ТРИЛОГИЯ ЖЕЛАНИЯ (цикл)

Книга I. ФИНАНСИСТ

Роман начинается с юношеских лет американского капиталиста Фрэнка Каупервуда и заканчивается в тот период жизни главного героя, когда он, чувствуя силу накопленных им капитала и профессионального опыта, провозглашает свой жизненный лозунг, давший название всей трилогии «Мои желания прежде всего».

Глава 1

Филадельфия, где родился Фрэнк Алджернон Каупервуд, насчитывала тогда более двухсот пятидесяти тысяч жителей. Город этот изобиловал красивыми парками, величественными зданиями и памятниками старины. Многого из того, что знаем мы и что позднее узнал Фрэнк, тогда еще не существовало — телеграфа, телефона, доставки товаров на дом, городской почтовой сети и океанских пароходов. Не было даже почтовых марок и заказных писем. Еще не появилась конка. В черте города курсировали бесчисленные омнибусы, а для дальних путешествий служила медленно развивавшаяся сеть железных дорог, все еще тесно связанная с судоходными каналами.

Фрэнк родился в семье мелкого банковского служащего, но десять лет спустя, когда мальчик начал любознательно и зорко вглядываться в окружающий мир, умер председатель правления банка; все служащие соответственно повысились в должностях, и мистер Генри Уортингтон Каупервуд «унаследовал» место помощника кассира с блистательным, по его тогдашним понятиям, годовым окладом в три с половиной тысячи долларов. Он тотчас же радостно сообщил жене о своем решении перебраться из дома 21 по Батнвуд-стрит в дом 124 по Нью-Маркет-стрит: и район не такой захолустный, и дом — трехэтажный кирпичный особнячок — не шел ни в какое сравнение с нынешним жилищем Каупервудов. У них имелись все основания полагать, что со временем они переедут в еще более просторное помещение, но пока и это было неплохо. Мистер Каупервуд от души благодарил судьбу.

Генри Уортингтон Каупервуд верил лишь в то, что видел собственными глазами, и был вполне удовлетворен своим положением, — это открывало ему возможность стать банкиром в будущем. В ту пору он был представительным мужчиной — высокий, худощавый, подтянутый, с вдумчивым взглядом и холеными, коротко подстриженными бакенбардами, доходящими почти до мочек ушей. Верхняя губа, странно далеко отстоявшая от длинного и прямого носа, всегда была чисто выбрита, так же как и заостренный подбородок. Густые черные брови оттеняли зеленовато-серые глаза, а короткие прилизанные волосы разделялись аккуратным пробором. Он неизменно носил сюртук — в тогдашних финансовых кругах это считалось «хорошим тоном» — и цилиндр. Ногти держал в безукоризненной чистоте. Впечатление он производил несколько суровое, но суровость его была напускная.

Стремясь выдвинуться в обществе и в финансовом мире, мистер Каупервуд всегда тщательно взвешивал, с кем и о ком он говорит. Он в равной мере остерегался как высказывать резкие или непопулярные в его кругу мнения по социальным или политическим вопросам, так и общаться с людьми, пользовавшимися дурной репутацией. Впрочем, надо заметить, что он не имел определенных политических убеждений. Он не являлся ни сторонником, ни противником рабовладения, хотя атмосфера тогда была насыщена борьбой между аболиционистами и сторонниками рабства. Каупервуд твердо верил, что на железных дорогах можно нажить большое богатство, был бы только достаточный капитал, да еще одна странная штука — личное обаяние, то есть способность внушать к себе доверие. По его убеждению, Эндрю Джексон был совершенно не прав, выступая против Николаса Бидла[8] и Банка Соединенных Штатов, — эта проблема волновала тогда все умы. Он был крайне обеспокоен потоком «дутых денег», находившихся в обращении и то и дело попадавших в его банк, который, конечно, все же таковые учитывал и с выгодой для себя вновь пускал в оборот, выдавая их жаждущим ссуды клиентам. Третий филадельфийский национальный банк, в котором он служил, помещался в деловом квартале, в ту пору считавшемся центром всего американского финансового мира; владельцы банка попутно занимались также игрой на бирже. «Банки штатов», крупные и мелкие, возникали тогда на каждом шагу; они бескорыстно выпускали свои банковые билеты на базе ненадежных и никому не ведомых активов и с невероятной быстротой вылетали в трубу или даже приостанавливали платежи. Осведомленность во всех этих делах была непременным условием деятельности мистера Каупервуда, отчего он и стал воплощенной осторожностью. К сожалению, ему не хватало двух качеств, необходимых для преуспеяния на любом поприще: личного обаяния и дальновидности. Крупным финансистом он не мог бы сделаться, но ему все же предстояла неплохая карьера.

Миссис Каупервуд была женщина религиозная; маленькая, со светло-каштановыми волосами и ясными карими глазами, она в молодости казалась весьма привлекательной, но с годами стала несколько жеманной и вся ушла в житейские заботы. К своим материнским обязанностям по воспитанию троих сыновей и дочери она относилась очень серьезно. Мальчики, предводительствуемые старшим, Фрэнком, служили для нее источником постоянных тревог, ибо то и дело совершали «вылазки» в разные концы города, где, чего доброго, водились с дурной компанией, видели и слышали то, что в их возрасте не полагалось ни видеть, ни слышать.

Фрэнк Каупервуд в десять лет вел себя как прирожденный вожак. И в начальной и в средней школе все считали, что на его здравый смысл можно положиться при любых обстоятельствах. Характер у него был независимый, смелый и задорный. Политика и экономика привлекали его с детства. Книгами он не интересовался. С виду это был подтянутый, широкоплечий, ладно скроенный мальчик. Лицо открытое, глаза большие, ясные и серые; широкий лоб и темно-каштановые, остриженные бобриком волосы. Манеры порывистые и самоуверенные. Всех и каждого донимая вопросами, он настаивал на исчерпывающих, разумных ответах. Фрэнк не знал болезней или недомогания, отличался прекрасным аппетитом и полновластно командовал братьями: «Ну-ка, Джо!», «Живей, поворачивайся, Эд!» Его команда звучала не грубо, но авторитетно, и Джо с Эдом повиновались. Они с детства привыкли смотреть на старшего брата как на главаря, с чьими словами следует считаться.

Он постоянно размышлял, размышлял без устали. Все на свете равно поражало его, ибо он не находил ответа на главный вопрос: что это за штука жизнь и как она устроена? Откуда взялись на свете люди? Каково их назначение? Кто положил всему начало? Мать рассказала ему легенду об Адаме и Еве, но он в нее не поверил.

Каупервуды жили неподалеку от рыбного рынка; по дороге к отцу в банк или во время какой-нибудь «вылазки» с братьями после школьных уроков Фрэнк любил останавливаться перед витриной, в которой был выставлен аквариум; рыбаки с залива Делавэр нередко пополняли его всевозможными диковинками морских глубин. Однажды он видел там морского конька — крохотное животное, немного смахивающее на лошадку, в другой раз — электрического угря, чьи свойства объяснило знаменитое открытие Бенджамина Франклина. В один прекрасный день в аквариум пустили омара и каракатицу, и Фрэнк стал очевидцем трагедии, которая запомнилась ему на всю жизнь и многое помогла уразуметь. Из разговоров любопытствующих зевак он узнал, что омару не давали никакой пищи, так как его законной добычей считалась каракатица. Омар лежал на золотистом песчаном дне стеклянного садка и, казалось, ничего не видел; невозможно было определить, куда смотрят черные бусинки его глаз, надо думать, они не отрывались от каракатицы. Бескровная и восковидная, похожая на кусок сала, она передвигалась толчками, как торпеда, но беспощадные клешни врага каждый раз отрывали новые частицы от ее тела. Омар, словно выброшенный катапультой, кидался к тому месту, где, казалось, дремала каракатица, а та, стремительно отпрянув, укрывалась за чернильным облачком, которое оставляла за собой. Но и этот маневр не всегда был успешен. Кусочки ее тела и хвоста все чаще оставались в клешнях морского чудовища. Юный Каупервуд ежедневно прибегал сюда и, как зачарованный, следил за ходом трагедии.

Однажды утром он стоял перед витриной, чуть не прижавшись носом к стеклу. От каракатицы оставался уже только бесформенный клок; почти пуст был и ее чернильный мешочек. Омар притаился в углу аквариума, видимо изготовившись к боевым действиям.

Мальчик простаивал у окна почти все свободное время, завороженный этой жестокой схваткой. Теперь уже скоро, может быть через час, а может быть — завтра, каракатицы не станет; омар ее прикончит и сожрет. Фрэнк перевел глаза на зеленую, с медным отливом разрушительную машину в углу аквариума. Интересно, скоро ли это случится? Пожалуй, еще сегодня. Вечером надо будет снова прибежать сюда.

Вечер настал, и что же? Ожидаемое свершилось. У витрины стояла кучка людей. Омар забился в угол, перед ним лежала перерезанная надвое, почти уже сожранная каракатица.

— Дорвался наконец! — произнес кто-то рядом с мальчиком. — Я тут давно стою: с час назад омар вдруг ринулся и схватил ее. Каракатица изнемогала, у нее больше не хватало проворства. Она метнулась было от него, но омар этого и ждал. Он уже давно предусмотрел малейшее движение своей жертвы и вот сегодня, наконец, ее прикончил.

Фрэнк смотрел широко раскрытыми глазами. Какая досада, что он упустил этот миг. На секунду в нем шевельнулась жалость к убитой каракатице. Затем он перевел взгляд на победителя.

«Так оно и должно было случиться, — мысленно произнес он. — Каракатице не хватало изворотливости». Он попытался разобраться в случившемся. «Каракатица не могла убить омара, — у нее для этого не было никакого оружия. Омар мог убить каракатицу, — он прекрасно вооружен. Каракатице нечем было питаться, перед омаром была добыча — каракатица. К чему это должно было привести? Существовал ли другой исход? Нет, она была обречена», — заключил он, уже подходя к дому.

Этот случай произвел на Фрэнка неизгладимое впечатление. В общих чертах он давал ответ на загадку, долго мучившую его: как устроена жизнь? Вот так все живое и существует — одно за счет другого. Омары пожирают каракатиц и других тварей. Кто пожирает омаров? Разумеется, человек. Да, конечно, вот она разгадка. Ну, а кто пожирает человека? — тотчас же спросил он себя. Неужели другие люди? Нет, дикие звери. Да еще индейцы и людоеды. Множество людей гибнет в море и от несчастных случаев. Он не был уверен в том, что и люди живут один за счет других, но они убивают друг Друга, это он знал. Взять хотя бы войны, уличные побоища, погромы. Погром Фрэнк видел однажды собственными глазами. Он возвращался из школы, когда толпа напала на редакцию газеты «Паблик леджер». Отец объяснил ему, что послужило тому причиной. Страсти разгорелись из-за рабов. Да, да, конечно! Одни люди живут за счет других. Рабы — они ведь тоже люди. Из-за этого-то и царило в те времена такое возбуждение. Одни люди убивали других людей — чернокожих.

Фрэнк вернулся домой, весьма довольный сделанными им выводами.

— Мама! — крикнул он, едва переступив порог. — Наконец-то он ее прикончил!

— Кто? Кого? — в изумлении спросила мать. — Ступай-ка мыть руки.

— Да омар, про которого я вам с папой рассказывал. Прикончил каракатицу.

— Какая жалость! Но что тут интересного? Живее мой руки!

— Ого, такую штуку не часто приходится видеть! Я, например, видел это в первый раз.

