстрация, которая так привлекала нашего героя, изображала актрису в претенциозном, безвкусном наряде, — прижимая к груди букет, она жеманно улыбалась воображаемой публике. В силу неких таинственных причин рисунок этот оставил глубокий след в чувствительном сердце старателя. Он облёк эту юную даму чертами реальности, торжественно и без малейших оснований дав ей имя Сьюзен Бэнкс, вслед за чем объявил её идеалом женской красоты.

— Вот увидите мою Сьюзен, — говорил он какому-нибудь новичку из Бакхерста, а то и Мельбурна, выслушав его рассказ о красоте оставшейся дома Цирцеи. — Нет на свете таких девушек, как моя Сью. Если окажетесь на Старой Родине, постарайтесь её повидать. Сьюзен Бэнкс её зовут, а портрет её висит у меня в хижине.

Эйб всё ещё любовался своей очаровательницей, когда распахнулась тяжёлая бревенчатая дверь и в комнату ворвалось облако дождя и снега, так что почти невозможно было различить молодого человека, который мигом перескочил порог и тут же начал закрывать за собой дверь — операция при таком ветре нелёгкая.

— Ну, — сказал он довольно сварливо, — ужин у тебя хотя бы есть?

— Вот, готов, тебя лишь дожидается, — бодро отозвался компаньон, показывая на булькавший на огне котелок. — А ты вроде как малость промок.

— Чёрта лысого малость! Я вымок насквозь, хоть отжимай. В такую ночь я и собаку бы на улицу не выгнал, во всяком случае, собаку, которую я уважаю. Дай мне сухую куртку, вон на крючке висит.

Джон Морган, или Босс, как его обычно называли, принадлежал к тому типу людей, которые во время золотой лихорадки встречались на приисках чаще, чем можно подумать. Он происходил из хорошей семьи, получил солидное образование, даже окончил в Англии университет. Сложись его жизнь обычным путём, Босс мог бы стать деятельным сельским священником или сделать карьеру в какой-нибудь другой сфере, но не тут-то было: в характере его прорезались скрытые до этого черты, унаследованные, возможно, от сэра Генри Моргана, наделившего своих потомков толикой испанской крови — результат галантных похождений и побед славного пирата. И вот эта-то шальная кровь, несомненно, толкнула его к тому, что он выпрыгнул из окна спальни отцовского дома, уютного, увитого плющом дома сельского священника, и отправился, покинув Англию, родных и друзей, искать счастья на приисках Австралии. Невзирая на изящные манеры Босса и его нежную девичью красоту, грубияны из посёлка Гарвей вскоре убедились, что при этом хрупкий юноша наделён холодной смелостью и непреклонной решимостью, высоко ценимыми в обществе, где храбрость почитается величайшим человеческим достоинством. Никто не знал, каким образом он и Эйб стали компаньонами; однако они стали компаньонами, и тот, кто был физически сильней, благоговейно почитал ясный ум и твёрдость духа своего товарища.

— Так-то оно лучше, — сказал Босс, опускаясь на единственный свободный стул перед огнём и глядя, как Эйб раскладывает на столе две металлические миски, ножи с костяными ручками и вилки с неимоверно длинными зубьями. — Ты бы снял всё же сапоги; совсем незачем усыпать пол красной глиной. Пойди сюда и сядь.

Великан кротко приблизился и сел на бочку.

— Что стряслось? — спросил он.

— Биржа ходуном ходит, — ответил компаньон. — Вот что стряслось. Погляди-ка. — Из кармана мокрой куртки, над которой поднимался парок, он вытащил измятую газету — «Бакхерстский страж». — Прочти эту заметку… Вот, о новой жиле на прииске Коннемара. Этих акций у нас, милый мой, хоть отбавляй. Мы могли бы все продать сегодня и получить кое-какую прибыль… Но я думаю, что мы не будем продавать.

Тем временем Эйб Дэртон старательно штудировал статью, водя по строчкам огромным указательным пальцем и бормоча что-то в светлые усы.

— Двести долларов за фунт, — сказал он, подняв взгляд на Босса. — Слушай, так ведь там у нас на каждого по сотне фунтов. Мы двадцать тысяч долларов огребём! С такими деньгами можно вернуться домой.

— Чушь! — ответил компаньон. — Не за жалкой парой тысяч фунтов мы сюда явились. Деньги нам сейчас прямо в руки плывут. Синклер-химик говорит, что жила богатейшая, каких он никогда в жизни не видел. Остановка лишь за тем, чтобы доставить сюда машину. К слову, много ты сегодня набрал?

Эйб извлёк из кармана маленькую деревянную коробочку и протянул приятелю. В ней находилась примерно чайная ложка чего-то похожего на песок и два металлических зёрнышка величиной с горошину. Босс Морган засмеялся и протянул коробочку назад.

— Такими темпами, Заморыш, не разбогатеешь, — заметил он. Тут разговор прервался, и оба компаньона сидели, слушая, как ветер воет и свистит, налетая на их маленькую хижину.

— Есть какие новости из Бакхерста? — спросил Эйб и начал раскладывать по тарелкам ужин.

— Ничего особенного, — отозвался компаньон. — Билл Рейд застрелил Косого Джо в лавке у Макфарлейна.

— Хм, — без особого интереса отозвался Эйб.

— В Рочдейле появились беглые каторжники. Говорят, собираются в наши края.

Эйб присвистнул, наливая в кружку виски.

— Ещё что-нибудь? — спросил он.

— Особенного ничего, если не считать, что темнокожие пошаливают на дороге у Нью-Стерлинга и что Синклер купил фортепьяно и собирается привезти из Мельбурна дочь; она поселится в его новом доме по ту сторону дороги. Как видишь, милый мой, нам теперь будет на кого посмотреть, — добавил он и энергично принялся за ужин. — Говорят, она красавица.

— Всё равно ей не сравниться с моей Сью, — решительно возразил Эйб.

Его приятель улыбнулся, взглянув на вопиюще яркую картинку. Вдруг он опустил нож и прислушался. Сквозь завывания ветра и шум дождя можно было различить какой-то тихий стук, явно не относящийся к силам природы.

— Что это?

— А чёрт его знает.

Компаньоны бросились к дверям и остановились на пороге, усиленно всматриваясь в темноту. Где-то далеко, на Бакхерстской дороге, они различили приближающийся к ним огонёк, а глухой мерный стук становился всё громче.

— Двухместная коляска, — сказал Эйб.

— Куда же она направляется?

— Не знаю. Наверно, к речке, будут искать брод.

— Какой брод, дружище, после этого дождя в самом мелком месте не меньше шести футов, а течение такое, что хоть водяную мельницу ставь.

Огонёк, внезапно вынырнувший из-за поворота дороги, был уже гораздо ближе. Слышался бешеный топот копыт, грохот колёс.

— Лошади понесли, вот жуть-то!

— Не позавидуешь бедняге-седоку.

В посёлке Гарвей царили суровые нравы: свои горести каждый расхлёбывал сам и мало сочувствовал бедам соседа. Молодые люди смотрели, как мечутся по виткам извилистой дороги фонари, испытывая главным образом любопытство.

— Если он не остановит их раньше, чем доберётся до брода, утонет как пить дать, — меланхолично сказал Эйб.

Внезапно шум дождя затих. Затих всего лишь на мгновение, но в этот краткий промежуток тишины ветер донёс до них отдалённый крик, услыхав который компаньоны с ужасом взглянули друг на друга, после чего как безумные помчались по крутому склону вниз, к дороге.

— Женщина, чтоб я пропал, — изумлённо охнул Эйб и перепрыгнул через открытый ствол шахты, утратив в спешке всякое благоразумие.

Морган был полегче и двигался живей. Он вскоре обогнал своего дюжего компаньона и уже через минуту, запыхавшийся, с непокрытой головой, стоял посредине размокшей дороги, в то время как его приятель всё ещё не одолел до конца спуск.

Коляска стремительно приближалась. Босс увидел в свете её фонарей тощую австралийскую лошадку; перепуганная рёвом бури и грохотом колёс, она неслась к крутому берегу ручья. Кучер, наверное, заметил впереди на дороге Босса Моргана, его бледное решительное лицо, завопил нечто невразумительное, предупреждая, и в последний раз отчаянно натянул вожжи. Дальше крик, божба, оглушительный треск, и Эйб, который был уже у самой дороги, увидел обезумевшую лошадь, взметнувшуюся на дыбы, и вцепившуюся в повод тонкую фигурку человека. Босс рассчитал всё точно — в своё время он был лучшим регбистом в университетской команде — и вцепился в повод мёртвой хваткой у самого мундштука. Лошадь яростно мотнула головой, и Босс шлёпнулся на грязную дорогу, но когда лошадь, торжествующе всхрапнув, хотела рвануть, не тут-то было — лежащий на дороге человек держал повод по-прежнему крепко.

— Держи её, Заморыш, — сказал он приятелю, который вихрем вылетел на дорогу и схватился за второй повод.

— Всё в порядке, дружище, теперь не уйдёт. — И лошадь, увидев, что у противника появилась подмога, притихла и стояла, вздрагивая. — Подымайся, Босс, теперь она уж присмирела.

Но Босс лежал в грязи, не поднимаясь, и даже застонал.

— Не могу, Заморыш. — По голосу судя, ему было очень больно. — Что-то со мной случилось, старина. Только не устраивай шума. Оглушило при падении. Помоги-ка мне встать.

Эйб встревоженно склонился над компаньоном. Он увидел его белое как мел лицо, услышал прерывистое дыхание.

— Не падай духом, старина, — сказал он. — Ого! Вот это номер!

Два последних восклицания вырвались у него внезапно и совершенно непроизвольно, и он в глубоком изумлении сделал несколько шагов назад. По ту сторону от лежащего на дороге человека, в слегка подсвеченной фонарём темноте, простодушному Эйбу явилось видение, прекраснее которого, как он был убеждён, не видел ещё ни один смертный. Человеку, который привык к грубым бородатым рожам старателей и ничего более привлекательного давно уже не видел, могло показаться, что красивое нежное личико, на которое упал его взгляд, принадлежит по меньшей мере ангелу. Эйб уставился на него недоумённо и благоговейно и даже на мгновение забыл о лежавшем на дороге друге.

— Ах, папочка! — взволнованно воскликнуло видение. — Он ранен… этот джентльмен ранен. — И грациозная фигурка в порыве трогательного сострадания склонилась над распростёртым телом Моргана.

— Ба, да ведь это Эйб Дэртон с компаньоном! — Возница подошёл ближе, и друзья узнали в нём мистера Джошуа Синклера, пробирщика. — Я вам очень благодарен, ребята, просто нет слов. Чёртова скотина закусила удила и понесла, так что ещё секунда, и мне пришлось бы выбросить Кэрри из коляски, рискуя её жизнью. Вот хорошо, — добавил он, видя, что Моргану удалось встать. — Ничего серьёзного, надеюсь?

— До хижины как-нибудь добреду, — сказал молодой человек, ухватившись для надёжности за плечо компаньона. — Каким образом вы собираетесь доставить мисс Синклер домой?

— О, мы пойдём пешком, — оживлённо ответила юная леди — её страх прошёл без следа.

— Можно поехать и в коляске, только вдоль берега в объезд, — сказал её отец. — Лошадь напугалась и, надеюсь, теперь будет вести себя смирно, так что можешь не бояться, Кэрри. Буду рад вас видеть в нашем доме, вас обоих. Я думаю, никто из нас не забудет эту ночь.

Мисс Кэрри не сказала ничего, но полный благодарности застенчивый взгляд из-под длинных ресниц привёл честного Эйба в такой восторг, что он с радостью бросился бы усмирять взбесившийся локомотив.

Все громко и сердечно прокричали «Доброй ночи!», хлопнул кнут, и коляска скрылась в темноте.

— А ты мне, папа, говорил, что эти люди скверные и грубые, — произнесла мисс Кэрри Синклер после долгого молчания, когда два тёмных силуэта растаяли вдали, а коляска, катившаяся вдоль берега, уже порядком удалилась от места происшествия. — Мне так не показалось. По-моему, они очень милые.

И теперь уж до самого дома мисс Кэрри была непривычно тиха и, казалось, даже не столь болезненно ощущала горечь разлуки с лучшей своей подружкой Амелией, оставшейся далеко-далеко, в пансионе для юных девиц в городе Мельбурне.

Что, впрочем, не помешало Кэрри той же ночью сделать этой юной леди большой, подробный и точный отчёт о случившемся с ними маленьком приключении.

«Они остановили лошадь, дорогая, и при этом был ранен один из них. И… ах, Эми, если бы ты видела второго, в красной рубахе и с пистолетом за поясом! Я невольно вспомнила тебя. Это твой идеал, моя милочка. Светлые усы и большие голубые глаза. А как он на меня, на бедную, уставился! Таких людей не встретишь на Бэрк-стрит…» — и так далее, и тому подобное, четыре страницы милой женской болтовни.

Тем временем бедняга Босс, контуженный довольно сильно, был доставлен компаньоном домой под сень их хижины. Эйб помог ему взобраться по крутому склону на гору, наложил на повреждённую руку повязку и принялся врачевать всем, что нашлось под рукой; впрочем, фармакопея в хижине была по меньшей мере скромной. Они оба были не из разговорчивых и не обсуждали между собой то, что случилось на дороге. Моргун, однако, отметил, что его хозяин воздержался от обычного вечернего моления пред алтарём Сьюзен Бэнкс. Сделал ли премудрый филин из этого какие-либо выводы, наблюдая, как Эйб долго и задумчиво курил возле почти погасшего огня, не знаю. Могу лишь сказать, что, когда догорела свеча и старатель наконец встал со стула, его пернатый друг слетел к нему на плечо и, вероятно, выразил бы громким уханьем своё сочувствие, если бы Эйб не погрозил ему пальцем, да и врождённое чувство приличия не допускало такой фамильярности.

Случайный гость, который бы забрёл в посёлок Гарвей вскоре после приезда мисс Кэрри Синклер, обнаружил бы значительные изменения в манерах и обычаях местных жителей. Послужило ли тому причиной облагораживающее влияние женщины или же чувство соперничества, возбуждённое щеголеватым видом Эйба Дэртона, трудно сказать, весьма возможно, и то и другое. Одно несомненно: упомянутый молодой джентльмен внезапно обнаружил такое пристрастие к чистоте и такое почтение к условностям цивилизации, что его приятели только диву давались и безжалостно изощрялись в насмешках. Все давно уже привыкли, что Босс Морган уделяет внимание своей внешности, и приписывали этот феномен, в равной степени курьёзный и необъяснимый, полученному в детстве воспитанию. Но то, что Заморыш, свойский малый, здоровенный увалень, ни с того ни с сего вдруг вырядился в чистую сорочку, воспринималось каждым обитателем посёлка как прямое и предумышленное оскорбление. Из одного только чувства самозащиты все стали мыться после работы и ринулись за бакалейными товарами; спрос на мыло достиг невиданных размеров, и Макфарлейн уже собирался сделать новый заказ в Бакхерсте.

— Что это — вольный старательский посёлок или воскресная школа, чёрт возьми? — возмущался долговязый Маккой, видный деятель реакционной партии, который отстал от веяний времени, ибо в период возрождения куда-то уезжал. Но его упрёки выслушивались без сочувствия, а по истечении двух дней сдался и этот смутьян, появившись в «Колониальном баре» со смущённым и сияющим чистотой лицом и волосами, благоухающими медвежьим жиром.

— Я чего-то заскучал, — застенчиво пояснил он, — вот и решил к вам завернуть. — Он одобрительно воззрился на своё изображение в треснувшем зеркале, украшавшем лучшую комнату в заведении.

Уже упоминавшийся нами случайный гость обратил бы внимание и на значительные перемены в лексиконе старателей. Почему-то, стоило лишь замаячить в отдалении среди куч красной глины и заброшенных ям грациозной девичьей фигурке в элегантной шляпке, некий шорох пробегал по прииску и густое облако забористой брани, в этих краях, увы, весьма привычной, рассеивалось без следа. В таких делах стоит только начать — было замечено, что и после исчезновения мисс Синклер стрелка нравственного барометра ещё долго удерживалась на высокой шкале. Опытным путём старатели установили, что располагают гораздо более обширным запасом эпитетов, чем им казалось прежде, и что подчас достичь взаимопонимания, не прибегая к сильным выражениям, гораздо легче.

Прежде считалось, что мало кто на прииске умеет так толково, как Эйб Дэртон, разобраться в качестве руды. Существовало мнение, что он способен с удивительной точностью определить количество золота в кусочке кварца. Очевидно, это было заблуждением, в противном случае чего ради он подверг бы себя ненужным расходам, без конца нося образчики на пробу. На мистера Джошуа Синклера посыпался столь обильный град кусочков слюды и камешков, содержащих ничтожно малую долю драгоценного металла, что у него сложилось весьма низкое мнение о старательских талантах молодого человека. Утверждали даже, что однажды Эйб заявился в дом пробирщика с утра пораньше с сияющей улыбкой и, малость помявшись, извлёк из-под фуфайки кусок кирпича, сопровождая это стереотипным заявлением, что он «решил, мол, наконец-то повезло, вот и заглянул попросить, это самое вычислить». Впрочем, занятная эта история построена на непроверенных данных, полученных от Джима Страглса, известного в посёлке шутника, а потому, возможно, не совсем точна в деталях.

По утрам рабочие консультации, вечерами светские визиты — стоит ли удивляться, что долговязая фигура старателя превратилась в неотъемлемую принадлежность маленькой гостиной «Виллы Азалия» (новый дом пробирщика носил это велеречивое название). Эйб редко отваживался произнести хоть слово в присутствии очаровательной хозяйки, он сидел на самом краешке кресла и в безмолвном восхищении слушал, как мисс Синклер барабанит на недавно приобретённом фортепьяно какую-нибудь бравурную арию. Длинные ноги гостя то и дело оказывались в самых неожиданных местах. В конце концов мисс Кэрри пришла к заключению, что ноги эти совершенно независимы от тела, и уже не пыталась понять, как это она ухитрилась о них споткнуться, проходя мимо стола, в то время как побагровевший от смущения гость сидит в кресле по другую сторону того же самого стола. Одна лишь тучка омрачала лазурные горизонты нашего друга Заморыша — периодическое появление на «вилле» Чёрного Тома Фергюсона с Рочдейлской переправы. Этот неглупый молодой негодяй сумел втереться в доверие к старику Джошуа и стал постоянным посетителем виллы. Ходили слухи, что он игрок, высказывали подозрения, что за ним числятся грехи и похуже. Посёлок Гарвей не отличался снобизмом, но всё же считалось, что с Фергюсоном лучше не связываться. В его манере держаться, однако, была некая бесшабашная стремительность, а в манере вести беседу — искорка, придававшие ему неуловимое обаяние, так что даже разборчивый Босс Морган поддерживал знакомство с Чёрным Томом, дабы составить себе о нём представление. Мисс Кэрри, кажется, визитам его была рада, и они целыми часами болтали о книгах, музыке и мельбурнских увеселениях. А простодушный бедняга Заморыш во время их болтовни скатывался в самые глубины отчаяния и либо быстро удалялся, либо сверлил соперника зловещим взглядом, чем немало забавлял последнего.

Наш герой не скрывал от компаньона тех чувств, которые ему внушала мисс Синклер. В её присутствии он бывал молчалив, но когда она становилась предметом разговора, он делался разговорчивым. Прохожие, замешкавшиеся на Бакхерстской дороге, имели полную возможность услышать зычный голос, раздающийся сверху и возносящий щедрую хвалу очарованию некой прекрасной дамы.

Высоко ценя интеллект компаньона, Эйб делился с ним своими затруднениями.

— Этот бездельник из Рочдейла, — говорил он, — так и трещит без остановки, так и сыплет, а я не могу выдавить и словечка. Босс, ну скажи, о чём ты стал бы говорить с такой вот девушкой?

— О чём, о чём… ну, поговори с ней, например, о том, что ей интересно, — советовал компаньон.

— О, вот как!

— Расскажи ей о местных обычаях, — продолжал Босс, задумчиво раскуривая трубку. — Расскажи о том, что ты видел на приисках, и так далее в таком же роде.

— В самом деле? Ты бы с ней об этом говорил? — В голосе Эйба прозвучала надежда. — Если в этом штука, всё в порядке. Я ей сегодня же расскажу о Билле из Чикаго и о том, как он всадил две пули в того парня, что жил возле речки и пришёл к нам сюда на танцы.

Босс засмеялся.

— По-моему, не стоит, — сказал он. — Ты её напугаешь, если это расскажешь. Ну, расскажи что-нибудь лёгкое, понимаешь? Что-нибудь, что её позабавит, смешное что-нибудь расскажи.

— Смешное? — совсем уж растерянно вскричал пылкий влюблённый. — Что, если я расскажу ей, как мы с тобой напоили в стельку Мэта Хулагана и положили его возле кафедры в баптистской церкви, а утром Мэт не пустил туда проповедника? Пойдёт?

— Бога ради, ничего такого, — в ужасе откликнулся наставник, — после этой истории она и с тобой, и со мной перестанет разговаривать. Нет, я имел в виду, что ей надо рассказать о жизни золотоискателей, как люди тут живут и умирают. Если она разумная, отзывчивая девушка, это ей должно быть интересно.

— Как живут у нас на приисках? Спасибо за помощь, дружище. Как они живут? Ну, об этом я смог бы рассказать не хуже Чёрного Тома. Что ж, в следующий раз попробуем.

— Да, кстати, — небрежно добавил Босс. — Ты за этим фруктом поглядывай. Он, как ты сам знаешь, сомнительный субъект и, когда чего-то добивается, не щепетилен. Помнишь, в зарослях кустарника нашли тело Дика Вильямса из Инглиш-Тауна. Убили его, конечно, бандиты. Но в то же время люди говорят, что Чёрный Том был ему должен много денег, гораздо больше, чем мог выплатить. Иногда с ним случаются странные вещи. Ты последи за ним, Эйб. Понаблюдай, как он ведёт себя, что делает.

— Я займусь этим, — ответил компаньон.

И занялся. В тот же вечер ему представился случай понаблюдать за Томом Фергюсоном. Эйб видел, как тот стремительно вышел из дома пробирщика, видел гнев и уязвлённую гордость на красивом смуглом лице. Дальше в поле его наблюдений попало, как соперник одним прыжком перемахнул через забор и зашагал так же стремительно по долине, яростно жестикулируя, пока не скрылся в зарослях кустарника. Эйб Дэртон проследил за всем этим, а потом задумчиво закурил трубку и стал медленно подниматься по склону домой.

Март подходил к концу, и роскошный знойный блеск австралийского лета сменился мягким, сочным колоритом осени. Посёлок Гарвей никогда не радовал глаз. Было что-то безнадёжно прозаическое в двух голых зубчатых хребтах, изборождённых и исцарапанных человеком, в железных руках лебёдок и ломаных ковшах, видневшихся буквально повсюду среди бесчисленных холмиков красной земли. Посредине прииска пролегала извилистая, вся в глубоких колеях Бакхерстская дорога, дальше, сделав поворот, она пересекала неспешное течение Гарперова ручья, через который был перекинут шаткий деревянный мостик. А за мостиком теснились хижины, и среди скромных своих соседок горделиво выделялись побелкой «Бакалея» и «Колониальный бар». Опоясанный верандой дом пробирщика высился на изрезанном узкими ущельями склоне прямо напротив хилого образчика архитектуры, которым так необоснованно гордился наш друг Эйб.

Было в окрестностях ещё одно строение, которое любой местный житель, многозначительно помахивая трубкой и представляя себе бесконечную череду минаретов и колоннад, наверняка отнёс бы к категории «общественных построек». Этим строением была баптистская часовня, небольшое скромное, крытое дранкой здание, стоящее в излучине реки примерно в миле от посёлка. Старательский городок отсюда выглядел вполне благопристойно, ибо расстояние смягчало грубые очертания и режущие глаз цвета. В то утро, о котором идёт речь, красивой казалась река, словно извилистая лента пересекавшая равнину, и пологий склон холма за рекой, весь в буйной, пышной зелени, был тоже красив, но красивее всего была мисс Кэрри Синклер, когда она остановилась на вершине невысокого холма и поставила на землю корзинку с папоротником.

Казалось, что-то огорчает молодую леди. Тревожное выражение на её лице было так не похоже на её всегдашнюю задорную беспечность. Определённо, недавно у неё что-то случилось. Возможно, и на прогулку она отправилась для того, чтобы избавиться от тягостных впечатлений; наверняка же нам известно только, что она вдыхала веющий от леса ветерок так, словно смолистый его аромат нёс в себе противоядие от людских горестей.

Она простояла тут довольно долго, глядя на раскинувшийся перед ней ландшафт. С вершины холма ей виден был отцовский дом — словно белая крапинка на тёмном склоне, — однако, как это ни странно, её внимание в гораздо большей степени притягивала синяя струйка дыма на противоположном склоне. Девушка всё медлила, всё глядела на неё грустным взглядом милых больших глаз и вдруг с необычайной остротой ощутила, что стоит совсем одна в пустынной местности, и её охватил внезапный приступ беспричинного страха, какому подвержены даже самые отважные из женщин. Рассказы о туземцах и о беглых каторжниках, об их отчаянной дерзости и жестокости пришли ей на память и ужаснули её. Она взглянула на бескрайние молчаливые и таинственные заросли кустарника, наклонилась, чтобы поднять корзинку и, не теряя времени, поспешить по дороге в сторону прииска. Вдруг она быстро обернулась и чуть не вскрикнула — чья-то длинная рука вынырнула сзади и выхватила корзинку буквально у неё из рук.

Облик человека, на которого упал её взгляд, кое-кому показался бы и в самом деле нисколько не внушающим доверия. Однако высокие сапоги, грубая красная фланелевая рубаха, широкий кушак и заткнутые за него орудия смерти были столь хорошо знакомы мисс Кэрри, что она никак не могла напугаться, а когда, подняв взгляд, она увидела голубые глаза, смотрящие на неё с нежностью, и застенчивую улыбку, проглядывающую из-под густых желтоватых усов, она уже ничуть не сомневалась, что теперь до самого конца прогулки и беглые каторжники, и туземцы будут в равной степени бессильны причинить ей какой-либо вред.

— Ах, мистер Дэртон, — сказала она. — Как вы меня напугали!

— Прошу прощения, мисс, — ответил Эйб, придя в великий трепет от одной лишь мысли, что, пусть даже на миг, обеспокоил свою богиню. — Видите ли, — продолжал он с простодушным лукавством, — погода нынче хорошая, компаньон ушёл на изыскания, вот я и надумал: прогуляюсь-ка я до холма, а потом вернусь домой по берегу — и вдруг нечаянно, по чистой случайности вижу, на пригорочке стоите вы.

Эту вопиюще неправдоподобную версию золотоискатель выпалил так бойко и с такой безыскусной искренностью, что не оставалось никаких сомнений в её лживости. Заморыш измыслил и отрепетировал всё это, изучая оставленные маленькими ножками следы, и считал свою выдумку хитроумной и коварной. Мисс Кэрри не отважилась возразить, но в глазах её забегали весёлые бесенята, что крайне озадачило её воздыхателя.

Эйб этим утром был в отличном настроении. Причиной его радости, возможно, послужила солнечная погода, а может быть, стремительный взлёт принадлежащих ему акций Коннемары. Я, впрочем, склонен думать, что ни то ни другое. Даже при редком простодушии нашего героя все обстоятельства сцены, свидетелем которой он накануне вечером явился, наводили на одно-единственное заключение. Эйб представил себе, как он сам при сходных обстоятельствах яростно шагает по долине, и сердце его дрогнуло от жалости к сопернику. Он теперь был твёрдо убеждён, что никогда больше не увидит в стенах «Виллы Азалия» зловещую физиономию мистера Томаса Фергюсона с Рочдейлской переправы. Интересно, почему она ему отказала? Он красив, он довольно богат. Так, может быть?.. Нет, этого быть не может, конечно же не может, как такое могло бы случиться! Да об этом и думать смешно… до того смешно думать, что абсурдная, смешная мысль всю ночь не давала ему покоя, и наутро он с ней не расстался и лелеял её всем своим растревоженным сердцем.

Они спустились вместе по красной глинистой дороге, потом пошли по берегу реки. Эйб впал в обычную свою молчаливость. Правда, воодушевлённый оказавшейся в его руке корзинкой, он предпринял один раз безумную попытку поговорить о папоротниках, но эта тема не принадлежала к числу волнующих, и наш герой, сделав судорожный рывок, покорился неизбежности. А ведь когда он шёл сюда, в голове его роились и остроумные анекдоты, и всяческие забавные случаи. Он подготовил множество фраз, которые не могла не оценить мисс Синклер. Сейчас, однако же, в его голове не было ни единой мысли, кроме безрассудной и всё же неодолимой идеи сказать что-нибудь о том, как жарко нынче припекает солнце. Ни один астроном, производящий свои расчёты для измерения паралакса, не бывал так поглощён расположением небесных тел, как наш славный Заморыш, бредущий по берегу медленной австралийской реки.

Внезапно в его памяти всплыл разговор с компаньоном. Что ему посоветовал Босс: «Расскажи ей, как живут у нас на приисках». Это никак не укладывалось у него в голове. Говорить на эту тему казалось ему очень странным, но Босс сказал так, а Босс всегда прав. Ну ладно, он рискнёт, коли так, и, кашлянув для начала, Эйб выпалил:

— Живут у нас тут главным образом на беконе и на бобах.

Выяснить, какой эффект имело это сообщение, ему не удалось: Эйб был слишком высок, чтобы заглянуть под маленькую соломенную шляпку. А мисс Кэрри не ответила ему. Немного погодя он сделал новую попытку.

— По воскресеньям баранина, — сказал он.

Но и это не вызвало энтузиазма. Честно говоря, похоже было, что она смеётся. Сомнений нет: Босс на этот раз ошибся. Молодой человек был в отчаянии. Вид разрушенной лачуги у дороги одарил его новой идеей. Он уцепился за неё как утопающий за соломинку.

— Это Кокни Джек построил, — сообщил он. — Жил здесь, пока не умер.

— А от чего он умер? — спросила спутница.

— Бренди три звёздочки, — убеждённо ответил Эйб. — Когда ему совсем уж худо стало, я приходил по вечерам приглядеть за ним. Бедолага! В Путни у него остались жена и двое ребятишек. Он, бывало, бредил целыми часами и называл меня «Полли». Разорился подчистую, медного цента не осталось; но ребята собрали золотишка, так что мы его честь честью проводили. Похоронили в этом вот стволе; таково было его желание, так что мы просто его туда опустили и забросали землёй. Туда же положили его кирку, и лопату, и ковш, чтобы он чувствовал себя как дома.

Теперь мисс Кэрри слушала, казалось, с интересом.

— И часто здесь так умирают? — спросила она.

— Как вам сказать, бренди многих убивает; но большинство попадает под пулю… я хочу сказать, тут многих просто застрелили.

— Я не об этом. Много ли людей здесь, в долине, умирает в одиночестве и горе, не имея рядом близкой души? — И она указала на сгрудившиеся внизу домишки. — Умирает ли там кто-нибудь сейчас? Об этом просто страшно подумать.

— Из тех, кого я знаю, пожалуй, никто не собирается откинуть копыта.

— Мне бы хотелось, чтобы вы не злоупотребляли в такой степени жаргоном, мистер Дэртон, — сказала Кэрри, взглянув на него ясными фиалковыми глазами. Просто поразительно, как молодая леди всё больше забирала власть над этим великаном. — Поймите, это неблаговоспитанно. Вам надо бы приобрести словарь и выучить подобающие слова.

— В том-то всё и дело! — виновато сказал Заморыш. — Вы в точку угодили. Словарь! Если нет у тебя парового сверла, приходится киркой орудовать.

— Да, но это очень просто, если вы действительно постараетесь. Вы могли бы, например, сказать, что кто-то умирает или находится при последнем издыхании, если вам угодно.

— Вот оно! — восторженно сказал старатель. — При «последнем издыхании»! Вот это слово! Да вы по части слов самого Босса Моргана заткнёте за пояс. При последнем издыхании! Звучит-то как!

Кэрри засмеялась:

— Вы должны не о звучании думать, а о том, выражают ли эти слова ваши мысли. Нет, серьёзно, мистер Дэртон, если в посёлке кто-то заболеет, непременно дайте мне знать. Я умею ухаживать за больными и могу оказаться полезной. Вы сообщите мне о таком случае, да?

Эйб охотно согласился и снова впал в глубокую задумчивость, размышляя, не привить ли себе какую-нибудь долгую и изнурительную болезнь. Говорят, что в Бакхерсте появилась бешеная собака. Может, она как-нибудь ему пригодится?

— А сейчас я с вами попрощаюсь, — сказала Кэрри, когда они дошли до того места, где от дороги ответвлялась извилистая тропинка, ведущая к «Вилле Азалия». — Очень вам благодарна, что вы меня проводили.

Напрасно Эйб вымаливал ещё хоть сотню ярдов и ссылался на чрезмерный вес корзиночки, которую он нёс, как на совершенно неопровержимый довод. Молодая леди была неумолима. Из-за неё он и так уже слишком отклонился от своего пути. Ей стыдно за себя, ни о чём таком она не хочет даже слушать.

Излюбленным местом отдыха, где проводили свой досуг обитатели посёлка Гарвей, был «Колониальный бар». Между этим заведением и конкурирующей фирмой, которая, невзирая на невинное наименование «Бакалея», тоже занималась продажей спиртных напитков, шла ожесточённая борьба. Появление в «Бакалее» стульев немедля привело к тому, что в «Колониальном баре» возник диванчик. «Бакалея» приобретает плевательницы, а «Колониальный» в ответ — картину, и в результате, по определению клиентов, оба заведения остались при своих. Но когда «Бакалея» украсилась портьерами, а соперник отозвался отдельным кабинетом с зеркалом, тут уж все решили, что победа за «Колониальным баром», и посёлок единодушно выразил своё одобрение предпринимательскому духу владельца, перестав посещать «Бакалею».

Хотя каждому из посетителей было позволено разгуливать по бару сколько душе угодно и даже заходить за стойку, дабы порадовать свой взор мерцающим многоцветием бутылок, подразумевалось, что отдельное помещение, оно же кабинет, предназначено для наиболее выдаюшихся граждан. В кабинете заседали комитеты, зарождались могущественные компании, там же, как правило, проводили дознания. Что касается последней церемонии, я с печалью должен сообщить, что тогда, в 1861-м, она частенько устраивалась в посёлке Гарвей и приговоры подчас отличались изысканным остроумием и оригинальностью. Взять хотя бы тот случай, когда тихий и кроткий молодой врач застрелил отчаянного головореза Задиру Бэрка и сочувствующие узнику присяжные заявили, что «покойный нашёл свою смерть при опрометчивой попытке остановить движущуюся пистолетную пулю», — вердикт считался в посёлке высшим достижением юриспруденции, ибо способствовал одновременно как оправданию обвиняемого, так и утверждению суровой, неопровержимой истины.

В тот вечер, о котором я вам рассказываю, в отдельном кабинете собрались все местные знаменитости, но на сей раз отнюдь не с целью обсуждать что-либо криминальное. Дискуссия назрела потому, что за последнее время произошло много событий, достойных обсуждения, а посёлок Гарвей привык обмениваться мнениями именно в этой комнате, блиставшей утончённой роскошью зеркала и дивана. Тяга к чистоте, повально охватившая местное население, всё ещё возбуждала умы и требовала истолкования. Кроме того, заслуживали комментариев мисс Синклер и её передвижения, обнаруженная в Коннемаре золотая жила и слухи о беглых каторжниках. Таким образом, не стоит удивляться, что в «Колониальном баре» собрались лучшие люди посёлка.

Темой диспута на этот раз были беглые каторжники. Вот уже несколько дней в посёлке ходили слухи об их появлении, и на прииске было тревожно. Обыкновенный чисто физический страх был неведом жителям посёлка Гарвей. В любой миг старатели готовы были кинуться в погоню за самыми отчаянными головорезами с таким же пылом, с каким помчались бы охотиться на кенгуру. Тревожно было потому, что в городке скопилось много золота. Все понимали: плоды их нелёгких трудов надо защитить во что бы то ни стало. Обратились в Бакхерст с просьбой прислать как можно больше полицейских, а в ожидании их прибытия главную улицу посёлка патрулировали по ночам волонтёры.

Паника вспыхнула с особой, удвоенной силой из-за известия, которое принёс Джим Страглс. Джим был человек амбициозный и честолюбивый, и после того, как он целую неделю в безмолвном негодовании взирал на свою собственную отмытую и отчищенную персону, он, выражаясь метафорически, отряхнул со своих ног красную глину посёлка Гарвей и углубился в лес с твёрдым намерением до тех пор проводить изыскания, пока не наткнётся наконец на подходящий участок. Дальше Джим рассказывал, что он сидел на стволе упавшего дерева, обедая пресной лепёшкой с прогорклым салом, и внезапно его чуткий слух уловил цоканье конских копыт. Он едва успел скатиться со ствола и, прижавшись к земле, за ним спрятаться, как по зарослям кустарника проехало несколько верховых, так близко, что до них можно было добросить камень.

— Там были Билл Смитон и Мэрфи Дафф, — Страглс назвал двух печально известных в окрестностях бандитов, — а с ними ещё трое, я их не разглядел. Они двигались куда-то вправо и выглядели так, будто идут на дело, даже ружья в руках держали.

В тот вечер Джим подвергся перекрёстному допросу; но никакие старания не смогли опровергнуть его свидетельство либо пролить хоть немного света на то, что он увидел. Он рассказал свою историю несколько раз, и, невзирая на приятное разнообразие деталей, все основные факты были тождественны. Дело и впрямь начинало казаться серьёзным.

Среди слушателей, впрочем, нашлось несколько человек, скептически отнёсшихся к самой мысли о том, что в их местности могут появиться бандиты, и открыто выразивших своё недоверие; из них самым влиятельным был молодой человек, взгромоздившийся на бочку посредине комнаты и, вне всякого сомнения, принадлежащий к духовным руководителям сообщества. Мы уже видели, читатель, эти тёмные кудри, бархатные, лишённые блеска глаза и жестокие тонкие губы, принадлежащие Чёрному Тому Фергюсону, отвергнутому поклоннику мисс Синклер. Он резко выделялся среди всей этой братии тем, что носил твидовый пиджак, а также некоторыми другими утончёнными деталями туалета, что могло бы навлечь на него дурную славу, если бы он, подобно Джону Мортону, ещё раньше не зарекомендовал себя человеком отчаянной храбрости и в то же время совершенно хладнокровным. Но сейчас Чёрный Том, казалось, пребывал под некоторым воздействием спиртного, что случалось с ним не часто и что, возможно, следовало приписать недавно постигшему его разочарованию. Он был сам не свой от ярости, опровергая рассказанную Джимом Страглсом историю.

— Надоело мне всё это до смерти, — говорил он. — Стоит кому-то встретить в зарослях нескольких путешественников, он тут же начинает вопить о бандитах. А если б эти верховые увидели Страглса, они бы тоже подняли крик насчёт разбойника, притаившегося в лесу. Да и вообще, как можно узнать людей, которые быстро проехали где-то за деревьями? Выдумка это, и больше ничего.

Страглс, однако, твёрдо придерживался своей версии и со спокойным благодушием отметал насмешки и доводы противника. Было также замечено, что Фергюсон как-то слишком уж близко к сердцу принимает эту историю. Казалось, что-то всё время тревожит его: он вдруг соскакивал с бочки и начинал, задумавшись, ходить по комнате, а на его смуглом лице появилось угрожающее страшное выражение. Все вздохнули с облегчением, когда он наконец схватил шляпу и, отрывисто бросив: «Спокойной ночи», прошёл через бар и с чёрного хода вышел на улицу.

— Он сегодня вроде как не в себе, — заметил Долговязый Маккой.

— Но не бандитов же он боится, — проговорил Джо Шеймус, тоже влиятельный человек, основной держатель акций местного Эльдорадо.

— Нет, он не из пугливых, — подтвердил кто-то. — Какой-то он уже два дня чудной. С утра до вечера пропадает в лесу, а инструментов с собой не берёт. Я слыхал, дочка пробирщика дала ему от ворот поворот.

— И правильно сделала. Рылом не вышел, слишком она хороша для него, — откликнулось несколько голосов.

— Я думаю, он не отступится, — заметил Шеймус. — Он ведь, если в голову себе чего возьмёт, попрёт напролом.

— Эйб Дэртон — вот кто победит в скачке, — сказал Хулаган, невысокий бородатый ирландец. — Готов поставить на эту лошадку четыре против семи.

— И проиграешь свои денежки, — со смехом возразил ему один из молодых. — Чтобы этой девушке понравиться, надо иметь больше мозгов, чем у нашего Заморыша.

— Видел кто нынче Заморыша? — спросил Маккой.

— Я видел, — сказал молодой старатель. — Он мотался по всему посёлку и искал словарь… Письмо, наверное, написать надумал.

— А я видел, как он читал этот словарь, — сказал Шеймус. — Подошёл ко мне и говорит, что, мол, с первого захода ему повезло, и слово мне показывает, длиннющее, ну, как твоя рука… «отрекающийся» или как его там… ну, в таком, в общем, роде.

— Он, я думаю, сейчас богатый человек, — сказал ирландец.

— Да, сколотил капитал. У него сто фунтов акций Коннемары, а они растут каждый час. Продаст свою долю и может домой уезжать.

— Наверное, захочет увезти с собой кое-кого, — вмешался ещё один из присутствующих. — А старик Джошуа не станет возражать, раз у жениха есть деньги.

Мне кажется, в этом повествовании я уже как-то упомянул, что Джим Страглс, изыскатель, считался самым остроумным на прииске. Этой репутации он добился не одним лишь пустым зубоскальством, но прежде всего фундаментально продуманными и мастерски осуществлёнными розыгрышами. Утреннее происшествие немного притушило его обычную весёлость; но тёплая компания и горячительные напитки мало-помалу вернули ему жизнерадостность. После ухода Фергюсона он долго молчал, обдумывая зародившуюся у него в уме идею, и наконец стал излагать её приятелям.

— А скажите-ка, ребята, — начал он, — какой сегодня день?

— Да вроде пятница.

— Я не об этом. Какое сегодня число?

— Сдохнуть мне, если я знаю!

— Ну, не знаете, так я вам скажу. Сегодня первое апреля. В моей хибаре есть календарь, он утверждает, что это именно так.

— Ну, допустим, так, а дальше что? — спросило сразу несколько голосов.

— Да, видите ли, первое апреля именуется Днём всех дураков. Так, может, мы над кем-нибудь в честь этого дня подшутим? Разыграем небольшую безобидную шутку и повеселимся от души? Взять, к примеру, нашего друга Заморыша; каждый знает: ничего не стоит его провести. Что, если мы его куда-нибудь отправим, а сами будем за ним наблюдать? Мы же после можем целый месяц его подначивать, верно?

По кабинету прошёл ропот одобрения. Шутка, даже самая незамысловатая, всегда была на прииске желанной гостьей. Мало того, чем она была грубей и проще, тем больше удовольствия получали шутники. В посёлке Гарвей никто не страдал излишним тактом.

— А куда же нам его послать? — вот всё, что спросили собравшиеся.

Джим Страглс на секунду погрузился в размышления. Затем, объятый нечестивым вдохновением, он оглушительно захохотал, хлопая руками по коленям в приступе неудержимого восторга.

— Ну, рассказывай, что ты придумал? — нетерпеливо спрашивали приятели.

— А вот послушайте, ребята. Вы говорите, Эйб влюбился в мисс Синклер. И считаете, он ей не очень-то нужен. А что, если мы напишем ему записочку и… сегодня же вечером отправим.

— Ну, напишем, отправим, дальше что? — спросил Маккой.

— Мы ведь можем сделать вид, будто записку написала она сама, понятно? Подпишемся внизу её именем. А в записочке этой напишем, что она ждёт его в своём саду в двенадцать часов ночи. Эйб ведь непременно прибежит. Он, чего доброго, подумает, будто она хочет бежать с ним из дому. Вот будет потеха, у нас такой тут не бывало уже год.

Все покатились со смеху. Трудно было не расхохотаться, вообразив себе эту картину: простодушный Заморыш бродит ночью по саду, вздыхая от любви, а старик Джошуа выскакивает из дому с двустволкой, чтобы его урезонить. Выдумка Страглса была одобрена единодушно.

— Вот карандаш, бумага, — продолжал наш весельчак. — Кто будет писать ему письмо?

— Ты сам и напиши, Джим, — сказал Шеймус.

— Ну ладно, я так я, а что там написать?

— Валяй, что хочешь, то и пиши. По своему разумению.

— Вот уж не знаю, как бы она всё это изложила, — сказал Джим, озабоченно почёсывая голову. — А впрочем, ладно, Заморыш-то наш всё равно ничего не заметит. Ну-ка, это, например, звучит? «Дружище, милый. Приходи к нам в сад в двенадцать ночи, а если не придёшь, я с тобой никогда в жизни разговаривать не буду». Ну как, годится? Ничего?

— Нет, не её стиль, — вмешался молодой старатель. — Она девица образованная, ты это имей в виду. Она напишет поласковей и этак цветисто.

— Тогда сам и пиши, — угрюмо сказал Джим и вручил ему карандаш.

— Ну, как-нибудь, к примеру, так, — задумчиво сказал старатель и послюнил кончик карандаша. — «Когда на небе взойдёт луна…»

— Вот-вот, в самую точку… — оживилась развесёлая компания.

— «И звёздочки будут ярко сиять, выйди, о, выйди ко мне, Адольфус, я буду ждать тебя возле садовой калитки в двенадцать часов».

— Его зовут не Адольфус, — критически произнёс Джим.

— Так полагается в стихах, — возразил автор. — Имя-то, видишь, не совсем простое. Звучит куда позаковыристей, чем Эйб. Но я думаю, он всё-таки догадается, кого она имеет в виду. А дальше я подписываюсь: «Кэрри». Вот! И кончен бал!

Все находящиеся в комнате молча и вдумчиво прочли это послание, передавая его из рук в руки и благоговейно на него взирая, как и подобает взирать на выдающееся создание человеческого разума. Затем его сложили и вверили попечениям мальчишки, которому было торжественно, под угрозой страшной кары приказано доставить его в хибару Эйба Дэртона и смыться прежде, нежели ему будут заданы какие-либо щекотливые вопросы. Лишь после того, как он растаял в темноте, лёгкие укоры совести потревожили одного или двух шутников.

— Не поступаем ли мы с бедной девушкой довольно-таки подло? — спросил Шеймус.

— А со стариной Заморышем довольно-таки круто? — добавил кто-то ещё.

Но эти робкие предположения были отвергнуты большинством и исчезли без следа после появления второго жбана виски. Дело было почти полностью забыто к тому времени, когда получивший записочку Эйб с замиранием сердца читал её по складам при свете одинокой свечи.

Эту ночь долго помнили в посёлке Гарвей. С далёких гор порывами налетал ветер, вздыхал и жаловался на заброшенных участках. Тёмные тучи неслись по небу, закрывая луну и бросая тень на расстилавшуюся внизу долину, но уже через мгновение, вырвавшись из туч, луна вновь озарила чистым и холодным серебристым сиянием долину, обливая призрачным, таинственным светом тёмные заросли кустарника, раскинувшиеся по обе стороны от неё. Лицо природы в эту ночь казалось безгранично одиноким. Впоследствии все вспоминали, что в атмосфере, нависшей над посёлком, затаилась какая-то таинственная и жуткая угроза.

Эйб Дэртон покинул свою хижину после наступления темноты. Компаньон его Босс Морган ещё не возвратился, так что, кроме неизменно бдительного Моргуна, ни одна живая душа не наблюдала за его передвижениями. Не без некоторого удивления наш простодушный друг смотрел на огромные шатающиеся иероглифы, выведенные нежными пальчиками его ангела, но внизу стояла её подпись, и он отмёл сомнения. Он ей нужен, а остальное не важно, и, с сердцем чистым и бесстрашным, старатель, словно странствующий рыцарь, отправился туда, куда звала его любовь.

Он ощупью поднялся вверх по извилистой крутой дорожке, которая вела к «Вилле Азалия». Примерно в ста пятидесяти шагах от калитки стояло несколько невысоких деревьев, окружённых кустами. Дойдя до них, Эйб приостановился, собираясь с мыслями. Двенадцати ещё, конечно, не было, так что в запасе у него оставалось по крайней мере несколько минут. Стоя под тёмным пологом веток, он с волнением вглядывался в смутно белевшие в темноте очертания дома. В глазах прозаически настроенного смертного строеньице это выглядело вполне заурядным, но влюблённому оно внушало благоговейный трепет.

Повременив немного в тени деревьев, старатель направился к садовой калитке. Там не было ни души. Несомненно, он явился слишком рано. Луна теперь светила очень ярко, и вокруг было светло как днём. Эйб оглянулся на дорогу, которая белой змейкой взбегала на вершину холма. Его легко было сейчас заметить — силуэт высокого, могучего, широкоплечего человека ясно и отчётливо выделялся в мерцающем свете луны. Вдруг он дёрнулся, словно в него попала пуля, и, отшатнувшись, прижался к калитке спиной.

То, что он увидел, его страшно напугало, он даже побледнел, чего с ним не бывало отродясь. Да и неудивительно, если вспомнить о находившейся так близко девушке. Сразу же за поворотом дороги, примерно в двухстах ярдах, он заметил большое тёмное пятно, которое быстро приближалось к дому и вскоре скрылось в тени холма. Это тёмное пятно он видел лишь одно мгновение, но и мгновения было достаточно, чтобы опытный глаз охотника молниеносно оценил обстановку. К дому ехали верхом какие-то люди, а какие всадники ездят по ночам, если не беглые каторжники, они же разбойники — бич лесного края?

Признаемся, в обычных случаях Эйб был изрядным тугодумом, да и вообще отличался медлительностью. В часы опасности, однако, его отличала быстрота реакции и обдуманная, холодная решимость. Шагая по саду, он сразу всё взвесил. По самым скромным расчётам, бандитов человек шесть, не меньше, и все они отчаянные, бесстрашные люди. Сумеет ли он задержать их хоть на короткое время и помешать ворваться в дом — вот что важнее всего. Мы уже упоминали, что на главной улице города дежурили патрули. Эйб прикинул — помощь может подоспеть минут через десять после того, как прозвучит первый выстрел.

Будь он внутри дома, он бы мог твёрдо рассчитывать, что продержится и дольше. Но сейчас, пока он разбудит спящих, растолкует им, в чём дело, и они откроют ему дверь, бандиты, конечно, с ним давно уже расправятся. Волей-неволей придётся ему смириться с тем, что он просто сделает всё, что в его силах. Во всяком случае, Кэрри увидит, что если он не смог с ней поговорить, то по крайней мере сумел за неё умереть. При этой мысли он даже покраснел от счастья и осторожно пристроился в тени дома. Он взвёл курок револьвера. Опыт научил его, что преимущество за тем, кто стреляет первым.

Дорога, по которой ехали разбойники, заканчивалась перед деревянными воротами, ведущими в сад со стороны, противоположной калитке. Справа и слева от ворот тянулась живая изгородь из зарослей акации, и такая же изгородь непроницаемой колючей стеной окаймляла с двух сторон идущую от ворот коротенькую дорожку. Эйб хорошо знал это место. Он подумал, что человек, решившийся на всё, наверное, сумеет даже в одиночку защищать этот проход в течение хотя бы нескольких минут, пока бандиты не проникнут к дому с какой-нибудь другой стороны и не нападут на него с тыла. Во всяком случае, ничего лучше он придумать не мог. Эйб прошёл мимо парадной двери, но тревогу поднимать не стал. Синклер человек немолодой, и помощи от него немного в той отчаянной схватке, которая предстоит; между тем, если в доме зажгутся огни, разбойники поймут, что их там ожидают. Ах, если бы сейчас здесь был его напарник Босс, Чикаго Билл, да и вообще любой из двадцати отчаянных храбрецов, которые явились бы на его клич немедля и приняли участие в схватке! Он пошёл по узкому проходу между колючими стенами акаций. Вот деревянные ворота — он так хорошо их знал, — а на воротах восседает, лениво покачивая ногами и вглядываясь в дорогу, мистер Джон Морган собственной персоной, именно тот человек, встречи с которым Эйб жаждал сейчас всем сердцем.

Времени на объяснения почти не оставалось. В нескольких словах Босс торопливо объяснил, что, возвращаясь из небольшого изыскательского турне, наткнулся в темноте на разбойников и, не замеченный ими, случайно услышал, куда они едут, после чего помчался во всю мочь и, отлично зная местность, сумел их опередить.

— Подымать тревогу было некогда, — пояснил он, всё ещё тяжело дыша, — нам придётся без посторонней помощи, вдвоём остановить их и не позволить, чтобы они прорвались к добы… к твоей девушке. Только через наши трупы, Заморыш, иначе они не пройдут.

И с этими словами наши столь чудесным образом встретившиеся друзья с любовью посмотрели друг другу в глаза, прислушиваясь в то же время к топоту копыт, который доносил до них душистый лесной ветер.

Разбойников было шестеро. Один, по-видимому вожак, ехал впереди, остальные следовали за ним, плотно сбившись в кучу. Приблизившись к дому, они соскочили с лошадей, вожак пробормотал несколько слов, после чего бандиты привязали лошадей к стоящему у изгороди невысокому деревцу и уверенно направились к воротам.

В самом конце зелёного коридора притаились в тени живой изгороди Эйб и Босс Морган. Разбойники, как видно не ожидавшие серьёзного отпора в этом уединённом доме, их не заметили. Когда главарь, идущий впереди, повернулся, чтобы сказать несколько слов товарищам, друзья узнали чеканный профиль и пышные усы Чёрного Фергюсона, отвергнутого поклонника мисс Кэрри Синклер. Честный Эйб тотчас же мысленно поклялся в душе, что уж этот-то, во всяком случае, до дверей живым не доберётся.

Негодяй приблизился к воротам и протянул руку к задвижке. Он уже начал её отодвигать, как из кустов прогремело: «Назад!» На войне, как и в любви, наш друг старатель был немногословен.

— Здесь никак нельзя пройти, — пояснил другой голос с той невыразимой мягкостью и печалью, которая всегда звучала в нём, когда в душе у говорившего бушевал сам дьявол. Бандит узнал его. Эту ласковую неторопливую речь он неоднократно слышал в бильярдной «Бакхерстского герба». А человек, с такой доброжелательностью предупредивший пришельцев, стал спиной к дверям, вытащил пистолет и добавил, что хотел бы взглянуть на мошенника, который осмелится войти в сад.

— Всё понятно, — буркнул Фергюсон, — это чёртов дурень Дэртон и его белолицый дружок.

Имена обоих были в этих краях знамениты. Но и разбойники оказались все как на подбор отчаянные, храбрые ребята. Они сгрудились вплотную у ворот.

— Убирайтесь! — страшным голосом прохрипел главарь шайки. — Девушку вы всё равно не спасёте. Пошли вон отсюда, пока шкура цела!

Компаньоны засмеялись:

— Тогда, будьте вы все прокляты, вперёд!

Ворота распахнулись, последовал недружный залп нападающих, и банда ринулась вперёд.

В ночной тиши весело потрескивали револьверные выстрелы — это начали стрельбу защитники дома. Им было трудно целиться в темноте. Бандит, бежавший следом за главарём, вдруг судорожно дёрнулся, подпрыгнул и упал ничком, раскинув руки, корчась в страшной агонии. Третьего бандита оцарапала пуля. Остальные остановились, чтобы помочь товарищу. Эта девушка, если на то пошло, достанется не им, так что стоит ли рисковать. И только атаман бешено рвался вперёд, подтверждая свою репутацию отчаянно смелого негодяя, но был встречен сокрушительным ударом, который Эйб Дэртон нанёс ему рукояткой пистолета с такой яростной силой, что противник, словно пёрышко, отлетел к сообщникам — с раздробленной челюстью, весь в крови и к тому же утратив способность браниться в тот самый миг, когда нуждался в этом больше всего.

— Не спешите уходить, — прозвучал в темноте голос Босса Моргана.

Но они и сами не спешили. Они знали: у них осталось ещё несколько минут до того, как сюда прибегут из посёлка на помощь. Они, может быть, ещё успеют выломать дверь, если сумеют одолеть защитников дома. Начиналось то, чего боялся Эйб. Чёрный Фергюсон ориентировался в местности не хуже его самого. Он быстро пробежал вдоль живой изгороди к тому месту, где в сплошной стене акаций было что-то вроде щели. С треском ломая ветки, все бандиты пролезли в сад. Друзья переглянулись. Противник всё же обошёл их с фланга. Они встали, как встают, когда пришёл последний час, и собирались встретить его без страха.

Вдруг у изгороди в лунном свете замелькало множество тёмных фигур, хорошо знакомые голоса радостно вопили. Шутники посёлка Гарвей, явившиеся посмотреть, как сработал их розыгрыш, наткнулись на игру совсем не шуточного свойства. Компаньоны увидели лица друзей: Шеймус, Страглс, Маккой. Завязалась яростная схватка, все ринулись очертя голову на поле боя, и оно скрылось в облаке дыма, из которого лишь доносились выстрелы и свирепые выкрики, а когда облако рассеялось, одинокая тёмная тень метнулась к лазу в стене живой изгороди — это был единственный оставшийся в живых разбойник, улепётывающий во все лопатки. Но в стане победителей не слышно было победных кликов, все почему-то притихли, и что-то похожее на ропот скорби прошелестело по их рядам — у дверей, у самого порога, который он так отважно оборонял, лежал верный и простосердечный Эйб, он задыхался, грудь его была пробита пулей.

Крепкие руки старателей подняли его и бережно внесли в дом. Среди них, я думаю, нашлись бы такие, кто согласился бы взять на себя его боль, чтобы снискать любовь тоненькой девушки в белом, склонившейся над его окровавленной постелью и что-то шепчущей ему на ухо так ласково, так нежно. Её шёпот, казалось, пробудил его. Он открыл глаза и огляделся. Его взгляд остановился на её лице.

— Отдаю концы, — пробормотал он, — то есть, простите, Кэрри, я хотел сказать, при последнем издыха… — Он слабо улыбнулся, и голова его опять упала на подушку.

Впрочем, на сей раз Эйб впервые в жизни не сдержал слова. Решающую роль сыграло его на редкость крепкое телосложение, и он успешно справился с ранением, которое для человека послабей могло бы оказаться смертельным. Подействовало ли на него целительное дыхание лесов, раскинувшихся безбрежным океаном на тысячу и даже больше миль, или же причина заключалась в маленькой сиделке, которая так бережно за ним ухаживала, одно несомненно: прошло два месяца, и мы узнали, что Эйб продал акции Коннемары и навсегда покинул посёлок Гарвей и маленькую хижину на горе.

Вскоре после этого мне посчастливилось прочесть отрывок из письма молодой леди по имени Амелия, о которой мы уже упоминали вскользь. И поскольку мы уже однажды позволили себе нескромность заглянуть в послание, написанное женщиной, во второй раз совесть будет нас меньше мучить.

«Я была подружкой невесты, — сообщает Амелия, — и Кэрри выглядела обворожительно(подчёркнуто) в белой фате и с флёрдоранжем. А жених! В два раза выше, чем твой Джек, и такой забавный, такой милый, то и дело краснел и ронял молитвенник. И когда ему был задан самый главный вопрос, он так громко прогремел «Согласен!», что слышно было на другом конце Джордж-стрит. Его шафер — просто прелесть(подчёркнуто дважды) . Такой тихий, такой красивый и изящный. Я думаю, он слишком тонкая натура, чтобы успешно позаботиться о себе в окружении таких грубиянов».

Полагаю, что, скорее всего, мисс Амелия в своё время сумела переложить на свои плечи заботу о нашем старом друге, мистере Джоне Моргане, в просторечии известном как Босс.

Дерево, растущее у поворота дороги, до сих пор именуют «Фергюсонов эвкалипт». Нам нет нужды пускаться в малоприятные подробности. В отдалённых от цивилизации колониях суд правят быстро и немилосердно, а обитатели посёлка Гарвей — народ суровый и деловитый.

Сливки местного общества сохранили обычай собираться иногда в субботу вечером в отдельном кабинете «Колониального бара». В этих случаях, если среди присутствующих есть новый человек, которого желают развлечь старожилы, неизменно соблюдается одна и та же церемония. В глубокой тишине все наполняют стаканы, затем со стуком ставят их на стол, после чего, укоризненно покашляв, поднимается Джим Страглс и рассказывает историю первоапрельской шутки и того, что из неё получилось. Замечено, что, подведя рассказ к концу, Джим с особым артистизмом прерывает свою речь и, подняв вверх бокал, горячо восклицает: «Здоровье мистера и миссис Заморышей! Да благословит их Бог!» — здравица, к которой новый гость, если он благоразумный человек, считает своим долгом самым сердечным образом присоединиться.

1882 г.

Паразит (записки зомбированного)

24-го марта. Вот и весна в разгаре.

Большой орешник, растущий перед окном моей лаборатории, покрылся набухшими почками, липкими и смолистыми, некоторые из них уже лопнули, и на их месте показались зелёные листочки.

Прогуливаясь по тропинкам, ощущаешь вокруг неудержимую работу могучих и молчаливых сил природы. Влажная земля словно пахнет сочными плодами. Повсюду раскинулись зелёные ветви деревьев. Маленькие веточки распрямились от переполнившего их сока, и влажный, тяжёлый воздух Англии пронизан тонким ароматом смолы.

Над изгородями — почки, за изгородями — ягнята. Повсюду зарождается жизнь. Внешнюю её сторону я вижу, а внутреннюю ощущаю.

У нас тоже есть своя весна, когда маленькие артерии наши расширяются, жизненные силы, точно вешние соки, бьют через край, а железы с удвоенной силой трудятся над выработкой этих соков и их очисткой. Все годы нашей жизни природа неустанно занимается починкой механизма человеческого тела.

В этот самый миг я ощущаю в себе брожение крови и готов порхать словно мошка в освежающем луче, который заходящее солнце шлёт мне через окно.

Ещё немного, и я бы пустился в пляс, меня удержало лишь опасение, что Чарльз Сэдлер примчится снизу взглянуть, что тут такое творится.

Нет, мне не следует всё-таки забывать, что я — профессор Джилрой.

Какой-нибудь убелённый сединами профессор может позволить себе роскошь быть естественным, но если фортуна дала одну из первых кафедр университета человеку сорока трёх лет, то ему приходится прикладывать усилия, чтобы быть на высоте положения.

Славный малый этот Вильсон.

Если бы только я мог вложить в физиологию столько энтузиазма, сколько он — в свою психологию, я давно бы стал по меньшей мере вторым Клодом Бернаром.

Все свои жизненные и душевные силы он направляет к одной заветной цели. Засыпая, он перебирает в уме результаты, полученные за день, а просыпаясь, намечает план исследований на начавшийся день.

И тем не менее, не считая весьма ограниченного круга знакомых, о Вильсоне и его работе мало кто знает.

Физиология же наука признанная. Если мне удаётся внести в неё хоть какую-то лепту, то все это видят и приветствуют мой успех.

Но Вильсону до всего этого нет дела: он стремится заложить фундамент будущей науки. Вся работа его проходит как бы под землёй и остаётся невидимой окружающим.

И всё же он без жалоб делает своё дело. И переписывается с сотнею других таких же одержимых.

В надежде найти хоть одно достоверное свидетельство, он тщательно изучает десятки и десятки научных подлогов, и в результате случай позволяет ему найти лишь ничтожную песчинку истины. Он роется в старых книгах и глотает новые. Ставит опыты, читает лекции. И всеми силами стремится разжечь в других страсть, снедающую его самого.

Я преисполнен удивления и восхищения, когда думаю о нём, и всё-таки, когда он предлагает мне присоединиться к его исследованиям, я всякий раз вынужден объяснять, что в нынешнем своём состоянии они мало привлекательны для человека, решившего посвятить себя точной науке.

Покажи Вильсон мне что-нибудь положительное, что-нибудь действительно объективное, я, быть может, и заинтересовался сим предметом не на шутку и углубился бы в него столь же рьяно, как сейчас углублён в физиологию.

Но поскольку половина его субъектов запятнала себя шарлатанством и фиглярством, а другая оказалась подвержена истерии, то нам, физиологам, сегодня ничего иного не остаётся, как заниматься телом, а исследование души предоставить нашим потомкам.

Несомненно, я матерьялист. Агата даже утверждает, что я чудовищный матерьялист. А я ей отвечаю: это ли не прекрасный повод поскорее перейти от нашей помолвки к свадьбе; мне очень не хватает духовной поддержки, и я думаю, что, при всём моём матерьялизме, Агата бы мне сильно помогла.

И тем не менее я могу сойти за курьёзный пример того влияния, какое образование оказывает на наш темперамент, ибо если только я не строю иллюзий на собственный счёт, то я по природе человек чрезвычайно психичный, то есть на мне легко проводить исследования в психической области.

Я был весьма беспокойным, впечатлительным ребёнком, предавался мечтам, был подвержен сомнамбулизму, полон предчувствий.

Чёрные волосы, тёмные глаза, худое и смуглое лицо, точёные пальцы — всё это характеризует мой темперамент; не случайно такой знаток физиогномики, как Вильсон, проявляет ко мне необычайный интерес и подспудно принимает меня за своего.

Но мой мозг словно пропитан точной наукой. Я привык признавать лишь факты и то, что поддержано доказательствами. В моём мышлении нет места предположению и вымыслу.

Покажите мне объект, который я могу наблюдать в микроскоп, разрезать скальпелем и взвесить на весах, — я всю жизнь посвящу его изучению. Но если вы предложите мне взять в качестве объекта исследования чувства, впечатления, внушения, то вы тем самым предложите мне заняться делом, для меня весьма неприятным, к которому я питаю искреннее отвращение.

Отход от чистого разума раздражает меня точно так же, как скверный запах или неблагозвучная музыка.

Вот почему я сейчас всячески оттягиваю свой вечерний визит к Вильсону.

Однако, похоже, невозможно уклониться от приглашения — это будет слишком невежливо, и теперь, когда туда идут госпожа Марден и Агата, я не могу не пойти, даже если б мне и удалось отказаться.

И всё же я бы предпочёл встретиться с ними в каком-нибудь ином месте, неважно где.

Я знаю, что Вильсон опять попытается заманить меня, насколько то в его силах, в туманную полунауку, которую он культивирует. Энтузиазм делает его равно недоступным как неодобрительным мнениям, так и предостережениям.

Только серьёзная ссора сможет дать ему представление о том отвращении, какое во мне вызывают психические исследования.

Совершенно уверен, что у него будет какой-нибудь новый месмерист, или ясновидец, какой-то медиум или выделыватель фокусов, который опять обведёт нас вокруг пальца.

Всё это, разумеется, весьма неприятно, но, во всяком случае, для Агаты это будет настоящий праздник. Такие вещи её весьма интересуют, поскольку женщин вообще увлекает всё непонятное, таинственное, неопределённое.


10 часов вечера. Привычка вести дневник проистекает, как мне кажется, от научного склада моего ума, о чём я писал сегодня утром.

Люблю записывать впечатления, пока они ещё совсем свежи в памяти.

По меньшей мере раз на дню я тем самым стремлюсь определить и проанализировать состояние своего ума.

Такая практика весьма полезна для самоанализа, и я склонен думать, что это придаёт твёрдости характеру.

А мой — должен честно признаться — весьма нуждается в том, чтобы я делал всё возможное для его укрепления. Я опасаюсь, как бы однажды мой невротический темперамент не взял верх и я не оказался бы тогда вдали от той холодной и спокойной точности, что так выгодно отличает Мэрдока или Пратт-Гольдейна.

Ведь если бы не этот мой темперамент, едва ли несообразные выходки, свидетелем коих я был сегодня вечером, расстроили бы мои нервы настолько, чтобы довести меня до потрясения.

Единственное, что меня несколько утешает, так это то, что ни Вильсон, ни мисс Пенклоса, ни даже Агата не могли ничего заподозрить о моей слабости.

А что, в самом деле, меня так разволновало? Да ничто, сущий пустяк, вызывающий у меня сейчас улыбку, когда я пишу об этом. Агата с матерью пришли раньше меня. Я действительно явился позже всех и застал в комнате уже множество гостей.

Едва я успел перемолвиться словом с госпожой Марден и Агатой — она была очаровательна в своём красно-белом туалете с блестящими колосками-заколками в волосах, — подошёл Вильсон и потянул меня за рукав.

— Вам требовалось нечто положительное, Джилрой, — объявил он, увлекая меня в угол. — Так вот! Дорогой друг, у меня здесь феномен, настоящий феномен!

Могло ли это произвести на меня большое впечатление, если я прежде не раз слышал от него подобные заверения? В своём энтузиазме Вильсон готов превратить светляка в звезду.

— На сей раз, дорогой мой, сомнения в достоверности исключаются, — заявил он, быть может отвечая на ироничное выражение, промелькнувшее в моём взгляде. — Моя супруга знакома с нашим феноменом уже давно. Они обе, знаешь ли, из Тринидада. Мисс Пенклоса в Англии всего лишь пару месяцев, никого за пределами университетского кружка не знает, но уверяю тебя: сказанного ею уже вполне достаточно, чтобы установить её способность к ясновидению на самой научной основе. Она не имеет равных ни среди любителей, ни среди профессионалов. Пойдём, я тебя представлю.

Я не жалую профессиональных торговцев тайнами, а любители такого рода меня ещё менее прельщают.

Одно дело, когда вы находитесь в присутствии платного исполнителя. Тогда вы хотя бы можете подскочить к нему и тут же разоблачить, коль скоро вы поняли, в чём, собственно, состоит его трюк. Он пришёл сюда, чтобы обмануть вас, а вы — чтобы уличить его.

Но что вы можете сделать, когда перед вами подруга хозяйки дома? Разве станете вы неожиданно включать свет, чтобы все удостоверились, как она в темноте манипулирует своими хитроумными орудиями? Или, быть может, вы станете брызгать краской ей на вечернее платье, пока она воровато бегает по комнате, перемещая свою светящуюся склянку и проделывая всякие плоские фокусы, являющиеся якобы проявлением потусторонних сил?

Получится конфуз, а вас сочтут невежей. Невелик же выбор ролей, отведённых вам при подобном сценарии: либо вы невежа, либо простофиля!

А потому я был не в очень-то хорошем расположении духа, когда в сопровождении Вильсона шёл знакомиться с этой дамой.

По ней никак нельзя было сказать, что она из Вест-Индии. Маленькая, хрупкая, ей, думаю, может быть уже за сорок, лицо худое и заострённое, волосы каштанового цвета. Наружность её в высшей степени непримечательна, а манеры весьма сдержанны. Окажись она среди десятка других женщин, то она бы в последнюю очередь привлекла к себе ваше внимание.

Несомненно, самым примечательным в ней были глаза, но надо сказать, что и они далеко не привлекательная часть её физиогномии: серые, немного зеленоватые, общее их выражение произвело на меня впечатление неискренности.

Да нет, неискренность, пожалуй, даже не то слово. Жестокость — вот что, наверное, всего более подходит. Хотя нет, и это не то. Во взгляде мисс Пенклосы было что-то кошачье, коварное. Костыль, прислонённый тут же к стене, сообщил мне о ещё одной неприятной особенности её облика, и когда она встала, я увидел, что она действительно сильно хромает на одну ногу.

Итак, я был представлен мисс Пенклосе, и от меня не укрылось, что, когда Вильсон произнёс моё имя, она бросила взгляд в сторону Агаты.

Значит, Вильсон ей уже всё рассказал.

Конечно, подумалось мне, она сейчас сообщит, что ей оккультным образом известно, будто я обручён с одной молодой особой, у которой хлебные колоски в волосах. Интересно бы знать, как много Вильсон рассказал ей обо мне.

— Профессор Джилрой — страшный скептик, — заметил он. — Надеюсь, мисс Пенклоса, вам удастся его убедить.

Она внимательно посмотрела на меня.

— Профессор Джилрой совершенно прав, предпочитая оставаться скептиком, раз уж ему не было предъявлено ничего убедительного. Но мне, между прочим, кажется, — сказала она, обращаясь ко мне, — что вы и сами могли бы быть превосходным медиумом.

— Почему вы так считаете, позвольте вас спросить?

— Ну, например, по причине месмеризма.

— Опыт, однако, показал мне, что месмеристы берут в качестве субъектов лиц с повредившимся рассудком. И я полагаю, что все результаты, достигнутые ими, искажены тем обстоятельством, что они имеют дело с ненормальными организмами.

— Тогда скажите мне, какая из этих дам обладает, на ваш взгляд, нормальным организмом? — спросила она. — Я хотела бы, чтобы вы сами выбрали того человека, которого полагаете наиболее уравновешенным. Возьмём, например, девушку в красно-белом туалете, мисс Агату Марден. Так её, кажется, зовут?

— Да, я придал бы определённую значимость результатам, достигнутым с её помощью.

— Я, разумеется, не могла проверить, до какой степени она впечатлительна. Совершенно естественно, что некоторые люди реагируют значительно быстрее других. Могу ли я спросить, до каких пределов простирается ваш скептицизм? Надеюсь, вы допускаете реальность месмерического сна и силы внушения?

— Я ничего не допускаю, мисс Пенклоса.

— Ах, боже мой! Я-то полагала науку более продвинутой. Разумеется, я ничего не смыслю в научной стороне дела. Я знаю только то, что могу сделать сама. Вот видите там девушку в красном платье, возле японской вазы. Сейчас я сделаю так, что она подойдёт к нам.

Говоря это, она наклонилась и уронила веер.

Девушка обернулась и направилась в нашу сторону с вопросительным видом, как если бы её кто позвал.

— Ну, что ты на это скажешь, Джилрой? — восторженно воскликнул Вильсон.

Я не рискнул высказать, что я об этом думаю. На мой взгляд, всё это было полнейшим бесстыдством, самым бессовестным обманом, какой мне когда-либо доводилось видеть.

Наличие сговора и сигнал не то что не вызывали сомнений, но просто бросались в глаза.

— Профессор Джилрой, как видно, не удовлетворён, — прокомментировала она, буквально впиваясь в меня своими странными прищуренными глазами. — Вся заслуга этого опыта досталась моему вееру. Ну хорошо. Попробуем что-нибудь ещё. Мисс Марден, вы не будете иметь ничего против, если я вас усыплю?

— О, нисколько. Напротив, мне было бы весьма интересно, — с готовностью ответила Агата.

В эту минуту нас обступили собравшиеся. Мужчины с белыми манишками, женщины с декольтированной белоснежной грудью. На одних лицах было ожидание чуда, другие же выражали лишь полное внимание: казалось, сейчас произойдёт нечто схожее одновременно с религиозной церемонией и с представлением, даваемым магом-волшебником.

На середину комнаты выдвинули кресло красного бархата. Агата расположилась в нём, зардевшись и слегка дрожа при мысли об эксперименте, насколько я мог судить по колеблющимся колоскам в волосах.

Мисс Пенклоса встала со стула и склонилась над ней, опершись на свой костыль.

И вдруг эта женщина преобразилась. От её нерешительности и даже, как казалось, низкого роста не осталось и следа.

Она словно выросла на несколько дюймов и помолодела лет на двадцать.

Глаза заблестели, на блеклых щеках заиграл румянец. Лицо стало юным.

Произошло то же, что происходит со скучающим и рассеянным молодым человеком: стоит ему предложить дело, в котором он может показать свои силы, — и он тотчас загорается, в глазах азарт, задор.

Мисс Пенклоса бросила на Агату такой взгляд, который ранил меня до глубины души.

Точно так римская императрица смотрит на рабыню, стоящую перед ней на коленях.

Затем резким и повелительным жестом она вскинула руки и начала медленно опускать их перед Агатой.

Я внимательно следил за Агатой. Первые три пасса, казалось, лишь позабавили её. Но при четвёртом я заметил некоторое остекленение взгляда и незначительное расширение зрачков.

При шестом возникла временная регидность.

При седьмом веки начали опускаться.

При десятом глаза застыли. Дыхание сделалось медленнее и громче обычного.

Наблюдая происходящее, я силился сохранить своё научное хладнокровие, но вместо этого ощущал себя во власти какого-то беспричинного и лихорадочного волнения.

Надеюсь, мне удалось хотя бы не подать вида, но я испытывал то же, что ребёнок, попавший в темноту.

Никогда бы не подумал, что могу ещё быть подвержен подобной слабости.

— Она в глубоком трансе, — возвестила мисс Пенклоса.

— Она всего лишь спит! — воскликнул я.

— Ну что же, разбудите её.

Я тряс Агату за руку, кричал ей в ухо.

Но тщетно, с тем же успехом я мог бы кричать мертвецу.

Тело Агаты покоилось на мягком сиденьи. Организм был в целости и сохранности; работа лёгких и сердца не прекращалась. Но душа? Она как будто ускользнула в потусторонний мир. Что с нею сталось? Какая сила изгнала её?

Я был заинтригован и повергнут в замешательство.

— Извольте удостовериться: месмерический сон, который игнорирует наука, — объявила мисс Пенклоса. — Что до внушения, то всё, что я сейчас скажу мисс Марден, она непременно исполнит либо сейчас, либо по пробуждении. Вы просите доказательств этому?

— Разумеется, — ответил я.

— Что ж, вы их получите.

На лице у неё мелькнула улыбка, как будто мисс Пенклосе пришла на ум забавная идея.

Она наклонилась и с самым серьёзным видом прошептала что-то на ухо мисс Марден.

Агата, бывшая столь безучастной к моим призывам, кивнула в знак согласия.

— Проснитесь! — воскликнула мисс Пенклоса, с силой ударив костылём в пол.

Веки дрогнули и поднялись, взгляд мало-помалу принял осмысленное выражение; душа проглянула в нём, точно после мимолётного затмения.

Мы ушли рано.

Пережитое, казалось, не произвело на Агату никакого впечатления; что до меня, то я нервничал и был совершенно расстроен. Я даже оказался не в состоянии понять поток комментариев, который обрушил на меня Вильсон, и ничего ему не ответил.

Когда же я прощался с мисс Пенклосой, она вложила мне в руку какую-то бумажку.

— Прошу вас, не взыщите, — сказал она, — если я принимаю меры предосторожности, чтобы одолеть ваш скептицизм. Вскройте это письмо завтра, но не раньше десяти утра. Думаю, что подобный способ личного контроля покажется вам убедительным.

Ума не приложу, что она имеет в виду, но я исполню её просьбу — прочту записку в указанное время.

Сильно болит голова, обрываю записи, на сегодня достаточно.

Завтра, я уверен, всё, что сейчас выглядит необъяснимым, предстанет совершенно в ином свете.

Я не откажусь от своих убеждений без боя.


25-го марта. Ошеломлён, потрясён.

Ясное дело, я должен ещё раз подумать: не ошибочно ли моё мнение о месмеризме.

Но прежде всего расскажу, что же всё-таки произошло.

Я кончил завтракать и принялся рассматривать диаграммы, с помощью которых надеюсь придать ясности моему сегодняшнему уроку, когда вошла экономка и сказала, что Агата ждёт в моём кабинете и что ей необходимо немедленно меня видеть.

Я взглянул на часы и с недоумением увидел, что всего лишь половина десятого.

Когда я вошёл в комнату, Агата стояла перед камином, лицом ко мне.

В её осанке было что-то такое, что повергло меня в крайнее замешательство, и слова приветствия замерли у меня на губах.

Вуаль на лице моей невесты была приспущена, но я видел, что Агата бледна и ей не по себе.

— Остин, — сказала она. — Я пришла сообщить вам, что наша помолвка расторгнута.

У меня потемнело в глазах, я почувствовал обморочную слабость — и вынужден был прислониться к книжному шкафу.

— Но позвольте… — залепетал я. — Агата, ваше решение несколько поспешно.

— Да, Остин. Я пришла сказать вам, что наша помолвка расторгнута.

— Да нет же! — воскликнул я. — Извольте объясниться. Право, это так на вас не похоже, Агата. Скажите, неужели я имел несчастье оскорбить вас?

— Всё кончено, Остин.

— Но почему, Агата? Вас, должно быть, ввели в заблуждение. Вам, наверное, рассказали обо мне какую-то гнусную ложь? Или вы неверно истолковали мои слова. Скажите, в чём моя вина? В чём, собственно, дело? Одного вашего слова хватит, чтобы всё исправить!

— Считайте, что я освобождаю вас от обязательств.

— Но вчера вечером, когда мы расстались, между нами не было и тени недоразумения. Что могло произойти за это время? Отчего вы так переменились? Это, верно, произошло вчера вечером. Вы вспомнили о чём-то и не одобрили моего поступка. Уж не моё ли отношение к месмеризму тому причина? Вы рассердились на меня за то, что я позволил этой женщине проводить с вами свой дурацкий опыт? Но вы же знаете, что при малейшем признаке вашего неудовольствия я бы немедленно вмешался?

— Не к чему говорить об этом, Остин. Между нами всё кончено.

Голос Агаты был какой-то невыразительный, в тоне не чувствовалось убеждённости. Во всей осанке сквозило что-то неуловимо принуждённое и неестественное.

Тем не менее было ясно, что Агата решительно не желает вдаваться в какие-либо объяснения и устраивать сцены.

Не так однако было со мной. Я буквально дрожал от возбуждения, пришлось даже отвернуться. Мне было стыдно показать Агате, что я до такой степени утратил контроль над собой.

— Вы должны знать, что это для меня значит! — вскричал я. — Это крушение моих надежд. Вы одним махом взяли и разрушили мою жизнь! Надеюсь, вы хотя бы выслушаете меня и скажете наконец, в чём дело. Неужели вы думаете, что и я поступил бы с вами так же при каких бы то ни было обстоятельствах? Ради бога, Агата, скажите, в чём я провинился перед вами!

Она молча проследовала мимо и уже открыла дверь.

— Не вижу смысла что-либо объяснять, Остин, — ответила Агата. — Считайте нашу помолвку расторгнутой.

И она ушла, оставив меня в оцепенении. Прийдя в себя, я услышал, как за ней закрылась входная дверь.

Я бросился в комнату и принялся одеваться. Быть может, миссис Марден знает, какова причина свалившегося на меня несчастья.

Я был в столь лихорадочном возбуждении, что мне стоило немалых трудов завязать ботинки.

Никогда не забуду эти ужасные десять минут.

Едва я надел пальто, как часы на камине пробили десять.

Десять часов! Я вспомнил о записке мисс Пенклосы. Записка лежала на столе. Я подбежал и развернул её. Она была написана карандашом, весьма примечательным квадратным почерком.

Вот что в ней говорилось:


«Дорогой профессор Джилрой!

Прошу извинить, что мой опыт затронул Вашу личную жизнь, в которую я не смею вторгаться.

Профессор Вильсон случайно упомянул о Ваших отношениях с моим сегодняшним субъектом, и я подумала, что ничто не сможет для Вас быть более убедительным, нежели указание, внушённое мною мисс Марден, нанести Вам визит завтра в половине десятого утра с тем, чтобы сообщить, будто Ваша помолвка расторгнута, каковое расторжение и должно будет продлиться около получаса.

Наука столь требовательна, столь взыскательна, что весьма затруднительно предложить ей такое средство контроля, которое бы могло её удовлетворить. Но я уверена, что подобное средство будет выглядеть вполне убедительно, поскольку субъект в данном случае всего менее расположен совершить это действие по собственной доброй воле.

Каков бы ни был результат, забудьте о нём: субъект в данном случае совершенно ни при чём, и у Вашей избранницы сердца не останется ни малейшего воспоминания о пережитом опыте.

Пишу эти строки, чтобы Вас успокоить и попросить прощения за мимолётное страдание, которое, вероятно, я доставила Вам своим опытом».


И в самом деле, когда я прочёл записку, то испытал несказанное облегчение и был не в состоянии сердиться.

Конечно же, это на редкость бесцеремонно со стороны женщины, с которой я едва знаком. Но в то же время надо признать, что я сам спровоцировал её своим скептицизмом. Меня и в самом деле трудно убедить. Вот она и выбрала этот способ.

Мне и вправду нечего возразить, опыт оказался весьма убедителен. Гипнотическое внушение действительно имело место и стало теперь для меня твёрдо установленным фактом.

Приходится признать: Агата, самая уравновешенная из женщин, которых я знаю, была доведена до бессознательного автоматического состояния.

Другое лицо, находящееся на значительном удалении, заставило её двигаться наподобие того, как инженер управляет движением торпеды Бреннана.

Душа гипнотизёра вкралась в неё, изгнала её душу, завладела нервным аппаратом, как бы говоря: «Я буду распоряжаться твоим телом в течение получаса».

Агата, с момента её прихода и до самого ухода, должна была находиться в бессознательном состоянии.

Но как она в таком состоянии шла по улице, не подвергаясь при этом опасности?

Я взял шляпу и спешно вышел, чтобы убедиться, что с Агатой всё в порядке.

Да. Она была у себя.

Меня провели в салон, где я застал свою невесту с книгой на коленях.

— Вы наносите ранние визиты, Остин, — сказал она с улыбкой.

— Да, но, во всяком случае, не столь ранние, как вы, дорогая Агата, — ответил я.

Мои слова явно заинтриговали её.

— Что вы хотите этим сказать?

— Разве вы сегодня никуда не выходили?

— Выходила? Куда я могла выходить?

— Агата, — сказал я как нельзя более серьёзно, — вас не затруднит подробно описать мне, чем вы занимались сегодня утром?

Мой строгий вид её позабавил.

— Остин, сегодня вы говорите со мной как настоящий профессор. Вот что значит быть невестой учёного! Но я всё-таки скажу вам, чем я занималась, хотя мне и непонятно, что тут для вас интересного. Я встала в восемь часов. Позавтракала в восемь тридцать. В десять минут девятого пришла в эту комнату и принялась читать «Мемуары» мадам де Ремюза. И через несколько минут воздала должное этой французской даме — заснула за её книгой, а также и вам, сударь, поскольку видела вас во сне, что должно быть для вас как нельзя более лестным. И проснулась я всего лишь несколько минут назад.

— И что, вы оказались там же, где были до этого?

— А как бы я смогла оказаться в другом месте, позвольте вас спросить?

— Если не трудно, Агата, расскажите, что вам снилось обо мне? Уверяю, что мной движет не простое любопытство.

— У меня лишь смутное впечатление, что в этом сне вы играли какую-то роль. Но точно я ничего не помню.

— Если сегодня вы никуда не выходили, то тогда почему, Агата, ваши туфли в пыли?

На лице её отразилась растерянность.

— Остин, что такое с вами сегодня? Можно подумать, что вы мне не верите. Да, мои туфли в пыли, — наверное, я надела пару, которую служанка не почистила со вчерашнего дня.

Было совершенно очевидно, что Агата ничего не знает, и я решил: пусть лучше она пребывает в неведении. Если бы я стал объяснять случившееся, то, пожалуй, испугал бы её, и ничего хорошего бы из того не получилось. Поэтому я сменил тему и вскоре откланялся: мне надо было идти в университет.

Случившееся произвело на меня неизгладимое впечатление.

Горизонт научных возможностей для меня сразу же неимоверно раздвинулся. Меня больше не удивляют энергия и дьявольский энтузиазм Вильсона. Ещё бы ему не работать рьяно! Он чувствует: стоит протянуть руку — и коснёшься огромного, невозделанного исследовательского поля.

Да, я помню, какое воодушевление я испытал, когда увидел, что ядро клетки принимает новую форму, или когда рассматривал все подробности мышечного волокна при трёхсоткратном увеличении.

И как всё-таки ничтожны подобные изыскания в сравнении с теми, что затрагивают самые основания жизни и природы души человеческой!

Я всегда считал дух производным материи. Ум, полагал я, вырабатывает мысль точно так же, как печень — жёлчь.

Но можно ли утверждать такое теперь, когда я вижу, что дух воздействует на материю на расстоянии, играя на ней, словно музыкант на скрипке?

Отныне я вынужден признать, что тело не порождает души. Оно скорее лишь грубый инструмент, посредством которого проявляется дух. Так ветряная мельница не порождает ветра, а служит лишь его проявлением. Вот что противоречило всем моим устоявшимся мыслям и, однако, вне всякого сомнения, оказалось возможным и стоит тщательного изучения.

И почему мне, собственно, воздерживаться от изучения этой области? Вчера ведь я написал: «Покажи Вильсон мне что-нибудь положительное, что-нибудь действительно объективное, я, быть может, и заинтересовался сим предметом не на шутку и углубился бы в него столь же рьяно, как сейчас углублён в физиологию».

Ну что ж, нечто положительное и объективное мне было предъявлено. И я сдержу слово, данное самому себе. Исследование этой области, я уверен, представляет огромный интерес.

Некоторые мои коллеги смотрят на данную тему искоса: наука действительно полна предрассудков, чуждающихся рассуждения. Но если у Вильсона хватает смелости отстаивать свои убеждения, то и я могу позволить себе то же самое.

Завтра утром я обязательно зайду к нему и к мисс Пенклосе. Наверняка её возможности не исчерпываются только тем, что она нам продемонстрировала. От неё естественно ожидать и большего.

26-го марта. Вильсон, как я и думал, в восторге от моего обращения. Что до мисс Пенклосы, то при всей её сдержанности видно, что она довольна удавшимся опытом.

Странная она женщина, право слово. Молчаливая, неинтересная, но, когда проявляет свои способности, буквально преображается.

Стоит ей только сесть на своего конька, и от её бесцветности и вялости не остаётся и следа.

Странно, но мне кажется, что мисс Пенклоса мною интересуется. Я невольно замечал, что она следит за каждым моим шагом.

У нас была на редкость интересная беседа о её чрезвычайных способностях.

Постараюсь передать её способ видения, хотя, конечно же, за ним нельзя признать научной значимости.

— Вы находитесь лишь на подступах к самому предмету, — сказала мисс Пенклоса, когда я выразил ей своё изумление по поводу удивительного случая суггестии[48], продемонстрированного мне накануне. — Когда мисс Марден пришла к вам, у меня не было никакого прямого влияния на неё. Сегодня утром я даже не думала о ней. Вчера я всего лишь настроила её ум подобно тому, как я бы завела будильник, чтобы он зазвонил в назначенное время. Если бы действие внушения проявилось не через двенадцать часов, а через шесть месяцев, всё произошло бы точно так же.

— А если бы вы внушили мисс Марден убить меня?

— Она бы неминуемо исполнила это.

— Но тогда это ужасная, чудовищная способность! — вырвалось у меня.

— Да, это действительно ужасная, чудовищная способность, вы совершенно правы, — строго ответила мисс Пенклоса. — И чем больше вы о ней узнаете, тем ужаснее, чудовищнее она вам покажется.

— Могу я вас спросить, — сказал я, — что именно вы имели в виду, говоря, будто внушение — лишь подступ, преддверие проблемы? Что вы считаете здесь главным?

— Я бы предпочла вам этого не открывать.

Я поразился силе, прозвучавшей в её словах.

— Вы понимаете, что я задал этот вопрос не из праздного любопытства, но в надежде найти научное объяснение фактам, которые вы мне представили.

— Профессор Джилрой, — ответила она, — честно признаюсь вам: наука меня ни в коей мере не интересует. Какое мне дело, сможет она или нет как-то объяснить эти явления?

— Но я надеялся…

— А, это совсем другое дело! Если это интересует лично вас, — сказала она с самой очаровательной улыбкой, — то я с удовольствием отвечу на любые ваши вопросы. Так о чём вы меня спрашивали? Ах да, насчёт моих необычайных способностей. Профессор Вильсон никак не желает в них поверить, но они тем не менее существуют. Так, например, гипнотизёр вполне в состоянии обрести полную власть над своим субъектом, при условии что последний достаточно восприимчив. И гипнотизёру тогда нет нужды в каких-либо предварительных внушениях, он может сразу заставить субъекта сделать то, что захочет.

— И субъект не поймёт, что с ним происходит?

— Это зависит от разных обстоятельств. Если сила приложена достаточно энергично, субъект совершенно не поймёт, что с ним происходит. Как, например, мисс Марден, когда она пришла к вам и нагнала на вас такого страху. Даже если влияние не столь сильно, субъект, отдавая отчёт в своих поступках, всё равно не сможет противиться внушению.

— Тогда, получается, он лишится силы воли?

— Нет, просто она будет подчинена внешней воле, оказавшейся сильнее.

— Ну а сами вы пользовались этой способностью?

— Много раз.

— Значит, у вас очень сильная воля.

— Но это не единственное из необходимых условий. У очень многих людей сильная воля, однако они не могут спроецировать её за пределы себя. Самое главное здесь — это умение направлять волю на другую личность, с тем чтобы вытеснить волю субъекта. Я замечала, что эта способность изменяется у меня в зависимости от состояния здоровья и сил.

— Короче говоря, вы направляете свою душу в тело другого человека?

— Можно сказать и так.

— А что делает в это время ваше собственное тело?

— Оно попросту находится в состоянии летаргии.

— Но нет ли в этом какой опасности для вашего собственного здоровья?

— Небольшая опасность есть. Нужно всё время внимательно следить за своим сознанием, не позволяя ему ускользнуть полностью, иначе будет нелегко вновь обрести себя. Нужно постоянно сохранять связь, коннексию, так сказать. Боюсь, что изъясняюсь в терминах весьма неточных, профессор Джилрой, но я не знаю, как придать этим вещам более научную форму. Во всяком случае, я говорю лишь о том, что испробовала и проверила.

Сейчас, перечитывая написанное, удивляюсь самому себе.

И это я, Остин Джилрой, чья несгибаемая логика и преданность фактам известны в университете и за его пределами!

И что же! С самым серьёзным видом я сижу и записываю фантазии женщины, заявившей, будто она способна спроецировать свою душу за пределы собственного тела и что, находясь в летаргии, она может издали направлять действия других людей!

И я должен согласиться?

Разумеется, нет!

Пусть она прежде докажет наглядно и недвусмысленно, а так я не уступлю ни на йоту. И всё же если я и остался скептиком, то перестал быть насмешником.

Сегодня вечером у нас будет сеанс магнетизации, пусть же мисс Пенклоса попробует оказать на меня месмерическое влияние.

Если ей это удастся — отлично. Это станет отправной точкой моих дальнейших поисков.

Как бы то ни было, никто не сможет обвинить меня в пособничестве.

Если же у мисс Пенклосы ничего не получится, постараемся отыскать для неё такого субъекта, который, как и жена Цезаря, будет вне подозрений.

Вильсон едва ли подходит: он совершенно не поддаётся внушению.


10 часов вечера. Думаю, что нахожусь на пороге великих, эпохальных открытий.

Иметь возможность изучать загадочные явления изнутри, обладать организмом, способным реагировать на эти явления, и мозгом, оценивающим и контролирующим их, — несомненное преимущество, выпавшее на мою долю.

Уверен, Вильсон охотно пожертвовал бы пятью годами жизни ради той восприимчивости, в существовании которой у себя я убедился на опыте.

На сеансе не было никого, кроме Вильсона и его жены.

Я сидел, откинув голову назад. Мисс Пенклоса стояла передо мной, несколько слева, и делала те же самые пассы, какие накануне усыпили Агату.

После каждого пасса, я чувствовал поток тёплого воздуха, который, казалось, вызывал во мне дрожь и какой-то жар, охватывающий тело со всех сторон.

Я не сводил глаз с лица мисс Пенклосы, но постепенно черты её утрачивали ясность и в конце концов совершенно растворились.

Я сознавал, что вижу теперь только её глаза, серые, неподвижные, бездонные, глядящие вглубь меня. Они растут, ширятся и под конец превращаются в два горных озера, в которые я падаю из поднебесья с ужасающей быстротой.

Я вздрогнул, и в тот же миг в глубинах сознания возникла догадка, что эта дрожь есть не что иное, как фаза ригидности, которую я наблюдал накануне у Агаты, когда она покоилась в этом кресле.

Ещё через мгновение я достиг поверхности озёр, слившихся уже в одно, и погрузился в его воды с ощущением тяжести в голове и всплеском в ушах. Я скользил под водой всё вниз и вниз, а затем начал стремительно подниматься наверх, стремясь увидать свет, разлившийся по разбегающимся волнам зелёных вод.

Я был возле самой поверхности воды, когда слово «проснитесь!» зазвучало в моей голове: я подпрыгнул и увидел, что сижу в кресле в обществе мисс Пенклосы, стоящей передо мной, опершись на костыль, и Вильсона, который с записной книжкой в руке смотрел на меня из-за плеча.

У меня не осталось какого-либо ощущения тяжести или усталости.

Напротив, хотя после опыта прошёл только час, чувствую себя настолько бодрым, что скорее готов остаться в кабинете и работать за столом до утра, нежели отправиться в постель.

Я вижу, как передо мной разворачивается длинная серия опытов, и с нетерпением жду минуты, когда смогу наконец их начать.


27-го марта. Потерянный день.

Мисс Пенклоса поехала вместе с Вильсоном и его женой к Сеттонам.

Начал читать «Животный магнетизм» докторов Бине и Фере.

Сколь странная это область! Одни результаты. А что до причины, так полнейшая тайна!

Это подстёгивает воображение, но одновременно настораживает меня. Буду избегать заключений и дедукций, останусь на твёрдой почве фактов.

Я знаю теперь, что месмерический транс и внушение — реальность и что сам я легко подвержен действию этой силы.

Таково моё настоящее положение.

Я завёл новую толстую тетрадь для записей и буду вносить в неё только научные наблюдения.

Вечером долго беседовал с Агатой и её матерью о свадебных приготовлениях.

Мы думаем, что самое начало летних каникул — наиболее подходящая пора для свадьбы.

Зачем ещё откладывать?

Хотя осталось несколько месяцев, но время тянется мучительно долго, а миссис Марден говорит, что нужно ещё многое уладить.


28-го марта. Был у мисс Пенклосы и снова решился подвергнуться гипнозу. Опыт во многом походит на предыдущий, с тою лишь разницей, что потеря чувствительности наступила несколько быстрее. Смотреть «Журнал А», записи по поводу температуры в комнате, барометрического давления, пульса и дыхания, сделанные профессором Вильсоном.


29-го марта. Новый сеанс гипноза. Подробности в «Журнале А».


30-го марта. Воскресенье, потерянный день.

Меня раздражает всё, что прерывает наши опыты.

Пока что они не выходят за пределы физических признаков, сопровождающих потерю чувствительности, либо частичной, либо полной, либо крайней.

Затем мы намереваемся перейти к феноменам внушения и ясновидения.

Профессора уже доказали эти факты с помощью женщин-субъектов в Нанси и Сальпетриере.

Доказательство будет теперь ещё убедительнее, когда его получит женщина-гипнотизёр на профессоре, свидетелем чему будет другой профессор. Ведь подумать только! Субъектом являюсь я — скептик и матерьялист! По меньшей мере я докажу, что моя верность науке взяла верх над желанием оставаться самим собой. Заставить нас отказаться от собственных слов — это самая большая жертва, какую наука может когда-либо потребовать от нас.

Мой сосед Чарльз Сэдлер, молодой, обаятельный прозектор анатомии, зашёл сегодня вечером вернуть том «Архивов Вирхова», когда-то одолженный мною. Я назвал его «молодым», но на самом деле он на год старше меня.

— Я узнал, Джилрой, — сказал он, — что вы проводите над собой опыты совместно с мисс Пенклосой.

— Так вот, — продолжил он после того, как я подтвердил, — на вашем месте я бы не пошёл в этих опытах дальше. Несомненно, вы решите, что это большая дерзость с моей стороны — говорить вам такое. Но я считаю своим долгом предостеречь вас: не поддерживайте с мисс Пенклосой никаких доверительных отношений!

Я, естественно, выразил недоумение.

— Я, видите ли, при всём желании не могу вдаваться в подробности, — ответил он. — Мисс Пенклоса тесно связана с одним из моих друзей — так что моё положение довольно щекотливое. Могу сказать вам одно: эта женщина ставила опыты и надо мной, и они оставили у меня в памяти впечатление самое неприятное.

Напрасно он рассчитывал на то, что я удовлетворюсь столь скудными доводами; я приложил величайшие старания, дабы вытянуть из него подробности, но всё было тщетно.

Может быть, он просто ревновал из-за того, что я занял его место? Или, быть может, он один из тех учёных, которые воспринимают как личное оскорбление открытие фактов, опрокидывающих их предвзятые мнения?

Неужели он в самом деле полагает, будто я откажусь от опытов, которые, судя по всему, будут богаты результатами, и всё из-за того только, что у него есть какие-то неопределённые претензии?

Кажется, его задела та лёгкость, с которой я отнёсся к его туманным предостережениям, и мы расстались довольно холодно.


31-го марта. Загипнотизирован мисс Пенклосой.


1-го апреля. Загипнотизирован мисс Пенклосой. (Смотреть «Журнал А».)


2-го апреля. Загипнотизирован мисс Пенклосой (сфигмограмма, сделанная профессором Вильсоном).


3-го апреля. По-видимому, эти гипнотизации заметно влияют на общую конституцию.

Агата говорит, что я похудел и что у меня под глазами наметились мешки.

Я замечаю за собой раздражительность, чего не бывало прежде. Так, при малейшем звуке я вздрагиваю, и глупость студента уже не забавляет меня, а бесит.

Агата хочет, чтобы я прекратил опыты, но я отвечаю ей, что любая исследовательская работа, если ею упорно заниматься, утомительна и что научные результаты не даются даром.

Когда она увидит, какую сенсацию произведёт моя статья об «Отношениях между духом и материей», то и сама признает, что не зря я потратил столько усилий.

Не удивлюсь, если в конце концов меня даже изберут членом Королевского общества.

Вечером снова был загипнотизирован.

Воздействие производится теперь с гораздо большей быстротой, а субъективные видения менее выражены.

О каждом сеансе я делаю самые подробные записи в журнале.

Вильсон уезжает из города на восемь или десять дней, но мы не будем прерывать опыты, ценность которых зависит не столько от его наблюдений, сколько от моих ощущений.


4-го апреля. Мне необходимо быть начеку. В наши опыты вкралось осложнение, которого я ранее не принял в расчёт. В своём стремлении получить научные факты я был достаточно слеп: не учёл, что мы все люди, мисс Пенклоса и я.

Я могу здесь писать то, что не посмел бы сказать ни одной живой душе.

Несчастная, по всей видимости, в меня влюблена.

Я бы не высказал этого даже на страницах дневника, но дело зашло слишком далеко.

В течение последней недели были некоторые признаки, которые я упорно не хотел замечать: её оживление с моим приходом, её уныние, когда я уходил, поспешность, с которой она мне предлагает приходить почаще, выражение глаз, тембр её голоса.

Я делал всё возможное, чтобы не придавать этому значения, полагая, что это просто чересчур раскованные манеры людей из Вест-Индии.

Но прошлым вечером, когда я пробудился от гипнотического сна, я, сам того не ведая, потянулся к мисс Пенклосе и, не желая этого, пожал ей руки.

Когда я окончательно пришёл в себя, мы всё ещё сидели, держась за руки, и она смотрела на меня с тревожной улыбкой.

И что всего ужаснее: меня так и подмывало сказать то, что она ожидала услышать.

Сколь жалким лжецом я бы оказался! Какое отвращение я испытывал бы к себе самому, если бы в ту минуту поддался этому искушению!

Но, слава богу, я нашёл в себе силы встать и выбежать из комнаты.

Боюсь, это выглядело грубо, но я ничего не мог поделать: ещё секунда — и я бы потерял власть над собой.

Я, дворянин, человек чести, обручённый с одной из самых очаровательных, прелестных девушек Англии, я чуть было не потерял рассудок и, поддавшись слепой страсти, едва не признался в любви малознакомой женщине.

Мисс Пенклоса гораздо старше меня и к тому же — хромает!

Это чудовищно, отвратительно — и всё же побуждение было столь сильно, что если б я хотя минуту ещё побыл с нею, то обесчестил бы себя.

Что всё это значило?

Мне доверено преподавание, я объясняю студентам функции организма, а что я сам о нём знаю?

Было ли это пробуждением каких-то дремавших во мне стремлений, инстинктов животного предка, который попытался вдруг утвердиться?

Я уже был близок к тому, чтобы поверить в сказки об одержимости бесом, настолько сильным оказалось это чувство.

И вот данное происшествие ставит меня в весьма затруднительное положение.

С одной стороны, мне не хотелось бы отказаться от опытов, уже так продвинувшихся и обещающих блестящие результаты. С другой — если эта несчастная женщина воспылала ко мне страстью… Нет, не может быть, наверное, я всё-таки обманулся.

Она! В её возрасте, с её-то внешностью!

И наконец, мисс Пенклосе известно о моей свадьбе с Агатой. Она понимает, в каком положении я нахожусь.

Если она и улыбалась, то лишь потому, что её, быть может, позабавило, когда я в состоянии головокружения взял её за руку.

Во всём виноват мой полузагипнотизированный ум: превратно истолковав происходящее, он поспешил направить меня по ложному пути.

Мне бы хотелось убедиться, что это действительно так.

Взвесив все «за» и «против», я думаю, что лучше всего отложить наши опыты до приезда Вильсона.

Я тотчас написал мисс Пенклосе письмо. Не делая никаких намёков на последний вечер, уведомил, что неотложные дела вынуждают меня прервать сеансы на несколько дней.

Вскоре я получил ответ; довольно сухо мисс Пенклоса сообщала, что если я передумаю, то застану её дома в обычный час.


10 часов вечера. Так вот я, оказывается, какая тряпка!

С некоторых пор я начинаю лучше разбираться в себе, и по мере того, как узнаю себя, моё самоуважение постепенно исчезает.

Определённо, я не всегда был столь слаб, как сейчас.

В четыре часа дня я улыбнулся бы, если б мне сказали, что сегодня вечером я пойду к мисс Пенклосе, и тем не менее в восемь часов я был, как обычно, у дверей Вильсона.

Не знаю, как это случилось, — влияние привычки, я полагаю. Быть может, у подвергавшихся действию гипноза существует определённого рода голод на гипнотизацию наподобие того, как у курильщиков опиума, и я, получается, стал его жертвою.

Одно мне известно: работая у себя в кабинете, я с нарастающим волнением ощущал, что не могу усидеть на месте: я беспокоился безо всякой причины, никак не удавалось сосредоточить внимание на бумагах, лежащих передо мной. И тогда наконец, даже не сознавая, что делаю, я схватил шляпу и поспешил на своё привычное свидание.

Вечер выдался интересный.

Мисс Пенклоса встретила меня как обычно, нисколько не удивившись, что я пришёл вопреки своей записке.

Казалось, вчерашнее происшествие не произвело на неё никакого впечатления, так что я мог до известной степени надеяться, что я несколько преувеличил.


6-го апреля, вечер. Нет, нет, я ничего не преувеличил.

Я не могу более закрывать глаза на очевидность: эта женщина воспылала ко мне страстью.

Это чудовищно, но это правда.

Нынешним вечером, пробудившись от месмерического транса, я вновь обнаружил, что моя рука лежит в её руке, а я не могу избавиться от отвратительного ощущения, как будто меня принуждают попрать собственную честь, своё будущее — всё на свете и пасть к ногам этой твари, лишённой всякого земного очарования, как я это прекрасно вижу, когда нахожусь вне её влияния.

Но когда я нахожусь рядом с ней, то чувствую по-иному.

Она пробуждает во мне что-то дурное — нечто такое, о чём я не хотел бы думать. Она парализует всё лучшее в моей природе, поощряя недостойное и пагубное.

Определённо, не хорошо мне быть возле неё.

Последний вечер был опаснее предыдущего.

Вместо того чтобы убежать, как ранее, я остался. Завладев моей рукой, мисс Пенклоса вникала в самые интимные темы. Среди прочего мы говорили об Агате.

Что именно?

Мисс Пенклоса утверждала, что Агата весьма заурядна, и я с ней… согласился!

Она ещё пару раз заговорила об Агате в малолестных выражениях — и я не протестовал!

Какой дрянью я был.

Но, несмотря на проявленную слабость, я ещё не совсем ослеп и хорошо понимаю, чем чреваты эти сеансы.

Буду настороже.

У меня достанет здравого смысла: бежать, едва я почувствую, что отдаюсь во власть этой женщине.

Начиная с нынешнего воскресного вечера никаких сеансов с мисс Пенклосой!

Откажусь от опытов; оставлю эти изыскания; что угодно, только не это мучительное, чудовищное искушение, заставляющее меня так низко падать в собственных глазах!

Я ничего не сказал мисс Пенклосе: постараюсь держаться от неё подальше.

Она поймёт и без моих объяснений.


7-го апреля. Я не выходил из дома, как и решил.

Конечно, жалко оставить столь интересное исследование, но не губить же ради него свою жизнь, а я знаю, что эта женщина подчинит меня своей воле.


11 часов вечера. Помоги мне Бог! Что происходит?

Неужели схожу с ума?

Спокойно, спокойно, немного поразмыслим.

И прежде всего постараюсь в точности описать, что же произошло.

Когда я писал эти строки, было около восьми часов.

Я испытывал странное беспокойство и вышел, чтобы провести вечер с Агатой и её матерью.

Обе они заметили, что я растерян и бледен.

Часам к девяти пришёл профессор Пратт-Гольдейн, и мы сели играть в вист.

Я делал отчаянные усилия, чтобы сосредоточить внимание на картах, но лихорадочное возбуждение лишь усилилось, и стало ясно, что мне с ним не справиться.

Я уже не владел собой.

В конце концов, во время раздачи карт, я бросил свои карты на стол. Пробормотав несвязные извинения по поводу какого-то свидания, я бросился вон из комнаты.

Смутно, как во сне, припоминаю, что пробежал через холл, сорвал шляпу с вешалки и громко хлопнул дверью.

Вновь вижу словно во сне газовые фонари на улице: мои забрызганные грязью ботинки как бы говорят, что я, должно быть, бежал не разбирая дороги.

Всё было словно в какой-то дымке, странное, нереальное.

Так я влетел в дом Вильсона.

Я видел миссис Вильсон и мисс Пенклосу.

Я почти не помню, о чём мы говорили, но вспоминаю, что мисс Пенклоса шутя пригрозила мне рукояткой трости, обвинила в опоздании и в том, что я больше не проявляю былого интереса к опытам.

Гипнотизации не было, но я пробыл некоторое время там и вот только что вернулся.

Сознание вновь обрело ясность, и я могу размышлять о том, что произошло.

Нелепо приписывать всё случившееся слабости и силе привычки.

Прошлым вечером я пытался объяснить происходящее именно так, но теперь вижу, что дело гораздо серьёзнее и вместе с тем гораздо ужаснее.

Когда я сидел за карточным столом у госпожей Марден, казалось, на меня накинули петлю и тянут к этой женщине.

Я больше не могу скрывать это от самого себя.

Это чудовище держит меня в своей власти; но мне нужно сохранять хладнокровие и употребить весь свой ум на то, чтобы найти средство освободиться от её чар.

Но каким слепым глупцом я был однако!

В пылу исследовательского азарта я устремился прямо в пропасть, разверстую передо мной.

И разве злодейка меня не предупреждала? Разве не сказала она — и это записано у меня в дневнике, — что когда она приобретает власть над своим субъектом, то может заставить его делать всё, что угодно?

Именно такую власть она и обрела надо мной.

И вот я полностью в подчинении хромоножки. Жалкая игрушка её капризов, я должен делать то, что ей хочется.

И что хуже всего: я должен испытывать те чувства, которые ей нравятся.

Я испытываю к ней омерзение, я боюсь её, и всё же, когда я оказываюсь под магическим влиянием, несомненно, она может заставить меня любить себя.

Одно утешает: отвратительные побуждения, которыми я корил себя, идут не от меня, а от неё, хотя поначалу я об этом не догадывался.

Эта мысль утешительна: стало быть, дело не в моих дурных помыслах.


8-го апреля. Да, теперь, при свете дня, когда я совершенно спокоен и есть время собраться с мыслями, я вынужден подтвердить всё, что записал здесь вчера.

Я в ужасном положении, но что бы ни случилось, нельзя терять голову: её власти я должен противопоставить свой ум.

В конце концов, я не безмозглая марионетка, которую заставляют танцевать, дёргая за ниточку.

У меня есть энергия, ум и смелость.

Я могу ещё справиться с мисс Пенклосой, невзирая на все её дьявольские штуки.

Не только могу, но и должен… иначе что станет со мной?..

Попытаюсь найти логичный выход.

Эта женщина, по её же признанию, может господствовать над моей нервной организацией. Она может проецировать себя в моё тело и управлять им.

У неё душа паразита, да, душа паразита, чудовищного паразита.

Она вторгается в мой остов, как рак-отшельник в раковину моллюска.

Я пассивен и бездеятелен.

Да и что я могу сделать? Я имею дело с силами, о которых мне ровным счётом ничего не известно.

И я никому не могу рассказать о своих мучениях.

Ещё подумают, что я сошёл с ума! И конечно же, если это станет известно в университете, мне объявят, что не нуждаются в услугах профессора, одержимого демоном.

А Агата?!

Нет и нет, нужно, чтобы я встретился с опасностью один на один.

Я перечитал мои заметки в том месте, где эта женщина говорит о своей силе.

Там есть одна фраза, которая меня совершенно обескураживает.

Мисс Пенклоса утверждает, что, когда влияние слабо, субъект знает, чтó он делает, но всё равно не может управлять собой; если же воля осуществляется энергично, то он оказывается совершенно бессознательным.

Так вот, я всегда сознавал, чтó я делаю, но прошлым вечером это сознание заметно ослабло.

А это, по видимости, означает, что мисс Пенклоса ещё не проявила всю силу своего внушения.

Был ли когда человек, оказавшийся в таком отчаянном положении, как я?

Да, вероятно, один был, и он даже находился совсем рядом со мной и пытался меня предостеречь.

Чарльз Сэдлер должен что-нибудь знать об этом!

Его неопределённые советы, чтобы я держался начеку, сегодня вполне прояснились.

О, если бы я тогда послушался его! А я сам выковал себе цепи, продолжая эти сеансы.

Сегодня же встречусь с Сэдлером.

Извинюсь за то, что так легкомысленно отнёсся к его предупреждениям.

И посмотрю, может ли он дать мне какой-нибудь совет.


4 часа дня. Нет, Сэдлер мне не советчик.

Едва я намекнул на свой ужасный секрет, он выказал такое удивление, что я не пошёл далее.

Насколько могу судить (согласно смутным указаниям и скорее выводам, нежели определённым утверждениям), то, что испытал он, сводится к словам и взглядам, подобным тем, что были обращены и ко мне.

Сэдлер смог удалиться от мисс Пенклосы, и сам этот факт доказывает, что в действительности он никогда и не был её пленником.

О, знал бы он, чего ему удалось избежать!

Сэдлер, должно быть, обязан этим своему флегматичному англосакскому темпераменту. Я же брюнет и кельт, и потому яды этой колдуньи глубоко проникают мне в кровь.

Удастся ли освободиться от неё?

Стану ли я когда-нибудь снова тем, кем был ещё пятнадцать дней назад?

Так что же мне предпринять?

Оставить университет во время учебного года, — об этом и речи быть не может.

Будь я свободен, я бы тотчас составил план действий.

Отправился бы путешествовать, например, в Персию. Да, но позволила бы она мне уехать? Быть может, даже и в Персии я не избавился бы от злотворного влияния и поспешил бы обратно к её костылю?

Лишь на собственном горьком опыте я могу узнать пределы, до которых простирается её дьявольская власть надо мной.

Я буду сражаться с ней, покуда есть силы.

Что ещё остаётся делать?

Я слишком хорошо знаю, что к восьми часам вечера необоримая потребность в её обществе, знакомое лихорадочное возбуждение вновь овладеют мною.

Как преодолеть их; что я должен для этого сделать?

Хорошо бы вообще не выходить из комнаты.

Закрою дверь на ключ и выброшу его в окно! Да, но что прикажете делать утром?

Не надо думать о завтрашнем утре: я должен любой ценой разорвать эти путы.


9-го апреля. Победа. Я поступил совершенно правильно.

Вчера, в семь часов вечера, после лёгкого ужина я заперся в своей комнате и выбросил ключ в сад.

Я взял один занятный роман и три часа кряду пытался читать в постели, но в действительности мне было не до веселья, то были ужасные часы; каждую минуту я ожидал, что окажусь под влиянием этой негодяйки. Но ничего подобного не произошло; утром я встал с постели с таким чувством, словно освободился от кошмара.

Быть может, она догадалась и поняла, что воздействовать на меня бесполезно.

Во всяком случае, один раз я уже взял над ней верх, и если мне это удалось раз, то удастся и другой.

Что было гораздо затруднительнее, так это получить ключ назад.

По счастью, внизу оказался садовник, и я крикнул, чтобы он бросил ключ мне в окно. Он, наверное, подумал, что я только что его уронил.

Я прикажу наглухо забить двери и окна и скорее поручу шестерым дюжим молодцам держать меня в кровати, нежели соглашусь ещё хоть раз оказаться в обществе этой колдуньи.

Сегодня после полудня получил записку от мисс Марден: Агата просила зайти к ней.

В любом случае я так и намеревался поступить, но меня ждали плохие новости. Как выяснилось, Армстронги сели в Аделаиде на «Аврору» и скоро должны приплыть в Англию. Особенно неприятно, что они просили миссис Марден дожидаться их в городе.

Значит, я не увижу Агату в течение месяца или шести недель, а поскольку «Аврора» ожидается в среду, госпожам Марден нужно уезжать немедленно, если они хотят прибыть вовремя.

Остаётся утешать себя, что когда мы наконец окажемся вместе, то больше никогда не будем разлучаться.

— Я прошу вас только об одном, моя дорогая, — сказал я Агате, когда миссис Марден вышла. — Если вы случайно встретите мисс Пенклосу, либо в городе, либо здесь, обещайте, что вы никогда не позволите ей ещё раз загипнотизировать себя.

Агата в изумлении взглянула на меня:

— Но всего пару дней назад, Остин, вы уверяли, что заинтересованы в этих опытах и намерены довести их до конца.

— Да, но теперь я иного мнения.

— И вы намерены от них отказаться?

— Да.

— О, как я рада, Остин! Вы даже не представляете, какой усталый и бледный вид у вас последнее время. Между прочим, именно из-за вас мы с мамой до сих пор не уехали в Лондон; мы не хотели оставлять вас, ведь вы в таком подавленном состоянии! Вы очень переменились, Остин. Порой вы кажетесь странным. Я просто недоумевала в тот вечер: вы, бросив карты, покинули несчастного профессора Пратт-Гольдейна и ушли, не сказавши ни слова. Я была убеждена, что эти опыты плохо сказываются на ваших нервах.

— И я так считаю, дорогая.

— А также и на нервах мисс Пенклосы. Вы слышали, что она больна?

— Нет.

— Нам сообщила миссис Вильсон. Она полагает, что это нервная лихорадка. Профессор Вильсон вернётся на следующей неделе, и миссис Вильсон мечтает, чтобы к тому времени мисс Пенклоса поправилась, ведь у профессора целая программа опытов, которые он намеревается довести до конца.

Я был крайне рад, что Агата обещала мне остерегаться мисс Пенклосы.

Довольно того, что эта женщина прибрала к рукам одного из нас.

С другой стороны, я встревожился, узнав о её болезни.

Вот что сильно снижает значимость победы, которую, как мне казалось, я одержал вчера вечером.

Насколько я помню, мисс Пенклоса говорила, что ухудшение её здоровья изрядно вредит силе внушения.

Не оттого ли, победа далась мне так легко?

Ладно! Сегодня вечером нужно будет принять те же меры предосторожности, и тогда посмотрим, чья возьмёт.

У меня какой-то детский страх, когда подумаю о ней.


10-го апреля. Вчера вечером снова всё обошлось.

У садовника нынешним утром было очень забавное лицо, когда я снова позвал его и попросил бросить мне ключ.

Представляю, что подумает обо мне прислуга, если я продолжу в том же роде. Зато я оставался дома, не ощущая ни малейшей потребности выйти, а это самое главное.

Мне кажется, что я наконец начинаю освобождаться от своего рабства у этой женщины, хотя возможно, что её власть надо мной ослабела всего лишь до того дня, покуда к ней снова не вернутся силы. Мне остаётся только молить Бога, чтобы это было не так.

Агата с матерью уезжают сегодня утром, и мне кажется, что весеннее солнце утратило весь свой блеск. И всё же оно очень красиво, когда смотришь на него сквозь зелёные листья каштана, растущего под моими окнами, и когда оно оживляет мощные стены старых зданий колледжа, поросшие лишайником.

Как всё сладостно и упоительно в природе, как успокаивает она душу! И как поверить после этого, что она же таит в себе силы столь нечистые, возможности столь отвратительные?

В самом деле, понятно, что ужасное несчастье, меня постигшее, находится в природе вещей, оно не выходит за её пределы и не из области сверхъестественного.

Нет, это сила естественная, коей эта женщина лишь пользуется и которая неведома обществу.

Сам факт, что сила эта соотносится со здоровьем, ослабевает при его ухудшении, показывает, что она целиком и полностью подвластна законам физическим.

Если б у меня было время, я бы изучил эту силу и нашёл ей противодействие. Но увы! Не тогда надо помышлять о дрессировке тигра, когда находишься в его когтях! Тут только одна забота: как бы вырваться.

Ах! Когда я гляжу в зеркало и вижу там свои чёрные глаза и испанское лицо с тонкими чертами, я хотел бы быть обезображенным оспой или серной кислотой.

Во всяком случае, это избавило бы меня от душевных мучений.

Судя по всему, вечером у меня будут неприятности. Некоторые обстоятельства заставляют меня опасаться этого.

Во-первых, я встретил на улице миссис Вильсон; она сообщила, что мисс Пенклосе уже лучше, хотя она ещё и слаба; во-вторых, скоро приедет профессор Вильсон, и его присутствие будет для этой колдуньи помехой.

Я не боялся бы наших встреч, если бы они происходили в присутствии третьего лица. А так у меня дурное предчувствие, поэтому я принял те же меры предосторожности, что и накануне.


10-го апреля, вечер. Нет, слава богу, и этим вечером всё обошлось.

На этот раз неловко было снова обращаться к садовнику. Затворившись, я подсунул ключ под дверь таким образом, чтобы утром был предлог обратиться к служанке. Но эта предосторожность оказалась совершенно ненужною, поскольку у меня ни разу не возникло побуждения выйти.

Три вечера подряд мне удалось остаться дома! Определённо, мои мучения подходят к концу, поскольку Вильсон вернётся не сегодня так завтра.

Сказать ему, через что я прошёл, или не откровенничать?

Уверен, я не найду у него никакого сочувствия. Для Вильсона это всего лишь любопытный случай. Ещё расскажет обо мне в докладе на ближайшем заседании ОПИ[49], и все с важным видом начнут судить и рядить, насколько велика возможность того, что я бессовестно солгал, и сопоставлять её с вероятностью, что у меня попросту начинается помешательство.

Нет, я не стану просить помощи у Вильсона.

Я чувствую себя в добром здравии и в прекрасном расположении духа; сегодня на занятиях в университете я был как никогда в ударе.

О, если бы только избавиться от зловещей тени, омрачающей мою жизнь, как бы я был счастлив!

Я молод, не лишён привлекательности, достиг вершин в своей профессии, помолвлен с прекрасной и очаровательной девушкой — что ещё нужно мужчине моих лет?

Лишь одно не даёт мне покоя… Боже, как подумаю, что мне грозит!


Полночь. Я схожу с ума!

Да, верно, эта история кончится сумасшествием.

Я и сейчас уже близок к помешательству.

В голове всё словно кипит, когда прикладываю к ней пылающую руку. По телу пробегает дрожь, как у испуганной лошади.

О, какую ночь я провёл!

И всё же есть основание испытывать некоторое удовлетворение.

Рискуя сделаться предметом насмешек для прислуги, я снова подсунул ключ под дверь, обрекая себя на добровольное заточение.

Затем, поскольку ложиться спать было ещё рано, я не раздеваясь лёг на кровать и принялся читать Дюма.

Внезапно я оказался скинут… да, скинут, сброшен, стянут на пол. Именно такие слова могут описать действие той подавляющей силы, которая вдруг навалилась на меня.

Я цеплялся за одеяло. Ухватился за ножку кровати. Думаю даже, что в своём исступлении я выл и кричал.

Но всё напрасно. Я ничего не мог с собою поделать. И должен был подчиниться. Мне было невозможно преодолеть влияние этой силы или как-то от неё укрыться.

Лишь поначалу я оказывал какое-то сопротивление. Влияние вскоре сделалось настолько подавляющим, что бороться с ним стало невозможно.

Благодарю Небо, что меня никто не удерживал, а то я, верно, не смог бы за себя поручиться.

Порываясь выйти из дому, я отчётливо сознавал, что для этого нужно сделать. Итак, я зажёг свечу, стал на колени перед дверью и попытался подтащить ключ кончиком гусиного пера; но оно было слишком коротким и только отодвинуло ключ ещё дальше.

Тогда я, со спокойным упрямством, взял из ящика нож для разрезания бумаги, просунул его под дверь и притянул ключ.

Открыв входную дверь, я вошёл в кабинет, взял с бюро одну из своих фотографий, написал на ней несколько слов и положил её во внутренний карман пальто. После этого направился к дому, где жил Вильсон.

Ясность сознания была удивительной, и однако ощущения не похожи на те, которые я воспринимал до этого в нормальном состоянии. Всё походило теперь на яркие образы и события, происходящие во сне.

Сознание словно раздвоилось.

С одной стороны, мною руководила чужая воля, влекущая меня к лицу, от коего она исходила; и была также другая личность, более слабая, протестующая, в которой я узнавал своё «я», слабо борющееся против этого необоримого влияния. Так собака, рвущаяся с цепи, вынуждена вставать на задние лапы.

Я помню ещё, что осознавал конфликт этих двух сил, но не помню ни того, как я шёл, ни как меня впустили в дом.

Тем не менее у меня остался исключительно чёткий образ моей встречи с мисс Пенклосой.

В небольшом будуаре, в котором обыкновенно проходили наши опыты, она лежала на канапе, прикрывшись тигровой шкурой и подперев голову рукой.

Когда я вошёл, мисс Пенклоса подняла глаза: она, очевидно, ждала моего прихода; свет лампы падал прямо ей на лицо, и я заметил, что она очень бледна и расстроена, под глазами тёмные круги.

Больная улыбнулась мне и левой рукой указала на стоявший рядом стул.

Я быстро подошёл, схватил эту руку и… вспоминаю об этом с отвращением к себе… страстно поднёс к губам.

После чего я уселся на стул, не выпуская руки мисс Пенклосы, и протянул фотографию, которую принёс с собой.

Я говорил без умолку, рассказывая о своей любви к ней, о страдании, которое мне причинила её болезнь, о радости, какую мне доставляло её выздоровление, и о том, сколь несчастным я себя чувствую, когда оказываюсь вынужден провести хотя бы один вечер вдали от неё.

Она, слушая меня, оставалась неподвижна и лишь бросала на меня повелительные взгляды. На устах её играла вызывающая улыбка.

Припоминаю, что раз она провела рукой по моим волосам — так ласкают собаку — и что мне — о ужас! — была приятна её ласка.

Я содрогаюсь при мысли об этом.

Я стал её рабом телом и душой и даже радовался своему рабству.

Тогда-то и произошла счастливая перемена. И пусть мне никогда не говорят после этого, будто нет Провидения. Я был уже на краю гибели, ещё немного — и я шагнул бы в бездну.

Можно ли считать простым совпадением то, что помощь пришла ко мне именно в ту минуту?

Нет, нет, есть Провидение, и Оно отвело меня от пропасти, в которую я готов был низринуться.

Есть всё-таки в мире нечто более могущественное, чем эта ведьма со всеми её уловками.

Как утешительно, что я могу так думать!

Подняв глаза, я вдруг увидел, что моя мучительница заметно переменилась.

Лицо, бывшее до этого бледным, приобрело мертвенный цвет. Глаза остекленели, и веки их тяжело закрылись. Рот утратил былую твёрдость, лоб словно сузился.

Мисс Пенклоса казалась испуганной, самоуверенность сменилась полной нерешительностью.

Видя эту перемену, я почувствовал, как сердце у меня дрогнуло и забилось, словно пытаясь вырваться из сжимавших его тисков — тисков, с каждой минутой терявших свою силу.

— Остин, — проговорила она полушёпотом. — Я слишком много на себя взяла. У меня недостаточно сил. Я ещё не оправилась после болезни. Но я не могла больше жить, не видя вас. Вы не бросите меня сейчас, Остин! Это минутная слабость. Ещё пять минут — и я снова стану сама собой. Подайте мне маленький графин, что стоит на столе возле окна.

Но я уже овладел собой.

По мере того как у моей мучительницы угасала сила, её влияние рассеивалось и я обретал свободу.

Во мне проснулась агрессивность, исполненная горечи и бешенства.

Хотя бы раз дам понять этой ведьме, каковы мои истинные чувства к ней!

Душу мою переполняла ненависть настолько же скотская, как и любовь, вызвавшая её. Это была дикая вспышка злобы, как у разъярённого оленя.

Я готов был схватить стоявший рядом костыль и ударить им мисс Пенклосу по лицу.

Больная выставила руки как бы в попытке отразить удар и, отшатнувшись, забилась в угол дивана.

— Водки! Водки! — проговорила она не своим голосом.

Я схватил графин с водкой и вылил его содержимое под пальму, стоявшую в кадке возле окна.

Затем вырвал у неё из рук свою фотографию и разорвал её в клочья.

— Гнусная женщина! — воскликнул я. — Убей я вас, я бы только исполнил свой долг перед обществом!

— Я люблю тебя, Остин, люблю тебя, — простонала мисс Пенклоса.

— Да, — воскликнул я. — Как вы уже любили Чарльза Сэдлера. И скольких других до него!

— Чарльза Сэдлера? — выдавила она из себя. — Так он вам сказал? Ах, Чарльз Сэдлер… Чарльз Сэдлер…

Губы её побледнели, а голос звучал, словно шипение змеи.

— Да, я всё о вас знаю и расскажу всем, до какого бесстыдства вы опустились. Вы знали о моём положении, знали, что я обручён. И всё же употребили свою жуткую силу на то, чтобы приворожить меня. Вы сможете околдовать меня снова, но прежде я скажу: я люблю мисс Марден, люблю всем сердцем, а вы — вы внушаете мне лишь отвращение и ужас. Ваш вид, ваш голос мне ненавистны. При одной только мысли о вас мне становится тошно. Вот какие чувства на самом деле я к вам питаю. И если вам всё равно хочется притянуть меня к себе с помощью фокусов, как нынче вечером, то вам, я надеюсь, хотя бы не доставит удовольствия сделать своим любовником человека, который сказал, что он по-настоящему о вас думает. Можете внушить мне любую речь, какую пожелаете, но вы не сможете забыть…

Я остановился, потому что мисс Пенклоса откинулась назад, лишившись чувств.

У неё не хватило сил выслушать меня до конца.

О, какое пламенное ощущение триумфа я испытываю, думая о том, что теперь, будь что будет, она не может более обманываться на мой счёт и ей известны мои истинные чувства к ней!

Но что теперь со мной станет? Ведь она на всё способна.

Страшно даже подумать.

Уж конечно, она не оставит меня в покое. Но когда я подумаю о том, что ей сказал…

Не имеет значения, хотя бы один раз я оказался сильней, чем она.


11 апреля. Нынешней ночью я почти не спал и утром чувствовал себя настолько разбитым и вместе с тем возбуждённым, что мне пришлось попросить Пратт-Гольдейна прочитать лекцию вместо меня.

Такое случалось со мной впервые. Я встал в полдень, но голова у меня болела, руки дрожали, а нервы были в самом жалком состоянии.

И вот сегодня вечером мне нанесли визит.

И кто! Вильсон собственной персоной пожаловал. Он только что воротился из Лондона, где читал лекции, разоблачил одного врача и провёл серию опытов по передаче мысли. Он принял также профессора Рише[50], приехавшего из Парижа; изучал свойства кристалла, неотрывно глядя в него несколько часов кряду, и добился определённых результатов относительно проникания материи через материю.

Всё это он выплеснул мне в уши единым махом.

— Послушай, — наконец заметил он, — ты что-то неважно выглядишь. Да и мисс Пенклоса пребывает в полной прострации. Ну а наши опыты? Как они продвигаются?

— Я их прекратил.

— Да что ты! И почему, собственно?

— Это занятие показалось мне опасным.

Вильсон извлёк из кармана коричневую записную книжку.

— Вот это весьма любопытно, — сказал он. — И какие же у тебя причины говорить, будто исследования эти опасны? Прошу, укажи мне факты в хронологическом порядке, хотя бы с приблизительными датами и именами свидетелей, заслуживающих доверия, и их точными адресами.

— Прежде всего скажи: известны ли тебе случаи, когда гипнотизёр, обретя власть над субъектом, пользовался ею с преступной целью?

— Десятки случаев! — запальчиво воскликнул Вильсон. — Преступления, совершённые под влиянием суггестии.

— Я не имею в виду суггестию. Я про другое: когда внезапный импульс, непреодолимое побуждение поступает от лица, находящегося на удалении.

— Одержание![51] — завопил он в полном восторге. — Это самое редкое явление. У нас только восемь случаев, из которых вполне удостоверены лишь пять. Не хочешь ли ты сказать…

Его возбуждение было столь сильно, что он едва выговаривал слова.

— Нет, этого я не хочу сказать, — отрезал я. — Ты меня извини, дорогой друг, но мне сейчас нездоровится. Всего доброго.

Таким-то бесцеремонным образом я в конце концов избавился от него.

Он ушёл, потрясая карандашом и записной книжкой.

Вполне возможно, что я не умею проявлять стойкость в несчастье, но лучше уж не выносить сор из дома, а тем более не устраивать из неприятностей ярмарочный аттракцион.

Вильсону уже давно чуждо всё человеческое. Для него жизнь сводится теперь только к случаям и феноменам.

Я скорее умру, чем стану откровенничать с ним.


12-го апреля. Вчерашний день был благословенным днём спокойствия, и вечер прошёл без всяких происшествий.

Возвращение Вильсона сильно меня утешает.

Что отныне может сделать эта женщина?

Конечно, теперь, после всего сказанного, она должна питать ко мне такую же антипатию, как и я к ней.

Нет, она не может, не может желать себе любовником того, кто оскорбил её подобным образом.

Нет, думаю, что я избавлен от её любви…

Но чего ожидать от её ненависти?

Не сможет ли она воспользоваться своей силой, чтобы отомстить?

Ба! К чему пугать себя призраками?

Она забудет меня, я забуду её, всё уладится.


13-го апреля. Нервы мои окончательно успокоились, а силы восстановились.

Я в самом деле думаю, что взял верх над этой тварью. Но должен сознаться, что какое-то опасение по-прежнему не оставляет меня. Мисс Пенклоса поправилась; мне стало известно, что сегодня в полдень она выезжала на прогулку в коляске вместе с миссис Вильсон по Грейт-стрит.


14-го апреля. Мне хочется вообще уехать отсюда.

И я уеду к Агате сразу же, как только закончится семестр.

Проявляю презренную слабость, но эта женщина ужасно действует мне на нервы.

Я снова виделся и разговаривал с ней.

Это случилось сразу же после ленча. Я курил в кабинете сигару, когда услышал в коридоре шаги Мюррея, моего слуги.

Послышались ещё чьи-то шаги. Следом за Мюрреем кто-то шёл.

Я не придал этому значения, как вдруг необычный звук заставил меня вскочить со стула. По телу пробежала дрожь.

Я никогда раньше не обращал внимания на тот своеобразный звук, который производит костыль калеки, но возбуждённые нервы поведали мне, что я слышу именно этот сухой стук деревяшки, перемежаемый глухим звуком, какой издаёт нога, касаясь пола.

В следующее мгновение слуга ввёл мисс Пенклосу.

Я даже и не пытался выказать обычные в таких случаях знаки вежливости.

Также и она не сочла нужным делать этого.

Я просто стоял с сигарой в руке и молча разглядывал вошедшую.

Мисс Пенклоса, со своей стороны, тоже молча взирала на меня, и её взгляд напомнил мне те страницы моего дневника, где я пытаюсь описать выражение её глаз и понять, насмешливое оно или жестокое.

Но сегодня в таких усилиях не было нужды: это была жестокость, холодная, непреклонная.

— Итак, — наконец проговорила она, — вы всё находитесь в том же самом расположении ума, в котором я вас видела последний раз?

— Я всегда был в одном и том же расположении ума.

— Пусть между нами не будет неясностей, профессор Джилрой, — нараспев проговорила она. — Я не тот человек, над которым можно безнаказанно насмехаться, как вы скоро сможете убедиться. Вы просили меня провести серию опытов, вы завоевали моё расположение, вы признались мне в любви, принесли свою фотографию со словами нежной привязанности, а затем в тот же вечер сочли возможным высказать мне самые немыслимые оскорбления, причём в таких выражениях, какие ни один человек никогда бы не посмел употребить в мой адрес. Скажите мне, что эти слова вырвались у вас в минуту умственного помрачения. Я готова всё забыть и простить. Ведь вы отказываетесь от этих слов, Остин? Ведь на самом деле вы не ненавидите меня?

Я мог бы сжалиться над этой уродливой женщиной, столько страсти, любви и мольбы выражал её взгляд, каким бы грозным он ни казался.

Но когда я вспомнил, чтó я из-за неё пережил, сердце моё сделалось каменным.

— Если вы когда и слышали от меня признания в любви, — сказал я, — то вам прекрасно известно, что говорили их себе вы сами, а не я. О моих же настоящих чувствах к вам вы услышали во время последней нашей встречи.

— Я знаю, кое-кто оговорил меня перед вами. Вероятно, он?

И она в ярости стукнула костылём в пол.

— Хорошо, — проговорила мисс Пенклоса. — Вам прекрасно известно, что я могу сию же минуту заставить вас улечься у моих ног, как собачонку. Вам больше не видать меня в минуту слабости, когда можно оскорблять меня безнаказанно. Берегитесь, профессор Джилрой. Ваше положение поистине ужасно. Вы просто ещё не отдаёте себе отчёта в той полноте власти, которую я над вами имею.

Я пожал плечами и отвернулся.

— Ладно, — продолжала она после некоторой паузы, — если вы презираете мою любовь, посмотрим, что вы скажете, когда вас охватит страх. Вы улыбаетесь, но наступит день, когда вы будете молить о прощении. Да-да, при всей своей гордыне вы будете валяться у меня в ногах и проклянёте тот день, когда из меня, своего лучшего друга, сделали самого заклятого врага. Берегитесь, профессор Джилрой!

Я увидел мелькнувшую в воздухе белую руку и лицо, в котором не было почти ничего человеческого, так оно было обезображено яростью. Наконец моя мучительница ушла. В коридоре долго слышались её ковыляющие шаги и стук костыля.

Скверно стало у меня на душе.

Смутное предчувствие надвигающихся бед овладело мной.

Я тщетно силился уговорить себя, будто всё это лишь пустые слова и угрозы ярости. Мне слишком хорошо запомнились её безжалостные глаза, для того чтоб я мог убедить себя в этом.

Что делать? О боже! Что делать?

Я больше не хозяин самому себе, моя душа мне не принадлежит.

В любую минуту этот мерзостный паразит может проникнуть туда, и тогда!..

Я должен поделиться с кем-то своей ужасной тайной, я должен сказать об этом, иначе я сойду с ума.

Если бы у меня был кто-нибудь, кто бы мне посочувствовал, кто бы дал совет!

Обратиться к Вильсону? Нет, об этом нечего и думать.

Чарльз Сэдлер тоже мне не подмога. Он поймёт меня лишь в тех пределах, коими ограничен его собственный опыт.

Пратт-Гольдейн! Он человек уравновешенный, наделён здравым смыслом и находчив.

Пойду к нему, всё ему скажу. Боже мой, хоть бы он смог чем-нибудь помочь мне!


6 часов 45 минут вечера. Нет, бесполезно, никто мне ничем не поможет. Я должен биться один на один с этой тварью.

Передо мной два пути: или я становлюсь её любовником, или же она измывается надо мной, как ей вздумается.

Даже если она ничего не предпримет, я буду жить в постоянном страхе ожидания — пытка воистину адская. Но пусть она меня мучает, пусть сводит с ума, пусть наконец убьёт, я ни за что не уступлю.

В конце концов, что может быть хуже: она разлучила меня с Агатой, внушила мне, что я лжец, клятвопреступник, человек, потерявший всякое право считаться джентльменом!

Пратт-Гольдейн принял меня на редкость любезно и выслушал очень внимательно. Но крупные черты его лица, медлительность взгляда не внушали доверия, и я воздержался от откровений.

Даже мебель в его кабинете была громоздка, как-то слишком вещественна, слишком материальна.

Да и потом, что бы я сам, на его месте, сказал ещё месяц назад, приведись какому-нибудь незадачливому коллеге поведать мне свою историю о демоническом одержании?

Я, чего доброго, выказал бы куда меньше терпения, нежели он.

По ходу моего рассказа он делал заметки, спрашивал, сколько чая я пил накануне, сколько часов спал, не изнурял ли себя занятиями, не бывало ли у меня внезапных болей в голове, неприятных снов, звона в ушах, не темнеет ли у меня в глазах — столько вопросов, доказывающих мне, что он видел в моих страданиях лишь переутомление мозга.

Короче, он отпустил меня, высказав мне изрядное число банальностей по поводу упражнений на свежем воздухе и необходимости избегать всякого нервного напряжения.

И выписал мне рецепт, в котором прописал хлораль и капли брома. По дороге домой я скатал его в шарик и выбросил в речку.

Нет, ни один человек не может помочь мне.

Если я обращусь ещё и к другим, то, может статься, это получит огласку — и меня посадят в сумасшедший дом.

Единственное, что я могу сделать, — это собрать всю свою волю, всё своё мужество и молиться о том, чтобы порядочный человек не был оставлен на произвол судьбы.


15-го апреля. Это самая восхитительная весна, которая когда-либо была на свете. Всё такое зелёное, упоительное, прекрасное!

И сколь разителен контраст между окружающей природой и моей душой, опустошённой сомнением и страхом.

День прошёл без происшествий, но я знаю, что стою на краю пропасти. Я знаю об этом и всё же продолжаю жить своей обычной жизнью, как будто ничего не случилось.

Единственный луч света, который в неё проникает, — это мысль о том, что Агата счастлива, здорова и находится вне всякой опасности вдали отсюда.

Если бы эта тварь могла наложить руку на каждого из нас, то… о, только не это!


16-го апреля. Эта женщина изобретательна в своих преследованиях. Она знает, что я очень люблю свою работу и уделяю ей много времени. И именно с этой стороны она ведёт свои атаки.

Похоже, дело клонится к тому, что меня уволят с кафедры, но я буду биться до последнего.

Без борьбы ей меня оттуда не выжить.

Сегодня утром на занятиях со студентами у меня на минуту-две появилось головокружение и неустойчивость, какая-то пустота в темени; впрочем, всё довольно быстро прошло. Несмотря на тревожные симптомы, я остался доволен собой: так увлекательно и доходчиво рассказал о функциях красных кровяных телец.

Каково же было моё удивление, когда сразу же после урока один из студентов вошёл ко мне в лабораторию и попросил разрешить его сомнения: так он заинтригован существенным различием между моими утверждениями и утверждениями учебников.

Он показал свою тетрадь, что я вижу! В течение двух минут я нёс самую возмутительную, антинаучную ересь.

Естественно, я решительно заявил юноше, что он неверно меня понял, но, сравнив его записи с записями остальных студентов, должен был признать, что он прав: действительно я высказал несколько нелепейших утверждений. Я поспешил сослаться на минутную рассеянность и хоть и выпутался с грехом пополам, но чувствую, что эта история повторится, и не один раз, и последствия для меня будут самыми печальными.

До конца семестра остаётся всего лишь месяц. Только бы продержаться!


26-го апреля. Прошло десять дней; и у меня за всё это время не хватило духу открыть свой дневник.

К чему писать о вещах, которые меня унижают и позорят?

Я поклялся, что больше ни разу не открою его.

И тем не менее такова сила привычки, что я опять сижу и записываю свои ужасные ощущения и переживания подобно тому, как один самоубийца записывал, что он испытывает под действием яда, его убивающего.

Итак, катастрофа, которую я предвидел, не заставила себя ждать! Не далее как вчера университетское руководство освободило меня от исполнения обязанностей профессора и заведующего кафедрой.

Это, надо сказать, было сделано самым деликатным образом, с оговорками, что такая мера временна и продиктована заботой обо мне, а также желанием предоставить мне возможность восстановить силы, говорилось что-то о моём переутомлении. Но так или иначе — дело сделано: я больше уже не профессор.

Лаборатория однако пока ещё оставлена в моём ведении, но я думаю, что и её у меня скоро отберут.

Факт, что мои лекции стали предметом насмешек для всего университета.

Моя зала всегда была до отказа набита студентами, приходившими посмотреть и послушать, что ещё выкинет или сказанёт чудак-профессор.

Обойдусь без подробностей, надо ли живописать своё унижение, свой позор?

О, эта дьявольская женщина! Нет такого шутовства, такой глупости, которые бы она не заставила меня совершить.

Я начинал урок в ясных и пристойных выражениях, но у меня всякий раз бывало такое чувство, будто я на пороге умственного помрачения.

Когда же я чувствовал на себе воздействие мисс Пенклосы, то противился ему яростно, изо всех сил. От огромного напряжения воли на лбу выступал пот, в то время как студенты, слыша бессвязные фразы, видя мои гримасы, хохотали во всю над обезьяньими ужимками своего профессора.

Затем когда она полностью завладевала мной, то заставляла меня говорить самые величайшие нелепости. Я отпускал глупые остроты, впадал в сентиментальность, то и дело повышал голос, словно произнося тост, напевал популярные песенки или невежливо уединялся ото всех с тем или иным ассистентом.

Потом сознание вновь прояснялось, я продолжал как ни в чём не бывало и вполне достойно заканчивал занятия.

Неудивительно, что моё поведение стало притчею во языцех. И вполне естественно, что ректорат университета после такого скандала оказался вынужден уволить меня.

Проклятая колдунья!

И что всего ужаснее, так это моё полное одиночество.

Вот я смотрю в банальное английское окно, выходящее на не менее банальную английскую улицу с фланирующими по ней полицейскими, тогда как за мной скрывается какая-то зловещая, таинственная тень, не имеющая ничего общего ни с нашим веком, ни с этим миром.

В университетском городке, в средоточии сей страны науки и учёной премудрости, я оказываюсь раздавлен, истерзан силой, о которой науке ровным счётом ничего не известно и перед которою она бессильна.

Ни один магистрат не согласится меня выслушать; ни одна газета не пожелает обсудить то, что со мной случилось. Ни один врач не признает симптомы моего состояния.

Самые близкие друзья увидят в этом лишь свидетельство моего умственного расстройства.

Я потерял всякий контакт с миром.

А, дьявольская женщина! Пусть она остережётся! Она доведёт меня до крайности. Если закон ничего не может сделать для вашей защиты, то, в соответствии с естественным правом, вам не остаётся ничего другого, как самим позаботиться о себе.

Вчера на Грейт-стрит встретил мисс Пенклосу, и она заговорила со мной. Пусть она благодарит Бога, что мы встретились не на уединённой деревенской дороге.

Мисс Пенклоса с ледяной улыбкой спросила, не смягчился ли я немного.

Я не удостоил её ответом.

— Что ж, как видно, вам этого мало, — пригрозила она.

А, берегитесь, сударыня, берегитесь!

Однажды она уже была в моей власти. Быть может, не в последний раз.


28-го апреля. Итак, я уволен и больше не преподаю в университете, по крайней мере мисс Пенклоса уже не может преследовать меня. Два дня я наслаждался покоем.

Отчаиваться ещё рано, да и ни к чему.

Между тем все выражают мне сочувствие, признают, что моя преданность науке и тяжёлый характер проводимых исследований и опытов вывели из равновесия мою нервную систему.

Совет университета направил мне письмо, составленное в самых дружественных выражениях. Мне деликатно рекомендуют предпринять длительное путешествие и надеются, что я поправлю пошатнувшееся здоровье, после чего смогу возобновить преподавательскую деятельность в начале летнего семестра.

В самых лестных выражениях отзываются о моих трудах и заслугах перед университетом.

Воистину, лишь в несчастье можно получить доказательства своей действительной популярности.

Этой твари, быть может, прискучит истязать меня, и тогда всё устроится. Да поможет мне Бог!


29-го апреля. В нашем сонном городке маленькая сенсация.

Криминальной полиции у нас делать нечего, разве что какой-нибудь буян-недоучка из числа студентов спьяну побьёт газовые фонари да подерётся с полицейским.

Но прошлой ночью была попытка ограбить местное отделение Банка Англии. Все только и говорят об этом. Утром, возвращаясь с прогулки, встретил своего близкого друга — Паркерсона, управляющего отделением. Никогда не видел его таким взволнованным.

Даже если грабителям и удалось бы проникнуть в помещение банка, им пришлось бы возиться ещё с сейфами, так что получилось, что оборона была лучше подготовлена, чем нападение. И вообще, по правде сказать, оно не выглядело удачным.

На оконных рамах первого этажа остались следы ножниц или какого-то другого подобного инструмента, который, очевидно, просовывали снизу, пытаясь открыть окна.

Полиция, должно быть, уже напала на след: оконные рамы накануне были выкрашены, так что пятна зелёной краски должны остаться на руках и одежде преступника.


4 часа дня. Ах, эта подлая женщина! Будь она трижды проклята! Всё равно! Ей не взять верха надо мной!

Вот ведьма!

Из-за неё я потерял кафедру, но ей мало того: теперь она покушается на мою честь!

Я, стало быть, ничего не могу против неё сделать, если не считать… Нет, как бы она меня ни изводила, я едва ли смогу на это решиться.

Час назад, причёсываясь у себя в спальне перед зеркалом, я бросил взгляд на нечто, отчего у меня похолодело на сердце. Я почувствовал при этом такую слабость в ногах, что вынужден был сесть на край кровати, чтобы не упасть. После чего разрыдался.

Вот уже много лет, как со мной такого не бывало, но на этот раз нервы мои окончательно сдали.

Я мог лишь всхлипывать в бессильном приступе боли и гнева.

Моя пижама, которую я обыкновенно надеваю после обеда, висела на вешалке, возле платяного шкафа, и правый рукав её, от манжеты до локтя, был покрыт толстым слоем зелёной краски.

Вот, стало быть, что означала её последняя угроза!

Она сделала из меня дурака на людях, а теперь ещё хочет заклеймить и как преступника.

На сей раз ей это не удалось, но потом!.. Я не смею даже об этом помыслить!

И Агата… И бедная моя мама! Какой удар для неё на старости лет!

Нет, лучше умереть!

Да, вот до какого позора она меня довела. Именно это она, несомненно, и хотела сказать, когда предупредила, что я и не подозреваю, до каких пределов простирается её власть надо мной.

Я перечитал свои записи, где передан этот наш разговор, и нашёл там утверждение, что, покуда она проявляет своё влияние лишь вполсилы, субъект ещё сознаёт свои действия; но когда она прилагает полное усилие, то он уже ничего не помнит и не сознаёт.

А у меня как раз теперь и нет никаких воспоминаний или представлений о том, что я делал сегодня ночью…

Я готов поклясться, что спал всю ночь крепким сном в своей постели и что мне даже ничего не снилось.

И однако — вот пятна, которые недвусмысленно доказывают, что я оделся, вышел и даже пытался открыть окна в банке, после чего вернулся домой.

Видел ли меня кто-нибудь?

Не исключено, что меня и видели за этим занятием. Может быть, даже шли за мной до самого дома.

О, каким адом стала моя жизнь! Я не знаю больше ни отдыха, ни покоя. Но скоро моему терпению придёт конец!


10 часов вечера. Я отчистил пижаму скипидаром. Думаю, меня всё-таки никто не видел.

Открыть окна я пытался с помощью своей отвёртки. Она оказалась вся перемазана краской, так что её мне тоже пришлось почистить.

Голова у меня болит так, словно сейчас разорвётся. Я принял пять гранул антипирина.

Если бы не Агата, я принял бы все пятьдесят, и всё было бы кончено.


3 мая. Три спокойных дня.

Эта адская ведьма играет со мной, словно кошка с мышкой: отпускает лишь затем, чтоб снова на меня прыгнуть.

Самый сильный страх овладевает мной, когда всё выглядит спокойным.

Здоровье моё в самом плачевном состоянии, равно как и облик: непрестанная икота и тик в левом глазу.

Я слышал, что Агата с матерью вернётся послезавтра.

Не знаю, радоваться мне этому или наоборот. В Лондоне они были в безопасности; но, попав сюда, могут оказаться втянутыми в липкую паутину, в которой я сейчас бьюсь один. И нужно, чтобы я им об этом сказал.

Я не могу жениться на Агате, поскольку не в состоянии отвечать за свои действия.

Да, мне необходимо им всё сказать, хотя это и грозит разрывом.

Сегодня вечером университетский бал, и я должен пойти туда. Но, видит Бог, я всего менее расположен к развлечениям. Однако нельзя, чтобы обо мне сказали, будто я уже не в состоянии показываться на людях.

Если же меня там увидят, если я смогу немного поговорить со своими коллегами, то тем самым я как бы докажу, что лишать меня кафедры было несправедливо.


11.30 вечера. Я был на балу.

Мы пришли туда вместе с Чарльзом Сэдлером, но ушёл я раньше него.

Во всяком случае, я дождусь его возвращения: в последнее время я стал бояться засыпать ночью — что-то ещё я выкину во время сна?

Сэдлер — весёлый и практичный парень, разговор с ним укрепит мои нервы.

В общем и целом вечер удался на славу.

Я беседовал со всеми сколько-нибудь влиятельными людьми, и мне кажется, доказал им, что место моё ещё не вакантно.

Мерзавка также была на балу. Она, конечно, не могла танцевать и сидела вместе с миссис Вильсон.

Не единожды взгляд её устремлялся в мою сторону. Но, оглядывая зал, я меньше всего обращал на это внимание.

Один раз, когда я сидел к ней боком и краем глаза наблюдал за нею, я заметил, что взгляд её обращён на кого-то ещё.

Посмотрев в том же направлении, я увидел, что это был Сэдлер, танцевавший тогда с младшей из мисс Тэрстон.

Глядя на девушку, с которою он вальсировал, становится понятным, как он должен быть счастлив, что, в отличие от меня, ускользнул из лап этой негодяйки. То-то обидно: он даже не знает, от чего спасся!

Кажется, его шаги раздаются на улице. Пойду спущусь, приглашу к себе. Если он захочет…


4 мая. И зачем я только прошлой ночью вышел из дому? Собственно, я даже не помню, выходил ли я и что было после. Но вместе с тем не помню и того, когда лёг спать.

Проснувшись утром, я обнаружил, что правая рука у меня распухла и отекла. Ума не приложу, где и как я разбил руку.

С другой стороны, после вчерашнего вечера я чувствую себя необыкновенно хорошо.

Не могу только никак понять, как случилось, что я не встретил Сэдлера, ведь мне так хотелось его видеть.

Боже мой, при одной только мысли… А ведь это возможно, это даже более чем вероятно… Неужели она опять втянула меня в какое-то грязное дело?

Спущусь к Сэдлеру и расспрошу его.


Полдень. Дела обстоят хуже некуда.

Моя жизнь теперь вовсе не стоит того, чтоб жить дальше. Но если я должен умереть, нужно хотя бы, чтоб умерла и она. Не могу же я в самом деле допустить, чтобы, пережив меня, она довела до безумия кого-нибудь ещё, как сделала со мной. Нет, терпение моё лопнуло.

Она превратила меня в загнанного зверя, в существо, опаснее которого на свете уже ничего не может быть. Бог свидетель, я и мухи не мог обидеть, а теперь, если только эта женщина когда-нибудь попадётся мне в руки — ей не быть живой!

Сегодня же увижусь с ней, и она узнает, чего от меня ждать.

Спустившись к Сэдлеру, я был немало удивлён, застав его в кровати.

Едва я вошёл, он приподнялся на постели и повернул ко мне лицо, вид которого меня совершенно потряс.

— Ох, Сэдлер! — вырвалось у меня. — Что с вами случилось?

Внутри меня словно что-то оборвалось, когда слова слетели с моих губ.

— Джилрой, — ответил он, еле шевеля разбитыми губами, — вот уже несколько недель я задаюсь вопросом, не сумасшедший ли вы. Теперь у меня не осталось ни малейших сомнений. Более того, я уверен: вы — опасный сумасшедший. Не опасайся я скандала, способного повредить репутации колледжа, вы сейчас были бы уже в руках полиции.

— Что вы хотите этим сказать? — воскликнул я.

— Вот что я хочу сказать: вчера вечером, как только я открыл дверь, вы набросились на меня, дважды ударили кулаком по лицу, повалили наземь и принялись пинать ногами, а затем, почти без чувств, оставили меня лежать на улице. Посмотрите на свою руку! Она обличает вас.

Да, это была сущая правда: рука у меня, от самого запястья, распухла и вздулась, словно нанеся удар страшной силы.

Что же делать?

Хотя он и убеждён в моём сумасшествии, мне необходимо было рассказать ему всё.

Я сел возле его кровати и изложил ему историю своих мучений с самого начала.

Да, я рассказал ему всё, рассказал в таких выражениях, пыл которых победил бы неверие самого закоренелого скептика. Во время рассказа руки у меня дрожали.

— Она презирает и вас, и меня! — воскликнул я. — Вчера вечером она отомстила сразу нам обоим. Она не могла не видеть, как я ушёл с бала, и вас, я знаю, она также видела. Ей известно, сколько времени вам понадобится, чтобы вернуться к себе. И тогда-то она и пустила в ход всю свою преступную волю. О, раны, нанесённые вашему лицу, — сущая малость в сравнении с теми, что нанесены моей душе.

Мой рассказ потряс его. Правда моих слов была неоспоримой.

— Да, да, — в задумчивости проговорил он. — Она видела, как я покинул зал. Я знаю, она способна на такое. Но возможно ли, чтобы она впрямь довела вас до этого? Невероятно! И что вы собираетесь теперь делать?

— Положить этому конец! — вскричал я. — Я доведён до последней крайности. Сегодня я только честно предупрежу её, но в следующий раз говорить не стану, а буду действовать.

— Не действуйте опрометчиво, — предупредил он.

— Опрометчиво? — вырвалось у меня. — Опрометчиво для меня теперь только одно: медлить хотя бы минуту!

Выпалив это, я бросился вон из комнаты.

И вот я на пороге события, которое может перевернуть всю мою жизнь.

Примусь за дело сейчас же.

Сегодня я добился серьёзного результата: хотя бы одного человека мне удалось убедить в реальности чудовищных козней, жертвой которых я стал.

И если случится худшее, то этот дневник покажет, до какой крайности я доведён.


Вечером. Когда я пришёл к Вильсону, меня немедленно провели, и я нашёл его в обществе мисс Пенклосы.

В течение получаса мне пришлось выслушивать его шумную болтовню по поводу недавнего исследования им действительной природы спиритических стуков. За всё это время ни негодяйка, ни я не проронили ни слова. Мы лишь неприязненно глядели друг на друга.

В её взгляде читалось злорадство. Она же в моём, думаю, читала ненависть и угрозу.

Я уже начал терять надежду, что мне удастся перемолвиться с ней хоть словом, когда Вильсона вдруг позвали и он покинул комнату. На несколько минут мы остались с глазу на глаз.

— Итак, профессор Джилрой, — сказала она с присущей ей горькой улыбкой, — или, вернее сказать, просто господин Джилрой, как поживает после бала ваш друг Чарльз Сэдлер?

— Чёртова ведьма! — прорычал я. — Сейчас я положу конец вашим фокусам! Хватит с меня. Выслушайте-ка лучше, что я вам скажу.

В два прыжка я пересёк комнату и грубо тряхнул её за плечо.

— Как есть Бог на небе, я клянусь, что если вы ещё хоть раз проделаете со мной одну из своих дьявольских козней, то поплатитесь за это жизнью. Будь что будет, но я, право слово, лишу вас жизни! Я подошёл к пределу человеческого терпения.

— Наши счёты ещё не вполне улажены, — сказала она в запальчивости, не уступавшей моей. — Я умею любить, но умею и ненавидеть. У вас был выбор — и вы отпихнули мою любовь ногой! Так что теперь вам придётся отведать моей ненависти. Осталось приложить уже совсем небольшое усилие, и я покончу с вашим упрямством. И будьте уверены: я непременно с ним справлюсь! Мисс Марден, как я слышала, возвращается завтра.

— Какое вам до этого дело? — Я уже не владел собой. — Вы мараете её уже тем только, что смеете произносить её имя. Да если только вы попробуетевредить ей…

Она испугалась. Я видел это, хотя она и силилась выглядеть вызывающе. В моём уме она, несомненно, читала роковую мысль и пятилась от меня.

— Она должна быть счастлива, имея такого поклонничка, — прошипело чудовище, — мужчину, у которого хватает смелости угрожать одинокой и беззащитной женщине! Мне, видимо, следует поздравить мисс Марден с тем, что у неё есть такой галантный заступник!

Слова эти и так язвительны, но самый тон, каким они были сказаны, и весь облик этого демона не поддаются описанию.

— Оставьте болтовню, — ответил я. — Я пришёл сюда не для праздных разговоров, а единственно чтобы предупредить вас — и предупредить самым торжественным образом: следующая злобная выходка, каковую вы себе надо мной позволите, окажется для вас последней!

И с этими словами, поскольку я услышал шаги Вильсона, поднимавшегося по лестнице, я вышел из комнаты.

Да, грозный облик ядовитой гадины теперь её не спасёт. Отныне ей стало ясно, что меня следует бояться не меньше, чем её.

Убийство! Какое кошмарное слово. Но когда приходится убивать ядовитую змею или кровожадного тигра — тогда это совсем другое дело.

Пусть же она впредь поостережётся!


5 мая. К одиннадцати часам ходил на вокзал встречать Агату с матерью.

Она выглядит такой весёлой и счастливой. Какая же она красавица! И как она обрадовалась, увидев меня.

И чем только я заслужил её любовь?

Я проводил их домой, и мы завтракали вместе.

На какой-то миг мне даже почудилось, будто покров забвения скрыл все тревоги и терзания моей жизни.

Агата сказала, что я бледен, выгляжу больным и усталым. Милая девочка приписывает это моему одиночеству и нерадивости наёмной прислуги. Избави бог, чтобы она когда-нибудь узнала правду!

Пусть силы зла, если они существуют на свете, бросают свою тень только на меня одного, а жизнь Агаты да будет освещена солнцем!

Я только что вернулся от них. Чувствую себя так, словно родился заново.

Когда она рядом, мне кажется, что я могу перенести любые тяготы.


5 часов вечера. Теперь постараюсь быть предельно точным.

Постараюсь как можно точнее записать то, что случилось.

Воспоминание о происшедшем ещё совсем свежо в памяти, и я могу рассказать обо всём, не упуская ни малейшей подробности. Хотя, пожалуй, едва ли мне когда-нибудь удастся забыть события этого дня.

От Агаты я вернулся после ленча. Только я сел работать за свой микроскоп, как тут же вдруг почувствовал, что сознание оставляет меня. Эти обмороки нагоняют на меня ужас, ведь с некоторого времени я слишком хорошо знаю, чтó они означают.

Придя в себя, я обнаружил, что сижу в какой-то маленькой комнате, весьма непохожей на ту, в какой был раньше.

Комната, уютная и светлая, обставлена креслами и стульями, покрытыми хлопчатобумажной тканью с рисунком; на окнах разноцветные занавеси, на стенах — тысяча мелких безделушек.

Инкрустированные настенные часы тикали передо мной, стрелки их показывали половину четвёртого.

Обстановка показалась мне хорошо знакомой, и тем не менее я с удивлением озирался по сторонам, пока взгляд наконец не упал на мою фотографию в рамке, стоящую на пианино. По другую сторону я увидел фотографию Агаты.

Я сразу же узнал, где нахожусь: будуар Агаты.

Но как объяснить моё появление и присутствие здесь? Зачем я пришёл сюда? Не был ли я направлен с какой-нибудь дьявольской целью — для исполнения некой гнусности?

И не совершил ли я уже то, ради чего меня сюда направили? Не иначе как, не то бы мне не прийти в себя.

О, как же я испугался! Что я здесь делал?

В отчаянии я вскочил — и на ковёр свалился какой-то небольшой флакон, лежавший, оказывается, до этого у меня на коленях.

Он упал, но не разбился. Я поднял его.

На этикетке я прочитал: «Концентрированная серная кислота».

О боже!

Вытащив стеклянную пробку, я увидел, как из флакона пошёл густой дым; комната стала наполняться резким, удушающим запахом.

Я узнал флакон: он хранился у меня в качестве химического реактива.

Но с какой стати флакон с серной кислотой я принёс в комнату Агаты? Разве это не та самая жидкость, густая и дымящаяся, которой, как известно, пользовались некоторые ревнивые женщины, чтобы разрушить красоту своих соперниц?

Сердце у меня перестало биться. Я посмотрел флакон на свет. Слава богу! — он был полон.

Значит, до сей минуты ничего страшного не произошло.

Но, войди Агата минутой раньше, нет сомнений, что дьявольский паразит, вселившийся в меня, заставил бы меня плеснуть этой жидкостью ей в лицо!

А! Эта мысль не умещается у меня в голове!

Но видимо, так оно и было задумано, иначе зачем бы я принёс этот флакон сюда?

При мысли о том, что я чуть было не совершил, мои ослабевшие нервы совсем сдали. Я упал в кресло, меня сотрясла дрожь, и я забился в конвульсиях. Я, наверное, являл собой жалкое подобие человека.

Лишь голос Агаты и шелест её платья привели меня в себя.

Подняв глаза, я увидел её голубые прекрасные очи, с нежностью и жалостью глядящие на меня.

— Нам следует отвезти вас в деревню, Остин. Вам необходимо успокоиться и отдохнуть. Вы страшно устали.

— О, пустяки! — сказал я, силясь улыбнуться. — Это всего лишь минутная слабость. Теперь мне уже совсем хорошо.

— Я очень сержусь на себя за то, что заставила вас здесь так долго ждать. Бедный мой друг, вы провели в одиночестве по меньшей мере полчаса. В салоне был пастор, а поскольку я знаю — вы нисколько не дорожите его обществом, то мне и показалось, что будет лучше, если Джейн проведёт вас сюда. Честное слово, мне думалось, что наш викарий никогда не уйдёт!

— И я благодарю Небо за то, что он не ушёл раньше! — воскликнул я с воодушевлением помешанного.

— Да что с вами, Остин, в самом деле такое? — спросила она, беря меня за руку, когда я, шатаясь, попытался встать. — Почему вас так радует, что священник не ушёл раньше? И что это за флакончик у вас в руке?

— Да это так… — ответил я, быстро пряча флакон с кислотою в карман. — Но мне однако надо идти, у меня срочное дело.

— Какой у вас сердитый вид, Остин. Я прежде вас таким никогда не видела. Вы чем-то разгневаны?

— Да, разгневан.

— Но не я тому причиной?

— Нет, нет, моя дорогая. Только это слишком долго сейчас объяснять.

— Но вы мне так и не сказали, зачем пришли.

— Я пришёл спросить, будете ли вы по-прежнему любить меня, что бы я ни сделал впоследствии и какая бы тень ни легла на моё имя? Будете ли вы по-прежнему доверять мне и останетесь ли мне верны, сколь бы зловещие обвинения надо мной ни висели?

— Вы знаете, что я вам останусь верна, Остин.

— Да, я действительно знаю. И что бы я ни сделал, Агата, знайте, я сделал это единственно ради вас. Меня к этому вынуждают. Нет иного средства покончить с этим, моя милая.

Я обнял её и стремительно вышел.

Пришло время действовать решительно.

Пока это чудовище грозило только моим интересам и моей чести, я мог ещё спрашивать себя, что мне следует предпринять.

Но теперь, когда Агата — моя невинная Агата! — оказалась в опасности, мне стало совершенно ясно, чтó именно я должен сделать.

У меня не было при себе оружия, но это не могло меня остановить. Что за нужда мне в оружии, если я чувствую, как во мне напрягается и вибрирует каждый мускул, рождая силу, которой одержим только яростный безумец?

Я бежал по улицам и был настолько погружён в задуманное, что едва замечал лица друзей, с которыми сталкивался по дороге. Также я едва заметил, как профессор Вильсон выбежал из дома и со стремительностью, не уступающей моей, помчался в противоположном направлении.

Запыхавшийся, но полный решимости, я подошёл к дому и позвонил.

Мне открыла перепуганная служанка, но испуг её удвоился, когда она увидела лицо человека, стоящего перед ней.

— Немедленно проводите меня к мисс Пенклосе, — потребовал я.

— Сударь, — еле слышно ответила она, — мисс Пенклоса скончалась сегодня в половине четвёртого пополудни.

1894 г.

Святотатец

В то мартовское утро 92 года от Рождества Христова ещё только начинало светать, а длинная Семита Альта уже была запружена народом. Торговцы и покупатели, спешащие по делу и праздношатающиеся заполняли улицу. Римляне всегда были ранними пташками, и многие патриции предпочитали принимать клиентов уже с шести утра. Такова была старая добрая республиканская традиция, до сих пор соблюдаемая приверженцами консервативных взглядов. Сторонники более современных обычаев нередко проводили ночи в пиршествах и погоне за наслаждениями. Тем же, кто успел приобщиться к новому, но ещё не отрешился от старого, порой приходилось туго. Не успев толком соснуть после бурно проведённой ночи, они приступали к делам, составляющим ежедневный круг обязанностей римской знати, с больной головой и отупевшими мозгами.

Именно так чувствовал себя в то мартовское утро Эмилий Флакк. Вместе со своим коллегой по сенату Каем Бальбом он провёл ночь на одной из пирушек во дворце на Палатине, печально знаменитых царившей на них смертной тоской; император Домициан приглашал туда только избранных приближённых. Вернувшись к дому Флакка, друзья задержались у входа и стояли теперь под сводами обрамлённой гранатовыми деревцами галереи, предшествующей перистилю[52]. Оба давно привыкли доверять друг другу и сейчас, не стесняясь, дали волю всю ночь сдерживаемому недовольству, на все корки ругая тягостно-унылый банкет.

— Если б он хотя бы кормил гостей! — возмущался Бальб, невысокий, краснолицый холерик со злыми, подёрнутыми желтизной глазами. — А что мы ели? Клянусь жизнью, мне нечего вспомнить! Перепелиные яйца, что-то рыбное, потом птица какая-то неведомая, ну и, конечно, его неизменные яблоки.

— Из всего вышеперечисленного, — заметил Флакк, — он отведал только яблок. Признай по справедливости, что ест он ещё меньше, чем предлагает. По крайней мере, никому не придёт в голову сказать о нём, как о Вителлии, что своим аппетитом он пустил по миру всю империю.

— Да, и жаждой тоже, как ни велика она у него. То терпкое сабинское, которым он нас поил, стоит всего несколько сестерциев за амфору. Его пьют только возчики в придорожных тавернах. Всю ночь я мечтал о глотке густого фалернского из моих подвалов или сладкого коанского разлива года взятия Титом Иерусалима. Послушай, может быть, ещё не поздно? Давай смоем эту жгучую гадость с нёба.

— Ничего не выйдет. Зайди лучше ко мне и выпей горькой настойки. Мой греческий лекарь Стефанос знает чудодейственный рецепт от утреннего похмелья. Что? Тебя ждут клиенты? Ну, как знаешь. Увидимся в сенате.

Патриций вошёл в атриум[53], нарядно украшенный редкостными цветами и наполненный сладким многоголосьем певчих птиц. На входе в зал его поджидал готовый к исполнению своих утренних обязанностей юный нубийский раб Лебс. Он был одет в снежно-белую тунику и такой же тюрбан. Одной рукой мальчик держал поднос с бокалами, а в другой графин с прозрачной жидкостью, настоянной на лимонных корках.

Хозяин наполнил один из бокалов горькой ароматной микстурой и собирался уже выпить, но так и не донёс руку до рта, остановленный внезапным ощущением, что в доме у него произошло нечто из ряда вон выходящее. Всё вокруг него, казалось, кричало о случившейся беде: испуганные глаза чернокожего подростка, встревоженное лицо хранителя атриума, сбившиеся в кучку угрюмые и молчаливые ординарии во главе с прокуратором или мажордомом, собравшиеся приветствовать своего повелителя. Врач Стефанос, александрийский чтец Клейос, дворецкий Пром — все отворачивались и отводили глаза, лишь бы не встретить тревожно-вопросительный взгляд хозяина.

— Да что, во имя Плутона, с вами со всеми случилось? — воскликнул изумлённый сенатор, чьё терпение после ночи обильных возлияний лучше было не испытывать. — Почему вы тут стоите, повесив носы? Стефанос, Ваккул, в чём дело? Послушай, Пром, ты же глава всех моих слуг в этом доме! Что произошло? Почему ты прячешь от меня глаза?

Дородный дворецкий, чьё жирное лицо осунулось и покрылось пятнами, положил руку на запястье стоящего рядом с ним слуги.

— Сергий отвечает за атриум, мой господин. Ему и надлежит поведать тебе об ужасном несчастье, случившемся в твоё отсутствие.

— Ну нет, это сделал Дат. Приведите его, и пускай он сам отвечает, — недовольным голосом отказался Сергий.

Терпение патриция истощилось.

— А ну, говори сию же секунду, негодяй! — закричал он в гневе. — Ещё минута, и я прикажу отвести тебя в эргастул[54]. С колодками на ногах и кандалами на руках ты быстро научишься повиноваться! Говори, я приказываю! И не вздумай медлить!

— Венера, — пролепетал слуга, — греческая статуя работы Праксителя…

Сенатор издал вопль отчаяния и ринулся в дальний уголок атриума, где в маленькой нише за шёлковым занавесом хранилась драгоценная статуя — величайшее сокровище не только его художественной коллекции, но, быть может, и всего мира. Резким движением раздвинув ширму, он замер в немой ярости перед обезображенной богиней. Красный светильник с благовонным маслом, всегда горевший у подножия, был разбит, а содержимое его разлилось. Огонь на алтаре угас, венок с головы статуи был сброшен. Но не это было самым страшным. Прекрасное тело обнажённой богини, изваянное из блестящего пантелийского мрамора пять веков назад вдохновенным греком и сохранившее до сей поры белизну и прелесть, подверглось — о, гнусное святотатство! — варварскому осквернению. Три пальца на изящной простёртой руке были отбиты и валялись тут же на пьедестале. Над нежной грудью виднелась тёмная отметина от раскрошившего мрамор удара. Эмилий Флакк, самый тонкий и опытный ценитель изящного во всём Риме, хрипел и задыхался, держась за горло и взирая на ущерб, нанесённый его любимой скульптуре. Но вот он повернулся, обратив к рабам перекошённое судорогой лицо, и обнаружил, к своему вящему удивлению, что ни один из них даже не смотрит в его сторону. Все слуги застыли в почтительных позах, обратив взоры ко входу в перистиль. Теперь уже и сам хозяин увидел, кто вошёл в его дом несколько мгновений назад. Весь его гнев моментально улетучился, уступив место смиренному раболепию, мало в чём отличному от поведения прислуги.

Посетителю было сорок три года. На чисто выбритом лице выделялись большие, налитые кровью глаза и чётко очерченный нос. Массивная голова покоилась на короткой, толстой бычьей шее — отличительный признак всего семейства Флавиев. Он прошёл через перистиль чванной раскачивающейся походкой человека, везде чувствующего себя дома. Но вот он остановился, подбоченился, рассеянно окинул взглядом склонившихся рабов и воззрился на хозяина. Грубое раскрасневшееся лицо гостя перекосилось в презрительной полуусмешке.

— Как же так, Эмилий? — заговорил он. — А меня уверяли, что в твоём доме самый образцовый порядок во всём Риме. Я вижу, ты сегодня чем-то озабочен?

— Чем могу я быть озабочен, когда сам Цезарь соблаговолил удостоить нас своим присутствием под крышей этого дома? — возразил царедворец. — Воистину, ты не мог преподнести мне более неожиданного и желанного подарка.

— Ерунда, просто я кое-что припомнил, — отмахнулся Домициан. — Когда ты и все остальные покинули меня, я не смог заснуть, и тогда мне пришло в голову подышать утренним воздухом, а заодно навестить тебя и увидеть наконец твою знаменитую греческую Венеру, о которой ты столь красноречиво распространялся в промежутках между возлияниями. Но судя по твоему виду и виду твоих слуг, мой визит, похоже, оказался не ко времени.

— Нет-нет, повелитель, не говори так! Но я и в самом деле нахожусь в большом затруднении. По воле судеб твой благословенный приход совпал по времени с одним происшествием, как раз касающимся той самой статуи, к которой ты милостиво соизволил выразить интерес. Вот она, прямо перед тобою, и ты собственными глазами можешь узреть, как жестоко с ней обошлись!

— Клянусь Плутоном и всеми богами подземного мира, — воскликнул император, — что, будь она моей, кое-кто из вас пошёл бы на корм рыбам! — С этими словами Домициан устремил гневный взгляд на съёжившихся от страха рабов. — Ты всегда отличался излишним мягкосердечием, Эмилий. Все говорят, что в твоём доме цепи и кандалы давно заржавели без применения. Но это уж точно переходит все границы! Я лично прослежу за тем, как ты будешь разбираться с виновными. Кто ответственен за случившееся?

— Раб по имени Сергий, поскольку он следит за атриумом, — ответил Флакк. — Выйди вперёд, Сергий. Что ты имеешь сказать в своё оправдание?

Дрожащий раб приблизился к хозяину:

— Если господин позволяет мне говорить, я скажу, что преступление совершил Дат-христианин.

— Дат? Кто это?

— Матулатор[55], мой господин. Я даже не знал, что он из этих ужасных людей, иначе никогда не допустил бы его сюда. Он пришёл со своей метлой, чтобы убрать птичий помёт. Взор его упал на Венеру, и в то же мгновение он набросился на неё и дважды ударил деревянной палкой от метлы. Мы все кинулись на него и оттащили прочь. Но увы! Увы! Было уже слишком поздно, — несчастный успел отбить у богини три пальца.

Император хмуро усмехнулся, а тонкое лицо патриция побледнело от ярости.

— Где он? — спросил Флакк.

— В эргастуле, господин, с колодкой на шее.

— Привести его сюда и собрать всех рабов.

Через несколько минут вся задняя часть атриума оказалась заполнена пёстрой толпой слуг, исполняющих многочисленные обязанности по ведению хозяйства в доме знатного римского вельможи. Здесь присутствовал аркарий, или счетовод, с заткнутым за ухо стилом; лоснящийся от жира прегустатор, пробующий каждое блюдо, — он служил барьером между ядом и желудком господина; рядом с ним находился его предшественник, потерявший рассудок двадцать лет назад, отравившись соком канидийского дурмана; келарий, хранитель винного погреба, покинувший свои драгоценные амфоры, тоже явился на зов хозяина; был здесь повар с половником в руке; пришёл напыщенный номенклатор, чьей обязанностью было объявлять имена приглашённых гостей, а вместе с ним кубикуларий, рассаживающий их за столом, силенциарий, отвечающий за тишину и порядок в доме, структор, расставляющий столы, карптор, разделывающий пищу, кинерарий, возжигающий огонь, и многие, многие другие.

Кто в страхе, кто с интересом — все собрались посмотреть, как будут судить злополучного Дата.

За спинами мужчин прятался рой хихикающих и перешёптывающихся женщин и девушек из бельевой, прачечной и ткацкой — Марии, Керузы, Амариллиды вставали на цыпочки или выставляли симпатичные любопытные мордашки поверх плеч представителей сильной половины прислуги. Сквозь эту толпу с трудом пробились двое дюжих молодцов, ведущих обвиняемого. Это был маленький смуглый человечек с грубыми чертами лица, неряшливо торчащей бородой и безумными глазами, горящими каким-то мощным внутренним огнём. Руки его были связаны за спиной, а шею охватывал тяжёлый деревянный ошейник, или фурка, одеваемый обычно на непокорных рабов. Кровоточащая царапина на щеке свидетельствовала о том, что в предыдущей потасовке ему уже крепко досталось.

— Это ты — мусорщик Дат? — задал первый вопрос патриций.

Преступник гордо выпрямился.

— Да, — сказал он, — моё имя Дат.

— Ответь мне, ты испортил мою статую?

— Да, я.

Ответ прозвучал с бесшабашной дерзостью, вызывающей невольное уважение. К гневу хозяина присоединилось острое любопытство.

— Почему ты так поступил? — спросил он.

— Это был мой долг!

— Почему же ты считаешь своим долгом уничтожать собственность хозяина?

— Потому что я христианин! — Глаза его недобро сверкнули на смуглом лице. — Потому что нет другого бога, кроме Всевышнего и Предвечного, а все прочие суть идолища поганые. Какое отношение имеет эта голая шлюха к Тому, чьим одеянием служит свод небесный, а весь мир — лишь подставка для ног? Служа Ему, разбил я твою статую.

Домициан с усмешкой посмотрел на патриция:

— Ты ничего от него не добьёшься. Эти всегда так рассуждают, даже со львами на арене. Аргументы всех римских философов бессильны переубедить их. Стоя пред моим лицом, они нагло отказываются принести жертву в мою честь[56]. Никогда ещё мне не приходилось иметь дело с таким невозможным народом. На твоём месте я бы долго не раздумывал.

— Что же посоветует великий Цезарь?

— Сегодня днём состоятся игры. Я собираюсь показать нового охотничьего леопарда, присланного мне в подарок царём Нумидии. Этот раб может позабавить нас, когда голодный зверь начнёт обнюхивать ему пятки.

Патриций на мгновение задумался. Он всегда по-отечески относился к слугам, и сама мысль отдать кого-то из них на растерзание была для него ненавистна. Быть может, всё-таки, если этот твердолобый фанатик раскается в содеянном, ему удастся сохранить жизнь. Во всяком случае, попытаться стоило.

— Твоё преступление заслуживает смерти, — сказал он. — Можешь ли ты привести какие-нибудь доводы в свою защиту, учитывая, что разбитая тобой статуя стоит в сотни раз дороже тебя самого?

Раб пристально поглядел на хозяина.

— Я не страшусь смерти, — сказал он. — Моя сестра Кандида умерла на арене, и я готов последовать её примеру. Это верно, что я испортил твою статую, но взамен могу предложить тебе нечто во много раз более ценное. Хочешь обрести Слово Истины вместо твоего разбитого идола?

Император расхохотался.

— Ты ничего от него не добьёшься, Эмилий, — повторил он. — Я давно знаю это проклятое семя. Он сам говорит, что готов умереть. Так зачем же ему мешать?

Но патриций по-прежнему медлил. Он решил предпринять последнюю попытку.

— Развяжите ему руки, — приказал он стражникам. — Теперь снимите фурку с его шеи. Так! Вот видишь, Дат, я освободил тебя, чтобы показать, что я тебе доверяю. Я не стану наказывать тебя, если ты сейчас признаешь свою ошибку перед всеми и подашь тем добрый пример всем моим домочадцам.

— Каким образом должен я признать свою ошибку? — спросил раб.

— Склони голову перед богиней и попроси её о прощении за причинённый вред. Тогда, быть может, ты заслужишь и моё прощение.

— Хорошо, отведите меня к ней, — сказал христианин.

Эмилий Флакк бросил на императора торжествующий взгляд. Добротой и тактом он добился того, чего не смог добиться насилием Домициан.

Дат остановился перед искалеченной Венерой. Затем внезапным рывком он выдернул дубинку из руки одного из охранников, прыгнул на пьедестал и осыпал прекрасную мраморную женщину градом ударов. Раздался треск, и правая рука с глухим стуком упала на землю. Ещё удар — и за правой последовала левая. Флакк приплясывал и вопил в ужасе, пока слуги отрывали взбесившегося святотатца от беззащитной статуи. Безжалостный смех Домициана потряс стены и эхом отозвался в зале.

— Ну и что ты теперь скажешь, друг мой? — воскликнул он. — Всё ещё мнишь себя мудрее своего императора? Или по-прежнему считаешь, что христианина возможно укротить добротой?

Эмилий Флакк устало вытер пот со лба.

— Он твой, великий Цезарь. Поступай с ним, как тебе заблагорассудится.

— Приведёте его к гладиаторскому входу в цирк за час до начала игр, — распорядился император. — Ну что ж, Эмилий, ночка у нас прошла весело. Моя лигурийская галера ждёт у причала на набережной. Пойдём прокатимся до Остии и обратно и освежим головы, прежде чем государственные дела потребуют твоего присутствия в сенате.

1911 г.

Школьный учитель

Мистер Ламзден, старший компаньон фирмы «Ламзден и Уэстмекот», — широко известного агентства по найму учителей и конторских служащих — был невелик ростом, отличался решительностью и быстротой движений, резкими, не слишком церемонными манерами, пронизывающим взглядом и язвительностью речи.

— Имя, сэр? — спросил он, держа наготове перо и раскрыв перед собой длинный, разлинованный в красную линейку гроссбух.

— Гарольд Уэлд.

— Оксфорд или Кембридж?

— Кембридж.

— Награды?

— Никаких, сэр.

— Спортсмен?

— Боюсь, что очень посредственный.

— Участвовали в состязаниях?

— О нет, сэр.

Мистер Ламзден сокрушённо покачал головой и пожал плечами с таким видом, что я утратил последнюю надежду.

— На место учителя очень большая конкуренция, мистер Уэлд, — сказал он. — Вакансий мало, а желающих занять их — бесчисленное множество. Первоклассный спортсмен, гребец, игрок в крикет или же человек, блистательно выдержавший экзамены, легко находит себе место — игроку в крикет, я бы сказал, оно всегда обеспечено. Но человек с заурядными данными — прошу простить мне это выражение, мистер Уэлд, — встречается с большими трудностями, можно сказать непреодолимыми. В нашем списке свыше сотни таких имён, и если вы считаете целесообразным добавить к ним своё, что ж, по истечении нескольких лет мы, пожалуй, сумеем подобрать для вас…

Его прервал стук в дверь. Вошёл клерк с письмом в руках. Мистер Ламзден сломал печать и прочёл письмо.

— Вот действительно любопытное совпадение, — сказал он. — Насколько я вас понял, мистер Уэлд, вы преподаёте английский и латынь и временно хотели бы получить место учителя в младших классах, чтобы у вас оставалось достаточно времени на ваши личные занятия?

— Совершенно верно.

— Это письмо от одного из наших давнишних клиентов, доктора Фелпса Маккарти, директора школы «Уиллоу Ли» в Западном Хэмпстеде. Он обращается к нам с просьбой немедленно прислать ему молодого человека на должность преподавателя латыни и английского в небольшой класс мальчиков-подростков. Его предложение, мне кажется, полностью соответствует тому, что вы ищете. Условия не слишком блестящие: шестьдесят фунтов, стол, квартира и стирка. Но и обязанности необременительные, все вечера у вас будут свободны.

— Мне это вполне подходит! — воскликнул я с энтузиазмом человека, который потратил несколько томительных месяцев на поиски работы и наконец увидел возможность её получить.

— Не знаю, будет ли это справедливо по отношению к тем, чьи имена давно числятся в нашем списке, — проговорил мистер Ламзден, взглянув в гроссбух, — но совпадение в самом деле удивительное, и мне думается, мы должны предоставить право выбора вам.

— В таком случае я согласен занять это место, сэр, и очень вам признателен.

— В письме доктора Маккарти есть одна оговорка. Он ставит непременным условием, чтобы кандидат на это место обладал ровным и спокойным характером.

— Я именно тот, кто ему требуется, — сказал я убеждённо.

— Ну что ж, — проговорил мистер Ламзден с некоторым сомнением. — Надеюсь, ваш характер действительно таков, как вы утверждаете, иначе в школе Маккарти вам придётся нелегко.

— Я полагаю, хороший характер необходим каждому учителю, преподающему в младших классах.

— Да, сэр, разумеется, но считаю долгом предупредить, что в данном случае, по-видимому, имеются особые неблагоприятные обстоятельства. Доктор Фелпс Маккарти не стал бы ставить подобного условия, не будь у него на то серьёзных и веских причин.

Он произнёс это несколько мрачным тоном, слегка охладив мой восторг по поводу столь неожиданной удачи.

— Могу я узнать, что это за обстоятельства? — спросил я.

— Мы стремимся равно оберегать интересы всех наших клиентов и со всеми с ними быть вполне откровенными. Если бы мне стали известны факты, говорящие против вас, я, безусловно, сообщил бы о них доктору Маккарти и потому, не колеблясь, могу то же самое сделать и для вас. Я вижу, — продолжал он, снова глянув на страницы своего гроссбуха, — что за последний год мы направили в школу «Уиллоу Ли» ни больше ни меньше как семь преподавателей латыни, из коих четверо покинули место так внезапно, что лишились права на месячное жалованье, и ни один не продержался дольше восьми недель.

— А другие учителя? Они остались?

— В школе есть ещё только один учитель, по-видимому, он там обосновался прочно. Вы, конечно, понимаете сами, мистер Уэлд, — продолжал агент, закрывая гроссбух и тем заканчивая нашу беседу, — что, с точки зрения человека, ищущего места, такая частая смена не обещает ничего хорошего, как бы она ни была выгодна агенту, работающему на комиссионных началах. Я не имею понятия, почему ваши предшественники отказывались от места с такой поспешностью. Передаю вам только сами факты. И советую не мешкая повидать доктора Маккарти и сделать собственные выводы.

Велика сила человека, которому нечего терять, и потому я, с полной безмятежностью, но преисполненный живейшего любопытства, в середине того же дня дёрнул тяжёлый чугунный колокольчик у входа в школу «Уиллоу Ли». Это громоздкое квадратное и безобразное здание было расположено на обширном участке; от дороги к нему вела широкая подъездная аллея. Дом стоял на холме, откуда открывался широкий вид на серые крыши и острые шпили северных районов Лондона и на прекрасные лесистые окрестности этого огромного города. Дверь открыл слуга в ливрее и провёл меня в кабинет, содержащийся в образцовом порядке. Вскоре туда вошёл и сам глава учебного заведения.

После намёков и предостережений агента я приготовился встретить человека вспыльчивого, властного, способного резкостью обращения оскорбить и возмутить людей, работающих под его началом. Трудно себе представить, до какой степени это было не похоже на действительность. Я увидел приветливого тщедушного старичка, выбритого, сутулого, — чрезмерная его любезность и предупредительность были даже неприятны. Его густая шевелюра совсем поседела; на вид ему было лет шестьдесят. Говорил он негромко и учтиво, двигался какой-то особо деликатной семенящей походкой. Всё в нём ясно показывало, что это человек мягкий, более склонный к учёным занятиям, нежели к практическим делам.

— Мы очень рады, мистер Уэлд, что заручились вашей помощью, — сказал он, предварительно задав мне несколько обычных вопросов, касающихся самого дела. — Мистер Персиваль Мэннерс вчера от нас уехал, и я был бы весьма вам признателен, если бы вы уже с завтрашнего дня приняли на себя его обязанности.

— Могу я спросить, сэр, это мистер Персиваль Мэннерс из Селвина?

— Да. Вы его знаете?

— Он мой приятель.

— Отличный учитель, но не очень терпеливый молодой человек. Это его единственный недостаток. Скажите, мистер Уэлд, умеете вы владеть собой? Предположим, к примеру, что я вдруг настолько забудусь, что позволю себе какую-нибудь бестактность, или заговорю в недопустимом тоне, или чем-то задену ваши чувства, уверены вы, что сумеете себя сдержать и не выразить мне своего возмущения?

Я улыбнулся, так забавна показалась мне мысль, что этот щуплый обходительный старичок умудрится вывести меня из терпения.

— Полагаю, что могу в том поручиться, сэр.

— Меня крайне огорчают ссоры, — продолжал директор. — Я бы хотел, чтобы под этой кровлей царили мир и согласие. У мистера Персиваля Мэннерса были поводы для неудовольствия, я не стану этого отрицать, но мне нужен человек, который стоял бы выше личных обид и умел пожертвовать своим самолюбием ради общего спокойствия.

— Постараюсь сделать всё, что в моих силах, сэр.

— Это лучший ответ, какой вы могли дать, мистер Уэлд. В таком случае буду ждать вас к вечеру, если успеете собрать свои вещи за такой короткий срок.

Я не только успел уложить вещи, но и нашёл время зайти в клуб Бенедикта на Пикадилли, где, как я знал, можно было почти наверняка застать Мэннерса, если он ещё не выехал из Лондона. Я действительно отыскал своего приятеля в курительной комнате и там за папироской спросил Персиваля, почему он ушёл с последнего места.

— Как! Уж не собираешься ли ты поступить к доктору Фелпсу Маккарти? — воскликнул он, с удивлением глядя на меня. — Послушай, дружище, брось эту затею! Всё равно ты там не удержишься.

— Но я уже познакомился с доктором и нахожу, что это на редкость приятный, безобидный старик. Мне не приходилось встречать человека более мягкого и обходительного.

— Дело же не в нём. Против него ничего не скажешь. Добрейшая душа. А Теофила Сент-Джеймса ты видел?

— Впервые слышу это имя. Кто он такой?

— Твой коллега. Второй учитель.

— Нет, с ним я ещё не познакомился.

— Вот он-то и есть бич этого дома. Если ты окажешься в состоянии терпеть его выходки, значит либо в тебе мужество истинного христианина, либо ты просто тряпка. Трудно найти большего грубияна и невежу, чем он.

— Однако доктор Маккарти его терпит?

Мой приятель бросил на меня сквозь облачко папиросного дыма многозначительный взгляд и пожал плечами:

— Относительно этого ты составишь собственное мнение. Я своё составил мгновенно и остаюсь при нём поныне.

— Ты окажешь мне услугу, если объяснишь, в чём дело.

— Когда ты видишь, что человек безропотно, без единого слова протеста позволяет, чтобы в его собственном доме ему грубили, не давали покоя, мешали в делах и всячески подрывали его авторитет, причём всё это проделывает его же подчинённый, скажи, какие напрашиваются выводы?

— Что этот подчинённый имеет над ним какую-то власть.

Персиваль Мэннерс кивнул:

— Совершенно верно. Ты сразу попал в точку. Да тут другого объяснения и не подыщешь. Очевидно, в своё время доктор что-то натворил. Humanum errare est[57]. Я сам не безгрешен. Но здесь, вероятно, кроется что-то уж очень серьёзное. Этот тип вцепился в старика и крепко держит его в своих лапах. Убеждён, что не ошибаюсь. Тут, безусловно, пахнет шантажом. Но мне этого Теофила бояться нечего — с какой же стати я-то буду терпеть его наглость? Вот я и ушёл. Не сомневаюсь, что ты последуешь моему примеру.

Он ещё некоторое время продолжал говорить на эту тему, не переставая выражать уверенность, что я не слишком задержусь на новом месте.

Не удивительно поэтому, что я без особого удовольствия встретился с человеком, о котором получил такой дурной отзыв. Доктор Маккарти познакомил нас в кабинете в тот же вечер, тотчас по моём прибытии в школу.

— Вот ваш новый коллега, мистер Сент-Джеймс, — сказал он со свойственной ему мягкостью и любезностью. — Надеюсь, вы подружитесь и под нашей кровлей будут процветать только доброжелательность и взаимная симпатия.

Я был бы рад разделить надежды доктора Маккарти, но облик моего confrère’а[58] этому не способствовал. Передо мной стоял человек лет тридцати, с бычьей шеей, черноглазый и черноволосый, судя по виду очень сильный. В первый раз видел я человека такого мощного сложения, хотя и заметил у него некоторую склонность к ожирению, свидетельствовавшую о нездоровом образе жизни. Грубая, припухшая, какая-то зверская физиономия. Глубоко посаженные чёрные глазки, тяжёлая складка под подбородком, торчащие уши, кривые ноги — всё, вместе взятое, и отталкивало, и внушало страх.

— Мне сказали, что вы в первый раз поступаете на место, — сказал он отрывисто, грубым тоном. — Ну, жизнь здесь паршивая: работы уйма, плата нищенская. Сами увидите.

— Но в ней есть и свои преимущества, — сказал директор. — Я думаю, вы с этим согласны, мистер Сент-Джеймс?

— Преимущества? Я пока их не заметил. Что вы называете преимуществами?

— Хотя бы постоянное общение с юными существами. При виде детей у нас самих молодеет душа, они заражают нас своим бодрым духом и жизнерадостностью.

— Зверёныши!

— Ну, ну, мистер Сент-Джеймс, вы слишком к ним строги.

— Видеть их не могу! Если бы я мог всех этих мальчишек свалить в одну кучу вместе с их мерзкими тетрадками, книжками и грифельными досками да поджечь, то сегодня же бы это сделал.

— У мистера Сент-Джеймса такая манера шутить, — сказал директор школы, взглянув на меня с нервной улыбкой. — Не принимайте это слишком всерьёз. Так вот, мистер Уэлд, вы знаете, где ваша комната, и вам, конечно, надо заняться своими личными делами — распаковать вещи, устроиться. Чем раньше вы это проделаете, тем скорее почувствуете себя дома.

Я подумал, что старику не терпится, чтобы я побыстрее покинул общество этого необыкновенного коллеги, и я рад был уйти, ибо разговор становился тягостным.

Так начался период, который, оглядываясь назад, я считаю самым удивительным в моей жизни. Школа во многих отношениях была превосходной. Маккарти оказался идеальным директором, сторонником методов современных и разумных. Всё было налажено так, что лучше и желать нельзя. Но ровный ход этой отлично действующей машины то и дело нарушал, внося смятение и беспорядок, несносный, невыносимый Сент-Джеймс. Он преподавал английский язык и математику. Как он с этим справлялся, я не знаю, потому что наши занятия проходили в разных классах. Твёрдо знаю лишь, что мальчики его боялись и ненавидели, и у них были на то достаточно веские причины, ибо мои уроки часто прерывались яростными окриками и даже звуками ударов, доносившимися из класса моего коллеги. Маккарти постоянно присутствовал на его занятиях, приглядывая, мне думается, не столько за учениками, сколько за учителем и стараясь усмирить его свирепый нрав.

Но отвратительнее всего держал себя Сент-Джеймс с нашим директором. Разговор в кабинете, состоявшийся при первой нашей встрече, даёт прекрасное представление об их взаимоотношениях. Сент-Джеймс вёл себя со стариком грубо и откровенно деспотически. Я слышал, как он нагло перечил ему в присутствии всей школы. Ни разу не выказал он ему знаков должного уважения, и во мне всё кипело, когда я видел, как смиренно, кротко и безропотно сносит директор такое чудовищное обращение. И в то же время сцены подобного рода вызывали во мне смутный страх. Неужели мой приятель прав в своих догадках — а я не мог вообразить ничего другого, — и как же страшна должна быть тайна, если старик готов терпеть любые грубости и унижения, только бы она не раскрылась? Что, если кроткий, спокойный доктор Маккарти носит личину, а на самом деле это преступник — мошенник, отравитель, что угодно? Только подобная тайна могла дать Сент-Джеймсу такую власть над стариком. Иначе чего ради стал бы директор мириться с его ненавистным пребыванием, пагубно влияющим на дела школы? Почему пал он так низко, что согласен на всяческие унижения, которые не только выдерживать, но и наблюдать со стороны нельзя без негодования?

А коли так, говорил я себе, значит директор — глубочайший лицемер. Ни единого раза, ни словом, ни жестом не выразил он отвращения по адресу грубияна. Правда, я видел его огорчённым после особо возмутительных выходок Сент-Джеймса, но у меня создалось впечатление, что директор страдал за учеников, за меня — и никогда за самого себя. Он разговаривал с Сент-Джеймсом и отзывался о нём снисходительно, кротко улыбаясь, а я буквально кипел от возмущения. В том, как старик глядел на молодого человека, как говорил с ним, не было и следа обиды или неприязни. Скорее обратное, во взгляде доктора Маккарти я читал только доброжелательство и даже какую-то мольбу. Он явно искал общества Сент-Джеймса, они подолгу проводили время вместе в кабинете или в саду.

Что касается моих личных отношений с Теофилом Сент-Джеймсом, то с самого начала я решил во что бы то ни стало держать себя в узде и от решения своего не отступал. Если доктор Маккарти мирился с таким неуважительным к себе отношением и сносил мерзкие выходки молодого человека, это, в конце концов, было его, а не моё дело. Я видел ясно, что старику больше всего хочется, чтобы у меня с Сент-Джеймсом сохранялись хорошие отношения, и я считал, что лучше всего помогу ему, исполняя его желание. Для этого я избрал наилучший способ — по возможности избегать общения с коллегой. Когда нам всё же приходилось встречаться, я держался спокойно, был корректен и вежлив. Он, со своей стороны, не выказывал в отношении меня никакой злобы, наоборот, обращался ко мне с развязной шутливостью и грубой фамильярностью, очевидно воображая, что может этим снискать моё расположение. Он много раз пытался затащить меня вечером к себе в комнату — сыграть в карты или распить бутылку вина.

— Старик ворчать не будет, — заверял меня Сент-Джеймс. — Можете не опасаться. Делайте что вздумается, ручаюсь, он и пикнуть не посмеет.

Я только однажды принял его приглашение. Когда я уходил к себе после скучного, томительного вечера, хозяин валялся на диване мертвецки пьяный. С тех пор, ссылаясь на неотложные занятия, я проводил свободные часы в своей комнате.

Меня чрезвычайно волновал один вопрос: с каких пор начались у них эти отношения, когда именно Сент-Джеймс приобрёл власть над Маккарти? Ни от того ни от другого я никак не мог добиться, давно ли Сент-Джеймс занимает свою должность. На мои наводящие вопросы я либо совсем не получал ответа, либо их обходили стороной, и я скоро понял, что в той же мере, в какой я хочу выяснить этот факт, они стремятся его скрыть. Но вот как-то вечером я разговорился с миссис Картер, нашей экономкой, — доктор Маккарти был вдов, — и от неё я получил сведения, которых добивался. Мне незачем было её расспрашивать — она дрожала от возмущения и гневно воздевала руки, перечисляя всё, что у неё накопилось против моего коллеги.

— Явился он сюда три года назад, мистер Уэлд. Ох, какими же горькими были для меня эти три года! Прежде в школе было пятьдесят учеников, а теперь их всего двадцать два. Вот что он успел натворить! Ещё три таких года — и у нас не останется ни одного ученика. А вы видели, как он обращается с доктором, этим ангелом кротости и терпения? А ведь сам подмётки его не стоит. Если бы не доктор, я бы и часу не осталась под одной крышей с таким человеком, так я это ему прямо в лицо и заявила. Если бы только мистер Маккарти выгнал его вон!.. Но я что-то лишнее говорю — эти дела меня не касаются.

С трудом сдержавшись, миссис Картер перевела разговор на другую тему. Она вспомнила, что я в доме почти посторонний, и пожалела о своей нескромности.

В поведении моего коллеги были некоторые странности. Прежде всего, он очень редко покидал дом. В конце школьного участка была спортивная площадка — дальше её он никогда не заходил. Если мальчики отправлялись на прогулку, их сопровождал либо я, либо доктор Маккарти. Сент-Джеймс заявил, что несколько лет назад повредил себе колено и долгая ходьба его утомляет. Я решил, что он просто уклоняется от работы, по натуре это был угрюмый лентяй. Но из своего окна я дважды видел, как он поздно ночью, крадучись, уходил куда-то с территории школы, и во второй раз я дождался его возвращения на рассвете — он проскользнул в открытое окно. Про эти тайные отлучки никто никогда не поминал, но они опровергали историю о больном колене и усилили мою неприязнь и недоверие к этому человеку. Он был порочен до мозга костей.

Ещё один факт, сам по себе незначительный, давал мне пищу для размышлений. За все месяцы моего пребывания в «Уиллоу Ли» мой коллега не получил почти ни одного письма, да и те немногие, что приходили на его имя, были, по всей видимости, счетами от торговцев. Я вставал рано и каждое утро сам забирал со стола в передней свою утреннюю почту, поэтому могу судить, как редко получал письма Теофил Сент-Джеймс. Мне это казалось зловещим признаком. Что же это за человек, который, прожив тридцать лет, не завёл ни единого друга, даже самого смиренного, — хоть кого-нибудь, кто стремился бы поддерживать с ним отношения? И однако, я всё время помнил, что директор не только не гонит прочь этого субъекта, нет, он даже на дружеской ноге с Сент-Джеймсом! Не раз заставал я их за конфиденциальной беседой — иногда они, взявшись под руку, прогуливались по саду, занятые серьёзным разговором. Меня стало снедать сильное любопытство, мне непременно хотелось узнать, что связывает этих людей. Постепенно эта мысль заняла меня целиком, заслонив собой все прочие мои интересы. Во время занятий, в свободные часы, за едой, за играми я не переставал наблюдать за доктором Фелпсом Маккарти и за Теофилом Сент-Джеймсом, силясь проникнуть в их тайну.

Но, к несчастью, я слишком откровенно выражал своё любопытство и не умел скрыть подозрение, которое вызывало во мне непонятное поведение этих людей. Быть может, своими испытующими взглядами или же нескромными вопросами — тем или другим, но я, несомненно, выдавал себя. Как-то вечером я вдруг заметил, что Сент-Джеймс глядит на меня пристально и угрожающе. Я сразу понял, что это не к добру, и не слишком удивился, когда на следующее утро доктор Маккарти пригласил меня зайти к нему в кабинет.

— Мне искренне жаль, мистер Уэлд, — начал он, — но, боюсь, я вынужден отказаться от ваших услуг.

— Быть может, вы объясните мне причину моего увольнения? — сказал я. Я был уверен, что обязанности свои выполняю добросовестно, и отлично знал, что объяснение может быть только одно.

— Я не могу вас ни в чём упрекнуть, — сказал он и покраснел.

— Вы отказываете мне по настоянию моего коллеги?

Он отвёл взгляд в сторону:

— Мы не будем обсуждать этот вопрос, мистер Уэлд. Я не могу вам ничего объяснить. Но, чтобы хоть чем-нибудь вас компенсировать, я дам вам блестящие рекомендации. Больше я ничего не могу добавить. Надеюсь, вы согласитесь исполнять свои обязанности здесь, пока не подыщете другое место.

Я был вне себя от такой несправедливости, но что я мог сделать? Ничего нельзя было изменить, просить было бесполезно. Я поклонился и вышел, преисполненный чувства горькой обиды.

Первым моим побуждением было сложить вещи и уехать. Но ведь директор разрешил мне пробыть здесь до того, как я найду новую работу. Я не сомневался, что Сент-Джеймс ждёт не дождётся, когда я уеду, — для меня это было достаточным основанием остаться, — и я остался. Если моё присутствие бесит его, я постараюсь досаждать ему как можно дольше. Я уже давно его ненавидел и жаждал мести. Он имеет какую-то власть над директором — а что, если я приобрету подобную же власть над ним самим? Ведь страх перед моим любопытством лишь проявление слабости. Он не обращал бы на это ни малейшего внимания, если бы ему нечего было бояться. Я вновь включил своё имя в списки ищущих места, а пока продолжал выполнять свои обязанности в «Уиллоу Ли» — вот каким образом я оказался свидетелем dénouement[59] этой необыкновенной истории.

Всю ту неделю — развязка произошла всего через неделю после моего разговора с доктором Маккарти — по окончании занятий я обычно уходил справляться относительно работы. Однажды в холодный и ветреный вечер (был март месяц) я, по обыкновению, собрался уйти и только что открыл входную дверь, как глазам моим предстало странное зрелище. Под одним из окон притаился человек — он стоял, пригнувшись, и не спускал глаз с узкого просвета между шторой и оконной рамой. От окна на землю падал яркий прямоугольник света, и тёмный силуэт незнакомца отчётливо на нём вырисовывался. Я видел его одно мгновение — человек вдруг повернул голову, заметил меня и тут же исчез в кустах. Я слышал топот ног по дороге, пока он не замер где-то вдали.

Я решил, что мой долг вернуться и сообщить доктору Маккарти о виденном. Я застал его в кабинете. Я ожидал, что этот эпизод его встревожит, но никак не предполагал, что он вызовет такой панический ужас. Старик откинулся в кресле, побелел, дышал с трудом, как человек, ошеломлённый страшным известием.

— Под каким окном он стоял, мистер Уэлд? — спросил доктор Маккарти, вытирая лоб. — Под каким окном?

— Под тем, что рядом со столовой, — под окном мистера Сент-Джеймса.

— Боже мой, боже мой! Какое несчастье! Кто-то подглядывал в окно к Сент-Джеймсу!

Он ломал руки в полном отчаянии.

— Я буду проходить мимо полицейского участка, сэр. Быть может, мне зайти сообщить им?

— Нет, нет! — закричал он вдруг, стараясь подавить волнение. — По всей вероятности, это какой-нибудь жалкий бродяга пришёл просить милостыню. Я не придаю этому случаю ни малейшего значения, ни малейшего. Прошу вас, мистер Уэлд, забудем об этом. Вы, кажется, собирались выйти из дому — не буду вас задерживать.

Хоть он и старался говорить спокойно, на его лице застыл ужас. Я оставил его в кабинете и направился в контору, но сердце у меня щемило, мне было жаль бедного старичка. Уже выходя из калитки, я обернулся и на ярком прямоугольнике света, падающего от окна моего коллеги, различил тёмный силуэт доктора Маккарти, проходящего мимо лампы. Значит, он немедленно отправился к Сент-Джеймсу сообщить о случившемся. Что всё это значит — атмосфера тайны, непонятный ужас, странные секретные переговоры между этими двумя столь разными людьми? Всю дорогу я не переставал об этом думать, но, как ни ломал себе голову, ни до чего не мог додуматься. Я не подозревал, как близка была разгадка.

Было очень поздно, около полуночи, когда я вернулся. Огни в доме были погашены, свет горел только в кабинете директора. Я шёл по аллее, на меня надвигалась мрачная чёрная громада дома с единственным пятном тусклого света на фасаде. Я открыл дверь своим ключом и собирался уже пройти к себе в комнату, как до меня донёсся и тут же оборвался жалобный стон. Я стоял и прислушивался, держась за ручку двери.

В доме царила тишина, и лишь из комнаты директора доносился звук голосов. Я прокрался по коридору в направлении к ней. Теперь я ясно различал два голоса — грубый, властный голос Сент-Джеймса и тихий, еле слышный — доктора. Первый, по-видимому, на чём-то настаивал, а второй возражал и умолял. Четыре узкие полоски света обрисовывали контур двери, и шаг за шагом я подбирался к ней в темноте всё ближе. Голос Сент-Джеймса становился громче, и я ясно расслышал слова:

— Я заберу всё — всё до единого пенни. Добром не отдашь, возьму силой. Понял?

Я не расслышал ответа доктора Маккарти, но злобный голос снова загремел:

— Разорю тебя? Я оставляю тебе твою школу — это же золотое дно, старику хватит. А как это я смогу обосноваться в Австралии без денег? Ну-ка, скажи!

Снова доктор просительно сказал что-то, но, как видно, слова его только ещё больше разъярили Сент-Джеймса.

— Много для меня сделал? Что ты для меня сделал, кроме того, что должен был сделать, а? Ты не меня спасал, не обо мне заботился, ты заботился о своём добром имени. Ну, хватит болтать попусту. До утра я должен успеть уехать. Откроешь ты сейф или нет?

— Ах, Джеймс, как ты можешь так со мной поступать? — послышался молящий голос, а затем раздался жалобный крик. Больше выдержать я не мог и тут потерял самообладание, которым так гордился. Я не мог оставаться безучастным, слыша эту беспомощную мольбу, зная, что там, за дверью, происходит грубое, зверское насилие. Подняв трость, я ворвался в кабинет. И в ту же секунду я услышал, как громко затрезвонил колокольчик у входной двери.

— Негодяй! — закричал я. — Немедленно оставь его!

Оба они стояли перед небольшим сейфом у стены. Сент-Джеймс выворачивал старику руки, требуя, чтобы он отдал ключ от сейфа. Старичок, белый как мел, но полный решимости, сопротивлялся, изо всех сил пытаясь высвободиться из железных тисков грубого силача. Негодяй поглядел на меня, и на его зверской физиономии я прочёл ярость, смешанную с животным страхом. Но, сообразив, что я один, он оставил свою жертву и бросился ко мне, изрыгая гнусные ругательства.

— Подлый шпион! — крикнул Сент-Джеймс. — Ну, прежде чем уехать, я с тобой расправлюсь!

Я не отличаюсь большой физической силой и знал, что мне с ним не справиться. Дважды мне удалось отбиться от него тростью, но затем он, свирепо рыча, кинулся на меня и схватил за горло своими мускулистыми руками. Я упал навзничь — он навалился на меня, продолжая сжимать мне горло. Я уже почти не дышал, я видел его злобные желтоватые глаза в нескольких дюймах от моих собственных, но тут у меня громко застучало в висках, в ушах зазвенело и я потерял сознание. Однако до самого последнего момента я не переставал слышать, как яростно трезвонил колокольчик у входа.

Когда я пришёл в себя, то увидел, что лежу на диване в кабинете доктора Маккарти и он сам сидит подле. Он смотрел на меня напряжённым, испуганным взглядом и, едва я открыл глаза, воскликнул облегчённо:

— Слава богу! Слава богу!

— Где Сент-Джеймс? — спросил я, оглядывая комнату. И тут я заметил, что мебель валяется, всё раскидано — повсюду следы схватки ещё более бурной, чем та, в которой участвовал я.

Доктор опустил голову, закрыл лицо руками.

— Они его схватили, — простонал он. — После стольких мучительных лет они снова его схватили… Но как я счастлив, что он не обагрил свои руки кровью во второй раз!

В этот момент я увидел, что в дверях стоит человек в расшитом галунами мундире полицейского инспектора.

— Да, сэр, — сказал он мне. — Ещё бы немного, и вам конец. Войди мы минутой позже, и вам не пришлось бы расспрашивать, что тут случилось. Никогда ещё не видел никого, кто стоял бы вот так, на самом краю могилы.

Я сел, прижимая ладони к вискам, в которых по-прежнему сильно стучало.

— Доктор Маккарти, — сказал я, — я решительно ничего не понимаю. Прошу вас: объясните, кто этот человек и почему вы так долго терпели его в своём доме?

— Я обязан сказать всё хотя бы из чувства признательности к вам — вы так рыцарски кинулись на мою защиту, чуть не пожертвовав ради меня своей жизнью. Теперь больше нечего таиться. Мистер Уэлд, настоящее имя этого несчастного человека — Джеймс Маккарти, он мой единственный сын…

— Ваш сын?!

— Увы, это так. Не знаю, за какие грехи послано мне это наказание. Ещё ребёнком он приносил мне только горе. Грубый, упрямый, эгоистичный, распущенный — таким он был всегда. В восемнадцать лет он стал преступником, в двадцать лет в припадке бешенства убил своего собутыльника, и его судили за убийство. Он едва избежал виселицы, его приговорили к каторжным работам. Три года назад ему удалось бежать и, минуя тысячи препятствий, пробраться в Лондон, ко мне. Приговор суда был тяжким ударом для моей жены, она этого удара не перенесла. Джеймсу удалось где-то раздобыть обыкновенный костюм, а когда он явился сюда, его некому было узнать. В течение нескольких месяцев он скрывался у меня на чердаке, выжидая, пока полиция прекратит поиски. Затем, как вы знаете, я устроил его у себя на место школьного учителя, но своими невыносимыми манерами, злобой он отравлял жизнь и мне, и товарищам по работе. Вы пробыли с нами четыре месяца, мистер Уэлд, — до вас никто такого срока не выдерживал. Теперь я приношу вам свои извинения за всё, что вам пришлось вытерпеть. Но, скажите, что мне оставалось делать? Ради памяти его покойной матери я не мог допустить, чтобы с ним случилась беда, пока в моих силах было помочь ему. В целом мире у него оказалось только одно убежище — мой дом, но разве мог я держать его здесь, не вызывая толков? Необходимо было придумать ему какое-нибудь занятие. Я дал ему место преподавателя английского языка, и таким образом Джеймсу удалось благополучно прожить здесь три года. Вы, несомненно, заметили, что днём он никогда не выходил за пределы школьной территории. Теперь вы понимаете почему. Но когда сегодня вы пришли и рассказали, что в окно Джеймса кто-то заглядывает, я понял, что его выследили. Я умолял его немедленно бежать, но несчастный был пьян и оставался глух к моим словам. Когда он наконец решил уйти, то потребовал, чтобы я отдал ему все свои деньги — решительно все. Ваш приход спас меня, точно так, как вас спасла вовремя подоспевшая полиция. Укрывая беглого преступника, я нарушил закон и сейчас нахожусь под домашним арестом, но после того, что мне пришлось пережить за эти три года, тюрьма меня не страшит.

— Я полагаю, доктор, — сказал инспектор, — что если вы и нарушили закон, то уже вполне за то наказаны.

— Видит Бог, что это так! — воскликнул старик и, уронив голову на грудь, закрыл руками измученное, измождённое лицо.

1899 г.

Фиаско в Лос-Амигосе

В своё время я держал большую практику в Лос-Амигосе. Всякий, конечно, слышал, что там есть крупная электрическая станция. Город и сам раскинулся широко, а вокруг него ещё с десяток посёлков и деревень, и все подключены к одной системе, так что электростанция работала на полную мощность. Жители Лос-Амигоса утверждали, что они самые высокие люди на Земле, да и вообще, всё в городе было самое высокое, кроме преступности и смертности. Преступность же и смертность, как говорили, были самыми низкими.

Поскольку электричества вырабатывалось вдоволь, то было просто грешно расходовать пеньку и позволять местным преступникам умирать старомодным способом. А тут как раз появились сообщения, что восточные штаты уже применяют казнь на электрическом стуле, хотя смерть преступника не наступала мгновенно, как рассчитывали. Инженеры в Лос-Амигосе читали эти сообщения и в недоумении поднимали брови: как вообще может последовать смерть от такого слабого тока? Они поклялись, что, попадись им преступник, они обойдутся с ним наилучшим образом и включат все динамо-машины, какие есть в их распоряжении. Стыдно экономить на людях, замечали они. Никто не мог с точностью сказать, какой будет результат, если включить все динамо-машины, ясно было одно: потрясающий и абсолютно смертельный. Они так начинят преступника электричеством, как никого ещё никогда не начиняли. В него словно ударят десять молний сразу. Одни предсказывали сгорание, другие — полный распад тканей и дематериализацию. И все жадно ждали, когда подвернётся случай опытным путём уладить споры. А тут как раз и подвернулся Дункан Уорнер.

Вот уже много лет, как Уорнер был позарез нужен полиции, и никому больше. Сорвиголова, убийца, налётчик на поезда, грабитель с большой дороги, он был, конечно, недостоин решительно никакого сострадания. Он заслужил смерть раз десять, не меньше, и жители Лос-Амигоса скрепя сердце решили: ладно, пусть уж он умрёт такой замечательной смертью. Он, видно, почувствовал себя недостойным такой чести и предпринял две отчаянные попытки бежать. Это был высокий, крепкий человек с львиной головой, покрытой чёрными спутанными кудрями, и окладистой бородой, спадавшей на широкую грудь. В переполненном зале суда не было другой такой красивой головы, как у него. Впрочем, что за новость: порой самое привлекательное лицо смотрит на тебя именно со скамьи подсудимых. Увы, благородная внешность Уорнера не уравновешивала его дурных поступков! Защитник старался как мог, однако обстоятельства дела были настолько очевидны, что Дункан Уорнер был отдан на милость мощных динамо-машин Лос-Амигоса.

Я присутствовал на совещании комитета, когда обсуждалось это дело. Городской совет назначил четырёх экспертов, которые должны были подготовить казнь. Трое из них были подходящими кандидатурами: Джозеф Мак-Коннор, тот самый, что проектировал динамо-машины, Джошуа Уэстмейкот, председатель «Лос-Амигос Электрикал Сэплай Компани, Лимитед», и я как главный врач. Четвёртым был старый немец по имени Петер Штульпнагель. В городе живёт много немцев, и все они, естественно, голосовали за своего. Таким образом он и оказался в комитете. Утверждали, что у себя на родине он слыл большим знатоком электричества, да и сейчас он постоянно возился с проводами, изоляторами и лейденскими банками, но поскольку дальше этого он не продвинулся и не получил никаких результатов, заслуживающих публикации, то вскоре на него стали смотреть как на безобидного чудака, влюблённого в электричество. Мы, трое, лишь усмехнулись, когда узнали, что он избран нашим коллегой, и, совещаясь на заседании комитета, не обращали никакого внимания на старика. Он сидел, приставив ладонь к уху, потому что был глуховат, и принимал такое же участие в обсуждении, как и джентльмены из прессы, которые торопливо записывали что-то в своих блокнотах, примостившись на задних скамейках.

Дело это не отняло у нас много времени. В Нью-Йорке пустили ток напряжением две тысячи вольт, но смерть наступила не сразу. Очевидно, напряжение оказалось недостаточным. Лос-Амигос не повторит их ошибки. Заряд должен быть в шесть раз больше, а потому, разумеется, в шесть раз эффективнее. Нет ничего логичнее. Мы пустим все динамо-машины.

На том мы втроём и порешили и уже поднялись, чтобы расходиться, как вдруг наш молчаливый коллега раскрыл рот.

— Джентльмены, — сказал он, — вы обнаруживаете поразительное невежество по части электричества. Вы, я вижу, не знаете, как воздействует электрический ток на человека.

Члены комитета хотели было дать уничтожающий ответ на это дерзкое замечание, но председатель электрической компании постукал себя по лбу, как бы призывая быть снисходительными к выходкам этого чудака.

— Сэр, — иронически улыбнулся он, — может быть, вы сообщите, в чём ошибочность наших заключений?

— В том, что вы предполагаете, будто чем больше заряд электричества, тем он эффективнее. Не думается ли вам, что результат может быть прямо противоположным? Разве вы знаете по опыту, как действует ток высокого напряжения?

— Мы догадываемся об этом по аналогии, — произнёс председатель напыщенно. — Если увеличить дозу какого-нибудь лекарства, оно действует сильнее. Возьмите, например… ну…

— Виски! — подсказал Джозеф Мак-Коннор.

— Вот именно! Виски. Разве не так?

Петер Штульпнагель улыбнулся и покачал головой.

— Ваш довод неубедителен, — сказал он. — Выпив одну рюмку, я приходил в возбуждение, после шести — валился спать. Как видите, эффект прямо противоположный. А вдруг электричество действует так же, как виски? Что тогда?

Мы, трое практиков, расхохотались. Мы знали, что наш коллега со странностями, но нам и в голову не приходило, что до такой степени.

— Что тогда? — повторил Петер Штульпнагель.

— Мы всё-таки попробуем, — ответил председатель.

— Прошу вас вспомнить вот что, — продолжал Петер. — Если коснуться провода с напряжением лишь в несколько сотен вольт, смерть наступает немедленно. Такие факты общеизвестны. В Нью-Йорке к электрическому стулу подводят гораздо большее напряжение, а преступник какое-то время ещё жив. Разве вы не видите, что малый ток гораздо смертельнее?

— Джентльмены, я полагаю, что обсуждение затянулось, — сказал председатель, поднимаясь снова. — Вопрос, как я понимаю, уже решён большинством голосов комитета. Дункан Уорнер будет казнён во вторник на электрическом стуле мощным током от всех шести динамо-машин Лос-Амигоса. Нет возражений, джентльмены?

— Нет, — сказал Джозеф Мак-Коннор.

— Нет, — сказал я.

— Я против, — сказал Петер Штульпнагель.

— Предложение принято, ваше мнение будет своим порядком занесено в протокол, — подвёл итог председатель.

Народу на казни присутствовало немного. Прежде всего, конечно, четыре члена комитета и палач, который должен был действовать по нашим указаниям. Кроме нас, присутствовали федеральный судебный исполнитель, начальник тюрьмы, священник и три журналиста. Происходило всё в небольшом, выстроенном из кирпича подсобном помещении Центральной электрической станции. Когда-то это была прачечная, и у стены стояли печка и медный котёл, никакой мебели, кроме стула для осуждённого, не было. Перед стулом в ногах положили металлическую пластинку, от которой шёл толстый изолированный провод. Другой провод свисал с потолка, он соединялся с металлическим стерженьком на шлеме, который должен быть надет на голову преступника. Когда этот провод и стержень соединят, Дункан умрёт.

Стояла торжественная тишина: мы ждали появления осуждённого. Побледневшие техники нервно возились с проводами. Даже видавший виды судебный исполнитель чувствовал себя не в своей тарелке, ведь одно дело — вздёрнуть человека, но совсем другое — пропустить через живую плоть мощный электрический заряд. Что до журналистов, то лица у них были белее, чем бумага, на которой они собирались писать. Только на маленького чудака-немца эти приготовления не производили никакого впечатления: улыбаясь и затаив в глазах злорадство, он подходил то к одному, то к другому из нас, несколько раз даже громко рассмеялся, и суровый священник упрекнул его за неуместную весёлость.

— Как можно до такой степени забыться, мистер Штульпнагель, чтобы шутить перед лицом смерти!

Но немец нисколько не смутился.

— Если бы я был перед лицом смерти, я бы не стал шутить, — отвечал он, — но в том-то и дело, что я не перед лицом смерти и потому могу делать, что пожелаю.

Священник хотел было выговорить ему за этот дерзкий ответ, но тут дверь распахнулась, и вошли два тюремщика, ведя Дункана Уорнера. Не дрогнув, он огляделся вокруг, решительно шагнул вперёд и сел на стул.

— Включайте! — сказал он.

Было бы варварством заставлять его ждать. Священник пробормотал что-то у него над ухом, палач надел шлем на голову — все затаили дыхание — и включил ток.

— Чёрт побери! — закричал Дункан Уорнер, подпрыгнув на стуле, как будто его подбросила чья-то мощная рука.

Он был жив. Более того, глаза стали блестеть сильнее. Одно только изменилось в нём — что было совсем неожиданно: с его головы и бороды полностью сошла чернота, как сходит с луга тень от облака; они стали белые, точно снег. Никаких других признаков умирания. Кожа гладкая и чистая, как у ребёнка.

Судебный исполнитель с упрёком взглянул на членов комитета.

— Какая-то неисправность, джентльмены, — сказал он.

Мы трое переглянулись.

Петер Штульпнагель загадочно улыбнулся.

— Включим ещё раз, — сказал я.

Снова включили ток, снова Дункан Уорнер подпрыгнул в кресле и закричал. Ей-ей, не знай мы, что на стуле Дункан Уорнер, мы бы решили, что это не он: в одно мгновение волосы у него на голове и на лице выпали. И пол вокруг стал как в парикмахерской субботним вечером. Глаза его сияли, на щеках горел румянец, свидетельствующий об отличном самочувствии, хотя затылок был гол, как головка голландского сыра, и на подбородке тоже ни следа растительности. Он пошевелил плечом, сначала медленно и осторожно, потом всё смелее.

— Этот сустав поставил в тупик половину докторов с Тихоокеанского побережья, — сказал он. — А теперь рука как новая, гибче ивового прутика.

— Вы ведь хорошо себя чувствуете? — спросил немец.

— Как никогда в жизни, — лучезарно ответил Дункан Уорнер.

Положение становилось тягостным. Судебный исполнитель метал в нас испепеляющие взгляды. Петер Штульпнагель усмехался и потирал руки. Техники почёсывали в затылке. Полысевший заключённый удовлетворённо пробовал свою руку.

— Думаю, что ещё один заряд… — начал было председатель.

— Нет, сэр, — возразил судебный исполнитель. — Подурачились, и хватит. Мы обязаны привести смертный приговор в исполнение, и мы это сделаем.

— Что вы предлагаете?

— Я вижу крюк в потолке. Сейчас достанем верёвку, и дело с концом.

Снова потянулось томительное ожидание, пока тюремщики ходили за верёвкой. Петер Штульпнагель нагнулся к Дункану Уорнеру и что-то прошептал ему на ухо. Сорвиголова удивлённо встрепенулся:

— Не может быть!

Немец кивнул, подтверждая.

— Правда? И нет никакого способа?

Петер покачал головой, и оба расхохотались, словно услышали что-то необыкновенно смешное.

Принесли наконец верёвку, и судебный исполнитель собственноручно накинул петлю на шею преступнику. Потом он, палач и двое тюремщиков вздёрнули его в воздух. Половину часа проболтался несчастный под потолком — зрелище, доложу, не из приятных. Затем торжественно и молча они опустили его на пол, и один из тюремщиков пошёл сказать, чтобы принесли гроб. Представьте себе наше удивление, когда Дункан Уорнер вдруг поднял руки, ослабил петлю у себя на шее и сделал глубокий вздох.

— У Пола Джефферсона хорошо идёт торговля сегодня. Сверху оттуда всю очередь видно, — сообщил он, кивнув на крюк в потолке.

— Вздёрнуть его ещё раз! — загремел судебный исполнитель. — Мы всё-таки вытряхнем сегодня из него душу.

Через секунду жертва снова болталась на крюке.

Они держали его там битый час. А когда спустили, он был бодр и весел в отличие от всех нас.

— Старик Планкет что-то зачастил в «Аркадию». Три раза за час сбегал, а ведь у него семья. Пора бы ему бросить пить.

Это было чудовищно, невероятно, но это было. И ничего нельзя было с этим поделать. Дункану Уорнеру давно полагалось умереть, а он разговаривал. Мы подошли поближе и с разинутыми ртами уставились на него, но судебный исполнитель был не из тех, кто легко сдаётся. Он жестом попросил отойти всех в сторону и остался с заключённым наедине.

— Дункан Уорнер, — начал он медленно. — У тебя своя игра, у меня своя. Ты хочешь любой ценой выжить, а я — привести приговор в исполнение. С электричеством нас постигла неудача. Один ноль в твою пользу. Тогда мы решили повесить тебя. Но и тут твоя взяла. И всё-таки я исполню свой долг. На этот раз ты будешь убит.

Говоря это, он вынул из кармана шестизарядный револьвер и одну за другой всадил все шесть пуль в свою жертву. Помещение наполнилось дымом, но, когда он рассеялся, мы увидели, что Дункан Уорнер с сожалением разглядывает свой пиджак.

— В твоих местах пиджаки, должно быть, гроши стоят. А я тридцать долларов за свой отдал, понял? Шесть дыр спереди, да четыре пули насквозь прошли, так что и спина не лучше!

Револьвер выпал из рук судебного исполнителя. Он должен был признать своё поражение.

— Может, кто-нибудь из джентльменов объяснит, что всё это значит? — пробормотал он, растерянно глядя на членов комитета.

Петер Штульпнагель шагнул вперёд:

— Я объясню, что это значит.

— Вы, кажется, единственный, кто кое-что смыслит в электричестве.

— Да, единственный. Я пытался предупредить этих джентльменов. Но они не пожелали выслушать меня, и я решил: пусть убедятся на собственном опыте. Знаете, что сделало ваше электричество? Оно так увеличило жизнеспособность этого человека, что он будет жить века.

— Века?

— Да, потребуются сотни лет, прежде чем истощится колоссальная нервная энергия, которой вы его начинили. Электричество — это жизнь, вы зарядили его жизненно до предела. Пожалуй, лет этак через пятьсот можно попробовать казнить его снова, но я отнюдь не ручаюсь за успех.

— Чёрт побери! А что же мне делать? — вскричал вконец расстроенный судебный исполнитель.

— Может быть, нам удастся разрядить его? Что, если повесить его за ноги?

— Нет. Ничего не получится.

— Но всё-таки он не будет больше нарушать покой жителей Лос-Амигоса, — сказал судебный исполнитель. — Отправим его в тюрьму. Я сгною его за решёткой.

— Как бы не так! Скорее тюрьма сгниёт.

Это было полное фиаско, и мы несколько лет старались обходить в разговоре этот прискорбный случай. Но теперь о нём знают все, и вы можете, если хотите, поместить его к себе в записную книжку.

1892 г.

Смуглая рука

Всем известно, что сэр Доминик Холден, знаменитый хирург, трудившийся чуть ли не всю жизнь в Индии, завещал своё состояние мне и что после его смерти я превратился из скромного врача, который трудится ради куска хлеба, в богатого владельца старинного поместья и огромных земель. Известно также, что у сэра Доминика было по меньшей мере пять более близких родственников, чем я, и согласно закону им-то и должно было достаться наследство, так что его выбор сочли необъяснимой причудой. Однако я уверяю всех, кто разделяет подобное мнение, что они глубоко заблуждаются, ибо, хоть я и подружился с сэром Домиником, когда он был уже в преклонных летах, у него тем не менее оказались веские причины, чтобы выказать таким способом своё ко мне расположение. Между прочим, хоть я и рассказываю эту историю сам, поверьте — мало кто оказывал когда-либо ближнему столь важную услугу, какую оказал моему индийскому дядюшке я. Вы наверняка назовёте эту историю небылицей, но она столь необычна, что я просто почитаю своим долгом её рассказать, а уж как вы к ней отнесётесь — дело ваше. Итак, приступим.

Сэр Доминик Холден, кавалер ордена Бани III степени, кавалер ордена «Звезда Индии» II степени, а также обладатель множества других наград, всех и не перечислишь, прославился в своё время как самый талантливый хирург среди наших врачей в Индии. Начал он свою карьеру в армии, но потом открыл частную практику в Бомбее и в качестве консультанта изъездил Индию вдоль и поперёк. Однако главная его заслуга — бомбейская больница для индусов, которую он построил и содержал на свои средства. Но шло время, и его железное здоровье стало сдавать под колоссальным бременем, которое он взвалил на себя ещё в молодости, а коллеги-врачи принялись единодушно (хотя, подозреваю, отнюдь не бескорыстно) убеждать его вернуться в Англию. Он противился сколько мог, но скоро у него появились ярко выраженные симптомы нервного расстройства, и в конце концов, окончательно сломленный, он уехал на родину, в графство Уилтшир. Там он купил большое имение со старинным замком, находящееся у отрогов равнины Солсбери-Плейн, и посвятил последние годы жизни изучению сравнительной патологии, которой этот замечательный учёный увлекался всю жизнь и в которой был крупнейшим авторитетом.

Всю родню, как и следовало ожидать, чрезвычайно взволновала весть о возвращении в Англию богатого бездетного дядюшки. Он же, вовсе не проявляя чрезмерного радушия, счёл, однако, долгом установить добрые отношения с родственниками, и все мы в свою очередь получили от него приглашение. Кузены и кузины, побывавшие в гостях, рассказывали, что изнывали у дядюшки со скуки, и потому когда я наконец был призван в Роденхерст, то испытал прилив противоречивых чувств. Моя жена столь демонстративно не упоминалась в письме, что первым моим побуждением было отказаться от визита, однако я не имел права забывать об интересах детей и, получив согласие жены, пасмурным октябрьским днём отправился в Уилтшир, совершенно не представляя, какие важные последствия повлечёт за собой этот визит.

Имение моего дяди расположено в том месте равнины, где кончаются пахотные земли и полого встают плавные склоны меловых холмов, столь характерных для ландшафта этого графства. Когда я сошёл с поезда в Динтоне и кучер повёз меня в имение дядюшки в гаснущем свете осеннего дня, я был поражён странной таинственностью пейзажа. Развалины гигантских древних сооружений настолько подавляли разбросанные по округе крестьянские фермы, что настоящее казалось сном — его властно, повелительно вытесняло прошлое. Дорога вилась среди поросших травою холмов, вершины которых, все до единой, увенчаны мощнейшими бастионами: круглые или квадратные, они мужественно отражают натиск стихий и тысячелетий. Кто-то называет их римскими крепостями, кто-то британскими, однако до сих пор так и не выяснено с достаточной степенью достоверности, кто именно построил эти укрепления и почему их так много здесь, в этой части Англии. На ровных, пологих серо-зелёных склонах там и сям поднимались маленькие округлые холмики — могильники. Под ними лежат обращённые в пепел останки народа, глубоко зарывшего себя в эти холмы, но их могилы говорят нам только одно: в этом сосуде покоится прах человека, который трудился некогда под солнцем.

По этой-то полной тайн местности я приблизился наконец к имению дядюшки в Роденхерсте и обнаружил, что оно удивительно гармонирует с окружающей обстановкой. Ворота, за которыми начиналась неухоженная аллея, ведущая к дому, висели на разрушающихся облупленных столбах с искалеченными геральдическими щитами наверху. Холодный ветер шумел в кронах вязов, которыми была обсажена аллея, дождём сыпалась листва. Вдали, там где кончался мрачный свод деревьев, ровно горел жёлтым светом один-единственный фонарь. В последних проблесках дня я увидел длинное низкое здание с несимметричными крыльями, покатой мансардной крышей и низко свешивающимся карнизом, с узором перекрещивающихся деревянных балок на стенах — архитектура эпохи Тюдоров. Широкое зарешёченное окно слева от невысокого крыльца приветливо теплилось светом горящего камина, и, как оказалось, это было окно дядюшкиного кабинета, потому что именно туда провёл меня дворецкий знакомиться с хозяином замка.

Он сидел, съёжившись, у камина, непривычный к промозглому холоду английской осени. Лампу в кабинете ещё не зажгли, и я увидел в красном свечении тлеющих углей лицо с крупными резкими чертами: огромный нос и выступающие скулы, как у индейца, глубокие складки, прорезающие щёки от глаз до подбородка, — сумрачная маска, скрывающая необузданные страсти. При моём появлении он быстро поднялся со старомодной учтивостью манер и любезно сказал:

— Добро пожаловать в Роденхерст!

Внесли лампу, и я почувствовал, что его голубые глаза в высшей степени критически рассматривают меня из-под косматых бровей, точно спрятавшиеся под кустом лазутчики, и что я для моего заморского дядюшки словно открытая книга — он читает в моей душе с лёгкостью опытного психолога и искушённого светского человека.

Я тоже внимательно разглядывал его, потому что наружность этого человека буквально приковывала внимание. Огромного роста и могучего сложения, он так исхудал, что пиджак на нём висел как на вешалке, и меня потрясло, до чего костлявы его широкие плечи. Руки и ноги у него были крупные, но иссохшие, я не мог оторвать взгляда от его запястий с выступающими костями, от длинных узловатых пальцев. Но больше всего поражали его глаза — светло-голубые, проницательные, острые. Поражал не столько цвет, не густые ресницы и косматые брови, из-под которых эти глаза сверкали, а выражение, которое я в них заметил. Для человека такого могучего сложения и с такой внушительной осанкой естественна была бы некая властность во взгляде, спокойная уверенность, а я почувствовал, что дух его сломлен и полон страха, мне представились робкие, просящие прощения глаза собаки, чей хозяин снял со стены плётку. И я, едва увидев эти изучающие и в то же время как бы молящие о пощаде глаза, поставил ему врачебный диагноз. Я решил, что у него неизлечимая болезнь, он знает, что каждую минуту может умереть, и жизнь его отравлена страхом. Вот какое я сделал заключение и, как показали дальнейшие события, ошибся; но я рассказываю об этом, чтобы вам легче было представить себе выражение его глаз.

Я уже сказал, что дядюшка приветствовал меня чрезвычайно любезно, и через час я сидел в уютной столовой между ним и его женой, стол был уставлен пряными экзотическими деликатесами, а из-за стула дядюшки то и дело неслышно возникал всевидящий слуга-индус. Пожилая чета вступила в ту печальную пору, которая, как это ни парадоксально, напоминает счастливое начало семейной жизни: они снова вдвоём, снова одни, дети умерли или разлетелись по свету, труд жизни завершён, и сама жизнь быстро приближается к концу. Те, кто открыл в себе такие глубины любви и преданности, кому удалось обратить суровую зиму в светлое бабье лето, вышел победителем из жизненных испытаний. Леди Холден была миниатюрная живая дама с удивительно добрыми глазами, и когда она смотрела на своего мужа, сразу становилось ясно, как она им гордится и восхищается. Но я прочёл в их взорах не только любовь друг к другу, я прочёл в них ужас и распознал в её лице отражение того тайного страха, который ещё раньше заметил в лице сэра Холдена. Они то весело шутили, то вдруг голоса их начинали звучать грустно, причём насколько принуждённым казалось их веселье, настолько естественной была грусть, и я понял, что рядом со мной сидят люди, у которых тяжело на душе.

Но вот слуги ушли, мы налили себе вина, и тут разговор коснулся темы, которая чрезвычайно взволновала хозяина и хозяйку дома. Не помню, с чего зашла у нас речь о сверхъестественных явлениях, только я признался им, что, как многие невропатологи, посвящаю довольно много времени исследованию всякого рода аномальных явлений человеческой психики. И в конце концов поведал, как я и ещё двое моих коллег, также членов Общества психических исследований, провели ночь в доме, где водятся привидения. Ночь прошла без особых приключений, никаких сенсационных открытий мы не сделали, но почему-то этот рассказ в высшей степени заинтересовал моих родственников. Они слушали затаив дыхание, причём однажды я поймал многозначительный взгляд, которым они обменялись. Едва я кончил рассказывать, как леди Холден поднялась и оставила нас.

Сэр Доминик пододвинул ко мне коробку с сигарами, и несколько минут мы курили молча. Я видел, как дрожит его крупная худая рука, когда он подносил к губам свою маленькую манильскую сигару, и чувствовал, что нервы его напряжены до предела. Чутьё подсказывало мне, что он готовится сделать какое-то сокровенное признание, и я не произносил ни слова, боясь спугнуть его. Наконец он резко поднял голову и посмотрел на меня с таким выражением, как будто решился на отчаянный шаг.

— Я очень мало знаю вас, доктор Хардэйкр, но мне кажется, вы именно тот человек, которого я давно ищу.

— Рад слышать это, сэр.

— У вас ясный трезвый ум. Надеюсь, вы не заподозрите меня в неискренности, ведь дело это слишком серьёзное, лесть была бы просто неуместна. Вы обладаете достаточными познаниями в области, которая меня интересует, и, насколько я могу судить, относитесь к сверхъестественным явлениям как философ, а такой подход исключает свойственный невежеству страх. Полагаю, появление призрака не нарушит ваше душевное равновесие?

— Думаю, что нет, сэр.

— Может быть, даже заинтересует?

— В высшей степени.

— Как исследователь человеческой психики, вы, вероятно, будете наблюдать за ним столь же отвлечённо, как астроном наблюдает блуждающую комету?

— Совершенно верно.

Он тяжело вздохнул:

— Поверьте, доктор Хардэйкр, было время, когда я ответил бы в точности так же, как вы. В Индии о моём бесстрашии ходили легенды. Даже во время восстания сипаев оно не изменило мне ни на миг. А сейчас… вы видите, во что я превратился сейчас: наверное, во всём графстве Уилтшир не найти существа столь же малодушного. Не будьте так самоуверенны, когда дело касается сверхъестественного: судьба может подвергнуть вас такому же нескончаемому испытанию, какому подвергла меня, — испытанию, которое способно привести человека в сумасшедший дом или свести в могилу.

Я терпеливо ждал, когда он наконец откроет мне свою тайну. Стоило ли говорить, что начало не только заинтересовало меня, но и сильно взволновало.

— Вот уже несколько лет, — продолжал он, — как моя жизнь и жизнь моей жены превратилась в кромешный ад, и причина тому не просто нелепа, она воистину смехотворна. Казалось бы, за столько-то времени можно было и привыкнуть к этому аду, но нет, наоборот: чем дальше, тем невыносимей это постоянное напряжение: мои нервы вот-вот не выдержат. Если вы не опасаетесь за своё здоровье, доктор Хардэйкр, я просил бы вас помочь мне понять природу феномена, который так нас терзает, ибо я чрезвычайно ценю ваше мнение.

— Оно к вашим услугам, хотя я и не уверен, что скажу вам что-то путное. Могу я узнать, о каком феномене идёт речь?

— Мне кажется, вы сможете судить о событиях непредвзято, если не будете знать заранее, с чем вам предстоит столкнуться. Кому, как не вам, известна огромная роль подсознания и наших собственных субъективных впечатлений: ведь живущий в вас, учёном, скептик наверняка подвергнет сомнению то, что вы видели. Так что давайте уж примем меры предосторожности.

— Что я должен сделать?

— Я всё объясню. Пойдёмте со мной, прошу вас.

Мы вышли из столовой и двинулись по длинному коридору; возле последней двери сэр Доминик остановился. За ней оказалась просторная, с голыми стенами комната, оборудованная под лабораторию; здесь было множество научных приборов, инструментов и химической посуды. К одной из стен во всю длину была пристроена полка, на ней стоял длинный ряд стеклянных банок с различными органами и тканями, поражёнными болезнями.

— Как видите, я не бросил своего прежнего увлечения, — пояснил сэр Доминик. — Эти банки — всё, что осталось от некогда великолепной коллекции, остальное, увы, погибло в девяносто втором году, когда сгорел мой дом в Бомбее. Для меня это обернулось большим несчастьем во многих отношениях. У меня были образцы редчайших заболеваний, а коллекция больных селезёнок, подозреваю, не имела себе равных в мире. Это, однако, и всё, что удалось спасти.

Я стал рассматривать коллекцию и сразу же понял, что, с точки зрения врача, это поистине редчайшее сокровище: увеличенные внутренние органы, зияющие полости кист, искривлённые кости, омерзительные паразиты, развивающиеся в организме человека, — ярчайшая иллюстрация того, что делает с человеком Индия.

— Тут есть небольшая кушетка, видите, — продолжал хозяин поместья. — Разумеется, нам и в голову бы не пришло предложить гостю столь убогое помещение, но раз уж события приняли такой неожиданный поворот, я буду вам бесконечно признателен, если вы согласитесь провести здесь ночь. Но, может быть, подобная перспектива отталкивает вас — в таком случае вы должны без колебания сказать мне это, прошу вас.

— Отталкивает? Напротив, — возразил я, — она меня чрезвычайно привлекает.

— Моя спальня — вторая слева, и если вы почувствуете, что вам необходимо общество, позовите меня, я тотчас буду здесь.

— Надеюсь, мне не придётся тревожить ваш сон.

— Я вряд ли буду спать. У меня бессонница. Так что зовите меня, не церемоньтесь.

Условившись таким образом, мы вернулись в гостиную, где нас ждала леди Холден, и стали беседовать о предметах не столь серьёзных.

Когда я сказал дяде, что с удовольствием приму участие в ночном приключении, это вовсе не было бравадой. Я никогда не стал бы утверждать, что я сильнее или храбрее кого бы то ни было, но когда вы уже сталкивались со сверхъестественным, у вас пропадает тот смутный необъяснимый ужас перед неведомым, который трудно вынести человеку с воображением. Человеческая душа не способна испытывать более одного сильного чувства одновременно, и если вас переполняет любопытство или нетерпение учёного, для страха просто не остаётся места. Правда, дядя мне признался, что и сам когда-то придерживался таких же взглядов, но я рассудил — ещё неизвестно, что именно надорвало его психику — сорок лет работы в Индии или нервное потрясение, которое ему пришлось пережить. У меня, во всяком случае, нервы железные, голова холодная, и потому я закрыл за собой дверь лаборатории, чувствуя волнение и азарт охотника, который подстерегает дичь, снял обувь и пиджак и прилёг на покрытую ковром кушетку.

Лаборатория оказалась далеко не самой удобной спальней. Сильно пахло разными химическими реактивами, особенно остро ощущался метиловый спирт. Да и обстановка не располагала к отдыху. Взгляд мой упирался в отвратительный ряд стеклянных сосудов с поражёнными болезнью тканями и органами, которые когда-то доставили людям столько страданий. Окно было без штор, и в комнату лился белый свет почти полной луны, на противоположной стене горел серебряный квадрат с чёрным ажурным узором решётки. Когда я погасил свечу, это единственное яркое пятно во тьме комнаты сразу же вызвало у меня тревогу: мне стало жутковато. В старом доме застыла мрачная, ничем не нарушаемая тишина, я слышал тихий шёпот деревьев в саду. Может быть, эта вкрадчивая колыбельная убаюкала меня или сказалась усталость трудного дня, но только я задремал, проснулся, снова задремал, долго боролся со сном, и всё-таки он меня сморил — глубокий, без сновидений.

Проснулся я от какого-то звука в комнате и тотчас же приподнялся на локте. Прошло несколько часов, потому что лунный квадрат сполз по стене вниз и в сторону и теперь косо лежал в ногах моей кушетки. Остальная часть комнаты была погружена в непроглядный мрак. Сначала я в нём ничего не мог разглядеть, но постепенно глаза привыкли к слабому свету, и хотя я весь трепетал от азарта исследователя, сердце моё дрогнуло: что-то медленно двигалось вдоль стены. Вот я расслышал тихое шарканье словно бы войлочных туфель, с трудом различил силуэт человека, крадущегося со стороны двери. Вот он вступил в полосу лунного света, и стало ясно видно и его самого, и его одежду. Это был мужчина, невысокий и коренастый, в просторном тёмно-сером балахоне до пят. Луна осветила половину его лица, и я увидел, что оно тёмно-коричневого цвета, а чёрные волосы собраны на затылке в пучок, как у женщины. Он медленно продвигался вперёд, глаза его были устремлены на ряд банок, в которых хранились печальные реликвии людских страданий. Он внимательно рассматривал сосуд за сосудом. Дойдя до конца полки, который находился прямо против моей кушетки, он остановился, взглянул на меня, в отчаянии воздел руки и исчез — как сквозь землю провалился.

Я сказал, что он воздел руки, но когда его руки взметнулись вверх в жесте отчаяния, я заметил странную особенность. У него была только одна кисть! Широкие рукава соскользнули к плечам, и левую кисть я разглядел ясно, а вот вместо правой была безобразная узловатая культя. Больше он ничем не отличался от индусских слуг сэра Доминика, а видел я его и слышал так ясно, что готов был принять за одного из них, — наверное, ему что-то понадобилось в моей комнате, и он зашёл сюда. Лишь его неожиданное исчезновение навело на недобрые мысли. Я вскочил с кушетки, зажёг свечу и внимательно осмотрел всю комнату. Никаких следов моего гостя; и я был вынужден признать, что его появление действительно противоречило законам природы. Остаток ночи я пролежал без сна, но никто меня больше не тревожил.

Встал я, по обыкновению, рано, но дядя оказался ещё более ранней пташкой — он уже расхаживал взад и вперёд по лужайке возле дома. Когда я вышел на крыльцо, он в волнении бросился ко мне.

— Ну что, вы видели его? — крикнул он.

— Однорукого индуса?

— Именно.

— Видел.

И я рассказал ему всё, что произошло ночью. Выслушав, он повёл меня в свой кабинет.

— Скоро завтрак, но у нас ещё есть немного времени, — сказал он. — Я успею объяснить вам это необыкновенное явление — насколько вообще можно объяснить то, что не имеет объяснения. Для начала открою вам, что вот уже четыре года этот человек приходит ко мне каждую ночь и будит, где бы я ни находился: в Бомбее ли, в каюте парохода или здесь, в Англии, и вы поймёте, почему я сам превратился чуть ли не в привидение. Каждую ночь происходит одно и то же. Он появляется подле моей кровати, сердито трясёт меня за плечо, потом идёт из спальни в лабораторию, медленно проходит возле полки с моими банками и исчезает. Почти полторы тысячи ночей, и всегда одно и то же.

— Что ему нужно?

— Он приходит за своей рукой.

— За своей рукой?

— Да, я сейчас расскажу, как всё случилось. Лет десять назад меня пригласили в Пешавар проконсультировать больного, и, пока я был там, попросили осмотреть руку одного туземца, который шёл с афганским караваном. Туземец этот был из какого-то племени горцев, которое живёт бог знает где — далеко за Гиндукушем. Говорил он на исковерканном пушту, понять его было очень трудно. У него оказалась саркома одного из пястных суставов, и я ему объяснил, что придётся отнять кисть, иначе он умрёт. Уговаривал я его очень долго, и наконец он согласился на операцию, а когда я её сделал, он спросил, какое вознаграждение я с него потребую. Бедняга был чуть ли не нищий, о каком вознаграждении могла идти речь, и я в шутку сказал, что платой будет его рука, она пополнит мою коллекцию опухолей.

К моему удивлению, он решительно отказался и объяснил, что, когда человек умирает, все части его тела должны быть похоронены вместе, это очень важно — ведь, согласно его религии, душа потом воссоединяется с телом и ей нужен удобный дом. Конечно, это одно из древнейших верований человечества, сходные представления были и у египтян, потому-то они и бальзамировали своих покойников. Я ответил ему, что рука всё равно отрезана, и поинтересовался, как же он собирается её хранить. Он объяснил, что поместит её в соляной раствор и будет всюду возить с собой. Я предложил оставить её в моей коллекции — тут уж она точно не потеряется, к тому же в моих растворах сохранится лучше, чем в соляном. Убедившись, что я и в самом деле намерен бережно хранить руку, он тотчас же согласился. «Но помните, сагиб, — сказал он, — когда я умру, я приду за ней». Я засмеялся в ответ на те слова, и тем всё кончилось. Я вернулся в Бомбей, а он, без сомнения, поправился и смог продолжить своё путешествие в Афганистан.

Вчера я уже говорил вам, что в моём доме в Бомбее случился пожар. Сгорело больше половины, и к тому же сильно пострадала моя коллекция поражённых органов и тканей. То, что вы видели, лишь жалкие остатки. Среди погибших экспонатов оказалась и рука горца, но в то время я не придал этому большого значения. С той поры прошло уже шесть лет.

А четыре года назад, через два года после пожара, я проснулся однажды ночью оттого, что кто-то изо всех сил дёргает меня за рукав. Я сел, решив, что это меня будит мой любимый мастиф. Но вместо собаки увидел моего давнего пациента-индуса в длинном сером балахоне, какие носят люди его племени. Он с укором глядел на меня, показывая свою культю. Потом подошёл к моим банкам, которые стояли тогда у меня в комнате, внимательно осмотрел каждую, сердито взмахнул руками и исчез. Я понял, что он только что умер и пришёл за рукой, которую я обещал свято хранить для него.

Ну вот, доктор Хардэйкр, теперь вы знаете всё. Эта сцена повторяется четыре года — каждую ночь, в одно и то же время. В сущности, ничего дурного горец мне не делает, но его появление вымотало меня вконец, я словно подвергаюсь пытке водой. У меня жесточайшая бессонница, я не могу заснуть — лежу и жду, когда он появится. Он отравил мою старость, старость моей жены, которая страдает не меньше меня. Слышите — гонг, приглашают к завтраку, она с нетерпением ждёт нас, ей хочется знать, видели ли вы что-нибудь ночью. Мы безмерно благодарны вам за доброе участие, ведь когда друг разделил наше горе, когда он рядом, пусть даже недолго, одну-единственную ночь, нам легче выносить эту муку, вы убедили нас, что мы с женой не сумасшедшие, а порой нам кажется, что мы теряем рассудок.

Вот какую странную историю поведал мне сэр Доминик — я знаю, многие бы посмеялись над ней и не поверили ни слову, но после того, что приключилось со мной ночью, и после того, что мне довелось видеть раньше, я принял её как совершенную непреложность. Я тщательно всё обдумал, сопоставив с тем, что мне довелось читать и пережить. После завтрака я сказал леди Холден и сэру Доминику, что возвращаюсь следующим поездом в Лондон, чем сильно удивил их.

— Мой дорогой племянник, — воскликнул дядя в величайшем огорчении, — я понимаю, что грубо нарушил законы гостеприимства, навязав вам это злосчастное привидение. Нужно нести свой крест самому.

— Признаюсь, что моя поездка в Лондон и вправду связана с привидением, — ответил я, — но если вы думаете, что ночное приключение вызвало у меня хоть тень неудовольствия, вы ошибаетесь, уверяю вас. Напротив, я прошу у вас позволения вернуться вечером и провести в вашей лаборатории ещё одну ночь. Я горю желанием ещё раз встретиться с этим ночным гостем.

Дяде чрезвычайно хотелось знать, что я затеваю, но я не стал посвящать его в свой план, боясь заронить надежду, которая может не сбыться. Около полудня я уже сидел в своей приёмной и перечитывал то место в недавно вышедшей книге по оккультизму, которое привлекло моё внимание, когда я только купил её.

«Что касается духов, привязанных к земному, — писал автор, — то, если перед смертью они были одержимы навязчивой идеей, эта идея способна удержать их в нашем материальном мире. Эти духи своего рода амфибии, они могут существовать и в этой жизни, и в иной, как черепахи живут и на суше, и в воде. Причиной того, что душа оказывается столь крепко привязанной к жизни, которую покинуло тело, может быть любая сильная страсть. Известно, что такой эффект производят алчность, жажда мести, тревога, любовь, жалость. Как правило, подобные чувства порождаются неудовлетворённым желанием, и если желание удовлетворить, материальная связь слабеет. Описано немало случаев, когда духи преследуют людей с редкостным упорством, но исчезают, стоит лишь выполнить их желание, причём иногда бывает достаточно заменить предмет, которого они добиваются, чем-то сходным».

«Заменить предмет, которого они добиваются, чем-то сходным» — именно над этими словами я размышлял всё то утро: оказывается, я всё правильно запомнил. Вернуть туземцу руку невозможно, а вот заменить другой — это стоит попытаться! Я поехал в Шадуэлл[60], досадуя, что поезд тащится так медленно, к моему старому другу Джеку Хьюэтту, который работал старшим хирургом в больнице для моряков. Не посвящая его в суть дела, объяснил, что мне нужно.

— Смуглую руку индуса! — в изумлении повторил он. — Да зачем она вам, ради всего святого?

— Потом расскажу. Я знаю, у вас в больнице полно индусов.

— Да уж, хватает. Но ведь вам рука нужна… — Он задумался, потом взял колокольчик и позвонил.

— Скажите, Трейверс, — обратился он к студенту-медику, который практиковал в его отделении, — что сделали с руками матроса-индийца, которые мы вчера ампутировали? Я о том бедняге из Ост-Индских доков, которого затянуло в паровую лебёдку.

— Его руки в секционной, сэр.

— Положите одну из них в банку с формалином и передайте доктору Хардэйкру.

Незадолго до обеда я возвратился в Роденхерст со странным предметом, который мне всё же удалось раздобыть в Лондоне. Сэру Доминику я решил пока ничего не рассказывать, однако на ночь расположился в его лаборатории, где и поставил банку с рукой матроса-индийца на полку с того края, который был возле моей кушетки.

Конечно, мне было не до сна, настолько я был заинтригован исходом опыта, который задумал поставить. Я сел, прикрутил фитиль лампы и стал терпеливо ждать ночного гостя. На сей раз я ясно увидел его сразу же, как только он появился. А появился он возле двери: сначала возник в виде туманного облака, но туман быстро сгустился и обрёл чёткие очертания — человек как человек, ничем не отличается от любого другого. Туфли, мелькающие из-под подола серого балахона, были красные и без задников; а, вот, значит, откуда этот тихий шаркающий звук при ходьбе. Как и в прошлую ночь, он медленно прошёл мимо банок на полке и остановился возле последней, в которой была рука. Он шагнул к ней, весь затрясся от радости, снял её и впился в руку глазами, потом лицо его исказилось от горя и ярости, и он хватил банку об пол. Звону и грохоту было на весь дом, но, когда я поднял голову, однорукий индиец уже исчез. Через минуту распахнулась дверь, в комнату вбежал сэр Доминик.

— Вы живы, не ранены? — вскричал он.

— Жив и не ранен… но ужасно огорчён.

Он в изумлении уставился на осколки стекла и на коричневую руку, которая лежала на полу.

— Боже милостивый! — воскликнул он. — Что это?

Я посвятил его в свой замысел, из которого, увы, ничего не вышло. Он внимательно выслушал меня, потом покачал головой.

— Мысль была превосходная, — сказал он, — но, боюсь, избавить меня от страданий не так-то просто. Однако теперь вы ни под каким предлогом не будете ночевать здесь, я этого ни за что не допущу. Когда я услышал грохот, я так испугался за вас: такого ужаса я в жизни не испытывал. И не хочу испытать ещё раз.

Однако он позволил мне остаться в лаборатории до утра. Безмерно расстроенный, что из моей затеи ничего не вышло, я стал думать, как же помочь беде. Стало светать, на полу вырисовывалась валяющаяся рука матроса, она вновь напомнила мне, какое фиаско я потерпел. Я лежал и глядел на неё, и вдруг меня словно молнией озарило, я вскочил с кушетки, весь дрожа от возбуждения. Поднял зловещие останки. Да, так оно и есть. Это же леваярука!

Первым же поездом я поехал в Лондон, в больницу для моряков. Я помнил, что матросу ампутировали обе руки, и холодел от ужаса при мысли, что драгоценную правую кисть, которая мне так нужна, уже сожгли в печи. Однако мои мучительные сомнения скоро развеялись. Кисть всё ещё была в секционной. И к вечеру я вернулся в Роденхерст, добившись того, что мне нужно, и привезя всё необходимое для следующего эксперимента.

Но когда я заикнулся о лаборатории, сэр Доминик Холден и слушать меня не захотел. Как я ни умолял его, он оставался непреклонен. Он и так возмутительно нарушил традиции гостеприимства, больше он такого никогда себе не позволит. Поэтому я поставил, как и вчера вечером, банку с правой рукой на полку и отправился ночевать в уютную спальню в другом крыле дома, подальше от места, где разыгрались ночные приключения.

Но мирно проспать до утра мне было не суждено. Среди ночи в спальню ворвался мой дядюшка. Огромный, худой как скелет, в развевающемся халате, он наверняка бы испугал человека со слабыми нервами куда больше, чем вчерашний индус. Но меня поразило не столько его появление, сколько выражение его лица. Он вдруг помолодел лет на двадцать, а то и больше. Глаза сияют, лицо счастливое, сам победно машет рукой в воздухе. Я оторопело сел и, не совсем проснувшись, уставился на своего неожиданного посетителя. Но при первых же его словах сон улетучился без следа.

— Удача! Неслыханная, невероятная удача! — закричал он. — Дорогой доктор Хардэйкр, как мне благодарить вас?

— Вы что же, хотите сказать — наш план удался?

— Именно, именно! Я разбудил вас, потому что был уверен — вы не рассердитесь и будете рады столь счастливой вести.

— Рассержусь? Наоборот! Но вы уверены, что всё и вправду получилось?

— Без всяких сомнений. Я в неоплатном долгу перед вами, дорогой племянник, никто не сделал для меня больше, чем вы, я и не представлял, что такое благодеяние вообще возможно. Как я смогу достойно отблагодарить вас? Само Провидение послало вас, чтобы спасти меня. Вы сохранили мне рассудок и жизнь: ещё полгода такого ужаса — и я попал бы в сумасшедший дом или лёг в могилу. А жена — ведь она таяла у меня на глазах. Я не верил, что в человеческих силах освободить нас из этого ада. — Он схватил меня за руку и стиснул своими иссохшимися пальцами.

— Я просто поставил опыт почти без надежды на успех и теперь безмерно счастлив, что он удался. Однако почему вы решили, что он больше не появится? Он подал вам какой-то знак?

Дядя сел в ногах моей кровати.

— Да, подал, — ответил он. — И этот знак убедил меня, что больше он меня тревожить не будет. Сейчас я вам всё расскажу. Вы знаете, что индус всегда приходил ко мне в один и тот же час. Вот и сегодня он явился как обычно, но разбудил ещё более грубым толчком. Могу объяснить это лишь одним: разочарование, которое он пережил прошлой ночью, разожгло его гнев против меня. Он злобно поглядел мне в глаза и пошёл, по обыкновению, в лабораторию. Но через несколько минут вернулся ко мне в спальню — такое случилось в первый раз за все годы, что он меня преследует. Он улыбался. В темноте спальни я видел, как блестят его зубы. Он встал лицом ко мне в изножье кровати и три раза низко по-восточному поклонился — это они там так прощаются, когда желают выказать почтение. Отдав третий поклон, он высоко поднял руки над головой, и я увидел, что у него двекисти. После чего исчез — я уверен навсегда.

Вот эта-то страшная история и вызвала любовь ко мне и благодарность у моего знаменитого дядюшки, прославленного хирурга из Индии. Он оказался прав: беспокойный горец перестал тревожить его и никогда больше не приходил за своей ампутированной конечностью. Сэр Доминик и леди Холден прожили счастливую, безоблачную старость, ничто, насколько мне известно, не нарушало их покоя, и умерли во время повальной эпидемии гриппа, чуть ли не в одну неделю. При жизни он всегда советовался со мной во всём, что касалось английских обычаев, с которыми он был не слишком хорошо знаком; я оказывал ему также помощь, когда он приобретал новые земли и вводил усовершенствования в своём имении. Поэтому я не очень удивился, что он назначил наследником меня, минуя пятерых кузенов, пришедших в ярость, и я в один день превратился из провинциального врача, который трудится ради куска хлеба, в главу одного из лучших семейств Уилтшира. Во всяком случае, у меня есть все основания чтить память человека, который искал свою смуглую руку, и благословлять тот день, когда мне удалось избавить Роденхерст от его нежеланных визитов.

1899 г.

Начало военной карьеры бимбаши Джойса

Случилась эта история в самый разгар магдизма[61]. Начав, подобно страшному наводнению, своё движение от Больших Озёр и Дарфура, магдизм докатил свои волны до пределов Египта. Многие надеялись тогда, что сила удара уже ослаблена, но на самом деле движение было ещё в полном разгаре. В самом начале натиск магдизма был ужасен. Он без остатка поглотил армию Гордона и покатился вниз по Нилу, вслед за отступавшими британскими войсками. Влияние магдизма распространялось теперь на огромную территорию. Его передовые отряды заходили уже далеко на север, вплоть до Ассуана. Мало того, волны магдизма начали разливаться в восточном и западном направлениях — в Абиссинии и Центральной Африке. Удар, направленный на Египет, вследствие этого был несколько ослаблен. Переходное состояние длилось затем целых десять лет. Английские пограничные гарнизоны с тревогой вглядывались в туман над далёкими голубыми горами Донголы. Там, за фиолетовой дымкой, простиралась страна крови и ужаса.

И всё же время от времени находились смельчаки, пытавшиеся проникнуть за эти окутанные фиолетовой дымкой горы. Эти люди, правда, пускались в путь ради наживы, соблазнённые рассказами о богатствах таинственной страны. Но никто из них не вернулся назад.

Лишь однажды удалось добраться до наших передовых постов некоему египтянину. Он весь был искалечен. Другой раз нам довелось оказать помощь вернувшейся из-за гор гречанке. Женщина обезумела от ужаса и жажды. Только этих двоих и отдала нам страшная страна мрака.

Иногда, на рассвете, далёкие туманы, окутывавшие горы, окрашивались в ярко-красный цвет. И тогда горы становились чёрными. Проглядывая сквозь багряное пространство, они казались какими-то зловещими островами в море крови. Что-то угрюмое, страшное, символическое чудилось в этой картине, когда вы созерцали её, стоя на горных укреплениях возле Вади-Хальфы.

Десять лет напряжённой, затаённой работы в Каире, десять лет терпения и ожидания в Хартуме — и вот наконец приготовления закончились. Час настал. Цивилизация была готова снова двинуться на юг. По своему обыкновению, она отправлялась в этот путь, вооружённая с головы до пят. Готово было всё, от стратегических планов вплоть до вьючных и ездовых сёдел в каждом эскадроне верблюжьей «кавалерии», и, однако же, об этих приготовлениях никто не догадывался. Что ни говорите, неконституционная форма правления имеет свои преимущества. Приготовления устраивались двумя выдающимися людьми. Один из них был великим Государственным Деятелем, а другой — великим Воином[62]. Государственный Деятель вёл переговоры, объяснял и убеждал там, где нельзя было приказать, готовил почву, а великий Воин всё организовывал и составлял план действий. Великий Воин был бережлив, входил во всё лично, и вследствие этого пиастров хватало там, где потребовались бы горы фунтов стерлингов. И вот однажды вечером эти два великих властителя дум сошлись и пожали друг другу руки, а затем великий Воин… исчез. Ему предстояло ещё кое-что сделать напоследок.


И как раз в эту самую пору в Каире и появился Гилари Джойс, офицер Красного Королевского полка. Он был на время прикомандирован к девятому Суданскому корпусу, в частях коего ему предстояло носить звание бимбаши[63].


Наполеон однажды сказал — и Гилари Джойс был с ним в этом совершенно согласен, — что великим человека делает Восток. Именно за славой наш герой и устремился в Египет. Прибыл Джойс в Каир с четырьмя банками консервов в багаже (по правде сказать, это, собственно, и был весь его багаж), с положенной по уставу саблей, револьвером системы «Бонд» и одним экземпляром книги Грина «Начальный курс арабского языка». Неплохое основание дела — не так ли? А если ещё к тому же в жилах течёт молодая горячая кровь, то сложностей вообще не предвидится.

Правда, он побаивался знаменитого генерала: ему приходилось не раз слышать, что обращение великого Воина с молодыми офицерами отличается особой суровостью. Но и это не беда. Джойс будет тактичным и любезным и столкновений с генералом избежит. Оставив свои вещи в гостинице, юный офицер отправился в штаб-квартиру доложить начальству о своём прибытии.

Однако Джойса принял не генерал, а начальник отдела разведки. Генерал, как выяснилось, отбыл по каким-то надобностям в Каир. Приветствовавший Джойса невысокий плотный офицер на грозное начальство никак не походил: голос у него был мягкий и приятного тембра, выражение лица невозмутимое и даже кроткое. Но под этой безобидной наружностью скрывались на самом деле острый ум и несокрушимая воля. Добродушная улыбка и непритязательные манеры нисколько не мешали ему обходить и оставлять в дураках самых лукавых и хитрых арабов. Когда Джойс вошёл, начальник разведки стоял, сжимая в пальцах сигарету, и благосклонно глядел на молодого офицера.

— Я уже знаю, что вы приехали. Очень жаль, что вы не можете увидаться с генералом. Он в отъезде, но уж не обижайтесь: время теперь, сами понимаете, тревожное, на границе как-то неспокойно, так что у командующего сейчас дел невпроворот.

— Мой полк стоит у Вади-Хальфы. Полагаю, сэр, мне следует незамедлительно отправиться туда?

— О, нет, нет, вы направитесь в другое место. На ваш счёт у меня уже есть предписание.

Начальник разведки подошёл к географической карте и ткнул в неё кончиком сигареты.

— Видите точку? Это оазис Куркур. Боюсь, место покажется вам несколько скучноватым, но зато воздух там чудный. Отправляться вам туда следует не мешкая. В оазисе стоит рота девятого полка и пол-эскадрона кавалерии. Вам-то и поручается командование этим отрядом.

Гилари Джойс поглядел на карту. Оазис был обозначен в пункте пересечения двух чёрных линий. Кругом на пространстве нескольких дюймов никаких других точек на карте не было видно.

— Это деревня, сэр?

— Нет, это колодец. Или, если хотите, источник. Вода, кстати, прескверная, но к натрию быстро привыкаешь. Куркурский оазис — очень важный пункт. Он стоит в том месте, где пересекаются два караванных пути. Положим, теперь караваны не ходят, но приглядывать всё-таки надо.

— Понимаю, сэр. Разбойничьи набеги?

— Ну, говоря между нами, мы держим в Куркуре отряд не потому, что боимся набегов. Там и грабить-то нечего. Вашим делом будет перехватывать посланных. Им приходится заходить в оазис, чтобы запастись водой. Хотя вы только что приехали в Египет, но, наверное, положение дел вам известно. Очень уж многие недовольны англичанами. Халифа[64] это тоже знает и, конечно, поддерживает сношения со здешними своими сторонниками. И опять-таки вот тут, — начальник указал сигаретой на запад от Куркура, — живёт некто Сенусси. Нет ничего мудрёного, если человек, посланный Халифой к этому Сенусси, зайдёт и к вам в Куркур. В общем, ваша обязанность — задержать любого, кто появится в расположении колодца. Задержать и допросить, и коли не окажется ничего подозрительного — отпустить на все четыре стороны. Вы, кстати, не говорите по-арабски?

— Нет, но я этот язык изучаю, сэр.

— Вот и славно. У вас там будет много времени и для изучения, и чтобы попрактиковаться. Кроме того, к вам прикомандирован офицер из туземцев. Звать его Мухаммед-Али или что-то в этом роде. Он говорит по-английски и будет служить вам переводчиком. Всего хорошего! Я доложу генералу, что вы сегодня же, не медля, отбыли к месту своего назначения. Он такой оперативностью будет доволен. Постарайтесь же его не разочаровать: генерал никогда не прощает провинившихся, но и об отличившихся всегда помнит.

Джойс ехал до Балиани поездом, а оттуда добирался на почтовом пароходе до Ассуана. Далее ему пришлось путешествовать два дня верхом на верблюде по Ливийской пустыне в сопровождении абабдехского проводника. Следом шли три верблюда с багажом. Утомительно было это путешествие, совершавшееся с поразительной неторопливостью — по две с половиной мили в час, но пространство, оказывается, покоряется даже и при таком бешеном темпе, и уже на третий вечер с вершины высокого холма Гилари Джойс разглядел в отдалении пальмовую рощу — небольшое зелёное пятнышко посреди безрадостной и беспощадной желтизны пустыни. Это и был Джебел-Куркур, порученный его заботам оазис.

Час спустя Джойс уже въезжал в маленький лагерь. Часовой отдал ему честь, а младший офицер из туземцев приветствовал его на безупречном английском. И Джойс с радостным облегчением прошёл в отведённые ему покои.

Оазис и в самом деле оказался далеко не самым весёлым местом и для постоянного обитания едва ли годился. Представьте себе небольшую, покрытую травой котловину. На самом дне её находились три колодца, наполненные тёмной и солоноватой водою. Стройные пальмы радовали глаз, но, увы, природа поместила эти сквозные кроны как раз там, где больше всего была необходима тень, так что и пальмы не служили поводом для радости. Единственным утешением оказалась раскидистая тенистая акация. И когда было жарко, Гилари Джойс сидел под нею и дремал, а в часы прохлады он тут же устраивал смотры своим широкоплечим, длинноногим суданцам. С весёлыми чёрными лицами солдаты выглядели презабавно в своих маленьких приплюснутых шапочках, напоминавших пирожки с рубленой свининой. Джойс нещадно муштровал своих подчинённых, но его солдатам нравилась муштра, и юный офицер вскоре полюбился своим суданцам. Одна только беда: день проходил за днём, и ничто вокруг не менялось — всё та же погода, всё тот же пейзаж, однообразие строевой муштры и удручающая своей убогостью еда — скудный солдатский паёк. Под конец третьей недели Джойсу уже стало казаться, будто он прожил здесь долгий ряд лет.

И вот вдруг случилась история, нарушившая монотонность этой жизни.

Был вечер. Солнце садилось. Гилари Джойс медленно ехал по старой караванной дороге. Эта узенькая тропинка производила на него странное завораживающее впечатление. Извиваясь между камней, она уходила куда-то далеко-далеко, в самое сердце неведомой Африки. Сколько столетий двигались по этой дороге караваны бесчисленных верблюдов? Их копыта утоптали, утрамбовали эту тропинку до такой степени, что даже и теперь, заброшенная и пустынная, она по-прежнему всё вела куда-то. Что за странная дорога? Ширины в ней не более фута, а тянется она аж на две тысячи миль, а может, и больше.

«Интересно, сколько лет прошло с той поры, как по этой дороге прошёл последний странник, держа путь с юга на север?» — подумалось вдруг Джойсу, и, подняв глаза, он увидел идущего ему навстречу человека.

Сперва Джойс решил, что это кто-то из его солдат, но сразу же понял, что ошибся. Незнакомец был одет не в тесный солдатский мундир, а в развевающееся арабское одеяние. Он был очень высок ростом, а высокий тюрбан делал его чуть ли не гигантом. Шагал он быстро, гордо вскинув голову. Весь его облик давал понять, что этот человек не ведает страха.

Кто же он, этот странный великан, столь негаданно вынырнувший из страны неведомого? Быть может, лазутчик, за которым следует по пятам вооружённая копьями дикая орда? И откуда он идёт? Ведь ближайший колодец за сотни миль отсюда! Как бы то ни было, но Куркурский оазис отныне не принимает случайных гостей. Гилари Джойс, повернув коня, помчался обратно в лагерь, поднял тревогу и через пять минут, во главе двадцати всадников, направился по дороге навстречу незнакомцу.

А тот, не подозревая об этих недружелюбных приготовлениях, не прекращал идти вперёд. Завидев всадников, он на секунду остановился в нерешительности, но потом снова продолжил путь. Бежать было некуда, и араб шёл с видом человека, которому, как говорят французы, приходится строить хорошую мину при дурной игре. Он не сопротивлялся, когда двое солдат, перегнувшись с сёдел, крепко взяли его за плечи, и молча двинулся в лагерь, шагая между двумя лошадьми. Остальной отряд, осмотрев окрестности, ничего подозрительного не обнаружил. Незнакомец был один. Только невдалеке от дороги был найден труп великолепного верхового верблюда. Тайна появления загадочного пешехода, таким образом, разъяснилась, но зачем, куда и откуда он шёл? Джойсу, однако, было отлично известно, что для разгадывания таких секретов его сюда и послали.

Молодой бимбаши, правда, изрядно огорчился, убедившись, что дервиши не грозят набегом Куркуру. О, его карьера в египетской армии быстро бы двинулась вперёд, случись ему дать неприятелю маленькое сражение! Впрочем, и без того ему представился редкий повод выдвинуться. Теперь-то уж он покажет свои таланты начальнику военной разведки и даже самомý суровому генералу, который не прощает офицерам промахов и ошибок, а умных и находчивых любит и ценит.

Задержанный, коли судить по наряду и осанке, — важная птица. К тому же в распоряжении простого путника едва ли мог оказаться чистокровный верховой верблюд. Джойс обтёр себе лицо мокрой губкой, выпил чашку крепкого кофе и, надев вместо полотняного шлема нарядную феску, которую в Египетском корпусе носили только в качестве сугубо парадного головного убора, пошёл под акацию — вершить суд и следствие над пленником.

Ах, как бы ему хотелось, чтобы его сейчас увидели родные да друзья! Слева и справа от него стоят навытяжку два чёрных ординарца, рядом сидит офицер-туземец. Сам он, Гилари Джойс, сидит за столом. Пленника, окружённого стражей, подвели к столу. Араб, красивый собой мужчина, со смелыми серыми глазами и длинной чёрной бородою.

— Это ещё что такое? — крикнул Джойс. — Ты, негодяй, смеешь строить мне рожи?!

И в самом деле, лицо арестованного внезапно свело словно судорогой, но произошло это так быстро, что в следующий миг физиономия араба снова приняла чрезвычайно степенное, исполненное достоинства выражение, как то подчас свойственно только жителям Востока.

— Спросите-ка его, кто он такой и что ему нужно?

Офицер-египтянин повиновался, но арестованный молчал. Только та же судорога на секунду исказила его лицо.

— Чёрт знает что за наглость! — возмутился судья. — Негодяй мне ещё и подмигивает! Кто ты, плут, такой? Отвечай! Ты меня слышишь?

Но пришелец из пустыни был так же глух к английскому, как и прежде к арабскому. Напрасно задавал ему вопросы египетский офицер. Арестованный не обращал на него ни малейшего внимания и продолжал глядеть только на Джойса. Взгляд его оставался совершенно непроницаемым, по временам он строил гримасы, но рта так ни разу и не раскрыл.

Бимбаши в замешательстве почесал в затылке.

— Послушайте, Мухаммед-Али, мы всё-таки должны добиться от него какого-то толку. Вы говорите, при нём никаких бумаг не было?

— Нет, сэр, мы его тщательно обыскали, но ничего при нём не нашли.

— Ну и что вы думаете?

— Прибыл он, сэр, должно быть, издалека. Верхового верблюда загнать нелегко. Самое близкое место, откуда он мог явиться, — это Донгола.

— Ну, так мы его, голубчика, заставим говорить!

— А вдруг он глухонемой?

— Какое там! Впервые в жизни встречаю такого наглого плута. Он нам просто морочит голову.

— Так отправим его в Ассуан.

— Благодарю покорно, это — чтобы другие воспользовались моей удачей? Нет уж, эту птицу я изловил. Вопрос только в том, как заставить его говорить?

Тёмные глаза офицера-туземца обежали весь лагерь и остановились на огне кухонного очага.

— Если, ваше благородие, позволите, то… — произнёс он, глядя сперва на арестованного араба, а потом на огонь.

— Ну нет, так не годится, — замялся Гилари Джойс. — Это — чересчур, ей-богу, это слишком.

— Немножко-то можно, — продолжал настаивать египтянин.

— Ни за что! Если бы это можно было сделать по-семейному, тогда бы куда ни шло, а что мы станем делать, если дело дойдёт до Лондона? — прошептал Джойс, но потом добавил: — Ну а попугать-то его мы, во всяком случае, можем, тут беды никакой не будет.

— Конечно не будет, сэр.

— Вы двое, — бимбаши повернулся к двум ближайшим солдатам, — снимите-ка с этого молодчика плащ! А вы, сержант, положите подкову в огонь да раскалите её докрасна!

Суданцы принялись исполнять приказание. Араб молча следил за ними, но и не думал пугаться. Хуже того, он вроде бы даже улыбнулся. И когда к нему приблизился чернокожий сержант, держа на двух штыках раскалённую докрасна подкову, он и глазом не моргнул.

— Ну, что? Заговоришь ли ты теперь, каналья? — свирепо закричал Джойс на пленника.

Араб любезно, чуть ли не ласково улыбнулся и, отрицательно мотнув головой, провёл рукой по своей бороде.

— А, дьявол! Да бросьте же вы эту проклятую подкову! — завопил Джойс, вскакивая со стула. — Запугивать его без толку. Он знает, что мы не будем его пытать. Но что я могу сделать и уж непременно сделаю… Скажите-ка ему, Али, что, коли он не заговорит завтра поутру, я его так высеку, что всю шкуру у него со спины сдеру, не будь я Гилари Джойс! Перевели?

— Так точно, сэр.

— Отлично, а теперь, красавчик, ступай-ка себе спать. Желаю приятных сновидений, а также сладких помышлений о том, что день грядущий тебе готовит!

На этом допрос закончился. Стража увела арестанта. На ужин ему дали риса и воды.

Гилари Джойс был добрейшим человеком и потому целую ночь не мог глаз сомкнуть. Он с ужасом думал, что ему придётся-таки высечь араба. Эта мысль мучила его, он ворочался с боку на бок, и сон никак не приходил. Очень ему хотелось надеяться, что дело ограничится пустяками и что от одного вида ремённых плёток пленник наконец перестанет упрямиться.

«А что, если вдруг окажется, что он и впрямь немой? За что ж его тогда сечь-то?» — вдруг подумалось Джойсу, и эта мысль так разволновала его, что он окончательно решил не трогать арестованного, а просто-напросто отправить его в Ассуан, пусть это и рушило все его честолюбивые планы.

Пока Джойс на все лады предавался сим размышлениям, вопрос разрешился вдруг сам собою. В палатку к нему вбежал Мухаммед-Али.

— Сэр! — крикнул он. — Пленник исчез!

— Как исчез?!

— Бежал, сэр! И вместе с ним исчез наш лучший верблюд. В палатке пленного прорезана дыра! И бежал он, видать, давно.

Гилари Джойс со всем рвением принялся за розыски. Кавалерия изъездила все окрестности. Суданцы рыскали всюду, осматривая следы и выискивая араба. Но всё зря. Беглец словно испарился.

С тяжёлым сердцем Гилари Джойс написал о происшедшем официальный рапорт и отправил его в Ассуан. Через пять дней от генерала получили краткий приказ, который предписывал Джойсу незамедлительно явиться и сделать личный доклад. Скверно почувствовал себя молодой офицер. От сурового начальника, который не щадил ни себя, ни других, оставалось ждать только самого худшего.

И вот самые скверные его предчувствия не замедлили оправдаться. Измученный дорогой, усталый, он явился под вечер в штаб-квартиру генерала. За столом, заваленным бумагами и картами, сидели, погружённые в раздумья, старый генерал и начальник его разведки. Гилари Джойса, разумеется, ждал самый холодный приём. Генерал сказал:

— Итак, капитан Джойс, вы, насколько я понял, позволили себе упустить из рук чрезвычайно важного пленника?

— Виноват, сэр. Я крайне сожалею.

— Не сомневаюсь, что сожалеете, но дела этим не исправишь. Вы хоть что-нибудь узнали от него прежде, чем он сбежал?

— Нет, сэр.

— Вот как! И почему же?

— Он упорно молчал, сэр.

— И что же? Вы не пробовали его разговорить?

— Да, сэр, я сделал всё, что мог.

— Что именно?

— Я пригрозил ему пыткой, сэр.

— А он?

— Всё так же молчал, сэр.

— Каков он был из себя?

— Высокого роста, по всей видимости, головорез, сэр.

— Его приметы?

— Длинная чёрная борода и серые глаза. Да ещё странность: то и дело то ли гримасничает, то ли подмигивает.

Генерал заговорил сурово, неумолимо:

— Ну-с, капитан Джойс, я не могу вас поздравить с удачным началом службы в Египте. Вам, конечно, известно, что я особо подбираю себе офицеров, а выбор у меня, знаете ли, большой — вся британская армия. Все просятся сюда ко мне, и я должен поэтому быть очень требователен и строг. Несправедливо будет, если я стану держать у себя неаккуратных офицеров в то время, как достойные ждут вакансий. Если не ошибаюсь, вы командированы сюда из Красного Королевского?

— Так точно, сэр.

— Не сомневаюсь, что полковник будет рад вашему возвращению.

Тяжесть легла на сердце Джойсу. Он стоял и молчал.

— Моё окончательное решение вы узнаете завтра, — сказал генерал.

Джойс отдал честь и повернулся через левое плечо, чтобы идти… И вдруг он слышит слова, сказанные ему в спину, да к тому же по-арабски:

— Отлично, а теперь, красавчик, ступай-ка себе спать. Желаю приятных сновидений, а также сладких помышлений о том, что день грядущий тебе готовит!

Джойс оборачивается вне себя от изумления. Генерал стоит и смеётся. С ним вместе хохочет и начальник военной разведки.

Джойс потрясён: где он слышал эти слова и из чьих уст?

Он глядит на высокую статную фигуру генерала, видит его непроницаемые серые глаза и…

— Боже мой! — восклицает он.

Генерал подходит и, протягивая ему руку, говорит:

— Теперь мы с вами квиты, капитан Джойс! Вы, признаюсь, заставили меня пережить весьма неприятные минуты, когда придумали свой трюк с этой дурацкой подковой. Что ж, думаю, возвращая вам долг, я не хватил через край! Ну а теперь скажу вам прямо, что отпускать вас в Красный Королевский полк у меня нет ни малейшего желания.

— Но, сэр, да, но…

— Уверяю вас, чем меньше вы будете задавать мне вопросов, тем лучше. Хотя, несомненно, история эта вас не может не удивлять. Кое-что, пожалуй, я всё-таки могу разъяснить. На территории, контролируемой дервишами, проживает один полезный нам человек, мусульманин и торговец, чей род занятий требует постоянных разъездов… Вот мне и надо было с ним обстоятельно переговорить. Когда же я уже собирался из знатного араба превратиться обратно в генерала, я решил вернуться через Куркур, зная, что там стоит наш гарнизон под командой британского офицера… Вы думали, что я вам строю рожи, но теперь-то вы понимаете, что я вам попросту подмигивал? Мне нужно было поговорить с вами без свидетелей.

— О, да, сэр! Теперь я начинаю понимать…

— Я никак не мог иначе. Откройся я вам при солдатах, где уж мне было бы после этого вновь щеголять в арабском бурнусе, нацепив фальшивую бороду! А ведь это — кто знает? — может ещё понадобиться. Вы поставили меня в очень неловкое положение. К счастью, мне удалось переговорить наедине с вашим переводчиком, он-то и устроил мой побег.

— Как? Так, значит, Мухаммед-Али?..

— Да, да. Я велел ему помалкивать. Мне, знаете ли, просто было необходимо взять над вами реванш… Капитан Джойс, мы обедаем в восемь часов. Живём мы здесь, разумеется, просто, но всё-таки смею думать, что смогу угостить вас получше, чем вы тогда попотчевали меня в Куркуре.

1898 г.

Бразильский кот

Вообразите моё положение: молодой человек с утончёнными вкусами, большими надеждами и аристократическими знакомствами, но без гроша в кармане и без стоящей профессии. Дело в том, что мой отец, который был человеком добродушным и жизнерадостным, настолько уверовал в щедрость своего богатого старшего брата-холостяка лорда Саутертона, что моя будущность не вызывала у него никаких опасений. Он полагал, что если для меня и не сыщется вакансии в огромном саутертоновском поместье, то, по крайней мере, найдётся какой-нибудь дипломатический пост из тех, что являются прерогативой высшего сословия. Он умер слишком рано, чтобы осознать всю ошибочность своих расчётов. Ни дядя, ни государственные власти не проявили ни малейшего интереса ко мне и моей карьере. Время от времени мне присылали связку фазанов или корзину с зайцами — больше ничто не напоминало мне о том, что я наследник Отвелл-Хауса, одного из богатейших поместий страны. Итак, я был холост, вёл светский образ жизни и снимал квартиру в Гроувнор-Мэншенс; занятия мои сводились к голубиной охоте да игре в поло в Херлингеме. Чем дальше, тем труднее становилось добиваться от кредиторов отсрочки платежей и брать деньги в долг в счёт будущего наследства. Крах приближался неумолимо, и с каждым днём я видел это всё яснее.

Остро чувствовать нищету заставляло меня ещё и то, что, помимо богача лорда Саутертона, все прочие мои родственники тоже были вполне состоятельными людьми. Ближайшим из них был Эверард Кинг, племянник отца и мой двоюродный брат, который после долгих лет жизни в Бразилии, насыщенных всевозможными приключениями, вернулся на родину пожинать плоды своего богатства. Никто не знал, как ему удалось сколотить состояние, но ясно было, что оно весьма солидно, ибо он купил поместье Грейлэндс близ города Клиптон-он-Марш в графстве Саффолк. В первый год своего пребывания в Англии он замечал меня не более, чем мой скупой дядюшка; но однажды летним утром, к моему огромному облегчению и радости, я получил от него письмо с предложением в тот же день отправиться в Грейлэндс и погостить там некоторое время. Мне предстояло немалое время провести в суде по делам о финансовой несостоятельности, и я подумал, что письмо послано мне самим Провидением. Если бы мне удалось сойтись с этим незнакомым родственником, я бы мог ещё выкарабкаться. Ради репутации семьи он не допустит, чтобы я пошёл ко дну. Я приказал слуге упаковать чемодан и вечером того же дня отправился в Клиптон-он-Марш.

После пересадки в Ипсвиче маленький местный поезд довёз меня до заброшенного полустанка, где среди поросших травой холмов петляла неторопливо текущая речка; по высоким илистым берегам можно было судить о работе морских приливов.

Меня никто не встречал (потом выяснилось, что моя телеграмма опоздала), и я нанял экипаж у местной гостиницы. Бравый возница всю дорогу расхваливал моего родича, и по его словам выходило, что мистер Эверард Кинг успел снискать в этих местах всеобщее уважение. Он и возился со школьниками, и разрешал всем желающим прогуливаться по своим угодьям, и не жалел денег на благотворительные цели — короче, его щедрость была столь необъятна, что возница мог объяснить её только желанием стать членом парламента.

От хвалебных речей возницы моё внимание вдруг отвлекла очень красивая птица, сидевшая на телеграфном столбе у дороги. Сначала я подумал, что это сойка, но она была больше, а оперение — светлее. Возница тоже обратил на неё внимание и сказал, что она как раз принадлежит человеку, к которому мы едем. Выяснилось, что разведение всякой экзотической живности было его страстью, и он привёз из Бразилии немало птиц и зверей, которые, как он рассчитывал, должны были прижиться в Англии. Когда мы миновали ворота Грейлэндс-парка, я смог воочию убедиться в истинности сказанного. Маленькие пятнистые олени, забавная дикая свинка (кажется, она зовётся пекари), иволга с роскошным оперением, броненосец (странный косолапый зверёк, похожий на очень толстого барсука) — вот неполный перечень существ, которых я увидел, пока мы ехали по извилистой дорожке.

На пороге дома собственной персоной стоял мой доселе незнакомый двоюродный брат мистер Эверард Кинг: он давно нас увидел и догадался, кто к нему едет. Он буквально источал дружелюбие и уют; на вид ему было лет сорок пять, он был коренаст, и его круглое добродушное лицо, смуглое от тропического солнца, покрывали бесчисленные морщинки. В белом полотняном костюме и заломленной назад большой панаме, с сигарой в зубах он выглядел настоящим плантатором. Такую фигуру легко представить себе на веранде какого-нибудь бунгало, и она совершенно не подходила к большому каменному дому в чисто английском стиле с массивными флигелями и палладинскими колоннами перед входом.

— Душенька! — воскликнул он, оглянувшись. — Душенька, вот и наш гость! Добро пожаловать, добро пожаловать в Грейлэндс. Я счастлив познакомиться с вами, дорогой Маршалл, и бесконечно польщён тем, что вы решили почтить этот тихий деревенский уголок своим присутствием.

Услышав столь сердечные слова, я мгновенно почувствовал себя с ним накоротке. Но при всём радушии хозяина я ясно ощутил холодность и даже враждебность его жены — высокой женщины с измождённым лицом, которая вышла из дома на его зов. Она была, по-видимому, бразильянка, и хотя она прекрасно говорила по-английски, я приписал странности её поведения незнанию наших обычаев. С самого начала она не скрывала, что моё посещение не слишком её радует. Её речи, как правило, не выходили за рамки приличий, но выразительные чёрные глаза недвусмысленно говорили о желании моего скорейшего отъезда в Лондон.

Однако долги слишком угнетали меня, и я слишком дорожил знакомством с богатым родственником, чтобы недоброжелательность его жены могла мне помешать, так что я оставил её вызов без внимания и постарался ответить взаимностью на безграничное расположение ко мне хозяина. Он не жалел усилий, стараясь сделать моё пребывание в его доме как можно более приятным. Моя комната была восхитительна. Он умолял меня сообщать ему о всех моих нуждах. Меня так и подмывало сказать, что спасти меня в моей нужде может только его подпись на незаполненном чеке, но я чувствовал, что на теперешней стадии нашего знакомства это было бы преждевременно. Обед был великолепен, и, когда мы потом наслаждались гаванскими сигарами и кофе, собранным, как он сказал, на его собственной плантации, я подумал, что хвалы моего возницы нисколько не преувеличены и я никогда не встречал такого сердечного и гостеприимного человека.

Но при всей своей приветливости он оказался человеком сильной воли и клокочущего темперамента. В этом я смог убедиться уже на следующее утро. Странная антипатия, которую испытывала ко мне миссис Эверард Кинг, оказалась настолько сильной, что её поведение за завтраком было почти оскорбительным. Открытое столкновение произошло, когда её муж ненадолго покинул комнату.

— Самый удобный поезд — в двенадцать пятнадцать, — заявила она.

— Но я не собирался сегодня уезжать, — ответил я честно и, возможно, даже с некоторым вызовом, ибо твёрдо решил, что выпроводить меня этой женщине не удастся.

— Ну, как знаете, — сказала она и замолчала, дерзко глядя мне прямо в глаза.

— Если мистер Эверард Кинг, — проговорил я, — сочтёт, что я злоупотребляю его радушием, он, я уверен, скажет мне об этом.

— Что такое? Что такое? — раздался голос, и в комнату вошёл хозяин. Он слышал мои последние слова и по выражениям наших лиц понял всё остальное. В один миг его круглое добродушное лицо приобрело выражение полнейшей ярости.

— Не могли бы вы на минутку выйти, Маршалл? — сказал он (должен пояснить, что меня зовут Маршалл Кинг).

Он закрыл за мной дверь, после чего какую-то секунду мне был слышен его тихий голос, полный едва сдерживаемого негодования. Грубое пренебрежение правилами гостеприимства, несомненно, сильно задело его. Не имея привычки подслушивать, я вышел погулять на улицу. Вдруг я услышал позади себя торопливые шаги и, обернувшись, увидел миссис Кинг с бледным от волнения лицом и глазами, полными слёз.

— Муж просил меня извиниться перед вами, мистер Маршалл Кинг, — произнесла она, стоя передо мной с потупленным взором.

— Ни слова больше, миссис Кинг!

Её чёрные глаза вдруг сверкнули.

— Дурак! — сказала она яростным шёпотом и, повернувшись на каблуках, ринулась в дом.

Оскорбление было столь ошеломляющим и возмутительным, что я мог только стоять и тупо глядеть ей вслед. В таком положении меня и застал хозяин. К нему вернулся прежний приветливый вид.

— Жена, надеюсь, извинилась за свои глупые слова, — сказал он.

— О, да, конечно!

Он взял меня под руку и стал ходить со мной взад и вперёд по лужайке.

— Не принимайте это близко к сердцу, — говорил он, — я был бы невыразимо огорчён, если бы вы сократили визит даже на час. Дело в том — ведь мы с вами родственники, и между нами не должно быть секретов, — дело в том, что моя бедная жёнушка невероятно ревнива. Если кто-то, неважно — мужчина или женщина, — хоть на мгновение оказывается между нами, она испытывает настоящие муки. Её мечта — бесконечный тет-а-тет на необитаемом острове. Теперь вы понимаете причину её поступков, которые, надо признать, в этом пункте приближаются к маниакальным. Обещайте мне, что не будете обращать на них внимания.

— Не буду. Конечно не буду.

— Тогда зажгите сигару и пойдёмте посмотрим мой маленький зверинец.

На осмотр всех птиц, зверей и рептилий, привезённых им из Бразилии, ушла бóльшая часть дня. Одни разгуливали на свободе, другие содержались в клетках, третьи жили прямо в доме. Он с воодушевлением рассказывал о своих успехах и неудачах, о рождениях и смертях и, как мальчик, вскрикивал от удовольствия, когда из травы вылетала какая-нибудь яркая птица или какой-нибудь экзотический зверь убегал от нас в кусты. Напоследок он повёл меня по коридору в один из флигелей. Там я увидел крепкую дверь с окошком, закрытым заслонкой; рядом на стене был укреплён ворот с железной рукояткой. Дальше ход перегораживала массивная решётка.

— Я хочу показать вам жемчужину моей коллекции, — сказал он. — После того как умер роттердамский детёныш, в Европе остался только один подобный экземпляр. Это бразильский кот.

— Чем же он отличается от обычного кота?

— Сейчас увидите, — улыбнулся он. — Будьте добры, отодвиньте заслонку и загляните внутрь.

Я повиновался и увидел перед собой большую пустую комнату, вымощенную каменными плитами, с зарешёченными окошками на дальней стене. В середине комнаты, вытянувшись в ярком солнечном квадрате, лежал огромный зверь размером с тигра, но цвета чёрного дерева.

Он казался просто безмерно увеличенным и очень холёным чёрным котом, греющимся на солнышке. В нём было столько изящества, столько силы, столько нежной и вкрадчивой инфернальности, что я долго не мог оторвать от него глаз.

— Восхитителен, правда? — с чувством сказал хозяин.

— Великолепен! Никогда не видел столь благородного создания.

— Таких иногда называют чёрными пумами, но это никакая не пума. В нём почти одиннадцать футов от макушки до хвоста. Четыре года назад он был комочком чёрного пуха с двумя жёлтыми бусинками глаз. Мне продали его в верховьях Риу-Негру новорождённым малюткой. Его мать закололи копьями, но прежде она отправила на тот свет дюжину человек.

— Неужели они такие свирепые?

— Это самые коварные и кровожадные звери на свете. Стоит упомянуть бразильского кота в разговоре с индейцем из джунглей, как с ним делается припадок. Они предпочитают людей любой другой добыче. Этот молодчик ещё ни разу не пробовал живой горячей крови, но, если попробует, ему удержу не будет. Кроме меня, он никого не терпит в своём логове. Даже Болдуин, который за ним ухаживает, не осмеливается к нему подойти. Я для него и мать, и отец в одном лице.

Тут он внезапно, к моему изумлению, открыл дверь и скользнул внутрь, после чего немедленно её захлопнул. Услышав знакомый голос, огромный гибкий зверь поднялся, зевнул и стал влюблённо тереться круглой чёрной головой о бок хозяина, который тем временем похлопывал и поглаживал его рукой.

— А теперь, Томми, в клетку! — приказал он.

Гигантский кот тут же двинулся к одной из стен и свернулся калачиком под решётчатым навесом. Эверард Кинг вышел из комнаты, взялся за железную рукоятку, о которой я упомянул, и начал поворачивать её. При этом решётка, находившаяся в коридоре, стала перемещаться в комнату сквозь прорезь в стене, замыкая клетку спереди. Закончив, он вновь открыл дверь и провёл меня в помещение, где стоял едкий, затхлый запах, свойственный крупным хищникам.

— Так вот всё и устроено, — сказал он. — Днём даём ему побегать по комнате, а ночь он проводит в клетке. Вращая рукоятку в коридоре, можно его запирать и выпускать — вы видели, как это происходит. Осторожно, что вы делаете?

Я просунул руку сквозь прутья, чтобы погладить лоснящийся, вздымающийся бок. Он поспешно схватил её и дёрнул назад, лицо его стало серьёзным.

— Говорю вам: он опасен. Не воображайте, что если ко мне он ласкается, то и к другим будет. Он весьма разборчив — так ведь, Томми? Вот он уже услышал, что несут обед. Да, малыш?

В мощённом каменными плитами коридоре зазвучали шаги, и зверь, вскочив на ноги, стал ходить взад и вперёд по узкой клетке — жёлтые глаза так и сверкали, красный язык трепетал между неровными рядами белых зубов. Вошёл слуга с подносом, на котором лежал большой кусок мяса; подойдя к клетке, он бросил мясо через прутья. Кот легко ухватил пищу когтями и унёс в дальний угол, где, зажав кусок между лап, принялся его терзать и кромсать, время от времени поднимая окровавленную морду и взглядывая на нас. Зловещая и завораживающая картина!

— Разумеется, я души в нём не чаю, — говорил хозяин на обратном пути, — тем более что я его сам вырастил; не так-то просто было привезти его сюда из самого сердца Южной Америки; ну а здесь он в тепле и холе — и, как я уже говорил, совершеннейший экземпляр в Европе. В зоологическом саду спят и видят его заполучить, но я не в силах с ним расстаться. Впрочем, я уже замучил вас своим хобби, так что теперь мы последуем примеру Томми и пойдём пообедаем.

Мой южноамериканский родственник был настолько поглощён своим имением и его необычными обитателями, что, как мне показалось вначале, внешний мир его нисколько не интересовал. То, что интересы у него всё же были, и притом насущные, вскоре стало ясно по числу получаемых им телеграмм. Они приходили в разное время дня, и всегда он прочитывал их с сильнейшим волнением. То ли это новости со скачек, думал я, то ли с фондовой биржи — во всяком случае, его внимание было приковано к неким неотложным делам за пределами Саффолка. В каждый из шести дней моего пребывания он получил не менее трёх-четырёх телеграмм, а то и семь-восемь.

Я так приятно провёл эти шесть дней, что под конец у меня с двоюродным братом установились самые сердечные отношения. Каждый вечер мы допоздна засиживались в бильярдной, где он потчевал меня рассказами о своих невероятных приключениях в Америке, о делах столь отчаянных и безрассудных, что трудно было соотнести их со смуглым коренастым человеком, сидевшим передо мной. В свою очередь, я позволил себе вспомнить некоторые эпизоды из лондонской жизни; они заинтересовали его так сильно, что он выразил твёрдое намерение приехать ко мне в Гроувнор-Мэншенс. Он говорил, что ему не терпится окунуться в мир столичных увеселений, и скажу без ложной скромности, что он не смог бы найти лучшего гида, чем я. И только в последний день я отважился поговорить с ним начистоту. Я без прикрас поведал ему о моих денежных затруднениях и близком крахе, после чего спросил его совета — хотя рассчитывал на нечто более существенное. Он внимательно слушал, сильно затягиваясь сигарой.

— Но послушайте, — сказал он, — вы ведь наследник нашего родича, лорда Саутертона?

— Это верно, но он не такой человек, чтобы назначить мне содержание.

— Да, о его скупости я наслышан. Мой бедный Маршалл, вы действительно попали в очень трудное положение. Кстати, как здоровье лорда Саутертона?

— Я с детства только и слышу, что он в критическом состоянии.

— То-то и оно. Скрипит, скрипит — и проскрипит ещё долго. Так что вам ещё ждать и ждать. Господи, ну и попали же вы в переплёт!

— Я надеялся, сэр, что вы, зная всё, могли бы согласиться ссудить мне…

— Ни слова больше, мой мальчик! — воскликнул он, крайне растроганный. — Вернёмся к этому разговору сегодня вечером, и заверяю вас, что сделаю всё возможное.

Я не жалел о том, что мой визит приближается к концу, ибо чувствовал, что по крайней мере один из обитателей дома всей душой жаждет моего отъезда. Измождённое лицо и ненавидящие глаза миссис Кинг становились мне всё более и более неприятны. Из страха перед мужем она не решалась на прямую грубость, но её болезненная ревность проявлялась в том, что она избегала меня, никогда ко мне не обращалась и всячески старалась омрачить моё пребывание в Грейлэндсе. В последний день её поведение стало столь вызывающим, что я непременно уехал бы, если бы не обещанный вечерний разговор с хозяином, на который я возлагал большие надежды.

Ждать пришлось допоздна, потому что мой двоюродный брат, который получил за день ещё больше телеграмм, чем обычно, после обеда удалился в свой кабинет и вышел, лишь когда весь дом заснул. Я слышал, как он, по своему обыкновению, ходил и запирал на ночь двери; наконец он вошёл ко мне в бильярдную. Его плотная фигура была облачена в халат, а на ногах красовались яркие турецкие шлёпанцы. Усевшись в кресло, он приготовил себе стакан грога, причём, как я успел заметить, виски там было куда больше, нежели воды.

— Господи! — сказал он. — Ну и ночка!

Ночка и впрямь выдалась скверная. Ветер так и завывал, зарешёченные окна тряслись и, казалось, вот-вот вывалятся. И чем сильнее свирепствовала буря, тем ярче казался свет желтоватых ламп и тем утончённее аромат наших сигар.

— Итак, мой мальчик, — обратился ко мне хозяин, — теперь нам никто не помешает, и впереди целая ночь. Расскажите мне о состоянии ваших дел, и тогда будет ясно, как привести их в порядок. Я хочу знать всё до мелочей.

Подбодренный этими словами, я пустился в пространные объяснения, где фигурировали все мои поставщики и кредиторы — от домохозяина до слуги. В блокноте у меня были записаны все цифры, и не без гордости могу сказать, что, выстроив факты в единый ряд, я дал весьма дельный отчёт о моём бездельном образе жизни и плачевном положении. Однако я с огорчением заметил, что мой собеседник крайне рассеян и взгляд его устремлён в пустоту. Если он вставлял замечание, то оно было столь формальным и бессодержательным, что становилось ясно: он ни в малейшей степени не следит за ходом моей мысли. Время от времени он изображал интерес, прося меня что-нибудь повторить или изложить более подробно, после чего немедленно погружался всё в ту же задумчивость. Наконец он встал и кинул в камин окурок сигары.

— Вот что, мой мальчик, — обратился он ко мне. — Я с детства не в ладах с цифирью, так что простите мою бестолковость. Набросайте-ка всё на бумаге да не забудьте вывести общую сумму. Как увижу глазами — сразу пойму.

Предложение было обнадёживающим. Я пообещал изложить всё как есть.

— А теперь пора и на боковую. Бог ты мой, уже час пробило!

Действительно, сквозь неистовый рёв бури послышался бой часов. Ветер шумел, как настоящий водопад.

— Перед сном я должен проведать кота, — сказал хозяин. — Он всегда беспокоится в ветреную погоду. Пойдёте со мной?

— Конечно, — ответил я.

— Только тихо и молча, а то все спят.

Неслышно ступая по персидскому ковру, мы прошли через освещённый вестибюль к дальней двери. В каменном коридоре было темно, но хозяин снял и зажёг висевший на крюке фонарь. Решётки в проходе не было, и это значило, что животное находится в клетке.

— Пошли! — сказал мой двоюродный брат, открывая дверь.

О беспокойстве зверя можно было судить по встретившему нас глухому рычанию. И вот мы увидели его в мерцающем свете фонаря — огромным чёрным клубком он свернулся в углу клетки, отбрасывая на белую стену уродливое пятно тени. В раздражении он бил хвостом по соломенной подстилке.

— Бедный Томми не в духе, — сказал Эверард Кинг, подойдя с фонарём к нему поближе. — Настоящий чёрный дьявол, верно? Ничего, поужинает — и дело пойдёт на лад. Будьте добры, подержите фонарь.

Я повиновался, и он направился обратно к двери.

— Кладовка тут рядом, — сказал он. — Вы не против, если я на минуту вас покину? — Он вышел, и дверь с металлическим лязгом захлопнулась за его спиной.

От резкого звука я вздрогнул. Меня захлестнула внезапная волна страха. Смутное предчувствие чудовищного коварства заставило меня похолодеть. Я метнулся к двери, но изнутри она не открывалась.

— Эй! — крикнул я. — Выпустите меня!

— Всё в порядке. Шуметь ни к чему, — произнёс из коридора хозяин. — Вы как раз удобно держите фонарь.

— Но я не хочу оставаться тут один взаперти.

— Не хотите? — Я услышал его полнокровную усмешку. — Ну, так скоро вы будете не один.

— Выпустите меня, сэр! — повторил я гневно. — Немедленно прекратите этот дешёвый розыгрыш.

— Для кого дешёвый, для кого нет, — сказал он с новой отвратительной усмешкой. И тут сквозь рёв бури я услышал протяжный скрип крутящегося ворота и громыхание решётки, двигающейся сквозь прорезь. Боже праведный, он выпускал бразильского кота из клетки!

В свете фонаря мимо меня медленно двигались прутья решётки. В дальнем конце клетки уже образовалась щель шириной в фут. С воплем я ухватился обеими руками за крайний прут и с безумным упорством принялся тянуть его назад. Я и впрямь был безумен — гнев и отчаяние переполняли меня. Минуту или больше мне удалось продержать решётку в неподвижности. Я понимал, что он жмёт на рукоятку изо всех сил и что преимущество рычага на его стороне. Я проигрывал дюйм за дюймом, ноги мои скользили по каменным плитам, и я беспрерывно умолял безжалостного убийцу избавить меня от ужасной смерти. Я взывал к родственным чувствам. Я напоминал о долге гостеприимства; я вопрошал, какое зло я ему причинил. В ответ он только сильнее дёргал рукоятку, и всё новые прутья уходили в щель. Как я ни упирался, он протащил меня по всей ширине клетки — и наконец я прекратил безнадёжную борьбу, мои запястья свела судорога, а пальцы были ободраны в кровь. Решётка последний раз лязгнула, и я услышал удаляющийся шорох турецких шлёпанцев; затем хлопнула дальняя дверь. И воцарилась тишина.

Всё это время зверь не шевелился. Он лежал неподвижно в своём углу, и даже хвост его прекратил дёргаться. Только что мимо него вместе с решёткой протаскивали вопящего человека — и зрелище его явно поразило. Его огромные глаза зорко следили за мной. Хватая решётку, я выронил из рук фонарь, но он всё ещё горел на полу, и я двинулся было к нему, как бы желая обрести в нём защиту. Но в тот же миг хищник издал глухое грозное рычание. Я замер, дрожа всем телом. Кот (если только к этому исчадию ада подходит такое домашнее слово) был всего в десяти футах от меня. Глаза его светились во тьме, как бы фосфоресцируя. Они пугали и притягивали меня. Я не мог оторвать от них взгляда. В минуты наивысшего напряжения природа порой играет с нами странные шутки: мне почудилось, будто эти мерцающие огни то разгораются, то пригасают в волнообразном ритме. Вот они уменьшились, став ослепительно-яркими точками — электрическими искорками во тьме: вот они начали расширяться и расширяться, заполняя весь угол комнаты зловещим переменчивым светом. И вдруг потухли совсем.

Зверь закрыл глаза. То ли верна оказалась старая теория о подавлении звериного взгляда силой взгляда человеческого, то ли огромный кот просто хотел спать — что бы ни было, он, не проявляя ни малейшего желания нападать, опустил чёрную лоснящуюся голову на могучие передние лапы и, похоже, заснул. Я стоял, боясь неосторожным движением вернуть его к гибельному бодрствованию. Всё же теперь зловредный взгляд не сковывал меня, и я мог собраться с мыслями. Итак, я заперт на всю ночь со свирепым хищником. Нет сомнений, что он не менее жесток, чем обходительный мерзавец, заманивший меня в ловушку, — тут рассказам хозяина можно верить. Как продержаться до утра? На дверь надежды никакой, на узкие зарешёченные окна — тоже. В пустой комнате с каменным полом укрыться негде. Звать на помощь бессмысленно. Я нахожусь во флигеле, до дома — не менее ста футов. К тому же шум бури заглушит любые мои крики. Остаётся уповать лишь на собственную отвагу и находчивость.

Тут я взглянул на фонарь, и меня обдала новая волна ужаса. Свеча сильно оплыла и еле теплилась. Ей оставалось гореть минут десять — не больше. Именно столько времени оставалось мне на размышление: я чувствовал, что, оказавшись со страшным зверем в кромешной тьме, я потеряю способность к какому-либо действию. Сама мысль об этом была невыносима. В отчаянии я водил глазами по своей пыточной камере и вдруг наткнулся на место, как будто обещавшее — не спасение, нет, но хотя бы не такую немедленную и неминуемую гибель, как остальная часть комнаты.

Я уже говорил, что, помимо передней стенки, у клетки была ещё и крыша, которая оставалась на месте, когда решётку убирали сквозь прорезь в стене. Она была сделана из железных прутьев, отстоявших один от другого на несколько дюймов и обтянутых прочной проволочной сеткой, а по бокам опиралась на массивные стойки. Она нависла над распластавшимся в углу животным, как огромный решётчатый тент. Между ней и потолком оставалось фута два-три. Если бы я сумел втиснуться в этот просвет, я сделался бы неуязвимым со всех сторон, кроме одной. Ни снизу, ни сзади, ни с боков меня не достать. Возможна только лобовая атака. От неё, конечно, не защититься, но так, по крайней мере, я не стоял бы у зверя на пути. Чтобы напасть, ему пришлось бы сойти с привычного маршрута. Раздумывать было некогда: погасни фонарь — и надежде конец. Судорожно глотнув воздух, я прыгнул, вцепился в железный прут и с трудом вскарабкался на решётку. Изогнув шею, я посмотрел вниз и вдруг упёрся взглядом в жуткие глаза хищника, в зевоте разинувшего пасть. Зловонное его дыхание обдало мне лицо, как пар от какого-то гнусного варева.

Впрочем, он был скорее озадачен, чем зол. Встав, он распрямил длинную чёрную спину, по которой пробежала лёгкая дрожь; затем, поднявшись на задние лапы, одной из передних он опёрся о стену, а другой провёл по проволочной сетке, на которой я лежал. Один острый белый коготь прорвал мне брюки (должен заметить, что я был во фрачной паре) и расцарапал колено. Это была ещё не атака, скорее проба, ибо, услышав мой вскрик, он опустился на пол, легко выпрыгнул из клетки и начал стремительно бегать по комнате, время от времени взглядывая на меня. Я же протиснулся вглубь до самой стены и лежал, стараясь занимать как можно меньше места. Чем дальше я забирался, тем труднее становилось меня достать.

По его движениям было видно, что он возбуждён: стремительно и бесшумно он кружил и кружил по комнате, то и дело пробегая под моим металлическим ложем. Удивительно: столь громадное тело перемещалось почти как тень, с едва уловимым шелестом бархатных подушечек. Свеча догорала, и разглядеть зверя становилось всё труднее. Наконец, вспыхнув напоследок и зашипев, она погасла. Я остался с котом в темноте один на один!

Мысль о том, что сделано всё возможное, всегда помогает перед лицом опасности. Остаётся только бесстрастно ждать развязки. Я понимал, что нашёл единственное место, дававшее хоть какую-то надежду на спасение. Вытянувшись в струну, я лежал совершенно неподвижно, затаив дыхание: вдруг зверь забудет о моём присутствии. Я сообразил, что уже около двух часов ночи. Солнце встаёт в четыре. До рассвета оставалось не более двух часов.

Снаружи по-прежнему бушевала буря, и в окошки беспрерывно хлестал дождь. В комнате стояло невыносимое зловоние. Я не видел и не слышал кота. Я пытался думать о других предметах, но лишь одна мысль смогла заставить меня на время забыть о своём плачевном положении. Это была мысль о подлости моего двоюродного брата, о его неимоверном лицемерии, о его звериной ненависти ко мне. Под приветливым лицом таился нрав средневекового палача. Чем больше я думал, тем яснее видел, как умно всё было проделано. Разумеется, он притворился, будто идёт спать. Без сомнения, позаботился и о том, чтобы это видели. Потом тихонько прошмыгнул вниз, заманил меня сюда и запер. По его версии всё выйдет очень просто. Он оставил меня докуривать в бильярдной. Затем мне взбрело в голову взглянуть напоследок на кота. Я вошёл в комнату, не заметив, что клетка открыта, и поплатился за это. Как можно будет доказать его вину? Подозрение — возможно, но улик — никаких!

Как медленно тянулись эти ужасные два часа! В какой-то момент раздался негромкий неприятный звук — похоже, зверь вылизывал свою шерсть. Несколько раз я замечал во тьме вспышку зеленоватых глаз, но взгляд на мне не задерживался, и я с надеждой стал думать, что кот или забыл обо мне, или не обращает на меня внимания. Наконец сквозь окошки забрезжил рассвет: сперва среди черноты показались два смутных серых квадрата, потом они побелели, и я снова увидел моего страшного соседа. Увы, он меня тоже!

С первого взгляда стало ясно, что теперь он настроен куда более агрессивно и кровожадно. Утренний холод раздражал его, и он явно проголодался. С беспрерывным рычанием он сновал вдоль дальней от меня стены, его усы злобно топорщились, хвост мотался и хлестал по полу. Дойдя до угла, он поворачивал назад, каждый раз при этом взглядывая на меня с выражением смертельной угрозы. Я видел, что он намерен меня убить. Но даже в эту минуту я не мог не восхищаться гибкой грацией дьявольского отродья, его плавными волнистыми движениями, блеском великолепной шерсти, живой дрожью ярко-красного языка на фоне чёрной как смоль морды. Глухое гневное рычание всё нарастало и нарастало, не прерываясь ни на секунду. Вот-вот должна была наступить развязка.

Смерть, казалось, приберегла для меня самый скверный час: в холоде и тоске, дрожа в лёгком фраке, я, как для пытки, распластался на своей решётке. Я старался подбодрить себя, воспарить духом — и в то же время, с той остротой видения, какая возникает только в полном отчаянии, искал способа избежать гибели. Ясно мне было вот что. Если бы передняя стенка клетки была снова выдвинута, а я оказался за ней, я был бы спасён. Но как привести её в движение? Я боялся шевельнуться, чтобы не привлечь внимание зверя. Медленно, очень медленно я высвободил руку и нащупал край решётки — верхний прут, слегка выступавший из стены. Потянув, я с удивлением обнаружил, что он поддаётся довольно легко. Трудность, конечно, была в том, что мне пришлось бы перемещаться вместе с решёткой. Я дёрнул снова и вытянул её ещё дюйма на три. Дело шло на лад. Я дёрнул ещё… и тут кот прыгнул!

Я не увидел прыжка — так внезапно и стремительно всё произошло. Я только услышал устрашающий рёв, и миг спустя гладкая чёрная голова, сверкающие жёлтые глаза, красный язык и ослепительные зубы оказались на расстоянии протянутой руки от меня. От прыжка решётка, на которой я лежал, содрогнулась, и я подумал (если только я мог о чём-нибудь подумать в такой миг), что падаю. На секунду кот повис на передних лапах, его голова была совсем рядом со мной, задние лапы пытались зацепиться за решётку. Я слышал скрежет когтей по проволочной сетке и едва не терял сознание от зловонного дыхания чудовища. Но прыжок оказался неудачным. Зверь не мог долго оставаться в таком положении. Медленно, яростно скаля зубы и бешено царапая решётку, он качнулся назад и тяжело спрыгнул на пол. Рыча, он тут же поднял морду ко мне и изготовился для нового прыжка.

Я понял, что решается моя судьба. Урок пойдёт хищнику впрок. Он не допустит новой ошибки. Я должен действовать стремительно и бесстрашно — на карту поставлена жизнь. План созрел мгновенно. Сорвав с себя фрак, я швырнул его чудовищу на голову. В ту же секунду я спрыгнул на пол, ухватился за край передней решётки и с бешеной силой потащил её к себе.

Она пошла легче, чем я ожидал. Я ринулся через комнату, волоча её за собой; получилось так, что я находился с внешней её стороны. Не будь этого, я остался бы цел и невредим. Увы, мне пришлось остановиться, чтобы проскочить в оставленную мной щель. Заминки оказалось достаточно, чтобы зверь избавился от фрака, закрывавшего ему глаза, и прыгнул на меня. Я бросился в проход и задвинул за собой решётку, но хищник успел зацепить мою ногу. Одним движением могучей лапы он располосовал мне икру, срезав мышцу, словно рубанок стружку с доски. В следующую секунду, истекая кровью и теряя силы, я рухнул на вонючую солому, но спасительная решётка отделила меня от яростно кидавшегося на неё зверя.

Слишком изуродованный, чтобы двигаться, и слишком ослабевший, чтобы испытывать страх, я лежал ни жив ни мёртв и смотрел на него. Прильнув могучей чёрной грудью к прутьям решётки, он всё пытался достать меня когтистыми лапами, словно котёнок попавшую в западню мышь. Он терзал мою одежду, но до меня, как ни старался, дотянуться не мог. Я и раньше слыхал, что раны, нанесённые крупными хищниками, вызывают необычное оцепенение, а теперь испытал это на себе: я утратил ощущение собственного «я» и с интересом постороннего зрителя наблюдал за наскоками зверя. Постепенно я погрузился в мир смутных видений, среди которых порой возникали чёрная морда и высунутый красный язык, и наконец впал в беспамятство или, может быть, в нирвану, где измученные находят блаженный покой.

Восстанавливая потом ход событий, я заключил, что лежал без сознания около двух часов. Прервал моё забытьё тот самый металлический лязг, который стал предвестником моего ужасного приключения. Это была защёлка замка. Ещё не придя до конца в себя, я увидел в дверном проёме круглое добродушное лицо двоюродного братца. Открывшееся ему зрелище явно поразило его. Кот отдыхал, распластавшись на полу. Я лежал в клетке на спине в луже крови, в одной рубашке и изодранных в клочья брюках. У меня до сих пор стоит перед глазами его изумлённое лицо, освещённое утренним солнцем. Он всё вглядывался и вглядывался в меня. Потом закрыл за собой дверь и пошёл к решётке посмотреть, жив я или нет.

Не могу сказать определённо, что произошло дальше. Меньше всего я годился тогда на роль свидетеля или хроникёра. Вдруг я увидел его затылок — он отвернулся от меня и смотрел на зверя.

— Что с тобой, Томми? — крикнул он. — Что с тобой?

Он всё пятился и пятился, и спина его была уже у самой решётки.

— Сидеть, безмозглая тварь! — взревел он. — Сидеть, сударь! Забыл, кто твой хозяин?

Тут в моём помутившемся мозгу всплыла одна его фраза: он сказал, что вкус крови может превратить бразильского кота в сущего дьявола. Кровь-то была моя, а расплачиваться пришлось ему.

— Прочь! — вопил он. — Прочь, собака! Болдуин! Болдуин! Господи!

Я услышал, как он упал, поднялся, снова упал, и раздался ещё один звук, словно от рвущейся ткани. Его крики, заглушаемые рёвом хищника, становились всё слабее. Наконец, когда я уже считал его мёртвым, я, как в кошмарном сне, увидел его в последний раз: окровавленный и растерзанный, он вслепую бежал через комнату, — и тут я снова потерял сознание.


Я поправлялся много месяцев; о полной поправке, впрочем, не могло быть и речи, и до конца дней со мной будет моя палка — память о ночи с бразильским котом.

Когда Болдуин и другие слуги прибежали на отчаянные крики хозяина, они не могли понять, что случилось: я лежал за решёткой, а его останки — вернее, то, что лишь потом опознали как его останки, — держал в когтях зверь, которого он сам вырастил. При помощи раскалённых железных прутьев хищника заставили выпустить добычу, а затем его пристрелили сквозь окошко в двери — и только после этого я был вызволен из плена. Меня перенесли в спальню, где под крышей у моего несостоявшегося убийцы я несколько недель пребывал на волоске от смерти. Из Клиптона вызвали хирурга, из Лондона — сиделку, и через месяц я уже был способен выдержать переезд домой, в Гроувнор-Мэншенс.

Память моя сохранила одно воспоминание, которое, не будь оно столь отчётливым, я мог бы счесть одним из многочисленных бредовых видений, рождённых воспалённым мозгом. Однажды ночью, когда сиделка куда-то отлучилась, дверь моей комнаты отворилась и в неё скользнула высокая женщина, одетая с ног до головы в чёрное. Приблизившись, она склонила надо мной бледное лицо, и в тусклом свете ночника я узнал бразильянку — вдову моего двоюродного брата. Она пытливо всматривалась мне в глаза с гораздо более мягким, чем прежде, выражением на лице.

— Вы в сознании? — спросила она.

Я только слабо кивнул — силы возвращались ко мне медленно.

— Вот и хорошо, я только хочу сказать, что вы сами виноваты. Я сделала для вас всё, что могла. С самого начала я хотела выставить вас из дома. Всеми средствами, кроме прямой измены, я пыталась спасти вас от мужа. Я знала, что он вызвал вас неслучайно. Знала, что живым он вас не выпустит. Мне ли не знать его — я настрадалась от него, как никто. Я не решилась сказать вам полную правду. Он убил бы меня. Но я сделала всё, что было в моих силах. Вышло так, что вы оказали мне неоценимую услугу. Вы освободили меня, а я ведь думала, что буду мучиться до конца дней. Я сожалею, что вы покалечены, но себя мне винить не в чем. Я назвала вас дураком — вы и вправду вели себя как дурак.

Она шмыгнула прочь из комнаты — странная, угловатая женщина, — и я никогда больше её не видел. Продав имущество мужа, она вернулась на родину и, по слухам, теперь монашествует где-то в Пернамбуку[65].

Пролежав дома какое-то время, я наконец получил от врачей разрешение понемногу заниматься делами. Особенной радости от этого я не испытывал, поскольку боялся нашествия кредиторов; но первым воспользовался разрешением мой адвокат Саммерс.

— Как я рад видеть, что ваша светлость идёт на поправку, — сказал он. — Я так долго дожидался возможности поздравить вас.

— Какая ещё светлость, Саммерс? Нашли время шутить.

— Я не шучу, — ответил он. — Вы уже шесть недель как лорд Саутертон, только мы боялись вам об этом сказать, чтобы не помешать вашему выздоровлению.

Лорд Саутертон! Один из богатейших людей Англии! Я ушам не мог поверить. И вдруг меня поразило странное совпадение дат.

— Лорд Саутертон, должно быть, умер примерно тогда же, когда со мной случилась эта история?

— В тот же самый день. — Саммерс испытующе смотрел на меня, и я уверен — ведь он умница, каких мало, — что он разгадал всю подноготную. Он помолчал, словно ожидая от меня подтверждения своим мыслям, но я не видел причины подвергать огласке внутрисемейное дело.

— Странное совпадение, ничего не скажешь, — продолжал он с понимающим видом. — Вы, конечно, знаете, что ваш двоюродный брат Эверард Кинг был после вас самым близким родственником покойного лорда. Если бы этот тигр растерзал не его, а вас, то лордом Саутертоном стал бы он.

— Без сомнения, — согласился я.

— И ведь его это очень интересовало, — сказал Саммерс. — Мне рассказывали, что он платил камердинеру лорда Саутертона за то, что тот несколько раз в день сообщал ему телеграммами о состоянии здоровья хозяина. Это было примерно в то же время, когда вы там гостили. Разве не странно, что ему были нужны столь подробные сведения, хотя он прекрасно знал, что он не прямой наследник?

— Очень странно, — ответил я. — А теперь, Саммерс, давайте-ка сюда счета и новую чековую книжку и начнём приводить дела в порядок.

1898 г.

Женщина-врач

Собратья по ремеслу всегда смотрели на доктора Джеймса Риплея как на необыкновенно удачливого человека. Его отец был врачом в деревне Хойланд на севере Гэмпшира, и молодой Риплей, получив докторский диплом, мог сразу приняться за дело, так как отец уступил ему часть своих пациентов. А через несколько лет старый доктор совсем отказался от практики и поселился на южном берегу Англии, передав сыну всех своих многочисленных пациентов. Если не считать доктора Гортона, жившего недалеко от Бэзингстока, то Джеймс Риплей был единственным врачом в довольно большом округе. Он зарабатывал полторы тысячи фунтов в год, но, как это всегда бывает в провинции, бóльшая часть его дохода уходила на содержание лошадей.

Доктор Джеймс Риплей был холост, имел тридцать два года от роду и производил впечатление серьёзного, сведущего человека с твёрдыми, несколько суровыми чертами лица и небольшой лысиной, которая, придавая ему почтенный вид, вероятно, увеличивала его годовой доход не на одну сотню фунтов. Он обладал замечательным даром ладить с дамами, усвоив в обращении с ними тон ласковой настойчивости, который, не оскорбляя, приводил их к повиновению. Но дамы не могли похвалиться своим умением обращаться с молодым врачом. Как врач он был всегда к их услугам, но как человек он обладал увёртливостью капли ртути. Тщетно деревенские маменьки раскидывали перед ним свои незатейливые сети. Пикники и танцы мало привлекали его, и в редкие минуты досуга он предпочитал, запершись в своём кабинете, рыться в клинических записках Вирхова[66] и медицинских журналах.

Наука была его страстью, и потому он избежал угрожающей всем молодым врачам опасности впасть в рутину. Для него было вопросом самолюбия поддерживать свои познания на том же высоком уровне, на каком они были в минуту, когда он выходил из экзаменационного зала. Он гордился тем, что мог сразу найти все семь разветвлений какой-нибудь незначительной артерии или указать точное процентное соотношение состава любого физиологического соединения. После утомительной дневной работы он нередко сидел далеко за полночь, делая вытяжки из глаз овцы, присланных городским мясником, к великому отвращению своей прислуги, которой на другое утро приходилось убирать комнату. Любовь к своей профессии была единственной страстью этого сухого положительного человека.

Нужно сказать, что его стремление всегда находиться на уровне современных знаний делало ему тем больше чести, что оно не основывалось на соперничестве. В течение семи лет его практики в Хойланде только три раза у него появлялись соперники в лице собратьев по профессии: двое из них избирали своей штаб-квартирой самую деревню, а один основался в соседей деревушке — Нижнем Хойланде. Из них один, про которого говорили, что в течение восемнадцати месяцев его пребывания в деревне он был своим единственным пациентом, заболел и умер. Другой удалился честь честью, купив четвёртую часть практики Бэзингстока, тогда как третий в одну глухую сентябрьскую ночь скрылся, оставив за собой голые стены дома и неоплаченные счета аптекаря. С этих пор никто уже не отваживался отбивать пациентов у всеми уважаемого хойландского доктора.

Поэтому велико было его удивление и любопытство, когда, проезжая однажды утром по Нижнему Хойланду, он заметил, что стоявший у околицы новый дом кто-то занял и на его воротах, выходивших на большую дорогу, красовалась новая медная дощечка. Он остановил свою рыжую кобылу (за которую в своё время заплатил пятьдесят гиней), чтобы хорошенько рассмотреть эту дощечку. Изящными, маленькими буквами на ней было выгравировано: «Доктор Верриндер Смит».

На дощечке последнего доктора буквы были в полфута высотою, и потому, сопоставив эти два обстоятельства, Риплей невольно подумал, что новый пришелец может оказаться гораздо более опасным конкурентом. Его подозрения подтвердились в тот же вечер, когда он навёл справки в медицинском указателе. Оттуда он узнал, что доктор Верриндер Смит обладает высшими учёными степенями, успешно работал в университетах Эдинбурга, Парижа, Берлина и Вены и был награждён медалью и премией Ли Гопкинса за оригинальные исследования по вопросу о функциях передних корней спинномозговых нервов. Доктор Риплей в замешательстве ерошил свои жидкие волосы, читая curriculum vitae[67] воего соперника. Что могло заставить этого блестящего молодого учёного поселиться в маленькой гэмпширской деревушке?

Но, как ему показалось, он скоро нашёл разъяснение этой непостижимой загадки. Очевидно, доктор Верриндер Смит просто искал уединения, чтобы без помех предаваться своим научным исследованиям. Дощечка же была прибита просто так, без всякого намерения привлечь пациентов. Он полагал, что его объяснение очень правдоподобно и что он много выиграет от такого приятного соседства. Сколько раз ему приходилось жалеть о том, что он лишён высокого удовольствия общаться с родственным умом. Отныне, к его чрезвычайной радости, это удовольствие станет ему доступно. Именно поэтому он и предпринял шаги, на которые в ином случае ни за что бы не решился. Согласно правилам докторского этикета, вновь прибывший доктор первый делает визит местному доктору, и обыкновенно это правило строго соблюдается. Сам Риплей всегда педантично следовал правилам профессионального этикета и всё же на следующий день отправился с визитом к доктору Верриндеру Смиту. По его мнению, этим любезным поступком он создавал благоприятную почву для сближения со своим соседом.

Дом оказался чистеньким и благоустроенным. Красивая горничная провела доктора Риплея в небольшой светлый кабинет. Следуя за горничной по коридору, он заметил в передней несколько зонтиков и дамскую шляпку. Какая жалость, что его коллега женат! Это помешает им близко сойтись и проводить целые вечера, беседуя друг с другом, а ведь эти вечера в таких обольстительных красках рисовались его воображению! Но зато кабинет произвёл на него самое благоприятное впечатление. Там и сям были разложены такие дорогие инструменты, какие гораздо чаще встречаются в больницах, чем у частных врачей. На столе стоял сфигмограф[68], а в углу какая-то машина, похожая на газометр, с употреблением которой доктор Риплей не был знаком. Книжный шкаф, полки которого были уставлены тяжеловесными томами в разноцветных переплётах, на французском и немецком языках, привлёк его особенное внимание, и он весь погрузился в рассматривание книг, пока отворившаяся позади него дверь не заставила его обернуться. Перед ним стояла маленькая женщина с бледным простым лицом, но проницательными насмешливыми глазами. В одной руке она держала пенсне, в другой — его карточку.

— Здравствуйте, доктор Риплей, — сказала она.

— Здравствуйте, сударыня, — ответил он. — Вашего супруга, вероятно, нет дома?

— Я не замужем, — просто ответила она.

— Ах, извините, пожалуйста! Я имел в виду доктора… доктора Верриндера Смита.

— Я — доктор Верриндер Смит.

Доктор Риплей был так поражён, что уронил шляпу и забыл даже поднять её.

— Как?! — с трудом выговорил он. — Обладатель премии Ли Гопкинса — вы!

Ему никогда не приходилось видеть женщины-врача, и его консервативная душа возмущалась при одной мысли о таком уродливом явлении. Хотя он не процитировал библейского текста, гласящего, что только мужчина может быть врачом и только женщина — кормилицей, однако он чувствовал, что прямо у него на глазах свершилось неслыханное богохульство. На лице доктора Риплея ясно отразились его мысли.

— Мне очень жаль, что я обманула ваши ожидания, — сухо сказала дама.

— Действительно, вы удивили меня, — ответил он, поднимая свою шляпу.

— Вы, значит, противник женского освободительного движения?

— Не могу сказать, чтобы оно пользовалось моей симпатией.

— Но почему?

— Я предпочёл бы уклониться от дискуссии.

— Но я уверена, что вы ответите на вопрос дамы.

— В таком случае я скажу вам, что женщины, узурпируя привилегии другого пола, подвергаются опасности лишиться своих собственных.

— Но почему же женщина не может зарабатывать средства к жизни умственным трудом?

Доктора Риплея раздражало спокойствие, с которым она задавала ему вопросы.

— Я очень хотел бы избежать спора, мисс Смит.

— Доктор Смит, — поправила она его.

— Ну доктор Смит. Но если вы настаиваете, то должен сказать вам, что я не считаю медицину профессией, приличною для женщины, и что я против женщин, старающихся походить на мужчин.

Это был крайне грубый ответ, и ему тотчас же стало стыдно за свою грубость. Но его собеседница всего лишь приподняла брови и улыбнулась.

— Мне кажется, что вы слишком поверхностно относитесь к проблеме женского равноправия, — сказала она. — Конечно, если в результате женщины становятся похожими на мужчин, то от этого они много теряют.

Своим замечанием она довольно удачно отпарировала его грубую выходку, и доктор не мог не оценить этого.

— Честь имею кланяться, — сказал он.

— Мне очень жаль, что между нами не могут установиться более дружелюбные отношения, раз уж мы соседи, — сказала она.

Он опять поклонился и сделал шаг к двери.

— Удивительное совпадение, — сказала она. — Когда мне подали вашу карточку, я как раз читала вашу статью о сухотке спинного мозга в «Ланцете»[69].

— В самом деле? — сухо осведомился он.

— Очень талантливая статья.

— Весьма любезно с вашей стороны.

— Но взгляды, которые вы приписываете профессору Питру из Бордо, уже отвергнуты им.

— Я пользовался его брошюрой издания 1890 года, — сердито сказал доктор Риплей.

— А вот его брошюра издания 1891 года. — Она достала из груды периодических изданий, лежавших на столе, небольшую книжку и протянула её доктору Риплею. — Посмотрите вот это место…

Доктор Риплей быстро пробежал глазами указанный ею абзац. Не могло быть никакого сомнения: профессор совершенно отказался от взглядов, высказанных им в предыдущей статье. Швырнув книжку на стол, Риплей ещё раз холодно поклонился и вышел из кабинета. Взяв вожжи у грума, он обернулся в сторону дома и увидел, что мисс Смит стоит у окна и, как ему показалось, весело хохочет.

Весь день его преследовало воспоминание об их встрече. Он чувствовал, что вёл себя в разговоре с госпожой Смит как школьник. Она показала, что знает больше его по вопросу, которым он особенно интересовался. Она держалась учтиво и спокойно, в то время как он был груб и сердился. Но больше всего Риплея угнетала мысль о её чудовищном вторжении в сферу его собственной деятельности. До сих пор женщина-врач была для него абстрактным отвратительным понятием, теперь же оно имело реальное воплощение: рядом с ним поселилась докторша, и у неё на дверях была такая же медная дощечка, как у него, — очевидно, она рассчитывала на его пациентов. Конечно, он не боялся её конкуренции, но его возмущало поругание идеала женственности, которым, по его мнению, являлась профессия соседки. Ей, вероятно, не больше тридцати лет, и у неё славное выразительное лицо. Он вспомнил её насмешливые глаза и твёрдый, изящно очерченный подбородок. Больше всего он негодовал при мысли о тех испытаниях, которым во время изучения медицины должна была подвергаться её стыдливость. Мужчина может, конечно, пройти через это, сохранив всю свою чистоту, но женщина — никогда!

Но вскоре он понял, что ему придётся серьёзно считаться с её конкуренцией. Известие о прибытии докторши в Хойланд привлекло в её кабинет нескольких любопытных пациентов, на которых её уверенность и необыкновенные новомодные инструменты произвели такое сильное впечатление, что в течение пары недель они не могли говорить ни о чём другом. А затем появились другие признаки неизгладимого впечатления, которое она произвела на умы деревенского населения. Фермер Эйтон, уже несколько лет безуспешно лечившийся от экземы цинковой мазью, сразу поправился, как только докторша смазала ему ногу какой-то жгучей жидкостью, в течение трёх ночей причинявшей невыразимые страдания. Миссис Крайдер, всегда смотревшая на родинку на щеке своей дочери Эльзы как на знак Божьего гнева за невоздержанность — перед родами она позволила себе съесть три порции малинового пирога, — также убедилась, что это зло поправимое. Словом, через месяц мисс Смит пользовалась известностью, а через два — славой.

Иногда доктор Риплей встречался с ней во время своих поездок. Она ездила в высоком кабриолете и правила сама; мальчик-грум сидел позади неё. Когда они встречались, доктор Риплей неизменно приподнимал свою шляпу, но суровое выражение его лица недвусмысленно говорило о том, что это чистая формальность. Действительно, его неприязнь к мисс Смит быстро перешла в настоящую ненависть. Описывая её горстке преданных пациентов, он позволял себе изображать её в качестве «бесполой женщины». Впрочем, ряды его пациентов быстро таяли, и каждый новый день приносил известие о чьём-нибудь отступничестве. По-видимому, население прониклось почти фанатическою верою в её искусство, и пациенты стекались к ней толпами. Но что особенно оскорбляло Риплея, так это то, что ей удавались такое, от чего он из-за трудности выполнения обыкновенно отказывался. При всей обширности своих познаний он не отваживался на операции, чувствуя, что его нервы недостаточно крепки для этого, и обыкновенно отсылал больных, нуждающихся в хирургической помощи, в Лондон. Она же бралась за самые трудные операции. Риплей жестоко страдал, узнав, что она взялась выпрямить кривую ногу Алека Тёрнера, сына приходского священника; более того, мать Алека прислала ему записку с просьбой взять на себя хлороформирование её сына во время операции. Отказаться было бесчеловечно, так как заменить его было некому, и потому скрепя сердце он дал своё согласие, хотя перспектива стать свидетелем торжества соперницы была для него горше полыни. Тем не менее, несмотря на свою неприязнь, Риплей не мог не удивляться ловкости, с которою докторша произвела операцию. Ему никогда не приходилось видеть более искусную работу, и у него хватило благородства высказать своё мнение вслух, хотя её мастерство лишь усилило его нерасположение к ней. Благодаря этой операции популярность докторши сильно выросла в ущерб, разумеется, его собственной репутации, и теперь у него появился лишний повод ненавидеть её — он боялся остаться без практики. Но именно из-за этой ненависти дело приняло совсем неожиданный оборот.

В один зимний вечер, когда доктор Риплей только что отобедал, он получил известие от соседа-помещика, Фэркастля, — самого богатого человека в округе, — что его дочь обварила руку кипятком и срочно нужна помощь. За докторшей тоже послали человека, так как Фэркастлю было безралично, кто приедет, лишь бы поскорее. Как сумасшедший выбежал доктор Риплей из своего кабинета; он поклялся, что не даст сопернице проникнуть в дом своего лучшего пациента. Он даже не подождал, пока зажгут фонари на экипаже, и помчался сломя голову. Он жил несколько ближе к имению Фэркастля, чем мисс Смит, и был уверен, что приедет значительно раньше её.

Так, вероятно, и оказалось бы, не вмешайся тут всемогущий случай, постоянно расстраивающий самые правильные расчёты человеческого ума и сбивающий с толку самых самоуверенных пророков. Потому ли, что у экипажа не были зажжены фонари, или потому, что Риплей всё время думал о своей счастливой сопернице, но только на крутом повороте на бэзингстокскую дорогу фаэтон чуть не опрокинулся. Доктор и грум помещика вылетели из экипажа в канаву, а испуганная лошадь умчалась с пустой повозкой. Грум выбрался из канавы и зажёг спичку, осветив своего стонущего компаньона.

Доктор приподнялся на локте. Он увидел, что ниже колена его правой ноги из разорванной штанины торчит что-то белое и острое.

— Ах, господи! — простонал он. — Ведь эта штука продержит меня в постели по крайней мере три месяца! — И с этими словами он лишился чувств.

Когда он пришёл в себя, грума уже не было, так как он побежал к дому помещика за помощью, но около него стоял мальчик, грум мисс Смит, направляя свет фонаря на его повреждённую ногу, а сама она в это время ловко разрезала кривыми ножницами его брюки в том месте, где нога была сломана.

— Ничего, доктор, — сказала она успокаивающим тоном. — Мне очень жаль, что с вами случилось такое несчастье. Завтра к вам приедет доктор Гортон, но я уверена, что до его приезда вы не откажетесь от моей помощи. Я глазам не поверила, когда увидела, что вы лежите на дороге.

— Грум ушёл за помощью, — простонал больной.

— А пока она придёт, мы перенесём вас в экипаж. Полегче, Джон! Так! Но в таком виде вам нельзя ехать. Не возражаете, если я дам вам хлороформ? Я приведу вас в состояние…

Доктору Риплею не пришлось услышать конца этой фразы. Он попытался было приподнять руку и пробормотать что-то в знак протеста, но в ту же минуту ощутил сладковатый запах хлороформа, и чувство необычайного покоя охватило его измученное тело. Ему казалось, что он погрузился в холодную прозрачную воду и опускается всё ниже и ниже плавно и без усилий в царство зеленоватых теней, а воздух сотрясается от гармоничного звона больших колоколов. Но вот он начал подниматься наверх, виски сдавила страшная тяжесть; и вот он оставил позади зеленоватый сумрак моря, и яркий дневной свет опять коснулся его глаз. Два блестящих золотых шара сияли перед его ослеплёнными глазами. Он долго щурился, желая понять, что это такое, пока наконец не сообразил, что это всего-навсего медные шары, укреплённые на столбиках его кровати, и что он лежит в своей собственной маленькой комнате; ему казалось, что вместо головы у него пушечное ядро, а вместо ноги — кусок железа. Повернув голову, он увидел склонившееся над ним спокойное лицо докторши.

— А, наконец-то! — сказала она. — Я всю дорогу не давала вам очнуться. Я знаю, как мучительна тряска при переломе. Ваша нога в лубке. Я приготовила вам снотворное. Сказать вашему груму, чтобы он съездил завтра утром за доктором Гортоном?

— Я предпочёл бы, чтобы меня продолжали лечить вы, — сказал доктор Риплей слабым голосом, — вы ведь отобрали у меня всех пациентов, возьмите же и меня впридачу, — прибавил он с нервным смешком.

Не слишком приветливая речь, но когда она отошла от постели больного, её глаза светились не гневом, а состраданием.

У доктора Риплея был брат, Вильямс, — младший хирург в лондонском госпитале. Получив известие о несчастии с братом, он сейчас же приехал в Гэмпшир. Услышав подробности, он удивлённо приподнял брови.

— Как! У вас завелась одна из этих! — воскликнул он.

— Я не знаю, что бы я делал без неё.

— Не сомневаюсь, что она хорошая сиделка.

— Она знает своё дело не хуже нас с тобой.

— Говори только за себя, Джеймс, — ответил лондонец, презрительно фыркнув. — Но если даже мы оставим в стороне данный случай, то ты не можешь не сознавать, что медицина — профессия, совсем не подходящая для женщины.

— Так, значит, ты полагаешь, что ничего нельзя сказать в защиту противоположного мнения?

— Великий Боже! А ты?

— Ну, не знаю. Но вчера вечером мне пришло в голову: а вдруг наши взгляды на этот предмет несколько узки?

— Вздор, Джеймс! Женщины могут получать премии за лабораторные занятия, но ведь ты знаешь не хуже меня, что в критических обстоятельствах они совершенно теряются. Ручаюсь, что перевязывая твою ногу, эта женщина страшно волновалась. Кстати, дай-ка я посмотрю, хорошо ли она её перевязала.

— Я предпочёл бы, чтобы ты её не трогал, — сказал больной. — Мисс Смит сказала, что всё в порядке.

Вильямс казался глубоко оскорблённым.

— Если слово женщины для тебя значит больше, чем мнение младшего хирурга лондонского госпиталя, то, разумеется, мне остаётся только умолкнуть, — сказал он.

— Да, я предпочитаю, чтобы ты не трогал её, — твёрдо сказал больной.

В тот же вечер доктор Вильямс Риплей, пылая негодованием, вернулся в Лондон.

Докторша крайне удивилась, что брат Риплея так скоро уехал.

— Мы с ним слегка поспорили, — сказал доктор Риплей, не считая нужным вдаваться в подробности.

В течение целых двух долгих месяцев доктору Риплею приходилось ежедневно общаться со своей соперницей, и он узнал много такого, о чём раньше и не подозревал. Она оказалась прекрасным товарищем и самым внимательным врачом. Её короткие визиты были для него единственной отрадой в длинные скучные дни, которые он поневоле проводил в постели. У неё были те же интересы, что и у него, и она могла говорить обо всём, как равный с равным. И тем не менее только совершенно лишённый чуткости человек мог бы не заметить под этой сухой и серьёзной оболочкой нежной женственной натуры, сказывавшейся и в её разговоре, и в выражении голубых глаз, и в тысяче других мелочей. А он, несмотря на некоторую примесь фатовства и педантизма, ни в коем случае не был лишён чуткости и был достаточно благороден, чтобы признаться в своих заблуждениях.

— Не знаю, как мне оправдаться перед вами, — застенчиво начал он однажды, когда его выздоровление подвинулось вперёд уже настолько, что он мог сидеть в кресле, заложив ногу на ногу, — но я чувствую, что я был совершенно не прав.

— В чём же именно?

— В своих воззрениях на женский вопрос. Я привык думать, что женщина неизбежно теряет часть своей привлекательности, посвящая себя такой профессии, как медицина.

— Так вы больше не считаете, что женщины-врачи становятся какими-то бесполыми существами? — воскликнула она.

— Пожалуйста, не повторяйте моего идиотского выражения.

— Я так рада, что помогла вам изменить свои взгляды на этот вопрос. Наверное, это самый искренний комплимент, какой только мне приходилось слышать.

— Как бы то ни было, а это правда, — сказал он и потом всю ночь был счастлив, вспоминая, как вспыхнули румянцем её бледные щёки и какой прекрасной она казалась в ту минуту. Он уже давно понял, что она такая же женщина, как и другие, и не мог уже более скрывать от себя, что для него она стала единственной. Ловкость, с которою она перевязывала его ногу, нежность её прикосновения, удовольствие, которое ему доставляло её присутствие, сходство их вкусов — всё, вместе взятое, совершенно изменило его отношение к ней. Тот день, когда она в первый раз не приехала к нему в обычное время — ему уже не нужны были ежедневные перевязки, — был для него печальным днём. Но намного страшнее была мысль, что наступит время — а он чувствовал, что это время близко, — когда ему больше не понадобится её помощь и она прекратит свои визиты. Наконец настал день, когда она приехала к нему в последний раз. Увидев её, он почувствовал, что от исхода этого последнего свидания зависит всё его будущее. Он был человек прямой и потому, когда она начала проверять его пульс, взял её за руку и спросил, не согласится ли она стать его женой.

— И соединить свою практику с вашей? — сказала она.

Он вздрогнул, оскорблённый и опечаленный её вопросом.

— Как можете вы приписывать мне такие низкие мотивы? — воскликнул он. — Я люблю вас самою бескорыстною любовью.

— Нет, я была не права. Я сказала глупость, — проговорила она, отодвигая свой стул несколько назад и ударяя молоточком по его колену. — Забудьте мои слова. Я не хотела огорчать вас, и, поверьте, я высоко ценю честь, которую вы оказали мне своим предложением. Но то, чего вы хотите, совершенно невозможно.

Если бы он имел дело с другой женщиной, он, вероятно, стал бы убеждать и настаивать, с нею же — он инстинктом чувствовал это — такая тактика была совершенно бесполезна. В тоне её голоса чувствовалась непоколебимая решимость. Он ничего не сказал и с убитым видом откинулся на спинку своего кресла.

— Мне очень жаль вас разочаровывать, — сказала она. — Если бы я догадывалась о вашем чувстве, я сказала бы вам раньше, что решила всецело посвятить себя науке. Есть столько женщин, созданных для брака и так мало мечтающих о биологических исследованиях. Я останусь верна своему призванию. Я приехала сюда в ожидании открытия Парижской физиологической лаборатории. На днях мне сообщили, что там для меня есть вакансия, и, таким образом, кончится моё вторжение в вашу практику. Я была к вам так же несправедлива, как и вы ко мне. Я считала вас ограниченным педантом, человеком, у которого нет никаких достоинств. Пока вы болели, я узнала и оценила вас, и я навсегда сохраню воспоминание о нашей дружбе.

И вот через несколько недель в Хойланде опять остался один врач — доктор Риплей. Но обитатели деревни заметили, что за несколько месяцев он сильно постарел, что в его голубых глазах застыло выражение затаённой тоски, а интересные молодые леди, с которыми сталкивал его случай или заботливые деревенские маменьки, возбуждали в нём ещё меньший интерес, чем прежде.

1894 г.

Перстень Тота

Член Королевского общества мистер Джон Ванситтарт-Смит, проживающий на Гауэр-стрит, в доме № 147-А, наделён такой редкой целеустремлённостью и столь блистательным умом, что, без сомнения, мог бы стать одним из самых выдающихся учёных нашего времени. Но он оказался жертвой разносторонности своей увлекающейся натуры, которая побуждала его добиваться отличия в разных науках вместо того, чтобы снискать себе славу в одной. В юности он достиг таких успехов в изучении ботаники и зоологии, что друзья смотрели на него, как на второго Дарвина, ему предлагали кафедру в университете, но он вдруг бросил и ботанику, и зоологию и со всей страстью учёного погрузился в изучение химии. За открытия в области спектрального анализа металлов он был избран членом Королевского общества; однако и химии он изменил, забыл путь в лабораторию, а через год вступил в Общество ориенталистов, написав исследование об иероглифических и демотических текстах в святилищах Эль-Каба, чем триумфально подтвердил универсальность своих талантов, равно как и непостоянство своих научных интересов.

Но даже самые ветреные ловеласы в конце концов попадаются в чьи-то сети, не избежал их участи и Джон Ванситтарт-Смит. Чем глубже он погружался в египтологию, тем более поражали его безграничные возможности, которые она открывает перед исследователем, и чрезвычайная важность этой науки, которая может пролить свет на зарождение человеческой цивилизации и объяснить происхождение чуть ли не всех наших наук и искусств. Потрясение было столь велико, что мистер Ванситтарт-Смит не медля женился на молодой особе, которая тоже увлекалась египтологией и писала диссертацию о фараонах шестой династии; обеспечив себе таким образом надёжную опору, он начал собирать материал для монографии, где всеохватность исследований Рихарда Лепсиуса[70] соединится с вдохновенным озарением Шампольона[71]. Работая над этим opus magnum[72], ему приходилось часто наносить визиты в Лувр, в залы Древнего Египта, которые располагают поистине великолепной экспозицией, и вот во время последнего из этих визитов, не далее как в середине октября, он стал очевидцем в высшей степени странного события, которое, без сомнения, заслуживает того, чтобы о нём написали.

Поезда опаздывали, в Ла-Манше был шторм, и когда наш учёный прибыл в Париж, он сильно устал и был взвинчен. У себя в номере в «Отель де Франс» на рю Лаффит он бросился на кушетку и хотел отдохнуть часа два, но уснуть не удалось, и тогда он решил пойти в Лувр, несмотря на усталость, выяснить то, ради чего приехал, и вернуться вечерним поездом в Дьепп. Приняв этот план, он надел пальто, потому что день был дождливый и холодный, пересёк Итальянский бульвар и зашагал по авеню де л’Опера. В Лувре, где он чувствовал себя как дома, он сразу же направился к собранию папирусов, которые намеревался посмотреть.

Даже самые восторженные почитатели Джона Ванситтарта-Смита не отважились бы утверждать, что он хорош собою. Его лицо с орлиным носом и выдающимся вперёд подбородком казалось острым, даже пронзительным — именно эти качества были свойственны его уму. В посадке головы было что-то птичье, и когда он во время спора доказывал какое-либо положение или опровергал, он часто-часто выставлял голову вперёд, будто клевал зерно. Погляди он на своё отражение в витрине, перед которой стоял, то вполне мог бы убедиться, что наружность у него весьма неординарная, да ещё воротник тёплого пальто поднят до ушей. И тем не менее, когда кто-то громко сказал по-английски у него за спиной: «До чего же странный вид у этого субъекта», он страшно огорчился.

Нашему учёному было в высшей степени свойственно мелкое тщеславие, которое проявлялось в демонстративном до абсурда пренебрежении к тому, как он выглядит. Он сжал губы и сосредоточил всё своё внимание на свитке папируса, однако сердце сжималось от обиды на всё племя странствующих британцев.

— Вы правы, — произнёс другой голос, — он действительно производит ошеломляющее впечатление.

— Можно подумать, — продолжал первый голос, — что от постоянного пребывания в обществе мумий он сам начал мумифицироваться.

— У него несомненно лицо древнего египтянина, — заметил собеседник.

Джон Ванситтарт-Смит мгновенно повернулся на сто восемьдесят градусов, готовясь уничтожить своих соотечественников язвительной насмешкой. Но к его изумлению и радости, оказалось, что двое беседующих молодых людей стояли к нему спиной и разглядывали одного из смотрителей Лувра, который полировал какую-то медную вещицу в дальнем конце зала.

— Картер уже, наверное, ждёт нас в Пале-Рояле, — заметил один из молодых людей, взглянув на часы, и они двинулись к выходу, наполнив залы гулким эхом своих шагов, а наш учёный остался наедине с папирусами.

«Интересно, почему эти бездельники решили, что у него лицо древнего египтянина», — подумал Джон Ванситтарт-Смит и слегка повернулся, чтобы смотритель попал в поле его зрения. Когда он увидел лицо смотрителя, то вздрогнул. Действительно, это было одно из тех лиц, которые он так хорошо изучил по древним изображениям. Правильные скульптурные черты, широкий лоб, округлый подбородок, смуглая кожа, — казалось, будто ожила одна из бесчисленных статуй, стоящих в зале, или поднялась из саркофага мумия в маске, или сошёл со стены один из украшающих её рельефов. О случайном сходстве не могло быть и речи. Конечно же, этот смотритель — египтянин. Достаточно увидеть эти характерные острые плечи и узкие бёдра — других доказательств не нужно.

Джон Ванситтарт-Смит неуверенно двинулся к смотрителю, надеясь, что ему как-нибудь удастся заговорить с ним. Он не обладал искусством легко и непринуждённо вступать в беседу, был то слишком резок, будто отчитывал подчинённого, то слишком сердечен, точно встретил друга, — золотая середина ему никак не давалась. Когда учёный подошёл ближе, смотритель повернулся к нему в профиль, по-прежнему не отрывая взгляда от работы. Ванситтарт-Смит стал всматриваться в его кожу, и у него вдруг возникло ощущение, что перед ним не человек: что-то сверхъестественное было во внешности смотрителя. Висок и скула гладкие и блестящие, точно покрытый лаком пергамент. Ни намёка на поры. Невозможно представить, чтобы на этой иссохшей коже выступила капля пота. Однако лоб, щёки и подбородок покрыты густой сетью тончайших морщинок, которые пересекали друг друга, образуя столь сложный и прихотливый узор, словно природа решила перещеголять татуировщиков Полинезии.

— Où est la collection de Memphis, s’il vous plaît?[73] — смущённо обратился к нему учёный, на лице которого было ясно написано, что он придумал этот пустой вопрос лишь для того, чтобы вступить в разговор.

— C’est là[74], — резко ответил смотритель, кивнув головой в сторону противоположного конца зала.

— Vous êtes un Egyptien, n’est-ce pas?[75] — брякнул англичанин.

Смотритель поднял голову и устремил на докучливого посетителя свои странные тёмные глаза, похожие на стеклянные, наполненные изнутри холодным туманным блеском; Смит никогда не видел у людей таких глаз. Он смотрел в них и видел, как в глубине возникло какое-то сильное чувство — гнев или волнение? — как оно стало разгораться, устремилось наружу и наконец обрело выражение во взгляде, где смешались ужас и ненависть.

— Non, monsieur, je suis Français[76].

Смотритель резко отвернулся и, низко опустив голову, снова принялся начищать фигурку. Учёный в изумлении уставился на него, потом пошёл к креслу в укромном уголке за дверью, сел и стал делать выписки из папирусов. Однако мысли отказывались сосредоточиться на работе. Они упорно возвращались к загадочному смотрителю с лицом сфинкса и пергаментной кожей.

«Где я видел такие глаза? — мучился Ванситтарт-Смит. — Они похожи на глаза ящерицы, на глаза змеи. В глазах змеи есть membrana nictitans[77], — размышлял он, вспоминая о своём прежнем увлечении зоологией. — От её движений глаза как бы мерцают. Да, всё так, но не это главное. В его глазах живёт сознание власти, мудрость — так, во всяком случае, я это расшифровал, — усталость, неизбывная усталость и беспредельное отчаяние. Может быть, это воображение играет со мной такие шутки, но, клянусь, я потрясён, такого странного чувства я никогда в жизни не испытывал! Нужно ещё раз посмотреть ему в глаза». Он поднялся с кресла и стал обходить египетские залы, однако смотритель, который вызвал у него такой интерес, исчез.

Учёный вернулся в свой укромный уголок и снова взялся за папирусы. Он нашёл в них то, что искал, оставалось только записать, пока всё свежо в памяти. Карандаш его быстро бегал по бумаге, но немного погодя строчки поползли в разные стороны, буквы потеряли чёткость, и кончилось всё тем, что карандаш упал на пол, а голова учёного склонилась на грудь. Его совершенно вымотало путешествие, и он заснул так крепко в своём одиноком убежище за дверью, что его не разбудили ни звякающие ключами сторожа, ни шаги посетителей, ни даже громкий сиплый звонок, возвестивший, что музей закрывается.

Наступили сумерки, потом совсем стемнело, рю де Риволи наполнилась вечерним шумом, но вот шум стал стихать, издали с собора Нотр-Дам раздалось двенадцать ударов — полночь, а тёмная одинокая фигура всё так же неподвижно сидела в тени двери в углу. Миновал ещё час, и только тогда Ванситтарт-Смит судорожно вздохнул и проснулся. Сначала он подумал, что заснул у себя в кабинете за столом. Однако в незанавешенное окно ярко светила луна, и, увидев ряды мумий и строй витрин с тускло поблёскивающими стёклами, он мгновенно сообразил, где находится, и вспомнил, как сюда попал. У нашего героя были крепкие нервы. К тому же его, как и всё племя учёных, страстно влекла любая новизна. Он потянулся, потому что всё тело у него затекло, посмотрел на часы и рассмеялся — ну и ну! Он опишет этот забавный случай в следующей статье и слегка развлечёт читателя, которому готовит серьёзное, глубокое исследование. Он слегка поёжился от холода, но чувствовал, что отлично выспался и отдохнул. Неудивительно, что сторожа его не заметили, ведь от двери на него падала густая чёрная тень.

Ничем не нарушаемая тишина казалась торжественной. Ни с улицы, ни из залов музея не доносилось ни шороха, ни шелеста. Он был наедине с мёртвыми мёртвой цивилизации. Да, за стенами слепит мишурный девятнадцатый век, ну и что же! Здесь, в этом зале, нет ни одного предмета, будь то окаменевший колос пшеницы или коробка, где древний художник держал краски, который не выдержал бы с достоинством натиск четырёх тысячелетий. Здесь собраны обломки великого древнего царства, которые выбросил нам могучий океан времени. Эти реликвии были найдены в величественных Фивах, в царственном Луксоре, в прославленных храмах Гелиополя, в сотнях ограбленных гробниц. Учёный обвёл взглядом смутно вырисовывающиеся во мраке мумии, которые столько тысячелетий хранят молчание, эти останки великих тружеников, покоящиеся сейчас в неподвижности, и его охватило глубокое благоговение. Он вдруг почувствовал, как сам он молод и ничтожен, — такое с ним случилось впервые. Откинувшись на спинку кресла, он задумчиво глядел на длинную анфиладу зал, наполненных по всему крылу огромного дворца серебряным лунным светом. И вдруг увидел вдали жёлтый свет лампы.

Джон Ванситтарт-Смит выпрямился, сердце застучало, как молот. Свет медленно приближался к нему, порой замирал на месте, потом резко устремлялся вперёд. Тот, кто его нёс, двигался бесшумно, как дух. Нога словно не касалась пола, и ничто не нарушало мёртвую тишину. «Грабители», — подумал англичанин. Он ещё глубже забился в угол. Теперь между ним и светом оставалось всего два зала. Вон он уже в соседнем, всё такой же беззвучный. Замирая от жгучего любопытства, которое пересиливало страх, учёный вперил взгляд в лицо, словно бы плывущее в воздухе над лампой. Туловище было в тени, но странное сосредоточенное лицо ярко освещено. Невозможно было не узнать эти поблёскивающие металлом глаза, эту мертвенную кожу. Перед Ванситтартом-Смитом был смотритель, с которым он днём пытался завязать беседу.

Первый порыв учёного был выйти из-за двери и заговорить с ним. Он объяснит, какой с ним получился казус; смотритель, конечно же, выпустит его через один из запасных выходов, и он вернётся к себе в отель. Но когда смотритель вступил в зал, англичанин раздумал: уж слишком таинственно крался ночной гость и слишком загадочное у него было лицо. Без сомнения, это не был один из проверочных обходов, которые совершаются в предписанные часы. Смотритель был в домашних туфлях на войлочной подошве, грудь его высоко вздымалась, он то и дело озирался по сторонам, пламя лампы трепетало от его взволнованного прерывистого дыхания. Ванситтарт-Смит вжался как можно глубже в свой угол, стараясь не скрипнуть креслом, и стал внимательно наблюдать, уверенный, что смотритель пришёл совершить какое-то тайное дело, может быть, даже преступление.

Смотритель двигался уверенно. Быстрым лёгким шагом он подошёл к одной из больших витрин и, вынув из кармана ключ, отпер её. С верхней полки снял мумию, отнёс её на свободное место и бережно, точно она была хрустальная, положил на пол. Поставив возле неё свою лампу, сел, скрестив ноги по-турецки, и принялся разматывать своими длинными дрожащими пальцами бинты и пелены, в которые она была завёрнута. С треском отрывались друг от друга слои пропитанного ароматическими маслами льна, по залу поплыла густая волна благовоний, на мраморный пол сыпались кусочки ароматической древесины, цветы, пахучие травы.

Джон Ванситтарт-Смит понимал, что с этой мумии снимают пелены в первый раз. Процедура вызвала у него такой интерес, что он позабыл обо всём на свете. Сгорая от волнения, он высовывался из-за двери всё дальше и дальше, как птица. Когда же наконец голова, пролежавшая в погребальных пеленах четыре тысячи лет, освободилась от последнего слоя льна, ему едва удалось сдержать возглас изумления. На руки смотрителя хлынул водопад длинных чёрных блестящих волос. Следующий слой бинта освободил невысокий белый лоб и слегка изогнутые брови. Потом он увидел блестящие глаза, осенённые длинными пушистыми ресницами, и маленький точёный нос, и вот наконец взору открылись нежные пухлые губы и прелестно очерченный подбородок. Лицо было редкой красоты, в нём был единственный изъян — коричневое пятнышко неправильной формы в самой середине лба. Эта мумия была апофеозом искусства бальзамирования. Ванситтарт-Смит глядел на красавицу, не веря своим глазам, и от восхищения даже издал горлом как бы воркующий звук.

Если наш египтолог был потрясён, то что говорить о загадочном смотрителе. Воздев руки к небу, он разразился гневными, горькими словами, потом бросился на пол рядом с мумией, обнял её и стал целовать в губы и лоб.

— Ma petite! — рыдал он. — Ma pauvre petite![78]

Голос его прерывался от горя, мелкие бесчисленные морщины на лице дрожали, меняя очертания, но в блестящих глазах — учёный ясно видел это в свете лампы — не было слёз, казалось, то блестят не человеческие глаза, а сталь. Несколько минут смотритель лежал, глядя на прекрасную египтянку, шептал что-то скорбно и нежно, и по его лицу пробегала судорога непереносимого страдания. Но вдруг он улыбнулся, сказал что-то на неизвестном Смиту языке и легко вскочил на ноги с решительным видом человека, который отважился на дерзостный поступок.

В центре зала находилась большая круглая витрина, где размещена великолепная коллекция древнеегипетских перстней периода Среднего царства — наш учёный много о нём писал. Именно к этой витрине и подошёл смотритель, отпер её и раскрыл. Поставил лампу на выступ сбоку и возле лампы — маленький фаянсовый флакон, который вынул из кармана. Потом сгрёб с полки витрины пригоршню перстней и с чрезвычайно серьёзным, сосредоточенным выражением на лице принялся протирать их один за другим жидкостью, которая была во флаконе, и потом подносил близко к огню лампы. Первая партия его явно разочаровала, потому что он с отвращением швырнул перстни обратно на полку и взял порцию других.

Увидев массивный перстень с большим кристаллом горного хрусталя, он, как коршун, схватил его и в страшном волнении мазнул жидкостью из флакона. С уст его сорвался крик радости, он возбуждённо взмахнул руками и нечаянно опрокинул флакон — жидкость вылилась на пол, и струйка побежала прямо к ногам англичанина. Смотритель выхватил из-за пазухи красный носовой платок и, вытирая пол, двинулся за струйкой в угол, где и оказался лицом к лицу с наблюдавшим за ним англичанином.

— Ради бога, простите меня, — проговорил Джон Ванситтарт-Смит со всей любезностью, на какую только был способен, — я попал в абсурднейшее положение: заснул в кресле за этой дверью.

— Это что же, вы подсматривали за мной? — спросил смотритель по-английски, и его мертвенное лицо исказилось от ненависти.

Учёный был человек правдивый.

— Не буду скрывать, — сказал он, — я оказался свидетелем ваших действий, и они чрезвычайно меня заинтриговали.

Смотритель вынул из-за пазухи кинжал с длинным лезвием и богато украшенной рукояткой.

— Ваша жизнь висела на волоске, — произнёс он, — если бы я увидел вас десять минут назад, этот кинжал пронзил бы ваше сердце. Но я убью вас и сейчас, если вы только попытаетесь схватить меня или каким-нибудь образом помешать мне.

— У меня нет ни малейшего желания мешать вам, — ответил учёный. — Я оказался здесь по чистой случайности. И прошу вас лишь об одном: выпустите меня через какой-нибудь боковой выход, я буду бесконечно благодарен вам за эту любезность. — Он говорил чрезвычайно учтиво, потому что смотритель по-прежнему прижимал кончик лезвия к ладони левой руки, как бы проверяя, достаточно ли кинжал острый, и лицо его сохраняло всё то же грозное выражение.

— Если бы я знал… — проговорил он. — Впрочем, не всё ли равно? Кто вы?

Англичанин назвал своё имя.

— Ванситтарт-Смит, — повторил смотритель. — Вы что же, тот самый Ванситтарт-Смит, который сделал в Лондоне сообщение о текстах Эль-Каба? Я его пролистал. То, что вы там понаписали, свидетельствует о вашем глубоком невежестве.

— Как вы смеете, сэр! — вскричал египтолог.

— Однако вы ещё приличнее прочих, те и вовсе профаны с непомерным самомнением. Разгадка нашей жизни в Древнем Египте не в текстах и не в памятниках, которым вы придаёте такое огромное значение, а в нашей тщательно хранимой от других народов философии и в наших мистических знаниях, о которых вы, по сути, ничего не пишете.

Нашажизнь в Древнем Египте! — изумлённо повторил учёный и вдруг воскликнул: — Боже мой, что с мумией? Что с её лицом?

Таинственный смотритель быстро повернул лампу в сторону женщины, умершей четыре тысячи лет назад, и скорбно застонал. Действие воздуха погубило весь труд искусного бальзамировщика. Кожа обратилась в прах, глаза провалились, губы обесцветились и истлели, обнажив жёлтые зубы, только коричневое пятно на лбу осталось — единственное подтверждение, что всего несколько минут назад здесь лежала голова прекраснейшей юной женщины.

Смотритель заломил руки от ужаса и горя. Потом усилием воли овладел собой и снова устремил тяжёлый взгляд на англичанина.

— Что ж, пусть, мне всё равно, — сказал он срывающимся голосом. — Теперь ничто не имеет значения. Я пришёл сюда выполнить то, что задумал. И выполню. Всё остальное для меня просто не существует. Я искал — и нашёл. Древнее проклятие разрушено. Наконец-то я могу соединиться с ней. Разве важно, как выглядит её мёртвая оболочка, важно то, что по ту сторону завесы меня ждёт её живая душа!

— Что вы такое говорите? Это же бог весть какая несообразность, — возразил Ванситтарт-Смит. Он уже почти не сомневался, что перед ним — сумасшедший.

— Время не ждёт, мне пора, — продолжал тот. — Настал миг, которого я ждал столько нескончаемых лет. Но сначала я должен выпустить вас. Идёмте.

Взяв лампу, он двинулся прочь от разорённой витрины и быстро повёл учёного по длинной анфиладе египетских, ассирийских и персидских залов. В конце последнего он толкнул маленькую дверь в стене, и они стали спускаться по каменной винтовой лестнице. В лицо Ванситтарту-Смиту дохнул холодный ночной воздух. Против него оказалась дверь, которая, по всей видимости, выходила на улицу. Справа от него была ещё одна дверь, неплотно закрытая, и сквозь щель пробивалась полоска жёлтого света.

— Сюда! — властно бросил смотритель.

Ванситтарт-Смит стоял в нерешительности. Он-то надеялся, что ночное приключение закончилось. Но любопытство пересилило. Разве мог он уйти, не узнав, что означает эта более чем странная история, и потому последовал за своим загадочным спутником в освещённое помещение.

Это оказалась маленькая комнатка, какие отводят консьержкам. В камине жарко пылали дрова. У стены стояла раскладная кровать, по другую сторону камина — простое деревянное кресло, посередине комнаты круглый стол с остатками еды. Гость оглядел комнату: все предметы до последней мелочи поражали необычностью формы, и все старинные. Ванситтарт-Смит пришёл в величайшее волнение и восторг. Подсвечники, вазы на каминной полке, каминные щипцы, украшения на стенах наводили на мысль о глубокой древности. Суровый его спутник с тяжёлым взглядом сел на край кровати, а гостю указал на кресло.

— Может быть, это Судьба так распорядилась, — заговорил он всё так же по-английски, и надо сказать, что владел он этим языком безупречно. — Может быть, ей угодно, чтобы я открыл свою тайну и предостерёг дерзостных смертных, которые восстают против мудрости Природы. Я открою эту тайну вам. Можете делать с ней всё, что хотите. С вами говорит человек, готовый перешагнуть порог другого мира.


— Я, как вы тогда догадались, — египтянин, но принадлежу не к тому презренному племени рабов, которые сейчас прозябают в дельте Нила, — нет, в моих жилах течёт древняя кровь мужественного могучего народа, изгнавшего семитов, оттеснившего эфиопов в пустыни юга, построившего величественные пирамиды, дворцы и храмы, которым люди дивятся по сей день, не умея создать ничего подобного. Я появился на свет во время царствования Тутмоса Первого, за шестнадцать веков до рождения Христа. Вы отпрянули от меня. Подождите, скоро вы поймёте, что бояться меня не надо, ибо воистину я достоин жалости.

Зовут меня Сосра. Отец мой был верховным жрецом в знаменитом храме Осириса[79] в Аварисе, который стоял на берегу Бубастийского рукава Нила. Я воспитывался в храме и постиг там мистические знания, о которых рассказывается в вашей «Библии». А ученик я был способный. Мне не исполнилось и шестнадцати лет, а я уже овладел всеми глубинами наук, в которые меня мог посвятить мудрейший из жрецов. После этого я стал изучать тайны Природы сам и ни с кем своими открытиями не делился.

Многое интересовало меня, но больше всего меня волновала загадка жизни, ей я отдавал всё своё время, весь свой труд. Я глубоко заглянул в жизненное начало. Цель медицины состояла в том, чтобы излечить болезнь, когда она развилась. Я же считал, что можно найти средство, которое настолько укрепит организм, что он не поддастся никакой болезни, даже смерть будет бессильна против него. Не стану рассказывать вам о моих исследованиях — в том нет нужды. Да вы вряд ли и поймёте. Я проводил опыты на животных, на рабах, на самом себе. И вот наконец я получил вещество, которое, если ввести его в кровь, делает организм неуязвимым для старости, болезней, яда или кинжала убийцы. Правда, человек не обретает бессмертие, но может прожить несколько тысяч лет. Я испробовал раствор на кошке и потом травил её самыми сильными ядами. Кошка жива и по сей день, она по-прежнему в Нижнем Египте. Ничего таинственного или сверхъестественного в моём открытии не было. Просто я создал химическое соединение, его вполне можно повторить.

Как страстно мы любим в молодости жизнь! Теперь, когда в моих руках было средство оградить себя от боли и отодвинуть смерть в неразличимую даль, мне казалось, что я вознёсся над всеми человеческими страданиями. И я не задумываясь влил эту проклятую жидкость себе в вену. Потом стал искать, кого бы мне ещё осчастливить. В храме Тота[80] был молодой жрец по имени Пармес, я был очень расположен к нему — он был такой серьёзный и так самозабвенно проникал в глубины наук. И вот я рассказал ему о моей тайне; он попросил впрыснуть ему в кровь эликсир, и я выполнил его желание. Как хорошо, думал я, теперь у меня на всю жизнь есть друг, мы одного возраста.

После этого великого открытия я стал менее усердно заниматься наукой. Пармес же продолжал свои изыскания с ещё большим рвением. Каждый день я видел его в храме Тота среди колб и выпаривателей, но он почти ничего не рассказывал мне о плодах своих трудов. Что касается меня, то я вместо занятий разгуливал по городу, с восхищением его разглядывал и думал, что этим домам, дворцам и храмам суждено исчезнуть с лица земли, люди умрут, один только я буду жить и жить. Все мне кланялись, ибо слава о моей учёности распространилась далеко по стране.

Тогда шла война с гиксосами, воины великого фараона защищали наши восточные границы. В Аварис тоже прибыл новый правитель с повелением во что бы то ни стало удержать город. Я много слышал о красоте дочери правителя, и вот однажды, когда мы с Пармесом прогуливались по улицам, мы увидели её в носилках, которые несли на плечах рабы. Любовь поразила меня, как молния. Казалось, моё сердце вырвалось из груди и устремилось к ней. Мне хотелось броситься под ноги её рабов, и пусть бы они прошли по мне. Эта девушка для меня — единственная в мире. Жизнь без неё немыслима. И я поклялся Гором[81], что она будет моей. Я произнёс свою клятву в присутствии жреца Тота. Лицо у него стало мрачным, как ночь, и он отвернулся от меня.

Не стану рассказывать, как я добивался её внимания. Она полюбила меня так же беззаветно, как я её. Она рассказала, что Пармес познакомился с ней раньше, чем я, и тоже признался в любви, но я лишь усмехнулся в ответ, ведь я знал, что сердце её принадлежит мне. В городе вспыхнула бубонная чума, она косила людей, но я лечил больных и ухаживал за ними, ничего не боясь, да и чего мне было бояться? Она восхищалась моим бесстрашием. Тогда я открыл ей тайну эликсира и стал умолять, чтобы она позволила мне защитить её с помощью моего искусства.

— Твоя цветущая красота никогда не увянет, — убеждал я Атму. — Всё минует, всё исчезнет, но мы с тобой и наша великая любовь переживём пирамиду Тефрена.

Она стала робко, застенчиво возражать.

— Но разве это справедливо? — говорила она. — Разве ты не восстал против власти богов? Если бы животворящий Осирис пожелал, чтобы мы жили так долго, разве не даровал бы он людям сам все эти нескончаемые годы?

Я опровергал её сомнения словами самой пылкой любви, и всё-таки она колебалась. Решение, которое она должна принять, слишком важное. Она просила дать ей подумать только одну ночь. Завтра утром она скажет мне, согласна или нет. Одна ночь — ведь это совсем немного. Она будет молиться Изиде[82], пусть богиня её вразумит.

Я ушёл с тяжёлым сердцем, полный мрачных предчувствий, а она осталась в окружении своих прислужниц. Утром, после ранней службы в храме, я поспешил к её дому. На пороге меня встретила испуганная рабыня. Её хозяйка заболела, ей очень плохо. Обезумев, я оттолкнул слуг и бросился через зал, потом по коридору в покои моей Атмы. Она покоилась на ложе, голова высоко на подушках, в лице ни кровинки, пустой безжизненный взгляд, а на лбу горело зловещее багровое пятно. Я не раз видел эту зловещую метину, это клеймо чумы, печать смерти.

Что можно рассказать о том ужасном времени? Шли месяцы, а я всё метался в исступлении, всё глубже погружался в безумие, но избавиться от жизни не мог. Ни один умирающий от жажды араб не мечтал так о колодце с живительной прохладной водой, как я мечтал о смерти. Если бы яд или сталь могли прервать моё постылое существование, я соединился бы с моей возлюбленной в царстве, куда ведёт такая узкая дверь. Что только я не делал с собой, и всё было напрасно. Проклятый эликсир был непобедим. Однажды ночью, когда я лежал у себя в комнате на ложе, истерзанный мукой, ко мне пришёл жрец Тота Пармес. Он встал в круг света, который изливал светильник, и посмотрел на меня глазами, в которых горела сумасшедшая радость.

— Почему ты позволил ей умереть? — спросил он. — Почему не оградил её от болезней и старости, как оградил меня?

— Я не успел, — ответил я. — Ах да, прости, я забыл — ты тоже любил её. У нас общее горе, друг. Какая страшная судьба — знать, что пройдут столетия, прежде чем мы снова увидим её. Когда-то мы ненавидели смерть — глупцы, какие же мы были глупцы!

— Ты сказал правду, — вскричал он и дико захохотал. — Но глупцом оказался лишь ты один!

— О чём ты? — воскликнул я и приподнялся на локте. — Мне кажется, друг, ты повредился в рассудке от горя.

Его лицо горело радостью, он корчился и трясся, точно его поразило злое божество.

— Знаешь ли ты, куда я сейчас иду? — спросил он.

— Нет, — ответил я, — откуда же мне знать?

— Я иду к ней, — сказал он. — Она лежит за городской стеной в дальней гробнице возле двух пальм.

— Зачем же ты туда идёшь? — спросил я.

— Чтобы умереть! — пронзительно крикнул он. — Слышишь — умереть! Земные путы меня больше не связывают.

— Но ведь в твоей крови мой эликсир! — воскликнул я.

— Я его победил, — ответил он, — я нашёл более сильный состав, который разлагает твой эликсир. Уже сейчас он борется с ним в моей крови, ещё час или два — и я умру. Я полечу к ней, а ты останешься здесь, на земле.

Я внимательно вгляделся в Пармеса и понял, что он говорит правду. Его горящие глаза подтвердили, что эликсир над ним больше не властен.

— Но ведь ты дашь и мне этот состав! — воскликнул я.

— Никогда!

— Молю тебя мудростью Тота и величием Анубиса![83]

— Все твои мольбы напрасны, — жёстко проговорил он.

— Так я сам составлю этот раствор!

— Тебе это не удастся; да, я его получил, но по чистой случайности. В него входит один компонент, но тебе никогда не догадаться, что это. То, что осталось от жидкости, я заключил в перстень Тота, но никто и никогда не сможет его найти.

— В перстень Тота! — повторил я. — А где же он, перстень Тота?

— Этого ты тоже никогда не узнаешь, — ответил он. — Да, ты победил меня, она подарила свою любовь тебе. Но кому досталась конечная победа? Я ухожу к ней и оставляю тебя здесь — влачи это горькое земное существование. А я разорвал свои цепи! Прощай, мне пора! — Он быстро повернулся и бросился прочь. Утром в городе стало известно, что жрец Тота умер.

После этого я затворился в своей лаборатории. Я должен, должен найти это сложное соединение, сила которого столь велика, что уничтожает действие моего эликсира. С рассвета и до полуночи я проводил опыты среди стеклянных сосудов и горнов. Более того, я взял все папирусы и алхимические сосуды жреца Тота. Увы, они не просветили меня. Порой мне казалось, что я вот-вот уловлю намёк, случайно обронённое им слово вызывало бурные надежды, но ни одна надежда не сбывалась. И всё же месяц за месяцем я трудился как одержимый. Когда я чувствовал, что впадаю в малодушие, я шёл к гробнице возле пальм. И там, стоя подле саркофага, в котором покоилась земная оболочка той, чья красота сияла подобно редкой драгоценности и была украдена смертью, я чувствовал, что моя возлюбленная рядом, она успокаивает меня, и я шептал ей, что соединюсь с ней, если только смертный ум сумеет разгадать тайну.

Пармес сказал, что заключил свой состав в перстень Тота. Я помнил это украшение. Массивный обруч, сделанный не из золота, а из более редкого и тяжёлого металла, который добывают в копях на горе Харбал. Называется он платина. В платину, помнится, оправлен полый кристалл горного хрусталя, в него можно налить жидкость — довольно много капель. Пармес вряд ли скрыл свою тайну в металле перстня из одной только платины, таких в храме великое множество. Не вернее ли предположить, что эта бесценная жидкость запечатана в полость кристалла? Едва я пришёл к этому заключению, как наткнулся в папирусах Пармеса на фразу, которая ясно подтверждала мою догадку: значит, какое-то количество его состава всё ещё существует на свете.

Но как найти перстень? Когда Пармеса готовили нести к бальзамировщику, на его руках перстня не было. Я нарочно расспросил тех, кто участвовал в процедуре. Не было его и среди вещей умершего жреца. Тщетно я обыскивал все комнаты и залы, где он работал или молился, тщетно заглядывал во все шкатулки и вазы, которые ему принадлежали, тщетно осматривал его вещи. Я даже просеивал песок в пустыне в тех местах, где он любил прогуливаться; но как я ни бился, все мои труды были напрасны, перстень Тота исчез без следа. И всё же, может быть, мне удалось бы одолеть последние препятствия, не обрушься на нас ещё одно неожиданное бедствие.

Я уже говорил, что шла великая война с гиксосами, и эти дикари отрезали войско великого фараона в пустыне — там были военачальники, стрелки из лука, всадники. Гиксосы напали на нас, как саранча на поле пшеницы во время засухи. На огромном пространстве между опустошённым Тиром и безбрежным горько-солёным озером целыми днями лилась кровь, а ночью горели костры. Аварис был главным оплотом Египта, но мы не смогли отразить натиск дикарей. Город пал. Его правителю и воинам отрубили головы, меня же вместе с множеством других жителей города увели в плен.

Много лет я пас скот на привольных пастбищах Евфрата. Умер мой хозяин, стал глубоким стариком его сын, а я был всё так же силён и молод. Наконец мне удалось бежать на быстроногом верблюде, и я вернулся в Египет. Здесь жили завоеватели-гиксосы, Египтом правил их царь. От Авариса остались обгоревшие развалины, великолепный храм превратился в руины. Усыпальницы разграблены, на месте святилищ груды камней. Я не нашёл и следа гробницы, где покоилась моя Атма. Её поглотили пески пустыни; пальмы, которые пышно зеленели рядом, давно срублены. Папирусы Пармеса и реликвии храма Тота уничтожены или погребены в песках Сирийской пустыни.

И я отказался от надежды найти когда-нибудь перстень или вновь составить этот коварный яд. Я смирился и решил, что надо покорно жить, пока не иссякнет действие эликсира. Увы, вам не дано понять, какое страшное проклятье — бессмертие, ведь вам отпущен ничтожно краткий срок от колыбели до могилы! Но я-то знаю, я дорого заплатил за своё знание, река времени пронесла меня чуть ли не через всю историю человечества. Мне было более трёхсот лет, когда пала Троя. Когда Геродот приехал в Мемфис, я уже прожил около двенадцати столетий. А когда на земле появилось христианство, я был свидетелем событий, происходящих на ней вот уже шестнадцать столетий. Однако, как вы видите, я вовсе не выгляжу стариком, потому что проклятый эликсир всё ещё действует в моей крови, и охраняет от смерти, которой я так жажду. Но наконец-то, наконец-то моя нескончаемая постылая жизнь оборвётся!

Я много путешествовал и был во всех странах мира, жил среди всех племён и народов. Я знаю все языки. Я выучил их, чтобы хоть чем-то заполнить время. Вы сами представляете, как непереносимо долго оно влачилось: мрак варварства, жестокое Средневековье, медленный, о, какой медленный расцвет современной цивилизации. Но что мне всё это сейчас? Я ни разу не посмотрел глазами любви ни на одну женщину. Атма знает, что я хранил ей верность всю жизнь.

Я взял себе за правило читать всё, что учёные пишут о Древнем Египте. Мои обстоятельства часто менялись, я бывал богат, бывал беден, однако всегда находил средства, чтобы покупать журналы, в которых пишут об открытиях археологов. Девять месяцев назад, когда я жил в Сан-Франциско, я прочёл статью о находках, сделанных в окрестностях Авариса. В статье рассказывалось, как её автор исследовал недавно обнаруженные гробницы. В одной из них он нашёл невскрытый саркофаг, внутри него, на внешнем гробе, было начертано, что здесь покоится мумия дочери правителя города, жившая во времена Тутмоса Первого. Далее я прочёл, что, когда археологи сняли крышку внешнего гроба, они увидели на груди мумии массивный платиновый перстень с кристаллом горного хрусталя. Так вот где скрыл Пармес перстень Тота! Он не лгал, когда говорил, что мне его никогда не найти, ибо ни один египтянин не снимет крышку с гроба дорогого ему человека, ведь это значит отягчить свою душу великим преступлением.

Вечером того же дня я отплыл из Сан-Франциско и через несколько недель снова оказался в Аварисе, если только можно назвать именем некогда великого города остатки разрушенных стен и несколько песчаных холмов. Я поспешил к французам, которые вели там раскопки, и стал расспрашивать их о перстне. Они сказали, что перстень и мумию передали в Булакский музей.

Я немедленно отправился в Каир, но в музее лишь узнал, что Огюст Мариэтт распорядился отправить их в Лувр. Я приехал в Париж и здесь, в египетском зале, наконец-то нашёл останки моей возлюбленной Атмы и перстень, который искал почти четыре тысячи лет.

Но как до них добраться? Ведь они должны принадлежать мне, только мне! На моё счастье в эти залы требовался смотритель. Я пошёл к главному хранителю музея и стал убеждать его, что хорошо знаком с историей Древнего Египта. Я так хотел получить это место, что обнаружил слишком обширные познания. Хранитель ответил, что я достоин кафедры профессора, мне решительно нечего делать в кресле смотрителя. Ведь я знаю несравненно больше, чем он. Нет, нет, он переоценил мои знания, они поверхностны и разрозненны, стал горячо возражать я и в конце концов добился, что он позволил мне перевезти то немногое, что сохранилось из моих вещей, в эту каморку. Это моя первая и последняя ночь в ней.

Вот, мистер Ванситтарт-Смит, и вся моя история. Человеку столь проницательного ума, как вы, довольно того, что я рассказал. Нынче ночью непостижимая случайность позволила вам увидеть лицо женщины, которую я любил в те далёкие дни. В витрине было много перстней с горным хрусталём, но я искал платиновый — тот самый, единственный, и потому проверял металл. Взглянув на камень, я сразу понял, что жидкость действительно внутри него, — о, наконец-то я избавлюсь от постылой жизни, от своего несокрушимого здоровья, которое проклинал горше, чем самый тяжкий недуг. Теперь вы знаете обо мне всё. А я — мне стало легче после моего признания. Можете рассказать мою историю своим коллегам, можете умолчать о ней. Это вам решать. Я должен попросить у вас прощения, ведь я чуть было не убил вас в зале. Вы встретились там с одержимым страдальцем, который фанатично рвался к своей цели. Если бы я увидел вас раньше, до того, как совершил задуманное, я наверняка лишил бы вас возможности помешать мне или поднять тревогу. Вот дверь. Она ведёт на рю де Риволи. Доброй ночи!

Англичанин оглянулся. В узком проходе застыл худой высокий египтянин Сосра, родившийся чуть ли не четыре тысячи лет назад. Миг — и дверь захлопнулась, громко лязгнула задвижка, нарушив тишину ночи.

На следующий день после возвращения в Лондон мистер Ванситтарт-Смит прочитал в «Таймс» короткую заметку парижского корреспондента:

ЗАГАДОЧНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ В ЛУВРЕ

Вчера ночью в главном зале крыла, где размещаются памятники Древнего Востока, произошло очень странное событие. Служители, которые приходят по утрам убирать залы музея, увидели, что один из смотрителей лежит на полу мёртвый, обняв мумию. Объятие было таким крепким, что их с величайшим трудом удалось оторвать друг от друга. Витрина, где выставлены ценные перстни, была отперта, — видимо, её хотели ограбить, на полках беспорядок. Полиция считает, что смотритель задумал украсть мумию и продать какому-то частному коллекционеру, но когда он её поднял и понёс, больное сердце не выдержало и он умер. Судя по рассказам, это был человек неопределённого возраста, со странностями, одинокий, без единого родственника, и его трагическая безвременная смерть никому не принесла горя.


1890 г.

Потерпевшие кораблекрушение на «Архангеле»

4 марта 1867 года, будучи на двадцать пятом году жизни, я пометил в своей записной книжке следующее — результат многих умственных волнений и борьбы:


«Солнечная система, посреди бесчисленного множества других систем, таких же обширных, как она, несётся в вечном молчании в пространстве по направлению к созвездию Геркулеса. Громадные шары, из которых она состоит, вертятся в вечной пустоте непрестанно и безмолвно. Среди них самый маленький и незначительный есть то скопление твёрдых и жидких частиц, которое мы назвали Землёю. Она несётся вперёд так же, как неслась до моего рождения и будет нестись после моей смерти, — вертящаяся тайна, пришедшая неизвестно откуда и идущая неизвестно куда. На наружной коре этой движущейся массы пресмыкается много козявок, одна из которых я, Джон Мак-Витти, беспомощный, бессильный, бесцельно увлекаемый в пространстве. Однако положение вещей у нас таково, что небольшую дозу энергии и проблески разума, которыми я обладаю, всецело отнимает у меня труд, который необходим, чтобы приобрести известные металлические кружки, посредством которых я могу купить химические элементы, необходимые для возобновления моих постоянно разрушающихся тканей, и иметь над своей головой крышу, которая защищала бы меня от суровости погоды. Я, таким образом, не могу тратить времени на размышление о мировых вопросах, с которыми мне приходится сталкиваться на каждом шагу. Между тем такая ничтожность, как я, может ещё иногда чувствовать себя до некоторой степени счастливым и даже — отметьте это! — по временам ощущать прилив гордости от чувства собственной значимости».


Эти слова, как было уже сказано, я начертал в своей записной книжке, и они точно выражали мои мысли, которые возникли не под влиянием минуты, а были плодом долгого, упорного размышления. Наконец, однако же, пришло время, когда умер мой дядя, Мак-Витти из Гленкарна, тот самый, который был когда-то представителем комитета палаты общин. Он разделил своё большое состояние между многочисленными племянниками, и я убедился, что теперь с избытком обеспечен до конца своих дней. К тому же я сделался собственником мрачного клочка земли на берегу Кэтнесса; я думаю, старик одарил меня в насмешку, так как этот клочок песчаной местности не представлял никакой ценности. Юмор старика всегда смахивал на издевательство. Кстати, замечу, что тогда я состоял стряпчим в одном городишке Центральной Англии.

Теперь я мог предаваться размышлениям, отказаться от всяких мелких и низких целей, мог возвысить свой ум изучением тайн природы. Мой отъезд из Англии был ускорен тем обстоятельством, что я чуть не убил человека в ссоре: я вспыльчив по натуре и забываю о своей силе, когда прихожу в бешенство. Против меня не было возбуждено судебного преследования, но газеты травили меня, а люди косились на меня при встрече. Кончилось тем, что я проклял их и их прокопчённый дымом город и поспешил в мои скверные владения, где я мог наконец обрести спокойствие и условия для уединённых занятий. Прежде чем уехать, я взял небольшую сумму из своего капитала и, таким образом, мог повезти с собою избранную коллекцию философских книг и самых современных инструментов вместе с химическими реактивами и другими подобного рода вещами, которые мне могли понадобиться в моём уединении.

Местность, которую я унаследовал, представляла собою узкую полосу, состоявшую большей частью из песка. Она тянулась более чем на две мили вдоль бухты Мэнси. Здесь стоял ветхий дом из серого камня, никто не мог сказать мне, когда и для чего построенный; я починил его, и он сделался жилищем, совершенно удовлетворявшим моим скромным вкусам. Одна комната стала моей лабораторией, другая — гостиной, а в третьей, как раз под покатой крышей, я подвесил гамак, в котором всегда спал. Было ещё три комнаты, но я не занял их, а одну отдал старухе, которая вела моё хозяйство. На несколько миль вокруг не было ни души, дальше же, на другой стороне Фергус-Несса, жили рыбаки — Янги и Мак-Леоды. Перед домом была большая бухта; позади высились два безлесых холма, из-за которых поднималась гряда более высоких; между холмами была долина, и когда ветер дул с суши, он обыкновенно нёсся по ней с меланхолическим завыванием и шептался между ветвями елей под моим аттическим окном.

Я не люблю людей. Справедливость заставляет меня прибавить, что и они, кажется, большей частью не любят меня. Я ненавижу их мелкие, низкие, пресмыкающиеся обычаи, их условность, их обманы, их ужасный взгляд на правду и неправду. Их оскорбляет моя резкая откровенность, моё невнимание к их общественным нормам, то нетерпение, с которым я отношусь ко всякому принуждению. Среди книг и химических реактивов, в своей уединённой берлоге в Мэнси, я мог скрыться от шумной людской толпы с её политикой, техническим прогрессом и болтовнёй и блаженствовать в покое и счастье. Впрочем, я не бездельничал, я работал в своей маленькой пещере и делал успехи. Я имею основания думать, что атомистическая теория Дальтона основана на ошибке, и знаю, что ртуть не просто химическое вещество.

В течение дня я занимался перегонками и анализами. Часто я забывал о еде, и когда старая Мэдж звала меня пить чай, я находил свой обед нетронутым на столе. По вечерам я читал Бэкона, Декарта, Спинозу, Канта — всех тех, которые старались постичь непознаваемое. Все они бесплодны и пусты, не дают ничего в смысле результатов, но расточительны на многосложные слова, напоминая мне людей, которые, копая землю, чтобы добыть золото, откопали много червей и затем с торжеством выдали их за то, что искали. Иногда беспокойный дух овладевал мною, и я совершал прогулки по тридцати и сорока миль, без отдыха и пищи. В этих случаях, когда я проходил через какую-нибудь деревню, худой, небритый и с растрёпанными волосами, матери бросались на дорогу и спешно уводили своих детей домой, а крестьяне толпами выходили из кабаков, чтобы поглазеть на меня. Думаю, что я повсюду был известен под прозвищем сумасшедшего лорда из Мэнси. Однако же я редко делал набеги на деревню, так как обыкновенно бродил у себя на берегу, где успокаивал свой дух крепким табаком и делал океан своим другом и поверенным.

Какой товарищ может сравниться с великим беспокойным, трепещущим морем? С каким человеческим настроением оно не будет гармонировать? Как бы вам ни было весело, вы можете почувствовать себя ещё веселее, внимая его радостному шуму, наблюдая, как длинные зелёные волны догоняют друг друга и как солнце играет на их искрящихся гребнях. Но когда седые волны гневно вскидывают свои головы и ветер ревёт над ними, тогда самый мрачно настроенный человек чувствует, что в природе есть меланхолическое начало, которое не уступит в печали и трагизме его собственным мыслям.

Когда в бухте Мэнси было тихо, поверхность моря блестела, как зеркало, и только в одном месте на небольшом расстоянии от берега выступала из воды длинная чёрная линия, похожая на зубчатую спину какого-нибудь спящего чудовища. Это была часть опасного хребта скал, известного у рыбаков под именем истрёпанного рифа Мэнси. Когда ветер дул с востока, волны разбивались о него с грохотом, подобным грому, а брызги перебрасывало через мой дом до самых холмов. Сама бухта была глубока и удобна, но слишком открыта для северных и восточных ветров и слишком страшна своим рифом для того, чтобы моряки часто пользовались ею. Было что-то романтическое в этом уединённом месте. В ясную погоду я часто лежал в лодке и, глядя через борт, видел далеко внизу колеблющиеся очертания большой рыбы, похожей на привидение, которую, я уверен, не довелось наблюдать ни одному натуралисту, и моё воображение создавало из неё гения этой пустынной бухты. Однажды, когда я стоял на берегу в тихую ночь, из бездны раздался истошный крик, похожий на крик женщины в безнадёжном горе. Он то ослабевал, то усиливался в течение тридцати секунд. Это я слышал своими собственными ушами.

В таком странном месте между бесконечными холмами и безбрежным морем я работал и размышлял два года, и никто из моих собратьев-людей не беспокоил меня. Постепенно я приучил свою старую служанку к молчанию, так что теперь она редко открывала рот, хотя я не сомневаюсь, что когда два раза в год она посещала своих родственников в Уике, то за несколько дней язык её получал вознаграждение за свой вынужденный отдых. Я дошёл до того, что почти забыл, что я член человеческого рода, и жил всецело с мёртвыми, чьи книги я внимательно изучал, как вдруг случилось происшествие, направившее мои мысли по новому руслу.

После трёх штормовых июньских дней наступил тихий и солнечный день. Вечером тоже был штиль. Солнце зашло на западе за пурпурные облака, и на гладкую поверхность бухты легли полосы алого цвета. На берегу лужи, оставленные приливом, походили на пятна крови на жёлтом песке, словно здесь прошёл раненый великан, оставляя за собой кровавые следы. Когда наступили сумерки, клочья облаков, стлавшихся над морем на востоке, собрались в кучу и образовали тучи неправильной формы. Барометр стоял низко, и я знал, что надвигается буря. Около девяти часов глухой звук, похожий на стон, донёсся с моря, словно стонал сильно измученный человек, узнавший, что для него вновь наступает час муки. В десять часов с моря поднялся крутой бриз. В одиннадцать он перешёл в сильный ветер, а в полночь бушевал самый бешеный шторм из всех, какой я когда-либо наблюдал на этом берегу, где бури отнюдь не редкость.

Когда я пошёл спать, брызги и водоросли ударялись о моё аттическое окно, а ветер завывал так, как будто каждый порыв его был криком погибающего. К тому времени звуки бури сделались для меня колыбельною песней. Я знал, что серые стены дома поспорят с бурей, а о том, что происходило во внешнем мире, я мало заботился. Старая Мэдж была так же равнодушна к шторму, как и я. Около трёх часов утра я проснулся от сильного стука в свою дверь, и меня удивили возбуждённые крики хриплого голоса моей экономки. Я выпрыгнул из гамака и довольно резко осведомился, что происходит.

— О, милорд, милорд! — кричала она на своём ненавистном диалекте. — Сойдите вниз, сойдите вниз. Большой корабль наскочил на риф, и бедные люди кричат и взывают о помощи, и я боюсь, что они потонут. О, милорд Мак-Витти! Сойдите вниз!

— Замолчите, старая ведьма! — в гневе закричал я в ответ. — Какое вам дело до того, потонут они или нет? Ступайте себе спать и оставьте меня в покое.

Я опять улёгся и натянул на себя одеяло.

«Люди там, — сказал я самому себе, — уже прошли через половину ужасов смерти. Если их сейчас спасти, то им через несколько скоротечных лет придётся пройти через то же самое ещё раз. Стало быть, даже лучше, если они погибнут сейчас, когда уже почувствовали приближение смерти, которое страшнее, чем самая смерть».

Этой мыслью я старался успокоить себя, чтобы снова заснуть, так как философия, которая учила меня смотреть на смерть как на незначительный и весьма обыденный эпизод в вечной и неизменной судьбе человека, сделала меня весьма равнодушным к жизни внешнего мира. Однако на этот раз я обнаружил, что старая закваска всё ещё бродила в моей душе. Какое-то время я ворочался с боку на бок, стараясь подавить побуждение минуты правилами, которые я составил себе в продолжение многих месяцев размышления. Вдруг среди дикого воя ветра я услышал глухой шум и понял, что это сигнальный выстрел. Тогда я встал, оделся и, зажегши трубку, вышел на берег.

Не было видно ни зги, и ветер дул с такою яростью, что мне пришлось собрать все свои силы, чтобы устоять под его порывами и идти вдоль берега, покрытого голышами. Ветер гнал песок мне в лицо, причиняя мучительную боль, красный пепел, вылетавший из моей трубки, исполнял во мраке фантастический танец. Я спустился к самому прибою, где с громом разбивались большие валы, и, прикрывая глаза руками, чтобы защитить их от солёных брызг, стал смотреть на море. Я не мог ничего различить, и, однако же, мне казалось, что порывы ветра доносили до меня восклицания и громкие несвязные крики. Внезапно я различил луч света, а затем вся бухта и берег мгновенно озарились ярким синим светом: на борту судна зажгли цветной сигнальный огонь. Судно лежало, опрокинутое на бок, как раз по середине зубчатого рифа, оно упало с размаху под таким углом, что была видна вся настилка палубы. Это была большая двухмачтовая шхуна иностранной оснастки, лежавшая ярдах в ста восьмидесяти или двухстах от берега. Каждая перекладина, верёвка и плетёная частица такелажа чётко выделялись в синевато-багровом свете, который искрился в самой высокой части бака. Позади обречённого судна из мрака выступали длинные линии катящихся чёрных волн, бесконечных, неутомимых, с причудливыми клочками пены, видневшимися там и сям на их гребнях. Каждая волна, приближаясь к широкому кругу искусственного света, казалось, увеличивалась в объёме и неслась ещё стремительнее, пока с рёвом и грохотом не обрушивалась на свою жертву. Я отчётливо видел десять или двенадцать человек моряков, цеплявшихся за ванты. В свете огня они меня заметили и, обратив свои бледные лица в мою сторону, умоляюще замахали руками. Я чувствовал, что сердце моё восстаёт против этих бедных, испуганных червей. Почему они желают избежать той узкой тропинки, по которой прошли все великие и благородные рода человеческого? Мой взгляд вдруг упал на высокого человека, который стоял отдельно от других, балансируя на качающейся палубе разбитого судна, как будто он гнушался цепляться за канат или фальшборт. Руки его были заложены за спину, а голова опущена на грудь, но даже в этой безнадёжной позе, во всяком его движении виделись гибкость и решительность, которые делали его мало похожим на человека, впавшего в отчаяние. Он спокойно и внимательно оглядывался по сторонам, оценивая каждый шанс к спасению; и хотя он часто смотрел через яростный прибой на берег, где стоял я, самоуважение или какие-нибудь другие причины не позволяли ему умолять меня о помощи. Он стоял молча, мрачный и загадочный, глядя вниз на чёрное море и ожидая, какую участь пошлёт ему рок.

Мне казалось, что эта проблема была очень близка к своему разрешению. Громадная волна, поднявшаяся выше всех других и шедшая после них, подобно погонщику, следующему за стадом, пронеслась поверх судна. Его фок-мачта сразу переломилась, и людей, которые цеплялись за ванты, смело, подобно рою мух. Со страшным треском корабль начал раскалываться на две части в том месте, где острый хребет рифа Мэнси врезался в его киль. Одинокий человек около фок-мачты быстро перебежал через палубу и схватил какую-то белую вязанку, которую я заметил ещё прежде, но не мог рассмотреть. Свет упал на неё, и я увидел, что это женщина с перекладиной, привязанной поперёк её тела и под руками таким образом, чтобы её голова всегда поднималась над водой. Бережно и нежно он снёс её к борту судна и, казалось, говорил с ней с минуту или около того, как бы объясняя ей невозможность оставаться на корабле. Её ответ был странен. Я видел, как она решительно подняла руку и ударила его по лицу. Это заставило его замолкнуть, но потом он снова обратился к ней, давая ей наставления, насколько я мог понять из его движений, как она должна вести себя, когда очутится в воде. Она отшатнулась от него, но он догнал её и схватил в свои объятия. Он наклонился к ней на мгновение и, казалось, прижался губами к её лбу. Потом большая волна хлынула к борту гибнущего судна, и он, нагнувшись, осторожно, как ребёнка в люльку, положил девушку на вершину волны. Её белое платье слилось с морской пеной, а затем огонь стал постепенно гаснуть, и расколотый корабль с одиноким пассажиром скрылся с моих глаз.

Пока я наблюдал за всем этим, природа взяла верх над философией, и я почувствовал безумное желание действовать. Я отбросил свой цинизм, как одежду, которую надену позже на досуге, и ринулся к своей лодке и вёслам. Это была дрянная посудина, но что с того? Мог ли я, который сотни раз бросал нерешительный, пристальный взгляд на склянку с опиумом, взвешивать теперь все «за» и «против» и отступать перед опасностью? Я стащил лодку вниз к морю с силою помешанного и прыгнул в неё. В течение минуты или двух было под сомнением, может ли она держаться среди кипящих волн, но дюжина бешеных взмахов вёслами пронесла меня через них, лодка, правда, наполовину наполнилась водой, но всё ещё держалась на поверхности. Теперь я понёсся по волнам, то подымаясь вверх по широкой чёрной груди одной волны, то опускаясь, опускаясь вниз так глубоко, что, взглянув вверх, я мог видеть, как блестящая пена вокруг меня вздымается к тёмным небесам. Далеко позади себя я слышал дикие вопли старой Мэдж, которая, видя, как я отправился, без сомнения, подумала, что моё безумие внезапно усилилось. Я грёб и смотрел через плечо до тех пор, пока наконец на поверхности большой волны, которая неслась ко мне, не показались неясные очертания тела женщины. Перегнувшись через борт, я схватил её, волны уносили её прочь от меня, но мне удалось втащить её, всю вымокшую, в лодку. Не было надобности грести назад, так как следующая волна подхватила нас и выбросила на берег. Я оттащил лодку в безопасное место, а затем, подняв женщину, понёс её к дому в сопровождении своей экономки, громко рассыпавшейся в поздравлениях и похвалах.

Теперь я испытывал полное равнодушие к судьбе девушки. Моя ноша была жива: я различил слабое биение сердца, когда прижал ухо к её боку. Я бросил её возле огня, который зажгла Мэдж, так равнодушно, как если бы она была связкой прутьев. Я ни разу не посмотрел на неё, чтобы узнать, красива она или нет. В течение многих лет я мало обращал внимания на наружность женщины. Однако, лёжа в своём гамаке наверху, я слышал, как старуха, отогревая её, бормотала:

— О, какая девушка! О, какая красавица!

Из чего я заключил, что сия жертва кораблекрушения была и молода, и красива.

Утро после бури выдалось тихое и солнечное. Прогуливаясь по длинной полосе прибрежного песка, я внимал звукам моря. Оно волновалось и билось около рифа, но у берега едва журчало. На песке ни малейшего признака шхуны или какого-либо обломка разбитого корабля, и это не удивило меня, так как я знал, что в здешних водах много водорослей. Пара ширококрылых чаек носилась в воздухе над местом, где произошло кораблекрушение, словно видя что-то необычное внизу под волнами. Птицы издавали хриплые крики, как будто обсуждая друг с другом увиденное.

Когда я вернулся с прогулки, женщина ждала меня у двери. Завидев её, я подумал, что лучше б я её никогда не спасал, потому что моему уединению настал конец. Она была очень молода — самое большее девятнадцати лет, с бледным, довольно изящным лицом, золотистыми волосами, весёлыми голубыми глазами и блестящими зубами. Её красота была неземного характера: она была так бела, легка и хрупка, что могла быть духом морской пены, из которой я её вытащил. Она искусно завернулась в одно из платьев Мэдж и выглядела в нём мило и прилично.

Я тяжело поднимался по тропинке; она протянула ко мне руки красивым детским жестом и побежала мне навстречу, желая, как я догадался, поблагодарить за спасение, но я отстранил её и прошёл мимо.

Казалось, это несколько оскорбило её, и слёзы показались у неё на глазах, но она последовала за мною в гостиную и стала пристально смотреть на меня.

— Откуда вы? — внезапно спросил я.

Она улыбалась, но молча покачала головой.

— Français? — спросил я. — Deutsch? Espagnol? — Каждый раз она отрицательно качала головой, а потом пустилась в длинный рассказ на каком-то языке, из которого я не мог понять ни одного слова.

Однако же после завтрака я нашёл ключ к разгадке её национальности. Проходя ещё раз вдоль берега, я увидел, что в трещине рифа застрял кусок дерева. Я подплыл к нему на лодке и привёз на берег. Это была часть старп-поста шлюпки, и на ней или, скорее, на куске дерева, приклеенном к ней, было слово «Архангел», написанное необычными буквами. «Архангел… Архангельск… Итак, — думал я, медленно гребя назад, — эта бледная девушка — русская, подданная Белого Царя с вполне подходящим обличьем для жительницы берегов Белого моря!»

Мне казалось странным, что такая, очевидно, утончённая девушка оказалась в длительном плавании на дрянном судёнышке. Когда я вернулся домой, я повторял слово «Архангельск» много раз с различными интонациями, но не видно было, чтобы она признала его.

Я заперся в лаборатории на всё утро, продолжая исследование о природе аллотропических форм углерода и серы. Когда в полдень я вышел поесть, она сидела возле стола с иголкой и ниткой, чиня свою высохшую одежду. Я почувствовал злобу на её постоянное присутствие, но не мог же я выгнать её на берег. В скором времени она проявила новую сторону своего характера. Указывая на себя, а потом на место, где произошло кораблекрушение, она приподняла один палец, из чего я понял, что она спрашивает меня, одна ли она спаслась. Я кивнул, подтверждая, что спаслась только она. Девушка вскочила со стула с криком, выражавшим большую радость, и, держа платье, которое чинила, над головой, размахивая им из стороны в сторону и вместе с тем раскачивая туловищем, стала танцевать с необыкновенной живостью вокруг комнаты, а потом прошла, танцуя, через открытую дверь; кружась на солнце, она пела жалобным, пронзительным голосом какую-то неуклюжую варварскую песню, выражавшую ликование. Я закричал ей:

— Войдите в комнату, чертёнок этакий, войдите и замолчите!

Но она продолжала свой танец. Потом она внезапно подбежала ко мне и, схватив мою руку, прежде чем я успел её отдёрнуть, поцеловала. За обедом она увидела один из моих карандашей и, схватив его, написала на клочке бумаги два слова «Софья Рамзина», а затем указала на себя в знак того, что это было её имя. После чего передала карандаш мне, очевидно, ожидая, что я сообщу своё имя, но я убрал карандаш в карман в знак того, что не хочу поддерживать с ней никаких отношений.

Я постоянно сожалел о неосмотрительной поспешности, с которой я спас эту женщину. Что было мне за дело до того, будет она жить или умрёт? Я не был молодым горячим юношей, чтобы совершать такие поступки. Уже достаточно скверным было вынужденное присутствие в доме Мэдж, но она была стара и безобразна, и её можно было игнорировать. Эта женщина была молода и весела и вообще способна отвлекать внимание от более серьёзных вещей. Куда отправить её и что с ней делать? Если бы я послал уведомление в Уик, то чиновники и прочие явились бы сюда и стали допытываться, подглядывать и болтать, — кошмарная мысль! Лучше уж переносить её присутствие, чем это.

Скоро я понял, что эта история стала для меня неиссякаемым источником беспокойств. Нет ни одного места на земле, где бы можно было чувствовать себя в безопасности от кишащей, суетливой расы, к которой я имею несчастье принадлежать! Вечером, когда солнце скрылось за холмами, окутав их мрачною тенью, золотя пески и разливая над морем яркое сияние, я, по обыкновению, решил пройтись по берегу. Иногда я брал с собою какую-нибудь книгу. Я поступил так и в тот вечер и, растянувшись на песке, приготовился читать. Внезапно я почувствовал, что какая-то тень заслонила от меня солнце. Оглянувшись, я увидел, к своему большому удивлению, высокого, сильного человека, который стоял в нескольких ярдах от меня и, казалось, совершенно не замечал моего присутствия. Он сурово глядел поверх моей головы на бухту и чёрную линию рифа Мэнси. У него был смуглый цвет лица, чёрные волосы и короткая вьющаяся борода, ястребиный нос и золотые серьги в ушах; всё вместе придавало ему дикий и вместе с тем до известной степени благородный вид. Одет он был в куртку из полинялого бумажного бархата, рубашку из красной фланели и высокие морские сапоги выше колен. Я сразу узнал в нём человека, который остался на разбитом судне в ту ночь.

— Эй! — сказал я недовольным голосом. — Вы, стало быть, благополучно добрались до берега?

— Да, — ответил он на правильном английском языке. — Это вышло помимо моей воли. Волны выбросили меня; я молил Бога, чтобы Он позволил мне утонуть! — В его произношении был лёгкий иностранный акцент, довольно приятный для слуха. — Два добрых рыбака, которые живут вон там, вытащили меня и позаботились обо мне. Однако же я не мог, сказать по чести, благодарить их за это.

«Ого, да он человек моего закала!» — подумалось мне.

— А почему вам хотелось бы утонуть? — спросил я.

— Потому, — вскричал он, взмахнув длинными руками в страстном, отчаянном жесте, — что там, в этой голубой улыбающейся бухте, лежит моя душа, моё сокровище, всё, что я любил и ради чего жил.

— Ну, ну, — сказал я. — Люди гибнут каждый день, но бесполезно поднимать шум из-за этого. Позвольте вам сообщить, что земля, на которой вы прогуливаетесь, принадлежит мне и что чем скорее вы уберётесь отсюда, тем приятнее это будет для меня. С меня довольно и одной юной особы…

— Юной особы? — задыхаясь от волнения, вымолвил он.

— Ну да, если бы вы забрали её, я был бы вам весьма признателен.

С минуту, как бы не веря своим ушам, он смотрел на меня, а затем с диким криком пустился бежать по пескам к моему дому. Никогда раньше и никогда с тех пор я не видел человека, который бы бегал так быстро. Я поспешил за ним изо всех сил, взбешённый угрожающим мне вторжением, но гораздо раньше, чем я достиг дома, он вошёл в открытую дверь. Из дома донёсся громкий крик, а когда я подошёл ближе, то услышал низкий мужской голос, говоривший с жаром и громко. Софья Рамзина забилась в угол и отвернулась, её лицо выражало страх и отвращение, вся она дрожала; он же, со сверкающими тёмными глазами и распростёртыми, дрожащими от волнения руками, изливался потоком страстных молящих слов. Когда я вошёл, он шагнул к ней, но она забилась ещё дальше в угол и закричала, как кролик, которого хватают за горло.

— Это ещё что! — взревел я, оттаскивая его. — Славная история! Чего вы хотите? Вы, верно, думаете, что попали в кабак!

— О, сэр, — сказал он, — извините меня. Эта женщина моя жена, я боялся, что она утонула. Вы возвратили меня к жизни.

— Кто вы такой? — грубо спросил я.

— Я из Архангельска, — сказал он просто, — русский.

— Как ваша фамилия?

— Урганёв.

— Урганёв, а её зовут Софья Рамзина. Она вовсе не жена вам. У неё нет кольца.

— Мы муж и жена перед Небом, — сказал он торжественно, смотря вверх. — Мы соединены более прочными узами, чем земные.

Пока он говорил, девушка спряталась за меня и, схватив меня за руку, сжимала её, как бы прося защиты.

— Отдайте мне мою жену, сэр, — продолжал он, — позвольте мне взять её отсюда.

— Послушайте, вы, как вас там зовут, — сказал я сурово, — я не хочу, чтобы эта девушка была здесь. Я жалею, что встретил её. Умри она, это не было бы огорчением для меня. Но отдать её вам, когда очевидно, что она вас боится и ненавидит, — нет, я не сделаю этого. И поэтому убирайтесь-ка отсюда и оставьте меня с моими книгами. Надеюсь, что больше никогда не увижу вас.

— Вы не отдадите её? — сказал он хриплым голосом.

— Нет, чёрт меня побери! — ответил я.

— А что, если я возьму её? — крикнул он, и его смуглое лицо потемнело.

Кровь закипела у меня в жилах; я поднял полено, лежавшее у очага.

— Убирайтесь, — сказал я тихим голосом. — Убирайтесь живо, а не то плохо вам придётся…

Он нерешительно взглянул на меня и вышел из дома, но тотчас же вернулся и встал на пороге, глядя на нас.

— Подумайте о том, что вы делаете, — сказал он. — Женщина принадлежит мне и будет моей. Ежели дело дойдёт до драки, то русский не уступит шотландцу.

— Посмотрим! — воскликнул я, бросаясь вперёд. Но он уже ушёл, и я увидел, как его высокая фигура исчезала в наступившем мраке.

С месяц или больше после этого дела шли у нас гладко. Я вообще не говорил с русской девушкой, она также никогда не обращалась ко мне. Иногда, когда я работал в своей лаборатории, она проскальзывала в дверь и молча садилась, наблюдая за мною своими большими глазами. В первый раз это вторжение рассердило меня, но постепенно, видя, что она не делает попыток привлечь моё внимание, я позволил ей оставаться. Ободрённая этой уступкой, она мало-помалу начала придвигать стул, на котором сидела, всё ближе и ближе к моему столу; так, подвигаясь понемногу каждый день в течение нескольких недель, она в конце концов стала направляться прямо ко мне и привыкла сидеть рядом со мной, когда я работал. В этом положении она, не навязывая, однако, мне своего присутствия, сделалась очень полезной, держа в порядке мои перья, прибирая трубки или бутылки и подавая то, что мне было нужно. Забывая о том, что она человек, я воспринимал её как полезный автомат, я так привык к её присутствию, что мне недоставало её в тех немногих случаях, когда она не была на своём посту.

У меня привычка громко разговаривать с самим собой во время работы, чтобы укрепить в уме свои выводы. Девушка, вероятно, обладала удивительной слуховой памятью: совершенно не понимая, конечно, их значения, она всегда могла повторить слова, которые я невзначай произносил. Я часто забавлялся, слушая, как она разражалась градом химических уравнений и алгебраических символов перед старой Мэдж и затем заливалась звонким хохотом, когда старуха отрицательно качала головой, думая, без сомнения, что к ней обращаются по-русски.

Она никогда не отдалялась от дома дальше нескольких ярдов и прежде, чем выйти, тщательно осматривала окрестность из окна, чтобы убедиться, нет ли кого вблизи. Из этого я вывел заключение: она подозревала, что её соотечественник продолжал жить по соседству, и боялась, что он попытается похитить её. Один её поступок ясно подтверждал её опасения. У меня был старый револьвер с несколькими патронами, который валялся среди разного хлама. Она нашла его там, вычистила и смазала, затем повесила около двери вместе с мешочком с патронами. Всякий раз, когда я отправлялся на прогулку, она снимала револьвер и настаивала, чтобы я брал его с собою. В моё отсутствие она всегда запирала дверь. За исключением этого чувства страха, она казалась вполне счастливой, помогая Мэдж в то время, когда не была со мной. Девушка была удивительно ловка и искусна во всех домашних работах.

Довольно скоро я убедился, что её подозрения имели под собой почву и что человек из Архангельска всё ещё скрывается по соседству. Однажды ночью, страдая бессонницей, я встал и выглянул из окна. Погода была несколько пасмурная, и я едва различал линию моря и смутные очертания моей лодки на берегу. Однако, когда мои глаза привыкли к темноте, я заметил какое-то тёмное пятно на песках, напротив самой моей двери, которого я прежде не видел. Стоя у окна, я пристально вглядывался в расстилавшуюся передо мной местность, стараясь разглядеть, что это могло быть. Облака, закрывавшие луну, медленно разошлись, и поток холодного ясного света разлился по безмолвной бухте и длинной линии её пустынных берегов. Тогда я понял, кто бродит по ночам у моего дома. Это был он, русский. Он скорчился, подобно гигантской жабе, поджав на монгольский лад ноги и устремив глаза, очевидно, на окно комнаты, где спали молодая девушка и экономка. Свет упал на его поднятое вверх ястребиное лицо с глубокой морщиной на лбу и с торчавшей вперёд бородой — отличительные признаки страстной натуры. Моим первым побуждением было выстрелить в него как в злоумышленника, забравшегося в мои владения неизвестно с какой целью, но затем злоба сменилась состраданием и презрением.

«Бедный дурак, — мысленно сказал я. — Неужели же возможно, чтобы человек, так бесстрашно смотревший в глаза смерти, мог отдать все свои помыслы и забыть всякое самолюбие ради этой жалкой девчонки — девчонки, которая к тому же бежит от него и ненавидит его? Любая женщина полюбит его, хотя бы из-за этого смуглого лица и высокой красивой фигуры, а он стремится как раз обладать той единственной, из тысячи ей подобных, которая не желает его знать!»

Когда я опять лёг в постель, эта мысль долго забавляла меня. Я знал, что засовы в доме крепки и прутья решёток надёжны.

Мне было совершенно безразлично, где проведёт ночь этот человек — у моей двери или в ста шагах от неё, лишь бы он ушёл утром. Как я и ожидал, когда я встал и вышел из дома, не было ни его, ни каких-либо следов его ночного бдения.

Вскоре я опять увидел его. Однажды утром я отправился покататься в лодке, так как от действия вредного химического снадобья, которого я надышался ночью во время опытов, у меня болела голова. Я грёб вдоль берега несколько миль, а потом, чувствуя жажду, высадился на берег у места, где, как я знал, впадал в море ручей с прекрасной свежею водою.

Этот ручеёк проходил через мою землю, но устье его, где я был в тот день, находилось за пограничной чертой моих владений. Я смутился, когда поднявшись от ручья, у которого утолял жажду, очутился лицом к лицу с русским. Теперь я забрался куда не следовало, так же как и он, и я сразу заметил, что он об этом знает.

— Я хотел бы сказать вам несколько слов, — сказал он серьёзно.

— Торопитесь! — ответил я, смотря на свои часы. — У меня нет времени слушать вашу болтовню.

Болтовню! — повторил он сердито. — Ну конечно, вы, шотландцы, странный народ. Ваше лицо сурово, а ваши слова грубы, но таковы и те добрые рыбаки, у которых я сейчас живу. Однако я нахожу, что за напускной суровостью скрываются добрые, честные натуры. Несомненно, и вы — добрый и хороший человек, несмотря на свою грубость.

— Чёрт возьми, — сказал я, — говорите, что хотите сказать, и затем убирайтесь прочь! Вы надоели мне.

— Неужели я не могу ничем смягчить вас? — вскричал он. — А! Вот взгляните! — Он вынул небольшой греческий крест. — Взгляните! Наши религии могут различаться обрядами, но какая-нибудь общность мыслей и чувств должны проявляться у нас при виде этого символа.

— Не уверен, — ответил я.

Он задумчиво посмотрел на меня.

— Вы очень странный человек, — сказал он наконец. — Я не могу вас понять. Вы по-прежнему стоите между мною и Софьей. Вы ставите себя в опасное положение, сэр. О, поверьте мне прежде, чем будет слишком поздно. Если бы вы только знали, что я сделал, чтобы овладеть этой женщиной, как я рисковал своим телом, как я погубил свою душу! Вы — небольшое препятствие в сравнении с теми, которые я преодолел, один удар ножа или брошенный камень устранили бы вас навсегда с моего пути. Но спаси меня Бог от этого! — дико вскричал он. — Я и так уже низко пал.

— Вернулись бы вы лучше на родину, — сказал я, — чем прятаться в этих дюнах и отравлять мой досуг. Когда я удостоверюсь, что вы уехали, я отдам эту женщину под покровительство русского консула в Эдинбурге. До тех пор я буду охранять её сам, и ни вы, ни какой иной московит не отнимет её у меня.

— Какую же цель преследуете вы, разъединяя меня с Софьей? — спросил он. — Не думаете ли вы, что я буду обижать её? Зачем же я стану это делать, когда я охотно отдал бы жизнь, чтобы избавить её от малейшей неприятности? Зачем вам это?

— Я делаю это потому, что мне так того угодно, — ответил я. — Я не имею обыкновения объяснять свои поступки кому бы то ни было.

— Послушайте! — вскричал он, внезапно впадая в бешенство и приближаясь ко мне со сжатыми кулаками. — Если бы я думал, что у вас есть какое-нибудь бесчестное намеренье по отношению к этой девушке, если бы я хоть на одно мгновение предположил, что у вас есть низменные причины, чтобы задерживать её, то я вырвал бы сердце из вашей груди своими собственными руками! И это так же верно, как то, что есть Бог на небесах.

Одна мысль об этом, казалось, лишила его рассудка. Лицо его исказилось, а кулаки конвульсивно сжимались и разжимались. Я думал, что он схватит меня за горло.

— Прочь, — сказал я, кладя руку на пистолет. — Если вы прикоснётесь ко мне хоть пальцем, я убью вас.

Он опустил руку в карман, и одно мгновение я думал, что он также хочет достать оружие, но вместо этого он поспешно вынул папиросу и зажёг её, быстро вдыхая дым в лёгкие. Нет сомнения, он знал по опыту, что это был самый верный способ обуздать свои страсти.

— Я говорил вам, — сказал он более спокойным голосом, — что моё имя Урганёв, Алексей Урганёв. Я русский по рождению и провёл жизнь в странствованиях по всему свету. Я принадлежу к числу беспокойных людей, не могущих удовлетвориться тихой жизнью. С тех пор как у меня было своё судно, едва ли имелся порт от Архангельска до Австралии, куда бы я не заходил. Я был груб, необуздан и свободен; а там, на родине, жил человек изящный, с белыми руками, с вкрадчивой речью, умевший угождать женщинам. Этот юноша своими хитростями и уловками украл у меня любовь девушки, которую я всегда считал предназначенной себе. До той поры она, казалось, склонна была отвечать на мою страсть. Я был в плавании в Гаммерфесте, куда я ездил за слоновой костью, и, неожиданно вернувшись, узнал, что она — моя гордость, моё сокровище — выходит замуж за этого юношу с изнеженным лицом и что свадебный поезд уже отправился в церковь. В такие минуты, сэр, что-то происходит в моей голове, и я едва сознаю, что делаю. Я высадился на берег со своею командой — всё люди, которые плавали со мной годами и на верность которых можно было положиться. Мы пошли в церковь. Они стояли, она и он, перед священником, но обряд не был ещё совершён. Я бросился между ними и схватил её за талию. Мои люди оттолкнули испуганного жениха и зрителей. Мы снесли её в лодку, привезли на корабль, а затем, подняв якоря, поплыли через Белое море, пока шпили Архангельска не скрылись за горизонтом. Я предоставил ей свою каюту, свою гостиную, всевозможный комфорт. Я спал вместе с людьми на баке. Я всё надеялся, что с течением времени её отвращение исчезнет и она согласится выйти за меня замуж в Англии или во Франции. Проходили дни за днями. Мы видели, как Нордкап исчез позади нас, мы плыли вдоль серых берегов Норвегии, но, несмотря на всё моё внимание, она не прощала мне того, что я вырвал её из рук бледного возлюбленного. Затем случился этот проклятый шторм, который разбил и мой корабль, и мои надежды и лишил меня даже возможности видеть женщину, ради которой я так много рисковал. Может быть, она ещё может полюбить меня. Вы, сэр, — сказал он задумчиво, — надо полагать, много повидали на своём веку. Как вы думаете, она забудет того человека и полюбит меня?

— Мне надоела ваша история, — сказал я, отворачиваясь. — Я полагаю, что вы большой дурак. Если вы думаете, что ваша любовь может пройти, то самое лучшее для вас — как можно больше развлекаться. Если же эта страсть неизлечима, то лучшее, что вы можете сделать, — это перерезать себе горло — таков самый простой выход из подобного положения. У меня нет больше времени рассуждать с вами.

Сказав это, я отвернулся от него и спустился к лодке. Я ни разу не оглянулся, но слышал глухой звук его шагов по песку, так как он последовал за мною.

— Я рассказал вам начало своей истории, — сказал он, — когда-нибудь вы узнаете её конец. Хорошо бы вы сделали, если бы отпустили девушку.

Я ничего не ответил ему и лишь оттолкнулся от берега. Когда я отплыл на некоторое расстояние, я оглянулся и увидел его высокую фигуру. Он стоял на жёлтом песке и задумчиво смотрел мне вслед. Когда несколько минут спустя я оглянулся ещё раз, его уже не было.

Долгое время после этого моя жизнь была так же монотонна, как и до кораблекрушения. Иногда я думал, что человек из Архангельска исчез совсем, но следы, которые я встречал на песке, и особенно маленькая кучка пепла от папирос, однажды найденная мною за холмиком, с которого был виден дом, доказывали, что хотя и невидимый, но он всё ещё жил неподалёку. Мои отношения с русской девушкой не изменились. Старая Мэдж сначала несколько ревниво относилась к её присутствию и, казалось, боялась, что она отнимет у неё ту маленькую власть, которой она пользовалась в моём доме. Постепенно Мэдж уверилась в моём крайнем равнодушии к девушке и примирилась с нашим новым положением и, как я уже говорил, извлекала из него выгоду, потому что наша гостья выполняла за неё многие домашние работы.

Теперь я подхожу к концу своего рассказа, который начал скорее для своего собственного развлечения, чем для развлечения других. Конец этой странной истории, в которой участвовали двое русских, был такой же бурный и внезапный, как и её начало. События одной-единственной ночи избавили меня от всех треволнений, и я остался наедине с книгами и моими занятиями, как и было прежде, до вторжения этих чужестранцев. Вот как это случилось.

Целый день я был занят тяжёлой, утомительной работой, так что вечером решил совершить длительную прогулку. Когда я вышел из дому, я был изумлён видом моря. Оно лежало передо мной, словно полоса стекла: ни малейшей ряби на его поверхности не было видно. Но воздух полнился тем не поддающимся описанию стонущим шумом — я уже упоминал о нём ранее, — словно души всех упокоившихся под этими предательскими волнами шлют мрачное предостережение о грядущих бедах своим братьям во плоти. Жёны рыбаков здесь знают последствия этого страшного шума и тоскливым взором ищут тёмные паруса, идущие к берегу. Услышав этот шум, я вернулся домой и посмотрел на барометр. Он опустился ниже 29 градусов. Тогда я понял, что нас ожидает бурная ночь.

У подножия холмов, где я прогуливался в тот вечер, было уже темно и холодно, но вершины их были облиты розово-красным светом, а море освещено заходящим солнцем. На небе не было видно сколько-нибудь значительных туч, глухой стон моря становился всё громче и сильнее. Далеко к востоку я увидел бриг, шедший в Уик.

Было очевидно, что его капитан, как и я, принял к сведению указания природы и спешил укрыться в гавани. Позади брига низко стлалась длинная мрачная полоса тумана, скрывая горизонт. «Надо торопиться, — подумал я, — иначе ветер может подняться раньше, чем я вернусь домой».

Я был по крайней мере в полумиле от дома, когда внезапно остановился и затаив дыхание стал прислушиваться. Мой слух так привык к звукам природы, к вздохам бриза, к рыданию волн, что всякий другой звук был слышен мне на большом расстоянии. Я ждал, весь превратившись в слух. Вот снова на побережье зазвучал протяжный вопль отчаяния, и вдруг между холмами позади меня ему, словно эхо, стал вторить жалобный призыв на помощь. Он слышался со стороны моего дома. Я повернулся и что было мочи побежал назад к дому, увязая в песке, перескакивая через камни. Мрачные мысли одолевали меня.

На расстоянии четверти мили от дома есть высокая дюна, с которой видна вся окрестность. Достигнув вершины этой дюны, я на минуту остановился. Вот старое серое строение, вот — лодка. Ничто не изменилось с тех пор, как я ушёл. Но тут пронзительный крик повторился громче прежнего, и вслед за тем высокий мужчина вышел из моей двери — русский моряк. На его плече лежала девушка в белом платье. Даже теперь он, казалось, нёс её нежно и с благоговением. Я слышал дикие крики девушки и видел её отчаянные усилия вырваться из его объятий. Позади них семенила моя старая экономка, стойкая и верная, как старая собака, которая не может больше кусаться, но всё-таки огрызается беззубыми дёснами на незваного гостя. Она еле-еле плелась вслед за похитителем, размахивая длинными тонкими руками и осыпая его, без сомнения, градом шотландских ругательств и проклятий. С одного взгляда мне стало ясно, что он направляется к лодке. В моей душе родилась внезапная надежда, что я могу успеть пересечь ему дорогу. Я помчался к берегу что было сил. По дороге я зарядил револьвер. Я решил, что это будет последнее вторжение чужеземца.

Но я явился слишком поздно. К тому времени как я добежал до берега моря, он был в ста ярдах от него, лодка летела всё дальше и дальше с каждым взмахом его мощных рук. Я закричал от бессильного гнева и заметался по берегу, словно безумный; тут русский оглянулся и увидел меня. Привстав со своего сиденья, он сделал мне изящный поклон и махнул рукой. Это не был торжествующий или насмешливый жест. Даже в своей ярости и раздражении я не мог не заметить, что то было торжественное и вежливое прощание. Затем он опять сел за вёсла, и маленькая лодка быстро понеслась через бухту. Солнце уже зашло, оставив на воде тёмную красную полосу, слившуюся с пурпуровым туманом на горизонте. Постепенно лодка становилась всё меньше и меньше. Потом она превратилась в простое пятно на поверхности пустынного моря. Это неясное туманное пятно также исчезло, и мрак опустился над ним, мрак, который никогда больше не рассеется.

Почему же я шагал по пустынному берегу, разгорячённый и сердитый, как волк, у которого отняли его детёныша? Потому ли, что я полюбил эту русскую девушку? Нет, тысячу раз нет! Я не из тех, которые из-за белого личика и голубых глазок способны изменять весь ход своих мыслей и своего существования. Сердце моё было не затронуто. Но гордость — гордость была жестоко уязвлена. Подумать только, я оказался неспособен защитить беспомощное существо, умолявшее меня спасти его, полагавшееся на меня! Вот что заставляло болезненно биться моё сердце и кровь приливать к голове.

В ту ночь с моря поднялся сильный ветер, и бурные волны бушевали на берегу, словно хотели увлечь его за собою в океан. Шум и грохот бури гармонировали с моим настроением.

Всю ночь я бродил по берегу, весь мокрый от брызг волн и дождя, глядя на сверкавшую пену прибоя и прислушиваясь к шуму бури. Горькое чувство кипело в груди моей при мысли о русском. Я присоединил свой слабый голос к громкому завыванию бури. «Если бы он возвратился! — кричал я, сжимая кулаки. — Если бы только он возвратился!»

И он возвратился. Когда серый свет утра забрезжил на востоке и осветил громадную пустыню жёлтых волн с быстро несущимися над ними тёмными тучами, я вновь увидел его. В ста ярдах от меня на песке лежал длинный тёмный предмет, выброшенный на берег яростью волн. Это была моя лодка, сильно повреждённая. Немного дальше в мелкой воде колыхалось что-то неопределённое, бесформенное, запутавшееся в голышах и водорослях. Я сразу увидел, что это был русский, лежавший ничком, мёртвый. Я бросился в воду и вытащил его на берег. Только после того, как я перевернул его, я увидел, что она была под ним; его мёртвые руки обнимали её, его искалеченное тело всё ещё стояло между нею и яростью бури. Казалось, что свирепое море могло отнять у него жизнь, но при всём своём могуществе было не в силах оторвать этого человека от женщины, которую он любил. Некоторые признаки указывали, что в течение страшной ночи ветреный ум женщины познал наконец цену верного сердца и сильной руки, которые боролись за неё и охраняли её так нежно. Чем иначе можно было объяснить, что её маленькая головка с такой нежностью приютилась на его широкой груди, поскольку её золотые волосы переплелись с его развевающейся бородой. Откуда также была эта светлая улыбка беспредельного счастья и торжества, которую сама смерть не могла согнать с его смуглого лица? Думаю, смерть оказалась для него светлее, чем вся жизнь.

Мэдж и я похоронили их на берегу пустынного Северного моря. Они лежат в одной могиле, глубоко вырытой в жёлтом песке. Странные вещи будут происходить на свете вокруг них. Пусть возникают и падают целые государства, гибнут династии, начинаются и прекращаются войны — эти два существа, равнодушные ко всему на свете, будут вечно обнимать друг друга в своей уединённой могиле на берегу шумного океана. Ни крест, ни какой иной символ не отмечают место их упокоения, но старая Мэдж иногда кладёт на могилу дикие цветы, разбросанные по песку, а когда я прохожу мимо во время своей ежедневной прогулки, я думаю о странной чете, которая пришла издалека и ненадолго нарушила скучное однообразие моей мрачной жизни.

1889 г.

Великан Максимин

История изобилует множеством примеров странных поворотов судьбы. Великие мира сего часто оказываются повержены во прах и вынуждены приспосабливаться к новым обстоятельствам. Малые бывают возвышены на время, чтобы, в свою очередь, впасть в безвестность. Богатейшие монархи превращаются в нищих монахов, бесстрашные завоеватели утрачивают прежнее мужество, евнухи и женщины сокрушают армии и королевства. Человеческая фантазия не в силах изобрести ничего нового, и любая жизненная ситуация есть лишь повторение некогда уже сыгранной драмы. И всё же в общей массе знаменитых человеческих судеб и удивительных событий, таких как, например, уход в монастырь Карла V или царствование императора Юстиниана, история Великана Максимина стоит особняком. С позволения читателя, я изложу ниже исключительно строгие исторические факты, лишь слегка обработав их литературно, чего никогда не позволил бы себе ни один настоящий учёный. Перед вами одновременно и рассказ, и историческая хроника.

I
Появление Максимина

В самом сердце Фракии, милях в десяти к северу от горной цепи Родоп, лежит долина Арпесс, получившая своё название от реки, бегущей по дну долины. Через Арпесс проходит большая дорога с востока на запад. Пятого июня 210 года по этой дороге возвращалась из успешного похода против аланов небольшая, но грозная римская армия. Она состояла из трёх легионов: Юпитера, Каппадокийского и Геркулеса. В авангарде шли десять турм галльской конницы, а замыкал колонну полк батавских конников — телохранителей императора Септимия Севера, лично возглавлявшего кампанию. Крестьяне, заполнившие окрестные холмы, с безразличием глазели на длинную вереницу пропылённой, обременённой тяжким грузом снаряжения пехоты, но те же крестьяне восторженными кликами встречали сияющие золотом доспехи и высокие медные шлемы кавалеристов с плюмажами из конского волоса. Они бурно приветствовали дюжих гвардейцев, любуясь их военной выправкой и статью вороных скакунов. Настоящий солдат знает, что именно усталым пехотинцам с их короткими мечами, тяжёлыми копьями и переброшенными за спину квадратными щитами обязан Рим тем трепетом, который испытывают перед ним враги Империи. Но в глазах невежественных фракийцев не они, а блистательные конные Аполлоны олицетворяли собой торжество римского оружия и поддерживали устои трона облачённого в пурпурную тогу властелина, ехавшего впереди.

В одной из разбросанных по склонам групп зрителей, наблюдавших с почтительного расстояния за пышной военной процессией, находились двое мужчин, чей облик вызывал повышенный интерес соседей. Первый из них не представлял собой ничего особенного. Был он невысок, бедно одет, а рано поседевшая голова, согбенный стан, морщины и мозоли без слов говорили о трудной жизни, прожитой в горах и связанной с обработкой земли, пастьбой коз и рубкой леса. Зато наружность его юного спутника была поистине замечательной. Она-то и привлекала изумлённые взгляды собравшихся зевак. Юноша обладал богатырской статью, какой природа наделяет своих избранников не чаще раза или двух за целое поколение. Рост его, от защищённых грубыми сандалиями подошв до макушки, покрытой гривой нечёсаных, спутавшихся волос, составлял восемь футов и два дюйма. Несмотря на огромные размеры, фигура молодого человека вовсе не выглядела тяжеловесной или неуклюжей. В мышцах шеи и широких плечах не было ни унции лишнего мяса или жира, а стройность и гибкость мощного стана наводили на сравнение с молодой сосенкой. Сильно потёртая одежда из коричневой кожи плотно обтягивала тело гиганта. Короткая накидка из невыделанной овчины была небрежно перекинута через плечо. Смелый взгляд синих глаз, соломенные волосы и светлая кожа говорили о готской или скандинавской крови в жилах юноши, а глуповато-восторженное изумление на открытом добродушном лице от зрелища марширующих внизу войск свидетельствовало о простой и бедной событиями жизни, проведённой до этой минуты в глухом уголке Македонских гор.

— Правильно говорила твоя мать, когда советовала оставить тебя дома, — произнёс пожилой мужчина с тревогой. — Боюсь, после этого рубить лес и таскать дрова покажется тебе скучным занятием.

— Когда я в следующий раз увижу мать, то надену ей на шею золотое ожерелье, — уверенно заявил юный великан. — А тебе, отец, я обещаю наполнить кошель золотыми монетами.

Старик испуганно посмотрел на сына:

— Ты же не покинешь нас, Текла?! Что мы будем без тебя делать?

— Моё место там, внизу, среди этих людей, — ответил молодой человек. — Я был рождён не для того, чтобы гонять коз и носить поленья. Есть место, где меня смогут оценить по достоинству и заплатить наивысшую цену. И место это в рядах Императорской гвардии. Не говори больше ничего, отец, я твёрдо решил и не отступлюсь! Пускай сегодня ты плачешь, наступит время — будешь смеяться от счастья. Я отправляюсь в Рим вместе с солдатами.

Дневной переход римского легионера в полном походном снаряжении составлял двадцать миль. В тот день, однако, была пройдена лишь половина необходимой дистанции, когда серебряные горны сигнальщиков протрубили радостную весть об остановке. Причину раннего окончания марша смешавшим ряды солдатам объявили декурионы. В честь дня рождения Геты, младшего сына императора, было решено устроить состязания. Кроме того, всем была обещана двойная порция вина. Но железная дисциплина римской армии неукоснительно требовала, чтобы определённые действия во время привала были выполнены, невзирая ни на какие обстоятельства. Первоочередным и главным среди них являлось сооружение укреплённого стана. Аккуратно сложив оружие по порядку прохождения колонн, легионеры взялись за топоры и лопаты. Привычная работа весело спорилась в умелых руках, и вскоре крутая насыпь и зияющий ров надёжно оградили лагерь от ночного нападения. Покончив с работой, шумные, смеющиеся, оживлённо жестикулирующие тысячные толпы потянулись к поросшей травой поляне, где должны были состояться соревнования. Длинный зелёный склон пригорка, полого спускающийся к арене, вместил всю армию. Зрители привольно расположились на солнышке, сбросили пропылённые туники, расправили уставшие члены и с интересом следили за выступлением избранных атлетов, потягивая вино, заедая его фруктами и пирожками и вовсю наслаждаясь мирным отдыхом, как умеют это только те, кому слишком редко выпадает подобный случай.

Закончился бег на пять миль. Как обычно, его выиграл декурион Бренн из легиона Геркулеса, признанный чемпион в беге на длинные дистанции. Под одобрительные вопли сослуживцев из легиона Юпитера рядовой Капелл победил в прыжках в длину и высоту. Большой Бребикс из галльской конницы одержал верх над долговязым гвардейцем Сереном в толкании пятидесятифунтового каменного ядра. Солнце на западе собиралось уже нырнуть за горную гряду, золотя последними лучами серебристую ленту реки Арпесс, когда последние два участника состязаний в борьбе должны были встретиться в решающей схватке. Ловкому гибкому греку, которому прозвище Пифон давно заменило полученное от рождения имя, противостоял здоровенный малый из ликторской стражи, волосатый, с бычьей шеей, огромный, как сам Геркулес, и хорошо знакомый многим из присутствующих, кому на собственной шкуре довелось ощутить тяжесть его карающей десницы.

Когда оба борца приблизились к месту поединка, облачённые единственно в набедренные повязки, их появление было встречено рёвом болельщиков, причём сторонники каждого из бойцов старались перекричать противную сторону. Одни поддерживали ликтора за его римское происхождение, другие предпочитали грека, исходя из своих собственных соображений. И вдруг шум оваций затих, словно по мановению волшебной палочки. Все головы повернулись к дальнему от арены склону. Люди вскакивали с мест, вытягивали шеи, показывали пальцами, позабыв про атлетов, пока в наступившей тишине все взоры не оказались прикованы к фигуре одного-единственного человека, быстро спускающегося с холма по направлению к ним. Косматая овчина покрывала широкие плечи одинокого великана. В руке он держал тяжёлую дубину. Лучи заходящего светила играли в гриве волос незнакомца, обрамляя его лицо золотистым ореолом. Казалось, будто сам бог-покровитель этих пустынных и бесплодных земель зачем-то спустился с гор. Даже сам император поднялся из кресла и широко раскрытыми от изумления глазами следил за приближением таинственного существа.

Незнакомец, уже известный нам под именем Теклы-фракийца, словно не замечал, что оказался в центре внимания. Он продолжал шагать с лёгкостью и грацией оленя, пока не достиг границы сборища, но не остановился, а двинулся дальше, ловко лавируя между рядами зрителей. Перепрыгнув через верёвки, ограждавшие арену, он направился прямо к императору. Направленное в его грудь копьё послужило предупреждением, что дальше приближаться нельзя. Тогда он опустился на правое колено и произнёс несколько слов на готском наречии.

— Великий Юпитер! — вскричал потрясённый император. — Вот это телосложение! Никогда не видел ничего подобного. Что он говорит? Что ему от меня нужно? Откуда он и как его зовут?

Подоспевший толмач перевёл ответы варвара.

— О, великий Цезарь, он говорит, что происходит из хорошего рода. Отец его гот, а мать из племени аланов. Ещё он говорит, что зовут его Текла, а хочет он одного — служить императору с оружием в руках.

Император усмехнулся.

— Для такого здоровяка обязательно что-нибудь найдётся, ну хотя бы пост привратника в моём дворце на Палатине, — заметил он, обращаясь к одному из префектов. — Вот бы пустить его прогуляться по форуму так, как сейчас! Держу пари, что половина римских дам потеряет голову при одном его виде. Поговори с ним, Красс. Ты же знаешь его язык.

Римский офицер повернулся к великану:

— Цезарь согласен принять тебя на службу и взять с собой. Ты будешь служить привратником в его дворце.

Юный варвар вскочил на ноги. Щёки его покраснели от обиды.

— Я готов служить простым солдатом, — воскликнул он, — но никогда и никому, даже самому Цезарю, не стану служить лакеем! Если Цезарь хочет испытать меня, пусть выставит на поединок со мной любого из своих телохранителей.

— Клянусь тенью Милона[84], вот это нахал! — воскликнул император. — Что скажешь, Красс? Поймаем парня на слове?

— Как того пожелает Цезарь, — сказал префект, — осмелюсь только заметить, что хорошие рубаки слишком редко встречаются в наши дни, чтобы позволить им убивать друг друга просто для развлечения. Быть может, варвар согласится помериться силами в борьбе…

— Превосходно! — вскричал император. — Вот Пифон, а вот ликтор Вар. Оба готовы к схватке. Взгляни на них, варвар, и сам выбирай, с кем будешь бороться. Что он говорит? Сразу с обоими?! Ну, тогда он либо король борцов, либо король хвастунов, а кто именно, мы скоро узнаем. Пускай делает что хочет. Сломает шею, кроме себя, винить будет некого.

Под смешки собравшихся крестьянский сын сбросил с плеч овчинную накидку, а кожаную одежду даже не позаботился снять. Оба борца с интересом ожидали приближающегося к ним соперника. Насмешки зрителей сменились громогласным одобрительным рёвом, когда он молниеносным движением обхватил одной рукой поперёк туловища сначала грека, а затем второй — римлянина. Держа обоих в стальном захвате, могучим рывком он оторвал их от земли, зажал под мышками и, как те ни брыкались, пронёс по всему периметру арены. Дойдя до императорского трона, варвар небрежно швырнул побеждённых атлетов к его подножию, после чего, склонившись перед Цезарем, занял место среди бешено аплодирующих легионеров, откуда с бесстрастным лицом наблюдал за последними видами соревнований.

Было ещё светло, когда разыграли последний приз, и солдаты вернулись в лагерь. Император Север приказал подать коня и в сопровождении своего любимца префекта Красса отправился на прогулку по извилистой тропе, опоясывающей долину. Их разговор касался размещения войск по гарнизонам после возвращения в Рим. Проехав несколько миль, Север случайно оглянулся и с удивлением узрел могучую фигуру варвара, лёгкой трусцой неотступно следующего по пятам за императорским скакуном.

— Этот горец — настоящая находка. Он не только силён, как Геркулес, но и резв, как Меркурий, — заметил с улыбкой император, обращаясь к спутнику. — Давай-ка проверим, насколько обгонят его наши сирийские лошади.

Оба римлянина перешли на галоп и не сдерживали коней, пока те не проскакали добрую милю на полной скорости, достойной лучших представителей этой великолепной породы. Только тогда они придержали лошадей, остановились и поглядели назад. И что же? Великан-варвар хоть и отстал, но совсем ненамного, и бег его сохранил быстроту и лёгкость, а железные мускулы силу и неистощимую выносливость. Римский император дождался, пока юный атлет не поравнялся с ним, а затем обратился с вопросом:

— Ответь, почему ты последовал за мной?

— Потому что я надеюсь и в будущем всегда следовать за тобой, Цезарь, — ответил молодой человек, чьё раскрасневшееся лицо находилось почти на одном уровне с лицом сидящего на коне римлянина.

— Клянусь богом войны, на всём белом свете мне не найти лучшего слуги! — воскликнул император. — Решено! Ты будешь моим личным телохранителем и самым близким к моей персоне человеком.

Гигант преклонил колено:

— Моя жизнь и сила принадлежат тебе, Цезарь, и я не прошу другой награды, кроме позволения отдать их тебе без остатка.

Красс прервал этот короткий диалог, обратившись к императору с предложением:

— Раз уж он будет теперь неотлучно находиться при тебе, Цезарь, было бы неплохо дать бедняге какое-нибудь имя, которое твой язык будет в состоянии выговорить. Текла звучит слишком грубо и жёстко, как порождение этих голых скал.

Император на мгновение задумался.

— Ну что ж, раз мне выпало дать ему имя, самым подходящим будет, пожалуй, Максим, потому что такого великана не сыскать больше нигде.

— Слышишь, ты? — сказал префект. — Цезарь соизволил дать тебе римское имя, поскольку ты теперь находишься у него на службе. С этой минуты тебя зовут уже не Текла, а Максим. Можешь повторить это за мной?

— Мак-си-мин… — повторил варвар, стараясь правильно произнести новое слово.

Император расхохотался над забавным акцентом юноши.

— Ладно, пускай останется Максимин. И запомни, Максимин, что с нынешнего дня ты не просто солдат, но личный телохранитель Цезаря. Как только вернёмся в Рим, обещаю тебе позаботиться о приличествующем твоему рангу наряде. А пока присоединяйся к стражникам впредь до дальнейших распоряжений.

Наутро римская армия возобновила марш, оставив за спиной цветущую долину Арпесс. Великан-новобранец, по-прежнему облачённый в коричневую кожу и овчинную накидку, гордо вышагивал по дороге бок о бок со всадниками Императорской гвардии. Далеко позади остался скромный деревянный домик в долине, затерянной в горах Македонии, где двое стариков безутешно проливали горькие слёзы и молили богов присмотреть за их мальчиком, зачем-то решившим обратить своё лицо в сторону Рима.

II
Возвышение Максимина

Ровно двадцать пять лет минуло с того дня, когда сын фракийского крестьянина Текла превратился в императорского гвардейца Максимина. То были не лучшие годы для Рима. Канули в прошлое дни расцвета Империи при Адриане и Траяне. Кончился золотой век обоих Антонинов, когда на высших постах находились действительно самые достойные и мудрые, сменившись эпохой слабых и жестоких правителей. Север, в чьих жилах текла африканская кровь, был мужественным, решительным и непреклонным воином. Но он скончался в далёком Йорке, проведя зиму в сражениях с каледонскими горцами, чьё племя с тех пор пользовалось исключительно римской военной амуницией. Сын его, более известный под уничижительным прозвищем Каракалла[85], правил в течение шести лет, наполненных безумными оргиями и бессмысленной жестокостью, пока кинжал разгневанного солдата не отомстил за нанесённый достоинству и доброму имени римлян урон. Ничем не проявивший себя Макрин занимал ставший опасным трон всего год, после чего тоже был зарезан, уступив место самому, пожалуй, абсурдному из всех монархов — неописуемому Гелиогабалу с вечно накрашенным лицом. Тот, в свою очередь, был изрезан на куски взбунтовавшимися гвардейцами, посадившими на его место Севера Александра, благородного юношу, едва достигшего семнадцатилетнего возраста. Он правил в продолжение вот уже тринадцати лет, с переменным успехом стараясь вернуть хоть немного прежней добродетели и стабильности загнивающей Империи. К сожалению, пойдя таким путём, он нажил немало сильных врагов, одолеть которых императору недоставало сил, а перехитрить — ума.

«А что же Великан Максимин?» — спросите вы. Его мужественную восьмифутовую фигуру видели долы Шотландии и горные перевалы Грампиана. Он проводил в последний путь Севера и воевал под началом его сына. Он сражался в Армении, Дакии и Германии. Его произвели в центурионы прямо на поле боя после того, как он голыми руками разломал по брёвнышку частокол вокруг одного из скандинавских поселений, открыв тем самым дорогу штурмующим. Его сила была предметом как шуток, так и открытого преклонения со стороны солдат. По армии о нём ходили легенды. Особенно часто повторялись вокруг походных костров рассказы о победе над знаменитым поединщиком-германцем, когда они бились на топорах на одном из рейнских островков, и о кулачном ударе, которым Максимин сломал ногу скифскому жеребцу. Со временем он забирался всё выше по служебной лестнице, пока не стал, после четверти века беспорочной службы, трибуном Четвёртого легиона и комиссаром по набору новобранцев для всей армии. Свой первый урок армейской дисциплины каждый новый рекрут получал именно от него, либо ёжась под яростным взглядом пронзительно-синих глаз, либо будучи вздёрнут над землёй одной могучей рукой и по-отечески охажен другой.

Ночь сгустилась над укреплённым лагерем Четвёртого легиона, расположившегося на галльском берегу Рейна. По ту сторону залитой лунным светом реки, в непроходимых чащах лесов, тянувшихся до самого горизонта, скрывались дикие и неукротимые германские племена. Отблески ночного светила играли на шлемах часовых, расставленных вдоль воды. Далеко-далеко, на противоположном берегу, мигала красная точка — сигнальный костёр неприятеля.

Великан Максимин сидел близ своего шатра, уставившись на тлеющие поленья. Его окружало с дюжину подчинённых ему офицеров. Он сильно изменился со дня первого нашего знакомства с ним в долине Арпесс. Его мощная фигура по-прежнему сохраняла стройность, а в мышцах таилась всё та же нечеловеческая сила. И всё-таки он заметно постарел. Некогда свежее и открытое юношеское лицо осунулось и огрубело; лишения и опасности избороздили морщинами девственно гладкую кожу на лбу и щеках. Не было больше роскошной гривы золотых волос, поредевших под гнётом редко снимаемого шлема. Нос заострился и ещё сильнее стал напоминать ястребиный клюв. В глазах притаилась несвойственная ему прежде хитрость, а выражение лица сделалось циничным и порой пугающим. Когда Максимин был молод, любой малыш доверчиво просился к нему на руки. Сейчас тот же ребёнок с испуганным рёвом убежал бы прочь, едва встретившись с ним взглядом. Вот что сделали двадцать пять лет, проведённые в обществе римских Орлов[86], с Теклой, сыном фракийского крестьянина. Сейчас он слушал, сам будучи немногословен по натуре, как болтают между собой его центурионы. Один из них, сицилиец Бальб, только что вернулся из лагеря главных сил в Майнце, всего в четырёх милях отсюда, и рассказывал о прибытии в город из Рима императора Александра. Остальные жадно впитывали каждую новость, ибо время настало неспокойное и слухи о больших переменах носились в воздухе.

— Сколько он привёл с собой войск? — спросил Лабин, чернобровый ветеран из Южной Галлии. — Готов поставить месячное жалованье, что он не решился посетить в одиночку преданные ему легионы.

— С ним нет больших сил, — ответил Бальб. — Десять или двенадцать когорт преторианцев и горстка конницы.

— Ну, тогда он сам сунул голову в пасть льву! — воскликнул молодой отчаянный Сульпиций, родом из Пентаполиса Африканского. — И как же его встретили?

— С холодком. Когда он объезжал ряды, почти не было слышно приветственных возгласов.

— Парни созрели для бунта, — заметил Лабин, — и нечему тут удивляться. Мы, солдаты, удерживаем Империю на остриях наших копий, а эти ленивые твари, именующие себя римскими гражданами, пожинают плоды наших трудов. Ну почему солдат не имеет права воспользоваться тем, что он заработал? Они бросают нам, как кость, динарий в день и считают, что этого вполне достаточно.

— Точно! — прокряхтел седобородый ворчун. — Им плевать, что мы теряем руки и ноги, проливаем кровь и платим своими жизнями, охраняя границы от варваров. И всё ради того, чтобы они могли спокойно пировать и наслаждаться цирковыми представлениями. Римские бродяги и бездельники имеют бесплатный хлеб, бесплатное вино, бесплатные игры… А что имеем мы? Пограничные стычки да солдатскую кашу!

Максимин издал утробный смешок.

— Старый Планк вечно ворчит, — сказал он, — но мы-то знаем, что даже за все сокровища мира он не сменит доспехи воина на тогу гражданина. Ты давно выслужил право доживать век в своей конуре, старый пёс. Только пожелай, и можешь отправляться восвояси грызть свою косточку и ворчать на покое.

— Ну нет! Я слишком стар для таких перемен. Я буду следовать за Орлами, пока не сдохну. Но и я предпочитаю умереть, служа настоящему воину, а не какому-то сирийцу в длинном платье, да ещё из такого рода, где женщины ведут себя как мужчины, а мужчины — как женщины.

В кругу офицеров раздался смех. Семена недовольства и мятежа пустили в лагере столь глубокие корни, что даже крамольный выпад старого центуриона ни у кого не вызвал протеста. Максимин поднял свою тяжёлую, как у мастифа, голову и в упор посмотрел на Бальба.

— Не упоминали ль солдаты чьего-либо имени? — спросил он с намёком в голосе.

Полное молчание было ему ответом. Шелест ветра в ветвях сосен и плеск воды в реке сделались вдруг громкими на фоне воцарившейся тишины. Бальб пристально изучал лицо командира.

— Имена двоих передавались шёпотом из уст в уста, — заговорил он наконец. — Первым был легат Асентий Поллион, вторым же…

Пылкий Сульпиций внезапно вскочил с места и принялся вопить во весь голос, размахивая над головой выхваченной из костра пылающей головнёй:

— Максимин! Император Максимин Август!

Кто знает, как могло такое случиться? Ещё час назад ни одна живая душа не могла даже помыслить об этом. И вот в какое-то мгновение невозможное обернулось свершившимся фактом. Не успело ещё заглохнуть эхо от криков распалённого молодого африканца, как его призыв был подхвачен воинами легиона в шатрах, у сигнальных костров, несущими караул на берегу. «Да здравствует Максимин! Да здравствует император Максимин!» — доносилось отовсюду. Со всех сторон сбегались люди, полуодетые, с горящими безумием глазами и перекошёнными криком ртами, освещая путь пылающими факелами или просто зажжёнными пучками соломы. Десятки рук подхватили великана и вознесли его на импровизированный трон, держащийся на плечах и бычьих шеях самых дюжих легионеров.

— В лагерь! Все в лагерь! — орали они. — Да здравствует Цезарь Максимин! Да здравствует солдатский император!

В эту же самую ночь молодой император Север Александр решил прогуляться за пределами лагеря, разбитого прибывшими с ним преторианцами. Его сопровождал всего один человек, которого император считал своим другом, — капитан Императорской гвардии Лициний Проб. Они вели между собой серьёзный разговор, с тревогой обсуждая хмурые лица и вызывающее поведение солдат. Тягостное предчувствие грядущей беды угнетало сердце императора и, как в зеркале, отражалось на суровом бородатом лице его спутника.

— Не нравится мне всё это, Цезарь, — говорил он, — и мой тебе совет прямо на рассвете отправиться дальше на юг.

— Сам посуди, — отвечал император, — разве могу я, не потеряв чести, бежать от опасности? Да что, в конце концов, они против меня имеют? Какое зло я им причинил, что они готовы восстать против своего повелителя, позабыв присягу?

— Солдаты как дети, которым всё время хочется чего-нибудь новенького. Разве ты не слышал своими ушами их ропот, когда объезжал ряды? Нет, Цезарь, бежать надо завтра же, а твои верные преторианцы позаботятся о том, чтобы не было погони. В легионах найдутся верные тебе когорты, и если мы объединим силы…

Отдалённый шум оборвал беседу. То был низкий рокочущий звук, подобный прибою. Далеко внизу на дороге двигалось беспорядочное скопище огней, то мигающих и гаснущих, то вспыхивающих вновь. Огни приближались с пугающей быстротой, в то время как хриплый беспорядочный рёв нарастал, превращаясь в уже различимые ухом слова — слова страшные и зловещие, рвущиеся из тысяч глоток. Лициний бесцеремонно ухватил императора за запястье и потащил в укрытие за придорожными кустами.

— Тише, Цезарь! Тише, если дорожишь жизнью! — зашептал он. — Одно слово — и нам конец!

Скорчившись в ночной темноте, они провожали взглядами текущую мимо процессию. В неверном свете факелов бесновались, размахивая руками, какие-то одержимые люди с бородатыми, искажёнными лицами, то алыми, то серыми, в зависимости от освещения. До ушей доносился топот множества ног, грубые голоса и лязг металла о металл. Внезапно из мрака возникло видение. Невероятных размеров человек словно плыл над толпой. Его широкие плечи слегка сутулились, но лицо озарялось свирепым торжеством, а взгляд грозных ястребиных глаз устремлялся вперёд, поверх линии окружающих щитов. Всего на мгновение возник он в коптящем кольце огней и тут же снова пропал во мраке.

— Кто это? — спросил, запинаясь, император. — И почему они называют его Цезарем?

— Вне всякого сомнения, это Максимин, бывший фракийский крестьянин, — ответил предводитель преторианцев, окидывая своего хозяина странным взглядом. — Они ушли, Цезарь. Бежим скорее к твоему шатру.

Но не успели они пуститься в бегство, как новая волна шума, во много раз громче первой, достигла их слуха. И если первую можно было сравнить с рокотом прибоя, то вторая напоминала бушующий ураган. Двадцать тысяч солдатских глоток в главном лагере слились в едином вопле, эхом разорвавшем ночную тьму и заставившем задрожать в недоумении и страхе сидящих за много миль отсюда вокруг своих костров германцев.

— Ave![87] — ревели голоса. — Аве Максимин Август!

На вознесённых над головами щитах стоял Великан Максимин, обводя взглядом море обращённых к нему лиц. Его необузданная натура дикаря ликовала при звуке приветствий, но один лишь пылающий взор выдавал, что творится у него в душе. Он простёр руку над орущими солдатами, подобно охотнику, успокаивающему взбудораженную собачью свору. Ему поднесли венок из дубовых листьев. Под приветственный звон выхваченных из ножён мечей Максимин возложил его себе на голову. Неожиданно толпа прямо перед ним забурлила и раздалась, освободив крохотный пятачок открытого пространства. Какой-то офицер в форме Преторианской гвардии опустился на колени. Кровь обагряла его лицо и обнажённые до локтей руки. Капли крови стекали с клинка его обнажённого меча. Даже Лициний не смог остаться в стороне, захваченный всеобщим порывом.

— Да здравствует Цезарь! — воскликнул он, склоняя голову перед гигантом. — Я прямо от Александра. Он уже никогда больше не будет тебя беспокоить!

III
Падение Максимина

Три года восседал на троне «солдатский» император. Но дворцом ему служил походный шатёр, а подданными — милые его сердцу легионеры. С ними он был всесилен — без них он был ничем. С ними он прошёл от одного края Империи до другого, сражаясь с германцами, даками, сарматами и снова германцами. Но Рим ничего не знал о своём повелителе и открыто роптал против такого хозяина, который ни во что не ставит ни саму столицу, ни мнение её граждан и который не удосужился за три года ни разу побывать в её стенах. Против постоянно отсутствующего Цезаря плелись интриги и составлялись заговоры. Узнав об этом, он дал почувствовать недовольным тяжесть своей десницы, как когда-то внушал молодым новобранцам необходимость воинской дисциплины. Он ничего не знал и не хотел знать о консулах, сенате и гражданских правах. Его собственная воля и сила оружия были единственным предметом, доступным его пониманию. В торговле и искусствах он смыслил столь же мало, как в тот день, когда покинул отчий дом во Фракии. Вся необъятная Империя представляла собой, в его понимании, только машину для производства денег, которые шли на содержание легионов. Если он не получит этих денег в срок, солдаты могут обидеться. Разве в ту памятную ночь они не для того вознесли его на щитах, чтобы он, в свою очередь, свято блюл их интересы? И если приходилось для добывания нужных сумм потрясти городскую казну или осквернить парочку храмов, ну что ж, где-то ведь надо их брать. Вот такой бесхитростный взгляд на вещи был у Великана Максимина.

Со временем, однако, сопротивление стало нарастать, и тогда всю свою яростную энергию и решительность, давшие ему власть над столь же энергичными и решительными людьми, он бросил на тушение готового возгореться пожара. С юных лет он привык жить в гуще кровопролития. Чужие жизнь и смерть не имели в его глазах практически никакого значения. Со свирепостью дикаря обрушивался он на тех, кто осмеливался противостоять ему, а на удар отвечал ещё более сильным ударом. Тень Великана закрыла чёрным крылом всю Империю от Британии до Сирии. В характере его начала проявляться удивительно изощрённая мстительность. Безграничная власть позволила расцвести пышным цветом ростку каждого заложенного в его душе порока и толкнула в конечном счёте на путь преступлений.

В прежние времена он не раз подвергался взысканиям за чрезмерную грубость. Теперь он с мелочной злопамятностью изливал свой гнев за былые обиды на прежних начальников. Часами он мог сидеть, уперев в раскрытые ладони крутой подбородок, а локти поставив на колени, и припоминать час за часом все промахи и неприятности первых лет службы, когда эти язвительные римляне никогда не упускали случая лишний раз проехаться в его адрес или зло подшутить над его ростом или недостатком образования. Сам Максимин так и не научился писать, но его сын Вер заносил под диктовку вспомнившиеся имена на восковые таблицы, которые отправлялись губернатору Рима. Многие именитые граждане, давно забывшие о нанесённой некогда обиде, внезапно оказывались вынуждены оплачивать прошлые грехи кровью.

В Африке вспыхнуло восстание, подавленное одним из приближённых военачальников, но одна только весть о начавшемся мятеже заставила всколыхнуться весь Рим. Сенат словно обрёл свой прежний дух, равно как и римские граждане. Их больше нельзя было запугать легионами. Максимин повёл свои войска от границы, намереваясь основательно пограбить мятежную столицу, но на пути к ней столкнулся с поистине всенародным сопротивлением. Деревни опустели, фермы стояли покинутые, скот и урожай с полей исчезли без следа. На пути легионов встретился укреплённый стенами городок Аквилея. Максимин попытался взять его с наскока, но получил решительный отпор. Штурмом преодолеть стены не удалось, а для осады в округе не было никаких запасов провианта. В войсках начался голод и появилась масса недовольных. Им не было дела до того, кто будет императором. В конце концов, чем Максимин был лучше любого из них? И за каким дьяволом восстанавливать против себя всю империю, поддерживая его? Император видел вокруг себя угрюмые лица и косые взгляды и понимал, что конец близок.

В ту ночь император был со своим сыном Вером у себя в шатре. Речь Максимина звучала непривычно тихо и мягко. Юноша никогда прежде не слышал отца разговаривающим таким образом. Он говорил так только с Паулиной, матерью мальчика. Она умерла много лет назад, и вся доброта и нежность, таившиеся в мощном теле гиганта, казалось, ушли вместе с ней. Но в ту ночь в шатре дух Паулины словно незримо витал над ним, утешая и укрепляя его душу.

— Я хочу, чтобы ты вернулся в наши родные фракийские горы, — говорил император. — Я испробовал всё, мой мальчик, и могу точно сказать, что никакое наслаждение, даваемое властью, не может сравниться с дуновением горного ветерка, доносящего ранним летним утром запах выгоняемого стада. На тебя они не могут держать зла. Не думаю, что тебе что-то грозит. Только держись подальше от Рима и римлян. У старого Эвдокса денег хватит на всё с избытком. Он ждёт тебя за валом лагеря с парой лошадей. Отправляйся прямо в долину Арпесс, парень. Твой отец вышел оттуда, и там ты найдёшь родню. Купи себе усадьбу, заведи скотину и никогда больше не пытайся ходить путями власти, по которым Величие и Смерть шагают рука об руку. Да хранят тебя боги, Вер, и да будет безопасной твоя дорога во Фракию.

Сын поцеловал руку отцу и покинул шатёр, а император поплотнее закутался в плащ и погрузился в глубокое раздумье. В ленивом мозгу медленно ворочались воспоминания о былом. Всплывали в памяти первые счастливые деньки, годы службы под началом Севера, Британия, долгие кампании, лишения и битвы, приведшие в конечном итоге к той безумной ночи на берегах Рейна. Тогда солдаты его обожали. Сегодня же он прочёл в их глазах свой смертный приговор. В чём же он провинился перед ними? Да, он сотворил немало зла, но солдатам всегда было грех жаловаться. Конечно, если начать всё сначала, он уделял бы больше внимания простым гражданам и меньше — войскам. Он постарался бы завоевать сердца и любовь добром, а не силой и жить ради мира, а не ради войны. Если бы всё начать сначала!

Снаружи послышались чьи-то шаркающие шаги, осторожный шепоток и бряцание оружия. Бородатое лицо просунулось в шатёр. Он хорошо знал эту смуглую африканскую рожу! Зловеще рассмеявшись, Максимин выпростал из плаща руку и взял со стола лежащий перед ним меч.

— Входи, Сульпиций, — сказал он. — Я знаю, сегодня ты не станешь кричать: «Да здравствует император Максимин!» Я тебе успел надоесть, да и ты надоел мне порядком. Клянусь богами, я буду только рад положить всему конец. Входи и делай своё дело, но помни, что мне интересно будет узнать, скольких из вас я смогу забрать с собой в могилу.

Они толпились у входа в шатёр, заглядывая внутрь через плечо друг друга, но ни один не отваживался первым вступить в схватку с гигантом, оскалившим зубы в издевательской усмешке. Но вот из кучки заговорщиков выставили какой-то предмет, насаженный на остриё копья. Увидев его, Максимин издал скорбный стон и выронил меч из внезапно ослабевших пальцев.

— Зачем же вы мальчика-то? — с трудом выговорил он, сотрясаясь в рыданиях. — Он бы никому из вас не помешал! Ладно, кончайте со мной. Я с радостью последую за ним.

Они навалились на него всей сворой. Они рубили, кололи и резали, пока колени великана не подломились и окровавленное тело не рухнуло наземь.

— Тиран умер! — кричали они. — Тиран умер!

Этот крик был подхвачен солдатами в лагере и защитниками осаждённого города. Те и другие с одинаковой радостью орали во весь голос:

— Он умер! Великан Максимин умер!

* * *

Я сижу в кабинете и разглядываю лежащий передо мной на столе динарий, выпущенный в годы правления Максимина. Он почти такой же новенький, как в тот день, когда был отчеканен в храме Юноны Монеты. По окружности выбита надпись с перечислением громких титулов: император Максимин, Великий Понтифик, Верховный Трибун и прочая. В центре выпуклое изображение в профиль: огромная голова с массивной челюстью, грубое лицо воина и перерезанный морщинами лоб. Несмотря на пышный перечень, это лицо крестьянина, и, глядя на него, я представляю не римского императора, а огромного деревенского увальня, спустившегося по зелёному склону в тот памятный летний день, когда римский Орёл впервые поманил его своим крылом.

1911 г.

Опечатанная комната

Если вы склонны к активному образу жизни и занятиям спортом, но вынуждены, будучи стряпчим, с пяти до десяти томиться в конторе в ожидании клиентов, для физических упражнений остаются одни лишь вечера. Вот так я и приобрёл привычку пускаться в поздние долгие прогулки по холмам Хэмпстеда и Хайгейта с целью очистить лёгкие от загрязнённого воздуха Эбчерч-лэйн. Во время одной из подобных эскапад произошла моя первая встреча с Феликсом Стэннифордом, повлёкшая за собой самое удивительное приключение во всей моей жизни.

Как-то вечером в конце апреля или начале мая 1894 года я направил свои стопы на север, в район самых крайних предместий Лондона, где забрёл на симпатичную улицу, застроенную кирпичными особняками, одну из тех улиц, которые большой город постоянно вытесняет всё дальше и дальше за свои пределы. Стояла чудесная ясная весенняя ночь. Луна изливала яркий свет с незамутнённого облаками неба. Оставив за спиной уже немало миль, я позволил себе снизить темп и поглазеть по сторонам. Пребывая в созерцательном настроении, я обратил внимание на один из домов, мимо которых проходил.

То было очень большое строение, занимающее отдельный участок земли и отстоящее от мостовой несколько дальше других домов. Выглядело оно вполне современно, но далеко не так кричаще ново, как вульгарные свежевыстроенные особняки по соседству. Их стройный ряд нарушался просторной лужайкой, засаженной лавровым деревом, и огромным тёмным, мрачным зданием, высящимся на дальнем её конце. Очевидно, это была загородная резиденция какого-нибудь состоятельного коммерсанта, возведённая в те дни, когда от ближайшей городской улицы её отделяло не меньше мили, а сегодня настигнутая и окружённая краснокирпичными щупальцами гигантского осьминога, имя которому Лондон. В голове у меня мелькнуло, что следующей стадией должно стать переваривание и поглощение, после чего какой-нибудь дешёвый подрядчик застроит лужайку ещё дюжиной одинаковых домиков со стандартной годовой рентой в восемьдесят фунтов. В то время как в голове моей лениво и смутно копошились все эти мысли, и произошёл тот самый случай, после которого думать пришлось уже совсем о другом.

Четырёхколёсный кэб — это позорное порождение Большого Лондона — катился, скрипя и громыхая, по мостовой, а навстречу ему, судя по яркому свету фонаря, ехал велосипедист. Только эти два объекта и двигались по пустынной прямой, залитой лунным светом улице, что не помешало им врезаться друг в друга с той злополучной точностью, что сводит нос к носу два лайнера в бескрайних просторах Атлантики. В данном случае виноват был велосипедист. Он попытался повернуть прямо перед кэбом, не рассчитал дистанцию и был сброшен наземь лошадиным плечом. Он поднялся на ноги и разразился проклятиями. Кэбмен не остался в долгу, но тут же быстренько сообразил, что номер его остался незаписанным, подстегнул лошадь и с громыханием умчался прочь. Велосипедист взялся было за руль своей поверженной машины, но внезапно со стоном уселся на мостовую и воскликнул:

— О боже!

Я бегом бросился к нему.

— Вы не пострадали? — спросил я.

— Моё колено, — ответил он. — Полагаю, это всего лишь растяжение, но болит ужасно. Если не трудно, дайте, пожалуйста, мне руку.

Он лежал в круге света, излучаемого велосипедным фонарём. Помогая ему подняться, я обратил внимание на наружность молодого человека. Судя по всему, он был джентльменом. На лице выделялись тонкие тёмные усики и большие карие глаза. Держался он нервозно и как-то скованно и не обладал, должно быть, крепким здоровьем, о чём свидетельствовали впалые щёки и тонкая с желтизной кожа лица, на котором тяжёлая работа или душевные терзания успели оставить неизгладимый след. Когда я потянул его за руку, он встал, но только на одну ногу. Вторую он держал на весу и снова застонал, как только попробовал двинуть ею.

— Не могу стоять на ней, — пожаловался он.

— Где вы живёте?

— Здесь, — кивнул он в направлении большого тёмного дома в глубине сада. — Я хотел срезать наискосок к воротам, когда этот проклятый кэб налетел на меня. Вы не сможете мне помочь?

Сделать это оказалось нетрудно. Я поставил велосипед за ворота и помог пострадавшему проковылять по дорожке и подняться по ступеням парадного. В окнах не светилось ни огонька, и дом выглядел таким тёмным и безмолвным, словно в нём никто никогда не жил.

— Достаточно. Благодарю вас от всей души, — проговорил молодой человек, ковыряясь ключом в замке.

— Ну нет, — возразил я, — позвольте уж мне позаботиться о вас до конца.

Сначала он попытался протестовать, слабо и неуверенно, но потом сообразил, что без меня не сможет на самом деле сделать ни шагу. Дверь открылась в кромешную тьму холла, и он двинулся вперёд, по-прежнему опираясь на мою руку.

— Вон та дверь направо, — сказал он, шаря свободной рукой в темноте.

Я открыл дверь, и в то же мгновение он ухитрился зажечь огонь. На столе стояла лампа, и мы засветили её совместными усилиями.

— Ну вот, теперь со мной всё в порядке. Вы можете меня спокойно оставить. Прощайте! — сказал он, садясь в кресло, и тут же потерял сознание.

Я попал в щекотливую ситуацию. Этот парень был так бледен, что невозможно было с уверенностью определить, жив он или умер. Вскоре, правда, губы его зашевелились, грудь начала слабо вздыматься, но зрачки закатились, а цвет лица прямо-таки внушал ужас. Я не мог дольше взваливать на себя такую ответственность, поэтому дёрнул за шнурок звонка и даже услышал, как он звенит где-то в глубине дома. Но никто не явился на зов. Я немного подождал и позвонил снова, но результат остался прежним. Но ведь должен кто-то быть поблизости. Не может же этот молодой джентльмен жить один в таком огромном доме. Надо было непременно сообщить кому-нибудь из домочадцев о состоянии травмированного. Что ж, если они не хотят отвечать на звонки, придётся мне самому пуститься на охоту. Я схватил лампу и выбежал из комнаты.

Увиденное снаружи поразило меня. Холл был пуст. Голые ступени лестницы пожелтели от пыли. Три двери вели из холла в просторные помещения, ни в одном из которых я не заметил ни ковров, ни стенной обивки. Только серые кружева паутины свисали с карнизов, да пятна плесени образовывали на стенах причудливый узор. Мои шаги гулко отдавались эхом, когда я проходил сквозь эту пустую, безмолвную обитель. Затем я решил попробовать поискать в конце коридора, полагая, что уж на кухне обязательно должен кто-то быть, или если не на кухне, то в помещении для прислуги. Но и там все комнаты оказались пусты. Отчаявшись разыскать хоть кого-нибудь в помощь, я забрёл в другой коридор и наткнулся на нечто, удивившее меня в ещё большей степени, чем всё остальное.

Проход заканчивался большой коричневой дверью, замочная скважина которой была залеплена печатью из красного воска размером в пятишиллинговую монету. У меня сложилось впечатление, что печать эта находится здесь уже очень долгое время, так как она была густо покрыта пылью и местами утратила изначальный цвет. Я стоял перед дверью, уставясь на неё и гадая, что может быть за нею скрыто, когда услышал за спиной чей-то голос. Бросившись на зов, я обнаружил молодого человека уже в сознании, по-прежнему сидящим в кресле и крайне удивлённым окружающим его мраком.

— Чего ради вы унесли лампу? — спросил он.

— Я искал кого-нибудь из прислуги, чтобы помочь вам.

— Долго же вам пришлось бы искать, — сказал он. — В доме никого нет, кроме меня.

— Весьма неудобно, если случится заболеть.

— Весьма глупо с моей стороны лишиться чувств. От матери я унаследовал слабое сердце. Боль или сильное волнение оказывают на меня подобное действие. В один прекрасный день это сведёт меня в могилу, как когда-то и её. Вы, случайно, не доктор?

— Нет, я юрист. Моё имя Фрэнк Олдер.

— А меня зовут Феликс Стэннифорд. Странно, что мы с вами встретились как раз в тот момент, когда, по словам моего друга мистера Персивела, нам пришло время подыскать себе профессионального юриста.

— Буду счастлив оказать вам услугу.

— Вы знаете, выбор в конечном счёте будет зависеть от него. Так вы сказали, что обошли с лампой весь первый этаж?

— Да.

— Весь этаж? — повторил он, упирая на первое слово и не сводя с меня напряжённого взгляда.

— Полагаю, что весь. Я ведь надеялся, что вот-вот кого-нибудь найду.

— Вы входили во всекомнаты? — спросил он, продолжая смотреть на меня с прежней интенсивностью во взоре.

— Во все, куда мог войти.

— Значит, вы не могли не заметить этого! — сказал он, пожимая плечами с видом человека, делающего хорошую мину при плохой игре.

— Не заметить чего?

— Опечатанной двери, разумеется.

— Да, я её видел.

— Вам не стало любопытно, что за этим скрывается?

— Должен признать, что выглядит это весьма необычно.

— Как вы думаете, смогли бы вы жить в одиночестве год за годом в этом доме, всё время жаждая узнать, что лежит по ту сторону двери, но не позволяя себе заглянуть туда?

— Вы хотите сказать, — воскликнул я, — что сами не знаете?

— Не более, чем вы.

— Так почему же вы не посмотрите?

— Я не должен этого делать, — ответил он. Последняя фраза прозвучала уклончиво, и я понял, что коснулся предмета весьма деликатного свойства. Не могу сказать, что страдаю избытком любопытства, но в сложившихся обстоятельствах оно оказалось распалено в высшей степени. Однако я не имел больше предлога оставаться в доме, поскольку мой новый знакомый уже пришёл в себя и не нуждался в моей помощи. Я поднялся, собираясь уходить.

— Вы очень торопитесь? — задал он вопрос.

— Нет, меня никто не ждёт.

— Очень хорошо. Вы знаете, я буду очень рад, если вы побудете со мной ещё немного. Дело в том, что мне приходится вести очень одинокий и замкнутый образ жизни. Сильно сомневаюсь, что во всём Лондоне найдётся ещё один такой же затворник. Даже поговорить с кем-либо — из ряда вон выходящее для меня событие.

Я окинул взглядом скудно обставленную маленькую комнату с диваном-кроватью у противоположной стены и подумал об огромном пустом доме и зловещей двери, скованной обесцветившейся от времени печатью. Было в обстановке что-то до крайности необычное и будоражащее воображение так сильно, что мне страстно захотелось узнать немного больше. Быть может, мне удастся сделать это, если подождать? Я сказал, что буду счастлив задержаться.

— Спиртное и сифон с содовой на боковом столике. Вы уж простите, что не могу взять на себя обязанности хозяина, но мне не добраться даже до другого конца комнаты. Сигары на том подносе. Я тоже закурю, с вашего позволения. Итак, вы стряпчий, мистер Олдер?

— Да.

— А я — никто. Я — самое беспомощное из всех живущих на свете существ — сын миллионера. Я рос наследником огромного состояния, а теперь я нищий, не имеющий даже профессии. В довершение всех несчастий на руках у меня этот дворец, который я не имею средств содержать. Вам не кажется абсурдным моё положение? Живя в этом доме, я уподобляюсь уличному торговцу, запрягающему в свою тележку чистокровного скакуна, хотя обычный мул подошёл бы ему с тем же успехом, равно как и мне — небольшой коттедж.

— Отчего бы вам тогда не продать дом? — спросил я.

— Я не должен этого делать.

— А сдать в аренду?

— Нет, этого я также не должен делать.

Заметив моё недоумение, собеседник усмехнулся.

— Я расскажу вам, как обстоит дело, если только вас не утомит мой рассказ, — сказал он.

— Напротив! Я буду чрезвычайно заинтересован, — поспешил я уверить его, пока он не передумал.

— Вы отнеслись ко мне с добротой и вниманием. Самое малое, чем я могу отблагодарить вас, — утолить то любопытство, которое вы можете испытывать. Для начала скажу, что отцом моим был банкир Станислав Стэннифорд.

Банкир Стэннифорд! Я сразу вспомнил это имя. Лет семь назад его бегство из страны вызвало один из самых сенсационных скандалов того времени.

— Я вижу, вы вспомнили, — заметил мой собеседник. — Мой бедный отец покинул страну, чтобы избежать упрёков многочисленных друзей, чьи средства он вложил в неудачную спекуляцию. Он был очень чувствительным человеком со слабой нервной системой, и тяжесть ответственности за случившееся сильно повлияла на его рассудок, хотя с точки зрения закона никакого преступления он не совершал. Причины его поступка следует искать в области эмоций. Даже членам собственной семьи он не смел больше смотреть в глаза и умер среди чужих людей, так и не дав нам знать, где он находится.

— Так он умер… — промолвил я.

— У нас нет доказательств его смерти, но мы уверены в этом, потому что спекуляция в конечном итоге оказалась верной и теперь отец имел полное право смело смотреть в глаза любому человеку. Он наверняка вернулся бы, будь он жив. Вероятнее всего, отец умер года два назад.

— Почему вероятнее всего?

— Потому что два года назад мы получили от него весточку.

— И он не сообщил вам, где живёт?

— Письмо пришло из Парижа, но без обратного адреса. Это случилось как раз, когда умерла моя бедная матушка. Тогда я и получил то письмо с инструкциями и советами, после которого отец больше ни разу не дал о себе знать.

— А раньше он давал о себе знать?

— Да, конечно, мы имели от него известия. В них-то и кроется загадка запечатанной двери, на которую вы наткнулись сегодня. Передайте мне вон ту папку, будьте любезны. Здесь я храню письма отца. Вы станете первым, не считая мистера Персивела, кому я их показываю.

— Могу я узнать, кто такой мистер Персивел?

— Он был доверенным клерком моего отца и с тех пор продолжает оставаться другом и советчиком сначала моей матери, а теперь и моим. Я просто не представляю, что бы мы делали без Персивела. Он читал письма, но только он один. Вот самое первое, полученное в тот день, когда отец вынужден был бежать семь лет назад. Прочтите его.

Вот текст прочитанного мною письма:


«Моя бесконечно дорогая жена!

С тех пор как сэр Уильям поведал мне, как сильно ты больна и как опасно для твоего сердца любое потрясение, я никогда не обсуждал с тобой мои коммерческие дела. Но настало время, когда я не могу больше, невзирая на риск, воздерживаться от горькой правды. Дела мои сильно расстроились, и это обстоятельство вынуждает меня расстаться с тобой на короткое время, но я поступаю так в полной уверенности, что очень скоро мы увидимся вновь. Ты можешь твёрдо на это рассчитывать. Разлука наша пролетит быстро и незаметно, моя любимая, поэтому не позволяй ей отражаться на твоём настроении, а пуще того — на твоём здоровье, ибо о нём я беспокоюсь более всего на свете.

А теперь у меня есть одна просьба, и я заклинаю тебя всем, что связывает нас вместе, исполнить её в точности, как я прошу. В тёмной комнате, расположенной в конце коридора, выходящего в сад, той самой, что я использовал для занятий фотографией, имеются кое-какие вещи, которые я не хочу, чтобы кто-нибудь видел. Чтобы избавить тебя от мучительных раздумий, дорогая, позволь уверить раз и навсегда, что в ней не содержится ничего такого, чего я мог бы стыдиться. Тем не менее я не желаю, чтобы ты или Феликс входили в эту комнату. Она заперта на ключ, и я призываю вас сразу по получении этого послания поставить печать на замочную скважину и больше ничего не трогать. Не продавайте дом и не сдавайте внаём, так как в обоих случаях мой секрет будет обнаружен. Пока ты или Феликс остаётесь в доме, я буду знать, что мои пожелания выполняются. Как только Феликсу исполнится двадцать один год, он получит право войти в комнату, но ни днём ранее.

А сейчас я прощаюсь с тобой, моя бесценная супруга. Во время нашей краткой разлуки ты можешь пользоваться услугами и советами мистера Персивела по поводу любой возникшей проблемы. Я ему полностью доверяю. Мне ужасно тяжело покидать Феликса и тебя даже на короткое время, но выбора, к сожалению, у меня нет.

Твой вечно любящий супруг,

Станислав Стэннифорд.

4 июня 1887».


— Разумеется, все эти предметы касаются исключительно нашего семейства и носят частный характер, — извиняющимся тоном заговорил мой собеседник, — поэтому мне хотелось бы, чтобы вы рассматривали их с чисто профессиональной точки зрения. Я столько лет мечтал поговорить об этом.

— Польщён вашим доверием и должен отметить, что чрезвычайно заинтересован изложенными фактами, — ответил я.

— Мой отец отличался почти маниакальным пристрастием к правдивости и в этом отношении всегда был скрупулёзен до педантичности. Если он написал, что надеется в ближайшем будущем снова встретиться с матерью, а в тёмной комнате не имеется ничего постыдного, вы можете смело принять его слова на веру.

— Что же тогда там может быть? — не сдержался я.

— Мы с матерью и представить не могли. Все пожелания отца были выполнены точь-в-точь, как он просил. Мы опечатали дверь, и с тех пор она так и стоит. Мать прожила ещё пять лет после исчезновения отца, несмотря на уверения врачей, что долго она не протянет. У неё было очень больное сердце. В течение первых нескольких месяцев она получила от отца два письма. На обоих стоял парижский штемпель, но не было обратного адреса. Оба были короткими и сходными по содержанию: скоро мы встретимся вновь и ни о чём не волнуйся. Потом наступило долгое молчание, тянувшееся до самой её смерти, а затем я получил письмо от отца, носившее столь личный характер, что вам я его показать не могу. В нём он умолял меня никогда не думать о нём плохо, давал множество полезных советов и сообщал, что запечатанная комната больше не имеет такого значения, как при жизни матери. Вместе с тем он писал, что её открытие по-прежнему может болезненно отразиться на других людях, поэтому, по его мнению, это действие следует отложить до достижения мной совершеннолетия, когда время сгладит и залечит былые раны. А до тех пор он поручил заботу о комнате мне, своему сыну. Теперь вы понимаете, почему я, будучи бедняком, не могу ни сдать, ни продать этот огромный дом?

— Вы могли бы заложить его.

— Это уже сделал мой отец.

— Весьма своеобразное состояние дел.

— Мать и я были принуждены постепенно распродать мебель и рассчитать слуг, и сегодня, как видите, я должен один ютиться в крохотной комнатушке. Но мне осталось всего два месяца.

— Что вы имеете в виду?

— Очень просто, через два месяца я достигну совершеннолетия. Первым делом я открою эту дверь, вторым избавлюсь от дома.

— Вы не задумывались, почему ваш отец не вернулся, когда положение со вложенными средствами выправилось?

— Полагаю, он уже был мёртв.

— Вы сказали, что он бежал за границу, будучи официально чист перед законом?

— Верно.

— Почему же он не взял с собой вашу мать?

— Не знаю.

— Для чего ему было скрывать свой адрес?

— Понятия не имею.

— Почему, наконец, он позволил любимой жене умереть и быть похоронённой без него? Почему он так и не вернулся?

— И этого я тоже не знаю.

— Мой дорогой сэр, — начал я, — позвольте говорить с вами с профессиональной откровенностью юриста. Должен сказать, что мне представляется совершенно неоспоримым следующее: отец ваш имел очень веские причины скрываться за границей, и если против него никаких доказательств найдено не было, он, вероятно, считал, что в будущем таковые могут обнаружиться, почему и не решался отдаться в руки правосудия. Мне этот вывод кажется очевидным, иначе как объяснить все имеющиеся в нашем распоряжении факты?

Мои логические рассуждения не очень понравились собеседнику.

— Вы не имели удовольствия знать моего отца, мистер Олдер, — сказал он ледяным тоном. — Хотя я был ещё мальчишкой, когда он покинул нас, для меня отец навсегда остался идеалом человека и джентльмена. Единственными его недостатками были обострённая чувствительность и бескорыстие. Одна только мысль, что кто-то по его вине потерял деньги, заставляла кровоточить его сердце. Честь свою отец ставил превыше всего, и любая теория, которая этого не учитывает, является ошибочной.

Мне понравилось, с каким жаром молодой человек защищает память отца, но факты всё же говорили о другом, да и трудно было ожидать от него непредвзятого отношения в сложившихся обстоятельствах.

— Я для вас человек посторонний и только высказал своё мнение, — сказал я. — А теперь я вынужден вас покинуть. Мне довольно далеко добираться домой, а время позднее. История ваша заинтересовала меня в высшей степени, и я буду рад, если вы позволите узнать продолжение.

— Оставьте мне вашу карточку, — сказал он.

Я так и сделал, пожелал ему доброй ночи и удалился.

Больше я ничего не слышал об этом деле и начал уже подозревать, что оно так и останется мимолётным эпизодом в моей жизни, подобно многим другим уйдя из поля зрения в небытие и оставив по себе лишь смутное ощущение надежды или разочарования. Но в один прекрасный день в мою контору на Эбчерч-лэйн принесли визитную карточку с именем мистера Дж. Г. Персивела, а вслед за карточкой клерк пригласил в кабинет и её владельца — невысокого худощавого мужчину лет пятидесяти с удивительно ясными глазами.

— Я полагаю, сэр, — начал он, — моё имя уже упоминалось в вашем присутствии моим юным другом Феликсом Стэннифордом?

— Да, конечно, я помню его, — поспешно ответил я.

— Насколько я могу судить, он сообщил вам определённые факты, касающиеся исчезновения моего прежнего хозяина, мистера Станислава Стэннифорда, а также существования некой запечатанной комнаты в его нынешней резиденции.

— Совершенно верно.

— Вы, кажется, выразили интерес к данному предмету?

— Да, меня это чрезвычайно заинтересовало.

— Вы осведомлены о том, что, согласно воле мистера Стэннифорда, мы имеем право открыть дверь в двадцать первый день рождения его сына?

— Я припоминаю.

— Сегодня этот день настал.

— Вы уже открыли комнату? — спросил я с живостью.

— Ещё нет, сэр, — серьёзным тоном ответил мистер Персивел. — У меня есть основания считать необходимым присутствие свидетелей в момент открытия. Вы — юрист и уже знакомы с основными фактами. Согласны ли вы присоединиться к нам?

— Безусловно!

— Днём вы заняты на службе, как и я. Вас устроит в девять часов вечера в доме Стэннифордов?

— Приду с большим удовольствием.

— Мы будем ожидать вас. До скорого свидания.

Он с достоинством поклонился и вышел.

В тот вечер я спешил на встречу, а голова моя шла кругом, устав от бесплодных попыток предугадать более или менее правдоподобную развязку тайны, которую нам предстояло раскрыть. Мистер Персивел и мой молодой знакомый ждали меня в маленькой комнате. Меня не удивили бледность и нервозность последнего, но я, признаться, был поражён, увидев, в каком сильнейшем возбуждении, несмотря на все старания скрыть его, находится низенький сухощавый служащий из Сити. Щёки его горели румянцем, руки беспрестанно двигались, а сам он и секунды не мог постоять на одном месте.

Стэннифорд тепло приветствовал меня и несколько раз выразил благодарность за мой приход.

— Ну а теперь, Персивел, — обратился он к своему компаньону, — я полагаю, что на нашем пути к разгадке больше не существует препятствий? Как же я буду рад, когда всё это закончится!

Бывший клерк поднял лампу и пошёл первым. В коридоре перед дверью он остановился. Рука его заметно дрожала, заставляя плясать то вверх, то вниз по голой стене отбрасываемое лампой световое пятно.

— Мистер Стэннифорд, — заговорил он срывающимся голосом, — я надеюсь, вы сумели подготовиться к возможному потрясению, ожидающему вас, когда печать будет сломана и дверь открыта.

— Да что там такое может быть, Персивел? Вы пытаетесь напугать меня!

— Нет, мистер Стэннифорд, я лишь желаю, чтобы вы были готовы… собрались с силами… не позволили себе… — Он облизывал пересохшие губы после каждой отрывистой фразы, и я внезапно осознал с полной отчётливостью — как если бы он сам мне об этом сказал, — что Персивел знает, чтó скрыто за опечатанной дверью и что это — в самом деле нечто ужасное.

— Вот ключи, мистер Стэннифорд, но помните о моём предупреждении!

В руке он держал связку разнородных ключей, которую молодой человек буквально выхватил у него. Затем он подсунул лезвие ножа под край выцветшей печати и резким движением сорвал её. Лампа по-прежнему тряслась и дребезжала в руках у Персивела, поэтому я отобрал её у него и поднёс поближе к замочной скважине, в то время как Стэннифорд лихорадочно примерял к ней один ключ за другим. Наконец один из них повернулся в замке, дверь отворилась, он сделал шаг внутрь и в то же мгновение, издав ужасающий крик, упал без чувств у наших ног.

Если бы я вовремя не прислушался к предупреждению старого клерка и не приготовился к возможному потрясению, то наверняка выронил бы лампу. С голыми стенами и без окон, комната некогда была оборудована под фотографическую лабораторию. Сбоку виднелся водопроводный кран над раковиной, а по другую сторону — полка с какими-то бутылками и мензурками. Своеобразный тяжёлый запах наполнял помещение — отчасти химического, отчасти животного происхождения. Прямо напротив нас располагался стол с единственным креслом, и в этом кресле сидел спиной к нам человек и что-то писал. Его очертания и поза выглядели настолько натурально, что можно было легко посчитать его живым. Но когда на сидящего упал свет лампы, я почувствовал, как волосы у меня на голове встают дыбом. Шея его почернела и сморщилась, сделавшись не толще моего запястья. Пыль покрывала тело — толстый слой жёлтой пыли. Она лежала на волосах, на плечах, на высохших кистях рук, обтянутых пергаментной, лимонного цвета кожей. Голова его была склонена на грудь, а перо по-прежнему лежало на пожелтевшем от времени листе бумаги.

— Мой бедный хозяин! Мой бедный, бедный хозяин! — воскликнул клерк, и слёзы градом покатились по его щекам.

— Как?! — вскричал я. — Неужели это и есть Станислав Стэннифорд?

— Он сидит здесь вот уже семь лет. Ну почему, почему он так поступил?! Я просил, я умолял его, вставал перед ним на колени, но он был непреклонен. Видите ключ на столе? Он заперся изнутри. И он что-то написал. Мы должны забрать это с собой.

— Да-да, забирайте, и, бога ради, пойдёмте скорей отсюда! — воскликнул я. — Здесь сам воздух чем-то отравлен. Идёмте, Стэннифорд, идёмте! — И, подхватив под руки с двух сторон, мы полуотвели, полуотнесли молодого человека в его комнату.

— Это был мой отец! — вскричал он, едва обретя вновь сознание. — Он сидит там мёртвый в своём кресле. Вы знали об этом, Персивел! Вы ведь этоимели в виду, когда предупреждали меня?

— Да, я знал, мистер Стэннифорд. Я находился в ужасно тяжёлом положении, хотя в поступках своих всегда стремился к общему благу. Все семь лет я знал, что ваш батюшка умер в этой комнате.

— Вы знали, но ничего нам не сказали!

— Не судите меня строго, мистер Стэннифорд, сэр! Имейте снисхождение к старику, которому выпало играть трудную роль.

— У меня голова идёт кругом. Ничего не соображаю! — Он с трудом поднялся и отхлебнул глоток бренди прямо из бутылки. — Эти письма — матери и мне — подделка?

— Нет, сэр, ваш отец сам написал и адресовал их. Он оставил их мне для последующего отправления. Я только скрупулёзно следовал его инструкциям. Не забывайте: он был моим хозяином, и я должен был повиноваться.

Бренди немного успокоил расшатавшиеся нервы молодого человека.

— Расскажите мне всё до конца. Теперь я в состоянии выслушать вас спокойно, — проговорил он.

— Хорошо, мистер Стэннифорд. Как вам уже известно, у отца вашего возникли тогда крупные неприятности. Он думал, что по его вине множество небогатых людей могут потерять свои сбережения. Ваш батюшка был так добросердечен, что мысль эта была для него невыносима. Она беспокоила и терзала его до тех пор, пока не подвела вплотную к самоубийству. О, если бы вы знали, мистер Стэннифорд, как я молил и отговаривал его, вы ни в чём не стали бы меня винить. И ваш отец, в свою очередь, уговаривал и умолял меня, как никто и никогда не умолял меня прежде. Он сказал, что решение его бесповоротно, и он свершит задуманное в любом случае, но от меня зависит, будет его смерть лёгкой и счастливой или полной страданий. В глазах его я прочёл, что он твёрдо намерен поступить так, как сказал. Тогда я сдался и поклялся выполнить его волю.

Больше всего его волновало вот какое обстоятельство. Лучшие врачи Лондона предупредили его, что сердце миссис Стэннифорд не выдержит и малейшего потрясения — настолько она больна. Его терзала мысль, что своим уходом из жизни он ускорит и её конец; в то же время собственное существование стало для него невыносимо. Как же он мог покончить с собой, не причиняя вреда ей?

Вы уже знаете, какой способ он избрал. Он написал письмо жене, которое она получила первым. В нём не было ни одной строчки, где он погрешил бы против истины. Когда он писал о скорой встрече, то имел в виду её скорую смерть от болезни, которая, по уверениям врачей, должна была наступить не позднее чем через несколько месяцев. Он был настолько убеждён в их непогрешимости, что оставил мне всего два письма, которые я должен был отправить с небольшими интервалами после его смерти. Она прожила ещё целых пять лет, а мне больше нечего было посылать.

Последнее письмо, предназначавшееся вам, сэр, следовало отправить сразу после смерти вашей матушки. Все письма посылались из Парижа, чтобы поддержать вас в убеждении, что он находится за границей. Его последним наказом мне было хранить молчание — вот я и молчал. Я всегда служил преданно и верно. А семилетний срок после своей смерти хозяин назначил, полагая, что этого будет достаточно, чтобы сгладить неизбежный шок у родных и оставшихся в живых друзей. Ваш отец всегда в первую очередь думал о других.

Воцарилось долгое молчание. Первым нарушил его молодой Стэннифорд.

— Я больше не осуждаю вас, Персивел. Вы сохранили мою мать от потрясения, которое, без сомнения, разбило бы её сердце. А что это за бумага?

— Последние записи вашего отца, сэр. Могу я прочитать это для вас?

— Прошу вас.

«Я принял яд, и мне кажется, я чувствую, как он струится у меня по жилам, свершая свою разрушительную работу. Ощущение странное, но не болезненное. Когда эти строки будут прочитаны, после моей смерти пройдёт уже немало лет, если только те, кому я доверился, исполнили в точности мою волю. Полагаю, по истечении такого срока никто из тех, кому случилось потерять деньги по моей вине, не станет более держать на меня зла. А ты, Феликс, конечно же, простишь мне этот семейный скандал. И да упокоит Господь мою смертельно уставшую душу!»

— Аминь! — воскликнули мы хором.

1898 г.

Хозяин Шато-Нуара[88]

Случилось это в те дни, когда немецкие полчища буквально наводнили Францию. Разбитая армия молодой республики отступила за Эн на север и за Луару на юг. От Рейна внутрь страны неудержимо стремились три потока вооружённых людей. Эти потоки то отделялись друг от друга, то сближались, но все передвижения имели своею целью Париж, вокруг которого они должны были слиться в одно громадное озеро. От этого озера, в свою очередь, стали отделяться реки. Одна потекла к северу, другая — к югу, вплоть до Орлеана, третья — на запад в Нормандию. Многие из немецких солдат впервые в своей жизни увидели море. Их кони купались в солёных волнах около Дьеппа.

Гнев и скорбь овладели французами. Враг наложил клеймо позора на их прекрасную родину. Они сражались за отечество, но были побеждены. Они боролись — и ничего не могли сделать с этой сильной кавалерией, с бесчисленными пехотинцами, с ужасными артиллерийскими орудиями. Иноплеменники, захватившие их родину, были неуязвимы в массе. Единственное, что оставалось французам, — это бить их поодиночке. Тут ещё можно было уравнять шансы. Храбрый француз мог заставить немца пожалеть о том дне, когда он оставил берега Рейна. И таким-то образом вспыхнула совсем особенная, не записанная в летописях осад и сражений война. Это была война отдельных людей, где главную роль играли убийство из-за угла и грубая репрессия.

Особенно сильно пострадал от такой войны начальник 24-го Познаньского пехотного полка, полковник фон Грамм. Стоял он со своим полком в нормандском городке Лэз-Андэли, а его аванпосты и пикеты были рассредоточены вокруг города, в деревушках и хуторках окрестности. Французских войск нигде поблизости не было, но, несмотря на это, каждый день полковнику приходилось выслушивать пренеприятные рапорты: то часовой оказался убитым на своём посту, то пропала без вести партия солдат, отправившаяся на поиски провианта. От подобных известий полковник фон Грамм обыкновенно приходил в ярость, и пламя пожара охватывало хутора, ближайшие к месту преступления, и деревенские жители дрожали. Но экзекуции пользы не приносили, и на следующее утро начиналась та же самая история. Что ни делал полковник, он никак не мог усмирить своих невидимых врагов. По некоторым признакам можно было догадаться, что преступления совершались одной и той же рукой, имели один источник.

Полковник фон Грамм попробовал, как было уже сказано, отвечать на насилие насилием и потерпел неудачу. Тогда он обратился к помощи золота. Всем окрестным крестьянам было объявлено, что тот, кто укажет преступника, получит пятьсот франков награды. Однако никто не откликнулся. Награду пришлось повысить до восьмисот франков, но крестьяне и на этот раз оказались неподкупны. А когда неизвестный враг зарезал капрала, полковник добрался до тысячи франков. Этой суммой ему удалось купить душу одного рабочего на ферме, некоего Франсуа Режана, жадность пересилила в том ненависть к немцам.

— Ты говоришь, что знаешь виновника всех преступлений? — с презрением оглядев рабочего, спросил прусский полковник.

Перед ним стояло существо в синей блузе, весьма похожее на крысу.

— Да, полковник, знаю.

— Кто же он такой?

— А насчёт тысячи франков как же?

— Ты не получишь ни гроша до тех пор, покуда я не проверю твоих слов. Ну так кто убивал моих солдат?

— Граф д’Эсташ из Чёрного замка.

— Лжёшь! — сердито закричал полковник. — Образованный человек и дворянин не может делать подобных мерзостей.

Крестьянин пожал плечами:

— Ну, полковник, сразу видать, вы не знаете графа. Все убийства — его рук дело. Я вам говорю правду и ни капельки не боюсь вашей проверки. Граф из Чёрного замка очень жестокий человек. Он и прежде-то был не из добреньких, ну а теперь превратился прямо-таки в зверя. Это на него, изволите видеть, смерть сына подействовала. Сынка-то его, видите ли, взяли в плен под Дуэ. Оттуда его отправили в Германию, а после он бежал и помер. У графа был один только сын, и его смерть просто свела старика с ума. Мы промеж себя его за сумасшедшего почитаем. Он собрал своих крестьян и начал охотиться за немецкой армией. Скольких он убил, не могу сказать, а только знаю, что он у всех убитых крест на лбу вырезает. Крест — это герб его фамилии.

Франсуа Режан говорил правду. У всех убитых над бровями оказывался, точно охотничьим ножом вырезанный, андреевский крест. Полковник наклонился над столом и стал водить пальцем по карте.

— Чёрный замок отстоит отсюда не далее чем на четыре лиги, — сказал он.

— Три лиги и километр, полковник.

— Место знаешь?

— Как же! Я там работал на подённой.

Полковник фон Грамм позвонил.

— Дай этому человеку есть и задержи его, — сказал он вошедшему сержанту.

— За что же меня задерживать, полковник? Я всё вам сказал.

— Ты будешь нашим проводником.

— Проводником?! А граф? Помилуй господи попасть в его руки! Ах, полковник!..

Прусский полковник махнул рукой, давая Режану понять, чтоб он молчал.

— Пошли ко мне немедленно капитана Баумгартена, — сказал он, обращаясь к сержанту.

Капитан явился немедленно. Это был человек средних лет, с голубыми глазами и непомерно развитыми челюстями. Лицо у капитана Баумгартена было кирпично-красное, за исключением верхней части лба, которая, будучи защищённой от воздуха и солнца медной каской, сохранила белый, точно слоновая кость, цвет. Рыжие усы лихо закручены вверх, совершенно плешивая голова блестела, как зеркало. Младшие офицеры шутки ради подкрадывались к капитану сзади и, глядя в лысину, подкручивали себе усы. Капитан считался несколько медлительным, но надёжным и храбрым офицером. Полковник безусловно доверял ему.

— Вы отправитесь этой ночью в Чёрный замок, капитан, — произнёс полковник фон Грамм. — Проводника я вам достал. Вы арестуете графа и приведёте его сюда. Если он будет сопротивляться, можете его застрелить.

— Сколько людей брать с собою, полковник?

— Мы окружены шпионами, и надо беспокоиться о том, чтобы захватить его врасплох. Он не должен знать, что мы за ним охотимся. Если взять много солдат, все заметят наши приготовления. С другой стороны, нам нельзя и рисковать. Вас могут окружить.

— Полковник, я вот как поступлю. Я двинусь на север, и все подумают, что вы меня отправили к генералу Гебену, а затем — поглядите-ка вот тут на карте — я поверну на эту дорогу, и мы окружим Чёрный замок прежде, чем французы успеют опомниться. Полагаю, что при таком плане мне будет достаточно двадцати солдат…

— Очень хорошо, капитан. Надеюсь увидеться с вами и вашим пленником завтра утром.

Была холодная декабрьская ночь, когда капитан Баумгартен и его двадцать познаньцев выступили из Лэз-Андэли и двинулись по большой дороге в северо-западном направлении. Пройдя две мили, отряд повернул на узкую лесную тропинку и быстро двинулся к цели своего похода. Моросил холодный мелкий дождь, и капли его стучали по сучьям высоких тополей или шуршали в мёртвой траве лужаек. Капитан шёл впереди, рядом со старым сержантом Мозером, который крепко держал за руку Франсуа Режана. Предварительно он успел шепнуть французу на ухо, что в случае внезапного нападения первая пуля, которая вылетит из винтовки, будет направлена ему в висок. Сзади шлёпали по мокрой земле двадцать пехотинцев, пряча лица от дождя и спотыкаясь в темноте. Солдаты знали, куда и зачем они идут, и радовались. Им хотелось отомстить за смерть товарищей.

Из Лэз-Андэли отряд вышел около восьми часов вечера. В половине двенадцатого их проводник остановился перед воротами. Ворота железные, решётчатые и укреплённые между двумя каменными столбами с геральдическими украшениями. Стен давно не существовало, и камни покрылись терновыми кустами и травой. Пруссаки проникли внутрь и начали осторожно продвигаться вперёд по дубовой аллее, засыпанной опавшими листьями. Пройдя аллею, они остановились и начали оглядывать местность.

Перед ними находился Шато-Нуар — Чёрный замок. Луна, выглянувшая из-за дождевых туч, заливала старый дом серебряными лучами. Дом имел вид латинской буквы L. В середине виднелась низкая сводчатая дверь. Ряды маленьких окон напоминали открытые бойницы броненосца. Тёмная крыша обрывалась по углам, где возвышались четыре небольшие башенки. Дом словно спал в лунном безмолвии. В одном из окон нижнего этажа сиял одинокий огонёк.

Капитан начал шёпотом отдавать приказания. Некоторым из солдат он велел стеречь парадный вход, другим было поручено прокрасться к задней двери. Одни стали на караул у восточной части дома, другие — у западной. Сам он с сержантом прокрался на цыпочках к освещённому окошку.

За ним была небольшая и убого обставленная комната. В кресле сидел пожилой человек в халате и читал при свете оплывающей свечи изорванную газету. Рядом с ним на столе стояла бутылка с белым вином и наполовину опорожнённый бокал. Сержант постучал штыком в окно. Старик пронзительно взвизгнул и вскочил с кресла.

— Молчать — или вы умрёте! Дом окружён. Бежать некуда. Идите и немедленно отоприте нам дверь. Если вы ослушаетесь, вам не будет пощады.

— Ради бога, не стреляйте! Я отопру дверь… Отопру!

И старик со смятой газетой в руке бросился вон из комнаты. Через секунду послышалось звяканье замков, стук поднимаемых болтов, и маленькая дверь отворилась. Пруссаки ворвались в вымощенный каменными плитами проход.

— Где владелец замка, граф д’Эсташ?

— Мой господин? Его нет дома.

— Это ночью-то? Если вы лжёте, то прощайтесь с жизнью!

— Я говорю правду, сударь. Его сиятельства нет дома.

— А где же он?

— Я не знаю.

— Что он делает сейчас?

— Не могу сказать. Сударь, вы напрасно в меня целитесь. Убейте меня, коли угодно, но чего я не знаю, того не могу вам сообщить.

— И часто граф так отлучается по ночам?

— Часто.

— И когда он возвращается домой?

— На рассвете.

Капитан Баумгартен отпустил крепкое немецкое ругательство. Выходит, он даром потратил день. Ответы этого человека были искренни, и, конечно, он говорил правду. Впрочем, этого следовало ожидать. Так или иначе, но нужно всё-таки обыскать дом и удостовериться в отсутствии хозяина. Поставив пикеты у обеих дверей, капитан и сержант пошли по дому вслед за дрожащим дворецким. Свеча плясала в его руке, и странные тени бегали по старинным обоям и резному дубовому потолку.

Таким образом осмотрели весь дом, начиная от громадной, вымощенной каменными плитами кухни и кончая столовой во втором этаже, оказавшейся огромной залой с хорами для музыкантов; стены её были обшиты почерневшими от времени панелями. И нигде ни души. В самом верхнем этаже, на чердаке, они нашли пожилую жену дворецкого, Мари. Муж и жена были единственными слугами графа. Самого же его нигде в доме не было. Даже следов его присутствия не замечалось.

Обыск продолжался долго, и прошло много времени, прежде чем капитан Баумгартен удостоверился в справедливости слов дворецкого. Трудно было осматривать этот дом. Узкие крутые лестницы, по которым нельзя идти вдвоём в ряд, перемежались тёмными извилистыми коридорами. Стены были так толсты, что звуки из соседней комнаты совсем не долетали. Капитан Баумгартен топал ногами, срывал занавеси, тыкал саблей в углы, надеясь обнаружить потайные места, но эти поиски не привели ни к каким результатам.

— Вот что я думаю, — сказал он по-немецки своему помощнику. — Вы, сержант, приглядывайте за этим молодцом и не позволяйте ему ни с кем сообщаться.

— Слушаю, господин капитан.

— Четырёх человек поместить в засаду у передней двери и столько же у задней. Похоже, что на рассвете птичка прилетит в своё гнёздышко.

— А прочие солдаты, господин капитан?

— Пусть отправляются на кухню ужинать. Этот человек должен подать нам вина и мяса. Погода сегодня отвратительная, и будет лучше, если мы проведём ночь здесь, чем в дороге.

— А вы сами где устроитесь, господин капитан?

— Я поужинаю здесь, в столовой. Дрова в камине есть, и его легко затопить. В случае тревоги вы меня позовёте. Эй, вы! Что вы можете дать нам на ужин?

— Увы, сударь, были времена, когда я мог ответить на этот вопрос: «Всё, что ни пожелаете», но теперь я могу найти для вас только бутылку молодого кларета и холодного цыплёнка.

— Ну что ж, вполне подходяще. Пошлите с ним солдата, сержант, и если он вздумает шутки шутить, пусть солдат всадит ему в брюхо штык!

Капитан Баумгартен был старый служака. Прослужив много лет в Восточной Пруссии и приняв участие в Богемской кампании, он в совершенстве постиг искусство с комфортом устраиваться в неприятельских странах. Пока дворецкий хлопотал над ужином, он начал готовиться к приятному отдыху на ночь. Капитан зажёг все десять свечей на канделябре, который стоял посреди стола. Огонь в камине уже пылал, причём дрова весело потрескивали и выкидывали по временам клубы голубого дыма. Капитан приблизился к окну и выглянул во двор. Луна снова скрылась в тучах, и шёл сильный дождь. Слышны были глухие завывания ветра и шум гнущихся под его напором деревьев. Капитану стало особенно приятно, что он находится в эту бурную ночь в тёплой и светлой комнате, и он с удвоенным удовольствием принялся за холодную курицу и кларет, которые ему подал дворецкий. После долгой ходьбы он чувствовал усталость и голод. Отстегнув саблю, сняв револьвер и каску, он положил всё это на кресло рядом с собой, а затем с аппетитом принялся есть. Поужинав, он налил стакан вина, закурил сигарету и, развалившись в кресле, огляделся.

Он сидел в небольшом кружке яркого света, который играл на серебряных эполетах и освещал его терракотовое лицо, густые брови и рыжие усы. Вне этого светлого круга царили тени и мрак, и предметы, наполнявшие столовую, различались с трудом.

Две стены столовой были отделаны дубовыми панелями, другие две покрыты выцветшими гобеленами, изображавшими охоту на оленя. Охотники и свора собак стремительно неслись за зверем. Над очагом виднелся ряд геральдических щитов, на которых были представлены гербы фамилии и родственных семейств. Особенное внимание капитан Баумгартен обратил на роковой андреевский крест, резко выделявшийся на геральдическом поле.

Против камина висели четыре портрета предков графа — людей со смелыми высокомерными лицами и орлиными носами. Друг от друга они отличались только костюмами. Один был в одеянии рыцаря эпохи Крестовых походов, другой был одет кавалером времён Фронды.

Капитан Баумгартен очень сытно поел и ощущал теперь некоторую тяжестъ. Откинувшись на спинку кресла и пуская густые клубы табачного дыма, он глядел на старинные портреты и думал о превратности исторических судеб. Кто бы мог подумать, что ему, смиренному уроженцу далёкой Балтики, придётся ужинать в великолепном родовом замке гордых рыцарей Нормандии? Камин обдавал капитана приятным теплом, и глаза его начали смыкаться. Подбородок наконец упал на грудь, и свет десяти свечей канделябра весело заиграл на его блестящей лысине. От этого сна его разбудил осторожный шорох. В первый момент после пробуждения капитану Баумгартену показалось, что один из старинных портретов, висевших на стене напротив, выскочил из рамы и разгуливает по комнате. Около стола, совсем близко от него, стоял человек громадного роста. Он стоял молча и неподвижно, до такой степени неподвижно, что его можно было бы счесть за мёртвого, если бы не жёсткий блеск глаз. Он был черноволос и смугл, с короткой чёрной бородой. Всего более на лице выделялся большой орлиный нос. Щёки, покрытые морщинами, напоминали печёное яблоко, но старость не успела ещё подорвать физическую силу, на что указывали широкие плечи и костистые, узловатые руки. Человек стоял, скрестив руки на могучей груди, губы его застыли в неподвижной улыбке. Пруссак бросил быстрый взгляд на кресло, на которое сложил своё оружие. Кресло было пусто.

— Прошу вас не беспокоиться и не искать своего оружия, — произнёс незнакомец. — Если вы позволите, я осмелюсь выразить своё мнение. Вы поступили очень неосторожно, расположившись, как дома, в замке, который весь состоит из тайных входов и выходов. Вам, быть может, это покажется смешным, но, пока вы ужинали, вас стерегли сорок пар глаз… Ага! Это ещё что?..

Капитан Баумгартен, сжав кулаки, кинулся вперёд.

Француз поднял правую руку, в которой блеснул револьвер, а левой сгрёб немца за грудь и швырнул его в кресло.

— Прошу сидеть спокойно, — веско сказал он, — о солдатах своих можете более не беспокоиться. Мы их уже устроили как следует. Эти каменные полы прямо удивительны. Сидя наверху, вы совсем не слышите того, что делается под вами. Да, мы освободили вас от всей вашей команды, и вам приходится теперь думать только о себе. Вы позволите мне узнать, как вас зовут?

— Я — капитан Баумгартен из Двадцать четвертого Познаньского полка.

— Вы прекрасно говорите по-французски, хотя в вашем прононсе и есть общая вашим соотечественникам склонность превращать букву «п» в «б». Я ужасно смеялся, слушая, как ваши солдаты кричали: «Ayеz bittié sur moi!»[89] Вы, по всей вероятности, догадываетесь, кто имеет честь беседовать с вами?

— Вы — граф, хозяин Чёрного замка?

— Совершенно верно. Я был бы весьма огорчён, если бы вы покинули мой замок, не повидавшись со мною. До сих пор мне приходилось иметь дело лишь с немецкими солдатами. Что касается господ офицеров, то мне пока не посчастливилось беседовать ни с кем из них. Вы — первый, и мне надо будет с вами как следует потолковать.

Капитан Баумгартен точно застыл в своём кресле. Он был не робкого десятка, но этот человек его будто гипнотизировал — и капитан чувствовал страх, мурашки бегали у него по спине. В растерянности он оглядывался по сторонам, ища исчезнувшее оружие. Бороться же с этим великаном без оружия не имело смысла: тот его швырнул в кресло, как ребёнка.

Граф взял в руки пустую бутылку и поглядел в неё на свет.

— Ай-яй-яй! Неужели Пьер не мог вам предложить ничего получше? Мне прямо стыдно перед вами, капитан Баумгартен. Впрочем, мы этот промах сейчас исправим.

Он приложил к губам свисток, что был при нём на груди. На зов немедленно явился старый слуга.

— Шамбертен из отделения номер пятнадцать! — крикнул граф.

Через минуту слуга явился снова, с осторожностью неся покрытую паутиной серую бутылку. Граф налил два стакана.

— Пейте, — сказал он, — это лучшее вино моего погреба. Такого шамбертена вы не найдёте нигде от Руана до Парижа. Пейте, милостивый государь, и будьте счастливы. У меня есть ещё холодное мясо и два свежих омара, только что доставленные из Гонфлёра. Итак, позвольте мне предложить вам второй, более изысканный ужин?

Немецкий офицер отрицательно потряс головой, но налитый хозяином стакан осушил до дна. Граф налил второй стакан и начал упрашивать гостя поесть, предлагая ему разную вкусную снедь.

— Всё, что находится в этом доме, к вашим услугам, — говорил он, — вы только приказывайте. Не хотите — как угодно; в таком случае пейте вино, а я вам буду рассказывать одну историю. Мне давно уже хотелось рассказать эту историю какому-нибудь немецкому офицеру. Я расскажу вам о моём сыне, моём единственном сыне. Он был взят в плен и умер во время бегства из плена. Это презанимательная историйка, и мне кажется, я могу вам обещать, что вы её никогда не забудете.

Надо вам сказать, капитан Баумгартен, что мой сын служил в артиллерии. Это был красивый мальчик, и мать справедливо гордилась им. Она умерла неделю спустя после того, как мы узнали о его смерти. Новость эту нам принёс его товарищ офицер. Они были вместе взяты в плен и вместе бежали. Ему удалось бежать, а мой мальчик умер. Я вам, капитан, расскажу всё, что сообщил мне офицер.

Сына взяли в плен в Вейссенбурге четвертого августа. Пленников разделили на партии и отправили в Германию разными дорогами. 5-го числа д’Эсташа привели в деревню Лаутенбург. Старший немецкий офицер обошёлся с ним очень ласково. Этот добрый полковник зазвал моего голодного мальчишку к себе на ужин, предложил ему всё, что мог, откупорил бутылку хорошего вина — одним словом, поступил с моим сыном так, как я с вами. В заключение он предложил ему сигару. Могу ли я просить вас, капитан, выбрать себе сигару?

Немец отрицательно качнул головой. Им начинал овладевать ужас. Губы странного собеседника улыбались, но глаза его горели ненавистью.

— Да, — продолжал граф, — этот полковник был добр к моему мальчику. Но, к сожалению, капитан Баумгартен, на следующий же день военнопленных отправили в Этлинген, по ту сторону Рейна. Там им не повезло. Один из офицеров, наблюдавший за ними, был невежда и негодяй. Он находил удовольствие в том, чтобы унижать и оскорблять храбрых пленников, оказавшихся в его власти. Мой сын грубо ответил на одно из его издевательств, и офицер ударил его прямо в глаз… Вот так ударил!

И в столовой замка раздался звук удара. Немецкий офицер схватился руками за лицо, и его пальцы мгновенно обагрились кровью. Граф снова уселся в кресло и продолжал:

— Лицо моего мальчика было обезображено этим ударом, и данное обстоятельство послужило поводом для новых издевательств офицера. Кстати, капитан, у вас сейчас уже смешное лицо. Если бы ваш полковник увидал вас сейчас, то он, наверное, подумал бы, что вы побывали в хорошей переделке. Однако я возвращаюсь к моему рассказу. Молодость и несчастное положение моего сына тронули сердце одного добросердечного майора, который дал ему взаймы под честное слово десять наполеондоров. Эти десять золотых монет я возвращаю вам, капитан Баумгартен. Иначе я поступить не могу, так как имя доброго майора мне неизвестно. Я глубоко, сердечно благодарен за доброе отношение к моему сыну.

Гнусный тиран, однако, продолжал сопровождать военнопленных до Дорлаха и далее до Карлсруэ. Сына моего он продолжал обижать и оскорблять всячески. Его сердило то, что мой мальчик держал себя гордо. Он не хотел выказывать притворной покорности этому немцу, он был горд, в нём жил дух хозяев Чёрного замка. И знаете, что делал с моим сыном этот подлый негодяй? О, клянусь, кровь его ещё обагрит мою руку!.. Он награждал моего мальчика пощёчинами, бил его, вырывал волосы у него из усов… Он с ним поступал… вот так… вот этак… и опять-таки вот так!

Напрасно капитан Баумгартен силился вырваться и спастись. Он был беспомощен в железных руках страшного гиганта, который истязал его всяческим образом. Когда ему наконец удалось подняться на ноги, граф снова швырнул его в кресло. Капитан был окровавлен, кровь заливала ему глаза, он ничего не видел перед собою.

Не помня себя от гнева и стыда, несчастный офицер теперь громко рыдал.

— Вот и мой сын так же плакал от бессильного унижения, — продолжал владелец Чёрного замка. — Надеюсь, вы теперь хорошо понимаете, как ужасно чувствовать себя беспомощным в руках дерзкого и бессовестного врага. Сын мой наконец прибыл в Карлсруэ. Лицо его было совершенно изуродовано злым надсмотрщиком. В Карлсруэ в нём принял участие один молодой баварский офицер. Капитан, ваши глаза в крови. Позвольте мне обмыть ваше лицо холодной водой и обвязать его этим шёлковым платком?

Граф сделал движение к немцу, но тот отстранил его:

— Я в вашей власти, чудовище! Вы можете надо мною надругаться, но ваше лицемерное участие невыносимо.

— Я не лицемерю, — отвечал тот, — я только рассказываю события по порядку. Я дал себе слово рассказать историю моего сына первому немецкому офицеру, с которым мне придётся поговорить têtе-à-têtе[90]. Однако о чём я вам говорил? Да, о баварском офицере из Карлсруэ. Мне очень жаль, капитан, что вы не хотите воспользоваться моими слабыми познаниями в медицине. В Карлсруэ моего сына заперли в старые казармы, и в них он прожил две недели. По вечерам он сидел у окна своего каземата, а грубые гарнизонные крысы издевались над ним; это было самое худшее для сына в Карлсруэ. Кстати, капитан, мне кажется, вы сейчас не на розах покоитесь? Вы вздумали затравить волка, а волк вас самого схватил за горло зубами, не правда ли? Как красиво у вас вышита рубашка, должно быть, её жена вышила? Жаль мне вашу жену, капитан. Впрочем, чего её жалеть? Одной вдовой больше, одной вдовой меньше — не всё ли равно! Да, впрочем, она сумеет скоро сыскать себе утешителя. Куда ты лезешь, немецкая собака, сиди смирно! Ну, я продолжаю свою историю. Просидев две недели в казармах, мой сын и его товарищ бежали. Не стану вам рассказывать об опасностях, которым они подвергались, ни о лишениях, которые им приходилось терпеть. Достаточно сказать, что они шли в одежде крестьян, которых им посчастливилось встретить в лесу. Днём они где-нибудь прятались, а по ночам шли. Добрались они таким образом до Ремильи во Франции. Им оставалось пройти милю, одну только милю, капитан, для того, чтобы быть в полной безопасности. Но как раз тут их захватил уланский патруль. Ах, как это было тяжело, не правда ли? Ведь это значило потерпеть крушение у самой гавани.

Граф два раза свистнул, и в комнату вошли три дюжих мужика.

— Эти крестьяне будут играть роль моих уланов, — сказал граф. — Продолжаю свою историю: капитан этих уланов сразу же сообразил, что имеет дело с переодетыми в штатское французскими офицерами, и велел их повесить без суда и следствия… Жан, я думаю, что средняя балка будет в самый раз!

Через одну из дубовых балок в потолке была перекинута верёвка с петлёй. Несчастного капитана схватили, потащили… Ещё миг — и верёвка стянула ему шею. Мужики схватились за другой конец верёвки и остановились, ожидая дальнейших приказаний. Офицер, бледный, но спокойный, скрестил на груди руки и вызывающе взглянул на своего истязателя.

— Вы теперь лицом к лицу со смертью, капитан, — произнёс граф. — Губы ваши шевелятся, я догадываюсь, что вы молитесь. Мой сын тоже молился, приготовляясь к смерти. Но совершенно случайно на место происшествия прибыл командир полка. Он услышал, как мой мальчик молится за свою мать, и это его тронуло: он сам был отец…

Генерал приказал уланам удалиться и остался с осуждёнными на смерть один, вместе со своим адъютантом. Узнав от моего мальчика всё: и то, что он единственный сын старинной фамилии, и то, что его мать больна, — он снял с его шеи верёвку. Я также снимаю верёвку с вашей шеи.

Затем он поцеловал его в обе щеки. Я также вас целую. А затем генерал отпустил моего сына и его товарища на все четыре стороны, и я вас тоже отпускаю. Желаю вам также всех тех благ, которых пожелал моему сыну этот благородный генерал. К сожалению, эти пожелания не спасли моего сына от злокачественной лихорадки, которая унесла его в могилу.

Таким-то образом капитан Баумгартен — окровавленный и с обезображенным лицом — вышел из Чёрного замка в то холодное декабрьское утро на слякоть и дождь.

1894 г.

Игра с огнём

Не буду даже пытаться объяснить, что произошло четырнадцатого апреля сего года в доме № 17 на Бэддерли-Гарденс. Если я честно поделюсь своими догадками, ко мне вряд ли отнесутся всерьёз — уж очень эта история абсурдна и неправдоподобна. И тем не менее этот неправдоподобный абсурд действительно произошёл, да ещё в присутствии пяти свидетелей, причём относится он к ряду явлений, которые оставляют в душе человека след на всю жизнь, мы все согласно это подтверждаем. Я не собираюсь ничего доказывать, не собираюсь высказывать никаких предположений. Я просто опишу события того апрельского вечера, попрошу Джона Мойра, Гарвея Дикона и миссис Деламир прочитать рассказ и опубликую его только в том случае, если они подтвердят, что всё здесь до малейших подробностей — правда. Я не смогу представить свидетельство Поля Ледюка, потому что он, судя по всему, уехал из Англии.

Мы заинтересовались оккультными явлениями благодаря Джону Мойру — знаменитому главе фирмы «Мойр, Мойр и Сандерс». Он, как и многие деловые люди с жёсткой практической хваткой, был склонен к мистике, и эта-то мистическая жилка страстно влекла его к изучению тех ускользающих от науки феноменов, которые нередко смешивают в одну кучу с разного рода глупостями и мошенническими трюками шарлатанов, жалуя всему этому высокое название спиритизма. Когда Мойр начал опыты, это был человек гибких и широких взглядов, но с течением времени он, увы, превратился в догматика, фанатичного и непререкаемого в своих суждениях. В нашем небольшом обществе он представлял именно то направление спиритов, которые возвели удивительную возможность общаться с потусторонними силами в ранг религии.

Нашим медиумом была миссис Деламир, его сестра, жена того самого скульптора, о котором сейчас все только и говорят. Мы на опыте убедились, что пытаться исследовать эти феномены без медиума невозможно — всё равно что астроному наблюдать небо без телескопа. Однако мысль о том, чтоб воспользоваться услугами платного медиума, казалась нам чуть ли не кощунством. Разве не очевидно всякому, что человек, которому платят, считает себя обязанным «отработать» полученные деньги и вряд ли удержится от соблазна смошенничать? Если в деле замешаны деньги, на чистоту опыта надеяться нельзя. Но нам повезло: Мойр обнаружил, что его сестра обладает способностями медиума; иными словами, она излучает животный магнетизм — единственный вид энергии, который чутко отзывается на воздействия как с духовного уровня, так и с нашего, материального. Конечно, я понимаю, что это утверждение совершенно бездоказательно, но я ничего не доказываю, я просто кратко излагаю суть теории, которой мы пользовались — уж не знаю, обоснованно или нет, — чтобы объяснить наблюдаемые нами явления. Миссис Деламир стала принимать участие в наших сеансах, причём супруг её был отнюдь не в восторге, и хотя ей ни разу не удалось индуцировать действительно мощное поле психической энергии, мы, по крайней мере, обрели возможность, как все порядочные спириты, вертеть столы и, задавая духам вопросы, получать на них ответы, то есть предаваться занятию вполне ребяческому, которое тем не менее сталкивало нас лицом к лицу с непостижимыми тайнами. Мы устраивали сеансы каждое воскресенье вечером, в студии Гарвея Дикона на Бэддерли-Гарденс, второй дом от угла, где бульвар пересекает Мертон-Парк-роуд.

Было бы естественно ожидать, что Гарвей Дикон, как натура артистичная, должен пылко увлекаться всем необычным и волнующим умы. Хотя к оккультным явлениям его поначалу привлекала некая театральность антуража, в котором проводились опыты, тем не менее явления, о которых я уже говорил, потрясли его, и он заключил, что щекочущие нервы послеобеденные игры, как он сначала называл наши спиритические сеансы, на самом деле являют нам реально существующие грозные силы. У Гарвея на редкость ясный, логический склад ума — он достойный внук своего деда, знаменитого шотландского учёного, — и в нашем маленьком кружке он представлял критическое направление: подходил ко всему непредвзято, был готов следовать за фактами туда, куда они его ведут, и отказывался строить какие бы то ни было теории, пока не получит точных данных. Его осторожность возмущала Мойра в той же мере, в какой Дикона забавляла непреклонная вера Мойра, но оба с одинаковым увлечением, хотя каждый на свой лад, предавались нашим мистическим забавам.

А что же я? Какая роль принадлежала мне? Я не был энтузиастом спиритизма. Не был и критически настроенным исследователем. Я, скорее, обыкновенный светский лентяй, стараюсь быть в центре всего нового, что входит в моду, радуюсь любой сенсации, которая развлечёт меня и посулит возможность интересно провести время, — вот, пожалуй, и всё, что я могу сказать о себе. Сам я не способен увлекаться чем-то самозабвенно, но люблю общество людей увлечённых. Я слушал рассуждения Мойра с таким чувством, будто у нас есть собственный ключ от двери в царство мёртвых, и это наполняло меня странным удовлетворением. Я буквально блаженствовал во время сеансов в затемнённой студии. Словом, всё это было очень занятно, и я с удовольствием бывал на Бэддерли-Гарденс.

То удивительное событие, о котором я хочу сейчас рассказать, произошло, как я уже упомянул, четырнадцатого апреля сего года. Из мужчин я первый появился в студии, но миссис Деламир была уже там и пила чай с миссис Дикон. Обе дамы и сам Дикон стояли перед мольбертом с его незаконченной картиной. В живописи я не знаток и никогда не пытался делать вид, будто понимаю картины Гарвея Дикона; но в тот вечер я сразу обратил внимание, что он изобразил что-то безумно сложное и фантастическое: сказочные существа и животные, разные аллегорические фигуры. Дамы бурно восхищались картиной, и действительно, цветовая гамма была хороша.

— А вы что скажете, Маркем? — спросил Гарвей.

— Для меня это слишком мудрено, — отвечал я. — Что это за звери?

— Мистические чудовища, существа, созданные воображением, геральдические животные — эдакая инфернальная зловещая процессия.

— А впереди белая лошадь!

— Это не лошадь! — вскипел он, к великому моему изумлению, потому что человек он на редкость добродушный и не склонен относиться к себе всерьёз.

— А кто же?

— Неужели вы не видите у него на лбу рог? Это единорог. Я же сказал вам, что здесь геральдические животные. Вы что же, не способны их отличить?

— Ради бога, Дикон, не сердитесь на меня, — сказал я, потому что он и в самом деле был крепко раздосадован.

Он засмеялся над собственной вспышкой.

— Это вы, Маркем, простите меня! — сказал он. — Дело в том, что я просто измучился с этим зверем. Целый день его писал — напишу, замажу, снова напишу… и всё пытаюсь представить себе живого, настоящего единорога, взвившегося на дыбы, как их изображают на гербах. Наконец-то у меня получилось — так, во всяком случае, мне казалось, — тут являетесь вы и говорите: лошадь, ну и, конечно, меня это задело за живое.

— Да нет, это, без сомнения, единорог, — стал убеждать я его, потому что моя тупость его явно огорчила. — Вон рог, он ясно виден, просто я никогда не видел единорогов, только на старинных рыцарских гербах, и мне, естественно, в голову не пришло, что вы именно его изобразили. А остальные кто: грифоны, василиски, драконы, да?

— Да. Они-то мне неприятностей не доставили. А вот единорог просто доконал. Но на сегодня всё, я снова возьмусь за него только завтра. — Он отвернул картину к стене, и мы заговорили о другом.

Мойр в этот вечер опоздал, а когда наконец явился, то привёл с собой, к нашему удивлению, невысокого плотного француза и представил его нам:

— Мьсье Поль Ледюк.

Я говорю — к нашему удивлению, ибо все мы были убеждены, что присутствие постороннего, кто бы он ни был, расстраивает психическое равновесие, установившееся в нашем спиритическом кружке, и вносит элемент недоверия. Мы знали, что можем доверять друг другу, но кто поручится, что появление чужого для нас человека не повлияет на результаты опыта? Однако Мойру быстро удалось примирить нас с нововведением. Поль Ледюк — знаменитый учёный в области оккультных наук, ясновидящий, медиум, мистик. Он приехал в Англию с рекомендательным письмом к Мойру от председателя парижской ложи братства розенкрейцеров. Мог ли Мойр не привести его к нам, на сеанс в наш маленький кружок, ведь его присутствие — огромная честь для нас, мы должны быть благодарны судьбе.

Француз, как я уже сказал, был невысок и плотен, неприметной наружности, с широким, невыразительным бритым лицом. Единственное, что привлекало в нём внимание, — это большие карие, бархатные глаза, глядящие перед собой как бы в пустоту. Одет он был от хорошего портного, имел безупречные манеры, лёгкий забавный акцент, который вызвал улыбку у дам.

Миссис Дикон не одобряла наших опытов и потому покинула нас, мы же, как обычно, притушили огни и заняли свои места за квадратным столом красного дерева, который стоял в центре студии. Свет был очень слабый, но мы ясно видели друг друга. Помню, я даже рассмотрел странные маленькие руки француза: короткопалые и квадратные, когда он положил их на стол.

— Великолепно! — воскликнул он. — Я уже много лет не сидел вот так, и нас ожидает много интересного. Мадам — медиум, не так ли? Мадам впадает в транс?

— Нет, транса у меня не получается, — объяснила миссис Деламир. — Но я всегда ощущаю очень сильную сонливость.

— Это первая стадия. Если вы будете всё глубже погружаться в это состояние, вы достигнете транса. А когда наступит транс, ваш дух покинет ваше тело, зато в него войдёт другой дух и будет говорить вашими устами или писать вашей рукой. Вы отдаёте ваш механизм кому-то другому, и он начинает действовать вместо вас. Hein?[91] Однако при чём тут единороги?

Гарвей Дикон вздрогнул. Француз медленно поворачивал голову и всматривался в тени, сгустившиеся у стен.

— Странно, очень странно! — протянул он. — Сплошные единороги. Кто так сосредоточенно думал о столь экзотическом существе?

— Нет, это поразительно! — воскликнул Дикон. — Я целый день мучился, пытаясь написать единорога. Но как вы узнали об этом?

— Вы думали о них в этой комнате?

— Конечно.

— Но ведь мысль материальна, мой друг. Когда вы представляете себе какой-то предмет, вы его творите. Вы этого не знаете, hein? Но я вижу ваших единорогов, потому что обладаю способностью видеть не только глазами.

— Вы хотите сказать, что довольно о чём-то подумать — и я создам то, что никогда не существовало?

— Ну разумеется! Это данность, которая лежит в основе всех других данностей. Вот почему дурная мысль так же опасна, как и дурной поступок.

— Они, я полагаю, находятся на астральном уровне? — спросил Мойр.

— А, друзья мои, какая разница! Всё это лишь слова. Эти создания здесь — там — всюду — я сам не знаю где. Я просто их вижу. И могу дотронуться до них.

— А вы можете сделать так, чтобы мы тоже их увидели?

— Для этого их нужно материализовать. Подождите! Давайте попробуем. Но нам потребуется много энергии. Посмотрим, чем мы располагаем, и попытаемся поставить опыт. Вы позволите мне рассадить вас по моему усмотрению?

— Вы, несомненно, владеете несравненно более глубокими познаниями, чем мы, — сказал Гарвей Дикон. — Я считаю, что вы и должны здесь распоряжаться.

— Может так случиться, что условия окажутся неблагоприятными. Но мы постараемся сделать всё возможное. Мадам останется на своём месте, я сяду рядом с ней, а этот джентльмен возле меня. Мистер Мойр благоволит сесть по другую сторону от мадам, потому что желательно чередовать брюнетов и блондинов. Превосходно! А теперь я, с вашего позволения, погашу свет.

— Почему темнота предпочтительнее? — спросил я.

— Потому что энергия, с которой мы имеем дело, представляет собой вибрацию эфира, и это же касается и света. Теперь мы соединим все связи, hein? Мадам, вы не боитесь темноты? Это просто великолепно, что мы устроили такой сеанс!

Сначала темнота казалась непроницаемой, однако через несколько минут наши глаза привыкли к ней, и мы даже стали различать силуэты друг друга, правда очень смутные и расплывчатые. Больше я в комнате ничего не видел — только чернели неподвижные фигуры моих друзей за столом. Никогда ещё мы не были настроены во время сеанса так серьёзно, как нынче.

— Положите руки перед собой на стол. Взять друг друга за руки мы не сможем, нас слишком мало, а стол такой большой. Теперь, мадам, вы должны вызвать в себе чувство покоя и если почувствуете, что вас сковывает сон, не боритесь с ним. А мы все будем сидеть, не произнося ни слова, и ждать, hein?

И вот мы в молчании сидим и ждём, уставясь перед собой в темноту. В коридоре тикают часы. Где-то далеко время от времени начинает лаять собака. По улице проехала коляска, потом ещё одна, лучи их фонарей ворвались в щель между шторами и приятно развлекли нас в нашем томительном мрачном бдении. В теле появились знакомые ощущения, которые я испытывал во время прежних сеансов: ступни похолодели, кисти рук покалывало иголочками, ладоням стало жарко, по спине проносилось как бы дуновение холодного ветра. Руки от кисти до локтя пронзало странной лёгкой болью; впрочем, в левой руке — а наш гость сидел слева от меня — эти пронзания, как мне казалось, были острее: без сомнения, боль была вызвана спазмами сосудов, но всё равно эти явления заслуживали внимания. И ещё меня переполняло напряжённое ожидание, не просто напряжённое, а даже мучительное. По тягостному застывшему молчанию моих друзей я понял, что у них нервы так же напряжены, как и у меня.

И вдруг в темноте раздался звук — тихий, как бы свистящий: это дышала женщина, часто и неглубоко. Дыхание всё учащалось, становилось всё поверхностней, вырываясь сквозь стиснутые зубы, и вдруг она хрипло вскрикнула, глухо зашуршала ткань.

— Что это? Что случилось? — спросил один из нас в темноте.

— Ровным счётом ничего, всё идёт как надо, — ответил француз. — Это мадам. Она впала в транс. А теперь, джентльмены, наберитесь терпения. Надеюсь, вы увидите нечто очень интересное.

Как и прежде, в коридоре тикают часы. Слышится дыхание медиума, теперь уже более глубокое и полное. Как и прежде, время от времени мелькают огни проезжающих экипажей, и как же мы им радуемся. Через какую бездну мы перекидываем мост! На одном краю — приподнятая пелена вечности, на другом — Лондон с его экипажами. Стол напружился могучей силой. Он ровно, плавно раскачивался, послушно подчиняясь лёгкому нажиму наших пальцев. В нём что-то стучало, скрипело, стреляло залпами и отдельными выстрелами, словно бы трещал хворост в весело горящем костре, который развели морозной ночью.

— Какой огромной силы дух явился, — сказал француз. — Посмотрите на поверхность стола!

Я-то решил, что у меня просто галлюцинация, но теперь этот феномен увидели все. Над столом переливалось зеленовато-жёлтое свечение — вернее, даже не свечение, а светоносный мерцающий туман. Он клубился волнами, колыхался прозрачными зыблющимися складками, свивался змеиными кольцами, как дым. И в этом зловещем свете я видел на столе белые квадратные руки медиума-француза.

— Великолепно! — воскликнул он. — Потрясающе!

— Будем называть буквы? — спросил Мойр.

— Ну что вы, зачем? Есть несравненно более тонкие приёмы, — возразил наш гость. — Вертеть стол, перебирая все буквы алфавита, — нет, это слишком примитивно; с таким медиумом, как мадам, мы сделаем кое-что и получше.

— «Да, вы сделаете кое-что и получше», — подтвердил чей-то голос.

— Кто это? Кто сказал эти слова? Вы, Маркем?

— Нет, я молчал.

— Эти слова произнесла мадам.

— Но голос был не её.

— Это вы сказали, миссис Деламир?

— «Говорит не медиум, а дух, который использует органы речи медиума», — произнёс всё тот же странный глубокий голос.

— А где же миссис Деламир? Надеюсь, то, что сейчас происходит, не причинит ей вреда?

— «Медиум находится в другом измерении бытия, и ей там очень хорошо. Она заняла моё место в том измерении, а я — её в этом».

— Но кто вы?

— «Кто я — вам совершенно не важно. Я — существо, которое жило когда-то земной жизнью, как сейчас живёте вы, а потом умерло, как и вы умрёте в свой час и черёд».

К соседнему дому подъехала коляска, мы слышали, как скрипят и шуршат по мостовой колёса. Извозчик заспорил с пассажиром, что тот ему мало заплатил, потом долго и хрипло ворчал на всю улицу. Зеленовато-жёлтое облачко по-прежнему реяло над столом, тусклое по краям, но наливающееся мрачным свечением ближе к медиуму. Оно словно бы устремлялось к спящей женщине. В сердце мне стал вползать холодный страх. Я подумал, что мы бездумно и легкомысленно приблизились к величайшему из таинств, к разгадке бытия, которая должна внушать благоговейный трепет, — к тому самому общению с мёртвыми, о котором рассказывали Отцы Церкви.

— Вам не кажется, что мы зашли слишком далеко? По-моему, нам следует прервать сеанс! — не скрывая волнения, сказал я.

Но все остальные непременно хотели довести его до конца. Они лишь посмеялись над моими сомнениями.

— Все виды энергии существуют для того, чтобы их использовали, — заявил Гарвей Дикон. — Если мы можем что-то сделать, значит мы просто не имеем права упустить возможность. Любое открытие, опровергающее общепризнанные догмы, сначала всегда провозглашалось ересью. И мы не нарушаем никаких законов, пытаясь понять, что такое смерть. Это наше право и наш долг.

— «Это ваше право и ваш долг», — повторил неведомый голос.

— Ну вот, какое ещё подтверждение вам нужно? — вскричал Мойр; он был чрезвычайно возбуждён. — Давайте испытаем духа. Вы согласитесь подвергнуться испытанию и доказать, что действительно существуете?

— «В чём состоит испытание?»

— Сейчас придумаю… ну вот, у меня в кармане несколько монет. Можете сказать нам, что это за монеты?

«Мы возвращаемся в этот мир не для того, чтобы отгадывать детские загадки, мы надеемся просветить и возвысить людские души».

— Ха-ха-ха, мистер Мойр, здорово вас отчитали, — воскликнул француз. — Но поверьте, испытуемый нами дух говорит очень разумные вещи.

— «Это не игра, это так же свято, как и религия», — изрёк суровый, жёсткий голос.

— Да, да, конечно, я и сам так считаю, — залепетал Мойр. — Умоляю вас, простите мне этот дурацкий вопрос. Мне бы очень хотелось знать, кто вы.

— «Разве это имеет значение?»

— Вы давно стали духом?

— «Да».

— А сколько лет?

— «У нас иная мера времени. И вообще это совсем другой мир».

— Вы счастливы?

— «Да».

— Вы хотели бы вернуться в земную жизнь?

— «О нет, ни в коем случае!»

— Вы трудитесь в вашем мире?

— «Если бы мы не трудились, мы не смогли бы быть счастливы».

— Что же вы делаете?

— «Я же сказал, что это совсем другой мир».

— А вы не могли бы дать нам хотя бы самое общее представление о жизни и занятиях духов?

— «Мы стараемся самоусовершенствоваться и помогаем в этом другим».

— Вы рады, что появились сегодня здесь?

— «Я всегда рад, если моё появление на земле приносит добро».

— Значит, ваша цель — творить добро?

— «Это цель всякой жизни на любом уровне».

— Слышали, Маркем? Теперь, надеюсь, ваши сомнения развеялись?

Действительно, я совершенно успокоился, и мне было очень интересно.

— Вы способны испытывать боль в вашем нынешнем состоянии? — спросил я.

— «Нет, боль — удел смертной оболочки».

— А душевные страдания?

— «Да, некоторые пребывают в постоянной печали или тревоге».

— Вы встречаетесь с друзьями, которые окружали вас на земле?

— «Не со всеми».

— Почему не со всеми?

— «Только с теми, кто был по-настоящему нам близок».

— А мужья встречают жён?

— «Только те, кто истинно любил».

— А если истинной любви не было?

— «Тогда они не нужны друг другу».

— Стало быть, непременно должна существовать духовная связь?

— «Конечно».

— Благо ли то, что мы сейчас делаем?

— «Да, если это делается с благой целью».

— А что следует считать дурной целью?

— «Любопытство и желание позабавиться».

— Это может принести вред?

— «Да, очень большой».

— В чём он выразится?

— «Может так случиться, что вы вызовете силы, которые вам неподвластны».

— Злые силы?

— «Низшие».

— Вы говорите, они опасны. Опасны потому, что грозят нашей жизни или нашей душе?

— «Иногда и душе, и жизни».

Наступило молчание; темнота, казалось, сгустилась ещё плотнее, только над столом вился и курился зелёно-жёлтый туман.

— А вы, Мойр, хотите что-нибудь узнать? — спросил Гарвей Дикон.

— Только одно: вы молитесь там, в вашем мире?

— «Молиться должно в любом мире».

— Почему?

— «Потому что, молясь, мы отдаём дань уважения силам, которые сотворили нас».

— Какую религию вы исповедуете в вашем мире?

— «Мы исповедуем разные религии, точно так же, как и вы».

— Значит, и у вас нет точного знания?

— «У нас есть только вера».

— Господи, ну, сколько можно рассуждать о религии? — не выдержал француз. — Вы, англичане, — народ серьёзный, для вас нет ничего важнее веры и религии, но до чего же это скучная материя! Мне кажется, с помощью этого духа мы можем поставить грандиозный опыт, hein? Это будет сенсация, величайшая сенсация.

— Но ведь вопросы веры и религии действительно самое важное, что может интересовать человека, — возразил Мойр.

— Ну что ж, если вы так считаете, продолжайте в том же роде, — недовольно ответил француз. — Что касается меня, то я всё это слышал невесть сколько раз, мне хочется провести эксперимент с помощью духа, который к нам явился. Но если вы ещё не удовлетворили своё любопытство, то, пожалуйста, задавайте ему вопросы, а когда вы их исчерпаете, мы займёмся кое-чем поинтереснее.

Но чары рассеялись. Сколько мы ни задавали вопросов медиуму, она молчала, неподвижно сидя на стуле. Только глубокое ровное дыхание доказывало, что она жива. Над столом всё ещё клубился туман.

— Вы нарушили гармонию. Она отказывается отвечать.

— Но ведь мы узнали от неё всё, что она могла нам сказать, hein? Что касается меня, я хочу увидеть то, чего никогда не видел прежде.

— Что же это такое?

— Вы позволите мне попробовать?

— Что именно?

— Я говорил вам, что мысль материальна. Сейчас я хочу это доказать и дать вам возможность увидеть то, что на самом деле представляет собой всего лишь мысль. Мне это доступно, но не сомневайтесь: сейчас вы сами увидите. Пожалуйста, сидите и не двигайтесь, ничего не говорите, и пусть ваши руки спокойно лежат на столе.

В студии стало ещё темнее, ещё тише. Я снова почувствовал страх, который такой тяжестью сдавил мне сердце в начале сеанса. Волосы на голове зашевелились.

— Получается! Получается! — вскричал француз срывающимся голосом, и я понял, что нервы его тоже напряжены до предела.

Светящийся туман медленно соскользнул со стола и поплыл мерцающим облаком по комнате. В дальнем углу, где темнота была особенно густой, облако превратилось в плотный, ослепительно-яркий овал — странный зыблющийся источник света, который ничего не освещал, сияние, не посылающее лучей в темноту. Раньше туман светился зеленовато-жёлтым, теперь он налился сумрачно красными оттенками, переходящими в багровый. Но вот на это багровое ядро стала наползать тёмная, похожая на дым субстанция, её слой становился всё толще, всё плотнее, твёрже, всё чернее. И вдруг свет исчез, его полностью поглотила тьма, обвившаяся вокруг него.

— Дух покинул нас.

— Тише… здесь кто-то есть.

Из угла, где раньше был свет, доносилось тяжёлое дыхание, кто-то беспокойно двигался в темноте.

— Что это? Мьсье Ледюк, что вы сделали?

— Всё идёт как надо. Нам решительно ничего не угрожает. — Голос француза дрожал от возбуждения.

— Боже милосердный, Мойр, здесь в студии какое-то большое животное! Вот оно, возле моего стула! Кыш! Брысь!

Это был голос Гарвея Дикона, его заглушил удар по какому-то тяжёлому предмету. Потом… потом началось нечто невообразимое.

Какое-то огромное существо заметалось среди нас в темноте, оно взвивалось на дыбы, всхрапывало, било копытами, наскакивало на мебель, разнося её в щепы. От стола остались одни обломки. Мы бросились кто куда. Существо бешено носилось по студии, грохоча копытами. Мы вопили от ужаса, расползаясь по сторонам, в надежде где-нибудь спрятаться. Вдруг тяжёлое копыто опустилось на мою левую руку, кости хрустнули.

— Свет! Зажгите свет! — последовал истошный крик.

— Мойр, спички! Скорее спички!

— Да нет у меня спичек! Дикон, где спички?

— Не могу найти. Эй вы, француз, прекратите это светопреставление!

— Это не в моих силах. O mon Dieu, я ничего не могу сделать! Откройте дверь! Где дверь?

Шаря наугад в темноте, я, к великому счастью, нащупал рукой дверную ручку. Тяжело дыша и всхрапывая, существо промчалось мимо меня и с ужасающим грохотом стукнуло копытами по дубовой перегородке. Едва зверь пронёсся, я тотчас же повернул ручку, и в следующий миг все мы были в коридоре, а дверь захлопнулась. В студии оглушительно гремело, трещало, слышался грохочущий стук копыт.

— Кто это? Ради всего святого, кто это?!

— Лошадь. Я видел, когда дверь открылась. Стойте, а как же миссис Деламир?

— Нужно вынести её оттуда. Идёмте, Маркем, нельзя медлить, дальше будет ещё хуже.

Мы распахнули дверь и вбежали в студию. Миссис Деламир лежала на полу среди обломков сокрушённых стульев. Мы подхватили её на руки и быстро вынесли. Я всё-таки оглянулся: из темноты на нас глядели странные горящие глаза, потом застучали копыта, я едва успел захлопнуть дверь, и тут на неё с силой обрушился могучий удар, она треснула сверху донизу.

— Он хочет вырваться! Он сейчас вырвется!

— Бегите, иначе мы все погибнем! — закричал француз.

Животное снова обрушилось на дверь, и что-то высунулось из пролома. Это был длинный белый рог, он блестел в свете лампы. Его блеск поразил нас, но рог тут же исчез.

— Скорее, скорее! Сюда! — кричал Гарвей Дикон. — Вносите её! Быстро!

И вот наконец мы в столовой, и тяжёлая дубовая дверь заперта. Мы положили бесчувственную женщину на кушетку, и тут Мойр, этот знаменитый делец с железной хваткой, потерял сознание и рухнул на коврик возле камина. Гарвей Дикон был бледен, как покойник, он судорожно дёргался, точно в эпилептическом припадке. И вот мы услышали, как с громом разлетелась дверь студии и животное вырвалось в коридор, оно носилось взад-вперёд, взад-вперёд, фыркая и стуча копытами в такой ярости, что весь дом дрожал. Француз закрыл лицо руками и плакал, как испуганный ребёнок.

— Что нам делать? — Я резко встряхнул его за плечо. — Может быть, попробовать ружьё?

— Нет, нет, ни в коем случае. Скоро энергия иссякнет. И тогда всё кончится.

— Вы чуть не убили нас всех, идиот несчастный! Это же надо придумать такой кошмарный эксперимент!

— Но я не знал. Разве я мог предвидеть, что он так испугается? Животное обезумело от ужаса. А виноват мистер Дикон. Он ударил его.

Гарвей Дикон вскочил.

— Господи боже мой! — вскричал он.

По дому пронёсся леденящий душу вопль.

— Это моя жена! Скорее к ней. Пусть там хоть сам Сатана, мне всё равно!

Он распахнул дверь и выскочил в коридор. В дальнем конце, у подножия лестницы, лежала без чувств миссис Дикон — так её потрясло зрелище, которое она увидала. Но больше никого там не было.

Мы с ужасом огляделись, но всё было тихо и спокойно. Я медленно двинулся к чёрному проёму в студию, где ещё несколько минут назад была дверь, — шаг, ещё шаг… сейчас оттуда выскочит чудовище. Но никакое чудовище не выскочило, и в студии тоже стояла тишина. Насторожённо озираясь, мы подошли к порогу и стали глядеть в темноту. Сердце, казалось, вот-вот выскочит из груди. В студии по-прежнему ни звука, но темнота не такая густая и плотная, как раньше. В дальнем углу реяло светящееся облачко, словно бы тлеющее багровым пеплом по краям и ослепительно-яркое в середине. Оно медленно тускнело, меркло, как бы рассеиваясь и тая, и наконец студию затопил прежний бархатный мрак. Вот в нём утонул последний отблеск этого жуткого свечения, и француз разразился восторженной тирадой.

— Изумительно! Потрясающе! Никто не пострадал, только дверь сломана и дамы перепугались. Но, друзья мои, нам удалось то, что ещё никогда не удавалось никому!

— И я приложу все усилия, — перебил его Гарвей Дикон, — чтобы больше никому и не удалось.

Вот что произошло четырнадцатого апреля сего года в доме № 17 на Бэддерли-Гарденс. Я с самого начала предупреждал вас, что история эта наверняка покажется вам слишком неправдоподобной, и потому ничего категорически утверждать не буду; я лишь описал, не мудрствуя лукаво, то, что я сам видел и ощущал, — вернее, то, что мы видели и ощущали, ибо и Гарвей Дикон, и Джон Мойр полностью подтверждают мой рассказ. Кто-то из вас, вероятно, сочтёт, что мы оказались жертвами необычайно эффектной и сложной мистификации, — что ж, это ваше право. У других же, полагаю, не возникнет сомнения, что мы действительно пережили этот кошмар, — как нет сомнений у нас. Кто-то, вероятно, глубже нас постиг оккультные науки и мог бы рассказать о сходных явлениях. В таком случае прошу вас написать Уильяму Маркему, 146М, Олбени, — вы поможете нам понять то, что поистине кажется нам тайной за семью печатями.

1900 г.

Возвращение памяти

Поистине удивительно, как незначительный на первый взгляд случай вызывает целую череду событий, переплетение которых в конце концов приводит к самым зловещим и непредвиденным результатам. Приведите в действие силу самую ничтожную — и никто не сможет сказать, где она окончится и какие последствия будет иметь. Из пустяков возникают трагедии, и безделица вчерашнего дня оборачивается катастрофой завтрашнего. Устрица извергает выделения, которые, окружая песчинку, дают рождение жемчужине; искатель жемчуга поднимает её на поверхность, купец приобретает её и продаёт ювелиру, а тот затем уступает её покупателю. У покупателя её похищают два бездельника, они ссорятся из-за добычи, один убивает другого и сам гибнет на эшафоте. Здесь прямая цепь событий с больным моллюском в качестве первого её звена и с виселицей в качестве последнего. Не попади эта песчинка во внутренность раковины, два человека, со всеми их скрытыми задатками к добру и злу, не оказались бы вычеркнуты из книги жизни. Кто же возьмёт на себя смелость судить, что действительно мало и что велико?

Таким образом, когда в 1821 году дон Диэго Сальвадор подумал, что коль скоро еретики в Англии платят за ввоз коры пробкового дуба, то ему стоит основать фабрику по изготовлению пробок, никому и в голову не пришло, что это может нанести вред интересам части человечества. Когда дон Диэго прогуливался под благодатной сенью лимонных дерев, куря папиросу и обдумывая свой план, он и подозревать не мог, что далеко-далеко, в неведомых странах его решение вызовет столько страданий и горя. Так тесен наш старый земной шар и так перепутаны наши интересы, что человеку и мысль новая не может прийти в голову без того, чтобы не омрачить или не украсить жизнь какого-нибудь бедняги, о существовании которого мы не подозревали.

Дон Диэго был капиталистом, и абстрактная мысль скоро приняла конкретную форму большого четырёхугольного оштукатуренного здания, где две сотни его смуглых соотечественников выполняли работу ловкими, проворными пальцами за плату, на которую не согласился бы ни один английский мастеровой. Через несколько месяцев результатом этой новой конкуренции было резкое падение цен в торговле, серьёзное для самых больших фирм и гибельное для менее значительных. Несколько старых фирм продолжали производство в том же размере, другие уменьшили штаты и сократили издержки; одна или две заперли магазины и признали себя банкротами. К этой последней злополучной категории принадлежала старинная и уважаемая фирма братьев Фэрберн из Бриспорта.

Фирме давно грозило разорение, но дебют дона Диэго в качестве пробочного фабриканта довершил дело. Когда два поколения тому назад первый Фэрберн основал дело, Бриспорт был рыбацким городком, не имевшим ни единого занятия для излишка своего населения. Люди были рады иметь безопасную и постоянную работу на любых условиях. Теперь всё изменилось, так как город вырос в центр большого округа на западе, а спрос на труд и его вознаграждение пропорционально возросли; с другой стороны, когда плата за провоз была разорительна, а сообщение медленно, виноторговцы Экзетера и Барнстопля были рады покупать пробки у своего бриспортского соседа; теперь же большие лондонские фирмы стали посылать коммивояжёров, которые, соперничая друг с другом в приобретении покупателей, добились того, что местные торговцы лишились прибылей. Долгое время положение фирмы было непрочным, но дальнейшее падение цен окончательно решило дело и вынудило её управляющего, мистера Чарльза Фэрберна, закрыть своё заведение.

Был мрачный туманный субботний полдень, когда рабочим в последний раз выплатили жалованье, и теперь старое здание должно было опустеть. Мистер Фэрберн, убитый горем, стоял на возвышении рядом со своим кассиром, который каждому из проходящих мимо его стола рабочих вручал маленький столбик заработанных шиллингов и медных монет. Обыкновенно рабочие уходили сразу же, как только получали плату, словно дети после надоевших уроков; но сегодня они не ушли, а стояли маленькими группами в большой мрачной зале и разговаривали вполголоса о несчастии, постигшем их хозяев, и о печальном будущем, ожидавшем их самих. Когда последний столбик монет был передан через стол и последнее имя проверено кассиром, толпа молча окружила человека, который недавно был её хозяином. Люди ждали, что он скажет.

Мистер Фэрберн смутился, так как не предвидел такого поворота событий и присутствовал при раздаче жалованья просто по вошедшей в привычку обязанности. Он был молчаливым недалёким человеком, и неожиданный призыв к его ораторским способностям сильно его озадачил. Он нервно провёл длинными белыми пальцами по худой щеке и взглянул подслеповатыми водянистыми глазами на обращённые к нему серьёзные лица.

— Мне жаль, что нам приходится расстаться, друзья мои, — начал он надтреснутым голосом. — Плохой это день для всех нас и для Бриспорта. В течение трёх лет мы терпели постоянные убытки в делах. Мы продолжали дело в надежде на перемену к лучшему, но оно шло всё хуже и хуже. Ничего не остаётся, кроме как отказаться от предприятия, чтобы не потерять того немногого, что ещё осталось. Надеюсь, что вам всем в скором времени удастся найти какую-нибудь работу. Прощайте, и да хранит вас Бог!

— Да благословит вас Бог, сэр. Да благословит вас Бог! — закричал хор грубых голосов.

— Грянем трижды «ура» в честь мистера Чарльза Фэрберна! — крикнул красивый молодой парень с блестящими глазами, вскакивая на скамью и размахивая шапкой.

Толпа ответила на призыв, но в её крике не было того воодушевления, какое звучит, когда сердце переполняет радость. Затем рабочие направились на улицу. Выходя, они оглядывались на длинный ряд столов и усеянный пробками пол, но больше всего — на печального одинокого человека, лицо которого вспыхнуло при грубой сердечности их прощания.

— Гаксфорд, — сказал кассир, дотрагиваясь до плеча молодого человека, который предложил толпе прокричать «ура», — управляющий хочет поговорить с вами.

Рабочий вернулся и остановился перед бывшим хозяином, смущённо вертя в руках шапку. Толпа продолжала, теснясь, идти к выходу, пока в дверях никого не осталось и тяжёлые клубы тумана без помех не ворвались в покинутую фабрику.

— А, Джон! — сказал мистер Фэрберн, внезапно выходя из задумчивости и беря со стола письмо. — Вы работали у меня с самого детства и доказали, что заслуживаете доверия, которое я вам оказывал. Думаю, не ошибусь, если скажу, что внезапная потеря заработка повредит вам больше, чем многим другим из моих бывших рабочих.

— Да, сэр, я собирался в Масленицу жениться, — ответил рабочий, водя по столу мозолистым указательным пальцем. — Теперь надо будет сперва найти работу.

— А работу, мой друг, найти нелегко. Взгляните, вы провели в этой трущобе всю свою жизнь и ни к чему другому не способны. Правда, вы были у меня старшим мастером, но и это не поможет вам, потому что по всей Англии фабрики рассчитывают рабочих и место найти невозможно. Положение рабочих совсем скверное.

— Что ж вы посоветуете мне, сэр? — спросил Джон Гаксфорд.

— Об этом-то я и хочу потолковать с вами. У меня есть письмо от Шеридана и Мура из Монреаля. Они спрашивают, нет ли у меня на примете хорошего рабочего, которому можно доверить надсмотр за мастерской. Если вас устраивает их предложение, то можете выехать с первым пароходом. Жалованье гораздо больше, чем мог бы платить я.

— Как вы добры, сэр, — растроганно ответил молодой рабочий. — Мэри, невеста моя, тоже будет вам благодарна. Я знаю, ищи я работу, уж точно истратил бы всё, что отложил для обзаведения хозяйством. Но, с вашего позволения, сэр, я хотел бы посоветоваться с ней, а уж тогда соглашаться. Не могли бы вы подождать несколько часов?

— Почта отходит завтра, — отвечал мистер Фэрберн. — Если вы решите принять предложение, то можете написать сегодня вечером. Вот письмо, из которого вы узнаете адрес Шеридана и Мура.

Джон Гаксфорд взял драгоценную бумагу. Сердце его было исполнено благодарности. Час тому назад его будущее казалось совсем мрачным, но теперь с запада прорвался луч света, давая ему надежду. Он хотел сказать ещё несколько слов, которые выразили бы его чувства к хозяину, но англичане по натуре неэкспансивны, и он лишь невнятно пробормотал пару неуклюжих слов, которые так же неуклюже были приняты его благодетелем. Кое-как откланявшись, Джон повернулся на каблуках и исчез в уличном тумане.

Туман был совершенно непроницаем: виднелись только неясные очертания домов. Гаксфорд шёл быстрыми шагами по боковым улицам и извилистым переулкам, мимо стен, где сушились сети рыбаков, и по замощённым булыжником аллеям, пропитанным запахом сельди, пока не достиг скромной улицы выбеленных известью коттеджей, выходящих к морю. Молодой человек постучал в дверь одного из них и затем, не дожидаясь ответа, отпер щеколду и вошёл в дом.

Старая женщина с серебристыми волосами и молодая девушка, едва достигшая двадцати лет, сидели у очага. Последняя вскочила Гаксфорду навстречу.

— Ты с приятными вестями, Джон? — воскликнула она, кладя руки ему на плечи и глядя в глаза. — Я сужу по твоей походке. Мистер Фэрберн всё-таки намерен продолжать дело?

— Нет, дорогая, — отвечал Джон Гаксфорд, приглаживая её роскошные тёмные волосы, — но мне предлагают место в Канаде с хорошим жалованьем, и если ты согласна, то сначала поеду я один, а вы с бабушкой приедете, когда я устроюсь. Что скажешь, моя милая?

— Что ты решишь, то и хорошо, Джон, — спокойно проговорила девушка. Выражение надежды и доверия светилось на её бледном некрасивом лице и в любящих тёмно-карих глазах. — Но бедная бабушка, как перенесёт она путешествие через океан?

— Обо мне не беспокойтесь, — беззаботно заверила их старуха. — Я не буду вам помехой. Если вам нужна бабушка, бабушка не слишком стара для путешествия; а если нет — так ведь она может присматривать за коттеджем и содержать родной дом в порядке, пока вы не вернётесь.

— Конечно, вы нам нужны, бабушка, — улыбаясь, отвечал Джон. — Оставить бабушку дома — что за выдумки! Никогда этого не будет, Мэри! Если вы обе приедете, мы как следует сыграем свадьбу в Монреале и обыщем весь город, пока не найдём дом, похожий на этот. Снаружи дома у нас будут такие же вьюнки; а когда мы закроем двери и сядем у огня зимним вечером, то пусть меня повесят, разве можно будет подумать, что мы не дома? Там тот же язык, что и здесь, Мэри, и тот же король, и тот же флаг. Мы не будем чувствовать себя на чужбине.

— Нет, конечно не будем, — согласилась Мэри.

Она была сиротой, и родных у неё, кроме старой бабушки, не было. Единственным её желанием было стать женой любимого человека и быть полезной ему. Там, где были те двое, кого она любила, она не могла чувствовать себя несчастной. Если Джон уезжает в Канаду, то Канада станет её родиной, что ей делать в Бриспорте, раз Джон уехал?

— Так, значит, сегодня вечером я напишу, что согласен? — спросил молодой человек. — Я знал, что вы обе думаете, как я, но, конечно, не мог согласиться, не переговорив с вами. В путь я могу отправиться через неделю или две, и через пару месяцев всё для вас там приготовлю.

— Как долго будет тянуться время, пока мы получим от тебя весточку, дорогой Джон, — сказала Мэри, пожимая Гаксфорду руку, — но на всё, однако, Божья воля! Нам надо набраться терпения. Вот перо и чернила. Садись и пиши письмо, которое перенесёт нас через океан.

Вот какое влияние мысли Дона Диэго имели на человеческую жизнь в маленькой девонширской деревне.

Итак, согласие было послано, и Джон Гаксфорд немедленно начал готовиться к отъезду, потому как монреальская фирма дала понять, что вакансия верная и что выбранный человек может явиться немедленно и приступать к отправлению своих обязанностей. Вскоре скромные сборы были завершены, и Джон отправился на каботажном судне в Ливерпуль, где ему предстояло пересесть на пассажирский пароход, идущий в Квебек.

— Помни, Джон, — прошептала Мэри, когда он в минуту расставания прижал её к груди, — коттедж на Бриспортской набережной принадлежит нам, и что бы ни случилось, мы всегда можем им воспользоваться. Если вдруг обстоятельства примут дурной оборот, у нас всегда есть кров, где мы можем отдохнуть. Там ты найдёшь меня, пока не напишешь, чтобы мы приезжали.

— А это будет очень скоро, моя милая! — весело ответил он, в последний раз обнимая её. — Прощайте, бабушка, прощайте!

Корабль отошёл от берега уже более чем на милю, когда Джон потерял из виду крошечные фигурки стройной девушки и её старой спутницы, стоявших на краю набережной из серого камня. С упавшим сердцем и смутным чувством надвигающейся опасности посмотрел он на них в последний раз — два светлых пятнышка, затерявшихся в толпе.

Из Ливерпуля старуха с внучкой получили первое письмо от Джона, извещавшее, что он только что отплыл на пароходе «Св. Лаврентий», а шесть недель спустя — второе, более длинное, сообщавшее о благополучном прибытии в Квебек и о впечатлении, которое на него произвела страна. Затем наступило долгое молчание. Неделя шла за неделей и месяц за месяцем, но никаких известий из-за моря больше не приходило.

Минул год, за ним другой, а сведений о Джоне всё не было. Шеридан и Мур в ответ на запрос сообщили, что, хоть письмо Джона Гаксфорда дошло до них, сам он не явился и они были вынуждены заместить вакансию. Мэри и бабушка продолжали надеяться и каждое утро ожидали почтальона с таким нетерпением, что добросердечный малый часто делал крюк, лишь бы не видеть два бледных озабоченных лица, смотревших на него из окна коттеджа.

Спустя три года после исчезновения Гаксфорда старая бабушка умерла, и Мэри осталась в полном одиночестве. Убитая горем, она с грехом пополам жила на маленькую ренту, перешедшую к ней по наследству, и с глубокой тоской раздумывала о тайне, окутавшей судьбу её возлюбленного.

Но для провинциальных соседей в этой истории давно уже не было никакой тайны. Гаксфорд благополучно прибыл в Канаду — доказательством чего было письмо. Умри он внезапно во время поездки из Квебека в Монреаль, было бы произведено официальное расследование, а личность его можно было установить по багажу. Делали запрос канадской полиции, и она дала отрицательный ответ: никакого следствия не было и никакого тела, которое можно было бы принять за тело молодого англичанина, не найдено. Казалось, оставалось только одно объяснение: он воспользовался первым случаем, чтобы порвать старые связи, и скрылся в девственных лесах или в Соединённых Штатах, дабы под другим именем начать новую жизнь. Правда, никто не мог сказать, зачем бы ему понадобилось это делать, но, судя по фактам, данное предположение казалось наиболее вероятным. Поэтому мускулистые рыбаки, не стесняясь, давали выход своему праведному гневу, когда мимо них по набережной проходила Мэри — бледная и с печально поникшей головой. Более чем вероятно, что, если бы Гаксфорд вернулся в Бриспорт, его встретили бы бранью, а может быть, кое-чем и похуже, не приведи он вполне уважительных причин своего поведения. Однако это общепринятое объяснение молчания Джона никогда не приходило в голову одинокой девушке с простым и доверчивым сердцем. Шли годы, но к её горю и недоумению ни разу, ни на одну минуту не примешалось сомнение в честности пропавшего. Из молодой девушки она превратилась в женщину средних лет, затем достигла осени своей жизни, терпеливая, кроткая и верная, делая добро, насколько то было в её силах, и покорно ожидая, когда судьба в этом или уже ином мире возвратит ей того, кого она так таинственно лишилась.

Между тем ни мнение, поддерживаемое меньшинством, будто Джон Гаксфорд умер, ни мнение большинства, обвинявшее его в вероломстве, ни в коей мере не соответствовали действительному положению дел. Всё ещё живой, он стал жертвою одного из тех странных капризов судьбы, которые так редко случаются и настолько выходят за рамки привычного, что мы могли бы отвергнуть их как невероятные, не будь у нас самых достоверных документов, подтверждающих их существование.

Высадившись в Квебеке, преисполненный надежды и мужества, Джон занял плохонькую комнату в одной из отдалённых улиц, где цены были не так непомерно высоки, как в других местах, и перевёз туда два сундука со своими пожитками. Хозяйка и её постояльцы ему очень не понравились, и он собрался было переменить жилище; но почтовая карета в Монреаль отправлялась через каких-нибудь день или два, и он утешал себя тем, что терпеть осталось недолго. Написав письмо Мэри, в котором сообщил о своём благополучном прибытии, он решил употребить остаток времени на осмотр города, гулял целый день и только ночью вернулся к себе.

Дом, в котором остановился несчастный молодой человек, пользовался дурной славой из-за своих обитателей. Гаксфорда направил туда человек, который только тем и занимался, что шлялся по набережным и заманивал в тот вертеп приезжих. Из-за благообразного облика и учтивости пройдохи наивный английский провинциал попал в расставленные сети, и хотя инстинкт подсказывал Гаксфорду, что он в опасности, к несчастью, он не спасся бегством, как хотел вначале. Он удовлетворился тем, что целые дни проводил вне дома и избегал, насколько возможно, общения с другими жильцами. Из нескольких обронённых им слов содержательница гостиницы поняла, что он иностранец, о котором никто не станет справляться, случись с ним несчастье.

Дом имел дурную репутацию за спаивание матросов, которое совершалось не только с целью ограбления, но также и для пополнения судовых команд отходящих кораблей, причём людей доставляли на корабль в бессознательном состоянии, и они приходили в себя, когда корабль был уже далеко от реки Святого Лаврентия. Презренные люди, занимавшиеся этим ремеслом, были очень опытны в употреблении одуряющих средств. Они решили применить свои познания и к одинокому постояльцу, чтобы обшарить его пожитки и посмотреть, стоило ли тратить время на их похищение. Днём Гаксфорд запирал свою комнату на ключ и уносил его в кармане, но если бы им удалось привести его в бессознательное состояние вечером, то ночью они могли бы спокойно обшарить его сундуки и потом заявить, что он вообще не привозил с собою вещей, которые у него пропали.

Накануне своего отъезда из Квебека Гаксфорд, вернувшись к себе на квартиру, увидел, что хозяйка и оба её безобразных сына (они помогали ей в промысле) поджидают его за чашей пунша, который любезно предложили ему отведать. Была страшно холодная ночь, горячий пар, поднимавшийся от пунша, рассеял все сомнения, какие было возникли у молодого англичанина. Он осушил полный бокал и затем, удалившись в свою спальню, бросился на кровать не раздеваясь и тотчас же заснул без сновидений; он всё ещё лежал в забытьи, когда заговорщики прокрались к нему в комнату и, открыв сундуки, начали исследовать их содержимое.

Может быть, быстрота, с которою подействовало снадобье, оказалась причиною мимолётности его действия или же крепкий молодой организм жертвы легко справился с опьянением, как бы то ни было, Джон Гаксфорд внезапно пришёл в себя и увидел гнусную троицу, сидящую на корточках над добычей, которую они делили на две части: имеющую ценность и не имеющую никакой. Первую грабители намеревались взять себе, вторую же оставить её владельцу. Одним прыжком Гаксфорд соскочил с кровати и, схватив за шиворот того из негодяев, который был к нему ближе, вышвырнул его в открытую дверь. Его брат бросился на Джона, но молодой девонширец встретил его таким ударом в лицо, что тот покатился на пол. К несчастью, стремительность удара заставила Гаксфорда потерять равновесие, и, споткнувшись о своего распростёртого противника, он тяжело упал лицом вниз. Прежде чем он смог подняться, старая фурия вскочила ему на спину и крепко вцепилась, крича сыну, чтобы он принёс кочергу. Джону удалось стряхнуть с себя их обоих, но прежде, чем он смог принять оборонительное положение, на него обрушился сзади страшный удар железной кочергой, и он без чувств упал на пол.

— Ты слишком сильно ударил, Джо, — сказала старуха, глядя на потерявшего сознание Джона. — Я слышала, как треснула кость.

— Не сшиби я его с ног, нам бы с ним не управиться, — угрюмо проговорил молодой негодяй.

— Однако мог бы и не убивать его, увалень, — сказала мать. Ей часто приходилось присутствовать при таких сценах, и она знала разницу между ударом оглушающим и ударом смертельным.

— Он ещё дышит, — сказал другой, осматривая жертву. — М-да, голова у него сзади смахивает на мешок с игральными костями. Череп весь разбит. Он не жилец. Что будем делать?

— Он не очухается, — заметил другой брат. — И поделом ему: посмотрите только на моё лицо. Кто дома, мать?

— Только четыре пьяных матроса.

— Они ни на какой шум не обратят внимания. На улице тихо. Снесём-ка его на улицу, Джо, да там и оставим. Он помрёт себе, и его смерти нам никто не припишет.

— Выньте все бумаги у него из кармана, — сказала мать, — не то полиция узнает, кто он такой. Заберите и часы с деньгами — три фунта с чем-то; лучше, чем ничего. Несите его тихонько и не поскользнитесь.

Братья сбросили сапоги и понесли умирающего вниз по лестнице и затем — ещё двести ярдов по пустынной улице. Там они положили Джона в снег, где его и нашёл ночной патруль, который отнёс несчастного на носилках в госпиталь. После осмотра дежурный хирург перевязал ему голову и высказал мнение, что пациент и половины суток не протянет.

Однако прошло двенадцать часов и ещё двенадцать, а Джон Гаксфорд по-прежнему боролся за свою жизнь. По истечении трёх суток он продолжал дышать. Эта необыкновенная живучесть возбудила интерес врачей, и они, по обычаю того времени, пустили пациенту кровь и обложили его разбитую голову мешками со льдом. Может быть, вследствие этих мер, а может быть, вопреки им, но дежурная сиделка, после того как он пробыл неделю в совершенно бессознательном состоянии, с изумлением услышала странный шум и увидала, что иностранец сидит на кровати и с любопытством и изумлением оглядывается по сторонам. Доктора, которых она позвала посмотреть на необычайное явление, горячо поздравляли друг друга с успехом своего лечения.

— Вы были на краю могилы, мой друг, — сказал один из них, заставляя перевязанную голову пациента снова опуститься на подушку. — Вам не следует волноваться. Как ваше имя?

Никакого ответа, кроме дикого взгляда, не последовало.

— Откуда вы приехали?

Опять никакого ответа.

— Он сумасшедший, — предположил один из врачей.

— Или иностранец, — сказал другой. — При нём не было бумаг, когда он поступил в госпиталь. Его бельё помечено буквами «Д. Г.». Попробуем заговорить с ним по-французски и по-немецки.

Они пробовали говорить с ним на всех известных им языках, но наконец были вынуждены отказаться от своих попыток и оставить молчаливого пациента, всё ещё дико смотревшего на выбеленный потолок госпиталя, в покое.

Много недель Джон пролежал в госпитале, и в течение этих недель прилагались все усилия к тому, чтобы получить какие-нибудь сведения о его прошлой жизни, но тщетно. По мере того как шло время, не только по поведению, но и по понятливости, с которою он начал усваивать обрывки фраз, точно способный ребёнок, который учится говорить, стало заметно, что его ум достаточно силён, чтобы справиться с настоящим, но совершенно беспомощен во всём, что касалось его прошлого. Из его памяти совершенно и безусловно исчезли воспоминания о его жизни до рокового удара. Он не знал ни своего имени, ни своего языка, ни своей родины, ни своей профессии — ничего. Доктора держали учёные консультации относительно его и говорили о центре памяти и придавленных поверхностях, расстроенных нервных клетках и приливах крови к мозгу, но все их многосложные речи начинались и кончались тем фактом, что память человека исчезла и наука бессильна восстановить её.

В течение скучных месяцев своего выздоровления он понемногу упражнялся в чтении и письме, но с возвращением сил к нему не вернулись воспоминания о его жизни. Англия, Девоншир, Бриспорт, Мэри, бабушка — эти слова стёрлись из его сознания. Всё было покрыто мраком. Наконец его выпустили из госпиталя, и у него не было ни друзей, ни занятий, ни денег, ни прошлого и весьма малые надежды на будущее. Само его имя изменилось, так как пришлось придумать для него другое. Джон Гаксфорд исчез, а Джон Гарди занял его место среди людей. Таковы были странные последствия размышлений испанского джентльмена, навеянных ему курением папиросы.

Случай с Джоном возбудил споры и любопытство в Квебеке, так что по выходе из госпиталя ему не пришлось остаться в беспомощном положении. Шотландский фабрикант по имени Мак-Кинлей дал ему должность носильщика в своём заведении, и в течение долгого времени Джон работал за семь долларов в неделю, нагружая и разгружая возы. С течением времени оказалось, что память его, как она ни была несовершенна во всём, что касалось прошлого, была крайне надёжна и точна относительно всего происшедшего с ним после инцидента. Вскоре он получил повышение: с фабрики его перевели в контору, и 1835 год Джон встретил уже в качестве младшего клерка с жалованьем 120 фунтов в год. Спокойно и уверенно Джон Гарди прокладывал себе дорогу от должности к должности, посвящая всё сердце и ум делу. В 1840 году он был третьим клерком, в 1845-м — вторым, в 1852-м — управляющим всем обширным заведением и вторым лицом после самого мистера Мак-Кинлея.

Мало кто завидовал быстрому возвышению Джона, так как было очевидно, что он обязан им не случайности и не протекции, а своим удивительным достоинствам — прилежанию и трудолюбию. С раннего утра до поздней ночи он без устали работал в интересах своего хозяина, проверяя, надзирая, подавая всем пример неунывающей преданности долгу. По мере того как он получал повышение, жалованье его увеличивалось, но образ жизни не изменялся, только у него появилась возможность быть более щедрым к бедняку. Он ознаменовал своё вступление в должность управляющего даром 1000 фунтов госпиталю, в котором лечился четверть века назад. Остаток своих заработков он вкладывал в дело, вынимая каждые три месяца небольшую сумму на своё содержание, и по-прежнему жил в скромном жилище, которое занимал ещё в свою бытность носильщиком на складе.

Несмотря на удачу в делах, он оставался печальным и молчаливым человеком и находился всегда в состоянии какого-то смутного, неопределённого беспокойства, тяжёлого чувства неудовлетворённости и страстного стремления к чему-то, которое никогда его не покидало. Часто он пытался своим бедным искалеченным мозгом приподнять занавес, отделяющий его от прошлого, и разрешить загадку своей жизни во дни молодости. Часами он сидел перед камином, пока в голове не начинало шуметь от невероятного напряжения, но Джон Гарди так и не смог восстановить в своей памяти жизнь Джона Гаксфорда. Однажды ему пришлось по делам фирмы съездить в Квебек и посетить ту самую пробочную фабрику, из-за которой он покинул Англию. Проходя через мастерскую со старшим приказчиком, Джон машинально поднял четырёхугольный кусок коры и, не сознавая, что делает, двумя или тремя ловкими надрезами перочиного ножа обделал его в ровно заостряющуюся к концу пробку. Его спутник взял её у него из рук и осмотрел взглядом знатока.

— Это не первая пробка, вырезанная вами, на своём веку вы их нарезали сотнями, мистер Гарди, — заметил он.

— На самом деле вы ошибаетесь, — ответил Джон, улыбнувшись, — никогда раньше мне не приходилось нарезать ни одной.

— Невозможно! — вскричал приказчик. — Вот другой кусок коры, попробуйте ещё раз.

Джон приложил все старания, чтобы вновь вырезать пробку, но сознательные усилия ума помешали руке резальщика пробок выполнить свою работу. Привычные мышцы не потеряли искусства, но их следовало предоставить самим себе, а не пытаться управлять ими посредством ума, который в данном деле ничего не смыслил. Вместо пробок ровной, изящной формы Гаксфорд мог сделать только несколько грубо вырезанных, неуклюжих цилиндров.

— Видать, то была случайность, — сказал приказчик, — но я готов поклясться, что это была работа опытной руки.

Шли годы, гладкая английская кожа Джона коробилась и морщилась, пока не сделалась смуглой и покрытой рубцами, как грецкий орех. Цвет его волос под влиянием времени из седоватого окончательно сделался белым, как зима усыновившей его страны. Но всё же это был бодрый, державшийся прямо старик, и когда наконец он оставил должность управляющего фирмой, с которой был так долго связан, он легко и бодро нёс на своих плечах тяжесть семидесяти лет. Он не знал своего возраста, так как мог лишь строить догадки о том, сколько лет ему было, когда с ним случилось несчастье.

Началась Франко-прусская война, и пока два могущественных соперника громили друг друга, их более миролюбивые соседи спокойно выгоняли их со своих рынков и из своей торговли. Многие английские порты извлекали выгоду из такого положения вещей, но ни один из них не извлёк больше, чем Бриспорт. Он давно перестал быть рыбачьей деревней. Теперь это был большой и процветающий город с великолепной набережной, с рядом террас и больших отелей, куда все воротилы Западной Англии приезжали, когда чувствовали потребность в перемене места. Благодаря этим нововведениям Бриспорт сделался центром оживлённой торговли, и его корабли проникали во все гавани мира. Поэтому нет ничего удивительного, что особенно в этот весьма бурный 1870 год многие бриспортские суда стояли на реке у набережных Квебека.

Однажды Джон Гарди, для которого с тех пор, как он удалился от дел, время тянулось слишком медленно, бродил по берегу, прислушиваясь к шуму паровых машин и наблюдая, как выгружают на берег и складывают на набережной бочонки и ящики. Он смотрел на большой океанский пароход. Когда пароход благополучно пришвартовался, Гаксфорд хотел уже удалиться, как до его слуха донеслось несколько слов с небольшого старого судна, стоявшего на причале. Это была всего лишь какая-то команда, отданная громким голосом, но в ушах старика она прозвучала как невероятно знакомое, близкое, от чего он давно отвык. Он стоял около судна и слушал, как матросы за работой говорили всё с тем же особенным, приятно звучавшим акцентом. Почему дрожь пробежала по его телу? Он сел на свёрнутый в кольцо канат и прижал руки к вискам, жадно прислушиваясь к давно забытому диалекту и пытаясь привести в порядок тысячу ещё не принявших определённой формы туманных воспоминаний, которые проявлялись в его сознании. Затем он встал и, подойдя к корме, прочёл название корабля — «Санлайт», Бриспорт.

Бриспорт! Опять его охватило волнение. Почему это слово и говор матросов так знакомы? В глубокой грусти пошёл он домой и всю ночь пролежал без сна, ворочаясь с боку на бок и стараясь поймать что-то неуловимое, что, казалось, вот-вот окажется в его власти и однако же всякий раз от него ускользало.

Рано поутру он уже ходил взад и вперёд по набережной, прислушиваясь к говору заморских матросов. Каждое слово, произносимое ими, как казалось ему, восстанавливало его память и приближало к свету. Время от времени матросы прекращали свою работу и, глядя на седого иностранца, сидевшего в безмолвно-внимательной позе, смеялись над ним и отпускали на его счёт шуточки. И даже в этих шутках было что-то знакомое изгнаннику, — вполне могло быть, что они были те же самые, которые он слышал в молодости, ведь никто в Англии не отпускает новых острот. Так он сидел в течение долгого дня, наслаждаясь западнобережным английским говором и ожидая минуты прояснения.

Когда матросы отправились на обед, один из них, движимый то ли любопытством, то ли добродушием, подошёл к старику и заговорил с ним. Джон попросил его сесть на бревно рядом с ним и принялся задавать ему множество вопросов о стране и городе, откуда тот приехал. На всё это матрос отвечал довольно складно, потому что нет ничего на свете, о чём бы моряк любил говорить так много, как о своём родном городе. Ему доставляет удовольствие показать, что он не простой бродяга, что у него есть домашний очаг, где его примут, когда он захочет перейти к спокойному существованию. Он болтал о ратуше и башне Мартелло, об Эспланаде, о Питт-стрит и Хай-стрит, как вдруг его собеседник выпростал длинную руку и схватил матроса за локоть:

— Послушайте, друг мой, — сказал он тихим быстрым шёпотом. — Ответьте мне ради спасения своей души, по порядку ли я назвал улицы, которые выходят из Хай-стрит: Фокс-стрит, Кэролин-стрит и Джордж-стрит.

— По порядку, — отвечал матрос, невольно отступая перед его дико сверкающим взором.

И в тот же миг память Джона вернулась к нему, и он вспомнил своё прошлое и отчётливо представил, какою могла бы быть его жизнь — в мельчайших подробностях, как бы начертанных огненными буквами. Слишком поражённый, чтобы закричать или заплакать, он мог только вскочить на ноги и, почти не сознавая, что делает, побежать домой; побежать изо всех сил, насколько позволяли ему старые ноги. Бедняге словно подумалось, что есть какая-то возможность вернуть прошедшие пятьдесят лет. Шатаясь и дрожа, он торопливо шёл по улице, как вдруг словно облако застлало ему глаза, и, взмахнув руками, с громким криком: «Мэри! Мэри! О, моя погибшая, погибшая жизнь!» — он без чувств упал на мостовую.

Буря душевного волнения, которая охватила его, и умственное потрясение, испытанное им, вызвали бы у многих нервную горячку, но не таков был Джон: он обладал слишком сильной волей и был слишком практичен, чтобы позволить себе заболеть в то самое время, когда здоровье стало ему нужнее всего. Через несколько дней он реализовал часть своего имущества и, отправившись в Нью-Йорк, сел на первый почтовый пароход, отходивший в Англию. Днём и ночью, ночью и днём он бродил по шканцам до тех пор, пока закалённые матросы не стали смотреть на старика с уважением и удивляться, как может человек беспрестанно ходить, посвящая столь мало времени сну. Только благодаря этому беспрестанному моциону и лишь изматывая себя до того, что усталость сменялась летаргией, он не сошёл с ума от отчаяния. Он едва осмеливался спросить себя, что, собственно, было целью его сумасбродной поездки? На что он надеялся? Жива ли Мэри? Если бы он мог увидеть её и смешать свои слёзы с её слезами, он был бы счастлив. Пусть только она узнает, что то была не его вина, что они оба стали жертвами жестокой судьбы. Коттедж принадлежал ей, и она сказала, что будет ждать его там, пока он не пришлёт ей весточку. Бедная девушка, она никак не рассчитывала, что придётся ждать так долго!

Наконец показались огни на берегах Ирландии, а затем исчезли; на горизонте, подобно облаку голубого дыма, выступила Англия, и громадный пароход стал рассекать волны вдоль крутых берегов Корнуолла и наконец бросил якорь в Плимутской бухте. Джон поспешил на станцию железной дороги и через несколько часов вновь оказался в родном городе, который покинул бедным резальщиком пробок пятьдесят лет назад.

Но тот ли это город? Если бы не названия станций и отелей, Джон бы не поверил. Широкие мощёные улицы с трамвайными путями сильно отличались от узких, извилистых переулков, которые он помнил. Место, где прежде находилась железнодорожная станция, стало центром города, а раньше оно было далеко за городом, в полях. Повсюду размещались роскошные виллы: на улицах и в переулках, носящих имена, новые для изгнанника. Большие амбары и длинные ряды лавок с великолепными витринами доказывали, как возросло благосостояние Бриспорта, равно как и его размеры. Только когда Джон вышел на старую Хай-стрит, он почувствовал себя дома. Многое изменилось, но всё ещё было узнаваемо, а несколько зданий сохранили прежний вид, в каком он оставил их. Вместо пробочных мастерских Фэрберна теперь высился большой, только что выстроенный отель. А рядом была старая серая ратуша. Путник повернул и с упавшим сердцем быстрым шагом направился к коттеджам, которые он так хорошо знал прежде.

Найти их было бы нетрудно: море, по крайней мере, было то же, что и в старину, и по нему он мог узнать, где стояли коттеджи. Но, увы, где они теперь? На их месте находился внушительный полукруг высоких каменных домов, обращённых к морю высокими фасадами. Джон уныло бродил мимо пышных подъездов, охваченный скорбью и отчаянием, как вдруг его охватила дрожь, которую сменила горячая волна возбуждения и надежды. Немного позади домов виднелся старый, выбеленный известью коттедж с деревянным крыльцом и стенами, обвитыми вьюнками. Он казался тут таким же неуместным, как мужик в бальной зале. Джон протёр глаза и посмотрел опять, но коттедж действительно стоял там со своими маленькими ромбовидными окнами и белыми кисейными занавесками. До мельчайших подробностей он сохранился таким же, каким Джон видел его в последний раз.

Тёмные волосы Гаксфорда стали седыми, а рыбачьи деревушки превратились в города, но деятельные руки и верное сердце уберегли коттедж бабушки, и, как и прежде, он был готов принять долгожданного странника.

Теперь, когда он приближался к своей цели, им овладел невероятный страх, и он почувствовал себя так нехорошо, что вынужден был сесть на одну из скамеек на набережной против коттеджа. На другом конце её сидел старый рыбак, покуривая чёрную глиняную трубку; он обратил внимание на бледное лицо и печальные глаза незнакомца.

— Вы устали, — сказал он. — Нам с вами нельзя забывать про свои годы.

— Мне уже лучше, благодарю вас, — ответил Джон. — А вы, случайно, не знаете, как этот старый коттедж угораздило затесаться между прекрасными новыми домами?

— Да дело в том, — сказал старик, в негодовании стукнув костылём, — что этот коттедж принадлежит самой упрямой женщине во всей Англии. Поверите ли, этой женщине предлагали в десять раз больше того, что стоит коттедж, а она не захотела расстаться с ним. Ей обещали даже перенести его целиком, поставить в более подходящем месте и заплатить круглую сумму в придачу, но — господи помилуй! — она не хотела и слышать об этом.

— А почему? — спросил Джон.

— Вот в том-то и вся закорюка! Старая это история. Видите ли, её дружок уехал, когда я был ещё совсем юнцом, и она вбила себе в голову, что он когда-нибудь вернётся и не будет знать, куда деться, если коттеджа не будет на месте. Ну, останься парень в живых, ему было б не меньше, чем вам, но я уверен, что он давным-давно помер. Ей, прямо сказать, повезло, что она отделалась от него, ведь он, почитай, был последним негодяем, коль обошёлся с ней так жестоко.

— Он бросил её, говорите вы?

— Да, уехал в Соединённые Штаты и не прислал ей ни слова на прощанье. Это был бессердечный, постыдный поступок, девушка всё время ждала его и тосковала. Наверное, она и ослепла-то оттого, что плакала все пятьдесят лет.

— Она слепа! — вскричал Джон, приподнимаясь.

— Хуже того, — отвечал рыбак. — Она смертельно больна, и думают, что ей недолго осталось. Вон, гляньте, карета доктора у её дома.

Услышав эти дурные вести, Джон вскочил и поспешил к коттеджу, где встретил доктора, садившегося в карету.

— Как здоровье вашей пациентки, доктор? — спросил он дрожащим голосом.

— Скверно, весьма скверно, — напыщенно ответил медик. — Если силы по-прежнему будут угасать, то жизнь её окажется в большой опасности; но если её состояние изменится, возможно, она и выздоровеет!

Изрекши тоном оракула сей ответ, он уехал, оставив за собой облако пыли.

Джон Гаксфорд нерешительно мялся в дверях, не зная, как объявить о себе, и опасаясь, не повредит ли больной душевное потрясение. Вдруг какой-то джентльмен в чёрном неспешно подошёл к нему.

— Не скажете ли, друг мой, здесь больная? — спросил он.

Джон кивнул, и священник вошёл, оставив дверь полуоткрытой. Странник подождал, пока тот прошёл во внутреннюю комнату, и затем проскользнул в гостиную, где когда-то провёл столько счастливых часов. Всё — до самых незначительных украшений — было по-старому, так как Мэри имела обыкновение заменять сломанную вещь копией, чтобы в комнате ничего не менялось.

Он не решался обнаружить себя, пока не услышал женский голос из внутренней комнаты; тогда он тихонько подошёл к двери.

Больная полулежала на кровати, обложенная подушками, лицом к Джону. Он чуть не вскрикнул, когда её незрячие глаза остановились на нём; бледные родные черты Мэри, казалось, совсем не переменились с тех пор, как он в последний раз обнимал её на набережной Бриспорта. Её тихая, лишённая событий жизнь не оставила на лице ни одного из тех грубых следов, которые свидетельствуют о внутренней борьбе и беспокойном духе. Целомудренная печаль облагородила и смягчила выражение лица, а потеря зрения была возмещена тем особенным выражением спокойствия, что отличает лица слепых. Пускай её волосы, выбившиеся из-под белоснежного чепчика, поседели, она осталась прежней Мэри и даже похорошела, а в чертах её появилось что-то небесное и ангельское.

— Найдите человека, который присмотрит за коттеджем, — сказала она священнику, сидевшему спиною к Джону. — Выберите какого-нибудь бедного достойного человека в приходе, который будет рад даровому жилищу. А когда онпридёт, скажите ему, что я ждала до самого конца и что он найдёт меня тампо-прежнему верной и преданной ему. Здесь немного денег — всего лишь несколько фунтов, но я хотела бы, чтобы они достались ему, когда он придёт: они могут ему понадобиться, и велите человеку, которого поселите в коттедже, быть с ним ласковым, ведь он, бедняжка, ужасно расстроится, и скажите ему, что я была весела и счастлива до конца. Не говорите, что я переживала, чтобы он не стал мучиться.

Джон тихо слушал, стоя за дверью, и не раз готов был схватить себя за горло, чтобы удержать рыдания, но когда она закончила и он подумал о её долгой безупречной, невинной жизни и увидал дорогое лицо, смотрящее прямо на него, однако неспособное его увидеть, то почувствовал, что мужество его оставляет, и разразился неудержимыми, прерывистыми рыданиями, которые сотрясли всё его существо.

И тогда случилось невероятное: хотя он не сказал ни слова, старая женщина протянула к нему руки и воскликнула:

— О, Джонни, Джонни! О, дорогой, дорогой Джонни, ты вернулся ко мне!

И прежде чем священник мог понять, что случилось, два верных любовника держали друг друга в объятиях; их слёзы смешались, их серебристые головы прижались друг к другу, их сердца были так полны радости, что чувствовали себя почти вознаграждёнными за пятьдесят лет ожидания.

Трудно сказать, как долго предавались они радости. Это время показалось им очень коротким — и очень длинным почтенному джентльмену, который хотел уж без слов удалиться, когда Мэри наконец вспомнила о его присутствии и о вежливости по отношению к нему.

— Моё сердце переполнено радостью, сэр, — сказала она. — Божья воля, что я не могу видеть моего Джонни, но я могу представлять его себе так же ясно, как если бы он был перед моими глазами. Теперь встаньте, Джон, и я покажу джентльмену, как хорошо я вас помню. Ростом он будет до второй полки; прям, как стрела, лицо смуглое, а глаза светлые и ясные. Волосы почти чёрные, и усы тоже. Не удивлюсь, если узнаю, что он носит также бакенбарды. Ну, сэр, не кажется ли вам, что я могу обойтись и без зрения?

Священник выслушал её описание и, посмотрев на изнурённого седовласого человека, стоявшего перед ним, не знал, смеяться ему или плакать.

К счастью, всё кончилось благополучно. Был ли то естественный ход болезни, или возвращение Джона благоприятно подействовало, достоверно только то, что начиная с этого дня здоровье Мэри стало постепенно улучшаться, пока она совершенно не выздоровела.

— Нельзя венчаться втайне, — решительно говорил Джон, — а то как будто мы стыдимся того, что делаем. Словно мы не имеем большего права венчаться, чем кто бы то ни было в приходе.

Итак, было сделано церковное оглашение и три раза объявлено, что Джон Гаксфорд, холостяк, и Мария Хауден, девица, намереваются сочетаться браком, и так как никто не представил возражений, то они были надлежащим образом обвенчаны.

— Быть может, мы недолго проживём, — сказал старый Джон, — но по крайней мере мы спокойно перейдём в мир иной.

Доля Джона в квебекском предприятии была ликвидирована, и это дало повод к возбуждению весьма интересного юридического вопроса, мог ли он, зная, что его имя Гаксфорд, всё-таки подписаться именем Гарди, как это было необходимо для окончания дела. Было решено, однако же, что если он представит двух достойных доверия свидетелей своего тождества, то всё обойдётся, так что имущество было реализовано и дало в результате весьма приличное состояние. Часть его Джон употребил на постройку красной виллы как раз за Бриспортом, и сердце владельца набережной подпрыгнуло от радости, когда он узнал, что постылый коттедж наконец-то освободят и тот перестанет нарушать симметрию и портить респектабельный облик аристократических домов.

В своём уютном новом доме, сидя на лужайке в летнее время и у камина зимой, эта достойная старая чета прожила много лет невинно и счастливо, как двое детей. Те, кто хорошо их знал, говорят, что никогда между ними не было и тени несогласия и что любовь, которая горела в их старых сердцах, была так же высока и священна, как любовь любой молодой четы, когда-либо стоявшей у алтаря. И во всей окрестной стороне всякому, будь он мужчина или женщина, будь в горе или изнемогай от борьбы с жизненными тяготами, стоило только пойти на виллу — и он получал там помощь и то сочувствие, которое более ценно, чем самая помощь. Так что, когда наконец Джон и Мэри, достигнув преклонного возраста, заснули вечным сном, он через несколько часов после неё, их оплакивали все бедные, нуждающиеся и одинокие люди прихода. И, вспоминая горести, которые пришлось перенести обоим, и их мужество, люди приучались к мысли, что их собственные несчастья суть вещи тоже преходящие и что вера и правда получат вознаграждение в этом мире и ином.

1888 г.

Заседание Общества любителей броунинговской поэзии

Всё началось с того, что госпожа Хант-Мортимер, энергичная, миниатюрная, современная дама, жена адвоката, сказала госпоже Бичер, юной супруге банкира, что в таком захолустье, как Уокинг, очень трудно найти себе какое-нибудь умственное занятие или избежать извечной рутины праздных разговоров. Та же идея, по-видимому, посетила и госпожу Бичер; помимо того, поддержкой ей оказалась статья в «Журнале для леди», в каковой утверждалось, что напряжённая интеллектуальная жизнь позволяет женщине сохранить молодость.

Разговор происходил в гостиной миссис Бичер. Она раскрыла журнал и прочитала выдержки из статьи. «Шекспир как косметика» — так называлось это назидательное сочинение. Всё услышанное произвело на Мод сильное впечатление, и перед тем, как разойтись, дамы тогда же решили создать литературный кружок, который будет собираться по средам в послеполуденное время, по очереди у каждой из участниц. Предполагалось, что в течение часа они будут обсуждать произведения классиков, и этот час напряжённых размышлений и возвышенных чувств должен был дать заряд жизненных сил на всю скучную провинциальную неделю.

Но что читать? — вот в чём вопрос. Решить это надо было незамедлительно, дабы в следующую среду они могли уже приступить к обсуждению. Мод предложила Шекспира, но миссис Хант-Мортимер считала, что значительная часть написанного им была неприлична.

— Какое это имеет значение? — возразила миссис Бичер. — Ведь мы все замужние женщины.

— И всё-таки я думаю, что это непристойно, — отвечала миссис Хант-Мортимер. В вопросах пристойности она придерживалась крайне правых взглядов.

— Но уверяю вас, что мистер Боудлер сделал Шекспира вполне благопристойным, — не соглашалась миссис Бичер.

— Ни в коей мере. Он отнёсся к своей работе небрежно: оставил многое, без чего можно было бы обойтись, и убрал то, что было вполне невинно.

— Почему вы так думаете?

— Потому что как-то раз у меня были оба экземпляра — полный и переделанный — и я прочитала все пропуски.

— А зачем? — лукаво поинтересовалась Мод.

— Потому что я хотела убедиться, что они действительно пропущены, — строго ответствовала миссис Хант.

Мод устыдилась своего озорства, и лицо её вспыхнуло алым румянцем. Миссис Бичер наклонилась и подняла с ковра несуществующую шпильку для волос. Миссис Хант-Мортимер продолжила:

— Разумеется, есть ещё Байрон[92]. Но он полон намёков на кое-что такое… В его произведениях есть места…

— Я никогда не видела в них ничего дурного, — заявила Мод.

— Это потому, что вы не знали, где смотреть, милочка, — отвечала миссис Хант-Мортимер. — Миссис Бичер, если у вас есть Байрон, то я бы доказала, что его следует избегать, если вы хотите сохранять свои мысли незапятнанными. Что скажете? Впрочем, даже цитируя его по памяти, я могла бы убедить вас, что от чтения его лучше воздержаться.

— Оставим Байрона, — сказала миссис Бичер, очень хорошенькая брюнетка, игривая, словно котёнок, которая, по всей видимости, не нуждалась в косметике, ни в литературной, ни в какой-либо ещё. — Как насчёт Шелли?[93]

— Фрэнк восторгается Шелли, — заметила Мод.

Миссис Хант-Мортимер покачала головой:

— В его творчестве наличествуют ужасные тенденции. Он был — мне точно известно — то ли теистом, то ли атеистом. Сейчас не могу вспомнить, кем именно из них. Полагаю, что предмет нашего изучения должен быть как нельзя более возвышенным.

— Теннисон, — подсказала Мод.

— Мне говорили, что его высказывания слишком уж ясны для того, чтоб его можно было причислить к великим мыслителям человечества. Возвышенная мысль по необходимости оказывается неясной. Нет никакой заслуги в том, чтобы читать стихи, которые совершенно понятны. Тот, кто влечёт нас к высо…

— Броунинг! — воскликнули обе слушательницы[94].

— Вот именно. Мы могли бы создать наше собственное Общество любителей поэзии Броунинга!

— О, как замечательно! Какая прелесть!

Таким образом дело было решено.

Оставалось лишь договориться о том, каких ещё дам можно было принять в свой литературный кружок. Присутствие мужчин совершенно исключалось.

— Они всегда так отвлекают! — высказала своё мнение миссис Хант-Мортимер.

Главное состояло в том, чтобы принять в общество только серьёзные умы, которые будут стремиться извлечь пользу из занятий. О миссис Фортескью думать не приходилось — она страдала болтливостью. А миссис Мейсон была чересчур легкомысленна. Миссис Чарльз не могла говорить ни о чём другом, кроме собственной прислуги. А миссис Патт-Битсон видела всё в чёрном свете. Может быть, стоило просто начать работу, а уже потом постепенно привлекать новых членов. Первое заседание назначили на следующую среду у миссис Кросс, и миссис Хант-Мортимер обещала принести полное двухтомное издание Броунинга. Миссис Бичер спросила, недостаточно ли для начала и одного тома, но миссис Хант-Мортимер ответила, что всегда нужно иметь широкий выбор. На том и расстались.

Вечером Мод рассказала Фрэнку о создании общества. Хотя идея ему и понравилась, к воплощению её он отнёсся довольно скептически:

— Вы бы начали с более простых вещей.

На лице Мод появилось выражение неудовольствия, которое ей очень шло.

— Мы очень серьёзные исследователи, сэр. И мы хотим взять самое трудное стихотворение в книге. Фрэнк, один из твоих недостатков — хотя их у тебя немного — состоит в том, что ты недооцениваешь ум женщины. Миссис Хант-Мортимер говорит, что если мы и не отличаемся талантами, как мужчины, то зато гораздо способнее к ассим… к ассими…

— К ассимиляции, то бишь к усвоению изучаемого!

— Вот именно! А ты всегда говоришь со мной снисходительным тоном, словно я… Да, да, всегда!.. Какой же ты глупый, Фрэнк! Когда я пытаюсь говорить с тобой серьёзно, ты тут же начинаешь целоваться и всё портишь. Ты бы смог обсуждать поэзию Броунинга, если бы в конце каждого предложения к тебе подходили и целовали? Ты бы не обращал внимания? Едва ли, во всяком случае, ты бы почувствовал, что тебя не принимают всерьёз. Ладно, вот будешь следующий раз о чём-нибудь умничать, я тебе отплачу тою же монетой, и посмотрим, как тебе это понравится.

Встреча была назначена на три часа, и уже без десяти минут три появилась миссис Хант-Мортимер. Она принесла две толстые коричневые книги. Она пришла рано, объяснила она, потому что у Диксонов в четверть пятого назначена репетиция любительского спектакля. Миссис Бичер пришла с опозданием на пять минут. Как она объяснила, из-за того, что её кухарка и горничная поссорились, и зачем-то добавила, что в субботу у неё обед на пять персон и поэтому она страшно занята и вообще бы не пришла, если б не пообещала. Так трудно думать о поэзии, когда все мысли заняты предстоящим обедом и тем, что подать на entrée[95].

— Так у вас сложности с entrée? — спросила миссис Хант-Мортимер, отрывая взгляд от раскрытой книги.

— Дорогая, — ответила миссис Бичер (у неё было обыкновение о заурядных вещах говорить так, словно они были личными секретами), — моя горничная поистине прекрасно готовит, и я вполне могу на неё положиться, если Марта от меня уйдёт. Но она очень ограниченная, очень, и во всём, что касается entréeи десерта, я никак не могу на неё рассчитывать. Поэтому мне надо придумать такое блюдо, с которым ей под силу справиться.

Миссис Хант-Мортимер гордилась тем, как она ведёт хозяйство, и потому проблема её заинтересовала. У Мод складывалось впечатление, что заседание общества окажется не таким уж скучным, как она полагала.

— Ну, конечно, нужно учесть очень многое, — сказала миссис Хант-Мортимер с видом королевского адвоката, которого попросили дать своё заключение. — Устричные лепёшки или устрицы vol-au-vent

— Но устрицы сейчас не по сезону, — заметила Мод.

— Я как раз и собиралась сказать, — продолжала миссис Хант-Мортимер с восхитительной находчивостью, — что entréeиз устриц сейчас невозможно, потому что у них сейчас не сезон. Зато креветки, приправленные кэрри…[96]

— Что вы, что вы! Мой муж их не выносит.

— Так, так! А что вы скажете насчёт сладкого мяса en caisse? Всё, что вам для этого потребуется, — это только нарезанные грибы, лук-шалот, петрушка, мускатный орех, перец, соль, панировочные сухари, свиное сало…

— Нет, нет! — в отчаянии вскричала миссис Бичер. — Анне никогда это не запомнить.

— Тогда отбивные котлеты а-ля Констанс, — не сдавалась миссис Хант-Мортимер. — Я уверена, они в приготовлении достаточно просты: отбивные, масло, гусиная печёнка, петушиные гребешки, грибы…

— О, дорогая моя, не забывайте же, что она всего лишь горничная. Неразумно требовать от неё так много.

— Ну, хорошо. Рагу из птицы, пирожки с цыплёнком, крокеты из телятины под соусом…[97]

— Вот именно! — спохватилась Мод. — Может, всё-таки вернёмся к Броунингу?

— Боже мой! — простонала миссис Бичер. — Это я во всём виновата, прошу прощения! Да, пожалуйста, почитайте нам немного из его восхитительной поэзии, миссис Хант-Мортимер.

— В конце концов, вы всегда можете заказать любое entréeв специализированной лавке с доставкой на дом, — подала Мод крайне дельный совет.

— О, дорогая моя девочка! — обрадовалась миссис Бичер. — Какой замечательный выход из моего трагического положения! Конечно же, я так и сделаю. Превосходная идея! Итак, вопрос с entréeвполне решён, и мы можем наконец приступить к…

Pièce de résistance[98], — провозгласила миссис Хант-Мортимер, глядя в содержание первого тома. — Я должна признаться, что моё знакомство с данным поэтом до настоящего времени было довольно поверхностным. Мы должны стремиться усвоить его таким образом, чтобы отныне он стал неотъемлемой частью нас самих. Говорят, что трудно понять его творчество. А мне кажется, что эти трудности сильно преувеличены, и мы при желании и должном усердии вполне сможем их преодолеть.

Миссис Бичер и Мод с облегчением поняли, что и миссис Хант-Мортимер разбиралась в поэзии Броунинга не более их самих. И, когда стало ясно, что опасности нет никакой, они обе позволили себе принять несколько менее скованный вид. Мод глубокомысленно сдвинула брови, а миссис Бичер устремила взгляд своих красивых карих глаз на шторы, словно перебирая в памяти все названия произведений поэта.

— Я знаю, что нам следует делать! — сказала она. — Давайте поклянёмся, что ни в коем случае не перейдём к следующей строке, пока не поймём прочитанную. Мы будем читать её снова и снова, пока не постигнем смысл.

— Какая замечательная идея! — в восторге воскликнула Мод. — Великолепное правило, миссис Бичер!

— Мои друзья зовут меня Нелли, — сказала миссис Бичер.

— Если не возражаете, я тоже стану вас так называть. У вас очень красивое имя! И вы зовите меня просто Мод.

— Да вы и выглядите как Мод, — сказала миссис Бичер. — Я всегда представляла себе Мод хорошенькой, весёлой блондинкой. Правда, удивительно, что имена соответствуют облику и характеру? Мэри всегда очень домашняя, а Роза — кокетливая. Элизабет — само воплощение долга, Эвелин — порывистая, Элис — невыразительная, а Хэлен — властная…

— А Матильда — воплощение нетерпения, — со смехом сказала миссис Хант-Мортимер. — И у Матильды есть основания потерять терпение, сидя перед вами с открытой книгой, пока вы обе обмениваетесь любезностями.

— Да нет, мы просто ждали, когда вы начнёте, — с упрёком ответила миссис Бичер. — Давайте же в самом деле что-нибудь почитаем, а то время уходит.

— Не стоит начинать с самого начала, потому что в этих произведениях его гений ещё не проявился, — заметила миссис Хант-Мортимер. — Полагаю, что сегодня, в день открытия общества, нам следует познакомиться с лучшими произведениями поэта.

— А как мы узнаем, какие из них лучшие? — поинтересовалась Мод.

— Я бы остановилась на каком-нибудь названии, в котором бы чувствовалась глубина. «Красавица», «Любовь в моей жизни», «Любая жена любому мужу»…

— Ой, как интересно, что же она могла ему сказать? — воскликнула Мод.

— Нет, я как раз хотела показать, что все эти темы отдают легкомыслием.

— Кроме того, такое название совершенно нелепо, — добавила миссис Бичер, после шести месяцев замужества увлекавшаяся обобщениями. — «Муж жене» — это ещё куда ни шло, но откуда можно знать, что «любой» муж сказал бы «любой» жене? Вообще никто не в состоянии предсказать, что сделает мужчина. Ведь они такие странные!

Но миссис Хант-Мортимер была уже пять лет замужем и считала себя достаточно сведущей, чтобы сказать веское слово как об entrée, так и о мужьях.

— Со временем у вас появится бóльший опыт, дорогая, и вы будете лучше знать, чего от них ожидать. И тогда вы обнаружите, что в основе их поступков лежит некая причина, вернее сказать, довольно примитивный инстинкт. Но, говоря серьёзно, нам действительно нужно сосредоточить своё внимание на поэте, потому что я должна уйти ровно в четыре, и так мне останется только десять минут для того, чтобы добраться до Мэйбери.

Миссис Бичер и Мод угомонились и сидели с тревожным вниманием на лицах.

— Пожалуйста, продолжайте! — попросили они.

— Вот стихотворение, которое называется «Гэмлинский Дудочник в пёстром наряде».

— О, не могу и передать вам, как мне хочется услышать это стихотворение! — воскликнула Мод с сияющими от радости глазами. — Пожалуйста, прочтите нам про этого замечательного Дудочника![99]

— Да зачем? — в один голос спросили обе приятельницы.

— Видите ли, дело в том, — пояснила Мод, — что Фрэнк — вы знаете, это мой муж — приехал на маскарад в Сент-Олбенс в наряде Гэмлинского Дудочника. Я и понятия не имела, что это связано с Броунингом.

— И как же он оделся? — спросила миссис Бичер. — Мы приглашены на костюмированный бал к Астонам, и мне бы хотелось придумать что-нибудь для Джорджа.

— Это был восхитительный наряд! Красно-чёрный — знаете, как у Мефистофеля? — и остроконечная шляпа с колокольчиком на тулье. Ещё у него, конечно, была флейта, а к поясу на тонком длинном — до полу — шнурке была привязана набитая опилками крыса.

— Крыса! Какой ужас!

— Ну, вы же помните такую сказку. Все крысы шли за Дудочником, и эта крыса шла за Фрэнком. Во время танцев он клал её в карман, но один раз он забыл и наступил на неё, так что все опилки просыпались на пол.

Миссис Хант-Мортимер также оказалась приглашена на костюмированный бал, и мысли её блуждали далеко от раскрытой книги.

— А в каком наряде пришли вы, миссис Кросс? — поинтересовалась она.

— Я изображала Ночь.

— Да? Но у вас же светлые волосы.

— И папа сказал, что я была не очень тёмной ночью. Я была в чёрном, в своём, знаете, обычном шёлковом чёрном платье. На голове у меня был серебряный полумесяц, на волосах — чёрная вуаль, по всему платью — звёзды, а на груди — комета. За ужином папа пролил на меня чашку молока, и потом он смеялся, что это — Млечный Путь.

— Просто возмутительно, что мужчины способны шутить над столь важными вещами, — сказала миссис Хант-Мортимер. — Нисколько не сомневаюсь, дорогая, что ваш наряд был чрезвычайно эффектным. А я подумываю одеться как герцогиня Девонширская.

— О, восхитительно! — в один голос воскликнули миссис Бичер и Мод.

— Это не очень трудный костюм, знаете ли. У меня есть немного старого алансонского кружева — этой фамильной реликвии более ста лет. Она-то и навела меня на мысль о таком костюме. Мантия не должна быть очень сложной…

— Шёлк! — подсказала миссис Бичер.

— Мне кажется, что расшитая белыми цветами парча…

— О да, с перламутровой отделкой…

— Нет, нет, дорогая. На отделку пойдёт моё кружево.

— Ах да, конечно, вы же говорили.

— А затем здесь — муслиновая кружевная косынка.

— О, как изысканно! — восхитилась Мод.

— Талия высокая, рукава с кружевными гофрированными манжетками. Ну и конечно же, эффектная шляпка — вы понимаете, что я имею в виду, — с закрученным страусовым пером.

— И обязательно напудренные волосы, — вставила миссис Бичер.

— Напудренные и завитые колечками.

— Это подойдёт вам — вы будете великолепны. С вашим ростом и прекрасной фигурой. Жаль, что я не так уверена в своём наряде!

— А что вы задумали, дорогая?

— Я выбрала Офелию. Насколько это удачно?

— Вполне. Вы продумали детали?

— Конечно, моя дорогая, — сказала миссис Бичер, возвращаясь к своей милой доверительной манере, — у меня есть кое-какие задумки, но я бы очень хотела узнать ваше мнение. Я видела «Гамлета» лишь однажды, и дама была одета в белое, а поверх накинута светлая просвечивающая вуаль, скроенная на манер балахона монахини. И я подумала, что можно использовать белый шёлковый эпонж для нижнего платья, а сверху тонкий…

— Крепдешин, — подсказала Мод.

— Но во времена Офелии о таком материале и слыхом не слыхивали, — возразила миссис Хант-Мортимер. — Паутинка из серебряной нити…

— Правильно! — с восторгом вскричала миссис Бичер. — И на ней немного драгоценных камней. Именно так я себе и представляла. Разумеется, покрой будет классический, с изящными складками — моя портниха просто сокровище, она справится. И поверх белого шёлка я бы пустила золотую вышивку.

— Вышивание шерстью, — сказала Мод.

— Либо простая вышивка крестом. И затем жемчужная тиара на голове. Шекспир…

При имени поэта все три дамы вздрогнули и одновременно почувствовали жесточайшие угрызения совести. Они с тревогой посмотрели друг на дружку, а затем — на часы.

— Нет, мы должны, мы непременно должны продолжить чтение! — воскликнула миссис Хант-Мортимер. — Почему мы вообще заговорили о платьях?

— Это я виновата, — с сокрушённым видом сказала миссис Бичер.

— Нет, нет, дорогая, это моя вина, — поправила её Мод. — Помните, всё началось с того, как я сказала, что Фрэнк пришёл на бал-маскарад в наряде Дудочника.

— Я прочитаю сейчас первое стихотворение, которое мне попадётся на глаза, — безжалостно заявила миссис Хант-Мортимер. — Боюсь, что мне уже почти пора идти, но давайте всё-таки пробежим пару страниц. Итак, вот! Сейчас! Сетебос! Какое смешное имя!

— Что оно значит? — спросила Мод.

— Думаю, узнаем по ходу чтения, — заверила миссис Хант-Мортимер. — Будем читать строку за строкой, как договаривались, пытаясь максимально уяснить смысл. Первая строка гласит:


Узнать теперь, что дня жар лучше…


— Кому это узнать? — удивилась миссис Бичер.

— Не знаю. Так здесь написано.

— Наверное, всё объяснено в следующей строке.

«И скучен мне…»Боже мой! Я и понятия не имела, что Броунинг был таким… э…

— Так прочитайте же нам, дорогая.

— Нет, право, я и в мыслях не могу себе такое позволить. Лучше мы перейдём к следующей строфе, если не возражаете.

— Но мы торжественно клялись ничего не пропускать.

— Но зачем читать то, что ничему нас не учит и нисколько не возвышает? Давайте начнём со следующей строфы, и будем надеяться на лучшее. Итак, первая строка… Неужели же она в самом деле такая, как здесь написано?

— Прочитайте, пожалуйста!

«Сетебос, и Сетебос, и Сетебос».

Все три поклонницы поэзии Броунинга печально переглянулись.

— Это хуже, чем я только могла себе представить, — призналась чтица.

— Мы просто обязаны пропустить эту строку.

— Но мы всё время только и делаем, что пропускаем.

— Так, по-видимому, зовут человека.

— Или трёх человек.

— Нет, думаю, только одного.

— Тогда зачем повторять его имя три раза?

— Для усиления.

— А может быть, — предположила миссис Бичер, — это был господин Сетебос, госпожа Сетебос и маленький Сетебос?

— Ну, знаете! Если вы собираетесь шутить и смеяться, то я не буду больше читать строку за строкой. Было бы понятнее читать предложение за предложением.

— Правильно!

— Тогда мы включим сюда и следующую строку, которая заканчивает предложение. Вот она, слушайте:

Он мнит себя живущим в лунном свете.

— Так, значит, это был всё-таки одинСетебос! — воскликнула Мод.

— Выходит, что так. Это нетрудно понять, если только передать обычным языком. Человек по имени Сетебос находился под впечатлением, что его жизнь проходила в свете луны.

— Но это же какая-то бессмыслица! — вскричала миссис Бичер.

Миссис Хант-Мортимер взглянула на неё с упрёком.

— Назвать непонятное бессмыслицей не составляет никакого труда, — назидательно изрекла она. — Я нисколько не сомневаюсь, что Броунинг выражает здесь какой-то глубочайший смысл.

— И в чём он тогда заключается?

Миссис Хант-Мортимер взглянула на часы.

— Очень жаль, но я должна идти, — сказала она. — К сожалению, ничего не могу поделать, я уже и так сильно опаздываю. Крайне досадно, что я вынуждена уйти как раз тогда, когда мы так замечательно углубились в предмет. Вы придёте ко мне в следующую среду, дорогая миссис Кросс, не так ли? И вы тоже, миссис Бичер? До свидания, очень вам благодарна за приятно проведённое время!

Но шелест её юбки ещё не успел затихнуть в коридоре, как Общество любителей броунинговской поэзии было распущено двумя третями голосов от общего числа членов.

— И право, зачем всё это? — воскликнула миссис Бичер. — Из-за двух строчек у меня страшно разболелась голова, а тут извольте читать целых два тома.

— Нам просто надо взять другого поэта.

— Вместо Броунинга с его стихоплётством?

— С его сетеботством.

— И очаровательная миссис Хант-Мортимер ещё утверждает, будто он ей нравится! Может быть, нам предложить на следующей неделе Теннисона?

— Это было бы гораздо лучше.

— Но ведь Теннисон совсем прост и понятен, правда?

— Да, в самом деле.

— Тогда зачем нам встречаться для обсуждения его, если обсуждать нечего?

— Вы хотите сказать, что с таким же успехом мы можем читать его самостоятельно?

— Думаю, так будет лучше.

— Да, несомненно.

Таким-то образом, после одного часа сомнительной жизни, основанное миссис Хант-Мортимер Общество любителей броунинговской поэзии постигла безвременная кончина[100].

1899 г.

Дьявол из бондарной мастерской

Нелегко было подвести к берегу «Геймкок»: река принесла столько ила, что образовалась громадная мель, на несколько миль выходившая в Атлантический океан. Берег вырисовывался слабо. Когда первые пенистые волны показали нам опасность, мы пошли медленно, осторожно. Не раз мы задевали дном песок — глубина порой едва превышала шесть футов, — но удача сопутствовала нам, и мы потихоньку приближались к берегу. Когда же стало ещё мельче, из фактории навстречу нам выслали байдарку, и лоцман из племени крусов повёл нас дальше. Яхта бросила якорь приблизительно в двухстах ярдах от острова: негр жестом объяснил, что нечего и думать подойти ближе. Морская лазурь в этом месте сменилась коричневатой речной водой. Даже под прикрытием острова волны ревели и кружились. Река казалась полноводной; уровень воды поднимался выше корней пальм, и течение несло куски брёвен, деревьев и всевозможные обломки.

Хорошенько закрепив якорь, я решил не мешкая пополнить запасы воды, потому как я понял, что эта местность источала лихорадку и задерживаться здесь неблагоразумно. Мутная река, илистые берега, яркая зелень, ядовитая растительность, заросли и туман — налицо все признаки опасности для человека, способного распознать их. Я велел поставить в шлюпку два пустых бочонка для воды. Мы запаслись бы питьём до самого Сен-Поля-де-Луанда. Сам я сел в маленький ялик и стал грести по направлению к острову. Над пальмами я видел развевающийся флаг Объединённого Королевства, который обозначал коммерческую станцию фирмы «Армитедж и Вильсон».

Ялик подходил, и я увидел саму станцию — длинное низкое строение, выбеленное извёсткой; вдоль его фасада тянулась широкая веранда, а по обеим сторонам виднелись наставленные одна на другую бочки с пальмовым маслом. Целый ряд челнов и байдарок тянулся вдоль морского берега; в реку вдавался маленький мол, на котором стояли двое в белых костюмах, подвязанных красными кушаками, и ждали меня. Один был полный человек с седой бородой. Другой, высокий и стройный, стоял в широкой, напоминавшей гриб шляпе, которая наполовину скрывала его бледное продолговатое лицо.

— Очень рад вас видеть, — приветливо сказал этот последний. — Я — Уокер, агент фирмы «Армитедж и Вильсон». Позвольте представить вам также доктора Северола, моего товарища по службе. Нам нечасто случается видеть здесь частную яхту.

— Это «Геймкок», — ответил я. — А я её владелец и капитан — Мельдрем.

— Исследователь?

— Лепидоптерист… иными словами — охотник на бабочек. Я исследовал весь западный берег, начиная от Сенегала.

— И богатая у вас добыча? — спросил доктор. Я заметил, что белки его глаз имеют желтоватый оттенок.

— Сорок полных ящиков! Сюда мы пристали, чтобы запастись водой и разузнать, нет ли чего-нибудь для меня интересного.

Пока мы беседовали, два молодых круса успели подтянуть мой ялик к берегу. Я ступил на мол, и мои новые знакомые закидали меня вопросами: белых они не видали уже много месяцев.

— Чем мы занимаемся? — переспросил доктор, когда я, в свою очередь, стал расспрашивать его. — О, дел у нас множество, и они отнимают у нас уйму времени. В свободные же минуты мы спорим о политике.

— Да, по особой милости Провидения, Северол — отчаянный радикал, я же — честный, неисправимый юнионист. Благодаря этому мы каждое утро спорим о местном управлении часа по два и более.

— И пьём виски с хинином. В настоящее время мы оба прямо-таки пропитаны лекарством, а нормальная температура тела доходила у нас в прошлом году до 40 градусов. Нет, что ни говорите, а устье Огоуэй-ривер никогда не сможет стать курортом.

Нигде не услышишь столько шуток, как в колониальной глуши: люди, идущие в авангарде цивилизации, привыкли говорить о своих бедах и печалях с юмором, черпая в добродушных остротах силы и мужество, чтобы противостоять ударам судьбы. В какие бы уголки от Сьерра-Леоне и ниже я ни заглядывал, всюду в источающих лихорадку болотах я находил противоборствующие тропическому недугу уединённые общины и слышал всё те же мрачноватые шутки. Есть, право слово, что-то чуть ли не божественное в дарованной человеку способности господствовать над условиями собственной жизни и заставлять свой ум и дух презирать материальные лишения.

— Через полчаса будет готов обед, капитан Мельдрем, — сказал доктор. — Уокер займётся им: эту неделю его черёд исполнять обязанности экономки. А мы покамест, если угодно, прогуляемся: я покажу вам остров.

Солнце зашло за линию пальм, и свод неба представлялся внутренностью громадной нежно-розовой раковины. Тот, кто никогда не жил в тропических странах, где даже вес маленькой салфетки, лежащей у вас на коленях, становится нестерпимым, не может себе представить восхитительного облегчения, которое испытываешь, чувствуя свежесть вечера.

— У нашего острова есть романтический отпечаток, — сказал Северол, отвечая на моё замечание относительно однообразия их жизни. — Мы живём на границе неведомого. Там, в верховьях реки, — и его палец указал на северо-запад, — Дюшалью посетил внутренность материка и открыл гориллу; там Габон — страна больших обезьян. С этой стороны, — и он указал на юго-запад, — никто не проникал далеко. Местность, орошаемая нашей рекой, совершенно неизвестна европейцам. Стволы деревьев, которые несёт течением, приплыли из таинственной и неведомой страны. Когда я вижу удивительные орхидеи и необычные растения, принесённые водой на окраину острова, я сожалею, что не обладаю достаточными познаниями в ботанике.

Доктор указал на покатую отмель коричневого цвета, сплошь усеянную листьями, стволами и лианами. Её концы, выходившие в море, как естественные молы, образовывали маленький неглубокий залив, в центре которого плавал ствол дерева, окружённый вьющимися растениями.

— Все эти растительные остатки принесены с возвышенности, — сказал доктор. — Они будут плавать в нашем маленьком заливе до тех пор, пока новое наводнение не унесёт их в море.

— Что это за дерево? — спросил я.

— Кажется, что-то вроде приморского дуба; но он порядочно-таки истлел, если судить по его внешнему виду. Не пойти ли нам дальше?

Он привёл меня в длинное строение, где было разбросано много клёпок и обручей.

— Вот это наша бондарная мастерская, — сказал доктор. — Бочки мы получаем в разобранном виде и сами собираем их. Скажите, вы не замечаете здесь ничего зловещего?

Я посмотрел на высокую крышу из гофрированного железа, деревянные струганые стены, на земляной пол. В одном из углов я заметил матрац и шерстяное одеяло.

— Нет, не вижу ничего страшного, — ответил я.

— Знаете, мы столкнулись тут с чем-то необычайным. Видите эту постель? Я намерен нынче ночевать здесь и без хвастовства скажу, что это будет серьёзное испытание для человеческих нервов.

— Что же здесь происходит?

— Что происходит? Вы недавно говорили об однообразии нашей жизни; так вот, уверяю вас, что в ней порой случаются престранные вещи. Но давайте вернёмся в дом, потому что после захода солнца от болот поднимается туман, который источает лихорадку. Смотрите: вон сырость уже тянется через реку.

В самом деле, длинные щупальца белого пара, изгибаясь, вытягивались из чащи низких кустов и зарослей и ползли к нам над широкой и взволнованной поверхностью коричневой реки. В воздухе ощущалась тяжёлая влажность.

— Вот и обеденный гонг, — сказал доктор. — Если таинственные и непонятные явления вас интересуют, то поговорим позже.

Конечно же, эти явления меня интересовали, потому что выражение лица доктора, испугавшегося пустой мастерской, сильно подействовало на моё воображение. Это был грубоватый добродушный человек, но он не переставал осматриваться по сторонам, и в его глазах я подмечал странное выражение, — не страх, а скорее тревогу человека остерегающегося.

— Кстати, — сказал я, когда мы шли к дому, — вы показали много хижин ваших туземцев, но я не видел ни одного из чёрных.

— Они сейчас все спят вон на том понтоне, — сказал доктор.

— Вот как? К чему же им тогда дома?

— Ещё совсем недавно они в них жили. На понтоне мы поместили их до поры до времени: хотим, чтобы они немного успокоились. Негры чуть не обезумели от ужаса, и нам пришлось отпустить их. Только мы с Уокером и ночуем на острове.

— И что их так испугало?

— Мы возвращаемся всё к тому же разговору. Не думаю, чтобы Уокер возражал, если я расскажу вам, что у нас, собственно, произошло. С какой стати нам делать из этого тайну? Несомненно, это очень неприятная история… — сказал Северол и погрузился в молчание.

Не обмолвился доктор ни словом и за обедом, устроенным в мою честь. Обед, надо сказать, удался на славу: складывалось такое впечатление, будто эти милые люди, едва «Геймкок» показался против мыса Лопес, принялись готовить свой знаменитый суп из груш и варить сладкие бататы. Да, на столе у нас были самые вкусные местные блюда, какие можно пожелать. Прислуживал нам бой из Сьерра-Леоне, великолепный представитель своей расы. Едва я успел подумать, что, по крайней мере, этот малый не поддался общей панике, как он, поставив на стол десерт и вино, поднёс руку к тюрбану.

— Другого дела нет, масса Уокер? — спросил он.

— Нет, Мусса, кажется, всё, — ответил хозяин. — Но сегодня мне нездоровится, и я хотел бы, чтобы ты остался на острове.

На лице африканца я увидел признаки борьбы между страхом и долгом. Кожа его окрасилась в тот бледно-пурпурный оттенок, который у негров соответствует бледности, а в глазах промелькнуло выражение ужаса.

— Нет, нет, масса Уокер, — вскричал он в конце концов, — лучше вы ходить со мной на понтон, масса. Я вас лучше сторожить на понтон, масса.

— Не годится, Мусса. Белые не покидают своего поста.

Я снова увидел на лице негра отчаянную внутреннюю борьбу; и опять страх одержал верх.

— Не надо, масса Уокер. Простить меня… Я не могу сделать так… Вчера да… Или завтра да… А сегодня быть третяя ночь… И я не иметь силы…

Уокер пожал плечами:

— Ну, так уходи. С первым же пароходом ты можешь вернуться в Сьерра-Леоне. Мне не нужен слуга, который бросает меня в ту минуту, когда он больше всего нужен. Полагаю, капитан Мельдрем, всё это для вас загадка… Если только от доктора вы не узнали, что…

— Я показал капитану мастерскую, но ничего не рассказал, — заметил доктор Северол. — Мне кажется, вы нездоровы, Уокер, — прибавил он, вглядываясь в лицо своего товарища. — Без сомнения, у вас приступ лихорадки.

— Да, меня целый день знобило, и теперь какая-то тяжесть давит на плечи. Я принял десять гран хинина, и голова у меня гудит, как наковальня. Но я всё равно переночую с вами в бондарной мастерской, Северол.

— Нет, нет, дружище. Вы должны немедленно лечь. Мельдрем извинит вас. Я останусь в мастерской и приду, чтобы дать вам лекарство перед первым завтраком.

Очевидно, у Уокера начался один из припадков перемежающейся лихорадки, которая стала бичом Западного побережья Африки; его посинелые щёки покраснели, глаза заблестели, и он глухим голосом находящегося в бреду человека вдруг принялся стонать какую-то песню.

— Пойдёмте, старина, мы уложим вас, — сказал доктор.

Мы отвели Уокера в его комнату, раздели и дали ему сильного успокоительного; он забылся глубоким сном.

— Теперь он спокоен на всю ночь, — сказал доктор, когда мы вернулись к столу и снова наполнили стаканы. — То у него, то у меня делается лихорадка; к счастью, мы ещё никогда не заболевали разом. Мне было бы неприятно, если бы я сегодня свалился, потому что мне нужно разгадать одну маленькую загадку. Вы ведь уже знаете, что я собираюсь ночевать в нашей мастерской?

— Да, знаю.

— Когда я говорю «ночевать», я подразумеваю «сторожить». На острове царит такой страх, что никто из туземцев не остаётся на берегу после захода солнца. Сегодня ночью я хочу выяснить причину всеобщего ужаса. Прежде туземный сторож спал в нашей бондарне, чтобы кто-нибудь не украл ободьев бочек. И вот шесть дней тому назад он бесследно исчез. Престранное это было событие: все челны оставались на местах, а в воде слишком много крокодилов, чтобы кто-нибудь решился пуститься вплавь. Что сделалось с ним и каким образом он исчез с острова — остаётся тайной. Мы с Уокером удивились, а чернокожие испугались, и между ними начали ходить странные рассказы о колдовстве. Но настоящая паника началась, когда на третью ночь исчез второй сторож.

— Что с ним приключилось? — спросил я.

— Мы не только не знаем этого, но у нас нет даже мало-мальски правдоподобного предположения. Негры клянутся, что в нашу бочечную мастерскую каждую третью ночь является страшный демон, который требует человеческую жертву. Они ни в какую не желают оставаться на острове, ничем их не переубедишь. Даже Мусса, вполне преданный слуга, оставил, как вы видели, больного хозяина на произвол судьбы. Если мы хотим спасти нашу станцию, то должны успокоить их, и я нахожу, что лучшее средство — это самому переночевать в мастерской. Сегодня третья ночь, и что-то должно произойти.

— И у вас нет никаких улик? — спросил я. — Не осталось ли следов борьбы, пятен крови, наконец, отпечатков ног на полу — того, что могло бы дать косвенные намёки, с какого рода опасностью вам придётся столкнуться?

— Ничего подобного у нас нет. Исчезли два негра, вот и всё. Вторым был старый Али, присматривавший за гаванью с тех пор, как существует станция. Я всегда считал его твёрдым, как скала, и обратить его в бегство могло лишь что-то поистине ужасное.

— Сдаётся мне, — заметил я, — что эта задача не по плечу одному человеку. Коли ваш друг находится под действием опия и не сможет прийти вам на помощь, то позвольте мне провести с вами эту ночь в мастерской.

Северол благодарно протянул мне через стол руку.

— Весьма великодушное предложение с вашей стороны, Мельдрем. Я не решился бы просить вас об этом, потому что не пристало быть навязчивым с гостем. Но если вы говорите серьёзно…

— Вполне серьёзно. И если вы подождёте ещё несколько минут — мне надо сообщить на яхту, чтобы меня не ждали, — то я буду к вашим услугам.

Когда мы шли обратно по маленькому молу, нас поразило ночное небо. Страшные гряды тёмно-синих облаков громоздились со стороны материка. Ветер, дувший из Африки, обдавал нас горячим дыханием; казалось, будто жар исходит от большого очага.

— Ого, — сказал Северол, — вероятно, в довершение беды начнётся ливень. Если уровень воды в реке поднимается, это означает, что на возвышенностях идёт дождь, а раз начинается дождь, никогда не знаешь, сколько времени он продлится. Недавно наводнение чуть не затопило весь остров. Пойдёмте проведаем Уокера, а потом уж расположимся на ночь.

Больной спокойно спал; мы поставили подле него лимонный сок, выдавленный в стакан, чтобы в случае пробуждения он мог напиться, а затем направились к мастерской, окутанные зловещей тенью грозных туч. Вода в реке поднялась очень высоко и залила оба мыса, так что бухта почти исчезла.

— Наводнение будет нам весьма кстати, — сказал доктор. — Оно смоет с берега растительный мусор, который из-за подъёма воды принесло с верховий реки. Но вот и наше пристанище. Вот книги. Здесь табак. Постараемся провести ночь как можно приятнее.

При свете единственного фонаря большая комната показалась мне жалкой и мрачной. Кроме составленных стопами клёпок и груд обручей, в ней совершенно ничего не было, разве только в углу лежал ещё матрац доктора. Две бочки мы приспособили как стулья и уселись на них для долгого бдения. Северол принёс для меня револьвер, а для себя — двуствольное ружьё. Зарядив оружие, мы положили его под рукой. Маленький кружок света в этой темноте выглядел таким печальным, что мы отправились домой и захватили ещё пару свечей.

Доктор, у которого, казалось, были стальные нервы, взял книгу и принялся читать, но я видел, что время от времени он опускал её на колени и внимательно осматривался по сторонам. Два-три раза я также пробовал приняться за чтение, но не мог сосредоточиться. Мысли мои постоянно возвращались к нашей большой, пустой, безмолвной комнате и зловещей тайне, связанной с нею. Мой ум силился построить теорию, которая бы объяснила исчезновение двух человек. Но всё было напрасно: оставался лишь неоспоримый факт, что они пропали, и никакого намёка на то, куда и каким образом. И вот мы сидим в том же месте и ждём, не имея ни малейшего понятия, с какой опасностью нам предстоит иметь дело. Я был прав, сказав, что затея эта не по плечу одному человеку. Но даже и вдвоём мы чувствовали себя не очень уверенно: не будь рядом товарища, никакая сила на свете не заставила бы меня усидеть в этой комнате и одной минуты!

Скучная, бесконечная ночь! Там, за стенами, журчала река и стонал ветер. Внутри слышалось только наше дыхание, шелест перелистываемой доктором страницы да пронзительный писк случайного комара. Вдруг Северол опустил книгу и стремительно поднялся, пристально глядя на окно. У меня замерло сердце.

— Вы ничего не заметили, Мельдрем?

— Нет, а вы?

— Мне показалось, что подле окна что-то движется.

Он взял ружьё и подошёл к окну.

— Ничего не видно, но я готов поклясться, что слышал, как что-то медленно двигалось вдоль стены.

— Может быть, это был пальмовый лист? — предположил я, поскольку ветер с каждой минутой становился всё неистовей.

— Вполне возможно, — ответил доктор и снова сел, взявшись за книгу, но его глаза постоянно поднимались и подозрительно поглядывали на окно. Я тоже прислушивался. Но снаружи всё было спокойно.

Внезапно наступила гнетущая тишина, и вслед за тем мгновенно разразилась тропическая буря, что совершенно изменило ход наших мыслей. Сверкнула молния, осветившая нас магическим светом, и тотчас же загрохотал гром, от которого задрожала мастерская. Снова и снова вспыхивала молния, и ей вновь и вновь вторил гром, до основания сотрясавший наше пристанище. Вспышки призрачного света и чудовищный грохот напоминали канонаду адской артиллерии. И наконец хлынул тропический ливень, яростно стуча по гофрированной железной крыше. Огромная пустая комната грохотала и гудела, как барабан. Из наружной тьмы возникла непостижимая смесь звуков — капанье, бульканье, лопанье, звяканье, всплески, хлюпанье, журчанье, — хор звуков, которые способна произвести вода, резвящаяся на просторе, от шелеста и стука дождевых капель до низкого и ровного гудения реки. С каждым часом рёв стихии становился громче и сокрушительней.

— Честное слово, — пробормотал Северол, — это наводнение, наверное, не имеет равных. Но, слава богу, вот и заря. По крайней мере, нам удастся опровергнуть нелепую сказку о третьей ночи.

Сероватый свет украдкой проник в мастерскую, и почти сразу рассвело. Дождь ослабел, но тёмные воды реки неслись, точно водопад. Я забеспокоился о корабле: не лопнул бы якорный канат.

— Мне нужно отправиться на борт, — сказал я, — если яхта сорвётся с якоря, ей ни за что не удастся пойти вверх по течению.

— Этот остров всё равно что плотина, — ответил доктор. — Если вам угодно пройти в дом, я угощу вас чашкой кофе.

Продрогший и жалкий, я с благодарностью принял его предложение. Так ничего и не выяснив, мы вышли из злополучной мастерской и под проливным дождём направились к дому.

— Вот спиртовая лампочка, — сказал Северол. — Пожалуйста, зажгите её, а я пойду взглянуть на бедного Уокера.

Не успел он выйти, как тут же вернулся с лицом, искажённым от ужаса:

— Он мёртв! — хрипло крикнул доктор.

Меня как громом поразило: я замер с лампой в руках и широко раскрытыми глазами смотрел на Северола.

— Да, он мёртв, — повторил он, — убедитесь сами.

Ни слова не говоря, я последовал за ним. Войдя в комнату, я прежде всего увидел Уокера. Он лежал поперёк кровати в том же самом фланелевом костюме, в который я помог Северолу переодеть его. Ноги и руки несчастного были раскинуты.

— Да нет же, он жив! — прошептал я.

Доктор был страшно возбуждён, руки его дрожали, как листья на ветру.

— Смерть наступила несколько часов назад.

— От лихорадки?

— От лихорадки?! Посмотрите на его ноги!

Я посмотрел и вскрикнул. Одна из ног несчастного не только выскочила из сустава, но и совершенно вывернулась самым неестественным образом.

— Боже праведный! — вскричал я. — Ктомог совершить такое злодеяние?!

Северол положил руку на грудь трупа.

— Пощупайте, — прошептал он.

Я дотронулся до груди: она не представляла никакого сопротивления. Всё тело было какое-то рыхлое, мягкое, уминалось от малейшего нажатия, как кукла, набитая отрубями.

— Грудная клетка раздавлена, размолота, — продолжал Северол, тем же глухим, полным ужаса шёпотом. — Слава богу, что несчастный спал под влиянием опия. По его лицу видно, что смерть застигла его во сне.

— Но кто же, кто совершил это ужасное преступление?

— Всё! Не могу больше! — сказал доктор, вытирая лоб. — Не считаю себя особенным трусом, но это выше моих сил. И если вы возвращаетесь на «Геймкок», я иду с вами.

— Идёмте же, — сказал я, и мы вышли из дома. Если мы и не побежали сломя голову, то лишь потому, что каждый хотел сохранить перед другим хотя бы тень достоинства.

Нелегко было плыть по бешеной реке в лёгкой байдарке, но это нас ничуть не беспокоило. Доктор вычерпывал воду, я же грёб — так мы продвигались вперёд и ухитрялись удерживать наше утлое судёнышко на плаву. Вот мы наконец стоим на палубе яхты. Только теперь, когда двести ярдов легли между нами и проклятым островом, мы смогли перевести дух.

— Через пару часов нам придётся вернуться, — сказал Северол, — и для этого нужно немного прийти в себя. Готов отдать своё годовое жалованье, лишь бы мои чернокожие не увидели, каков я был несколько минут назад.

— Скажу стюарду, чтобы приготовил нам завтрак. А после мы можем вернуться, — ответил я. — Но, ради бога, доктор, как объясните вы случившееся?

— Ничего не понимаю… Я кое-что слышал о колдовской практике среди чернокожих — всю эту чертовщину они называют «вуду» — и смеялся над нею вместе с остальными. Но то, что бедняга Уокер — пристойный, богобоязненный англичанин — умрёт в девятнадцатом веке столь чудовищной смертью и что в нём не останется ни единой целой кости, — это жестокий удар для меня… Однако что такое с вашим матросом, Мельдрем? Пьян он, что ли? Сошёл с ума или что-то там ещё?

Петерсон, самый старый матрос на моей яхте, человек, способный волноваться не больше египетских пирамид, давно стоял на носу и багром отпихивал обломки брёвен, плывшие по течению. Теперь же, согнув колени, с расширенными от ужаса глазами, он яростно бороздил воздух указательным пальцем и вопил:

— Смотрите! Смотрите!

И мы увидели.

Исполинский ствол плыл по реке, волны лизали гребень его чёрной коры. И спереди, выставляясь над водой фута на три, как носовое украшение на корабле, из стороны в сторону раскачивалась страшная голова. Плоская, свирепая, огромная, как пивная бочка, она цветом напоминала поблёкший гриб, а на её шее виднелись чёрные и светло-жёлтые пятна. В тот момент, когда среди водоворота ствол прошёл перед яхтой, я увидел, как в дупле старого дерева развернулись два громадных кольца. Отвратительная голова внезапно поднялась на восемь или девять футов, глядя на «Геймкок» немигающими туманными глазами. Ещё миг — и дерево, пронесясь со своим ужасным обитателем мимо нас, исчезло в Атлантическом океане.

— Что это? — спросил я.

— Злой дух нашей мастерской, — ответил Северол, вновь становясь вчерашним болтуном. — Это и есть дьявол, посещавший наш остров, — большой габонский питон!

Я вспомнил, что слыхал на побережье рассказы о чудовищных змеях — боа, живших в глубине страны, о голоде, периодически просыпавшемся в них, и о силе их смертоносных объятий. И тут я всё понял. Неделю назад было наводнение, оно и принесло на остров дуплистое дерево и его страшного обитателя. Ствол остался в маленькой бухте, а мастерская была ближе всего к жилищу змеи. И когда в питоне просыпался голод, он уносил сторожей. Конечно, он вернулся и в последнюю ночь, когда Северолу показалось, будто что-то двигалось за окном. Это чудовище вползло в дом и раздавило несчастного Уокера, когда он спал.

— Почему питон не унёс его? — спросил я.

— Должно быть, молния и гром испугали гадину. Но вот и наш завтрак, Мельдрем! Чем скорее мы позавтракаем и вернёмся на остров, тем будет лучше, не то эти негры подумают, будто мы испугались.

1908 г.

Три корреспондента

Среди чёрных скал и красно-жёлтого песка виднелась маленьким пятнышком зелёная пальмовая роща. Оазис расположился на самом берегу Нила, который быстро нёс свои чёрные волны к Амбигольскому водопаду. Там и сям из реки высовывались большие белые валуны. Солнце в ослепительной синеве небес жгло песок, по которому двигались всадники в полотняных шлемах. Они изнывали от зноя.

— Да! — произнёс Мортимер, утирая лоб. — В Лондоне за этакую баню заплатишь по крайней мере шиллингов пять.

— Именно, — ответил Скотт, — но зато в турецкой бане не нужно ехать 20 миль верхом с револьвером и подзорной трубой через плечо да с бутылкой для воды у пояса. Посмотрите, как мы обвешаны, точно рождественские ёлки. Право, Мортимер, будет недурно, если мы остановимся в этой пальмовой роще и пробудем в ней до вечера.

Мортимер поднялся на стременах и начал вглядываться в южном направлении. Повсюду виднелись те же скалы и тот же красный песок. Только в одном месте это безотрадное однообразие нарушалось странной бугорчатой линией, тянувшейся вдоль Нила и скрывавшейся за горизонтом. Это была старая железная дорога, давно уже разрушенная арабами, но которую теперь восстанавливали англичане. Других следов человека в этой пустыне не было.

— Кроме пальмовой рощи, негде приткнуться, — сказал Скотт.

— Да, придётся отдохнуть, — ответил Мортимер. — Но, право, мне досадно за всякий час промедления. Что скажут наши редакторы, если мы опоздаем к сражению? Нам надо торопиться догнать войска.

— Ну, дорогой коллега, вы-то — старый журналист, и неужели мне надо объяснять вам, что ни один современный генерал, находясь в здравом уме и твёрдой памяти, не станет атаковать врага, пока пресса не прибудет к месту действия?

— Вы, конечно, шутите? — спросил молодой Энерли. — На нас, я думаю, смотрят только как на необходимое зло.

— Знаю, знаю, — засмеялся Скотт. — В «Карманной книжке солдата», составленной лордом Вольслеем, о газетных корреспондентах говорится как о бесполезных трутнях. Но ведь это, Энерли, всё не искренно.

И, подмигивая из-под своих синих очков, он прибавил:

— Поверьте мне, если бы предстояло сражение, то к нам прислали бы целый отряд кавалерии с просьбой поторопиться. Я был в пятнадцати сражениях, и всегда эти старые генералы старались обеспечить себя газетными репортёрами. Надо же, чтобы их кто-нибудь прославлял.

— Ну а если враги нападут на наши войска неожиданно, тогда что?

— Этого не может быть. Арабы слишком слабы, чтобы начинать сражение первыми.

— Стычки, во всяком случае, могут произойти, — продолжал настаивать Мортимер.

— Если будет стычка, — ответил Скотт, — то, вероятнее всего, в тылу, в арьергарде. А мы как раз здесь и находимся.

— И то правда. Мы, стало быть, в более выгодном положении, нежели корреспондент агентства «Рейтер», — ответил Мортимер. — А он-то думал обогнать нас всех и уехал с авангардом. Ну, так и быть, я согласен; раскидывайте шатры, будем отдыхать под пальмами.

Корреспондентов было всего трое, и они представляли три большие ежедневные газеты Лондона. Представитель «Рейтера» был в тридцати милях впереди, а корреспонденты двух вечерних пенсовых газет плелись на верблюдах в двадцати милях позади. Эти три корреспондента представляли собою избранную английскую публику, представляли многие миллионы читателей, уплативших расходы на их экспедицию и ожидавших от них новостей.

Наши служители прессы были примечательные люди. Двое из них уже ветераны, поседевшие в боях, а третий только начинал карьеру. К своим знаменитым товарищам он питал глубокое уважение.

Первого, который только что слез со своего гнедого коня, звали Мортимер. Он был представителем газеты «Интеллидженс». Высокий, статный господин с соколиным взором, он выглядел молодцом в своей светло-жёлтой блузе, верховых панталонах, коричневых гетрах и с красной перевязью через плечо. Кожа у Мортимера загорела и была красная, точно шотландская сосна; солнце, ветер пустыни и москиты сделали эту кожу недоступной внешним влияниям.

Скотт служил корреспондентом газеты «Курьер». Это был маленький, живой человечек, черноволосый и с кудрявой бородой. В его левой руке виднелся неизменный веер, которым он отмахивался от москитов и мух. Это был замечательный, несравненный корреспондент, уступающий разве только знаменитому Чандлеру. Но тот уже успел состариться и давно находился на покое.

Мортимер и Скотт были, собственно говоря, двумя противоположностями, и, должно быть, в этом и заключалась главная тайна их тесной дружбы. Они как бы дополняли друг друга. То, чего не хватало одному, находилось в избытке у другого. Мортимер был медленный, добросовестный и рассудительный англосакс. Скотт — быстрый, удачливый и блестящий кельт. Мортимер был солиден, Скотт вызывал симпатию. Мортимер умел глубоко думать, а Скотт блестяще говорить. Оба были нелюдимы. Военными корреспондентами они состояли давно, но по странному совпадению им до сих пор не приходилось работать вместе. Благодаря этому они вдвоём написали всю новую военную историю. Скотт был под Плевной, под Шипкой, видел войну с зулусами, Египет и Суаким. Мортимер был на бурской войне, ездил в Чили, Болгарию, Сербию и описал как очевидец войны на индейской границе бразильское восстание и события на Мадагаскаре. Всё это они видели собственными глазами, и поэтому было очень интересно слушать их разговоры: в них не было ничего теоретического. Зачем же им было делать предположения и строить догадки, когда они видели всё собственными глазами?

Несмотря на тесно связывавшую их дружбу, Мортимер и Скотт не переставали соперничать между собою. Каждый из них готов был жизнью пожертвовать для приятеля, но этого приятеля он готов был ежеминутно принести в жертву собственной газете. Если Мортимер мог устроить таким образом, чтобы в «Интеллидженс» появился полный отчёт о каком-нибудь деле в то время, как в «Курьере» об этом не было ни строчки, он непременно так и поступал, самым безбожным образом надувая друга и приятеля. Скотт платил Мортимеру тою же монетой, и это считалось у них в порядке вещей.

Третьим в этой небольшой компании был Энерли — молодой, неопытный и простоватый на вид корреспондент «Ежедневной газеты»; глаза у него были вялые, сонные, а нижняя губа отвисла. Даже закадычные приятели считали Энерли чем-то вроде дурачка. Энерли любил военное дело и два раза корреспондировал об осенних манёврах. Описание этих манёвров было довольно живописное, и по этому случаю владельцы «Ежедневной газеты» решили испытать его в качестве специального военного корреспондента.

Мортимер и Скотт глядели на простоватого молодого человека свысока и часто над ним подсмеивались. Впрочем, они его любили. Да и как было не любить товарища, который не представлял для них никакой опасности? А не боялись они его вот почему: Энерли ехал на плохонькой сирийской лошадке, за которую он заплатил пятнадцать гиней и тридцать шиллингов. Мортимер же и Скотт сидели на великолепных скаковых пони. Ближайшая телеграфная станция была позади, в Саррасе. Разве мог Энерли поспеть за пони и отправить в одно время с ними телеграмму о военных событиях, если таковые будут иметь место?

Все трое корреспондентов слезли с лошадей и ввели их под тень пальм.

— Пальма — это прекрасная вешалка, — произнёс Скотт, вешая револьвер и бутылку на небольшие веточки, росшие у ствола пальмы. — Впрочем, тень пальмы ещё не особенно важное кушанье: для тропиков можно было изобрести что-нибудь получше, и я удивляюсь, как это ничего не изобрели.

— Вот взять хотя бы банан в Индии, — сказал Мортимер.

— Или, например, есть такие деревья в стране ашанти. Под таким деревом может свободно пообедать полк солдат.

— Недурно тоже вот и в Бирме тиковое дерево. Однако, чёрт возьми, наши холодные консервы совсем растаяли в седле. Эти консервы не годятся для здешнего климата. Кстати, Энерли, где же ваш багаж?

— Багаж придёт через пять минут.

Вдоль по извилистой тропинке между скал двигался маленький караван нагружённых верблюдов. Животные неспешно шли переваливающейся походкой и величественно поглядывали по сторонам. Впереди ехали на ослах трое берберов, а сзади шли погонщики верблюдов. Караван с утомительной медленностью двигался в течение девяти долгих часов с восхода месяца, делая лишь по две с половиной мили в час.

При виде пальмовой рощицы и рассёдланных лошадей все — и люди и животные — повеселели. В несколько минут багаж с верблюдов был снят, верблюды рассёдланы, костры разведены, из реки принесли свежей воды и животным задали корм, положив его перед каждым на подстилке, так как ни один благовоспитанный арабский верблюд не станет есть без подстилки.

Там, на дороге, — ослепительный блеск солнца; здесь, под деревьями, — мягкие полутона. Зелёные листья пальм резко вырисовываются на фоне ясного, безоблачного неба. Слуги и арабы быстро и бесшумно снуют взад-вперёд, дрова в костре потрескивают, лёгкий дымок тянется вверх. Тут же вблизи мирные и глуповатые физиономии жующих верблюдов. Кто хоть раз в жизни собственными глазами видел эти картины, тому они вечно будут сниться.

Скотт принялся готовить яичницу и запел какую-то любовную песню. Энерли начал разыскивать нужные консервы. Он рылся в сосновом ящике, наполненном до верху жестянками со сгущённым супом, ростбифом, цыплятами и сардинами. Добросовестный Мортимер разложил перед собой записную книжку и стал записывать свой вчерашний разговор с одним железнодорожным инженером.

Подняв на минуту глаза, он вдруг увидел своего вчерашнего собеседника. Тот нёсся на своём караковом пони, направляясь к пальмам, под которыми сидели корреспонденты.

— Вот тебе раз! Ведь это же Мерривезер!

— А глядите-ка, как взмылена лошадь под ним. Совершенно очевидно, что он заставил её скакать несколько часов кряду. Эй, Мерривезер, остановитесь!

Мерривезер, плотный человек маленького роста с рыжей бородой клином, мчался мимо, по-видимому не желая останавливаться и разговаривать с корреспондентами. Услышав крики, он перевёл лошадь на рысь и стал приближаться к пальмам.

— Ради бога, дайте чего-нибудь выпить! — прохрипел он. — Язык у меня присох к нёбу.

Мортимер поспешно подал инженеру воды, Скотт принёс виски, а Энерли начал угощать его консервами. Инженер пил воду до тех пор, пока у него не захватило дух.

— Ну а теперь мне надо ехать дальше, — произнёс он, обтирая рыжие усы.

— Есть какие-нибудь новости?

— Вышла задержка в постройке дороги. Должен повидаться с генералом. Ведь полевого телеграфа нет. Это чёрт знает что такое!

— А нет ли чего для газеты? — И из карманов корреспондентов разом, как по команде, выскочили три записные книжки.

— Я сообщу вам новости, повидавшись с генералом.

— О дервишах ничего не слышали?

— Ничего особенного. До свидания, господа. Ну, вперёд, Джинни!

И лошадь снова двинулась в путь.

— Думаю, что и в самом деле ничего особенного, — произнёс Мортимер, глядя вслед инженеру.

— А вот и нет, дело чертовски скверное! — воскликнул Скотт. — У нас подгорела яичница с ветчиной. Ах! нет, слава богу, ошибся… Яичница спасена и даже вышла очень удачной. Энерли, сервируйте этот ящик в качестве стола, а вы, Мортимер, спрячьте вашу записную книжку. Теперь вилка должна быть важнее, чем карандаш. Что с вами, Энерли? Чего вы сидите разинув рот?

— Да я удивляюсь, неужто, в самом деле, этот разговор с инженером нужно передавать по телеграфу?

— А уж это должны решить сами редакторы. Названные копеечные соображения и расчёт не должны нас касаться. Мы должны стремиться к тому, чтобы не упустить чего-либо важного, это — наша обязанность.

— Но что же, собственно, важного нам сообщил этот господин?

Длинное и суровое лицо Мортимера озарилось улыбкой. Его забавляла наивность молодого товарища.

— Наша профессия не такова, чтобы делать друг другу подарки, — произнёс он. — Впрочем, в виде исключения, пожалуй, прочту вам составленную мною телеграмму. Делаю я это только потому, что известие не представляет важности. Если б в виду имелось важное известие, будьте уверены, я бы вам ничего не сообщил.

Энерли взял поданный ему Мортимером клочок бумаги и прочитал:

«Мерривезер. Препятствие. Остановка. Отправился сообщить генералу. Устранение препятствий. Сущность дела позже. Слухи о дервишах».

Энерли поморщил лоб и произнёс:

— Что-то уж больно сжато.

— Сжато! — расхохотался Скотт. — Как раз наоборот, эта телеграмма до преступного многословна. Получи мой старик-редактор от меня такую писульку, он выругался бы так, что стены у него в кабинете покраснели б. Я бы сократил эту телеграмму наполовину. Слово «сообщить», например, совершенно лишнее. «Сущность дела» тоже. И однако, мой старик не задумался бы сделать из этой телеграммы известие по крайней мере в десять строк.

— Да ну? — удивился Энерли.

— Да, хотите, я вам сымпровизирую эту телеграмму? Дайте-ка карандаш.

И, поцарапав несколько минут в своей записной книжке, Скотт произнёс:

— Слушайте: «От нашего собственного корреспондента. Мистер Чарльз Мерривезер, выдающийся железнодорожный инженер, ведущий в настоящее время постройку линии от Сарасса к югу вдоль Нила, встретил на своём пути серьёзные препятствия, мешающие ему выполнить возложенную на него важную задачу». Как вы понимаете, редактор знает, кто такой Мерривезер и чем он здесь занят. Слово «препятствие» объяснит ему всё. Теперь слушайте дальше: «Сегодня мистер Чарльз Мерривезер должен был совершить верхом путешествие в сорок миль. Ему было совершенно необходимо посоветоваться с генералом по поводу мер, которые следует принять к устранению причин, мешающих дальнейшей постройке дороги. О сущности этих препятствий мы сообщим после. Коммуникационная линия спокойна, хотя слухи о присутствии дервишей на нашем восточном фланге продолжают циркулировать».

Дочитав до конца сочинённую им заметку, Скотт расхохотался и, демонстрируя ровные белые зубы, сказал:

— Вот и всё. Так именно и сочиняются самые новейшие известия для милых дурачков — наших добрых читателей.

— Но неужели такая заметка может быть интересна для публики?

— Для публики всё интересно. Эти люди хотят знать всё, и им ужасно нравится то, что на театре войны торчит человек, получающий сто фунтов в месяц только затем, чтобы они, господа читатели, знали самые последние и самые свежие новости.

— Я очень благодарен вам за то, что вы открываете мне все эти профессиональные тайны, бывшие мне ранее недоступными.

— Да, по правде сказать, откровенничать у нас не принято, мы и собрались-то вместе для того, чтобы перещеголять друг друга… Однако яиц больше нет, и поэтому давайте есть варенье. Мортимер прав, говоря, что эта телеграмма не имеет никакого значения. Эта телеграмма хороша только в одном смысле. Она удостоверяет, что мы находимся в самом деле в Судане, а не в Монте-Карло. Но знайте, Энерли, что всякий из нас будет работать только на себя, когда начнутся серьёзные события.

— Неужели это так необходимо?

— Разумеется.

— А мне, напротив, кажется, что было бы гораздо лучше, если бы мы делились сведениями. Во-первых, соединив свои силы, мы гораздо легче сделали бы наше дело, да и время приятнее бы провели.

Старые корреспонденты жевали хлеб, намазанный вареньем, и слушали своего молодого товарища с явным неудовольствием.

— Ну, — возразил Мортимер, сверкая глазами из-под очков, — мы прибыли сюда не для того, чтобы забавляться. Каждый из нас хлопочет прежде всего о своей газете. Наши газеты конкурируют между собой. Как же они станут конкурировать, если мы, вместо того чтобы соперничать друг с другом, станем действовать заодно? Уж если действовать заодно, то почему же не соединиться и с «Рейтером»?

— Конечно, — воскликнул Скотт, — если привести ваш план в исполнение, Энерли, то профессия военного корреспондента утратит всякую прелесть. Теперь более ловкий успевает отправить телеграмму прежде своих товарищей, а тогда и ловкость окажется ненужной. Все будут делиться, и делиться поровну.

Мортимер взглянул сперва на великолепных скаковых пони, принадлежавших ему и Скотту, а затем на дешёвую сирийскую лошадь Энерли и наставительно прибавил:

— Теперь победителем выходит человек, лучше других приготовившийся к событиям. И это справедливо. Пусть предприимчивость и предвидение получают достойную награду. Всяк за себя, и более способный побеждает. Надо, чтобы более способные выдвигались на первый план, а это возможно только при свободной конкуренции. Вспомните Чандлера. Он никогда бы не сделал карьеры, если бы не рассчитывал только на себя. Однажды он притворился, будто сломал себе ногу. Товарищ-корреспондент бросился за доктором, а Чандлер тем временем поспешил на телеграф и отправил первым депешу о событии.

— Что же, по вашему мнению, это хорошо?

— Конечно, наша работа заключается в неустанной борьбе.

— А я считаю поступок Чандлера бесчестным.

— Да считайте себе на здоровье. Важно то, что газета Чандлера напечатала отчёт о сражении, а другие — нет. Эта история сделала Чандлеру карьеру! — воскликнул Скотт.

— Или вспомните Уэстлейка, — заговорил Мортимер, набивая трубку. — Эй, Абдул, убирай тарелки… Уэстлейк выдал себя за правительственного комиссара, воспользовался казёнными лошадьми и благодаря этому отправил в свою газету известие раньше товарищей. Газета в этот день издала полмиллиона экземпляров.

— И это, по вашему мнению, хорошо? — задумчиво спросил Энерли.

— А почему нет?

— Да ведь, помилуйте, это своего рода конокрадство. И потом, этот Уэстлейк лгал…

— Ну, батенька, я готов и лошадь украсть или соврать, только бы доставить газете телеграмму в столбец и притом такую, какой в других газетах нет. Что вы скажете на это, Скотт?

— Я готов на всё, кроме убийства, — ответил тот.

— Но и в этом я вам не поверю, — шутливо заметил Мортимер.

— Ну извините, газетчика я ни за что не убил бы. На такое деяние я гляжу как на непозволительное нарушение профессиональной этики. Но другое дело, если между мною и телеграфной проволокой стоит простой смертный. О, этот смертный весьма должен опасаться за свою жизнь. Знаете, что я вам скажу, милый Энерли, скажу откровенно: если вы хотите делать эту работу и в то же время считаться с требованиями совести, то вы напрасно приехали в Судан. Сидели бы себе в Лондоне, так бы оно лучше было. Мы ведём неправильную жизнь. Работа газетного корреспондента ещё не приведена в систему. Верю, что в будущем условия нашей работы изменятся к лучшему, но это время ещё не пришло. Делайте, что можете и как можете, но всегда старайтесь попасть на телеграф первым. Вот вам мой совет. И, кроме того, когда вам придётся в следующий раз ехать на войну, заведите себе лошадь получше. Вы видите, какие у нас с Мортимером лошади? Мы можем состязаться друг с другом, но, по крайней мере, нам известно, что никто нас обогнать не может. Мы приняли свои меры, как видите.

— Ну, я далеко не так уверен, как вы, — медленно проговорил Мортимер. — Лошадь обгоняет верблюда на двадцати милях, но на тридцати верблюд обгоняет лошадь.

— Как такой верблюд может обогнать лошадь? — с удивлением спросил Энерли, указывая на мирно лежавших верблюдов.

Корреспонденты весело расхохотались:

— Нет, нет, Энерли, не такой, а чистокровный, верховой, рысистый. На этих именно верблюдах дервиши и делают свои молниеносные набеги.

— Неужто эти верблюды идут скорее лошадей?

— Они выносливее лошадей. Верблюд идёт всё время одним аллюром и не нуждается ни в отдыхе, ни в корме. Дурная дорога ему тоже нипочём. В Хальфе устраивали состязания на далёкие расстояния между верховыми верблюдами и скаковыми лошадьми, и на тридцати милях верблюд выходил победителем.

— И всё-таки упрекать себя нам незачем. Нам едва ли предстоит тридцатимильное путешествие. Полевой телеграф будет готов к будущей неделе.

— Так-то оно так. Ну а что, если что-нибудь случится теперь?

— Верно, но поводов для беспокойства никаких. Эй, Абдул, начинай грузить верблюдов в пять часов. Часика три мы отдохнём. Ну что, иных вечерних пенсовых джентльменов[101] не видать?

Мортимер направил свой полевой бинокль на север и ответил:

— Не видать ещё.

— А то ведь пенсовые джентльмены способны путешествовать по такой жаре. С них станется! Осторожнее со спичками, Энерли, пальмовая роща — это тот же пороховой магазин. Берегись пожара! Ну что ж, приятных сновидений!

И старые корреспонденты, надев на лица сетки от москитов, погрузились немедленно в глубокий сон. Люди, привыкшие к жаре, и на открытом воздухе засыпают быстро и легко.

Молодой Энерли стоял прислонясь к пальме и куря трубку. Он думал о советах, которые ему были только что преподаны. Несимпатичны ему были эти советы, но что же делать? Ведь у его коллег огромный опыт незаурядных военных корреспондентов. Не ему, новичку, учить их. Раз они действуют таким образом, то и он должен подражать их примеру. Спасибо им, по крайней мере, за откровенность. Они хоть научили его правилам игры, в которой он отныне участвует. С волками жить — по-волчьи выть.

Стоял знойный полдень, и холодные воды Нила манили к себе измученное тело. Но купаться во время жары в Африке опасно. Воздух был точно раскалён, и в нём гудели и жужжали невидимые насекомые. Это жужжание наводило сон. Ветра не было ни малейшего. Где-то вдали кричал удод. Энерли докурил трубку, выколотил золу и готовился лечь спать, как вдруг его глаза уловили в пустыне, по направлению к югу, какое-то движение.

К пальмам во весь дух мчался всадник. «Должно быть, это гонец из армии», — подумал Энерли. Но как раз в эту минуту солнце осветило всадника, и его подбородок засиял золотом. Рыжая борода сразу же помогла Энерли угадать, кто это такой. Он узнал инженера Мерривезера, который возвращался. Но зачем, спрашивается? Ведь он так торопился увидеть генерала, а теперь возвращается, не достигнув цели своего путешествия. Неужели его лошадь отказалась идти дальше? Но нет, лошадь мчится во весь дух. Энерли взял бинокль Мортимера и ясно увидал галопирующую лошадь и утомлённого всадника на ней. Но куда же это он торопится?

В то время как Энерли наблюдал в бинокль, всадник и лошадь нырнули в маленькую ложбинку и исчезли. Ложбинка эта была расположена у берега реки. Энерли продолжал глядеть в бинокль, ожидая появления всадника, но минута проходила за минутой, а его не было видно. Маленькая ложбинка точно поглотила инженера с его лошадью.

Вдруг Энерли вздрогнул. Он увидел между скал, около ложбины, серый дымок, который клубком полз по пустыне. Не медля ни минуты, он растолкал Мортимера и Скотта.

— Вставайте, господа, вставайте! Кажется, дервиши убили Мерривезера! — закричал он. Оба корреспондента мигом вскочили и, схватившись за свои записные книжки, радостно воскликнули:

— А представителя «Рейтера» как раз здесь и нет!

— Мерривезер убит? Где? Когда? Как?

Энерли вкратце изложил им то, что видел.

— И вы не слыхали звука выстрела?

— Нет, не слыхал.

— Ну, это немудрено. Звук выстрела заглушается скалами. Но, господа, посмотрите, пожалуйста, на этих сарычей!

Две большие чёрные птицы парили в голубом небе. Затем они стали описывать круги и спустились в маленькую ложбинку.

— Отлично! — произнёс Мортимер и, уткнув нос в книжку, стал составлять телеграмму в редакцию. Затем он прочёл телеграмму, которая гласила:

«Мерривезер обезглавлен дервишами. Возвращался, застрелен, изуродован. Коммуникационная линия прервана».

— Вы думаете, он был обезглавлен?

— Разумеется. Если убит, так и обезглавлен.

— Послушайте, Мортимер, ведь одни дервиши гнались за ним, а другие подстерегли его в ложбине? Стало быть, у них несколько маленьких партий.

— По всей вероятности, так.

— А почему вы написали, что он изувечен?

— Мне не впервой воевать с арабами. Они всегда уродуют трупы.

— Но куда вы собираетесь, Мортимер?

— В Саррас.

— И я с вами! — воскликнул Скотт.

Энерли в каком-то остолбенении наблюдал за товарищами. Ликуя по случаю важных новостей, эти люди, по-видимому, совершенно забывали о собственном положении. И они сами, и их лагерь, и их слуги находились в пасти льва.

Пока корреспонденты разговаривали, в воздухе раздался жёсткий, неприятный звук выстрелов: «Тра-та-та-та-та!» И пули засвистели над их головами, сбивая листву с пальм. Испуганные слуги — их было шестеро — забегали взад и вперёд.

Командование принял на себя невозмутимый Мортимер. Скотт был слишком горяч для всего этого. Он трепетал в предвкушении важных событий, которые можно протелеграфировать. Холодный, суровый Мортимер скоро образумил перепуганных слуг.

— Тали хенна! Эгри! — кричал он. — Коего чёрта вы испугались? Поставьте вперёд верблюдов! Так. Под ноги к ним поставьте ящики и чемоданы. Киэс! Или вы не слыхали никогда свиста пуль? Ослов ставьте вот сюда! Пони отведите назад. Не нужно, чтобы в них попали пули. Ну, эти арабы стреляют ещё хуже, чем десять лет назад.

— Однако вот этот выстрел удачен, — произнёс Скотт. Совсем близко раздалось шлёпанье, точно в воду упал камень.

— В кого попала пуля?

— А вон в того чёрного верблюда, который жуёт жвачку.

Пока Скотт говорил, животное, продолжая жевать, положило шею на песок и закрыло свои большие чёрные глаза.

— Этот выстрел стоит мне пятнадцать фунтов, — скорбно сказал Мортимер. — А как вы думаете, сколько их тут против нас?

— Мне кажется, четверо.

— Да, стреляют две безингеровские винтовки. Но здесь могут быть и копьеносцы.

— Не думаю. Это просто маленькая партия стрелков. Кстати, Энерли, вы никогда ещё не были под огнём?

— Никогда, — ответил молодой журналист, чувствовавший страшный нервный подъём.

— Любовь, бедность и война — вот три вещи, которые должен испытать всякий, кто желает жить полной жизнью. Подайте-ка мне эти патроны. И заметьте, Энерли, боевое крещение, получаемое вами, очень снисходительно. Сидя за этими верблюдами, вы находитесь в такой же безопасности, как если бы вы сидели в курилке литературного клуба.

— Да, здесь безопасно, но не комфортабельно, — произнёс Скотт. — Теперь бы хорошо выпить виски с сельтерской водой. Но, право, Мортимер, нам везёт. Подумайте, что скажет генерал, когда он узнает, что первое сражение выдержал отряд прессы. Подумайте-ка о представителе «Рейтера»! Он-то торопился в авангард!

— И пенсовые джентльмены тоже останутся с носом. Как на потеху, они безнадёжно опоздали.

— Ей-богу, эта пуля, кажется, убила кусавшего меня москита!

— Один из ослов тоже убит.

— Ну, уж это совсем скверно! Как мы теперь повезём наш багаж в Хартум?

— Не огорчайтесь, мой милый. Вы разве забыли, какие великолепные телеграммы мы пошлём в газеты? Я точно вижу напечатанные жирным шрифтом заголовки! «Нападение на коммуникационную линию. Убийство британского инженера. Нападение на представителей прессы». Разве это не здорово?

— А вот интересно, какой будет следующий заголовок, — произнёс Энерли.

— «Ранение нашего собственного корреспондента!» — воскликнул Скотт, падая на спину.

Но он тотчас же собрался с силами, встал и произнёс:

— Пустяки, они меня только слегка щёлкнули по колену. Однако становится жарковато, и я, пожалуй, признаю, что в литературном клубе в настоящую минуту лучше, чем здесь.

— У меня есть пластырь, если хотите.

— Пластырь потом, а теперь нам предстоит маленькое удовольствие: они нас, наверное, атакуют.

— И то: они приближаются.

— У меня превосходный револьвер, но, к сожалению, он сильно отдаёт. Право слово, если мне нужно подлечить какому-нибудь негодяю пищеварение, я всегда целю ему в ноги. Боже мой! Они погубили наш котёл!

И правда. Раздался звук, похожий на сильный удар гонга. Ремингтоновская пуля пробила котёл, в котором кипела вода, и над костром поднялся громадный клуб пара. Из-за скал раздались дикие ликующие крики арабов.

— Эти идиоты воображают, что они нас взорвали. Теперь они нас непременно атакуют. Уж будьте покойны. У вас есть револьвер, Энерли?

— Нет, но у меня есть двуствольное охотничье ружьё.

— Душевный вы человек! Будто предугадали, что вам нужно. Ну да ничего, сойдёт и ружьё. А патроны у вас какие?

— Такие же.

— Ну, ничего, ничего… сойдёт! Смотрите, какой у меня револьвер основательный! Ведь безразлично, из какого инструмента убивать этих мерзавцев.

— Чего тут рассуждать, — воскликнул Скотт. — Надо защищаться как придётся. Женевская конвенция не обязательна для Судана. Давайте-ка обрежем пули, чтобы они были действеннее. Когда я был на войне в Тамаи…

— Погодите немножко, — сказал Мортимер, глядя в бинокль, — кажется, они идут.

— Надо заметить время, — произнёс Скотт, вынимая часы, — ровно семнадцать минут пятого.

Энерли лежал за верблюдом, глядя с неотступным вниманием на скалы. Виден был только дым от выстрелов, а самих нападающих не видно. Что-то страшное и странное было в этих невидимых людях, которые упорно преследовали своих жертв и придвигались к ним всё ближе и ближе. Он слышал крик арабов после того, как лопнул котёл, и затем чей-то громовой голос прокричал что-то по-арабски. Скотт пожал плечами:

— Скажите, пожалуйста, ещё не взяли нас, а уже собираются…

Энерли хотел спросить у Скотта значение этого приказания, но не спросил, боясь, что это скверно отзовётся на его нервах.

Стрельба началась на расстоянии ста ярдов. У журналистов дальнобойных винтовок не было, и отвечать на выстрелы они не могли.

Если бы арабы продолжали эту тактику, то журналистам пришлось бы либо сделать отчаянную и сопряжённую со страшными опасностями вылазку, либо продолжать лежать за верблюдами, подставляя себя под выстрелы и ожидая помощи. Но, к счастью, негры не любят сражаться винтовками, о стратегии они понятия не имеют и стремятся всегда к рукопашной. Так и теперь дервиши стали быстро приближаться к врагам.

Энерли первый увидел человеческое лицо, глядевшее на них из-за камней. Он увидал громадную мужественную, с сильно развитыми челюстями голову чисто негроидного типа. В ушах блестели серебряные серьги. Этот человек поднял вверх руку, в которой держал винтовку.

— Стрелять? — спросил Энерли.

— Нет, это слишком далеко, ваш выстрел будет совершенно бесполезен.

— Однако какой это живописный негодяй! — произнёс Скотт. — Не снять ли нам его на память, Мортимер? А вот и ещё один!

Из-за другой скалы выглянул красивый темноволосый араб с чёрной остроконечной бородой. На голове у него была зелёная чалма, свидетельствовавшая о том, что этот араб — хаджи. Нервное и возбуждённое лицо выдавало в нём закоснелого фанатика.

— У них всякой твари по паре, — засмеялся Скотт.

— Этот араб из племени баггара. Чрезвычайно воинственное племя! Это опасный человек! — заметил Мортимер.

— Да, вид у него довольно-таки гнусный! А вот и другой негр.

— Целых два. По внешнему виду из племени динга. Из этого племени вербуются наши чёрные батальоны. Сражаясь, динга не думают о том, за кого они сражаются. Они любят войну ради войны. Если бы эти идиоты были поумнее, они понимали бы, что арабы — их наследственные враги и что мы их естественные друзья и союзники. Поглядите-ка на этого дурака, как он лязгает зубами на людей, освободивших его от рабства у арабов.

— Но как же вы это объясняете? — спросил Энерли.

— А вот погодите, как он подбежит поближе, я ему объясню всё своим револьвером. Глядите в оба, Энерли. Они бегут на нас.

И действительно, атака началась. Впереди бежал араб в зелёной чалме, за ним — негр-великан с серебряными серьгами в ушах. Другие два негра следовали позади. Когда дервиши стали спрыгивать один за другим со скалы, Энерли вспомнились школьные времена, как он и его товарищи прыгали через низкие заборики. Эти дикари были великолепны. Плащи их развевались, сталь зловеще блестела.

Мелькающие в воздухе чёрные руки, бешеные лица, топот быстро бегущих ног, — ах, как всё это было красиво!

Покорный закону британец привык уважать человеческую жизнь, жизнь для него священна. Молодой журналист никак не мог по этой причине понять, что эти люди приближаются затем, чтобы его убить. Ему было также непонятно, что и он имеет полное право отправить этих бегущих людей на тот свет. Он глядел на всё как зритель и наслаждался зрелищем.

— Ну, стреляйте же, Энерли! Цельтесь в араба! — крикнул чей-то голос.

Энерли поднял ружьё и нацелился прямо в тёмное свирепое лицо. Он спустил курок, но лицо приближалось, делаясь всё больше и свирепее. Около Энерли загремел выстрел, затем другой, и он увидел, как тёмная грудь араба окрасилась кровью. Но несмотря на это, араб продолжал бежать.

— Стреляйте же, стреляйте! — закричал Скотт.

Снова Энерли спустил курок, и снова его ружьё дало осечку. Раздались два пистолетных выстрела, и большой негр упал, поднялся и снова упал.

— Да стреляйте же вы, сумасшедший вы этакий! — крикнул гневный голос.

Но в эту минуту араб перепрыгнул через убитого верблюда и наступил ногой на грудь Энерли, и тому показалось, будто он грезит и видит сон: вот он борется с кем-то, лёжа на земле, а затем около самого его лица вдруг происходит какой-то ужасный взрыв, и он погружается в небытие. Сражение для Энерли кончилось.


— До свидания, старина! Вы скоро поправитесь. Отдохните немножко.

Это был голос Мортимера. Энерли открыл глаза и, как в тумане, увидал лицо в очках и почувствовал на плече тяжёлую руку. Рядом с ним стоял Скотт, который в эту минуту подпоясывался. Скотт сказал:

— Жалко нам вас оставлять, да что поделаешь? Надо спешить на телеграф, чтоб известие появилось в завтрашних утренних изданиях.

— Мы поместим в телеграмме, что вы были ранены, и ваш редактор поймёт, почему он не мог получить от вас вестей. Если подъедут представители «Рейтера» или корреспонденты вечерних пенсовых газет, то не говорите им ничего. Аббас будет за вами ухаживать, а мы вернёмся завтра после полудня.

Энерли слышал их слова, но отвечать у него не было сил. Он видел, как два всадника, одетые в жёлтое, уселись на своих гладких вороных пони и уехали. Фигуры их постепенно исчезали между скалами. Память Энерли заработала, и он вспомнил всё, что произошло. Он понял, что случай сразу прославиться ускользает от него. Правда, столкновение было ничтожное, но ведь это первое столкновение за всю войну. А большая публика в Англии жаждет новостей. Телеграмма о сражении появится в «Интеллидженс», появится в «Курьере», и только в одной «Ежедневной газете» не будет об этом ни слова. Эта мысль была ему так неприятна, что он даже привстал. Во всём теле он чувствовал страшную слабость, голова кружилась, и для того, чтобы не упасть, он должен был схватиться за ствол пальмы. Великан-негр лежал на том же месте, где был убит. Его громадная грудь была пронизана пулями, и на каждой ране сидели кружком мухи.

Араб лежал в нескольких ярдах от него, закинув обе руки за голову. Голова его, проломленная и израненная в нескольких местах, представляла ужасное зрелище. На теле араба лежала собственная двустволка Энерли; один ствол был разряжен, а курок другого ствола был взведён только наполовину.