Он вышел во двор, где была водопроводная колонка и рядом с нею врытый в землю столик, на котором стояли ведро с водой и блестящий жестяной таз. Фрэнк вымыл лицо и руки.

— Папа, — обратился он к отцу после ужина, — помнишь, я тебе рассказывал про каракатицу?

— Помню.

— Ну так вот — ее уже нет. Омар ее сожрал.

— Скажи на милость! — равнодушно отозвался отец, продолжая читать газету.

Но Фрэнк еще долгие месяцы размышлял над виденным, над жизнью, с которой он столкнулся, ибо его уже начинал занимать вопрос, кем он будет и как сложится его судьба. Наблюдая за отцом, считавшим деньги, он решил, что привлекательнее всего банковское дело. А Третья улица, где служил его отец, казалась ему самой красивой, самой замечательной улицей в мире.

Глава 2

Детство Фрэнка Алджернона Каупервуда протекало среди семейного уюта и благополучия. Батнвуд-стрит, улица, где он прожил до десяти лет, пришлась бы по душе любому мальчику. В основном она была застроена двухэтажными особнячками из красного кирпича с низкими ступеньками из белого мрамора и такими же наличниками на дверях и окнах. Вдоль улицы были густо посажены деревья. Мостовая, выложенная крупным округленным булыжником, после дождя блестела чистотой, а от красных кирпичных тротуаров, всегда чуть-чуть сыроватых, веяло прохладой. Позади каждого домика имелся двор, поросший деревьями, так как земельные участки здесь тянулись футов на сто в ширину, дома же были выдвинуты близко к мостовой, и за ними оставалось много свободного пространства.

Отец и мать Каупервуды, люди достаточно простодушные и отзывчивые, умели радоваться и веселиться вместе со своими детьми. Поэтому ко времени, когда отец решил перебраться в новый дом на Нью-Маркет-стрит, семья, в которой после рождения Фрэнка каждые два-три года прибавлялось по ребенку, пока детей не стало четверо, представляла собой оживленный маленький мирок. С тех пор как Генри Уортингтон Каупервуд стал занимать более ответственный пост, его связи непрерывно ширились, и он мало-помалу сделался видной персоной. Он свел знакомство со многими крупнейшими вкладчиками своего банка, а так как по делам службы ему приходилось бывать и в других банкирских домах, то его стали считать «своим» и в Банке Соединенных Штатов и у Дрекселей, Эдвардов и многих других. Биржевые маклеры знали его как представителя крепкой финансовой организации, и он повсюду слыл человеком если и не блестящего ума, то в высшей степени честным и добропорядочным дельцом.

Юный Каупервуд все больше вникал в детали отцовских занятий. По субботам ему частенько разрешалось приходить в банк, и он с огромным интересом наблюдал, как производятся маклерские операции и как ловко обмениваются всевозможные бумаги. Ему хотелось знать, откуда берутся все эти ценности, для чего клиенты обращаются в банк за учетом векселей, почему банк такой учет производит и что люди делают с полученными деньгами. Отец, довольный, что сын интересуется его делом, охотно давал ему объяснения, так что Фрэнк в очень раннем возрасте — между десятью и пятнадцатью годами — уже составил себе довольно полное представление о финансовой системе Америки, знал, что такое банк штата и в чем его отличие от Национального, чем занимаются маклеры, что такое акции и почему их курс постоянно колеблется. Он начал уяснять себе значение денег как средства обмена и понял, что всякая стоимость исчисляется в зависимости от основной — стоимости золота. Он был финансистом по самой своей природе и все связанное с этим трудным искусством схватывал так же, как поэт схватывает тончайшие переживания, все оттенки чувств. Золото — это средство обмена — страстно его привлекало. Узнав от отца, как оно добывается, мальчик часто во сне видел себя собственником золотоносных копей и, проснувшись, жаждал, чтобы сон обратился в явь. Не меньший интерес возбуждали в нем акции и облигации; он узнал, что бывают акции, не стоящие бумаги, на которой они отпечатаны, и другие, расценивающиеся гораздо выше своего номинала.

— Вот, сынок, погляди, — сказал ему однажды отец, — такие бумажки не часто встречаются в наших краях.

Речь шла об акциях Британской Ост-индской компании, заложенных за две трети номинала, в обеспечение стотысячного займа. Они принадлежали одному филадельфийскому магнату, нуждавшемуся в наличных деньгах. Юный Каупервуд с живым любопытством разглядывал пачку бумаг.

— По виду не скажешь, что они стоят денег, — заметил он.

— Они ценятся вчетверо выше своего номинала, — улыбаясь, отвечал отец.

Фрэнк снова принялся рассматривать бумаги.

— «Британская Ост-индская компания», — прочитал он вслух. — Десять фунтов. Что-то около пятидесяти долларов.

— Сорок восемь долларов и тридцать пять центов, — деловито поправил его отец. — М-да, будь у нас такая пачка, не было бы надобности трудиться с утра до вечера. Обрати внимание, они почти новехонькие, — редко бывают в обороте. В закладе они, видимо, первый раз.

Подержав пачку в руках, юный Каупервуд вернул ее отцу, дивясь огромной разветвленности финансового дела. Что это за Ост-индская компания? Чем она занимается? Отец объяснил ему.

Дома Фрэнк тоже слышал разговоры о капиталовложениях и о рискованных финансовых операциях. Его заинтересовал рассказ про весьма любопытную личность, некоего Стимберджера, крупного спекулянта из штата Виргиния, который перепродавал мясо и недавно заявился в Филадельфию, привлеченный надеждой на широкий и легкий кредит. Стимберджер, по словам отца, был связан с Николасом Бидлом, Ларднером и другими заправилами Банка Соединенных Штатов и даже очень дружен кое с кем из них. Так или иначе, но он добивался от этого банка почти всего, чего хотел добиться. Он производил крупнейшие закупки скота в Виргинии, Огайо и других штатах и фактически монополизировал мясную торговлю на востоке страны. Это был огромный человек с лицом, весьма напоминавшим, по словам мистера Каупервуда, свиное рыло; он неизменно ходил в высокой бобровой шапке и длинном, просторном сюртуке, болтавшемся на его могучем теле. Стимберджер умудрился взвинтить цены на мясо до тридцати центов за фунт, чем вызвал бурю негодования среди мелких торговцев и потребителей и стяжал себе недобрую славу. Являясь в фондовый отдел филадельфийского банка, он приносил с собой тысяч на сто или на двести краткосрочных обязательств Банка Соединенных Штатов, выпущенных купюрами в тысячу, пять и десять тысяч долларов, сроком на год. Эти обязательства учитывались из расчета на десять — двенадцать процентов ниже номинала, а сам он платил за них Банку Соединенных Штатов векселем на полную сумму сроком на четыре месяца. Следуемые ему деньги он получал в фондовом отделе Третьего национального банка альпари[9] пачками банкнот разных банков, находившихся в Виргинии, Огайо и Западной Пенсильвании, так как именно в этих штатах он главным образом и производил свои расчеты. Третий национальный банк получал от четырех до пяти процентов барыша с основной сделки да еще удерживал учетный процент с западных штатов, что тоже давало немалую прибыль.

В рассказах отца часто упоминался некий Фрэнсис Гранд, знаменитый вашингтонский журналист, игравший немалую роль за кулисами конгресса США, великий мастер выведывать всевозможные секреты, особенно касающиеся финансового законодательства. Секретные дела президента и кабинета министров, а также сената и палаты представителей, казалось, были для него открытой, книгой. В свое время Гранд, через посредство двух или трех маклерских контор, скупал крупными партиями долговые обязательства и облигации Техаса. Эта республика, боровшаяся с Мексикой за свою независимость, выпустила ряд займов на сумму в десять — пятнадцать миллионов долларов. Предполагалось включить Техас в число штатов США, и в связи с этим через конгресс был проведен законопроект об ассигновании пяти миллионов долларов в счет погашения старой задолженности республики. Гранд пронюхал об этом, равно как и о том, что часть долговых обязательств, в силу особых условий их выпуска, будет оплачена полностью, остальные же — со скидкой, и что заранее решено инсценировать провал законопроекта на одной сессии, чтобы отпугнуть тех, кто, прослышав о такой комбинации, вздумал бы, в целях наживы, скупать старые обязательства. Гранд поставил об этом в известность Третий национальный банк, а следовательно, об этом узнал и помощник кассира Каупервуд. Он рассказал все жене, а через нее это дошло до Фрэнка; его ясные большие глаза загорелись. Почему, спрашивал он себя, отец не воспользуется случаем и не приобретет облигации Техасской республики лично для себя. Ведь сам же он говорил, что Гранд и еще человека три-четыре нажили на этом тысяч по сто. Надо думать, что он считал это не вполне законным, хотя и противозаконного тут, собственно, ничего не было. Почему бы не вознаградить себя за такую неофициальную осведомленность? Фрэнк решил, что его отец не в меру честен, не в меру осмотрителен, — когда он сам вырастет, сделается биржевиком, банкиром и финансистом, то уж, конечно, не упустит такого случая.

Как раз в те дни к Каупервудам приехал родственник, никогда раньше их не посещавший, Сенека Дэвис, брат миссис Каупервуд, белолицый, румяный и голубоглазый здоровяк, ростом в пять футов и девять дюймов, крепкий, круглый, с круглой же головой и блестящей лысиной, обрамленной курчавыми остатками золотисто-рыжих волос. Одевался он весьма элегантно, тщательно соблюдая моду — жилет в цветочках, длинный серый сюртук и цилиндр (неотъемлемая принадлежность преуспевающего человека). Фрэнк пленился им с первого взгляда. Мистер Дэвис был плантатором и владел большим ранчо на Кубе; он рассказывал мальчику о жизни на острове — о мятежах, засадах, яростных схватках с мачете в руках на его собственной плантации и о множестве других интересных вещей. Он привез с собой целую коллекцию индейских диковинок, много денег и нескольких невольников. Один из них — Мануэль, высокий и тощий негр — неотлучно находился при нем как бы в качестве его адъютанта и телохранителя. Мистер Дэвис экспортировал со своих плантаций сахар-сырец, который сгружали в Южной гавани Филадельфии. Дядя очаровал Фрэнка своей простодушной жизнерадостностью, казавшейся в этой спокойной и сдержанной семье даже несколько грубоватой и развязной.

Нагрянув в воскресенье под вечер, нежданно и негаданно, дядя поверг всю семью в радостное изумление.

— Да что ж это такое, сестрица! — вскричал он, едва завидев миссис Каупервуд. — Ты ни капельки не потолстела. А я-то думал, когда ты выходила замуж за своего почтенного Генри, что тебя разнесет, как твоего братца. Нет, вы только посмотрите! Клянусь честью, она и пяти фунтов не весит.

И, обхватив Нэнси-Арабеллу за талию, он подкинул ее к вящему удивлению детей, не привыкших к столь бесцеремонному обращению с их матерью.

Генри Каупервуд был очень доволен и польщен приездом богатого родственника: пятнадцать лет назад, когда он был молодоженом, Сенека Дэвис просто не удостаивал его вниманием.

— Вы только взгляните на этих маленьких горожан, — шумел дядя, — рожицы точно мелом вымазанные. Вот бы им приехать на мое ранчо подзагореть немножко. Восковые куклы да и только. — С этими словами он ущипнул за щеку пятилетнюю Анну-Аделаиду. — Надо сказать, Генри, вы тут недурно устроились, — продолжал он, критическим взглядом окидывая гостиную ничем не примечательного трехэтажного дома.