— Скотт-эфенди застрелил его из твоего ружья, — произнёс чей-то голос.

Это говорил Аббас — слуга-араб, говоривший по-английски.

Энерли даже простонал, до такой степени ему сделалось стыдно. Значит, он так потерялся во время сражения, что даже позабыл взвести курок. И он, однако, знал, что сделал это не от страха, а потому, что слишком заинтересовался врагами. Он приложил руку к голове и почувствовал, что лоб его обвязан мокрым носовым платком.

— А где другие дервиши?

— Убежали. Один из них ранен в руку.

— А что случилось со мною?

— Эфенди получил удар сабли по голове. Эфенди схватил разбойника за руки, а Скотт-эфенди его застрелил. У эфенди сильно обожжено лицо.

И Энерли сразу почувствовал боль во всём лице. Под носом у него пахло жжёными волосами. Он поднёс руку к усам — их не было, тронул брови — брови тоже исчезли. Он понял, что произошло. Когда он катался по земле, схватившись с дервишем, их головы были близко одна к другой, и ожоги были результатом выстрела Скотта, спасшего его от смерти. Ну да это не беда! Волосы вырастут ещё прежде, нежели он успеет вернуться в Лондон. Вот удар сабли — это посерьёзнее. Может быть, из-за этого удара он не в силах теперь будет поехать на телеграф в Саррас. Во всяком случае, надо попробовать.

Но на чём ехать? — вот вопрос. На этой жалкой серенькой лошадке?

Она стояла тут же, опустив голову и согнув колени, видимо не оправившись ещё от утреннего происшествия. Разве на такой лошади сделаешь тридцать пять миль галопом? Разве можно, сидя на ней, соперничать с великолепными пони его товарищей?

Эти пони скачут быстро и замечательно выносливы. Да, выносливы. Но есть животные ещё более выносливые, чем пони. Это настоящий верховой верблюд. Вот если бы у него был такой верблюд, то он мог бы попасть на телеграф первым. Ведь Мортимер говорил, что на тридцатимильном расстоянии верховой верблюд может обогнать любую лошадь.

И тут в голове Энерли молнией пронеслась мысль. Он вспомнил слова Мортимера, что дервиши всегда делают свои набеги на этих верховых верблюдах. Дервиши ездят на верховых верблюдах: на чём же приехали эти два убитых дервиша? И вмиг позабыв о своих ранах, он бросился по направлению к скалам. Аббас последовал за ним, протестуя против внезапной прыти хозяина. Энерли спешил убедиться, увели ли бежавшие дервиши верблюдов, или же они заботились только о спасении собственной шкуры? Там и сям были рассеяны пустые патроны от пуль, и Энерли воочию увидел те места, где скрывались враги, обстрелявшие их лагерь под пальмами. Вдруг он чуть не вскрикнул от радости.

Невдалеке из ложбинки выглядывала грациозная длинная шея и изящная белая голова необыкновенного верблюда. Таких верблюдов он и не видывал. Это чудесное животное с лебединой шеей было так же похоже на вьючное животное, как кровный скакун похож на водовозную клячу.

Животное лежало под скалами. На спине у него висел мех с водой и мешок с кормом. Передние ноги его были по арабскому обычаю связаны около колен.

Энерли взобрался животному на спину, а Аббас снял верёвку. Верблюд поднялся, и с журналистом стало твориться что-то неладное. Его швыряло то к шее животного, то назад, и он хватался за что попало, лишь бы удержаться у него на спине, что ему наконец удалось.

И вот он сидит на скакуне пустыни. Животное было так же смирно, как и красиво, и стояло, поводя длинной шеей и большими чёрными глазами. Энерли привязал свои ноги к седлу, а затем схватил кривую палочку, которую ему подал Аббас. Поводьев было два: один повод шёл от ноздрей верблюда, другой — от шеи. Он тронул длинную шею палочкой, и в ту же минуту голос прощавшегося Аббаса ушёл куда-то далеко-далеко. Справа и слева затанцевали чёрные скалы и жёлтый песок.

Энерли ехал на верховом верблюде первый раз в жизни и сначала чувствовал себя довольно хорошо. Стремян не было, и вообще не было никакой точки опоры, так что приходилось прижиматься коленями к бокам животного. Он попробовал раскачиваться взад-вперёд, как это делают арабы, но ничего не вышло. На седле он также держался слабо. Как он ни старался утвердиться в нём, он непрестанно катался во все стороны, точно бильярдный шар на чайном подносе. Тогда он схватился обеими руками за седло, чтобы удержаться на нём, и сразу почувствовал себя лучше. А животное бежало своей быстрой бесшумной рысью, и Энерли, откинувшись назад, по временам подгонял его.

Солнце уже заходило за чёрные горы, и запад окрасился в светло-зелёное и розовое. Вечера на Ниле великолепны. Древняя тёмная река катит воды между чёрными скалами, но по вечерам даже и эти тёмные воды окрашиваются нежными небесными цветами. Блеск солнца, жар, стрекотание насекомых исчезли. Энерли, несмотря на боль в голове, наслаждался быстрым движением, а прохладный укрепляющий воздух освежал ему лицо и вливал новые силы.

Он взглянул на часы и быстро сделал расчёт времени и расстояния. Было более шести часов, когда он выехал. Дорога скверная, и немыслимо рассчитывать делать более семи миль в час. Дай бог поэтому поспеть в Саррас между двенадцатью и часом ночи. И затем телеграмма переписывается в Каире, на что нужно ещё два часа. Стало быть, по всей вероятности, его послание попадёт в редакцию не ранее двух или трёх часов утра. Может быть, его и успеют напечатать, но нет, вряд ли. В три часа утренняя газета уже готова, и стало быть — прощай карьера. Одно только было ясно Энерли, а именно, что он должен попасть на телеграф первым. Энерли хотел во что бы то ни стало попасть в Саррас первым, поэтому он то и дело прикасался палочкой к шее верблюда, и тот бежал всё быстрее и быстрее. Молодой журналист радовался: он был уверен, что обгонит своих товарищей.

Но за это удовольствие приходилось дорого платить. Он слыхал, что люди умирали на спинах верховых верблюдов, и знал, что арабы, приготовляясь в длинные путешествия, забинтовывают себя в полотно. В начале путешествия эти предосторожности казались ему ненужными и смешными, но теперь, двигаясь по горным тропинкам, он начинал понимать, что значит путешествие на верховом верблюде.

Его трепало из стороны в сторону, и скоро он стал чувствовать мучительную боль во всём теле. То у него болели плечи, то спина, то бёдра, то он чувствовал глухую, тяжёлую боль в рёбрах. Он пробовал переменить положение, но ничто не помогало, и он, стиснув зубы, решил, что скорее умрёт, а не бросит путешествия. Но все скорби были позабыты, когда вдруг при восходе луны он услышал впереди стук лошадиных копыт. Энерли понял, что обгоняет своих товарищей. Половина дороги была сделана, а времени было уже одиннадцать часов.


В маленькой хижине под железной крышей, в которой помещался телеграф Сарраса, аппарат работал без устали целый день. Стены её были голые, а вместо стульев стояли пустые ящики. Но несмотря на это, хижина находилась в постоянном общении со всеми странами Европы. Вспотевший от усталости телеграфист должен был целый день принимать военные телеграммы от весьма высокопоставленных лиц.

Французский министр-президент непременно хотел знать, как хартумский поход отразится на международном положении, а один английский маркиз уведомлял главнокомандующего о чрезвычайно важных осложнениях дипломатического характера. Шифрованные телеграммы чуть не свели телеграфиста с ума, ибо нет более тяжкого занятия, как принимать шифрованную депешу, содержания которой не понимаешь.

Да, в тот день европейская дипломатия усиленно работала, и работа её в виде шифровок передавалась в маленькую хижину Сарраса.

Только в два ночи телеграфист окончил огромную депешу и отворил дверь хижины, намереваясь выкурить трубку и подышать свежим ночным воздухом.

И вдруг перед хижиной остановился верблюд, а с него свалился человек, по-видимому мертвецки пьяный.

— Который час? — крикнул странный незнакомец.

Телеграфист хотел было сказать, что час такой, когда все пьяные должны спать в своих постелях, но благоразумно воздержался. Острить над людьми, одетыми в хаки, небезопасно. И он коротко ответил, что теперь раннее утро.

Странный человек ухватился за дверь, чтобы не упасть, и в отчаянии воскликнул:

— Два часа! Стало быть, всё пропало!

Столь несуразный ответ окончательно убедил телеграфиста, что незнакомец пьян. Голова его была перевязана выпачканным в крови носовым платком, лицо красное, и он стоял подогнув колени, как человек, окончательно обессиленный.

Наконец телеграфист начал соображать, что происходит что-то из ряда вон выходящее.

— Сколько времени идёт депеша до Лондона? — спросил незнакомец.

— Около двух часов.

— А теперь два. Стало быть, раньше четырёх депеши доставить нельзя?

— То есть раньше трёх.

— Раньше четырёх?

— Нет, раньше трёх.

— Но ведь вы же сказали, что теперь два часа.

— Да, но вы забываете разницу между здешним и лондонским временем. Примите во внимание разницу в географической долготе.

— Боже мой, так, стало быть, я могу ещё успеть! — воскликнул Энерли и, усевшись на ящике, начал диктовать свою знаменитую телеграмму.

И вот на другой день в «Ежедневной газете» появился огромный отчёт о событии на берегу Нила. Отчёт был разукрашен жирными заголовками. Что касается «Интеллидженс» и «Курьера», то их столбцы были так же белы, как и лица их редакторов. А в телеграфной станции Сарраса в то время, как Энерли диктовал свою депешу, случилось следующее. Около четырёх часов утра в Саррас прибыли два усталых всадника на двух разбитых лошадях. Остановившись в дверях хижины, они взглянули молчаливо друг на друга и бесшумно удалились. Ветераны прессы поняли, что в жизни бывают случаи, когда английский язык бессилен.

1896 г.

Кошмарная комната

Гостиная Мейсонов имела весьма странный вид. Одна её сторона была обставлена с большой роскошью. Широкие мягкие диваны, низкие уютные кресла, изысканные статуэтки и дорогие портьеры, висевшие на декоративных каркасах из металлических конструкций, служили подходящим обрамлением для красивой женщины, хозяйки всего этого великолепия. Мейсон, молодой, но богатый делец, явно не пожалел усилий и средств, чтобы удовлетворить каждое желание и каждый каприз своей красавицы-жены. И то, что он поступил так, было вполне естественно: ведь она стольким пожертвовала ради него! Самая знаменитая танцовщица во Франции, героиня десятка пылких романов, она отказалась от блеска и удовольствия своей прежней жизни, чтобы разделить судьбу молодого американца, чьи аскетические привычки составляли такой разительный контраст с её собственными. Пытаясь возместить ей утрату, он постарался окружить её всей роскошью, какую только можно купить за деньги. Кое-кому, наверное, могло показаться, что с его стороны было бы тактичнее не выставлять этот факт напоказ и тем более не афишировать его в печати, но, если не считать подобных своеобразных чёрточек характера, он вёл себя как муж, который ни на мгновение не переставал быть любовником. Даже присутствие посторонних зрителей не явилось бы помехой для публичного проявления его всепоглощающей страсти.

Но комната и впрямь была странной. Поначалу она казалась обыкновенной, однако же стоило понаблюдать подольше, как обнаруживались её зловещие особенности. В ней царила тишина, полнейшая тишина. Не слышалось звука шагов — ноги бесшумно ступали по этим богатым мягким коврам. Борьба, даже падение тела происходили бы тут совершенно беззвучно. К тому же она, эта комната, была до странности бесцветной в постоянно приглушённом, как чудилось, освещении. Кроме того, не вся она была обставлена в одном вкусе. Создавалось впечатление, что, когда молодой банкир щедро тратил тысячи на этот будуар, на этот роскошный футляр для своего драгоценного сокровища, он не считался с затратами, но, напуганный внезапной угрозой оказаться неплатёжеспособным, не довёл дело до конца. В том конце, которым комната выходила на людную улицу, всё поражало глаз своей роскошью. Зато в другом, дальнем конце комната с голыми стенами имела спартанский вид и отражала, скорее, вкус аскетичнейшего из мужчин, чем вкус изнеженной любительницы удовольствий. Может быть, из-за этого она проводила здесь не так уж много времени — иногда два, иногда четыре часа в день; зато когда уж она бывала тут, она жила яркой и насыщенной жизнью. В стенах этой кошмарной комнаты Люсиль Мейсон была совершенно иной и более опасной женщиной, чем где бы то ни было.

Вот именно опасной! Кто бы мог усомниться в этом, увидев её изящную фигуру, когда эта женщина лежала вытянувшись на огромном ковре из медвежьей шкуры, наброшенном на диван. Она облокотилась на правую руку, положив тонко очерченный, но решительный подбородок на ладонь и устремив в пространство задумчивый взгляд больших и томных глаз, прелестных, но безжалостных, и в пристальной неподвижности этого взгляда угадывалась смутная и страшная угроза. У неё было красивое лицо — лицо невинного ребёнка, и всё же природа пометила его неким тайным знаком, придав ему неуловимое выражение, говорившее, что под прелестной внешностью скрывается дьявол. Недаром было замечено, что от неё шарахаются собаки, а дети с криком убегают, когда она хочет приласкать их. Есть инстинкты, которые глубже нашего разума.

В тот конкретный день она была чем-то сильно взволнована. В руке она держала письмо, которое читала и перечитывала, слегка наморщив тонкие бровки и мрачно поджав очаровательные губки. Вдруг она вздрогнула, и тень страха, пробежавшая по её лицу, стёрла с него угрожающе-кошачье выражение. Вот она приподнялась, продолжая опираться на локоть, и впилась напряжённым взглядом в дверь. Она внимательно прислушивалась — прислушивалась к чему-то такому, чего страшилась. Потом на её выразительном лице заиграла улыбка облегчения. Но мгновение спустя она с выражением ужаса сунула письмо за лиф платья. Едва она спрятала письмо, как дверь распахнулась и на пороге возникла фигура молодого мужчины. Это был её муж Арчи Мейсон — человек, которого она любила, ради которого пожертвовала своей европейской славой и в котором видела теперь единственное препятствие новому и пленительному приключению.


Американец, мужчина лет тридцати, чисто выбритый, загорелый, атлетически сложённый, в безупречно сшитом костюме узкого покроя, подчёркивающем его идеальную фигуру, остановился в дверях. Он скрестил руки на груди и с окаменевшим красивым лицом-маской, на котором жили одни лишь глаза, посмотрел на жену пронзительным, испытующим взором. Она по-прежнему лежала, опершись на локоть, но её глаза глядели прямо ему в глаза. Что-то жуткое было в этом безмолвном поединке взглядов. В каждом были заключены и немой вопрос, и ожидание рокового ответа. Его взгляд, похоже, вопрошал: «Что ты замышляешь?» Её — как будто бы говорил: «Что тебе известно?» Наконец Мейсон подошёл, сел на медвежью шкуру рядом с ней и, осторожно взяв двумя пальцами её нежное ушко, повернул её лицом в свою сторону.

— Люсиль, — сказал он. — Ты хочешь отравить меня?

Она с ужасом на лице и с возгласом протеста на устах отпрянула от его прикосновения. От возбуждения она утратила дар речи — её изумление и гнев выразились в метании рук и конвульсивной гримасе на лице. Она попыталась было встать, но он крепко сжал ей руку в запястье. И снова он задал свой вопрос, углубив на этот раз его ужасный смысл:

— Люсиль, почему ты хочешь отравить меня?

— Ты с ума сошёл, Арчи! Ты сошёл с ума! — задыхаясь, проговорила она. Но кровь застыла у неё в жилах, когда последовал его ответ. Бледная как мел, с полуоткрытым ртом, она в немом бессилии смотрела, как он достаёт из кармана флакон и подносит его к её лицу.

— Это из твоей шкатулки с драгоценностями! — воскликнул он.

Дважды пыталась она заговорить, и дважды ей это не удавалось. Наконец медленно, по отдельности роняя слова с кривящихся губ, она произнесла:

— Во всяком случае, я к этому никогда не прибегала.

И снова он опустил руку в карман. Вынув сложенный листок бумаги, он развернул его и поднёс к её глазам.

— Вот заключение доктора Энгуса. В нём говорится, что здесь растворено двенадцать гран сурьмы. У меня также есть свидетельские показания Дюваля, аптекаря, продавшего яд.

На её лицо было страшно смотреть. Ей нечего было сказать. Ей ничего больше не оставалось, как бессильно лежать, уставив глаза в одну точку, подобно свирепой тигрице, попавшей в роковую западню.

— Ну?

Ответом ему был жест, исполненный отчаяния и мольбы.

— Почему? — спросил он. — Я хочу знать почему. — Пока он говорил, взгляд его упал на уголок письма, выглядывавший из-за лифа. В мгновение ока он выхватил письмо. Отчаянно вскрикнув, она попыталась вырвать его, он одной рукой отстранил её и пробежал письмо глазами.

— Кемпбелл! — ужаснулся он. — Это Кемпбелл!

Она вновь обрела присутствие духа. Ведь теперь скрывать было нечего. Лицо её стало твёрдым и решительным. Глаза метали молнии.

— Да, — сказала она. — Это Кемпбелл.

— Боже мой! Кемпбелл — из всех мужчин!

Он встал и принялся быстрыми шагами мерить комнату. Кемпбелл, самый благородный человек, которого он только знал; человек, чья жизнь являла собой образец самопожертвования, мужества и прочих достоинств, отличающих Божьего избранника! Однако и он тоже пал жертвой этой сирены, которая заставила его опуститься так низко, чтобы предать — в намерениях, если не в реальных поступках, — человека, чью руку он дружески пожимал. Невероятно! И тем не менее вот оно, его страстное, умоляющее письмо, в котором он просит его жену бежать с ним и разделить судьбу мужчины, не имеющего ни гроша за душой. Каждым своим словом письмо свидетельствовало о том, что Кемпбелл, по крайней мере, не помышлял о смерти Мейсона, которая устранила бы все препятствия. Нет, тот дьявольский план, глубоко продуманный и коварный, родился в стенах этого идеального обиталища.

Мейсон был человеком, каких мало, с умом философа, широкой душой и сердцем, исполненным нежного сочувствия к ближним. В первое мгновение его захлестнула волна горького разочарования. Он был способен в тот краткий миг убить их обоих — жену и Кемпбелла и встретить собственную смерть со спокойной душой человека, исполнившего свой прямой долг. Но мало-помалу, пока он расхаживал взад и вперёд по комнате, более милосердные мысли взяли верх. Как мог он винить Кемпбелла? Ведь ему известна неотразимость этой женщины, её колдовских чар. И дело тут не только в её физической красоте. Она обладала уникальной способностью показать мужчине, что она интересуется им, вкрасться в сокровенные уголки его души, проникнуть в святая святых его натуры, куда он не пускает никого, и внушить ему, что она вдохновляет его на честолюбивые дерзания и даже на служение добродетели. В этом-то и проявлялось роковое коварство расставленных ею сетей. Он вспомнил, как это произошло с ним самим. Тогда она была свободна — во всяком случае, он так думал, — и он имел возможность жениться на ней. А что, если бы она не была свободна? Предположим, она была бы замужем. Предположим, она в точности так же завладела бы его душой. Сумел бы он остановиться на полпути? Сумел бы он в пылу неудовлетворённых желаний отказаться от неё? Ему пришлось признаться себе, что даже со своим сильным характером потомственного обитателя Новой Англии он не смог бы побороть себя. Почему же тогда он так негодует на своего несчастного друга, попавшего в подобное положение? При мысли о Кемпбелле сознание его исполнилось жалости и сострадания.

А она? Вот она лежит на диване в позе отчаяния — несчастная бабочка с поломанными крыльями: её мечты развеяны, её тайный замысел разгадан, её будущее темно и неверно. Даже по отношению к ней, отравительнице, сердце его смягчилось. Он кое-что знал о её прошлом. Избалованная с детства, необузданная, ни в чём не знавшая удержу, она с лёгкостью сметала всё, что ей мешало. Никто не мог устоять перед её вкрадчивым умом, красотой и очарованием. Для неё не существовало препятствий. И вот теперь, когда препятствие встало на её пути, она с безумной и коварной решимостью стремилась устранить его. Но раз она хотела убрать его со своего пути, видя в нём препятствие, не означало ли уже само это то, что он оказался не на высоте, что он не сумел дать ей душевного спокойствия и сердечного удовлетворения? Он был слишком суров и сдержан для этой жизнерадостной и изменчивой натуры. Сын севера и дочь юга, они на какое-то время испытали сильное влечение друг к другу по закону притяжения противоположностей, но на этом невозможно построить постоянный союз. Ему с его аналитичным умом следовало бы понять и предусмотреть это. А раз так, ответственность за то, что произошло, лежит на нём. Сердце его смягчилось, и он пожалел её как беззащитного малого ребёнка, попавшего в беду. Какое-то время он, плотно сжав губы и стиснув пальцы в кулаки с такой силой, что ногти вонзились в ладони, расхаживал из угла в угол комнаты. Но вот, внезапно повернувшись, он сел рядом с ней и взял её холодную и вялую руку в свою. Одна мысль пульсировала у него в мозгу:

«Что это: благородство или слабость?» Вопрос этот звучал у него в ушах, а его мысленный образ возникал у него перед глазами; ему почти зримо представлялось, как вопрос материализуется и он видит его написанным буквами, которые может прочесть целый свет.

В его душе шла нелёгкая борьба, но он вышел из неё победителем.

— Дорогая, ты должна выбрать одного из нас, — сказал он. — Если ты уверена — понимаешь, уверена, — что замужем за Кемпбеллом ты будешь счастлива, я не буду помехой.

— Развод! — ахнула она.

— Можно назвать это и так, — вымолвил он, и рука его потянулась к пузырьку с ядом.

Она смотрела на него, и её глаза зажглись новым странным чувством. Перед ней был мужчина, которого она не знала раньше. Жёсткий, практичный американец куда-то исчез. Вместо него она в мгновенном озарении увидела героя, святого, человека, способного подняться до недоступных людям высот бескорыстной добродетели. Обе её руки легли на руку, державшую роковой флакон.

— Арчи, — воскликнула она, — ты смог простить мне даже это!

— В конце концов, ты только сбившаяся с пути малышка, — с улыбкой проговорил он.

Её руки распростёрлись для объятия, но в дверь постучали, и в комнату безмолвно — в той странной беззвучной манере, в которой двигались люди в этой кошмарной комнате, — вошла горничная с подносом. На подносе лежала визитная карточка. Люсиль взглянула на неё.

— Капитан Кемпбелл! Я не хочу его видеть.

Мейсон вскочил.

— Напротив, — возразил он. — Мы очень ему рады. Сейчас же проводите его сюда.


Через несколько мгновений в комнату был введён молодой военный, рослый и загорелый, с приятным лицом. Он вошёл, широко улыбаясь, но когда за ним закрылась дверь и лица хозяев вновь обрели естественное выражение, он в нерешительности остановился, переводя взгляд с одного на другого.

— Что-то не так? — спросил он.

Мейсон шагнул навстречу и положил руку ему на плечо.

— Я не таю обиду, — произнёс он.

— Обиду?

— Да, я всё знаю. Но я и сам мог бы поступить на твоём месте так же.

Кемпбелл отступил на шаг и вопросительно взглянул на женщину. Она кивнула и пожала изящными плечиками. Мейсон улыбнулся:

— Не бойся, это не ловушка, чтобы вынудить признание. Мы с Люсиль откровенно обсудили положение. Послушай, Джек, ты всегда был порядочным и мужественным человеком. Вот пузырёк. Неважно, как он сюда попал. Если один из нас выпьет его содержимое, это распутает узел. — Он говорил пылко, почти исступлённо. — Люсиль, кому достанется флакон?

В кошмарной комнате действовала странная посторонняя сила. В ней находился ещё один мужчина, хотя ни один из этих троих, стоявших на пороге развязки своей жизненной драмы, не замечал его присутствия. Никто бы не мог сказать, сколько времени он тут пробыл и как много слышал. Нечто зловещее и змеиное чудилось в его фигуре, скрючившейся у стены в самом дальнем от участников драмы углу комнаты. Он молчал и оставался недвижим — лишь нервно дёргалась его сжатая в кулак правая рука. Прямоугольный ящик и хитроумно наброшенная поверх него тёмная материя скрывали его из виду. Напряжённо-сосредоточенный, он с жадным вниманием следил за разыгравшейся перед ним драмой, понимая, что наступает миг, когда он должен будет вмешаться. Но те трое не думали об этом. Поглощённые борением своих собственных страстей, они забыли, что есть сила более могущественная, чем они сами, — сила, которая могла в любой момент подчинить себе все и вся.

— Ты готов, Джек? — спросил Мейсон.

Военный кивнул.

— Нет! Ради бога, не надо! — вскричала женщина.

Мейсон вынул из пузырька пробку и, повернувшись к приставному столику, достал колоду карт, положил её рядом с пузырьком.

— Мы не можем возложить ответственность на неё, — сказал он. — Ты, Джек, лучший из троих, тебе и испытать судьбу.

Военный приблизился к столу. Он притронулся к роковым картам. Женщина, облокотившись на руку, вся подалась вперёд и смотрела как зачарованная.

Вот тогда — и только тогда — грянул гром.

Незнакомец поднялся во весь рост, бледный и мрачный.

Все трое вдруг ощутили его присутствие. Они повернулись к нему с напряжённым вопросом в глазах. Сознавая себя хозяином положения, он обвёл их холодным и грустным взглядом.

— Ну как? — спросили они в один голос.

— Скверно! — ответил он. — Скверно! Завтра будем переснимать весь ролик.

1921 г.

Великая жрица тугов

I

Жизнь моя была богата незаурядными событиями и приключениями. Но среди них есть одно, перед которым бледнеют все остальные. Оно случилось давно, но произвело на меня столь сильное впечатление, что я не мог забыть о нём долгие годы.

Я нечасто рассказывал эту историю, её слышали от меня лишь немногие мои близкие друзья. Они не раз просили меня поведать её всем моим знакомым, но я всегда отказывал в этой просьбе, потому что меня мало прельщает репутация новоявленного Мюнхгаузена.

Я исполнил их просьбу лишь отчасти, изложив на бумаге все факты, которые относятся к дням моего пребывания в Данкельтуэйте.

Вот первое письмо, полученное мною в 1862 году от Джона Терстона. Его содержание я передаю целиком:


«Мой дорогой Лоренс.

Если бы ты только знал, как одиноко и тоскливо я себя чувствую, то, наверное, пожалел бы меня и приехал разделить мою отшельническую жизнь.

Ты не раз обещал посетить Данкельтуэйт и полюбоваться равнинами Йоркшира. Почему бы тебе не сделать этого сейчас? Я знаю, что ты сильно занят; но лекций сейчас нет, а кабинетной работой ты можешь здесь заниматься с тем же успехом, что и на Бейкер-стрит. Итак, будь тем милым мальчиком, каким ты был всегда, уложи свои книжки и приезжай. У нас есть небольшая комнатка с письменным столом и креслом — как раз то, что тебе нужно. Итак, дай мне знать, когда тебя можно ждать в наши палестины.

Говоря об одиночестве, я вовсе не имел в виду, что живу совершенно один. Напротив — население нашего дома довольно многочисленно.

Прежде всего, назову моего бедного дядю Джереми — болтливого маньяка, без конца занимающегося кропанием скверных стихов. Во время нашего последнего свидания я как будто уже упоминал про эту слабость старика. Теперь она дошла у него до того, что он нанял секретаря, в обязанности которого входит записывание и хранение кропаний своего патрона. Этот субъект, некто Копперторн, стал ему так же необходим, как и «Всеобщий словарь рифм». Не скажу, чтобы этот Копперторн сильно мне докучал, но я всегда разделял предубеждение Цезаря против худощавых людей, хотя, если верить дошедшим до нас медалям, сам Юлий принадлежал к их числу. Далее, у нас живут ещё двое детей дяди Сэмюэля, усыновлённых Джереми, — их было трое, но одна девочка умерла, — и их гувернантка, красавица-брюнетка с долей индусской крови в жилах.

Кроме них, у нас есть трое слуг и старик-грум. Компания, как видишь, выходит немаленькая.

Но это не мешает мне, дорогой Гуго, умирать от желания увидать твоё симпатичное лицо и получить приятного сердцу собеседника.

Я сильно увлёкся химией и потому не буду мешать тебе заниматься. Отвечай же скорее.

Твой одинокий друг,

Джон Терстон».


В ту пору я жил в Лондоне и усердно занимался, готовясь к выпускным экзаменам на диплом доктора медицины.

Мы с Терстоном были закадычными друзьями в Кембридже, — я тогда ещё даже не начинал заниматься медициной; поэтому мне очень хотелось с ним повидаться. Но, с другой стороны, я опасался, как бы это посещение не отвлекло меня от занятий.

Я вспомнил о старике, впавшем в детство; худом, как щепка, секретаре; красавице-гувернантке, детях — конечно, избалованных и шумных, — и решил, что мои занятия наверное пострадают, как только я попаду в такое общество, да ещё на лоне природы.

После двухдневных размышлений и колебаний я уж совсем было решился отклонить приглашение, но на третий день получаю второе письмо, ещё настойчивее первого:


«Мы ждём от тебя известий с каждой почтой, — писал мне мой друг. — При каждом стуке в дверь я так и жду, что мне подадут телеграмму, указывающую поезд, с которым ты приедешь.

Твоя комната совсем готова; я надеюсь, что ты найдёшь её удобной. Дядя Джереми просит меня упомянуть, что он будет очень рад знакомству с тобой.

Он написал бы тебе сам, но, к сожалению, по горло занят сочинением большой поэмы тысяч в пять стихов или около того. Он целые дни проводит в беготне из комнаты в комнату; по пятам за ним следует Копперторн с записной книжкой и карандашом в руках и мгновенно записывает все вещие слова, что срываются с уст его патрона.

Кстати, я как будто упоминал уже про нашу гувернантку. Она может послужить отличной приманкой, чтобы заполучить тебя к нам, — в том, конечно, случае, если ты ещё не утратил былого интереса к вопросам этнологии.

Она дочь индусского вождя, женившегося на англичанке. Он был убит во время восстания сипаев, сражаясь в рядах мятежников; его дочь, которой тогда было около четырнадцати лет, осталась почти без всяких средств к жизни, так как его имения были конфискованы правительством. Какой-то добрый немецкий коммерсант из Калькутты удочерил её и отправил в Европу вместе с собственной дочерью. Последняя умерла, и тогда мисс Воррендер — мы зовём её так по девической фамилии её матери — ответила на объявление, помещённое в газетах моим дядей, и стала гувернанткой его племянника и племянниц.

Итак, не жди новых приглашений, а приезжай».


В этом втором письме были отрывки приватного характера, не позволяющие мне привести его здесь полностью.

Я не мог долее противостоять настойчивости своего старого приятеля. Кляня в душе все и вся, я, однако, поспешил уложить книги, телеграфировал Джону в тот же вечер, а на следующее утро отправился в путь.

Отлично помню это путешествие: оно было ужасно и тянулось бесконечно; я сидел в углу вагона на сквозняке, занимаясь обдумыванием и повторением отрывков из медицинских и хирургических сочинений.

Меня предупредили, что ближайшей станцией от места моего назначения был Ингльтон — место, находящееся в пятнадцати милях от Тарнфорта. Я высадился там в ту самую минуту, когда Джон Терстон подкатил к крыльцу станционного здания на высоком догкарте.

Увидев меня, он торжествующе взмахнул кнутом, осадил лошадь и выскочил из экипажа.

— Дорогой Гуго! — вскричал он. — Я в восторге! Как это мило с твоей стороны!

И он сдавил мне руку, да так, что у меня кости затрещали.

— Боюсь, ты найдёшь меня не очень-то приятным компаньоном, — возразил я. — Я занят по горло.

— О, само собой, само собой! — с обычным добродушием воскликнул он. — Я уж учёл это, но, думаю, у нас всё-таки найдётся время подстрелить пару-другую зайцев. Путь нам предстоит, однако, неблизкий, а ты как будто основательно продрог, поэтому не будем мешкать и отправимся поскорее в дорогу.

И вот мы покатили по пыльному просёлку.

— По-моему, твоя комната должна тебе понравиться, — заметил мой приятель. — Ты почувствуешь себя как дома. Кстати, я очень редко живу в Данкельтуэйте: только-только успел устроиться здесь и наладить лабораторию. Я тут всего третью неделю. Всем известно, что моё имя занимает важное место в завещании дяди Джереми. Да и отец всегда полагал, что мой долг — приезжать в Данкельтуэйт из вежливости. Поэтому мне и приходится сюда наведываться.

— Понимаю, — сказал я.

— Знаешь, старик очень мил. Тебя весьма заинтересует наш дом. Принцесса на амплуа гувернантки — штука редкая, не правда ли? Мне почему-то сдаётся, что эта девица заинтересовала даже и нашего невозмутимого секретаря… Но подними-ка воротник пальто: холодные ветры — сущая напасть наших мест.

Дорога шла среди небольших холмов, лишённых всякой растительности, кроме редких кустиков ежевики и низкорослой жёсткой травы, покрывавшей небольшую лужайку, на которой паслось стадо исхудавших от недоедания овец. Мы поднимались и опускались с холма на холм по дороге, белой ниточкой уходившей вдаль.

Там и сям однообразие пейзажа нарушалось зубчатыми массивами серого гранита, — эти места выглядели точно раны на теле с выступающими из них изуродованными костями.

Вдали виднелась горная гряда с одинокой вершиной: она была окутана гирляндой облаков, озарённой пурпурным отблеском заката.

— Это Ингльборо, — промолвил мой спутник, указывая бичом на вершину, — а вот и равнины Йоркшира. Во всей Англии это самые пустынные и дикие места. Но они рождают отличных людей. Неопытное ополчение, вдребезги разбившее в День штандарта шотландское рыцарство, состояло из уроженцев именно этой части страны. А теперь, старина, вылезай и открывай ворота.

Перед нами была поросшая мхом стена, тянувшаяся параллельно дороге, с железными полуразрушенными воротами, снабжёнными двумя столбами, которые были украшены высеченными из камня изображениями, вероятно, какого-нибудь геральдического животного; говорю «вероятно», потому что ветер и дождь сильно попортили камень. Сбоку высился разрушенный временем коттедж, в былые дни служивший, должно быть, жилищем для привратника.

Я открыл ворота, и мы вступили в длинную тёмную аллею, поросшую длинной густой травой и обсаженную с обеих сторон роскошным дубняком, ветки которого, сплетаясь над нашими головами, образовали живой свод такой густоты, что сумерки дня превратились здесь в полную тьму.

— Боюсь, что наша аллея не очень-то тебе понравится, — смеясь, сказал Терстон. — Но у моего старика есть мания: давать полную волю природе. А вот и Данкельтуэйт.

При этих словах моего приятеля мы свернули на повороте, отмеченном огромнейшим дубом, и очутились перед невероятных размеров зданием квадратной формы. Нижний этаж был в тени, но верхний ряд окон освещался кровавым отблеском заката.

Навстречу нам выбежал слуга в ливрее, поспешивший взять лошадь под уздцы, как только экипаж остановился.

— Можете отвести её в конюшню, Джулиус, — произнёс мой приятель, когда мы вышли из экипажа. — Гуго, позволь представить тебя моему дяде Джереми.

— Здравствуйте! Здравствуйте! — раздался чей-то дрожащий, надтреснутый голос.

Подняв глаза, я увидал человека небольшого роста, с красным лицом, поджидавшего нас на пороге, с куском материи, обмотанным вокруг головы, как на портретах Попа[102] и других знаменитостей XVIII столетия.

Ноги его были обуты в пару огромнейших туфель. Эти туфли были так неподходящи к его худым, как спички, ногам, что ему приходилось волочить ноги, чтобы не растерять при ходьбе свою чудовищную обувь.

— Вы наверняка страшно устали, сэр, да и промёрзли тоже, — странным, отрывистым тоном промолвил он, пожимая мне руку. — Мы должны показать вам всю мощь нашего гостеприимства, ей-ей, должны, сэр. Это гостеприимство — одна из добродетелей былых дней, которая ещё хранится нами в наш практический век. Не угодно ли выслушать:

Руки йоркширцев крепки и сильны,

Но — как жарки йоркширцев сердца!

Это факт, смею вас уверить, дорогой сэр. Стихи эти из одной моей поэмы. А какой именно, мистер Копперторн?

— Из «Преследования Борроделы», — произнёс чей-то голос за спиной старика, и при свете тусклой лампы, висевшей в прихожей, выступила высокая фигура мужчины с вытянутым лицом.

Джон представил нас друг другу.

Во время последовавшего за сим рукопожатия рука молодого секретаря показалась мне какой-то липкой и неприятной.

Мой приятель проводил меня в мою комнату через целую сеть коридоров и переходов, соединявшихся между собой по старинной моде лестницами. По пути я обратил внимание на толщину стен и на неравномерную высоту комнат, заставлявшую предполагать существование тайников.

Моя комната с камином и этажеркой, уставленной книгами, как и писал Джон, оказалась восхитительно уютной. Когда я снял сапоги и надел туфли, я искренне поздравил себя с тем, что согласился принять это приглашение посетить Йоркшир.

II

Когда мы спустились в столовую, там уже все были в сборе. Старик Джереми сидел во главе стола, по правую руку от него находилась молодая дама, жгучая брюнетка с чёрными глазами. Это была мисс Воррендер. Рядом с ней сидели мальчик и девочка, очевидно, её ученики.

Меня посадили против неё и по правую руку от Копперторна, Джон сел vis-à-vis с дядей.

Я и сейчас помню желтоватый свет лампы, обливавший a la Rembrandt лица застольной компании — те самые лица, которым впоследствии было суждено возбудить моё любопытство.

Обед был очень приятный, и дело не только в превосходной кухне и хорошем аппетите, разыгравшемся у меня во время путешествия. Дядя Джереми, обрадовавшись свежему слушателю, так и сыпал анекдотами и цитатами. Мисс Воррендер и Копперторн говорили мало, но немногие фразы, произнесённые последним, обнаружили в нём вдумчивого и воспитанного человека. Что же касается Джона, то у нас с ним было столько общих воспоминаний и по колледжу, и позднейшего периода, что я, право, боюсь, что он не воздал обеду всего того, что тот заслуживал.

После десерта мисс Воррендер увела детей. Дядя Джереми удалился в библиотеку, в которой скоро раздался его голос, диктовавший что-то секретарю.

Мы с приятелем остались ещё посидеть у камина, перебирая разные события, происшедшие с нами со дня нашей последней встречи.

— Ну а что ты скажешь насчёт нашего дома? — улыбаясь, спросил он.

Я ответил, что всё необычайно интересно.

— Твой дядя — большой оригинал. Он мне очень понравился.

— Да, несмотря на все его странности, сердце у него доброе. Твой приезд совсем переродил его. Со дня смерти маленькой Этель он никак не мог прийти в себя. Эта девочка — самая младшая из ребят дяди Сэма. Она приехала сюда вместе с прочими. Около двух месяцев тому назад с ней в лесу случился нервный припадок. Её нашли там вечером уже окоченевшей. Это было страшным ударом для старика.

— И для мисс Воррендер тоже, я думаю, — заметил я.

— Да, эта смерть потрясла её. Она поступила к нам всего за неделю до рокового дня. В тот день она уезжала в экипаже в Киркби-Лонсдэль за покупками.

— Меня очень заинтриговало то, что ты писал о ней; надеюсь, это не было шуткой?

— Нет, нет, всё это святая правда. Её отца звали Ахметом Кенгхис-Кханом. Он был полунезависимым вождём какого-то города в центральных провинциях. Несмотря на брак с англичанкой, это был ярый фанатик-язычник. Он подружился с Нана-Саибом и принимал настолько видное участие в Кунпурской резне, что правительство вынуждено было обойтись с ним очень сурово.

— Когда она рассталась со своим племенем, она была уже взрослой, — заметил я. — А каковы её воззрения насчёт религии? В кого она пошла — в отца или в мать?

— Мы никогда не поднимаем этого вопроса; между нами говоря, я отнюдь не считаю её слишком религиозной. Её мать была, без сомнения, очень достойной женщиной, и её дочь, помимо английского языка, недурно знает французскую литературу и замечательно играет на рояле. Да вот послушай.

Из соседней комнаты донеслись звуки фортепьяно; мы смолкли и стали слушать. Сначала пианистка взяла несколько отдельных нот, точно колеблясь, играть или не играть. Потом пошли глухие неуверенные аккорды, и вдруг из этого хаоса звуков полилась могучая, странная, дикая мелодия, в которой слышался рёв труб и бряцание кимвалов.

Мелодия ширилась, росла, перешла в серебристую трель и кончилась тем же самым диссонансом, каким началась.

Затем стукнула крышка рояля, и всё стихло.

— Она играет каждый вечер, — заметил мой приятель. — Не правда ли, красиво? Но ради бога, не стесняйся, милый Гуго. Твоя комната вполне готова; я отнюдь не хочу мешать твоим занятиям.

Я поймал Джона на слове и оставил его в обществе дяди и Копперторна, возвратившихся к тому времени в столовую. Я поднялся наверх и в течение двух часов прилежно штудировал врачебные сочинения.

Я уж было думал, что больше не увижу в этот день никого из обитателей Данкельтуэйта, но я ошибся. Около десяти часов вечера в дверь моей комнаты просунулась рыжеватая голова дяди Джереми.

— Удобно ли устроились? — спросил он.

— Как нельзя лучше, благодарю вас.

— Желаю успехов! Главное не падать духом, — своей отрывистой скороговоркой произнёс он. — Покойной ночи.

— Покойной ночи, — ответил я.

— Покойной ночи, — повторил чей-то голос из коридора.

Я выглянул за порог и увидел высокий силуэт секретаря, огромной чёрной тенью скользивший за стариком.

Я вернулся назад и занимался ещё час, а затем лёг спать; но перед тем, как заснуть, ещё долго размышлял о странном доме, жильцом которого я стал с этого дня.

III

На следующее утро я встал рано и отправился на лужайку перед домом, где застал мисс Воррендер, собиравшую цветы для букета к завтраку.

Я подошёл к ней незамеченный и невольно залюбовался её красотой и гибкостью, с какой она наклонялась, чтобы сорвать цветок. В малейшем её движении была чисто кошачья грация, какой я ранее не видал ещё ни у одной женщины. Я вспомнил слова Терстона о впечатлении, произведённом будто бы ею на секретаря. Теперь я уже не удивлялся этому.

Услыхав мои шаги, она выпрямилась и обратила ко мне своё прелестное смуглое лицо.

— С добрым утром, мисс Воррендер, — начал я. — Вы, кажется, такая же любительница рано вставать, как и я?

— Да. Я всегда встаю на рассвете.

— Какая дикая картина! — заметил я, бросая взгляд на огромную равнину. — Я в этих местах чужак не хуже вас. А как вам здесь нравится?

— Я не люблю здешнюю природу, — откровенно призналась она. — Даже ненавижу. Холод, мрак, бедность красок… Посмотрите-ка (она подняла букет): это тут называют цветами! Ведь у них даже запаха нет.

— Да, вы привыкли к более жгучему климату и к тропической растительности.

— О, да я вижу, мистер Терстон уже рассказывал вам обо мне, — с улыбкой заметила девушка. — Да, я привыкла любоваться кое-чем получше.

В эту минуту между нами легла какая-то тень. Обернувшись, я увидел Копперторна. Он с натянутой улыбкой подал мне свою худую белую руку.

— Вы как будто уже научились ориентироваться в Йоркшире, — произнёс он, переводя взгляд с моего лица на мисс Воррендер и обратно. — Позвольте предложить вам эти цветы, мисс.

— Нет, благодарствуйте, — холодно отклонила она. — Я набрала их уже достаточно и пойду в комнаты.

Она быстро прошла мимо него к дому. Копперторн смотрел ей вслед, нахмурив брови.

— Вы студент-медик, мистер Лоренс? — спросил он, оборачиваясь ко мне и нервно притопывая ногой.

— Совершенно верно.

— О, мы кое-что слышали про вас, студентов-медиков, — повышая голос, с усмешкой продолжал он. — Вы все ужасные ловеласы, не так ли? Мы слышали, что про вас говорят. С вами положительно трудно тягаться.

— Сэр, — возразил я, — студент-медик обыкновенно бывает и джентльменом.

— Разумеется, — сказал он, сразу меняя тон. — Я хотел только пошутить.

Несмотря на это заверение, я не мог не приметить, что за завтраком он не спускал с меня глаз в то время, как говорила мисс Воррендер, и тотчас принимался наблюдать за ней, стоило мне произнести слово.

Можно было подумать, что он старается прочесть на наших лицах, что именно мы думаем друг о друге. Он, вероятно, был сильно увлечён красавицей-гувернанткой, но без малейшей надежды на взаимность.

Это утро дало нам самое что ни на есть очевидное доказательство беспримерной наивности добрых йоркширцев. Дело в том, что горничная и кухарка, спавшие в одной комнате, ночью были напуганы чем-то, что по суеверию приняли за привидение.

После завтрака я сидел в обществе дяди Джереми, так и сыпавшего с помощью своего суфлёра цитатами из разных поэм; вдруг в дверь постучали, и в комнату вошла горничная. За нею следовала кухарка, особа дородная, но трусливая. Они взаимно ободряли одна другую.

Свой рассказ они вели, точно греческий хор, — то есть каждая говорила, покуда хватало дыхания, предоставляя затем слово товарке. Добрая доля их истории осталась мне непонятной в силу дьявольского местного наречия; но самую суть я всё-таки разобрал.

На рассвете кухарка, по её словам, почувствовала, будто кто-то трогает её за лицо. Проснувшись, она увидала около своей кровати какую-то тень, бесшумно выскользнувшую из комнаты. Горничная проснулась от крика кухарки и тоже видела привидение.

Как мы ни бились, как ни уговаривали их, они стояли на своём и требовали расчёта — так они были перепуганы ночным происшествием. Наш скептицизм очень оскорбил их, и в конце концов они вышли из комнаты с большим шумом, сильно обозлившим дядю Джереми, весьма развеселившим меня и вызвавшим презрительную улыбку на губах Копперторна.

Бóльшую часть второго дня я провёл у себя в комнате за усердными занятиями.

Вечером того дня мы охотились с Джоном на зайцев. По пути домой я рассказал ему утреннюю сцену с прислугой, но он воспринял её отнюдь не так легко, как я.

— Это факт, — заметил он, — что в старинных зданиях вроде нашего можно иногда наблюдать явления, располагающие к суеверию. За то время, что я живу здесь, я слышал ночью раз или два нечто такое, что способно испугать нервного человека, а тем более невежественную прислугу. Само собой, все эти истории о привидениях — сущая чепуха, но раз разыгралась фантазия, с ней уж трудно совладать.

— А что ты такое слышал? — сильно заинтересовавшись, спросил я.

— О, пустое! Но вон сидят ребятишки и мисс Воррендер. Ей не следует слушать такие вещи. Не то она тоже потребует расчёта, а это будет большой потерей для дома.

Мисс сидела на скамейке у опушки леса; рядом с ней, по обе стороны, расположились дети, держа её за руки и с жадным вниманием глядя ей в лицо. Картина была очень красивая. Мы остановились на минутку, чтобы полюбоваться ею. Но мисс уж услыхала наши шаги и пошла нам навстречу; дети шли за ней.

— Я нуждаюсь в вашем авторитете, — сказала она Джону. — Эти шалунишки любят вечернюю прохладу и ни за что не хотят идти в комнаты.

— Не хочу в комнаты, — решительным тоном заявил мальчуган. — Хочу дослушать сказку.

— Да, сказку, — подхватила девочка.

— Вы дослушаете её завтра, если будете послушны. Мистер Лоренс — доктор. Он скажет вам, что маленьким девочкам и мальчикам вредно оставаться на воздухе после вечерней росы.

— Значит, вам рассказывали сказку? — спросил Джон, когда мы все тронулись к дому.

— Да, и очень-очень хорошую сказку, — восторженно вскричал мальчуган. — Дядя Джереми тоже рассказывал нам сказки; но то была поэзия, и его сказки сравнить нельзя со сказками мисс Воррендер. У ней есть одна, в которой являются слоны.

— И тигры, и золото, — перебила девочка.

— Да, и там ведут войну и дерутся, и король китаев…

— Сипаев, друг мой, — поправила гувернантка.

— А ещё есть там рассеянные племена, и эти люди узнают друг друга посредством тайных знаков; и есть там человек, убитый в лесу. О, она знает великолепные сказки. Попросите мисс Воррендер — она и вам расскажет сказку, кузен Джон.

— А в самом деле, мисс Воррендер, — сказал мой товарищ, — вы возбудили наше любопытство. Что, если бы вы и нам рассказали про эти чудеса?

— О, мои сказки покажутся вам глупостью, — смеясь, возразила она. — Это только воспоминания из моего прошлого.

В это время нам навстречу показался Копперторн.

— А я искал вас всех, — делано весёлым тоном вскричал он. — Время обедать.

— Это мы и без вас могли узнать по часам, — возразил Джон немного резким, как мне показалось, тоном.

— А, вы вместе охотились, как я вижу, — продолжал секретарь.

— Не вместе, — возразил я. — Мы повстречали мисс Воррендер с детьми на обратном пути.

— О! Мисс Воррендер пошла вам навстречу, когда вы возвращались с охоты.

Ехидство тона, каким были произнесены эти слова, возмутило меня, и я воздержался от резкого отпора лишь ввиду присутствия дамы.

Посмотрев случайно на гувернантку, я заметил злобный огонёк в её глазах, обращённых на секретаря, и заключил из того, что она разделяет моё негодование. Отсюда нетрудно понять моё изумление, когда около десяти часов вечера я увидал, как они оживлённо беседуют, прогуливаясь по саду при лунном свете.

Право, не знаю почему, только это зрелище так взволновало меня, что после нескольких тщетных попыток взяться за занятия я отложил книги в сторону.

Около одиннадцати часов я снова выглянул в окно, но их уж не было. Через несколько минут я услышал шарканье дяди Джереми и твёрдую тяжёлую походку его секретаря: они поднимались по лестнице в свои комнаты, расположенные в верхнем этаже дома.

IV

Джон Терстон никогда не отличался особой наблюдательностью, и я уверен, что за три дня пребывания под кровлей его дяди я узнал о жизни дома больше, чем он за три недели.

Мой приятель был всецело поглощён химией и целые дни проводил за опытами и реакциями, радуясь сочувственному собеседнику, с которым можно потолковать о своих открытиях. Что касается меня, я всегда питал слабость к изучению и анализу человеческой натуры и потому находил много интересного в этом маленьком мирке, жить в котором закинула меня судьба.

Короче говоря, я с таким рвением отдался наблюдениям, что начал серьёзно опасаться за успешность моих научных занятий. Первым моим открытием стало то, что истинным хозяином Данкельтуэйта был не дядя Джереми, а его секретарь мессир Копперторн.

Профессиональное чутьё говорило мне, что страсть старика к поэзии, бывшая вполне безвредной в дни его молодости, превратилась теперь в манию, овладевшую его мозгом и не оставлявшую в нём места никакой посторонней идее.

Копперторн, потакая этой мании и направляя её согласно своим выгодам, добился того, что во всех других отношениях приобрёл над стариком неограниченную власть. Он совершенно бесконтрольно распоряжался всеми финансовыми и хозяйственными делами своего принципала. Надо отдать ему справедливость — у него хватало такта проявлять свою власть мягко и деликатно, не оскорбляя своего раба-хозяина, поэтому он не встречал со стороны последнего никакого сопротивления.

Мой друг, вечно занятый анализами и реакциями, не отдавал себе отчёта в том, что давным-давно стал в доме совершенным нулём.

Выше я уже выражал убеждение в том, что если Копперторн и испытывал нежные чувства к гувернантке, то эта последняя и не думала отвечать ему взаимностью. Но через несколько дней я пришёл к заключению, что между этими двумя личностями, кроме нежных и не находящих взаимности чувств Копперторна, должна была существовать ещё какая-то иная связь.

Я не раз замечал, что у Копперторна в разговоре с гувернанткой появлялись повелительные нотки. Раза два-три я снова видел их гуляющими по саду поздно вечером, поглощёнными беседой. Я никак не мог угадать, что именно могло их связывать. Эта тайна дразнила моё любопытство.

Лёгкость, с какой люди влюбляются на лоне природы, вошла в поговорку; но я никогда не отличался особенной сентиментальностью и потому относился к мисс Воррендер совершенно бесстрастно. Я принялся изучать её, как естествоиспытатель изучает какое-либо редкое насекомое, — старательно, но хладнокровно. Для этой цели я так распределил свои занятия, чтобы быть свободным в те часы, когда она выходит с детьми на прогулку. Таким образом, мне много раз довелось гулять с ней, и во время наших прогулок мне удалось немного узнать её характер, чего я не достиг бы никаким иным способом.

Она в самом деле много читала, отлично знала несколько языков и имела большие природные способности к музыке. Но под этим культурным налётом в ней хранилась большая доля природной дикости. В разговоре у неё подчас проскальзывали словечки, заставлявшие меня вздрагивать. Впрочем, этому нельзя было слишком удивляться, она рассталась со своим племенем, уже будучи взрослой женщиной.

Припоминаю одно обстоятельство, которое особенно поразило меня. Тут чрезвычайно резко сказалась дикость её натуры.

Мы шли по просёлочной дороге. Говорили мы о Германии, в которой она провела несколько месяцев, и вдруг она остановилась как вкопанная и приложила палец к губам.

— Дайте мне на минутку вашу палку, — шёпотом обратилась она ко мне.

Я подал ей палку, и она тотчас же, к великому моему удивлению, пролезла в отверстие в заборе, присела и затаилась там. Я всё ещё удивлённо смотрел ей вслед, как вдруг перед нею выскочил из травы заяц. Она швырнула в него палкой и попала; тем не менее зайцу удалось улизнуть, хотя и прихрамывая на одну лапу.

Она вернулась ко мне, вся запыхавшись, но с торжествующим выражением на лице.

— Я видела, как он шевелится в траве. Я попала в него!

— Да, и перебили ему лапу, — холодно добавил я.

— Вы сделали ему больно! — со слезами в голосе вскричал мальчуган.

— Ах, бедный зверёк! — в мгновение ока переменив тон, воскликнула мисс. — Я, право, в отчаянии, что поранила его!..

Она в самом деле как будто сильно сконфузилась и всю остальную прогулку больше молчала.

Я, со своей стороны, не мог слишком строго судить её. Её поведение было, очевидно, просто-напросто проявлением старинного инстинкта, который заставляет дикаря бросаться на добычу. Тем не менее эта сцена производила крайне неприятное впечатление в Англии, когда участницей её являлась прелестная, по последней моде одетая дама.

В один прекрасный день, когда мисс Воррендер не было дома, Джон Терстон показал мне её комнату. Там было много индусских вещиц, доказывавших, что она покинула родину не с пустыми руками. Присущая Востоку страсть к ярким цветам тоже наложила свой отпечаток на эту девичью комнату. Она купила на ярмарке целую кипу синей и красной бумаги и завесила ею стены своей комнаты, скрыв под нею скромные обои. Эта попытка воссоздать Восток в скромном английском жилище имела в себе что-то трогательное.

В первые дни моего пребывания в Данкельтуэйте странные отношения, существовавшие между секретарём и мисс Воррендер, возбудили во мне только любопытство; но потом, когда я заинтересовался красавицей англо-индианкой, мною овладело другое, более глубокое чувство.

Я тщетно ломал себе голову, чтобы разгадать соединявшую их связь. Почему она, гуляя с ним по ночам по саду, днём как нельзя очевиднее показывает, что ей противно его общество?

Очень возможно, что дневное отвращение было просто-напросто уловкой, рассчитанной на то, чтобы скрыть её истинное отношение к нему. Но такое допущение противоречило прямоте её взгляда и откровенному выражению резких черт гордого лица.

А в то же время как объяснить иначе необъяснимую власть секретаря над нею? Эта власть проскальзывала в массе разных мелочей, но проявлял он её так скрытно и осторожно, что заметить её можно было лишь при очень тщательном наблюдении.

Однажды я перехватил его повелительный и грозный взгляд, устремлённый на девушку; но минутой позже едва мог поверить, чтоб это бледное бесстрастное лицо было способно на такие чувства. В те мгновения, когда он так смотрел, она сгибалась и дрожала, точно от физической боли.

«Нет, нет! — думал я. — Тут замешана не любовь, а страх».

Я так заинтересовался их тайной, что заговорил об этом с Джоном. Он находился в своей небольшой лаборатории и был поглощён рядом опытов по добыванию какого-то газа, вынудившего нас обоих раскашляться. Я воспользовался этим обстоятельством, заставившим нас выйти на свежий воздух, чтобы поговорить об интересовавшем меня вопросе.

— Сколько времени, говоришь ты, мисс Воррендер находится в доме твоего дяди?

Джон бросил на меня ехидный взгляд и пригрозил обожжённым кислотой пальцем.

— Ты что-то очень интересуешься дочерью покойного и незабвенного Ахмета Кенгхис-Кхана, — сказал он.

— Само собой, — откровенно признался я. — Я впервые встречаюсь с человеком такого романтического типа.

— Будь осторожен, дружок, — назидательно пробурчал Джон. — Заниматься перед экзаменами таким делом отнюдь не годится.

— Не болтай глупостей, — возразил я. — Если бы кто-нибудь услыхал тебя, то, наверное, вообразил бы, что я влюблён в мисс Воррендер. Нет и нет! Я смотрю на неё как на любопытную психологическую проблему, но и только.

— Вот, вот, и больше ничего. Только проблема.

Джон, должно быть, ещё не очухался от своего одуряющего газа. Его тон становился положительно невыносимым.

— Вернёмся-ка лучше к моему первому вопросу, — сказал я. — Итак, сколько времени она живёт здесь?

— Около десяти недель.

— А Копперторн?

— Больше двух лет.

— А не были они знакомы раньше?

— О нет, это совершенно невозможно, — категорически заявил Джон. — Она приехала из Германии. Я сам читал письмо старого коммерсанта, в котором он описывал её прошлую жизнь. Копперторн же всё время безвыездно жил в Йоркшире, кроме двух лет, проведённых им в Кембриджском университете. Ему пришлось покинуть университет при каких-то не особенно лестных для него обстоятельствах.

— А именно?

— Не знаю. Дело сохранили в тайне. Мне кажется, дядя Джереми знает, в чём тут соль. У него есть страсть отыскивать разное отребье и ставить его на ноги. В конце концов он набьёт себе шишки с каким-нибудь субъектом подобного сорта.

— Итак, Копперторн и мисс Воррендер всего несколько недель назад были совсем чужими друг другу?

— Совершенно. А теперь, я думаю, мне пора вернуться к моим ретортам.

— Плюнь ты на них, — вскричал я, удерживая его за руку. — Мне надо ещё кое о чём поговорить с тобой. Если они знакомы всего несколько недель, как он мог приобрести над ней такую власть?

Джон посмотрел на меня, разинув рот:

— Власть?

— Ну да, влияние, которое он имеет на неё.

— Милый Гуго, — серьёзно начал мой приятель, — у меня нет привычки цитировать Евангелие, но теперь мне сам просится на язык один стих, а именно: «Избыток знания сделал их безумными». Ты слишком много занимался в последние дни.

— Ты, значит, хочешь сказать, что никогда не замечал тайных отношений, существующих между гувернанткой и секретарём твоего дяди? — вскричал я.

— Хвати-ка бромистого калия, — сказал Джон. — Это сильно успокаивает, особенно если взять дозу в двадцать граммов.

— Обзаведись очками, мой друг. Тебе, право, не мешает воспользоваться ими.

Метнув эту парфянскую стрелу, я повернулся и пошёл прочь, чувствуя себя сильно раздосадованным. Не прошёл я и двадцати шагов, как увидал парочку, о которой только что говорил с моим приятелем.

Она стояла, прислонившись к солнечным часам; он стоял против неё. Он что-то горячо толковал ей, резко жестикулируя. Склонившись над нею и размахивая длинными руками, он походил на огромную летучую мышь, взвившуюся над жертвой. Я помню, что мне сразу же пришло в голову это сравнение, ещё более утвердившееся, когда я увидал ужас и испуг, просвечивавшие в каждой чёрточке её прелестного лица.

Эта картинка служила такой замечательной иллюстрацией к сказанному мною выше, что мне страшно захотелось вернуться в лабораторию и заставить Джона-неверующего полюбоваться ею. Но я не успел осуществить своего намерения, потому что был замечен Копперторном. Он повернулся и направился к лесу; мисс пошла за ним, сбивая на ходу зонтиком придорожные цветы.

Я вернулся к себе, решив взяться за занятия. Но сколько я ни заставлял себя, мой ум никак не желал сосредоточиться на книгах: его всё время влекло к тайне.

Джон сообщил мне, что прошлое Копперторна не лишено пятен; несмотря на это, ему удалось приобрести огромное влияние на своего патрона. Я объяснял себе это тем тактом и искусством, с какими он потакал и поощрял поэтическую манию принципала. Но как объяснить не менее очевидное влияние этого человека на гувернантку? У неё нет никакой слабости, которой можно было бы потакать.

Эта связь была бы вполне понятна, если допустить, что они влюблены друг в друга; но инстинкт светского человека и опыт наблюдателя человеческой натуры говорили мне, что тут нет места любовному увлечению. А если не любовь, то тут мог быть только страх, — и всё виденное мной подтверждало этот вывод. Что же именно могло произойти здесь за два месяца, что вселило в надменную черноглазую принцессу такой панический ужас перед этим бледнолицым англичанином с мягким голосом и вкрадчивыми манерами?

За разрешение вот этой-то задачи я и принялся, да с такой энергией, с таким усердием, что совсем забыл про свои научные занятия и про страх перед грядущим экзаменом.

Я попробовал заговорить об этом с самой мисс Воррендер, когда застал её одну в библиотеке (дети были отправлены в гости к детям одного соседа-сквайра).

— Вы, должно быть, чувствуете себя очень одинокой в те дни, когда нет гостей, — начал я. — По-моему, в этих местах слишком мало развлечений.

— О, для меня очень приятно общество детей, — возразила она. — Но я всё-таки буду очень сожалеть, когда уедет мистер Терстон или вы.

— Я тоже буду в отчаянии в день отъезда. Я никак не ожидал, что мне здесь понравится. Но наш отъезд не лишит вас общества: мистер Копперторн всегда будет с вами.

— О да, что верно, то верно, — как-то уныло согласилась она.

— Он очень милый, любезный и образованный господин, — спокойно продолжал я. — Недаром к нему так привязался мистер Терстон-старший.

Говоря так, я внимательно наблюдал за своей собеседницей. На её щеках проступила лёгкая краска, а пальцы нервно барабанили по ручке кресла.

— Его манеры, быть может, чересчур сдержанны, но…

Тут она прервала меня и сказала, злобно сверкнув чёрными глазами:

— К чему вы начали этот разговор?

— Прошу прощения, — смиренно ответил я. — Я не знал, что он не понравится вам.

— Я имени его не желаю слышать! — гневно вскричала она. — Это имя я ненавижу. Если бы подле меня был кто-нибудь, кто любил бы меня — любил бы так, как любят там, за далёкими морями, — я бы знала, что сказать такому человеку!

— А именно? — спросил я, поражённый этим неожиданным взрывом.

Она наклонилась ко мне так близко, что я почувствовал у себя на лице её горячее лихорадочное дыхание.

— «Убейте Копперторна», — прошептала она, — вот что я сказала бы. «Убейте его, а потом приходите говорить мне о своей любви».

Я не нахожу слов, чтобы передать всю силу и ярость, которые она вложила в свои слова. Лицо её приняло такое бешеное выражение, что я невольно сделал шаг назад.

Неужели эта змея есть та самая красавица, которая держит себя с таким достоинством и спокойствием за столом дяди Джереми?

Я и правда надеялся при помощи хорошо продуманных вопросов заставить её обнаружить свой характер, но никак не ожидал вызвать такой взрыв. Она заметила мой испуг и удивление и мгновенно изменила тон, разразившись нервным смехом.

— Вы, конечно, сочтёте меня сумасшедшей, — поспешила сказать она. — Да, да, во мне сказывается моё индусское воспитание. В Индии никогда и ни в чём не признают половинчатости — в любви и в ненависти одинаково.

— За что же вы ненавидите мистера Копперторна? — спросил я.

— Собственно говоря, — ответила она, смягчая голос, — слово «ненависть» будет чересчур сильно; скажем лучше «отвращение». Этот господин из тех, к которым чувствуешь беспричинное отвращение.

Она, несомненно, жалела, что дала себе увлечься, и пробовала теперь пойти на попятный.

Видя, что она хочет переменить разговор, я помог ей в этом. Я сделал какое-то замечание о сборнике индусских гравюр, которые она рассматривала перед разговором. У дяди Джереми была великолепная библиотека, особенно богатая изданиями подобного рода.

— Эти гравюры не отличаются точностью, — сказала она, поворачивая страницу. — Но эта вот недурна, — продолжала она, указывая на одну, изображавшую вождя, одетого в нечто вроде юбки, с ярким тюрбаном на голове, — очень недурна. Именно так одевался мой отец, когда садился на своего белоснежного боевого коня, чтобы вести воинов Дуаба в бой против Ферингов. Они предпочитали моего отца всем другим, потому что знали, что Ахмет Кенгхис-Кхан не только великий полководец, но и великий жрец. Народ хотел иметь вождём только испытанного борка, и никого другого. Теперь он умер, а все, кто следовал за его знаменем, либо рассеяны, либо погибли в боях, между тем как я, его дочь, живу простой наёмницей в чужой далёкой стране.

— О, когда-нибудь вы вернётесь в свою родную Индию, — сказал я, стараясь хоть чем-нибудь утешить её.

Несколько минут она рассеянно переворачивала страницы, затем вдруг испустила лёгкий радостный крик.

— Посмотрите-ка! — вскричала она. — Вот один из наших изгнанников. Это один из бюттотти. Он очень похоже нарисован.

Гравюра изображала туземца с не особенно симпатичной физиономией, в одной руке он держал небольшой инструмент — нечто вроде кирки в миниатюре, а в другой — квадратный кусок пёстрой материи.

— Этот платок — его румаль, — пояснила мисс Воррендер. — Само собой, они не показываются с ним на людях. Точно так же он не возьмёт с собой и священного топорика, но во всех иных отношениях он изображён вполне точно. Я много раз путешествовала с этими людьми в безлунные ночи, с люгхами впереди, в ту пору иностранцы не придавали никакого значения громким пильхау, раздававшимся повсюду. О, такой жизнью стоило пожить!

— Но что такое значит «румаль», «люгхи» и прочее? — не выдержал я.

— О, это наши индусские слова, — смеясь, ответила она. — Вы не поймёте их.

— Но под этой гравюрой стоит подпись: «Представитель племени дакка». А я всегда считал дакков за воров.

— Да, все англичане так думают, — согласилась она. — Конечно, дакки не воры, но вообще европейцы считают ворами многих, которые и не думали воровать. Этот человек — святой; он, по всей вероятности, один из гуру.

Возможно, что она дала бы мне ещё много пояснений насчёт нравов и обычаев Индии, так как очень любила поговорить обо всём, касающемся её страны, но тут я вдруг заметил, что лицо её изменилось. Она пристально посмотрела на окно, к которому я стоял спиной. Я обернулся и увидал в окне, на уровне подоконника, лицо секретаря.

Признаюсь откровенно, я вздрогнул: его голова с присущей ей мертвенной бледностью лица казалась отрубленной, будто лежащей на подоконнике.

Копперторн открыл окно, поняв, что его заметили.

— Я в отчаянии, что должен побеспокоить вас, — просовывая голову в комнату, сказал он, — но неужели, мисс Воррендер, вы находите приятным сидеть в душной комнате в такую чудную погоду? Не угодно ли пройтись по саду?

Несмотря на вежливость слов, они были произнесены секретарём таким сухим, почти угрожающим тоном, что походили скорее на приказание, чем на просьбу.

Гувернантка поднялась с места и, не сказав ни слова, вышла взять шляпку. Это было новым доказательством власти, которой пользовался над нею Копперторн.

Когда он взглянул на меня, на его тонких бескровных губах заиграла нестерпимо насмешливая улыбка. Он как будто бросал мне вызов новым проявлением своего могущества. В лучах заходящего солнца, освещавших его, он выглядел настоящим демоном в адском ореоле.

Несколько мгновений он смотрел на меня с дьявольским ехидством. Наконец я услышал его тяжёлые шаги, направлявшиеся по дорожке к дверям дома.

V

В течение нескольких дней после того памятного разговора с мисс Воррендер всё шло в Данкельтуэйте как нельзя лучше.

Я несколько раз сопровождал её во время прогулок по лесу с детьми, но мне так и не удалось добиться сколько-нибудь удовлетворительного объяснения её давешней вспышке гнева в библиотеке. Она не сказала мне больше ни единого слова, которое могло бы пролить свет на эту проблему.

Как только я заводил разговор о секретаре, она весьма сдержанно отвечала мне либо вдруг вспоминала, что детям пора идти домой, так что в конце концов я совсем отчаялся что-нибудь у неё разузнать.

Мои занятия всё это время шли крайне нерегулярно. Со свёртком бумаг под мышкой ко мне иногда заходил дядя Джереми и услаждал мой слух чтением отрывков из своей большой эпической поэмы.

Когда я чувствовал потребность в обществе, я наведывался в лабораторию к Джону, а он спасался от одиночества у меня. Иногда я разнообразил свои занятия тем, что забирал книги в лес и занимался там целый день напролёт. Копперторна я старательно избегал. Он тоже как будто не очень-то дорожил моим обществом.

Однажды, в первой половине июня, ко мне подошёл Джон. Он держал телеграмму и был чем-то очень раздосадован.

— Поздравь меня, — с кислой миной сказал он. — Отец требует, чтобы я немедленно отправился в Лондон. Должно быть, что-нибудь юридическое. Он давно уж грозился взяться за приведение в порядок своих дел. Теперь у него, как видно, внезапный прилив сил, и он хочет всё закончить.

— Ты надолго в Лондон? — спросил я.

— На неделю, а то и две. Очень неприятно. Я как раз рассчитывал, что мне удастся разложить этот алколоид…

— Ну, он подождёт твоего возвращения, — смеясь, возразил я. — Не беспокойся, без тебя его никто не разложит.

— Но мне ещё неприятнее покинуть тебя. Мне кажется негостеприимным зазвать в эту глушь приятеля и потом бросить его тут в полном одиночестве.

— О, из-за этого не беспокойся, — возразил я. — У меня слишком много дел, чтобы скучать. Кроме того, я нашёл здесь развлечения, на какие и не рассчитывал поначалу. Эти полтора месяца промелькнули для меня так быстро, как никогда.

— Ещё бы! Могу себе представить! — ехидно подхватил Джон. Он, видимо, всё ещё был убеждён, что я до безумия влюбился в красавицу-гувернантку.

Джон уехал в тот же день с утренним поездом, обещав писать и сообщить свой лондонский адрес, так как не знал ещё, в каком отеле остановится его отец. Я ещё и понятия не имел о всех последствиях, которые будет иметь эта пустячная деталь, и не подозревал, чемусуждено здесь произойти, прежде чем я вновь увижусь с моим другом.

Его отъезд меня не опечалил, и я предполагал, что мы четверо более сблизимся друг с другом, что, разумеется, будет способствовать разъяснению волнующей меня тайны.

Приблизительно в четверти мили пути от Данкельтуэйта помещалась небольшая деревушка, имевшая одну длинную улицу и состоявшая из двух-трёх десятков коттеджей с черепичными крышами, церкви, до самой колокольни обвитой плющом, и неизбежного трактира.

В день отъезда Джона мисс Воррендер собралась с детьми на почту, я навязался проводить их. Копперторн, само собой, с наслаждением расстроил бы нам эту прогулку или отправился бы с нами вместе, но на наше счастье дядя Джереми пребывал в тот день в творческом настроении и не мог обойтись без услуг своего секретаря.

Прогулка была чудная, дорога пролегала в тени деревьев, слышалось беззаботное щебетанье птичек. Мы шли не спеша, болтая о разных разностях. Дети бежали впереди. Чтобы дойти до почты, нам надо было миновать трактир, о котором я упоминал выше.

Идя по деревенской улице, мы увидали толпу как раз против этого заведения. Толпа состояла из дюжины ребятишек обоего пола, в грязных рубашонках и юбках, нескольких простоволосых женщин и двух-трёх мужчин, по-видимому вышедших из трактира. В деревушке, вероятно, давно не помнили такого многочисленного сборища.

Мы ещё не разобрали, в чём дело, но дети пустились во всю мочь вперёд и скоро вернулись с новостями.

— Мисс Воррендер! — запыхавшись, вскричал Джонни. — Там стоит чёрный человек, прямо как из ваших сказок.

— Цыган, должно быть, — предположил я.

— Нет, нет, — решительно запротестовал Джонни. — Он ещё чернее, чем цыган. Правда, Мэй?

— О да, — подтвердила девочка.

— По-моему, нам следует пойти и посмотреть самим, — предложил я.

Говоря это, я взглянул на мою спутницу и был поражён её бледностью и лихорадочным блеском глаз.

— Вам дурно?

— Нет, нет! — возразила она, ускоряя шаги. — Идёмте, идёмте!

Когда мы дошли до трактира, нашим глазам представилось странное зрелище. Мне сразу же пришло на память описание малайца — потребителя опиума, встреченного ещё де Куинси на одной шотландской ферме. В центре группы йоркширских крестьян стоял человек с Востока гигантского роста, с изящным, гибким и грациозным станом, его полотняная одежда была покрыта пылью, а смуглые ноги обуты в грубые башмаки. Явился он, видимо, издалека и долго шёл пешком. Он опирался на длинную палку, устремив чёрные задумчивые глаза в пространство и не обращая на окружающую его толпу ни малейшего внимания.

Его яркий костюм и цветной тюрбан создавали странный, разительный контраст с прозаической обстановкой захудалой английской деревушки.

— Бедный мальчик! — задыхающимся от волнения голосом произнесла мисс Воррендер. — Он устал. И наверное, голоден и не может объяснить окружающим, что ему нужно. Я поговорю с ним.

И она обратилась к индусу на его родном языке.

Никогда в жизни я не забуду эффекта, какой произвели её слова. Не произнося ни слова, чужестранец склонился всем телом на пыльную дорогу и буквально распростёрся ниц перед моей спутницей.

Мне часто приходилось видеть в книгах способы, которыми на Востоке выказывают почтительность к высшим, но я не представлял, чтобы кто бы то ни было мог дойти до такой степени самоуничижения, на какую указывала поза этого человека.

Мисс Воррендер продолжала свою речь резким, повелительным тоном.

Он тотчас же поднялся и стоял, сложив руки на груди и опустив глаза долу, точно раб в присутствии господина. Кучка зрителей, по всей вероятности считавшая это неожиданное преклонение прелюдией к какому-нибудь фокус-покусу или серии акробатических упражнений, с любопытством таращилась на чужестранца.

— Не будете ли вы добры проводить детей до почты и опустить письма? — спросила меня гувернантка. — Мне бы хотелось ещё поговорить с этим господином.

Я исполнил её просьбу.

Когда я вернулся несколько минут спустя, они так и не закончили разговор. Индус, видимо, рассказывал о своих приключениях или пояснял, что побудило его отправиться в далёкое путешествие. Пальцы его дрожали, глаза сверкали — он был сильно взволнован.

Мисс Воррендер внимательно слушала, иногда восклицала, и по её жестам было видно, что она вникает в малейшие детали рассказа.

— Вы должны извинить меня, что я так непростительно долго задержала вас под солнцем, — обратилась она наконец ко мне. — Нам надо идти, а то мы опоздаем к обеду.

Тут она произнесла несколько повелительных фраз своему чёрному собеседнику, и мы тронулись в обратный путь.

— Итак, — начал я, движимый вполне понятным любопытством, когда мы отошли настолько, чтобы нас не услышали крестьяне. — Кто он?

— Он родом из центральных провинций, из страны Махраттов. Он из наших. Меня потрясло его появление здесь, и я страшно разволновалась.

— Но вам, несомненно, приятна эта встреча.

— О да, очень.

— А почему ему пришло в голову пасть перед вами ниц?

— Потому что он знал, что я дочь Ахмета Кенгхис-Кхана, — гордо произнесла она.

— А как он попал сюда?

— Это длинная история, — небрежно отозвалась она. — Он ведёт бродячую жизнь… Какая темень в этой аллее! Ветви деревьев образовали настоящий живой потолок. Человеку, забравшемуся на такое дерево, легче лёгкого прыгнуть на спину проходящего внизу. И тот почувствует ваше присутствие не раньше, чем ваши пальцы вопьются ему в горло.

— Какой ужас! — вскричал я.

— Тёмные места всегда вызывают во мне чёрные мысли, — весело засмеялась девушка. — Кстати, у меня есть к вам просьба, мистер Лоренс.

— В чём дело? — осведомился я.

— Пожалуйста, не говорите дома ни слова о встрече с моим бедным соотечественником. Его, чего доброго, примут за бродягу и вора и прикажут выгнать из деревни.

— Я уверен, что мистер Терстон не способен на такую жестокость по отношению к нему.

— Да, но на неё способен мистер Копперторн.

— Я к вашим услугам, но дети… они, наверное, проболтаются.

— Не думаю.

Право, не знаю, как ей удалось справиться с этими болтливыми язычками, но только они не проронили о чужестранце ни слова.

У меня были кое-какие подозрения, что это дитя тропиков явилось сюда не случайно, а для выполнения какой-то особой миссии. На следующее утро я имел весьма убедительное доказательство тому, что он всё ещё проживает в деревне: идя по аллее, я встретил мисс Воррендер; в руках у неё была корзина с хлебом и мясом. В последнее время у неё вошло в привычку остатки от обеда относить разным деревенским старухам.

Я предложил проводить её до деревни.

— Чья сегодня очередь? — спросил я. — Старой Венабл или Тейльфорт?

— Ни той ни другой, — улыбаясь, возразила она. — Мне придётся сделать вам одно небольшое признание, мистер Лоренс. Вы всегда были мне другом, и я знаю, что могу на вас положиться. Я повешу корзинку вот на этот сук, а он её опорожнит.

— Он, значит, всё ещё здесь?

— Да.

— А вы уверены, что он найдёт корзинку?

— О, в этом можно не сомневаться. Надеюсь, вы не находите ничего предосудительного в том, что я оказываю ему кое-какую помощь? Вы сами поступили бы точно так же, если б жили среди индусов и вдруг встретили среди них англичанина. Но мне хотелось бы посмотреть на цветы.

Мы вошли в оранжерею.

На обратном пути корзинка всё ещё висела на суку, но была уже пуста. Мисс Воррендер, смеясь, сняла её с дерева и отнесла домой.

После этой встречи со своим сородичем она стала веселее и спокойнее. Быть может, это было только плодом моей фантазии, но мне казалось, что и в присутствии Копперторна она чувствовала себя спокойнее, чем прежде, с меньшим страхом выносила его взгляд и меньше поддавалась его воле.

А теперь я должен приступить к той части моего рассказа, в которой придётся описать, каким образом мне довелось проникнуть в тайну взаимоотношений двух загадочных личностей и как я узнал страшную правду о мисс Воррендер — или принцессе Ахмет Кенгхис; её, собственно говоря, следовало бы называть последним именем, так как она походила больше на этого воинственного и неукротимого фанатика, чем на свою мягкую, деликатную мать-англичанку.

Это открытие стало для меня чудовищным ударом, которого я вовек не забуду.

Очень может быть, что ввиду моей манеры вести рассказ — выделяя факты мало-мальски значительные и опуская такие, которые не имеют отношения к главной мысли, — очень может быть, что читатели уже угадали составленный гувернанткой план. Что касается меня лично, я должен торжественно признаться, что до самой последней минуты не имел ни малейшего представления об истине.

Я ровно ничего не знал о женщине, которой дружески пожимал руку и голос которой очаровал мой слух. Но и по сей день я твёрдо уверен, что она была искренне расположена ко мне и ни за что не причинила бы мне зла намеренно.

Вот как произошло моё страшное открытие.

Я как будто уже упоминал, что в лесу, окружавшем Данкельтуэйт, у меня было облюбовано уютное местечко для занятий на лоне природы. Однажды вечером, часов этак в десять, подымаясь в свою комнату, я вспомнил, что забыл там один трактат по гинекологии; рассчитывая поработать ещё часик-другой перед отходом ко сну, я решил пойти и отыскать книгу.

Дядя Джереми и прислуга уже спали. Поэтому я по возможности бесшумно спустился вниз и потихоньку повернул ключ во входной двери. Через лужайку я направился к лесу, чтобы взять книгу и немедленно вернуться домой.

Не успел я войти в лес, как услыхал голоса гувернантки и секретаря. Судя по направлению, откуда они доносились, я понял, что они сидят в моём местечке и говорят, не подозревая, что их слушает третье лицо.

Я всегда находил подслушивание низким делом — всё равно при каких обстоятельствах — и уже собирался кашлянуть или каким-нибудь другим образом обнаружить своё присутствие, как вдруг услыхал несколько слов, сказанных Копперторном, которые изменили моё первоначальное намерение и вместе с тем заставили содрогнуться от ужаса.

— Все подумают, что он умер от апоплексического удара.

Я ясно слышал эти слова, произнесённые резким голосом секретаря в неподвижном воздухе июньской ночи. Я затаил дыхание и замер, весь обратившись в слух. Теперь я и не помышлял о том, чтобы заявить о себе. Какое преступление замышляют в эту роскошную летнюю ночь двое так не похожих друг на друга преступников?

Я услыхал низкий нежный голос мисс Воррендер, но она говорила так быстро и так тихо, что я не мог разобрать ни слова. Интонация её голоса не оставляла сомнения в том, что она находится в страшном, смертельном волнении.

На цыпочках я подкрался ближе, стараясь не упустить ни слова. Луна ещё не взошла, и потому под деревьями царила кромешная тьма. Я имел все шансы остаться незамеченным.

— Ели его хлеб, скажите пожалуйста! — иронически произнёс секретарь. — Вы не всегда бывали так щепетильны, хотя бы в тот раз, когда дело шло о маленькой Этель.

— О, я сходила тогда с ума! Сходила с ума! — разбитым голосом вскричала красавица. — Я часто молилась Будде и великой Бовани, и мне казалось, что если я, одинокая женщина, буду и в стране неверных поступать согласно заветам моего отца, то совершу великий и славный подвиг. Наша религия допускает в свои тайны лишь очень немногих женщин, и я удостоилась этой чести лишь благодаря счастливой случайности. Но, раз ступив на открывшуюся передо мной дорогу, я шла по ней неуклонно и бесстрашно, и на четырнадцатом году моей жизни великий гуру Рамдин Синг объявил меня достойной занять место на ковре Трепуне наравне с прочими бюттотти. Да — клянусь священным топориком, — я сильно страдала из-за содеянного мною здесь, потому что… ну что худого сделала эта несчастная, принесённая мною в жертву крошка?

— Сдаётся мне, однако, ваше раскаяние вызвано тем, что я разоблачил вас, а отнюдь не моральной стороной дела, — насмешливо прервал гувернантку Копперторн. — У меня и раньше были на ваш счёт кой-какие подозрения, но вполне увериться в том, что я имею дело с принцессой тугов, мне пришлось лишь после того, как я застал вас за упражнениями с платком. И такая романтическая особа окончит жизнь на прозаической английской виселице! Недурно, право, недурно!..

— И с тех пор вы пользовались своим открытием, чтобы убивать во мне всё живое, — с горечью продолжала она. — Вы превратили мою жизнь в сплошной ад!

— Ад! — изменившимся голосом повторил он. — Вы знаете чувства, испытываемые мною к вам. Если я иногда и командовал вами, угрожая оглаской, то только потому, что находил вас слишком нечувствительной к голосу моей любви.

— Любви! — с горечью в голосе вскричала она. — Как можно любить человека, который то и дело грозит вам позорной казнью? Но вернёмся к предмету нашего разговора. Вы обещаете мне полную свободу, если я устрою для вас это дело?

— Да, — был ответ Копперторна. — Если дело будет сделано, вы получите возможность уехать отсюда, когда вам заблагорассудится.

— Вы клянётесь в этом?

— Да, клянусь.

— Ради того чтобы получить свободу, я сделаю всё, что угодно! — вскричала она.

— Нам никогда не представится более удобного случая, чем сейчас, — продолжал Копперторн. — Молодой Терстон уехал, а его друг крепко спит. Вдобавок, он слишком глуп, чтобы подозревать что-нибудь. Завещание написано в мою пользу; когда старик умрёт, мне будет принадлежать всё — до последней травки, до последней песчинки.

— Почему же вы сами не сделаете этого? — спросила его собеседница.

— Ну, такие дела не в моём вкусе, — возразил он. — Кроме того, я не набил себе руку в обращении с этим вашим платком-«румалем», как вы его называете. А от него не остаётся никаких следов. В том-то и выгода этого приспособления.

— Какая гадость: убить своего благодетеля!

— Зато какой святой подвиг — сослужить службу Бовани, богине убийства! Я достаточно знаком с вашей религией, чтобы понять это. Если бы ваш отец находился здесь, решился бы он на это дело?

— Мой отец был величайшим борка во всём Джюбльтуре, — гордо отрезала гувернантка. — Он погубил в своей жизни людей больше, чем считается дней в году.

— Я охотно заплатил бы тысячу фунтов, чтобы не повстречаться с ним, — смеясь, заметил Копперторн. — Но что сказал бы теперь Ахмет Кенгхис-Кхан, если бы увидел, что его дочь колеблется — воспользоваться ли ей или не воспользоваться таким удобным случаем сослужить службу богине? До сих пор вы действовали безукоризненно. Он, наверное, улыбался, видя, как душа маленькой Этель полетела к вашей божественной ведьме. Я думаю, что это было даже не первым вашим убийством. Возьмём, например, дочку этого немца-коммерсанта… Эге! По вашему лицу я вижу, что снова прав. И вот, после стольких подвигов вы колеблетесь, когда нет никакой опасности и когда совершить жертвоприношение легче лёгкого! Кроме того, совершив этот поступок, вы освобождаетесь от необходимости жить здесь; а ведь вам здесь несладко приходится: вы всё время, так сказать, чувствуете петлю на шее. Итак, если вы берётесь сделать это дело, делайте его немедленно. Старик в любой момент может уничтожить завещание, потому что любит племянника, а кроме того, он страшно непостоянен.

Настало долгое молчание, во время которого мне казалось, что я слышу биение собственного сердца.

— Когда всё должно быть сделано? — спросила наконец мисс Воррендер.

— Завтра вечером.

— Каким образом я проберусь к нему?

— Я оставлю дверь открытой, — сказал Копперторн. — У него тяжёлый сон. Затем я оставлю в его комнате ночник, и вам нетрудно будет ориентироваться.

— А потом?

— А потом вы вернётесь к себе. Утром люди решат, что наш старик умер во сне. Затем выяснится, что всё своё имущество он оставил своему верному секретарю — в виде благодарности за усердный труд. Так как в услугах мисс Воррендер не будет уже больше никакой надобности, она получит возможность вернуться на свою дорогую родину или в любую другую страну по собственному выбору. Если ей будет угодно, она может захватить с собой и мистера Лоренса.

— Вы оскорбляете меня, — злобно прервала оратора прелестная мисс.

Помолчав, она прибавила:

— Нам будет необходимо свидеться завтра перед тем, как я приступлю к делу.

— Зачем?

— Потому что мне, пожалуй, понадобятся кое-какие дополнительные указания.

— Ладно. Значит, тут же, в полночь.

— Нет, только не здесь; это слишком близко к дому. Мы встретимся под большим дубом в начале аллеи.

— Где угодно, только помните одно: я отнюдь не намерен присутствовать в его комнате во время вашей операции.

— Мне этого и не нужно, — презрительно бросила она. — Ну, довольно. Мы переговорили обо всём.

Они пошли прочь, и хотя ещё продолжали разговор, я не стал слушать дальше. Как молния, пронёсся я через лужайку и добрался до двери, которую запер за собой на ключ.

Только войдя к себе и бросившись в кресло, я смог привести в порядок свои мысли и обдумать страшный разговор, который несколько минут назад слышал во тьме. Бóльшую часть этой ночи я провёл без сна, вдумываясь в каждое произнесённое заговорщиками слово и стараясь составить себе план действий на будущее.

VI

Туги! Я уже кое-что слыхал об этих яростных фанатиках — жителях Центральной Индии, извращённая религия которых считает убийство ближнего драгоценнейшим даром, какой только может принести Создателю смертный.

Я припоминаю отрывок из сочинений полковника Медоус-Тэйлора, в котором идёт речь о тайнах тугов, об их организации, о непоколебимом фанатизме и о страшном роковом влиянии, которое кровавая мания производит на прочие их нравственные и умственные способности. Я припомнил даже, что «румаль», слово, часто встречавшееся в этой книге, должно было обозначать священный платок, которым они обыкновенно производили свою дьявольскую работу.

В момент разлуки с ними мисс Воррендер была уже почти взрослой женщиной, и потому нет ничего удивительного в том, что искусственной культуре не удалось вытравить из неё, дочери главного вождя тугов, плоды первоначального её воспитания и помешать фанатизму выказать себя в удобную минуту. По всей вероятности, обуреваемая фанатизмом, она и задушила своим страшным платком маленькую Этель, подготовив себе алиби; когда же Копперторну удалось раскрыть её тайну, он получил страшное оружие и отныне мог управлять ею как угодно — ради своих личных выгод, разумеется.

В этих племенах из всех смертных казней позорнейшей считается казнь через повешение; зная, что по законам Англии она подлежит за своё преступление именно такой казни, она, очевидно, была вынуждена подчиниться требованиям секретаря.

Что касается Копперторна, то, когда я обдумал то, что он наделал и что намерен сделать наперёд, я почувствовал к этому человеку величайшее отвращение. Он вызывал во мне ужас. Так вот как решил он отплатить старику за все его благодеяния! Вырвав у старика подпись, обеспечивавшую ему всё его состояние, хитроумный секретарь решил обезопасить себя от удовольствия получить сонаследника, что легко могло произойти ввиду симпатий старика к племяннику.

Всё это было само по себе страшной подлостью; но верхом подлости была идея отправить на тот свет дядю Джереми не своей собственной трусливой рукой, а воспользовавшись страшными религиозными суевериями этой несчастной, да ещё таким способом, чтобы отстранить от истинного виновника преступления всякое подозрение.

Я решил, что, как бы ни кончилось дело, секретарю не удастся избежать справедливого возмездия. Но что мне нужно для этого предпринять?

Знай я лондонский адрес моего друга, я послал бы ему рано утром телеграмму, и он успел бы приехать в Данкельтуэйт к вечеру. Но Джон, к сожалению, очень не любил переписки, и мы до сих пор не имели о нём никаких известий, несмотря на то что с его отъезда прошло уже несколько дней.

У нас в доме были три служанки, но ни одного мужчины, если не считать старика Джулиуса; среди соседей у меня не было ни одного знакомого, на которого я мог бы положиться. Впрочем, это было не так уж важно: я знал, что моего единоличного вмешательства будет вполне достаточно, чтобы расстроить весь замысел. Вопрос состоял в том, какие мне лучше принять меры. Сначала мне пришло в голову спокойно дождаться утра, а затем, никому ничего не говоря, отправить Джулиуса в ближайший полицейский участок с просьбой прислать двух констеблей, передать в их руки Копперторна и его соучастницу и рассказать всё, что я узнал об их замысле.

Однако, поразмыслив и оценив этот план действий, в конце концов я нашёл его совершенно непрактичным. Дело в том, что у меня нет против них никаких улик, кроме чисто голословного утверждения их преступности. Само собой, это утверждение покажется всем абсурдом. Кроме того, я вперёд угадывал, с каким невозмутимым видом полной невинности и каким уверенным тоном Копперторн отклонит обвинение, свалив его на недоброжелательство, которое я питаю к нему и к его соучастнице за их взаимную любовь. Я отлично понимал, как легко ему удастся уверить третье лицо, что я сочинил всю историю для того, чтобы подгадить ему — своему сопернику по амурной части, и как трудно будет мне доказать, что человек, имеющий наружность духовной особы, и молодая, одетая по последней моде женщина суть не что иное, как два хищника, вылетевших на охоту. Я чувствовал, что совершу большую ошибку, выдав себя прежде, чем буду держать дичь в руках.

Другой план состоял в том, чтобы ничего никому не говорить, а предоставить событиям идти своим ходом, держась в то же время наготове, чтобы вмешаться, как только улики станут более или менее вескими. Этот план как нельзя более соответствовал моей страсти к приключениям, а также должен был как будто привести к наилучшим результатам.

Улёгшись на рассвете в постель, я решил молчать и помешать осуществлению кровавого плана заговорщиков, рассчитывая лишь на собственные силы.

На другой день после завтрака дядя Джереми находился в весьма приподнятом настроении и во что бы то ни стало захотел прочесть вслух «Ченчи» Шелли — произведение, всегда приводившее его в восторг. Копперторн сидел около него, по обыкновению молчаливый, невозмутимый, непроницаемый, за исключением тех случаев, когда он издавал восклицания удивления и восторга. Мисс Воррендер была погружена в свои мысли; раз или два мне показалось, будто на её чёрных глазах мелькнула слезинка.

Я испытывал странное ощущение, наблюдая за этими тремя людьми и размышляя об их отношениях. Я искренно сочувствовал маленькому краснолицему старичку-хозяину с его странной причёской и старомодными манерами и давал про себя слово, что приложу все усилия, дабы спасти его от злодеев.

День тянулся невыразимо долго. Заниматься я был не в состоянии и проводил время, слоняясь по саду и по комнате. Копперторн сидел наверху с дядей Джереми, и я почти не видел его.

Раза два-три, когда я бродил по саду, мне повстречалась гувернантка с детьми; я каждый раз спешил удалиться и избежать разговора с нею. Я чувствовал, что не смогу скрыть внушаемый ею несказанный ужас и не показать, что мне известны события минувшей ночи. Она, вероятно, заметила, что я избегаю её: встретившись с ней глазами за завтраком, я заметил в её взоре огонёк удивления и злобы. Я поспешил отвести глаза в сторону.

Днём почтальон принёс мне письмо Джона, в котором тот извещал, в каком отеле остановился. Но теперь было поздно: он всё равно не поспел бы сюда к вечеру. Тем не менее я счёл своим долгом послать ему телеграмму, сообщив, что его присутствие крайне необходимо в Данкельтуэйте. Ради этого мне пришлось совершить длительную прогулку на вокзал, зато это путешествие помогло мне убить время; я почувствовал большое облегчение, когда услыхал треск аппарата, передающего мою телеграмму. На обратном пути я встретил на повороте в аллею старика Джулиуса, который был чем-то по-настоящему разгневан.

— Про мышей говорят, что одна приводит за собой целый выводок других, — обратился он ко мне, сняв шляпу. — То же самое можно сказать и про этих черномазых. — Он всегда неприязненно относился к гувернантке — за её «нахальную физиономию», как он выражался.

— А что случилось? — спросил я.

— Да тут всё бродит кругом дома какая-то черномазая собака. Я заметил его в кустах и предложил ему проваливать подобру-поздорову, откровенно высказав своё мнение обо всей их братии. Уж не насчёт ли куриц он метит? Или думает запалить дом и потом перерезать всех нас в кроватях? Знаете что, мистер Лоренс? Я сейчас схожу в деревню и наведу о нём кое-какие справки.

И он ушёл, продолжая ворчать в усы.

Проходя по длинной аллее, я много думал о словах старика. Индус, очевидно, всё ещё бродит в этих местах. А я совсем и думать о нём забыл, пока строил свои планы. А что, если его соотечественница вздумает сделать его своим соучастником? Тогда я окажусь перед тремя противниками и, чего доброго, не сумею выйти победителем.

Впрочем, это предположение было маловероятно ввиду тех мер, которые она принимала, чтобы Копперторн ничего не знал про прибытие индуса.

На минуту у меня возникла идея — взять в поверенные Джулиуса; но потом я рассудил, что человек его лет будет скорее помехой, чем помощью.

Около семи часов вечера, подымаясь к себе, я столкнулся на лестнице с Копперторном; он спросил, не знаю ли я, где мисс Воррендер.

Я ответил, что не видал её.

— Странно, что её никто не видал после обеда. Дети тоже ничего не знают, а мне нужно кое-что сказать ей по секрету.

Он говорил безо всякого волнения. Меня исчезновение мисс Воррендер отнюдь не удивило. Она, наверное, сидела в лесу, обдумывая страшное преступление, которое решила привести в исполнение.

Я вошёл в свою комнату и взял книгу, но от волнения совершенно не мог читать. Мой план кампании был уже выработан: я решил отправиться на место их свидания, оттуда последовать за ними и вмешаться в самый последний момент. Для этого я обзавёлся толстой суковатой палкой, которая обеспечит мне полное господство над моими противниками. Я, кроме того, успел убедиться в том, что у Копперторна не водится огнестрельного оружия. Во всей моей жизни не запомню я ни одного дня, когда время для меня тянулось бы так долго, как в тот памятный вечер, проведённый мною в верхнем этаже Данкельтуэйта-Ингльтона. Часы в столовой глухо пробили восемь часов, потом девять, потом — после долгого, нескончаемо долгого промежутка — десять. Тут я вскочил с кресла и принялся шагать взад и вперёд по комнате; мне казалось, что время совсем остановилось; я ждал назначенного часа со страхом и нетерпением, как это всегда бывает с человеком, когда он стоит лицом к лицу с серьёзным испытанием.

Наконец в тиши ночи раздался серебристый удар — первый из долгожданных одиннадцати ударов.

Я немедленно надел войлочные туфли, взял палку и бесшумно выскользнул из комнаты на лестницу. В верхнем этаже слышалось шумное храпение хозяина дома. Я пробрался в полной тьме до выходной двери, открыл её и очутился под чудесным звёздным небом. Мне следовало быть крайне осторожным; полная луна светила очень ярко, — было светло, как днём.

Я прошёл под прикрытием тени, отбрасываемой домом, до садового забора, перелез через него и очутился в лесу, на том самом месте, где был накануне вечером. Затем я пошёл дальше, стараясь ступать по возможности бесшумно. Наконец я нашёл такое место, откуда через кусты был отлично виден дуб на повороте аллеи. В тени дуба кто-то стоял.

Сначала я не мог разобрать, кто именно там скрылся; но вот человек вышел на освещённое луной пространство и нетерпеливо огляделся. Тут я увидел, что это Копперторн. Он был один. Гувернантка, очевидно, ещё не явилась на свидание.

Так как я хотел не только видеть, но и слышать, я начал пробираться сквозь кусты поближе к дубу и остановился менее чем в пятнадцати шагах от того места, где вырисовывалась высокая костлявая фигура секретаря, залитая переменчивым лунным светом.

Он ходил взад и вперёд, то появляясь на освещённых луною местах, то скрываясь в тени деревьев. По его поведению было видно, что он заинтригован и встревожен опозданием своей соучастницы. В конце концов он остановился под огромной веткой, совсем скрывшей его фигуру в своей гигантской тени: с этого места перед ним открывалась во всю свою длину усыпанная песком дорожка, на которой должна была показаться мисс Воррендер.

Я оставался неподвижно в своём убежище, мысленно поздравляя себя с тем, что мне удалось найти укромное местечко, где я могу всё слышать, не рискуя в то же время быть замеченным. Но вот вдруг я увидал нечто, что заставило моё сердце сильно забиться и чуть было не вызвало восклицания, которое, наверное, выдало бы моё присутствие.

Я уже говорил, что Копперторн находился как раз под огромным суком большого дуба. Повыше этого сука дуб был объят кромешной тьмой, но самая верхушка его сверкала, серебрясь в лучах лунного света. Всматриваясь в эту верхушку, я заметил, что по ней очень быстро спускается что-то странное — трепещущее, скользящее.

Мало-помалу, когда мои глаза привыкли к свету, я разобрал, что это нечто было человеческой фигурой. А фигура эта принадлежала индусу, встреченному мной в деревне.

Он спускался по дереву вниз, охватив его руками и ногами, не производя никакого шума и скользя быстро-быстро — точно змея его родных джунглей. Прежде чем я успел опомниться, он сполз на тот самый сук, под которым стоял секретарь; его бронзовое тело чётко вырисовывалось на диске луны, бывшей как раз позади него.

Я видел, как он размотал что-то, охватывавшее его талию, минуту помедлил, как бы рассчитывая расстояние, а затем одним скачком ринулся вниз, ломая ветки своей тяжестью. Затем раздался глухой удар, точно упали на землю два тяжёлых тела, — в тихом ночном воздухе послышался характерный звук, будто кто-то полоскал себе горло, и хрип, воспоминание о котором не покинет меня никогда в жизни — до гробовой доски.

Пока эта трагедия происходила, так сказать, у меня перед носом, я был настолько парализован ужасом и внезапностью нападения, что решительно не мог тронуться с места. Только люди, побывавшие в аналогичных переделках, могут понять, до какой степени парализуют ум и тело человека подобные приключения. Они не дают вам сделать ни одной из тысячи вещей, о которых вы вспоминаете потом, когда будет уже поздно, — и каких простых, само собой понятных вещей!

Тем не менее, когда звуки агонии достигли моего слуха, я сбросил с себя оцепенение и с громким криком выскочил из своего убежища. Молодой туг моментально оставил свою жертву, ворча, точно зверь, у которого отнимают добычу, и бросился бежать с такой быстротой, что я сразу понял: мне его не догнать.

Я наклонился к секретарю и приподнял ему голову. Его лицо стало багровым и было страшно искажено. Я разорвал ворот рубашки и употребил все меры, чтобы вернуть его к жизни. Но всё оказалось напрасно. Румальсделал своё дело. Копперторн был мёртв…

Мне немногое остаётся добавить к моей странной истории. Она вышла, быть может, немного растянутой, но я чувствую, что мне нет надобности извиняться: я хотел изложить факты последовательно — ясно, просто, «не мудрствуя лукаво»; мой рассказ был бы неполон, если бы я выпустил хоть один из них.

Вскоре мы узнали, что мисс Воррендер уехала в Лондон семичасовым поездом; она приехала туда, стало быть, задолго до того, как её начали искать. Что же касается убийцы, которого она послала вместо себя на свидание, то о нём мы никогда больше не слыхали ни слова. Его приметы были сообщены во все страны мира, но напрасно. Беглец, надо полагать, проводил дни в каких-нибудь тайниках, путешествуя по ночам и питаясь чем придётся (как известно, люди Востока весьма неприхотливы в еде), пока не почувствовал себя в полной безопасности.

Джон Терстон вернулся в Данкельтуэйт на следующий день. Он был страшно поражён, выслушав мой рассказ о ночном приключении. Он вполне согласился со мной насчёт того, что нам лучше умолчать о проектах Копперторна и о причинах, которые задержали его так поздно в аллее в ту роковую ночь. Поэтому полиции графства не удалось познакомиться с предысторией этой необыкновенной драмы, и вряд ли полиция когда-либо сможет узнать её — разве только кому-нибудь из её чинов попадётся на глаза мой правдивый рассказ.

Бедный дядя Джереми очень оплакивал потерю своего секретаря. И разразился целой тучей стихотворений, эпитафий и поэм в честь усопшего друга… Он давно уже отошёл к праотцам, и я страшно доволен тем, что бóльшая часть его имущества перешла к его законному наследнику — племяннику покойного.

Ещё один пункт. Как попал молодой туг в Данкельтуэйт? Этот вопрос так и остался не вполне выясненным, но я лично держусь на этот счёт вполне определённого мнения: я уверен, что всякий, кто взвесит «за» и «против», согласится со мной, что его появление отнюдь не было простой случайностью.

Последователи этой секты представляют из себя в Индии многочисленное сообщество; когда они решили избрать себе вождя, они, разумеется, вспомнили про красавицу-дочь своего бывшего повелителя. Им нетрудно было найти её след в Калькутте, Германии, а под конец и в Данкельтуэйте. Молодой туг, по всей вероятности, явился возвестить ей, что она не забыта в Индии и что её ждёт горячий приём, если она захочет приехать и объединить рассеянные части своего племени.

Иные, быть может, сочтут это объяснение немного натянутым: как бы то ни было, лично я всегда держался именно такого взгляда на причины приезда в Данкельтуэйт юного защитника красавицы-гувернантки.

VII

Я начал эту историю тем, что привёл копию письма моего товарища, а закончу её теперь письмом другого моего друга — доктора Галлера, — человека энциклопедических познаний, особенно сведущего в нравах и обычаях Индостана.

Только благодаря его любезности я и был в состоянии перевести разные туземные слова, которые не раз слыхал от мисс Воррендер и значения которых, наверное, не припомнил бы, если б не его указания. В приводимом ниже письме он даёт свои авторитетные комментарии насчёт разных подробностей, о которых я говорил ему недавно во время одной из наших бесед.


«Мой дорогой Лоренс!

Я обещал Вам написать письмо о тугизме; но эти дни я был так занят, что могу исполнить обещание только сегодня. Меня очень заинтересовало Ваше приключение, и я буду рад лишний раз побеседовать о нём.

Прежде всего должен сообщить, что женщины крайне редко посвящаются в тайны тугизма; с Вашей героиней это могло произойти лишь случайно или по протекции: она, вероятно, отведала самовольно священный «гур» (так называется жертва, возносимая тугами после каждого убийства). Всякий отведавший становится активным членом тугизма — всё равно, какого бы возраста или пола он ни был, какое бы положение в обществе ни занимал.

Будучи благородного происхождения, она, вероятно, быстро прошла разные степени посвящения: от «титхаи», или осветителя, «люгха», или могильщика, «шемси», который держит жертву за руки, до «бюттотти», или душителя. Всем этим обязанностям её должен был научить «гуру», или наставник, которым она называла в Вашем рассказе своего отца; последний, по всей вероятности, был «борка», то есть верховным тугом.

Раз достигши высшей степени, она тем самым обрекла себя на совершенно бессознательные вспышки фанатизма. «Пильхау», о котором она упоминает, есть предзнаменование, полученное слева; если оно сопровождается «тибау» — предзнаменованием справа, то считается знаком того, что всё уладится отлично.

Кстати, Вы говорили, что в день убийства Ваш старик-кучер видел индуса в кустах. Он, наверное, был занят копанием могилы для Копперторна. Прежде чем приступить к убийству, туги имеют обычай приготовить могилу для трупа.

По моим сведениям, среди британского офицерства жертвой этого общества пал лишь один; это был поручик Монселль, задушенный в 1812 году. После его гибели полковник Слиман уничтожил большую часть членов этой секты, хотя можно быть уверенным, что она гораздо многочисленнее, чем то утверждают официальные власти.

Да, да! Шар земной преисполнен злобы и мрака, и этот мрак будет рассеян Евангелием, и только им одним.

Я охотно уполномочиваю Вас опубликовать эти краткие заметки, если Вы найдёте, что они могут пролить кое-какой свет на Ваш рассказ.

Ваш искренний друг,

Б. К. Галлер».

1892 г.

Как синьор Ламберт покинул сцену

Сэр Уильям Спартер был человеком, которому четверти века хватило на то, чтобы превратиться из простого подмастерья морского дока в Плимуте с жалованьем в 24 шиллинга в неделю во владельца собственных доков и целой флотилии судов.

Любопытным и по сей день показывают домик в Лэйк-Роде, в Ледпорте, в котором сэр Уильям в бытность свою простым рабочим изобрёл котёл, получивший его имя. Теперь, в пятидесятилетнем возрасте, он обладает резиденцией в Лейнстерских Садах, деревенской усадьбой в Тэплоу, охотой в графстве Аргайльском, отличным погребом и самой красивой женщиной во всём городе.

Неутомимый, непоколебимый, точно любая из построенных им машин, он посвятил всю свою жизнь одной-единственной цели — приобретению всего, что имеется лучшего на земле. Он казался олицетворением энергии и упорства: массивная фигура, могучие плечи, квадратный череп, глубоко посаженные медлительные глаза.

Ни малейшая неудача публичного характера не омрачила его карьеру. И тем не менее жизнь его не была столь безоблачной, как казалось на первый взгляд. Он потерпел самую болезненную неудачу, какая может постичь мужчину: ему не удалось завоевать любовь своей жены. Она была дочерью хирурга и первой красавицей одного из городов севера.

Когда он её встретил, он уже был богат и влиятелен, что и заставило его пренебречь двадцатилетней разницей в возрасте между ними. Но с тех пор он далеко продвинулся. Грандиозное предприятие в Бразилии, превращение всей своей фирмы в акционерное общество, получение титула баронета — всё это произошло уже после свадьбы.

Он мог внушать своей жене страх, терроризировать её, возбуждать удивление своей энергией, уважение перед упорством, но не мог заставить её любить себя. И не то чтобы он не добивался этого. С неутомимым терпением, бывшим главной его силой в делах, он в течение нескольких лет пытался добиться её взаимности. Но именно те качества, которые были так полезны ему в общественной жизни, делали его невыносимым человеком в частной. Ему не хватало такта, он был напрочь лишён свойства вызывать симпатию. Подчас он оказывался вовсе грубым, прямолинейным и совсем не отличался тонкостью ни в поступках, ни в речах, которая ценится большей частью женщин куда выше всех материальных выгод.

Чек в сто фунтов стерлингов, переброшенный через стол за завтраком, в глазах женщины не стоит и пяти шиллингов, которые мужчина приобрёл тяжким трудом только ради неё.

Спартер сделал ошибку — он никогда не думал об этом. Постоянно погружённый мыслями в свои дела, вечно думая о доках, верфях, он не имел времени для сантиментов и возмещал их недостаток периодической щедростью в деньгах. Через пять лет он понял, что скорее ещё больше потерял, нежели выиграл в сердце своей дамы.

И вот ощущение разочарования разбудило в нём самые скверные стороны его души. Он почувствовал приближение опасности и убедился в ней, когда слуга-предатель передал ему письмо жены, из которого он узнал, что она, несмотря на свою холодность к нему, питает достаточно сильную страсть к другому.

С этого момента его дом, корабли, патенты не занимали более его мыслей, и он посвятил всю свою огромную энергию, чтобы погубить соперника, которого возненавидел всей душой.

В тот вечер за обедом он был холоден и молчалив. Жена его дивилась, что бы такое могло стрястись, произведя в нём подобную перемену.

За всё время, что они провели в салоне за кофе, он не произнёс ни слова. Она бросила на него два-три взгляда, которые были встречены в упор глубоко посаженными серыми глазами, глядевшими на неё с каким-то особенным, совершенно необычным выражением.

Её мысли были заняты посторонним предметом, но мало-помалу молчание мужа и упорное каменное выражение его лица обратили на себя её внимание.

— Не могу ли я помочь вам, Уильям? Что случилось? — спросила она. — Надеюсь, никаких неприятностей?

Спартер не ответил. Он сидел, откинувшись на спинку кресла, глядя на красавицу-жену. Она побледнела, предчувствуя неминуемую катастрофу.

— Не могу ли я что-нибудь для вас сделать, Уильям?

— Да, написать одно письмо.

— Какое письмо?

— Сейчас скажу.

Комната снова погрузилась в мёртвую тишину. Затем раздались тихие шаги метрдотеля Питерсона и звук его ключа, повернувшегося в замочной скважине: он, по обыкновению, запирал все двери. Сэр Уильям минуту прислушивался. Затем встал.

— Пройдёмте в мой кабинет, — сказал он.

В кабинете было темно, и он нажал кнопку стоявшей на письменном столе электрической лампы под зелёным абажуром.

— Сядьте сюда к столу.

Он закрыл дверь и сел рядом.

— Я хотел сказать вам, Джеки, что мне всё известно относительно Ламберта.

Она раскрыла рот, вздрогнула, отодвинулась от него и протянула руки, точно ожидая удара.

— Да, я знаю всё, — повторил он.

Тон его был совершенно спокоен. В нём звучала такая уверенность, что у неё не достало сил отрицать справедливость его слов. Она не ответила и сидела молча, не сводя глаз с массивной фигуры мужа.

На камине громко тикали большие часы; в доме царила мёртвая тишина. Прежде леди Спартер не обращала внимания на тиканье; теперь же звуки эти казались ей однообразными ударами молота, вколачивавшего гвозди ей в голову.

Спартер встал и положил перед ней чистый лист бумаги. Затем вынул из кармана исписанный лист и разложил его на углу стола.

— Это черновик того письма, которое я попрошу вас написать, — сказал он. — Если угодно, я прочитаю его вам:

«Дорогой, милый Сесил, я буду в № 29 в половине седьмого; для меня крайне важно, чтобы Вы пришли прежде, чем уедете в оперу. Будьте непременно — у меня есть серьёзные причины, в силу которых мне необходимо видеть Вас. Всегда Ваша, Джеки».

— Возьмите перо и перепишите это письмо, — закончил он.

— Уильям, вы задумали мщение! О, Уильям, я оскорбила вас, я в отчаянии, и…

— Перепишите письмо.

— Что вы хотите сделать? Почему вы хотите, чтобы он пришёл в этот час?

— Перепишите письмо.

— Как можете вы быть так жестоки, Уильям? Вы отлично знаете…

— Перепишите письмо.

— Я начинаю ненавидеть вас, Уильям. Я начинаю думать, что вышла замуж за демона, а не за человека.

— Перепишите письмо.

Мало-помалу железная воля и безжалостная решимость оказали своё могучее влияние на это создание, сотканное из нервов и капризов. С видимым усилием, против воли, она взяла в руки перо.

— Вы не собираетесь причинить ему зло, Уильям?

— Перепишите письмо.

— Пообещайте мне простить его, если я напишу!

— Перепишите письмо.

Она глянула ему прямо в глаза, но не выдержала его взгляда. Женщина походила сейчас на полузагипнотизированное животное, которое хоть и упирается, но повинуется.

— Ну вот, теперь вы довольны?

Она подала ему письмо, которое он вложил в конверт.

— Теперь адрес.

Она надписала:

«Сесилу Ламберту, 133 bis, Хаф-Эвон-стрит». Почерк был неправильный, лихорадочный.

Муж холодно приложил промокательную бумагу и бережно спрятал письмо в портфель.

— Надеюсь, теперь вы довольны? — с плохо скрытой растерянностью спросила она.

— Вполне. Можете вернуться к себе. Миссис Макей получила от меня приказание провести ночь в вашей спальне и наблюдать, чтобы вы никуда не ушли и не отправили никакого письма.

— Миссис Макей! Вы намерены подвергнуть меня унижению находиться под надзором моей собственной прислуги?

— Ступайте к себе.

— И вы воображаете, что я подчинюсь приказаниям горничной?

— Ступайте к себе.

— О, Уильям, кто бы мог подумать в то незабвенное время, что вы станете так обходиться со мной? Если бы моя мать подумала…

Он взял её за руку и подвёл к двери.

— Ступайте к себе в комнату, — сказал он.

И она очутилась в слабо освещённом коридоре.

Уильям Спартер закрыл за ней дверь и вернулся к письменному столу. Из ящика он вынул две вещи, купленные в тот день: журнал и книгу.

Журнал был последним выпуском «Музыкального вестника», где напечатали биографию и портрет знаменитого синьора Ламберта, чудесного тенора, очаровавшего своим голосом публику и приведшего в отчаяние соперников. Портрет изображал мужчину с открытым лицом, довольного самим собой, своей красотой и молодостью, с большими глазами, вздёрнутыми кверху усами и бычьей шеей. В биографии сообщалось, что ему всего 27 лет, что карьера его сплошной триумф, что он всецело посвятил себя искусству и что его голос приносил ему, по самому скромному подсчёту, 20 000 фунтов в год.

Уильям Спартер внимательно прочёл всё это, нахмурив густые брови так, что между ними образовалась глубокая складка, похожая на рану. Она всегда появлялась на его лбу, когда он сосредоточивался. Наконец он сложил журнал и открыл книгу. Это было сочинение, мало подходящее для лёгкого чтения, — медицинский трактат об органах речи и пения. В нём имелась масса раскрашенных рисунков, которым он уделил особенное внимание. Большинство из них изображало внутреннее строение гортани и голосовых связок, блиставших серебристым оттенком среди красноты зева.

Сэр Уильям Спартер провёл бóльшую часть ночи над рассматриванием этих иллюстраций. Кроме того, он читал и перечитывал пояснительный текст к ним. Глубокая складка на лбу его не разглаживалась.


Доктор Менфольд Ормонд, знаменитый специалист по болезням горла и дыхательных путей, был сильно удивлён на следующее утро, когда лакей подал ему карточку сэра Уильяма Спартера.

Несколько дней назад они встретились вечером на обеде у лорда Мальвина, и у доктора сложилось о Спартере мнение как о человеке редкой физической силы и здоровья. Он вспомнил это впечатление, когда в кабинет вошёл знаменитый судовладелец.

— Рад снова видеть вас, сэр Уильям, — сказал известный специалист. — Надеюсь, вы вполне здоровы?

— О да, благодарю вас.

Сэр Уильям уселся на стул, указанный ему доктором, и спокойно оглядывал комнату.

Доктор Ормонд с любопытством следил за ним, потому что у его посетителя был такой вид, точно он ищет что-то.

— Нет, — сказал наконец Спартер, — я пришёл не ради здоровья, я пришёл за справкой.

— Я к вашим услугам.

— В последнее время я занялся изучением горла. Я читал трактат Макинтайра об этом предмете. Полагаю, данный труд заслуживает доверия?

— Он элементарен, но составлен добросовестно.

— Я подумал, что у вас должна иметься модель горла.

Доктор вместо ответа открыл крышку жёлтой полированной коробки. В ней заключалась полная модель органов человеческого голоса.

— Вы, как видите, не ошиблись.

— Хорошая работа, — сказал Спартер, вглядываясь в модель опытным взором инженера. — Скажите, пожалуйста, это вот гортань?

— Совершенно верно; а вот голосовые связки.

— А что было бы, если б вы их перерезали?

— Что перерезал?

— А эту штучку… голосовые связки.

— Но их невозможно перерезать. Такая несчастная случайность исключается.

— Ну, а если бы она всё-таки произошла?

— Такие случаи неизвестны, но, конечно, особа, с которой это произойдёт, онемеет, по крайней мере на некоторое время.

— У вас большая практика среди певцов.

— Огромная.

— Я полагаю, вы согласны с мнением Макинтайра, что красота голоса отчасти зависит от связок.

— Высота звука зависит от лёгких, но чистота ноты связана со степенью господства, приобретённого певцом над своими голосовыми связками.

— Значит, стоит только надрезать связки, и голос будет испорчен?

— У профессионального певца — наверное; но мне кажется, что ваши справки принимают не совсем обычное направление.

— Да, — согласился сэр Уильям, беря шляпу и кладя на угол стола золотую монету. — Вы не привыкли к подобным вопросам. Не правда ли?


Вербуртон-стрит принадлежит к тому клубку улиц, которые соединяют Челси с Кенсингтоном; она замечательна огромным количеством помещающихся на ней ателье артистов.

Знаменитый тенор, синьор Ламберт, снял себе квартиру именно на этой улице, и на ней часто можно было видеть его зелёный «брухэм».

Когда сэр Уильям, закутанный в плащ и с небольшим саквояжем в руке, повернул за угол улицы, он увидал фонари «брухэма» и понял, что его соперник уже на месте.

Он миновал «брухэм» и пошёл по аллее, в конце которой горел огонь газового фонаря. Дверь была открыта и выходила в огромный вестибюль, который застилал ковёр, перепачканный следами грязных ног.

Сэр Уильям приостановился, но всё было тихо, темно, за исключением одной двери, из-за которой в щель лился поток света. Он открыл эту дверь и вошёл. Затем запер её на ключ изнутри, а ключ сунул в карман.

Комната была огромная, с более чем скромной обстановкой, освещалась она керосиновой лампой, стоявшей на столе в центре комнаты.

Человек, сидевший на стуле в дальнем конце её, вдруг поднялся на ноги с радостным восклицанием, перешедшим в крик удивления, за которым последовала брань.

— Что за дьявольщина! Зачем вы заперли дверь? Откройте её, сэр, да поскорее.

Сэр Уильям даже не ответил. Он подошёл к столу, открыл свой саквояж и вынул из него целую кучу вещей: зелёную бутылочку, стальную полосу для разжимания челюстей, какие употребляют дантисты, пульверизатор и ножницы странной формы.

Синьор Ламберт глядел на него изумлёнными глазами, точно парализованный гневом и удивлением.

— Кто вы такой, чёрт возьми, и что вам нужно?

Сэр Уильям снял плащ, положил его на спинку стула и впервые поднял глаза на певца. Последний был выше его, но гораздо худощавее и слабее. Инженер, несмотря на невысокий рост, обладал геркулесовой силой, мускулы его ещё более укрепились благодаря тяжёлому физическому труду. Широкие плечи, выпуклая грудь, огромные узловатые руки придавали ему сходство с гориллой.

Ламберт откинулся назад, испуганный странным видом этой фигуры, холодным безжалостным взором.

— Вы пришли обокрасть меня? — задыхаясь, спросил он.

— Я пришёл, чтобы поговорить с вами. Моя фамилия Спартер.

Ламберт сделал усилие, пытаясь вернуть себе хладнокровие.

— Спартер! — повторил он тоном, которому старался придать небрежный оттенок. — Значит, если я не ошибаюсь, сэр Уильям Спартер? Я имел удовольствие встречаться с леди Спартер, и она говорила про вас. Могу я узнать цель вашего посещения?

Он с трудом застегнулся нервными пальцами.

— Я пришёл, — сказал Спартер, вливая в пульверизатор несколько капель жидкости, заключающейся в зелёном пузырьке, — я пришёл изменить ваш голос.

— Изменить? Мой голос?

— Именно.

— Да вы сумасшедший! Что это значит?

— Будьте добры лечь на кушетку.

— Что за безумие! Ага, понимаю… Вы хотите запугать меня. У вас имеется для этого какой-нибудь мотив. Вы, должно быть, воображаете, что между мной и леди Спартер существует связь. Уверяю вас, что ваша жена…

— Моя жена не имеет никакого отношения к этому делу ни в данную минуту, ни раньше. Её имени нет надобности упоминать. Мои мотивы чисто музыкального характера. Ваш голос не нравится мне: его надо вылечить. Ложитесь на кушетку.

— Сэр Уильям, даю вам честное слово…

— Ложитесь.

— Вы душите меня! Это хлороформ. На помощь! Ко мне! На помощь! Скотина! Пустите меня, пустите, вам говорят! А-а! Пустите!..

Голова его откинулась назад, а крики перешли в бессвязное бормотание. Сэр Уильям подошёл к столу, на котором стояла лампа и лежали инструменты…

Несколько минут спустя, когда джентльмен в плаще и с саквояжем показался вновь в аллее, кучер «брухэма» услыхал, что его зовёт какой-то хриплый гневный голос, раздающийся изнутри дома.

Затем послышался шум неверной походки, и в кругу света от фонарей «брухэма» показался его господин с лицом, побагровевшим от гнева.

— С этого вечера, Холден, вы больше не служите у меня. Разве вы не слышали мой зов? Почему вы не явились?

Кучер испуганно взглянул на своего принципала и вздрогнул, увидав у него на груди на сорочке красное пятно.

— Да, сэр, я слышал чей-то крик, — доложил он, — но то кричали не вы, сэр. Это был голос, которого я ни разу раньше не слышал.

«На последней неделе меломаны оперы испытали большое разочарование, — писал один из наиболее осведомлённых рецензентов. — Синьор Ламберт оказался не в состоянии выступить в партиях, о которых было давно объявлено.

Во вторник вечером, в последнюю минуту перед спектаклем, дирекция получила известие о постигшем его сильном нездоровье; не будь Жана Каравати, согласившегося дублировать роль, оперу пришлось бы отменить.

Далее было установлено, что болезнь синьора Ламберта гораздо серьёзнее, чем думали; она представляет собой острую форму ларингита, захватившего собой и голосовые связки, и способна вызвать последствия, которые, быть может, окончательно погубят красоту его голоса.

Все любители музыки надеются, что эти новости окажутся слишком пессимистичными и что скоро мы снова будем наслаждаться звуками самого красивого из теноров, какие когда-либо оглашали собой лондонские оперные сцены».


1898 г.

Знамя свободы

Джек Конолли из Бригады ирландских стрелков был самый завзятый революционер и заговорщик. Состоя членом нескольких тайных обществ, он числился также в Ирландской земельной лиге[103], где примыкал к крайне левым. Когда в одной из ночных стычек с полицией в окрестностях Кантурка Джека Конолли застрелил полицейский, сержант Мердок, брат-близнец Джека, Деннис, поступил солдатом в Британскую армию. Отечество после смерти брата опостылело Деннису. Он собрался уехать навсегда в Америку, но не смог: проезд стоил семьдесят пять шиллингов, а таких денег у Денниса не было. Что прикажете делать в таких обстоятельствах? Деннис возьми да и поступи в британскую армию. Это избавляло его от необходимости жить в Ирландии.

Её величество королева Виктория приобрела в лице Денниса очень ненадёжного солдата. Его кельтская кровь насквозь пропиталась ненавистью к Англии и всему английскому. Но его приняли в полк благодаря высокому росту и силе. Сержант-вербовщик с удовлетворением улыбнулся, глядя на молодого ирландца. Шесть футов росту и сорок четыре дюйма в груди — шутка ли? Сержант отвёл Денниса и дюжину таких же, как он, молодцов в казармы в Фермой. Тут они прожили несколько недель, а затем их отправили, согласно предписанию, за море. Все они были назначены в первый батальон Красного Королевского полка.

В описываемую эпоху Красный Королевский полк представлял собой престранное сборище. В нём служили и сражались за Британскую империю люди, которых ни под каким видом нельзя было назвать английскими патриотами. В Ирландии шла борьба не на жизнь, а на смерть, аграрные неурядицы достигли своего апогея. Одна часть населения, вооружившись лопатами, серпами и мотыгами, производила днём дозволенную законом работу, другая же «работала» ночью. Это были особого рода работники — в масках и с винтовками в руках. Людей озлобили, их лишили домов и огородов. Озлобленный и оголодавший народ проклинал правительство, повинное в его бедах. Но ненависть ненавистью, а есть всё равно надо, и вот ради куска хлеба эти люди поступали на службу к тому самому правительству.

Но что это были за служаки! Перед самым поступлением на службу они совершали ужасные злодеяния: убийства и грабежи. В так называемых ирландских полках было не редкость встретить рекрутов, которые предпочитали не отзываться на свои настоящие имена и почти забыли их. В Королевском Красном полку таких сомнительных субъектов была тьма-тьмущая. Однако, несмотря на это, полк имел отличную репутацию, так как солдаты его славились безумной отвагой. Но офицеры отлично знали, с каким народом им приходится иметь дело, знали, что их солдаты насквозь прогнили от измены и пылают непримиримой ненавистью к знамени, под которым им приходится служить.

Центром этой ненависти была третья рота первого батальона, и именно в ту роту был зачислен Деннис Конолли. Товарищи его были поголовно кельты, католики и бывшие арендаторы. Что такое в глазах этих людей представляло собой британское правительство? Они отождествляли его с неумолимым помещиком, с полицейским, который всегда держал сторону помещика. В роте Деннис был не единственным членом Ирландской земельной лиги, не у одного него жажда кровной мести ожесточила сердце. В Ирландии шла настоящая гражданская война. Злоба порождала злобу. Помещик, во всеоружии своих прав, хлопотал только о себе и требовал того, что принадлежало ему по закону.

Но какое дело было до этого закона товарищам Денниса: Джиму Голану, Патрику Мак-Гвайру и Питеру Флину? Они хорошо помнили, как полиция срывала крыши с их домов, как их семьи вместе с убогим скарбом вышвыривали на улицу. Что было пользы говорить с ними о праве и законе? Страсти разгорелись, о справедливости забыли все — и помещики и арендаторы, — завязалась упорная, непримиримая, безжалостная борьба. Человек, которого ранили, забывает обо всём и чувствует только боль от своей раны. Солдаты третьей роты были именно такими ранеными людьми. Ненависть и злоба — вот что они чувствовали. Собранные в казармах в Фермое, они то и дело шептались по углам, устраивали тайные собрания в соседнем кабачке и перекидывались условными словечками. Военные власти вздохнули с облегчением, когда этих молодцов погрузили на пароход и отправили на действительную службу. Чем дальше такие господа от Англии, тем лучше. Пускай послужат.

— Мы знаем психологию ирландского солдата, — говорили воинские начальники. — И прежде приходилось отправлять на театр военных действий совсем плохие ирландские полки. Солдаты этих полков, отправляясь из Англии, говорили о врагах в таком тоне, точно это не враги, а их закадычные друзья. Но стоило ирландцам стать лицом к лицу с неприятелем — картина мгновенно менялась.

Вот эта картина в понимании британских командиров.

Битва начинается, офицеры, размахивая саблями и крича, бросаются вперёд. Что делается в эту минуту с ирландцем? Сердце его смягчилось, горячая кельтская кровь закипела, сердцем овладела безумная радость боя, ирландец бросается вперёд, а его товарищ, медлительный бритт, стоит, недоумевает и упрекает себя за то, что сомневался в патриотизме ирландца.

То же самое, по расчётам английского командования, должно было произойти и теперь. Но Деннис Конолли с товарищами рассуждал иначе.


Мартовское утро на восточной границе Нубийской пустыни. Солнце ещё не взошло, но небо уже окрасилось в нежно-алый цвет. На горизонте видно море; издали оно кажется длинной и узкой розовой лентой. У местности безотрадный вид. Зелень деревьев не оживляет этой необозримой пустыни. Куда бы ни обратить взор, всюду расстилается песчаная равнина, на которой кое-где попадаются чахлые кустики мимоз и тёрна. Кусты эти какого-то серого, пыльного, меланхолического цвета; жёлтый песок утомляет глаз. Только вдали белеет нечто, похожее на груду белоснежных камней, на низкую горку, но то не гора, то белые человеческие кости. Там лежит разгромленная армия.

Скучные, унылые тона, жалкие, сожжённые солнцем кусты, бесплодная, покрытая песком почва и, в конце концов, эти символы смерти! Да, пустыня производит впечатление кошмара.

В восьмидесяти милях от морского берега безотрадная равнина начинает подниматься вверх, образуя отлогий склон, который заканчивается красной базальтовой скалой, тянущейся зигзагообразно с севера на юг. Вздымаясь, она образует фантастический по своим очертаниям холм. На его вершине стояли в то мартовское утро трое арабских вождей — шейх Кадра из Хадендовы, начальник берберских дервишей Муса-Вад-Абурхегель и Гамид Вад-Гуссейн. Последний пришёл сюда со своими воинами с юга, из страны Баггарас. Вожди только что окончили утреннюю молитву. Поднявшись со своих ковриков, они, вытянув шеи, всматривались в даль. На их носатых лицах застыло свирепое выражение. Заря разгоралась, и предметы становились явственно зримы.

И вот над далёким морем показался верх красного солнечного диска, весь берег окрасился в ярко-жёлтый цвет, а раскинувшееся над ним небо стало ярко-голубым. Где-то очень далеко проглянула белая точка, это был город — большая группа белых домов; а дальше в море четыре крошечных, словно игрушечных, кораблика — три десятитонных транспортных корабля Её Величества и адмиральский флагман.

Но не на далёкий город, не на эти корабли и не на груды белых костей, что столь зловеще сверкают теперь внизу, в лощине, смотрят арабские вожди. В двух милях от вершины, в песке между мимозами, после вырубки кустов образовалось пустое пространство. И вот оттуда в тихом утреннем воздухе поднимаются вверх тонкие струйки синего дыма, слышится глухой рокот — голоса людей и рёв верблюдов. Но на расстоянии все звуки слабеют. Точно жужжание насекомых, доносятся они до арабов.

Начальник племени баггара прикрыл глаза смуглой, жилистой рукой и произнёс:

— Неверные приготовили себе утреннюю пищу. Воистину сон их был этой ночью нелёгок: Гамид и сто воинов обстреливали их лагерь всю ночь от восхода луны.

Шейх Кадра указал саблей на другую часть английского лагеря и сказал:

— Та же участь постигла и вон тех неверных. Днём они пили мало воды, а ночью имели мало покоя. Сыны пророка глядели неверным в глаза, и сердца неверных падали. Этот клинок выпил вчера много крови. И сегодня, прежде чем солнце успеет уйти от моря к горе, я опять сумею упиться кровью неверных!

— Но всё-таки это совсем другие люди, — сказал берберский дервиш, — хотя я и знаю, что Аллах отдал их нам в руки, но может случиться, что люди в больших шапках окажутся крепче и устойчивее проклятых солдат Египта.

— Молю Аллаха, чтобы ты оказался прав! — воскликнул вождь племени баггара, сверкая чёрными глазами. — Ведь я привёл с реки семьсот воинов не затем, чтобы они охотились за женщинами. Гляди, брат мой, неверные уже выступают в поле.

Из английского лагеря доносились звуки горна. Кусты, закрывавшие с одной стороны лагерь, исчезли, и маленькая армия начала медленно двигаться по долине. Выйдя на открытое пространство, англичане остановились. Косые лучи солнца заиграли на штыках и дулах винтовок. Ряды стали смыкаться. Большие шлемы вытянулись в одну сплошную белую ленту. Два красных пятнышка выделялись по обеим сторонам каре, которое двигалось вперёд, а ряды солдат в скучном жёлтом хаки почти сливались с песками пустыни.

В арьергарде двигались верблюды и мулы, на которых везли запасы и перевязочный материал. Справа и слева отряд сопровождала кавалерия. Впереди шла пехота, она медленно продвигалась по заросшей кустарниками лощине, останавливаясь на каждом пригорке и осторожно оглядывая всё кругом. Разведчики готовили дорогу тем, кто шёл по следам товарищей, кости которых белели впереди, у подножия горы.

Арабские вожди продолжали стоять на вершине; плотно сжав губы, они следили жадными глазами за движением этого тёмного, сверкавшего стальной щетиной пятна.

— А они куда тише наступают, чем солдаты из Египта, — пробурчал себе в бороду шейх Хадендовы.

— Но, может быть, они и отступают тише, брат мой, — ответил предводитель дервишей. — Ну да, впрочем, их немного. Самое большее три тысячи.

— А у нас десять тысяч! На копьях наших воинов почиет рука пророка, а наше знамя освящено его великим словом. Взгляни-ка на начальника неверных. Видишь, он едет с правой стороны и смотрит на нас в дальнозоркое стекло? Может быть, он увидит и вот это! — И араб помахал саблей в сторону небольшой кучки всадников, которая выделилась немного из четырёхугольника.

— Эге, да он кланяется, он машет рукой! — воскликнул дервиш. — А вот те, что в углу, наклонились и что-то делают. Ага!.. Клянусь пророком, я так и знал!

Пока дервиш говорил, в углу английского четырёхугольника показался густой клуб дыма, а затем над самыми головами разговаривавших вождей с сухим металлическим треском разорвался семифунтовый снаряд. Красные камни и осколки снаряда запрыгали кругом.

— Прекрасно! — воскликнул вождь Хадендовы. — Если их пушки достают до нас, наши достанут до них. Ступай, Муса, на левый фланг и скажи Бен-Али, чтобы он содрал живьём кожу с египтян, если они не попадут вон туда. А ты, Гамид, поезжай на правый фланг, скажи там, чтобы три тысячи воинов залегли в тот ров, который мы высмотрели вчера. Остальные пусть бьют в барабаны и поднимут знамя пророка. Пусть воины знают, что их копья напьются крови, прежде чем взойдёт вечерняя звезда!

Вершина красных гор представляла собою длинное, неровное, покрытое валунами плато. Спуск в долину был повсюду отвесный, за исключением одного места, где в долину спускался извилистый овраг. Верх его был покрыт песчаными глыбами и кустами оливкового цвета. На краю оврага и находилось арабское войско, состоявшее из самых различных племён. Тут были свирепые работорговцы из внутренней Африки, и дикие дервиши с верховий Нила. Бесстрашие и фанатизм объединяли эту разношёрстную армию. Бледнолицый араб с тонкими губами сражался рядом с толстогубым курчавым негром. Между ними не было и тени кровного родства, но зато их объединяла общая вера в «Коран».

Прячась за кустами и скалами, они следили за приближающимися англичанами. Женщины разносили воинам воду и напитки, выкрикивая по временам воинственные тексты из «Корана». В час битвы эти тексты действуют на правоверных сильнее, чем вино, и наполняют их душу безумной храбростью. Среди этих храбрых оборванцев реяли знамёна, разъезжали на степных конях и белых башаренских верблюдах эмиры и шейхи, которые должны были повести этих людей против неверных.

Шейх Кадра прыгнул на коня и обнажил саблю. Раздались дикие крики, послышался лязг копий, застучали барабаны. Эти звуки напоминали удары волн о покрытый каменьями берег. Ещё минута — и десять тысяч человек стояли на скалах, размахивая оружием и прыгая в воинственном восторге. Затем они снова спрятались за прикрытиями и в угрюмом молчании стали ожидать приказаний вождей.

Англичане теперь были на расстоянии полумили от гор. Их семифунтовые орудия выбрасывали снаряд за снарядом. Но и на правом фланге арабов раздался глухой рёв: это начали действовать мощные крупповские пушки. Шейх Кадра сразу же усмотрел своим соколиным взглядом, что орудия стреляют плохо и что снаряды ложатся далеко за англичанами. Он пришпорил коня и помчался к группе всадников около орудий. Пушки обслуживали пленные египетские артиллеристы.

— Что ж такое, Бен-Али? — воскликнул он. — Эти собаки метили лучше, когда им приходилось стрелять в братьев по вере! — И вождь махнул саблей. Раздались дикие стоны. Шейх осадил лошадь и вложил окровавленную саблю в ножны. На земле корчились в предсмертной агонии два египетских артиллериста, которым он перерубил горло.

— Кто теперь будет заряжать пушку? — грозно спросил шейх, глядя на испуганных наводчиков. — Ну, иди ты, что ли, чернорожий сын шайтана, и меть получше. Ты отвечаешь жизнью.

Была ли то случайность, или новый наводчик оказался искуснее прежних, но два снаряда разорвались над английским отрядом. Шейх Кадра угрюмо улыбнулся и помчался снова на левый фланг. Копьеносцы уже начали спускаться в овраг.

Когда Кадра подъехал к этой части своего войска, внизу, в лощине, послышался глухой шум, словно там зарычал очень большой дикий зверь. Гарднеровский снаряд шлёпнулся прямо в кучу арабов и превратил их в кровавую бесформенную массу. Остальные стали поспешно прыгать в ров. Немедленно вслед за этим на протяжении всего горного склона послышался сухой и частый треск винтовок. Арабы начали обстреливать наступающего врага.

Медленно, как и раньше, английский четырёхугольник продолжал наступать. Через равные промежутки времени он останавливался и перестраивался. Теперь уже стало ясно, что арабы не устроили засады в долине. Убедившись в этом, отряд взял другое направление и двинулся параллельно неприятельской позиции. Генерал видел, что атаковать врага с фронта невозможно: склон слишком обрывист. И он решил совершить обход правого фланга, надеясь, что манёвр ему удастся. Генерал знал, что на вершине красных гор он может заполучить титул баронета и большую пенсию. И он решил приобрести и то и другое не далее как сегодня. Правда, огонь ремингтоновских винтовок слишком докучал, неприятна была и пара крупповских орудий. Они причиняли англичанам урон. У генерала было гораздо больше потерь, чем он ожидал. Но что же делать? Генерал всё-таки предпочитал терпеть. Он не хотел отвечать на огонь огнём до тех пор, пока не получит более верной цели, чем несколько сотен неясных человеческих голов, выглядывающих из-за скал.

Генерал был полный, краснолицый господин. Он прекрасно играл в вист и хорошо знал своё дело. Он был настоящий солдат, подчинённые в него верили, а он верил в них, да и нельзя было не верить в таких солдат. Материал у него был безукоризненный. В теории он, правда, стоял за сокращение срока военной службы, но на практике предпочитал ветеранов. Его маленький отряд по качеству равнялся целому корпусу. Левый фланг четырёхугольника составляли четыре роты Королевского Уэссекского полка. Правый фланг состоял из такого же количества рот Королевского Красного. Вторые батальоны этих полков составляли центр. В арьергарде справа шёл гвардейский батальон, а слева — моряки. Арьергард замыкался стрелковым батальоном. Два семифунтовых орудия двигались вместе с отрядом. Гарднеровский пулемёт везли впереди. Около него суетилось человек десять-двенадцать матросов в белых блузах, которыми командовали офицеры в узких голубых мундирах. По временам матросы останавливались и наводили орудие туда, где над скалами развевались знамёна пророка.

Гусары и уланы шли с боков, обшаривая кусты. В середине отряда двигалась группа верблюдов. У этих животных с весёлыми глазами и надменно сжатыми губами был презабавный вид. Они составляли странный контраст с окровавленными людьми, которые лежали в повозках. Раненых было уже очень много, и повозки были набиты битком.

Английское каре двигалось теперь параллельно горе. Двигалось оно по-прежнему медленно, то и дело перестраиваясь, подбирая раненых и делая выстрелы из орудий. Солдаты сделались серьёзны и сосредоточенны. Они видели, как арабы с воплями выскочили из-за скал. Враг был многочислен и свиреп. Лица у британцев будто окаменели. Все знали, что должны или победить, или умереть — и притом умереть ужасной смертью. Но всех серьёзнее был сам генерал. Он заметил нечто весьма неприятное. Лицо его покраснело, он то и дело хмурил брови.

— Мне кажется, Стивен, — сказал он своему ординарцу, — что там, в Королевском Красном, что-то пошаливают. Когда чёрные показались из-за гор, рота на правом фланге заметно колебалась.

— Это самые молодые солдаты во всём каре, сэр, — отвечал адъютант, разглядывая правую роту в бинокль.

— Скажите, Стивен, полковнику Флэнагану, чтобы он приглядывал за этой ротой, — сказал генерал.

Ординарец отправился в карьер выполнять приказ. Не мешкая, полковник, добрый старый солдат ирландского происхождения, направился к роте.

— Ну, что солдаты, капитан Фолей?

— Как нельзя лучше, сэр, — ответил старик-капитан.

Всю свою жизнь он прослужил в Индии и терпеть не мог солдат-туземцев. И теперь, получив под свою команду ирландцев, он был в восторге и взирал на своих подчинённых с избытком оптимизма.

— Подбадривайте их! — крикнул полковник и помчался дальше. В ту же минуту сержант роты сделал вид, будто ранен, зашатался и упал в кусты мимозы. Вставать он не захотел и остался лежать в кустах.

— Сержант О’Рурк убит, сэр, — послышался голос.

— Не робейте, ребята! — закричал капитан Фолей. — Он умер, как подобает солдату, сражаясь за королеву.

— К чёрту королеву! — послышался хриплый голос.

Но рёв гарднеровского орудия заглушил последние слова. Капитан Фолей, однако, расслышал этот крик, слышали его и лейтенанты Грейс и Мэрфи. Бывают, однако, минуты, когда глухота становится даром богов.

Едва затих гром выстрела, капитан крикнул:

— Смелее, Красный Королевский! Сегодня мы сражаемся за честь Ирландии!

— Мы знаем, капитан, как сражаться за эту честь! — раздался тот же, не предвещавший ничего хорошего голос, и по всему строю прокатился одобрительный гул.

Капитан и два младших офицера отошли назад.

— А солдаты-то… того! — заметил озадаченно капитан.

— Верно, — ответил лейтенант Мэрфи, — при первом же натиске они разлетятся, как дикие утки.

— Да они чуть не разбежались, когда чёрные показались на горе, — добавил Грейс.

— Я зарублю первого же, кто покажет спину! — воскликнул капитан Фолей.

Говорил он намеренно громко, чтобы пять ближайших рядов его услышали. Затем он тихо добавил, обращаясь только к товарищам-офицерам.

— Сожалею, но надо доложить обо всём начальнику. Я поеду сам и попрошу поставить в арьергард за нами роту матросов.

И он отправился в штаб, имея в виду принять меры к охране безопасности каре, но прежде, чем он доехал до места, каре оказалось прорвано.

Двигаясь вдоль горы, британский отряд дошёл до начала оврага, где под прикрытием кустарника и камней затаились три тысячи дервишей, предводительствуемые Гамидом-Вад-Гуссейном из Баггараса.

— Тра-та-та! — раздалось впереди.

Это стреляли три конных разведчика, шедших впереди левого крыла каре. Во весь дух они помчались назад, спасая свою жизнь. Они неслись, склонясь к гривам лошадей и перепрыгивая через песчаные бугры. Прямо по пятам за ними мчалось пять десятков арабских всадников. Скалы, кусты мимоз, песок — всё сразу ожило. Отовсюду лезли фигуры чёрных людей. Вой арабов, протяжный, пронзительный вой заглушал команду офицеров. Королевский Уэссекский полк успел сделать только два залпа, орудия выпустили только по одному заряду шрапнели. Второй раз пушек зарядить не успели. Живая чёрная, лязгающая сталью волна залила орудие. Королевский Уэссекский полк оказался отброшенным назад к верблюдам. Тысяча фанатиков врезалась в самое сердце каре, они рубили направо и налево. Мулы и верблюды, оставшись без проводников, убежавших при наступлении чёрных, сгрудились в кучу. Через эту кучу не было видно, что делается впереди. Но не вызывало сомнений, что чёрные приближаются. Крики «Алла! Алла!» становились всё громче. В тучах жёлтого песка можно было различить взвивающихся на дыбы лошадей и суетящихся, ругающихся людей.

Уэссекский полк стрелял вдогонку прорвавшим его строй арабам. Солдаты были в сильном возбуждении. Врачи после рассказывали, что в ранах взятых в плен врагов они находили не одни только ремингтоновские пули, а кое-что и посерьёзнее. Дрались солдаты бешено. Одни из них, собравшись в небольшие группы, яростно отражали штыками нападения всадников с пиками, другие стали спиной к верблюдам, третьи столпились около генерала и его штаба. Генерал стоял с револьвером в руке. Расстроенное каре медленно подавалось назад. Неприятелю удалось разорвать угол четырёхугольника, и он теперь теснил англичан.

Офицеры и солдаты других частей нервно оглядывались на арьергард, не зная толком, что там происходит. Прийти на помощь товарищам они не могли, не нарушив строя.

— Ей-богу, они прорвали уэссексцев, — воскликнул Грейс из Красного Королевского полка.

— Дьяволы подстерегли-таки нас, Тед, — произнёс с сильным ирландским акцентом лейтенант Мэрфи.

Рота пришла в смятение. Строй был нарушен, солдаты столпились вокруг Конолли и заговорили все разом. Офицеры продолжали всматриваться в даль, стараясь определить, что делается в арьергарде. Матросам удалось увезти свой пулемёт, и его пять дул снова извергали смерть на заливавшую всё пространство волну дикарей.

— А, проклятая пушка! — раздался голос. — Опять у неё что-то в брюхе заклинило!

И действительно, пулемёт смолк. Около казённой части суетилась команда.

— Это вертикальный винт! — закричал офицер. — Неси сюда ключ, Вильсон! Кортики наголо, ребята, а то они нас сомнут… — Конец фразы офицер не проговорил, а простонал, потому что длинная пика араба пронзила его насквозь.

Новая волна дервишей хлынула из кустарников и залила собой пулемёт и правый фланг отряда. Матросов смяли в одну минуту. Но Красный Королевский полк показал себя. На вопль исламистов он ответил бешеным злым криком. Дружный залп уложил на месте по меньшей мере две сотни арабов. Чёрная волна хлынула вправо и ворвалась туда, где ей не было оказано никакого сопротивления. Здесь стояла третья рота. Солдаты и не думали стрелять; они не сопротивлялись арабам. Опершись на свои винтовки, они задумчиво глядели вперёд. Многие даже побросали ружья. Конолли, стоя в центре большой группы, что-то громко говорил. Капитан Фолей, протолкавшись через солдат, набросился на Конолли и начал угрожать ему револьвером.

— Это твоих рук дело, негодяй! — закричал он.

Чей-то тихий голос рядом произнёс:

— Если вы не опустите револьвер, капитан, мы вышибем вам мозги.

Капитан оглянулся. На него было направлено несколько винтовок. Лейтенанты, увидя, что командир в опасности, поспешили к нему и стали рядом.

— Что это значит? — воскликнул Фолей, оглядывая угрюмые, злые лица бунтовщиков. — Разве вы не ирландцы? Разве вы не солдаты? Зачем вы сюда пришли? Вы пришли сражаться за отечество.

— Англию мы за отечество не почитаем, — ответил один из солдат.

— Но вы не за Англию сражаетесь, а за Ирландию. Вы служите империи, а Ирландия есть часть империи.

— Будь проклята империя! — крикнул рядовой Мак-Гвайр, бросая на землю винтовку. — Эта империя помогала человеку, лишившему меня крова и земли. Да пусть моя рука отсохнет, если я выстрелю из этой винтовки!

— Нам на вашу империю наплевать! — крикнул другой солдат.

— Пускай за вашу империю сражается полиция!

— И то лучше, чем выгонять бедных людей из дома. Пускай-ка ваша полиция хорошенько повоюет!

— Ваша полиция застрелила моего брата!

— А мою больную мать ваша империя выгнала на голод и холод. Чтоб мне провалиться, если стану защищать империю. Можете мои слова записать в вашу книгу. Пригодится на военном суде.

И напрасно офицеры умоляли, убеждали, угрожали. Всё было впустую. А между тем внутри каре продолжала кипеть битва, кровавая битва. Даже бунтующей роте пришлось постепенно отступать. Бесполезный пулемёт с перебитой командой был теперь не ближе чем в ста шагах. И отступление становилось всё быстрее и быстрее. Массы солдат, преследуемые неприятелем, инстинктивно искали более удобного места. Они старались выйти на открытое пространство, чтобы там дать отпор врагу. Три стороны каре были ещё целы, но четвёртая оказалась серьёзно помятой. Всего хуже было то, что на помощь товарищей эта сторона рассчитывать не могла. Гвардейцы выдержали натиск вождя Хадендовы и удачными залпами заставили арабов бежать. Кавалерия наехала на засаду. Завязался ожесточённый бой. Перевес остался на стороне британцев, но всё-таки они понесли крупные потери и здесь.

Как бы то ни было, каре отступало, надеясь на короткое время освободиться от наседавшего врага и успеть перестроиться. Удастся ли это? Перестроится ли каре, или оно будет окончательно прорвано? От решения этого вопроса зависела судьба пяти полков и честь знамени.

Несколько частей каре, как уже сказано, было прорвано. Третья рота Красного Королевского полка уже давно была расстроена и в беспорядке отступала, несмотря на увещевания растерявшихся офицеров. Напрасно они старались удержать солдат, напрасно они умоляли и угрожали. Солдаты их не слушали. Командиром для них стал рядовой Конолли, который и отдавал приказания.

Впрочем, волнение не распространилось на другие роты, потому что, когда в общей суматохе каре расстроилось, третья рота вышла из соприкосновения с другими войсковыми частями. Капитан Фолей, однако, не терял надежды образумить солдат и предпринял новую попытку. Подбежав к Конолли, он закричал:

— Одумайтесь, что вы делаете! В отряде более тысячи ирландцев, и все они погибнут, если вы убежите!

Но одни слова вряд ли повлияли бы на закоренелого бунтовщика. Вполне вероятно, что у него уже был готовый план, как собрать ирландцев и увести их к морю. Но как раз тогда арабы прорвались через обоз. Борьба стала видимой. Раздались стоны, вот раненый мул упал на землю, вот раненый солдат, проткнутый насквозь пикой, вскочил на повозку… А из-за верблюдов и мулов выбегала толпа голых дикарей, обезумевших от резни, упоённых убийством. Тела их были забрызганы кровью, с пик капала кровь, лица и руки тоже выпачканы в крови. Арабы испускали дикий вой, их прыжки, скорченные, извивающиеся фигуры, страшные очертания пик — всё делало их похожими на сонм демонов, вырвавшихся из ада.

Неужели это союзники Ирландии? Неужели они сражаются за Ирландию против её врагов? Душа Конолли переполнилась проклятиями при этой мысли.

Будучи твёрдым и энергичным человеком, он всегда обладал большой решимостью, но теперь при виде этих воющих дьяволов его решимость поколебалась. Ещё минута — и Конолли окончательно забыл о своих намерениях. Он увидел собственными глазами, как громадный, чёрный, словно уголь, негр схватил кричащего от ужаса погонщика верблюдов и стал перепиливать ему ножом горло. Он видел, как дикий арабский всадник насквозь пронзил пикой его приятеля, маленького барабанщика из Мильстрита. Он увидел ещё много кровавых дел. Негры убивали раненых, рубили безоружных… А там, позади, он видел знакомые, добродушные лица матросов, которые всё отходили и отходили. Красный Королевский уже был готов отступить.

Конолли бросился в самую середину третьей роты и стал вместе с офицерами уговаривать солдат сопротивляться. Но было уже поздно. Солдаты оробели. Они оказались окончательно сбиты с толку, дикая атака арабов довершила дело. Страшные лица врагов и их обагрённые кровью руки приводили ирландцев в ужас. Рота обратилась в бегство. И в самом деле, что за охота умирать за ненавистное знамя? И Конолли, что это за вожак такой? Сам же уговаривал бежать, а теперь гонит сражаться. Нет, они уже ни под каким видом сражаться не будут. Они побегут к морю. Конолли, широко расставив руки, преградил дорогу товарищам, убеждал, упрашивал, доказывал… Но тщетно. Можно ли повернуть назад катящуюся волну? Солдаты бежали по пустыне, устремив глаза на море, не оборачиваясь.

— Ребята, неужто вы и за это не постоите? — крикнул кто-то.

Крик был громкий, повелительный, и бегущие солдаты оглянулись. То, что они увидели, заставило их остановиться. Рядовой Конолли воткнул в кусты мимозы свою винтовку, а на штыке развевалось маленькое зелёное знамя с вышитой на нём арфой без короны. Это было знамя революционной Ирландии. Бог знает зачем, для каких бунтовских целей носил Конолли с собой это знамя, но теперь лишь оно было неподвижно среди всеобщего бегства. Зелёное знамя стояло на одном месте в то время, как гордые знамёна Англии медленно отодвигались назад.

— Кто за наше знамя?! — крикнул Конолли.

— Вся моя кровь за это знамя! — послышалось в ответ.

— И моя!

— И моя!

— Господи, благослови Ирландию!

— К знамени, ребята, к знамени!

И третья рота быстро стала собираться к лоскуту зелёной материи. Убежавшие далеко вперёд спешно возвращались назад, держась за руки и крича.

— Сюда, Мак-Гвайр! Поживее, Филипп и О’Хара! Становись около знамени! Наше знамя, наше знамя!

А знамёна королевы всё катились назад, к открытому месту, спеша перестроиться. Но третья рота не отступала. Мрачная, чёрная от пороха, окружённая превосходящими силами неприятеля, она быстро умирала, падая вокруг символа национальной независимости, развевавшегося на кусте мимозы.

Прошло добрых полчаса, прежде чем каре, отбившись от наступавшего противника и выйдя на открытое пространство, перестроилось и снова начало наступление по той же местности, которая только что была пройдена с такими потерями и трудом. Трупы солдат Уэссекского полка и арабов устилали всю дорогу.

— А сколько их ворвалось в каре, Стивен? — спрашивал генерал, постукивая указательным пальцем по табакерке.

— Полагаю, тысяча или тысяча двести, сэр.

— Я не думал, что мы выпутаемся. Коего чёрта зевали уэссексцы? Гвардейцы работали хорошо. Да и Красный Королевский отличился.

— Полковник Флэнаган донёс, что его передовая рота отрезана, сэр.

— Как, это та самая рота, которая вела себя так скверно во время наступления?

— Полковник Флэнаган доносит, сэр, что эта рота приняла на себя весь удар. Только благодаря ей каре имело возможность перестроиться.

— Скажите гусарам, Стивен, чтобы шли вперёд, — сказал генерал. — Гусары должны отыскать эту роту. Я не слышу пальбы. Пожалуй, Королевскому Красному полку придётся позаботиться о пополнении рядов. Пусть каре возьмёт вправо, а затем снова вперёд.

Но шейх Кадра из Хадендовы увидел со своей вершины, что неверные в больших шапках вновь соединились и возвращаются. Шли они спокойно и деловито, как люди, которым надо во что бы то ни стало окончить начатое дело. Шейх посоветовался с дервишем Мусой и Гуссейном из Баггараса. Велика была его скорбь, когда он узнал, что целая треть его войск переселилась в Магометов рай. Нужно было кончать, пока ещё можно хвалиться победой. Шейх отдал приказ, и воители пустыни скрылись так же незаметно и неслышно, как появились. Сражение того дня предоставило в распоряжение английского генерала плато на красных скалах, несколько сот копий и винтовок и долину, которая вторично покрылась убитыми.

Гусарский эскадрон первый приехал к месту, где развевалось мятежное знамя. Всё кругом было завалено грудами убитых арабов. Знамени не было, но винтовка продолжала торчать из куста мимозы. А вокруг куста, зияя смертельными ранами, лежали трупы. То был Конолли и его умолкнувшие навеки ирландцы. Чувствительность не принадлежит к числу английских национальных пороков, и всё же, проезжая мимо места бойни, гусарский капитан отсалютовал эфесом сабли павшим на поле брани.

Британский генерал немедленно уведомил о событиях своё правительство, то же сделал и шейх из Хадендовы. Их сообщения не походили одно на другое.

Доклад шейха гласил:


«Шейх Кадра, вождь народа Хадендовы, шлёт избранному Аллахом Мухаммеду-Ахмету почтение и привет. Узнай из сего, что в четвёртый день луны мы дали большое сражение кафрам[104], которые называют себя инглезами. С нами был вождь Гуссейн и десять тысяч правоверных. С благословения Аллаха мы их разбили и гнали на протяжении мили. Однако эти неверные не похожи на египетских собак и потому убили многих наших воинов. Мы всё-таки уповаем поразить их ещё до появления новой луны, для чего и прошу тебя прислать мне из Омдурмана тысячу дервишей. В знак нашей победы посылаю тебе вместе с нашим вестником взятое нами знамя. По цвету знамени можно было бы полагать, что оно принадлежало правоверным, но кафры проливали кровь свою без жалости, чтобы спасти его. Почему я и полагаю, что это знамя было очень дорого проклятым кафрам».

1893 г.

История «навесного спидигью»

Среди любителей крикета имя Уолтера Скаугелла не нуждается в дополнительных рекомендациях. Ещё в 90-х он начал выступать за университетскую команду, а с начала нового столетия сделался бессменным лидером в команде своего графства. Его долгая и славная карьера игрока прервалась только с началом мировой войны. После трагических военных лет Уолтер Скаугелл не нашёл в себе душевных и физических сил вернуться на прежнюю стезю, но с крикетом окончательно не расстался, являясь членом совета клуба графства и одним из самых лучших и опытных судей во всём Соединённом Королевстве.

Оставив большой спорт, Скаугелл продолжал вести активный образ жизни и часто совершал длительные пешие прогулки по лесным угодьям заповедника Нью-Форест, близ границы которого стоял его дом. Подобно всем мудрым людям, во время своих странствий по лесным дебрям Скаугелл старался передвигаться бесшумно, в результате чего нередко оказывался свидетелем сцен и событий, которые обычно недоступны взору случайного прохожего, не привыкшего соблюдать тишину. Однажды вечером ему посчастливилось наблюдать за барсуком, пробирающимся в свою нору в отвесном склоне берега ручья. Часто попадались на лесных прогалинах маленькие группы благородных оленей. Иногда тропинку пересекала осторожная лиса, готовая скрыться или метнуться в сторону при первом намёке на близость человека. Но как-то раз ему довелось встретить в чаще людей, и эта встреча оказалась куда более удивительной, чем со всеми прочими обитателями заповедного леса.

По оба конца узкой длинной лужайки высились два гигантских дуба. Разделяло их футов тридцать или сорок, и между ними, на высоте более пятидесяти футов, была протянута толстая верёвка. Кому-то пришлось здорово потрудиться, чтобы привязать её на таком расстоянии от земли. По обе стороны верёвки на стандартной дистанции друг от друга располагались крикетные калитки. Худой и высокий молодой человек в очках подавал мячи, которых у него, похоже, имелось в достатке, с одной стороны импровизированной площадки, а на другой их принимал парнишка лет шестнадцати во вратарских перчатках. Точнее будет сказать, что он ловил мячи, не попадавшие в калитку, потому что ни один поданный мяч не касался поверхности земли. Подающий наносил удар таким образом, что каждый мяч взмывал почти вертикально вверх, перелетал над натянутой верёвкой и под очень острым углом опускался на стойки калитки.

Скаугелл несколько минут наблюдал за необычным зрелищем, не выходя из кустарника. Сначала происходящее показалось ему чистейшей воды глупостью, но постепенно он начал усматривать в действиях игроков скрытый смысл. Во-первых, чисто технически выполнить подобную подачу, то есть поднять мяч над верёвкой и попасть при этом в площадь калитки, требовало верного глаза и точного расчёта траектории, а во-вторых, поражала стабильность, с которой этот удивительный молодой человек, выполняя раз за разом сложный кручёный удар — как легко определил намётанный глаз старого профессионала, — попадал мячом либо в верхнюю перекладину калитки, либо прямо в руки защитника. За такой стабильностью непременно должна была стоять длительная практика.

В конце концов любопытство мистера Скаугелла возобладало над деликатностью. Он вышел из-за кустов на поляну, повергнув своим появлением обоих участников игры в очевидное смущение. Они выглядели так жалко и виновато, словно занимались чем-то предосудительным и были застигнуты с поличным. К счастью, Уолтер Скаугелл был джентльменом, светским человеком с безупречными манерами и обаянием, и ему без особого труда удалось успокоить молодых людей.

— Прошу простить меня за вторжение, — заговорил он с наигранной весёлостью, — но я тут проходил мимо, и мне стало страшно интересно, чем вы занимаетесь. Я сам старый игрок, так что вы должны понять моё любопытство. Могу я спросить, господа, что именно вы пытаетесь изобразить?

— Да просто решили размяться немного и покидать мячики, — с притворной скромностью ответил старший. — Видите ли, поблизости у нас не найти подходящей площадки, вот мы с братом и отыскали это местечко в лесу.

— Вы подающий?

— Д-да, вроде того.

— За какой клуб выступаете?

— Собственно… Мы играем только по средам и субботам. Наша деревня называется Бишопс-Брэмли.

— И вы всегда подаёте подобным образом?

— Ну что вы! Нет, конечно, просто я решил немного потренироваться и проверить кое-какие идеи.

— Мне представляется, вы добились весьма высокой точности.

— Я стараюсь. Вы знаете, сначала я попадал куда угодно, только не в калитку, но со временем приспособился. Не знал даже, в каком приходе искать улетевшие мячи, зато сейчас сами видите.

— Вижу, вижу…

— Простите, сэр, вы сказали, что сами играли когда-то. Могу я узнать ваше имя?

— Уолтер Скаугелл.

Насторожённость во взгляде молодого человека сменилась восторгом и обожанием — так во все времена смотрят на чемпионов зелёные юнцы.

— Похоже, моё имя вам знакомо?

— Уолтер Скаугелл! Оксфорд и Гэмпшир. Последний раз выступал в тысяча девятьсот тринадцатом году. Средняя результативность на подаче в том сезоне — шестнадцать калиток из семидесяти двух за игру, а на приёме — двадцать семь с половиной очков.

— Боже правый!

Младший брат, подошедший с другой стороны площадки, весело расхохотался.

— У Тома всегда так, — пояснил он. — Уизден и Лиллиуайт в одном лице. Он способен без раздумья выдать вам послужной список любого игрока и результаты любого клуба во всех розыгрышах с начала века.

— Ну и ну! У вас, должно быть, феноменальная память.

— Не в этом дело, сэр, просто я очень люблю крикет, — больше всего на свете! — воскликнул Том с внезапной откровенностью, часто проявляющейся у застенчивых людей, встретивших внимательного и сочувствующего слушателя. — К сожалению, хотя сердце моё принадлежит этой игре, именно оно не позволяет мне играть так, как я мечтаю. Понимаете, сэр, у меня врождённая астма, и если я подвергаю себя слишком сильным нагрузкам, возникает аритмия сердца. В команде Бишопс-Брэмли меня держат из-за моей медленной подачи, и, пока я не допускаю слишком много промахов, бегать мне особенно не приходится.

— Так вы говорите, что ещё не пробовали эти ваши высокие подачи — не знаю, как вы их называете, — в настоящей официальной игре?

— Нет. Пока нет. Сначала я хочу довести их до совершенства. Видите ли, мечта всей моей жизни — изобрести совершенно новую подачу, и я уверен, что смогу это сделать. Вспомните хотя бы Босанкета и его кручёные мячи. Он всего лишь пораскинул мозгами и нашёл способ так зацепить битой мяч, чтобы казалось, будто он летит в одну сторону, а на самом деле резко сворачивает в другую. Вот я сказал себе: природа наградила тебя слабым сердцем, Том, но с головой у тебя всё в порядке, а значит, в твоих силах выдумать что-нибудь новенькое. Я называю эти подачи «навесными». «Навесной спидигью» — вот как будут когда-нибудь называться такие мячи!

Скаугелл добродушно рассмеялся:

— Не хотелось бы заранее разочаровывать вас, юноша, но на вашем месте я бы не очень рассчитывал на успех. Мне кажется, любой защитник с хорошим зрением и быстрой реакцией без труда примет такой мяч, как обычную высокую подачу.

Лицо Спидигью сразу омрачилось. Для него мнение такого специалиста, как Скаугелл, звучало чем-то вроде вердикта председателя Верховного суда. Он никогда прежде не обсуждал свою идею с действительно первоклассным крикетистом и теперь не находил слов и мужества для защиты собственного изобретения. Неожиданно на помощь старшему ринулся младший брат.

— Быть может, мистер Скаугелл, вы не до конца оценили идею Тома, — заметил он. — Том ведь не просто так этим занимается: он думал над своей подачей очень долго. Секрет заключается в том, что с большей высоты мяч падает с большей скоростью и почти отвесно, как будто подающий находится над головами принимающих. Плюс ко всему новая схема расстановки игроков.

— Вот как? И как же вы собираетесь по-новому расставить игроков?

— Все, за исключением одного или двух, размещаются во внутреннем секторе вблизи калитки, — поспешил перехватить у брата инициативу Спидигью-старший. — Это девять игроков. Одного я выдвигаю вперёд. Всё. Остальные восемь выстраиваются в цепь: трое по периметру кона, один в середине с внутренней стороны, двое по бокам и двое позади. В результате принимающий не знает, куда ему отбивать. Вот и весь расклад вкратце.

Скаугелл задумался. Ему стало ясно, что молодой человек продумал всё действительно до мелочей. Он подошёл к калитке.

— Вас не затруднит сделать парочку подач, — обратился он к Тому Спидигью. — Хочу ещё раз взглянуть, как это выглядит с позиции принимающего.

С этими словами он взял в обе руки свою трость и пригнулся в ожидании мяча. Том подал, и мяч, взмыв высоко-высоко в воздух, с неожиданно высокой скоростью опустился на землю рядом со стойкой калитки. Скаугелл снова задумался. Ему пришлось принимать на своём веку великое множество мячей, но ни разу под таким углом. Да, сегодня у него набралось немало пищи для размышлений.

— Скажите, неужели вы ни разу не пробовали эту подачу на публике?

— Ни разу!

— А вам не кажется, что уже пора?

— Полагаю, можно рискнуть.

— Когда?

— Трудно сказать. Дело в том, что я редко выхожу подающим в первом составе. В основном меня выпускают на замену или держат в запасе. Конечно, если тренер разрешит мне сыграть…

— Об этом я позабочусь, — пообещал Скаугелл. — Когда у вас следующая игра?

— В субботу. Ежегодный матч против Мадфорда.

— Отлично. В субботу постараюсь приехать и посмотреть своими глазами, как сработает ваша затея.

Скаугелл сдержал слово и явился на встречу двух деревенских команд, вызвав небывалый ажиотаж среди игроков обеих соперничающих сторон. Перед матчем он имел серьёзный разговор с капитаном и тренером команды Бишопс-Брэмли, в результате которого Том Спидигью впервые вышел на поле в роли основного подающего. Что подумали о его навесных подачах игроки соперников, сказать сложно, поскольку они с превеликим трудом принимали любые подачи. Тем не менее из старого коровника, служившего трибуной для зрителей, Уолтер Скаугелл, оценивая намётанным глазом знатока открывающиеся перспективы, досмотрел игру до конца. Во время перехода подачи он подошёл к Спидигью и тронул его за плечо.

— Мне кажется, у вас получается неплохо.

— Не совсем. Никак не могу поднять мяч на должную высоту. Да и вообще, эти мадфордцы совсем принимать не могут!

— Согласен. Согласен и с тем, что вы можете ещё улучшить игру. А теперь послушайте меня. Если я правильно понял, вы служите заместителем директора в местной школе, не так ли?

— Совершенно верно.

— Вы можете взять отпуск на один день, если я договорюсь с вашим начальником?

— Это можно устроить.

— Прекрасно. Тогда я жду вас в следующий четверг. Любительский матч. Команда гостей сэра Джорджа Сандерсона против «Лесных бродяг» из Рингвуда. Я хочу, чтобы вы вышли подающим за команду сэра Джорджа.

Том Спидигью покраснел от удовольствия.

— Ох… не может быть… вы серьёзно? — вот и всё, что он смог пролепетать в ответ.

— Я постараюсь обо всём договориться, — успокоил его Скаугелл. — Кстати, принимать вы умеете?

— В среднем — девять очков за подачу, — не без гордости похвастался Спидигью.

Скаугелл рассмеялся:

— Ладно, сойдёт. Я обратил внимание, что около ворот вы неплохо держитесь.

— Да, обычно меня ставят хранителем.

— Значит, договорились. Пойду поговорю с директором школы, а с вами надеюсь в скором времени снова увидеться.

Следует сказать, что Уолтер Скаугелл с большим рвением занялся этим, с первого взгляда незначительным, делом. Он посетил школу в Тоттоне и имел беседу с её директором — пожилым суровым и неразговорчивым человеком. К счастью, оказалось, что старик в молодости тоже занимался спортом. Когда Скаугелл всё ему объяснил, директор размяк и согласился отпустить Тома. Правда, он недоверчиво рассмеялся, выслушав объяснение посетителя, и заявил без обиняков, что всё это глупости и ничего из этого не выйдет.

— А я считаю, что у нас есть шанс, — сказал Скаугелл.

— Глупости! — упрямо повторил старик.

— Ваша школа может прославиться.

— Может, конечно, — согласился директор, — но всё равно это глупости!

Скаугелл ещё раз встретился с ним на следующее утро после игры с «Лесными бродягами».

— Как видите, система работает, — сказал он с ноткой торжества в голосе.

— Как же! Против третьесортных игроков что хочешь сработает!

— Я бы не сказал, что у «Бродяг» такие уж плохие игроки. Взять хотя бы Дональдсона или Мерфи. Они показали приличный класс. Говорю вам, после игры это были самые удивлённые люди во всём графстве Гэмпшир! Я взял с них слово молчать до поры.

— Зачем?

— Неожиданность — половина победы. А теперь пора подняться ступенькой выше. Клянусь Юпитером, может получиться великолепная шутка! — И оба бывших спортсмена разразились оглушительным хохотом, предвкушая развитие событий в ближайшем будущем.

В те дни внимание всей Англии сосредоточилось на одном: предстоящем пятом межконтинентальном матче между сборными командами Англии и Австралии. Грядущая встреча напрочь вытеснила из умов людей политику, бизнес и даже грабительские налоги. До этого Англия сумела дважды победить с незначительным перевесом, а в двух поединках уступила австралийцам с таким же минимальным разрывом. Всего через неделю поле стадиона Лорд станет ареной очередной решающей битвы между гигантами. По всей стране болельщики обсуждали шансы английской дружины и кандидатуры игроков.

Горячие деньки выдались тогда для членов Отборочного комитета, и во всём Лондоне трудно было найти троих столь же задёрганных людей, как сэр Джеймс Джилпин, мистер Тардинг и доктор Слоупер. Они ежедневно собирались в зале заседаний комитета и с мрачным видом изучали список возможных претендентов на место в команде. Каждая кандидатура обсуждалась и обсасывалась со всех сторон. Во внимание принимались самые свежие итоги выступлений того или иного игрока во внутренних соревнованиях, но больше всего споров возникало по принципиальному вопросу: привлекать в сборную универсальных игроков, владеющих одинаково хорошо подачей и приёмом, или брать тех, кто преуспел в чём-то одном. Таких, к примеру, как Уорсли из команды Ланкашира, чей средний показатель игры на приёме достигал фантастической цифры — семидесяти одного. Или виртуоза подачи Скотта из Лестершира, занимающего в списке принимающих одно из последних мест. Неделя таких трудов превратила трёх цветущих джентльменов в нервных, сварливых стариков.

— Самое главное — выносливость игрока, — заявлял сэр Джеймс, старший по возрасту и наиболее опытный из членов комитета. — Трёхдневный матч — это уже тяжело, а ведь предстоящий поединок, согласно регламенту, может продолжаться целую неделю. Многие хорошие игроки из верхней части списка уже в годах и могут не выдержать этой гонки до конца.

— Согласен, — поддержал его Тардинг, сам неоднократно выводивший на поле сборную Англии. — Я тоже целиком и полностью голосую за свежую кровь и новые методы. Беда в другом: мы настолько детально изучили все их подачи, а они — наши, что теперь обе команды могут играть практически с закрытыми глазами. Обе стороны могут рассчитывать набрать за подачу по пятьсот очков, и перевес той или другой команды будет ничтожным.

— Вот этот ничтожный перевес нам с вами и предстоит обеспечить, — серьёзно заметил доктор Слоупер, имеющий среди поклонников крикета репутацию величайшего среди живущих знатока этой игры. — Эх, если бы только нам удалось подкинуть им что-нибудь новенькое! Вот только что — когда они играли почти со всеми графствами и назубок выучили каждый наш трюк?!

— Да что новенького вообще можно изобрести в нашем деле? — недоумённо вскинулся Тардинг. — Всё уже давно разложено по полочкам и изучено вдоль и поперёк.

— Ну, не скажите, — возразил сэр Джеймс. — В конце концов, кручёный и резаный мячи вошли в употребление при нас с вами, джентльмены, хотя, конечно, Босанкеты не рождаются каждый день. Одно могу сказать: за каждым ударом по мячу должны стоять не только мускулы, но и мозги тоже.

— Как странно, друзья, что наш разговор принял вдруг такой оборот, — заметил доктор Слоупер, вытаскивая из кармана конверт. — Вот это письмо мне прислал старина Скаугелл из Гэмпшира. Он пишет, что готов приехать и переговорить с нами по первому зову, если только мы сочтём нужным с ним встретиться. В письме он приводит примерно те же доводы, что мы с вами только что обсуждали: свежая кровь и тайное оружие — вот его нынешний девиз.

— А он не пишет, случайно, где искать это «тайное оружие»?

— Как это ни удивительно, он пишет, что уже нашёл. По словам Скаугелла, он откопал где-то в глухой провинции никому не известного паренька, выступающего то ли за «Навозных Жуков» из деревни Большое Болото, то ли за «Салоедов» из городка Безымянного, то ли ещё за что-то в этом роде. Так вот, Скаугелл предлагает, ни больше ни меньше, поставить этого типа подающим в основной состав на предстоящий матч. Бедняга Уолтер, должно быть, перегрелся на солнышке.

— Послушайте, коллеги, старина Скаугелл был одним из лучших капитанов за всю историю, и мне кажется, что с ходу отвергать его совет не стоит. Что именно он пишет?

— Ничего конкретного, но энтузиазм так и брызжет из-под пера. «Для меня это настоящее озарение!» — это одна фраза. А вот другая: «Никогда бы не поверил, если бы не видел собственными глазами». И ещё: «После они, конечно, разберутся, но первый раз может застать их врасплох». Вот такие у него взгляды.

— А где живёт этот вундеркинд?

— Скаугелл отправил парня в Лондон на тот случай, если мы пожелаем на него посмотреть. Здесь номер телефона гостиницы «Тенкерей» в Блумсбери.

— Итак, джентльмены, что будем делать?

— На мой взгляд, это всё пустая трата времени, — заявил Тардинг. — В наше время чудеса больше не случаются. Кроме того, подумайте, друзья, что скажут публика и пресса, если мы всё-таки решим поставить этого малого?

Сэр Джеймс упрямо вскинул свою седую бороду.

— Плевать я хотел на публику и на прессу! — рявкнул он. — Мы собрались здесь, чтобы следовать собственному опыту и суждениям, и будь я проклят, если отступлюсь от этого в угоду зевакам и борзописцам!

— Поддерживаю, — кивнул доктор Слоупер.

Тардинг пожал широкими плечами:

— По-моему, у нас и без того хватает забот, чтобы гоняться ещё и за синей птицей. Однако, если вы оба настаиваете, я не стану возражать. Раз вам так хочется, тащите сюда это чудо и давайте вместе посмотрим.

Полчаса спустя донельзя смущённый молодой человек предстал перед очами знаменитой троицы и подвергся весьма пристрастному допросу. На все вопросы Том Спидигью ответил в меру своего разумения; впрочем, большинство из них совпадало с теми, что Уолтер Скаугелл уже задавал во время их первой встречи в лесу.

— Итак, мистер Спидигью, в подтверждение своих притязаний вы приводите в качестве критерия одну-единственную игру, в которой вам впервые в жизни довелось иметь дело с классными игроками. Позвольте узнать, что именно вы сделали в той встрече?

Вместо ответа Том выудил из бокового кармана уже изрядно потёршуюся на сгибах газетную вырезку и протянул её спрашивающему.

— Это было напечатано в «Гэмпширском телеграфе», сэр.

Сэр Джеймс пробежал заметку глазами, а затем стал зачитывать выдержки из неё вслух:

«В немалое изумление повергла публику манера подачи молодого игрока Т. И. Спидигью». Гм-м… Двусмысленное замечание. Подача — это вам не клоунада! В конце концов, крикет — дело серьёзное. «Семь калиток из тридцати четырёх». Что ж, это совсем неплохо. Дональдсон хороший принимающий, но вы, как я вижу, сумели его выбить. Как? И Мерфи тоже! Так-так, молодой человек… Хорошо. Будьте любезны пройти в павильон и подождать. Там на стенах немало картинок, которые могут заинтересовать любого истинного ценителя крикета. Мы вас вызовем ещё, только чуть позже.

Как только юноша покинул зал заседаний, все три члена комитета уставились друг на друга в напряжённом молчании.

— Вы не можете так поступить! — первым не выдержал Тардинг. — Никто этого не поймёт. Это же безумие, совершеннейшее безумие включать в сборную игрока деревенской команды, которому однажды удалось в любительском матче выбить семь из тридцати четырёх. Нет, я положительно отказываюсь участвовать в этой профанации!

— Спокойно, спокойно, друг мой, — умиротворяюще заговорил сэр Джеймс. — Давайте сначала хорошенько всё обмозгуем, а потом уж будем решать.

Они всё «хорошенько обмозговали» и полчаса спустя снова пригласили Тома Спидигью. Сэр Джеймс сидел в центре, поставив на стол локти, сложив вместе кончики пальцев обеих рук и подавшись вперёд в типичной манере выносящего приговор судьи. Вердикт его звучал следующим образом:

— Мы тут посовещались и решили, мистер Спидигью, что для вынесения окончательного суждения необходимо прежде должным образом познакомиться с вашим методом. Вы должны понимать, что мы не можем без веских оснований совершить шаг, который способен вызвать бурю негодования и осуждения в спортивных кругах и у болельщиков. Поэтому мы предлагаем вам пока оставаться в Лондоне, а завтра утром, сразу после восхода солнца, будем ждать вас на стадионе. Возьмёте спортивную форму и пройдёте через боковой вход. Мы подберём дюжину игроков, взяв с них слово хранить тайну. Постараемся выбрать достойных доверия людей, но таким образом, чтобы среди них было не меньше половины действительно первоклассных принимающих. На поле для тренировок мы установим калитки, вы расставите игроков по вашей схеме и покажете нам свой трюк в максимально приближённых к реальным условиях. Если у вас ничего не получится, мы на этом расстаёмся. Если получится… Если получится, мы вернёмся к рассмотрению ваших претензий.

— Бог мой, сэр! Но я же не собирался выдвигать никаких претензий! О чём вы говорите, сэр?!

— Ну, не вы, так ваш друг, мистер Скаугелл… Но речь сейчас не об этом. Мы решили устроить вам испытание. Разумеется, завтра мы трое обязательно будем присутствовать. Мы и ещё несколько доверенных лиц, чьё мнение для нас важно. Если вы настаиваете на присутствии мистера Скаугелла, можете отправить ему телеграмму. В любом случае основным условием остаётся соблюдение полной секретности. Мы все прекрасно понимаем, что только полная неожиданность может выбить из колеи соперников, — в противном случае вся затея не имеет смысла. Поэтому вы будете держать рот на замке — так же, как и мы.

На следующее утро на тренировочном поле стадиона Лорд состоялась одна из самых удивительных игр за всю историю крикета. Эта часть спортивной арены ограждена от посторонних взглядов высокой каменной стеной, но ранние прохожие в тот день с удивлением слышали доносившиеся из-за неё голоса игроков и хлёсткие удары битой по мячу. Самые суеверные могли даже вообразить, что это сошлись в схватке тени великих игроков прошлого, и если бы нашёлся такой смельчак, который сумел забраться на стену и бросить взгляд на поле, перед взором его предстали бы, быть может, легендарные гиганты былых времён, такие как Билли Мердок, ведущий в неудержимую атаку своих знаменитых «Долговязых».

Импровизированный матч продолжался с четырёх до шести часов утра, и после завтрака Отборочный комитет принял самое рискованное, смелое и сенсационное решение за всю историю существования сборной Англии: на следующей неделе Том Спидигью выступит подающим за национальную команду.

— Скажу сразу, джентльмены, — уныло заявил Тардинг, — если этот бродяга нас подведёт, я этого не перенесу. Заранее предупреждаю: на игру я возьму с собой заграничный паспорт, а ко входу на стадион вызову такси. До конца лета вы сможете писать мне в Париж, до востребования.

— Успокойся, старина, — ободрил его сэр Джеймс. — Совесть наша чиста, а решение принято в интересах дела. В конце концов, у нас в команде ещё десяток великолепных игроков, кроме него. Если даже случится худшее — что ж, один пассажир корабля не потопит.

— А я уверен, что худшего не произойдёт! — упрямо возразил доктор Слоупер. — Чёрт побери, разве мы с вами не видели всё своими глазами? Что ещё, по-вашему, мы должны были сделать? Будем надеяться, джентльмены, но я всё-таки впервые в жизни выпил сегодня перед завтраком рюмку виски с содовой.

На следующий день список кандидатов был опубликован в прессе, и сразу же поднялся жуткий вой. Имена десяти претендентов на место в сборной не вызвали особых комментариев, так как все ожидали увидеть в основном составе именно их. Челлен, Джонс и левша Уидли славились быстрой и мощной подачей, а Питерс, Мойр, Джексон, Уилсон и Грив занимали верхние строчки в списке лучших принимающих. Ни у одного из них средний показатель не опускался ниже пятидесяти — великолепный уровень для конца весеннего сезона. Ещё двое — Хэнвелл и Гордон — были универсалами, отлично играющими на любой позиции. Помимо блестящего владения всеми тонкостями приёма и подачи, они отличались в поле кошачьей реакцией и подвижностью. Ни одна из этих кандидатур не могла вызвать особого недовольства у широкой публики. Но кто такой, чёрт бы его побрал, Томас И. Спидигью?! Никогда ещё в редакциях газет на Флит-стрит не было такого ажиотажа и вместе с тем такого полного отсутствия информации даже у стёрших на спортивных репортажах зубы газетных асов. Репортёры тщетно опрашивали всех известных крикетистов, — те пребывали в полнейшем неведении, как и сами журналисты. Никто ничего о нём не знал, а те, кто знал, вынуждены были молчать в силу данной ими клятвы соблюдать секретность. Самые фантастические слухи носились в воздухе. Вот только несколько выдержек из тогдашней прессы: «Мы обладаем проверенной информацией, что Спидигью — это всего лишь псевдоним, под которым выступит всемирно известный игрок, вынужденный скрывать своё настоящее имя по семейным обстоятельствам». «Публика стадиона Лорд будет немало поражена, увидев на поле джентльмена с угольно-чёрной кожей. По нашим сведениям, Томас И. Спидигью — выходец с Ямайки. Он остался в Англии после последнего визита сборной Вест-Индии и поселился в Дербишире, где готовился к выступлению за сборную Англии, хотя мы по-прежнему не понимаем, за какие заслуги его включили в состав». «Как нам стало известно, Томас Спидигью — малаец-полукровка, проявивший несколько лет назад в Рангуне экстраординарные способности в игре в крикет. Говорят, что он выходит на поле в набедренной повязке и ловит мячи не только руками, но и ногами. Возникают серьёзные сомнения, имеет ли право этот человек выступать за британскую сборную». «Спидигью, Томас И. — директор престижной частной школы на севере Англии. Его феноменальные способности в крикете не получили должного проявления в силу приверженности м-ра Спидигью к академической карьере. Хорошо знающие его люди выражают уверенность…» Были ещё десятки публикаций такого же толка, но были и другие, изрядно попортившие нервы членам Отборочного комитета: «Кто ответит публике, почему трое стареющих джентльменов, имея богатейший выбор среди талантливых игроков, прибегли, судя по их решению, к методу лотереи? Возможно, в избранном ими кандидате и таятся некие скрытые задатки, но к борьбе на действительно высоком уровне он просто не готов, так как не имеет практически никакого опыта, не говоря уже об опыте международных встреч. Решение Отборочного комитета заставляет поневоле усомниться в здравости рассудка некоторых его членов». В том же примерно ключе прохаживались в адрес членов комитета и другие издания.

Кончилось всё так, как и следовало ожидать. Если уж ищейки с Флит-стрит взяли след, кому-нибудь из своры непременно удастся докопаться до истины. До сих пор неизвестно, каким образом репортёры «Дейли спортсмен» вышли на Тома Спидигью, но их репортаж произвёл небывалую сенсацию, а ревностно хранимый секрет сделался всеобщим достоянием. В газете появилось интервью с деревенским старейшиной, сопровождаемое комментарием автора, после чего весь Лондон едва не лопнул со смеху.

«Нет, я нисколечки не удивлён, — заявил нам престарелый садовник м-р Хоббс, — малыш Спидигью всегда был шибко умный и вечно возился с мячиками. Вы бы посмотрели, как он разнёс своими подачами этих придурков из Мадфорда. А уж те-то — явились, не запылились, даже шарабан наняли! Очень, очень ишкушный молодой человек, — это я вам говорю!»

Газетный репортёр был куда более категоричен в своих комментариях, показав себя патриотом в широком смысле этого слова:

«Члены Отборочного комитета, безусловно, совершили, мягко выражаясь, не до конца продуманный поступок. Возможно, у них ещё есть время отказаться от такого абсурдного выбора. Мне кажется, их решение граничит с оскорблением наших австралийских друзей-соперников. Для меня очевидно, что место м-ра Спидигью, каким бы «ишкушным» игроком он ни представлялся некоторым своим землякам, на деревенском лугу, но никак не на поле главного лондонского стадиона. Быть может, ему хватает мастерства разделаться с «приехавшими на шарабане придурками» из соседней деревни, но хватит ли у него опыта и таланта справиться с первоклассными игроками, собранными из лучших команд Австралийского континента? Мне представляется, что произошла трагическая, но всё-таки поправимая ошибка, и редакция нашей газеты употребит всё своё влияние, дабы заставить Отборочный комитет пересмотреть это неприемлемое для подавляющего большинства решение».

«Мы тщательно просмотрели все записи и отчёты крикетного клуба в деревне Бишопс-Брэмли, — писал ещё один репортёр. — Этот рукописный журнал хранится в баре местной гостиницы «Пятнистая корова» и представляет собой весьма оригинальный документ. Наш претендент на звание мастера международного класса мелькает на его страницах подозрительно редко — как оказалось, по той простой причине, что на большинство игр он заявлялся не в основном, а в запасном составе! Столкнулись мы с трудностями и при определении средних показателей игры м-ра Спидигью, поскольку у председателя клуба, по всей видимости, недостаёт грамоты для соответствующего анализа. Остаётся довольствоваться теми отрывочными сведениями, которые мы всё же сумели извлечь из попавшего в наши руки талмуда. За текущий год м-р Спидигью был подающим девять раз. Лучший показатель — пятнадцать калиток, средний — одиннадцать. В прошлом году юный кандидат в сборную страны выступал ещё реже и ещё хуже: средний показатель результативных подач — всего девять! Помимо прочего, молодой человек служит заместителем директора средней школы в Тоттоне и не отличается крепким здоровьем, страдая от периодических приступов астмы и аритмии сердца. Как можно ставить такого человека на решающий матч сборной?! Этот выбор до сих пор кажется чьей-то злой, дикой шуткой! Впрочем, мы полагаем, что широкой публике решение Отборочного комитета особого веселья не доставит, что же касается членов вышеупомянутой организации, то как бы им не пришлось потом смеяться сквозь слёзы, если, конечно, они сочтут необходимым настаивать на своём невообразимом выборе».

Таковы были в большинстве своём отклики прессы, но справедливости ради следует отметить, что некоторые издания взяли не столь непримиримый тон в своих публикациях. Так, например, спортивный обозреватель «Таймс» писал:

«Нельзя забывать, что сэр Джеймс и двое его коллег — сами бывшие игроки с огромным стажем и уникальным опытом, чей авторитет никогда прежде не подвергался сомнению. Раз уж все мы доверили им право выбора, нам стоит, на мой взгляд, позволить им сделать его самостоятельно. Помимо колоссального опыта, у членов комитета несомненно имеется независимая информация, пока неизвестная широкой публике. Я считаю, что нам лучше положиться на суждение экспертов и терпеливо ожидать самой игры, которая и даст ответ на все вопросы».

А трое членов комитета упорно отказывались реагировать на газетную травлю и не собирались склоняться перед разыгравшимся штормом. Они не давали никаких объяснений, отказывались от интервью и не показывались на людях. Они залегли на дно, как медведь в берлогу, а всем окружающим оставалось только терпеливо дожидаться дня, когда должен будет состояться назначенный матч. Все мы помним великолепную погоду, выдавшуюся в первый день матча. Калитки австралийского производства и палящее солнце над полем, казалось, способствовали тому, чтобы игроки соперника чувствовали себя как бы в домашних условиях. Но именно англичане повели с первых же минут игры. Гигант Котсмор, лучший подающий у австралийцев, о котором говорили, что он быстрее Грегори и коварней Спофуорта, никак не мог достать мячом перекладину калитки на половине противника. Он подавал артистически, с непревзойдённым вдохновением, но финальный анализ в конце первого дня состязаний показал удручающий результат: три калитки из ста сорока двух! Немного лучше показал себя виртуоз кручёных подач Сторр — четыре из девяноста шести. Две калитки записал на свой счёт Кейд. У англичан лучшим на поле был капитан Мойр. Он набрал семьдесят три очка. Шестьдесят четыре, пятьдесят семь и пятьдесят одно очко принесли команде Питерс, Грив и Хэнвелл соответственно. Достижения остальных были скромнее, но также выражались двузначными числами. У всех, кроме одного. Как вы, наверное, уже догадались, этим исключением стал Томас И. Спидигью, эсквайр, как значилось на табло с результатами первого дня соревнований, где против его имени стоял обидный прочерк. Его противником был игрок с очень быстрой подачей. Как признался потом сам Том Спидигью, за всю игру он ни разу не смог даже увидеть летящий в него мяч и при этом так сильно нервничал, что защищаемые им ворота только чудом остались в неприкосновенности. В общей сумме сборная Англии набрала в тот день четыреста тридцать два очка, удовлетворив этим довольно неплохим, кстати сказать, результатом даже самых взыскательных болельщиков. На следующий день команды поменялись ролями. За час до начала игры толпа болельщиков превышала сорок тысяч человек, а к моменту появления на поле судей пришлось закрыть ворота стадиона, так как на всём огромном пространстве этой классической арены не осталось ни одного свободного стоячего места. Вслед за судьями выбежала на поле английская сборная. Игроки заняли позиции у ворот, перебрасывая мячи из одной руки в другую по освящённой временем традиции. Последними появились двое принимающих из сборной Австралии: Морленд из команды Виктории, многими почитавшийся за лучшего принимающего в мире и обладающий быстроногостью страуса и каучуковыми запястьями, и «твердокаменный» Донахью, разбивший сердца и надежды великого множества подающих своим невозмутимым спокойствием и непробиваемой защитой. Именно он отбил первую подачу знаменитого Челлена из команды Йоркшира, взрывного, импульсивного и скоростного северянина. Ещё шесть красивейших мячей послал йоркширец один за другим, и все они вернулись обратно, отражённые неподражаемым ударом с полуоборота, типичным для популярного квинслендца. Первый блин получился комом.

А затем Мойр перебросил мяч Спидигью и подал ему знак начинать. Капитан англичан был одним из присутствовавших на испытании и имел представление о потенциальных возможностях молодого коллеги. Сначала у Тома никак не получалось сосредоточиться — слишком велико было его волнение, но в конце концов, благодаря помощи со стороны капитана и других игроков, он всё-таки сумел завершить расстановку по придуманной им схеме. Когда расстановка закончилась, многотысячная толпа на трибунах дружно ахнула, а принимающие соперника начали растерянно моргать и оглядываться по сторонам, словно не доверяя собственным глазам. Лишь один игрок остался за коном, торча там, как одинокий утёс посреди прерии. Зато внутренняя часть площадки стала похожей на митинг в Гайд-парке. Игроки толклись рядом друг с другом, закрывая привычные линии защиты. Им понадобилось немало времени, чтобы привыкнуть к такому раскладу, а Спидигью терпеливо ждал, стоя у кромки поля и с виноватой кривой улыбкой теребя в руках мяч. Члены Отборочного комитета сгрудились у окна их персональной закрытой ложи. Лица их выражали тревогу и нескрываемую озабоченность.

— Бог мой! Это невыносимо! — пробормотал Тардинг.

— Такси вызвали? — поинтересовался доктор Слоупер, пытаясь изобразить на лице подобие ехидной усмешки.

— Конечно! Это мой последний оплот в этом мире!

— А для троих там места хватит? — спросил сэр Джеймс. — Господи! Что он творит! Пятеро на одной короткой линии — и ни одного, чтобы подстраховать! Скорей бы уж начинали — нет ничего хуже такого вот ожидания!

Свою первую подачу Томас Спидигью сделал в мёртвой тишине. Это был самый обычный медленный мяч, направленный по центру ворот противника. В любое другое время Морленд не задумываясь отправил бы его далеко за пределы площадки. Но сегодня его порядком смутила непонятная возня с непривычной расстановкой игроков противника. Ему померещилось, что те приготовили какую-то скрытую ловушку. Поэтому он аккуратно отыграл мяч назад, прямо на подающего, и приготовился к приёму следующего, который оказался точной копией предыдущего и с которым Морленд расправился аналогичным образом.

Произошло непредвиденное: Спидигью потерял уверенность в своих силах и оказался не в состоянии на глазах у десятков тысяч зрителей разыграть ту навесную подачу, ради которой его и пригласили в сборную. Вместо этого он начал тянуть время, избрав самый пагубный путь из всех возможных. Он подавал верховые мячи, но ни один из них не взлетал достаточно высоко. Это были стандартные верховые подачи, выполненные без блеска, подкрутки и высокой скорости; такие подачи наверняка вызывают у принимающих счастливые улыбки, когда снятся им по ночам. Третий мяч Спидигью подал вообще немного в сторону, и тут уж успокоившийся Морленд проявил себя во всей красе. Пушечным ударом он послал мяч далеко-далеко, мимо одинокого сторожа на внешней стороне кона англичан. Со свистом разрезая воздух, этот мяч пролетел через весь стадион и врезался в ограду. Пот выступил на лицах троих пожилых джентльменов в закрытой ложе. Они беспомощно переглянулись и стиснули зубы. Следующий мяч опять оказался «конфеткой» для Морленда, будучи послан прямо ему в грудь. Он направил его в обвод столпившихся игроков сборной Англии своим знаменитым поворотом кисти так, что мяч благополучно ударился о землю. Теперь уже полностью обретя прежнюю уверенность, принимающий австралийцев дождался следующей подачи из счастливых сновидений и от души врезал по мячу битой, послав его за пределы стадиона на крышу соседней гостиницы. Публика разразилась аплодисментами: английские болельщики обожают удары навылет, даже когда их наносят соперники. На табло появились первые цифры: четырнадцать очков в первых пяти подачах. Такого начала сборная Австралии не знала за всю историю межконтинентальных встреч.

— Мы надеялись, что он сумеет побить рекорд — вот он и побил! — горько произнёс Тардинг, не скрывая разочарования.

Сэр Джеймс при этом принялся свирепо жевать седой, обвисший ус, а доктор Слоупер начал в немом отчаянии заламывать пальцы. Капитан Мойр, занимающий позицию в центре, подбежал к заметно сникшему подающему.

— Давай, парень, подвесь им свечку, как ты показывал нам во вторник. И не бойся ты, соберись! Выбрось всё из головы, и тогда мы ещё зададим им жару!

Спидигью судорожно схватил мяч и усилием воли заставил себя послать его высоко вверх, стараясь вызвать в памяти картину залитой солнцем лужайки в заповедном лесу, натянутую над ней верёвку и лицо младшего брата у калитки на противоположной стороне. Но уверенность покинула его, а вместе с ней и привычная меткость. Под дружный хохот зрителей мяч взмыл на пятьдесят футов, и принимающему пришлось бежать назад, чтобы оказаться в точке приземления. Смех перерос в свист, когда судья жестом показал перелёт.

Последняя, седьмая подача. Том знал, что этот мяч, скорее всего, станет последним, который ему будет позволено подать в этом матче. Он подошёл к кромке. Огромное поле плыло перед глазами. Обидный смех трибун оказался последней соломинкой, окончательно сломившей боевой дух молодого игрока. Но в минуты полного отчаяния безвыходность положения порой приходит человеку на помощь, и тогда он говорит себе: «Терять больше нечего. Хуже уже не будет. Почему бы не рискнуть в последний раз?» За всю свою игровую практику Том Спидигью не посылал мяч на такую высоту. Трибуны весело оживились, когда мяч устремился прямо в зенит. Всё выше и выше поднимался он, являя своей траекторией самую абсурдную подачу, когда-либо виденную поклонниками крикета. Даже судья не выдержал и засмеялся, поддержанный большинством игроков на австралийской половине поля. Описав крутую параболу, мяч устремился прямо в центр калитки. Морленд, радостно осклабившись, размахнулся и нанёс по мячу могучий удар с полуоборота, отправивший его, как и в предыдущие разы, за пределы поля. Сердце Спидигью упало, и он мрачно уставился себе под ноги, ощущая в душе смертельную тоску и невыразимую горечь. Всё кончилось, и он навеки потерял свой шанс! Но хуже всего было сознавать, что он подвёл не только себя, но и членов комитета, товарищей по команде, да и всю Англию. В эти мгновения он страстно желал одного: чтобы земля разверзлась у него под ногами и единственным памятником незадачливому игроку остался бы шрам на безупречном травяном газоне стадиона Лорд.

Но что это? Смех трибун внезапно умолк, сменившись растерянностью и недоумением, словно произошло нечто невероятное. Том поднял глаза. Морленд небрежной походкой шёл в сторону раздевалки. Проходя мимо, он взмахнул над головой битой то ли в шутку, то ли всерьёз грозя сопернику. А хранитель калитки нагнулся и что-то поднял с земли. Это была перекладина. Забыв обо всём и видя перед собой только опускающийся сверху мяч, великий Морленд случайно задел ногой собственную калитку и сбил перекладину. Спидигью выиграл последнюю подачу! Тишина сменилась аплодисментами. Подошедший Мойр весело похлопал Тома по спине. Теперь на табло значился совсем другой расклад: четырнадцать очков против одной поражённой калитки.

Подача опять перешла к Челлену, но, как ни закручивал он свои мячи, непробиваемый Донахью отражал их с невозмутимым хладнокровием, а один из них умудрился выбить за пределы поля. Но на последней подаче Челлена произошло маленькое чудо. Спидигью играл в поле, на своей прежней позиции, когда заметил краем глаза что-то красное справа от себя на уровне пояса. Машинально вытянув руку, он внезапно почувствовал, как в рукавице как будто затрепыхалось живое существо. Не вполне доверяя своим ощущениям, он поднёс рукавицу к глазам и долго смотрел на оранжевый новенький мяч. Никогда в жизни не приходилось ему видеть более прекрасного зрелища! Каким образом угодил мяч прямо в рукавицу, навсегда осталось загадкой для молодого крикетиста, но по теории вероятности даже несокрушимая стена может со временем дать трещину! Как бы то ни было, в одну минуту из шута Томас Спидигью превратился в героя дня. Болельщики подбадривали его одобрительными возгласами, когда он занял место у кромки для своей второй серии из семи мячей. Счёт к этому времени был двадцать одно очко против двух калиток.

Но на вторую подачу вышел совсем другой Томас Спидигью. Этот Том сумел преодолеть прежние страхи. К нему вернулась былая уверенность. Даже если он не добудет своей команде больше ничего, не беда — он уже заработал достаточно. Но он прекрасно знал, что способен на большее, и был полон решимости показать максимум. Том вновь обрёл наигранную на тренировках точность, чувство дистанции, коварную мягкость исполнения, цепкую расчётливость. Он нашёл себя и твёрдо настроился никогда больше не терять!

Блестящие австралийские принимающие, эти быстроглазые, быстроногие парни с отменной реакцией, с насмешливой улыбкой отбивающие самые быстрые и самые хитро закрученные медленные мячи из арсенала лучших английских игроков, оказались в полной растерянности. На их глазах происходило непонятное, к которому они не были готовы, которого не ожидали, о котором никогда не слышали и которое не имело аналогов в истории крикета. Спидигью на тренировках отработал свою подачу с пятидесятифутовой траекторией в точности до доли дюйма. Каждый мяч опускался либо на перекладину, либо между стойками калитки. А Том подавал и подавал, каждый раз поражая цель с точностью пристрелянной гаубицы. Баттен, сменивший Морленда, попытался отбить одну из таких подач и промахнулся. Чистый мяч! Стейкер хотел снять мяч прямо с перекладины, но в результате разнёс собственную калитку, да ещё и биту сломал, а мяч приземлился аккурат посреди всего этого разгрома. Когда же принимающему всё-таки удавалось отбить подачу, результат, как правило, был невысок. Лишь однажды мяч улетел за пределы поля. Пятый принимающий продержался недолго: быстрая подача одного из англичан угодила в стойку прямым попаданием, и счёт стал тридцать семь к пяти. Затем Спидигью последовательно вывел из игры Болларда и Уайтлоу, разрушив их калитки двумя удачными навесами. Мун и Картер продержались дольше других. Последний гонялся за каждым мячом, как кошка за мышкой. Какое-то время казалось, что они сумели приспособиться к навесным, хотя каждый раз отбить их удавалось с большим трудом. Но и они в конце концов пали жертвой новоизобретённой тактики: один нерасчётливо выдвинулся вперёд и принял мяч на грудь, а со вторым расправился Хэнвелл, сумевший-таки провести свой коронный мяч. Вскоре из игры был выбит последний австралиец, и первый этап второго дня соревнований завершился с разгромным счётом. Сборной Австралии удалось набрать всего семьдесят четыре очка.

Толпы болельщиков сначала приветствовали такой исход бурными аплодисментами, но быстро притихли и не торопились покидать места, как бы пытаясь осознать и переварить происшедшее на их глазах чудо.

Где-то в середине игры Тардинг отвернулся от окна и крепко пожал руки обоим коллегам. Сэр Джеймс откинулся на спинку кресла и закурил сигару. Доктор Слоупер облегчённо вытер лоб своим знаменитым красным платком.

— Слава богу, всё в порядке, но ни за какие коврижки, джентльмены, я не согласился бы пережить всё это ещё раз! — пробормотал он.

Поразительный эффект произвёл результат игры на членов обеих сборных. Англичане выглядели как будто в чём-то виноватыми, словно сомневаясь в душе, этично ли применять против ничего не подозревающего соперника такие новомодные методы. Австралийцы казались ошеломлёнными и даже вроде бы обиженными.

— Какой счёт? — спросил капитан Баттен, уходя в раздевалку.

А счёт был следующим: Том Спидигью выбил семь калиток из тридцати одной!

Сразу после завершения подачи возник животрепещущий вопрос: удастся ли повторить ещё раз это чудо? На следующую подачу англичан австралийцы вновь выставили в первоначальном составе Морленда и Донахью. Почти сразу всем стало ясно, что непробиваемый «твердокаменный» Донахью вовсе не так уж непробиваем. Более того, он оказался совершенно беспомощен перед навесными подачами Спидигью. Ну как, скажите на милость, отбить мяч, который падает прямо на голову под прямым углом? Австралиец не нашёл ничего лучшего, кроме как подставлять под мяч биту. Тот просто подскакивал на три фута вверх и попадал в руки хранителю ворот. Ноль очков. Баттен и Стейкер делали простую прямую отмашку, и мяч летел прямо в толпу игроков соперника, которые только этого и ждали. Вскоре, однако, сделалось очевидно, что новая подача также имеет уязвимые места, и универсальный игрок, обладающий игровым чутьём, вполне способен к ней приспособиться. Морленд первым показал пример товарищам по команде, раз за разом принимая подачи Спидигью придуманным им способом, впоследствии получившим название «возвратный плоский мяч». Никто прежде не применял такого приёма: Морленд поворачивался боком и отправлял мяч через голову хранителя калитки за пределы площадки. Сегодня, когда головы игроков защищены шлемами, этот метод далеко не так опасен, но в тот день после игры тот же Грив признавался, что чувствовал бы себя увереннее, имея в кармане страховой полис. Англичане в ответ поставили дополнительного игрока на кромке поля на одной линии с калиткой, но изобретательный Морленд тут же нашёл способ, как обойти и это препятствие. В конечном счёте этот гениальный игрок уже в первом матче разработал комплексную защиту от навесных подач, которая в наше время считается классической и единственно возможной. Не менее изобретательный Уайтлоу стал принимать подачи, отступив на шаг назад от своей калитки и отбрасывая принятые мячи низом на внешнюю сторону площадки соперника. Это заставило Спидигью срочно перебросить туда ещё двоих игроков, в результате чего придуманная им схема расстановки затрещала по швам. Эта парочка продержалась дольше всех, набрав девяносто очков, и когда Хэнвелл выбил-таки из игры неугомонного Уайтлоу, счёт был сто тридцать против шести.

Однако все старания этих двух гигантов уже не могли изменить главного: команда Австралии была обречена. Ничего удивительного: такие гении, как Морленд, способные мгновенно адаптироваться к изменившимся условиям, встречаются крайне редко. А обычный игрок в крикет, пусть даже очень высокого класса, к такому подвигу не готов. И главная причина в том, что профессиональный крикетист — существо в высшей степени консервативное и к новым методам непривычное. Зелёный мальчишка из деревенского клуба имел бы больше шансов найти противоядие подачам Спидигью, нежели все эти многоопытные ветераны с громкими именами, чьё пристрастие к ортодоксальным методам не позволяло им видеть дальше собственного носа. Стоило только внести в игру некий революционный элемент, отменяющий, по сути, веками наработанные правила и условности, как эти матёрые игроки оказались беспомощны, словно малые дети. Они не смогли найти ответа на вопрос, как отбить отвесно падающий мяч, хотя и сделали всё возможное, чтобы не ударить в грязь лицом. Почти не вызывает сомнения, что англичане, окажись они на месте австралийцев, вели бы себя точно так же. Но судьба распорядилась иначе, и лучший результат, показанный последними, был бесконечно далёк от прогнозируемого до начала матча. Морленд был единственным, кто до конца сражался на равных и проявил свой экстра-класс, набрав семьдесят семь очков. Второй день игр завершился в шесть вечера. Австралия набрала сто семьдесят четыре очка. Спидигью поразил восемь калиток из шестидесяти двух. Англичане одержали убедительную победу по всем показателям с гигантским отрывом в сто восемьдесят четыре очка.

Ну что ж, то был замечательный день с не менее замечательным концом. Мы не будем здесь пересказывать факты, ставшие уже достоянием истории, и вспоминать, как высыпавшая на поле восторженная толпа болельщиков смела все барьеры, усадила на плечи яростно протестующего Тома Спидигью и с триумфом пронесла его в раздевалку. Не будем мы и повторять восторженные хвалы в адрес виновника торжества, которому раз за разом пришлось выходить и показываться неугомонным зрителям. Когда те устали от славословий по поводу показанной им игры, они принялись петь дифирамбы его родной деревне Бишопс-Брэмли. Затем капитан английской сборной в кратком спиче сравнил Спидигью с Котсмором в его лучшие годы. Потом пришла очередь выступить лидеру австралийцев Баттену.

— Вы выиграли, потому что сумели подложить нам свинью, — заявил тот, разведя руками, — только я пока ещё не совсем понял, какой она породы. Скажу лишь, что у нас дома мы играем в немножко другой крикет.

Следом за игроками пришёл черёд членов Отборочного комитета. Им хлопали с тем же энтузиазмом, с каким прежде забрасывали грязью. Тардинг во всеуслышание рассказал об ожидавшем его такси.

— Между прочим, я его ещё не отпустил, — признался он, — но теперь, полагаю, могу сделать это с чистым сердцем.

Том Спидигью больше никогда не играл в крикет — не позволяло больное сердце. Его лечащий врач заявил, что этот матч слишком сильно отразился на здоровье его пациента, и поэтому он запрещает ему в дальнейшем выходить на поле. И всё же к лучшему или к худшему — а многие до сих пор считают, что именно к худшему, — но Том Спидигью навсегда оставил свой след в истории крикета.

Англичане восприняли одержанную победу больше с удивлением, чем с восторгом. Австралийские газеты первое время склонялись к тому, чтобы обвинить соперников в нечестной игре, но потом и до них дошла вся абсурдность ситуации, суть которой состояла в том, что никому не известный игрок из третьего дивизиона, по существу, в одиночку выиграл международный матч. Когда же эта мысль окончательно прояснилась, Сидней и Мельбурн присоединились к мнению своих лондонских оппонентов в том, что всё происшедшее следует рассматривать как величайший розыгрыш за все времена существования игры под названием крикет.

1928 г.

Джон Баррингтон Каулз

I

Я не хотел бы спешить с выводами и потому не стану голословно обвинять мистические силы в смерти моего бедного друга, Джона Баррингтона Каулза. Без неопровержимых доказательств мне попросту не поверят, ведь общепринятый взгляд отвергает самое существование подобных сил.

Я лишь обрисую обстоятельства, приведшие к печальному событию, и сделаю это по возможности просто и сжато, а дальше пускай читатель домысливает сам. Возможно, кому-то и удастся проникнуть в тайну, которая мучает меня по сей день.

С Баррингтоном Каулзом я познакомился в Эдинбурге, когда учился на медицинском отделении университета. Я проживал на улице Нортумберленд в огромном доме; домовладелица, вдовая и бездетная, не имея иных доходов, сдавала комнаты студентам.

Баррингтон Каулз поселился по соседству, и мы сошлись коротко — даже сняли на двоих маленькую гостиную, где обыкновенно обедали. Так началась дружба, которая — не омрачённая ни малейшим разногласием — длилась до самой его смерти.

Отец Каулза был полковником в сикхском полку. Многие годы он безвыездно прослужил в Индии и, обеспечивая сыну изрядное содержание, ничем более не выказывал отцовской любви, писал мало и крайне редко.

Мой друг родился в Индии, и это наложило на его натуру явственный южный отпечаток. Небрежение отца задевало его болезненно. Матери давно не было в живых, да и вообще не было у него в мире ни единой родной души.

И оттого, должно быть, всё тепло, всю сердечность свою он обращал на меня — редко встретишь у мужчины столь доверительную дружбу. Даже когда им завладела любовь — чувство более сильное и глубокое, это не поколебало его нежной ко мне привязанности.

Каулз был высок, строен, с удлинённым, точно на портретах Веласкеса, лицом и тёмными мягкими глазами. Внешность его притягивала женщин магически. Каулз часто бывал задумчив, порой даже вял, но, коснись разговор интересующего его предмета, мгновенно оживлялся. На щеках появлялся румянец, в глазах — блеск, и Каулз говорил с воодушевлением, мгновенно увлекая слушателей.

Несмотря на дарованные природой достоинства, Каулз сторонился женского общества. Книгочей и отшельник, на курсе своём он был из первых студентов: по анатомии получил большую медаль, а по физике — приз Нила Арнота.

Как ясно, как отчётливо запомнилась мне первая встреча с этой женщиной! Снова и снова я пытаюсь вернуть то, первоначальное, свежее впечатление — оно особенно важно, — поскольку позже, когда нас представили, на него наслоилось слишком многое и судить непредвзято мне стало трудно.

Весной 1879 года открылась Шотландская королевская академия. Мой бедный друг пылко и благоговейно любил искусство во всех его формах: сладкозвучный аккорд, перелив красок доставляли ему тончайшую неизъяснимую радость. Мы стояли в огромном центральном зале академии, когда я заметил у противоположной стены необычайной красоты женщину. Такую совершенную классическую красоту я встретил впервые в жизни. Настоящая греческая богиня: широкий мраморно-белый лоб, обрамлённый нежнейшими локонами; прямой точёный нос, тонкие губы, округлый подбородок, плавный изгиб шеи — черты бесконечно женственные, и всё же за ними угадывался недюжинный характер.

А эти глаза, эти чудные глаза! Как же скуден наш словарь: взгляд изменчивый, стальной, тающий, по-женски чарующий, властный, пронзительный, беспомощный… Однако всё это увиделось потом, позже, не сразу…

Женщину сопровождал высокий светловолосый молодой человек, студент-юрист, которого я немного знал. Арчибальд Ривз — так его звали — был поразительно красив, породист, и прежде все студенческие загулы и эскапады происходили под его предводительством. В последнее время я встречал его редко, ходили слухи, будто Ривз помолвлен. Из чего я и заключил, что его спутница, должно быть, и есть невеста. Усевшись в центре зала на обитую бархатом банкетку, я стал украдкой, прикрываясь каталогом, разглядывать эту пару.

И чем дольше я смотрел на девушку, тем больше покоряла меня её красота. Невеста Ривза была невысока, скорее, даже мала ростом, но сложена идеально и несла себя столь горделиво, что малый рост её замечался лишь в сравнении с окружающими.

Пока я смотрел на них, Ривза кто-то отозвал, и молодая женщина осталась одна. Повернувшись спиной к картинам, она коротала время, разглядывая посетителей салона; десятки прикованных к ней глаз, любопытных и восхищённых, её ничуть не смущали. Теребя рукою красный шёлковый шнур, отделявший картины от публики, она, в ожидании спутника, бесцеремонно разглядывала людские лица, будто они были не живые, а тоже нарисованные на холсте. Вдруг взгляд её стал пристальнее, жёстче. Недоумевая, что же могло привлечь столь напряжённое внимание, я проследил этот взгляд.

И увидел Джона Баррингтона Каулза, застывшего подле какой-то картины. По-моему, она принадлежала кисти Ноэля Патона, во всяком случае, предмет её определённо был возвышен и благороден. Мой друг стоял к нам в профиль, и красота его — очевидная во всякую минуту — в тот миг казалась особенной. Он, похоже, совершенно забылся, всецело поглощённый картиной. Глаза его сияли, на смуглых щеках проступил густой румянец. Девушка всё не сводила с него пристального заинтересованного взгляда, он же вдруг, мгновенно вернувшись из забытья, оглянулся, и взоры их встретились. Она тут же отвела глаза, а он, напротив, глядел на неё неотрывно, позабыв о картине. Душа его вернулась на грешную землю.

Ещё несколько раз наши пути в залах пересеклись, и мой друг неизменно провожал её взглядом. Однако заговорил о ней лишь на улице, когда мы рука об руку шли по улице Принсес.

— Ты заметил красавицу — помнишь, в тёмном платье с белой меховой оторочкой? — спросил он.

— Заметил, — ответил я.

— А не знаешь, кто она? — оживился Каулз.

— Нет, но могу разузнать. Насколько я понимаю, она помолвлена с Арчи Ривзом, а у нас с ним много общих друзей.

— Помолвлена! — воскликнул Каулз.

— Но, дружище, неужели ты способен так легко влюбиться? — рассмеялся я. — Ты с нею даже незнаком, а печалишься из-за её помолвки!

— Ну, что печалюсь — это, конечно, чересчур, — промолвил Каулз, выдавив улыбку. — Но знаешь, Армитедж, никогда в жизни женщина не увлекала меня столь сильно. И дело не только в красоте, хотя черты её совершенны, главное — в глазах её светятся характер и ум. И если она в самом деле помолвлена, надеюсь, что избранник достоин её.

— Однако она здорово разбередила тебе душу! — заметил я. — Джек, да это любовь, любовь с первого взгляда! Ладно, обещаю разузнать о ней подробно, как только повстречаю общих знакомых.

Баррингтон Каулз поблагодарил меня, и разговор перешёл на другое. Несколько дней мы к этой теме не возвращались, хотя мой компаньон был, пожалуй, задумчивее и рассеяннее обычного. Происшедшее почти изгладилось у меня из памяти, когда я повстречал своего двоюродного братца, младшего Броуди. Он подошёл ко мне у дверей университета и спросил, точно заговорщик:

— Ты ведь знаешь Ривза?

— Да. А что с ним?

— Его помолвка расторгнута.

— Расторгнута? — воскликнул я. — Погоди, вроде на днях всё было в силе?

— А вот теперь дело расстроилось. Мне его брат рассказал. Со стороны Ривза просто подло пойти сейчас на попятный, если, конечно, это его затея. А невеста у него удивительно милая.

— Я её видел, — сказал я. — Только не знаю, как её зовут.

— Зовут её мисс Норткотт, живёт со старухой-тёткой в Аберкромби. О родных ничего не известно. Никто даже не знает, из каких она мест. Так или иначе, она самая что ни на есть разнесчастная девушка на свете.

— Отчего же?

— Видишь ли, это её вторая помолвка, — принялся объяснять Броуди, умудрявшийся знать всё обо всех. — Женихом её был Прескотт, Уильям Прескотт, тот, что умер. Ужасная история. Уж и свадьбу назначили, короче — верное дело, как вдруг — такой удар!

— Какой удар? — спросил я, что-то смутно припоминая.

— Ну как же?! Смерть Прескотта. Он приехал вечером в Аберкромби, засиделся допоздна. Когда он ушёл оттуда — неясно, но около часу ночи один приятель встретил его неподалёку от Королевского парка. Прескотт шёл, не разбирая дороги, на приветствие не отозвался. Больше его живым не видели. Три дня спустя тело его выловили из Маргаритина озера, прямо возле церкви Святого Антония. До сих пор в голове не укладывается. В бумагах, как водится, записали кратковременное помрачение рассудка.

— Престранный случай, — заметил я.

— Ещё бы. Девочка много выстрадала, — сказал Броуди. — А теперь ещё новый удар, не везёт бедняжке. Такая милая и так хороша собой…

— Ты, выходит, с ней знаком? — перебил я.

— Разумеется. Встречал не единожды. Хочешь, и тебя представлю? Мы с нею накоротке.

— Пожалуй… — ответил я. — Понимаешь, с нею очень хотел бы познакомиться мой друг… Впрочем, она вряд ли скоро появится в свете. Но уж тогда не премину воспользоваться твоим предложением.

На том мы и распрощались, и я совсем было выкинул из головы эту историю.

Следующий эпизод касается мисс Норткотт непосредственно, и я опишу его во всех подробностях, хотя подробности эти весьма неприятного свойства. Впрочем, быть может, именно они подскажут разгадку всех последующих трагедий. Однажды морозным вечером, спустя несколько месяцев после разговора с Броуди, я шёл от пациента по самой запущенной и омерзительной части города. Было очень поздно, я пробирался мимо пивной сквозь толпу грязных бездельников. Вдруг от толпы отделился какой-то забулдыга и, приблизившись нетвёрдым шагом, с пьяной ухмылкой протянул мне руку. Свет газового рожка упал на его лицо, и в этом жалком, опустившемся существе я с изумлением узнал своего знакомца, Арчибальда Ривза, который прежде славился безупречными манерами и одевался с иголочки. Я был так ошеломлён, что поначалу не поверил собственным глазам, однако черты его, хотя и расплывшиеся от пьянства, всё же сохранили остатки былой привлекательности. И я твёрдо решил вызволить его — пусть на одну только ночь — из столь ужасного окружения.

— Привет, Ривз! — сказал я. — Пойдём-ка со мной, нам по пути.

Он невнятно извинился, что нетрезв, и уцепился за мою руку. Я довёл его до дома, ещё по дороге поняв, что нынешнее состояние Ривза отнюдь не случайность, что его нервы и рассудок крайне расстроены неумеренным потреблением спиртного. Он шарахался от каждой колышащейся тени и хватался за меня сухой горячей рукой. Речь его была бессвязна и более походила на горячечный бред, чем на пьяные откровения.

Доставив Ривза домой, я снял с него верхнюю одежду и уложил в постель. Судя по пульсу, у него был сильнейший жар. Он, казалось, впал в забытье, и я уже хотел украдкой выскользнуть из комнаты и предупредить хозяйку, что жилец заболел, как вдруг Ривз вздрогнул и ухватил меня за рукав.

— Не уходи! — воскликнул он. — Мне с тобой легче. Ей тогда меня не достать.

— Ей? — переспросил я. — Кому?

— Ей! Да неужели не ясно? — раздражённо проговорил он. — Ты просто её не знаешь! Она — дьявол! Она прекрасна, но она сущий дьявол!

— У тебя жар, ты не в себе, — проговорил я. — Попробуй заснуть хоть ненадолго. Поспишь, и полегчает.

— Поспишь! — простонал он. — Да не могу я спать! Только лягу — сядет в ногах и глазищи свои с меня не сводит. Часами так сидит. Всю душу, все силы вытянет. Оттого и пью. Господи, спаси меня и помилуй, я пьян, пьян…

— Ты очень болен. — Я протёр ему виски уксусом. — Ты бредишь. Сам не знаешь, что говоришь.

— Прекрасно знаю, — оборвал он и взглянул на меня в упор. — Я знаю, что говорю. Сам навлёк на себя всё это. Сам выбрал такую жизнь. Но я не мог — клянусь Богом, — не мог сделать иного выбора. Не мог относиться к ней по-прежнему. Это выше человеческих сил…

Я сидел возле кровати, держа его пылающую руку в своей, и пытался осмыслить услышанное. Помолчав, он снова вскинул глаза и вдруг жалобно спросил:

— Но зачем она не предупредила меня раньше? Зачем дождалась, чтобы я полюбил её так глубоко?

Разметавшись на подушках, он повторял свой вопрос снова и снова и наконец заснул, беспокойно и тяжело. Я на цыпочках выбрался из комнаты и, убедившись, что хозяйка о нём позаботится, пошёл домой. Однако слова его остались в памяти надолго, а позже обрели для меня новый, глубокий смысл.

У моего друга Баррингтона Каулза в ту пору были летние каникулы, и я несколько месяцев не имел от него вестей. Когда же начался семестр, я получил телеграмму с просьбой снять прежние наши комнаты на улице Нортумберленд, он сообщал также номер поезда, с которым приедет. Я встретил его на вокзале. Каулз заметно посвежел и выглядел прекрасно.

В первый вечер, когда мы, сидя у камина, обменивались новостями, он вдруг сказал:

— Кстати! Поздравь меня!

— С чем же?

— Разве ты не слышал о моей помолвке?

— О помолвке? Нет! Но теперь слышу и счастлив за тебя, мой дорогой. Поздравляю от всего сердца.

— И как это до тебя не дошли слухи? — сказал Каулз. — Ведь получилось удивительное совпадение. Помнишь девушку, которой мы с тобой любовались на открытии академии?

— Что?! — воскликнул я, охваченный смутным предчувствием. — Не хочешь ли ты сказать, что она — твоя невеста?

— Так и знал, что ты удивишься! Я жил у старой тётушки в местечке Метерхед в Абердиншире, а они тоже приехали туда — кого-то навестить. Нашлись общие друзья, и мы вскоре познакомились. Выяснилось, что её помолвка — просто ложная тревога, ну и… Сам понимаешь, в такую девушку нельзя не влюбиться, да ещё в этакой глухомани. Нет-нет, не подумай, что я сожалею, — добавил он поспешно. — Я не сглупил и не поспешил. Наоборот — с каждым днём восхищаюсь и влюбляюсь всё больше. Вот я вас скоро познакомлю, и ты оценишь её сам.

Я выразил полную готовность познакомиться с его невестой. Говорил я — по возможности — непринуждённо, но на самом деле был глубоко встревожен и огорчён. Слова Ривза, ужасная судьба бедняги Прескотта — всё вдруг всплыло в памяти, соединилось, и, без видимой причины, я ощутил смутный страх и недоверие к мисс Норткотт. Быть может, именно из-за этого глупого предубеждения все её поступки и слова стали укладываться для меня в некую надуманную дикую схему. По-вашему, я заранее настроился на поиски зла? Что ж, каждый вправе считать, как хочет. Но неужели то, что я сейчас расскажу, вы тоже спишете на мою предвзятость?

Спустя несколько дней я в сопровождении Каулза отправился с визитом к мисс Норткотт. В Аберкромби нас оглушил истошный собачий визг. При подходе к дому обнаружилось, что визг доносится именно отсюда. Нас провели наверх, и Каулз представил меня старой тётушке, миссис Мертон, и своей невесте. Неудивительно, что мой друг совсем потерял голову, — девушка была необыкновенно хороша. Сейчас на её щеках проступил румянец, в руке она сжимала толстую собачью плётку. У стены, поджав хвост, поскуливал маленький скотчтерьер, его-то визг мы, похоже, и слышали с улицы. Очевидно, побои привели пёсика в совершенное смирение.

Когда мы уселись, мой друг укоризненно заметил:

— Кейт, ты, я вижу, опять повздорила с Карло.

— Ну, на сей раз слегка, — сказала она, очаровательно улыбнувшись. — Он, симпатяга, всем бы хорош… Впрочем, острастка никому не помешает. — И, повернувшись ко мне, добавила: — Плётка любому полезна, не так ли, мистер Армитедж? Чем после смерти ждать кары за содеянное, не лучше ли сразу получать нагоняй за каждый проступок? Тогда и люди, верно, стали бы куда осмотрительней.

Я поневоле согласился.

— Только представьте! Поступает человек дурно, и тут же одна гигантская рука хватает его покрепче, а другая хлещет и хлещет кнутом, пока человек не обезумеет от боли… — Плётка в её руке со зловещим свистом рассекла воздух. — Это подействует на людишек почище заумных нравоучений.

— Ты сегодня чересчур кровожадна, Кейт, — заметил мой друг.

— Ну, что ты, Джек, — рассмеялась она. — Я всего лишь предлагаю мистеру Армитеджу поразмыслить над моей идеей на досуге.

Тут они принялись вспоминать о днях, проведённых в абердинской глуши, а я смог наконец рассмотреть миссис Мертон, которая во время нашей краткой беседы не проронила ни слова. Старушка была престранная. Прежде всего в ней поражала совершенная блёклость, полное отсутствие иных тонов: абсолютно седые волосы, бледное лицо, бескровные губы. Даже глаза голубели слабо, не в силах оживить общей мертвенной бледности, которой вполне под стать было и серое шёлковое платье. На лице её отпечаталось какое-то особое выражение, но определить его я пока затруднялся.

Она сидела с работой, плела какие-то старомодные кружева, и от движения рук её платье шуршало сухо и печально, точно листья в осеннем саду. От неё веяло чем-то скорбным, гнетущим. Придвинувшись вместе со стулом поближе, я спросил, нравится ли ей в Эдинбурге и как долго она здесь прожила.

Поняв, что я обращаюсь к ней, старушка вздрогнула и взглянула на меня с испугом. Я вдруг понял, чтó за выражение не сходило с её лица, какое чувство постоянно владело ею, — страх. Жуткий, всепоглощающий страх. Он отпечатался на лице старушки явственно — я мог бы поклясться, что когда-то она испугалась так сильно, что не знала с тех пор иных, кроме страха, чувств.

— Да, мне тут нравится, — ответила она тихо и робко. — Мы пробыли долго, то есть не очень долго… Мы вообще постоянно ездим, — неуверенно добавила она, словно боясь выдать какую-то тайну.

— Вы ведь, насколько я понимаю, родом из Шотландии? — спросил я.

— Нет, то есть не вполне. У нас вообще нет родины. Мы, знаете ли, космополиты. — Она оглянулась на стоявшую у окна мисс Норткотт, но влюблённые были поглощены друг другом. И тут старушка неожиданно наклонилась ко мне и чрезвычайно серьёзно шепнула: — Пожалуйста, не говорите со мной больше. Она этого не любит. Я ещё поплачусь за наш разговор. Пожалуйста…

Я хотел было выяснить причину столь непонятной просьбы, но, увидев, что я снова собираюсь к ней обратиться, старушка поднялась и неспешно вышла из комнаты. Разговор за моей спиной тут же оборвался, и я почувствовал на себе пронзительный взгляд серых глаз.

— Простите тётушку, мистер Армитедж, — произнесла мисс Норткотт. — Она у меня со странностями и к тому же быстро утомляется. Посмотрите лучше мой альбом.

И мы принялись рассматривать фотографии. Ни мать, ни отца мисс Норткотт не отличала та особая печать, которая лежала на челе их дочери. Зато моё внимание привлёк один старый дагеротип — лицо весьма красивого мужчины лет сорока. Чисто выбритый, тяжёлый властный подбородок, резко очерченные упрямые губы… Безупречную внешность портили лишь чересчур глубоко посаженные глаза и по-змеиному уплощённый лоб. Я, не удержавшись, воскликнул:

— Вот ваш истинный предок, мисс Норткотт.

— Вы полагаете? — Она вздёрнула брови. — Боюсь, это сомнительный комплимент. Дядю Энтони в нашей семье ни в грош не ставили.

— Неужели? Что ж, простите великодушно.

— Извиняться тут вовсе не за что. Я-то уверена, что все мои родственнички, вместе взятые, и мизинца его не стоят. Он был офицером в Сорок первом полку и погиб в Персидской войне. Так что умер он, во всяком случае, вполне достойно.

— Вот о какой смерти можно только мечтать! — сверкнул глазами Каулз. — Жаль, что я выбрал никому не нужные градусники и клизмы и не пошёл по стопам отца. Лучшая смерть — в бою.

— Бог с тобой, Джек, тебе ещё очень далеко до смерти, — сказала она, нежно взяв его за руку.

Я положительно не мог в ней разобраться. Смесь мужской решительности и женской слабости да ещё нечто совершенно своё, особое, какая-то загадка… Потому я и затруднился ответить, когда Каулз по дороге домой задал вполне естественный вопрос:

— Ну, что ты о ней думаешь?

— Что она удивительно красива, — ответил я уклончиво.

— Разумеется! — вспылил мой друг. — Но это ты знал и прежде.

— Кроме того, она очень умна, — продолжил я.

Баррингтон Каулз промолчал, а потом внезапно спросил:

— А она не жестока? Тебе не показалось, что её радует чужая боль?

— Ну, знаешь, об этом мне пока трудно судить.

Мы снова замолчали.

— Старая дура… — пробормотал вдруг Каулз. — Совсем из ума выжила.

— Ты о ком? — спросил я.

— О тётке, конечно, о миссис Мертон, или как там её…

Я понял, что моя бесцветная бедняжка обращалась со своей просьбой и к нему, но о предмете разговора Каулз не обмолвился ни словом.

В тот вечер мой друг ушёл спать прежде меня, а я долго ещё сидел у камина, перебирая в уме всё увиденное и услышанное. Я чувствовал, что в девушке есть какая-то тайна, какое-то тёмное начало, ускользающее, непостижимое. Вспомнилась встреча Прескотта с невестой накануне свадьбы и трагическая развязка. В моих ушах зазвучал пьяный вопль бедняги Ривза: «Отчего она не призналась раньше?» И остальное, что он рассказывал, вспоминалось тоже. А потом всплыл боязливый шёпот миссис Мертон, бормотание Каулза и, наконец, плётка над съёжившейся визжащей собачонкой.

В целом всё это складывалось в весьма неприятную картину, но в то же время обвинить девушку было не в чем. И по меньшей мере бесполезно предостерегать друга, если толком не знаешь от чего. Он с негодованием отвергнет любое обвинение в адрес невесты. Что же делать? Как разобраться в её характере, как узнать о её родне? В Эдинбурге они чужие, прежде их тут никто не знал. Девушка — сирота, откуда приехала, неизвестно. И вдруг меня осенило. Среди отцовских друзей был некий полковник Джойс, который довольно долго прослужил в Индии, в штабе. Он наверняка знает офицеров, служивших там после восстания. И я, придвинув лампу, незамедлительно принялся за письмо к полковнику. Внешность капитана Норткотта я описал очень подробно — насколько позволил несовершенный дагеротип — и добавил, что служил он в Сорок первом полку и пал на Персидской войне. Об этом человеке меня интересовало всё, совершенно всё. Надписав конверт, я в тот же вечер отослал письмо и улёгся спать с сознанием выполненного долга. Впрочем, события эти так меня растревожили, что я долго ещё ворочался без сна.

II

Ответ из Лестера, где проживал по выходе на пенсию полковник Джойс, пришёл спустя два дня. Вот это письмо, передо мной, и я привожу его дословно:


«Дорогой Боб!

Помню его прекрасно! Мы встречались в Калькутте и позже — в Хайдарабаде. Занятный был человек, держался особняком, но солдат хороший — отличился при Собраоне и, если мне не изменяет память, даже был ранен. В полку его не любили, считали чересчур хладнокровным, безжалостным, жестоким. Ходили слухи, будто он слуга дьявола или кто-то в этом роде, что у него дурной глаз и прочая, и прочая. Были у него, помнится, прелюбопытные идеи о силе человеческой воли, о воздействии мысли на матерьяльные предметы.

Как твои успехи на поприще медицины? Не забывай, мой мальчик. что сын твоего отца может располагать мною всецело, буду рад служить тебе и впредь.

С неизменной любовью,

Эдвард Джойс.

Р. S. Кстати. Норткотт вовсе не пал в бою. Уже после подписания мирного договора этот безумец пытался украсть огонь из храма солнцепоклонников и погиб при не вполне ясных обстоятельствах».


Я перечёл это послание несколько раз, сначала — удовлетворённо, потом — разочарованно. Информация интересная, но я ждал чего-то совсем иного. Норткотта считали эксцентричным человеком, слугой дьявола, боялись его сглаза. Что ж, взгляд племянницы — холодный, стальной, недобро мерцающий — вполне может навлечь любую беду, любое зло. Но мои ощущения ничего не доказывают. А нет ли в следующей фразе более глубокого смысла? «…идеи о силе человеческой воли, о воздействии мысли на матерьяльные предметы». Когда-то и я читал подобный трактат об особых способностях некоторых людей, о воздействии на расстоянии. В ту пору, однако, я счёл это попросту шарлатанством. Быть может, мисс Норткотт тоже наделена выдающимися способностями такого рода? Эта идея укоренилась во мне крепко, а вскоре я получил явное подтверждение своей правоты.

Как раз в ту пору я наткнулся в газете на объявление: к нам едет доктор Мессинджер, известный медиум и гипнотизёр — из тех, чьё искусство не отрицают даже знатоки и разоблачители всевозможных трюков. Он считался крупнейшим из современных авторитетов в области животного магнетизма и электробиологии. Я твёрдо решил посмотреть, на что же способна его воля — там, под лучами прожекторов, на глазах у сотен людей. И мы с несколькими однокурсниками отправились на представление.

Билеты купили загодя, в боковую ложу; когда приехали, представление уже началось. Не успел я сесть, как увидел внизу, в третьем или четвёртом ряду партера, Баррингтона Каулза с невестой и старой миссис Мертон. Они меня тоже заметили, мы раскланялись. Первая половина лекции была вполне банальна: пара расхожих трюков, несколько гипнотических воздействий — на собственного ассистента. Нам продемонстрировали и ясновидение: введя ассистента в транс, доктор заставил его подробно рассказать, что делают отсутствующие друзья и где находятся спрятанные предметы. Сеанс шёл гладко, но ничего нового для себя я пока не видел. Когда же он начнёт гипнотизировать кого-нибудь из публики?

Мессинджер приберёг это под конец.

— Вы убедились, что загипнотизированный человек полностью попадает под власть гипнотизёра. Он начисто лишается волеизъявления; воля властелина диктует всё — вплоть до мыслей, которые родятся в вашей голове. Подобных результатов можно достичь и вне специальных гипнотических сеансов. Даже на расстоянии сильная воля способна поработить слабую, подчинить себе её желания и поступки. И если бы на Земле, допустим, нашёлся человек с волей на порядок более сильной, нежели у нас с вами, он вполне мог бы править миром, и люди стали бы марионетками в его руках. К счастью, сила человеческой воли имеет природный потолок, и относительно этого потолка все мы сильны, а вернее, слабы одинаково. Так что подобная катастрофа человечеству пока не грозит. Однако в определённых, весьма узких, пределах людская воля всё же бывает сильнее и слабее. Потому-то столь велик интерес к моим сеансам. Итак, сейчас я заставлю — да-да, заставлю усилием воли — кого-нибудь из публики выйти на сцену. И человек этот будет делать и говорить только то, что пожелаю я. Предварительный сговор совершенно исключается и, поверьте, избранного мною человека ничто не будет подстёгивать, кроме моей воли.

С этими словами Мессинджер подошёл к самому краю сцены и оглядел первые ряды партера. Крайняя возбудимость и впечатлительность, отличавшие Каулза, несомненно, отражались на его смуглом нервном лице, в его пылающем взоре, и, мгновенно выделив его, гипнотизёр глянул Каулзу прямо в глаза. Мой друг удивлённо вздрогнул и уселся плотнее, точно решив ни за что не поддаваться гипнотизёру. На сцене же стоял Мессинджер — на вид самый обычный, ничем не выдающийся человек, но напряжённый взгляд его был твёрд и неумолим. И вот под этим взглядом Каулз несколько раз дёрнулся, точно пытаясь удержаться напоследок за подлокотники кресла, затем приподнялся… и плюхнулся обратно, совершенно без сил. Я следил за ним неотрывно, но вдруг обратил внимание на мисс Норткотт. Она не сводила с гипнотизёра стального пронзительного взгляда. Такого неистового порыва воли я не видел никогда и ни у кого. Зубы, сжатые до скрежета, плотно сомкнутые губы, лицо, словно окаменевшее, беломраморное, прекрасное… А серые, холодно мерцающие из-под сдвинутых бровей глаза всё сверлили и сверлили Мессинджера.

Я перевёл взгляд на Каулза: вот сейчас он встанет, сейчас подчинится воле гипнотизёра. Вдруг со сцены донёсся вскрик, отчаянный вскрик сдавшегося, обессилевшего в долгой борьбе человека. Мессинджер, весь в поту, рухнул на стул и, прикрыв рукой глаза, произнёс:

— Я не могу продолжать. Здесь, в зале, есть воля сильнее моей. Она мешает. Простите… Сеанс окончен…

Гипнотизёр был в ужасном состоянии. Занавес упал, и публика стала расходиться, бурно обсуждая неожиданное бессилие Мессинджера.

Я дожидался Каулза и его спутниц на улице. Мой друг радовался неудаче гипнотизёра.

— Боб, со мной у него не вышло! — торжествующе воскликнул он, пожимая мне руку. — Не по зубам оказался орешек!

— Ещё бы! — подхватила мисс Норткотт. — Джеку есть чем гордиться. У него очень сильная воля, правда, мистер Армитедж?

— Но и мне туго пришлось, — продолжал Каулз. — Несколько раз показалось — всё, силы кончились. Особенно перед тем, как он сдался.

Вместе с Каулзом я отправился провожать дам. Он шёл впереди, поддерживая миссис Мертон; мы с девушкой оказались сзади. Сначала шли молча, а потом я вдруг резко, вероятно даже испугав её, произнёс:

— Мисс Норткотт, а ведь это сделали вы!

— Что именно?

— Загипнотизировали гипнотизёра. Иначе, наверное, и не скажешь.

— Что за нелепость? — засмеялась она. — Вы, значит, полагаете, будто у меня сильная воля?

— Да. И очень опасная.

— Чем же она опасна? — удивилась мисс Норткотт.

— Я полагаю, что любая чрезмерная сила опасна, если использовать её во зло.

— Что-то вы, мистер Армитедж, из меня какое-то чудовище делаете, — сказала она. А потом, взглянув на меня в упор, продолжила: — Вы меня не любите. И всегда меня в чём-то подозревали, не доверяли мне, хотя я никакого повода не давала.

Обвинение было настолько неожиданным и точным, что я не нашёлся, что возразить. Она же, помолчав, сказала жёстко и холодно:

— Не вздумайте вмешиваться в мою жизнь, мистер Армитедж. И не вздумайте из предубеждения настраивать против меня вашего друга. Не стоит ссорить нас с мистером Каулзом, ни к чему хорошему это не приведёт.

В её словах, в голосе слышалась явная угроза.

— Вмешиваться не в моей власти, но я боюсь за друга, — ответил я. — То, что я видел и слышал, даёт веские основания для страха.

— Ох уж эти страхи… — сказала она презрительно. — Что, интересно, вы видели и слышали? Что-нибудь от мистера Ривза? Он ведь тоже, кажется, ваш друг?

— Ривз никогда не упоминал при мне вашего имени, — сказал я, ничем не погрешив против истины. — Кстати, я должен сообщить вам печальную новость — он при смерти.

И я взглянул на девушку: проверить, какое впечатление произвели мои слова. Мы как раз проходили мимо окон, свет падал на лицо мисс Норткотт. Она смеялась! Да-да, тихонько смеялась, лицо её сияло неприкрытой радостью. Тут я испугался уже не на шутку. С этой минуты я не доверял ни единому слову мисс Норткотт.

До дома дошли молча. Прощаясь, она взглянула на меня предостерегающе. «Не вздумайте мешать мне, это опасно», — читалось в этом взгляде. Однако меня не остановили бы никакие угрозы, если б имелся очевидный способ защитить Баррингтона Каулза. Но какой? Рассказать ему? О чём? Что женихов этой девицы преследует злой рок? Что его невеста жестока? Что в ней таится сверхъестественная воля?.. Для страстно влюблённого Каулза всё это сущие пустяки. Человек такого склада просто не поверит, что его возлюбленная виновата или нехороша. И я молчал.

В рассказе моём наступает перелом. Всё описанное доселе основано на предположениях, логических рассуждениях и выводах. А теперь я, уже как непосредственный свидетель, обязан бесстрастно и точно описать смерть моего друга и то, что ей предшествовало.

В конце зимы Каулз заявил, что хочет жениться на мисс Норткотт не откладывая, вероятно весной. Он, как я уже говорил, был вполне состоятельным человеком, у невесты его тоже имелись сбережения. Причин для отсрочки не было.

— Мы снимем домик на Косторфайне и надеемся, что ты нет-нет да и заглянешь на огонёк, — сказал он мне.

Я поблагодарил, отгоняя дурные предчувствия и убеждая себя, что всё обойдётся.

Недели за три до свадьбы Каулз предупредил меня, что вернётся за полночь.

— Кейт прислала записку. Просит зайти вечером, часов в одиннадцать. Поздновато, конечно, но она, должно быть, хочет обсудить что-нибудь по секрету от старушки.

Каулз ушёл. Лишь тогда я вспомнил о таком же ночном разговоре мисс Норткотт с беднягой Прескоттом — как раз перед его самоубийством. Вспомнился мне и горячечный бред Ривза, о смерти которого по трагическому совпадению я узнал именно в тот же день. Что всё это значит? Быть может, у прекрасной ведьмы есть какой-то секрет, который она непременно раскрывает накануне свадьбы? А может, ей запрещено выходить замуж? Или на ней нельзя жениться? Меня снедало беспокойство. Я наверняка догнал бы Каулза и попытался отговорить его от встречи с невестой — пускай даже с риском потерять его дружбу, — но, взглянув на часы, понял, что опоздал.

И решил не ложиться, а дождаться его возвращения. Подбросил угля в камин, снял с полки какой-то роман… Вскоре, однако, я отложил книгу: собственные мысли, тревожные и гнетущие, занимали меня куда больше. Двенадцать, половина первого, Каулза всё нет. Наконец, уже около часа ночи, с улицы донеслись шаги, потом раздался стук в дверь. Я удивился: мой друг никогда не выходил без ключей. Поспешив вниз, я распахнул дверь и понял, что сбылись мои худшие опасения. Баррингтон Каулз стоял, прислонясь к перилам лестницы, низко опустив голову, — в полнейшем, бездонном отчаянии. Переступая порог, он пошатнулся и упал бы, не обхвати я его за плечи. Так, одной рукой поддерживая друга, сжимая фонарь в другой, я довёл Каулза до нашей гостиной. Он молча повалился на кушетку. Здесь было светлее, чем на лестнице, и, взглянув на друга, я ужаснулся разительной перемене, происшедшей с ним за эти часы. Лицо, даже губы мертвенно-бледные, щёки и лоб в липком поту, взгляд блуждает — короче, другой человек! Он словно пережил какое-то страшное потрясение, глубоко поколебавшее самые глубины его разума и чувств.

— Милый друг, что случилось? — отважился я нарушить молчание. — Надеюсь, ничего ужасного? Ты здоров?

— Бренди! — выдохнул он наконец. — Налей мне бренди!

Не успел я достать графин, как он схватил его трясущейся рукой и плеснул себе в стакан чуть ли не половину. Обыкновенно он был весьма воздержан, но сейчас выпил спиртное залпом, не разбавляя. Похоже, это придало ему сил, щёки слегка порозовели. Каулз приподнялся на локте.

— Свадьбы не будет, — сказал он с нарочитым спокойствием. Впрочем, голос его заметно дрожал. — Всё кончено.

— Ну и не грусти! — попытался я ободрить его. — У тебя вся жизнь впереди. А что, собственно, случилось?

— Что случилось? — простонал он, закрывая лицо руками. — Боб, ты не поверишь. Это слишком страшно, слишком ужасно… немыслимо… непостижимо… — Он горестно замотал головой. — Ох, Кейт, моя Кейт! Я считал тебя ангелом во плоти, а ты…

— А ты? — повторил я. Мне очень хотелось, чтобы Каулз договорил.

Он посмотрел на меня отрешённо и вдруг воскликнул:

— Чудовище! — Он воздел руки к небу. — Исчадие ада! Вампир, прикинувшийся агнцем! Боже, Боже, прости меня…

Он отвернулся к стене.

— Я и так сказал слишком много, — произнёс он едва слышно. — Но я люблю её, я не в силах её проклясть. Я люблю её по-прежнему.

Умолкнув, Каулз лежал теперь неподвижно, и я было обрадовался, что алкоголь его усыпил. Вдруг он повернулся ко мне.

— Слышал когда-нибудь про оборотней? — спросил он.

— Слышал.

— Знаешь, у Марриэта в одной книге есть прекрасная женщина — она ночью превратилась в волка и сожрала собственных детей. Интересно, откуда он взял этот сюжет?

Мой друг, глубоко задумавшись, снова умолк. Потом попросил ещё бренди. Под рукой у меня оказался опий, и, наливая бренди, я щедро подмешал туда порошка. Каулз выпил и снова уткнулся головой в подушку.

— Что угодно, только не это… — простонал он. — Смерть и то лучше… Какой-то замкнутый круг: жестокость, преступление, снова жестокость… Всё, что угодно, только не это, — повторял он монотонно. Наконец слова стали неразборчивы, веки сомкнулись, и Каулз погрузился в тяжёлый сон. Я бережно перенёс его в спальню и, соорудив себе лежанку из стульев, провёл подле него всю ночь.

Проснулся Баррингтон Каулз в сильнейшем жару. Многие недели был он между жизнью и смертью. Его лечили все медицинские светила Эдинбурга, и сильный, крепкий организм Каулза одолел болезнь. Всё это время я не отходил от его постели, но даже в самом бессвязном бреду с его губ не слетело ни слова, приоткрывшего бы мне тайну мисс Норткотт. Иногда он произносил её имя — нежно и благоговейно. Иногда же опять восклицал: «Чудовище!» — и отталкивал её, невидимую, точно спасаясь от цепких рук. Несколько раз говорил, что не продаст душу за красоту. Чаще же всего он просто жалобно повторял: «Но я люблю её, люблю… И не смогу разлюбить…»

Мой друг выздоровел, но это был уже не прежний Каулз, а совершенно иной человек. Лишь глаза на измождённом долгой болезнью лице блестели по-прежнему, пылали из-под тёмных густых бровей. Каулз стал эксцентричен, непредсказуем, то раздражался беспричинно, то невпопад хохотал. Прежней естественности не было и в помине. Порой он испуганно озирался, но, похоже, и сам не сказал бы определённо, чего он всё-таки боится. Имя мисс Норткотт больше не упоминалось — ни разу до того рокового вечера.

Я же всё пытался отвлечь друга от печальных мыслей, пытался разнообразить его впечатления: мы облазили все живописные уголки в горах Шотландии и всё восточное побережье. Однажды нас занесло на остров Мей, что отделяет Ферт-оф-Форт от моря. Туристский сезон ещё не начался, на острове, голом и пустынном, оставались лишь смотритель маяка да несколько бедных рыбацких семей; рыбаки пробавлялись жалким уловом, который приносили сети, и ловили на мясо бакланов и прочих морских птиц.

Это унылое место буквально заворожило Каулза, и мы недели на две сняли комнатёнку в рыбацкой хижине. Я сразу заскучал, зато на моего друга одиночество явно оказывало благотворное действие. Отступила постоянная ныне насторожённость, он ожил, стал слегка походить на себя прежнего. Целыми днями бродил по острову, взбирался на вершины громадных прибрежных утёсов и смотрел на зелёные валы: как накатываются с рёвом, как разбиваются на тысячи брызг у его ног.

Однажды вечером, на третий или четвёртый день нашего пребывания на острове, мы с Баррингтоном Каулзом вышли перед сном подышать — комната наша была мала, к тому же чадила лампа, и духота стояла одуряющая. Тот вечер мне запомнился до мельчайших подробностей. Надвигался шторм, с северо-запада гнало чёрные тучи, они то скрывали луну, то расступались, и она снова струила бледный свет на изрытую непогодой землю и беспокойное море.

Мы беседовали в трёх шагах от дома; казалось, к Каулзу возвращается прежняя жизнерадостность. Но не успел я подумать, что друг мой наконец оправился от болезни, как он вдруг вскрикнул испуганно и резко, и на лице его, освещённом луной, отразился неизъяснимый ужас. Глаза неотрывно глядели на что-то невидимое, оно явно приближалось, и Каулз указал длинным дрожащим пальцем:

— Смотри! Это она! Она! Видишь, там, на склоне?!

Он ухватил меня за запястье.

— Видишь? Вон же она, идёт прямо к нам!

— Кто?! — Я отчаянно вглядывался в темноту.

— Она… Кейт! Кейт Норткотт! — выкрикнул он. — Она пришла, пришла за мной! Не отпускай меня, друг! Держи меня крепче!

— Да будет тебе, старина, — сказал я бодро, хлопнув Каулза по плечу. — Очнись! Бояться нечего, тебе померещилось.

— Ушла… — Он с облегчением вздохнул. — Ах, нет, вон же она, всё ближе, ближе!.. Грозилась ведь, что придёт за мной. Она сдержала слово.

— Пойдём-ка в дом, — сказал я, взяв его за холодную, как лёд, руку.

— Я так и знал! — закричал он. — Вот она, совсем близко, машет, зовёт меня… Это знак. Я должен идти. Я иду, Кейт! Иду…

Я вцепился в него обеими руками, но Каулз стряхнул меня, точно букашку, и ринулся в темноту. Я поспешил следом, умоляя Каулза остановиться, но он бежал всё быстрее. Меж туч проглянула луна, и я увидел его тёмный силуэт: мой друг бежал прямо, никуда не сворачивая, точно стремясь к невидимой цели. А вдали — если только это не игра воображения — я различил в неверном свете призрачное нечто, оно ускользало от Каулза и манило его за собой всё вперёд и вперёд. Вот силуэт Каулза явственно отпечатался на фоне неба, он застыл на миг на вершине холма и — сгинул. Больше Баррингтона Каулза не видели на этом свете.

Мы с рыбаками прочёсывали остров ночь напролёт, облазили все гроты и бухточки, но мой бедный друг как сквозь землю провалился. Убежал он в сторону острых прибрежных утёсов, круто обрывающихся к морю. Земля тут на самом краю осыпалась, сбитая, похоже, ногой человека. Мы подползли к обрыву и, свесив фонари, заглянули вниз, в двухсотфутовую пропасть с бурлящей на дне пеной. И оттуда вдруг, сквозь рёв шторма и вой ветра, до нас донёсся дикий, безумный звук. Рыбаки, народ суеверный, божились, что это женский смех. Сам я думаю, что кричала какая-нибудь морская птица, вспугнутая с гнезда светом фонарей. Так или иначе, звук был ужасен — не приведи бог услышать такое снова…

Моя печальная повесть подошла к концу. Говорить о смерти Баррингтона Каулза мне безмерно тяжело, но я тем не менее постарался описать эту смерть и всё, что ей предшествовало, с максимальной достоверностью и точностью. Уверен, что многие не найдут в моей истории ничего примечательного. Вот, скажем, вполне прозаическая заметка, опубликованная в газете «Шотландец» через день после трагедии:

ПЕЧАЛЬНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ НА ОСТРОВЕ МЕЙ

Остров Мей стал свидетелем весьма печального происшествия. В этом отдалённом уголке поправлял здоровье мистер Джон Баррингтон Каулз. Он был широко известен в университетских кругах как один из наиболее талантливых студентов, обладатель приза Нила Арнота за успехи на поприще физики. Позапрошлой ночью мистер Каулз неожиданно оставил своего друга, мистера Роберта Армитеджа, и скрылся. С тех пор о нём ничего не известно. Предполагают, что он сорвался в море с прибрежных скал. Сомнений в этом, увы, почти нет. В последнее время мистер Каулз не отличался крепким здоровьем, здесь сыграли свою роль и переутомление, и семейные волнения. Ранняя смерть унесла одного из самых многообещающих студентов нашего университета.

Мне же добавить больше нечего. Камень с души моей сброшен: теперь вы знаете всё, что прежде знал только я. И вряд ли кто — по зрелом размышлении — отважится обвинить мисс Норткотт в смерти Баррингтона Каулза. Если человек от природы впечатлителен, если он, жестоко разочарованный, в конце концов кончает жизнь самоубийством, нет никаких оснований обвинять в его смерти любимую им девушку. Так скажут многие, и переубеждать их я не стану. Но я эту женщину обвиняю. Именно она убила Уильяма Прескотта, Арчибальда Ривза и Джона Баррингтона Каулза. Я в этом уверен абсолютно — как если бы видел, что она всаживает каждому острый кинжал прямо в сердце.

Вы, разумеется, попросите объяснений. У меня их нет. Лишь смутно, на ощупь, могу я искать разгадку. Очевидно, мисс Норткотт обладала необычайной способностью порабощать людей, подчиняя себе их волю и тело. Очевидно также, что — сообразно своей натуре — она использовала свою власть над ближними ради низких и жестоких целей. Полагаю, что за всем этим кроется некая чудовищная, ужасная тайна, та самая тайна, которую она обязана была, согласно непреложному правилу, открыть перед свадьбой. Тайна была воистину ужасна: всех троих женихов вызвала мисс Норткотт на роковой разговор, и все трое, влюблённые в неё без памяти, отвратились от невесты, узнав её страшный секрет. К трагедиям же, на мой взгляд, привела месть. Девушка предательства не прощала и сразу предупреждала, что будет мстить, — это явствует из слов Ривза и Каулза. Вот и всё.

Факты изложены строго по порядку. Мисс Норткотт я с тех пор не встречал, да мне, откровенно говоря, и не хочется её видеть. Если же печальная повесть о смерти моего бедного друга послужит кому-то уроком, если хоть одну человеческую жизнь удастся уберечь от блеска глаз этой женщины, от её магической красоты, я откладываю перо со спокойной душой — я потрудился не зря.

1886 г.

Доктор Краббе обзаводится пациентами

Интересно, многие ли помнят Тома Уотерхауса Краббе, студента-медика, учившегося в нашем городе? С таким человеком достаточно встретиться лишь однажды, чтобы никогда уже его не забыть. О гениях мы привыкли в основном читать: в жизни они встречаются не так уж часто, но с Краббе довольно было поговорить минут пять, чтобы сказать себе — вот человек, в котором горит по меньшей мере искорка той тончайшей, неуловимой субстанции, какую принято именовать гениальностью.

Мысль его отличалась смелой оригинальностью, а формы её выражения — убедительной основательностью, явно указывавшей на то, что задействовано тут нечто куда большее, нежели просто незаурядный ум. Краббе учился нерегулярно, урывками и тем не менее стал одним из лучших студентов своего выпуска — и самым независимо мыслящим, это уж точно.

Ох уж этот Краббе! Даже в заблуждениях своих он ухитрялся соблюдать восхитительную оригинальность. Помню, с каким усердием доказывал он экзаменатору, что шпанская мушка произрастаетв Испании! А как убедительно использовал он пять капелек сабинового масла, чтобы вызвать ими как раз то самое состояние, которое они призваны облегчать!

Внешне Краббе меньше всего походил на гения: он не страдал худобой и бледностью, не отращивал длинных волос. Напротив, жизнь в этом широкоплечем детине била ключом, голос его более всего напоминал бычий рёв, а хохотал Краббе так, что слышно было на другом конце города. Сей добропорядочный христианин обладал, помимо всего прочего, мощной мускулатурой и был отличным регбистом — едва ли не лучшим форвардом во всём Эдинбурге.

Вспоминаю свою первую встречу с Краббе. Уже тогда непоколебимая логика и храбрость этого человека заставили меня проникнуться к нему уважением.

Произошло это в 1878 году на одном из эдинбургских собраний, посвящённых болгарским событиям. Зал был набит до отказа, вентиляция не работала, так что я не слишком расстроился, когда выяснилось, что все места заняты и мне придётся стать у самой двери. Прислонившись к стене, я мог одновременно и дышать свежим воздухом, и внимать тем яростным филиппикам, что ораторы один за другим адресовали правительству консерваторов.

Аудитория в своих симпатиях проявляла бурное единодушие. Каждый аргумент, каждая саркастическая реплика вызывали в зале взрыв шумного одобрения. Ничто не нарушало атмосферы всеобщего согласия до тех пор, пока…

Очередной оратор умолк, чтобы промочить горло, и слушатели притихли. Внезапно из самой гущи толпы отчётливо и ясно донеслось:

— Всё это очень мило, но чем занимался Гладстон…

Зал взвыл от возмущения. Раздались крик: «Выставить его вон!»

— Так чем занимался Гладстон в шестьдесят третьем? — не унимался голос[105].

На смельчака обрушился шквал угроз и оскорблений: «Вон!.. В окно его!.. Прочь из зала!» Один за другим зрители вскакивали со своих мест, размахивали тростями и, вытягивая шеи, пытались хотя бы краешком глаза взглянуть на вконец обнаглевшего консерватора.

— Так чем занимался Гладстон в шестьдесят третьем году? — грохотал бунтарь. — Я настаиваю на ответе!

Последовал новый взрыв негодования. В центре зала образовался небольшой человеческий водоворот, после чего от толпы отделился боевой отряд и понёс врага к выходу. Тот отчаянно лягался и размахивал руками, но, несмотря на отчаянное сопротивление, был-таки спущен с лестницы.

Поскольку после этого небольшого спектакля заседание приняло несколько монотонный характер, я вышел на улицу, чтобы насладиться прохладой. У входа, прислонившись к фонарному столбу и попыхивая трубкой, в пальто, изорванном в клочья, стоял мой любознательный друг. По одежде угадав в нём своего будущего коллегу, я решил воспользоваться тем преимуществом, что даёт медикам дух тайного братства, царящий в этой профессиональной среде.

— Простите, вы, если не ошибаюсь, медик? — начал я.

— Да. Томас Краббе, студент университета, — ответил он.

— Моя фамилия Бартон. Простите за любопытство, но не могли бы вы меня просветить: чем всё-таки занимался Гладстон в шестьдесят третьем?

— Не имею ни малейшего представления, друг мой. — Краббе взял меня под руку и повёл куда-то по улице. — Видите ли, в зале было чертовски душно, мне хотелось курить, а выбраться самому было не под силу — я ведь оказался зажат в самой гуще. Вот я и решил заставить их вынести меня на руках, что в конечном счёте и было сделано. Неплохо придумано? Если других дел у вас больше нет, пойдёмте поужинаем у меня в берлоге.

— С удовольствием, — ответил я.

Вот так началась моя дружба с Томасом Краббе.

Краббе получил диплом на год раньше меня и уехал в большой британский порт с намерением там прочно обосноваться. Казалось, его ждут блестящие перспективы: как-никак человек этот, наряду с глубочайшими познаниями в медицине, обретёнными в основательнейшем из учебных заведений мира, обладал ещё и тем неуловимым даром, с помощью которого доктор мгновенно завоёвывает симпатии пациента, заставляя проникнуться к себе полным доверием. Диву даёшься, как редко встречается сочетание этих двух качеств.

Тот милый доктор, мадам, что так виртуозно излечил юного Чарли от кори, заодно поразив вас очаровательными манерами и умным лицом, был в колледже полным тупицей и посмешищем курса! А жертва вашего небрежения, бедный доктор Зубрилкер — тот, что так нервничал, не зная, куда деть руки, — был удостоен золотой медали за оригинальный научный труд и ни в чём не уступал обучавшим его профессорам.

Что поделаешь: встречают нас по одёжке, а провожают, ума так и не оценив!

Итак, Краббе со своим новеньким дипломом и ещё более свеженькой юной супругой отправился в город… назовём его Бриспорт. Я поступил ассистентом к доктору в Манчестере и первое время ничего не слышал о своём друге, не считая того, что деятельность свою он начал в лучшем стиле и немедленно сделал заявку на первоклассную клиентуру.

В одном медицинском журнале мне попалось на глаза необычайно глубокое и детальное исследование доктора Краббе под заголовком «Странное появление дискосферической кости в желудке утки», но в целом (если не считать ещё нескольких заметок об эмбриологии рыб) вёл он себя неподобающе скромно.

И вот в один прекрасный день, к своему изумлению, я получил телеграмму от миссис Краббе. Она умоляла меня спешно явиться в Бриспорт и поговорить с мужем, дела которого стали совсем плохи. Попросив у шефа отпуск, я сел в первый же поезд и отправился в путь, не на шутку обеспокоенный странным известием о состоянии своего друга.

Миссис Краббе встретила меня на станции. По пути она рассказала мне, что Тома мучает множество самых разнообразных тревог, отчего он совершенно пал духом. Расходы на содержание дома огромны, пациентов же можно пересчитать по пальцам. Он очень хотел бы со мной поговорить, — что, если мой практический опыт окажется ему чем-то полезен?

Внешне Краббе определённо изменился к худшему и выглядел как измождённый труп. Прежняя бесшабашная весёлость явно покинула моего друга, хотя, увидев меня, он заметно просветлел.

Поужинав, мы втроём собрались на военный совет. Тут-то Краббе и изложил передо мной суть своих проблем.

— Ради всего святого, Бартон, скажи, что мне делать! — воскликнул он. — Прославься я чем-нибудь, и всё бы пошло как по маслу, но на мою дверную табличку никто и внимания не обращает, тем более что врачей в районе — что сельдей в бочке. Не удивлюсь, если окажется, что все тут полагают, будто я — доктор богословия. Ладно бы ещё мои конкуренты были стоящими специалистами, так нет же! Всё это — ископаемые сморчки, отставшие от времени на полвека, не меньше! Взять хотя бы старого Маркхэма, который живёт вон в том кирпичном доме и лечит практически весь город. Готов поклясться, он понятия на имеет, в чём разница между локомоторной атаксией и гиподермическим спринцеванием, но поди ж ты — известен в массах! Покорность, с какой это стадо больных баранов плетётся к нему в приёмную, просто-таки отвратительна!

А чего стоит Дэвидсон, что живёт чуть дальше по этой же дороге! Хочешь знать, кто он? Член Американского лингвистического общества! Вот так. На днях рассуждал в медицинском собрании об эписпастическом параличе, — представь, перепутал его с эписпастическим ликвором[106]. А заработки этого типа на порядок выше моих!

— Ну, так стань известным, начинай публиковаться, — сказал я.

— Но о чём писать, скажи на милость? — взмолился Краббе. — Где взять хотя бы одну историю болезни, если больных — нет?! Наливай себе и давай-ка сюда бутылку.

— Может быть, тебе самому пару историй выдумать? Ну, для начала хотя бы?

— Хорошая мысль, — задумчиво проговорил Краббе. — Тебе, кстати, не попадалась моя «Дискосферическая кость в желудке утки»?

— Попадалась. По-моему, вышло неплохо.

— «Неплохо» — не то слово. Уточка-то моя, дружище, костяшку домино сожрала! Ко мне она слетела ну словно ангел с небес! Потом я взялся за эмбриологию рыб, поскольку рассудил так: если даже я в этом деле ровно ничего не смыслю, то уж по меньшей мере девяносто пять процентов населения в этом — мои полные единомышленники. Но выдумывать от начала и до конца целые истории болезней… Не слишком ли это смело?

— Тяжкий недуг требует сильнодействующих средств, — заметил я. — Помнишь старика Хобсона из нашего колледжа? Раз в год он отправляет в «Бритиш медикэл» письмо, обращаясь к читателям с просьбой сообщить ему, во сколько сейчас обходится содержание лошадей в деревне. А потом в справочнике напротив своего имени указывает: «Автор оригинальных вопросов и реплик научного свойства, регулярно публикуемых научными изданиями».

Хохот Краббе прозвучал как в лучшие наши студенческие годы.

— Ладно, старина, — наконец сказал он, — продолжим наш разговор завтра. В конце концов, ты у нас гость: нельзя же мне быть таким эгоистом. Пойдём побродим: обозрим наши бриспортские красоты, если можно так выразиться.

С этими словами он набросил на себя какое-то траурное пальтишко, нацепил очки, нахлобучил шляпу с уныло отвисшим краем, и остаток дня мы провели, прогуливаясь туда-сюда и обсуждая всякую всячину.

На следующий день военный совет собрался повторно. Было воскресенье: мы уселись с трубками у окна и принялись разглядывать уличную толпу, перебирая один за другим возможные планы завоевания местной публики.

— Трюк Боба Сойера? Пройденный этап, — уныло отчитывался Краббе. — Да, прихожу в церковь, сижу там какое-то время, потом сломя голову выбегаю в самый разгар службы… Всё без толку — никто не знает, кто я такой! В прошлом году накатал перед парадным чудную ледовую дорожку: на протяжении трёх недель ежедневно полировал её по ночам. За всё это время поскользнулся на ней только один человек, да и тот поковылял через дорогу к приёмной Маркхэма. Ну разве это не ужас?

— Это — ужас, — согласился я.

— Наверное, следовало бы с апельсиновыми корками поэкспериментировать, — продолжал Том, — но, слушай, когда перед домом врача весь тротуар ядовито-жёлтый, по-моему, это так противно!

— Противно, согласен, — кивнул я.

— Как-то ночью явился ко мне парень с разбитой башкой, — вспомнил Том. — Я наложил ему швы, но он оставил кошелёк дома! Через неделю пришёл снимать швы — снова без денег! По сей день этот парень, Джек, где-то разгуливает с куском моей верёвки в голове, и пока я не увижу денег, она там останется!

— А не сотворить ли нам несчастный случай, благодаря которому ты стал бы известен широкой публике? — предположил я.

— Дорогой мой, это мне как раз и нужно. Пропечатай моё имя в «Бриспорт кроникл», и пять сотен годовых, считай, в кармане. Тут же отношения почти семейные: люди хотят одного — точно знать, что я — здесь, с ними. Но если не уличной дракой и не увеличением численности своего семейства, то как ещё я могу им сообщить о себе? Ах, эта дискосферическая кость в утке! — как могла бы она взволновать сердца людей! Подхвати благую весть Гексли[107] или кто другой, для меня это был бы блестящий дебют. Но все восприняли известие с таким отвратительным спокойствием, будто домино — это утиный корм.

— Слушай, вот что я сделаю, — заключил он, разглядывая дворовую живность. — Надрежу каждой дно четвёртого желудочка и подброшу всю компанию Маркхэму. От этого у них развивается дьявольский аппетит: старик и вся его челядь мигом помрут с голоду. Что скажешь, Джек?

— Слушай, Томас, ты хочешь увидеть своё имя в газетах — правильно я тебя понял?

— Суть моих стремлений сформулирована тобой исключительно точно.

— Ну так, Бог свидетель, ты его там увидишь!

— А?.. Правда? Это почему же?

— Перед нами сейчас — достаточно многочисленная толпа, так ведь, Том? — продолжал я. — Они ведь возвращаются из церкви? Произойди там сейчас какая-нибудь неприятность, она не осталась бы незамеченной.

— Надеюсь, Джек, ты не собираешься порезвиться в толпе с ружьишком, чтобы обеспечить меня клиентурой?

— Что, если бы завтра в «Кроникл» появилась статейка примерно следующего содержания:

«Печальное происшествие на Джордж-стрит. Граждане нашего города чинно покидали церковь на Джордж-стрит после утренней службы, когда вдруг, к их величайшему ужасу, модно одетый молодой джентльмен приятной наружности зашатался и без чувств рухнул на мостовую. Его подняли и понесли, дергающегося в ужасных конвульсиях, в приёмную знаменитого доктора Краббе, который в ту же секунду выразил готовность оказать пострадавшему помощь. Мы рады сообщить вам, что вскоре молодой человек (оказавшийся достаточно известным в своих кругах гостем нашего городка) не только оправился от припадка, но и благодаря квалифицированной помощи специалиста смог вернуться в отель, где и продолжает сейчас своё выздоровление»?

Что ты на это скажешь?

— Великолепно, Джек, великолепно!

— Ну что же, друг мой, я и есть твой модно одетый незнакомец. Обещаю, что в приёмную к Маркхэму меня не понесут.

— Радость моя, какое же ты сокровище! Разумеется, против того, чтобы я тебе чуточку кровь пустил, ты возражать не станешь?

— Пустил… что?! Буду, и ещё как, чёрт побери!

— Я вскрою тебе самую малюсенькую вену! — взмолился Том.

— Ни даже малюсенького капилляра, — отрезал я. — Слушай меня очень внимательно: если ты не пообещаешь вести себя по отношению ко мне достойно, я сейчас же откажусь от этой затеи. Глоток бренди я ещё, пожалуй, стерплю, но не более того!

— Ладно, получишь ты свой бренди, — проворчал Том.

— Ну что ж, я готов. Могу забиться в конвульсиях прямо у ворот твоего сада.

— Отлично, старина.

— Кстати, припадки какого типа тебе более по душе? Эпилептический, апоплексический — это элементарно. Но, может быть, ты жаждешь чего-то более экзотического? Каталепсия, судороги продавца, шахтёрский нистагм?[108]

— Погоди, дай-ка подумать, — сказал Том и минут на пять умолк, попыхивая трубкой.

— Сядь-ка, Джек, — сказал он наконец. — Знаешь, мы могли бы придумать что-нибудь и получше. Понимаешь, припадок — дело не слишком опасное: ну да, врач оказал помощь — подумаешь, какой герой. Раз уж мы взялись за это дело, то отработать должны на все сто. У нас будет только одна попытка. Если тот же модно одетый гость нашего города задумает вновь забиться в конвульсиях, люди заподозрят подвох.

— Пожалуй, что и заподозрят, — согласился я. — Но, чёрт побери, ты ведь не надеешься, что я свалюсь со шпиля собора ради того только, чтобы дать тебе возможность осмотреть мои останки? Выкладывай, что у тебя на уме: если мысль здравая — я к твоим услугам. Итак, что мне предстоит?

Некоторое время Том сидел в глубоких раздумьях.

— Ты плавать умеешь? — вымолвил он наконец.

— И очень неплохо.

— Сможешь продержаться под водой минут пять?

— Думаю, без труда.

— Воды не боишься?

— Да я ничего не боюсь.

— Тогда давай выйдем и прогуляемся по окрестностям.

Мне не удалось больше вытянуть из него ни слова. Некоторое время я просто быстро шагал рядом со своим другом, не имея ни малейшего представления о его намерениях. Свою первую остановку мы сделали у небольшого дока, по соседству с которым находился металлический навесной мост.

Том окликнул существо в высоких ботфортах, напоминавшее человека-амфибию.

— Гребные лодки у вас тут есть? Напрокат их сдаёте?

— Да, сэр, — ответил человек.

— В таком случае всего вам хорошего. — И к величайшему негодованию лодочника, выраженному, надо сказать, достаточно громко, мы отправились дальше. На этот раз, как оказалось, — к таверне под вывеской «Весёлый морячок». Есть ли тут свободные койки? Да, есть. Ну и прекрасно.

Мы направились к аптеке. Имеется ли тут гальваническая батарея? Получив очередной утвердительный ответ, Том Краббе с самодовольной ухмылкой повёл меня обратно, оставив за спиной у себя целую вереницу крайне раздосадованных горожан.

Вечером за чашей пунша он изложил нам свой план. Военный совет в составе той же троицы обсудил его, видоизменил и в конечном итоге одобрил. Прямым следствием этого решения явилось моё немедленное переселение в бриспортскую гостиницу.

Следующим утром я проснулся от солнца, светившего прямо в окно, выпрыгнул из постели и взглянул на часы. Было почти девять.

«Остался всего час, а идти целую милю», — пробормотал я и стал одеваться так быстро, как только было возможно.

«Ну что ж, — возобновил я свой внутренний монолог, затачивая бритву, — если сегодня имени Тома Краббе не появится в газетах, меня в том никто упрекнуть не сможет. Есть ли человек, который ради меня решился бы на такое?»

Завершив туалет, я залпом осушил чашку кофе и отправился в путь. В то утро жизнь в Бриспорте била ключом. Улицы кишмя кишели людьми. Извиваясь червём, я по Ватерлоо-стрит выбрался на старую площадь, пересёк её и подошёл к дому Краббе. В момент моего появления у вышеописанного дока с навесным мостом часы собора пробили десять.

На мосту, перегнувшись вниз через перила, стоял человек. Очки и шляпа с печально отвисшим краем выдавали в нём Томаса Уотерхауса Краббе, бакалавра медицинских наук.

Я с самым безразличным видом прошёл мимо него, поболтался немного на причале и побрёл к лодочной станции. Наш вчерашний друг стоял в дверях с короткой трубкой во рту.

— Могу я взять лодку на час? — спросил я.

— Одну минутку, сэр, только принесу вёсла, — просиял он. — Хотите, я погребу для вас, сэр?

— Да, пожалуй, — ответил я. Повозившись немного, он сумел-таки спустить на воду хилого вида судёнышко, в которое сам же первым и прыгнул.

— Будем курсировать вдоль доков, — сказал я. — Хочу понаблюдать за местным судоходством.

— Ага, отлично! — обрадовался лодочник и оттолкнулся от берега. Добрую половину следующего часа мы действительно болтались у доков, после чего повернули обратно и вскоре приблизились к тому самому маленькому причалу, откуда начали свой путь.

Часы показывали половину одиннадцатого, и людей вокруг было видимо-невидимо. Похоже, половина населения Бриспорта решила в это утро собраться вокруг бриспортского моста. Меланхоличного вида шляпа маячила невдалеке.

— Ну что, сэр, причаливаем? — спросил лодочник.

— Дайте-ка вёсла, — сказал я. — Хочу немного размяться. Поменяемся местами.

— Осторожнее, сэр! — завопил он, увидев, как я пошатнулся. — Берегитесь!

Лодочник предпринял отчаянную попытку меня задержать, но было поздно: издав трагический вопль, я зашатался и рухнул в бриспортские воды. Похоже, до этого момента я и сам не вполне сознавал, на что иду. Когда густая липкая жижа смыкается у тебя над головой, это, скажу вам, не слишком приятно. Достав дно ногами, я оттолкнулся и устремился к поверхности.

Казалось, сам воздух ожил от людского гвалта.

— Кидай верёвку!.. Где крюк?.. Хватай его!.. Да вот же он!

Получив от лодочника меткий удар по голове (очевидно, веслом), я снова пошёл ко дну, предусмотрительно набрав в лёгкие побольше воздуха. Когда я всплыл снова, мой знакомец в сапогах вцепился мне в волосы с такой яростью, будто вознамерился содрать скальп.

— Не сопротивляйтесь, я вас сейчас спасу! — завопил он.

Но я отпихнул спасителя и нырнул снова. В третий раз сопротивление оказалось тщетным: он поддел мне ворот крюком и, как ни пытался я остаться в воде подольше, был вскоре с позором вытянут на берег.

Итак, с самым что ни на есть мертвенно-синим видом я разлёгся на каменном причале, испытывая одно только желание — расхохотаться.

— Бедный парень, он мёртв! — загалдели вокруг. — Скорее за доктором!.. Бегите к Маркхэму!.. Да нет же, он совершенно мёртв… Перевернуть бы его вниз головой… Прощупайте пульс… По спине ему понаддайте!

— Стоп, прекратите! — торжественно прозвучал знакомый голос. — Я — врач. Что здесь произошло?

— Человек утонул! — грянул хор. — Расступитесь!.. Станьте в круг!.. Пропустите врача!

— Меня зовут доктор Краббе. Господи, бедный юноша. А ну, отпустите его руку! — рявкнул он на человека, пытавшегося прощупать мой пульс. — Ишь чего, на вену вздумал давить! Да любая помеха кровообращению в такой ситуации может оказаться фатальной!

Во имя даже спасения собственной жизни трудно было тут удержаться: в восторге от находчивости Тома, я хмыкнул — боюсь, довольно-таки громко.

По толпе прокатился вздох изумления. Том торжественно снял шляпу.

— Предсмертный хрип, — тихо произнёс он. — Юная душа отлетела от тела. Но, может быть, силой науки удастся вернуть её на место? Перенесите тело в таверну.

Меня торжественно водрузили на взявшийся откуда-то оконный ставень, и вдоль причала потянулся печальный кортеж. Возглавлявший компанию «труп» был, несомненно, самым жизнерадостным её участником.

Наконец мы добрались до «Морячка»: здесь меня раздели и уложили на самую лучшую кровать. Новость о несчастном случае, похоже, разнеслась по округе: за окнами гудела толпа, да и на лестнице было не протолкнуться.

Том разрешил пропустить в комнату лишь десяток самых влиятельных людей города, но зато каждые пять минут адресовал собравшейся под окном толпе устные сообщения:

— Ничего не поделаешь, мёртв. Потоотделение прекратилось. Пульса нет. Но будем биться до последнего, в этом и состоит наш долг.

— Может быть, принести бренди? — спросила хозяйка.

— Да. И принесите ещё полотенца, таз и сидячую ванну. Но бренди в первую очередь.

Первую же попытку себя напоить «труп» встретил с сердечнейшим одобрением.

— Глядите-ка, пьёт, — удивилась хозяйка, поднёсшая стакан к моим губам.

— Рефлекторная реакция, не более того, — пояснил Том. — Действия покойника совершенно автоматичны. Да-с, сударыня, любой труп выпьет тут вам весь бренди, если только правильно направить поток жидкости по пищеводу. Отойдите-ка в сторону. Попробуем применить метод воскрешения мертвецов, предложенный Маршаллом Холлом.

Граждане почтительно расступились, образовав круг, а Том снял пальто и, взобравшись на кровать, принялся вращать меня из стороны в сторону — да так, словно поставил перед собой цель вывихнуть все суставы до единого.

— Хватит, чёрт побери! — прорычал я, и он действительно сделал паузу, но для того лишь, чтобы броситься к окну и завопить.

— Никаких признаков жизни! — после чего с удвоенной энергией взялся за дело.

— Теперь попробуем метод Сильвестра! — Истекая потом, Том принялся проделывать надо мной какие-то ещё более мучительные операции.

— Безнадёжно! — воскликнул он и благоговейно натянул мне на голову простыню. — Посылайте за коронером[109]. Он отошёл в лучший мир. Вот моя визитка. — Последние слова были адресованы только что прибывшему полицейскому инспектору. — Доктор Краббе с Джордж-стрит. Позаботьтесь о том, чтобы детали происшествия были описаны с максимально возможной точностью. Бедный юноша!

Потерев у себя платком под глазом, Том двинулся к двери, сопровождаемый сочувственным стоном толпы. Он уже опустил ладонь на дверную ручку, но вдруг замер, словно осенённый блестящей идеей, и вернулся к кровати.

— Может быть, есть ещё небольшая надежда? Мы ведь не прибегали пока к магической силе электричества, этой утончённейшей из субстанций, по природе своей родственной нервной энергии. Нет ли рядом аптеки?

— Есть, сэр, как раз за углом. Там аптекарем мистер Маклаган.

— Ну, так бегом к нему! Жизнь человеческая на волоске! Несите мне самую мощную гальваническую батарею, да поживее!

Добрая половина толпы снялась с места и понеслась к мистеру Маклагану, создавая невообразимую сутолоку. Наконец раскрасневшиеся посланники вернулись. Один из них держал в руках сияющий ящик из красного дерева, судя по всему и скрывавший в себе спасительное устройство.

— Ну а теперь, джентльмены, должен сообщить вам, что я стану сейчас, по-видимому, первым врачом в Британии, осмелившимся использовать целебную силу электричества столь неожиданным образом. Много лет назад в Вене, ещё будучи студентом, я стал свидетелем тому, как нечто подобное проделал Рокиланский — знаменитый учёный. Итак, внимание: отрицательный полюс я присоединяю к солнечному сплетению, а положительный — ко внутренней стороне коленной чашечки. Когда-то на моих глазах этот метод произвёл настоящее чудо: кто знает, вдруг то же самое произойдёт и сейчас?

Так и случилось.

Трудно сказать, была ли то случайность, или отчаянный бес, всегда сидевший в Томе, взял верх. Он утверждает, что я стал жертвой несчастного случая. Как бы то ни было, самая мощная батарея Бриспорта пропустила через моё тело максимально возможный ток.

— Плевать на хозяйку! — рявкнул я. — Ты погубил меня. Я чувствую себя громоотводом!

— Бедный малый ожил, но разум его помрачён! — заорал Том, снова обращаясь к толпе. — Ему кажется, будто он превратился в громоотвод. Освободите дорогу, мы идём к кебу. Вот так, хорошо… Теперь помогите мне его туда всунуть. Жизнь этого человека уже вне опасности. Одеться он сможет и у себя в гостинице. На случай если у кого-нибудь из вас есть дополнительная информация, которая поможет мне лучше понять природу этого странного случая, сообщаю свой адрес: Джордж-стрит, восемьдесят один. Запомнили? Доктор Краббе, Джордж-стрит, восемьдесят один. Ну а теперь прощайте, друзья, и всего вам хорошего!

Чтобы предотвратить дальнейшие разоблачения, Том впихнул меня в кеб, и мы тронулись под восторженный рёв счастливой толпы.

Задержаться в Бриспорте с тем, чтобы в полной мере оценить последствия своего подвига, мне не удалось. В тот вечер Том закатил ужин с шампанским, но в самый разгар этого буйного веселья принесли телеграмму от шефа, которой мне предписывалось ближайшим поездом отбыть в Манчестер. Я всё же дождался утреннего выпуска «Бриспорт кроникл» и скоротал скучные часы обратного пути за чтением красочных описаний приключившегося со мной несчастья.

Доктору Краббе и чудесному воздействию электричества на утопленника было уделено целых полторы колонки. Впоследствии новость эта была перепечатана лондонскими газетами и удостоилась самого серьёзного комментария в журнале «Ланцет».

Относительно же финансовых последствий нашего маленького эксперимента мне остаётся судить лишь по письму самого Тома Краббе, которое я приведу полностью:


«Привет, мой Воскрешённый Труп!

Думаю, ты хотел бы знать, как идут дела в Бриспорте. Что ж, слушай.

Мой мальчик, Дэвидсона и Маркхэма я срезал вчистую. Уже на следующий день после нашей милой проделки я получил в своё распоряжение: ссадину на ноге (помнишь, тот младенец?), разбитую голову (женщина, на которую он упал), рожистое воспаление и бронхит. Ещё через день чудненький перезревший рак бросил Маркхэма на произвол судьбы и переметнулся ко мне. Добавь ещё сюда пневмонию и человека, который проглотил шестипенсовик. С тех пор в моём журнале появляется с десяток новых имён ежедневно; на этой неделе собираюсь ещё и перед домом устроить что-то вроде ловушки.

Когда соберёшься открыть своё дело, тут же дай мне об этом знать. Как бы занят я ни был, непременно приеду и, уж поверь, обеспечу тебя клиентурой, пусть даже ради этого мне придётся весь день простоять вниз головой в бочке с дождевой водой.

До свидания. Привет от супруги.

Твой навек. Томас Уотерхаус Краббе,

бакалавр медицины, Эдинбург.

Бриспорт, Джордж-стрит, 81».

1884 г.

Вот как это случилось

Эта женщина была пишущим медиумом. Вот что однажды она написала:


«Некоторые из событий, случившихся в тот вечер, я помню вполне ясно; другие же похожи скорее на какой-то туманный, прерывистый сон. Поэтому мне так и трудно связно рассказать, как же всё это произошло со мной. Не имею ни малейшего представления, что вынудило меня в тот день отправиться в Лондон и почему я возвращался так поздно. Все мои поездки в Лондон были похожи одна на другую. Но с той минуты, как я вышел из поезда на своей маленькой станции, я помню всё очень отчётливо. Я словно готов пережить всё заново — каждое мгновение.

Прекрасно помню, как шёл по платформе, глядя на освещённые часы в конце перрона; они показывали половину двенадцатого. Помню, как прикидывал, успею ли добраться домой до полуночи. Помню и свой большой автомобиль с сияющими фарами, сверкавший полированной медью. Он поджидал меня возле станции. Мой новенький «робур» в тридцать лошадиных сил. Его в тот день мне как раз доставили. Помню, я спросил своего шофёра Перкинса, как ему машина, и он ответил, что превосходно.

Я сам поведу, — сказал я, усаживаясь на сиденье водителя.

Тут передача переключается иначе, — ответил он. — Может, лучше я сяду за руль?

Нет, я хочу попробовать сам, — отказался я.

И мы тронулись. До дома было миль пять.

У моего старого автомобиля был обычный переключатель передач, встроенный в углубление на панели. В новой машине, чтобы увеличить скорость, приходилось переключать рычаг, помещённый на отдельном щите. Освоить это было нетрудно, и вскоре мне уже казалось, что я всё понял. Глупо, конечно, было начинать осваивать новую машину в темноте, но мы ведь нередко делаем глупости, и нам далеко не всегда приходится расплачиваться за них сполна. Всё шло хорошо до Клейстол-Хилла. Это один из самых коварных холмов в Англии длиной мили в полторы, с тремя крутыми поворотами. Мой гараж прямо у подножия, с выездом на Лондонское шоссе.

Как только мы миновали выступ этого холма — в этом месте самый крутой подъём, — тут же начались неприятности. Я шёл на предельной скорости и хотел уже перейти на пониженную передачу, но рычаг при переключении вдруг начало заклинивать, и я был вынужден вернуть его в предельное положение. Машина мчалась на бешеной скорости, я рванул тормоза — и они, один за другим, отказали. Это бы ещё полбеды: у меня ведь оставался ножной тормоз. Но когда я со всей силы нажал на него и лязгнула педаль, а мы продолжали нестись вперёд, я покрылся холодным потом. В эту минуту мы мчались по склону вниз. При ослепительном свете включённых фар мне удалось проскочить первый поворот. Затем второй, хотя мы чуть не угодили в кювет. Оставалось проехать всего милю по прямой и сделать один поворот внизу, а там въехать в раскрытые ворота гаража. Если я смогу проскочить в это убежище, то всё в порядке: дорога к дому поднимается резко вверх, и машина заглохнет и остановится сама.

Перкинс держался безупречно; я хочу, чтобы об этом знали. Он сохранял хладнокровие и был всё время начеку. Мне поначалу подумалось, не стоит ли круто повернуть и въехать на насыпь, но он словно прочитал мою мысль.

Я бы не стал этого делать, сэр, — сказал он. — На такой скорости машина наверняка перевернётся и придавит нас.

Перкинс, разумеется, был прав. Ему удалось дотянуться до переключателя и выключить сцепление. Машина неслась теперь по инерции. Но скорость была по-прежнему слишком велика. Перкинс схватился за руль.

Я буду вести, — крикнул он. — Прыгайте, не теряйте свой шанс. Этот поворот нам никак не одолеть. Лучше прыгайте, сэр!

Нет, — ответил я. — Я буду держаться до конца. Прыгай, Перкинс, ты, если хочешь.

Я останусь с вами, — прокричал он.

Будь это мой старый автомобиль, я бы резко перевёл переключатель передач в обратную сторону и посмотрел бы, что выйдет. Думаю, скорость упала бы или что-нибудь сломалось. Во всяком случае, то был бы шанс. Но теперь я оказался совершенно беспомощен. Перкинс пытался подползти и помочь мне, но разве что-нибудь сделаешь на такой скорости! Колёса пронзительно скрипели, огромный корпус машины от напряжения трясся и стонал. Но фары ослепительно сверкали, и вести машину можно было с точностью до дюйма. Помню, мне подумалось, какое жуткое и вместе с тем величественное зрелище должны мы представлять собой в глазах случайного прохожего, не приведи бог, он окажется на нашем пути: узкая дорога, и по ней мчится огромная, ревущая, сверкающая золотом смерть…

Вот мы делаем поворот. Одно колесо при этом поднялось над насыпью почти на три фута. Я думал, всё кончено. Но, качнувшись, машина выпрямилась и снова помчалась вперёд. Это был третий, самый последний поворот. Оставались лишь ворота гаража. Они были уже перед нами, въезд в них, к счастью, не прямой, а чуть наискосок. От ворот до шоссе, по которому мы неслись, нужно было проехать что-то около двадцати ярдов немного левее. Скорее всего, нам бы удалось проскочить, но руль вдруг стал поворачиваться с трудом, наверное, рулевой механизм получил удар, когда мы ехали по насыпи. Мы выскочили на узкую дорожку. Слева я увидел раскрытую дверь гаража. Я изо всех сил поворачиваю руль. Мы с Перкинсом валимся друг на друга, и в следующее мгновение, со скоростью пятидесяти миль в час, правое колесо что есть силы ударяется о ворота гаража.

Раздался чудовищный треск. Я почувствовал, что лечу по воздуху, а потом, а потом… О, что было потом!

Когда я пришёл в себя, то обнаружил, что лежу среди каких-то кустов, в тени могучих дубов. И возле меня стоит человек. Сначала я подумал, что это Перкинс, но, взглянув снова, увидел, что это Стэнли — мой давнишний друг из времён учёбы в колледже. Я всегда испытывал к нему самые тёплые чувства. Для меня в личности Стэнли было всегда что-то особенно приятное, и я гордился, что он симпатизирует мне.

Я удивился, увидев его здесь, но я был как во сне, голова кружилась, я дрожал и был готов воспринимать всё как должное, не задаваясь вопросами.

Вот так врезались! — воскликнул я. — Боже мой, как же мы врезались!

Он кивнул, и даже в сумеречном свете мне была видна его мягкая, задумчивая улыбка. Да, так улыбаться мог только Стэнли.

У меня не было сил и пальцем пошевелить. Честно говоря, у меня вообще не было ни малейшего желания двигаться. Но чувства мои удивительно обострились. При свете движущихся фонарей я увидел обломки автомобиля. Вблизи я заметил и кучку людей, услышал приглушённые голоса. Там стояли садовник с женой и ещё один или два человека. Они почему-то не обращали на меня ни малейшего внимания и всё суетились вокруг машины.

Внезапно я услышал чей-то стон.

Его придавило. Поднимайте осторожно! — закричал кто-то.

Ничего, это только нога, — ответил другой голос, и я узнал Перкинса. — Где же хозяин?

Я здесь! — крикнул я, но меня, похоже, никто не услышал. Все склонились над кем-то, лежащим перед машиной.

Стэнли положил мне на плечо руку, и его прикосновение было удивительно успокаивающим. Мне стало легко, и, несмотря на всё, что случилось, я почувствовал себя счастливым.

Ну, как, ничего не болит?

Ничего, — ответил я.

Так всегда и бывает, — кивнул он.

И вдруг меня охватывает изумление. Стэнли… Стэнли! Но ведь Стэнли умер от брюшного тифа в Блюмфонтейне ещё в бурскую войну! В этом нет никаких сомнений!

Стэнли! — закричал я, и слова, казалось, застряли у меня в горле. — Стэнли, но ведь ты же умер!

Прежде чем ответить, он глянул на меня всё с той же знакомой мягкой улыбкой:

И ты тоже».

1913 г.

Вечер с нигилистами

— Эй, Робинсон, хозяин вас к себе требует!

«Вот ещё! Какого чёрта ему надо?» — подумалось мне, ибо мистер Диксон, одесский агент фирмы «Бэйлей и К°, торговля хлебом», отличался на редкость крутым нравом, в чём мне, к своему прискорбию, не раз довелось убедиться на собственном опыте.

— Что там ещё стряслось? — спросил я своего товарища-конторщика. — Прослышал что-то о наших дурачествах в Николаеве?

— Кто ж его знает, — ответил Грегори. — Старик, видать, в хорошем настроении; скорей всего, какое-то дело. Только не заставляй его ждать!

Приняв вид оскорблённой невинности, дабы быть ко всему готовым, я вступил в логово льва.

Мистер Диксон стоит перед камином в истинно английской, освящённой традицией позе. Весь вид его — сама деловитость. Жестом он указывает мне на стул перед собой.

— Мистер Робинсон, — начинает он, — я не сомневаюсь в вашем благоразумии и здравом смысле. Порой, конечно, прорывается юношеская дурь, но в целом, полагаю, под внешним легкомыслием кроется честный и благородный характер.

Я поклонился.

— Насколько я знаю, — продолжает он, — вы бегло говорите по-русски?

Я почтительно склонил голову.

— Коли так, я намерен дать вам поручение, от успешного выполнения которого зависит ваше дальнейшее продвижение по службе. Я никоим образом не доверил бы его подчинённому, но обстоятельства в данный момент не позволяют мне отлучиться.

— Можете быть уверены, сэр, я вас не подведу, — заверил я с приличествующей случаю поспешностью.

— Очень хорошо, сэр, иного я и не жду. Сейчас вкратце объясню, что вам предстоит сделать. Только что открылась железнодорожная ветка до Жолтева — это небольшой городок в полутораста милях отсюда. Так вот, мне хотелось бы раньше других одесских фирм начать закупки продуктов в этих краях, разумеется по самым низким ценам. Вы отправитесь на поезде в Жолтев, повидаетесь там с господином Демидовым, самым богатым землевладельцем в уезде. Постарайтесь сойтись с ним на самых выгодных для нас условиях. Имейте в виду: и я, и мистер Демидов желаем, чтобы дело было улажено тихо и, насколько возможно, втайне — словом, чтобы никто ничего не знал до той минуты, как зерно появится в Одессе. Я хочу этого в интересах фирмы, Демидов — из-за угроз крестьян, противящихся вывозу зерна за пределы уезда. Вас встретят на вокзале. Отправиться вам необходимо сегодня же вечером, получив предварительно деньги на необходимые расходы. Желаю успеха, мистер Робинсон! Надеюсь, вы оправдаете моё доброе мнение о ваших деловых качествах.

— Грегори, — проговорил я, входя в контору с чувством собственной значительности, — хозяин посылает меня с поручением! Заметь, голубчик: с секретным поручением. Речь идёт о тысячах фунтов! Одолжи-ка мне свой дорожный чемоданчик — мой, знаешь ли, слишком бросается в глаза — и вели Ивану уложить мне вещи. Меня ждёт русский миллионер. И учти: ни слова никому из нашей шатии в конторе Симкинса, не то мы всё дело провалим. В общем, будь нем как рыба, дружище!

Как меня восхищала моя исполненная таинственности роль! В избытке чувства возложенной на меня ответственности я в глубокой задумчивости целый день прослонялся по конторе с видом отъявленного заговорщика. И когда вечером я украдкой явился на станцию, случайный наблюдатель по моему поведению, конечно бы, заключил, что я только что ограбил какую-нибудь кассу, содержимое которой упрятал в маленький чемоданчик Грегори. Кстати, с его стороны было ужасно неосторожно оставить на чемодане английские наклейки, пестревшие там и сям. Мне оставалось только надеяться, что все эти «Лондоны» и «Бирмингемы» не обратят на себя внимания или что, на худой конец, ни один из торговцев хлебом и зерном не сумеет догадаться по ним, кто я и в чём состоит моя миссия.

Заплатив деньги и получив билет, я притаился в уголке удобного русского вагона и предался мечтам о неожиданном счастье, на меня свалившемся. Диксон становится стар, и, если я сумею ухватиться как следует, передо мной откроются небывалые перспективы. В мечтах я добрался до компаньонства в фирме. Колёса, казалось, громко и ровно выстукивали: «Бэйлей, Робинсон и К°», «Бэйлей, Робинсон и К°». Этот однообразный рефрен навевал непреодолимую дремоту, и я в конце концов погрузился в тихий и глубокий сон. Да, знай я, что меня ожидает в конце пути, едва ли бы я смог тогда почивать в своё удовольствие.

Проснулся я с неприятным чувством, что кто-то пристально на меня смотрит. Я не ошибся: высокий смуглый человек сидел на противоположной скамейке, и его чёрные пытливые глаза сверлили меня, словно пытаясь заглянуть мне в самую душу. Потом я заметил, что он перевёл свой взгляд на мой чемодан.

«Боже правый, — подумал я, — это наверняка агент Симкинса. Надо же было Грегори, болван он безголовый, оставить свои дурацкие наклейки!»

На минуту я закрыл глаза, а открыв их, вновь поймал на себе пытливый взгляд незнакомца.

— Я вижу, вы из Англии? — спросил тот по-русски, показывая ряд белых зубов и раздвигая губы, что у него, вероятно, означало любезную улыбку.

— Да, — отвечал я, стараясь напустить на себя беззаботный вид, но с тоской чувствуя, что у меня это не выходит.

— Должно быть, путешествуете для собственного удовольствия? — спрашивает этот тип.

— Да, — горделиво отвечаю я, — разумеется, для собственного удовольствия, для чего же ещё?

— Несомненно, ради чего же ещё? — подтвердил он с оттенком насмешки в голосе. — Англичане всегда путешествуют удовольствия ради, не правда ли? Только так и не иначе.

Подобное поведение было по меньшей мере странно. Объяснений тому могло быть только два: либо он сумасшедший, либо — агент какой-нибудь фирмы, посланный с тем же поручением, что и я, и желавший теперь показать мне, что он видит меня насквозь.

Любое из этих предположений было одинаково неприятно, и я почувствовал немалое облегчение, когда поезд въехал наконец в какой-то низкий сарай, игравший, по-видимому, роль вокзала в процветающем городке под названием Жолтев. Здесь я был призван оживить промышленность и направить местную кустарную торговлю в великое мировое русло. И потому, ступив на платформу, я ожидал увидеть чуть ли не Триумфальную арку в свою честь.

Меня должны были встретить, как предупреждал мистер Диксон. Я вглядывался в серую толпу, двигавшуюся по перрону, но господина Демидова нигде не мог обнаружить. Внезапно человек славянского типа, с небритым подбородком, быстро прошёл мимо и глянул сперва на меня, а потом на мой чемодан — причину всех моих тревог. Он тут же исчез в толпе, но вскоре снова появился и, проходя рядом и почти коснувшись меня, прошептал:

— Следуйте за мной, но на расстоянии.

Засим он весьма прытко направился из вокзала на улицу. Да, таинственности не занимать! Я бежал за ним следом с чемоданом в руке и, свернув за угол, вдруг натолкнулся на грязные дрожки, меня поджидавшие. Мой небритый друг распахнул замызганную дверцу, и я смог взобраться на протёртое сиденье.

— А что, господин Деми… — начал было я.

— Тсс! — шёпотом прервал он меня. — Никаких имён, никаких! Даже у стен есть уши. Сегодня вечером вы всё узнаете.

С этим туманным уверением он захлопнул дверцу, сел на козлы, хлестнул лошадей — и мы взяли с места в карьер такой рысью, что мой черноглазый знакомец по купе, которого я вдруг заприметил на улице, в изумлении остановился и ещё долго провожал нас взглядом, пока мы не исчезли у него из виду.

Трясясь в отвратительной, лишённой рессор повозке, я предавался размышлениям о странных обстоятельствах своего дела.

«Да, а ещё говорят, что дворяне — угнетатели России, — размышлял я. — Видать, всё как раз наоборот, взять хотя бы того же разнесчастного господина Демидова. Ведь он боится, что его же бывшие крепостные восстанут и убьют его, коли он, вывозя из уезда зерно, подымет на него цену. Вообразите себе только, что вы вынуждены прибегать ко всей этой таинственности и скрытности для того только, чтобы продать свою же собственность! Это, пожалуй, даже похуже, чем быть ирландским помещиком. Просто чудовищно! Однако он, как погляжу, живёт не в особенно-то аристократическом квартале», — заключил я свои размышления, оглядев узкие кривые улицы и грязных, дурно одетых московитов, попадавшихся по дороге. Жаль, что со мною нет Грегори или ещё кого-нибудь из наших, — дело-то ведь опасное, отчаянное-таки дело! Здесь ведь и горло могут перерезать. Ах, боже мой! Он натягивает вожжи. Кажется, приехали!

Да, по всей видимости, мы и впрямь приехали: дрожки встали и косматая голова моего возницы показалась передо мной.

— Это здесь, премногоуважаемый мэтр, — сказал он, помогая мне выйти.

— Что же господин Деми… — начал я.

Но он снова прервал меня.

— Что угодно, только не имена, — прошептал он. — Никого, решительно никого, ради всего святого, не называйте! Вы привыкли жить у себя в свободной стране, здесь же совсем не то. Будьте осторожнее, высокочтимый!

И он свёл меня по выложенному камнями проходу, затем помог подняться по лестнице в конце его.

— Посидите несколько минут в этой комнате, сударь, — сказал он, отворяя дверь, — а тем временем вам будет приготовлен ужин.

С этими словами он ушёл и оставил меня наедине с моими думами.

«Ладно, — подумал я, — каков бы ни был дом Демидова, слуги его, во всяком случае, хорошо вышколены. Святители божьи! — «премногоуважаемый мэтр»!.. Ха-ха! Хотел бы я знать, как он называет старика Диксона, коли так вежлив с его конторщиком?.. Хорошо бы выкурить здесь трубочку. Кстати, помещение выглядит как-то по-тюремному».

И в самом деле, оно было похоже на тюрьму: дверь железная и необыкновенно крепкая, а единственное окно заделано частой решёткой. Деревянный пол скрипел и гнулся под моими шагами. И пол, и стены были запачканы кофе или какой-то другой тёмной жидкостью. В общем, это было далеко не то местечко, где у человека могут возникнуть причины развеселиться.

Едва я окончил свой осмотр, как услыхал в коридоре звук приближающихся шагов и дверь открыл мой приятель по дрожкам. С многочисленными поклонами и извинениями за то, что оставил меня в «расходной комнате» — или «комнате для расходов» — буквально так он и назвал её, а я что-то не знаю, как это правильнее перевести с русского на английский, он объявил, что обед готов, и повёл меня по коридору в большую, великолепно убранную комнату. В центре был накрыт стол на двоих, а около печи стоял человек несколько старше меня. При моём появлении он обернулся и шагнул мне навстречу с выражением глубочайшего почтения.

— Вы так молоды, а уже так знамениты! — воскликнул он и, с видимым усилием овладев собой, продолжил: — Прошу вас, займите место во главе стола. Вы, без сомнения, устали после долгого и опасного путешествия. Мы пообедаем здесь tête-à-tête[110], а остальные соберутся после.

— Господин Демидов, я полагаю? — спросил я.

— Нет, — ответил он, устремляя на меня взгляд зелёных пронзительных глаз. — Меня зовут Петрухин. Вы, вероятно, меня с кем-то путаете. Но теперь ни слова о деле, пока не соберётся совет. Отведайте-ка супа, непревзойдённый шедевр нашего повара. Он, как вы убедитесь, своё дело знает.

Кто такой этот Петрухин или другие, о которых он говорил, я не мог себе представить. Приказчики Демидова, скорее всего.

Странно, правда, что фамилия Демидов незнакома моему собеседнику. Так как он казался нерасположенным заниматься какими бы то ни было деловыми вопросами, я также отбросил их в сторону и разговор наш перешёл на общественную жизнь Англии — предмет, относительно которого он проявил большую осведомлённость. Также и его замечания насчёт теории Мальтуса[111] и законов роста населения были на редкость интересны, хотя и страдали излишним радикализмом.

— Кстати, — сказал он, когда мы за вином закурили сигары, — мы бы ни за что не узнали вас, если б не английские наклейки на вашем чемодане. Какое счастье, что Александр обратил на них внимание! У нас не было ваших примет, и мы, честно говоря, ожидали встретить человека гораздо старше вас. Вы, нельзя не признать, очень молоды, принимая важность вашего поручения.

— Руководство мне доверяет, — ответил я. — К тому же людям, занимающимся нашим ремеслом, давно известно: молодость делу не помеха.

— Ваше замечание, сударь, вполне справедливо, — отвечал мой вновь обретённый друг, — хотя меня несколько удивляет, что вы изволили назвать нашу славную деятельность «ремеслом». В данном термине, как мне кажется, содержится нечто низменное, и он не очень-то подходит людям, соединившим свои усилия во имя благороднейшей цели — дать человечеству то, что ему всего нужней, но чего без наших усилий оно, как вы понимаете, никогда не получит. Братство духа — вот, пожалуй, название, которое нам больше всего подходит.

«Боже праведный, — подумал я, — какое бы удовольствие было старику Диксону послушать его! Этот малый сам, видать, большой делец, как бы он там себя ни называл».

— Ну-с, сударь, — сказал Петрухин, — часы показывают восемь, и совет, вероятно, уже собрался. Пойдёмте, я представлю вас. Думаю, излишне напоминать, что всё совершается в строжайшей тайне и что вашего появления ожидают с большим нетерпением.

Я обдумывал, пока шёл за ним следом, как мне лучше исполнить моё поручение и добиться наиболее благоприятных условий. По-видимому, им не терпится в этом деле не менее моего, и мне кажется, противоречий я не встречу. Так что лучше всего будет выждать их предложения.

Едва я пришёл к этому заключению, как мой проводник отворил настежь большую дверь в конце коридора и я очутился в помещении большем и ещё изысканнее убранном, чем то, в котором обедал. Длинный стол, покрытый зелёным сукном и усыпанный бумагами, занимал середину, и вокруг него сидело человек четырнадцать-пятнадцать, оживлённо разговаривая. В общем, сцена помимо воли напомнила мне игорный дом, который я посетил накануне. При нашем входе всё общество встало и поклонилось.

Я не мог не заметить, что на моего спутника внимания обращено было очень мало, все взоры устремились на меня, в них была странная смесь удивления и почти рабского почтения. Человек, сидевший на председательском месте, — лицо его было страшно бледно, особенно из-за его иссиня-чёрных волос и усов, — указал мне на место рядом с ним, которое я и не замедлил занять.

— Едва ли мне нужно повторять, — сказал господин Петрухин, — что Густав Берджер, агент из Англии, почтил нас в настоящее время своим присутствием. Он, конечно, молод, Алексей, — продолжил он, обращаясь к моему бледнолицему соседу, — но приобрёл уже европейскую известность!

«Ладно, валяй себе», — подумал я, а вслух прибавил:

— Если это относится ко мне, то хоть я и действительно английский агент, но предпочёл бы, чтобы меня называли вовсе не Берджером, а Робинсоном, — Том Робинсон к вашим услугам, господа!

Взрыв смеха был ответом на мою вежливую реплику.

— Пусть будет так, пусть будет так, — сказал человек, которого назвали Алексеем. — Я могу понять вашу осмотрительность, милостивый государь. Осторожность никогда не повредит. Вы вольны сохранять ваше английское инкогнито. Мне очень жаль, что сегодняшний вечер, — продолжил он, — омрачится исполнением тяжёлого долга. Но что бы мы ни чувствовали, правила нашего общества должны неукоснительно соблюдаться и «расход» сегодняшним вечером неизбежен.

«Куда он, чёрт его побери, клонит? — подумал я. — Какое мне дело, если у них тут какие-то расходы? Этот Демидов, бес ему в ребро, содержит, видать, частный дом умалишённых».

— Вынуть кляп!

От этих слов меня словно током ударило, и я подпрыгнул в своём кресле. Сказал их Петрухин. В первый раз я заметил, что руки дюжего, рослого человека, сидевшего на другом конце стола, были привязаны позади стула и что рот его завязан носовым платком. Куда я попал? У Демидова ли я? Кто были эти люди с их странными речами?

— Вынуть кляп! — повторил Петрухин, и платок оказался снят.

— А теперь, Павел Иванович, — заговорил он, — что вы имеете сказать напоследок?

— Господа, только не расход! — взмолился несчастный. — Что хотите, господа, только не надо расхода! Я уеду далеко отсюда, мой рот будет замкнут навсегда. Я сделаю всё, что потребует общество, но, молю, не расходуйте меня!

— Наш закон вам известен, и вы знаете, в чём ваше преступление, — спокойно и неумолимо ответствовал Алексей. — Кто выманил нас из Одессы своим лживым языком и двуличием? Кто написал анонимное письмо губернатору? Кто, наконец, перерезал проволоку взрывного устройства, из-за чего тиран не взлетел на воздух? Всё это ваши заслуги, Павел Иванович, и смерть — единственное, что теперь вас ожидает.

Я откинулся на спинку кресла, мне не хватало воздуха.

— Увести его! — приказал Петрухин.

Человек, управлявший дрожками, и двое других силой выволокли несчастного из комнаты.

Я слышал шаги по коридору и скрип отворяемой и вновь закрываемой двери. Затем послышался шум борьбы, закончившейся ужасным, леденящим душу хрустом, глухим стоном и звуком падения чего-то тяжёлого на пол.

— Такая участь ждёт каждого, кто нарушит клятву, — замогильным голосом возвестил Алексей, и хриплое «аминь» из уст собравшихся было ему ответом.

— Только смерть может уволить человека из нашего братства, — добавил какой-то другой участник странного сборища. — Но господин Бер… господин Робинсон бледен. Эта сцена, должно быть, слишком тяжела для него после долгой дороги.

«О Том, Том, — подумал я, — если ты только выберешься из этой напасти, ты откроешь новую страницу своей жизни. Ты не готов к смерти, это факт».

Теперь мне всё стало яснее ясного: по странному недоразумению я попал в логово отъявленных нигилистов, которые по ошибке приняли меня за одного из своих. Я оказался невольным свидетелем столь многого, что вряд ли меня оставили бы в живых, соверши я сейчас какую-нибудь оплошность. Поэтому я решил и далее играть нелепую роль, так неожиданно на меня свалившуюся, покуда не представится какой-нибудь удобный случай бежать от шайки отвратительных извергов. Я сделал над собой невероятное усилие, пытаясь улыбнуться.

— Нет-нет, что вы! Я, конечно, малость устал с дороги, — отвечал я, — но это всё вздор. Просто минутная слабость…

— Так это вполне естественно, — заявил человек с густой бородой, сидевший от меня справа. — Не соблаговолите, досточтимый мэтр, рассказать нам, как продвигается наше дело в Англии?

— Успех превосходит все ожидания, — отвечал я.

— Не удостоил ли нас Верховный Комиссар чести отправить с вами инструкции для жолтевского отделения?

Не на бумаге, — отвечал я шёпотом.

— Но он говорил о нас?

— Да, он сказал, что наблюдает за вами с живейшим интересом и чувством глубокого удовлетворения, — ввернул я.

В рядах сидящих вокруг стола пробежал шёпот:

— Очень приятно это слышать… Очень приятно…

Голова у меня кружилась; размышляя о безвыходности своего положения, я чуть не падал в обморок. Ведь в любую минуту случайно заданный вопрос мог обнаружить перед ними, что я самозванец. Я встал и подошёл к маленькому столику в углу, на котором стоял графин с водкой. Налив себе рюмку и выпив её, я почувствовал, что живительная влага охватила мой мозг, и, садясь вновь, преисполнился беспечности, которая помогла мне увидеть нечто даже забавное в моём теперешнем положении. И тогда у меня возникла мысль поиграть со своими мучителями. Впрочем, сознание моё оставалось вполне ясным.

— Бывали вы в Бирмингеме? — спросил бородач.

— И не раз, — отвечаю я.

— Тогда вы, конечно, видели секретную мастерскую и арсенал?

— Мне часто доводилось бывать в них.

— Надеюсь, полиция до сих пор ничего не подозревает? — продолжил он свой допрос.

— Ровным счётом ничего, — подтвердил я.

— Не расскажете ли вы нам, как удаётся держать в секрете столь большое дело?

Вот и закавыка. Но моя природная сообразительность и выпитая водка, по-видимому, пришли мне на помощь.

— Такого рода сведения, — ответил я, — я не чувствую себя вправе разглашать даже здесь. Скрывая их, я действую лишь в соответствии с указаниями Верховного Комиссара.

— Да, да, конечно, вы совершенно правы, — сказал мой первый знакомец Петрухин. — Прежде чем входить в такого рода детали, вам необходимо, разумеется, сделать соответствующий доклад центральному комитету в Москве.

— Именно таково моё намерение, — ответствовал я, донельзя счастливый, что выбрался из неприятного затруднения.

— Мы слышали, — продолжил Алексей, — что вас посылают осмотреть «Ливадию». Можете ли вы рассказать что-нибудь об этом?

— Спрашивайте, я постараюсь ответить в пределах мне дозволенного, — ляпнул я с решимостью отчаяния.

— Были ли даны какие-либо распоряжения касательно этого дела уже в Бирмингеме?

— В пору моего отъезда из Англии ещё не были.

— Да, конечно, время у нас пока ещё имеется, — согласился бородач, — ведь для подготовки нам понадобится не один месяц. Днище решено делать деревянным или железным?

— Деревянным, — ответил я наудачу.

— Конечно, так оно лучше, — сразу же подтвердил чей-то голос. — А какова ширина Клайда под Гринлоком?

— Разная, — ответил я, — в среднем около восьмидесяти ярдов.

— Сколько же человек вмещает судно? — спросил анемичный юноша в конце стола, место которому было скорее в школе, чем на этом сборище убийц.

— Около трёхсот, — сказал я.

— Плавучий гроб! — подвёл итог юный нигилист замогильным голосом.

— Цейхгаузы помещаются на одной палубе с каютами или ниже? — спросил въедливый Петрухин.

— Ниже, — сказал я решительно, хотя, ясное дело, не имел ни малейшего понятия, о чём идёт речь.

— И пожалуйста, последний наш вопрос, — сказал Алексей. — Какой всё-таки ответ дал Бауэр, германский социалист, на прокламацию Равинского?

Эта ловушка оказалась похитрее, чем всё, что было раньше! Неизвестно, как бы я вывернулся, но тут Провидение поставило передо мной новую задачу, куда тяжелее прежних.

Внизу скрипнула дверь и послышались быстрые, приближающиеся шаги. Затем раздался громкий стук в дверь, сопровождаемый несколькими более слабыми.

— Наш пароль! — вскричал Петрухин. — Однако мы все в сборе. Кто это может быть?

Дверь отворилась, и в комнату вступил человек, покрытый пылью и, видимо, измученный долгим путешествием. Фигура его, однако, сохраняла повелительную осанку, на лице читались воля и железная решимость. Он оглядел сидевших вокруг стола, пристально всматриваясь в каждого. Присутствующие изумлённо зашептались. Похоже, никто из них его не знал.

— Что означает ваше вторжение, милостивый государь? — спросил мой бородатый приятель.

— Вторжение? — насмешливо переспросил незнакомец. — Мне сообщили, что меня здесь ждут, и я надеялся на более тёплый приём среди своих товарищей и единомышленников. Конечно, вы незнакомы со мною лично, но осмелюсь думать, что имя моё пользуется у вас некоторым уважением. Я Густав Берджер, агент из Англии, имеющий письмо от Верховного Комиссара к его преданным братьям в Жолтеве.

Взорвись здесь одна из их дьявольских бомб, это не вызвало бы такого изумления. Все взоры останавливались попеременно то на мне, то на вновь прибывшем агенте.

— Если вы и в самом деле Густав Берджер, — проговорил наконец Петрухин, — кто же тогда этот человек, с которым мы сейчас разговаривали?

— Вот мои верительные письма, они докажут вам, что я — Густав Берджер, — сказал незнакомец, бросая на стол пакет. — Кто же этот человек, я не имею ни малейшего понятия. Но если он явился на собрание под вымышленным именем, ясно, что он не должен вынести отсюда ни единого слова из услышанного. Скажите, — прибавил он, обращаясь ко мне, — кто вы и чем занимаетесь?

Я почувствовал, что час мой пробил. Револьвер лежал у меня в кармане сбоку, но что было толку в нём, дойди дело до схватки с этим сборищем головорезов? Я нащупал, однако, его рукоятку — так утопающий хватается за соломинку — и попытался сохранять хладнокровие, глядя на суровые мстительные лица, обращённые ко мне.

— Господа, — сказал я, — роль, которую я сыграл в этот вечер, была непреднамеренной с моей стороны. Я не полицейский шпион, как это вам, быть может, подумалось, но и не принадлежу к вашему почтенному сообществу. Я безобидный коммерсант, торговец хлебом, из-за удивительной ошибки помимо своей воли попавший в столь затруднительное положение.

На мгновение я умолк. Не знаю, только ли мне показалось, или я действительно услышал какой-то непонятный звук на улице — звук как бы тихих, крадущихся шагов. Нет, всё прекратилось; скорее всего, то было биение моего собственного сердца.

— Нет нужды говорить, — продолжил я как можно торжественнее, — что всё, что я слышал сегодня, будет свято сохранено. Клянусь честью, как джентльмен, что ни одно слово не будет выдано мною.

Известно, что чувства людей, попавших в большую физическую опасность, страшно обостряются, и, может быть даже, воображение в это время играет с ними странные шутки… Садясь, я повернулся спиною к двери и мог бы присягнуть, что слышал за нею чьё-то прерывистое дыхание. Быть может, это были те трое, кого я видел при исполнении их ужасных обязанностей, почуявшие, как ястребы, новую жертву.

Я оглядел сидевших. Всё те же жестокие, непреклонные лица, и ни тени сочувствия. Я взвёл в кармане курок револьвера.

Настала томительная тишина; суровый хриплый голос Петрухина нарушил её.

— Обещания легко даются и так же легко нарушаются, — изрёк он. — Есть только один способ обеспечить вечное молчание. Речь идёт о нашей жизни или о вашей. Пусть скажет своё слово старший между нами.

— Вы правы, — сказал агент из Англии. — Есть только один выход. Этот человек должен пойти в расход.

Я знал уже, что́ это означает на их секретном жаргоне, и вскочил на ноги.

— Клянусь Небом, — крикнул я, упёршись спиною в дверь, — вы не убьёте свободного англичанина, как барана! Первый же из вас, кто сунется, сразу отправится на тот свет!

Один из них бросился на меня. Я увидел по направлению прицела блеск ножа и дьявольское лицо Густава Берджера. Я спустил курок… и одновременно с хриплым воплем негодяя из Англии оказался брошен на землю страшным ударом сзади. Оглушённый и придавленный чем-то тяжёлым, я слышал над собой шумные крики и звуки ударов, а затем потерял сознание.

Очнулся я среди обломков двери. Напротив сидела дюжина людей, только что судивших меня; они были связаны по двое, их стерегли русские жандармы.

Около меня лежало тело горемычного английского агента; лицо его было обезображено выстрелом. Алексей и Петрухин также лежали на полу, истекая кровью…

— Ну-с, молодой человек, — раздался сердечный голос надо мною, — вы счастливо отделались.

Я взглянул вверх и узнал моего черноглазого знакомца по железнодорожному купе.

— Вставайте, — продолжил он, — вы только немного оглушены, кости целы. Немудрено, что я принял вас за агента нигилистов, коль они сами ошиблись. Как бы то ни было, вы единственный посторонний, который выбрался из этого логовища живым. Пойдёмте со мною наверх. Теперь я знаю, кто вы. Я провожу вас к господину Демидову. Нет, нет, не ходите туда! — воскликнул он, когда я было направился к двери комнаты, в которую меня отвели вначале. — Подальше отсюда! Для одного дня вы насмотрелись достаточно ужасов. Подите-ка сюда и выпейте рюмочку.

Пока мы шли в гостиницу, он объяснил мне, что жолтевская полиция, начальником которой он состоит, получила соответствующее донесение и уже несколько дней ожидала приезда нигилистского посла. Моё появление в этом глухом местечке, таинственный вид и английские наклейки на чемоданчике Грегори довершили дело.

Мало что остаётся добавить. Мои друзья-социалисты были или сосланы в Сибирь, или казнены. Поручение своё я исполнил, к полному удовлетворению моих хозяев, и получил обещанное повышение. Надо признать, мои виды на будущее значительно изменились к лучшему после того кошмарного вечера, одно воспоминание о котором до сих пор заставляет меня содрогаться от ужаса.

1889

Кровавая расправа на Мэнор-плейс[112]

Люди, изучавшие психологию преступления, знают, что главной его основой является непомерно развитый эгоизм. Себялюбец такого рода теряет всякое чувство меры, он только и думает что о себе; вся цель его заключается в том, чтобы удовлетворить собственные желания и прихоти. Что касается других людей, то соображения об их благе и интересах себялюбцу чужды и непонятны.

Порой случается, что к преступлению человека побуждают импульсивность его характера, мечтательность или ревность. Всё это бывает, но самая опасная, самая отталкивающая преступность та, что основана на себялюбии, доведённом до безумия. В английской литературе тип такого эгоиста выведен в лице сэра Виллоугби Паттерна. Сей господин безобиден и даже забавен до той поры, пока желания его удовлетворяются, но затроньте его интересы, не выполните какого-либо его желания — и этот безобидный человек начинает делать ужасные вещи. Гексли сказал где-то, что жизнь человеческая — это игра с невидимым партнёром. Попробуйте сделать в игре ошибку, и ваш невидимый партнёр сейчас же вас за эту ошибку накажет. Если Гексли прав, то приходится признать, что самой грубой и непростительной ошибкой в игре жизни является непомерный эгоизм. За ошибку подобного свойства человеку приходится более всего расплачиваться — разве только посторонние, следящие за игрой, не сжалятся над ним и не примут на себя часть проигрыша.

Я предлагаю познакомиться с историей Уильяма Годфри Янгмена, и вы убедитесь, при каких странных порой условиях приходится человеку платить за совершённые им ошибки. Ознакомясь с историей Янгмена, вы убедитесь также, что эгоизм не есть невинная шалость. Это коренное, основное зло жизни, ведущее к ужасным последствиям.

Приблизительно в сорока милях от Лондона и в близком соседстве с Тонбридж-Уэльсом, модным некогда курортом, есть небольшой городок Уодхерст. Город этот находится почти на самой границе Сассекского и Кентского графств. Местность богатая, живописная, и фермеры благоденствуют, сбывая свои продукты в Лондон, благо тот находится неподалёку.

В 1860 году здесь жил некто Стритер. Он был фермером, вёл небольшое хозяйство, и была у него дочь, очень красивая девушка. Звали её Мэри Уэльс Стритер. Ей было лет двадцать; высокая ростом и сильная, она прекрасно знала всю деревенскую работу, но в то же время бывала и в городе, где у неё имелись знакомые.

Был у Мэри Стритер приятель, молодой человек двадцати пяти лет. Познакомилась она с ним случайно, в одну из своих поездок в город. Девушка ему очень понравилась, он сделал визит в Уодхерст и даже ночевал в доме отца Мэри. Стритер не отнёсся к ухаживанию дурно. Ему, видимо, понравился этот бойкий и красивый молодой человек. Разговаривал тот интересно, оказался отличным собеседником, был весьма общителен. Неопределённые и неясные ответы он давал только в одном-единственном случае, а именно когда Стритер расспрашивал, чем тот занимается и каковы его виды на будущее.

Знакомство завязалось и кончилось тем, что ловкий горожанин Уильям Годфри Янгмен и простодушная, воспитанная в деревне Мэри Стритер стали женихом и невестой. Уильям успел за это время изучить Мэри как следует; но зато Мэри знала о своём женихе весьма немногое. 29 июля приходилось в том году на воскресенье. Полдень миновал. Мэри сидела в гостиной отцовского домика; на коленях у неё лежал ворох любовных писем, полученных от жениха, и она их внимательно и по нескольку раз перечитывала.

Из окна был виден хорошенький зелёный лужок. Типичный английский деревенский садик: в нём росли высокие мальвы, громадные, качающиеся на стеблях подсолнухи. На красивых клумбах цвела красная гвоздика и кустики фуксий. Через полуоткрытое окно в комнату проникал слабый и тонкий аромат сирени. Откуда-то доносилось жужжание пчёл. Сам фермер по случаю воскресенья спал сладким послеобеденным сном, и гостиная находилась в полном распоряжении Мэри.

Всего любовных писем было пятнадцать. В одних говорилось только о любви, и они были восхитительны; в других встречались деловые намёки. Читая эти намёки, девушка сдвигала свои хорошенькие бровки. Взять хотя бы историю со страховкой: сколько хлопот стоила эта история её возлюбленному, прежде нежели она не устроила её! Конечно, её жениху лучше знать, чем ей, но всё-таки её поразило, что он несколько раз говорил о возможной смерти. Это ей-то умирать, такой молодой и здоровой! Иногда в самый разгар любовных объяснений он начинал пугать её разговорами о смерти. В одном из писем он ей писал:

Дорогая моя, я приготовил заявление и отнёс его в контору страхования жизни. Контора напишет госпоже Джеймс Бонн сегодня, а ответ она получит в субботу. Таким образом, мы с Вами можем поехать в страховое общество в понедельник.

В следующем письме, всего два дня спустя, он писал так:

Помните, дорогая, что Вы мне обещали. Вы обещали выйти за меня замуж и до замужества никому не говорить о страховке. Напишите, пожалуйста, миссис Джеймс Бонн, чтобы она сходила в страховое общество, а в понедельник мы съездим вместе и застрахуем нашу жизнь.

Эти выдержки из писем смущали Мэри; она ничего не могла в них понять. Но, слава богу, теперь с этим покончено, и деловые хлопоты не будут мешать их любви. Мэри уступила прихоти жениха, застраховав свою жизнь на сто фунтов. Ей пришлось заплатить за первую четверть десять шиллингов четыре пенса, но Мэри не жалела о деньгах: она успокоила своего Уильяма и избавилась от скучного дела.

Садовая калитка скрипнула, и на тропинке показался рассыльный со станции. В руке его было письмо. Увидав в окне девушку, он приблизился и подал ей письмо, а затем удалился, лукаво улыбаясь. Этот парень в плисовой куртке и тяжёлых сапогах считал себя вестником любви и посланником Купидона, но — увы! — он был посланником совсем другого, весьма мрачного языческого божества.

Девушка нетерпеливо разорвала конверт и прочла письмо.

Мэнор-плейс, 16, Невингтон.

Суббота, вечер. 28 июля.

Моя дорогая Мэри! Сегодня после полудня я отправил Вам письмо, и только после того выяснилось, что мне завтра не придётся ехать в Брайтон. Дела мои все завершены, и я могу теперь увидеться с Вами, о чём и уведомляю Вас настоящим письмом. Письмо это отправлю завтра утром к поезду, отходящему в 6 часов 30 минут со станции Лондон-бридж. Письмо я передам кондуктору, чтобы он отвёз его в Уодхерст. Кондуктору я заплачу сам, а рассыльному с Уодхерстской станции дайте что-нибудь. Ждать я Вас буду, дорогая, в понедельник утром, с первым поездом. Встретить Вас надеюсь на станции Лондон-бридж. Завтра я должен быть у дяди и поэтому приехать к Вам не могу. Но в понедельник вечером или, самое позднее, во вторник утром я провожу Вас назад домой. В Лондон же я вернусь во вторник вечером, чтобы быть готовым в среду приступить к делам. Вы знаете, какие это дела; я Вам говорил. Итак, я Вас жду в понедельник утром. Надеюсь устроить всё как следует. Пока что до свиданья, дорогая Мэри, извините, что не продолжаю письма. Нужно ложиться спать, чтобы завтра встать пораньше и отвезти письмо. Не забудьте, дорогая моя невеста, привезти мне или сжечь все мои письма. Целую Вас, жду в понедельник утром в четверть десятого. Не забудьте сжечь письма.

Вечно любящий Вас,

Уильям Годфри Янгмен.

Это было чрезвычайно настойчивое приглашение приехать повеселиться в городе. Но в письме попадались и странные вещи. Про какие такие дела, будто бы известные его невесте, говорил Янгмен? Никаких дел Мэри не знала. И затем, почему это Уильяму вздумалось требовать, чтобы она сожгла его любовные письма? Это требование не понравилось девушке, да и вообще повелительный тон письма задел её самолюбие, и Мэри решила ослушаться жениха и не жечь писем: они были ей слишком дороги. С ними нельзя обращаться столь бесцеремонным образом, решила она.

И Мэри собрала все письма, счётом шестнадцать, уложила их в маленькую жестяную шкатулочку, в которой хранились все её незатейливые сокровища, и побежала навстречу отцу, который тем временем успел проснуться и спускался по лестнице. Мэри рассказала ему, что она едет к жениху в Лондон, где будет веселиться целый день.

В понедельник, ровно в четверть десятого, Уильям Годфри Янгмен уже стоял на платформе станции Лондон-бридж и ждал поезд из Уодхерста, в котором должна была приехать в столицу его невеста. По платформе ходило множество людей, и отыскать Янгмена в этой толпе было нелегко. В нём не было решительно ничего выдающегося или примечательного: роста и сложения среднего, наружность самая что ни на есть заурядная, он мог бы считаться полным ничтожеством, не будь в его характере непомерного себялюбия. Кто мог бы предсказать в ту минуту, что не далее как через сутки имя этого незаметного молодого человека станет известным всем трём миллионам жителей Лондона и приведёт их в ужас?

Себялюбие у Янгмена доходило до безумия. Он был глубоко убеждён, что важнее его желаний и капризов ничего на свете нет, что все должны склониться пред ним и выполнять его желания. Самоуверен он был до крайности и думал, что может обмануть весь мир. Пускай обман шит белыми нитками, что за беда? Раз он, Янгмен, задумал обмануть людей, так они и должны ему верить.

По профессии, как и его отец, Янгмен был портной, но занятие это его нисколько не удовлетворяло, и он, желая возвысить свою персону, поступил выездным лакеем к доктору Дункану в Ковент-Гардене. Некоторое время Янгмен преуспевал в своей новой должности, но в конце концов ему и это надоело. Он отказался от места и вернулся к отцу, где и жил за счёт родственников, тяжёлым трудом добывавших себе пропитание. Одно время Янгмен уверял родных, будто собирается заняться фермерством. Несомненно, эта идея зародилась в его праздной голове после того, как он побывал в Уодхерсте. Красивые коровы, жужжание пчёл и деревенский воздух понравились ему, и вот он пожелал сделаться фермером.

Но вернёмся к нашему рассказу. Уодхерстский поезд медленно подошёл к станции, и из окна одного вагона третьего класса выглянуло свежее, розовенькое личико Мэри Стритер. Увидав жениха, девушка покраснела ещё более. Влюблённые встретились. Янгмен берёт чемодан девушки и ведёт невесту по платформе, которая вся заполнена дамами в кринолинах и мужчинами в мешковатых панталонах — такая мода царила в Лондоне в 60-е годы.

Янгмен жил на юге Лондона, в Уолворте. Около самого вокзала стоял омнибус. Парочка забралась в него и доехала почти до самого дома.

Было одиннадцать, когда Уильям и Мэри приехали на Мэнор-плейс, где жило семейство Янгмен.

Расположение квартир в этом доме показалось бы нашему современнику очень странным. В 60-х годах о «флэтах» в Лондоне и понятия не имели[113]. И цели, осуществляемые «флэтами», достигались иным способом. Квартира в трёхэтажном доме снималась субъектом, который поселился сам в первом этаже, а второй и третий этажи сдавал жильцам. В первом жил квартирохозяин Джеймс Беван, второй этаж занимали супруги Бард, а третий — Янгмены. Стены в доме были тонкие, и, ходя по одной лестнице, жильцы знали всё друг о друге.

Чете Бард, например, было отлично известно, что молодой Янгмен привёз к родителям невесту. Когда Уильям и Мэри поднимались по лестнице, супруги Бард приоткрыли дверь и украдкой наблюдали за ними. Госпожа Бард потом показала, что Уильям обращался со своей невестой очень ласково.

Когда Янгмен привёл свою невесту на квартиру, там почти никого не было: отец уходил на работу в пять утра и возвращался только к десяти часам вечера; двое младших сыновей — мальчики одиннадцати и семи лет — ещё не пришли из школы. Дома была только мать — добродушная, хлопотливая, вечно погружённая в работу женщина. Она поздоровалась со своей будущей невесткой и стала с ней беседовать, расспрашивать о том о сём. Вполне естественно, что она интересовалась девушкой, которой суждено было вековать век с её сыном. После обеда жених и невеста отправились осматривать достопримечательности Лондона.

Никаких известий не осталось о том, как развлекалась эта странная парочка. Он, разумеется, вынашивал свой ужасный план, а она удивлялась его рассеянному виду и рассказывала ему деревенские новости. Бедная девушка! Она веселилась, а тень смерти уже витала над ней.

Впрочем, кое-что об этой экскурсии влюблённых известно. У отца Мэри Стритер был знакомый в Лондоне, некто Эдвард Спайсер. Это был трактирщик, весёлый, прямой человек. Заведение его — «Зелёный дракон» — помещалось на Бермондс-стрит. Мэри хотела показать жениха, и парочка явилась в «Зелёный дракон», где Уильям был представлен невестой Спайсеру. На последнего молодой человек почему-то произвёл очень дурное впечатление. Трактирщик отвёл невесту в сторону:

— Так ты хочешь выйти за этого молодца? Знаешь что? Возьми-ка уж лучше верёвку да повесься на чердаке. То на то и выйдет.

Но раз девушка влюблена, то всякие увещевания бесполезны. Слова трактирщика, оказавшиеся пророческими, по всей вероятности, не возымели на Мэри Стритер никакого действия.

Вечером Уильям и Мэри отправились в театр смотреть трагедию в постановке Макреди[114]. Знала ли бедная девушка, сидя в набитом битком партере рядом со своим молчаливым женихом, что её собственная мрачная трагедия окажется куда страшнее всех сценических ужасов! На Мэнор-плейс парочка вернулась около одиннадцати часов вечера.

На сей раз трудолюбивый портной оказался дома. Ужинали все вместе, а затем пришла пора ложиться спать. В квартире было всего две комнаты. Мать, Мэри и семилетний мальчик легли в передней комнате. Отец лёг в задней комнате на своём верстаке, около него в постель легли Уильям и его одиннадцатилетний брат. Знали ль эти простые люди, ложась вечером в постель, что завтра о них и об их трагической судьбе будет говорить весь Лондон?

Отец проснулся, по обыкновению, очень рано. В серых очертаниях предрассветного воздуха он увидел что-то белое. Это был вставший с постели Уильям. Отец сонным голосом спросил, куда это он так рано собрался. Уильям снова улёгся, и оба заснули.

В пять часов старик встал, торопливо оделся и, спустившись в двадцать минут шестого по лестнице, запер за собой входную дверь. Таким образом, с места драмы ушёл последний свидетель и всё, что случилось после его ухода, известно лишь на основании логических выводов и косвенных улик. Точных подробностей случившегося никто не знает, и для меня, летописца, это, пожалуй, очень кстати, так как едва ли события, подобные излагаемому ниже, можно смаковать, вникая во все их ужасные подробности.

Я уже говорил, что внизу, под Янгменами, жили супруги Бард; в половине шестого, через десять минут после того, как из дому ушёл старик-портной, госпожа Бард проснулась: её разбудил шум, доносившийся с верхнего этажа. Казалось, что в квартире Янгменов бегают взад и вперёд дети. Лёгкий топот голых ног явственно слышался сверху.

Женщина стала прислушиваться и наконец сообразила, что всё это очень странно: с какой стати дети принялись бегать и резвиться в такой необычный час? Госпожа Бард разбудила мужа и обратила его внимание на необычный шум. Оба сели на постели и стали слушать. И вдруг…

Вдруг они услыхали громкий задыхающийся крик, и затем на пол над их головами упало что-то мягкое и тяжёлое.

Бард выскочил и бросился по лестнице вверх. Но на верхнюю площадку он не пошёл, ибо, ещё стоя на верхних ступенях, он заглянул в открытую дверь квартиры Янгменов. Его глазам представилось нечто такое, что заставило его дико закричать и поспешно броситься вниз. Ещё момент — и Бард стучался к Бевану, крича:

— Ради бога, откройте скорее! Здесь убийство!

Беван выскочил на лестницу. Он и сам слышал зловещий стук от падения чего-то тяжёлого. Оба — и Беван, и Бард — опять поднялись по скрипучей лестнице наверх. Золотые лучи июльского солнца освещали их бледные и перепуганные лица.

Но и на этот раз они не добрались до места. Они остановились на ступеньке, с которой была видна площадка. На пороге двери и на площадке виднелись лежащие белые фигуры. Эти фигуры были залиты кровью. Зрелище было прямо до ужаса нестерпимое!

На площадке виднелось всего три трупа, а по комнате кто-то ходил; этот кто-то вышел на площадку. Перепуганные соседи увидали перед собой Уильяма Годфри Янгмена. Он был в одном нижнем белье, весь перепачканный кровью. Один рукав рубашки был разорван и висел. Увидав перепуганных соседей, Уильям крикнул:

— Мистер Бард! Ради бога, приведите поскорее врача! Может быть, ещё можно кого-то спасти!

Соседи побежали по лестнице вниз, а Янгмен крикнул им вдогонку:

— Это всё моя мать наделала! Она зарезала мою невесту и братьев, а я, защищаясь от неё… кажется, убил её…

Это объяснение Янгмен повторял до самой своей смерти. Но соседям рассуждать было некогда. Они бросились каждый в свою комнату, поспешно оделись и выскочили на улицу искать врача и полицию. А Янгмен стоял на верхней площадке и всё повторял своё объяснение.

Я воображаю, как сладок показался Бевану и Барду летний утренний воздух после того, как они выскочили из этого проклятого дома; представляю, как удивлялись честные продавцы молока, глядя на этих двух растрёпанных и перепуганных людей. Но идти далеко им не пришлось. На углу улицы стоял городовой Джон Уорней, солидный и невозмутимый, как тот закон, который он представлял своей особой.

Городовой Уорней, вселяя в двух испуганных обывателей бодрость, медленно и с достоинством двинулся к дому, в котором произошла трагедия.

Увидав на лестнице лакированную каску полицейского, Янгмен вскричал:

— Глядите только, что здесь произошло! Что мне делать?

Констебль Уорней и при виде кровавых тел остался невозмутимым. Янгмену он дал самый своевременный и практический совет:

— Одевайтесь и следуйте за мной!

— Но за что? — воскликнул молодой человек. — Я убил мать, защищая себя, ведь и вы поступили бы так же. Я не нарушил закона!

Констебль Уорней не любил высказывать своих мнений о законе и был вполне убеждён, что лучшее, что может сделать в данном случае Янгмен, — это одеться и следовать за ним.

Между тем на улице перед домом стала собираться толпа и на место происшествия прибыли другой констебль и полицейский инспектор. Положение было совершенно ясное: правду или нет говорит Янгмен, но в убийстве матери он признался и, стало быть, должен быть арестован.

На полу был найден нож, погнувшийся от сильных ударов. Янгмен вынужден был признать, что этот нож принадлежит ему. Оглядели и трупы. Раны были ужасны: такие раны мог нанести только человек, обладающий мужской силой и энергией. Выяснилось, таким образом, что Янгмен заблуждается, называя себя жертвой обстоятельств. Совершенно напротив, Янгмен оказывался одним из величайших злодеев нашей эпохи.

Но прямых свидетелей не было: злодейская рука заставила замолчать всех — и невесту, и мать, и малолетних братьев. Бессмысленность этого ужасного преступления поразила всех. Негодование общества было чрезвычайно велико. Затем, когда открылось, что Янгмен застраховал в свою пользу жизнь бедной Мэри, стало казаться, что повод к преступлению найден. Обратили внимание на то, что обвиняемый лихорадочно торопился закончить дело со страховкой. И зачем он просил невесту уничтожить его письма? Это были наиболее тяжкие улики против Янгмена.

Но в то же время как Янгмен мог зарегистрировать и получить страховую сумму из общества «Аргус», не будучи ни мужем, ни родственником Мэри? Ведь всё это было до крайности нелепо и заставляло думать, что преступник или круглый невежда, или сумасшедший.

Стали исследовать дело с этой стороны, и оказалось, что безумие было не чуждо предкам Янгмена. Мать его матери и брат отца содержались в психиатрических больницах. Дед Янгмена (отец портного) также одно время находился в сумасшедшем доме, но перед смертью «пришёл в разум».

Основываясь на этих данных, приходилось признать, что деяние на Мэнор-плейс надо зарегистрировать не с уголовной, а с медицинской точки зрения. В наше гуманное время Янгмена едва ли бы повесили, но в 60-х годах на преступников глядели иначе.

Дело разбиралось в главном уголовном суде 16 августа. Председательствовал судья Уиллионс. На суде выяснилось, что нож, которым было совершено убийство, Янгмен приобрёл заблаговременно, он даже показывал его в каком-то кабачке своим знакомым, и один из них, добрый британец, преданный закону и порядку, тогда заметил, что мирному гражданину носить такой нож не пристало. Янгмен на это ответствовал:

— Всякий может защищать себя при надобности таким способом, какой сочтёт нужным.

Добрый британец едва ли подозревал, что беседует с невменяемым и находится на волосок от смерти.

Жизнь обвиняемого была подвергнута самому тщательному исследованию, но ничего компрометирующего этот анализ не дал. Янгмен продолжал упорно стоять на своём первоначальном показании. Судья Уиллионс в своём резюме сказал, что если бы обвиняемый говорил правду, это означало бы, что он обезоружил мать и отнял у неё нож. А если так, то зачем было убивать её? А он не только не удержался от насилия, но и нанёс ей несколько смертельных ран. И, кроме того, на руках убитой матери кровавых пятен не было найдено. Все эти данные были приняты во внимание присяжными, и они вынесли Янгмену обвинительный приговор.

На суде Янгмен держал себя спокойно, но, сидя в тюрьме, обнаружил свой раздражительный и злой нрав. Когда его посетил отец, Янгмен разразился в адрес старика бранью и упрёками, обвиняя его в том, что тот будто бы дурно обращался со своим семейством. Но он стал вне себя от бешенства, узнав, что трактирщик Спайсер посоветовал его покойной невесте скорее повеситься, нежели выходить за него, Янгмена, замуж. Этими словами Янгмен был уязвлён до крайности. Его самоуважение было не на шутку задето ими, а самоуважение было главной чертой в характере этого человека.

— Одного я только желаю! — вскричал взбешённый Янгмен. — Добраться до этого Спайсера и проломить ему башку!

Эта неестественная кровожадность лучше всего показывает, что Янгмен был маньяком. Малость успокоившись, он с тщеславием в голосе прибавил:

— Неужто вы думаете, что столь решительный человек, как я, позволил бы кому-нибудь безнаказанно оскорблять себя? Да я убил бы такого нахала.

Несмотря на все увещевания, Янгмен унёс свою тайну в могилу. Он не переставал повторять, что его невеста и братья убиты его матерью и что мать он убил, защищая себя. По всей вероятности, он придумал эту историю ещё задолго до преступления.

Всходя вместе с Янгменом на помост, священник сказал:

— Не оставляйте этого мира с ложью на устах!

— Я солгал бы, если бы взял на себя вину. Я невиновен, — тут же ответил Янгмен.

Этот человек до такой степени верил в себя, что до самого конца надеялся, что люди поверят его выдумке. Уже стоя на помосте, с петлёй на шее, он продолжал лгать и изворачиваться.

Казнили Янгмена 4 сентября, немногим более месяца спустя после содеянного им преступления. Виселица была сооружена перед Хорзмонской тюрьмой. На казни присутствовало свыше тридцати тысяч человек. Многие стояли всю ночь, дожидаясь зрелища. Когда вели преступника, толпа подняла дикий крик. Защитников у Янгмена не было совсем, и люди самых противоположных взглядов и воззрений сходились в том, что он должен быть казнён.

Умер преступник спокойно и как-то равнодушно.

— Благодарю вас, мистер Джессон, за вашу доброту, — сказал он. — Повидайте моих знакомых и передайте им мой поклон.

Блок звякнул, верёвка натянулась, и последний акт страшной драмы закончился. В лице Янгмена английские уголовные летописи описывают одного из самых страшных и кровожадных убийц.

В том, что Янгмен понёс заслуженную кару, сомневаться, кажется, не приходится, но вместе с тем нельзя не сказать, что косвенные улики никогда не бывают вполне убедительными, и опытный в уголовных делах человек, относясь критически к цепи косвенных улик, приходит нередко к заключению, прямо противоположному тому, которое было сделано судом.

1901

Дорога домой

Весной 528 года от Рождества Христова небольшое судно, переполненное пассажирами, совершало свой обычный рейс из Халкидона в Константинополь. В то памятное утро, которое пришлось на праздник Дня святого Георгия Победоносца, почти все пассажиры были паломники, устремившиеся в византийскую столицу на торжественные богослужения в честь этого святого — одного из самых почитаемых в необозримом сонме святых Восточной церкви. Ясное небо и лёгкий бриз способствовали общему праздничному настроению: можно было, не опасаясь морской болезни, любоваться постепенно открывающейся взору величественной панорамой самого грандиозного и прекрасного города в мире.

Справа по ходу корабля, проплывавшего в ту минуту вдоль узкого пролива, виднелся живописный берег Малой Азии, весь усыпанный маленькими белыми домиками сельских поселений и утопающими в зелени лесов роскошными виллами. Прямо по курсу корабля на фоне тёмно-синих волн Мраморного моря возвышались покрытые изумрудной зеленью Принцевы острова, скрывавшие на этом участке пролива от глаз путешественников панораму византийской столицы. Когда корабль обогнул островную группу, перед восхищёнными взорами стоявших на палубе паломников внезапно открылась величественная панорама древнего града. Восторженный гул удивления и восторга пронёсся над толпой. Белоснежный город становился всё ближе, в глазах рябило от множества горящих в лучах солнца медных крыш и позолоченных статуй. И над всем этим великолепием величественно возвышались, словно парящие высоко в небе, золотые купола собора Святой Софии. На фоне безоблачной синевы неба город казался волшебным сном, слишком воздушным и сказочно красивым, чтобы быть явью.

Среди пассажиров двое невольно привлекали к себе любопытные взоры. Один — редкой красоты мальчик лет десяти-двенадцати, с тонкими правильными чертами, смуглой кожей и лёгким румянцем, с тёмными вьющимися волосами и очень выразительными карими глазами. Всем своим видом мальчик излучал ум и жизнерадостность. Его спутник, худой седобородый старец с суровым измождённым лицом, то и дело невольно улыбался, наблюдая, с каким восторгом и любопытством его юный спутник смотрит на мерцающие силуэты расстилающегося вдали города и скопление множества судов, которым, казалось, было тесно в узком проливе.

— Смотри, смотри! — кричал мальчик. — Какие красивые корабли выплывают из той бухты! Отец настоятель, ведь это, наверное, самые большие корабли на свете?

Седовласый мужчина, который был настоятелем монастыря Святого Никифора в Антиохии, положил руку мальчику на плечо:

— Потише, Лев, не кричи так. Нам нельзя привлекать к себе внимание, пока мы не увидимся с твоей матерью. А эти красные галеры в самом деле огромны. Ведь это боевые корабли императора. А бухта — Феодосийская гавань. Скоро мы обогнём вот тот зелёный мыс и войдём в бухту Золотой Рог. Вон, видишь, там узкий изогнутый залив — это и есть Золотой Рог. Там швартуются и становятся на якорь торговые суда. А теперь погляди-ка туда, вон на те строения и большой собор. Видишь эту колоннаду, которая тянется вдоль моря? Это императорский дворец.

Мальчик всматривался долго и пристально.

— Там и живёт моя мать? — тихо спросил он.

— Да, дитя моё, твоя мать, императрица Феодора, и её муж, великий император Юстиниан, живут в этом дворце.

Взгляд детских глаз поразил старика своей пытливостью.

— Слушай, отец Лука, ты думаешь, она вправду будет мне рада?

Настоятель отвернулся, чтобы не встречаться с этим вопрошающим взглядом.

— Сам посуди, Лев, откуда мы можем знать? Но нужно попробовать. Если здесь тебя не примут, то в монастыре мы всегда тебе будем рады.

— Отец Лука, а почему ты не написал моей матери о нашем приезде? Почему не подождал, когда она сама позовёт меня?

— Издалека, Лев, легче отказать. Нас просто задержал бы императорский гонец. Надо, чтобы она увидела тебя, Лев, заглянула тебе в глаза, они так похожи на её собственные! А твоё лицо напомнит ей того, кого она любила когда-то. И тогда, если сердце её ещё не превратилось в камень, оно откроется для тебя. Говорят, что император ни в чём не может ей отказать, к тому же собственных детей у них нет. И быть может, Лев, тебя ожидает великое будущее. Если это свершится, вспомни о бедной монастырской братии и монастыре Святого Никифора. Там тебя приютили, когда ты был один на всём свете.

Отец настоятель пытался подбодрить мальчика, но было заметно, что по мере приближения к столице лицо старца выражает всё большую обеспокоенность, его всё больше одолевают сомнения относительно шансов на успех затеянного. И то, что представлялось таким естественным и легкоосуществимым в стенах тихой обители, теперь, когда золотые купола Константинополя были совсем рядом, выглядело сомнительным и ненадёжным.

Десять лет минуло с того дня, когда падшая женщина, чьё имя во всей Малой Азии, где она прославилась в равной степени как своим крайним беспутством, так и ослепительной красотой, считалось неприличным упоминать, постучала в ворота древнего монастыря. В те дни она вызывала у богобоязненных людей лишь дрожь отвращения, но она упросила монахов взять на попечение младенца — греховный плод её беспутной любви. Там, в монастыре, приёмыш и оставался. А сама она, Феодора, распутная и продажная девица, направилась в Константинополь. И здесь, благодаря какому-то немыслимому повороту колеса Фортуны, ей удалось вначале увлечь престолонаследника Юстиниана, а впоследствии и завоевать его прочную и глубокую любовь. Когда же после смерти императора Юстина его племянник Юстиниан стал самым великим и могущественным монархом на свете, он не только возвысил свою возлюбленную до положения законной супруги и императрицы, но и наделил её неограниченной властью, равной по силе и мощи его собственной. И кто бы мог подумать! Вознесённая волею судьбы на царский трон, эта некогда глубоко порочная, падшая женщина решительно порвала со всем, что связывало её с прошлой жизнью. Она стремилась показать себя подлинно великой императрицей. Феодора превзошла супруга не только в силе и мудрости, но и в жестокости, мстительности и непреклонности. Горе её врагам! К ним она была беспощадна. Но друзьям оставалась верна.

К этой-то женщине отец Лука, настоятель монастыря Св. Никифора, и вёз из Антиохии в Константинополь её чадо — покинутого ею и, наверное, забытого сына. Быть может, Феодора порой и обращалась мыслями к дням своей распутной молодости, когда она, брошенная своим любовником Эцеболусом, правителем африканского Пентаполиса, пешком прошла через всю Малую Азию, дабы отдать на попечение монахам прижитого младенца. Но как знать? Не для того ли, чтобы только убедить себя: живущим в богом забытой глуши монахам никогда не придёт в голову, что императрица Феодора и та жалкая грешница — одно лицо? И что, стало быть, плод греха её навсегда надёжно упрятан от августейшего супруга?

Тем временем корабль обогнул крайнюю оконечность мыса, где располагался храмово-дворцовый комплекс византийского Акрополя, и перед путешественниками показалась длинная голубая гладь бухты Золотой Рог. Вдоль всей бухты высилась громада Феодосиевой стены, и узкая полоса земли, что пролегла меж оборонительной стеной и кромкой воды, служила в качестве причала для прибывающих сюда судов. Корабль причалил недалеко от ворот Неориона, и после краткого досмотра группой стражников в шлемах пассажирам было разрешено сойти на берег.

Настоятель, которому не раз доводилось бывать прежде в Константинополе, где он хлопотал по делам монастыря, шёл уверенным шагом человека, который хорошо знает дорогу. Мальчик, потрясённый новыми впечатлениями: многолюдством, обилием экипажей, шумом и грохотом, огромными зданиями, ступал, держась за край одежды настоятеля, но с неизменным восторженным любопытством вертел во все стороны кудрявой головой.

Поднявшись по узким крутым улочкам, что вели из порта вверх к центру города, путники оказались на большой площади, обрамлявшей величайший храм — Софийский собор, строительство которого было начато ещё в годы правления императора Константина и который освятил сам Иоанн Златоуст. Теперь в соборе располагался патриарший престол, и он по праву считался центром Восточной автокефальной церкви. Лишь многократно осенив себя крестным знамением и почтительно преклонив колена пред христианской святыней, преподобный отец настоятель приступил к выполнению своей миссии.

Миновав громаду Софийского собора, путники пересекли выложенную мраморными плитами площадь Императора Августа. Справа от них огромная толпа народа через золочёные ворота устремлялась на ипподром — по традиции утренние часы праздничных дней были посвящены религиозным церемониям, а дневное и послеобеденное время отводилось народным гуляньям и увеселительным мероприятиям. Старику и мальчику с трудом удалось вырваться из плотного людского потока и свернуть к огромной арке из чёрного мрамора, обрамлявшей внешние ворота Большого императорского дворца. Сурового вида дворцовые стражники в шлемах с золотыми гребнями преградили им дорогу, скрестив перед путниками копья в ожидании приказа старшего по званию. Между тем настоятелю было известно, что все преграды на их пути устранятся сами собою, стоит лишь упомянуть имя паракимомена, евнуха Василия, занимавшего при дворе высокую должность начальника китонитов, то есть охраны китона — императорских покоев. Его имя подействовало как пароль — услышав его, протосфатий, начальник дворцовой стражи, который случайно оказался рядом, послал одного из своих подчинённых сопроводить двух путников к высокому вельможе.

Миновав сначала пост промежуточной, а затем и внутренней охраны Большого дворца, старик и мальчик оказались в самом дворце, следуя в сопровождении охранника через вереницу палат, каждая последующая из которых по богатству внутреннего убранства превосходила предыдущую. Мрамор и золото, бархат и серебро, великолепные мозаичные панно, искусная резьба, филигранно выполненные мастерами ширмы из слоновой кости, армянская парча и индийский шёлк, арабский дамаст и балтийский янтарь — от всего этого дворцового великолепия у двух не привыкших к роскоши провинциалов рябило в глазах. В дверях одной из палат расшитые золотой нитью занавеси раздвинулись, а за ними, как оказалось, стоял немой стражник-негр. Небольшую комнату мерил шагами жирный человек с каким-то бабьим, лишённым растительности, смуглым и обрюзгшим лицом. Он остановился и неприязненно посмотрел на них. Оттопыренные губы и отвислые щёки на обрюзгшем лице придавали ему сходство с дряблой старухой, но пара подвижных, тёмных и злобных глаз буравила вошедших оценивающим взглядом, полным напряжённого внимания.

— Мне лестно, что моё имя служит пропуском во дворец, — сказал он со злобной усмешкой. — Но горе тому, кто воспользуется им без достаточно серьёзной причины.

Тут вельможа умолк, и на лице его вновь заиграла зловещая улыбка, при виде которой мальчик невольно вздрогнул и ещё крепче вцепился в свободно свисающий край одежд своего наставника. Но настоятель оказался не из числа тех, кого легко запугать. Его не смутил ни зловещий вид могущественного царедворца, ни скрытая угроза, что прозвучала в его словах. Он лишь молча положил руку на плечо воспитаннику, со спокойной улыбкой глядя вельможе в глаза.

— Дело моё настолько важно, твоя светлость, — промолвил старец, — что не стоит сомневаться в моём праве войти во дворец. Более того, оно так серьёзно, что я не могу рассказать о нём ни тебе, твоя светлость, ни кому бы то ни было ещё. Говорить о нём мне позволительно только с самой императрицей Феодорой, потому что только её одной оно и касается.

Густые брови евнуха грозно сдвинулись, глаза злобно сверкнули.

— Да? А чем это докажешь? Мой повелитель и наш великий государь император Юстиниан не считает ниже своего достоинства делиться со мной тем, что составляет государственную тайну. Скажи-ка на милость, что же из того, что известно тебе, я не имею права знать? Ты ведь, коль судить по виду и одеянию, имеешь духовный сан настоятеля одного из монастырей в Малой Азии?

— Ты совершенно прав, твоя милость. Я занимаю должность настоятеля монастыря Святого Никифора в Антиохии. Но повторяю, я абсолютно уверен, что то, что собираюсь сказать, я должен поведать императрице Феодоре лично.

Паракимомен Василий находился в некотором недоумении: упорство старика лишь разжигало его любопытство. Он подошёл ближе, его широкое лицо слегка вытянулось, а смуглые дряблые руки упёрлись в стоявший перед ним столик из жёлтой яшмы.

— Слушай, старик, — прошипел он зловеще, — у императрицы нет от меня тайн. И пока ты молчишь передо мной, ты её не увидишь. Откуда мне знать, должен ли я допустить тебя к ней, коль мне неизвестно существо вопроса. А если ты жаждущий крови еретик-манихей, прячущий в рукаве рясы острый кинжал?

Монах ещё некоторое время колебался, но, понимая силу и политический вес приближённого к императорской фамилии придворного, он наконец решился.

— Хорошо же! Если я совершаю ошибку, то отвечать за неё придётся тебе, высокий сановник, — твёрдым голосом ответствовал старец. — Знай же, что стоящий перед тобою юноша по имени Лев — это сын Феодоры. Десять лет назад она оставила его малюткой у нас в монастыре. Взгляни на этот свиток: в нём доказательство моей правдивости.

Не отводя глаз от детского лица, Василий развернул свиток. На отталкивающей его физиономии удивление сменилось сосредоточенностью: он рассчитывал, как воспользоваться услышанной новостью.

— Да, спору нет — мальчик действительно вылитый портрет императрицы, — пробормотал евнух, но тут же у него снова возникло подозрение. — Скажи, старик, уж не в портретном ли сходстве причина твоей настырности?

— Есть только один свидетель, который может подтвердить мою правоту. — Голос настоятеля звучал с достоинством и твёрдо. — Спроси саму императрицу. Обрадуй её, сообщи, что её сын жив и здоров, что он здесь.

Сила ли или искренность этих слов, свиток ли, представленный монахом, или прекрасное лицо ребёнка, так похожего на императрицу, — какой-то из этих доводов или все они вместе окончательно убедили евнуха. Теперь его терзали иные сомнения: какую выгоду можно извлечь из этой ошеломляющей новости? Обхватив рукой свой лоснящийся безволосый подбородок, он силился не упустить ни один из вариантов, которые сулил подобный поворот событий.

— Говори правду, старик, — молвил он вдруг, — скольких ещё людей ты посвятил в свою тайну?

— Никто на всём белом свете, — отвечал ему настоятель, — кроме диакона Вардаса в монастыре да меня, не знает об этом.

— Ты абсолютно уверен?

— Да.

В голове паракимомена Василия уже созрел план дальнейших действий. Заманчиво владеть тайнами великих. Да-а-а… эту властную женщину он сможет теперь скрутить… Опытный царедворец был уверен, что император Юстиниан ничего не знает об истории с внебрачным ребёнком и от такого удара может даже охладеть к обожаемой жене. Ей придётся принять меры, чтобы похоронить свою тайну, и он, Василий, выступит её поверенным в столь щекотливом деле, и это, несомненно, сблизит его с императрицей, ещё более укрепит его положение при дворе. Все эти мысли вихрем пронеслись у него голове, пока он, держа свиток в руках, в задумчивости не спускал коварных глаз с мальчика и монаха и ещё раз оценивал все свои шансы.

— Ждите здесь, — приказал он и быстрым шагом вышел из комнаты, шелестя мягкими шёлковыми одеяниями.

Ждать пришлось недолго. Заколебались, а потом раздвинулись занавеси, и, неуклюже пятясь толстым задом, согнувшись в глубоком поклоне, появился евнух, а за ним стремительными шагами шла женщина. Из-под пурпурной мантии виднелось шитое золотом платье. Пурпурный цвет одежд сам по себе означал, что это императрица. Между тем гордая поступь, властность взгляда больших тёмных глаз, идеальные черты надменного лица не оставляли в том никаких сомнений: да, это она. Несмотря на своё незнатное происхождение, Феодора была царственно величественна и умопомрачительно красива — не было ни единой женщины во всей Византии, чтобы сравниться с нею! В её благородном облике не осталось и следа дешёвой театральности, всех тех жестов и ужимок лицедейки, которым дочь Акакия, странствующего циркача, ещё в детстве научилась у отца. Не было в ней теперь ничего и от вкрадчивого обаяния профессиональной обольстительницы. Взору явилась полная сдержанного величия достойная супруга императора — повелительница с головы до пят.

Словно не замечая евнуха и монаха, Феодора подошла к мальчику и положила руки ему на плечи, пристально всматриваясь в лицо долгим изучающим взглядом. В её глазах поначалу сквозила такая подозрительность, такая холодная недоверчивость, что мальчик даже вздрогнул, но очень скоро взор императрицы смягчился и потеплел. Лучистые глаза мальчика были копией её собственных. И тогда в чуткой душе мальчика родился мгновенный отклик. Со сдавленным всхлипом «Мама! Мама!» монастырский приёмыш кинулся к женщине, обхватил её за шею и уткнулся лицом ей в грудь. Повинуясь внезапно нахлынувшему чувству, Феодора по-матерински обняла мальчика, прижала к груди хрупкое тельце подростка. Но это был лишь мгновенный страстный порыв, повелительница полумира быстро овладела собой и оттолкнула мальчика от себя, жестом дав понять, что желает остаться одна. Безмолвные рабы, подхватив старика и мальчика под руки, тут же вывели их за дверь. Евнух Василий медлил, не сводя глаз с императрицы. Казалось, силы оставили её, она опустилась на диван, тяжело дыша. Но, почувствовав на себе пытливый взор евнуха, она посмотрела ему в лицо. Женским чутьём она безошибочно уловила угрозу, затаившуюся в коварных глазах.

— Теперь я в твоей власти, — прошептала она побелевшими губами. — Императору ни слова…

— Я твой раб, государыня, твоё послушное орудие, — отвечал евнух. Какая-то двусмысленная улыбка играла на его лице. — Раз император ничего не должен знать, так, значит, ничего и не узнает. Кто же посмеет открыть ему твою тайну?

— А монах и мальчик? Как с ними быть?

— Выход один, иначе ты навсегда лишишься покоя, — отвечал евнух шёпотом.

Толстый палец его указывал вниз. Глаза императрицы наполнились ужасом: она сразу поняла, что он имел в виду. Там внизу, под сверкающим великолепием императорского дворца, находилось огромное и страшное подземное царство — мир тьмы, безмолвие которого время от времени оглашали резкие крики и приглушённые стоны узников подземных казематов. Там в лабиринтах слабоосвещённых переходов и закоулков доживали свой век безмолвные чернокожие рабы-стражники с вырванными языками. Вот на что намекал лукавый интриган. А может, даже и того хуже: глубокий каменный колодец, внезапный и долгий вскрик, а после… тишина…

Сердце её разрывалось. Вот её мальчик, её сын, её единственный сын! Не осталось и тени сомнения, сердце сказало ей, что это её плоть и кровь. И как он хорош, как открыта любви и нежности его душа! Но Юстиниан! Ей ли не знать его характер? Да, он уничтожил её прошлое, стёр его из памяти людской особым императорским указом, который был оглашён во всех уголках огромной империи. Указ постановлял, что она заново родилась, дабы полноправно царствовать на престоле вместе со своим мужем. И она царствовала. Но поскольку детей у них не было, то внезапное и неожиданное появление этого ребёнка, несомненно, задело бы императора за живое. Юстиниан готов был закрыть глаза на её позорное прошлое, но ребёнок — это слишком конкретное напоминание, от него не отмахнёшься. Она чувствовала, что этого испытания любовь Юстиниана не выдержит, не помогут ей тогда ни обаяние, ни её женская власть над монархом — впереди гибель. И чем головокружительнее был её взлет к самым вершинам власти, тем мучительнее и болезненнее будет падение с олимпа. Сейчас у её ног было всё, о чём любой смертный может только мечтать. Но в один миг она теперь может потерять всё, чего достигла. Стоит ли так рисковать и чего ради? Ради недостойной звания великой императрицы минутной слабости, ради глупого наплыва чувств, ради того, что не существовало в её жизни ещё нынешним утром? Как можно променять нечто столь существенное и основательное в жизни на что-то призрачное и эфемерное?

А евнух всё стоял перед ней, согнувшись в подобострастном поклоне. Смуглое лицо его выражало теперь преданность и внимание.

— Поручи это мне, государыня.

— Но ведь это… смерть, ведь так?

— Всё прочее небезопасно. Только мёртвые молчат. Конечно, если ты не решаешься, можно вырвать язык и выколоть глаза.

Картина, которая предстала при этих словах её мысленному взору, заставила её содрогнуться.

— Нет, только не это! — вскричала она. — Уж лучше убить.

— Да будет так. Твоя мудрость, государыня, — твоя опора. Только смерть — залог их молчания и твоей безопасности.

— А как же монах?

— И его тоже.

— Но ведь он настоятель монастыря! Его будет разыскивать святой Синод! Ведь он имеет духовный сан, известный человек. Что скажет патриарх?

— Главное сейчас — замести следы, а в Синоде пусть потом что хотят, то и делают. Допустим, дворцовая стража схватила заговорщика с кинжалом в рукаве рясы. Откуда мы могли знать, что он на самом деле настоятель монастыря?

От всего услышанного по телу Феодоры снова пробежала дрожь, и в смятении она уткнулась в диванные подушки.

— Отбрось от себя эти мысли, государыня, — услужливо произнёс евнух, — и всё будет сделано как должно! Только поручи это дело мне. Если ты не решаешься сказать слова — только кивни, я посчитаю это знаком согласия.

Пред мысленным взором Феодоры предстала длинная вереница её врагов, завистников и недоброжелателей, всех тех бесчисленных недругов, которые завидовали её стремительному восхождению на олимп власти; недругов, чья глухая ненависть и презрение к ней быстро сменятся на безудержное ликование при известии, что безродная дочь бродячего циркача вновь сгинула на самое дно общества, туда, откуда её когда-то вытащил и возвысил молодой император. При одной мысли об этом лицо императрицы сразу же посуровело, губы плотно сомкнулись, миниатюрные пальцы невольно сжались в кулаки.

— Да будет так, — выдавила она из себя.

Тотчас посланник смерти с омерзительной самодовольной улыбкой на широком бабьем лице поспешил вон из комнаты.

Громко всхлипывая от безысходности, Феодора ещё глубже зарылась в шёлковые подушки, судорожно сжимая их руками.

И снова Василий не стал терять времени зря. Когда приказ будет исполнен, он станет единственным обладателем тайны императрицы. Есть, правда, какой-то ничтожный диакон Вардас в Антиохии, но его участь предрешена. Вот тогда наступит время накинуть узду на эту женщину — само воплощение власти, и ей придётся ему подчиниться!

Поспешив в коридор, где наши путники томились в ожидании под стражей, он подал хорошо известный в то жестокое время знак, исполненный зловещего смысла. В тот же миг немые чернокожие стражи схватили старика и мальчика и поволокли в дальнюю часть дворца. По дороге они ощутили аппетитные запахи готовящейся пищи — это говорило о том, что где-то поблизости была императорская кухня. Потом путь их пошёл в один из боковых проходов, в конце которого виднелась тяжёлая железная дверь, запертая на множество засовов. За этой дверью дорога вела в подземелье, куда можно было попасть по крутым каменным ступенькам, слабо освещённым тусклым светом настенных светильников. Наверху и внизу лестницы, подобно изваяниям из чёрного дерева, стояли в полумраке темнокожие стражи. Внизу каменной лестницы, в сумраке подземелья, были едва различимы очертания внутренних коридоров, которые вели к тюремным камерам, вход в которые также охраняли устрашающего вида негры-стражники. Проходя мимо тюремных камер, перепуганные путники могли слышать стоны и крики многочисленных узников, всю жизнь томившихся в смрадной атмосфере душного подземелья. Истошные вопли и стоны этих несчастных были похожи на крики больных или раненых зверей, их уделом была медленная, мучительная смерть.

Несчастных путников грубо толкали вниз по бесчисленным, выложенным камнем тёмным и мрачным коридорам, пока наконец они не оказались внизу ещё одной длинной и крутой лестницы, которая почти отвесно уходила в глубь земли. Там царила сырость, воздух был тяжёл от неё, а сквозь стены просачивались капли. Должно быть, они находились ниже уровня моря.

Нижний коридор подземного лабиринта упирался в массивную дверь, через которую путников провели в довольно просторное сводчатое помещение. В центре темнел оголовок древнего колодца, сложенный из больших кусков грубого, нетёсаного камня. Колодец был наглухо закрыт массивной деревянной крышкой, а на его камнях были высечены малопонятные теперь даже учёным мужам изречения древних, ибо сей старинный колодец был сооружен ещё до основания греками Визáнтия. В те далекие времена строители из Халдеи и Финикии использовали огромные, несокрушимые временем каменные глыбы и укладывали их всухую, без использования известкового раствора. И уровень этих древних сооружений был намного ниже уровня нынешнего города, носящего имя императора Константина.

Дверь захлопнулась, и евнух знаком приказал стражникам снять тяжёлую крышку, прикрывавшую колодец смерти. Раздался раздирающий душу детский крик, мальчик в ужасе и тоске прижался к отцу настоятелю, а тот тщетно пытался вызвать жалость в безжалостном сердце.

— Что вы хотите сделать? Не убьёте же вы невинное дитя?! — воскликнул Лука. — Чем он провинился? Разве мальчик виноват в том, что пришёл сюда? Я привёл его сюда, я и виноват… Я и диакон Вардас. Наш грех — нас и казните. Старикам чего бояться? — нам всё равно умирать. А на него взгляните: как он красив, как юн! У него ведь вся жизнь впереди! О господин мой, сжалься над сиротой, пощади его, не бери грех на душу, не убивай!

Старик рухнул в ноги евнуху, моля его пощадить ребёнка, а мальчик, захлёбываясь в рыданиях, с ужасом глядел на чёрнокожих рабов, с трудом сдвигавших массивную плиту, которая прикрывала каменное основание колодца. Не удостоив настоятеля ответом, Василий поднял осколок камня и бросил в колодец. Камень долго летел вниз, стуча по старым, влажным, сплошь покрытым зелёным мхом и плесенью стенам колодца, пока где-то далеко внизу не раздался глухой всплеск воды. Затем евнух сделал повелительный жест, и чёрные стражники как стервятники набросились на мальчика, силой оттащив его от покровителя и защитника.

Душераздирающие вопли жертвы, лишённой последней защиты и надежды, были так пронзительны, что никто не услышал стремительных шагов императрицы. Задыхаясь, вбежала она в подземелье и бросилась к сыну.

— Стоять! — крикнула она рабам. — Не бывать этому никогда! Никогда… Не бойся, дитя моё, радость моя. Я тебя им не отдам… То было помрачение, тёмные силы овладели мной, дорогой ты мой! Боже, на какое зло могла решиться твоя мать! Мои руки были бы обагрены твоей кровью… Но с этим покончено!

Увидев столь неожиданный поворот событий, евнух Василий недовольно насупил брови. Как же! Ведь это крушение его планов, очередной пример непредсказуемых женских капризов.

— К чему нам убивать их, госпожа моя, коль это так ранит твоё сердце, причиняет тебе муки? — забормотал он. — Довольно ножа и раскалённого железа: они навсегда обезопасят тебя, государыня!

Но Феодора не обратила ни малейшего внимания на подобострастные речи придворного льстеца.

— Поцелуй же свою мать, Лев, — обратилась она к сыну. — Хоть раз в жизни ощутить эту радость — сладость поцелуя своего родного дитяти! И ещё, сынок, в последний раз поцелуй меня! Хотя нет, не надо — от твоих поцелуев я теряю силы, а мне нужно собрать их, чтобы спасти тебя.

Теперь она обратилась к отцу настоятелю:

— Старик, твой сан и твои преклонные годы не позволят тебе осквернить уста ложью, ведь ты уже чувствуешь дыхание смерти. Скажи, все эти годы ты бережно хранил мою тайну, не так ли?

— Государыня, всю жизнь я старался ходить путями правды и совести. Лгать мне не подобает. Клянусь святым Никифором, небесным покровителем нашей обители: только я да старый диакон Вардас — больше никто не знает!

— Тогда, заклинаю тебя, храни молчанье и впредь! Я верю тебе: ты молчал десять лет, с какой бы стати тебе начинать болтать теперь? А ты, Лев? Могу ли я доверять тебе? — Феодора бросила на сына взгляд, который мог бы показаться суровым, если бы не волны любви, лившиеся из её прекрасных глаз. — Тебе можно довериться? Сможешь ли ты всю жизнь хранить тайну, которая тебе не поможет, но легко погубит твою мать?

— Я ни за что на свете не причиню тебе вреда, мама! Клянусь, я буду верно хранить твою тайну.

— Я верю вам обоим. Я сделаю богатый вклад в твой монастырь, отец настоятель, чтобы ни ты, ни братия ни в чём не нуждались. Поверь, вы будете благословлять тот день, когда переступили порог моего дворца. Теперь ступайте. И знай, сын мой, что мы с тобой больше никогда не увидимся. Ведь если судьба вновь сведёт нас, то встреча будет либо моей верной погибелью, если сердце моё смягчится, либо твоей — если оно вдруг зачерствеет. И не дай бог, чтоб возникли хоть малейшие слухи! Это будет знаком, что вы нарушили обет молчания, старик, и, святым Георгием клянусь, я не пощажу тогда ни твой монастырь, ни твою братию. Страшная кара ждёт каждого, кто нарушит верность императрице!

— Я буду хранить молчание, — вымолвил старец. — Будет молчать и диакон Вардас. Не молвит слова и мой воспитанник, Лев. За нас троих я ручаюсь. Но кто поручится за остальных: за этих рабов, за твоего царедворца? Не пострадать бы нам за чужую вину!

— Не сомневайся, — решительно отвечала императрица, и в глазах её вновь проступили жестокость и мстительность, не ведающие пощады. — Рабы — они безъязыкие, никогда и ничего они никому не скажут. Ну а Василий…

Здесь прекрасная белая рука повторила тот самый жест, которым так недавно евнух приговорил к смерти своих пленников. И тут же темнокожие рабы окружили Василия и набросились на него, как стая голодных псов на загнанного оленя.

— Помилуй, великая государыня! За что?! Чем я провинился? — Голос был тонкий, пронзительный, срывающийся на визг. — За что казнишь? Прояви великодушие, прости, если я ошибся!..

— Ошибся, говоришь? Да ты принуждал меня убить своё дитя, подстрекал пролить родную кровь! Разве не ты собирался потом запугивать меня моею тайной? Да у тебя на лице всё было написано! О, жестокий злодей, вкуси же сам горестный удел всех, кто сгинул здесь по твоей воле. Ты сам приговорил себя. Смерть ему! Я сказала!

Не помня себя от ужаса, старик с мальчиком опрометью бросились вон из сводчатых казематов. Последнее, что они видели мельком, но запомнили до конца своих дней: неподвижная, застывшая, словно изваяние, фигура императрицы в золотой парче и за нею — зелёное замшелое жерло колодца, на фоне которого большим красным пятном выделялся широко раскрытый рот истошно кричавшего евнуха. Он отчаянно и безуспешно сопротивлялся мускулистым рабам, которые подтаскивали его всё ближе к краю колодца. Евнух визжал от ужаса и молил о пощаде. Крепко зажав уши руками, мальчик и его наставник бежали всё дальше — прочь от зловещего подземелья, но всё равно до них донёсся истошный предсмертный вопль и чуть позже послышался гулкий всплеск воды, донёсшийся из глубины чёрной бездны.

1909

Наследница из Гленмэголи

— Послушай, Боб, — сказал я, — так не годится, надо что-то делать!

— Надо, — эхом откликнулся Боб, попыхивая трубкой, когда мы сидели вдвоём в маленькой, затхлой гостиной Шамрок-Армса — унылого постоялого двора в Гленмэголи.

Гленмэголи больше было решительно нечем прославиться, как только тем, что эта деревня — центр огромного пространства болотных земель, на которых ведутся торфяные разработки. Болота эти тянутся с удручающим однообразием до самого горизонта, и ни единая неровность, ни единый выступ не оживляет их. И только в одном месте, на Морристонской дороге, зеленела сиротливая полоса густого леса, но подобная роскошь в здешних краях могла лишь усугубить безнадёжность окружающей пустыни. Сама деревня — это вытянутая линия жалких домишек с соломенными крышами, в каждом дверь распахнута настежь, и в неё бегают туда-сюда босоногие дети, тощие свиньи, куры и петухи, шагают взад-вперёд мужчины-оборванцы и грязные, неряшливые женщины. Но Бобу Эллиоту туземцы, судя по всему, нравятся. Уж точно ему лестно, когда он идёт по улице, слышать восхищённые восклицания, несущиеся вслед, вроде: «Ой, ты только погляди на него! Вишь, какая одёжка на нём шикарная!» Или: «Ай-яй, какой красавчик этот шентильмен, а?» И прочее в том же роде. Но я выше всего этого. Помимо того что я куда красивее Боба, красота моя относится скорее к интеллектуальному типу, и таким дикарям её понять не дано. Нос у меня с благородной горбинкой, на лице — аристократическая бледность, а очертания головы недвусмысленно говорят об отменной умственной силе. «Ладно уж хоть не урод какой-то!» — вот, пожалуй, самое безобидное суждение, высказанное на мой счёт этими жалкими недоумками.

Представьте только, мы прожили в этой варварской дыре уже около недели! Боб и я — мы троюродные братья, и наш общий дальний родственничек, некая старая леди, которой ни один из нас, как водится, в глаза не видывал, оставила нам по небольшому кусочку недвижимости где-то здесь, на западе. Общение с агентом, ведающим земельным участком, а также необходимость постоянных консультаций с дотошным деревенским поверенным покойной дамы продержали нас в Шамрок-Армсе уже неделю и, похоже, грозили нам пребыванием в сём незавидном пристанище по меньшей мере ещё на тот же срок. Хотя, разумеется, ничто не могло гарантировать, будто мы в состоянии выдержать подобную скуку в дальнейшем.

— Так что же нам всё-таки делать? — снова простонал Боб, поддерживая нить уже угасшей беседы.

— А где, собственно, Пендлтон? Давай-ка разбудим его и позабавимся над ним, — предложил я, сам не очень-то веря в свою находку.

Пендлтон был наш сосед по гостинице — тихий юноша, не лишённый художнических дарований, но питавший странную слабость к уединению и одиноким блужданиям по здешним развесёлым окрестностям. Все наши попытки извлечь из него хоть какие-то объяснения касательно целей пребывания его в столь приятном месте, как Гленмэголи, потерпели полную неудачу, так что мы в конце концов остановились на мысли, что сии ирландские унылые трясины как-то гармонировали с его мизантропическим складом ума.

— И не затевайся, — отвечал мой товарищ. — Пендлтон мрачен, как могильный камень, да ещё застенчив, как девица. Ни разу не встречал подобного парня. Сегодня утром, пока ты писал своё письмецо, я хотел было взять его с собой, чтоб он малость пособил мне обменяться любезностями с двумя девочками в тканевой лавке — с этими ирландочками, знаешь ли, помощь может весьма пригодиться. Так он, представь себе, покраснел как рак и даже слышать ничего не пожелал об этом.

— Да, донжуан из него никудышный, — согласился я, поправляя галстук перед засиженным мухами зеркалом и упражняясь в придании лицу известного выражения, которое, как я выяснил, весьма действенно при общении со слабым полом, — эдакий на манер байроновского Лары пиратский прищур одним глазом: он совершенно определённо наводит на мысль о тайных муках и о душе, с негодованием отвергающей беспросветную скуку обывательского существования.

— Но, может, всё-таки он зайдёт — хотя бы в карты поиграем.

— Что ты! К картам он не прикасается!

— Скажите на милость! — возмутился я. — Ну что ж, Боб, посылай за хозяином, и пусть он наконец подробно объяснит нам, чем могут заняться в здешних краях два молодых и почтенных джентльмена.

В данных обстоятельствах сие можно было признать наиболее разумным образом действий, так что посланник наш отправился в самой что ни на есть срочной спешке, дабы призвать Денниса О’Кифа, нашего достойного хозяина, предстать пред наши светлые очи.

Позвольте мне заметить, пока он шаркает своими замызганными ковровыми шлёпанцами, поднимаясь по лестнице к нам наверх, что я, известный под именем Джона Веркера смертный, адвокат, долженствующий, по всеобщему мнению, вознестись к самым вершинам своей славной профессии, хотя, признаться, реальная высота моего вознесения за прошедшие четыре года практики едва ли способна вскружить голову мне или кому-то ещё. Правда, несколько славных маленьких делец были затеяны за это время против меня в судах графства, так что можно теперь признать, что я не зря грыз гранит науки, коль скоро мне удалось-таки слегка привести в движение заржавленную машину закона. Разумеется, собственная моя выгода от этих благородных начинаний просматривается только где-то в очень отдалённом будущем.

О’Киф был прекрасный образчик здешнего кельта: лицо в веснушках, волосы жёсткие, проницательный взгляд серых глаз, глубокий, богатый оттенками истинно ирландский голос.

— Доброго вам утреца, господа! — начал он прямо с порога, при этом его большие ноги с огромными ступнями и неуклюжая походка делали его похожим то ли на медведя, то ли на орангутанга. — Чем вашим милостям будет угодно заняться сегодня?

— Вот именно это мы и хотели спросить у вас, О’Киф, — ответствовал Боб. — Чем, в самом деле, нам бы заняться? У вас есть что предложить?

— Ну… есть, знаете ли, церковь, — в замешательстве промолвил О’Киф, почёсывая рыжую голову. — Славное зданьице, доложу я вам. Один жентельмен приезжал сюда в позапрошлом году аж только за тем, чтоб взглянуть на неё. Может, вашим милостям…

— К дьяволу церковь! — прорычал Боб с такой яростью, будто он радикальный сторонник отделения Церкви от государства. — Мы уже пять раз в ней были за эту неделю, пропустив только воскресенье. Что ещё предложишь, старый кельтский путеводитель?

Надо сказать, что наш хозяин имел обыкновение выказывать полнейшее равнодушие по части невразумительных цветистых эпитетов, коими уснащал свою речь Боб, характеризуя своё к нему, хозяину, отношение. Он только ещё малость подумал над предложенной головоломкой.

— А что? Знаете, в болотах наших есть ведь провал, — предложил он без особой уверенности, — та самая дыра, куда ребята скинули мистера Лайонса из Гленморриса — будь он неладен! После того, как они его пристрелили. Так вот, вам, может, пришлось бы по душе взглянуть, где его потом нашли — башкой в грязи, а ноги торчат. Эх, судари вы мои, славное то было зрелище для наших крестьян! Уж трудились они на него, трудились, бедняги, как какие-то рабы, а он, погань такая, возьми да вылези вдруг со своими сверхурочными двадцатью пятью процентами ренты, да ещё пригрозил, что выдворит всех, кто ему не заплатит, к свиньям собачьим! Только вы, ясное дело, прихватите с собой чем червячка заморить и чем горло промочить — парнишка вам всё поднесёт. Потому как лучшего места на свете для пикника, чем у этой самый дыры, ну просто ни в жизнь не придумать.

— Перспектива в самом деле заманчивая, — откликнулся я. — Только сдаётся мне, велико вероятие, что безобидные труженики полей могут снова возыметь фантазию высадить ещё парочку англосаксов в ту же самую дыру на болоте. Видать, у неё не может быть иного употребления. Нет, О’Киф, мы отвергаем ваше предложение.

— А чтой-то там за деревья, вон те, на востоке? — поинтересовался Боб. — Там наверняка найдётся на что посмотреть.

— Найтись-то найдётся, только вас там ведь и пристрелить могут, коль вы высунете носы над забором. То частное владение, сэр, земли семьи Клермонт.

— В славные края нас занесло, Джек! — не без ехидства заметил мой товарищ. — Не знаю, как тебе, а по мне, хоть бы старикан наш, О’Киббл, нарыл где-нибудь кодицил[115], отчуждающий у нас поместье и передающий его кому-нибудь другому.

— Да что вы, в самом деле! Разве можно судить о наших краях сейчас, когда тут всё спокойно? — начал терять терпение наш хозяин. — Подождите, пока заварушка не начнётся опять — глядишь, на следующий год или там ещё через годик. Здесь ведь весело, здесь такая потеха, когда ребята разойдутся! Никто уж не будет вздыхать о прелестях пизажа. А как вы сами к тому времени, глядишь, здешними помещиками заделаетесь, так вам будет ни в жисть не пропустить смысла этой забавы.

— А как насчёт этих Клермонтов? — спросил я наудалую. — Они что, живут на собственной земле?

— Спаси бог, сэр! Ну вы и сказанули, прямо в точку попали! Они ведь только и делают, что живут на собственной земле. Они уж лет пятнадцать как никуда с неё не высовываются!

— Как так? — воскликнули мы в один голос.

— Высоченный кирпичный забор — просто крепостная стена, и они — ни шажочка за ворота своего парка. Ни один человек, из тех, с кем я говорил, не видел лица мисс Клермонт — только старого Денниса, привратника, а это негодяй с грязным языком. Она же, сказывают, сделалась самой хорошенькой девчонкой во всём графстве, не говоря уж о двадцати пяти тысячах в собственном владении.

Что?! — взревели мы оба.

— Двадцать пять тысяч фунтов, — торжественно отчеканил О’Киф, — а коль помрёт наконец старая кошка, её мать, так и всё состояние семейства достанется этой мисси.

— Что она такое? Где она? Кто она? Что всё это за дьявольщина и чертовщина? — восклицали мы с Бобом, сооружая что-то вроде строфы и антистрофы в греческом хоре, ведомом хозяином.

Рассказ О’Кифа об истории семьи Клермонт оказался весьма примечателен, и, если очистить его от множества несообразных ирландских цветистостей и отступлений, сводился к следующему. Лет где-то шестнадцать назад некий майор Клермонт явился в графство, привезя с собой огромную сумму денег наличными, а также жену импозантной наружности, сильно смахивавшую на иностранку, и хорошенькую дочурку лет примерно двух. Истратив часть пункта первого на покупку довольно крупного имения по соседству со здешней деревней, он обосновался в этом поместье в расчёте на признание со стороны помещиков графства. И таковое не замедлило последовать, в отношении, по крайней мере, самого майора, ибо он, как старый гвардеец, занимал в обществе твёрдое положение, чему немало способствовали и многие его собственные качества, достойные всяческого уважения. Но с мадам дело обстояло иначе. Мужчины могли пить старый кларет бывалого вояки или поохотиться денёк-другой в его фазаньих заказниках, но жёны их всё это время на глаза не показывались. О происхождении миссис К. ходили самые невероятные слухи. Утверждалось даже, что до замужества она выступала на сцене; а кто-то говорил и ещё более ужасные вещи. Некоторые заходили при этом настолько далеко, что позволяли себе сомневаться, имеется ли у неё вообще клочок голубой бумаги, коего требует цивилизация[116]. Именно последнее суждение донёс до ушей майора какой-то любитель совать свой нос в чужие дела, не поколебавшийся при этом связать его с именем соседствующего помещика. Майор, надо сказать, был вспыльчивый холерик. Он схватил один из своих самых тяжёлых охотничьих хлыстов, вскочил на коня и в ярости помчался по аллее с достойным намерением побеседовать с очернителем репутации своей жены. К удивлению привратника, ветеран верховой езды покачнулся у него на глазах в седле, когда пулей выскочил из ворот, а затем с глухим стуком упал навзничь прямо на пыльную дорогу. Местный доктор объявил, что это — апоплексический удар, семейный же врач предпочитал видеть в этом порок сердца, но, какова бы ни была причина, достойный дух майора отлетел далеко прочь от Гленмэголи. Вот тогда-то и сказалась в полной мере безудержная чужеземная страстность, которая читалась на лице жены, и заявила о себе в полную силу: вдова пожелала остаться жить в поместье, потому как оно ей пришлось по душе, но жизнь её отныне была предназначена к тому, чтобы оплакивать понесённую утрату и воспитывать дочь на свой иноземный лад. Она поклялась, что никогда впредь не обменяется ни единым словом или взглядом хоть с одним живым существом, проживающим в этом графстве, ибо все они оскорбили её и стали, пусть и косвенно, причиною смерти её горячо любимого супруга. Большие ворота были замурованы, в них оставили только маленькие окошки, через которые передавались из рук в руки пищевые припасы и прочие предметы необходимости, заказанные Деннисом, несносным привратником миледи. Внушительный ряд пик был воздвигнут на кирпичной стене, всегда окружавшей поместье. В этом чрезвычайном уединении, отрезанные от всего мира, миссис Клермонт и её дочь прожили пятнадцать лет, скрытые от всех глаз людских, за исключением нескольких слуг-англичан, пожелавших остаться с ними, да ещё, быть может, случайного храброго мальчишки, не побоявшегося забраться в лес, окружающий усадьбу. Видимо, подобные отчаянные разведчики и принесли в большой мир весть о необычайной красоте юной наследницы поместья, хотя ни один взрослый мужчина до сей поры не имел возможности составить собственного мнения о предмете столь важном. И сейчас наследница Гленмэголи приближалась к своему восемнадцатилетию.

Таково было повествование О’Кифа, которое мы с Бобом выслушали с превеликим вниманием, уперев локти в стол, а подбородки — в ладони.

Как только О’Киф закончил, наступила тишина, которую ни один из нас не стремился прервать. Боб Эллиот яростно дымил своей трубкой, а я мечтательно смотрел в окно на соломенные крыши домиков и длинную унылую поверхность болот, уходивших вдаль до самого горизонта.

— Она красивая? — спросил Боб в конце концов.

— И ещё как!

— И богатая? — поинтересовался я.

— Дьявольски богатая.

Снова наступило молчание. И посреди этого молчания наш достойный хозяин, решив, очевидно, что мы не самая подходящая для него компания, тихонько вышел из комнаты, неведомо почему ступая на цыпочках, словно боялся нас разбудить.

Предоставленные самим себе, мы сделались лишь задумчивее прежнего. Боб беспокойно прохаживался перед дверью туда-сюда, я же насвистывал что-то себе под нос и по-прежнему смотрел в окно. Оба мы совершенно углубились в свои мысли.

— Нет, ты только попробуй представь себе девушку, ни разу не видевшую нашего брата мужчину! — прорвало наконец Боба.

— Девушку, которой не коснулись условности цивилизации! — внёс и я свою лепту.

— До чего же она должна быть безыскусна и как простодушна! — рассуждал мой товарищ, теребя свой ус.

— Какая бездна нерастраченной любви должна таиться в её сердце! — воскликнул я, напяливая на себя личину томительной пиратской страсти.

— Как она, должно быть, ребячлива и как романтична! — изрёк Боб, приглаживая волосы перед зеркалом.

— Как, надо полагать, легко решительному малому завоевать её! — ввернул я, улыбаясь своему собственному отражению поверх Бобова плеча.

И вот что странно, за весь длинный остаток дня, хоть нам и не подвернулось ни малейшего развлечения, никто из нас не жаловался более на скучное прозябание в этом Гленмэголи. Казалось, оба мы как-то вдруг сразу примирились с созерцательной жизнью и даже к Пендлтону стали куда более терпимы, хотя до недавнего времени его довольство обстоятельствами представлялось нам по меньшей мере оскорбительным. Он явился где-то к ужину со своим альбомом зарисовок, в заляпанных грязью башмаках, и имел вид самый счастливый, будто ему довелось обретаться среди живописнейших и самых изысканных ландшафтов на свете. Надо признать, что, не будь Пендлтон так застенчив и робок, он показался бы вполне приятным малым, ну, по крайней мере, в мужском обществе, хотя, разумеется, его скромность неизбежно превратила бы его в пустое место в глазах женщины. Он высок, строен, светловолос, короче, довольно красивый молодой человек, и уж во всяком случае гораздо красивее Боба.

Я не слишком-то хорошо спал этой ночью, да и товарищ мой, надо полагать, тоже. Около двух часов по полуночи его растрёпанная голова вдруг просунулась в мою полуоткрытую дверь.

— Привет, Джек, — сказал он, — ты спишь?

— Нет.

— Так какая цифра там называлась?

— Двадцать пять, — проворчал я.

— Надо же, а я думал, только двадцать. Спасибо! Спокойной ночи! — И голова исчезла, словно призрак в «Макбете».

— Спокойной ночи! — пробурчал я.

Не приходилось сомневаться, что мысли наши двигались практически по той же самой колее. Что до меня, то планы мои вполне созрели, так что я мог позволить себе улыбаться раздумьям Боба. Пока он предаётся бессмысленным мечтаниям об ожидающем его сокровище, я просто сгребу добычу и унесу её с собой. Железная решимость всегда отличала нас, Веркеров. Засыпая, я не переставал посмеиваться про себя, когда думал, как ловко я обойду своего родича завтра.

День занялся без единого облачка на небе. Эллиот и Пендлтон оба сидели за завтраком в тягостном молчании, а я, полностью углубившись в обдумывание предприятия, которым намеревался заняться без всякого откладывания в долгий ящик, даже не пытался вступать с ними в разговоры. После завтрака Пендлтон заявил о своём намерении совершить небольшую прогулку в поисках живописных эффектов, а Боб почти тут же вышел из дому, чтобы глотнуть побольше свежего воздуха. Всё это было как нельзя более кстати. Я всё утро напрягал голову, как бы мне избавиться от своего товарища, а он вдруг сам проявил столь достойную инициативу. Дав ему полчаса форы, чтобы он успел убраться куда подальше, я выскользнул через чёрный ход Шамрок-Армса и бодрым шагом направился по Морристонской дороге к усадьбе Клермонтов.

Единственное, что меня несколько беспокоило и вызывало сомнения, так только то, каким всё-таки образом мне добиться встречи с юной леди? Улыбнись удача мне в этом, а остальное уж не составит особого труда — так помышлял я тогда. Я представлял себе умственное состояние младой красавицы, чувство одиночества, которое неизбежно подавляет юную душу. Сердце её, заточённое вдали от мира, должно рваться к мужской груди, на которую можно доверчиво склонить головку, и, конечно же, к сильной мужской руке, которая только и способна разорвать её оковы. Помимо того — и не надо об этом забывать, — я мужчина, наделённый исключительными личными достоинствами. Здесь нет и речи о самодовольстве, просто я вполне объективен, оценивая свои преимущества. И очам, которым доводилось время от времени видеть одного только привратника Денниса, «грязного на язык негодяя», как характеризовал его почтенный О’Киф, я должен был бы представиться по меньшей мере Адонисом. Да, кстати, а как быть с этим Деннисом? Может, моё вторжение не придётся ему по душе? Ба! В конце-то концов, это всего лишь старик. О’Киф что-то сказал и об этом. Да и чем не рискнёшь ради девушки, которую ты готов обожать? А вдруг у него ружьё? У этих ирландцев такие горячие головы, да ещё они такие кровожадные! Право слово, есть над чем призадуматься — и шаги мои как-то сами собой замедлились.

Я как раз подошёл к тому месту, где вдоль дороги пошла высоченная кирпичная стена с островерхим гребнем, ощетинившимся железными пиками и посыпанным осколками бутылочного стекла. Во всём этом нетрудно было признать по описаниям, данным О’Кифом, границу владений семейства Клермонт. За стеной, насколько я мог судить, был густой лес. Итак, я решаюсь или нет? Я подумал о двадцати пяти тысячах фунтов. Да и что привратнику делать с ружьём? То-то будет сюрприз для Боба Эллиота — а уж для Пендлтона, скромняги Пендлтона! Ха-ха-ха! Как они будут клясть себя за недостаток предприимчивости, когда увидят, что за добыча проскользнула у них между пальцев! А в Лондоне? Представить только, как заговорит наша братия — пусть бы даже я потерпел неудачу! Репутация предприимчивого донжуана мне обеспечена! Я уже видел, как Клинкер, или Ватерхьюз, или ещё кто-нибудь из наших заваливается в винный погреб в Темпле и ведёт такие речи: «Послушайте, братцы, что я вам скажу! Знаете, что новенького учудил наш Веркер? Сущий дьявол этот Веркер, когда дело доходит до женщин! Так вот, пару недель назад он побывал в Ирландии, и там…» И так далее, и тому подобное, и прочая, прочая…

— Богом клянусь! — воскликнул я, бросаясь к стене в порыве безрассудства. — Я своего добьюсь, пусть бы мне и пришлось ободрать колено!

Колено я и в самом деле ободрал, да не одно, а оба, но это ещё не всё. Ещё я расстался с частью волос на голове, разодрал в кровь плечо, локоть, кисти рук и лодыжки, а также порвал пальто и потерял шляпу. Наградой за всё мне было то, что я сижу теперь верхом на стене и взираю оттуда вниз, на запретные земли за ней. При мысли о том, как я сейчас обойду двух своих товарищей, мне хотелось смеяться. Не сомневаюсь, я бы так и сделал, если б ржавое железное остриё не впилось мне прямо в ногу.

С той стороны стена не казалась такой высокой. Я ухватился за самый крайний выступ, какой мне удалось найти, и опускался на руках до тех пор, пока ноги мои не оказались всего лишь в метре от земли. Тогда я разжал руки. Но вместо того чтоб свалиться вниз, вдруг обнаружил, что беспомощно вишу в воздухе, потому что подцеплен каким-то крюком, который угодил мне за пояс. Но эта неожиданная привязь тут же порвалась, и я с грохом и треском полетел метра на два с половиной куда-то вниз, попав во что-то вроде канавы или рва, вырытого, как кажется, вдоль всей внутренней стороны ограды и искусно замаскированного хворостом и травой, из-за чего ров этот невозможно было увидеть сверху. Всё это я выяснил уже после того, как с трудом выкарабкался оттуда, ибо на те несколько минут, что я пролежал на дне этой канавы, из моей головы вытряхнуло решительно все мысли, кроме разве что общего впечатления, что меня шибануло молнией.

Деревья в лесу росли так тесно, что сквозь них ничего нельзя было увидеть, а подлесок оказался настолько густым, что не позволял двигаться ни в какую сторону. Выбравшись кое-как из этого коварного рва, я с минуту колебался, не зная, что мне делать дальше, и уж совсем собрался идти по какой-то тропинке влево, как вдруг взгляд мой упал на небольшую табличку, прикреплённую прямо на стволе дерева. Ободрившись, я шагнул к ней, распихивая докучливые вереск и ежевику. А вдруг там какие-то указания, которые позволят мне найти дорогу? Или — романтичная мысль! хотя, собственно, почему бы и нет? — одинокая Беатриче, к которой неудержимо рвётся моё сердце, запечатлела свою тоску и надежды там, где они имели бы шанс попасться на глаза ищущему приключений незнакомцу?

Увы! Представ перед надписью и прочитав её, я ощутил что-то вроде холодной судороги у себя за спиной (да простится мне неточность этого выражения!), и затем волна обжигающего холода пробежала у меня по спине вверх до самых корней волос, а мои колени — или то, что от них оставалось, — застучали друг о друга, как кастаньеты. Грубым почерком (что выдаёт решительный характер!) на бумаге без лишнего многословия были нацарапаны всего три лексические единицы: «Собаки — самострелы — капканы». Слова сами по себе в любую пору не шибко приятные, но особенно — в сумраке леса и с трёхметровым забором за спиной.

Объявление, ничего не скажешь, казалось вполне лаконичным, и тем не менее, перечитав его, я осознал, что оно содержит куда больше пищи для размышлений, чем любой пухлый том юридических упражнений в словесности. Что ж мне, спрашивается, отступать теперь, что ли, бросать своё предприятие? Ведь первые трудности успешно преодолены! А если эта записка — всего только пустая угроза? Да о чём говорить! Кто это, спрашивается, вздумает устраивать такое свинство в своих же собственных владениях — сам же, скорее всего, и пострадает. Но до чего же, однако, ужасно выглядела сама комбинация идей! Допустим, я попал в капкан (ещё неизвестно, что под этим имеется в виду!), а тут на меня набрасывается ещё и собака, а может, и не одна. Только от этого предположения уже начинает бить дрожь. А с другой стороны, если эти ужасные собаки всюду рыщут здесь по лесу, то как, спрашивается, они сами не попадают в эти капканы и почему их не подстреливают самострелы? Сие здравое рассуждение вполне подкрепило мой упавший было дух, и я в конце концов двинулся через густой подлесок дальше.

Постепенно он начал редеть, и я смог пойти быстрее. Местами вились полузаросшие тропинки, но я предпочитал избегать их и держаться под прикрытием деревьев. Никогда не забыть мне этой страшной прогулки! Всякий раз, как трещал сучок под моими ногами, я взвивался в воздух в полной уверенности, что меня таки подстрелили. Думаю, ни один герой в романах не подвергался столь мучительным испытаниям ради своей дамы, и, смею заверить вас, ни одна дама того не стоит. Но двадцать пять тысяч фунтов, уверен, могут завоевать и пленить сердце самого робкого, хотя опять же и они едва ли в состоянии вознаградить меня за ужасы и мучения, которые, судя по всему, ещё поджидали меня впереди.

Я достиг, по-видимому, самых глубоких и наиболее недоступных частей этого заколдованного леса, как вдруг мне пришлось остановиться и даже присесть на корточки, дрожа всем телом от страха. Что это? Не звук ли шагов, что донёс до меня лёгкий ветерок? Я напрягал свой слух и собирался уже со вздохом облегчения встать на ноги, потому как утвердился в выводе, что мне всё показалось, как вдруг до слуха моего донёсся тот же звук, но только громче прежнего. Боже мой! Сомнений не оставалось: источник звука приближается ко мне. Я лёг на землю прямо лицом в колючую ежевику в последней надежде скрыться из глаз. Шаги же всё приближались и приближались. То были, несомненно, шаги мужчины, только он шёл крадучись, ступал осторожно, словно старался подкрасться незамеченным. Неужели же какой-то негодяй заметил меня и теперь выслеживает, словно охотник оленя? Вот он всё ближе и ближе, я слышу уже шорох листьев о его одежду. Мне показалось даже, что я различаю даже звук его дыхания. Теперь ещё ближе, совсем рядом — и вот он возле меня; ветки ежевики передо мной раздвинулись, и человек шагнул оттуда чуть ли не на меня и с криком ужаса отпрянул, когда я вскочил на ноги. Но что это? Голос мне кажется знакомым, да и фигура тоже! Полноте, возможно ли это? Нет, я безошибочно смог установить личность нагнавшего на меня страхов преследователя: передо мной стоит, трясясь от неменьшего страха, мистер Роберт Эллиот из Линкольнс-Инна собственной персоной!

Sed quantum mutatus ab illo! — Простите: но какая в нём перемена! Элегантное пальто его всё изодрано и перемазано грязью. Аристократический лик испятнан пылью и пóтом, да ещё весь расцарапан — такие отметины, я знаю, оставила ежевика. Шляпа вмялась и вся как-то перекрутилась и теперь была впору только огородному пугалу. Тем нелепее выглядела часовая цепочка и запонки на рваной и грязной рубашке — какой-то гротескный оазис респектабельности посреди необъятной пустыни разрухи.

— Боб! — вскричал я с облегчением.

Прошла не одна секунда, прежде чем на лице моего товарища возникли какие-то признаки того, что он меня всё-таки узнал. После чего в его удивлённых глазах постепенно показалась тень улыбки, которая делалась всё явственнее, покуда Боб не разразился наконец приступом оглушительного смеха.

— Веркер, хвала Юпитеру! — завопил он. — На кого ты похож!

Взглянув на свой собственный наряд, я мог только признать, что мы — два сапога пара. После вознесения на стену, падения в ров, блужданий в подлеске и вереске на мне едва ли оставался хоть один предмет туалета, который можно будет надеть ещё раз. Скажем прямо: оба мы походили на парочку чучел или, если угодно, на пару бродяг, отчаявшихся найти работу, и уж во всяком случае никто не признал бы в нас двух достойных представителей младшей адвокатуры.

— Что ты здесь делаешь, Эллиот? — спрашиваю я.

— Занят исследованиями, — уклончиво отвечает он. — А ты?

— Иссле… Да чёрт возьми! Неужели мы не можем говорить друг с другом прямо, Боб? И тебе, и мне известно, что ты пришёл сюда из-за девушки.

Товарищ мой, похоже, несколько смутился.

— Но ведь и ты тоже, я думаю? — парировал он.

— Конечно! И дураки же мы были, пытаясь морочить друг другу голову! Кабы держались вместе, глядишь, и не попали бы в такую дурацкую переделку.

— Ну уж я-то точно знаю, что никогда б не свалился в эту чёртову траншею, если б видел, что это уже сделал ты, — язвительно прокомментировал Боб.

— А, так ты тоже побывал на дне этого рва, приятель, так, что ли? — вопросил я, впервые испытывая что-то вроде чувства удовлетворения с той минуты, как покинул гостеприимное заведение мэтра О’Кифа.

— Да, — простонал Боб. — Полагаю, что прошёл всю процедуру. А объявления на деревьях ты видел?

— Видел, — со вздохом ответил я.

— Старина Деннис уже подбирался к тебе?

— Нет, а что, ты его видел?

— Как не видать! Он пронёсся от меня в десяти метрах. Во всяком случае, я думаю, то был он: эдакий здоровенный мрачный парень с огромной дубиной.

— Спаси нас боже! — только и мог сказать я.

— Так или иначе, но он уже ушёл. Весь вопрос теперь в том, что нам дальше делать?

— Как — что? Продолжать! — мужественно отвечал я. — К тому же возвращаться может оказаться даже опаснее, чем идти вперёд, коль этот свирепый молодчик у нас за спиной.

— Ты прав! — ответствовал Эллиот, напускной бодростью силясь заглушить меланхолическую дрожь в голосе. — Веди, я пойду следом.

— Нет уж, первым иди ты, — сказал я, уступая ему дорогу (не из врождённой любезности, разумеется, и не из обычной вежливости, а просто с мыслью, что это единственный способ до некоторой степени обезвредить упомянутые в объявлении кошмары).

Так мы пробирались через лес, шагая след в след, по-индейски, и, пройдя чуть ли не полмили, по-видимому, приблизились к его краю. Деревья здесь оказались мельче, а поляны — шире. Вдруг Боб остановился и показал вперёд.

— Вон дом, — сказал он.

Сомневаться не приходилось: сурового вида сооружение из серого камня, со множеством маленьких сверкающих окошек. Перед домом располагалась с большим вкусом устроенная лужайка; до некоторой степени она смягчала мрачный, чтобы не сказать тюремный, вид постройки. Ни снаружи, ни в окнах никого не было видно. Мы стали держать военный совет по поводу того, что нам предпринять дальше.

— Не можем же мы просто подойти к дому под каким-нибудь благовидным предлогом, верно ведь? — так определил наше положение Боб.

— Несомненно, то было бы весьма рискованно, — согласился я. — Они могут сделать с нами всё, что угодно. Похоже, это совершенно необузданные люди.

— И в придачу такой путь уж точно не оставит нам ни малейшего шанса перекинуться парочкой слов с юной леди, — добавил мой товарищ, и тут он тоже был прав.

— Положение наше выглядит дьявольски романтично, — заметил я в свою очередь.

— Да уж, хотел бы я знать, что подумал бы о нас Пендлтон, увидя нас здесь!

— Славный скромняга Пендлтон! Думаю, он посчитал бы нас сумасшедшими.

— Жаль, что он так отстал от жизни, — отозвался Боб. — Но скажи на милость, Джек, что ты собираешься сказать юной леди, если всё-таки её увидишь?

— Ну, сразу же скажу ей о своей любви и предложу ей бежать вместе со мною. Только всё нужно сделать сегодня же. Я ни за что не приду сюда второй раз. И вообще, думаю, романтическую девушку не так уж трудно будет увлечь подобным coup de main[117].

— Но это же в точности мой план! — проговорил Боб жалобно.

— Да чёрта с два! — Я аж задохнулся от возмущения при виде такого нахальства, но тут же не менее жалобно простонал: — О боже! Вот она!

Последнее восклицание невольно вырвалось у меня при появлении на ступеньках дома элегантно одетой юной дамы. Черт лица её на таком расстоянии нельзя было разобрать, но прямая осанка и плавные, грациозные линии её фигуры недвусмысленно указывали, что молва нисколько не преувеличила её очарования. Она обернулась, собираясь заговорить с идущей следом пожилой женщиной, должно быть своей матерью. Та, насколько мы могли судить, кажется, плакала, — во всяком случае, она всё время подносила к глазам платок. Девушка обняла её одной рукой за плечи, словно желая утешить. Последнее ей, похоже, удалось, так как старшая вернулась в дом, а младшая, скакнув сразу через три ступеньки вниз, поспешила широким упругим шагом по тропинке, ведущей куда-то в кусты.

— Надо идти за ней! — вскричал я.

— Постой, — осадил меня Боб. — Прежде нам нужно прийти к какому-то соглашению. Согласись, выйдет ведь полная нелепость, если мы сразу набросимся на неё вдвоём с двумя объяснениями в любви!

— Да, она может испугаться, — согласился я. — Особенно если принять во внимание, что ни одного из нас она прежде в глаза не видывала.

— Так у кого же преимущественное право? — возопил Боб.

— У меня, как у старшего! — ответствовал я.

— Но зато я раньше вышел из гостиницы, — возразил Эллиот.

— Ладно! — говорю. — Если бросить монетку?

— Ничего другого, видать, не остаётся, — мрачно согласился Боб, извлекая из кармана пенни и подбрасывая его вверх. — Орёл!.. Так… решка! Что ж, так тому и быть. Такая уж, видно, моя доля. Разумеется, если юная леди сочтёт за благо тебе отказать, я волен поступать, как сочту нужным. По рукам?

— Конечно, — отвечал я, и мы устремились сквозь кусты, сразу почувствовав в себе уверенность, ибо наконец появилась какая-то определённость.

— Вот она! — шепнул Боб, когда мы заметили, как впереди между деревьями мелькает розовое платье.

— Да, но с ней разговаривает мужчина! — вырвалось у меня.

— Не может быть!

— Да вот он!

Если этот человек и был там, то он, видать, быстренько скрылся, заслышав наши шаги, ибо, когда мы подошли достаточно близко, чтобы видеть её фигуру целиком, девушка оказалась одна. Вздрогнув от неожиданности, она обернулась к нам, и какой-то миг у неё, кажется, было желание бежать от нас, но потом, взяв себя в руки, она всё-таки направилась прямо к нам. Пока она шла нам навстречу, я успел разглядеть, что это, верно, одна из самых очаровательных девушек, каких мне только доводилось видеть на своём веку. Не какая-то там кукольная красавица, как я воображал себе на основе скудных сведений, сложившихся у меня о её воспитании, а восхитительная, прекрасно сложённая юная дама с чётко очерченным и тонко вылепленным подбородком — черты лица, возможно, даже показались бы почти мужскими, если б их не смягчал взгляд пары задумчивых голубых глаз и милый чувствительный ротик.

И почему, едва только её твёрдый взгляд обратился на меня, все гладко отшлифованные и заранее отрепетированные в уме речи куда-то запропастились, так что в памяти не осталось ничего, кроме беспомощной пустоты! Любовный галоп, с которым мы рванулись к девушке, вдруг перешёл в какую-то нелепую рысцу, и когда я наконец оказался в нескольких метрах перед ней, то был точно так же не способен вымолвить хоть словечко в объяснение, как и не способен отыскать свою потерянную шляпу или скрыть дыры на наряде.

— Вы, наверное, заблудились? — сказала незнакомка приятным низким голосом без малейших признаков того, что наше внезапное появление и расхристанный вид как-то её удивили.

Я почувствовал, что Боб толкает меня сзади и что-то там шепчет по поводу того, что, дескать, «давай валяй, жми, не тяни», но собственные мои побуждения под взглядом этих спокойных, невозмутимых глаз сводились лишь к желанию убежать куда подальше.

— Дом вон туда, — сообщила она, показывая за деревья. — Вы, надо полагать, бейлифы?[118]

— Бейлифы?! — ахнул я.

— Извините, если я вас неправильно называю, — продолжила она с печальной улыбкой. — Нам в первый раз приходится иметь дело с представителями закона, и мы плохо знаем, как к ним следует обращаться. Мы ждём вас уже два дня.

Мы с Бобом могли только смотреть на неё в безмолвном замешательстве.

— Об одном я хотела бы вас попросить, — продолжала она, приближаясь к нам и сложив на груди руки с прекрасным молящим выражением на лице. — Хотя мы с мамой теперь почти что нищенки, но помните, что она — леди, деликатно воспитанная и чувствительная. А главное, помните, что некому защитить её, некому за неё постоять. Поэтому, прошу вас, обойдитесь с ней мягко и, исполняя свой долг, не раньте её чувства больше, чем это необходимо.

— Боб, — прошептал я, оттаскивая своего товарища в сторону, хотя он и продолжал по-идиотски таращиться на юную леди через моё плечо, — ты понимаешь? Они ждут судебных исполнителей, приставов. О деньгах тут не может быть и речи! Что будем делать?

— Она ангел! — только и нашёлся что ответить Боб.

— Ангел-то ангел, но у неё вообще нет денег!

— Так ты что, отступаешься? — обрадовался он.

— Да, — сказал я, ощущая какую-то сентиментальную дрожь в сердце. Что поделаешь! чувствительность — моё всегдашнее уязвимое место.

— Ты не будешь делать своё предложение? — спрашивает Боб с волнением.

— Говорю тебе, нет. Женитьба — дорогое, знаешь ли, удовольствие. И потом…

— Да что потом?

— Я уверен, она мне откажет.

— Тогда, клянусь Богом, это сделаю я! — выкрикнул Боб, разворачиваясь с выражением решимости на измазанном грязью лице.

Мисс Клермонт, пока мы торопливо совещались, стояла с видом не на шутку удивлённым и даже слегка испуганным. Когда же Боб решительно двинулся к ней, выбросив обе руки перед собой в красноречивой мольбе, словно живой семафор, она аж на несколько шагов отступила.

— Юная леди! — начал он. — Я не бейлиф. Нет, я принадлежу к иной, и более высокой, области юриспруденции. Я лондонец и джентльмен!

Боб на минуту замолчал, дабы позволить этому успокоительному заявлению проникнуть в сознание слушательницы. Но мисс Клермонт выглядела скорее изумлённой, нежели потрясённой, хотя, судя по тому, как она отпрянула, было видно, что она порядочно удивлена.

— В другой стране, — вскричал Боб, с новым энтузиазмом берясь за дело, — в стране за морями — я говорю об Англии, — я услыхал о вашем очаровании и об уединении вашей жизни, и тогда я поклялся… то есть мы оба поклялись, только я проиграл, когда мы бросили монетку… я хочу сказать, что поклялся… спасти вас из этого заточения и вынести в широкий мир, украшением коего вы призваны стать. Мы пересекли глубины, из-за чего нам обоим было нехорошо, и устремились вам на помощь. Мы приступом взяли вашу негостеприимную крепостную стену. Коли вы сомневаетесь в истине моих слов, вы можете отыскать большой кусок рукава от моего пальто на одной из пик, что служат там воинственными украшениями. И ещё нам пришлось совладать со множеством тех неприятных вещей, коими во благо случайного прохожего ваша деликатная родительница сочла полезным усеять окрестности. Дорогая! — продолжил Боб, сделав ещё шаг вперёд с ухмылкой сатира, каковая, без сомнения, должна была по его замыслу служить обольстительной улыбкой, — бежим со мною! Будьте моей! Разделите со мной свободную и бурную жизнь адвоката! Скажите, что вы разделяете любовь, сжигающую моё сердце, — о, скажите это!

Тут Боб положил руку прямо на дыру в своём жилете и принял страстную позу, исполненную неподдельного драматизма.

В продолжение этой необычайной речи юная леди постепенно, шаг за шагом отодвигалась от нас, а когда речь завершилась, она разразилась весёлым, переливчатым смехом.

— Эдвард! — крикнула она. — Нэд! Выходи скорей! Это, право же, слишком нелепо, и я не знаю, что им сказать!

На этот призыв из-за дерева выскочил мужчина — там он, видно, и скрывался всё это время — и подбежал к ней. Попробуйте себе представить наше с Бобом потрясение и ужас, когда мы признали в нём… Пендлтона, нашего необщительного скромнягу-товарища из гостиницы!

— Не бойся, дорогая! — проговорил он, обнимая даму рукой за тонкую талию — к явному и вполне слышимому негодованию Боба. — Я могу оценить, джентльмены, — продолжил он, — те романтические мотивы, которые привели вас сюда, но вы без труда поймёте всю их неуместность, когда я скажу вам, что эта дама — моя жена.

— Ваша — что?! — хором рыкнули мы с Бобом.

— Моя венчанная жена. Вы первые, кто услышал о нашей тайне, хотя сегодня и прямо сейчас её должна узнать и миссис Клермонт. Для вас не имеет значения, как мы с женой познакомились и как поженились, — достаточно знать, что это произошло. Сегодня на семью пало разорение, которое я предвидел давно. Миссис Пендлтон считает, что это может смягчить суровое сердце матери, и мы сейчас как раз собрались вместе идти к ней, сознаться во всём, что сделали, и предложить ей до конца дней кров и пристанище в моём поместье в Девоне. Вы видите, джентльмены, что деликатное дело такого рода следует совершить без каких-либо помех и промедления. Поэтому извините нас за то, что мы попросим вас уйти из парка. Могу только сказать, что коли вы отправитесь по той вон тропинке налево, она быстро приведёт вас к забору… А теперь, джентльмены, мы с моей женой должны пожелать вам доброго утра!

С этим словами Пендлтон предложил даме руку, и они вместе стали удаляться по направлению к дому.

Сколько ещё мы простояли с Бобом, глядя им вслед да друг на друга, ни один из нас не взялся бы определить. В конце концов, не обменявшись ни единым словом, мы мрачно поплелись по указанной тропе и после унылых гимнастических упражнений оказались снова на дороге.

Боб весь день прожил на сентиментальной ноте, да и я, что там греха таить, был не в своей тарелке. Когда же наконец спустилась ночь и в комнату нам принесли кувшин горячей, клубящейся паром воды, окружённый с флангов сахаром и лимонами, тогда как арьергард всему составляла бутылка виски, мы понемногу начали успокаиваться, и я не думаю, чтобы О’Киф, присоединившись к нам, мог что-то заподозрить о волнующих событиях, происшедших с той поры, как он накануне вечером поведал нам душещипательную историю семейства Клермонт. Разумеется, уже наутро от нашей скоротечной матримониальной кампании не осталось и следа.

А следующая неделя, как водится, застала нас уже на городских квартирах, где мы с привычным комфортом начали впадать в обычную рутину столичной жизни. Знать не знаю, где уж мы проведём следующие каникулы, одно только могу сказать наверняка: уж точно не в Гленмэголи. О Пендлтонах я с той поры ничего не слыхал, знаю только, что он владелец большого поместья на границах Дартмура. Боб что-то там бормочет о поездке в тамошние края предстоящей весною, но я полагаю, что ему, ради его же собственного блага, лучше держаться подалее от тех голубых глаз и милых черт, которые остались для нас единственным приятным воспоминанием о пребывании в стране бесконечных болот.

1884

Тайна замка Свэйлклифф[119]

Глава 1

Король-Тигр

Снова дома! Какое же это счастье — оказаться здесь вновь после пяти лет заморских странствий. Значит, всё-таки стоит обогнуть земной шар — хотя бы ради того, чтоб испытать радость возвращения в исходный пункт. Лишь узнав о кончине тётушки Мариэнн, я понял, как до сих пор её недооценивал; только покинув Эверсфолд, осознал, сколь дорог он моему сердцу. Было время, когда я только и помышлял, как бы унести отсюда ноги, но теперь, на всём обратном пути, начиная от Парижа, лишь зелёные лужайки да дроковые пустыри Суррея занимали мои мысли.

Бесконечно долго тянулись те четыре часа, что пришлось провести мне в Лондоне, ожидая поезда на Кросс-Хиллс. Прогуливаясь в нетерпении по Стрэнду, я едва не столкнулся с человеком, который не так давно случайно встретился мне за границей. В Риме он и его семья приняли меня с величайшим радушием, однако, зная, как меняется характер человека в зависимости от его положения на географической долготе, я не решился заговорить первым. Впрочем, к добродушному Мэтью Паркеру, эсквайру, наблюдение это не имело ни малейшего отношения. На Стрэнде он встретил меня тем самым вопросом, каким распрощался со мною на Пьяцца ди Спанья:

— Так когда же мне ждать вас в Свэйлклиффе? Рабочие наконец уехали, и у нас там теперь вполне уютно и мило. Во вторник — новоселье. Вы обещали! Мои дамы никогда не простят мне, если я позволю вам ускользнуть!

— Сейчас я еду домой к матери, но на праздник загляну непременно.

Что такое две сотни миль для человека, который только что оставил за спиной двадцать тысяч?

— Вот моя карточка: замок Свэйлклифф. Возьмёте билет до Вудс-энда — это по западной линии. Не забудьте!

Я сунул карточку в карман и тут же выбросил этот разговор из головы, мыслями своими устремившись к Эверсфолду.

На станции Кросс-Хиллс (откуда до нашего дома было две мили) я сошёл, когда уже сгустились сумерки. Как изменилось здесь всё за пять лет! Новый сторож не узнал Фрэнсиса Мильфорда, новый начальник станции в знак приветствия не притронулся к шляпе… Даже слуга, присланный навстречу мне матерью, оказался из новеньких: некоторое время мы искоса поглядывали друг на друга, свыкаясь с тем, что одному отныне придётся выполнять роль хозяина, другому — лакея.

Наконец он взял мой багаж. Я предпочёл пройтись по полям, рассудив, что путь в карете ничуть не быстрее, а главное, таким образом я смогу вспомнить шаг за шагом дорогу, отметив все происшедшие вокруг изменения.

Таковых я насчитал несколько, причём далеко не всё изменилось здесь к лучшему. У обочины дороги появилась новая таверна; сбросив старую солому, коттеджики покрылись шифером; вокруг старого пустыря выросла изгородь. А ворота старого Гловера так непочиненными и остались. Вот она, экономия скряги!.. Живая изгородь: в ней знакома мне каждая веточка. Тут растёт паслён, тут — осока, а тут мы с Джемми Кингом нашли когда-то птичье гнездо. Тропинка вывела меня на дорожку: отсюда до нас было уже полмили. Поднимаясь по вырубленным в почве ступенькам, я увидел силуэт человека, который, кажется, мелькнул передо мной ещё где-то на станции. Он перемахнул через калитку в изгороди, но, увидев меня, сбавил шаг. Я продолжал свой путь, ощущая, что он держится за мной на некотором расстоянии. Странная, почти воровская походка попутчика показалась мне подозрительной. Одет он был бедно, шляпу надвинул на лоб, а в руке держал толстую трость. Со мной были лишь лёгкий зонтик да дорогие часы на цепочке, дразняще выставленные напоказ.

Вокруг не было ни души, так что, решив пропустить бродягу вперёд, я отошёл на обочину, ступил на бугорок и, сделав вид, будто вглядываюсь в контуры деревенских строений, стал ждать, пока он не пройдёт мимо. Тот не сдвинулся с места. Раздосадованный столь упрямым преследованием, я резко обернулся, заглянул ему в лицо и… расхохотался, забыв о своих опасениях.

— Неужто это ты, Джемми? Жив-здоров — как, впрочем, и я! Первый знакомый, которого я тут встретил…

«Первый — и изменившийся явно к худшему», — пришлось добавить мне мысленно. Неужели это бледное тощее существо и есть тот крепкий зажиточный фермер, с которым я распрощался пять лет назад? Плохи же были последние его урожаи… Впрочем, более всего поразила меня какая-то нервная пугливость во взгляде; для прежнего Джемми она была совершенно нехарактерна.

— Ты никак захворал, старина? Может быть, я помогу тебе стать на ноги? Имей в виду: сегодня у тебя в Англии стало на одного друга больше вчерашнего!

Моё приветствие, судя по всему, совершенно его ошеломило.

— Мастер Фрэнк, — едва слышно проговорил он срывающимся голосом.

С раннего детства мы были закадычными друзьями и оставались хорошими приятелями, когда я в свои двадцать два года отбыл в Штаты.

— Пожмём же руки! — воскликнул я, хватая ладонь, которую он не осмеливался мне протянуть. — Пойдём, и ты обо всех мне расскажешь: о пасторе, о старом скряге Гловере и его шалопае-племяннике. А как поживает очаровательная Роз Эванс, за которой все вы тут, когда я уезжал, ухаживали, не оставляя мне ни малейшего шанса?

Я осёкся. Лицо Джема сделалось мертвенно-бледным, черты его исказились. Я вспомнил, что мой друг всегда отличался вспыльчивостью, из-за чего и получил в школе прозвище Король-Тигр. Как-то в детстве я вызвал Джема на драку, и памятку о той своей оплошности до сих пор ношу на плече.

— Чёрт побери, ты в своём уме? — воскликнул он. — Как ты смеешь говорить мне такое?

— Это ты, кажется, не в себе, — отвечал я. — Странно же ты приветствуешь возвращение старого друга.

— Так ты ни о чём не знаешь? — хмуро проговорил он, вызывающе смерив меня косым взглядом.

— О чём это? Мама не делится со мной местными новостями. Давай же, сам расскажи обо всём.

Он яростно оттолкнул мою ладонь. Это снова был Король-Тигр. Будто забыв обо мне на минуту, он взошёл на насыпь и устремил сквозь листву напряжённый взгляд — туда, где виднелись крытая красной черепицей церковь, остроконечная крыша школы и эверсфолдские амбары.

— Чёрт меня надоумил снова вернуться в родные места! Зачем? Разве что перерезать тут себе горло, чтобы покончить с этим уже навсегда?

— Джемми, в чём дело? — вскричал я, обеспокоившись не на шутку. — Скажи мне, и, клянусь, я помогу тебе всё уладить.

— Там всё расскажут. А уладить тут ничего не сможет уже ни один человек на свете.

— Послушай, дружище, — снова начал я, теряясь в догадках, — похоже, у тебя неприятности; какие — этого мне, может быть, знать пока и не обязательно. Но если кошелёк или просто дружеская рука способна тебе как-то помочь, счастлив буду предложить и то и другое! Сейчас дела у меня идут прекрасно, но я знаю: чуть переменись фортуна, и ты ответишь мне тем же. Auld lang syne[120] — вот наш с тобой сегодняшний девиз!

На мгновение лицо Джемми вновь просветлело, но он быстро взял себя в руки.

— Чтобы добраться до места, денег мне хватит, — последовал резкий ответ.

— Где же оно, это место?

— В копях Колорадо. «Камбрия» отчаливает сегодня вечером, и я вместе с ней. Живой или мёртвый, Джемми Кинг никогда уже вас тут не потревожит.

С этими словами он повернулся, бросился прочь и секундой позже скрылся за поворотом.

Вне себя от изумления и мучительной душевной боли, я продолжил свой путь. Но по мере приближения к дому радость затмила все прочие чувства, и несколько минут спустя я совершенно забылся в объятиях матери, которую, к счастью, изменения коснулись меньше всего.

Читатель легко представит себе этот сбивчивый, жадный обмен расспросами, за которым пролетели первые часы. Лишь после обеда, погрузившись в состояние ленивого блаженства, что наступает обычно после десерта, когда стихает звон посуды и исчезают слуги, я вновь вернулся мыслями к странной встрече.

— Кстати, мама, по пути сюда я встретил Джемми Кинга.

Я и предположить не мог, что человек за столь короткий срок способен так измениться.

Сообщение это привело маму — по природе своей, привычкам и убеждениям человека в высшей степени умиротворённого — в состояние величайшего возбуждения. Даже ленточки и кружева на чепчике её взволнованно затрепетали.

— Джеймс Кинг здесь? — воскликнула она.

— Да, мы встретились на Шутерс-Хилл. А что такое с ним приключилось?

— На Шутерс-Хилл? Значит, его выпустили. Боже милостивый, как это неблагоразумно!

— Выпустили откуда? — спросил я озадаченно. — Он что, побывал в сумасшедшем доме?

— В Дартмурской тюрьме, — последовал мрачный ответ.

— Джемми Кинг?! — Я даже вскочил с места во гневе. — Ты шутишь. Но за что?

— Сущая безделица: человека чуть не прикончил, — ответила она.

Плечо моё отозвалось резкой болью. Я получил ещё один ответ, но готов теперь был поклясться, что жертва Джема заслужила свою участь.

— Довели же его, должно быть. Кто этот человек?

— Несчастный Мик Гловер, племянник старого Сэмпсона.

— Мик всегда был чертовски дерзок. — Я готов был защищать приятеля до последнего, на какое бы злодеяние ни толкнула его злая судьба. Мама, естественно, тут же осудила эту мою к нему снисходительность.

— Дорогой Фрэнк, сразу видно, что ты вернулся из страны, знающей один закон — Линча, где суд вершат кинжалом да кольтом. Если кто-то и испытывает твоё терпение, это ещё не повод для того, чтобы подстеречь его в чистом поле и избить до беспамятства.

— Мик, наверное, очень его разозлил. — Видя, что мама начинает выходить из себя, я поспешно добавил: — Всё так неожиданно. Трудно даже свыкнуться с этой мыслью. Ты же знаешь, мы с Джемми Кингом были как братья. Из-за чего же они поссорились?

— Разумеется, из-за этой глупой красотки Роз Эванс, — вздохнула она, и я стал понемногу догадываться о том, что произошло.

Ещё до моего отъезда в деревне стали поговаривать о том, что фермер Кинг и дочь кузнеца Эванса питают друг к другу весьма нежные чувства. Но красавец-повеса Мик легко мог перейти дорогу любому местному кавалеру. Нрава он был совершенно дикого, однако все без исключения женщины, независимо от возраста и происхождения, предпочитали сквозь пальцы смотреть на его проказы, виня во всём — кто торгашей, у которых Мик вымогал деньги, кто дядюшку, в которого племянничек всосался пиявкой, кто девушек, чьё доброе имя он успел уже опорочить, — одним словом, кого угодно, кроме истинного виновника всех бед.

— Узнав о том, что юный Гловер ухаживает за Роз, Кинг сообщил об этом Эвансу, и тот запретил дочери встречаться с Миком, — продолжила мать. — Тот взвился как укушенный и в «Сверчках» позволил себе в адрес девушки несколько не слишком уважительных замечаний. Началась перепалка — пришлось вмешаться хозяину заведения. Кинг ушёл взбешённый, пообещав прикончить Мика, как только тот попадётся ему на пути. Мик, не вняв советам приятелей, бесстрашно отправился домой без провожатых. Стояла светлая лунная ночь. Соперник подстерёг его у старого каштана на поле Элмера, избил до беспамятства и ушёл, оставив несчастного умирать. Это была подлая месть: Мик ведь совсем не умел драться.

— Джем был, наверное, очень нетрезв. — Универсальное английское оправдание я приберёг напоследок.

— Да, как тот каменотёс, что убивает жену. Кинг полагал, будто заткнул врагу рот навеки и может быть спокоен. Но Мик выжил и дал показания против своего без пяти минут убийцы.

Оставив надежду оправдать преступника, я накинулся на его жертву:

— И как поживает наш сельский донжуан? Сполна ли испил горькую чашу?

— Вскоре после этого умер дядюшка Мика, оставив все свои сбережения какому-то дальнему родственнику. Племянника такой поворот событий, конечно же, не обрадовал: деньгами дяди он привык распоряжаться более чем свободно. У бедняжки имелась кое-какая наличность, но уезжал он отсюда явно на мели. С тех пор о нём здесь никто не слышал.

— А что же Роз Эванс? — спросил я.

— Всё ещё Роз Эванс. Не столь миловидна, как прежде, но… свой урок она получила. Парни вокруг Роз уж не вьются, но сегодня она, как никогда прежде, достойна стать женой приличного человека. После смерти миссис Эванс душою и сердцем она осталась с престарелым отцом. Но слушай, Фрэнк, если Кинга выпустили и он шляется где-то неподалёку, думаю, следует сообщить об этом в полицию.

— Нет смысла его бояться, мама. Я собственными глазами видел, как он поспешил на саутгемптский экспресс. Сегодня вечером Джем отплывает в Америку. И дай Бог ему того же счастья, что улыбнулось там мне!

Пустое. Счастье улыбается лишь имущим — людям со связями и капиталом. У Джемми же не было ничего, кроме запятнанного имени.

Глава 2

Роз Эванс

Как приятно впервые за пять лет проснуться в собственной комнате! За это время где только не приходилось мне спать: в недостроенных домиках, в хижинах дикарей, даже на столе в таверне. Стоит ли говорить о том, что возвращение в спальню со всеми её удобствами, не говоря уж о многочисленных напоминаниях о счастливом детстве, было само по себе событием ужасно волнующим.

Не приснилось ли мне во сне всё, что произошло за последние пять лет? Неужели я стал на пять лет старше? После завтрака мы с мамой провели продолжительную беседу, потом прошлись в огород и обратно (более длинным маршрутом ей, кажется, в жизни своей путешествовать не приходилось), после чего я насладился ленчем, конной прогулкой и чаем. Наскоро сочинив записку Паркеру с извинениями за то, что не смогу сдержать обещание и приехать на новоселье (мероприятие представилось мне скучнейшей тратой времени), я почувствовал вдруг… что умру, если хотя бы ещё минуту останусь на месте. Решив, что не смогу без хорошего моциона оценить по достоинству жирную телятину, ожидавшую нас на ужин, я, получив на то улыбчивое мамино благословение, отправился вдоль по деревне — так привыкли мы именовать десяток коттеджиков Эверсфолда (каждый из них был окружён садом, издали напоминавшим цветочный букетик), разбросанных вокруг церкви, служившей здесь центром.

Ага, вот ещё новшество: кооперативная лавка, выросшая на месте магазинчика, торговавшего имбирным пивом и леденцами, — впрочем, и она успела уже обветшать. Здание школы не просто стоит, где стояло, но и, напротив, приобрело нарядный вид: местный комитет поработал на славу. Ну а сельские старожилы не изменились, конечно же, ни на йоту.

Ни пять, ни пятнадцать лет не в силах сделать другими церковного сторожа или почтового клерка. Все приветствовали меня очень радушно, но так, будто отсутствия моего не заметили вовсе. Вот и дом кузнеца Эванса. Главное, не спросить по ошибке о здоровье супруги. А вот… Ну конечно же, Бог мой, это она! У дверей дома, в тёмном шерстяном платье, белом батистовом фартуке и простом чепчике, стояла, чуть нагнувшись, чтобы принять ведёрко из рук мальчика-молочника, Роз Эванс. «О мама, как ты была не права! — воскликнул я мысленно. — Она стала краше прежнего!»

Какими словами мне описать её? Ангел, фея, может быть, королева? — нет, всё не то. Роз отличалась высоким ростом и прекрасным телосложением; изящную головку венчала густая копна блестящих каштановых волос. Лицо её ни чертами своими (излишне, пожалуй, миниатюрными), ни цветом кожи не поражало воображения, но в целом этот чудесный образ медленно, но верно проникал в самую душу. У неё была необычайно красивая шея, а уж ямочки на щёчках… они разбили немало сердец!

Роз олицетворяла пасторальный тип красоты — тихий, но в контрасте с внутренней силой своей неотразимый. Как это удивительно — обнаружить, что застенчивое юное создание, которую издали можно было бы принять за нарядную куколку, обладает недюжинной волей и яркой индивидуальностью! Иные наши красотки, куда более миловидные и кокетливые, с ума сходили от ревности, видя, как их воздыхатели бегут, чтобы в очередной раз столпиться вокруг этой тихони Эванс.

Но до чего же больно было мне при виде Роз — как всегда, аккуратной, элегантной и чуточку самодовольной (к числу тех, кто склонен себя недооценивать, отнести её было никак невозможно) — вспомнить внезапно о горе, ею причинённом! Нет, этого я никогда уже ей простить не смогу. Позволив какие-то вольности этому смазливому негодяю Мику, она едва не сделала убийцей достойного человека. «Останься же навсегда одинокой, мисс Роз, ты это заслужила…» Более резких слов в её адрес я не смог заставить себя произнести даже мысленно. Роз выглядела такой милой, свежей и невинной, что я, приблизившись, заговорил далеко не так холодно и отстранённо, как мне самому того хотелось бы:

— Добрый вечер. Вы, видно, совсем меня позабыли?

— Не совсем, — ответила Роз. На губах её появилась едва заметная улыбка, щёки покрылись слабым румянцем (не девушка, а сама умеренность во всех отношениях!). — Вы появились так неожиданно. Не хотите ли зайти в дом, сэр? Сейчас папа вернётся из кузницы и будет очень рад вас видеть.

Мы вошли в кухню. Наблюдая за тем, как открывает она дверь в кладовую, чтобы поставить туда молоко, я невольно загляделся на полные руки, выглянувшие из-под подвёрнутых рукавов. Всё-таки было в этой девушке что-то дьявольски привлекательное.

Но затем, отметив про себя идеально сидящее платьице с аккуратными складочками, юное личико, такое свежее, будто за пять минувших лет ничто не нарушило его безмятежности, оглядев кухню с безупречно чистым кирпичным полом и сияющими кастрюлями (Эвансы жили вполне безбедно), я вспомнил о сломленном, опороченном Джемми, обречённом один на один бороться с враждебным миром за своё жалкое существование, и вновь почувствовал, как душа моя переполняется горечью.

— Сколько лет прошло? Пять?

— Достаточный срок, чтобы кое-кому жизнь пустить под откос, — ответил я. Ничто в лице её не дрогнуло при этих словах. Под решётчатым окошком, с шитьём в руках, Роз словно воплотилась в персонаж какого-то голландского живописца. «Завидная флегматичность. Пожалуй, излишняя деликатность с моей стороны совершенно тут неуместна», — заметил я мысленно, а вслух многозначительно добавил: — Одним за это время повезло больше, другим — куда меньше.

— Вы явно принадлежите к числу первых, — парировала Роз.

— Не стану спорить. К сожалению, оказалось, что фортуна была куда менее милостива к другому вашему поклоннику прежних лет, которого я случайно вчера повстречал.

Роз метнула на меня быстрый взгляд; от прежней её сдержанности не осталось и следа.

— Вы имеете в виду Мика? — выпалила она. — Но где вы его встретили? Он ни разу не дал о себе знать с тех пор, как после смерти дяди покинул наши места. А тому уж три года минет на Рождество.

— Сколько же разбитых сердец он здесь после себя оставил? — осведомился я язвительно.

Роз ещё ниже склонилась над шитьём, с видимым усилием набрала в лёгкие воздуха и тихо, но гордо ответила:

— Моё сердце, во всяком случае, им не разбито.

«Оно-то, конечно, цело — если вообще существует», — подумал я, всё более раздражаясь от её непробиваемого самодовольства.

— Нет, я повстречал не Мика. Этот человек гораздо достойнее, пусть и побывал в арестантской робе; но имей он неосторожность здесь показаться, то сошёл бы за прокажённого.

Вот тут я попал в самую точку. Роз выронила шитьё и побелела. Губы её так и не посмели вымолвить его имени.

— Он… на свободе? — спросила она наконец, тщетно пытаясь сдержать волнение.

— Да, и отбыл уже в Америку, — ответил я. — Пусть же сам Господь Бог протянет там ему руку дружбы!

Её карие глаза лани смотрели на меня очень внимательно.

— Как он выглядел?

— Очень плохо, — ответил я. — Боюсь, Джем из тех, кто раз преступив закон, предпочитают по ту сторону его и остаться. Что ж, по крайней мере, там, куда он держит путь, первый встречный не станет указывать на него пальцем.

— Как бы мне хотелось увидеть его, — прошептала она, будто размышляя вслух.

— Вам? Это было бы слишком жестоко. Зачем напоминать лишний раз человеку, кому он обязан своим падением?

Роз зарделась от возмущения:

— Вы говорите со мной так, словно я во всём виновата!

— Полагаю, так оно и есть, — заявил я без обиняков. — Вы позволили Джему ухаживать за собой, делая вид, будто вам это нравится. Но скажите, разве у него не было причин для ревности? Неужели он сам их выдумал?

— Я совсем забыла о том, какой у него необузданный нрав, — печально молвила Роз. — До сих пор не могу поверить в то, что произошло. Рядом со мной он всегда был так мягок. Кроме того, я не была связана с ним каким-либо обещанием и выслушать Мика имела полное право — почему бы нет?

— Правом этим, конечно, вы воспользовались.

— Возможно, и так, — честно призналась Роз. — Он из тех, кто способен заставить тебя поверить во что угодно. И кто легко раздаёт обещания ради того лишь, чтобы их тут же нарушить. Обещания эти погубили тут многих. И хотя мне Мик не сделал дурного, я заявила, что между нами всё кончено. Тогда-то он и произнёс слова, которые…

— Едва не стоили ему жизни, — закончил я за неё. — Конечно, он был нетрезв. А такого, как он, если уж заведёшь, то не остановишь.

— С тех пор я не обмолвилась с Миком ни словом, — произнесла Роз, как бы оправдываясь.

«Всё это, дорогая моя, очень мило, но этим дела теперь не поправишь», — заметил я про себя. Потом не сдержался и вслух добавил:

— Вряд ли это известие утешит Джемми Кинга, где бы он ни был сейчас — в тюрьме или на корабле, среди незнакомых людей.

И тут Роз, к моему удивлению, расплакалась. Я понял, что проповеди моей пришёл конец.

— Не плачьте, — пробормотал я, чувствуя себя совершенно беспомощным.

— Я не считаю, что во всём виновата, — снова заговорила она. — Хотя, конечно, не будь меня, Джема никогда не постигла бы такая участь. Сама мысль об этом для меня сейчас невыносима. Я всё сделала бы, чтобы хоть как-то ему помочь, хоть что-то поправить!

— Неужели? Даже вышли бы за него замуж? — спросил я, не пытаясь скрыть любопытство.

— Вышла бы. — Роз опустила ладони и приоткрыла лицо. Голос её зазвучал теперь твёрдо и убедительно. — Но вы же знаете, это невозможно. Отец скорее увидит меня мёртвой, чем согласится на брак с Джемом.

— Да, верно.

В ту же секунду, будто в подтверждение прозвучавших слов, передо мной вырос коренастый кузнец в гетрах и фартуке, типичный представитель сельского сообщества — упрямый, ограниченный, по-своему добродушный. В юности Эванс был популярным проповедником, но собственной паствы в Эверсфолде собрать не сумел и вскоре стал посещать церковь наравне с остальными. Мы вышли на крыльцо и некоторое время сидели, наблюдая за тем, как весь сельский приход в лице полудюжины крестьян расходится по домам после вечерней службы.

— Неужто это Джо Мерфи?! — воскликнул я при виде человека со взъерошенными волосами и странным выражением лица, лихо сбежавшего по ступенькам. На нём была поношенная ряса, извлечённая, очевидно, из гардероба священника. — И он церковь стал посещать? Ну, это уже ни в какие ворота не лезет.

— Серьёзным стал человеком: органные мехи раздувает, — торжественно сообщил Эванс.

Прежде Джо жил как в тумане, предаваясь в основном двум утехам: браконьерству (об этом мы только догадывались) и джину (о чём все знали наверняка). В силу некоторых особенностей интеллекта (не совладавшего, очевидно, с последствиями второй привычки) ему прощали все эти безобразия, считая любую проделку для этого безобидного сельского шута совершенно естественной.

— Он принял обет и хранит ему верность вот уж почти два года, — добавила Роз. — Сначала стал разносить церковные книги и получил прозвище Святоша Джо, но потом занемог и теперь, кроме как раздувать мехи, ни на что не способен.

— Ну, Мерфи, добрый вечер, — окликнул я новообращённого прихожанина. — Откуда путь держишь?

Он тронул пальцами полы шляпы, как бы давая понять, что весьма рад меня видеть.

— Вера святая ведёт меня. А откуда? Всегда из церкви. В пятнадцатый вечер месяца — ох и длинный же псалом! Дай бог, чтобы вам, хозяин, никогда не пришлось зарабатывать хлеб насущный раздуванием мехов.

— Рад был услышать, что ты изменился к лучшему, — заметил я с некоторым сомнением, ибо разглядел в физиономии Святоши Джо некоторые признаки того, что по крайней мере с одной из своих привычек он порвал не окончательно.

— Спиртного в рот теперь не беру, — тут же развеял он все мои сомнения. — Вкус вина успел уже позабыть.

Джо испустил тяжкий вздох, пожелал мне спокойной ночи и двинулся прочь, напевая под нос то ли псалом, то ли что-то ещё.

— И он ничего не слыхал о Мике? — спросил я. — Они же были неразлучны.

— Ничего, — ответила Роз. — Что ему наш Эверсфолд? Мик теперь птица иного полёта.

Местные жители оправдывали безобразия Мика пагубным влиянием Джо, но в действительности это были два сапога пара. Более того, подле своевольного Мика Джо всегда оставался лишь бледной тенью.

Заглянув в тот вечер к себе в блокнот, я нашёл там записку с адресованными Паркеру извинениями, которую сунул сюда по ошибке. Отправлять письмо было уже слишком поздно. Посоветовавшись с матушкой (она у меня — сама пунктуальность), я решил, что поеду к нему, как мы и договаривались, в понедельник, а домой вернусь в среду. Вот такие случайности круто меняют подчас судьбу человека.

Глава 3

Тайна замка Свэйлклифф

До Вудс-энда я добрался уже после того, как сгустились сырые, ветреные сумерки. Станция эта выглядела ещё более заброшенной людьми и Богом, чем даже большинство её насквозь продуваемых и промокаемых соплеменниц. Приметив едва различимые силуэты двух человекоподобных существ, которые стояли опершись об ограду, я принял их за носильщика с кучером.

— Далеко ли до Свэйлклиффа?

— Добрая миля будет, если не две — а к ним прибавь ещё две с половиной.

Из этого не слишком исчерпывающего и достаточно вызывающего ответа следовало, что собеседник мой — представитель свободных ремёсел и потому от общения со мной не ждёт ничего для себя полезного.

— Я направляюсь в Свэйлклифф. Не найдётся ли здесь двуколки, которая могла бы меня подбросить?

— Билл, парень направляется в Свэйлклифф. — Один из них со сдавленным смешком толкнул приятеля в бок. — И просит его подбросить…

— В замок Свэйлклифф, — уточнил я. — Вы знаете, где он?

Вопрос этот вызвал новый взрыв непонятного мне веселья. Носильщик, впрочем, отделился-таки от ограды и, обменявшись нечленораздельными, но, судя по реакции, необычайно остроумными шуточками в мой адрес с дружком-бездельником, взял мои вещи. Спустя ещё десять минут с постоялого двора выехала открытая двуколка.

Из-за непролазной грязи короткий путь оказался на редкость долгим. Дождь, правда, прекратился, да и ветер начал стихать: теперь он налетал лишь редкими стремительными порывами. Тяжёлые массы чёрных облаков, напоминавших базальтовые колонны, унеслись прочь к горизонту. Небо над головой очистилось, и воссияла луна, такая яркая, какой она бывает только после дождя. Местность, по которой мы проезжали, поразила меня своей пышной растительностью. Гигантские вязы, сикоморы и буки, густо увитые плющом, обступали дорогу, погружая наш путь во мрак. Даже путник, не смыслящий, вроде меня, в географии, легко мог предположить, что где-то рядом протекает река. Неожиданно свернув с основной колеи, мы въехали в ворота недавно отстроенной сторожки, забрали вверх по холму и ещё милю, если не больше, продвигались по частным владениям Свэйлклиффа. По обе стороны от нас раскинулась живописная чаща, присутствие которой под тенью огромных деревьев нелегко было угадать. Ещё немного — и слева зачернел глубокий овраг, буйством зелени напомнивший мне болота штата Каролина.

Гигантские наросты ползучих растений на стволах и ветвях превращали деревья в бесформенных гигантов. Щетинившаяся под ними густая поросль гигантских папоротников, лавра и искорёженных ив скрывала болото, присутствие которого угадывалось по чёрным лужицам, вспыхивавшим время от времени яркими отблесками лунного света. Путь в Свэйлклифф остался в моей памяти этакой фантастической прогулкой по картинам Доре — художника, чья фантазия способна оживить искривлённые ветви деревьев, придав им человеческие формы, и чьи пейзажи словно освещены зловещим заревом чёрной магии. Ощущение было столь гнетущим, что, когда мы выехали из леса, я почувствовал немалое облегчение.

Внезапно прямо передо мной на травянистой возвышенности вырос замок из серого камня (на фоне тёмно-синего неба он в ту минуту показался мне белоснежным), поражавший размерами, массивностью и красочным стилем. Эта древняя крепость с башенками, бойницами и парадной дверью, спрятавшейся под сводами готической башни, напоминала чудовищную игрушку какого-то сказочно богатого принца. Замок вместе с прилегавшими к нему домиками и игровой площадкой был огорожен кирпичной стеной.

Мэтью Паркер встретил меня в холле.

— Поспели как раз к ужину! — воскликнул он. — У вас двадцать минут, чтобы переодеться. Дэвид, проводите мистера Мильфорда в его апартаменты.

Вслед за пожилым благообразным дворецким я пересёк огромный холл с высоким застеклённым потолком, через который просматривалось тёмно-синее небо, а затем поднялся по широкой лестнице, минуя площадки, от коих разбегались во все стороны бесчисленные коридоры. Неудивительно, что Паркер был столь гостеприимен: его замок казался способным вместить население целой страны.

Я проследовал за Дэвидом по длинному коридору верхнего этажа, в самом конце которого располагалась моя комната. Он отомкнул дверь, и в тот же миг порывом ветра из открытого окна загасило свечу в его руке. Вместо того чтобы захлопнуть ставни, дворецкий бросился в коридор вновь зажигать свечу. Намереваясь исправить его ошибку, я шагнул вперёд, и сквозняк тут же захлопнул дверь за моей спиной.

Это была маленькая продолговатая комнатка, с окошком прямо напротив двери. Ветер распахнул шторы, и в проём между ними нежно струился лунный свет. Переступив порог, я замер, поражённый странной картиной. Ни до, ни после этого ничего подобного мне испытывать не приходилось. Фантастически яркое видение предстало моему взору: забыть его при всём желании я не смогу уже никогда. Мне показалось, будто между распахнутыми ветром шторами стоит, притаившись, человеческая фигура в каких-то странных одеждах. Наваждение длилось не более минуты, но мне показалось, что наедине с этим подобием человека, лицо которого никак нельзя было рассмотреть, я пробыл во мраке целую вечность.

В комнату вошёл Дэвид, с лампой в руке. Лишь только он поставил её на стол, как лунный свет поблёк, а фигура превратилась в орнамент, сотканный игрой света и тени. Ещё мгновение — и место, на котором только что стоял призрачный незнакомец, занял живой человек. «Кому-то в языках пламени лица мерещатся, кому-то — лешие средь ветвей. Почему бы и человеческой фигуре не появиться меж штор?» — успокаивал я сам себя, пока Дэвид закрывал окно и задёргивал занавески.

С помощью дворецкого мне удалось поспеть вниз как раз вовремя. Веселье Паркер устроил королевское, под стать своему замку. Большинство гостей составляла молодёжь, так что вечер игр и шарад-экспромтов пролетел очень весело. В полночь, вдоволь нахохотавшись, я покинул компанию, совершенно забыв о странном видении, посетившем меня в первые минуты моего тут пребывания. Я обнаружил своего знакомца Дэвида за разжиганием камина. В комнате и без того было жарко, однако дворецкий преисполнился вдруг самой трогательной заботы о моём благополучии.

— Надеюсь, сэр, этой ночью ничто не потревожит ваш сон. Могу ли я быть ещё чем-то полезен?

— Вы могли бы раздвинуть шторы, — предложил я, желая сделать приятное старику, который явно пытался чем-то мне услужить. — Ночь сегодня тёплая, а я люблю свежий воздух.

— Мне кажется, сэр, с задёрнутыми шторами вы будете спать крепче, — твёрдо ответил он.

— Луна мне не помешает. Можете опустить жалюзи, если хотите.

— Я бы очень рекомендовал вам, сэр, оставить тут всё как есть.

— С комнатой что-то не так? — спросил я, удивлённый его несколько странным поведением. — По-моему, Дэвид, для одного постояльца она превосходна.

— Поговаривают, сэр, здесь происходит что-то странное.

— Где-нибудь протекает?

— О нет, тут сухо, как в проповеди евангелиста, — ответил он без тени усмешки.

— Ага, значит, водятся крысы.

— Нет, сэр.

Дэвид помолчал немного, потом добавил:

— Вы, конечно, не верите в духов, сэр; я тоже. Но есть вещи, которые объяснить невозможно. Послушайтесь моего совета: оставьте шторы задёрнутыми. Спокойной вам ночи, сэр.

Немалых усилий стоило мне скрыть то крайне неприятное впечатление, которое произвели на меня эти последние слова. Я издавна мечтал провести ночь в «непокойной» комнате, однако в данную минуту желал только одного: чтобы Паркер перевёл меня отсюда как можно скорее и куда угодно. Впрочем, малость поразмыслив, я пришёл к выводу, что произошло чисто случайное совпадение. Известны ведь сотни случаев, когда человек становился жертвой подобных оптических иллюзий. Наверняка происшедшее со мной можно было объяснить причинами, к таинственным намёкам Дэвида не имевшими ни малейшего отношения. Да и такой замок, как Свэйлклифф, без хотя бы одного малюсенького привидения был бы в глазах его обитателей несовершенен. Я рассмеялся, отмахнулся решительно от мира духов, отдёрнул шторы, лёг в постель и очень крепко проспал всю ночь.

После завтрака гости оказались предоставленными сами себе. Вместе с двумя здешними джентльменами я вышел на луг, чтобы выкурить по утренней сигаре. Поднявшись по холму, наша небольшая компания остановилась на пригорке, с которого открывался превосходный вид на замок, и предалась созерцанию.

— Умно придумано, честное слово, — изрёк одобрительно сэр Джон.

— Мог ли я предположить, что окажусь когда-нибудь в Свэйлклиффе? — смешливо поддакнул второй.

Что-то в их напускной весёлости необъяснимым образом напомнило мне тех станционных лоботрясов.

— Свэйлклиффский замок. Звучит! — продолжил тем временем мой второй компаньон. — Глядишь, постепенно к этому и привыкнем.

— Привыкнете к чему? — поинтересовался я.

— Как, вы разве не знаете? — удивился сэр Джон, вынимая изо рта сигару.

— О чём именно? Видите ли, я в этих местах впервые.

— Тогда всё ясно. — Он сунул сигару обратно. — Дело в том, что до прошлого года Свэйлклифф был… тюрьмой.

Я вздрогнул: наверное, это было заметно.

— Что такое? — спросил, посмеиваясь, сэр Джон. — Похоже, известие это не очень-то вас обрадовало.

— Да уж, не очень. — Моя попытка рассмеяться не увенчалась особым успехом. Ещё одно совпадение — удивительное само по себе.

— Строение решили продать за бесценок. Земля, здания, строительные материалы — всё перешло в полное распоряжение нового хозяина. Из-за постоянных речных разливов — ну и ещё по кое-каким причинам — всех заключённых перевели в Саутбери, что в десяти милях отсюда. Паркер же, купив землю, вознамерился осушить болота, так что все останутся в выигрыше. Но вы, я вижу, никак не придёте в себя.

— Провести ночь в тюремной камере, — пробормотал я. — Есть, знаете ли, что-то мрачное в самой этой идее.

— Ну, дом — он не человек: хозяев не выбирает, — философски заметил сэр Джон. — А по респектабельности наш Свэйлклифф иному фамильному поместью даст фору. Заведение это было во всех отношениях образцовое.

Тем временем я окончательно сумел взять себя в руки.

— Что ж, остаётся только надеяться, что он не оставил о себе никаких зловещих воспоминаний.

— Кажется, есть где-то там камера с привидением, — усмехнулся мой компаньон. — Но что за взломщик решил в ней поселиться навеки, а главное, почему — этого я, хоть убейте, не знаю…

И разговор перешёл на другую тему. Из тысячи историй о привидениях внимания заслуживает в лучшем случае лишь одна, в этом я не сомневался, но… Не она ли попалась мне на пути? Я решил, что расспрошу обо всём Паркера, но только не сегодня — во всяком случае, не до начала бала.

Танцы закончились на рассвете, и это меня, боюсь, не слишком расстроило. Тут только и вернулся я в комнату, к которой испытывал теперь глубочайшее отвращение. Вставать пришлось рано: сразу же после завтрака нужно было готовиться к отъезду. Паркер к гостям не вышел. Лёгкий приступ подагры вынудил его остаться в спальне. Я отправился к нему попрощаться и обнаружил хозяина в обычном для него жизнерадостном расположении духа.

— Помните: в Свэйлклиффе вы всегда желанный гость. А что, вид ему мы придали вполне приличный — вы не находите?

— Избавить бы ещё это строение от кое-каких мрачных ассоциаций — вот тогда успех можно было бы считать окончательным, — многозначительно заметил я.

— Но разве нам этого не удалось? — беззаботно воскликнул Паркер.

— А от постояльцев с расшатанной нервной системой вам, случайно, никаких жалоб не поступало? Не удивляйтесь: для такого вопроса у меня имеются веские основания.

— Что вы хотите этим сказать? — резко спросил он.

— Гнетущие ощущения, странные разговоры — ничто не беспокоит тут ни вас, ни ваших гостей?

— Чёртовы слуги! — пробормотал он смущённо. — Неужели этот старый болван Дэвид…

— Он всего лишь намекнул на нечто, о чём я в ту же секунду забыл бы, если бы за четыре часа до этого, едва только переступив порог комнаты, сам не стал жертвой странной… если хотите, галлюцинации. Она-то — в совокупности с его замечанием — и вынудила меня задать вам этот вопрос.

Паркер заёрзал, всем своим видом выражая крайнее нетерпение:

— Ну же, мистер Мильфорд, вы человек благоразумный. Расскажите-ка лучше, что вы там такое увидели — вернее, подумали, будто увидели.

— Боюсь, если рассказать вам это, вы в моём благоразумии усомнитесь.

Кажется, моё признание не пробудило в Паркере любопытства — оно всего лишь привело его в величайшее раздражение.

— Если так будет продолжаться и дальше, придётся снести всё крыло — хотя бы ради того, чтобы положить конец всей этой болтовне.

— Будет продолжаться… что?

— Я спал в той комнате целую неделю и ничего не видел!

— Ну а кроме меня, имеются ещё очевидцы?

— Слугам там каждый вечер что-то мерещится. Что именно? Чёрные псы, женщины в белом, рыцари в доспехах, громыхающий цепями скелет — одним словом, всякая ерунда.

— А с этой комнатой… или, точнее, с камерой не связано ли какой-то истории?

— Неужели вы думаете, дорогой мой, что я стал бы об этом расспрашивать? Если и ходят о ней какие-то слухи, то я всеми силами стараюсь их избегать. Впрочем, могу рассказать об одном происшествии: оно, несомненно, имеет какое-то отношение к делу.

Не так давно у нас гостила одна дама, приехавшая дать уроки рисования моим дочерям: талантливая художница, но очень уж нервная, впечатлительная, чтоб не сказать истеричная. Зная о том, я не стал посвящать её в прошлое нашего замка, но кто-то, видимо, проговорился. Поскольку строительные работы ещё продолжались, эту комнатку пришлось отдать ей. Однажды вечером женщина вне себя от ужаса и возбуждения вбежала к моим девочкам и заявила, что видела у себя в комнате нечто ужасное. Им удалось успокоить учительницу, но вернуться в комнату она отказалась наотрез. Более того, поначалу эта сверхчувствительная особа, опасаясь насмешек, не стала рассказывать, что ей такое привиделось, а пообещала впоследствии изобразить своё видение на холсте. Она сдержала слово.

— Вы сохранили её рисунок? — спросил я, сгорая от нетерпения.

— Да, случилось так, что он сохранился. Я собирался его уничтожить, но потом отложил в сторону, и всё это вылетело у меня из головы.

Я пристал к Паркеру с просьбами показать мне картину. Наконец он с явным неудовольствием открыл дверцу стенного шкафчика и вынул оттуда большое полотно.

— Умело сработано, но очень уж вычурно. А так, в целом — вполне убедительный получился сюжетец с призраком.

Он развернул передо мной холст. Потрясение, которое я испытал в тот момент, было невероятным: ценой лишь неимоверных усилий, дабы не остаться в глазах хозяина полным безумцем, мне удалось сдержать свои чувства. Мебель — где-то неясная, очерченная лишь тенью, где-то видимая отчётливо под лучами лунного света, открытое окно с раздвинутыми шторами, а между ними — зловещая фигура с сокрытыми чертами лица — всё было воссоздано художницей в мельчайших деталях!

— Вот видите, — заметил Паркер после некоторой паузы. — Только начнёшь размышлять о прошлом нашего Свэйлклиффа, как воображение такое тебе нарисует!

Но я-то приехал в замок, ничего не зная о прежних его обитателях!

— Ну что ж, сейчас мы с этим художеством и покончим, — решительно заключил Паркер. — У меня лично галлюцинации такого рода не вызывают ни малейшего интереса.

— А не могли бы вы отдать эту картину мне? Я-то как раз и неравнодушен к галлюцинациям такого рода. Обещаю не сплетничать и никому не показывать этот рисунок дома.

— Как будет угодно, — безразличным тоном бросил хозяин. — Но, ради всего святого, как собираетесь вы унести картину такого размера?

— Очень просто. — Я вынул нож и, отделив холст от деревянной рамки, свернул его в трубку, которую можно было зажать в ладони.

Обстоятельства, сопутствовавшие этому моему приобретению, были слишком поразительны, почти невероятны. Мне требовалось время, чтобы оправиться от потрясения, ибо разум отказывался верить тому, что произошло.

Глава 4

Святоша Джо

В Лондоне я опоздал на пригородный поезд и, поужинав на станции, добрался до Кросс-Хиллс лишь в десять часов вместо шести. Оставив саквояж носильщику с тем, чтобы тот утром доставил его в дом, я отправился через поля напрямик. Вскоре тропинка вывела меня на дорожку, огороженную от наших земель частоколом с калиткой, ключ от которой лежал у меня в кармане.

Я щёлкнул замком и вышел в рощицу, откуда было рукой подать до деревенского летнего домика, служившего мне очень удобной курительной комнатой: он был основательно выстроен, покрыт вереском, уложен циновками, а меблирован простым деревянным столом, кушеткой и стульями. Несколько книг, канцелярские принадлежности и газеты, которые я успел принести сюда уже после приезда, придавали интерьеру вполне жилой вид. Именно здесь и решил я повесить картину с изображением призрака. Место показалось мне вполне безопасным: домик запирался, так что никто, кроме меня, проникнуть сюда не смог бы. Дома же слуги матери непременно пронюхали бы о картине, а я обещал Паркеру держать язык за зубами. При свете лампы я расправил картину, слегка помявшуюся в пути, и четырьмя кнопками прикрепил её к настенной циновке.

Боже милостивый, что же это был за кошмар! Я поймал себя на том, что при всём своём отвращении не в силах оторвать от картины взгляд. Насколько же точно воссоздавала она мои собственные воспоминания! Или опять-таки причиной всему — моё воспалённое воображение? Я начал понимать, почему старина Паркер стремился как можно скорее от неё избавиться. Наверное, и мне следовало бы поскорее уничтожить этот холст. Впрочем, сейчас это было бы уже непросто.

Я решил, что оставлю картину здесь по крайней мере до тех пор, пока тайна её как-то не разрешится, а пока этой же ночью напишу коменданту Саутбери письмо с просьбой провести соответствующее расследование.

Но видеть картину на стене перед глазами было невыносимо. Взяв старый номер «Таймс», я приколол его поверх холста булавками, после чего взял фонарь и повернулся, чтобы отправиться через лес домой.

В эту минуту снаружи послышался глухой стук, словно человек спрыгнул в траву с частокола. Я прикрутил фитиль и, прильнув к щели в стене домика, попытался разглядеть происходящее снаружи. Что могло привести сюда постороннего в такой час? Догадаться нетрудно. Мясная лавка в соседнем городке ломилась от дичи, и поставщиками её были, конечно же, не те добропорядочные граждане, что имели разрешение на охоту.

Луна скрылась за облаками, но было достаточно светло, чтобы я мог разглядеть фигуру человека, пробиравшегося сквозь заросли. Не будучи особенно ревностным блюстителем закона об охоте, я всё же решил во что бы то ни стало установить личность браконьера. Вполне возможно, на воровство его толкнула нужда: несчастная жена, больные детишки, но если так, я должен был знать об этом наверняка.

Впрочем, пока незнакомец продирался сквозь кустарник, мне удалось хорошенько его разглядеть: вне всяких сомнений, это был Святоша Джо — горе-трезвенник, в прошлом разносчик церковной литературы, а ныне раздуватель мехов! Негодяй скрылся в глубине рощицы, где, несомненно, успел заранее установить западню. Ни сообщников, ни огнестрельного оружия у Мерфи быть не могло, поэтому я решил, что одолею его голыми руками. Пока пришелец возился с капканом, я выскользнул из дому и засел в укрытии, отрезав ему обратный путь к палисаду. В тот самый момент, когда Джо повернулся, чтобы убраться с добычей восвояси, я подскочил к нему и ухватил его за шиворот.

— Отпусти, чёртов сторож! — зарычал он. — А не то заявлю, что сам тебя тут застукал! Докажи потом, что не ты поймал птичку! А ну, прочь! Вот тебе, получай!

Яростным усилием Джо вырвался из моих объятий и начал сыпать ударами направо и налево. Мы сцепились, и он стал драться яростно, как дикий зверь, проявив при этом силу, которая немало меня изумила. С минуту мне пришлось защищаться, но потом, после обмена оплеухами, я хорошенько прицелился и одним ударом опрокинул противника на землю. Бессильно распластавшись, он принялся кряхтеть о том, что со Святошей Джо, дескать, покончено навсегда.

— Поднимайся! — крикнул я, заподозрив притворство.

Мерфи покачал головой. Конечно же, он узнал меня и укоризненно заныл теперь о том, что во всём теле у него не осталось-де целенькой косточки, а всё из-за несчастной птички, которую прикончил он ради того лишь, чтобы избавить от лишних страданий. С детства, оказывается, этот добряк не мог спокойно взирать на то, как страдают несчастные твари.

Я поднял фонарь. Его лицо показалось мне неестественно бледным. Видя, что без посторонней помощи Мерфи идти то ли не может, то ли не хочет, я поднял его и затащил в летний домик, решив, что очень скоро пойму, действительно ли не рассчитал силу ударов, или (что куда более вероятно) негодяй получил лишь лёгкую взбучку, разумеется более чем заслуженную. Я усадил его на стул и зажёг свечи. Мерфи был бледен и сотрясался всем телом — от страха, боли или нервного потрясения — этого я понять не мог.

— Мастер Мильфорд, — заявил он торжественно, — я умираю.

— Умираешь? Вздор! Насколько позволяют мне судить мои скромные познания в медицине, ты отделался несколькими ссадинами. С какой стати ты набросился на меня, будто дикая кошка? Меньше всего я ожидал, что ты начнёшь драться.

— А во мне ведь дьявол сидит. Попробуйте только его разозлить! — ответил Мерфи, состроив нелепейшую в его положении горделивую мину. — Многие на себе это уже испробовали. — С этими словами он вяло стукнул по столу кулаком. — А потом ревматизм меня доконал. Всё эта церковь — ух и сыро же там!

Но пока он говорил, обнаружилась истинная причина как неожиданной его энергичности, так и столь же резкого приступа слабости: я вынул из кармана у Мерфи наполовину опустошённую фляжку и помахал добычей у него перед носом:

— Ревматизм, говоришь? Вот, оказывается, чем ты решил подбодрить себя, негодяй, прежде чем решился влезть ко мне на участок! Ну конечно, ты и в субботу был пьян — когда утверждал, что позабыл запах вина и в рот не берёшь больше ни капли!

— Исключительно в лечебных целях, — проговорил он мрачно и вместе с тем очень лукаво. — Только по рецепту врача. Вот вы в медицине кое-что смыслите — сами сейчас признались. Избили человека до полусмерти — прописывайте ему теперь что-нибудь для выздоровления.

— Ну нет, — ответил я, ни на секунду не сомневаясь в том, что лекарства своего он принял уже достаточно. — Выпей воды, если уж так обессилел.

Я отошёл к полке, чтобы взять оттуда кувшин, но не успел повернуться к негодяю спиной, как он вскочил — откуда взялись только проворство и сила! — схватил фляжку, неосторожно оставленную мной на столе, и осушил её с такой жадностью, будто там действительно находилась вода, после чего откинулся на спинку стула, изобразив на физиономии неописуемое блаженство.

— Ах, негодяй, да как же тебе не совестно! — вскричал я в ярости от собственного бессилия. — Живёшь на вспомоществование прихода, притворяясь трезвенником, а сам глушишь бренди, да такими дозами, какие способны прикончить и гиппопотама. Мало того что вор — ты ещё и пьяница!

Он продолжал глазеть на меня, радостно и тупо. Наверное, сам Господь Бог не в силах был прошибить сейчас эту стену тупого самодовольства.

Тем временем алкоголь подействовал на Джо возбуждающе, и язык у него развязался. Впрочем, насколько я помню, он всегда очень непрочно держался у него за зубами.

— Вор вору — рознь, — начал он. — Один верхом скачет, другому и за ограду — ни-ни. Вот Мик, к примеру, наш юный дьявол…

— Ах, этот бродяга! — воскликнул я, не в силах сдержаться, ибо одного только этого имени было теперь достаточно, чтобы привести меня в бешенство. — Да вы с ним — два сапога пара.

— Неужто вы его повстречали? — (Моя горячность возбудила его любопытство.) — Где, хозяин? Бьюсь об заклад, купается в роскоши, пока честные труженики вроде Джо Мерфи голодают, перебиваясь жалкими крохами. Пусть только сунется сюда — мигом всё переменится — уж я о том позабочусь! — добавил он неожиданно.

— Да вы же всегда рядом были, водой не разольёшь, — заметил я, поражённый злыми нотками в его голосе. Но Джо и ухом не повёл:

— Этак и с граблями недолго сдружиться. Тут, главное, не зевай: того и гляди по лбу хватят. Скажите мне, где он, хозяин: уж я-то денежки из него выжму. Ловко старого друга пристроил: побираться заставил приходской милостыней! А ведь одно моё слово — и полиция тут как тут: мигом упекут его за грабёж.

— Что ж, и поделом бы. — Любой намёк на то, что Мику могут грозить какие-то неприятности, доставлял мне теперь удовольствие. Кроме того, я решил вытянуть из Джо как можно больше и, заметив, что мысли его с каждой секундой становятся всё туманнее, сделал вид, будто целиком разделяю его чувства.

— Конечно, я и сам хорош: поверил ему на слово. Ну и всё проворонил, конечно. Ждал, что поделится, — как же! А Сэмпсон ведь знал, Сэмпсон всё знал, — добавил он едва слышно.

— Знал, что Мик его обокрал? — Вопрос мой прозвучал слишком резко.

Джо насторожился.

— Этого я не говорил, — покачал он головой с тошнотворной ухмылкой.

— Но ведь старик действительно знал! — Я, кажется, начал уже входить в свою роль. — Он ведь Мику ни гроша не оставил — это ли не доказательство?

Аргумент этот, преподнесённый мною как нечто само собой разумеющееся, произвёл на Джо впечатление.

— И верно. Ни гроша не оставил — знал, значит! Как ты мне, так и я тебе. Племянник дядюшку грабанул — дядюшка отвечает тем же, ха-ха! Ничего лучшего Сэмпсон и придумать не мог — а то бы уж, конечно, придумал. Доказательств-то ни у кого не было. Кроме меня, конечно. Жалею теперь, что смолчал. Если дядя родной с ним так, то я-то чем хуже? Отвечайте мне — чем?

— Да уж, вы с ним — что пара бешеных псов! — воскликнул я, на секунду забывшись, но Джо не обратил на это никакого внимания. Смысл его сбивчивого монолога сводился, судя по всему, к тому, что они с Миком стащили у старого Сэмпсона шкатулку с деньгами. Всё это выглядело достаточно правдоподобно, и чувство справедливости во мне взбунтовалось: подумать только, парочка отпетых мерзавцев разгуливает на свободе, а бедный Джем отсидел срок — за то лишь, что в роковую минуту не совладал с праведным гневом! — Если бы Господь Бог человеку при жизни воздавал по заслугам, я знаю, где бы вы со своим дружком Миком сейчас пребывали!

Джо покачал головой.

— Собака на воле лучше, чем лев в клетке. Пословица есть такая, — пробормотал он с пьяной ухмылкой.

— Итак, ты ограбил дядюшку Мика и вы поделили добычу? — продолжил я уже спокойнее.

Но Джо, вновь заподозрив неладное, приподнялся со стула и заговорил таким тоном, что стало ясно: ничего мне из него больше не вытянуть.

— Понял, к чему вы клоните. Но старого воробья на мякине не проведёшь, чтоб мне треснуть на этом самом месте! Ухожу домой.

— Ну и проваливай, — ответил я, подавив в себе желание поторопить негодяя прощальным пинком. — И заруби себе на носу: ещё раз поймаю с куропаткой, усажу куда следует и очень надолго — это так же верно, как и то, что меня зовут Мильфорд. Пресвятая богородица, что на этот раз с тобой приключилось?

Джо, кажется, не расслышал моих последних слов: внезапная бледность покрыла его лицо и расширенные зрачки неподвижно вперились в пустоту. Тело его затряслось, он съёжился от ужаса.

— Боже праведный, что это? — проговорил он непривычно растерянным тоном и робко протянул перед собой руку.

Сначала я решил, что у Джо началась белая горячка, но, оглянувшись, всё понял. Газета соскользнула с холста, и луч света, падавший на стену под несколько странным углом, высветил во мраке одинокую, странно одетую фигуру, лицо которой было почти полностью скрыто шапочкой, натянутой на него. Казалось, в воздухе перед нами завис мертвец, восставший из могилы. Зрелище это произвело на Джо ужасный эффект. Члены его и язык словно одеревенели. Только я собрался заговорить, как он вдруг зашатался, задёргался, будто парализованный, и упал на колени.

— Это он, Король-Тигр, — он умер в тюрьме! Точно таким же я видел его и прежде: он являлся ко мне по ночам. Мёртв — и явился, чтобы меня утащить за собой в преисподнюю! Не приближайся! — Джо дико рассёк пустоту кулаком. — Поищи себе лучше Мика. Я против тебя не сказал ни слова, готов присягнуть на верёвке! Пощади же и ты мою душу…

Он прикрыл ладонью глаза, вновь украдкой взглянул на рисунок и отчаянно взвыл:

— Да не качайся ты так, будто… И сними шапку, покажи нам своё лицо! — Джо издал вопль, от которого кровь застыла у меня в жилах, и отшатнулся, не в силах оторвать глаз от картины.

— Знаю, ты — голова мертвеца. Но слушай, найди себе лучше Мика: вот кто лжесвидетель и негодяй! А я-то что? Человек не вправе сам себе выносить приговор. Таков британский закон, да ведь оно и во всём мире так. Клянусь, Джем, я никогда ничего против тебя не имел. Но какой идиот станет сам себя оговаривать, если дело тюрьмой пахнет? Это же самоубийство. То есть смертный грех!

Джо прижался спиной к стене. Взгляд его сделался совершенно безумным.

— Это не я засадил тебя за решётку! — воскликнул он, задыхаясь. — С тем же успехом можешь обвинять в этом неродившегося младенца. Засунули тебя туда полицейские. Мик оговорил тебя под присягой, но я-то при чём? Сам виноват, раз не смог себя защитить. А теперь проваливай, или я вышибу тебе мозги — не посмотрю, живой ты или мёртвый. Иди сюда, я тебя так отделаю, как отделал этого… — Он осёкся и бессильно рухнул, задыхаясь в каком-то припадке.

Мгновение я стоял ошеломлённый, не зная, что и думать об этих таинственных полупризнаниях. Страх привёл меня в чувство: если он действительно испустит дух, умрут и все мои надежды что-то разузнать об этом деле. Я бросился к Джо, уложил его на кушетку, расстегнул воротник и, подобрав газетный лист, поспешно прикрепил его к картине. Обморок оказался недолгим, и через несколько минут Джо открыл глаза, тут же бросив быстрый взгляд мне за спину — туда, где висела картина.

— Исчез… — Он поднялся, испустил глубокий вздох и огляделся. — Кошмарный сон самого отъявленного храбреца сделает трусом.

Он помолчал немного, затем обернулся ко мне и заныл всё тем же приторным голоском:

— Хозяин, я умираю! Вы меня погубили! Конец наступает Святоше Джо!

Разумеется, жизни его ровно ничто не угрожало. Виною всему была болезненная мнительность — следствие выпитого бренди. Вполне возможно, впрочем, что он допился-таки до белой горячки, вызвавшей временное умопомрачение.

— Если это действительно так, Джо, — заговорил я, осторожно подбирая слова, — то на твоём месте я бы отошёл в мир иной с чистой совестью и рассказал бы обо всех злодеяниях, что совершили вы с Миком.

— Подлец! — злобно рявкнул Джо. — Это он меня довёл! Раньше я мухи не мог обидеть. Да, в воскресенье любил глоток пропустить, ну и что с того? Если денёк хороший стоит, грех за это не выпить, ха-ха! Мик использовал меня в своих интересах, а потом прикарманил все деньги. Обманул того, кто, рискуя жизнью, выполнил для него всю чёрную работу.

— Итак, он заставил тебя выкрасть у Сэмпсона шкатулку с деньгами, — снова заговорил я, волею обстоятельств взяв на себя роль частного детектива. Увы, на этом поприще я оставался не более чем дилетантом. Судя по невинному виду, с каким Джо спросил, что я имею в виду, он сохранил остатки благоразумия и готов был выдержать этот допрос. — Ну, это мы уже проходили, — бросил я с безразличным видом. — Сэмпсон всё знал.

— Не знал, а только догадывался, — поправил меня Джо. — Полиция пришла к выводу, что тут поработала банда грабителей. И, кроме того, не нашла шкатулку.

— Ещё бы, ты ведь хорошенько её припрятал, — пошёл я ва-банк, обо всём догадавшись по выражению его лица. — Но что, если хорошенько её поискать?

— Искать будут до второго пришествия. Где она — этого даже сам Мик не знает. Но он заграбастал все денежки, а мне десять фунтов оставил. А мы договаривались поделить всё поровну!

— Нет, ну каков мошенник! — сочувственно встрял я. — Самую грязную работу поручил другу, да ещё и долю его прикарманил!

— Так без него я никогда бы и не узнал, где Сэмпсон денежки прячет. Это Мик рассказал мне, как найти сейф в стене и ключ к нему. Просто как дважды два. Сэмпсон только через три дня обнаружил пропажу.

— Умно сработано, ничего не скажешь.

— В ту самую ночь, когда Мик сцепился в «Сверчках» с Джемми Кингом, мы встретились с ним, как и договаривались, у каштана на поле старого Элмера. Выяснилось, что в шкатулке лишь половина того, на что мы рассчитывали. Тут-то Мик, этот мошенник, и решил всё заграбастать. Поклялся, что в случае чего мигом упрячет меня в тюрягу. Да и кто бы поверил мне, несчастному бедняку? Но в ту ночь я за всё ему отплатил.

Я оказался плохим актёром — не смог скрыть своих чувств.

— Так это ты, Джо Мерфи, совершил злодеяние, в котором обвинили потом Джема?

К Джо снова вернулся инстинкт самосохранения.

— Эй, а с чего это вы взяли? — спросил он, резко меняя тон.

Вне себя от гнева, я не в силах был уже притворяться:

— Всё ясно как божий день. Ты подрался с Миком, а тот не посмел заявить в полицию, опасаясь, что ты выдашь его как соучастника грабежа.

Но Джо ещё не окончательно утратил остатки разума.

— Соображаете! — усмехнулся он. — Вот только Джо посообразительнее вас будет, если заставил поверить такой ерунде.

Я растерялся: надежды мои рушились на глазах. Известно, чего стоят саморазоблачения пьяницы. Других доказательств, кроме его слов, у меня не было. А что, если вся эта история действительно всего лишь плод расстроенного воображения?

— Ладно, кто старое помянет, тому глаз вон, — вздохнул я. — Сэмпсон умер, так что с его стороны неприятностей тебе ждать нечего. Одного только не пойму: что произошло со шкатулкой?

Но Джо уже догадался об истинной цели моих расспросов.

— Со шкатулкой? — удивился он, будто не понимая, о чём идёт речь. — Вы что же, всерьёз восприняли болтовню полоумного бедолаги? Я уж и забыть успел, что вам тут наговорил.

Вне себя от ярости, я попробовал прибегнуть к угрозам:

— Если ты сейчас обо всём не расскажешь, завтра же предстанешь перед мировым судьёй, а потом отправишься за решётку — по меньшей мере за кражу и вторжение в частные владения.

Но всё было тщетно.

— Эти благоверные христиане не будут очень строги к бедному немощному старику. Валяйте, хозяин: я готов к новому испытанию.

Отчаявшись, я готов был уже отпустить его на все четыре стороны, как вдруг меня осенило. Незаметным движением я вновь сорвал с картины газету. Джо, не заметивший этого манёвра, вновь оказался лицом к лицу с нарисованным призраком. Эффект был мгновенным.

— Хозяин, он появился! — дико вскричал он, вцепившись мне в руку.

— Кто, где? — Я принялся озираться. — В чём дело? Что такое тебе привиделось?

— Вот же он, Джемми Кинг в арестантской робе. Узнаю эту широкую стрелку… Он готов придушить меня! Не подпускайте его. Он идёт сюда!

И Джо бросился к двери, которую я предусмотрительно запер на ключ.

— Ты трус, Мерфи, и, кроме того, мучишься угрызениями совести! — вскричал я. — Вот до чего довели тебя притворство и лживый язык! Чувство вины — единственная причина всех этих ужасных видений. Скажи мне всю правду, и призрак оставит тебя. Итак, вы с Миком ограбили Сэмпсона Гловера и повздорили из-за денег. А шкатулка… ты останешься здесь, пока не скажешь мне, где она!

— Зарыта у каштана на поле старого Элмера, — выпалил он, задыхаясь. — В трёх шагах к северу, глубоко под землёй. А теперь — во имя всего святого — отпустите меня!

Я распахнул дверь, и он, закрыв лицо руками, бросился прочь. Увы, с головой у Джо явно было не всё в порядке: проковыляв несколько ярдов, он рухнул в траву, не в силах сделать ни шагу.

Я подошёл к калитке, свистнул и стал ждать, пока не подоспеют на помощь двое наших работников из ближайших коттеджей.

— Отведите этого человека в приходскую больницу, — сказал я. — Он занимался тут браконьерством, но пусть это останется на его совести. Сейчас же его должен осмотреть доктор.

«А завтра пусть только попробует отпираться, — добавил я про себя. — Посмотрим, чего все эти его признания стоят…»

Заключение

Прошло четыре недели. Стоял холодный октябрьский вечер. Матушка решила уже, что у меня помутился рассудок: все эти дни усидеть дома, в четырёх стенах, было свыше моих сил.

Событий за этот месяц произошло столько, что их хватило бы на целую книгу. За странными признаниями, вырвавшимися у Джо Мерфи, последовало частное расследование. Вскоре результаты его получили официальное подтверждение: Кинг был признан невиновным по всем пунктам обвинения и полностью оправдан. Между тем выяснилось ещё одно обстоятельство; о самой странной его стороне осведомлён был лишь я один.

Больше всего я боялся теперь, что истина восторжествовала слишком поздно. Я телеграфировал в пункт прибытия «Камбрии», но за восемь дней не получил ни устного, ни письменного ответа. Джем мог отправиться в плавание под чужим именем. А что, если он изменил маршрут, пересев на другой корабль? В голову мне приходили и более мрачные предположения.

Сотни раз под ничтожнейшими предлогами я уходил к станции, пока наконец не пообещал себе прекратить эти прогулки. И всё же в тот вечер я снова решил пройтись по дорожке, которую называли здесь Шутерс-Хилл.

Предстояло обдумать новый план: мне пришло в голову разослать объявления по американским газетам. Густой осенний туман искажал перспективу, коров и овец превращая в чудовищ, луну — в бледное подобие утреннего солнца, человека — в фантастического гиганта. Одна из таких огромных фигур в эту минуту спускалась с холма, и сердце моё — что поделаешь! — вновь учащённо забилось.

На протяжении последней недели я видел сотни фигур, напоминавших издали Джемми Кинга, но каждый раз оказывалось, что это извозчик, разносчик или молочник. На этот раз я заранее убедил себя в том, что это не Джем, и всё же… Поезд прибыл совсем недавно. И что, если этот огромный рост — не просто оптическая шутка тумана?

Броситься навстречу, чтобы в очередной раз стать жертвой разочарования? Ни в коем случае. Я остановился и стал ждать. По мере того как человек приближался, я начал медленно узнавать: сначала походку, потом — как радостно забилось сердце в моей груди! — знакомые черты лица. Теперь Джем мало походил на того несчастного бродягу, с которым мы на этом самом месте не так давно распрощались. Поздоровевшее, бронзовое от загара лицо его светилось надеждой — она же излечивает от недугов лучше, чем все ветры Атлантики.

Как истинные англичане, мы ограничились молчаливым рукопожатием.

— На этот раз, Джем, ты не откажешься от небольшой прогулки со мной, — произнёс я многозначительно.

Что-то заподозрив, мой друг отдёрнул руку.

— Правда ли то, о чём сообщалось в письме? — спросил он сухо, почти грубо. — Если всё сделано только ради того, чтобы выманить меня обратно — пусть даже с самыми благими намерениями, — знай: ты сыграл со мной жестокую и подлую шутку! Я не сделаю ни шагу, прежде чем не узнаю, как обстоят дела.

— Джемми, — сказал я, — ты оправдан. Джо Мерфи, настоящий преступник, сознался во всём.

— Мерфи, — повторил он ошеломлённо. — Дружок Мика!

— Правильнее будет сказать — сообщник. Как-то раз Джо допился до чёртиков и возомнил себе, будто вот-вот умрёт. В противном случае вряд ли когда-нибудь мы дождались бы от него признаний такого рода. Эти двое ограбили Сэмпсона Гловера и в ту ночь повздорили из-за денег. Опасаясь, что Мерфи выдаст его с головой, Мик решил не навлекать на дружка неприятностей. Подозрение пало на тебя. Требовалось лишь подтверждение: Мик предоставил его, рассчитавшись тем самым с тобой за обиду.

— Будь проклят этот подлец, отправивший меня гнить за решётку! — воскликнул Джем в необычайном волнении.

— Тише, — перебил я его. — Наших с тобой проклятий он никогда уже не услышит.

— Он мёртв? — Известие это Джема явно не успокоило. — Умер, не получив по заслугам?

— Покинув Эверсфолд, Мик некоторое время под вымышленным именем жил в Лондоне. Потом связался с бандой шулеров, два года спустя был вместе с ними уличён в мошенничестве и получил большой срок, оставаясь по-прежнему под чужой фамилией. Мы так и не узнали бы о его судьбе, если бы не одно странное обстоятельство. Фотография, пришедшая вместе с ответами на вопросы, которые я вынужден был по ряду причин задать коменданту тюрьмы Саутбери, помогла нам установить личность заключённого, историей которого я заинтересовался. Так вот, полтора года назад Мик повесился у себя в камере, в тюрьме Свэйлклифф.

Сообщение это возымело на Джема неожиданный эффект. Оно не только остудило в нём страсть, но и мгновенно переменило направление мыслей. Когда мой друг заговорил вновь, голос его изменился: в нём зазвучали даже нотки раскаяния.

— Мне кое-что пришло в голову, мастер Фрэнк. До сих пор, занятый собственными бедами, я старался гнать эти мысли прочь. Вряд ли твоё рукопожатие было бы столь же сердечным, признайся я в том, что не так уж чист, как ты меня только что обрисовал.

Джем умолк, словно утратив всякое желание продолжать, потом заговорил вновь с мрачной настойчивостью, которая произвела на меня впечатление — возможно, не самое приятное, но достаточно сильное.

— Я действительно мог бы убить его за те слова, что он произнёс в ту ночь. Даже сейчас его голос и смех стоят у меня в ушах. Стоит, мол, ему только свистнуть, и она, подобно прочим, тут же за ним побежит. Он приравнял Роз к остальным! Говорили, будто вино ударило мне в голову, но нет — то сам дьявол вселился мне в душу. Клянусь, если бы меня не остановили, я прикончил бы его на месте. «Будь я проклят, если ты вернёшься сегодня домой живым…» О, в те минуты я знал, что говорил. В таверне мне помешали, но я ведь два часа ждал на перекрёстке, через который пролегал его путь. Хотел вызвать его на драку, но честной схватки всё равно не получилось бы. Он так и не появился. Уйди я сразу из «Сверчков» домой, мне без труда удалось бы опровергнуть все обвинения. Но кто-то видел меня, шатавшегося в темноте у перекрёстка, кто-то заметил, что я возвратился домой позже обычного, да ещё и взбешённый до безумия. Сам я толком так и не смог объяснить, где провёл это время: мои показания обернулись против меня. Всё произошло как в тумане: из одного дьявольского кошмара я перенёсся в другой — тюремный.

— Мой бедный друг, — вздохнул я. — Даже если эта необдуманная клятва и могла бы довести тебя до преступления — в чём я сомневаюсь, — ты свою вину искупил с лихвой.

Мало-помалу успокаиваясь по мере того, как мы приближались к деревне, Джем рассказал мне и о причине, задержавшей его возвращение: на корабле в последнюю минуту были обнаружены неполадки. Я в свою очередь сообщил ему о том, что некоторое время, пока официальное расследование не будет завершено и все факты не станут достоянием гласности, он поживёт у нас дома.

— В деревне знают об этом? — спросил он.

— Только один человек. Я обо всём ей рассказал, Джем. И она ждёт тебя — глаз не спускает с дороги.

Джем попытался сохранить подобающее мужчине хладнокровие, но вышло это у него не слишком удачно.

— Замуж, значит, так и не вышла? — Голос его прозвучал как-то сдавленно. — Впрочем, мне-то какое до этого дело? Мной она никогда особенно не интересовалась.

— Интересовалась, Джем, и ещё как. Достаточно, во всяком случае, чтобы выйти за тебя ещё месяц назад — если бы всё тут зависело от неё.

— Роз Эванс?

— Роз Эванс. В те дни она мне сказала об этом открыто. И знаешь, Джем, я бы в таком случае ни от одной девушки не стал требовать большего.

Он промолчал. Мы вышли к игровой площадке и пересекли усаженную клёнами и вязами зелёную лужайку, раскинувшуюся перед задним крыльцом дома.

— Сегодня она была у нас, — снова заговорил я. — Помогала маме с шитьём. Гляди-ка, Джем, не она ли это у ворот?

Но он и сам уже заметил Роз. И девушка, увидев нас, замерла в нерешительности. Очарование мягких линий её фигуры и чистого румянца на полных щеках ощущалось даже на расстоянии. Джем остановился как вкопанный, и я понял: моя миссия состоит в том, чтобы соединить ладони этих застенчивых сельских влюблённых.

— Я не очень её испугаю? — едва слышно, совсем не мужественно прошептал Джем.

— Твоё появление здесь не было для неё неожиданностью. На протяжении всех трёх последних недель она ждала тебя с утра до вечера. Даже я успел отчаяться, она — нет.

* * *

Я оставил влюблённых под вязами. Что ни говори, а даже самого горького неудачника не стоит списывать со счетов, пока он жив. Пройдёт ещё несколько недель, и о Джеме заговорит вся деревня. А ещё некоторое время спустя Роз станет его невестой. Думаю, нашего Джема, успевшего познать, что такое страдание, ждёт такое вознаграждение, какого не смог бы обеспечить ему сам министр внутренних дел.

Ну а что же тайна замка Свэйлклифф? — скажете вы. Я всего лишь изложил факты — выводы пусть каждый сделает сам. История эта — всего лишь страничка в гигантской книге посланий иного мира; она — из тех, над коими глупцы смеются, а умные люди ломают головы.

1885

De profundis[121]

Покуда океаны связывают воедино огромную, широко раскинувшуюся по всему свету Британскую империю, наши сердца будут овеяны романтикой. Ибо точно так же, как воды океана испытывают воздействие Луны, душа человека подвержена воздействию этих вод, а когда главные торговые пути империи пролегают по океанским просторам, где путешественник видит столько удивительных зрелищ и слышит столько удивительных звуков и где опасность, подобно живой изгороди на просёлочной дороге, постоянно сопровождает его слева и справа, странствие по ним не оставит следа разве что в совсем уж бесчувственной душе. Ныне Британия распростёрлась далеко за свои пределы, и граница её проходит по трёхмильной полосе территориальных вод у каждого берега, завоёванного не столько мечом, сколько молотком, ткацким станком и киркой. Ибо в анналах истории записано: никакой властитель, никакое войско не в силах преградить путь человеку, который, имея в сейфе два пенса и хорошо зная, где он сможет превратить их в три, направит все свои помыслы на достижение этой цели. А по мере того как раздвигались рубежи Британии, раздвигались и горизонты её сознания, покуда все люди воочию не убедились в том, что у этого острова широкий, континентальный кругозор, тогда как у Европейского континента узкий кругозор острова.

Но ничто не даётся даром, и горька цена, которую нам приходится платить. Подобно тому как в старинном предании люди, вынужденные платить дань дракону, каждый год отдавали ему одну юную человеческую жизнь, мы изо дня в день приносим в жертву нашей империи цвет нашей молодёжи. Машина огромна, как мир, и мощна, но единственное топливо, способное приводить её в движение, — это жизнь британцев. Вот почему, рассматривая медные мемориальные доски на стенах наших серых старинных соборов, мы видим чужеземные названия — названия, никогда не слыханные теми, кто возводил их стены, потому что Пешевар, Умбалла, Корти и Форт-Пирсон — это места, где умирают молодые британцы, оставляя после себя яркий пример да медную памятную доску. Но если бы каждому человеку ставили обелиск там, где он лёг в землю, не понадобилось бы проводить пограничную линию: кордон из британских могил служил бы вечным напоминанием о том, каких высоких отметок достигла приливная англо-кельтская волна.

Так вот, это тоже, наряду с влиянием океанских просторов, связывающих нас с миром, накладывает на нас романтический отпечаток. Ведь когда у столь многих любимые и близкие находятся за морем, рискуя погибнуть от пуль горцев или от болотной лихорадки, где смерть разит внезапно, а до родины далеко, люди общаются мысленно, и бытует множество удивительных историй о вещих снах, предчувствиях или видениях, в которых мать зрит своего умирающего сына и переживает первый, самый сильный приступ горя ещё до получения дурной вести. В последнее время учёный мир заинтересовался этим феноменом и даже дал ему научное наименование, но можно ли узнать об этом ещё что-нибудь сверх того, что в трудный, мучительный миг душа несчастного, смертельно раненного или умирающего от болезни, способна послать самой близкой родственной душе с расстояния в десяток тысяч миль некий образ своего бедственного положения? Я далёк от мысли утверждать, будто мы не наделены такой способностью, ибо из всех вещей, которые постигнет мозг, в последнюю очередь он постигнет себя. Но всё же к подобным вопросам надо бы подходить с большой осторожностью, потому что мне известен по крайней мере один случай, когда явление, происшедшее в соответствии с известными законами природы, было принято за совершенно сверхъестественное.

Джон Ванситтарт, младший партнёр фирмы «Хадсон и Ванситтарт», известных экспортёров кофе с плантаций Цейлона, по происхождению был на три четверти голландцем, но по своим симпатиям — истым англичанином. Много лет проработал я его торговым агентом в Лондоне, и когда в 1872 году Ванситтарт приехал в Англию, чтобы провести здесь трёхмесячный отпуск, он обратился ко мне с просьбой снабдить его рекомендательными письмами к людям, знакомство с которыми позволило бы ему немного приобщиться к городской и сельской жизни страны. Из моей конторы он вышел вооружённый семью такими письмами, и в течение многих недель я получал из разных концов Англии разрозненные послания, из которых узнавал, что он снискал расположение моих друзей. Потом распространился слух о его помолвке с Эмили Лоусон, представительницей младшей линии херефордширских Лоусонов, а следом пришло и официальное известие о его бракосочетании, ибо нет у скитальца времени на долгое ухаживание, и уже пора ему было собираться в обратный путь. В Коломбо они должны были отправиться вместе на одном из принадлежавших фирме парусных кораблей с оснащением барка и водоизмещением в тысячу тонн; это плавание, сочетавшее необходимость с удовольствием, обещало стать для них дивным свадебным путешествием.

То был период наивысшего расцвета производства кофе на Цейлоне, ещё до того, как буквально за один сезон гнилостный грибок погубил плантации и обрёк всю тамошнюю общину на годы отчаяния, покуда мужество и изобретательность её членов не одержали одну из крупнейших коммерческих побед, известных в истории. Ведь не часто бывает, что после гибели единственной и процветающей отрасли люди не пали духом и за несколько лет создали вместо неё новую, столь же богатую. Вот почему чайные плантации Цейлона — это такой же подлинный памятник мужеству людей, как лев у Ватерлоо. Но в 1872 году ни одного облачка не появилось ещё на цейлонском горизонте, и надежды кофейных плантаторов были столь же велики и столь же солнечны, как склоны гор, на которых они выращивали свои урожаи. Ванситтарт приехал в Лондон вместе со своей молодой красавицей-женой. Я был представлен ей, обедал у них и в конце концов условился — поскольку и меня тоже дела призывали на Цейлон, — что я отправлюсь туда вместе с ними на борту парусника «Звезда Востока», отплывающего в следующий понедельник.

А в воскресенье вечером я свиделся с ним ещё раз. Часов около девяти слуга провёл его ко мне в комнату. Вид у него был встревоженный и явно нездоровый. Пожимая ему руку, я ощутил, какая она сухая и горячая.

— Не найдётся ли у вас, Аткинсон, — сказал он, — лимонного сока с водой? Меня мучит зверская жажда, и чем больше я пью, тем больше она разгорается.

Я позвонил и велел принести графин и стаканы.

— Вы весь горите, — сказал я. — И выглядите неважно.

— Да, я что-то совсем расклеился. Спина побаливает — похоже, лёгкий приступ ревматизма, — и не чувствую вкуса пищи. В этом ужасном Лондоне совершенно нечем дышать. Я не привык вдыхать воздух, пропущенный через четыре миллиона лёгких, которые втягивают его всюду вокруг тебя.

Он выразительно помахал руками у себя перед лицом, как человек, который и впрямь задыхается.

— Ничего, морской воздух быстро вас вылечит.

— Да, тут я с вами согласен. Это то, что мне требуется. Другого врача мне не надо. Если я не буду завтра в море, я всерьёз разболеюсь. Уж это точно. — Он выпил стакан разбавленного лимонного сока и потёр костяшками пальцев поясницу. — Кажется, полегче становится, — проговорил он, глядя на меня затуманенными глазами. — Так вот, Аткинсон, мне нужна ваша помощь, так как я оказался в довольно затруднительном положении.

— А в чём дело?

— Вот в чём. Заболела мать моей жены и вызвала её к себе телеграммой. Отправиться вместе с ней я никак не мог: сами знаете, сколько у меня тут было дел. Так что ей пришлось поехать одной. А сегодня я получаю ещё одну телеграмму, в которой говорится, что завтра она приехать не сможет, но сядет на корабль в среду в Фальмуте. Ведь мы, как вы знаете, зайдём в этот порт, хотя, Аткинсон, по-моему, это жестоко — требовать от человека, чтобы он верил в чудо, и обрекать его на вечные муки, если он на это не способен. Подумайте только, на вечные муки — ни больше ни меньше! — Он наклонился вперёд и порывисто задышал, как человек, готовый разрыдаться.

Тут мне впервые вспомнились многочисленные истории о злоупотреблении спиртным на острове, и я подумал, что причиной его бессвязных речей и жара в руках — выпитый бренди. Ведь лихорадочный румянец и остекленевшие глаза — верный признак опьянения. Как прискорбно было видеть столь благородного молодого человека в когтях этого дьявола, самого мерзкого из всех!

— Вам следует лечь, — заметил я не без строгости.

Он прищурил глаза, как это делают, стараясь очнуться ото сна, и посмотрел на меня с удивлённым видом.

— Скоро я так и поступлю, — сказал он вполне разумно. — Что-то у меня голова закружилась, но сейчас всё прошло. Так о чём я говорил? Ах да, о жене, конечно. Она сядет на корабль в Фальмуте. Я же хочу плыть морем. По-моему, на море я сразу поправлюсь. Мне бы только глотнуть свежего воздуха, не прошедшего ни через чьи лёгкие, — это враз поставит меня на ноги. Вас же я попрошу вот о чём: не в службу, а в дружбу, поезжайте в Фальмут поездом: тогда, если мы вдруг запоздаем, вы позаботитесь о моей супруге. Остановитесь в отеле «Ройэлл», а я телеграфирую ей, что вы будете там. До Фальмута её проводит сестра, так что никаких сложностей возникнуть не должно.

— Буду только рад помочь вам, — заверил я его. — По правде, мне предпочтительней проехаться поездом, потому что, пока мы доберёмся до Коломбо, море успеет нам надоесть. Вам же, по-моему, необходима перемена обстановки. Ну а сейчас я бы на вашем месте пошёл и лёг спать.

— Да, я лягу. Сегодня я ночую на борту судна. Знаете, — продолжил он, и глаза у него затуманились вновь, словно подёрнувшись плёнкой, — последние несколько ночей я плохо спал. Меня мучили теололологи… то бишь теолологические… тьфу ты, в общем, сомнения, которые одолевают теолологов, — договорил он с отчаянным усилием. — Я всё спрашивал себя: зачем это Господь Бог создал нас и зачем Он насылает на нас головокружение и боль в пояснице? Может, этой ночью сумею выспаться. — Он встал и с усилием выпрямился, опираясь о спинку кресла.

— Послушайте, Ванситтарт, — озабоченно сказал я, шагнув к нему и положив руку ему на плечо, — я могу постелить вам здесь. Вы не в таком состоянии, чтобы выходить на улицу. Вас развезло. Не следовало вам мешать крепкие напитки.

— Напитки! — Он с глупым видом уставился на меня.

— Раньше вы умели пить и не пьянеть.

— Даю вам честное слово, Аткинсон, что за два последних дня я не выпил ни капли спиртного. Это не опьянение. Я сам не знаю, что это такое. А вы, значит, подумали, что я пьян. — Он взял мою ладонь своими пылающими руками и провёл ею по своему лбу.

— О господи! — воскликнул я.

На ощупь его кожа походила на атлас, под которым лежит плотный слой мелкой дроби. Она была гладкой, если прикоснуться к ней в одном месте, но оказывалась бугристой, как тёрка для мускатных орехов, если провести по ней пальцем.

— Ничего, — сказал он с улыбкой, увидев испуг на моём лице. — У меня однажды была сильная потница, тоже что-то в этом роде.

— Но это явно не потница.

— Нет, это Лондон. Это оттого, что я надышался дурным воздухом. Но завтра всё пройдёт. На корабле есть врач, так что я буду в надёжных руках. Ну, я пойду.

— Никуда вы не пойдёте, — сказал я, усаживая его обратно в кресло. — Дело серьёзное. Вы не уйдёте отсюда, пока вас не осмотрит врач. Посидите тут — я мигом.

Схватив шляпу, я поспешил к дому врача, жившего по соседству, и привёл его с собой. Комната была пуста: Ванситтарт ушёл. Я позвонил. Слуга сообщил, что, как только я вышел, джентльмен велел вызвать кеб и уехал в нём. Извозчику он приказал везти его на пристань.

— У джентльмена был больной вид? — спросил я.

— Больной, как же! — улыбнулся слуга. — Нет, сэр, он всё время распевал во весь голос.

Эти сведения не были такими утешительными, как показалось моему слуге, но я рассудил, что он отправился прямиком на «Звезду Востока» и, коль скоро на борту есть врач, моя помощь ему больше не нужна. Тем не менее, вспоминая его жажду, его горячие руки, остекленелый взгляд, его сбивчивую речь и, наконец, этот шершавый лоб, я испытывал неприятное чувство и лёг спать с тревожными мыслями о моём госте и его визите.

Назавтра в одиннадцать часов я был на пристани, но «Звезда Востока» уже отчалила и спускалась вниз по Темзе, приближаясь к Грейвсенду. Я доехал до Грейвсенда поездом, но увидел лишь стеньги «Звезды Востока» да дымок тянущего её буксира. Теперь я больше ничего не узнаю о моём друге до того, как присоединюсь к нему в Фальмуте. Когда я вернулся к себе в контору, меня ждала телеграмма от миссис Ванситтарт с просьбой встретить её, и вечером следующего дня оба мы были в фальмутском отеле «Ройэлл», где нам надлежало дожидаться прихода «Звезды Востока». Десять дней о ней ничего не было слышно.

Эти десять дней никогда не изгладятся из моей памяти. В тот же день, когда «Звезда Востока» вышла из Темзы в открытое море, поднялся крепкий восточный ветер и яростно дул почти целую неделю без передышки. На южном побережье Англии не припомнят другого такого же неистового, ревущего, продолжительного шторма. Из окон нашего отеля открывался вид на море: окутанное туманом, с маленьким полукружьем исхлёстанной дождём воды у берега внизу, оно бурлило, бушевало, тяжко вздымалось, сплошь покрытое пеной. Ветер обрушивался на волны с таким бешенством, что срывал со всех валов гребни и с рёвом разбрасывал их пеной по всему заливу. Облака, ветер, волны — всё стремительно неслось на запад, а я ждал и ждал, изо дня в день вглядываясь в эту безумную сумятицу стихий, в обществе бледной, молчаливой женщины, которая с глазами, наполненными ужасом, с раннего утра и до наступления темноты простаивала у окна, прижавшись лбом к стеклу и устремив неподвижный взгляд в серую стену тумана, из которой мог появиться неясный силуэт судна. Она ничего не говорила, но её лицо выражало страх и страдание.

На пятый день я обратился за советом к одному старому морскому волку. Я бы предпочёл потолковать с ним с глазу на глаз, но она увидела, что я разговариваю с ним, и тотчас подошла, с дрожащими губами и мольбой во взгляде.

— Значит, семь дней, как парусник вышел из Лондона, — рассуждал он, — штормит уже пять дней. Так вот, Ла-Манш пуст — его как вымело этим ветром. Тут есть три возможности. Заход в порт на французской стороне. Вполне вероятная вещь.

— Нет-нет, Ванситтарт знал, что мы здесь. Он бы телеграфировал.

— Ах да, конечно. Ну что ж, тогда он мог спасаться от шторма в открытом море, и если так, то сейчас он, наверное, где-то не так далеко от Мадейры. Это точно, мэм, поверьте моему слову.

— А что же ещё? Вы говорили, есть и третья возможность.

— Разве, мэм? Нет, только две. По-моему, я ничего не говорил о третьей. Ваш корабль, можете не сомневаться, далеко в Атлантике, и довольно скоро вы узнаете, где он, потому что погода меняется. Так что не волнуйтесь, мэм, и спокойно ждите вестей, а завтра вы увидите синее-синее корнуолльское небо.

Старый морской волк не ошибся в своих предположениях: утро следующего дня было тихим и ясным, и лишь на западе истаивала низкая гряда туч, как последний уходящий след отбушевавшей бури. Но никакой весточки не приходило из-за моря, и не появлялся на горизонте силуэт «Звезды Востока». Прошло ещё три томительных дня, самых томительных в моей жизни, и вот в отель явился с письмом вернувшийся из плавания моряк. Я издал крик радости: у него было письмо от капитана «Звезды Востока». Прочитав первые строки, я быстро закрыл листок ладонью, но миссис Ванситтарт успела взяться за край и потянула его к себе.

— Я видела, что там написано, — сказала она спокойно и холодно. — Позвольте уж мне дочитать до конца.


Милостивый государь, — гласило письмо, — мистер Ванситтарт заболел оспой, а нас так далеко отнесло вперёд по курсу, что мы не знаем, как поступить, поскольку он в бреду и не может отдать распоряжений. По счислению пути мы в каких-нибудь трёх сотнях миль от Фуншала, поэтому я счёл за благо поспешить вперёд, в Фуншал, положить там м-ра Ванситтарта в больницу и дождаться на рейде Вашего прибытия. Через несколько дней из Фальмута, насколько мне известно, отплывает в Фуншал парусное судно. Это письмо доставит бриг «Марианн», приписанный к фалмутскому порту, и его капитану причитается пять фунтов.

С уважением, капитан Хайнс.


Замечательная это была женщина, спокойная и сильная духом, как мужчина, даром что по годам совсем девчонка, вчерашняя школьница. Ни слова не говоря, только решительно сжав губы, она надела шляпку.

— Вы собираетесь выйти?

— Да.

— Могу я вам чем-нибудь помочь?

— Нет, я иду к врачу.

— К врачу?

— Да. Научиться ухаживать за больным оспой.

Весь вечер она посвятила обучению, а следующим утром мы уже отбыли на Мадейру пассажирами барка «Роза Шарона», который, подгоняемый благоприятным ветром, плыл со скоростью десяти узлов. За пять дней мы прошли большое расстояние и уже находились неподалёку от острова, но на шестой наступил штиль, и наш барк застыл в неподвижности, мерно покачиваясь на слабой волне и ни на фут не продвигаясь вперёд.

В десять часов вечера Эмили Ванситтарт и я стояли на полуюте, облокотясь о поручень правого борта; сзади светила полная луна, и на сверкающей воде лежала чёрная тень, которую отбрасывал барк и наши собственные головы. А дальше, вплоть до пустынного горизонта, простиралась широкая лунная дорожка, сверкающая и переливающаяся на мягко поднимающихся и опускающихся волнах. Глядя на воду, мы говорили о воцарившемся затишье, о шансах поймать попутный ветер, о том, какую погоду предвещает вид неба, как вдруг вода без всплеска всколыхнулась — так бывает, когда играет лосось, — и перед нами в ярком лунном свете из воды возник Джон Ванситтарт и посмотрел на нас.

Я видел его совершенно явственно, это зрелище и сейчас стоит у меня перед глазами. Луна светила прямо на него, и он был на расстоянии каких-нибудь трёх вёсел от нас. Лицо у него опухло и кое-где было покрыто тёмными струпьями, глаза и рот были открыты, как у человека в состоянии крайнего изумления. С его плеч ниспадала какая-то белая материя; одна рука его была поднята к уху, другая, согнутая в локте, лежала на груди. На моих глазах он выпрыгнул из воды в воздух, и волны, пошедшие кругами по зеркальной глади воды, с тихим плеском забились о борт нашего судна. Затем его фигура вновь погрузилась в воду, и я услышал резкий хруст, похожий на треск вязанки хвороста, горящей морозной ночью. Он бесследно исчез, а на том месте, где он только что был, на ровной водной глади кружился стремительный водоворот.

Сколько времени простоял я там, дрожа с головы до ног, поддерживая потерявшую сознание женщину одной рукой и вцепившись в поручень другой, сказать не могу. Меня знают как человека толстокожего, не поддающегося эмоциям, но на этот раз я был потрясён до глубины души. Раз и другой постучал я ногой по палубе, чтобы удостовериться в том, что мне не отказало сознание и всё увиденное не является безумной галлюцинацией помрачившегося рассудка. Я всё ещё стоял в немом изумлении, когда женщина вздрогнула, открыла глаза, порывисто вздохнула, а затем выпрямилась, опершись обеими руками о поручень, и стала вглядываться в залитое лунным светом море. За один летний вечер лицо её постарело на десять лет.

— Вы видели его призрак? — тихо спросила она.

— Что-то видел.

— Это был он! Это Джон! Он умер!

Я пробормотал что-то неубедительное, выражая сомнение в этом.

— Нет, он умер в тот же миг, где-то вдали от нас, в этом нет сомнения, — прошептала она. — В больнице на Мадейре. Я читала о таких вещах. Он думал обо мне. И мне явился его призрак. О, мой Джон, мой милый, любимый Джон! Тебя больше нет!

Она разразилась бурными рыданиями, и я отвёл её в каюту, оставив несчастную наедине с её горем. Той ночью подул свежий восточный ветер, и на следующий день вечером мы, миновав два островка Лос-Десертос, бросили на закате якорь в Фуншальской бухте. Неподалёку от нас стояла на рейде «Звезда Востока» с жёлтым карантинным флагом на грот-мачте и с полуспущенным британским флагом на корме.

— Вот видите, — сказала миссис Ванситтарт. Сейчас глаза её были сухи, потому что она уже всё знала.

В тот же вечер мы получили от властей разрешение подняться на борт «Звезды Востока». Капитан корабля Хайнс встречал нас на палубе; не зная, в каких словах сообщить дурные вести, он замялся, и на его грубовато-добродушном лице замешательство боролось с огорчением. Но она опередила его.

— Я знаю, что мой муж умер, — сказала она. — Он скончался вчера вечером в больнице на Мадейре, верно?

Капитан ошеломлённо уставился на неё:

— Да нет же, мэм, он умер восемь дней назад в море, и нам пришлось похоронить его там, потому что мы попали в полосу безветрия и не знали, когда сможем подойти к берегу.

Вот основные факты в этой истории о том, как умер Джон Ванситтарт и как он явился своей жене в море в точке с координатами примерно 35 градусов северной широты и 15 градусов западной долготы. Более ясный случай появления призрака редко бывал описан в литературе. Речь шла именно о появлении призрака: так эту историю пересказывали, в таком виде она попала в печать и была признана учёными кругами. Наряду со многими подобными историями она послужила обоснованием для недавно выдвинутой теории телепатии.

Что до меня, то я считаю телепатию доказанной, но хочу исключить этот конкретный случай из числа доказательств её существования и высказать своё убеждение в том, что в тот лунный вечер перед нашими глазами возник, вынырнув из глубин Атлантики, не призрак Джона Ванситтарта, а сам Джон Ванситтарт.

Я всегда считал, что по какой-то странной случайности — одной из тех случайностей, которые кажутся такими невероятными и тем не менее так часто происходят, — наше судно заштилило как раз над тем местом, где за неделю до того был похоронен Ванситтарт. Остальное легко объяснимо. Корабельный врач говорил, что свинцовый груз был привязан не очень прочно, а за семь дней в трупе происходят изменения, в силу которых он всплывает на поверхность. Поднимаясь из глубин, куда оно должно было опуститься под действием груза, тело покойного, как объяснил врач, вполне могло обрести такую скорость, чтобы выскочить из воды. Таково моё собственное объяснение этого случая, и, если вы спросите меня, что же тогда стало с телом, я должен буду напомнить вам о раздавшемся хрусте и образовавшемся водовороте. Акула ведь питается у поверхности воды и изобилует в этих водах.

1892

Приключения лондонского извозчика

Погода, похоже, не предвещала ничего хорошего, к тому же, согласитесь, было бы скверно начать свой отпуск в Лондоне с того, чтобы насквозь промокнуть и простудиться. Тем более что Фанни только-только оправилась от коклюша. Так что нам для передвижения по городу пришлось нанять крытый экипаж — один из тех, что в лондонском просторечии без всякого почтения именуются «громыхалками». Это, разумеется, накладно, но давайте сразу условимся: отпуск есть дело семейное и служит он для того, чтобы отдыхать, и раз уж вы попали в такую переделку, то какого-то транжирства вам всё равно не избежать, ведь даже за самые ничтожные удовольствия, как известно, приходится платить. Стало быть, от улицы Хаммерсмит и аж до Александра-Палас[122] семейство наше должно было с подобающим достоинством проследовать на четырёх колёсах. По крайней мере, это касается жены с сестрой, а также Томми, Фанни и Джека, которые вполне по-свойски разместились там внутри; мне же следовало самому позаботиться о себе, что я и сделал, нацепив на себя непромокаемый плащ и пристроившись сзади на козлах[123] рядом с нашим возницей.

Наружность последнего, бесспорно, обращала на себя внимание: обветренное лицо с седыми бакенбардами недвусмысленно давало понять, что перед вами не какой-нибудь легковесный тарантайщик, а ветеран, умудрённый глубоким знанием лондонских улиц. Общее впечатление дружелюбия, и при этом ни малейшего желания вступать в разговор. Лондонские извозчики, должен сказать, всегда представлялись мне совершенно особой породой человеческих существ, наделённой недюжинной проницательностью; так вот, у меня почему-то складывалось впечатление, что экземпляр, сидевший рядом со мною, по части проницательности далеко превосходил всех прочих представителей своего цеха.

Я попробовал его малость разговорить, ибо всегда рад в дороге перекинуться словом-другим с кем-нибудь из ближних. Но, увы, у моего извозчика язык еле поворачивался со скрипом, так что мне даже пришлось «смазать» его стаканчиком джина, когда мы по дороге заглянули с ним на минутку в кабачок «Зелёный якорь». И дело пошло, после этой процедуры мой извозчик затарахтел вроде своего экипажа: со скрипом, но зато без остановки. И право слово, кое-что из его речей заслуживает быть не только записанным, но и напечатанным чёрным по белому.

— Вот вы небось думаете, сэр, что на двуколке оно можно больше деньжат заработать? Что ж, может, оно и так. Только это не одно и то же! Экипаж о четырёх колёсах — солидная вещь! И возница на нём внушает почтение. Это вам не какой-то щелкопёр на дребезжащей тарантайке. Любой мальчишка с такой повозкой сладит. Я так скажу: деньга деньгой, а основательность основательностью, чем бы ты ни занимался. Понимаете, сэр?

— Ещё бы! — ответствовал я.

— К тому же я всю жизнь зарабатывал свою копейку на громыхалке, поздно уж мне привычки менять. Как на громыхалке начал, так на ней и закончу. Не знаю уж, сэр, поверите ли вы, но по улицам я колешу аж целых сорок семь годов! Вот как.

— Давненько будет! — изумился я.

— И прямо сказать, сэр, не всякая работёнка так выматывает человека, как наша извозчичья. Не важно, идёт дождь или снег, стоит глубокая ночь или вообще не поймёшь, что за время, а ты сиди и правь… Мало кто столько поездил и повидал на своём веку, как я, сэр.

— Да, за сорок-то семь лет вы, надо думать, многое повидали, — поддакнул я, — познакомились, так сказать, с разными сторонами жизни.

— Сторонами жизни! — проворчал он и, погоняя лошадь, громко щёлкнул кнутом. — Уж будьте покойны, сэр, я повидал такие её стороны, что ночью, бывало, заснуть невмоготу. И не жизни стороны, заметьте, сэр, а смерти! Вот так сказать вернее будет.

— Смерти? — только и вырвалось у меня.

— Её самой, сэр! Да кабы я — вот вам крест! — мог записать всё, что приключилось со мною, пока я правил своей громыхалкой, так всякий решил бы, что я завзятый враль, кроме, ясное дело, пары-тройки других лондонских извозчиков: они-то и сами знают, о каких сторонах речь! Э, сэр, да вы не пугайтесь, дело-то было не в этой громыхалке, а раньше. Эта-то у меня почти как новенькая!

— Как же всё было? — спросил я, от души радуясь, что Матильда нас не может слышать: она-то бы, я точно знаю, не стала принимать заверения нашего возницы о «новеньком» экипаже за чистую монету.

— Ну что ж, дело это прошлое, можно, наверно, и рассказать, — милостиво согласился мой извозчик, кладя в угол рта щепоть отменно тёмного табака. — Старая это, сэр, история, уж лет двадцать тому будет, а помню всё, как сейчас. Я в ту пору из кожи лез, чтобы собрать деньжат, носился без роздыху, ни от каких седоков не отказывался. А мне тот день как-то особенно не задался: всё нет никого. Театры давно закрылись, и вся публика разъехалась по домам. Я мотался туда-сюда по Стрэнду до часу ночи и, верите ли, всего-то на восемнадцать пенсов клиентов навозил. Ну что тут делать? Хотел уж было плюнуть да податься домой и вдруг думаю: «Сделаю-ка я ещё круг не по таким доходным местам, раз уж здесь так не везёт». И в самом деле, тут же попался мне какой-то джентельмен, которого я подвёз до Оксфорд-стрит. «Ладно, — думаю, — хватит, домой пора». Развернулся я и поехал прямо к себе. Глубокая, значит, ночь, где-то половина второго. На улицах тихо-тихо, ни души вокруг. Небо, значит, в тучах, того и гляди дождь пойдёт. Едем быстро, лошадка сама спешит, хоть и устала; чует, сердечная, что работа закончена и можно, значит, домой, в стойло, покушать и спать. И вдруг окликают меня из переулка, женский голос. Заворачиваю, значит, и вижу, что стоят в темноте две леди… Заметьте, сэр, настоящие леди — уж будьте покойны, у меня глаз намётан, и в темноте не ошибусь. Одна, стало быть, постарше и чуть полноватая, другая, видать, моложе, лицо вуалькой прикрыто. А с ними, представьте себе, ещё, значит, третья фигура — мужчина во фраке; привалился себе спиной к фонарному столбу, а они с обеих сторон держат его под руки, чтоб, значит, не упал. Он, похоже, ни черта не соображает, голова опустилась на грудь, и, не держи они его, он бы тут же свалился на мостовую.

— Извозчик! — говорит мне старшая с дрожью в голосе. — Помогите нам в нашем затруднительном положении.

Таковы были её собственные слова.

— Разумеется, мэм, — говорю я, потому как дельце показалось мне выгодным. — Чем могу служить юной леди и вам?

Я приплёл сюда и вторую нарочно, чтоб подбодрить её, потому что она прямо-таки всхлипывала под своей вуалькой.

— Дело вот в чём, милейший, — отвечает мне старшая. — Этот джентльмен — муж моей дочери. Они только что поженились. Мы сейчас в гостях у своих друзей, вот в этом доме. Так мой зять, как нетрудно заметить, напился до чёртиков, и мы с дочерью вывели его на дорогу, надеясь поймать извозчика, который отвёз бы зятя домой. Друзья наши не знают ничего об этой его постыдной привычке, и нам бы не хотелось, чтоб они увидели его в таком состоянии. Если бы вы отвезли его домой и оставили там, вы бы оказали нам обеим большую любезность. А мы сейчас вернёмся к друзьям и придумаем какую-нибудь приличную причину его внезапного отъезда.

Помню, я ещё подумал, что насчёт «приличной причины внезапного отъезда» они всё же вряд ли чего придумают, хотя что тут судить и рядить, это меня не касается. И я согласился. Не успел я и глазом моргнуть, как старуха раскрыла дверь и они вдвоём, не дожидаясь моей помощи, втащили пьянчугу в кабину.

— Куда везти? — спрашиваю.

— Клэфем, Ориндж-гроув, дом сорок семь, — говорит мамаша. — Гофман его фамилия. Слуги уже спят, конечно, но ничего — как позвоните, сразу кто-нибудь спустится.

— А как насчёт оплаты проезда? — подсказываю я, поскольку вижу, что по приезде навряд ли получишь хоть пенни от своего седока.

— Вот вам за труды, — говорит младшая и даёт мне аж целый соверен да в придачу ещё так благодарно пожимает мне руку, и я чувствую, что поеду хоть на край света, лишь бы избавить её от хлопот.

Ну, я и поехал, а дамочки так и остались себе стоять на обочине. Неблизкая была дорога, доложу я вам, да и лошадка моя крепко обиделась: она-то, родимая, надеялась наконец отдохнуть. И всё же добрались мы таки в эту тьмутаракань, до сорок седьмого номера по Ориндж-гроув. Домище громадный, в окнах темно — да и чего ждать-то в такую пору? Звоню, значит. Не шибко скоро дверь открывает кто-то из слуг.

— Давно бы так! — говорю. — Вот вам хозяина привёз!

— Кого-кого? — бормочет парень в недоумении.

— Ну, хозяин же ваш, мистер Гофман. Он у меня сейчас в кебе, и без вашей помощи он сам в дом не войдёт. Ведь это же номер сорок семь, верно?

— Да, номер-то сорок семь, — отвечают мне. — Только хозяин наш капитан Ритчи. Но он уехал в Индию. Так что вы не по тому адресу.

— Как так, — говорю, — не по тому адресу? Мне этот самый адрес называли! Но, может, джентельмен уже маленько очухался? Пойдём-ка спросим его самого. Час назад, когда его сажали в кеб, он был мертвецки пьян.

Подходим мы к моей громыхалке, я распахиваю дверцу, а пассажир-то сполз с сиденья на пол и знай себе лежит там, как куча тряпья.

— Ну, это, сэр, — тормошу я его. — Просыпайтесь да скажите нам свой адрес!

Молчит пьянчуга. Я уже начинаю орать.

— Подъём! — трясу я его. — Как ваша фамилия? И скажите нам, где вы живёте!

Снова молчок. Тишина гробовая, даже дыхания не слыхать. И тут меня осенило! Касаюсь его щеки — холодная как лёд.

— М-да, — говорю. — Парень-то, кажется, мёртв.

Слуга чиркнул спичкой, и мы, значит, смотрим на моего пассажира… Ох, яснее не бывает. Молодой, красивый собой парень, но лицо искажено гримасой боли, рот раскрыт. Он не только мёртв, но и мёртв давным-давно.

— Что будем делать? — спрашивает этот, из сорок седьмого, а сам белый как смерть, и волосы от ужаса встали дыбом.

— Ты — не знаю, а я, — говорю, — прямым ходом гоню в ближайшее отделение полиции.

Что я немедля и сделал, оставив сонного бедолагу дрожать на мостовой. Не было мне теперь никакого дела до сорок седьмого дома с его слугами и уехавшими куда-то хозяевами. А когда я оставил в полицейском участке и ту монету, которой расплатились со мною дамочки, то мы с покойником, выходит, были уже как бы и в расчёте — ничего я теперь ему не должен.

— Да, история… И что же, вы так и не узнали никаких подробностей этого дела? — полюбопытствовал я.

Извозчик аж хмыкнул в ответ:

— Ну вы и сказанули, сэр! Я бы и рад больше не узнать никаких подробностей! Меньше знаешь — лучше спишь. Да только куда уж там! Разве от полиции так скоро отделаешься? Они меня этими своими подробностями так заездили, пока тянули всякие там свои еспертизы да следствия. Жизни не рад станешь! Ихние доктора установили: когда этого человека запихивали ко мне в кеб, он был уже мёртвым. Говорят, задушен: на шее у него отыскали четыре синих пятна. Да ещё выяснилось, что только женская ручка приходится им впору! Такие вот дела. Так что вердикт полиции: преднамеренное убийство. Да-с. Причём дельце было сработано так чисто, так аккуратно, что ни женщин тех вычислить, ни мужчину… того, который покойник, — кто да что он, не удалось. Все карманы его так почистили, что в них не осталось ничего, чтоб определить личность. Эта моя история поставила тогда полицию в тупик. И насколько я знаю, она и сейчас там стоит. Я всегда думал, сэр, что очень правильно поступил, спросив с дамочек плату за проезд вперёд. Иначе какую монету я оставил бы тогда в полиции?

Уже некоторое время голос моего извозчика что-то снова начал подхрипывать, а скорость громыхалки существенно замедлилась, когда мы стали подъезжать к большому трактиру. Я, надо полагать, правильно понял полученный сигнал, предложив своему вознице ещё один стаканчик джина, каковое предложение и было милостиво принято. А раз уж на то пошло, то мы заказали по бокалу вина ещё и для дам. Сам я, разумеется, прибег к помощи той же освежающей жидкости, что и мой компаньон по козлам.

— Вообще-то сказать, сэр, были и другие истории, когда мои пути-дороги пересекались с путями полиции, — продолжил свои воспоминания дорожный ветеран, когда мы, взобравшись наверх, тронулись дальше. — Представьте себе: лучшего в моей жизни клиента полиция заарестовала, когда я привёз его до места назначения. Денежный был клиент! Эх, кабы они малость ещё потянули, я бы заработал на нём целый сороковник. А так чуток не хватило. Ну да и то хорошо!

И здесь, с кокетством рассказчика, знающего, что успел завоевать внимание аудитории, извозчик мой замолчал и принялся с интересом оглядывать окрестности, насвистывать себе под нос какой-то мотивчик; наконец дошла очередь и до погоды: он отпустил несколько глубоких замечаний по её поводу.

— Так что же произошло между вашим денежным клиентом и полицией? — спрашиваю я после приличествующих случаю реплик и пауз.

— Да что ж произошло? История эта не такая длинная, — заявляет он, добродушно возвращаясь к теме. — Еду я однажды утром по Воксхолл-бридж, и вдруг на углу Миддлсэкс-энд останавливает меня эдакий скрюченный старикашка в очках и с огромным кожаным саквояжем в руке. Адреса не называет, а говорит так: «Езжайте себе помаленьку, не важно куда, на ваш выбор. Главное, не растрясите меня, а то я человек старый, недалеко и до беды».

Садится, значит, в кеб, закрывается наглухо, даже окна занавесил. Возил я его часа три, пока он не высунулся из окна и не сказал, что хватит. Щедро расплатился со мной — всё честь честью, а сам всё стоит со своим большущим портфелем в руке и не уходит. Что-то себе думает. Я тоже жду. Тут он и говорит мне:

— Вот что, извозчик!

— Да, сэр, — говорю, приложившись рукой к котелку в знак почтения.

— Вы, как я вижу, малый приличный и не ездите сломя голову, как другие. Готов договориться с вами на такие прогулки ежедневно. Доктора, знаете ли, для моциона прописали мне такие неспешные поездки по городу, а вам ведь, в конце концов, всё равно, кого везти: не того, так другого. Пусть уж лучше это буду я. Будьте завтра в то же время на том же месте! Идёт?

Ещё бы не шло! Короче говоря, месяца четыре я каждое утро подбирал этого старика с его тяжёлым саквояжем на том же углу и возил его часа три по лондонским улицам. Он был пунктуален, ни одного дня не пропустил, расплачивался щедро. Я, раз такое дело, и упряжь обновил, и рессоры заменил, и маршрут особый подобрал, чтоб поменьше трясло. Всё честь честью. Я не говорю, сэр, чтоб я клюнул на эту его историю с докторами. Хотел бы я посмотреть на доктора, который прописал бы своему пациенту такой странный рецепт — трястись три часа в полуденную жару, наглухо запершись в громыхалке! Но моё правило — не совать нос в чужие дела. Знать слишком много — такое никогда не доводит человека до добра. Хотя, признаюсь, меня и брало иной раз любопытство: что это за странности такие? Но чтобы там следить или выяснять чего — ни-ни, такого не было, сэр! У него свои дела, а мне своих забот хватает.

И вот однажды подъезжаю я к месту, где обычно высаживал своего загадочного седока (к тому времени у нас было жёстко установлено место не только посадки, но и высадки), как вижу: стоит бобби[124] и весело эдак поглядывает, как я подъезжаю, словно у меня ему какой гостинец припасен. Только я остановился, мой старичок вместе со своим саквояжем прыг! — и попадает прямо в объятия этого бобби.

— Вы арестованы, Джон Мэлоун! — говорит полицейский.

— На каком основании? — интересуется мой пассажир, спокойный, как творожная запеканка.

— Основание — подделка денежных знаков Центрального банка, — с тем же спокойствием ответствует бобби.

А тут рядом ещё и второй констебль появился.

— Так, значит, закончена игра! — говорит мой старикан, снимает очки, седой парик и накладные баки и предстаёт в облике стройного и щеголеватого молодчика, на которого и посмотреть приятно.

— Пока, извозчик! — крикнул он мне на прощание. И пошёл себе меж двух полисменов, тогда как третий шёл сзади и нёс его саквояжик. Больше я его и не видел.

— Но зачем ему понадобился ваш кеб? — недоумевал я, не на шутку заинтригованный этой странной историей.

— Как — зачем? Да где ж ему ещё было своими делами заниматься? Весь инструмент у него с собой, в саквояже. Не на съёмную же квартиру подаваться? Сидеть по нескольку часов взаперти — это и подозрительно, и привлекать внимание. Народ везде любопытный: кто-нибудь в окно углядит, а кто-то и замочной скважиной воспользуется, чтоб узнать, какие там секреты жилец себе позволяет. Тогда что? Снять отдельный дом? Наглухо занавесить окна, не нанимать слуг? Так это ведь ещё подозрительнее. Нет, сэр, лучшего места, чем закрытый кузов громыхалки, во всём Лондоне не сыскать! Всё это Мэлоун правильно рассчитал. Не учёл только того, что полиция к нему уже давно подбирается. Вот они его, голубчика, в конце-то концов и накрыли… Тпру-у-у!!! Куда прёшь, слепой чёрт! Нет, каково! Вы видали, сэр? Чуть не вмазался в нас своей телегой, леший безрукий! В общем-то, сэр, я так думаю: коли посчитать, сколько воров и грабителей, а может, даже убийц проехалось за эти сорок семь лет в моей громыхалке, так я, пожалуй, целый Ньюгейт[125] перевёз. Ведь этого парня, фальшивомонетчика, прямо у меня на глазах сцапали — только поэтому я о нём и знаю. А как с остальными? Вспоминаю сейчас, к примеру, такой случай — так он будет похуже двух предыдущих, вместе взятых, если, конечно, только я правильно раскусил, что то была за птица. История эта тяжёлой гирей лежит на моей совести, потому как, думаю, спохватись я вовремя, я бы мог предотвратить большое несчастье. А теперь, из-за своей манеры не совать нос в чужие дела, я как бы некоторым образом и соучастник… Во как!

— Так во что же вы снова вляпались? — не выдержал я.

— А вот вы попробуйте сами рассудить, сэр. Лет эдак десять назад — точнее сказать не могу, всегда был слаб на даты — сел ко мне какой-то моряк, здоровенный такой рыжеусый детина. Велел ехать к докам. После той истории с фальшивомонетчиком — вы помните? — который так злоупотребил моим доверием, я решил прорезать небольшое оконце — да вот это самое, к которому сейчас прижался носом ваш мальчуган, — потому как приватность приватностью, но должен же я знать, что там творится у меня внутри? Так вот, уж не знаю, что меня в нём насторожило, только решил я за этим морячком приглядеть. Ну и я вам доложу, сэр, что малый всю дорогу сидел с каким-то здоровенным куском угля в обнимку, прямо-таки любовно держа его у себя на коленях, словно какую хрупкую драгоценность. Я, понятное дело, решил, что парень просто залил под завязку цистерны ромом и может теперь начать чудить. Вот я и приглядывал за ним всю дорогу. Оконце, как можете видеть, небольшое, и изнутри не разберёшь, смотрит ли кто в него снаружи. Так вот, я смотрю, он что-то там нажал на этой глыбе угля, и она раздалась на две половины, а внутри оказалась вроде как полость. Я так кумекаю, что это было что-то вроде небольшого сундучка, снаружи загримированного под глыбу угля. Во-от какие дела… Ну, я тогда ничего больше не понял, а как он вышел в этих доках и расплатился, так я и вовсе выбросил эту историю из головы. А вслед за этим случился тот взрыв в Бремерхафене, и поползли тогда всякие слухи об этих угольных бомбах… Во-о! Тогда только я и сообразил, что такое происходило прямо у меня на глазах. Такого-то молодчика я провёз на своей громыхалке. Ну, ясное дело, я сообщил в полицию, да, видать, поздно было: никаких концов они не нашли.

— ???

— Как, сэр? Вы не знаете, что такое угольная бомба? Ну, скажем, парень страхует своё судно на сумму гораздо больше, чем оно само стоит, понимаете? Ну так вот, идём дальше: как теперь ему, спрашивается, быть, чтобы… Догадываетесь, да? В замаскированный под кусок угля сундук этот тип прячет заряд динамита или другой какой подлой дряни, которой сейчас понапридумывали. Затем он оставляет свою бомбу среди запасов угля, который берётся на борт корабля. В конце концов этот уголёк попадает в топку — и тут бум!!! Корабля и след простыл. Вот теперь и поговаривают, что не один, далеко не один корабль пошёл ко дну подобным образом.

— Да, жизнь у вас, как я погляжу, богата приключениями, — подвёл я итог, ибо мы прибыли наконец к месту своего назначения.

— Ах ты ж ведь! Чуть мимо вас не провёз, голова моя садовая! Вот же она — «Александра»! Приехали. Но, в общем, вы, конечно, правы, сэр. Приключилось со мною много разного, и всё это — святая правда, как слова Евангелия… Коли ваша хозяюшка пожелает прокатиться за город, воздухом подышать или ещё что — милости просим, сэр, весь к вашим услугам. Мой адрес: Коппер-стрит, девяносто четыре. А сами изволите пожелать, милости прошу ко мне на козлы, и я вам расскажу истории куда удивительнее сегодняшних — их мне не занимать стать… Ой, ваш парнишка, как погляжу, уже рвётся наружу, как бы чего не сломал, да и жёнушка ваша колотит в окно пляжным зонтиком. Осторожнее, сэр, вставайте на подножку, не промахнитесь! Вот так! Правильно! Не забудьте адрес: Коппер-стрит, девяносто четыре! Удачи, мэм, и вам, сэр, удачи!

Не успел я ответить, как громыхалка уж укатила прочь. Да, жизнь, полная приключений, правда, происходят они, быть может, в основном в собственном богатом воображении! Ещё минута — и громыхалка наша затерялась среди множества других экипажей, подвозивших нарядную и праздную толпу отдыхающих, и всем им не терпелось прогуляться в знаменитом парке.

1887

Зеркало в серебряной оправе

3 января. — Дело о счетах компании «Уайт и Уазерспун» оказалось невероятно сложным и кропотливым. Предстоит ревизовать двадцать толстых гроссбухов. Интересно, кто будет моим младшим партнёром? Но с другой стороны, ревизию-то поручили мне: первое крупное дело, целиком и полностью находящееся в моём ведении. Я обязан оправдать доверие. Правда, нужно уложиться в срок, чтобы у законников было время ознакомиться с материалами до суда. Сегодня утром Джонсон сказал, что надо управиться к двадцатому числу сего месяца. Боже мой! Только б успеть! Если человеческий мозг и нервы способны выдержать такое напряжение, мои труды будут вознаграждены. Но чего это стоит! Сидишь в конторе с десяти утра до пяти вечера, а потом ещё дома — с восьми и до часу ночи. Вот она, драма бухгалтерской жизни! Весь мир ещё спит, а я уже за столом — просматриваю колонки цифр в поисках недостачи. А ведь поди ж ты! какие-то циферки превратят почтенного члена муниципалитета в преступника. И тогда понимаешь: не такая уж прозаичная моя профессия.

В понедельник напал на первый след. Ни один охотник на крупного зверя, вероятно, не испытывал такого упоения, как я в ту минуту. Но смотришь на двадцать гроссбухов и думаешь: через какие же непролазные дебри придётся продираться, прежде чем я выведу растратчика на чистую воду! Тяжёлая работа, зато увлекательнейшая, в некотором смысле. Как-то на банкете в ратуше я видел этого толстого прохиндея. Его лоснящаяся физиономия багровела на фоне белой салфетки. Он смотрел на какого-то бледного, тщедушного субъекта, сидевшего в конце стола. Представляю себе, как побледнел бы этот толстый прохвост, знай он, что его делом буду заниматься я.


6 января. — До чего же глупые эти доктора! Рекомендуют отдых, когда о нём не может быть и речи. Ослы, право слово! С тем же успехом они могут кричать человеку, за которым гонятся волки, что ему необходим полный покой. Я должен представить заключение к определённому сроку. Если я не успею, то потеряю, быть может, единственную счастливую возможность; другой такой, верно, не будет. Как тут прикажете отдыхать! Вот закончится суд — отдохну недельку.

Может быть, это я осёл? Всё-таки зря я сходил к доктору. Но от этих ночных бдений становишься каким-то раздражительным, нервным. Боли нет, только голова тяжёлая, и порой перед глазами плывёт туман. Я подумал: может, бром или хлорал, что-нибудь этакое доктор пропишет и мне полегчает. Но оставить работу? Экий вздор! Надо же предложить мне такое! Ведь это как бег на длинной дистанции. Поначалу делается не по себе: сердце колотится, задыхаешься, но превозможешь себя, бежишь дальше — и приходит второе дыхание. Нет, не брошу работу — и буду ждать второго дыхания. Даже если оно не появится, всё равно не сдамся. Два тома уже осилил, и третий уж близок к концу. Хорошо замёл свои следы этот подлец. Ну ничего! Он от меня не уйдёт.


9 января. — Не собирался идти к доктору ещё раз, однако пришлось. «Изнуряю себя, этак и надорваться недолго, подвергаю опасности свой рассудок». Весёлая история, нечего сказать! Но я рискну, несмотря ни на что, — вынесу это напряжение. Пока я способен работать, пока рука ещё может держать перо — старому греховоднику от меня не уйти!

Заодно расскажу и о странном случае, приведшем меня к доктору во второй раз. Постараюсь как можно точнее описать свои симптомы и ощущения. Во-первых, они интересны сами по себе — «любопытный психофизиологический случай», как выразился доктор, а во-вторых, я совершенно уверен, что вскоре они будут казаться расплывчатыми и нереальными, как грёза, которую видишь впросонье. Опишу-ка я их, пока ещё они свежи в памяти, хотя бы для того, чтобы немного отвлечься от этих бесконечных подсчётов.

Итак, в моём кабинете стоит зеркало в старинной серебряной оправе. Его подарил мне друг, большой ценитель антиквариата. Насколько мне известно, он приобрёл его на аукционе и понятия не имеет, откуда оно. Зеркало большое: три фута в ширину и два в высоту. Оно стоит у стены на приставном столе слева от меня. Рама плоская, около трёх дюймов в ширину, и до того старая, что трудно определить, когда она отлита; пробирного анализа не сделаешь. Стекло со скошенными углами выступает над поверхностью рамы и обладает великолепными оптическими свойствами. Ни одно современное зеркало, как мне кажется, не даёт такой перспективы.

Оно расположено так, что, сидя за столом, я не вижу в нём ничего, кроме отражения красных занавесок. Но минувшей ночью случилась странная история. Я работал уже несколько часов, с трудом пересиливая себя. Взгляд то и дело затуманивался, на что прошлый раз я жаловался врачу, — приходилось прерываться и протирать глаза. Случайно я взглянул на зеркало и увидел престранную картину. Отражения красных занавесок больше не было. Стекло словно покрылось паром, но не на поверхности, которая сверкала как сталь, а где-то в самой глубине. Эта туманность вдруг начала медленно вращаться вверх-вниз и вскоре превратилась в плотное клубящееся облако. Оно казалось таким объёмным, реальным, что я поспешно повернулся, подумав, не загорелись ли занавески. Следовательно, рассудок меня не оставил. Но никакого пожара не было, всё точно замерло; слышалось только тиканье часов, да в глубине старинного зеркала медленно вращалось странное пушистое облако.

Тут я заметил, что туман (или дым, или облако — называйте это как угодно), казалось, слился воедино и затвердел в двух точках, расположенных довольно близко друг от друга. Наблюдая за происходящим скорее с волнением и интересом, нежели страхом, я осознал, что эти точки — глаза, смотрящие из зеркала в комнату. Я различил смутные очертания головы — судя по волосам, женской. Но контуры были слишком расплывчаты. Отчётливо вырисовывались только глаза — светящиеся тёмные очи, исполненные какого-то сильного чувства — то ли ярости, то ли ужаса, — я не мог изъяснить себе, чего именно. Никогда ещё я не видел таких живых, выразительных глаз. Они не смотрели на меня в упор, но пристально глядели в комнату. Затем, как только я выпрямился и провёл рукой по лбу, усилием воли пытаясь взять себя в руки, призрачная голова поблёкла и исчезла. Зеркало мало-помалу очистилось от тумана, и в нём вновь показались красные занавески.

Скептик, конечно, скажет, что я задремал за работой и что всё случившееся мне приснилось. Но, честно говоря, никогда в жизни я не испытывал такой ясности сознания. Даже наблюдая это видение, я не утратил способности рассуждать. Я внушал себе, что это всего лишь химера воображения, порождённая нервическим расстройством и бессонницей. Но почему химера явилась в таком обличье? Кто эта женщина? Какие чувства её обуревают?

Я сижу подсчитываю, а вижу её прекрасные карие глаза. Впервые я не выполнил своей суточной нормы, которую себе накануне наметил. Быть может, потому ночью не испытывал никаких странных ощущений. Только бы завтра проснуться вовремя — во что бы то ни стало надо проснуться.


11 января. — Всё прекрасно. Дело быстро подвигается. Виток за витком я, охотник, набрасываю путы на огромного зверя, которого предстоит мне убить. Но если мои нервы не выдержат, может статься, что этот негодяй будет смеяться последним. Зеркало послужит своеобразным барометром моего внутричерепного давления. Каждую ночь я замечал, что стекло заволакивается туманом, прежде чем я успеваю закончить работу.

Доктора Синклера (а он, как видно, немного психолог) так заинтересовал мой рассказ, что сегодня вечером он пришёл ко мне в гости посмотреть зеркало. На днях я заметил, что на металлической поверхности с тыльной стороны оправы выгравированы старинным шрифтом какие-то неразборчивые буквы. Доктор рассматривал их под лупой, но ничего не понял. Он разобрал только: «Sanc. X. Pal.», но это не приблизило нас к разгадке. Доктор посоветовал перенести зеркало в другую комнату; но в конечном счёте, какие бы видения мне ни являлись, это, по его мнению, только симптом болезни. Опасность таится в её причине. Зеркало тут ни при чём. Уж если что и выносить из комнаты, так в первую очередь двадцать гроссбухов. А это невозможно. Я принялся уже за восьмой том. Дело подвигается.


13 января. — Возможно, всё же разумней было бы убрать зеркало из комнаты. Этой ночью случилось нечто невероятное. И тем не менее это кажется мне настолько интересным и увлекательным, что даже после всего увиденного я хочу, чтобы зеркало оставалось на прежнем месте. Однако кто мне объяснит, что сей сон значит!

Было около часу ночи. Я убирал гроссбухи и уже готов был, пошатываясь от усталости, отправиться спать, как вдруг передо мной явилась она, та женщина. Как зеркало затуманивалось, я, должно быть, не заметил, зато незнакомка предстала во всём своём очаровании. Я видел её отчётливо, словно наяву. Фигура была миниатюрной, но вырисовывалась так ясно и чётко, что в моей памяти запечатлелись все детали одежды, каждая черта лица. Незнакомка сидит в левой части зеркала. Подле неё приседает какая-то туманная фигура. Насколько я могу разобрать, это мужчина. За ними клубится облако; я вижу: в нём движутся какие-то фигуры. И это не просто картина для созерцания, а реальный эпизод, сцена из жизни. Женщина наклоняется вперёд и дрожит. Мужчина припадает к её ногам и сжимается от страха. Неясные фигуры порывисто жестикулируют. Эта сцена так меня захватила, что все страхи мои разом рассеялись. Досадно, что на этом всё оборвалось. Так хочется увидеть продолжение.

Но я могу, по крайней мере, во всех подробностях описать эту женщину. Она необычайно красива и, видимо, молода: по-моему, ей не более двадцати пяти лет. Волосы ярко-каштановые, локоны тёплых тонов, концы золотистые. Круглая кружевная шляпка с низкой, плоской тульей украшена жемчугом. Лоб, пожалуй, слишком высок, чтобы являть собой совершенство формы, но иным его невозможно себе представить. Он придаёт незнакомке выражение силы и властности, иначе её черты казались бы чересчур мягкими. Красивый изгиб бровей, тяжёлые веки и эти дивные глаза — такие большие, тёмные! В них столько страсти, в них гнев и отвращение, но гордое самообладание сдерживает её неистовые порывы. Щёки бледны, побелевшие губы отмечены печатью страдания, подбородок и шея округлы, изящно очерчены. Незнакомка сидит в кресле наклонившись вперёд, напряжённая, строгая; она точно оцепенела от чувства омерзения, которое её переполняет. Платье из чёрного бархата; на груди отсвечивает пламенем украшение с драгоценным камнем. В складках одежды тускло блестит золотое распятие. Так выглядит благородная дама, чей образ сохранило старинное зеркало. Какое злодеяние запечатлелось в нём — столь страшное, что даже теперь, по прошествии веков, призраки далёкого прошлого не могут обрести покой?

И ещё одна деталь. С левой стороны подола её платья виднелось нечто похожее на сбившуюся белую ленту. Но когда я внимательно присмотрелся — а может, сама картина приобрела чёткие очертания, — я понял, что это не лента, а мужская рука, судорожно вцепившаяся в складку платья. Согнувшаяся фигура вырисовывалась неясно, но напряжённая рука была чётко видна на тёмном фоне. В её отчаянной хватке угадывалось что-то безумное, зловещее. Мужчина охвачен ужасом — это видно невооружённым глазом. Но что так напугало его? Почему он вцепился в платье этой дамы? Разгадка таится в фигурах, движущихся на заднем плане. Именно от них исходит угроза двум главным действующим лицам. Сцена буквально заворожила меня. Я уже не связывал происходящее со своим нервическим расстройством. Я смотрел в зеркало неотрывным взглядом, словно там шло театральное представление. Но продолжения не последовало. Туман рассеивался. Фигуры в зеркале заметались и вскоре исчезли. Зеркало вновь обрело свой привычный вид.

Доктор сказал, что я должен отложить работу хотя бы на день. Я могу себе это позволить: как-никак дело существенно подвинулось. Несомненно, видения лишь следствие моего нервического расстройства. Стоило день отдохнуть — и призраки больше не являются. Интересно, смогу ли я когда-нибудь проникнуть в их тайну? Вечером, хорошо осветив зеркало, я ещё раз изучил его. Кроме таинственной надписи «Sanc. X. Pal.», я обнаружил несколько геральдических знаков, едва заметных на поверхности серебра. Они, должно быть, древние, так как почти стёрлись от времени. Насколько я понял, это три копья, вернее, их наконечники: два вверху, а третий под ними. Непременно покажу их завтра доктору, когда он придёт ко мне.


14 января. — Я совершенно выздоровел, самочувствие прекрасное; теперь, уверен, ничто не помешает мне завершить работу. Я показал доктору знаки на зеркале, и он согласился, что это эмблема герба. Мой рассказ необычайно заинтересовал его, и он учинил мне самый настоящий перекрёстный допрос, выпытывая у меня подробности. Забавно было наблюдать, как он разрывается между двумя противоречивыми желаниями. С одной стороны, он хочет, чтобы его пациент избавился от тревожных симптомов; а с другой — чтобы медиум (а именно таковым он меня считает) разгадал эту тайну прошлого. Он посоветовал мне отдохнуть как можно дольше. Но не стал возмущаться, когда я решительно заявил, что это никак невозможно, ведь десять гроссбухов ещё не проверены.


17 января. — Три ночи прошли без происшествий — не зря всё-таки я отдохнул один день. Три четверти работы уже выполнено, но я должен сделать решительный рывок, потому что законники уже требуют материалы. Ничего, у них будет много неопровержимых улик, предостаточно! Хватит на сто пунктов обвинения. Когда они поймут, какого матёрого плута я вывел на чистую воду, они воздадут мне должное. Фальшивые торговые и балансовые счета, дивиденды с несуществующего капитала, убытки, записанные как прибыль, сокрытие эксплуатационных расходов, махинации с мелкими суммами — весёленький послужной список!


18 января. — Головные боли, судорожные подёргивания, ломота в висках — все предвестники беды налицо. И беда не заставила себя ждать. И всё же досадно и грустно не столько оттого, что мне является это видение, сколько оттого, что оно может навсегда исчезнуть и я не раскрою его тайны.

Но уже вечером я увидел продолжение. Припавший к ногам красавицы мужчина был виден теперь столь же отчётливо, как и сама незнакомка, за платье которой он ухватился. Он малого роста, смуглолиц, с чёрной остроконечной бородкой. На нём свободного покроя отороченное мехом платье из дамастной ткани. Преобладающие тона одежды — красные. Боже милостивый, до чего ж напуган этот несчастный! Он весь съёжился, он дрожит от страха и то и дело свирепо оглядывается назад. В другой руке у него небольшой нож, но смуглолицего колотит дрожь, и он не может пустить в ход своё оружие. Тут я различаю, поначалу смутно, фигуры на заднем плане. Из тумана выплывают тёмные, бородатые, разъярённые лица. Появляется страшное существо — какой-то болезненный скелет со впалыми щеками и провалившимися глазами. У него тоже в руке нож. Справа от дамы стоит высокий юноша с льняными волосами и с мрачным нахмуренным лицом. Красавица взирает на него с мольбой. Человек, припавший к её ногам, тоже. Этот юноша, как видно, должен решить судьбу обоих. Смуглолицый, дрожа, придвигается к даме ещё ближе и прячет лицо в её юбках. Высокий юноша нагнулся и пытается оттащить наглеца.

Вот какую сцену я наблюдал в зеркале минувшей ночью. Неужели так и не удастся узнать, чем она завершится и откуда взялась? В том, что это не просто игра воображения, я твёрдо уверен. Когда-то эта сцена была сыграна, старинное зеркало только повторяет её. Но где она происходила и когда?


20 января. — Работа близка к завершению, утром истекает срок. Ох, поскорей бы сдать! Чувствую, как адски сдавливает виски, напряжение нестерпимо. Всё это словно предупреждает: срыв неминуем. Я доработался до полного истощения сил. Но сегодня ночью надо поставить победную точку. Ещё одно, последнее неимоверное усилие воли! Не оторвусь от стола, пока не одолею последний том. Я одолею его, одолею!


7 февраля. — И я одолел. Боже мой, чего это стоило! Не знаю, достаточно ли у меня сил, чтобы изложить все события на бумаге. Но сперва хочу пояснить, что пишу эти строки в частной больнице доктора Синклера спустя почти три недели, как сделал последнюю запись в дневнике. Двадцатого января я окончательно надорвался; я не помню, что со мной было; очнулся я в этой лечебнице три дня спустя. Теперь я могу отдыхать с чистой совестью. Дело сделано. Я успешно его завершил до того, как случился срыв. Моё заключение уже у адвокатов, они предъявят его суду. Охота окончена.

Теперь я должен описать ту последнюю ночь. Итак, я поклялся довести работу до конца и столь усердно занимался ею, что не хотел даже отрываться, пока не разделаюсь с последней колонкой цифр, хотя голова буквально раскалывалась. Моя выдержка тем более достойна похвал, что всё это время я чувствовал: в зеркале происходят удивительные события. Я ощущал это каждым своим нервом. Достаточно одного взгляда в ту сторону — и весь мой труд пойдёт прахом. Поэтому я боялся даже поднимать глаза, и вот наконец труд окончен! В висках стучало, я отложил перо в сторону и взглянул на зеркало. Боже мой, что предстало моему взору!

Зеркало в серебряной оправе походило на залитую ослепительным светом сцену, на которой развернулась драма. Никакой туманности в стекле уже не было. Угнетение нервов сказалось и тут: чёткость контуров была удивительной. Каждое движение, каждая черта лица была видна так отчётливо, будто всё это происходило наяву. Подумать только! Мне, самому заурядному, скучному человеку, усталому бухгалтеру, ломающему голову над счетами какого-то обанкротившегося прохиндея, единственному из всех смертных суждено наблюдать это чудо!

Та же сцена, те же персонажи, только шёл следующий акт драмы. Высокий юноша держал красавицу на руках. Она отстранилась от него с отвращением. Смуглолицего, цеплявшегося за подол её платья, уже оттащили. Дюжина свирепых бородачей окружила его. Всем скопом они набросились на смуглолицего и принялись наотмашь колоть его ножами. Хлынула кровь. Красное платье несчастного стало багровым. Он бился в судорогах на полу. Малиново-лиловый, он походил на перезрелую сливу. А бородачи продолжали разить его, кровь лилась ручьями. Это было ужасное зрелище. Затем они поволокли убитого к двери, пиная его ногами. Дама оглянулась на них и раскрыла рот. Я ничего не услышал, но понял, что она кричит. В это мгновение то ли нервы мои не выдержали увиденного, то ли сказались недели адского напряжения, не знаю, но перед глазами всё завертелось, и пол уплыл из-под ног. Дальше я ничего не помню. Ранним утром хозяйка нашла меня на полу перед зеркалом. Очнулся я только три дня спустя. Вокруг была глубокая тишина. Оказалось, я в лечебнице доктора Синклера.


9 февраля. — Только сегодня я рассказал доктору, чтó довелось мне увидеть в тот день. Прежде он не позволял мне говорить на эту тему. Слушал он необычайно внимательно, с видимым интересом.

— Вы не усматриваете здесь сходства с неким хорошо известным в истории случаем? — спросил он, подозрительно глядя на меня.

Я уверил его, что ничего не смыслю в истории.

— И вы не имеете ни малейшего представления, откуда это зеркало и кому оно когда-то принадлежало? — продолжил он.

— А вы что-то знаете? — ответил я вопросом на вопрос, потому что доктор любопытствовал явно неспроста.

— Невероятно, — сказал он, — но как ещё можно объяснить происшедшее? Те сцены, что вы описывали раньше, наводили меня на некоторые предположения, всё совпадало, но теперь даже сверх того! Невероятно! Вечером принесу вам кое-что почитать.

Вечером. Только что ушёл доктор. Постараюсь передать его рассказ слово в слово, по свежей памяти. Первым делом он разложил на моей постели несколько ветхих, покрытых плесенью фолиантов.

— На досуге вы можете почерпнуть из них необходимые сведения, — сказал он. — Здесь есть несколько записей, достоверность которых вы можете подтвердить. Вне всякого сомнения, то, что вам довелось увидеть, есть не что иное, как смерть Риццио. Его убили шотландские придворные в присутствии королевы Марии Стюарт. Это произошло в марте тысяча пятьсот шестьдесят шестого года. Вы очень точно описали портрет королевы. Высокий лоб, тяжёлые веки и при этом необычайная красота. Трудно найти в истории другую такую даму. Высокий юноша — её муж Дарнли. На Риццио, утверждает хроника, «были свободный халат из дамастной ткани, отороченный мехом, и красновато-коричневые вельветовые рейтузы». Одной рукой он вцепился в платье Марии, а в другой держал кинжал. Свирепый человек с провалившимися, как у мертвеца, глазами — Рутвен. Он ещё не оправился после тяжёлой болезни. Всё в точности совпадает.

— Но почему призраки явились именно мне? Неужели не нашлось никого другого? — в полном недоумении спросил я.

— Потому что вы были в таком психическом состоянии, что оказались способны к восприятию этого. Потому что именно вам принадлежит зеркало, которое отобразило те далёкие события.

— Зеркало! Значит, вы думаете, что это зеркало Марии Стюарт? И оно находилось в комнате, где происходили описанные события?

— Я в этом убеждён. Прежде Мария была королевой Франции. Все её личные вещи помечены королевским гербом. То, что вы приняли за наконечники копий, на самом деле три лилии — эмблема французского королевского дома.

— А надпись?

— «Sanc. X. Pal.» — это сокращение от Sanctae Crucis Palatium. Кто-то указал место, откуда поступило зеркало. А в переводе с латыни это означает Дворец Святого Креста.

— Голируд?![126] — воскликнул я в изумлении.

— Совершенно верно. Ваше зеркало из Голируда. С вами приключилась необыкновенная история. И вам удалось спастись. Случай редчайший. Надеюсь, впредь вы никогда не подвергнете себя подобным испытаниям.

1908

Бочонок икры

Шёл четвёртый день осады. Боевые припасы и провизия близились к концу[127]. Когда восстание «боксёров», внезапно вспыхнувшее в Северном Китае, словно огонь в сухой траве, распространилось по всей стране, немногочисленные европейцы, рассеянные в нескольких провинциях, собрались в ближайшем укреплённом посту, где можно было защищаться, и держались там в расчёте на помощь, которая могла прийти, но могла и не прийти. В последнем случае чем меньше они говорили о своей участи, тем лучше было для них. В первом же — они вернулись бы в мир остальных людей, но выражение их лиц говорило бы, что они были на грани ужасной смерти, настолько ужасной, что воспоминание о пережитом будет вечно преследовать их даже во сне.

Пост И-Чау[128] находился всего лишь в пятидесяти милях от берега, а в заливе Лиан-Тонг стояла европейская эскадра. Поэтому смешанный маленький гарнизон, состоявший из туземцев-христиан и железнодорожников с немецким офицером во главе и пятью статскими европейцами в виде подкрепления, держался стойко, в уверенности, что какая-нибудь помощь явится к ним с низких холмов на востоке. С этих холмов видно было море, а на море — вооружённые соотечественники. Поэтому гарнизон не чувствовал себя покинутым. Осаждённые храбро занимали места у амбразур разваливающихся каменных стен, окружавших крошечный европейский квартал, и быстро, хотя и не очень метко, стреляли в поспешно подходившие отряды «боксёров». Ясно было, что через день-два все запасы осаждённых истощатся, но столь же велика была вероятность, что к ним успеет подойти помощь. Она могла прийти несколько раньше или позже, но никто не решался даже намекнуть, что она может опоздать и тем самым обречь их на гибель. До вечера во вторник не прозвучало ни слова отчаяния.

Правда, в среду их могучая вера в тех, что придут из-за восточных холмов, несколько поколебалась. Серые холмы стояли пустынными и неприветливыми, а смертоносные отряды продвигались всё ближе и ближе и наконец подошли так близко, что страшные лица кричавших проклятия людей стали видны во всех неприятных подробностях. Криков раздавалось меньше с тех пор, как молодой дипломат Энслей засел с изящной оптической винтовкой на низенькой церковной башне и посвятил своё время истреблению этой язвы. Но хранивший теперь молчание отряд «боксёров» становился от этого только ещё внушительнее, и ряды его наступали уверенно и неотвратимо. Скоро он будет настолько близко, что яростные воины с одного натиска смогут перескочить слабо защищённые окопы.

В среду вечером перспективы были мрачные. Полковник Дреслер, служивший прежде в одном из пехотных полков, расхаживал взад и вперёд с непроницаемым выражением лица, но на сердце у него было тяжело. Железнодорожник Ральстон провёл полночи за писанием прощальных писем. Старый профессор-энтомолог Мерсер был молчаливее и угрюмее обыкновенного. Энслей утратил часть присущего ему легкомыслия. Вообще, дамы — мисс Синклер, сестра милосердия шотландской миссии, миссис Паттерсон и её хорошенькая дочь Джесси — были спокойнее остального общества. Отец Пьер, из французской миссии, также был спокоен, что и приличествовало человеку, считавшему мученичество победным венцом. «Боксёры», требовавшие за стеной его крови, беспокоили его меньше вынужденного общения с грубоватым шотландским пресвитерианцем мистером Паттерсоном, с которым в продолжение десяти лет он вёл нелёгкую борьбу за души туземцев. Они проходили мимо друг друга в коридорах, словно собака мимо кошки, и внимательно следили, как бы и тут, в траншеях, один не отнял у другого овцу из его стада, шепнув ей на ухо какую-нибудь ересь.

Но ночь в среду прошла благополучно, и в четверг все опять повеселели. Энслей, сидевший на часовой башне, первым услышал грохот пушки, затем его услышал Дреслер, а через полчаса грохот пушки — этот могучий, железный голос, издали взывавший к ним о бодрости и возвещавший, что помощь близка, был слышен уже всем. Ясно, что то подвигалась высадившаяся на берег часть эскадры. Она поспела как раз вовремя: патроны были на исходе, и без того жалкие половинные порции провизии скоро пришлось бы ещё урезать. Но теперь, когда можно быть уверенными в помощи, чего тревожиться? Атаки в этот день не будет, так как большинство «боксёров» устремились в сторону, откуда доносилась отдалённая стрельба, и становища их были безмолвны и пустынны. Потому все члены европейской колонии смогли собраться за завтраком. Настроение у них было хорошее, всем хотелось говорить. Радость жизни, сверкающая с особенной яркостью как раз в надвигающейся тени смерти, била из них через край.

— Бочонок с икрой! — вдруг крикнул Энслей. — Ну-ка, профессор, давайте его сюда!

— Да, тысяча чертей! — проворчал Дреслер. — Пора бы отведать из этого знаменитого бочонка!

Дамы присоединились к ним, и со всех сторон длинного, плохо накрытого стола слышались просьбы об икре.

Странно было думать здесь о подобном деликатесе, но вот как обстояло дело: за два или за три дня до восстания профессор Мерсер, старый энтомолог из Калифорнии, получил из Сан-Франциско посылку, в которой среди прочего был бочонок с икрой. Во время общего дележа провизии икру и три бутылки шампанского отложили в сторону; по общему согласию эти лакомства предназначались для последнего радостного банкета, который состоится, когда будет снята осада. Теперь, когда они сидели за столом, до слуха их доносился грохот пушек, явившихся, чтобы спасти их. В самом изысканном ресторане Лондона не услыхали бы они музыки, более ласкающей слух, чем эта. Помощь, скорее всего, придёт ещё до наступления вечера. Почему же тогда не подсластить сухого хлеба драгоценной икрой?

Но профессор лишь покачал кудрявой седой головой и загадочно улыбнулся.

— Лучше ещё подождать, — сказал он.

— Подождать? Зачем? — закричали все.

— Они ещё далеко, — ответил профессор.

— Да они будут здесь самое позднее к ужину, — сказал железнодорожник Ральстон — похожий на птицу человек с блестящими проницательными глазами и длинным, выдающимся носом. — Теперь они не более как в десяти милях от нас. Если они будут делать по две мили в час, то придут сюда к семи часам.

— По дороге им придётся сражаться, — заметил полковник. — Положите ещё на сражение часа два или три.

— И получаса не стоит! — воскликнул Энслей. — Они пройдут сквозь неприятеля, как если б его не было. Что могут эти негодяи, с их кремнёвыми ружьями и саблями, сделать против современных орудий?

— Всё зависит от их командира, — сказал Дреслер. — Если им посчастливится находиться под командованием немецкого офицера…

— А я готов пари держать, что это будет англичанин! — крикнул Ральстон.

— Говорят, французский командор — превосходный стратег, — заметил отец Пьер.

— По-моему, это решительно всё равно! — крикнул Энслей. — Мистер Маузер и мистер Максим[129] — вот кто спасёт нас, а какой предводитель прибегнет к их помощи — не имеет значения. Говорю вам, их просто растолкают и пройдут сквозь них. Итак, профессор, давайте ваш бочонок с икрой.

Но эти доводы не подействовали на старого учёного.

— Мы оставим икру на ужин, — сказал он.

— Вообще-то, — неторопливо произнёс мистер Паттерсон с характерной шотландской интонацией, — с нашей стороны было бы выражением признательности своим гостям — офицерам подкрепления, если бы мы угостили их чем-нибудь вкусным. Я полностью согласен с мнением профессора оставить икру на ужин.

Этот аргумент воззвал к чувству гостеприимства осаждённых. Мысль оставить лакомый кусочек своим спасителям таила в себе нечто приятно-рыцарственное. Разговор об икре не возобновлялся.

— Между прочим, профессор, — заметил мистер Паттерсон, — я только сегодня узнал, что вы во второй раз переживаете осаду. Я уверен, всем было бы интересно послушать о том, что вам пришлось испытать во время первого раза.

Лицо старика-учёного приняло угрюмое выражение.

— Я был в Сунг-Тонге, в Южном Китае, в восемьдесят девятом году, — сказал он.

— Какое странное совпадение, что вам пришлось дважды быть в столь опасном положении, — сказал миссионер. — Расскажите, как вы были спасены в Сунг-Тонге.

Тень, лежавшая на усталом лице профессора, стала ещё заметнее.

— Нас никто не спас, — сказал он.

— Как, Сунг-Тонг пал?

— Да, он пал.

— Каким же образом вы остались в живых?

— Я не только энтомолог, но и врач. У них было много раненых, и меня пощадили.

— А остальные?

— Assez! Assez![130] — вскричал маленький французский священник, протестующе подняв руку.

Он пробыл в Китае двадцать лет и знал достаточно. Профессор ничего не сказал, но в его тусклых серых глазах промелькнуло такое выражение ужаса, что дамы побледнели.

— Я сожалею, что заговорил о таком тяжёлом предмете, — сказал миссионер. — Вижу, мне не следовало спрашивать.

— Да, — проговорил профессор, — не следовало. Лучше вообще не говорить о подобных вещах. Но ведь и в самом деле пушки вроде бы приближаются?

Сомневаться не приходилось: после недолгого затишья вновь зазвучала канонада; живое журчание ружейного огня как бы резвилось вокруг основной ноты. Эти звуки доносились, казалось, с дальнего конца ближайшего холма. Все отодвинули стулья и побежали к валу. Неслышно двигавшиеся слуги-туземцы вошли и убрали со стола скудные остатки трапезы. Но старый профессор остался сидеть и после того, как все вышли из комнаты. Массивная голова его, увенчанная седыми прядями, склонилась на руки, а в задумчивых глазах застыло прежнее выражение ужаса. Иные воспоминания можно на некоторое время забыть, но, когда призраки их встанут пред внутренним взором вновь, отогнать их в места успокоения окажется нелегко. Пушки умолкли, но он так и не заметил этого, погружённый в самые ужасные воспоминания своей жизни.

Мысли его были наконец прерваны появлением коменданта. Довольная улыбка играла на широком лице полковника.

— Кайзер будет доволен, — потирая руки, сообщил он. — Не иначе как буду представлен к награде. «Защита И-Чау от нападения «боксёров» полковником Дреслером, бывшим майором Сто четырнадцатого Ганноверского пехотного полка. Великолепное сопротивление малочисленного гарнизона подавляющим силам неприятельского войска». Наверно, об этом будут писать в берлинских газетах.

— Так вы думаете, что мы спасены? — спросил старик. Ни волнения, ни восторга не было слышно в его голосе.

Полковник улыбнулся:

— Ну, профессор, я видел вас более взволнованным в то утро, когда вы принесли в своём ящике для коллекций Lepidus Mercerensis.

— Да, мне таки удалось поймать эту уникальную муху, — отвечал энтомолог. — В жизни мне довелось видеть столько странных поворотов судьбы, что я печалюсь и веселюсь лишь в том случае, когда у меня есть твёрдая причина для того или для другого. Расскажите мне, однако, ваши новости.

— В общем, — сказал полковник, закуривая свою длинную трубку и вытягивая на стул ноги в гетрах, — всё идёт хорошо — готов поручиться своей военной репутацией. Наши быстро подвигаются, пальба прекратилась: это указывает, что сопротивление сломлено и через час мы увидим на холме подкрепление. Энслей должен дать нам сигнал, трижды выстрелив с башни из ружья; и тогда мы сами сделаем небольшую вылазку.

— Так вы ждёте сигнала?

— Да, мы ждём выстрелов Энслея. Я решил провести время с вами, так как хочу спросить вас кое о чём.

— О чём же?

— Помните наш разговор о другой осаде — осаде Сунг-Тонга… Меня это очень интересует с профессиональной точки зрения. Теперь, когда дамы и штатские ушли, вы не откажетесь поговорить о той осаде.

— Это неприятный предмет для беседы.

— Разумеется. Mein Gott! Это жуткая трагедия. Но вы видели, как я выдерживал осаду здесь. Умно ли? Хорошо ли? Достойно ли традиций немецкой армии?

— Я думаю, что большего вы не могли бы сделать.

— Благодарю вас. Но так же ли защищали Сунг-Тонг? Мне весьма интересно подобного рода сравнение. Можно ли было спасти его?

— Нет, было сделано всё возможное, за исключением одного.

— А! Так, значит, было упущение. Какое же?

— Не надо было допускать, чтобы кто-нибудь, особенно женщины, попал в руки китайцев живым.

Полковник протянул свою большую красную руку и сжал длинные, нервные пальцы профессора:

— Вы правы, тысячу раз правы. Но не думайте, чтоб это обстоятельство не было мной предусмотрено. Я умер бы в битве, так же как Ральстон и Энслей. Я говорил с ними, и мы порешили так. Я говорил и с другими, но что поделаешь с ними? Это священник, миссионер и женщины.

— Неужели же они хотят быть взятыми живыми?

— Они не дали обещания принять какие-либо меры, чтобы избежать плена. Они не могут наложить на себя руки. Совесть и вера не дозволяют им этого. Конечно, теперь, когда всё позади, вроде бы и нет смысла разговаривать о столь страшных вещах. Но что бы вы сделали на моём месте при ином исходе?

— Убил бы их.

— Боже мой! Вы бы убили их?

— Да, убил бы из сострадания. Видите ли, я был в плену у китайцев и знаю, что это такое. Я видел смерть от горячих яиц, видел смерть в кипящем котле, видел женщин… Боже, удивительно, как я ещё мог спать после этого! — Его обыкновенно невыразительное лицо всё дрожало от мучительных воспоминаний. — Меня привязали к колу и всадили мне в веки деревянные иглы, чтоб я не мог закрыть глаза. Моё горе при виде мучений женщин было всё же слабее тех упрёков, которыми я осыпал себя, когда думал, что с помощью всего лишь трубочки и лепёшек, лишённых всякого вкуса, я мог бы в последний момент вырвать их из рук палачей. Убийство, скажете вы? Я готов предстать пред Божьим судом и держать ответ за тысячу таких убийств. Грех, говорите вы? Да такой поступок мог бы очистить душу от скверны настоящего греха. Но если и теперь, зная то, что я знаю, я снова не сделаю того, что называют убийством, то, клянусь Небом, нет ада достаточно глубокого, достаточно пламенного, чтобы принять мою подлую, грешную душу.

Полковник встал и снова пожал профессору руку.

— Вы говорите здраво, — сказал он. — Вы смелый, сильный человек, знающий, что ему следует делать. Да, клянусь Господом, вы были бы мне большой помощью в случае, если б дело приняло скверный оборот. В предрассветные часы я часто мучился, раздумывая, как мне поступить. Однако пора бы уже Энслею сделать свои три выстрела. Пойду посмотрю.

Старый учёный вновь остался наедине со своими мыслями.

Наконец, так и не услышав ни грохота пушек, ни условленного сигнала о приближении подкрепления, он встал и только собрался выйти на улицу, как дверь распахнулась и в комнату, шатаясь, вошёл полковник Дреслер. Лицо его покрывала смертельная бледность, грудь вздымалась, как у человека, уставшего от бега. Он взял со стола бокал бренди, залпом осушил его, а затем тяжело опустился на стул.

— Итак? — холодно спросил профессор. — Они не пришли?

— Нет, они не могут прийти.

Минуту-другую царило молчание. Оба пристально и печально смотрели друг на друга.

— И это знают все?

— Никто, кроме меня.

— А как вы узнали?

— Я был на стене, у потайной калитки — маленькой деревянной калитки, выходящей в розовый сад. Я заметил, что между кустами кто-то крадётся. Раздался стук в дверь. Я открыл её. Передо мной был татарин-христианин, весь израненный саблями. Он прибежал прямо с поля боя. Его прислал английский командор Уиндгэм. Им нужно подкрепление. Они расстреляли большинство патронов. Командор окопался и послал за подкреплением с кораблей. Пройдёт дня три, не меньше, прежде чем они подойдут. Вот, собственно, и всё. Боже мой! Столько нам не продержаться.

Профессор нахмурил косматые седые брови:

— Где этот человек?

— Он умер. Умер от потери крови. Труп лежит у калитки.

— И никто его не видел?

— Почти никто.

— О! так, значит, кто-то всё же видел?

— Энслей мог видеть с башни. Он должен знать, что я получил известия, и захочет услышать их. А если я скажу ему, то и остальные узнают.

— Сколько времени мы можем продержаться?

— Час, самое большее — два.

— Это наверняка?

— Ручаюсь вам моею воинской честью.

— А потом мы должны сдаться?

— Да, нам останется только сдаться.

— И у нас нет решительно никакой надежды?

— Никакой.

Дверь распахнулась — и молодой Энслей влетел в комнату. За ним были Ральстон, Паттерсон, женщины и толпа туземцев-христиан.

— Вы получили какие-нибудь известия, полковник?

Профессор Мерсер вышел вперёд:

— Полковник Дреслер только что сообщил их мне. Всё идёт отлично. Наши остановились, но будут здесь рано утром. Опасность миновала.

У двери раздались радостные возгласы. Все смеялись, поздравляли друг друга, жали руки.

— А вдруг на нас нападут ночью? — запальчиво крикнул Ральстон. — Что за дураки, чего они не идут скорее! Ленивые черти, их всех следует отдать под суд!

— Мы в безопасности, — сказал Энслей. — Неприятелю сильно досталось. Мы видели, как они уносили сотни раненых через горы. Они понесли страшный урон и до утра не посмеют напасть на нас.

— Нет, нет, не стоит беспокоиться, — сказал полковник, — конечно, до утра они на нас не нападут. И всё-таки пусть каждый отправляется на свой пост. Нам не следует рисковать.

Он вышел из комнаты вместе с остальными, но, выходя, обернулся и на мгновение встретился взглядом со старым профессором. «Оставляю всё в ваших руках», — говорил этот взгляд. Ответом ему была суровая, решительная улыбка.

Послеобеденное время прошло без нападения со стороны «боксёров». Эта непривычная тишина — полковник Дреслер в том нисколько не сомневался — означала лишь, что китайцы собираются с силами после дневной битвы с отрядом, посланным на подкрепление осаждённым, и готовятся к неминуемому, окончательному штурму. Остальным же казалось, что осада окончена и что число нападавших сильно уменьшилось от понесённых за день потерь. Поэтому к ужину за столом, на котором красовались три откупоренные бутылки шампанского и был открыт знаменитый бочонок с икрой, собралось весёлое, шумное общество. Бочонок был довольно большой, и, хотя каждому из присутствовавших досталось по полной столовой ложке деликатеса, содержимое его ещё не было исчерпано. Эпикуреец Ральстон получил двойную порцию. Он клевал икру, словно голодная птица. Энслей также взял икры во второй раз. Сам профессор взял большую столовую ложку. Полковник Дреслер, зорко наблюдавший за ним, последовал его примеру. Дамы ели икру с явным удовольствием, и только хорошенькая мисс Паттерсон, которой не понравился её солёный, острый вкус, едва дотронулась до порции, лежавшей на её тарелке, несмотря на все приглашения профессора.

— Вам, я вижу, не нравится моё угощение. Мне очень жаль, ведь я так берёг его, чтобы угостить вас, — сказал старик. — Пожалуйста, отведайте икры.

— Я никогда прежде не ела её. Может быть, со временем она и понравится мне.

— Ну, так вам следует попробовать прямо сейчас. Зачем откладывать? Ешьте, пожалуйста, прошу вас.

Весёлая, мальчишеская улыбка, словно солнечный луч, озарила хорошенькое личико Джесси Паттерсон.

— О, как вы упрашиваете! — со смехом проговорила она. — Вот уж не ожидала такой любезности от вас, профессор Мерсер. Если я и не съем икры, то всё же очень признательна вам.

— Вы, право слово, глупо делаете, что не едите, — сказал профессор с такой серьёзностью, что улыбка замерла на лице Джесси и в глазах её показалось столь же серьёзное выражение, как и у профессора. — Говорю вам, что глупо не поесть сегодня икры.

— Но почему же… почему именно сегодня? — с недоумением спросила она.

— Потому что икра лежит у вас на тарелке, и потому что грешно переводить такое добро.

— Ах, право! — вмешалась дородная миссис Паттерсон, наклоняясь через стол. — Оставьте её, профессор. Я вижу, икра ей не нравится. Но она не пропадёт даром. — И лезвием ножа мать девушки соскребла икру с её тарелки и положила к себе. — Вот видите, не пропала. Так что не переживайте, профессор.

Но профессор переживал. На лице его появилось выражение, как у человека, встретившегося с неожиданным и страшным препятствием. Казалось, он о чём-то глубоко задумался.

А кругом шёл весёлый разговор. Все говорили о планах на будущее.

— Нет-нет, я не стану отдыхать, — заявил отец Пьер. — Для нас, священников, вовсе не должно быть отдыха. Теперь, когда школа и миссия уже устроены, я передам их отцу Амьелю, а сам отправлюсь на запад основывать новые.

— Так вы уедете? — спросил мистер Паттерсон. — Неужели вы в самом деле собираетесь уехать из И-Чау?

Отец Пьер с шутливым упрёком покачал почтенной головою.

— Вам не следовало бы так откровенно показывать свою радость по поводу моего отъезда, мистер Паттерсон, — заметил он.

— Ну, ну, у нас с вами, конечно, расхождение во взглядах на некоторые вопросы, но против вас лично я ничего не имею, отец Пьер, — сказал пресвитерианец, — хотя всё-таки я не понимаю, как может умный, образованный человек в наше время учить бедных ослеплённых язычников тому…

Общий гул протеста положил конец теологическим спорам.

— А что вы намерены делать, мистер Паттерсон? — спросил кто-то из собеседников.

— Ну, я пробуду месяца три в Эдинбурге, чтобы присутствовать при годовом собрании нашего общества. Полагаю, Мэри, ты будешь рада походить по магазинам на Принсис-стрит. А ты, Джесси, повидаешься со своими сверстницами. А осенью, когда наши нервы успокоятся, мы можем вернуться.

— Да, да, нам всем необходимо успокоиться, — сказала сестра милосердия мисс Синклер. — Знаете, продолжительное напряжение нервов очень странно на меня подействовало. В настоящую минуту у меня в ушах такой шум!

— Смешно, право, но и я чувствую то же самое! — воскликнул Энслей. — Такой, понимаете, нелепый шум, словно в ушах у меня муха то взлетает, то садится. Ну, надо полагать, это происходит от избытка нервного напряжения, как вы говорите. Что касается меня, то я уеду в Пекин и надеюсь получить за это дело повышение. Там, кстати, хорошее поло, и это будет для меня самой лучшей сменой обстановки. Ну а вы, Ральстон?

— О, я даже не знаю. Просто ещё не думал об этом. Мне, пожалуй, хотелось бы отдохнуть где-нибудь на юге, повеселиться вовсю и позабыть все беды. Так странно мне сейчас было видеть свои письма в комнате. В среду вечером всё казалось таким мрачным, что я привёл в порядок дела и написал друзьям. Правда, я не представлял, как будут доставлены мои письма, и решил положиться на удачу. Теперь эти письма всегда будут напоминать мне, как близки были мы к гибели. Думаю, я сохраню их на память.

— Да, я бы тоже сохранил их, — сказал Дреслер.

Голос его звучал как-то по-особому глубоко и торжественно, и все взоры обратились к нему.

— Что это с вами, полковник? На вас словно меланхолия напала? — спросил Энслей.

— Нет, нет, я, напротив, очень доволен.

— Полагаю, ваши заслуги будут отмечены по достоинству. Мы все здесь в неоплатном долгу перед вами и вашим военным искусством. Не думаю, чтобы мы без вас продержались. Леди и джентльмены, прошу выпить за здоровье полковника императорской германской армии Дреслера. Er soll leben — hoch![131]

Все встали и с улыбками и поклонами протянули к полковнику бокалы.

Бледное лицо полковника вспыхнуло от сознания профессиональной гордости.

— Что вы, что вы, при мне просто были мои книги. Правда, я не забыл ничего из того, чему они меня научили, — сказал он. — Хотя вряд ли можно было сделать что-нибудь ещё. Если б дела у нас шли дурно и укрепление наше пало, я уверен, вы не возложили бы вину за это на меня. — Он печально оглядел всех присутствующих.

— Думаю, что выражу общие чувства, полковник Дреслер, — сказал священник-шотландец, — если скажу, что… Боже мой! Что это с мистером Ральстоном?

Ральстон опустил голову на сложенные руки и спокойно заснул.

— Не стоит обращать внимания, — поспешил вмешаться профессор. — У нас у всех теперь наступила реакция. Я нисколько не сомневаюсь, что мы все сейчас можем потерять сознание. Лишь сегодня вечером мы по-настоящему ощутим, что́ нам за это время пришлось вынести.

— О, я вполне понимаю мистера Ральстона, — сказала миссис Паттерсон. — Давно уже меня так не клонило в сон… Голова едва держится на плечах… — И она, закрыв глаза, откинулась на спинку стула.

— Ну, знаете, никогда не видел ничего подобного, — с весёлым смехом сказал её муж. — Чтобы Мэри заснула за ужином! То-то она изумится, когда мы расскажем ей. Ха-ха-ха! Но здесь в самом деле душно, и воздух какой-то тяжёлый. Я вполне понимаю тех, кто заснёт сегодня… Я и сам… думаю скоро лечь…

Энслей же пребывал в каком-то возбуждённом, болтливом настроении. Он снова поднялся на ноги с бокалом в руке.

— Мне кажется, нам следует всем выпить и спеть «Auld lang syne», — с улыбкой обратился он ко всем присутствующим. — Целую неделю мы гребли в одной лодке и за это время узнали друг друга, как не узнаешь в дни мира и покоя. Мы научились ценить друг друга и уважать те нации, которые мы здесь собой представляем. Вот, к примеру, полковник Дреслер — он представляет Германию, а отец Пьер — Францию. Профессор — американец. Мы с Ральстоном — британцы. А затем дамы — храни их Господь! Во всё время осады они были ангелами милосердия и сострадания. Я думаю, следует выпить за здоровье дам. Удивительное дело… спокойное мужество… терпение и… и… как бы это сказать… м… м… благородство… и… и… клянусь святым Георгием… Посмотрите на полковника! Он тоже заснул… проклятая погода, она нагоняет сон…

Бокал выпал из его руки и разбился о стол, а сам он опустился на стул и откинулся на спинку, что-то бормоча про себя. Мисс Синклер, бледная сестра милосердия, также поддалась сну. Словно сломанная лилия, лежала она, прислонясь к спинке стула. Мистер Паттерсон оглянулся и вскочил на ноги. Проведя рукой по своему разгорячённому лбу, он воскликнул:

— Это что-то странное, Джесси! Почему они все заснули? Вот и отец Пьер… он тоже заснул. Джесси… Джесси, твоя мать похолодела! Что это? Сон или… смерть? Открой окна! На помощь, на помощь! — Спотыкаясь, он бросился к окну, но на полдороге голова у него закружилась, колени подогнулись, и он упал ничком.

Девушка также вскочила на ноги. С отчаянием и испугом в глазах она взглянула на распростёртого на полу отца и безмолвные фигуры, сидящие в неестественных позах вокруг стола.

— Профессор Мерсер! Что это? Что случилось? — вскричала она. — О боже! Они все умирают! Они умерли!..

Старик огромным усилием воли поднялся со стула, хотя мрак смерти уже застилал ему глаза.

— Дорогая барышня, — запинаясь, проговорил он, — мы хотели избавить вас от ужасов китайского плена. Всё было бы безболезненно для тела и души. Это цикута… Я подмешал её к икре… А вы не захоте…

— Боже мой! — Она отодвинулась от него с расширенными от ужаса глазами. — О, чудовище! Вы — чудовище! Вы отравили их?

— Нет, нет, милая, напротив, я спас их! Вы не знаете китайцев… они ужасны… Через полчаса мы были бы в их власти… Поешьте же икры, дитя моё, пока ещё не поздно… — (В эту минуту под самыми окнами раздался ружейный залп.) — Слышите? Вот они! Скорее, дорогая, скорее, вы ещё можете перехитрить их!

Но девушка не слыхала его слов: без чувств она упала на стул. Мгновение старик стоял, прислушиваясь к выстрелам. Но что это? Милосердный боже, что это? Неужели он сходит с ума? Или это действие снадобья? Ведь это приветствие европейцев? Да, вот и приказание по-английски. Это крик матросов. Сомнения нет. Каким-то чудом подкрепление всё-таки явилось. В отчаянии профессор всплеснул длинными руками.

— Что я наделал? О боже милостивый, что я наделал! — вскричал он.

Командор Уиндгэм после отчаянной ночной схватки первым вбежал в страшную столовую. Вокруг стола сидело бледное безмолвное общество. Признаки жизни виднелись только у молодой девушки, которая застонала и едва заметно шевельнулась. Но в комнате оказался ещё один человек, у которого хватило сил исполнить свой последний долг. Поражённый командор, остановившийся у двери, видел, как медленно приподнялась упавшая на стол седая голова и как высокая фигура профессора, шатаясь, поднялась на ноги.

— Берегитесь икры! Ради бога, не прикасайтесь к икре! — прохрипел он и рухнул на прежнее место.

Круг смерти замкнулся.

1908

Чёрный доктор

Бишоп-Кроссинг — деревушка, лежащая в десяти милях к юго-западу от Ливерпуля. В начале семидесятых годов здесь поселился врач, которого звали Алоиз Лана. В деревне ничего не знали ни о его прошлом, ни о причинах, побудивших его переехать в этот затерянный уголок Ланкашира. О нём было известно только две вещи: первое — что он получил медицинский диплом с отличием в Глазго; второе — что он, без сомнения, принадлежал к южной расе. Кожа его была очень тёмной, и он, как думали, имел примесь индусской крови. Однако в его внешности преобладали европейские черты; он отличался хорошими манерами и умением держаться в обществе, это вызывало предположение, что в его жилах была капля испанской крови. Смуглая кожа, волосы цвета воронова крыла, тёмные глаза, сверкающие из-под густых бровей, — всё это резко контрастировало с соломенными волосами и грубоватыми манерами местных жителей. Нового врача вскоре прозвали «Чёрным доктором из Бишоп-Кроссинга». Вначале это звучало пренебрежительно и с насмешкой, но шли годы, и это прозвище стали произносить как почётный титул. Вся округа знала доктора, и слава о нём разнеслась далеко за пределами деревни.

Новый доктор оказался способным хирургом и прекрасным врачом. До его приезда в этом местечке практиковал Эдвард Рау, сын сэра Вильяма Рау, ливерпульского консультанта. Однако он не унаследовал таланта отца, и доктор Лана благодаря своей внешности и учтивым манерам скоро потеснил своего конкурента. Он быстро добился успеха и в обществе. После успешной операции достопочтенного Джеймса Лаури, второго сына лорда Бельтона, он был представлен своим пациентом местному светскому обществу. Скоро благодаря хорошим манерам и умению вести беседу он повсюду стал желанным гостем. Иногда отсутствие родственников и груза прошлого скорее помогает, чем мешает в продвижении по социальной лестнице. Так, незаурядность личности доктора, его внешность и обаяние служили лучшей рекомендацией. Его пациенты находили в нём один — всего один! — недостаток: он казался убеждённым холостяком. Это было особенно удивительно и потому, что он занимал большой дом и всем было ясно, что его успешная практика давала возможность скопить значительное состояние. Вначале местные свахи строили планы насчёт той или другой барышни. Но шли годы, а доктор Лана оставался холостяком, и все поняли, что по какой-то причине он избегал женитьбы. Злые языки утверждали, что он уже был женат и, дабы избежать последствий неравного брака, и решил похоронить себя в Бишоп-Кроссинге. И вдруг, когда свахи уже в отчаянии отвернулись от него, объявили о его помолвке с мисс Фрэнсис Мортон из Лей-Холла.

Мисс Мортон была молодой леди, хорошо известной в округе. Её отец, Джеймс Холден Мортон, владел большими землями в Бишоп-Кроссинге. Однако к тому времени родители её умерли, и она жила с единственным братом — Артуром Мортоном, наследником поместья. Мисс Мортон выделялась высоким ростом и держалась с достоинством. Это была натура живая и порывистая, с сильным характером. Она познакомилась с доктором Ланой на приёме, который устраивали для гостей в саду. Между ними вспыхнула дружба, которая быстро переросла в любовь. Ничто не могло сравниться с их преданностью друг другу. Правда, между ними была разница в возрасте: ему — тридцать семь, а ей — двадцать четыре; но, кроме этого, не было никаких препятствий для их брака. Помолвка состоялась в феврале, а свадьбу было решено сыграть в августе.

Третьего июня доктор Лана получил письмо из-за границы. В маленькой деревушке начальник почтового отделения является и начальником отделения сплетен, и мистер Бэнки из Бишоп-Кроссинга мог бы много порассказать про секреты своих соседей. Об этом письме он сообщил следующее: конверт выглядел странно, был надписан мужским почерком, письмо отправлено из Буэнос-Айреса, на нём была аргентинская марка. Насколько ему известно, это было первое письмо доктору Лане из-за границы; вот почему он так внимательно рассмотрел его, прежде чем вручить почтальону. Вечером того же дня его доставили доктору Лане.

На следующее утро — то есть четвёртого июня — доктор Лана навестил мисс Мортон и долго говорил с ней. Было замечено, что он вернулся домой очень взволнованный. Мисс Мортон весь день провела в своей комнате; служанка несколько раз заставала её в слезах. Через неделю в деревне только и говорили что о разрыве помолвки. Поговаривали, что доктор Лана недостойно обошёлся с молодой леди и Артур Мортон, её брат, грозился отхлестать его плёткой. В чём именно проявилось недостойное отношение доктора, было неизвестно. Многие ломали голову, выдвигая те или иные соображения. Доктор Лана часами бродил вокруг Лей-Холла, не пытаясь войти в дом. Это было всеми замечено и воспринято как доказательство того, что совесть его неспокойна. Он перестал посещать воскресную службу, где мог встретить молодую леди. В журнале «Ланцет» появилось объявление о продаже практики, и, хотя не называлось никаких имён, многие посчитали, что речь идёт о Бишоп-Кроссинге и доктор Лана собирается уехать из деревушки, где пользовался почётом и уважением. Таково было положение дел, когда вечером в понедельник, 21 июня, произошли события, которые превратили простой деревенский скандал в трагедию и приковали к себе внимание всей Англии. Но сначала нужно рассказать о некоторых деталях, ибо они очень важны, чтобы понять все события того вечера.

В доме доктора, кроме него, жило всего два человека: почтенная экономка по имени Марта Вудз и молодая служанка — Мэри Поллинт. Кучер и мальчик, помогавший при операциях, ночевали у себя дома. Вечерами доктор работал в своём кабинете, который располагался в боковом крыле дома, рядом с приёмной. Кабинет этот находился довольно далеко от комнат прислуги. Для удобства пациентов в этой стороне дома был свой вход, поэтому доктор мог сам впускать посетителей, и прислуга ничего не знала об их приходе. И действительно, нередко больным, которые приходили поздно, открывал сам доктор: служанка и экономка обычно ложились рано.

В ту ночь Марта Вудз зашла в кабинет доктора в половине десятого и застала его за письменным столом. Она пожелала ему спокойной ночи, отправила служанку спать и до 22:45 занималась домашними делами. Когда она отправилась к себе, часы пробили одиннадцать. Она провела в комнате минут пятнадцать-двадцать, когда вдруг раздался страшный вопль. Она подождала некоторое время, но всё было тихо. Очень обеспокоенная, ибо крик был громкий и резкий, она набросила халат и поспешила в кабинет доктора.

— Кто там? — раздался голос, когда она забарабанила в дверь.

— Это я, сэр, миссис Вудз.

— Умоляю, оставьте меня в покое! Отправляйтесь к себе! — крикнул голос, который — она была в этом уверена — принадлежал её хозяину. Но сказано это было так грубо и так не похоже на обычную манеру доктора, что она очень удивилась и обиделась.

— Я подумала, вы звали меня, сэр, — попыталась она объяснить, но ответа не последовало.

Миссис Вудз с обидой отправилась в свою комнату, по дороге взглянув на часы. Было половина двенадцатого.

В промежуток между одиннадцатью и двенадцатью (она не могла точно назвать время) к доктору пришла пациентка. Она стучала в дверь, но ответа не последовало. Эта поздняя пациентка была миссис Мэддинг, жена деревенского бакалейщика, больного тяжёлой формой тифа. Накануне доктор Лана просил её зайти вечером и сказать, как себя чувствует больной. Она увидела свет в кабинете, но, постучав в дверь, ведущую в эту часть дома, и не дождавшись ответа, решила, что доктора вызвали к больному, поэтому она отправилась домой.

От дома к дороге вела небольшая извилистая аллея, в конце которой горел фонарь. Когда миссис Мэддинг вышла из ворот, она заметила мужчину, шедшего по дорожке. Думая, что это доктор, возвращавшийся после визита к больному, она решила подождать и очень удивилась, увидев Артура Мортона, молодого сквайра. При свете фонаря она заметила, что он очень возбуждён, а в руке сжимает большой охотничий хлыст. Он направлялся к воротам, когда она обратилась к нему.

— Доктора нет дома, сэр, — сказала она.

— А вы откуда знаете? — грубо спросил он.

— Я была у входа в приёмную.

— Но свет у него горит, — промолвил молодой сквайр, вглядываясь в темноту. — Это ведь его кабинет, верно?

— Да, сэр, но я уверена, доктора нет дома.

— Ну что ж, скоро вернётся, — сказал молодой Мортон и направился через ворота, а миссис Мэддинг поспешила домой.

В три часа ночи её муж вновь почувствовал себя плохо, и она была так встревожена, что решила безотлагательно вызвать доктора. Когда она проходила через ворота, то с удивлением заметила, как кто-то прятался в лавровых кустах. Это был, без сомнения, мужчина, и — в этом она была совершенно уверена — не кто иной, как Артур Мортон. Однако её столь занимали собственные дела, что она не обратила на это особого внимания и поспешила дальше.

Подойдя к дому, она с удивлением убедилась, что в кабинете всё ещё горит свет. Миссис Мэддинг принялась стучать в дверь, ведущую в приёмную. Ответа не было. Она стучала несколько раз, но безрезультатно. Ей показалось странным, что доктор мог лечь спать или выйти из дому, оставив такой яркий свет. Миссис Мэддинг пришло в голову, что, может быть, он просто уснул в кресле. Она принялась барабанить в окно кабинета, но тоже без результата. Обнаружив между занавеской и оконной рамой щёлку, она заглянула внутрь.

Большая лампа на столе освещала всю комнату. Стол был завален книгами и инструментами. Никого не было видно, и она не заметила ничего необычного, за исключением того, что в тени стола на ковре лежала грязная белая перчатка. Затем внезапно, по мере того как её глаза привыкали к свету, она увидела ботинок. Тогда она с ужасом поняла: то, что она вначале приняла за перчатку, было рукой человека, распростёртого на полу.

Понимая, что произошло нечто ужасное, она принялась изо всех сил звонить в парадную дверь и подняла на ноги экономку, миссис Вудз. Обе женщины отправились в кабинет доктора, предварительно послав служанку в полицию.

Наискось от окна, возле стола, нашли мёртвого доктора Лану. Он лежал распростёртый на спине. Налицо были признаки насильственной смерти: один глаз подбит, на лице и шее видны следы кровоподтёков. Черты лица исказились и казались крупнее обычного. Это заставляло предположить, что смерть наступила от удушья. На докторе была одежда, в которой он принимал больных, на ногах — домашние ботинки, подошвы которых оказались совершенно чистыми. На ковре, особенно со стороны двери, были следы грязных башмаков, вероятно оставленных убийцей. Очевидно, кто-то вошёл через дверь, ведущую в приёмную, убил доктора и вышел из дома незамеченным. Убийцей был мужчина, это было ясно по размеру обуви и по характеру повреждений на теле покойного. Но дальше полиция зашла в тупик.

Не было обнаружено никаких следов кражи; даже золотые часы доктора лежали в кармане. В кабинете стоял тяжёлый сейф, где доктор держал деньги. Он оказался запертым, но внутри не было ни пенса. Миссис Вудз полагала, что там обычно лежала крупная сумма, однако в тот самый день доктор оплатил наличными большой счёт за зерно. Полагали, что именно поэтому, а не из-за грабителей сейф и оказался пуст. В комнате не хватало одной вещи, и это отсутствие наводило на некоторые размышления. Портрет мисс Мортон, который всегда стоял на столике сбоку, был вынут из рамки и исчез. Миссис Вудз видела его вечером, когда заходила к хозяину, а теперь он исчез. На полу нашли зелёную повязку на глаз, которую экономка раньше не видела. Но такая повязка могла храниться и у доктора, следовательно, не было ничего, что указывало бы на связь с преступлением.

Все подозрения сводились к одному, и Артур Мортон, молодой сквайр, был немедленно арестован. Против него были только косвенные улики, но довольно серьёзные. Он был очень предан своей сестре, и многие утверждали, что после разрыва между ней и доктором Ланой он неоднократно грозился отомстить её бывшему возлюбленному.

Было установлено, что его видели около одиннадцати вечера с охотничьим хлыстом в руке. Он направлялся по аллее к дому доктора. Полиция сделала вывод, что он ворвался в кабинет доктора и именно в это время миссис Вудз услышала крик — кричали то ли от страха, то ли от гнева. Когда появилась миссис Вудз, доктор Лана, видимо, решил переговорить со своим посетителем и поэтому велел экономке идти к себе. Разговор продолжался долго, он становился всё более и более напряжённым и кончился дракой, в результате которой доктор Лана лишился жизни. Вскрытие, однако, показало, что у доктора было больное сердце, — об этом никто даже не подозревал, пока он был жив. Врачи полагали, что смерть в этом случае могла бы произойти и от ран, которые для здорового человека не были смертельны. Затем Артур Мортон вынул из рамки фотографию сестры и отправился домой. Но по дороге он заметил миссис Мэддинг и, чтобы избежать встречи, свернул с аллеи и спрятался в кустах. Такова была версия, выдвинутая обвинением, и улики выглядели достаточно вескими.

С другой стороны, и у защиты были весьма серьёзные аргументы. Мортон слыл подвижным и легковозбудимым человеком, как и сестра, но его уважали и любили все в округе, и казалось, что его открытая и честная натура не способна на такие поступки. Сам он объяснял происшедшее следующим образом. Он хотел переговорить с доктором Ланой о неотложных семейных делах (заметим, что он отказался упоминать имя своей сестры). Обвиняемый не отрицал, что этот разговор, возможно, был бы неприятным. По дороге он встретил пациентку доктора Ланы и узнал, что того нет дома. Он ждал его возвращения до трёх ночи. Но так как доктора всё не было, ему пришлось отказаться от своего намерения и вернуться домой. Что касается обстоятельств смерти доктора, то ему об этом известно не больше, чем констеблю, который его арестовал. Раньше он был близким другом убитого, но по некоторым причинам, о которых он предпочитает не говорить, его чувства изменились.

Несколько фактов говорили в пользу его невиновности. Так, было установлено, что в половине двенадцатого доктор Лана ещё был жив и находился в своём кабинете. Миссис Вудз была готова поклясться, что именно в это время она слышала голос доктора. Друзья обвиняемого утверждали, что, возможно, в это время доктор Лана был уже не один. Крик, который привлёк внимание экономки, странное поведение её хозяина, его нетерпеливое желание, чтобы его оставили в покое, — казалось, всё указывало на это. Если так, то представлялось вполне вероятным, что смерть наступила в промежуток между той минутой, когда экономка услышала крик, и тем временем, когда миссис Мэддинг пришла к дому доктора в первый раз и не смогла достучаться до него. Но если именно в это время он умер, то было совершенно ясно, что мистер Мортон никак не причастен к его смерти, поскольку миссис Мэддинг встретила молодого сквайра позже.

Если эта гипотеза верна и какой-то человек был с доктором Ланой до того времени, как миссис Мэддинг встретила мистера Артура Мортона, то кто же был этот некто и какие мотивы были у него желать зла доктору? Все признавали, что, если бы друзья обвиняемого могли пролить свет на это дело, они бы во многом помогли установлению его невиновности. Но с течением времени обыватели стали поговаривать, что не было никаких доказательств того, что кто-то вообще был в доме доктора, кроме молодого сквайра. Хотя, с другой стороны, многочисленные свидетельства указывали, что мотивом его прихода были отнюдь не добрые побуждения. В то время, когда появилась миссис Мэддинг, доктор, возможно, вышел из дому. Он мог вернуться позже и встретиться с дожидавшимся его Артуром Мортоном. Некоторые из сторонников обвиняемого придавали большое значение тому факту, что фотографию его сестры Фрэнсис, исчезнувшую из комнаты доктора, не обнаружили среди вещей мистера Мортона. Этот аргумент, однако, не очень принимали во внимание, поскольку у обвиняемого было достаточно времени до ареста, чтобы сжечь фотографию или уничтожить её другим способом. Что касается единственных реальных улик в этом деле — речь идёт о грязных следах на полу, — то они были настолько расплывчатыми на мягком ковре и стали такими нечёткими, что сделать какие-то серьёзные выводы оказалось просто невозможно. По виду их вполне мог оставить обвиняемый; далее доказывалось, что его башмаки после ночи тоже были грязными. Однако в тот вечер лил сильный дождь, и башмаки всех жителей деревни, возможно, находились в подобном плачевном состоянии.

Такова неприкрашенная правда об этой череде уникальных романтических событий, что привлекли внимание всего Ланкашира. Неизвестное происхождение доктора, его странная, необычная личность; высокое положение человека, который обвинялся в убийстве; любовная история, предшествующая убийству, — всё это сплелось в один клубок и превратило дело в одну из тех драматических историй, которые приковывают внимание всей нации. По всем трём графствам только и говорили что о деле Чёрного доктора из Бишоп-Кроссинга. Чтобы объяснить известные факты, выдвигалось множество версий. Но можно с уверенностью сказать, что среди них не было ни одной, предсказавшей тот неожиданный поворот событий, который вызвал столько толков в первый день суда и достиг своего апогея во второй. Сейчас, когда я пишу эти строки, передо мной лежат подшивки «Ланкастер уикли» с подробными отчётами. Однако я вынужден ограничить себя лишь кратким обзором событий в первый день заседания суда до того момента, когда выступила мисс Фрэнсис и её показания пролили свет на это запутанное дело.

Мистер Поллок Карр, главный обвинитель, с присущей ему скрупулёзностью выстроил все известные факты. По мере того как заканчивался первый день слушания дела, становилось ясно, какая трудная задача лежала перед мистером Хамфри, защитником обвиняемого. К присяге привели нескольких свидетелей. Они поклялись, что слышали, как обвиняемый весьма несдержанно отзывался о докторе. Они упоминали и о ярости, с которой молодой человек говорил о «плохом» отношении доктора к его сестре.

Миссис Мэддинг повторила свои свидетельские показания, рассказав, как поздно вечером встретила обвиняемого неподалёку от дома доктора. Другой свидетель показал, что обвиняемый знал о привычке доктора вечерами сидеть в одиночестве в своём кабинете, расположенном в дальнем крыле дома. Именно поэтому, считал свидетель, обвиняемый выбрал поздний час: ведь тогда жертва была целиком в его власти. Слуга из дома сквайра признался, что слышал, как около трёх ночи вернулся его хозяин. Это подтвердило показания миссис Мэддинг, которая считала, что видела в кустах именно мистера Мортона во время своего второго посещения дома доктора. Подробно разбирался вопрос о грязных башмаках и о сходстве отпечатков следов. Чувствовалось, что обвинение достаточно потрудилось, и, несмотря на случайность улик, само дело выглядело таким законченным и убедительным, что судьба подсудимого, казалось, была окончательно решена — разве что защите удалось бы открыть что-то неожиданное. Было три часа, когда закончились выступления представителей обвинения. В половине пятого, когда суд вновь собрался после перерыва, произошло нечто непредвиденное. Я цитирую рассказ об этом событии по журналу, о котором уже упоминал, опустив описание здания муниципалитета.

«Когда в переполненном здании суда защита вызвала в качестве свидетеля мисс Фрэнсис Мортон, сестру обвиняемого, это произвело настоящую сенсацию. Наши читатели помнят, что молодая леди была помолвлена с доктором Ланой, а внезапный разрыв помолвки вызвал гнев её брата и привёл к преступлению. Мисс Мортон, однако, никоим образом не была замешана в этом деле, и её имя не фигурировало ни на следствии, ни на судебном процессе, и поэтому её появление в качестве главного свидетеля было неожиданным.

Мисс Фрэнсис Мортон, высокая красивая брюнетка, давала свои показания тихо, но отчётливо. Было заметно, что она очень волнуется. Она упомянула о своей помолвке с доктором и о её разрыве. Это произошло, как она сказала, по личным мотивам, связанным с семьёй доктора. Она вызвала всеобщее удивление, заявив, что всегда считала возмущение брата нелепым и несдержанным. На вопрос судьи она ответила прямо, что не таит против доктора Ланы никакой обиды и, с её точки зрения, он вёл себя безупречно. Её брат, не зная всех фактов, встал на другую точку зрения, и она вынуждена признать, что, несмотря на все её мольбы, он действительно угрожал доктору, а в тот вечер, когда произошла трагедия, грозился расквитаться с ним. Она сделала всё возможное, чтобы успокоить его, но он очень упрям, когда дело касается его чувств или убеждений.

До этого места показания молодой леди, казалось, говорили скорее против обвиняемого, чем в его пользу. Вопрос адвоката, однако, осветил это дело с другой стороны и показал совершенно неожиданную линию, которой решила придерживаться защита.

М-р Хамфри: Вы верите, что ваш брат мог совершить это преступление?

Судья: Я протестую, мистер Хамфри. Мы собрались здесь обсуждать факты, а не мнения.

М-р Хамфри: Вы утверждаете, что ваш брат невиновен в смерти доктора Ланы?

Мисс Мортон: Да, я это знаю.

М-р Хамфри: Откуда вам это известно?

Мисс Мортон: Потому что доктор Лана жив.

Публика заволновалась, и допрос свидетеля пришлось на время прервать.

М-р Хамфри: Почему вы утверждаете, что доктор Лана жив?

Мисс Мортон: Потому что я получила от него письмо, написанное после его так называемой смерти.

М-р Хамфри: Это письмо у вас с собой?

Мисс Мортон: Да, но я бы предпочла не показывать его.

М-р Хамфри: А конверт цел?

Мисс Мортон: Да, вот он.

М-р Хамфри: Какой штемпель на конверте?

Мисс Мортон: Ливерпуль.

М-р Хамфри: А дата?

Мисс Мортон: 22 июня.

М-р Хамфри: Значит, следующий день после так называемой смерти. Вы готовы поклясться, что это его почерк, мисс Мортон?

Мисс Мортон: Конечно.

М-р Хамфри: Я вызвал шестерых других свидетелей, ваша честь, которые подтвердят, что это почерк доктора Ланы.

Судья: В таком случае пригласите их завтра.

М-р Карр (главный обвинитель): Тем временем, ваша честь, мы требуем представить этот документ нам, чтобы можно было собрать доказательства того, что мы имеем дело с подделкой почерка джентльмена, которого все с уверенностью считают покойным. Нет необходимости указывать уважаемому суду, что эта столь неожиданно возникшая версия может быть очевидной уловкой друзей обвиняемого, дабы сбить следствие с толку. Я бы привлёк ваше внимание и к тому факту, что молодая леди, по её же собственному признанию, вероятно, уже имела это письмо во время предварительного судебного разбирательства в полиции. И сейчас она хочет заставить нас поверить, что предоставила делу идти своим чередом, хотя у неё в кармане было доказательство, способное в одну минуту положить конец всем обвинениям.

М-р Хамфри: Мисс Мортон, можете ли вы объяснить это?

Мисс Мортон: Доктор Лана хотел, чтобы его секрет оставался в тайне.

М-р Карр: Тогда зачем вы раскрыли его?

Мисс Мортон: Чтобы спасти моего брата.

По залу прокатился шёпот, явно выражавший симпатию, но судья быстро навёл тишину.

Судья: Как мне представляется, линия защиты теперь зависит от того, сможете ли вы, мистер Хамфри, сказать нам достаточно ясно, кто же этот человек, чей труп все друзья и пациенты признали телом доктора Ланы.

Присяжный: А кто-нибудь выражал на этот счёт сомнения?

М-р Карр: Насколько мне известно, нет.

М-р Хамфри: Мы надеемся внести необходимую ясность.

Судья: Итак, заседание суда откладывается до завтра.


Такой новый поворот дела возбудил всеобщий интерес. Пресса пока воздерживалась от комментариев, так как судебный процесс ещё не кончился. Повсюду обсуждали, насколько правдивы слова мисс Мортон и не пустила ли она в ход уловку, чтобы спасти брата. Было ясно, что если по какому-то чрезвычайному стечению обстоятельств доктор Лана жив, он должен нести ответственность за смерть того неизвестного, так похожего на него, которого нашли у него в кабинете. В письме, которое мисс Мортон отказалась показать, возможно, содержалось признание. Вероятно, сама мисс Мортон находилась в ужасном положении: спасти брата от виселицы она могла, только принеся в жертву возлюбленного.

На следующее утро здание суда было набито до отказа. В зале заволновались, когда появился мистер Хамфри. Было заметно, что он находится в приподнятом настроении, это пробивалось даже через его обычную броню сдержанности. Он быстро сказал несколько слов представителям обвинения — всего пару слов, вызвавших глубокое изумление на лице мистера Поллока Карра. Затем главный защитник, обращаясь к судье, объявил, что, с согласия обвинения, молодая леди, которая давала показания на прошлом заседании, сегодня не будет присутствовать на суде.


Судья: Позволю заметить, дело принимает весьма неблагоприятный для защиты оборот.

М-р Хамфри: Возможно, ваша честь, наш следующий свидетель несколько прояснит положение дел.

Судья: Что ж, вызовите следующего свидетеля.

М-р Хамфри: Я приглашаю в зал доктора Алоиза Лану.

Маститому адвокату за свою жизнь довелось произносить немало речей, но, вероятно, никогда ему не удавалось произвести такой сенсации всего одной фразой. И судьи, и зрители были просто ошеломлены, когда человек, чья судьба столь долго была предметом жаркого спора, предстал перед ними собственной персоной для дачи свидетельских показаний. Те из зрителей, кто хорошо знал доктора, сразу заметили, как он похудел и осунулся, лицо его прорезали глубокие морщины. Но, несмотря на то что выглядел он неважно, многие утверждали, что впервые встречали такого незаурядного человека. Поклонившись судье, он попросил разрешения сделать заявление. Как и положено, его предупредили, что всё сказанное им может быть использовано против него. Он вновь поклонился и продолжил.

— Моё желание, — начал он, — не скрывать ничего и рассказать совершенно искренне обо всём, что произошло двадцать первого июня. Если бы я знал, что пострадает невинный человек и я доставлю столько хлопот тем, кого люблю больше всего на свете, я пришёл бы давным-давно. Но были причины, по которым известия об этих событиях не доходили до меня. Да, я хотел, чтобы несчастный человек мог бы навсегда исчезнуть из мира, где его все знали, но я никак не предвидел, что мои действия повлияют на других людей. Позвольте мне, насколько это в моих силах, исправить то зло, которое я совершил.

Для человека, знакомого с историей Аргентинской республики, имя Лана хорошо известно. Мой отец родом из старинной испанской семьи, откуда вышли многие видные государственные деятели. Он наверняка стал бы президентом, если бы не погиб во время мятежа в Сан-Хуане. Передо мной и моим братом-близнецом Эрнестом открывалось блестящее будущее, но тут случился финансовый крах, в результате которого нам пришлось думать, как самим зарабатывать на жизнь. Прошу прощения, сэр, если эти детали кажутся вам неуместными, но я вынужден сделать это вступление, чтобы вы могли лучше понять всё остальное.

Как я уже сказал, у меня был брат-близнец по имени Эрнест, так похожий на меня, что, когда мы были вместе, люди не могли различить нас. Мы походили друг на друга как две капли воды. С годами сходства становилось меньше, потому что лица наши приобретали разные выражения, но, когда мы были спокойны, различить нас оказывалось очень сложно.

Не пристало дурно говорить о мёртвых, да ещё о собственном брате. Пусть об этом говорят те, кто лучше знал его. Замечу только, что в юности я испытывал перед ним ужас и имел все основания питать к нему отвращение. От его поступков страдала и моя репутация, так как многое приписывали мне; виной тому — наше сходство. После одного особо постыдного дела весь позор пал на меня, и я вынужден был навсегда покинуть Аргентину и искать счастья в Европе.

Несмотря на тоску по родине, я был счастлив, что освободился от его ненавистного присутствия. У меня хватало денег, и я принялся за изучение медицины в Глазго, а затем обосновался в Бишоп-Кроссинге и занялся практикой. Я был уверен, что никогда не услышу о нём в этой заброшенной ланкаширской деревушке.

В течение нескольких лет так и было, но он всё же сумел разыскать меня. Один ливерпулец, который посетил Буэнос-Айрес, навёл его на мой след. Брат мой уже потерял всё своё состояние и теперь рассчитывал пополнить свои доходы за мой счёт. Зная, как я боюсь его, он верно рассчитывал, что я захочу любой ценой откупиться от него. И вот я получил письмо, в котором он сообщал, что скоро приедет. Для меня это была катастрофа, полное крушение всех надежд, ведь его приезд мог вызвать массу неприятностей и даже навлечь позор на тех, кого я больше всего пытался оградить и защитить. Я принял меры, чтобы любой удар мог обрушиться только на меня. Именно это, — здесь он повернулся в сторону обвиняемого, — повторяю, именно это и было причиной моего поведения, о котором стали судить столь поспешно. Моим единственным стремлением было оградить дорогих мне людей от возможного скандала и позора, ибо с приездом брата для меня всё началось бы сначала.

И вот однажды ночью мой брат заявился сам. Было уже поздно, слуги ушли спать, а я сидел в своём кабинете, как вдруг услышал шорох гравия на дорожке. Спустя минуту я увидел его: он пристально смотрел на меня через окно. Его лицо, как и моё, было гладко выбрито, и сходство между нами было так велико, что на мгновение я подумал: да это моё собственное отражение в оконном стекле. Один глаз у него скрывала тёмная повязка, но черты наши были совершенно одинаковы. Он язвительно усмехнулся — о, я помню эту усмешку ещё с детства! Я сразу понял, что передо мной тот же человек, который заставил меня бросить родину и навлёк позор на моё славное имя. Я открыл дверь и впустил его. Было, должно быть, около десяти часов вечера.

Когда он подошёл ближе к свету, я сразу заметил, что ему пришлось несладко. Он шёл пешком от Ливерпуля и выглядел больным и усталым. Меня совершенно потрясло выражение его лица. Медицинский опыт говорил мне, что он серьёзно болен. Он сильно пил, и лицо было в кровоподтёках — результат драки с матросами. Он носил повязку, чтобы прикрыть подбитый глаз; войдя в комнату, он снял её. На нём были бушлат и фланелевая рубашка, из разорванных башмаков торчали пальцы. Но бедность сделала его ещё более мстительным и жестоким по отношению ко мне. Его ненависть переросла в манию. Он считал, что здесь, в Англии, я катаюсь как сыр в масле, купаясь в деньгах, в то время как он подыхает с голоду в Южной Америке. Не могу описать все угрозы и оскорбления, которыми он осыпал меня. Кажется, пьянство и лишения помрачили его рассудок. Он метался по комнате, как дикий зверь, требуя вина и денег, извергая поток грязных ругательств. Я человек вспыльчивый, но, слава богу, могу сказать, что сохранил хладнокровие и не поднял на него руку. Но моё спокойствие только сильнее распаляло его. Он бушевал, ругался, потрясал кулаками у моего лица. Внезапно черты его исказились, по телу прошла судорога, он схватился за бок и с воплем рухнул к моим ногам. Я поднял его, уложил на диван. Он не отвечал на вопросы, а рука, которую я держал, была холодной и влажной. Больное сердце не выдержало; собственная ярость погубила его.

Долгое время я сидел как в забытьи, уставясь на мёртвое тело. Я пришёл в себя от шума: в дверь колотила миссис Вудз, которую поднял на ноги этот предсмертный крик. Я велел ей отправляться спать. Вскоре в дверь приёмной стал стучать какой-то пациент, но я не обратил внимания, кто это был — мужчина или женщина. Пока я сидел, в моём мозгу созрел план. Это произошло почти автоматически, — наверное, так и рождаются планы. И когда я встал со стула, мои дальнейшие движения стали чисто механическими, мысль здесь даже не участвовала. Мною руководил только инстинкт.

С тех пор как произошли изменения в обстоятельствах моей жизни, о которых я уже упоминал, жизнь в Бишоп-Кроссинге стала мне ненавистна. Мои жизненные планы рухнули, я встретил поспешные суждения и дурное отношение там, где рассчитывал найти поддержку. Правда, опасность скандала, которую я ожидал с приездом брата, теперь исчезла — он был мёртв. Но мысль о прошлом вызывала у меня только страдание; я чувствовал, что прежняя жизнь никогда не вернётся. Пожалуй, я чрезмерно чувствителен, может статься, я недостаточно думаю о других, но, поверьте, именно такие чувства я испытывал в те минуты. Любая возможность бежать из Бишоп-Кроссинга, не видеть больше его обитателей казалась мне счастьем. И сейчас появился случай, о котором я не смел и мечтать: я мог навсегда порвать с прошлым.

На диване в моей комнате лежал человек, который был как две капли воды похож на меня, правда, черты его лица были крупнее и грубее, чем у меня. За исключением этого, нас невозможно было отличить. Никто не видел, как он пришёл, и ни один человек не хватится его. Лицо его, как и моё, было гладко выбрито, волосы почти такой же длины, как и у меня. Если поменяться одеждой, то завтра доктора Лану найдут мёртвым в его кабинете, и это положит конец всем его несчастьям. В моём распоряжении была достаточная сумма денег, я мог захватить их с собой и попытать счастья в другом месте. В одежде брата я мог бы за ночь добраться до Ливерпуля, а в таком большом порту нетрудно уехать из Англии. Мои надежды были разбиты, и я предпочёл бы самое скромное существование там, где меня никто не знал, той благополучной жизни, которая была у меня в Бишоп-Кроссинге. Ведь здесь в любую минуту я мог столкнуться с теми, кого хотел — если бы это было возможно! — поскорее забыть. Итак, я решил воспользоваться обстоятельствами.

Так я и сделал. Не буду углубляться в подробности, ибо воспоминания об этом причиняют мне боль. Через час брат уже лежал одетый до мельчайших деталей в моё платье, а я крадучись вышел через дверь приёмной. Стараясь выбирать нехоженые тропы, я зашагал прямо через поля в сторону Ливерпуля. Под утро я достиг цели. Саквояж с деньгами да один портрет — вот всё, что я взял с собой. В спешке я забыл про повязку, которой брат завязывал глаз. Остальные его пожитки я прихватил с собой.

Даю слово, сэр, что никогда, ни на минуту мне не приходило в голову, что люди могут заподозрить убийство. Не думал я и о том, что кто-то может подвергаться серьёзной опасности из-за моего поступка. Напротив, я рассчитывал освободить других от своего присутствия — это было моим главным стремлением. В тот день из Ливерпуля в Корунпу отплывал парусник. Я купил билет на этот рейс, думая, что путешествие даст мне время собраться с мыслями и обдумать планы на будущее. Но до отхода корабля моё решение поколебалось.

Я подумал, что в мире есть человек, которому я ни за что на свете не должен причинить вред. В глубине души она будет оплакивать меня, как бы грубы и бестактны ни были её родные. Ведь она поняла и оценила мотивы, которыми я руководствовался, и если остальные члены семьи осудили меня, то она, по крайней мере, меня не забудет. Поэтому я послал ей письмо, где просил хранить всё в тайне. Я пытался избавить её от лишнего горя. И если под давлением обстоятельств она нарушила тайну, то я понимаю и прощаю её.

Только вчера ночью я вернулся в Англию. Всё это время я ничего не слышал ни о той сенсации, которую вызвала моя так называемая смерть, ни об обвинении, которое предъявили мистеру Артуру Мортону. Только вчера в вечерней газете я прочёл отчёт о заседании и поспешил приехать с утренним экспрессом, чтобы поскорее установить истину».


Таково было заявление, сделанное доктором Алоизом Ланой, которое положило конец судебному разбирательству. Дополнительное расследование подтвердило, что его брат Эрнест Лана действительно приплыл из Южной Америки. Судовой врач засвидетельствовал, что во время путешествия он жаловался на плохое сердце и симптомы совпадали с признаками болезни, вызвавшей его смерть.

Что касается доктора Алоиза Ланы, то он вернулся в ту деревню, из которой столь драматически исчез. Между ним и молодым сквайром было достигнуто полное примирение; последний признал, что совершенно неверно понял причины, которыми руководствовался доктор Лана, разрывая помолвку. О том, что вскоре последовало и другое примирение, можно судить из заметки, помещённой на видном месте в «Морнинг пост»:

«19 сентября состоится венчание, которое совершит преподобный Стефан Джонсон, в приходской церкви Бишоп-Кроссинга. Венчаются Алоиз Ксавьер Лана, сын дона Альфредо Ланы, бывшего министра иностранных дел Аргентинской республики, и Фрэнсис Мортон, дочь покойного Джеймса Мортона, мирового судьи, из Лей-Холла, Бишоп-Кроссинг, графство Ланкашир».

1898

Тайна золотого прииска[132]

I

— Альфред должен заняться коммерцией, — сказал отец, вставая и с решительным видом принимаясь выбивать трубку.

— Хм, должен заметить, вы рассуждаете весьма неразумно, — возразил мой брат Том, сделав несколько глубоких затяжек из чёрной носогрейки. — Никто в нашем роду не опускался до коммерции, а при наших связях, думаю, следует приискать для Альфреда что-нибудь поприличнее. Может быть, ему лучше пойти по гражданской части? Ведь вы, полагаю, не собираетесь отдать его в армию?

— В армию? Этого ещё не хватало! Нет-нет, Том. Довольно с меня старшего сына. Твоё образование дорого обошлось мне, мой мальчик. Хотя я, конечно, рад, что ты получил столь почётную степень — магистра наук. Священник, все в графстве лестно о тебе отзываются, но всё же твоё жалованье в конечном счёте оставляет желать лучшего. Сколько ты получаешь, Том? Тысячу фунтов в год, кажется?

Если вы думаете, что семейный совет, на котором решали мою судьбу, проходил где-нибудь в родовом замке, то ошибаетесь. Было это в небольшой гостиной, выходившей окнами во двор, где стояла кадка с дождевой водой. Жили мы в меблированных комнатах, в доме № 44 на Пигрин-стрит, в Алчестере. Мой отец, Орландо Таббз, капитан Королевского флота (на всякий случай имейте в виду, что капитан флота по чину приравнен к армейскому полковнику). И хотя отец имел всего лишь командирскую должность, тем не менее он носил титул учтивости и имел право на соответствующие привилегии. Ах, старик-отец — упокой, Господи, его душу! Как сейчас помню: заложив руки за спину, стоит у камина, задумчивое морщинистое лицо собрано в складки, кроткие бесхитростные глаза, много лет взиравшие на мир с надеждой и бодростью, остановились на мне, младшем сыне, с невыразимым чувством спокойствия и отцовской нежности. Положив руку мне на плечо, отец сказал:

— Тэд, придётся тебе заняться коммерцией и заработать себе состояние.

О юноши, счастлив тот из вас, у кого есть отец, направляющий вас во всех начинаниях.

Когда отец всё-таки проявил решительность — а бывало с ним такое нечасто, — мы быстро поняли, что он на сей раз не пойдёт на попятный. И хотя я притворно возмущался, что мне придётся унизиться до коммерции и запятнать своё социальное положение, в душе я не очень-то огорчился, узнав о неожиданной перспективе, поскольку судьба не сулила мне сколько-нибудь заметных щедрот и выгод.

Но разумеется, я ожидал, что коль скоро я смирился с судьбой и решился принести жертву на алтарь Мамоны, то жертвоприношение будет принято и мне щедро за всё воздастся, хотя и имел самые смутные представления о коммерческом поприще, на которое мне предстояло ступить. Обычно отец наивно строил иллюзии, что мне лучше всего начать карьеру в какой-нибудь бухгалтерии, где, прослужив несколько лет с испытательным сроком, я могу стать негоциантом.

— А там, глядишь, Альфред, станешь биржевиком, пойдут дела в гору.

Отец посоветовался со своими друзьями, обладавшими практической смёткой. Бывалый моряк, он усвоил некоторые грубые привычки и наклонности и очень любил заглядывать вечерами в «Белый олень», где за стаканом грога, покуривая сигару, беседовал с разными коммивояжёрами, которые бражничали в пивной.

«Среди них есть весьма толковые ребята. Многое повидали на своём веку», — бывало, рассказывал он.

Когда же он навёл справки, то был весьма озадачен, узнав, сколь много хитросплетений в негоциантстве и как трудно благовоспитанному юному джентльмену получить доходное место в мире чистогана.

— Да будет тебе известно, — произнёс отец, робко поглядев на меня, а затем застенчиво на мать, — некоторые джентльмены, с которыми я беседовал вчера в «Белом олене»…

— Ох уж эти мне джентльмены! — вздохнула матушка.

— А почему нет, дорогая? У большинства из них очень дорогие костюмы, — возразил отец и опустил взгляд на свой потрёпанный наряд: ему, моряку, доставляло удовольствие ходить в неприглядной одежде: в высоких сапогах с квадратными носами, по размеру на два дюйма больше, чем надо, в чёрных, не доходящих до лодыжек брюках, в чёрном сатиновом жакете, во фраке и с невообразимо большим чёрным мятым платком из шёлка, обмотанным вокруг шеи и поддерживающим стоячий воротник рубашки; один конец этого галстука вечно задевал ему ухо, а другой, спускаясь длинной чёрной змеёй, буквально душил его.

— И я уверен, дорогая, деньги у них не переводятся. Во всяком случае, безделушки носят они роскошные. Так вот, как я уже говорил, дорогая, один из этих джентльменов посоветовал нашему мальчику как следует ознакомиться с товарами, а потому… гм… нам надо устроить его в лавку драпировщика.

При этих словах матушка уронила рукоделие, в руке у неё застыла игла.

— Орландо, — проговорила она после многозначительной паузы, — если вы всерьёз намерены сделать из Альфреда лавочника, заблаговременно прошу известить меня об этом. Я сразу же перееду к своим друзьям, закрыв глаза на вашу экстравагантность, проживу остаток дней на скромные сбережения, которые — слава богу! — ещё у меня есть.

Не правда ли, благородный жест моей матушки? Он сразу поставил все точки над «i». С тех пор на мануфактурной лавке был поставлен крест. Отец, весьма озадаченный, вспомнил о своём старом кузене, торговце из Сити, написал ему пространное письмо; подробно остановился на моей биографии и образовании, в частности указал, что меня обучали в школе латинской грамматике, где я приобрёл достохвальное знание греческого и латыни, почерпнул некоторые сведения о Евклиде[133] и кое-что о Коленсо, правда скорее с арифметической, нежели с теологической точки зрения[134]. К письму прилагалась объёмистая рекомендация от доктора Олдоса, школьного моего наставника.

Примерно через неделю после того, как письмо отправили, до нас, втайне от матушки, дошла весть, что мы заручились протекцией кузена и в скором времени мне будет предложено место в его конторе с жалованьем в несколько сот фунтов и с перспективой войти в долю компании.

Вот что говорилось в ответе:

16, Манчерч-лейн,

Дорогой Орландо,

в товаре, который Вы мне предлагаете, ни малейшей надобности не испытывается. На Вашем месте я бы отправил молодого человека в колледж Сент-Биз, где из него сделали бы приходского священника. Но если Вы желаете выхлопотать для своего сына место в Сити, пусть он заглянет ко мне в контору — и я как-нибудь помогу советом.

Ваш покорный слуга

Бенджамен Баррел.

Первое впечатление от ответа было неблагоприятное, но, изучив письмо обстоятельно, мы пришли к выводу, что оно допускает и обнадёживающее истолкование. Ясно, от такого человека, как Баррел, мы едва ли могли ожидать, что он примет меня с распростёртыми объятиями и скажет: «Приезжайте, войдите в долю и пользуйтесь моим капиталом». Но, несомненно, ему хотелось лицезреть племянника, и нам нельзя было упускать такую возможность.

На следующий день, в полдень, в разгар деловой активности в Сити, я постучался в дверь на Манчерч-лейн. Дядя был на месте и принял меня весьма холодно.

— А, так это вы, стало быть, сын Таббза, — сказал он, прочтя рекомендательное письмо. — Тёпленькое местечко? Какого рода, позвольте полюбопытствовать?

Я ответил, что мне, в сущности, всё равно. Хотел бы со временем стать секретарём в какой-нибудь государственной компании, а пока не прочь поработать у него в конторе, если подойдут условия.

— Да какой от вас прок? — прорычал Баррел.

— А бухгалтерия? Дела помогу вам вести.

— Бухгалтерия? Вот мои книги, молодой человек. — Он самопишущим пером показал на стол, где лежал потрёпанный фолиант в пергаментном переплёте. — Помогать? Мне и так помогают. — И он показал на юношу с заострёнными чертами лица, который сидел за дверями кабинета. — Три шиллинга в неделю, работа с восьми до восьми, выходные, праздники, Рождество, Страстная пятница. Ну как, устраивает?

— Пожалуй, я подожду, когда освободится место секретаря, — ответил я с невозмутимостью, на какую был только способен.

Расставание с химерической надеждой, крушение первой иллюзии всегда болезненно, но я вовсе не собирался заискивать перед дядей. С какой стати метать перед ним бисер? Стоять на полусогнутых, затаив дыхание перед сильными мира сего, для большинства из нас означает условие, при котором мы довольствуемся малой долей того огромного наследства, что даровано нам от рождения, но поклоняться идолу, который ничем не вознаградит за нашу жертву, лебезить, раболепствовать из одной только любви к самоунижению — нет уж, увольте.

Засунув руки в карманы, я откинулся на спинку стула, критическим взглядом оглядел контору и посмотрел на дядю. Тот в беспокойстве ёрзал на стуле — по-видимому, не чаял, когда я удалюсь восвояси.

— Ну как вы находите жизнь в Сити? По вкусу она вам, Баррел? Плодородная нива? На хлеб с маслом хватает? Голова не кружится временами от удовольствий? Надеюсь, вы не очень тут налегаете на портвейн. Мой приятель, Фред Картер, — вы ведь, верно, его знали — ровесник ваш, надо думать, на вас, кстати, похож… Бедняга протянул ноги — от марочного сорок седьмого года. На год раньше положенного хлебнул. А я ведь его предупреждал.

Достопочтенный родственник, похоже, опешил. Должно быть, я показался ему каким-то скелетом-призраком на банкете, ведь Картер был его школьным товарищем. Баррел обожал портвейн и как раз собирался в тот день отобедать в ресторане «Клокмейкерс-Холл», где портвейн № 47 значился в карте вин.

— Правда, мистер Таббз, простите, но мне…

— Да полно, ничего, пустяки. Заканчивайте свои дела, не обращайте на меня внимания. Когда разделаетесь, освободитесь, пройдёмся по улицам, покажете мне Королевскую биржу, Хлебный рынок, Биллингзгейт — главные достопримечательности столицы, так сказать.

В этот момент я заметил на письменном столе дяди кусок кварца.

— Что это у вас тут булыжники валяются? Дорожно-ремонтными работами, стало быть, занимаетесь?

Дядя испустил глубокий вздох облегчения, положил самопишущее перо и, покраснев, посмотрел мне в лицо:

— Работа как раз для вас, Таббз. О боже, рад сослужить добрую службу сыну Орландо.

Он взял лист бумаги, черкнул несколько строк и передал записку мне:

— Вручите это в «Сток и Баррел», Торговый дом Грешэм. На следующей неделе меня, вероятно, не будет в Лондоне. А так бы я с удовольствием принял вас. Сейчас у меня важная деловая встреча. До свидания, привет вашему отцу.

Баррел-младший оказался славным представителем лондонских биржевиков, с нездоровым румянцем, немного суетливый, но зато откровенный, непринуждённый, без всякой спеси. Он пробежал глазами записку нашего дяди.

— Очень приятно, старина. Мы, стало быть, родственники. Не хотите ли отобедать с нами сегодня вечером? В семь часов, на Онсло-сквер. А пока поговорим об интендантской службе.

— О чём, прошу прощения?

— Об интендантстве.

— Это ещё что за должность?

— Как вам сказать… Речь идёт о прииске, золотом прииске.

— Но я не хочу ехать за границу.

— Это в Северном Уэльсе. Прочтите письмо старика Баррела.

Дорогой племянник!

Дамбрелл просил меня рекомендовать своего человека на должность начальника хозяйственной службы Долкаррегского прииска. Если место ещё вакантно, устройте на него моего двоюродного племянника Таббза, предъявителя сего. Условия: 50 акций по 5 фунтов, 2 фунта предоплаты. За приобретение акций ручаюсь.


— О, а дядя не промах. Значит, место ещё не занято. А сколько я буду получать?

— Сейчас же отправляйтесь к Дамбреллу, в Минсинг-лейн, — ответил Баррел, черкнув несколько строк наискосок письма.

Найти Дамбрелла оказалось делом нелёгким.

— Да вы счастливчик, Таббз, — сказал он. — А я как раз собирался написать Джекобу Файфулу и пообещать это место его племяннику, но ваш дядя — хороший мой друг, поэтому я поручаю должность вам. Завтра в девять часов утра мы отправляемся в Лланкаррег. У нас подобралась большая компания. Присоединяйтесь к нам. Юстонский вокзал. Дело стоящее, вот полюбуйтесь-ка.

Дамбрелл подошёл к сейфу и достал из него несколько небольших свёртков в китайской шёлковой бумаге. Он развернул пару свёртков — в каждом лежал великолепный золотой слиток. Дамбрелл прочёл наклейки:

5 мая — 3 унции.

6 мая — 5 унций.

7 мая — 8 унций.

— Шестого мая запустили новый «эрлангер», поэтому выработка возросла вдвое.

— А что такое эрлангер?

— Новая машина, названная так по фамилии изобретателя-американца. Прекрасный малый. Завтра вы его увидите. Он сейчас там, в Уэльсе. Руководит работами. Пойдёмте. Пожалуй, не грех выпить за знакомство бутылочку шипучего и пообедать в ресторане. Томас, сбегайте к Симкоксу, скажите, чтобы прислал один салат из омаров и один «стилтон». И поживее. Да прихватите бутылочку «моэта». И не забудьте пригласить мистера Пэрри.

Итак, воздав должное салату из омаров и шампанскому, мы проехали в великолепном почтовом фаэтоне Дамбрелла по Гайд-парку, где блистали нарядами дамы и кавалеры; прогулялись под сенью величавых дерев в Кенсингтонском саду под звуки оркестра Колдстрима, фланируя на высокой трибуне ярмарки тщеславия среди красавиц и фрачных щёголей, красавцев-актёров с великосветскими манерами; затем отобедали в Онсло-сквер: хрустальные бокалы, дивные цветы, общество очаровательной Беллы Баррел, сестры моего кузена, биржевого маклера, и дочери хозяина фирмы… Под воздействием всего этого у меня, человека неискушённого в таких соблазнах и привыкшего к мрачным интерьерам на алчестерской Пигрин-стрит, голова пошла кругом.

— Что ж… Если это и есть коммерция, — произнёс я в тот вечер, отпив из бокала бренди с содовой, — примите меня в неё.

II

Неудобства долгого путешествия по железной дороге в значительной мере скрашивают обильная провизия в плетёной корзине и хорошие сигары, особенно когда в купе собираются трое любителей роббера. Неудивительно, что мы вышли на станции Долбранднет, которая находится на Большой западной дороге, в самом хорошем расположении духа.

— Вы получили мою телеграмму, майор, насчёт места на козлах? — обратился Дамбрелл к долговязому вознице в сером костюме, обтягивавшем его худощавую, длинноногую фигуру; единственное, что оживляло серое однообразие его наружности, если не считать морщинистого, залитого румянцем лица, так это шарф брусничного цвета. Вооружившись моноклем, долговязый сердито просматривал список пассажиров, а его помощник суетился, размещая багаж и самих приезжих.

— Да, получил.

— И вы оставили для меня место?

— Уже недели две как занято, — ответил майор, уставив на вопрошающего свободный от монокля глаз.

Заметив на козлах прелестную юную особу, я перестал удивляться, что телеграмма Дамбрелла не возымела воздействия.

Ах, никогда больше мы не услышим среди уэльских холмов грохот экипажа, цокот копыт породистых лошадей! Размеренной рысью едем вверх по покатому склону, где, ощетинившись, сверху нависают сланцевые горы, внизу, в заросшем ущелье, — бурливый пенный Калан; холмы сменяются тихой горной долиной, затем — стремительный спуск под откос на тормозах, потом — галопом мчимся по равнине, сзади открывается дивный вид озера Мвинисил, откуда со счастливым уловом бредут ловцы форели. Ах, никогда больше не повторится эта поездка, и если явится, то разве лишь в сновидениях. Подковы стучат по крутому перевалу, мы едем навстречу седым холмам, мимо мрачного озера, приюта легендарных чудовищ, затем на полной скорости мчимся по полю, ровному, точно поверхность стола, и смотрим на облака, нависшие над Хенфиниддом. Лошади, почуяв овёс, ускоряют бег, мы сворачиваем, несёмся вниз по откосу, по дорогам, обсаженным ясенем и орешником; долина становится шире, река тоже, и вот уже видны серые стены, синие крыши и зависший в чистом вечернем воздухе дым из печных труб. Конец пути близок. Longae viae finis!

Когда дилижанс остановился перед гостиницей «Королевский орёл», перед её крытой галереей и садом собралась толпа зевак. Бородачи из Калифорнии и Австралии, смуглолицые корнуолльцы, валлийцы из сланцевых карьеров, чёрные от сажи, обсыпанные песком, непонятно откуда взявшиеся туристы. От собравшихся поползло в нашу сторону огромное табачное облако.

— Видите того маленького крепыша с деревянной ногой? Это наш капитан, заведующий прииском, — пояснил Дамбрелл, соскочив с верха дилижанса.

Капитан и ещё какие-то люди вышли из толпы, чтобы поздороваться с нами. Последовали долгие рукопожатия, поздравления и восторженные комментарии по поводу небольшого слитка, который заведующий прииском извлёк из кармана своего жилета.

— Капитан Уильямс, позвольте представить вам капитана Таббза, нашего нового интенданта.

Капитан снял шляпу и шаркнул деревянной ногой.

— Честь имею. Очень приятно, капитан Таббз.

Бедняга-отец служил отечеству тридцать пять лет и даже теперь носил титул капитана не по законному праву, а по обычаю, то есть никак не мог заседать в палате лордов, я же, безбородый юнец, получил титул учтивости одним разом.

Когда мы беседовали у двери, к нам подошёл высокий мужчина с желтоватым лицом и тёмными глазами, которые смотрели на нас серьёзно и закрывались через определённые промежутки времени, а потом внезапно широко раскрывались. Дамбрелл с живостью схватил его за руку:

— Познакомьтесь, Таббз, это Эрлангер, человек, который в уэльских кварцевых породах открыл золотоносные залежи. Изобретатель замечательной машины, названной его именем. Помогает нам приращивать капиталы.

— Ну, положим, мне дела нет, помогаю я вам в том или нет, — со смехом заметил американец. — Главное, что я сам могу заработать приличные деньги. Завтра увидите, как работают мои машины. Чем больше добывается золота, тем больше достаётся мне. Ну что же, вспрыснем это дело, так, кажется, у вас говорится?

Эрлангер остался с нами обедать. Он оказался очень славным, компанейским малым. Когда мы сидели за десертом в эркере гостиницы, на улице послышались дикие крики, и вскоре мы увидели жестикулирующих валлийцев. Из гущи толпы вырвался рыжеволосый детина. Он вбежал на залитую светом площадку и, размахивая молотком, точно саблей, закричал:

— Эрлангер! Ты, вор, грязная свинья, выходи, дерись со мной, чёртов американский петух!

Тут валлиец пришёл ещё в большее возбуждение — замахал руками, точно крыльями, и закукарекал под аккомпанемент пронзительного уэльского хохота.

Американец осклабился и повернулся к нам:

— Сегодня вечером Джимми что-то совсем спятил.

— Эрлангер, зачем вы держите на работе этого пьяницу, наглеца и пройдоху?

— Никто лучше его не разбирается в моих машинах. Вы убедитесь в этом сами, если его уволить. Больше пол-унции с тонны вы не добудете.

— Мы всё же рискнём, — заметил Дамбрелл. — Мне кажется, наш заведующий разбирается в них не хуже, чем этот пропойца. Кто он, наш штейгер[135], ирландец?

— Убей бог, не знаю. Я сманил его сюда из Неаполя, когда путешествовал по Европе. Вероятно, в нём смешана кровь ирландца и мальтийки. А ещё в нём есть что-то негритянское. Ну как, капитан Уильямс, полагаю, вы не очень расстроитесь, если распрощаетесь с нами? Верно, чувствуете себя точно капитан барки, которую ведёт лоцман. Не очень покомандуешь на шканцах, когда на борту опытный лоцман?

— Это верно, — ответил капитан Уильямс. — Надеюсь всё же, наше судно доберётся до гавани благополучно. Я, со своей стороны, буду стараться.

После того как со стола убрали посуду, мы провели заседание правления. Я сел рядом с секретарём и положил перед собой недавно купленную бухгалтерскую книгу. Дамбрелл открыл заседание. Предстояло рассмотреть месячные счета.

Они оказались в полной исправности. Долкаррегской компании по добыче золота, серебра, меди и олова было два месяца от роду. За это время деятельность сводилась главным образом к проверке качества горной породы и измерению глубины пласта. Уже начинали горизонтальную выработку и даже при измельчении получили неплохую добычу золота. При одном работавшем «эрлангере» из сотни тонн кварца удалось извлечь пятьдесят унций золота. За последнюю неделю, когда запустили ещё одну машину, выработка увеличилась, а в день нашего приезда из трёх тонн руды получили девять с половиной унций. Слиток, недавно извлечённый из плавильного тигля, являл собой весомое доказательство, которое могло убедить даже закоренелого скептика. В конце заседания перешли на шёпот, предварительно заперев дверь.

Результаты столь обнадёживали, что мы невольно обменялись изумлёнными взглядами. Похоже, дело сулило баснословные прибыли.

Предстояло обсудить лишь вопрос о заводе: нужны были дополнительные штампы и «эрлангеры». Недавно ввели в действие шесть новых машин, итого — восемь; по договору с Эрлангером он получал по сто фунтов за каждую, оговорив особое условие — двадцать четвёртую долю всего добываемого под его руководством золота.

— С этими отчислениями сам чёрт ногу сломит, — сказал Дамбрелл. — Отчисление в королевскую казну, есть ещё доля сэра Уигкина, а теперь, когда дело пошло в гору, надо постараться выкупить эти машины у Эрлангера. Что он на это скажет? Позовите его сюда.

Эрлангер вошёл — и ему предложили продать машины.

— Ну что ж, джентльмены, у нас хороший деловой союз, но я не хочу заключать сделку себе в убыток. По моим расчётам, один «эрлангер» обрабатывает в день тонну породы. Вы, вероятно, получаете унции три с тонны, а в скором времени будете добывать четыре-пять унций. Ладно, пусть будет три унции. С каждой машины мне причитается в день около десяти шиллингов. Восемь машин — итого четыре фунта в день. Нет, на такую сделку я вряд ли пойду. Мне нравятся ваши горы, я очень ценю ваше гостеприимство. Думаю, поживу ещё с вами немного, а вы обеспечивайте мою долю.

Эти слова весьма озадачили нас. За одно лишь использование машин приходилось вычитать из наших прибылей тысячу двести фунтов в год — чересчур высокая плата за изобретение.

— Позвольте переговорить с вами наедине, Эрлангер, — сказал Дамбрелл. — Быть может, мы придём к соглашению.

И они вышли во двор посоветоваться. Вскоре Дамбрелл вернулся. Лицо у него сияло.

— Он согласен на три тысячи пятьсот фунтов и выдаст нам лицензию на эксплуатацию шестнадцати «эрлангеров».

Члены заседания застучали пальцами по столу в знак одобрения. Единогласно одобрили протокол заседания, на этом с делами было покончено, и я отправился на боковую.

Безмятежная ночь в горах, тихие яркие звёзды, смутные очертания холмов, умиротворяющие душу, точно музыка издалека — плеск и журчание реки. И вдруг невообразимый грохот — заиграл горняцкий оркестр, безобразно вторгаясь в ночную тишину. Вскоре дюжина пьяных уэльсцев затеяла потасовку, шумную и бестолковую. Но эти звуки наконец тонут в плеске волн, и вновь слышна безмолвная музыка гор.

III

Как унылы и серы укрывшиеся от холода города, ютящиеся в валлийских долинах! Видно, что эти дома принадлежат побеждённому народу, от которого отвернулась удача. Рано утром, когда я стоял в дверях гостиницы и повсюду — куда ни глянь — виднелись невзрачные каменные строения, мной овладело уныние, гнетущее ощущение куцей, бесцельной жизни. Лишь выйдя за пределы города на мост, перекинувшийся через реку, я почувствовал некоторое облегчение. Наблюдая, как течёт вода, я заметил внизу широкий луг, который простирался на четверть мили. С северной стороны тянулась гряда холмов, поросших ясенем, орешником, дубом, тут и там виднелись первобытные скалы. Среди деревьев проглядывали дома из тёсаного камня, принадлежащие богатому люду, а неподалёку росли низкорослые каштаны, ветвистые буки, тут и там перемежавшиеся тёмными соснами. Над ними вставали крутые, в изломах, скалы, поросшие вереском склоны, а над ними хмуро высился Хенфинидд.

На берегу я заметил человека с удочкой. Он шёл по воде по направлению к мосту. Когда он приблизился, я узнал в нём Эрлангера. Он подошёл и сел на парапет. В корзине у него лежал улов — дюжины две форелей.

— А места тут рыбные — так и плещутся. На жареный картофель клюют, — сообщил он мне.

Эрлангер достал из кармана портсигар, предложил мне манильскую сигару и закурил.

— Предпочитаете трубку? М-да, трубки созданы для праздных людей, студентов и им подобных. Для трубки нужно слишком много приспособлений. Кисет, табакерка, проволочка для прочистки, стопор для набивания. Я пристрастился к манильским сигарам, когда был в Индии. С тех пор курю только их.

Сидеть на мосту солнечным майским утром, смотреть на залитый солнцем поток и курить трубку с человеком, знающим толк в хороших сигарах, — это ли не высшее наслаждение, которое можно вкусить на берегу безмолвного потока?

В блеске и роскоши тщеславного света я сделал как-то приятное для себя открытие — изысканный аромат трубки. Увы, табак бывает такой сырой, и курящий сигару лишён возможности насладиться тонким божественным ароматом табака, а стало быть, его удовольствие далеко от полноты.

— Что вы думаете о нашем прииске? — поинтересовался я.

— Что же, дела идут вроде неплохо, но прииск — это как лошадь. Надо вкладывать в него большие деньги, делать ставки, но нельзя ожидать, что твоя лошадь всегда будет первой. Впрочем, если бы у меня были лишние деньги, я бы с неменьшей охотой вложил их в прииск. А какая у вас доля?

— Всего лишь сотня фунтов акциями.

— Ну, тогда ничего страшного, даже если вы окажетесь в проигрыше, большим ударом для вас это не будет.

— Боюсь, что будет. У меня, кроме этого, ничего нет, разве что скудное отцовское вспоможение.

Эрлангер глубоко затянулся и выпустил изо рта и ноздрей облако дыма.

— На вашем месте я продал бы эти акции. Какой сейчас курс?

— Те, что по два фунта, вчера вечером в «Королевском орле» превысили номинал вдвое.

— Я куплю половину ваших акций за эту цену. Двадцать пять акций по четыре фунта. Идёт?

Я на мгновение задумался. Сотня наличными — немалая сумма для человека, который никогда не держал в руках больше пяти фунтов. И всё же эти американцы такие ловкачи. Я посмотрел на своего компаньона, в глазах его мелькнул огонёк, но взгляд был доброжелательным, и это склонило меня к окончательному решению.

— Хорошо, я согласен.

Эрлангер достал из нагрудного кармана сложенную вдвое кипу ассигнаций, отсчитал десять новеньких десятифунтовых купюр, передал мне. После чего мы отправились в гостиницу завтракать. Я рассказал некоторым моим знакомым, что Эрлангер купил у меня часть акций по четыре фунта. Впоследствии я узнал, что курс вырос и Эрлангер продал свой небольшой пакет по пять фунтов двадцать пенсов за акцию, «чтобы иметь на руках наличные», как объяснил он.

Долкаррегский прииск находился примерно в восьми милях от Лланкаррега. Дилижанс, запряжённый четвёркой, останавливался в двух милях от прииска; я заказал себе место на десять часов утра, в то время как директора и несколько акционеров выезжали на час позже, и оказался единственным пассажиром. До чего же приятно путешествовать сейчас — куда приятнее, чем накануне вечером! Особенно человеку, всю жизнь проведшему в меблированных комнатах в Восточной Англии. После того как миновали мост, где я отдыхал утром, дорога стала петлять вдоль северной стороны долины, затем вышла на треугольную равнину, образованную при слиянии двух рек. Крутой поворот направо, затем подъём на склон большой реки, проезжаем серый каменный мост. Потом, резко свернув налево, едем вдоль слившихся в один поток рек, который быстро расширяется в устье. Наш путь пролегал не по наносной равнине, а по уступам нависших скал, которые тянулись вдоль русла реки, опять поворот — и мы спускаемся в овраг, где некогда текла река. Когда мы приблизились к морю и почувствовали лёгкое дыхание западного бриза, дорога пошла по самому краю обрыва, на глубине пятидесяти футов, где в море впадала река. Был прилив, вода рябилась от ветра, но в тихих бухтах, укрытых островерхими утёсами, на безмятежном лоне этого сказочного озера, виднелись отражения скал. Море и впрямь казалось озером; милях в двух узкий залив причудливо изгибался, и со всех сторон его окружали холмы.

Не думаю, что этот пейзаж произвёл заметное впечатление на возницу, невысокого роста англичанина, он знай себе щёлкал кнутом по придорожным кустам, где сновали зяблики, а задним колесом даже попытался опрокинуть тачку какого-то старика-прохожего, огрел вожжой незадачливого валлийца, когда тот, зазевавшись, не успел убрать с дороги свой фургон. Затем вступил в словесную перепалку с конюхом, который с надутым видом сидел сзади.

— Том, старый ты прохиндей, опять вчера нализался!

Том вяло осклабился, но возразить ничего не мог.

— Вы не поверите, сэр, — повернувшись ко мне, продолжил возница. — Вчера вхожу в конюшню, а там у стойла лежит эта пьяная свинья в мертвецком, доложу вам, состоянии.

— Неправда ваша, мистер Мортон! — возмутился конюх. — Чего вы лжёте? Зачем наговариваете на бедняка?

— Что?! — закричал кучер. — По-твоему, ты не валялся на полу конюшни?

— Неправда, мистер Мортон. Врёте вы всё. Я лежал в стойле, а солома там чистая, мягкая была.

Тут экипаж зловеще накренился — и валлийцу пришлось буквально повиснуть: весельчак-возница, заворачивая за угол, не без злого умысла наехал задним колесом на большой камень, а так как дилижанс был лёгким, его тряхнуло со всей силы, и кельт чуть было не полетел на груду острых камней. Том минут пять чертыхался, причём от его акцента почти не осталось следа. Мы, англичане, отличаемся богохульством, и все народы, с которыми мы соприкасаемся, считают нашу божбу крепче собственной. Кучер смеялся до слёз и в порыве чувств едва не опрокинул свой экипаж. Вовремя спохватившись, он резко остановился у одноарочного моста, перекинувшегося через горный поток, теперь уже мутный от раздробленного белого кварца.

— К прииску вон туда, сэр. По тропе направо и прямо на вершину горы. Благодарствую, дай Бог вам здоровья.

И дилижанс укатил, а я остался у подножия Моэл-Ваммера.

Подъём был крутой, по склону ущелья; наконец я добрался до места, где поток, низвергаясь с кручи, образовывал несколько каскадов, принимая более плавное течение. Я двинулся по тропе вдоль склона, затем тропа резко свернула вверх, теряясь из виду на обрывистой верхней части Ваммера.

Но я заметил место своего назначения: там, высоко на склоне горы, виднелись тёмные очертания огромного колеса. Я услышал приглушённый стук штампов и резкий звон шахтёрского кайла.

IV

Приступил я к своим непосредственным обязанностям в субботу. В этот день не выплачивали заработную плату, что обычно происходило по субботам, и особенных дел у меня не было. Я разгуливал по прииску и наблюдал, как во вращающихся «эрлангерах» дробится кварц. Поселился я в небольшой деревянной хибарке, укреплённой с востока каменной подпоркой. С порога взору открывалась широкая полоса Ирландского пролива, безмятежное устье реки, извилистой лентой проходившей среди холмов, тёмные обрывы Хенфинидда, мрачно вырисовывавшегося на противоположной стороне, и синие горные вершины Карлеона, выступавшие так далеко в море, что казалось — это синеет противоположный берег.

Прииск представлял собой ряд деревянных сараев, где хранилось оборудование: батареи, штампы, «эрлангеры». В дальнем конце стояло строение, где находилась плавильная печь. Это была лаборатория, или плавильня, где амальгама, выходящая из «эрлангеров», преобразовывалась в золотые слитки.

Машина Эрлангера по форме напоминала двойной конус, который быстро вращался на подшипниках, отлитых из пушечной бронзы. Через центр конуса проходила полая трубка с мелкими отверстиями, наподобие тёрки для мускатных орехов. Эту трубку заполняли ртутью, а сами конусы — дроблёным кварцем, после чего машину включали. Под воздействием центробежной силы ртуть мельчайшими частицами прогонялась через кварцевую массу, на пути своём соединяясь с золотом и образуя похожую на патоку амальгаму. Благодаря нехитрому изобретению была возможна обратная перегонка — и амальгама вновь поступала в центральную трубку. Так примерно можно описать работу «эрлангера». На свой страх и риск сообщаю о том читателям и не намерен вдаваться в подробности, памятуя о тайне патента и законах. Не старайтесь сконструировать машину по схожему принципу. Быть может, от неё вообще не будет никакого проку.

К прииску вела подъездная дорога, правда вся разбитая, в ухабах. У меня был выбор: снять квартиру в Лланкарреге, но зато каждый день тратить время на дорогу, трястись в экипаже по горным дорогам, либо же поселиться в деревянной хижине подобно Робинзону Крузо. Я предпочёл последнее. Жена штейгера любезно предложила готовить мне обеды за недельное вознаграждение, которое впоследствии она объявила своей синекурной пенсией. Впрочем, готовить — это громко сказано. Если полноценные съестные продукты подвергнуть воздействию этого ужасного жира и гари и назвать такое приготовление завтраком, прошу уволить: я лучше съем сырое мясо, как какой-нибудь патагонец. Трудности с продовольствием никак не влияли на нашего достопочтенного штейгера. Он безропотно довольствовался бутербродами, чаем и овсянкой. Когда же ему случалось отведывать мясные блюда, то чем жирнее и сырее было мясо, тем большее он получал удовольствие.

Доминико проживал в жалком домишке, за перегородкой которого стояли в сараях «эрлангеры». Он мог часами лежать в своём логове, наблюдая за работой бесценных машин. Вечера он обычно проводил в Лланкарреге, предаваясь разгулу и пьянству, но неизменно возвращался на прииск до рассвета, чтобы запустить машины. Весь день он, бывало, лежал в своей хижине: спал или прикладывался к бутылке, но как только наступал вечер и надо было выяснять дневную выработку, Доминико выползал из своей берлоги и, пошатываясь, брёл к машинам. Только он обладал правом прикоснуться к драгоценной амальгаме, только он мог регулировать скорость «эрлангеров» и консистенцию кварцевой массы.

Наши директора приезжали во второй половине дня. И с ними Эрлангер. Они привезли большие корзины с провизией — и мы устроили пикник на выступе скалы, у самого моря. Произнося тосты и речи, мы вошли во вкус, стали пить за успех и процветание каждого из присутствующих. Особенно веселился Эрлангер. Смуглое его лицо сияло благодушием: он проводил последний перед отъездом вечер в нашем обществе, в кармане у него лежал чек на 3500 фунтов, подписанный двумя директорами и заверенный секретарём. Я тоже поставил свои инициалы в углу чека: «Интенд. Д. А. К.». Одной из первых моих обязанностей было внести запись в изящный гроссбух в пергаментном переплёте. «Отчёт об акционерном капитале, Per Contra»[136]. «Выдано наличными м-ру Эрлангеру за машины, а также в уплату за право пользования патентом — 3500 фунтов».


«Per Contra» — иначе пришлось бы делать взносы. Номинально наш капитал составлял 100 тысяч фунтов в 20 тысяч пятифунтовых акций. 32 тысячи из этой суммы были выплачены и потрачены вот на что.

Золотоносную жилу обнаружил некто Джонс, работник карьера. Он поделился секретом с двумя своими приятелями, и так они скинулись и заручились письмом от сэра Уигкинса, дающим право на аренду участка. После начала земляных работ денежные затраты оказались столь велики, что друзья за 150 фунтов уступили право аренды другому Джонсу. Этот Джонс и один горный инженер на равных правах взялись за это рискованное предприятие. Инженер был с большими связями в Сити, и им удалось заручиться поддержкой некой компании, которой они продали прииск за 30 тысяч. Однако наличными они получили всего только 10 тысяч, остальные двадцать были в оплаченных акциях, так что продавцы прииска сохранили решающее влияние в деле. Таким образом, единственный реальный капитал концерна составляли общественные деньги — остающиеся 16 тысяч акций, каждая по два фунта стерлингов. Впоследствии из этих тридцати двух десять ушло на покупку прииска, одна — на предварительные расходы, десять — на оборудование с заводов, семь — на рельсовые пути для вагонеток и насосные сооружения, три с половиной тысячи — на «эрлангеры»; как видно, оставалось каких-то жалких 500 фунтов. Поэтому в тот вечер мы собрались в Лланкарреге на заседание правления и приняли решение о взносе в размере одного фунта с каждой акции.

Любезный читатель, доводилось ли вам когда-нибудь иметь кучу денег, которые вам не были особенно нужны и которые можно было вложить во что угодно? Мне довелось однажды. Это было в Уэльсе, давным-давно. Я был молод, здоров, отважен, и в кармане у меня лежала сотня фунтов наличными. Эта круглая сумма льстила моему самолюбию и побуждала к действию мои стяжательские наклонности. Иметь небольшой собственный остров, обезопасить себя от бурлящего потока жизни, от шума и суеты, от нечестных ударов, от дурных запахов на поле сражения… Нет, жизненная борьба, все наши надежды на подобное блаженство заключаются в нашей ухватистой силе: иначе, какими бы хорошими пловцами ни были, мы неминуемо захлебнёмся, погибнем в тёмных водах потока. Рослые и дюжие обречены на тлен, по их останкам пройдут беснующиеся толпы дураков. Вот почему мне так хотелось сохранить и приумножить свои сто фунтов.

Предстоящий взнос уменьшит мой капитал до 75 фунтов — не круглая и не столь внушительная сумма, как сотня фунтов, и тогда я по-прежнему обязан отдать 50 безналичными на остающиеся акции.

Когда в восемь часов вечера заседание объявили закрытым, я, протиснувшись сквозь толпу возбуждённых зевак, собравшихся у гостиницы «Королевский орёл», направился на окраину города и очутился у моста, залитого лунным светом. На парапете сидел с сигарой Эрлангер. Я зажёг свою трубку, устроился рядом, мы помолчали немного. Лунный свет ещё не залил город, лежащий в тени холма, над которым зависло ночное светило. Он казался тёмным, зловещим, лишь на рыночной площади висела перевёрнутым конусом дымка света: там у гостиницы и магазинов горели газовые фонари. На площади играл шахтёрский оркестр, отдалённые звуки были весьма мелодичны. Играли «Милый дом», и мысли мои перенеслись в Алчестер, в маленькую гостиную, где матушка, верно, сидела, склонившись над пяльцами, старый отец читал вчерашний номер «Таймс», вслух перечитывая какой-нибудь интересный абзац. Эрлангер, казалось, тоже проникся мелодией, глаза его на мгновение увлажнились.

— Хорошая эта ваша песня. Да… дом. Впрочем, сдаётся мне, вы, англичане, слишком много думаете о доме. А по мне — так: где у тебя работа, там и дом. Признаться, сейчас я думал не о магазине в Теннесси, где я вырос, а об одном белом домике на Цейлоне, где работал на кофейных плантациях. Думал об одной стройной смуглянке и малыше, играющем в тени. Шестнадцать лет назад я потерял их. Тому мальчонке было бы столько же лет, что и вам. Люблю я, знаете ли, малых детей. Хотите дам вам совет, — сказал Эрлангер, положив мне руку на плечо. — Развяжитесь вы с прииском, я хочу сказать — продайте вы свои акции. Для этих хватов из Сити большого убытка не будет, они это дело обстряпают, при любом раскладе не прогорят: они ведь всегда знают, когда надо выйти из игры. Продайте оставшиеся акции, их цена после решения об уплате взноса снизилась до номинала, но здесь найдётся немало охотников приобрести у вас акции за номинал. Идите сейчас же в гостиницу «Королевский орёл» и продайте акции.

— Но если я их продам, я потеряю место, — возразил я. — Я, как член правления, обязан держать на руках акции. К тому же Дамбрелл обошёлся со мной очень любезно, а так получается, я бегу с тонущего корабля.

— Вот что я вам скажу, Таббз. Если Дамбрелл что-то начнёт говорить, имейте в виду, — и тут Эрлангер прошептал мне на ухо, — вчера вечером он продал все свои акции. Но что у него осталось, так это, разумеется, квалификация.

Я направился в гостиницу и вошёл в кабинет хозяина:

— Уильямс! Хочу продать двадцать пять акций Долкаррегской компании. Какой сейчас курс?

— Они идут по номиналу. Хотите сбыть их все сразу?

— Да.

— Я найду для вас покупателя за пятипроцентную скидку.

— Ладно, согласен.

Уильямс вышел и вскоре вернулся с чеком на 43 фунта 15 шиллингов.

Я положил чек в карман и отправился искать нашего штейгера: в тот вечер мы собирались ехать на прииск в догкарте, принадлежащем компании.

Я заглянул в шесть пивных, и в каждой меня уверили, что Доминико только что покинул это заведение. Не поленившись, я возобновил свой обход и обнаружил штейгера в первой пивной: Доминико пошёл по второму заходу. Обычно, находясь в подпитии, он соображал лучше, нежели трезвый, однако в тот вечер ему ужасно не хотелось расставаться с друзьями-собутыльниками, так что мне стоило немалого труда вытянуть его на улицу. Когда мы двинулись из дверей «Орла», вслед вышел Дамбрелл и остановил нас:

— На пару слов, Таббз.

Я вернулся в гостиницу. Дамбрелл затащил меня в пустую комнату.

— Как прикажете понимать? Я слышал, вы продали все свои акции. А вы знаете, молодой человек, что мы, вероятно, уволим сотрудника, который не доверяет нашей компании и держится такого низкого о ней мнения?

Я почувствовал себя в глупом положении. В конце концов, Эрлангер мог нарочно ввести меня в заблуждение относительно Дамбрелла, а мне не хотелось упрекать его за нашу сделку: ведь если я ошибусь, он, вероятно, сразу лишит меня всяких связей с компанией.

— Не думал, что вы представляете всё в таком свете, ведь акции как-никак мои, я волен распоряжаться ими на своё усмотрение.

— Ошибаетесь, Таббз. Вы же прекрасно знаете, что все наши должностные лица обязаны иметь определённый пакет акций.

Замечу, что после тщательного изучения документов об учреждении акционерного общества мне стало ясно, что с целью привлечения акционеров пакет директора составлял 50 акций.

— Вы хотите, чтобы я купил те пятьдесят акций, от которых вы недавно избавились?

Дамбрелл вздрогнул и покраснел:

— Что вы знаете о моих акциях?

— Как вам сказать… Когда капитан бежит с корабля, интенданту впору позаботиться о своей судьбе.

— Какие у вас сведения, Таббз? — сказал он, взяв меня за руку. — Что вы слышали? Вы хотите скупить акции сейчас. Прошу вас, сообщите мне, что вы знаете.

Я рассмеялся.:

— Так что, меня уволят?

— Уволят? Что за вздор! Я не думал, что вы в курсе событий. Кто вам послал телеграмму? Баррел? Этот хитрый лис? Подумать только, подсунул вас ко мне, представил этаким простачком из Норфолка. Так что вы собираетесь предпринять? Играть на повышение или понижение?

— Что собираюсь? Уснуть на вершине Моэл-Ваммера. Спокойной ночи, старина.

Вскоре мы сидели в догкарте и мчались в Долкаррег; резвый гнедой помахивал перед нами своим неугомонным хвостом. Когда проезжали мост, Эрлангер по-прежнему сидел на парапете и курил сигару. Он помахал нам на прощание — больше его я не видел.

V

Обычно я придерживаюсь мнения, что восход не стоит того, чтобы из-за него подниматься спозаранку, но в это воскресенье глазам предстал один из тех самых удивительных пейзажей, какие мне довелось видеть. Выйдя из своей хибарки, я протёр глаза и ощупал себя, дабы убедиться, что душа моя не покинула бренное тело и не поднялась в эфирный мир. Ночью с моря в долину переместился густой белый туман, казалось — обрушилась снежная мгла. Выступ, на котором стояла хижина, превратился в островок, в крепость на заоблачной скале, надо мной вздымались из туманного моря лиловые гребни Хенфинидда, едва окрасившиеся в розоватые тона; позади маячили утёсы Маммера, но весь дол скрылся от взора. Восходящее солнце окрасило белые кудрявые облака в розовато-жемчужные тона. Смотришь на них — и кажется, что вот-вот должна вострубить труба архангела, ждёшь, не появится ли чудесный знак, ослепительное знамение небес, но тщетно. Доносятся лишь стоны ветра, он колышет, рассеивает воздушный океан, раскрывая изломы дольнего мира.

Клубы облаков ползут по склонам холмов, истончаются в едва заметную дымку по мере того, как солнечные лучи набирают силу, но в глубоких расселинах ещё висят белоснежной массой. Пора прилива, и там на песчаный берег Абера накатывают длинные волны, расцвеченные розоватыми красками. Одинокую шхуну качает на волнах, она ждёт, когда прибавится воды на песчаной полосе, меж тем на приземистом каменном пирсе видны чёрные точки, это — помощник шкипера, судовой помощник, жена шкипера и, предположительно, дети, высматривающие отца. Всё ли ладно на шхуне? Всё в порядке дома?

После столь дивного утра день выдался несколько монотонный. Как ни приятны холостяцкое воскресное утро, неторопливый завтрак, досужая трубка, разрезание страниц ежедневного номера, обсуждение новостей, кружка пива «басс», вносящего некоторое оживление, всё же к тому времени, когда нарядные прихожане выходят из церкви или часовни, чувствуешь, что ты между тем понемногу тупеешь. Подобно школьнику, который в солнечное весеннее утро, прогуляв уроки, неторопливо бредёт домой и видит стайку одноклассников с ранцами, спешащих домой обедать, и думает: «Эх, сейчас бы я освободился и мне не грозила бы порка завтра», — точно так же и я, обременённый пуританским наследием предков, испытывал лёгкий трепет при мысли, что провёл воскресенье «в безбожии», как выразился бы мой суровый дедушка. Вдобавок нарядные шляпки, милые женские лица, шорох и колыхание платьев вокруг, на паперти приятное соседство праздничных муслиновых юбок и юбочек, украшенных затейливой вышивкой, — всё это оживляет молодого неженатого мужчину, расцвечивает для него мир яркими красками. Конечно, следовало бы прогуляться в Лланкаррег и зайти в церковь. Тогда бы по возвращении меня, возможно, ожидала трапеза — бесформенные котлеты в кипящем жире, которые миссис Уильямс, жена штейгера, готовила для подкрепления сил.

Почти все работники на прииске были уэльсцами, но среди разнорабочих, новобранцев, были двое-трое ирландцев; получив отказ на железной дороге, они решили попытать счастья в Лланкарреге. Их появление совпало с моим приездом, и, как я узнал впоследствии, мне почему-то приписывали какие-то бредовые козни: будто бы я хочу лишить их рабочих мест, уволить их штейгера, да и их самих, а на место Уильямса посадить ненавистного шотландца или ещё более ненавистного ирландца.

В Уэльсе нет никаких местных традиций, по крайней мере кроме сугубо ребяческих, да и те измышляют главным образом местные самодеятельные любители. Однако же глубоко в сознании уэльсцев коренится ненависть к гвидделлам, то есть к ирландцам. Подобно тому как между близкими родственниками ссоры обычно ожесточённей и злобней, нежели между незнакомыми людьми, так и валлийцы ненавидят родственных им ирландцев. Не думаю, что эта ненависть взаимна. Ирландцам, полагаю, наплевать, какие чувства питают к ним валлийцы, но не вызывает сомнения, что валлиец скорее смирится с ползучим гадом — коварным соседом-англичанином, нежели с ирландцем. Причина этого, возможно, заключается в том, что жестокая битва за землю, обусловленная растущей экспансией англичан на восток, вовлекла в междоусобицу население окраин, вынудила разорённых гэлов покинуть западную Британию и перебраться в Ирландию, тогда как многие их соплеменники, рассеянные по стране, остались продолжать войну со своими завоевателями, что вылилось в грабежи; в свою очередь, их травили, как волков, всякий раз, когда мелкие раздоры уэльских вождей позволяли англичанам обратить свою энергию на единственно доступную цель — установить безопасность в своих владениях.

Валлийские горняки проживали по большей части у подножия горы в небольшом селении, около моста через реку. Там у них была своя часовня и небольшая пивная. Местные жители не хотели брать ирландцев на постой, так что мы построили хижину из досок и дёрна, в которой и поселились приезжие. С одной стороны она прилепилась к отвесной скале, с другой — была обращена к крутому склону холма, усеянному большими камнями.

Тропа от порога до приисковых построек была пряма как стрела, и иной дороги не было, если не считать крутого склона, по которому можно было взобраться на вершину Маммера; но чтобы попасть на этот склон со стороны прииска, надо было сделать крюк в полторы мили.

Я сидел перед хижиной в тоске и унынии и курил трубку; день выдался пасмурный, ветер, сменившийся на северо-восточный, печально завывал среди утёсов, вершины холмов скрылись в дождливом тумане, который быстро обволакивал всё вокруг. Чувство одиночества и покинутости овладело мной — ведь по натуре я был домосед; казалось, этот туман стремительно отрезает меня от всего живого. Вдруг мне на шляпу упал камешек — я вздрогнул. Упал ещё один; я поднял глаза и увидел, что на середине склона, как раз перед завесой тумана, мелькает женская юбка.

Я тотчас прыгнул на крутой, скользкий склон, но фигура женщины исчезла, я лез всё выше и выше, в лицо мне летел неистовый снег с дождём, сёк точно концом кнута, между тем незнакомка как в воду канула. Я потерял её из виду, и хотя нас отделяло друг от друга не более сотни ярдов, для меня это было всё равно что сто миль. Скалолаз я был никудышный, никогда ещё мне не доводилось попадать в такую заоблачную высь, я был озадачен, сбит с толку; то справа, то слева открывались опасные пропасти, окутанная мраком вершина внушала мне страх. Тут наверху послышалось тихое «ау!», я устремился на крик, он повторился, и не один раз, в течение нескольких минут. По прошествии получаса я кое-как взобрался на небольшое плато; на фоне неба смутно вырисовывалась груда камней и куча досок. У груды камней, полуприсев, укрывалась от ветра моя незнакомка.

Взобравшись на вершину горы вслед за молодой беглянкой, вы едва ли стали бы затруднять себя представлением. Плюхнувшись на камень рядом с прекрасной незнакомкой, я не колеблясь взял её за руку. Лицо девушки было укрыто пёстрым жёлтым платком, и потому другой рукой я отважился снять эту повязку и разглядел очаровательное смуглое лицо, на котором блеснули дивные чёрные очи. Девушка вскочила на ноги.

— Ты много себе позволяешь, англичанин! — закричала она мне прямо в уши. Рёв ветра над головой тотчас унёс её крик в огромную бездну. Необходимо было кричать, чтобы быть услышанным.

— Прошу прощения!

— Что?

— Прошу прощения.

— О!

Мы в первый раз посмотрели друг другу в глаза и рассмеялись.

И впрямь, за грудой камней двое могли укрыться, только прижавшись друг к другу. В этих обстоятельствах я не мог не обнять свою спутницу для поддержки. Талия у неё была тонкая, округлая и крепкая, рука моя могла бы обхватить её дважды. Чтобы расслышать что-нибудь на ветру, надо было тянуться к самому уху девушки, к роскошным, выбившимся из-под платка волосам. Знакомятся и сближаются в горах быстро.

— Ты должен уйти отсюда, молодой англичанин. Я вижу, ты скор на руку. Уходи, говорю серьёзно. Ты должен сейчас же идти в Лланкаррег, иди, сию же минуту иди! А то мои соотечественники вооружатся и прогонят тебя силой. А может, даже убьют. Ступай. Ну что ты медлишь — беги, пока цел.

Я не понял её и не знал, что сказать, а девушка, по-видимому, ждала ответа. Когда я наклонился, чтобы что-то сказать, она подняла лицо, я попытался прокричать ответ, но… Не проще ли поцеловать раскрасневшееся запрокинутое лицо? Девушка обеими руками ухватила меня за воротник и тряхнула что было силы:

— Глупый мальчишка! Я хочу спасти тебя. Ступай за мной. Ну идём же!

И, сорвавшись с места, она пустилась бежать по склону холма. Я устремился вдогонку, шлёпая башмаками по пружинистому мху и едва поспевая за ней, видя впереди только её мелькающую юбку.

Мы спустились к небольшому ущелью, где протекал ручей; теперь, оказавшись под защитой скалы, мы могли слышать друг друга.

— Видишь тропу? — сказала мне спутница. — Иди по ней. Она приведёт тебя к старой дороге на Абер. А там не заблудишься. Иди всё время прямо. Не пытайся вернуться в Лланкаррег. Там есть люди, которые тебя подстерегают.

— Кто это? — изумился я.

— Горняки. Они поклялись изгнать тебя из Уэльса, тебя и ирландцев.

— Но позволь, а полиция? А магистраты?

— Полиция! Глупенький! Не надейся на эту полицию. Неужели ты думаешь, что кто-то полезет на Маммер, даже если тебе удастся найти в ближайшие шесть часов хоть одного полицейского. Нет, милый, тебе надо сейчас же отправляться к Аберу.

— А что они сделают со мной, если найдут, если я не уйду?

— А вот что: в бухте стоит буксир. Капитан — брат одного из горняков, что работают на прииске. Они свяжут тебя, посадят на телегу, отвезут к заливу, запрут вместе с ирландцами в трюме, и к утру — не успеешь опомниться — окажешься в Холихеде.

— Вот гады! — проскрипев зубами, вымолвил я и в бессильной ярости топнул ногой.

— Какие же они гады? — возразила девушка. — Они мои соотечественники. Среди них два моих брата. Уходи отсюда. Прощай!

— Погоди, моя милая. Ты так любезна со мной. А я даже не знаю твоего имени.

— Маргарет. Маргарет Робертс.

— Но, Маргарет, зачем же ты сказала мне всё это?

— Ах, право, не знаю. Не хочу, чтобы с таким славным парнем, как ты, дурно обошлись. Однако пора — меня матушка ждёт. Прощай. Иди же, что ты медлишь?

— Маргарет, я не могу так идти. Ты должна показать мне дорогу на прииск, будь умницей.

— Нет, капитан, тебе нельзя туда возвращаться. Заклинаю тебя — не ходи туда! Не ходи туда сегодня. А завтра можешь вернуться. Но только завтра!

Она взяла меня за руку и подтолкнула на тропу, ведущую к Аберу.

И снова я не мог удержаться — обнял её за талию, поцеловал в розовые щёки.

— До свидания, милая Маргарет. Ненавистные тебе англичане не покидают своего поста, но ты дивная, чудная. До свидания, анвилвах, глупенькая!

Ах, как легко обучиться языку любви! Полчаса, проведённые на склоне холма в обществе очаровательной девушки, дадут вам больше в знании уэльского языка, нежели целый курс лекций какого-нибудь профессора, преподавателя кельтской литературы в Оксфорде.

— Вверх по склону, а как перейдёшь ручей, всё время по тропе направо! — прокричала мне вслед Маргарет, когда я зашагал прочь.

Наконец мне удалось добраться до хижины. Уже сама мысль о физической расправе действует на нервы возбуждающе. Осознав ответственность и грозящую мне опасность, я почувствовал прилив сил.

Правда, если безропотно покориться обстоятельствам, ждать, когда тебя свяжут и бросят в тёмный трюм с двумя-тремя ирландцами, ты будешь терпеть лишения всего каких-то несколько часов, а там, глядишь, выпустят на свободу. Однако какой мужчина согласится на такие унижения: уж лучше пускай сразу огреют дубиной по голове! Нет, ни за что, поклялся я себе. Пусть эта забавная комедия, этот фарс — нападение на четырёх безоружных, пусть всё это лучше обернётся трагедией, только бы не восторжествовали злодеи. Однако не мешало бы подумать, чем встретить неприятеля. Постойте: было восемь часов вечера, когда я сидел на перилах моста в Лланкарреге и видел, как над склоном Хенфинидда всходила луна. Восемь часов вечера — я слышал, как прозвучал церковный колокол. Каждый вечер луна восходит на час позднее, значит сегодня взойдёт в девять. В восемь будет уже кромешная тьма, именно тогда они и придут, предпримут атаку. Сейчас четыре, остаётся четыре часа. Но прежде надо заняться личными делами. В кармане у меня лежали банкноты, сто пятьдесят фунтов. Я поместил их в банку из-под табака и сверху заткнул бумагой, заложил мелкими камешками. Затем, выйдя на воздух, стал искать позади хижины подходящее место для тайника. Скала позади хижины была отчасти разломана, чтобы разместить хижину в укрытии. Отбитые глыбы лежали рядом. Я поднял ту, что поменьше, и положил банку с деньгами в углубление, потом опустил камень. Хотя моим банкнотам ничто не угрожало и, окажись я целым и невредимым, мне не составило бы труда их достать, но если меня забьют насмерть, тогда им лежать здесь до Судного дня, а сделать своим наследником Банк Англии или какого-нибудь бедняка-валлийца мне совсем не хотелось. Я должен написать Тому и сообщить, где находится мой депозит, но нужно позаботиться о том, чтобы моё письмо не прочли горняки-валлийцы, замышлявшие напасть на нас: они по всей вероятности, читают по-английски и, очевидно, прослышали, что я получил много денег. Да, бедняге Тому деньги придутся кстати: хоть станет на ноги, расплатится со своими кембриджскими кредиторами. Напишу-ка я ему по-французски, а письмо оставлю в хижине штейгера. Он с женой уехал на проповедь в отдалённую церковь, вернётся завтра, а приглядывать за домом поручил мне.

Я взялся за перо:

Mon cher Tom,

derrière ma hutte à la mine de Dolcarreg, cette hutte avec le toit de feutre, il y a une pile de grandes masses de pierre. Otes la plus haute pierre, c’est une pierre pyramidale, et tu trouveras un pot de tabac; fume le tabac et garde le pot en souvenir de ton frère.

Alfred[137].

Написав эти строки, я почувствовал облегчение. Пора было подумать об обороне. Могу я положиться на ирландцев?

Почему бы и нет? Они незаменимы в разудалой драке, если, конечно, хватит решимости и отваги в суматохе боя руководить ими.

Трое ирландцев дремали на одеялах в своей хибаре. Я окликнул их, и они спросонья вышли на свет. Что можно сказать о лице истинного ирландца, коренного британца? Оно красноречиво свидетельствует о древней истории, о народе с многовековой традицией; кажется, одни и те же души, за долгие века побывавшие в разных телах, состарились и теперь скорбно взирают сквозь тусклые, уставшие глаза, томятся в ожидании часа, когда их призовут на небо. Такой же взгляд, наверное, у фурии.

Застывшее выражение на их лицах тотчас сменилось игривой улыбкой, когда я поведал, что предстоит драка.

— Господь видит, что мы не дадим в обиду капитана. Вы подождите, сейчас достанем палки. Я в Килабете срубил хороший дубок, командир. Хорошая штука, чёрт подери. Я так огрею этих уэльсцев!

Как я уже говорил, их было трое: Джон Мориарти, Сэм О’Коннор и Питер Блэйк. Рыжеволосый Джон был единственным, кто ещё мог что-то сказать, остальные разговорчивостью не отличались. Ирландцы отправились за инструментом и вскоре вернулись весьма озадаченные.

— Как в воду канули, командир.

Накануне поступил шахтёрский инструмент — ка́йла. Но сейчас, верно, их кто-то похитил.

— Держу пари, они не ушли далеко, — заметил я. — Мастеру Тэффи далеко унести эти кайла не под силу. Но найти их будет непросто. Этак неделю проищем.

— Как же без кайл? — в сомнении проговорил ирландец.

Возле хижины валялось много досок и брусьев, была и циркулярная пила, но что толку драться досками или брусьями? Если б только отыскать кайла. Они насажены на рукоятки из крепкого ясеня, тот способен выдержать удар даже о скальную породу. Что наши враги могли сделать с этим инструментом? Несомненно, он где-то поблизости. Белый след, оставленный на дроблёном кварце, подсказал мне, где могут быть кайла. В дальнем углу сарая стояли штампы, а в ближнем располагались «эрлангеры» и каморка Доминико. Здесь же высилась конической формы гора размолотого в порошок кварца.

Человек, спрятавший кайла, наступил в лужу воды, вытекшей из жёлоба, который шёл к большому колесу. Похититель оставил след на белом порошковом кварце и кашице, размазанной на пороге двери. Потыкав рейкой, я вскоре обнаружил в середине кучи что-то твёрдое. Кайла были действительно спрятаны там. Не прошло и минуты, как мы сняли насадку с шести кайл. Почему бы не вооружиться крепкими рукоятками? В суматохе боя кайло не совсем подходящее оружие. Легко собьёшь с ног первого нападающего — будет чем заняться коронеру[138], но, когда подоспеют остальные, вам в любом случае не поздоровится; хорошей же дубиной можно, если повезёт, оглушить человек трёх.

Доминико не было на месте. Несомненно, он отправился в Лланкаррег и вернётся, вероятно, только к утру.

Каковы наши возможности удержать позицию? Я тщательно осмотрел местность. Плоская возвышенность, местами терраса с полуразработанным карьером, резко сужалась в дальнем конце дороги. В узком проходе, где едва могли разминуться двое, стояла хибарка, в которой жили ирландцы. Выступ скалы отрезал дорогу от этого укромного уголка. Подойти можно было лишь по узкой тропе, выбитой на глубине карьера. Гора внизу была не совсем отвесной, а под углом приблизительно в семьдесят градусов. Итак, оборонительная позиция представляла собой небольшую террасу, на которой стояла моя хижина. У неё было и другое преимущество: она давала нам возможность отступить. В случае поражения можно было подняться на вершину Маммера. Я не стал ни советоваться со своими союзниками, ни разрабатывать тщательный план обороны. Настоящий боевой генерал не любит военных советов, его планы всегда просты, но он отлично видит, когда наступает критический момент, и наносит молниеносный удар по противнику.

Я извлёк урок из беседы с весёлым кучером, подвозившим меня в Долкаррег:

— Если вас, сэр, угораздит повздорить с валлийцем и дело запахнет дракой, не пускайтесь с ним в разговор, не спорьте, он начнёт болтать и так распетушится, что под конец набросится на вас и изобьёт. Когда у него кураж, с ним нелегко справиться. А вы тихонько подойдите к нему и дайте ему как следует по физиономии. Тогда весь кураж у него пропадёт, и он залезет под стол и будет просить прощения.

Я не забыл этот совет.

VI

Было пять часов вечера. Тяжёлые тучи, нависшие над холмами, на мгновение разошлись, море вдали переливалось, залитое светом; закатное солнце расцветило песчаные берега. Наступило время прилива. Далеко в море лиловые холмы, окутанные у подножия лёгкой дымкой, заиграли красками, точно горы, встающие на горизонте.

Там, в Алчестере, мать и старик-отец сейчас, должно быть, пьют чай, матушка принарядилась к вечерней службе, рядом лежит Библия и молитвенник.

В устье реки покачивался на волнах паровой буксир. Судя по чёрному дыму, валившему из трубы, судно разводило пары.

Тут мне пришла на ум мысль. Неприятель, несомненно, предпримет атаку, когда совсем стемнеет. Хорошо бы ослепить его ярким светом. В Алчестерской школе я слыл неплохим пиротехником. В запасе у нас целых два часа. Во всяком случае, можно скоротать время — попытаться приготовить петарду. Пороху много, целые бочки, в лаборатории, кроме того, найдутся сурьма и фосфор. Правда, порох надо было измельчить. Есть большая чугунная ступа, но толочь в ней порох очень вредно для глаз. Однако же О’Коннор безропотно взялся за эту работу: я передавал ему только по пол-унции каждый раз. Опалить бакенбарды он не мог за неимением оных, да к тому же у него была на редкость красная физиономия, не лицо, а сущая харя: проведи по ней раскалённой кочергой — ничего не изменится; словом, за него я не беспокоился. Вооружившись линейкой, камедью и писчей бумагой, которой было предостаточно, я изготовил полдюжины вполне приличных снарядов; к семи часам мы приготовили смесь и начинили снаряды. Затем я повёл своё войско в хижину и стал ждать развязки событий.

Перемена погоды оказалась непродолжительной, затишье вскоре сменилось сильным воющим ветром, облака тумана и дождь неистово били поперёк горы. Не очень приятный вечер для прогулок, и я уже начал подумывать, что уэльсцы не решатся на вылазку в такую непогоду.

В непромокаемой куртке и крагах я взобрался на край утёса и прислушался. Когда ветер стих, послышался несмолкаемый плеск вздувшихся ручьёв. То и дело с горных пастбищ раздавалось блеянье овец. Но что это? Едва на мгновение всё смолкло, я отчётливо услышал шаги. Со склона с грохотом сорвался камень, но в тот же миг злое завывание ветра поглотило все звуки. Я прокрался обратно к хижине и выдал своим подопечным «боевой паёк» — виски для подкрепления сил.

— Ну, ребята, чтобы ни звука. Как свистну три раза, сразу ко мне.

— Будет исполнено, командир, будет исполнено. Не беспокойтесь!

Однако тревога оказалась ложной. Когда мне наскучило ждать, я отважился заглянуть в цеха. Там было темно и тихо. Но чу! Неприятель был тут как тут. Послышался топот, показались тёмные фигуры, в ту же секунду выросла толпа, но меня не узнали — и я, улизнув, спрятался за скалистый выступ. Ветер почти утих, не смолкал топот. Врагов было много, они остановились у дальнего конца сарая: застучали кайла — ломали стену, вскоре с грохотом обвалилась крыша. Очевидно, уэльсцы рванулись в хижину. Хотели, видно, поймать ирландцев на развалинах, но пришли в замешательство, увидев, что никого нет. Я видел: они столпились у хижины, слышались приглушённые голоса.