Комната эта, размером двадцать футов на двадцать четыре, отделанная панелями под вишневое дерево и обставленная новым гарнитуром в стиле Шератона, выглядела несколько необычно, но в общем приятно. Когда Генри Каупервуд стал помощником кассира, он выписал из Европы фортепиано — большая роскошь по тогдашним понятиям. Комнату украшали и другие редкие вещи: газовая люстра, аквариум с золотыми рыбками, несколько прекрасно отполированных раковин причудливой формы и мраморный купидон с корзиной цветов в руках. Стояло лето, в распахнутые окна заглядывали, радуя взор, деревья, осенявшие своими кронами кирпичные тротуары. Дядя Сенека не торопясь вышел во двор.

— Весьма приятный уголок, — заметил он, стоя под развесистым вязом и оглядывая дворик, частично вымощенный кирпичом и обнесенный кирпичной же оградой, по которой вился дикий виноград. — А где же у вас гамак? Неужели вы летом не вешаете здесь гамака? В Сен-Педро у меня их штук шесть или семь на веранде.

— Мы как-то не подумали о гамаке, ведь кругом соседи. Но это было бы премило, — отвечала миссис Каупервуд. — Завтра же попрошу Генри его купить.

— Я привез с собой несколько штук. Они у меня в сундуке в гостинице. Мои чернокожие на Кубе сами плетут их. Я вам завтра утром пришлю один с Мануэлем.

Он сорвал листик винограда, подергал ухо Эдварда, пообещал Джозефу, младшему из мальчиков, индейский томагавк и вернулся в дом.

— Вот этот мальчонка мне нравится, — сказал он немного погодя и положил руку на плечо Фрэнка. — Как его полное имя, Генри?

— Фрэнк Алджернон.

— Гм! Надо было назвать его иначе, как зовут меня. В этом мальчугане что-то есть… Приезжай ко мне на Кубу, сынок, я из тебя сделаю плантатора.

— Меня к этому не тянет, — отвечал старший сын Каупервуда.

— По крайней мере сказано откровенно! Что же ты имеешь против моего предложения?

— Ничего. Только я не знаю этого дела.

— А какое ты знаешь?

Мальчик улыбнулся не без хитрецы.

— Я пока еще мало что знаю.

— Ну ладно, а что тебя интересует?

— Деньги.

— Вот оно что! Это, значит, в крови — по стопам папеньки пошел. Что ж, плохого тут нет! И рассуждает-то он, как мужчина. Ну, малый, мы с тобой еще побеседуем. Похоже, Нэнси, что у тебя растет финансист. Он смотрит на вещи, как настоящий делец.

Дядя еще внимательнее взглянул на Фрэнка. В этом решительном юнце, несомненно, чувствовалась сила. Его большие и ясные серые глаза выражали ум. Они многое таили в себе и ничего не выдавали.

— Занятный малый, — сказал мистер Дэвис зятю. — Мне нравится его прыть. У вас славные дети.

Мистер Каупервуд только улыбнулся. Этот дядюшка, раз ему так нравится Фрэнк, может многое для него сделать. Например, оставить ему со временем часть своего состояния. Мистер Дэвис был богат и холост.

Дядя Сенека стал часто бывать у Каупервудов, всегда в сопровождении своего чернокожего телохранителя Мануэля, говорившего, к немалому изумлению детей, по-английски и по-испански. Фрэнк все больше и больше интересовал его.

— Когда мальчик подрастет и решит, кем он хочет быть, я помогу ему встать на ноги, — заметил однажды мистер Дэвис в разговоре с сестрой, и та горячо поблагодарила его.

Дядя беседовал с Фрэнком о его занятиях и обнаружил, что мальчика мало интересуют книги, да и вообще большинство школьных предметов. Грамматика — просто гадость. Литература — ерунда. Латынь — бесполезная трата времени. История — ну, это еще куда ни шло.

— Я люблю счетоводство и математику, — заявил Фрэнк. — А вообще мне бы хотелось покончить с этим и взяться за дело.

— Рановато еще, дружок, — отозвался дядя. — Сколько тебе? Четырнадцать?

— Тринадцать.

— Вот видишь, а раньше шестнадцати нельзя бросить школу. Еще бы лучше проучиться лет до семнадцати-восемнадцати. Это тебе не повредит. Детства ведь потом не вернешь, мой мальчик.

— Я не хочу быть мальчиком. Я хочу работать.

— Не торопись, сынок. Все равно оглянуться не успеешь, и ты уже взрослый. Ты ведь, кажется, метишь в банкиры?

— Да, дядя.

— Ну, что ж, когда, бог даст, время придет, я помогу тебе на первых порах, если ты не передумаешь. Смотри только, веди себя хорошо. На твоем месте я бы поработал год-другой в большой хлебно-комиссионной конторе. Там можно понабраться опыта. Ты узнаешь много такого, что тебе впоследствии пригодится. А пока береги свое здоровье и учись. Когда понадобится, извести меня, где бы я ни находился. Я напишу и узнаю, как ты себя вел.

Он дал мальчику золотую монету в десять долларов, чтобы тот открыл себе счет в банке. Неудивительно, что этот подвижный, уверенный в своих силах и еще не тронутый жизнью юнец расположил мистера Дэвиса ко всей семье Каупервудов.

Глава 3

На четырнадцатом году жизни Фрэнк Каупервуд впервые пустился в коммерческую авантюру. Однажды, проходя по Фронт-стрит, улице импортирующих и оптовых фирм, он заметил аукционный флажок над дверью оптово-бакалейного магазина; изнутри слышался голос аукциониста:

— Что мне предложат за партию превосходного яванского кофе? Оптовая рыночная цена на сегодняшний день семь долларов тридцать два цента за мешок. Сколько даете? Сколько даете? Партия идет только целиком. Сколько даете?

— Восемнадцать долларов, — крикнул стоявший у двери лавочник, собственно, лишь для того, чтобы положить начало торгам.

Фрэнк остановился.

— Двадцать два, — произнес другой голос.

— Тридцать, — послышался третий.

— Тридцать пять! — воскликнул четвертый.

Цена дошла до семидесяти пяти долларов, что составляло меньше половины настоящей стоимости кофе.

— Семьдесят пять долларов. Семьдесят пять, — выкрикивал аукционист. — Кто больше? Семьдесят пять долларов — раз. Кто даст восемьдесят? Семьдесят пять долларов два… — Он сделал паузу и драматическим жестом занес руку. Затем резко опустил ее. — Продано мистеру Сайласу Грегори за семьдесят пять долларов. Запишите, Джерри, — обратился он к своему рыжему, веснушчатому помощнику и тут же перешел к продаже другой партии бакалейного товара: одиннадцати бочонков крахмала.

Юный Каупервуд быстро прикинул в уме. Рыночная цена кофе, если верить аукционисту, семь долларов тридцать два цента за мешок; значит, лавочник, купивший его за семьдесят пять долларов, может тут же заработать восемьдесят шесть долларов четыре цента, а продав его в розницу, — и того больше. Насколько ему помнится, мать платит двадцать восемь центов за фунт. С учебниками под мышкой Фрэнк протиснулся поближе и стал еще внимательнее следить за процедурой торгов. Бочонок крахмала, как он вскоре услышал, стоит десять долларов, а здесь его продали за шесть. Несколько бочонков уксуса пошли с молотка за треть своей стоимости. Фрэнку очень захотелось принять участие в торгах, но в кармане у него была только мелочь. Аукционист заметил мальчика, стоявшего прямо перед ним, и был поражен серьезностью и упорством, написанными на его лице.

— Предлагаю партию прекрасного кастильского мыла — семь ящиков, ни больше и ни меньше. Оно, надо вам знать, если вы вообще что-нибудь смыслите в мыле, стоит теперь четырнадцать центов брусок. А за ящик с вас возьмут не меньше одиннадцати долларов семидесяти пяти центов. Сколько даете? Сколько даете? Сколько даете?

Он говорил быстро, с обычными интонациями аукциониста и чрезмерным пафосом, но на юного Каупервуда это не действовало. Он живо подсчитывал в уме. Семь ящиков по одиннадцать семьдесят пять — всего восемьдесят два доллара двадцать пять центов. И если эта партия пойдет за полцены… Если она пойдет за полцены…

— Двенадцать долларов! — предложил кто-то.

— Пятнадцать! — повысил цену другой.

— Двадцать! — крикнул третий.

— Двадцать пять! — надбавил четвертый.

Дальше пошли надбавки по одному доллару, так как кастильское мыло не пользовалось широким спросом.

— Двадцать шесть!

— Двадцать семь!

— Двадцать восемь!

— Двадцать девять!

Все молчали.

— Тридцать! — решительно произнес юный Каупервуд.

Аукционист, маленький, худощавый человек с изможденным лицом и взъерошенными волосами, с любопытством и несколько недоверчиво покосился на Фрэнка, ни на миг, впрочем, не умолкая. Напряженный взгляд мальчика поневоле привлек его внимание, и он как-то сразу, сам не зная почему, преисполнился доверия и решил: деньги у него есть. Возможно, он сын какого-нибудь бакалейщика.

— Тридцать долларов! Тридцать долларов! Тридцать долларов за партию превосходного кастильского мыла! Отличное мыло! В розницу идет по четырнадцати центов кусок. Кто даст тридцать один доллар? Кто даст тридцать один? Кто даст тридцать один?

— Тридцать один! — раздался голос.

— Тридцать два! — произнес Каупервуд.

Торг возобновился.

— Тридцать два доллара! Тридцать два доллара! Тридцать два доллара! Кто даст за это замечательное мыло тридцать три? Семь ящиков прекрасного кастильского мыла. Кто даст тридцать три?

Мозг юного Каупервуда напряженно работал. Денег у него с собой не было, но его отец служил помощником кассира в Третьем национальном банке, и Фрэнк мог сослаться на него. Все это мыло, без сомнения, удастся продать бакалейщику по соседству с домом, а если не ему, то еще какому-нибудь лавочнику. Нашлись ведь и другие, желавшие приобрести его по такой цене. Так почему бы мыло не купить Фрэнку?

Аукционист сделал паузу.

— Тридцать два доллара — раз! Кто даст тридцать три? Тридцать два доллара — два! Даст кто-нибудь тридцать три? Тридцать два доллара — три! Семь ящиков превосходного мыла! Кто даст больше? Раз, два, три! Кто больше? — рука его снова поднялась в воздух. — Продано мистеру…

Он слегка перегнулся через стойку, с любопытством заглядывая в лицо юного покупателя.

— Фрэнку Каупервуду, сыну помощника кассира Третьего национального банка, — твердым голосом проговорил мальчик.

— Идет! — сказал аукционист, убежденный его уверенным взглядом.

— Вы подождете, пока я сбегаю в банк за деньгами?

— Хорошо! Только недолго: если вы через час не вернетесь, я снова пущу его в продажу.

Фрэнк уже не ответил. Он выбежал за дверь и прежде всего помчался к бакалейщику, чья лавка была на расстоянии одного квартала от дома Каупервудов.

Последние тридцать шагов он прошел медленно, потом состроил беспечную мину и, войдя в лавку, стал глазами искать кастильское мыло. Вот оно — на обычном месте, того же сорта, в таком же ящике, как и «его» мыло.

— Почем у вас кусок такого мыла, мистер Дэлримпл? — осведомился Фрэнк.

— Шестнадцать центов, — с достоинством отвечал лавочник.

— Если я предложу вам семь ящиков точно такого товара за шестьдесят два доллара, вы возьмете?

— Точно такого?

— Да, сэр.

Мистер Дэлримпл мысленно произвел подсчет.

— Да, пожалуй, — осторожно ответил он.

— И вы могли бы сегодня же заплатить мне?