Настало время решительных действий, я свистнул три раза и, чиркнув не гаснущей на ветру спичкой, зажёг голубую петарду. На мгновение всё заволокло дымом, но когда петарда взмыла, ярко озарив всё вокруг, глазам предстала картина: в окружении скал и утёсов толпа уэльсцев, с закопчёнными лицами горняков. По моему сигналу ирландцы выбежали, а наши недруги не успели опомниться — глазели на фейерверк. Я ринулся на врагов и метнул голубую петарду в самую гущу толпы. Вспышка сменилась тёмно-синим облаком, лица исчезли. Яркий свет, похоже, ударил мне в голову; пальба, свист были до того оглушительными, что казалось, будто стучат тысячи паровых молотов. Я упал на одно колено и, по-видимому, потерял сознание: помню только, я летел в бездну и цеплялся руками за каких-то чудовищ.

Очнулся я на сквозняке у себя в хижине, в пивных бутылках горели две сальные свечи. У моей постели стоял Мориарти, держа в руках таз с водой и мокрую тряпку. Двое других ирландцев сидели на высокой деревянной скамье у очага и то и дело наливали себе по стаканчику виски из моей бутылки. Ох уж это ирландское виски! Омерзительный запах. Равнодушный к припаркам, я тем не менее не выношу ирландского виски, оно внушает мне непередаваемое отвращение.

— Славно мы их поколотили, этих обормотов-уэльсцев. Вы, командир, самое главное, поправляйтесь — лежите спокойно, отдыхайте.

Умело и бережно Джон забинтовал мне голову, но в висках у меня стучало от боли.

— Да, поколотили мы их славно. А знаете, что испугало их? Дерёмся, а позади них вдруг раздаются вопли, как будто человека два-три сорвались в пропасть. Тут душа у них ушла в пятки — пустились наутёк. Мы с Питером Блэйком гнали их вниз по склону.

Я погрузился в сон, почив на лаврах победы, и проснулся наутро с повязкой на голове и ужасной головной болью, что сразу напомнило мне о вчерашней битве.

Доминико нашли на дне ущелья, у него была сломана шея. В руке был зажат окровавленный нож, на спине вверху виднелись пятна крови. По-видимому, горняки-уэльсцы вытурили его из хижины: именно его шаги я слышал накануне вечером, прежде чем уэльсцы ринулись сюда толпой. Доминико в ярости пырнул ножом одного или двух уэльсцев. Вот почему наш отвлекающий удар с петардами возымел успех и мы победили. Сам ли Доминико сорвался в пропасть или его туда сбросили разъярённые горняки — мы так и не узнали; да и о раненых уэльсцах ничего не известно: они затаились, помалкивали. Разумеется, было дознание; пригласили в присяжные уэльсца. В протоколе записали: «Случайная смерть». И на том дело закрыли.

Смерть Доминико озадачила капитана Уильямса: вся работа с «эрлангерами» легла на него. В понедельник недоставало рабочих, но сырья было много, так что «эрлангеры» не смолкали весь день. Капитан Уильямс предложил переждать день, пока не закончится дознание, но auri sacra fames[139] взяла верх. Директора наутро должны были возвратиться в Лондон, и им хотелось отрапортовать об удачной выработке. Уильямс покачал головой и сказал:

— Там, где смерть, — золоту не бывать. Ненавидит оно смерть. Сегодня ночью дурной сон видел. Накануне вечером мы отправились на проповедь, естественно, речь зашла о дьяволе. Мне же вот приснилось, будто я стою в полночь на вершине Маммера, вдруг всё озаряется светом и из зарева выходит дьявол. Как раз на месте золотоносной жилы, которая давала нам хорошую прибыль. Дьявол встал передо мной, широко улыбнулся — готов поклясться: он как две капли воды походил на Эрлангера — и потянул ноздрями воздух, а потом как завизжит и толкнул меня. А я в ужасе: ведь он загнал всё золото в глубину Маммера.

— Глупости это, дружище, ты вчера вечером малость перебрал виски.

Уильямс помрачнел и молча принялся за своё дело.

Работали мы изо всех сил, допоздна. Уже стемнело, когда амальгама пошла в плавильню. Мигающее пламя свечи осветило лица нетерпеливых лондонских коммерсантов и согнувшуюся фигуру штейгера над раскалённым тиглем.

— Ну что, капитан? Каков результат?

Уильямс уронил на пол тигль — и тот рассыпался на осколки.

— А, дьявол его забери!

Ничего не вышло.

На несчастного штейгера обрушилась буря упрёков и брани: «не смыслит в своём деле», «не так приготовил амальгаму», «болван», «тупица», «уэльская свинья», «плут» и так далее. Штейгер, брызжа слюной, чертыхался по-валлийски, и мне показалось, что у нас назревает драка, но лондонские гости не замедлили взять себя в руки — и раздражённый кельт утихомирился.

— Ну, что я вам говорил, джентльмены? — скорбно проговорил Уильямс. — Кто, как не дьявол, заколдовал горную породу? Золота в ней больше нет.

Это и впрямь было похоже на правду. С того дня прииск не давал и шести пенсов дохода, хотя разведка недр сулила чрезвычайно благоприятные перспективы. И так бы продолжалось долго, окажись у нас достаточно средств на разработку. Когда истощились финансы, работы были приостановлены, а с ними и выплата моего жалованья.

Разумеется, при таких обстоятельствах я не мог предложить руку и сердце преданной Маргарет, зато имел удовольствие присутствовать в качестве шафера на её свадьбе. Её избранник, здоровенный детина, горняк-уэльсец, после злополучной вылазки на вершине горы принуждён был держать одну руку на перевязи, а над бровями у него красовался жуткий порез. Поневоле не выйдя на работу, он счёл это вполне благоприятным поводом для женитьбы. Свадьба выдалась весёлой, все моряки и селяне Пенибонта изрядно напились по этому торжественному случаю.

На заброшенном Долкаррегском прииске теперь тихо. На фоне голого склона зловеще вырисовываются спицы большого колеса. Водопроводные жёлобы пересохли, рельсы разобраны. Долкаррегский прииск пользуется дурной славой. По ночам там творится всякая чертовщина. Огромное колесо, жутко скрипя, приходит в движение, и раздаются стоны. Пришедшие в негодность штампы начинают стучать и дробить камни, из разрушенной трубы каменной плавильни валит дым и рвётся пламя. В разгар этой бесовщины вверх, по самому склону холма, устремляются трое и, достигнув вершины Маммера, бегут по кругу. Они вопят и воют — ведь их преследуют злые духи. Наконец все трое исчезают в синем огне. Один из них Эрлангер, другой — Доминико, а третий — злобный интендант-англичанин. Впрочем, что касается вашего покорного слуги, это видение — называйте его как угодно — может вполне оказаться пророческим.

1889

Центурион (Отрывок письма Сульпиция Бальба, легата Десятого легиона, его дяде Луцию Пизону на виллу возле Байи; датируется календами месяца августа 824 года от основания Рима)[140]

Я обещался, дорогой дядюшка, сообщать тебе обо всём мало-мальски интересном касательно осады Иерусалима; но представь себе, люди, напрочь, как нам казалось, лишённые ратного духа, доставили нам столько хлопот, что на письма у меня попросту не оказалось времени.

Мы явились в Иудею, твёрдо полагая, что самого уже звука наших труб и одного-единственного выстрела нам будет довольно, чтобы выиграть войну. Мы уже представляли себе великолепное триумфальное шествие по via sacra[141], когда все девушки Рима станут осыпать нас цветами и дарить поцелуями. Что ж, может, мы ещё и заполучим победу, да и поцелуи, пожалуй, тоже; однако, смею заверить, дядя, что даже тебе, хоть ты и прошёл суровую службу на Рейне, не доводилось участвовать в столь тягостной кампании, как та, что выпала на нашу долю. Город теперь уже наш, и сегодня пылает их храм; так что дым, проникающий ко мне в палатку, где я сижу и пишу тебе письмо, вызывает у меня приступы неудержимого кашля. Осада была ужасна, и думаю, никто из нас на своём веку не пожелает очутиться в Иудее ещё раз.

Сражаясь с галлами или германцами, просто видишь перед собой храбрых людей, воодушевлённых любовью к родине. Сила этого чувства, однако, у разных людей неодинакова, и в итоге войско не оказывается охвачено единым патриотическим порывом. Иудеи же, помимо беззаветной любви к родине, обладают ещё неистовым религиозным рвением, которое в битве наделяет его невиданной яростью. С криками радости они кидаются на наши мечи и копья, словно смерть — это единственное, чего они всей душой жаждут.

Но стоит одному из них проскользнуть мимо наших часовых, как храни нас Юпитер! Ножи их смертоносны, а в рукопашной эти люди опасны, словно дикие звери: они выцарапают тебе глаза или перегрызут горло. Тебе известно, что наши молодцы́ из Десятого легиона ещё со времён самого Юлия Цезаря были такими же стойкими солдатами, как и все остальные, кому подобает носить орла на древке[142], но, клянусь, я видел, как они робели перед яростью этих фанатиков. По правде сказать, мы не терпели так, как все остальные, ибо нашей задачей было всего лишь охранять перешеек полуострова, на котором воздвигнут этот невероятный город. Со всех сторон у него — крутые обрывы, так что только через наш северный пост могли бы спастись беглецы или подойти какая-то помощь. Пятый же, Пятнадцатый и Двенадцатый Сирийский легионы выполняли свой долг вместе с наёмными войсками. Бедняги! Как часто нам становилось их жаль! Вообще говоря, сложно было понять: мы ли атакуем город, или он нас. Своими камнями они разбили наши «черепахи», сожгли осадные башни и, как смерч пронесясь по нашему лагерю, уничтожили обоз. Если кто-то утверждает, будто еврей — никудышный солдат, знай: этот умник никогда не был в Иудее.

Однако я взялся за стило[143], чтобы писать тебе вовсе не об этом. Не сомневаюсь, на форуме и в термах[144] только и разговоров что о том, как наше войско под доблестным командованием царственного Тита брало одно укрепление за другим, пока не достигло стен храма. Сооружение это представляет собою — вернее сказать, представляло, так как оно уже догорает, — исключительно мощную крепость. Римляне не в силах и вообразить себе, какое то было величественное здание! Храм этот намного красивее тех, что у нас в Риме. То же относится и к дворцу их царя, построенному то ли Иродом, то ли Агриппой — не помню, кем из них именно. Каждая стена храма по две сотни шагов, а камни так плотно подогнаны, что меж ними не пройдёт и лезвие ножа; солдаты же говорят, будто внутри столько золота, что им можно наполнить карманы целого войска. Мысль об этом, как ты понимаешь, придала атаке известную ярость, но, боюсь, в пламени бóльшая часть добычи погибла.

У стен храма сегодня случилась великая сеча, и ходят слухи, что нынешней ночью он будет взят приступом, поэтому я поднимался на площадку, с которой весь город виден как на ладони. Я, дядюшка, задаюсь вопросом, доводилось ли тебе когда-нибудь в твоих бесчисленных походах вдыхать запах осаждённого города? Этим вечером ветер дул с юга, и оттуда до наших ноздрей доносился зловонный дух смерти. В городе было до полумиллиона человек; после начались всевозможные болезни и голод, трупы разлагались. Смрад, грязь и ужас, и всё это в небольшом замкнутом пространстве. Ты ведь знаешь, как пахнут загоны для львов за цирком Максима — чем-то кислым и тухлым. Смрад от города похож на всё это, но к нему примешивается резкий, всепроникающий запах смерти, от которого замирает само сердце. Вот какой запах исходил от города сегодня вечером.

И стало быть, я стою в темноте, завернувшись в свой алый плащ — вечера здесь прохладные, — и вдруг сознаю, что рядом со мной есть кто-то ещё. Я разглядел очертания высокой молчаливой фигуры. Человек, как и я, всматривался в город. В лунном свете я смог увидеть, что он облачён как офицер; подойдя ближе, я узнал в нём Лонгина, третьего трибуна в моём легионе. Лонгин — вояка бывалый, человек преклонных лет, странный и молчаливый; все уважают его, но никто толком не понимает, потому как он весьма замкнут и предпочитает разговорам собственные думы. Когда я приблизился к нему, первые языки пламени вырвались из храма, и высоко взметнувшийся столб огня озарил наши лица, засверкав на оружии. В красных отсветах пожара я увидел, что исхудалое лицо моего офицера застыло, словно маска.

— Ну вот наконец! — прошептал он. — Наконец-то!

Он говорил сам с собой и поэтому вздрогнул и даже смутился, когда я спросил, о чём это он.

— Я давно знал, что нечестивый город постигнет несчастье, — отвечал он. — И теперь вижу, что так и случилось. Потому я и сказал: «Наконец-то!»

— Думаю, мы все знали, — проговорил я, — что с городом, который паки и паки отказывается признать власть цезарей, случится несчастье.

Он пристально посмотрел мне в глаза и обратился с такими словами:

— Я слышал, ты из тех, кто стоит за терпимость в делах веры и считает, что каждый должен выбирать себе богов в согласии со своей совестью.

Я объяснил ему, что я стоик, последователь Сенеки, что, по нашему учению, здешний бренный мир мало что значит, что, стало быть, не стоит стремиться к его благам, а следует развивать в себе презрение ко всему, кроме высшего и самого главного.

Он всего лишь иронически усмехнулся в ответ на мои слова.

— Насколько я знаю, — проговорил наконец он, — Сенека умер самым богатым человеком в империи Нерона, так что он, какова бы ни была его философия, получил от земной жизни всё, что только возможно.

— А сам-то ты во что веришь? — полюбопытствовал я. — Может, тебе ведомы тайны Озириса или ты допущен в общество последователей Митры?[145]

— Ты что-нибудь слышал о христианах? — спрашивает он.

— Да, — ответил я. — В Риме было несколько рабов и бродяг, которые, кажется, так себя называли. Они почитали, насколько я понял, какого-то человека, умершего здесь, в Иудее. Полагаю, его казнили ещё во времена Тиберия.

— Верно, — подтвердил он. — А случилось это, когда прокуратором был Пилат — Понтий Пилат, брат старого Луция Пилата, правившего Египтом при Августе. Пилат, поставленный тогда перед выбором, оказался в большом затруднении, но еврейская чернь и в те дни была точно такой же дикой и варварской, как фанатики, с которыми мы бьёмся сейчас. Пилат попытался отделаться от них, предложив им казнить преступника. Он надеялся, что, вкусив крови, они в конце концов утихомирятся. Но иудеям нужно было предать казни совсем другого человека, и Пилат оказался недостаточно твёрд, чтобы им противостоять. Да! это было совершенно ужасно, слова здесь бессильны!

— Похоже, тебе много известно об этой истории, — заметил я.

— Просто я был там, — сказал он и замолк.

Мы оба стояли и смотрели на огромный столб пламени, вознёсшийся над гибнущим храмом. Яркие вспышки огня озаряли белые палатки римского войска и всю местность вокруг. За городом виднелся невысокий холм, и Лонгин указал на него.

— Вон там это и случилось, — сказал он. — Запамятовал название этого места, но в те дни — более тридцати лет назад — там казнили преступников. Только Он не был преступником. Я не перестаю думать о Его глазах… о Его взгляде…

— О глазах? Что же здесь может быть такого особенного?

— Я и сейчас вижу Его глаза. Взгляд их неотступно с тех пор меня преследует. Как если бы вся земная скорбь отразилась в нём. Глаза Его — печальные-печальные, и вместе с тем в них такая глубокая, такая нежная жалость к людям! Если б ты увидел Его избитое, изуродованное лицо, то решил бы, что жалеть надо Его. Но Он… Он не думал о себе, в Его ласковых глубоких глазах таилась великая мировая скорбь. Нас была всего только благородная манипула легиона — жалкая горстка людей, но каждый был бы рад броситься на воющую толпу этих отвратительных фанатиков, волочивших Его на смерть.

— Что же ты делал там?

— Я был младшим центурионом, золотую виноградную лозу только что возложили на мои плечи. Я стоял на холме в карауле, и не было за всю мою жизнь службы тягостнее. Но дисциплина — прежде всего, ведь Пилат отдал приказ. Но я думал тогда — да и не я один, — что имя и дело Того человека не забудутся, что проклятие обрушится на город, который совершил подобное. Никогда не забыть мне и старой женщины с седыми распущенными волосами. Помню, как пронзительно она закричала, когда один из наших парней взял копьё и прекратил Его страдания. Несколько человек — мужчины и женщины, бедные и оборванные, — стояло подле Него. И видишь, всё вышло, как я и думал тогда. Даже в Риме, как ты говоришь, есть теперь Его последователи.

— Полагаю даже, — ответил я, — что говорю с одним из них.

— Во всяком случае, я всё помню, я ничего не забыл, — молвил он. — С тех пор я только и бываю в походах да сражениях, и времени для умственных дел и занятий мне не остаётся. Но пенсия давно меня дожидается, и я наконец сменю свой сагум[146] на тогу, а палатку — на какой-нибудь небольшой домик с садом и огородом возле Комо. Тогда-то я и постараюсь вникнуть в учение христиан, если, конечно, мне посчастливится найти наставника.

На этом разговор наш и кончился. Я пошёл к себе. Всё это, дядя, я для того рассказываю тебе, что не забыл о твоём интересе к Павлу — человеку, приговорённому недавно в Риме к смерти за проповедь христианской религии. Ты сказал мне, что вера эта проникла уже даже во дворец цезаря; я же могу сказать, что она проникла также в души солдат цезаря.

После всего этого, дорогой дядюшка, я хотел бы рассказать тебе ещё о приключениях, случившихся с нами, когда мы отправились пополнять провиант. Дорога шла по холмам, что тянутся на юг до реки, которая здесь зовётся Иорданом. В тот самый день…

(На этом месте рукопись обрывается)

1922

Эпигон Джорджа Борроу

Такое просто-напросто невозможно: люди этого не выносят. Уж я-то знаю — пытался.

Отрывок из неопубликованной рукописи о Джордже Борроу[147] и его сочинениях

Воистину, я пытался — и мой опыт, может статься, кого-то заинтересует. Я ушёл в мир Джорджа Борроу с головой, особенно увлекли меня его «Лавенгро» и «Цыганский барон», — я позаботился о том, чтобы подчинить мои мысли, речь, стиль поведения манере мастера, — и вот однажды погожим летним днём я отправился вести жизнь, о которой читал. Так я оказался в Сассексе, на просёлочной дороге, ведущей от железнодорожной станции к деревушке Свайнхерст.

Я шёл, скрашивая прогулку тем, что перебирал в памяти всех основателей графства — начиная с Сердика, грозы морей, грабителя морестранников, и Эллы, его сына, который, по словам барда, был на наконечник копья выше любого великана в своей дружине. Я дважды упомянул об этом, беседуя с крестьянами, встретившимися мне на дороге. Один из них, тощий верзила с веснушчатым лицом, бочком проскользнул мимо меня и торопливо припустил к станции. Другой, ростом пониже, а годами постарше, стоял, заворожённо слушая, как я цитировал ему тот отрывок из саксонской хроники, что начинается фразой: «И пришёл Лейа и привёл сорок четыре больших корабля — и люди той земли выступили против него»[148]. Я как раз объяснял ему, что хроника эта частью написана монахами Сент-Олбани, продолжение же её создано в монастыре Петерборо, но тут он вдруг шмыгнул в калитку и скрылся из виду.

Деревенька Свайнхерст представляет собой длинную вереницу деревянных домишек, выстроенных в раннеанглийском стиле. Один из них был чуть выше остальных — облик его и висевшая над входом вывеска свидетельствовали, что это деревенский кабачок, и я направил свои шаги к нему, ибо с того самого момента, как я покинул Лондон, во рту моём не было ни росинки. У входа стоял крепыш пяти футов и восьми дюймов роста, в чёрном плаще и сероватых панталонах, — я обратился к нему в манере мастера.

— Почему роза и корона? — поинтересовался я, указывая на висевшую над нашими головами вывеску.

Он как-то странно на меня покосился. Отмечу, что его поведение в целом произвело на меня весьма странное впечатление.

— А что? — спросил он, чуть подаваясь назад.

— Это же королевская эмблема, — ответил я.

— Ну да. А чем ещё может быть корона?

— А вы хоть знаете, чья она?

— Простите, пожалуйста, — пробормотал он, пытаясь пройти.

— Чья корона? — спросил я настойчивее.

— Откуда ж мне знать?

— Но ведь на ней роза! — воскликнул я. — Роза, символ Тюдоров. Первый из них, Тюдор ап Тюдор, спустился с Уэльских гор — и его потомки по сей день сидят на английском троне[149]. Тюдор, — продолжил я, протискиваясь между незнакомцем и дверью трактира, хотя, казалось, он не прочь был войти первым, — принадлежал к тому же роду, что и Оуэн Глендовер, знаменитый предводитель разбойников, которого ни в коем случае не следует путать с Оуэном Гвинеддом, отцом Мэдока Морского, — о том бард сложил знаменитый енглин[150], который на гэлике звучит как…

Я уже собирался процитировать знаменитые строки Дафидд ап Гвилина, когда этот человек, смотревший на меня, покуда я говорил, пристально и как-то чудно, оттёр меня плечом и вошёл в трактир.

— Судя по всему, я действительно приехал в Свайнхерст — недаром название означает «свиная роща», — намеренно громко сказал я вслед невежде.

С этими словами на устах вслед за незнакомцем я вступил в трактир и обнаружил, что мой не отличающийся вежливостью собеседник уже пристроился в углу, рядом с огромным креслом. Ещё четыре типа наиразличной наружности пили пиво за центральным столом, а небольшого роста человечек, весьма подвижный, в чёрном лоснящемся сюртуке, судя по всему много на своём веку повидавшем, стоял у холодного камина. Решив, что это и есть хозяин трактира, я поинтересовался, чем здесь можно пообедать.

Он усмехнулся и объявил, что вряд ли сможет ответить на мой вопрос.

— Но, приятель, разве так трудно сказать, что там у вас готово на кухне?

— Даже с этим я ничем не могу вам помочь. Однако не сомневаюсь, что трактирщик рассеет все наши недоумения. — И он позвонил в колокольчик, после чего с кухни послышался голос и перед нами возник хозяин трактира.

— Что бы вы хотели заказать? — осведомился он.

Я подумал о наставнике и попросил принести холодный свиной окорок, пиво и чай, чтобы запить мой обед.

— Вы сказали, пиво и чай? — переспросил явно удивлённый трактирщик.

— Ну да.

— Двадцать пять лет я держу это заведение — и впервые слышу, чтобы у меня просили пиво и чай! — покачал он головой.

— Джентльмен шутит, — вмешался человек в лоснящемся сюртуке.

— Или, может… — многозначительно пробормотал немолодой человек в углу.

— Что — может, сэр? — раздражённо обернулся я.

— Ничего, — буркнул он, — ничего.

Было что-то странное в этом человеке — том, кому я рассказывал о Дафидд ап Гвилине.

— Так вы, значит, шутите, — сказал хозяин.

В ответ я спросил его, читал ли он книги моего наставника, Джорджа Борроу. Ну да, он их, конечно, не читал. Так вот, прочти он от корки до корки эти пять томов, он не обнаружил бы в них ни намёка на шутку. Более того, прочти он их, он, конечно знал бы, что достопочтенный наставник имел обыкновение запивать пиво чаем. Тут я поймал себя на мысли, что ни в сагах, ни в енглинах бардов я не встречал никаких упоминаний о чае. Посему, покуда хозяин ушёл на кухню заниматься моей трапезой, я прочитал честной компании ту исландскую станцу, которая славит пиво Гуннара, длинноволосого сына Гарольда Медвежатника. Затем, так как этот язык кое-кому здесь мог быть незнаком, я прочитал собственный перевод, оканчивающийся строчкой:

Коль пиво лёгкое, пусть будет тяжек кубок, им налитый.

Потом я поинтересовался у присутствующих, ходят ли они в часовню или в церковь[151]. Этот вопрос крайне их озадачил — особенно странного человека в углу, с которого я не спускал глаз. Я проник в его тайну: недаром, когда я глянул на него, он постарался спрятаться за массивными напольными часами.

— Так церковь или часовня? — повторил я свой вопрос.

— Церковь, — вымучил он из себя.

— Какая церковь? — уточнил я.

Он ещё глубже уполз в свою нишу за часами.

— Сроду мне не задавали таких вопросов, — пробурчал он.

Тогда я дал ему понять, что знаю его секрет.

— Рим не сразу строился, — процитировал я поговорку.

— Хи-хи! — хохотнул он.

Стоило мне немного отвернуться, как он высунул голову из-за часов и покрутил пальцем у виска. То же самое сделал и человек в засаленном сюртуке, стоявший рядом с холодным камином.

Поедая холодную свиную ногу — может ли быть лучшее кушанье — разве что баранина с каперсами? — и потягивая попеременно то чай, то пиво, я поведал присутствующим, что достопочтенный наставник прозвал это блюдо «блаженством честняги Гарри», ибо заметил, что оно в большой чести у предпринимателей из Ливерпуля. С этим рассказом на устах — да со стихом или двумя из Лопе де Веги — я покинул трактир «Роза и корона», предварительно рассчитавшись с хозяином. Я был уже в дверях, когда он окликнул меня и спросил моё имя и адрес.

— Зачем? — удивился я.

— А вдруг с вами что случится? — пожал плечами хозяин.

— С чего бы это со мной должно что-нибудь случиться?

— Ну, знаете, как оно… — смешался трактирщик.

Я так и оставил его в недоумении стоять на пороге «Розы и короны» и, выходя, расслышал последовавший вслед за этим взрыв смеха. «Вот уж воистину, — подумалось мне, — Рим не за день строился».

Пройдя по главной улице Свайнхерста — я убедился, что состояла она исключительно из деревянных домишек в старинном стиле, — я выбрался на сельскую дорогу, где и продолжил свои поиски приключений, ибо, по словам наставника, дорожные приключения для тех, кто их ищет, — всё равно что спелые ягоды ежевики на обочинах Англии. Перед отъездом из Лондона я успел взять несколько уроков бокса, а поэтому не без основания полагал, что у меня есть неплохой шанс, встретив какого-нибудь путника, чьи телосложение и возраст предрасполагали помериться силами, попросить его снять пальто и в доброй старой английской манере разрешить наши с ним разногласия. Я стоял у перелаза через живую изгородь, поджидая какого-нибудь прохожего, когда на меня накатил приступ дурноты вроде тех, что мучили наставника в джунглях. Я схватился за балку, служившую перелазом, — сделана она была из доброго английского дуба. Кто возьмётся описать, сколь ужасны такие приступы! Я думал об этом, в то время как мои руки обвивали балку. Пиво всему виной — или чай? Или хозяин трактира был прав — он и ещё этот, в чёрном засаленном сюртуке, что среагировал на жест странного человека в углу. Но ведь наставник пил чай с пивом. Да, однако наставника тоже мучили приступы. Размышляя об этом, я держался за балку, сделанную из честного английского дуба. С полчаса меня мутило. Когда приступ прошёл, я чувствовал себя вконец ослабевшим и всё не решался отпустить дубовую балку.

Я всё ещё стоял у перелаза, где меня скрутил приступ, когда услышал позади шаги и, обернувшись, увидел тропинку, тянувшуюся через поле вдоль дальней стороны изгороди. Навстречу мне по тропинке шла женщина, и тут же стало ясно, что она из цыган, о которых так много писал наставник. Приглядевшись, я смог различить вдали дым костра, поднимавшийся над маленькой лощиной, — он указывал, где остановился её табор. Женщина была среднего роста: ни высокая, ни низкая, лицо её, покрытое загаром, усыпали веснушки. Должен признаться, что я не решился бы назвать её красавицей, но не думаю, что кому-нибудь, кроме наставника, столь везло, чтобы встретить на английской просёлочной дороге действительно красивую женщину. Какова бы ни была моя незнакомка, я должен был показать себя наилучшим образом. По счастью, я знал, как следует обращаться к женщинам в таких ситуациях: много раз я мысленно представлял себе эту смесь вежливости и доверительности, которая только и приемлема в таких случаях. Поэтому, когда незнакомка подошла к перелазу, я протянул руку и помог ей перебраться.

— Как говорил испанский поэт Кальдерон? — воскликнул я. — Не сомневаюсь, что вы читали строки, которые по-английски звучат следующим образом:

Молю, о, дева, — разреши

Сопровождать тебя в пути.

Женщина залилась румянцем, но промолчала.

— А как же цыганские напевы и цыганские чары? — продолжил я.

Она отвернулась, всё так же храня молчание.

— Хоть я и не принадлежу к кочевому народу, — заметил я, — кое-что из цыганских песен я знаю. — Тут я во весь голос напел куплет:

Колико, колико сауло вер,

Апопли то фермер кер. —

Сбрую у него возьми,

Мула у него сведи.

Женщина рассмеялась, однако так ничего и не сказала в ответ. Её поведение навело меня на мысль, что она из тех, кто зарабатывает на жизнь предсказаниями, — наставник писал, что цыгане называют их «каркуньи».

— Ты каркунья? — спросил я.

Она легонько шлёпнула меня по руке.

— Ну ты и бочонок с пивом, — объявила она.

Этот шлепок доставил мне удовольствие — я тут же вспомнил несравненную Беллу.

— «Ну что ж, давай зови Верзилу Мелфорда», — произнёс я, вспомнив выражение, которое, как утверждал наставник, используют цыгане для обозначения потасовки.

— Отстань ты от меня, прилипала! — выкрикнула женщина и ударила меня во второй раз.

— Ты — милейшая женщина, — объявил я. — Глядя на тебя, я вспомнил Грюнделлу, дочь Хьялмара, который украл у короля Исландии золотой кубок.

Казалось, мои слова её рассердили.

— Выбирайте-ка слова, молодой человек. — В голосе её звучало неподдельное возмущение.

— Но я же не имел в виду ничего плохого, Белла. Я просто сравнил тебя с той, о которой говорят, что глаза её сияли, словно солнце на вершине айсберга.

Похоже, что после этого объяснения она сменила гнев на милость, потому что по лицу её скользнула улыбка.

— Меня зовут не Белла, — пробормотала она наконец.

— А как же?

— Генриетта.

— Королевское имя! — воскликнул я.

— Ну-ну! — пожала плечами женщина.

— Так звали королеву, сидевшую на троне рядом с королём Карлом. Это о ней поэт Уоллер (пусть баски не слишком чтят наших поэтов, но, как бы там ни было, в Англии тоже есть стихотворцы!) сказал:

Что королевой рождена — на то Господня воля.

Мы можем это лишь признать — такая наша доля.

— Да уж! — пожала плечами женщина. — Чего бы вы хотели!

— А коль так и я доказал вам, что вы — королева, вы, конечно, дадите мне чумер. — Так называется поцелуй на цыганском наречии.

— Я вам сейчас в ухо дам, — заявила на это моя собеседница.

— Тогда давайте бороться, — предложил я. — Если вы повалите меня на землю, я расплачусь за поражение, научив вас армянскому алфавиту. Как известно, любой алфавит мира свидетельствует о том, что все наши буквы произошли от греческих. Ну а если я повалю вас, вы дадите мне чумер.

Я зашёл слишком далеко — это было видно по тому, что она вскарабкалась на перелаз, притворяясь, будто хочет бежать от меня, но тут на дороге появился фургон, принадлежащий, как я обнаружил, свайнхерстскому булочнику. Лошадь — шоколадного цвета (я не знаток в мастях лошадей) — была из породы тех, что можно встретить в Нью-Форесте, — ладоней пятнадцать в холке, мохнатая и норовистая. Поскольку я знаю о лошадях куда меньше наставника, мне больше нечего сказать о кобылке, впряжённой в фургон — разве что повторить: цвета она была шоколадного — ну да ни лошадь, ни её масть не имеют ни малейшего отношения к моему повествованию. Могу лишь прибавить, что кобылку эту можно было принять либо за низкорослую лошадку, либо за пони-переростка: для лошади она была маловата, а для пони — чересчур высока. Как бы то ни было, о лошадёнке, которая не имеет ни малейшего отношения к моему приключению, я сказал вполне достаточно, и время сказать о вознице.

То был мужчина с широким румяным лицом и каштановыми бакенбардами. Этакий крепыш с квадратными плечами. Над левой бровью у него красовалась небольшая родинка. Одет он был в вельветовую куртку — и ещё я обратил внимание на массивные башмаки с металлическими подковками, что стояли на облучке фургона. Притормозив свой экипаж у перелаза, где я беседовал с девицей из табора, он спросил на городской манер, не найдётся ли у меня огонька, чтобы он мог раскурить трубку. Я вытащил из кармана коробок. Мужчина обмотал вожжи вокруг облучка, натянул громадные башмаки и сошёл с козел. Он был здоров как бык — однако весьма склонен к полноте и одышке. Я решил, что вот он — удобный случай чуток побоксировать и узнать вкус дорожных приключений, столь обычных в добрые старые времена. Мне хотелось сразиться с этим человеком, а девица из табора, стоявшая рядом со мной, — она будет кричать, подсказывая, когда действовать правой, а когда — левой, или, если мне не повезёт и этот мужчина в ботинках с подковками и с родинкой над левой бровью собьёт меня с ног, она поможет мне подняться.

— Как вы насчёт Верзилы Мелфорда? — поинтересовался я позадиристей.

Булочник недоумённо уставился на меня и пробормотал, что по нему, так любой табачок хорош, лишь бы был.

— Когда я говорю о Верзиле Мелфорде, я вовсе не имею в виду, как вы изволили подумать, табачную смесь, — ответил я на это. — Я имею в виду искусство и науку кулачного боя, столь почитаемые нашими предками. Недаром они избирали лучших из бойцов, этих корифеев бокса, на высшие должности в государстве — вспомните великого Галли. Среди этих молодцов были люди высочайших достоинств — достаточно назвать Тома из Херефорда, больше известного как Том Вьюн, притом что фамилия его отца, насколько мне известно, была Столп. Впрочем, это всё к делу не относится, суть в другом: вам предстоит со мной сразиться, — объявил я.

Широколицый булочник, казалось, был удивлён до глубины души, так что у меня возникло подозрение, а правильно ли я понял всё, что писал наставник об этих дорожных потасовках. Может, кулачные бои на большой дороге — вовсе не столь обычное дело, как мне казалось?

— Сражаться? — пробормотал булочник. — Чего ради?

— Это добрый английский обычай, — объяснил я. — Мы узнаем, кто из нас чего стоит.

— Да я ж ничего против вас не имею, — пожал он плечами.

— Я тоже, — честно признался я. — Поэтому мы будем сражаться за любовь — именно так это формулировалось в давние времена. Гарольд Свингисон говорит, что у датчан было принято устраивать такие поединки на секирах, — об этом можно прочесть во второй из приписываемых ему рунических надписей. Так что снимайте свою куртку — и в бой! — С этими словами я стащил с себя пальто.

Лицо булочника раскраснелось ещё больше.

— Да не собираюсь я с вами сражаться, — проворчал он.

— Ещё как собираетесь! — усмехнулся я. — А эта молодая женщина окажет вам любезность и подержит вашу куртку.

— Совсем человек рехнулся, — покачала головой Генриетта.

— В конце концов, — объявил я, — если вы не будете сражаться за любовь, вы будете сражаться за это. — С этими словами я вытащил из кармана золотой соверен. — Ты подержишь его куртку? — обернулся я к Генриетте.

— Я бы подержала вот эту золотую штуковину, — кивнула она на монетку, которую я всё ещё сжимал в руке.

— Ну уж нет! — вскинулся булочник и, выхватив у меня соверен, отправил его в карман своих плисовых штанов. — Что я теперь должен делать, чтоб отработать вам деньги?

— Сражаться.

— Как это? — спросил он.

— Подберите руки, ну же, согните их в локтях! — прикрикнул я на него.

Он согнул руки и продолжал стоять, глядя на меня баран бараном. У него явно не было ни малейшего представления, что же делать дальше. Тут мне пришло в голову, что, может быть, если его разозлить, дело пойдёт лучше. Резким движением я сбил с его головы шляпу — чёрный такой котелок, вроде полицейского шлема.

— Эй, ты чего?! — воскликнул булочник.

— Это чтоб вы разозлились, — объяснил я.

— Да я и без того зол, — буркнул он.

— Ну что ж, сейчас я подниму вашу шляпу, и мы сразимся.

Я наклонился, чтобы поднять шляпу, которая прикатилась прямо мне под ноги, — я уже почти держал её в руках, как вдруг на меня обрушился столь мощный удар под дых, что я не мог ни встать ни сесть. Удар, полученный мной, когда я наклонялся за шляпой, был нанесён не кулаком, но ногой, обутой в подкованный сталью ботинок, один из тех, что я видел стоявшими на облучке. Не в силах распрямиться или сесть, я прислонился к дубовой балке перелаза и только громко постанывал от боли — удар был нешуточный. Даже мучения во время припадка не могли сравниться с болью, которую испытываешь, когда тебе угодили подкованным ботинком под рёбра.

Когда я наконец смог выпрямиться, я обнаружил, что краснолицый мужлан преспокойно укатил на своей тележке — её нигде не было видно. Девица из табора стояла с другой стороны перелаза, а по полю, с той стороны, где в лощине жгли костёр, бежал какой-то оборванец в лохмотьях.

— Почему ты не предупредила меня, Генриетта? — спросил я.

— Да не успела я, — рассердилась она. — А вы — вы-то почему такой лопух, что повернулись к нему спиной?

Оборванец наконец добежал до того места, где стояли мы с Генриеттой, увлечённые беседой. Не буду пытаться дословно передать его речь — я заметил, что наставник, вместо того чтобы «густо прописывать» диалект, предпочитает время от времени вкраплять в речь своих героев словечки, характеризующие их манеру говорить. Ограничусь лишь тем, что замечу: человек из табора был столь же прям и нелицемерен, как англосаксы, которые — это совершенно недвусмысленно отмечено у Достопочтенного Беды — не стесняясь называли своих предводителей Хенгист и Хорса[152], — одно из этих слов изначально значит «жеребец», а другое — «кобыла».

— За что это он вас? — спросил меня человек из табора. Одет он был в невообразимо поношенное тряпьё. Крепкого сложения, лицо вытянутое, загорелое. В руке оборванец сжимал увесистую дубовую палку. Голос у него был хриплый и грубый, как у всех, кто живёт на открытом воздухе. — Этот тип вас ударил, — повторил он. — За что он вас пнул?

— Он сам напросился, — буркнула Генриетта.

— Напросился? Как напросился? — не понял человек из табора.

— Так. Сам просил, чтобы тот его ударил. Дал ему за это монету.

Оборванец, казалось, был в недоумении.

— Послушайте, господин, — пробормотал он, — коль вы собираете пинки — так я могу постараться для вас за полцены.

— Он застал меня врасплох, — объяснил я.

— А чего вы ещё хотели от этого типа — как-никак вы сбили с него шляпу, — усмехнулась девица.

К этому моменту я наконец смог выпрямиться, используя дубовую балку перелаза как подспорье. Процитировав несколько строк китайского поэта Ло Тунана, говорившего, что сколь ни силён был удар, всегда можно представить удар того хуже, я огляделся в поисках пальто, однако его нигде не было видно.

— Генриетта, — спросил я, — что ты сделала с моим пальто?

— Эй, господин, полегче насчёт Генриетты, слышите? — вспылил вдруг оборванец из табора. — Эта женщина — моя жена. Кто дал вам право звать её Генриеттой?!

Я поспешил уверить ревнивца, что в мыслях не имел ничего непочтительного или оскорбительного для его супруги.

— Я-то полагал, будто она всего лишь девица из тех, что на всё горазды, — сказал я, — а обычаи кочевого народа всегда были для меня священны.

— Начисто рехнулся, — пробормотала Генриетта.

— Как-нибудь я бы мог прийти в ваш табор в лощине и прочесть вам книгу наставника, посвящённую вашему кочевому народу.

— Какому ещё кочевому народу? — проворчал мужчина.

Я. Кочевым народом называют цыган.

Мужчина. Мы-то не цыгане.

Я. А кто же вы тогда?

Мужчина. Сезонные рабочие.

Я (Генриетте). Как же тогда ты поняла всё, что я говорил тебе про цыган?

Генриетта. Ничегошеньки я не поняла.

Я ещё раз спросил про своё пальто, и тут выяснилось, что, прежде чем вызвать на поединок краснорожего булочника с родинкой над левой бровью, я взял да и повесил пальто на облучок фургона. Пожав плечами, я процитировал стих Атара Ферид-ад-Дина, где говорится, что важней сохранить свою шкуру, чем свою одежду, и, поклонившись на прощание человеку из лощины и его жене, тронулся обратно по направлению к старинной деревушке Свайнхерст, надеясь, что там мне посчастливится купить какое-нибудь поношенное пальто, — тогда я мог бы отправиться на станцию и сесть на первый же поезд, идущий в Лондон. Не без удивления я обратил внимание на то, что по дороге на станцию, за мной, в некотором отдалении, следовала толпа местных жителей. Во главе её я разглядел человека в лоснящемся сюртуке и того чудика, что норовил укрыться от меня за напольными часами в харчевне. Пару раз я поворачивал обратно и шёл им навстречу в надежде разговорить их и получить хоть какие-то объяснения происходящего, однако каждый раз при моём приближении толпа рассыпалась и люди поспешно поворачивались спиной, делая вид, что спешат по своим делам. Только деревенский констебль решился подойти ко мне, и мы вместе с ним дошли до станции. По дороге я рассказывал ему о Яноше Хуньяди[153], известном также как Корвин, то есть «подобный ворону», и о том, что произошло во время войны между ним и султаном Мехмедом II, взявшим Константинополь, до введения христианства больше известный как Византия. Так мы с констеблем дошли до самой станции, я сел в купе, достал из кармана бумагу и стал записывать всё случившееся со мной в этот день: я считал своим долгом засвидетельствовать, сколь нелегко в наши дни следовать примеру наставника. Покуда поезд стоял, я слышал, как констебль беседует с начальником станции — статным, в меру полным человеком, с пунцовым галстуком на шее. Констебль рассказывал ему историю моих приключений в старинной английской деревушке Свайнхерст.

— И ведь подумать только — он джентльмен, — говорил констебль, — живёт, поди, в большом доме в самом центре Лондона.

— Подозреваю, что это очень большой дом[154]. Конечно, если власти ещё заботятся о подданных Её Величества, — с этими словами начальник станции взмахнул своим флажком, и поезд тронулся.

1918

Кожаная воронка

Мой приятель Лионель д’Акр жил в Париже на авеню Ваграм, в том небольшом доме с чугунной оградой и зелёной лужайкой спереди, что стоит по левую сторону улицы, если идти от Триумфальной арки. По-моему, он стоял там задолго до того, как была проложена сама авеню Ваграм, поскольку его серые черепицы поросли лишайником, а стены выцвели от старости и покрылись плесенью. Со стороны улицы дом кажется небольшим — пять окон по фасаду, если мне не изменяет память, — но он продолговат, и при этом всю его заднюю часть занимает одна большая вытянутая комната. Здесь, в этой комнате, д’Акр поместил свою замечательную библиотеку оккультной литературы и коллекцию диковинных старинных вещей, которую он собирал ради собственного удовольствия и ради развлечения своих друзей. Богач, человек утончённых и эксцентричных вкусов, он потратил значительную часть своей жизни и состояния на создание совершенно уникального частного собрания талмудических, каббалистических и магических сочинений, по большей части редчайших и бесценных. Особенно привлекало его всё непостижимое и чудовищное, и, как я слышал, его эксперименты в области неведомого переходили все границы благопристойности и приличия. Друзьям-англичанам он никогда не рассказывал об этих своих увлечениях, придерживаясь тона учёного и коллекционера-знатока, но один француз, чьи вкусы имели сходную направленность, уверял меня, что в этой просторной и высокой комнате, среди книг его библиотеки и диковинок музея, справлялись самые непотребные обряды чёрной мессы.

Внешность д’Акра с достаточной наглядностью свидетельствовала о том, что к этим тайнам психики он питал не духовный, а сугубо интеллектуальный интерес. В его полном лице не было ни намёка на аскетичность, зато огромный купол черепа, который круто вздымался над оборкой редеющих локонов, как снежная вершина над кромкой елового леса, говорил о мощном интеллекте. Познания явно преобладали у него над мудростью, а сила способностей — над силой характера. Его маленькие, глубоко посаженные глаза, живые и блестящие, искрились умом и жадным любопытством к жизни, но это были глаза сластолюбца и самовлюблённого индивидуалиста. Впрочем, хватит о нём: бедняги уже нет в живых — он умер в тот блаженный миг, когда окончательно уверовал, что наконец-то открыл эликсир жизни. Речь у нас пойдёт не о его сложной натуре, а об одном чрезвычайно странном и необъяснимом случае, который произошёл, когда я гостил у него ранней весной 1882 года.

Познакомился я с д’Акром в Англии, когда занимался исследованиями в Ассирийском зале Британского музея, где тогда же работал и он, пытаясь разгадать тайный мистический смысл древних вавилонских письмён. Общность интересов сблизила нас. От обмена случайными фразами мы перешли к ежедневным беседам, и между нами завязалось некое подобие дружбы. Я пообещал наведаться к нему в следующий свой приезд в Париж. В тот раз, когда я, выполняя обещание, навестил его, я жил за городом, в Фонтенбло, а так как вечерние поезда отходили в неудобное время, он предложил мне остаться у него на ночь.

— У меня только одно свободное ложе, — сказал он, указывая на широкий диван в просторной комнате, служившей библиотекой и музеем, — надеюсь, вам здесь будет удобно.

Это была необычайная спальня, с высокими стенами из коричневых фолиантов, но для книжного червя вроде меня нет ничего милей такой мебели, как нет для моих ноздрей аромата приятней едва уловимого тонкого запаха, исходящего от старинной книги. Я заверил его, что не мог бы и пожелать себе более восхитительной спальни и более подходящего антуража.

— Если эту обстановку и не назовёшь удобной или обычной, то уж во всяком случае она дорогая, — проговорил он, окидывая взглядом полки. — На всё то, что окружает вас здесь, я потратил, наверное, четверть миллиона. Книги, оружие, геммы, резные украшения, гобелены, статуэтки — чуть ли не каждая вещь тут имеет свою историю, и, как правило, достаточно интересную, чтобы её рассказать.

Мы разговаривали, сидя у горящего камина, он — по одну сторону, я — по другую. Справа от него стоял стол для чтения, в кружке яркого золотистого света от висящей над ним сильной лампы. На столе лежал наполовину развёрнутый палимпсест[155], возле которого валялось много причудливых антикварных вещиц. Среди них была большая воронка, какими пользуются для заполнения винных бочек. Судя по её виду, она была сделана из чёрного дерева и окаймлена ободками из потускневшей меди.

— Вот любопытная вещь, — заметил я. — Какова её история?

— А! — воскликнул он. — У меня было основание задать себе этот же вопрос. Я бы много отдал, чтобы знать точный ответ. Возьмите-ка её в руки и осмотрите как следует.

Повертев её в руках, я обнаружил, что на самом деле она вовсе не из дерева, как мне показалось, а из кожи, только ссохшейся и затвердевшей от времени. Это была большая воронка, вмещавшая, вероятно, целую кварту. Медный ободок окаймлял её широкий конец, но горлышко тоже имело металлический наконечник.

— Ну, что вы о ней скажете? — спросил д’Акр.

— По-моему, эта штука принадлежала какому-нибудь средневековому виноторговцу или солодовнику, — предположил я. — В Англии я видел высокие пивные кружки из просмолённой кожи, такие же твёрдые и чёрные, как эта воронка. Ими пользовались в семнадцатом веке.

— Пожалуй, она относится примерно к тому же времени, — сказал д’Акр, — и ею, несомненно, пользовались для вливания жидкости в сосуд. Однако, если мои подозрения верны, пользовался ею престранный виноторговец и заполнял он престранный сосуд. Вы ничего не замечаете необычного у горлышка воронки?

Поднося её к свету, я обратил внимание на то, что дюймах в пяти над медным наконечником узкое горлышко кожаной воронки как бы исцарапано и зазубрено, словно кто-то кромсал его тупым ножом. Только в этом месте гладкая чёрная поверхность имела шероховатый, неровный вид.

— Кто-то пытался отрезать горлышко.

— Разве это похоже на надрез?

— Кожа порвана и измочалена. Нужна была немалая сила, чтобы оставить следы на таком твёрдом материале, каким бы инструментом при этом ни пользовались. Но что вы-то об этом думаете? Я же вижу, что вы знаете больше, чем говорите.

Д’Акр улыбался, и его глазки знающе поблёскивали.

— Входит ли в круг ваших учёных занятий психология сновидений? — спросил он.

— Я даже не подозревал о существовании такой психологии.

— Друг мой, вон та полка над шкафом с геммами сплошь заполнена томами, и томами, написанными исключительно на эту тему, начиная от сочинений Альберта Великого и далее. Это же целая наука.

— Наука шарлатанов.

— Шарлатан всегда первопроходец. Из астролога вышел астроном, из алхимика — химик, из гипнотизёра — психолог-экспериментатор. Вчерашний знахарь — это завтрашний профессор. Даже такая тонкая и неуловимая субстанция, как сны, со временем будет систематизирована и упорядочена. И когда это время придёт, изыскания наших друзей там, на полке, превратятся из забавы мистики в основы науки.

— Предположим, что так оно и будет, но какое отношение к науке о сновидениях имеет большая чёрная воронка с медным ободком?

— Сейчас скажу. Как вам известно, у меня есть агент, который постоянно охотится за редкими и антикварными вещами для моей коллекции. Несколько дней тому назад он прослышал, что антиквар, торгующий на одной из набережных, приобрёл кое-какой старый хлам, найденный в чулане дома старинной постройки на задворках улицы Матюрен в Латинском квартале. Столовая в этом старинном доме украшена гербом в виде щита с шевронами и красными полосами на серебряном поле; как выяснилось, это был герб Никола де Ларейни — вельможи, который занимал высокую государственную должность в правление короля Людовика XIV. Другие предметы, обнаруженные в чулане, относятся, как было с несомненностью установлено, к раннему периоду правления этого короля. Отсюда вывод: все эти вещи принадлежали упомянутому Никола де Ларейни, в обязанности которого, насколько я понимаю, входило обеспечивать соблюдение драконовских законов той эпохи и следить за их исполнением.

— И что из этого следует?

— Возьмите воронку в руки ещё раз и внимательно рассмотрите верхний медный ободок. Не различаете ли вы на нём какой-нибудь надписи?

На медной поверхности и впрямь виднелись какие-то чёрточки, почти стёртые временем. Общее впечатление было такое, что это несколько букв, из которых последняя несколько напоминала большую букву «Б».

— Вам не кажется, что это «Б»?

— Да.

— Мне тоже. Более того, я нисколько в этом не сомневаюсь.

— Но ведь у вельможи, о котором вы рассказывали, стоял бы другой инициал — «Л».

— Вот именно! В этом-то вся прелесть. Он был владельцем этой занятной вещицы, но притом пометил её чужими инициалами. Почему?

— Понятия не имею. А вы?

— Может быть, догадываюсь. Вы не замечаете, подальше на ободке как будто что-то изображено?

— Похоже, корона.

— Корона, вне всякого сомнения: однако, если вы приглядитесь при хорошем освещении, вы увидите, что это не совсем обычная корона. Это геральдическая корона — эмблема титула, а так как составляют её четыре жемчужины, чередующиеся с земляничными листьями, это, безусловно, эмблема маркиза. Значит, человек, чьи инициалы заканчиваются на букву «Б», имел право носить такую корону.

— Так что же, выходит, эта обычная кожаная воронка принадлежала маркизу?

Д’Акр загадочно улыбнулся.

— Или кому-то из членов семьи маркиза, — сказал он. — Хоть это мы с достаточной определённостью вывели из надписи на ободке.

— Но какая же тут связь со снами? — Не знаю уж, то ли потому, что я уловил что-то такое в выражении лица д’Акра, то ли потому, что мне что-то передалось через его манеру речи, только, глядя на этот старый, покоробившийся кусок кожи, я вдруг почувствовал отвращение и безотчётный ужас.

— Из снов я не раз получал важную информацию, — заговорил мой собеседник наставительным тоном, так как питал слабость к поучениям. — Теперь, когда у меня возникают сомнения насчёт каких-нибудь существенных моментов атрибуции, я, ложась спать, непременно кладу интересующий меня предмет рядом с собой в надежде что-то узнать о нём во сне. Мне этот процесс не кажется таким уж загадочным, хотя он и не получил ещё благословения ортодоксальной науки. Согласно моей теории, любой предмет, оказавшийся тесно связанным с каким-нибудь крайним пароксизмом человеческого чувства, будь то боль или радость, запечатлевает и сохраняет определённую атмосферу или ассоциацию, которую он способен передать впечатлительному уму. Под впечатлительным умом я разумею не ненормально восприимчивый, а просто тренированный, образованный ум, как у нас с вами.

— Вы хотите сказать, что если бы я, например, лёг спать, положив рядом с собой вон ту старую шпагу, что висит на стене, мне могла бы присниться какая-нибудь кровавая переделка, в которой эта шпага была пущена в ход?

— Превосходный пример, потому что, сказать по правде, я уже проделал подобный опыт с этой шпагой и увидел во сне, как умер её владелец, погибший в яростной схватке, которую я не смог опознать как какую-то известную в истории битву, но которая произошла во времена Фронды. Некоторые народные обычаи, если задуматься, свидетельствуют о том, что этот факт уже признавался нашими предками, хотя мы, мнящие себя мудрецами, отнесли его к суевериям.

— Какие, например?

— Ну, скажем, обычай класть под подушку свадебный пирог, чтобы спящему приснились приятные сны. Этот и некоторые другие примеры вы найдёте в брошюрке, которую я сам пишу сейчас на эту тему. Но ближе к делу. Однажды я положил перед сном рядом с собой эту воронку, и мне приснилось нечто такое, что, безусловно, пролило весьма любопытный свет на её происхождение и способ применения.

— И что же вам приснилось?

— Мне приснилось… — Он вдруг замолчал, и на его дородном лице появилось выражение живейшего интереса. — Честное слово, это отличная мысль! — воскликнул он. — Мы с вами проведём чрезвычайно интересный психологический опыт. Вы наверняка легко поддаётесь психическому воздействию: ваши нервы должны чутко реагировать на всякое внешнее впечатление.

— Я никогда не проверял своих способностей в этой области.

— Тогда мы проверим их этой же ночью. Могу я попросить вас об одном величайшем одолжении? Когда вы ляжете спать на этом диване, положите возле вашей подушки эту старую воронку, ладно?

Его просьба показалась мне нелепой, но моему многостороннему характеру тоже не чужда тяга ко всему причудливому и фантастическому. Я, конечно, не поверил в теорию д’Акра и не думал, что эксперимент может удаться, но меня увлекла сама идея участия в подобной затее. Д’Акр с самым серьёзным видом придвинул к изголовью моего дивана столик и положил на него воронку. Затем, перебросившись со мной ещё несколькими фразами, он пожелал мне спокойной ночи и вышел.

Некоторое время перед тем, как лечь, я курил, сидя у догорающего камина, снова и снова возвращаясь мыслями к этому любопытному эксперименту и страшным снам, которые, может быть, мне приснятся. Впечатляющая уверенность, с какой говорил д’Акр, необычность всей окружающей обстановки, сама эта огромная комната со странными, сплошь и рядом зловещими предметами, развешанными по стенам, — всё это, несмотря на мой скептицизм, создало у меня в душе серьёзный настрой. Наконец я разделся и, потушив лампу, лёг, но ещё долго ворочался с боку на бок, пока не заснул. Постараюсь со всей точностью, на которую способен, описать сцену, привидевшуюся мне во сне. Она встаёт сейчас у меня в памяти более отчётливо, чем что бы то ни было, виденное мною наяву.

Дело происходило в комнате, похожей на склеп или подвал. От её грубой сводчатой архитектуры, с крутым куполом потолка, веяло мощью. Это помещение явно было частью какого-то большого здания.

Трое мужчин в чёрном одеянии и в чёрных бархатных головных уборах странной формы — расширяющихся кверху — сидели рядом на помосте, застеленном красным ковром. Лица их были чрезвычайно серьёзны и скорбны. Слева стояли двое мужчин, в длинных мантиях и с папками в руках; папки, судя по их виду, были набиты бумагами. Справа, лицом ко мне, стояла женщина маленького роста, светловолосая и с необыкновенными бледно-голубыми глазами ребёнка. Была она не первой молодости, но и женщиной средних лет я бы её не назвал. Её фигура говорила о некоторой склонности к полноте, а осанка — о горделивой уверенности в себе. Лицо у неё было бледно, но невозмутимо спокойно. Странное впечатление производило это лицо: в его миловидных чертах проглядывало что-то хищное, кошачье, а в линиях маленького сильного рта с узкими губами и округлого подбородка угадывалась жестокость. Одета она была в какое-то подобие свободного белого платья. Сбоку от неё стоял священник, который что-то с жаром шептал ей на ухо, снова и снова поднося к её глазам распятие. Она же отворачивала голову и продолжала пристально смотреть мимо распятия на тех троих мужчин в чёрном, которые, как я понял, были судьями.

Вот три судьи встали и что-то объявили; слов я не разобрал, хотя видел, что говорил тот из них, который был в центре. Затем они величественно удалились, а следом за ними — двое мужчин с бумагами. И в тот же миг в комнату поспешно вошли люди грубого обличья, в коротких мужских куртках из плотной материи, и сначала убрали красный ковёр, а потом, разобрав помост, вынесли доски, так что освободилось всё пространство комнаты. Теперь, когда помост, загораживавший глубину помещения, исчез, моему взору открылись весьма странные предметы обстановки. Один напоминал кровать с деревянными цилиндрами с обоих концов и рукояткой ворота для регулирования её длины. Другой походил на деревянного гимнастического коня. Было там ещё несколько диковинных предметов, а сверху свисали, раскачиваясь, тонкие верёвки, перекинутые через блоки. Всё вместе имело некоторое сходство с современным гимнастическим залом.

После того как из комнаты убрали всё лишнее, появилось новое действующее лицо. Это был высокий сухопарый мужчина, одетый в чёрное, с худым и суровым лицом. При виде этого человека я невольно содрогнулся. Одежда его, сплошь покрытая грязными пятнами, жирно лоснилась. Он держал себя с медлительным и выразительным достоинством, как если бы с его приходом всё здесь поступило в полное его распоряжение. Чувствовалось, что, несмотря на его грубую внешность и грязную одежду, теперь он хозяин в этой комнате, теперь он займётся здесь своим делом, теперь он станет командовать. На согнутой левой руке у него висели связки тонких верёвок. Женщина смерила его с ног до головы испытующим взглядом, но выражение её лица не изменилось. Оно оставалось уверенным и даже вызывающим. Зато священник потерял всякое самообладание. Лицо его покрылось мертвенной бледностью, на высоком покатом лбу выступили капли пота. Воздев руки в молитве, он непрестанно наклонялся к уху женщины, бормоча какие-то отчаянные слова.

Человек в чёрном тем временем подошёл и, сняв со сгиба локтя одну из верёвок, связал женщине руки. Она сама протянула их и смиренно держала перед собой, пока он это делал. Затем, грубо взяв женщину за руку, он подвёл её к деревянному коню, который был в высоту ей по грудь. Её подняли и положили на коня лицом к потолку, а священник, трясшийся от ужаса, бросился вон из комнаты. Губы женщины быстро зашевелились, и, хотя мне не было слышно ни слова, я понял, что она молится. Ноги её свешивались с обеих сторон коня, и я увидел, что грубые мужланы-прислужники привязывают к её лодыжкам верёвки, прикрепляя их другим концом к железным кольцам, вделанным в каменный пол.

При виде этих зловещих приготовлений сердце у меня упало, и всё же, загипнотизированный ужасом, я не мог оторвать глаз от странного зрелища. В комнату вошёл человек с двумя полными вёдрами. Другой внёс следом за ним ещё одно ведро. Вёдра поставили возле деревянного коня. Второй из вошедших держал в свободной руке деревянный черпак с прямой ручкой. Черпак он отдал человеку в чёрном. В ту же минуту к лежащей приблизился прислужник с тёмным предметом в руке, который даже во сне показался мне смутно знакомым. Это была кожаная воронка. С огромной силой он просунул её… но я больше не мог вынести этого кошмара! Волосы встали у меня дыбом. Я бился и метался, выбираясь из пут сна, пока с громким криком не вырвался к собственной своей жизни.

Очнувшись, я увидел, что лежу, дрожа от ужаса, в просторной библиотеке, через окно которой льётся серебристый лунный свет, отбрасывая на противоположную стену причудливый переплетающийся узор из чёрных теней. О, каким блаженным облегчением было сознавать, что я вернулся в девятнадцатый век — вернулся из этого средневекового склепа в мир, где в груди у людей бьются человеческие сердца. Я сел на диване, ощущая дрожь во всех членах, и сознание моё раздиралось между счастливым чувством избавления и недавним ужасом. Страшно подумать, что подобные вещи когда-то совершались, что они могли совершаться и рука Господня не разила злодеев на месте! Что это было — игра воображения или же реальный отзвук чего-то такого, что произошло в чёрные, жестокие времена мировой истории? Дрожащими руками обхватил я виски, в которых стучала кровь. И вдруг сердце остановилось у меня в груди. Объятый ужасом, я даже не мог вскрикнуть. Что-то приближалось ко мне из темноты комнаты.

Когда человек, не опомнившийся от пережитого ужаса, переживает его снова, это может сломить его дух. Не способный ни рассуждать, ни молиться, я сидел в немом оцепенении, глядя на тёмную фигуру, двигавшуюся ко мне через комнату. Но тут фигура попала в белую полосу лунного света, и я ожил. Это был д’Акр, и по его лицу я понял, что он испуган не меньше, чем я.

— Господи боже, что с вами? Что случилось? — спросил он хриплым голосом.

— О, д’Акр, как я рад вашему приходу! Я побывал в аду. Какой это ужас!

— Значит, это вы кричали?

— Наверное.

— Ваш крик переполошил весь дом. Все слуги до смерти перепуганы. — Он чиркнул спичкой и зажёг лампу. — Попробуем-ка снова разжечь огонь, — добавил он, подбрасывая поленья в камин, где дотлевали последние красные угольки. — Боже мой, дружище, вы бледны как мел! У вас такой вид, будто вы видели призрака.

— Так оно и было — нескольких призраков.

— Выходит, эта кожаная воронка оказала-таки действие?

— Я больше не согласился бы спать рядом с этой чёртовой штуковиной, предложи вы мне хоть всё своё состояние!

Д’Акр хихикнул.

— Я так и думал, что вам предстоит рядом с ней весёленькая ночка, — сказал он. — Но и вы в долгу не остались: быть разбуженным в два часа ночи страшным криком — удовольствие маленькое! Насколько я понял из ваших слов, вы видели эту ужасную процедуру.

— Какую ужасную процедуру?

— Пытка водой — «допрос с пристрастием», как это называлось в славные времена «короля-солнце». Вы выдержали до самого конца?

— Нет, слава богу, проснулся прежде, чем к ней приступили.

— А! Тем лучше для вас. Я продержался до третьего ведра. Но ведь это очень старая история, её участники давным-давно в могиле, так не всё ли нам теперь равно, как они туда попали? Я полагаю, вы не имеете ясного представления о том, что видели?

— Пытали какую-то преступницу. Если тяжесть наказания соразмерна с тяжестью её преступления, она должна была совершить поистине страшные злодеяния.

— Что ж, это маленькое утешение у нас есть, — проговорил д’Акр, кутаясь в халат и наклоняясь поближе к огню. — Её преступления и впрямь были соразмерны наказанию. Конечно, если я правильно установил личность этой женщины.

— Но каким образом вы смогли узнать, кто она?

Д’Акр молча снял с полки старинный том в пергаментном переплёте.

— Вот послушайте-ка, — сказал он. — Это написано на французском языке семнадцатого века, но я буду давать приблизительный перевод. А уж вы судите сами, удалось мне разгадать загадку или нет.

«Узница предстала перед судом Высшей палаты парламента по обвинению в убийстве мэтра Дре д’Обрэ, её отца, и двух её братьев, мэтров д’Обрэ, цивильного лейтенанта и советника парламента. Глядя на неё, трудно было поверить, что это и впрямь она совершила столь гнусные злодейства, поскольку при невеликом росте обладала она благообразной наружностью, кожу имела светлую, а глаза голубые. Однако же суд, найдя её виновной, постановил подвергнуть её допросу обычному и с пристрастием, дабы заставить её назвать имена своих сообщников, после чего, по приговору суда, её надлежало отвезти в повозке на Гревскую площадь, где и обезглавить, тело же сжечь и развеять пепел по ветру».

Эта запись сделана шестнадцатого июля тысяча шестьсот семьдесят шестого года.

— Очень интересно, — сказал я, — но неубедительно. Как вы докажете, что речь тут идёт о той самой женщине?

— Я к этому подхожу. Дальше в этой книге рассказывается о поведении женщины во время допроса. «Когда палач приблизился к ней, она узнала его по верёвкам, которые он держал, и тотчас же протянула руки, молча оглядев его с ног до головы». Что вы на это скажете?

— Да, всё так и было.

— «Она и бровью не повела при виде деревянного коня и колец, при помощи которых было вывернуто столько членов и исторгнуто у страдальцев столько воплей и стенаний. Когда взор её обратился на приготовленные для неё три ведра воды, она с улыбкой заметила: «Месье, как видно, вся эта вода принесена сюда для того, чтобы утопить меня. Надеюсь, вы не рассчитываете заставить проглотить столько воды такую малютку, как я?» Дальше идёт подробное описание пытки. Читать?

— Нет, ради бога, не надо!

— Вот фраза, которая наверняка уж докажет вам, что вы видели сегодня во сне ту самую сцену, которая описана здесь: «Добрейший аббат Пиро, будучи не в силах вынести зрелище мук своей подопечной, поспешил выйти из комнаты». Ну как, убедились?

— Полностью. Это, вне всякого сомнения, одно и то же событие. Но кто же была она, эта женщина, такая миловидная и так ужасно кончившая?

Вместо ответа д’Акр подошёл ко мне и поставил лампу на столик, стоявший у изголовья моей постели. Взяв злополучную воронку, он поднёс её медным ободком близко к свету. В таком освещении гравировка казалась более отчётливой, чем вечером накануне.

— Мы с вами уже пришли к выводу, что это эмблема титула маркиза или маркизы, — сказал он. — Мы далее установили, что последняя буква — «Б».

— Несомненно, «Б».

— А теперь насчёт других букв. Я думаю, что это, слева направо, «М», «М», «д», «О», «д» и — последняя — «Б».

— Да, вы, безусловно, правы. Я совершенно ясно различаю обе маленькие буквы «д».

— То, что я вам читал, — это официальный протокол суда над Мари Мадлен д’Обрэ, маркизой де Брэнвилье, одной из знаменитейших отравительниц и убийц всех времён.

Я сидел молча, ошеломлённый необычайностью происшедшего и доказательностью, с которой д’Акр раскрыл его истинный смысл. Мне смутно вспоминались некоторые подробности беспутной жизни этой женщины: разнузданный разврат, жестокое и длительное истязание больного отца, убийство братьев ради мелкой корысти. Вспомнилось мне и то, что мужество, с которым она встретила свой конец, каким-то образом искупило в глазах парижан те ужасы, каковые она творила при жизни, и что весь Париж сочувствовал ей в её смертный час, благословляя её как мученицу через каких-то несколько дней после того, как проклинал её как убийцу. Лишь одно-единственное возражение пришло мне в голову.

— Как же могли попасть инициалы и эмблема её титула на эту воронку? Ведь не доходило же средневековое преклонение перед знатностью до такой степени, чтобы украшать орудия пытки аристократическими титулами?

— Меня это тоже поставило в тупик, — признался д’Акр. — Но потом я нашёл простое объяснение. Эта история вызывала к себе жгучий интерес современников, и нет ничего удивительного в том, что Ларейни, тогдашний начальник полиции, сохранил эту воронку в качестве жутковатого сувенира. Не так уж часто случалось, чтобы маркизу Франции подвергали допросу с пристрастием. И то, что он выгравировал на ободке её инициалы для сведения других, было с его стороны совершенно естественным и обычным поступком.

— А что это? — спросил я, показывая на отметины на кожаном горлышке.

— Она была лютой тигрицей, — ответил д’Акр, отворачиваясь. — И, как всякая тигрица, очевидно, имела крепкие и острые зубы[156].

1903

Джордж Венн и привидение[157]

Однажды поздним вечером (было нас человек шесть) мы сидели у огня и рассуждали о привидениях — да и о чём ещё можно говорить зимним вечером у камина? Ничего нового к общеизвестным фактам никто из нас, очевидно, добавить не мог: каждый лишь пересказывал истории, когда-то прочитанные, а делать вид, будто сам некогда пережил подобное, не хотел. Один рассказчик развернул повествование со слов деда, другой поведал нам о якобы «непокойном» доме, в котором жили его родственники, — судя по всему, ничего более конкретного нам услышать в тот день было не суждено. Самым популярным у нас оказалось слово «говорят» — реальные факты отсутствовали: вздумай мы вынести своё «дело о призраках» на суд присяжных, ни один из наших доводов не прошёл бы.

Были, впрочем, в комнате и такие, кто говорил больше других. В любой беседе, как на скачках, тут же выявляются лидеры, оставляющие другим лишь право довольствоваться участием в соревновании. С другой стороны, продолжая сравнение, стоит заметить, что не всегда фавориту удаётся выдержать взятый темп: вот он сбавляет скорость, начинает отставать, и к финишу первой приходит тёмная лошадка, поначалу державшаяся позади.

В комнате наступило молчание. Рассказчики исчерпали тему — уж очень невелик был запас известных нам историй. В эту минуту один из присутствовавших поднялся (всё это время он, надо сказать, сидел несколько в стороне и говорил меньше прочих), подошёл к огню, вынул щипцами раскалённый уголёк и принялся методично раскуривать трубку. Вышло так, что, пока он совершал этот бесхитростный ритуал, остальные молча наблюдали за ним, словно заворожённые. Наверное, сам ход нашей беседы предрасполагал к тому, чтобы малейшим пустякам придавалось чрезвычайное значение. К теме мы подошли, в общем-то, легкомысленно, и никто из нас не осмелился бы заявить, будто верит в собственную историю. Но постепенно, помимо воли рассказчиков, предмет разговора прочно завладел нашим небольшим кружком. Настало мгновение, когда каждый вдруг ощутил в своём соседе не столько поддержку, сколько источник страха и неуверенности; иными словами, мы застращали друг друга до такой степени, что раздайся стук в дверь, упади стул или мигни лампа — и все обезумели бы от ужаса. Вот в таком несколько болезненном возбуждении мы и наблюдали за тем, как Джордж Венн при помощи уголька методично раскуривает трубку.

— Сдаётся мне, друзья мои, что предмет разговора знаком вам лишь понаслышке, — проговорил он отрывисто, попыхивая дымком.

Обычно Венн говорил спокойно и медленно, почти величаво, а в тот вечер, возможно умышленно, он был как-то особенно нетороплив; затаив дыхание, все мы ждали, что же он скажет дальше.

— Выслушав все ваши рассказы, я пришёл к выводу, что никто из вас, похоже, своими глазами привидения так и не видел. Мне же выпало такое счастье.

Последние слова он произнёс громко и как-то слишком, по-моему, многозначительно. Венн всегда говорил глуховатым басом, а тут мне и вовсе показалось, будто голос его доносится из-под земли. В какой-то миг вспышка уголька осветила лицо говорившего загадочным алым светом; затем Венн окутал себя облаком дыма и стал пробираться к своему креслу. Во взглядах наших, прикованных к его фигуре, уже горел неподдельный интерес — пожалуй даже, предчувствие чего-то таинственного.

Наверное, не только у меня возникла курьёзная мысль: ведь если учесть все обстоятельства и сопоставить факты, то, простите, кому же ещё, как не Джорджу Венну, мудрое Провидение должно было предоставить этот чудесный шанс — вплотную соприкоснуться с миром неведомого? Дело, может быть, ещё и в том, что Венн с самого начала был для нас тёмной лошадкой; все мы знали друг друга в основном ещё со школьной скамьи, он же вошёл в наш круг сравнительно недавно. Будучи самым старшим в нашей компании, он обладал характером решительным и замкнутым; остальных же всегда отличала склонность к излишнему многословию. Венн не изображал скуку, он действительно сохранял полнейшее хладнокровие, когда все мы парили душами в высочайших сферах, и оставался безмятежен и невозмутим, пусть бы нами овладевало самое буйное веселье. Следует заметить, что Венн не поддавался всеобщему настроению, будь то возбуждение или, напротив, подавленность; мы же, совсем ещё юноши, имели обыкновение попеременно бросаться из одной крайности в другую, то преисполняясь восторгом, то погружаясь во мрак уныния.

О Венне нам было известно немного. Как и многие художники, бо́льшую часть своей жизни он провёл за границей; сейчас ему было около тридцати. Несколько лет назад он осел в Лондоне и сблизился с нами — кружком совсем ещё юных джентльменов, в основном студентов художественных колледжей и давнишних друзей. Несмотря на то что встречи наши были не подготовлены, нерегулярны и почти случайны, круг наш превратился постепенно в своего рода молодёжный клуб, объединивший людей, единых в своих склонностях и устремлениях. Время от времени мы собирались у кого-нибудь, курили трубки, спорили об искусстве, обсуждали свои достижения и делились планами, проводили боксёрские бои, фехтовали и, конечно же, осушали один за другим бокалы пунша. Мы были безумно, невообразимо молоды (о чём читатель, наверное, уже догадался) и, конечно, с радостью потеснились ради того, чтобы принять в свои ряды Джорджа Венна. В конце концов, он был опытнее, умнее, уравновешеннее всех нас и обладал массой полезной информации о художественных методах, имеющих место на континенте. Разумеется, тот факт, что Венн был совершенно не похож на остальных, и оказался основной причиной, побудившей нас принять его в свой круг без колебаний и в высшей степени благосклонно.

Да, подумал я, вот человек, который действительно видел привидение. Чем больше размышлял я об этом, тем больше утверждался во мнении, что Венн именно тот счастливчик, который должен хотя бы раз в жизни повстречать призрака. Ведь если не он, то кто же? Олимпийское спокойствие, не подверженное влиянию внешних сил, глубокий глухой бас, тяжёлый взгляд тёмных серьёзных глаз — всё выдавало в нём человека, однажды заглянувшего в бездну неведомого. Таких людей ничто не может ужаснуть в нашей бренной жизни: побывав в контакте с миром иным, они неподвластны разного рода мелочам. Если бы в комнату нашу ввели сейчас незнакомца и предложили бы ему указать пальцем на человека, возможно видевшего привидение, ни секунды не сомневаюсь в том, что его выбор естественно пал бы на Венна. Любые претензии прочих собравшихся на какой-либо авторитет в этой области были бы попросту смешны.

Внешне он мало чем от нас отличался — разве что одевался попроще; впрочем, делал он это умышленно. Как и все, наверное, студенты художественных колледжей, мы склонны были к некоторой эксцентричности в выборе туалетов и причудливой избыточности во всём, что касалось укладывания волос, подравнивания усиков и ухода за бородой. Не обладая в полной мере упомянутыми атрибутами, мы, разумеется, изо всех сил старались их себе завести — в результате появлялось нечто пушистое, но крайне недостаточное, и всегда только над верхней губой. Венн если и был когда-либо подвержен такого рода слабостям, то сейчас от них совершенно избавился. Он никогда не появлялся в живописных ярких камзолах, с огромным количеством пуговиц, к коим все мы были неравнодушны, а ходил в простом твидовом костюме, напоминая скорее охотника или простого обывателя, нежели человека, которому предстоит работать за мольбертом. Собственно говоря, он никогда особенно не выпячивал свою принадлежность к нашей общей профессии, в отличие, разумеется, от нас, всегда придававших излишнее значение внешней стороне дела. Бороды Венн не носил, выбривая лицо до синевы, хотя, судя по наличию последней, мог бы при желании украсить себя весьма буйной растительностью. Волосы он стриг коротко, причёской напоминая первого из Наполеонов; что действительно отличало его, так это прямые строгие брови, оливковый цвет кожи и правильные черты лица, также характерные для великого императора. В облике его было нечто орлиное, ростом же Венн был хоть и повыше Наполеона, но особенной полнотой и шириной плеч не выделялся.

— Так ты видел привидение, Венн? — спросил кто-то из нас. — Это правда?

— Да, видел, — просто отвечал тот.

— И где же?

— Вот в этой студии.

По комнате пронёсся вздох изумления. Наверное, мне следовало бы сразу заметить, что в тот вечер мы сидели в студии Венна. Такая была у нас привычка — встречаться то у Фрэнка Рипли, то у Тома Торотона, то у Венна, то у меня. Всё происходило при этом без особых приготовлений и даже без приглашений: просто время от времени в нашей маленькой компании как бы проскакивала искорка, и все знали, что в назначенный вечер Фрэнк, Том или Джордж «будет у себя дома», а значит, все остальные смогут прийти его «навестить». Информация распространялась среди нас молниеносно. Мы были слишком молоды и дружны, чтобы обустраивать свои взаимоотношения с излишней помпой. Никто не ждал каких-либо особых сообщений относительно встречи, но, как только наступал вечер, тотчас направлялся к другу, нисколько не сомневаясь в том, что хозяин примет его с величайшим радушием. В общем, по воле случая в тот вечер мы сидели в студии Венна, в креслах Венна, курили табак, предложенный Венном, и попивали грог, приготовленный им же.

Была у нашего старшего друга одна особенность: он никогда не поступал так, как на его месте поступили бы все остальные. В его профессиональной жизни всё отличалось от нашего студенческого уклада. И если мы снимали себе меблированные комнаты, превращая их в студии, то Венн один занимал целый дом.

— В конце концов, стоит это не намного дороже, — объяснил он нам однажды, как всегда очень спокойно. — Между тем преимущества такого одиночества неисчислимы. Иногда мне нравится, очень нравится побыть в тишине; имея соседей, это, знаете ли, невозможно. Но бывает и так, что мне хочется пошуметь на славу: скажем, проверить, сохранил ли я прежнее чувство мишени, крепость нервов и зоркость глаза, и тогда я палю из револьвера часами. Иногда, ощутив вдруг потребность в физических упражнениях, я сдвигаю мебель и развлекаюсь, прыгая через неё, а то и сигаю прямо через лестничный пролёт, приземляясь со страшным грохотом (уж в этом можете не сомневаться!). Были бы в доме другие жильцы — они непременно стали бы возражать против такого рода разминок, и имели бы на то все основания. Они не вынесли бы моего соседства, я — их. Мы никогда не смогли бы договориться, в какой из дней всем нам одновременно надлежит галдеть и топать, а в какой — затаиться тише воды ниже травы. Я ведь пробовал уже снимать квартиру и пришёл к выводу, что жизнь в них для меня неприемлема. Проходило немного времени, и хозяйка шла ко мне с предложением съехать немедленно, причём происходило это, как правило, в ту минуту, когда и я сам готов был бежать к ней с тем же. Теперь жизнь моя устроена иначе. Мой дом — моя крепость. Крепость Венна, если вам угодно; тут мне дозволено всё: бить в барабан, играть на органе, прыгать выше головы, палить куда попало и чем попало — от духового ружья до «армстронга»[158], — сидеть затаившись или громыхать, как оркестр, исполняющий Верди, — и никто не сможет помешать мне в этом ни словом, ни делом. Дом этот, должен признаться, требует немалого внимания, а по правде сказать, просто вопиет о срочном ремонте, но ведь, с другой стороны, потому-то и обходится он мне так дёшево. Хозяин палец о палец не ударит, пока не истечёт срок оплаты, а ни один нормальный (я хотел сказать — уважающий себя) жилец не станет вкладывать кучу денег в обустройство развалюхи, не будучи уверен в том, что договор с ним будет продлён. Но я не привередлив: меня и такое жилище устраивает. Не смущают меня ни трещины в потолке, ни обвалившиеся карнизы, ни вздувшийся пол; покуда есть в доме лестницы, какой, право, смысл ещё и в перилах? Что же до паутины, то я к ней просто-таки неравнодушен: не мне объяснять вам, сколь живописна любая грязь. Так что здесь я и обосновался и намерен жить — причём жить вполне прилично, — если удастся, конечно, заставить публику покупать мои картины. Впрочем, именно в этом и состоит ведь цель любого художника.

Странное это было место — крепость нашего Венна. Дом был явно построен в те времена, когда Лондон ещё не был перенаселён. Многочисленные комнаты были просторны, коридор широк: строение явно застало ещё те времена, когда в моде были настоящие «холлы» — это позже их сменили «пассажи». Массивная старая лестница полого шла вверх; обращали на себя внимание огромные площадки с деревянными шарами по углам перил.

Дом располагался неподалёку от Сохо-сквер и был когда-то богат, пожалуй, даже фешенебелен, но славные дни минули, и от прежней роскоши не осталось и следа. Сегодня вокруг «крепости Венна» теснились лишь пивные и мелкие лавчонки: весь район погряз в бездне запустения и нищеты.

Всё здесь казалось ветхим, изношенным. Мусорщики позабыли о сборе мусора, власти — о состоянии дорог, не говоря уж об освещении. Всё поросло грязью, дорога вздыбилась ухабами, вдоль обочин торчали немногочисленные фонари. Подчинив себе всю округу, нищета так и осталась тут править бал.

Направляясь к Венну в гости, не следовало забывать о том, что вас ждёт район, числящийся в правительственных и парламентских сводках как «густонаселённый и очень бедный». Доказательства тому разбросаны были повсюду: достаточно было лишь бросить взгляд на ряды птичьих клеток, на голубей, рассевшихся по карнизам, на размалёванные алой краской горшки или ярко-зелёные ящички с резедой… А этот бесконечный детский поток, разбивающийся о бордюры и рассеивающийся множеством точек: толпы детей, играющих в какие-то странные игры, устраивающих дикие танцы, явно испытывающих недостаток в чистом воздухе и хорошей пище — и тем не менее счастливых, бодрых!

Чтобы пробраться к дверям Венна, необходимо было преодолеть плотный заслон: целая бригада сорванцов, оккупировав ступеньки, храбро противостояла каждому, кто к ним приближался. Как только вы добирались до дверного молоточка, практически овладевая входом в дом, вся банда тут же перестраивалась у вас за спиной, словно начиная подготовку к отражению любой вашей попытки отступить тем же путём. Юные обитатели района явно настаивали на том, что подходы к строению, в силу давних традиций, принадлежат им в гораздо большей степени, нежели Венну, и если кто-то и должен тут испрашивать разрешение, так это он у них, но никак не наоборот.

— Так, значит, ты видел привидение в этой самой студии, Венн?

— Да, в этом нет ни малейших сомнений.

Что ж, если Венн был единственным из нас, кому довелось лицезреть гостя из мира иного, то где же ещё мог бы появиться последний, как не здесь, в этой студии? Комната сия была настолько велика, что казалось, никакое, даже самое яркое освещение не способно рассеять мрак по углам. Можно подумать, что сам дом всем своим существом так и манит в гости призраков.

Почти всё здесь было окутано таинственной мглой: выпирающие на стенах бугры отбрасывали длинные тени, углублённые окна, покрытые слоем пыли, пожирали почти весь дневной свет. Тут скрипели лестницы, подпрыгивали половицы, постоянно потрескивала деревянная панель — причём так, что на душе сразу становилось как-то уж очень тревожно и мысль о присутствии привидения вновь и вновь лезла в голову.

Правда, до сих пор, поднимаясь по лестнице, я и представить себе не мог, что где-то впереди, возможно уклоняясь от рокового столкновения, пробирается призрак — или сидит, затаившись, в уголке и наблюдает за моими перемещениями. Теперь, однако, всё представилось мне в ином свете. Присутствие невидимки чувствовалось всюду. Украдкой оглядев комнату через плечо — надо сказать, не без опасений, что увижу нечто ужасное где-то во мраке теней, — я ещё более утвердился в прежней мысли. Мы часто смеялись над Венном по поводу дешевизны его жилья, нередко с издёвкой упоминали о его денежных затруднениях и намекали на то, что домовладелец, должно быть, явно не в себе. Но только теперь со всей ясностью осознал я то, до чего не мог додуматься ни один из нас: ну конечно же, Венну жильё это досталось так дёшево потому лишь, что дом был «непокоен» и хозяин просто не мог подыскать себе другого жильца!

Скудно обставленная студия была, в сущности, не более чем огромной комнатой и из-за массы разнообразных неудобств казалась нежилой. Свою идею о живописности грязи Венн воплотил в жизнь, пожалуй, даже с излишним усердием: каждая кучка мусора, не говоря уж о паутине, явно пользовалась тут его личным покровительством. Между тем многие из нас к обстановке в собственной студии относились с величайшим пиететом, прилагая немало усилий к тому, чтобы украсить её изделиями из резного дерева, декоративного фарфора, венецианского стекла, средневековыми гобеленами, отрезами бархата или дублёной кожей; другими словами, обставляя своё рабочее место так, что оно вполне могло бы сравниться с будуаром иной барышни. Венн всё это считал пустым щегольством и излишества отвергал.

— Терпеть не могу, когда меня окружают вещи, которые можно разбить или испортить, — говорил он. — Мне нужна такая комната, в которой я чувствовал бы себя просторно, где я не боялся бы брызнуть в сторону краской или скипидаром. Это же студия, а не парикмахерский салон. Вот вы, ребята, не в силах двинуть кистью, прежде чем не нацепите по бриллиантовому перстню на палец, не смажете волосы медвежьим жиром и не надушите все свои платочки. Так вы скоро и краски начнёте разводить одеколоном. Вам эта студия кажется неудобной? Но чего же вам в ней не хватает? Разве нет тут стульев и квадратного коврика у камина? Готов признать, он слегка потёрт и плешив — но это из-за угольков, которые знай себе выпрыгивают из камина, да тех ребят, что то и дело роняют здесь трубки. Нет, я не стану, как вы, загромождать место мебелью и всяким хламом. Какая от этого польза? Всё оно только поглощает деньги и свет. Меж тем избытка ни того ни другого я не ощущаю.

В общем, Венн хранил верность своей бедной студии с несколькими полуразломанными виндзорскими стульями, неровным полом и едва видимым где-то наверху потолком, гладкими панелями, лишь местами украшенными рисунками, выполненными «с натуры». Место мебели занимали полотна, обращённые к стене, — типичные обитатели всех студий, наброски, которые художник не в силах ни выбросить, ни завершить: вместо этого он забывает о них и оставляет погибать собственной смертью — от времени, пыли и влаги.

— Ну так расскажи же нам о своём привидении, Венн, — попросил Том Торотон после того, как несколько минут мы тщетно ждали, что хозяин сам заговорит об интересующем нас предмете.

Судя по всему, он был вовсе не расположен к продолжению разговора — просто сидел себе, тихо раскуривая трубку, и разглядывал ярко раскрашенный бокал. Стало ясно, что без расспросов и просьб тут не обойтись.

— Ну расскажи же нам о своём привидении, Венн.

— Что именно вы хотели бы о нём знать?

— Когда ты его впервые увидел?

— Вскоре после того, как поселился здесь.

— И оно тебя не испугало?

— Ну, «испугало» — это, пожалуй, не то слово. Сначала я был смущён, растерян, потом попривык: в облике его нет ничего такого, что бы очень уж тревожило воображение.

— И оно подолгу бывает здесь?

— По нескольку дней.

— Что?! Так ты видел его и при свете дня? А я-то думал, что призраки появляются лишь по ночам.

— Ну вот, сразу ясно, что единственным источником информации о привидениях тебе служат театральные спектакли. «Принц Датский», «Банко», потом ещё эта сцена в палатке из «Ричарда Третьего». Но привидения тоже меняют привычки: днём они теперь прогуливаются ничуть не менее охотно, нежели ночью.

— Ты шутишь, Венн.

— Прекрасно, в таком случае давайте переменим тему разговора. Не я его начал, и, будьте уверены, мне совсем не хотелось бы его продолжать.

С таким поворотом событий мы, разумеется, согласиться никак не могли. Венн своим лукавством только распалил наше любопытство.

— Нет-нет, — возразил я, — давай-ка, приятель, рассказывай обо всём по порядку. Часто оно к тебе приходит?

— Ну не сказал бы. Частых визитов я бы не потерпел: как говорится, хорошенького понемножку. Как бы я смог работать в студии, если бы призрак вздумал поселиться здесь навсегда? В таком случае, определённо, съехать отсюда пришлось бы мне.

— Но как часто он здесь появляется?

— Раза два-три в год, не чаще.

— И каждый раз останавливается на несколько дней?

— Именно так.

— Мне бы это, чёрт побери, не понравилось, — проговорил Том Торотон, вытирая ладонью лоб. — Удивляюсь тебе, Венн, как спокойно ты говоришь об этом! Я бы, например, ужасно расстроился, если бы ко мне на квартиру повадился призрак, да ещё и вздумал бы оставаться на несколько дней. У меня рука бы с кистью не поднялась, я ни спать, ни есть, ни пить бы не смог! — С этими словами Том Торотон осушил свой бокал. Вид у него, как мне показалось, был бледноватый. Он всегда отличался очень живым воображением.

— Ко всему рано или поздно привыкаешь, — философски заметил Венн. — Аппетит — он всегда так: то пропадает, то возвращается снова. Вот бы ещё так же обстояло дело и с деньгами.

— Он является неожиданно или ты бываешь готов к его появлению?

— Ну… иногда он заранее подаёт знак.

— А, ясно: возникает как бы предчувствие!

— Ну, пусть будет предчувствие, если хотите.

— Ощущение надвигающейся беды?

— Пусть будет так, если настаиваете. Сам бы я так красиво ни за что не выразился.

— Твои мысли начинают путаться, ты ощущаешь необъяснимую подавленность?

— Тут есть одна закономерность: стоит мне слегка расслабиться, начудить малость, а потом несколько дней побездельничать, как вскоре возникает подавленность, а вслед за ней и привидение.

— Но ты, Венн, всегда в прекрасном расположении духа!

— Нет, всякое бывает. Но как бы то ни было, я всегда знаю, как бороться с депрессией: ухожу, как говорится, в себя. Никогда не стараюсь переложить свои проблемы на плечи друзей. Не цепляюсь к первому встречному с тем, чтоб и его заразить тем же недугом. Депрессия — это ведь болезнь заразная, и человек, ей подверженный, способен натворить немало бед, если, конечно, возьмётся за дело всерьёз. Я же в таких случаях чувствую лишь стыд да раскаяние: запираюсь у себя и жду, пока не пройдёт. Зачем бродить по знакомым и портить всем настроение, делая вид, будто так уж остро нуждаешься в сочувствии?

Не знаю, право, насколько искренен был Венн в этой своей тираде, но только тут он попал в самую точку. Каждый из нас, сознаюсь, любил поделиться с другом — не только и даже не столько радостью, сколько неприятностью, не особенно задумываясь о том, как это может подействовать на ближних. Что ж, желание, в общем, естественное — излияния такого рода, согласитесь, приносят определённое облегчение.

— Слушай, Венн, может быть, всё-таки это не привидение, а, скажем, мысленный образ, видение — словом, порождение мрачного состояния духа, безделья, некоторых, скажем так, отклонений от здорового образа жизни и естественного в таких случаях раскаяния? Наверное, этот твой призрак — плод воображения, порождение фантазии и расшатанных нервов, может быть, даже болезни?

— Ничего подобного, — невозмутимо ответствовал Венн. — Моё привидение самое что ни на есть настоящее: его можно потрогать руками. Оно является в студию и по многу часов просиживает вот в этом кресле. — Он указал на платформу, где стояло обычное для любой студии кресло натурщика. Мы все как один повернули туда голову и уставились в одну точку, ожидая, наверное, что тотчас увидим там призрачного гостя. Кресло, однако, пустовало.

— Боже мой, какой ужас! — Голос Тома Торотона задрожал. — Вы только представьте себе: призрак заявляется к парню в студию и просиживает тут часами! Да от этого кто хочешь сойдёт с ума!

— Всё это, Том, действует, конечно, на нервы, но только до тех пор, пока не привыкнешь.

— А призрак этот, случайно, не дама? — спросил Фрэнк Рипли.

— Нет, Фрэнк, на женщину он похож меньше всего, и нечего ухмыляться.

Фрэнк Рипли, надо сказать, никогда особой тактичностью не отличался. А ведь дело-то мы обсуждали нешуточное, и насмешки были тут неуместны. Не исключено, впрочем, что этой выходкой Фрэнк просто попытался скрыть собственное смущение.

— Женщину, Том, я бы тут точно не вынес. С чего ты взял, что нервы у меня железные? Честное слово, призрак этот обликом своим вовсе не вызывает у меня каких-либо тяжёлых чувств. Совсем наоборот, это непретенциозный, простой, очень тихий субъект — и по природе своей, и по характеру. Он явно старается причинить мне как можно меньше хлопот — насколько это возможно, конечно, в данных обстоятельствах.

— В каком же облике он является?

— Это маленький сухонький старичок. На нём длинное поношенное пальто и красный шарф, обмотанный вокруг шеи.

— Погоди-ка… — начал было я.

— Что такое? В чём дело? — спросил Венн, как мне показалось, излишне резко.

— Ну как же, неужели ты не помнишь? Однажды я зашёл к тебе (столкнулся, правда, при входе с некоторыми препятствиями, но всё-таки был пропущен), и тут находился человек, как раз отвечающий этому описанию! Это был старичок в длиннополом пальто и красном шарфе, обёрнутом вокруг шеи. Он сидел в этом кресле тихо-тихо и даже не проронил ни слова, когда я вошёл. По-моему, он и не пошевельнулся.

— Постой-ка, когда это было?

— Да перед Рождеством.

— А, ну конечно. Так это и был мой призрак.

— В таком случае, клянусь Богом, я его видел! — вырвалось у меня. Я вдруг словно взглянул на себя другими глазами: оказывается, и со мной произошёл совершенно небывалый случай! Привидение и мне позволило себя лицезреть! То, что я сразу не догадался, с кем имею дело, было, безусловно, слегка неприятно, но, по правде сказать, теперь уже решающего значения не имело. — Ну да, я тоже видел его!

Теперь все взоры обратились ко мне.

— Ну так давайте же наконец отбросим всякие сомнения и скептицизм! — воскликнул Венн, как-то странно развеселившись. — Хватит разговоров о нервах, болезненной фантазии, плохом здоровье и тому подобном. Моё заявление убедительно подкрепляется свидетельством очевидца — весьма, надо сказать, неожиданного! Не я один видел призрака.

— Слушай, старина, а ты-то что, не испугался? — обратился ко мне Том Торотон.

— Ну… не так сильно, как того можно было ожидать, Том. Видишь ли, мне, признаться, и в голову не пришло, что передо мной привидение. В нём не было ровно ничего призрачного — если руководствоваться, конечно, привычными представлениями об этих существах. На привидение он походил ничуть не больше, чем я или, скажем, ты, Том… хотя, что-то сегодня ты мне кажешься бледным.

— Что?! В этом кресле восседало привидение, а ты его даже не распознал?

— Я думал, старикашка просто позировал. Более того, кажется, именно так Венн и объяснил его присутствие. Ну да, вспоминаю: он действительно делал набросок с натуры.

— Ты писал портрет привидения? — изумлённо воскликнули все в один голос.

— Да так… В общих чертах.

— О боже! Ну у тебя и нервы! — восхищённо вскричал Том Торотон.

— Сейчас покажу вам этот набросок. — Венн направился в угол комнаты и вскоре извлёк откуда-то кусок толстого картона. — Линии слабоваты, цвет блёклый… Но тогда был очень пасмурный день. Теперь, по крайней мере, вы сможете получить общее представление о внешности этого человека. Я действительно представил его натурщиком, потому что… Ну, потому что мне показалось… для всех будет лучше, если правду о нём не говорить, — объяснил Венн со смешком. — Это действительно позволило нам избежать множества совершенно ненужных расспросов и объяснений. Ничто, поверьте мне, не даётся так трудно, как церемония представления призрака живому существу. Не сомневаюсь, он был благодарен мне за то, что я тогда проявил деликатность. На эскиз, Том, ты взглянуть не боишься? Уж он-то точно не причинит тебе никакого вреда.

Все мы жадно впились глазами в кусок картона. Рисунок, выполненный маслом, набросан был очень тонко и закрашен лишь местами. Силуэт действительно был расплывчат: местами линия его обрывалась. Но сходство персонажа с тем человеком, которого я видел в студии, было неоспоримо.

— И всё-таки поражаюсь я, Венн, твоей выдержке, — продолжал долдонить своё Том Торотон.

— Видишь ли, Том, я человек практичный. Если уж призрак решил поселиться в студии, вопрос лишь в том, как использовать его в своих целях. Делать наброски, как известно, всегда полезно — и с живой натуры, и с мёртвой. Так что ничего во всём этом нет особенного.

— А призрак не проявлял недовольства?

— Ничуть. Пожалуй, он был даже польщён тем, что я нашёл ему применение. Мне кажется, привидения в основном страдают теми же слабостями, что и мы, смертные. И уж во всяком случае, не так они страшны, как нам их представляют. Я предложил призраку чувствовать себя как дома, и он с большим удовольствием принял моё предложение. «Располагайтесь поудобнее», — сказал я: он послушался. Господин этот до того здесь освоился, что даже выкурил со мной трубку.

— Выкурил трубку! — повторили мы хором.

— Подумать только, выкурить трубку с призраком! — Голос Тома дрожал от страха.

— Да, вот она: я всегда держу её тут, в сторонке, на случай если она ему ещё понадобится.

Венн поднял с крышки камина длинный глиняный «чёрч-уорден», и мы осмотрели реликвию с огромнейшим интересом. По правде говоря, ничего такого, что отличало бы трубку от тысяч ей подобных, мы не обнаружили, но, с другой стороны, «чёрч-уорден», выкуренный привидением, чего-нибудь да стоит!

— Так твой призрак ещё и курит. А он разговаривает?

— Да, хотя особым красноречием, признаться, не отличается. Он сделал всё, чтобы его общество показалось мне приятным, и сам, думаю, остался доволен хорошим к себе отношением. Я вежлив со всеми без разбора — с какой стати, спрашивается, я должен менять свои привычки в присутствии призрака? Я был вежлив с ним, предупредителен и пытался сделать его визит ко мне настолько взаимоприятным, насколько это вообще возможно. Полагаю, в иных домах, где ему приходится иногда бывать, он встречает куда менее радушный приём. Люди, знаете ли, в отношениях с привидениями страшные грубияны. Они глазеют на гостя, начинают кричать, обзываться: «ужасная тень!», «проклятое существо!» — и это ещё не самое худшее, а то и просто, завидев призрака, падают в обморок или начинают биться в конвульсиях.

Всё это привидению весьма неприятно; такое поведение человека ставит гостя в неловкое, двусмысленное положение. Он ведь является совсем не затем, чтобы нарушить мир, царящий в семье, или причинить хозяину вред. Если он и хочет чего-то, так только одного: чтобы его наконец оставили в покое. Абсолютную тишину привидение всегда предпочтёт грохоту и суете. Если внешность его не вызывает восхищения, так разве оно виновато в этом? Что оно может поделать, если его присутствие кому-нибудь неприятно? Призраки — они ведь, позволю себе заметить, вовсе не рвутся докучать честным людям. Будь у них возможность самим решать свою судьбу, они уж точно предпочли бы сидеть у себя дома, где бы он, этот самый дом, ни находился.

— Всё это, Венн, замечательно. Ну а что, если призрак появится здесь прямо сейчас, — наверное, ты не придёшь от этого в большой восторг?

— Бесспорно, Фрэнк. Мне бы этого совсем не хотелось. И тем не менее, надеюсь, я встретил бы его достойно. Привидение способно оценить приличное обращение. Более того, убеждён: призраки знакомы с правилами хорошего тона ничуть не меньше, чем, скажем, торговцы живописью.

— Но ты уверен в том, что это именно призрак, а, Венн? В доме больше никто не живёт?

— Никто, кроме хозяйки. Она вас сюда впустила — она же и выпроводит, так что спешить, право, некуда.

— Но как ты сам объясняешь появление здесь привидения?

— О, это очень серьёзный вопрос — вопрос жизни и смерти, я бы сказал, — уж не сочтите за каламбур. Вообще-то, есть у меня на этот счёт своя теория…

— Ну и что же это за теория?

— Давайте-ка вы сначала расскажете мне: чем обычно объясняют появление призрака? Только в двух словах.

— Бывает, что человек умирает с какой-то навязчивой идеей, — сказал Том Торотон. — Она остаётся с ним и после смерти — и привязывает его к земле.

— Ну и с какой же такой идеей, к примеру, он может испустить дух?

— Ну допустим, он зарыл где-то сокровище и умер внезапно, не успев о том никому рассказать, а семья его мается в нищете. Как может он отдыхать спокойно? Только и остаётся, что бродить туда-сюда по тому месту, где зарыт клад. Наверное, Венн, у тебя тут под полом что-то спрятано.

— Сказал бы ты мне об этом чуть раньше, Том, непременно разворотил бы все половицы. Но нет, я в это не верю. Пятнадцать шиллингов и четыре пенса вот тут (при этом Венн хлопнул себя по карману) — единственное в этой комнате богатство. А задолжал я… впрочем, надеюсь, это мало кого интересует. Конечно, кое-какую мелочь и вы, ребята, носите при себе, но она, увы, никакого отношения к этой комнате не имеет. Нет, Том, твоя теория относительно сокровищ не выдерживает никакой критики. Невероятно. Сокровище — в студии? Не бывает такого.

— Ну так тут может быть и совсем другое объяснение! — поспешно вскричал Том. — Привидения являются и по другим причинам. Согрешил, например, человек, а наказания не понёс и вины своей не смог искупить.

— Ах вот как! — Похоже, эта мысль Венна заинтересовала. — Но как тут следует согрешить? Наверное, натворить что-то серьёзное?

— Изменить жене! — выпалил Торотон наугад. Должно быть, в последнее время он прочёл немало популярных романов.

— Заняться подделкой денежных знаков? — предположил кто-то ещё.

— Стать мошенником!

— Совершить поджог!

— Нет, убийство!

На несколько минут в комнате воцарилась гробовая тишина.

— Что ты на это скажешь, Венн? — едва слышно прошептал Том Торотон.

— Ну, убийство, Том, это уж слишком… Но возмездие!..

— Возмездие! — повторили мы хором.

— Он имеет в виду казнь… как в «Трёх мушкетёрах»! — пробормотал Том.

Прежде чем Венн успел ответить, раздался громкий стук в дверь. Все замерли.

— Войдите, — сказал Венн.

Послышалось шарканье, дверь медленно, очень медленно отворилась, и на пороге возникла человеческая фигура. Гость прошёл в комнату и остановился. Это был призрак!

Все мы застыли от ужаса. У меня, во всяком случае, сердце ушло в пятки. Это был тот самый старичок, которого, ни о чём ещё не подозревая, я видел однажды в этой самой студии: сухонький старикашка в длиннополом коричневом пальто и красном шарфе, — тот человек, чей незавершённый портрет Венн нам только что демонстрировал! Мы стояли, глядя то на призрака, то друг на друга, то на Венна. Лица наши были белы как мел — от света газовых ламп, не иначе.

Внезапное появление привидения произвело немалое впечатление даже на Венна; после некоторой паузы он шагнул к старичку, явно пытаясь как-то сдержать обуревавшие его чувства.

— Наверное, я пришёл поздновато, — едва слышно проблеял призрак. При этом он вдруг отвесил поклон — совершенно смехотворный в своём показном раболепии.

— Да, время уж поздненько, — заметил Венн, изо всех сил стараясь сохранять невозмутимость.

— Лучше поздно, чем никогда, мистер Венн, — вымолвил призрак.

— Нет уж, позвольте в этом с вами не согласиться, — возразил хозяин с холодной сдержанностью. Должно быть, в тот вечер он был настроен критически: подумать только — вступить в пререкание с существом из иного мира, и по какому ничтожному поводу! С каким восхищением глядел на него Торотон!

— Боюсь, я помешал вам, досточтимые джентельмены. — Привидение окинуло всех нас странным улыбчивым взглядом. В его круглых тёмных глазках мелькнула, как мне показалось, какая-то дьявольская искра. И всё же, думаю, не ошибусь, если предположу, что мы почувствовали себя польщёнными: призрак назвал нас джентльменами!

— Тогда усодьте меня куда-нибудь, чтоб не мешался. Мне, чай, много не требуется, мистер Венн. Кто я, вообще, такой? — ничтожная тень! — («Надо же, — пробормотал Торотон. — Я-то думал, призраки по-английски говорят чуть получше!») — Только вы уж сами знаете, мистер Венн: во всём доме нет другого уголка, пригодного для обитания. Честное слово, я неприхотлив. Хотя если уж пожаловал не вовремя — посижу на ступеньках снаружи. Только давайте договоримся: чтобы без фокусов — не выносить ничиво и не ломать — и так здеся немного осталось. — С этими словами он, как мне показалось, не слишком благосклонно оглядел комнату и те действительно немногочисленные предметы, что в ней находились. — Вы всегда относились до меня, как истинный джентельмен, мистер Венн: чаевых не жалели, обхаживали всячески… Ничиво, джентельмены, если я посижу тут с вами часок-другой? — Он вновь оглядел нас по очереди.

— Мы, пожалуй, пойдём по домам, Венн.

Гонимые единственным желанием — убраться отсюда как можно скорее, мы двинулись к своим пальто и шляпам.

— Стойте! — Голос нашего друга прозвучал глухо и торжественно, но, судя по подрагивавшим уголкам губ, можно было даже подумать, что он еле сдерживает смех. — Нет, так просто я вас не отпущу. Непредвиденные обстоятельства вынуждают меня во всём признаться, хотя, видит бог, делать я этого не собирался. Кто-то из вас предположил, будто в доме этом совершено убийство. Я тогда предложил другое слово: «возмездие». Ещё точнее было бы сказать — «экзекуция» — вот это, джентльмены, чистая правда. Да, в доме присутствует экзекутор[159]. Собственно говоря, опись тут проводилась уже не раз. И мой дорогой призрак — не кто иной, как временный одержатель строения!

— Одержатель! — едва слышным эхом отозвались мы.

— Ну да, временный владелец. Он появляется в этом доме, преследуя меня, словно привидение, по истечении очередного квартального срока. Дело в том, что у хозяина, несомненно испытывающего ко мне, как к жильцу, огромное уважение, есть одна смешная слабость: он удивительно щепетилен во всём, что касается пунктуальной платы за жильё. Я же, несомненно питая к нему, как к хозяину, глубочайшее уважение, в силу некоторых обстоятельств (каких именно — распространяться не стану) нередко оказываюсь не в силах выплатить необходимую сумму в срок. В результате происходит опись имущества и появляется мой добрый друг, исполняющий роль временного владельца. Неудобства такого рода приходится испытывать, наверное, каждому, кто решается снять дом в одиночку. Впрочем, они с лихвой окупаются многочисленными преимуществами, о которых я уже говорил. Что-то такое я, помнится, заметил о подавленности, которая наступает сразу же после нескольких дней безделья… Проще говоря, запустив работу, я влезаю в долги. Хозяин, не получив ренты, тут же вызывает чиновника для проведения описи, а затем прибывает и мой приятель — Homo sapiens «обитающий» — достойнейший в своём роде джентльмен, который сейчас выкурит с нами трубку и опрокинет стаканчик грога, как он это проделывал тут уже не раз.

В понедельник я получу деньги, расплачусь с самыми горячими долгами, в том числе и с тем, который причиняет столь жгучее беспокойство моему почтенному хозяину, и наш гость отправится восвояси. Ну не спешите же уходить. Пустим графинчик по кругу. И хватит о духах — пусть винный дух царит в этом доме. За спиритизм! — в смысле, за спирт! — разбавленный, разумеется, в должной пропорции, а главное, с сахаром и лимоном.

Наверное, пытаясь разгадать тайну характера Джорджа Венна, мы упустили из виду одну деталь: наш старший друг, несомненно, обладал ещё и чувством юмора. Впрочем, все мы, как я уже говорил, были очень молоды и, наверное, подчас давали повод для шуток.

1889

История любви Джорджа Винсента Паркера[160]

Около сорока лет тому назад в одном английском городе жил некий господин Паркер; по роду занятий он был комиссионер и нажил себе значительное состояние. Дело своё он знал великолепно, и богатство его быстро росло. Под конец он даже построил себе дачу в живописном месте города и жил там со своей красавицей-женой. Всё, таким образом, обещало Паркеру счастливую жизнь и не омрачённую бедствиями старость. Единственная в его жизни неприятность заключалась в том, что он никак не мог понять характер своего сына. Что делать с этим молодым человеком? По какой жизненной дороге его пустить? Этих вопросов Паркер решить никак не мог. Молодого человека звали Джордж Винсент. Это был, что называется, трагический тип. Он терпеть не мог городской жизни с её шумом и суматохой. Не любил он также и негоциантства: перспектива больших барышей его нисколько не прельщала. Он не симпатизировал ни деятельности своего отца, ни образу его жизни. Он не любил сидеть в конторе и проверять книги.

Но это отвращение к торговым делам не было следствием порочности или лени, оно было следствием характера, являлось чем-то прирождённым. В других отношениях молодой человек оказался предприимчив и энергичен. Так, например, он очень любил музыку и обнаруживал незаурядные музыкальные способности. Он с успехом изучал языки и недурно рисовал. Короче говоря, то был человек с артистическим темпераментом, и характер у него оказывался под стать: нервический и вспыльчивый. Живи Джордж Винсент в Лондоне, он встретил бы сотни подобных себе людей, нашёл бы себе также подходящее занятие, стал бы заниматься критикой, литературой или чем-нибудь в том же роде. Но здесь, в провинциальном городе, в обществе торговцев хлопком, юноша чувствовал себя совершенно одиноким. Отец, наблюдая за ним, покачивал головой и выражал сомнение в его способности продолжать торговое дело.

Манеры у молодого человека были утончённые, в обхождении со знакомыми он проявлял сдержанность, но зато со своими немногочисленными друзьями казался весьма общительным. Мягкий по характеру, он, однако, не выносил того, что выглядело в его глазах несправедливостью; в таких случаях он совершенно выходил из себя. Словом, Джордж Винсент Паркер представлял собой тип, которому деловые, практические люди не симпатизируют.

Но зато хорошо известно, что именно таким поэтическим юношам благоволят женщины. В этих артистических натурах есть что-то беспомощное, какой-то призыв к сочувствию и сопереживанию, и женское сердце всегда откликается на такой призыв. И что всего замечательнее: чем сильнее, чем энергичнее женщина, тем скорее она идёт навстречу симпатии этого рода. Мы не знаем, сколько утешительниц имел сей юный беспокойный дилетант и были ли они у него, но история одной его любви дошла до нас во всех подробностях.

Однажды Джордж Винсент оказался на музыкальном вечере в доме некоего доктора, и тут он впервые встретился с мисс Мэри Гровз. Она приходилась доктору племянницей и приехала в город погостить. Постоянно же она жила при дедушке, которому было уже за восемьдесят. Несмотря, однако, на этот преклонный возраст, старик был чрезвычайно энергичен, лично занимался хозяйством (он был помещик) и, кроме того, отправлял судейские обязанности.

После спокойной и уединённой жизни в деревенском доме городская жизнь пришлась по душе молоденькой и красивой девушке. Молодой музыкант с утончёнными манерами понравился ей. В его наружности и манерах было что-то романтическое, а это, как известно, нравится молодым особам. Что касается Джорджа Винсента, то его привлекала в молодой девушке её деревенская свежесть и то, разумеется, что она ему симпатизировала. Между молодыми людьми возникла дружба.

Прежде чем девушка успела вернуться в деревню, их дружба переросла в любовь и они поклялись друг другу в верности. Но у родственников с обеих сторон эта помолвка не находила сочувствия. Старого Паркера в это время уже не было на свете. Он умер, оставив жене значительное состояние, но сыну тем не менее предстояло найти себе какое-нибудь занятие и работать. Между сыном и матерью часто происходили на этой почве ссоры. Мэри Гровз принадлежала к дворянству, и родственники её, со старым помещиком во главе, не соглашались на её брак с молодым человеком, у которого к тому же был столь странный вкус и характер.

История тянулась таким образом целых четыре года. Всё это время молодые люди постоянно переписывались, но редко встречались. И вот Джорджу Винсенту исполнилось двадцать пять лет, а его невесте двадцать три. А свадьба всё откладывалась и откладывалась.

В конце концов девушка уступила настояниям родственников, и постоянство её поколебалось. Она решила прервать отношения со своим женихом. Тон писем её переменился, да и в письмах стали появляться фразы и намёки, заставившие молодого человека насторожиться. Он заранее почувствовал, что ему готовят какой-то удар.

12 августа она написала ему, что познакомилась с молодым пастором. Мэри прибавляла, что никогда не встречала таких очаровательных людей, как этот пастор. «Он гостил у нас, — писала она. — Дедушка, кажется, хочет, чтобы я вышла за него замуж, а я едва ли пойду на это».

Эта фраза, несмотря на слабые слова утешения, страшно взволновала Винсента Паркера. Мать его говорила потом, что, получив это письмо, сын впал в ужасное уныние. Родственники его, впрочем, не обратили на данное обстоятельство внимания, так как Винсент вообще был склонен к меланхолии и на все события глядел с самой мрачной точки зрения.

На следующий день молодой человек получил от своей невесты другое письмо, уже в более решительном тоне. Оно гласило:

Мне нужно сказать Вам многое, и я намереваюсь сказать Вам это теперь же. Дедушка нашёл Ваши письма и страшно разгневался. Он недоволен тем, что мои отношения с Вами мешают браку с пастором. Я хочу, чтобы Вы вернули данное мною слово. Это нужно для того, чтобы я имела право сказать дедушке, что я свободна. Если Вы меня хоть немного любите, не сердитесь на меня; я сделаю всё от себя зависящее, чтобы не выйти замуж за пастора.

Это второе письмо произвело на молодого человека потрясающее действие. Он впал в такое состояние, что мать должна была вызвать знакомого доктора, который и просидел с ним всю ночь. Джордж Винсент шагал взад-вперёд по комнате в состоянии страшного нервного возбуждения, то и дело заливаясь слезами. Когда его уговорили наконец лечь спать, руки и ноги его конвульсивно дёргались. Ему дали морфия, но это не произвело никакого действия. От пищи Паркер отказался. Особенно ему было трудно отвечать на письмо, и он исполнил это на следующий только день, при помощи всё того же доктора и друга, который провёл рядом с ним ночь. Письмо его было ласково и рассудительно.

Дорогая Мэри, — писал он, — Вы всегда будете для меня дорогой. Я солгал бы, скажи я Вам, что не убит Вашим письмом. Но во всяком случае я не хочу быть Вам помехой: Вы свободны. Впрочем, я не даю Вам ожидаемого ответа на Ваше письмо и соглашусь на Ваше желание только после того, как из Ваших уст услышу то, что Вы мне написали. Вы меня хорошо знаете, я не стану устраивать Вам чувствительных сцен или делать глупости. Я покидаю Англию, но перед своим отъездом хотел бы увидеть Вас ещё раз. Боже мой! Я увижу Вас в последний раз! Какое несчастье! Согласитесь, что моё желание видеть Вас вполне естественно. Назначьте мне место встречи.

До свидания, дорогая Мэри. Ваш всегда любящий Вас,

Джордж.

На следующий день он послал ей другое письмо, снова умоляя о свидании и говоря, что они могут увидеться в любом месте между их домом и Стэндвиллем — ближайшим селением.

Я совсем болен и расстроен, — писал он, — наверное, и Вы находитесь не в лучшем состоянии. Повидавшись, мы оба успокоимся. На свидание я приеду непременно.

Навсегда Ваш,

Джордж.

По-видимому, на это письмо им был получен от девушки какой-то ответ, потому что в среду, 19-го, Джордж Винсент написал такое письмо:

Моя дорогая Мэри!

Сообщаю, что непременно приеду с указанным Вами поездом. Ради бога, дорогая Мэри, не беспокойтесь и не мучьте себя. Меня, пожалуйста, не жалейте. Повидаться с Вами я хочу для собственного успокоения. Надеюсь, что Вы не сочтёте меня поэтому себялюбцем. Du reste[161], повторяю уже сказанное ранее: я хочу слышать из Ваших собственных уст то, что Вы хотите, и исполню все Ваши желания. У меня есть то, что французы называют sаvоir fаirе[162]. Я не стану горевать о том, что неизбежно. И, кроме того, я не хочу быть причиной раздора между Вами и Вашим дедушкой. Если Вы хотите свидеться в гостинице, то я буду ждать Вас там, но, впрочем, я предоставляю всё это Вашей воле.

Но мисс Гровз уже раскаялась в том, что назначила ему свидание. Может быть, она вспомнила некоторые черты в характере своего возлюбленного и побоялась довериться ему? Не дождавшись от него последнего письма, она ответила ему следующим:

Дорогой Джордж!

Тороплюсь Вам сообщить, чтобы Вы ни под каким видом не приезжали. Я сегодня уеду и не могу сообщить, когда вернусь. Видеться с Вами я не хочу и очень желала бы избежать этого свидания. Да, кроме того, нам видеться невозможно по случаю моего отъезда, поэтому надо оставить дело так, как оно есть теперь. Простимся друг с другом без свидания. Увидеться с Вами мне было бы слишком тяжело. Если Вы хотите ещё написать мне, то напишите не позже трёх дней. За мной следят и письма Ваши вскрывают.

Ваша Мэри.

Это письмо, должно быть, решило дело. В голове молодого человека, наверное, и прежде бродили разные неопределённые планы, а теперь эти планы превратились в какое-то конкретное решение. Мэри Гровз давала ему только три дня сроку, стало быть, времени терять было нельзя. В тот же день он отправился в город, но прибыл туда поздно и уже не поехал в Стэндвилль. Прислуга гостиницы обратила внимание на странное поведение молодого человека: он был рассеян и бродил по общей зале, бормоча себе что-то под нос. Приказав подать себе чаю и котлет, он не прикоснулся к пище и пил только виски с содовой. На следующее утро, 25 августа, он взял билет до Стэндвилля и прибыл туда к половине двенадцатого. От Стэндвилля до имения, в котором жила мисс Гровз, было две мили. Прямо около станции есть гостиница под названием «Бычья голова». В эту гостиницу и отправился Винсент Паркер. Он заказал себе виски и спросил, не было ли на его имя писем. Когда ему ответили, что писем нет, он очень расстроился. В четверть первого Паркер вышел из гостиницы и направился к имению, в котором жила его возлюбленная.

Отправился он, однако, не в имение, а в находившуюся в двух милях от него школу. Учитель школы был в отличных отношениях с семейством Гровз и немного знал самого Винсента Паркера. В школу Паркер направился, конечно, за справками и прибыл туда в половине второго. Учитель был очень удивлён, увидев этого растрёпанного господина, от которого разило спиртным. На вопросы его он отвечал сдержанно.

— Я прибыл к вам, — заявил Паркер, — в качестве друга мисс Гровз. Вы, конечно, слышали, что мы с нею помолвлены?

— Да, слышал, — ответил учитель, — что вы были помолвлены, но слышал также и то, что эта помолвка расстроилась.

— Да, — сказал Паркер. — Она написала мне письмо, в котором просила меня вернуть ей слово. А увидаться со мной она отказывается. Я хотел бы знать, как обстоят дела.

— Я, к сожалению, не могу сказать вам того, что мне известно, так как связан словом, — ответил учитель.

— Но я всё равно узнаю об этом, рано или поздно, — возразил Паркер.

Затем он стал расспрашивать о пасторе, который гостил в имении Гровзов. Учитель ответил, что действительно там гостил пастор, но имя его назвать отказался. Паркер тогда спросил, находится ли мисс Гровз в имении и не притесняют ли её родственники? Учитель ответил, что она находится в имении, но что решительно никто её не притесняет.

— Рано или поздно, но я должен её увидеть, — произнёс Паркер. — Я ей написал, что освобождаю её от данного мне слова. Но я хотел бы услышать от неё самой, что она даёт мне отставку. Она уже совершеннолетняя и может поступать, как ей угодно. Сам знаю, что я ей жених неподходящий, и мешать ей не хочу.

Учитель извинился, что должен спешить на урок, но прибавил, что в половине пятого будет свободен, и если Паркер хочет ещё поговорить с ним, то пусть придёт к нему. Паркер ушёл, обещав вернуться. Неизвестно, как он провёл следующие два часа. По всей вероятности, он сидел в какой-нибудь соседней гостинице и завтракал. В половине пятого он вернулся в школу и стал просить у учителя совета, как ему поступить. Учитель предложил написать мисс Гровз письмо, чтобы она назначила ему свидание на следующее утро.

— А впрочем, — прибавил добродушный, но не слишком-то рассудительный учитель, — отправляйтесь-ка к ней лучше сами, она вас, наверное, примет.

— Так я и сделаю, — отвечал Паркер, — надо поскорее кончать эту историю.

Около пяти часов он ушёл из школы; держал он себя при этом спокойно и сосредоточенно.

Сорок минут спустя отвергнутый любовник подошёл к дому своей невесты, позвонил и попросил доложить о себе мисс Гровз. Но девушка и сама увидала его из окна, когда он шёл по аллее. Она вышла к нему навстречу и пригласила его в сад. Конечно, у барышни в эту минуту душа была в пятках. Она боялась, что дедушка встретится с её бывшим женихом и устроит ему скандал. Для безопасности она и увела его в сад. Итак, молодые люди вышли из дома и, усевшись на одной из садовых скамеек, спокойно беседовали около получаса. Затем в сад пришла горничная и доложила мисс Гровз, что подан чай. Девушка отправилась в дом одна, из чего явствует, как отнеслись в доме к Паркеру: его даже не хотели пригласить выпить чашку чая. Затем она снова вышла в сад и долго разговаривала с Паркером; наконец оба они поднялись и ушли. По-видимому, они собрались погулять около дома. Никто никогда не узнает, что произошло во время этой прогулки. Может быть, он упрекал её в вероломстве, а она отвечала резкими словами. Были, однако, люди, видевшие, как они гуляли. Около половины девятого рабочий, переходя по большому лугу, отделявшему большую дорогу от помещичьего дома, увидал двигавшуюся ему навстречу пару. Было уже темно, но рабочий узнал в женщине внучку помещика, мисс Гровз. Пройдя мимо и отойдя несколько шагов, рабочий оглянулся; теперь пара стояла на одном месте и о чём-то разговаривала.

Очень скоро после того рабочий Рувим Конвей, проходя по этому же лугу, услышал тихий стон. Он остановился и стал прислушиваться. Стоял тихий вечер, и вот рабочему показалось, что стон становится всё ближе… С одной стороны забора шла стена, и в тени этой стены рабочий разглядел: кто-то медленно двигался.

Сперва рабочий думал, что это какое-нибудь животное возится у стены, но, подойдя ближе, с изумлением увидел, что это женщина. Едва держась на ногах и стеная, она подвигалась вперёд вдоль стены, держась за неё руками. Рувим Конвей вскрикнул от ужаса: из темноты на него глянуло белое как мел лицо Мэри Гровз.

— Отведите меня домой! Отведите меня домой! — прошептала она. — Меня зарезал вон тот господин.

Перепуганный рабочий взял её на руки и понёс к дому. Пройдя ярдов двадцать, он остановился, чтобы перевести дух.

— На лугу никого не видно? — спросила девушка.

Рабочий оглянулся. Между деревьями вслед за ними медленно двигалась человеческая фигура. Рабочий стал ждать, поддерживая падающую голову девушки. Наконец молодой Паркер настиг их.

— Кто зарезал мисс Гровз? — спросил рабочий.

— Это я убил её! — с полным хладнокровием ответил Паркер.

— Ну, в таком случае помогите мне отнести её домой, — сказал Рувим Конвей.

И по тёмному лугу тронулась странная процессия: крестьянин и любовник-убийца несли умирающую девушку.

— Бедная Мэри! Бедная Мэри! Зачем ты меня обманула? — бормотал Паркер.

Когда процессия приблизилась к воротам, Паркер попросил Конвея принести что-нибудь, чтобы остановить кровотечение. Конвей отправился на поиски, и эти трагические любовники ещё раз — в последний раз — остались наедине. Вернувшись, Конвей увидел, что Паркер старается остановить текущую из горла девушки кровь.

— Что, жива? — спросил рабочий.

— Жива, — ответил Паркер.

— О, отнесите меня домой! — простонала бедная мисс Гровз.

Пошли далее и встретили двух фермеров, которые присоединились к ним.

— Кто это сделал? — спросил один из них.

— Она знает, кто это сделал, и я знаю, — угрюмо ответил Паркер. — Сделал это я, и меня теперь ждёт виселица. Да, это моих рук дело. Так что нечего больше разговаривать.

Удивительно, но, несмотря на такие ответы, Паркеру не довелось услышать ни единого оскорбления и никто не подверг его побоям. Трагичность положения была очевидна всем, и все молчали.

— Я умираю, — ещё раз простонала бедная Мэри, и то были её последние слова.

Навстречу выбежал старый помещик. Ему, очевидно, донесли, что с внучкой случилось что-то неладное.

Когда седая голова помещика показалась в темноте, нёсшие труп остановились.

— Что случилось? — воскликнул старик.

— Ваша внучка Мэри зарезана, — спокойно ответил Паркер.

— Кто совершил это? — закричал старик.

— Я.

— А кто вы такой?

— Меня зовут Винсент Паркер.

— Зачем вы это сделали?

— Она обманула меня, а женщина, меня обманувшая, должна умереть.

Спокойствие Паркера было поразительно.

Входя в дом вслед за дедом убитой им девушки, он сказал:

— Она знала, что я убью её. Я её предупреждал, и она знала, что у меня за характер.

Тело внесли в кухню и положили на стол. Старик, растерянный и убитый горем, направился в гостиную; Паркер последовал за ним. Он вынул кошелёк с деньгами, часы и ещё несколько вещей, подал их старику и просил передать всё это матери убитой. Помещик гневно отказался. Тогда Паркер вынул из кармана две связки писем — жалкие остатки своей любовной истории.

— В таком случае возьмите вот это! — произнёс он. — Можете их прочитать, можете их сжечь. Делайте с ними всё, что угодно. Я не хочу, чтобы эти письма фигурировали на суде.

Дед Мэри Гровз взял письма, и они были преданы пламени.

Между тем к дому спешно приближались доктор и полицейский чиновник — всегдашние провожатые преступления. Бедная Мэри лежала бездыханная на кухонном столе, на её горле виднелись три страшные раны; сонная артерия оказалась перерезанной, и прямо удивительно, как это мисс Гровз прожила так долго, получив столь ужасные раны. Полицейскому чиновнику не пришлось хлопотать, разыскивая преступника. Едва он вошёл в комнату, к нему приблизился Паркер.

— Я убил эту молодую особу и отдаюсь в руки закона, — сказал он. — Я отлично знаю ожидающую меня участь, однако я спокойно последую за вами. Дайте только мне взглянуть на неё ещё раз.

— А куда вы девали нож? — спросил полицейский.

Паркер вынул нож из кармана и подал его представителю власти. Это был обыкновенный складной нож. Замечательно, что после этого при обыске Паркера у него было найдено ещё два ножа.

Паркера отвели в кухню, и там он ещё раз взглянул на свою жертву.

— Теперь, убив её, я чувствую себя более счастливым, чем прежде. Надеюсь, что и она чувствует себя так же, — сказал он.

Такова история о том, как Джордж Винсент Паркер убил Мэри Гровз. В преступлении видна непоследовательность и какая-то мрачная безыскусственность. Этими свойствами жизнь всегда отличается от выдумок. Сочиняя романы, мы заставляем своих героев делать и говорить то, что, по нашему мнению, на их месте делали бы мы, но на самом деле преступники говорят и поступают самым необычным образом, угадать который заранее невозможно. Я ознакомил читателя с письмами Паркера. Можно ли угадать, что эти письма — прелюдия к убийству? Конечно нет. А что делает преступник после убийства? Он старается остановить кровь, текущую из горла его жертвы, ведёт со стариком-помещиком самые странные разговоры. Может ли придумать всё это самая пылкая фантазия?

Перечтите все письма Паркера, взвесьте все обстоятельства дела — и вы поймёте, что на основании этих данных нельзя предположить, что он прибыл в Стэндвилль с заранее обдуманным намерением убить свою возлюбленную.

Почему же дело кончилось убийством? Зрела ли эта идея в голове Паркера прежде, или же он рассердился на мисс Гровз за что-нибудь, когда они разговаривали на лугу, — это так и останется неизвестным. Ясно, во всяком случае, что девушка не подозревала того, что у её жениха имеются злые намерения, иначе она позвала бы себе на помощь рабочего, который встретился им по пути.

Дело это наделало много шума во всей Англии. Судили Паркера в ближайшей сессии. Председательствовал судья барон Мартин. Доказывать виновность подсудимого не было надобности, ибо он открыто похвалился своим деянием. Спорили только о вменяемости Паркера, и спор этот привёл к необходимости пересмотра всего уголовного уложения. Вызваны были родственники Паркера, и все они уверяли, что ненормальность у них в роду. Из десяти двоюродных братьев Паркера четверо сошли с ума. В качестве свидетельницы была вызвана и мать Паркера, и она со страшной уверенностью доказывала, что её сын — сумасшедший. Миссис Паркер заявляла, между прочим, что родители не хотели даже выдавать её замуж, боясь, что от неё пойдёт больное потомство.

Из показаний всех свидетелей явствовало, что подсудимого нельзя назвать человеком дурным или злым. Это был чувствительный и воспитанный молодой человек. Склонность к меланхолии у него была очень сильная. Тюремный священник заявил, что имел несколько бесед с Паркером. Священник говорил, что у Паркера совершенно отсутствует нравственное чувство и что он не может отличить добро от зла. Два врача-психиатра свидетельствовали Паркера и высказали мнение в том смысле, что он ненормален. Мнение это основывалось главным образом на заявлении подсудимого, отказывавшегося сознаться в том, что он сделал злое дело.

— Мисс Гровз обещала выйти за меня замуж, — твердил он, — она была моя, и я мог сделать с нею всё, что хотел. Таково моё убеждение, и только чудо может заставить меня от него отказаться.

Доктор попробовал с ним спорить:

— Представьте себе, что у вас была картина. У вас эту картину украли. Что вы будете делать, чтобы вернуть картину себе?

— Я потребую, чтобы вор отдал мне мою собственность назад, а если он откажется, то я убью его без малейшего зазрения совести.

Доктор сказал, что это рассуждение неправильно. Зачем же существует закон? Надо обращаться к защите закона, а не самоуправничать.

Паркер, однако, не согласился с доктором:

— Меня не спрашивали о том, хочу ли я родиться на свет. Ни один человек в мире не имеет права судить меня.

Из этого разговора доктор вывел заключение, что в Паркере моральное чувство до чрезвычайности извращено. Но такое рассуждение, по моему мнению, ошибочно. Если мы будем идти по этому пути, то окажется, что злые люди не ответственны за свои злые дела, всех их придётся признавать безумцами и освобождать от ответственности и наказания.

Барон Мартин в своём председательском резюме стал на точку зрения здравого смысла. Он указал на то, что чудаков и эксцентриков в мире видимо-невидимо и что если всех их признать безумными и невменяемыми, то общество окажется в опасности. По закону сумасшествие равно отсутствию сознания. Невменяемым может быть назван лишь такой преступник, который, совершая преступление, не знал, что делает. Но Паркер знал, что делал. Он доказал это, сказав, что его ждёт виселица.

Барон согласился с мнением присяжных, вынесших обвинительный приговор, и приговорил Паркера к смертной казни.

На этом дело и кончилось бы, если бы барона Мартина вдруг не охватили сомнения. Сам он прежде был глубоко убеждён в виновности подсудимого и вёл процесс твёрдой рукой, но его смутили показания психиатров. Совесть барона заговорила. А что, если он ошибся и приговорил к смерти невменяемого человека? Весьма вероятно, что, мучась этими мыслями, барон Мартин не спал целую ночь, ибо на следующее же утро он написал письмо Государственному секретарю, в котором излагал свои сомнения и просил его пересмотреть дело. Государственный секретарь, внимательно прочтя дело, готовился утвердить приговор суда, но накануне смертной казни какие-то лица — люди, лишённые всяких медицинских знаний, — посетили Паркера в тюрьме и затем донесли властям, что Паркер обнаруживает все признаки безумия. Государственный секретарь отложил смертную казнь и назначил комиссию из четырёх знаменитых психиатров. Все четыре врача освидетельствовали Паркера и единогласно заявили, что он вполне здоровый человек. Но есть неписаный закон, в силу которого отсрочка смертной казни равна помилованию, и поэтому смертная казнь была заменена для Паркера пожизненными каторжными работами. Так или иначе, но это смягчение участи убийцы успокоило совесть общества.

1901

Литературная мозаика

С отроческих лет во мне жила твёрдая, несокрушимая уверенность в том, что моё истинное призвание — литература. Но найти сведущего человека, который проявил бы ко мне участие, оказалось, как это ни странно, невероятно трудным. Правда, близкие друзья, ознакомившись с моими вдохновенными творениями, случалось, говорили: «А знаешь, Смит, не так уж плохо!» или «Послушай моего совета, дружище, отправь это в какой-нибудь журнал», и у меня не хватало мужества признаться, что мои опусы побывали чуть ли не у всех лондонских издателей, всякий раз возвращаясь с необычайной быстротой и пунктуальностью и тем наглядно показывая исправную и чёткую работу нашей почты.

Будь мои рукописи бумажными бумерангами, они не могли бы с большей точностью попадать обратно в руки пославшего их неудачника. Как это мерзко и оскорбительно, когда безжалостный почтальон вручает тебе свёрнутые в узкую трубку мелко исписанные и теперь уже потрёпанные листки, всего несколько дней назад такие безукоризненно свежие, сулившие столько надежд! И какая моральная низость сквозит в смехотворном доводе издателя: «из-за отсутствия места»! Но тема эта слишком неприятна, к тому же уводит от задуманного мною простого изложения фактов.

С семнадцати и до двадцати трёх лет я писал так много, что был подобен непрестанно извергающемуся вулкану. Стихи и рассказы, статьи и обзоры — ничто не было чуждо моему перу. Я готов был писать что угодно и о чём угодно, начиная с морской змеи и кончая небулярной космогонической теорией, и смело могу сказать, что, затрагивая тот или иной вопрос, я почти всегда старался осветить его с новой точки зрения. Однако больше всего меня привлекали поэзия и художественная проза. Какие слёзы проливал я над страданиями своих героинь, как смеялся над забавными выходками своих комических персонажей! Увы, я так и не встретил никого, кто бы сошёлся со мной в оценке моих произведений, а неразделённые восторги собственным талантом, сколь бы ни были они искренни, скоро остывают. Отец отнюдь не поощрял мои литературные занятия, почитая их пустой тратой времени и денег, и в конце концов я был вынужден отказаться от мечты стать независимым литератором и занял должность клерка в коммерческой фирме, ведущей оптовую торговлю с Западной Африкой.

Но, даже принуждаемый к ставшим моим уделом прозаическим обязанностям конторского служащего, я оставался верен своей первой любви и вводил живые краски в самые банальные деловые письма, весьма, как мне передавали, изумляя тем адресатов. Мой тонкий сарказм заставлял хмуриться и корчиться уклончивых кредиторов. Иногда, подобно Сайласу Веггу[163], я вдруг переходил на стихотворную форму, придавая возвышенный стиль коммерческой корреспонденции. Что может быть изысканнее, например, вот этого, переложенного мною на стихи распоряжения фирмы, адресованного капитану одного из её судов?

Из Англии вам должно, капитан, отплыть

В Мадеру — бочки с солониной там сгрузить.

Оттуда в Тенериф вы сразу курс берите:

С канарскими купцами востро ухо держите,

Ведите дело с толком, не слишком торопитесь,

Терпения и выдержки побольше наберитесь.

До Калабара дальше с пассатами вам плыть,

И на Фернандо-По и в Бонни заходить.

И так четыре страницы подряд. Капитан не только не оценил по достоинству этот небольшой шедевр, но на следующий же день явился в контору и с неуместной горячностью потребовал, чтобы ему объяснили, что всё это значит, и мне пришлось перевести весь текст обратно на язык прозы. На сей раз, как и в других подобных случаях, мой патрон сурово меня отчитал — излишне говорить, что человек этот не обладал ни малейшим литературным вкусом!

Но всё сказанное — лишь вступление к главному. Примерно на десятом году служебной лямки я получил наследство — небольшое, но при моих скромных потребностях вполне достаточное. Обретя вдруг независимость, я снял уютный домик подальше от лондонского шума и суеты и поселился там с намерением создать некое великое произведение, которое возвысило бы меня над всем нашим родом Смитов и сделало бы моё имя бессмертным. Я купил несколько дестей[164] писчей бумаги, коробку гусиных перьев и пузырёк чернил за шесть пенсов и, наказав служанке не пускать ко мне никаких посетителей, стал подыскивать подходящую тему.

Я искал её несколько недель, и к этому времени выяснилось, что, постоянно грызя перья, я уничтожил их изрядное количество и извёл столько чернил на кляксы, брызги и не имевшие продолжения начала, что чернила имелись повсюду, только не в пузырьке. Сам же роман не двигался с места, лёгкость пера, столь присущая мне в юности, совершенно исчезла — воображение бездействовало, в голове было абсолютно пусто. Как я ни старался, я не мог подстегнуть бессильную фантазию, мне не удавалось сочинить ни единого эпизода, ни создать хотя бы один персонаж.

Тогда я решил наскоро перечитать всех выдающихся английских романистов, начиная с Даниэля Дефо и кончая современными знаменитостями: я надеялся таким образом пробудить дремлющие мысли, а также получить представление об общем направлении в литературе. Прежде я избегал заглядывать в какие бы то ни было книги, ибо величайшим моим недостатком была бессознательная, но неудержимая тяга к подражанию автору последнего прочитанного произведения. Но теперь, думал я, такая опасность мне не грозит: читая подряд всех английских классиков, я избегну слишком явного подражания кому-либо одному из них. Ко времени, к которому относится мой рассказ, я только что закончил чтение наиболее прославленных английских романов.

Было без двадцати десять вечера четвёртого июня тысяча восемьсот восемьдесят шестого года, когда я, поужинав гренками с сыром и смочив их пинтой пива, уселся в кресло, поставил ноги на скамейку и, как обычно, закурил трубку. Пульс и температура у меня, насколько мне то известно, были совершенно нормальны. Я мог бы также сообщить о тогдашнем состоянии погоды, но, к сожалению, накануне барометр неожиданно и резко упал — с гвоздя на землю, с высоты в сорок два дюйма, и потому его показания ненадёжны. Мы живём в век господства науки, и я льщу себя надеждой, что шагаю в ногу с веком.

Погружённый в приятную дремоту, какая обычно сопутствует пищеварению и отравлению никотином, я внезапно увидел, что происходит нечто невероятное: моя маленькая гостиная вытянулась в длину и превратилась в большой зал, скромных размеров стол претерпел подобные же изменения. А вокруг этого, теперь огромного, заваленного книгами и трактатами, стола красного дерева сидело множество людей, ведущих серьёзную беседу. Мне сразу бросились в глаза костюмы этих людей — какое-то невероятное смешение эпох. У сидевших на конце стола, ближайшего ко мне, я заметил парики, шпаги и все признаки моды двухсотлетней давности. Центр занимали джентльмены в узких панталонах до колен, при высоко повязанных галстуках и с тяжёлыми связками печаток. Находившиеся в противоположном от меня конце в большинстве своём были в костюмах самых что ни на есть современных — там, к своему изумлению, я увидел несколько выдающихся писателей нашего времени, которых имел честь хорошо знать в лицо. В этом обществе было две или три дамы. Мне следовало бы встать и приветствовать неожиданных гостей, но я, очевидно, утратил способность двигаться и мог только, оставаясь в кресле, прислушиваться к разговору, который, как я скоро понял, шёл обо мне.

— Да нет, ей-богу же! — воскликнул грубоватого вида, с обветренным лицом человек, куривший трубку на длинном черенке и сидевший неподалёку от меня. — Душа у меня болит за него. Ведь признаемся, други, мы и сами бывали в сходных положениях. Божусь, ни одна мать не сокрушалась так о своём первенце, как я о своём Рори Рэндоме, когда он пошёл искать счастья по белу свету.

— Верно, Тобиас, верно! — откликнулся кто-то почти рядом со мной. — Говорю по чести, из-за моего бедного Робина, выброшенного на остров, я потерял здоровья больше, чем если бы меня дважды трепала лихорадка. Сочинение уже подходило к концу, когда вдруг является лорд Рочестер — блистательный кавалер, чьё слово в литературных делах могло и вознести, и низвергнуть. «Ну как, Дефо, — спрашивает он, — готовишь нам что-нибудь?» — «Да, милорд», — отвечаю я. «Надеюсь, это весёлая история. Поведай мне о героине — она, разумеется, дивная красавица?» — «А героини в книге нет», — отвечаю я. «Не придирайся к словам, Дефо, — говорит лорд Рочестер, — ты их взвешиваешь, как старый, прожжённый стряпчий. Расскажи о главном женском персонаже, будь то героиня или нет». — «Милорд, — говорю я, — в моей книге нет женского персонажа». — «Чёрт побери тебя и твою книгу! — крикнул он. — Отлично сделаешь, если бросишь её в огонь!» И удалился в превеликом возмущении. А я остался оплакивать свой роман, можно сказать приговорённый к смерти ещё до своего рождения. А нынче на каждую тысячу тех, кто знает моего Робина и его верного Пятницу, едва ли придётся один, кому довелось слышать о лорде Рочестере.

— Справедливо сказано, Дефо, — заметил добродушного вида джентльмен в красном жилете, сидевший среди современных писателей. — Но всё это не поможет нашему славному другу Смиту начать свой рассказ, а ведь именно для этого, я полагаю, мы и собрались.

— Он прав, мой сосед справа! — проговорил, заикаясь, сидевший с ним рядом человек довольно крупного сложения, и все рассмеялись, особенно тот, добродушный, в красном жилете, который воскликнул:

— Ах, Чарли Лэм, Чарли Лэм, ты неисправим! Ты не перестанешь каламбурить, даже если тебе будет грозить виселица.

— Ну нет, такая узда всякого обуздает, — ответил Чарльз Лэм, и это снова вызвало общий смех.

Мой затуманенный мозг постепенно прояснялся — я понял, как велика оказанная мне честь. Крупнейшие мастера английской художественной прозы всех столетий назначили rendez-vous[165] у меня в доме, дабы помочь мне разрешить мои трудности. Многих я не узнал, но потом вгляделся пристальнее, и некоторые лица показались мне очень знакомыми — или по портретам, или по описаниям. Так, например, между Дефо и Смоллетом, которые заговорили первыми и сразу себя выдали, сидел, саркастически кривя губы, дородный старик, темноволосый, с резкими чертами лица, — то был, безусловно, не кто иной, как знаменитый автор «Гулливера». Среди сидевших за дальним концом стола я разглядел Филдинга и Ричардсона и готов поклясться, что человек с худым, мертвенно-бледным лицом был Лоренс Стерн. Я заметил также высокий лоб сэра Вальтера Скотта, мужественные черты Джордж Элиот и приплюснутый нос Теккерея, а среди современников увидел Джеймса Пэйна, Уолтера Безента, леди, известную под именем Уида[166], Роберта Льюиса Стивенсона и несколько менее прославленных авторов. Вероятно, никогда не собиралось под одной крышей столь многочисленное и блестящее общество великих призраков.

— Господа, — заговорил сэр Вальтер Скотт с очень заметным шотландским акцентом, — полагаю, вы не запамятовали старую поговорку: «У семи поваров обед не готов»? Или как пел застольный бард:

Чёрный Джонстон и в придачу

десять воинов в доспехах

напугают хоть кого,

Только будет много хуже,

если Джонстона ты встретишь

ненароком одного.

Джонстон происходил из рода Ридсдэлов, троюродных братьев Армстронгов, через брак породнившийся…

— Быть может, сэр Вальтер, — прервал его Теккерей, — вы снимете с нас ответственность и продиктуете начало рассказа этому молодому начинающему автору?

— Нет-нет! — воскликнул сэр Вальтер. — Свою лепту я внесу, упираться не стану, но ведь тут Чарли, этот юнец, напичканный остротами, как радикал — изменами. Уж он сумеет придумать весёлую завязку.

Диккенс покачал головой, очевидно собираясь отказаться от предложенной чести, но тут кто-то из современных писателей — из-за толпы мне его не было видно — проговорил:

— А что, если начать с того конца стола и продолжать далее всем подряд, чтобы каждый мог добавить, что подскажет ему фантазия?

— Принято! Принято! — раздались голоса, и все повернулись в сторону Дефо; несколько смущённый, он набивал трубку из массивной табакерки.

— Послушайте, други, здесь есть более достойные, — начал было он, но громкие протесты не дали ему договорить.

А Смоллет крикнул:

— Не отвиливай, Дэн, не отвиливай! Тебе, мне и декану надобно тремя короткими галсами вывести судно из гавани, а потом пусть себе плывёт куда заблагорассудится!

Поощряемый таким образом, Дефо откашлялся и повёл рассказ на свой лад, время от времени попыхивая трубкой:

«Отца моего, зажиточного фермера в Чешире, звали Сайприен Овербек, но, женившись в году приблизительно 1617-м, он принял фамилию жены, которая была из рода Уэллсов, и потому я, старший сын, получил имя Сайприен Овербек Уэллс. Ферма давала хорошие доходы, пастбища её славились в тех краях, и отец мой сумел скопить тысячу крон, которую вложил в торговые операции с Вест-Индией, завершившиеся столь успешно, что через три года капитал отца учетверился. Ободрённый такой удачей, он купил на паях торговое судно, загрузил его наиболее ходким товаром (старыми мушкетами, ножами, топорами, зеркалами, иголками и тому подобным) и в качестве суперкарго посадил на борт и меня, наказал мне блюсти его интересы и напутствовал своим благословением.

До островов Зелёного Мыса мы шли с попутным ветром, далее попали в полосу северо-западных пассатов и потому быстро продвигались вдоль африканского побережья. Если не считать замеченного вдали корабля берберийских пиратов, сильно напугавшего наших матросов, которые уже почли себя захваченными в рабство, нам сопутствовала удача, пока мы не оказались в сотне лиг от мыса Доброй Надежды, где ветер вдруг круто повернул к югу и стал дуть с неимоверной силой. Волны поднимались на такую высоту, что грот-рея оказывалась под водой, и я слышал, как капитан сказал, что, хотя он плавает по морям вот уже тридцать пять лет, такого ему видеть ещё не приходилось и надежды уцелеть для нас мало. В отчаянии я принялся ломать руки и оплакивать свою участь, но тут с треском рухнула за борт мачта, я решил, что корабль дал течь, и от ужаса упал без чувств, свалившись в шпигаты[167], и лежал там, словно мёртвый, что и спасло меня от гибели, как будет видно в дальнейшем. Ибо матросы, потеряв всякую надежду на то, что корабль устоит против бури, и каждое мгновение ожидая, что он вот-вот пойдёт ко дну, кинулись в баркас и, по всей вероятности, встретили именно ту судьбу, какой думали избежать, потому что с того дня я больше никогда ничего о них не слышал. Я же, очнувшись, увидел, что по милости Провидения море утихло, волны улеглись и я один на всём судне. Это открытие привело меня в такой ужас, что я мог только стоять, в отчаянии ломая руки и оплакивая свою печальную участь; наконец я несколько успокоился и, сравнив свою долю с судьбой несчастных товарищей, немного повеселел, и на душе у меня отлегло. Спустившись в капитанскую каюту, я подкрепился снедью, находившейся в шкафчике капитана».

Дойдя до этого места, Дефо заявил, что, по его мнению, он дал хорошее начало и теперь очередь Свифта. Выразив опасение, как бы и ему не пришлось, подобно юному Сайприену Овербеку Уэллсу, «плавать по воле волн», автор «Гулливера» продолжил рассказ:

«В течение двух дней я плыл, пребывая в великой тревоге, так как опасался возобновления шторма, и неустанно всматривался в даль в надежде увидеть моих пропавших товарищей. К концу третьего дня я с величайшим удивлением заметил, что корабль, подхваченный мощным течением, идущим на северо-восток, мчится то носом вперёд, то кормой, то, словно краб, повёртываясь боком, со скоростью, как я определил, не менее двенадцати, если не пятнадцати узлов. В продолжение нескольких недель меня уносило всё дальше, но вот однажды утром, к неописуемой своей радости, я увидел по правому борту остров. Течение, несомненно, пронесло бы меня мимо, если бы я, хотя и располагая всего лишь парой собственных своих рук, не изловчился повернуть кливер так, что мой корабль оказался носом к острову, и, мгновенно подняв паруса шпринтова, лисселя и фок-мачты, взял на гитовы фалы со стороны левого борта и сильно повернул руль в сторону правого борта — ветер дул северо-востоко-восток».

Я заметил, что при описании этого морского манёвра Смоллет усмехнулся, а сидевший у дальнего конца стола человек в форме офицера Королевского флота, в ком я узнал капитана Марриэта[168], выказал признаки беспокойства и заёрзал на стуле.

«Таким способом я выбрался из течения, — продолжил Свифт, — и смог приблизиться к берегу на расстояние в четверть мили и, несомненно, подошёл бы ближе, вторично повернув на другой галс, но, будучи отличным пловцом, рассудил за лучшее оставить корабль, к этому времени почти затонувший, и добраться до берега вплавь.

Я не знал, обитаем ли открытый мною остров, но, поднятый на гребень волны, различил на прибрежной полосе какие-то фигуры: очевидно, и меня и корабль заметили. Радость моя, однако, сильно уменьшилась, когда, выбравшись на сушу, я убедился в том, что это были не люди, а самые разнообразные звери, стоявшие отдельными группами и тотчас кинувшиеся к воде, мне навстречу. Я не успел ступить ногой на песок, как меня окружили толпы оленей, собак, диких кабанов, бизонов и других четвероногих, из которых ни одно не выказало ни малейшего страха ни передо мной, ни друг перед другом, — напротив, их всех объединяло чувство любопытства к моей особе, а также, казалось, и некоторого отвращения».

— Второй вариант «Гулливера», — шепнул Лоренс Стерн соседу. — «Гулливер», подогретый к ужину.

— Вы изволили что-то сказать? — спросил декан очень строго, по-видимому расслышав шёпот Стерна.

— Мои слова были адресованы не вам, сэр, — ответил Стерн, глядя довольно испуганно.

— Всё равно они беспримерно дерзки! — выкрикнул декан. — Уж конечно, ваше преподобие сделало бы из рассказа новое «Сентиментальное путешествие». Ты принялся бы рыдать и оплакивать дохлого осла. Хотя, право, не следует укорять тебя за то, что ты горюешь над своими сородичами.

— Это всё же лучше, чем барахтаться в грязи с вашими йеху, — ответил Стерн запальчиво, и, конечно, вспыхнула бы ссора, не вмешайся остальные.

Декан, кипя негодованием, наотрез отказался продолжать рассказ. Стерн также не пожелал принять участие в его сочинении и, насмешливо фыркнув, заметил, что «не дело насаживать добрую сталь на негодную рукоятку». Тут чуть не завязалась новая перепалка, но Смоллет быстро подхватил нить рассказа, поведя его уже от третьего лица:

«Наш герой, немало встревоженный сим странным приёмом, не теряя времени, вновь нырнул в море и догнал корабль, полагая, что наихудшее зло, какого можно ждать от стихии, — сущая малость по сравнению с неведомыми опасностями загадочного острова. И как показало дальнейшее, он рассудил здраво, ибо ещё до наступления ночи судно взял на буксир, а самого его принял на борт английский военный корабль «Молния», возвращавшийся из Вест-Индии, где он составлял часть флотилии под командой адмирала Бенбоу. Юный Уэллс, молодец хоть куда, речистый и превесёлого нрава, был немедля занесён в списки экипажа в качестве офицерского слуги, в каковой должности снискал всеобщее расположение непринуждённостью манер и умением находить поводы для забавных шуток, на что был превеликий мастер.

Среди рулевых «Молнии» был некий Джедедия Энкерсток, внешность коего была весьма необычна и тотчас привлекла к себе внимание нашего героя. Этот моряк, от роду лет пятидесяти, с лицом тёмным от загара и ветров, был такого высокого роста, что, когда шёл между палубами, должен был наклоняться чуть не до земли. Но самым удивительным в нём была другая особенность: ещё в бытность его мальчишкой какой-то злой шутник вытатуировал ему по всей физиономии глаза, да с таким редким искусством, что даже на близком расстоянии затруднительно было распознать настоящие среди множества поддельных. Вот этого-то необыкновенного субъекта юный Сайприен и наметил для своих весёлых проказ, особенно после того, как прослышал, что рулевой Энкерсток весьма суеверен, а также о том, что им оставлена в Портсмуте супруга, дама нрава решительного и сурового, перед которой Джедедия Энкерсток смертельно трусил. Итак, задумав подшутить над рулевым, наш герой раздобыл одну из овец, взятых на борт для офицерского стола, и, влив ей в глотку рому, привёл её в состояние крайнего опьянения. Затем он притащил её в каюту, где была койка Энкерстока, и с помощью таких же сорванцов, как и сам, надел на овцу высокий чепец и сорочку, уложил её на койку и накрыл одеялом.

Когда рулевой возвращался с вахты, наш герой, притворившись взволнованным, встретил его у дверей каюты.

— Мистер Энкерсток, — сказал он, — может ли статься, что ваша жена находится на борту?

— Жена? — заорал изумлённый моряк. — Что ты хочешь этим сказать, ты, белолицая швабра?

— Ежели её нет на борту, следовательно, нам привиделся её дух, — ответствовал Сайприен, мрачно покачивая головой.

— На борту? Да как, чёрт подери, могла она сюда попасть? Я вижу, у тебя чердак не в порядке, коли тебе взбрела в голову такая чушь. Моя Полли и кормой и носом пришвартована в Портсмуте, поболе чем за две тысячи миль отсюда.

— Даю слово, — молвил наш герой наисерьёзнейшим тоном. — И пяти минут не прошло, как из вашей каюты вдруг выглянула женщина.

— Да-да, мистер Энкерсток, — подхватили остальные заговорщики. — Мы все её видели: весьма быстроходное судно и на одном борту глухой иллюминатор.

— Что верно, то верно, — отвечал Энкерсток, поражённый столь многими свидетельскими показаниями. — У моей Полли глаз по правому борту притушила навсегда долговязая Сью Уильямс из Гарда. Ну, ежели кто есть там, надобно поглядеть, дух это или живая душа.

И честный малый, в большой тревоге и дрожа всем телом, двинулся в каюту, неся перед собой зажжённый фонарь. Случилось так, что злосчастная овца, спавшая глубоким сном под воздействием необычного для неё напитка, пробудилась от шума и, испугавшись непривычной обстановки, спрыгнула с койки, опрометью кинулась к двери, громко блея и вертясь на месте, как бриг, попавший в смерч, отчасти от опьянения, отчасти из-за наряда, препятствовавшего её движениям. Энкерсток, потрясённый этим зрелищем, испустил вопль и грохнулся наземь, убеждённый, что к нему действительно пожаловал призрак, чему немало способствовали страшные, глухие стоны и крики, которые хором испускали заговорщики. Шутка чуть не зашла далее, чем то было в намерении шалунов, ибо рулевой лежал замертво, и стоило немалых усилий привести его в чувство. До конца рейса он твёрдо стоял на том, что видел пребывавшую на родине миссис Энкерсток, сопровождая свои заверения божбой и клятвами, что хотя он и был до смерти напуган и не слишком разглядел физиономию супруги, но безошибочно ясно почувствовал сильный запах рома, столь свойственный его прекрасной половине.

Случилось так, что вскоре после этой истории был день рождения короля, отмеченный на борту «Молнии» необыкновенным событием — смертью капитана при очень странных обстоятельствах. Сей офицер, прежалкий моряк, еле отличавший киль от вымпела, добился должности капитана путём протекции и оказался столь злобным тираном, что заслужил всеобщую к себе ненависть. Так сильно невзлюбили его на корабле, что, когда возник заговор всей команды покарать капитана за его злодеяния смертью, среди шести сотен душ не нашлось никого, кто пожелал бы предупредить его об опасности. На борту королевских судов водился обычай в день рождения короля созывать на палубу весь экипаж, и по команде матросам надлежало одновременно палить из мушкетов в честь его величества. И вот пущено было тайное указание, чтобы каждый матрос зарядил мушкет не холостым патроном, а пулей. Боцман дал сигнал дудкой, матросы выстроились на палубе в шеренгу. Капитан, встав перед ними, держал речь, которую заключил такими словами:

— Стреляйте по моему знаку, и, клянусь всеми чертями ада, того, кто выстрелит секундой раньше или секундой позже, я привяжу к снастям с подветренной стороны. — И тут же крикнул зычно: — Огонь!

Все как один навели мушкеты прямо ему в голову и спустили курки. И так точен был прицел и так мала дистанция, что более пяти сотен пуль ударили в него одновременно и разнесли вдребезги голову и часть туловища. Столь великое множество людей было замешано в это дело, что нельзя было установить виновность хотя бы одного из них, и посему офицеры не сочли возможным покарать кого-либо, тем более что заносчивое обращение капитана сделало его ненавистным не только простым матросам, но и всем офицерам.

Умением позабавить и приятной естественностью манер наш герой расположил к себе весь экипаж, и по прибытии корабля в Англию полюбившие Сайприена моряки отпустили его с величайшим сожалением. Однако сыновний долг понуждал его вернуться домой к отцу, с каковой целью он и отправился в почтовом дилижансе из Портсмута в Лондон, имея намерение проследовать затем в Шропшир. Но случилось так, что во время проезда через Чичестер одна из лошадей вывихнула переднюю ногу, и, так как добыть свежих лошадей не представлялось возможным, Сайприен вынужден был переночевать в гостинице при трактире «Корона и бык»».

— Нет, ей-богу, — сказал вдруг рассказчик со смехом, — отродясь не мог пройти мимо удобной гостиницы не остановившись, и посему делаю здесь остановку, а кому желательно, пусть ведёт далее нашего приятеля Сайприена к новым приключениям. Быть может, теперь вы, сэр Вальтер, наш «северный колдун», внесёте свой вклад?

Смоллет вытащил трубку, набил её табаком из табакерки Дефо и стал терпеливо ждать продолжения рассказа.

— Ну что ж, за мной дело не станет, — ответил прославленный шотландский бард и взял понюшку табаку. — Но, с вашего дозволения, я переброшу мистера Уэллса на несколько столетий назад, ибо мне люб дух Средневековья. Итак, приступаю:

«Нашему герою не терпелось поскорее двинуться дальше, и, разузнав, что потребуется немало времени на подыскание подходящего экипажа, он решил продолжать путь в одиночку, верхом на своём благородном сером скакуне. Путешествие по дорогам в ту пору было весьма опасно, ибо, помимо обычных неприятных случайностей, подстерегающих путника, на юге Англии было очень неспокойно, в любую минуту готовы были вспыхнуть мятежи. Но наш юный герой, высвободив меч из ножен, чтобы быть наготове к встрече с любой неожиданностью, и стараясь находить дорогу при свете восходящей луны, весело поскакал вперёд.

Он ещё не успел далеко отъехать, как вынужден был признать, что предостережения хозяина гостиницы, внушённые, как ему мнилось, лишь своекорыстными интересами, оказались вполне справедливыми. Там, где дорога, проходя через болотистую местность, стала особенно трудной, намётанный глаз Сайприена увидел поблизости от себя тёмные, приникшие к земле фигуры. Натянув поводья, он остановился в нескольких шагах от них, перекинул плащ на левую руку и громким голосом потребовал, чтобы скрывавшиеся в засаде вышли вперёд.

— Эй вы, удалые молодчики! — крикнул Сайприен. — Неужто не хватает постелей, что вы завалились спать на проезжей дороге, мешая добрым людям? Нет, клянусь святой Урсулой Альпухаррской, я полагал, что ночные птицы охотятся за лучшей дичью, чем за болотными куропатками или вальдшнепами.

— Разрази меня на месте! — воскликнул здоровенный верзила, вместе со своими товарищами выскакивая на середину дороги и становясь прямо перед испуганным конём. — Какой это головорез и бездельник нарушает покой подданных его королевского величества? А, это soldado[169], вот кто! Ну, сэр, или милорд, или ваша милость, или уж не знаю, как следует величать достопочтенного рыцаря, — попридержи-ка язык, не то, клянусь семью ведьмами Гаймблсайдскими, тебе не поздоровится!

— Тогда, прошу тебя, откройся, кто ты такой и кто твои товарищи, — молвил наш герой. — И не замышляете ли вы что-либо такое, чего не может одобрить честный человек. А что до твоих угроз, так они отскакивают от меня, как отскочит ваше презренное оружие от моей кольчуги миланской работы.

— Подожди-ка, Аллен, — сказал один из шайки, обращаясь к тому, кто, по-видимому, был её главарём. — Этот молодец — лихой задира, как раз такой, какие требуются нашему славному Джеку. Но мы переманиваем ястребов не пустыми руками. Послушай, приятель, присоединяйся к нам — есть дичь, для которой нужны смелые охотники вроде тебя. Распей с нами бочонок наваррского, и мы подыщем для твоего меча работу получше, чем попусту вовлекать своего владельца в ссоры да кровопролития. Миланская работа или не миланская, нам до того дела нет, а вот если мой меч звякнет о твою железную рубашку, худой то будет день для сына твоего отца!

Одно мгновение наш герой колебался, не зная, на что решиться: следует ли ему, блюдя рыцарские традиции, ринуться на врагов или разумнее подчиниться? Осторожность, а также и немалая доля любопытства в конце концов одержали верх, и, спешившись, наш герой дал понять, что готов следовать туда, куда его поведут.

— Вот это настоящий мужчина! — воскликнул тот, кого называли Алленом. — Джек Кейд порадуется, что ему завербовали такого удальца! Ад и вся его нечистая сила! Да у тебя шея покрепче, чем у молодого быка! Клянусь рукояткой своего меча, туго пришлось бы кому-нибудь из нас, если бы ты не послушал наших уговоров!

— Нет-нет, добрейший наш Аллен! — пропищал вдруг какой-то коротыш, прятавшийся позади остальных, пока грозила схватка, но теперь протолкнувшийся вперёд. — Будь ты с ним один на один, оно и могло так статься, но для того, кто умеет владеть мечом, справиться с эдаким юнцом — сущая безделица. Помнится мне, как в Палатинате я рассёк барона фон Слогстафа чуть не до самого хребта. Он ударил меня вот так, глядите, но я щитом и мечом отразил удар и в свой черёд размахнулся и воздал ему втрое, и тут он… Святая Агнесса, защити и спаси нас! Кто это идёт сюда?

Явление, испугавшее болтуна, и в самом деле было достаточно странным, чтобы вселить тревогу даже в сердце нашего рыцаря. Из тьмы вдруг выступила фигура гигантских размеров, и грубый голос, раздавшийся где-то над головами стоявших на дороге, резко нарушил ночную тишину:

— Сто чертей! Горе тебе, Томас Аллен, если ты покинул свой пост без важной на то причины! Клянусь святым Ансельмом, лучше бы тебе было вовсе не родиться, чем нынче ночью навлечь на себя мой гнев! Что это ты и твои люди вздумали таскаться по болотам, как стадо гусей под Михайлов день?

— Наш славный капитан, — отвечал ему Аллен, сдёрнув с головы шапку, примеру его последовали и остальные члены отряда, — мы захватили молодого храбреца, скакавшего по Лондонской дороге. За такую услугу, сдаётся мне, надлежало бы сказать спасибо, а не корить да стращать угрозами.

— Ну-ну, отважный Аллен, не принимай это так близко к сердцу! — воскликнул вожак, ибо то был не кто иной, как сам прославленный Джек Кейд. — Тебе с давних пор должно быть ведомо, что нрав у меня крутоват и язык не смазан мёдом, как у сладкоречивых лордов. А ты, — продолжил он, повернувшись вдруг в сторону нашего героя, — готов ли ты примкнуть к великому делу, которое вновь обратит Англию в такую, какой она была в царствование учёнейшего Альфреда? Отвечай же, дьявол тебя возьми, да без лишних слов!

— Я готов служить вашему делу, если оно пристало рыцарю и дворянину, — твёрдо отвечал молодой воин.

— Долой налоги! — с жаром воскликнул Кейд. — Долой подати и дани, долой церковную десятину и государственные сборы! Солонки бедняков и их бочки с мукой будут так же свободны от налогов, как винные погреба вельмож! Ну, что ты на это скажешь?

— Ты говоришь справедливо, — отвечал наш герой.

— А вот нам уготована такая справедливость, какую получает зайчонок от сокола! — громовым голосом крикнул Кейд. — Долой всех до единого! Лорда, судью, священника и короля — всех долой!

— Нет, — сказал сэр Овербек Уэллс, выпрямившись во весь рост и хватаясь за рукоятку меча. — Тут я вам не товарищ. Вы, я вижу, изменники и предатели, замышляете недоброе и восстаёте против короля, да защитит его Святая Дева Мария!

Смелые слова и звучавший в них бесстрашный вызов смутили было мятежников, но, ободрённые хриплым окриком вожака, они кинулись, размахивая оружием, на нашего рыцаря, который принял оборонительную позицию и ждал нападения».

— И хватит с вас! — заключил сэр Вальтер, посмеиваясь и потирая руки. — Я крепко загнал молодчика в угол, посмотрим, как-то вы, новые писатели, вызволите его оттуда, а я ему на выручку не пойду. От меня больше ни слова не дождётесь!

— Джеймс, попробуй теперь ты! — раздалось несколько голосов сразу, но этот автор успел сказать лишь: «Тут подъехал какой-то одинокий всадник», как его прервал высокий джентльмен, сидевший от него чуть поодаль. Он заговорил, слегка заикаясь и очень нервно.

— Простите, — сказал он, — но, мне думается, я мог бы кое-что добавить. О некоторых моих скромных произведениях говорят, что они превосходят лучшие творения сэра Вальтера, и, в общем, я, безусловно, сильнее. Я могу описывать и современное общество, и общество прошлых лет. А что касается моих пьес, так Шекспир никогда не имел такого успеха, как я с моей «Леди из Лиона». Тут у меня есть одна вещица… — Он принялся рыться в большой груде бумаг, лежавших перед ним на столе. — Нет, не то — это мой доклад, когда я был в Индии. Вот она! Нет, это одна из моих парламентских речей… А это критическая статья о Теннисоне. Неплохо я его отделал, а? Нет, не могу отыскать, но, конечно, вы все читали мои книги — «Риенци», «Гарольд», «Последний барон»… Их знает наизусть каждый школьник, как сказал бы бедняга Маколей[170]. Разрешите дать вам образчик:

«Несмотря на бесстрашное сопротивление отважного рыцаря, меч его был разрублен ударом алебарды, а самого его свалили на землю: силы сторон были слишком неравны. Он уже ждал неминуемой смерти, но, как видно, у напавших на него разбойников были иные намерения. Связав Сайприена по рукам и ногам, они перекинули юношу через седло его собственного коня и повезли по бездорожным болотам к своему надёжному укрытию.

В далёкой глуши стояло каменное строение, когда-то служившее фермой, но по неизвестным причинам брошенное её владельцем и превратившееся в развалины, — теперь здесь расположился стан мятежников во главе с Джеком Кейдом. Просторный хлев вблизи фермы был местом ночлега для всей шайки; щели в стенах главного помещения фермы были кое-как заткнуты, чтобы защититься от непогоды. Здесь для вернувшегося отряда была собрана грубая еда, а нашего героя, всё ещё связанного, втолкнули в пустой сарай ожидать своей участи».

Сэр Вальтер проявлял величайшее нетерпение, пока Булвер-Литтон[171] вёл свой рассказ, и, когда тот подошёл к этой части своего повествования, раздражённо прервал его.

— Мы бы хотели послушать что-нибудь в твоей собственной манере, молодой человек, — сказал он. — Анималистико-магнетическо-электро-истерико-биолого-мистический рассказ — вот твой подлинный стиль, а то, что ты сейчас наговорил, — всего лишь жалкая копия с меня, и ничего больше.

Среди собравшихся пронёсся гул одобрения, а Дефо заметил:

— Право, мистер Литтон, хотя, быть может, это всего лишь простая случайность, но сходство, сдаётся мне, чертовски разительное. Замечания нашего друга сэра Вальтера нельзя не почесть справедливыми.

— Быть может, вы и это сочтёте за подражание, — ответил Литтон с горечью и, откинувшись в кресле и глядя скорбно, так продолжал рассказ:

«Едва наш герой улёгся на соломе, устилавшей пол его темницы, как вдруг в стене открылась потайная дверь и за её порог величаво ступил почтенного вида старец. Пленник смотрел на него с изумлением, смешанным с благоговейным страхом, ибо на высоком челе старца лежала печать великого знания, недоступного сынам человеческим. Незнакомец был облачён в длинное белое одеяние, расшитое арабскими каббалистическими письменами; высокая алая тиара, с символическими знаками квадрата и круга, усугубляла величие его облика.

— Сын мой, — промолвил старец, обратив проницательный и вместе с тем затуманенный взор на сэра Овербека, — все вещи и явления ведут к небытию, и небытие есть первопричина всего сущего. Космос непостижим. В чём же тогда цель нашего существования?

Поражённый глубиной этого вопроса и философическими взглядами старца, наш герой приветствовал гостя и осведомился об его имени и звании. Старец ответил, и голос его то крепнул, то замирал в музыкальной каденции, подобно вздоху восточного ветра, и тонкие ароматические пары́ наполнили помещение.

— Я — извечное отрицание не-я, — вновь заговорил старец. — Я квинтэссенция небытия, нескончаемая сущность несуществующего. В моём облике ты видишь то, что существовало до возникновения материи и за многие-многие годы до начала времени. Я алгебраический икс, обозначающий бесконечную делимость конечной частицы.

Сэр Овербек почувствовал трепет, как если бы холодная как лёд рука легла ему на лоб.

— Зачем ты явился, чей ты посланец? — прошептал он, простираясь перед таинственным гостем.

— Я пришёл поведать тебе о том, что вечности порождают хаос и что безмерности зависят от божественной ананке[172]. Бесконечность пресмыкается перед индивидуальностью. Движущая сущность — перводвигатель в мире духовного, и мыслитель бессилен перед пульсирующей пустотой. Космический процесс завершается только непознаваемым и непроизносимым…»

— Могу я спросить вас, мистер Смоллет, что вас так смешит?

— Нет-нет, чёрт побери! — воскликнул Смоллет, давно уже посмеивавшийся. — Можешь не опасаться, что кто-нибудь станет оспаривать твой стиль, мистер Литтон!

— Спору нет, это твой, и только твой стиль, — пробормотал сэр Вальтер.

— И притом прелестный, — вставил Лоренс Стерн с ядовитой усмешкой. — Прошу пояснить, сэр, на каком языке вы изволили говорить?

Эти замечания, поддержанные одобрением всех остальных, до такой степени разъярили Литтона, что он, сперва заикаясь, пытался что-то ответить, но затем, совершенно перестав собой владеть, подобрал со стола разрозненные листки и вышел вон, на каждом шагу роняя свои памфлеты и речи. Всё это так распотешило общество, что в течение нескольких минут в комнате не смолкал смех. Звук его отдавался у меня в ушах всё громче, а огни на столе тускнели, люди вокруг него таяли и наконец исчезли один за другим. Я сидел перед тлеющими в кучке пепла углями — всё, что осталось от яркого, бушевавшего пламени, — а весёлый смех высоких гостей превратился в недовольный голос моей жены, которая, тряся меня за плечи, говорила, что мне следовало бы выбрать более подходящее место для сна. Так окончились удивительные приключения Сайприена Овербека Уэллса, но я всё ещё лелею надежду, что как-нибудь в одном из моих будущих снов великие мастера слова закончат начатое ими повествование.

1886

Сошёл с дистанции

К северу от Батсера протянулась застывшей волной холмистая гряда Гемпшир-Даунс. Милях в двух от неё в низине лежит городок Питерсфилд. Серые крыши и красные стены домов едва видны среди густой зелени деревьев. От гребня холмов местность понижается широкими дугообразными уступами, чем-то напоминая окаменевшее в доисторические времена зелёное море. Внизу в долине, как раз в том месте, где пологий склон плавно переходит в равнину, расположилась крупная ферма. В центре её находится кирпичный дом квадратной формы, из трубы которого лениво струится серый дым. Владение принадлежит явно процветающему фермеру, о чём наглядно свидетельствуют два коровника, несколько стогов сена и обширные поля, жёлтые от наливающейся пшеницы.

На зелени склонов то тут, то там темнеют скопления кустов дрока, ветви которых пламенеют ярко-жёлтыми цветами. По левую сторону от фермы проходит широкий Портсмутский тракт, вдоль которого цепочкой тянутся от гребня высокие телеграфные столбы. За границей хозяйства открывается зияющий гигантский провал, резко выделяясь белым пятном на зелёном фоне. Это знаменитая меловая каменоломня. Из глубин провала доносятся отдалённые голоса людей и звяканье инструментов. В седловине меж двух зелёных холмов, возвышающихся над карьером, виднеется крохотный треугольник — окрашенный в свинцовые тона морской пейзаж с белой блёсткой одинокого паруса.

По тракту спускаются в долину две женщины: пожилая полная матрона, с красным лицом, в грубом саржевом платье и накинутой на плечи тёмно-жёлтой пейслейской шали, и совсем юная девушка, хорошенькая, с большими серыми глазами и приятным личиком, усеянным множеством веснушек, словно перепелиное яйцо. На ней аккуратная белая блузка с узким чёрным пояском и простая короткая юбка, придающие девушке утончённо-изящный вид, чего никак нельзя сказать о её старшей спутнице. Впрочем, в глаза сразу бросается заметное сходство между ними, откуда легко прийти к выводу, что перед нами мать и дочь. Если у первой от тяжёлого крестьянского труда давно огрубела кожа, покрылось морщинами лицо и расплылась фигура, то вторая являет собой наглядный пример благотворного влияния обучения в частном пансионе на свежий цвет лица и гибкость стана. Тем не менее характерные особенности походки обеих женщин, изгиб плеч, одинаковые движения бёдер при ходьбе — всё указывает на кровное родство между ними.

— Матушка, мне кажется, я вижу отца на пятиакровом поле! — воскликнула девушка, указывая вниз, в направлении фермы.

Пожилая женщина прищурилась и приставила ладонь козырьком к глазам.

— А это ещё что за тип рядом с ним? — спросила она.

— Билл, по-моему.

— Ах, да при чём тут этот недоумок? Я спрашиваю, с кем он разговаривает?

— Никак не разберу, матушка. Он в соломенной шляпе. Адам Уилсон с карьера носит такую же.

— Ну конечно! Как же я сразу не узнала Адама? Что ж, очень хорошо. Мы вернёмся домой как раз вовремя, чтобы повидаться с ним. Негоже будет, если он понапрасну потратит время, а с тобой так и не поговорит. Провались пропадом эта пыль! В таком виде и на глаза приличным людям показаться стыдно.

Та же мысль пришла, должно быть, и в голову дочери. Она вытащила носовой платок и теперь старательно счищала пыль с рукавов и переда юбки.

— Это ты правильно сообразила, Долли. А ну-ка, пройдись ещё по оборкам — там осталось немного. Ты хорошая девочка, Долли, благослови тебя Господь, да только зря стараешься. Его ведь не платье твоё интересует, а мордашка. На платье-то он, поди, и не глянет. А знаешь, дочка, я не удивлюсь, ежели он сегодня к отцу сватать тебя заявился!

— Не мешало бы ему сначала меня спросить, — заметила девушка.

— Но ведь ты же согласишься, когда он спросит, разве нет?

— Я пока не совсем уверена, матушка.

— Ну и дела! — всплеснула руками мать. — Ума не приложу, чего теперешним девкам надобно? Просто ума не приложу! Это тебе в пансионе твоём головку невесть чем забили. Вот когда я в девках ходила, коли к кому сватался достойный человек, то ему прямо отвечали: «да» или «нет», а не держали в подвешенном состоянии, как какую-нибудь полуостриженную овцу. Взять хотя бы тебя — сразу два ухажёра за тобой увиваются, а ты ни одного из них никак выбрать не можешь!

— В том-то и дело, мамочка! — воскликнула Долли, то ли смеясь, то ли плача. — Если бы они не ухаживали за мной сразу вдвоём, тогда я, может быть, нашла что ответить.

— Ты что-нибудь имеешь против Адама Уилсона?

— Ничего, матушка. Но и против Элиаса Мейсона я тоже ничего не имею.

— Да и я, признаться, тоже, зато я точно знаю, который из двух лучше выглядит.

— Ах, хорошо выглядеть — это ещё не всё, матушка. Ты бы послушала, как умеет говорить Элиас Мейсон. А как он стихи читает!

— Вот и отлично — выходи тогда за Элиаса.

— Но у меня язык не повернётся отказать Адаму!

— Ну и ну! В жизни не встречала такую взбалмошную девчонку. Ты как телёнок между двумя копнами сена — то от одной отщипнёшь, то к другой тянешься. А между тем одной на сотню выпадает такая удача, как тебе. Возьми Адама: три с половиной фунта в неделю, уже мастер на каменоломне, а коли повезёт, так и до управляющего дослужится. Да и Элиас зарабатывает неплохие деньги. Старший телеграфист на почте — должность немаленькая. Но нельзя же обоих на поводке водить. Пора остановиться на ком-нибудь одном, а иначе — помяни моё слово — останешься ты вообще на бобах, ежели глупости свои не прекратишь.

— Ну и пусть! Мне всё равно. Никого мне не нужно! И вообще я не понимаю, чего они за мной бегают?

— Такова уж человеческая природа, девочка моя. Мужчинам так положено. А вот если бы они вдруг начали вести себя по-другому, ты бы первая стала возмущаться. Разве не записано в Священном Писании: «Мужчина стремится к женской любви, как искра от костра — к небу». — При этом мать краем глаза глянула на дочку, будучи, похоже, не совсем уверенной в точности приведённой цитаты. — Разрази меня гром, если это не Билл шкандыбает. В Писании сказано, что все мы сотворены из глины, но у Билла это куда заметнее, чем у всех знакомых мне парней!

Они как раз свернули с дороги в глубокую узкую колею, ведущую к ферме. Навстречу им нёсся сломя голову долговязый малый удивительно расхлябанной наружности. Он мчался напрямик неуклюжим галопом подростка, бесстрашно шлёпая жёлтыми безразмерными деревянными башмаками по грязи и лужам. На нём были коричневые короткие штаны и грязная рубаха неопределённого цвета, а довершал туалет красный шейный платок. Старая, потёртая соломенная шляпа сбилась на макушку. Из-под неё выбивались наружу спутанные вихры жёстких тёмно-каштановых волос. Рукава рубашки были подвёрнуты выше локтей, так что лицо и руки парня загорели и огрубели до такой степени, что цветом и текстурой напоминали кору молодого деревца. Услышав звук шагов, он поднял голову и остановился. Голубые глаза, бронзовый загар и тёмный пушок от пробивающихся усов над верхней губой могли бы сделать лицо юноши вполне привлекательным, если бы не застывшее на нём, подобно маске, туповато-вялое, тяжёлое и угрюмое выражение, придающее ему облик деревенского дурачка.

— День добрый, мэм, — проговорил он, коснувшись полей шляпы в знак приветствия. — Хозяин увидал, как вы идёте, и послал, стало быть, меня сказать вам, чтобы вы знали, что он сейчас, значитца, работает на пятиакровом поле.

— Беги назад, Билл, и передай, что мы скоро придём, — сказала женщина, и гонец пустился вприпрыжку обратно через поле, нелепо вскидывая на бегу ноги.

— Послушай, мамочка, а как фамилия нашего Билла? — спросила внезапно Долли, просто так, из любопытства.

— Да нет у него никакой фамилии.

— Нет фамилии?

— Нет, дочка. Он ведь подкидыш, и никто не знает, кто были его отец и мать. Мы взяли его из богадельни в семилетнем возрасте рубить кормовую свёклу на силос, и вот уже почти двенадцать лет он живёт на ферме. Как он был тогда просто Биллом, так и остался.

— Как интересно! Не представляю, как это можно жить без фамилии? А как будут называть его жену?

— Понятия не имею. Об этом будем думать, когда он сможет себе позволить таковую иметь. А теперь, милая моя, приготовься. Вон идут по полю твой отец и Адам Уилсон. Я ведь хочу только надёжно пристроить тебя, доченька. Адам — очень порядочный молодой человек. Он носит синий бант и имеет счёт в почтовом отделении[173].

— Хотелось бы мне знать, который из двух любит меня сильнее, — молвила девушка, вглядываясь из-под полей шляпки в приближающиеся фигуры, — тогда и я полюбила бы его всей душой. Но ты не волнуйся, мамочка, я знаю, как мне это выяснить, и нечего тебе лишний раз переживать.

Кандидат в женихи оказался молодым человеком довольно высокого роста, в сером костюме и соломенной шляпе, украшенной чёрно-белыми ленточками. Он курил трубку, но, приблизившись к дамам, поспешно спрятал её в нагрудный карман, шагнул им навстречу и протянул руку, нервно сжимая другой часовую цепочку:

— Ваш покорный слуга, миссис Фостер. А вы как поживаете, мисс Долли? Ещё декада — и придёт пора убирать ваш урожай, не так ли?

— Плохая примета в наших краях — загадывать заранее, — проворчал фермер Фостер, бросая тревожный взгляд на небо.

— Всё в руце Господней, — молвила миссис Фостер, набожно склоняя голову.

— Господь, конечно, нас не оставляет, но мне сдаётся, что в последние годы Он вроде бы малость подзабыл, как надо управлять погодой. Ну да ничего, в этом году, даст Бог, отыграемся. А ты, мать, что делала в городе?

Пожилая пара ушла вперёд, в то время как молодые люди отстали, в основном благодаря стараниям кавалера, который нарочно укорачивал шаги, чтобы ещё больше увеличить дистанцию.

— Послушайте, Долли, — начал он наконец, взглянув на девушку и слегка покраснев от смущения, — я только что имел разговор с вашим отцом — вы знаете, насчёт чего.

Долли, однако, явно не знала, о чём беседовал с её отцом молодой человек. Более того, она об этом не имела ни малейшего представления. На её прелестном веснушчатом личике было написано откровенное любопытство и ожидание.

Такая тактика заставила Адама Уилсона несколько смешаться и покраснеть ещё больше.

— Вы прекрасно знаете, о чём у нас шла речь! — нетерпеливо выпалил он. — Я говорил с ним о женитьбе.

— Как, неужели вы хотите жениться на моём папочке?!

— Ну вот, всегда вы так! Вам хорошо надо мной смеяться, а я ведь серьёзно говорю, Долли. Ваш отец сказал, что не возражает, если я стану членом вашей семьи. Вам давно известно, как сильно и верно я люблю вас…

— Как же мне может быть это известно?

— Но ведь я сам говорю вам. Неужели этого мало?

— А вы пытались хоть раз доказать мне вашу любовь?

— Доказать? Дайте мне любое задание — и сами увидите, как я с ним справлюсь.

— Иными словами, до сих пор вы ничего не сделали?

— Я не понимаю. Я сделал всё, что только мог.

— А что вы скажете об этом? — И она вытащила из корсета изрядно помятый побег дикого шиповника, что цветёт по обочинам дорог в сельской местности. — Вам ни о чём не напоминает этот цветок?

Адам улыбнулся и хотел было ответить, как вдруг брови его грозно нахмурились, губы плотно сжались, а глаза засверкали гневом при виде показавшейся вдали человеческой фигуры, быстро приближающейся к ним. Устремив свой взор в ту же сторону, девушка увидела на тропинке через три поля одетого в чёрное стройного, худощавого мужчину.

— Кажется, сюда идёт мой добрый друг мистер Элиас Мейсон, — спокойно заметила она.

— Ваш добрый друг?! — В ярости Адам Уилсон начисто позабыл о сдержанности. — Знаю я, что это за друг! Интересно, какого чёрта он шляется сюда по вечерам через день?

— Быть может, он задаёт себе тот же вопрос, только в отношении вас?

— Вы полагаете? Хотелось бы мне в таком случае, чтобы он сам меня спросил. Уж я бы ему ответил, да так, что всё очень быстро станет понятно.

— По-моему, ему уже и так всё понятно. Смотрите, он снял шляпу и кланяется мне! — со смехом воскликнула Долли.

Её смех стал последней каплей, переполнившей чашу терпения Адама. Стремясь произвести впечатление, он оказался вместо этого посмешищем в глазах любимой. Круто развернувшись на каблуках, он обратился к девушке срывающимся от негодования голосом:

— Отлично, мисс Фостер! Превосходно! Теперь я знаю, наконец, что к чему. Я сюда явился не для того, чтобы потешать вас, так что счастливо вам оставаться, мисс Фостер!

С этими словами молодой человек яростно нахлобучил на голову шляпу и быстрым шагом устремился прочь. Долли провожала его растерянным взглядом, надеясь уловить в удаляющейся фигуре признаки раскаяния, но Адам Уилсон ни разу не оглянулся, а вскоре и вовсе скрылся за ближайшим поворотом.

Когда девушка снова обернулась, прямо перед ней стоял второй претендент на её руку и сердце. Он был жилист, худощав и заметно нервничал, что сразу отражалось на его выразительном скуластом и слегка желтоватом лице.

— Добрый вечер, мисс Фостер. Сегодня чудесная погода, вот я и решил прогуляться, хотя, должен признаться, никак не рассчитывал на такое везение, что встречу в поле именно вас.

— Уверена, что отец будет очень рад вас видеть, мистер Мейсон. Вы должны заглянуть к нам в дом и выпить стаканчик парного молока.

— Благодарю за приглашение, мисс Фостер, но, по правде говоря, мне куда приятней побыть на природе, рядом с вами. Боюсь только, что своим присутствием невольно помешал вашей беседе. Если не ошибаюсь, молодой человек, который только что покинул вас с такой поспешностью, — это Адам Уилсон? — Мягкая, сдержанная манера выражаться мистера Мейсона странным образом контрастировала с его плотно поджатыми губами и беспокойным взглядом, свидетельствующими о том, что испытываемые им муки ревности, пожалуй, ещё сильнее и глубже, чем у его соперника.

— Вы правы, это был Адам Уилсон, — подтвердила девушка; в поведении и манерах Элиаса незримо присутствовало нечто такое, что не позволяло ей обращаться с ним с той же непринуждённостью, с какой она привыкла разговаривать с Адамом.

— Последнее время я неоднократно замечал здесь этого господина.

— Верно. Вы слышали, наверное, что он работает старшим мастером на соседнем карьере?

— В самом деле? А мне казалось, что его больше привлекает ваше общество, мисс Фостер. Не могу сказать, что упрекаю его за это, поскольку сам грешен в том же, однако хотелось бы всё-таки достичь между нами определённого взаимопонимания. Я полагаю, мисс Фостер, что мои истинные чувства не могли укрыться от ваших глаз. Я не ошибся, не правда ли? Я обладаю достаточными средствами и положением, чтобы обеспечить семью. Не согласитесь ли вы стать моей женой, мисс Фостер?

Долли с превеликой радостью отшутилась бы в ответ на предложение Элиаса, но под пристальным взглядом его горящих глаз у неё начисто пропала всякая охота шутить. Она медленно зашагала по направлению к дому. Элиас безмолвно следовал за ней, покорно ожидая ответа.

— Вы должны дать мне немного времени на раздумье, мистер Мейсон, — сказала наконец девушка. — Не зря говорится: «Поспешишь — людей насмешишь». Или вот ещё: «Наспех жениться — век мыкаться».

— Ручаюсь, у вас не будет случая пожалеть об этом!

— Кто знает! В жизни всякое случается.

— Я сделаю вас счастливейшей женщиной во всей Англии!

— Звучит заманчиво. Вы ведь поэт, мистер Мейсон, не так ли?

— Скажем по-другому: я большой любитель поэзии.

— Скажите, поэтам нравятся цветы?

— Мне нравятся. Очень.

— Тогда, возможно, этот цветок вам что-то скажет, — молвила девушка, протягивая Элиасу всё тот же скромный побег шиповника и одновременно вглядываясь с жадным любопытством ему в лицо. Тот принял цветок и благоговейно поднёс его к губам.

— Он говорит о том, как сладостно быть рядом с вами. О, как завидую я ему и как мечтаю оказаться на его месте! — напыщенно произнёс телеграфист.

— Добрый вечер, мистер Мейсон, — раздался вдруг голос фермера Фостера, вышедшего из дома встретить гостя. — А где же мистер… Гм… Ах да, конечно… Чай на столе, молодые люди, и вам лучше поторопиться, пока заварка не перестоялась.

Покидая в тот вечер гостеприимный дом Фостеров, мистер Элиас Мейсон на минуту увлёк Долли в сторонку.

— Я не смогу снова прийти раньше субботы, — сказал он.

— Мы рады видеть вас в любой день, мистер Мейсон.

— Я надеюсь получить ваш ответ в субботу.

— Ах, но я не могу ничего обещать вам заранее.

— Разумеется, но ведь надеяться вы мне позволите?

— Ну, этого вам никто не может запретить, — ответила девушка со смешком в голосе; теперь, когда она убедилась в прочности своей власти над этим поклонником, она в значительной мере утратила прежнюю робость и держалась с ним почти так же свободно, как и с Адамом Уилсоном. Она стояла у двери, прислонясь к косяку. Вьющиеся побеги жимолости обрамляли её лёгкую, стройную фигурку. Огромный багрово-красный солнечный диск уже опустился на западе к самой линии горизонта, и лишь верхний край его выглядывал из-за ломаной гряды холмов, заставляя одинокий бук в поле, небольшое стадо коров и удаляющуюся мужскую фигуру отбрасывать бесконечно длинные тени в противоположном направлении. Девушка с усмешкой отметила, как сильно удлинились ноги у тени мистера Мейсона и каким ничтожным выглядит он сам по сравнению с неотступно следующим за ним гигантом.

В маленьком палисаднике перед домом слышалось гудение пчёл. Припозднившаяся дневная или ранняя ночная бабочка лениво порхала над цветочной клумбой. И ещё тысячи и тысячи крохотных существ жужжали и звенели вокруг, каждое занятое устройством собственной судьбы и почитающее себя, вне всякого сомнения, центром мироздания. Впрочем, то же самое можно было отнести и к присутствующей здесь девушке. Правда, комару отмерено природой всего несколько дней, а человеку — долгие годы, но это не мешало каждому из них радоваться жизни в тот тёплый летний вечер. На посыпанную гравием дорожку выполз большой жук и целенаправленно побежал куда-то, стремительно перебирая всеми шестью ногами. Жук то и дело спотыкался, наталкивался на препятствия, падал, но каждый раз поднимался вновь, встряхивался и спешил дальше к ему одному ведомой цели в дебрях травяных джунглей. Летучая мышь, неслышно трепеща крыльями, вылетела откуда-то из-за дерева. Лёгкий ночной ветерок окутал свежим дыханием склон холма, принеся на своих крыльях слабый солёный привкус холодной морской воды. Долли Фостер поёжилась и собралась уже вернуться в дом, но тут из коридора вышла её мать.

— Билл! — воскликнула она. — Ты чем это здесь занимаешься, негодник?

Девушка присмотрелась и только сейчас заметила присевшего на корточки под буком бесфамильного батрака. Его жёлто-коричневое облачение практически сливалось с корой дерева.

— А ну-ка, убирайся отсюда, да поживей! — продолжала вопить миссис Фостер.

— Что делать надо, хозяйка? — спросил тот, подойдя поближе и покорно склонив голову.

— Ступай поруби солому на сечку в овине.

Билл кивнул и удалился шаркающей походкой — ни дать ни взять комический персонаж в заляпанных грязью башмаках, подвязанных верёвкой штанах и с задубевшей кожей цвета жареного миндаля.

— Так ты, дочка, выходит, выбрала Элиаса, — сказала мать, обнимая девушку за талию. — То-то я углядела в окошко, как он аж присосался губами к твоему цветочку. Ну что тебе сказать? Жаль, конечно, Адама. Человек он хоть и молодой, но вполне самостоятельный и порядочный. Опять же бант синий носит, и денежки у него на книжке в почтовой конторе имеются. Но ведь должен же кто-то страдать, иначе как можем мы очиститься от скверны греха? Ежели к молоку не приложить рук, так и маслица не попробуешь. Сначала надо его снять, потом взболтать, а после взбить в маслобойке. Так же и с людьми Господь поступает, прежде чем принять их в сонм ангелов. Точно как при сбивании масла!

Долли расхохоталась:

— Да, мамочка, только я ещё не выбрала Элиаса. Пока, во всяком случае.

— Нет? Значит, ты предпочитаешь Адама?

— Адаму я тоже не дала ответа.

— Ах, Долли, девочка моя! Ну почему ты не желаешь слушать советов старших? Сколько можно повторять, что с такими выкрутасами ты потеряешь обоих, только и всего.

— Успокойся, мамочка, ничего подобного не произойдёт. Всё в порядке. Но ты ведь должна понимать, как непросто мне приходится. Мне нравится Элиас. Он умеет красиво говорить, всегда такой уверенный и твёрдо знает, чего он хочет. Но мне нравится и Адам, потому что… Да просто потому, что я отлично знаю, как сильно он меня любит.

— Ах ты, господи, да что же мне с тобой делать? Ты же не можешь выйти замуж сразу за обоих — это всё равно что гнаться за двумя зайцами одновременно.

— Ты права, матушка, но у меня есть верный способ не ошибиться в выборе. Видишь эту веточку с цветком?

— Ну и что? Обыкновенный шиповник.

— А как ты думаешь, где я его нашла?

— Где-нибудь на обочине, скорее всего.

— Вот и не угадала! На подоконнике в моей комнате.

— В самом деле? И когда это было?

— Сегодня утром. Я встала в шесть часов, смотрю, он лежит, свеженький, только сорванный. То же самое случилось вчера и позавчера. Каждое утро на подоконнике появляется новый цветок. Ты правильно сказала, матушка, что в нём нет ничего необычного, другое дело, можно ли считать обычным человека, который день за днём находит в себе силы вставать на рассвете и тайком пробираться к моему окну только ради того, чтобы показать девушке, какое место мысли о ней занимают в его сердце?

— Ну и кто ж это?

— Ах, если б я только знала! Думаю, что это Элиас. Ты же знаешь — он поэт, а поэты любят делать подобные приятные сюрпризы.

— И как же ты собираешься узнать точно?

— Утром обязательно узнаю. Кто бы это ни был, утром он явится снова. Вот тогда я точно пойму, за кого мне выходить. Скажи, мамочка, отец перед вашей свадьбой когда-нибудь делал что-то похожее для тебя?

— Как-то не припоминается, доченька. Скажу только, что твой отец всегда был большой любитель поспать.

— Ну ладно, матушка, можешь больше ни о чём не волноваться. Будь уверена, завтра утром я первым делом расскажу тебе, кто приходил.

В тот вечер Долли решила разобраться со всеми мелочами, до которых в большом фермерском хозяйстве не всегда доходят руки, вследствие чего они имеют обыкновение быстро накапливаться. Она отполировала тёмную старомодную мебель в столовой, а затем занялась погребом: расставила по-новому мешки и лари, сосчитала бочонки с сидром, сварила огромный котёл малинового варенья и разлила его по банкам, снабдив каждую бумажным ярлыком с датой. Долго ещё после того, как большой дом со всеми его обитателями погрузился в сон, хлопотала она по хозяйству, добровольно выполняя порой нудную и грязную, но необходимую работу. Когда со всем было покончено, ночь уже шла на убыль, а Долли едва держалась на ногах от усталости. Она прошла на кухню, разожгла почти совсем угасшую плиту и вскипятила чай. С чашкой в руке она вернулась в свою спальню и пристроилась в уголке, мелкими глотками прихлёбывая ароматный напиток и листая старую переплетённую подшивку журнала «В час досуга». Выбранное ею для наблюдения место находилось за оконной занавеской. Отсюда она могла видеть всё, сама оставаясь незамеченной.

За окном забрезжил рассвет, и сразу задул довольно свежий ветер. По окрасившемуся в нежный бледно-голубой цвет небу стремительно неслись гонимые ветром облака. Потоки воздуха то разрывали на части белую кипень облачных масс, то сгоняли рваные клочья обратно в кучу. Белоснежные барашки мчались по небосводу, перегоняя друг дружку и устремляясь нескончаемой чередой с уже зарозовевшего восточного края горизонта в сторону пока ещё остающегося в тени западного. А ветер тем временем разгулялся не на шутку. Со двора доносился пронзительный посвист, то нарастающий чуть ли не до рёва, то понижающийся до едва слышного шелеста. Долли встала и поплотнее укуталась в тёплую шаль. Она не успела ещё усесться обратно на место, как произошло то, чего она дожидалась всю ночь, разом рассеяв все её сомнения.

Окно спальни выходило во внутренний дворик и находилось примерно в восьми футах от земли. Стоящего под окном человека нельзя было увидеть из комнаты, и всё же девушка успела заметить достаточно, чтобы узнать всё, что её интересовало. Внезапно и бесшумно в оконном проёме показалась чья-то рука. Пальцы разжались, уронив на подоконник веточку шиповника, и рука тут же исчезла. Всё происшедшее не заняло и пары секунд. Долли не успела ни увидеть лица раннего гостя, ни услышать шороха его шагов, зато смогла как следует разглядеть его руку, а больше ей ничего и не требовалось. Со счастливой улыбкой на губах она бросилась в постель, натянула на себя плед и провалилась в глубокий сон.

Долли проснулась оттого, что вошедшая в спальню мать потрясла её за плечо:

— Пора завтракать, дочка. Ты вчера замучилась, так что я принесла тебе немного хлеба и кофе. Присядь, будь умницей, и выпей, пожалуйста.

— Спасибо, мамочка. Ты не беспокойся, со мной всё в порядке. Я скоро выйду. Ты видишь — мне и одеваться не нужно.

— Нет, вы только гляньте на эту девчонку! — даже раздеться не соизволила. Так-так-так, а это что у нас такое? Цветочек на подоконнике, чтоб мне лопнуть! Ну и как, солнышко, рассмотрела ты, кто его сюда положил?

— Да, матушка.

— Кто же?

— Это был Адам.

— Взаправду? Вот уж никогда бы не подумала, что он способен на такое! Ну что ж, Адам так Адам. Парень он надёжный, а это, скажу я тебе, много лучше, чем какой-нибудь умник. Он откуда пришёл? Через двор?

— Нет, он прокрался вдоль стены дома.

— Как же ты тогда его увидела?

— А я его не видела.

— Откуда же ты тогда знаешь, кто это был?

— Я видела его руку.

— Ты хочешь сказать, что так хорошо знаешь руку Адама?

— Матушка, пойми, только слепой не отличит руку Адама от руки Элиаса. Эта рука была смуглой от загара, как кофе, который я пью, тогда как у мистера Мейсона рука белая, как эта чашка, и вся в голубых прожилках от вен.

— А ведь верно! Так оно и есть, доченька, хотя самой мне ни в жизнь бы не догадаться. Ну ладно, вставай, Долли. Сегодня будет тяжёлый день. Вон — слышишь, как ветер-то завывает?

Ветер и в самом деле заметно усилился. С восхода солнца прошло всего несколько часов, а задувший на рассвете свежий бриз перерос за это время в самый настоящий шторм. Оконные ставни надсадно скрипели под его напором. Бросив взгляд во двор, Долли увидела закрученные смерчем и беспорядочно кружащиеся в воздухе обрывки капустных листьев, клочки сена и соломы и прочий мусор.

— Самый большой стог может вот-вот развалиться, — сообщила мать. — Наши все там, стараются закрепить сено получше. Нет, ну надо же, какой ветрище на нашу голову!

Стихия действительно разыгралась. Когда Долли спустилась вниз, то с большим трудом смогла выйти на крыльцо. Небо до самого горизонта приобрело зловещий медно-жёлтый оттенок, над головой завывал в бесовской злобе ветер, стремясь разметать по кусочкам сгрудившиеся в кучу в своём беспорядочном бегстве облака. На ближнем к дому поле фермер Фостер вместе с тремя или четырьмя работниками с помощью жердей и верёвок пытался закрепить длинный высоченный стог. Простоволосые, с развевающимися по ветру бородами, метались они вокруг в почти безнадёжной попытке спасти сено. Задержав на мгновение взгляд на этой сцене, Долли наклонила голову, пригнула плечи и решительно зашагала против ветра наискосок через поля, придерживая одной рукой соломенную шляпку на голове.

Рабочим местом Адама Уилсона был строго определённый участок на ближнем к ферме склоне мелового карьера. Туда-то и направила свои стопы девушка. Адам издалека заметил изящную, стройную фигурку, с хлопающими на ветру юбками и вьющимися шляпными ленточками, и сразу пошёл навстречу, забыв даже положить на место белый от мела тяжёлый лом, который так и остался у него в руке. Впрочем, следует признать, что молодой человек отнюдь не спешил, всем своим видом изображая несправедливо обиженного и избегая встречаться с девушкой взглядом.

— Доброе утро, мисс Фостер.

— Доброе утро, мистер Уилсон. Между прочим, если вы всё ещё сердитесь на меня, я думаю, мне будет лучше вернуться домой.

— Я вовсе не сержусь, мисс Фостер. Напротив, я чрезвычайно польщён, что в такую погоду вы сочли возможным заглянуть сюда.

— Я только хотела сказать вам… Я хотела попросить прощения за вчерашнее. Я, наверное, обидела вас вчера, но, поверьте мне, Адам, у меня и в мыслях не было насмехаться над вами. Честное слово! Это у меня просто такая манера разговаривать, вы же знаете. А если вы на меня больше не сердитесь, то это очень благородно и великодушно с вашей стороны.

— Боже! О чём вы говорите, Долли! — воскликнул Адам, засиявший от радости при таком повороте дел. — Да если бы я не любил вас так сильно, стал бы я волноваться из-за того парня? Какое мне дело, что он там говорит или чем занимается? Если бы только мне твёрдо знать, что для вас я значу больше, чем он…

— Но это так, Адам.

— Благослови вас Господь, Долли, за ваши слова! Если бы вы знали, какую тяжесть сняли с моего сердца! Послушайте, сегодня мне необходимо уехать в Портсмут по делам фирмы, но завтра вечером я к вам обязательно приду.

— Очень хорошо, Адам. Я буду ждать… Боже! Что там такое?!

Со стороны фермы донёсся душераздирающий треск и грохот, затем послышались отчаянные крики людей.

— Стог обрушился, и кого-то задавило! — воскликнула Долли, и, не сговариваясь, молодые люди бросились бегом вниз по склону к месту происшествия.

— Папа! Папочка! — задыхаясь, кричала на бегу девушка.

— С ним всё в порядке! — крикнул в ответ её спутник. — Я вижу его. Лежит кто-то другой. Они поднимают его. А вон кто-то ещё бежит как сумасшедший. За доктором, должно быть.

Бегущий батрак поравнялся с Адамом и Долли.

— Не ходите туда, мисси, — закричал он, — не стоит вам смотреть на раненого!

— Кто ранен?

— Это Билл. Когда стог начал падать, его задело опорной жердью, да так неудачно — прямо по хребту. Сдаётся мне, он уже помер, а ежели не помер, то протянет недолго. А меня послали за доктором Стронгом.

С этими словами он вновь пригнул голову и ринулся дальше по дороге.

— Бедный Билл! Слава богу, что это не отец!

Молодые люди как раз добрались до границы поля, на котором произошёл несчастный случай. Обвалившийся стог раскинулся по земле бесформенной грудой, из которой торчала длинная толстая жердь, прежде поддерживавшая брезент, которым стог покрывали на случай дождя. Четверо мужчин мелкими шажками продвигались к дому, таща на полусогнутых плечах импровизированные носилки с пятым. Предсмертная бледность не смогла смыть краску глубоко въевшегося в его лицо загара, и со стороны казалось, будто это и не человек вовсе, а большой ком земли, которую он всю жизнь обрабатывал. Раненый не шевелился и переносил муки безмолвно, с тупой покорностью вьючного животного. Та же покорность судьбе читалась во взгляде несчастного, устремлённом в пространство из-под полуприкрытых век. Дышал он неровно, но ни крика, ни стона не срывалось с побелевших губ. Было что-то нечеловеческое, почти животное, в этой абсолютной пассивности. За всю свою жизнь он не встретил сочувствия у окружающих и не искал его и теперь, на пороге смерти, больше напоминая в эти минуты сломанный инструмент, чем человеческое существо.

— Могу я чем-нибудь помочь, отец?

— Нет, девочка моя. Да и не место тебе здесь. Я уже послал за доктором — скоро прибудет, наверное.

— Куда его несут?

— На сеновал, где он обычно спит.

— Я считаю, что его следует перенести в мою спальню, папочка.

— Что ты, дочка! Лучше уж не вмешивайся в это дело.

Как раз в этот момент носильщики проходили мимо, и раненый услыхал великодушное предложение девушки.

— Большое спасибо вам, мисси, — прошептал он, словно обретя на мгновение жизненные силы, но тут голова его безжизненно откинулась, и бедняга снова вернулся в прежнее состояние полного ступора.

Работник на ферме — человек полезный, но что прикажете делать с батраком, у которого повреждён позвоночник и сломана половина рёбер? Фермер Фостер долго качал головой и чесал в затылке, выслушав приговор врача.

— Так вы говорите, док, что ему уже не поправиться?

— Да.

— Тогда нам, наверное, следует отослать его.

— Куда?

— В больницу при богадельне, откуда мы взяли его аккурат одиннадцать лет назад. Вроде как домой парень вернётся.

— Боюсь, скоро он отправится намного дальше, — серьёзно сказал доктор Стронг. — Но как бы то ни было, сейчас больного никак нельзя перемещать. Придётся ему остаться здесь, пока не поправится или…

Пока всё шло к тому, что оправдается вторая, невысказанная доктором часть прогноза. Билла поместили на небольшом сеновале над конюшней. Он лежал неподвижно, распростёртый на деревянном топчане, покрытом тощим голубым соломенным тюфяком. Взор его был устремлён в потолок, где на вбитых в стропила крючьях висели сёдла, конская упряжь, старые косы и ещё масса разнообразных предметов, имеющих обыкновение, подобно летучим мышам, скапливаться именно на чердаках. Чуть ниже, на двух крючках, висел незамысловатый гардероб самого Билла, состоящий из двух рубах, синей и серой, покрытых пятнами штанов и заляпанной грязью куртки. В головах у раненого стояла старая силосорезка, а рядом с ней был свален огромный ворох ботвы. Он лежал тихо, никого не беспокоя, ни к кому не обращаясь, ни на что не жалуясь, и только взгляд его, неотрывно устремлённый на крохотный клочок голубого неба в узком чердачном окошке, казалось, вопрошал Господа, почему Тот сотворил этот мир таким непонятным и несправедливым.

Ухаживать за раненым приставили пожилую женщину, жену одного из работников фермы, так как врач наказал, чтобы его ни на минуту не оставляли одного. Она крутилась вокруг топчана, разбирая и перекладывая с места на место всякий хлам, и бурчала себе под нос что-то невразумительное, словно жалуясь на своё неблагодарное и скучное занятие. На несущей балке стояли несколько полуразбитых горшочков с цветами, которые она заботливо разместила на деревянном упаковочном ящике, стоящем рядом с изголовьем больного. Билл лежал неподвижно, только при вдохе и выдохе из груди его доносился неприятный скрежещущий звук. Однако он с некоторым интересом следил за каждым движением сиделки, а однажды даже улыбнулся, когда та расставляла горшочки с цветами.

Ещё раз губы раненого тронуло улыбкой, когда он услышал, как миссис Фостер и её дочь интересуются состоянием его здоровья. Они как раз вернулись с почты, куда ходили вместе и где мисс Фостер отправила весьма тщательно составленное письмо, адресованное мистеру Элиасу Мейсону, эсквайру. В этом письме юная леди вежливо сообщала вышеупомянутому джентльмену, что уже нашла себе достойного спутника жизни, в связи с чем достопочтенный м-р Мейсон может не затруднять себя назначенным для получения ответа субботним визитом. По возвращении обе дамы заглянули в конюшню и, не поднимаясь на сеновал, спросили сиделку, как себя чувствует Билл. Но даже с того места, где они стояли, слышно было ужасное хрипение от дыхания страдальца. Долли почти сразу убежала прочь, побледнев до такой степени, что даже её многочисленные веснушки слегка побелели. Ничего удивительного — она была ещё очень молода и плохо подготовлена к тому, чтобы без содрогания воспринимать наиболее отвратительные детали переносимых ближним мучений, хотя этому «ближнему» было на год меньше, чем ей самой, и он, несмотря на невыносимую боль, всё же находил в себе силы сдерживаться и мужественно смотреть прямо в глаза приближающейся смерти.

Всю ночь он пролежал так тихо, что, если бы не зловещий тяжёлый хрип, сиделке могло показаться, будто жизнь уже покинула разбитое тело. Она ухаживала и присматривала за ним в меру своих скромных сил, но, сама будучи старой и слабой женщиной, поддалась усталости и в тот предрассветный час, когда первые проблески света наступающего дня начали робко пробиваться сквозь маленькое чердачное оконце, присела отдохнуть и даже не заметила, как крепко уснула. Прошло два часа. Поднявшиеся с петухами работники стали собираться в поле, и их голоса во дворе разбудили старушку. Она вскочила на ноги и первым делом бросила взгляд на топчан с раненым. Великий боже! — он был пуст! Заламывая руки и причитая, женщина бросилась на поиски. В конюшне Билла не оказалось, но дверь была открыта. Он вышел — хотя как мог он выйти? — нет, он выполз через эту дверь. Сиделка тоже выбежала наружу, поведала собравшимся батракам о случившемся, те оторвали хозяина фермы с семьёй от утреннего кофе, и вскоре уже все обитатели фермы от мала до велика оказались вовлечены в поиски пропавшего Билла. Но вот кто-то закричал, извещая об успехе поисков, и через несколько минут люди собрались у стены внутреннего дворика, в который выходили окна спальни дочери фермера мисс Долли Фостер. Он лежал всего в нескольких футах от окна, уткнувшись лицом в каменную кладку. Голые ноги торчали из-под разодранной в клочья ночной рубахи. Кровавый след от стёртых до мяса коленей отмечал проделанный им путь. Правая рука безжизненно откинулась в сторону, и в ней была зажата маленькая веточка шиповника с только что распустившимся розовым бутоном.

Они отнесли холодное, начавшее коченеть тело назад и уложили на тот же топчан на сеновале. Сердобольная старушка накрыла его покрывалом с головой и удалилась, ибо больше не было нужды сидеть с ним рядом.

Долли Фостер тоже ушла в свою спальню, куда последовала за ней её мать, — обе потрясённые случившейся на их глазах трагедией.

— Подумать только, — с возмущением в голосе произнесла миссис Фостер, — что это был всего лишь Билл!

Но Долли, присев на краешек кровати, уткнула лицо в передник и разразилась горькими, безутешными рыданиями.

1911

Тень грядущего

Джон Уорлингтон Доддс играл неудачно на бирже и к 15 июля 1870 года разорился окончательно. Беда длилась, однако, очень недолго, всего каких-нибудь два дня, и к 17 июля Доддс снова стал очень богат. Всего замечательнее было то, что Доддс разбогател, сидя в Дансло. Это — нищий ирландский городок. Весь этот город можно купить за четвёртую часть той суммы, которую Доддс заработал в течение одних суток с небольшим, сидя в его пределах.

Жизнь финансистов до сих пор не описана как следует. Эта тема принадлежит романисту будущего. О, это жизненная, грандиозная тема! Две необъятно могучие силы находятся между собой в постоянном борении. Одна сила — это повышение, другая — понижение. На этой почве горят человеческие страсти, работает человеческий ум. Смелые операции, полное тревоги ожидание, агония проигрыша, сложные комбинации, терпящие крушение, — как всё это интересно, как всё это захватывает!

Государственные долги великих держав Европы похожи на барометрические трубки, наполненные ртутью. Ртуть то падает, то поднимается, смотря по тому, какое давление на неё оказывает мировая политика. Пусть только человек будет проницателен, пусть он только сумеет угадать, в каком положении будут находиться эти политиканские барометры завтра, — этому человеку нечего бояться: в его руках громадное состояние.

Джон Уорлингтон Доддс обладал многими качествами, которые так нужны для биржевика, желающего преуспеть. Он быстро соображал, верно оценивал положение и действовал смело, не мешкая. Но одних способностей для преуспевания на бирже мало. Надо, чтобы вам везло, чтобы случай вам благоприятствовал.

Фортуна точно невзлюбила Уорлингтона Доддса: при самых, казалось бы, благоприятных прогнозах и рекомендациях он приобрёл фонды ещё не открытой путешественниками южноамериканской республики. Но республику так и не открыли, и Доддс потерял свои деньги. Желая оправиться, он купил акции Шотландской железной дороги, но и тут его преследовал рок. Рабочие дороги устроили грандиозную стачку, акции предприятия упали, и Доддс опять проиграл. Не теряя присутствия духа, он подписался на фонды одного очень солидного предприятия по торговле кофе. Всё сулило ему барыши, но наступили не предвиденные никем политические осложнения, кофейное предприятие лопнуло, а вместе с ним погиб и капитал Доддса.

Все дела, за которые он брался, в которых принимал участие, проваливались, и он наконец разорился.

Как хотите, а неприятно оказаться в положении банкрота умному и энергичному молодому человеку, да ещё накануне своей свадьбы. Да, Доддс был банкротом. Кредиторы могли, в случае если бы пожелали этого, объявить его несостоятельным. Но биржа — снисходительное учреждение: нельзя теснить человека, попавшего в скверное положение, ведь и сам можешь очутиться в таком положении не далее как завтра. Надо дать упавшему время подняться на ноги и возможность поправиться. Таким образом, тяжесть, которую взвалила на плечи Доддса несправедливая судьба, была облегчена для него; нашлись люди, которые подсобили ему — один так, другой иначе, и он получил нужную ему передышку.

Нервная система молодого человека была совсем расшатана, он нуждался, по словам врачей, в покое и перемене обстановки. И вот, повинуясь этому предписанию, он предпринял небольшое путешествие в Ирландию. Таким-то образом Джон Уорлингтон Доддс очутился 15 июня 1870 года в городе Дансло. Было утро. Он сидел и завтракал в засиженной мухами столовой Георгиевской гостиницы, помещавшейся на рыночной площади города.

Эта столовая была какая-то унылая и скучная и в обычное время пустовала. Только сегодня, по особенному совсем случаю, в ней было много народу. Было оживлённо и шумно, и Доддсу казалось, что он находится в Лондоне, а не в захолустном ирландском городке.

Все столики были заняты, воздух был насыщен жирным запахом поджаренной ветчины и рыбы. Люди в высоких сапогах то входили, то выходили из залы, звенели шпоры, в углах стояли охотничьи бичи. Всё напоминало о лошадях, да и разговоры-то велись только на эту тему, слышались слова «однолетки», «наколенный грибок», «тугоуздый» и тому подобные малопонятные Доддсу термины, впрочем, и его биржевой жаргон был бы для честной компании лошадников ничуть не более вразумителен.

Доддс подозвал слугу и спросил его, что значит всё это оживление. Слуга-ирландец даже остолбенел от изумления, услышав такой вопрос. Неужели же есть на свете люди, не знающие таких важных событий, как конная ярмарка в Дансло?

— То, ваша честь, есть лошадная ярманка в Дансло, — ответил он на ломаном английском языке, — самая великая ярманка во всей Ирландии. Длится целую неделю, и на неё съезживаются со всех сторон — с Англии, с Шотландии, из отовсюду. Да вы гляньте в окно, ваша честь, и вы увидите лошадок. Они стоят на площади и по ночам ржут. Громко ржут, не дадут вашей чести и минуты соснуть.

И Доддс действительно вспомнил, что всю ночь его сон нарушался какими-то странными звуками, шедшими снизу, с площади. Следуя приглашению слуги, он посмотрел в окно и понял причину этого переполоха. Вся площадь кишела лошадьми разных мастей: серыми в яблоках, гнедыми, вороными, бурыми, пегими, булаными, караковыми. Тут были молодые и старые, красивые и некрасивые, породистые и рабочие лошади. Откуда взялось такое множество лошадей в таком маленьком городке?

Он спросил об этом слугу, и тот ответил:

— Никак нет, ваша честь, эти лошади не все здешние, но Дансло находится в самой середине округа, около нас пропасть конских заводов — ну, значится, лошадок и ведут сюда на продажу.

В руках у слуги была телеграмма, и он показал Доддсу на адрес:

— Никогда не слыхал такой фамилии, сэр. Может, вы знаете, кому адресована эта телеграмма?

Доддс взглянул на конверт: телеграмма была на имя какого-то Штрелленгауза.

Произнеся это имя вслух, Доддс ответил:

— Не знаю такого. Я не слыхал этой фамилии, она иностранная. Может быть…

Но в эту минуту сидевший за соседним столом маленький круглолицый и краснощёкий господин наклонился к Доддсу и спросил:

— Вы, кажется, назвали иностранную фамилию, сэр?

— Да, Штрелленгауз.

— Это я — Штрелленгауз, Юлиус Штрелленгауз из Ливерпуля. Я ждал эту телеграмму. Благодарю вас.

Доддс вовсе не желал подглядывать за Штрелленгаузом, но тот сидел так близко, что он наблюдал за ним помимо воли. Штрелленгауз разорвал красный конверт и вытащил из него очень большую бумагу светло-розового цвета. Телеграмма была длинная. Штрелленгауз аккуратно развернул листок и положил его перед собой, причём сделал это так, что телеграмму не мог видеть никто, кроме него самого, затем вынул записную книжку и начал делать в ней какие-то отметки, заглядывая то в книжку, то в телеграмму. Отметки он делал короткие, записывая каждый раз, очевидно, по одной букве или цифре. Доддс был заинтересован. Он понял, что́ делает этот человек: он, вне всякого сомнения, расшифровывал депешу.

Доддсу и самому не раз приходилось это проделывать, и он с любопытством наблюдал за соседом.

Вдруг маленький человек побледнел. Он, очевидно, понял значение депеши, и это его страшно взволновало. Бывали такие случаи и с Доддсом, и потому он пожалел Штрелленгауза от всей души. Иностранец встал из-за стола и, не притрагиваясь к еде, вышел из залы.

— Думаю, сэр, этот господин получил дурные вести, — прокомментировал это событие общительный слуга-ирландец.

— Похоже на то, — ответил Доддс, но в эту минуту его внимание оказалось отвлечено в другую сторону.

В залу вошёл посыльный, в его руках была телеграмма.

— Кто здесь господин Манкюн? — спросил посыльный у слуги.

— Вот так имечко! — воскликнул ирландец. — Как? Как вы сказали?

— Господин Манкюн, — повторил посыльный, глядя вокруг. — А, вот он!.. — И он подал телеграмму господину, который, сидя за угловым столиком, читал газету.

Доддс взглянул на этого господина и задумался. Что нужно этому человеку здесь, в этой компании лошадников и барышников? Манкюн был высокий господин с совершенно белыми волосами и орлиным носом, усы у него были подвиты, а бородка коротко и красиво подстрижена. Тип лица аристократический и составлял прямую противоположность всей этой грубоватой, шумной и вульгарной компании. Вот таков был господин Манкюн, получивший вторую телеграмму.

Конверт он разорвал с лихорадочной поспешностью. Доддс успел заметить, что телеграмма была не менее объёмиста, чем полученная Штрелленгаузом. Читал её Манкюн медленно, и из этого можно было заключить, что она тоже написана шифром. Манкюн, впрочем, разбирал шифр без помощи карандаша и записной книжки. Он сидел, глядя на телеграмму и стараясь понять её значение. Его тонкие, нервные пальцы сжимали седую бороду, густые брови были нахмурены. Он был серьёзен и сосредоточен.

И вдруг он вскочил с места, глаза его засверкали, лицо покраснело. Волнуясь, он смял телеграмму и стоял несколько секунд неподвижно. Затем, овладев собою, он спрятал телеграмму в карман и вышел из комнаты.

Будь на месте Доддса менее сообразительный человек, и тот бы заинтересовался всем увиденным. Что же касается бывалого финансиста, то он весь горел от любопытства. Что означают эти две телеграммы? Простое ли это совпадение, или же между двумя фактами есть связь? Двое лиц с иностранными фамилиями получили в одно и то же время две телеграммы, очень длинные и написанные шифром. И оба этих лица взволновались. Один побледнел, а другой вскочил со стула. Если это совпадение, то очень курьёзное. Ну а если не совпадение? Что же это такое? Может быть, это двое агентов, которые, не зная друг друга, работают на одно и то же лицо, живущее где-то далеко? Да, такое предположение возможно, но оно не объясняет всего.

Доддс думал-думал, но ни к какому выводу так и не пришёл. Всё время, пока он завтракал, таинственные телеграммы не выходили у него из головы.

Окончив еду, он вышел побродить на площадь. Конный торг уже начался. Сперва начали продавать и покупать однолеток. Это были высокие, длинноногие, пугливые животные с дикими глазами. До сих пор они знали только свои горные пастбища; некрасивы были эти молодые лошадки, шерсть у них была лохматая, гривы напоминали спутанную паклю, но зато уже теперь в строении туловища видна была крепость и выносливость. Некоторые из них обладали всеми данными для того, чтобы стать великолепными призовыми скакунами впоследствии.

Большинство однолеток были самых высоких кровей, и покупались они английскими оптовыми торговцами. Купить такую однолетку можно за несколько фунтов, а через год, если всё благополучно, за неё выручишь не менее пятидесяти гиней. И барыш этот законный, ибо лошадь — животное деликатное, подвержено всяким болезням. Случилось что-нибудь такое с лошадью, и она потеряла всю свою ценность. Покупка лошади — мудрёное дело. Платить-то надо во всяком случае, а выручка когда ещё будет, да и будет ли? Вырасти лошадь, прокорми её, походи за ней, да потом и считай барыши.

Так рассуждали лондонские оптовики, приценяясь к лохматым ирландским однолеткам. Среди этих оптовиков виднелся человек с красноватым лицом, в жёлтом пальто. Этот человек покупал однолеток сразу дюжинами и проделывал это так хладнокровно, точно это не лошади были, а апельсины. Каждую покупку он методически заносил в свою засаленную записную книжку. В короткое время, как заметил Доддс, он купил сорок или пятьдесят жеребят.

— Кто это такой? — обратился Доддс к своему соседу, какому-то субъекту в высоких сапогах со шпорами.

Субъект так удивился, что даже глаза вытаращил:

— Что? Вы не знаете его?! Это же Джим Голлоуэй, великий Джим Голлоуэй!!

Но Доддсу фамилия эта не сказала ровно ничего. Сосед заметил это и пустился в объяснения:

— Это глава лондонской фирмы «Голлоуэй и Морленд». Он занимается скупкой лошадей и всегда покупает дёшево. Компаньон его — тот продаёт, и продаёт дорого. У этого человека лошадей больше, чем у любого торговца во всём мире, и он берёт за свой товар хорошие деньги. Да вот хоть здесь, в Дансло… Поверьте моему слову, что Голлоуэй скупит половину всех лошадей. Мошна у него толстая, спорить с ним трудно.

Уорлингтон Доддс стал с любопытством наблюдать за знаменитым оптовиком. Голлоуэй, покончив с однолетками, перешёл к двух— и трёхлеткам; лошадей он выбирал с большой осторожностью и тщанием, но, выбрав раз лошадь, он держался за неё изо всех сил и в конце концов, оттеснив всех конкурентов, оставался хозяином положения. Набавлял он в этих случаях не задумываясь, иногда по пять фунтов сразу, но разгорячить Голлоуэя было в то же время очень трудно. Он зорко наблюдал за конкурентами, и если замечал, что конкурент набавляет без толку, то сейчас же кончал торг и оставлял противника с невыгодной покупкой на руках. Доддс пришёл в восхищение от ловкости и смелости Голлоуэя и наблюдал за ним с нескрываемым восторгом.

Однако крупные покупатели приезжают в Ирландию не для того, чтобы покупать молодых лошадей. Настоящая ярмарка началась только после того, как очередь дошла до четырёх— и пятилеток. Это были вполне развившиеся, прекрасные лошади, годные на всякую работу, сильные и красивые. Один из коннозаводчиков привёл сразу семьдесят великолепных животных. Коннозаводчик сам находился здесь. Это был полный, краснощёкий господин, с бегающими по сторонам глазами; он то и дело шептался с аукционистом, давая ему инструкции.

— Это Флинн из Кильдара! — сказал сосед Доддса. — Вся эта партия лошадей принадлежит ему, Джеку Флинну, а вон та партия лошадей, такая же большая, принадлежит его брату, Тому Флинну. Братья Флинн — первые заводчики во всей Ирландии.

Около партии Флинна собралась целая толпа. По общему согласию Голлоуэя пустили вперёд, и его жёлтое пальто стало мелькать около лошадей. Голлоуэй уже открыл свою записную книжку и, постукивая карандашом себе по зубам, задумчиво поглядывал то на ту, то на другую лошадь.

— Теперь увидите бой между первым ирландским продавцом и первым ирландским покупателем, — сказал Доддсу его сосед. — Лошади хороши, очень хороши. Я не удивлюсь, если они пойдут огулом по тридцати пяти фунтов за голову.

Аукционист влез на стул и стал оглядывать толпу. Рядом с аукционистом стал Флинн, а напротив поместился Голлоуэй.

— Вы видели лошадей, джентльмены, — начал аукционист, махая рукой по направлению к партии, — лошади прекрасные, порука в том, что они приведены сюда с завода мистера Джека Флинна из Кильдара. Это лучшие кони, которых может дать Ирландия, а верховых лошадей, джентльмены, нужно покупать только в Ирландии: лучших нигде нет. Здесь есть, джентльмены, и упряжные, и охотничьи лошади, но мы ручаемся, что в лошадях нет никаких пороков и что они самой чистой крови. Всего их семьдесят, и мистер Флинн поручил мне сказать, что он отдаст предпочтение тому покупателю, который возьмёт всю партию сразу.

Наступила пауза. В толпе шептались, и местами выражалось недовольство. Условия, поставленные Флинном, лишали мелких покупателей возможности принять участие в торге. Нужно иметь большой кошелёк, чтобы купить сразу такую партию. Аукционист вопросительно оглядывался.

— Ну, мистер Голлоуэй, — в конце концов сказал он, — вы, конечно, подошли не для того, чтобы любоваться лошадьми. Лошади, вы видите сами, хорошие. Таких в другом месте не найдёте. Назначьте нам цену.

Голлоуэй молчал и постукивал себя по зубам карандашом.

— Ну, — сказал он наконец, — это правда, лошади хорошие. Я не отрицаю того, что они хороши; вам, мистер Флинн, за этих лошадей честь и слава. И всё-таки я покупать оптом всю партию не хочу. Я собирался выбрать нескольких лошадей, которые мне понравятся.

— В таком случае, — ответил аукционист, — мистер Флинн согласен продавать партию по частям. Если он хотел продать партию сразу, то он имел в виду выгоды крупного покупателя. Но если никто не хочет назначить цены за целую партию…

— Погодите минуточку, — раздался голос в толпе. — Это очень хорошие лошади, и я назначу вам первую цену. Я вам дам по двадцати фунтов за штуку и беру все семьдесят лошадей.

В толпе снова произошло движение. Всем хотелось поглядеть на неожиданного покупателя. Аукционист наклонился вперёд:

— Позвольте узнать ваше имя, сэр?

— Штрелленгауз. Штрелленгауз из Ливерпуля.

— Должно быть, новая фирма, — произнёс сосед Доддса, — я знаю все фирмы, а это имя слышу в первый раз.

Голова аукциониста исчезла; он совещался с заводчиком. Прошла минута. Аукционист снова выпрямился на своём стуле.

— Благодарю вас, сэр, за начало торга, — сказал он. — Вы слышали, джентльмены, предложение мистера Штрелленгауза из Ливерпуля. Его цена послужит нам отправной точкой. Мистер Штрелленгауз предложил по двадцать фунтов за голову.

— Я даю двадцать гиней, — произнёс Голлоуэй.

— Браво, мистер Голлоуэй. Я знал, что вы примете участие в торге. Вы не такой человек, чтобы упустить этих лошадей. Господа, цена теперь — двадцать гиней за штуку.

— Двадцать пять фунтов, — произнёс Штрелленгауз.

— Двадцать шесть.

— Тридцать.

Лондон боролся с Ливерпулем, признанный глава ярмарки — с неизвестным пришельцем. И борьба была странная. Голлоуэй прибавлял по одному фунту, а неизвестный покупатель — сразу по пять. Эти крупные надбавки свидетельствовали о том, что Штрелленгауз — человек богатый и решительно идёт к своей цели.

Голлоуэй долго был полным властелином ярмарок, в толпе теперь радовались тому, что он наконец нашёл себе соперника.

— Цена теперь — тридцать фунтов за голову, — произнёс аукционист. — Слово за вами, мистер Голлоуэй!

Лондонский скупщик пристально глядел на своего неизвестного противника, стараясь решить вопрос, настоящий ли это противник или же только подставное лицо. Кто знает, может быть, Флинн взял его в качестве агента, чтобы подвинтить цену на лошадей?

Маленький господин Штрелленгауз, человек с румяными щеками, которого Доддс заметил в гостинице, стоял впереди, бросая на лошадей быстрые, острые взгляды. Сразу видно было, что это знаток дела.

— Тридцать один, — произнёс Голлоуэй с видом человека, заявляющего своё последнее слово.

— Тридцать два, — быстро проговорил Штрелленгауз.

Голлоуэя это упорное сопротивление рассердило наконец. Его красное лицо стало совсем бурым.

— Тридцать три! — крикнул он.

— Тридцать четыре! — ответил Штрелленгауз.

Голлоуэй стал задумчивым и углубился в свою записную книжку. Он рассчитывал. Партия состояла из семидесяти лошадей. Положим, лошади хороши. У Флинна плохого товара нет, и опять-таки близок охотничий сезон. Этих лошадей всегда продать можно, и не дешевле чем по сорок пять — пятьдесят фунтов за голову в среднем. В партии есть отличные кони, которые пойдут за сто и даже более фунтов. Всё это так, но ведь надо считать стоимость корма и содержания и возможность убыли. Держать лошадей на руках придётся не менее трёх месяцев, а тут мало ли что может случиться. Лошади могут заболеть, издохнуть, а перевоз-то их в Англию? Это тоже дорогое удовольствие.

Голлоуэй высчитывал всё это и думал, какой барыш он может получить, если купить лошадей по тридцать пять фунтов за голову. И по фунту-то прибавлять рискованно. Прибавить фунт — это значит вынуть из кармана семьдесят фунтов.

Но как бы то ни было, Голлоуэй не хотел сдаваться. Очень уж ему было обидно, что он побеждён каким-то пришельцем. Нельзя терять свой авторитет так легко. Голлоуэю было важно и впредь считаться первым человеком в своём деле. Так и быть! Надо сделать ещё надбавку и пожертвовать возможными барышами.

Аукционист с беглой улыбкой на лице обратился к нему:

— Вы ничего не прибавите, мистер Голлоуэй?

— Тридцать пять, — сердито ответил торговец.

— Тридцать шесть! — крикнул Штрелленгауз.

— Я желаю вам удовольствия от вашей покупки, — сказал Голлоуэй, — по таким ценам я не покупаю, но зато продам вам сколько угодно лошадей, раз вы так щедры.

Штрелленгауз не обратил внимания на иронический тон этих слов. Он продолжал глядеть на лошадей. Аукционист оглянулся.

— Цена — тридцать шесть фунтов за штуку, — произнёс он. — Партия мистера Джека Флинна покупается мистером Штрелленгаузом из Ливерпуля по тридцать шесть фунтов за штуку. Партия покупа…

— Я даю сорок, — раздался высокий, звучный голос.

В толпе поднялся шум. Люди поднимались на цыпочки, стараясь рассмотреть, кто такой этот смелый покупатель. Доддс был очень высок ростом и поэтому без труда увидал этого человека. Рядом с Голлоуэем стоял иностранец с аристократическим лицом, которого он видел в ресторане.

«Однако это становится интересным», — подумал Доддс. Ему было очевидно, что он находится накануне чего-то, что он ещё не может себе уяснить. В самом деле, что за странность? Двое иностранцев получают по телеграмме и покупают по бешеным ценам лошадей. Что, в самом деле, всё это значит?

Аукционист оживился. Сидевший рядом с ним Джек Флинн был на седьмом небе от удовольствия, глаза его сверкали. Пятьдесят лет он торговал лошадьми, но никогда, никогда не продавал свой товар по таким ценам.

— Как ваше имя, сэр? — спросил аукционист.

— Манкюн.

— Адрес?

— Манкюн из Глазго.

— Благодарю вас за назначенную цену, сэр. Господа, мистер Манкюн из Глазго даёт по сорок фунтов за голову. Кто больше?

— Сорок один! — крикнул Штрелленгауз.

— Сорок пять! — ответил Манкюн.

Роли переменились. Теперь настала очередь Штрелленгауза набавлять по единицам, тогда как его соперник набавлял сразу по пять фунтов. Но, несмотря на это, Штрелленгауз продолжал упорствовать.

— Сорок шесть! — сказал он.

— Пятьдесят! — закричал Манкюн.

— Это — пара беглецов из сумасшедшего дома, — сердито прошептал Голлоуэй. — Будь я на месте Флинна, я попросил бы их показать, какие у них деньги.

Очевидно, та же мысль пришла и аукционисту, ибо он сказал:

— Извините, джентльмены, но в таких случаях просят вносить залог в обеспечение серьёзности намерений. Вы извините меня, господа, но я должен исполнять свои обязанности. Люди вы мне незнакомые…

— Сколько? — лаконично спросил Штрелленгауз.

— Скажем, пятьсот фунтов.

— Вот вам билет в тысячу.

— Вот ещё билет в тысячу фунтов, — заявил Манкюн.

— Это очень любезно с вашей стороны, джентльмены, — сказал аукционист, забирая билеты, — прямо даже приятно видеть такое оживлённое состязание. Мистер Манкюн назначил по пятьдесят фунтов за голову. Слово за вами, мистер Штрелленгауз.

Джек Флинн что-то прошептал аукционисту.

— Совершенно верно! — сказал аукционист и, обращаясь к покупателям, произнёс: — Джентльмены! Мистер Флинн, видя, что вы оба крупные покупатели, предлагает вам присоединить к торгуемой партии партию его брата, мистера Тома Флинна. В этой партии тоже семьдесят лошадей таких же качеств, как и лошади мистера Джека Флинна. Всех лошадей пойдёт, таким образом, сто сорок. Имеете ли вы какие-либо возражения, мистер Манкюн?

— Никаких.

— Вы, мистер Штрелленгауз?

— Мне это предложение очень нравится.

— Это великолепно, прямо великолепно! — воскликнул аукционист. — Итак, мистер Манкюн, вы предлагаете по пятьдесят фунтов за голову, имея в виду все сто сорок лошадей?

— Да, сэр.

Толпа шумно вздохнула. Сразу — семь тысяч фунтов! Такого в Дансло даже никогда не слыхали.

— Вы прибавите что-нибудь, мистер Штрелленгауз?

— Пятьдесят один.

— Пятьдесят пять.

— Пятьдесят шесть.

— Шестьдесят.

Присутствующие не хотели верить своим ушам. Голлоуэй стоял разинув рот и вытаращив глаза. Он ничего не понимал. Аукционист был принуждённо развязан, делая вид, что его эти цены не изумляют. Джек Флинн из Кильдара блаженно улыбался и потирал руки. Толпа пребывала в гробовом молчании.

— Шестьдесят один фунт! — сказал Штрелленгауз.

С самого начала торга он стоял неподвижно. На его круглом лице не было и признака волнения. Соперник его, напротив, волновался, глаза его сверкали, и он постоянно дёргал себя за бороду.

— Шестьдесят пять! — закричал он.

— Шестьдесят шесть.

— Семьдесят!

Штрелленгауз молчал.

— Вы ничего не скажете, сэр? — обратился к нему аукционист.

Штрелленгауз пожал плечами:

— Я покупаю для другого, и я достиг предела своих полномочий. Если вы мне позволите послать телеграмму…

— К сожалению, сэр, это невозможно. Торг не может быть прерван.

— В таком случае лошади принадлежат этому джентльмену.

Он первый раз взглянул на своего соперника, и взгляды их скрестились, как две рапиры.

— Надеюсь увидеть этих лошадок, — добавил он.

— Я тоже надеюсь, что вы их увидите, — лукаво улыбаясь, ответил Манкюн.

И они, раскланявшись друг с другом, расстались. Штрелленгауз пошёл на телеграф, но ему пришлось долго прождать там, ибо его опередил Уорлингтон Доддс, который спешил отправить важное известие в Лондон.

Да, после долгих догадок и неопределённых умозаключений он вдруг понял смысл надвигающихся событий, которые так странно отразились в маленьком городке. Доддсу вспомнилось всё: и политические слухи, и имена, прочитанные им в газетах, и телеграммы… Он понял, почему эти иностранцы покупали лошадей по бешеным ценам. Да, он проник в тайну и твёрдо решил ею воспользоваться.

* * *

Уорнер, компаньон Доддса, разорённый, как и он, неудачными биржевыми сделками, был в этот самый день на лондонской бирже, но нашёл там мало утешения для себя. Бумаги стояли твёрдо, ибо европейскому миру ничто не угрожало и в мировой политике всё обстояло благополучно. Газетным сплетням никто не верил, и ни один биржевик не решался серьёзно играть на повышение или понижение.

Вернулся Уорнер к себе в контору после полудня. На столе лежала телеграмма из Дансло. О городе этом Уорнер никогда и слыхом не слыхивал. Он распечатал депешу. Она была от Доддса и написана шифром. Уорнер расшифровал её и прочитал следующее:

«Продавайте как можно скорее все французские и прусские бумаги. Продавайте без промедления».

На мгновение Уорнер усомнился. Что это такое мог узнать Доддс, сидя в каком-то медвежьем углу?

Но нет, Уорнер знал своего компаньона. По-пустому тот такой телеграммы бы не послал. Скрепя сердце Уорнер снова направился на биржу и начал жестокую кампанию на понижение французских и прусских бумаг. Обстоятельства ему благоприятствовали, ибо как раз в этот момент на бирже было очень крепкое настроение и недостатка в покупателях не было. Через два часа Уорнер вернулся к себе и подсчитал свои операции. Из этого подсчёта явствовало, что не далее как завтра он и Доддс или разорятся окончательно, или же получат огромные деньги. Всё зависело от Доддса. Весь вопрос, ошибся он или нет, посылая эту странную телеграмму.

Уорнер вышел на улицу. В нескольких шагах от него мальчик-рассыльный приклеивал к фонарному столбу листок с телеграммами. Около фонаря сразу собралась кучка людей. Одни махали шапками, другие перекликались через улицу. Уорнер бросился вперёд. На листке красовались напечатанные крупным шрифтом слова:

ФРАНЦИЯ ОБЪЯВИЛА ВОЙНУ ПРУССИИ

— Так вот оно что! — весело крикнул Уорнер. — Стало быть, Доддс был прав!..[174]

1900

Человек с часами

Наверное, многие ещё помнят обстоятельства необыкновенного происшествия, о котором весной 1892 года столько писали газеты под заголовками «Загадка Рагби» или «Тайна Рагби». Случилось оно в тоскливую пору, когда давно уже не происходило ничего интересного, и поэтому привлекло к себе, может быть, незаслуженно большое внимание, но оно впечатлило соскучившихся по новостям читателей газет той смесью фантастического с трагическим, которая столь возбуждающе действует на воображение широкой публики. Впрочем, после того, как длившееся несколько недель следствие закончилось ничем и стало ясно, что загадочные факты не получат вразумительного объяснения, интерес к этому делу угас. С того времени и до самого недавнего казалось, что происшедшая трагедия окончательно заняла место в мрачном каталоге необъяснённых и нераскрытых преступлений. Однако полученное недавно сообщение (в достоверности которого, похоже, не приходится сомневаться) пролило на эту историю новый и ясный свет. Прежде чем познакомить с этим сообщением читателей, я позволю себе освежить в их памяти необыкновенные факты, на которых основан данный комментарий. В двух словах они таковы.

В пять часов вечера 18 марта 1892 года с Юстонского вокзала вот-вот должен был отойти поезд Лондон — Манчестер. День был дождливый и ненастный, резкий ветер дул всё неистовей, так что погода явно не располагала к путешествию никого, кроме тех, кого побуждала к тому необходимость. Однако именно пятичасовым поездом предпочитают возвращаться из Лондона манчестерские дельцы, поскольку он идёт всего с тремя остановками и находится в пути лишь четыре часа двадцать минут. Вот почему, несмотря на ненастье, на этом поезде ехало в тот день немало народу. Кондуктором был опытный служащий железнодорожной компании с двадцатидвухлетним стажем работы и безупречной репутацией. Звали его Джон Палмер.

Вокзальные часы пробили пять раз, и кондуктор поезда приготовился дать машинисту сигнал к отправлению, но в последний момент заметил двух запоздалых пассажиров, торопливо шагавших по перрону. Один из них, долговязый мужчина, был в длинном чёрном пальто, с воротником и манжетами из каракуля. Как я уже сказал, вечер был ненастный, и долговязый пассажир поднял высокий тёплый воротник, пряча горло от пронизывающего мартовского ветра. На вид ему было, насколько мог судить кондуктор, не успевший в спешке рассмотреть его как следует, лет пятьдесят-шестьдесят, но он во многом сохранил энергию и подвижность, свойственные молодости. В руке он нёс коричневый кожаный саквояж. Его спутница, высокая дама, шагала энергично и широко, опережая джентльмена. На ней был долгополый желтовато-коричневый плащ и чёрная шляпка без полей и с тёмной вуалью, закрывавшей бóльшую часть её лица. Их вполне можно было принять за отца с дочерью. Они быстро шли вдоль вагонов, заглядывая в окна, пока Джон Палмер, кондуктор, не догнал их.

— Поторапливайтесь, сэр, поезд отправляется, — сказал он.

— Нам в первый класс, — ответил мужчина.

Кондуктор повернул ручку ближайшей двери. В купе, дверь которого он открыл, сидел мужчина невысокого роста с сигарой во рту. Его внешность, судя по всему, запечатлелась в памяти кондуктора, так как впоследствии он выражал готовность описать, как выглядел этот человек, или опознать его. Это был мужчина лет тридцати четырёх или тридцати пяти, одетый в серое, остроносый, подвижный, с красноватым обветренным лицом и маленькой, коротко подстриженной чёрной бородкой. Когда дверь открылась, он бросил быстрый взгляд на входящих. Долговязый мужчина, уже поставивший ногу на ступеньку, остановился.

— Это же купе для курящих. Дама не выносит табачного дыма, — проговорил он, оглядываясь на кондуктора.

— Хорошо. Пожалуйте сюда, сэр! — сказал Джон Палмер.

Он захлопнул дверь купе для курящих, открыл дверь соседнего, которое оказалось пустым, и поспешно посадил в него пассажиров. В тот же момент он дал свисток, и поезд тронулся. Мужчина, куривший сигару, стоял у окна своего купе и что-то сказал кондуктору, когда он проходил мимо, но в суматохе отправления тот не расслышал его слов. Палмер, вспрыгнув на подножку поравнявшегося с ним кондукторского купе, сразу же позабыл и думать об опоздавших.

Через двенадцать минут после отправления поезд пришёл на станцию Уилсден, где сделал очень короткую остановку. Проверка билетов показала, что во время остановки ни один пассажир не сел на поезд и ни один не сошёл с него. Да никто и не видел, чтобы хоть кто-то остался на перроне. В пять часов четырнадцать минут манчестерский экспресс отошёл от станции Уилсден и в шесть часов пятьдесят минут прибыл — с пятиминутным опозданием — на станцию Рагби.

В Рагби станционные служащие обратили внимание на то, что дверь одного из купе первого класса открыта. При осмотре этого купе и соседнего с ним выяснилась престранная картина.

Купе для курящих, в котором ехал невысокий краснолицый мужчина с чёрной бородкой, теперь пустовало. Его пассажир бесследно исчез, оставив после себя лишь недокуренную сигару. Дверь этого купе была плотно закрыта. В соседнем купе, к которому первоначально было привлечено внимание, не оказалось ни джентльмена в пальто с каракулевым воротником, ни его спутницы — молодой дамы. Зато на полу купе — того, в котором ехали этот рослый джентльмен с дамой, — был обнаружен труп молодого человека элегантной наружности, одетого по последней моде. Он лежал на спине, с ногами, согнутыми в коленях, и локтями, упирающимися в подлокотники сидений. Пуля попала ему в сердце, и смерть, должно быть, наступила мгновенно. Никто не видел, чтобы мужчина с такой наружностью садился в поезд. В его карманах не нашли ни железнодорожного билета, ни документов, ни вещей, по которым можно было бы установить его личность. На его белье не обнаружили меток. Кто он, откуда явился, при каких обстоятельствах погиб — всё это было полнейшей загадкой, столь же необъяснимой, как и то, что сталось с тремя людьми, которые за полтора часа до этого, когда поезд отошёл от Уилсдена, находились в двух соседних купе.

Я сказал, что при покойном не нашли личных вещей, которые могли бы помочь его опознанию, и это истинная правда, но правда и то, что личные вещи этого неопознанного молодого человека имели одну странную особенность, которая дала тогда почву для многочисленных предположений. У него, как оказалось, было при себе полдюжины дорогих золотых часов: трое часов находились в разных карманах жилета, одни часы во внутреннем кармане пиджака, одни — в нагрудном, да ещё одни маленькие часики были у него на левом запястье. Напрашивающееся объяснение, что это карманник, а часы — его добыча, опровергалось тем фактом, что все шесть были американского производства и очень редкого в Англии образца. На трёх экземплярах стояло фабричное клеймо Рочестерской часовой компании, на одном — фирмы «Мейсон» из Элмайры, ещё на одном фабричная марка отсутствовала, а наручные часики, богато украшенные драгоценными камнями, имели торговый знак компании «Тиффани» в Нью-Йорке. Помимо часов, у него в карманах были обнаружены следующие вещи: складной нож со штопором, отделанный слоновой костью, изделие фирмы «Роджерс» из Шеффилда; круглое зеркальце диаметром один дюйм; использованный билет в театр «Лицеум»; серебряный коробок, полный восковых спичек; коричневый кожаный портсигар с двумя манильскими сигарами, а также два фунта четырнадцать шиллингов наличных денег. Таким образом, каков бы ни был мотив преступления, оно явно не было совершено с целью ограбления. Как я уже говорил, на нательном белье, по виду совсем новом, не было меток, а на пиджаке — имени портного. Убитый был молод, с тонкими чертами лица, невысок ростом и чисто выбрит. На одном из передних зубов была золотая пломба.

Сразу по обнаружении этой трагедии произвели проверку билетов у всех ехавших в том поезде и пересчитали самих пассажиров. Было установлено, что недостаёт только трёх проданных на этот поезд билетов — по числу трёх исчезнувших пассажиров. После чего манчестерскому экспрессу было позволено следовать дальше с новым кондуктором, так как Джон Палмер был задержан в Рагби для дачи свидетельских показаний. Вагон, в котором находились оба упомянутых купе, отцепили и перевели на запасный путь. Затем, по прибытии инспектора Вейна из Скотленд-Ярда и мистера Хендерсона, детектива, состоявшего на службе железнодорожной компании, было произведено тщательное расследование всех обстоятельств дела. То, что совершено убийство, не вызывало сомнения. Пуля от пистолета или револьвера небольшого калибра была выпущена с некоторого расстояния: одежда покойного не опалилась, как это бывает при выстреле в упор. Оружия в купе не нашли (что целиком и полностью исключило версию о самоубийстве), как не нашли и коричневого кожаного саквояжа, который кондуктор видел в руке у долговязого джентльмена. На полке обнаружили женский зонтик — никаких других следов пассажиры обоих купе не оставили. Вопрос о том, каким образом и по какой причине трое пассажиров (в том числе одна женщина) смогли сойти с поезда, а новый пассажир войти во время безостановочного следования экспресса на перегоне между Уилсденом и Рагби, возбудил крайнее любопытство широкой публики и породил массу домыслов в лондонских газетах.

Кондуктор Джон Палмер смог сообщить следствию кое-какие сведения, пролившие свет на это дело. По его свидетельству, на участке пути между Трингом и Чеддингтоном имелось место, где по причине ремонтных работ на линии поезд в течение нескольких минут шёл со скоростью, не превышающей восьми-десяти миль в час. На этом участке мужчина и даже сильная, ловкая женщина могли бы спрыгнуть на ходу, не причинив себе серьёзного вреда. Правда, там трудилась партия путевых рабочих, которые, как выяснилось, ничего не видели, но ведь они обычно стоят между путями, а открытая дверь находилась на противоположной стороне вагона, поэтому они вполне могли не заметить, как кто-то спрыгнул с поезда, тем более что к тому времени почти стемнело. Крутая насыпь немедленно скрыла бы от взгляда ремонтников человека, соскочившего с подножки.

Кондуктор, кроме того, показал, что на перроне станции Уилсден было довольно людно и что, хотя на этой станции наверняка никто не сел в поезд и не сошёл с него, не исключена возможность, что кто-нибудь из пассажиров мог незаметно для него пересесть из одного купе в другое. Ведь нередки случаи, когда джентльмен, докурив сигару в купе для курящих, переходит в другое купе, где почище воздух. Если предположить, что мужчина с чёрной бородкой именно так и поступил в Уилсдене (а недокуренная сигара на полу как будто бы говорила в пользу этого предположения), он, естественно, пересел бы в ближайшее купе и очутился в обществе двух других действующих лиц этой драмы. Таким образом, первый акт драмы вырисовывался с достаточной степенью вероятности. Но что произошло во втором акте и как дошло дело до развязки заключительного акта, были бессильны вообразить и кондуктор, и опытные детективы.

В результате тщательного осмотра железнодорожного пути между Уилсденом и Рагби была обнаружена одна вещь, которая могла иметь отношение к случившейся трагедии (хотя могла и не иметь к ней никакого отношения). Неподалёку от Тринга, как раз в том месте, где поезд замедлил ход, под откосом нашли маленькое карманное Евангелие, старое и растрёпанное. Напечатанное Лондонским библейским обществом, оно имело на форзаце надпись: «Элис от Джона. 13 янв. 1856». Ниже имелась новая надпись: «Джеймс, 4 июля 1859», а под нею — ещё одна: «Эдуард, 1 ноября 1869». Все три были сделаны одним и тем же почерком. Растрёпанное Евангелие явилось единственной уликой (если только это можно назвать уликой), которую раздобыла полиция, и вердикт коронера «убийство, совершённое неизвестным лицом или лицами» поставил точку в этом необыкновенном деле, не нашедшем удовлетворительного завершения. Объявления, обещания вознаграждения и наведение справок также не дали результатов: не удалось обнаружить ничего достаточно существенного, что могло бы лечь в основу успешного расследования.

Было бы, однако, ошибкой думать, что не строилось никаких гипотез для объяснения обстоятельств дела. Напротив, газеты не только в Англии, но и в Америке наперебой высказывали догадки и предположения, по большей части явно нелепые. Тот факт, что часы были американского производства, а также некоторые технические особенности, связанные с золотой пломбой в переднем зубе убитого, как будто бы указывали на то, что он приехал из Соединённых Штатов, хотя его бельё, костюм и ботинки были, вне всякого сомнения, приобретены в Англии. Некоторые предполагали, что он прятался под сиденьем и по какой-то причине был предан смерти обнаружившими его попутчиками — может быть, потому, что подслушал какие-нибудь их преступные секреты. В сочетании с общими рассуждениями о жестокости и коварстве членов анархистских и прочих тайных обществ гипотеза эта звучала не менее правдоподобно, чем любые другие.

С идеей, что он скрывался, похоже, согласовывался и тот факт, что он ехал без билета; к тому же общеизвестно, что женщины играют видную роль в нигилистической пропаганде. С другой же стороны, из показаний кондуктора явствовало, что этот человек должен был бы спрятаться там до появления других пассажиров, а раз так, то как же мала должна быть вероятность того, что заговорщики по случайному совпадению войдут в то самое купе, где уже прячется шпион! Кроме того, эта гипотеза не принимала в расчёт мужчину в купе для курящих и никак не объясняла факта его одновременного исчезновения. Полицейским следователям не стоило труда доказать несостоятельность этой гипотезы, как не дающей объяснения всем известным фактам, но за неимением улик и свидетельских показаний они не были готовы выдвинуть какую-либо альтернативную версию.

Много споров вызвало в ту пору письмо в «Дейли газет» за подписью известного криминалиста, распутавшего немало дел. Он создал гипотезу, которая во всяком случае отличалась оригинальностью, и поэтому я приведу здесь его письмо дословно.

«Что бы ни произошло на самом деле, — писал он, — случившееся, должно быть, зависело от некоего странного и редкого стечения обстоятельств, поэтому мы вправе без каких бы то ни было колебаний вводить подобные обстоятельства в наше объяснение происшедшего. За неимением фактических данных мы вынуждены, отказавшись от аналитического или научного метода расследования, прибегнуть к синтетическому. Иными словами, вместо того чтобы взять известные события и на их основании дедуктивным способом установить, что произошло, мы должны будем выстроить версию событий в воображении, позаботившись только о том, чтобы она не противоречила известным фактам. Впоследствии её правильность будет проверяться каждым новым обнаруженным фактом: если он впишется в нарисованную картину, это повысит вероятность того, что мы на правильном пути. С каждым новым фактом вероятность эта будет возрастать в геометрической прогрессии, покуда доказательность такого объяснения не станет окончательной и неопровержимой.

В этом деле есть одно весьма примечательное и наводящее на размышления обстоятельство, которое незаслуженно было оставлено без внимания. Через Харроу и Кингс-Лангли по параллельному пути идёт местный поезд, притом, согласно расписанию движения обоих поездов, экспресс должен был поравняться с ним примерно тогда, когда по причине ремонтных работ на путях он сбросил скорость до восьми миль в час. Значит, какое-то время оба поезда шли с одинаковой скоростью по соседним путям. Каждому по собственному опыту известно, что в подобных обстоятельствах из окна вашего вагона отчётливо видны пассажиры в окнах вагонов параллельно идущего поезда. Ещё в Уилсдене в экспрессе зажгли лампы, так что каждое его купе было ярко освещено и наблюдатель со стороны мог видеть всё, как на сцене.

Так вот, события в воссозданной моим воображением картине преступления могли развиваться следующим образом. Этот молодой человек при многих часах находился один в купе медленно идущего местного поезда. Его билет вместе с документами, перчатками и другими вещами, как можно предположить, лежал на сиденье рядом. По всей вероятности, это был американец и к тому же человек с неустойчивой психикой. Ведь чрезмерная склонность увешивать себя драгоценностями является ранним симптомом при некоторых маниакальных психозах.

Глядя в окна движущегося в том же направлении и с такой же скоростью (из-за ремонтирующегося полотна) манчестерского экспресса, он вдруг увидел своих знакомых. Ради убедительности нашей гипотезы предположим, что это была женщина, которую он любил, и мужчина, которого он ненавидел и который, в свою очередь, ненавидел его. Будучи человеком легковозбудимым и импульсивным, он открыл дверь своего купе, перешагнул с подножки вагона местного поезда на подножку вагона экспресса, открыл дверь купе и предстал перед теми двоими. Проделать это (при условии, что поезда идут с одинаковой скоростью) куда менее трудно и рискованно, чем может показаться.

Ну а теперь, когда наш молодой человек проник (без билета) в купе, в котором едут пожилой мужчина с молодой женщиной, нетрудно вообразить себе, что между ними разыгралась бурная сцена. Можно предположить, что эти двое тоже были американцами, и тот факт, что мужчина носил при себе оружие — вещь для Англии необычная, — увеличивает правдоподобность такого предположения. Если верна наша догадка о начальной стадии психоза у молодого человека, то вполне возможно, что он набросился на своего врага. Ссора закончилась тем, что пожилой мужчина застрелил напавшего, а затем вместе с молодой женщиной покинул вагон. Предположим, что это произошло очень быстро и что поезд всё ещё шёл так медленно, чтобы они смогли без особого труда спрыгнуть на землю. На скорости восемь миль в час это под силу и женщине. Во всяком случае, нам известно, что этой женщине спрыгнуть удалось.

Теперь нам предстоит включить в картину событий мужчину в купе для курящих. Допустим, что вплоть до данного момента события трагедии воссозданы нами правильно, — тогда исчезновение этого мужчины ничуть не поколеблет наших выводов. По моей версии, тот мужчина видел, как молодой человек на ходу перебрался с поезда на поезд и вошёл в соседнее купе, слышал выстрел, заметил двух беглецов, спрыгнувших на насыпь, понял, что произошло убийство, и, спрыгнув сам, погнался за ними. Почему он с тех пор не объявился — то ли сам погиб во время погони, то ли (это более вероятно) убедился в том, что в данных обстоятельствах его вмешательство неуместно, — сейчас мы установить не можем. Я признаю, что тут возникают кое-какие трудности. На первый взгляд может показаться маловероятным тот факт, что спасающийся бегством убийца не пожелал расстаться с коричневым кожаным саквояжем. Мой ответ прост: он хорошо понимал, что, если найдут саквояж, это позволит установить его личность. Ему было совершенно необходимо забрать саквояж с собой. Моя гипотеза может подтвердиться или остаться недоказанной в зависимости от одной детали, и я призываю железнодорожную компанию тщательно проверить, не осталось ли в местном поезде, идущем через Харроу и Кингс-Лангли, невостребованного железнодорожного билета за 18 марта. Если такой билет будет найден, мою версию можно считать доказанной. Если нет, моя гипотеза всё равно может быть правильной, потому что не исключено, что он ехал без билета или его билет потерялся».

Полиция и железнодорожная компания в ответ на эту детально разработанную и правдоподобную гипотезу констатировали следующее: во-первых, такого билета найдено не было; во-вторых, почтовый поезд ни при каких обстоятельствах не мог идти по параллельным путям с экспрессом; и в-третьих, местный поезд стоял на станции Кингс-Лангли, когда манчестерский экспресс проследовал мимо со скоростью пятьдесят миль в час. Так рассыпалась единственная версия, дававшая удовлетворительное объяснение случившемуся, и никаких новых версий в последующие пять лет выдвинуто не было. Ну а теперь перейдём наконец к сообщению, которое объясняет все факты и подлинность которого не вызывает сомнений. Оно поступило в форме письма, отправленного из Нью-Йорка и адресованного тому самому криминалисту, чья версия изложена выше. Я привожу письмо целиком, за исключением двух первых абзацев, которые носят личный характер:

«Вы должны извинить меня за то, что я не называю Вам подлинных имён. Сейчас я имею на то меньше оснований, чем пять лет назад, когда ещё была жива моя мать. Но всё равно я предпочитаю не обнаруживать наших следов и принимаю все меры предосторожности. Однако я считаю своим долгом объяснить Вам, что произошло в действительности, потому что, хотя Ваша версия и неверна, она построена чрезвычайно изобретательно. Для того чтобы всё стало Вам понятно, я должен буду немного вернуться назад.

Родители мои, уроженцы графства Бакингемшир, эмигрировали из Англии в Штаты в начале пятидесятых. Они поселились в Рочестере, штат Нью-Йорк, где мой отец управлял большим магазином тканей. У них было только двое сыновей: я, Джеймс, и мой брат Эдуард. Я на десять лет старше, и когда наш отец умер, я стремился заменить ему отца, как и подобает старшему брату. Он был смышлёным, живым юнцом и красавцем каких мало. Но в его характере всегда присутствовал изъян, этакая червоточинка, которая, как с ней ни борись, постоянно росла и ширилась, как плесень в сыре. С ним ничего нельзя было поделать. Мать видела это так же ясно, как я, но всё равно продолжала его баловать, потому что он умел так подойти к ней, что она ни в чём не могла ему отказать. Я изо всех сил старался удержать его от дурных поступков, и он возненавидел меня за мои старания.

Наконец он пустился во все тяжкие, и, что бы мы ни делали, остановить его не удавалось. Он переехал в Нью-Йорк и быстро покатился по наклонной плоскости. Поначалу он просто беспутничал, потом преступил закон, а ещё через пару лет прослыл одним из самых отъявленных молодых аферистов в городе. Он свёл дружбу со Спарроу Маккоем, первейшим среди шулеров, фальшивомонетчиков и прочих мошенников. Они стали на пару промышлять шулерством в некоторых лучших отелях Нью-Йорка. Мой брат был отличным актёром (он мог бы снискать себе честную славу, если бы только захотел) и выдавал себя то за молодого титулованного англичанина, то за рубаху-парня с Запада, то за студента-старшекурсника — в зависимости от того, какая роль лучше всего устраивала его партнёра, Спарроу Маккоя. Дальше — больше. Однажды он переоделся в женское платье и так удачно сыграл роль девушки, отвлекая внимание простаков, что впоследствии это стало их излюбленным трюком. Они подкупили нью-йоркские власти и полицию, и казалось, на них не найдётся управы, потому что в те времена тот, кто имел протекцию, мог позволить себе вытворять что угодно.

И ничто не помешало бы им безнаказанно обчищать людей, если бы только они ограничились шулерскими проделками и не покидали пределов Нью-Йорка, но нет, им понадобилось заняться своими махинациями в Рочестере и подделать подпись на чеке. Сделал это мой брат, хотя все знали, что вдохновителем этой аферы был Спарроу Маккой. Я выкупил чек, и это стоило мне немалых денег. Потом я прямиком отправился к брату, выложил перед ним на стол поддельный чек и поклялся ему, что подам в суд, если он не уберётся из страны. Сначала он просто рассмеялся: я не смогу подать в суд, так как это разобьёт сердце нашей матери, заявил он, а я, как он уверен, на это не пойду. Однако я твёрдо дал ему понять, что он разобьёт сердце матери в любом случае и лучше уж я упеку его в рочестерскую тюрьму, чем отпущу мошенничать в нью-йоркском отеле, и от своего решения не отступлюсь. Поэтому в конце концов он сдался и торжественно обещал мне больше не встречаться со Спарроу Маккоем, уехать в Европу и заняться любой честной работой, которую я помогу ему получить. Я тотчас же пошёл с ним к старому другу нашей семьи Джо Уилсону, который ведёт экспортную торговлю американскими часами, и уговорил его сделать Эдуарда своим торговым агентом в Лондоне, с небольшим жалованьем и комиссионными в размере пятнадцати процентов от всей выручки. Его внешность и манера держать себя произвели на старика такое благоприятное впечатление, что тот сразу же расположился к нему и через какую-нибудь неделю отправил в Лондон с полным чемоданом часов всех образцов.

Мне показалось, что эта история с поддельным чеком по-настоящему напугала моего братца и что теперь он, возможно, встанет на честный путь. Мать тоже поговорила с ним, и сказанное ею глубоко его тронуло, ибо она всегда была по отношению к нему лучшей из матерей, а он причинил ей столько горя. Но я-то знал, что этот тип, Спарроу Маккой, имеет большое влияние на Эдуарда и что единственный мой шанс не дать парню вновь свернуть на кривую дорожку — это порвать связь между ним и Маккоем. У меня был хороший знакомый в нью-йоркской сыскной полиции, и через него я узнавал, что поделывает Маккой. Когда же недели через две после отъезда брата мне сообщили, что Маккой купил билет на пароход «Этрурия», я ясно понял, чтó у него на уме, как если бы он сам сообщил мне, что едет в Англию, чтобы снова опутать Эдуарда и уговорить его взяться за старое. Тотчас я решил отправиться туда же и противопоставить собственное влияние влиянию Маккоя. Я понимал, что не смогу выйти из этой борьбы победителем, но считал своим долгом противостоять Маккою. И мать поддержала меня в этом. Последний вечер перед отплытием мы провели вместе, горячо молясь за успех моего предприятия, и она дала мне на прощание своё собственное Евангелие, подаренное ей моим отцом в день свадьбы на родине, с тем чтобы я всегда носил его рядом с сердцем.

Я отплыл на том же пароходе, что и Спарроу Маккой, и доставил себе одно маленькое удовольствие: расстроил его планы на время путешествия. В первый же вечер я отправился в курительную и увидел его во главе карточного стола в компании полудюжины зелёных юнцов, направлявшихся в Европу с туго набитым кошельком и пустой головой. Он собирался хорошенько повытрясти их карманы и собрать богатый урожай. Но вскоре я перечеркнул его намерения.

— Джентльмены, — громко сказал я, — известно ли вам, с кем вы играете?

— А вам-то что? Не лезьте не в своё дело! — с проклятием взвился он.

— Ну и кто же это? — спросил один из пижонов.

— Это Спарроу Маккой, самый известный шулер в Штатах.

Он вскочил, с бутылкой в руке, но вовремя вспомнил, что плывёт под флагом доброй старой Англии, где царят закон и порядок и бессильны его нью-йоркские покровители. За физическое насилие и убийство его ждет тюрьма и виселица, а на борту океанского лайнера не скроешься через чёрный ход.

— Докажите свои слова, вы!.. — крикнул он.

— И докажу! — ответил я. — Если вы закатаете правый рукав рубашки до плеча, я или докажу свои слова, или возьму их обратно.

Он побледнел и прикусил язык. Понимаете, мне было кое-что известно о его проделках, и я знал, что и он, и все ему подобные используют в своих шулерских целях механизм, состоящий, в частности, из пропущенной под рукавом резинки с зажимом на конце чуть выше запястья. С помощью этого зажима они незаметно прячут те карты, которые им не нужны, и заменяют их нужными, вынутыми из другого потайного места. Я полагал, что резинка там, и не ошибся. Он выругался, выскользнув из комнаты, и больше не высовывал носа из каюты в течение всего плавания. Хоть раз в кои-то веки я поквитался с мистером Спарроу Маккоем.

Но вскорости он отомстил мне, так как его влияние на моего брата всякий раз оказывалось сильнее моего. Первые недели своего пребывания в Лондоне Эдуард вёл честный образ жизни и занимался сбытом вверенных ему американских часов. Так продолжалось до тех пор, покуда этот негодяй снова не сбил его с пути. Я изо всех сил старался помешать ему, но мои старания не увенчались успехом. Затем я услышал о скандале в отеле на Нортумберленд-авеню: двое шулеров, работавших на пару, обчистили проезжего на крупную сумму, и делом этим занялся Скотленд-Ярд. Прочитав об этом в вечерней газете, я сразу понял, что мой братец с Маккоем вновь взялись за старое. Не мешкая я отправился к Эдуарду домой. Там мне сказали, что он расплатился за квартиру, забрал свои вещи и уехал вместе с высоким джентльменом (в котором я узнал Маккоя). Домовладелица слышала, что они, садясь в кеб, велели извозчику ехать на Юстонский вокзал; кроме того, до её ушей донеслось, как тот высокий джентльмен упомянул Манчестер. У неё сложилось впечатление, что они направляются туда.

Заглянув в железнодорожное расписание, я сразу понял, что, скорее всего, они поедут пятичасовым поездом, хотя, возможно, успеют и на предыдущий, отправляющийся в 4 часа 35 минут. Я поспевал только на пятичасовой экспресс, но не нашёл их ни на вокзале, ни в поезде. Наверное, они всё-таки уехали предыдущим поездом, и поэтому я решил поехать вслед за ними в Манчестер и поискать их в тамошних отелях. Может быть, даже теперь я смогу остановить брата, в последний раз призвав его образумиться во имя всего, чем он обязан нашей матери. Нервы у меня были напряжены до предела, и я закурил сигару, чтобы успокоить их. И тут, в самый момент отправления, дверь моего купе распахнулась, и я увидел на пороге Маккоя и моего брата.

Оба они были переодеты, и на то имелась веская причина: ведь они знали, что их разыскивает лондонская полиция. Высоко поднятый каракулевый воротник Маккоя скрывал его лицо — снаружи остались только глаза и нос. Мой братец был в женском платье. Его лицо наполовину закрывала чёрная вуаль, но меня, разумеется, этот маскарад нисколько не обманул — я узнал бы его, даже если бы мне не было известно, что в прошлом он не раз переодевался женщиной. Я вскочил, и в тот же миг Маккой узнал меня. Он что-то сказал, кондуктор захлопнул дверь и посадил их в соседнее купе. Я пытался задержать отправление, чтобы последовать за ними, но было слишком поздно: поезд уже тронулся.

Как только мы остановились в Уилсдене, я тотчас же перескочил в соседнее купе. Судя по всему, никто не заметил, как я пересаживаюсь, да это и неудивительно, так как на станции было полно народу. Маккой, конечно, ждал моего прихода и не терял времени даром: весь перегон от Юстонского вокзала до Уилсдена он обрабатывал брата, стараясь восстановить его против меня и ожесточить его сердце. Я уверен в этом, потому что никогда ещё не бывали мои попытки смягчить и тронуть сердце брата столь безуспешны. Уж как только я его не уговаривал: то рисовал ему картину его будущего в английской тюрьме, то описывал горе матери, когда я вернусь с дурными известиями, — ничто не могло его пронять. Он сидел с застывшей ухмылкой на красивом лице, а Спарроу Маккой время от времени отпускал язвительные замечания по моему адресу или ободрительные реплики, призванные подкрепить неуступчивость моего брата.

— Почему бы вам не открыть воскресную школу, а? — обратился он ко мне и тут же повернулся к моему брату: — Он думает, что у тебя нет собственной воли. Считает тебя братиком-несмышлёнышем, которого он может вести за ручку туда, куда пожелает. Пускай убедится, что ты такой же мужчина, как и он.

Эти слова уязвили меня, и я заговорил в резком тоне. Как вы понимаете, мы уже отъехали от Уилсдена, так как разговор наш занял какое-то время. Не в силах сдержать свой гнев, я впервые в жизни сурово отчитал брата. Наверное, было бы лучше, если бы я делал это раньше да почаще.

— Мужчина! — воскликнул я. — Слава богу, хоть твой друг-приятель это подтверждает, а то бы никому в голову не пришло: ни дать ни взять барышня-институтка! Да во всей Англии не найти зрелища более презренного, чем ты в этом девичьем передничке!

Будучи человеком самолюбивым, мой брат густо покраснел и поморщился от насмешки, как от боли.

— Это просто плащ, — сказал он, срывая его с себя. — Надо было сбить легавых со следа, и у меня не было другого способа. — Сняв женскую шляпку с вуалью, он сунул её и плащ в коричневый саквояж. — Всё равно до прихода кондуктора мне это не понадобится.

— Тебе это не понадобится никогда! — воскликнул я и, схватив саквояж, изо всех сил швырнул его в открытое окно. — Пока это от меня зависит, ты больше не будешь обряжаться бабой! Если от тюрьмы тебя спасает только этот маскарад, что ж, тогда в тюрьму тебе и дорога.

Вот как надо было с ним разговаривать! Я сразу же ощутил, что преимущество на моей стороне. Грубость действовала на его податливый характер куда сильнее, чем любые мольбы. Щёки его залила краска стыда, на глазах выступили слёзы. Маккой тоже увидел, что я беру верх, и вознамерился помешать мне воспользоваться моим преимуществом.

— Я его друг и не позволю вам его запугивать! — воскликнул он.

— А я его брат и не позволю вам губить его, — ответил я. — Наверное, тюремный срок — это лучший способ разлучить вас, и уж я постараюсь, чтобы вам дали на всю катушку.

— Ах, так вы собираетесь донести? — вскричал он, выхватывая револьвер.

Я бросился вперёд, чтобы перехватить его руку, но, поняв, что опоздал, отпрянул в сторону. В тот же миг он выстрелил, и пуля, предназначенная для меня, попала прямо в сердце моему несчастному брату.

Он без стона рухнул на пол купе, а Маккой и я, одинаково объятые ужасом, с двух сторон склонились над ним в тщетной надежде увидеть какие-нибудь признаки жизни. Маккой по-прежнему держал в руке заряженный револьвер, но неожиданная трагедия на время погасила и его ненависть ко мне, и моё возмущение им. Он первым вернулся к действительности. Поезд в тот момент почему-то шёл очень медленно, и Маккой понял, что у него есть шанс спастись бегством. В мгновение ока он оказался у двери и открыл её, но я был не менее проворен и одним прыжком настиг его; мы оба сорвались с подножки и покатились в объятиях друг друга по крутому откосу. У подножия насыпи я ударился головой о камень и потерял сознание. Очнувшись, я увидел, что лежу в невысоком кустарнике неподалёку от железнодорожного полотна и кто-то смачивает мне голову мокрым носовым платком. Это был Спарроу Маккой.

— Вот так, не смог бросить вас тут одного, — сказал он. — В один день запятнать себе руки кровью вас обоих я не хочу. Спору нет, вы любили брата. Но и я любил его ничуть не меньше, хоть вы и скажете, что проявлялась моя любовь довольно странно. Как бы то ни было, мир без него опустел, и мне теперь всё равно, сдадите вы меня палачу или нет.

Падая, он подвернул лодыжку, и мы ещё долго сидели там, он — с повреждённой ногой, я — с больной головой, разговаривая, покуда моя злость не начала постепенно смягчаться и превращаться в некое подобие сочувствия. Что толку мстить за смерть брата человеку, которого она потрясла так же, как меня? Тем более что любое действие, предпринятое мною против Маккоя — я всё лучше осознавал это по мере того, как ко мне мало-помалу возвращалась ясность мысли, — неизбежно ударит бумерангом по мне и моей матери. Как могли бы мы добиться его осуждения, не сделав при этом достоянием гласности все подробности преступной карьеры моего брата? А ведь этого-то мы больше всего и хотели избежать. В действительности не только он, но также и мы были кровно заинтересованы в том, чтобы дело это осталось нераскрытым, и вот из человека, жаждущего отомстить за преступление, я превратился в участника сговора против правосудия. Место, где мы спрыгнули с поезда, оказалось одним из фазаньих заповедников, которых так много в Англии, и пока мы наугад брели по нему, я волей-неволей обратился к убийце брата за советом: возможно ли скрыть истину?

Из его слов я вскоре понял, что, если только в карманах моего брата не окажется документов, о которых нам ничего не было известно, полиция не сможет ни установить его личность, ни понять, как он там очутился. Его билет лежал в кармане у Маккоя, равно как и квитанция на кое-какой багаж, оставленный ими на вокзале. Подобно большинству американцев, мой брат посчитал, что будет проще и дешевле приобрести весь гардероб в Лондоне, чем везти его из Нью-Йорка, и поэтому его бельё и костюм были новые и без меток. Саквояж с плащом, который я выбросил в окно, возможно, упал в густые заросли куманики, где и лежит по сей день, а может быть, его унёс какой-нибудь бродяга. Не исключено, что его передали в полицию, которая не сочла нужным сообщать об этой находке репортёрам. Мне, во всяком случае, не попалось ни слова об этом в лондонских газетах. Что касается часов, то это были образцы из того набора, который был подарен ему в деловых целях. Может быть, он вёз их с собой в Манчестер в тех же деловых целях, но… впрочем, поздно уже вдаваться в это.

По-моему, полицию нельзя винить в том, что она не напала на верный след. Я плохо представляю себе, как бы она могла это сделать. Был только один маленький ключ к разгадке, совсем-совсем маленький. Я имею в виду то круглое зеркальце, которое нашли в кармане у моего брата. Ведь не так уж это обычно — чтобы молодой человек имел при себе подобную вещицу, верно? Но картёжник, играющий на деньги, объяснил бы вам, для чего нужно такое зеркальце шулеру. Если тот сядет не вплотную к столу и незаметно положит на колени зеркальце, он сможет подсмотреть все карты, которые он сдаёт партнёру. А зная карты партнёра как свои собственные, шулер без труда обыграет его. Зеркальце — это такая же часть шулерского оснащения, как резинка с зажимом под рукавом у Спарроу Маккоя. Обрати полиция внимание на зеркальце, обнаруженное в кармане убитого, да свяжи она этот факт с недавними проделками шулеров в отелях, и следствие ухватилось бы за конец ниточки.

Ну вот, собственно, и всё объяснение. Что было дальше? В тот вечер мы, изображая из себя двух любителей дальних прогулок, остановились в ближайшей деревне — её название, кажется, Эмершем, — а потом без всяких приключений добрались до Лондона, откуда Маккой отправился в Каир, а я — обратно в Нью-Йорк. Моя матушка скончалась полгода спустя, и я рад, что до самой своей смерти она так и не узнала о случившемся. Она пребывала в счастливом заблуждении, что Эдуард честно зарабатывает себе на жизнь в Лондоне, а у меня не хватило духу сказать ей правду. То, что от него не приходило писем, её не тревожило: он ведь никогда их не писал. Умерла она с его именем на устах.

И последнее. Я должен попросить Вас, сударь, об одном одолжении, и если Вы сможете оказать его мне, я приму его как ответную любезность за всё это объяснение. Помните то Евангелие, что нашли у насыпи? Я всегда носил его во внутреннем кармане, и оно, должно быть, выпало во время моего падения. Эта книжечка очень дорога для меня: ведь это семейное Евангелие, на первом листе которого мой отец собственной рукой записал даты появления на свет меня и моего брата. Не могли бы Вы вытребовать это Евангелие и переслать его мне? Ведь ни для кого, кроме меня, оно не представляет никакой ценности. Если Вы отправите его по адресу: Нью-Йорк, Бродвей, библиотека Бассана, г-ну Х, оно наверняка придёт по назначению».

1898

Глас науки

Миссис Эсдейл из поместья Линденс, что вблизи городка Берчспуль, снискала себе известность в графстве благодаря глубоким и обширным научным познаниям. Работая в должности почётного секретаря женской секции местного отделения Эклектического общества, миссис Эсдейл ярко сияла на здешнем научном небосклоне. Рассказывали, что на лекции профессора Томплинсона касательно «перигенезиса молекулярных частиц протоплазмы» сия учёная дама оказалась единственной в зале женщиной, способной понять и с неослабным вниманием дослушать до конца выступление знаменитого биолога. В тихом сельском уединении Линденса она горячо поддерживала теорию Дарвина, высмеивала идеи Майварта, подвергала сомнению концепции Геккеля и скептически качала головой, когда речь заходила о научных трудах Вейссмана. Всё это снискало ей глубокое уважение в университетских профессорских кругах, а также внушало ужас тем немногим студентам, которые порой отваживались переступить порог её окружённого ореолом учёности и всё же очень уютного и гостеприимного дома.

У миссис Эсдейл, разумеется, имелось немалое число критиков и недоброжелателей, а у кого из выдающихся и наделённых талантами людей их, спрашивается, нет? Завистливые женские языки судачили о прилежном штудировании энциклопедических справочников и учебных пособий, каковое имело место перед каждым заседанием научного общества. Поговаривали и о том, что просвещённая хозяйка салона умело направляет учёные разговоры в русло лишь тех тем, в коих сама она хорошо осведомлена. Велись даже досужие разговоры о том, будто её блистательные выступления написаны мужским почерком и что сия амбициозная особа заучивает их наизусть, дабы затем в нужный момент огласить «экспромтом», пролив свет научных знаний даже на мало изученные современной наукой области. Некоторые завистницы не боялись к тому же утверждать, что заученные пласты научной информации порой наслаивались друг на друга, беспорядочно путаясь в голове учёной особы, и что поэтому — к немалому удивлению слушателей — миссис Эсдейл, выступая с докладом, к примеру, по энтомологии, могла вдруг углубиться в дебри геологии или какой иной науки, а также наоборот. Всё это были, конечно же, не более чем досужие сплетни, распространяемые злыми языками, ибо все близко знакомые с миссис Эсдейл уважаемые люди в один голос утверждали, что она очаровательный и умнейший человек.

Согласитесь, оказалось бы странным, если бы миссис Эсдейл не пользовалась явными симпатиями в местных учёных кругах, особенно если учесть, что её чудесная усадьба и окружавшие её великолепные парк и сад, равно как и радушное гостеприимство, обеспеченное ежегодным доходом в две тысячи фунтов, всегда пребывали в распоряжении научного сообщества. На изумрудных лужайках летом, а зимой у камина велись учёные беседы о лейкоцитах, микробах и бактериях. И вели эти беседы худощавые, аскетического вида университетские материалисты, провозглашавшие торжество жизни в противовес тому, о чём вещали тучные священники из кафедрального собора Берчспуля. Когда же жаркие споры между сторонниками научного обоснования всего сущего и стойкими защитниками непоколебимой веры вдруг достигали своего апогея, то к месту вставленная мудрой вдовой примиряющая стороны фраза или отвлекающий громкий разговор о ключах, удачно затеянный её очаровательной дочерью Роз, сразу же восстанавливали среди взбудораженных гостей мир и благолепие.

Роз Эсдейл недавно исполнилось двадцать, и среди красавиц на выданье она по праву считалась одной из самых привлекательных девушек в Берчспуле.

У неё, возможно, было несколько вытянутое — с точки зрения строгих канонов красоты — лицо, но зато его приятное выражение, красивые глаза и дивный цвет кожи, несомненно, радовали и волновали сердце. В городе всем было также известно, что по завещанию отца ей причитается пятьсот фунтов ежегодного дохода. Следует согласиться, что с такими крупными козырями на руках девушка и куда менее заметная и внушительная, чем Роз Эсдейл, неизбежно привлекла бы к себе в небольшом провинциальном городке всеобщее внимание.

Организовать в частном доме научный салон — дело, прямо скажем, не из лёгких, однако мать и дочь успешно справлялись с возникающими трудностями. В то утро, о котором я пишу, они сидели рядом, с удовольствием созерцая плоды своих трудов и испытывая законное чувство удовлетворённости: всё было готово к приёму гостей и оставалось лишь принять поздравления и комплименты от многочисленных друзей дома.

С помощью Руперта, сына хозяйки дома, в Берчспуле и окрестной местности с немалым трудом было собрано множество предметов, в той или иной мере представлявших научный интерес. Теперь собранные экспонаты в определённом порядке были расставлены на длинных столах в гостиной. Однако одной гостиной для размещения столь широкой экспозиции явно не хватало, и в результате всевозможные научные находки пришлось разместить практически по всему дому, выйдя далеко за пределы тех комнат, каковые изначально предназначались для данной цели; занятыми оказались и ступени широкой лестницы, и помещение столовой, и многочисленные внутренние коридоры и холлы поместья. Можно с уверенностью сказать, что весь загородный дом превратился в своего рода музей. Образцы флоры и фауны, доставленные с Филиппинских островов, трёхметровый панцирь гигантской галапагосской черепахи, лобная доля горного быка, добытая капитаном Чарльзом Бизли во время охоты в горах Тибета, желатиновые полоски для посева бактерий — эти и тысячи других не менее ценных и поучительных научных трофеев заполонили столы, на которые и взирали этим утром хозяйка дома и её дочь.

— Ты прекрасно справилась с задачей, мамочка! — воскликнула юная леди, наклонив голову, дабы запечатлеть на щеке матери восторженный поцелуй. — Ведь это было так нелегко сделать!

— Надеюсь, этого достаточно, — удовлетворённо промолвила миссис Эсдейл. — Хотелось бы ещё, чтобы фонограф нас не подвёл. Ты ведь помнишь, что на заседании Британской ассоциации по распространению научных знаний я уговорила уважаемого профессора Стандертона наговорить для записи на фонограф тезисы его лекции, посвящённой жизнеописанию гидроидных полипов.

— Трудно себе представить, — воскликнула Роз, глядя на квадратного вида аппарат, водружённый на самое почётное место в центре стола, — что этот ящик из дерева и металла вдруг заговорит человеческим голосом!

— Ну, не совсем так, дорогая. Ведь эта коробка не сможет сказать ни слова сверх того, что человек наговорил в неё заранее. От неё, право, не стоит ждать никаких неожиданностей. Очень надеюсь, что эта штуковина нас не подведёт.

— Руперт займётся фонографом, когда вернётся из сада. Он ведь хорошо разбирается в технике. О, мам, я что-то так переживаю!

Миссис Эсдейл обеспокоенно посмотрела на дочь, ласково проведя рукой по её роскошным тёмно-русым волосам.

— Понимаю, — мягким, успокаивающим голосом промолвила женщина. — Я очень хорошо тебя понимаю, родная моя.

Он ждёт от меня ответа сегодня же вечером, мама.

— Повинуйся своему сердцу, дитя моё! Поступай, как тебе подсказывает здравый смысл, но действуй осмотрительно. В делах сердечных я не вольна что-либо тебе указывать.

— Ты так добра ко мне, мамочка. Руперт прав, конечно. Мы слишком мало знаем о Чарльзе… я хотела сказать, о капитане Бизли. Но всё, что мы знаем о нём, говорит только в его пользу.

— Ты права, дорогая. Он весьма музыкален, хорошо образован, нрава добродушного, и, безусловно, он очень и очень недурён собой. Кроме того, из его разговоров становится ясно, что он вращается в весьма высоких сферах.

— Да, мам, он вхож в самые высокие круги в Индии. Он был близким другом генерал-губернатора. Ты сама слышала, что он говорил накануне о семействе д’Арси, о леди Гвендолин Ферфакс и о лорде Монтегью Гросвеноре.

— Видишь ли, дорогая, — смиренным тоном вымолвила миссис Эсдейл, — ты уже вполне взрослая девушка и сама знаешь, как тебе поступать. Не моё дело тебе указывать, но всё же скажу: мои симпатии на стороне профессора Старса.

— Но, мам, ведь он такой несимпатичный, можно сказать, урод.

— Зато занимает прочное положение в обществе: ему немногим за тридцать, а уже состоит в Королевском обществе.

— Ну и что? Послушай, мамочка, любой другой, только не он! Ох, я так нервничаю. У Чарльза такие серьёзные намерения, а ответ я должна дать сегодня вечером. Боже праведный, через час уже придут гости — не пора ли нам подняться к себе и переодеться?

Дамы встали, но тут на лестнице послышались чьи-то быстрые шаги. Через секунду в комнате показался энергичный молодой человек с вьющимися тёмными волосами.

— Всё готово? — обратился он к дамам, устремив взгляд на ряды столов, заставленных разнообразными предметами.

— Всё готово, дорогой, — ответила ему мать.

— Рад, что застал вас вместе, — обратился к ним юноша, руки его были глубоко засунуты в карманы брюк. На лице читалась некоторая обеспокоенность и даже смущение. — Вот о чём я хотел с вами поговорить. Послушай, Рози, немного пофлиртовать, конечно, никому не возбраняется, но хочу верить, что ты, сестра, не настолько глупа, чтоб строить серьёзные планы в отношении этого Бизли?

— Дорогой Руперт, — тут же вмешалась в разговор миссис Эсдейл, — прошу тебя, постарайся избегать столь резких выражений!

— Вижу, что обстоятельства сильно сблизили их. Боюсь показаться невежливым, Рози, но не могу же я оставаться безучастным, когда вижу, что ты готова погубить свою жизнь, связав её с человеком, у которого за душой ровным счётом ничегошеньки нет, кроме разве смазливых глазок да пышных усов. Прояви же наконец благоразумие, сестрица, и не давай своего согласия этому типу!

— Послушай, Руперт, для принятия решений в этом вопросе у меня куда больше прав, чем у тебя, — покровительственным тоном осадила сына миссис Эсдейл.

— Это не совсем так, мам, поскольку мне удалось навести об этом субъекте кое-какие справки. Чеффингтон-младший, служивший в Королевском артиллерийском полку, недурно знает его по Индии. И вот что он рассказал…

Однако сестра не дала ему договорить, прервав намечавшийся было поток громких разоблачений на полуслове.

— Мама, я не собираюсь выслушивать клеветнические измышления, к тому же произносимые за глаза! — вспылила девушка. — Кстати сказать, он никогда не говорил о тебе ничего дурного, Руперт, и я не понимаю, почему, собственно, ты на него так взъелся. Это несправедливо и совсем некрасиво с твоей стороны!

Тяжело дыша, Роз ринулась к двери. Щёки девушки пылали, глаза сверкали от гнева, грудь вздымалась от переполнившего её негодования. Тотчас за ней следом поспешила и мать, всеми силами пытаясь утешить дочь. Оглянувшись, она бросила на сына взгляд, полный негодования.

Руперт Эсдейл остался недвижно стоять, с виноватым видом втянув голову в плечи и нервно потирая руки. Видно было, что молодой человек испытывает острое чувство вины перед матерью и сестрой, но при этом толком не понимая, за что ему, собственно, было себя винить. То ли за то, что в пылу откровений наговорил лишнего, то ли за то, что не всё успел им сказать.

Прямо перед его глазами на столе стоял фонограф. Соединительные провода, аккумулятор — всё было на месте и готово для демонстрации гостям. Юноша с любопытством взглянул на прибор, неспешным движением вынул руки из карманов и, присоединив клеммы аккумулятора, нажал на кнопку «пуск». Из рупора раздался хриплый, переходящий в свист звук, затем послышался ясно различимый голос известного учёного, читающего лекцию.

— Из всех проблем, — донеслось из аппарата, — с которыми мы столкнулись в ходе научных изысканий, проведённых в области придонной морской микрофауны, наибольший интерес вызывает, пожалуй, исследование процесса регрессивного метаморфизма, перед которым мы стоим при изучении усоногого рачка. Расчленение аморфной протоплазменной массы…

Тут Руперт отсоединил клеммы аккумулятора и забавный, звенящий как металл голос смолк так же неожиданно, как и возник.

Молодой человек с лёгкой улыбкой взирал на говорливое устройство из дерева и металла. Вдруг улыбка на его лице сделалась шире, а глаза заблестели озорным блеском. Он энергично хлопнул себя по колену и начал радостно пританцовывать — было видно, что юношу осенила какая-то блестящая идея. Крайне осторожным движением он выдвинул из корпуса звукозаписывающего устройства металлические пластины, на которые была записана лекция уважаемого профессора, и отложил их в сторону. Вместо них он вложил в чрево фонографа чистые, готовые к записи пластины и, водрузив аппарат под мышку, быстрым решительным шагом устремился к себе в комнату. За пять минут до прихода гостей звукозаписывающая машина вновь стояла на своём месте в центре стола в гостиной.

Научный салон миссис Эсдейл, по обыкновению, имел сногсшибательный успех. Вечер удался на славу от начала и до конца. Гости с любопытством рассматривали мелкие экспонаты в микроскоп, на себе проверяли, взявшись за руки, действие электрических разрядов, громко восхищались гигантским панцирем галапагосской черепахи, охали и ахали при виде лобной кости горного быка и множества прочих чудесных вещей, которые миссис Эсдейл при посредстве детей с таким трудом собрала и принесла в дом, выставив на всеобщее обозрение.

Между тем среди приглашённых сформировались группы по интересам. В одной из таких групп, образовавшейся вокруг стола с куском породы триасового периода мезозойской эры, ораторствовал на геологические темы профессор Маундерс, прямо намекая на научную несостоятельность богословской концепции Сотворения мира, чем вызвал вполне понятную гримасу недовольства на лице настоятеля берчспульского кафедрального собора.

В углу гостиной группа зоологов вела шумный разговор, расположившись вокруг чучела утконоса. Миссис Эсдейл грациозно порхала от одной группы учёных к другой, с улыбкой знакомя своих гостей, делая им комплименты, как то и приличествует светской даме, искушённой в тонкостях этикета. У окна гостиной на небольшом диванчике примостилась влюблённая парочка — дочь хозяйки дома и уже немного знакомый нам капитан Бизли с залихватскими усами. Молодые люди горячо обсуждали свои проблемы, столь же древние и вечные, как и лежащая чуть поодаль глыба триасового периода, но от этого, впрочем, ничуть не ставшие более доступными для понимания.

— Мне на самом деле пора идти, капитан Бизли. Ведь я должна помочь матушке принимать гостей, — сказала Роз, робко приподнимаясь с дивана.

— Умоляю, не уходите, Роз! И не называйте меня, ради бога, капитаном Бизли. Зовите меня просто Чарльз!

— Ну хорошо, Чарльз.

— О, если бы вы только знали, Роз, как восхитительно звучит в ваших устах моё имя! Прошу, не уходите. Я хочу, чтобы вы всегда были рядом. Послушайте же, Роз. Вам может показаться странным, но юношей я был наслышан о любви, однако, проведя немало лет среди великосветского блеска и суеты, я лишь сейчас — здесь, в провинциальном захолустье, — в полной мере осознал, что такое настоящая любовь!

— Вы так говорите, Чарльз, но ведь это всего лишь мимолётное увлечение!

— Нет, поверьте, я говорю всерьёз. Я никогда вас не покину, Роз, слышите, никогда! Если только вы сами не отвергнете меня. Не будьте же так жестоки — не разбивайте мне сердце!

При этом в его голубых глазах можно было прочесть столь глубокую печаль и тоску, что девушка была готова разрыдаться от жалости и сострадания к молодому человеку.

— Мне очень жаль, что я заставила вас страдать, — промолвила бедная Роз дрожащим голосом.

— Тогда обещайте, что…

— Нет, нет… Не будем сейчас об этом! Взгляните, гости собираются у стола с фонографом. Пойдёмте же послушаем его и мы. Вам доводилось ранее слышать сей мудрёный аппарат?

— Честно говоря, не приходилось.

— Тогда, уверяю вас, вам должно понравиться, ведь это так забавно. Готова поспорить, что вы ни за что не догадаетесь, о чём нам поведает эта штуковина.

— И о чём же?

— А вот и не скажу! Сами услышите. Пойдёмте присядем у двери: там не так жарко и будет всё хорошо слышно.

В ожидании чуда собравшиеся тесным кругом обступили диковинный аппарат.

Руперт подсоединил к аппарату аккумуляторные клеммы, и тотчас изнутри раздалось приглушённое шипение. Тем временем миссис Эсдейл медленными взмахами из стороны в сторону волнообразно проводила рукой по воздуху, подготавливая слушателей к восприятию того, что они должны были через секунду услышать из рупора звукозаписывающей машины.

— Что скажешь насчёт Люси Араминты Пеннифедер? — донёсся из машины визгливый голосок. Слушатели были в некотором замешательстве, послышалось сдержанное хихиканье. Руперт слегка повернул голову, чтобы увидеть лицо капитана Бизли. Оно приобрело землистый оттенок, челюсть отвисла, глаза округлились. — А как насчёт малышки Марты Ховдин из хоровой группы? — не унимался противный визгливый голосок.

Собравшаяся публика уже начала смеяться в полный голос. Миссис Эсдейл была в полнейшем замешательстве, не зная, как ей быть. Роз не могла сдержать весёлый смех. Между тем челюсть капитана Бизли отвисла ещё больше, а лицо пошло бурыми пятнами.

— А кто тайком припрятал туза в полковом офицерском клубе в Пешаваре, а? И кто в конечном счёте проиграл за картами всё своё наследство? Кто, хотелось бы знать?!

— Боже праведный! — воскликнула в сердцах миссис Эсдейл. — Что за чертовщина! Аппарат сломался. Выключи его, Руперт. Это явно не лекция профессора. Кстати, куда делся наш любезный капитан Бизли?

— Боюсь, ему стало нехорошо, мама, — ответила ей Роз. — Я видела, как он побледнел и стремительно выбежал из комнаты.

— Ничего страшного, — рассудительно произнёс Руперт. — Он сейчас стремглав бежит прочь от нашего дома. Не думаю, что мы когда-либо вновь его увидим. Однако я должен принести свои извинения. Кажется, я перепутал пластины. Вот на этих, как я понимаю, записана лекция профессора Стандертона.

Тем временем Роз Эсдейл стала называться миссис Старс. Её супруг по праву считается одним из наиболее перспективных учёных в своей области. Она, бесспорно, испытывает чувство законной гордости в связи с его неординарными способностями и растущей известностью в научных кругах. Однако временами она вспоминает своего голубоглазого капитана, не переставая удивляться, почему он столь странно и неожиданно её покинул.

1891

Последнее плавание «Матильды»

— Да, — сказал наш друг, когда мы придвинули свои кресла к камину и закурили сигареты, — это старая история, и, быть может, она вполне заслуживает, чтоб её записали и напечатали в журнале.

Вы знаете, что я многие годы прожил в Японии. Отсюда путь неблизкий до Жёлтого моря, и весьма возможно, что никто из вас слыхом не слыхал о ялботе «Матильда» и о том, что случилось на его борту с Генри Джелландом и Уилли Мак-Ивоем.

Середина шестидесятых годов была в Японии эпохой сильных волнений. Дело происходило вскоре после бомбардировки Симоносаки, перед самым началом революции. Среди туземцев была партия тори и партия либералов, и обе эти партии спорили о том, надо ли перерезать всех иностранцев или всё-таки нет. Скажу вам по правде, политика мне с той поры опротивела. Но если вы живёте в торговом порту, то поневоле будете вынуждены интересоваться ею. У иностранца в Японии, собственно, иного выбора и не было, ведь победи оппозиция, он узнал бы об этом не из газет — упаси боже! — а просто бы старый добрый японский тори, одетый в самурайскую кольчугу и держащий в руке по мечу, влетел бы в ваше жилище и поведал сию новость, одним махом снеся вашу иностранную голову с плеч.

Конечно, люди, живущие на краю вулкана и каждую минуту ожидающие взрыва, становятся отчаянно смелыми. Но эта отчаянная смелость бывает только на первых порах. Постепенно человек делается осторожнее, старается избегать опасности. Ведь жизнь кажется нам всего прекраснее в ту пору, когда смерть отбрасывает на неё свою тень. Время тогда слишком драгоценно, чтобы тратить его понапрасну, и человек спешит насладиться каждой минутой быстротечного существования. Так думали тогда и мы в Иокогаме. В городе, надо сказать, было полно контор разных европейских компаний, которые все лихорадочно работали, а их служащие в свободные часы жили весело и ни одной ночи не теряли впустую.

Одним из главнейших членов европейской колонии был в те времена Рэндольф Мур, крупный экспортный промышленник. Его конторы находились в Иокогаме, но жил он по большей части в Джеддо, в собственном доме. Уезжая, он оставлял все дела в руках главного клерка, Джелланда, которого знал как человека весьма энергичного и решительного. Но энергия и решительность порой оказываются качествами отрицательными и даже не совсем удобными, особенно когда они обращаются против вас самих.

Карточная игра — вот что было несчастьем Джелланда. Он был небольшого роста, с тёмными глазами и чёрными курчавыми волосами. Каждый вечер его неизменно можно было видеть на одном и том же месте: по левую руку от крупье за игорным столом у Метисона. Долгое время он выигрывал и жил роскошнее, чем его хозяин. Потом счастье изменило ему, он начал проигрывать, и через какую-нибудь неделю он и его партнёр оказались без гроша в кармане.

Партнёром его был клерк, служивший в одной с ним конторе, высокий юноша-англичанин с русыми волосами; звали его Мак-Ивой. Сначала он был довольно хороший мальчик, но в руках Джелланда он оказался мягче воска и скоро превратился в бледную копию самого Джелланда. Они всюду были неразлучны, но путь всегда указывал Джелланд, а Мак-Ивой лишь следовал за ним. Я и ещё кое-кто из моих друзей старались образумить юношу и доказать ему, что этот путь не доведёт его до добра. Он легко поддавался нашим увещеваниям и, казалось, готов был исправиться, но стоило поблизости появиться Джелланду, как Мак-Ивой снова оказывался в его власти. Может быть, тут действовал животный магнетизм или иная подобная сила, но как бы то ни было, а маленький Джелланд мог делать с большим Мак-Ивоем, что ему угодно. Даже после того, как они проиграли все деньги, они продолжали каждый вечер занимать места за игорным столом и жадными взорами следили, как выигравший загребал кучки золота.

И вот однажды вечером они не смогли удержаться от игры. Джелланду стало невыносимо видеть, как другие выигрывают по шестнадцать раз кряду, а он не может ничего поставить. Он пошептался с Мак-Ивоем и потом сказал что-то банкомёту.

— Конечно, мистер Джелланд, — отвечал тот, — ваш чек всё равно что деньги.

Джелланд написал чек и поставил его на чёрное. Вышел червонный король, и банкомёт придвинул к себе чек. Джелланд стал красен от гнева, а Мак-Ивой побледнел. Другой, более крупный чек был написан и брошен на стол. Вышла девятка бубен. Мак-Ивой в отчаянии закрыл лицо руками.

— Клянусь Богом, я не хочу быть битым! — проворчал Джелланд и бросил на стол чек, ещё крупнее двух первых.

Вышла двойка червей. Через несколько секунд оба друга шли по улице, и прохладный ночной ветер освежал их разгорячённые лица.

— Ты, конечно, догадываешься, что нам следует теперь сделать, — начал Джелланд, закуривая сигару, — мы переведём на свой текущий счёт часть денежных сумм, имеющихся в конторе. Опасаться нам нечего, старый Мур не будет проверять книги до Пасхи. Если мы выиграем, то легко возместим взятую сумму до проверки конторских книг.

— А если не выиграем? — с трепетом спросил Мак-Ивой.

— Ну полно, дружище, не надо быть таким малодушным. Если будем крепко держаться друг за друга, мы добьёмся успеха. Завтра вечером ты будешь подписывать чеки, и посмотрим, не окажешься ли ты удачливее меня.

Но Мак-Ивой удачливее не оказался, и когда на следующий вечер друзья встали из-за карточного стола, ими было проиграно более пяти тысяч фунтов из денег хозяина. Но Джелланд по-прежнему не терял надежды и присутствия духа.

— До ревизии у нас остаётся ещё целых девять недель, — сказал он. — Мы успеем отыграться.

В тот вечер Мак-Ивой вернулся к себе на квартиру, терзаемый стыдом и раскаянием. В присутствии Джелланда он чувствовал себя смелее. Но, оставшись один, он вдруг осознал весь ужас своего положения, ему вспомнилась старая мать, жившая в Англии и так гордившаяся, что мальчик её получил хорошее место, — и безумное отчаяние овладело им. Он метался на постели, мучимый бессонницей и раскаянием. И вдруг к нему пришёл Джелланд. В руке у него был клочок бумаги.

— Извини, что беспокою тебя, Уилли. Здесь никого нет? — спросил он.

Мак-Ивой только покачал головой: у него не было сил говорить.

— Вот что, Уилли. Наша игра кончена. Этот клочок бумаги дожидался меня дома. Мур пишет, что для проверки конторских книг приедет в понедельник утром.

— В понедельник! — пролепетал Мак-Ивой. — А сегодня пятница!

— Нет, суббота, дружок, и три часа ночи. У нас не много осталось времени.

— Мы погибли! — вскричал Мак-Ивой.

— Конечно погибли, если ты будешь так громко орать, — сказал Джелланд сухо. — А теперь, Уилли, действуй согласно моим указаниям.

— Я сделаю всё, что ты скажешь, — всё…

— Ну вот и отлично. Мы должны и бороться, и погибнуть вместе. Я, со своей стороны, заявляю, что ни в коем случае не сяду на скамью подсудимых. Понимаешь? А ты?

— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Мак-Ивой, отступая в страхе.

— Что обоим нам суждено умереть и что для этого довольно нажать курок. Я клянусь, что не дамся им в руки живым. Клянёшься ли и ты также? Если нет, я предоставляю тебя твоей участи.

— Хорошо. Я сделаю всё, что ты найдёшь лучшим. Клянусь!

— Смотри же, ты должен сдержать свою клятву. Теперь в нашем распоряжении только два дня, чтобы найти какой-нибудь выход. Ялбот «Матильда» продаётся вполне оснащённый и готовый к отплытию. Мы купим судно и всё, что необходимо для путешествия, но сначала возьмём из конторы все оставшиеся деньги. Там есть ещё пять тысяч фунтов в несгораемом шкафу. Вечером, когда стемнеет, мы перенесём их на «Матильду» и отправимся в Калифорнию. Колебаться нечего, дружище, потому что иного выхода нам не осталось. Мы должны или решиться на это, или погибнуть.

— Я сделаю всё, как ты скажешь.

— Ну и отлично. И смотри бодро, будь готов ко всему, потому что если у Мура возникнут какие-то подозрения и он явится раньше понедельника, то… — Джелланд хлопнул по боковому карману сюртука и бросил на своего друга взгляд, полный рокового значения.

На следующий день всё благоприятствовало их замыслу. «Матильда» была куплена без всяких затруднений, и хотя она была слишком миниатюрна для такого далёкого плавания, в этом, однако, состояло и её главное удобство, потому как, будь она бóльших размеров, двое мужчин едва ли могли бы справиться с нею. В течение дня был сделан запас пресной воды, а когда стемнело, оба клерка перенесли деньги из конторы на ялбот и заперли их в укромном месте. К полуночи они, не возбуждая подозрений, тихонько собрали все свои пожитки, а в два часа ночи были уже на «Матильде» и снялись с якоря. Их отплытие было, конечно, замечено, но их приняли за двух спортсменов-любителей, желающих воспользоваться воскресным днём, чтобы сделать морскую прогулку. Никто и не подозревал, что эта прогулка должна окончиться или на берегу Америки, или на дне океана. Лёгкий ветерок дул с юго-востока, и маленькое судёнышко быстро понеслось вперёд. Но в семи милях от берега ветер вдруг стих, и «Матильда» остановилась неподвижно, слегка покачиваясь на морской зыби. За весь день друзья не сделали и одной мили, и вечером Иокогама по-прежнему виднелась на горизонте.

В понедельник утром приехал из Джеддо Мур и тотчас же направился в контору. До него дошли слухи, что два его клерка мотали деньги и вели роскошную жизнь, — это-то и заставило его приехать для проверки конторских книг раньше определённого срока. Но когда у входа в контору он увидел трёх младших клерков, стоящих на улице заложив руки в карманы, он понял, что случилось нечто очень серьёзное.

— Что это значит? — спросил он резко.

— Контора заперта, мы не могли войти, — отвечали клерки.

— Где мистер Джелланд?

— Он не пришёл сегодня.

— А мистер Мак-Ивой?

— Он тоже не пришёл.

Рэндольф Мур ещё более нахмурился.

— Надо сломать дверь, — сказал он.

В Японии, в этой стране землетрясений, дома строят не особенно прочно. Дверь легко сломали, и все вошли в контору. Дальнейшее понятно без всяких описаний: несгораемый шкаф был открыт, деньги исчезли, и вместе с деньгами исчезли оба клерка. Мур тотчас же принялся действовать:

— Где их видели последний раз?

— В субботу они купили «Матильду» и отправились в плавание.

В субботу! Дело казалось безнадёжным, у них было в распоряжении целых два дня. Но, может быть, какой-нибудь случай задержал их? Мур кинулся на пристань и стал смотреть в подзорную трубу.

— Великий боже! — вскричал он. — Там вдали ещё виден ялбот! Я таки поймаю негодяев в конце концов!

Но тут явилось неожиданное препятствие: свободного парохода нигде не было, и Мур выходил из себя. Над холмами стали собираться тучи, были все признаки надвигающейся бури. Рэндольф Мур взял полицейский катер с вооружённой командой из десяти человек и отправился догонять «Матильду».

Джелланд и Мак-Ивой, измученные напрасным ожиданием попутного ветра, заметили тёмное пятно, отделившееся от берега и становившееся всё больше по мере приближения к ним. Наконец они различили, что это пятно — катер, наполненный людьми, и блеск оружия заставил их догадаться, что эти люди — вооружённые полицейские. Джелланд бросил взгляд на небо, грозившее бурей, на беспомощно повисшие паруса «Матильды» и на приближающийся катер.

— Это погоня, Уилли, — сказал он. — Клянусь Богом, мы самые невезучие неудачники на свете, потому что небо обещает ветер и через какой-нибудь час мы понеслись бы вперёд.

Мак-Ивой застонал.

— Ну, нечего сентиментальничать, старина, — продолжил Джелланд. — Это полицейский катер, и среди полицейских я вижу старого Мура. Он хорошо заплатил им за услугу.

Мак-Ивой сидел, скорчившись на палубе.

— Моя мать! Моя бедная старая мать! — повторял он навзрыд.

— Она, во всяком случае, не услышит, что её сын был на скамье подсудимых, — сказал Джелланд. — Мои родители никогда особенно не заботились обо мне, но ради них я постараюсь умереть с честью. Нехорошо быть таким малодушным, Уилли. Наша песенка спета. Да благословит нас Бог, старина Уилли! Вот револьвер.

Джелланд взвёл курок и протянул револьвер своему другу. Но тот с криком ужаса отшатнулся. Джелланд бросил взгляд на приближающийся катер. Тот был всего в нескольких сотнях ярдов.

— Теперь не время для колебаний! — сурово сказал Джелланд. — Чёрт возьми! Будь же наконец мужчиной! Чего ты трусишь? Ты дал клятву!

— Нет, нет, Джелланд!

— Хорошо же. Но я поклялся, что нас не возьмут живыми. Ты готов?

— Я не могу! Не могу!

— Тогда я сделаю это за тебя.

С катера увидели, как Джелланд подался вперёд, раздались два револьверных выстрела, но, прежде чем рассеялся дым, случилось нечто, заставившее полицейских забыть о «Матильде» и думать только о собственном спасении.

Потому что в этот самый миг разразилась буря — один из тех коротких и внезапных шквалов, какие часто бывают в тамошних морях. Паруса «Матильды» надулись от ветра, и она понеслась, как испуганная птица. Тело Джелланда навалилось на штурвал. Попутный ветер гнал «Матильду» вперёд, и она скользила легче пёрышка по вздымающимся волнам. Катер напрягал все силы, чтобы догнать её, но она всё неслась вперёд и скоро исчезла во мраке бури, чтобы никогда больше не являться глазам смертных. Катер повернул назад и едва не затонул, прежде чем достиг Иокогамы.

Вот каким образом случилось, что «Матильда» с грузом в пять тясяч фунтов стерлингов и двумя мёртвыми телами на палубе отправилась в плавание через Тихий океан. Каков был конец плавания Джелланда — о том никому неведомо. Может быть, ялбот пошёл ко дну во время бури или был найден каким-нибудь торговым судном, хозяин которого воспользовался грузом «Матильды» и держал язык за зубами. А может, она ещё носится по безграничному простору океана, гонимая ветром то на север, к Берингову морю, то на юг, к Малайским островам. Лучше, полагаю, оставить этот рассказ незавершённым, нежели испортить истинное происшествие выдуманным концом.

1892

Хирург с Гастеровских болот

Глава 1

Появление неизвестной женщины в Киркби-Мальхаузе

Городок Киркби-Мальхауз угрюм и открыт всем ветрам. Болота, окружающие его, сумрачны и неприветливы. Он состоит из одной-единственной улицы; серые каменные домики, крытые шифером, разбросаны по склонам длинных торфяных холмов, заросших дроком. Вдали видны очертания гористой местности Йоркшира, округлённые вершины холмов как бы играют в прятки друг с другом. Вблизи пейзаж имеет желтоватый оттенок, но по мере удаления этот оттенок переходит в оливковый цвет, за исключением разве только тех мест, где скалы нарушают однообразие этой бесплодной равнины. С небольшого холма, расположенного за церковью, можно разглядеть на западе золотые и серебряные полосы: там пески Моркэмба омываются водами Ирландского моря.

И летом 1885 года судьба занесла меня, Джеймса Аппертона, в это заброшенное, уединённое местечко. Здесь не было ничего, что могло бы заинтересовать меня, но я нашёл в этих краях то, о чём давно мечтал: уединение. Мне надоела никчёмная житейская суета, бесплодная борьба. С самых юных лет я был во власти бурных событий, удивительных испытаний. К тридцати девяти годам я побывал повсюду. Не было, кажется, таких стран, которые бы я не посетил, вряд ли существовали радости или беды, которые я не испытал бы. Я был в числе немногочисленных европейцев, впервые проникших на далёкие берега Танганьики, дважды побывал в непроходимых безлюдных джунглях, граничащих с великим плоскогорьем Рорайма. Мне приходилось сражаться под разными знамёнами, я был в армии Джексона в долине Шенандоа, был в войсках Шанзи на Луаре, и может показаться странным, что после такой бурной жизни я мог удовлетвориться бесцветным прозябанием в Западном Райдинге. Но существуют обстоятельства, при которых мозг человека бывает в таком состоянии экстаза, по сравнению с которым все опасности, все приключения кажутся обыденными и банальными.

Многие годы я посвятил изучению философий Египта, Индии, Древней Греции, Средневековья. И сейчас наконец-то из огромного хаоса этих учений передо мной стали смутно вырисовываться величественные истины. Я, кажется, был близок к тому, чтобы понять значение символов, которые люди высоких знаний применяли в своих трудах, желая скрыть драгоценные истины от злых и грубых людей. Гностики и неоплатоники, халдеи, розенкрейцеры, мистики Индии — все их учения были мне знакомы, я понимал значение и роль каждого из них. Для меня терминология Парацельса, загадки алхимиков, видения Сведенборга имели глубокий смысл и содержание. Мне удалось расшифровать загадочные надписи Эль-Бирама, я понимал значение странных письмён, начертанных неизвестным народом на отвесных скалах Южного Туркестана. Поглощённый этими великими захватывающими проблемами, я ничего не требовал от жизни, за исключением скромного уголка для меня и моих книг и возможности продолжать исследования без вмешательства кого бы то ни было.

Но даже в этом уединённом местечке, окружённом торфяными болотами, я, как оказалось, не смог укрыться от наблюдений посторонних. Когда я проходил по улицам городка, местные жители с любопытством глядели мне вслед, а матери прятали своих детей. По вечерам, когда мне случалось выглядывать из окна, я замечал группу глупых поселян, полных любопытства и страха. Они таращили глаза и вытягивали шею, стараясь разглядеть меня за работой. Моя болтливая хозяйка засыпала меня тысячами вопросов по самым ничтожным поводам, применяла всякие уловки и хитрости, чтобы заставить меня рассказать о самом себе и своих планах. Всё это было достаточно трудно выносить, но, когда я узнал, что вскоре уже не буду единственным жильцом в доме и что какая-то дама, к тому же иностранка, сняла соседнюю комнату, я понял, что пора подыскивать себе более спокойное пристанище.

Во время прогулок я хорошо ознакомился с дикой, заброшенной местностью у границ Йоркшира, Ланкашира, Уэстморленда. Я нередко бродил по этим местам и знал их вдоль и поперёк. Мне казалось, что мрачное величие пейзажа, устрашающая тишина и безлюдье этих скалистых мест смогут обеспечить мне надёжное убежище от подглядывания и сплетен.

Случилось как-то, что, блуждая там, я набрёл на одинокую, заброшенную хижину, расположенную, казалось, в самом центре этих пустынных мест. Без колебаний я решил поселиться в ней. В весеннее половодье ручей Гастер, текущий с Гастеровских болот, подмыл берег и снёс часть стены этой хижины. Крыша была совершенно нетронута, и для меня не составляло особых трудов привести всё в порядок. Я не был богат, но всё же имел возможность осуществить свою фантазию, не скупясь на затраты. Из Киркби-Мальхауза прибыли кровельщики, каменщики, и вскоре одинокая хижина на Гастеровских болотах вновь приобрела вполне сносный вид.

В доме было две комнаты, которые я обставил совершенно по-разному. У меня были спартанские вкусы, и первая комната была обставлена именно в этом духе. Керосиновая плитка Риппенджиля из Бирмингема давала мне возможность готовить себе пищу; два больших мешка — один с мукой, другой с картофелем — делали меня независимым от поставок провизии извне. В выборе пищи я был сторонником пифагорейцев. Поэтому тощим длинноногим овцам, пасшимся на жёсткой траве около ручья Гастер, не приходилось опасаться нового соседа. Бочонок из-под нефти в десять галлонов служил мне буфетом, а список мебели включал только квадратный стол, сосновый стул и низенькую кровать на колёсиках.

Как видите, обстановка этой комнаты была совсем неприглядной, почти нищенской, но зато её скромность с избытком возмещалась роскошью помещения, предназначенного для моих научных занятий. Я всегда придерживался той точки зрения, что для плодотворной работы ума необходима обстановка, которая гармонировала бы с его деятельностью, и что наиболее возвышенные и отвлечённые идеи требуют окружения, радующего взор и эстетические чувства. Комната, предназначенная для моих занятий, была обставлена мрачно и торжественно, что должно было гармонировать с моими мыслями. Стены и потолок я оклеил чёрной блестящей бумагой, на которой золотом были начертаны причудливые и мрачные узоры. Чёрные бархатные занавески закрывали единственное окно с гранёным стеклом; толстый и мягкий бархатный ковёр поглощал звуки шагов. Вдоль карниза были протянуты золотые прутья, на которых висели шесть мрачных фантастических картин, созвучных моему настроению. С центра потолка спускалась одна-единственная золотая нить, такая тонкая, что её едва можно было различить, но зато очень крепкая. На ней висел золотой голубь с распростёртыми крыльями. Птица была полая, и в ней находилась ароматическая жидкость. Фигура, изображающая сильфа, причудливо украшенная розовым хрусталём, парила над лампой и рассеивала мягкий свет. Бронзовый камин, выложенный малахитом, две тигровые шкуры на ковре, стол с инкрустациями из бронзы и два мягких кресла, отделанные плюшем янтарного цвета и слоновой костью, завершали обстановку моего рабочего кабинета, не считая длинных полок с книгами, протянувшихся под окном. Здесь были самые лучшие произведения тех, кто посвятил себя изучению тайны жизни. Бёме, Сведенборг, Дамтон, Берто, Лацци, Синнет, Гардиндж, Бриттен, Дэнлоп, Эмберли, Уинвуд Рид, де Мюссэ, Аллан Кардек, Лепсиус, Сефер, Тольдо и аббат Дюбуа — таков далеко не полный перечень авторов, произведения которых были размещены на моих дубовых полках. Когда по ночам горела лампа и её бледный мерцающий свет падал на мрачную и странную обстановку, создавалось именно то настроение, которое было мне необходимо. Кроме того, это настроение усиливалось завыванием ветра, который проносился над окружающей меня унылой пустыней. Я думал, что здесь-то наконец я нашёл тихую пристань в бурном потоке жизни, здесь я смогу спокойно жить и работать, забыв обо всём и позабытый всеми.

Но прежде чем я достиг этой тихой пристани, мне суждено было почувствовать, что я всё же являюсь частицей рода человеческого и что нет возможности совсем порвать узы, связующие нас с себе подобными.

Мои сборы по переезду в мой новый дом заканчивались, как вдруг однажды вечером я услышал грубый голос своей хозяйки, которая кого-то радостно приветствовала. А вскоре лёгкие и быстрые шаги прошелестели мимо двери моего кабинета, и я понял, что новая соседка заняла свою комнату. Итак, опасения оправдались: мои научные занятия были поставлены под угрозу из-за вторжения этой женщины. И я мысленно дал себе клятву, что вечер следующего дня встречу на новой квартире, в тиши своего кабинета, вдали от мирских помех.

На другой день я, как обычно, встал рано и был удивлён, увидев из окна мою новую соседку, которая, опустив голову, шла узкой тропинкой со стороны болот. В руках она несла охапку диких цветов. Это была высокая девушка, в облике которой чувствовались изящество и утончённость, резко отличавшие её от обитателей наших мест. Она быстро и легко прошла по тропинке и, войдя через калитку в дальнем конце сада, села на зелёную скамью перед моим окном. Рассыпав на коленях цветы, она принялась приводить их в порядок. Я увидел величавую, красиво посаженную головку девушки и вдруг понял, что она необыкновенно прекрасна. Её лицо, овальное, смуглое, с чёрными блестящими глазами и нежными губами, было скорее испанского, чем английского типа. С обеих сторон её грациозной царственной шейки спадали из-под широкополой соломенной шляпы два тугих локона иссиня-чёрных волос. Правда, меня удивило, что её ботинки и подол юбки свидетельствовали о долгой ходьбе по болоту, а не о краткой утренней прогулке, как я вначале подумал. Лёгкое платье девушки было в пятнах, мокрое, на подошвах ботинок налип толстый слой жёлтой болотной почвы. Лицо казалось усталым, сверкающая красота юности была затуманена тенью внутренних переживаний. И вот, пока я разглядывал её, она вдруг разразилась рыданиями и, отбросив цветы, быстро вбежала в дом.

Как я ни был рассеян, как мне ни был противен окружающий мир, меня вдруг охватил внезапный порыв сочувствия и симпатии при виде этой вспышки отчаяния, потрясшей странную и прекрасную незнакомку. Я снова склонился над книгами, но мои мысли всё время возвращались к гордо и чётко очерченному лицу моей соседки, опущенной головке, испачканному платью и горю, которое чувствовалось в каждой чёрточке её лица. Я снова и снова заставал себя за тем, что стою у окна и высматриваю, не появится ли она опять.

Миссис Адамс, моя хозяйка, обычно приносила завтрак ко мне в комнату, и я очень редко разрешал ей прерывать течение моих мыслей или отвлекать мой ум праздной болтовнёй от более серьёзных дел. Но в это утро она вдруг обнаружила, что я готов слушать её россказни, и охотно стала говорить о нашей прелестной гостье.

— Звать её Ева Камерон, сэр, — сказала она, — но кто она такая и откуда появилась, я знаю не больше вашего. Может быть, она приехала в Киркби-Мальхауз по той же причине, что и вы, сэр.

— Возможно, — заметил я, не обращая внимания на замаскированный вопрос. — Только думаю, что вряд ли Киркби-Мальхауз мог бы предоставить молодой леди какие-нибудь особенные развлечения.

— Здесь бывает весело, когда начинается ярмарка, — сказала миссис Адамс. — Но, может быть, молодая леди нуждается в отдыхе и укреплении здоровья?

— Весьма вероятно, — согласился я, размешивая кофе, — и, несомненно, кто-либо из ваших друзей посоветовал ей обратиться в поисках того или другого к вам и вашему уютному домику.

— Нет, сэр! — воскликнула она. — Тут-то вся и загвоздка. Леди только что прибыла из Франции; как она узнала обо мне, я просто ума не приложу. Неделю тому назад ко мне заявляется мужчина, красивый мужчина, сэр, и джентльмен — это было видно с одного взгляда. «Вы миссис Адамс? — говорит он. — Я сниму у вас помещение для мисс Камерон, она приедет через неделю». Так он сказал. И затем исчез, даже не интересуясь моими условиями. А вчера вечером приехала и сама леди, тихонькая и удручённая. У неё французский акцент. Но я заболталась, сэр! Мне нужно пойти заварить чаю, ведь она, бедняжка, наверное, почувствует себя такой одинокой, проснувшись в чужом доме.

Глава 2

Я направляюсь к Гастеровскому болоту

Я ещё завтракал, когда до меня донесся грохот посуды и шум шагов моей хозяйки. Она направлялась к своей новой жилице. А спустя мгновение миссис Адамс, пробежав по коридору, ворвалась в мою комнату с воздетыми руками и испуганным взглядом.

— Господи боже мой! — кричала она. — Уж простите, что обеспокоила вас, сэр, но я так перепугалась из-за молодой леди: её нет дома.

— Как так, — сказал я, — вон она где. — Я поднялся со стула и взглянул в окно. — Она перебирает цветы, которые оставила на скамейке.

— О, сэр, поглядите-ка на её ботинки и платье! — с негодованием воскликнула хозяйка. — Хотелось бы мне, чтобы здесь была её мать, очень хотелось бы. Где она пропадала, я не знаю, но кровать её нетронута.

— Очевидно, она гуляла. Хотя время было, конечно, не совсем подходящим, — ответил я.

Миссис Адамс поджала губы и покачала головой. Но пока она стояла у окна, девушка с улыбкой взглянула вверх и весёлым жестом попросила открыть окно.

— Вы приготовили мне чаю? — спросила она ясным и мягким голосом с лёгким французским акцентом.

— Он в вашей комнате, мисс.

Мисс Камерон собрала цветы в подол, и через мгновение мы услышали её лёгкие шаги по ступенькам. Итак, эта удивительная незнакомка бродила где-то всю ночь. Что могло заставить её покинуть свою уютную комнату и отправиться к этим мрачным холмам, открытым всем ветрам? Было ли это только следствие неугомонного нрава, любви к приключениям? А может быть, это ночное путешествие имело более веские причины?

Расхаживая взад и вперёд по комнате, я думал о склонённой головке, скорбном лице и о диком взрыве рыданий, подсмотренном мною в саду. Значит, ночная прогулка, какова бы ни была её цель, не допускала мысли о развлечении. И всё же я слышал её весёлый, звонкий смех и голосок, громко протестующий против материнской заботы, с которой миссис Адамс настаивала, чтобы она тут же сменила испачканное платье. Мои учёные занятия приучили меня разрешать серьёзные и глубокие проблемы, а тут передо мной оказалась столь же серьёзная человеческая проблема, которая в данный момент была недоступна моему пониманию.

В то утро я вышел на прогулку по болотам. На обратном пути, когда я поднялся на холм, возвышающийся над нашей местностью, я вдруг увидел среди скал мисс Камерон. Она поставила перед собою лёгкий мольберт с прикреплённой бумагой и готовилась писать акварелью великолепный ландшафт скал и поросшей вереском местности, расстилавшейся перед нею. Наблюдая за девушкой, я увидел, что она беспокойно озирается. Рядом со мною была впадина, заполненная водой, и я, зачерпнув крышкой своей фляжки воду, подошёл к девушке.

— Мне кажется, вам сейчас необходимо это, — сказал я, снимая фуражку и улыбаясь.

— Спасибо, — ответила она, заполняя водой свою баночку. — Я как раз разыскивала воду.

— Я имею честь говорить с мисс Камерон? — спросил я. — Я ваш сосед. Моя фамилия Аппертон. В этих диких краях приходится знакомиться без помощи посредников; ведь иначе мы никогда не смогли бы познакомиться.

— О, значит, вы тоже живёте у миссис Адамс? — воскликнула девушка. — А я думала, что тут нет никого, кроме местных крестьян.

— Я приезжий, как и вы, — ответил я. — Веду научную работу и приехал сюда в поисках покоя и тишины.

— Да, здесь действительно тихо! — сказала она, оглядывая огромные пространства, поросшие вереском. Только одна-единственная тоненькая полоска серых домиков была видна в отдалении.

— И всё же здесь недостаточно тихо, — ответил я, смеясь. — И потому мне приходится переселиться вглубь этой болотистой местности: для моей работы требуется полный покой и уединение.

— Неужели вы построили себе жильё на этих болотах? — спросила она, вскидывая брови.

— Да, и думаю в ближайшие дни поселиться там.

— Ах, как это печально! — воскликнула она. — А где же этот дом, что вы построили?

— Вон там, — ответил я. — Видите этот ручей, который издали похож на серебряный пояс? Это ручей Гастер, текущий с Гастеровских болот.

При этих словах она вздрогнула и обратила на меня большие тёмные вопрошающие глаза, в которых боролись удивление, недоверие и что-то похожее на ужас.

— И вы будете жить на Гастеровских болотах? — воскликнула она.

— Да. А вы разве знаете что-либо о Гастеровских болотах? — спросил я. — Я думал, что вы совсем чужая в этих краях.

— Это правда. Я никогда не бывала здесь, — ответила она. — Но мой брат рассказывал мне об этих йоркширских болотах, и, если я не ошибаюсь, он называл их невероятно дикими и безлюдными.

— Вполне возможно, — сказал я беззаботно. — Это действительно тоскливое место.

— Но тогда зачем же вам жить там? — воскликнула она с волнением. — Подумайте об одиночестве, скуке, отсутствии удобств и помощи, которая вдруг может понадобиться вам.

— Помощи? Какая помощь может мне понадобиться на Гастеровских болотах?

Она опустила глаза и пожала плечами.

— Заболеть можно всюду, — сказала она. — Если бы я была мужчиной, я не согласилась бы жить в одиночестве на Гастеровских болотах.

— Мне приходилось преодолевать гораздо большие неудобства, чем эти, — ответил я, смеясь. — Но, боюсь, ваша картина будет испорчена: кажется, начинается дождь.

Действительно, пора уже было искать укрытия, потому что не успел я закончить фразу, как пошёл сильный дождь. Весело смеясь, моя спутница набросила на голову лёгкую шаль и, схватив мольберт, бросилась бежать с грациозной гибкостью молодой лани по заросшему дроком склону. Я следовал за нею со складным стулом и коробкой красок.

Это странное заблудшее существо, заброшенное судьбой в нашу деревушку в Западном Райдинге, в сильнейшей степени возбудило моё любопытство. И по мере того как я всё больше узнавал её, мое любопытство не только не уменьшалось, но, напротив, всё увеличивалось. Здесь мы были отрезаны от окружающего мира, и поэтому не требовалось много времени, чтобы между нами возникли чувства дружбы и взаимного доверия. Мы бродили по утрам по болотам, а вечерами, стоя на утёсе, глядели, как огненное солнце медленно погружается в далёкие воды Моркэмба. О себе девушка говорила откровенно, ничего не скрывая. Её мать умерла совсем молодой. Юность мисс Камерон провела в бельгийском монастыре, который она только что окончательно покинула. Её отец и единственный брат, говорила она, составляли всю её семью. И всё же, когда разговор случайно заходил о том, что побудило её поселиться в этой уединённой местности, она проявляла странную сдержанность и либо погружалась в безмолвие, либо переводила разговор на другие темы. В остальном она была превосходным товарищем: симпатичная, начитанная, с острым и тонким умом и широким кругозором. И всё же какое-то тёмное облако, которое я заметил ещё в первое утро, как только увидел её, никогда не покидало девушку. Я не раз замечал, как её смех вдруг застывал на губах, словно какая-то тайная мысль скрывалась в ней и подавляла её радость и юное веселье.

Но вот настал вечер перед моим отъездом из Киркби-Мальхауза. Мы сидели на зелёной скамье в саду. Тёмные мечтательные глаза мисс Камерон грустно глядели на мрачные болота. У меня на коленях лежала книга, но я украдкой разглядывал прелестный профиль девушки, удивляясь, как могли двадцать лет жизни оставить на ней такой грустный отпечаток.

— Вы много читали? — спросил я. — Сейчас женщины имеют эту возможность в большей степени, чем их матери. Задумывались ли вы о будущем, о прохождении курса в колледже или об учёной профессии?

Она устало улыбнулась в ответ.

— У меня нет цели, нет стремлений, — сказала она. — Моё будущее темно, запутанно, хаотично. Моя жизнь похожа на тропинку в этих болотах. Вы видели такие тропинки, месье Аппертон. Они ровные, прямые и чёткие только в самом начале, но потом поворачивают то влево, то вправо по склонам и утёсам, пока не исчезнут в трясине. В Брюсселе моя тропа была прямой, а сейчас, боже мой, кто может мне сказать, куда она ведёт?

— Не нужно быть пророком, чтобы ответить на этот вопрос, мисс Камерон, — молвил я с отцовской нежностью (ведь я был вдвое старше её). — Если бы мне было позволено предсказать ваше будущее, я сказал бы, что вам назначена участь всех женщин — дать счастье какому-нибудь мужчине.

— Я никогда не выйду замуж, — сказала она твёрдо, что удивило и немного рассмешило меня.

— Не выйдете замуж, но почему?

Странное выражение промелькнуло по тонким чертам её лица, и она стала нервно рвать травинки около себя.

— Я не могу рисковать, — сказала она дрожащим от волнения голосом.

— Не можете рисковать?

— Нет, это не для меня. У меня другие дела. Та тропинка, о которой я вам говорила, должна быть пройдена мною в одиночестве.

— Но ведь это ужасно, — сказал я. — Почему ваша участь, мисс Камерон, должна быть не такой, как у моих сестёр или у тысяч других молодых девушек? Возможно, в вас говорит недоверие к мужчинам или страх перед ними. Конечно, замужество связано с некоторой долей риска, но оно приносит счастье.

— Риск пришёлся бы на долю того мужчины, который женился бы на мне! — воскликнула она. И тут же, словно поняв, что сказала лишнего, она вскочила на ноги и закуталась в свою накидку. — Воздух становится прохладным, месье Аппертон, — заявила она и быстро исчезла, оставив меня в размышлении над странными словами, сорвавшимися с её уст.

Я боялся, что прибытие этой девушки может отвлечь меня от моих занятий, но никогда не предполагал, что все мои мысли, все увлечения могут измениться за такой короткий промежуток времени. В тот вечер я допоздна бодрствовал в своей маленькой комнатке, удивляясь собственному поведению. Мисс Камерон молода, красива, влечёт к себе и красотой, и странной тайной, окружающей её. Неужели она могла бы отвлечь меня от занятий, которые заполняли мой ум? Неужели могла бы изменить направление всей моей жизни, какое я сам наметил для себя? Я не был юнцом, которого могли бы поколебать или вывести из состояния равновесия чёрные глазки и нежные губки женщины. Но как-никак прошло уже три дня, а мой труд лежал без движения. Ясно, мне пора уходить отсюда. Я сжал зубы и дал себе клятву, что не пройдёт и дня, как я порву эти нежданные узы и удалюсь в одинокое пристанище, которое ожидало меня на болотах.

На следующее утро, как только я позавтракал, крестьянин подтащил к моей двери ручную тележку, на которой нужно было перевезти в новое жилище мои немногочисленные пожитки. Мисс Камерон не выходила из комнаты, и хотя я внутренне боролся с её чарами, всё же я был очень огорчён, боясь, что она даст мне уйти, не сказав ни слова на прощание. Ручная тележка с грузом книг уже тронулась в путь, и я, пожав руку миссис Адамс, готовился последовать за ней, когда услышал звук быстрых шагов по лестнице. И вот мисс Камерон уже была рядом со мной, задыхаясь от спешки.

— Так вы уходите, на самом деле уходите?! — воскликнула она.

— Меня зовут мои научные занятия.

— И вы направляетесь к Гастеровским болотам? — спросила девушка.

— Да, к тому домику, что я там построил.

— И вы будете жить там совсем один?

— Со мной будет сотня друзей — вот они там лежат в тележке.

— Ах, книги! — воскликнула она, сопровождая эти слова прелестным, грациозным пожатием плеч. — Но вы выполните мою просьбу?

— Какую? — спросил я удивлённо.

— О, это такой пустяк. Вы не откажете мне, не правда ли?

— Вам стоит только сказать…

Она склонила ко мне своё прелестное личико, на котором была написана самая напряжённая серьёзность.

— Вы обещаете запирать на ночь вашу дверь на засов? — сказала она и исчезла, прежде чем я успел сказать хотя бы слово в ответ на её удивительную просьбу.

Мне даже не верилось, что я наконец-то водворился в своё уединённое жилище, которое окружали многочисленные мрачные гранитные утёсы. Более безрадостной и скучной пустыни мне не приходилось видеть, но в самой этой безрадостности таилось какое-то обаяние. Что могло здесь, в этих бесплодных волнообразных холмах или в голубом молчаливом своде неба, отвлечь мои мысли от высоких дум, в которые я был углублён? Я покинул людей, ушёл от них — хорошо это или плохо — по своей собственной тропинке. Я надеялся забыть печаль, разочарования, волнения и все прочие мелкие человеческие слабости. Жить для одной только науки — моё самое высокое стремление, которое возможно в жизни. Но в первую же ночь, которую я провёл на Гастеровских болотах, произошёл странный случай, который вновь вернул мои мысли к покинутому мною миру.

Вечер был мрачный и душный, на западе собирались большие гряды синевато-багровых облаков. Ночь тянулась медленно, и воздух в маленькой хижине был спёртым и гнетущим. Казалось, какая-то тяжесть лежит у меня на груди. Издалека донёсся низкий стонущий раскат грома. Заснуть было невозможно. Я оделся и, стоя у дверей хижины, глядел в окружающий меня мрак, тускло подсвеченный лунным светом. Журчание Гастеровского ручья и монотонное уханье далёкой совы были единственными звуками, достигавшими моего слуха. Избрав узкую овечью тропку, проходившую возле ручья, я прошёл по ней с сотню ярдов и только повернул, чтобы пойти обратно, как вдруг нашедшая туча закрыла луну и стало совершенно темно. Мрак стал настолько полным, что я не мог различить ни тропинки под ногами, ни ручья, текущего правее меня, ни скал с левой стороны. Я медленно шёл, пытаясь на ощупь найти путь в густом мраке, как вдруг раздался грохот грома, ярко сверкнула молния, осветив всё пространство болот. Каждый кустик, каждая скала вырисовывались ясно и чётко в мертвенно-бледном свете. Это продолжалось одно только мгновение, но я вдруг затрепетал от изумления и страха: на моей тропинке в каких-нибудь двадцати ярдах от меня стояла женщина. Вспышка молнии озарила каждую чёрточку её лица, платья. Я увидел тёмные глаза, высокую грациозную фигуру. Ошибки быть не могло. Это была она — Ева Камерон, которую я, по моим предположениям, потерял навсегда. Какое-то мгновение я стоял остолбенев. Неужели это действительно была она или только плод моего воображения? Я быстро пробежал вперёд в том направлении, где её увидел. Громко закричал. Однако ответа не последовало. Я кричал снова и снова, однако всё было бесполезно. Вторая вспышка молнии осветила местность, и луна наконец прорвалась из-за туч. Но хотя я поднялся на холм, с которого была видна вся равнина, заросшая вереском, я не увидел ни признака этой странной полуночной путешественницы. А затем я вернулся в свою маленькую хижину, не уверенный, была ли это действительно мисс Камерон.

В течение трёх дней, последовавших за этим полуночным происшествием, я яростно работал. С раннего утра и до поздней ночи я запирался в четырёх стенах моего рабочего кабинета, и все мои мысли были погружены в книги и рукописи. Мне казалось, что наконец-то я достиг тихой пристани, оазиса в научных работах, о котором я так долго мечтал. Но увы! Моим надеждам и замыслам не было суждено осуществиться. Вскоре со мной произошёл ряд странных и неожиданных событий, которые полностью нарушили монотонность моего существования.

Глава 3

Серый домик в лощине

Это случилось на четвёртый или пятый день после моего переселения на новое место. Я вдруг услышал шаги около дверей, и тут же последовал резкий стук в дверь, как будто от удара палкой. Взрыв адской машины вряд ли удивил бы меня в большей степени. Я был уверен, что навсегда отстранил от себя всякое вторжение посторонних, и вдруг такой бесцеремонный стук, как будто у меня здесь трактир. В гневе я отбросил книгу и отодвинул засов как раз в то мгновение, когда пришелец поднял свою палку для того, чтобы повторить свой стук. Это был высокий мускулистый человек с рыжеватой бородкой, одетый в просторный костюм из твида, может быть, и удобный, но далеко не изящный. Пока он стоял, ярко освещённый солнцем, я разглядел его лицо. Большой мясистый нос, решительные голубые глаза с густыми нависшими бровями, широкий лоб, весь изборождённый глубокими морщинами, столь несоответствующими его возрасту. Несмотря на выцветшую фетровую шляпу и цветастый платок, наброшенный на мускулистую загорелую шею, я с первого взгляда заметил, что это был интеллигентный, культурный человек. Я ожидал увидеть какого-нибудь пастуха или неотёсанного бродягу, но появление этого человека, естественно, привело меня в некоторое замешательство.

— Вы удивлены? — спросил он с улыбкой. — Неужели вы полагаете, что вы единственный человек на свете, стремящийся к уединению? Как видите, в этой дикой местности, кроме вас, имеются ещё и другие отшельники.

— Вы хотите сказать, что живёте здесь? — спросил я довольно недружелюбно.

— Вон там, наверху, — ответил он, указывая направление головой. — И я подумал, раз мы с вами соседи, мистер Аппертон, мне следует заглянуть и узнать, не нужна ли вам моя помощь.

— Благодарю вас, — холодно сказал я, держа руку на засове двери. — Я человек со скромными требованиями, и вы ничем не сможете помочь мне. Вы знаете моё имя, — добавил я, помолчав, — а я…

Казалось, он был недоволен моим нелюбезным приёмом.

— Я узнал ваше имя от каменщиков, которые здесь работали, — сказал он. — Что касается меня, то я — Хирург с Гастеровских болот. Здесь меня знают под этим прозвищем. Оно ничуть не хуже любого имени.

— У вас здесь, наверное, не такое уж большое поле деятельности, — заметил я.

— Кроме вас, здесь нет ни души на целые мили во все стороны.

— Мне кажется, вы сами когда-то нуждались в помощи, — заметил я, глядя на большое белое пятно на загорелой щеке своего гостя, похожее на след от недавнего воздействия какой-то сильной кислоты.

— Это пустяки, — ответил он кратко, отворачиваясь, однако, чтобы скрыть этот знак. — Ну, я пойду: меня ждёт мой товарищ. Так если я смогу быть вам чем-нибудь полезен, пожалуйста, сообщите мне. Нужно только пройти вдоль ручья против течения около мили, и вы легко найдёте меня. Скажите, у вас есть засов на двери?

— Да, — ответил я, несколько удивлённый этим вопросом.

— Тогда держите дверь на запоре, — сказал он. — Это болото — странное место. Никогда не знаешь, с кем повстречаешься. Лучше остерегаться. Прощайте.

Он приподнял шляпу, повернулся на каблуках и побрёл вдоль берега ручья.

Я всё ещё стоял, держась за дверь и глядя вслед нежданному посетителю, когда заметил ещё одного обитателя этой дикой местности. На некотором расстоянии, около тропинки, по которой пошёл незнакомец, лежал большой серый валун. Облокотясь на него, стоял невысокий сморщенный человек. Он выпрямился при приближении к нему незнакомца и двинулся ему навстречу. Они поговорили минуту-две, высокий человек несколько раз указывал головой в мою сторону, как будто передавал о том, что произошло между нами. Затем они пошли вместе, пока не скрылись за выступом скалы. Потом я увидел, как они поднимались по следующему склону. Мой новый знакомый обхватил рукой своего старшего приятеля, то ли из дружеского расположения, то ли желая помочь ему преодолеть крутой подъём. Очертания плотной и сильной фигуры моего посетителя и его тощего сгорбленного товарища были видны на фоне неба. Обернувшись, они смотрели в мою сторону. Заметив это, я захлопнул дверь, опасаясь, как бы они не вздумали вернуться. Когда я спустя несколько минут выглянул из окна, их уже не было.

До самого вечера я тщетно старался вернуть себе безразличное отношение ко всему окружающему. Но что бы я ни думал, мои мысли возвращались к Хирургу и его сгорбленному товарищу. Что он имел в виду, говоря о засове моей двери, и как случилось, что его зловещее предупреждение совпало с прощальными словами Евы Камерон?.. Я снова и снова размышлял о том, какие причины побудили моих новых соседей, столь различных по облику и возрасту, поселиться вместе на этих диких, суровых болотах. Может быть, подобно мне, они были погружены в какие-нибудь захватывающие научные исследования? А возможно, сообщничество в преступлении заставило их избегать людных мест? Ведь должна была быть какая-нибудь причина, и, очевидно, весьма основательная, чтобы заставить образованного человека вести такой образ жизни. Только сейчас я начал понимать, что толпы людей в городе могут в несравненно меньшей степени быть помехой, чем отдельные лица в глухой местности.

Весь день я работал над египетскими папирусами, но ни запутанные рассуждения древнего мемфисского философа, ни мистический смысл, заключённый в страницах старинных книг, не мог отвлечь мой ум от земных дел. К вечеру я с отчаянием отбросил свою работу. Я был очень раздражён на этого человека за его бесцеремонное вторжение. Стоя возле ручья, который журчал за дверью моей хижины, я охлаждал на воздухе разгорячённый лоб и снова обдумывал всё с самого начала. Конечно, загадочность появления двух моих соседей и заставляет меня так настойчиво думать о них. Если бы эта загадка была выяснена, они перестали бы мешать моим занятиям. Почему бы мне не отправиться к их жилищу и не посмотреть самому (так, чтобы они не подозревали о моём присутствии), что это за люди? Я не сомневался, что их образ жизни допускает самое простое и прозаическое объяснение. Во всяком случае, вечер был прекрасный, а прогулка освежила бы и тело, и ум. Я закурил трубку и отправился по болотам в том направлении, в котором скрылись оба моих соседа. Солнце уже стояло низко, запад был огненно-красный, вереск залит тёмно-розовым светом, вся ширь неба разрисована самыми разнообразными оттенками, от бледно-зелёного в зените до ярко-тёмно-красного на горизонте. Палитра, на которой Создатель размешивал свои первоначальные краски, должна была быть огромной. С обеих сторон гигантские остроконечные вершины Ингльборо и Пеннингента глядели вниз на сумрачное, унылое пространство, расстилающееся между ними. По мере того как я шёл вперёд, суровые болотистые места справа и слева образовывали резко очерченную долину, в центре которой извивался ручей. По обеим сторонам серые скалы отмечали границы древнего ледника, морены от которого образовали почву около моего жилища. Измельчённые валуны, крутые откосы и фантастически разбросанные скалы — все они несли на себе доказательства огромной силы древнего ледника и показывали места, где его холодные пальцы рвали и ломали крепкие известняки.

Почти на полпути по этой дикой лощине стояла небольшая группа искривлённых и чахлых дубов. Позади них поднимался в тихий вечерний воздух тонкий тёмный столб дыма. Значит, здесь находится дом моих соседей. Вскоре я смог добраться до прикрытия из линии скал и достигнуть места, с которого можно было наблюдать за домом, оставаясь незамеченным. Это была небольшая, крытая шифером хижина, по размерам немногим более тех валунов, которые её окружали. Как и моя хижина, она, видимо, предназначалась для пастухов, но тут не понадобилось больших трудов со стороны новых хозяев для приведения её в порядок и увеличения размеров жилья. Два небольших окошка, покосившаяся дверь и облезлый бочонок для дождевой воды — это было всё, по чему я мог составить себе представление об обитателях этого домика. Но даже эти предметы наводили на размышления, потому что когда я подошёл поближе, всё ещё скрываясь за скалами, то увидел, что окна были заперты толстыми железными засовами, а старая дверь обита и закреплена железом. Эти странные меры предосторожности, наряду с диким окружением и уединённостью, придавали хижине какой-то жуткий вид. Засунув трубку в карман, я прополз на четвереньках через папоротник, пока не оказался в ста ярдах от дверей моих соседей. Дальше я не мог двигаться, опасаясь, что меня заметят.

Только я успел спрятаться в своём убежище, как дверь хижины распахнулась и человек, называвший себя Хирургом с Гастеровских болот, вышел из дома. В руках у него была лопата. Перед дверью расстилался небольшой обработанный клочок земли, на котором росли картофель, горох и другие овощи, и он принялся за прополку, напевая что-то. Хирург был целиком погружён в свою работу, повернувшись спиной к домику, как вдруг из приоткрытой двери появилось то самое тощее создание, которое я видел утром. Теперь я заметил, что это мужчина лет шестидесяти, весь в морщинах, сгорбленный и слабый, с редкими седыми волосами и длинным белым лицом. Робкими шагами он добрёл до Хирурга, который не подозревал о его приближении, пока тот не подошёл к нему вплотную. Его шаги, а может быть, дыхание наконец обнаружили его близость, потому что работавший резко выпрямился и повернулся к старику. Они шагнули друг другу навстречу, как бы желая приветствовать один другого, и вдруг — я даже теперь чувствую тот внезапный ужас, который тогда охватил меня, — высокий мужчина набросился на своего товарища, сбил его с ног и, схватив на руки, быстро скрылся с ним в хижине.

Хотя за свою богатую приключениями жизнь я видел многое, всё же внезапность и жестокость, свидетелем которых я оказался, заставили меня содрогнуться. Возраст маленького человечка, его слабое телосложение, смиренное и униженное поведение — всё вызывало чувство негодования на поступок Хирурга. Я был так возмущён, что хотел броситься к хижине, хотя не имел при себе никакого оружия. Но вскоре звук голосов изнутри показал, что жертва пришла в себя. Солнце тем временем опустилось за горизонт, всё стало серо, за исключением красного отблеска на вершине Пеннингента. Пользуясь наступающим мраком, я подошёл к самой хижине и напряг слух, чтобы узнать, что происходит. Я слышал высокий жалобный голос пожилого человека и низкий, грубый, монотонный голос Хирурга, слышал странное металлическое звяканье и лязг. Немного спустя Хирург вышел, запер за собою дверь и зашагал взад и вперёд, хватаясь за голову и размахивая руками как безумный. Затем он почти бегом пошёл по долине и вскоре потерялся из виду среди скал. Когда замер звук его шагов, я вплотную подошёл к хижине. Затворник всё ещё бормотал что-то и время от времени стонал. Разобрав слова, я понял, что он молится — пронзительно и многословно. Молитвы он бормотал быстро и страстно, как это делает человек, чувствуя неминуемую опасность. Я был охвачен невыразимым трепетом, слушая этот поток жалобных слов одинокого страдальца — слов, нарушавших ночную тишину и не предназначенных для слуха постороннего. Я размышлял над тем, следует ли мне вмешаться в это дело, как вдруг услышал издалека шум шагов возвращающегося Хирурга. Я быстро приник к оконному стеклу и заглянул внутрь. Комната была освещена мертвенно-бледным светом, исходящим, как я узнал впоследствии, от химического горна. При его ярком блеске я увидел множество реторт и пробирок, которые сверкали на столе и отбрасывали странные, причудливые тени. В дальнем конце комнаты была деревянная решётка, похожая на клетку для кур, и в ней, всё ещё погружённый в молитву, стоял на коленях человек, голос которого я слышал. Его лицо, озарённое светом горна, вырисовывалось из мрака, как лица на картинах Рембрандта. На коже, похожей на пергамент, была видна каждая морщинка. Я успел бросить только беглый взгляд, затем, отпрянув от окна, побежал среди скал и вереска, не замедляя шага, пока снова не оказался у себя дома. Я был расстроен и потрясён в большей степени, чем мог ожидать.

Долгие ночные часы я метался и ворочался на подушке. У меня возникло странное предположение, вызванное сложной аппаратурой, которую я видел. Могло ли быть, что этот Хирург был занят какими-то секретными ужасными опытами, которые он производил на своём товарище? Такое предположение могло объяснить уединённость жизни, которую он вёл. Но как примирить это предположение с тёплыми дружескими чувствами между ними, свидетелем которых я был не далее как в это утро? Горе или безумие заставляли этого человека рвать на себе волосы и ломать руки, когда он вышел из хижины? А очаровательная Ева Камерон, неужели и она была участницей этого тёмного дела? А загадочные ночные хождения, которые она совершала, не имели ли они своей целью встречи с моими зловещими соседями? А если так, то какие же страшные узы могли связывать всех троих? Как ни старался, я никак не мог найти удовлетворительного ответа на все эти вопросы.

Проснулся я на рассвете, измученный и слабый.

Мои сомнения, действительно ли я видел свою прежнюю соседку в ту ночь, были наконец разрешены. Идя по тропинке, ведущей к болотам, я увидел в том месте, где почва была мягкой, отпечаток ботинка, маленького, изящного женского ботинка. Этот крошечный каблук и высокий подъём могли принадлежать только моей приятельнице из Киркби-Мальхауза. Некоторое расстояние я шёл по её следу, пока он не затерялся на жёсткой, каменистой почве. И всё же он указывал направление к уединённой зловещей хижине. Какие силы могли гнать хрупкую девушку сквозь ветер, дождь и мрак, через страшные болота на это странное свидание?!

Но я-то, зачем я позволяю своим мыслям заниматься такими вещами? Разве я не гордился тем, что живу только своей собственной жизнью вне сферы интересов других людей? Почему же мои намерения и решения оказались поколебленными только потому, что я посчитал непонятным поведение своих соседей? Это было недостойно, это было просто ребячеством. Я заставил себя не думать об этом и вернулся к прежнему спокойствию. Это было не так просто. Прошло несколько дней, в продолжене которых я не выходил из своей хижины, как вдруг новое событие опять встревожило мои мысли.

Я говорил, что ручей протекал по долине у самой моей двери. Спустя примерно неделю после описанных мною событий я сидел у окна, как вдруг заметил что-то белое, медленно плывущее по течению. Первой моей мыслью было, что это тонет овца. Схватив палку, я побежал на берег и выловил этот предмет. Он оказался большим куском полотна, разорванным в клочья. Но что придавало ему особо зловещее значение, так это то обстоятельство, что по кромкам он был забрызган и испачкан кровью. В тех местах, которые пропитались водой, были заметны только следы крови; в других местах пятна были чёткие и совершенно недавнего происхождения. Я содрогнулся, увидев это. Полотно могло быть принесено потоком только со стороны хижины в лощине. Какие ужасные и преступные события оставили этот страшный след? Я тешил себя мыслью, что дела человеческие не имеют для меня никакого значения, и, однако, всё моё существо было охвачено тревогой, желанием узнать, что случилось. Мог ли я оставаться в стороне, когда такие дела совершаются всего в какой-нибудь миле от меня? Я чувствовал, что во мне всё ещё живёт прежний человек и что я обязан разгадать эту тайну. Закрыв за собою дверь хижины, я отправился в лощину по направлению к домику Хирурга. Но мне не понадобилось далеко идти: я заметил его самого. Он быстро шёл по склону холма, бил палкой кусты дрока и рычал как сумасшедший. При виде этого мои сомнения в нормальности его рассудка значительно окрепли. Когда он приблизился, я заметил, что его левая рука была на перевязи. Увидев меня, он в нерешительности остановился, как будто не зная, подойти ко мне или нет. Но у меня не было ни малейшего желания говорить с ним, и поэтому я поспешил дальше, а он продолжил свой путь, всё ещё крича и нанося удары палкой вокруг себя. Когда он скрылся в вереске, я снова пошёл к его хижине, решив найти какое-нибудь объяснение случившемуся. Достигнув жилища Хирурга, я с удивлением заметил, что обитая железом дверь раскрыта настежь. Почва около самой двери носила следы борьбы, химическая аппаратура и горн были разбиты и разбросаны. Но самое подозрительное было то, что мрачная деревянная клетка была испачкана кровью, а её несчастный обитатель исчез. У меня упало сердце: я был убеждён, что никогда не увижу его больше на этом свете. По долине было разбросано несколько пирамид, сложенных из серого камня. И я почему-то невольно подумал, что под какой-то из этих пирамид скрываются следы последнего акта, завершившего эту долгую трагедию.

В хижине не было ничего, что могло бы пролить свет на личность моих соседей. Комната была заполнена химикалиями и различной аппаратурой. В одном углу был небольшой книжный шкаф с ценными научными трудами, в другом — груда геологических образцов, собранных на известняках. Мой взор быстро охватил все эти подробности, но мне было не до тщательного осмотра: я боялся, что хозяин дома может вернуться и застать меня здесь. Покинув хижину, я поспешил домой. Тяжесть лежала у меня на сердце. Над уединённым ущельем нависла жуткая тень нераскрытого преступления, делавшая мрачные болота ещё более мрачными, а дикую местность ещё более тоскливой и страшной. Я подумал, не сообщить ли о том, что я видел, в полицию Ланкастера, но меня пугала перспектива сделаться свидетелем в «громком деле», страшили докучливые репортёры, которые будут влезать в мою жизнь. Разве для этого я удалился от всего человечества и поселился в этих диких краях? Мысль о гласности была мне невыносима. Может быть, лучше подождать, понаблюдать, не предпринимая решительных шагов, пока не приду к более определённому заключению о том, что я видел и слышал.

На обратном пути я не встретил Хирурга, но, когда вошёл в свою хижину, был поражён и возмущён, увидев, что кто-то побывал здесь за время моего отсутствия. Из-под кровати были выдвинуты ящики, стулья отодвинуты от стены. Даже мой рабочий кабинет не избежал грубого вторжения, потому что на ковре были ясно видны отпечатки тяжёлых ботинок. Я не отличался выдержкой даже в лучшие времена, а это вторжение и копание в моих вещах привели меня в бешенство. Посылая проклятья, я схватил с гвоздя свою старую кавалерийскую саблю и провёл пальцем по лезвию. Там посредине была большая зазубрина, в том месте, где сабля ударила по ключице баварского артиллериста в те дни, когда мы отбивали атаки фон дер Танна под Орлеаном. Сабля была ещё достаточно остра и могла сослужить мне службу. Я положил её у изголовья постели, так чтобы можно было легко её достать. Я был готов дать достойный отпор незваному гостю, как только он появится.

Глава 4

О человеке, пришедшем в ночи

Настала бурная грозовая ночь, луна была затемнена клочьями облаков, ветер дул меланхоличными порывами, рыдая и вздыхая над болотами и заставляя стонать кустарники. По временам брызги дождя ударяли по оконному стеклу. Я почти до полуночи просматривал статью Ямбликуса, александрийского учёного, о бессмертии. Император Юлиан сказал как-то о Ямбликусе, что тот был последователем Платона по времени, но не по гениальности. Наконец, захлопнув книгу, я открыл дверь и бросил последний взгляд на мрачные болота и ещё более мрачное небо. И в это мгновение между облаками ярко блеснула луна и я увидел человека, называвшего себя Хирургом с Гастеровских болот. Он сидел на корточках на склоне холма среди вереска менее чем в двухстах ярдах от моей двери, неподвижный как изваяние. Пристальный взгляд Хирурга был устремлён на мою дверь.

При виде этого стража меня пронизал трепет ужаса: мрачный, загадочный облик его создавал вокруг этого человека какие-то странные чары; время и место его появления, казалось, предвещали что-то страшное. Но возмущение, охватившее меня, вернуло мне самообладание, и я, сбросив с себя чувство растерянности, направился в сторону пришельца. Увидев меня, Хирург поднялся, повернулся ко мне. Луна освещала его серьёзное, заросшее бородой лицо и сверкающие глаза.

— Что это значит? — воскликнул я, подходя к нему. — Как вы смеете следить за мной?

Я увидел, как вспышка гнева озарила его лицо.

— Жизнь в деревне заставила вас позабыть приличия, — сказал он, — по болоту разрешается ходить всем.

— А в мой дом, по-вашему, тоже можно всем заходить?! — воскликнул я. — Вы имели наглость обыскать его сегодня вечером в моё отсутствие.

Он вздрогнул, и на лице его появилось крайнее волнение.

— Клянусь вам, что я тут ни при чём! — воскликнул он. — Я никогда в жизни не переступал порога вашего дома. О сэр, поверьте мне, вам грозит опасность, вам следует остерегаться.

— Ну вас к чёрту! — сказал я. — Я видел, как вы ударили старика, думая, что вас никто не заметит. Я был около вашей хижины и знаю всё. Если только в Англии существуют законы, вас повесят за ваше преступление. А что касается меня, то я старый солдат, я вооружён и запирать дверь не буду. Но если вы или какой-нибудь другой негодяй попробует перешагнуть мой порог, то поплатится своей шкурой.

С этими словами я повернулся и направился в свою хижину. Когда я оглянулся, он ещё глядел мне вслед — мрачная фигура с низко опущенной головой. Я беспокойно спал всю эту ночь, но больше ничего не слышал о загадочном страже; его не было и утром, когда я выглянул из-за двери.

В течение двух дней ветер свежел и усиливался, налетали шквалы дождя. Наконец на третью ночь разразилась самая яростная буря, какую я когда-либо наблюдал в Англии. Гром ревел и грохотал над головой, непрерывное сверкание молний озаряло небо. Ветер дул порывами, то уносясь с рыданием вдаль, то вдруг грохоча и воя у моего окна и заставляя дребезжать стёкла в рамах. Я чувствовал, что уснуть не смогу. Не мог и читать. Я наполовину приглушил свет лампы и, откинувшись на спинку стула, предался мечтам. По всей вероятности, я потерял всякое представление о времени, потому что не помню, как долго сидел так, на грани между размышлениями и дремотой. Наконец около трёх или, может быть, четырёх часов я, вздрогнув, пришёл в себя — не только пришёл в себя: все чувства, все нервы мои были напряжены. Оглядевшись в тусклом свете, я не обнаружил ничего, что могло бы оправдать мой внезапный трепет. Знакомая комната, окно, затуманенное дождём, и крепкая деревянная дверь — всё было по-прежнему. Я стал убеждать себя, что какие-нибудь бесформенные грёзы вызвали эту неприятную дрожь, как вдруг в одно мгновение понял, в чём дело. Это был звук шагов человека около моей хижины. В паузах между ударами грома, в шуме дождя и ветра я мог различить тихие, крадущиеся шаги. Я сидел затаив дыхание, вслушиваясь в эти жуткие звуки. Шаги остановились у самой моей двери. Теперь я слышал затруднённое дыхание и одышку, как будто этот человек шёл издалека и очень торопился. Сейчас одна только дверь отделяла меня от ночного бродяги, который с трудом переводил дыхание. Я не трус, но ночная буря и смутные предостережения, которые мне делали, а также близость этого странного посетителя в такой степени лишили меня присутствия духа, что я не мог вымолвить ни слова. И всё же я протянул руку и схватил свою саблю, устремив пристальный взгляд на дверь. Я от всего сердца хотел одного: чтобы всё скорее кончилось. Любая явная опасность была лучше этого страшного безмолвия, нарушаемого только тяжёлым дыханием.

В мерцающем свете угасающей лампы я увидел, что щеколда моей двери пришла в движение, как будто на неё производилось лёгкое давление снаружи. Она медленно поднялась, пока не освободилась от скобы, затем последовала пауза примерно на десять секунд, в продолжение которых я сидел с широко раскрытыми глазами и обнажённой саблей. Потом очень медленно дверь стала поворачиваться на петлях, и свежий ночной воздух со свистом проник через щель. Кто-то действовал очень осторожно: ржавые петли не издали ни звука. Когда дверь приоткрылась, я разглядел на пороге тёмную призрачную фигуру и бледное лицо, обращённое ко мне. Лицо было человеческое, но в глазах не было ничего похожего на человеческий взгляд. Они, казалось, горели в темноте зеленоватым блеском. Вскочив со стула, я поднял было обнажённую саблю, как вдруг какая-то вторая фигура с диким криком бросилась к двери. При виде её мой призрачный посетитель испустил пронзительный вопль и побежал через болота, визжа, как побитая собака.

Дрожа от недавнего страха, я стоял в дверях, вглядываясь в ночную мглу. В моих ушах всё ещё звенели резкие крики беглецов. В этот момент яркая вспышка молнии осветила, как днём, всю местность. При этом свете я разглядел далеко на склоне холма две неясные фигуры, бегущие друг за другом с невероятной быстротой по заросшей вереском местности. Даже на таком расстоянии различие между ними не давало возможности ошибиться: первый был маленький человечек, которого я считал мёртвым, второй — мой сосед Хирург. Короткое мгновение я видел их чётко и ясно в неземном свете молнии, затем тьма сомкнулась над ними и они исчезли.

Когда я повернулся, чтобы войти в своё жилище, моя нога наступила на что-то лежащее на пороге. Наклонившись, я поднял этот предмет. Это был прямой нож, сделанный целиком из свинца и такой мягкий и хрупкий, что казалось странным, что его могли применить в качестве оружия. Чтобы сделать его более безопасным, конец ножа был срезан. Остриё, однако, было всё же старательно отточено на камне, что было видно по царапинам, и следовательно, оно всё же было опасным оружием в руках решительного человека. Нож, очевидно, выпал из рук старика в тот миг, когда неожиданное появление Хирурга обратило его в бегство. Не могло быть ни малейшего сомнения в цели появления моего ночного посетителя.

Но что же произошло? — спросите вы. В своей бродячей жизни я не раз встречался с такими же странными, удивительными происшествиями, как описанные мною события. Они также нуждались в исчерпывающих объяснениях. Жизнь — великий творец удивительных историй, но она, как правило, заканчивает их, не считаясь ни с какими законами художественного вымысла. Сейчас, когда я это пишу, передо мною лежит письмо, которое я могу привести без всяких пояснений. Оно сделает понятным всё, что могло показаться таинственным.

Лечебница для душевнобольных в Киркби.

4 сентября 1885 года.

Сэр!

Я понимаю, что обязан принести вам свои извинения и объяснить весьма необычные и, с вашей точки зрения, даже загадочные события, которые недавно имели место и вторглись в вашу уединённую жизнь. Я должен был бы прийти к вам в то утро, когда мне удалось разыскать своего отца. Но, зная ваше нерасположение к посетителям, а также — надеюсь, что вы мне простите это выражение, — зная ваш весьма вспыльчивый нрав, я решил, что лучше обратиться к вам с этим письмом. Во время нашего последнего разговора мне следовало сказать вам то, что я говорю сейчас. Но ваш намёк на какое-то преступление, в котором вы считали меня повинным, а также ваш неожиданный уход не позволил мне сделать это.

Мой бедный отец был трудолюбивым практикующим врачом в Бирмингеме, где до сих пор помнят и уважают его. Десять лет тому назад у него начали проявляться признаки душевного расстройства, которые мы приписывали переутомлению и солнечному удару. Чувствуя себя некомпетентными в этом деле, имеющем столь большое значение, мы сразу обратились к весьма авторитетным лицам в Бирмингеме и Лондоне. В числе прочих мы консультировались с выдающимся психиатром мистером Фрейзром Брауном, который дал заключение о заболевании моего отца. Его болезнь по своей природе спорадична, но опасна во время пароксизмов. «Она может привести к одержимости манией убийства или религиозной мании, — сказал он, — а может быть, одновременно к тому и другому. Месяцами он может быть совершенно здоровым, как мы все, а потом вдруг его болезнь проявится. Вы возьмёте на себя большую ответственность, — добавил психиатр, — если оставите его без присмотра».

Последующие события показали справедливость этого диагноза. Болезнь отца быстро приняла характер соединения мании убийства и религиозной мании. Приступы наступали неожиданно вслед за месяцами здоровья. Было бы излишним утомлять вас описанием ужасных переживаний, которые пришлось испытать нашей семье. Достаточно сказать, что мы благодарим Бога, что смогли удержать его руки от убийства. Свою сестру Еву я послал в Брюссель и посвятил себя всецело отцу. Он невероятно боялся домов для умалишённых и в периоды нормального состояния так жалобно умолял не помещать его туда, что у меня не хватало духу не послушать его. Наконец его приступы стали столь острыми и опасными, что я решил ради безопасности окружающих увезти его из города в уединённое место. Таким местом оказались Гастеровские болота, и здесь мы оба и поселились.

Я обладаю средствами для безбедного существования и увлекаюсь химией. Вот почему я мог проводить время с достаточным комфортом и пользой. А он, бедняга, в здравом уме был послушен как дитя; лучшего и более сердечного сотоварища нельзя и пожелать. Мы вместе с ним соорудили деревянную перегородку, куда он мог удаляться, когда на него находил приступ, а окно и дверь я устроил таким образом, чтобы держать его в доме при приближении безумия. Вспоминая прошлое, могу честно сказать, что я не упустил ни одной предосторожности; даже необходимые кухонные принадлежности были сделаны из свинца и затуплены на концах, чтобы помешать ему причинить вред в период безумия.

Спустя несколько месяцев после нашего переселения ему, казалось, стало лучше. Было ли это результатом целительного воздуха или отсутствия каких-либо внешних побудительных мотивов, но за всё время он ни разу не проявил признаков своего ужасного расстройства. Ваше прибытие впервые нарушило его душевное равновесие. Один только взгляд на вас, даже издали, пробудил в нём все болезненные порывы, которые пребывали в скрытом состоянии. В тот же вечер он крадучись подошёл ко мне с камнем в руке и убил бы меня, если бы я не опрокинул его на землю и не запер в клетку, чтобы он смог прийти в себя. Этот внезапный рецидив, конечно, погрузил меня в глубокое отчаяние. Два дня я делал всё возможное, чтобы успокоить его. На третий день он, казалось, стал спокойнее, но, увы, это была только хитрость безумца. Ему удалось вынуть два прутка клетки, и когда, позабыв об осторожности, я был погружён в химические исследования, он неожиданно набросился на меня с ножом в руке. В борьбе он порезал мне предплечье и скрылся из хижины прежде, чем я опомнился и смог определить, в каком направлении он бежал. Моя рана была пустяковая, и несколько дней я блуждал по болотам, продираясь сквозь кустарники в бесплодных поисках. Я был уверен, что он сделает покушение на вашу жизнь, и это убеждение усилилось, когда вы сказали, что кто-то в ваше отсутствие заходил к вам в хижину. Поэтому я и наблюдал за вами в ту ночь. Мёртвая, страшно изрезанная овца, которую я нашёл на болотах, доказала мне, что у отца есть запас продовольствия и что его мания убийства ещё не прошла. Наконец, как я и ожидал, он совершил на вас покушение, которое, если бы я не вмешался, закончилось бы смертью одного из вас. Он пытался скрыться, боролся, как дикий зверь, но я был в таком же возбуждённом состоянии, что и он. Мне удалось сбить его с ног и увести в хижину. Последние события убедили меня, что все надежды на его выздоровление тщетны, и я на следующее утро доставил его в эту больницу. Сейчас он начинает приходить в себя.

Разрешите мне, сэр, ещё раз выразить своё сожаление по поводу того, что вы подверглись такому испытанию, и заверить вас в моём совершенном почтении,

Джон Лайт Камерон.

P. S. Моя сестра Ева просит передать вам сердечный привет. Она рассказала мне, как вы познакомились с ней в Киркби-Мальхаузе, а также что вы увидели её вечером на болоте. Из этого письма вы поймёте, что когда моя любимая сестра вернулась из Брюсселя, я не решился привести её домой, а поселил в безопасном месте в деревне. Даже тогда я не осмелился показать ей отца, и только однажды ночью, когда он спал, мы организовали нашу встречу.

Вот и вся история об этих удивительных людях, чья жизненная тропа пересекла мой путь. С этой ужасной ночи я ни разу не слыхал о них и не видел их, за исключением одного-единственного письма, которое я здесь переписал. Я всё ещё живу на Гастеровских болотах, и мой ум всё ещё погружён в загадки прошлого. Но когда я брожу по болоту и когда вижу покинутую маленькую серую хижину среди скал, мой ум всё ещё обращается к странной драме и двум удивительным людям, нарушившим моё уединение.

1890

Жена физиолога

Профессор Энсли Грей не вышел в обычное время к завтраку. Куранты, стоящие на каминной доске в столовой между терракотовыми бюстами Клода Бернара[175] и Джона Хантера[176], пробили половину девятого, затем три четверти. Их золотая стрелка приближалась к девяти, а хозяин дома до сих пор не появлялся.

Такого ещё не бывало. В течение двенадцати лет, что младшая сестра профессора заведовала его хозяйством, она ни разу не видела, чтобы тот опоздал хоть на секунду. Она сидела перед высоким серебряным кофейником, не зная, что делать — велеть ли опять позвонить в гонг или ждать молча. И та и другая мера могла оказаться ошибочной, а её брат был человеком, не допускавшим ошибок.

Мисс Энсли Грей была худая, чуть выше среднего роста, с внимательными глазами и несколько сутулыми плечами — признак, отличающий особу, вечно сидящую над книгами. Лицо продолговатое и худощавое, с пятнами румянца на щеках; лоб мыслителя, упрямое выражение тонких губ и волевого подбородка довершали её портрет. Белые как снег рукавчики и воротничок, а также гладкое тёмное платье, сшитое почти с квакерской простотой, свидетельствовали об изысканности её вкуса. На плоской груди висел чёрный эбеновый крест. Сидела она очень прямо, напряжённо прислушиваясь и приподняв брови, глаза её нервно озирали комнату.

Вдруг с видимым чувством удовлетворения она тряхнула головой и начала наливать кофе. Из соседней комнаты послышались чьи-то шаги. Дверь отворилась, и быстрой, нервной походкой вошёл профессор. Кивнув сестре, он сел за стол напротив неё и принялся вскрывать письма, пачка которых лежала рядом с его тарелкой.

Профессору Энсли Грею недавно исполнилось сорок три года. Он был почти двенадцатью годами старше сестры. Он сделал блестящую учёную карьеру. Начало его громкой известности положили работы по физиологии и зоологии в университетах Эдинбурга, Кембриджа и Вены.

Его монография «Об экситомоторных нервных отростках» доставила ему звание члена Королевского общества, а его изыскания «О природе батибия с некоторыми замечаниями о литококках» были переведены по крайней мере на три европейских языка. О нём говорили как об одном из величайших современных авторитетов, как о представителе и воплощении всего, что было лучшего в науке. Поэтому неудивительно, что, когда городское управление Бёрчспуля решило открыть медицинскую школу, ему предложили кафедру физиологии. Его согласие имело для представителей города тем большую ценность, что они прекрасно понимали: эта кафедра была всего лишь одним из этапов в его учёной карьере и первая же освободившаяся вакансия в более престижном учебном заведении откроет новую главу его научной деятельности.

Наружностью профессор Грей походил на сестру. Те же самые глаза, черты лица, такой же лоб мыслителя. Но очертания его губ и длинного тонкого подбородка были куда резче, чем у сестры. Просматривая письма, он время от времени проводил пальцами по подбородку.

— Эти девушки очень беспокойный народ, — заметил он, когда в отдалении послышались чьи-то голоса.

— Это Сара! — сказала сестра. — Я поговорю с ней.

Она передала брату через стол чашку кофе и принялась маленькими глотками пить свой кофе, украдкою поглядывая на его суровое лицо.

— Первым большим успехом человеческой расы, — изрёк профессор, — было обретение способности речи. Второй шаг на этом пути был сделан, когда люди научились управлять этой новой способностью. Но женщины до сих пор ещё не сделали этого второго шага.

Когда он говорил, его глаза обыкновенно были полузакрыты, а подбородок резко выступал вперёд; закончив же свою речь, он имел обыкновение раскрывать глаза и сурово смотреть на собеседника.

— Я, кажется, не отличаюсь болтливостью, Джон, — заметила сестра.

— Да, Ада, во многих отношениях вы приближаетесь к высшему, то есть к мужскому, типу.

Профессор наклонился над своей тарелкой с видом человека, только что разрешившегося самым изысканным комплиментом, но его сестра вовсе не казалась польщённою и нетерпеливо пожала плечами.

— Вы опоздали сегодня к завтраку, Джон, — заметила она после паузы.

— Да, Ада, я плохо спал. Недостаточный прилив крови к мозгу, вероятно как следствие перевозбуждения мозговых центров. Моя голова была немного не в порядке.

Сестра с удивлением взглянула на него. До сих пор мозговые процессы профессора были так же правильны, как и его привычки. Двенадцать лет постоянного общения с ним выработали в ней уверенность, что он живёт размеренно и спокойно, как человек, всецело занятый служением науке, и что поэтому он неизмеримо выше мелких страстей и эмоций, волнующих большинство людей.

— Вы удивлены, Ада, — сказал он, — и я вполне понимаю вас. Я сам удивился бы, если бы мне сказали, что я стану так чувствителен к сосудистым расстройствам. В конце концов, все расстройства, если поглубже взглянуть на этот предмет, носят сосудистый характер. Дело в том, что я собираюсь жениться.

— Не на миссис ли О’Джеймс? — воскликнула Ада, чуть не выронив чайную ложку.

— Моя милая, у вас в высокой степени развита наблюдательность, свойственная женщинам. Именно миссис О’Джеймс я и имел в виду.

— Но вы так мало знаете её. Сами Эсдэли мало её знают. Ведь они совсем недавно познакомились с ней, хотя она и живёт в Лиденсе. Не лучше ли вам сперва поговорить с миссис Эсдэль, Джон?

— Я не думаю, Ада, чтобы слова миссис Эсдэль могли серьёзно повлиять на мои поступки. Я обдумал дело с должным вниманием. Ум, привыкший к научным исследованиям, не торопится делать выводы, но, раз сделав их, не склонен от них отказываться. Брак есть естественное состояние человека. Я был, как вы знаете, так завален академической и другой работой, что у меня совсем не оставалось времени для личной жизни. Теперь положение изменилось, и я не вижу достаточно веской причины, чтобы отказываться от столь благоприятного случая приобрести подходящую подругу жизни.

— И вы уже дали слово?

— Почти, Ада. Я попробовал вчера намекнуть леди О’Джеймс, что я готов подчиниться общей участи человеческого рода. Я пойду к ней после своей утренней лекции и узнаю, как она смотрит на моё предложение. Но вы хмуритесь, Ада!

Его сестра вздрогнула и сделала над собой усилие, чтобы скрыть выражение досады, появившееся у неё на лице. Она даже пробормотала несколько слов поздравления, но взгляд брата рассеянно блуждал по комнате, и он, видимо, не слушал её.

— Само собой разумеется, Джон, — сказала она, — что я от души желаю вам того счастья, которого вы заслуживаете. А если я и выразила сомнение, так это потому, что знаю, чем ты рискуешь, к тому же твоё решение совершенно неожиданно, просто внезапно. — Своею тонкою рукою она дотронулась до креста, висевшего у неё на груди. — В такие минуты мы нуждаемся в руководстве, Джон. Если бы мне удалось вернуть вас к религии…

Профессор умоляющим жестом остановил её.

— Я нахожу бесполезным снова возвращаться к этому вопросу, — сказал он. — Мы не можем спорить о религии, так как вы принимаете на веру больше, чем я могу допустить. Мне приходится оспаривать ваши посылки. Мы мыслим в разных плоскостях.

Сестра вздохнула:

— У вас нет веры.

— Я верю в великие эволюционные силы, которые ведут человека к неведомой, но высокой цели.

— Вы не верите ни во что.

— Напротив, моя дорогая Ада, я верю в дифференциацию протоплазмы.

Она печально покачала головой. Это был единственный предмет, относительно которого она позволяла себе усомниться в непогрешимости брата.

— Однако мы несколько уклонились в сторону, — заметил профессор, складывая свою салфетку. — Если я не ошибаюсь, есть некоторая вероятность и другого матримониального события в нашей семье. Что вы скажете на это, Ада?

Его маленькие глаза лукаво смеялись, когда он взглянул на сестру. Она же со смущённым видом чертила по скатерти щипчиками для сахара.

— Доктор Джеймс Мак-Мердо О’Брайен, — громко сказал профессор.

— Перестаньте, Джон, перестаньте! — воскликнула мисс Ада Грей.

— Доктор Джеймс Мак-Мердо О’Брайен, — продолжал её брат неумолимо, — человек, уже имеющий большие заслуги в области современного знания. Он первый и самый выдающийся мой ученик. Уверяю вас, что его «Заметки о пигментах жёлчи», вероятно, сделаются классическим произведением. Можно смело сказать, что благодаря ему в наших взглядах на уробилин произошёл настоящий переворот.

Он замолчал, густой румянец залил щёки сестры, она опустила голову и молчала. Маленький эбеновый крест вздымался и опускался на её груди в такт порывистому дыханию.

— Доктор Джеймс Мак-Мердо О’Брайен, как вы знаете, получил предложение занять кафедру физиологии в Мельбурне. Он прожил в Австралии пять лет, и у него блестящее будущее. Сегодня он покидает нас, уезжает в Эдинбург, а через два месяца едет в Австралию, чтобы приступить к исполнению своих новых обязанностей. Вам известны его чувства по отношению к вам. От вас зависит, поедет ли он в Австралию один. Что касается моего мнения на сей счёт, то я не могу себе представить для образованной женщины более высокой миссии, чем соединить свою судьбу с судьбою незаурядного учёного. А доктор Джеймс Мак-Мердо О’Брайен недавно с успехом закончил глубокое исследование.

— Он ничего не говорил мне, — пробормотала Ада.

— Ах, есть вещи, которые угадываются без слов, — сказал брат, качая головой. — Но вы побледнели. Ваша вазомоторная система возбуждена. Прошу вас, успокойтесь. Кажется, к дому подъехала карета. Вероятно, у нас гости, Ада. А теперь прошу извинить меня, мне пора.

Взглянув на часы, он вышел из комнаты, а несколько минут спустя уже ехал в своём удобном экипаже по улицам Бёрчспуля.

Прочитав лекцию, профессор Энсли Грей заглянул в лабораторию, где выверил несколько инструментов, записал свои наблюдения о развитии трёх различных разводок бактерий, проделал с полдюжины сечений микротомом и разрешил недоумения семи студентов по семи разным вопросам. Выполнив таким образом добросовестно и методически рутинную сторону своих обязанностей, он сел в карету и приказал кучеру ехать в Лиденс. Его лицо было холодно и бесстрастно, но время от времени он резким, судорожным движением проводил пальцами по подбородку.

Лиденс был старинный, обвитый плющом дом, который некогда находился за городом, но теперь был со всех сторон охвачен длинными, из красного кирпича щупальцами растущего города. Он всё ещё стоял в стороне от дороги, в уединении своих собственных владений. Извилистая тропинка, окаймлённая кустами дикого лавра, вела к входу в виде арки с портиком. Направо от входа была видна лужайка, в конце которой в тени боярышника в садовом кресле сидела дама с книгой в руках. Услышав скрип калитки, она вздрогнула, а профессор, увидев женщину, направился к ней.

— Как, разве вы не зайдёте к миссис Эсдэль? — спросила дама, выходя к нему навстречу.

Миссис О’Джеймс была небольшого роста. Всё в ней, начиная от роскошных локонов светлых волос до изящных туфель, выглядывавших из-под светло-кофейного платья, было в высшей степени женственно. Одну свою тонкую, затянутую в перчатку руку она протянула профессору, тогда как другой придерживала толстую книгу в зелёном переплёте. Уверенные и спокойные манеры изобличали в ней зрелую светскую женщину, но её большие смелые серые глаза и чувственный своенравный рот сохранили девичье и даже детское выражение невинности. Миссис О’Джеймс была вдова, ей исполнилось тридцать два года; но ни того ни другого нельзя было предположить, судя по её наружности.

— Вы, конечно, зайдёте к миссис Эсдэль? — повторила она, и в её глазах, устремлённых на него, было смешанное выражение вызова и ласки.

— Я пришёл не к миссис Эсдэль, — ответил он всё с тем же холодным и серьёзным видом. — Я пришёл к вам.

— Конечно, мне очень лестно слышать это, — сказала она. — Но что будут делать студенты без своего профессора?

— Я уже покончил со своими академическими обязанностями. Обопритесь на мою руку, и пройдёмте по солнышку. Неудивительно, что восточные народы боготворили солнце. Эта великая благодатная сила природы — союзник человека в его борьбе с холодом, бесплодием и всем тем, что враждебно ему. Что вы читали?

— Хэля, «Материю и жизнь».

Профессор приподнял широкие брови.

— Хэля! — сказал он и затем повторил ещё раз почти шёпотом: — Хэля!

— Вы не согласны с его взглядами?

— Дело не в том, что я не согласен с его взглядами. Я слишком ничтожная величина. Но всё направление современной научной мысли враждебно его взглядам. Он превосходный наблюдатель, но плохой мыслитель. Я не советовал бы вам в своих выводах основываться на взглядах Хэля.

— Не правда ли, я должна читать «Хронику природы», чтобы уничтожить его пагубное влияние? — сказала миссис О’Джеймс с нежным, воркующим смехом.

Надо сказать, что «Хроника природы» была одной из тех многочисленных книг, в которых профессор Энсли Грей развивал отрицательные доктрины научного агностицизма.

— Это неудачный труд, — ответил он, — и я не могу рекомендовать его вам. Я охотнее отослал бы вас к классическим сочинениям некоторых из моих старших и более красноречивых коллег.

Наступила пауза. Они продолжали ходить по зелёной, словно бархатной, лужайке, залитой ярким солнечным светом.

— Думали ли вы, — спросил он наконец, — о том предмете, о котором я говорил с вами вчера вечером?

Она ничего не сказала и продолжала молча идти рядом с ним, слегка отвернувшись в сторону.

— Я не буду торопить вас, — продолжил он. — Я знаю, что такой серьёзный вопрос нельзя решить сразу. Что касается меня, то мне пришлось-таки поломать голову, прежде чем я решился намекнуть вам о своих намерениях. У меня неэмоциональный темперамент, тем не менее в вашем присутствии я сознаю существование великого эволюционного инстинкта, делающего один пол дополнением другого.

— Следовательно, вы верите в любовь? — спросила она, окинув его сверкающим взглядом.

— Я вынужден верить.

— И, несмотря на это, вы всё-таки отрицаете существование души?

— Насколько эти вопросы относятся к области психологии и насколько к области физиологии — это ещё дело спорное, — сказал профессор снисходительно. — Можно доказать, что протоплазма — физиологический базис как жизни, так и любви.

— Вы неумолимы! — воскликнула она. — Вы низводите любовь до уровня простого физического явления.

— Или возвышаю область физических явлений до уровня любви.

— Ну, это гораздо лучше! — воскликнула она со своим приятным смехом. — Это и в самом деле очень мило, и с этой точки зрения наука является в своём новом освещении.

Её глаза сверкали, и она встряхнула локонами с упрямством красивой женщины, чувствующей себя хозяйкой положения.

— У меня есть основание думать, — сказал профессор, — что кафедра, которую я занимаю здесь, только этап на пути к гораздо более широкой арене научной деятельности. Однако даже эта кафедра даёт мне около полутора тысяч фунтов в год; к этому нужно прибавить несколько сот фунтов дохода с моих книг. Поэтому я имею возможность обставить вас всем тем комфортом, к которому вы привыкли. Этим, я полагаю, исчерпывается материальная сторона дела. Что же касается состояния моего здоровья, то оно всегда было превосходно. За всю жизнь я ни разу не болел, если не считать приступов головных болей как последствия слишком продолжительного возбуждения мозговых центров. У моих родителей также не имелось никаких признаков предрасположения к каким бы то ни было болезням, но я не скрою от вас, что мой дедушка страдал подагрой.

Миссис О’Джеймс испуганно вздрогнула:

— В чём заключается эта болезнь?

— Просто ломота в членах.

— Только-то! А я подумала бог весть что!

— Это серьёзный прецедент, но я надеюсь, что не сделаюсь жертвой атавизма. Я привёл все эти факты, потому что считаю, что вам не мешает принять их в расчёт, когда вы будете решать вопрос, как отнестись к моему предложению. Могу я теперь спросить вас, находите ли вы возможным принять его?

Он остановился и посмотрел на неё серьёзным вопрошающим взором.

В душе молодой женщины, очевидно, происходила сильная борьба. Она потупила глаза, маленькая туфелька заёрзала по траве, а пальцы нервно теребили цепочку. Вдруг быстрым, резким движением, в котором было что-то беспомощное, она протянула руку своему собеседнику.

— Я согласна, — сказала она.

Они стояли в тени боярышника. Профессор торжественно нагнулся и церемонно поцеловал её затянутую в перчатку руку.

— Надеюсь, вам никогда не придётся жалеть о своём решении, — сказал он.

— А я хотела бы, чтобы вам никогда не пришлось жалеть о вашем! — воскликнула она.

В её глазах стояли слёзы, а губы от сильного волнения подёргивались.

— Давайте вернёмся на солнце, — сказал он. — Оно величайший восстановитель наших душевных сил. Нервы у вас напряжены: лёгкий спазм мозговых сосудов. Весьма поучительное занятие — сводить психологические и эмоциональные состояния к их физическим эквивалентам, вы чувствуете тогда под собой твёрдую почву точно установленного факта.

— Но это страшно неромантично, — сказала миссис О’Джеймс, сверкая глазами.

— Романтизм — порождение фантазии и невежества. Там, куда наука бросает свой спокойный, ясный свет, к счастью, нет места для романтики.

— Но разве любовь — не роман? — спросила она.

— Отнюдь нет. Любовь перестала быть исключительным достоянием фантазии поэтов и стала одним из объектов точного знания. Можно доказать, что любовь — одна из великих первоначальных космических сил. Когда атом водорода притягивает к себе атом хлора, чтобы образовать более совершенную молекулу хлористоводородной кислоты, сила, которая действует при этом, вероятно, вполне аналогична той, которая влечёт меня к вам. По-видимому, притяжение и отталкивание — две первоначальные космические силы. Любовь — притяжение.

— А вот и отталкивание, — сказала миссис О’Джеймс, увидев полную, цветущую даму, направлявшуюся к ним. — Как хорошо, что вы пришли, миссис Эсдэль. Здесь профессор Грей.

— Как поживаете, профессор? — спросила дама с лёгким оттенком напыщенности в голосе. — Вы поступили очень разумно, оставшись на воздухе в такую чудную погоду. Не правда ли, какой божественный день?

— Да, сегодня очень хорошая погода, — ответил профессор.

— Прислушайтесь, как ветер вздыхает в листве деревьев! — воскликнула миссис Эсдэль, приподнимая указательный палец. — Не представляется ли вам, профессор Грей, что это не вздохи ветра, а шёпот ангелов?

— Подобная мысль не приходила мне в голову, сударыня.

— Ах, профессор, у вас один ужасный недостаток, и этот недостаток заключается в вашей неспособности чувствовать природу. Я сказала бы даже, что это недостаток воображения. Скажите, вы не чувствуете волнения, слушая пение дрозда…

— Признаюсь, ничего подобного я не чувствую, миссис Эсдэль.

— …или глядя на нежный колорит этих листьев? Посмотрите, какая богатая зелень!

— Хлорофилл, — пробормотал профессор.

— Наука так безнадёжно прозаична. Она всё рассекает, приклеив к каждому предмету ярлычок, и теряет из виду великое в своём преувеличенном внимании к мелочам. У вас плохое мнение об интеллекте женщины, профессор Грей. Мне кажется, я слышала, как вы говорили это.

— Это вопрос веса, — сказал профессор, закрывая глаза и пожимая плечами. — Мозг женщины в среднем на две унции легче мозга мужчины. Разумеется, есть исключения. Природа эластична.

— Но самая тяжёлая вещь не всегда самая лучшая, — со смехом сказала миссис О’Джеймс. — Разве наука не признаёт закона компенсации? Разве нельзя допустить, что природа вознаградила нас качественно за недостаток в количестве?

— Я так не думаю, — серьёзно заметил профессор. — Но звуки гонга призывают вас к завтраку. Нет, благодарю вас, миссис Эсдэль, я не могу остаться. Меня ждёт экипаж. До свидания! До свидания, миссис О’Джеймс.

Он приподнял шляпу и не спеша направился к выходу по аллее, окаймлённой кустами дикого лавра.

— Он совершенно лишён способности понимать и чувствовать красоту, — сказала миссис Эсдэль.

— Напротив, — ответила миссис О’Джеймс. — Он только что предложил мне стать его женой.


Когда профессор Грей поднимался по лестнице, направляясь к себе домой, дверь его квартиры отворилась и оттуда вышел какой-то подвижный джентльмен. У него был несколько бледный цвет лица, тёмные выпуклые глаза и короткая чёрная борода. Мысль и работа оставили на его лице неизгладимые следы, но по стремительности движений было видно, что он ещё не окончательно распростился с юностью.

— Вот удача! — воскликнул он. — Я ведь непременно хотел повидать вас.

— В таком случае пойдёмте в библиотеку, — сказал профессор, — вы останетесь и позавтракаете с нами.

Они вошли в переднюю, и профессор повёл гостя в своё святая святых. Там он усадил его в кресло.

— Надеюсь, что вы имели успех, О’Брайен, — сказал он. — Я ни за что не стал бы оказывать давления на свою сестру; я дал ей только понять, что я никого так не желал бы видеть своим зятем, как своего лучшего ученика, автора «Заметок о пигментах жёлчи с особой ссылкой на уробилин».

— Вы очень добры, профессор Грей, вы всегда были очень добры. Я говорил с мисс Грей по этому поводу, и она не сказала «нет».

— Значит, она сказала «да»?

— Она предложила оставить вопрос открытым до моего возвращения из Эдинбурга. Я еду сегодня, как вы знаете, и надеюсь завтра же начать своё исследование.

— «О сравнительной анатомии червеобразного отростка, монография Джеймса Мак-Мердо О’Брайена», — громко отчеканил профессор. — Это великолепная тема — тема, затрагивающая самые основания эволюционного учения.

— Ах, она чýдная девушка! — воскликнул О’Брайен во внезапном порыве свойственного кельтской расе энтузиазма. — Правдивая и благородная душа!

— Червеобразный отросток… — начал профессор.

— Она настоящий ангел… — прервал О’Брайен. — Боюсь, что её отталкивает от меня моя защита свободного научного исследования в области религиозной мысли.

— Нельзя уступать в этом вопросе. Вы должны сохранить верность своим убеждениям, ни в коем случае не идите на компромисс.

— Мой рассудок верен агностицизму, но я чувствую, что мне чего-то не хватает. Слушая звуки органа в старой деревенской церкви, я испытывал ощущения, каких мне никогда не приходилось испытывать во время занятий в лаборатории.

— Эмоции, не более чем эмоции, — сказал профессор, потирая подбородок. — Смутные наследственные инстинкты, вызванные к жизни возбуждением слуховых и обонятельных нервов.

— Может быть, оно и так, — задумчиво отвечал О’Брайен. — Но я, собственно, хотел поговорить с вами совсем о другом. Так как я собираюсь вступить в вашу семью, то ваша сестра и вы имеете право знать всё, что касается моей карьеры. О своих надеждах на будущее я уже говорил с вами. Только одного я не сказал: я вдовец.

Профессор удивлённо приподнял брови.

— Это действительно новость для меня, — сказал он.

— Я женился вскоре по прибытии в Австралию. Её звали мисс Терстон. Мы познакомились у общих знакомых. У нас был невероятно несчастный брак.

Какое-то тяжёлое, мучительное воспоминание, по-видимому, овладело им. Его выразительные черты исказились, белые пальцы крепко сжали ручку кресла. Профессор отвернулся к окну.

— Вам, конечно, лучше судить об этом, — заметил он, — но, по-моему, нет надобности углубляться в детали.

— Вы имеете право знать всё, вы и мисс Грей. Мне трудно рассказывать мисс Грей о моём злополучном браке. Бедная Дженни была прекрасная женщина, но поддавалась лести и легко подпадала под влияние хитрых людей. Она была неверна мне, Грей. Тяжело так говорить о покойной, но она изменяла мне. Она бежала в Окленд с человеком, которого знала ещё до замужества. Корабль, на котором они плыли, утонул, и все пассажиры погибли.

— Весьма грустная история, О’Брайен, — сказал профессор, — но я всё-таки не понимаю, какая связь между вашим прошлым и намерением жениться на моей сестре.

— Теперь моя совесть спокойна, — сказал О’Брайен, вставая. — Я рассказал вам. Я не хотел, чтобы вы узнали, что я был уже женат, от кого-нибудь другого.

— Вы правы, О’Брайен. Вы поступили в высшей степени благородно и рассудительно. Не ваша вина, что брак закончился трагедией, вас не в чем упрекнуть, разве только в том, что вы поступили слишком опрометчиво, женившись на девушке, которую плохо знали.

О’Брайен схватился руками за голову.

— Бедная Дженни! — воскликнул он. — Помоги мне, Боже! Я всё ещё люблю её. Но мне пора идти.

— Разве вы не позавтракаете с нами?

— Нет, профессор, мне ещё нужно уложить вещи. Я уже простился с мисс Грей. Через два месяца мы увидимся.

— К вашему возвращению я, вероятно, уже стану женатым человеком.

— Женатым?

— Да, я собираюсь жениться.

— Мой дорогой профессор, поздравляю вас от всего сердца! Я совершенно не подозревал об этом. Но кто эта леди?

— Её зовут миссис О’Джеймс; она вдова и из Австралии, как и вы. Но вернёмся к делу. Мне бы очень хотелось получить корректуру вашей статьи о червеобразном отростке. Я мог бы написать к ней примечания.

— Ваша помощь поистине неоценима, — с энтузиазмом сказал О’Брайен, и собеседники направились в переднюю. Оттуда профессор прошёл в столовую, где за столом, сервированным для завтрака, уже сидела его сестра.

— Я вступаю в брак без церковного обряда, — сказал он, — очень советую и вам поступить так же.


Профессор Энсли Грей был верен своему слову. Двухнедельные каникулы в школе явились благоприятным обстоятельством, которым грешно было не воспользоваться. У миссис О’Джеймс не было ни родителей, ни родственников, она мало с кем дружила, поэтому никаких препятствий к немедленному заключению брака не оказалось. Они сыграли свадьбу самым скромным образом и уехали в Кембридж, где профессор и его очаровательная жена присутствовали при разных академических обрядах и совершали нашествия на биологическую лабораторию и медицинскую библиотеку.

Многочисленные учёные друзья рассыпались перед ним в поздравлениях не только по поводу красоты миссис Грей, но ещё более по поводу её необычайной осведомлённости в вопросах физиологии. Профессор сам удивлялся обстоятельности её познаний.

— У вас удивительные для женщины познания, Джанет, — говорил он. Он даже готов был допустить, что её мозг обладал нормальным весом.

Пасмурным дождливым утром они вернулись в Бёрчспуль, так как на другой день начинались занятия, а профессор Энсли Грей гордился тем, что ни разу в жизни не опоздал на свою лекцию. Мисс Грей встретила их с принуждённым радушием и передала ключи новой хозяйке. Миссис Грей горячо упрашивала её остаться, но та объяснила, что уже получила от подруги приглашение приехать. В тот же вечер мисс Грей уехала на юг Англии.

Через два дня, сразу после завтрака, в библиотеку, где сидел профессор, просматривая свою утреннюю лекцию, вошла горничная и подала ему карточку доктора Джеймса Мак-Мердо О’Брайена. О’Брайен при встрече с профессором проявил шумную радость, однако его прежний учитель оставался холоден и сдержан.

— Как видите, у нас произошли некоторые перемены, — сказал профессор.

— Да, я слышал. Мне написала мисс Грей; кроме того, я прочёл сообщение об этом в одной газете. Итак, вы действительно женились. Как тихо и незаметно прошла ваша свадьба!

— У меня органическое отвращение ко всему, носящему характер церемоний. Моя жена умная женщина; я готов даже сказать, что для женщины она необыкновенно умна. Она вполне одобрила мой образ действий.

— А ваши исследования о валиснерии?[177]

— Этот матримониальный инцидент прервал их, но я возобновил свои лекции и скоро снова начну работать вовсю.

— Я должен увидеться с мисс Грей до отъезда из Англии. Мы переписывались, я надеюсь, мои мечты сбудутся. Она должна ехать со мной. Да я просто не в состоянии уехать без неё.

Профессор покачал головой.

— У вас не такой слабый характер, как вы думаете, — сказал он. — В конце концов, личные дела должны отступать перед великими обязанностями, которые возлагает на нас жизнь.

О’Брайен улыбнулся.

— Вы хотели бы, чтобы я вынул из своего тела душу кельта и заменил её душой саксонца, — сказал он. — На самом деле что-нибудь одно: или мой мозг слишком мал, или моё сердце слишком велико. Но когда я могу засвидетельствовать своё почтение миссис Грей? Будет она дома после обеда?

— Она и сейчас дома. Пойдёмте в гостиную. Она будет рада познакомиться с вами.

Они прошли по устланному линолеумом полу передней; профессор отворил дверь в гостиную и вошёл в сопровождении своего друга. У окна в плетёном кресле сидела миссис Грей, похожая в своём просторном розовом утреннем платье на сказочную фею. Увидев гостя, она встала и пошла навстречу вошедшим. Профессор услышал позади себя глухой стон и, оглянувшись, увидел, что О’Брайен, схватившись рукою за сердце, упал в кресло.

— Дженни! — прерывистым шёпотом произнёс он. — Дженни!

Миссис Грей остановилась и смотрела на него с выражением крайнего изумления и страха. Затем, очевидно почувствовав себя дурно, сама пошатнулась и упала бы, не поддержи её профессор.

— Лягте, — сказал он, подводя её к софе.

Она лежала среди подушек с тем же мертвенно-бледным, неподвижным лицом, что и О’Брайен. Профессор стоял спиною к холодному камину и переводил взгляд с одного на другую.

— Итак, О’Брайен, — сказал он наконец, — вы уже знакомы с моей женой!

— С вашей женой! — хрипло прокричал тот. — Она вовсе не ваша жена! Она — моя жена!

Профессор застыл на коврике перед камином, судорожно стиснув пальцы и опустив голову на грудь. Те двое, по-видимому, не замечали его присутствия.

— Дженни! — сказал О’Брайен.

— Джеймс!

— Как могли вы бросить меня, Дженни? Откуда в вас столько жестокости? Я думал, что вы погибли. Я оплакивал вашу смерть, а сейчас жалею, что вы остались в живых. Вы разбили мою жизнь.

Она ничего не отвечала и неподвижно лежала на софе, не спуская с него глаз.

— Почему вы молчите?

— Потому что вы правы, Джеймс. Я поступила с вами жестоко, бессовестно. Но мой поступок не так ужасен, как вы думаете.

— Вы бежали с де Орта.

— Нет. В последнюю минуту я опомнилась. Он уехал один. Но у меня не хватило духу вернуться к вам после того, что я вам написала. Я уехала в Англию под другим именем и с тех пор живу здесь. Мне казалось, что я начинаю новую жизнь. Я знала, что вы считаете меня мёртвой. Кто мог предположить, что судьба опять сведёт нас! Когда профессор просил меня…

Она опять стала задыхаться.

— Вам дурно, — сказал профессор. — Держите голову ниже, это помогает правильной циркуляции крови в мозгу. — Он поправил подушку. — Мне очень жаль, но я вынужден покинуть вас, О’Брайен: у меня сейчас лекция. Может, я ещё застану вас здесь.

С этими словами профессор вышел из комнаты. Лицо его словно окаменело, на нём застыло мрачное выражение. Ни один из трёхсот студентов, слушавших лекцию, не заметил никакой перемены ни в его голосе, ни в его наружности, и никому и в голову не пришло, что строгий профессор понял наконец, как трудно подавлять свою человеческую природу. Когда лекция кончилась, профессор прошёл в лабораторию, а оттуда поехал домой. Выйдя из экипажа, он направился в сад, намереваясь войти в дом через створчатую стеклянную дверь, выходившую в сад из гостиной. Подойдя к дому, он услышал голоса своей жены и О’Брайена, которые вели громкий и оживлённый разговор. На мгновение он остановился в нерешительности, не зная, что ему делать — войти или не мешать и уйти.

Профессору претила роль шпиона, ни за что на свете он не стал бы подслушивать чужие разговоры или подсматривать за собственной женой; но пока он колебался, до его слуха долетели слова, заставившие его превратиться в статую.

— Всё-таки вы моя жена, Дженни, — сказал О’Брайен, — и я прощаю вас от всего сердца. Я люблю вас и никогда не переставал любить, хотя вы и забыли меня.

— Нет, Джеймс, сердцем я всегда была в Мельбурне. Я всегда была вашей. Я только думала, для вас будет лучше считать, что я умерла.

— Теперь выбирайте между нами, Дженни. Если вы решите остаться здесь, я буду нем как могила. Если же вы решите ехать со мной, то мне безразлично, что будут говорить обо мне. Вероятно, я виноват не меньше вашего. Я слишком много времени посвящал работе и слишком мало своей жене.

Профессор услышал воркующий, нежный смех, который был так хорошо знаком ему.

— Я поеду с вами, Джеймс, — сказала она.

— А профессор?

— Бедный профессор! Но он не особенно будет тужить, Джеймс, — у него нет сердца.

— Мы должны сообщить ему наше решение.

— В этом нет надобности, — сказал профессор Грей, входя через открытую дверь в комнату. — Я слышал последнюю часть вашего разговора. Я не решился помешать вам в тот момент, когда вы принимали окончательное решение.

О’Брайен взял жену за руку, они стояли рядом, освещённые солнечным светом. Профессор же, заложив руки за спину, остался у порога, и его длинная чёрная тень упала между ними.

— Ваше решение вполне разумно, — сказал он. — Отправляйтесь вместе в Австралию и навсегда забудьте то, что произошло между нами.

— Но вы… вы… — пробормотал О’Брайен.

— Не беспокойтесь обо мне, — сказал профессор.

Женщина разразилась рыданиями.

— Что я могу сказать в своё оправдание? — говорила она. — Как я могла предвидеть это? Я думала, что моя прежняя жизнь кончилась. Но она вернулась со всеми надеждами и желаниями. Что мне сказать вам, Энсли? Я навлекла позор и несчастье на голову достойного человека. Я испортила вашу жизнь. Как вы должны ненавидеть и презирать меня! Зачем только я родилась на свет!

— Я не питаю к вам ни ненависти, ни презрения, — спокойно сказал профессор. — Вы не правы, жалея о том, что родились на свет, так как вам предстоит стать подругой человека, необычайно одарённого в одной из высших отраслей науки. По справедливости, я не могу корить вас в том, что произошло, потому что наука не сказала своего последнего слова относительно того, насколько отдельный индивидуум должен считаться ответственным за наследственные, глубоко заложенные в нём инстинкты.

Он жестикулировал, слегка подавшись вперёд, как человек, разбирающий трудный и не имеющий к нему лично никакого отношения вопрос. О’Брайен шагнул было к нему, намереваясь сказать что-то, но слова замерли у него на устах, когда он встретился с бесстрастным взглядом Грея. Всякое выражение сочувствия или симпатии было бы дерзостно по отношению к этому человеку, личные страдания которого легко растворялись в глубинах отвлечённой философии.

— Полагаю, что можно считать вопрос исчерпанным, — продолжил профессор тем же бесстрастным тоном. — Мой экипаж стоит у дверей. Прошу воспользоваться им, как своим собственным. Лучше всего, если вы покинете город немедленно. Ваши вещи, Джанет, я пошлю вслед.

О’Брайен не решался протянуть профессору руку.

— Я почти не смею предложить вам свою руку, — сказал он.

— Напротив. Я думаю, что из нас троих вы в самом выгодном положении: вам нечего стыдиться.

— Ваша сестра…

— Я позабочусь о том, чтобы у неё было правильное представление о происшедшем. До свидания! Пришлите мне оттиск вашей последней работы. До свидания, Джанет!

— До свидания!

Они пожали друг другу руки, и на одно мгновение их взгляды встретились. Во время этого короткого обмена взглядами ей в первый и последний раз удалось заглянуть в тайники души этого сильного человека. Она вздохнула, и её тонкая белая рука задержалась на его плече.

— Джеймс, Джеймс! — вскричала она. — Разве вы не видите, что он поражён в самое сердце?

Профессор спокойно отстранил её от себя.

— Я не обладаю эмоциональным темпераментом, — сказал он. — У меня есть дело, которое приносит мне удовлетворение, — мои исследования о валиснерии. Экипаж ждёт вас. Ваше манто в передней. Скажите Джону, куда вас отвезти. Ступайте.

Эти последние слова оказались так неожиданны и в тоне, которым он произнёс их, было что-то вулканическое, стоявшее в таком резком контрасте с его бесстрастным тоном и неподвижным лицом, что О’Брайен и его жена тотчас же удалились. Он запер за ними дверь и некоторое время медленно ходил взад и вперёд по комнате. Затем он прошёл в библиотеку и выглянул из окна. Коляска удалялась. Профессор бросил последний взгляд на женщину, которая была его женой. Он увидел её изящную, склонённую набок голову и прекрасные очертания шеи.

Под влиянием нелепого, бессознательного импульса профессор сделал несколько шагов к двери, но тотчас повернул назад и, усевшись за письменный стол, погрузился в работу.

Необычайное происшествие в семье профессора почти не произвело впечатления скандала. У профессора было мало близких друзей, и он редко показывался в обществе. Его бракосочетание с миссис О’Джеймс было весьма скромным, поэтому большинство коллег продолжали считать его холостяком. Миссис Эсдэль и ещё несколько человек, правда, занимались обсуждением инцидента, но поле для сплетен у них было весьма узкое, они могли лишь смутно догадываться о причине внезапного отъезда жены профессора.

А профессор по-прежнему аккуратно являлся на лекции и так же ревностно руководил лабораторными занятиями студентов. Его собственная работа подвигалась вперёд с лихорадочной быстротой. Нередко случалось, что слуги, возвращаясь утром домой, слышали скрип его неутомимого пера или встречались с ним на лестнице, когда он, бледный и угрюмый, поднимался в свою комнату. Напрасно друзья говорили ему, что подобный образ жизни убьёт его. Он не слушал их предостережений и почти не давал себе отдыха.

Мало-помалу и в его наружности произошла перемена. Черты лица его обострились, около висков и поперёк бровей обозначились глубокие морщины; щёки впали, лицо стало бескровным. Во время ходьбы колени начали подгибаться, а раз, выходя из аудитории, он упал и не мог без посторонней помощи дойти до экипажа.

Это случилось как раз перед окончанием занятий, а вскоре после того, как начались праздники, профессора́, ещё не уехавшие из Бёрчспуля, были поражены известием, что их товарищ по кафедре физиологии совсем плох и нет никаких надежд на выздоровление. Два известных врача, тщательно исследовавшие его состояние, не могли определить его болезнь. Постепенный, всё прогрессирующий упадок сил был единственным её симптомом, причём его умственные способности сохранили свою свежесть. Он очень интересовался своей болезнью и делал заметки о своих субъективных ощущениях, чтобы помочь врачам в её распознании. О приближающемся конце он говорил в своём обычном спокойном и несколько педантичном тоне.

— Это утверждение, — заявлял он, — свободы индивидуальной клетки, противопоставленное закону ассоциации клеток. Это распадение кооперативного товарищества, процесс, представляющий большой интерес.

И вот в один хмурый, ненастный день его «кооперативное товарищество» распалось. Спокойно и без страданий он заснул вечным сном. Оба доктора, лечивших его, чувствовали себя несколько смущёнными, когда им пришлось приступить к составлению свидетельства о смерти.

— Трудно подыскать название его болезни, — сказал один из них.

— Да, весьма, — поддержал его другой.

— Не будь он на редкость уравновешенным человеком, я сказал бы, что он умер от внезапного нервного потрясения, что его, как говорит простонародье, свело в могилу разбитое сердце.

— Не думаю, чтобы бедняга Грей был на такое способен.

— Не важно, давайте напишем: умер от болезни сердца, — заключил старший врач.

На том они и порешили.

1885

Секрет комнаты кузена Джеффри[178] (Случай, описанный в этом рассказе, действительно имел место)

I

— Считайте: Энни и Маргарет Дьюси — два человека. Затем госпожи Лассель — уже пять. Не представляю себе, где мы можем разместить ещё одну молодую леди. Это невозможно, — сказала миссис Пагонель.

Уже в шестой раз мы с Беатрис выслушивали от неё эти слова, и неизменно она заканчивала свою речь жалобным обращением к нам:

— Девочки, что же мне делать?

— Право, не знаю, мама, — ответила Беатрис. — Остаётся только сказать им правду: напишите, что вы очень сожалеете, как обычно пишут в таких случаях.

— Какие-нибудь неприятности? — спросил с порога Хью Пагонель, собравшийся на охоту.

— Ах, дорогой, разве ты не слышал за завтраком? Эти Мортоны… Какие же они надоедливые! Нет, я не сомневаюсь, они очень милые люди… Просто они создают нам неудобства. Я только что получила от них письмо. Они хотят приехать с одной молодой особой — своей племянницей, просят, чтобы та осталась у нас на бал, что будет в новогодний вечер.

— Ничего страшного, мама. Как-нибудь уж потеснимся. Не отказать же ей? Как говорится, в тесноте, да не в обиде. Пусть она займёт мою комнату. Я найду себе пристанище где угодно.

— Спасибо, мой дорогой мальчик. Ты самый добрый, — отвечала миссис Пагонель, с нежностью оглядывая статную фигуру сына и его добродушное, сияющее улыбкой лицо. — Но твой план вряд ли удачен. Не могу же я предложить незамужней даме комнату в холостяцком углу, с отдельной лестницей и прочими атрибутами. Это невозможно. Да и горничную туда не отправишь, а её к прислуге. Это будет неудобно, нехорошо. Нет-нет. Видно, я и впрямь должна написать им, как предлагает Беатрис. Только это так раздражает твоего отца. Не будет ли это негостеприимно с моей стороны?

— Разве Би и Кэтти не могут две ночи провести вдвоём в одной комнате?

— Кэтти и так будет чувствовать себя у нас весьма неудобно, — возразила миссис Пагонель и улыбнулась мне. — Мы думаем постелить ей в небольшом дубовом кабинете. Но он такой тесный, что и одному-то в нём не повернуться. А Би уступит свою комнату госпожам Дьюси, а сама будет спать в моей уборной. Удивительно, в таком огромном доме, где столько всяких комнат, негде даже разместить гостей на ночлег.

— Что же, я вижу только один выход, мама, — сказал Хью. — Мисс… как там её зовут… ей надо предоставить выбор: либо остаться у себя дома, либо ночевать у нас в комнате кузена Джеффри.

— И в самом деле, мама. Мы почему-то об этом не подумали, — подхватила Беатрис. — Та комната ведь нежилая. Почему бы на время, в виде исключения, не поставить там кровать. Вы же, надеюсь, не верите, что там обитает привидение?

— Не очень. Но это такая мрачная комната, на первом этаже, и никого поблизости даже нет. Вряд ли можно отдавать её гостям.

— Нет, мама, я вовсе не предлагаю предоставить её нашей гостье. Но почему бы мисс Мортон не ночевать в твоей уборной? Она должна примириться с теснотой в нашем доме. Я распоряжусь, чтобы в комнате кузена Джеффри поставили раскладную кровать.

— Дитя моё, я ни за что на свете не стану рисковать твоими нервами. Не дай бог, тебя что-нибудь испугает.

— Уверяю вас, мама, моим нервам ничто не угрожает, — спокойно возразила Беатрис, которой всегда были свойственны рассудительность и серьёзность. — Я не верю в призраков.

— Это вовсе не значит, что ты не должна их бояться, — заметила я. — Лучше бы ты уступила мне эту комнату с привидением. Ты же знаешь, я верю в призраков. Почему бы не предоставить мне возможность увидеть хотя бы одного? Это будет очень забавно.

— Я думаю, мы и так обошлись с вами весьма нелюбезно, Кэтти, — сказала миссис Пагонель. — Мы совсем с вами не церемонимся, точно вы у нас и не гостья.

И со своей милой улыбкой она протянула мне руку — тонкую, необычайно ухоженную, с мягкой ладонью и нервными подрагивающими пальцами, столь похожую, как всегда мне казалось, на её саму, на её характер. Я ещё не утратила детского восхищения и всякий раз с удовольствием прикасалась к блестящим кольцам на её руке.

Взяв её руку, я ответила так:

— И хорошо, что всё просто, без церемоний. Если я где и чувствую себя уютно, как дома, так это в добром старом Эрнсклифе.

— Сделаем так, как я предложила, мама. Прошу вас, — сказала Беатрис, выказывая, по обыкновению, своевременную решительность и трезвомыслие, которые всегда выручали миссис Пагонель, когда её терзали тревоги и неопределённость. — Если позволите, я сейчас же пойду и поговорю с мисс Уайт. Она распорядится, чтобы до тридцать первого декабря комнату хорошенько проветрили.

И, оговорив с матерью свои предстоящие планы, Беатрис вышла из комнаты.

— Пойду-ка и я, мама, — произнёс Хью, по доброте душевной ждавший, не потребуется ли его помощь. — Би просто чудо, не правда ли? Всегда находит правильное решение. Если она, чего доброго, увидит призрака, надеюсь, она не забудет спросить у него, где спрятан клад. Ей-богу, его нам очень не хватает.

И он тоже удалился. Как ни легкомысленны были слова Хью, они вызвали у миссис Пагонель глубокий вздох. Я отчасти догадывалась о причине её грусти. Будучи посвящённой во многие тайны Эрнсклифа, я хорошо знала, что его владельцы испытывали денежные затруднения, которые весьма омрачали им жизнь. Старого сквайра, милейшего, на редкость доброго, но, увы, далеко не самого мудрого человека, вовлекли в нелепые денежные аферы, в результате чего он понёс чувствительные убытки. Он принуждён был заложить поместье, потеря дохода от которого не могла не повлечь горькие последствия для такой гостеприимной и хлебосольной семьи, какой была семья Пагонель. Они занимали в обществе значительное положение — его надо было как-то поддерживать, к тому же огромное поместье требовало бесконечных расходов, а Пагонели имели давние традиции гостеприимства и благотворительности: разрыв хотя бы с одной из них оказался бы для сквайра слишком болезненным. Я знала, что миссис Пагонель очень не хотела приглашать на Новый год соседей, как было исстари заведено в Эрнсклифе, но её муж не мог допустить, чтобы нарушилась добрая традиция, тем более что Хью, чей день рождения приходился на тридцать первое декабря, в этом году отмечал своё совершеннолетие, и сквайр давно решил, что такое событие надлежит отпраздновать балом.

— Давайте экономить на чём-нибудь другом, — говорил он, по обыкновению.

Его жена знала, что то же самое он сказал бы, стань она вдруг отговаривать его от поездки в Лондон или в Шотландию, словом, предложи она отказаться от любого другого времяпрепровождения, сопряжённого с денежными расходами. Итак, с тихим вздохом она уступила мужу — лишь предпринимала слабые попытки внести в приготовления небольшие хозяйственные поправки, что, разумеется, встречало стойкое противодействие со стороны старых слуг; её планы никогда бы не осуществились, если бы не Беатрис с её замечательным даром управляться со всем и вся. Обычно планы рождались в голове у Беатрис, а я была исполнительницей, девочкой на побегушках, ибо, как я уже говорила, Пагонели принимали меня как родную, точно я была их второй дочерью; хотя наше родство — нас с Беатрис называли кузинами — было на редкость туманным и отдалённым. Мой отец, генерал Ситон, и мистер Пагонель учились некогда в одной школе, а затем служили в одном полку; их дружба ещё больше окрепла после того, как они в течение двух лет женились один за другим на двух благородных девицах, которые состояли между собой в отдалённом родстве, росли и воспитывались вместе.

Мои родители последние десять лет жили в Индии, а я оставалась на попечении милейшей дамы, державшей небольшой частный пансион. Под кровом моей наставницы я вела здоровую и вполне обеспеченную жизнь, но Эрнсклиф, где я всегда проводила каникулы, был моим истинным домом. Мне было грустно при мысли о том, что в следующий раз я вернусь сюда, вероятно, спустя многие годы, так как через несколько месяцев мне предстояла поездка в Индию, где я должна была остаться с родителями.

Эрнсклиф привлёк бы любого ребёнка, в особенности наделённого богатым воображением, подобно мне, привыкшей к узкому, ограниченному пространству лондонских площадей. В парке, необычайно обширном, с буйной растительностью, были и лес, и холмы, и вересковые пустоши. Замок, чрезвычайно массивный, с толстыми тёмно-красными стенами, стоял на самом краю крутого спуска, у подножия которого приютилась деревня стародавних времён. Она располагалась до того близко, что если бы из какого-нибудь окна замка бросили камень, он угодил бы прямо на рыночную площадь деревни. Эрнсклиф представлял собой причудливое разбросанное строение, со множеством узких коридоров и больших сводчатых залов. В самом неожиданном месте, за углом, за которым чудился кто-то страшный, возникала лестница, ведущая на чердак, где, казалось, живут привидения, или в погреба, больше похожие на казематы. Как чудесно было играть там в прятки, и мы — Хью, Беатрис и я — заглядывали во все уголки. Холл был обшит тёмным дубом, пол каменный; по бокам две тяжёлые двери вели одна в парадную гостиную и библиотеку, другая — открывали её редко — как раз в ту комнату, о которой я уже говорила, — голубую опочивальню, где, как сказывали, обитал призрак кузена Джеффри.

Что и говорить, это была и впрямь мрачная, страшная комната, отчасти оттого, что на протяжении нескольких поколений оставалась нежилой и постепенно превратилась в приют для мебели, отслужившей свой век, и в склад всякой рухляди. И хотя раз в три месяца здесь, как и везде в замке, подметали и мыли пол, — не думаю, чтобы в другое время сюда наведывались горничные. Несмотря на то что я ни разу не слышала сколько-нибудь достоверного рассказа о привидении, не знала, как оно выглядит, изрекает ли какие-нибудь слова, место это было овеяно страхом, и этот страх, как, впрочем, и необычное название места, передавался из поколения в поколение, подобно другим традициям Эрнсклифа.

Когда Хью отправился на охоту, миссис Пагонель принялась писать записку соседям, а я стала вспоминать, что я слышала про страшную комнату, и, к удивлению своему, обнаружила, как, в сущности, мало мне о ней известно. В детской эта тема вряд ли когда-нибудь обсуждалась в нашем присутствии; я знала, что миссис Пагонель, искренне верившая, что у всех людей такие же слабые нервы, как у неё самой, не стала бы поощрять подобные разговоры; тем не менее я твёрдо решила при первой возможности расспросить Беатрис и Хью, что они знают о покойном кузене Джеффри, призрак которого обитал в комнате, названной его именем.

Вскоре мне представилась эта возможность. Обедали в те годы раньше, чем в наше время; священного обычая — чая в пять часов пополудни — тогда ещё не существовало, но Беатрис по этой части шла впереди века: она пристрастила и меня к чаепитиям в неурочные часы. Обыкновенно в сумрачные зимние дни, после полудня, мы с Беатрис уединялись в холле, где перед широким старомодным камином был разостлан большой меховой ковёр; там, сидя на корточках по разные стороны очага, подальше от пламени, мы наслаждались теплом, болтали и пили чай, который перехватывали у прислуги на пути из кухни в комнату экономки. Часто к нам присоединялся Хью. Он был рад случаю передохнуть перед тем, как идти переодеваться к обеду; его измазанные грязью гетры и мокрая охотничья куртка бросали вызов цивилизованным гостиным и прилегающим к ним залам. Чаепития у камина были самыми счастливыми часами за многие дни моего безмятежного пребывания в Эрнсклифе: так легко и свободно слетали слова с языка, так приятно было слушать рассказы других, когда красное пламя отбрасывало на стене причудливые призрачные тени под весёлый аккомпанемент потрескивающих дров и стук неугомонных спиц в руках Беатрис.

В тот вечер мы собрались у камина раньше обычного. Весь день мы украшали залы ветками остролиста по случаю приближающегося Рождества, руки у нас болели, пальцы были все в ссадинах.

Когда мы расселись у камина, Хью, любезно приехавший с охоты пораньше, чтобы помочь нам украшать замок, спросил у сестры, остаётся ли в силе её решение ночевать в сочельник в комнате кузена Джеффри.

— Да, — с улыбкой ответила она. — Мама боится, что там это привидение. Но думаю, мой план самый лучший. И я охотно готова пойти на риск.

— Хотелось бы знать, что же в действительности произошло в той комнате, — сказала я. — Говорить на эту тему в детской категорически запрещалось. Я слышала лишь какие-то несвязные отрывки. Расскажи мне, Би, что ты знаешь. Очень прошу тебя.

— Я бы с удовольствием, но, право, сама ничего толком не знаю, — скромно проговорила Беатрис. — Меня не интересуют рассказы о привидениях.

— Я так и не мог разобраться: а было ли в самом деле какое-то привидение? — произнёс Хью. — На днях мне пришлось просмотреть кучу старых, заплесневевших от времени бумаг; и я разузнал некоторые сведения о человеке, жившем в той комнате. Как вы, надеюсь, понимаете, начало его жизни не имеет никакого отношения к привидениям.

— В таком случае расскажи нам и постарайся, пожалуйста, чтобы это было интересно, — попросила я, прижавшись к стене и сладко поёживаясь в ожидании какой-нибудь восхитительной жуткой истории.

— Итак, было это во время правления королевы Елизаветы. Пагонели в ту пору — как вы догадываетесь, другая ветвь рода — имели несчастье быть католиками. В правление Марии Стюарт они были в фаворе, но по восшествии на трон её сестры оказались в весьма неловком положении. Семья состояла из двух братьев — Ральфа, владельца Эрнсклифа, и Джеффри. Полагаю, Джеффри был не вполне доволен своею участью — он безвыездно жил в замке, занимаясь тем, чем не стал бы заниматься никто другой, как, впрочем, жили многие младшие братья в те времена. Но вот между ними произошла ссора. Оба влюбились в красавицу-кузину Беатрикс Пагонель, которая росла и воспитывалась вместе с ними.

— И кого же она предпочла?

— Будучи хорошо воспитанной девушкой, она предпочла старшего брата. И я нисколько не удивляюсь её выбору. Судя по фамильным портретам, Ральф во всём превосходил своего брата. Вон там висит его портрет. Сейчас, правда, темно, ничего не видно, но ты помнишь, какое красивое, благородное у него лицо.

— На твоём месте я бы так не превозносила его, — с улыбкой заметила Беатрис, — ведь это сущая копия твоего лица.

— Приятно слышать, что у меня такая счастливая наружность. Остаётся только надеяться, что мне не отрубят голову, как моему предку.

— Отрубят голову? Его казнили? А что он сделал?

— Сейчас узнаете. Пагонели были преданы своей вере, даже когда времена изменились. Впрочем, в замке всё оставалось по-прежнему, разве что ненадолго исчез старый капеллан. Исчез и возвратился под видом секретаря и управляющего. Довольно прозрачная уловка, я бы сказал, но, по-видимому, никто не желал зла Пагонелям. Итак, продолжаю. Легенда гласит, что где-то в лабиринтах замка было потайное место, столь искусно сокрытое от посторонних глаз, что человеку несведущему найти его было невозможно. По традиции о нём знал лишь владелец замка и одно из его доверенных лиц. Говорят, что даже политических и религиозных беженцев, которых там иногда укрывали, проводили туда, а затем выводили с завязанными глазами — столь ревностно Пагонели оберегали свою тайну. Ральф Пагонель доверился своему брату Джеффри. Полагаясь на надёжность потайного укрытия, куда за считаные мгновения можно было спрятать старого капеллана и церковную утварь, они справляли католические обряды гораздо безбоязненнее, чем прочие их единоверцы в славные годы правления королевы Елизаветы. Наконец спустя несколько лет после женитьбы Ральфа холодность, с какою братья относились друг к другу, переросла в откровенный разлад. Ральф Пагонель указал Джеффри на дверь, во гневе наговорив весьма нелицеприятных слов, которых Джеффри, несомненно, заслуживал, и тот ушёл, поклявшись отомстить брату.

— А, я знаю, чем закончится эта история. Джеффри донесёт на брата, — вырвалось у Беатрис.

— Когда прихожане Эрнсклифа собрались на очередное тайное богослужение, вбежал дозорный, который всегда в таких случаях вёл наблюдение за окрестностями, и предупредил, что к замку приближаются люди шерифа. К их появлению необходимые меры предосторожности были приняты, сэр Пагонель с женой вышли встречать гостей и учтиво поздоровались с ними. Они надеялись провести шерифа, как уже неоднократно бывало раньше, но вообразите их смятение и ярость, когда они вскоре увидели Джеффри, а рядом с ним бедного старого священника с церковной утварью, которую прятали от посторонних глаз в потайном месте. О нём, кроме Ральфа, знал лишь один Джеффри.

— Презренный негодяй! Неудивительно, что он не может обрести покой даже в могиле.

— Не уверен, не знаю, был ли он предан земле.

— Что же, он до сих пор бродит по свету, как Агасфер? Надеюсь, Хью, он не явится к нам в один прекрасный день и не предъявит права на поместье.

— Подожди, выслушай до конца эту историю. Не знаю, насколько достоверны подробности, но могу сказать совершенно точно, что Ральф и Беатрикс Пагонель, а также священник Фрэнсис Риверз разделили судьбу многих погибших на эшафоте, после чего Джеффри по высочайшему соизволению получил поместье «в знак признательности за большие заслуги перед короной». Здесь, в замке, он, по-видимому, влачил самое что ни на есть жалкое существование: все сторонились его, как предателя и братоубийцы. Под конец Джеффри остался совсем один, разогнав даже слуг, и жил затворником в той мрачной комнате.

— У меня нет к нему никакого сочувствия.

— О нём говорили, что он стал страшным скрягой, безбожно притеснял арендаторов. Полагали, что он скопил в замке огромные капиталы, однако, когда наш род вступил во владение поместьем, в замке не нашли ни одной монеты, не видно было ни малейших признаков богатства. Бесследно исчезли и фамильная посуда с драгоценностями, которым ещё в ту пору цены не было.

— А когда ваши предки вступили во владение поместьем?

— Это случилось после того, как Джеффри таинственным образом исчез. В семейных бумагах точно не говорится, как обнаружили его исчезновение. Возможно, причиной тому был его странный отшельнический образ жизни. Как бы то ни было, спустя несколько месяцев после исчезновения Джеффри приехал наш предок, и вскоре замок перешёл к нему.

— Интересно, где это потайное место? — спросила я.

— Сказать по правде, я не верю в его существование. Как ты знаешь, в Эрнсклифе на каждом шагу закоулки и потайные чуланы. Любой человек, кто знал все ходы и выходы в замке, мог с успехом сыграть в прятки и провести незваных гостей. Думаю, отсюда и взялась легенда о потайном месте.

— А кто-нибудь видел своими глазами этого ужасного кузена Джеффри?

— Не знаю — ни разу не слышал, чтобы его кто-нибудь видел, но не сомневаюсь, его так боялись увидеть, что всё время запирали его комнату на ключ. И конечно, это создало почву для слухов и россказней. Все обитатели Эрнсклифа были убеждены, что свои сокровища Джеффри спрятал где-то здесь, в замке, и, терзаемый раскаянием, может появиться в образе призрака и указать, где они находятся.

— Какой прекрасный предоставляется тебе случай, Би!

Беатрис усмехнулась и заметила, что она никоим образом не желает встречаться со своим отвратительным предком, но потом, вздохнув, добавила:

— Всё, что угодно, — только не это. А так бы я не упустила случая найти спрятанный клад.

— Ах, я тоже. Неужели я бы упустил случай! — воскликнул Хью. — Не могу смотреть, как бедного старого сквайра терзают заботы. Я бы пошёл на всё, что угодно, только бы восстановить справедливость.

— Надеюсь, не на всё, Хью? — иронично спросила его сестра, и я заметила при свете пламени, что Хью покраснел до корней волос.

— Что ты хочешь сказать? — произнёс он. — Почему ты это говоришь?

— Потому что знаю: есть вещи, через которые ты никогда не переступишь, даже ради кого бы то ни было, — ответила Беатрис. — Ты слышал: мама говорит, что с госпожами Лассель на бал приедет эта мисс Барнет?

Не знаю почему, но при упоминании о богатой наследнице из Бланкшира мне стало неприятно; весёлый, беззаботный смех Хью пришёлся как нельзя кстати.

— Ну нет, чёрт возьми, до этого, слава богу, мы ещё не опустились. Да я скорее предпочту бедность, чем стану жертвовать своей свободой. — Хью замолчал, а когда заговорил снова, в голосе его прозвучала мрачная грусть. — Во всяком случае, я никогда не сделаю ничего такого, что добавило бы отцу забот и хлопот.

Воцарилось молчание, мы смотрели на огонь в камине, и я чувствовала… не могу даже изъяснить себе, что это было за чувство. Хью Пагонель был мне всегда очень дорог, дороже всех; он был моим кузеном, товарищем, моим отважным защитником, но я никогда не представляла его в каком-либо ином свете, и потому, когда в семнадцать лет ко мне вместе с робким самосознанием пришло понимание того, что моя дружба с Хью не может быть такой же близкой и свободной, как дружба с Беатрис, я была скорее раздражена и расстроена, нежели смущена этим откровением. Странное дело, предложение Беатрис было мне даже противно. Тут только я осознала, как ужасно будет, если Хью женится на другой женщине. С болью в сердце я вспомнила, что мой отец живёт исключительно на своё жалованье, а для Хью взять в жёны девушку без приданого означало бы верный способ усугубить затруднительное положение сквайра. Подняв глаза, я поймала на себе взгляд Хью; он был серьёзный и грустный, как, верно, и у меня в ту минуту. Впервые его взгляд смутил меня, и потому я почувствовала некоторое облегчение, когда зазвонил большой гонг и мы разбрелись в разные стороны переодеваться к обеду.

II

В канун Нового года на бал по случаю совершеннолетия Хью съехались гости. Они должны были остаться на ночь и на другой день, когда намечался торжественный ужин в честь арендаторов. Нет нужды описывать здесь гостей; это были приятные, добросердечные люди, большинство из них — старые друзья и соседи Пагонелей. Так как я регулярно встречалась с ними каждый год, когда приезжала в Эрнсклиф на каникулы, все они любезно оказали мне внимание и учтиво сожалели, что я уезжаю из Англии и в последний раз гощу в Эрнсклифе.

Если не считать мисс Мортон, чей приезд вызвал столько досужих толков, единственным новым лицом среди приезжих была мисс Барнет, наследница огромного имения. Она прибыла из поместья Лассель с генерал-лейтенантом[179] и его свитой. Я невольно с необычайным интересом разглядывала эту девушку и, боюсь, испытывала жестокое раздражение, найдя её очень юной и миловидной, манеры её простыми, а наряды скромными. Она так искренне восхищалась огромным старинным замком, обширным парком, через который она проезжала в экипаже, что я по злобе своей едва не обвинила её в том, будто она расхваливает Эрнсклиф, чтобы завоевать сердце Хью, поскольку тот был беззаветно предан родному дому. Имея наивно-детское представление о богатых наследницах, я была немало удивлена, увидев на ней скромное, тёмных тонов платье из грубой полушерстяной ткани и самую непритязательную шляпку из обыкновенной крупной соломки. Однако после обеда, когда мы все отправились наряжаться к балу, я услышала слова леди Лассель. Она рассказывала миссис Пагонель, что «уговорила Изабеллу привезти с собой фамильные бриллианты, так как они поистине достойны того, чтобы их видели все».

И действительно, мисс Барнет появилась в большой бальной зале во всём блеске своих бриллиантов; они сверкали на лифе её белого кружевного платья и горели как звёзды в её светло-каштановых волосах, заплетённых в тугие косы. Она слегка покраснела, когда все, кто считал себя в достаточно доверительных отношениях с ней, чтобы открыто высказываться на этот счёт, наперебой выразили ей искреннее восхищение. Она поспешно принялась объяснять, что её попросила надеть украшения леди Лассель: как будто она боялась, что её заподозрят в желании выставить их напоказ.

И вновь благоразумие мне изменило и сменилось досадой: меня бесила милая застенчивость гостьи, столь выгодно контрастировавшая с её роскошным туалетом. Самолюбие моё было жестоко уязвлено, когда, глянув в зеркало, я увидела в нём свою высокую фигуру, облачённую в самое обыкновенное муслиновое платье (я сшила его сама под руководством горничной миссис Пагонель), а на голове простой венок из остролиста, сбившийся набок на чёрных волосах. Осознав, что моё лицо скривилось в безобразной кислой гримасе раздражения, я опомнилась и, поборов свои чувства, попыталась придать лицу менее злобное выражение, чтобы хоть как-то смягчить разительный контраст с миловидной мисс Барнет. Я отвернулась от зеркала и попыталась предаться весёлой суете.

Бал начался и продолжался с большим оживлением. Меня без конца приглашали танцевать, и я бы насладилась балом вполне, если бы не одно печальное обстоятельство: Хью ни разу не пригласил меня, чего никогда раньше не было, хотя я с семилетнего возраста принимала участие во многих празднествах в замке. Год назад я бы беззастенчиво отчитала его за такое пренебрежение моей особой, отчитала бы, как сестра брата. Теперь же мне оставалось только копить в душе злобу и раздражение, хотя при этом я напускала на себя преувеличенно весёлый вид всякий раз, когда Хью оказывался неподалёку и особенно когда он танцевал с мисс Барнет.

Дело кончилось тем, что бал ещё продолжался, а я уже изрядно устала, поэтому я была несказанно рада, когда гости, которые не оставались ночевать в замке, стали отдавать распоряжения насчёт экипажей; и когда сквайр настоял на том, чтобы под конец сыграли «Весёлого Роджерса», я потихоньку удалилась в небольшую комнату, «спиритическую», как её называли[180]. Это название она получила не из-за того, что была как-то связана с привидениями, — просто предки Пагонелей, подобно миссис Гемп[181], предпочитали иметь поблизости что-нибудь крепкое, горячительное, которое в любой подходящий момент можно было бы отведать. Комната была обставлена как небольшой будуар. Войдя в неё, я сразу увидела Беатрис. Она была одна; лицо её казалось таким посиневшим от холода, что я невольно воскликнула:

— Что ты с собой сделала, Би? Ты точно привидение.

— Не говори со мной про привидения, — поёжившись, сказала она. — Мне так стыдно за себя, Кэтти. У меня самый что ни есть настоящий нервный приступ. Это так на меня не похоже.

— Би, дорогая, ты не заболела?

— Я совершенно здорова. Всё вышло так глупо. Ты знаешь, я не могу танцевать долго — у меня всякий раз начинает колоть в боку. У Маргарет Дьюси, кстати, тоже. Так вот, мы зашли сюда передохнуть, потом к нам присоединились наши кавалеры. И слово за слово стали расспрашивать о фамильных картинах, что висят в холле. Потом заговорили про комнату кузена Джеффри. Меня упросили рассказать эту историю.

— И это тебя испугало? Ах, Би, поздравляю! Я думала, ты мудра и не придаёшь значения россказням про привидения и домовых.

— Я испугалась не от этого. Маргарет принялась описывать, какое жуткое привидение у них в доме. А капитан Лассель добавил страху и рассказал такое, от чего у меня до сих пор мороз по коже пробирает. По-моему, это всё праздная болтовня и пустое щекотание нервов. Но я не смогла их остановить, а они… они не знали, что мне предстоит ночевать в этой ужасной нежилой комнате.

— Ты не будешь ночевать в ней, — заявила я. — Би, дорогая, устраивайся в моей комнате. Во всяком случае, я могу спокойно заночевать на первом этаже.

— Нет-нет, я не могу этого позволить — я не настолько эгоистична, — ответила Беатрис. — Вот лягу в постель, засну, и всё пройдёт. Никак не пойму, отчего это вдруг у меня разыгрались нервы. У меня никогда так не было. Конечно, я льщу себе. Как всё это странно, глупо!

— Ничего странного, дорогая. Не забывай, что ты на ногах с пяти часов утра, украшала стол к празднику, работала не покладая рук. У тебя, возможно, есть сила духа, но ты ведь не Геркулес, а нервы — это из области физиологии, разве не так?

Последний танец окончился, гости разъезжались, и мы вышли из своего укрытия. У двери, прислонившись к стене, стоял Хью; вид у него был довольно мрачный. Хью неотрывно смотрел куда-то в конец залы. Проследив его взгляд, я с болью и трепетом в сердце заметила, что он устремлён на мисс Барнет, стоявшую рядом с капитаном Ласселем и слушавшую, что он говорит. В чарующем сверкании своих бриллиантов мисс Барнет казалась особенно изысканной и привлекательной.

— Ты восхищён ею, Хью? — услыхала я шёпот Беатрис.

— Я восхищён её бриллиантами, — ответил Хью. — Но они не очень сочетаются с её светло-каштановыми волосами. Как бы они заиграли на чёрных! Нет, право слово, мне нравятся бриллианты.

— А кому они не нравятся? — улыбнулась его сестра.

— Как бы я хотел надеяться, что когда-нибудь смогу украсить платье жены такими бриллиантами, — проговорил Хью.

— Ты знаешь, где выход из этого положения, — сказала Беатрис, с напускной серьёзностью поглядев на брата. — Робкий духом не покорит сердце красавицы.

— Да нет, бриллианты должны быть моим подарком, иначе для меня они потеряли бы цену. — И Хью отошёл от нас, чтобы подать руку какой-то даме, направлявшейся в свой экипаж, а я почувствовала чудесное просветление на душе, и когда Беатрис принялась расхваливать мисс Барнет, я готова была во всём с ней соглашаться, от моей злобы не осталось и следа.

Спустя какое-то время оставшихся гостей стали разводить по комнатам. Как только они разошлись, я затащила свою подругу в маленькую каморку, где мне предстояло ночевать. У Беатрис был очень бледный, утомлённый вид. Хотя я прекрасно отдавала себе отчёт, как нелегко убедить её отказаться от какого бы то ни было избранного ею плана, я тем не менее была преисполнена решимости не допустить, чтобы она ночевала в ужасной комнате кузена Джеффри.

— Беатрис, — начала я, стараясь придать голосу властность, — я помогу тебе снять бальное платье, дам тебе свой пеньюар и затем перенесу свои вещи вниз, а твои доставлю сюда. Я твёрдо решила: мы поменяемся с тобой местами.

— Ты не сделаешь ничего подобного, Кэтти. Мне и так ужасно стыдно за своё малодушие, но не воображай, будто я такая законченная эгоистка.

— Эгоистка? Но уверяю тебя совершенно искренне и серьёзно: меня это очень позабавит. Ты ведь знаешь: я люблю приключения, а тут такая возможность! И потом, я сегодня очень спокойная — с нервами у меня всё в порядке.

— Ни в коем случае. Разве нельзя нам вдвоём как-нибудь разместиться здесь? Ведь всего одна ночь.

И она посмотрела на крошечную кровать, которую с немалым трудом втиснули между двух стен каморки. Я посмеялась над предложением подруги, но была несказанно рада этим признакам нерешительности. Усилив натиск, я наконец добилась своей цели: Беатрис и впрямь была утомлена, к тому же у неё были расстроены нервы. Однако в одном она была непреклонна — настояла на том, чтобы помочь мне перенести вниз спальные принадлежности. Я не стала перечить ей: я знала, что слуги ещё не спят и потому её ночное путешествие по мрачному замку не так уж страшно, как кажется на первый взгляд.

Мы подошли к комнате кузена Джеффри, дверь на ржавых петлях угрожающе заскрипела и отворилась. Свет наших свечей не рассеял темноты — она казалась только ещё более непроницаемой. Комната и впрямь вызывала тягостные чувства, даже если отбросить воспоминания о грехе, угрызениях совести и убогом существовании Джеффри — воспоминания, которые здесь невольно приходили на ум. Подобно большинству комнат, стены в ней были обшиты дубом, проёмы окон были такой толщины, что образовывали ниши, которые по размеру вполне могли бы сойти за небольшие комнаты. Окно наполовину занавешивали шторы, до того драные и обветшавшие, что казалось, они висят ещё со времён кузена Джеффри. Бóльшую часть комнаты загромождали мрачные горы колченогих стульев, сломанных столов и каких-то немыслимых обломков, изгнанных по причине своего безобразия из более цивилизованных покоев замка; посредине, на небольшом, очищенном от рухляди пространстве, виднелись лёгкие носилки, напоминавшие о военных походах сквайра, наспех поставленный туалетный столик и ванна с губкой; ванна — детище девятнадцатого века, использовавшаяся в повседневных нуждах, являла собой довольно отрадное зрелище на фоне всеобщего упадка и разрушения. Горничная то ли забыла, то ли побоялась наведаться в комнату с наступлением темноты, и дрова в камине, прогорев, едва тлели. Это в первую очередь поразило Беатрис, и, поёжившись от холода, она воскликнула:

— О боже! Огонь в камине потух! Как здесь ужасно мрачно!

— Ничего страшного, — успокоила я её. — Всё как полагается. Сразу скажешь, что тут обитает привидение. Было бы странно, окажись здесь тепло и светло, как в самой обычной комнате. А теперь, Би, отправляйся-ка наверх к себе. Пора спать. Вот возьми, накинь эти вещи на руку. Спокойной ночи.

— Так ужасно оставлять тебя здесь. Я не могу, — сказала Беатрис, замешкавшись, но я была решительно настроена на приключения и ни за что не хотела отказываться от своего предприятия. Я посмеялась над её колебаниями и напрасными угрызениями совести и добавила, что если она останется здесь, то через минуту сама превратится в привидение. Наконец я уговорила её и, заметив её печальный встревоженный взгляд, поцеловала её напоследок и уверила: — Дорогая моя, не надо из-за меня терзаться. Ты ведь знаешь: у меня стальные нервы. Никогда в жизни я ничего не боялась.

Глупые, хвастливые слова! Я нередко говорила их прежде, но после всего случившегося уже не повторю никогда!

III

Когда шаги Беатрис стихли, мне вдруг стало одиноко и как-то нехорошо, тревожно; однако, собравшись с духом, я успокоила себя мыслью, что «это чертовски забавно», как бы сказал Хью, и поспешила заняться приготовлениями ко сну, не позволяя себе расслабиться и впасть в нервное состояние.

Вскоре, высвободившись из бального платья, я надела тёплый пеньюар и меховые комнатные туфли; они пришлись как нельзя кстати в этом промозглом погребе. Куда сложнее было расплести косы. Сидя перед зеркалом, я невольно предавалась фантазиям и, позабыв про испуг и холод, про всё на свете, размышляла о том, женится ли Хью на мисс Барнет, поправит ли он таким образом пошатнувшееся семейное благосостояние. С завидным упорством я предавалась самобичеванию, которое никогда, полагаю, не бывает столь изощрённым, как в семнадцатилетнем возрасте. Я строила самые мрачные воздушные замки: Хью женится на богатой наследнице, Беатрис уезжает и поселяется вдали от Эрнсклифа и я уже никогда не вернусь в старый добрый замок. Я попыталась представить себе своё будущее — и мной овладел неукротимый приступ уныния: я оказываюсь в далёкой незнакомой стране, живу с родителями, о которых у меня сохранились лишь смутные воспоминания.

Я сидела, скорбно глядя в глубину зеркала, как вдруг заметила, что за спиной, с портрета, в меня угрюмо вперились чьи-то глаза. Они смотрели серьёзно и важно, как обыкновенно глядят портретные лица. Я поспешно обернулась и устремила взгляд на портрет, прежде мной не замеченный; на него падал свет от моей свечи. На картине был изображён молодой человек вовсе не безобразной наружности, хотя глаза, точно всматривающиеся во что-то, были прищурены, напряжены и хмуры, как бывает у близоруких людей, а губы вот-вот готовы были скривиться в презрительной усмешке, что придавало неприятное выражение его чертам, которые, если б не это, можно было бы назвать красивыми. Несомненно, это был злосчастный Джеффри. Чей ещё портрет убрали бы из холла, где в память о прежних владельцах Эрнсклифа была устроена почётная портретная галерея? Пристальные, внимательные глаза заставили меня содрогнуться. Загипнотизированная, я насилу смогла оторвать взгляд: казалось, будто губы Джеффри вот-вот придут в движение, а палец поднимется и укажет на спрятанные сокровища. О, как легко было смеяться над призраком в светлых, праздничных комнатах наверху! Совсем иное дело оказаться одной в зловещей комнате, под неподвижным взглядом прищуренных портретных глаз.

У меня возникло ощущение, будто по затылку стекают холодные капли воды; я поняла, что оказалась во власти нервного перенапряжения. Оставалось только одно — поторопиться с ночными приготовлениями, юркнуть под одеяло, укрыться с головой и попытаться рассеять сном дурное наваждение.

Решительно, но чересчур резко я встала со стула и ненароком задела подсвечник: он грохнулся на пол, свеча погасла, и я оказалась в кромешной темноте.

Что и говорить — ужасное положение! И всё же было в нём что-то комическое, смешное, что придавало мне духу. Я тотчас вспомнила, что не далее как несколько минут назад в холле пылал камин, а на нём всегда можно найти коробку спичек и две запасные свечи. О том, чтобы переодеваться в темноте, наедине с ужасным портретом, и речи быть не могло. Я протянула руку и хоть и не совсем представляла себе, куда идти, всё же стала ощупью подвигаться, как мне казалось, в сторону двери. И вдруг нога моя подвернулась — должно быть, угодила в дыру в ветхом ковре, — я стала падать, но меня поддержала стена впереди, точнее сказать, дверь; когда я навалилась на неё, она вдруг подалась, отворилась, я обо что-то споткнулась, и в то же мгновение услышала позади резкий щелчок — дверь захлопнулась.

Несомненно, я очутилась в холле, только почему вокруг такая кромешная тьма? Мог ли камин, ещё недавно горевший, вдруг за какие-то считаные минуты потухнуть? И даже если он потух, почему не светится окно на парадной лестнице? И почему здесь такой странный затхлый запах, как будто сюда почти не проникает свежий воздух?

Какое-то мгновение я пребывала в замешательстве, затем решила пройти ощупью вдоль стены. В скором времени я непременно добреду до стола — он стоит всего в нескольких шагах справа от двери, что ведёт в комнату кузена Джеффри. Я зашагала вперёд, как вдруг моя рука упёрлась в другую стену, перпендикулярную той, вдоль которой я шла. Миновав угол, я двинулась дальше и вскоре наткнулась на какой-то сундук или ящик, по высоте приходившийся мне по пояс. Я обошла его и опять на моём пути стали попадаться сундуки, мешки и ящики.

Господи, где я? Неужели я ненароком забрела в какой-то чулан? Нет, не похоже. Его нет в комнате кузена Джеффри — я была в этом уверена. Снова и снова я пыталась нашарить вверху и внизу ручку двери, но мои попытки оказались тщетны: деревянные стены были гладки, дверь, в которую я вошла, бесследно исчезла, хотя, несомненно, я не один раз обшарила стены по всему периметру своей темницы. По-видимому, это была небольшая комната, длинная, но очень узкая. Я подняла руку и убедилась, что она не достаёт до потолка. Я была озадачена и испугана, — кажется, я даже не отдавала себе отчёта в том, что начала кричать: мной овладела уверенность, что сбылись мои легкомысленные слова, причём сбылись самым ужасным образом. Похоже, я обнаружила потайную комнату, в существование которой никто не верил, а может быть, если судить по сундукам и мешкам, что стоят вдоль стен, я нашла и клад, который когда-то искали в замке и не нашли.

Голос мой отозвался эхом во мраке, но никто не пришёл на помощь, не слышно было ни малейшего звука, ни одного шороха. До сих пор с содроганием вспоминаю чувство полного одиночества и отчаяния, сковавшее мне холодом сердце. Я была совершенно одна в жестокой враждебной темноте, невесть где!

Мне кажется, я могла бы сойти с ума, но, по счастью, самая мысль, что сознание меня оставляет, придала мне сил, коих хватило на последнюю решительную попытку вернуть себе самообладание. Я принялась молиться всем сердцем, вверяя свою судьбу Богу, затем до меня дошло, что в конечном счёте моё положение скорее можно назвать смехотворным, нежели ужасным. По-видимому, я оказалась в каком-то дотоле неведомом углублении в стене, вероятно где-то внутри наружной стены; и хотя, возможно, моим спасателям потребуется немало времени, чтобы обнаружить потайную пружину, на которую я нечаянно наступила, зато, несомненно, не составит большого труда выставить дубовую панель, чтобы я могла вылезти в отверстие в стене. В восемь, самое позднее, девять часов за мной придёт горничная, и всё, что мне сейчас нужно, так это поберечь голос, а не срывать его понапрасну, чтобы, когда придёт горничная, она услышала меня и поняла, что надо делать.

Успокоив себя этой мыслью, я опустилась на пол в том месте, где стояла, — где-то посредине своего узилища, — протянула руку и стала ощупывать один из сундуков — если это и впрямь был сундук: я хотела проверить, можно ли к нему прислониться спиной. Силы небесные! Что я нащупала! Что свисало сбоку сундука! Похолодевшие пальцы мои вцепились в чьи-то пальцы, закостеневшие, жёсткие, без кожи и мяса. То были кости! В ту же секунду что-то — что именно, я не смела даже помыслить (вероятно, оно лежало на крышке сундука) — в ответ на моё испуганное судорожное рукопожатие со страшным грохотом рухнуло на пол, почти на меня и жутко отозвалось эхом. Смертельный страх — мерзкий, леденящий душу страх — охватил меня и впервые в жизни я лишилась чувств. Помню, потом я долго приходила в себя, мало-помалу соображая, где я и что со мной. Когда сознание вернулось, первым моим побуждением было согнуть ноги в коленях и, подобрав платье, обтянуться им туго-туго, чтобы оно не касалось мерзкого безымянного предмета, лежавшего подле меня.

И тут меня снова охватил страх. Как долго продлился мой обморок? Неужели, пока я лежала без чувств, приходила горничная, а я не в состоянии была дать о себе знать? Если это так, то теперь, вероятно, лишь через несколько дней — а может, недель! — заглянут в эту роковую комнату. Было что-то чудовищное, невыносимое в самой мысли о том, что меня сейчас, возможно, повсюду ищут, гадают, куда я исчезла, а я в нескольких шагах от них слабею от голода, погибаю, испытывая все муки медленной смерти.

Я вспомнила бедную невесту из старой баллады «Ветка белой омелы», и слёзы, которых у меня не хватило, чтобы заплакать в своём бедственном положении, полились потоком при воспоминании о какой-то страшной истории, давным-давно закончившейся благополучно. Да и была ли она на самом деле? Медленно — о, как медленно! — тянулись томительные часы, и волей-неволей я уверилась в том, что мои худшие опасения, похоже, сбылись. Несомненно, уже давно день, хотя в моей темнице, в этом узком гробу, день и ночь были неразличимы. Казалось, с того часа, как кончился бал, прошла целая вечность; казалось, что я сижу взаперти уже давно. Меня пронизывал холод, горло горело от жажды, обморочная слабость сковала конечности, и это только подтверждало мои страшные догадки. Неужели это первые признаки медленной агонии, а за ней неминуемо последует смерть?

При этой мысли мной овладел безумный ужас, всё моё самообладание как рукою сняло и я вскричала в отчаянии:

— Неужели мне не поможет никто? Никто не услышит? О боже, я не могу! Как я умру здесь?! Я не могу умирать так! — И я завизжала, надрывно, истошно.

И вдруг — о радость! — мне ответили. Послышался чей-то голос, громкий, сильный, хотя звучал он довольно странно: приглушённо, однако же где-то поблизости.

— Что такое? Что за чертовщина! Что бы это значило?

— Ах, это ты, Хью? Это я! Я! Выпусти меня отсюда!

— Кэтти?! Где же ты? Я не вижу. Твой голос точно из стены доносится.

— Я и есть в стене. Я уверена, это то самое потайное место. А впрочем, не знаю, что тут. Какой ужас я пережила, сколько кошмаров! Ты не можешь вывести меня отсюда? Хью! Милый, дорогой Хью!

— Разумеется, выведу. Только, чёрт побери, как ты туда проникла?

— Из этой жуткой комнаты! Комнаты кузена Джеффри. Я ночевала в ней вместо Би.

— Ах вот что. Тогда мне лучше пройти в неё с другой стороны. Я сейчас приду.

И голос его отдалился; я всё гадала и не могла понять, откуда говорил со мной Хью. Только страшное чувство одиночества снова начало овладевать мной, как я услышала долгожданные звуки: торопливые шаги, скрип открывающихся дверей, а затем его бодрый, жизнерадостный голос, всегда такой милый моему сердцу, — о, как мне радостно было услышать его теперь! Он прозвучал за противоположной стеной, на сей раз гораздо отчётливее:

— Кэтти, откликнись! Ума не приложу, где ты?

— Я здесь! Здесь! Ах, не оставляй меня одну! Прошу тебя! Я упала — должно быть, наступила на потайную пружину. Где я?

— Удивительно! Просто непостижимо! Бедная моя Кэтти! Ты, кажется, в наружной стене. Занятное дело, нечего сказать!

Через минуту он заговорил спокойным и серьёзным тоном, но мои нервы ещё долго не могли успокоиться.

— Кэтти, я должен оставить тебя на несколько минут. Пока я найду эту потайную пружину, я могу прокопаться здесь целую вечность. Ты, очевидно, угодила туда, нечаянно нажав на пружину. Самое лучшее — выставить дубовую панель, но для этого я должен сходить за Адамсом и принести инструмент. По счастью, Адамс сейчас в замке: накануне бала ему пришлось изрядно потрудиться. Вероятно, он ещё спит, так что, может быть, понадобится какое-то время, пожалуй минут десять, чтобы…

— Ещё спит? А который час, интересно знать?

— На моих часах только половина седьмого.

— Ещё нет даже семи?! О боже! А мне казалось, что я пробыла здесь целую вечность. Я думала: горничная, верно, приходила, а я не слышала. Хью, ты не ушёл, нет?

— Пока ещё не ушёл, но ухожу.

— Не уходи, слышишь! — вскричала я. — Ты отлучишься минут на пять, а мне, я знаю, они покажутся часом. Я этого не вынесу. Я не смогу! — И как я ни стыдилась своей детской чувствительности, голос у меня сорвался и я зарыдала. Когда Хью откликнулся, меня поразил его голос, успокаивающий, ласковый, нежный. Никогда прежде Хью не говорил со мной так.

— Бедная маленькая Кэтти! Милая Кэтти! У тебя нервный припадок. Мы никогда не простим себе, что подвергли тебя этим ужасам. Но будь благоразумной, поверь мне: я не задержусь ни на одну минуту дольше того, чем это потребуется. Я ухожу, милая Кэтти. Не бойся, через несколько минут ты выберешься оттуда, и всё будет хорошо.

Я услышала, что его шаги удаляются, но не успела дать волю своему беспокойству, как в комнате прозвучали другие шаги, раздались голоса. В них слышались нотки сочувствия и испуга, но были и шутливые восклицания, и в первую очередь они-то и принесли мне несказанное облегчение: ведь в ужасе и смятении я перестала замечать комически нелепую сторону своего положения. Прибежала Беатрис, я узнала невозмутимый голос сквайра, мягкий голос его жены, а затем снова раздался самый желанный и дорогой для меня голос, и вскоре я догадалась, что Адамс отдирает дубовую панель. И наконец — о радость! — я увидела огни свечей и знакомые фигуры в причудливом ночном дезабилье. Я почувствовала, как сильные руки — это был Хью — вытащили меня из узкого отверстия в стене и поддерживают, чтобы я не упала. Выбравшись на свободу, я, преисполненная чувства внезапного облегчения, беспомощно уронила голову на плечо Хью и потеряла сознание.

Через несколько минут, придя в себя, я увидела, что лежу на постели; миссис Пагонель и Беатрис приступили к моему лечению, между тем сквайр и Хью, похоже, занялись исследованием потайной комнаты, которую мне удалось обнаружить при столь курьёзных обстоятельствах. До меня донеслись удивлённые и радостные возгласы, сменившиеся испуганными восклицаниями. Тут вмешалась миссис Пагонель и объявила, что меня немедленно надо перенести в более тёплую и светлую комнату. К моей постели подошёл сквайр и предложил мне опереться на его руку, но я заметила выражение ужаса и отвращения на его широком румяном лице и услышала, как он пробормотал, обращаясь к Хью:

— Какой ужас! Воистину, верно сказано: «Мне отмщение, и Аз воздам».

Весь день я провела в совершенно расстроенных чувствах, мучась от головной боли, такой сильной, что мне оставалось только лежать пластом и терпеливо сносить её. Однако к вечеру я погрузилась в глубокий сон, а когда проснулась, боль как будто прошла. Я раздвинула полог — оказалось, я лежала в комнате миссис Пагонель — и очень обрадовалась, увидев Беатрис; она сидела у камина за столиком, на котором был расставлен великолепный чайный сервиз.

— Ах, Кэтти, прости, я так виновата перед тобой, — сказала она, заметив, что я очнулась.

— Тебе не за что себя корить, Би. Всё позади, я уже совершенно поправилась, — ответила я, поспешно встала и тотчас принялась скручивать волосы и оправлять на себе платье. Затем, сев в кресло, которое Беатрис пододвинула мне поближе к камину, я спросила: — Скажи мне лучше: я в самом деле нашла то потайное место?

— О да, именно его ты и нашла, — подтвердила Беатрис, подавая мне чашку чая. Никогда ещё я не пила чай с таким удовольствием. — Не только потайное место, но и клад! Сколько сокровищ, Кэтти! Сундуки и мешки набиты монетами. Сыскались все драгоценности, вся посуда, которые, как ты знаешь, считались утерянными, хотя у нас сохранилась их опись. Ах, Кэтти, как нам благодарить тебя! Теперь я уверена, папа вздохнёт спокойно, а то он совсем истерзался.

— Слава богу. Не зря всё-таки я прошла через эти ужасные испытания. Но, Би, объясни мне: как, по-твоему, туда попал клад? Что, интересно, сталось с этим злосчастным Джеффри? Страшно рассказывать, что́ мне только не чудилось, не казалось, когда я была в его комнате.

— Ты уверена, что тебе это лишь казалось? — почти шёпотом проговорила Беатрис. Я устремила на неё вопросительный взгляд, и она продолжила: — Да, дорогая Кэтти, бедняжка. По всей видимости, его постигла участь, которая тебя так пугала. Как это произошло с ним, конечно, сейчас никто не может сказать. В конце концов, мы можем только строить предположения. Однако скелет, что обнаружили в потайной комнате, несомненно, его, Джеффри. Он, видно, умер от голода посреди своих припрятанных богатств.

— Да. Ради них он продал душу дьяволу! Жалкий, несчастный человек! — с трепетом промолвила я: эта тема была для меня слишком болезненной, чтобы вдаваться в её обсуждение, и, когда Беатрис заметила, что едва ли можно сочувствовать такому злодею, я не могла согласиться с ней. Для Беатрис этот кошмар был всего лишь романтическим приключением, овеянным туманом и кажущимся почти нереальным; но для меня он был жестокой, страшной действительностью, событием сегодняшнего дня.

Я ещё не вполне оправилась от случившегося и не принимала участия в торжественном ужине, устроенном в честь арендаторов. Однако я всё же спустилась в «спиритическую комнату», куда ко мне по одному, по двое то и дело наведывались гости. Последним заглянул Хью, пожелавший справиться о моём здоровье, как только освободился от хлопотных обязанностей произносить тосты, отвечать на поздравления и поддерживать порядок в рядах арендаторов.

— У тебя очень бледный вид, Кэтти, — сказал он, усаживаясь подле меня, — почти такой же, как утром, когда ты вышла из комнаты кузена Джеффри. Как хорошо, что после бала у меня была бессонница и я решил пойти подышать свежим воздухом и попытаться до рассвета подстрелить хотя бы одну дикую утку.

— Ах, вот значит, как это было!

— Именно так. Я вышел из дому — вдруг явственно слышу твой голос. Наверно, где-то там есть дымоход. Завтра мы это место хорошенько осмотрим. Бедный кузен Джеффри! В конце концов, он оказал нам добрую услугу, не так ли? Ну а его останки… наконец-то их предадут земле, похоронят по-христиански.

Я была не в силах поддерживать этот разговор, и Хью поспешно добавил:

— А знаешь, ты отыскала для нас сущие золотые горы! Отец хочет как можно больше пустить на благотворительные цели, а то, не дай бог, это богатство обернётся для нас проклятием. Но даже после пожертвований хватит, чтобы выкупить имение, а это так его всё время удручало.

— Я очень рада.

— А я, скажешь, не рад?! Ты просто не представляешь себе, как гадко было у меня на душе в последние дни.

Ослабевшая, ещё не оправившаяся от потрясения, я почувствовала, что не могу без слёз ответить на эти слова, и, видя это, Хью поспешил добавить:

— Завтра, Кэтти, с твоего позволения, я покажу тебе эту диковинную старину — фамильную посуду и драгоценности. Какие кольца, какие бриллианты! Мисс Барнет будет сражена наповал и умрёт от зависти. Но одну вещицу я должен показать тебе сейчас — я не могу ждать до завтра.

Он взял мою руку и поднёс к среднему пальцу плоское бриллиантовое кольцо тяжёлой, старинной огранки, с большими, необычайной красоты камнями.

— Кэтти, милая, мы посмотрели в описи, что это за кольцо. Сказать тебе, как оно называется? «Кольцо верности». Его дарят при помолвке. Оно служило не одному поколению Пагонелей, переходило по наследству. Кэтти! Разве мы не созданы друг для друга самой природой? Ты обещаешь мне, что ты не поедешь в Индию? Позволь, я надену это кольцо тебе на пальчик.

Таким образом Хью удалось осуществить заветное желание: он преподнёс своей невесте драгоценности, которые затмили бриллианты Барнетов. Вот чем закончилась история о том, как я провела ужасную новогоднюю ночь в комнате кузена Джеффри.

1887

Алая звезда

Дом Феодосиса, известного купца, который вёл торговлю с восточными странами, находился в лучшей части Константинополя, неподалёку от церкви Святого Деметрия. Рядом синело море. Хозяин нередко устраивал праздники, славившиеся по всему городу своей пышностью. Говорят, сам император не раз заходил сюда и веселился вместе со всеми.

В тот вечер, о котором пойдёт речь, — а было это 4 ноября 630 года от Рождества Христова — гости разошлись рано. Остались лишь двое самых близких друзей. Как и хозяин, они занимались торговлей, и удача сопутствовала им. Все трое расположились на белокаменной веранде и мирно беседовали, потягивая вино. По одну сторону от них раскинулось Мраморное море, где вдали мерцали огоньки кораблей, а по другую, указывая на вход в Босфорский пролив, горели огни двух маяков. Почти у ног виднелась узкая полоска воды. В воздухе стоял лёгкий туман, и только одинокая красная звезда светила в темноте на южном небосклоне.

Ночь обещала быть прохладной. Но огонь пылал ярко, поленья потрескивали, было тепло и уютно. Трое друзей вели непринуждённую беседу. Они вспоминали былое. В те дни, когда они только начинали вести торговлю, им не раз приходилось рисковать жизнью.

Хозяин заговорил о своих путешествиях в далёкую Африку, в страну мавров. Много недель, день и ночь шёл караван по пустыне. Феодосис боялся сбиться с пути и напряжённо следил, чтобы полоска моря была справа. Позади остались развалины Карфагена, но они всё шли и шли, пока не достигли берега океана. Волны набегали на жёлтую кромку песка, а справа, над морем, высилась огромная скала. Там начинались Геркулесовы столбы. Рассказчик описывал темнокожих великанов, свирепых львов и чудовищных змей.

Затем настал черёд рассказывать Деметрию, суровому сицилийцу лет шестидесяти. Он поведал друзьям, как разбогател. Ему пришлось путешествовать через Дунай, в страну свирепых гуннов. Он с трудом добрался до густых лесов Германии. Там протекала река, которую местные жители называли Эльбой. Он вспоминал великанов, медлительных и неторопливых, но легко теряющих рассудок от вина, припоминал внезапные ночные ссоры и битвы; описывал деревушки, приютившиеся среди густого леса. Он рассказывал о кровавых жертвах богам, о медведях и волках, которые рыскали по лесным тропам.

Третий — Мануэль Дукас, молодой купец, торговавший золотом и страусовыми перьями, — молчал. Имя его было известно по всему Леванту. Он сидел тихо, внимательно слушая рассказы товарищей. Наконец друзья обратились к нему и попросили что-нибудь рассказать. И вот, подперев щёку рукой и устремив взгляд на красную звезду, горящую на небе, молодой человек заговорил.

— Эта звезда напомнила мне одну историю, — начал он. — Я не знаю, как зовётся это светило. Конечно, старый астроном Ласкарис сказал бы, но у меня нет желания спрашивать. В это время года я всегда ищу эту звезду на небе, и она всегда светится в одном и том же месте. Но порой мне кажется, что она становится всё краснее и больше.

Десять лет назад я путешествовал по Абиссинии. Мне везло, я удачно закупил товары и уже отправлялся в обратный путь. Мой караван состоял из ста тяжело навьюченных верблюдов. В тюках лежали кожа, слоновая кость, специи и многое другое. Я купил эти товары на побережье и переправил в пяти или шести лодках к заливу. Наконец мы причалили возле Савы — это место, откуда караваны пускаются в путь. Итак, я снарядил верблюдов и нанял для охраны человек сорок бродяг-арабов. Мы тронулись в путь, рассчитывая добраться до Макорабы. Это город паломников, отсюда много караванов направляются на север, в Иерусалим и Сирию.

Дорога была долгой и трудной. Слева от нас тянулся залив. Днём от солнечного сияния он казался расплавленным золотом, а когда солнце садилось, цвет воды менялся и она становилась алой как кровь.

Справа от нас раскинулась безжизненная пустыня, тянувшаяся, насколько мне было известно, через всю Аравию и дальше, в Персидское царство. Много дней мы не встречали никаких признаков жизни. Кроме наших гружёных верблюдов и погонщиков, одетых в лохмотья, на многие мили не было видно ни души. В пустыне песок заглушает шаги животных. Мы двигались день за днём, но казалось, что стоим на месте: ничто вокруг не менялось, и это походило на странный сон. Я часто скакал позади каравана и с изумлением рассматривал причудливые фигуры, которые внезапно возникали передо мной. Странно было думать, что это настоящие люди. И мне казалось невероятным, что сам я — Мануэль Дукас и живу в Константинополе… Да, странная земля, и странные люди окружали тогда меня…

Время от времени там, далеко в море, появлялись белые треугольные паруса. Я знал, что это пираты, и радовался, что они далеко от нас, в море. Пару раз возле самой кромки воды мы видели каких-то карликов. Их трудно было даже назвать людьми, они скорее походили на обезьян: брели молча, пили из луж и ели, что подвернётся под руку. Их звали рыбоеды — о них когда-то рассказывал старик Геродот.

Да, они принадлежали к самой низшей расе. Наши погонщики-арабы в ужасе шарахались от них: все знали, что если ты умрёшь здесь, в пустыне, эти маленькие люди набросятся на труп, как вороны, и не оставят ни косточки. Они что-то резко кричали и махали руками, когда мы проходили мимо. Мы знали, что они могут уплыть далеко в море, если погнаться за ними. Говорят, что даже акулы брезгливо отворачивались, проплывая мимо их дурнопахнущих тел.

Так мы путешествовали в течение десяти дней, останавливаясь на ночлег возле крохотных полувысохших колодцев. Мы обычно вставали очень рано и шли допоздна. Но во время нестерпимой полуденной жары приходилось делать привал. Деревьев не было, и мы останавливались в жалкой тени барханов или пристраивались рядом с верблюдами, стараясь хоть как-то скрыться от палящего солнца. На седьмой день мы достигли места, где следовало повернуть и отправиться вглубь страны, в Макорабу. Мы уже закончили наш полуденный привал и собирались двигаться дальше. Солнце палило нещадно. Я поднял глаза и вдруг увидел нечто странное: на небольшом бугре, справа от нас, возникла мужская фигура футов сорок высотой[182]. В руке человек сжимал копьё, казалось, оно было длиной с корабельную мачту. Вы удивляетесь, друзья, — теперь представьте мои чувства! Но разум шепнул мне, что страшное создание всего лишь араб-бродяга, чья фигура казалась увеличенной во много раз благодаря горячему солнцу.

Однако моих спутников реальный призрак волновал гораздо больше. Подвывая от страха, они сбились в кучу, отчаянно жестикулируя и показывая руками на отдалённую фигуру. Я увидел, что человек этот был не один: со всех барханов виднелись головы в тюрбанах. Предводитель охранников подбежал ко мне и сказал о причине их страха. По некоторым особенностям чалмы они были уверены, что эти люди принадлежат к племени дильва — самому жестокому и бессовестному среди бедуинов. Очевидно, они устроили здесь засаду и поджидали наш караван. Я с отчаянием подумал о своих трудах и стараниях в Абиссинии, о долгом и опасном путешествии, о всех препятствиях, которые мне пришлось преодолеть. Меня приводила в бешенство мысль, что в последний момент я потерял всё — не только прибыль, которую собирался выручить, но и все свои сбережения, которые вложил в купленные товары. Но было очевидно, что грабителей слишком много и обороняться бессмысленно; дай бог, если удастся остаться в живых. И вот я мысленно вручил свою душу святой Елене и с отчаянием стал следить за приближением грабителей.

Я обратился к святой Елене и обещал ей изрядное воздаяние, если она спасёт меня. Я не поскупился и пообещал пожертвовать самые толстые восковые свечи — те, что продают по четыре штуки за фунт. В этот миг до меня донёсся вопль радости — это кричали мои спутники. Я вскочил на тюк, чтобы увидеть, в чём дело. Признаюсь, я тоже не смог сдержать крик радости: я увидел на горизонте большой караван. Там было по крайней мере сотен пять верблюдов; их сопровождала вооружённая охрана. Вероятно, они направлялись из Макорабы. Вы знаете, существует неписаный закон для всех владельцев караванов — помогать друг другу, если в пустыне доведётся столкнуться с грабителями. Теперь, вместе с новым караваном, мы представляли грозную силу. Грабители сразу это поняли и мгновенно исчезли — казалось, их поглотили пески. Подбежав поближе, я смог увидеть только облачко пыли, клубящееся над барханами, да вдали маячили шеи верблюдов и слегка поблёскивали копья всадников. Но вскоре и они исчезли из виду.

Но тут я понял, что вместо одной опасности меня подстерегала другая. Вначале я надеялся, что новый караван принадлежит какому-нибудь римлянину или, по крайней мере, сирийцу-христианину. Но оказалось, что им владели арабы. Разумеется, арабы-торговцы, которые живут в городах, не столь воинственны, как бедуины. Но сердце араба не знает закона и сожалений, поэтому, когда я увидел несколько сот человек, столпившихся полукругом возле наших верблюдов и жадно глазеющих на ящики с драгоценными металлами и тюки со страусовыми перьями, я стал готовиться к худшему.

Караван пришельцев возглавлял человек весьма примечательной наружности. На вид ему было около сорока. У него были благородные черты лица и густая тёмная борода. Глаза его пылали, в них чувствовалась огромная сила. В жизни не видывал таких глаз! В ответ на мои приветствия и изъявления благодарности он отвесил поклон и стоял в молчании, оглядывая богатство, которое неожиданно оказалось в его власти. Спутники его перешёптывались, и я чувствовал, как растёт напряжение.

К предводителю подошёл молодой воин, — казалось, он был с ним в дружеских отношениях. Юноша выразил словами желание своих товарищей.

— О почтенный, — начал он, — без сомнения, эти люди и их богатства ниспосланы нам свыше. Когда мы вернёмся в святые места, кто из правоверных осмелится усомниться, что это перст Божий?

Но предводитель покачал головой:

— Нет, Али, так нельзя. Этот человек, я вижу, римлянин, и мы не можем обращаться с ним как с идолопоклонником.

— Но ведь он не правоверный! — воскликнул юноша, хватаясь за огромный кинжал, который болтался у пояса. — Позволь — и он расстанется не только со своими товарами, но и с жизнью, если откажется принять истинную веру.

Предводитель улыбнулся и покачал головой:

— Нет, Али, ты слишком горяч. Сейчас во всём мире не найти и трёх сотен правоверных. И наши руки будут по локоть в крови, если мы станем отбирать жизнь и собственность у тех, кто не разделяет нашу веру. Запомни, юноша, что милосердие и честность — поводья и уздечка истинной веры.

— Но только для верующих, — возразил жестокий юнец.

— Нет, для всех. Это закон Аллаха. Но всё же, — при этих словах лицо незнакомца потемнело, а глаза засверкали, — может настать день, когда наше милосердие иссякнет, и горе тогда тем, кто не услышит нас. Тогда опустится меч Аллаха, и никому не будет пощады. Вначале меч поразит идолопоклонников. И это случится, когда весь мой народ, все мои родичи будут рассеяны по всему свету. И швырнут тогда в навозную кучу триста шестьдесят идолов. А Кааба станет домом и храмом Бога, который не будет знать соперников ни на земле, ни на небесах.

Тут предводитель умолк. Его спутники столпились вокруг; руки их крепко сжимали копья. Они не сводили горящих взоров с его лица. Их губы дрожали, ноздри раздувались от фанатического восторга — я понял, какой любовью и уважением пользуется среди них этот человек.

— Мы будем терпеливы, — продолжил он, — но однажды — через год — придёт день, когда архангел Гавриил даст мне знать, что время слов миновало и наступил час меча. Да, нас мало, и мы слабы, но если на то будет его воля, кто тогда посмеет сопротивляться нам? Ты ведь исповедуешь иудейскую веру, о незнакомец?

— Нет, — ответил я.

— Что ж, тем лучше для тебя, — продолжил он с тем же выражением гнева на лице. — Сначала падут идолопоклонники, затем иудеи, ибо они не знают тех пророков, которых сами предсказывали. Последним настанет черёд христиан, которые следовали за истинным пророком, но согрешили в том, что путали творение и Творца. Да, для каждого в свой черёд настанет Судный день — для идолопоклонников, для иудеев и для христиан.

Во время этой речи оборванцы, окружавшие его, потрясали своими копьями. Они были очень серьёзны. Но, глянув на их лохмотья и убогое оружие, я не мог сдержать улыбку — так нелепы казались их угрозы. Я представил себе, что будет, если они столкнутся в битве с воинами нашего императора, или со всадниками римской конницы. Но разумеется, я держал эти мысли при себе: у меня не было ни малейшего желания стать мучеником за веру и пасть первой жертвой.

Наступил вечер. Было решено, что два каравана остановятся на ночлег вместе, — никто не мог быть уверен, что грабители не вернутся. Я пригласил предводителя арабов отужинать со мной, и после долгого разговора со своими спутниками он пришёл ко мне. Однако моё гостеприимство оказалось тщетным: он даже не притронулся к бутылке прекрасного вина, которую я раскупорил специально для него.

Не стал он пробовать изысканные блюда, которыми я потчевал его, а удовлетворился чёрствой лепёшкой, финиками и водой. После трапезы мы уселись подле тлеющего костра: над нами раскинулся небесный свод. Небеса были тёмно-синего цвета, и на них ярко сияли звёзды; такие звёзды можно увидеть только в пустыне. Перед нами лежал наш лагерь. Было очень тихо, и лишь временами доносилось чьё-то глухое бормотание или резкий крик шакала.

Я сидел напротив незнакомца, и отблеск огня падал на его благородные черты, отражаясь в глубине огромных, страстных глаз. Да, странное это было бдение, и я никогда его не забуду. Во время моих странствий я разговаривал со многими мудрецами, но никто не производил на меня такого впечатления.

И всё же многое из его беседы казалось мне странным и непонятным, хотя, как вам известно, я говорю по-арабски как настоящий араб. Да, это был необычный разговор. Порой незнакомец говорил как несмышлёный ребёнок, порой — как страстный фанатик, а иногда казался мне пророком или философом. Он рассказывал истории о демонах, чудесных видениях, о проклятиях — такими рассказами старухи вечерами развлекают детей. Но были и другие рассказы: он вещал мне с горящими глазами, как беседовал с ангелами о помыслах Создателя, о конце мира. И я смутно чувствовал, что нахожусь в обществе не простого смертного, а человека, который является посланцем свыше.

Видимо, были причины, почему он отнёсся ко мне с таким доверием. Он видел во мне посредника, который потом отправится в Константинополь и в Римскую империю. Вероятно, он надеялся, что, подобно тому как святой Павел принёс в Европу христианство, я принесу его учение в свой родной город. Увы! Каково бы ни было его учение, боюсь, апостола из меня не выйдет — я скроен из другого материала. И всё же в ту долгую ночь в Аравии он от всей души стремился обратить меня в свою веру. У него была с собой священная книга, написанная, как он уверял меня, со слов ангела. Он записал эти слова на табличках из кости, и теперь они находились в сумке, притороченной к седлу одного из верблюдов. Он прочёл мне некоторые главы. Но хотя заповеди были хороши, язык, которым они излагались, показался мне диким и странным. Были мгновения, когда я едва сдерживался. Жесты его были величавы и обдуманны, и в эти минуты трудно было представить, что передо мной всего лишь странник, ведущий караван верблюдов, а не один из величайших людей на земле.

— Когда Бог даст мне достаточно сил — а это будет через несколько лет, — заявил он, — я объединю всю Аравию под своими знамёнами. Затем я распространю своё учение в Сирию и Египет. Когда я сделаю это, то отправлюсь в Персию, и пусть выбирают: вера или меч. Покорив Персию, нетрудно будет победить и Малую Азию, а потом я направлюсь в Константинополь.

Я закусил губу, чтобы не рассмеяться.

— И сколько же пройдёт времени, пока твои победоносные войска достигнут Босфора? — осторожно осведомился я.

— Такие вещи в руках Божьих, а мы — лишь Его рабы, — ответил он. — Может статься, я уйду из мира прежде, чем мне удастся закончить начатое. Но прежде чем умрут наши дети, всё, о чём я говорю тебе, сбудется. Посмотри на эту звезду, — добавил он, указывая на яркую планету, горящую прямо у нас над головами. — Это символ Христа. Посмотри, как ясно и спокойно она сияет, — как его учение, как вся его жизнь. А вот эта звезда, — продолжил он, протягивая руку к туманной звезде над горизонтом, — моя, и она говорит о войне, о каре, которая постигнет грешников. Но обе звезды — это звёзды, и каждая делает то, что предопределено Аллахом.

Да, вот о чём я вспомнил сегодня, глядя на эту звезду. Красная, яростная, она всё ещё сияет на юге, и я вижу её так же ясно, как в ту ночь в пустыне. Наверное, там, под этой звездой, бродит по свету тот человек. А может быть, его зарезал какой-нибудь фанатик — собрат по вере, или он пал в стычке между дикими племенами. Если так, то это — конец моей истории. Но если он ещё жив… Было в его глазах и во всём его облике нечто такое, что заставляет меня думать, что Мохаммед, сын Абдуллы, — так его звали — ещё скажет миру о себе и о своей вере.

1911

Капитан «Полярной Звезды» (Отрывок из дневника Джона Мак-Алистера Рея, студента-медика)

11 сентября. — 81 градус 40 минут северной широты и 2 градуса восточной долготы. Мы по-прежнему дрейфуем среди гигантских льдин. Та, которая расположена к северу от нас и на которой закреплён наш ледовый якорь, наверное, не меньше, чем какое-нибудь английское графство. Справа и слева от нас ледяные просторы уходят за горизонт. Утром помощник капитана сообщил, что на юге заметны признаки появления пакового льда. Если он достаточно толст, чтобы заблокировать нам путь, то мы окажемся в крайне опасном положении, ибо, насколько мне известно, наши запасы продовольствия подходят к концу. Дело к зиме, поэтому постепенно возвращается ночь. Рано утром над фок-реем я заметил мерцающую звезду, пожалуй, впервые с начала мая. Среди команды растёт недовольство: все хотят поскорее вернуться домой, чтобы успеть к началу лова сельди, — в этот период труд матроса в Шотландии в большой цене. До сих пор их неудовольствие проявлялось лишь в мрачном выражении лица, да ещё во взглядах исподлобья, но сегодня второй помощник сказал мне, что они собираются послать делегацию к капитану, дабы высказать свои претензии лично ему. Не знаю, как тот это воспримет, ибо нрава он буйного и очень чувствителен ко всему, что может выглядеть как посягательство на его права. Думаю после обеда рискнуть и переговорить с ним на этот счёт. Из нашего общения мне удалось вынести впечатление, что от меня он часто готов стерпеть то, чего бы никогда не спустил ни одному члену экипажа.

Если встать ближе к правому борту на корме, то можно увидеть остров Амстердам возле северо-западной оконечности Шпицбергена — неровную линию вулканических скал с виднеющимися тут и там белыми вкраплениями — так издали выглядят ледники. И кажется удивительной мысль, что на добрых девятьсот миль, то есть на расстоянии птичьего перелёта от нас, совсем нет человеческого жилья, за исключением, пожалуй, датских поселений на юге Гренландии. Капитан берёт на себя большую ответственность, отваживаясь на подобное плавание. Ни один китобой так поздно не задерживался в этих широтах.


21.00. — Я поговорил с капитаном Крэйги, и, хотя результат вряд ли можно признать удовлетворительным, должен сказать, что он выслушал меня в высшей степени спокойно и даже благосклонно. Когда я закончил свою речь, на его лице появилось так хорошо знакомое мне выражение непоколебимой уверенности в себе и он начал быстро ходить по каюте взад-вперёд. Поначалу я испугался, что он усмотрел что-то оскорбительное в моих словах, но вскоре он рассеял мою тревогу — наконец сел и почти ласково накрыл мою руку своей. В горячем взгляде его тёмных глаз промелькнула необычайная теплота, немало меня удивившая.

— Послушайте, доктор, — сказал он, — мне жаль, что я взял вас в это плавание, и я готов немедленно выложить пятьдесят фунтов за то, чтобы увидеть вас стоящим на пристани в Данди. Но, как говорится, и на старуху бывает проруха. К северу от нас — киты. Как, сэр, вы позволяете себе усомниться, когда я самолично залезал на топ мачты и собственными глазами видел, как они пускают фонтаны?! — Этот взрыв ярости оказался неожиданным для меня, ибо я, как мне кажется, не выразил ни малейшего сомнения в правдивости его слов. — Двадцать две рыбины, каждая не меньше десяти футов[183], и это так же точно, как то, что я стою здесь перед вами. И неужели, доктор, вы думаете, что я покину это место теперь, когда от богатства меня отделяет лишь тонкая полоска льда? Если бы завтра подул северный ветер, мы бы загрузились до краёв и отчалили отсюда, прежде чем нас успеет сковать льдом. Если же подует с юга — ну что ж, команде платят за риск, а мне всё равно, потому что гораздо более прочные узы связывают меня с миром иным, нежели с земною жизнью. Честно сказать, мне жаль только вас. Лучше бы на вашем месте был Ангус Тэйт, который плавал со мной в прошлый раз, — он был не из тех, кого стоит жалеть, а вот вы… вы, я слышал, помолвлены…

— Да, — ответил я, нажимая на пружину медальона, закреплённого на цепочке от часов, и открывая миниатюрный портрет Флоры.

— Чёрт вас дери! — заорал он, буквально подскочив на месте и придя в такую ярость, что даже борода у него встала дыбом. — Какое мне дело до вас и до ваших радостей! С какой стати вы размахиваете передо мной её портретом?!

Мне даже показалось, что, ослеплённый гневом, он сейчас ударит меня, но вместо этого, продолжая чертыхаться и сыпать проклятиями, он распахнул дверь каюты и выскочил на палубу, оставив меня в недоумении по поводу причин столь неожиданной и странной вспышки. Должен сказать, что такое с ним случилось впервые, поскольку со мною он всегда был приветлив и учтив. Пишу сейчас эти строки и слышу, как он в ярости шагает у меня над головой.

Мне бы очень хотелось описать характер этого человека, но будет, пожалуй, излишне самонадеянным доверять бумаге мысли, которые ещё не приобрели чётких очертаний в моём мозгу. Несколько раз мне казалось, что я нашёл ключ к разгадке его характера, но очередной его поступок представлял его в новом свете и полностью переворачивал мои прежние представления о нём. Наверное, никому, кроме меня, не доведётся читать этих строк, так что, в качестве психологического эксперимента, попытаюсь набросать портрет капитана Николаса Крэйги.

Обычно во внешности человека проявляются особенности его душевной организации. Капитан высок и хорошо сложён, у него приятное смуглое лицо, но странная привычка дёргать конечностями, которая либо проистекает от нервозности, либо даёт выход его бурной энергии. У него волевой подбородок, во всём его облике чувствуется мужественность и решительность, но особенное внимание останавливают на себе его глаза. В этих тёмно-карих, ясных и живых глазах мелькает огонёк сумасбродства и ещё что-то трудноуловимое, что больше, мне кажется, похоже на глубоко запрятанный ужас, чем на какие-либо иные чувства. Обычно преобладает сумасбродство, но иногда, особенно если он впадает в состояние задумчивости, на его лице читается выражение страха и до неузнаваемости изменяет его. Именно в такие минуты он больше всего подвержен буйным вспышкам гнева; видимо, он и сам это сознаёт, если судить по тому, что время от времени он запирается у себя в каюте и не выходит до тех пор, пока этот приступ не пройдёт. Он плохо спит, и часто по ночам до меня доносятся его крики, но, поскольку наши каюты находятся на некотором удалении друг от друга, слов мне ни разу разобрать так и не удалось.

Такова одна, причём самая непривлекательная, сторона его характера, и мне довелось узнать её лишь потому, что мы тесно общаемся изо дня в день. Во всём остальном это приятный человек, начитанный и интересный собеседник и самый отважный моряк, какой когда-либо ступал на палубу корабля. Я никогда не забуду, как умело он управлял нашей шхуной, когда в начале апреля сильный шторм застал нас среди дрейфующих льдов. Я никогда прежде не видел его таким бодрым и даже весёлым, как в ту ночь, когда он расхаживал взад-вперёд по капитанскому мостику под вспышки молний и завывания ветра. Не раз он говорил мне, что мысль о смерти радует его, и это грустно слышать от молодого человека: ему вряд ли больше тридцати, хотя волосы и усы его уже подёрнуты сединой. Очевидно, его постигло какое-то страшное несчастье, которое лишает человеческую жизнь всякого смысла. Может, я и сам бы стал таким, доведись мне — не дай бог! — потерять мою Флору. Если бы не она, меня вряд ли бы так заботило, откуда завтра подует ветер — с севера или с юга. Ну вот, я слышу, как он спустился вниз и заперся у себя — лучшее доказательство того, что он всё ещё пребывает в состоянии чёрной меланхолии. А теперь — на боковую, как сказал бы старина Пепис, — догорает свеча (сейчас, когда ночи стали возвращаться, нам приходится сидеть при свечах), а стюард уже улёгся спать, так что нет никаких шансов получить новую.

12 сентября. — Сегодня спокойный, ясный день, и в нашем положении ничего не изменилось. С юго-востока дует ветер, но он очень слаб. Капитан повеселел и за завтраком извинился передо мной за вчерашнюю грубость. Однако он всё ещё кажется рассеянным, и глаза его сохраняют всё тот же безумный блеск, который, по представлениям шотландцев, означает, что человек обречён, — так сказал мне однажды старший механик, который среди кельтской части нашего экипажа слывёт провидцем и толкователем разного рода предзнаменований.

Странно, до какой степени суеверие завладело сознанием этой в целом расчётливой и практичной нации. Я бы никогда в жизни не поверил, если бы своими глазами не видел, какие формы и размеры оно может приобретать. За время нашего плавания эта напасть приняла повальный характер и превратилась бы в эпидемию, если бы мне вовремя не пришло в голову добавлять в субботнюю порцию грога успокоительные и укрепляющие нервную систему порошки. Первые признаки безумия начали появляться вскоре после того, как мы покинули Шетландские острова: рулевые стали жаловаться, что слышат жалобные крики и стоны, доносящиеся со стороны кильватера, словно кто-то гонится за нами и никак не может догнать. Эта байка имела хождение во время всего плавания, поэтому в тёмные ночи перед началом тюленьего промысла капитану стоило большого труда назначить вахтенных. Скорее всего, они слышали скрип руля или крик каких-то пролетающих мимо морских птиц. Несколько раз меня поднимали с постели, заставляя вслушиваться в ночные звуки, однако вряд ли стоит говорить, что ничего сверхъестественного я не уловил. Матросы тем не менее стоят на своём и настолько уверены в собственной правоте, что спорить с ними просто бесполезно. Однажды я со смехом рассказал об этом капитану, но он, к моему удивлению, воспринял всё совершенно серьёзно и даже, по-моему, был не на шутку встревожен, хотя уж ему-то следовало быть выше этих нелепых предрассудков.

Раз уж я подробно остановился на суевериях, то нелишне будет вспомнить, что мистер Мэнсон, второй помощник, видел вчера привидение, — так он, во всяком случае, утверждает, что, по сути, одно и то же. Похоже, теперь у нас есть новая тема для разговоров; надеюсь, она внесёт свежую струю в бесконечную череду рассказов о медведях и китах, которыми мы потчевали друг друга на протяжении всех этих долгих месяцев. Мэнсон клянётся, что привидение поселилось на корабле, и говорит, что ни на минуту не задержался бы здесь, будь у него возможность уйти. Похоже, бедный парень не на шутку перепуган, и сегодня утром мне пришлось дать ему бромистый калий и хлорал, чтобы он хоть немного пришёл в себя. Он здорово взбеленился, когда я высказал предположение, что накануне вечером он просто хватил лишку, — мне пришлось вновь успокаивать его, слушая его рассказ и изо всех сил стараясь сохранять на лице серьёзное выражение, а он, надо сказать, говорил очень искренне и убеждённо, словно речь шла о чём-то само собой разумеющемся.

— Заступил я на вахту ночью, — рассказывал он. — На капитанский мостик поднялся около четырёх утра, а это сейчас самая темень. Луну то и дело закрывали облака, и уже в двух шагах от шхуны был полный мрак. Тут появился Джон Мак-Леод, гарпунщик; он шёл от бака к корме и сказал мне, что на носу у правого борта слышал какие-то странные звуки. Мы пошли туда и слышим: то вроде ребёнок плачет, то — девушка причитает. Я уж, почитай, семнадцать лет плаваю в этих местах, но никогда ещё не слыхал, чтобы котик, хоть малыш, хоть взрослый самец, издавал такие звуки. И вот стоим мы на баке, тут из-за тучки выходит луна, и вдруг глядь — по льду движется белая фигура, и оттуда до нас долетают стоны и плач. На какой-то миг мы потеряли её из виду, но она снова появилась слева по борту — мы поняли это по тени на снегу. Я отправил матроса за ружьями на корму, а сам вместе с Мак-Леодом спустился на лёд: мы решили, что это медведь. Внизу я Мак-Леода сразу не разглядел, и тогда сам пошёл туда, откуда слышался стон. Прошёл я милю или даже две, сейчас трудно сказать, и вот огибаю торос и нос к носу сталкиваюсь с ним. А оно стоит — должно быть, меня поджидает. Не знаю, что это было, но точно не медведь. Такое высокое, белое и прямое. И если это не мужчина и не женщина, то, значит, кое-что пострашнее. Я, не чуя под собою ног, рванул к кораблю и пришёл в себя, только когда оказался на борту. Раз уж я завербовался на этот корабль, то ничего не поделаешь, но чтобы я ещё раз сошёл в темноте на лёд — нет уж, слуга покорный!

Таков его рассказ, я по мере сил старался не изменить в нём ни слова. Полагаю всё-таки, что он видел молодого медведя, вставшего на задние лапы: они часто принимают такую позу в минуты опасности. При неверном свете луны человеку, чьи нервы крайне напряжены, могло показаться, что это человеческая фигура. Но как бы то ни было, всё случилось весьма некстати, поскольку происшествие неблагоприятно сказалось на экипаже. Лица людей стали более замкнутыми, а недовольство более открытым. Они раздражены тем, что опоздали к лову сельди. К этому примешивается тревога — им чудится, что они заточены на шхуне, населённой призраками; одно усугубляет другое и может толкнуть их на какое-нибудь безрассудство. Даже гарпунщики, самые степенные и наиболее уравновешенные члены команды, и те разделяют общее беспокойство.

Если не считать этой дикой вспышки суеверия, дела на судне обстоят не так уж плохо. Лёд, который образовался к югу от нас, частично исчез, вода заметно потеплела, и мне ничего не остаётся, как поверить в то, что мы попали в течение Гольфстрим, которое проходит между Шпицбергеном и Гренландией. Вокруг корабля много мелких медуз и «морских лимонов», а также скопление планктона, и я не исключаю, что вскоре на горизонте появится кит. Мы даже видели одного незадолго до обеда: он выпускал фонтан, но к тому месту, где он дрейфовал, невозможно было подойти даже на лодках.


13 сентября. — Имел на мостике любопытный разговор с мистером Мильном, старшим помощником. Оказывается, наш капитан — большая загадка не только для меня, но и для всей команды и даже для владельцев судна. Мистер Мильн рассказывает, что, после того как, возвратившись из плавания, команда получает плату за труд, капитан Крэйги исчезает и показывается лишь в начале следующего сезона: неожиданно заявляется в представительство компании и предлагает свои услуги. В Данди у него нет друзей, так что ни от кого не доводилось слышать даже намёков на его прошлое. Своим авторитетом он обязан исключительно собственному искусству моряка и репутации мужественного и храброго человека, которую он заслужил в бытность свою помощником капитана, ещё до того, как ему доверили отдельный экипаж. Кажется, все разделяют мнение, что он не шотландец и носит вымышленное имя. Мистер Мильн полагает, что он стал китобоем только потому, что это самая опасная из всех профессий, какие только он мог избрать, и что он всеми возможными способами стремится навлечь на себя смерть. Мой собеседник привёл несколько тому примеров, один из которых весьма интересен, если, конечно, всё произошло именно так. Случилось, что как-то весной он не объявился в конторе, и владельцам компании пришлось искать ему замену. Было это как раз во время последней Русско-турецкой войны. Когда же следующей весной он появился в порту, у него на шее красовался рубец, который он тщетно пытался закрыть галстуком. Мне трудно судить, насколько верна догадка старшего помощника о том, что капитан участвовал в войне. Возможно, это простое совпадение.

Ветер меняется на восточный, но он всё ещё очень слаб. Похоже, лёд подступил к нам ближе, чем вчера. Насколько хватает глаз, со всех сторон нас окружает бескрайнее белоснежное пространство, лишь изредка прерываемое полыньёй или тёмной тенью тороса. На юге виднеется узкая полоска воды — наша единственная надежда на спасение, — но и она сужается день ото дня. Капитан слишком много на себя берёт. До меня дошёл слух, что картошка вся съедена и даже запасы сухарей подходят к концу, а он сохраняет на лице всё то же невозмутимое выражение и бóльшую часть дня проводит в «вороньем гнезде», оглядывая горизонт в подзорную трубу. Его настроение постоянно меняется, и он, похоже, избегает меня, но вспышки ярости подобные той, что произошла позавчера, больше не повторялись.


19.30. — Теперь я твёрдо убеждён: нами командует сумасшедший. Иначе невозможно объяснить странное поведение капитана Крэйги. Как хорошо, что я завёл этот дневник: он послужит нам оправданием, если мы будем вынуждены тем или иным образом ограничить его свободу — мера, на которую я, правда, соглашусь только в крайнем случае. Странно, что он сам высказал мысль о том, будто причиной его необычного поведения стало помешательство, а не простая эксцентричность. Получилось так, что около часа назад я прогуливался по шканцам и увидел, как он стоит на мостике, глядя, как всегда, в подзорную трубу. Бóльшая часть команды распивала внизу чай, в последнее время открыто пренебрегая несением вахты. Устав от бесцельного хождения, я прислонился к фальшборту, любуясь мягким отблеском закатного солнца на ледяных полях. Неожиданно моё уединение было прервано хриплым голосом, прозвучавшим у меня над ухом; резко обернувшись, я увидел, что это капитан: он спустился с мостика и теперь стоял рядом со мной. Он пристально смотрел на ледяную пустыню, взгляд его выражал борьбу противоречивых чувств, и непонятно было, какое же из них в конце концов одержит верх: ужас, удивление или нечто вроде радости. Несмотря на холод, лоб у него был покрыт испариной, да и весь его вид выдавал крайнее возбуждение. Он дёргал руками и ногами, словно человек, находящийся на грани эпилептического припадка; лицо исказилось, вокруг губ залегли жёсткие складки.

— Смотрите! — задыхаясь, произнёс капитан и схватил меня за руку, вглядываясь куда-то в глубь ледяной равнины; при этом он поворачивал голову то вправо, то влево, словно следил за каким-то объектом. — Смотрите! Вон, вон там, между торосов! Вот сейчас выходит из-за глыбы, из-за той, что подальше! Вы видите её? Ведь вы же должны её видеть! Она всё ещё там! Улетает от меня, ей-богу, улетает — всё, исчезла совсем!

Последние два слова капитан прошептал так, словно испытал нестерпимую боль; этот миг навсегда сохранится в моей памяти. Хватаясь за лини, он попытался взобраться по фальшборту, словно хотел в последний раз взглянуть на исчезающее видение. Однако у него не хватило сил; тогда он отошёл, шатаясь, к иллюминаторам кают-компании и там прислонился к стене, задыхающийся и вконец утомлённый. Лицо капитана было настолько серым и безжизненным, что мне показалось, будто он вот-вот лишится чувств, поэтому, не теряя времени, я помог ему спуститься вниз и уложил на кровать. Потом я налил ему немного бренди, и тот оказал чудесное действие, стоило мне поднести стакан к его губам. Краска вновь проступила на его бледном лице, ноги перестали судорожно подёргиваться и внезапно расслабились. Капитан приподнялся на локте, огляделся вокруг и, убедившись, что мы одни, взглядом приказал мне сесть рядом с собой.

— Вы видели её, не так ли? — спросил он всё тем же исполненным благоговейного трепета голосом, столь противоречащим натуре этого человека.

— Нет, я ничего не видел.

Капитан вновь откинулся на подушки.

— Ну конечно, вряд ли он мог увидеть что-нибудь без подзорной трубы, — пробормотал он. — Конечно не мог. Только подзорная труба дала мне возможность увидеть её, да ещё глаза влюблённого, мои любящие глаза. Прошу вас, доктор, только не пускайте сюда стюарда. Он подумает, что я сошёл с ума. Пожалуйста, закройте дверь на щеколду!

Я исполнил его просьбу.

Некоторое время капитан лежал молча, погружённый в собственные думы, а потом опять приподнялся на локте и попросил ещё бренди.

— Вы ведь так не думаете, доктор? — спросил он, когда я ставил бутылку на место. — Скажите откровенно, вы-то не считаете меня сумасшедшим?

— Мне кажется, вас что-то тревожит, — ответил я — Что-то очень волнует вас, и ничего, кроме вреда, это вам не принесёт.

— Это точно, сэр! — вскричал капитан, глаза его сверкали от выпитого бренди. — Меня беспокоит весьма многое — весьма! Но я ещё в состоянии вычислить широту и долготу, ещё справляюсь с секстантом и логарифмами. Вы ведь не сможете доказать в суде, что я сумасшедший, ведь не сможете, верно?!

Признаюсь, я был озадачен тем, как запросто этот человек обсуждает вопрос своего психического здоровья.

— Возможно, что и не смогу, — ответил я, — но я по-прежнему считаю, что с вашей стороны было бы в высшей степени благоразумным ускорить своё возвращение домой и некоторое время вести жизнь спокойную и размеренную.

— Домой, да? — пробормотал он с ехидной ухмылкой. — Сами мне это советуете, а про себя думаете: «Вот вернусь и буду жить с Флорой, с моей чудной маленькой Флорой!» Ведь так, сэр? Скажите-ка лучше, плохие сны могут служить признаком безумия?

— Иногда могут, — сказал я.

— А ещё что? Какие там первые симптомы?

— Головные боли, шум в ушах, вспышки света перед глазами, галлюцинации…

— Ага! — перебил капитан. — Что вы имеете в виду? Что вы называете галлюцинацией?

— Если видишь предмет, которого на самом деле не существует, — это и есть галлюцинация.

— Но она действительно была там! — простонал он про себя. — Она там была!

Поднявшись, он отодвинул засов и медленно, неверными шагами побрёл к своей каюте, где, я уверен, пробудет до утра. Действительно он увидел что-то или нет, но, похоже, он испытал сильное потрясение. С каждым днём этот человек становится всё непонятнее. Боюсь, что подсказанное им самим объяснение соответствует действительности — рассудок его помутился. Вряд ли его поведение объясняется чувством вины. Эта идея имеет широкое хождение среди офицеров и даже, мне кажется, команды, но лично я не нахожу ей никаких подтверждений. Он совсем не похож на человека, который чувствует себя виноватым, — скорее, это человек, испытавший на себе тяжелейшие удары судьбы; для меня он в большей степени жертва, чем преступник.

Сегодня направление ветра меняется на южное. Если будет блокирован тот узкий проход, который является нашей единственной надеждой на спасение, то — да хранит нас Господь! Мы находимся на границе арктического шельфового льда, или «ледяного барьера», как его называют китобои, поэтому ветер с севера может раздвинуть льды, окружающие нас, и дать нам путь к отступлению, южный же ветер, наоборот, может окружить нас дрейфующими льдами, и тогда мы окажемся в западне. Вновь повторяю: да хранит нас Господь!


14 сентября. — Воскресенье, день отдыха. Мои страхи подтвердились, и узкая полоска воды, ещё вчера видневшаяся на юге, сегодня исчезла. Вокруг — ничего, кроме необъятных безжизненных ледяных полей, с причудливыми торосами и фантастическими холмами. Над их безбрежными просторами царит леденящая душу мёртвая тишина. Не слышно больше плеска волн, крика чаек, шума наполняющихся ветром парусов — лишь глубокое всепоглощающее безмолвие, так что приглушённые голоса матросов и скрип их башмаков, ступающих по палубе, сверкающей белизной, звучат диссонансом и вообще кажутся неуместными. Единственным нашим визитёром был песец, животное, которое довольно редко встречается на многолетних льдах, хотя широко распространено на материке. Однако близко к кораблю он не подошёл, а, быстро оглядев нас издалека, пустился наутёк. Такое поведение зверька было довольно странным, поскольку эти животные не имеют ни малейшего представления о человеке и, будучи от природы любопытными, ведут себя как ручные, так что их очень легко поймать. Как ни странно, но даже такой незначительный эпизод произвёл на команду неблагоприятное впечатление.

— Этот чёртов зверёныш чует неладное, н-да, и видит то, чего не видишь ни ты, ни я! — так прокомментировал этот инцидент один из лучших гарпунщиков, а все остальные в знак согласия молча закивали.

Бессмысленно даже пытаться опровергнуть такие ребяческие предрассудки. Они вбили себе в голову, что над кораблём тяготеет проклятие, и теперь уже ничто не способно их переубедить.

Капитан весь день был у себя и лишь в полдень на полчаса поднялся на ют. Я видел, как он не отрываясь глядел туда, где вчера ему почудилось видéние. Я уже готов был к новой вспышке безумия, но, к счастью, таковой не последовало. Мне показалось, что он даже не заметил меня, хотя я стоял совсем рядом. Молитву, как всегда, прочитал старший механик. Удивительно, но на китобойных судах для службы используют молитвенники Англиканской церкви, хотя ни среди офицеров, ни среди команды нет ни одного из её прихожан. На нашей шхуне все либо католики, либо пресвитериане, причём католиков большинство. Но поскольку молитва читается по требнику, который одинаково чужд и тем и другим, никто не может пожаловаться, что кому-то отдаётся предпочтение, и все слушают с превеликим вниманием и религиозным пылом, так что эта система оправдывает себя.

Великолепный закат — от него бескрайняя ледяная равнина кажется кровавой рекой. В жизни не видал ничего более прекрасного и в то же время неестественного. Ветер опять меняется. Если он будет дуть с севера двадцать четыре часа кряду, всё будет хорошо.


15 сентября. — Сегодня день рождения Флоры. Милая крошка — счастье, что она не видит своего «мальчика», как она любила меня называть, зажатым среди льдов на шхуне с безумным капитаном и запасом провизии, которого едва хватит на несколько недель. Я не сомневаюсь, что она каждое утро просматривает «Скотсмэн» в надежде обнаружить сообщение о том, что мы благополучно прибыли на Шетландские острова. Я должен подавать пример экипажу и выглядеть бодрым и беззаботным, но, видит бог, сердце у меня не на месте.

Температура девятнадцать градусов по Фаренгейту. Дует лёгкий ветерок, но, каким бы он ни был, дует он в неблагоприятном для нас направлении. Капитан в прекрасном настроении; я подозреваю, что он — бедняга! — вообразил, будто ночью видел ещё один знак — или видéние, поскольку рано утром вошёл ко мне и, склонившись к самому изголовью, прошептал:

— Всё в порядке, док, это не галлюцинация!

После завтрака он попросил меня выяснить, каковы наши припасы, чем мы и занялись вместе со вторым помощником. Оказалось, что продовольствия даже меньше, чем мы ожидали. У нас осталось пол-ящика галет, три бочонка солонины, крайне незначительный запас кофе в зёрнах и немного сахара. В заднем трюме и рундуках хранится довольно много всяких изысков, например консервированный лосось, суп в банках и баранье рагу с фасолью в консервах, но их хватит ненадолго, если за дело возьмётся команда из пятидесяти человек. В цейхгаузе — два бочонка с мукой и нескончаемые запасы табака. Всего этого достаточно, чтобы, наполовину урезав рацион, продержаться ещё дней восемнадцать-двадцать, не больше. Когда мы сообщили об этом капитану, он велел свистать всех наверх и, собрав команду на шканцах, обратился к ней с речью. Он был в прекрасной форме и, пожалуй, ещё никогда не выглядел столь внушительно: рослый, статный, с обветренным подвижным лицом, он казался человеком, созданным для того, чтобы повелевать. В своей речи он охарактеризовал ситуацию в спокойной и сдержанной манере, как и подобает моряку, и всем стало ясно, что, объективно оценивая опасность, он готов использовать любую возможность для спасения.

— Ребята! — сказал он — Вы, наверно, считаете, что я заманил вас в ловушку, — если это, конечно, ловушка, — и, может, даже кое-кто из вас имеет на меня зуб. Но вспомните — ни один корабль, приходивший в наши порты, не привозил с собой столько денег, заработанных на китовом жире, как старушка «Полярная звезда», и каждый из вас всегда сполна получал свою долю. Ваши жёны живут в достатке, в то время как наши менее удачливые собратья, возвращаясь из плавания, обнаруживают, что их милые едва сводят концы с концами. За это вы должны благодарить меня, а значит, вы должны благодарить меня за всё, что я делаю для вас, и будем считать, что мы квиты. В прошлый раз нам тоже выпало рискованное плавание, и оно удалось, поэтому не стоит теперь винить судьбу за то, что на этот раз мы потерпели неудачу. В крайнем случае спустимся на лёд, настреляем тюленей и так продержимся до весны. Но до этого дело не дойдёт, потому что не позднее чем через три недели вы увидите побережье Шотландии. А сейчас мы должны наполовину урезать рацион — все до одного, и никому никаких поблажек! Возьмите себя в руки, и вы сумеете пройти через это испытание так же, как сумели преодолеть все трудности, встречавшиеся на вашем пути раньше.

Эти слова возымели удивительное действие на экипаж. Прежняя неприязнь к капитану была тут же забыта, и старик-гарпунщик, которого я уже упоминал в связи с суевериями, трижды крикнул «ура!», с воодушевлением подхваченное всей командой.


16 сентября. — Ночью подул северный ветер, и уже появились первые признаки того, что лёд готов вскрыться. Команда в хорошем настроении, несмотря на скудный рацион, которым ей приходится теперь довольствоваться. Машинное отделение не останавливается ни днём ни ночью, чтобы без промедления сняться с якоря, как только представится такая возможность. Капитан полон сил, хотя лицо его сохраняет тот жуткий отпечаток обречённости, о котором я уже говорил. Его приступы веселья удивляют меня гораздо больше, чем прежняя меланхолия. Я не могу этого понять. Кажется, я уже упоминал в начале моего дневника, что одной из его странных черт была привычка никого не пускать в свою каюту, он даже сам стелил себе постель и во всём остальном не пользовался ничьей помощью. Каково же было моё изумление, когда сегодня он вдруг протянул мне ключ и попросил спуститься к нему, чтобы снять показания с хронометра, пока он будет измерять высоту солнца в полдень. Каюта оказалась непритязательной комнатушкой с умывальником; никакой роскоши — несколько книг, картины на стенах, большей частью небольшие дешёвые олеографии, но был там один акварельный набросок — голова девушки, — который привлёк моё внимание.

В этом портрете не было ничего от той кукольной красоты, которая так нравится морякам. Ни один художник не смог бы придумать столь затейливое сочетание силы характера и женской хрупкости. Томные задумчивые глаза с длинными ресницами, широкий низкий лоб, не обременённый ни думами, ни заботами, явно контрастировали с резко очерченным, волевым подбородком и выражающей решительность нижней губой. Внизу, в уголке, была надпись: «М. Б., 19 лет». В тот момент мне показалось почти невероятным, что кто-то в столь юном возрасте сумел развить в себе подобную силу духа, которая явно читалась на этом лице. Это была необыкновенная женщина. Её черты так очаровали меня, что, будь я художником, линия за линией восстановил бы портрет на этих страницах, хотя видел его только мельком.

Интересно, какую роль эта девушка сыграла в жизни нашего капитана? Рисунок висел в изножье кровати, и взгляд капитана был постоянно обращён на него. Будь он не столь замкнутым, я позволил бы себе высказать ему, какие чувства пробудил во мне этот чудный образ. Больше в каюте не нашлось ничего такого, о чём бы стоило упомянуть: форменные кители, складной походный стул, маленькое зеркальце, табакерка и целая коллекция трубок, среди которых был даже кальян, — что, кстати сказать, согласуется с рассказом мистера Мильна об участии капитана в турецкой войне, хотя, возможно, он имеет иное происхождение.


23.20. — Только что, после долгой и интересной беседы, капитан ушёл спать. При желании он может быть удивительно интересным собеседником, демонстрируя начитанность и умея высказать своё мнение достаточно убедительно, хотя и без излишней категоричности. Ненавижу, когда кто-то пытается навязать мне своё мнение. Он говорил о природе души и очень удачно охарактеризовал идеи Аристотеля и Платона на сей счёт. Кажется, он питает слабость к метампсихозу и пифагореизму. Обсуждая эти вопросы, мы коснулись современного спиритизма, и я в шутку упомянул о мошенничествах Слейда, отчего он, к моему удивлению, пришёл в сильное возбуждение и возразил, что не стоит смешивать идею и адепта, — так и христианство можно предать позору только из-за того, что среди его проповедников был и будущий предатель Иуда. Вскоре после этого он пожелал мне спокойной ночи и ушёл к себе.

Ветер крепчает; теперь он устойчиво дует с севера. Ночи стали такими же тёмными, как в Англии. Может быть, завтра мы сможем освободиться от наших ледяных оков.


17 сентября. Опять привидение! Слава богу, у меня крепкие нервы. Суеверность этих бедолаг, их подробный и обстоятельный рассказ, в высшей степени серьёзный и проникнутый глубокой внутренней убеждённостью, могли бы до смерти напугать любого, кто мало с ними знаком. У этой истории много вариантов, но суть сводится к тому, что всю ночь вокруг корабля летало нечто, и это нечто видели Сэнди Макдональд из Питерхеда и Питер Вильямсон с Шетландских островов, а кроме того, и мистер Мильн — стоя на капитанском мостике, так что теперь, имея троих свидетелей, о призраке можно составить лучшее представление, нежели со слов второго помощника.

После завтрака я беседовал с Мильном и сказал ему, что он, как офицер, должен быть выше такой ерунды и не поощрять команду в её предрассудках. Он многозначительно, с выражением видавшего виды человека покачал головой и с истинно шотландской осторожностью сказал:

— Может, оно и так, доктор, а может, и нет. Я бы не назвал это призраком. Не могу сказать, чтобы я очень верил в морских призраков и всё такое, но многие говорят, что видели их. Я не из пугливых, но одно дело — обсуждать это средь бела дня, и совсем другое — стоять ночью на мостике и своими глазами видеть, как какая-то жуткая фигура, белая и страшная, то и дело мелькает тут и там и всё плачет, всё зовёт кого-то из темноты, словно потерявший матку ягнёнок. Думаю, и у вас бы кровь застыла в жилах, и тогда вы не стали бы так уверенно называть это россказнями и болтовнёй.

Я понял, что бессмысленно взывать к его разуму, и лишь попросил его сделать мне одолжение и пригласить на палубу, если видение появится ещё раз; он согласился выполнить мою просьбу, не преминув выразить надежду, что подобного случая больше не представится.

Как я и рассчитывал, белая пустыня позади корабля пошла узкими трещинами, прорезавшими её вдоль и поперёк. Мы находимся на широте 80 градусов 52 минуты, что указывает на уверенное движение шхуны в южном направлении, несмотря на пак. Если ветер не переменится, то лёд расколется так же быстро, как и образовался. Но сейчас нам ничего другого не остаётся, как ждать, курить и надеяться на лучшее. Я становлюсь фаталистом, да иначе не может и быть, если человек имеет дело с такими непостоянными величинами, как ветер и лёд. Возможно, именно ветер и пески аравийских пустынь вселили в умы первых последователей Мохаммеда такую покорность судьбе.

Рассказы о призраке плохо подействовали на капитана. Я боялся, что они могут возбудить его впечатлительную натуру, поэтому попытался скрыть от него эту идиотскую историю, но, к несчастью, он случайно услышал какое-то упоминание о ней и настоял, чтобы её рассказали целиком. Как я и ожидал, его скрытое до сей поры безумие с неистовой силой прорвалось наружу. Трудно поверить, что вот этот самый человек только вчера рассуждал на философские темы с критичностью, остроумием, спокойствием и рассудительностью. А теперь он, словно тигр в клетке, ходит по палубе взад-вперёд, изредка останавливаясь, простирая руки вперёд в жесте, выражающем томление, и нетерпеливо вглядывается в сумрак. Он всё время что-то бормочет себе под нос, а один раз громко воскликнул:

— Ещё немного, любовь моя, — ещё чуть-чуть!

Бедняга! Как горько видеть храброго моряка и истинного джентльмена низведённым до такого состояния, и страшно становится при мысли о том, чтó буйное воображение и галлюцинации могут сделать с разумом человека, для которого прежде настоящая опасность только придавала вкус к жизни. А я?! Оказывался ли кто-нибудь в таком же странном положении, между помешавшимся капитаном и помощником, которому мерещатся призраки? Иногда мне кажется, что я один на всём корабле пока сохраняю здравый рассудок — я, да ещё, пожалуй, второй механик, меланхоличный человек, которому наплевать на всех злых духов, вместе взятых, если те его не трогают и не разбрасывают его инструменты.

Лёд по-прежнему быстро вскрывается, и есть реальная возможность, что мы снимемся с якоря уже завтра с утра. Дома решат, что я сочиняю, когда я расскажу обо всех чудесах, которые мне довелось пережить.


00:00 часов. — Я здорово перетрусил, хотя сейчас уже чувствую себя увереннее благодаря стаканчику крепкого бренди. Но всё-таки окончательно ещё не пришёл в себя, и свидетельство тому — мой почерк в данную минуту. Дело в том, что мне пришлось только что испытать очень странное ощущение, и я уже начинаю сомневаться, прав ли был, считая всех на корабле сумасшедшими только потому, что они во всеуслышание заявляли, будто видели то, чего, по моим представлениям, просто не могло существовать. Тьфу! Глупо, конечно, терять самообладание из-за таких пустяков, и всё же в происшествии, случившемся со мною после всех слухов, есть какой-то особый смысл, и у меня теперь нет оснований сомневаться в рассказе мистера Мэнсона или помощника — ведь я сам пережил то, над чем прежде просто насмехался.

Собственно, ничего такого уж страшного не произошло — просто звук, и всё. Трудно ожидать, что тот, кто станет читать эти записи — если кому-нибудь доведётся их прочесть, — разделит мои чувства или хотя бы сможет осознать, чтó я испытывал в ту минуту. Ужин закончился, и я вышел на палубу, чтобы спокойно выкурить трубку, прежде чем спуститься в каюту. Ночь была тёмной — настолько, что, стоя на шканцах под шлюпкой, я не мог разглядеть офицера на мостике. Кажется, я уже упоминал, какая необычная тишина царит на этих ледовых просторах. В других краях, пусть даже самых пустынных и безлюдных, есть слабое движение воздуха, какой-то неясный шум, будь то отдалённые звуки человеческого жилья, шуршание листвы, хлопанье крыльев или даже шелест травы. Может быть, человек и не отдаёт себе отчёта в том, что слышит эти звуки, но стоит им исчезнуть, как ему будет их недоставать. И только здесь, в этих арктических морях, полнейшая и непостижимая тишина наваливается на тебя во всей своей жуткой реальности. Начинаешь ощущать, как твои барабанные перепонки напрягаются изо всех сил, лишь бы уловить хоть какой-нибудь смутный ропот, и ты с жадностью вслушиваешься в любой случайный звук, раздавшийся на корабле. Так размышлял я, прислонившись к фальшборту, когда вдруг на льду, прямо подо мной, родился крик, пронзительно и резко расколовший ночную тьму. Начавшись с ноты, которая, как мне показалось, не под силу даже оперной примадонне, он взмывал всё выше и выше, пока наконец не превратился в протяжный вой, выражающий боль и страдание, — таким, возможно, бывает последний крик погибшей души. Этот разрывающий сердце вопль до сих пор стоит у меня в ушах. В крике этом звучала печаль, неизъяснимая печаль, да ещё глубокая тоска, сквозь которую мимолётно прорывались безумные нотки торжества. Крик раздался совсем близко от меня, но сколько я ни вглядывался в темноту, так ничего и не смог разглядеть. Я немного подождал, но звук не повторился, и я стал спускаться вниз. Никогда в жизни я не испытывал подобного потрясения. На лестнице я встретил мистера Мильна, который шёл менять вахтенных.

— Ну что, доктор, — сказал он, — скажете, бабья болтовня? Услыхали теперь, как оно вопит? Или, может, это суеверие? Что вы думаете по сему поводу теперь?

Мне пришлось извиниться перед добрым малым и заверить его, что теперь я озадачен ничуть не меньше, чем он. Возможно, завтра я увижу всё в ином свете, но сейчас я просто не решаюсь доверить бумаге то, что приходит мне на ум. Боюсь, что, прочтя эти строки некоторое время спустя, когда всё уже будет позади, я стану презирать себя за то, что проявил такую слабость.


18 сентября. — Провёл беспокойную, тревожную ночь; до сих пор меня преследует тот странный звук. Капитан, похоже, тоже не много спал в эту ночь: лицо его выглядит измученным, глаза — воспалёнными. Я не стал говорить ему о том, что приключилось со мной накануне вечером, и не собираюсь делать этого в будущем. Он и так встревожен и возбуждён — то встаёт, то садится — и совершенно не может держать себя в руках.

Как я и ожидал, утром мы обнаружили во льду основательную трещину; нам удалось освободить ото льда якорь и продвинуться на двенадцать миль на вест-зюйд-вест. Но потом снова пришлось остановиться — перед плавучей льдиной, такой же огромной, как те, что остались позади. Она полностью блокировала путь, и теперь нам ничего не остаётся, как вновь бросить якорь и ждать, пока она не расколется, что, очевидно, произойдёт в течение суток, если, конечно, ветер не переменится. Мы обнаружили неподалёку нескольких тюленей, которые резвились в воде, и подстрелили одного — огромного секача более одиннадцати футов в длину. Это свирепые, злобные существа; говорят даже, что они сильнее медведя. К счастью, они медлительны и неуклюжи, поэтому охота на них даже с близкого расстояния большой опасности не представляет.

По всей видимости, капитан считает, что главные трудности ещё впереди, хотя для меня остаётся загадкой, почему он сохраняет такой мрачный взгляд на вещи, — ведь все остальные на корабле считают, что мы чудом спаслись, и уверены, что теперь-то мы точно доберёмся до открытого моря.

— Мне кажется, вы считаете, что всё уже позади, не так ли, доктор? — спросил меня капитан после обеда, когда мы остались вдвоём.

— Надеюсь, что так, — ответил я.

— Сказать это с полной уверенностью нельзя, но возможно, вы и правы. Все мы скоро окажемся в объятиях любимых, так ведь, сэр? Но никогда ничего нельзя утверждать с полной уверенностью — ничего и никогда. — Он в задумчивости помолчал, а затем сказал: — Это очень опасное место, даже при самом лучшем раскладе, — ненадёжное, коварное место. Я знавал людей, которые, оказавшись в этих местах, неожиданно лишались всякой надежды на спасение. Иногда достаточно поскользнуться — просто поскользнуться, — и ты уже летишь вниз, в расселину, и только по пузырькам на зелёной воде можно обнаружить то место, где ты пошёл ко дну. Странное дело, — продолжил он с нервным смешком, — но за все годы, что я плавал в этих краях, я ни разу не позаботился о том, чтобы составить завещание. Не скажу, что мне есть что завещать, но когда человек постоянно подвергает свою жизнь опасности, все его дела должны быть улажены, как вы считаете, а?

— Безусловно, — ответил я, изо всех сил стараясь понять, к чему он клонит.

— Чувствуешь себя спокойнее, когда знаешь, что всё улажено, — продолжил он. — И если со мной что-нибудь случится, я надеюсь, вы приведёте в порядок мои дела. У меня в каюте мало что есть, но всё же я хотел бы, чтобы всё было продано, а деньги поделены среди команды так же, как мы делим выручку за китовый жир. А хронометр оставьте себе — пусть служит вам хоть каким-то напоминанием о нашем плавании. Конечно, это чистая предосторожность, но всё же я решил на всякий случай обсудить всё с вами. Мне кажется, на вас можно положиться.

— Можете не сомневаться, — ответил я, — и коли вы предпринимаете такой шаг, то мне, со своей стороны, хотелось бы…

— Вам?! Вы-то здесь при чём? — перебил он. — С вами, слава богу, всё в порядке. И стрястись с вами ничего не может. Вообще-то, я не хотел вас обидеть, просто терпеть не могу, когда молодой парень, едва вступающий в жизнь, рассуждает о смерти. Поднимитесь-ка, сэр, на палубу да поглубже вдохните свежего ветра, вместо того чтоб сидеть в каюте да нести вздор, побуждая к этому и меня.

Чем больше я думаю об этом разговоре, тем меньше он мне нравится. Зачем ему понадобилось улаживать свои дела именно в ту пору, когда мы, казалось бы, окончательно ушли от опасности? Должно быть, в его безумии есть своя логика. Неужели он замышляет самоубийство? Я припоминаю, как однажды он с благоговением говорил об этом, в сущности, отвратительном грехе самоуничтожения. Постараюсь не выпускать его из виду, и поскольку я не могу нарушать неприкосновенность его каюты, то хотя бы задержусь на палубе до тех пор, пока он не уйдёт.

Мистер Мильн посмеялся над моими предчувствиями и сказал, что это просто «причуды старого шкипера». Сам он видит всё в розовом цвете. По его мнению, через день мы пройдём весь ледовый участок пути, два дня спустя обогнём Ян-Майен и не многим больше чем через неделю увидим Шетландские острова. Надеюсь, что это не просто оптимистический прогноз. Его мнение вполне можно противопоставить мрачным предсказаниям капитана, поскольку он тоже старый и опытный моряк, который не привык бросать слов на ветер.

* * *

И вот наконец случилось несчастье, которое давно уже надвигалось на нас. Не знаю даже, как всё описать. Капитан исчез. Может быть, он вернётся назад живым, но я боюсь… Боюсь, что… Сейчас семь часов утра, 19 сентября. Всю ночь я с небольшим отрядом матросов обшаривал льдину, находящуюся перед кораблём, в надежде напасть на его след, но всё тщетно. Попытаюсь сейчас описать обстоятельства, сопровождавшие его исчезновение. Хочется верить, что, если кому-нибудь когда-либо попадёт в руки этот дневник, он будет читать его, памятуя о том, что пишу я не по догадке или с чужих слов. Я, образованный человек, в здравом уме и твёрдой памяти, тщательно фиксирую то, что видел собственными глазами. Выводы, конечно, на моей совести, но за факты ручаюсь головой.

После описанного мной разговора капитан пребывал в прекрасном расположении духа. И тем не менее казался нервным и беспокойным, ему явно не сиделось на месте, руки и ноги его судорожно двигались, как с ним случалось и раньше. За пятнадцать минут он раз семь поднимался на палубу только для того, чтобы сразу вернуться назад, едва сделав несколько шагов. Каждый раз я шёл за ним по пятам, ибо было в его лице что-то такое, что побуждало меня не упускать его из виду. Кажется, он заметил, какое впечатление производят на меня его беспорядочные передвижения, поскольку попытался нарочитой весёлостью и буйным хохотом над самой скромной шуткой успокоить мои подозрения.

После ужина он опять поднялся на корму, и я пошёл с ним. Ночь была тёмной и тихой, если не считать унылого завывания ветра в мачтах. С северо-запада надвигалась большая туча, и её рваные щупальца обнимали луну, так что та лишь изредка появлялась в просветах между ними. Капитан мерил палубу быстрыми шагами, а потом, заметив, что я всё ещё слежу за ним, подошёл ко мне и недвусмысленно дал понять, что лучше бы мне спуститься вниз; не стоит и говорить, что это только укрепило мою решимость остаться на палубе.

Думаю, после этого он забыл обо мне: он молча стоял, облокотившись на гакаборт и вперившись взглядом в бескрайний снежный простор, наполовину погружённый в тень, в то время как другая его часть неясно поблёскивала в лунном сиянии. Я обратил внимание, что он всё поглядывал на часы и вдруг произнёс короткую фразу, из которой я сумел разобрать лишь одно слово: «готов». Признаюсь, я почувствовал, что меня охватывает безотчётный страх, — жутко было наблюдать на тёмном фоне его высокий силуэт и думать о том, как точно он соответствует образу человека, пришедшего на свидание. Но — свидание с кем? Постепенно, когда я сопоставил некоторые факты, у меня возникли кое-какие смутные догадки, но в целом я оказался совершенно неподготовленным к тому, что за этим последовало.

По тому, как он неожиданно напрягся, стало понятно: он что-то увидал. Я приблизился к нему. Вопрошающим и страстным взором он не отрываясь смотрел на нечто, казавшееся туманным облаком, быстро летящим рядом с кораблём. Это были зыбкие, расплывчатые очертания фигуры, которые то становились совсем неясными, то более отчётливо проступали в свете луны. Блеск луны был приглушён тончайшим облачком, подобным покрову анемоны.

— Я здесь, любимая, здесь! — воскликнул наш морской волк голосом, исполненным нежности и страсти, словно человек, вручающий своей возлюбленной долгожданный подарок, который столь же приятно дарить, сколь и получать.

Всё произошло в один миг, и у меня не было времени вмешаться. Одним прыжком он вскочил на фальшборт, а затем спрыгнул на лёд, прямо к ногам бледной туманной фигуры. Он развёл руки, словно желая её обнять, и скрылся в темноте — с простёртыми руками и словами любви. А я застыл на месте, недвижимый, и лишь взглядом провожал удаляющуюся фигуру капитана, не спуская с него глаз до тех пор, пока голос его не затих в отдалении. Я уже не надеялся больше его увидеть, но в это мгновение сквозь просвет в облаках выглянула луна и ярко осветила ледяную равнину. И тут я вновь разглядел его фигуру: он был далеко, продолжая с безумной скоростью удаляться от меня. Больше уж мы его никогда не увидим. Была организована поисковая группа, к которой присоединился и я, но у матросов к этому делу не лежала душа, поэтому мы вернулись ни с чем. Через несколько часов мы снова пойдём на розыски. Пишу эти строки, а сам никак не могу поверить, что это не сон, не какой-то ужасный кошмар.


7:30 утра. — Только что, ужасно измотанный и смертельно уставший, я вернулся из второй и столь же безуспешной экспедиции, предпринятой в надежде найти капитана. Эта льдина кажется бескрайней — мы прошли по меньшей мере двадцать миль, но так и не достигли конца. Последнее время стоял сильный мороз, и снег стал твёрдым как гранит, иначе можно было обнаружить хотя бы следы. Команда волнуется: все хотят, чтобы мы снялись с якоря, обогнули льдину и двинулись на юг, поскольку ночью во льду вновь образовался проход, а на горизонте виднеется полоска воды. Они считают, что капитан Крэйги мёртв и мы только зря рискуем жизнью, оставаясь здесь, когда есть такая удачная возможность уплыть. Мистеру Мильну и мне стоило большого труда уговорить их подождать до завтрашнего вечера. Нам пришлось пообещать, что никакие обстоятельства не заставят нас отложить отплытие на более поздний срок. Мы предложили им лечь и несколько часов отдохнуть, а потом предпринять последнюю попытку отыскать капитана.


20 сентября, вечер. — Сегодня утром я с группой матросов обошёл льдину с южной стороны, а мистер Мильн с другой группой пошёл на север. На протяжении десяти-двенадцати миль мы не обнаружили следов ни одного живого существа, лишь одинокая птица долго кружила у нас над головой — судя по полёту, это был сокол. Южная оконечность нашей льдины заканчивается узкой длинной косой, выступающей далеко в океан. Когда мы подошли к этому ледяному мысу, все остановились, но я попросил их пройти со мной до самого края, иначе впоследствии упрекал бы себя в том, что мы не сделали всего от нас зависящего. Но не прошли мы и сотни ярдов, как вдруг Макдональд из Питерхеда крикнул, что видит что-то впереди, и пустился бежать. Мы взглянули туда, куда он указал, и побежали за ним. Сперва можно было различить лишь тёмное пятно на белоснежном льду, но по мере нашего приближения оно принимало очертания человеческого тела и в конце концов оказалось именно тем, кого мы искали.

Пока он лежал, его одежда покрылась снежинками и кристалликами льда; они ярко сверкали на тёмном кителе. Когда мы подошли, неожиданный порыв ветра подхватил эти лёгкие звёздочки и закружил — они поднялись в воздух, потом опустились вновь, тут их снова подхватил вихрь, и, набирая скорость, они понеслись в сторону океана. Мне показалось, что это небольшая метель, но многие из моих спутников потом уверяли, что снежный вихрь принял очертания женской фигуры, — она склонилась над покойным, поцеловала его и поспешила прочь, через ледяную равнину. Я научился не высмеивать чужого мнения, сколь бы странным оно ни показалось на первый взгляд. Ясно одно: смерть капитана Николаса Крэйги была легка — на его посиневшем измождённом лице застыла счастливая улыбка, а руки его были всё так же протянуты вперёд, словно он всё ещё обнимал странную гостью, призвавшую его в неизведанный мир, открывающийся за могильной плитой.

В тот же день мы похоронили его, по морскому обычаю завернув в корабельный флаг и привязав к ногам тридцатидвухфунтовое ядро. Я прочёл молитву, во время которой простые, грубые матросы плакали как дети, — все они были многим обязаны ему и теперь обнаруживали свою любовь, которой его странная манера поведения не давала проявиться при жизни. Он опустился в решётчатый люк с мрачным, зловещим всплеском, и я видел, как он всё глубже и глубже уходит под зелёную толщу воды, пока не превратился в маленькое белое пятнышко, балансирующее на краю вечной тьмы. Потом и оно исчезло, пропало навсегда. Там и будет покоиться этот человек со своими тайнами и печалями. Он унёс их с собой и будет хранить до тех пор, пока не наступит великий день, когда море отдаст всех похоронённых в нём, и тогда капитан Николас Крэйги восстанет из-подо льда — с улыбкой на устах, простирая в приветствии окоченевшие руки. Молю Бога о том, чтобы его удел в иной жизни был радостнее, нежели на земле.

Я не стану продолжать свой дневник. Нам предстоит дорога домой, путь для нас открыт, и вскоре бескрайние ледяные поля превратятся лишь в воспоминание. Конечно, потребуется время, чтобы у меня окончательно прошёл шок, вызванный недавними событиями. Начиная дневник, я и представить себе не мог, как буду вынужден его закончить. Пишу эти строки в ставшей теперь одинокой и унылой каюте, время от времени вздрагивая от страха, и порой мне кажется, что я слышу быстрые нервные шаги покойника по палубе, прямо у себя над головой. Сегодня вечером я посетил его каюту: это мой долг — сделать опись его личных вещей, дабы они были внесены в бортовой журнал. Там всё так же, как во время моего первого визита, и только описанная мною картина, висевшая в изножье кровати, исчезла, вырезанная из рамки будто ножом. Упоминанием об этом последнем звене в цепи странных событий я и заканчиваю дневник, повествующий о плавании «Полярной звезды».


(Примечание доктора Джона Мак-Алистера Рея-старшего. — Я прочёл в дневнике моего сына о странных событиях, сопровождавших смерть капитана «Полярной звезды». Ни секунды не сомневаюсь в том, что всё произошло именно так, как описано там, ибо мой сын — человек с железными нервами, привыкший точно придерживаться фактов и напрочь лишённый каких бы то ни было фантазий. И в то же время вся эта история с виду кажется настолько странной и неправдоподобной, что я долго возражал против её публикации. Однако в последнее время мною получены новые, независимые свидетельства, которые проливают на это дело дополнительный свет. Дело в том, что в Эдинбурге, где я принимал участие в заседании Британской медицинской ассоциации, мне довелось встретиться с д-ром П., моим старинным приятелем по колледжу, который ныне имеет практику в Солтэше, что в графстве Девоншир. Когда я рассказал ему о загадочных событиях, свидетелем которых стал мой сын, он заявил, что знаком с упомянутым в дневнике человеком, и, к моему величайшему удивлению, дал даже его описание, которое поразительным образом совпадает с приведённым в дневнике. Правда, из слов моего друга я заключил, что капитан тогда был несколько моложе. Так вот, он рассказал мне, что этот человек был помолвлен с девушкой необычайной красоты; она проживала на побережье графства Корнуолл. Однажды, когда капитан находился в плавании, его невеста погибла при крайне трагических обстоятельствах.)

1891

Ветеран Ватерлоо

Было пасмурное октябрьское утро, тяжёлые тучи низко стлались над мокрыми, серыми крышами домов Вулвича. Внизу, на длинных улицах, застроенных кирпичными зданиями, всё было мрачно, грязно и неприветливо. От высоких строений арсенала доносился глухой шум от бесчисленных колёс, грохота падающих тяжестей и прочих проявлений человеческого труда. За арсеналом закопчённые дымом убогие жилища рабочих расходились лучами в постепенно уходившей перспективе суживающейся дороги и исчезающих стен.

Улицы были почти пусты, потому что громадное чудовище, вечно извергающее из своей пасти клубы дыма и дававшее работу всему мужскому населению города, ежедневно с рассветом поглощало рабочих в своих стенах, чтобы вечером опять извергнуть их на улицу усталыми и измученными дневным трудом. Кое-где на крыльце домов виднелись здоровенные женщины в грязных передниках, с руками, загрубелыми от работы; они занимались утренней уборкой и обменивались через дорогу громкими приветствиями. Вокруг одной, с жаром что-то говорившей, собрались приятельницы и время от времени одобрительно посмеивались её словам.

— Он достаточно стар, чтобы знать, что делать! — сказала она в ответ на восклицание одной из своих товарок. — Но сколько же ему лет на самом деле? Сколько я ни ломала над этим голову, так ничего и не поняла.

— Ну, это не так уж трудно рассчитать, — сказала бледнолицая, голубоглазая женщина с резкими чертами лица. — Он участвовал в битве при Ватерлоо, в доказательство чего у него есть медаль и пенсия.

— Это было в незапамятные времена, — заметила третья. — Меня тогда ещё и на свете не было.

— Это было пятнадцать лет спустя, считая от начала столетия, — сказала одна из женщин помоложе, стоявшая прислонившись к стене; улыбка на её лице показывала, что она считает себя осведомлённой лучше остальных. — Это сказал мне мой Билл в прошлую субботу, когда я говорила с ним о старом дяде Брюстере.

— Если предположить, что он сказал правду, миссис Симпсон, то сколько же лет прошло с тех пор?

— Теперь восемьдесят первый год, — сказала, считая по пальцам, женщина, вокруг которой собрался кружок, — а тогда был пятнадцатый. Десять да десять, ещё десять да десять, и ещё десять и десять — но выходит всего только шестьдесят шесть лет, так что, в конце концов, он не так уж стар…

— Но ведь не был же он новорождённым малюткой, участвуя в битве? — сказала молодая женщина, рассмеявшись. — Если допустить, что ему было в то время всего только двенадцать, то и тогда ему никак не меньше семидесяти восьми лет.

— Да, ему никак не меньше восьмидесяти лет, — сказало несколько голосов.

— Мне это уже надоело, — мрачно сказала первая женщина. — Если его племянница, или внучатая племянница, или кем там ещё она ему приходится, не придёт сегодня, я уйду; пусть он ищет себе кого-нибудь другого. Свои дела прежде всего — таков мой взгляд.

— Так он неспокойного нрава, миссис Симпсон? — спросила самая молодая из женщин.

— Вот послушайте, — ответила та, протянув руку и повернув голову по направлению к открытой двери; с верхнего этажа послышались чьи-то неровные шаги и сильный стук палкой об пол. — Это он ходит взад и вперёд по комнате, дозором, как он говорит. Целую половину ночи он занимается этой игрой, глупый старикашка. Сегодня в шесть часов утра он постучал палкой ко мне в дверь. «Выходи на смену!» — закричал он, и ещё что-то совсем непонятное. Кроме того, ночью он постоянно кашляет, встаёт с кровати и отхаркивается, так что ни на минуту невозможно заснуть. Слушайте!

— Миссис Симпсон! Миссис Симпсон! — кричал кто-то сверху хриплым и жалобным голосом.

— Это он! — воскликнула она, кивая с торжествующим видом. — Он опять выкинет что-нибудь… Я здесь, мистер Брюстер!

— Дайте мне мой завтрак, миссис Симпсон.

— Он сейчас будет готов, мистер Брюстер.

— Ей-богу, он похож на маленького ребёнка, который просит есть, — сказала молодая женщина.

— Поверите ли, я иногда готова была задать ему хорошую взбучку, — злобно сказала миссис Симпсон. — Ну, кто идёт со мной выпить малую толику?

Почтенная компания уже двинулась было к питейному дому, когда какая-то молодая девушка перешла через дорогу и робко дотронулась до рукава ключницы.

— Ведь это номер пятьдесят шесть по Арсенальному проспекту? — спросила она. — Не можете ли вы мне сказать, здесь живёт мистер Брюстер?

Ключница окинула спрашивающую критическим взглядом. Это была девушка лет двадцати, широколицая, миловидная, со слегка вздёрнутым носом и большими серыми, честными глазами. Её ситцевое платье, соломенная шляпка, украшенная яркими цветами мака, и узелок, который у неё был с собою, — всё свидетельствовало о том, что она только что приехала из провинции.

— Вы, я полагаю, Нора Брюстер? — спросила миссис Симпсон, далеко не дружелюбно оглядев девушку с ног до головы.

— Да, я приехала, чтобы ухаживать за своим дедушкой Грегори.

— И отлично сделали, — кивнула ключница. — Пора уж кому-нибудь из его родственничков о нём позаботиться, потому что мне это ох как надоело. Вот, значит, вы явились. Ладно, входите в дом и принимайтесь за хозяйство. Чай вон там, в чайнице, а ветчина в шкафу. Старик разозлится на вас, если вы не подадите ему завтрак. За своими вещами я приду вечером.

И, кивнув на прощание, она с кумушками отправилась в питейный дом.

Предоставленная таким образом самой себе, деревенская девушка вошла в первую комнату и сняла шляпу и жакет. Это была комната с низким потолком, в печке пылал огонь, на котором весело кипел медный котелок. Стоявший в комнате стол наполовину покрывала грязная скатерть; на столе были пустой чайник, ломоть хлеба и кое-какая грубая фаянсовая посуда. Нора Брюстер, быстро осмотревшись вокруг, тотчас же принялась за исполнение своих новых обязанностей. Не прошло и пяти минут, как чай был готов, два куска сала шипели на сковородке, стол был убран, вязаные салфеточки аккуратно разложены на тёмно-коричневой мебели — и вся комната стала чистенькой и уютной. Покончив с этим, девушка стала с любопытством разглядывать гравюры, развешанные на стенах. Затем её взгляд остановился на тёмной медали, висевшей на пурпурной ленточке над камином. Под нею была помещена газетная вырезка. Девушка встала на цыпочки, уцепилась пальцами за доску над камином и вытянула шею, изредка поглядывая и на сало, шипевшее на сковородке. Пожелтевшая от времени газета гласила следующее:

«Во вторник в казармах Третьего гвардейского полка, в присутствии принца-регента, лорда Гилля, лорда Солтауна и многочисленного собрания, среди которого было много представителей высшей аристократии, происходила интересная церемония вручения именной медали капралу Грегори Брюстеру из фланговой роты капитана Гольдена, пожалованной ему за храбрость, выказанную в происходившей недавно большой битве в Нидерландах. Дело обстояло так. В достопамятный день, 18 июня, четыре роты Третьего гвардейского полка под командою полковников Мэтленда и Бинга занимали ферму Гугумон, бывшую важным пунктом на правом фланге британских позиций. В критический момент боя у этих войск кончился порох. Видя, что генералы Фуа и Жером Бонапарт опять собирают свою пехоту для атаки британской позиции, полковник Бинг поспешил послать в тыл капрала Брюстера, дабы ускорить доставку боевых припасов. Брюстер напал на две повозки с порохом и, угрожая извозчикам мушкетом, заставил их везти порох в Гугумон. Однако в его отсутствие заграждения, окружавшие позиции, были зажжены французскими гаубицами, и проезд повозок с порохом сделался предприятием крайне рискованным. Первая повозка взорвалась, причём извозчик был разорван на куски. Второй извозчик, устрашённый участью своего товарища, повернул лошадей назад, но капрал Брюстер, вскочив на сиденье, сбросил его с повозки и, бешено погоняя лошадей, прорвался к своим товарищам. Победа, одержанная в этот день британской армией, может быть прямо приписана этому геройскому поступку, потому что без пороху было бы невозможно удержать Гугумон, и герцог Веллинггон неоднократно повторял, что, если бы Гугумон пал, он не был бы в состоянии удержаться на своей позиции. Пусть же храбрый Брюстер живёт долго и хранит, как сокровище, эту медаль, которую он так храбро добыл, с гордостью вспоминая тот день, когда в присутствии товарищей он получил это воздаяние за своё мужество из августейших рук первого джентльмена королевства».

Чтение этой старой вырезки ещё более увеличило в уме девушки уважение, которое она всегда питала к своему воинственному родственнику. С самого детства он был в её глазах героем. Она помнила, что её отец часто рассказывал о его мужестве и физической силе, о том, как он мог ударом кулака сбить с ног молодого быка или свободно нести под мышками по жирной овце. Правда, она никогда не видела его, но всякий раз, когда она думала о нём, он представлялся ей таким, как изображали его домашние, — широколицым, гладко выбритым, здоровенным мужчиной с большою мохнатой шапкой на голове.

Она всё ещё смотрела на медаль, ломая голову над тем, что могли значить слова «dulce et decorum est», вычеканенные на краях медали, когда на лестнице послышались чьи-то неровные шаги и на пороге двери остановился тот самый человек, который так часто занимал её воображение.

Но неужели то был он? Куда девался воинственный вид, сверкающие глаза, мужественное лицо, которое она так часто рисовала себе? В дверях стоял перед нею громадный, сгорбленный старик, худой и покрытый морщинами, с беспомощными, плохо повинующимися членами. Копна пушистых седых волос, красный нос, два кустистых клочка бровей и пара мрачно-вопрошающих глаз — вот что встретил её взгляд. Старик стоял подавшись туловищем вперёд и опираясь на палку, в то время как его плечи вздымались и опускались в такт шумному хриплому дыханию.

— Накормите меня завтраком, — жалобно проговорил он, ковыляя к своему креслу. — Мне нужно поесть, чтобы согреться. Видите, какие у меня пальцы?

Он протянул свои обезображенные руки, сморщенные и узловатые, с громадными распухшими суставами и с посиневшими кончиками пальцев.

— Завтрак почти готов, — ответила девушка, удивлённо глядя на него. — Разве вы не знаете, кто я? Я Нора Брюстер из Уитхема.

— Ром согревает, — пробормотал старик, качаясь в своём кресле, — водка и суп также согревают, но для меня самое лучшее — чашка чая. Как, вы говорите, вас зовут?

— Нора Брюстер.

— Говорите громче, милая. Мне начинает казаться, что голоса людей стали слабее, чем в былые времена.

— Я Нора Брюстер, дядя. Я ваша внучатая племянница и приехала из Эссекса, чтобы жить у вас.

— Значит, вы — дочь брата Джорджа. Господи! Подумать только, у маленького Джорджа есть дочь!

Он хрипло рассмеялся, и длинные складки на его шее затряслись и запрыгали.

— Я дочь сына вашего брата Джорджа, — сказала девушка, переворачивая на сковородке сало.

— А славным был маленький Джордж, — продолжил он, — право, славным, чёрт возьми. У него остался мой щенок-бульдог, когда меня взяли на военную службу. Он рассказывал вам об этом?

— Но ведь дедушка Джордж умер двадцать лет назад, — сказала Нора, наливая чай.

— Да, это был превосходный бульдог, прекрасно выдрессированное животное, чёрт возьми! Я зябну, когда мне долго не дают есть. Ром — хорошая вещь, и водка тоже, но я охотно пью вместо них чай.

Он тяжело дышал, уничтожая свой завтрак.

— Это довольно сносная дорога, по которой вы приехали, — сказал он наконец. — Вы, вероятно, приехали вчера вечером в почтовой карете?

— Нет, я приехала с утренним поездом.

— Господи, подумать только об этом! И вы не боитесь этих новомодных изобретений? Вы приехали по железной дороге! Чего, в конце концов, не выдумают люди!

Тут на несколько минут наступила пауза, во время которой Нора молча пила чай, искоса поглядывая на синеватые губы и жующие челюсти своего собеседника.

— Вы, вероятно, повидали немало интересного на своём веку, дядя? — спросила она наконец. — Ваша жизнь должна вам казаться необыкновенно долгой.

— Не такою уж долгой, — отвечал он. — В Сретение мне будет девяносто лет, но мне кажется, что с тех пор, как я ушёл со службы, прошло не так уж много времени. А эта битва, в которой я участвовал… иногда мне кажется, что она была вчера. Будто и сейчас я чувствую запах порохового дыма. Однако, подкрепившись, я ощущаю себя гораздо лучше!

Теперь он действительно не выглядел таким изнурённым и бледным, как в первую минуту их встречи. Лицо его раскраснелось, и он держался прямее.

— Прочли вы это? — спросил он, тряхнув головою в сторону газетной вырезки.

— Да, прочла и думаю, что вы должны очень гордиться своим поступком.

— Ах, это был великий день для меня! Великий! Там был сам регент и множество высокопоставленных особ. «Полк гордится вами», — сказал мне регент. «А я горжусь полком», — ответил я. «Превосходный ответ!» — сказал он лорду Гиллю, и они оба засмеялись. Но что вы там увидели в окне?

— Ах, дядя, по улице идут солдаты с оркестром впереди.

— А, солдаты? Где мои очки? Господи, но я ясно слышу музыку. Вот пехотинцы и тамбурмажор. Какой их номер, милая?

Его глаза сверкали, а костлявые жёлтые пальцы впились ей в плечо, точно когти какой-то свирепой хищной птицы.

— У них, кажется, нет номера, дядя. У них что-то написано на погонах. Кажется, «Оксфордшир».

— Ах да, — проворчал он. — Я слышал, что они уничтожили номера и дали им какие-то новомодные названия. Вот они идут, чёрт возьми. Всё больше молодые люди, но они не разучились маршировать. Они идут лихо, ей-богу, лихо идут…

Он смотрел вслед проходившим солдатам, пока последние ряды их не скрылись за углом и мерный звук шагов не затих в отдалении.

Только он уселся в своём кресле, как дверь отворилась и в комнату вошёл какой-то джентльмен.

— А, мистер Брюстер! Ну что, лучше вам сегодня? — спросил он.

— Входите, доктор! Да, мне сегодня лучше. Но только ужасно хрипит в груди. Всё эта мокрота! Если бы я мог свободно отхаркиваться, я чувствовал бы себя совсем хорошо. Не можете ли вы дать мне чего-нибудь для отделения мокроты?

Доктор, молодой человек с серьёзным лицом, дотронулся до его морщинистой руки со вздувшимися синими жилами.

— Вам следует быть очень осторожным, — сказал он, — вы не должны позволять себе никаких отступлений от режима.

Пульс старика был еле заметен. Совершенно неожиданно он засмеялся прерывистым старческим смехом.

— Теперь у меня живёт дочь брата Джорджа, которая будет ходить за мной, — сказал он. — Она будет следить за тем, чтобы я не удирал из казарм и не делал того, что не полагается. Однако, чёрт возьми, я заметил, что-то было не так.

— Вы про что?

— Да про солдат. Вы видели, как они проходили, доктор, а? Они забыли надеть чулки. Ни на одном из них не было чулок. — Он захрипел и долго смеялся своему открытию. — Такая вещь не могла бы случиться при герцоге, — пробормотал он. — Нет, герцог задал бы им трёпку!

Доктор улыбнулся.

— Ну, вы совсем молодцом, — сказал он, прощаясь. — Я загляну к вам через недельку, чтобы справиться о вашем здоровье.

Когда Нора пошла провожать его, он вызвал её на крыльцо.

— Он очень слаб, — прошептал врач. — Если ему будет хуже, пошлите за мной.

— Чем он болен, доктор?

— Ему девяносто лет. Его артерии превратились в известковые трубки, сердце сужено и вяло. Организм износился.

Нора стояла на крыльце, глядя вслед удалявшемуся доктору и думая о новой ответственности, возложенной на неё. Когда она повернулась, чтобы войти в дом, то увидела подле себя высокого смуглого артиллериста с тремя золотыми шевронами на рукаве мундира и с карабином в руке.

— Доброе утро, мисс! — сказал он, поднося руку к своей щегольской фуражке с жёлтым галуном. — Здесь, кажется, живёт старый джентльмен по имени Брюстер, участвовавший в битве при Ватерлоо?

— Это мой дядя, сэр, — сказала Нора, потупив глаза под проницательным, критическим взглядом молодого солдата. — Он в гостиной.

— Могу я поговорить с ним, мисс? Я зайду ещё раз, если сейчас нельзя его видеть.

— Я уверена, что он будет очень рад видеть вас, сэр. Он здесь, войдите, пожалуйста. Дядя, вот джентльмен, который хочет поговорить с вами.

— Горжусь, что имею честь видеть вас, горжусь и радуюсь, сэр! — сказал сержант, сделал по комнате три шага вперёд и, опустив карабин на землю, отдал честь.

Нора стояла у двери с раскрытым ртом и расширенными глазами, размышляя о том, был ли её дядя в юности таким же великолепным мужчиной, как этот сержант, и, в свою очередь, будет ли этот молодой человек когда-нибудь такой же развалиной, как её дядя.

— Садитесь, сержант, — сказал старик, указывая палкою на стул. — Вы ещё так молоды, а уже носите три шеврона. Господи, теперь легче получить три шеврона, чем в моё время один! Артиллеристы тогда были старые солдаты, и седые волосы на голове появлялись у них раньше, чем третий шеврон.

— Я служу восемь лет, сэр, — сказал сержант. — Моё имя Макдональд, сержант Макдональд из четвертой батареи Южного артиллерийского дивизиона. Я послан к вам в качестве депутата от своих товарищей по артиллерийским казармам, чтобы сказать вам: мы гордимся тем, что вы живёте в нашем городе, сэр.

Старый Брюстер засмеялся и стал потирать свои костлявые руки.

— То же самое сказал и регент! — воскликнул он. — «Полк гордится вами», — сказал он. «А я горжусь полком», — ответил я. «Превосходный ответ», — сказал регент, и они оба с лордом Гиллем расхохотались.

— Нижние чины сочтут за честь видеть вас, сэр, — сказал сержант Макдональд. — И если вас не пугает расстояние, для вас всегда найдутся в наших казармах трубка с табаком и стакан грога.

Старик расхохотался и затем раскашлялся.

— Рады видеть меня, говорите вы? Канальи! — сказал он. — Ладно, ладно, когда будет опять тепло на дворе, может быть, и загляну к вам. Весьма возможно, что загляну. Вы нынче стали слишком важны для казённого обеда, а? Завели себе столовые, как офицеры. До чего ещё дойдёт свет!

— Вы служили в линейном полку, сэр, не правда ли? — почтительно спросил сержант.

— В линейном?! — презрительно воскликнул старик. — Никогда в жизни не носил кивера. Я гвардеец — вот кто я. Я служил в Третьем гвардейском полку, том самом, который теперь называют Шотландской гвардией. Господи! Они все уже умерли, все до одного, начиная с полковника Бинга и кончая последним мальчиком-барабанщиком, и остался только я один. Я здесь, тогда как должен быть там. Но это не моя вина, я готов встать в строй, как только придёт приказ.

— Всем нам придётся быть там, — отвечал сержант. — Не хотите ли отведать моего табаку, сэр, — прибавил он, протягивая старику кисет из тюленьей кожи.

Старый Брюстер вытащил из своего кармана почерневшую глиняную трубку и начал набивать её табаком сержанта, как вдруг трубка выскользнула у него из рук и, упав на пол, разбилась вдребезги. Губы старика задрожали, нос сморщился, и он разразился продолжительными беспомощными рыданиями.

— Я разбил свою трубку! — жалобно воскликнул он.

— Перестаньте, дядя, перестаньте, — говорила Нора, наклоняясь над ним и гладя его по волосам, точно маленького ребёнка. — Это пустяки. Мы достанем другую трубку.

— Успокойтесь, сэр, — сказал сержант. — Не сделаете ли вы мне честь принять от меня вот эту деревянную трубку с янтарным мундштуком? Я буду очень рад, если вы возьмёте её.

— Чёрт возьми! — воскликнул старик, улыбаясь сквозь слёзы. — Это превосходная трубка. Посмотрите на мою новую трубку, Нора. Бьюсь об заклад, что у Джорджа никогда не было такой трубки. Вы принесли сюда свою винтовку, сержант?

— Да, сэр, я зашёл к вам, возвращаясь со стрельбы.

— Дайте мне подержать её. Господи! Когда держишь в руках ружьё, чувствуешь себя так, точно опять стал молодым. Ах, чёрт возьми, я сломал ваше ружьё пополам!..

— Это ничего, сэр! — воскликнул артиллерист со смехом. — Вы нажали на рычаг и открыли казённую часть. Вы знаете, конечно, что мы заряжаем их оттуда.

— Заряжаете его не с того конца? Удивительно! И без шомпола! Я слышал об этом, но мне не верилось. Ах, им не сравниться со старыми ружьями! Когда дойдёт до дела — помяните моё слово, — вернутся опять к старым ружьям.

— Клянусь вам, сэр, — горячо воскликнул сержант, — перемены не помешали бы в Южной Африке! В сегодняшней утренней газете я прочёл, что правительство уступило этим бурам. Между солдатами идут горячие разговоры по этому поводу.

— Эх, эх, — ворчал старый Брюстер. — Чёрт побери! Этого не могло бы быть при герцоге. Герцог сказал бы им своё мнение.

— Да, уж он бы сказал, сэр! — воскликнул сержант. — Пошли нам Бог побольше таких, как он. Но я засиделся у вас. Я зайду к вам опять и, если вы позволите, приведу с собой товарищей, так как каждый из них почтёт для себя за честь поговорить с вами.

Итак, ещё раз поклонившись ветерану и улыбнувшись Норе, дюжий артиллерист ушёл, оставив после себя воспоминание о своём голубом мундире и жёлтом галуне. Но едва прошло несколько дней, как он пришёл снова; мало-помалу он сделался постоянным посетителем Арсенального проспекта. Он приводил с собой других, и скоро на паломничество к дяде Брюстеру во всём гарнизоне смотрели как на своего рода долг для каждого солдата. Артиллеристы и сапёры, пехотинцы и драгуны входили, кланяясь, в маленькую гостиную, гремя саблями и звеня шпорами, тяжело ступая длинными ногами по грубому мохнатому ковру и вытаскивая из кармана свёрток курительного или нюхательного табака, который они приносили как знак своего уважения.

Была страшно холодная зима, и снег лежал на земле шесть недель подряд, так что Норе стоило большого труда поддерживать жизнь в этом измождённом теле. Были дни, когда старик впадал в слабоумие, и тогда он не говорил ни слова, и только в часы, когда он привык получать пищу, заявлял о своём голоде нечленораздельным криком. Но когда опять наступила тёплая погода и зелёные почки стали лопаться на деревьях, кровь оттаяла в его жилах, и он даже стал садиться на крылечке и греться под яркими солнечными лучами.

— Это укрепляет меня, — сказал он однажды утром, греясь на майском солнце. — Только трудно отгонять мух. Они становятся назойливыми в такую погоду и жестоко кусают меня.

— Я буду отгонять их от вас, дядя, — сказала Нора.

— Э, что за чудесная погода! Солнечный свет заставляет меня думать о небесном сиянии. Почитайте мне Библию, моя милая. Я нахожу, что это удивительно успокаивает.

— Что вам прочесть из неё, дядя?

— Прочтите мне про войны.

— Про войны?

— Да, придерживайся войн. Почитай-ка мне из Ветхого Завета. Он мне больше по вкусу. Когда приходит пастор, он читает другое, а мне подавай Иисуса Навина или никого. Хорошие солдаты были эти израильтяне, чудесные солдаты.

— Но, дядя, — возразила Нора, — на том свете уже не будет войн.

— Нет, будут, милая.

— Но нет же, дядя.

Старый капрал сердито стукнул палкой об пол:

— Говорю вам, что будут, милая. Я спрашивал пастора.

— Что же он сказал?

— Он сказал, что там будет последняя битва. Он даже назвал её. Битва при Арм… арм…

— Армагеддон.

— Да, так её и назвал пастор. Я думаю, что Третий гвардейский полк будет там. И герцог… Герцог скажет своё слово.

В это время, поглядывая на номера домов, по улице проходил пожилой господин с седыми бакенбардами. Увидев старика, он направился прямо к нему.

— Добрый день, — сказал он, — не вы ли Грегори Брюстер?

— Так точно, я, — ответил ветеран.

— Вы, как я думаю, тот самый Брюстер, который значится в списках Шотландского гвардейского полка как участник битвы при Ватерлоо.

— Тот самый, сэр; хотя мы называли его тогда Третьим гвардейским. Это был прекрасный полк, и ему не хватает только меня, чтобы быть в полном составе.

— Полноте, полноте, им ещё долго придётся ждать вас, — сказал джентльмен. — Но я полковник Шотландского гвардейского полка и хотел бы поговорить с вами.

Старый Грегори мгновенно поднялся на ноги и приложил руку к своей шапочке из кроличьей шкурки.

— Господи помилуй! — воскликнул он. — Это удивительно! Только подумать!

— Не войти ли лучше джентльмену к нам в дом? — предложила из-за двери практичная Нора.

— Конечно, сэр, конечно, входите, если смею просить вас об этом.

В своём волнении он забыл взять палку и потому, сделав несколько шагов, зашатался и упал бы, если бы полковник и Нора моментально не подхватили его под руки с обеих сторон.

— Успокойтесь, не надо волноваться, — сказал полковник, подводя его к креслу.

— Благодарю вас, сэр; я чуть не отправился на тот свет. Но, господи, ведь я едва верю своим глазам! Подумать только: вы, полковой командир, сидите у меня, капрала фланговой роты. Чёрт возьми, как всё меняется на свете!

— Но мы все в Лондоне гордимся вами, — сказал полковник. — Итак, вы действительно один из храбрецов, удержавших Гугумон.

Полковник посмотрел на его костлявые, дрожащие руки, с огромными опухшими суставами, на его исхудалую шею и сгорбленную спину. Неужели это в самом деле был последний из той кучки героев? Затем он посмотрел на пузырьки, наполовину наполненные лекарствами, на голубые бутылки с мазью, на все отталкивающие подробности комнаты больного. «Наверное, было бы лучше, погибни он под горящими балками бельгийской фермы», — подумалось полковнику.

— Надеюсь, что вы чувствуете себя хорошо и ни в чём не нуждаетесь? — заметил он после паузы.

— Благодарю вас, сэр. Меня ужасно беспокоит мой кашель… ужасно беспокоит. Вы не можете себе представить, как трудно мне отхаркивать мокроту. И мне постоянно хочется есть. Я зябну, когда мне долго не дают есть. А мухи! Я слишком слаб, чтобы справиться с ними.

— А как ваша память? — спросил полковник.

— О, память у меня в порядке. Верите ли, сэр, я могу вам назвать по имени каждого из солдат фланговой роты капитана Гольдена.

— А битва? Вы помните её?

— Ещё бы! Каждый раз, как закрываю глаза, я как бы снова переживаю её во всех подробностях. Вы не поверите, сэр, до чего ясно она представляется мне. Вот линия наших войск — от бутылки с болеутоляющим до табакерки. Вы смотрите? Теперь пусть коробочка с пилюлями направо будет Гугумон, где находились мы, а напёрсток Норы — Лаэ-Сент. Здесь были все наши пушки, а вон там, позади, резервы и бельгийцы. Ах, эти бельгийцы! — Он яростно плюнул в огонь. — Затем, там, где лежит моя трубка, находились французы, а выше, куда я положил свой кисет с табаком, — пруссаки, подходившие к нам с левого фланга. Чёрт возьми! Красивое было зрелище, когда они начали палить из пушек.

— Что же вас больше всего поразило в этом сражении? — спросил полковник.

— Я лишился во время него трёх полукрон, — жалобно сказал старый Брюстер. — Ничего удивительного не будет, если мне не удастся получить эти деньги обратно. Я дал их в Брюсселе Джабезу Смиту, своему соседу по строю. «В ближайшую получку я верну вам эти деньги, Грег», — сказал он. Но ему не пришлось сдержать своё слово. Его заколол улан в Куортер-Брассе, и я остался с распиской в руках вместо денег. Так я всё равно что потерял эти деньги.

Полковник, смеясь, встал со стула.

— Офицеры полка хотели бы, чтобы вы купили себе какую-нибудь безделицу, которая послужила бы к вашему удобству, — сказал он. — Это не от меня, так что вы, пожалуйста, не благодарите.

Он взял кисет старика и сунул в него новенький банковский билет.

— Благодарю вас, сэр. Но я хотел бы попросить вас об одной милости, полковник. Когда я умру, вы не откажете мне в воинских почестях при погребении?

— Хорошо, мой друг, я позабочусь об этом, — сказал полковник. — До свидания. Надеюсь, что буду иметь от вас только добрые вести.

— Хороший джентльмен, Нора, — проворчал старый Брюстер, глядя вслед удалившемуся полковнику, — но всё-таки далеко ему до моего полковника Бинга.

В этот день старику неожиданно сделалось хуже. Даже яркое летнее солнце, целыми потоками врывавшееся в комнату, было не в состоянии отогреть это увядшее тело. Пришедший доктор молча покачал головой. Весь день больной лежал неподвижно, и только слабое дыхание показывало, что в нём ещё теплится жизнь. Нора и сержант Макдональд весь день сидели у его кровати, но он, по-видимому, не замечал их присутствия и лежал тихо, с полузакрытыми глазами, положив руки под щёку, как человек, который очень устал.

Они оставили его на минуту одного и сидели в соседней комнате, где Нора готовила чай, как вдруг громкий, полный силы и яростного возбуждения голос прозвучал по всему дому.

— Гвардейцам нужен порох! — крикнул он, и затем ещё раз: — Гвардейцам нужен порох!

Сержант вскочил с места и бросился в комнату больного; за ним последовала дрожащая Нора. Старик стоял подле своего кресла; его глубокие глаза сверкали, седые волосы стояли дыбом, а вся фигура дышала возбуждением и гневным вызовом.

— Гвардейцам нужен порох! — прогремел он ещё раз, — и, клянусь Небом, он у них будет!

Широко взмахнув в воздухе длинными руками, он со стоном упал в кресло. Сержант нагнулся над ним, и лицо его омрачилось.

— О Арчи, Арчи, — простонала испуганная девушка, — как вы думаете, что с ним такое?

Сержант отвернулся.

— Я думаю, — сказал он, — что Третий гвардейский полк теперь в полном составе.

1894

Почему в новых домах водятся привидения

На днях, за обеденным столом, я познакомился с интересным человеком. Он сидел по правую руку от меня. В наружности его не было почти ничего примечательного. Он бегло говорил по-немецки и привлёк моё внимание тем, что отпускал весьма меткие замечания, — свойство, присущее людям с густыми бровями и зоркими, как у него, глазами. В нём меня поразил именно дар физиономиста, способного с первого взгляда отличить лицо от маски, его скрывающей, и точно угадать характер человека. Верхняя губа у моего соседа была сильно оттопырена, так что, когда он улыбался, рот приобретал форму треугольника, как у Гейне, но при этом юмор, переходивший в сарказм, не был горьким.

— Сегодня, знаете ли, я встретил здесь знакомого, — обратился он вдруг ко мне, заложа руку за спинку стула. — Мы познакомились с ним нынешним летом в Ангадине[184].

— И что же, вы были рады вновь увидеться с ним? — спросил я.

— Рад, и даже очень, — ответил он, многозначительно кивнув. — Хоть я не обмолвился с ним за всё время и тремя словами, всё же, признаюсь, всегда безмерно рад его видеть. Соскучиться с ним невозможно!

— А вы что, часто скучаете? — поинтересовался я.

— Скучаю? Я? — переспросил он. — Ну что вы! За мной такого греха, слава богу, не водится. Я, сударь, горжусь тем, что не проскучал в жизни ни единого часа. Вижу, как другие люди буквально изнывают от скуки, но, право слово, пока вокруг, да и во мне самом столько глупости и безрассудства, над которыми можно вдоволь посмеяться, скука мне не грозит. Ну а вздумай она ко мне подступить, я вспомню своего знакомца из Ангадина — и скуку как рукой снимет. Опишу-ка я его вам. Если встретите, паче чаяния, узнаете его без труда, потому как другого такого оригинала в целом свете не сыщешь. Поверьте, природа одарила бы нас, смертных, непозволительной роскошью, создай она ему живую копию. Роста он среднего, волосы седые, а голос похож на отдалённые раскаты грома. Я бы даже сказал, это голос, грохочущий под сводами винного погреба и тщетно ищущий себе выхода. Нос его, поверите ли, сущая находка для живописца: сочная палитра цветов. Вообразите, этакий носище отливает всеми оттенками от пурпурно-красного до синего. Удивительное зрелище, доложу я вам! Летом наш джентльмен ходит на прогулки в сопровождении двух молоденьких служанок. Обе рослые, выносливые, как лошади. В красных шёлковых косынках. Девицы тащат трость хозяина и все принадлежности для рисования, а он, известное дело, художник и рисует прелестные картины в зелёных и синих тонах. Правда, сравнишь картину с моделью, и диву даёшься — ни малейшего сходства! Ну а когда он устанет, девушки развлекают его.

Тут на лице моего сотрапезника появилась треугольная улыбка.

— Развлечения у него, надо сказать, столь же оригинальные, как и он сам, — продолжил он, ухмыльнувшись. — Этакие игры на свежем воздухе. Швыряет палки и заставляет девушек, словно собак, приносить их, прыгать через валуны или через ветку, которую он им держит; иногда он и сам к ним присоединяется и принимается перескакивать через гостиничные столы и стулья, попадающиеся на пути, пока его не сморит усталость, и тогда девицы продолжают резвиться без него.

— Да он, должно быть, не в своём уме! — неприязненно воскликнул я.

— Ничуть не бывало. Он, видите ли, англичанин, — как нельзя более серьёзно ответил мой собеседник, но при этом в глазах его всё же мелькнул озорной огонёк. — А родился он, кажется, в Италии и владеет там рестораном в окрестностях какого-то большого города. Он, однако, сдаёт его внаём, а ренту, смею заверить, тратит на самые весёлые развлечения.

— И что, здесь он тоже прогуливается со служанками? — полюбопытствовал я.

— Нет, — ответил немец. — Он оставил их в Ангадине. Скорее всего, на зиму он наймёт здесь других. Да их вам и ненадобно — и без того его узнаете! Один нос чего стоит. Подлинный шедевр, поразительная палитра цветов!

Заинтригованный, я, разумеется, принялся искать пожилого джентльмена, но всё впустую. Мой немецкий знакомец уже уехал, рассказ его почти позабылся, как вдруг однажды вечером я вспомнил о нём, услышав в другом конце огромного обеденного стола, вокруг которого сидели постояльцы, Голос, — я намеренно пишу слово это с заглавной буквы, ибо никогда не предполагал, что он может принадлежать человеку.

Его отзвук прокатился по salle-à-manger[185] торжественно, точно самая низкая нота органа. Невозможно было подумать, что Голос этот принадлежит кому-либо из сидящих за столом: мнилось, он исходит из огромного подземелья, какой-то необъятной, таинственной пещеры, населённой привидениями и вурдалаками. И Голос этот произнёс:

— Нет, никогда не знаешь, чего ждать от всех этих шипучих напитков. Например, от содовой!

Сказанные замогильным тоном, слова эти показались до того нелепыми, что вызвали взрыв всеобщего смеха; он становился всё громче и громче, так как его поочерёдно подхватывал каждый сидящий за столом, сперва с усмешкой глядя, как хохочет сосед, а затем и сам принимаясь хохотать без удержу. Взрывы хохота не прекращались; казалось, трясутся стены. Наконец, когда все понемногу успокоились, снова, будто из склепа, послышался Голос, размеренный и задумчивый:

— Или от имбирного пива!

Бессмысленное веселье тут же возобновилось. Я задумался над заразительной силой смеха, продолжая, однако, от души смеяться вместе с остальными. И пока я размышлял, мне на память пришёл вдруг рассказ немца о своём приятеле из Ангадина. Я подался немного вперёд, чтобы рассмотреть виновника всеобщей потехи. Он задумчиво наливал кьянти из бутылки в свой бокал, и отсвет рубиновой жидкости падал на «сущую находку для живописца», на которой играли все оттенки красного, пурпурного и синего.

Повелитель Дев (так я мысленно назвал его, вспомнив о его удалых забавах на свежем воздухе) оторвался от своего занятия.

— Сэр, — проговорил он, и удивительный Голос вновь загремел в комнате, заглушая всё остальное, — всё это без толку! Вы совершаете большую ошибку. Хоть двадцать раз сносите дом, населённый привидениями, и собирайте его заново где угодно и сколько угодно, можете даже разделить кирпичи на двадцать отдельных домиков, — привидения всё равно никуда не денутся. Уж поверьте мне, господин адвокат, я-то знаю это по собственному горькому опыту!

— По собственному опыту? Тогда расскажите нам, господин Брейс, — попросил его собеседник, выполнявший, по-видимому, роль председателя на своей половине стола.

— Вот как! Рассказать вам? Ох, сэр, а моя совесть? Я ведь человек очень совестливый.

— Мы в этом не сомневаемся, — подтвердил адвокат.

— Да, но у меня тяжкий грех на душе, и поэтому совесть моя никогда не дремлет и не даёт мне ни минуты покоя, — простонал Голос.

— Исповедь облегчает душу человека, сэр, — заметил какой-то американец.

— Да? — печально осведомился Голос. — А вы, быть может, будете моим отцом исповедником? Сомневаюсь, сэр, сомневаюсь. Для исповедника вы ещё слишком молоды, да в придачу к тому чертовски смазливы!

И опять поднялся безудержный хохот. Когда глупое веселье наконец улеглось, одна из женщин спросила:

— Так, значит, вы не хотите рассказать нам?

И снова послышался величавый Голос, похожий на завывание духов, отчего у меня по телу побежали мурашки.

— Почему бы и не рассказать, мадам? — пробасил он. — Извольте. Когда дама просит, я при любых обстоятельствах повинуюсь. Если вам, сударыня, охота будет выслушать, я, разумеется, поведаю вам свою печальную историю.

Достигнув совершеннолетия, я унаследовал от отца два дома и рассчитывал, как и отец, на солидную ренту. Один из них, по счастью, действительно доходен и всё время растёт в цене, зато другой — и тут уж ничего не поделаешь — источник нескончаемых бед. Я говорю о нём в настоящем времени, хотя он, слава богу, уже давно мне не принадлежит. Но новым хозяевам он досаждает теперь не меньше, чем досаждал когда-то мне.

Я не стану уточнять, где именно он был первоначально построен; в конце концов, это не имеет никакого отношения к сути дела. Он мог стоять в России, в Японии или где-нибудь в Мексике. Думаю, то, что случилось в одной стране, рано или поздно может произойти и в другой. Случаи могут быть разными, но объяснения схожи, коль скоро причины одинаковые. Ведь это логично, не правда ли, господин адвокат?

— Да, именно так, — надменно ответил адвокат. — Скажите, ваш отец был, кажется, поверенным[186], господин Брейс?

— Да, им самым, — прорычал Голос. — А можете вы сказать, сэр, какая, собственно, разница между адвокатом и поверенным?

— Нет, не могу, — выдавил из себя председательствующий.

— Такая же, как между аллигатором и крокодилом, — сердито прорычал Голос. И пока все хохотали над жертвой этой шутки, господин Брейс налил себе ещё один бокал кьянти и залпом осушил его. — Итак, мадам, — уже спокойно продолжил он, — этот второй дом достался моему отцу по окончании одного дела. Надо сказать, что, когда клиенты не могли заплатить гонорар наличными, он иной раз соглашался принять плату недвижимостью. «Дома приносят десять процентов годовых, поэтому, мой мальчик, вкладывать в них деньги — надёжно и выгодно», — бывало, говаривал он. Однако тут он оказался не совсем прав, иначе я был бы намного богаче. Отец ничего не сказал мне о своей сделке, и я узнал о ней лишь после его смерти, когда прочёл завещание. С первого же взгляда на это сооружение я понял, что влип в историю.

Это было мрачное квадратное здание, сплошь заросшее плющом, стоящее посреди запущенного парка в несколько акров. От остального мира дом был отделён высокими кирпичными стенами. Входишь за ворота — и до того одиноко, уныло делается душе в этом замкнутом пространстве, что кажется, будто ты первый или последний (это уж на ваш выбор) человек на земле. Заморские деревья вокруг, редкие кусты, унылые останки разрушенных непогодой и временем статуй, покрытые мхом фонтаны, заросшие травой аллеи — это печальное зрелище свидетельствовало о безвозвратно ушедшем великолепии. Внутри всё то же запустение: глухие коридоры, винтовые лестницы, лабиринты комнат и коридоров с росписью на потолках. Честное слово, когда я бродил по этому дому, у меня сразу же возникло какое-то странное чувство.

— Эге! — в конце концов воскликнул я, обращаясь к старухе, присматривавшей за домом. — Да здесь, наверное, водятся привидения?

— Водятся, сэр, — невозмутимо ответила она, — но я уже к ним привыкла. Они меня не трогают, нужно только с наступлением темноты держаться подальше от Красной комнаты.

— Вот как! Красная комната? — сказал я, глядя на женщину (она походила на старое пугало). — Это ещё что такое?

Она привела меня в большую пустую комнату на первом этаже. Скопище пыли, кругом паутина, райская жизнь для пауков. Напротив камина стояло высокое зеркало. Свет проникал в комнату через застеклённые двери, выходившие на террасу, с одной стороны которой от самых ворот тянулась дорожка, покрытая гравием, а с другой была стена и железная дверь, ведущая во фруктовый сад. Разбитые каменные ступеньки вели с террасы на лужайку, где вокруг глубокого водоёма со стоячей водой буйно разрослась трава, а в дальнем конце стоял унылый ряд терракотовых ваз. Сама лужайка была окружена густыми кустами лавра, за которыми скрывались внешние стены, покрытые плющом. По лужайке было невозможно пройти, не примяв травы; железную же дверь нельзя было открыть, потому что ключ был у меня. Я решил закрыть и большие ворота под аркой, чтобы никто не проник через них, пока я буду ночевать в Красной комнате.

Когда я рассказал старухе о своей затее, она странно побледнела, но это лишь придало мне решимости. Как я могу сдавать дом, не доказав прежде, что привидения — это бредни? А как ещё, спрашивается, доказать это, если не собственным примером? Ну а для полной уверенности в том, что спокойно проведёшь ночь, нельзя дать плутам, которые пугают людей, времени на подготовку. Поэтому я приказал старухе помалкивать.

— Об этом доме и его прошлом мне ровным счётом ничего не известно, — сказал я. — Так что воображение моё вряд ли разыграется. Ну а в крайнем случае всё это выльется в весьма любопытное приключение.

Я велел постелить мне у камина, откуда не было видно отражения в зеркале, вымести всех пауков, принести из других комнат стулья, хорошенько разжечь огонь, дабы в комнате стало уютнее, а сам тем временем съездил в город за провизией, свечами и прочим, не забыв прихватить также пару пистолетов и собаку.

Дзамба была датским догом пегого окраса, нрава свирепого. Причём свирепа она была до необычайности со всеми, кроме меня. Бедняжка любила меня ревниво, точно женщина, только со своими соперницами ей справиться было бы гораздо легче. Мы приехали в дом перед заходом солнца и пребывали в самом бодром расположении духа. Я разделался с багажом, закрыл все ворота и с помощью Дзамбы внимательно осмотрел дом изнутри и снаружи. От её любопытного, чуткого носа ничто не могло укрыться. Дзамба выказала редкостное усердие: обнюхала каждую ямку в земле, вдоль и поперёк обошла лужайку возле пруда — но ничего не обнаружила. Осмотрели чердаки и подвалы — всё тихо, спокойно, одна только пыль кругом. В этом проклятом доме не было даже ни одной крысы, не считая смотрительницы разумеется.

Я забыл сказать, что погода стояла отменная и что для этого времени года было довольно светло. По счастью, наступило полнолуние, и я надеялся, что луна будет освещать террасу бо́льшую часть ночи. Казалось, сама природа благоволила ко мне.

Закончив обход, мы с Дзамбой отправились в Красную комнату. Здесь ей, однако, не понравилось. С подозрением принюхавшись, она вопросительно посмотрела мне в глаза, затем медленно подошла к застеклённой двери, посмотрела во двор и вернулась, нерешительно помахивая хвостом и как бы спрашивая, всё ли в порядке. Но когда я успокоил её, потрепал по голове, её сомнения сразу же рассеялись и она вытянулась на полу перед камином.

Смеркалось, и старуха, которую я позвал распаковать вещи, попросила позволения уйти. Я приказал ей прежде зажечь обе лампы и поставить их в два самых тёмных угла комнаты. Она одобрительно усмехнулась в ответ на мою предосторожность и сделала, как было велено. Затем, уже собираясь удалиться в более безопасное место, остановилась на пороге, и, взявшись за ручку двери, скороговоркой прошептала:

— Никакие лампы и свечи, сэр, — она бросила взгляд на четыре свечи, оставленные мною на столе, — не помогут вам, если не будет достаточно спичек. Вот ещё один коробок, сэр. Да смотрите, не кладите его на стол!

Дверь за ней захлопнулась, но через секунду открылась вновь, и старуха добавила:

— Но и спички вам не помогут, сэр, потому что ещё ни один человек не остался в живых после проведённой здесь ночи… И никогда никто не останется!

Прокаркав это, она наконец ушла. Я поднял старухины спички с полу, и мысленно поблагодарил её за предусмотрительность, потому что свои, признаться, забыл дома. Только я сунул спички в карман, Дзамба вдруг заскулила.

— Что случилось, девочка? — спросил я. — Нам с тобой предстоит развесёленькая ночка, ты это хочешь сказать?

Но собака лишь глубоко вздохнула и положила голову на передние лапы.

За едой, кормлением Дзамбы, чтением и курением время пролетело незаметно. Пробило десять часов. Я увидел, что через высокие застеклённые двери ярко светит полная луна, и решил пройтись по террасе. Позвал Дзамбу, зажёг новую сигару и вышел на воздух.

Тишина, ни один листок не шелохнётся. Лунный свет падает на капельки росы, повисшие на длинных, нежных травинках, и каждая капля своим чистым и нежным сияньем напоминает жемчужину. Тихо, безмолвно. Не слышно ни стрекота кузнечиков, ни кваканья лягушек. Ещё ни разу в жизни я не ощущал такой тишины; но она не была гнетущей, скорее, это походило на какой-то блаженный сон, сладкое и неизбывное ощущение покоя. Даже Дзамба прониклась очарованием этого безмолвия и неспешно шла рядом со мной, то и дело тычась носом в мою руку или полизывая мне пальцы — просила, чтобы её погладили.

Не знаю, как долго мы так прогуливались, но вдруг Дзамба навострила уши.

— В чём дело? — шёпотом спросил я её.

Она посмотрела на меня, помахивая хвостом, затем прижала уши и заскулила. Я в тревоге прислушался.

И тут в тишине моего слуха коснулся красивый, звучный женский голос. Казалось, он доносится с гравиевой дорожки, неподалёку от ворот. В этом не было ничего необычного. Я решил, что это поёт какая-нибудь бродячая артистка в надежде получить пару пенсов, хотя голос был гораздо благозвучнее, чем обычно у такого рода людей. По правде сказать, лучшего голоса мне не доводилось слышать ни на одной оперной сцене. Он то приближался, то отдалялся, словно бы певица расхаживала взад-вперёд перед домом, стараясь разглядеть в окнах свет. Слов песни разобрать было нельзя. Переливы, трели необычайной красоты и отдельные печальные ноты следовали одна за другой довольно мелодично, но как-то беспорядочно. Очень странная это была композиция, мне, по крайней мере, ни разу не пришлось слышать мелодию, построенную по такому принципу. Песня увлекла меня. Я слушал заворожённо, сигара уже потухла, а я всё внимал чарующей мелодии, которая то усиливалась, то затихала. Наверное, думал я, женщина то приближается к террасе, то отдаляется от неё. Внезапно песня оборвалась.

— Бедняжка! — сказал я громко, словно очнувшись. — Надо бы дать ей поесть; может, ей нужна помощь. Пойдём, Дзамба!

Дзамба поплелась вслед за мной. Только на следующий день мне вспомнилось, с какой неохотой она повиновалась. Вошед в Красную комнату, я огляделся в поисках хлеба и куска курицы, оставшихся после ужина. Пока я собирал остатки трапезы, вновь полилась песня, но теперь голос звучал прямо у меня за спиной, словно певица поднялась на террасу и стояла на пороге комнаты.

Я обернулся не сразу: никак не мог уложить куриное мясо на булку. Когда же наконец я повернулся в сторону двери, песня оборвалась и, к моему большому удивлению, на пороге никого не оказалось.

— Вот так раз! — пробормотал я. — Здесь что-то не то!

Выйдя на порог комнаты, я увидел, что на террасе также никого нет. Тут только мне впервые и пришло в голову, что большие-то ворота заперты, что ключ у меня, а стало быть, ни одна живая душа не могла пробраться сюда без моего ведома! Позвав Дзамбу, я выбежал во двор, собираясь обыскать сад и кусты за окном. Нехотя собака последовала за мной; я приказал ей идти быстрее, но она посмотрела мне в глаза и жалобно заскулила. Когда же я снова позвал её, она встала на задние лапы и положила передние мне на грудь. Бедное животное! Мы вернулись в Красную комнату, так ничего и не узнав. Входя, я посмотрел на часы. Было двадцать минут первого.

Я подбросил дров в камин и сел в кресло. Дзамба вновь улеглась на ковре, положив голову на лапы и подозрительно глядя на застеклённые двери. Минут через десять погасла одна из ламп, и Дзамба медленно поднялась с сердитым ворчанием. Минутой позже потухла и вторая лампа, и собака с яростным лаем бросилась на незваного гостя, входящего с террасы. Я увидел, как она прыгнула, будто пытаясь схватить его за горло. Однако, странное дело, кроме нас с Дзамбой, в комнате не было никого! Лунный свет падал на траву, пруд и террасу, и если бы кто-то вошёл, тень его неизбежно легла бы на пол. Но тени не было! И всё же Дзамба явно напала на Что-То или на Кого-То: я увидел, как она мгновенно была отброшена назад и упала к моим ногам. Собака была мертва — какая-то чудовищная неведомая сила свернула ей шею.

Я схватил револьвер и выстрелил в пустоту. Одна свеча — на столе их было четыре — погасла. Помня предупреждение старухи, я положил револьвер на стол и попытался зажечь погасшую свечу от другой. И тут в зеркале напротив я впервые заметил ночного пришельца. Это была Рука, бледная и цепкая. Она схватила револьвер со стола и исчезла. Погасла ещё одна свеча.

«Это уже не шутки!» — сказал я себе и сунул второй револьвер в карман, чтобы попытаться зажечь одновременно обе свечи. Зажёг, но две другие погасли. Я снова засветил их. И вновь две свечи потухли. Второй револьвер непонятным образом был вытащен у меня из кармана. Погасла третья свеча. Я схватил спички и зажёг её, но тут же потухла другая. Я опять зажёг её — и так игра продолжалась: как только гасла очередная свеча, я чиркал спичкой, немедленно зажигал её, но она гасла — и всё начиналось da capo[187]. Я заметил также ещё одну Руку, потом ещё и наконец много-много Рук. Они кружились в воздухе, то исчезая, то вновь появляясь, отражались в зеркале, и мнилось, им несть числа! Я был слишком возбуждён, и у меня не было времени их рассматривать, тем более что они пока что не подлетали ко мне слишком близко. Но тут мне пришло в голову: «Как я буду удерживать их на расстоянии, когда кончатся спички?» Я едва не споткнулся о тело несчастной Дзамбы, и по спине у меня пробежал холодок. В ту же секунду, как я его ощутил, Руки приблизились. Призрачные их пальцы хищно сжимались и разжимались, словно норовя схватить меня за горло. Это мне не очень понравилось. По правде сказать, такое соседство не доставляло мне большого удовольствия. Коробок уже почти опустел.

— Ну что же! Летайте себе, коль вам охота! — громко и твёрдо заявил я. — Всё равно я останусь здесь на ночь и утром выйду отсюда живым! Будут ли спички и свечи — не будут. С вами или без вас — не уйду, и всё тут!

Я сел и зажёг ещё одну свечу. Внезапно дрова в камине рассыпались. Я с трудом собрал их, ведь всё моё внимание было поглощено спичками. Несмотря на грозившую мне опасность, я всё же почувствовал комичность своего положения. В самом деле, трудно придумать более дурацкое занятие, чем зажигать ночью свечи, для того чтоб их тут же задували привидения! Если бы тело бедной Дзамбы со свёрнутой шеей не говорило о страшной реальности, творящейся у меня на глазах, я бы, ей-богу, рассмеялся во весь голос, но тут я заметил, что в коробке осталось всего три спички!

— Всё равно до утра я никуда не уйду отсюда, — упрямо повторил я. — Меня не смутит ни темнота, ни ваше присутствие!

Полку противников моих между тем всё прибывало: от пола до потолка были Руки. Бледные, хищные, призрачные; правда, меня они пока не трогали. Я удивился: что, собственно, помешало им задушить меня сразу же, как они задушили мою собаку? Но вот я потратил последнюю спичку, последняя свеча погасла. Я было снова попытался разжечь дрова в камине — сноп искр взлетел в воздух, погас, и я оказался в кромешной темноте, в окружении отвратительных, хищных созданий. Это была страшная минута, но кровь во мне кипела.

— Нет, я останусь здесь! — в ярости вскричал я. — Плевал я на ваши проделки! Настанет утро — и выйду из этой хоромины цел и невредим!

Тут бесовские создания замерли. Но лишь на секунду — и снова всё закружилось да завертелось; они выныривали из темноты, камнем падали на меня, словно хищные птицы, норовя разорвать на куски, и тотчас исчезали. Но им не удалось запугать меня. Заметив, что враги приближаются только в те мгновения, когда храбрость меня оставляет, и отступают, едва она возвращается, я рассудил, что меня защитит сила воли, ну а если я дрогну — меня тут же постигнет участь Дзамбы. Поэтому я подавлял в себе малейшие поползновения страха. Сидя на стуле, я ждал рассвета, и мне уже казалось, что он не наступит никогда. Временами от изнеможения и нервного напряжения на лбу у меня выступал каплями пот: всюду виделись хищные, но бесплотные Руки, нацеленные на меня со всех сторон, и их длинные бледные пальцы, готовые сжаться на моём горле. В такие мгновения, как я мог видеть, существ этих становилось значительно больше, и они подлетали совсем близко, чуть не касаясь меня. И тогда я опять напрягал всю свою волю. Да, в эти несколько часов уместилась половина моей жизни.

Наконец, когда силы и надежда уже начали оставлять меня, небо стало светлеть; слабый, тихий ветерок заколыхал кроны деревьев. Прокричал петух. И тут бледные Руки яростно кинулись на меня — я решил уже, что погиб, но они бесследно исчезли.


Голос умолк. Мы ждали в безмолвии, затаив дыхание.

— Я понял, что спасён, но здесь, мадам, силы оставили меня. Должно быть, я потерял сознание, а когда очнулся, солнце уже ярко светило. Я лежал на полу рядом с телом несчастной Дзамбы, а старуха смотрела на меня через раскрытое окно.

Она взвизгнула, старая гусыня, увидав, что я встаю, но, надо отдать ей должное, обрадовалась, что я жив. Она принесла мне чаю — лучше бы коньяку, чёрт побери, — я бы скорей успокоился. Но Дзамбе помочь было уже ничем нельзя. Бедная моя Дзамба!

Господин Брейс взял бутылку кьянти и продолжил, наливая себе последний бокал:

— А теперь, мадам, объясню, почему меня мучит совесть. Расспросив смотрительницу, я узнал, что в каждой комнате этого распроклятого дома водятся привидения; правда, ведут они себя поразному. Привидения обитают и на каждой аллее парка. Голос, пение которого я тогда слушал, был самым приятным и безобидным из всей их компании. Такого балагана я, понятное дело, стерпеть не мог. Одно привидение — это ещё куда ни шло, но если они на каждом шагу — нет уж, увольте! Я продал подрядчику унаследованное мною имение, поставив условие, чтобы он снёс этот вертеп с привидениями. Подрядчик, в свою очередь, перепродал кирпичи и камни строителю, а тот понастроил из них целую улицу аккуратненьких двухэтажных особнячков поблизости от одного фабричного городка. Поначалу домики эти шли нарасхват, но на второй год охотников жить в них стало меньше, на третий — ещё меньше, а на четвёртый не удалось сдать ни одного! Потому что во всех них, мадам, водятся привидения. Бледные Руки и прочие духи, жившие в моём большом привиденческом зверинце, теперь резвятся по ночам в тех самых особнячках, что сложены из кирпичей, составлявших их прежнее обиталище. Так и живут там, все, кроме певицы: она обитает теперь на дороге по соседству с моими бывшими владениями.

— Да, но при чём здесь ваша совесть? — спросила дама.

— Она у меня очень ранима, — простонал мистер Брейс, — и не может вынести мысли, что я, пусть и невольно, оказался виновником стольких неприятностей для многих людей, выпустив на свободу весь этот сонм духов. С тех пор я не знаю покоя!

— Так вы полагаете, мистер Брейс, что призраки переехали вместе с кирпичами? — поинтересовался адвокат.

— Несомненно, сэр, — грустно подтвердил Голос. — Каждый дом, построенный из старых материалов, может быть населён привидениями, ведь подрядчику нет дела, где он взял кирпичи, — были бы только дёшевы! Вот откуда разговоры о привидениях, вдруг объявляющихся в совершенно новых домах, и вот почему многие из них опасны. Духи, знаете ли, тоже не любят, когда их тревожат.

— Весьма любопытно, — протянул в задумчивости адвокат.

— Кажется, я уже раньше слышал что-то об этих Руках, — заметил американец. — Скажите, вы бывали когда-нибудь в России, господин Брейс?

— Сэр, — сердито рыкнул Голос, — вы необычайно проницательный молодой человек, как и вся ваша новоиспечённая нация. Но сначала ответьте мне, почему вы не ослиный хвост?

— Почему я не ослиный хвост? — недоумённо переспросил американец. — Затрудняюсь сказать. Может, потому, что осёл мне не родственник?

— Потому что вы ослиная задница, сэр! — рявкнул Голос.

И с этими словами пожилой джентльмен отодвинул стул и покинул salle-à-manger.

1886

Месть лорда Сэннокса

О романе Дугласа Стоуна и небезызвестной леди Сэннокс было широко известно как в светских кругах, где она блистала, так и среди членов научных обществ, считавших его одним из знаменитейших своих коллег. Поэтому когда в один прекрасный день было объявлено, что леди Сэннокс окончательно и бесповоротно постриглась в монахини и навсегда заточила себя в монастырь, новость эта вызвала повышенный интерес. Когда же сразу вслед за этим пришло известие, что прославленный хирург, человек с железными нервами, был обнаружен утром своим слугой в самом плачевном состоянии — он сидел на кровати, бессмысленно улыбаясь, с обеими ногами, просунутыми в одну штанину, и некогда могучим мозгом, не более ценным теперь, чем шляпа, наполненная кашей, — вся эта история получила сильный резонанс и взволновала людей, уже и не надеявшихся на то, что их притупившиеся, пресыщенные чувства окажутся способны к впечатлению.

Дуглас Стоун в расцвете своих способностей был одним из самых выдающихся людей в Англии. Впрочем, вряд ли его способности успели достигнуть полного расцвета, ведь к моменту этого маленького происшествия ему было всего тридцать девять лет. Те, кто хорошо его знал, считали, что хотя он стал знаменит как хирург, он смог бы ещё быстрее прославиться, избери он любую из десятка других карьер. Он завоевал бы славу как воин, обрёл бы её как путешественник-первопроходец, стяжал бы её как юрист в залах суда или создал бы её как инженер — из камня и стали. Он был рождён, чтобы стать великим, ибо умел замышлять то, чего не осмеливаются совершать другие, и совершать то, о чём другие не смеют помыслить. В хирургии никто не мог повторить его виртуозные операции. Его самообладание, проницательность и интуиция творили чудеса. Снова и снова его скальпель вырезал смерть, но касался при этом самых истоков жизни, заставляя ассистентов бледнеть. Его энергия, его смелость, его здоровая уверенность в себе — разве не вспоминают о них по сей день к югу от Мэрилебоун-роуд и к северу от Оксфорд-стрит?

Его недостатки были не менее велики, чем его достоинства, но куда как более колоритны. Зарабатывая большие деньги — по величине дохода он уступал лишь двум лицам свободных профессий во всём Лондоне, — Стоун жил в роскоши, несоизмеримой с заработком врача. В глубине его сложной натуры коренилась жажда чувственных удовольствий, удовлетворению которой и служили все блага его жизни. Зрение, слух, осязание, вкус властвовали над ним. Букет старых марочных вин, запах редкостных экзотических цветов, линии и оттенки изысканнейших гончарных изделий Европы — на всё это он не жалел золота, которое лилось из его карманов широким потоком. А потом его внезапно охватила безумная страсть к леди Сэннокс. При первой же их встрече два смелых, с вызовом, взгляда и слово, сказанное шёпотом, воспламенили его. Она была самой восхитительной женщиной в Лондоне и единственной женщиной для него. Он был одним из самых привлекательных мужчин в Лондоне, но не единственным мужчиной для неё. Она любила новизну переживаний и бывала благосклонна к большинству мужчин, ухаживавших за ней. Может быть, по этой причине лорд Сэннокс выглядел в свои тридцать шесть лет на все пятьдесят (если только последнее не явилось причиной такого её поведения).

Это был уравновешенный, молчаливый, ничем не примечательный человек, с тонкими губами и густыми бровями. Он слыл страстным садоводом, этот лорд, и отличался простыми привычками домоседа. Одно время он увлекался театром, сам играл на сцене и даже арендовал в Лондоне театр. На его подмостках он впервые увидел мисс Мэрион Доусон, которой предложил руку, титул и треть графства. После женитьбы прежнее увлечение сценой опостылело ему. Его больше не удавалось уговорить сыграть хотя бы в домашнем театре и вновь блеснуть талантом, который он так часто демонстрировал в прошлом. Он чувствовал себя теперь счастливей с мотыгой и лейкой среди своих орхидей и хризантем.

Всех занимала проблема, чем объясняется его бездействие: полной утратой наблюдательности или прискорбной бесхарактерностью? Знает он о шалостях своей жены и смотрит на них сквозь пальцы или же он просто-напросто слепой, недогадливый олух? Эта тема оживлённо обсуждалась за чашкой чая в уютных маленьких гостиных и за сигарой в курительных комнатах клубов. Мужчины отзывались о его поведении в резких и откровенных выражениях. Только один человек в курительной, самый молчаливый из всех, сказал о нём доброе слово. В университетские годы он видел, как лорд Сэннокс объезжает лошадь, и это произвело на него неизгладимое впечатление.

Но когда фаворитом леди Сэннокс стал Дуглас Стоун, всякие сомнения насчёт того, знает ли об этом лорд Сэннокс или нет, окончательно рассеялись. Стоун не желал хитрить и прятаться. Своевольный и импульсивный, он отбросил все соображения осторожности и благоразумия. Скандал приобрёл печальную известность. Учёное общество, намекая на это, сообщило ему, что его имя вычеркнуто из списка вице-председателей. Двое друзей умоляли его подумать о своей профессиональной репутации. Он послал их всех к чёрту и, купив за сорок гиней браслет, отправился с ним на свидание с леди. Каждый вечер он бывал у неё дома, а днём её видели в его экипаже. Ни он, ни она даже не пытались скрывать свои отношения, пока наконец одно маленькое происшествие не положило им конец.

Был гнетущий зимний вечер, промозгло-холодный и ненастный. Ветер завывал в трубах и сотрясал оконные рамы. При каждом его новом порыве дождь барабанил в стекло, заглушая на время глухой шум капель, падающих с карниза. Дуглас Стоун, отобедав, сидел у зажжённого камина в своём кабинете; рядом на малахитовом столике стоял бокал с превосходным портвейном. Прежде чем сделать глоток, он подносил бокал к лампе и глазами знатока любовался тёмно-рубиновым вином с крохотными частицами благородного налёта в его глубинах. Пламя в камине, вспыхивая, бросало яркие отблески на его чётко очерченное лицо с широко открытыми серыми глазами, толстыми и вместе с тем твёрдыми губами и крепкой квадратной челюстью, своей животной силой напоминавшей челюсть какого-нибудь римлянина. Уютно устроившись в своём роскошном кресле, он время от времени чему-то улыбался. У него и впрямь имелись все основания быть довольным собой, так как, вопреки совету шестерых коллег, он сделал в тот день операцию, которая до него производилась лишь дважды в истории медицины, притом сделал блистательно: результат превзошёл все ожидания. Ни одному хирургу в Лондоне не хватило бы смелости задумать и искусства осуществить подобное. Он чувствовал себя героем.

Но ведь он обещал леди Сэннокс приехать к ней сегодня вечером, а уже половина девятого. В тот миг, когда он тянулся к звонку, чтобы распорядиться подавать карету, раздался глухой стук дверного молотка. Вскоре в прихожей зашаркали шаги и хлопнула входная дверь.

— К вам пациент, сэр, дожидается в приёмной, — объявил дворецкий.

— Он хочет, чтобы я его осмотрел?

— Нет, сэр, по-моему, он хочет, чтобы вы поехали с ним.

— Слишком поздно! — воскликнул Дуглас Стоун с раздражением. — Я не поеду.

— Вот его визитная карточка, сэр.

Дворецкий подал карточку на золотом подносе, подаренном его хозяину женой премьер-министра.

— Гамиль Али, Смирна. Гм! Турок, наверное.

— Да, сэр. Похоже, он приезжий, сэр. И ужасно беспокоен.

— Фу ты! У меня же назначена на сегодня встреча. Мне придётся уехать. Но я его приму. Пригласите его сюда, Пим.

Через несколько мгновений дворецкий распахнул дверь и ввёл в кабинет невысокого мужчину, сгорбленного годами и недугами: то, как он вытягивал вперёд шею, моргал и щурился, говорило о сильнейшей близорукости. Лицо у него было смугло, а борода и волосы черны как смоль. В одной руке он держал белый муслиновый тюрбан в красную полоску, в другой — небольшую замшевую сумку.

— Добрый вечер, — сказал Дуглас Стоун, когда за дворецким закрылась дверь. — Я полагаю, вы говорите по-английски?

— Да, господин. Я из Малой Азии, но говорю и понимаю по-английски, если говорить медленно.

— Насколько я понял, вы хотите, чтобы я поехал с вами?

— Да, сэр. Я очень хочу, чтобы вы помогли моей жене.

— Я мог бы приехать завтра утром, а сейчас меня ждёт неотложная встреча, и сегодня я ничем не смогу помочь вашей жене.

Ответ турка был своеобразен. Он потянул за шнурок своей замшевой сумки, открывая её, и высыпал на стол груду золотых.

— Здесь сто фунтов, — сказал он, — и я обещаю вам, что дело не займёт у вас и часа. Кеб ждёт у ваших дверей.

Дуглас Стоун взглянул на часы. Через час будет ещё не поздно приехать к леди Сэннокс. Он бывал у неё и в более позднее время. А гонорар необычайно велик. В последнее время его донимали кредиторы, и он не может позволить себе упустить такой шанс. Придётся ехать.

— А что у вас за случай? — спросил он.

— О, очень прискорбный! Очень прискорбный! Наверное, вы не слыхали об альмохадесских кинжалах?

— Никогда.

— О, это такие восточные кинжалы, старинной работы и необычайной формы, с эфесом в виде скобы. Понимаете, сам я торговец древностями и приехал из Смирны в Англию с товаром, но на следующей неделе возвращаюсь домой. Много редкостей я привёз с собой и продал, но некоторые остались у меня, и среди них, мне на горе, один из этих кинжалов.

— Не забывайте, сударь, что у меня назначена встреча, — напомнил хирург, начиная раздражаться. — Прошу вас, сообщите только необходимые подробности.

— Это необходимая подробность, вы увидите. Сегодня моя жена упала в обморок в комнате, где я держу товары, и порезала себе нижнюю губу этим проклятым альмохадесским кинжалом.

— Понятно, — сказал Дуглас Стоун, вставая. — И вы хотите, чтобы я перевязал рану?

— Нет, нет, дело хуже.

— Что же тогда?

— Эти кинжалы отравлены.

— Отравлены?!

— Да, и ни один человек, будь то на Востоке или на Западе, не может теперь сказать, какой это яд и есть ли противоядие. Но всё, что известно об этих кинжалах, известно и мне, потому что мой отец был тоже торговцем древностями и нам приходилось иметь много дел с этим отравленным оружием.

— Каковы симптомы отравления?

— Глубокий сон и смерть через тридцать часов.

— Вы сказали, что противоядия нет. За что же вы платите мне этот большой гонорар?

— Лекарства её не спасут, но может спасти нож.

— Как?

— Яд всасывается медленно. Он несколько часов остаётся в ране.

— Значит, её можно промыть и очистить от яда?

— Нет, как и при укусе змеи. Яд слишком коварен и смертоносен.

— Тогда — иссечение раны?

— Да, только это. Если рана на пальце, отрежь палец — так всегда говорил мой отец. Но у неё-то рана на губе, вы подумайте только, и ведь это моя жена. Ужасно!

Но близкое знакомство с подобными жестокими фактами может притупить у человека остроту сочувствия. Для Дугласа Стоуна это уже был просто интересный хирургический случай, и он решительно отметал как несущественные слабые возражения мужа.

— Или это, или ничего, — резко сказал он. — Лучше потерять губу, чем жизнь.

— Да, вы, конечно, правы. Ну что ж, это судьба, и с ней надо смириться. Я взял кеб, и вы поедете вместе со мной и сделаете что надо.

Дуглас Стоун достал из ящика стола футляр с хирургическими ножами и сунул его в карман вместе с бинтом и корпией для повязки. Если он хочет повидаться с леди Сэннокс, нужно действовать без промедления.

— Я готов, — сказал он, надевая пальто. — Не хотите выпить бокал вина, прежде чем выйти на холод?

Посетитель отпрянул, протестующе подняв руку.

— Вы забыли, что я мусульманин и правоверный последователь пророка! — воскликнул он. — Но скажите, что в том зелёном флаконе, который вы положили к себе в карман?

— Хлороформ.

— Ах, это нам тоже запрещено. Ведь это спирт, и мы подобными вещами не пользуемся.

— Как?! Вы готовы допустить, чтобы ваша жена перенесла операцию без обезболивающих средств?

— Ах, она, бедняжка, ничего не почувствует. Она уже заснула глубоким сном — это первый признак того, что яд начал действовать. И к тому же я дал ей нашего смирнского опиума. Пойдёмте, сэр, а то уже целый час прошёл.

Когда они шагнули в темноту улицы, струи дождя хлестнули им в лицо и, пыхнув, погасла лампа в прихожей, свисавшая с руки мраморной кариатиды. Пим, дворецкий, с трудом придерживал плечом тяжёлую дверь, норовившую захлопнуться под напором ветра, пока двое мужчин ощупью брели к пятну жёлтого света, где ждал кеб. Через минуту колёса кеба загромыхали по мостовой.

— Далеко ехать? — спросил Дуглас Стоун.

— О нет. Мы остановились в очень тихом местечке за Юстон-стрит.

Хирург нажал на пружину часов с репетиром и прислушался к тихому звону: пробило четверть десятого. Он прикинул в уме расстояния, подсчитал, за сколько минут управится он со столь несложной операцией. К десяти часам он должен поспеть к леди Сэннокс. Через мутные, запотелые окна он видел проплывавшие мимо туманные огни газовых фонарей и редкие освещённые витрины магазинов. Дождь лупил и барабанил о кожаный верх экипажа, колёса расплёскивали воду и грязь. Напротив слабо белел в темноте головной убор его спутника. Хирург нащупал в карманах и приготовил иглы, лигатуры и зажимы, чтобы не тратить времени по прибытии. От нетерпения он нервничал и постукивал ногой по полу.

Но вот наконец кеб замедлил движение и остановился. В то же мгновение Дуглас Стоун соскочил на землю, и купец из Смирны не мешкая вышел следом.

— Подождите здесь, — сказал он извозчику.

Перед ними был убогого вида дом на узкой и грязной улочке. Хирург, неплохо знавший Лондон, бросил быстрый взгляд по сторонам, но не нашёл среди тёмных силуэтов характерных примет: ни лавки, ни движущихся экипажей, ничего, кроме двойного ряда унылых домов с плоскими фасадами, двойной полосы мокрых каменных плит, отражающих свет фонарей, да двойного потока воды в сточных канавах, которая, журча и кружась в водоворотах, устремлялась к канализационным решёткам. Входная дверь, выцветшая и покрытая пятнами, имела над собой оконце, в котором мерцал слабый свет, еле пробивавшийся сквозь пыль и копоть на стекле. Наверху тускло желтело одно из окон второго этажа. Купец громко постучал. Когда он повернул своё смуглое лицо к свету, Дуглас Стоун заметил, как омрачено оно тревогой. Раздался звук отодвигаемого засова, и дверь открылась. За ней стояла пожилая женщина с тонкой свечой, прикрывавшая слабое мигающее пламя рукой с узловатыми пальцами.

— Ничего не случилось? — задыхаясь от волнения, спросил купец.

— Она в таком же состоянии, в каком вы её оставили, господин.

— Она не говорила?

— Нет, господин, она крепко спит.

Купец закрыл дверь, и Дуглас Стоун двинулся вперёд по узкому коридору, не без удивления оглядываясь вокруг. Здесь не было ни клеёнки под ногами, ни половика, ни вешалки. Глаз всюду натыкался на толстый слой серой пыли да густую паутину. Поднимаясь вслед за старухой по винтовой лестнице, он слышал, как резко звучат его твёрдые шаги, отдаваясь эхом в безмолвном доме. Ковра под ногами не было.

Спальня находилась на втором этаже. Дуглас Стоун вошёл туда за старой сиделкой, за ним последовал купец. Здесь, по крайней мере, были какие-то вещи, и даже в избытке. Куда ни ступи, на полу и в углах комнаты в беспорядке громоздились турецкие ларцы, инкрустированные столики, кольчуги, диковинные трубки и фантастического вида оружие. Единственная маленькая лампа стояла на полочке, прикреплённой к стене. Дуглас Стоун снял её и, осторожно шагая среди наставленного и наваленного всюду старья, подошёл к кушетке в углу комнаты, на которой лежала женщина, одетая по турецкому обычаю, с лицом, закрытым чадрой. Нижняя часть лица была приоткрыта, и хирург увидел неровный зигзагообразный порез, шедший вдоль края нижней губы.

— Вы должны простить меня: лицо у неё останется укрытым чадрой, — проговорил турок. — Вы же знаете, как мы, на Востоке, относимся к женщинам.

Но хирург и не думал о чадре. Лежавшая больше не была для него женщиной. Это был хирургический случай. Он наклонился и тщательно осмотрел рану.

— Никаких признаков раздражения, — сказал он. — Мы могли бы отложить операцию до появления местных симптомов.

Муж, который больше не мог сдерживать волнение, вскричал, ломая себе руки:

— О! Господин, господин, не теряйте времени! Вы не знаете! Это смертельно! Я-то знаю, и уж поверьте мне: операция совершенно необходима. Только нож может её спасти.

— И всё же я считаю, что нужно подождать, — заметил Дуглас Стоун.

— Довольно! — воскликнул турок рассерженно. — Каждая минута дорога, и я не могу стоять здесь и безучастно смотреть, как мою жену обрекают на гибель. Мне ничего не остаётся, кроме как поблагодарить вас за визит и обратиться к другому хирургу, пока ещё не поздно.

Дуглас Стоун заколебался. Отдавать сотню фунтов крайне неприятно. Но если он откажется оперировать, деньги придётся вернуть. А если турок прав и женщина умрёт, ему трудно будет оправдываться перед коронером на дознании в случае скоропостижной смерти.

— Вы лично знакомы с действием этого яда? — спросил он.

— Да.

— И вы ручаетесь мне, что операция необходима?

— Клянусь всем, что есть для меня святого.

— Рот будет ужасно изуродован.

— Я понимаю, что это больше не будет хорошенький ротик, который так приятно целовать.

Дуглас Стоун круто повернулся к турку, готовый сурово отчитать его за жестокие слова. Но, видимо, такая уж у турка манера говорить и мыслить, а времени для препирательства нет. Дуглас Стоун достал из футляра хирургический нож, открыл его и указательным пальцем попробовал на ощупь остроту прямого лезвия. Затем он поднёс лампу ближе к изголовью. Два чёрных глаза смотрели на него через прорезь на чадре. Зрачков почти не было видно — сплошная радужная оболочка.

— Вы дали ей очень большую дозу опиума.

— Да, она получила хорошую дозу.

Он снова вгляделся в чёрные глаза, уставленные прямо на него. Они были тусклы и безжизненны, но как раз тогда, когда он рассматривал их, в их глубине вспыхнула искорка сознания. Губы у женщины дрогнули.

— Она не полностью в бессознательном состоянии.

— Так не лучше ли пустить в ход нож, пока это будет безболезненно?

Та же мысль пришла в голову и хирургу. Оттянув пораненную губу щипцами, он двумя быстрыми движениями ножа отрезал широкий треугольный кусок. Женщина со страшным булькающим криком вскочила на кушетке. Чадра свалилась с её лица. Это лицо он знал. Он узнал его, несмотря на эту безобразно выступающую верхнюю губу, несмотря на это месиво из слюны и крови. Она, продолжая кричать, всё пыталась закрыть рукой зияющий вырез. Дуглас Стоун, с ножом в одной руке и щипцами в другой, сел в изножье кушетки. Комната закружилась у него перед глазами, и он почувствовал, как что-то сдвинулось у него в голове, словно распоролся какой-то шов за ухом. Окажись напротив кушетки посторонний наблюдатель, он сказал бы, что из двух этих ужасных, искажённых лиц его лицо выглядит ужасней. Как будто в дурном сне или в пьесе, разыгрываемой на сцене, он увидел, что шевелюра и борода турка валяются на столе, а у стены, прислонясь к ней, стоит лорд Сэннокс и беззвучно смеётся. Крики теперь прекратились, и обезображенная голова снова упала на подушку, но Дуглас Стоун продолжал сидеть неподвижно, а лорд Сэннокс всё так же стоял, сотрясаясь от внутреннего смеха.

— Право же, эта операция была совершенно необходима Мэрион, — заговорил наконец он. — Не в физическом смысле, а в нравственном, я бы сказал, в нравственном.

Дуглас Стоун нагнулся и принялся перебирать бахрому покрывала. Его нож со звоном упал на пол, но он по-прежнему сжимал в руке щипцы с тем, что в них было зажато.

— Я давно собирался проучить её в назидание другим, — любезным тоном пояснил лорд Сэннокс. — Ваша записка, посланная в среду, не дошла по адресу — она здесь, у меня в бумажнике. И уж я не пожалел труда, чтобы выполнить свой план. Кстати, губа у неё была поранена вполне безобидным оружием — моим кольцом с печаткой.

Он бросил на своего молчащего собеседника острый взгляд и взвёл курок небольшого револьвера, который лежал у него в кармане пальто. Но Дуглас Стоун всё перебирал и перебирал бахрому покрывала.

— Как видите, вы всё-таки успели на свидание, — сказал лорд Сэннокс.

И при этих словах Дуглас Стоун рассмеялся. Он смеялся долго и громко. Но теперь уже лорду Сэнноксу было не до смеха. Теперь его лицо, напрягшееся и отвердевшее, выражало что-то похожее на страх. Он вышел из комнаты, притом вышел на цыпочках. Старуха ждала снаружи.

— Позаботьтесь о вашей госпоже, когда она проснётся, — распорядился лорд Сэннокс.

Затем он спустился по лестнице и вышел на улицу. Кеб стоял у дверей, и извозчик поднёс руку к шляпе.

— Первым делом, Джон, — сказал лорд Сэннокс, — отвезёшь доктора домой. Наверное, придётся помочь ему спуститься. Скажешь дворецкому, что его хозяин заболел во время посещения больного.

— Слушаюсь, сэр.

— Потом можешь отвезти домой леди Сэннокс.

— А как же вы, сэр?

— О, ближайшие несколько месяцев я поживу в Венеции, в гостинице «Отель ди Рома». Проследи, чтобы письма пересылали мне по этому адресу. И скажи Стивенсу, чтобы он показал на выставке в будущий понедельник все пурпурные хризантемы и телеграфировал мне о результате.

1893

Легионы уходят

Римский наместник Понтий сидел в атриуме своей роскошной виллы на Темзе и с изумлением смотрел на свиток папируса, который только что развернул. Перед ним стоял гонец — низкорослый италиец, прибывший прямо из Рима; его чёрные глаза глядели устало, а смуглое лицо казалось ещё темнее от пыли и пота. Наместник смотрел на гонца и не видел его — так заняты были его мысли спешным и неожиданным приказом; ему казалось, что почва уходит у него из-под ног. Дело всей его жизни и сама жизнь неудержимо рушились.

— Хорошо, — сказал он наконец недовольно и резко, — ступай.

Гонец поклонился и вышел из комнаты, шатаясь от усталости. Белокудрый британец-управляющий поспешно вошёл за приказаниями.

— Здесь ли легат?

— Он ждёт, твоя светлость.

— Пусть он войдёт, и оставь нас одних.

Несколько мгновений спустя Лициний Красс, предводитель британских легионов, стоял перед своим начальником. Это был большой бородатый человек, в белой гражданской тоге, отороченной патрицианским пурпуром. На лице его, изборождённом шрамами и сожжённом солнцем в долгих африканских походах, выразилась тревога, когда он вопросительно посмотрел на усталого и омрачённого тягостными думами проконсула.

— Боюсь, твоя светлость получил неприятные вести из Рима?

— Самые ужасные, Красс. С Британией покончено, и ещё вопрос, удастся ли удержать Галлию.

— Оставить страну? Неужели таков приказ?

— Вот он, с собственной печатью императора.

— Но что причиной, твоя светлость? Правда, ходили слухи, но мне не верилось: уж слишком невероятно.

— До меня они тоже дошли на прошлой неделе, и я приказал сечь кнутом всякого, кто вздумает распространять их. Но здесь всё сказано предельно ясно: «Приведи все твои легионы на помощь империи, не оставь ни одной когорты, ни одного человека в Британии. Таков мой приказ».

— Но в чём причина?

— Он хочет обрубить конечности, чтобы сердце стало сильнее. Старый германский улей собирается взлететь ещё раз. Если отрезать Британию, то Италию ещё можно будет спасти. Свежие полки варваров идут из Дакии и Скифии; нужен меч для защиты альпийских переходов, и Рим не может оставить в Британии три хороших легиона в полной праздности.

Солдат пожал плечами:

— Если легионы уйдут, ни один римлянин не будет чувствовать себя здесь в безопасности. Несмотря на всё, что мы сделали, эта страна не наша; мы сдерживаем её мечом лишь до тех пор, пока мы сами здесь.

— Да, все мужчины, женщины и дети латинской крови должны уйти вместе с нами в Галлию. Галеры уже ждут нас в Порт-Дубрисе. Отдай сейчас же приказ, Красс. Когда Валериев Победоносный легион отойдёт от адрианских стен, он может взять с собой северных колонистов. Иовианцы могут захватить с собой колонистов запада, а батавы — восточных жителей, если те захотят собраться у Камборикума. Ты проследишь за всем.

На минуту он закрыл лицо руками.

— Скверное дело, — воскликнул он, — рубить корни у такого крепкого дерева!

— Для того, чтобы дать место сорной траве, — с горечью добавил легат. — Подумать страшно, чем кончат эти несчастные британцы! На всей территории острова не найдётся ни одного племени, которое не захочет перерезать горло соседям, как только последний римский ликтор повернётся к ним спиной. Даже и теперь этих горячих западных силуров с трудом удаётся держать в повиновении.

— Пусть собаки грызутся между собой как хотят, пока не победит сильнейшая, — проговорил римский наместник. — Хорошо ещё, если победитель оставит искусства и законы, которые мы принесли, и если британцы останутся тем, чем мы их сделали. Но нет, придёт медведь с севера и волк из-за моря; раскрашенные дикари выйдут из-за стен, саксонские пираты — из воды и станут править страной после нас. Они разрушат всё, что мы охраняли, сожгут всё, что мы строили, опустошат наши посевы. Но жребий брошен. Ступай, Красс, исполняй приказ.

— В течение часа я разошлю гонцов. Как раз сегодня утром пришло известие, что варвары проникли через старую брешь в северной стене и их форпосты на юге достигли Виновии.

Проконсул пожал плечами.

— Это нас более не касается, — отвечал он; вслед за тем горькая улыбка показалась на его орлином гладковыбритом лице. — Да, как ты думаешь, кто сейчас пожалует ко мне на приём?

— Не знаю.

— Карадок, Регнус и Кельтик-икениец. Подобно многим другим богатым британцам, они воспитывались в Риме, а теперь, видно, хотят изложить мне свои планы по управлению страной.

— Каковы же их планы?

— Они хотят править сами.

Римский солдат рассмеялся.

— Прекрасно, теперь их желание будет исполнено, — сказал он, кланяясь и направляясь к выходу. — Всего хорошего, твоя светлость. Тяжёлые дни наступают для нас с тобой.

Часом позже британская депутация предстала перед проконсулом. Это были хорошие, мужественные люди, которые, рискуя жизнью, всеми силами отстаивали свою родину. С другой стороны, они сознавали, что при милостивом правлении Рима они находятся в безопасности до тех пор, пока от слов не перейдут к делу. Они стояли теперь серьёзные и несколько сконфуженные перед троном наместника. Кельтик был черноволосый, смуглый маленький икениец. Карадок и Регнус — высокие, средних лет, светловолосые, чистого британского типа. Одеты они были в драпированные тоги шафранного цвета по латинскому образцу, вместо повязки и туники, кои носило большинство их соотечественников-островитян.

— Итак? — сказал проконсул.

— Мы пришли, — смело начал Кельтик, — как представители большинства наших соотечественников с намерением послать через тебя нашу петицию императору и римскому сенату. Мы торопимся получить от них разрешение на управление страной согласно нашим старым обычаям.

Он замолчал, как бы ожидая взрыва в ответ на свою дерзость; но проконсул только кивнул, как бы давая ему знак продолжать.

— У нас были свои собственные законы, прежде чем Цезарь вступил на землю британцев, и они хорошо исполняли своё назначение с тех пор, как наши предки пришли из страны Хама. Мы не дети и не выскочки среди других наций; наша история в преданиях нашего народа ведёт своё начало с более древних времён, чем история Рима, а теперь мы измучены и унижены игом, которое вы на нас наложили.

— Разве наши законы не справедливы? — спросил наместник.

— Закон Цезаря справедлив, но он всегда останется законом Цезаря. Наши родные законы составлены нашим народом применительно к его нуждам, и мы очень желали бы их вернуть.

— Вы говорите по-латински, точно родились на форуме, вы носите римскую тогу, ваши волосы приглажены по римской моде, разве всё это не дары Рима?

— Мы согласны перенять все науки и искусства, которые могут дать нам Рим или Греция, но мы хотим остаться британцами, и пусть нами правят британцы.

Проконсул усмехнулся:

— Клянусь крестом святой Елены, вы не осмелились бы говорить так с кем-нибудь из моих предшественников-язычников! Это было бы вашим концом. Одно то, что вы могли решиться предстать передо мной и так много говорить, всегда будет служить доказательством нашего милостивого правления. Но я хочу побеседовать с вами относительно вашей просьбы. Вы сами прекрасно знаете, что эта страна никогда не была единым царством, здесь всегда существовало множество племён и предводителей, которые воевали друг с другом. Неужели вы желаете вернуть всё это?

— То было в злые времена язычества, во времена друидов и дубовых рощ, теперь мы все одной крови и связаны общим Евангелием мира.

Римский наместник с сомнением покачал головой.

— Если бы весь мир думал так, тогда жилось бы спокойнее, — сказал он. — Но более вероятно, что это благое учение мира мало поможет вам, когда вы столкнётесь лицом к лицу со служителями бога войны. Что можете вы предпринять против татуированных жителей севера?

— Твоя светлость знает, что многие из храбрейших легионеров британской крови. Это будет нашей защитой.

— А дисциплина, а умение отдавать приказания, знакомство с военным делом? Всего этого вам недостаёт. Вы слишком долго опирались на римский костыль.

— Время будет трудное, но когда мы перешагнём через него — Британия возродится.

— Нет, она окажется под другим, более суровым игом, — сказал римлянин. — Пираты уже носятся у восточных берегов; если бы римляне не отогнали саксонцев, те бы уже завтра высадились на берег с мечами и факелами. Я вижу день, когда Британия действительно будет единой, но это произойдёт лишь потому, что вы и ваши близкие либо умрёте, либо спасётесь бегством в западные горы. Всё будет переплавлено воедино, и если из плавильной печи выйдет лучший Альбион, то это будет после долгих лет мучительной борьбы, и ни вы, ни ваш народ не примете в этом участия.

Регнус, высокий кельт, улыбнулся, пожав широкими плечами.

— С помощью Божьей и наших собственных рук мы надеемся на лучший исход, — сказал он. — Дайте нам возможность — и мы снесём удар.

— Ты говоришь как человек, которому нечего терять, — сказал проконсул, грустно качая головой. — Я вижу эту громадную страну с фруктовыми садами и рощами, с красивыми виллами и городами, обнесёнными стеной, с мостами и дорогами, и всё это — дело Рима. Но эти триста лет мирной жизни пройдут как сон, и от них не останется и следа. Но я хочу, чтобы вы знали: ваше желание будет исполнено. Как раз сегодня я получил приказ увести легионы.

Три британца переглянулись в неописуемом изумлении, их первым порывом была дикая радость, но вслед за ней пришло сомнение.

— Действительно, это удивительные новости, — задумчиво сказал Кельтик. — Когда уйдут легионы, твоя светлость, кого ты оставишь для нашей защиты?

— Все легионы уйдут, — сказал наместник. — Вы, конечно, обрадуетесь, услыхав, что по истечении месяца здесь не останется ни одного римского солдата и ни одного римлянина. Все они без различия пола, возраста и рода занятий последуют за мной.

По лицам британцев пробежала тень, и впервые заговорил Карадок — серьёзный и глубокомысленный человек:

— Это слишком поспешно, твоя светлость. То, что ты говорил относительно пиратов, к сожалению, верно. Из моей виллы на южном берегу близ форта Андерида я не далее как на прошлой неделе видел около восьмидесяти галер и хорошо знаю, что они набросятся на нас, как вороны на убитого быка. До истечения нескольких лет мы не можем остаться без вашей поддержки.

Проконсул пожал плечами.

— Теперь это уж ваше дело, — сказал он. — Вы получили то, что требовали. Риму пришло время заботиться только о себе.

Последняя радость сбежала с лиц британцев. Перед ними живо встало ужасное будущее, и при одной мысли о нём у них сжималось сердце.

— На рыночной площади носятся слухи, будто варвары проникли в брешь в адриановой стене, — сказал Кельтик. — Кто же теперь остановит их дальнейшее движение?

— Вы и ваши товарищи, — ответил римлянин.

Ещё яснее вырисовалось будущее, и ужас отразился на лицах депутатов.

— Но, твоя светлость, если легионы покинут нас, то в течение месяца придут дикие скотты в Эборакум и северяне на Темзу; мы можем укрыться под вашей защитой, а через несколько лет нам будет уже легче справиться, но не сейчас, твоя светлость, не сейчас!

— Умолкните! Сколько лет вы кричите нам в уши и подстрекаете народ. Теперь вы получили всё, чего хотели. Что же ещё вам нужно? Через месяц вы будете так же свободны, как ваши предки, прежде чем Цезарь ступил на ваш берег.

— Ради бога, твоя светлость, забудь слова наши! Это дело плохо обдумано. Мы пошлём в Рим, мы сами сейчас же направимся туда, мы падём к ногам императора, встанем на колени перед сенатом и вымолим оставить легионы.

Римский наместник встал и сделал знак, что аудиенция окончена.

— Можете делать, как сочтёте нужным, — сказал он. — Я с моими людьми ухожу в Италию.


Всё случилось, как он и предсказал. Прежде чем весна уступила лету, полки спустились по Аврелиевой дороге и направились к лигурийским переходам. Все дороги в Галлии были запружены колясками и телегами, перевозившими британских и римских беглецов по этому трудному пути в далёкие страны. Прежде чем наступило следующее лето, Кельтик погиб: с него заживо содрали кожу морские разбойники и прибили к дверям церкви близ Кестора. Регнуса тоже не стало: его привязали к дереву и убили стрелой при разгроме Иски раскрашенные люди. Один Карадок остался в живых, но что это была за жизнь! Он стал рабом у краснолицего каледонийца Эльды, а его жена — наложницей у дикого предводителя западной Кимры — Мордреда.

От разрушенных стен на севере до Вектиса на юге прекрасная страна британцев покрылась кровью, пеплом и развалинами. Затем, после многих лет, она возродилась краше прежнего, но, как и предсказал римлянин, ни британцы, ни потомки одной с ними крови не получили в наследство того, что когда-то было их собственностью.

1911

Подъёмник

Офицер авиации Стэгнейт должен был чувствовать себя счастливым. Он прошёл через всю войну без единой царапины; у него была отличная репутация, и к тому же он служил в одном из самых героических родов войск. Лишь недавно ему исполнилось тридцать, и впереди его ожидала блестящая карьера. И главное, рядом шла прекрасная Мэри Мак-Лин, и она обещала пройти с ним рука об руку всю жизнь. Что ещё нужно молодому человеку? И всё же на сердце у него было тяжело.

Он никак не мог объяснить этого и пытался найти причину. Вверху было голубое небо, перед ним — лазурное море, вокруг раскинулся прекрасный парк, где гуляли и развлекались люди. И главное, на него снизу вверх вопросительно смотрело прелестное лицо. Почему же он никак не может отвлечься — ведь кругом всё так весело? Снова и снова он делал усилие над собой, но это не обмануло интуиции любящей женщины.

— Том, что случилось? — спросила она. — Я вижу, тебя что-то мучает. Скажи, может, я чем-то помогу.

Он неловко рассмеялся.

— Да просто грех портить такую прогулку, — ответил он. — Как подумаю, готов наказать себя: обежать, что ли, вокруг парка несколько раз? Не волнуйся, дорогая, всё пройдёт. Думаю, просто я ещё слишком взвинчен — хотя и пора бы прийти в себя. Служба в авиации, она или ломает человека, или уж делает его уверенным в себе на всю жизнь.

— Так, значит, ничего особенного?

— Да, именно ничего, и это хуже всего. Если есть что-то реальное, можно бороться. А я просто чувствую смертельную, свинцовую тоску — здесь, в груди. Но ты прости меня, Малыш! Какой же я негодяй — так тебя растревожить!

— Но мне так хочется делить с тобой всё — даже маленькие тревоги.

— Ничего, всё прошло. Ушло, исчезло. Давай больше не будем об этом.

Она бросила на него быстрый проницательный взгляд:

— Нет, Том, видно, с тобой что-то неладно. Скажи, дорогой, часто у тебя такое бывает? Ты ведь и впрямь неважно выглядишь. Милый, давай сядем здесь, в тени, и ты мне всё расскажешь.

— Есть у меня очень странное свойство, — начал он. — Не знаю, говорил ли я об этом кому-нибудь. Когда мне грозит близкая опасность, у меня появляется странное предчувствие. Конечно, сегодня это просто нелепо — какая может быть опасность в столь тихом, мирном местечке? Наверное, это доказывает, как удивительно мы устроены. Выходит, сегодня предчувствие меня впервые обманывает.

— А раньше оно когда появлялось?

— Это чувство охватило меня однажды утром, когда я был ещё мальчишкой. В тот день я едва не утонул. Потом я чувствовал то же самое, когда в Мортон-Хилл пришёл грабитель и пуля пробила мне куртку. Дважды это случилось во время войны; я тогда чудом спасся: противник был куда сильнее. Помню, когда садился в кабину самолёта, у меня возникло всё то же чувство. Оно появляется внезапно, как туман в солнечный день. Вот и сейчас — то же самое ощущение. Посмотри-ка на меня! Ничего не заметно?

О да, она действительно заметила перемену: из насторожённого, измученного мужчины он вдруг превратился в смеющегося мальчишку. И она сама засмеялась в ответ. Этот смех вмиг развеял тревожные предчувствия, и душа его наполнилась ликующей радостью жизни.

— Слава богу! — воскликнул он. — И всё это сделали твои глаза! Я просто не мог вынести грусти в твоём взгляде. Да, всё это просто глупый ночной кошмар. Больше я не верю в предчувствия. Теперь, Малыш, у нас есть время прокатиться разок до ленча. Потом в парке будет полным-полно народу, тогда и не подступишься. Выбирай, что хочешь: колесо обозрения, летающие лодки или что-то ещё?

— Может быть, башню? — спросила она, глядя вверх. — Я думаю, свежий воздух и вид сверху помогут тебе отвлечься.

Он взглянул на часы:

— Уже начало первого, но, думаю, часа нам хватит. Похоже, однако, машина не работает. Эй, кондуктор, что там такое? Мотор сломался?

Служитель покачал головой и указал на небольшую группу людей, толпившихся у входа:

— Все ждут, сэр. Немного задерживаемся. Механизм осматривают, но я жду сигнала с минуты на минуту. Если вы присоединитесь к остальным, обещаю, что ждать вам придётся недолго.

Действительно, едва они приблизились к группе, стальные двери подъёмника отъехали в сторону — знак, что машина скоро тронется. Пёстрая толпа быстро миновала вход и теперь стояла в ожидании на деревянной платформе. Народу было немного: парк обычно наполнялся только к середине дня. Это были добродушные, дружелюбные северяне, из года в год приезжающие погостить к родным в Нортхэм. Задрав голову, они с любопытством следили за человеком, который опускал стальной каркас. Казалось, занятие это было опасное и рискованное, но он двигался ловко и быстро, словно спускаясь по лестнице.

— Вот так раз! — сказал кондуктор, глядя вверх. — Похоже, Джим сегодня куда-то торопится.

— А кто это? — спросил Стэгнейт.

— Да это Джим Барнес, сэр, наш лучший рабочий на этом аттракционе. Там, наверху, он чувствует себя как рыба в воде. Да, Джим проверяет каждую заклёпку, каждый болтик. Этот парень просто клад.

— Но не советую обсуждать с ним религиозные проблемы, — заметил кто-то из толпы.

Служитель усмехнулся.

— Ну, тогда вы с ним уже знакомы, — заметил он. — Да, не стоит спорить с ним о религии.

— А почему? — поинтересовался офицер.

— Да дело в том, что он принимает всё слишком близко к сердцу. Но в своей секте он считается просто светилом.

— Ну, это немудрено, — заметил тот, кто знал Джима. — Я слышал, вся паства там — шесть человек. Джим из тех, для кого Небеса целиком умещаются в стенах его захолустной молельни, и до всех, кто не вхож в неё, ему попросту нет дела.

— Слушайте, не стоит с ним так разговаривать, когда у него в руках молоток, — шепнул кондуктор. — Привет, Джим! Ну, как нынче дела?

Человек быстро скользнул вниз, пролетел последние тридцать футов и остановился на перекладине, сохраняя равновесие. Он внимательно рассматривал людей, стоявших в подъёмнике. Фигура его в кожаных штанах и куртке, перетянутая коричневым поясом, из-за которого торчали клещи и другие инструменты, порадовала бы глаз художника: высокий и сухопарый, в длинных руках и ногах угадывалась необычайная сила. В лице его сквозило нечто поразительное: в нём ощущалось несомненное благородство и вместе с тем чувствовалось что-то зловещее. У него были тёмные глаза и волосы, большой орлиный нос и длинная борода, ниспадавшая на грудь. Одной рукой он держался за перекладину, а другой сжимал стальной молоток, покачивая им у колена.

— Наверху всё готово, — ответил он. — Я поднимусь вместе с вами, если вы не против.

Он спрыгнул с перекладины и присоединился к остальным.

— Значит, вы всё время присматриваете за подъёмником? — спросила молодая леди.

— Это моя работа, мисс. С утра до самой ночи, а часто и с ночи до утра я здесь, наверху. Иногда мне кажется, что я и не человек вовсе, а птица и лечу по воздуху. Когда я лежу вверху на перекладине, эти создания носятся вокруг меня и кричат мне, пока я не начинаю кричать что-то в ответ этим бедным тварям.

— Да, у вас серьёзная работа, — заметил офицер, глядя вверх на удивительную ажурную резьбу из стальных прутьев, чётко выступавшую на фоне синего неба.

— Ах, сэр, поверите ли, нет ни одной гаечки, ни одного винтика, которые я бы не подкрутил здесь. Вот мои помощники — молоток да гаечный ключ. Бог парит над землёй, а я — над Башней, и у меня в руках — власть над жизнью и смертью, над смертью и жизнью.

Гидравлический механизм уже заработал, и подъёмник медленно пополз вверх. Перед ними всё шире открывалась панорама побережья и бухты. Зрелище было настолько завораживающим, что пассажиры даже не заметили, как платформа резко остановилась на высоте пятисот футов. Барнес пробормотал, что, наверное, что-то неладно, и, перепрыгнув, как кошка, расстояние, отделявшее их от металлической решётки, стал быстро карабкаться вверх и исчез из виду.

Маленькая пёстрая толпа, подвешенная в воздухе, потеряла — в этих необычных условиях — свою английскую чопорность и начала обмениваться замечаниями. Одна пара, называвшая друг друга Долли и Билли, объявила, что они звёзды цирковой программы, и вызвала всеобщий смех своими довольно остроумными шутками. Пышногрудая мамаша, её не по годам развитый ребёнок и две супружеские пары составляли благодарную аудиторию.

— Ты ведь хотел бы быть моряком, верно? — спросил комик Билли мальчика в ответ на какую-то реплику. — Послушай, мальчуган, ты кончишь жизнь цветущим трупом, если не будешь поосторожнее. Вы только посмотрите, как он стоит на самом краешке! Нет, утром, да ещё в такой ранний час, я не могу этого вынести.

— Не пойму, при чём здесь ранний час? — удивился полный коммивояжёр.

— Дело в том, что до полудня мои нервы никуда не годятся. Понимаете, когда я смотрю вниз и вижу людей, похожих на точки, я начинаю весь дрожать. Это у меня наследственное. Вся моя семья ведёт себя так по утрам.

— Думаю, — сказала Долли, яркая румяная женщина, — что вчера вечером она вела себя точно так же.

Последовал общий смех, причём первым захохотал комик.

— На этот раз ты просто сводишь счёты, Долли. Я не против, если это касается драчуна Билли. Он всё ещё без чувств, как сообщили последние известия. Но когда смеются над моей семьёй, я удаляюсь.

— Право, пора бы нам всем удалиться, — заявил коммивояжёр, краснощёкий господин холерического склада. — Что за безобразие — столько времени держать нас наверху! Я буду жаловаться компании!

— Ах, где здесь звонок? — завопил Билли. — Мне нужно срочно позвонить.

— Зачем? Позвать официанта? — спросила дама.

— Я хочу позвать кондуктора, водителя, кого-нибудь, кто водит эту старую калошу вверх и вниз. Что у них там, бензин, что ли, кончился, аль пружина в часах сломалась, аль ещё что-нибудь стряслось?

— Во всяком случае, перед нами прекрасная панорама, — заметил офицер.

— Ну, с меня довольно, — заявил Билли. — Я уже получил свою порцию панорамы, пора и закругляться.

— Ах, я так волнуюсь! — запричитала полная мамаша. — Надеюсь, с подъёмником ничего не случилось.

— Послушай-ка, Долли, подержи меня за куртку. Я попытаюсь посмотреть, как идут дела. Ах, боже мой, мне дурно, голова кружится! Представляете, внизу, прямо под нами, лошадь и она не больше мыши! Кроме того, я не вижу никого, кого бы занимала наша судьба. А где этот старый пророк Исаия, который поднимался с нами?

— Он быстренько улизнул, когда увидел, что назревают неприятности.

— Нет, вы только послушайте! — возмущённо начала Долли. — Хорошенькое дельце, нечего сказать! Болтаемся себе на высоте пятисот футов и теряем драгоценное время. А я, между прочим, должна сегодня выступать в цирке в дневном спектакле. Да, не завидую я компании, если они не потрудятся спустить меня вовремя! Во всех афишах объявлено, что я буду петь новую песню.

— Новую песню? О чём же, Долли?

— Ну, скажу вам, это что-то сногсшибательное. Она называется «По дороге на Аскот». Я буду исполнять её в шляпе диаметром четыре фута.

— Послушай, Долли, пока мы здесь ждём, давай устроим репетицию.

— Ах нет, юная леди нас не поймёт.

— Я буду очень рада послушать! — воскликнула Мэри Мак-Лин. — Пожалуйста, спойте!

— Но слова написаны на шляпе. Я не могу петь без шляпы! Но там замечательный припев:

Если нужен амулет вам

По дороге на Аскот,

Попроси у дамы в шляпке,

Что размером с колесо!

У неё был приятный мелодичный голос и несомненное чувство ритма. Все стали дружно покачиваться в такт.

— А теперь все вместе! — крикнула она, и маленькая странная компания, которую свёл вместе случай, изо всей мочи грянула припев.

Это было поистине великолепно, однако никакого ответа снизу не последовало. Всем стало ясно, что внизу либо ни о чём не догадываются, либо бессильны что-то предпринять. С земли не доносилось ни звука.

И пассажиры не на шутку встревожились. У коммивояжёра даже спал румянец со щёк. Билли ещё пытался острить, но без успеха. Теперь главным среди них стал офицер в синем мундире. Все смотрели на него, наперебой задавая вопросы.

— Что вы посоветуете сэр? Не думаете, что эта штука может упасть?

— Нет, никакой опасности нет. Но тем не менее глупо болтаться здесь. Пожалуй, я попытаюсь прыгнуть на эту перекладину. Может, увижу, что там стряслось.

— Ах нет, Том, ради бога, не оставляй нас!

— Да, у некоторых прямо-таки стальные нервы, — заметил Билли. — Легко сказать — прыгнуть через дырку глубиной пятьсот футов!

— Смею утверждать, наверняка этот джентльмен делал в войну вещи и потруднее.

— Ну, я бы на такое не пошёл, даже если бы про меня написали во всех афишах и газетах. Пусть этим занимается старый Исаия. Это его работа, вот пусть он и делает, и нечего мне ему помогать.

Три стороны подъёмника были сбиты из досок, в которых прорубили окошки для наблюдения. Четвёртая, выходящая на море, была открытой. Стэгнейт, насколько мог, высунулся наружу и посмотрел вверх. В это время над ним раздался резкий металлический звук, как будто лопнула натянутая струна. Наверху, футах в ста от него, показалась рука, которая что-то быстро делала среди проволочных конструкций. Больше ему ничего рассмотреть не удалось, но его успокоил вид этой крепкой, мускулистой руки, которая что-то дёргала, тянула, сгибала и скрепляла.

— Всё в порядке! — сказал он, и при этих словах его товарищи по несчастью вздохнули с облегчением. — Там наверху кто-то чинит подъёмник.

— Это, наверное, старый Исаия, — догадался Билли. Он вытянул шею, стараясь заглянуть за угол. — Правда, я его не вижу, но, держу пари, это его рука. Постойте-ка, а что это он держит? Похоже на отвёртку или что-то в этом роде. Нет, клянусь Богом, это не отвёртка, это напильник.

Пока он говорил, наверху вновь раздался резкий звук. Офицер тревожно нахмурился:

— Чёрт подери, именно такой звук издавал наш стальной трос, когда лопался стренга за стренгой. Какого чёрта этот малый там возится? Эй, наверху! Что вы там делаете?

Человек прервал свою работу и теперь медленно скользил вниз на металлическую перекладину.

— Всё в порядке, он спускается сюда, — успокоил Стэгнейт испуганных товарищей. — Всё хорошо, Мэри. Не надо бояться. Нелепо думать, что он и вправду хочет оборвать трос, который нас всех держит.

Сверху свесились ноги в ботинках, потом появились кожаные штаны, пояс с висящими на нём инструментами, затем возникла вся фигура, и они увидели неприятное, смуглое лицо рабочего с орлиным носом. Он был без куртки, из-под расстёгнутой рубашки виднелась волосатая грудь. Когда он появился, наверху снова раздались резкие, лязгающие звуки.

Человек начал не торопясь спускаться и наконец встал, балансируя, на перекладину, прислонившись к боковой раме. Он скрестил руки и смотрел из-под нависших чёрных бровей на пассажиров, жавшихся на платформе.

— Послушайте! — крикнул Стэгнейт. — Что там стряслось?

Человек стоял молча, не двигаясь, и в его твёрдом немигающем взгляде была неуловимая угроза.

Офицер рассердился.

— Эй! Ты что, оглох? — закричал он. — Долго ещё мы будем тут болтаться?!

Человек молчал. Что-то дьявольское проглядывало в его облике.

— Слышишь, парень, я буду на тебя жаловаться! — крикнул Билли прерывающимся голосом. — Ты не думай, я этого так не оставлю!

— Послушай! — закричал офицер. — У нас здесь женщины, и ты их пугаешь. Почему мы застряли? Машина сломалась, что ли?

— Вы здесь, — медленно ответил человек, — потому что я вбил клин в трос прямо над вами.

— Ты что, сломал подъёмник? Да как ты посмел?! Какое ты имеешь право так пугать женщин и причинять нам столько неприятностей?! Немедленно вытащи этот клин, не то плохо тебе будет!

Человек не проронил ни слова.

— Ты слышишь, что я говорю? Какого чёрта ты не отвечаешь? Что ещё за шутки! Хватит с нас твоих глупостей!

Мэри Мак-Лин в ужасе схватила своего возлюбленного за руку.

— Том, Том! — закричала она. — Посмотри на его глаза, посмотри на эти ужасные глаза! Это маньяк!

Наконец рабочий шевельнулся. Его тёмное лицо исказилось от ярости, злобные глаза засветились, как красные угольки, и он потряс в воздухе своей длинной рукой.

— Слушайте меня, грешники! — закричал он. — Истинно говорю вам, что те, кто безумны к чадам этого мира, и есть помазанники Божии и обитатели храма! Итак, говорю я вам, настал день, когда униженные будут возвышены, а те, кто погряз во грехе, понесут кару за содеянное!

— Мама! Мама! — заплакал в ужасе мальчик.

— Тише! Тише! Успокойся, Джек, — уговаривала малыша полногрудая мамаша и вдруг закричала в порыве женского гнева: — Из-за вас плачет ребёнок! Хорош мужчина, нечего сказать!

— Лучше ему плакать сейчас, а не в вечной тьме. Пусть стремится спасти свою душу, пока ещё есть время!

Офицер намётанным глазом измерил расстояние над пропастью до перекладины. Там было добрых восемь футов, а этот малый мог просто столкнуть его, прежде чем он успеет ухватиться за решётку. Пытаться прыгать сейчас было безрассудством. Он вновь сделал попытку вступить в переговоры:

— Послушай, парень, твоя шутка зашла слишком далеко. Почему ты хочешь нашей гибели? Давай по-хорошему, полезай наверх и вытащи этот клин, а мы согласны никому не говорить об этом.

Сверху вновь донёсся леденящий душу треск.

— Боже мой, да это трос лопается! — закричал Стэгнейт. — Эй, ты, отойди в сторону! Я посмотрю, что там!

Рабочий вытащил из-за пояса молоток и с яростью помахал им в воздухе:

— Остановись, молодой человек! Остановись или иди сюда, если хочешь приблизить свой конец!

— Том, Том, ради бога, не прыгай! Помогите! Помогите!

Все разом закричали, взывая о помощи. Человек наблюдал за ними со злобной усмешкой:

— Там нет никого, кто бы мог вам помочь. Они не смогут подняться вверх, даже если и захотят. Вам лучше подумать о своей душе, чтобы не гореть в вечном огне. Слушайте, тот канат, что держит вас всех, лопается нить за нитью. Есть ещё один, но, когда лопнет первый, напряжение увеличится, и тот тоже оборвётся. Вам осталось пять минут жизни и целая вечность впереди.

У пленников вырвался стон ужаса.

Стэгнейт почувствовал, как у него на лбу выступил холодный пот. Он обнял дрожащую девушку. Если бы можно было хоть на минуту отвлечь этого злобного дьявола, он мог бы прыгнуть и схватиться с ним!

— Послушай-ка, дружище! Мы предлагаем тебе способ получше. Ведь мы ничего не сможем поделать. Если тебе так хочется, поднимайся наверх и перережь трос. Иди, да поскорей, и пусть всё наконец кончится!

— Э нет! Тогда вы сможете перепрыгнуть сюда и уцелеть. Нет, раз я взялся за это дело, я доведу его до конца.

Молодого офицера охватила ярость.

— Дьявол! — закричал он. — Что ты там скалишь зубы? Ничего, у тебя сейчас будет повод посмеяться! Эй, кто-нибудь, дайте мне палку!

Человек угрожающе замахал молотком.

— Итак, вперёд! Предстань перед судом! — завыл он.

— Он убьёт тебя, Том! Ради бога, не надо! Если суждено умереть, умрём вместе!

— Я бы не делал этого, сэр, — заметил Билли. — Он собьёт вас прежде, чем вы перепрыгнете. Долли, дорогая, держись! Обморок нам не поможет. Мисс, может, вы поговорите с ним? Вдруг он вас послушает?

— Скажите, почему вы так хотите нашей смерти? — дрожа, заговорила Мэри. — Что мы вам сделали? Если мы погибнем, вы наверняка будете раскаиваться. Ну пожалуйста, будьте добрым, благоразумным человеком и помогите нам вернуться назад на землю.

На человека с мольбой смотрело нежное прекрасное лицо. Казалось, на какое-то мгновение он смягчился. Но спустя секунду черты его опять исказились от злобы.

— Я обязан свершить свой долг, женщина. Негоже слуге Господа отвлекаться от своей задачи.

— Но почему вы считаете, что это ваша задача?

— Так повелел мне внутренний голос. Он вещал мне ночью и днём. Я слышал его, когда лежал здесь, наверху, и смотрел на этих грешников. Они сновали по улицам, и каждый был занят своими грешными помыслами. «Джон Барнес, Джон Барнес, — говорил голос, — тебе суждено подать знак всему грешному людскому племени, вещий знак, который явит им существование Бога и убедит, что есть высший суд над грешниками». Разве волен я ослушаться гласа Божьего?

— Но ведь это глас дьявола! — воскликнул Стэгнейт. — Подумай только, в чём согрешила эта девушка или другие, за что ты хочешь лишить их жизни?

— Просто вы такие же, как и все люди, — не лучше и не хуже. Каждый день они проходят мимо меня, толпятся на этом подъёмнике. Я слышу их глупые крики, нелепые песни и суетную болтовню. Их волнуют только плотские желания. Слишком долго я стоял в стороне, наблюдая за ними, и не решался торжественно возгласить это. Но сегодня настал день — День гнева — и уже приготовлена жертва. И не думайте, что речь слабой женщины может отвратить меня от ниспосланной мне миссии.

— Бесполезно! — заплакала Мэри. — Бесполезно! Я вижу смерть в его глазах.

С лязгом лопнула ещё одна стренга троса.

— Покайтесь, о грешники! Покайтесь! — завопил сумасшедший. — Ещё один трос — и всё кончено!

Стэгнейту казалось, что он видит дурной сон — какой-то ужасный ночной кошмар. Ведь на войне он столько раз смотрел смерти в глаза. И неужели сейчас, в самом сердце мирной Англии, он оказался во власти какого-то маньяка? А его возлюбленная, та, которую он готов заслонить от малейшей опасности, беспомощно стоит перед этим ужасным человеком? Вся энергия, вся мужская гордость восстали в нём.

— Ну нет, мы не умрём, как овцы на бойне! — воскликнул он, бросаясь на деревянную стену подъёмника и тряся её изо всех сил. — Навались, парни! Выбьем стенку! Это доски, они уже поддаются! Вали стенку! Отлично! Ещё раз — все вместе! Пошла! Теперь сбоку! Пусть летит к чертям! Вот и славно!

Они выбили сначала заднюю, а потом и боковые стенки подъёмника. Обломки досок и щепки полетели вниз, в бездну.

Барнес плясал на своей перекладине с молотком в руках.

— Не старайтесь! — орал он. — Это вам не поможет! День искупления пробил!

— До боковой перекладины меньше двух футов, — закричал офицер. — Прыгайте! Быстро! Все вместе! Я задержу этого дьявола!

Стэгнейт выхватил крепкую трость из рук коммивояжёра. Теперь он стоял лицом к лицу с сумасшедшим, подзадоривая его прыгнуть на платформу. Снова раздался треск, зыбкая платформа стала раскачиваться. Через плечо он увидел, что все его товарищи были уже в безопасности на боковой перекладине. Они представляли собой весьма странное зрелище и напоминали потерпевших крушение: неровный ряд людей, уцепившихся за стальную решётку. Однако их ноги стояли на твёрдом металлическом основании. Всего два стремительных шага, прыжок — и он уже висел рядом с ними. В то же мгновение убийца с молотком в руке перепрыгнул через пропасть на платформу. Только секунду они видели его — и долгие годы это зрелище преследовало их во сне: перекошенное лицо, сверкающие глаза, разметавшиеся от ветра волосы… Мгновение он балансировал на качавшейся платформе. В следующую секунду, с душераздирающим скрежетом платформа полетела вниз вместе с ним. Наступила долгая тишина, и затем, далеко внизу, послышался глухой стук и треск…

Побледневшие от ужаса люди вцепились в холодные стальные решётки и смотрели вниз, в бездну. Стэгнейт первым прервал молчание.

— Всё в порядке! Теперь они пришлют за нами спасателей! — крикнул он, вытирая пот со лба. — Но, видит бог, на этот раз едва пронесло…

1922

Тайна Колверли-Корта[188]

Глава 1

Догадки и предположения

«Ненавижу тайны, и никогда не могла взять в толк, почему люди ссорятся». Столь достойное заявление — оно, несомненно, является выражением общей благорасположенности — принадлежит обворожительной особе, которую в нашей семье принято именовать «миссис Джеймс». Она вдова дяди моего отца, мистера Джеймса Макуорта, дама лет сорока семи; её сына в обиходе называют Манчестерцем.

Макуорты из Колверли-Корта — род очень древний, а сам Колверли-Корт — милое старинное поместье, но мне ни разу не довелось побывать в нём, и это имеет самое непосредственное отношение к таинственной истории, которую я намереваюсь сейчас рассказать.

Старый Джерард Макуорт, свёкор моей «тётушки Джеймс», весьма рано овдовел и остался с тремя сыновьями на руках. Средний из них со временем женился, а когда он умер и жена его вскоре последовала за ним, их единственный сын, то есть мой отец, был перевезён в Колверли-Корт и воспитан там на правах любимца семьи.

Старший сын Томас отличился в своей профессии (он был военным) и женился, когда его отцу было семьдесят, а ему самому сорок три. Жена его, необычайной красоты девушка, став леди Макуорт, невероятно гордилась своим супругом и его успехами на боевом поприще. Младший из братьев также женился, но детей у него не было. Моему отцу, когда его дядя, сэр Томас, женился, исполнилось шестнадцать лет, и он вырос в родовом имении, окружённый всеми благами и заботами, какие только мыслимы в положении наследника. Дед так любил его, что, окажись жена старшего сына также бездетной, он, по общему мнению, не только бы не огорчился, но и втайне возликовал. Однако леди Макуорт не смогла последовать за своим супругом в Индию — она ожидала появления наследника. И сэр Томас вынужден был оставить её дома в Лондоне, где, как предполагалось, и должен был появиться на свет этот новый наследник всех богатств рода Макуортов и где в ожидании этого события остался и сам отец сэра Томаса.

Затем наступил ужасный день. Он принёс известие о смерти сэра Томаса; жена его произвела на свет девочку, а её собственную жизнь, по видимости, спасло лишь чудо; затем, всё в тот же день, уже после рождения ребёнка, мистера Макуорта-старшего сбил кеб, и он умер прямо на улице. Об этом последнем событии леди Макуорт пребывала в течение нескольких недель в полном неведении, а люди полагали, что она попросту легко смирилась с утратой, держа в объятиях малышку, ставшую теперь наследницей всего состояния Макуортов.

Однако ходили слухи, будто мистер Макуорт-старший открыто выразил свою радость по поводу рождения девочки, и торопился к своему адвокату, намереваясь изменить завещание, по которому вся собственность переходила в руки сэра Томаса, а потом, по его смерти, его детям, — но как раз по дороге к адвокату его и постигла смерть. Говорят, он часто высказывался в том духе, что Роджер, мой отец, должен стать его наследником во всей полноте этого титула; а девочке он бы оставил ежегодный пансион в размере семисот фунтов, чего для женщины, по его словам, было бы вполне достаточно. В тот день, узнав о смерти сына и о том, что начались роды, сэр Джерард пребывал в состоянии величайшего возбуждения. Он очень любил леди Макуорт, но сразу же по объявлении о рождении девочки открыто выразил свою радость в связи с подобным поворотом дел. Он буквально не мог усидеть на месте и почти бегом помчался к ближайшей стоянке кебов, чтобы как можно скорее встретиться с адвокатом и отдать ему соответствующие указания об изменениях в завещании. Но поскольку ему сделать этого не удалось, мой отец остался с весьма скромным доходом, его дядя Джеймс получил немногим более того, а леди Макуорт вместе с новорождённой дочерью переехали жить в Колверли-Корт.

Многие годы прошли с той поры. Более тридцати лет отец усердно трудился в Лондоне на ниве юриспруденции. В конце концов он стал компаньоном в весьма престижной и преуспевающей конторе. Через год после моего рождения он овдовел, и мне ко времени начала этой истории исполнилось двадцать лет. Некая миссис Эллерби уже десять лет вела наше хозяйство и присматривала за мной; но моя обожаемая тётушка Джеймс, вторая жена дяди моего отца, всё равно была первым советником во всех делах, до меня касающихся. И я, разумеется, в ней души не чаяла, в ней и в её единственном сыне — кузене Джоне, Манчестерце. Дядя Джеймс тогда сильно улучшил своё финансовое положение, женившись на ней — милой и образованной дочери преуспевающего фабриканта. Это был его второй брак. После смерти мужа миссис Джеймс, обладавшая в то время весьма значительным состоянием, приобрела в Лондоне прекрасный особняк. В нём и жила она зимой и летом и была для меня всё равно как мать. Джон жил в Манчестере; сильно занятый и преуспевающий молодой человек, весьма приятный собеседник, он обожал моего отца, которого называл «большим кузеном Роджером», как его тому научили в детстве, и был очень добр со мной. Джону исполнилось двадцать семь, а тётушка Джеймс была на два года моложе моего отца, который по браку приходился ей племянником. Таково было положение нашей семьи в тот день, когда тётушка высказала своё отрицательное отношение ко всякого рода тайнам и нежелание вступать в ссоры, о чём я упоминала выше.

Но что бы ни говорила тётушка Джеймс, милое, открытое лицо которой, казалось, не допускало и самой мысли о тайне, тайна всё же была, и ссора, по-видимому, всё-таки уже произошла. Но обо всём этом, насколько можно судить, никому, включая и тех, кто имел к делу самое непосредственное отношение, ничего с определённостью не было известно. Леди Макуорт вместе с Джудит, которой теперь было за тридцать, на добрый помещичий лад жили в Колверли-Корте, но мы ни разу у них не были. Я не видела ни замка, ни Джудит, ни её матери и знала только одно: мой отец никогда туда не поедет. Уже несколько лет кряду леди Макуорт слала ему приглашения на Рождество, и отец всякий раз вежливо, но твёрдо отказывался. С той поры, как я вернулась из пансиона домой, ни леди Макуорт, ни Джудит ни разу не были в Лондоне. Мы знали, что прежде отец ежегодно виделся с ними, когда они приезжали в город, и часто гостил у них в Колверли, и точная дата разрыва, происшедшего в отношениях, оставалась неизвестной. Эта дата, равно как и причина разрыва, также составляла часть тайны.

Постепенно, к тому времени как я выросла, миссис Джеймс также перестала наезжать в Колверли.

— О! Я не урождённая Макуорт, — говаривала она, — и мне нет необходимости являться на рождественский сбор фамилии. Поезжай я туда, это выглядело бы как выступление против твоего отца. Я не собираюсь делать этого, потому что ты, моя милая Мэри, дорога мне. Джон, он-то Макуорт и может себе позволить наведываться в Колверли, когда пожелает. Он и в самом деле частый гость там. Но он говорит, что последние пару лет находит Джудит довольно странной. О, какая жалость, что она не вышла тогда за майора Грея!

— Почему же она ему отказала? — спросила я.

— Это тоже часть тайны. Порой мне думается, что тогда-то всё и началось. Пять лет миновало; был назначен день; брачный контракт составлен в конторе твоего отца. Уже испекли свадебный торт и закупили шампанское. Джудит и майор Грей отправились взглянуть на карету, на которой нарисовали их герб, и должны были затем зайти ко мне на ленч. Но она пришла ко мне одна. И сказала, что решила не выходить замуж. Она никому так и не рассказала о причинах своего решения. «Не по вине майора Грея» — вот и всё, что удавалось из неё вытянуть. Ко мне приходил и майор Грей. Я послала тогда за твоим отцом. Но твой отец, милая Мэри, был холоден и бесстрастен, словно камень. Он отказался встретиться с Джудит. Отказался посетить леди Макуорт, когда она послала за ним. Мне всегда казалось, что он знает что-то такое, о чём не желает говорить. Леди Макуорт забрала дочь в Колверли-Корт, и с тех пор они ни разу не наведались в Лондон. Леди Макуорт снова и снова приглашала его к себе, но он, я уверена, больше не виделся с ними.

Вот и всё, что мне было известно о семейной тайне в мои двадцать лет. Порой мне казалось, что отец, уставая от трудов и забот той жизни, к которой он не был подготовлен своим воспитанием, со временем испытывал всё большие трудности. Кроме того, я поняла, что в поведении отца по отношению к леди Макуорт было нечто, чего добрая и честная миссис Эллерби не могла ни понять, ни принять. С некоторых пор она сильно оживлялась в преддверии Рождества и очень огорчалась беспрестанным отказам отца на приглашение леди Макуорт посетить Колверли-Корт; а если на Рождество приглашение вовсе не приходило, она по нескольку дней кряду беспрерывно рыдала. В один из таких дней я, помнится, спросила её, известно ли ей что-нибудь о семейной тайне, и она ответила:

— Недостаточно для того, чтобы действовать, дорогая Мэри.

А потом представьте себе, что ваш отец, добрый и отзывчивый по натуре человек, становится вдруг невероятно суровым, полагая, что именно суровость и требуется от него. К нему тогда невозможно подступиться; он живёт, словно замуровав себя в тесной келье своей «тайны Колверли». Так что все секреты и тайны продолжали существовать, и не было в целом свете другого человека, которого бы так интересовала кузина Джудит и всё, что до неё касается, как я.

Как бы я хотела, чтобы все поняли, сколь очаровательна моя миссис Джеймс! Мы обыкновенно называли её «тётушкой Джеймс», потому что она была жизнерадостным, нежным, всепрощающим и умеющим примирить всех существом и просто провоцировала на небольшие вольности в отношении себя, да, вероятно, и любила в основном как раз за них. Рост её удачно составлял то, что называется золотой серединой — не высокая, но и не маленькая; походка лёгкая и самый стройный стан на свете. Когда же она одевалась в платья своего любимого стиля матроны средних лет, всем казалось, что она девочка, которая в домашнем театре играет взрослую роль. Некрасивые люди, к тому же злые на язык, распускали слухи, будто она красится, и её прекрасные волосы, среди которых не было ни одного седого, под тонкой белой вуалеткой, которой она обычно их прикрывала, выглядели точно так же, как мои. От миссис Джеймс всегда исходило какое-то восхитительное ощущение свежести; туалеты её отличались плавностью и мягкостью линий; проходя мимо, она скользила совершенно бесшумно, не издавая платьем ни малейшего шороха. Жарким летом один взгляд на неё освежал лучше самого нежного ветерка, а зимой — согревал до глубины души. Но будь то зима или лето, взгляд её лучистых глаз неизменно благословлял меня, и в улыбке её я читала, что могу рассказать ей обо всём, что меня волнует. Воистину она была рождена, чтобы приносить счастье, и само её присутствие было величайшим счастьем для окружающих.

И вот однажды в декабре, когда мы все только и думали что о Рождестве и начали уже обычные приготовления к празднествам — мой отец, хотя это и стоило ему больших трудов, всё же удерживал за собой высокое место в жизни и не хотел отказываться от своих обычаев щедрости и гостеприимства, — я получила от миссис Джеймс записку. Она просила меня вечером навестить её. «Я пошлю за тобой, — писала она, — к шести часам». Мне было нелегко решиться уехать в это время из дому, так как ещё многое нужно было сделать. Надо сказать, нигде нельзя так весело и приятно встретить Рождество, как в Лондоне, среди трудолюбивых горожан, которым к тому же потом приходится этот день отрабатывать. Как бы то ни было, я вышла из кладовой, в которой мы с миссис Эллерби, надев грубые фартуки, загодя отвешивали сливы для рождественских пудингов, куда более многочисленных, чем требовалось нашей семье, и начала переодеваться, чтобы ехать к миссис Джеймс. Она дала мне указания, что надевать, и, поскольку я должна была остаться у неё на ночь, она предложила мне также выбор платья на утро. Я всегда слушаюсь её в этих вопросах, поскольку вера в безупречный вкус миссис Джеймс в нашей семье абсолютна.

Перед выходом из дому я подошла к отцу, чтобы он оценил меня:

— Как ты меня находишь?

— Ты восхитительна, моя дорогая. — И он поклонился мне со старомодной церемонностью.

Ярко светила полная луна. Она плыла по высокому и чистому небу, заполняя улицы своим светом, когда мы поворачивали за угол, а на открытых местах торжественно окружала и нас самих серебряными лучами. Полная луна в зимнем небе Лондона — всегда красивое и величественное зрелище, в нём неизменно есть что-то таинственное; такого не бывает больше нигде. Сколь разителен контраст между спокойствием небес, с высоты которых этот неземной наблюдатель вечно взирает вниз, и стремительным движением жизни в подлунном мире, на который нисходят потоки его волшебного света, что это даже несколько пугает. Я очень остро всё это чувствовала. Рождество — день Мира — было уже не за горами; приблизился долгожданный праздник всех уставших от трудов праведных. Снова сердца наши были готовы принять его благословение. И тут мне подумалось об отце, в нахмуренных бровях которого проглядывала тайна, и жгучее желание раскрыть её, навсегда освободиться от неё излилось из моего сердца подобно молитве. Обуреваемая этими чувствами, я остановилась у дверей миссис Джеймс. Ещё минута — и я уже разговаривала с Госсет, старой служанкой и верной подругой хозяйки. Добрейшая женщина спустилась в прихожую, чтобы проводить меня в дом и взять у меня маленький саквояж и плоский свёрток с вельветиновым платьем на утро.

Красота дома тёти Джеймс не знала изъянов. Дороговизна его не была давящей. Здесь царила атмосфера гостеприимства, и единственное, что среди его чудес действительно могло поразить вновь прибывшего, так это огромная эстакада цветущих роз в горшках, которыми были уставлены углы ступенек на лестнице в прихожей.

Миссис Джеймс сидела за столиком в маленькой гостиной, и на лице её застыло столь удивлённое выражение, что это сразу показалось мне необычным.

— Престранное дело, Мэри, — заговорила она. — Вчера вечером Джон вернулся из Колверли. Всё утро он провёл со мной. О Мэри, он самый лучший на свете!

— Да, так что же в Колверли? — не удержалась я.

— Так вот, он привёз мне записку от леди Макуорт. Сейчас я тебе её прочитаю: «Я пишу к Вам, чтобы вновь пригласить провести Рождество у нас. То же самое я хотела бы предложить Роджеру и его дочери, но его непонятная и непроходящая холодность делает для меня невозможным дальнейшие попытки наладить с ним отношения. Джудит, которая могла бы что-то для этого сделать, в последнее время стала несколько странной и ничем не желает помочь. «У меня ещё недостаёт сил», — отвечает она мне на подобного рода просьбы. Я подозреваю, существует нечто такое, чего она не может простить Роджеру. Мне бы крайне хотелось раскрыть тяготеющую над нами тайну, но я совершенно бессильна это сделать. Лучше я перейду к более приятному. Я разговаривала с Джоном о его перспективах, касающихся до женитьбы, и с радостью узнала, что он уже думал об этом. Со свойственной ему весёлостью он как-то раз обронил, что мы можем называть его даму «мисс Джексон», но отказался сообщить нам, где она в настоящее время находится. Джудит сказала Джону, что мы будем очень рады вас видеть. Вы можете привезти с собой и мисс Джексон, если вам будет угодно…» На этих словах миссис Джеймс подняла на меня глаза с нескрываемым весельем.

Меня точно громом поразило.

— Мисс Джексон! — вскричала я. — Кто она, эта мисс Джексон?

— В этом-то всё и дело, милая Мэри, — отвечала миссис Джеймс. — Видишь ли, на самом деле никакой мисс Джексон не существует. Джон, пока не прочёл записку, просто не мог и подумать, что леди Макуорт так серьёзно отнесётся к его шутке. Что же нам теперь делать? — вопросила тётушка с весёлым недоумением.

В эту минуту отворилась дверь в большую комнату, и из темноты в пятно неяркого света, отбрасываемого камином, вышел какой-то мужчина.

— Мэри, — сказал он, — а вы не желаете стать этой мисс Джексон?

Тётушка тут же вскочила на ноги. Я заметила, что глаза её, нежно глядящие на меня, увлажнились и в них, подобно бриллиантам, засверкали слёзы. Она выскользнула из комнаты через другую дверь, и тогда Джон — то был он — сказал мне:

— Мэри, согласны ли вы стать моей женой? Я уже давно люблю вас.

Я не могу рассказать, как прошёл тот вечер, да никого это, наверное, и не интересует. Но перед тем как утром я отправилась домой, где отец был рад дать своё согласие на наш брак, мы с тётушкой Джеймс и Джоном договорились, что Рождество я проведу вместе с ними, а где именно — решено было не сообщать отцу, во всяком случае уж точно не в Лондоне. А Джон тем временем написал леди Макуорт, что они с матерью будут, а также привезут с собой и мисс Джексон!

Едва ли можно сказать, что я целиком и полностью одобряла подобный план. Но Джон такой весёлый, с ним всегда так весело, а здесь он, кроме того, оказался ещё и настойчив. Я вынуждена была признать, что его доводы обоснованны, но умоляла разрешить мне рассказать обо всём отцу.

— Но он же не отпустит тебя, если всё узнает; он просто не может тебя отпустить, — отвечала тётушка Джеймс.

— И леди Макуорт не пустит тебя за порог, если ей заранее будет известно; она просто не может тебя пустить, — присовокупил Джон.

Напрасно я вопрошала:

— Но почему?

Единственный ответ, которого я смогла от них добиться, был таков:

— Твой отец после стольких отказов, данных им леди Макуорт, никак не может позволить тебе ехать в Колверли. А леди Макуорт, после всех отказов, полученных ею от твоего отца, уже ничего не может добавить к сказанному.

Наконец Джон привёл довод, после которого я решилась:

— Если уж мы хотим изгнать эту тайну из нашей жизни, то нужно пойти на какие-то жертвы. Давай сначала проникнем в дом, а затем всё расскажем твоему отцу и даже затащим его туда, если получится. И к тому же, — заявил Джон, — как моя невеста, ты просто обязана посетить Колверли-Корт. Наш совместный приезд будет чем-то вроде рождественской шутки, так сказать игра с переодеванием. Ты должна поехать с нами, Мэри. Колверли — самое милое, родное и уютное местечко на всём белом свете.

Глава 2

Старый дом

— Ну ладно, — сказал отец, усаживая нас в железнодорожный вагон. — Если получится, телеграфируйте мне завтра. И заодно сообщите, куда вы всё-таки надумали отправиться. Никак не ожидал, миссис Джеймс, что вы отважитесь справлять Рождество вдали от своего уютного дома.

— Ничего неожиданного, — с улыбкой отвечала она. — Я намерена вновь посмотреть, как встречают Рождество в деревне, среди спокойных высоких деревьев, на земле, спящей под снегом в ожидании весны. Ведь Мэри не видела ничего подобного, она всегда остаётся в Лондоне. Вспомни-ка, Роджер, как это было. Неужели ты не тоскуешь по настоящему, старому доброму Рождеству в деревне, как ты справлял его когда-то?

— Я предпочитаю ничего не вспоминать, — с ледяным спокойствием отвечал отец.

Затем, нежно улыбнувшись мне, сказал:

— Да хранит тебя Бог, Мэри! Напиши мне, как условились. До свидания, дорогая!

Гудок паровоза прервал наш разговор, поезд тронулся, оставив отца стоять на платформе. На лице его играла улыбка, которая, я знаю, свойственна и мне. И на какое-то мгновение сердце моё исполнилось гордости, потому что он никого не любит так, как меня.

Из Лондона мы уехали загодя и рассчитывали, что на дорогу до Колверли у нас уйдёт дня два. Для двадцатого декабря день выдался отнюдь не холодный; моросило, и капли влаги застилали вагонное стекло, искажая пейзаж за окном. Но неудобство это не стесняло нас — настолько мы были поглощены беззаботной болтовнёй, и смутная надежда на то, что семейная тайна, возможно, наконец раскроется, не позволяла нам скучать в дороге. Джон должен был всё уладить на месте и всех помирить. Рождество обещало быть богатым на подарки и радостные события; а самое главное — мне наконец-то предстояло увидеть Колверли.

Мы прекрасно устроились в отеле в небольшом провинциальном городке. Мы гуляли с Джоном, изучая его достопримечательности и вдыхая спокойный прозрачный холодный воздух. А на третий день после завтрака опять сели в поезд и поехали в сторону Колверли-Корта.

На станции мы обнаружили присланный за нами экипаж; огромная же гора шуб и накидок, лежащих в нём, чтобы предохранить нас от холода, была приятным свидетельством заботливости леди Макуорт. Мы закутались во всё это, с радостью ощущая приятную теплоту, и выехали из городка на открытую дорогу. Вскоре через тяжёлые ворота мы въехали в лесные угодья замка и там, обогнув по берегу пруда парк с оленями и миновав живописную ферму, выехали на посыпанную гравием дорогу: слева пологий холм, поросший лесом, справа — длинная лужайка с растущими на ней раскидистыми кедрами и высокими соснами. Я онемела от восхищения. О, этот перестук лошадиных копыт, ласкающий ухо словно музыка; застывший, холодный воздух; ярко-голубое небо, далёкое и спокойное, и деревья — чудесные, великолепные деревья! — я смотрела на них, как никогда не смотрела прежде. Из-за вчерашнего дождя и ночного мороза они стояли как бы покрытые серебром. Никогда раньше мне не доводилось видеть иней: на каждой ветке распустились кристальные почки, и большие, развесистые ветви кедров склонились под тяжестью застывшего на них хрусталя. Воздух замер в неподвижности. В жизни не видала такой красоты! Я была готова расплакаться — так глубоко поразила меня величественная картина, раскинувшаяся перед моим взором. Это и был Колверли-Корт.

Тут же у меня возникла мысль, сколь многого лишился отец, когда родилась Джудит. Но это никак не могло быть связано с тайной, потому что затем в течение многих лет, и даже несколько лет после моего рождения, не было ни ссоры, ни отчуждения, ни изгнания из Колверли.

Я размышляла об этом, когда наша карета, рассекая неподвижный морозный кристальный воздух, сделала поворот и перед нами предстало зрелище необыкновенной красоты — маленькая церквушка, подле которой росла ель, и на ней каждая иголка была заключена в свой хрусталик, ярко сверкавший на солнце. Я воскликнула в умилении, и тут зазвонили колокола, поначалу тихо и неуверенно, а потом всё громче и отчётливее, и звон их раскатисто разнёсся среди холмов. Карета проехала под массивной гранитной аркой, и мы быстро подъехали к дому.

Внезапно меня пронзила мысль, что я нахожусь здесь под вымышленным именем. Я посмотрела в глаза тётушке Джеймс, и она прочла в моём взгляде все мои страхи. Тётушка плотнее завернулась в дорожный плед и, заложив руки в муфту, сказала:

— Надеюсь, из нашей шутки не выйдет ничего дурного.

Но едва открылись двери, страхи исчезли сами собой. Все очень обрадовались Джону. Слуги, включая и старую экономку в очках, были счастливы приезду миссис Джеймс. Как замечательно она выглядела! Как хорошо, что она снова здесь, как в старые добрые времена! Вот это уж будет Рождество так Рождество!

Вот так, окружённые всеобщей заботой и любовью, мы проследовали через холл, поднялись по лестнице, где со стены на нас смотрели застывшие в рамах мужские и женские лица, и вошли в гостиную, отделанную кедровыми панелями, чередующимися с красочными гобеленами. В камине горел огонь, по углам были зажжены свечи, на стенах камина плясали разноцветные язычки пламени, отражаясь также в огромном зеркале, доходящем от каминной полки до потолка и заключённом в белую с золотом раму. Вряд ли можно было себе представить что-нибудь более уютное и радующее глаз, чем это помещение, ещё более привлекательное благодаря старомодным мягким стульям и креслам с красными бархатными сиденьями и того же белого с золотом цвета, что и зеркало.

Я окинула комнату восхищённым взглядом, а затем ответила на приветствие леди Макуорт, по-прежнему не в силах оторвать глаз от этой чудесной «расписной шкатулки».

— Значит, это и есть мисс Джексон? — спросила она.

— Да, моя мисс Джексон, — подчеркнул Джон, и в голосе его прозвучали весёлые нотки; невозможно, думаю, было не понять, что он кого-то разыгрывает.

Тем не менее леди Макуорт, вероятно, не заметила его тона и только пристально на меня посмотрела.

— Моя дорогая, — сказала она, — я уверена, мы будем друзьями. А сейчас мне нужно поговорить с миссис Джеймс. Вот Бэйнс: она проводит вас, любовь моя, в вашу комнату.

Таким образом, отпущенная хозяйкой и нежно подталкиваемая к выходу рукой Джона, я направилась вслед за служанкой к двери.

Но на пороге я почему-то оглянулась и увидела то, что заставило меня в ужасе остановиться.

В самом дальнем углу гостиной была маленькая дверь. На неё падала тень от массивного индийского шкафа. Дверь была распахнута, и в ней стояла женщина в тёмном платье и смотрела на меня. Она, казалось, не осознавала того, что я могу её заметить. Она смотрела на меня, на меня одну. В жизни своей не видала подобного лица. Я бы не назвала его некрасивым, но оно было так искажено выражением невероятного любопытства, в нём читалось такое напряжение, что лицо это показалось мне нечеловеческим. Кто бы она ни была, эта женщина, она стояла там с китайским фонариком в руках, свет от которого падал ей на лицо. Сильное освещение и тени, несомненно, были повинны в том, что она выглядела столь зловеще. Видéние это поразило меня до глубины души, и я беспомощно оглянулась на Джона.

— Ступай в комнату матушки, я скоро приду, — сказал он.

И я пошла, точно во сне, с каким-то беспомощным послушанием, при этом мне слышны были слова Бэйнс, говорившей, что моя комната находится подле комнаты миссис Джеймс, что между ними имеется дверь и что Госсет также будет спать в маленькой мансарде неподалёку от моей комнаты. Я ей ничего не ответила, да, по счастью, ничего отвечать и не требовалось. Сколько-то времени я пробыла с Госсет перед камином в комнате её хозяйки. Мне чудилось, что я нахожусь в каком-то зачарованном мире, в котором главенствует страшное женское лицо. Я бессильно опустилась на софу и осмотрелась.

Я сидела в небольшой красивой комнатке с низким окном, в которое было вставлено гранёное стекло. С одной стороны окно занавешивали длинные шторы, а с другой — сияло яркое зимнее небо. В комнате было также несколько узких высоких зеркал в белых крашеных рамах. Заглянув в них, я увидела своё испуганное лицо. Нервное напряжение заставило меня вздрогнуть: странное чувство, что я нахожусь в таком месте, где мне ни в коем случае не следовало быть, и делаю то, что ни в коем разе нельзя было делать, подавляло меня. В голове одна за другой проносились тревожные мысли, и страшная тоска охватила меня. Ведь это дом, который мой отец покинул много лет назад, чтобы зарабатывать на кусок хлеба в Лондоне; это дом, который он не посещал много лет и который он запретил посещать и мне. Как я посмела приехать сюда без его позволения? Что я наделала!

Я была совершенно подавлена всеми этими мыслями. И самое ужасное, что я решилась на подобный поступок именно в Рождество, в праздник, когда память о чудесном событии, им символизируемом, должна сделать сердца наши чистыми, как сердца детей, и когда созерцание этого примера божественного послушания должно наполнить души наши смирением. Что я наделала!

Не могу и передать, как я была напугана и несчастна. А по стене всё время металась тень Госсет, отражаясь в призрачных зеркалах; в гранёном же оконном стекле виделась весёлая игра пламени в камине, столь разительно несхожая с моим ужасным состоянием, с моим раскаянием и унижением; в огненном отражении плясали жёлто-красные блики и, казалось, издевались надо мною. Так я сидела, в ужасе и смятении, пока Госсет, молчаливая и торжественная, под стать великолепию Колверли-Корта, выкладывала из дорожных сундуков бархатное платье для миссис Джеймс и весёлое шёлковое зелёное — для меня.

Но я никак не могла совладать со своим страхом. Мысль об обмане, к которому мне пришлось прибегнуть, чтобы проникнуть сюда, терзала меня; подставное имя стало мне ненавистно; и сознание того, как бы отнёсся к содеянному мною горячо любимый отец, делало моё положение совершенно невыносимым. Наконец открылась дверь, и в комнату вошли Джон и миссис Джеймс. Я бросилась в их объятия в тоске и смятении.

— Ну ладно, ладно, будет, — успокаивала она меня. — Мы всё рассказали леди Макуорт.

Госсет, взяв моё платье, тактично удалилась с ним из комнаты.

— Мы объяснили ей, что не могли испросить разрешение у твоего отца. Джон так хорошо подал всё это. — (Я сквозь слёзы посмотрела на него и, конечно же, тут же простила.) — Он решил, сказал он, воспользоваться тем, что она отнеслась к его шутке слишком серьёзно, и поскольку она сказала, что его невеста также может приехать, то он тотчас сделал тебе соответствующее предложение и привёз тебя сюда. А затем он прямо спросил её, что за странная неприязнь бытует между нею и твоим отцом. Джон сказал, что он имеет право знать это и что ты имеешь право разделить это знание с ним. И как ты думаешь, что она ответила? — (Я вопросительно заглянула в глаза миссис Джеймс.) — Она привела себе Небо в свидетели и заявила, что не знает! Она и сама, по её словам, писала твоему отцу с просьбой сообщить наконец, в чём, собственно, дело. Рождество за Рождеством она слала ему письма с просьбой приехать в дом, в котором он так долго жил и где сохранилось столь много и столь многие, кто и сейчас любит его; но он всегда коротко и сухо отказывался. Рождество за Рождеством она писала снова, спрашивая, что же всё-таки случилось, что так изменило его, но почти ни разу, кроме последнего письма, он ничем не ответил на её попытку начать переговоры. Тогда же он написал ей следующее: «Я не смогу приехать в Колверли до тех пор, пока…» — после чего он оставил большой пробел, значение которого остаётся неясным, а потом написал ещё несколько слов: «Полагаю, что я не способен нанести оскорбление женщине. Не могу даже и помыслить себе возможность моего приезда в нынешнее Рождество».

В немом изумлении мы переглянулись. Наконец Джон заговорил:

— Мэри, сколь много ты знала в детстве о жизни своего отца?

— Вообще ничего, — ответила я, — кроме, может быть, того, что он жил со мной в одном доме и был лучше всех на свете.

— Да, это всем известно, — сказал он, — и никто в этом не сомневается. Но, Мэри, когда с вами стала жить миссис Эллерби? — (Я ответила.) — Твой отец был знаком с ней ранее?

— Он знал её мужа, — ответила я. — Тот был хирургом; и я так поняла, что он умер в присутствии отца. А почему ты спрашиваешь? — не выдержала я.

— Потому что, как мне кажется, миссис Эллерби что-то знает.

— Да, — согласилась я, — ей известно о приглашениях леди Макуорт. Иногда она упоминает и кузину Джудит. Но тогда она говорит, что любит нас с отцом и что она на нашей стороне и жалеет, что кузина Джудит вообще родилась на свет.

Джон рассмеялся и сказал, что ему пора идти и привести себя в божеский вид, и оставил нас с тётушкой Джеймс одних.

Первый раз мы встретились с хозяевами и остальными гостями за чаем; переодевшись, мы снова прошли в Кедровую гостиную, прямо за дверями нас поджидал Джон, который с приятным мне вниманием оглядел меня.

— Надеюсь, у тебя все булавки на месте, — сказал он. — Джудит заметит, даже если у тебя всего один волосок выбьется из причёски. Она достаточно давно пребывает в раздражительности, но пусть это тебя не пугает, Мэри.

Как много облегчения доставил мне тот факт, что моей кузины не было в комнате, когда мы вошли! «За тридцать» — это предел человеческой древности, если вам нет ещё и двадцати одного; возраст, в котором тебя боятся, критикуют, а иногда даже обижаются на тебя, если ты появилась в розовом туалете или же в белом муслине с живыми цветами в волосах и присоединилась к кружку молодых людей, толкующих о разных приятных мелочах жизни. Когда открылись двери, у меня было немного времени, чтобы оглядеться по сторонам; я не заметила там кузины Джудит и опять почувствовала себя на свободе; сердце моё забилось ровнее.

Я бросила взгляд ещё и на дверь в углу. Но она оказалась занавешена тяжёлой портьерой, перед ней стоял длинный стол, заставленный холодными закусками; я была в безопасности.

— А вот и моя мисс Джексон! — воскликнул Джон голосом, полным теперь счастливой гордости, поскольку необходимые объяснения были сделаны.

Леди Макуорт произнесла:

— В том или ином качестве, дитя моё, мы всё равно рады видеть вас; но лично я больше всего рада вашему присутствию здесь в вашем собственном качестве.

Потом она поцеловала меня, я вгляделась в её доброе лицо, которое было ещё и грустным, и решила, что должна любить её, несмотря на все эти тайны и ссоры, какими бы они ни были.

Глава 3

Открытие тайны

Комната, в которой мы стояли в тот предрождественский вечер, была ярко освещена и, казалось, дышала радушием и гостеприимством; невозможно было не почувствовать себя здесь как дома. Это ощущение, всегда такое неповторимо-радостное, присуще одной только зиме, и в особенности Рождеству, по сотне еле уловимых примет. У лета нет того очарования, которого исполнена зима. Голубизна летнего неба не сможет примирить вас с палящим солнцем; если же солнце не слишком жаркое, то навстречу ему распахиваются все двери и окна, все выходят насладиться нежной травой лесов и лугов, а иногда — тесной компанией где-нибудь в тенистой беседке. Однако праздный покой, свойственный лету, — своего рода радостное томление, созерцание полноты земного бытия, то сладостное чувство, которое испытываешь летом, понимая, что можешь насладиться этой райской атмосферой где угодно — достичь покоя в тени любой скалы или нежиться, лениво откинувшись на садовой скамейке, — вот они ощущения лета, совершенно противоположные восхитительному чувству домашнего уюта, которым гостеприимный и ухоженный дом приветствует вас зимой. Всё это особенно остро воспринималось в Колверли-Корте.

Длинный стол, уставленный яствами и напитками, блики в чашках с чаем и кофе, мягкий свет, неясное сияние, исходящее от окружающих предметов, равно как и приятное тепло, — всё располагало к откровенности; ссоры были попросту немыслимы в уютной Кедровой гостиной; а что до тайн, то кто бы смог хранить их в атмосфере сердечного радушия, царившей в доме? Когда леди Макуорт поцеловала меня и сказала: «Как бы я хотела, чтобы ваш отец был здесь…» — мне всем сердцем захотелось того же; ибо я чувствовала, что ничто на свете не смягчит его непреклонное сердце, кроме этого дома, уже осенившего нас своей рождественской благодатью.

— А где же Джудит? — спросил Джон.

И тогда я начала вспоминать, что нахожусь здесь ради того, чтобы раскрыть необъяснимую тайну, и вновь принялась гадать, не собственную ли кузину видела я тогда в дверях.

— Джудит сегодня вечером не появится, — сказала леди Макуорт. — Она утомилась. Сегодня она помогала нам раздавать милостыню. Это, знаете ли, наш старый обычай, дорогая, — сказала она, обернувшись ко мне. — Мы занимаемся этим с десяти утра до четырёх вечера. Пиво, говядина, а для тех, кто родился или просто долго жил на замковых землях, — ещё и деньги. Поскольку завтра сочельник, то у нас будет раздача одежды и постельного белья; и Джудит хотела заняться этим собственноручно. Нынче она добавила к обычным подаркам ещё золотую монетку — десять шиллингов каждому малышу, родившемуся с прошлого Рождества. Я очень рада: она долгие годы жила как бы отделившись от всех, точно во сне.

Говоря это, леди Макуорт помрачнела. Я внимательно посмотрела на неё. В правильных чертах её лица, в чистоте и гладкости кожи угадывались следы её девичьей красоты; но её изрядно портило чрезвычайно строгое выражение лица, а также привычка хмуриться, как это случилось, например, сейчас, когда она заговорила о Джудит. Леди Макуорт была невелика ростом, сложения изящного, одета в чёрное шёлковое платье, свободными складками ниспадавшее до полу. Её волосы были совершенно седы, а поверх чепца надета вуалетка, вытканная необычайно искусно. Леди Макуорт была тонка в талии и держалась очень прямо, быть может даже чересчур прямо. Сказав, что Джудит жила точно во сне, она нахмурила седые брови, и карие глаза её остановились на мне с выражением какого-то неясного, мучительного вопроса.

Сейчас я не могу взять в толк, как осмелилась тогда ответить на этот взгляд словами:

— А не связано ли как-то состояние рассудка Джудит или её здоровье с моим отцом, леди Макуорт?

Она ответила вопросом на вопрос:

— А разве Роджер никогда не говорил о ней?

— Никогда, — ответила я. — И то, что он ни слова не говорил ни о ней, ни о вас, всегда задевало меня за живое.

— Вот как… — задумчиво произнесла она. — Молчание порой более красноречиво, нежели длительная беседа.

И с этими словами она направилась к столу.

Наступила тишина, затем она продолжила:

— Я не имею ни малейшего представления о том, что думает ваш отец. Мне известно только, как, уверена, известно и всем вам, что одно время Роджер очень сильно любил Джудит.

От изумления я выронила чайную ложку.

— Джудит! — воскликнула миссис Джеймс в крайнем недоумении, а Джон даже перестал резать паштет из дичи на боковом столе и подошёл к нам с ножом в одной руке и с вилкой в другой, встав рядом с матерью; при этом лицо его выражало радостное удивление.

— Мы — как заинтригованные дети, — сказал он. — Однако не перебивайте нам аппетит, леди Макуорт, а лучше всего расскажите всё подробно после чая.

Леди Макуорт посмотрела на него с улыбкой, какую обычно дарят милым непослушным детям; и мы приступили к трапезе, во время которой Джон развлекал нас весёлым рассказом о своих беседах с пожилыми манчестерскими дельцами, которые обращались с ним словно он был ребёнком; время таким образом пролетело весело и незаметно.

Но мне, однако, не терпелось скорее встать из-за стола. Мысли мои были заняты теперь отцом. Как я стану к нему относиться после? Я почти не слушала Джона — меня занимали более серьёзные вещи. Отец всегда был моим кумиром. Я прекрасно знала о его детстве и о том, сколь обильна трудами была его зрелость. Куда лучше я была знакома с этими страницами жизни отца, нежели с двухлетним периодом его пребывания в браке; но я, оказывается, даже не подозревала о существовании ещё и другой стороны — о новых мирах любви и надежды, открывшихся для него; я и не предполагала, что он, выходит, снова мог вернуться в Колверли-Корт в качестве его хозяина об руку с любящей женой.

За последнее время он сильно похудел и сделался бледен, часто выглядел вымотавшимся и усталым; но я никогда не думала, что на него давит что-нибудь, помимо ежедневной обязанности зарабатывать нам всем на жизнь — обязанности, которую он ни за что бы с себя не сложил. Потом я представила себе его черты и фигуру; я поняла, что, несмотря на часто усталую походку и тусклый, отсутствующий взгляд, он был одним из самых красивых мужчин на свете.

Погружённая в свои раздумья, я машинально проследила направление взгляда леди Макуорт.

— Посмотрите, милая, на картину в дальнем конце залы… там, слева, — попросила она. — Как вы думаете, кто это?