— Я дал бы вексель. А где товар?

Мистер Дэлримпл был несколько озадачен этим неожиданным предложением соседского сына. Он хорошо знал мистера Каупервуда, да и Фрэнка тоже.

— Так вы возьмете мыло, если я вам сегодня его доставлю?

— Возьму, — ответил лавочник. — Вы что же, мылом занялись?

— Нет, но я знаю, где его можно дешево купить.

Фрэнк торопливо вышел и побежал к отцу. Операции в банке уже прекратились, но мальчик знал там все ходы и выходы и знал также, что мистер Каупервуд будет доволен, если сын заработает тридцать долларов. Ему нужно было только занять денег на один день.

— Что случилось, Фрэнк? — поднимая голову от конторки, спросил мистер Каупервуд, завидев своего раскрасневшегося и запыхавшегося сына.

— Я хочу попросить у тебя взаймы тридцать два доллара, папа.

— Хорошо. А на что они тебе понадобились?

— Я собираюсь купить мыло: семь ящиков кастильского мыла. Я знаю, где его достать, и у меня уже есть на него покупатель. Мистер Дэлримпл берет всю партию. Он предложил мне шестьдесят два доллара. А я покупаю за тридцать два. Если ты дашь мне денег, я мигом слетаю и заплачу аукционисту.

Мистер Каупервуд улыбнулся. Никогда еще его сын не проявлял такой деловитости. Для мальчика тринадцати лет он был на редкость сообразителен и оборотист.

— Итак, Фрэнк, — сказал он, направляясь к ящику, в котором лежало несколько ассигнаций, — ты, видно, уже становишься финансистом. А ты уверен, что не потерпишь убытка? Ты отдаешь себе отчет в своей затее?

— Дай же мне деньги, папа, — с мольбой в голосе проговорил Фрэнк. — А я тебе докажу, на что я способен. Только дай деньги. Можешь мне поверить.

Он походил на молодую охотничью собаку, учуявшую дичь. Отец не мог противиться его настояниям.

— Разумеется, Фрэнк, я верю тебе, — сказал он, отсчитывая шесть пятидолларовых банкнот своего же Третьего национального банка и две по доллару. — Получай!

Пробормотав благодарность, Фрэнк выскочил и со всех ног понесся на аукцион. В момент его прихода с торгов продавался сахар. Фрэнк протискался к столику, за которым сидел клерк.

— Я хочу заплатить за мыло, — сказал он.

— Сейчас?

— Да. Вы мне выпишете квитанцию?

— Можно!

— Товар будет доставлен на дом?

— Нет, у нас без доставки. Вы должны забрать его в течение суток.

Неожиданное затруднение не смутило Фрэнка.

— Хорошо, — сказал он, пряча квитанцию в карман.

Аукционист невольно проводил его глазами. Через полчаса Фрэнк вернулся в сопровождении ломовика, околачивавшегося со своей телегой в порту и готового подработать чем угодно.

За шестьдесят центов он подрядился отвезти мыло по назначению. Еще через полчаса они уже стояли перед лавкой изумленного мистера Дэлримпла, которого Фрэнк, прежде чем сгружать мыло с телеги, заставил выйти на улицу и взглянуть на ящики. В случае, если сделка не состоится, Фрэнк решил отвезти мыло домой. Несмотря на то, что это была его первая спекуляция, он все время сохранял полнейшее присутствие духа.

— Н-да, — проговорил мистер Дэлримпл, задумчиво почесывая седую голову, — н-да, мыло то же самое. Я беру его. Слово надо держать. Где это вы его раздобыли, Фрэнк?

— На распродаже у Биксома, тут недалеко, — откровенно и учтиво отвечал юный Каупервуд.

Мистер Дэлримпл велел отнести мыло в лавку и после некоторых формальностей, осложнявшихся тем, что продавец был несовершеннолетним, выписал вексель сроком на месяц.

Фрэнк поблагодарил и спрятал его в карман. Он решил еще раз пойти к отцу и учесть вексель, как это делали на его глазах другие, чтобы отдать долг и получить свой барыш наличными. Как правило, этих операций не производят после закрытия банка, но отец сделает для него исключение.

Насвистывая, он отправился в путь; отец снова улыбнулся, увидев его.

— Ну как, Фрэнк, выгорело твое дело? — осведомился мистер Каупервуд.

— Вот вексель сроком на месяц, — сказал мальчик, кладя на стол полученное от Дэлримпла обязательство. — Пожалуйста, учти его с удержанием своих тридцати двух долларов.

Отец внимательно рассматривал вексель.

— Шестьдесят два доллара, — прочитал он. — Мистер Дэлримпл. Все правильно. Да, я учту его. Это обойдется тебе в десять процентов, — пошутил он. — Но почему бы тебе не оставить вексель у себя? Я могу подождать и не буду требовать свои тридцать два доллара до конца месяца.

— Нет, не надо, — возразил Фрэнк, — ты лучше учти его и возьми свои деньги. Мои могут мне понадобиться.

Деловитый вид сына позабавил мистера Каупервуда.

— Ну, хорошо, — сказал он. — Завтра все будет устроено, а теперь расскажи мне, как тебе это удалось?

И сын ему рассказал. В семь часов вечера эту историю узнала миссис Каупервуд, а несколько позднее и дядя Сенека.

— Ну, что я вам говорил, Каупервуд? — воскликнул дядюшка. — Этот мальчуган подает надежды. Вы еще и не то увидите!

За обедом миссис Каупервуд с любопытством вглядывалась в сына. Неужели вот этого мальчика она еще так недавно кормила грудью? Как он быстро возмужал!

— Надеюсь, Фрэнк, тебе и впредь будут удаваться такие дела, — сказала она.

— И я надеюсь, мама, — последовал лаконичный ответ.

Правда, торги происходили не каждый день, и не каждый день были возможны сделки с бакалейщиком, но Фрэнк уже с юных лет умел наживать деньги. Он собирал подписку на журнал для юношества, работал агентом по распространению нового типа коньков, а раз даже соблазнил окрестных мальчишек объединиться и закупить себе к лету партию соломенных шляп по оптовой цене. О том, чтобы сколотить капитал бережливостью, Фрэнк и не помышлял. Он чуть не с детства проникся убеждением, что куда приятнее тратить деньги не считая и что этой возможности он так или иначе добьется.

В этом же году, если не раньше, в нем начал пробуждаться интерес к девочкам. Его взгляд неизменно останавливался на самой красивой. А так как он сам был красив и обаятелен, то ему ничего не стоило заинтересовать своей особой понравившуюся ему девочку. Двенадцатилетняя Пейшенс Барлоу, жившая по соседству, была первой, на которую он загляделся, и сама она загляделась на него.

Природа наделила ее блестящими черными глазами и черными волосами, которые она заплетала в две тугие косы. Изящные ножки с тонкими лодыжками легко несли ее прелестную фигурку. Родители девочки были квакеры, и на ее голове всегда красовался скромный маленький чепчик. Характер у нее, однако, был очень живой, и этот смелый, самоуверенный, прямой мальчик ей нравился. Однажды, после того как они не раз уже обменялись беглыми взглядами, он остановил ее (девочка шла в ту же сторону) и с улыбкой, смело, как всегда, спросил:

— Вы ведь живете на нашей улице? Правда?

— Да, — отвечала она, слегка волнуясь и раскачивая сумку с книгами, — в доме сто сорок один.

— Я знаю этот дом, — сказал он. — Видел, как вы туда входили. Вы, кажется, учитесь в одной школе с моей сестрой? Ведь вас зовут Пейшенс Барлоу?

Он слышал, как кто-то из его соучеников назвал ее по имени.

— Да, — подтвердила она. — А откуда вы знаете?

— Слышал, — улыбнулся Фрэнк. — Я вас часто вижу. Хотите лакрицы?

Он порылся в кармане и вытащил несколько палочек свежей лакрицы, очень распространенного в те времена лакомства.

Пейшенс ласково поблагодарила и взяла одну.

— Наверно, не очень вкусно. Она уже давно лежит в кармане. На днях у меня были тянучки.

— Нет, вкусно, — отозвалась она, посасывая кончик палочки.

— Вы ведь знаете мою сестру, Анну Каупервуд? — спросил Фрэнк, возвращаясь к начатому разговору и как бы представляясь своей соседке. — Она, правда, классом младше вас, но, может быть, вы знакомы?

— Я ее знаю. Мы встречаемся, когда идем из школы.

— Я живу вон там, направо, — Фрэнк указал ей на дом, к которому они подходили, будто девочка и без того не знала, где он живет. — Надеюсь, мы теперь часто будем видеться?

— Вы знакомы с Рут Мерриэм? — спросила она, когда Фрэнк уже собирался свернуть на мощеную дорожку, ведущую к его дому.

— Нет, а почему вы спрашиваете?

— У нее во вторник вечеринка, — как бы вскользь заметила девочка.

— Где она живет?

— В доме двадцать восемь.

— Я был бы не прочь зайти к ней, — признался Фрэнк, сворачивая домой.

— Может быть, она пригласит вас. — Пейшенс становилась все храбрее, по мере того как расстояние между ними увеличивалось. — Я ее попрошу.

— Спасибо, — поблагодарил он с улыбкой.

Она весело побежала дальше.

Фрэнк с сияющим лицом смотрел ей вслед. Она была прелестна. Он ощутил страстное желание поцеловать ее и живо вообразил себе вечеринку у Рут Мерриэм и все, что это ему сулило.

То был еще совсем детский роман, одно из ребяческих увлечений, которые время от времени охватывали Фрэнка среди вихря житейских событий. С Пейшенс Барлоу он не раз целовался в укромных уголках, прежде чем нашел себе другую. Зимой Пейшенс вместе с соседскими девочками выбегала на улицу поиграть в снежки или же в долгие зимние вечера засиживалась на скамеечке у дверей своего дома. Изловить ее в эти часы и поцеловать было так же легко, как легко было на вечеринках нашептывать ей всякий вздор. На смену ей пришла Дора Фитлер, — Фрэнку было тогда шестнадцать, лет, ей четырнадцать, — позднее, в семнадцать лет, — пятнадцатилетняя Марджори Стэффорд, белокурая, пухленькая девочка с голубовато-серыми глазами, румяная и свежая, как утренняя заря.

В семнадцать Фрэнк решил бросить школу. Он всего три года проучился в старших классах, но уже был сыт ученьем по горло. С тринадцати лет все его помыслы были обращены на финансовое дело, в той его форме, какую он наблюдал на Третьей улице. Время от времени он выполнял поручения, дававшие ему возможность кое-что подработать. Дядя Сенека позволил ему помогать весовщику в грузовом порту, где под бдительным надзором правительственных инспекторов складывались в государственные пакгаузы при таможне трехсотфунтовые мешки с сахаром. Иногда, при особо спешной работе, он помогал отцу и получал за это плату. Фрэнк даже сговорился было с мистером Дэлримплом насчет работы у него в субботние дни, но вскоре после того, как ему стукнуло пятнадцать, его отец стал главным кассиром с годовым окладом в четыре тысячи долларов, и о работе за прилавком, конечно, больше не могло быть и речи.

Как раз в это время в Филадельфию снова приехал дядя Сенека, еще более толстый, еще более властный, и сказал племяннику:

— Вот что, Фрэнк, если хочешь приняться за дело, то я тебе для начала припас хорошее местечко. Первый год ты будешь работать без жалованья, но, если справишься, тебе, вероятно, дадут наградные. Слыхал ты про фирму «Генри Уотермен и К°» на Второй улице?

— Я знаю, где помещается их контора.

— Так вот они согласны взять тебя счетоводом. Это маклеры, занимающиеся перепродажей зерна и посредническими делами. Ты как-то говорил, что хочешь поработать в этой области. Когда кончится учебный год, сходи к мистеру Уотермену, сошлись на меня, и он, надо думать, тебя возьмет. Сообщи мне потом, как вы договорились.

Дядя Сенека теперь был уже женат — своими деньгами он завоевал сердце одной небогатой, но честолюбивой дамы из филадельфийских светских кругов. Благодаря этому браку связи Каупервудов, по общему мнению, должны были очень укрепиться. Генри Каупервуд подумывал о том, чтобы переехать в северную часть города, на Фронт-стрит, откуда открывался великолепный вид на реку и где уже шло строительство красивых особняков. По тем временам — незадолго до Гражданской войны[10] — его четырехтысячный оклад был довольно внушительным. Генри Каупервуд, благоразумный и осторожный, никогда не вкладывал свои сбережения даже в мало-мальски рискованные дела и благодаря своей аккуратности, осмотрительности и пунктуальности имел, как полагали его сослуживцы, все основания в будущем рассчитывать на пост вице-директора или даже директора банка, в котором работал.

Предложение дяди Сенеки относительно «Уотермена и К°» Фрэнк счел для начала вполне подходящим. Посему в июне месяце он отправился на Вторую улицу и был приветливо встречен Генри Уотерменом-старшим. Кроме того, как выяснилось, имелись еще Генри Уотермен-младший, двадцатилетний молодой человек, и некий Джордж Уотермен, пятидесяти лет, брат Уотермена-старшего, доверенное лицо, бывшее в курсе всех сделок. Во главе предприятия стоял Генри Уотермен-старший, пятидесяти пяти лет. Он выезжал, по мере надобности, к пригородным клиентам; за ним оставалось последнее слово в вопросах, которых брат не мог разрешить самолично, и он же затевал новые сделки, так что его компаньонам и служащим оставалось только проводить их в жизнь. С виду флегматичный, коротконогий, пузатый толстячок, с густой сетью морщинок вокруг выпуклых глаз и красной шеей, мистер Генри Уотермен-старший на деле был проницательным, добродушным, покладистым и остроумным человеком. Благодаря врожденному здравому смыслу и подкупающей благожелательности ему удалось создать прочное и процветающее дело. Но годы уже давали себя знать, и теперь он от души радовался бы сотрудничеству с сыном, если бы таковое не шло в ущерб фирме.

Но об этом нечего было и мечтать. Не столь демократичный, как отец, лишенный его быстрой сообразительности и работоспособности, сын не чувствовал ничего, кроме отвращения к коммерческой деятельности. Дело, оставленное на его попечение, несомненно, пошло бы прахом. Отец это видел, огорчался и все надеялся, что сыщется какой-нибудь молодой человек, который заинтересуется делом, будет продолжать его на прежних началах и вместе с тем не вытеснит его сына, — одним словом, человек, готовый довольствоваться ролью младшего компаньона.

И вот с рекомендациями от Сенеки Дэвиса явился молодой Каупервуд. Мистер Уотермен окинул его критическим взглядом. Да, подумал старик, мальчик подходящий. Из этого мальчика может выйти толк. Он держался непринужденно и в то же время с достоинством, без малейших признаков волнения или стеснительности. По его словам, он умел вести счетные книги, хотя и не разбирался во всех тонкостях хлебно-комиссионного дела. Но эта отрасль интересовала его, и он хотел бы попытать в ней счастья.

— Этот малый мне нравится, — сказал брату Генри Уотермен, после того как Фрэнк ушел, получив предложение завтра утром приступить к новым обязанностям. — В нем что-то есть! Такой юный, сметливый, живой человек давно уже не переступал нашего порога.

— Да, — согласился Джордж, более худой и высокий, чем брат, с карими, несколько мутными, задумчивыми глазами и жиденькими темными волосиками, еще больше подчеркивавшими белизну плеши на его яйцевидной голове. — Весьма приятный молодой человек. Странно, что отец не берет его к себе в банк.

— Как знать, вероятно, у него нет такой возможности, — возразил брат. — Ведь он там всего-навсего главный кассир.

— Это правда.

— Что ж, испытаем его. По-моему, у него любое дело будет спориться. Многообещающий юноша!

Генри Уотермен встал и направился к парадной двери, выходившей на Вторую улицу. Холодок булыжной мостовой, защищенной от утреннего солнца сплошной стеной зданий (среди них и здание его конторы), стук копыт, грохот подвод, снующая толпа — все это нравилось ему. Он посмотрел через дорогу — трех— и четырехэтажные дома, почти все из серого камня. В них тоже бурлила жизнь, и Генри Уотермен возблагодарил небо за то, что некогда ему пришла в голову мысль основать свое дело на столь бойком месте. Жаль только, что он в свое время не приобрел здесь еще несколько участков.

«Хорошо бы этот молодой Каупервуд оказался подходящим для меня человеком, — мысленно сказал себе старик. — Я был бы избавлен от множества лишних хлопот».

Примечательно, что пятиминутного разговора было достаточно, чтобы убедиться в деловитости этого мальчика. Генри Уотермен почти не сомневался, что надежды его сбудутся.

Глава 4

Внешность Фрэнка Каупервуда в те годы была располагающей и приятной. Рослый — пять футов и десять дюймов, широкоплечий и ладно скроенный, с крупной красивой головой и густыми, вьющимися темно-каштановыми волосами. В глазах его светилась живая мысль, но взгляд их был непроницаем, по нему ничего нельзя было угадать. Походка у Фрэнка была легкая, уверенная, быстрая. Он не знал ни тяжелых ударов судьбы, ни горечи разочарований. Ему не доводилось страдать ни от болезней, ни от лишений. Правда, он видел вокруг себя людей более богатых, но ведь и он надеялся разбогатеть. Его семья пользовалась уважением, отец занимал хороший пост. Фрэнк никому никогда не был должен. Только однажды он просрочил мелкий вексель, выданный банку, и отец дал ему такой нагоняй, что он запомнил это на всю жизнь.

— Да я бы на четвереньках приполз, но не допустил, чтобы мой вексель опротестовали! — восклицал мистер Каупервуд.

И Фрэнк раз навсегда понял то, что, собственно, можно было понять и без таких патетических восклицаний, — значение кредита. После этого случая уже ни один выданный им вексель не был опротестован или просрочен по его небрежности.

Фрэнк оказался самым дельным служащим, какого когда-либо знал торговый дом «Уотермен и К°». Сперва его засадили за книги в качестве помощника бухгалтера, на место недавно уволенного мистера Томаса Трикслера, но уже две недели спустя Джордж Уотермен сказал:

— Почему бы нам не перевести Каупервуда в бухгалтеры? Он за одну минуту сообразит больше, чем наш Сэмсон за всю свою жизнь.

— Хорошо, Джордж, я не возражаю, но ты об этом особенно не распространяйся. Каупервуд долго бухгалтером не останется. Посмотрим, не сумеет ли он в скором времени, заменить меня в некоторых делах.

Бухгалтерия нового дома «Уотермен и К°», достаточно сложная, для Фрэнка была детской забавой. Он так легко, так быстро разобрался в книгах, что его бывший начальник Сэмсон только диву давался.

— Нет, этот малый слишком прыток, — в первый же день, взглянув на работу Фрэнка, заявил он другому служащему. — Он запутается, помяните мое слово. Я эту породу знаю. Вот подождите, пусть только начнутся горячие денечки с кредитованиями и перечислениями.

Вопреки предсказаниям мистера Сэмсона, Фрэнк не запутался. Не прошло и недели, как он уже знал состояние финансов фирмы Уотермен не хуже, если не лучше, самих хозяев. Он знал, кому направлять счета, в каких районах заключается больше всего сделок, кто поставляет хороший товар и кто плохой, — о последнем красноречиво свидетельствовало колебание цен в течение года. Желая проверить свои предположения, он просмотрел ряд старых счетов в гроссбухе. Бухгалтерией он интересовался лишь в той мере, в какой она регистрировала и отражала жизнь фирмы. Он знал, что долго на этой работе не останется. Там видно будет. Пока же он сразу, до мельчайших подробностей, постиг суть хлебно-комиссионного дела. Он увидел, какие серьезные убытки терпят хозяева, — вернее их клиенты, так как фирма занималась лишь посредничеством, — из-за недостаточно быстрого сбыта товаров, поступающих на консигнацию[11], а также отсутствия налаженного контакта с поставщиками, покупателями и другими комиссионными фирмами. Клиент, к примеру, отгружал фрукты или овощи, ориентируясь на устойчивые, а не то даже растущие рыночные цены. Но если это же делали одновременно десять человек или у других посредников получалось затаривание, то цены немедленно падали. Грузооборот никогда не был стабильным. Фрэнку тотчас же пришло на ум, что, занявшись сбытом крупных партий товара в качестве выездного агента, он принес бы фирме куда больше пользы, но до поры до времени решил этого вопроса не поднимать. Более чем вероятно, что в ближайшем будущем все разрешится само собою.

Оба Уотермена — Генри и Джордж — не могли нахвалиться тем, как Фрэнк вел их отчетность. Самое его присутствие вселяло в них веру, что все идет хорошо. Вскоре Фрэнк обратил внимание «братца Джорджа» на состояние некоторых счетов, рекомендуя сбалансировать одни, другие же совсем закрыть, чем доставил старому джентльмену несказанное удовольствие. Деловитость этого юноши со временем сулила ему облегчение собственных его трудов; в то же время в нем росло чувство личной приязни к Фрэнку.

«Братец Генри» был за то, чтобы испробовать молодого человека на внешних операциях. Поскольку наличные запасы фирмы не всегда могли удовлетворить заказчиков, приходилось обращаться за товаром в другие конторы или же на биржу, и обычно это делал глава фирмы. Однажды утром, когда прибыли накладные, предвещавшие избыток муки и недостаток зерна на рынке, — Фрэнк это заметил первым, — старший Уотермен пригласил его к себе в кабинет и сказал:

— Фрэнк, я попросил бы вас подумать, как выйти из создавшегося положения. Завтра у нас образуется завал муки. Мы не можем платить полежалое, а между тем наличные заказы не поглотят всего товара. В зерне же у нас нехватка. Может быть, вам удастся сбыть лишнюю муку кому-нибудь из маклеров и раздобыть достаточно зерна на покрытие заказов?

— Я попытаюсь, — отвечал Каупервуд.

Из своих бухгалтерских книг Фрэнк знал адреса различных комиссионных контор. Знал также, чем располагает местная товарная биржа и что могут предложить те или иные работающие в этой отрасли посредники. Поручение устранить возникший затор пришлось ему по вкусу. Так приятно было вновь очутиться на свежем воздухе и ходить из дома в дом. Ему претило сидеть в конторе, скрипеть пером и корпеть над книгами. Много лет спустя Фрэнк сказал: «Моя контора — это моя голова». Сейчас же он поспешил к крупнейшим комиссионерам, разузнавая, как обстоит дело с мукой, и предлагая свои излишки по цене, которую он запросил бы, если бы над фирмой и не нависла угроза затоваривания. Нет ли желающих купить шестьсот бочонков первосортной муки с немедленной (другими словами, в течение двух суток) доставкой? Цена — девять долларов за бочонок. Охотников не находилось. Тогда Фрэнк стал предлагать товар мелкими партиями, и эта затея оказалась успешной. Через какой-нибудь час у него оставалось всего двести бочонков, и он решил предложить их некоему Джендермену, видному дельцу, с которым его фирма не имела торговых отношений. Джендермен, крупный мужчина с курчавой седой шевелюрой, одутловатым лицом, изрытым оспой, и маленькими глазками, хитро поблескивавшими из-под тяжелых век, с любопытством уставился на Фрэнка.