На картине был изображён юноша лет, быть может, пятнадцати, положивший правую руку на шею высокого грейхаунда. Это, несомненно, был мой отец в то время, когда его дядя женился, а на него самого смотрели как на наследника Колверли. Я встала и подошла к картине поближе. Затем, после удара гонга, пока прислуга убирала со стола, ко мне присоединились и все остальные. Мы стояли и разговаривали о действительно прекрасном портрете. Когда за слугами закрылась дверь, леди Макуорт повернулась к камину, где для нас призывно раскрылись объятия кресел и дивана, и, усаживаясь, проговорила, передавая кочергу тётушке Джеймс:

— Я была очень рада, когда решила, что, женившись на Джудит, он вернётся в свой дом; я очень любила Роджера и радовалась за него.

— Когда же это было? — спросила тётушка Джеймс. — До или после помолвки Джудит с майором Греем?

— О, задолго раньше; но лучше я расскажу вам всё по порядку…

Она немного развернулась в нашу с Джоном сторону и продолжила:

— Когда вам, Мэри, было пять или шесть лет, а Джудит — семнадцать, она без памяти влюбилась в вашего отца. Меня это нисколько не удивило. Ему исполнилось всего тридцать пять, и он был как раз тем человеком, который мог вызвать восхищение у такой девушки, как Джудит. К тому же он был очень красив; им все восхищались и отзывались о нём только самым лучшим образом, а это всегда производит особое впечатление на девушек, которые только что стали достаточно взрослыми для того, чтобы посчитать, будто они теперь имеют основания на то, дабы весь мир интересовался ими. Забавно было видеть, сколь снисходительно относилась Джудит к более юным своим поклонникам; но вашего отца она глубоко уважала и любила его мужественный нрав и зрелую красоту. Я так была счастлива. Характер Джудит нуждался в том, чтобы его развивал человек, старше её самой; а уж мне-то было известно о достоинствах вашего отца. Не знаю, право, как проходило ухаживание. Но всё шло просто замечательно. Его права на этот дом и его связи не позволяли распространяться толкам. Он говорил со мной. Я знала о чувствах Джудит к нему и была просто счастлива и готовилась к скорой свадьбе. Но тут Роджер что-то задумал. С этого всё и началось. Он слишком недооценивал себя и переоценивал те преимущества, которые даст ему брак с Джудит. Он не до конца доверял ей и мне. Он хотел, чтобы она посмотрела на других мужчин… ну, сами знаете… свет, Лондон… Он поддерживал отношения с ней только на своих условиях. Хотя, конечно, всё это делалось, считал он, только ради неё самой, чтобы она никогда не пожалела впоследствии о своём выборе и не заставила и его пожалеть, что он наслушался сладкой лести, которая, как он считал, вечно окружала его в этом доме. Так он тянул вплоть до того момента, как ей исполнился двадцать один год. Мы съездили тогда в Лондон, и он около недели провёл с нами осенью в этом замке. Потом, когда он уехал, я поняла, что Джудит ужасно расстроена, поскольку он опять не согласился поверить ей. Но всё же, перед тем как уехать, он поговорил со мной, и в его голосе было больше любви, чем я слышала от него когда-либо прежде. Но наступила весна, и мы снова приехали в Лондон. У Джудит было много поклонников. Ваш отец часто бывал у нас, но он также уступал своё место и другим. Он думал, что настал час его торжества и что Джудит, имея возможность выйти за более достойных джентльменов, выберет теперь его. Однако Джудит, устав от бесконечных испытаний, в одно несчастное утро сообщила ему, что приняла предложение майора Грея. Я была в отчаянии. Я решила, что моё сердце разбито; но Роджер повёл себя тогда в высшей степени странно. Передо мной он изливал свою тоску чуть ли не ручьями страстных слёз, которыми он оплакивал своё поражение; но по отношению к ней, к Джудит, он стал нежным, ласковым, почти по-отечески снисходительным советчиком и другом; и за год, что длилась её помолвка с майором, он просветил её относительно всех тонкостей составления брачного контракта, а также помог назначить день бракосочетания и взял на себя заботы по устройству церемонии и торжеств.

— Как это великодушно с его стороны! — в восторге воскликнула я. — Как это бескорыстие похоже на моего отца! Какое благородство!

— Это благородство было доведено им до абсурда, моя милая девочка, — оборвала меня леди Макуорт. — О честной любви можно и должно честно и говорить. А вот противопоставлять все богатства и почести мира чистой любви юной девушки и взвешивать, что перетянет, просто недальновидно и может быть названо эгоизмом с тем же успехом, как и благородством. Если бы Джудит не была богата и не владела Колверли-Кортом, он, я уверена, не стал бы обращаться с ней столь жестоко. Я посчитала, что Роджер не прав, и так ему и заявила. Но мне нечего было сказать дурного о майоре Грее, так что день свадьбы был назначен. Остальное, мне кажется, вы знаете. Она вернулась домой — дело было в Лондоне — и сказала, что порвала с ним. С той поры она неузнаваемо изменилась. И, помимо того, с той же поры никакие мои попытки не могли заставить вашего отца помириться со мной. Но всё-таки здесь кроется какая-то тайна. Это не только любовь, которую постигло разочарование. Мне кажется, что он теперь ненавидит Джудит и недолюбливает меня. В его записках с отказами приехать содержатся странные намёки относительно того, что можно было бы сделать. Я в полном недоумении. Я ничего не знаю. Я даже не могу строить догадки о содержании этих намёков, потому что у Джудит тоже есть своя тайна. Только вчера она сказала мне: «Он однажды вернётся; но я ещё не готова». Тогда я спросила её: «Так это зависит от тебя?» И она ответила: «Это мой крест, я родилась, чтобы нести его». Вот и судите сами, что мне делать?

Невозможно было не пожалеть леди Макуорт; но мы ничем не могли ей помочь: Джудит было уже тридцать, и, как мы знали по рассказам Джона, чьи наезды в Колверли были регулярны, она не собиралась — да и не могла уже — избавиться от своего одиночества; она жила своей собственной жизнью, поглощённая главным образом благотворительностью, никогда ни с кем не советовалась и только изредка просила леди Макуорт стать хозяйкой замка, а её, Джудит, оставить в покое и дать ей жить так, как она хочет.

Всё это мало-помалу было в тот вечер сообщено нам её матерью вперемежку с тысячью милых извинений, так что между нами нежданно установились самые дружеские отношения; леди Макуорт была тронута нашим вниманием к её бедам и выразила надежду на то, что наш приезд не пройдёт даром, а принесёт ей долгожданное облегчение. Так незаметно пролетело время, и пришла пора отходить ко сну.

Глава 4

Голос в ночи

Мы все вместе вышли из комнаты, но только оказались за дверями, как леди Макуорт окликнула миссис Джеймс, и они вместе немного отстали, оставив нас с Джоном одних. Он, прекрасно зная дом, провёл меня по боковому коридору в глубокую нишу с большим окном, помогавшим освещать эту часть замка, в которой стоял стол и два дивана по его сторонам, упиравшиеся в стену. Лампа под потолком изливала вниз довольно сильный свет, и мы заметили высокую женскую фигуру. Стоя у незанавешенного окна, женщина пристально всматривалась в темноту. Услышав наши шаги, она обернулась.

— Что это вы остановились? — спросила она. — Это ты, Джон, не так ли?

— Да, Джудит, а это — Мэри, — ответил он.

Она сделала пару шагов нам навстречу и остановилась, пытливо оглядывая меня, а я, в свою очередь, рассматривала её. Одета она была в поношенное тёмно-коричневое платье до пят, а в руке держала чёрную соломенную шляпу.

— Не подходите слишком близко: я промокла насквозь, — сказала она, и тут я заметила, что с длинного пера на шляпе капает на пол вода, а на платье ясно видны мокрые пятна. Не успели мы ответить, как она продолжила: — Итак, это Мэри? Какое прелестное дитя!

И снова взгляд её остановился на мне: непонятный, грустный и даже как будто любящий, совершенно непохожий на тот, прежний; я была вполне уверена, что именно эта женщина дико и пугающе смотрела на меня тогда из дверцы в углу гостиной. Но теперь я уже знала её историю и могла объяснить себе как её первое удивление и страх, так и нынешнее грустное радушие.

— Оттепель, — продолжила она, глядя уже на Джона. — Послушайте!

И действительно, прислушавшись, мы различили звон капель, падающих с посеребрённых инеем и льдом деревьев на камни.

— Ты с улицы? — спросил Джон.

— Да. Несколько часов назад за мной послала мадам Марджери. Она нянчила меня, когда я была ребёнком, если вы этого не знаете. Я как-то навещала её, больную, в лондонском госпитале. Помните?

— О да. Я знаю её. Ты привезла её сюда. Я хорошо её помню, — сказал Джон. — Так она больна?

— Она очень больна. Я обещала навестить её ещё раз. Я только что вернулась, мне надо захватить то, что она просила ей принести. Мне пора идти.

Затем Джудит снова подошла к окну и выглянула на улицу, точно не желая никуда уходить, и я никогда не забуду, каким усталым было в эту минуту её лицо. Бедная Джудит! Росту она была выше среднего, с сильными, волевыми чертами лица и длиннейшими, густыми, очень тёмными волосами, которые в ярком свете лампы, висевшей у неё прямо над головой, отливали золотом. Я подумала о том, как бы она была красива, если бы из её лица ушло что-то — я не могла понять, что именно. Усталым жестом она приложила руку ко лбу, точно её сознание было так же утомлено, как и тело, а потом снова посмотрела на меня.

Непостижимая отрешённость её лица совершенно потрясла меня. В глазах её застыло то выражение тоски и растерянности, какое читается во взоре человека, сбившегося с дороги. Это так меня поразило, что я сказала:

— О нет, не ходите туда; или пусть Джон пойдёт вместе с вами.

Мне почудилось, что эту несчастную женщину, выйди она в ту влажную темноту, где звучало эхо падающих капель, поджидает на улице что-то ужасное.

— Не собираетесь же вы в самом деле идти туда одна? — продолжила я.

Она улыбнулась:

— Это недалеко. Вон там, прямо за теми высокими кедрами. Надо идти по торфу. Но это не важно. Дело не в том, чтобы идти туда. И не в том, что мне одиноко. Важно то, что я не знаю, что мне делать. Мэри, — продолжила она, — некогда я так мечтала увидеть вас. Некогда я так вас любила — там… не подходите ко мне, дитя моё, в этом красивом платье, с меня просто течёт. Вы вызываете у меня в памяти незабвенные времена, когда мне было не больше лет, чем вам сейчас. Но вы с Джоном верите друг другу. Да, Джон, тебе пришлось сыграть с нами шутку, чтобы показать свою невесту. — И она тихо, мелодично рассмеялась.

— О, только не говорите об этом! — покраснев, вскричала я. — С той минуты, как я здесь, я из-за того ужасно себя чувствовала. Я не знаю, что скажет отец, но Джон говорит, что всё уладит.

Тут я осеклась и подумала, что очень неуклюже было с моей стороны упомянуть перед Джудит об отце, но она, казалось, не придала тому никакого значения.

— Ваш отец очень строг? — спросила она.

— Он очень честен и щепетилен и не потерпит, чтобы я пользовалась чужим именем даже просто шутки ради.

— И всё-таки Джон привёз вас в Колверли, находчиво воспользовавшись ошибкой моей матери. Так или иначе, вы можете рассказать теперь своему отцу, что я была очень рада вас видеть. — И потом снова тоскливо добавила: — Но мне надо идти.

— Вот что, Мэри, — бодро сказал Джон, — много времени это у тебя не займёт. Сейчас всего одиннадцать. Ступай переоденься в своё дорожное платье. Мы ведь много всего взяли из непромокаемой ткани. Смотри, какая яркая сегодня луна. Мы пойдём к госпоже Марджери все втроём, если уж Джудит непременно нужно туда пойти.

— Да, я должна пойти туда, — прошептала она, глядя на меня и точно пытаясь определить, что я буду делать. Я же, разумеется, решила повиноваться Джону.

— Я вернусь через пять минут! — воскликнула я и побежала в свою комнату.

Думаю, у меня и в самом деле ушло не более десяти минут на то, чтобы переодеться в своё чёрное дорожное платье и застегнуть плащ-дождевик. Я надела свои самые крепкие туфли, на лицо — самую густую вуаль, на плащ — воротник-капюшон. И вот, снаряжённая таким образом для прогулок при луне в рождественскую ночь, я вышла из своей комнаты и застала Джона в ожидании меня подле столика, на котором стоял подсвечник с зажжёнными свечами и лампа.

— Пойдём здесь, — сказал он.

Я прошла вслед за ним по винтовой лестнице в холл, где вдоль стен стояли латы и висели большие щиты с гербами и где огромные рога древних оленей выступали на всю длину из темноты, а прямо над дверями, точно привидения, парили выцветшие полотнища древних, полуистлевших знамён. В любую другую минуту я остановилась бы посмотреть и обменяться с Джоном впечатлениями, но теперь рука его неудержимо влекла меня вперёд, и вскоре мы уже стояли на широкой гравийной дорожке рядом с кузиной Джудит. Она, не проронив ни слова, быстро пошла сквозь густые заросли деревьев, и с тающих на ветках сосулек, всего несколько часов назад придававших лесу такой неповторимо сказочный вид, нам на голову падали капли воды.

Выйдя из тени леса, мы оказались на небольшом торфяном лугу, ярко освещённом взошедшей луной, в свете которой наши фигуры отбрасывали перед нами длинные, похожие на ленты тени. Джудит до сих пор не произнесла ни слова. Но потом, после пятнадцати минут быстрой ходьбы, она взглянула на меня:

— Мадам Марджери живёт вон в том первом коттедже. Вход в него сбоку. Сзади проходит дорога, ведущая через парк в город, по ней вы приехали на экипаже. Мэри, мадам Марджери очень больна и думает, что умирает, иначе мне не пришлось бы сюда возвращаться сегодня. Вам не страшно?

Я сказала, что нет.

— А теперь, Джон, — продолжила она, — встаньте вдвоём поблизости от двери, так чтобы вас не было видно. Мадам Марджери лежит на кровати под пологом. Женщина, с которой она здесь живёт и которая, может быть, сейчас сидит с нею, глухая. Я в ужасе от того, что вы сейчас можете услышать. Да, то, что мучило меня долгие годы, о чём я не решалась сказать вслух, возможно, она скажет сейчас, и вы услышите это. И тогда, Джон, помоги мне, и да будет Небо с тобой в эту святую рождественскую пору!

Она не стала ждать ответа и, резко распахнув дверь, вошла в дом. Комната была перегорожена тяжёлой тёмной занавесью. Когда она отодвинула её в сторону, я увидела, что прямо у окна стоит низкая кровать, ярко освещённая горящим камином, и на кровати лицом к нам лежит очень пожилая женщина. Глаза её были закрыты, и я было подумала, что она мертва. Я уже готова была броситься к женщине, дремавшей у камина, но тут мадам Марджери открыла глаза и посмотрела на Джудит. Она хотела что-то сказать, видимо поблагодарить её за то, что она снова пришла, но слов её нам не было слышно. Глухая женщина поднялась и почтительно встала рядом с нею. Джудит тихим, но решительным голосом произнесла:

— А теперь, когда вы лежите на своём смертном одре, ещё раз скажите мне то, что вы уже не единожды говорили мне прежде. Бог вам судья, но расскажите мне всё как на духу.

— Я могу сказать лишь то же самое, — ответила Марджери. — Всё в руках Божьих, и вы, Джудит, — не дитя леди Макуорт. Я собственными глазами видела её ребёнка мёртвым, а кто вы, я не знаю.

Тогда Джон вышел вперёд и громко произнёс:

— Вы знаете меня, Марджери. Я пришёл сюда услышать то, что вы только что сказали. Я записал это как ваши предсмертные слова: Джудит — не ребёнок леди Макуорт — тот единственный ребёнок, рождённый ею в Лондоне.

— Да, тот ребёнок умер, — твёрдо ответствовала умирающая. — Мне было заплачено пятьдесят фунтов, чтобы я могла достойно похоронить его.

Потом она глубоко вздохнула и начала читать молитву, слова которой растаяли в воздухе за секунду перед тем, как она скончалась. Теперь глухая была подле самой кровати. Она отнеслась к происшедшему очень спокойно, сказав, что старая Марджери и так протянула дольше, чем она сама ожидала, поскольку не рассчитывала дожить до Рождества.

— Я пошлю за миссис Дженкинс, — сказала Джудит, вытирая слёзы.

И мы вышли из коттеджа.

Джон поднял меня с колен — потому что я не могла заставить себя смотреть на последние минуты старой женщины стоя — и сказал:

— Останься с Джудит. Я отправляюсь прямо к твоему отцу.

Слова его потрясли меня — отправляется прямо к моему отцу! — я вздрогнула, словно не он произнёс их, а тот голос в ночи. Не в силах вымолвить ни слова, я посмотрела ему в глаза.

Джудит вернулась с миссис Дженкинс, которая вошла в коттедж, оставив нас стоять в лунном свете, освещавшем сейчас всё чуть ли не с яркостью солнечного.

— Я могу дойти до станции пешком и успею на лондонский поезд, который отправляется через час. Джудит, еду прямо к нашему кузену Роджеру; он просто должен обо всём этом узнать немедленно, — сказал Джон.

— И скажи ему, — попросила Джудит, — что впервые я услышала это от мадам Марджери, которой носила в госпиталь цветы и фрукты — о чём он знает — в тот самый день, когда разорвала помолвку с майором Греем. Это и было настоящей причиной разрыва. Но и тогда она сказала мне не больше, чем сегодня. Хирург, которого я так и не нашла, по её словам, знал больше. И я ничего тогда не сказала Роджеру, потому что было так трудно поверить, что это правда. Трудно в самом деле поверить в дурное, если это касается той, кого столько лет любила, как родную мать.

Ах, — продолжила она, — ведь именно утрата её и мысль о том, что она была способна совершить такое, разрывает мне сердце! А эта свадьба, с помощью которой она хотела исправить совершённое злодеяние? — она же провалилась! Скажи Роджеру, что не утрата столь милого дома так угнетает меня, а потеря матери, и более чем потеря: знание о преступлении, совершённом ею, — вот что всегда приводило меня в отчаяние. Без сегодняшнего признания на смертном одре я бы никогда не смогла полностью поверить старой Марджери. Скажи Роджеру, что теперь я ей верю. Но только не мне обвинять в чём-либо леди Макуорт. Я так её люблю… О, я теперь не просто безродная сирота, всё намного хуже!

Она пошла к дому, а Джон, крепко сжав мне руку и оделив меня тысячей нежных обещаний, читавшихся в его взоре, перепрыгнул через невысокую ограду, отделявшую садик от дороги, и исчез. Я быстро подошла к Джудит и пошла вместе с ней. До самого дома мы молчали. Двое слуг стояли в дверях, и, проходя мимо, Джудит сказала им:

— Мистер Макуорт уехал в Лондон. Он пошёл на станцию пешком. Спокойной ночи!

Мы вместе поднялись наверх, и она остановилась у дверей, ведших в мою комнату; я почувствовала, что не могу просто так оставить её одну в такую минуту.

— Позвольте мне пойти с вами, — сказала я. — Я только загляну к тётушке Джеймс.

Джудит улыбнулась и, поставив свечу на столик рядом с собой, приготовилась ждать. Я нашла тётушку бодрой и, как всегда, весёлой у камина в её комнате.

— А, вот и ты, беглянка! — воскликнула она. — Где же ты была?

— Я здесь, только что вернулась! — ответила я.

— Тогда ложись и быстро засыпай, — сказала она.

Я поцеловала её и быстро вернулась к Джудит. Её комната была неподалёку. Там ждала Бэйнс, но мы отослали её спать.

Комната Джудит больше походила на гостиную, нежели на спальню. В ней было много книг и картин, в углу стояла невысокая кровать, а вся мебель была обтянута розовым бархатом и украшена золотистыми шнурами. Напротив камина стояло глубокое кресло и мягкий диван. Словом, комната выглядела как типичное обиталище старой девы — хозяйки замка, в котором она безвыездно проводит в раздумьях бóльшую часть жизни. Но раздумья Джудит были самого незавидного свойства, и моё сочувствие ей было связано с сожалением о её прошлом, удивлением настоящим и непонятным опасением за будущее. Мы сидели в грустной задумчивости у огня и не обменялись за всё это время ни единым словом. Часы тикали, отсчитывая минуты и сообщая о количестве прошедших чередою часов. Джудит держала меня за руку, порой поглаживая её и глядя мне в лицо странно-задумчивыми глазами, точно хотела из моего взгляда узнать, что я думаю и не изменились ли наши отношения из-за того, что я теперь узнала. Я улыбалась ей, пока она не начинала отвечать мне улыбкой, но мы почти не разговаривали вплоть до той минуты, когда часы пробили четыре склянки; тогда она сказала:

— Джон уже встретился с вашим отцом. Думаю, он отправился туда прямо с вокзала. Я уверена, он не стал ждать и поднял его с постели.

— Конечно, он не станет ждать, — подтвердила я.

— Тогда я могу теперь передохнуть. Я совсем выбилась из сил, — добавила она.

Тут я наконец встала и вышла из комнаты. На цыпочках я прошла в свою комнату и легла спать. Наутро — это был сочельник — я снова пришла к ней. Она крепко спала. Подле неё стояла леди Макуорт.

— Джудит говорила со мной, — сказала леди Макуорт, вертя в руках маленький пузырёк с надписью «настойка опия». — Она сказала мне, что вынуждена была принять вот это. Ей в последнее время часто приходилось это делать.

Наверное, я выглядела испуганной, потому что леди Макуорт тут же прибавила:

— По совету врача, моя дорогая.

Потом она продолжила:

— Джудит хотела, чтобы вы сегодня вместо неё раздавали благотворительные подарки. Не отказывайтесь, дитя моё. Вы, как невеста Джона, будете сегодня всем здесь распоряжаться…

Я перебила её:

— Нет, леди Макуорт.

— Ну что же, ну… как знаете, — растерянно проговорила она. — Я уже просто не знаю, что делать.

— О нет, нет, леди Макуорт, ради Джудит я готова на всё, — решительно сказала я, — только побудьте со мной рядом и покажите, что надо делать.

Она поцеловала меня и вывела из комнаты. Джудит так и не проснулась.

В этот день я поступала так, как мне велели, и все вокруг расспрашивали меня об отце и наговорили о нём много хорошего и благословляли его имя.

Как раз когда я уже собиралась идти спать, то есть около одиннадцати, ко мне пришла Джудит. Она была одета так, точно собиралась уходить куда-то.

— Пойдёмте со мной, — сказала она. — Посмотрим на свечи в церкви. Я попробую молиться. Очень люблю встречать рождественское утро в церкви.

Глава 5

Тайна раскрыта — тайна сохранена!

Рождественское утро! За час, пока нас не было, дом буквально преобразился, вступая в свой новый день. Наверное, слуги уже всё приготовили к торжествам и потратили много сил на то, чтобы расставить всё по местам. В этот год рождественские подарки природы в Колверли были особенно обильны. Оттепель пришла вовремя. Иней сверкал всеми цветами радуги на ветвистых оленьих рогах и старинных шлемах, развешанных по стенам в холле. Джудит улыбнулась и указала мне на них, когда мы проходили мимо. Её комната, куда мы пришли, вся сверкала, словно покой во дворце Снежной королевы. Я не могла скрыть своего изумления и восторга.

— Ах, — сказала она, — они сделали это нарочно ради меня. С каждым годом Рождество всё богаче и красивее, чем в предыдущий раз. Все просто из кожи вон лезут, чтобы доставить мне радость. Но я могла бы стать счастлива в один миг, если бы она — вы знаете, кого я имею в виду, — если бы она призналась в своём грехе, покаялась и помогла бы мне изгнать зло из этого дома. Все эти годы, вплоть до вчерашнего дня, я всё надеялась, что это — неправда. Но бедная женщина не стала бы лгать перед смертью. И что теперь предпримет ваш отец, Мэри? Ведь всё здесь принадлежит ему, и он вправе передать это вам. Я так мечтала вас увидеть. И я могла бы полюбить вас, как мать, но это уж позади, и ответственность за всё лежит на леди Макуорт: она знала и ни разу не предалась печали. Она перенесла все утраты гораздо лучше, чем я. Мне страшно даже подумать, какой она человек на самом деле. И я всё равно люблю её! Когда я умру, постарайтесь заменить ей меня, ведь все эти годы она так меня любила. Когда меня не станет…

— Замолчите, Джудит! — вскричала я. — Не смейте так говорить! Если вы так долго управляли здесь, то теперь вам нелишне поучиться бы и повиноваться. — Я говорила, неожиданно преисполнившись силой, поскольку что-то непонятно пугающее было в сонном, тихом голосе, которым она изливала мне тайны исстрадавшегося сердца.

— Не считаете же вы в самом деле, — продолжала я, — будто то, что старуха настаивает на правдивости какой-то дурацкой выдумки, сразу же превращает её в истину в последней инстанции? Мы все знаем, здесь кроется какая-то тайна, какой-то секрет, и мы сообща займёмся его выяснением. И лучшее, что вы можете сделать, и, безусловно, самое подходящее для вас, — попридержать язык.

Она посмотрела на меня с изумлением. Ещё раз оглядев комнату, осознав её роскошь и стремление хозяйки потакать своим капризам, я посчитала, что сейчас лучше всего применить самое сильнодействующее из «моральных лекарств», которыми я располагала. Я повторяла ей одно и то же снова и снова, но по-разному. Я оспаривала её доводы с разных точек зрения, коротко и непреклонно. Я говорила ей, что она не должна рассуждать о том времени, «когда её не станет», не должна обвинять леди Макуорт в каком бы то ни было преступлении. Что допустить такую глупую мысль в своё сердце и разрушить свой покой, сделав себя несчастной на долгие годы, было просто недостойной слабостью с её стороны. Что теперь, когда все проблемы в тех руках, в коих они всегда, собственно, и должны находиться, — в руках мужчин, ей нужно лишь сидеть да помалкивать и ждать, твёрдо уповая на своё решение поступить по справедливости.

Просто удивительно, как быстро Джудит вернулась к жизни под действием «лечения», которому я её подвергла. Бэйнс, спавшая в гардеробной, пришла спросить, не собирается ли Джудит ложиться, на что Джудит ей ответила:

— О, я сейчас получила необыкновенный рождественский подарок и уверена, он принесёт мне пользу.

Я пожелала ей спокойной ночи и вышла. Но мне самой никто не преподнёс драгоценного подарка — спокойного сна. Я лежала не смыкая глаз, а потом, хотя была одета и читала при свече, вскрикнула, когда служанка вошла зажечь камин и вложила мне в руку записку, сказав при этом:

— Джентльмен сейчас внизу, мэм.

Записка была от моего отца.


Никому не говори ничего; устрой так, чтобы я встретился с Джудит и тобой как свидетелем, до девяти часов в библиотеке, где я буду вас ждать.


Я быстро оделась и пошла за Джудит. Она, высунувшись из окна, смотрела на въезд в замок, за которым сквозь деревья виднелась колокольня церкви. С головы до ног она была одета в коричневый бархат и, обернувшись, показалась мне чрезвычайно привлекательной, особенно когда её профиль появился на фоне голубого чистого неба, а водопад густых волос заблистал на солнце золотом.

— Не могли бы вы показать мне свою библиотеку? — обратилась я к ней с неожиданным предложением.

Она улыбнулась:

— Прошлой ночью я раскрыла вам своё сердце, и вы выбранили меня. Что же вы сделаете со мной после просмотра библиотеки?

Она выглядела удивительно свежей, поскольку утренний мороз покрыл ей щёки румянцем, и я посчитала, что она ещё никогда не выглядела такой красивой. Она продолжила:

— Я хотела бы опять предложить вам сходить со мною в церковь. Как красиво звонили колокола! А на дворе снова мороз. Принесёт ли это Рождество мир моей душе?.. Я почти уверена, что да.

— Давайте всё же лучше сходим в библиотеку, — отвечала я.

Джудит провела меня в Кедровую гостиную, где мы были прошлой ночью. Теперь её украшали длинные разноцветные гирлянды, живые цветы из оранжереи. Затем мы проследовали через дверь, в которой я впервые увидела её; миновали узкую прихожую с тяжёлыми, чтобы не выпускать тепло, занавесями по углам и попали наконец в длинный зал, одна из стен которого была сплошь завешена картинами и где от каждого окна до противоположной стены тянулись массивные двустворчатые шкафы.

Мы направились прямо к камину, но едва подошли к нему, как из-за ряда шкафов навстречу нам вышел мой отец.

Джудит вздрогнула. Отец взял её за руку и, не отпуская, наклонился и поцеловал меня в лоб, поскольку я тут же подбежала к нему.

— Я никак не ожидал, что Джон может приехать ко мне в четыре часа утра, — сказал он. — Он передал мне ваше послание, и я тут же явился со своим рождественским подарком: леди Макуорт абсолютно ничего не знает о совершённой подмене.

— Слава богу! — только и могла вымолвить Джудит.

— Я всё сейчас объясню, — сказал отец. — Есть один человек, который дороже мне, чем даже вам, это — леди Макуорт. И только с моей женой я буду говорить о нём, только с нею.

— Но ведь ты же не собираешься жениться прямо сейчас, Роджер… — начала было Джудит, но отец обернулся ко мне:

— Надевай свою шляпку, Мэри, и следуй за нами в церковь. Джон уже там. Ну а теперь скажи мне наконец «да», Джудит.

— Да, — просто сказала она.

Отец, положив руку мне на плечо, на мгновение задержал меня.

— Только так, — сказал он при этом, — мы сможем избежать трудностей, с которыми будут связаны в нашем случае брачный контракт и церемония. Только так мы сможем сохранить тот подлог — а мы обязаны сделать это — в тайне. Леди Макуорт ничего не должна знать.

Я начала смутно понимать, что имеет в виду отец. Он вооружился специальной лицензией на скорейшее заключение брака. Джон ждал в церкви. Сохранить в тайне — чтобы леди Макуорт ничего не знала — чтобы избежать всех трудностей, связанных с соблюдением формальностей, поскольку только это — и ничего больше — требовалось в случае тайной немедленной свадьбы настоящего владельца всей собственности и той, кому она принадлежала не по праву.

Я всё поняла, всё прочувствовала, не потребовав даже никакого объяснения. И поторопилась прочь, а вернувшись, нашла отца и Джудит на дорожке, ведущей к церкви. Через пару минут мы уже были там, а колокола всё не переставали звонить. Мы стояли перед алтарём, вознося хвалу Святому Рождеству, а потом мы с Джоном засвидетельствовали совершение брака, благодаря которому тайна должна была сохраниться перед всем остальным миром.

Когда мы снова очутились в библиотеке, отец заговорил и сказал, насколько я помню, следующее:

— Это мой дед тогда, чтобы спасти жизнь леди Макуорт, распорядился подменить мёртвого ребёнка живым. Вам всем хорошо известны печальные обстоятельства, при которых происходили роды. Дед сделал это с помощью хирурга, который, находясь при смерти, послал за мной и всё мне рассказал. Мой дед сказал ему тогда, что он в тот же день собирался переписать завещание и оставить всё имущество мне. Но по пути в адвокатскую контору он, как вы знаете, погиб. Мистер Эллерби — ибо хирург был мужем женщины, которая все эти годы служит у меня экономкой, — боялся для себя неблагоприятных последствий в случае, если он предаст происшедшее огласке, хотя он всё тогда сделал в соответствии с настоятельным желанием моего деда, который видел, в какое глубокое горе ввергло леди Макуорт сообщение о гибели мужа, и понимал, что второго потрясения — теперь в связи со смертью ребёнка — она не перенесёт. Эллерби умер незадолго до того, как ты расторгла помолвку с майором Греем. Мы с тобой узнали тайну почти одновременно: Эллерби знал, что мадам Марджери всё тебе рассказала; узнал, таким образом, об этом и я. Доверься ты мне тогда, все трудности тут же исчезли бы — ведь ты сама захотела бы этого. Но сам я не мог ничего предпринять. Леди Макуорт часто приглашала меня на Рождество в замок, но ни за что и никогда не смог бы я причинить тебе неприятность, Джудит, тем более — в рождественский день.

— Расскажи до конца, — попросила Джудит. — Кто я?

— Ты моя жена, — ответил он, — и ни одна душа не знает большего.

Колокола снова зазвонили. Новость разнеслась почти мгновенно. «Мисс Макуорт вышла замуж!» Отец отвёл свою жену к леди Макуорт, которая, не успев оправиться от потрясения, ожидала нас в большом холле.

То, как Джон ездил в Лондон; то, как мой отец — говоря словами молвы, — «высоко взлетевший среди законников, выхлопотал себе специальную лицензию всего за одну минуту»; как мисс Макуорт наконец вышла замуж, причём по любви, — всё это стало просто рождественской сказкой у всех на устах. Нам же было безразлично, сколько всякого рода толков ходило вокруг нас, и даже то, что говорили, не интересовало нас. Главное — тайна была сохранена.

Леди Макуорт благословила свою дочь и назвала моего отца своим сыном; а вечером он увёз жену в Лондон, оставив нас пировать, наслаждаться фейерверком и вообще радоваться жизни так бурно, как ещё ни разу не бывало в старом замке Колверли на Рождество.

Миссис Эллерби, которую давно мучила меланхолия, поскольку не в её силах было всё уладить в вопросе зла или блага, которое принесли моему отцу деяния её мужа, оказалась полностью удовлетворена этим браком. Она тоже сохранила тайну. Когда отец и Джудит вскоре вернулись в Колверли-Корт, чтобы встретить там Новый год в окружении родных и близких, он строго посмотрел на меня и спросил, где же, в конце концов, обретается мисс Джексон?

Весь местный свет, так сильно потрясённый этим Рождеством и не оправившийся от него до самого Нового года, тут же всех простил, узнав, что Джудит собиралась выйти замуж за моего отца вот уже более десяти лет. Сразу исчезли проблемы, и дела были улажены. Отец сделался местным героем. Мы, помещённые в круг его притяжения, получили звание «миротворцев»; а когда стало известно, что я собираюсь замуж за Джона, представителя того старого дома, во главе которого стоял теперь мой отец, удовлетворение публики достигло критических высот.

И поныне, в длинной череде рождественских торжеств, которые прошли с той поры, тогдашнее Рождество в Колверли-Корте, par excellence, зовётся «счастливым». Так что, за исключением неприятностей, с ним связанных, имея в виду лишь его подарки бедным и богатым, подарки от добрых рук и доброго сердца, — позвольте, леди и джентльмены, пожелать того же и вам.

1889

Блюмендайкский каньон (Подлинная колониальная история)

Бродхерст уже закрыл лавку и удалился в заднюю комнату, выглядевшую в тот вечер необыкновенно уютно. Багрово-красные отсветы от пылающего в очаге огня плясали по стенам, причудливо отражаясь от украшающего их оружия и до блеска отполированных пороховниц. Но ни весело гудящее пламя, ни стоящая на столе внушительная бутыль тёмного стекла не могли развеять мрачное настроение двух мужчин, расположившихся по обе стороны от очага.

— Двенадцать часов, — сказал старый Том, владелец лавки, бросив взгляд на старые деревянные ходики на стене, привезённые им ещё в 1842 году. — Очень странно, Джордж, что их до сих пор нет.

— Ночь сегодня паршивая, — заметил его собеседник, протягивая руку за плиткой табака. — Может, Вавирра разлилась или лошади устали, а скорее всего, ребята просто решили задержаться немного. Великий бог, какой гром! Подай-ка мне уголёк, Том.

Говоривший изо всех сил старался держаться непринуждённо, но в его голосе проскальзывали тревожные нотки, что не могло укрыться от чуткого уха Тома, метнувшего на приятеля озабоченный взгляд из-под косматых бровей.

— Так ты считаешь, что с ними всё в порядке, Джордж? — спросил он после паузы.

— Что значит «всё в порядке»?

— Ну то есть они в безопасности?

— В безопасности? Что за вопрос! Конечно, они в безопасности! Да и какого дьявола может им угрожать, скажи на милость?

— Нет-нет, я ничего такого не имел в виду, — поспешно заявил Том. — Видишь ли, Джордж, с тех пор как моя старуха померла, Морис для меня как свет в окошке. Вот я и беспокоюсь. Прошла неделя, как ребята уехали с прииска. Пора бы им уже и вернуться, хотя в задержке тоже нет ничего особенного. Ну конечно ничего — это всё моя дурацкая мнительность!

— Что им может угрожать? — повторил Джордж, больше, похоже, стараясь убедить самого себя, нежели товарища. — От прииска до Рэтхерста дорога прямая, а оттуда через холмы и каньоном к броду. Вавирру перейти, а там уж вниз по бушу до самого Трафальгара. Ничего не вижу страшного по дороге, разве не так? Мой Аллан, между прочим, не меньше дорог мне, чем тебе твой Морис, приятель, — продолжил он. — К тому же оба отлично знают брод, а больше и опасаться-то нечего. Наверняка они будут здесь не позже завтрашнего вечера.

— Дай бог, чтобы так оно и было, — ответил Бродхерст, и оба погрузились в продолжительное молчание, неотрывно глядя на пламя в очаге и посасывая свои коротенькие глиняные трубки.

Как верно заметил Джордж Хаттон, ночь выдалась на редкость паршивой. Ветер завывал в скалистых отрогах западных гор, вихрем кружился по улочкам Трафальгара, со свистом врывался в щели бревенчатых хижин и рвал плохо уложенную дранку с кровель. Улицы выглядели пустынными, если не считать одного-двух случайных прохожих, припозднившихся в каком-нибудь питейном заведении. Плотно кутаясь в плащи и с трудом пробиваясь против ветра, они спешили поскорей добраться до своих домов.

Первым нарушил молчание Том, у которого, судя по всему, всё ещё кошки скребли на душе.

— Ответь-ка мне, Джордж, — начал он, — что сталось с Джосайей Мейплтоном?

— Отправился на прииски.

— Верно, да только он прислал весточку, что возвращается назад.

— Но так и не вернулся.

— А куда делся Джош Хемфри? — задал после паузы новый вопрос Том.

— Он тоже отправился на прииски.

— Ну и как, вернулся он оттуда?

— Прекрати, Бродхерст! Прекрати это, я тебе говорю! — воскликнул Хаттон, вскочив со стула и начав расхаживать взад-вперёд по узкому помещению. — Ты что, совсем запугать меня хочешь? Да те парни наверняка где-то золотишко ищут, а может, фермерством решили заняться. Какое нам дело, в конце концов, где они шляются? Или ты думаешь, что у меня журнал заведён на каждого, как у инспектора Бертона на каторжников?

— Ты сядь, Джордж, и послушай лучше, — сказал старик Том. — С этой дорогой последнее время творится что-то неладное — что-то такое, чего я не понимаю и боюсь. Ты должен помнить, как тот одноглазый мерзавец Мэлони зарабатывал денежки в самом начале золотой лихорадки. Он открыл кабак на главной дороге и построил его над рекой, аккурат в том месте, где Лина падает вниз. Ты ведь слыхал, как в задней комнате у него нашли деревянный жёлоб, спускающийся прямо в реку. Он подмешивал в выпивку какое-то зелье, а когда клиенты засыпали, спускал их одного за другим по жёлобу в вечность, как какие-нибудь тюки с товаром. Никто никогда не узнает, сколько душ было загублено таким манером. Между прочим, все пропавшие тоже считались «ищущими золотишко или занявшимися фермерством где-нибудь». До тех пор, пока их тела не начали вылавливать из реки ниже водопада. Так что нет смысла успокаивать себя, Джордж, — если наши парни не вернутся завтра к вечеру, придётся отправлять на прииск патрульных.

— Как скажешь, Том, — вздохнул Хаттон.

— Кстати говоря, раз уж мы помянули Мэлони, тут со мной на днях приключилась странная история. Джек Холдейн клятвенно уверял меня, что видел одного типа, как две капли воды похожего на Мэлони, только лет на десять постарше, само собой. Он повстречал его в буше в понедельник утром. Скорее всего, простое совпадение, а с другой стороны — трудно поверить, чтобы на всём белом свете нашлась ещё одна такая же бандитская рожа.

— Джек Холдейн — полный идиот, — проворчал Хаттон.

Он приоткрыл дверь и выглянул наружу, напряжённо всматриваясь в темноту. Ветер трепал его длинную седую и нечёсаную бороду, выметая снопы искр на мостовую из зажатой в зубах трубки.

— Паршивая ночь! — повторил он, вернувшись на своё место у огня.

Да, то была ужасная ночь — ночь разгулявшихся стихий и тёмных личностей, подобно ночным хищникам вышедших на охоту. Подходящая ночь для семёрки негодяев, залёгших в засаде за поворотом в Блюмендайкском каньоне с револьверами в руках и дьявольскими замыслами в сердце.

Шторм утих, и над миром снова вставало солнце. Плотный тяжёлый туман поднимался от пропитанной влагой земли и окутывал ватным одеялом маленький, но процветающий городок Трафальгар. Отдающие голубизной клочья тумана покрывали тонким саваном и обширные пространства окружающего город буша. Вершины западных гор торчали из тумана, словно одинокие островки в кипящем море.

В городе происходило что-то необычное. Даже посторонний наблюдатель мог без труда уловить это. На улицах слышались крики и топот ног, хлопали двери домов, распахивались закрытые на ночь ставни. Пробежал полицейский-патрульный с карабином наперевес. На лесопилке Джо Бьюкена давно пора было начать работу, но огромное водяное колесо по-прежнему оставалось в неподвижности, так как ни один из работников не появился на рабочем месте.

На главной улице перед домом Тома Бродхерста бурлила и волновалась большая толпа, состоящая в основном из любителей почесать языки.

— Что случилось? — задавали новички сакраментальный вопрос, не успев даже перевести дух.

— Бродхерст пристрелил своего друга… Нет, он перерезал себе горло… Он обнаружил золотую жилу прямо под крыльцом своей лавки… Что вы болтаете? Это вовсе не он, а его сын Морис вернулся домой богачом… Морис? Да он вообще не вернулся! Его лошадь прискакала домой без седока.

Лишь теперь правда выплыла наконец наружу. А вот и лошадь, о которой шла речь, — старая гнедая кобыла, с жалобным ржанием тычущаяся в дверь своей конюшни, словно испрашивая разрешение зайти внутрь у двух седых осунувшихся мужчин, держащих её под уздцы и с тупым недоумением оглядывающих покрытые от долгой скачки пеной лошадиные бока.

— Боже, помоги мне! — воскликнул в отчаянии Том Бродхерст. — Неужели случилось как раз то, чего я так боялся!

— Да успокойся ты, дружище, — с нарочитой весёлостью хлопнул его по плечу Джордж Хаттон, сдвинув на лоб свою соломенную шляпу. — Есть ещё надежда, что ничего не случилось.

Одобрительный ропот пробежал по толпе.

— Конечно, всё в порядке — просто лошадь убежала… Или украл кто-то… Может, при переходе через Вавирру волной смело всадника, — утешающим голосом предположил один из знакомых Тома.

— На ней нет никаких следов или ран, — оптимистично заметил второй.

— Наверняка парень свалился спьяну, — проворчал старый овцевод. — Помнится, я сам когда-то приехал в этот городишко тоже на рассвете, с башкой в кобуре и воображая себя шестизарядным револьвером, — вот до какой степени допился!

— Морис отлично ездит верхом — его бы никогда не смыло течением!

— Верно, не такой он парень.

— Эй, глядите, а у лошади-то рубец на передней бабке! — закричал вдруг кто-то, очевидно более наблюдательный, чем все прочие.

— Должно быть, плёткой хлестнули.

— Да, крепенько приложили беднягу.

— А где Чикаго Билл? — спросил кто-то. — Уж он-то точно определит.

Словно в ответ на этот призыв, из толпы выступила странная, необычайно длинная фигура. Чикаго Билл был не только очень высок, но и удивительно силён. Одет он был в обычную для старателя красную рубаху, а обут в высокие кожаные сапоги. Расстёгнутая рубашка обнажала мускулистую шею и мощную грудь. Лицо его избороздили морщины и шрамы — свидетельства многочисленных столкновений как с силами природы, так и с собратьями по роду человеческому. Под разбойничьей наружностью, однако, скрывалось глубокое чувство собственного достоинства и внутреннее благородство, свойственные подлинному джентльмену. Чикаго Билл представлял собой довольно редкий тип настоящего ветерана-золотоискателя, начинавшего ещё в Калифорнии в 1849 году. Он покинул золотые россыпи, когда индивидуальное старательство начало уступать место крупным горнорудным компаниям, с их современной тяжёлой машинерией, внушающей ему непреодолимое отвращение. Но он уже не мог жить без этих бесформенных кусков породы с вкраплениями жёлтого металла и поэтому пустился в дорогу, чтобы здесь, на противоположной стороне земного шара, начать всё сначала.

— Я Чикаго Билл, — объявил он. — Что от меня нужно?

На обладающего недюжинной физической силой и богатейшим опытом ветерана в городе смотрели чуть ли не как на оракула. Когда Брэкстон, молодой констебль ирландского происхождения, спросил Билла, что тот думает о примчавшейся без седока лошади, все присутствующие в ожидании уставились на его обветренное лицо.

Но янки отнюдь не спешил высказываться по этому поводу. Сперва его маленькие проницательные серые глаза внимательно осмотрели животное, затем он наклонился, проверил подпругу и тщательно ощупал гриву лошади. Снова наклонившись, он потрогал подковы, помял бабки и лишь после всего этого перешёл к исследованию рубца. Последний, похоже, навёл его на какой-то след. Присвистнув от удивления, Билл занялся внимательным изучением шерсти лошади по обе стороны от седла. Он явно пришёл к какому-то вполне определённому заключению, потому что прекратил осмотр и повернулся лицом к толпе, предварительно бросив из-под косматых бровей многозначительный взгляд на двух стариков, переминавшихся с ноги на ногу рядом с ним.

— Ну, что скажешь? — послышалось сразу из дюжины глоток.

— Это работёнка для тебя, парень, — спокойно ответил Чикаго Билл, пристально глядя на молодого ирландца-полицейского.

— Почему ты так решил? Что сталось с молодым Бродхерстом? — посыпались вопросы из толпы.

— То же самое, что нередко случалось прежде и не с такими молодцами. Он хотел намыть золота, а вместо лотка оказался гроб.

— Да говори ты толком, приятель, — раздался чей-то сиплый голос. — Что тебе удалось узнать?

— На передней бабке лошади я нашёл след от чиркнувшей по ней пули, выпущенной беглым каторжником, а на краешке седла каплю крови всадника… Эй, поддержите кто-нибудь старика, ребята! Дайте ему глоток бренди и уведите в дом. А ты, парень, слушай сюда. — И Чикаго Билл перешёл на хриплый шёпот, цепко схватив полицейского за запястье и подтянув его поближе к себе. — Учти, я в этом деле участвую наравне с тобой. Мы вдвоём разыграем неплохую партию. Мне это отребье поперёк глотки стоит. Как говорят в Неваде, надо ковать железо, пока горячо. Собирай всех, кого сумеешь. Думаю, не ошибусь, если скажу, что и тебе не терпится взять этих мерзавцев.

— Не ошибёшься, — со спокойной ухмылкой подтвердил ирландец.

Американец одобрительно кивнул. Бродя по свету, он хорошо усвоил непреложный факт: чем спокойней держится глубоко задетый чем-то ирландец, тем опасней он становится, когда доходит до дела.

— Парень что надо, — пробормотал он себе под нос, и оба направились по улице в сторону полицейского участка, сопровождаемые полудюжиной самых ретивых участников сборища у лавки Бродхерста.

Одно маленькое замечание, прежде чем мы продолжим этот рассказ, а точнее сказать, хронику, ибо каждое слово в данном повествовании полностью соответствует подлинным событиям. Лет пятнадцать или двадцать тому назад австралийский полицейский сильно отличался от его сегодняшнего коллеги. Не то что я позволю себе усомниться в храбрости последнего, однако невозможно отрицать, что по дерзости, бесшабашности, рисковости и рыцарственности тогдашние сорвиголовы из колониальной полиции до сих пор остаются никем не превзойдёнными. Причина довольно проста: молодые люди благородного происхождения, главным образом младшие сыновья из хороших семейств, уезжали или отсылались в Австралию с единственной целью — сколотить состояние или сделать карьеру. По прибытии на место они быстро убеждались, что Мельбурн отнюдь не похож на представлявшееся им в мечтах Эльдорадо. Будучи мало приспособленными для занятий каким-нибудь честным ремеслом и вскоре оставшись без средств к существованию, почти все они так или иначе попадали в поле притяжения австралийской конной полиции. Таким образом, возникло нечто вроде своеобразной масонской ложи или закрытого клуба, где последний рядовой происхождением и образованием ни в чём не уступал старшим офицерам. То были люди, способные в одиночку решать судьбу империй, но вынужденные чаще всего складывать голову в многочисленных ожесточённых стычках с аборигенами или беглыми каторжниками где-нибудь в такой глуши, что лишь одинокий побелевший скелет в обрывках синей формы оставался единственным напоминанием о случившемся.

Закат выглядел потрясающе. Вся западная половина небосвода ярко пламенела, отбрасывая пурпурные блики на горные склоны и золотя чернеющие макушки деревьев лесного массива, простирающегося между Вавиррой и Трафальгаром. Лес тянулся на много миль — дикая, нехоженая чаща, не считая одинокой тропы, проложенной золотоискателями и торговцами, сопровождающими старательские миграции подобно средневековым маркитантам. Эта тропа зигзагообразно петляла среди могучих стволов, порой отклоняясь далеко в сторону, чтобы миновать заболоченный или непроходимый участок леса. Местами её трудно было различить в густой растительности подлеска, и сориентироваться можно было только по следам подков или полузаросшей травой колее.

Милях в пятнадцати от Трафальгара возвышается одинокий, густо поросший лесом холм, с которого хорошо просматривается лесная дорога. На вершине холма на закате в тот памятный вечер пятницы лежал какой-то человек. Похоже, его не очень прельщала перспектива оказаться замеченным, так как расположился он в самой гуще зарослей, начисто закрывающих обзор, но зато здесь держался он без опаски: улёгся на спину, закурил трубку и развалился на травке в расслабленной позе, прикрыв шляпой лицо. Разумная предусмотрительность, ибо физиономия незнакомца слишком резко контрастировала с окружающим его мирным пейзажем. На испещрённом оспой лице под низким, скошенным лбом на месте одного глаза зиял безобразный, внушающий отвращение багровый провал, в то время как другой смотрел на мир исподлобья, подозрительным, коварным, мстительным взглядом. Злой, жёсткий рот и давно не стриженная борода довершали портрет. Человек с такой физиономией мог быть способен на всё. Случись кому встретить подобную личность на тёмной улице, у любого рука невольно перехватит трость так, чтобы в случае необходимости отбиваться более тяжёлым концом с набалдашником.

Видимо, какая-то неприятная мысль посетила лежащего. Он с проклятием вскочил на ноги и выбил пепел из трубки.

— Вот уж подвезло, так подвезло, — пробормотал он себе под нос. — Этот придурок Баррет всё испортил, а я должен тут валяться. Он запорол всё дело, а меня посылает в лес, чтоб я здесь болотную лихорадку словил. Ежели б он пристрелил лошадь так же чисто, как я снял всадника, так и не потребовалось бы сейчас наблюдать за этим берегом Вавирры. Вечно от этого желтобрюхого урода одни неприятности. Ладно, что теперь говорить, — продолжил он, подбирая валяющийся рядом в траве револьвер, — да и лежать мне здесь больше нечего — на ночь глядя они сюда не сунутся. Может быть, коняга та вовсе и не добралась до дому или тех парней посчитали утонувшими… А, плевать! Завтра другим очередь следить за дорогой, ну а я посижу ещё минут пяток да свалю обратно.

Высказавшись, наблюдатель присел на пенёк и начал насвистывать какую-то песенку. Внезапно он встрепенулся, засунул руку в карман и, порывшись в нём, извлёк колоду карт, завёрнутую в грязную тряпицу. Некоторое время он пристально разглядывал засаленные картинки, затем вынул из рукава булавку и наколол углы всех тузов и валетов. Перетасовав краплёную колоду, он одобрительно хмыкнул и вернул её на прежнее место.

— С этими картишками я точно урву изрядный кусок добычи, — пробурчал он. — Глаз у ребят хоть и острый, но как шары спиртным зальют, ни хрена не замечают… Чёрт побери! Неужто всё-таки едут!

Он снова вскочил на ноги, пригнулся и замер, прислушиваясь. Нетренированным слухом вряд ли удалось бы уловить хоть какие-то изменения. По-прежнему гудели вокруг насекомые, щебетали птицы, шелестела листва, однако когда разбойник наконец выпрямился, лицо его выражало полное удовлетворение.

— Прости-прощай, наш овражек! — произнёс он, смачно сплюнув. — Скоро там станет жарковато, так что придётся слинять на время. Ох, придурок из придурков! Такое хорошее место по его милости загубили! А теперь ещё думай, как шею спасти от легавых. Надо взглянуть, сколько их там подвалило по наши души да кто такие.

Выбрав местечко, где кустарник рос гуще всего, надёжно защищая наблюдателя от посторонних взглядов, он притаился в траве, подобно смертельно ядовитой змее, время от времени приподнимая голову и вглядываясь в узкий просвет между стволами туда, где полоса красной глины отмечала тропу, носящую громкое название Трафальгарского тракта.

Теперь уже не оставалось никаких сомнений в том, что по дороге движется крупный отряд всадников. Не успел ещё соглядатай разбойников как следует устроиться в своём убежище, как со стороны дороги послышались голоса, стук копыт, а минуту спустя из-за крутого поворота показалась большая группа вооружённых верховых. Их было одиннадцать человек, все вооружены до зубов и в полной боевой готовности. Двое ехали впереди с ружьями наперевес, зорко всматриваясь в каждый кустик буша, за которым мог затаиться враг. Основная масса конников держалась ярдах в пятидесяти от авангарда, а ещё один всадник замыкал процессию. Бандит внимательно изучал каждого и, судя по выражению его лица, опознал большинство членов отряда. Часть из них составляли ненавидимые им полицейские, остальные были добровольцами из числа горожан, вызвавшимися помочь стражам закона избавить общество от зла, самым прямым образом затрагивающего их интересы. Складные, бронзовые от загара лица и фигуры мужчин словно излучали в пространство вокруг себя непреклонную решимость свершить задуманное и твёрдую убеждённость в своей способности добиться цели. Когда последний из верховых проезжал мимо наблюдательного пункта каторжника, тот внезапно вздрогнул и глухо выругался в бороду:

— Чёрт подери, знакомая харя! За каким, спрашивается, его сюда занесло? Будь я проклят, если это не Билл Ханкер, тот самый, что пристрелил в пятьдесят третьем году Длинного Нэта Смитона в Сильвер-Сити. Пора и мне смываться через чёрный ход — надо предупредить ребят.

С этими словами бандит подхватил револьвер, состроил гримасу вслед удаляющимся конникам и, пригнувшись, быстро и бесшумно затерялся в густом кустарнике, покрывающем задний склон холма.

Поисковая группа выехала из Трафальгара ближе к вечеру в тот же день, когда лошадь Мориса Бродхерста, напуганная и вся в мыле, прискакала к дверям своей старой конюшни. Во главе группы стал инспектор конной полиции Бертон, способный и энергичный офицер, по отзывам всех знавших его людей. Молодого ирландца Брэкстона и ещё одного патрульного, по фамилии Томпсон, инспектор назначил в авангард. Сам Бертон возглавил основные силы и ехал в окружении старателей, седой, подтянутый и держащийся в седле так же прямо, как и в 1839 году, когда мы с ним на пару построили хибару на том самом месте, где сейчас в Мельбурне проложена Берк-стрит. Рядом с ним ехали Мак-Джиллифрей, Фоули и Энсон из трафальгарской полиции, овцевод Хартли, Мердок и Саммервилл, сделавшие состояние на приисках, и Дэн Мерфи, начисто разорившийся, когда на прииске «Ориент» золотоносная порода внезапно сменилась гравием; с тех пор Дэн злился на весь свет и ни о чём так не мечтал, как о хорошей драке, не важно с кем. Чикаго Билл в одиночку составлял арьергард, а в целом отряд выглядел со стороны хоть и не слишком похожим на регулярную воинскую часть, но всё же достаточно воинственно.

Они расположились на ночь в семнадцати милях от Трафальгара, а на следующий день сумели добраться аж до пересечения Трафальгарского тракта с дорогой на Стирлинг. Утро третьего дня застало отряд на северном берегу Вавирры, через которую они переправились вброд. Здесь же состоялся военный совет, так как, по общему мнению, с этого момента группа вступила на «вражескую территорию». Дорога через буш хоть и проходила по порядком заросшей кустарником местности, но тут всё-таки можно было встретить и охотников, и погонщиков овец, да и трудно было банде беглых каторжников найти себе надёжное убежище на равнине. А вот по ту сторону Вавирры до самых облаков возвышалась скалистая гряда гор Тапу, по отрогам которых проходила дорога к золотоносным полям. Именно там, за Блюмендайкским каньоном, было решено на совете искать следы свершившегося преступления. Главным же вопросом было обсуждение наиболее надёжного способа поимки убийц, ибо в том, что убийство на самом деле имело место, не сомневался уже никто.

Все сошлись на том, что действовать лучше всего без выкрутасов: напасть на разбойников в лоб, перестрелять тех, кто попадётся на мушку, а остальных доставить в Трафальгар и повесить. Этот момент особых споров не вызвал, зато вопрос, как отыскать преступников, послужил поводом для весьма оживлённой дискуссии. Полицейские предлагали положиться на удачу и двигаться вперёд, пока не упущено время, тогда как старатели советовали сначала подняться на какую-нибудь вершину с целью осмотреться и определиться на местности. Чикаго Билл, в отличие от прочих, высказался довольно пессимистично.

— Навряд ли мы кого тут отыщем, — заявил он, качая головой. — Они уже наверняка успели убраться из этого района. Им должно было прийти в голову, что лошадь могла добраться до дому и навести на след. Значит, где-то на дороге у разбойников есть наблюдательный пост, и о нашем приближении они, скорее всего, уже знают. Я так думаю, друзья: поедем-ка мы потихоньку вперёд, а там видно будет.

Снова завязался жаркий спор, но в конце концов победил авторитет Чикаго Билла, и отряд продолжил движение. По мере подъёма из предгорий на следующий уровень перед глазами открывается всё более дикая и вместе с тем величественная панорама. Гигантские горные пики высотой две-три тысячи футов вздымаются ввысь по обе стороны узкой тропы. Штормы и ливневые дожди разрушают горные породы очень интенсивно, так что дорога во многих местах оказалась почти непроходимой из-за заваливших её оползней и камнепадов. Приходилось то и дело спешиваться и с опаской пробираться через завалы, ведя лошадей в поводу.

— Уже недолго осталось, парни! — весело крикнул инспектор, желая подбодрить уставших людей, и указал темнеющее впереди меж двух почти отвесных скал ущелье. — Птички либо там, либо улетели навсегда!

С подъёмом в гору дорога сделалась проходимее, и скорость движения отряда заметно увеличилась. Бертон скомандовал остановку. Люди взяли наперевес ружья и проверили, легко ли вынимаются револьверы из кобуры; прямо перед ними находился вход в Блюмендайкский каньон — самое опасное и дикое место на всём протяжении горной цепи Тапу.

Ни движения, ни звука нельзя было уловить в могильном безмолвии ущелья. Оставив лошадей в небольшом овражке, люди двинулись вперёд пешком. Жаркое южное солнце безжалостно изливало полуденный зной на чахлые, желтеющие заросли орляка и папоротника по обе стороны узкой, петляющей тропы. Вокруг по-прежнему не было заметно никаких признаков жизни. Шедшие в авангарде двое полицейских внезапно остановились и тихим свистом подали условный сигнал, извещающий о какой-то находке. Остальные члены отряда со всех ног бросились на зов.

Это место словно самой природой предназначалось для кровавых деяний. По одну сторону дороги чернел зияющей пустотой отвесный обрыв, по другую — начинался изрытый трещинами овраг, а сама дорога делала крутой поворот. Вдоль дороги громоздилось несколько гигантских валунов, словно нависая над ней, — идеальное место для засады. Красная глина и случайная лужица жидкой грязи сохранили следы происшедшей на этом месте схватки. Сомнений больше не оставалось: именно здесь были убиты двое молодых старателей. Мягкая влажная почва сохранила контуры тела упавшей лошади и скользящие следы от подков, когда та брыкалась в последних судорогах предсмертной агонии. За одним из валунов обнаружили следы нескольких пар человеческих ног, а рядом, среди папоротника, нашли обгоревший пыж. Разыгравшаяся трагедия теперь ясно предстала перед глазами. Двое молодых людей, уверенные в своих силах и потому беззаботные, ни о чём не подозревая, завернули за этот роковой поворот. Что потом? Выстрелы, стоны, звук падения тела, животный хохот разбойников, удаляющийся галоп насмерть перепуганной лошади — и тишина. Злодеяние свершилось.

Преследователи сделали всё, что могли сделать в сложившихся обстоятельствах. Они тщательно исследовали каждую трещину, каждую скалу, каждую пещеру в округе, но не нашли ничего нового. Прошло уже почти шесть дней, и птички, как выразился инспектор Бертон, скорее всего, улетели. Пока разделившиеся на группы люди шарили среди валунов, обладающий нюхом ищейки американец обнаружил свежий след, ведущий к груде беспорядочно наваленных скальных обломков у северной стены каньона. В расщелине по соседству нашли останки трёх лошадей, а из-под камней торчал краешек полей старой соломенной шляпы. Овцевод Хартли нагнулся за шляпой, но тут же выпрямился, словно ужаленный, и прошептал срывающимся голосом, обратившись к своему лучшему другу Мерфи:

— Дэн, там… там голова под шляпой!

Пущенные в ход лопаты в считаные секунды освободили от земли знакомое большинству присутствующих лицо, принадлежавшее старому бродячему фотографу, известному в колонии под прозвищем Сутулый Джонни и пропавшему некоторое время назад. Тело фотографа успело уже изрядно разложиться. Рядом с ним нашли второй труп, а под ним третий. В общей сложности было обнаружено тринадцать убитых — жертв шайки новоявленных английских тугов, похороненных в общей могиле под сенью северной стены Большого Блюмендайкского каньона. И тогда, склонившись в скорбном молчании над останками несчастных, пристреленных без жалости и зарытых наспех, подобно бродячим псам, все участники экспедиции принесли торжественную клятву забыть на месяц обо всех личных делах и посвятить это время единственной цели — справедливому отмщению негодяям. Инспектор первым обнажил седую голову, закончив произносить суровые слова клятвы. Товарищи один за другим последовали его примеру. После короткой молитвы найденные тела перенесли в более глубокую могилу, над которой воздвигли грубое надгробие, вслед за чем все одиннадцать мстителей опять тронулись в путь с одной общей мыслью — свершить суровое правосудие.

Прошло три недели — точнее, три недели и два дня. Солнце склонялось к краю бесконечной равнины австралийского буша, равнины нехоженой и немереной, простирающейся от восточных склонов гор Тапу далеко за горизонт. За исключением одного-двух охотников да нескольких безрассудных старателей, никому из колонистов ещё не доводилось бывать в этих пустынных краях, но в тот осенний вечер сразу двое мужчин находились на небольшой поляне в самом сердце неисследованной страны. Они были заняты стреноживанием своих коней и, судя по их поведению, готовились расположиться здесь на ночлег. Оба были худы, оборваны, измотаны и небриты, но при желании внимательный наблюдатель мог опознать в них наших старых знакомых: молодого ирландца-полицейского и американца Чикаго Билла.

То была последняя попытка мстителей настичь и покарать разбойников. Они поднимались на горные вершины, спускались в овраги и трещины, а под конец разделились на несколько малых групп, договорившись встретиться в условленном месте по истечении назначенного срока. Эти группы обшарили всю округу в надежде обнаружить хоть самую слабую зацепку или след убийц. Фоули и Энсон остались рыскать среди холмов, Мердок и Дэн Мерфи направились в сторону Рэтхерста, Саммервилл и инспектор Бертон пустились вниз по течению Вавирры, а остальные, разбившись на три отряда по двое, обследовали местность к востоку от горной гряды.

Оба — полицейский и старатель — казались уставшими и разочарованными. Первый выступил в поход, влекомый сияющим ореолом славы и надеждой на быстрое повышение: заветные нашивки, позволяющие как-то выделиться и стать выше серой массы рядовых, неудержимо манили молодого полицейского. Вторым двигало врождённое чувство справедливости и твёрдое убеждение в необходимости покарать преступников. В обоих несбывшиеся надежды вызывали сильнейшее разочарование. Стреножив лошадей, мужчины тяжело опустились на землю. Им не было смысла разводить огонь: жалкие остатки провизии состояли из нескольких сухарей и кусочка подпорченного бекона. Брэкстон достал продукты из мешка и протянул спутнику его долю. Каждый сосредоточенно жевал свою порцию в полном молчании. Ирландец не выдержал первым.

— Нам осталось разыграть нашу последнюю карту, — сказал он уныло.

— К тому же довольно паршивую, — согласился американец. — Кстати говоря, парень, ты ведь не думаешь, надеюсь, что, ежели мы вдруг найдём логово этих подлых кровососов, так сразу туда вдвоём и полезем? Что до меня, я лучше втихаря вернусь в Трафальгар за подмогой.

Брэкстон усмехнулся. Что бы ни говорил Чикаго Билл, его безудержная отвага была слишком хорошо известна в колонии и сомневаться в ней стал бы лишь полный невежда. Старатели за выпивкой до сих пор вспоминают старую историю времён первой волны золотой лихорадки в 1852 году. Хвастливый громила, введённый в заблуждение аналогичной репликой ветерана, вознамерился доказать свою репутацию, ввязавшись в драку с Биллом без малейшего повода со стороны последнего. Об исходе поединка рассказчики обычно умалчивают, сразу переходя к повествованию о том, как великодушно поступил американец по отношению к громилиной вдове, отдав ей недельную добычу золота со своего участка, что позволило благодарной женщине открыть собственное питейное заведение. Вот и сейчас, усмехаясь, Брэкстон вспомнил эту легенду и пропустил мимо ушей уничижительные слова компаньона, плохо вяжущиеся с его решительным обветренным лицом и могучей статью.

— Было бы неплохо осмотреться, пока не стемнело, — произнёс вместо ответа ирландец.

Поднявшись на ноги, он убрал прислонённое к стволу эвкалипта ружьё, ухватился за свисающие сверху лианы и начал привычно и бесшумно карабкаться на дерево.

— Душа у парня слишком велика для его тела, — пробормотал себе под нос американец, провожая взглядом ловкую загорелую фигуру, вырисовывающуюся на фоне темнеющего неба среди ветвей.

— Видишь что-нибудь, Джек? — крикнул он немного погодя, заметив, что спутник его уже добрался до вершины и теперь обозревает окрестности.

— Буш, один буш и ничего, кроме буша, — послышалось сверху. — Постой-ка, милях в трёх на северо-восток виднеется любопытный холм. Как раз за теми деревьями. Да только толку от него вряд ли будет много — уж больно глухое и пустынное местечко.

Чикаго Билл мерил шагами поляну у подножия эвкалипта, раздражённо бурча в усы:

— Какого чёрта он там торчит и на что глазеет уже целых десять минут? Ну вот, наконец-то! — воскликнул он, когда запыхавшийся от спуска полицейский легко спрыгнул на землю прямо перед американцем. — Эй, да что это с тобой, парень? Что случилось, Джек?

Что-то определённо случилось. Это было очевидно — стоило только взглянуть на огонь в голубых глазах ирландца и разгоревшиеся от румянца щёки.

— Билл, — сказал он, кладя руку на плечо компаньона, — я думаю, настало время тебе отправляться в город.

— Что ты имеешь в виду? — спросил Чикаго Билл.

— Я имею в виду, что бандиты сидят в какой-то лиге отсюда, и я твёрдо намерен их взять. Ну-ну, не дуйся, старина, — поспешно добавил он, — я же прекрасно понимаю, что ты просто шутил. Они там, Билл! Я видел с дерева дым на вершине того холма — да-да, самый настоящий дым! И жгли они, заметь себе, очень сухое дерево, а значит, наверняка не хотели себя выдавать. Сперва-то я вообще принял его за туман, но потом присмотрелся — дым! Готов поклясться чем угодно. Кроме них, здесь больше некому быть — сам посуди, кому ещё взбредёт в голову устраивать лагерь на голой вершине одинокого холма? Мы нашли их, Билл! Мы достали их наконец! Это судьба, я уверен.

— Как бы они нас не достали, — буркнул американец. — На-ка вот, парень, возьми мою подзорную трубу, полезай обратно да посмотри всё толком.

— Слишком темно, — покачал головой Брэкстон. — Придётся нам ночевать здесь. Думаю, нечего бояться, что до рассвета они сдвинутся с места. Скорее всего, эти подонки собираются торчать тут, пока всё не уляжется и не забудется.

— Деваться им некуда, а завтра мы их точно сцапаем.

Старатель с тоской глянул на верхушку дерева, а затем перевёл взгляд на собственную фигуру — почти двести фунтов стальных мышц и костей.

— Придётся, видать, поверить тебе на слово, парень, — проворчал он. — Следопыт ты опытный и дым от тумана отличить можешь. Согласен и с тем, что ночью без разведки мы ничего не сможем. Так что давай-ка мы с тобой напоим лошадей да постараемся получше отдохнуть.

Брэкстон, похоже, не имел возражений относительно предложения Билла, и вскоре, за несколько минут покончив с приготовлениями, оба плотно завернулись в одеяла и отошли ко сну. С высоты птичьего полёта их фигуры выглядели не более чем двумя тёмными точками на гигантском зелёном ковре первобытного буша.

Над равниной ещё только забрезжил серенький рассвет, а Чикаго Билл уже проснулся и сразу разбудил напарника. Густой, плотный туман навис над бушем. В его пелене с трудом можно было различить стволы деревьев по периметру маленькой поляны. Одеяла и одежда сплошь были усеяны мельчайшими капельками выпавшей росы. Отряхнув друг друга, американец и ирландец присели на корточки, по местному обычаю, и разделили нехитрый завтрак. Туман к этому времени немного рассеялся, и видимость увеличилась до пятидесяти ярдов. Золотоискатель в молчании расхаживал взад-вперёд по поляне, задумчиво жуя плитку табака. Брэкстон сидел чуть поодаль на стволе поваленного дерева, занимаясь чисткой и смазыванием своего револьвера. Внезапно по стволу гигантского эвкалипта скользнул пробившийся сквозь марево солнечный луч. Узкая полоска света расширилась, обрела очертания, и в то же мгновение туман словно испарился, а жёлтые листья засверкали медным блеском в ослепительных лучах взошедшего солнца. Брэкстон лихо щёлкнул барабаном, зарядил револьвер и повесил его на пояс. Чикаго Билл засвистел что-то весёленькое и прекратил мерить шагами поляну.

— Эй, молодой, держи трубу, — сказал он.

Брэкстон повесил инструмент на шею и без возражений начал карабкаться на то же дерево, что и накануне вечером. Для ирландца это было детской забавой: он всегда славился своим умением лазить по деревьям, что может с готовностью засвидетельствовать ваш покорный слуга, видевший его двумя годами позже на фрегате «Гектор», когда Брэкстон, поспорив на бутылку вина, забрался в шторм на верхнюю брам-стеньгу. Вот и сейчас он легко добрался до вершины, поудобнее примостился на толстом суку в двухстах футах над землёй, где ветви и листва почти не закрывали обзора, снял с шеи подзорную трубу, навёл её на холм и начал обозревать его склоны дюйм за дюймом, не пропуская ни одного кустика или камешка. Целый час просидел он неподвижно и лишь на исходе второго счёл возможным прекратить наблюдение и спуститься вниз. Когда он наконец ступил на землю, лицо его выражало серьёзную озабоченность.

— Ну что, там они? — спросил американец с жадным любопытством.

— Да, они там.

— Сколько их?

— Я видел пятерых, но могут быть и другие. Подожди немного, Билл, дай мне обдумать всё как следует.

Золотоискатель посмотрел на спутника с почтением во взоре, как бы признавая превосходство духа над тупой материей, ибо сам он был не слишком силён в логических комбинациях.

— Ты уж прости меня, парень, но тут я тебе не помощник, — произнёс он извиняющимся тоном. — У меня от всяких там планов и чертежей башка пухнуть начинает. Должно быть, образования малость не хватает. Мой папаша слыл самым твердолобым типом во всех Штатах. Судья Джефферс рассказывал, как мой старик однажды пытался лишить себя жизни. Он положил голову на рельсы аккурат в тот раз, когда по новой железке пустили первый состав из Вермонта. Потом его оштрафовали на сотню долларов за сошедший с рельсов паровоз, а сам он заработал такую головную боль, что ни с какого похмелья не получишь.

Брэкстон так глубоко погрузился в раздумье, что вряд ли расслышал толком этот семейный анекдот.

— Вот что, старина, — сказал он наконец, — садись-ка рядом со мной на пенёк да послушай, что я скажу. Ты ведь помнишь, Билл, что находишься здесь добровольно, — никто не заставлял тебя пускаться в погоню за бандитами. Другое дело я — я занимаюсь этим делом по велению долга. Твоё имя известно всем в колонии; ты прославился ещё в то время, когда я пачкал пелёнки. А теперь к делу, Билл. Я хочу попросить тебя об одном большом одолжении. Если мы с тобой вдвоём возьмём тех негодяев, для тебя это будет всего лишь очередным эпизодом в длинной череде твоих подвигов. Но ведь никто не знает рядового полицейского Джека Брэкстона, поэтому вряд ли кому придёт в голову воздать должное ему. А я твёрдо решил сделать себе имя. Раз уж мы решили брать их врасплох после наступления сумерек, один решительный человек справится с этим с тем же успехом, что и двое, а то и легче, поскольку одному проще остаться незамеченным. Короче говоря, Билл, я прошу тебя остаться с лошадьми и позволить мне взять их всех в одиночку.

Чикаго Билл вскочил с места с негодующим возгласом на устах и заметался взад-вперёд перед поваленным деревом, на котором продолжал сидеть молодой Брэкстон. Спустя некоторое время американцу удалось овладеть собой, и он опустился на прежнее место рядом с компаньоном.

— Ничего не выйдет, парень, — сказал он, кладя руку на плечо Брэкстона. — Они сожрут тебя вместе с потрохами!

— Только не эти, — возразил полицейский. — Я возьму оба револьвера — твой и свой, — так что подавятся!

— Я потеряю репутацию, — грустно произнёс Билл.

— Твоя репутация выше любых клеветнических измышлений. С этой стороны тебе ничего не грозит, так что ты можешь позволить себе дать мне шанс.

Билл закрыл лицо руками и глубоко задумался.

— Ладно, парень, — проговорил он со вздохом, — я согласен приглядеть за лошадками.

Брэкстон с радостью затряс руку спутника.

— Не многие на твоём месте согласились бы на такое, Билл. Ты — настоящий друг. Ну а теперь давай думать, как протянуть день, старина. До вечера придётся залечь и не высовываться. Я начну не раньше чем через час после заката, так что времени у нас уйма.

День тянулся медленно. Полицейский лежал во мху меж корней гигантского эвкалипта и о чём-то размышлял. Раз или два до ушей его донёсся — или это ему почудилось — приглушённый грудной смешок и звонкий шлепок по ляжке, которым старатель обычно выражал веселье, однако брошенный в сторону Чикаго Билла взгляд натыкался на серьёзное, если не сказать похоронное выражение лица последнего, что начисто отметало любое подозрение. Скудный обед и такой же ужин были съедены с хорошим настроением и прекрасным аппетитом. По мере приближения назначенного часа прежнее безразличие уступило место деловитой, энергичной активности. Чикаго Билл пустился в пространные воспоминания, поведав приятелю множество историй из собственной практики в те времена, когда он ещё жил в Западном полушарии. Теперь часы бежали один за другим с необыкновенной быстротой. Полицейский выудил из кобуры ветхую карточную колоду и предложил сыграть партию-другую, однако желание поговорить и серьёзные затруднения в том, чтобы отличить, скажем, короля пик от туза червей, не способствовали внимательности игроков. Но вот солнце укатилось наконец за противоположный край первобытной равнины. Тень сумерек пала на небольшую полянку, хотя вершины отдалённых холмов всё ещё золотило последними отблесками заходящего светила. Потом и этот золотой блеск сменился пурпурным, первая звёздочка замерцала над горной грядой Тапу, и тёмная ночь незаметно сгустилась над окрестностями.

— Давай прощаться, старина, — сказал Брэкстон. — Карабин я брать не стану — он мне только помешает. Не знаю даже, как мне тебя благодарить за то, что ты даёшь мне этот шанс. Если даже они прикончат меня, я знаю, Билл, что ты не дашь им уйти и расскажешь потом, что я принял смерть, как подобает мужчине. Друзей у меня нет, писем писать некому, завещать тоже нечего, разве что вот эту драную колоду. Возьми их себе, Билл, — в пятьдесят первом году они были совсем новыми. Если утром увидишь дым над холмом, значит всё в порядке и можно вести лошадей. Если нет — поезжай к Поваленным Соснам, где у нас назначена встреча. Скачи туда днём и ночью, Билл, только доберись до инспектора Бертона и скажи ему, что знаешь, где скрываются каторжники. Ещё скажи ему, что рядовой Брэкстон погиб и просил передать следующее: если инспектор не приведёт своих людей сюда, то Брэкстон встанет из могилы и поведёт их сам. Так и скажи, Билл. А теперь — прощай!

Покой и тишина воцарились в лесу. Лишь журчание ручья, невидимо струящего свои воды среди высоких трав, да кваканье древесных лягушек изредка нарушали ночное безмолвие. Внезапно в вышине пышных крон раздался резкий, пронзительный крик проснувшейся сойки, немедленно подхваченный её разбуженными товарками, застрекотала сорока, метнулся обратно в нору насторожившийся вомбат. Что-то потревожило обитателей леса, хотя на первый взгляд всё вокруг выглядело так же мирно, как прежде. Случись, однако, наблюдателю каким-то чудом оказаться в сорочьем гнезде и бросить взгляд вниз с высоты, он мог бы заметить чьё-то гибкое тело, по-змеиному скользящее в траве, и даже, может быть, увидеть бледное решительное лицо и слабый отблеск ручного компаса, стрелка которого указывала на северо-восток.

То была долгая и трудная ночь для рядового конной полиции Брэкстона. В любую секунду он рисковал наткнуться на часового банды, поэтому каждый шаг требовал расчёта и внимания. Но ирландец был отличным следопытом, и ни один сучок не хрустнул под его телом, когда он подползал к цели. Однажды путь ему преградило болото, и пришлось делать большой крюк. Потом он очутился в самой гуще непроходимого терновника и снова был вынужден менять направление. Здесь, в глубине лесной чащи, царил непроглядный мрак. Поднимающиеся от влажной почвы испарения образовывали густой туман с неприятным, гнилостным запахом. Какие-то мелкие существа копошились вокруг него. Бушмейстер пересёк ему путь прямо перед носом, а когда он замер, сжавшись в комок, чтобы не привлечь внимания змеи, холодное, скользкое тело какой-то ящерицы переползло через его голую руку. Брэкстон почти не обращал внимания на такие встречи, поглощённый мыслями о предстоящей схватке с рептилиями в человечьем облике. Он упрямо продвигался вперёд, не позволяя себе отвлекаться. Какой-то зверь увязался следом; его тяжёлое тело с хрустом продиралось сквозь подлесок, но, когда Брэкстон остановился и прислушался, шум тотчас прекратился, и он снова продолжил свой путь.

Настоящие трудности начались позже, когда он вплотную подобрался к основанию замеченного накануне с дерева холма. Он представлял собой почти правильный усечённый конус и отличался необыкновенной крутизной. Склоны холма были сплошь усеяны осыпями мелких камней, но попадались и более крупные валуны. Один неверный шаг мог вызвать камнепад и предупредить преступников. Полицейский снял высокие кожаные сапоги, закатал до колен штаны и только тогда начал осторожно карабкаться вверх, пользуясь для прикрытия любой неровностью почвы, любым крупным обломком камня.

Далеко-далеко, на самом краю горизонта, появилась маленькая полоска света. Совсем ещё тонкая, узенькая, какого-то неопределённого цвета, она тем не менее помогла ирландцу различить на её фоне фигуру маячащего на вершине холма человека. Без сомнения, он был часовым, о чём красноречиво свидетельствовала его поза и ружьё на плече. Сама вершина представляла собой небольшое плато окружностью около сотни ярдов. По периметру этой окружности прохаживался часовой, время от времени останавливаясь и напряжённо вглядываясь в раскинувшееся под ним необъятное море мрака. Начиная от периметра, плато плавно понижалось к центру, образуя некое подобие вулканического кратера. В центре кратера была разбита большая белая палатка. Несколько стреноженных лошадей топтались поодаль, а вокруг были разбросаны пучки сухой травы и разнообразные предметы упряжи. Находясь на границе плато, уже можно было довольно легко различить все эти детали, так как серая полоска на востоке заметно побелела и с каждым мгновением светлела и расширялась. Можно было разглядеть и лицо дозорного, неутомимо вышагивавшего по кругу, — довольно симпатичное лицо, но с явными признаками слабоумия. Черты его несли дьявольскую печать, но не столько врождённой порочности, сколько врождённого идиотизма. Часовой пребывал в хорошем настроении, потому что певчие птички уже проснулись и оглашали лес внизу и склоны холма весёлым тысячеголосым щебетом. В этот предутренний час он забыл подделанный вексель, томительное путешествие через океан, дерзкий побег и зловещий каньон по ту сторону гор Тапу. Взор его затуманился, и он замурлыкал себе под нос незамысловатый деревенский мотив. Мысленно он снова очутился в Уэст-Райдинге, небольшой деревушке близ Йоркшира. Большой валун прямо под ним обернулся пригорком, под которым жила его Нелли — жила до тех пор, пока он не разбил ей сердце. Ещё он увидел увитую плющом церковь, но уже не у подножия, а на вершине всё того же пригорка. Присмотрись он получше, непременно увидел бы кое-что ещё — кое-что, плохо вписывающееся в воображаемую картину, а именно бледное, бесстрастное лицо, высунувшееся из-за валуна. Даже не подозревая, что ищейки правосудия напали наконец на его след, беглый каторжник развернулся на каблуках и зашагал в противоположном направлении, по-прежнему продолжая насвистывать мелодию своей юности.

Настало время действовать. Брэкстон добрался до последнего прикрытия на пути к вершине, и теперь только этот валун да ещё осыпь мелких камней отделяли его от границы плато. Он отчётливо слышал песенку часового, затихавшую по мере удаления последнего. Дальше медлить было опасно. Выхватив одной рукой полицейскую саблю и зажав в другой револьвер системы Адамса, ирландец одним тигриным броском преодолел оставшееся до края расстояние и устремился вниз по склону к центру плато.

Шум от скатывающихся и сталкивающихся между собой камней грубо вырвал часового из мира сладких грёз о прошлом. Он подпрыгнул, круто развернулся и сорвал ружьё с плеча. Внезапно он ахнул и изменился в лице. Живописцу пришлось бы воспользоваться тюбиком ультрамарина, чтобы верно передать тот оттенок, который приобрело мгновение назад бронзовое от загара лицо. Да и что тут удивительного, если принять во внимание тот факт, что появление босоногого незнакомца в мундире с медными пуговицами означало для часового позорный арест и виселицу в ближайшем будущем. Расширенными от ужаса глазами следил он, как тёмная, гибкая фигура полицейского большими скачками неслась к палатке. Блеснула сталь сабельного клинка, подрубленный опорный шест с треском обломился, и брезентовое полотнище палатки обрушилось прямо на голову спящих. Оттуда послышались крики и проклятия, но все эти звуки перекрыл мощный голос, принадлежащий, судя по акценту, уроженцу Ирландии:

— Эй вы, сукины дети! У меня двенадцать зарядов, и все вы у меня на мушке. Вылезайте по одному с поднятыми руками. Да поживее, пока я не взял греха на душу! Одно неверное движение — и кое-кто раньше времени предстанет перед Небесным Престолом.

С этими словами Брэкстон нагнулся и раздвинул входное отверстие упавшей палатки, оказавшись лицом к лицу с шестью негодяями, скорчившимися внутри под тяжестью толстой парусины. Они лежали на тех же местах, где застигло их неожиданное пробуждение, и только руки у каждого были вытянуты над головой. Этот уверенный голос, подкреплённый двумя чёрными зрачками револьверных стволов, начисто отбивал всякую охоту к сопротивлению. Бандитам представлялось, что они окружены намного превосходящими силами полиции, и ни один из них даже помыслить не мог, что все эти «превосходящие силы» состоят из единственного стоящего перед ними человека. Часовой первым начал осознавать истинное положение вещей, находясь снаружи и не видя и не слыша никаких признаков подкрепления. Скосив взгляд на курок и убедившись, что он плотно прилегает к капсюлю патрона, он стал осторожно подкрадываться к палатке. Часовой всегда стрелял метко, в чём с готовностью мог поклясться не один лесничий с болотистых лесных угодий Йоркшира и Бредгарта. Он уже вскинул ружьё и приложил его к плечу, Брэкстон услышал щелчок взводимого курка, но не осмелился повернуться на звук, чтобы не выпустить из-под прицела шестерых разбойников. Часовой навёл мушку на цель. Он знал, что от этого выстрела зависит его жизнь. Идиотское выражение лица сменилось злобной решимостью. Выдержав секундную паузу, чтобы получше прицелиться, он готов был уже выстрелить, но палец его так и не коснулся спускового крючка. Выстрел прозвучал, эхом раскатившись по холмам, но после него Брэкстон по-прежнему остался стоять, держа под дулами револьверов арестованных им бандитов, зато часовой с глухим стоном повалился на землю, корчась от боли в простреленном лёгком.

— Видишь ли, Джек, — менторским тоном произнёс Чикаго Билл, поднимаясь из-за скалы с карабином в руке, из дула которого всё ещё вился лёгкий дымок, — мне показалось как-то уж совсем непорядочным оставить тебя одного без всякого присмотра. Вот я и подумал, что не будет никакого вреда, ежели я прошвырнусь следом, ну и вмешаюсь в случае чего. Так оно и вышло, — надеюсь, тебе не придёт в голову это отрицать? А ну, не трожь! — рявкнул он внезапно, заметив, что рука раненого часового тянется к лежащему рядом ружью. — Оставь пушку в покое, малый, она же тебе не мешает — вот и пусть себе лежит спокойно на месте.

— Теперь мне точно конец! — простонал раненый.

— Ну так и лежи тихо, как подобает уважающему себя трупу, — посоветовал старатель. — И нечего тебе ручонки к ружьишку своему тянуть, — видно, плохо тебя мама в детстве учила.

— Давай сюда, Билл! — крикнул Брэкстон. — Да прихвати верёвки, которыми спутаны лошади. А теперь, — продолжил он, обращаясь к американцу, появившемуся на сцене с охапкой верёвок и отобранным у часового ружьём в руках, — вяжи их по одному, а если кто дёрнется, пристрелю на месте.

— Неплохое разделение труда, не так ли, старый хвастун? — осведомился Чикаго Билл, щёлкнув по лбу одноглазого Мэлони. — Давай лапы — уроды в первую очередь! — С этими словами он крепко-накрепко связал вожака шайки.

Одного за другим он связал всех остальных разбойников, исключая раненого, который был слишком слаб и беспомощен, чтобы его опасаться. Затем Чикаго Билл спустился и привёл лошадей, а Брэкстон в это время сторожил арестованных бандитов. Полдень застал необычный караван пробирающимся сквозь лесные заросли в направлении Поваленных Сосен — точки рандеву с остальными участниками поисковой партии. Раненый ехал верхом, надёжно привязанный к седлу передней лошади, за ней пешком тащились цепочкой связанные для пущей безопасности одной верёвкой разбойники, а замыкали процессию ирландец-полицейский и Чикаго Билл.

Безрадостными были лица собравшихся у Поваленных Сосен людей. Один за другим подтягивались они к назначенному месту сбора — почерневшие от загара, в разорванной шипами терновника одежде, ослабевшие от ядовитых испарений болотистых низин. Им было что рассказать о своих приключениях, но в каждой истории неизменно присутствовал один общий элемент: претерпев множество лишений и преодолев массу опасностей, никто из них так и не добился успеха. Инспектор и Саммервилл, отправившиеся по течению реки, у верхнего брода наткнулись на чернокожих аборигенов и едва сумели спастись. Полицейские Фоули и Энсон избежали опасных передряг, зато исхудали как щепки из-за нехватки провизии. Хартли потерял лошадь, ужаленную бушмейстером. Мердок и Мерфи обшарили весь буш аж до самого Рэтхерста, но ничего не нашли. Естественно, что все смертельно устали и не могли похвастаться хорошим настроением. Все ждали только возвращения последних двух членов отряда, чтобы официально прекратить поиск убийц и вернуться в Трафальгар.

Наступил полдень, и застывшее в зените солнце безжалостно обрушивало слепящие волны жара на лесную просеку. Люди попрятались в тень под стволы поваленных деревьев. Кто-то курил, кто-то дремал, надвинув на лицо широкополую соломенную шляпу. Стреноженные лошади выглядели столь же вяло и апатично, как и их хозяева. Только старый кавалерийский конь инспектора, казалось, не испытывал никаких неудобств от невыносимой жары. То был умный и опытный жеребец с белой звёздочкой во лбу, много повидавший на своём веку и почти столь же глубоко сведущий в искусстве распутывания следов, как и сам инспектор Бертон. Чикаго Билл заметил однажды:

— Этот конь способен сделать всё, что угодно, разве что на дерево залезть не сможет, да и то неизвестно, ежели его как следует прижать.

Почему-то в тот день старый ветеран заметно нервничал. Дважды он начинал прядать ушами, а потом поднял морду вверх, словно собираясь заржать, но делать этого не стал, решив, видимо, сначала выдержать необходимую паузу. Внимательно приглядывающийся к коню инспектор встал и решительно убрал свою пенковую трубку обратно в футляр. Пенковые трубки всегда были единственной слабостью старого Джима Бертона. Мне не раз доводилось слышать его знаменитую присказку:

— Джентльмена видать по его трубке — и будь я проклят, если это не так! Даже у разорившегося джентльмена нельзя отнять его трубку.

Футляр с трубкой инспектор аккуратно уложил во внутренний карман мундира и подошёл к жеребцу, уши которого всё ещё продолжали чуть заметно подрагивать.

— Он что-то слышит! — с уверенностью заявил Бертон. — Клянусь Юпитером, я тоже! А ну-ка, подъём, парни! Сюда приближается целый отряд!

Повинуясь приказу инспектора, каждый бросился к своей лошади и приготовился, а тот тем временем продолжил:

— Я слышу стук копыт и топот шагов. Народу много. Двигаются прямо на нас. Всем залечь, ребята, и ружья держать наготове!

Люди мгновенно рассыпались направо и налево. В несколько мгновений прогалина опустела, и лишь торчащие то тут, то там среди высоких трав стволы ружей указывали выбранную каждым позицию.

— Спокойно, ребята, — предупредил инспектор. — Если это враги, не открывать огонь без моей команды. Целиться пониже, стрелять по очереди, после каждого выстрела выждать, пока не рассеется дым. Клянусь Юпитером, это каторжники! — воскликнул Бертон, завидев первого из верховых, чей конь только что выехал на просеку; голова всадника бессильно болталась и упиралась лицом в лошадиную гриву. — А вот и ещё! — зарычал он при виде нескольких пеших, появившихся следом за конным. — Клянусь всеми святыми, они под арестом! Я вижу верёвки. Ура!

В следующее мгновение на просеке показались Брэкстон и Чикаго Билл. Их обступили со всех сторон девять смеющихся, вопящих от радости, приплясывающих мужчин. Их тискали, дёргали, хлопали по спине и обнимали с таким азартом, что одноглазый Мэлони не выдержал и прошептал на ухо соседу, криво ухмыляясь:

— Если б у нас хватило духу сделать с ними хотя бы это, все мы сегодня были бы на свободе.

История наша подошла к концу. Мы поведали вам о событиях, достойных, по нашему мнению, внимания более широкой аудитории, нежели подвыпившие посетители салуна или какие-нибудь фермеры-овцеводы, коротающие вечера у камина в семейном кругу. Захват молодым полицейским Брэкстоном банды убийц долго ещё служил предметом горячего обсуждения в среде наших соотечественников, населяющих Англию южных морей.

Мы не станем описывать в подробностях радостное возвращение в Трафальгар, восторженный приём, оказанный героям, вовремя пресечённую попытку линчевать преступников, равно как и тот прискорбный факт, что архипреступник Мэлони, согласившийся на сделку с Королевским судом и давший показания против своих подельников, избежал таким образом заслуженной петли. Всё это вы можете сами прочитать в колониальной прессе и получить куда более полное представление о событиях, чем если бы этим занимался ваш покорный слуга. Чикаго Билла я встретил в последний раз в 1861 году в Лондоне, где тот показывал посетителям Всемирной выставки один из экспонатов — знаменитый барк «Веллингтония». Боюсь, старина Билл начал полнеть, особенно с тех пор, как решил заняться разведением овец. Сейчас он весит двести сорок фунтов, тогда как в лучшей своей боевой форме весил около двухсот. Несмотря на это, выглядит он здоровым и жизнерадостным. Мэлони всё-таки не избежал виселицы: его линчевали в Плейсервилле — так, по крайней мере, мне рассказывали. С последней почтой я получил письмо от старого инспектора Бертона. Он ушёл в отставку и завёл ферму близ Рэтхерста. Мне почему-то кажется, что, несмотря на всю свою испытанную храбрость, он внутренне содрогается каждый раз, отправляясь по четвергам на ярмарку в Трафальгар и проезжая по пути туда крутой поворот, где высятся вдоль дороги огромные валуны и щемяще желтеет дрок на фоне красного глинозёма.

1893

Ящик с железными застёжками[189]

I

Мольтон-Чейс — очаровательное старинное имение, в котором семья Клейтон проживает уже не одну сотню лет. Его нынешний владелец, Гарри Клейтон, богат, и поскольку прелестями супружеской жизни он наслаждается всего лишь пятый год и пока что не получает к Рождеству счетов из колледжа и школы, то ему хочется, чтобы дом постоянно был полон гостей. Каждого из них он принимает с сердечным и искренним радушием.

Декабрь, канун Рождества. Семья и гости собрались за обеденным столом.

— Белла! Не желаешь ли после обеда принять участие в верховой прогулке? — обратился Гарри к сидевшей напротив него супруге.

Белла Клейтон, маленькая женщина с ямочками на щеках и простодушным — под стать своему супругу — выражением на лице, сразу же ответила:

— Нет, Гарри! Только не сегодня, дорогой. Ты же знаешь, что до семи вечера в любую минуту могут приехать Деймеры, и мне не хотелось бы отлучаться из дому, не встретив их.

— А можно ли узнать, миссис Клейтон, кто, собственно, такие эти Деймеры, чей приезд лишает нас нынче вашего милого общества? — осведомился капитан Мосс, друг мужа, который, подобно многим красивым мужчинам, считал себя вправе быть ещё и нескромным.

Но обидчивость менее всего была свойственна натуре Беллы Клейтон.

— Деймеры — мои родственники, капитан Мосс, — ответила она, — во всяком случае, Бланш Деймер — моя кузина.

Черноглазый мужчина, сидевший на другом конце стола, прервал беседу с младшей сестрою миссис Клейтон и прислушался к словам хозяйки.

— Полковник Деймер, — продолжила она, — двенадцать лет прожил в Индии и вернулся в Англию не далее как месяц тому назад. К нам в гости он приедет впервые, и, если дома никого не окажется, будет, право, весьма неловко.

— И что, миссис Деймер тоже так долго жила за границей? — не унимался капитан, и в воображении его рисовалась женщина с пожелтевшей кожей и в стоптанных туфлях на босу ногу.

— Да нет же, боже мой! — отвечала хозяйка. — Бланш вернулась в Англию ещё лет пять назад, и с той поры здоровье не позволяло ей присоединиться к мужу. Гарри, дорогой, мы, кажется, закончили? — бросила она взгляд на стол, и минутой позже посуда исчезла со стола.

Когда миссис Клейтон направилась в детскую, черноглазый мужчина, не сводивший с неё глаз с той минуты, как она завела разговор о Бланш Деймер, догнал Беллу в коридоре и спросил:

— А вы давно не видели свою кузину, миссис Клейтон?

— Уже года три, мистер Лоренс. Но после этого она серьёзно заболела и жила на континенте. А почему это вас так интересует?

— Да как вам сказать, — улыбнулся он, — может быть, я просто немного завидую вашим новым гостям: вы, право, так озабочены их приездом… Они отнимут у нас, бедных, бóльшую часть вашего внимания.

Слова были сказаны с известной долей сарказма, настоящего или мнимого — неведомо, но миссис Клейтон оказалась задета за живое.

— Я не замечала за собой привычки пренебрегать гостями, мистер Лоренс, — отвечала она. — И моя кузина Бланш не заставит меня забыть об обязанностях хозяйки, скорее наоборот.

— О, бога ради, простите меня, — уже вполне серьёзно сказал друг мужа. — Вы меня не совсем верно поняли. Вы ведь очень близки с этой леди?

— Да, очень, — отвечала Белла, — мы вместе выросли и любили друг друга, как сёстры. Затем она вышла замуж и уехала в Индию. После её возвращения мы снова стали встречаться, но потом, как я вам уже рассказывала, Бланш заболела и уехала за границу. С её мужем я, конечно, знакома не так близко, но успела понять, что он очень хороший и порядочный человек, так что теперь я горю желанием оказать им обоим самый радушный приём. Она очень милая женщина, моя Бланш, и я уверена, она вам понравится.

— Нисколько не сомневаюсь, так оно и будет, — ответил господин Лоренс, — лишь бы она не пыталась привлечь к себе все наши взоры, ведь до сей поры они были устремлены исключительно на вас, миссис Клейтон.

— О, об этом можете не беспокоиться, — озорно рассмеялась маленькая леди, поднимаясь по лестнице и оставляя мистера Лоренса в коридоре одного.

— Клейтон, — обратился он к хозяину, вернувшись в столовую и отведя того в сторону, — боюсь, что нынче вечером мне придётся вас покинуть. Только не сочти, ей-богу, мой внезапный отъезд за обиду.

— Но почему, дорогой друг? — удивился Гарри Клейтон, устремив на него пристальный взгляд голубых глаз. — В чём причина? Ведь ты обещал остаться с нами до Рождества?

— Видишь ли… У меня вдруг возникло множество неотложных дел… Время так летит, а оно — деньги для таких бедняков, как я, поэтому…

— Послушай, дорогой мой Лоренс, — решительно прервал его Клейтон, — ты ведь сам знаешь, что это пустые отговорки. Все дела, с которыми тебе якобы надлежит срочно разобраться до Рождества, ты уладил ещё до приезда к нам и сам говорил, что теперь можешь позволить себе целый месяц отдыха. Разве не так?

Лоренсу было нечего возразить, и он стоял в замешательстве, храня неловкое молчание.

— Так вот, дорогой друг, до Рождества я и слышать ничего не хочу о твоём отъезде, — заявил хозяин. — Иначе мы с Беллой просто обидимся; я уж не говорю о Беллиной сестре… Договорились, Лоренс? И ни слова больше.

После такой отповеди Лоренсу ничего не оставалось, как смириться; решив, что судьба против него, он отказался от мысли об отъезде.

Часом позже, когда кавалькада гостей находилась в нескольких милях от Мольтон-Чейса, к дому подъехал экипаж, нагруженный дорожной поклажей, и миссис Клейтон, радостная и улыбающаяся, вышла на ступени дома, чтобы встретить долгожданных гостей.

Первым показался полковник Деймер — мужчина средних лет, но военная выправка словно делала его моложе. Всё внимание его было сосредоточено на жене; он заботливо помогал ей выйти из экипажа, и у него едва хватило времени прикоснуться рукой к шляпе, чтобы поприветствовать раскрасневшуюся от радости Беллу, стоящую на ступенях дома.

— Ну, любовь моя, — воскликнул он, когда в дверях кареты появилась женская фигура, — прошу тебя, будь осторожна: здесь две ступеньки; вот так… Ну вот, всё в порядке!

Благополучно сойдя на землю, миссис Деймер, с разрешения супруга, устремилась в объятия кузины:

— Дорогая Белла!

— Милая Бланш! Как я рада снова тебя видеть! Да ты, я смотрю, совсем продрогла в дороге! Давай же проходи к огню. Полковник Деймер, слуги займутся багажом, оставьте всё здесь и ступайте греться.

Двое слуг занялись разгрузкой экипажа, но миссис Деймер не сдвинулась с места.

— Что же ты не идёшь в дом с кузиной, любовь моя? — спросил её муж. — Я прослежу за багажом, если хочешь.

— Нет, спасибо, — еле слышно отвечала миссис Деймер; в голосе её звучала меланхолия, которая не могла укрыться даже от слуха постороннего. — Я лучше подожду, пока экипаж разгрузят.

— О багаже не волнуйся, Бланш, — зашептала миссис Клейтон, — пойдём лучше к огню, дорогая, мне столько нужно тебе рассказать, — уговаривала она.

— Обожди минутку, Белла, — отвечала кузина; просьба прозвучала настолько твёрдо, что миссис Клейтон больше просить не стала.

— Раз, два, три, четыре, — считал полковник Деймер, пока сундуки и чемоданы сгружали на землю. — Боюсь, вы решите, будто мы собираемся взять вас штурмом, миссис Клейтон. Но вы наверняка знаете, что супруга моя путешествует в полном боевом снаряжении. Это всё, Бланш?

— Да, всё, спасибо. — В голосе её слышались всё те же меланхолические нотки. — Белла, скажи, дорогая, какую комнату ты мне отведёшь?

— Ты, может быть, сначала взглянешь на неё, Бланш?

— Да, если можно. Я очень устала… Этот сундук, пожалуйста, отнесите ко мне, — обратилась она к слуге, указав на один из сундуков, стоявших на земле.

— Сию минуту, мэм, — ответил слуга, но замешкался, получая соверен от полковника Деймера, и собрался было сопровождать его, но потом спохватился и вернулся выполнить указание леди. За всё это время она не сдвинулась с места. Затем слуга поднял ящик, но не тот, а стоявший рядом. Миссис Деймер указала ему на ошибку, и он поменял ношу.

— Да всё туда отнесут, мэм, — проворчал слуга, но миссис Деймер промолчала и стояла как вкопанная, пока он не зашагал в дом, держа указанный ящик на плече.

Затем она устало оперлась на руку Беллы Клейтон, нежно прижимая её к себе, и вдвоём они направились наконец в приготовленную опочивальню. Это был просторный и уютно обставленный покой, к которому примыкала гардеробная. Когда дамы вошли, то увидели слугу, дожидавшегося их с ящиком en question[190].

— Куда прикажете поставить, мэм? — осведомился слуга у миссис Деймер.

— Под кровать, пожалуйста.

Но кровать была французская, красного дерева, со столь широкими боковинами, что пролезть под них могла разве что пыль; да и сам сундук — хоть и невелик, а тяжёл да крепок, перехвачен железными застёжками и по углам окован железом. Такому ящику не всякое место подходило.

— Под кровать он никак не поместится, мэм, — заметил слуга.

Миссис Деймер слегка побледнела.

— Ладно, оставьте его здесь. О, как уютно у хорошего камина! — продолжила она, повернувшись к огню и буквально падая в кресло. — Мы так замёрзли в дороге.

— А как же всё-таки быть с сундуком, Бланш? — спросила миссис Клейтон, она не могла допустить, чтобы гостям пришлось мириться с каким-нибудь неудобством. — Он же не может стоять здесь. Ты распакуешь его, да? А хочешь, я велю передвинуть его в коридор?

— Нет-нет, спасибо, Белла, пусть он останется здесь, как стоит. Меня это вполне устраивает.

В спальню вошёл и полковник Деймер. За ним проследовал слуга с другим сундуком.

— Что здесь останется, любовь моя? — спросил полковник.

— Сундук Бланш, мистер Деймер, — ответила Белла. — Она никак не желает его распаковать, а я боюсь, он будет мешаться в проходе. Лучше бы, право, поставить его в вашу гардеробную. — Но миссис Клейтон не стала настаивать, зная, что некоторые мужчины не терпят стеснений даже в своей гардеробной.

Однако полковник Деймер оказался отнюдь не эгоистом, как, собственно, и подобает старому солдату, вернувшемуся из Индии.

— Конечно, так лучше, — ответил он и, повернувшись к слуге, сказал: — Сундук отнесите, пожалуйста, в соседнюю комнату.

Слуга довольно небрежно поднял сундук, но не рассчитал сил и едва не уронил его. Миссис Деймер бросилась на помощь, чтобы сундук не упал.

— Прошу вас, поставьте его на место, — раздражённо сказала она. — Не нужно его трогать… Он в любую минуту может мне понадобиться. И нисколько здесь не помешает.

— Ну, как знаешь, дорогая, — проговорила миссис Клейтон; дискуссия по столь незначительному поводу явно затянулась и начала уже утомлять её. — Бланш, милая, переоденься, а я велю приготовить чаю.

Полковник Деймер направился в гардеробную, оставив наконец женщин одних. Последние вещи были перенесены наверх, приготовлен чай, и, пока миссис Клейтон разливала его в чашки, миссис Деймер прилегла у камина на диван и завела разговор с кузиной.

В юности Бланш была редкостной красавицей, но сейчас при взгляде на неё мало кому такая мысль пришла бы в голову. Передавая ей чай, Белла заметила худую руку, протянувшуюся за чашкой, затем взгляд её упал на измождённое, измученное лицо и запавшие глаза кузины, и ей с трудом верилось, что перед ней та самая красавица, с которою она рассталась всего три года назад. И всё-таки это срок немалый: они три года не виделись — и былой задушевности в разговоре не получалось, так что Белла не решалась заговорить с Бланш о происшедшей в её наружности перемене: она опасалась огорчить кузину. Белла сказала только:

— Ты, наверное, не вполне поправилась, дорогая Бланш. А ведь я надеялась, что поездка на континент пойдёт тебе на пользу.

— О нет, мне уже никогда не выздороветь, — равнодушно бросила миссис Деймер, — впрочем, это старая история и нет смысла говорить о ней. Кто же у вас нынче гостит, дорогая?

— О, дом почти до отказа полон гостей, — отвечала миссис Клейтон. — Здесь мой крёстный, старый генерал Нокс, — ты помнишь его, я знаю, — вместе с сыном и дочерью; ещё семья Анслей, а также Бейли и Армстронги; есть несколько молодых людей, среди них — Брук-младший, капитан Мосс (это старый друг Гарри), Герберт Лоренс и… Бланш, что с тобой?

Из груди миссис Деймер вдруг вырвался не то вскрик, не то приглушённый стон; и непонятно было, чего в нём больше — боли или страха.

— Тебе плохо? — повторила миссис Клейтон, с тревогою глядя на свою хрупкую кузину.

— Нет-нет, ничего, — ответила Бланш, сжав ей руку, но смертельная бледность не сходила с её лица. — Просто приступ слабости, наверное с долгой дороги.

Полковник Деймер тоже услышал вскрик жены и появился на пороге. Он явно был из числа тех благожелательных, но суетливых людей, которые вечно волнуются по пустякам, и никак не мог оставить двух женщин хотя бы на четверть часа одних.

— Ты звала меня, дорогая? — встревоженно спросил он. — Тебе что-нибудь нужно?

— Нет, ничего, спасибо, — ответила за кузину Белла. — Бланш просто немного устала с дороги.

— Всё-таки, я думаю, нужно перенести этот сундук в мою комнату, — сказал полковник Деймер и шагнул было к ящику, ставшему причиной недавнего спора.

Миссис Деймер тут же вскочила с дивана, лицо её раскраснелось.

— Прошу вас, оставьте, оставьте мои сундуки в покое! — В голосе её звучала мольба, совершенно не приличествующая данному случаю. — Я не привезла с собой ничего лишнего, пусть же он остаётся у меня под рукой.

— Ну, не иначе, здесь хранятся какие-то сокровища, — шутливо заметил полковник, направляясь к себе.

— В нём наряды? — поинтересовалась миссис Клейтон.

— Да, — как-то неуверенно подтвердила кузина, — то есть, я хочу сказать, кое-какие вещи, постоянно мне нужные. Однако, Белла, ты не закончила рассказ о своих гостях. Кто ещё приехал?

— На ком же я остановилась? Ах да, на холостяках. Так вот, здесь капитан Мосс, мистер Брук, мистер Лоренс — он, доложу я тебе, поэт; капитан Мосс познакомил его с Гарри в прошлом году. Наконец, Альфред, мой брат. Вот и всё.

— Весьма приличный список, — как-то вяло отметила миссис Деймер. — А что за человек этот… поэт, о котором ты говорила?

— Лоренс? О, он, по всей видимости, очень приятный мужчина. Но слишком уж молчалив и задумчив, как, полагаю, и все поэты. Моя сестра Кэрри здесь, и у них с Лоренсом, похоже, небольшой роман; во всяком случае, не думаю, чтоб это было нечто серьёзное.

— Ну а как дети?

— Благодарю, дорогая, прекрасно. Мой мальчик, наверное, тебе понравится. Старая миссис Клейтон говорит, что он в два раза больше, чем был Гарри в его годы. А девочки уже бегают взапуски и говорят не хуже меня. Но это, Бланш, я думаю, тебя едва ли интересует.

Фраза вырвалась у Беллы сама собой, из-за того что у кузины не было детей. Миссис Деймер неловко заёрзала на диване, но ничего не сказала. Вскоре звук гонга возвестил о приближении ужина и о том, что гости вернулись с верховой прогулки. Миссис Клейтон вышла их встретить, оставив подругу переодеваться.

Итак, миссис Деймер осталась наконец одна. У неё не было горничной, а от помощи миссис Клейтон она отказалась, уверяя, что привыкла одеваться сама. Похоже, однако, она и не собиралась заниматься своим туалетом, а просто лежала на диване, закрыв лицо руками и думая бог весть о чём.

— Пойдём же, дорогая, — послышался ласковый и успокаивающий голос мужа. Постучав несколько раз в дверь и не дождавшись ответа, он вошёл в комнату. Он уже переоделся к ужину, а Бланш даже не сняла дорожного костюма и не распаковала вещи. — Право, ты так никогда не оденешься к ужину. Давай я извинюсь и скажу, что сегодня ты не выйдешь. Я уверен, миссис Клейтон сама захочет, чтоб ты осталась у себя, раз так устала.

— Я не так уж и устала, Генри, — отвечала миссис Деймер, поднимаясь с дивана, — и минут через десять буду готова. — С этими словами она открыла один из сундуков и стала перебирать его содержимое.

— Может, всё-таки не стоит, любовь моя? — попытался разубедить её полковник. — Тебе, полагаю, лучше полежать, а с нашими добрыми друзьями увидишься завтра утром.

— Сегодня я выйду к ужину, — негромко, но твёрдо ответила миссис Деймер.

Она встала и скинула с себя тяжёлую меховую пелерину, в которой была в дороге, и стало видно, что у неё грациозная фигура, тонкая и гибкая, но казавшаяся почти прозрачной — настолько она была худа. Голубые глаза на осунувшемся лице, исполненные страдания и страха, излучали какую-то неясную тревогу. Красивые, но худые руки её поднялись, поправляя волосы, некогда бывшие пышными и блестящими, так что муж не смог удержаться от восклицания, увидев происшедшую с ними перемену:

— Я и не замечал раньше, что ты потеряла так много волос, дорогая, — сказал он, гладя её волосы и вспоминая, какими длинными и густыми они были до его отъезда. — Отчего это случилось?

— О, я не знаю, — печально отвечала она. — Наверное, исчезли вместе с моей юностью, Генри.

— Бедная моя девочка! — нежно проговорил он. — Ты, верно, ужасно страдала от одиночества. Не имел я права оставлять тебя на столько лет одну. Но теперь всё позади, дорогая, и я буду о тебе так заботиться, что ты будешь просто обязана поправиться.

Она вдруг отвернулась от зеркала, поцеловала руку, которой он гладил ей волосы, и прошептала:

— Не надо, прошу тебя, не говори так со мною, Генри! Я не вынесу этого, не вынесу!

Он решил, что она говорит ему это в избытке чувств; в какой-то мере так оно и было, но истинной причины он не ведал. Генри мягко перевёл разговор на другую тему, а потом попросил Бланш не лениться и переодеться, раз уж она действительно решила выйти к ужину.

Миссис Деймер не мешкая расчесала поредевшие волосы, сделав причёску, которую носила всё последнее время, надела чёрное вечернее платье, приятно контрастировавшее с её светлыми волосами, но вместе с тем и невыгодно подчёркивавшее её худобу. Через несколько минут Бланш была готова сопровождать мужа.

На пороге столовой их встретил сам хозяин. Он всячески старался быть сердечным и радушным с гостями, столь чтимыми его супругой. С миссис Деймер они были знакомы ещё с тех пор, как она вернулась в Англию. Клейтон провёл их к дивану, где сидела Белла. Почти тут же объявили ужин, и хозяйка принялась рассаживать гостей.

— Мистер Лоренс! — позвала она, оглядывая комнату. — Где же он? Мистер Лоренс!

Поэту пришлось выйти из-за оконной шторы, за которой он пытался укрыться, и стать посредине комнаты.

— А, вот вы наконец. Прошу вас, сядьте рядом с миссис Деймер, — сказала хозяйка.

Последовало обычное в таких случаях представление:

— Мистер Лоренс — миссис Деймер.

Они поклонились друг другу, но в лице женщины промелькнуло нечто настолько явное и недвусмысленное, что миссис Клейтон, хотя и не сразу заметив это, невольно спросила кузину:

— Ты уже знакома с мистером Лоренсом, Бланш?

— Кажется, я имела удовольствие… в Лондоне… много лет назад.

Последние слова она произнесла так тихо, что их едва было слышно.

— Почему же вы мне сразу об этом не сказали? — обратилась Белла с упрёком к своему гостю.

Лоренс уже пытался выдавить из себя что-то насчёт того, как быстро летит время и как давно это было, но тут миссис Деймер пришла ему на выручку, произнеся холодно и чётко:

— Да, это действительно было очень давно: мы оба успели почти позабыть об этом, так что винить здесь некого.

— Ну что ж, тогда вам придётся восстановить своё знакомство за ужином, — весело бросила миссис Клейтон, отходя от них, чтобы рассадить остальных гостей.

Так и не произнеся ни слова, Лоренс остался стоять подле дивана. Лишь когда комната почти опустела, он наконец решился предложить Бланш руку, и та встала ему навстречу, но в следующую же секунду без сил упала назад на диван. Миссис Клейтон поспешила к кузине.

— Бедняжка! — воскликнул полковник Деймер, также бросаясь к ней. — Боюсь, ей не следовало спускаться к ужину. Но она превозмогла себя, невзирая на мои уговоры. У неё сильная воля. Прошу вас, миссис Клейтон, не задерживайте ужина. Я останусь с ней, если вы, конечно, простите мне эту явную бестактность, пока Бланш не станет лучше и она не сможет вернуться в постель.

Но жена его уже пыталась встать на ноги, освободившись от поддерживавших её рук.

— Белла, дорогая! Всё уже прошло. Будь добра, не беспокойся обо мне — это всего лишь минутная слабость. Со мной теперь иногда случаются обмороки. Позволь, я пойду к себе, а завтра утром, думаю, всё будет хорошо. Мне просто нужно отдохнуть с дороги.

Она не согласилась принять ничьей помощи — отказала даже мужу, чем сильно его обидела, — самостоятельно вышла из комнаты и с трудом начала подниматься по лестнице. Настроение и аппетит почти у всех были испорчены.

— Вы не находите, что Бланш выглядит весьма неважно? — спросила Белла за столом у полковника Деймера.

Её поразило, как изменилась кузина, и, по её мнению, муж не столь был обеспокоен этим обстоятельством, как следовало бы.

— Да, вы правы, — согласился он, — но Бланш не желает этого признавать. У неё очень плохое настроение и скверный аппетит. Она постоянно встревожена и так волнуется, что пугается любой мелочи. Для меня это самая ужасная и непостижимая перемена, ведь она всегда отличалась смелостью.

— Да, именно такой я её и знаю, — отвечала миссис Клейтон, — и с трудом могу себе представить, чтобы Бланш волновалась по пустякам. Должно быть, это началось у неё после отъезда на континент, потому что прежде она была совершенно другой.

— Когда же это произошло? — с тревогой спросил полковник.

— Как раз три года назад, на Рождество, — ответила Белла. — Мне кажется, Бланш никогда не была так ослепительно хороша, как в те дни. Она казалась душой всего дома. Но вскоре она уехала в Париж, а потом мы узнали о её болезни, и я с той поры её не видела. Когда сегодня она сошла с экипажа, я была потрясена: узнать её мне стоило немалого труда.

Миссис Клейтон умолкла, заметив, что слова её привлекли внимание мистера Лоренса, сидевшего напротив, а полковник Деймер погрузился в свои невесёлые раздумья и больше за весь вечер не проронил ни слова.

Тем временем миссис Деймер вернулась в опочивальню. Служанки, посланные хозяйкой, наперебой предлагали ей свою помощь, но Бланш хотелось побыть одной, и она отослала их. Она была невероятно слаба, силы, казалось, совсем оставили её, и, сев у огня, она в изнеможении зарыдала, и рыдала долго и безутешно. Наконец она решила, что лучше всего лечь в постель, но, начав раздеваться, вдруг почувствовала, что последние силы оставляют её: в темени возникла странная пустота, всё завертелось и поплыло перед глазами… Судорожным движением руки она безуспешно попыталась ухватиться за столик, стоявший подле кровати. В конце концов она сползла на пол и осталась лежать там подле чёрного сундука, о котором так пеклась пару часов назад. Миссис Деймер подумала, что умирает и что лучшего места и более приятного соседства ей для этого не найти.

— На самом деле у меня нет никого, кроме тебя! — прорыдала она. — Я ненавидела и любила тебя и оплакивала одновременно…

Сказав это, миссис Деймер повела себя по меньшей мере странно: она встала перед этим окованным по углам железом и запертым на висячий замок сундуком на колени, а затем поцеловала его твёрдую и грубую крышку, словно он был живым существом и мог ответить на её ласку. Потом измождённая женщина невероятным усилием воли всё-таки поднялась на ноги, еле-еле добралась до постели и рухнула на неё.

Наутро она почувствовала себя значительно лучше. Полковник Деймер и Белла Клейтон решили, что до вечера ей не следует вставать с постели, и тем самым её знакомство с остальными гостями Мольтон-Чейса оказалось отложено до ужина. Однако после ленча, который большинство мужчин игнорировали, миссис Клейтон предложила Бланш прокатиться в небольшой карете.

— Тебе не будет холодно, дорогая, а домой мы можем вернуться по аллее и встретим там мужчин, когда они будут возвращаться с охоты.

В числе охотников был и полковник Деймер. Но миссис Деймер от прогулки отказалась, весьма ясно дав кузине понять, что предпочитает побыть одна, и та, ввиду такой категоричности, без сожаления выполнила её желание — ей надо было ещё позаботиться о других женщинах, не уехавших в эти часы из дому.

Миссис Деймер действительно желала остаться одна. Она хотела обдумать всё, что случилось с ней прошлой ночью, и решить, как уговорить мужа скорее покинуть этот дом. Притом надо было избежать расспросов с его стороны, потому что дать ему объяснение казалось ей делом нелёгким. Когда вдали затих скрип колёс отъезжавшей кареты, в которой Белла отправилась на променад, и в Мольтон-Чейсе воцарилась полная тишина, свидетельствовавшая, что Бланш осталась одна, она надела тёплую накидку, опустила на голову капюшон и решила пройтись по окрестностям замка, так как полагала, что небольшая прогулка ей не повредит. С этим намерением она и вышла из дому.

Парк вокруг замка был обширный и разбитый по весьма сложному плану, аллеи, обсаженные кустарником, замысловато петляли, и стороннему путнику, ступившему в его пределы, было куда легче войти в парк, нежели из него выйти.

В поисках уединения и отдохновения миссис Деймер углубилась в одну из таких аллей; но не прошла она и десяти шагов, как, свернув за угол, натолкнулась на мужчину, представленного ей накануне хозяйкою, — мистера Лоренса, хотя ему в это время надлежало охотиться вместе со всеми. Он полулежал на скамейке, которая полукругом охватывала громадный ствол старого дерева, и курил, вперив взор в землю. Герберт Лоренс не отличался красотой, но человек он был, бесспорно, привлекательный, образованный и обладал двумя качествами, более ценимыми в мужчине, нежели сама красота, — большим умом и искусством очаровывать людей. Миссис Деймер натолкнулась на него слишком неожиданно, чтобы остановиться или отступить. Мужчина быстро поднялся и, уверившись, что их никто не потревожит, загородил ей дорогу. Она, поклонившись, попыталась было пройти мимо, но он протянул руку и остановил её.

— Бланш, не уходи, прошу тебя! Ты должна объясниться со мною. Я настаиваю!

Она безуспешно пыталась высвободить руку:

— Мистер Лоренс, какое вы имеете право так говорить со мною?

— Какое право, Бланш? Право всякого мужчины на женщину, которая его любит!

— У вас больше нет этого права. Я пыталась избежать встречи с вами. Вы это прекрасно знаете. Джентльмен не должен привлекать внимание дамы подобным образом.

— Твои колкости меня не остановят. Я долго искал объяснения твоим непонятным поступкам, но так и не нашёл его. Мои письма оставались без ответа, просьбы о последней встрече были напрасны. И сейчас, когда случай вновь свёл нас, я должен спросить тебя и услышать ответ… Не я подстроил эту встречу. До вчерашнего вечера я вообще не знал, что ты вернулась в Англию, а едва услышав, что ты приезжаешь сюда, я постарался выдумать предлог, чтобы уехать самому. Но судьбе было угодно, чтобы мы встретились, и ей же угодно, чтобы ты объяснилась со мною.

— Что же ты хочешь узнать? — еле слышно вымолвила она.

— Во-первых, скажи: ты больше не любишь меня?

Выражение оскорблённого достоинства, появившееся было на лице её, когда он пытался её удержать, исчезло без следа; мертвенно-бледные губы задрожали, а в запавших глазах показались две большие слезинки и повисли на длинных ресницах.

— Не надо, Бланш, — заговорил Лоренс уже более мягко. — Твоё сердце ответило мне. Не причиняй себе ненужную боль, не отвечай, не надо. Но скажи, почему тогда ты покинула меня? Почему уехала из Англии, не написав ни строчки, не простившись? Почему никак не хотела связаться со мной с той поры?

— Я не могла, — прошептала она. — О, ты ничего не знаешь. Тебе этого не понять… Ты никогда не поймёшь, что я испытала тогда.

— Это не ответ, Бланш, — твёрдо произнёс Лоренс, — а я должен получить ответ. Что за внезапная причина заставила тебя порвать наши отношения? Я любил тебя, и ты знаешь, как сильна была моя любовь. Что же разлучило нас? Страх, безразличие или внезапное раскаяние?

— Причиной была… — медленно произнесла она и замолкла, но потом, словно вдруг решившись, воскликнула: — Так ты в самом деле хочешь знать, что случилось?

— Да, я хочу знать, что разлучило нас, — отвечал он, вновь ощущая свою власть над нею. — Так или иначе, Бланш, оно принесло тебе несчастье — весь облик твой говорит об этом. Ты ужасно изменилась! Я всё-таки думаю, что смог бы сделать тебя счастливее.

— Я была слишком счастлива, отсюда и происшедшая со мной перемена, — отвечала она. — Если хочешь знать, то пойдём, я покажу тебе.

— Когда? Сегодня?

— Прямо сейчас. Завтра может оказаться поздно.

С этими словами она направилась к дому, ступая порывисто и быстро. Сердце её учащённо билось, но в теле от былой слабости не осталось и следа.

И Герберт Лоренс направился за нею вослед, сам не ведая зачем, лишь повинуясь её желанию.

Так они вошли в дом, поднялись по широкой лестнице к дверям опочивальни Бланш. На пороге она остановилась и оглянулась, как бы желая удостовериться, идёт ли он следом. Лоренс стоял в нескольких шагах, подле лестницы.

— Можешь войти, — прошептала Бланш, распахивая настежь двери, — не бойся, здесь ничего нет — ничего, кроме причины нашей разлуки.

Едва затворив двери, миссис Деймер в сильном волнении упала на колени перед небольшим, окованным железом чёрным сундуком. Он был заперт на висячий замок. Вынув из-за корсажа ключ, она вставила его в замок и секунду спустя откинула тяжёлую крышку. Сверху в сундуке оказалось бельё, которое она принялась вытаскивать, а затем позвала стоящего за спиной мужчину, предложив ему заглянуть внутрь.

Мистер Лоренс приблизился, совершенно не понимая, в чём дело; но едва взгляд его упал на содержимое сундука, как он отшатнулся и, вскрикнув, закрыл лицо руками. Когда же он медленно убрал руки, то увидел грустные и искренние глаза женщины, стоявшей перед сундуком на коленях.

Несколько минут они смотрели друг на друга, не проронив ни слова. Затем миссис Деймер отвернулась от Лоренса и принялась снова укладывать бельё в ящик. С лязгом захлопнулась тяжёлая крышка, вновь был повешен замок, ключ от него вернулся за корсаж, а Бланш поднялась на ноги и в том же молчании собралась выйти из комнаты.

Но Лоренс вновь остановил её, только теперь голос его изменился, и с дрожью он хрипло произнёс:

— Бланш! Скажи, это правда?

— Богом клянусь, да! — отвечала она.

— И это единственная причина, по которой мы расстались, единственная причина нашего разрыва?

— Неужели этого мало? Я согрешила, но всё то время я жила словно во сне. Когда же проснулась, то не смогла грешить более и потеряла покой. Да какой там покой! Я знать не знала его с той поры, как встретила тебя. Не расстанься мы тогда, я бы просто умерла и очутилась в аду. Вот, собственно, и вся правда. Хочешь верь, хочешь нет. Между нами, однако, всё кончено. Прошу тебя, дай мне пройти.

— Но этот… этот… ящик, Бланш! — вскричал Герберт Лоренс, на лбу которого, несмотря на холод, выступили капли пота. — Ведь правда же случилось несчастье? Ведь не ты же совершила такое?

Она устремила на него взгляд, в котором смешались ужас и презрение.

— Совершила? Я? О чём ты? — молвила она. — Да, я была безумна. Но не настолько! Как мог ты подумать?..

И вновь на глазах у неё навернулись слёзы, но не потому, что он подумал о ней дурное, а просто оттого, что она представила себе нечто действительно страшное.

— Но зачем ты возишь его с собою, Бланш? Это же чистое безумие. Сколько ты путешествуешь со своим ужасным сундуком?

— Уже более двух лет, — со страхом прошептала она. — Я пыталась избавиться от него, но тщетно: каждый раз что-нибудь мешало мне и он снова оставался со мной. А теперь — какая разница? Мука и тяжесть первых дней позади.

— И всё же позволь мне избавить тебя от него, — сказал Лоренс. — Как бы ни сложились теперь наши отношения, я не могу допустить, чтобы ты по моей вине подвергалась столь чудовищному риску. Ты и без того настрадалась. О, если б я мог тогда нести это бремя вместо тебя! Но ты даже не сказала мне о своих мучениях. Не в моей власти стереть в твоей душе память о происшедшем, но теперь я хотя бы освобожу тебя от присутствия этого кошмара.

И он собрался было поднять сундук, чтобы унести его, но миссис Деймер подбежала к нему.

— Не трогай! — крикнула она. — Не смей трогать его, он мой! Он всегда со мной. Дни мои сочтены, и мне поздно думать о счастье. Я ни за что не расстанусь с единственным, что связывает меня с прошлым!

Она упала на чёрный сундук и залилась слезами.

— Бланш! Ты любишь меня, как и прежде! — воскликнул Герберт Лоренс. — Твои слёзы красноречивее всяких слов. Позволь же мне хоть как-то выразить тебе свою благодарность, уверен, я могу ещё сделать тебя счастливой!

Слова не успели замереть у него на устах, а миссис Деймер стремительно встала и посмотрела ему прямо в глаза.

— Выразить благодарность! — презрительно повторила она. — Как же ты собираешься её выразить? Ничто не может стереть в моей памяти стыда и страданий, через которые я прошла, ничто не вернёт мне утраченного спокойствия. Уж не знаю, люблю ли я тебя ещё или нет. Подумаю только об этом — и у меня голова кружится, в душе смятение и тревога. Твёрдо знаю лишь одно: я раскаиваюсь в том, что виделась и говорила сейчас с тобою. Ужас от нашей встречи вытеснил из моего недостойного сердца все чувства к тебе, и даже находиться подле тебя для меня смертельно. Когда я столкнулась сегодня с тобой, то пыталась как раз придумать причину, чтобы уехать отсюда, не привлекая ничьего внимания и не вызывая ненужных подозрений. Если ты действительно любил меня, то сжалься надо мною хотя бы сейчас: сделай это за меня — уезжай!

— Это твоё последнее слово, Бланш? — с трудом вымолвил он. — Не пожалеешь ли ты, когда будет уже поздно и ты останешься одна, наедине вот с этим?

Она вздрогнула, и Лоренс решил, что Бланш смягчилась.

— Дорогая, любимая… — зашептал он.

Когда-то прежде он страстно любил эту женщину, и хотя она подурнела с той поры, да и его отношение к ней порядком изменилось, Герберт Лоренс, её былой возлюбленный, мог распознать в нынешней больной, исстрадавшейся женщине ту цветущую и прекрасную Бланш, которая пожертвовала собой ради него. Пусть слова его звучали слишком возвышенно и на самом деле он думал о ней иначе, но, зная, что она выстрадала после их разрыва, он готов был поверить, что чувство к Бланш ещё теплится в его душе и может разгореться вновь. Поэтому Лоренсу подумалось, что обращение «дорогая, любимая» вполне уместно. Но она взглянула на него так, словно он оскорбил её, и воскликнула:

— Мистер Лоренс, я дала понять вам, что былого не воротить. Неужто вы думаете, будто я более двух лет прожила в стыде и горе лишь для того, чтобы теперь разбить сердце человека, который мне верит? Да пожелай я такого, всё равно ничего бы не вышло: муж окружил меня нежностью и любовью, вниманием и лаской. Я, словно пленница в четырёх стенах, крепко-накрепко прикована к дому и семье. При всём желании я не смогла бы освободиться, — продолжила она, взмахнув руками, словно пытаясь скинуть с себя сеть. — Нет, сначала я должна умереть. Признательность к мужу связала меня незримыми нитями. Она-то всего более и убийственна для меня, — добавила она, перейдя на шёпот. — Все эти годы я жила с мыслью о том, что потеряла тебя, и терпела своё бесчестье, но я не в силах жить, ощущая неизменную доброту мужа и его полное доверие ко мне. Это не сможет продолжаться долго. Ради бога, оставь меня — конец мой близок!

— А сундук? — вопрошал он.

— Я успею позаботиться о нём, — грустно отвечала она, — но если ты так боишься, то держи ключ у себя: сломать такой замок нелегко.

Она вынула из-за корсажа ключ, висевший на широкой чёрной ленте, и вручила ему. Лоренс принял ключ без колебаний.

— Ты так неосторожна, — молвил он. — У меня безопасней. Позволь мне унести и сам сундук.

— Нет, нет! — возразила она. — Не надо. Да и что пользы в том? Если его не будет подле меня, я стану думать, что его нашли, и начну говорить о нём во сне. По ночам я часто встаю с постели — мне нужно убедиться, что он рядом. — Тут голос её перешёл в тихий и боязливый шёпот, а взгляд приобрёл какое-то дикое, тревожное выражение — так было теперь всегда, стоило ей заговорить о минувшем. — Ничто его не может уничтожить. Если ты его зароешь, кто-нибудь выкопает, если бросишь в воду, он поплывёт. В безопасности он будет лишь рядом с моим сердцем — там, там он и должен находиться. Только там его место!

— Это безумие, — пробормотал Герберт Лоренс.

И он был прав: миссис Деймер помешалась на своём чёрном сундуке.

Он снова было попытался заговорить, чтобы как-то смягчить её безрассудство, но внизу послышались весёлые голоса, и лицо Бланш исказилось при мысли, что их тайна окажется раскрыта.

— Уходи, — прошептала она, — прошу тебя, немедленно уходи. Я всё рассказала тебе, мне больше нечего добавить.

И Герберт Лоренс опрометью кинулся по коридору в свою комнату, а миссис Клейтон, раскрасневшаяся после поездки, зашла проведать кузину, держа на руках симпатичного румяного малыша.

II

Когда Белла вошла, Бланш сидела в кресле, на плечах её всё ещё была накидка, лицо казалось пепельно-бледным — последствие пережитого напряжения.

— Дорогая моя, да ты совсем нездорова! — невольно вырвалось у Беллы. — Скажи, ты выходила на улицу?

— Я немного прошлась по аллее, — ответила миссис Деймер, — но что-то уж сильно похолодало.

— Ты находишь? А мы всё говорили, какой хороший сегодня выдался день. Взгляни на моего мальчика: разве он не славный? Он целый день был в парке. Я всегда хотела, чтоб у тебя был ребёнок, Бланш.

— Правда, дорогая?

— О, но ты ведь и не можешь представить ту радость, которую доставляют дети, пока у тебя самой нет ребёнка. Для этого нужно стать матерью.

— Да, наверное, — резко вздрогнув, согласилась миссис Деймер и грустно посмотрела на пухлое, беззаботное личико ребёнка.

Миссис Клейтон решила, что невольно обидела кузину и склонилась, чтобы поцеловать её, но Бланш буквально отпрянула.

«Должно быть, она и в самом деле нездорова, — решила добрая маленькая Белла; она никак не догадывалась о тайной сердечной боли женщины, брак которой выглядел вполне счастливым. — Ей следует показаться доктору, обязательно скажу об этом полковнику».

Через полчаса они пришли к ней вдвоём и уговаривали последовать их совету.

— Вот что, моя дорогая, — сказал полковник после того, как миссис Деймер слабо запротестовала против ненужной суеты, поднятой вокруг неё, — послушайся нас, сделай мне одолжение. Ты же знаешь, как я тебя люблю и как меня печалит твоя болезнь. Позволь послать за доктором Барлоу, как предлагает твоя кузина. Ты слишком устала после поездки, и боюсь, что волнение от встречи с нашими добрыми друзьями также на тебе сказалось. Ты даже представить себе не можешь, как ты мне дорога, Бланш, иначе ты не стала бы отказывать мне в столь пустячной просьбе. Пять долгих лет, любовь моя, я считал каждый день, ожидая, когда же наконец вновь встречусь со своей дорогой любимой жёнушкой. И твоя болезнь в первый же месяц после моего приезда — это ужасное несчастье для меня. Прошу тебя, позволь послать за доктором Барлоу.

Но миссис Деймер просила повременить. Она сказала, что просто замёрзла, гуляя в парке, что ещё не совсем оправилась от усталости после путешествия, что простудилась по дороге из Гавра в Фолькстоун, что это всего лишь небольшое недомогание и доктора совсем не требуется. Ну а если и на следующий день ей не станет лучше, она обещала не противиться их желанию.

После этого она сделала над собой усилие — поднялась и оделась к ужину. На протяжении всего вечера она казалась спокойной и собранной, говорила с мистером Лоренсом и другими гостями; спать она отправилась одновременно с остальными обитателями Мольтон-Чейса, и кузина, пожелав ей спокойной ночи, поздравила с очевидным выздоровлением.

— Никак не могу взять в толк, что творится с твоей кузиной, Белла, — сказал Гарри Клейтон жене, когда они направились в свой покой. — Её словно подменили, и от былой её весёлости не осталось и следа.

— Она и в самом деле сильно изменилась, — ответила миссис Клейтон, — но думаю, она просто нездорова. Упадок сил ведь весьма сказывается на настроении.

— Может быть, её что-то гнетёт? — предположил муж после некоторой паузы.

— Гнетёт? — повторила Белла, даже приподнявшись на постели от удивления. — Да конечно же нет, Гарри! С чего бы это? У Бланш есть всё, чего душа ни пожелает. Кроме того, я уверена, что более идеального мужа, нежели полковник Деймер, просто и быть не может: он — сама преданность. Сегодня он много говорил со мной, и я знаю, он весьма встревожен. Гнетёт! — Что за чуднáя мысль, Гарри! И почему она вообще пришла тебе в голову?

— Уж и сам не знаю, — растерянно отвечал муж, словно сознав, что совершил большую оплошность.

— Мой старенький дурачок! — отвечала жена, с улыбкой целуя его и собираясь погрузиться в безмятежный сон.

Но проспать спокойно эту ночь им было не суждено. На рассвете сон их оказался прерван. Миссис Клейтон проснулась от стука в дверь опочивальни.

— Войдите! — крикнул мистер Клейтон, но стук в ответ только усилился.

— Кто это может быть, Гарри? Встань и посмотри, — сказала Белла.

Гарри, как и подобает любящему мужу, тут же послушно поднялся, открыл дверь и увидел на пороге полковника Деймера, одетого в халат. В свете брезжущей зари фигура его выглядела таинственно и нереально.

— Могу я поговорить с вашей супругой, мистер Клейтон? — отрывисто вопросил полковник.

— Разумеется, — ответил Клейтон, недоумевая, однако, зачем она могла ему понадобиться в столь ранний час.

— Тогда пусть она поспешит в спальню миссис Деймер. Бланш очень плохо, — дрожащим голосом сообщил полковник.

— Очень плохо! — вскричала Белла, спрыгивая с кровати и заворачиваясь в халат. — Что вы имеете в виду, господин полковник? Когда это случилось?

— Увы, я не знаю! — в волнении ответил он. — Она вроде бы заснула, но потом начала метаться по кровати и не переставая говорить что-то. Среди ночи я вдруг проснулся и, не найдя её рядом, зажёг свечу и побежал на поиски. Она упала на лестничной площадке, где я её и нашёл.

— Обморок? — спросила Белла.

— Не знаю, что это — обморок или удар, — отвечал он, — боюсь, скорее всего, именно последнее. Перенеся Бланш в постель, я дал ей кое-какие лекарства, чтобы она пришла в себя… Мне не хотелось будить вас, и я не…

— Да почему же, полковник Деймер? Какие тут могут быть церемонии?! — перебила его хозяйка.

— Я думал, ей станет лучше, но она только что снова впала в забытьё и так слаба, что не может шевельнуться. Ещё у неё жар — я убедился в этом по учащённому пульсу, и, по-моему, она немного не в себе.

— Гарри, дорогой, немедленно пошли за доктором Барлоу, — попросила Белла мужа. — Пойдёмте, полковник Деймер. Её ни на минуту нельзя оставлять одну.

Они поспешили по коридору в комнату Бланш. Когда они проходили мимо покоя мистера Лоренса, дверь приоткрылась, и он хрипло спросил хозяйку:

— Что случилось, миссис Клейтон? Уже почти целый час в доме какой-то переполох.

— Моей кузине, миссис Деймер, стало плохо, мистер Лоренс, и мы послали за доктором. Сейчас я иду к ней.

Дверь притворилась, и Белле почудилось, будто она услышала тягостный вздох.

Бланш Деймер лежала в постели. У неё был жар, лицо пылало, во взгляде читалось то выражение смятения и тревоги, какое бывает у человека в бреду, когда он не совсем теряет сознание.

— Бланш, дорогая, — вскричала Белла при виде её, — что с тобой? Что случилось?

— Мне просто показалось, что он его унёс, — медленно и печально проговорила миссис Деймер. — Но я ошиблась… Нет, пока он не должен его трогать — ещё не время! О, ему недолго осталось ждать! У него ключ…

— Она сейчас бредит, — сказал полковник Деймер, входя в комнату вслед за миссис Клейтон.

— О, полковник! — со слезами воскликнула Белла. — Как это ужасно! Она меня пугает! Может, падая, она ударилась головой? Вы знаете, почему она встала и вышла на лестницу?

— Совершенно не представляю, — ответил он.

Взглянув на него сейчас, при свете занявшегося утра, проникавшего в комнату сквозь раскрытые ставни, Белла заметила, как состарила и измучила его эта тревожная ночь.

— Вернувшись из Индии, я заметил, что жена моя разговаривает и ходит во сне. Несколько раз я не заставал её рядом, как и этой ночью, и видел, как она во сне ходит по комнате, но прежде с ней такого не бывало. Когда я нашёл её в коридоре, то спросил, зачем она туда вышла, что искала, и Бланш ответила: «Ключ». Когда я отнёс её обратно в кровать, то заметил, что на столике у неё, как всегда, лежит связка ключей, и решил поэтому, что она не понимает, о чём говорит. Надеюсь, доктор Барлоу скоро придёт. Я ужасно тревожусь.

Он действительно был крайне встревожен, и бедная маленькая миссис Клейтон могла лишь пожать ему руку и просить не терять надежды, а тем временем его жена безмолвно лежала на подушках, устремив взгляд в пустоту.

Как только появился доктор, он сразу же объявил, что пациентка перенесла тяжёлый нервный шок, и пожелал узнать, не случилось ли с ней накануне какого-либо сильного потрясения. Полковник Деймер, отвечая на вопрос доктора, решительно отверг такого рода возможность. Он сказал также, что приехал из Индии лишь месяц тому назад, что всё это время жена его была слаба, но здорова и что он с той поры не отходит от неё ни на шаг. Три дня назад они прибыли из Гавра в Фолькстоун, и у миссис Деймер не было жалоб на какое-нибудь необычное недомогание или усталость. Он добавил, что у его жены слабые нервы, она легковозбудима, что у неё может часто меняться настроение и пропадать аппетит, однако у её друзей не было никаких причин серьёзно опасаться за её здоровье.

Доктор Барлоу весьма скептически выслушал полковника, но не стал больше поднимать вопрос о том, что могло дать толчок случившемуся несчастью. То, что таковой имел место, по-видимому, не вызывало у него сомнений. Вместо этого доктор сразу же прибег к средствам, которые применялись в ту пору. Но пиявки и банки, компрессы и примочки в равной мере оказались бесполезны — необратимый процесс шёл своим чередом: Бланш Деймер суждено было умереть. В течение дня перспективы вырисовывались всё более мрачные, прогнозы доктора делались всё менее обнадёживающими, и неизбежное становилось очевидным всем. Полковника Деймера страх за жизнь жены довёл почти до безумия.

— Спасите её, доктор Барлоу, спасите! — молил он с тем неистовством, с каким люди в такие минуты обращаются к врачам, словно во власти тех сделать нечто большее, чем просто помочь организму в его борьбе с недугом. — Спасите ей жизнь, ради бога! Я всё, что угодно, для вас сделаю, абсолютно всё, что в моих силах! Может, вызвать других докторов? Телеграфировать в Лондон? Может ли кто-нибудь там помочь ей? Сейчас решается не только её жизнь, но и моя также. Ради всего святого, не церемоньтесь, только скажите, что нужно сделать!

Доктор Барлоу, разумеется, отвечал полковнику, что если тот не удовлетворён, то может телеграфировать в город и попросить совета других специалистов, причём назвал имена нескольких врачей, занимавшихся особо подобными случаями. В то же время он уверил полковника, что все они вряд ли могут сделать для пациентки больше, чем он уже сделал сам, и что, по видимости, исход болезни можно будет предугадать не ранее как через несколько дней.

Белла Клейтон перестала заниматься гостями и всё время находилась подле кузины, несчастный муж которой, словно привидение, непрестанно ходил по комнате взад и вперёд. Всякий раз, взглянув на больную, он пытался уверить себя, что ей стало чуть-чуть лучше. И всё это время он молился о спасении жизни женщины, которая, как он в простоте своей полагал, предана ему душой и телом.

Время от времени миссис Деймер начинала говорить, и тогда с уст её слетали невероятные слова.

— О, умираю! — глухо воскликнула она. — Погибаю под тяжестью пирамиды… пирамиды его благодеяний… Словно огромный камень, она придавила мне грудь… Я задыхаюсь под бременем молчаливых упрёков… Его ласковые слова, забота и помощь, внимание и обходительность… непосильной ношей лежат на моей душе! Два и два — четыре… Четыре и ещё четыре — восемь… На него нужно повесить восемь замков… Но всё равно червь раскаяния гложет меня, и неугасимое пламя сжигает мне…

— О! не подходите так близко, полковник Деймер! — воскликнула бедная Белла, когда несчастный, побелев как полотно, снова приблизился к кровати и прислушался к неистовому бреду жены. — Помните, она не ведает, что говорит. Завтра ей точно будет лучше. Не слушайте сейчас эту чепуху — не мучьте себя.

— Я уже не верю, что ей будет лучше, миссис Клейтон, — на третий день агонии ответил он ей.

— Любимый! — горестно и нежно проговорила больная, не обращая никакого внимания на их разговор. — Если ты когда-нибудь любил меня, то узнай сейчас, что и я тоже всегда любила тебя. И за твою любовь я пожертвовала не только жизнью.

— Она говорит обо мне? — спросил полковник Деймер.

— Думаю, да, — грустно молвила Белла.

— Снимите его! Слышите? Снимите! — вдруг в ужасе закричала миссис Деймер, — этот сундук… сундук, окованный железом. Он давит мне на грудь, не даёт покоя душе. Что я сделала? Куда я отправлюсь? Как я теперь увижусь с ним?

— Что она такое говорит? — дрогнувшим голосом спросил полковник.

— Полковник Деймер, я должна просить вас выйти из комнаты, — плача, ответила Белла. — Вы не можете больше здесь оставаться. Прошу вас, оставьте меня с Бланш наедине, пока она не успокоится.

Полковник был вынужден выйти из спальни, плача, словно малый ребёнок, а Белла с болью в сердце попыталась успокоить лежавшую в бреду женщину.

— Если бы он хоть ударил меня, — простонала миссис Деймер. — Или нахмурился, или сказал, что я лгу… Мне не было бы так тяжело… Но он убивает меня своей добротой… Где же сундук?.. Откройте его… Пусть он сам увидит… Я готова умереть… Но я забыла… Нет ключа… И никто, никто не сможет открыть его… Он мой, мой… Чу! Я слышу! Слышу его! Он зовёт меня! Как я могла оставить его там одного?.. Пустите меня к нему… Никто меня не удержит!.. Пустите, я говорю… Я… слышу его… и… мне всё равно, что скажут люди!

Наконец, когда Белла почти потеряла надежду на облегчение её страданий, Бланш, совершенно выбившись из сил, задремала на час, после чего широко открыла запавшие глаза и изменившимся, но твёрдым голосом спросила:

— Белла! Я была больна? — Бред закончился.

Заканчивалась и её жизнь.

Придя в следующий раз, доктор Барлоу увидел, что сознание прояснилось, но пульс почти не прослушивается, а тело холодеет, после чего сказал её друзьям, что Бланш осталось жить часов двенадцать, не более.

Полковник Деймер в исступлении телеграфировал в Лондон и вызывал докторов, которые приехали, когда жену его уже укладывали в гроб.

Белла, услышав приговор, беззвучно заплакала; великая печаль опустилась на всех обитателей Мольтон-Чейса. Гости со времени болезни миссис Деймер были оставлены хозяйкою на попечение бедного Гарри.

После короткого сна, возвратившего ей рассудок, Бланш некоторое время лежала недвижно и молча. Силы совершенно оставили её. Вот наконец, глядя в опухшие от слёз глаза кузины, умирающая спросила:

— Я умираю, Белла? Правда?

Бедная маленькая миссис Клейтон не знала, как ответить на столь прямой вопрос, и что-то пыталась выдавить из себя, но Бланш посчитала её невнятные слова утвердительным ответом.

— Я так и думала. Я больше не смогу встать с постели?

— Боюсь, что нет, дорогая. Ты так слаба!

— Да, я едва могу пошевелить рукой. И всё же я должна постараться. Мне нужно кое-что сделать.

— Могу я сделать это за тебя, Бланш?

— Ты… ты сделаешь это, Белла?

— Всё, что ни скажешь, любовь моя! Ты ещё спрашиваешь!

— А можешь ли ты обещать мне, что сохранишь эту тайну? Дай мне посмотреть тебе в глаза. Да, они, как всегда, правдивы, и я могу на тебя положиться. Так вот, пусть, пока я не умерла, чёрный сундук заберут из моей комнаты — запомни, Белла, пока я не умерла. Вели поставить его у себя, в твою гардеробную.

— Что поставить, дорогая? Твой сундук для белья?

— Да, да, его, сундук для белья, вернее… Впрочем, называй его как знаешь, Белла. Только вели унести его прямо сейчас. И смотри: никому ни слова. А когда умру, вели зарыть его в могилу вместе со мной. Ты, конечно, сделаешь это ради меня?

— А полковник Деймер?

— Если, Белла, ты хоть слово скажешь ему… ему или кому-нибудь ещё, знай: я никогда не прощу тебе этого! — вскричала умирающая и в возбуждении приподнялась на кровати. — О, я умираю… Ах! зачем я так долго откладывала, почему не сделала этого раньше? А теперь я не могу даже умереть спокойно.

— Да, да, моя дорогая Бланш, я всё, всё сделаю, как ты сказала, обязательно сделаю, — пообещала миссис Клейтон, встревоженная её состоянием, — и, кроме меня, никто не будет об этом знать. Хочешь, я прямо сейчас велю отнести его ко мне? Ты можешь вполне на меня положиться. Прошу тебя, ни о чём не волнуйся!

— Да! Прямо сейчас — сразу же. Нужно спешить! — проговорила умирающая, в изнеможении упав на подушку.

Белла позвала слугу — и чёрный сундук, окованный железом, был перенесён и спрятан в её покоях. Миссис Деймер была уже так слаба, что кузина хотела позвать её мужа, однако умирающая не пожелала говорить с ним.

— Мне нечего сказать ему… Я могу лишь причинить ему боль, — прошептала она. — Я умираю, Белла, и хочу, чтобы рядом была только ты, ты одна. Так лучше.

Пожелание Бланш было исполнено, и полковника Деймера, всю ночь метавшегося по коридору взад и вперёд, не оказалось подле жены в её последние мгновения. Она умерла на рассвете, перед восходом солнца, наедине со своей преданной маленькой кузиной.

Перед самой смертью она тихо прошептала:

— Скажи ему, Белла, что я ему всё прощаю. Скажи ещё, что этой ночью я видела, как отверзлись небеса и дух младенца вместе с Богородицей молился за нас… Груз грехов больше не гнетёт меня, и на душе у меня теперь легко и покойно… — И, торжественно добавив: — Я вознесусь к Небесному Отцу… — она умерла, не докончив фразы.

Простодушная Белла добросовестно передала последние слова умершей полковнику Деймеру.

— Она просила меня сказать вам, что чувствует себя прощённою, что видела, как для неё открылись небеса и бремя грехов упало с её души… Ах, полковник Деймер, прошу вас, думайте об этом — и в мысли найдёте утешение. Бланш теперь счастливее, чем будь она с вами.

Но бедный верный муж оставался совершенно безутешен.

Днём приехали доктора из Лондона. Их торжественно приняли, усадили завтракать и вежливо отправили обратно. Все гости, приехавшие на Рождество, собирали вещи и готовились уехать из Мольтон-Чейса, потому что тяжёлая утрата не позволяла помышлять об увеселениях. И Гарри Клейтон сказал жене, что очень признателен им за такое решение.

— Всё это слишком прискорбно, Белла, и праздники всё равно расстроились. Несчастные гости, конечно, это поняли, к тому же они решительно ничем не могут помочь нам. Всю неделю в доме царило горе, и останься они, стало бы ещё горше. А вот Лоренса я, право, ни разу не видел таким убитым. С той самой поры, как твоя бедная кузина заболела, он ничего не ел. Можно подумать, что она была его сестрой или лучшим другом.

— Он уезжает вместе с остальными, Гарри?

— Нет. Он намерен остаться и быть на похоронах, а затем уедет за границу. Он сильно соболезнует тебе, Белла, и хотел, чтобы я тебе об этом сказал.

— Он очень добр, поблагодари его от моего имени.

* * *

Бедная миссис Клейтон, избавленная от необходимости заботиться о гостях и горько рыдающая в своей комнате, никак не могла решить, как же ей поступить с чёрным сундуком кузины. Она обещала Бланш ничего не говорить полковнику Деймеру и своему мужу. Полковник, поскольку у него не было фамильного склепа, пожелал похоронить жену рядом с могилами Клейтонов на кладбище при деревенской церкви Мольтона. Но как было втайне поместить в могилу чёрный сундук на глазах у всех участников похорон — этого наивная Белла решить никак не могла. Однако судьба помогла ей выйти из затруднительного положения. На второй день после смерти кузины в дверь комнаты Беллы негромко постучали. Она пригласила стучавшего войти и, к своему удивлению, увидела на пороге мистера Лоренса. Белла подумала, что он желает выразить ей своё соболезнование лично.

— Очень великодушно с вашей стороны, мистер Лоренс… — начала было она.

— Я едва ли достоин вашей признательности, миссис Клейтон. Я искал вас, чтобы поговорить о весьма важном, но скорбном деле. Можно мне занять несколько минут вашего времени?

— Разумеется! — Она указала ему на стул.

— Это касается той, которую мы потеряли. Миссис Клейтон, скажите мне правду — вы любили свою кузину?

— О да, всей душой, мистер Лоренс. Мы подруги детства.

— Тогда я могу вам довериться. Если вы хотите спасти добрую память своей кузины, то должны для неё кое-что сделать. Среди вещей миссис Деймер был небольшой чёрный сундук, окованный железом. Он не должен попасть в руки полковника Деймера. Сможете ли вы перенести его из её комнаты к себе и — если настолько всё ещё простирается ваше доверие ко мне — передать его мне?

— Вам, мистер Лоренс? Сундук, окованный железом? Откуда вам может быть известно о тайне моей кузины?

— Тайне?

— Да. Этот сундук она доверила мне. Перед самой смертью. Она взяла с меня, не позволив задать вопросов, клятву, что я сделаю именно то, о чём вы сейчас попросили. Так вот, сундук уже здесь.

Белла распахнула стенной шкаф и показала Лоренсу сундук, о котором он говорил.

— Да, я вижу, это он, — подтвердил Лоренс. — Как же вы собираетесь им распорядиться?

— Она хотела, чтоб он был закопан в могиле вместе с нею.

— Сейчас этого сделать никак нельзя, и дело, собственно, не в нём: нужно просто извлечь его содержимое.

— Но как? — удивлённо спросила миссис Клейтон. — Он заперт, и очень хорошо заперт, а ключа нет.

— Ключ у меня, — печально молвил собеседник.

— У вас?! Ах, мистер Лоренс, — с дрожью воскликнула хозяйка, — здесь кроется какая-то ужасная тайна! Бога ради, объясните мне, в чём тут дело! Какое отношение вы можете иметь к сундуку моей несчастной кузины, если лишь однажды встретились с ней?

— Это она так вам сказала? — спросил Лоренс.

— Нет, но мне так показалось. Вы знали её? Когда вы познакомились? Где? И почему вы об этом не сказали раньше?

— Как мне теперь рассказать вам? — вымолвил Лоренс, глядя на невинное женское лицо, на котором смешались удивление и страх, но которое, казалось, нельзя было и помыслить залитым краской стыда. — Вы слишком добры и слишком счастливы, миссис Клейтон, и вам, надо полагать, нелегко себе представить, а тем более проникнуться сочувствием к тем терзаниям и искушениям, которые предшествовали нашей с Бланш роковой дружбе и её падению.

— Её падению? Бланш согрешила? — с ужасом воскликнула Белла Клейтон.

— Будьте добры не перебивать меня, миссис Клейтон, — поспешно выговорил он, закрывая лицо руками, — иначе я никогда не смогу рассказать вам эту грустную историю. Я познакомился с вашей кузиной много лет назад. Подозревали ль вы, что она несчастлива в своём браке?

— Никоим образом! — удивлённо ответила Белла.

— Бланш в самом деле была очень несчастна, как несчастны и многие женщины потому, что у мужчин, с которыми они связали свою судьбу, совершенно противоположные чувства и вкусы. Мы встретились после её возвращения в Англию и… О, это старая история, миссис Клейтон… Я полюбил её и был достаточно безумен, чтобы признаться ей. Ну а когда мужчина-эгоист и самоотверженная женщина признаются друг другу в любви, совсем не трудно предугадать, к чему это приведёт. Я разбил её жизнь — простите, что я говорю без обиняков, — а она продолжала любить меня и всё мне прощала.

— О, Бланш! — воскликнула Белла, густо покраснев и закрывая лицо руками.

— Несколько месяцев мы наслаждались нашим невообразимым счастьем, а потом она, ни слова не сказав мне, вдруг уехала из дома, отправилась на континент. Я был изумлён, наконец, просто обижен, и, как только нашёл её в Париже, потребовал объяснений. Но она отказалась встретиться со мной, а когда я стал настаивать, уехала оттуда так же внезапно, как из Лондона. С тех пор она не отвечала на мои письма, мы никогда не встречались, покуда неожиданно не столкнулись в вашем доме. Тогда, после её первого отказа встретиться со мной, гордость не позволила мне вновь просить её о встрече, и я назвал всё происшедшее флиртом. Я пытался заставить себя вычеркнуть из своего сердца воспоминания о наших встречах, и казалось, мне это удалось.

— О, моя бедная, бедная! — рыдала миссис Клейтон. — Вот почему она так долго сторонилась всех, вот откуда её отчуждённость. Она, выходит, пыталась воплотить своё раскаяние в муки отречения и неизбывного одиночества. Она ни с кем, ни с кем не делилась своей тайной. Ну а сундук, мистер Лоренс, — какое отношение всё это имеет к чёрному сундуку?

— Когда несколько дней назад я встретил её в вашем парке и упрекнул за то, что она бросила меня, и потребовал объяснить такую перемену отношения ко мне, она пригласила меня в свои комнаты. И, открыв этот самый сундук, показала мне, что там лежит.

— Что же это?.. — еле слышно вымолвила миссис Клейтон.

— Не угодно ли вам увидеть самой? — спросил Лоренс, вынимая из кармана ключ. — В конце концов, я имею такое же право показать вам, как и сама Бланш. Но достаточно ли дорога вам память о ней, её репутация, чтобы вы хранили эту тайну?

— Да, — решительно отвечала Белла.

— Последние два года этот сундук, — продолжил Лоренс, вставляя ключ в замок, — сопровождал мою бедную девочку во всех её странствиях. Его страшная тайна, которую она хранила, изнемогая все эти годы от одиночества, и стала, я уверен, главной причиной её смерти — она должна была терпеть стыд, и ноша оказалась слишком тяжела для её нежного характера и гордого духа. Раскаяние убило её. Если у вас достаточно смелости, миссис Клейтон, то загляните внутрь и постарайтесь понять те чувства, которые я испытываю сейчас, стоя здесь на коленях и глядя на это вместе с вами.

Герберт Лоренс откинул крышку, раздвинул ткани, и миссис Клейтон наклонилась и увидела, что на батистовом полотне среди засохших цветов лежит аккуратно положенный крохотный скелет младенца.

Белла закрыла лицо руками — не столько для того, чтобы не видеть его, сколько чтобы вытереть слёзы, лившиеся из глаз, и сквозь рыдания простонала:

— О, моя бедная, бедная Бланш! Что она должна была выстрадать! Упокой, Господи, её душу!

— Аминь! — сказал Герберт Лоренс. — Вы позволите мне взять этот сундук с собой, миссис Клейтон? — мягко попросил он.

Она взглянула на него. В его глазах стояли слёзы.

— Да-да, конечно, — отвечала Белла, — заберите его. Поступайте с ним, как сочтёте нужным, только больше не говорите мне о нём ничего.

Он и не говорил, лишь намекнул один раз. Вечером, в тот день, когда тело Бланш Деймер предали земле, Лоренс приблизился к миссис Клейтон и прошептал:

— Всё сделано, как она хотела. — И миссис Клейтон сразу поняла, что он имел в виду.

Тайна, к которой она невольно стала причастна, так давила на Беллу, что она была признательна Лоренсу, когда он, как и обещал, прямо из Мольтон-Чейса уехал за границу.

Она больше никогда не видела Герберта Лоренса.

А полковник Деймер, горе которого на похоронах и какое-то время спустя казалось беспредельным, в конце концов, как и большинство мужчин, очень сильно скорбящих на людях, нашёл себе утешение в лице другой жены.

История жизни и смерти Бланш Деймер ещё не забыта, но кузина Белла, разумеется, свято хранит открывшуюся ей тайну.

Я знаю, найдутся люди, которым этот эпизод покажется несколько надуманным. Но в ответ им я могу сказать только одно: главный инцидент, вокруг которого, собственно, и вращается весь интерес данной истории, а именно что несчастная миссис Деймер столь мучилась угрызениями совести, что многие годы возила за собой вещественное доказательство своего грехопадения и ни на минуту не упускала его из виду, постоянно трепеща перед возможностью разоблачения, — есть невыдуманный факт.

Я лишь оставил за собой право изменить обстоятельства, при которых было обнаружено содержимое чёрного сундука с железными застёжками, равно как названия мест и имена людей, в моей истории участвующих, с тем чтобы полнее сохранить тайну. В той форме, в какой я представил её читателю, данная история никому уже не причинит вреда, и в этом вся моя заслуга.

1868

Сквозь завесу

Он был огромный шотландец — буйная копна рыжих волос, всё лицо в веснушках, — настоящий житель приграничной полосы, прямой потомок пресловутого клана лидсдейлских конокрадов и угонщиков скота. Такая родословная не мешала ему, однако, являть собой образец провинциальной добродетели, быть вполне степенным и благонравным гражданином — членом городского совета Мелроуза, церковным старостой и председателем местного отделения Христианской ассоциации молодых мужчин. Браун была его фамилия, и её можно было прочесть на вывеске «Браун и Хэндисайд», что висела над большими бакалейными лавками на Хай-стрит. Жена его, Мэгги Браун, до замужества — Армстронг, родилась в старой крестьянской семье в глухом Тевиотхеде. Невысокого роста, смуглая, темноглазая, с необычайной для шотландки нервной натурой. Казалось, не найти большего несоответствия, чем этот рослый, рыжеволосый мужчина и маленькая смуглая женщина, а ведь оба уходили корнями в прошлое этой земли так глубоко, насколько вообще хватало человеческой памяти[191].

Однажды — то была первая годовщина их свадьбы — они отправились поглядеть на только что отрытые развалины римской крепости в Ньюстеде. Место это само по себе было малопримечательно. С северного берега Твида, как раз там, где река делает петлю, простирается пологий склон пахотной земли. По нему-то и шли прорытые археологами траншеи, с обнажённой то тут, то там старинной каменной кладкой — фундаментом древних стен. Раскопки были обширные: весь лагерь занимал пятьдесят акров, а сама крепость — пятнадцать. Браун был знаком с фермером — хозяином этого бескрайнего поля, что сильно облегчило им всю затею, так как тот с радостью вызвался быть их провожатым. Бредя следом за своим проводником, они провели долгий летний вечер, изучая траншеи, ямы, остатки укреплений и множество разнообразных диковин, дожидавшихся своего отправления в Эдинбургский музей древностей. Именно в тот день нашли пряжку от женского пояса, и фермер, увлёкшись, принялся было рассказывать о ней, но взгляд его вдруг упал на лицо миссис Браун.

— Э, да ваша жёнушка притомилась, — сказал он. — Передохнём-ка малость, а там ещё походим.

Браун посмотрел на жену. Она и в самом деле была очень бледна, тёмные глаза ярко сверкали, во взгляде сквозило что-то диковатое.

— Что с тобой, Мэгги? Ты устала? Пожалуй, пора возвращаться.

— Нет-нет, Джон, давай ещё походим. Тут так интересно! Словно мы попали в страну грёз. Всё мне кажется здесь таким странно знакомым и таким близким. А римляне долго жили тут, мистер Каннингэм?

— Порядочно, мэм. Сами судите: чтоб набить доверху такие помойные ямы, немалый потребен был срок.

— А отчего они всё-таки ушли?

— Как знать, мэм. Видать, пришлось. Окрестному люду стало невмоготу терпеть их. Вот народ и поднялся да и запалил их крепость, нагло торчавшую среди местных лачуг. Вон они, следы пожара, — на камнях, сами видите.

Невольная дрожь охватила Мэгги Браун.

— Дикая ночь… Страшная… — как-то глухо проговорила она. — Всё небо было красным от огня… И даже эти серые камни тоже покраснели…

— Да уж, и они, надо думать, были красные, — подхватил муж. — Странное дело, Мэгги. Может, причиной тому твои слова, да только я словно сейчас вижу всё, что тут творилось. Зарево отражалось в воде…

— Да, зарево отражалось в воде. Дым перехватывал дыхание. И варвары истошно кричали!

Старик-фермер рассмеялся:

— Вот так да! Леди напишет теперь рассказ про старую крепость! Многих водил я здесь, показывал что да как, а такого, честно скажу, не слыхал ни разу. Уметь красиво сказать — это не иначе как дар Божий.

Они оказались на краю траншеи, справа зияла яма.

— Эта яма четырнадцати футов в глубину, — объявил фермер. — Что б, вы думали, там нашли? Скелет мужчины с копьём в руке — вот что! Думаю, он так и помер там, вцепившись в своё копьё. Как, спрашивается, человек с копьём попал в яму четырнадцати футов глубиной? Это ведь не могила: мертвецов своих они сжигали. Как растолкуете, мэм?

— Он спасался от варваров и сам прыгнул вниз, — сказала Мэгги Браун.

— Гм… Похоже на то… Профессора из Эдинбурга и те не объяснят лучше. Эх, вам бы бывать здесь почаще, чтоб отвечать на всякие такие хитрые вопросы. А вот, между прочим, алтарь, его отрыли на прошлой неделе. И надпись на нём. Сказывают, по-латыни, и будто значенье у ней такое, что, мол, люди из этой крепости благодарят Бога, который за них заступается.

Они оглядели старый, местами выкрошившийся от времени камень. Вверху виднелись глубоко врезанные латинские буквы — «V. V.».

— Что ж это значит? — поинтересовался Браун.

— Да кто его знает? — откликнулся провожатый.

— Валериа Виктрикс[192], — чуть слышно промолвила женщина. Лицо её было бледнее прежнего, глаза устремлены в безмолвную даль, точно она вглядывалась в смутные пространства громоздящихся веков.

— Что это? — недоумённо спросил муж.

Она вздрогнула, будто очнувшись ото сна:

— О чём мы говорили?

— Об этих буквах на камне.

— Ах да… Я уверена, что это инициалы легиона, который воздвиг алтарь.

— Да, но ты, мне кажется, назвала какое-то имя?

— Да нет, что ты! Какое имя? И откуда мне знать, какие у них там имена!

— Ты сказала что-то вроде «Виктрикс», так, кажется?

— Я, наверное, пробовала угадать. Задумалась о чём-то и наугад сказала. Странное какое это место… Как-то не по себе мне здесь. Словно я — не я, а кто-то ещё.

— Да, вот и мне то же чудится. Что-то здесь не то, место и впрямь жуткое, — согласился муж, и в его смелых серых глазах промелькнула едва уловимая тень страха. — Ну да ладно! Пора, пожалуй, прощаться, мистер Каннингэм. Нам надо домой засветло.

Вернувшись домой, Брауны не могли отделаться от странного впечатления, какое произвела на них эта прогулка по раскопкам. Словно ядовитые миазмы поднялись со дна сырых траншей и проникли в кровь. Весь вечер супруги были задумчивы и молчаливы, лишь изредка обменивались замечаниями: как видно, на уме у обоих были одни и те же невесёлые мысли.

Браун спал тревожно и видел странный, но вполне связный сон, видел так живо, что проснулся весь в поту, охваченный дрожью, словно испуганный конь. Утром, когда сели завтракать, он попытался пересказать сон жене.

— Всё было очень отчётливо, Мэгги, — начал он. — Гораздо отчётливее, чем что-нибудь наяву. Мне и сейчас всё мерещится, будто мои руки липкие от крови.

— Расскажи мне… расскажи по порядку, — попросила она.

— Сперва я был на каком-то склоне. Я лежал, распластавшись на земле. Земля была твёрдая, неровная, поросшая вереском. Вокруг темнота — хоть глаз выколи, но я слышал шорохи и дыхание. Казалось, что вокруг меня люди, множество людей, но я никого не видел… Временами глухо звякала сталь, и тогда несколько голосов шептали: «Тсс!» В руке я держал узловатую дубину с железными шипами на конце. Сердце в груди у меня бешено колотилось, я чувствовал, что близится миг великой опасности и напряжения всех сил. Раз я выронил дубину, и снова в темноте вокруг меня зашептали голоса: «Тсс!» Я протянул руку и коснулся ноги человека, лежавшего спереди. По обе стороны от меня, локоть к локтю, тоже были люди. Но все молчали.

Потом мы поползли. Казалось, весь склон холма ползёт вниз. Внизу была река и горбатый деревянный мост, а за мостом — частые огни — факелы на стене. Люди крадучись ползли к мосту. Ни шороха, ни скрипа, глубокая тишина. Вдруг в темноте раздался предсмертный вопль — крик человека, пронзённого внезапной болью в самое сердце. Длилось это одно мгновение — вопль умирающего перерос в рёв тысячи разъярённых голосов. Я пустился бегом. Все вокруг меня тоже бегут. Засиял яркий красный свет, и река превратилась в багровую полосу. Теперь я увидел своих товарищей. Дикие лица с развевающимися на ветру длинными волосами и бородами, фигуры, одетые в звериные шкуры, — они походили скорее на дьяволов, чем на людей. От ярости все обезумели, то и дело подпрыгивали на бегу и неистово размахивали руками, а красные отблески плясали на лицах, искажённых криком. Я бежал в толпе и выкрикивал проклятья, как и все. Раздался оглушительный треск дерева, и я понял, что частокол рухнул. В ушах у меня стоял пронзительный свист; я знал, что это стрелы: они проносились мимо. Я скатился на дно рва и увидел руку, протянувшуюся сверху, схватил её — и меня втащили на стену. Глянув вниз, я увидел там серебряных людей, державших поднятые вверх копья. Несколько человек, те, кто бежал впереди, прыгнули вниз — прямо на копья, а вслед за ними и остальные. Мы перебили солдат прежде, чем они успели высвободить свои копья и вновь наставить их на нас. Они громко кричали на каком-то чужом языке, но пощады не было никому. Мы накрыли их подобно волне, повергли наземь и растоптали, потому что их оказалось мало, а нас — без числа.

Затем я очутился среди домов. Один из них был охвачен пламенем, языки огня били сквозь крышу. Я побежал дальше и оказался между зданиями. Вокруг никого, потом кто-то промелькнул передо мной. Оказалось, женщина. Я поймал её за руку, взял за подбородок и повернул лицом к себе, чтобы рассмотреть при свете. И кто, ты думаешь, это был, Мэгги?

Жена облизнула пересохшие губы.

— Это была я, — сказала она.

Он изумлённо глянул на неё:

— Ты догадлива. Да, это была ты, именно ты. Понимаешь, не просто похожая на тебя. Это была ты, ты сама. Я увидел ту же самую душу в твоих испуганных глазах. Ты была бледна и удивительно красива в зареве пожара. У меня тут же возникла неотвязная мысль: увести тебя отсюда, чтобы ты была моей, только моей, в моём доме, где-то у подножия холмов. Но ты вцепилась ногтями мне в лицо. Я вскинул тебя на плечо и стал искать пути назад, подальше от этого дома, объятого пламенем, — назад в темноту.

И тут случилось то, что я запомнил лучше всего… Тебе плохо, Мэгги? Дальше не рассказывать? Боже! у тебя тот же взгляд, что и ночью, в моём сне! Ты пронзительно кричала. Он примчался в свете пожарища. Голова его была непокрыта, волосы чёрные и курчавые, в руке сверкал меч, короткий и широкий, чуть длиннее кинжала. Он бросился с ним на меня, но споткнулся и упал. Одной рукой я держал тебя, а другой…

Жена вскочила на ноги, лицо её перекосилось от боли и ненависти.

— Марк! — вскричала она. — Мой ненаглядный Марк!.. Ах ты, животное! Зверь! Зверь!

Зазвенели чашки, и она без чувств упала на обеденный стол.

* * *

Они никогда не говорили об этом странном происшествии, случившемся на заре их супружеской жизни. Тогда на мгновение отдёрнулась завеса прошлого, и некая мимолётная картина забытой жизни предстала перед ними. Но завеса тут же задёрнулась, чтобы не открываться уже никогда. Жизнь Браунов проходила в довольно узком кругу — для мужа он ограничивался магазином, для жены — домом; и всё же с того летнего вечера новые и более широкие горизонты смутно обозначились перед ними благодаря посещению развалин римской крепости.

1911

«До четвёртого колена»

Переулок Скудамор, что ведёт к Темзе, сдавлен двумя рядами громадных каменных домов, скудно освещается убогим светом редких газовых фонарей и потому имеет по ночам вид мрачный и неприветливый. Его тротуары узки, а мостовая вымощена крупным булыжником, так что никогда не смолкающий стук колёс ломовых телег, проезжающих по переулку, напоминает грохот морских волн. Несколько домов старинной архитектуры рассеяны между громадными домами промышленных и торговых фирм. В одном из этих домов на полдороге к Темзе, по левой стороне улицы, живёт известный доктор — Горас Селби. В сущности говоря, это несколько неподходящий квартал для столь крупного медицинского светила, но специалист, имеющий европейскую известность, может не стесняться в выборе места жительства. К тому же больные, с которыми приходится иметь дело доктору Горасу Селби, обыкновенно бывают рады всякому обстоятельству, облегчающему им возможность явиться к нему незамеченными.

Было всего только десять часов вечера. Тяжёлый грохот экипажей на Лондонском мосту превратился теперь в еле слышный, неясный гул. Шёл сильный дождь, и газовые рожки тускло светили сквозь мокрые стёкла фонарей, бросая на мостовую круглые пятна желтоватого света. Воздух был наполнен шумом падавшего дождя и потоков воды, вырывавшихся на тротуар из водосточных труб. Во всём переулке была видна только одна человеческая фигура: у дверей дома доктора Гораса Селби стоял мужчина.

Он только что позвонил и ждал, когда ему отворят. Свет фонаря у подъезда падал на его мокрый плащ и бледное, нервное, но красивое лицо, с каким-то особенным, с трудом поддающимся определению выражением, напоминавшим одновременно и испуганную лошадь, у которой, обнажая большие белки, широко раскрыты глаза, и беспомощное, растерянное лицо плачущего ребёнка. Лакей, отворявший дверь, сразу узнал в нём пациента. Этот испуганный взгляд и растерянное лицо были обычным явлением в передней доктора Гораса Селби.

— Доктор дома? — спросил посетитель.

Человек замялся:

— У них гости, сэр. Они не любят, когда их беспокоят не в приёмные часы.

— Скажите доктору, что мне непременно нужно его видеть по очень важному, неотложному делу. Вот моя карточка. — И трясущимися руками посетитель стал доставать ее из бумажника. — Моё имя — сэр Фрэнсис Нортон. Скажите ему, что сэр Фрэнсис Нортон из Дин-Парка хочет непременно его видеть.

— Слушаюсь, сэр. — Лакей взял карточку и сопровождавший её золотой. — Ваш плащ я повешу здесь, в передней, — сказал он. — Он совсем мокрый. Теперь пожалуйте в кабинет, а я пойду схожу за его милостью.

Молодой баронет очутился в большой, высокой комнате, устланной толстым и мягким ковром, который напрочь заглушал звук шагов. Тусклый свет двух газовых рожков, отвёрнутых только наполовину, и какой-то неопределённый ароматический запах, наполнявший комнату, придавали ей отдалённое сходство с исповедальней. Он сел в блестящее кожаное кресло, стоявшее у камина, в котором тлели уголья, и окинул комнату мрачным взглядом. Стены её были уставлены шкафами с толстыми книгами в тёмных переплётах с тиснёнными золотом заглавиями на корешках. Перед ним на высокой, старомодной каминной доске из белого мрамора в беспорядке валялись вата, бинты, мензурки, а также стояли маленькие бутылочки. Как раз против него стояла бутылка с широким горлышком, содержавшая медный купорос, и другая, поуже, в которой лежало что-то похожее на обломки черенка сломанной трубки, и на ней был наклеен красный ярлык с надписью: «ляпис». На каминной доске и большом столе лежало множество всевозможных инструментов: термометры, шприцы, иглы для подкожных впрыскиваний, бистури и шпатели. На том же столе, справа, находились пять томов написанных доктором Селби сочинений по его специальности, а слева, на красном медицинском указателе, лежала громадная стеклянная модель человеческого глаза величиной с репу, которая, раскрываясь посредине, демонстрировала хрусталик и двойное дно.

Сэр Фрэнсис Нортон никогда не отличался наблюдательностью, и, однако, он рассматривал все эти мелочи с величайшим вниманием. Он заметил даже, что пробка на одной из бутылок с кислотами была вытравлена кислотой, и поймал себя на мысли о том, что доктору следовало бы употреблять стеклянные пробки. Крошечные царапины и маленькие пятна на покрытом кожей столе, химические формулы, нацарапанные на ярлыке какой-нибудь склянки, — даже самая незначительная деталь не ускользнула от его внимания. Его слух также необычайно обострился. Тяжёлое тиканье больших чёрных часов над камином почти болезненно отдавалось в его ушах. Но, несмотря на это, несмотря даже на толстые деревянные стены старинного дома, до него доносились голоса людей, разговаривавших в соседней комнате, а иногда до его слуха долетали даже отрывки фраз из их разговора.

— Почему вы отдали взятку? — ясно расслышал он чей-то голос.

— Но что же я мог сделать без козырей? — возражал на это чей-то другой голос.

И ещё:

— Как я мог ходить с дамы, зная, что туз на руках?

Наконец он услышал скрип двери, затем в передней послышались чьи-то шаги, и странное смешанное чувство нетерпения и страха охватило его при мысли, что сейчас решится его участь.

Доктор Горас Селби был высокий полный мужчина с внушительной осанкой. Резко очерченные нос и подбородок и пухлое лицо — комбинация, гораздо больше гармонировавшая с париком и галстуком времён первых Георгов[193], чем с коротко постриженными волосами и чёрным сюртуком конца XIX века. Лицо гладко выбритое, так как рот слишком изящно очерчен, чтобы скрывать его под усами, — большой, нервный, чувственный, с необыкновенно симпатичной улыбкой, что вкупе с его тёмными ласковыми глазами чрезвычайно располагало к нему больных и помогало ему вызывать их на откровенность. Его небольшие, мастерски подстриженные бакенбарды и густые волосы уже тронула седина, а крупная величественная фигура уже сама по себе действовала на пациентов успокаивающе. Уверенные и спокойные манеры — в медицине, как и на войне, — словно заключают в себе намёк на прежние победы и обещание таковых в будущем. И в лице доктора Гораса Селби, и в его больших белых, холёных руках тоже было нечто успокаивающее. Он пожал руку посетителю.

— Сожалею, что заставил вас ждать, — сказал он баронету. — Но, согласитесь, трудно быть одновременно и любезным хозяином своим гостям, и внимательным врачом для своих пациентов. Но теперь я всецело в вашем распоряжении, сэр Фрэнсис Нортон. Но, боже правый, вы совсем продрогли!

— Да, мне холодно.

— Вас так и трясёт. Это нехорошо. Это всё из-за ужасной погоды. Выпьете немного вина?

— Нет, благодарю вас. Я действительно чувствую себя не совсем хорошо, но погода тут ни при чём. Я страшно взволнован, доктор.

Доктор повернулся к нему в своём кресле и потрепал его рукой по колену, как треплют по шее испуганную лошадь.

— В чём же дело? — спросил он, глядя через плечо на бледное лицо юноши с испуганными глазами.

Два раза молодой человек делал попытку заговорить, но, видимо, не мог решиться. Затем, быстро нагнувшись, он молча засучил штанину и, спустив носок с правой ноги, обнажил её. Взглянув на его ногу, доктор поморщился.

— Обе ноги? — спросил он.

— Нет, только одна.

— И что, совершенно внезапно?

— Да, сегодня утром.

— Гм! — Доктор выпятил губы и провёл пальцами по подбородку. — Вы знаете причину? — быстро спросил он.

— Нет.

Лицо доктора приняло строгое выражение.

— Я думаю, что мне не нужно напоминать вам, что только полная откровенность…

Пациент вскочил со стула.

— Уверяю вас, доктор, — воскликнул он, — что мне не в чем упрекнуть себя! Неужели вы думаете, что я пришёл сюда для того, чтобы обманывать вас? Клянусь вам, что мне не в чем раскаиваться!

Было что-то одновременно и смешное и трагическое в этой жалкой фигуре, стоявшей посреди комнаты с засученной до колена штаниной и выражением ужаса на лице. Взрыв смеха долетел до них из комнаты, где сидели игроки. Несколько мгновений доктор и пациент молча смотрели друг на друга.

— Сядьте! — коротко сказал доктор. — Вашего слова для меня достаточно. — Он наклонился и провёл пальцем по ноге молодого человека, ущипнув кожу в одном месте.

— Гм! папулёзный, — пробормотал он, качая головой. — Есть ещё какие-нибудь симптомы?

— Зрение у меня стало немного слабее.

— Покажите зубы! — Доктор стал осматривать его зубы и опять поморщился.

— Теперь глаза! — Он зажёг лампу и, взяв в руки маленькую лупу, направил с её помощью свет на глаз пациента. При этом его открытое выразительное лицо осветилось такою радостью, таким энтузиазмом, точно он был ботаник, только что нашедший редкий цветок, или астроном, впервые увидевший в свой телескоп движение давно отыскиваемой кометы. — Вполне, вполне типично, — пробормотал он, поворачиваясь к столу и делая какие-то заметки на листе бумаги. — Любопытная вещь: я пишу монографию как раз на эту тему. Удивительное совпадение.

Увлечённый редким симптомом болезни, он настолько забыл о пациенте, что имел почти торжествующий вид и опомнился только тогда, когда тот попросил дать ему подробную характеристику своего состояния.

— Мой дорогой сэр, — сказал доктор, — нам совершенно незачем вдаваться в подробности. Если я, например, скажу вам, что у вас начальная стадия внутритканевого кератита, то что вы от этого выиграете? Есть указания и на предрасположение к золотухе. В общем, по моему мнению, у вас органическое и наследственное заражение.

Молодой баронет откинулся на спинку кресла, и голова его тяжело упала на грудь. Доктор бросился к стоявшему рядом столику, налил в стакан немного бренди и поднёс его к губам больного. Когда тот выпил, слабая краска показалась у него на щеках.

— Может быть, я поступил несколько неосторожно, сказав вам всё сразу, — промолвил доктор. — Но вы должны были догадываться, какого рода у вас болезнь, иначе вы не пришли бы ко мне.

— Да, сегодня утром у меня появилось подозрение, когда я увидел на своей ноге эту сыпь. Такая же сыпь была и у моего отца.

— Значит, у вас это по наследству от отца?

— Нет, от деда. Вы, быть может, слышали о сэре Руперте Нортоне, известном кутиле?

Доктор был очень начитанный человек и, кроме того, обладал превосходной памятью. Он сейчас же вспомнил об ужасной репутации, которой пользовался в тридцатых годах этого столетия сэр Руперт Нортон, знаменитый картёжник, развратник и дуэлянт, до того погрязший в пьянстве и разврате, что в конце концов даже его собутыльники в ужасе отшатнулись от него и оставили его доканчивать свою постыдную жизнь в обществе трактирной служанки, на которой он женился под пьяную руку. Когда доктор взглянул на молодого человека, всё ещё сидевшего откинувшись на спинку кресла, ему почудилось, что на мгновение за спиной юноши показался неясный образ отвратительного старого денди, в накидке из меха морского котика, с дорогим шарфом, волнами спадавшим с шеи по моде тех лет, и тёмным лицом сатира. От него осталась теперь только кучка костей в полусгнившем гробу, но последствия его развратной жизни налицо — в страданиях ни в чём не повинного молодого человека.

— Я вижу, что вы слыхали о нём, — сказал молодой баронет. — Он умер ужасной смертью, впрочем вполне достойной той жизни, которую вёл. Мой отец был его единственным сыном, учёным, страстно любившим книги, птиц и природу. Но его праведная жизнь не спасла его.

— Его болезнь проявлялась, вероятно, кожной сыпью?

— Вероятно, потому что он никогда не снимал перчаток, даже в комнате. Затем по временам у него болело горло, иногда ноги. Он так часто расспрашивал меня о моём здоровье, что мне это надоело, ведь я не знал причины его расспросов. Он постоянно смотрел на меня тревожным, испытующим взглядом. Теперь я понимаю, что́ он имел в виду.

— У вас есть братья и сёстры?

— Нет, благодарю бога.

— Так… так… это очень печальный случай и притом самый типичный во всей моей практике. Но утешьтесь, сэр Фрэнсис, тысячи людей страдают подобно вам.

— Но где же справедливость, доктор? — воскликнул молодой человек, вскакивая со своего кресла и взволнованно шагая взад и вперёд по кабинету. — Если бы я был таким же порочным человеком, как мой дед, тогда это было бы понятно, но я пошёл не в него, а в своего отца. Я люблю всё прекрасное: музыку, поэзию, искусство. Всё грубое и низменное противно мне. Мои друзья могли бы подтвердить вам это. И вдруг эта ужасная, отвратительная болезнь! И за что? В чём была моя вина? Разве в том, что я родился на свет? И вот я уничтожен, втоптан в грязь как раз в тот миг, когда жизнь казалась мне такой прекрасной. Мы говорим о грехах отцов. Как же велик тогда грех самого Создателя!

И он бешено потряс в воздухе сжатыми кулаками — этот жалкий, беспомощный атом, с микроскопическим мозгом, подхваченный вихрем вечности…

Доктор снова усадил его в кресло.

— Успокойтесь, успокойтесь, друг мой, — сказал он. — Вам вредно так волноваться: ваши нервы не выдержат. Мы не в силах своим умом разрешить эти великие вопросы… Да и что мы такое, в конце концов? Какие-то недоразвитые существа в переходном состоянии; быть может, ближе к медузе, чем к совершенному человеку. Своим едва развившимся мозгом мы не в состоянии понять всё значение происходящего перед нашими глазами процесса мирового развития. Нет сомнения, что всё в этих вопросах — загадка и тайна, но я тем не менее думаю, что Поп[194] был прав в своих знаменитых стихах и, со своей стороны, после пятидесятилетнего жизненного опыта, не могу не сказать, что…

Но молодой баронет прервал его негодующим криком:

— Слова, слова и слова! Вы можете рассуждать об этом так спокойно лишь потому, что вы жили и наслаждались жизнью. Я же ещё не жил. В ваших жилах течёт здоровая кровь, моя же — отравлена. И однако, я так же безгрешен, как и вы. Вы заговорили бы совсем иначе, поменяйся мы ролями. Эти пустые утешения звучат в моих ушах насмешкой. Я не хочу быть грубым, доктор, я хочу только сказать, что понять весь ужас моего положения может лишь тот, кто сам был в аналогичных обстоятельствах. Но вы должны ответить мне на один вопрос, от него зависит всё моё будущее.

Он стиснул пальцы так, что суставы хрустнули.

— Говорите, мой дорогой сэр. Я вполне сочувствую вам.

— Скажите… скажите мне, не мог ли этот яд уже утратить свою силу? Перейдёт ли моя болезнь в наследство моим детям?

— На это может быть только один ответ: «До четвёртого колена», как гласит старый библейский текст. Вы можете совершенно излечиться от своей болезни, но раньше, чем пройдёт несколько лет, вам нечего и думать о женитьбе.

— Моя свадьба назначена во вторник, — чуть слышно произнёс пациент.

Теперь доктор Горас Селби, в свою очередь, содрогнулся от ужаса. Мало что могло бы так сильно взволновать уравновешенного доктора, но это известие его просто потрясло. Он не мог вымолвить ни слова, и в комнате воцарилось молчание. Из соседней комнаты до них донеслись голоса игроков:

— У нас была бы лишняя взятка, если бы вы пошли с червей!

— Но мне нужны были козыри.

Игроки, похоже, начинали ссориться.

— Как вы могли? — сурово воскликнул доктор. — Ведь это преступление!

— Вы забываете, что я сам только сегодня узнал об этом. — Пациент судорожно схватился за виски. — Вы светский человек, доктор Селби. Посоветуйте, что мне делать. Я вполне положусь на ваше мнение. Это несчастье так неожиданно свалилось на мою голову, что, боюсь, мне не вынести.

Доктор сдвинул брови и растерянно развёл руками:

— Во всяком случае, свадьба не должна состояться.

— Но что же мне делать?

— Чего бы это ни стоило, свадьба не должна состояться.

— Мне надо отказаться от своей невесты?!

— Я не вижу другого выхода.

Молодой человек, вынув из кармана записную книжку, достал оттуда маленькую фотокарточку и протянул её доктору. Суровое лицо доктора смягчилось, когда он посмотрел на карточку.

— Конечно, для вас это должно быть очень тяжело. Но я не вижу другого выхода. Вы должны отказаться даже от мысли о браке.

— Но это безумие, доктор, безумие, говорю я вам! Нет, я не буду кричать — я совсем забыл, где я. Но посудите сами! Свадьба должна быть во вторник, в будущий вторник, вы понимаете? И всем уже известно об этом. Как могу я нанести ей публично такое оскорбление? Чудовищно!

— Тем не менее вы должны сделать это, мой дорогой сэр. Другого выхода у вас нет.

— Вы хотите, чтобы в самый последний момент я отказался от брака, не объяснив даже причин своего отказа? Говорю вам, что это невозможно.

— Несколько лет тому назад у меня был пациент, который находился приблизительно в таком же положении, что и вы, — задумчиво сказал доктор. — И знаете, что он сделал? Он нарочно совершил уголовное преступление и тем заставил родителей невесты взять назад своё согласие на брак.

Молодой баронет отрицательно покачал головой.

— Моя честь до сих пор ещё не запятнана, — сказал он, — а это единственное, что у меня осталось и чем я не решусь пожертвовать.

— Да, положение ваше затруднительное.

— Не можете ли вы посоветовать мне ещё что-нибудь?

— Нет ли у вас земли в Австралии?

— Нет.

— Но деньги у вас есть?

— Есть.

— Тогда купите себе землю, например завтра утром; положим, тысячу паёв в какой-нибудь золотопромышленной компании. Тогда вы можете написать невесте, что неотложные дела заставили вас экстренно уехать в Австралию. Это даст вам отсрочку по крайней мере в шесть месяцев.

— Да, это можно было бы сделать. Но подумайте о её положении: дом полон гостей — гостей, съехавшихся со всех концов Англии. Между тем вы говорите, что нет другого выхода…

Доктор пожал плечами.

— Так я могу написать ей сегодня и завтра же уехать, не правда ли? Может, вы позволите мне написать записку за вашим столом? Благодарю вас. Мне очень совестно, что я вас так долго задерживаю. Но я сию минуту.

Он написал коротенькую записку в несколько строк, но потом разорвал её и бросил в огонь.

— Нет, я не могу обманывать её, доктор, — сказал он, подымаясь из-за стола. — Надо придумать что-нибудь другое. Я обдумаю всё хорошенько и завтра сообщу вам своё решение. Позвольте мне удвоить вам гонорар, так как я непростительно долго задерживаю вас. Теперь до свидания, и тысячу раз благодарю вас за участие и совет.

— Но вы забыли взять с собой рецепт! — закричал доктор вдогонку уходившему молодому человеку. — Вам придётся принимать эту микстуру и по одному из этих порошков, а также делать втирания этой мазью. Вы попали в очень затруднительное положение, но будем надеяться, что всё устроится к лучшему. Когда вы дадите о себе знать?

— Завтра утром.

— Очень хорошо. Какой сильный дождь! Весьма кстати, что вы захватили с собой плащ. До свидания.

Доктор сам отворил ему дверь. Струя холодного, сырого воздуха ворвалась в переднюю, но доктор долго стоял у двери, глядя вслед медленно удаляющейся одинокой фигуре, то исчезавшей во мраке, то появлявшейся снова в пятнах желтоватого света, падавших на мостовую от фонарей. Когда человек попадал в полосу света, от него тянулась к стене большая тень, и доктору казалось, что кто-то громадный, мрачный идёт рядом с юношей и молча ведёт его за руку по пустынной улице.

На другой день утром доктор Горас Селби действительно получил известие от своего пациента. Читая за завтраком газету, он встретил заметку, озаглавленную «Печальный инцидент», в которой сообщалось следующее:

Вчера около одиннадцати часов вечера на улице Короля Вильяма один молодой человек, переходя через дорогу, попал под колёса проезжавшего омнибуса. Увечья, полученные им, оказались настолько тяжкими, что по дороге в госпиталь он скончался. По найденным в его кармане записной книжке и визитным карточкам удалось установить, что покойный не кто иной, как сэр Фрэнсис Нортон из Дин-Парка, только в прошлом году унаследовавший титул баронета. Случай этот тем прискорбнее, что покойный на этих днях должен был обвенчаться с молодой леди, принадлежащей к одной из самых старинных фамилий Южной Англии. С его богатством и талантом он мог рассчитывать на самое блестящее будущее, и его многочисленные друзья, без сомнения, будут глубоко огорчены известием о его безвременной кончине.

1894

Охотник за жуками

— Вас интересует какой-нибудь странный случай? — спросил доктор. — Что ж, друзья мои, как-то со мной произошёл действительно очень странный случай. Надеюсь, он не повторится, ибо по всем законам вероятности вряд ли на долю человека выпадает дважды пережить подобное. Хотите верьте, хотите нет, но всё произошло именно так, как я вам рассказываю.

Я только что стал врачом, но ещё не начал заниматься практикой. Жил я в ту пору в комнате на Гауэр-стрит. Вы и теперь легко найдёте этот дом, хотя с тех пор нумерация изменилась. Если вы идёте от станции метро, то на левой стороне улицы увидите дом с окнами в форме арки. В то время домом владела вдова по фамилии Мэрчисон, и у неё жили трое студентов-медиков и один инженер. Я занимал комнатушку наверху — конечно, самую дешёвую, но тогда и эта плата казалась мне огромной. Мои скромные ресурсы таяли с каждым днём; нужно было срочно найти какую-нибудь работу. Но я не хотел заниматься обычной врачебной практикой, меня привлекали чисто научные исследования. С юных лет я увлекался зоологией. Однако я почти сдался и уже был готов всю жизнь тянуть лямку врача, как вдруг мои сомнения закончились весьма неожиданным образом.

Однажды утром я пролистывал страницы «Стэндарта». Ничего нового в газете не было, и я уже собирался отложить её в сторону, но тут мне на глаза попалось любопытное объявление. Вот что там говорилось:

Приглашается врач на один или несколько дней. Он должен быть физически сильным человеком, обладать крепкими нервами и решительностью. Это должен быть энтомолог — предпочтительно специалист по жёсткокрылым насекомым.

Обращаться надлежит сегодня до двенадцати часов по адресу: Брук-стрит, 77б.

Я уже сказал, что увлекался зоологией. Из всех разделов этой науки меня больше всего привлекали насекомые, а лучше всего я знал жуков. Существует великое множество коллекционеров бабочек, но я считаю, что жуки во сто крат интереснее и разнообразнее. К тому же на наших островах их гораздо легче поймать, чем бабочек. Именно поэтому я и заинтересовался жуками; моя коллекция насчитывала около сотни экземпляров. Что касается других требований, о которых говорилось в объявлении, я знал, что нервы у меня крепкие. Кроме того, я был победителем среди работников медицинского персонала больниц по толканию тяжестей. В общем, я считал, что был именно тем человеком, который требовался. Через пять минут я сидел в кебе и направлялся на Брук-стрит.

По дороге я ломал голову, пытаясь догадаться, что за работа меня ждёт, — уж очень странными казались требования. Физическая сила, решительность, медицинское образование, знание жуков — какая могла быть связь между всем этим?

Кроме того, удручало, что дело, которым предстояло заниматься, видимо, было не постоянным, а менялось день ото дня, — в объявлении тоже говорилось об этом. Чем больше я думал, тем нелепее казались мне требования. Но, размышляя об этом, я вновь и вновь возвращался к главному. Что бы ни случилось, терять мне было нечего, я сидел почти без денег и был готов к любому приключению, самому отчаянному, — лишь бы положить в карман несколько честно заработанных соверенов[195]. Человек боится потерпеть неудачу, если за неё придётся расплачиваться, но мне платить судьбе было просто нечем. Я был похож на игрока с пустыми карманами, которому позволили ещё разок попытать счастья.

Дом номер 77б оказался внушительным зданием тускло-коричневого цвета, с плоским фасадом. Он носил налёт той подчёркнутой респектабельности и серьёзности, который присущ архитектуре эпохи королей Георгов.

Когда я вышел из кеба, из дверей дома появился молодой человек и быстро зашагал по улице. Поравнявшись, он бросил на меня неприязненный взгляд. Я воспринял это как добрый знак: молодой человек был похож на отвергнутого претендента, и если он так возмущённо воспринял моё появление, это могло означать только одно: место пока оставалось вакантным. Полный надежд, я поднялся по широким ступенькам и постучал в дверь тяжёлым дверным молотком. Мне открыл напудренный лакей в ливрее. Видимо, я имел дело с богатыми людьми.

— Слушаю вас, сэр, — сказал лакей.

— Я пришёл по объявлению.

— Очень хорошо, сэр, — ответил лакей. — Лорд Линчмер сейчас примет вас в библиотеке.

Лорд Линчмер! Имя это смутно мелькнуло в памяти, но я не мог припомнить, что именно я слышал об этом человеке. Следуя за лакеем, я прошёл в большую комнату, уставленную шкафами с книгами. За письменным столом сидел человек небольшого роста. У него были приятные черты лица. Щёки гладко выбриты, длинные волосы, тронутые сединой, зачёсаны назад. Зажав в правой руке мою визитную карточку, он внимательно осмотрел меня с головы до ног. Затем дружелюбно улыбнулся, и я почувствовал, что по крайней мере моя внешность отвечала его требованиям.

— Вы пришли по моему объявлению, доктор Гамильтон? — спросил он.

— Да, сэр.

— Вы считаете, что обладаете всеми необходимыми качествами, о которых там говорится?

— Думаю, да, сэр.

— Судя по вашему виду, вы человек сильный.

— Надеюсь, сэр.

— И решительный?

— Думаю, да.

— Вы когда-нибудь рисковали жизнью?

— Пожалуй, нет.

— Но считаете, что в этом случае будете действовать быстро и хладнокровно?

— Надеюсь, сэр.

— Да, я уверен в этом. И уверен именно потому, что вы не притворяетесь другим в такой непривычной для вас обстановке. Что касается личных качеств, думаю, нам нужен именно такой человек. Теперь перейдём к следующему вопросу.

— Что вас интересует?

— Поговорите-ка со мной о жуках.

Мне показалось, он шутит, но, напротив, лорд Линчмер выжидательно приподнялся над столом. В глазах его промелькнула тревога.

— Боюсь, вы не очень-то в них разбираетесь! — воскликнул он.

— Напротив, сэр, это одна из тех областей, где, мне кажется, я кое-что знаю.

— Очень рад слышать это. Пожалуйста, расскажите, что вы знаете о жуках.

Я рассказал. Не думаю, что я поведал что-то оригинальное на эту тему. Я просто дал краткую характеристику жуков, перечислил наиболее распространённые виды, упомянул о некоторых экземплярах из собственной небольшой коллекции и коснулся статьи «Забытые жуки», которую когда-то опубликовал в «Энтомологическом журнале».

— Как! Вы не только коллекционер, не только простой собиратель жуков? — Его глаза просто светились от радости. — Безусловно, вы и есть тот единственный человек во всём Лондоне, который мне нужен. Я так и думал, что среди пяти миллионов должен непременно оказаться такой человек, трудность только в том, как его разыскать. Мне очень повезло, что я вас нашёл.

Он ударил в гонг, стоявший на столе. Вошёл лакей.

— Попросите леди Росситер соблаговолить спуститься сюда, — сказал лорд Линчмер, и спустя несколько минут в комнату вошла дама.

Она была небольшого роста, средних лет и очень похожа на лорда Линчмера: такие же удивительно живые черты лица и чёрные волосы, тронутые сединой. Выражение тревоги, которое я заметил на его лице, было свойственно и ей, и даже в большей степени. Её чело, казалось, омрачало какое-то большое горе.

Лорд Линчмер представил меня. Она повернулась ко мне лицом, и я вздрогнул, увидев большой полузаживший шрам над правой бровью. Он был частично скрыт пластырем, но тем не менее я понял, что рана была серьёзной и совсем свежей.

— Доктор Гамильтон именно тот человек, который нам нужен, Эвелин, — сказал лорд Линчмер. — Он коллекционирует жуков и даже написал статьи на эту тему.

— Неужели?! — воскликнула леди Росситер. — Тогда, должно быть, вы слышали о моём муже. Каждый, кто знает что-нибудь о жуках, наверняка слышал о сэре Томасе Росситере.

Тут для меня впервые в этом странном деле забрезжил тонкий луч света. Наконец-то появилась какая-то связь между всеми этими людьми и жуками. Сэр Томас Росситер был мировым авторитетом в этом вопросе. Он всю жизнь изучал жуков и написал о них фундаментальное исследование. Я поспешил уверить леди Росситер, что, разумеется, читал труды её мужа и высоко ценю их.

— А вы встречались с моим мужем? — спросила она.

— Нет.

— Что ж, тогда встретитесь, — решительно заявил лорд Линчмер.

Леди Росситер стояла возле стола, положив руку ему на плечо. Теперь, когда я увидел их рядом, мне стало ясно, что это брат и сестра.

— Ты действительно готов пойти на это, Чарльз? Это очень благородно с твоей стороны, но мне так больно слышать об этом. — Её голос дрожал от волнения, и мне показалось, лорд Линчмер тоже был растроган, хотя и делал усилия, чтобы скрыть волнение.

— Да, да, дорогая, всё решено, обо всём договорились. Ведь другого способа просто не существует.

— Нет, ведь есть ещё один.

— Эвелин, я тебя никогда не покину, слышишь, никогда! Всё будет хорошо, поверь, всё обязательно образуется. И конечно, сам Бог помогает нам, ведь Он влагает нам в руки такой замечательный инструмент!

Мне стало неловко: я почувствовал, что они совершенно забыли о моём присутствии. Но лорд Линчмер внезапно вспомнил обо мне и о моей работе:

— Я хочу, доктор Гамильтон, чтобы вы целиком были в моём распоряжении. Я хочу, чтобы вы отправились со мной в небольшое путешествие. Вы должны всегда быть рядом и обещать делать всё, о чём я вас попрошу, не задавая никаких вопросов, хотя это и может показаться вам странным.

— Пожалуй, это довольно большие требования.

— К сожалению, я не могу объяснить точнее: я и сам не знаю, как пойдут дела. Но можете быть уверены, что вас не попросят совершать что-то безнравственное. Обещаю, что когда всё будет кончено, вы будете гордиться тем, что участвовали в таком деле.

— Если всё хорошо кончится, — прошептала леди Росситер.

— Совершенно верно, если всё это хорошо кончится, — подтвердил лорд Линчмер.

— А ваши условия? — спросил я.

— Двадцать фунтов в день.

Я был изумлён, услышав сумму, и, наверное, это было написано у меня на лице.

— Вероятно, когда вы прочли объявление, вас поразило столь странное сочетание необходимых качеств, — продолжил лорд Линчмер. — И разумеется, такие разносторонние таланты в человеке должны цениться весьма высоко. Не скрою, ваши обязанности могут быть весьма трудными и даже опасными. Кроме того, возможно, через день-два всё кончится.

— Дай-то бог! — вздохнула его сестра.

— Итак, доктор Гамильтон, могу ли я рассчитывать на вашу помощь?

— Без сомнения, — заверил я. — Вы только должны рассказать, в чём состоят мои обязанности.

— Первое, что вам придётся сделать, — это вернуться домой. Приготовьте всё, что может вам понадобиться для небольшого загородного путешествия. Мы отправимся прямо сегодня в три сорок с Паддингтонского вокзала.

— А куда нам нужно ехать?

— До Пэнгбурна. Ждите меня у кассы в три тридцать. Билеты будут у меня. Всего доброго, доктор Гамильтон! И кстати, советую вам захватить с собой две вещи, если, конечно, они у вас есть. Первое — коробку для жуков, а второе — палку, и чем толще она и тяжелее, тем лучше.

Легко догадаться, мне было над чем поразмыслить после того, как я покинул дом на Брук-стрит. Наконец я отправился на встречу с лордом Линчмером на Паддингтонский вокзал. Вся эта фантастическая затея не выходила у меня из головы; мысли теснились, обгоняя друг друга. Я придумал тысячи объяснений, одно другого невероятнее. Однако я чувствовал, что истинная причина может оказаться ещё неправдоподобнее. Наконец я бросил все попытки объяснить происходящее и сосредоточился на том, чтобы в точности выполнить указания лорда Линчмера. Итак, держа в руках саквояж, коробку для коллекции и увесистую трость, я дожидался у кассы Паддингтонского вокзала, когда появился лорд Линчмер. Он был ещё ниже ростом, чем я полагал, хрупкий и несколько болезненный. Он заметно нервничал — даже больше, чем утром. На нём было длинное свободное пальто с поясом, и я заметил, что в руке он сжимает тяжёлую трость.

— Я купил билеты, — сказал он, шагая по платформе. — А вот и наш поезд. У нас отдельное купе — по дороге нам нужно кое-что уточнить.

Всё, что он хотел уточнить, могло уместиться в одной фразе: я обязан помнить, что нахожусь здесь для его охраны, и не должен отходить от него ни на минуту. Он повторял это во время всего нашего путешествия с настойчивостью, которая лишний раз убеждала, что нервы у него вконец расстроены.

— Да, — сказал он, наконец заметив мои взгляды, — да, доктор Гамильтон, я действительно нервничаю. Я ведь всегда был не храброго десятка, и робость моя — следствие слабого здоровья. Но душой человек я твёрдый и могу смотреть опасности в лицо даже тогда, когда и более хладнокровный наверняка спасовал бы. И я сейчас поступаю отнюдь не вынужденно, а из чувства долга, хотя, без сомнения, иду на отчаянный риск. Если дело обернётся плохо, я вполне могу претендовать на звание мученика.

Эти бесконечные загадки стали мне надоедать. Я почувствовал, что пора положить им конец.

— Думаю, было бы лучше, сэр, если бы вы мне полностью доверились. Ведь невозможно действовать, если не представляешь своей цели. А ведь я даже не знаю, куда мы направляемся.

— Ну, в этом нет никакой тайны, — ответил он. — Мы едем в Деламир-Корт, где живёт сэр Томас Росситер — тот самый, чьи труды вы так хорошо знаете. Что касается цели нашей поездки, то не думаю, что сейчас стоит подробно посвящать вас в мои дела. Могу сказать, что мы — я говорю «мы», имея в виду и мою сестру, леди Росситер, которая разделяет мои взгляды, — так вот, мы действуем с одной целью: предотвратить семейный скандал. И вы, надеюсь, поймёте, что я не склонен давать какие-нибудь объяснения без крайней нужды. Конечно, если бы я просил вашего совета — тогда другое дело; но сейчас я нуждаюсь в вашей активной помощи и буду время от времени указывать вам, каким образом вы можете мне помочь.

Больше говорить было не о чем. Да и о чём спорить бедняку, которому вдруг стали платить по двадцать фунтов в день? Но тем не менее я почувствовал, что лорд Линчмер поступает по отношению ко мне не совсем порядочно. Он хотел превратить меня в пассивное орудие — вроде дубинки в своей руке. Но, учитывая его повышенную возбудимость, я понимал, что скандал был для него крайне нежелателен и поэтому он не будет доверять мне, пока не появятся веские причины. Если я хочу раскрыть тайну, то должен положиться на собственные глаза и уши. Тем не менее я был уверен, что сумею разобраться в этом запутанном деле.

Деламир-Корт расположен в пяти милях от Пэнгбурна, и это расстояние мы проехали в открытом экипаже. Лорд Линчмер всё время пребывал в глубокой задумчивости и ни разу не раскрыл рта. Мы почти приехали, когда он наконец заговорил и сообщил мне некоторые сведения. То, что я услышал, порядком меня удивило.

— Вы, наверное, не знаете, что я тоже врач?

— Нет, сэр, первый раз слышу.

— Да, в молодости я получил медицинское образование. В те времена от титула лорда меня отделяла целая вечность. Правда, у меня не было случая заняться медицинской практикой, но тем не менее считаю, что это полезные знания. Я никогда не жалел о годах, посвящённых изучению медицины. Мы приехали, вот и ворота в Деламир-Корт.

Мы приблизились к двум высоким колоннам, увенчанным геральдическими чудовищами, которые располагались по краям входа в извилистую аллею. Поверх кустов благородного лавра и рододендронов я увидел длинное здание с островерхой крышей, увитое плющом. Его архитектура гармонично сочеталась с тёплым, сочным цветом старого кирпича. Я с восхищением рассматривал этот прелестный дом, когда мой спутник нервно дёрнул меня за рукав.

— Вот и сэр Томас, — прошептал он. — Пожалуйста, поговорите с ним о жуках — выложите ему всё, что знаете.

Из отверстия в живой изгороди из лавра появилась высокая тощая фигура, необычайно угловатая и костлявая. Человек держал в руке мотыгу, он был в рабочих рукавицах. Тень от широкополой шляпы скрывала лицо, но меня поразили его суровое выражение, неправильные черты и плохо ухоженная борода. Экипаж остановился, и лорд Линчмер спрыгнул на землю.

— Дорогой Томас, как поживаете? — сердечно спросил он.

Но эта сердечность отнюдь не вызвала ответного отклика. Владелец поместья пристально посмотрел на меня поверх плеча своего шурина, и я услышал обрывки фраз:

— Моё желание хорошо вам известно… Ненавижу посторонних… Нет оправдания… Совершенно непростительно…

Последовало неясное бормотание, объяснения, и наконец эта пара подошла к экипажу.

— Доктор Гамильтон, позвольте представить вас сэру Томасу Росситеру, — сказал лорд Линчмер. — Вы убедитесь, что у вас много общего.

Я поклонился. Сэр Томас стоял в напряжённой позе, с яростью глядя на меня из-под широких полей своей шляпы.

— Лорд Линчмер говорит, будто бы вы разбираетесь в жуках, — сказал он. — И что же вы о них знаете?

— Знаю то, что прочитал в вашей работе о жёсткокрылых насекомых, сэр Томас, — ответил я.

— Назовите наиболее известные виды английских скарабеев, — потребовал он.

Я не ожидал экзамена, но, к счастью, был готов. Похоже, мои ответы удовлетворили лорда Росситера, потому что его суровое лицо немного прояснилось.

— Ну что же, вы прочли мою книгу с немалой пользой, сэр, — сказал он. — Не часто я встречаю людей, которые проявляют интерес к подобным делам. Ведь находят время для таких никчёмных занятий, как спорт или светские развлечения, а вот на жуков и внимания не обращают. Смею вас уверить, что большинство идиотов, живущих в этой части Англии, даже не знают, что я написал эту книгу — я, первый человек в мире, открывший истинную функцию надкрыльев у насекомых! Рад видеть вас, сэр, и, без сомнений, смогу показать вам некоторые экземпляры, которые вас заинтересуют.

Он взобрался в экипаж и поехал с нами к дому, рассказывая мне по пути о последних исследованиях, которые он делал, препарируя божью коровку.

Я уже упомянул, что сэр Томас Росситер носил большую шляпу, нависавшую до бровей. Войдя в дом, он снял её, и я сразу заметил одну особенность. Его лоб, от природы высокий и казавшийся ещё больше от залысин, находился в непрестанном движении. Какая-то нервная слабость держала мышцы в постоянном спазме, и это иногда вызывало странное подёргивание, которое я раньше никогда не встречал. Это стало особенно заметно, когда мы вошли в кабинет. Он повернулся к нам, и я увидел неподвижный взгляд его серых глаз, смотревших из-под дёргающихся бровей.

— Мне очень жаль, — сказал он, — что здесь нет леди Росситер, она была бы вам так рада. Кстати, Чарльз, Эвелин сказала тебе, когда вернётся?

— Она собиралась остаться в городе ещё на несколько дней, — отозвался лорд Линчмер. — Знаете, у женщин накапливается столько дел, стоит им провести какое-то время за городом. А у моей сестры в Лондоне столько друзей.

— Ну что же, она вольна решать сама, не хочу вмешиваться в её планы. Но я буду рад, если она вернётся поскорее. Без неё здесь очень одиноко.

— Именно этого я и боялся, вот почему и заехал. Мой юный друг, доктор Гамильтон, разделяет ваше увлечение. Вот я и подумал, что вам будет приятно побеседовать с ним, и взял его с собой.

— Я веду весьма уединённую жизнь, доктор Гамильтон, и не очень жалую незнакомцев, — молвил хозяин. — Иногда мне приходит в голову, что мои нервы начинают сдавать. Путешествия, которые я совершал в молодости, охотясь за жуками, нередко заводили меня в места, где свирепствовала малярия и другие болезни. Но такой собрат-коллекционер, как вы, всегда желанный гость в моём доме, и я буду рад показать вам свою коллекцию. Не хвастаясь, скажу, что это лучшая коллекция в Европе.

Без сомнения, так оно и было. В огромном дубовом шкафу с неглубокими выдвижными ящиками хранились тщательно классифицированные жуки со всего света: чёрные, коричневые, синие, зелёные, пёстрые. Время от времени лорд Росситер протягивал руку и из бесчисленных насекомых, нанизанных на иголки, извлекал какой-нибудь редкий экземпляр. Осторожно держа его, как реликвию, он описывал особенности жука и те обстоятельства, при которых тот попал в коллекцию. По-видимому, ему не часто доводилось иметь дело с прилежными слушателями, и он всё говорил и говорил, пока не спустились сумерки и удар гонга не оповестил, что пора одеваться к обеду. За всё время лорд Линчмер не проронил ни слова. Он стоял рядом с зятем, и я видел, как он бросает на своего родственника странные вопросительные взгляды. Лицо его выражало сильное возбуждение. Мне показалось, что в его взгляде читаются одобрение, симпатия и ожидание. Я мог с уверенностью утверждать, что лорд Линчмер чего-то ждал и боялся, но чего именно — догадаться я не мог.

Вечер прошёл тихо и очень приятно, и я бы чувствовал себя вполне свободно, если бы не эта постоянная напряжённость лорда Линчмера. Что касается нашего хозяина, я убедился, что при близком знакомстве это был очень приятный человек. Он часто с любовью говорил о своей жене и о маленьком сыне, которого недавно отдали в частную школу. Без них дом стал совсем не тот, пожаловался он. Если бы не его научные занятия, он просто не знал бы, как жить дальше. После обеда мы некоторое время курили в бильярдной и наконец пораньше отправились спать.

Именно тогда у меня впервые вспыхнуло подозрение, что лорд Линчмер немного не в своём уме. Когда хозяин удалился, он последовал за мной в комнату.

— Доктор, — быстро зашептал он, — вы должны немедленно пойти со мной. Эту ночь вы проведёте в моей спальне.

— Что вы имеете в виду?

— Я предпочёл бы не объяснять. Но это входит в круг ваших обязанностей. Моя комната неподалёку от вашей, и вы можете вернуться к себе прежде, чем слуга придёт будить вас.

— Но зачем всё это?

— Если вам обязательно нужна причина, извольте: я боюсь оставаться один.

Всё это весьма напоминало признаки безумия, но веский аргумент в виде двадцати фунтов стерлингов способен побороть многие возражения. Я последовал за ним в комнату.

— Однако здесь только односпальная кровать, — заметил я.

— В ней и будет спать один из нас.

— А второй?

— Второй должен сторожить.

— Но объясните: чего ради? Можно подумать, на вас собираются нападать.

— Не исключено, что именно так я и думаю.

— Но в таком случае почему бы не запереть дверь?

— Может быть, я хочу, чтобы на меня напали.

Всё больше и больше это напоминало поведение сумасшедшего. Но мне не оставалось ничего другого, как подчиниться. Пожав плечами, я уселся в кресло рядом с погасшим камином.

— Значит, мне придётся сторожить? — уныло спросил я.

— Мы будем дежурить по очереди. Вы сторожите до двух, а я — всё остальное время.

— Хорошо.

— Тогда разбудите меня в два.

— Непременно.

— Не смыкайте глаз ни на минуту и, если услышите что-нибудь, немедленно будите. Немедленно — слышите?

— Можете на меня положиться.

Я пытался говорить так же серьёзно, как и он.

— Только, ради бога, не усните, — напомнил он и, сняв лишь куртку, улёгся, укрывшись одеялом.

Это было довольно тоскливое бдение, и мне становилось ещё печальнее, когда я размышлял о всей нелепости этой ситуации. Предположим, у лорда Линчмера есть причина подозревать какую-то опасность в доме сэра Росситера. Тогда почему бы не запереться на замок, защитив себя таким простым способом? Ответ, что он, возможно, и сам желает, чтобы на него напали, звучит просто нелепо. Как можно хотеть, чтобы на тебя напали? Да и кому придёт в голову нападать на него? Совершенно ясно, что лорд Линчмер страдал какой-то манией, а в результате всей этой глупой истории я должен не спать всю ночь. И однако, как ни абсурдно казалось всё это, я решил в точности выполнять указания, пока находился в его распоряжении. Поэтому я устроился возле потухшего камина и стал слушать громкое тиканье часов где-то в коридоре внизу. Они громко били каждые четверть часа. Казалось, моё бдение будет длиться вечно. В доме стояла глубокая тишина, нарушаемая только тиканьем часов. На столике у моего локтя горела маленькая лампа, отбрасывая круг света на мой стул, но в углах комнаты было темно. Лорд Линчмер мирно посапывал на своей кровати. Я завидовал его спокойному сну. То и дело мои веки смыкались, но каждый раз чувство долга приходило на помощь.

Я тёр глаза и щипал себя с твёрдой решимостью довести это нелепое бдение до конца.

Мне это удалось. Внизу часы пробили два, и я положил руку на плечо спящего. Он мгновенно проснулся и сел. Лицо его было встревоженно.

— Что-нибудь услышали?

— Нет, сэр. Просто сейчас два часа.

— Очень хорошо. Я посторожу, можете ложиться спать.

Я залез под одеяло — как и он, не раздеваясь, — и мгновенно уснул. Последнее, что я видел, — это круг от лампы, освещавший маленькую сгорбленную фигуру лорда Линчмера и его напряжённое, встревоженное лицо.

Не знаю, сколько времени спал. Проснулся я оттого, что кто-то резко дёрнул меня за рукав. Было темно, но по запаху горячего масла я понял, что лампу только что погасили.

— Скорее! Скорее! — зашептал лорд Линчмер прямо мне в ухо.

Я спрыгнул с кровати; он всё ещё тянул меня за руку.

— Быстрее сюда! — прошептал он, увлекая меня в угол. — Тише! Слушайте!

В тишине ночи я услышал, как кто-то крадётся по коридору. После каждого шага идущий останавливался. Иногда в течение минуты наступала тишина, затем вновь раздавался шорох и скрип половиц. Мой компаньон весь дрожал от возбуждения. Его рука, всё ещё сжимавшая мой рукав, тряслась, как ветка на ветру.

— Кто это? — прошептал я.

— Это он!

— Сэр Томас?

— Да.

— Чего же он хочет?

— Тише! Не двигайтесь, пока я не скажу!

Я услышал, как кто-то пытается открыть дверь. Раздался слабый скрип, и я увидел тонкую полоску света. Видимо, лампа горела где-то далеко внизу, в коридоре, но этого было достаточно, чтобы из тёмной комнаты различить то, что происходило снаружи. Дверь медленно открывалась, и полоска света становилась всё шире и шире. Я увидел тёмную фигуру мужчины. Он сидел на корточках, напоминая большого уродливого карлика. Наконец дверь открылась настежь, и посредине отчётливо вырисовалась эта зловещая фигура. Вдруг человек резко выпрямился — казалось, в комнату впрыгнул тигр, — и — бух! бух! бух! — последовало три страшных удара чем-то тяжёлым по кровати.

Я был так потрясён увиденным, что замер на месте и пришёл в себя только от крика лорда Линчмера, звавшего на помощь.

Через распахнутую дверь падал свет, и я мог хорошо видеть происходящее. Маленький лорд Линчмер изо всех сил вцепился в горло своему зятю. Он храбро повис на нём, напоминая игрушечного бультерьера, сражающегося с поджарой борзой. Высокая сухопарая фигура металась по комнате, стараясь сбросить своего противника, но тот вцепился крепко, хотя его громкие испуганные вопли показывали, что силы были слишком неравны. Я бросился на помощь, и вдвоём нам удалось повалить сэра Томаса на землю, хотя он и ухитрился укусить меня в плечо. Несмотря на мою молодость, вес и силу, мы долго отчаянно боролись, прежде чем совладали с ним. Нам удалось скрутить ему руки поясом от его собственного халата. Я держал его за ноги, а лорд Линчмер пытался зажечь лампу. В это время послышался шум; в комнату вбежали дворецкий и два лакея, разбуженные нашими криками. С их помощью мы справились с пленником, и теперь он лежал на полу с пеной на губах, свирепо глядя на нас. Достаточно было одного взгляда, чтобы понять: перед нами опасный маньяк, а тяжёлый молоток, лежавший на кровати, ясно указывал, как страшны были его намерения.

— Не трогайте его! — закричал лорд Линчмер, когда мы подняли сопротивлявшегося пленника на ноги. — После возбуждения он впадает в ступор. Похоже, это уже началось.

Пока лорд Линчмер говорил, конвульсии сумасшедшего стали слабеть, голова упала на грудь и он как будто погрузился в сон. Мы повели его по коридору и уложили в кровать. Он лежал, не приходя в сознание и тяжело дыша.

— Вы двое останетесь его сторожить, — приказал лорд Линчмер. — А теперь, доктор Гамильтон, если вы не против, вернёмся ко мне, и я дам объяснения, которые так долго откладывал из страха перед скандалом. И ручаюсь, что бы ни случилось, вы никогда не пожалеете, что помогли мне сегодня ночью.

Всё объясняется довольно просто, — продолжал он, когда мы остались одни. — Мой бедный зять — превосходный человек, любящий муж и достойный отец. Но он родом из семьи, где сумасшествие передаётся из поколения в поколение. Неоднократно он был одержим мыслью об убийстве. И что самое горькое, он всегда нападает на человека, к которому больше всего привязан. Чтобы избежать опасности, пришлось отправить его сына в частную школу. Тогда он попытался напасть на мою сестру — свою жену. Ей удалось бежать, она отделалась ранами, которые вы, возможно, заметили, когда встретили её в Лондоне. Понимаете, когда он в здравом уме, то ничего не помнит и поднял бы на смех любое предположение, что вообще способен нанести вред тому, кого так любит. А это часто, как вам известно, характерно для подобных заболеваний: крайне трудно убедить больного в его болезни.

Мы стремились изолировать его прежде, чем он обагрит руки кровью, но это было довольно сложно. Он живёт отшельником и не принимает никаких врачей. Кроме того, для нашей цели было необходимо, чтобы врач сам убедился в его сумасшествии, — а ведь, за редким исключением, он выглядел вполне здоровым, как вы или я. Но, к счастью, незадолго до приступов у него всегда появляются определённые симптомы — как будто Господь подаёт знак, чтобы мы были начеку. Главные симптомы — нервные подёргивания на лбу — вы, наверное, заметили. Они начинаются за три-четыре дня до приступа безумия. Как только такие признаки появились, его жена немедленно под каким-то предлогом отправилась в Лондон и нашла убежище в моём доме на Брук-стрит.

Оставалось убедить врача в болезни сэра Томаса — без этого было бы невозможно поместить его туда, где он не сможет причинить вред окружающим.

Но как привести к нему в дом врача — это была главная проблема. Мне пришло в голову использовать его увлечение жуками и симпатию к тем, кто разделяет эту привязанность. Я поместил объявление в газете, и мне посчастливилось встретить именно вас, ибо вы оказались как раз тем человеком, который и был нам так необходим. Ведь нужен был смелый человек, так как я знал, что сумасшествие можно доказать только в случае покушения на жизнь, и у меня были все основания полагать, что теперь он нападёт на меня, так как в здравом уме он всегда испытывал ко мне нежнейшую симпатию. Думаю, остальное вы дополните сами. Я не знал, что приступ произойдёт именно ночью, но допускал это вполне возможным, ибо в таких случаях кризис падает на ранние утренние часы. Сам я человек нервный, но я не видел другого способа избавить свою сестру от смертельной опасности. Надеюсь, нет необходимости спрашивать, подпишете ли вы бумагу, подтверждающую болезнь.

— Без сомнения! Но ведь в таком деле нужны подписи двух врачей.

— Вы забыли, что я сам врач и обладаю степенью. Все нужные бумаги здесь, на столе, и, если вы соблаговолите подписать, пациента можно отправить в больницу уже утром.

Так я посетил дом сэра Томаса Росситера, знаменитого охотника за жуками. Это была моя первая ступень на лестнице успеха, ибо леди Росситер и лорд Линчмер оказались верными друзьями и никогда не забывали, что я помог им в трудную минуту. Сэр Томас находится в больнице, и, говорят, лечение идёт успешно. Но я до сих пор уверен, что, останься я ещё на одну ночь, я бы непременно запер дверь изнутри.

1898

Убийца, мой приятель

— Сорок третьему номеру никак не становится лучше, доктор, — с заметным упрёком в голосе сообщил старший надзиратель, просунувший голову в приоткрытую дверь моего кабинета.

— Ну и чёрт с ним, с сорок третьим номером! — ответствовал я, не отрываясь от свежего выпуска «Австралийского хроникёра».

— А шестьдесят первый жалуется на боли в горле. Неужели вы ничем не можете ему помочь?

— Этот тип и так напоминает ходячую аптеку! — возмутился я. — Он пожирает не меньше половины всей продукции британской фармацевтической промышленности; что же касается его горла, то оно здоровей, чем у нас с вами.

— Ещё поступили жалобы от седьмого и сто восьмого номеров, — продолжил старший, сверившись с записями на голубом листочке бумаги, — но эти двое — хроники, двадцать восьмой вчера отказался работать — заявил, что от поднятия тяжестей у него в боку начинает колоть. Если не возражаете, доктор, я попросил бы вас осмотреть его. Да, ещё с тридцать первым неладно. Это тот самый, что убил Джона Адамсона с брига «Коринф». По ночам с ним такое творится, что никакого сладу, — кричит, стонет, мечется.

— Ну ладно, ладно, схожу посмотрю попозже, — сказал я со вздохом, отложил газету и налил себе чашечку кофе. — Надеюсь, больше у вас ко мне ничего серьёзного нет?

Надзиратель просунул голову в помещение ещё на несколько дюймов и, понизив голос, заговорил конспиративным тоном:

— Прошу прощения, доктор, но я заметил, что восемьдесят второй навроде как простыл и кашляет. Вот вам хороший предлог заглянуть к нему в камеру и поговорить, ежели повезёт.

Чашка кофе застыла у меня в воздухе на полпути к губам, а я в изумлении воззрился на абсолютно серьёзную физиономию тюремного чиновника.

— Предлог? Если повезёт? Да о чём, чёрт возьми, вы изволите толковать, Макферсон?! — воскликнул я в искреннем негодовании. — Разве вам не известно, что, помимо заключённых, я обслуживаю ещё и жителей нашего города и каждый вечер приползаю домой на четвереньках, уставший как собака? А вы позволяете себе навязывать мне дополнительного пациента, да ещё утверждать, что мне нужен предлог для того, чтобы его посетить?!

— Ручаюсь, доктор, он вам понравится, — настаивал Макферсон, успевший к этому времени просунуть в дверь ещё и плечо. — История этого парня заслуживает внимания, если только вам удастся его расшевелить, хотя он по натуре не из тех, кого можно назвать разговорчивыми. А может, вы просто не знаете, кто такой восемьдесят второй номер?

— Не знаю и знать не желаю! — отрезал я в полном убеждении, что надзиратель пытается навязать мне в качестве знаменитости какого-нибудь местного подонка.

— Его фамилия Мэлони, — сказал Макферсон. — Тот самый, что согласился выступить королевским свидетелем в деле об убийствах в Блюмендайкском каньоне.

— Не может быть! — От волнения я поставил чашку обратно на стол, так и не донеся её до рта. Это имя было мне хорошо знакомо. Я слышал о череде безжалостных убийств и даже читал очерк об этом деле в одном из лондонских журналов задолго до переезда на жительство в колонии. Я припомнил, что по степени жестокости описанные преступления превосходили деяния таких печально знаменитых извергов, как Берк и Хейр, а также тот факт, что один из главарей банды спас свою шкуру, согласившись дать на суде показания против своих подельников. — Вы уверены? — спросил я уже чуточку спокойней.

— Ещё бы! Это Мэлони, можете не сомневаться. Главное — разговорить его, доктор, а уж потом вы такое услышите, что и во сне не приснится. С таким малым стоит познакомиться поближе, и это ещё скромно сказано! — добавил он с ухмылкой, после чего вобрал голову в плечи, прикрыл дверь и исчез, оставив меня заканчивать завтрак в одиночестве и размышлять о только что услышанной сногсшибательной новости.

Тюремный врач в Австралии — должность незавидная. В Сиднее или Мельбурне к этой службе можно приспособиться, но в таком маленьком городишке, как Перт, развлечься почти нечем, а те немногие возможности рассеять скуку, которые там всё же имеются, давным-давно приелись. Климат здесь отвратительный, а местное общество лишь немногим ему уступает. Овцы и крупный рогатый скот — основа благосостояния большей части населения, поэтому главным предметом разговора служат цены на шерсть и мясо, проблемы разведения, выведение новых пород и заболевания животных. Будучи приезжим и чужаком и не разбираясь ни в одной из вышеупомянутых тем, я безнадёжно зевал, когда рядом с жаром обсуждали новые методы дезинфекции овец или способы лечения шелудивости. В результате я оказался в состоянии интеллектуальной изоляции и рад был любой зацепке, способной хоть немного развеять монотонность моего существования. В такой ситуации убийца Мэлони, несомненно обладающий ярко выраженной индивидуальностью и своеобразной манерой поведения, мог послужить катализатором в пробуждении к активной деятельности моего изрядно отупевшего мозга. Я принял твёрдое решение последовать совету надзирателя и постараться поближе познакомиться с этой загадочной личностью. Закончив утренний обход, я остановился перед дверью с номером «82», мгновение постоял перед ней, а затем открыл замок и вошёл.

Обитатель камеры лежал на тюремной койке, но при моём появлении встрепенулся, резко повернулся в мою сторону, спустил на пол длинные ноги и сел, устремив на меня наглый, вызывающий взгляд, не суливший ничего хорошего для предполагаемой доверительной беседы между нами. Его резко очерченное бледное лицо, волосы песочного цвета и единственный глаз сине-стального оттенка придавали физиономии заключённого неуловимое сходство с хищником из семейства кошачьих. Роста он был высокого, с хорошим телосложением и развитой мускулатурой, вот только плечи у него чрезмерно сутулились, создавая впечатление горбатости. Столкнувшись с этим человеком где-нибудь на улице, случайный наблюдатель увидел бы перед собой ладно скроенного мужчину с довольно привлекательной наружностью и манерами щёголя. Последнее выражалось даже в том, как Мэлони носил уродливую тюремную одежду в одном из самых гнилых исправительных заведений в стране, — полосатая роба и такие же штаны не могли скрыть того достоинства, с которым этот злодей держался в обществе заключённых более мелкого пошиба.

— Я не подавал жалобу, что болен, — заявил он с места в карьер резким, скрипучим голосом, сразу напомнившим мне, что я имею дело не с заурядным воришкой, а с «героем» Лина-Вэлли и Блюмендайка — самым кровожадным и жестоким беглым каторжником из всех, кто когда-либо грабил фермы и перерезал глотки их хозяевам на этом континенте.

— Я знаю, что вы не подавали жалобу, — сказал я, — но надзиратель Макферсон сообщил мне, что вы простыли, вот я и решил зайти взглянуть на всякий случай.

— Разрази гром надзирателя Макферсона и вас вместе с ним! — заорал заключённый в порыве ярости. — А теперь проваливай отсюда, лекаришка, — добавил он уже не так громко. — Ступай доложи обо всём коменданту. Что же ты стоишь? Иди! Думаешь, я не знаю ваши штучки? Вам только и надо поймать меня, чтобы довесить к сроку ещё шесть месяцев!

— Я вовсе не собираюсь никому докладывать! — возразил я возмущённо.

— Восемь квадратных футов, — продолжал он с горечью, не обращая внимания на мой протест и, похоже, стараясь завести себя для новой вспышки. — Всего восемь квадратных футов, но и на этом крошечном пространстве меня не могут оставить в покое! Ходят, глазеют, выспрашивают… Чёрт бы побрал всё ваше проклятое семя! — И Мэлони в бессильном гневе потряс над головой кулаками.

— Любопытные у вас представления о гостеприимстве, — заметил я сдержанным тоном; твёрдо решившись не поддаваться на провокацию и сохранять спокойствие и выдержку, я брякнул первое, что пришло в голову.

К моему удивлению, слова мои оказали на узника экстраординарное воздействие. Судя по всему, он воспринял их как поддержку только что высказанного им гневного протеста против посягательств на уединение в том жалком помещении, которое он с некоторой натяжкой мог считать своим домом.

— Прошу прощения, дорогой доктор, — произнёс он с отменной вежливостью. — Я вовсе не имел намерения показаться вам грубияном. Не желаете ли присесть? — осведомился он, жестом указывая на деревянные козлы, служившие изголовьем для его ложа.

Я механически уселся на предложенное «кресло», всё ещё не успев прийти в себя от изумления при столь резкой перемене тона. Не могу сказать, что в новом облике Мэлони был мне более симпатичен, чем в прежнем. Необузданный разбойник и убийца исчез на время, но за подобострастной манерой поведения и гладкой, вежливой речью явно проглядывал облик бессовестного стукача, ради сохранения собственной шкуры заложившего на суде всех своих сообщников.

— Как вы себя чувствуете? — спросил я, напуская на себя профессиональный вид.

— Да бросьте вы это, доктор! — отмахнулся Мэлони. — Бросьте! — Он усмехнулся, обнажив два ряда ровных белых зубов, и уселся на койку рядом со мной. — И не пытайтесь уверить меня, что в мою камеру вас привела исключительно забота о моём драгоценном здоровье. Со мной этот номер не пройдёт. Вы пришли поглядеть на Вульфа Тона Мэлони, фальшивомонетчика, убийцу, грабителя, беглого каторжника и королевского свидетеля. Это всё я, верно? Всё чин чином, чёрным по белому, и я не стыжусь своей биографии! — Он выдержал паузу, как бы приглашая меня что-либо возразить, но я сохранял молчание, и тогда он с нажимом в голосе повторил: — Да-да, я не стыжусь своего поступка! Да и чего, собственно, мне стыдиться? — неожиданно закричал он во весь голос, с пылающим взором, на миг вернувшись в прежнее обличье дикого зверя в человечьей шкуре. — Всем нам светила верёвка, всем до единого! Так какая им разница, что я спасся, дав показания против них? Каждый за себя, один Сатана за всех — вот мой девиз. Кстати, док, у вас табачку не найдётся?

Я протянул ему плитку «Баррета», и он вгрызся в неё, как изголодавшийся волк. Табак, похоже, успокаивающе подействовал на его нервы, потому что спустя несколько минут он возобновил свои речи в прежней спокойной манере.

— Вы уж не обижайтесь на меня, доктор, если я иногда сорвусь, — сказал он, — да только и вам на моём месте пришлось бы несладко. В этот раз меня заперли на шесть месяцев за драку, но, когда я выйду, мне придётся ещё тяжелей, можете быть уверены. Здесь, в тюряге, у меня жизнь идёт без забот, а как выйдешь на волю — сразу со всех сторон обложат! С одной стороны полиция, а с другой — Татуированный Том из Хоуксбери. Никак не дадут человеку пожить спокойно.

— А кто это такой? — спросил я.

— Родной брат одного из тех парней, что тогда вздёрнули по моей милости. Тоже редкостная сволочь! Оба они — самое настоящее дьявольское отродье. Татуированный Том — мокрушник и громила; после суда он во всеуслышание поклялся, что не успокоится, пока не выпьет моей кровушки. Прошло уже семь лет, но он до сих пор меня пасёт. Я это точно знаю, хотя он залёг на дно и башку старается не высовывать. Первый раз он пытался прикончить меня в Балларате, в семьдесят пятом году. Видите шрам на тыльной стороне ладони? Это его пуля. В семьдесят шестом, в Порт-Филиппе, он снова стрелял в меня, но в тот раз я оказался быстрее и сам его ранил. Через три года в портовом баре в Аделаиде Том воткнул мне перо в бок, так что на сегодня мы с ним вроде как квиты. Вот и сейчас, я уверен, он ошивается где-то поблизости и ждёт не дождётся, когда я выберусь отсюда, чтобы просверлить в моей шкуре пару дырок из своего шестизарядного. Скорее всего, это ему удастся, если только по счастливой случайности кто-нибудь раньше не продырявит его шкуру! — И на губах Мэлони заиграла зловещая усмешка. — Собственно говоря, — продолжил он, — меня волнует не столько Том, сколько отношение властей. С Томом мы как-нибудь разберёмся — это дело, можно сказать, семейное, а вот власти меня совсем достали! Если прикинуть, чем власти обязаны мне и чем они мне за это отплатили, — поневоле взбесишься! Порой кажется, что чиновники не способны испытывать даже элементарной благодарности, не говоря уже о порядочности, честное слово, док!

На несколько минут Мэлони погрузился в угрюмое молчание, должно быть размышляя о несправедливости и неблагодарности властей, а затем начал излагать в подробностях все свои претензии.

— Вот возьмите банду из девяти человек, — начал он, — убивавшую и грабившую на протяжении трёх лет. Если посчитать в среднем, выйдет где-то по трупу каждую неделю. Власти арестовывают банду и производят следствие, но осудить никого не могут. Почему? Да потому, что нет ни одного свидетеля, — все, кто мог дать показания, давно гниют где-нибудь с перерезанным горлом. В таких делах всегда стараются получше спрятать концы в воду. Что же дальше? А дальше появляется патриот и гражданин Вульф Тон Мэлони и заявляет: «Моя страна нуждается во мне, и я готов ей помочь». Потом он даёт показания, на основании которых судьи приговаривают всю шайку, а судебные исполнители накидывают им пеньковые галстуки. Вот что я совершил! Так чего же мне стыдиться? И вы думаете, меня кто-нибудь поблагодарил? Чёрта с два, сэр! Вместо награды власти запирают меня в тесную камеру, поливают грязью, оскорбляют, следят днём и ночью, начисто позабыв, что я для них сделал. Разве не обидно подобное отношение? Само собой разумеется, я не рассчитывал, что меня возведут в рыцарское достоинство или предложат пост в министерстве колоний, но неужели, дьявол их раздери, власти не могут оставить меня в покое?!

— Но вы же сами сказали, что сидите за драку, — возразил я. — Вы нарушили закон, совершили новое преступление — при чём же здесь былые заслуги?

— Я не имею в виду моё теперешнее местопребывание, сэр, — с холодным достоинством ответил Мэлони. — Меня угнетает и бесит та жизнь, которую, по милости властей, мне приходится вести вот уже семь лет, прошедших с того достопамятного суда. Посидите ещё немного на этих козлах, если не пропало желание, и я вам всё расскажу. А когда вы узнаете мою историю до конца, сами сможете судить, справедливо или несправедливо обошлись со мной полицейские и правительственные чины.

Я постараюсь изложить чуть ниже воспоминания бывшего каторжника и убийцы в том виде и объёме, в каком сам их услышал, сохраняя по возможности стиль и лексику повествования, а также удивительно извращённые представления рассказчика о добре и зле, справедливости и несправедливости и его собственном «я». За точность приведённых фактов могу поручиться, хотя не во всём готов согласиться с Мэлони в их трактовке. Несколько месяцев спустя инспектор Х. У. Ганн, бывший комендант тюрьмы в Данидине, позволил мне ознакомиться с материалами из своего досье, подтверждавшими каждое слово Мэлони. Рассказывал он свою историю глухим, невыразительным, монотонным голосом, опустив голову на грудь и скрестив руки на коленях. Лишь изредка он вскидывал голову, и тогда хищный змеиный блеск его единственного глаза позволял судить о глубине эмоций, вызванных воспоминаниями о пережитом.


— Вы наверняка читали о событиях в Блюмендайкском каньоне, — начал он не без гордости в голосе. — Мы тогда здорово задали всем жару, но в конце концов нас всё-таки повязали. Это сделали двое: полицейская ищейка по имени Брэкстон и проклятый янки. Вдвоём повязали всех девятерых! Ну а потом нас всех отправили в Данидин, что в Новой Зеландии, и там восьмерых осудили и вздёрнули. Я хорошо помню, как они грозили мне кулаками со скамьи подсудимых и проклинали на все лады такими страшными словами, что кровь в жилах холодела. Не очень-то это честно было с их стороны, если учесть, что много лет мы были друзьями и делили последний кусок хлеба. Да что говорить — душонки у них всегда были чёрные и мелкие, и думал каждый только о себе. Я так считаю: очень хорошо, что их повесили.

Ну а меня отвезли обратно в тюрьму и посадили в прежнюю мою камеру. От прочих заключённых я отличался только тем, что меня не гоняли на работу да кормили малость получше. Я молча терпел неделю или две, но потом не выдержал и обратился к коменданту, когда тот делал ежедневный обход.

— Как же так, начальник, — говорю я ему, — мне была обещана полная свобода и прощение грехов, а вы держите меня тут в нарушение своих же законов!

Этот хмырь ухмыляется во всю пасть и говорит мне с подковырочкой:

— Ну а ты бы, конечно, очень хотел поскорее отсюда убраться, не так ли?

— Само собой, начальник! — говорю я ему. — И ещё предупреждаю: если вы меня сейчас же не отпустите, я подам на вас в суд за незаконное задержание.

Он аж глаза вылупил от такой моей решимости, потом засмеялся и говорит:

— Ты никак торопишься со своей смертью повстречаться?

— Как так, начальник? — говорю я.

— А вот пойдём со мной — я тебе всё и покажу.

И ведёт он меня в тюремный коридорчик, подводит к окошку, что смотрит на центральные ворота, и ехидно так ручкой показывает: смотри, мол! Гляжу я в окошко, а возле входа толчётся с дюжину эдак парней; наружность у них, конечно, грубая, рожи злые. Кто курит стоит, кто в картишки прямо на мостовой режется. Как увидали они мою физиономию — такое началось! Кричат, свистят, в ворота барабанят.

— Это они тебя поджидают, — говорит мне комендант ласковым таким голоском. — В две смены дежурят. Это всё члены добровольного комитета, специально созданного в твою честь. Но если ты продолжаешь настаивать, я, разумеется, не имею права тебя задерживать.

— И вы называете эту страну цивилизованной! — говорю я ему. — Что же это за цивилизованность такая, если вы позволяете расправиться с человеком на виду у всех средь бела дня?

Говорю я это, у самого слёзы на глаза наворачиваются, а комендант со своими шавками зубы скалят, как будто я им что-то смешное ляпнул.

— Моя юрисдикция распространяется только на эту тюрьму, а за её пределами я бессилен, — говорит мне комендант. — Закон на вашей стороне, мистер Мэлони. Вы своё желание ясно высказали, поэтому не смею вас больше задерживать. Надзиратель, проводите этого человека к воротам.

Смотрю я на него и вижу: ведь выкинет сейчас на растерзание, чёрная душа! Пришлось мне тогда чуть ли не в ногах у него валяться, умолять да упрашивать. Помнится, я тогда им предложил даже из своего кармана за крышу и харчи доплачивать — а это уж вещь для заключённого вовсе неслыханная! Сжалился надо мной всё-таки этот гад, но поизгалялся сначала вдосталь. Три месяца просидел я в тюряге — за свой счёт, заметьте, — и все три месяца каждый хулиган в городе считал своим долгом нести ежедневное дежурство по ту сторону стены. Сами видите теперь, какое у нас отношение к человеку, оказавшему своей стране важную услугу!

И вот как-то утром заваливает в мою камеру комендант со свитой.

— Скажи-ка нам, Мэлони, — говорит он, — долго ещё ты собираешься радовать нас своим обществом?

С каким наслаждением воткнул бы я ножик в этого поганца, повстречайся он мне где-нибудь в буше! А тут пришлось улыбаться, юлить и чесать ему спинку, потому как я до смерти боялся, что он опять прикажет меня выпустить.

— Мэлони, ты — живое исчадье ада, — сказал он мне слово в слово; мне, человеку, который так ему помог, — но я не хочу самосуда. Мне кажется, я нашёл способ, как от тебя избавиться и переправить за пределы Данидина.

— Спасибо, начальник, век вас помнить буду, — сказал я ему в ответ и, клянусь Богом, постараюсь сдержать когда-нибудь своё обещание.

— Мне твоя благодарность ни к чему, — фыркнул он, — и я не для тебя стараюсь. Мне просто до смерти надоел весь этот бардак в городе и вокруг моей тюрьмы. Завтра из Уэст-Ки отправляется пароход в Мельбурн. Мы тайно посадим тебя на него. Отплытие на рассвете, в пять утра, так что будь готов.

Собрал я вещички, которых у меня, по правде сказать, почти и не было, и через задний выход перед самым восходом меня вывели из тюрьмы и отвезли на пристань. Я поспешил подняться на борт. При посадке никто меня не заподозрил, так как билет был выписан на имя Айзека Смита. Помню, как начали вращаться со скрежетом пароходные винты, как отдали концы и как стали отдаляться за кормой редкие огоньки спящего Данидина. Я стоял у фальшборта, дышал свежим воздухом и с удовольствием думал, что никогда больше не вернусь в эту дыру. В те минуты казалось, будто весь мир распахнут передо мной, а все неприятности остались позади на веки вечные. Я спустился вниз и выпил чашечку кофе, а потом снова поднялся на палубу, чувствуя себя человеком впервые, пожалуй, с того дня, как тот ирландский ублюдок наставил на меня свою шестизарядную пушку и взял тёпленьким со сна.

Солнце к этому времени уже взошло, и мы шли вдоль берега. Данидин давно скрылся из виду. Пару часов я бесцельно слонялся по палубе, а когда начало пригревать, наверх стали потихоньку выползать другие пассажиры. Один из них, низенький, тощий и очень настырный малый, только глянул на меня и сразу вцепился как репей со своими вопросами.

— Старатель, наверное? — говорит он.

— Да, — отвечаю.

— Намыли небось немало? — интересуется он.

— Порядочно, — говорю я.

— Сам этим занимался когда-то, — начинает рассказывать он. — Месяца три горбатился на приисках Нельсона. Потратил все деньги на покупку участка, а мне подсунули «засоленный», и на следующий день золотишко там иссякло. Делать было нечего, и я начал копать дальше. Мне повезло — на глубине открылась россыпь. Вот только, когда золото отправляли в город, на фургон напала шайка беглых каторжников, и я в результате опять остался без единого цента.

— М-да, паршиво получилось, — говорю я ему.

— Начисто разорился! — хвастается он. — Но я всё равно доволен: своими глазами видел, как вешали тех мерзавцев, что меня ограбили. Не так обидно — вы меня понимаете? Из них только один остался в живых — тот, что заложил их на суде, согласившись выступить королевским свидетелем. Эх, повстречаться бы с ним хоть разочек — и тогда я смогу умереть счастливым. Когда я с ним увижусь наедине, то сделаю две вещи…

— Что за две вещи? — спрашиваю, хотя мне, в общем-то, наплевать.

— Сначала я выпытаю у него, где спрятано моё золото, — у них не было ни времени, ни возможности реализовать награбленное, и добыча наверняка так и лежит зарытая где-нибудь в горах. А потом я самолично сверну ему шею и отправлю душу туда, где уже поджариваются грешные души преданных им товарищей.

Мне стало так смешно, когда он с жаром говорил о зарытом в горах кладе человеку, который сам его закапывал, что я чуть было не расхохотался прямо ему в лицо. Хорошо, я вовремя заметил, как внимательно он за мной наблюдает. У этого грязного хорька наверняка возникли какие-то подозрения на мой счёт. Чтобы отделаться от него, я сказал ему, что пойду поднимусь на мостик, — не тот это был человек, с которым имело смысл поддерживать отношения, но он и слышать не хотел, что я собираюсь его покинуть.

— Мы же оба старатели, а значит, кореша, по крайней мере на этот рейс, — говорит он. — Пойдём лучше в бар — я ещё не настолько обеднел, чтобы не угостить приятеля.

Я так и не смог ничего придумать, чтобы отказаться, и мы с ним вдвоём спустились вниз. С этого всё и началось. Ну вот скажите, что плохого сделал я пассажирам того парохода? Мне ничего от них не было нужно, я только хотел тихо и мирно жить своей жизнью так, чтобы я никому не мешал, но и мне никто в душу не лез. Кто осмелится сказать, что я просил слишком многого? А теперь послушайте, что из этого получилось.

Идём мы, значит, по коридору в салун, как вдруг из одной каюты первого класса выходит молодая девка с ребёнком на руках — горничная или кормилица, короче, прислуга. Симпатичная такая, стерва, и вся в веснушках. Проходим мы мимо неё, а она как заорёт — ни дать ни взять паровозный гудок. И ребёнка чуть на пол не уронила. У меня от её вопля чуть сердце из груди не выпрыгнуло, но я, понятное дело, поворачиваюсь к девчонке и вежливо извиняюсь: простите, мол, леди, что я вам случайно на ножку наступил. Но как только я увидел её побелевшее лицо, так сразу понял, что инкогнито моё накрылось. Она прислонилась к стенке, вся дрожит и тычет в меня пальцем:

— Это он! Это он! Я его на суде видела! Не позволяйте ему дотрагиваться до ребёнка!

На крик прибежал стюард, и не успел я глазом моргнуть, как вокруг нас собралось около дюжины пассажиров.

— Кто он, девушка? — спрашивает стюард, а та совсем очумела и кричит:

— Это Мэлони! Мэлони! Он убийца! Заберите его скорей, а то я боюсь!

Что было потом, точно описать затрудняюсь, помню только, как мебель в щепки разлеталась. Кто-то ругался, кто-то стонал, кто-то требовал назад своё золото. В общем, славно повеселились. Когда я пришёл в себя, во рту у меня торчала чья-то рука. Как позже выяснилось, принадлежала она тому парню из Нельсона, что собирался меня угостить. Ему даже удалось часть её извлечь, но только после того, как меня малость придушили. Да, в этом мире на справедливость рассчитывать бесполезно, особенно если раз оступился. Одно меня утешает: тот хорёк теперь всю жизнь меня помнить будет, не только на этом, но, надеюсь, и на том свете тоже.

Они отволокли меня на полуют и затеяли судить судом военного трибунала — это меня, вы понимаете, меня, который ради их же блага продал полиции своих товарищей! Ох, как же они препирались, что со мной делать дальше! Одни говорили одно, другие — совсем другое, а кончилось всё тем, что капитан решил высадить меня на берег. Пароход остановился, спустили шлюпку, затем в шлюпку спустили меня, и всё это время толпа бесновалась на палубе, изрыгая проклятия в мой адрес. Я заметил среди пассажиров того парня с перевязанной рукой и решил, что я ещё дёшево отделался.

Мы ещё не пристали к берегу, а я уже переменил своё мнение. Я-то надеялся, что там никого не будет и мне удастся без помех пробраться вглубь страны, но пароход не успел ещё отойти достаточно далеко от населённых мест, и на берегу в ожидании шлюпки сразу собралось полдюжины любопытствующих типов. Старшина-рулевой тут же раззвонил этим бродягам, кто я такой, а потом вместе с гребцами просто выкинул меня за борт на глубине десяти футов, нисколько не заботясь о том, что акул в тех водах не меньше, чем зелёных попугаев в буше. Я слышал, как они ржали надо мной, пока я, отплёвываясь солёной водой, плыл к берегу.

На суше оказалось похлеще, чем в воде. Я выполз на песочек, стряхивая с себя водоросли, и меня сразу схватил за шкирку здоровенный малый в вельветиновой куртке, а человек шесть его приятелей крепко заломили мне руки за спиной. Большинство из этих ребят были простыми парнями — их я не очень боялся, но один из их компании — противный хлюст в широкополой шляпе — сразу мне не понравился из-за надутой рожи, да ещё к тому же он оказался дружком верзилы-главаря.

Ну так вот, вытащили они меня на пляж, руки отпустили, зато окружили со всех сторон. Тот, что в шляпе, мне и говорит:

— Мы тебя, приятель, как только про суд узнали, давно уже поджидаем в здешних краях.

— Что ж, — говорю я, — очень мило с вашей стороны.

— А ты, тварь, заткни пасть, если дорожишь зубами! — говорит он и обращается к своим: — Что сделаем с этим ублюдком, друзья? Повесим, утопим или пристрелим? Кто хочет высказаться?

Уж больно мне эти ребята деловыми показались, и начал я всерьёз беспокоиться.

— О чём это вы, — говорю, — парни, толкуете? У меня бумага от властей с помилованием имеется, так что отвечать придётся как за убийство!

— Поди, когда сам убивал и грабил, не думал, как это называется! — прокаркал здоровяк в вельветовой куртке.

— Так вы хотите прикончить меня за то, что я был грабителем и убийцей?

— Плевать нам на это с высокой башни, — говорит главарь, — а подвесить мы тебя собираемся за то, что ты дружков своих заложил. И ни слова больше, мразь, — тут тебе не суд с адвокатами!

Накинули они мне на шею верёвку и потащили в лес. Там на опушке росли дубы и эвкалипты. Выбрали они подходящий дуб и полезли на него, чтобы, значит, подготовиться к своему мерзостному деянию. Конец верёвки перекинули через нижний сук, связали мне руки за спиной и велели читать молитву, только не очень долго. Совсем уж было конец мне пришёл, но Провидение, видать, решило, что умирать мне ещё рановато. Теперь-то легко об этом говорить, сидя тут с вами, сэр, а тогда мне совсем хреново сделалось на той опушке: за спиной буш, перед глазами пустынный пляж, линия прибоя и одинокий пароход на горизонте, а вокруг — полдюжины головорезов, жаждущих моей крови.

Раньше мне бы и в кошмарном сне не привиделось, что я однажды буду радоваться появлению полиции, а только в тот раз именно они меня и спасли. Отряд конной полиции как раз ехал из Хоукс-Пойнта в Данидин. Они услыхали подозрительный шум и свернули с дороги в буш, чтобы узнать, в чём там дело. В своё время послушал я немало хорошей музыки, но ни один знаменитый оркестр не выдавал такой ангельской мелодии, как шпоры на сапогах и бляхи на сбруе у тех полицейских, когда они галопом выскочили на пляж всем скопом. Мои новые знакомые всё равно попытались меня вздёрнуть, но полицейские были быстрее, и тот парень в шляпе получил плашмя саблей по голове, как только начал тянуть за верёвку. Меня же погрузили на коня, и уже к вечеру я очутился в своей старой камере в Данидинской тюрьме.

Коменданта не обескуражила первая неудача. Он твёрдо решил от меня отделаться, а я так же твёрдо намеревался сделать всё возможное, чтобы никогда больше с ним не встречаться. Он подождал с неделю или около того, пока всё не уляжется, а потом тайно переправил меня на борт трёхмачтового брига, идущего в Сидней с грузом кож и бараньего жира.

Мы вышли в море без сучка и задоринки, и я уже начал видеть мир в розовом цвете — по крайней мере, был уверен, что навсегда развязался с тюрягой. Команда брига, видать, догадывалась, кто я такой, и, случись за время плавания шторм, меня бы, скорее всего, под шумок незаметно спихнули за борт. Парни на бриге подобрались грубые, необразованные и считали моё присутствие на судне плохой приметой. Но погода стояла хорошая, плавание проходило спокойно, и я благополучно высадился на набережную в Сиднее.

Слушайте теперь, что случилось со мной дальше в этом поганом городе. Вы думаете, наверное, что властям, должно быть, уже надоело следить за мной, преследовать и наступать на пятки? Как бы не так! Вы слушайте, слушайте. Получилось так, что в один день с бригом из Данидина вышел в Сидней какой-то вшивый пароходишко и прибыл туда на сутки раньше нас, привезя известие, что я должен вот-вот появиться. И что, по-вашему, сделали эти сиднейцы? Они собрали митинг — да-да, самый настоящий митинг, прямо в порту, чтобы, значит, совместно обсудить, как им со мной поступить. Я, понятно, ни о чём таком не знал и не успел оглянуться, как оказался в гуще толпы. Церемониться со мной долго не стали: тут же арестовали, да ещё заставили выслушать все речи и резолюции, которые там произносились. Будь на моём месте какой-нибудь заморский принц — и то бы его не смогли встретить с большей помпой! В конечном счёте митингующие сошлись на том, что власти Новой Зеландии не имеют морального права подкидывать своих преступников соседям, поэтому меня следует незамедлительно отправить обратно на первом же попутном судне. Они послали меня назад, как паршивую почтовую бандероль, не нашедшую адресата! Снова за спиной остались восемьсот морских миль, а я в третий раз подряд очутился в том самом месте, откуда начал свой путь.

К этому времени мне уже стало мерещиться, что я обречён провести остаток жизни, мотаясь из Данидина по близлежащим портам и обратно. Каждый встречный прохожий грозил обернуться врагом, и, куда ни кинь взгляд, нигде не светило мне обрести желанный покой. Снова вернувшись в тюрьму, я понял, что не могу больше так жить. Если бы только можно было вернуться в буш, разыскать старых корешков и зажить прежней жизнью, — клянусь, я так бы и сделал! Но меня держали под замком и неусыпным наблюдением. Признаюсь, однако, что мне всё-таки удалось как-то раз усыпить их внимание и откопать тот самый клад в горах, о котором я вам уже рассказывал. Золотишко я зашил в пояс и всегда носил с собой. В тюряге я просидел ещё месяц, а потом меня опять тайком переправили на очередную посудину — на этот раз парусный барк, отправляющийся в Англию.

Тюремщики позаботились, чтобы экипаж ничего обо мне не узнал. Знал только капитан, но и он до конца плавания ничем себя не выдал в моём присутствии. Впрочем, я с самого начала понял, что он негодяй. Переход в Англию выдался удачным, если не считать парочки штормов близ мыса Доброй Надежды, и я уже начинал ощущать себя свободным человеком, когда на горизонте засинели в дымке берега старушки-родины, а у борта заплясала на волне лоцманская шлюпка из Фальмута. Он провёл нас по Каналу, но ещё до Грейвсенда я успел договориться с лоцманом, что тот доставит меня на берег в своей лодчонке. И тогда же капитан доказал, что я был прав, считая его хитрой и коварной бестией. Я упаковал все свои нехитрые пожитки и пошёл завтракать, оставив лоцмана разговаривать с капитаном. Когда я снова поднялся на палубу, судно уже порядочно продвинулось вверх по реке, но лоцманской шлюпки, которая должна была отвезти меня на берег, нигде не было видно. Шкипер сказал, что лоцман позабыл, наверное, о нашем договоре, но я ему не поверил ни на грош. Похоже было, что в Старом Свете меня начинают преследовать прежние злоключения.

Понадобилось совсем немного времени, прежде чем подтвердились худшие мои опасения. Из речной протоки к борту стрелой метнулась шлюпка, и на палубу поднялся крупный детина с окладистой чёрной бородой. Я слышал, как он предлагал помощнику свои услуги в качестве речного лоцмана, но у меня глаз намётанный, и я сразу просёк, что этот малый знает о наручниках и револьверах куда больше, чем о мелях и перекатах. Я старался держаться от него подальше, а он, наоборот, расхаживая по палубе, пытался со мной заговорить и всё время норовил заглянуть мне в лицо. Я любопытных никогда не любил, а если это ещё и незнакомец, у которого клей на бороде не успел высохнуть, так тут поневоле призадумаешься, особенно в моём положении. Понял я, что пора мне оттуда когти рвать.

Случай вскоре представился, а уж я своего шанса никогда не упущу! Навстречу нам шёл крупный угольщик, поэтому пришлось отвернуть и уменьшить ход, а с другого борта под кормой тащилась баржа. Я ухватился за канат и оказался на барже в две секунды, прежде чем меня успели хватиться. Багаж, само собой, пришлось бросить, но у меня остался мой пояс, набитый самородками, а возможность стряхнуть полицейский хвост стоила дороже пары чемоданов с тряпками. Теперь стало очевидно, что выдал меня лоцман, сговорившись с капитаном; один навёл, а второй вызвал полицейских. Я часто мечтаю когда-нибудь снова встретить этих двоих.

На барже я проторчал до вечера, пока она медленно ползла вниз по течению. Управлял ею всего один человек, дел у него было выше головы, и смотреть по сторонам времени не оставалось, а мест, где можно спрятаться, там было предостаточно. Ближе к вечеру, как стало смеркаться, я прыгнул в воду и поплыл к берегу. Вылез я на сушу — рядом болото, а до восточных предместий Лондона ещё топать и топать. А я-то ведь насквозь мокрый, с голоду подыхаю, но делать нечего; доковылял до города, сменил одежду в первой попавшейся лавке старьёвщика, пожрал в какой-то забегаловке, нашёл ночлежку на тихой улочке и завалился спать.

Проснулся я рано — в буше привыкаешь вставать с солнцем, — и как раз вовремя. Повезло, можно сказать. Глянул я в окошко, в щёлку между ставнями, и первое, что увидел, был проклятый бобби. Стоит себе, понимаешь, заложив руки за спину на другой стороне улицы, а сам по окнам так и зыркает. В Лондоне полисмены не так одеваются, как наши, — у них ни сабель, ни эполет не имеется, но всё равно есть какое-то сходство, как будто все они между собой родственники. Ихние рожи ни с кем не спутаешь. Не могу сказать, как они меня нашли: то ли за баржой проследили, то ли хозяйке меблирашек моя физиономия не понравилась. Так я до сих пор и не знаю, как дело было, а полицейский тем временем улицу перешёл, блокнотик достал и адресочек туда записал. Я думал, он сейчас позвонит и войдёт, но ему, видать, приказано было только вести наблюдение. Посмотрел он ещё раз на окна да и потопал себе дальше по улице.

Я знал, что медлить нельзя, если я не хочу упустить свой шанс. Накинув одежду, я тихонько открыл окно, осмотрелся вокруг, убедился, что никого нет, спрыгнул на тротуар и рванул так, словно за мной черти гнались. Пробежал я мили две или три, пока дыхалка не отказала. Смотрю, большое здание напротив, люди входят и выходят. Я тоже зашёл и очутился на железнодорожном вокзале. Узнал я, что в Дувр к отходу парохода во Францию должен вот-вот отправиться экспресс, купил билет третьего класса и сел в свой вагон.

В купе я ехал с парой юнцов — вполне симпатичные ребята, только уж больно бестолковые. Сперва они трепались о том о сём, а я сидел себе тихо в уголочке и слушал. А потом зашёл у них разговор об Англии, колониях, других странах. Я не вру вам, доктор, — это чистая правда! Один из них раскрыл хлебало и давай заливать, какие, мол, прекрасные в Англии законы.

— В высшей степени демократичные и справедливые, — говорит он, — никакой тайной полиции, никакой слежки, не то что в некоторых других государствах.

Он много ещё распинался на эту тему, а я слушал и трясся от злости. Сами подумайте, док, каково мне было выслушивать всю эту дребедень из уст молодого идиота, когда полиция привязалась ко мне, как моя собственная тень?!

До Парижа я всё-таки добрался без особых хлопот, загнал часть золотишка, несколько дней прожил по-человечески и начал уже надеяться, что мне удалось оторваться от преследователей. Я стал даже подумывать, не обосноваться ли мне здесь на время и как следует отдохнуть. К тому времени я действительно нуждался в отдыхе, потому что был больше похож на призрака, чем на человека из плоти и крови. Я полагаю, доктор, вас никогда не преследовала полиция? Ну-ну, не смотрите на меня с такой обидой — я только пошутил! А если серьёзно, должен вам сказать, что, когда бегаешь от полиции, порой худеешь сильнее, чем шелудивая овца.

В Париже я приоделся и однажды даже купил билет в ложу в Опере. Что делать, люблю покутить, когда есть денежки. Послушал я первый акт, выхожу в фойе, и кого же я вижу? Прямо мне навстречу идёт по коридору какой-то тип, высокий, чисто выбритый, хорошо одетый, но свет падал ему на лицо, и я его сразу опознал! Это был тот самый речной лоцман с Темзы. Бороду он, разумеется, убрал, но у меня память на лица отличная, и обмануть меня ему не удалось. Честное слово, доктор, в тот момент я почувствовал такое отчаяние, что был готов на всё. Будь мы одни, я бы его зарезал, но он знал, с кем имеет дело, и держался настороже. Тут я понял, что больше не в силах притворяться. Я подошёл к полицейскому и предложил отойти в сторонку, где никто из вышедших из зала на перерыв зрителей не сможет нас увидеть или подслушать.

— Долго ещё ты собираешься за мной гоняться, ищейка? — спросил я его напрямик.

Сначала он вроде бы как оскорбился, но быстро сообразил, что нет смысла разыгрывать из себя девственницу, раз уж я его раскусил. Он тоже ответил мне прямо и без околичностей:

— Пока ты не уберёшься обратно в Австралию!

— А разве тебе и твоему начальству не известно, — говорю я, — что за важные услуги, оказанные правительству, я получил полное прощение? Что я теперь свободный человек и могу жить там, где мне вздумается?

Высказал я это всё, а он стоит и зубы скалит, морда полицейская!

— Можешь не волноваться, Мэлони, — мы о тебе всё знаем. Хочешь жить спокойно, лучше добровольно возвращайся туда, откуда приехал. Останешься здесь, приготовься к тому, что за каждым твоим шагом будут следить. Разок споткнёшься — пожизненная каторга тебе обеспечена. Свободная торговля — вещь хорошая, но, когда рынок затоварен подобными тебе типами, нет никакого резона прибегать к импорту.

Обдумал я его речь и решил, что смысл в ней кое-какой проглядывает, хотя можно было мне это и повежливей объяснить. Честно признаться, я уже несколько дней ходил сам не свой — должно быть, по дому соскучился. В этой Европе всё по-другому, не как у нас. Идёшь по улице — на тебя пялятся. Заходишь в бар — сразу разговор прекращается, все от тебя бочком-бочком подальше отодвигаются, ровно как от зверя какого. А уж пьют они… Клянусь вам, док, за пинту нашего старого доброго австралийского «керосинчика» я бы с удовольствием отдал ведро ихних вонючих ликёров из гнилых фруктов! А все эти проклятые правила приличия! Что толку иметь деньги в кармане, если не можешь ни одеться, как тебе хочется, ни погулять, как тебе нравится? А если поддашь немного и захочешь покуролесить, так на тебя смотрят так, словно ты с луны свалился. То ли дело в Австралии! Когда я жил в Нельсоне, на приисках, там каждый день из салуна пристреленных выносили. Шлёпнут из-за какой-нибудь ерунды вроде разбитого окна — и никого это не удивляет. Скучно они в Европе живут, тоскливо. Осточертело мне там аж до самых печёнок.

— Хотите, значит, чтобы я убрался домой? — говорю я ему.

— Пока не отвалишь, — отвечает он, — мне приказано дышать тебе в затылок.

— Ладно, — говорю я, — согласен. Только у меня условие: ты держишь рот на замке, чтобы никто не знал на борту, кто я такой. Мне нужна фора, когда я вернусь домой.

На это он согласился, и на следующий день мы вдвоём отправились в Саутгемптон, где он посадил меня на пароход. На этот раз я выбрал порт назначения на другой стороне материка, где меня никто не знал, — Аделаиду. Там я и обосновался по прибытии — под самым носом у полиции. Жил я тихо и мирно, как и мечтал, и жил бы до сих пор, кабы не досадные мелочи вроде той драки, за которую я сюда угодил, или Татуированного Тома из Хоуксбери. Сам не знаю, доктор, что заставило меня всё это вам рассказать, — наверное, одиночество меняет человека до такой степени, что он готов чесать языком при любой возможности. А напоследок хочу дать вам один полезный совет: никогда не стремитесь помочь властям, потому что власти отплатят вам так, что мало не покажется. Пускай сами расхлёбывают свою кашу, и если у них возникнут трудности на предмет того, как вздёрнуть шайку разбойников, лучше в это дело не соваться. Пусть сами думают, как им выбираться из дерьма. Кто знает — может, когда я сдохну, они вспомнят, как обращались со мной при жизни, и им станет стыдно… Вы меня извините, доктор, за то, что я был груб с вами и выражался не как джентльмен, когда вы сюда пришли. Характер у меня такой — ничего не поделаешь. Но согласитесь, всё-таки у меня есть причины для обиды, особенно если вспомнить, через что мне пришлось пройти. Так вы уже собираетесь меня покинуть? Ну что ж, надо так надо. Надеюсь, доктор, вы не сочтёте за труд как-нибудь ещё заглянуть ко мне в камеру, когда будете делать обход. Постойте, постойте, вы же забыли ваш табак, доктор! Что? У вас в кармане? Спасибо, доктор, вы добрый человек и всё понимаете с полуслова. Очень приятно было с вами познакомиться.


Месяца через два после нашего знакомства Вульф Тон Мэлони был освобождён из тюрьмы, полностью отсидев свой срок. Долгое время я его не встречал и ничего о нём не слышал. История его стала понемногу тускнеть у меня в памяти, но судьбе было угодно вновь свести нас — в последний раз и при трагических обстоятельствах. Я навещал одного из своих пациентов, жившего далеко за городом. На обратном пути, пробираясь на уставшей лошади по узкой тропе среди валунов и обломков скал в сгущающихся сумерках, я неожиданно наткнулся на небольшой придорожный трактир. Я слез с лошади, взял её под уздцы и пошёл к двери, надеясь расспросить трактирщика о дороге к городу. За дверью я услышал какой-то шум и крики, как будто там ссорились или дрались. В хоре увещевающих голосов диссонансом звучали два гневных, громких голоса. Пока я прислушивался, голоса смолкли и в наступившей тишине почти одновременно раздались два револьверных выстрела. Дверь с треском распахнулась, едва не слетев с петель, и две мужские фигуры, сцепившись между собой, вывалились на залитый лунным светом двор. С минуту они держались на ногах, не размыкая объятий, а затем повалились наземь среди многочисленных камней и валунов, усеивающих придорожное пространство. Я отпустил лошадь и бросился к дерущимся. С помощью пяти-шести посетителей трактира, выбежавших следом, нам удалось растащить забияк.

С первого взгляда мне стало ясно, что один из них находится при смерти. Это был крепкий, коренастый мужчина, с твёрдо очерченным, волевым лицом. Кровь хлестала из глубокой раны у него в горле — пуля, очевидно, задела крупную артерию. Я с грустью отвернулся от обречённого и направился к его противнику. У него оказалась огнестрельная рана в лёгком. При моём приближении раненый приподнялся на локте и с беспокойством впился глазами мне в лицо. К моему величайшему изумлению, я узнал измождённую физиономию и светлые, песочного оттенка, волосы моего тюремного знакомца Мэлони.

— Ах, это вы, доктор, — прохрипел он, узнав меня. — Скажите скорей, как он? Он умрёт?

Мэлони задавал вопросы о состоянии своего противника с таким волнением и живейшим интересом, что мне представилось, будто на пороге смерти он раскаялся и не хочет покидать этот мир с кровью ещё одной жертвы на руках. Но врачебный долг требовал от меня сказать правду. В осторожных выражениях я признался, что соперник его почти безнадёжен.

Мэлони испустил торжествующий вопль, заставивший его закашляться. На губах запузырилась кровь.

— Эй, парни! — задыхаясь, прошептал он, обращаясь к обступившим его посетителям салуна. — У меня во внутреннем кармане лежат денежки. Плевать на расходы — ставлю всем выпивку за мой счёт! Мне стыдиться нечего! Сам бы с вами выпил, да, видать, пора мне отваливать. Мою порцию налейте доку. Он хороший парень…

Голова его с глухим стуком упала наземь, глаза остекленели, и душа Вульфа Тона Мэлони, фальшивомонетчика, каторжника, разбойника и убийцы, отлетела в Великую Неизвестность.


В завершение моего повествования считаю необходимым привести отчёт о трагической ссоре, опубликованный на страницах «Западноавстралийского часового» в номере за 4 октября 1881 года.

РОКОВАЯ СТЫЧКА

В. Т. Мэлони, житель Нью-Монтроза и владелец игорного салуна «Жёлтый мальчик», на днях погиб в результате трагического стечения обстоятельств. М-р Мэлони вёл замкнутый образ жизни, что во многом объясняется его прошлым, представляющим несомненный интерес для наших читателей. Кое-кто из них помнит, наверное, громкое дело об убийствах в долине реки Лина, в котором погибший фигурировал в качестве главного подозреваемого. В течение семи месяцев он держал питейное заведение в тех краях. Его обвинили в том, что за это время он одурманил, ограбил и убил от двадцати до тридцати человек, имевших несчастье посетить этот салун. Ему удалось, однако, избежать ареста и бежать. В дальнейшем он присоединился к шайке беглых каторжников, чей нашумевший арест и последовавшая за ним казнь уже стали достоянием истории континента. Мэлони сумел избежать участи сообщников, согласившись выступить на суде в качестве королевского свидетеля. Позже он посетил Европу, но вскоре вернулся и поселился в Западной Австралии, где долгое время вёл жизнь добропорядочного гражданина, принимая активное участие в городских делах. В пятницу вечером он случайно встретил своего давнего врага Томаса Гримторпа, известного также под кличкой Татуированный Том. Противники обменялись выстрелами, и оба получили смертельные ранения, после которых прожили всего несколько минут. М-р Мэлони известен широкой публике как самый массовый и безжалостный убийца, который когда-либо существовал. Его обстоятельные, подробные и точные показания на суде вызвали восхищение профессиональных юристов. Подобным «послужным списком» не может похвастаться ни один из известнейших европейских преступников. Sic transit gloria mundi![196]

1882

Крепостная певица[197]

Путешествуя как-то в Польше, автор сих строк узнал о событиях столь печальных, настолько глубоко потрясших его, что счёл необходимым запечатлеть их в повести, дабы показать, к каким трагедиям приводило польское, а точнее сказать, российское крепостничество[198], причём не только в екатерининские времена, но и в недавнем прошлом. Польская знать, по сути дела сама пребывавшая в рабстве, искренне стремилась к освобождению крепостных, но подчинённость законам Российской империи запрещала ей осуществить подобный шаг.

Городок Побереже в Подольском воеводстве в Польше примостился у подножия горы, орошаемой множеством ручьёв. Он представляет собой скопление жалких домишек, в центре которого расположены католический костёл и две православные церкви, которые легко отличить от него по их позолоченным куполам. По одну сторону рыночной площади размещается единственный в городе постоялый двор, а по другую — несколько лавок, из окон и дверей которых выглядывают неряшливо одетые евреи-сидельцы. В некотором отдалении от города, на холме, покрытом виноградниками и фруктовыми деревьями, возвышается графский замок, который, быть может, не совсем соответствует своим внешним видом столь пышному названию, но, с другой стороны, у кого повернётся язык назвать иначе обитель владетеля здешних мест?

В то утро, с которого начинается наш рассказ, управляющий поместьем получил из замка распоряжение, в котором не было ничего из ряда вон выходящего: следовало подобрать для господской службы двух крепких молодых парней на конюшню и молодую девку в каштелянскую. Повинуясь этому приказу, изрядное число самых красивых крестьянских юношей и девушек Ольгогродского повета собралось на широкой аллее, ведущей к замку. Некоторых провожали опечаленные, плачущие родители, в чьих сердцах, однако, теплилась робкая надежда: «Быть может, выберут не моё дитя?»

Когда всех завели во двор, из замка вышел сам граф Рожинский в сопровождении домочадцев, дабы лично произвести смотр подросшему поколению своих подданных. Это был маленький неприметный человечек лет пятидесяти, с глубоко посаженными глазами и насупленными бровями. Его жена — чрезвычайно дородная дама примерно тех же лет — отличалась на редкость вульгарной внешностью и громким, сварливым голосом. Её жалкие попытки подражать манерам и осанке истинных аристократов выглядели просто смешно. Надо отметить, что оба супруга были полны решимости пробиться в высшее общество, невзирая на собственное весьма сомнительное происхождение: отец «сиятельного» графа Рожинского был простым камердинером. На службе у знатного вельможи, сделавшего его своим фаворитом, папаша сумел скопить достаточно денег, чтобы унаследовавший их сынок смог приобрести обширное поместье в Ольгогродском повете, а вместе с ним ещё тысячу шестьсот человеческих душ в безраздельную собственность. Власть его над крепостными была абсолютной. Если же, доведённые барским гнётом до безумия, они осмеливались проявлять непокорность — горе таким смельчакам! Их ждали сырые, зловонные подвалы, где прикованные за руку узники могли годами томиться, не видя солнечного света, постепенно забываемые всеми, за исключением тюремщика, ежедневно приносившего им кружку воды и заплесневелый сухарь.

Кое-кто из стариков поговаривал, что Савва, отец молоденькой девушки, пришедшей теперь к замку вместе с пожилой женщиной и стоящей первой в ряду своих сверстниц, также заточён в подземную темницу. Этот Савва всегда крутился возле графа. Рассказывали, что граф привёз его из какой-то далёкой страны вместе с маленькой дочкой, осиротевшей со смертью матери. Савва отдал девочку на воспитание пожилой чете, что присматривала за пасекой в лесу близ замка, и иногда навещал её. Но вот однажды он не пришёл и больше уже не появился. Напрасно лила слёзы маленькая Анелька, тщетно вопрошая: «Где мой отец?» Отца она больше не увидела. В конце концов прошёл слух, что Савва был послан куда-то далеко с крупной суммой денег и там сделался жертвой разбойников. В девять лет даже самая тяжёлая потеря забывается быстро. Не прошло и полугода, как Анелька перестала горевать. Приёмные родители были добры к ней и любили девочку как родную дочь. Им и в голову не приходило, что Анельку могут забрать прислуживать в господский замок, да и у кого хватило бы совести отнять единственное чадо у семидесятилетних стариков?

В тот день она впервые очутилась далеко от дома. С любопытством она разглядывала всё, что попадалось на глаза, в особенности девушку, с виду — свою ровесницу, в удивительно красивом наряде, и юношу лет восемнадцати, который, судя по плётке у него в руках, только что вернулся с верховой прогулки. Молодой человек расхаживал взад-вперёд, разглядывая выстроенных перед ним в шеренгу крестьянских парней. Наконец он отобрал двоих, и их сразу увели на конюшню.

— А я выбираю вот эту девушку, — заявила его сестра Констанция Рожинская, указывая на Анельку. — Она здесь самая красивая, а я терпеть не могу рядом с собой дурнушек.

Вернувшись в гостиную, Констанция распорядилась, чтобы Анельку отвели в её апартаменты и отдали под присмотр мадемуазель Дюфур, камеристки-француженки, совсем недавно выписанной из Одессы, где она служила в салоне модной одежды. Несчастное дитя! Когда её оторвали от приёмной матери и стали уводить прочь, она с пронзительным воплем вырвалась из рук барских слуг, бросилась к старой женщине и судорожно обхватила её стан, но была безжалостно оторвана вновь, и только граф Рожинский вполголоса поинтересовался:

— Это её дочь или внучка?

— Ни то, пане, ни другое, — ответил один из слуг, — всего лишь сиротка, взятая на воспитание.

— Кто же тогда отведёт старуху домой? По-моему, она совсем слепая.

— Я сам, пане, отведу её, — сказал слуга, склоняясь до земли. — Я позволю ей держаться за стремя моего коня, а когда она окажется в своей хижине, пускай дальше её муж о ней заботится.

Высказавшись на сей счёт, слуга отошёл к остальной челяди и присоединился к толпе собравшихся во дворе замка крестьян. Но доставлять старуху домой пришлось двоим; с ней случилась истерика, а потом она потеряла сознание, и её едва удалось вернуть к жизни.

А что же сталось с Анелькой? Ей не позволили даже поплакать вволю. Теперь все дни напролёт она принуждена была сидеть в углу и шить, причём с первого же дня подразумевалось, что она сразу всё будет делать правильно. Если же ей случалось в чём-то ошибиться, то провинившуюся оставляли без еды или наказывали розгами. Утром и вечером она обязана была помогать мадемуазель Дюфур одевать и раздевать госпожу. К счастью, юная Констанция, привыкшая к рабскому повиновению и свысока относившаяся ко всем ниже её по положению, была по-своему добра к бедной сиротке. Настоящая пытка начиналась потом, когда Анеля покидала будуар молодой хозяйки и поступала в полное распоряжение мадемуазель Дюфур. Девушка из кожи вон лезла, только бы угодить француженке, но, несмотря на все старания, та ни разу не похвалила новенькую, зато ругани и оскорблений хватало с лихвой. Так прошло два месяца.

В один прекрасный день мадемуазель Дюфур раньше обычного отправилась в церковь к исповеди. Анелька осталась одна. Её вдруг охватило страстное желание снова узреть величавую красоту и спокойствие зеленеющих листвой деревьев под удивительно глубоким синим рассветным небом, как она часто делала раньше, когда первые лучи восходящего солнца проникали в окошко маленькой лесной хижины. Она выбежала в сад. Очарованная красотой и обилием разнообразных цветов, девушка пробиралась всё дальше и дальше по извилистым аллеям, пока не очутилась в самом настоящем лесу. Она так давно не видела своего любимого леса, что теперь намеренно стремилась в самую чащобу. Она огляделась вокруг. Никого! Она одна, совсем одна! Пройдя ещё немного, Анеля наткнулась на ручеёк, струящийся через лес, и тут вспомнила, что ещё не молилась с утра. Опустившись на колени, она сложила вместе ладони, устремила к небесам очи и нежным голоском запела псалом, обращённый к Деве Марии.

Она пела, и голос её становился всё громче, постепенно набирая силу и страсть. Грудь её лихорадочно вздымалась под напором обуревавших девушку эмоций, глаза сияли необыкновенным блеском, но как только гимн кончился, головка Анели бессильно поникла, по щекам заструились слёзы, и она безудержно зарыдала во весь голос. Неизвестно, сколько бы она так просидела, но в эту минуту кто-то подошёл к ней сзади со словами:

— Не надо плакать, девочка, петь куда приятнее, чем лить слёзы.

Подошедший приподнял ей голову, вытер глаза носовым платком и поцеловал в лоб. Это был сын графа, Леон.

— Ты не должна плакать, милая, — продолжил он. — Успокойся, прошу тебя, а когда к нам приедут коробейники, купи себе нарядный платок.

С этими словами молодой человек вложил в руку Анельки серебряный рубль и удалился, а девушка бережно спрятала монету за корсет и побежала обратно в замок.

Ей повезло, что мадемуазель Дюфур ещё не вернулась. Анелька уселась в свой угол и принялась за постылую работу. Она то и дело доставала рубль, чтобы полюбоваться, и даже потрудилась сшить для него особый маленький кошелёк, который на ленточке надела на шею. Она и в мыслях не держала потратить рубль. В её глазах это были не просто деньги, но свидетельство внимания единственного человека во всём замке, который проявил к ней доброту и ласку.

С этого времени Анеля всё чаще оставалась в покоях молодой госпожи. Её стали лучше одевать, а мадемуазель Дюфур почти перестала донимать её мелочными придирками. Кто знает, кому обязана была бедная девушка такой переменой? Вполне возможно, здесь не обошлось без вмешательства Леона. Констанция велела Анеле сидеть рядом с собой во время уроков музыки, а когда хозяйка уходила в гостиную, девушке дозволялось оставаться в покоях одной. Привыкнув понемногу к хорошему обращению, Анелька перестала дичиться, и, если госпожа, занятая каким-нибудь рукоделием, приказывала спеть, она уже не стеснялась и пела от души и в полный голос. Но и этим благодеяния со стороны Констанции не ограничились. В свободное время она начала учить Анелю читать по-польски, а мадемуазель Дюфур, посчитав политичным последовать её примеру, решила давать девушке уроки французского.

Теперь она стала испытывать новые муки. Легко освоив оба языка, Анелька заразилась всепоглощающей страстью к чтению. Книги влекли её неудержимо, оставаясь в то же время чем-то вроде запретного плода. Читать удавалось либо украдкой, по ночам, либо когда хозяйка отправлялась с визитом в соседние поместья, да и недавнее доброе отношение к Анеле её госпожи постепенно становилось всё более прохладным. Леон отправился путешествовать в сопровождении старого наставника и друга детства — своего сверстника, такого же весёлого и безрассудного, как и он сам.

Молодой хозяин отсутствовал два года. К его возвращению Анеле исполнилось семнадцать лет, она подросла и удивительно похорошела. Вряд ли кто из видевших её прежде узнал бы её теперь. Не стал исключением и Леон. Да и трудно было предположить, что в круговерти развлечений и постоянной смены впечатлений он вспомнит бедную крестьянскую девушку. В памяти Анели, однако, Леон навсегда остался неким высшим существом, единственным благодетелем, чутко отнёсшимся к маленькому, жалкому, забытому и заброшенному подростку. Когда среди персонажей какого-нибудь французского романа ей попадался молодой человек лет двадцати с благородным сердцем и приятной наружностью, мысленно она присваивала ему имя Леон. Воспоминание о том единственном поцелуе до сих пор заставляло девушку глубоко вздыхать и сильно краснеть.

Как-то раз Леон явился в комнату сестры. Анелька также была там, пристроившись в углу с какой-то вышивкой. Леон сильно изменился за прошедшие годы: из юноши он превратился в мужчину.

— Полагаю, дорогая Констанция, тебе уже поведали, каким пай-мальчиком я оказался и как безропотно согласился надеть на свою шею брачный хомут, уготованный мне графом и графиней? — с насмешливой серьёзностью осведомился молодой человек и тут же начал насвистывать мазурку, пританцовывая в такт мелодии.

— Вполне возможно, что ты получишь отказ, — холодно заметила Констанция.

— Отказ?! О нет! Старый князь уже дал согласие, а что касается его дочки, то она по уши в меня влюблена. Да ты только взгляни на мои усы — разве кто-нибудь сможет устоять против такой красы? — И он самодовольно закрутил ус вокруг пальца, остановившись перед зеркалом, а затем продолжил, но уже более серьёзным тоном: — Честно признаться, я не испытываю к ней любви. Моя суженая вовсе не в моём вкусе. Ей под тридцать, и она так худа, что каждый раз при взгляде на неё мне вспоминаются анатомические таблицы моего старого учителя. Хотя, должен признать, её парижский портной так старается, что она ухитряется выглядеть совсем неплохо, особенно в кашемире. Как ты знаешь, я всегда желал иметь жену, рядом с которой было бы не стыдно показаться. А что до любви и прочих сантиментов, то в наше время это уже не модно и существует лишь в экзальтированном воображении поэтов.

— Но ведь нельзя же отрицать, что люди иногда влюбляются друг в друга, — возразила Констанция.

— Иногда… — еле слышно повторила Анеля. Этот диалог болезненно затронул самые потаённые струны её души, и она не могла понять, почему страдает. Сердце её бешено колотилось, щёки зарделись румянцем, делая её ещё прекрасней, чем всегда.

— Возможно. Не зря же мы клянемся в любви каждой встречной красавице, — усмехнулся Леон и тут же сменил тему: — Кстати, сестричка, откуда у тебя такая прелестная камеристочка?

Он приблизился к углу, где сидела Анелька, и одарил её знакомой развязной улыбкой. Хотя девушка была крепостной, ни улыбка, ни тон молодого хозяина ей не понравились, и она встретила взгляд Леона с каменным лицом и полным глубокого достоинства взором. Но едва глаза её остановились на красивом, мужественном лице, давно пустившее росток в неопытном девичьем сердце чувство возобладало над гордостью и обидой. Анеле больше всего на свете захотелось напомнить Леону об их первой встрече. Почти неосознанно она поднесла руку к маленькому кошельку, всегда висевшему у неё на шее, и извлекла оттуда рубль, некогда подаренный ей Леоном.

— Нет, вы только взгляните! — воскликнул Леон. — Что за чуднáя девчонка и как она гордится своим сокровищем! Да ты просто богачка, моя милая, — у тебя целый рубль!

— Надеюсь, она нигде его не стянула, — ворчливо заметила старая графиня, входя в комнату.

При таком незаслуженном оскорблении Анелька от стыда и негодования на время лишилась дара речи. Она поспешно убрала монету обратно в кошелёк, с мучительной горечью сознавая при этом, что те счастливые мгновения, память о которых неизгладимо запечатлелась в её душе, не оставили никакого следа в сердце Леона. Чтобы очистить себя от подозрения, девушка, заметив устремлённые на неё взоры, смущённо пролепетала:

— Разве пан Леон не помнит, что сам подарил мне этот рубль два года назад в саду?

— О чём ты, девочка? — со смехом воскликнул Леон. — Неужели ты всерьёз думаешь, что я в состоянии запомнить всех красоток, которым когда-то дарил деньги? Впрочем, я склонен тебе верить: ты не стала бы хранить так долго этот несчастный рубль, не будь он для тебя реликвией. Но не нужно делать этого, детка, — деньги существуют для того, чтобы их тратить…

— Прошу тебя, прекрати паясничать, — нетерпеливо оборвала брата Констанция. — Я люблю эту девушку и не позволю её дразнить. Она знает все мои привычки лучше, чем кто бы то ни было, и способна развеять самое дурное настроение своим очаровательным пением.

— Спой нам что-нибудь, милашка, — немедленно потребовал Леон, — а я подарю тебе ещё рубль, новенький и блестящий.

— Спой сейчас же! — приказала Констанция повелительным тоном.

Анеля больше не в силах была сдержать своё горе и разочарование. Услыхав приказ госпожи, она уткнулась лицом в ладони и отчаянно зарыдала.

— С чего это ты вдруг расплакалась? — удивилась Констанция. — Разве ты не знаешь, что я не переношу слёз? Я требую, чтобы ты немедленно исполнила моё приказание!

Сказалась ли в этот миг с детства приобретённая привычка рабски повиноваться малейшим капризам хозяев, или в девичьем сердце вдруг взыграла оскорблённая гордость, — как бы то ни было, но Анелька тут же прекратила плакать. Наступила короткая пауза, воспользовавшись которой графиня-мать с ворчанием покинула покои дочери. Анелька выбрала для исполнения тот самый псалом в честь Девы Марии, который пела тогда в саду. Начав пение, она одновременно возносила в душе пламенную молитву, прося у Неба успокоения духа и избавления от владеющих ею мятежных страстей. Её искренность и страстность придавали исполнению небывалую выразительность, не оставившую равнодушными обоих слушателей. Когда она умолкла, брат и сестра долгое время не могли проронить ни слова, словно приходя в себя. Леон расхаживал по комнате со скрещенными на груди руками. Что тронуло его сердце? Жалость к бесправной рабыне или другое, более нежное чувство? Из последующих его слов трудно было сделать однозначный вывод.

— Дорогая Констанция, позволь просить тебя об одном одолжении, — внезапно произнёс молодой человек, остановившись подле сестры и почтительно поднеся к губам её ручку.

Констанция вопросительно посмотрела брату в глаза.

— Отдай мне эту девушку.

— Это невозможно!

— Нет, я серьёзно, — продолжил Леон. — Видишь ли, я хочу подарить её моей будущей жене. В придворной капелле князя, её отца, как раз не хватает солирующего сопрано.

— Ты её всё равно не получишь, — упрямо ответила Констанция.

— Но я же не прошу у тебя эту девку в подарок. Давай меняться. Взамен неё я отдам тебе очаровательного негритёнка — совсем чёрного. Если бы ты знала, как дамы в Париже и Санкт-Петербурге выпрашивали его у меня! Но я оставался непреклонен. Я даже княжне, моей невесте, отказал.

— Нет-нет, — продолжала упорствовать Констанция, — мне будет так одиноко без моей Анельки, я к ней привыкла.

— Глупости! Деревенских девок полно, а вот где ты возьмёшь чернокожего слугу с зубами белее слоновой кости и ослепительнее жемчуга? К тому же он большой оригинал. Ручаюсь, ты не сможешь перед ним устоять. Половина провинции сойдёт с ума от зависти. Слуга-негр — это последний крик моды, да ещё ты первой во всём воеводстве заимеешь арапа среди прислуги.

Последний довод оказался неотразимым.

— Ну ладно, — сдалась Констанция, — скажи только, когда ты собираешься её забрать?

— Сегодня в пять часов, — ответил Леон и, весело насвистывая, вышел из комнаты.

Вот к каким последствиям привело Анелькино пение гимна Пречистой. Констанция приказала ей немедленно собираться в дорогу с новым хозяином, проявив при этом не больше эмоций, чем при расставании, скажем, с комнатной собачкой или попугаем.

Девушка повиновалась молча. Чувства переполняли её сердце до такой степени, что при первой возможности она выскользнула в сад, стремясь остаться в одиночестве и выплакаться вдали от посторонних глаз. Держась одной рукой за пылающий лоб, а другую прижимая к сердцу, она брела куда глаза глядят, пока не очутилась вдруг на берегу ручья. Нащупав кошелёк, она достала заветный рубль, намереваясь швырнуть его в воду, но тут же убрала обратно, не в силах расстаться с единственным своим сокровищем. Она чувствовала, что, лишившись его, окончательно осиротеет. Горько рыдая, девушка бессильно прислонилась к стволу дерева, уже бывшего однажды безмолвным свидетелем её слёз.

Мало-помалу ураган страстей, бушевавший в груди Анели, уступил место трезвому рассудку. Итак, сегодня ей предстоит покинуть этот дом и в дальнейшем жить под другой крышей и служить другой госпоже. О, унижение! Вечное унижение! Ну что ж, по крайней мере, жизнь её хоть как-то изменится. Мысль о грядущих переменах заставила девушку поскорее вернуться в замок — не стоило в последний день пребывания в его стенах навлекать на себя гнев молодой хозяйки — мадемуазель Констанции.

Анелька едва успела облачиться в своё самое нарядное платье, как явилась Констанция с маленькой шкатулкой в руках. Из неё она извлекла несколько красивых разноцветных лент и собственноручно вплела их в волосы девушки, чтобы на новом месте крепостная своим внешним видом не посрамила прежней хозяйки. А когда Анелька, склонясь к ногам молодой госпожи, благодарила её за подарок, произошло неслыханное: Констанция снизошла до того, что поцеловала на прощание свою уже бывшую служанку в лоб. Даже Леон окинул Анелю откровенно восхищённым взглядом. Подоспевший слуга отвёл её к карете, показал, куда сесть, и вскоре она уже мчалась по тракту в сторону Радополя.

Впервые в жизни Анеля ехала в настоящей карете. Голова у неё быстро закружилась — так стремительно мелькали за окошком деревья и поля, но постепенно она привыкла, свежий воздух охладил её жар, и остаток путешествия Анеля проделала в сравнительно приятном расположении духа. И вот наконец экипаж вкатился в просторный двор Радопольского замка, резиденции некогда богатого и могущественного рода польских магнатов, ныне порядком обнищавшего. Даже Анельке было ясно, что в будущем браке сочетаются деньги, с одной стороны, и знатность — с другой.

Князь Пеляжский, владелец замка, готовясь к свадьбе дочери, помимо других новшеств, устроил певческую капеллу, для управления которой выписал из Италии опытного капельмейстера, синьора Джустиниани. Сразу по прибытии Леон представил Анельку музыканту. Тот попросил её пропеть несколько гамм и без околичностей объявил голос девушки превосходным.

В Радополе к Анеле относились с несколько бо́льшим почтением, чем в Ольгогроде, хотя и на новом месте приходилось часто подчиняться капризам новой госпожи, так что порой времени для чтения оставалось ещё меньше. Чтобы утешиться, она отдавала всё своё внимание вокальным упражнениям, занимаясь по нескольку часов кряду каждый день. Под руководством итальянца её природные способности быстро развивались. Помимо религиозной музыки, он научил её начаткам оперной. Как-то раз Анелька спела оперную арию в таком безупречном стиле, что синьор Джустиниани, очарованный до глубины души, разразился бурными аплодисментами, в волнении забегал по комнате и, не находя других слов для похвалы певице, несколько раз воскликнул:

— Примадонна! Примадонна!

Уроки пришлось прекратить. День свадьбы княжны был уже назначен, после чего она и Леон должны были отправиться во Флоренцию и взять Анелю с собой. Увы! В груди девушки по-прежнему горело чувство, причинявшее ей невыносимые страдания. Она презирала себя за слабость, но всё равно продолжала любить Леона. Любовь её была так сильна, что сопротивляться ей у бедной Анели не находилось сил. То была первая любовь юного и невинного существа — любовь невысказанная и безнадёжная.

Анельку очень беспокоила судьба её приёмных родителей. Однажды старый князь, растроганный её пением, ласково спросил девушку о доме и родных. Она ответила, что осталась сиротой и была взята на воспитание доброй супружеской четой, из объятий которой её исторгли насильно. Очевидная привязанность Анельки к старому пасечнику и его жене так тронула князя, что он сказал:

— Ты славное дитя, Анеля. Завтра я разрешаю тебе навестить их и отвезти подарки от меня.

В порыве благодарности ошеломлённая добротой князя девушка бросилась к его ногам. Всю ночь она грезила о предстоящем счастливом свидании и о той радости, какую доставит её приезд бедным, всеми забытым старикам. Пускаясь наутро в путь, она едва могла сдержать нетерпение. И вот наконец впереди показалась убогая хижина пасечника посреди покрытой цветами лужайки, окружённой лесными великанами. Анеля выпрыгнула из кареты, чтобы быть как можно ближе к этим цветам и деревьям, каждое из которых казалось ей знакомым и родным. Погода в тот день выдалась великолепная. Девушка с наслаждением вдыхала чистейший лесной воздух, отождествлявшийся в её сознании с поцелуями и ласками её покойного родителя. Она не рассчитывала увидеть приёмного отца — в это время дня тот, скорее всего, находился на пасеке, а вот его жена должна быть дома…

Анелька отворила дверь хижины и поразилась тишине и запустению внутри. Перевёрнутое кресло, на котором так любила отдыхать её приёмная мать, валялось в углу. Страшное предчувствие коснулось души девушки ледяным крылом. С трудом передвигая ставшие непослушными ноги, она отправилась на пасеку. Незнакомый мальчуган хлопотал возле ульев, а старый пасечник лежал на земле рядом. Даже под яркими лучами солнца его лицо оставалось болезненно бледным, — без сомнения, пасечника одолевал тяжкий недуг. Склонившись над ним, девушка горячо заговорила:

— Это я, твоя Анелька, твоя девочка, которая всегда тебя любила!

Старик приподнял голову, пристально поглядел на неё с жуткой усмешкой на устах и снял шапку.

— А мама? Скажи скорее, где моя милая старая мама? — продолжила Анелька.

— Умерла! — ответил пасечник, откинувшись назад и разразившись бессмысленным смехом.

Анеля зарыдала. Сквозь слёзы она с горечью вглядывалась в измождённую фигуру и бледное, изборождённое морщинами лицо, на котором уже нельзя было уловить признаков жизни, но девушке показалось, будто старик просто заснул. Не желая тревожить его внезапный сон, она отправилась к карете за привезёнными гостинцами, но когда вернулась и взяла приёмного отца за руку, та была холодна как лёд. Старый пасечник испустил свой последний вздох!

Лишившуюся чувств Анельку на руках отнесли в экипаж и со всей поспешностью доставили обратно в замок. Там она пришла в себя, но сознание того, что теперь на всём белом свете у неё больше никого нет, повергло девушку в глубокое отчаяние.

Свадьба госпожи и последующее путешествие во Флоренцию прошли для Анели словно во сне. Новые впечатления в незнакомом городе помогли вернуть прежнюю остроту чувств, но не могли вернуть прежней жизнерадостности. Она больше не в силах была выносить тяготы жизни и молилась о ниспослании ей забвения в смерти.

— Что за печаль тебя гнетёт? — как-то раз участливо спросил девушку Леон, но что могла ответить ему несчастная Анеля, для которой признание было бы равносильно смертному приговору?

— У меня есть для тебя поручение, — продолжил Леон, не дождавшись ответа. — Сегодня в здешнем театре должна петь заезжая знаменитость. Я пошлю тебя послушать её пение, а после ты споёшь мне всё, что запомнишь из её выступления.

И Анелька пошла. В её существовании открылась новая эра. Сама к этому времени превратившись в артистку, она смогла позабыть былые печали и всей душой окунуться в прекрасный мир искусства. Впервые слышала она столь совершенное исполнение, заставляющее созвучно трепетать в груди незнакомые прежде струны. Во время концерта она так чутко реагировала на происходящее, что то сидела, едва дыша, бледная, дрожащая, и слёзы струились по её щекам, то готова была в экстатическом восторге броситься к стопам солистки. «Примадонна» — так вызывали певицу благодарные зрители, чтобы вновь и вновь наградить аплодисментами, и Анеле вдруг вспомнилось, что синьор Джустиниани называл её тем же словом. Неужели она тоже способна стать примадонной? О, какая великолепная, божественная судьба! Быть в состоянии передавать свои чувства и эмоции толпам очарованных слушателей, магией собственного голоса будить в них попеременно печаль, любовь, радость, страх…

Странные мысли продолжали тревожить её и по дороге домой. В ту ночь она так и не смогла заснуть. Отчаянные планы роились у неё в голове. И наконец настала минута, когда Анеля твёрдо решилась сбросить ярмо рабства, а вместе с ним — куда более тяжкое ярмо духовной закрепощённости, ранящее достоинство и чувства много глубже, чем физические страдания. Узнав адрес примадонны, она в одно прекрасное утро направилась к ней домой.

Представ перед певицей, девушка едва смогла пролепетать по-французски — так велико было владевшее ею возбуждение:

— Мадам, я несчастная крепостная, принадлежащая одной знатной польской семье, недавно прибывшей во Флоренцию. Я убежала от них и теперь молю вас оказать мне помощь и покровительство. Говорят, я умею петь.

Синьору Терезину, итальянскую певицу, обладавшую добрым сердцем и чувствительной душой, не оставила равнодушной безыскусная искренность просительницы.

— Бедное дитя! — воскликнула она, беря Анельку за руку. — Боже! Как ты, должно быть, много выстрадала! Ты говоришь, что умеешь петь? Позволь мне послушать тебя.

Девушка присела на оттоманку, сплела пальцы, положила руки на колени и запела, не успев до конца осушить слёзы. Высокий пафос и совершенная манера исполнения слились воедино в проникновенном гимне, обращённом к Деве. Потрясённой Терезине казалось, будто на поющую снизошло вдохновение свыше.

— Где ты училась петь? — в изумлении спросила итальянка.

Анелька поведала ей свою историю. Выслушав девушку, синьора Терезина отнеслась к ней с такой теплотой, что бедной Анельке показалось, будто она всю жизнь знакома с этой женщиной. Ни в тот день, ни на следующий Анеля не покидала дома певицы. А на третий день, выступив в концерте, Терезина усадила Анельку рядом с собой и сказала:

— Ты замечательная девушка, моя милая, и я думаю, что нам с тобой никогда не следует расставаться.

Надо ли говорить, что бедняжка была вне себя от радости, услышав эти слова.

— Ты всегда будешь рядом со мной, — продолжила примадонна. — Ты согласна, Анелька?

— Только не называйте меня больше Анелькой! Дайте мне взамен какое-нибудь итальянское имя.

— Ну что ж, будь тогда Джованной. Так звали мою лучшую подругу, которую я, увы, потеряла, — пояснила итальянка свой выбор.

— Очень хорошо. Отныне я стану для вас второй Джованной!

— И вот ещё что, девочка моя, — добавила Терезина. — Сначала я опасалась принять тебя к себе, беспокоясь о твоей безопасности, но сегодня тебе нечего больше бояться. Я узнала, что твои хозяева, отчаявшись отыскать тебя, отправились обратно в Польшу.


С тех пор для Анельки началась совершенно другая жизнь. Сама синьора Терезина каждый день давала ей уроки вокала, а в театре предложили выступать на вторых ролях. Теперь у неё появился независимый источник доходов и даже собственная служанка, тогда как раньше ей приходилось обслуживать себя самой. Итальянский язык она выучила в кратчайший срок и вскоре вполне могла сойти за уроженку этой солнечной страны.

Так пролетело три года, однако ни новые города, ни новые впечатления не смогли заслонить былых переживаний. В искусстве пения Анеля достигла высокой степени совершенства и даже начала превосходить в мастерстве свою наставницу, понемногу терявшую прежний голос вследствие болезни груди. Это печальное обстоятельство совершенно изменило жизнерадостную натуру Терезины. Она прекратила петь на публике, будучи не в силах выносить презрительную жалость поклонявшихся ей прежде зрителей.

Она твёрдо решила уйти на покой.

— Теперь ты должна занять место среди лучших современных певиц, — сказала она Анельке. — Оно принадлежит тебе по праву. Ты уже поёшь лучше меня. Стыдно признаться, но порой, слушая твоё пение, я с трудом удерживаюсь от зависти.

Анелька обняла Терезину за плечи и нежно поцеловала.

— Да! Мы с тобой поедем в Вену, — продолжила рисовать блестящее будущее, уготованное её юной подруге, стареющая певица, — в Вену, где тебя оценят и примут должным образом. Ты будешь петь в Итальянской опере, а я — я буду всегда рядом, никому больше не известная, никому не нужная, никем не превозносимая, но зато разделяющая твой будущий триумф. Твои успехи станут повторением моих — разве не я научила тебя всему? Разве не будет твоя слава результатом и моих трудов?

Слова наставницы разожгли в груди Анельки жажду славы и успеха, но сердце её осталось добрым и мягким, поэтому она бурно расплакалась в объятиях синьоры Терезины.

Не прошло и пяти месяцев со времени описываемых событий, как появление на сцене Венской итальянской оперы новой певицы по имени синьора Джованна произвело самый настоящий фурор. Фантастическое жалованье позволяло ей совершать самые невообразимые и экстравагантные траты. Высокомерное третирование ею многочисленных поклонников-мужчин только привлекало к ней легионы новых. Но, даже находясь на гребне волны успеха и популярности, певица часто обращалась мыслью к тем временам, когда никому не было дела до несчастной маленькой сиротки из Побереже. Эти воспоминания позволяли ей с ироничной усмешкой на устах встречать лесть толпы и обращённые к ней восторги; изысканные комплименты почитателей она научилась пропускать мимо ушей; даже самые красивые поклонники не оставляли ни малейшего следа в её сердце, и никакие перемены, никакое искушение не могли ни на йоту изменить её отношения к мужчинам.

В самый разгар феерической, головокружительной карьеры на Анелю обрушилось новое, сокрушительное несчастье. После приезда в Вену здоровье Терезины начало быстро ухудшаться. Не прошло и полугода с момента воцарения новой оперной звезды на музыкальном троне, как Терезина тихо отошла в мир иной, оставив всё немалое состояние своей подруге и ученице.

Опять Анелька осталась одна на свете. Несмотря на громкую славу и преимущества её положения, прежнее чувство тоскливой заброшенности овладело девушкой с новой силой. Тяжкая потеря подорвала её здоровье и заставила отказаться от публичных выступлений. Пение причиняло ей физические страдания. Постепенно она сделалась равнодушной ко всему, что её окружало. Единственным утешением стала для неё помощь бедным и обездоленным, причём особую щедрость Анеля проявляла в отношении молодых девушек, главным образом сироток-бесприданниц. Она по-прежнему сохраняла в душе страстную любовь к родимой стороне и если выбиралась в свет, то только для того, чтобы встретиться с земляками, а когда случалось запеть, пела она исключительно по-польски.

Прошёл год со дня смерти синьоры Терезины. Граф Силко, богатый польский вельможа, приехавший в Вену, пригласил Анелю на приём. Отказать графу и его супруге, всегда относившимся к ней с большим участием, не было никакой возможности. Анеля отправилась в гости. Роскошные залы салона заполняла самая модная и аристократическая публика австрийской столицы, но когда было объявлено о прибытии синьоры Джованны, это вызвало всеобщее волнение. С отсутствующим видом проследовала она по проходу, образованному двумя рядами собравшихся ценителей её таланта, к самому почётному месту рядом с хозяйкой дома. Примадонна была невероятно бледна.

Спустя некоторое время граф Силко пригласил Анелю за фортепиано. Она уселась за инструмент и, не решив ещё, что будет петь, окинула взглядом аудиторию. На окружающих её лицах читалось открытое восхищение, вдвойне приятное тем, что оно было следствием долгого и упорного труда певицы, ибо никто не стал бы восторгаться самым ценным природным даром Анели — её голосом, не приложи она столько усилий для его развития и шлифовки. Щёки её разрумянились, в глазах засияла законная гордость за своё мастерство, пальцы уверенно взяли первые аккорды, и из груди певицы, кажущейся такой слабой и хрупкой, полилась трогательная польская мелодия. Жалобно и напевно, но вместе с тем чисто и мощно звучала она, заставляя быстрее биться сердца слушателей и вызывая у многих на глазах слёзы.

Песня кончилась, но никто не решался первым нарушить зачарованное молчание. Джованна в изнеможении откинулась на спинку кресла и опустила очи долу. Когда она вновь подняла их, то заметила устремлённый на неё взгляд какого-то господина. Он смотрел на неё не отрывая глаз и так пристально, будто всё ещё прислушивался к отголоскам звучащей где-то внутри его мелодии. Хозяин дома, чтобы сгладить бестактное поведение гостя, взял его под руку и подвёл к Джованне.

— Позвольте представить вам, синьора, — сказал он, — моего земляка графа Леона Рожинского.

Девушка задрожала и едва нашла в себе силы молча ответить на поклон, но так и не решилась поднять глаза и посмотреть ему в лицо. Вскоре она покинула салон, сославшись на недомогание, что никого не удивило: настолько певица была бледна.

На следующее утро слуга Джованны доложил о визите господ Силко и Рожинского. На губах девушки появилась странная улыбка, и когда гости вошли в гостиную, она приняла их с холодной учтивостью, ничем не выказав своё прежнее знакомство с Леоном. Обуздав душевное волнение, она смогла изобразить полное безразличие, чего нельзя было сказать о графе Рожинском. Хотя тот и не узнал Анельку, но вёл себя так, словно всё время мучительно пытался вспомнить что-то очень важное, связанное с ней. Визит обоих графов объяснялся простой данью вежливости и был связан с её вчерашним недомоганием, но в конце его, перед тем как откланяться, Леон испросил у хозяйки разрешение навестить её снова.

Где его жена? Почему он ни словом не упомянул о ней? Эти два вопроса Джованна ежеминутно задавала себе всё время после ухода гостей.

Несколько дней спустя граф Леон вновь посетил Джованну. Он выглядел печальным и задумчивым. Молодому человеку удалось уговорить Анелю исполнить одну из любимых ею польских песенок, которым, по её словам, она научилась в детстве от старой нянюшки. Когда отзвучала песня, Рожинский, не в состоянии больше сдерживать овладевшее им ещё при первой встрече чувство, пылко схватил Анелю за руку и воскликнул:

— Я люблю вас!

Девушка спокойно высвободила руку, помолчала с минуту, а затем, чеканя слова и с иронией в голосе, произнесла:

— Ну и что с того, если я не люблю вас, граф Рожинский?

Леон вскочил с места, прижал руку ко лбу и замер в безмолвном отчаянии. Но Джованна оставалась холодной и неприступной.

— Несомненно, это кара Господня, — заговорил наконец Леон, словно обращаясь к самому себе. — Бог покарал меня за пренебрежение супружеским долгом по отношению к той, кого я по недомыслию, хотя и добровольно, выбрал себе в жёны. Я был несправедлив к ней и теперь несу заслуженное наказание.

Джованна впервые посмотрела ему в глаза, а Леон продолжил, ничего не замечая:

— Я был молод тогда, и сердце моё оставалось незанятым. Я женился на дочери князя, бывшей десятью годами старше меня. Жена моя обладала эксцентричными привычками и скверным характером. Ко мне она относилась как к полному ничтожеству. Она пустила на ветер почти всё моё состояние, с таким трудом накопленное моими родителями, стыдясь в то же время называться моей фамилией, по её мнению недостаточно знатной. К счастью для меня, она была целиком поглощена визитами и развлечениями. Веди она себя по-иному, я мог бы пристраститься к игре или к чему-нибудь худшему, но вышло так, что я постоянно оставался дома. Это было единственное место, где я с успехом мог избегать общества жены, так как дома она бывала реже всего. И тогда, сперва от безделья, а позже — получая настоящее наслаждение, я посвятил себя учёным занятиям. Книги помогли сформироваться мышлению и укрепили сердце. Я сделался совершенно другим человеком. Несколько месяцев назад отец мой умер, сестра уехала в Литву, а мать слишком стара и прямолинейна, чтобы понять и развеять мою печаль. Вот так и получилось, что жена моя отправилась на воды поправить расстроенное здоровье, а я приехал сюда, надеясь встретить кое-кого из старых друзей. А встретил вас…

Джованна покраснела, словно уличённая в чём-то постыдном, но сумела быстро овладеть собой и спросила с ледяной вежливостью:

— Надеюсь, вы не относите мою скромную персону к числу ваших «старых друзей»?

— Сам не знаю. У меня просто ум за разум заходит. Вам это может показаться странным, но, как только я увидел вас в салоне графа Силко, мною овладела необоримая любовь к вам. Но самое удивительное в другом. У меня такое чувство, что любовь к вам жила в моей душе уже давно, но до сих пор она лишь тлела под спудом, не имея выхода наружу, а сегодня вырвалась на свободу, вспыхнув неугасимым пламенем. Я люблю, я обожаю вас! Я…

Примадонна прервала пылкие излияния графа, но сделала это не словами, а взглядом, столь убийственно холодным, что слова застыли у того на губах. Высокомерная, пренебрежительная усмешка играла на устах певицы, глаза смотрели с открытой издёвкой. Выдержав паузу, она произнесла со значением в голосе:

— Так вы любите меня, граф Рожинский?

— Так, видно, мне на роду написано, — печально отвечал Леон. — Вы можете презирать меня, но я не в силах сопротивляться этой страсти. Я чувствую, что судьба моя — любить вас вечно, поэтому вдвойне ужасно сознавать, что вряд ли суждено мне быть любимым вами.

С горечью внимала Джованна взволнованным признаниям гостя. Скорбная тоска звучала в её голосе, когда она вновь заговорила:

— А разве не ужасно, когда первое, самое чистое, самое пылкое и сильное чувство остаётся безответным или, хуже того, осмеянным и оскорблённым? Не кажется ли вам, что сама смерть не может быть горше такой участи?

Сделав над собой огромное усилие, она добилась того, чтобы речь её зазвучала ровно и спокойно:

— Вы были, по крайней мере, искренни со мной, граф Рожинский. Постараюсь отплатить вам тем же. Выслушайте небольшой рассказ об одной девушке, жившей когда-то в вашей стране. Она была рождена и воспитана в крепостном рабстве и предназначена для служения своему знатному и богатому господину. Ей не было и пятнадцати, когда безжалостные руки вырвали несчастную из привычной деревенской жизни, в которой она обладала относительной свободой, была по-своему счастлива, и сделали одной из придворных рабынь в господском замке, где над ней либо издевались и смеялись, либо бранили. Лишь однажды довелось бедной девушке услышать доброе слово из уст хозяйского сына. Она лелеяла и берегла это воспоминание, скрывая от всех свои чувства, пока благодарность и уважение не переросли в нечто более сильное. Но какое дело светскому молодому человеку до чувств какой-то крепостной? Такая безделица не способна потешить его мужское самолюбие. Конечно, молодой аристократ не мог понять причину слёз, печали и тоски бедняжки, поэтому, ничтоже сумняшеся, подарил её будущей невесте, как подарил бы какую-нибудь собачку или зверюшку.

Леон, начавший, похоже, что-то вспоминать, пришёл от рассказа в большое волнение и хотел было прервать певицу, но синьора Джованна непререкаемым тоном попросила его дать ей закончить.

— Провидение не покинуло бедную сиротку, — продолжила она, — позволив обрести высокое положение в обществе благодаря таланту, которым щедро наградила её природа. Презренная крепостная из Побереже стала знаменитой певицей. И тогда её бывший владелец и господин, случайно встретив девушку и видя её известной и почитаемой всем светом, но не догадываясь о её настоящем происхождении, вдруг загорелся к ней страстью, словно ниспосланной с Небес, — страстью греховной, происходящей от нечистой совести…

Произнеся последние слова, Джованна порывисто встала и хотела покинуть гостиную.

— Нет! — воскликнул Леон. — Это неправда! Любовь моя чиста и свята, клянусь!

— Не может того быть, — возразила Джованна. — Разве вы не женаты?

Вместо ответа, граф выхватил из кармана какое-то письмо и протянул его Джованне. Конверт был с траурной каймой, а письмо извещало о смерти жены графа, последовавшей во время лечения на водах. Письмо пришло только этим утром.

— Вы не теряли времени даром! — язвительно заметила примадонна, стараясь скрыть свою растерянность под железной маской иронии.

Наступила пауза. Никто не решался заговорить первым. Граф, хотя разум его и отказывался верить, что перед ним его бывшая раба, знал теперь — и у него не осталось и тени сомнения, — что Анеля и Джованна — одно и то же лицо. Это невозможное открытие лишило его дара речи. Анелька также выбилась из сил, борясь с бушевавшими в груди чувствами, и не могла дольше играть взятую на себя роль. Давно таившиеся в душе любовь и величайшая нежность — единственная подлинная страсть всей её жизни — рвались наружу и больше не поддавались контролю. До сих пор беседа шла на итальянском, но теперь Анеля обратилась к польской речи:

— Вы имеете полное право, господин мой граф Рожинский, снова заставить служить вам бедную Анельку, сбежавшую от вашей жены и вас во Флоренции. Отправьте её обратно в свой замок, заставьте исполнять самую грязную работу, но…

— О, пощадите меня! — вскричал Леон.

— …но, — продолжила твёрдо бывшая крепостная из Побереже, — вы не сможете заставить меня полюбить вас.

— Прошу вас, не нужно больше мучить меня — вы уже достаточно отмщены. Я не стану более докучать вам своей назойливостью. Должно быть, вы и в самом деле ненавидите меня. Вспомните только, что мы, поляки, давно мечтали дать свободу крепостным и именно по этой причине страна наша была завоёвана и расчленена деспотами-захватчиками. Мы вынуждены сохранять крепостное право, пока оно существует в России, но душой и телом мы против него. Если Польша когда-нибудь скинет иноземное иго, можете быть уверены, на всей её территории от рабства не останется даже воспоминания. Не нас надо клясть, но врагов наших, тогда как мы, польские аристократы, более всего достойны жалости, ибо находимся как бы меж двух огней: с одной стороны грозят нам русские штыки и Сибирь, с другой — сжигает ненависть наших крепостных.

Не дожидаясь ответа, Леон выбежал из комнаты, захлопнув за собой дверь. Джованна прислушивалась к звукам его быстрых шагов, пока они не утонули в уличном шуме за окном. Она с радостью бросилась бы следом за любимым, но не смогла решиться и только подбежала к окну. Экипаж Рожинского уже отъехал от её дома и теперь быстро удалялся прочь.

— Я люблю тебя, Леон! Я всегда любила тебя! — крикнула она вслед карете, но порыв её пропал втуне — некому было услышать эти слова.

Невозможно описать страдания бедной Анели. Не в состоянии долее переносить их, она устремилась к письменному столу, чтобы написать следующие строки:

Милый Леон, прости меня! Пусть прошлое будет навсегда забыто. Вернись к твоей Анельке. Она всегда была и будет твоей, и только твоей!

Она отправила письмо, терзаясь мучительными сомнениями: поможет ли оно вернуть возлюбленного, или уже слишком поздно? Молясь в душе о первом, она поспешила в свои покои, чтобы сделать кое-какие приготовления.

Леон пребывал в безнадёжном отчаянии. Ясно было, что он совершил ошибку, поторопившись открыть свои чувства сразу по получении известия о смерти жены. Он поклялся себе, что не станет докучать Анельке своим присутствием в ближайшие несколько месяцев. Чтобы немного остыть и успокоиться, он поехал за город кататься на лошади. Вернувшись через несколько часов домой, граф нашёл послание певицы. Надежда вспыхнула в его душе ярким пламенем; словно на крыльях полетел он назад к своей желанной.

Новое ужасное разочарование ждало Леона в апартаментах примадонны: как ни искал он, её нигде не было. Неужели синьора Джованна вновь сбежала от него? Надежда снова сменилась отчаянием, лишившим графа способности трезво мыслить. В полной растерянности он остановился посреди зала, не зная, что предпринять, как вдруг слуха его коснулись летящие откуда-то издалека звуки «Ave Maria», исполняемой хорошо знакомым ему голосом; они принесли с собой отголосок давнего воспоминания: рыдающая девушка, забравшаяся в самый дальний уголок сада при его собственном замке. Охваченный незнакомым волнующим предчувствием, он последовал на голос. Источник его отыскался в одном из внутренних покоев дома. Войдя, Леон обнаружил коленопреклонённую певицу, одетую в скромный наряд крепостной крестьянки. Она поднялась с колен, одарила вошедшего трогательной улыбкой и смущённо, но решительно шагнула ему навстречу. Леон простёр к ней руки, она прильнула к его груди, и в этом нежном объятии все прошлые обиды и горести были навечно преданы забвению. Из маленького кошелька у себя на груди Анелька достала серебряную монетку. Это был тот самый рубль, только сегодня Леон уже не смеялся при виде его. Наконец-то ему открылся сокровенный смысл священного трепета, с которым она относилась к его случайному дару. Несколько слёз, пролитых графом на ладонь Анели, стали убедительным свидетельством его полного раскаяния.

Спустя несколько месяцев управляющий Ольгогродским замком получил от хозяина письмо, в котором тот приказывал подготовить достойную встречу ему и его новой супруге. Письмо заканчивалось следующим распоряжением: «Насколько мне известно, в подвалах замка всё ещё содержатся несчастные, посаженные в темницу при жизни отца моего. Приказываю немедленно освободить всех до единого. Пусть это будет моим первым деянием во славу Господа, благословившего меня бесконечным счастьем!»

Анеля страстно желала вновь увидеть родные края, и они покинули Вену сразу же после венчания, хотя на дворе была только середина января.

Уже совсем стемнело, когда запряжённая четвёркой коней карета остановилась перед парадным крыльцом Ольгогродского замка. Пока слуга открывал дверцу, с другой стороны кареты, где сидела Анеля, появился какой-то бродяга, выпрашивающий милостыню. Радуясь, что может совершить богоугодное дело на пороге своего нового дома, Анеля подала нищему немного денег. К её удивлению, тот вместо благодарности швырнул подачку к ногам молодой женщины и разразился диким хохотом, одновременно корча свирепые рожи и бросая на неё угрожающие взгляды из-под густых, косматых бровей. Это странное событие вывело Анельку из равновесия и на некоторое время омрачило её безоблачно-счастливое настроение. К счастью, рядом был Леон, который утешил и ободрил её, а уж в объятиях любимого мужа она быстро позабыла обо всём, кроме счастья быть единственным предметом его пылкого обожания.

Усталые и возбуждённые с дороги, супруги были рады как следует отдохнуть в первую ночь под сводами замка. Вскоре всё вокруг и внутри погрузилось во мрак и безмолвие. Прошло несколько ночных часов, как вдруг сразу из нескольких окон взметнулись языки пламени. Пожар мгновенно распространился и минутой позже бушевал уже с невиданной свирепостью, охватив здание сплошным кольцом. Пламя вздымалось всё выше и выше, оконные стёкла лопались одно за другим, клубы едкого дыма проникали в самые отдалённые уголки замка.

Одинокая мужская фигура пробиралась крадучись по снежным сугробам, подобно савану окутавшим пустынные поля. Как ни осторожна была его поступь, скрип мёрзлого снега под ногами разносился далеко вокруг. Этим человеком был тот самый бродяга, что так напугал Анелю. Поднявшись на небольшую возвышенность, он остановился и обернулся, чтобы насладиться страшным зрелищем пожара.

— Не томиться больше безвинно несчастным всю свою жизнь в твоих подвалах! — воскликнул он. — В чём было моё преступление? Всего лишь в том, что я напомнил хозяину о его низком происхождении! И за это меня разлучили с моим единственным ребёнком — моей любимой малышкой Анелькой! В их сердцах не нашлось жалости для бедной сиротки — так пускай теперь все они сгинут в огне!

Внезапно в одном из больших окон замка показалась прекрасная фигура молодой женщины. Она старается найти путь к спасению, но тщетны её усилия. Всего на мгновение возникла облачённая в белое красавица на фоне пылающих гардин и охваченных пламенем стен и тут же сгинула, поглощённая огненной стихией. За спиной несчастной мелькнула другая фигура — мужская. Он пытается помочь женщине, но его попытка терпит фиаско. Никому больше не видать их живыми.

Эта ужасная сцена устрашила даже самого поджигателя. Опрометью бросился он прочь, зажимая уши ладонями, чтобы не слышать грохота рушащихся стен, и всё ускоряя и ускоряя свой бег.

Наутро крестьяне нашли в снегу тело замёрзшего человека. Милосердное Провидение сжалилось над страдальцем, долгие годы томившимся в заключении, не дав тому испытать перед кончиной новые муки от сознания того, что он собственными руками предал жестокой смерти в языках пламени ту, что была когда-то его возлюбленной дочуркой, — бывшую крепостную сиротку из Побереже.

1854

Привидение из Лоуфорд-Холла[199] (Правдивая история)

Прошло без малого тридцать лет с той поры, как мы с мужем — то было вскоре после нашей свадьбы — посетили Лоуфорд-Холл, старинное поместье неподалёку от Рэгби, повидать которое мне хотелось давно. Припоминаю, что я добиралась туда одна, на почтовых из Ковентри — города, в окрестностях которого мы накануне остановились. Муж мой уехал двумя днями раньше: здесь, в графстве Уорвик, проводились скачки, и на них семейство Лоуфорд выставляло своего любимого скакуна. На следующий же день мужу предстояло вместе со старым баронетом отправиться на охоту в его имение. Погода была тоскливая, шёл дождь, и в доме, где мы тогда остановились, я отыскала в библиотеке старую книгу судебных записей, и в ней мне встретились кое-какие сведения о Лоуфорд-Холле.

В течение трёх часов, в укромном уголке старой комнаты Елизаветинской эпохи, где кавалеры на портретах в стиле Ван Дейка, казалось, страстно желали выйти из своих рам, чтобы побеседовать со мной, я сидела, погрузившись в чтение странного и ужасного дела об отравлении, шестьдесят лет назад потрясшего всё графство Уорвик. Бывают дни, когда мозг становится необыкновенно восприимчив к разного рода впечатлениям. И все подробности того преступления по какой-то странной причине предстали перед моим внутренним взором или, вернее сказать, оказались запечатлены зрительной памятью с чёткостью и живостью почти болезненными.

Я как бы видела огромную драпированную кровать с балдахином, на которой лежал богатый вельможа. А вот худая, в манере Хогарта[200], фигура его младшего сводного брата в костюме той эпохи — он крадётся в тени широкой дубовой лестницы. Вот я вижу, как он проходит мимо кровати больного к камину, на котором длинным рядом составлены склянки с разного рода снадобьями. Вижу, как его дрожащая, тонкая и бледная рука, окаймлённая кружевами, наполовину выплёскивает содержимое одного из фиалов и наливает в него лавровую воду, которую он с жестоким тщанием только что приготовил, запершись у себя в комнате. Я слышу страшный крик умирающего в тот миг, когда сводный брат склоняется над ним. Мне слышен также стук копыт — это лошадь доктора мчится рысью по Рэгби-роуд. Мне видится строгое лицо человека в чёрном, когда он, стоя у ложа, приподнимает холодную, как бы вылепленную из воска голову и опускает её с короткими торжественными словами:

— Слишком поздно. Он умер!

Затем я следую за врачом в кабинет, и здесь убийца с лицемерной печалью сообщает ему вымысел о причинах случившегося с братом приступа и с дьявольской ловкостью предотвращает осмотр тела. Потом я вижу, как отравитель идёт по тихому осеннему саду. Вот он проходит мимо лавра, с которого накануне сорвал роковые листья[201], и смотрит на него с горькой усмешкой. Теперь он останавливается, и я слышу, как он с ликованием говорит старому садовнику, который отдыхает, опершись на лопату:

— Теперь-то уж для старых слуг наступят лёгкие дни, не то что при сэре Эдварде. Долго я трудился, чтобы стать владельцем Лоуфорд-Холла, и этот день наконец настал.

Вот я вижу, как он вздрогнул, получив письмо от сэра Вильяма, друга погибшего. Сэр Вильям жёстко и непреклонно настаивает на необходимости осмотреть тело умершего. Шаг за шагом я следую за вкрадчиво говорящим, жестоким негодяем с кошачьими повадками, пока наконец не оставляю его в наручниках на тонких запястьях. Вот он поднимается в тюремную повозку, и его везут на виселицу в Уорвик. Всё это время он непрестанно лжёт, упрямо отрицая свою вину, хотя следствие собрало уже несчётное множество улик, и те неопровержимо изобличают его как убийцу брата. Вот ещё я вижу, как в ночь накануне казни, когда его суровые стражи спят, он — столь редко склонявшийся пред Богом — украдкой встаёт с кровати и падает на колени. Сложив закованные в цепи руки, он со страстной мольбой обращается к Верховному Судии, и мне хочется надеяться, что хотя бы в этот последний миг он обретает Божье прощение.

Подобные сцены снова возникли перед моим мысленным взором, когда почтовая карета, в которой я ехала, свернула за Ньюбольдом на дорогу к Лоуфорд-Холлу. После нескольких часов сильного дождя опять засверкало солнце. Свет играл на пожелтевших листьях лип и отражался на мокрой крыше старого дома. Это было большое, мрачное здание, одна половина оказалась построена в стиле Тюдоров, другая — классическая. Его большое елизаветинское крыльцо неприятно контрастировало с безобразными квадратными окнами эпохи короля Георга, делавшимися ещё более неприглядными из-за того, что они перемежались живописными альковами. Чувствовалась особая прочность в тяжёлых каменных переплётах, и даже лёгкие современные рамы на окнах — последнее голландское изобретение — не могли поколебать её.

Я с сожалением подумала о том, что этот старый дом был столь неудачно отремонтирован. Справа от крыльца помещалось старинное окно в тюдоровском вкусе, которое особенно поразило меня. Оно было увито виргинским плющом, и листья его сделались уже почти алыми. В ту минуту, когда я взглянула на это окно, сцены из старой жизни, связанные с когда-то с совершённым здесь преступлением, вновь завладели моими мыслями. Именно под этим окном стоял отравитель в то роковое утро и весело, беззаботно звал сестру, чтобы узнать, готова ли она к верховой прогулке перед завтраком. Сестра только что вышла из комнаты больного брата. Она дала ему той отравы, которую приняла за лекарство; больной, казалось, уснул. Направляясь из его комнаты к себе, она через окно в коридоре услышала, что сводный брат зовёт её со двора и предлагает совершить прогулку верхом.

— Я буду готова через четверть часа, не раньше! — крикнула она в окно.

— Ну, тогда как знаешь, — ответил младший брат и, отойдя от окна, неспешно двинулся к конюшне, сел на свою уже осёдланную гнедую кобылу и поскакал в Уэльс.

Через пять минут сестра вернулась в комнату старшего брата и застала того в предсмертных судорогах.

Пока почтовая карета подъезжала к парадному крыльцу, я заметила справа небольшой дворик, о котором также читала накануне. Он был огорожен с двух сторон, большие железные ворота вели в сад. Именно там отравитель беседовал с двумя арендаторами, пришедшими навестить его больного брата, а потом направился готовить вытяжку из лавра.

Как ни величествен был этот дом, охраняемый липовой аллеей и обширными садами, мне невольно казалось, что над ним всё ещё тяготеет проклятие. Во всём облике дома было что-то зловещее, злополучное. Его атмосфера действовала на моё слишком бурное воображение и вызывала томительное предчувствие надвигающейся на меня неотвратимой беды. Такое ощущение можно сравнить с тем громким и жалобным звуком, какой издаёт большой колокол, когда его вытаскивают из гнезда: звук этот отдаётся скорбным эхом по бесконечным переходам и, кажется, не смолкнет уже никогда.

* * *

Обед получился скучный. Леди Лоуфорд, в Париже показавшаяся мне такой восхитительной, очаровательной и живой дамой, выглядела теперь удручённой своими обязанностями графини-хозяйки и никак не могла в одиночку развлечь собравшихся за столом местных знаменитостей. Мне казалось при этом, будто на неё невесть откуда обрушилось какое-то скрытое беспокойство, какая-то тайная печаль. Она была рассеянна, часто впадала за столом в неловкое молчание. Врач, адвокат, пастор, две-три старые девы и несколько застенчивых дочерей деревенских помещиков — вот те люди, которых ей надлежало развлекать; и пока что она в этом не преуспела.

Место, где проводились конные состязания, находилось весьма не близко, и поэтому наши с нею мужья ожидались только к позднему вечеру. Пару раз за обедом леди Лоуфорд сильно встревожила меня, упомянув, что по дороге домой им предстояло проехать по довольно опасному месту. Но она тем не менее надеялась, что всё обойдётся благополучно. Уже мы, женщины, собирались встать из-за стола, к явному удовольствию врача, пастора и адвоката, когда в холле вдруг послышался шум голосов, топот ног, а затем чей-то стон. В ту же минуту в залу поспешно вошёл сэр Эдвард Лоуфорд в забрызганном грязью алом сюртуке. Он был бледен и взволнован, одна рука у него висела на перевязи.

— Господин Добсон, — сказал он, обращаясь к врачу, который весь напрягся, — нам незамедлительно требуется ваша помощь. Бедняга упал с коня и сильно ушибся.

Когда же он увидал меня, лицо его приняло ещё более строгое выражение.

— Моя дорогая миссис… — сказал он, подойдя и беря меня за руку. — Вам не следует волноваться. Спору нет, ваш муж упал с лошади. У него повреждено плечо и, может статься, одно из рёбер. Но всё, я думаю, обойдётся.

Больше я ничего не помню: мне рассказали потом, что я тут же лишилась чувств. Нервы у меня от природы, надо сказать, крепкие, но со слов сэра Эдварда мне сразу стало ясно, что с Джорджем случилось несчастье и что он опасно ранен. Так оно в действительности и оказалось.

* * *

Лишь через неделю жизнь моего мужа была вне опасности. У него оказалось вывихнуто плечо и сломаны два ребра. Кроме того, при падении он сильно повредил колено. Я сидела, не отходя от него ни днём ни ночью, и сама давала ему лекарства: необходимо было заглушить боль, вызванную вывихом и переломами, а также сбить температуру. Если б не обезболивающее, он не смог бы забыться столь необходимым для него сном.

Припоминаю, что только на девятый день после случившегося несчастья — бледная, встревоженная и измождённая — я смогла впервые спуститься вниз и занять своё место за обеденным столом. Мне было очень грустно и одиноко, хотя сэр Эдвард — сама внимательность и сердечность — неустанно оказывал мне всяческие знаки внимания и на все лады выражал сочувствие.

— Как всё это прискорбно! И как некстати! — заявил он. — Надо же этому было случиться в самом начале охотничьего сезона. Уж хотя бы в конце, тогда бы не так обидно было. Я как раз собирался показать сэру Джорджу, какая у нас тут славная охота. Да! передайте ему, бедняге, когда подлечится, что нам пришлось пристрелить Пенелопу: она тогда сломала себе ногу. Впрочем, по мне, лучше застрелить всех своих лошадей, лишь бы только гости были целы и невредимы.

— Теперь, уверяю вас, опасность уже позади, — вмешался в наш разговор сельский врач, похоже постоянный гость на всех обедах в Лоуфорд-Холле. — Клянусь врачебной честью, сударыня, что если только супруг ваш будет следовать всем моим предписаниям, то мы сможем поддерживать искусственный сон, не причиняя вреда системе кровообращения и органам пищеварения.

— Ох уж эта мне верховая езда, сэр Эдвард! — заметил столь же непременный при этих застольях пастор. — Она, скажу я вам, изрядно походит на скачки царя Ииуя, сына Намессия[202]. Именно так. Явление это делается всё более распространённым среди нашей сельской аристократии, и оно, уверяю вас, будет сопровождаться куда более страшными происшествиями. Где вы достаёте столь отменное мозельское, сэр Эдвард?

Равно необходимые за таким обедом старые девы издавали свои обычные восклицания, с тем же успехом приложимые к чему угодно:

— Как неприлично! Это просто возмутительно! О боже, даже страшно об этом подумать, дорогая!

Я терпела всё это, насколько хватало сил, но длинный, томительный вечер в подобном обществе — казалось, он длится уже целое столетие — невольно располагал к тому, чтобы после целый год провести в затворничестве. А эта бесконечно-нескончаемая соната Бетховена — с какой беспощадной точностью отбарабанила её добросовестная дочь пастора! О, убийственная скука строго научной игры в роббер, на которой я присутствовала уже словно во сне. В конце концов игра начала усыплять и остальных. Сэр Эдвард, утомившись днём во время охоты на лис, заснул при раздаче карт, и я внутренне возликовала, когда лакей наконец-то объявил, что чей-то экипаж подан. И тут леди Лоуфорд сказала:

— Думаю, мы все уже засыпаем, поэтому, может быть, лучше пойти спать.

«Неужели это та самая леди Лоуфорд, с которой я познакомилась в Париже?» — подумалось мне, когда я поднималась по старинной дубовой лестнице, с опаской поглядывая на собственную тень. Я вошла в длинный коридор — жилой в нём была только одна наша комната. Жалким и печальным оказалось наше гостевание здесь. Если когда-то в доме этом и было совершено преступление, то неужели же тень его должна омрачать жизнь всех последующих его обитателей? Я не могла понять перемены, происшедшей в людях, которых знала прежде такими весёлыми и приятными, и тщетно искала её причину. Можно было ожидать, что они окажутся расточительны, поскольку жизнь их — нескончаемая круговерть развлечений; но того, что они будут до такой степени измучены заботами и скукой, я не могла себе и представить. В самом деле, можно подумать, будто тем стародавним убийцей был отец сэра Эдварда, а не какой-то далёкий и бездетный двоюродный дед. О, только бы с Джорджем всё было хорошо! И я подумала, что нам следовало бы поскорее уехать из этого ужасного места.

Последние слова, как оказалось, я, задумавшись, произнесла вслух, когда открывала дверь спальни. Я сказала их так громко, что испугалась, не разбудила ли Джорджа. Но он крепко спал, дыша с трудом и положив забинтованную руку поверх стёганого одеяла. Лампа в комнате не была зажжена, но в камине горел огонь, и весёлые тени от него плясали на потолке. Пузырьки с лекарствами были составлены в ряд на камине; заботливый слуга на маленьком столике оставил для меня варенье, немного мяса и фруктов.

В изнеможении я опустилась в большое резное кресло, стоявшее подле камина, и прислушалась к дыханию мужа. Кроме этого звука да размеренного тиканья часов в коридоре, ничего не было слышно. В дальнем крыле дома вдруг хлопнула дверь и послышался звук задвигаемого засова. После этого весь дом, казалось, погрузился в глубочайший сон. Стало тихо, как в фамильном склепе. Один раз ветка клематиса постучала в стекло, словно фея, умолявшая, чтобы её впустили в комнату. Другой раз поток холодного воздуха, неизвестно откуда взявшийся и куда затем девшийся, вполз из-под двери и, незримый, холодной струёй пронёсся по комнате подобно привидению. Прошло ещё с полчаса, я всё сидела и прислушивалась, но вот внезапно ветер с улицы забрался в большую трубу нашего камина и тревожно зашумел в ней, а потом затих, как бы успокоенный таинственной силой, которой не мог противиться.

Я смотрела на огонь, задумавшись неизвестно о чём, и ждала, когда наконец наступит половина второго, чтобы разбудить Джорджа и дать ему укрепляющее питьё. И тут мой взгляд упал на картину, висевшую в ряду других портретов. Раньше я не обратила на неё внимания, поскольку этот портрет висел в том углу комнаты, который даже днём оставался тёмным, так как находился в тени от тяжёлых алых штор. Но сейчас огонь из камина полностью осветил портрет, и я смогла разглядеть нарисованное на нём лицо так же ясно, как если бы на него упал луч солнца. Там был изображён мужчина лет тридцати. Черты лица были твёрдыми и довольно резкими, вольтеровского типа. Напудренные волосы собраны и перевязаны лентой. На тонких губах играла холодная, натянутая улыбка. И тут на ум мне пришла мысль, прогнать которую было уже не в моих силах. «Это портрет убийцы», — подумалось мне. Именно таким — тонким, змеиным — представляла я себе его лицо.

И снова сцены происшедшей здесь когда-то трагедии предстали перед моим умственным взором. Вот человек с портрета склоняется в притворном сострадании над мёртвым телом. Вот лицо его с торжеством улыбается садовнику. Вот человек с портрета укоряет сестру за смутные подозрения, возникшие у неё, когда он прополоскал фиал, в котором больному была подана отрава. Затем это же лицо с отточенной учтивостью выражало притворную готовность ответить на все вопросы следствия.

Я понимала, что портрету убийцы не висеть бы здесь, знай Лоуфорды о его существовании. И всё же мне думалось, что хотя имя негодяя с течением времени и забылось, но на портрете изображён именно он. Приговорённый к изгнанию на чердак, портрет этот с дьявольской изворотливостью каким-то образом сумел найти дорогу назад и пробрался в своё прежнее жилище. Возможно, что наша комната была как раз спальней злодея и где-то здесь имелась дверь в потайную комнату, запершись в которой он и приготовил яд. Возможно — и страшная мысль заставила меня помимо воли содрогнуться, — наша комната принадлежала убитому и именно в ней больной умер в мучительной агонии. О, этот ужасный дом! Я никогда не буду в нём счастлива. И мысли мои потекли по прежнему руслу.

Мне представилась такая сцена: явились два врача, за которыми послал сам убийца; им поручено провести осмотр тела. Злодей встречает их в холле со свечой в руке и приглашает войти. Он учтив и предупредителен.

— Сэр Вильям, — говорит он им, — выразил желание, чтобы тело было осмотрено.

— С какой целью? — спрашивают они.

— Единственно с целью удовлетворить семью, — отвечает он и показывает им письмо от сэра Вильяма, где выражена воля последнего. — Исключительно для того, чтобы снять всякие подозрения с находившихся рядом с умершим.

— Не написал ли сэр Вильям также и другого письма? — спрашивает самый недоверчивый из врачей.

— Да, было и другое письмо, такое же дружественное, — заверяет он их.

Но в действительности то другое письмо ни в коей мере нельзя было назвать дружественным: в нём выражалось подозрение, что больного попросту отравили. Злодей же сделал вид, будто ищет это второе письмо в кармане жилета, и вытащил из него какой-то конверт. Доктор едва успел взглянуть на него, как убийца уже положил его назад в карман. Но поскольку доктор узнал на конверте почерк сэра Вильяма, то ничего и не сказал. В результате осмотр тела тогда так и не состоялся и факт совершения преступления ещё долго оставался неустановленным до той поры, пока другой, куда более проницательный и не такой доверчивый медик с чрезвычайной энергией не взялся уличить этого изощрённого преступника.

Я взглянула на часы: было половина второго. Я тут же встала и, подойдя к кровати, попыталась разбудить мужа, чтобы дать ему лекарство. Однако он, недовольно шевельнувшись и глубоко вздохнув, так и не проснулся. Лучше было вовсе не будить его, пусть спит. Поэтому, переодевшись в ночную рубашку, я сгребла в кучку оставшиеся в камине дрова — остальное сгорело уже до белого пепла — и легла рядом с мужем. Я только начала засыпать, как вдруг какой-то звук разбудил меня. Из-за бессонных ночей чувствительность моя обострилась, и я сразу же проснулась. Звук был очень слабый, казалось, будто кто-то пытается повернуть ручку двери. Я опять прислушалась — всё тихо. Может быть, то была крыса, которая скреблась за стенной панелью: ночью ведь даже самый слабый шум увеличивается до грохота нашей фантазией. Я приподнялась в кровати и снова прислушалась: ничего. Дрова, слабо тлевшие до этого, как раз вспыхнули и загорелись ярким пламенем.

Я снова легла и, как мне казалось, уснула. И вот я вновь пробудилась, но на этот раз не от звука, а от щемящего чувства неописуемого ужаса, какой овладевает нами при встрече со сверхъестественным. Открыв глаза, я не шевелясь смотрела на дверь. Ужас парализовал меня: я увидела, как дверь мягко и бесшумно открывается и из темноты коридора в комнату медленно вплывает фигура какого-то старика, одетого в поношенный жёлтый халат. Тихо закрыв за собой дверь, он повернулся, и передо мной оказалось тонкое, измождённое лицо, бледное как у мертвеца, голова чем-то обмотана, а челюсть подвязана, как это бывает у покойников. Взгляд пустых, совершенно бесцветных глаз был устремлён на камин. Вошедший, казалось, не замечал кровати и тех, кто лежал на ней. Медленно скользя по полу, дух убитого — у меня не было сомнений, что это он, — двигался в направлении огня и словно в задумчивости остановился подле камина. Затем, взяв один из флаконов с лекарствами, стоявших на камине, он внимательно осмотрел его и вылил содержимое в стакан. После чего призрачная фигура уселась в старинное кресло у камина и долго сидела в нём, двигая над пламенем белыми, почти прозрачными руками.

Смелость медленно возвращалась ко мне, и я серьёзно задалась вопросом, вижу ли я сон или просто брежу. Желая увериться в том, что проснулась, я потихоньку протянула руку и сжала руку мужа. Он шевельнулся и издал слабый стон. Взглянув вверх, я сосчитала зелёные и красные цветы на балдахине кровати. Я вспомнила, где находится звонок, но до него мне было не дотянуться. Тогда я сняла с пальцев кольца, потом снова надела их. Я даже достала часы и посмотрела, сколько времени, — было четверть третьего.