— Как ваша фамилия, молодой человек? — осведомился он, откидываясь на спинку деревянного кресла.

— Каупервуд.

— Так вы, значит, служите у Уотерменов? Наверно, решили отличиться, а потому и пришли ко мне?

Каупервуд в ответ только улыбнулся.

— Ну что ж, я возьму у вас муку. Она мне пригодится. Выписывайте счет.

Каупервуд поспешил откланяться. От Джендермена он прямиком пошел в маклерскую контору на Уолнат-стрит, с которой его фирма вела дела, велел закупить на бирже нужное ему зерно по рыночной цене и вернулся к себе в контору.

— Быстро вы управились, — сказал Генри Уотермен, выслушав его доклад. — И продали двести бочонков старому Джендермену? Очень, очень хорошо. Он как будто и не наш клиент?

— Нет, сэр.

— Ну, если вам удается проводить такие дела, вы долго не засидитесь на книгах.

В скором времени Фрэнка уже знали и во многих маклерских конторах и на бирже. Он скупал товарные остатки для своих хозяев, приобретал случайно попадавшиеся партии нужного товара, вербовал новых клиентов, ликвидировал излишки, сбывая их мелкими партиями совсем неожиданным покупателям. Уотермены только дивились, с какой легкостью он все это проделывал. Фрэнк обладал исключительной способностью заставлять благожелательно выслушивать себя, завязывать дружеские отношения, проникать в новые торговые круги. Свежий ключ забил в старом русле торгового дома «Уотермен и К°». Клиентура теперь обслуживалась несравненно лучше, и Джордж стал настаивать на посылке Фрэнка в сельские местности для оживления торговли, так что Фрэнк нередко выезжал за город.

Перед рождеством Генри Уотермен сказал брату:

— Надо сделать Каупервуду хороший подарок. Он ведь не получает жалованья. Как ты думаешь, пятисот долларов ему будет достаточно?

— Это большие деньги по нынешним временам, но, по-моему, он их заслужил. Этот малый, несомненно, оправдал все наши ожидания и даже превзошел их. Он словно создан для хлебно-комиссионного дела.

— А что он сам говорит об этом? Ты не слыхал, он доволен?

— О, мне кажется, он вполне удовлетворен. Впрочем, ты видишь его не реже, чем я.

— Ну что ж, так и порешим — пятьсот долларов. А со временем можно будет принять его компаньоном в наше дело. У него хватка настоящего коммерсанта. Распорядись насчет этих денег да скажи ему приветливое словечко от нас обоих.

И вот накануне сочельника, когда Фрэнк просматривал какие-то накладные и счета, чтобы перед наступающим праздником оставить все дела в полном порядке, к его столу подошел Джордж Уотермен.

— Все еще за работой? — спросил он, останавливаясь под ослепительным газовым рожком и одобрительно глядя на усердного юношу.

За окном уже спустились сумерки, и мороз покрыл узорами стекла.

— Так, просматриваю кое-что напоследок, — с улыбкой отвечал Каупервуд.

— Мы с братом очень довольны тем, как вы работали эти полгода. Нам хотелось как-нибудь выразить нашу признательность, и потому мы просим вас принять награду в пятьсот долларов. А с будущего года мы назначаем вам регулярное жалованье — тридцать долларов в неделю.

— Очень вам благодарен, — отвечал Фрэнк. — Я не рассчитывал на такой оклад. Это больше, чем я мог предполагать. Ведь работая у вас, я многому научился.

— Полноте. Вы заслужили эти деньги и можете оставаться у нас, сколько захотите. Мы вам всегда рады.

Каупервуд улыбнулся, как обычно приветливо и добродушно. Откровенное признание его заслуг очень ему польстило. Приятно было смотреть на него, веселого, сияющего, в хорошо сшитом костюме из английского сукна.

Вечером, по дороге домой, Фрэнк размышлял о том, что представляет собою дело, в котором он работал. У него не было ни малейшего намерения долго оставаться на этой службе, несмотря на наградные и обещанное жалованье. Братья Уотермены испытывали к нему признательность — что ж тут удивительного? Он был энергичным работником, и сам знал это. Ему и в голову не приходило причислять себя к мелким служащим, напротив: со временем эта людская порода должна будет работать на него. В таком его взгляде на вещи не было ни озлобления, ни ярости против судьбы, ни страха перед неудачей. На своих хозяев он смотрел как на представителей определенного типа дельцов. Он видел их слабости и недостатки, так же как взрослый видит недостатки ребенка.

После обеда, собираясь к своей приятельнице Марджори Стэффорд, Фрэнк рассказал отцу о наградных и обещанном жалованье.

— Великолепно! — обрадовался Каупервуд-старший. — Ты делаешь даже большие успехи, чем я предполагал. Надо думать, ты там и останешься?

— Нет, не останусь. В будущем году я от них уйду.

— Почему?

— Видишь ли, меня к этому не тянет. Дело неплохое, но я предпочел бы испробовать свои силы на фондовой бирже. Это мне интереснее.

— А тебе не кажется, что будет нехорошо по отношению к твоим хозяевам, если ты не предупредишь их заранее?

— Нисколько. Я им все равно нужен, — отвечал Фрэнк, завязывая галстук перед зеркалом и оправляя сюртук.

— Матери ты рассказал?

— Нет еще. Сейчас пойду к ней.

Он вошел в столовую, где сидела мать, обвил руками ее хрупкие плечи и сказал:

— Угадай, что я тебе расскажу, мама.

— Не знаю, — отвечала она, ласково заглядывая ему в глаза.

— Я сегодня получил пятьсот долларов наградных, а с будущего года мне положено жалованье — тридцать долларов в неделю. Что тебе подарить к рождеству?

— Да неужели? Вот это замечательно. Как я рада! Тебя, верно, там очень любят? Ты становишься совсем взрослым мужчиной.

— Что же тебе подарить к рождеству?

— Ничего. Мне ничего не надо. У меня есть мои дети.

Фрэнк улыбнулся.

— Будь по-твоему, — ничего, так ничего.

Но мать знала, что он непременно купит ей какой-нибудь подарок.

Выходя, Фрэнк на мгновенье задержался в дверях, обнял за талию сестренку, предупредил мать, чтобы его не ждали рано, и поспешил к Марджори, с которой условился идти в театр.

— Какой же мне сделать тебе рождественский подарок, Марджи? — спросил он, целуя ее в полутемной передней. — Я получил сегодня пятьсот долларов.

Ей едва минуло пятнадцать лет, и ни хитрости, ни корысти в ней еще не было.

— Ах, что ты, мне ничего не нужно.

— Не нужно? — повторил он, прижимая ее к себе и снова целуя в губы.

Хорошо прокладывать себе путь в этом мире, хорошо наслаждаться всеми радостями жизни!

Глава 5

В октябре следующего года — месяцев через шесть после того, как ему минуло восемнадцать лет, — Фрэнк, окончательно убедившись, что хлебно-комиссионное дело (насколько он мог судить о нем по компании Уотерменов) не его призвание, решил уйти из этой фирмы и поступить на службу в банкирскую контору «Тай и К°».

С мистером Таем Фрэнк познакомился как агент «Уотермена и К°» по внешним сделкам, и тот сразу же заинтересовался молодым человеком.

— Ну, как дела у ваших хозяев? — иногда добродушно спрашивал он.

Или осведомлялся:

— Ну что, растет ваш вексельный портфель?

Тревожное время, переживаемое страной, непомерно раздутый выпуск ценных бумаг, пропаганда против рабовладельчества и все прочее заставляли людей тревожиться за будущее. И Таю — он сам не мог бы объяснить почему — казалось, что с этим юношей стоило потолковать на животрепещущие темы. И годы его как будто не такие, чтобы во всем этом разбираться, а все-таки разбирается.

— Благодарю вас, мистер Тай, у нас дела идут неплохо, — обычно отвечал ему Каупервуд.

— Вот увидите, — однажды утром сказал Тай Фрэнку, — если эта пропаганда против рабства не прекратится, мы еще хлебнем горя.

Как раз в это время невольник, принадлежавший одному приезжему кубинцу, был отобран у хозяина и отпущен на волю, ибо по законам Пенсильвании всякий негр, оказавшийся на территории штата, хотя бы даже проездом, получал свободу. Случай этот вызвал большие волнения. Несколько человек было арестовано, газеты подняли отчаянную шумиху.

— Никогда не поверю, что Юг станет терпеть такое положение вещей. В наше дело это вносит сумятицу и, надо думать, в другие отрасли тоже. Помяните мое слово, мы доиграемся до отпадения Южных штатов.

Мистер Тай произнес эту сентенцию с чуть заметным ирландским акцентом.

— Да, к тому идет, — спокойно отвечал Каупервуд. — И ничего тут не поделаешь. Негры, конечно, не стоят всех этих волнений, но агитация в их пользу будет продолжаться. Чем же еще заниматься чувствительным людям? А нашей торговле с Югом это сильно вредит.

— Я держусь такого же мнения да и слышу то же самое со всех сторон.

По уходе молодого Каупервуда мистер Тай занялся другим клиентом, но нет-нет да и вспоминал юношу, поразившего его глубиной и здравостью своих суждений о финансовых делах.

«Если этот молодой человек захочет переменить место, я предложу ему работать у меня», — решил он.

И однажды сказал Фрэнку:

— Вы не хотели бы попытать свои силы в биржевом деле? У меня как раз освободилось место.

— С удовольствием, — улыбаясь, отвечал Каупервуд, видимо, польщенный. — Я и сам собирался просить вас об этом.

— Ну что ж, если вы решитесь перейти ко мне, место за вами. Приступайте, когда вам будет угодно.

— Я должен заблаговременно предупредить своих хозяев, — заметил Фрэнк.

— Вы не могли бы подождать недели две?

— Разумеется. Никакой спешки нет. Улаживайте все свои дела. Я вовсе не хочу ставить Уотерменов в затруднительное положение.

Лишь две недели спустя Фрэнк распрощался с компанией Уотерменов; его интересовали, но ничуть не опьяняли открывавшиеся перед ним перспективы. Мистер Джордж Уотермен очень расстроился, а мистера Генри эта измена привела в сильнейшую досаду.

— А я-то думал, что вам у нас нравится, — воскликнул он, когда Каупервуд сообщил ему о своем решении. — Может быть, вы недовольны жалованьем?

— Нет, мистер Уотермен, я просто хочу заняться биржевым делом.

— Так, так. Сожалею, очень сожалею. Я не хочу вас отговаривать, если это во вред вашим интересам. Вам виднее. Но мы с Джорджем собирались через некоторое время предложить вам стать нашим компаньоном. А вы вдруг, здорово живешь, сорвались с места — и до свидания. Ведь в нашем деле, черт возьми, можно заработать хорошие деньги.

— Я знаю, — с улыбкой отвечал Каупервуд, — но оно мне не по душе. У меня другие планы. Я не собираюсь посвящать себя хлебно-комиссионному делу.

Мистер Генри Уотермен никак не мог взять в толк, почему Фрэнка не интересует эта отрасль, если он так явно преуспел в ней. Вдобавок он опасался, как бы уход молодого человека не повредил делам фирмы.

Вскоре Каупервуд пришел к заключению, что новая работа ему куда больше по вкусу — она и легче и выгодней. Начать хотя бы с того, что фирма «Тай и К°» помещалась в красивом зеленовато-сером каменном здании — дом шестьдесят шесть по Третьей улице, которая в те времена, да еще и много лет спустя была центром местного финансового мира. Тут же рядом находились банкирские дома, известные не только в Америке, но и за ее пределами: «Дрексель и К°», Третий национальный банк, Первый национальный банк, а также фондовая биржа и другие подобные учреждения. По соседству приютились еще десятка два банков и биржевых контор помельче. Эдвард Тай, глава и «мозг» фирмы, родом из Бостона, был сыном преуспевшего и разбогатевшего в этом консервативном городе ирландца-иммигранта. В Филадельфию мистера Тая привлекли широкие возможности спекуляций. «Это самое подходящее место для человека, умеющего держать ухо востро», — с легким ирландским акцентом говаривал он своим друзьям. Себя он считал именно таким человеком. Это был мужчина среднего роста, не слишком полный, с легкой и несколько преждевременной проседью, по натуре жизнерадостный и добродушный, но в то же время задорный и самоуверенный. Над верхней губой у него топорщились коротко подстриженные седые усики.

— Беда с этими пенсильванцами, — жаловался он уже вскоре после переезда. — Никогда не платят наличными, норовят всучить вексель.

В ту пору кредит Пенсильвании, а следовательно, и Филадельфии, несмотря на богатство штата, стоял очень низко.

— Если дело дойдет до войны, — говорил мистер Тай, — то целые легионы пенсильванцев начнут предлагать векселя в уплату за обед. Проживи я целых два века, я разбогател бы на покупке пенсильванских векселей и обязательств. Когда-нибудь они, верно, расплатятся с долгами, но бог ты мой, до чего же это медленно делается! Я буду лежать в могиле раньше, чем они покроют мне хотя бы проценты по своей задолженности.

Он не ошибался. Финансы штата и города находились в весьма плачевном состоянии. И тот и другой были достаточно богаты, но, поскольку казну обирали все, кому не лень, и любыми способами, то всякие новые начинания в штате требовали выпуска новых облигаций. Эти облигации или «обязательства», как их называли, гарантировали шесть процентов годовых, но, когда наступал срок уплаты процентов, казначей города или штата ставил на них штамп с датой предъявления, и проценты по «обязательству» начислялись с этого дня не только на номинал, но и на накопившиеся проценты. Иначе говоря, это было постепенное накопление процентов. Людям, нуждающимся в наличных деньгах, от этого толку было мало, ибо под залог таких «обязательств» банки выдавали не более семидесяти процентов их курсовой стоимости, продавались же они не по паритету, а по девяносто за сто. Конечно, их можно было покупать в расчете на будущее, но уж очень долго приходилось ждать. Окончательный выкуп этих обязательств опять-таки сопровождался жульническими махинациями. Зная, что те или иные «обязательства» находятся в руках «добрых знакомых», казначей опубликовывал сообщение, что такие-то номера — именно те, которые были ему известны, — будут оплачены.

Более того, вся денежная система Соединенных Штатов тогда еще только начинала переходить от состояния полного хаоса к состоянию, отдаленно напоминавшему порядок. Банк Соединенных Штатов, основанный Николасом Бидлом, в 1841 году был окончательно ликвидирован. В 1846 году министерство финансов Соединенных Штатов организовало свою систему казначейств. И все же фиктивных банков существовало столько, что владелец небольшой меняльной конторы поневоле становился ходячим справочником платежеспособных и неплатежеспособных предприятий. Правда, мало-помалу положение улучшалось, так как телеграф облегчил не только обмен биржевой котировкой между Нью-Йорком, Бостоном и Филадельфией, но даже и связь между конторой местного биржевого маклера и фондовой биржей. Другими словами, в обиход начали входить частные телеграфные линии, действовавшие на коротком расстоянии. Взаимный обмен информацией стал более быстрым, доступным и совершенствовался день ото дня.

Железные дороги уже протянулись на юг, на восток, на север и на запад. Но еще не было автоматической регистрации курсов, не было телефона; в Нью-Йорке совсем недавно додумались до расчетной палаты, в Филадельфии она еще не была учреждена. Ее заменяли рассыльные, метавшиеся между банками и биржевыми конторами; они же сводили балансы по банковским счетным книжкам, обменивали векселя и раз в неделю переправляли в банк золотую монету — единственное средство для окончательного расчета по задолженности, так как твердой государственной валюты в те времена не существовало. На бирже, когда гонг возвещал о прекращении сделок на сегодняшний день, в середине зала — точь-в-точь как в Лондоне — собирались в кружок молодые люди, именовавшиеся «расчетными клерками»; они сверяли и подытоживали всевозможные покупки и продажи, аннулируя те из них, которые взаимно погашались в результате повторных сделок между фирмами. Заглядывая в счетные книги, они выкрикивали сделки, которые были произведены за день: «Делавэр и Мериленд» продала компании «Бомонт», «Делавэр и Мериленд» продала компании «Тай» и т. д. Такой способ упрощал бухгалтерию фирм, ускоряя и оживляя сделки.

Место на фондовой бирже стоило две тысячи долларов. Согласно правилам, недавно введенным биржевым комитетом, сделки дозволялось заключать между десятью часами утра и тремя пополудни (раньше это делалось в любое время — с утра до полуночи). Тот же комитет установил твердые ставки за услуги, оказываемые маклерами, вместо прежних бесцеремонных поборов. Нарушители подвергались суровым взысканиям. Иными словами, делалось все возможное для укрепления биржи, и Эдвард Тай, наравне с другими маклерами, возлагал большие надежды на будущее.

Глава 6

К этому времени семейство Каупервудов уже обосновалось в своем новом, более поместительном и лучше обставленном жилище на Фронт-стрит, возле самой реки. Дом был четырехэтажный, с фасадом длиной в двадцать пять футов, двора при нем не было. Здесь Каупервуды начали время от времени устраивать небольшие приемы для тех представителей различных отраслей коммерции, с которыми Генри Каупервуд встречался на своем пути, неукоснительно приближавшем его к посту главного кассира. Общество это не отличалось изысканностью, но в числе гостей бывали лица столь же преуспевшие, как и Каупервуд, — хозяева небольших предприятий, связанных деловыми отношениями с его банком, торговцы мануфактурой, кожевенными товарами, хлебом и оптовики-бакалейщики. У детей завелась своя компания. Миссис Каупервуд тоже изредка устраивала дневное чаепитие или вечер для своих знакомых по церковному приходу, и тогда Каупервуд пытался играть роль светского человека, обычно сводившуюся к тому, что он стоял с благодушно-глуповатым видом и приветствовал гостей жены. Так как он умел сохранять серьезно-торжественное выражение лица и выслушивать приветствия, не требовавшие пространных ответов, то эта церемония не особенно его обременяла. Иногда у Каупервудов пели, иногда немного танцевали; вскоре гости стали приходить запросто к обеду, чего прежде никогда не водилось.

И вот в первый же год своей жизни в новом доме Фрэнк познакомился с некоей миссис Сэмпл и увлекся ею. У ее мужа был большой обувной магазин на Честнат-стрит, близ Третьей улицы, и он уже подумывал об открытии второго на той же Честнат-стрит, чуть подальше.

Однажды вечером Сэмпл с женой нанесли визит Каупервудам. Мистер Сэмпл хотел побеседовать с хозяином дома о новом, только что зародившемся виде городского транспорта — конной железной дороге. Опытная линия протяженностью в полторы мили, построенная Северо-Пенсильванской железнодорожной компанией, была только что сдана в эксплуатацию. Начинаясь на Уиллоу-стрит, она шла вдоль Фронт-стрит до Джермантаун-роуд, а оттуда по разным улицам до места, известного под названием «Станция Кохоксинк». Считалось, что этот способ передвижения постепенно вытеснит сотки омнибусов, которые курсировали по городу и сильно затрудняли пешеходное движение в его торговой части. Молодой Каупервуд с самого начала заинтересовался этим предприятием. Железнодорожное дело вообще занимало Фрэнка, эта же его разновидность — в особенности. Конка вызывала оживленные споры, и Фрэнк вместе с другими любопытными отправился на нее взглянуть. Странного и непривычного вида вагон — четырнадцать футов в длину, семь в ширину и приблизительно столько же в высоту, — поставленный на маленькие железные колеса, предоставлял пассажирам несравненно больше удобств, чем омнибус. Альфред Сэмпл уже втихомолку помышлял о том, чтобы вложить деньги во вторую, намечавшуюся линию, которая, по получении санкции городских властей, должна была пройти по Пятой и Шестой улицам.

Каупервуд-старший прочил этому предприятию блестящую будущность, хотя не понимал еще, откуда возьмутся средства для его осуществления. Фрэнк, со своей стороны, считал, что компании Тай следовало бы взять на себя реализацию акций будущей линии Пятой и Шестой улиц, если город выдаст разрешение на таковую. Он слышал, что акционерное общество организовалось и уже готовит большой выпуск акций, которые будут пущены в продажу по пяти долларов за штуку при паритете — в конечном итоге — в сто долларов. Фрэнк очень сожалел, что у него недостаточно денег для покупки солидного пакета этих акций.

Меж тем Лилиан Сэмпл пленила Фрэнка и завладела его воображением. Трудно сказать, что влекло молодого Каупервуда к ней, ибо ни по темпераменту, ни по уму она не была ему ровней. Фрэнк уже приобрел некоторый опыт в отношениях с женщинами и по-прежнему дружил с Марджори Стэффорд. Тем не менее Лилиан Сэмпл, хотя ни умом, ни красотой она не превосходила других и вдобавок была замужем, так что он не мог иметь серьезных намерений, больше всех волновала его. Ей было двадцать четыре года, а ему всего девятнадцать, но душой и телом она казалась такой же юной, как он. Высокая, чуть выше его, хотя он к этому времени уже достиг своего предельного роста (пять футов и десять с половиной дюймов), она все же была очень изящна. От нее веяло невозмутимым спокойствием, объяснявшимся скорее поверхностностью восприятия, нежели силой характера. У Лилиан были густые пышные волосы пепельного оттенка, бледное, узкое, почти восковое лицо, нежно-розовые губы и прямой нос. Ее серые глаза в зависимости от освещения казались то голубыми, то совсем темными. Руки ее поражали тонкостью и красотой. Она не отличалась ни живостью, ни блеском ума, движения ее были медлительны и как-то бессознательно пластичны. Каупервуда увлекла ее внешность. Она вполне соответствовала его тогдашним представлениям об идеале красоты. «Как она прелестна, — думал он, — как мила, и притом сколько в ней достоинства». Если бы он мог выбирать, то выбрал бы себе именно такую жену.