Итак, я лежала и пыталась убедить себя, что открывшаяся дверь и бледная фигура в полинялом жёлтом халате, сидящая в кресле, были лишь обманом чувств, вызванным нервным перевозбуждением. Я снова крепко сжала руку мужа, на этот раз так крепко, что он вздрогнул и застонал. При этом звуке фигура у огня встала с кресла, помешала угли в камине и медленно направилась к нашей кровати. В свете огня от камина я, к своему неописуемому ужасу, увидела, что в одной руке призрак держит длинный, острый нож. Блеснувшее в отсветах пламени остриё его было обращено вверх и направлено в нашу сторону.

Обуглившиеся дрова в камине горели так слабо, что едва отбрасывали на пол красноватые блики, и всё же света было достаточно, чтобы я увидела, что фигура, подняв нож, крадётся ко мне. Я похолодела от ужаса. Страх настолько сковал меня, что у меня не было сил ни шевельнуться, ни позвать на помощь. Вдруг фигура наткнулась на стул, стоявший у стола, за которым я имела обыкновение читать, и опрокинула его. В ту же секунду мозг мой скинул оцепенение и силы вернулись ко мне. Сердце у меня учащённо забилось.

Это вроде бы незначительное происшествие убедило меня в том, что в фигуре не было ничего сверхъестественного. То мог быть кто угодно: убийца или лунатик, но он явно состоял из плоти и крови. Я не знала, какова его цель, — она, несомненно, была ужасна. Он, однако, всё стоял вблизи нас с ножом в руке, глядя на меня пустым, мертвенным взглядом, в котором читалась дьявольская злоба. Я уже было собралась вскочить с кровати, попытаться отнять у него нож и звать на помощь, когда фигура вдруг повернулась к двери и выскользнула из комнаты так же бесшумно и призрачно, как и вошла. Я глядела ей вслед. Затем, ощутив внезапный прилив сил, вскочила с кровати, захлопнула дверь, быстро повернула ключ, молниеносно задвинула щеколду и без чувств упала на пол.

* * *

На следующее утро я, как обычно, спустилась вниз и присоединилась ко всей компании за завтраком. Я решила ничего не рассказывать о ночном происшествии, лишь пожаловалась на бессонницу и недомогание. Со всех сторон раздались возгласы сочувствия и посыпались советы, что мне не следует сидеть у постели больного ещё одну ночь.

— Моя дорогая миссис… через год вы будете относиться к таким вещам гораздо спокойнее, — цинично заверил сэр Эдвард.

Я заметила, что леди Лоуфорд смотрит на меня с тревогой и какой-то особенной серьёзностью. Когда завтрак закончился, она незаметно увела меня к себе в будуар.

— Дорогая миссис… — сказала она, беря меня за руку. — У вас очень усталый вид, и вы чем-то вконец расстроены, даже и не пытайтесь этого отрицать, — я женщина светская, старше и опытнее вас. Нынешней ночью с вами, несомненно, приключилось что-то ужасное. Думаю, я догадываюсь, что бы это могло быть. Конечно же, не из-за ночного бдения подле постели больного так дрожит сейчас ваша рука. Ну же, милая, откройтесь мне, расскажите, в чём дело.

И я рассказала ей всё, ничего не утаив, начав со своих мыслей о портрете отравителя и до той минуты, как я без чувств свалилась на пол подле двери. Рассказывая, я заметила, что лицо леди Лоуфорд становится всё печальнее и серьёзнее. Когда я закончила, она тяжко вздохнула.

— Моя милая, — сказала она мне в ответ, — я просто обязана раскрыть вам эту тайну, но мне бы очень хотелось, чтоб это объяснение осталось между нами. Дело в том, что в дальнем крыле своего дома мы держим сумасшедшего. Этот старик — родственник сэра Эдварда. Он очень любил сэра Эдварда, когда тот был ещё ребёнком, и мой муж в благодарность за его доброту взял на себя заботу о нём теперь, когда жена и друзья совершенно его покинули. Он требует от нас огромного внимания, так как временами подвержен мании человекоубийства. В такие периоды он очень коварен и опасен, а потому за ним необходимо особенно строго присматривать. Однако как раз прошлой ночью человек, приставленный к нему, выпил лишнего вместе с прислугой, и его сморил сон, как он сам теперь признаётся. Старик, воспользовавшись этим, украдкой покинул свою комнату и по чёрной лестнице, ведущей на кухню, спустился вниз. Там он взял со стола среди кухонной утвари большой нож для разделки мяса и направился с ним на вашу половину дома. Человек, присматривающий за ним, проснулся и, хватившись своего подопечного, побежал за ним на розыски. Нашёл он его в холле, где старик скорчившись лежал на полу. Из его бессвязных слов слуга понял, что тот входил к кому-то спальню, в вашу или в чью-то поблизости. Вот и вся тайна, моя дорогая миссис… Мне остаётся только глубоко сожалеть, что вам довелось подвергнуться столь страшной опасности.

Мы оставались, вернее, были вынуждены оставаться в этом доме ещё много дней. Но должна признаться, что, несмотря на всё гостеприимство леди Лоуфорд, я была бесконечно рада наконец-то увидеть карету, которая увезла нас подальше от этого ужасного дома. И в своих снах, как жуткий кошмар, я часто вижу старинное окно эпохи Тюдоров, огромные железные ворота, портрет в тёмном углу, освещённый отсветами огня в камине, и призрачную фигуру в старом жёлтом халате.

1887

Новые катакомбы

— Послушай, Бюргер, — сказал Кеннеди, — я хочу, чтобы ты был со мной откровенен.

Два известных исследователя истории Древнего Рима сидели в уютной комнате Кеннеди, окна которой выходили на Корсо[203]. Ночь была прохладной, и им пришлось придвинуть кресла к итальянскому камину — не слишком удачному сооружению, от которого исходило скорее не тепло, а душный воздух. Снаружи, под яркими зимними звёздами, раскинулся современный Рим: длинная двойная цепь электрических фонарей, ослепительные огни кафе, грохот мчащихся экипажей, говор оживлённой толпы на тротуарах. Но здесь, в роскошной комнате молодого английского археолога, царил только Древний Рим. На стенах висели потрескавшиеся, тронутые дыханием времени осколки лепных орнаментов, по углам стояли потемневшие старинные бюсты сенаторов и полководцев. Их лица жёстко и сурово смотрели на собеседников. Посредине комнаты, на столе, среди бумаг, обрывков и рисунков, разбросанных в беспорядке там и сям, стоял знаменитый макет терм Каракаллы, сделанный Кеннеди. Эта реконструкция была выставлена в Берлине и вызвала огромный интерес и восхищение у знатоков. Под самым потолком были прикреплены древние амфоры, а богатый турецкий ковёр увешан старинными вещами. Все они несли печать безупречной подлинности, были крайне редкими и обладали огромной ценностью. Кеннеди, хотя ему было немногим больше тридцати, пользовался европейской известностью в своей области, и, более того, у него было изрядное состояние. Богатство либо служит роковым препятствием для исследователя, либо, если он обладает целеустремлённостью, даёт ему огромные преимущества в борьбе за славу и признание. Кеннеди часто поддавался соблазнам и оставлял свои занятия ради удовольствий. Он обладал острым умом, способным к целенаправленным действиям. Но эти старания часто заканчивались апатией. Его красивое лицо, высокий белый лоб, слегка хищная форма носа, чувственный рот — всё отражало силу и одновременно слабость его натуры.

Его товарищ, Юлиус Бюргер, был совершенно иного типа. Он происходил из необычной семьи: его отец был немец, а мать — итальянка, поэтому черты сильного Севера странно перемешались в нём с мягкой грациозностью Юга. На загорелом лице сияли голубые глаза германца, над ними возвышался массивный квадратный лоб и копна золотистых волос. Сильный, твёрдый подбородок был гладко выбрит. Его товарищ часто подмечал, как он порой напоминал тех древних римлян, лица которых смотрели из углов комнаты. Под грубовато-добродушной немецкой силой крылся намёк на итальянскую хитрость; но его улыбка была такой открытой, а глаза такими честными, что любой понимал, что здесь сказывается происхождение, а отнюдь не истинный характер. Он был одного возраста с Кеннеди и пользовался такой же известностью. Однако ему пришлось затратить на это гораздо больше усилий. Двенадцать лет назад бедным студентом он приехал в Рим и жил на небольшую стипендию, которую присудил ему Боннский университет. Медленно и мучительно, благодаря огромной силе воли и упорству, взбирался он со ступеньки на ступеньку по лестнице признания.

Теперь он являлся членом Берлинской академии, и были все основания полагать, что ему вскоре предложат кафедру знаменитого немецкого университета. Но та целеустремлённость, которая подняла его до уровня блестящего англичанина, стала причиной того, что во всём, кроме своей специальности, он стоял бесконечно ниже его. Никогда, ни на секунду он не прерывал своих занятий, чтобы дать возможность развиться другим качествам своей натуры. И лишь тогда, когда он говорил о своём любимом предмете, лицо его становилось одухотворённым, дышало жизнью. В остальных случаях он был молчалив и неловок и слишком болезненно ощущал свою ограниченность в других областях жизни. Он терпеть не мог светских разговоров, этого обычного убежища для людей, у которых нет своих мыслей.

И тем не менее в течение нескольких лет между этими соперниками существовали приятельские отношения, которые понемногу перерастали в дружбу. Из всех молодых учёных они оказались единственными, способными оценить друг друга. Их сблизили общие интересы и стремления, и каждый отдавал должное знаниям соперника. Постепенно к этому прибавилось и другое. Кеннеди восхищался искренностью и простотой своего товарища, а Бюргер был очарован блеском и живостью ума, которые делали Кеннеди любимцем римского общества. Я говорю «делали», потому что как раз в это время репутация молодого англичанина оказалась несколько подпорченной. Дело в том, что в одной любовной истории, детали которой так никогда и не стали известны, он показал себя бессердечным и чёрствым человеком. Это оттолкнуло от него многих друзей. Но в том холостяцком кружке студентов и артистов, в котором он предпочитал вращаться, в таких вещах не принято было соблюдать строгий кодекс чести. И хотя кое-кто качал головой или пожимал плечами — мол, уехали вдвоём, а вернулся один, — в этом кружке преобладало чувство любопытства и, возможно, зависти, но отнюдь не осуждения.

— Послушай, Бюргер, — повторил Кеннеди, твёрдо глядя в глаза своему приятелю. — Я действительно хочу, чтобы ты был со мной откровенен.

При этих словах он показал рукой на коврик, лежащий на полу. Там стояла неглубокая плетёная корзина для фруктов — такие корзины делают в Кампанье. В ней в беспорядке лежали самые разные вещи: черепки с надписями, обрывки записей, разбитая мозаика, клочки папируса, ржавые металлические украшения. Человеку непосвящённому эти предметы могли показаться просто мусором, но специалист мгновенно распознал бы их уникальность. Кучка хлама в плетёной корзинке представляла собой одно из недостающих звеньев в исторической цепи развития общества. Это был настоящий клад для исследователя. Вещи эти принёс сюда немец, и теперь глаза англичанина жадно впивались в них.

— Я не буду ни во что вмешиваться. Но мне бы очень хотелось послушать твой рассказ, — продолжил он, пока Бюргер медленно зажигал сигару. — Это, без сомнения, огромное открытие. Надписи произведут сенсацию во всей Европе.

— Да, ведь здесь всего несколько вещиц, а там их сотни, — сказал немец. — Их столько, что дюжина маститых учёных может всю жизнь изучать их и, сравнивая, создать себе репутацию — такую же прочную, как замок Сан-Анджело.

Кеннеди сидел задумавшись, на его прекрасном лбу появились морщины, а пальцы теребили длинные красивые усы.

— Вот ты и выдал себя, Бюргер, — наконец произнёс он. — Твои слова могут означать только одно: ты нашёл новые катакомбы.

— Я и не сомневался, что ты уже понял это, рассматривая вещицы.

— Да, они подтверждают мои предположения, а теперь твои замечания не оставили ни малейшего сомнения. Нет другого места, кроме катакомб, где можно столько всего обнаружить.

— Совершенно верно. Да в этом и нет никакой тайны. Я действительно открыл новые катакомбы.

— Где?

— Ну уж это мой секрет, дорогой Кеннеди. Скажу только, они расположены так, что нет ни малейшего шанса из миллиона, чтобы на них наткнулся кто-нибудь ещё. Их происхождение отличается от всех известных катакомб, и использовали их для погребения самых богатых христиан. Поэтому эти вещи так отличаются от всего, что находили раньше. Если бы я не отдавал себе отчёта, как много ты знаешь и сколько в тебе энергии, я бы не колеблясь рассказал тебе обо всём — разумеется, взяв слово молчать. Но, думаю, я сначала должен сделать собственный доклад об этом открытии, а уж потом вступать в такую жестокую конкуренцию.

Кеннеди любил своё дело; любил так страстно, что порой это граничило с манией. Этой страсти он был предан всецело, несмотря на все развлечения, которые свойственны богатому и ветреному молодому человеку. Он был тщеславен, но его тщеславие занимало лишь второе место по сравнению с простой чистой радостью и интересом ко всему, что касалось жизни и истории Рима. И теперь он жаждал увидеть этот новый подземный мир, который открыл его приятель.

— Послушай, Бюргер, — произнёс он серьёзно, — уверяю тебя, ты можешь довериться мне без колебаний. Ничто не заставит меня взяться за перо, пока я не получу твоего разрешения. Я вполне понимаю твои чувства и считаю их совершенно естественными, но тебе действительно нечего меня бояться. С другой стороны, если ты мне не откроешь своего секрета, я начну систематические поиски и наверняка обнаружу катакомбы. В этом случае, конечно, я воспользуюсь своей находкой как захочу, поскольку не буду связан никакими обязательствами.

Бюргер задумчиво улыбался, покуривая сигару:

— Я заметил, милый друг, что, когда мне хочется получить от тебя кое-какие сведения, ты далеко не всегда охотно делишься со мной.

— Скажи, бога ради, когда это ты спрашивал меня о чём-то и я тебе не рассказал всего, что знал? Помнишь, как я дал тебе материал для работы о храме Весталя?

— Ну, это было не так уж и важно. Вот интересно, если бы мне пришло в голову задать тебе несколько личных вопросов, ответил бы ты тогда? Ведь эти катакомбы для меня — дело весьма личное, и я бы хотел, чтобы ты тоже поделился со мной своим секретом.

— Не понимаю, куда ты клонишь, — пожал плечами англичанин. — Но если ты намекаешь, что расскажешь о катакомбах, коли я отвечу на твой вопрос, то можешь быть уверен — отвечу на любой.

— Ну, тогда… — сказал Бюргер, с наслаждением откидываясь на спинку кресла. Сделав глубокую затяжку, он пустил вверх причудливые клубы дыма. — Тогда расскажи мне всё о твоих отношениях с мисс Мэри Сандерсон.

Кеннеди резко выпрямился в кресле и с гневом посмотрел на своего невозмутимого приятеля.

— Чёрт побери, что ты имеешь в виду? — вскричал он. — Что это ещё за вопросы! Ты, наверное, шутишь, но это твоя самая неудачная шутка.

— Нет, я не шучу, — просто ответил Бюргер. — Меня действительно интересуют кое-какие детали этого дела. Я не очень много знаю о свете, женщинах, общественной жизни и прочих подобных предметах, поэтому твой случай имеет для меня особую прелесть. Я знаю тебя, видел её, и мне даже довелось пару раз говорить с ней. Поэтому мне хотелось бы услышать от тебя, что между вами было.

— Я не скажу ни слова.

— Ну и не надо. Просто мне захотелось посмотреть, раскроешь ли ты мне свой секрет, — ведь ты рассчитываешь, что я легко расстанусь со своей тайной о катакомбах. Ах, ты не скажешь ни слова? Право, я и не ждал другого ответа. Но тогда что же ты хочешь услышать от меня? Слышишь, часы на церкви Сан-Джованни бьют десять. Мне давно пора домой.

— Стой, погоди немного, Бюргер, — остановил приятеля Кеннеди. — Действительно, с твоей стороны странный каприз — так стремиться узнать подробности любовной истории, которая окончилась много месяцев назад. Ты ведь знаешь, как в нашем кругу относятся к мужчине, который сначала целуется с девушкой, а потом болтает об этом направо и налево: это величайший трус и подлец.

— Конечно, — ответил немец, собирая в корзинку свои сокровища. — Когда он говорит что-то о девушке, которую раньше никто не знал, это действительно так. Но в данном случае — и тебе об этом прекрасно известно — дело было достаточно громким: об этом ведь говорил весь Рим. Поэтому вряд ли ты причинишь какой-то вред мисс Мэри Сандерсон, если поговоришь о ней со мной. Но тем не менее я уважаю твои чувства, поэтому прощай!

— Подожди минуту, Бюргер! — воскликнул Кеннеди, схватив за руку своего друга. — Мне эти катакомбы просто покоя не дают, пойми, я не могу так легко от них отказаться. Может, спросишь меня о другом — ну, что-нибудь не такое странное?

— Нет-нет, ты отказался, и давай кончим об этом, — сказал Бюргер, беря корзину. — Ты, без сомнения, совершенно прав, что не ответил, и я определённо тоже совершенно прав, поэтому, мой дорогой Кеннеди, спокойной ночи!

Англичанин наблюдал, как Бюргер направляется к выходу и уже берётся за ручку двери. В это мгновение он вскочил с видом человека, который ничего не может с собой поделать.

— Задержись на минутку, старина! — воскликнул он. — По-моему, ты ведёшь себя на редкость глупо, но если таковы твои условия, я вынужден принять их. Терпеть не могу болтать о девушках, но если, как ты утверждаешь, об этом и так знает весь Рим, вряд ли я расскажу тебе что-то новенькое… Ну так что же ты хочешь узнать?

Немец вернулся назад к камину и, поставив корзинку, опустился в своё кресло.

— Можно ещё сигару? — попросил он. — Большое спасибо. Никогда не курю, когда работаю, но гораздо приятнее болтать покуривая. Итак, насчёт этой молодой леди, с которой у тебя было маленькое приключение… Что же с ней стало потом?

— Она дома, со своими родными.

— Неужели? В Англии?

— Да.

— А где именно — в Лондоне?

— Нет, в Твикинхэме.

— Прости моё любопытство, дорогой Кеннеди, видишь ли, я совершенно несведущ в таких делах. По всей видимости, очень просто уговорить молодую леди уехать с собой на три недели или около того, а затем отправить её к родным в… как ты там называешь это место?

— Твикинхэм.

— Вот именно — в Твикинхэм. Но я так неопытен в такого рода делах, что даже не представляю, что тебя побудило решиться на подобную затею. К примеру, если ты любил эту девушку, твоя любовь вряд ли могла исчезнуть за те три недели. Поэтому я думаю, вряд ли ты её вообще любил. Но тогда зачем весь этот скандал, который так навредил тебе и погубил её?

Кеннеди угрюмо смотрел на красные отблески пламени в камине.

— Конечно, ты рассуждаешь логично, — произнёс он. — Любовь — большое понятие, оно включает огромное количество различных оттенков чувства. Да, она мне нравилась. Говоришь, ты видел её, — тогда поймёшь, какой очаровательной она могла быть. Но всё же, оглядываясь назад, я вынужден признать, что никогда не любил её.

— Тогда, дорогой Кеннеди, зачем ты затеял всё это?

— Во многом это объясняется самой прелестью приключения.

— Да ну? Разве ты так любишь приключения?

— Жизнь без них была бы слишком однообразной. Именно ради приключения я и стал ухаживать за ней. В своё время я увлекался игрой; но, клянусь, нет лучшего увлечения, чем охота за хорошенькой девушкой. Были, однако, и трудности, довольно пикантные: она была компаньонкой леди Эмили Руд, и это делало почти невозможной встречу с ней наедине. Кроме того, существовало ещё одно, самое большое препятствие, о котором я узнал довольно скоро: она была обручена.

— Mein Gott! И с кем?

— Она не называла имени.

— Думаю, никто не знает об этом. Наверное, это сделало приключение ещё более соблазнительным, не так ли?

— Да, этот факт придал ему долю пикантности. А ты разве так не считаешь?

— Говорю тебе, я в этих вещах круглый невежда.

— Старина, ты должен помнить, что яблоко, украденное с дерева соседа, всегда было слаще, чем упавшее с твоего собственного. И потом, я увидел, что нравлюсь ей.

— Как, вот так, сразу?

— Ну конечно нет. Понадобилось около трёх месяцев, чтобы сделать подкопы и расставить ловушки. Но наконец я её победил. Она поняла, что мой разъезд с женой, не оформленный юридически, делал для меня невозможным новую женитьбу, но всё равно она сама пришла, и мы прекрасно проводили время, пока всё это не кончилось.

— А как же тот, другой?

Кеннеди пожал плечами.

— Я думаю, выживает сильнейший, — сказал он. — Если бы он был лучше, она бы его не бросила. Ладно, давай кончим об этом, с меня хватит.

— Ещё один маленький вопрос. Как же ты избавился от неё через три недели?

— Ну, видишь ли, мы оба слегка поостыли. Она наотрез отказалась возвращаться в Рим и встречаться со своими знакомыми. Ну а я, конечно, не мог жить без Рима, я рвался назад, к своей работе. Это была одна веская причина для разрыва. А потом её старик-отец приехал в наш отель в Лондоне и устроил там сцену. Всё это стало так неприятно, что я действительно был рад выпутаться из этого, хотя вначале ужасно скучал без неё. Ну, я надеюсь, ты никому не расскажешь о том, что услышал.

— Мой дорогой Кеннеди, я и не мечтаю повторить твой рассказ. Но то, что ты говорил, мне крайне интересно, потому что даёт возможность узнать твой взгляд на жизнь, а он, надо сказать, в корне отличается от моего: ведь я так плохо знаю людей. А теперь ты хочешь услышать о моих катакомбах. Наверное, нет смысла их описывать — всё равно по описанию ты их не найдёшь. Единственное, что остаётся, — привести тебя туда.

— Это было бы замечательно!

— Когда ты хочешь отправиться?

— Чем скорее, тем лучше. Я просто сгораю от нетерпения.

— Ну что же, сегодня прекрасная ночь, хотя немного свежо. Положим, мы выйдем через час. Но нужно соблюдать осторожность и держать всё в глубокой тайне. Если нас увидят вдвоём, сразу заподозрят неладное.

— Да, будем осторожны, — согласился Кеннеди. — А далеко это?

— Несколько миль.

— А мы доберёмся туда пешком?

— Ну конечно, без особого труда.

— Тогда давай отправимся поскорее. Но у извозчика могут возникнуть подозрения, если он высадит нас поздней ночью в каком-нибудь глухом местечке.

— Совершенно верно. Я думаю, лучше всего встретиться в полночь у шлагбаума на дороге, что ведёт к Виа Аппиа. А сейчас я должен отправиться домой, чтобы захватить спички, свечи и всё необходимое.

— Отлично, Бюргер! Очень мило с твоей стороны, что ты посвятил меня в свою тайну. Обещаю не писать ни строчки, пока ты не напечатаешь свой доклад. Ну, до встречи! Жду тебя у шлагбаума в полночь.

Часы на всех городских башнях били полночь, и в холодном ясном воздухе стоял перезвон колоколов. Бюргер, закутанный в итальянский плащ, с фонарём в руке, быстро направлялся к месту встречи. Кеннеди вышел из темноты и приветствовал его.

— Ты так же нетерпелив в работе, как и в любви, — смеясь, заметил немец.

— Да, я уже полчаса тебя дожидаюсь.

— Надеюсь, ты не оставил за собой никаких следов?

— Ну, я не такой дурак! Но, боже, я продрог до костей. Пошли скорее, Бюргер, согреемся на ходу.

Их шаги гулко звучали по булыжной мостовой печальной дороги — всего, что осталось от самого знаменитого в мире торгового пути. Навстречу им попалось только двое крестьян, бредущих домой из винного погребка, да несколько повозок, везущих в Рим товар на рынок. Молодые люди шли мерным шагом. Из темноты по обе стороны дороги неясно вырисовывались огромные надгробия. Наконец они достигли катакомб Св. Каликстуса и увидели прямо перед собой на фоне восходящей луны великолепный круглый бастион Цецилиа Метелла. Здесь Бюргер остановился, сделав знак рукой.

— У тебя ноги длиннее, и ты больше привык ходить, — сказал он, смеясь. — Кажется, тут недалеко место, где нужно свернуть. Да вот оно, за углом траттории. Знаешь, дорожка очень узкая, может, я пойду вперёд, а ты — за мной?

Он уже зажёг свой фонарь, и при тусклом свете они пошли по узкой извилистой тропке — такие тропинки вьются через болота Кампаньи. Освещённый луной, великий акведук Древнего Рима лежал на земле, как чудовищная гусеница. Их путь проходил под одной из высоких арок, мимо огромного круга, выложенного кирпичом, раскрошившимся от времени, — здесь когда-то была арена. Наконец Бюргер остановился возле одинокого деревянного сарая.

— Надеюсь, твои катакомбы не внутри этой развалины? — воскликнул Кеннеди.

— Здесь вход в катакомбы. Для нас это надёжное укрытие — никому и в голову не придёт искать в таком месте.

— А хозяин знает об их существовании?

— Нет, конечно. Он как-то нашёл здесь пару вещиц, по которым я и определил, что его дом построен у самого входа в катакомбы. Поэтому я нанял у него сарай и сам начал раскопки. Теперь входи и закрой за собой дверь.

Это было длинное пустое здание. Вдоль одной стены тянулись кормушки для коров. Бюргер поставил фонарь на землю и обмотал его плащом так, чтобы свет падал только в одну сторону.

— В таком заброшенном месте свет может привлечь внимание, — объяснил он. — Помоги-ка сдвинуть доски.

Двое учёных сняли одну за другой несколько досок и аккуратно сложили их у стены. Внизу было квадратное отверстие и лестница; её старые каменные ступени вели вниз, в недра земли.

— Осторожно! — закричал Бюргер, когда Кеннеди, горя от нетерпения, заторопился вниз по ступенькам. — Это похоже на кроличий садок: если собьёшься с пути, есть только один шанс из ста, что когда-нибудь выйдешь отсюда. Подожди, я принесу фонарь.

— Как же ты находишь дорогу, если это так трудно?

— Сначала я углублялся очень недалеко и постепенно научился запоминать дорогу. Тут есть система, но человек, потерявшийся в темноте, не сумеет её понять. Даже сейчас, если захожу далеко, я всегда растягиваю за собой моток верёвки. Ты сам увидишь, какая трудная дорога: прежде чем ты пройдёшь сотню ярдов, каждый из этих проходов разветвляется и опять делится десятки раз.

Они уже спустились футов на двадцать и теперь стояли в квадратном помещении, вырубленном из известкового туфа. Фонарь отбрасывал колеблющийся свет — снизу яркий, вверху тусклый, — освещавший потрескавшиеся тёмные стены. В разные стороны радиусами расходились чёрные отверстия проходов.

— Держись-ка поближе ко мне, дружище, — посоветовал Бюргер. — И не отвлекайся по дороге, потому что на том месте, куда я тебя приведу, есть всё, что ты захочешь увидеть, и даже более того. Мы сбережём время, если пойдём прямо туда.

Он направился вниз по одному из коридоров, и англичанин заспешил за ним, не отставая ни на метр. Время от времени проход разветвлялся, но Бюргер, очевидно, следовал каким-то только ему известным знакам: он ни разу не остановился, ни разу не заколебался. Повсюду вдоль стен, напоминая переполненные каюты эмигрантского корабля, покоились усопшие христиане Древнего Рима. Жёлтый свет, мигая, освещал ссохшиеся черты мумий, мерцал на круглых черепах и длинных белых костях, скрещённых на лишённой плоти груди. Перед задумчивыми глазами Кеннеди мелькали какие-то надписи, погребальные сосуды, картины, ризы, ритуальная посуда — всё лежало так, как их положили сюда благочестивые руки много лет назад. Даже при беглом взгляде Кеннеди было ясно, что это самые старые и богатые катакомбы. Они содержали несметное число захоронений древних римлян. Такое количество даже ему, известному учёному, никогда не доводилось видеть в одном месте.

— Слушай, а что будет, если фонарь погаснет? — вдруг спросил он, когда они быстро продвигались вперёд.

— Ничего, у меня есть запасная свеча, а в кармане коробок спичек. Кстати, Кеннеди, а у тебя есть спички?

— Нет, дай мне, пожалуй, несколько штук.

— Не беспокойся, мы не разойдёмся: это исключено.

— А далеко ещё идти? Мне кажется, мы прошли по крайней мере четверть мили.

— Я думаю, побольше. Да, здесь действительно несметное число захоронений — я, по крайней мере, конца им не обнаружил. Осторожно, сейчас будет трудное место, придётся воспользоваться верёвкой.

Он прикрепил конец бечёвки к выступающему камню, а моток положил в нагрудный карман куртки, постепенно распуская его. Кеннеди убедился, что эта предосторожность была нелишней: проходы становились всё более запутанными и извилистыми. Появилась целая сеть пересекающихся коридоров. Все они обрывались в большом круглом зале с квадратным пьедесталом из туфа, покрытым на одном конце мраморной плитой.

— Боже мой! — закричал в восторге Кеннеди, когда Бюргер прикрепил фонарь над мраморной плитой. — Да ведь это христианский алтарь — возможно, самый древний на земле! Вот, на углу выбит маленький крест. Без сомнения, этот круглый зал использовался как церковь.

— Совершенно верно, — согласился Бюргер. — Будь у меня больше времени, я бы показал тебе все захоронения в этих нишах. Здесь покоятся самые первые священники и епископы, в митрах и в полном церковном облачении. Подойди-ка сюда и убедись сам!

Кеннеди подошёл поближе и уставился на страшный череп, лежавший рядом с истлевшей митрой.

— Да, это на редкость интересно, — произнёс он, и его голос загремел под сводчатым склепом. — Действительно, такого мне не доводилось встречать. Посвети-ка сюда, Бюргер, мне хочется рассмотреть их получше.

Но немец уже отошёл в сторону и теперь стоял на другой стороне зала, посредине жёлтого светового круга.

— Знаешь, сколько ложных поворотов тянется между этим залом и ступеньками, ведущими наверх? — спросил он. — Около двухсот. Без сомнения, это один из способов защиты, который применяли христиане. Один шанс из многих тысяч, что человек выберется отсюда, если даже у него есть фонарь. А найти выход в темноте, конечно, гораздо труднее.

— Ну разумеется.

— А темнота, друг мой, — это страшная штука. Я как-то поставил эксперимент. Давай-ка испытаем ещё разок! — Он прикрутил фитиль фонаря, и спустя мгновение Кеннеди показалось, что невидимая рука крепко зажала ему глаза. Никогда раньше он не представлял, что такое настоящая тьма. Казалось, она давит на человека, душит его. Она была почти осязаемой и мешала телу продвигаться вперёд. Он протянул руку, пытаясь оттолкнуть её от себя.

— Ладно, хватит, Бюргер, — попросил он. — Давай снова зажжём свет!

Но его приятель только засмеялся в ответ. Казалось, что в этом круглом зале смех раздаётся сразу со всех сторон.

— Похоже, тебе немного не по себе, дружище Кеннеди, — произнёс Бюргер.

— Ладно, старина, зажигай свечку! — нетерпеливо закричал Кеннеди.

— Очень странно, но я никак не могу различить по звуку, где ты стоишь. А ты можешь сказать, где я сейчас?

— Нет, кажется, что голос идёт со всех сторон.

— Да, если бы не верёвка, я бы даже не представлял, куда идти.

— Ну конечно, конечно! Слушай, старина, зажигай свет, и покончим с этой глупостью.

— А ты знаешь, Кеннеди, я, кажется, понял: больше всего на свете ты любишь две вещи. Первое — приключения, а второе — препятствия. Пожалуй, это неплохое приключение — искать выход из катакомб? А препятствием послужит темнота и две тысячи ложных поворотов, которые слегка затруднят поиски выхода. Но ты можешь не спешить, у тебя масса времени. А когда ты будешь время от времени отдыхать, подумай-ка о мисс Мэри Сандерсон и хорошо ли ты поступил с ней.

— Дьявол тебя забери, что ты имеешь в виду? — закричал Кеннеди.

Он перебегал с места на место в кромешной тьме, двигаясь небольшими кругами и растопырив руки.

— Прощай, — произнёс издевающийся голос. Он доносился всё с того же расстояния. — Я действительно считаю, Кеннеди, — даже после твоего рассказа, — что ты плохо обошёлся с этой девушкой. Правда, в этой истории была маленькая деталь, которую ты, возможно, не знал. А я могу её тебе сейчас прояснить. Мисс Сандерсон была обручена с бедным дуралеем-учёным, которого звали Юлиус Бюргер.

Раздался шорох и глухой звук шагов по каменным плитам. После этого на старую христианскую церковь упала тишина — тупая, тяжёлая тишина, которая окружила Кеннеди и сомкнулась над ним — так вода поглощает тонущего человека.

* * *

Два месяца спустя во многих европейских газетах была перепечатана следующая заметка:

Одним из самых знаменитых событий за последние годы является открытие новых римских катакомб, которые расположены на некотором расстоянии к востоку от хорошо известных захоронений Св. Каликстуса. Открытие этого места погребений чрезвычайно важно, так как содержит большое количество останков ранних христиан. Оно стало возможным благодаря энергии и проницательности д-ра Юлиуса Бюргера. Этот молодой немецкий исследователь стремительно занимает ведущее место среди авторитетных учёных, изучающих историю Древнего Рима. Но хотя д-р Бюргер первым опубликовал доклад о своём открытии, выяснилось, что в поисках катакомб его опередил другой исследователь, но гораздо менее удачливый. Как известно, несколько месяцев назад известный английский учёный Кеннеди внезапно исчез из своей квартиры, расположенной на Виа Корсо. Предполагалось, что он был вынужден покинуть Рим в связи с недавним нашумевшим скандалом. Но теперь выяснилось, что в действительности он пал жертвой своей горячей любви к археологии, где занимал выдающееся место среди учёных. Его тело было найдено в самом центре новых катакомб. Судя по плачевному состоянию его ног и обуви, несчастный скитался много дней по извилистым коридорам, которые делают эти подземные захоронения такими опасными для исследователей. Как было обнаружено, покойный джентльмен с непонятной опрометчивостью отправился в подземный лабиринт, не взяв с собой ни свечей, ни спичек. Поэтому его печальная судьба была естественным следствием собственного безрассудства. Следует добавить, что д-р Юлиус Бюргер был близким другом покойного, и это придаёт событиям ещё более печальный характер. Радость д-ра Бюргера по поводу выдающегося открытия, которое ему посчастливилось сделать, была в значительной степени омрачена тем несчастьем, которое произошло с его коллегой и товарищем.

1898

Из врачебной практики

— Обыкновенно люди умирают от тех болезней, изучением которых они всего усерднее занимались, — заметил доктор, обрезая кончик сигары со всею точностью и аккуратностью, свойственными людям его профессии. — Болезнь подобна хищному зверю, который, чувствуя, что его настигают, оборачивается и схватывает своего преследователя за горло. Если вы слишком усердно возитесь над микробами — микробы обратят на вас благосклонное внимание.

Я видел много таких примеров, и не только в случаях заразных болезней. Всем хорошо известно, что Листон, всю жизнь изучавший аневризм, в конце концов сам заболел им; я мог бы привести ещё целую дюжину других примеров. А что может быть убедительнее случая с бедным старым Уокером из Сент-Кристофера? Как, вы не слышали об этом? Впрочем, правда, вас тогда ещё на свете не было; но всё-таки удивительно, как скоро забываются подобные вещи. Вы, молодёжь, настолько поглощены интересами настоящего, что прошлое для вас как бы не существует, а между тем вы нашли бы там много интересного и поучительного.

Уокер был одним из лучших специалистов по нервным болезням в Европе. Вы, наверное, знакомы с его книжкой о склерозе. Она читается, как роман, и в своё время создала эпоху в науке. Уокер работал как вол. Не говоря уже о его громадной практике, он ежедневно по нескольку часов работал в клинике, да, кроме того, посвящал много времени самостоятельным научным исследованиям. Ну и жил он весело. Конечно, «De mortuis…» и так далее, но ведь его образ жизни ни для кого не был секретом. Если он умер сорока пяти лет, то зато в эти сорок пять лет он сделал столько, сколько другому не сделать и в восемьдесят. Можно было только удивляться, что при таком образе жизни он не заболел раньше. Когда же болезнь наконец настигла его, он встретил её с замечательным мужеством.

В то время я был его ассистентом в клинике. Однажды он читал студентам первого курса лекцию о сухотке спинного мозга. Объяснив, что один из первых признаков этой болезни заключается в том, что больной, закрыв глаза, не может составить пятки своих ног без того, чтобы не пошатнуться, он пояснил свои слова собственным примером. Я думаю, что студенты ничего не заметили. Но от меня не ускользнуло, насколько зловещи оказались результаты этого опыта для него самого. Он также заметил это, но дочитал лекцию, не обнаружив никаких признаков волнения.

Когда лекция кончилась, он зашёл ко мне в комнату и закурил сигарету.

— Ну-ка, исследуйте мои двигательные рефлексы, Смит, — попросил он.

Я постучал молоточком по его колену, но результат был не лучше того, какой получился бы, постучи я по подушке, лежащей на софе: нога его осталась неподвижной. Он опять закрыл глаза и сделал попытку составить пятки вместе, но при этом пошатнулся, точно молодое деревцо под яростным напором ветра.

— Так это, значит, не межрёберная невралгия, как я было думал, — сказал он.

Тут я узнал, что он уже страдал некоторое время летучими болями, и, следовательно, все признаки болезни были налицо. Я молча смотрел на него, а он всё пыхтел да пыхтел своей сигаретой. Он знал, что ему грозит неизбежная смерть, сопровождаемая более утончёнными и медленными страданиями, чем те пытки на медленном огне, каким подвергают пленника краснокожие. А ещё вчера всё улыбалось ему — человеку в полном расцвете сил, одному из самых красивых мужчин в Лондоне, у которого было всё: деньги, слава, высокое положение в свете. Он сидел некоторое время молча, окружённый облаком табачного дыма, с опущенными глазами и слегка сжатыми губами. Затем, медленно поднявшись на ноги, он махнул рукой с видом человека, делающего над собой усилие, чтобы отогнать тяжёлые думы и направить мысли на другой предмет.

— Лучше всего сразу выяснить вопрос, — сказал он. — Мне нужно сделать кое-какие распоряжения. Могу я воспользоваться вашей бумагой и конвертами?

Он уселся за мою конторку и написал с полдюжины писем. Не будет нарушением доверия, если я скажу вам, что эти письма не были письмами к товарищам по профессии. Уокер был человек холостой и, следовательно, не ограничивался привязанностью к одной женщине. Кончив писать письма, он вышел из моей маленькой комнатки, оставив позади себя все надежды и всё честолюбие своей жизни. А ведь он мог бы ещё иметь перед собой целый год неведения и спокойствия, если бы совершенно случайно не пожелал иллюстрировать свою лекцию собственным примером.

Целых пять лет длилась его агония, и он всё время выказывал замечательное мужество. Если когда-нибудь он и позволял себе в чём-то излишества, то теперь искупил это своим продолжительным мучением. Он вёл тщательную запись симптомов своей болезни и разработал самым всесторонним образом вопрос об изменениях глаза во время спинной сухотки. Когда его веки уже не подымались сами, он придерживал их одною рукою, а другою продолжал писать. Затем, когда он уже не мог управлять мышцами руки, он стал диктовать своей сиделке. Так, не переставая работать, умер на сорок пятом году жизни Джеймс Уокер.

Бедный Уокер страстно любил всевозможные хирургические эксперименты и старался проложить новые пути в этой отрасли медицины. Между нами, успешность его работ в этом направлении — вещь спорная, но, во всяком случае, он и в этой области работал с большим увлечением. Вы знаете Мак-Намару? Он носит длинные волосы и хотел бы, чтобы это объясняли тем, будто у него артистическая натура; на самом же деле он носит их, чтобы скрыть недостачу одного уха. Его отрезал у него Уокер, но только, пожалуйста, не говорите Мак-Намаре, что я сказал вам это.

Случилось это таким образом. Уокер занимался в то время изучением лицевых мышц и пришёл к заключению, что паралич их происходит от расстройства кровообращения. У нас в клинике в это время был как раз больной с очень упорным параличом лица, и мы употребляли всевозможные средства для его излечения: мушки, тонические и всякие другие средства, уколы, гальванизм — и всё без толку. Уокер вбил себе в голову, что если у больного отрезать ухо, то соответствующая часть лица будет более обильно снабжаться кровью и паралич будет излечен. Ему очень скоро удалось добиться согласия пациента на эту операцию.

Её назначили на вечер. Уокер, разумеется, чувствовал, что она носит характер довольно рискованного эксперимента, и не хотел, чтобы о ней много говорили прежде, чем выяснятся результаты. На операции присутствовало человек шесть докторов, между ними я и Мак-Намара. Посреди маленькой комнатки стоял узкий стол, на котором лежала подушка, покрытая клеёнкой, и было разостлано шерстяное одеяло, концы которого с обеих сторон спускались почти до полу. Единственным освещением комнаты были две свечи, стоявшие на маленьком столике возле изголовья. Дверь отворилась, и в комнату вошёл пациент; одна сторона его лица была гладка и неподвижна, другая же от волнения вся подёргивалась мелкой дрожью. Он лёг на стол, и на лицо ему наложили маску с хлороформом, между тем как Уокер при слабом свете свечей возился со своими инструментами. Доктор, хлороформировавший больного, стоял у изголовья, а Мак-Намара стоял сбоку для контроля над ним. Остальные сгруппировались около стола, готовые, если понадобится, оказать помощь.

И вот когда больной был уже наполовину захлороформирован, с ним сделался один из тех припадков, которыми нередко сопровождается полубессознательное состояние. Он начал брыкаться, метаться по столу и с яростью размахивать обеими руками. Столик, на котором стояли свечи, с грохотом полетел на пол, и комната погрузилась во мрак. Поднялась страшная суматоха: кто поднимал стол, кто отыскивал спички, кто старался успокоить неистовствовавшего пациента, и всё это в абсолютной темноте. Наконец два фельдшера повалили его на стол, к лицу его опять приблизили маску с хлороформом, свечи опять были зажжены и мало-помалу его несвязные, полузадушенные крики превратились в чуть слышное хрипение. Его голову положили на подушку и не снимали с него маски с хлороформом во всё время операции. Каково же было наше удивление, когда, после того как маску сняли наконец с его лица, мы увидели на подушке окровавленную голову Мак-Намары!

Как это могло случиться? — спросите вы. А очень просто. Когда свечи полетели на пол, фельдшер, производивший хлороформирование пациента, бросился поднимать их. Больной же в это время спустился на пол и залез под стол. Бедный Мак-Намара, ухватившийся за больного, потерял равновесие и упал на стол, а в это время фельдшер, в темноте принявший его за больного, наложил маску с хлороформом на его лицо. Другие помогли ему, и чем больше брыкался и кричал Мак-Намара, тем сильнее накачивали его хлороформом. Уокер, конечно, оказался в очень неприятном положении и рассыпался в извинениях. Он предложил ему сделать искусственное ухо, но Мак-Намара отказался. Что касается того пациента, то мы нашли его спокойно спящим под столом, концы спущенного одеяла закрывали его с обеих сторон от нескромных взоров. На следующий день Уокер прислал Мак-Намаре отрезанное у него ухо в банке со спиртом. Сам Мак-Намара скоро забыл о постигшей его неприятности, но жена его приняла дело гораздо ближе к сердцу и долго сердилась на Уокера.

Некоторые утверждают, что продолжительное и глубокое изучение человеческой натуры неизбежно приводит к самым пессимистическим выводам, но я не думаю, чтобы люди, действительно изучившие человеческую натуру, придерживались этого воззрения. Мой собственный опыт убеждает меня в противном. Я был воспитан в мертвящей обстановке духовной семинарии, и тем не менее, после тридцатилетнего тесного общения с людьми в качестве врача, я не могу отказать им в моём уважении. Зло обыкновенно лежит на поверхности человеческой души, но загляните поглубже — и вы увидите, сколько добрых и хороших чувств скрывается в глубине её. Сотни раз приходилось мне иметь дело с людьми, так же неожиданно приговорёнными к смерти, как бедный Уокер, или, что ещё хуже смерти, к слепоте или полному обезображению. Мужчины и женщины, почти все они проявляли при этом удивительное мужество, а некоторые обнаруживали такое полное забвение своей собственной личности, поглощённые одною мыслью о том, как известие о грозящей им участи отзовётся на их близких, что нередко мне казалось, что стоящий передо мной кутила или легкомысленная женщина превращаются на моих глазах в ангелов.

Мне случалось также сотни раз присутствовать при последних минутах умирающих всех возрастов, как верующих разных вероисповеданий, так и совершенно неверующих, и ни один из них ни разу не выказал признаков страха, кроме одного бедного мечтательного юноши, всю свою безупречную жизнь проведшего в лоне одной из самых строгих сект. Правда, человек, истощённый тяжёлою болезнью, не доступен чувству страха — это могут подтвердить люди, во время затяжного припадка морской болезни узнававшие, что корабль идёт ко дну. Вот почему я считаю, что мужество, которое проявляет человек, узнав, что болезнь обезобразит его наружность, выше мужества, проявляемого умирающим перед лицом смерти.

Теперь я расскажу вам случай, бывший со мной в прошлую среду. Ко мне пришла за советом жена одного баронета, известного спортсмена. Её муж также пришёл с нею, но остался, по её желанию, в приёмной. Я не буду вдаваться в подробности — скажу вам только, что у неё оказался необыкновенно злокачественный случай рака.

— Я знала это, — сказала она. — Сколько времени мне осталось жить?

— Боюсь, что вы не продержитесь дольше нескольких месяцев, — ответил я.

— Бедный Джек! — сказала она. — Я скажу ему, что ничего опасного нет.

— Но почему вы хотите скрыть от него правду? — спросил я.

— Его очень беспокоит моя болезнь, и он, наверное, теперь страшно волнуется, дожидаясь меня в приёмной. Сегодня он ждёт к обеду двух своих лучших друзей, и я не хотела бы испортить ему вечер.

И с этими словами эта маленькая мужественная женщина вышла из моего кабинет, а в следующий момент её муж с сияющим от счастья лицом крепко пожимал мне руку. Разумеется, выполняя её желание, я не сказал ему ничего, и думаю, что этот вечер был для него одним из самых светлых, а следующее утро — одним из самых печальных в его жизни.

Удивительно, с каким мужеством и спокойствием встречают женщины самые ужасные удары судьбы. Этого нельзя сказать про мужчин. Мужчина может воздержаться от жалоб, но тем не менее в первый момент он теряет самообладание. Я расскажу вам случай, бывший со мною несколько недель тому назад, — случай, который пояснит вам мою мысль. Один господин пришёл посоветоваться со мной относительно своей жены, очень красивой женщины. У неё, по его словам, было на предплечье небольшое туберкулёзное утолщение. Он не придавал особенного значения этому обстоятельству, но всё-таки хотел знать, не принесёт ли ей пользу пребывание в Девоншире или на Ривьере. Я осмотрел больную и нашёл у неё ужасающую саркому кости, снаружи почти незаметную, но проникшую до лопатки и ключицы. Более тяжёлого случая этой болезни я никогда не видел. Я выслал её из кабинета и сказал её мужу всю правду. Что же он сделал? Он начал медленно ходить по комнате с заложенными за спину руками, с величайшим интересом рассматривая картины на стенах. Я как сейчас вижу, как он надевает золотое пенсне, останавливается перед картиной и смотрит на неё совершенно бессмысленными глазами. Очевидно, в этот момент он не сознавал, что делает, и не видел перед собой ни стены, ни висящей на ней картины.

— Ампутация руки? — спросил он наконец.

— Да, и, кроме того, ключицы и лопатки, — сказал я.

— Совершенно верно. Ключицы и лопатки, — повторил он всё с тем же безжизненным взглядом.

Он был совсем убит этим неожиданным несчастьем, и я думаю, что он никогда уже не будет прежним жизнерадостным человеком. Жена его, напротив, выказала большое мужество; спокойствие и самообладание не покидали её всё время. Болезнь достигла уже таких размеров, что её ампутированная рука сама собою переломилась пополам, когда хирург взял её, чтобы убрать. Но я всё-таки думаю, что ожидать возврата болезни нет оснований и что пациентка совсем поправится.

Обыкновенно первый пациент остаётся в памяти на всю жизнь, но мой первый пациент был совсем неинтересный субъект. Впрочем, в моей памяти остался один интересный случай из первых месяцев моей практики. Однажды ко мне явилась пожилая, роскошно одетая дама, с небольшой корзинкой в руках. Заливаясь слезами, она открыла корзинку и вытащила из неё необыкновенно толстую, безобразную и всю покрытую болячками моську.

— Ради бога, доктор, отравите её, но только так, чтобы она не страдала! — воскликнула она. — Но только, пожалуйства, поскорее, иначе я передумаю. — И, истерически рыдая, она бросилась на софу.

Обыкновенно чем неопытнее врач, тем более высокое мнение у него о своей профессии; я думаю, что вы знаете это не хуже меня, мой юный друг, и потому не удивитесь, что в первый момент я хотел с негодованием отказаться. Но потом я решил, что, как человек, я не могу отказать этой женщине в том, что, по-видимому, имеет для неё такое громадное значение, и потому, уведя несчастную моську в другую комнату, я отравил её с помощью нескольких капель синильной кислоты, влитых в блюдечко с молоком, которое я дал ей вылакать.

— Ну что, доктор, это всё? — воскликнула дама, когда я вернулся в кабинет.

Тяжело было смотреть на эту женщину, сосредоточившую на маленьком неуклюжем животном всю ту любовь, которая, будь она замужем, принадлежала бы её мужу и детям. Она оставила мой кабинет в полном отчаянии.

Только после того, как она уехала, я заметил на своём столе конверт, запечатанный большою красною печатью. На конверте карандашом было написано следующее: «Я не сомневаюсь, что вы охотно сделали бы это и даром, но всё-таки прошу вас принять содержимое этого конверта». Я стал распечатывать конверт со смутным предчувствием, что дама, только что бывшая у меня, какая-нибудь эксцентричная миллионерша и что я найду в конверте по крайней мере банковский билет в пятьдесят фунтов. Каково же было моё удивление, когда я нашёл в нём вместо ожидаемого билета почтовый перевод на четыре шиллинга и шесть пенсов! Это показалось мне таким забавным, что я хохотал до упаду. Вы убедитесь на собственном опыте, мой друг, в жизни врача так много трагического, что, если бы не эти случайные комические эпизоды, она была бы прямо невыносима.

Но всё-таки врач не может жаловаться на свою профессию. Разве возможность облегчать чужие страдания не есть уже само по себе такое благо, что человек сам должен был бы платить за право пользоваться этою привилегией, вместо того чтобы брать с других деньги? Но, разумеется, ему нужны средства, чтобы содержать жену и детей. Тем не менее его пациенты — друзья ему или, по крайней мере, должны быть его друзьями. Когда он приходит куда-нибудь, уже один звук его голоса, кажется, даёт облегчение больным. Чего же ещё мог бы пожелать себе человек? Кроме того, врач не может быть эгоистом, поскольку ему постоянно приходится иметь дело с проявлениями человеческого героизма и самоотвержения. Медицина, мой юный друг, — благородная, возвышенная профессия, и вы, молодёжь, должны приложить все усилия, чтобы она и впредь таковой оставалась.

1894

Плутовские кости[204]

Несколько лет назад мне довелось проехать по южным графствам Англии в компании одной своей хорошей знакомой. Мы путешествовали в открытом экипаже, останавливаясь лишь на несколько часов — иной раз ежедневно, а порой и не чаще раза в неделю — в местах, хоть чем-то заслуживавших внимания. При этом очередной этап своей поездки мы старались завершить утром, дабы дать лошадям возможность отдохнуть, а самим насладиться ржаным хлебом, парным молоком и свежими яйцами — завтраком, который всё ещё подают в наших сельских гостиницах, стремительно превращающихся в разновидность археологического реликта.

— Завтракать будем в Т***, — как-то вечером сообщила мне спутница. — Мне хотелось бы навести там справки о семействе Ловелл. Я познакомилась с ними — мужем, женой и двумя очаровательными детьми — однажды летом в Эксмауте. Мы сошлись очень близко, и Ловеллы показались мне людьми необычайно интересными, но с тех пор я их больше не видела.

Утро встретило нас солнышком — столь ослепительным, что сердцу грех было не возрадоваться, — и мы, в полной мере насладившись утренним отрезком маршрута, около девяти часов достигли окрестностей города.

— О, какая чýдная гостиница! — воскликнул я, когда мы подъехали к белому домику со знаком, раскачивавшимся у входа, и цветочной клумбой у боковой стены.

— Остановитесь, Джон! — крикнула моя попутчица. — Думаю, здесь нас ждёт завтрак куда здоровее и вкуснее любого городского. Если же в городе найдётся на что посмотреть, доберёмся туда пешком.

Мы спустились по ступенькам экипажа и были препровождены в уютную маленькую гостиную с белыми занавесками. Вскоре стол был накрыт, и мы сели за незатейливый деревенский завтрак.

— Скажите, известно ли вам что-нибудь о семействе Ловелл? — спросила моя знакомая (звали её миссис Маркхэм). — Мистер Ловелл, насколько мне известно, был священником.

— Известно, мэм, — ответила прислуживавшая нам девушка, судя по всему хозяйская дочка. — Он — настоятель нашего прихода.

— Вот как? И живёт неподалёку?

— Да, мэм, в доме викария. Это — вниз по той дорожке: отсюда будет около четверти мили. Можете, если хотите, пройтись полем, вон к той башенке, — пожалуй, так будет поближе.

— А какой путь приятнее? — поинтересовалась миссис Маркхэм.

— Думаю, полем, мэм, — если, конечно, вас не отвратит перспектива дважды подняться и спуститься по ступенькам вдоль живой изгороди. Кстати, пройдясь полем, вы сможете получше рассмотреть наше аббатство.

— Башенка, что там виднеется, — тоже его часть?

— Да, мэм, — отвечала девушка, — дом викария как раз за нею.

Получив все необходимые указания, сразу же после завтрака мы отправились по полю и после очень приятной двадцатиминутной прогулки оказались на церковном дворике среди развалин, которые по живописности могли бы поспорить с шедеврами самого буйного воображения. Кроме той самой башни, что видна была из гостиницы и, несомненно, служила колокольней, строений тут почти не осталось. Сохранилась внешняя стена алтаря и полуразрушенная ступенька, которая когда-то вела, очевидно, к престолу. Видны были останки церковных приделов и части аркады, изысканно убранные гирляндами из мха и плюща. То тут, то там среди поросших травой безвестных могил возвышались массивные гробницы здешних мадам Марджери и сэров Хильдебрандов, имевших счастье родиться и умереть в более романтические времена.

Повсюду царили упадок и тлен. Но сколь поэтичен был этот упадок… и как живописен тлен!

Из-за высокой серой башни выглядывал необычайно красивый, словно улыбающийся, садик; там же виден был и милейший коттеджик — трудно было даже поверить, что он настоящий. День искрился яркими красками: изумрудная трава, весёленькие цветочки, воздух, напоённый сладкими ароматами, и птицы, щебечущие в листве яблонь и вишен, — всё, казалось, пришло вдруг в неописуемый восторг от самой радости жизни.

— Ну что же, — заговорила моя спутница, устраиваясь на обломке колонны и оглядываясь по сторонам, — теперь, всё это увидев, я начинаю лучше понимать, что за люди были Ловеллы.

— И что же это были за люди? — поинтересовался я.

— Ну, прежде всего, как я уже сказала, они были интересны тем, что являли собой необычайно привлекательный супружеский дуэт.

— Вряд ли особенности здешней местности могли иметь к этому непосредственное отношение, — заметил я.

— Не думаю, что вы правы, — возразила миссис Маркхэм. — Душа человека, хотя бы отчасти наделённого вкусом и интеллектом, невольно гармонирует с окружающей средой. Столь божественная красота не может не наложить на душу свой отпечаток: невольно, но явно — она подчёркивает красоту, сглаживая любое уродство. Ловеллы поразили меня не только внешне: от них исходило ощущение чистоты и благородства в лучшем смысле этого слова, я бы даже сказала, аристократизма, хоть о происхождении обоих мне ровным счётом ничего не известно. Совершенно очевидно было, что люди эти бедны, но при этом и довольны своей судьбой! Теперь я понимаю, почему счастливец, поселившийся среди таких красот, обретает способность радоваться малому, — разве не тут воплощаются в жизнь грёзы поэтов, воспевших рай в шалаше? Даже бедность кажется здесь такой романтичной… Кстати, и ренты платить не нужно…

— Верно подмечено, — согласился я. — Особенно если предположить, что у этой парочки шестнадцать детей — как было у одного офицерика на половинном окладе, которого я однажды повстречал на борту пакетбота.

— Да, это могло бы действительно слегка подпортить идиллию, — согласилась миссис Маркхэм. — Но давайте же надеяться, что это не так. У Ловеллов, когда я познакомилась с ними, было двое детей: Чарльз и Эмили — более очаровательных созданий я в жизни своей не встречала!

Поскольку время для визита (так решила моя спутница) было раннее, мы ещё около часа продолжали беседовать в том же духе, то присаживаясь на могильные камни и рухнувшие колонны, то рассматривая россыпи резных обломков, то заглядывая через зелёную изгородь в маленький садик, воротца которого виднелись за колокольней. Погода стояла тёплая, так что большинство окон в домике викария были распахнуты с опущенными шторами.

За всё это время мы не увидели там ни души и теперь подумывали уже о том, чтобы предстать-таки перед хозяевами на пороге, как вдруг откуда-то донеслись звуки музыки.

— Послушайте, какая изысканность! — в восторге воскликнул я. — Для полноты идиллии на хватало только этой детали.

— Кажется, это военный оркестр, — заметила миссис Маркхэм. — Вы обратили внимание, что по пути к гостинице мы прошли мимо казарм?

Звуки музыки, торжественной и медлительной, подплывали всё ближе; похоже, оркестр приближался к той самой дорожке, окаймлявшей поле, по которой пришли сюда мы. Вдруг в сердце моём словно что-то оборвалось.

— Тише! — Я опустил ладонь на руку собеседнице. — Они играют похоронный марш. Слышите приглушённую дробь барабана? Это похоронная процессия… но где же могила?

— Вот! — Миссис Маркхэм указала на вскопанную землю прямо под зелёной оградой; свежевырытая яма была прикрыта доской, вероятно, чтобы избежать несчастного случая.

Есть ли на свете что-либо более трогательное и впечатляющее, печальное и вместе с тем прекрасное, чем церемония воинского погребения? Обычные похороны, с их неуклюжими катафалками, безвкусными венками, тупыми статистами в чёрном и нанятыми плакальщицами, всегда казались мне насмешкой над памятью усопшего. Всё в них неискренне, всё на грани гротеска, и совсем не ощущается острого дыхания смерти — того внезапного напоминания, что само по себе способно заставить самого несчастного человека вдруг ощутить радость бытия. Над всем тут витает дух какого-то преувеличенного уныния, громоздкой скорби. Лишь тот, кого трагедия затронула лично, может не заметить всей абсурдности этого ужасающего бурлеска.

Но на военных похоронах всё не так! Это — смерть, царящая на празднике жизни, но вместе с тем и жизнь, обретённая в вечности. Без переигрывающих актёров и всеобщей натужности церемония эта — скромная и тихая, сдержанная и красочная — несёт в себе что-то жизнеутверждающее. Слёзы здесь — знак глубокой печали, и очень легко представить себе, как — пока люди, лишившиеся брата, с которым «ещё вчера делили хлеб да соль», под звуки торжественной музыки тихо обмениваются воспоминаниями о проведённых вместе счастливых днях — душа умершего, освобождённая и умиротворённая, плывёт, подгоняемая дыханием ожившей Гармонии, к своему небесному пристанищу. Сердца человеческие смягчаются, фантазия воспаряет ввысь, вера оживает — и мы покидаем кладбище, облагороженные сим возвышенным зрелищем.

Такие мысли (или нечто в этом роде) занимали нас с миссис Маркхэм, пока мы молча стояли, прислушиваясь к звукам музыки.

В чувство мы пришли, лишь когда скрипнули воротца, соединявшие церковный двор с садиком, однако в первую минуту никто не появился, поскольку вошедшие всё ещё находились за колокольней.

Почти в то же время с противоположной стороны на кладбище вошёл мужчина, приблизился к тому месту, где видна была вскопанная земля, и отбросил доску, открыв свежевырытую могилу. За ним проследовала сюда сначала группа мальчишек, затем — несколько вполне респектабельного вида граждан. Приглушённые барабаны звучали всё слышнее. Наконец глазам нашим предстал отряд стрелков с нацеленными в землю ружьями и возглавлявший процессию офицер. У каждого из них на рукаве была чёрная траурная лента и рядом — белая, из сатина. Печальный марш не умолкал.

Затем шестеро солдат внесли на руках гроб, столько же офицеров — все совсем ещё молодые люди — держали его покров, на котором лежали кивер, сабля, пояс и белые перчатки покойного.

Далее на кладбище парами проследовали люди, пришедшие попрощаться с умершим, — сначала гражданские, за ними — военные. Здесь не слышалось приглушённой праздной болтовни, не заметно было блуждающих взглядов; на лицах этих лежала печать искренней скорби: если кто-то и позволял себе проронить слово, то шёпотом, и по едва заметному печальному кивку головы сразу можно было понять, о ком идёт речь.

Так мы и стояли, наблюдая за процессией, пока она продвигалась по дорожке, огибавшей кладбище. Когда люди приблизились к воротам, оркестр смолк.

— Смотрите, вот и мистер Ловелл! — шепнула миссис Маркхэм, указывая в сторону коттеджа. — О, как он изменился!

На кладбище священник вошёл через калитку. Сначала он встретил траурную процессию у ворот, а затем направился к могиле, где уже выстроились, опершись на ружья, стрелки. Здесь он остановился и начал читать молитву. Наконец прозвучали ужасные слова: «Прах — к праху…» — пусто стукнули о крышку гроба первые комья земли и церемония завершилась тремя ружейными залпами.

С того момента, как траурная процессия вошла на кладбище, мы стояли за полуразрушенной стеной алтаря, откуда можно было наблюдать за происходящим, самим оставаясь невидимыми. Когда мистер Ловелл произнёс: «Прах — к праху», — я случайно поднял взгляд к колокольне, вгляделся в узкую щель и увидел мужское лицо… но какое! До конца дней своих не забыть мне этих черт. Способно ли лицо человека вобрать в себя всю боль, всё отчаяние мира? Если да, я только что стал тому свидетелем. Каким юным было оно и каким прекрасным!

— Взгляните на башню, — с похолодевшим сердцем прошептал я, сжав ладонь миссис Маркхэм.

— Боже, что тут происходит? — проговорила она, бледнея. — И мистер Ловелл… вы обратили внимание, как дрожал его голос? Сначала мне показалось, будто он болен, но нет — он совершенно сломлен каким-то несчастьем! На лицах этих людей читается ужас. Тут случилась страшная трагедия: вряд ли всех так поразила бы обычная человеческая смерть.

Под влиянием кладбищенских впечатлений мы пришли к выводу, что визит наш может оказаться неуместным, и решили вернуться в гостиницу, дабы выяснить, не произошло ли здесь в последнее время чего-нибудь необычного. Прежде чем мы отправились в путь, я снова вгляделся в щель, но загадочного лица более не увидел. Зато, огибая колокольню, мы заметили фигуру высокого худощавого юноши в широком пальто, который медленно прошёл через калитку в сад и исчез в доме. Одного лишь взгляда на этот профиль (голова юноши низко опустилась на грудь, глаза смотрели вниз) было вполне достаточно, чтобы догадаться: это тот самый человек, которого мы видели в окне башни.

То, что мы разузнали затем в гостинице, лишь разожгло в нас любопытство. Несколько позже, в городе, нам сообщили подробности ужасающей драмы, последнее и весьма впечатляющее действие которой развернулось у нас на глазах.

Мистер Ловелл, как и предполагала миссис Маркхэм, происходил из благородной семьи, но рано остался без средств к существованию. Он мог бы разбогатеть, женившись на леди Элизабет Вентворт, которую присмотрел племяннику в качестве невесты богатый дядюшка. Последний пообещал после свадьбы сделать Ловелла своим наследником; но тот предпочёл бедность с Эмили Деринг. Он лишился денег, но ни разу в жизни не пожалел о своём выборе, пусть и остался бедным викарием крошечного прихода.

Двое детей, которых видела миссис Маркхэм, оказались в их браке единственными, так что благодаря бережливости миссис Ловелл и умеренности её мужа семья действительно сумела обрести счастье в бедности, по-своему красивой и благородной. Но Чарльз с Эмили подросли, и пришло время подумать об их будущем.

Отец готовил сына для Оксфорда; дочь же, благодаря педагогическим усилиям матери, прекрасное образование и все необходимые навыки сумела получить дома. Чарльз, единственный шанс которому на приличный заработок могла дать лишь Церковь, должен был поступить в колледж, каких бы затрат это ни стоило. Семья решила, что ради покрытия всех издержек Эмили отправится в Лондон — искать место гувернантки. Собственно говоря, такой выход дочь предложила сама, и все согласились: ясно же было, что в случае смерти родителей средства к существованию ей всё равно пришлось бы добывать тем же путём. Прощание принесло в дом Ловеллов первую печаль; увы, им предстояло испытать ещё немало тяжёлых минут.

Поначалу всё шло хорошо. Чарльз в Оксфорде проявил не только способности, но и определённое прилежание; что же касается Эмили, то письма её о новой жизни так и искрились жизнерадостностью. В доме девушку приняли очень радушно и вскоре стали относиться к ней как к другу семьи.

С течением времени настроение её отнюдь не ухудшилось. В числе знакомых девушки стали появляться интересные люди, имена которых всё чаще упоминались в её письмах. Особенно тепло отзывалась она о некоем мистере Герберте. Этот молодой человек служил в армии и, будучи дальним родственником лондонского семейства, часто заезжал к ним в гости. «Не сомневаюсь, что маме с папой он бы понравился», — как-то заметила дочь в письме.

— Надеюсь, наша Эмили не влюбилась? — улыбнулась мама, и все об этом тут же забыли.

Тем временем Чарльз обнаружил, что Оксфорд, помимо учёбы, может предложить ему немало интересного. Молодой человек стал с удовольствием бывать в обществе и проявил удивительные способности к азартным играм. Он был мил, энергичен и необычайно красив, а кроме того, чудесно пел — уроки матери не прошли даром. Если бы не бедность, Чарльз вполне мог бы сделаться первым фатом Оксфорда: сознание собственного нищенского положения отравляло ему все удовольствия.

Некоторое время юноша сопротивлялся искушению, но после напряжённых душевных терзаний (он всё же обожал свою семью) сдался, влез в долги и — притом, что дерзостью этой лишь приумножил себе страдания, — не решившись вернуться на путь истинный, устремился к полному краху.

Незадолго до нашего приезда в Т*** Чарльз, подгоняемый разного рода угрозами, тоже явился сюда на каникулы. Чтобы успокоить, по крайней мере, самых назойливых кредиторов, ему необходима была внушительная сумма денег. В Оксфорде он заверил всех, что вернёт долги. Но где взять такие деньги? Во всяком случае, не у родителей — это уж наверняка. Во всём белом свете не было у Чарльза друга, на помощь которого он мог бы рассчитывать в экстренной ситуации.

Совершенно отчаявшись, Ловелл-младший готов был решиться на бегство — в Австралию, Америку, Новую Зеландию, — но даже это было ему не под силу. Юноша страдал неописуемо и не видел перед собой никакой надежды на спасение.

В те дни полк Герберта квартировался в Т***. Фамилия эта упоминалась в письмах сестры, и Чарльз знал, что среди здешних офицеров есть некто Герберт, но тот ли? — в этом он не был уверен. Когда же молодой человек случайно оказался в обществе младших офицеров на ужине (куда Гербертом как раз и был приглашён), гордость помешала ему спросить об этом прямо — очень уж не хотелось, чтобы все здесь узнали о том, что сестра его — гувернантка.

Герберт, со своей стороны, был прекрасно осведомлён о том, что его гость — брат Эмили Ловелл, но — отчасти по своим причинам, отчасти не желая ранить болезненное самолюбие своего знакомого — воздержался от упоминания её имени.

Стоит заметить, что Т*** был в те дни и, наверное, остаётся и сейчас скучнейшим местом во всей Англии. Офицеры сразу же возненавидели этот городок: ни охоты, ни танцев, ни возможности развлечься флиртом — тут не было ничего! Служаки постарше болтались по городу, то тут, то там перебрасываясь в вист; молодые офицеры предпочитали «хазард» и «тройку», начиная, как правило, с небольших ставок и постепенно забирая всё выше.

В числе двух-трёх штатских, присоединившихся к офицерской компании, был и Чарльз Ловелл. Будь исходная ставка чуть выше, он не смог бы и сесть за стол, однако — рискнул и, начав с мелких выигрышей, увлечённо включился в игру. Нельзя сказать, чтобы впоследствии удача так уж и отвернулась от Чарльза, — скорее, наоборот, чаще он оставался в выигрыше. Но что-то подсказывало ему: одна ночь невезения, и всё кончено — придётся выйти из игры навсегда, за удовольствие расплатившись позором.

С пиком этого душевного кризиса и совпало одно маленькое происшествие, повлёкшее за собой крупный выигрыш: оно-то и натолкнуло Чарльза на мысль о том, что случайности такого рода вполне можно сделать закономерностью.

Тасуя карты, он уронил нечаянно пикового туза, поднял его с колен, вернул в колоду, а потом невзначай подбросил себе. Игроки не заметили подвоха, никто не проронил ни слова — тут-то и зародилась у него ужасная мысль!

С этой ночи, независимо от того, играла ли компания в «лу» или в «хазард», Чарльзу Ловеллу везло постоянно и самым необыкновенным образом. Выиграв одну за другой несколько крупных сумм, он впервые увидел шанс расплатиться с долгами и таким образом разрешить все свои проблемы.

Состоятельным игрокам проигрыши не доставляли особых переживаний, но были тут офицеры и победнее. К числу последних относился Эдвард Герберт, родители которого ограничивали себя во всём, чтобы определить его в полк. Ценой огромных лишений мать-вдова сумела собрать сумму, которая должна была обеспечить ему должность ротного командира, оставшуюся вакантной. Бумаги офицера, вышедшего в отставку, уже были приняты к рассмотрению, и деньги Герберта были переведены в «Кокс и Гринвудс», но… до того, как из канцелярии конной гвардии пришёл ответ, он успел лишиться последнего пенни. Почти все его сбережения перешли в собственность Чарльза Ловелла.

Юный Герберт был человеком честным, импульсивным и очень совестливым. Решив расплатиться с долгами немедленно, он отправил агентам письмо с просьбой выслать ему все деньги и одновременно вывести его из числа соискателей звания. Но чем утешить мать? И как смотреть теперь в глаза обожавшей его девушке, чьей руки он намеревался просить сразу же после того, как будет произведён в капитаны?

Острая душевная боль вызвала сильнейшую лихорадку, и несколько дней юноша находился между жизнью и смертью, в беспамятстве обретя счастливое избавление от осознания постигшего его несчастья.

Тем временем за стенами комнаты Герберта развернулись новые события. Постоянно проигрывавшие офицеры поначалу и мысли не могли допустить о том, что стали жертвами нечестной игры. Наконец один из них заметил нечто подозрительное и стал присматриваться к происходящему за столом. Ему не потребовалось много времени, чтобы разгадать смысл той особой манеры, какой Ловелл бросал кости, и понять, что происходит.

Слух об этом открытии пошёл по кругу, и вскоре все уже были в курсе дела — все, кроме Герберта: ему, как самому близкому другу Ловелла, решили ничего не рассказывать. Более того, молодым людям так не хотелось портить репутацию гостю, им столь симпатичному, а главное, обрушить страшный удар на счастливое семейство Ловелл, почитаемое всеми в городе, что они долгое время не могли решить, выдвигать ли против шулера открытые обвинения или, поговорив обо всём в узком кругу, без скандала исключить его из своих рядов. Но крупный проигрыш Герберта положил конец их сомнениям.

Когда Герберт, подавленный горем, вышел из комнаты, остальные некоторое время продолжали сидеть за столом. Затем, незаметно обменявшись знаком с товарищами, один из игроков, Фрэнк Хьюстон, поднялся и заговорил:

— Джентльмены, как ни больно мне делать это, я вынужден обратить ваше внимание на одно странное и печальное обстоятельство. В течение уже долгого времени удача за этим столом сопутствует только одному человеку: все мы это заметили и не раз уже обсудили. Только что мистер Герберт покинул нас, проиграв крупную сумму денег. Насколько мне известно, всё это время выигрывал тут, причём очень много, лишь один человек; остальные были в проигрыше. Упаси меня бог несправедливо обвинить невиновного человека. Неосторожным словом очень легко запятнать честное имя. И всё же должен сказать вам: боюсь, что деньги, которых мы тут лишились, были выиграны нечестным путём. Мы стали жертвами грязной игры! Не стану называть имени мошенника: факты сами указывают на него.

Трудно было не посочувствовать Чарльзу Ловеллу, когда, бледный от ужаса и стыда, он тщетно пытался пробормотать что-то в своё оправдание: «Но позвольте… уверяю вас… я никогда бы…» — а слова словно застревали у него в горле. Наконец, осёкшись, он в отчаянии выбежал вон.

Офицеры в ту минуту искренне ему сочувствовали. Более того, как только Чарльз скрылся, они решили не поднимать шума. На беду, игроки-горожане, не посвящённые в истинное положение дел, встали на защиту Ловелла. Они были уверены в том, что выдвинутые против него обвинения совершенно беспочвенны, более того, восприняли их как оскорбление — ведь от клеветы чужаков мог пострадать земляк!

Поскольку весть о происшедшем разнеслась их усилиями по всему городу, офицерам ничего не оставалось, как собрать комиссию по расследованию. Увы, вина Чарльза Ловелла была убедительно доказана. Выяснилось, что кости и карты приносил именно он. В костях, оставленных им на столе, был обнаружен влитый свинец. Одну пару он давно уже хранил у себя в качестве сувенира, другую приобрёл у какого-то жулика в Оксфорде. Итак, вина Чарльза ни у кого не вызывала теперь ни малейших сомнений.

Всё это время Герберт был слишком болен, чтобы узнать о случившемся. Вскоре, однако, он стал проявлять первые признаки выздоровления: не подозревая о совершенно особом интересе юного офицера к семье Ловелл, товарищи тут же рассказали ему о том, что произошло. Отказавшись поначалу поверить в виновность друга, он пришёл в необычайное раздражение. Однополчане заверили Герберта в том, что они и сами рады были бы ошибиться, но расследование не оставило им на то ни малейшей надежды. Он погрузился в тяжкое безмолвие.

Наутро слуга обнаружил дверь его комнаты запертой. Когда по настоянию врача дверь взломали, Герберт был мёртв. Рядом с бездыханным телом лежал револьвер. Было проведено дознание. «Временное умопомрачение» — гласило заключение медицинской комиссии. Вряд ли можно было бы точнее сформулировать причину трагедии.

В полку начали готовиться к похоронам — тем самым похоронам, случайными свидетелями которых мы оказались. Но прежде чем настал этот день, закрытой оказалась ещё одна глава нашей печальной истории.

В ту роковую ночь, когда он был изобличён, Чарльз, выйдя из казарм, пошёл домой не сразу, до самого рассвета он бесцельно бродил по сельским окрестностям. С наступлением утра он, опасаясь посторонних глаз, вернулся в домик викария и незаметно проскользнул к себе в комнату.

К завтраку Чарльз не вышел. Мать сама отправилась к нему и обнаружила сына в постели. Сказавшись больным (что вполне соответствовало действительности), он попросил всех оставить его в покое. Поскольку на следующий день улучшения не последовало, мать настояла на том, чтобы вызвать доктора. Тот обнаружил у пациента все симптомы умственного перевозбуждения. Пожаловавшись на бессонницу, Чарльз попросил себе опия, но врач был начеку: несмотря на то что все заинтересованные лица решили не разглашать тайны, по городу уже поползли слухи.

Родители его и предположить не могли, какой их ждёт удар. Оба жили очень замкнуто, не водили знакомств с военными и даже не знали о том, что их сын сблизился с офицерами полка. Так что, когда до Ловеллов дошло известие о трагической гибели Герберта, им и в голову не пришло скрывать это от Чарльза.

— Ты не знал молодого офицера по фамилии Герберт, кажется лейтенанта? — спросила его мать. — Очень надеюсь, что это не тот самый Герберт, о котором упоминала Эмили.

— Знал ли я Герберта? — Чарльз резко перевернулся в кровати (до сих пор он лежал лицом к стене, спасаясь от света). — Мама, почему ты меня об этом спрашиваешь?

— Потому что он мёртв! У бедняжки случился жар, а потом…

— Герберт мёртв! — Чарльз внезапно сел.

— Да, у него была лихорадка. Предполагают, что в бреду он и выстрелил себе в голову. Дорогой, что случилось?.. О, Чарльз, нельзя мне было говорить об этом! Я и предположить не могла, что ты с ним знаком.

— Мама, позови отца и возвратись сама вместе с ним! — неожиданно резко бросил Чарльз и яростным жестом выпроводил её из комнаты.

Через несколько минут он усадил родителей перед собой и рассказал им всё — с такой болью в голосе, какую не описать словами. С побелевшим лицом слушали Ловеллы ужасную исповедь сына, и сердце их готово было остановиться.

— И вот я здесь, — заключил он, — трус и негодяй, не нашедший в себе мужества умереть! О, Герберт, счастливчик Герберт! Как бы мне хотелось последовать за тобой!

В эту минуту дверь приоткрылась и в комнату заглянуло очаровательное, сияющее улыбкой личико. То была Эмили Ловелл: любимая дочь и обожаемая сестра прибыла из Лондона по вызову Герберта, сообщавшего о том, что к моменту получения ею послания он будет уже капитаном.

Девушка приехала, чтобы познакомить его с родителями — как обручённого возлюбленного и будущего мужа, — зная, что те будут счастливы видеть её женой такого доброго и честного человека. Ни о чём не подозревая, в ужасе от услышанного, они пустили чашу горя по кругу — и заставили дочь испить её до конца. Не прошло и пяти минут, как Эмили знала всё. Да разве и смогли бы они скрыть от неё своё горе? Чем ещё объяснили бы они эти слёзы, смятение, отчаяние?

Ещё до того дня, на который были назначены похороны Герберта, Эмили слегла с воспалением мозга и несколько дней пребывала на грани между жизнью и смертью.

Движимый легко понятной жаждой самоуничижения и поиском новой боли, которая помогла бы хоть чуточку снять тяжесть проклятия, сдавившего ему грудь, Чарльз поднялся в тот день с постели и, накинув висевшее в комнате широкое пальто, пробрался по саду к башне, откуда смог от начала до конца наблюдать церемонию погребения человека, которому сестра отдала своё сердце и чья кончина произошла по его вине.

На этом наша история подошла к концу. На следующее утро мы выехали из Т***, и новые известия о семье Ловелл мы получили лишь через два или три года. Впрочем, узнали мы совсем немного: всего лишь, что Чарльз, добровольно приговорив себя к изгнанию, отправился в Австралию, а Эмили настояла на том, чтобы уехать вместе с ним.

1854

Тайна особняка на Даффодил-Террас[205]

I

На дом джентльмену в чёрном указал юный арабчонок, да тут же и побежал перед ним вприпрыжку, как то принято у его соплеменников. Когда мальчишка затрусил прочь по привычным маршрутам местных авгиевых конюшен, прилично одетый незнакомец вперился сквозь очки в особняк с таким удовольствием, словно увидел перед собой зрелый лакомый плод. Он понял, что приобрёл нечто стоящее, и теперь изучал своё приобретение.

Какой-нибудь скряга, чего доброго, уже начал бы оплакивать выброшенные на ветер денежки: группа неописуемых грязнуль обеспечивала этому строению весьма недвусмысленную рекламу. Оборванные дамы и господа — звёзды собственного «высшего общества» — сновали взад-вперёд по самой середине дороги: некоторые из них свешивались с перил или восседали на запертых воротах, надеясь таким образом в полной мере удовлетворить своё любопытство. Понемногу рассасываясь с одного конца улицы, нищенское сообщество тут же прибывало с другого, чем и обеспечивало в собственной массе определённое равновесие. Вряд ли кто-то из присутствующих надеялся, что с домом произойдёт нечто чудесное: упадёт, например, фронтон, подобно фанерной декорации в пантомиме, или двери вдруг распахнутся и всех их гостеприимно пригласят зайти и преподнесут какой-нибудь приятный сюрприз; тем не менее глазели они на дом с величайшим рвением, в чём явно находили для себя какое-то особое удовлетворение. Созерцательство это началось с восьми часов утра, должно было продлиться до самого наступления темноты и, стоит повториться, содержало в себе некий высший смысл.

II

Явившийся сюда наблюдатель из иных мест неминуемо задался бы вопросом: что именно привело к дому подразделения великой армии немытых граждан? Сам дом — об этом мы уже говорили; такой ответ, однако, был бы слишком общим. Стало быть, уточним: дом номер пять по Даффодил-Террас, всего лишь на дюйм выбившийся из аккуратного ярко-красного кирпичного ряда, что протянулся на сотни ярдов террасой ad infinitum — почти театральных, очаровательно чистеньких домиков, своеобразно украшенных декоративной мозаикой пёстрых кирпичиков, в основном горчичного цвета, — выбранного, очевидно, чтобы напомнить о «хорошем вкусе» создателя. Автор жилищного проекта, надо сказать, с благородным рвением отнёсся к своей работе и протянул ленточку того же рисунка на многие мили, захватив пространства сельской местности, — ни дать ни взять торговец, умело обставивший однообразный прилавок.

Но почему весь этот чумазый мир, разбавленный почётными гостями — мальчишками из мясной и горшечных лавок, — облюбовал себе именно пятый номер, имея богатейший выбор точно таких же особняков, протянувшихся едва ли не до двухсот пятидесятого номера? Дело в том, что — сие говорилось шёпотом — утром в этом доме произошло нечто ужасное — столь же мучительное для хозяев, сколь и нежелательное для соседей, — как с точки зрения сдачи строения внаём, так и по другим причинам. Жизнь любого респектабельного квартала предполагает полную безмятежность и не терпит безобразных судорог. Как люди, истинно достойные уважения, предпочитают не выделяться одеждой или манерами, так и дома скромно выражают свою респектабельность.

А произошло тут самоубийство, ни больше ни меньше: ужасное, вопиющее, недвусмысленное самоубийство со всеми вытекающими последствиями в виде печально знакомой компании — коронера, полиции, докторов, составляющих пост-мортем, и прочими подобными неприятностями. Примечательно, что как раз в этом доме человечество (в лице соседей, как лучших своих представителей) менее всего вправе было ждать катастрофы такого рода. Ведь до сих пор только и разговору тут было что о предстоящей свадебной церемонии, которая должна была состояться в этом самом доме. Участники грядущего мероприятия, размеры их собственности, обстоятельства и детали предстоящего церемониала служили местной публике главной темой для сплетен.

Округа полнилась сообщениями о новых подробностях. Событие стало своего рода общественным фондом, в котором каждый имел свой интерес. Имя жениха и его избранницы, их финансовое положение, трудности, которые пришлось им преодолеть, — всё было прекрасно известно. Свадьба обещала стать весёлым, счастливым праздником: обе стороны этого страстно желали. Имя женщины, вернее, девушки было Маргарет — Маргарет Джой (так передавали просочившиеся во двор тем, кто толпился за оградой): она была у родителей единственной дочерью. Дом принадлежал семейству Джой, родителям невесты; избранник её, мистер Хенгист, работал в Сити коммивояжёром. Ту, чьё тело лежало теперь наверху, звали Марта Джой, и она была хозяйкой дома.

Перейдём теперь к рассказу о несостоявшейся свадьбе, о самоубийстве и запутанных событиях, которые к нему привели. Самоубийство, воплощённое в столь вещественную форму, как безжизненное тело, само служит доказательством собственной ужасающей реальности; брачные планы, однако, развеяны по ветру, и прах их уж не собрать воедино.

III

Вернёмся для начала на несколько лет назад — к тем дням, когда семья Джой впервые появилась в этом респектабельном районе и укрылась за безмятежной гладью кирпичной кладки. Главе семейства было тогда около сорока пяти; супруге его (которая формально считалась домовладелицей, но являлась фактически домоправительницей: присматривала за прислугой, заказывала еду и так далее) — около тридцати восьми. Она и яркий кирпичный дом составили единое целое, потому что Джой, мужчина зрелого возраста, женился и въехал сюда почти одновременно.

Дом и супруга бок о бок вошли в его жизнь: дом — новенький и сияющий, жена — не первой свежести, немного уставшая от жизни — с подрастающим ребёнком в качестве единственного приданого.

Джой, достаточно зрелый жених в свои сорок шесть, работал торговцем. Это был спокойный и тихий человек, с холодным сухощавым лицом, не страдавший от полнокровия. Ясно было, что он пробирался по жизни тёмными закоулками, держась подальше от дневного света и избегая близкого общения со встречными. Высокий, сутулый, сухощавый и тихий, прошедший огонь и воду в молодости и сокрушённый ужасной трагедией (вся его семья — мать, сёстры и брат — в течение недели умерли от чумы во время эпидемии), деньги свои он зарабатывал незаметно; женился и въехал в новенький особняк также без треволнений. На его печальном и бесстрастном лице нетрудно было прочесть историю жизни: трагедия выжгла своё клеймо, и он достойно нёс его по жизни.

Наконец, странствуя по здешнему унылому побережью, он сошёлся с местной Калипсо — вдовой — и, обнаружив в ней для себя тот бальзам, который если и не излечивает раны, то, по крайней мере, облегчает боль, пригласил её жить к себе. Не по любви — для обоих страсти остались уже позади; ею, во всяком случае, двигало лишь сострадание к бедному молчаливому торговцу. Каков бы ни был повод, их судьбы соединились: они въехали в дом, взяв с собой дочь, нежную Маргарет, — милого ребёнка с молочно-белой кожей, от которой судьба, казалось, требовала одного: полной покорности.

Сын миссис Джой, отъявленный негодяй, успел уже окунуться в бездну порока; наверное, лучше бы им никогда о нём и не слышать. Но к несчастью, он имел обыкновение, подобно комете, через определённые промежутки времени проноситься в непосредственной близости от них, причём всегда в свете каких-то сомнительных обстоятельств с оттенком неприличия; его эпизодические появления хоть и успокаивали в каком-то смысле его родительницу, но причиняли ей такие страдания, что, право же, лучше бы ему сразу бесследно кануть в небытие или в иное, специально для таких странников уготованное, мрачное место. На наружности миссис Джой все изматывающие испытания сказывались так же, как на лице её мужа. Каждый нёс собственную чашу горя, при случае стараясь делиться со спутником жизни редкими радостями, если такие случались. Обретя друг друга, они облегчили каждый свою жизнь.

IV

Он, как мы уже говорили, то ли служил коммивояжёром, то ли был предпринимателем: имел приличное состояние и ежедневно добавлял к нему небольшие суммы. Поэтому капелька нищеты — самая горькая из всех — в их чашу ещё не просочилась. Любое горе переносится легче, ежели слёзы падают на мягкую подушку, приглашающую страждущего откинуться на спину и в тишине красивого дома предаться размышлениям, не прерываемым мыслями о необходимости труда. Роскошь ведь и создана ради того, чтобы подсластить горечь.

Ярко-вишнёвый особняк, куда вселилась наша супружеская пара, являл собою один из оплотов этого района для избранных. Естественно, округа счастлива была принять таких соседей; семья двинулась вперёд по новому отрезку жизненного пути уверенно и умиротворённо, не подозревая даже, что жестокая длань судьбы неумолимо толкает их к тому роковому финалу, о котором мы упомянули в начале нашего повествования.

Известно, что мрачные и жестокие представления древних греков о Судьбе погребены в глубинах веков; и тем не менее, окидывая мысленным взором перипетии данной истории, мы вынуждены признать, что ход её — это дело рук всё той же древней жестокой силы. Вот они, наши актёры, сами о том не подозревая, бредут к концу, и невидимый хор печально вздыхает, оплакивая их долю, — совсем как в монашеском псалме.

V

По соседству с ними через несколько домов вниз по той же улице поселился некто Хенгист — весьма состоятельный человек, обладавший необычным характером. Это был одинокий мужчина тридцати пяти лет, успевший ступить на тот крутой склон, что стремительно несёт путника к омуту холостяцкой старости. Так и оказался бы он вскоре на дне, невозвратно потерянный для внешнего мира, если бы невидимая рука не подхватила его и не приостановила в этом скольжении.

Диковинный характер сего джентльмена отличался подозрительностью и той эксцентричностью, что часто развивается от одиночества; заметна была в нём, кроме того, алчность, редко встречающаяся в молодых людях. Хенгист служил какое-то время в Индии, откуда был демобилизован по инвалидности, но с приличным состоянием. Получив что-то ещё по наследству, он, слишком слабый здоровьем, чтобы приумножить свой капитал, отошёл от дел и довольствовался лишь завистливым созерцанием внешнего хода жизни. Появились и покусительницы на его свободу: казалось, весь слабый пол объединился, дабы навязать ему habeas corpus[206]. Мужчина, избравший в жизни тропу столь неопределённых очертаний, всегда должен помнить об обилии нежных разбойниц, поджидающих его в зарослях. Хенгист, однако, был не лишён обаяния, оказывал внимание благотворительным обществам и не уклонялся от мероприятий, коими склонность к благотворительности поверятся: подписных взносов.

Домашними его делами заправляла дама не то чтобы совсем пожилая, но так — допустимой степени древности. Долгими вечерами Хенгист читал у своего торшера, днём прогуливался по окрестностям и время от времени с величайшей неохотой отправлялся в Лондон — в общем, убеждён был, что преуспевает в искусстве убивать время. Однако и он неуклонно двигался к кризису, уготованному Судьбой. Ждать оставалось недолго.

Что за сюрприз уготовил ему Рок, догадаться нетрудно: надломленный одиночка — всегда наилегчайшая для него добыча. Каждое утро в ранний час мимо окон дома Хенгиста проходила милая девушка с молочно-белым лицом: она отправлялась, чтобы, как ей представлялось, подышать свежим воздухом — на самом деле, конечно, вдохнуть изрядную порцию пыли. Фигурка её мелькала за окном с поразительной регулярностью и в одно и то же время, когда знакомый нам Хенгист восседал за столом среди кофейников, чайника и блюдец с булочками, не только скрытый от мира зеркальным стеклом, но и отгородившийся от него белым парусом развёрнутой на всю ширину утренней газеты. Совершенно автоматически он каждый раз поднимал голову и провожал девушку взглядом. Носитель истинно благонравных идей заподозрил бы в постоянстве этих утренних появлений неладное — приманку, выставленную на пути к ловушке, — но девушка была совершенно лишена каких бы то ни было корыстных и неблаговидных намерений. За окнами любого особняка здесь можно было увидеть джентльменов за тем же занятием, что и наш герой: такого рода утренние церемонии за зеркальными стёклами были в этом районе делом обыденным.

Угадать дальнейший ход событий нам не составит труда. Каждый склонен рано или поздно проявлять интерес ко всему, что становится привычным. Хенгист, человек непредсказуемый и подозрительный, стал привыкать к появлениям девушки и ждать их; когда же дождь или иная помеха вынуждали девушку остаться дома, он чувствовал себя так, словно его обманным путём лишили важного блюда. Женщины в целом представлялись ему жадными хищницами (по крайней мере, в отношении мужчин, отягощённых деньгами), но, будучи в своём укрытии неуязвимым, он мог разглядывать её в своё удовольствие.

А потом, как обычно и бывает, подвернулся удобный случай. Высшие силы, устраивающие подобные встречи, прибегают, как правило, к услугам мелких посредников — потерявшейся собачонки, кошечки или птички. На этот раз выбор пал на птичку. Как-то вечером из комнаты юной леди вылетел попугайчик с цепочкой на лапке и, спасаясь от преследования, стал перелетать с одного забора на другой. Мистер Хенгист, находившийся у себя в саду, тут же ловко его изловил. Вскоре к нему зашёл отец девушки — джентльмен с печальным лицом — и получил беглеца в свои руки; но прежде хозяин усадил его отдохнуть (хоть тот вовсе и не устал). Обменявшись мнениями по поводу плохой уборки улиц, недостаточной помывки мостовых и тому подобных вопросов, гость ушёл. Хенгист не преминул упрочить наметившийся фундамент знакомства. Время от времени они стали встречаться — то в дилижансе по пути в Лондон, то на улице, — и каждый раз джентльмен с печальным лицом скорее терпел компаньона, нежели жаждал с ним встречи.

Действуя в привычной для себя осторожной манере — то недоверчиво отступая, то снова переходя в наступление, — Хенгист наконец появился в доме, был представлен хозяйке и девушке, той самой, что сделала своей привычкой совершать регулярный моцион мимо окон его дома. Не лишённый определённого обаяния, он очень скоро сделался здесь завсегдатаем. Хозяева не жаждали его компании. Родителей новое знакомство если и радовало, то лишь как возможное развлечение для дочери, влачившей монотонное существование. Потому что Хенгиста, при всех его странностях, никак нельзя было упрекнуть в пустоте и бессодержательности. Он много путешествовал, кое-что повидал на своём веку и всегда готов был произнести обстоятельную речь или бросить колкую реплику, как правило прелюбопытную. Очень скоро он стал своим в семье: приходил сюда вечерами, когда ему было удобно, читал книги — вслух или про себя, — в общем, обрёл здесь нечто вроде достаточно приятного клуба.

Иногда приезжал кузен из Лондона — шумный весёлый простак, с открытым лицом, языком без костей и душой нараспашку. Звали кузена Уилсден: он выглядел полной противоположностью сдержанному соседу и смотрел на него, по правде говоря, сверху вниз, как на неполноценного, нередко над ним подшучивал и даже дал прозвище. Впрочем, кузену редко удавалось наезжать вечерами: в этом смысле Хенгист имел перед ним неоспоримое преимущество. А вечернее время, известно, важнейшая пора человеческого общения.

Иногда Хенгист спохватывался: да ведь он уже на краю пропасти! Что, если перед ним — компания интриганов, вознамерившихся искусно прибрать к рукам его свободу? Пугаясь подобных мыслей, он не появлялся неделю-другую; потом, видя, что штурмовать его замок никто не собирается, более того, не проявляет особого желания его видеть, — с величайшим облегчением и покаянным видом возвращался по собственной воле. Обнаруживая, что за время его отсутствия шумливый кузен успел перехватить инициативу, он начинал странно досадовать на себя, чем, наверное, проявлял ревность. Хенгист приходил и уходил, некоторое время воздерживался от визитов и возобновлял их опять, всё более увлекаясь белоликой девушкой.

Печальные родители взирали на происходящее издалека, отдав нити судьбы в его руки. Они ничего не понимали в подобных вещах и не пытались торопить события. Их бледнолицее дитя не рассматривало гостя в качестве кавалера; девушка относилась к нему со всей возможной терпимостью, в симпатиях своих явно склоняясь к более шумному кузену. Жизнь текла своим чередом, а грядущее постепенно обретало всё более определённые очертания.

Дикая комета, достигая время от времени перигея, то и дело вспыхивала на горизонте. В последнее время, однако, её появления участились: раз в полгода, раз в месяц, в полмесяца непременно происходило что-нибудь безобразное, требовавшее для устранения себя помощи в виде каких-то экстренных расходов. Время от времени родители получали требования перевести деньги по тому или иному адресу, угадывая за этим нечто отвратительное, грозившее оглаской, — и каждый раз успевали ценой величайших жертв отвести беду. Испытаниям этим не было видно конца. На их лицах, и без того опечаленных, стала появляться печать измученности.

VI

В последнее время финансовое положение отца стало ухудшаться. Бизнес не терпит беззаботности в критических ситуациях. Потеряв крупную сумму денег, мистер Джой воспринял известие без всяких волнений. Он, конечно, попытался восстановить ущерб, но приложил к тому недостаточно усилий, и всё оказалось тщетно. Денег как не бывало — но что значит весь этот мусор для старого cœur brisé![207] За дальнейшим развитием событий он следил разве что из любопытства. И деньги как вода стали утекать у него меж пальцев.

Однажды вечером мистер Джой недвусмысленно сообщил жене, что с этого момента им придётся жить экономно, во многом себе отказывая, потому что он угодил в серьёзный переплёт и почти лишился средств. Женщина восприняла это известие с куда большим волнением, чем можно было предположить, зная о том, какое уныние царит в её душе. Переживая по поводу этого пренеприятнейшего сюрприза, она думала не о себе и даже не о белолицей дочери, а о той самой безумной комете, которая продолжала своё сверхскоростное движение по спирали, совершая по пути невероятные выходки.

Миссис Джой давно уже втайне от всех снабжала его деньгами; подпитывала это ненасытное пламя ради каких-то надежд в будущем, ущемляя себя даже в том малом, что ещё могла себе позволить. Но деньги уходили в бездонную бочку. Душа матери полнилась ужасным предчувствием: наступит день и сгубивший душу юноша совершит такое, о чём узнает вся страна. Теперь она стремилась лишь к одному: малыми подачками отвратить неминуемую катастрофу.

В том, что судьба преподнесёт ей перед смертью что-то ужасное, миссис Джой не сомневалась и жаждала одного — отсрочить неотвратимое. Ужас перед будущим мучил её по ночам, лишая остатков сна. Она не находила себе покоя и днём, но хуже всего — вынуждена была страдать молча, не рассчитывая на поддержку. У мужа было достаточно своих проблем, и, кроме того, о безобразиях своего отпрыска она рассказывала ему далеко не всё.

Так за безупречно чистым фасадом стали складываться воедино зловещие фрагменты общей картины; каждый из ручейков вливался в общее русло из какого-то собственного источника, оставляя непосвящённых в неведении. У отца была своя беда, у матери — своя. Вечерний визитёр мучился собственными мелкими беспокойствами, а белолицая дочь жила с печалью оттого, что невеселы родители. Несколько попыток повернуть вспять колесо Фортуны закончились безрезультатно, и стало ясно: семья может позволить себе теперь лишь самое скромное существование, а к концу года вынуждена будет покинуть великолепный кирпичный дом и отправиться на поиски нового жилья.

И тут в поведении белоликой девушки стали заметны перемены. Она начала проявлять благосклонность к гостю, потакая ему во всём, и почти порвала с кузеном. Кто-то в сказанном усомнится, но у неё были лишь самые благие намерения. Она решила спасти дорогих ей людей от катастрофы, каких бы жертв ей это ни стоило. Когда перед семейным кораблём возникают рифы, любовь кузена превращается в обузу, которую тут же бросают за борт.

VII

Нить повествования привела нас к тёмному осеннему вечеру. Ноябрь вообще месяц несчастий, во всяком случае, для них он охотно предоставляет самые подходящие декорации. В тот вечер супруги сидели в полумраке, каждый думал о своём горе. Дела шли всё хуже. Тучи начинали сгущаться над их головами, и оттянуть беду можно было не более чем на месяц. Мистер Джой не был готов к кризису: он не отличался решительностью — принадлежал, скорее, к числу тех, кто готов сдаться без боя.

В дверь постучали — почтальон принёс письмо. Принято считать, что в тяжёлые минуты все вести — дурные. Миссис Джой распечатала конверт и прочла следующее:

Мадам!

Мне жаль расстраивать Вас этим печальным сообщением, но будет лучше, если Вы всё узнаете сразу. Недавно мне был предъявлен к оплате чек, содержащий нечто напоминавшее мою подпись. Я тут же понял, что имею дело с фальшивкой, и ни на минуту не усомнился в том, чьих рук это дело. От профессиональных услуг Вашего сына мне, как Вы знаете, пришлось отказаться около месяца назад; вскоре, однако, он был найден и признал свою вину. Я долго колебался между общественным долгом и дружескими к Вам чувствами, боясь ошибиться в своём решении. Прекрасно понимая Ваши трудности, готов ограничиться суммой в 150 фунтов — в случае выплаты не стану давать делу дальнейшего хода. Надеюсь, что это послужит хорошим уроком молодому человеку. Деньги мне потребуются через несколько дней, поскольку чек должен быть оплачен.

Искренне Ваш, мадам,

Джаспер Браун.

Это был ужасный удар, не столько даже финансовый, сколько моральный. Найти такие деньги никак невозможно: названная сумма явилась той самой соломинкой, что ломает верблюду хребет.

С другой стороны, нельзя сказать, что известие было для Джоев полной неожиданностью. Оба так и остались сидеть в темноте, не пытаясь ни найти выхода из создавшегося положения, ни чем-то друг друга утешить, — пока в комнату не вошла дочь.

VIII

Она волновалась, смущалась, была в явной растерянности. Девушка пришла к родителям поделиться радостью. Во время прогулки она повстречала мистера Хенгиста; он изменил маршрут, пошёл рядом с ней, заговорил очень серьёзно и в своей странной, отрывистой манере сделал ей вдруг предложение. Он ведь человек добрый, щедрый; девушка была убеждена, что когда-нибудь он понастоящему ей понравится. Что ж, ангел несчастий сложил свои крылья по крайней мере на эту ночь. Тучи рассеялись; казалось, развеялся и мерзкий туман финансовой катастрофы. В ярко-красном кирпичном доме воцарилось праздничное настроение.

И всё же денег не было. Предполагалось, что источником будущих доходов должен стать жених, но тут же начались всевозможные проволочки, затруднившие путь к спасению. У Хенгиста был столь переменчивый характер, что невозможно было угадать, от чего он обратится в бегство. Уже после первого разговора о деньгах отцу стало ясно, что здесь — зыбкая почва. Едва узнав, что вместе с невестой он не получит состояния, Хенгист растерялся, заговорил о жизненных ошибках и дурных предчувствиях, после чего заявил, что считает себя обманутым, и удалился, оставив всех с ощущением, что с помолвкой покончено. Есть такой тип состоятельных господ: они полагают, будто богатства должны стекаться к ним просто из уважения к их персоне.

Дня три или четыре о Хенгисте не было слышно; затем он объявился как ни в чём не бывало и далее о деньгах уже ни словом не обмолвился. От Хенгиста следовало теперь скрывать финансовые трудности: он любил громогласно провозглашать, что банкроты внушают ему ужас, поскольку покрыты плесенью разложения и вполне заслуживают быть ею съеденными. После чего выражал гордость от сознания, что его будущий тесть — столь солидный и состоятельный господин, и надежду на то, что со временем они объединят капиталы и начнут творить чудеса в финансовом мире. Эта тема для Хенгиста оставалась главной: только её и развивал он, сидя у камина, с отвращением отзываясь о ком-то разорившемся и в жизни ничего не достигшем.

С горестью и трепетом в сердце слушали его родители. Право же, эти люди заслуживают сочувствия — к кому могли бы обратиться они за поддержкой? Даже девушка оставалась в полнейшем неведении относительно грозившей опасности: о своих трудностях родители лишь туманно намекали. Затем случилось ещё одно затруднение, грозившее сделаться окончательным. В течение недель супруги оттягивали час расплаты, однако Хенгист стал проявлять чрезвычайную медлительность во всём, что касалось свадебных приготовлений. Сначала он решил, что отправится на север страны, чтобы продать там дома и земли: другими словами, готов будет не ранее чем через два месяца — в лучшем случае шесть недель. Воздействовать на него упрёками или иными аргументами было небезопасно: человек этот обладал слишком капризным нравом. В своём сияющем домишке на Террас он стал бывать всё реже, а затем и вовсе отправился в Лондон, чтобы обзавестись новым жилищем и, как сам он сказал, уладить все дела перед свадьбой.

IX

Расплату за безобразия сына удалось отсрочить посредством обязательства вернуть деньги в течение трёх недель. Джаспер Браун, человек деловой и практичный, согласился до тех пор не передавать дело в суд. Но ясно было, что для надвигающейся беды это слабая преграда.

Одной рукой судьба, казалось, протягивала несчастным спасительную соломинку, другой — грозила громом и молнией. И ни единого просвета не видели для себя супруги в безвыходной ситуации. Несчастные, страждущие души!

Им бы толику пылкой юношеской предприимчивости — но нет: привычка к несчастьям сделала этих людей неповоротливыми. Сквозь мрак судьба гнала их вперёд ко дню расплаты — за грехи, которые вряд ли можно было счесть их собственными. С той же скоростью приближался и счастливый день. То и дело стал появляться уладивший дела Хенгист — возбуждённый, радостный, но — как никогда исполненный отвращения к жалким, раздавленным судьбою банкротам. И девушка сияла счастьем: она уже видела в конце тёмного тоннеля свет, который нёс избавление ей и родителям. Оставшись наедине со своими тёмными предчувствиями, родители так и не нашли в себе сил рассказать дочери о том, что Немезида уже занесла над ними свою карающую десницу. Так проходил день за днём.

Всё это время жених, будучи человеком весьма бережливым, как богачу и положено, жил у них, поскольку собственного дома здесь уже не имел. Хозяева выделили ему лучшую комнату и старались во всём угодить, надеясь, что продолжаться такое будет недолго.

— Не могли бы вы дать за дочерью немного денег? — иногда грустно спрашивал он будущего тестя. — Фунтов пятьсот, триста, двести — хотя бы сто?

И отцу приходилось отказывать — под смехотворным предлогом о якобы взятых обязательствах, раз за разом обещая, что к дочери его состояние перейдёт после его смерти. До дня свадьбы оставалось три недели; до карающего удара Немезиды — день-другой!

Всё это время миссис Джой неустанно молила Джаспера Брауна о новой отсрочке, чем лишь укрепляла его решимость стоять на своём: самоуничижение в денежных делах, как известно, к добру не ведёт. Оно является признанием в слабости, сигналом возможной опасности. В кратком ответе Джаспер Браун недвусмысленно заявил, что «запахивает карманы» и не намерен ждать более ни часа. Подобная неблагодарность показалась ему тем более отвратительной, что исходила от человека, слывшего состоятельным. Своё веское слово теперь должен был сказать закон. Немезида медленно приближалась.

Х

Субботний вечер. Миссис Джой печально сидит у камина; остальные ушли и вернутся к ужину. Суббота всегда изнурительна — это день нескончаемых увещеваний и просьб. Но вот, кажется, преодолены все препятствия: миссис Джой сидит у огня одна. Раздаётся стук в дверь. Она тяжело вздыхает: предстоит непредвиденное сражение, а казалось, что сегодня всё позади. Женщина устало выходит — и видит двух плохо выбритых, слегка потасканных детин: вид их говорит сам за себя. Ярко-красные шарфы, тяжёлые трости — этого достаточно. Мы-то с вами хорошо знаем, кто эти люди, по каким поручениям они являются. Несчастная женщина догадалась о цели визита, прежде чем взяла в руки лист официальной бумаги. Люди шерифа явились сюда, чтобы описать всё имущество. Эти двое оказались вежливы и по-своему предупредительны: они решили не усугублять лишними неудобствами для хозяйки свою и без того неприятную миссию.

В первую минуту разум, казалось, оставил миссис Джой; потом мысль заработала с новой силой. Что можно было сделать, какой шаг предпринять? Оставались считаные минуты: остальные могут вернуться в любой момент. Прислуга отсутствует: то ли в саду, то ли во дворе, — не видит позора. Значит, в доме больше ни души: только она — и посланники с прозаической миссией. А у неё в наличности двадцать фунтов или около того — сумма столь же ничтожная, как и двадцать пенсов. Но в доме больше денег, несравненно больше! И рядом — никого, кто бы мог помочь. Сам вид подручных шерифа, которые теперь ожидали в холле, перепугал женщину до полусмерти. Мысль об официальной процедуре, которая должна была вот-вот начаться, обручем сжала ей сердце. Женщина выпросила у суровых эмиссаров несколько минут отсрочки; содрогаясь от ужаса, она бросилась к себе в комнату, надеясь, что судьба в последний момент предложит ей какую-нибудь соломинку.

В минуту кризиса, когда человек прижат к стене, зная, что у ворот его поджидают кровожадные волки, в голову ему лезут самые противозаконные мысли — более того, напоминают о себе со всей возможной назойливостью. Совсем недавно Хенгист получил какие-то проценты от сдачи дома внаём, но в Лондон отправился поздно, застал закрытыми банки и привёз всю сумму обратно, наверняка не взяв её с собой на прогулку. Деньги — золото и банкноты, — по всей вероятности, лежат наверху, в лучшей спальне дома, в его саквояже… Не станем судить слишком строго бедную женщину, сломленную судьбой. Вспомнив о зловещих фигурах, что маячат перед ней почти уже в качестве хозяев дома; об ужасных мыслях, вызываемых посланниками такого рода; о тех, кто в эту самую минуту спокойно возвращался домой; о счастливой свадьбе, которая может не состояться, о чёрном отчаянии, поселившемся в её сердце, подавив ясность взгляда и совесть. Вспомним всё это — и, если так уж необходимо осудить слабую женщину, поднимающуюся по ступенькам, проникнемся к ней по меньшей мере сочувствием.

XI

Ну вот уж и полегчало: ушли ужасные помощники шерифа. Но передышка будет короткой: домашние уже возвращаются с прогулки, и двое из них очень веселы и возбуждены. Проходит вечер, наступает воскресное утро и вместе с ним — церковная служба, на которой они вместе присутствуют. И лишь в конце воскресного дня мистер Хенгист несётся вниз с ужасным воплем: он ограблен, разорён и всех призовёт к ответу.

Поднимается обычный в таких случаях шум. Появляется полиция: обыск, осмотр, расспросы. Триста фунтов — большая потеря. Кто в таких случаях первым оказывается под подозрением? Прислуга. Всех слуг вызывают наверх. И вот разнесчастная Сюзанна или Мэри Энн является на допрос. Она всхлипывает — что само по себе весьма подозрительно. Выясняется, что шкатулка была открыта вторым ключом; его нигде не могут найти, пока где-то между кухней и моечной не находят маленький ключик «брама», который миссис Джой тут же опознаёт. Сюзанна (а может быть, Мэри Энн) отправляется в заключение…

В течение всего этого времени миссис Джой не произнесла ни слова: она словно окаменела, взор её холодный, безразличный. Она превратилась в воплощение Немезиды и была исполнена решимости роль свою сыграть до конца, чего бы ей это ни стоило. Миссис Джой вела себя мужественно: подобные сцены в респектабельном семействе выглядят отвратительно. Когда всё было кончено и похитительницу препроводили в участок, хозяйка поднялась к себе наверх.

Мистер Хенгист был на грани безумия, он сидел в своей комнате и стенал о своих утраченных сокровищах. Мистер Джой отвёл дочь в соседнюю комнату и устало поведал ей всё, о чём она до сих пор не подозревала. Он сказал ей, что устал от борьбы. Всё должно закончиться уже через день-другой. Больше он сопротивляться не в силах. И лучше будет, если она узнает обо всём сразу. Только что случившееся несчастье лишь приближает финал. Рассказ отца потряс девушку, однако она попыталась утешить его: мол, всё будет хорошо, главное, не падать духом. Ах эти увещевания: сколь сладостны они, столь и бесплодны. Счастливый день когда-нибудь наступит, но пока он так далёк…

Девушка отправляется в гостиную, где её избранник оплакивает утраченные деньги. Она принимается подбадривать и его: кто знает, вдруг деньги ещё найдутся?.. Поначалу он раздражителен и капризен. Но как устоять перед нежным голосом и милым личиком? Хенгист, человек, в сущности, жизнерадостный, очень скоро поддался на уговоры: стоит ли действительно так убиваться из-за нескольких гиней? Осталось-то их у него ничуть не меньше. Завоевав первый плацдарм, девушка стала продвигаться дальше. Она сама навела его на разговор о причинах родительской опечаленности и осторожно открыла всю правду, рассказав об опасности, которая нагрянет, возможно, уже завтра.

— Лучше будет, если вы узнаете об этом сейчас, — сказала она. — Я сама услышала новость лишь нынешним вечером. Я думала, что наша семья богата, — оказалось, отнюдь нет. Было бы несправедливо, если бы вы стали её членом, не зная правды. Думаю, самое правильное было бы освободить вас от всяких обязательств.

Такая прямота Хенгиста несколько обескуражила. Сам он вполне мог заявить о разрыве, но чтобы девушка предложила ему свободу — это было невообразимо. Жених засомневался. Сначала он решил, будто здесь кроется какая-то хитрость. Затем обиделся: что плохого он сделал, почему она так дурно о нём думает? Мы говорили уже: характер его был переменчив и противоречив. Позабыв о финансовых потерях, он ощутил вдруг прилив щедрости и готовность предложить родителям невесты любую помощь, какая только понадобится.

XII

Словно камень свалился у неё с души: она поспешила к отцу. Тот встретил известие спокойно: сильные чувства — радость, горе — оставили его окончательно.

— Ты спасла нас, — сказал он. — Ты наш ангел. Поди наверх, сообщи это своей бедной матери: она приняла случившееся куда ближе к сердцу, чем мы.

Ангел-дочь поцеловала отца в лоб и пожелала ему оставаться в добром расположении духа.

— Мы все ещё будем счастливы. Нас ждут радостные дни, — сказала она и стала подниматься по ступенькам.

Эхо слов её, казалось, застыло в воздухе. Вечер несчастий остался позади, и естественно было ждать первых лучей забрезжившего рассвета. У них вновь появилась надежда на счастье. Утомительны бессонные ночи, стоило ли удивляться, что миссис Джой задержалась в постели, решив отдохнуть немного и днём? Дочь осторожно, на цыпочках, ступила в комнату, не желая тревожить мать. Уже стемнело, в комнате царил полумрак. Женщина спала крепко, в этом не оставалось сомнения. Однако даже в темноте девушка заметила на столе записку с подписью. Она приблизилась к кровати. Тёмная фигура в своём повседневном платье лежала так неподвижно, что… Дочь бросилась к матери и всё поняла.


Нетрудно догадаться, что привлекло чумазую ораву тем утром в понедельник к ограде ярко-красного кирпичного особняка. В тот день здесь появились коронер, поверенные, полицейские. Особенного расследования и не потребовалось. Обычная в таких случаях склянка с резким запахом служила более чем ясным объяснением случившегося. Наконец из комнаты вышел доктор — и изложил собственную версию происшедшего.

Никаких сомнений дело не вызывало. Разве что содержание записки хозяева скрыли от этих джентльменов, ибо в ней было признание — последний возглас разбитого сердца и сломленного духа.

«В минуту временного помрачения рассудка…» — нередко эта газетная формулировка служит лишь утешением родственникам, сражённым горем. В данном случае, однако, нам придётся отнестись к этим словам с полной серьёзностью. И сам дом — заброшенный, приходящий в упадок — идеальная сцена для нашего повествования. Он весь во власти увядания: достаточное основание, чтобы усомниться, будто намечавшаяся свадьба была здесь сыграна.

1862

Карета призраков[208] (История благородного семейства в правление террора)

I

— Господин виконт де Мори!

Январским вечером 1792 года эти слова, произнесённые с порога дальней гостиной в замке де Гру, произвели необычайно сильное впечатление на его обитателей — шестерых знатных благовоспитанных особ.

Старая маркиза, восседавшая в высоком кресле возле пылающего камина, устремила свирепый и в то же время насмешливый взгляд на своего сына — маркиза, когда тот вскочил из-за стола, не доиграв в триктрак с шевалье де Мазаном, двоюродным братом своей жены. Младшая маркиза, худая, педантичная дама сорока пяти лет, поджала губы в совершенно непозволительной гримасе, насупилась и подняла полуослепшие глаза от пяльцев, за которыми, согнувшись, она с невесткой — графиней де Гру — вышивала гобелен. Заметив резкое движение отца, граф тоже поднялся со стула и с величественной неторопливостью, как бы в укор встревоженным родственникам, сделал два шага к порогу.

Но что-либо сказать или изменить уже не было времени. Незваный гость прошёл в гостиную, где встретил молчаливый приём со стороны собравшихся, в глазах которых читались любопытство, гнев, презрение, холод и надменность. Ни одного дружелюбного взгляда, ни тени радушия. Щёки гостя, и без того зардевшиеся на холоде, почти побагровели, когда он раскланивался с обитателями негостеприимного салона. Наружность виконта отнюдь не давала повода к такому приёму. Это был красивый и, судя по всему, энергичный молодой человек, оказавшийся на целую голову выше мужчин, присутствовавших в гостиной. Черты лица его были весьма выразительны, и людям непредубеждённым оно бы тотчас внушило симпатию и доверие. Однако в замке де Гру виконта де Мори не без основания считали врагом. Вот почему не сразу, а после долгого колебания старая маркиза заставила себя наконец отнестись к гостю как к равному и вежливо указала на свободный стул.

— Прошу садиться, сударь, — сказала она. — Вы что-то поздно разъезжаете с визитами, но, может быть, такова ныне мода. Давно я не бывала в Париже, не знаю, право, какие теперь там порядки.

— Простите, мадам, что я появился у вас в столь необычный для визитов час, — произнёс де Мори. — Но как вы, вероятно, догадываетесь, меня могло привести сюда лишь дело чрезвычайной важности.

— Ах вот что. И чем мы обязаны столь редкой чести? — осведомилась маркиза.

— Делом, от которого зависит жизнь или смерть, мадам. Или если угодно: быть может, зависит.

— Неужели? Однако, прежде чем мы перейдём к столь серьёзным материям, позвольте узнать от вас последние новости из Парижа. Что поделывают ваши доблестные друзья-патриоты?

— На этой неделе никаких особенных новостей не было, мадам. Разумеется, там по-прежнему волнения и беспорядки, но со временем народ угомонится. Если конституция, которую мы разработали, будет принята, в стране наступит мир и процветание и все прошлые распри будут позабыты.

— В таком случае, сударь, нам всем остаётся только уповать на возврат мрачного прошлого, — сказал шевалье.

— А что поделывает ваш непогрешимый герой де Лафайет? Или как вы его называете — гражданин Мотье? — усмехнулся маркиз. — Кстати, примите мои извинения за моих невежественных слуг, наградивших вас титулом во время доклада. Дело в том, сударь, что я, собственно, забыл, кто вы есть. Гражданин…

— Бернар Лавинь, — с лёгкой улыбкой подсказал молодой человек. — Надо безропотно жертвовать пустыми титулами, если народ того хочет. Однако позвольте, сударь, и мне, в свою очередь, спросить вас: совершались ли когда-либо великие, благородные дела без нелепых эксцессов?

— Быть может, и нет, — ответил маркиз. — Но чтобы оправдывать нелепости, надо самим быть благородными. Скажу вам откровенно: в последние два года я видел немало нелепостей и ужасов, но даже в самые сильные увеличительные стёкла мне не удалось разглядеть что-нибудь возвышенное и благородное.

— Нам сегодня ещё предстоит услышать нечто возвышенное и благородное, — заметила старая маркиза. — Дело, от которого зависит жизнь или смерть. Господин де Мори, извольте рассказать нам, прежде чем маркиз углубится в разговор о де Лафайете.

— Мадам… — с некоторой нерешительностью начал Бернар. Он дважды обвёл взглядом лица собравшихся, точно желая рассеять последние сомнения.

— Не беспокойтесь, — сказала мадам де Гру. — У нас не настолько слабые нервы, чтобы мы не перенесли плохих новостей. Во всяком случае, обещаю, что с нашей стороны вы не увидите никаких проявлений слабости.

Виконт отвечал поклоном.

— Мадам, — продолжил он, — до нас дошли сведения, что вы собираетесь покинуть Францию. Об этом поговаривают и в городе, и в соседних деревнях. Ходят слухи, что вы намерены выехать в парадной карете, причём открыто, торжественно, ни от кого не таясь. Дамы и господа, — объявил виконт, поднявшись со стула и решительным взглядом окидывая погружённые в полумрак лица собравшихся, — поверьте моим словам, отбросив всякие подозрения на мой счёт. При нынешних умонастроениях в народе ваше предприятие чрезвычайно опасно. Вашу карету не пропустят. Так, ища свободу, вы окажетесь за решёткой. Предупреждаю вас совершенно искренне, как друг.

После того как молодой человек изложил своё дело, ненадолго воцарилось молчание.

— И что же, как друг, вы посоветовали бы нам предпринять? — спросил маркиз.

— Ах, дорогой маркиз, я безгранично благодарен вам за этот вопрос. Вы доверитесь мне? Вы последуете моему совету? В таком случае умоляю и заклинаю вас: оставайтесь в замке, откажитесь от всяких помыслов об эмиграции. Здесь, у себя дома, вы в относительной безопасности. Ещё есть люди, которые питают к вам уважение. Отец употребит всё своё влияние, чтобы отвести от вас угрозы. Скажите мне наконец, что вы согласны отказаться от этой безумной и опасной поездки.

Шевалье посмотрел с язвительной усмешкой на графа и снова склонился над игральной доской. Маркиз тоже улыбнулся.

— Так вот какова ваша хвалёная свобода! — воскликнул он. — Нельзя даже выехать из дому в собственном экипаже без того, чтобы тебя не задержали и не заточили в тюрьму. Любопытно, что и говорить.

— Не надо ходить далеко за примерами, дорогой маркиз, — промолвил шевалье де Мазан и, не оборачиваясь, кивнул в сторону де Мори. — Примите за общее правило: когда чернь вдруг начинает бунтовать, за этим всегда стоит подстрекатель — человек иного, более высокого сословия, который руководствуется своими мотивами. Но таким людям весьма свойственно портить себе игру: они не могут избавиться от смутного желания угодить всем — и нашим и вашим.

Шевалье де Мазан слыл в семье острословом и мудрым советчиком. Вот и теперь его выслушали с необычайным вниманием, а затем с улыбкой посмотрели на гостя: интересно, как он воспримет эти слова?

— Надеюсь, господин де Гру не разделяет гнусных подозрений своего кузена. Господин де Гру давно меня знает…

— А есть ли у меня какие-нибудь основания относиться к вам с бóльшим уважением после того, как я достаточно хорошо вас узнал? — вопросил маркиз, слегка поклонившись гостю.

Молодой человек уже готов был ответить, но вдруг осёкся: в эту минуту из дальней двери, занавешенной гобеленом, в гостиную вошла девушка в белом платье, удивительно стройная, исполненная грации и изящества, с милым личиком и большими испуганными голубыми глазами. Она застыла у порога, уставившись на гостя. Низкий поклон виконта, похоже, вывел её из замешательства. Она учтиво поклонилась в ответ и, плавно пройдя по паркету позади младших госпожей де Гру, стала в углу за креслом, где сидела старая маркиза.

— Ты принесла мне мой веер, Леонора? — спросила старуха.

— Вот он, мадам, — тихо проговорила девушка, подавая веер.

Но, произнося эти слова, она не сводила глаз с виконта де Мори, стоявшего напротив, лицом ко всем собравшимся. Её появление, похоже, на мгновение лишило его дара речи. Шевалье по-прежнему улыбался, вперив свои чёрные глаза в Бернара, — такое выражение взгляда бывает у змей, — между тем маркиз обнаружил некоторые признаки беспокойства, а лицо его исказилось гневом.

Маленькая графиня де Гру, слабонервная, нетерпеливая особа, посмотрела на мужа, стоявшего подле неё, как бы умоляя: «Ради бога, сделай что-нибудь, чтобы прекратить эту сцену». И граф, напустив на себя величественную важность под стать Людовику XIV, выступил вперёд и пожелал знать, сообщил ли господин де Мори всё, что имел сообщить.

— Я предупредил вашу семью об опасности, сударь, — спокойно ответил Бернар, — и всё ещё смею надеяться, что предупредил не напрасно. Мой долг — безропотно сносить ваши обвинения, к которым склоняет вас подозрительность. Я мог бы предполагать, что найду здесь такой приём. Я рад, что среди вас есть по крайней мере один человек, не разделяющий ваших подозрений.

— Я никогда, никогда не унижусь до этого, — послышался торопливый полушёпот из-за кресла маркизы.

Бернар поклонился в знак благодарности.

— Довольно! Это уже слишком, — тихо проговорил шевалье, обратившись к маркизу де Гру. — Вы сами положите этому конец или прикажете мне?

Но тут вмешалась старая маркиза.

— Ну что же, прощайте, сударь, — сказала она, вставая. — Покорнейше благодарим вас. Если ваше предостережение не лишено оснований, мы, вероятно, никогда больше не увидимся с вами. Я бы только попросила вас употребить всё своё влияние, прибегнув также к содействию вашего отца, дабы по возможности сократить наше пребывание в тюрьме.

Виконт де Мори низко поклонился и вышел из гостиной. Маркиз дал знак сыну оставаться на месте и сам направился проводить виконта.

— Послушайте, что я скажу, дорогой друг, — произнёс он, заводя гостя в приёмную. — Что касается меня, то я нисколько не сомневаюсь в ваших честных намерениях. Но видите ли, вы в немилости у де Мазана и дам. Он ревнует вас, а они на его стороне.

— Позвольте с вами не согласиться. Отнюдь не все. Иначе с чего бы он стал ревновать ко мне?

— А, вы о мадемуазель. Она не в счёт. Однако послушайте: на свой страх и риск хочу предоставить вам хорошую возможность. Поезжайте с нами. Доверьтесь нашей небезопасной карете. Когда мы благополучно пересечём границу, вы можете поссориться с де Мазаном — вызовите его на дуэль и убейте, если вам так угодно. И тогда вы сможете попытать счастья…

— Вы очень любезны, сударь. Но я связал свою судьбу с Францией. Что же касается кареты, жаль, что вы никак не хотите поверить в опасность вашей затеи. Ах, позвольте, я хотя бы спасу вашу племянницу!

— Это невозможно! — отвернувшись, произнёс маркиз. — Я дал слово де Мазану и при всём желании не могу нарушить его.

— Ужасно! Какое варварство! Жертвовать такой жизнью.

— Ни слова больше. Сюда кто-то идёт. Благодарю вас за ваши добрые намерения. Прощайте.

Виконт де Мори покинул замок. Когда маркиз де Гру вернулся в гостиную, вид у него был усталый и мрачный; казалось, будто он за один миг превратился в старика.

II

Мадемуазель Леонора де Гру д’Изамбер играла далеко не последнюю роль в замке. Её отец женился — весьма необычный шаг для младшего сына, — и, что ещё удивительнее, женился по любви, на наследнице имения Изамбер. Таким образом он стал владельцем большого поместья с великолепным замком и обрёл полную независимость от родителей. Но фортуна улыбалась ему недолго. Он и его жена умерли в молодом возрасте, а их единственный ребёнок был отдан на попечение бабушке — старой маркизе де Гру.

Леонора, тихая, застенчивая девушка, во всём беспрекословно подчинялась величественной, строгой и властной старухе, что было необычно даже для Франции того времени. Ей прочили в мужья де Мазана, бессердечного салонного фата, который был к тому же на двадцать лет её старше. «Умён, прекрасно воспитан, аристократ, обаятельный человек», — твердили де Гру всякий раз, когда заходила о нём речь. Лишь один маркиз не присоединял своего голоса к хвалебному хору: кое в чём он расходился во мнениях с блестящим кузеном своей жены. Разумеется, открыто несогласие не проявлялось — лишь нет-нет да возникали сомнения: неужели и впрямь можно быть таким алчным, скупым и жестоким и в то же время первенствовать среди людей благородного сословия?

Господин де Мазан ещё не был даже помолвлен с мадемуазель д’Изамбер, но все понимали, что их брак — дело решённое, и одобряли его. Кто, как не шевалье, лучше всех распорядится прекрасными поместьями д’Изамбер? Родственные отношения шевалье с де Гру тоже говорили в его пользу. Леоноре шёл уже девятнадцатый год, и её брак с де Мазаном, возможно, уже состоялся бы, если бы не известные волнения во Франции, которые заметно остудили пыл шевалье.

Замок д’Изамбер находился недалеко от Парижа, в самой гуще революционных событий, и господин де Мазан рассудил за благо подождать, когда волнения улягутся, дабы не обременять себя хлопотами о молодой невесте, поневоле выходящей за него замуж. Её родственники сами позаботятся, чтобы она от него не ускользнула.

А предстоящая эмиграция избавит её от влияния молодого Бернара де Мори. Его отец граф де Мори, ближайший сосед де Гру, никогда особенно не питал к ним дружественных чувств. Его отношение к знати было до того своеобразно, что не вписывалось ни в какие великосветские традиции. Тем не менее до последнего года Бернар часто бывал в замке де Гру; давнишняя детская дружба между ним и Леонорой переросла в некое чувство, не менее нежное и пылкое по причине своей безнадёжности, а также потому, что оно не выражалось напрямую и изъяснялось лишь немногими словами.

Но даже теперь у Бернара были свои союзники в замке, хотя, быть может, и не очень могущественные. Среди них была старая няня Пернэт Флике, носившая некогда на руках мать Леоноры, а затем и её саму. После смерти матери Леонора была доставлена из Изамбера в Гру именно под присмотром Пернэт.

Дочь няни Жаннэт приехала в свите юной мадемуазель и вскоре получила разрешение у маркиза выйти замуж за Люка Бьенбона, дворецкого господина де Мори. Пернэт сразу же не поладила со старой маркизой, которая часто грозилась её уволить, но всякий раз с презрением прощала её: она понимала, что дерзкая, прямодушная старуха-республиканка вряд ли заменима для Леоноры.

— Allez![209] — говорила маркиза. — Пернэт несёт несусветный вздор, но в душе она добрая. Кому какое дело до неё и её острого языка. Пусть остаётся в замке.

Если бы Пернэт и её дочь взялись отравить де Мазана и отдать юную госпожу в руки Бернара де Мори, они бы сделали это без особенных угрызений совести. Но сладить с многочисленным семейством де Гру им было не под силу, и до последнего времени им оставалось только роптать.

Приготовления к отъезду велись совершенно открыто. Дамы руководили укладкой гардероба, и Пернэт получила распоряжение от маркизы собрать все лучшие платья и драгоценности мадемуазель д’Изамбер.

— Ха! — воскликнула Пернэт. — Хороший подарочек восставшему народу! Мадам изволит — будет исполнено. Только на вашем месте я бы закопала несколько сундуков во дворе замка.

— Чтобы, когда мы уедем, ты их откопала, да, моя дорогая Пернэт? — ответила маркиза де Гру.

— Как вам будет угодно, мадам. Но мадемуазель я не оставлю. Куда она поедет, туда и я, — хладнокровно ответила Пернэт.

— Что я слышу? Ты хочешь отправиться с нами в это опасное путешествие? Нет, серьёзно, ты разве не слышала, что нам предрекают: мы едем прямёхонько на гильотину. Или, по-твоему, виконту де Мори всё это приснилось?

При этих словах сердце Пернэт смягчилось, и она прониклась расположением к старой маркизе. Было видно, что госпожа обратилась к ней как к другу, взгляд её выражал вполне понятную тревогу, но в нём не было ни малейшей тени страха.

— Мадам знает, какие злые у нас в деревне люди. Псы сущие, — проговорила она. — Мне дочь сказывала, а ей муж говорил, что очень опасное это дело. Господин виконт умнее, чем все эти господа. Он знает, о чём говорит.

— Но мы не доверяем ему, — замотав головой, возразила маркиза. — Он и его отец лживые, бесчестные люди. Ступай, Пернэт, делай, что тебе велено, и скажи мадемуазель, чтобы зашла ко мне.

«Бедные господа! — рассуждала про себя Пернэт, спеша исполнить приказание маркизы. — Конечно, душою я с патриотами, так ведь и этих жалко. Тех, кто нам дорог, мы ещё можем спасти, но остальные пускай спасаются сами: что посеешь, то и пожнёшь».

Разумеется, предостережений было более чем достаточно. На другой день и на следующий все собаки, обитавшие в замке, лаяли почти не переставая; призрак старого маркиза, который и раньше, бывало, шелестя крылами и белыми одеяниями, пролетал над головой путника, застигнутого темнотой за крепостными стенами, неожиданно обрёл голос и ночь напролёт стенал и кричал навзрыд то за одной, то за другой башней, подобно знаменитой ирландской плакальщице. Во всяком случае, так потом утверждали.

Мадемуазель д’Изамбер приснился странный и очень страшный сон; она рассказала его Пернэт, а затем бабушке. Обе посмеялись над ней, однако сон запечатлелся в памяти и, более того, имел последствия.

— Мадам, — рассказывала Леонора маркизе, — мне снилось, будто большая карета, запряжённая шестью бурыми лошадьми, подъехала вон туда, под наши окна, и стала на лужайке за рвом.

— А почему не у парадного подъезда? — удивилась мадам де Гру.

— Право, не знаю. Она остановилась, и вы стали в неё садиться. Я смотрела в окно и видела, как вы входите один за другим: вы, тётушка, дядя, кузен с кузиной, господин шевалье.

— А ты сама разве в неё не села? Это довольно забавно.

— Я была в своей комнате. Дверь была заперта снаружи, на окнах решётки, так что я никак не могла выбраться. Боже, какой ужас меня охватил! Я кричала вам, но вы меня не услышали. Я металась по комнате, пыталась протиснуться между прутьев оконной решётки. Мне казалось, что меня оставили одну в замке, что все обо мне забыли. Карета тронулась, съехала с лужайки — была ночь, горели фонари, и я видела, что трава серебрится от инея. Я вновь попыталась вылезти в окно, насилу протиснулась, спустилась по плющу, — право, не знаю, как мне это удалось. Побежала по холодной мокрой траве и нагнала карету за поворотом, перед самым спуском. Подпрыгнула, ухватилась за дверцу обеими руками, прокричала вам, чтобы меня впустили. Ах, сейчас расскажу вам самое страшное. Знаете, кто сидел в карете? Это были не вы, а призраки — много призраков. О боже! Это было ужасное зрелище. Я отшатнулась, упала навзничь на траву и проснулась.

Впервые, забыв свой страх перед бабушкой, Леонора присела на корточки у её кресла и зарылась лицом в её платье из грубого сатина. Мадам де Гру посмотрела на внучку с улыбкой, ласковой и в то же время презрительной.

— Удивительный сон, ничего не скажешь, — усмехнулась она. — Однако в нашем роду не принято предаваться страхам, будь то во сне или наяву. Дорогая Леонора, утешься. О твоей безопасности позаботятся. Когда мы отправимся на чужбину, о тебе, разумеется, не забудут. Никто не оставит тебя в замке. Глупенькая, наберись мужества и научись смеяться над своими снами. А ну-ка, встань, сюда кто-то идёт.

— Вы никому не расскажете, мадам? — поднимаясь, спросила Леонора.

— Уж конечно, не стану повторять такой вздор, — уверила её мадам де Гру. — И наперёд знай: когда тебя начнут терзать всякие страхи, изволь держать их при себе.

В комнату стремительно вошла молодая графиня, она хотела что-то спросить у бабушки, и Леонора, не любившая свою кузину, удалилась на балкон и стала смотреть на зимний пейзаж. Замок стоял на высоком холме; с тыльной стороны склон был покрыт лесом, а впереди простирался обширный отлогий парк с аллеями; внизу по обеим сторонам речной долины раскинулась деревня Гру. За нею, за длинной грядой холмов, скрывались деревня и замок Мори. Поместье у них было меньше Гру и уступало тому по значению, зато его владельцы на протяжении многих веков имели безупречную репутацию; во всей провинции не было им равных на поле брани, да и на благородных собраниях слово их было веско. Теперь же они запятнали себя предательством, изменив вековым устоям, и, если какая-нибудь дама из замка Гру, озирая окрестности, вдруг, паче чаяния, переводила взгляд с дымков и тёмных крыш в долине на отдалённые холмы, где догорали последние лучи солнца, то было бы оскорбительно предположить, будто её благовоспитанные мысли могли ненароком залететь в замок Мори.

III

У владельцев Гру никогда не было принято запирать ворота от кого бы то ни было: они были слишком горды, чтобы питать подозрения. Вот почему в любое время суток во двор замка беспрепятственно проникали крестьяне и столь же свободно выходили за ворота. Так, Люк со своей женой могли в любое время и сколько вздумается навещать матушку Пернэт.

В один из дней, исполненных тревожного ожидания перед отъездом, около пяти часов вечера, Леонора сидела у окна в своей комнате. Полчаса тому назад она потихоньку вышла из большой гостиной и принялась за чтение «Imitation»[210], утешая себя и укрепляя свой дух, но быстро смеркалось, и ей пришлось отложить книгу. Длинные, бледные пальцы Леоноры ещё лежали на буром её переплёте, но глаза уже обратились к окну.

На небе не было ни одного облака, но над землёй уже сгустились сумерки, отчётливо виднелась только отдалённая гряда холмов, и это навевало печальные мысли. Но если что и выражалось на неподвижном бледном лице Леоноры, так это горестное смирение. В свои восемнадцать лет надеяться ей было не на что, судьба была предопределена, желать и то казалось чем-то предосудительным и запретным.

Леонора вряд ли бы призналась в том, чего именно она хочет. В конце концов, жизнь её мало чем отличалась от жизни других девушек знатного сословия. А если жизнь устроена так, что не доставляет особенного удовольствия, — что ж, ничего не поделаешь. Не лучше ли совсем отказаться от желаний? Да и жилось ли когда-нибудь счастливо в этом мире? Высокие заповеди, которые она почерпнула из книги, заставляли её стыдиться собственного чувства неудовлетворённости, но при этом даже усугубляли её отчаяние: ей никогда не достичь таких высот добровольного самоотречения.

— Моя красавица совсем здесь зачахнет, — послышался голос старой Пернэт. — Эта книжка, что взяли вы у мадам маркизы, доведёт вас до обморока, если будете тут подолгу сидеть читать да предаваться всяким фантазиям.

— Это очень хорошая книга, Пернэт. Прекрасная книга! — возразила Леонора. Её голубые задумчивые глаза не сразу оторвались от окна и остановились на встревоженном морщинистом лице старой няни.

— Оно, может, и так. Я вот грамоте всякой не училась, мадемуазель знает, зато живу не тужу. От этих книжек какой прок? Одни охи да вздохи, да ещё морщины на лице — я так вам скажу. Мадам маркиза как начитается этих книжек, потом не знает, на ком злобу сорвать, словно бес в неё вселяется. А мадемуазель, не в пример ей, кроткая, точно ангел, только чтение и ей не в прок — одна горечь и печаль на сердце. А бедным-то слугам её каково! Им ещё тяжелее видеть, как мадемуазель страдает. Вот и сейчас она не в духе, а я, между прочим, пришла попросить её кое о чём.

— О чём попросить, Пернэт? Что тебе до моего настроения? — с милой улыбкой спросила Леонора.

— А вот о чём, мадемуазель. Дочь моя, Жаннэт, сейчас в саду у двери, что ведёт на лестницу в башенку. У неё есть какое-то важное сообщение, и не для кого-нибудь, а для нашей маленькой принцессы. Не соблаговолит ли принцесса накинуть этот плащ и спуститься переговорить с бедняжкой Жаннэт?

— Но почему она сама не поднялась ко мне? — удивилась Леонора.

Однако же она встала, и Пернэт поспешно накинула плащ ей на плечи.

— Торопилась она, мать моя. Как видно, была на то особая причина.

Мадемуазель д’Изамбер, привыкшая слепо верить старой няне, последовала за ней. Они вошли в небольшую дверь, что вела в башенку, спустились по винтовой лестнице в сад; точнее сказать, то была окраина сада, расположенная между крепостной стеной и рвом. Здесь росло несколько вечнозелёных кустов и деревьев, под сенью которых можно было укрыться, а рядом виднелся дощатый мост, построенный для удобства передвижения слуг, чтобы те могли кратчайшим путём выйти к деревне.

Жаннэт, в высоком накрахмаленном колпаке, в жакете и коротких юбках, стояла на траве у входа в башенку.

— Что ты хочешь сообщить мне, Жаннэт? — тихо спросила Леонора, остановившись на пороге.

— Сделайте милость, мадемуазель, выйдите в сад. Вас там дожидаются — переговорить с вами желают, — пробормотала Жаннэт Бьенбон.

— Скорее, дитя моё! — прошептала Пернэт. — Вон там, в тени кустов. Говорит, от этого, мол, зависит жизнь или смерть.

Хотя Леонора была застенчивой и робкой девушкой, её никоим образом нельзя было назвать трусливой. Она переступила порог и плавной походкой зашагала по траве. В сумерках она походила на привидение, стройное и изящное. Вскоре она дошла до кустов, на которые указывала Пернэт. Там, в густой тени, стоял какой-то мужчина. Он порывисто шагнул навстречу и поцеловал ей руку.

— Ах, месье, это вы? — воскликнула Леонора.

— Не сердитесь на вашего несчастного друга, мадемуазель Леонора, вы хорошо меня знаете. Хотел бы надеяться, что вы доверяете мне. Доверяете или нет?

— Стоит ли об этом спрашивать?

Леонора подняла глаза и задумчиво посмотрела на Бернара, на бледном её лице показалось мечтательное выражение. Сильные чувства, овладевшие ею, внезапно вытеснили все мысли о правилах приличия, о строгой бабушке, о шевалье, о чопорных и слабонервных родственниках. Её переполняло чувство гордости за своего возлюбленного и радость оттого, что он рядом с нею. Бернар был так не похож на всех других дворян, которых она знала, — не похож своею открытостью, великодушием, врождённым благородством. По сравнению с шевалье де Мазаном он был воистину Гиперион[211], а тот — сатир, хотя Леонора предпочитала более благочестивое сравнение: архангел Михаил и Вельзевул. Леонора и виконт стояли в тени кустов, и надо ли говорить, что им обоим казалось, будто на дворе была не зима, а тёплый летний вечер. Однако вскоре к ней мало-помалу вернулась девичья застенчивость и беспокойство.

— Вам, верно, опасно здесь находиться? — прошептала Леонора. — Зачем вы пришли?

— Леонора, прошу вас, сначала ответьте мне. Вы сделаете то, о чём я вас попрошу? Обещайте мне, что вы исполните мою просьбу.

— Ах, если бы я могла, дорогой, но я не смею. С моей стороны нехорошо, грех, что я пришла сюда. Но понимаете, меня обманули эти женщины. И я нисколько не сожалею. Я давно хотела поблагодарить вас за то, что вы приехали тогда и предупредили нас, как настоящий друг.

— Так, значит, они не изменили своих планов? Неужели по-прежнему вы всё хотите ехать в этой ужасной карете?

— О да. Мне кажется, эта поездка обернётся для нас гибелью. Мне приснился страшный сон, — добавила Леонора с трепетом. — Не хочу рассказывать его вам, хотя вы, конечно, не станете надо мной смеяться, как бабушка. Но вы не сéрдитесь, Бернар, что я не могу ничего обещать вам? Чего вы хотите от меня? Я сделаю, если это возможно.

— Позвольте увезти вас сию же минуту в безопасное место. Вы должны согласиться. Если вы хоть немного меня любите, вы согласитесь.

— А остальных пусть постигнет ужасная участь? — помолчав немного, вопросила она.

— Они сами выбрали себе эту судьбу, — страстно возразил он. — По какому праву люди, упрямо стремящиеся к своей погибели, должны тянуть за собой в пропасть и вас? Это чудовищно, это тиранство! Неслыханное тиранство! Если вы откажетесь от моего предложения, значит вы никогда не любили меня. Решайтесь, мой ангел!

— Почему вы можете спасти только меня, а не их? Каким образом? — спросила Леонора, отстраняясь от виконта.

— В Мори вы будете в безопасности. Отец примет вас как родную дочь. Народ не питает к вам злобы и ненависти. Да и за что им быть озлобленными против вас? Впрочем, в такое время не щадят ни правых, ни виноватых. Вы идёте со мной?

— Не просите меня — я не могу.

— В таком случае прошу извинить, я, видно, ошибся. Я имел глупость вообразить, что я для вас что-то значу, мадемуазель, — стиснув зубы, произнёс Бернар и зашагал прочь.

— Бернар, постойте! Если бы ценой своей жизни я могла спасти вас, вы бы вскоре убедились… Ах, что я такое говорю! Наберитесь терпения и выслушайте меня. Я очень несчастна, но долг превыше всего. Когда-то вы тоже были склонны так думать. Могу ли я бросить бабушку на произвол судьбы, позволить ей одной пуститься в это опасное путешествие? Я была предана ей всю свою жизнь. Могу ли я теперь бежать тайком, трусливо бросив её? Мне всегда недоставало смелости — не возражайте, я знаю, — но я не пойду на то, что вы предлагаете. Это было бы слишком бесчестно с моей стороны. Я привязана к своей семье и должна быть с семьёй. Ах, остаётся одно: попытаемся оба мужественно примириться с судьбой. Идите и забудьте меня. Это самое лучшее, что вы можете сделать.

— А вы останетесь здесь и забудете меня? — вопросил де Мори.

Леонора замотала головой, по щекам её струились слёзы.

— Моя королева, моя добрая фея, мой лучезарный ангел! — воскликнул виконт, внезапно припав на одно колено. — Выслушайте мою клятву. Даже если вы не хотите позаботиться о своём спасении, всё равно вы будете спасены! Вы не сéрдитесь на меня за эти слова? Вы видите: я готов навлечь на себя даже ваш гнев.

— Если вы ради меня вовлечёте себя в беду, я действительно рассержусь. Ах, Жаннэт, в чём дело?

— Мадемуазель, по лестнице поднимается мадам маркиза.

— О боже! Прощайте, Бернар! Если она узнает, она убьёт меня.

Леонора стремглав побежала по траве, а виконт де Мори провожал взглядом её белую фигуру, пока она не скрылась за дверью. Затем он надвинул на лоб фетровую шляпу и медленно, осторожно двинулся в обратный путь. Спускаясь с холма, он почти забыл о своей неудаче: необходимость побуждала его строить новые планы. Какие бы трудности и опасности ни сулило будущее, Бернара воодушевляла уже одна мысль о том, что нежная, застенчивая дева из замка Гру оказалась вполне достойна его выбора. Он не сомневался, что его преданность и отвага будут вознаграждены.

IV

На следующий день после полудня в большой гостиной собрались на семейный совет. Леонору на него не пригласили; она сидела у камина в гостиной маркизы и вышивала за пяльцами, когда вошла молодая графиня, её кузина, и остановилась у камина, чтобы погреться; было видно, что её пробирает дрожь.

Леонора никогда не испытывала симпатии к младшей из госпожей де Гру, которая обыкновенно вела себя как дитя, с той лишь разницей, что была лишена детской привлекательности. Однако теперь, взглянув на её лицо, Леонора заметила на нём новое, дотоле невиданное выражение. Раскрасневшаяся, возбуждённая, графиня смотрела на неё с необычайным беспокойством; в глазах у неё застыли слёзы, а дрожь в теле не унималась.

— Что случилось, кузина? — спросила Леонора. — Ты из гостиной? Что они решили?

— Ах, это просто ужасно. Уверяю тебя: если каким-то чудом я переживу эту ночь, то после неё остаётся только умереть от ужаса. Да, я знаю, мне должно быть стыдно. Тебе легко удивляться. Ты полагаешь, что во всём доме только ты одна подвержена страху и малодушию. Во всяком случае, так всегда говорит наша бабушка. Ну вот, теперь ты не одинока.

— А что произошло? — удивилась Леонора.

— Отъезд намечен нынче ночью, дитя моё. Ты только представь себе! Какая ужасная это будет сцена! И знаешь, карету подадут не к парадному крыльцу, а вон на ту лужайку. И поедем мы, вообрази, по просёлочной дороге, чтобы держаться подальше от деревни. Это бабушка и шевалье де Мазан придумали. Что ты на это скажешь? По-моему, что может быть хуже? Но разве мой голос что-нибудь значит! Маркиз де Гру во всём беспрекословно подчиняется своей матушке; у младшей мадам де Гру вообще нет собственного мнения, а Франсуа никогда не станет спорить с Ксавье де Мазаном. Такова наша семейка. Впрочем, если ты решишься поговорить с Ксавье, может быть, они немного одумаются.

— Дорогая моя, ты глубоко заблуждаешься. Я никто в этом доме.

Положив иглу, Леонора посмотрела на полыхавшие в камине дрова. Короткий день скоро перейдёт в сумерки, настанет вечер, а там решится, жизнь или смерть. Графиня, стоявшая рядом, являла собой разительную противоположность мечтательной грации Леоноры: маленького роста, с напряжённой деревянной осанкой, высокие каблуки и копна густо напудренных волос.

— Но почему тебе не нравится их план? — не поднимая глаз, спросила Леонора.

— Ах, я не выношу темноты, — в раздражении проговорила графиня. — Поверишь ли, я боюсь. Эти ужасные факелы! Мне кажется, это гораздо опаснее, чем путешествовать днём. И потом, такой холод! Как жаль, что мы не можем остаться здесь. Не думаю, чтобы нас кто-нибудь тронул. Если они только посмеют, они будут самыми последними негодяями, неблагодарными свиньями. Скажи мне правду, Леонора: ты думаешь, нас пропустят?

— Не знаю. Полагаю, что нет.

— В таком случае в этом будут виноваты эти противные де Мори.

Маленькая графиня не на шутку испугалась, увидев, как гневно заблестели глаза кузины, обыкновенно такой кроткой и робкой.

— Ты не имеешь права обвинять их в чём бы то ни было! Если бы в их власти было спасти нас, мы были бы уже в безопасности, хотя, разумеется, мы недостойны таких знаков внимания с их стороны. Если бы о знатности судили по заслугам человека, де Мори были бы самым знатным родом во Франции.

Графиня пожала плечами и рассмеялась:

— Что я слышу, Леонора, дитя моё! Вот это мило! Твой энтузиазм достоин похвал. Но позволь дать тебе добрый совет: постарайся, чтобы Ксавье де Мазан не услышал от тебя подобных речей.

— Услышит он — не услышит, какое мне дело! Мне это совершенно безразлично, — объявила Леонора. — Если неминуема гибель, если суждено расставание с этой жизнью, по крайней мере, утешительно, радостно сознавать, что ты встречала на этой земле что-то воистину доброе и благородное.

— Бог мой, сестра! — воскликнула кузина, на сей раз уже серьёзным тоном. — Твои речи неприличны и не к лицу благородной девушке. Уверяю тебя, можно даже подумать, что ты влюблена в молодого де Мори. Но я не настолько неучтива, чтобы пересказывать кому бы то ни было твои слова. Только прошу тебя, будь осторожна: хоть немного сдерживай свои чувства.

— С какой стати я должна их сдерживать, особенно теперь! — сказала Леонора, устремив на графиню решительный взгляд. Глаза у неё сверкали, но лицо и голос не выдавали волнения. — Если ты сама обо всём догадалась, что же, пусть все знают. Да, я люблю его! Люблю всем сердцем. И я бы предпочла сегодня ночью умереть, чем, бежав из страны, выходить замуж за… Ах…

Голос у неё внезапно осёкся, сдавленный стон, похожий на рыдание, вырвался из её груди, и она закрыла лицо руками.

— Леонора, не пугай меня, а то я застыну от ужаса! — воскликнула её кузина. — Боже милостивый! Неужели это возможно! До чего я дожила! Услышать такие слова от родственницы, от мадемуазель де Гру! Тебе не стыдно? Другая бы сгорела от стыда. Какое падение! Верх неприличия! Не могу поверить своим ушам. Ты, милая, верно, не в своём уме?

— Нет, — отвечала Леонора, — я в своём уме. Я только сказала правду, быть может впервые в своей жизни. И я рада этому.

— А мне жаль, — с достоинством парировала графиня, — жаль, что ты оказалась недостойна своего имени. Несчастное дитя! Я постараюсь забыть всё, что ты наговорила мне в сердцах. Через год, если, конечно, мы доживём до этого, ты скажешь мне спасибо за то, что я не напоминала тебе о сегодняшнем конфузе.

Шорох платья и размеренный стук каблуков по паркету подсказали Леоноре, что кузина удаляется. Девушка сидела неподвижно, закрыв лицо руками, похолодев от обрушившегося на неё горя, которое было так велико, что не поддавалось слезам. Спустя какое-то время до неё донеслись отдалённые звуки: в замке засуетились, старая маркиза возвращалась в свою комнату. Леонора не отважилась показаться ей на глаза в расстроенных чувствах. Оставив пяльцы у камина, она прошла по анфиладе комнат, минуя свою спальню, и поднялась по лестнице в небольшую каморку, расположенную в одной из башенок. Комнатка была почти пустая, если не считать стола, скамьи для моления да распятия на стене.

Здесь летом Леонора обыкновенно проводила бóльшую часть дня; сквозь старые побелённые стены не проникала полуденная жара, только утром солнечные лучи врывались в проём окна сквозь завесу из листьев плюща и отбрасывали на распятие трепетные гирлянды теней. Но теперь в молельной было очень холодно, и она была погружена в полумрак. Леонора преклонила колени перед распятием в надежде поскорее обрести силы и спокойствие духа. Она пойдёт к бабушке и снова будет умолять её последовать совету Бернара — отказаться от безумной затеи. Быть может, старая маркиза прислушается на сей раз? А если нет? Где они окажутся через сутки? Легко сказать. Где угодно!

V

Леонора застыла в коленопреклонённой позе, склонив лицо на скамейку и вытянув сложенные руки. Солнце село, на холмах Мори погасли розоватые отблески, на небе замерцали звёзды, но в молельной было совсем темно, и молитвы Леоноры незаметно перешли в сновидения. Поначалу они были приятны и безмятежны, но какое-то время спустя сменились томительными и мрачными, и вот повторился кошмар, приснившийся ей несколько дней назад, только теперь он был ещё ужаснее. Карету подали не к подъезду, а на лужайку; надо заметить, мадам де Гру действительно затем прибегла к этому смелому плану. Ужас отчаяния охватывает Леонору. Неужели её оставят в замке? Она спускается по стене, нагоняет карету и видит в ней призраков. Но теперь они протягивают к ней руки, пытаются затащить её к себе. Это было невыносимо. Леонора закричала, проснулась, — оказалось, она в молельной, продрогшая, измученная, на грани обморока, на полу, и у неё дрожат колени.

Часов у Леоноры не было, она не знала, сколько времени проспала она в молельной, но была уверена, что прошло несколько часов — так темно было и холодно. С трудом поднявшись на ноги, она добрела до двери и попыталась её открыть, но безуспешно: видать, она была заперта снаружи. Леонора принялась стучать в неё кулаками, звала Пернэт — кричала так, что, казалось бы, не могли не услышать. У неё было такое чувство, что это происходит не наяву, а опять в том сне; что она всё ещё не проснулась. Никто не отозвался. Леонора опустилась на скамейку, перед которой она дотоле стояла на коленях, и, подперев лицо руками, стала смотреть в узкое окно. Сквозь толстое зеленоватое стекло проглянула большая яркая звезда, и её свет достиг каморки, где томилась в одиночестве Леонора. Девушка вспомнила, что говорил ей Бернар накануне: «Даже если вы не хотите позаботиться о своём спасении, всё равно вы будете спасены». Она не придала особенного значения его словам; это казалось невозможным, она должна была смириться и разделить судьбу своих родственников, никто не сможет избавить её от горького жребия. И тем не менее сейчас эти слова пробудили в её усталом сознании волю к жизни, ей больше уже не казалось, что всё это ей лишь снится. Ей захотелось узнать, что они сейчас делают и как ей выбраться из этой темницы. А вдруг они уехали несколько часов назад и оставили её в замке одну? Нет-нет, не может быть.

И тут она заметила какие-то странные тени и отблески света, которые то и дело падали на каменные стены в проёме окна и тускло отсвечивали на стекле. До её слуха донеслись звуки: позвякивание сбруи, скрип колёс, глухой гул голосов. Леонора вскочила на ноги, исполненная ужаса при мысли о том, что её оставят одну. Неужели и впрямь бабушка про неё забыла? И Пернэт тоже? Может быть, дверь заперли по ошибке и её, Леонору, ждёт горькая участь: смерть от голода? Вылезти в окно невозможно: такое могло получиться только во сне. Голодная смерть ещё страшнее, чем гильотина. Леонора снова застучала в дверь кулаками, крикнула, прислушалась — полная тишина. Несомненно, входная дверь, ведущая на винтовую лестницу, тоже заперта. Явь оказалась страшнее сна. Итак, её заперли — все забыли о ней. Крестьяне, возможно, подожгут замок, и ей не выбраться отсюда, спасения нет, если только случайно Бернар не сообразит, что она осталась в замке, и не разыщет её здесь. Боже, какой ужас!

Она стояла в темноте и дрожала, не зная, что и подумать, что предпринять. Она смотрела на отблески огней и тени, мелькавшие в окне, и ей пришла в голову мысль: по крайней мере, можно попытаться выяснить, что случилось. Леонора принялась подтаскивать к окну стол — он был тяжёлый, и она насилу его придвинула, затем поставила на него скамейку и кое-как вскарабкалась на покатый подоконник. Ухватившись одной рукой за задвижку, она потянула её вниз, другой рукой толкнула окно — и оно распахнулось. Створки смяли покрытый инеем плющ, и вялые листья, сорвавшись, разлетелись в стороны. Леонора просунула голову в окно, посмотрела вниз: под звёздным небом на зелёной лужайке за крепостным рвом виднелось что-то большое и тёмное, вокруг него мерцали факелы и толпились люди. Это была парадная карета маркизы. Позвякивали удила, лошади вскидывали голову и били копытами, но густая трава заглушала стук подков. Глядя вниз, Леонора задрожала от холода. Что и говорить, сцена походила на безумный сон, на какое-то инобытие. Слуги сновали между каретой и чёрным ходом — видно, очень торопились. Вскоре они отступили в сторону, и показались два факельщика, а за ними — шесть человек. Парами они осторожно двинулись по траве, приближаясь к карете.

Леонора не видела их лиц, но отлично знала каждое. В первой паре шли старая маркиза и её сын, за ними — младшая маркиза со своим сыном — графом, а замыкали шествие графиня и шевалье де Мазан.

Леонора, насколько могла, наклонилась вниз и замахала рукой в морозной темноте.

— Мадам! — закричала она сорвавшимся голосом. — Вы уезжаете? А как же я?! Я здесь! Меня заперли. Не оставляйте меня!

Быть может, её голосу недоставало силы и старая маркиза не расслышала слов, однако она остановилась перед тем, как ступить на подножку, и обернулась. Произошло некоторое замешательство, родственники Леоноры принялись торопливо переговариваться о чём-то, но вскоре все сомнения были отброшены, и, к удивлению девушки, де Гру один за другим взошли в карету, слуги отступили назад, форейторы щёлкнули кнутами, и с тяжким скрипом и грохотом огромная колымага съехала с лужайки и покатила в сторону гужевой дороги, ведущей в просёлки, где де Гру надеялись избежать погони.

Таким образом, сон Леоноры повторился в третий раз наяву, только теперь она не могла выбраться из своего узилища. К счастью для неё, наяву оказалось невозможным даже попытаться догнать отъезжающую карету. Леонора всё ещё глядела ей вслед, пока не смолк вдалеке последний звук, и даже когда он растаял во тьме, она не слезала с подоконника. Находиться в таком положении было очень неудобно и тяжело, зато, по крайней мере, она могла видеть звёзды, а под ними тусклую землю. Леонора ещё смотрела в окно, как вдруг до неё донёсся другой звук — яростный рёв толпы со стороны деревни. Толпа подступала всё ближе и ближе, и Леонора различила горящие факелы и голоса, которые мало-помалу, казалось, переходили в приглушённый злобный рык. Холодный ветер, пронесясь над толпой, зашелестел плющом, и Леоноре удалось расслышать несколько слов:

— Огня! Огня! Поджечь гадов в их логове!

Голова у Леоноры пошла кругом, сознание помутилось. Она качнулась и, соскользнув с подоконника, упала без чувств на стол, а со стола на пол, где осталась лежать недвижно.

VI

Мадемуазель д’Изамбер очнулась от обморока не в замке, а на краю рва, в густой тени кустов и деревьев, где накануне вечером она встречалась со своим возлюбленным. Он был рядом с ней, голова её лежала у него на руке, а волосы и лицо были мокры от холодной воды, которую он брызгал на неё пригоршнями. Холод был леденящий; ров частично замёрз, но, может быть, это даже облегчало задачу Бернара, приводившего её в чувства.

— Леонора, — прошептал он, — умоляю вас: ни звука! Нам грозит смертельная опасность, но я спасу вас. Вы можете встать? Я боюсь, что вы замёрзнете на траве.

Врождённая склонность к подчинению, которая редко изменяла ей, заставила Леонору тотчас встать — она поднялась, опираясь на его руку. Недавние переживания не изгладились в её памяти даже в его присутствии, хотя оно внушало покой и чувство безопасности.

— Они все уехали в карете, — прошептала она, — а меня оставили в замке. Неужели бабушка про меня забыла? О боже! Как же так? Не понимаю.

— Наберитесь терпения. Со временем вы всё узнаете. А ваша бабушка будет рада вас видеть живой и невредимой, — проговорил Бернар; голос его немного дрожал, выдавая волнение.

— С ними ничего не случилось, как вы думаете? Никак не пойму, почему они уехали без меня. А что делают там эти люди? Они ещё не подожгли замок?

— Нет. Когда они уйдут, я отведу вас в безопасное место.

Бернар замер и стал прислушиваться к странным звукам, нарушавшим величественную тишину ночи. Из внутренних покоев и со двора доносились хриплые голоса, топот, буйный смех и крики ликования. В окнах мелькали факелы; часть толпы крушила всё подряд в пышных гостиных и опочивальнях, но многие оставались у крыльца и чего-то ждали. Вскоре по ужасному рёву стало ясно, чего они дожидаются. Виконт де Мори отлично знал причину их ликования и осторожно привлёк к себе своё сокровище. Для Леоноры всё происходящее по-прежнему казалось сном, только теперь к страху примешивалось ещё и другое чувство — смутное чувство счастья.

Грохоча по неровной дороге, к замку медленно приближалась тяжёлая колымага. Из-за топота толпы, сопровождавшей её, стука копыт не было слышно. С мрачной пугающей торжественностью — вполне в духе Великой французской революции — карету маркизы под конвоем водворяли на место. Наблюдая из своего укрытия, Бернар и Леонора увидели, как она медленно подкатила к замку и остановилась на том же месте, что и прежде; толпа расступилась, освободив ей пространство. При свете мерцающих факельных огней было видно, как отворились дверцы и шести сидевшим в карете дамам и господам было приказано выйти. Впрочем, никакого принуждения и не требовалось; все, включая даже маленькую графиню де Гру, спускались с подножки с таким невозмутимым и гордым изяществом, что можно было подумать, будто они направляются в Версаль, а не шагают навстречу гильотине. Лишь одна старая маркиза дала знак сыну отойти в сторону, когда тот подчёркнуто важно предложил ей руку, чтобы прошествовать в дом, — повернулась к толпе с властным, неустрашимым видом и пожелала знать:

— Где эта предательница? Где старуха Пернэт? Кто-нибудь из вас может сказать? Что она сделала с моей внучкой, мадемуазель д’Изамбер?

Она ждала ответа, но все молчали, тогда маркиз взял её под руку, и они снова переступили порог старого дома.

— Отпустите меня! Я должна быть с ней! — вскричала Леонора.

— Нет, Леонора, не пущу, — ответил Бернар де Мори.

Она вновь начала терять сознание — сильные руки молодого виконта подхватили Леонору, как ребёнка. Он понёс её по дощатому мосту через ров, затем по склону холма, через долину в своё родовое имение, между тем доблестные местные патриоты грабили замок де Гру, прежде чем отправить его владельцев под конвоем В ТЮРЬМУ И НА ГИЛЬОТИНУ!

Из обречённого рода де Гру спаслась лишь мадемуазель д’Изамбер. Она тоже оказалась в заточении, но её стражами стали виконт де Мори и старуха Пернэт с дочерью. Лишь спустя много дней после этой ужасной ночи Леонора смогла успокоиться и найти в себе силы выслушать рассказ о том, как всё произошло.

Разумеется, тогда, в молельной, её заперла рука не злоумышленника, а доброжелателя. Поспешность отъезда ускорило сообщение, пришедшее вечером из деревни: толпа жителей Гру под предводительством некоего патриота двинулась к замку и через час будет у его стен. Немедленно было велено подать карету, последние приготовления велись в лихорадочной спешке; только перед самым отъездом маркиза обнаружила исчезновение внучки. Дверь в башенку тоже была заперта, ключ бесследно исчез. Пернэт словно сквозь землю провалилась.

Поначалу маркиза объявила, что она ни за что не поедет без Леоноры, но её спутники придерживались иного мнения, даже шевалье не видел никакого резона в том, чтобы ради неё ставить на карту жизнь шестерых человек.

Тут вперёд выступила маленькая графиня и заявила во всеуслышание:

— Я думаю, вам не нужно беспокоиться, мадам. Леонора, вероятно, убежала в Мори. Не далее как сегодня вечером она призналась мне, что любит виконта.

Эта новость, похоже, ошеломила маркизу, и она уже не чинила никаких препятствий к отъезду.

Когда карета отъехала от замка, Пернэт, подслушивавшая в чулане, занавешенном гобеленом, вышла из своего укрытия и открыла виконту входную дверь. Вдвоём они поднялись в молельную, где нашли Леонору, лежавшую без чувств на полу.

Таким образом девушка была спасена вопреки своей воле.

* * *

Внуки графини де Мори, урождённой де Гру д’Изамбер, рассказывают эту историю друзьям всякий раз, когда водят их по старинному замку, испытавшему революционные потрясения, обезображенному, полуразрушенному, но ещё сохранившему своё величие. Мы стоим у окна и смотрим на зелёный партер за крепостным рвом, который теперь осушили и превратили в сад, и молодая хозяйка Леонора де Мори, с большими испуганными голубыми, как у её бабушки, глазами, глядит на нас и внезапно понижает голос:

— И поверите ли, до сих пор в морозное январское утро на траве, вон там, можно увидеть след от кареты и отпечатки шести пар ног.

Кажется, невозможно усомниться в этих словах, но любовь к доказательствам, свойственная англичанам, заставляет нас полюбопытствовать у молодой хозяйки, видела ли она сама призрачные отпечатки. В отчаянии от нашей недоверчивости очаровательная Леонора вскидывает брови, всплескивает руками и пожимает плечами:

— Mais oui! certainement![212]

И что тут возразишь после этого!

1887

Дуэль на сцене[213]

I

Безумен? О да! я безумен — так они говорят. И поэтому держат меня взаперти в этой ужасной комнате… Ну, сами знаете.

Что ж! может, они и правы, может, я и впрямь сойду с ума, если буду думать, как мир был ко мне жесток и несправедлив.

Да! Я расскажу вам свою историю. Прошу садиться! Мы одни, совсем одни, не так ли? Не обращайте внимания, если в глазах у меня появляется странный блеск или если порой я кажусь безумным, — вам это ничем не грозит.

Слушайте же! Прежде всего я должен рассказать вам о Грейс.

Грейс Брертон! Ах, много лет прошло с той поры, как я впервые увидел тебя, бедная Грейс, упокой, Господи, твою душу!

Всему свой черёд, но воспоминание о первой нашей встрече ещё живёт во мне и свежо настолько, словно бы это случилось вчера. Я был тогда всего лишь ребёнком, взбалмошным и упрямым, как и все дети. Я оставил отчий дом, семью, друзей, чтобы сделаться странствующим актёром.

Вскоре я получил от отца письмо. Он писал мне, что я его обесчестил, что бросил тень на всю достопочтенную семью, все члены которой привыкли ходить с высоко поднятой головой. Я запятнал имя, которое значилось в Англии среди самых древних и уважаемых. Но меня это мало трогало. Я просто посмеялся тогда над спесивыми бреднями и неистовыми обвинениями старого вельможи, призывавшего меня вернуться под отчий кров и вновь занять приличествующее мне положение, какое пристало мне по праву моего богатства и имени…

Я так и не ответил на то письмо, и моей родне не удалось напасть на мой след. Я отказался от старинного имени. Я умер для всего, кроме ремесла, которому решил посвятить себя без остатка. И тем не менее изредка до меня доходили слухи о моих родственниках. Отец мой умер через год после того, как я ушёл из дома, о чём мне стало известно из английской газеты во время своих странствий по театрам Америки.

По прибытии в Англию я узнал некоторые подробности случившегося. Отец мой так и не оправился от удара, который ему нанесло бегство единственного сына, и разбитое сердце старика не выдержало. Сёстры мои все повыходили замуж, а кузен стал хозяином родового поместья.

Меня огорчила смерть отца, но в ремесло артиста я в ту пору был влюблён безумнее прежнего. Мой кузен унаследовал мои земли? — пускай, это не вызывало у меня сожалений. Пусть каждая пядь зелёного луга, каждый лист на огромных старых деревьях пойдут ему впрок. Мой кузен очень дорожил возможностью оказаться на высоте положения, которое он теперь и занял. Обо всём этом мне и прежде было известно; он позаботится о старом замке и будет в нём жить.

Я точно знаю, что не смог бы вынести унылого однообразия, которое составляет жизнь деревенского сквайра. Актёрская жизнь, полная напряжения и волнений, её мытарства и триумфы — вот что было моей стихией, вот к чему меня влекло неудержимо. И всё прочее представлялось мне вялым, бесцветным и скучным прозябанием.

II

Грейс Брертон была самой юной Офелией, какая когда-либо появлялась на подмостках, — таково оказалось мнение ветеранов труппы, — самая юная, а также самая прекрасная и самая одарённая. Ей не было и семнадцати, когда она дебютировала в самой знаменитой пьесе Шекспира, в известнейшем театре на севере Англии.

Публика, собравшаяся на первом её представлении, знала толк в искусстве сцены; угодить ей, растрогать её было нелегко, даже, как уверяли артисты, куда труднее, нежели самых что ни на есть взыскательных театралов в Лондоне.

И Грейс Брертон играла Офелию, играла впервые, перед до отказа заполненным залом. Критики потом заявили, что им уже доводилось лицезреть Офелию в великолепном исполнении актрис, владеющих высокими секретами искусства, но тем не менее Грейс Брертон затмила всех своих предшественниц, и критики усмотрели в её игре идеальный и великий талант.

Они утверждали, что каждый жест у дебютантки, малейшие изгибы голоса, то звучного и твёрдого, то умоляющего и нежного, являлись совершенным воплощением черт шекспировской героини.

Она играла в этом городе шесть вечеров подряд, и каждый раз, как опускался занавес, был триумф. Когда она уезжала, её заклинали приезжать ещё и ещё; ей обещали переполненный зал, не имеющий равных приём.

Я припоминаю актёра, игравшего тогда Гамлета. Разумеется, он не был гений, но всё же в его исполнении ощущались бесспорные искусство и мастерство. Помню я и того, который играл Лаэрта. И ещё бы не помнить: Лаэртом был я! Хотя мне едва исполнился двадцать один год, моя игра признавалась лучшей в труппе — говорили, что ничего подобного зрители уже давно не видели.

Роль Лаэрта мне случалось играть и прежде, но в тот вечер, с Офелией, стоявшей передо мной, я и помыслить не мог, будто я Лаэрта играю. Я воспылал безумной любовью к этой девушке, стал её рабом, хотя тогда она была мне совершенно чужая. И с той минуты у меня пропало всякое желание нравиться зрителям. Все мои мысли, все мои желания устремились к ней одной.

Красивых женщин мне доводилось видеть и прежде, множество красивых женщин, таких, чья красота довела мужчин до безумия и гибели, но любви до этого вечера я не знал. Каждый взгляд, устремлённый мною на нежное и бледное лицо Офелии, заставлял кровь кипеть в моих жилах.

«Почему, — спрашивал я себя, — почему я настолько подпал под её власть, что чувствую себя её рабом и счастлив своим рабством? Какая такая магия, какое очарование в каждом движении этой утончённой и прекрасной формы заставляют меня опьяняться её грацией и красотой?»

Я ясно ощущал, что из игры на сцене источалось какое-то неуловимое, невыразимое, гипнотическое обаяние; я чувствовал, что всё вокруг меня напоено им. Горячая атмосфера театрального зала казалась пронизанной им.

Затем наступила сцена, в которой я должен был стоять рядом с нею, — сцена, когда Лаэрт перед отъездом обращается к Офелии с братским напутствием. Сто раз прежде я играл в той сцене, и говорили даже, что это одна из моих лучших ролей. Но в этот вечер я был ослеплён, совершенно парализован, никак не мог совладать с собою. Каждое произносимое слово стоило мне неимоверных усилий, и опасение, что я могу забыть стихи и сбиться, терзало мой ум и повергало меня в ужас. Магнетическое влияние её взглядов то и дело заставляло меня опускать глаза долу.

Совершенно забыв о пьесе и не сознавая толком, где нахожусь и что делаю, я лишь ощущал, что она рядом, настолько близко, что в какой-то миг щёки мои коснулись её груди и тут же словно воспламенились и залились яркой краской.

Целую минуту я пребывал на верху блаженства, но затем подумал, сколь любовь моя безнадёжна, и всё вокруг сразу подёрнулось мраком. Я сделал яростное усилие, чтобы стряхнуть с себя наваждение и отдалить тень безумия, нависшую надо мною. Но тщетно.

Затем наступил момент, когда согласно действию пьесы я должен был дать Офелии прощальный братский поцелуй. Я лишь простёр к ней дрожащую руку, ощутил лёгкое прикосновение и не произнёс, а буквально пролепетал стихи, завершающие диалог, после чего наконец отошёл от неё.

Когда в последнем акте занавес опустился и я перестал изображать труп Лаэрта, мне подумалось, будто я пробудился ото сна, и мной овладели непередаваемые изумление и замешательство.

Публика снова и снова вызывала героиню драмы, топала ногами, неистово скандируя её имя и требуя, чтобы подняли занавес. Никто не собирался уходить из театра, не увидев её ещё раз. Такого триумфа история театра, наверно, не знала. Самые старые ветераны сцены не могли припомнить подобного восторга зрителей. Топот ног, аплодисменты не ослабевали.

Вышел сам директор и тщетно призывал публику к умеренности и благоразумию, напомнив о том, что молодая дебютантка сильно устала. Зрители твёрдо решили ни за что не уходить из зала, не увидав её ещё раз.

О, как сердце трепетало и бешено колотилось у меня в груди от радости и восторга! Как оно было признательно и благодарно публике, славившей мою возлюбленную! Я думал о том, что завтра все газеты в стране станут превозносить её имя и провозгласят её великой актрисой.

Успех был полный, и его никоим образом нельзя было приписать влиянию чьей-то личной симпатии. Грейс Брертон стала знаменитостью после одного-единственного представления, её имени было уготовано блистать на театральном небосклоне. Я был счастлив, я мог бы разрыдаться от радости!

Укрывшись за будкой суфлёра, я увидел, как она проходит вдоль рампы, опираясь на руку директора. Вот она прошла совсем рядом со мной. Я пожирал взглядом её огромные зелёные глаза, в которых вспыхивали яркие молнии. По-видимому, она догадалась, до какой степени я счастлив, потому что, посмотрев на меня, она улыбнулась и поблагодарила меня. Звук её голоса не походил ни на один другой голос — настолько он был чист, ясен, исполнен очарования и спокойного достоинства. Я и сейчас помню её слова, и улыбка её по-прежнему играет перед моими глазами.

Когда она проходила, я обратил внимание на её губки, одновременно пухлые и подвижные. Я заметил, какие усилия ей приходится прилагать, чтобы сохранить спокойствие посреди всего этого неистовства и шума.

То была, несомненно, трудная минута для совсем юной и неопытной девушки. Но всё же она не утратила власти над собой.

Её грудь вздымалась, понуждаемая учащённым сердцебиением, — только это и выдавало её радость, но дух её был твёрд. И даже в ту минуту, когда она должна была стоять перед океаном лиц, обращённых к ней, Грейс Брертон оставалась спокойна, словно неистовая овация была для неё делом привычным.

Никогда не забыть мне громовой взрыв аплодисментов, приветствовавших её новое появление. Никогда не забыть мне и того, что последовало, когда Грейс наконец была избавлена от взглядов своих обожателей. Непомерное напряжение сил, которое ей пришлось пережить, всё-таки оказало своё губительное действие на юную, хрупкую конституцию. Едва затихли последние крики и погасли огни, природа вступила в свои права — и бедное дитя, выбившись из сил, рухнуло на подмостки, сражённое почти смертельной усталостью.

Это был страшный час для меня, самый страшный из всех, что мне довелось тогда выстрадать. Я уже потерял всякую надежду, у меня не оставалось и тени сомнения в том, что она умерла…

Как! Уста, которые я видел несколькими минутами раньше, те самые уста, на которых играла прекрасная улыбка — улыбка, должная, как мне казалось, наполнить всю жизнь мою радостью и светом, — и эти уста недвижимы, бесцветны? Её прекрасные глаза, только что блиставшие в радостном возбуждении, лучившиеся счастьем, закрылись и никогда, никогда больше не откроются? Долгие тёмные пряди волос её разметались на бледном мраморе щёк, тех щёк, восхитительная и нежная свежесть которых, подобная только что распустившейся розе, заставляла меня неметь от восхищения и восторга! Её изящный, обворожительный стан, ещё недавно полный живости и силы, лежал недвижимо, и казалось, что жизнь оставила его навсегда.

У меня не было никакого права делать то, что я тогда сделал. Но чего мне было бояться? Грейс стала душою моей души, но теперь она умирала. Повторяю: чего мне было отныне бояться? Я стал рядом с ней на колени, устремив на её божественный лик свой дикий и пристальный взор и словно стараясь вобрать её всю в себя. И тут из уст моих исторгся крик о помощи!

Мой крик, должно быть, оказался пронизан какой-то особенной жгучей болью, ибо двое или трое артистов, прибежавших на мой зов, выглядели смертельно напуганными. Затем они устремились в разные стороны, исполняя мои приказания и оставив меня наедине с той, что стала для меня смыслом всей моей жизни.

Меня трясла нервная дрожь при радостной мысли, что несколько минут она пробудет наедине со мной, и только со мной. Я взял её безжизненную руку и с такой страстью и неистовством прижал к губам, что в ней появились признаки жизни: кровь, согревшись, начала струиться по жилам и рука, только что казавшаяся навсегда лишённой жизни, начала оживать. И тогда я не смог сдержать слёз, и они упали на её нежное лицо, пока что совершенно безжизненное.

— Она жива! — воскликнул я.

Не знаю, почему мне позволили делать дальнейшее. Свидетелями всему были пожилая дама, сопровождавшая Грейс во всех странствиях, — она поникла от горя, — а также пара других актёров, участвовавших в спектакле. Я делал ей искусственное дыхание, страстно припав к её устам, и отогревал её заледенелые руки. Никто даже не пытался остановить меня. Присутствующие, несомненно, были напуганы — настолько страшен я казался, обезумев от горя. Я и думать забыл о приличиях. Я вообще ни о чём не думал, кроме одного: как вернуть это дивное создание к жизни.

Зачем я делал всё это? Почём мне знать! Через неделю ей предстояло очутиться в необъятной столице, она будет богата, будет блистать богатством и красотой и станет первой красавицей в Лондоне. Бедный странствующий актёр — что я для неё, знаменитой шекспировской актрисы? Через пару месяцев юная дебютантка будет окружена толпой обожателей. Вельможи и богатеи станут соперничать, чтобы добиться её благосклонной улыбки и сложить свои регалии и богатства к её стопам.

Так что же мне здесь, в конце концов, делать? По какому праву я сижу возле Грейс Брертон? По какому праву взираю на побледневшие ланиты, пока кровь вновь не проступит на них, вернув румянец? Зачем с замиранием сердца жду, когда она откроет глаза? Когда она смежила очи, свет жизни — пусть то были какие-то мгновения, но мне они показались часами — померк в моём сердце.

Наконец мои чаяния были исполнены. Она оживала, я видел, что мало-помалу она приходит в себя. Бросив на неё ещё один, последний взгляд, я ушёл в чёрную ночь, настолько чёрную и холодную, что больше не могу припомнить другой такой. Ледяной ветер хлестал мне в лицо. На небе не было ни луны, ни самой маленькой звёздочки, ничего, чтобы смягчить безотрадную картину хотя бы искрой света, проникнувшей сквозь заслон из тяжёлых туч. Всё было тьма, лёд, жестокость и грусть. Мне ещё подумалось, что теперь, без Грейс, такою будет и вся моя жизнь. Я был совершенно без сил, в руках и ногах — слабость и дрожь. Я не мог идти прямо, меня шатало, как человека, едва начинающего оправляться после затяжной болезни.

Усталость? О да! Я, без сомнения, устал, но у меня не было надежды на отдых, и дух мой блуждал во мраке. Мне захотелось умереть, мне захотелось лежать под могильной плитой и забыть обо всём. Я знал, что мне следует вернуться к себе, и если не спать, то хотя бы уложить на постель свои ноющие члены. Но я не мог вернуться домой, не убедившись, что она, голубка моя, проведёт эту ночь вне опасности. И я тайком потащился в тень свода, откуда мог всё видеть, сам оставаясь совершенно незамеченным.

Ночь стояла пронзительно-холодная, а я был легко одет. Но это не важно. Кусачий ветер порывами дул сквозь нишу, в которую я забился. Я удивлялся, что служащие театра всё медлят и не увозят Грейс отсюда, ведь ей необходимо было отдохнуть и согреться. И тогда мною вновь завладел великий страх. Я с ужасом думал, что она снова впала в каталепсию, похожую на смерть, подобно той, в которой я её видел. Меня охватило неудержимое желание снова быть подле неё, снова отогреть её белые ручки в своих руках.

Постепенно ярость моей страсти обострилась до такой степени, что возник соблазн пойти спросить у них, о чём они там думают, так долго удерживая её в просторном и холодном здании театра. Я уже начал задыхаться от ярости, когда наконец узкая дверь театрального парадного приоткрылась и из неё во мрак ночи выбилась узкая полоска света. Затем я увидел пожилую даму, камеристку Грейс, она несла девушку, словно тюк, к экипажу, стоявшему у парадного.

Я посчитал, что Грейс в безопасности, когда увидел, как за ней закрылась дверца кареты. Мои напряжённые глаза последовали за экипажем, глухо катившимся по улице, пока в конце концов я не потерял его из виду во мраке ночи.

На следующее утро я написал директору театра, что, уходя после вчерашнего спектакля, схватил сильный насморк и теперь совершенно потерял голос, а потому, к своему глубокому сожалению, оказываюсь вынужден расторгнуть свой договор с ним.

III

Грейс Брертон сыграла наконец свой последний спектакль из шести, на которые у неё был заключён контракт с дирекцией этого театра в одном из городов Северной Англии.

Триумф, встретивший её во время первого представления, каждый раз возобновлялся. Восторг зрителей не ослабевал. Каждый вечер зал был переполнен. Зрители приходили во второй и третий раз. Эти поклонники театра не упускали ни единой возможности выказать юной актрисе свою покорённость; их восхищение её талантом было безгранично.

Все одинаково хвалили поразительное спокойствие, невозмутимое достоинство, которые, несмотря на молодость, она неизменно выказывала в столь сложных обстоятельствах. Все любили её за грацию, мягкость и искренность, за скромную манеру держаться.

Пять минут назад закончился последний спектакль, и Грейс обратилась к зрителям, и голос её, чистый, проникновенный, похожий на серебристый звон колокольчика, нашёл отклик в сердцах, которые он так волновал в течение последних дней. То были просто слова признательности, сказанные с едва сдерживаемым волнением. Она поблагодарила их за оказанную ей высокую честь, сказала, что тронута до глубины души. Сказала им, насколько она счастлива, что смогла им понравиться. И добавила, что она обязательно вернётся, если у них снова появится желание видеть её. И когда она прощалась с публикой, в её прекрасных глазах сверкали бриллианты слезинок.

Восторженный крик зрителей — долгий, могучий, раскатистый (такого ещё никогда не слышали стены этого зала) — заставил здание содрогнуться от основания до крыши. Огромная центральная люстра задрожала и закачалась настолько, что её массивные кристальные подвески застучали друг о друга, словно в свою очередь стараясь выразить юной и прекрасной актрисе свой восторг и обожание.

IV

Лондонские театралы, крайне заинтригованные, выказали большое желание в свою очередь лицезреть восхитительную актрису, в честь которой неистовствовали театральные критики Северной Англии.

Неделя, что предшествовала её выступлениям в столице, была заполнена газетными похвалами в адрес её неслыханного таланта и поразительного искусства. Высший свет волновался и готовился устроить ослепительный праздник в вечер её первого спектакля. Никогда прежде восходящей звезде сцены не был гарантирован более верный успех! Говорили, что Грейс уготовано блестящее будущее. Женские дарования пользовались тогда наибольшим спросом, и эта мода должна была продлиться долго.

Лондон — это пробный камень для артистов, способных воплощать наиболее популярные роли, и если кто-то из них добивался успеха в столице, он мог быть уверен, что отныне толпа будет сыпать золото ему под ноги.

Импресарио Грейс Брертон тем временем не бездействовал. Огромные афиши всех воображаемых цветов покрывали стены, извещая о её первом выступлении в роли Офелии. Светящиеся анонсы сообщали все подробности. Всё необходимое было сделано, все приготовления закончены. Никогда ранее любопытство не подстёгивало более нетерпеливого ожидания. Никогда ещё страсти в театральном мире не достигали такого накала.

Ангажемент Грейс Брертон в театре на севере Англии закончился в субботу вечером. Весь воскресный день она посвятила отдыху, который вполне заслужила и в котором так нуждалась. Во вторник ей предстояло сесть на поезд, отъезжавший в Лондон. Она спланировала время таким образом, чтобы прибыть в столицу к полудню и иметь время, необходимое, чтобы подготовиться к предстоящему вечером тяжёлому испытанию.

V

В тот день первый выпуск вечерних газет содержал телеграмму, напечатанную жирными буквами, бросавшимися в глаза листавшим рубрику «Последние известия» в самом конце газеты. Телеграмма была лаконична, но слова её поразили многих читателей в самое сердце:


СТРАШНАЯ КАТАСТРОФА С БОЛЬШИМ СЕВЕРНЫМ ЭКСПРЕССОМ. ДВАДЦАТЬ УБИТЫХ; МНОЖЕСТВО РАНЕНЫХ.


После чего значилась строка:


УТВЕРЖДАЮТ, ЧТО В ЧИСЛЕ РАНЕНЫХ ТАКЖЕ ГРЕЙС БРЕРТОН, ЗНАМЕНИТАЯ АКТРИСА.


И всё.

Да, много стонов и вздохов исторгли в тот вечер любители театрального искусства. Театральные лорнеты, уже было заготовленные в дело, вернулись в свои футляры: никто теперь не испытывал в них нужды. Театры не могли больше предложить публике ничего достойного её внимания. Высший свет заказал себе на этот вечер экипажи, дабы прибыть на место театрального действа, но они оказались невостребованными: никто никуда не поехал.

Впрочем, сама по себе железнодорожная авария мало взволновала светское общество; оно и думать не думало, что моя бедняжка, может быть, лежала при смерти в ту самую минуту, а может быть, уже умерла! Высший свет помышлял только о своём разочаровании. Обеды в тот день были проглочены в самом скверном расположении духа, а отход ко сну сопровождался признаками гнева и раздражения. Шутка ли — высшее общество Лондона оказалось лишено вечера удовольствий!

Медицинская помощь Грейс Брертон была оказана прямо на месте аварии, но всё это время она была на грани смерти. В следующем выпуске газет не было недостатка в подробностях зловещего события, ужасных, сердце раздирающих подробностях, рассказанных с натуралистической откровенностью.

Произошло столкновение. Всё та же старая история: стрелочник виноват. Никому толком не было известно, как всё случилось. А если и было известно, то железнодорожные служащие, по своему обыкновению, об этом помалкивали и отказывались объяснять, как два встречных поезда могли оказаться на одном и том же пути… При этом добавлялось, что будет проведено самое строгое расследование случившегося.

Читающая публика вольна была ответствовать на это, что уж ей-то известно, чем всё это кончится: начальники станций, семафорщики, начальники смен будут все допрошены, и каждый из них, в зависимости от своих обязанностей, должен будет доказать (и докажет), что он добросовестно и неукоснительно исполнял свой долг, чем, впрочем, он всегда и занимается.

О да! Будет проведено тщательное расследование, и общественное мнение полностью удовлетворится его результатами. Комиссия будет торжественно заседать по два-три раза в неделю в течение целого месяца, ведь нельзя же, в самом деле, реже — из уважения к друзьям погибших и изувеченным во время катастрофы?! А каков окажется результат всей этой волокиты? Разумеется, как всегда, виновным во всём призна́ют стрелочника. И что же? После всей этой выспренной официальной болтовни аварии на железной дороге станут случаться реже? Путешественников, вверивших себя железной дороге, будут с меньшей решимостью везти навстречу смерти?

VI

От смерти я спасся тогда только чудом. Купе, в котором я сидел со своими попутчиками, помещалось во втором вагоне от паровоза, и вагон, таким образом, испытал на себе всю силу страшного удара.

Едва оправившись от сокрушительного толчка, который меня только на несколько мгновений оглушил, я в растерянности огляделся по сторонам; мне понадобилось какое-то время, чтобы уяснить себе страшную трагедию, развернувшуюся перед моими глазами.

Внезапно чудовищный, томительный страх сжал мне сердце: мне вспомнилось, что Грейс Брертон также ехала в этом поезде! Я видел, как она садилась в вагон в другом конце поезда. Что с ней сталось? Я и мысли не мог допустить, что она пострадала: не могло её юное и грациозное существо быть уничтожено! Чудовищно помыслить такое в ту пору, когда перед ней открылись столь радужные перспективы, когда счастье ей улыбнулось.

На лбу у меня выступили крупные капли пота, такие же, как те, что увлажнили её чело в вечер премьеры, когда она была при смерти, и воспоминание о той страшной ночи заполнило всё моё существо.

Но если Грейс и не погибла в эту минуту, если тело её не закоченело в холоде смерти, если свет её очей не померк, то, без сомнения, она всё же лежала сейчас там, среди обломков разбитого поезда истерзанная, беспомощная.

Мой ум бился в отчаянии, но именно оно и придало мне энергии, и я смог выбраться из-под обломков, после чего бросился со всей быстротой, на какую был в таком состоянии способен, в ту сторону, где, как я знал, я найду мою красавицу.

Мучительное и тяжкое занятие! Мне приходилось на ощупь прокладывать себе путь среди всевозможных обломков. Каждая отвоёванная пядь открывала моему взору всё новые и новые ужасы. Когда я проходил, множество раненых страдальчески взывали к моей жалости, но их призывы были напрасны. Я не мог позволить себе остановиться. Я помнил лишь звук одного голоса, черты лишь одного бесконечно прекрасного и дорогого мне лица. И поскольку я нигде её не видел, мои губы могли лишь молить Небо о том, чтобы она была жива.

Если только её не стало, то зачем мне жить? Ведь моя жизнь безраздельно принадлежала ей, и только ей одной, и я охотно бы умер десять тысяч раз, лишь бы уберечь её от тени печали.

Время мучительно тянулось, приближались ранние сумерки, а поиски мои всё ещё были напрасны. Я знал, что если я не найду её сразу, то позднее сделать это будет куда труднее. Эта мысль удесятерила мои силы. Одна рука у меня была сломана — единственное повреждение, которое я получил в катастрофе, — но я не замечал боли.

Я по-прежнему не обращал внимания на стоны и призывы несчастных, лежавших кругом меня. Я всё шёл и шёл, пока не достиг места, где, как я знал, я найду её мёртвой или живой.

Внезапно я кинулся вперёд, быстро, быстро, бросая круговые взгляды, в глазах застыла тревога, граничащая с безумием. Наконец я увидел её. Этого было довольно.

С сердцем, неистово бившимся в груди, второй раз в жизни, я снова стоял на коленях рядом с Грейс Брертон. «Какой же рок, — спрашивал я себя, — всякий раз помещает Джеффри Хита подле Грейс Брертон, когда с ней случается несчастье?» О, как я молил, чтоб оно всегда было так! Как я был бы тогда счастлив! Какой честью оказалось бы для меня посвятить свою жизнь тому, чтобы быть её ангелом-хранителем, оберегать её от всех опасностей, какие могли бы угрожать её юной и чистой жизни!

Стоя подле неё на коленях, я созерцал её прекрасное лицо, черты которого всегда носил в своём сердце, и её очи, свет которых ослеплял мою душу! Она не потеряла сознания, как то случилось в первый раз. Её большие и чистые глаза с глубоким взглядом не были закрыты, как при смерти. Она даже заметила меня, узнала, и улыбка, за которую я готов был отдать царство, будь оно у меня, пробежала по её губам в минуту, когда она узнала меня. Она улыбнулась, но я всё же понял, что она сильно страдает.

— Ах, — молвила она, — это снова вы! Как вы бесконечно добры! Вы, без сомнения, мой добрый ангел. Вы меня уже ведь спасли однажды.

— Я спас вас однажды?..

— О нет, не смейте отрицать это. Вы были так предупредительны, так добры, я никогда этого не забуду.

Стало быть, она всё знала! Кто-то — несомненно, старая камеристка — ей рассказал. Мысль о том, что она знает и что уважение её ко мне не пострадало, заставила странно содрогнуться всё моё существо.

Нежно, со всевозможными предосторожностями, положил я стройное тельце на свою здоровую руку. Грейс не была тяжёлой, но тяжесть лежала целиком на одной руке и на одном плече, — на другую руку и плечо мне рассчитывать не приходилось — причиняла мне жестокую боль.

Я как мог скрывал от неё свою изувеченную руку, и она так и не заметила, что я ранен. Грейс жаловалась лишь на рану на ноге, которая, говорила она, была придавлена каким-то обломком вагона. Она добавила, что боль не была сильной, но, судя по чрезвычайной бледности лица, черты которого болезненно исказились, она жестоко страдала. В нескольких сотнях ярдов от места катастрофы и в некотором отдалении от дороги, окаймлявшей железнодорожный путь, я заметил маленький домик со стенами из красного кирпича. Там-то я и сложил свою драгоценную ношу.

Тем временем всё, что в человеческих силах, было сделано для облегчения страданий других пассажиров поезда. Мало кому из них удалось избежать ран, более или менее серьёзных. Множество людей приехали и пришли с соседней станции, и все лихорадочно работали над спасением жертв крушения и расчисткой железнодорожного пути. Из ближайших деревень приехало несколько врачей, и каждый из них деятельно и сколько доставало сил заботился о тех, кто получил самые тяжёлые ранения.

Уверившись, что голубка моя в безопасности, на хорошей постели в одной из комнат небольшого коттеджа, я обратился к одному из врачей, человеку средних лет. В его пристальном и проницательном взоре, безошибочно определявшем серьёзность каждого случая, казалось, сверкали молнии. Стоило взглянуть на него, и тут же возникала мысль — вот уж точно человек, который знает своё дело.

— Эта юная особа — мисс Грейс Брертон, знаменитая актриса, — сказал я.

Он, надо думать, верно истолковал напряжённую озабоченность, выраженную на моих искажённых чертах, когда я спросил его мнение по поводу раны. Голос его дрожал от волнения и жалости, когда он отвечал мне:

— Весьма печально. Это, право слово, самый печальный случай из всех, какие мне доводилось видеть. Мисс Брертон больше не сможет выступать на сцене: она останется на всю жизнь калекой.

VII

Минул год после трагического происшествия, о котором я только что рассказал, — всего лишь год, но мне он показался двадцатью годами, — и вот Грейс Брертон стала моей женой.

Я бы женился на ней гораздо раньше, позволь она мне это. Изо всех сил я стремился отстоять своё право работать и бороться ради неё; но моя милая из месяца в месяц, по своей деликатности, ничего не желала слышать о замужестве.

— У меня нет никакого права выходить за вас замуж, — говорила она. — Я могу быть вам только обузой, ведь профессия ваша требует полного внимания и напряжения сил.

Да, она говорила так, но она любила меня! И я знал, что она меня любит. Не то бы я скрылся с глаз её и продолжал бы неотступно служить ей, не стесняя своим докучливым присутствием. Нет, нет, никогда я не мог бы пасть столь низко, чтобы думать только о себе и воспользоваться беспомощностью несчастной калеки.

Я остался, стало быть, рядом с нею, нисколько не смущая её, моя преданность ей никогда не ослабевала, и я всеми силами давал ей понять, что без неё жизнь моя была бы мучительным одиночеством в безысходной пустоте.

Наконец-то моя любовь восторжествовала: та, что была самой знаменитой из актрис, та, которой поклонялись, словно богине, стала женою Джеффри Хита, нищего актёра, ведущего тягостную борьбу за существование.

И тогда последовали годы небывалого напряжения, непрестанных трудов, годы, на протяжении которых я силился — о, как я работал! — добиться известности, с тем чтобы поднять своё имя на высоту, которую достигло имя моей возлюбленной, — имя, бывшее у всех на устах и на слуху у каждого в кратковременную пору её славы. Сколь недолог был триумф этого гениального дитяти, и сколь тем не менее ярок и ослепителен!

Даже печаль высокого света, вследствие постигшего её несчастья, изволила продлиться несколько недель. Все искренне сожалели о несчастной участи юной артистки, слава которой оказалась «самой яркой звездой театрального сезона».

VIII

Через год после нашей свадьбы у нас появилась восхитительная малышка. Мать захотела назвать её Барбарой — это имя было ей особо дорого, и она произносила его с трогательной теплотой.

Барбара Брертон — какое красивое имя! О, как оно будет смотреться на афише! — говорила она, ибо Грейс заставила меня пообещать, что наша девочка будет воспитана как будущая актриса.

— Если только она унаследовала хоть частицу таланта своей матери, то это будет великая актриса, — отвечал я.

Итак, нашей малютке предстояло стать артисткой. Увы! Впоследствии мне не раз пришлось пожалеть об этом решении, и я готов был предпочесть, чтобы дочь моя умерла, так и не выйдя на подмостки, чем ослепила бы своей поразительной красотой всех, кто её увидел в свете огней театральной рампы.

IX

По просьбе моей возлюбленной супруги я начал обучение малышки Баб театральному искусству с самых младых лет. Ей было, наверное, не более восьми, когда я в присутствии матери дал ей первый урок. О, я прекрасно помню, как это было! Под моим руководством она целую неделю репетировала маленькие сценки, а затем я назначил день, когда она должна была сыграть перед нами всю пьесу.

В её годы мы, разумеется, не ждали увидеть ничего выдающегося. То была всего-навсего небольшая проба, просто с целью выяснить, есть ли у ребёнка природный дар к сцене. Я с тщанием выбрал небольшую пьеску со множеством положений и ситуаций. Патетика, гнев, печаль — все чувства были тонко выражены в роли, которую я назначил нашей малютке.

В пьесе значилось всего лишь две роли: я начал играть свою и со смешанным чувством ждал дебюта дитяти-артистки. Глядя на Грейс, сидящую в другом конце комнаты, я не мог сдержать улыбку удовлетворения, заметив в её чертах возбуждение, придавшее щекам оттенок, какой я так давно не видел на её бледном и бескровном лице.

Миниатюрный спектакль блестяще начался и завершился полным триумфом нашей маленькой актрисы. То, что она оказалась куда более способной, чем бывает в её годы, у нас более не вызывало сомнений. Её дар перевоплощения был столь явен, умение направлять голос столь бесспорно, что пришлось увериться: она унаследовала своё искусство от матери.

— У неё есть дар, и она будет очень красива.

Вот что сказала Грейс, когда наша малышка, положив свою бедную усталую головку на подушку, заснула крепким сном.

Х

Прошло ещё два года, не отмеченных особенными событиями, а затем наступил величайший перелом во всей моей жизни.

Бремя ответственности и упорный труд постепенно позволили мне достичь высот в моём ремесле. Об актёре Джеффри Хите начали говорить гораздо более прежнего. Я долго дожидался подходящей возможности сделать «свой прорыв» в большое искусство, в которое был столь страстно влюблён. И вот эта возможность представилась — совершенно внезапно и непредвиденно, как это часто и бывает. Я только что заключил долгосрочный контракт с одним лондонским импресарио, и через пару дней мне предстояло уехать с его труппой на гастроли в провинцию.

Вечером я сидел между женой и дочерью в нашем скромном, но счастливом доме, и мне неожиданно подали записку, в спешке нацарапанную директором знаменитого театра, что в западном квартале Лондона. В ней значилось:

Грегори серьёзно заболел и не может играть роль Отелло. В интересах театра прошу Вас срочно явиться и показать, на что Вы способны.

Через пять минут я собрался.

— Пожелай мне удачи, Грейс, сегодня вечером я удивлю многих! — воскликнул я и в крайнем возбуждении вышел из дому.

Завсегдатаи театра, в котором мне предстояло выступить, числились среди самых просвещённых и тонких знатоков сцены в Лондоне. Горячие поклонники драмы и приверженцы Шекспира до мозга костей, они редко соглашались лицезреть актёра, выступающего на замене. Но я долго молился, чтобы мне представилась такая возможность. И вот молитвы мои были услышаны, и я знал, что успех обеспечен, я был совершенно уверен, что добьюсь его.

Роль Отелло была моим боевым коньком. Множество раз я с успехом исполнял её в провинции, но ещё никогда не играл так, как в тот вечер. «Завтра, — говорил я себе, — я стану знаменитостью».

Дрожь прошла у меня по телу, когда я очутился на сцене в первом выходе моего героя. Ещё мгновение — и Джеффри Хит перестал для меня существовать, я совершенно забыл о нём. Душой и телом я стал горделивым, страстным, ревнивым мавром.

По одному из тех курьёзных предчувствий, которые заставляют нас предвидеть важные события нашей жизни, я догадался, что добьюсь успеха, но я и предположить не мог, что тот будет таким полным и сокрушительным. В конце каждого акта великой драмы зал неистовствовал. Полнейшая тишина — лучший признак напряжённого внимания публики и свидетельство безграничной власти актёра над нею — сохранялась до конца каждого акта, и всякий раз, как опускался занавес, меня приветствовал взрыв аплодисментов, какого мне прежде слышать не доводилось.

То были минуты моего актёрского торжества. После каждого действия публика вызывала меня, чтобы я мог вновь и вновь принять восторженные овации своих почитателей.

Когда после спектакля я наконец возвращался домой, сердце моё переполняла небывалая радость, душа ликовала. Я думал о том, что жизнь, исполненная мучительного труда, непрестанных занятий, завершилась и что теперь я смогу наконец пожинать плоды своего упорства. Небу известно, что я долго, весьма долго ждал этого, и мой звёздный час настал.

Да, он настал наконец! Джеффри Хит сделался знаменитостью, звездой сцены, его имя было на устах у всего Лондона. Критики говорили обо мне, как о сокрытом гении, поражались, как могло случиться, что столь одарённый артист так долго оставался в безвестности. Фурор, произведённый мной, был невероятен — в том ни у кого не оставалось сомнений. Сколько это продлится — покажет только время.

Но мне жаль Джорджа Грегори, несравненного интерпретатора героев Шекспира, единовластно царствовавшего прежде на подмостках Лондона. Он внезапно умер через два дня после вечера, когда меня вдруг пригласили подменить его в спектакле. Бедняга! Его быстро забыли! Он пал, как солдат на поле битвы, и, как о солдате, никто о нём больше не вспоминал, благо вместо него оказался другой, способный занять его место. Публика и не думала печалиться по поводу его исчезновения и кончины, потому что взошла моя звезда, занявшая всеобщее внимание.

Был конец лондонского театрального сезона, и тем не менее каждый вечер я играл в переполненном зале. Даже те, кто никогда надолго не задерживался в городе, не уехали и остались ради того, чтобы увидеть только что открытого трагика.

Столь стремительная благосклонность фортуны вынудила меня отказаться от намерения провести гастроли в провинции в составе старой моей труппы, и я принялся спешно готовиться к собственным гастролям, полный надежды, что коль скоро я был провозглашён звездой, то успех мне обеспечен!

О, как я был счастлив своим успехом, ведь я добивался его из любви к моей дорогой Грейс. Как никогда прежде, я был полон решимости опекать её, покуда мы будем жить в этом мире вместе!..

Я привык верить, видя грустный взгляд её восхитительных глаз цвета морской волны, что и она чувствует и думает так же, но она ни словом не обмолвилась об этом. Она, без сомнения, полагала, что такое признание могло быть мне тягостно.

О, как я любил её, как обожал её милое, необыкновенно прекрасное лицо, пусть жизнь и оставила на нём следы неизгладимых страданий!

XI

Мои первые гастроли в новом для меня качестве звезды длились три месяца, три месяца непрерывного успеха. Когда же они закончились, произошло событие, омрачившее мою жизнь, наполнившее её печалью и унынием, рассеять которые не удастся уже никогда.

В самом деле, годы прошли с той поры, как умерла моя бедная Грейс, но я до сих пор не могу сдержать горючих слёз — вот и сейчас брызнувших у меня из глаз, — когда я рассказываю вам, как это благородное создание сломилось под бременем жизни с той же милой и смиренной улыбкой, что помогала ей бремя это переносить. Немного, весьма немного могу я сказать по этому поводу.

Моя супруга и наше дитя вдвоём сопровождали меня в моих гастролях. Им обеим очень хотелось видеть мои выступления, и они часто сидели в директорской ложе, где могли быть свидетельницами бурных оваций, встречавших меня при каждом моём выходе на сцену.

Последним городом, где я должен был дать несколько спектаклей перед возвращением в Лондон, оказался тот самый, где юная актриса Грейс Брертон провела свой знаменитый дебют. Жители того города ничем не походили на ваших праздных фатов. Уж коли им довелось однажды стать зрителями игры гениальной актрисы, они не могли забыть этого события и свято хранили память о нём в сердце.

Ни один из тех, кто аплодировал тогда Грейс Брертон и был жив ещё, не забыл об этом. И когда они узнали, что я и есть муж несчастной калеки, они принялись готовить мне горячий приём независимо от того, окажусь ли я его достоин как артист. Вечер моего первого выступления перед ними отчётливо запечатлелся у меня в памяти, ибо он был самым триумфальным и вместе с тем самым грустным во всей моей театральной карьере.

Я не слышал ничего равноценного тем единодушным, неистовым аплодисментам, которые встретили нас при нашем вступлении в театр, за исключением разве тех, что обрушились на Грейс в вечер её последнего спектакля, который она здесь сыграла. Тогда никому не могло прийти в голову, что в огнях рампы она появилась в последний раз.

Зрители были чрезвычайно внимательны уже с самых первых реплик моего героя. Театральные критики были стреляные воробьи, провести на мякине их было невозможно: на лету они схватывали малейший намёк на ошибку или неточность, но именно они и были способны мгновенно оценить хорошее исполнение.

Я надеялся понравиться этим славным, чудесным людям. Я стремился к этому не только из чувства профессионального долга, но и потому, что здесь полюбили и сумели в своё время оценить по достоинству мою дорогую голубку.

Когда после спектакля я присоединился к супруге и дочери у главного входа, нас дожидалась неимоверная толпа. Эти добрые люди полагали, что они ещё не выказали нам своих истинных чувств. Несомненно, они желали также показать, что не забыли прошлого, что они помнят восхитительную девушку, гений которой доставил им столь тонкие радости.

Я прекрасно понимал, что их энтузиазм не обращён лишь ко мне одному. О нет, я не был настолько глуп или тщеславен, чтобы подумать такое, и когда я нёс Грейс к ожидавшему нас экипажу, я чувствовал себя куда более гордым и счастливым, чем если бы эти восторги предназначались мне одному.

Шумная, волнующаяся толпа продержала нас на сквозняке достаточно долго, и я уже начал бояться, как бы моя супруга не простудилась. Во время спектакля зал оказался набит чуть ли не до потолка, стало быть, было душно и жарко, и резкий переход к холодной сырости ночи мог, как я опасался, повредить её здоровью. Да, сотни человек, окружавших нас, надолго задержали нас на сквозняке, и задержка эта оказалась роковой.

Когда миновали первые часы моей беспредельной печали, я весь погрузился в воспоминания, пытаясь хоть в них отыскать какое-то облегчение. Весьма странно, что столь нежное создание вернулось умереть в тот самый город, который был свидетелем её первого и последнего триумфа, и смогла убедиться, что его обитатели ещё помнят её и любят. В конце концов, это было только справедливо, и мысль о том, что Грейс Брертон спит в могиле, не оставленной без внимания, добавляет в чашу моих страданий некий горький и приятный аромат.

XII

Итак, то, чего я всего более опасался, всё же случилось. Коварный ночной воздух сделал своё смертельное дело. Мой бедный, мой нежный цветок начал вянуть, и расцвести ему уже было не суждено.

Простуда осложнилась воспалением лёгких, и менее чем через неделю мы с дочерью остались одни. Впрочем, что нужды говорить о её смерти? Подобно всем благородным жизням, её жизнь угасла в смирении и мире. С улыбкой, озарявшей её всё ещё прекрасное лицо, с благословением на устах к тем, кого она покидала, она опочила, подобно ангелу, возвращающемуся в свой горний мир света и радости.

Дикая, безумная боль долгие недели терзала меня. Я расторг все контракты, потому как был просто не в состоянии выйти на сцену. Я оказался совершенно уничтожен жестокостью внезапно постигнувшего меня несчастья. Как побитый зверь, я метался из стороны в сторону, ничего не понимая и ни о чём не заботясь.

Те, кто знает меня, говорят, что я так и не оправился от этого удара, что рассудок мой пострадал. Может быть, так оно и есть. В одном я уверен: если бы не наше дитя, давно бы меня не было на свете. Только она одна, наша малютка, придавала смысл моей жизни, и я молил Бога дать мне силы жить дальше ради блага нашей малышки.

Бедная моя Барбара, сиротка, оставшаяся без матери! О, какой отважной маленькой женщиной она была в те дни траура! Какие усилия она прилагала, чтобы сдержать слёзы, которые, как я видел, готовы были брызнуть из её глаз цвета морской волны, таких нежных, так похожих на глаза матери! Сколько раз она часами сидела рядом со мной, обхватив мою шею ручками и страстно шепча мне слова утешения, мудрость которых никак не вязалась с её летами.

Моя любовь к этому прелестному дитяти с восхитительными, прекрасными волосами стала единственным смыслом моей жизни. То была спасительная реакция после долгих недель и месяцев невыразимой боли и отчаяния. Передо мной, таким образом, снова была цель в этой жизни, и без неё всё стало бы унынием и одиночеством.

XIII

После этого события, уничтожившего все мои былые амбиции и отравившего столь долго чаянную мной славу, мною овладело чувство смутной тревоги и беспокойства. Я не мог более оставаться в Англии, и в продолжение пяти лет странствовал за границей, иногда служа своему ремеслу, иногда оставив его.

Перед отъездом я поручил Барбару заботам дальней родственницы её матери, старой и доброй женщины, под покровительством которой, как я был уверен, дочь моя будет в полной безопасности. Я также всё устроил для того, чтобы она могла поступить в большой пансион, где ей должны были дать прекрасное образование. С этой целью, а также чтобы удовлетворить другим требованиям, я ассигновывал годовую сумму в размере ста фунтов, источником которой была маленькая рента, унаследованная Барбарой от матери.

Трижды за эти пять лет я приезжал в Англию, чтобы свидеться с дочерью, и каждый раз находил её повзрослевшей, красота её расцветала, изумительно повторяя красоту матери.

В последний раз я взял Барбару с собой за границу, желая приобщить к занятиям, связанным с профессией, которой ей вскоре предстояло заняться. О, как я сожалел об обещании, данном её покойной матери, когда размышлял обо всех несчастьях, обо всех соблазнах и искушениях, какие, как я знал, будут осаждать очаровательное дитя на этом пути. Как бы то ни было, она сама любила ремесло артиста и отныне не могла бы от него отказаться без огромных усилий. Часы, свободные от занятий в пансионе, она посвящала театральным упражнениям и преуспела куда больше, чем я мог ожидать. Её трудолюбие в сочетании с природным даром делали исключительно приятной мою задачу приобщить её к искусству сцены.

Ещё два года мы странствовали на континенте, посещая все театры, оказывавшиеся у нас на пути, и постоянно с болью, но вместе с тем и с удовольствием я отмечал крайнее нетерпение дочери, стремившейся как можно скорее дебютировать на сцене.

XIV

Дин Форестер! — вот имя, которое гремело по всему Лондону, когда Барбара Брертон, юная дебютантка, выступила в своём первом спектакле и покорила всех — не столько своим талантом, сколько поразительной красотой. А красивые женщины, известное дело, быстро становятся знаменитостями. То же случилось и с Барбарой Брертон, и слава молодого актёра начала меркнуть перед ослепительным светом, источаемым красотой молодой артистки.

Ещё пару лет назад никто и слыхом не слыхивал о Дине Форестере. Он буквально словно с неба свалился. Звезда его стремительно взошла где-то в провинции, после чего он сразу же получил ангажемент на ту же роль в Лондоне, и карьера его была сделана.

Для своих триумфов он избрал самый фешенебельный театр в Западном Лондоне. Каждый вечер этот театр был заполнен сливками лондонского света, сделавшего Форестера своим кумиром. За что бы он ни взялся, какую бы роль ни исполнил, всё ему удавалось, успех неизменно превосходил все ожидания, и деньги рекой лились на его банковский счёт.

Помимо того, у славы его было ещё одно прочное основание: блистательно сделанные им постановки шекспировских пьес. С поразительной точностью, с изумительным реализмом передавал он сценические эффекты в бессмертных шедеврах английского гения. Никогда прежде драматический спектакль не ставился с таким тщанием. Громкая слава, которая вознесла его на самый верх театрального олимпа, где он, модный и признанный артист, царствовал подобно Зевсу-громовержцу, гарантировала, что никто не мог сравниться с ним в интерпретации героев великого драматурга.

Однако старые театралы, помнившие ещё Гамлетов, Отелло и Ромео в исполнении корифеев прошлых времён, оставались весьма сдержанны в отношении его: их не устраивала какая-то неискренность, манерная декламация и преувеличение, кои порой угадывались в его трактовке сценических характеров. Эти тонкие ценители говорили о нём не как о действительно великом актёре, а как о порождении моды. По их мнению, его никак нельзя было причислить к мастерам сцены!

Но это не имело значения: сии строгие критики, как оно всегда и бывает, не замечались вовсе его восторженными поклонниками, и он так и остался полубогом, которому они неистово поклонялись.

В ту пору Дину Форестеру только исполнилось тридцать три года. Примечательно изящный, он был прекрасно сложён, стан строен и гибок. Его отличительной особенностью была высоко и прямо вознесённая голова, напоминавшая голову льва своими длинными льняными волосами, ниспадавшими со лба назад волнообразною массою.

Немало признанных красавиц воспылало к нему безумной страстью. Злые языки поговаривали, что именно это обстоятельство и было причиной его стремительного взлёта.

XV

Знаменитый актёр сидел в первом ряду среди зрителей, впервые увидевших Барбару Брертон на театральной сцене. Представление давали в субботу утром, так что, помимо поддержки восторженных поклонников Дина Форестера, на спектакле присутствовали и другие почитатели театра. Все сходились во мнении, что выступление молодой артистки было успешным.

Критики хвалили её игру, отмеченную умением и талантом, но в особенности расхваливали они её редкую красоту и изысканную грацию — такого зрелища, говорили они, уже давно не наблюдалось на сцене.

В пору своих одиноких странствий за границей, когда дочь моя продолжала занятия в пансионе, я постепенно оставил профессию актёра, достигнув в ней всего, что мог. Но если у меня теперь и не хватало мужества и энергии, которых требует напряжённый сценический труд, зато своё время и таланты я посвящал отныне сочинению драм. И успех на этом поприще превзошёл все ожидания. Многие мои пьесы были благосклонно приняты публикой. Говорили, что они интересны, потому что оригинальны.

— Но почему, Хит, в ваших пьесах всегда столько патетики? — добавляли мои друзья. — Развязки у вас всегда такие грустные!

— Вам, право, стоит предоставить мне писать так, как я хочу и как могу! — обыкновенно отвечал я.

Через неделю или две после дебюта Баб я случайно встретил Форестера, и разговор естественно зашёл о будущем, которое уготовано моей дочери в мире театра.

— Послушайте, Хит, с той минуты, как я впервые её увидел, — заявил он, — меня неотступно преследует одна только мысль, и я пользуюсь этой возможностью, чтобы сделать вам предложение. Оно, если только дочь ваша его примет, станет, я уверен, основой величайшего успеха, когда-либо виденного на сцене. Знайте же: моим заветным желанием всегда было поставить «Ромео и Джульетту» достойно прекраснейшего творения Шекспира. Но пока я не увидел вашу дочь, я всё никак не мог сыскать исполнительницу, отвечающую моему идеалу. Да, я не встретил ни одной, которая показалась бы мне достойной, чтобы доверить ей роль Джульетты в той чудо-постановке, что я обдумываю дни и ночи напролёт, да-да, в постановке, которая, если вы примете моё предложение, будет, клянусь вам, самой совершенной, самой сенсационной из всех, когда-либо сыгранных на сцене. Позвольте же вашей дочери сыграть Джульетту! Соглашайтесь! Я знаю, что вы согласитесь. Весь Лондон сойдёт с ума, и ваша дочь станет самой знаменитой женщиной в Европе.

Я неотрывно смотрел на него, пока он говорил, и страстная убеждённость, запечатлённая на его лице, произвела на меня глубокое впечатление.

XVI

Через три месяца после этого разговора состоялась премьера «Ромео и Джульетты». Дин Форестер сказал правду, когда уверял, что Лондон примет на ура его постановку. Со сценической точки зрения никогда ещё не было поставлено более красивого спектакля. Никогда прежде ни на одну пьесу деньги не тратились в таком изобилии. Ничто ещё не ставилось с такой заботой о полном соответствии тексту.

Оптимистические прогнозы Форестера целиком подтвердились. Успех его предприятия был беспрецедентный.

Это было также периодом славы для Барбары Брертон. Похвалы и лесть лились на неё со всех сторон, и юная артистка — в том не было ничего удивительного — вдруг почувствовала, что самые дерзкие её мечты осуществились. Неудивительно также, что этот шквал восторгов и обожания её испортил. Всё это вскруживало прежде и куда более взрослые и опытные головы, нежели её маленькая неискушённая головка!

Задолго до завершения постановки «Ромео и Джульетты» я, живший лишь ради дочери, вдруг заметил, что Амур поранил её своей стрелою. Я прекрасно видел, что Баб была счастлива, когда выходила вечером в театр, и грустна весь последующий день, поскольку отдых разлучал её с человеком, которого, как я догадался, она полюбила всею душою.

Когда я обнаружил это, я не мог решить — радоваться мне или горевать. Я знал только, что всё сделал бы, всё отдал и всё перенёс, лишь бы уберечь мою Барбару от малейшей печали или сердечной муки.

По вечерам я преклонял колена перед кроватью в уверенности, что моя покойная супруга, мой ангел, была там, чтобы бдеть над своей дочерью и мужем. Ей не в чем было бы меня упрекнуть: разве не воспитал я нашу маленькую Баб так, что она пошла по пути, который указала ей моя Грейс?

И тогда мысли мои уносились в будущее, ко времени, когда и меня тоже уже не будет здесь, чтобы оберечь нашу красавицу от ловушек, расставленных на её пути. И мне подумалось, что было бы хорошо, было бы только справедливо доверить судьбу её порядочному человеку. Поэтому, когда я отдавал свою малютку в жёны Дину Форестеру, человеку, уверявшему меня, что он будет любить Барбару любовью, которая угаснет не иначе как с жизнью, я думал, что поступаю верно.

Казалось, что благосклонность Лондона к шедеврам в интерпретации Форестера всё растёт и растёт и что так оно будет всегда. Месяц за месяцем театр ломился от зрителей. И всё же в конце концов было необходимо решиться на отъезд из Лондона, чтобы удовлетворить также ангажементам из провинции.

Вслед за турне с «Ромео и Джульеттой» по провинции последовали настойчивые предложения из Америки, столь соблазнительные, что Дин Форестер решил отправиться туда со всею труппою. Ему обещали великолепный приём, ему и его восхитительной жене, которая стала самой знаменитой и наиболее ценимой красавицей своего времени.

Отъезд дочери и её мужа сильно меня взволновал, после чего наступила реакция: я впал в беспросветное уныние. Чувство неизбывного одиночества неотступно мучило меня, неделю за неделей я пребывал в отчаянии, подпитываемом смутными предчувствиями надвигающейся катастрофы, которые затем сменялись страшными приступами меланхолии, коим я с некоторого времени стал подвержен.

Тем не менее новости, поступавшие из-за океана, неизменно сообщали о новых триумфах Баб, все превозносили её врождённую грацию и редкую красоту. О, как я гордился дочерью в эти минуты! Дни и ночи я проводил в молитвах о ней, заклиная Бога уберечь её от всех невзгод и опасностей!

Как я был далёк от мысли, что моей непрестанно возносимой молитве может быть дан такой ответ! Как мучительно и жестоко должны были быть разрушены мои надежды!..

XVII

И вот в один из вечеров, приблизительно через месяц после отъезда дочери в Америку, когда я, по своему обыкновению, сидел в одиночестве в своей маленькой комнате — наполовину кабинете, наполовину гостиной, — служанка сообщила мне о приходе посетительницы, дамы, как сказала она, желающей говорить со мной по срочному делу.

Я поднялся и попросил ввести нежданную гостью. Когда она вошла, я сразу увидел, что она очень молода и красива. На лице её застыло выражение крайней удручённости. В больших голубых глазах, пылавших каким-то особенным огнём, я прочитал нечто, заставившее моё сердце сжаться от жалости к бедному дитяти, — она и в самом деле была всего лишь ребёнком; стоя передо мной, она вся трепетала, как лепесток цветка.

— Чем я могу помочь вам, дитя моё? — сказал я, заботливо усаживая её напротив себя у очага.

Пламя озарило её черты, и я смог внимательнее её рассмотреть. Черты лица её, за исключением глаз, были миниатюрные, почти детские. Разглядывая это личико, я подумал, что мне редко доводилось видеть бо́льшую красавицу. Она казалась репродукцией с картины, где нарисованы ангелы, полные невинной грации и детской чистоты. Её нежный и юный голосок дрожал от волнения, когда она ответила мне, а восхитительные глаза медленно наполнились слезами.

— Боюсь, сударь, что никто мне не может ничем помочь! Но я скоро умру и никого не буду больше стеснять. Я знаю это, но чувствую, что прежде должна поговорить с вами и всё вам сказать. Великий актёр Дин Форестер, женившийся на вашей дочери, — мой муж!

— Дитя моё! — вскричал я. — Вы с ума сошли! Что вы такое говорите? Во имя Неба, отвечайте!

— Сударь, я не сошла с ума. Я говорю вам правду. О, если б только Богу было угодно, чтоб это не было правдой! Нет, я не сумасшедшая. Но я скоро умру, и я должна рассказать вам свою историю.

Неторопливо, проникновенно, поведала она мне свою печальную историю. Я слушал её не прерывая. В правдивости несчастной сомневаться не приходилось. Её чистые, детские уста не могли запятнать себя ложью — я знал это. И я знал также, что Барбара, наша маленькая Баб, теперь обесчещена, лишена того, что только есть у женщины самого ценного и святого, — непорочной репутации. Я понимал, что отныне всеобщее презрение будет довлеть над нею.

Итак, мне открылось, что Дин Форестер — подлец и мерзавец, и я тогда же поклялся, что месть моя человеку, опозорившему мою семью, будет ужасна.

Зачем мне задерживаться на удручающих подробностях измены, жертвою которой стал бедный ребёнок, пришедший ко мне поведать свою трагическую повесть? То довольно банальная история: красивое личико, молодость, доверчивость, сердце, полное любви, честь девы и злодейство мужчины — вот и всё!

Гертруда, бедная Гертруда Лей, была вполне достойной парой безвестному актёру, но Дин Форестер — любимец публики, модная знаменитость, он — баловень общества, испорченный модой, — скоро утомился ею, оставил её, отбросил в сторону, словно надоевшую игрушку.

— Вы будете отмщены, Гертруда! От меня он не уйдёт! — воскликнул я. — Он разбил два верных, любящих сердца, погубил две чистые души. Клянусь, он больше не сможет стать причиной других несчастий. Я, Джеффри Хит, ему воспрепятствую!


Когда несчастное дитя закончило свой грустный рассказ, её маленькая усталая головка поникла, а прекрасные глаза закрылись, чтобы больше никогда не видеть света.

Осторожно и с нежностью я перенёс её на своё ложе и оставил там, а сам ушёл в другой конец дома, чтобы найти убежище, хоть какое-то успокоение неистовству страстей, бушевавших в моём разгорячённом мозгу.

Но тщетно! Я поклялся себе, что отныне мне не могло быть успокоения, пока я не исполню своё дело — не накажу злодея, разрушившего счастье моей дочери.

Когда через решётки окна пробились наконец первые лучи нарождающегося утра, я встал, чтобы проведать бедняжку, которой дал кров на ночь. Она была мертва! Её маленькая усталая душа наконец обрела покой. Она отправилась в страну, где ей уже не грозило никакое разочарование.

XVIII

Дойдя до этого места в своём повествовании, старый актёр поднялся с деревянной скамейки, на которой недвижимо сидел в продолжение всего рассказа, и пару раз молча прошёлся по камере. Лицо его в эти минуты сделалось совершенно бледно и являло собой вид самый странный и пугающий. Я понимал, что он изо всех сил старается обуздать неистовые страсти, бушующие у него в груди. Я даже встревожился. Однако первые же слова, сказанные им специфически ясным и звучным голосом, меня успокоили.

— Не бойтесь, прошу вас, — сказал он. — Я уже вполне овладел собой, хотя и сам испугался приступа, но всё, как видите, обошлось. Я вас долго не задержу — последний акт драмы краток, но поучителен. Звоните к последнему акту!

Сцена великого финала моей трагедии развернулась в Нью-Йорке, куда я прибыл двумя неделями позже после кончины бедной малютки Гертруды. С той поры жажда, неутомимое желание мести всецело завладело мною, ничто не могло меня удержать. В лихорадочном нетерпении я приближал ту минуту, когда Дин Форестер будет истекать кровью от смертельной раны, нанесённой моей рукой.

Говорят, что я сошёл с ума в тот день, когда с радостью в сердце задумал план этой жестокой развязки. Быть может, и правы те, кто так говорит, только в моём безумии была своя логика.

В былые дни моя слава достигла апогея именно в Нью-Йорке, именно там зрители с лихвой оценили мой актёрский дар. Приехав, я отправился прямо к дочери и застал их обоих — её и мужа — весьма, надо сказать, удивлёнными моим внезапным появлением. Я прилагал величайшие усилия, чтобы не дать чувству негодования, клокотавшему у меня в груди, прорваться наружу.

Со спокойствием и твёрдостью в голосе я объяснил им, что предпринял эту поездку единственно с намерением развеяться и отдохнуть в городе, который я так любил в дни своей юности. Когда вечерний спектакль закончился и мы вернулись домой, всю ночь, до самого рассвета, я провёл за вином и трубкой в обществе человека, труп которого я неистово, всем сердцем желал видеть у своих ног.

Мы строили замыслы на будущее, которым, как я прекрасно знал, не суждено было исполниться. Я пристально смотрел Дину Форестеру в лицо, когда обратился к нему с предложением, согласившись на которое он подписал бы себе смертный приговор:

— Так вы говорите, что «Ромео и Джульетта» будет значиться на афише не более недели? Что ж вы собираетесь поставить после? По-моему, вам стоило бы заменить эту пьесу на «Гамлета». Я тогда бы сыграл в вашем спектакле Лаэрта, а уж успех я вам обещаю. С моей стороны, — продолжал я, — это, конечно, причуда — ещё раз выступить в роли, принёсшей мне когда-то шумный успех именно здесь, в Нью-Йорке. Только представьте: «Джеффри Хит — в своём первом выступлении после десятилетнего перерыва и в последнем в его артистической карьере — шесть эксклюзивных представлений!» Такой анонс уж точно привлечёт множество народу, — сказал я в заключение.

Дину Форестеру эта идея очень понравилась, и дело было решено.

Как я и предвидел, анонс с романтическим оттенком сделал своё дело: в желающих попасть на спектакль недостатка не было. В первый вечер, когда мы давали «Гамлета, принца Датского» с Джеффри Хитом в его старой и знаменитой роли Лаэрта, главный театр Нью-Йорка был битком набит публикой и тысячи желающих попасть на спектакль так и не смогли проникнуть в театр из-за отсутствия места.

Исполнение Дином Форестером роли меланхолического принца на самом деле было превосходно. Он вызвал бурю восторгов, декламируя знаменитый монолог «Быть или не быть…». Но внутри меня всё клокотало от злорадного смеха, пока стихи лились с его уст, озвученные богатым голосом приятного тембра. Я смеялся, потому как знал, что уста эти скоро сомкнутся навсегда и власть, которой он покорял тысячу зрителей, собиравшихся каждый вечер его послушать, будет навеки разрушена.

О да, самое сильное его очарование заключалось в этом превосходно поставленном голосе, то раскатистом, подобно грому, чтобы бросить какое-нибудь поношение, то ясном, серебристом, когда он шептал слова любви возлюбленной. О, не многие имели силы сопротивляться столь красивому голосу! Никто не ведал, что он разрушил и убил во мне. Никто не мог знать, что он погубил две бесценные жизни, разбил два любящих женских сердца.

В конце каждого акта меня вызывали вместе с человеком, которого я через каких-нибудь несколько минут собирался хладнокровно убить.

Наконец настала сцена дуэли — сцена, в которой в этом же самом театре двадцать лет назад я добился огромного успеха. Все говорили, что я — лучший фехтовальщик, когда-либо появлявшийся на подмостках. Эта сцена всегда была моим morceau de résistance[214]. И данный вечер также должен был стать вечером моего триумфа, но триумфа куда более осязаемого свойства!

Дуэль началась при молчаливом внимании публики, сочувственно следившей за развитием действия. Все затаили дыхание. В зале царило безмолвие смерти, был слышен лишь звон клинков, ударявшихся друг о друга.

— Раз! Два! Раз! Два! — Гамлет сделал последний выпад, и тут я привёл своего противника в замешательство, не отбив его атаки, как то было положено по строгим канонам искусства.

Вот она, искомая возможность!

Стремительно я сорвал со своей рапиры, заранее мной подготовленной, тонкую пуговку и, отступив на два шага назад, изо всех сил, удвоенных неистовством страсти, сделал выпад и вонзил клинок по самую рукоятку в тело Дина Форестера!

— О! о… вы убили меня, Хит! — простонал он сдавленным голосом, судорожно глотая воздух, и, мёртвый, тяжело рухнул на спину.

— Кончено! Давайте занавес! — с глумливым смехом вскричал я.

Когда через полчаса меня выводили из театра, я спросил, где моя дочь, наша маленькая Баб…

— Она лежит рядом с мужем! Она умерла! — был ответ.

Вот и вся моя история, сударь. А теперь прощайте! — И, закрыв лицо руками, старый актёр разрыдался как дитя.

1894

Саксы приплыли в Англию

«Ex ovo omnia»[215]

Мой дорогой Красс!

Когда ты со своим легионом покинул Британию, я обещал время от времени писать письма, если подвернётся возможность отправить послание в Рим, и держать тебя в курсе всех мало-мальски значительных событий, происходящих здесь. Лично я страшно рад, что остался, в то время как войска и великое множество гражданского населения предпочли вернуться домой. Конечно, жизнь тут не сахар, а климат просто адский, зато три моих путешествия в Балтию, благодаря здешним высоким ценам на янтарь, уже принесли мне столько, что вскоре я рассчитываю уйти на покой и доживать свой век под собственным фиговым деревом. Может быть, хватит даже на небольшую виллу в Байе или Посуоли, где я смогу вволю понежиться на солнышке и забыть вечные туманы этого проклятого острова. Ещё я рисую себя владельцем маленькой фермы и в предвкушении читаю «Георгики»[216], вот только, когда по крыше хлещет дождь, а за окном завывает ветер, Италия кажется такой недостижимо далёкой…

В предыдущем послании я уже писал, как обстоят дела в Британии. Бедняги-туземцы, совсем разучившиеся воевать за те столетия, что мы охраняли их покой, теперь совершенно беспомощны перед пиктами и скоттами — татуированными варварами с севера, которые повсеместно устраивают набеги и вообще творят что хотят. Пока они держались родных северных мест, южане, самые многочисленные и цивилизованные из всех бриттов, не обращали на них никакого внимания. Только сейчас, когда эти разбойники начали добираться аж до Лондона, лентяи и лежебоки наконец-то проснулись. Здешний король Вортигерн не годен ни на что, кроме пьянства и распутства. Поэтому он отправил послов на Балтийское побережье к северогерманским племенам в надежде получить от них военную помощь. Скверно, конечно, когда в дом к тебе забрался медведь, но мне представляется едва ли разумным, если для исправления положения зовут на подмогу стаю свирепых волков. Однако ничего лучшего изобрести не удалось. Приглашение было отправлено и с готовностью принято. Вот здесь-то на сцене и появляется моя скромная персона. Занимаясь торговлей янтарём, я выучился болтать на саксонском наречии и в результате был спешно отправлен к берегам Кента, чтобы встретить там наших новых союзников. Моё прибытие совпало с появлением первого корабля, и я хочу поведать тебе о своих впечатлениях. Я абсолютно уверен, что высадка в Англии этих воинственных германцев окажется событием исторической важности, и надеюсь не утомить твой любознательный ум, углубляясь в подробности.

Произошло это в день Меркурия, сразу же после праздника Вознесения Господа нашего Иисуса Христа. Я занял позицию для наблюдения на южном берегу реки Темзы, как раз в том месте, где она разворачивается в обширную дельту. Там есть островок под названием Танет — он-то и был избран для первой высадки гостей на Британскую землю. Не успел я подъехать, как показался большой красный корабль под всеми парусами — как выяснилось, передовой из трёх посланных судов. На мачте развевалось полотнище с изображением белой лошади — отличительным знаком этого племени. Палуба была запружена народом. В лучах яркого солнца величественный алый корабль, со снежно-белыми парусами, и рядами блистающих металлических щитов вдоль бортов представлял на фоне голубизны воды и неба такую великолепную картину, какую редко приходится видеть.

Я сразу погрузился в шлюпку и отправился навстречу. По предварительной договорённости ни один из саксов не имел права ступать на берег, пока сам король не явится для беседы с их вождями. Вскоре я добрался до борта корабля. Нос его был украшен резным позолоченным изображением дракона. Ряды длинных вёсел пенили воду с обоих бортов. Подняв голову и посмотрев наверх, я увидел множество людей в железных шлемах, в свою очередь глазеющих на меня. К моему крайнему удивлению и радости, среди них я узнал Чёрного Эрика, с которым вот уже несколько лет подряд имел торговые дела в Венте. Как только я поднялся на палубу, он сердечно приветствовал меня и сразу сделался моим другом, советчиком и проводником. Это обстоятельство немало помогло мне, так как по натуре варвары холодны и заносчивы с незнакомцами, но, если кто-нибудь из их числа может за вас поручиться, они сразу становятся открытыми и гостеприимными. И всё же, несмотря на все старания не показать этого, нрав их таков, что к чужеземцам они относятся с некоторой долей высокомерия, а кое-кто, особенно из низкорождённых, с презрением.

Да, встреча с Эриком была для меня редкостной удачей. Он смог вкратце познакомить меня с обстановкой, прежде чем я предстал перед Кенной, командующим этим кораблём. Экипаж судна, по словам вождя, состоял из представителей трёх родов: Кенны, Ланса и Гасты. Член каждого рода называется по имени его главы путём добавления к нему суффикса «-инг». Таким образом, прибывшие на этом корабле могли при знакомстве называть себя Кеннингами, Лансингами и Гастингами. Мне уже приходилось на Балтике сталкиваться с тем, что поселения получали названия по родовому имени обитающих там людей, причём каждый род старался держаться обособленно. Не вызывает сомнений, что в названиях британских городов и сёл вскоре появятся похожие, — дайте только этим парням возможность твёрдо стать обеими ногами на земле![217]

Мужчины по большей части выглядели крепкими и рослыми. Встречались блондины и рыжие, но больше было темноволосых. К моему удивлению, на борту я заметил нескольких женщин. В ответ на мой вопрос Эрик пояснил, что они всегда стараются брать с собой женщин, когда только возможно. В отличие от римских дам, женщины варваров не только не служат обузой в походе, но и оказывают мужчинам немалую помощь, в том числе и советом. Позже я припомнил, что наш безупречный историк Тацит уже отмечал в своих трудах эту особенность германских племён. Все законы племени принимаются общим голосованием. Женщины права голоса пока не имеют, но в пользу такого решения уже сделано много заявлений, и принятие закона о женском и мужском равноправии ожидается в скором времени, хотя многие из женщин против этого нововведения. В беседе с Эриком я заметил, как удачно иметь на корабле нескольких женщин, которые могут составить друг дружке компанию, на что тот в нескольких словах развеял мои заблуждения. Оказывается, жёны вождей не желают иметь ничего общего с жёнами простых офицеров, а те, в свою очередь, с жёнами рядовых воинов. Так что никакой дружеской компании в здешнем женском обществе не было и быть не могло. В качестве иллюстрации к своим словам Эрик незаметно указал мне на Эдиту, жену Кенны. Эта краснолицая пожилая матрона шествовала по палубе с важным видом и высоко вздёрнутым подбородком, в упор не замечая встречных женщин, как будто их вовсе не существовало на свете.

Пока я предавался беседе с моим другом Эриком, на палубе затеялась перебранка. Люди оставляли свои занятия и спешили к ссорящимся, причём по их лицам было видно, как интересует всех предмет спора. Мы с Эриком тоже пробились сквозь толпу, так как мне хотелось как можно больше узнать о нравах и обычаях этого варварского племени. Свара разыгралась по поводу ребёнка — голубоглазого малыша со светлыми кудряшками, донельзя удивлённого поднятым вокруг него шумом. По одну сторону от мальчика стоял величественного вида седобородый старик, претендующий, судя по жестикуляции, на право обладания ребёнком. Противостоял ему худой аскет с серьёзным, озабоченным выражением лица, энергично протестующий против передачи малыша седобородому. Эрик шепнул мне на ухо, что старик — верховный жрец племени, отвечающий за ритуальные жертвоприношения великому богу германцев Водену, тогда как у его тощего соперника имелись, как выяснилось, другие взгляды. Нет, не в отношении Водена, а в отношении способов и порядка поклонения ему. Большинство собравшихся стояло за старого жреца, но и у его младшего противника тоже нашлось немало защитников. То были сторонники более либеральных методов отправления религиозных обрядов, предпочитающие изобретать свои собственные моления, а не повторять старые каноны. Раскол этот был слишком глубоким и давнишним, чтобы сторонники различных подходов вдруг, в одночасье, изменили свои взгляды, но обе стороны стремились внушить свою точку зрения подрастающему поколению. Вот чем объяснялось противостояние двух служителей Водена, до того разозлившихся друг на друга, что аргументы каждого начали уже переходить за рамки допустимого. Некоторые из собравшихся даже обнажили короткие саксы — ножи, от которых племя саксов получило своё название, — и от кровопролития спасло лишь появление кряжистого рыжеволосого воина, силой проложившего себе путь в середину сборища. Громовым голосом он приказал положить конец распре:

— От вас, жрецов, вечно спорящих о предметах, недоступных человеческому пониманию, на этом корабле больше неприятностей, чем от всех опасностей плавания в открытом море! — воскликнул он. — Ну почему вы не можете мирно служить Водену, которого все мы чтим и признаём, и не обращать внимания на мелкие различия, по которым мнения не совпадают? Если вы поднимаете такой хай по поводу того, кто из вас должен обучать детей, я вынужден буду запретить это обоим! Пускай уж лучше они довольствуются тем, чему научат их матери.

Разгневанные жрецы удалились с явно недовольными физиономиями, а Кенна — это он произнёс речь — приказал дать сигнал к общему сбору команды. Мне понравилось независимое поведение этих людей. Кенна был их верховным вождём, но ни один не выказывал ему подобострастия, с каким римский легионер привык выслушивать своего претора. К нему относились как к первому среди равных, с уважением, но без фамильярности, что только подчёркивает высокую степень личного достоинства и самоуважения даже в среде рядовых варваров.

По нашим римским меркам, слова вождя, обращённые к воинам, не отличались обилием эпитетов и метафор, равно как и красноречием, зато короткие точные фразы били прямо в цель. Во всяком случае, именно так воспринимали их слушатели. Начал он с напоминания о том, что все они покинули родину из-за недостатка свободных земель и что путь назад для всех них заказан. На родных берегах не было больше места, где они могли бы свободно и независимо существовать. Ещё он сказал, что остров Британия мало населён, а значит, у каждого есть шанс стать основателем собственного рода.

— От тебя, Уитта, — сказал он, обращаясь к одному из дружинников, — пойдёт род Уиттингов, а ты, Букка, станешь отцом-основателем большой деревни, где твои дети и дети твоих детей — все Букинги — будут благословлять твоё имя и храбрость за те обширные земли, которыми они станут владеть.

В речи Кенны не было слов о чести и славе. Он лишь кратко упомянул о своей надежде, что каждый выполнит свой долг. В ответ на это каждый из воинов с силой ударил мечом по щиту, так что звон, должно быть, донёсся до прибрежных поселений бриттов. Взгляд его неожиданно упал на меня. Он спросил, не я ли посланец от Вортигерна; получив утвердительный ответ, вождь приказал следовать за ним в каюту, где уже собрались на совет остальные вожди — Ланс и Гаста.

Вообрази меня, мой дорогой Красс, в крошечной кабинке с низким потолком в обществе трёх гигантов-варваров, рассевшихся вокруг. Каждый из них был облачён в некое подобие туники шафранового цвета, поверх которой надевается кольчужная рубаха. Железные шлемы венчали бычьи рога, но из-за тесноты их пришлось снять и положить на стол. Как и большинство саксонской знати, эти трое брили бороды, зато волосы отпускали на всю длину, а густые светлые усы опускались чуть ли не до самых плеч. Они спокойны, медлительны, где-то даже неуклюжи, но я со страхом представляю, какой ужасной может быть их ярость в битве.

По складу ума они чрезвычайно практичны и любознательны. Не успел я сесть, как был засыпан градом вопросов. Их интересовали численность бриттов, природные богатства королевства, условия торговли и тому подобные предметы. Вытянувши из меня достаточно сведений, они углубились в обсуждение их, да так увлеклись, что начисто позабыли о моём присутствии. Примечательно, что каждый вопрос, возникший в процессе обсуждения, решался ими исключительно голосованием. Оставшийся в меньшинстве неизменно подчинялся воле большинства, хотя делал это зачастую с недовольной миной. В одном из таких случаев Ланс, почему-то чаще других оказывавшийся в меньшинстве, пригрозил даже вынести обсуждаемый вопрос на общее собрание всей команды. Конфликты возникали главным образом из-за несовпадения точек зрения на будущую политику. Если Кенна и Гаста стремились к расширению власти саксов и возвеличению своего племени в глазах всего света, то Ланс придерживался того мнения, что следует меньше думать о завоеваниях и больше уделять внимания развитию благосостояния их последователей. В то же время Ланс показался мне самым воинственным из трёх. Даже сейчас, в мирное время, он никак не мог забыть былые раздоры с соплеменниками. Ни один из двух других, похоже, не испытывал к нему добрых чувств. Кенна и Гаста, как легко можно было заметить, гордились своим высоким положением и постоянно ссылались на благородных предков, придававших дополнительный вес их власти и авторитету. Ланс же, несмотря на не менее благородное происхождение, выступал каждый раз как бы с позиций рядовых членов племени, заявляя при этом, что интересы большинства перевешивают привилегии избранных. Одним словом, Красс, если бы ты мог вообразить Гракха с рожей разбойника, с одной стороны, и двух пиратов-патрициев — с другой, то составил бы верное представление о произведённом на меня впечатлении.

Во всех их высказываниях мне удалось подметить одну небольшую особенность, значительно меня успокоившую. Признаюсь тебе, что люблю бриттов, среди которых я провёл бóльшую часть жизни, и желаю им только добра. Приятно было поэтому постоянно слышать из уст варваров, что главной и единственной целью их прибытия является защита интересов островитян. Любое упоминание о собственной выгоде звучало вскользь и серьёзно не обсуждалось. Я рискнул попросить разъяснений, как согласуется такая позиция с речью Кенны, в которой он пообещал по сто кож[218] земли каждому из мужчин на корабле. Услышав мой вопрос, все три вождя несказанно удивились и даже обиделись на мои подозрения, затем очень убедительно объяснили, в чём я заблуждаюсь. Поскольку бритты пригласили их для охраны своих земель, разве не будет наилучшим способом для выполнения этой задачи осесть на выделенных наделах, чтобы постоянно находиться под рукой для оказания помощи? Более того, они заявили, что со временем надеются так организовать и обучить аборигенов, что те сами окажутся в состоянии постоять за себя. Ланс, с невесть откуда взявшимся красноречием, начал даже распространяться о величии и благородстве возложенной на них миссии, на что двое его собратьев принялись с жаром стучать по столу кружками с мёдом (кувшин этого мерзостного напитка стоял на столе) в знак одобрения и поддержки.

Ещё я обратил внимание, насколько любопытны, серьёзны и в то же время нетерпимы варвары в религиозных вопросах. О христианстве они ничего не ведают. Им известно, конечно, что бритты исповедуют эту веру, но о сущности её саксы не имеют ни малейшего представления. Тем не менее они без рассуждений приняли за аксиому, что их собственное поклонение Водену есть единственно верное и праведное, а христианская вера ложная и потому неприемлемая. «Эта мерзкая религия», «печальное заблуждение», «достойная сожаления ошибка» — вот эпитеты, которые они употребляют, когда речь заходит о христианстве. Вместо того чтобы испытывать жалость к заблуждающимся, по их мнению, они сразу загораются праведным гневом при каждом упоминании об этой весьма щекотливой теме. Более того, они всерьёз заявляют, что не пощадят ни сил, ни времени, чтобы исправить положение, то и дело хватаясь при этом за рукояти своих широких обоюдоострых мечей.

Ну что ж, милый мой Красс, ты, наверное, успел уже устать от меня и моих саксов, хотя я постарался лишь кратко описать этих людей и их обычаи. С тех пор как я начал это письмо, мне довелось побывать и на двух других прибывших кораблях. Их команды во многом схожи с экипажем первого, и не приходится сомневаться, что отличительные черты этих людей присущи всему их племени. Они храбры, выносливы и очень настойчивы во всех своих начинаниях. В то же время бритты — несравненно более развитая в духовном отношении раса — заметно уступают им в целеустремлённости. Обладая ярким воображением и быстрым умом, они видят сразу несколько путей, тогда как саксы — только один. Они больше подвержены страстям, но и легче впадают в отчаяние. Когда я смотрел с палубы первого саксонского судна на берег, где собралась волнующаяся, взбудораженная толпа встречающих бриттов, и мысленно сравнил их с окружающими меня молчаливыми, полными решимости людьми, мне вдруг показалось смертельно опасным связываться с такими союзниками. Это ощущение угрозы было столь острым, что я не выдержал и обратился к стоящему рядом и пожирающему глазами сборище на берегу Кенне.

— А ведь эта земля будет безраздельно принадлежать вам задолго до того, как вы закончите выполнять взятые обязательства! — промолвил я с горечью.

Глаза его сверкнули.

— Очень может быть! — воскликнул он, но тут же спохватился, что сказал лишнего, и поправился: — Но мы здесь долго не задержимся, уж будьте покойны!

1911

Успехи дипломатии

Министра иностранных дел свалила подагра. Целую неделю он провёл дома и не присутствовал на двух совещаниях кабинета, причём как раз тогда, когда по его ведомству возникла масса неотложных дел. Правда, у него был отличный заместитель и великолепный аппарат, но никто не обладал таким широким опытом и такой мудрой проницательностью, и дела в его отсутствие застопорились. Когда его твёрдая рука сжимала руль, огромный государственный корабль спокойно плыл по бурным водам политики, но стоило ему отнять руку, началась болтанка, корабль сбился с пути, и редакторы двенадцати британских газет, выказывая всеведение, предложили двенадцать различных курсов, каждый из которых объявлялся единственно верным и безопасным. Одновременно возвысила голос оппозиция, так что растерявшийся премьер-министр молился во здравие своего отсутствующего коллеги.

Министр находился в своей комнате в просторном особняке на Кавендиш-сквер. Был май, газон перед его окном уже зазеленел, но, несмотря на тёплое солнце, здесь, в комнате больного, весело потрескивал огонь в камине. Государственный муж сидел в глубоком кресле тёмно-красного плюша, откинув голову на шёлковую подушку и положив вытянутую ногу на мягкую скамеечку. Его точёное, с глубокими складками лицо было обращено к лепному расписанному потолку, и застывшие глаза глядели с тем характерным непроницаемым выражением, которое привело в отчаяние восхищённых коллег с континента на памятном международном конгрессе, когда он впервые появился на арене европейской дипломатии. И всё-таки сейчас способность скрывать свои чувства изменила ему, и по линиям прямого волевого рта и по морщинам на широком выпуклом лбу видно было, что он не в духе и чем-то сильно озабочен.

Было от чего прийти в дурное расположение: министру предстояло многое обдумать, а он не мог собраться с мыслями. Взять хотя бы вопрос о Добрудже и навигации в устье Дуная — пора улаживать это дело. Русский посол прислал мастерски составленный меморандум, и министр мечтал ответить достойнейшим образом. Или блокада Крита. Британский флот стоит на рейде у мыса Матапан, ожидая распоряжений, которые могли бы повернуть ход европейской истории. Потом эти трое несчастных туристов, которые забрались в Македонию, — знакомые с ужасом ожидали, что почта принесёт их отрезанные уши или пальцы, поскольку похитители потребовали баснословный выкуп. Нужно срочно вызволить их из рук горцев хоть силой, хоть дипломатической хитростью, иначе гнев возмущённого общественного мнения выплеснется на Даунинг-стрит. Все эти вещи требовали безотлагательного решения, а министр иностранных дел Великобритании не мог подняться с кресла, и его мысли целиком сосредоточились на больном пальце правой ноги! В этом было что-то крайне унизительное! Весь его разум восставал против такой нелепости. Министр был волевым человеком и гордился этим, но чего стоит человеческий механизм, если он может выйти из строя из-за воспалённого сустава? Он застонал и заёрзал среди подушек.

Неужели он всё-таки не может съездить в парламент? Доктор, наверное, преувеличивает. А сегодня как раз заседание кабинета. Он посмотрел на часы. Сейчас оно, должно быть, уже кончается. По крайней мере, он мог съездить хотя бы в Вестминстер. Он отодвинул круглый столик, уставленный рядами пузырьков, поднялся, опираясь руками на подлокотники кресла, и, взяв толстую дубовую палку, неловко заковылял по комнате.

Когда он двигался, физические и духовные силы, казалось, возвращались к нему. Британский флот должен покинуть Матапан. На этих турок надо немного нажать. Надо показать грекам, что… Ох! В единое мгновение Средиземноморье заволокло туманом и не осталось ничего, кроме пронзительной, нестерпимой боли в воспалённом пальце. Он кое-как добрался до окна и, держась за подоконник левой рукой, правой тяжело опёрся на палку. Снаружи раскинулся залитый солнцем и свежестью сквер, прошло несколько хорошо одетых прохожих, катилась щегольская одноконная карета, только что отъехавшая от его дома. Он успел увидеть герб на дверце и на секунду стиснул зубы, а густые брови сердито сошлись, образовав складку на переносице. Он заковылял к своему креслу и позвонил в колокольчик, который стоял на столике.

— Попросите госпожу прийти сюда, — сказал он вошедшему слуге.

Ясно, что о поездке в парламент нечего было и думать. Стреляющая боль в ноге сигнализировала, что доктор не преувеличивает. Но сейчас его беспокоило нечто совсем другое, и на время он забыл о недомогании. Он нетерпеливо постукивал палкой по полу, но вот наконец дверь распахнулась, и в комнату вошла высокая, элегантная, но уже пожилая дама. Волосы её были тронуты сединой, но спокойное милое лицо сохранило молодую свежесть, а зелёное бархатное платье с отливом, отделанное на груди и плечах золотым бисером, выгодно подчёркивало её стройную фигуру.

— Ты меня звал, Чарльз?

— Чья это карета только что отъехала от нашего дома?

— Ты вставал? — воскликнула она, погрозив пальцем. — Ну что поделаешь с этим негодником! Разве можно быть таким неосмотрительным! Что я скажу, когда придёт сэр Уильям? Ты же знаешь, что он отказывается лечить, если больной не следует его предписаниям.

— На этот раз сам больной готов отказаться от него, — раздражённо возразил министр. — Но я жду, Клара, что ты ответишь на мой вопрос.

— Карета? Должно быть, лорда Артура Сибторна.

— Я видел герб на дверце, — проворчал больной.

Его супруга выпрямилась и посмотрела на него широко раскрытыми голубыми глазами:

— Зачем тогда спрашивать, Чарльз? Можно подумать, что ты ставишь мне ловушку. Неужели ты думаешь, что я стала бы обманывать тебя? Ты не принял свои порошки!

— Ради бога, оставь порошки в покое! Я удивлён визитом сэра Артура, потому и спросил. Мне казалось, Клара, что я достаточно ясно выразил своё к этому отношение. Кто его принимал?

— Я. То есть мы с Идой.

— Я не хочу, чтобы он встречался с Идой. Мне это не нравится. Дело и так зашло далеко.

Леди Чарльз присела на скамеечку с бархатным верхом, изящно нагнувшись, взяла руку мужа и ласково похлопала по ней.

— Ну, раз уж ты заговорил об этом, Чарльз… — начала она. — Да, дело зашло далеко, так далеко, что назад не воротишь, хотя я — даю слово — ни о чём не подозревала. Наверное, тут я виновата, да, конечно, прежде всего виновата я… Но всё произошло так внезапно. Самый конец сезона, да ещё неделя в гостях у семьи лорда Донниторна — вот и всё! Право же, Чарльз, она так любит его! Подумай, она ведь наша единственная дочь — не надо мешать её счастью!

— Ну-ну! — нетерпеливо прервал министр, стукнув по ручке кресла. — Это уж слишком! Честное слово, Клара, Ида доставляет мне больше хлопот, чем все мои служебные обязанности, чем все дела нашей великой империи.

— Но она у нас единственная.

— Тем более незачем мезальянс.

— Мезальянс? Что ты говоришь, Чарльз?! Лорд Артур Сибторн — сын герцога Тавистокского, его предки правили в Союзе семи. А Дебрет ведёт его родословную от самого Моркара, графа Нортумберлендского.

Министр пожал плечами:

— Лорд Артур — четвёртый сын самого что ни на есть захудалого герцога в Англии. У него нет ни профессии, ни перспектив.

— Ты мог бы обеспечить ему и то и другое.

— Мне он не нравится. Кроме того, я не признаю связей.

— Но подумай об Иде. Ты же знаешь, какое слабенькое у неё здоровье. Она всей душой привязалась к нему. Ты не настолько жесток, чтобы разлучить их, Чарльз, правда ведь?

В дверь постучали. Леди Чарльз встала и распахнула дверь:

— Что случилось, Томас?

— Прошу прощения, госпожа, приехал премьер-министр.

— Попроси его подняться сюда, Томас… Чарльз, не вздумай волноваться из-за служебных дел. Держи себя спокойно и рассудительно, будь умницей. Я вполне полагаюсь на тебя.

Она накинула на плечи больному лёгкую шаль и выскользнула в спальню как раз в тот момент, когда в дверях, сопровождаемый слугой, показался премьер-министр.

— Дорогой Чарльз, я надеюсь, вам уже лучше, — произнёс он сердечным тоном, входя в комнату с той юношеской порывистостью, какой он славился. — Почти готов снова в упряжку, а? Вас очень не хватает и в парламенте, и в кабинете. Знаете, из-за этого греческого вопроса разыгралась целая буря. Видели, «Таймс» сегодня разразилась?

— Да, я прочитал, — сказал министр, улыбаясь своему патрону. — Что ж, пора показать, что страна пока ещё не целиком управляется с Принтинг-Хаус-сквер. Мы должны твёрдо держаться своего курса.

— Конечно, Чарльз, именно так, — подтвердил премьер-министр, не вынимая рук из карманов.

— Хорошо, что вы зашли. Мне не терпится узнать, что делается в кабинете.

— Ничего особенного, рутина. Между прочим, наконец вызволили туристов, которые застряли в Македонии.

— Слава богу!

— Мы отложили прочие дела до вашего прихода на следующей неделе. Правда, пора уже думать о роспуске парламента. Отчёты с мест спокойные.

Министр иностранных дел нетерпеливо заёрзал и тяжело вздохнул.

— Нам давно пора навести порядок в области наших внешнеполитических дел, — сказал он. — Нужно вот ответить Новикову на его ноту. Умно составлена, но есть шаткие аргументы. Затем я хочу определить наконец границу с Афганистаном. Эта болезнь действует мне на нервы. Столько нужно делать, а голова как в тумане. Не знаю, то ли от подагры, то ли от этого снадобья из безвременника.

— А что говорит наш медицинский самодержец? — улыбнулся премьер-министр. — У вас, Чарльз, нет к нему должного почтения. Впрочем, даже с епископом легче разговаривать. Он хоть выслушает тебя. Врач же со своими стетоскопами и термометрами — существо особенное. Твои познания для него не существуют. Он выше всех и спокоен, как олимпиец. Кроме того, у него всегда перед тобой преимущество. Он здоров, а ты болен. Так что тягаться с ним невозможно… Между прочим, вы прочитали Ханеманна? Что вы о нём думаете?

Больной слишком хорошо знал своего высокопоставленного коллегу и потому не хотел следовать за ним по окольным тропкам тех областей знания, где тот любил побродить время от времени. Его острый и практический ум не мог примириться с тем, сколько энергии тратится на бесплодные споры о раннем христианстве или о двадцати семи принципах месмеризма. Поэтому, едва тот затевал разговор на эти темы, он старался, ускорив шаг и отвернув лицо, прошмыгнуть мимо.

— Я успел только мельком посмотреть, — ответил он. — А в министерстве какие новости?

— Ах да, чуть было не забыл! Я, собственно, и за этим тоже решил зайти. Сэр Олджернон Джоунз в Танжере подал в отставку. Открылась вакансия.

— Нужно сразу же кого-нибудь назначить. Чем дольше откладывать, тем больше желающих.

— Ох уж эти покровители и протеже! — вздохнул премьер-министр. — В каждом таком случае приобретаешь одного сомнительного друга и дюжину рьяных врагов. Никто так не помнит зла, как претендент, которому отказали в должности. Но вы правы, Чарльз, надо срочно кого-нибудь назначить, особенно в связи с осложнениями в Марокко. Насколько я понимаю, герцог Тавистокский хотел бы определить на это место своего четвёртого сына, лорда Артура Сибторна. Мы кое-чем обязаны герцогу.

Министр иностранных дел выпрямился в кресле:

— Дорогой друг, я хотел предложить то же самое. Лорду Артуру сейчас в Танжере будет лучше, чем…

— Чем на Кавендиш-сквер? — не без лукавства спросил шеф, чуть приподняв брови.

— Чем в Лондоне, скажем так. У него достаточно такта, он умеет себя вести. Он был в Константинополе у Нортона.

— Значит, он говорит по-арабски?

— Кое-как, зато по-французски отлично.

— Кстати, раз уж заговорили об арабах… Вы читали Аверроэса?

— Нет, не читал. Я думаю, что лорд Артур — отличная кандидатура во всех отношениях. Пожалуйста, распорядитесь насчёт этого без меня.

— Конечно, Чарльз, о чём речь. Ещё что-нибудь сделать?

— Да нет, как будто всё. Я в понедельник буду.

— Надеюсь. За что ни возьмись, вы необходимы. «Таймс» опять поднимет шум из-за истории с Грецией. Эти авторы передовых статей — вполне безответственные люди. Пишут чудовищные вещи, и нет никаких возможностей опровергнуть их. До свидания, Чарльз! Почитайте Порсона!

Он пожал больному руку, щегольски помахал широкополой шляпой и вышел из комнаты тем же упругим, энергичным шагом, каким и вошёл.

Лакей уже распахнул огромную двустворчатую дверь, чтобы проводить высокого посетителя до экипажа, когда из гостиной вышла леди Чарльз и дотронулась до его рукава. Из-за полузадёрнутой бархатной портьеры выглядывало бледное личико, встревоженное и любопытное.

— Можно вас на два слова?

— Конечно, леди Чарльз!

— Надеюсь, я не буду слишком навязчивой. Я ни в коем случае не преступила бы рамки…

— Ну что вы, дорогая леди Чарльз! — прервал её премьер-министр, галантно поклонившись.

— Вы можете не отвечать, если это секрет. Я знаю, что лорд Артур Сибторн подал прошение на должность в Танжере. Могу ли узнать: есть у него какая-нибудь надежда?

— Должность уже занята.

— Вот как?!

Оба женских личика — и то, что было перед премьером, и то, что скрывалось за портьерой, — выразили крайнее огорчение.

— Занята лордом Артуром. — Премьер-министр засмеялся собственной шутке и продолжил: — Мы только что решили это. Лорд Артур едет через неделю. Я рад, что вы, леди Чарльз, одобряете это назначение. Танжер — интересное место. На память сразу приходит Екатерина из Брагансы и полковник Кирк. Бэртон неплохо писал о Северной Африке. Надеюсь, вы извините меня за то, что покидаю вас так скоро: я сегодня обедаю в Виндзоре. Думаю, что у лорда Чарльза дело идёт на поправку. Иначе и быть не могло с такой сиделкой.

Он поклонился, сделал прощальный жест и спустился по ступенькам к своему экипажу. Леди Чарльз заметила, как, едва отъехав от подъезда, он погрузился в какой-то роман в бумажном переплёте.

Она раздвинула бархатные портьеры и вернулась в гостиную. Дочь стояла у окна, залитая солнечным светом, высокая, хрупкая, прелестная; черты её лица и фигура чем-то напоминали материнские, но были тоньше и легче. Золотой луч освещал её нежное аристократическое лицо, играл на льняных локонах, а жёлто-коричневое, плотно облегающее платье с кокетливыми бежевыми рюшами отливало розовым. Узкая шифоновая оборка обвивалась вокруг белой точёной шеи, на которой, как лилия на стебле, покоилась красивая голова. Леди Ида сжала тонкие руки и с мольбой устремила свои голубые глаза на мать.

— Ну что ты, глупышка! — проговорила почтенная дама, отвечая на молящий взгляд дочери. Она обняла её хрупкие покатые плечики и привлекла к себе. — Совсем неплохое место, если ненадолго. Это первый шаг в его дипломатической карьере.

— Но это ужасно, мама, через неделю! Бедный Артур!

— Нет, он счастливый.

— Счастливый? Но мы ведь с ним расстаёмся.

— Не расстаётесь. Ты тоже едешь.

— Правда, мамочка?!

— Да, правда, раз я сказала.

— Через неделю?

— Да. За неделю можно многое сделать. Я уже распорядилась насчёт trousseau[219].

— Мамочка, дорогая, ты ангел! А папа что скажет? Я так боюсь его.

— Твой отец — дипломат.

— Ну и что?

— А то, что его жена не менее дипломат, но это между нами. Он успешно справляется с делами Британской империи, а я успешно справляюсь с ним. Вы давно помолвлены, Ида?

— Десять недель, мама.

— Ну вот видишь, пора венчаться. Лорд Артур не может уехать из Англии один. Ты поедешь в Танжер как жена посланника. Посиди-ка здесь на козетке, дай мне подумать… Смотри, экипаж сэра Уильяма. А у меня и к нему есть ключ. Джеймс, попроси доктора зайти к нам!

Тяжёлый парный экипаж подкатил к подъезду, уверенно звякнул колокольчик. Мгновение спустя двери распахнулись, и лакей впустил в гостиную знаменитого доктора. Это был невысокий, гладко выбритый человек, в старомодном чёрном сюртуке, с белым галстуком под стоячим воротничком. Ходил он подав плечи вперёд, в правой руке держал золотое пенсне, которым на ходу размахивал, вся его фигура, острый прищуренный взгляд невольно заставляли подумать о том, сколько же всевозможных недугов исцелил он на своём веку.

— А, моя юная пациентка! — сказал сэр Уильям, входя. — Рад случаю осмотреть вас.

— Да, мне хотелось бы посоветоваться с вами относительно дочери, сэр Уильям. Садитесь, прошу вас, в это кресло.

— Благодарю вас, я лучше сяду здесь, — ответил он, опускаясь на козетку рядом с леди Идой. — Вид у нас сегодня гораздо лучше, не такой анемичный, и пульс полнее. На лице румянец, но не от лихорадки.

— Я себя лучше чувствую, сэр Уильям.

— Но в боку у неё ещё побаливает.

— В боку? Гм… — Он постучал пальцем под ключицей, поднёс к уху трубку стетоскопа и, наклонившись к девушке, пробормотал: — Да, пока ещё вяловато дыхание… и лёгкие хрипы.

— Вы говорили, что хорошо бы переменить обстановку, доктор.

— Конечно, конечно, разумная перемена может быть полезной.

— Вы говорили, что желателен сухой климат. Я хочу в точности исполнить ваши предписания.

— Вы всегда были образцовыми пациентами.

— Мы стараемся ими быть, доктор. Так вы говорили о сухом климате.

— Правда? Я, видимо, запамятовал подробности нашего разговора. Однако сухой климат вполне показан.

— И куда именно поехать?

— Видите ли, я лично считаю, что больному должна быть предоставлена известная свобода. Я обычно не настаиваю на очень строгом режиме. Всегда есть возможность выбрать: Ангадэн, Центральная Европа, Египет, Алжир — куда угодно.

— Я слышала, что и Танжер рекомендуют.

— Конечно, климат там очень сухой.

— Ида, ты слышишь? Сэр Уильям считает, что ты должна ехать в Танжер.

— Или в любое другое…

— Нет-нет, сэр Уильям! Мы чувствуем себя спокойно, только когда подчиняемся вашим предписаниям. Вы сказали, Танжер? Ну что же, попробуем Танжер.

— Право же, леди Чарльз, ваше безграничное доверие мне весьма льстит. Не знаю, кто бы ещё с такой готовностью пожертвовал своими желаниями и планами.

— Сэр Уильям, вы опытный врач. Это нам хорошо известно. Ида поедет в Танжер. Я уверена, это принесёт ей пользу.

— Не сомневаюсь.

— Но вы знаете лорда Чарльза. Он подчас берётся судить о болезнях с такой же лёгкостью, как если бы речь шла о решении государственного дела. Я рассчитываю на то, что вы проявите с ним твёрдость.

— Пока лорд Чарльз оказывает мне честь и считается с моими советами, я убеждён, он не поставит меня в ложное положение, отвергнув это предписание.

Доктор поиграл цепочкой от пенсне и сделал рукой протестующий жест.

— Нет, нет, но вам следует быть особенно настойчивым в отношении Танжера.

— Если я пришёл к убеждению, что для нашей молодой пациентки наилучшее место — Танжер, я, разумеется, не намерен его менять.

— Конечно.

— Я поговорю с лордом Чарльзом сейчас же, как только поднимусь наверх.

— Умоляю вас.

— А пока пусть она продолжает назначенный курс лечения. Я уверен, что жаркий воздух Африки через несколько месяцев полностью восстановит её энергию и здоровье.

С этими словами он отвесил учтивый, несколько старомодный поклон, который играл немаловажную роль в его усилиях сколачивать десятитысячный годовой доход, и мягкой походкой человека, привыкшего проводить бóльшую часть времени у постели больных, пошёл за лакеем наверх.

Как только над дверью задёрнулись красные бархатные портьеры, леди Ида обвила руками шею матери и нежно прильнула головой к её груди:

— Ах, мамочка, ты настоящий дипломат!

Но выражение лица леди Чарльз напоминало выражение лица генерала, только что завидевшего первый дымок пушечной пальбы, а не человека, одержавшего победу.

— Всё образуется, дорогая, — сказала она, с нежностью глядя на пышные жёлтые пряди волос и маленькое ушко дочери. — Впереди ещё много хлопот, но я думаю, что уже можно рискнуть заказать trousseau.

— Ты у меня такая бесстрашная!

— Свадьба, конечно, будет тихой и скромной. Артур должен сейчас же получить разрешение на брак. Вообще-то, я не одобряю поспешных браков, но, когда джентльмен отправляется на выполнение дипломатической миссии, это объяснимо. Мы можем пригласить леди Хильду Иджкоум и Треверсов, а также супругов Гревилл. Я убеждена, что премьер-министр не откажется быть шафером.

— А папа?

— Ну конечно, он тоже будет, если почувствует себя лучше. Дождёмся, когда уедет сэр Уильям. А пока я напишу записку лорду Артуру.

Через полчаса, когда стол был уже усеян письмами, написанными мелким смелым почерком леди Чарльз, хлопнула входная дверь и с улицы донёсся скрип колёс отъезжающего экипажа доктора. Леди Чарльз отложила в сторону перо, поцеловала дочь и направилась в комнату больного. Министр иностранных дел лежал, откинувшись на спинку кресла, лоб его был повязан красным шёлковым шарфом, а ступня, похожая на огромную луковицу — она была обмотана ватой и забинтована, — покоилась на подставке.

— Мне кажется, пора растереть ногу, — сказала леди Чарльз, взбалтывая содержимое синего флакона замысловатой формы. — Положить немного мази?

— Несносный палец! — простонал больной. — Сэр Уильям и слышать не желает о том, чтобы разрешить мне встать. Упрямый осёл! Он явно ошибся в выборе профессии, я мог бы предложить ему отличный пост в Константинополе. Там как раз ослов не хватает.

— Бедный сэр Уильям! — рассмеялась леди Чарльз. — Чем это он умудрился так рассердить тебя?

— Такое упорство, такая категоричность!

— По поводу чего?

— Представь, он категорически утверждает, что Ида должна ехать в Танжер. Декрет подписан и обсуждению не подлежит.

— Да, он говорил что-то в этом роде перед тем, как подняться к тебе.

— Вот как? — Лорд медленно окинул жену любопытным взглядом.

Лицо леди Чарльз выражало полнейшую невинность, восхитительное простодушие, какое появляется у женщины всякий раз, когда она пускается на обман.

— Он послушал её, Чарльз. Ничего не сказал, но лицо его стало мрачно.

— Совсем как у совы, — вставил министр.

— Ах, Чарльз, тут уж не до смеха. Он сказал, что нашей дочери необходима перемена. И я убеждена, что сказал он далеко не всё, что думает. Он толковал ещё что-то о вялости тонов, о хрипах, о пользе африканского воздуха. Потом мы заговорили о курортах, где преобладает сухой климат, и он сказал, что лучше Танжера ничего нет. По его мнению, несколько месяцев, проведённых там, принесут Иде большую пользу.

— И это всё?

— Всё.

Лорд Чарльз пожал плечами с видом человека, которого ещё не вполне убедили.

— Но, конечно, — кротко продолжила леди Чарльз, — если ты считаешь, что Иде незачем туда ехать, она не поедет. Я только одного боюсь: если ей станет хуже, трудно будет сразу что-нибудь предпринять. В такого рода заболеваниях перемены происходят мгновенно. Очевидно, сэр Уильям считает, что именно сейчас наступил критический момент. Но слепо подчиняться сэру Уильяму всё-таки нет резона. Правда, таким образом ты берёшь всю ответственность на себя. Я умываю руки. Так что потом…

— Моя дорогая Клара, зачем пророчить дурное?

— Ах, Чарльз, я не пророчу. Но вспомни, что случилось с единственной дочерью лорда Беллами. Ей было столько же лет, сколько Иде. Как раз тот случай, когда пренебрегли советом сэра Уильяма.

— Я и не думаю пренебрегать.

— Нет-нет, конечно нет, я слишком хорошо знаю твой здравый смысл и твоё доброе сердце. Ты очень мудро взвесил все за и против. Мы, бедные женщины, лишены этой способности. У нас чувства преобладают над разумом. Я это не раз слышала от тебя. Нас увлекает то одно, то другое, но и вы, мужчины, упрямы и потому всегда берёте над нами верх. Я так рада, что ты согласился на Танжер.

— Согласился?

— Но ты же сказал, что не думаешь пренебрегать советом сэра Уильяма.

— Допустим, Клара, что Ида должна ехать в Танжер, но, надеюсь, ты понимаешь, что я-то не в состоянии её сопровождать.

— Решительно не в состоянии.

— А ты?

— Пока ты болен, моё место подле тебя.

— Тогда, может быть, твоя сестра?

— Она едет во Флориду.

— Что ты думаешь о леди Дамбарт?

— Она ухаживает за своим отцом. О ней не может быть и речи.

— В таком случае кто поедет с Идой? Ведь сейчас начинается летний сезон. Вот видишь, сама судьба против сэра Уильяма.

Его жена облокотилась о спинку большого красного кресла и, нагнувшись так, что губы её почти касались уха государственного мужа, погладила пальцами его седеющие локоны.

— Остаётся лорд Артур Сибторн, — вкрадчиво произнесла она.

Лорд Чарльз подскочил в кресле. С губ его сорвались слова, которые нередко были в обиходе министров кабинета лорда Мелбурна. В наше время их уже не услышишь.

— Клара, ты сошла с ума! Кто мог тебя надоумить?

— Премьер-министр.

— Премьер-министр?

— Именно, дорогой. Ну-ну, будь умницей. Может быть, мне лучше не продолжать?

— Нет уж, говори. Ты зашла слишком далеко, чтобы отступать.

— Премьер-министр сказал мне, что лорд Артур едет в Танжер.

— Да, это так. Я как-то упустил это из виду.

— А потом пришёл сэр Уильям и стал Иде советовать Танжер. Ах, Чарльз, это нечто большее, чем простое совпадение!

— Не сомневаюсь, что это нечто большее, чем простое совпадение, — произнёс лорд Чарльз, окинув её подозрительным взглядом. — Ты очень умная женщина, Клара. Прирождённый организатор и дипломат.

Леди Чарльз пропустила комплимент мимо ушей.

— Подумай о нашей молодости, Чарли, — прошептала она, продолжая играть прядями его волос. — Чем ты был сам в те времена? Ты и послом в Танжере не был. И состояния никакого. Но я любила тебя и верила в тебя, и разве я об этом пожалела? Ида любит лорда Артура и верит в него, возможно, и она об этом никогда не пожалеет?

Лорд Чарльз молчал. Взгляд его был устремлён за окно, где качались зелёные ветви деревьев. Но мысли его унеслись на тридцать лет назад. Он видел загородный домик в графстве Девоншир: вот он шагает мимо старых изгородей из тиса рядом с тоненькой девушкой и с волнением рассказывает ей о своих надеждах, опасениях, о своих честолюбивых планах. Он взял белую, изящную руку жены и прижал её к губам.

— Ты всегда была прекрасной женой, Клара, — сказал он.

Она не ответила. Не сделала никакой попытки ещё более укрепить свои позиции. Менее опытный генерал, возможно, попытался бы — и, разумеется, всё бы погубил. Она стояла молчаливая и покорная, следя за игрой мысли, которая отражалась в его глазах и на губах. Когда он взглянул на неё, в глазах его сверкнул огонёк, а губы тронула усмешка.

— Клара, — сказал он, — можешь не признаваться, но я убеждён, что ты уже заказала trousseau.

Она ущипнула его за ухо:

— Оно ждёт твоего одобрения.

— И написала письмо архиепископу.

— Ещё не отправила.

— Послала записку лорду Артуру.

— Как ты догадался?

— Он уже внизу.

— Нет ещё, но мне кажется, это его карета подъезжает к дому.

Лорд Чарльз откинулся в кресле и бросил на неё взгляд, выражающий комическое отчаяние.

— Кто может бороться с такой женщиной? Ах, если бы я только мог послать тебя к Новикову! Ни один из моих сотрудников не годится для этого. Но, Клара, я не в состоянии их принять.

— Даже для благословения?

— Нет, нет.

— А они так были бы счастливы!

— Я не люблю семейных сцен.

— Тогда я передам им твоё благословение.

— И умоляю, не говори со мной обо всём этом по крайней мере сегодня. Эта история выбила меня из колеи.

— Ах, Чарли, ты такой сильный!

— Ты обошла меня с флангов, Клара. Великолепно сделано. Поздравляю тебя.

— Ты ведь знаешь, — прошептала она, целуя его, — вот уже тридцать лет я учусь у такого умного дипломата.

1894

Гостиница со странностями[220]

В те самые мгновения, когда вечернее солнце — неизменный компаньон путника, спешащего к началу очередного художественного повествования, — опускалось за линию горизонта, вдали показалась сельская гостиница, которая, судя по всему, и должна была дать мне приют на ночь.

Подобно заблудшему ягнёнку или потерявшемуся младенцу, одинокий постоялый двор на обочине являл собой печальное зрелище. При виде его так и слышалось то ли жалобное блеяние, то ли детский плач. По своей унылой заброшенности с такими гостиницами сравнится разве что Стоунхендж[221]. В недавнем прошлом храмы британского гостеприимства, сегодня они способны завлечь разве что самого любопытного.

Вблизи бэйтаунской гостиницы не наблюдалось заливов[222], и только наивный путник решился бы назвать «городом» близлежащую деревушку. Домик бурым пятнышком пригрелся на склоне холма. Восточная сторона его уже погрузилась в сизовато-серый полумрак; последние лучи заката, в которых всё ещё грелись отдалённые равнины, освещали строение с запада, — казалось, холодный багрянец загасил в нём последнюю искру жизни. Жуткие истории, место действия которых — полузаброшенная придорожная гостиница, одна за другой стали приходить мне на память.

Между тем солнце, кажется, решило задержаться на небосклоне и дало мне возможность достичь цели под своим покровительством: так догорающая свеча отчаянно вспыхивает в последний миг ради того лишь, чтобы помочь читателю одолеть заключительные строки книги.

Благосклонность светила не осталась с моей стороны незамеченной: я решил, что внимание его заслуживает по меньшей мере того, чтобы им воспользоваться, пришпорил коня и вскоре бросил поводья у самого дома. А красный шар, оставив после себя лучезарный шлейф, удалился за горизонт, и мне подумалось, что в своё время земные монархи, решая вопрос о необходимости мантий, по которым стекали бы в бренный мир остатки монаршего сияния, явно пошли на поводу у небесной моды.

Но найдётся ли на земле монарх, способный, подобно солнцу, с такой лёгкостью рассыпать свои цвета вдоль горизонта? Сомкнутые ряды облаков, величественно проплывая там, где только что опустилось светило, не помешали последним его лучам достичь самых высоких верхушек деревьев: счастливейшие листики, поймав остатки царственного сияния, заискрились, словно россыпь отполированных золотых монет.

Красоту представшей предо мной картины я мог бы воспевать до бесконечности, ибо склонность к рефлексиям такого рода сродни привычке к табаку и жертву свою порабощает целиком и полностью. Ну и подобно курильщику, который никогда не держит в своей коробке менее одной сигары, обладатель развитого воображения всегда найдёт в запасе две-три мысли глобального характера, достойные всяческого поощрения и развития. Размышления сии были, однако, прерваны появлением конюха: выйдя из гостиницы, он приблизился к моему коню и положил руку на уздечку с выражением одобрения на физиономии.

— Хорошая сегодня погода, сэр. А вот завтра сыровато будет.

— С чего ты взял? — спросил я.

— Взгляните на те облака, сэр. Да нет, упаси боже, не там, где закат, а напротив. Видите, как их там плотно сбило — аж посинели, словно заплесневелый сыр. Ну так если ночью гром не грянет, считайте, в жизни своей я не видел настоящей грозы. Заходите, сэр. Дадим пристанище коню и властелину, как сказал бы поэт.

— Местечко тут у вас невесёлое, — заметил я не слишком почтительно.

— Отнюдь, сэр. Дважды в неделю мимо нас валит народ в Вукль, что в двух милях отсюда. После чего отваливает обратно — по закону природы, согласно коему, как говаривал мой папаша, река мокра хотя бы в устье. И верно, не много лестных слов могли бы мы сказать о реке, которая, вздумав впасть в океан, высохла бы вдруг у истока. «Благотворительность начинай в доме своём», — как говаривала моя мамаша.

— Бабушка твоя ничего такого не говаривала? — поинтересовался я как можно более дружелюбным тоном.

Конюх бросил на меня хитрый взгляд:

— Помнится, сэр, говорила она, будто бы вежливость сама себя вознаграждает. По моему же скромному разумению, лучшее для неё вознаграждение — хорошая промывка пищевого тракта, по которому следует она к месту назначения.

— На трезвенника ты не похож, — заметил я, шаря по карманам и разглядывая между делом красноватый нос своего нового знакомого. — Скажи, а кроме тебя, ещё хотя бы одна живая душа тут обитает? Дело в том, что мне хотелось бы получить у вас ужин и комнату на ночь.

— Хозяин пошёл проведать свиней, — сообщил конюх, ловко подхватывая мою подачку. — А Саймон… Не знаю я, где Саймон. Эй, Саймон! — заорал он, обращаясь к пустому пространству. — Ты нам нужен!

Вопль затих, не встретив ответа.

— Похоже он не идёт к нам, сэр, — заметил конюх по прошествии трёх безмолвных минут.

— Похоже что так, — ответил я.

И верно, лишь обладатель самого живого воображения мог предположить, будто кто-то внезапно появится среди ужасающей тишины, безмятежность которой однажды нарушило жужжание навозной мухи, спикировавшей из ниоткуда мне прямо на нос.

— А не мог бы ты сам проводить меня в дом? — спросил я, заметив, что конюх рупором сложил ладони и готов испустить ещё один вопль.

— Ну конечно. — Он быстро опустил руки. — Пройдёмте сюда, сэр. Надеюсь, вы не обидитесь на один добрый совет: не попадайтесь на пути вон тому козлу. Он, бедолага, всегда бодает незнакомцев.

Я охотно согласился не обижаться на этот дельный совет, мысленно усомнившись, правда, в том, что именно козёл, а не его жертвы заслуживает столь трогательно выраженного конюхом сочувствия. Споткнувшись о доску, которая отправила мою шляпу в долгий полёт, завершившийся в бочке с грязной водой, я относительно благополучно добрался до двери гостиницы и оставил таким образом грозного козла в далёком тылу.

— Но во имя грома небесного, с какой стати козла и бочку с грязной водой вы держите перед самой дверью? — воскликнул я, не слишком удачно, может быть, подобрав выражения.

— Как говаривал мой школьный учитель, сэр, — усмехнулся конюх, — что козёл, что бочка — один чёрт: имя существительное.

— Чёрт бы побрал твоего школьного учителя! — раздражённо вскричал я.

— К сожалению, ваше пожелание запоздало, — ответствовал конюх. — Он уже опочил.

Я подобрал свою подмокшую шляпу, не пытаясь выказать при этом особого изящества манер, и последовал за своим провожатым в гостиницу. Здесь он и оставил меня, жизнерадостно пообещав напоследок, что если застенчивый Саймон в скором будущем не появится, то придёт сам хозяин — как только расстанется со своими свиньями. Судя по безмолвию, коим сопровождал своё отдалённое бытие загадочный Саймон, мне предстояло набраться терпения. Оглядевшись, я принялся исследовать помещение, как если бы сам и являлся его новым хозяином.

Огромная мрачная комната, похоже, сумела вместить в себя весь мебельный антиквариат графства. Стулья, на одном из которых я не преминул расположиться, скрипели так, словно заранее желали предупредить: никого, кроме разве что привидения одного из бывших хозяев, выдержать они больше не в силах. Старое зеркало над треснувшим камином изошло в рыданиях: некогда сиявшая поверхность была сплошь покрыта мутными разводами. Букетики павлиньих перьев в паре почти античных ваз покачивались, словно плюмаж катафалка. Несколько гравюр — несомненно, очень старых, но вряд ли обладавших иным достоинством — вжались в стены, как бы норовя скрыться с глаз, чем у зрителя вызывали лишь благодарность, ибо выполнены были ужасно. Только на одной из них можно было разглядеть нечто существенное, а именно подобие головы и в некотором отдалении от неё — хвост. Вероятно, ценителю искусства с богатым воображением и склонностью к фантазиям на сельскохозяйственные темы предлагалось заподозрить в этой тусклой мазне намёк на веселящегося барашка.

Ткань дивана, поражённого какой-то древесной болезнью, характерной для репса и красного дерева, была сплошь усыпана грязно-белой гнилью: нечто подобное можно было бы получить из шерсти живописного барашка, если бы извалять его предварительно в грязной канаве.

Центральное место в комнате занимал шифоньер, забитый фотографиями на разных стадиях тления, с увесистой Библией наверху. Для полноты инвентарной картины стоило бы упомянуть ещё чучело собаки, скамеечку для ног и пару элегантно-хилых кресел.

Раздался неуверенный стук в дверь.

— Войдите! — заорал я, полагая, что столь слабый сигнал требует самой энергичной реакции: ничто иное подателя сего явно не удовлетворит. Отворилась дверь, и передо мной предстал слуга. Спина его была, по-видимому, не намного крепче спинки стула, которая неохотно меня поддерживала. Похоже было, что в глубоком детстве из несчастного извлекли позвоночник, но, освоившись, он затем искусно овладел целым набором изощрённых конвульсий, помогавших ему держаться более или менее вертикально. Слуга передвигался с врождённой элегантностью гусеницы, причём густая поросль на руках усиливала это не слишком приятное сходство. Я радостно поприветствовал гибкого человечка. Он же, открыв дверь и почти ползком перебравшись через порог, изрёк с тихой загадочностью:

— Итак, сэр? — после чего смерил меня таким взглядом, словно пытался оценить трудность очередного возникшего перед ним препятствия.

— Итак, сэр? — эхом отозвался я, заинтригованный мыслью о том, что же он мне на это скажет.

— Итак, сэр? — Мой собеседник явно мучим был тем же вопросом.

— Тебе больше нечего мне сказать?

— Нечего, сэр, — признался человечек с возмутительной покорностью.

— Так уж и нечего? — вскричал я, раздражаясь.

— Миссис приказала спросить у вас, не собираетесь ли вы остаться тут на ночь.

— Ну вот, а говоришь, сказать нечего.

— Господь с вами, так ведь и нечего же, — очень серьёзно отвечал слуга. — Своих слов у меня нет, сэр, да и не было никогда.

Я взглянул на собеседника и преисполнился раскаянием: слова его, мысли, время — всё принадлежало другим. Заметив мой сочувственный взгляд, слуга готов был уже улизнуть, но я вовремя его окликнул:

— Можешь сказать своей хозяйке, что я действительно намерен остаться здесь на ночь. И… в чём дело?

Слуга… расплакался!

Некоторое время я глядел на него в немом изумлении. Потом мне стало не по себе. Я закрыл глаза и крепко сомкнул веки в надежде вернуть себе ощущение реальности. Тест оказался напрасным. Итак, слуга этой провинциальной гостиницы за очень короткий срок успел продемонстрировать по меньшей мере две уникальные способности: извиваться, подобно червю, и рыдать. Причём и то и другое давалось ему с такой лёгкостью, что было очевидно: для него это дело привычное.

Я сунул руки в карманы (ибо нет лучшего способа стать в позу хозяина положения) и тут же почувствовал себя маленьким Наполеоном.

— Итак, дружок, что ты этим хочешь сказать? Ежели ты прохвост, то разоблачён будешь немедленно; ежели просто болван…

— Господь с вами, сэр, — смущённо прервал мою речь слуга, — я не сумасшедший. Но клянусь жизнью, в доме нет свободного места. Мы ведь все здесь ночуем. У нас никогда не останавливались незнакомцы.

— Тем не менее хозяйка направила тебя сюда, чтобы спросить, не собираюсь ли я остаться на ночь?

— Нет, в том-то всё и дело! — вскричал слуга и в горестном отчаянии принялся извиваться пуще прежнего, как если бы я неосторожным движением придавил ему одновременно все нервные окончания. — Она сказала, что на ночь вам тут остановиться нельзя. Но я забыл, я всё перепутал. О горе мне!..

— Хватит дурить, — перебил я его. — Показывай мне свою комнату. Я готов…

Человечек смерил меня диковатым взглядом.

— Но у меня нет ничего своего в этом мире, сэр! — медленно произнёс он. — Тут всё не моё!

Более нелепую ситуацию трудно было себе вообразить. «Не отказаться ли, пока не поздно, от планов, связанных с бэйтаунской гостиницей?» — пронеслось у меня в голове.

— Со спальнями всё ясно. Где тут у вас чердак?

Ответом мне была гримаса полнейшего недоумения, за которой, как ни ужасно, присутствия какого бы то ни было скрытого смысла даже и не угадывалось.

— Слушай, хотя бы это ты должен знать, — простонал я умоляюще.

Но и вторая попытка оказалась безрезультатной — на этот раз из-за появления на пороге плотной и достаточно представительной фигуры с круглой, как шар, головой, уютно утопленной в мягкой фетровой шляпе, смысл земного существования которой явно сводился к отчаянному стремлению не лопнуть по швам от постоянного внутреннего давления. Усилия эти можно было считать успешными лишь отчасти: кое-где в шляпе уже зияли несносные дыры.

— Вы — хозяин дома? — поинтересовался я у третьего персонажа этой почти призрачной галереи.

— Полагаю, что так, — со смехом ответил тот. — Толстоват для столь хилого местечка — это вы хотите сказать, сэр?

Не дождавшись ответа, но заметив, вероятно, в своей реплике (смысл которой, впрочем, ускользнул от моего понимания) проблески остроумия, владелец дома принялся хохотать, да столь энергично, что, глядя со стороны, можно было предположить, будто с ним случился припадок. Слуга перестал плакать; хозяин продолжал смеяться — ну и мне не удалось сохранить бесстрастное выражение лица.

Спустя несколько минут, вдоволь нахохотавшись, весельчак поинтересовался наконец, что мне угодно.

— Мне было бы угодно получить тут на ночь комнату, — проговорил я с некоторой осторожностью, заранее опасаясь, что, услышав предположение такого рода, хозяин может по примеру слуги взять да и разрыдаться.

— Комната готова, — немедленно отвечал тот. — Ну-ка, Вертлявый, пойди и попроси мадам поторопиться.

Вертлявый мигом исчез.

— Этот слуга у вас… — начал я.

— Гибковат местами? Ха-ха! — Хозяин жизнерадостно потёр ладони. — У каждого из нас есть где-то мягкое место — верно я говорю, сэр? У одного — голова, у меня вот — сердце.

Я поздравил хозяина с тем, что ахиллесова пята нашла в его организме столь достойное вместилище, и спросил, действительно ли во всём доме для гостей держат только одну комнату.

— Только одну, сэр. Источник наших доходов — рыночные торговцы. Не так уж часто наш дом удостаивают посещением джентльмены столь неоспоримых достоинств, как вы, сэр. Есть у нас ещё чердачок, с которого, как говорят, открывается неплохой вид на луну. Ха-ха-ха! Мы называем его верхним этажом, сэр!

«Как может человек так много смеяться без причины?» — мысленно спросил я себя и… обнаружил, что сам потихоньку посмеиваюсь. Объединив усилия, мы с хозяином некоторое время сотрясались телами так, что иной мизантроп, глядя на эту сцену со стороны, решил бы, что тут сошлись два эпилептика.

— Ну вот и пошутили на славу! — Хозяин потёр ладони с удовлетворением торговца, только что заключившего выгодную сделку.

— Капитально! — отозвался я.

— Не каждый день выпадает такая удача. — Мой собеседник явно вошёл в роль коммивояжёра.

— Да уж, это точно, — отозвался я сердечно.

— Если вы ещё и в вине, сэр, разбираетесь так же хорошо, как в шутках, значит судьба подарила мне встречу с поистине знающим человеком.

Я благосклонно принял этот деликатный намёк, и некоторое время спустя мы с хозяином уже сидели в маленькой гостиной; бутылка кларета если и представляла для нас барьер, то не слишком серьёзный — так гальваническая батарея разъединяет экспериментаторов, вздумавших ухватиться за концы проводов. В беседе я наметил для себя тайную цель. Дело в том, что время от времени мне начинало казаться, что хозяин себе на уме. То и дело среди бесконечных всплесков буйного веселья я ловил на себе косой взгляд, исполненный тревоги и недоверия. Но как художнику не дано запечатлеть на холсте молнию в момент её появления, так и я не в состоянии был разгадать истинного смысла этих не слишком приятных мгновений.

Мы проговорили довольно долго: я решил, что беседа — лучший способ скоротать время до ужина. Хозяин оказался чуть менее заинтересован в беседе: кухня, судя по всему, волновала его не меньше, и он несколько раз отлучался, чтобы проверить, как там идут дела. Я оставался ждать его возвращения — и по известному закону природы, согласно которому сильная воля всегда одерживает верх над слабой, своего добивался: хозяин возвращался, причём каждый раз — с новой шуткой на устах. Явно пересмеявшись — исключительно ради того, чтобы доставить ему удовольствие, — я стал всё чаще подумывать о еде: за ней можно было провести по меньшей мере несколько серьёзных минут. Вскоре источник моего красноречия иссяк окончательно, а ужин всё не несли.

Тем не менее мне удалось разузнать массу мелких деталей. С энтузиазмом прирождённого антиквара я расспросил хозяина обо всём, что касалось истории дома, и тот охотно поделился со мной своими воспоминаниями. Я спросил, не позволит ли он мне осмотреть строение. Хозяин радушно пообещал провести для меня экскурсию после еды. Но прежде… «Хорошо бы предстоящая трапеза обострила мои чувства вместо того, чтобы вогнать в сонливость», — подумал я.

Пока в ту комнату, где я оказался в самом начале, вносили ужин, в голове у меня вертелся вопрос: как всё-таки мне разгадать хозяина? Проникнуть под оболочку напускной весёлости всегда непросто: хитрец куда чаще выдаёт себя, когда он серьёзен. В облике моего собеседника, однако, незаметно было ровно ничего таинственного. Скелет, если верить пословице, можно найти в тёмном чулане… Но кости, торчащие из котла, бурлящего буйным весельем? Нет, это было бы слишком.

В общем, я решил, что разгадаю тайну дома, чего бы мне это ни стоило — пусть даже ценой появления новых, ещё более неразрешимых вопросов. Робости, к счастью, во мне не было. Но, не зная, с чего начать, я впервые в жизни поймал себя на мысли, что ни к одному из ныне здравствующих политических деятелей не испытываю больше зависти.

Ужин оказался превосходным. Каждое из блюд благоухало изысканнейшими ароматами, так что не отдать должное хозяйскому усердию было никак нельзя. Мог ли я предполагать, что в таком захолустье мне доведётся насладиться шедеврами поварского искусства? Хозяин объяснил своё мастерство тем, что некогда работал учеником у известного кулинара. Нелегко подозревать в дурных намерениях человека, только что потчевавшего тебя прекрасным ужином. Как только Вертлявый, передвигаясь подобно штопору, вынес последнюю пустую тарелку, я задымил сигарой и принялся глубокомысленно вышагивать по комнате.

«Каков фантазёр! — начал я монолог, как бы мысленно обращаясь к невидимому другу. — В один прекрасный день ты и в сахарнице найдёшь привидение. Нет, ну до чего же мнительный тип! Вспомни напоследок грибной омлет и обо всём остальном позабудь. Ф-фу! Любой здравомыслящий человек согласится с тем, что всё это — чистейшей воды домыслы!»

В тот самый момент, когда мой монолог достиг кульминации, дверь зловеще скрипнула. Внутреннее равновесие моё оставалось непоколебимым. Дверь, в отличие от последнего, обнаружила признаки подвижности, повернулась на петлях, и — на пороге возник Вертлявый.

Будучи уже достаточно осведомлён о характере дома и нравах его обитателей, я не удивился тому, что он не заговорил со мной первым. Пару секунд слуга глядел на меня в величайшей задумчивости, но и в этом я не нашёл для себя ровно ничего поразительного. Более того, мне удалось сохранить на физиономии подобающее случаю выражение серьёзности — каждый, кто достиг кое-чего в нелёгком искусстве фотографироваться, поймёт, о чём я говорю. С тем же торжественным выражением разглядывал меня и Вертлявый. Если бы не бурные извивания, его можно было бы принять со стороны за вдохновенного живописца, охваченного возвышенным стремлением как можно точнее изобразить мою физиономию на холсте.

Оставалось терпеливо ждать, пока сей оракул не начнёт своё прорицание. Когда он открыл рот, я решил, что дождался наконец чего-то заслуживающего самого пристального внимания, но… жестоко обманулся в собственных ожиданиях. Вертлявый вдруг повернулся ко мне спиной и принялся вытворять что-то с дверью — возможно, пытаться изнутри закрыть её на наружный засов. Окриком я остановил эту деятельность. Некоторое время он стоял среди комнаты, извиваясь тихо, но с изяществом удава. Наконец в кулаке своём я почувствовал его воротник.

— Итак, — начал я по возможности незлобиво, — будь так добр, объясни мне, что заставило тебя столь долго разглядывать моё лицо? Не понимаешь? Что такое в чертах моего лица требует столь пристального внимания?

— Миссис приказала мне пойти посмотреть на вас, — пробормотал Вертлявый и, явно расставшись с надеждой исполнить до конца волю хозяйки, скользнул к двери с лёгкостью масла, покидающего разогретый сосуд. — Только прошу вас, — продолжил он запинаясь, — миссис приказала мне не говорить вам о том, что мне на вас нужно посмотреть.

— И что же от меня требуется?

— Так вы ей не говорите. Когда она узнает, что я вам об этом сказал, то очень рассердится — если, конечно, вы ей про это расскажете.

Решив не внедряться в этот лабиринт местоимений, я посоветовал слуге убираться восвояси и заняться своими делами.

— Господь с вами, сэр, своих дел у меня не бывает, — заверил он меня, удаляясь.

Этот неожиданный визит нарушил весь ход моих благодушных размышлений, суть которых сводилась к попытке объявить аргументы внутреннего собеседника чистейшей фантазией. Зачем послали ко мне Вертлявого? Далеко не юноша, и уж во всяком случае не обладатель внешности Аполлона, я изначально не был предназначен природой для того, чтобы производить впечатление — пусть даже на домохозяек. Желая сделать мне комплимент, друзья в лучшем случае замечают, что с очками на носу я куда симпатичнее, и мне ничего не остаётся, как мысленно поблагодарить их за такую деликатность. Чтобы произвести на женщину хотя бы минимальное впечатление, я должен приложить к тому немало стараний. Нет, интерес хозяйки к моей скромной персоне при всём желании объяснялся отнюдь не моей наружностью, если даже предположить, что хозяйка ухитрилась рассмотреть меня из укромного уголка.

Вне всякого сомнения, дом хранил какую-то тайну (появление слуги окончательно в том меня убедило), и я уселся, чтобы самым методичным образом поразмыслить над возникшей проблемой. То и дело среди кошмаров, порождённых моей распалённой фантазией, всплывала физиономия хозяина, и вместе с ней возникал вопрос: может ли под столь добродушной личиной скрываться какой-нибудь ужас? Совершенно, казалось бы, исключено. И всё же…

Глубокое раздумье — что плантация для фантомов. Последние чем-то напоминают грибы: уродливые, бесформенные, извивающиеся — они выползают из мрака совершенно внезапно. Прогреть бы жаркими угольками холодный сумрак, прогнать жуткие грёзы и впустить в голову свежих мыслей… но нет, в комнате было слишком тепло, чтобы разводить огонь. Я вперил взгляд в решётку мёртвого камина. Поглядел на мерцающее пламя свечей. Мысленно измерил собственную тень на стене. Пошагал немного по комнате. Присел поочерёдно на каждый стул. Открыл Библию и очень внимательно перечитал родословную Ноя, после чего, удовлетворённый доказательством полнейшей респектабельности этого славного героя древности, выпил за его долгую память.

А потом — то ли под воздействием винных паров, то ли увлечённый не на шутку библейским сказанием — перелистал страницы вплоть до того места, где кончается Ветхий Завет и начинается Новый. Здесь глазам моим предстало описание ещё одного генеалогического древа — не столь, может быть, древнего, как Ноево, но для меня в данной ситуации ничуть не менее интересного.

В Библию между Ветхим и Новым Заветом были вложены три узко разлинованные странички, озаглавленные: «Рождения», «Бракосочетания» и «Смерти». Строк тут размечено было столько, что хватило бы на всех детей, произведённых Мафусаилом на свет за тысячу лет его существования. Предполагалось, что в доме будет зарегистрировано сорок рождений, сорок браков и столько же смертей. Щедро разметил своё будущее составитель сего реестра!

Но щедрость, подобно благотворительности, редко попадает на благодатную почву. Лишь три оазиса виднелись в этой регистрационной пустыне — по одному на каждом листочке. В этих крупных нервных каракулях без труда угадывался почерк хозяина. Давно замечено: весёлые и не слишком обременённые образованием люди склонны проявлять волнение в одном только случае: когда судьба вынуждает их сесть за стол и взяться за перо. Изучение реестра я начал с конца. В графе «Смерти» было записано: «Моя матушка, Элизабет Энн Ферн, мирно скончалась 20 января 18… года. Кончина её была тихой».

Под заголовком «Бракосочетания» значилось: «10 сентября 18… года я, Томас Ферн, холостяк, в приходской церкви Бэйтауна сочетался браком с девушкой Мэри Секстон. Пусть долгие годы жизни не заставят нас пожалеть о содеянном!»

Я взял листок рождений. И тут была одна только запись: «В этот день, 9 августа 18… года, я, Томас Ферн, с радостью свидетельствую о появлении на свет дочери. Имя её — Люси».

Это произошло через одиннадцать лет после женитьбы. Я захлопнул Библию. Простые и практичные заметки были вполне в духе моего весёлого хозяина. Вновь ощутив некоторое облегчение, я подумал, что неплохо было бы проверить, здесь ли находится ребёнок, а потом, возможно, как и подобает пожилому джентльмену, обожающему детей, пригласить её к шутливой беседе.

Выйдя из гостиной, я в низком коридорчике столкнулся с первым своим здешним знакомым — конюхом. Он бежал через весь дом к парадному входу и решил, видимо, проскочить сквозь меня, как если бы я был привидением — во всяком случае, препятствием эфирной природы.

— Точное попадание, сэр, — прокряхтел конюх, потирая лоб в точке соприкосновения с моей головой.

— Поразительная меткость, — в тон ему ответил я, стараясь ничем не испортить возникшей вдруг атмосферы поистине братского дружелюбия.

— Этот чёртов козёл опять убежал, сэр, и я…

— Решил убежать вслед за ним, — подхватил я понятливо. — Так ведь и молодец! Пора бы уж мне привыкнуть к тому, что всё в этом доме сопротивляется естественным законам природы. Могу я чем-то тебе помочь?

— Да вот, знаете ли, на дворе буря разыгралась, — заметил конюх, быстро погружаясь в знакомое мне философическое настроение, — а козёл этот — наш вечный странник. Трудно сыскать ему равного по любви к прогулкам. — Он понизил голос до выразительного шёпота. — Эта тварь одержима нечистой силой, сэр, уж можете мне поверить!

— Да что ты говоришь? — удивился я, принимая вид человека, поражённого ужасным открытием.

— Факт, сэр! С тех пор, как… Э, да нет: если переступлю порог с мыслями о привидениях, точно не доберусь до пруда Дичли.

— Если козёл у вас действительно такой уж завзятый путешественник, каким ты его расписываешь, то почему бы не предоставить ему возможность найти дорогу назад самостоятельно?

— Храни вас Бог, сэр, за такую наивность. Миссис ни на минуту не успокоится, пока этот козёл бродит на стороне. С тех пор, как…

Он вновь осёкся на полуслове.

— Итак, с тех пор, как… — Я ободряюще кивнул.

— Ну нет, ни слова больше! — вскричал конюх, с неожиданной решимостью застёгивая ворот. — Не самое подходящее воспоминание для тёмной ночи. Не хотите ли прогуляться, сэр? Полагаю, он не успел ещё добраться до пруда Дичли. Козёл, а вот ведь как к воде его тянет — что твою водяную крысу.

— И как далеко отсюда этот пруд? — спросил я, будучи в некотором сомнении.

— Не более двух миль, сэр. Обратный путь, думаю, будет длиннее, поскольку эту тварь придётся тащить насильно. Когда видишь козла, упирающегося в землю всеми четырьмя копытами, невольно приходит в голову мысль: и на кой чёрт ему их столько?

— И что же, хозяйка отправила тебя за козлом в такую бурю?

— Тсс! Мы никогда не признаемся ей в том, что козёл потерялся, — до тех пор, пока его не разыщем. Иначе мадам тут же окажется в том неопределённом состоянии, что между обмороком и истерикой. Ну так я мигом его настигну, а вы, сэр, ежели опасаетесь, что шляпа поутратит свой блеск, оставайтесь, пожалуй, здесь, ибо тучи водой брызжут, что твои пузыри, — аж посинели от натуги.

Последний довод показался мне достаточно убедительным, и я, руководствуясь исключительно интересами своей сияющей шляпы, отказался от перспективы провести остаток вечера в погоне за козлом. Бодро пожелав мне спокойной ночи, конюх открыл дверь. Снаружи лило как из ведра. Мощным порывом ветер ворвался в дом и, обдав меня брызгами, принялся стенать и вздыхать в узком коридоре. Только я собрался уговорить конюха отложить поход до лучших в климатическом смысле времён, как он шагнул через порог и был таков. Я открыл дверь, что-то крикнул ему вослед, но услышал в ответ лишь завывание ветра да звуки удаляющихся шагов. «С тех пор, как…» Интересно, услышал бы я продолжение этой загадочной фразы, если б пошёл вместе с конюхом? Судя по решимости его тона, вряд ли. Кроме того, застарелый ревматизм вынуждал меня почти инстинктивно сторониться всякой сырости.

Что ж, оставалось только выследить хозяйку этого славного заведения. Если она окажется личностью столь же диковинной, как и прочие его обитатели, можно будет считать, что квартет удался на славу. Кроме того, в доме должен был находиться ещё и ребёнок, а где же и быть ему ещё, как не подле матери? Я проследовал по кривому коридорчику, соединявшему чёрный ход с парадным, очень внимательно глядя перед собой — на случай, если Вертлявого отправят куда-нибудь со спешным поручением и ему также удастся «точное попадание», по меткому выражению конюха.

Тускло освещённый коридор явно рассчитан был на завсегдатая, изучившего тут каждую половицу: неудивительно, что я дважды споткнулся в самых тёмных его углах. Но впереди слышались голоса, и на пол из приоткрытой двери падала полоска света, источником которого, судя по характерным красноватым сполохам, был камин. Голоса, словно выплывавшие во мрак по световой дорожке, звучали дуэтом: в нежную женскую трель неуклюже вписывался мужской бас.

Я продвигался вперёд осторожно, но не воровски: когда не уверен в том, какой приём тебя ожидает, всегда лучше топать погромче. Судя по тому, что голоса вдруг смолкли, мои ботинки сделали своё дело. Я прошёл ещё немного, распахнул полуоткрытую дверь и оказался лицом к лицу с супругой хозяина и Вертлявым.

Последний подвергался допросу: выражение его лица свидетельствовало об отчаянной попытке вспомнить что-то важное. Моё появление слуга воспринял с нескрываемой радостью, — во всяком случае, на дверь он бросил такой взгляд, каким грабитель благодарит табличку с надписью «чёрный ход», за которой его ждёт оживлённая городская улица. Женщина поднялась, а я весьма бесцеремонно переступил порог.

Стучать я не стал вполне осознанно, и всё же одной только решимости оказалось мало, чтобы подавить ощущение вдруг возникшей неловкости. Смущение моё лишь возросло после того, как я взглянул на хозяйку внимательнее. Вместо дородной дамы свойских манер с цветущей физиономией передо мной предстала женщина, которая в любом обществе была вправе рассчитывать на самое уважительное отношение. Спокойствие и решительность, чувство собственного достоинства, светившееся в каждой черте её смугловатого лица, производили достаточно сильное впечатление. Моё умышленно невежливое вторжение вряд ли могло теперь быть оправдано смягчающими обстоятельствами: присутствие в комнате такой женщины делало мою фамильярность совершенно неприличной.

— Вынужден принести вам свои самые искренние извинения, — начал я как нельзя серьёзнее. — Единственное готовое у меня на сей момент объяснение столь бесцеремонному вторжению состоит в следующем: услышав голоса, я захотел с кем-нибудь пообщаться.

— Ничего страшного, сэр, — несколько удивлённо проговорила миссис Ферн. — Я готова поговорить с вами, если это действительно необходимо. Саймон, можешь идти.

Женщина говорила с шотландским акцентом. Возможно, именно происхождение и объясняло отчасти некоторые особенности её поведения. Саймон — он же Вертлявый — воспользовался разрешением с необычайной живостью, причём от восторга рискнул даже мне подмигнуть.

— Вам, наверное, одиноко, сэр? — спросила миссис Ферн с улыбкой, очень украсившей её тонкие, чётко очерченные губы.

— Жутко! Думаю, вы, как никто другой, можете это понять.

— Ага, уловили акцент? Но я не из Шотландии, хотя отец мой действительно приехал с севера. Ужасно суеверный был человек и любил пугать меня сказками о феях, домовых и прочей нечисти, обитающей среди холодных горных вершин.

— Место, где вы поселились, вполне подходит для того, чтобы продолжить общение с миром духов, — заметил я. — Не сомневаюсь, что дом кишит привидениями. Вы чем-то взволнованы?

— Ничуть, — отвечала миссис Ферн с весёлым смехом. — Да и вы, сэр, страхи свои явно преувеличиваете. Просто воображение у вас слишком развито, что для мужчин, вообще-то, нехарактерно.

— А вы, я вижу, увлекаетесь фотографией, — заметил я с улыбкой. — Подтверждение тому я нашёл и в гостиной.

— Что вы, сэр, это всё муж. Терпеть не могу всякий хлам и обожаю, когда перед глазами — сплошь полированное красное дерево — если, конечно, таковое в комнате вообще имеется. Но мой муж обожает мусор и с фотографиями своими не расстанется, наверное, ради даже самых расчудесных шедевров живописи.

— Ничего не поделаешь — любимое увлечение.

— Не совсем так, сэр. Это скорее… нежное сердце. Он разве не успел ещё рассказать вам, что сердце — его слабое место? Ну так это чистая правда, хотя, насколько я могу судить, характеризуя себя таким образом, люди далеко не всегда оказываются правы. Вещи очень быстро приобретают для него ценность в силу всего лишь каких-то ассоциаций, так что любую безделушку он готов хранить по той лишь причине, что она была с ним и прежде. Я-то мелочь всякую терпеть не могу. Но муж потакает моим слабостям, а значит, и я должна быть к нему снисходительна.

— Не знаю, миссис Ферн, вправе ли я — пусть даже ради того, чтобы выделить вас как приятное исключение, — критиковать представительниц вашего пола, но во всём, что касается понятий «дать» и «взять», женщины, как правило, не отличаются особой душевной щедростью.

— Вы женаты, сэр? — Хозяйка взглянула на меня так спокойно и вместе с тем проницательно, что вопрос этот не показался мне неуместным.

— Ну нет, — рассмеялся я. — Могу похвастаться полным отсутствием каких бы то ни было увлечений — не считая разве что слабости к сигарам. Можете вы в такое поверить?

— Нет, не могу, — тихо, но твёрдо ответила она, не выказав при этом ни малейшего любопытства. После чего вернулась к прежней теме. — Видите ли, сэр, лишь человек, познавший тонкости супружеской жизни, вправе судить о том, что готова отдать женщина и сколько может она претерпеть так, что страданий её никто не заметит. Простите меня, сэр, но вряд ли вы можете считать себя судьёй в этом вопросе.

— Спасибо, что поставили меня на место, — ответил я. — Признаю́ за вами авторитет во всём, что касается брака. Но я, наверное, вас задерживаю — не говоря уж о том, что заставляю стоять? Ваш муж обещал провести меня по дому после ужина — показать кое-какие комнаты.

— Он будет здесь через минуту, — сказала миссис Ферн. — Не хотите ли присесть, сэр? Саймон, где Джордж?

Последние слова были адресованы Вертлявому, вернувшемуся в комнату с лопаткой угля. Не успел я удивиться тому, что столь почтенная дама, обращаясь к слуге, называет мужа по имени, как она со смехом обернулась ко мне:

— Ну разумеется, я имею в виду не мужа, а конюха!

Я машинально кивнул и в очередной раз поразился проницательности этой женщины: конспиративная часть моего визита явно находилась под угрозой. Вспомнив о первоначальной его цели, я ощутил неловкость.

Вертлявый стоял неподвижно, разинув рот, с лопаткой в руке. Хозяйка не стала гневаться, а просто спросила решительно:

— Ты что, Саймон, окончательно рехнулся?

Воспоминание о детской песенке, герой которой отказал в угощении Саймону, пожалевшему пенни, заставило меня рассмеяться, и это не осталось незамеченным.

— Пожалуйста, извините, — пробормотал я. — Всего лишь очередной фотографический отпечаток прошлого.

— Я вижу, у вас хорошая память, — улыбнулась она. — Итак, Саймон, где Джордж?

Вертлявый задрожал всем телом; после недавней своей встречи с конюхом я мог догадаться о причине его волнений.

— Ну же, Саймон! — резко повторила хозяйка.

— Он вышел, — выпалил несчастный слуга и затрясся так, что угольки из лопатки посыпались во все стороны.

— Эй, парень! — Миссис Ферн ухватилась за рукоятку, прекратив этот угольный град. — Ты в своём уме?

Швырнув угли в огонь, она ужаснула Вертлявого следующим вопросом:

— Зачем вышел Джордж? Он под таким ливнем и потонуть может.

— Умоляю вас, мадам, я не знаю, — заикаясь, солгал Вертлявый.

Наконец хозяйка его отпустила.

— Никогда не поймёшь, что у этого несчастного на уме. Правду он говорит с таким видом, будто лжёт. Выдумки же получаются у него вполне правдоподобно.

«Кого надеется она ввести в заблуждение таким объяснением, себя или меня?» — подумал я, но, бросив взгляд на спокойное, открытое лицо этой женщины, тут же укорил себя за подозрительность. В комнату вошёл хозяин.

— Добрый вечер, сэр, — пробасил он раскатисто. — Как вам наш ужин?

— Не припомню более вкусного угощения, — ответил я. — В комбинационной кулинарии вы настоящий виртуоз!

— Мне ведь, сэр, пришлось однажды работать под началом у хорошего шефа. В чём дело, миссис? Что-то, я вижу, тебе взгрустнулось.

— Джордж вышел из дому, — недоверчиво проговорила хозяйка.

— Неужели? — Мистер Ферн наклонился, чтобы зашнуровать ботинок. — Что ж, остаётся только благодарить бога за то, что он у нас такой плавучий. Этот ливень, пожалуй, и рыбу утопит.

— Зачем он вышел, хотела бы я знать.

— Вот уж понятия не имею, — ответил хозяин, увлечённый своим шнурком. — Он у нас парень с причудами. А причуды — дело такое: лучше им не мешать. Одной переболеешь, другой, — глядишь, и полегчает.

Столь либеральное высказывание по упомянутому вопросу, похоже, не произвело на миссис Ферн должного впечатления. Я видел, что с губ её готов был сорваться какой-то вопрос, более того — несколько раз она удержалась от него в самый последний момент. Я, разумеется, удалился бы, чтобы дать хозяйке возможность свободно высказать все свои сомнения, если бы не понимал при этом, что муж её явно не в восторге от перспективы остаться тут в качестве единственного ответчика. Желая хоть как-то меня задержать, он потребовал у жены «пузырёк сосудорасширяющего», выразив уверенность в том, что это средство «наверняка и труп вернёт к жизни». Я заметил, что означенные твари могут услышать нас и явиться с ближайшего кладбища, дабы отведать чудесного эликсира, на что он со смехом предложил мне, как потенциальному кандидату, оценить его свойства заранее.

Вино — сладкое, как нуайо, ароматное, как шартрез, — оказалось великолепным. Стоило мне, однако, заговорить о шартрезе, как я тут же услышал легенду о старом монахе, которому приятели — за то, что он выдал секрет старого ликёра, — придумали славное наказание: стали поить одним только этим самым ликёром, пока бедняга не испустил дух.

— Лучшая диета из всех, о которых мне приходилось слышать, — заверил хозяин и пошёл вставлять клинышек в расшатавшуюся оконную раму.

За то время, пока мы беседовали, буря усилилась. Словно вихрь дикой ярости вырвался вдруг из самого её сердца: в том, как стучался ветер в окна и двери, ощущалась почти личная ненависть ко всему живому.

Лицо хозяйки побледнело, тонкие губы сжались так, что стали почти незаметны. Муж отпил «сосудорасширяющего», поднёс бутылку к свету и принялся восхищаться цветом вина с весёлостью, показавшейся мне слегка наигранной.

Я сгорал от желания расспросить супругов о ребёнке, но не знал, как перевести разговор на эту тему. Миссис Ферн была в чёрном платье, но без траурной повязки: ничто, кроме цвета, о трауре в нём не напоминало. В гостиной не видно было тех мелких деталей, что свидетельствуют о присутствии в доме ребёнка. Тщетно искал я взглядом куклу или игрушку, ленточку или туфельку. Где находилась Люси Ферн? В гостях? В постели? Исключено. В самом облике супругов не было и намёка на то, что мысли их заняты ребёнком. В такую ужасную ночь родители не смогли бы оставить дитя; мать — да ещё такая нежная и внимательная (черты лица миссис Ферн выдавали в ней присутствие этих качеств) — обязательно осталась бы у кроватки ребёнка, напуганного буйством промозглого мрака.

Я выпил два бокала вина, и хозяйка принялась настойчиво предлагать мне третий, когда в заднюю дверь постучали и мистер Ферн пошёл открывать. Вошёл Джордж и вместе с хозяином в сопровождении Вертлявого проследовал в комнату. Миссис Ферн, уже опускавшая горлышко к моему бокалу, поставила бутылку на стол.

Хозяин снял шляпу и вновь натянул её на голову, явно пытаясь преодолеть таким образом неловкость первого мгновения. Миссис Ферн пристально осмотрела Джорджа. Конюх промок с головы до ног: струйки воды с густых бровей стекали на широкое, чуть приплюснутое лицо, то и дело проникая в разинутый рот.

— Слушай, Джордж, — голос миссис Ферн прозвучал весьма резко, — намок ты основательно, но воды, я вижу, наглотался мало! Подойди к огню, дружок, и дай-ка нам на тебя наглядеться.

Джордж без видимого удовольствия двинулся на осмотр, а я вновь не смог удержаться от улыбки. Жилистый конюх промок до нитки, короткий плащ его пестрел пятнами, дождевые капли всеми цветами радуги играли на рукавах. Выглядел он так, словно утратил внезапно какую-то часть человеческой сути, превратился в водоплавающее и теперь сам удивляется своему новому состоянию.

— Слушай, парень, — нетерпеливо продолжила миссис Ферн, — я вижу, ты решил в сообразительности переплюнуть даже нашего Саймона. Что вынудило тебя прогуляться в такую ночь?

Наступила тишина. Хозяин вспомнил о своём ботинке. Вертлявый начал медленно ускользать к двери. Джордж стоял неподвижно, опустив голову и глядя в пол. Я оставался единственным заинтересованным зрителем этой живописной сценки. Лицо миссис Ферн помрачнело: чистые серые глаза подёрнулись жарким туманом. Повернувшись вполоборота, она открыла дверцу буфета.

— Ну конечно, — тихо и взволнованно заговорила она, — я так и знала. Джордж, ты привёл его обратно?

Последние слова прозвучали слегка вызывающе; женщина вопросительно взглянула на конюха.

— Да, мэм, — ответил Джордж. — Я не хотел говорить вам об этом, пока не привёл его, но Вертлявый — он же не удержит в себе ничего, что размером поболе воробьиного яичка.

Миссис Ферн снова взялась за бутылку. Рука её была теперь не столь тверда, но она налила мне вина, после чего достала ещё один бокал, наполнила его наполовину и подала конюху:

— Выпей, Джордж, и отправляйся в постель: Саймон высушит твою одежду. Ты славный малый. Козёл в порядке?

— Да какая холера его возьмёт? Он если и помрёт, так только от упрямства — нам назло, — заверил всех Джордж с улыбкой. — Ни одна живая душа не в силах управиться с ним после того, как…

— Ну вот что, хватит! — воскликнул хозяин. — Кончай дрожать тут, парень, доживи сначала до моих лет — можешь потом заводить себе ревматизм.

Джордж, пожелав всем покойной ночи, отправился восвояси; за ним поплёлся и Вертлявый. Странная грусть овладела хозяином, да и хозяйка показалась мне вдруг необычно суровой и опечаленной. Расспрашивать их в этот вечер я был не вправе. Миссис Ферн дала мне свечу и предложила показать спальню. Было ещё достаточно рано, но возвращаться в гостиную, напоминавшую склеп, у меня не было никакого желания. Хозяин высказал уверенность в том, что сон мой будет спокоен и крепок, — я ответил ему тем же. Миссис Ферн провела меня наверх, открыла дверь спальни и выразила надежду, что я не испытаю тут никаких неудобств. Ответив ей в том же духе, я остался наедине со свечой и собственными размышлениями.

Комната располагалась как раз над гостиной и была тех же размеров; более того, в четырёх стенах её царило то же уныние. Мебель тут казалась ещё более обветшалой, а огромная кровать, подобно севшему на мель ковчегу, торчала прямо посреди комнаты. Я прошёл по изъеденному червями полу к тому месту, где стоял мой рюкзачок, и начал его расстёгивать. Ремешки заскрипели, но одновременно раздался и посторонний скрип. Я подскочил к двери, распахнул её, но ничего особенного за порогом не обнаружил. Из замочной скважины торчал старый ключ — слишком ржавый, чтобы стоило пытаться его повернуть. Засов отсутствовал, так что защититься от непрошеных гостей я мог, лишь придвинув к двери стул и поставив на него два оловянных подсвечника в надежде, что пришелец, ворвавшись в комнату, по меньшей мере выдаст себя каким-то шумом.

Ураган усиливался с каждой минутой. Я отдёрнул шторы и попытался вглядеться в полузатопленную сельскую местность. Ливень обрушивался с небес сплошной водяной лавиной, но сквозь этот шквал местами проглядывал мрачный пейзаж и печальные в своём одиночестве гиганты-деревья. Вдали слабо мерцали огоньки деревеньки, но и они, казалось, вот-вот погаснут под яростным напором ветра. Поскольку вид, открывавшийся из окна, навевал в лучшем случае мысли о смерти, я вновь обратил своё внимание к интерьеру. В комнате, пусть даже защищённой от ливня и ветра, было не намного веселее, чем снаружи. Я поднял свечу и огляделся.

Стену украшала единственная картина. Точнее, увеличенная и раскрашенная фотография очаровательной девочки со светло-голубыми глазами, льняными волосами и милым личиком, в чертах которого угадывались и твёрдость миссис Ферн, и искреннее добродушие её мужа. Вне всяких сомнений, я глядел на лицо ребёнка, чью дату рождения мистер Ферн внёс в регистрационный листок, найденный мною в Библии. На вид девочке было лет семь, но высокий лоб и светящиеся умом большие глаза свидетельствовали о том, что в интеллектуальном и духовном развитии она намного опередила свой возраст.

Необычайная яркость этого детского облика удивить меня не могла: мать Люси была женщиной выдающейся, пусть и надломленной обстоятельствами. Самый одарённый скульптор никогда не проявит себя, если заставить его всю жизнь заливать в формы металл. Условия жизни, которые уготовила судьба миссис Ферн, вряд ли могли способствовать развитию всех сторон её оригинальной натуры. А ведь в иные времена она вполне могла бы оказаться в центре бурных событий, вызывая всеобщее восхищение и проявляя неженскую стойкость. Такой характер можно лишь уничтожить — подавить его невозможно.

Детский лик словно светился аурой надежды: казалось, юное существо это должно оставить в нашем мире заметный след и речь его всегда будет слышна в гуле толпы. Но где она сейчас, эта девочка? Разве мать не должна всем сердцем любить такое дитя — лелеять этот уникальный росток, которому суждено расцвести в грядущем?

Пока за окном бушевал шторм, заснуть я, конечно, не мог. Откатив от стены диванчик, стоявший в одном из углов, я прилёг и стал вслушиваться в дьявольские придыхания ветра. Тысячеголосым бесовским хором вопил он у моего окна, посылая вопли в трубу и дымоход; словно шотландец, обезумевший в пляске, то выплёвывал страшные ругательства, то опустошённо стонал, то всхлипывал от яростной боли.

Наконец, подавленный этими тягостными впечатлениями, я сомкнул веки, и тут же передо мной возникло лицо девочки — лицо, которое было последним, что я видел в тот вечер. Умоляющий взгляд серьёзных глаз, решительно сжатые губы, сдвинутые брови… Тоненькое существо, напряжённо выпрямившись, тянулось ко мне, и капли дождя стекали по ручонкам куда-то вниз. Я попытался прикоснуться к ней, но не смог: видение отпрянуло прочь, продолжая издалека молить меня о чём-то. А когда я совсем уже отчаялся понять его, приблизилось вдруг к самому уху и прошептало ледяными губами: «Я обречена бродить здесь… навеки обречена бродить здесь». Бесприютная и измученная, усталая, но неугомонная, сущность эта жаждала успокоения, не в силах отыскать себе клочка земли, который согрел бы её остов, навсегда укрыл бы от этого мира.

Тусклые глаза молили о вожделенном сне, юное измученное лицо жаждало коснуться подушки, маленькое тельце, уставшее от жутких скитаний, трепетало в последней надежде обрести себе вечное ложе. Ни прикоснуться к ребёнку, ни заговорить с ним я не успел: видение вдруг исчезло. На смену ему явился мрак, окутав меня пустым и тяжёлым сном.

Что-то вдруг разбудило меня: что именно — понять было невозможно. Я вскочил на ноги, охваченный тем странным чувством, что возникает при внезапном пробуждении, когда, не подозревая ещё, с какой стороны грозит опасность, человек готов действовать, и притом без промедления. Нервы мои напряглись. Что разбудило меня? Во всём доме не слышно было ни звука. И всё же… Так ли уж безмолвен был этот мрак? Когда все чувства обострены до предела, звук скорее чувствуется, нежели слышится. Теперь я мог уже сказать совершенно точно: в нескольких шагах от меня кто-то бесшумно ступал по половицам.

Я взглянул на часы: стрелки показывали час ночи. Я проспал три часа. Послышались тихие шаги: кто-то приближался к моей двери. Тяжёлой поступью шёл мужчина, за ним едва слышно следовала женщина. Я в ужасе глядел на дверь, ожидая, что она распахнётся, подсвечники слетят со стула и произойдёт нечто ужасное. Но дверь оставалась закрытой. Я быстро приблизился к ней и прильнул к замочной скважине. Совсем рядом прошуршало женское платье.

— Томас, дорогой, не сегодня! — послышался печальный шёпот миссис Ферн. — Нет, только не в эту ночь!

— Нет, сейчас! — Этот угрюмый бас мало напоминал голос моего радушного хозяина. — Иди в постель, моя милая, я просто принесу тебе свечку.

— Как же я могу вернуться, Томас, ты сошёл с ума. Не этой ночью, пожалуйста. Твои нервы уже на пределе.

— Возвращайся, моя девочка. Оставь меня: я просто принесу тебе свечку.

Обладатель тяжёлой поступи стал подниматься, лёгкие шаги затихли внизу. Наступила тишина. Десятки самых фантастических предположений ночными тенями возникали у меня в мозгу. Одна такая минута по насыщенности своей стоит сотни жизней. Свеча догорела, и я вдруг осознал, что за окном тихо. Я отдёрнул шторы: на небе, словно разорванном пополам, сияла безмятежная луна. Её бездушный свет не несёт в себе любви и огня: он — квинтэссенция чужого сияния — сродни тем из нас, кто любит пригреться в тени великого человека, не испытывая при этом даже симпатии к источнику, этот огонь порождающему.

Всё же лучше отражённый свет, чем свеча, решил я, тем более что свечи-то у меня теперь как раз и не было. Но потом понял, что весь свет Вселенной я отдал бы в ту минуту за одну-единственную свечку: не понесёшь же луну с собой в коридор! Впрочем, без неё было бы, пожалуй, ещё хуже. Я чуть-чуть выждал, но не услышал ни звука. Возможно, хозяин также решил довериться яркому свету царицы ночи и не стал искать свечу. Я открыл дверь и остановился в тёмном коридоре. Через несколько секунд внизу послышались шаги; на лестнице не видно было ни зги. Шаги приближались. Прежде чем человек достиг лестничной площадки, на которой располагалась моя комната, я успел скрыться за дверью и тихо её прикрыть. Наступила пауза; затем вновь раздались звуки шагов — хозяин продолжал подниматься. С неожиданной решимостью я, в одних носках, вышел на тёмную лестницу и отправился вслед за ним.

На следующей площадке он опять постоял в темноте; вновь миссис Ферн вышла из спальни и стала уговаривать мужа вернуться. Тот с прежним упрямством посоветовал ей возвращаться в постель и продолжил свой путь. Лунный свет, струившийся из маленького оконца, падал на лесенку, скрывавшуюся в нише на верхней площадке. Хозяин взбежал по ней с юношеской прытью, затем разжал кулак, вставил ключ в замок скрывавшейся в темноте двери, бесшумно повернул его и вошёл внутрь. Дверь осталась чуть приоткрытой. Вверх по той же лесенке осторожно двинулся и я. Ноги меня не слушались, поступь была нетвёрдой, но я сумел добраться до вершины без единого звука. Затем толкнул дверь и оказался в комнате — точнее, на чердаке.

В первое же мгновение я успел охватить взглядом все детали обстановки; в следующее — разгадать тайну «верхнего этажа». Каждый уголок комнатки был освещён ярким и холодным лунным светом. Скошенная крыша, подпираемая грубо отёсанными суковатыми балками. Чёрная ткань на стенах. Красный коврик в середине помещения, а на нём — ящичек с высокими серебристыми рукоятками. Перед гробиком в ярком сиянии лунного света согнулся в три погибели — скорбно, но явно не для святой молитвы — пожилой мужчина. Все мои чувства напряглись, словно натянутые струны.

Похолодев от ужаса, я шагнул в комнату. Хозяин вскочил на ноги, да так и остался стоять передо мной, не в силах произнести ни слова. Я заговорил первым:

— Итак, мистер Ферн, вы наконец-то разоблачены.

Он продолжал глядеть на меня, словно ожидая, пока из хаоса мыслей не составится вразумительного ответа. Затем вздохнул и с какой-то вялой покорностью произнёс:

— Да, наконец-то.

Я растерялся. Хозяин не оправдывался, — похоже, он был в замешательстве.

— При моём скромном участии закон настиг вас, мистер Ферн, и вам придётся ему подчиниться.

— Да, да, — тихо ответил он. — Вот уж три года исполнится в октябре, как я дурачу его, этот самый закон.

— О боже, как можете вы столь хладнокровно говорить о содеянном! — вскричал я. — Неужто сердце ваше так очерствело, что, даже совершив ужаснейшее убийство…

— Как вы сказали?! — воскликнул хозяин, поражённый моими последними словами. — Убийство? Да будьте вы прокляты! Пусть Бог осудит вас так же несправедливо, как вы меня осудили!

Он схватил меня своей огромной ручищей и принялся трясти за плечо. По лицу его потекли слёзы, а проклятия, казалось вырвавшиеся из глубин сердца, так и застыли на губах, не находя себе выхода. Я поглядел на него, на посеребрённый гробик, стоявший посреди этого заброшенного чердака, и вырвался из тисков.

— В таком случае, во имя общего нашего Судии, ответьте мне, что это такое? — Я указал на жуткий ящик.

Страсть его вдруг угасла. Он закрыл руками лицо и как слепой побрёл к середине комнаты. Затем опустил голову к гробику и сквозь слёзы принялся шептать какие-то ласковые слова, тут же сливавшиеся со всхлипываниями. Почувствовав какое-то движение за спиной, я обернулся и увидел миссис Ферн. Лицо её было таким же белым, как и падавший на него свет, но женщина держалась с достоинством, являя собой резкий контраст как с мрачным чердачным склепом, так и с самим видом сломленного горем мужа. Видно было, как быстро под длинной ночной рубашкой вздымается грудь, — в остальном хозяйка оставалась совершенно спокойной.

Бросив на меня быстрый взгляд, она подошла к мужу и обвила руками его шею. Он вздрогнул от прикосновения и склонил свою огромную взъерошенную голову ей на плечо. Глубина горя, потрясшего этого человека, была неизмерима: его необузданный темперамент открылся вдруг передо мной с совершенно неожиданной стороны. Она вытерла ему, как младенцу, ладонями слёзы с лица. А когда несколько мгновений спустя взгляды их обратились к маленькому окошку, указала на небо, по которому проплывали облака и где торжественная синева словно спряталась среди россыпи мерцающих звёзд, спасаясь от яркой луны. Он снизу вверх взглянул на жену, подобно бессловесной твари, требующей от высшего существа объяснения собственным невыразимым чувствам. В голосе миссис Ферн, ответившей на его немой вопрос, послышалась особенная теплота:

— Почему бы тебе не обратить взгляд твой — туда?

Мистер Ферн повернулся к гробу и закрыл руками лицо, словно защищаясь от мыслей, навеваемых видом звёздного неба.

— Потому что она — тут… — Грубый голос его дрожал. — Тельце, которое я обнимал, — здесь, губы и щёчки, которые я целовал, — здесь. Ты говоришь, что это — материя, а не дух. Дух — в вышине, такой же холодный и жуткий, как те божественные звёзды. Но ведь это тело я так лелеял, так любил. Эти яркие глаза… её голубые глаза, я сохранил их!

Он кивнул мне и продолжил свою печальную, но, как ни странно, весьма горделивую речь:

— В отношении меня, сэр, вы только что употребили страшное слово, которое само по себе подчас искушает оправдать его смысл. В чутье вам не откажешь, но в самый последний момент оно вас обмануло. Имя демона, погубившего моё дитя, — круп: я же лишь поцеловал её мёртвые веки. Пойдите в церковь: вы увидите там могильный камень с её именем, а окажись вы здесь три года назад, могли бы попасть и на похороны. Они спустили гроб в могилу — верно я говорю, жена? — но моей дорогой девочки в нём не было.

Мистер Ферн выпрямился, всем телом дрожа от возбуждения, и в порыве неожиданного красноречия продолжал свою речь:

— Неужели вы думаете, что я способен отдать мою красавицу червям на съедение, чтобы они выели ей глаза, уши, губы? Как мог я предать мою девочку стуже, буре, сырой земле? Разве эта старая крыша, которая защищала Люси при жизни, не способна дать ей приют сейчас, когда она сделалась тиха и безмолвна? Из одной древней книги я узнал, как бальзамируют мёртвых, сохраняя их облик на долгие годы. Я изготовил два гроба — один вставил в другой — и уложил её на мягкую подстилку из перьев. А потом вынул тело и перенёс его сюда. Пустой гроб закопали, а мы с женой провели здесь свою службу: стоны и слёзы были единственной нашей молитвой. Дитя моё всегда боялось бури: я приходил к ней каждый раз, как только начинался дождь и поднимался ветер. Сегодня жена начала уговаривать меня не ходить сюда: потому что вы остановились на ночь. Я терпел, но душа моя не могла успокоиться. Я должен был навестить её и пришёл — просто чтобы удостовериться, что ей хорошо и покойно среди бушующего урагана. Но вы, сэр, перехитрили меня. Моя жена — проницательная женщина — что-то такое прочла в вашем взгляде. Вы не были женаты, вам не приходилось терять родное дитя. Вы думаете, легко схоронить свою мёртвую девочку и больше уже никогда её не увидеть? О нет, сэр, ошибаетесь. Одна только мысль об этом способна разорвать мне сердце! О боже!

Он вновь склонил голову над крышкой гроба. Я шагнул к миссис Ферн и прошептал:

— Простите, я должен покинуть вас. Ухожу к себе в комнату. Утром мы увидимся?

Она кивнула, и я вышел.

* * *

Год спустя мы с конюхом Джорджем стояли на бэйтаунском кладбище у могильного камня, под которым нашли наконец пристанище останки маленькой Люси Ферн.

Тогда, на следующее утро после той памятной грозовой ночи, я отправился к приходскому священнику. Выслушав мой рассказ с профессиональным ужасом и чисто человеческим участием, он сделал затем всё, чтобы гробик с телом, три года пролежавшим на чердаке, обрёл последний приют.

И вот год спустя мы с Джорджем бок о бок стояли у могилы. Я помалкивал, а конюх бормотал — в своей привычной философской манере:

— Храни вас Господь, сэр: вы сделали доброе дело для нашего хозяина и его миссис. О нас давно уже перешёптывались в округе. Они всё равно не смогли бы жить счастливо с мёртвым телом, разлагающимся над головой. Как говорила моя мамаша, черви тоже хотят жить, и кто мы такие, чтобы лишать несчастных хлеба насущного? А знаете, маленькая Люси отдала Богу душу, когда за окнами бушевала буря, и непонятно было, кто воет громче — ветер ли за окном или наш хозяин. Миссис — нет: она из тех, кто привык проглатывать слёзы.

Этот козёл, дьявол его забери, был для мисс Люси ну словно игрушка. До чего ласков был с ней — ни дать ни взять ослик на пастбище. В ту ночь, когда она умерла, он впервые и выбежал — прямо под дождь. Миссис тут же снарядила меня за козлом, но, пока я притащил его, крошка уже испустила дух. С тех пор, как только начинается буря, наш козёл непременно убегает из дома. Привязывать его миссис не хочет, опять же из-за мисс Люси. Но и терять его нам теперь никак нельзя: ей, видите ли, взбрело в голову, будто душа девочки с этим козлом связана какой-то незримой нитью. И если он вдруг утонет в пруду, то и дух мисс Люси пропадёт вместе с ним. Хотя, храни вас Господь, сэр, не верю я в эти сказки про духов. Как говаривал мой папаша, тот «дух» только и хорош, который сидит в бутылке: он не холодком пробирает, а, наоборот, душу греет. Хорошенькая получилась могилка, сэр. Фиалки я посадил. Земля, она лучше нас знает, как приукрасить то, что в ней покоится.

— Решили и мы, сэр, последовать за вами, — послышался голос мистера Ферна.

С ним была и жена. Я посторонился, чтобы пропустить её к могильной плите. Некоторое время она очень спокойно и нежно глядела на надпись — так, словно любовалась чертами любимой дочери. Мистер Ферн нагнулся, сорвал фиалку и подал её жене.

Наступившую вдруг тишину нарушил порыв свежего весеннего ветерка: дыханием своим он донёс до нас безмолвное слово о вечной юности мира и нежно обнял могилку девочки, умершей едва успев расцвести — как весенний цветочек.

1889

Вот как это было

Эта женщина обладала даром медиума. Вот что она написала однажды:


Некоторые события, происшедшие в тот вечер, я помню очень отчётливо; другие похожи на туманный, прерывистый сон. Вот почему мне трудно связно рассказать то, что со мной тогда случилось. Я не имею ни малейшего представления, что заставило меня в тот день отправиться в Лондон и почему я вернулся так поздно. Все мои поездки в Лондон как бы слились в одну. Но начиная с той минуты, когда я вышел из поезда на своей маленькой станции, я помню всё чрезвычайно ясно. Мне кажется, я могу пережить всё заново — каждое мгновение.

Хорошо помню, как шёл по платформе и смотрел на освещённые часы в конце перрона; на них было половина двенадцатого. Помню, как прикидывал, успею ли до полуночи добраться домой. Помню большой автомобиль с сияющими фарами, сверкающий полированной медью. Он поджидал меня у станции. Это был мой новенький «робур», в тридцать лошадиных сил. Его как раз доставили в тот день. Помню, я спросил своего шофёра Перкинса, как машина, и он ответил:

Отлично!

Я поведу сам, — сказал я, забираясь на сиденье водителя.

Тут передача работает по-другому, — ответил он. — Может, лучше мне сесть за руль?

Нет, мне хочется испытать её, — настаивал я.

И вот мы тронулись. До дома было пять миль.

Мой старый автомобиль имел обычный переключатель передач, вделанный в углубление на панели. В новом автомобиле, чтобы увеличить скорость, нужно было перевести рычаг, расположенный на специальном щите. Научиться этому было нетрудно, и вскоре я был уверен, что всё понял. Конечно, глупо начинать осваивать новую машину в темноте, но ведь мы нередко совершаем глупости и далеко не всегда расплачиваемся за них сполна. Всё шло хорошо до Клейстон-хилла. Это один из самых неприятных холмов в Англии, длиной полторы мили, с тремя крутыми поворотами. Мой гараж расположен у самого подножия, а ворота выходят на Лондонское шоссе.

Едва мы миновали выступ этого холма, где самый крутой подъём, как начались неприятности. Я вёл на предельной скорости и хотел сбросить газ, но переключатель вдруг заклинило между двумя передачами. Я вынужден был опять прибавить газу. Мы мчались на бешеной скорости. Я рванул тормоза — один за другим они отказали. Это было ещё полбеды: у меня оставался боковой тормоз. Но когда я всем телом навалился на него, так что лязгнула педаль, а результата не последовало, я покрылся холодным потом. В это время мы мчались вниз по склону. Ослепительно горели фары, и мне удалось проскочить первый поворот. Затем миновали и второй, хотя чуть не угодили в кювет. Оставалась всего миля по прямой и один поворот внизу, а там — ворота гаража. Если я смогу проскочить в это убежище — всё в порядке: дорога к дому шла вверх и машина сама остановится.

Перкинс вёл себя безупречно; я хочу, чтобы об этом знали. Он был начеку и сохранял хладнокровие. Вначале я думал, не стоит ли круто повернуть и въехать на насыпь, но он как будто прочёл мои мысли.

Я бы не делал этого, сэр, — сказал он. — На такой скорости машина перевернётся и придавит нас.

Конечно, Перкинс был прав. Он дотянулся до переключателя и убрал сцепление. Машина шла теперь свободно. Но мы продолжали мчаться на бешеной скорости. Он схватился за руль.

Я поведу! — крикнул он. — Прыгайте, не упускайте шанса. Нам не одолеть этот поворот. Лучше прыгайте, сэр!

Нет, — ответил я. — Я буду держаться до конца. Прыгай, если хочешь, Перкинс.

Я останусь с вами! — прокричал он.

Будь это мой старый автомобиль, я бы резко нажал переключатель скорости и посмотрел бы, что выйдет. Думаю, скорость бы упала или в моторе что-нибудь сломалось. По крайней мере, это был шанс. Но сейчас я оказался беспомощен. Перкинс пытался подползти и помочь мне, но что сделаешь на такой скорости! Колёса свистели, огромный корпус машины скрипел и стонал от напряжения. Но фары ослепительно сияли, и машиной можно было управлять с точностью до дюйма. Помню, я подумал, какое страшное и в то же время волшебное зрелище мы представляем. Узкая дорога, и по ней мчится огромная, ревущая, золотистая смерть…

Мы сделали поворот. Одно колесо поднялось над насыпью почти на три фута. Я думал, всё кончено. Но, покачавшись мгновение, машина выпрямилась и помчалась дальше. Это был третий, последний поворот. Оставались ворота гаража. Они были уже перед нами, но, к счастью, чуть сбоку. Ворота находились около двадцати ярдов влево от шоссе, по которому мы ехали. Возможно, мне бы удалось проскочить, но, наверное, когда мы ехали по насыпи, рулевой механизм получил удар, и теперь руль поворачивался с трудом. Мы вынеслись на узкую дорожку. Слева я увидел раскрытую дверь гаража. Я изо всех сил крутанул руль. Мы с Перкинсом свалились друг на друга. В следующее мгновение, со скоростью пятьдесят миль в час, правое колесо ударилось что есть силы о ворота гаража. Раздался сильный треск. Я почувствовал, что лечу по воздуху, а потом… О, что было потом!

Когда сознание вернулось ко мне, я лежал среди каких-то кустов, в тени могучих дубов. Возле меня стоял человек. Вначале я подумал, что это Перкинс, но, взглянув снова, увидел, что это Стэнли — юноша, с которым я дружил, когда учился в колледже. Я всегда чувствовал к нему искреннюю привязанность.

Для меня в личности Стэнли было всегда что-то особенно приятное, и я гордился, что он симпатизирует мне. Я удивился, увидев его здесь, но я был как во сне, кружилась голова, я дрожал и воспринимал всё как должное, ни о чём не спрашивая.

Ну и врезались! — воскликнул я. — Боже мой, как мы врезались!

Он кивнул, и даже в темноте я увидел его мягкую, задумчивую улыбку. Так мог улыбаться только Стэнли.

Я не мог пошевелиться. Сказать честно, у меня не было ни малейшего желания двигаться.

Но чувства мои были удивительно обострены. При свете движущихся фонарей я увидел останки автомобиля.

Я заметил кучку людей и услышал приглушённые голоса. Там стояли садовник с женой и ещё один или два человека. Они не обращали на меня никакого внимания и суетились вокруг машины. Внезапно я услышал чей-то стон.

Его придавило. Поднимайте осторожно! — закричал кто-то.

Ничего, это только нога, — ответил другой голос, и я узнал Перкинса. — А где хозяин?

Я здесь! — воскликнул я, но, похоже, меня никто не услышал. Все склонились над кем-то, лежащим перед машиной.

Стэнли дотронулся до моего плеча, и это прикосновение было удивительно успокаивающим. Мне стало легко, и, несмотря на всё, что случилось, я почувствовал себя счастливым.

Ну как, ничего не болит?

Ничего, — ответил я.

Это всегда так, — кивнул он.

И вдруг меня охватило изумление. Стэнли… Стэнли! Но ведь Стэнли умер от брюшного тифа в Блюмфонтейне во время Бурской войны! Это совершенно точно!

Стэнли! — закричал я, и слова, казалось, застряли у меня в горле. — Стэнли, но ведь ты умер!

Он посмотрел на меня с той же знакомой, мягкой улыбкой.

И ты тоже, — ответил он.

1913

Загрузка...