В своих суждениях о женщинах Каупервуд руководствовался больше чувством, чем разумом. Стремясь добиться богатства, престижа и влияния, он, конечно, придавал большое значение представительности женщины, ее положению в обществе и всему прочему. Но тем не менее некрасивые женщины никогда не привлекали его, красавицы же привлекали очень сильно. Он не раз слышал дома рассказы о самопожертвовании женщин, как, впрочем, и мужчин, слышал о женщинах-труженицах, рабски преданных своим мужьям, или детям, или семье в целом, женщинах, которые в критические минуты всем поступались для родных или друзей, движимые чувством долга и добросердечием. Но эти истории почему-то не трогали его. Он предпочитал считать всех, даже женщин, откровенно эгоистичными. Почему — объяснить он не мог. Люди, не способные к самозащите и не умеющие найти выход из любого положения, казались ему глупыми или в лучшем случае несчастными. Как много говорилось вокруг о высокой нравственности, как превозносились добродетели и порядочность, как часто воздевались к небу руки в праведном ужасе перед теми, кто нарушил седьмую заповедь или хотя бы был заподозрен в нарушении таковой! Фрэнк не принимал таких разговоров всерьез. Он и сам уже не раз нарушал эту заповедь. То же самое делали и другие молодые люди. Правда, уличные женщины претили ему. В соприкосновении с ними было много низменного и гадкого. На первых порах ему нравился мишурный, вульгарный блеск «веселых домов». В их роскоши был известный размах: красная плюшевая мебель, шикарные красные портьеры, безвкусные, зато оправленные в дорогие рамы картины и, прежде всего, сами обитательницы, здоровые и сильные или же чувственные и флегматичные, — женщины, которые (по выражению его матери) «подстерегали» мужчин. Выносливость их тела и похотливость души, способность с показной ласковостью и радушием принимать одного мужчину за другим — все это вначале изумляло Фрэнка, но вскоре стало вызывать в нем отвращение. К тому же они были тупы. От них нельзя было услышать ни одного живого слова. И подумать только, ничего другого они делать не умели. Он мысленно рисовал себе их тоскливое пробуждение после угарных ночей, отвратительный осадок в душе, который лишь отчасти могли рассеять сон и жажда наживы. И Фрэнку, несмотря на его молодость, становилось грустно. Ему хотелось близости, в которой было бы больше интимного, утонченного, оригинального, личного.

И вот появилась Лилиан Сэмпл, всего лишь отдаленное подобие идеала. Тем не менее она облагородила его представление о женщине. В ней не было животной силы и необузданности, как в тех женщинах из вертепов, грубо и бесстыдно нарушавших общепринятые понятия и воззрения, — и этого одного уже было достаточно, чтобы Лилиан ему нравилась. Она жила в его мыслях даже в эти горячие дни, которые словно вспышки пламени озаряли его деятельность на новом поприще. Ибо биржевой мир, в который окунулся Каупервуд, каким бы примитивным он нам ни казался сегодня, для него был исполнен очарования. Зал фондовой биржи на Третьей улице, где собирались маклеры, их агенты и служащие, — в общей сложности человек полтораста, — отнюдь не был архитектурной достопримечательностью — просто квадратное помещение размером шестьдесят футов на шестьдесят, объединявшее два верхних этажа четырехэтажного дома. Но Фрэнка зал этот приводил в восторг. Окна там были высокие и узкие, прямо напротив входа, на западной стене, висели часы с огромным циферблатом, а северо-восточный угол загромождали конторки, стулья и целое скопище телеграфных аппаратов. В раннюю пору существования биржи в зале рядами стояли стулья, на которых сидели маклеры, прислушиваясь к всевозможным предложениям акций. Впоследствии эти стулья убрали, и в различных местах зала были установлены столбики (либо сделаны отметки на полу), указывавшие, где продаются те или иные бумаги. Вокруг таких столбиков толпились люди, заинтересованные в заключении сделок. Из коридора третьего этажа дверь вела на тесную и кое-как обставленную галерею для публики. На западной стене висела громадная черная доска, на которой отмечалась котировка[12] акций, передаваемая по телеграфу из Нью-Йорка и Бостона. В середине зала, за низенькой загородкой, находилось место официального председателя, был еще маленький балкон — на него для экстренных сообщений выходил секретарь биржевого комитета. В юго-западном углу была дверь, которая вела в комнату, где биржевики знакомились со всевозможными отчетами и годичными обзорами.

Молодого Каупервуда не допустили бы на биржу ни как маклера, ни как маклерского агента или помощника, если бы Тай, нуждавшийся в нем и уверенный, что такой человек будет ему полезен, не купил для него место. Две тысячи долларов, которые оно стоило, он записал как долг Фрэнка, после чего во всеуслышанье объявил его своим компаньоном. Такое фиктивное товарищество противоречило правилам биржи, но маклеры нередко прибегали к нему. Младших компаньонов и подручных насмешливо называли «восьмушечниками» и «двухдолларовыми маклерами», потому что они гнались за любым мелким заработком и готовы были покупать и продавать по чьему угодно поручению, отчитываясь, конечно, перед своей фирмой в произведенных операциях. Несмотря на свои выдающиеся способности, Фрэнк на первых порах тоже считался «восьмушечником» и был отдан под начало мистеру Артуру Райверсу, полномочному представителю компании «Тай» на бирже.

Райверс был необыкновенно энергичный человек, лет тридцати пяти, элегантный, хорошо сложенный, с чисто выбритым, жестким и словно точеным лицом, которое украшали коротко подстриженные черные усики и тонкие черные брови. Волосы его посередине разделялись аккуратным пробором. Подбородок чуть заметно раздваивался. Голос у Райверса был мягкий, манеры спокойные и сдержанные; он всегда и везде был одинаково корректен. Вначале Каупервуд недоумевал, зачем Райверсу, такому опытному дельцу, служить у мистера Тая, но впоследствии узнал, что Райверс — участник в деле. Тай был организатор, он принимал клиентов в конторе, а Райверс представлял фирму на бирже и ведал внешними сношениями.

Вскоре Фрэнк убедился, что не стоит даже пытаться понять, почему акции то поднимаются, то падают. Это, конечно, определялось какими-то общими причинами, как объяснил ему Тай, но учесть их было почти невозможно.

— Любая причина может вызвать на бирже и «бум», и панику, — говорил Тай со своим своеобразным акцентом, — будь то крах банка или только слух, что бабушка вашего двоюродного брата схватила насморк. Биржа совсем особый мир, Каупервуд. Никто на свете не сумеет вам его объяснить. Я видел, как вылетали в трубу акционерные общества, хотя даже самый опытный биржевик не мог бы сказать, по какой причине. Я видел также, как акции необъяснимо взлетали до небес. Ох, эти биржевые слухи! Сам дьявол не придумает ничего подобного. Обычно, если акции падают, значит, кто-то выбрасывает их на биржу или же на рынке общая депрессия. Если акции поднимаются, значит, то ли конъюнктура благоприятна, то ли кто-то скупает их. Это уже факт. Больше того… Ну, да пусть Райверс познакомит вас со всей подноготной. Об одном я должен вас предупредить: никогда не вводите меня в убыток. Это самый тяжкий грех, какой может совершить доверенный моей конторы.

При этих словах Тай улыбнулся любезно, но многозначительно.

Каупервуд понял, но… к его сведениям это ничего не прибавило. Этот лукавый мир нравился ему и соответствовал его темпераменту.

Слухи, слухи, слухи неслись со всех сторон — о широких планах строительства железных дорог и коночных линий, об освоении новых земель, о пересмотре правительством таможенных тарифов, о войне между Францией и Турцией, о голоде в России и в Ирландии и т. д. и т. п. Первый трансатлантический кабель еще не был проложен, новости из-за границы доходили медленно и скудно. Тем не менее на биржевой арене подвизались крупнейшие финансисты, такие, как Сайрус Филд, Уильям Вандербильдт или Ф.Дрексель; они творили чудеса; и деятельность их, равно как и всевозможные слухи о ней, играла огромную роль в жизни биржи.

Фрэнк быстро овладел техникой дела. Он узнал, что того, кто покупал в чаянии повышения курса, называли «быком», если же этот маклер уже скупил большие партии определенных ценных бумаг, то про него говорили, что он «нагрузился до отказа». Когда он начинал продавать, это значило, что он «реализует» свой барыш, если же его маржа[13] иссякала, — он «прогорал». «Медведем» назывался биржевик, продававший акции, которых у него по большей части не было в наличии, с расчетом на их падение, чтобы тогда по дешевке закупить их и покрыть свои запродажные сделки. Покуда он продавал бумаги, не имея их, он считался «пустым»; если же он покупал акции, чтобы удовлетворить клиента и положить в карман прибыль или с целью избежать убытка от непредвиденного повышения курсов, то на биржевом жаргоне говорили, что он «покрывается». Когда обнаруживалось, что он не может достать акций, чтобы вернуть их тем, у кого он их раньше занял для выполнения заказа, он оказывался «загнанным в угол». Тогда ему приходилось покрывать свою задолженность по ценам, назначенным лицами, которым он и другие «пустые» маклеры запродали ценности.

В первое время Фрэнка забавлял таинственный вид и выражение всезнайства, свойственное молодым маклерам. Они были так искренне и так нелепо подозрительны. Более опытные их коллеги, как правило, оставались непроницаемы. Они разыгрывали равнодушие и нерешительность, но сами, как хищные рыбы, высматривали соблазнительную добычу. Мгновение, и возможность упущена: кто-то другой воспользовался ею. Каждый из них не выпускал из рук маленького блокнота. У каждого была своя манера подмигивать, своя характерная поза или жест, означавшие: «Идет. Я беру». Иногда казалось, что они почти не подтверждают своих продаж или покупок, — они ведь так хорошо знали друг друга. Но это только казалось. Когда на бирже почему-либо царило оживление, там толпилось куда больше биржевиков и их агентов, чем в дни, когда биржа работала вяло и в делах наблюдался застой. Удар гонга в десять часов утра возвещал начало операций, и когда намечалось заметное повышение или понижение акций одной или нескольких компаний, там можно было наблюдать любопытную картину. Человек пятьдесят, а то и сто сразу кричали, размахивали руками, метались как угорелые из стороны в сторону, стараясь извлечь выгоду из предлагаемых или требуемых бумаг.

— Даю пять восьмых за пятьсот штук «П» и «У»! — выкликал маклер — Райверс, Каупервуд или кто-нибудь другой.

— Пятьсот по три четверти! — кричал в ответ агент, получивший указание продавать по этой цене или игравший на понижение, в надежде позднее купить нужные акции и выполнить полученный заказ да еще кое-что подработать на разнице.

Если акций по этой цене на бирже было много, то покупатель, Райверс к примеру, стоял на своих «пяти восьмых». Заметив, однако, что спрос на интересующие его бумаги возрастает, он платил за них и «три четверти». Если профессиональные биржевики подозревали, что Райверс получил заказ на крупную партию тех или иных акций, они всячески старались забежать вперед и купить их до него хотя бы по «три четверти», в расчете затем продать их ему с небольшой наценкой. Эти профессионалы были, конечно, тонкими психологами. Их успех зависел от способности угадать, имеет ли тот или иной маклер, представляющий какого-нибудь крупного дельца вроде Тая, достаточно большой заказ, чтобы воздействовать на рынок и дать им возможность «обернуться», как они выражались, с барышом, прежде чем он кончит свои закупки. Так коршун настороженно выжидает случая вырвать добычу из когтей соперника.

Четыре, пять, десять, пятнадцать, двадцать, тридцать, сорок, пятьдесят человек, а временами и вся толпа, пытались использовать повышение той или иной бумаги, предлагая или покупая ее; в таких случаях поднималась невообразимая суета, и шум становился оглушительным. Отдельные группы продолжали заниматься куплей-продажей других бумаг, но подавляющее большинство бросало все свои дела, чтобы не упустить выгодного случая. Более молодые маклеры и клерки, горя желанием охватить все разом и обернуть в свою пользу падение или повышение ценностей, носились взад и вперед, возбужденно жестикулировали и обменивались знаками, подымая кверху условленное число пальцев. Искаженные лица выставлялись из-за чужих плеч, из-под чужих рук. Все как-то странно кривлялись — сознательно или бессознательно. Стоило кому-нибудь высказать намерение купить или продать бумаги по сулившей прибыль цене, как он уже оказывался втянутым в сплошной круговорот рук, плеч и голов. Вначале все это — вернее, внешняя сторона всего этого очень занимала молодого Каупервуда, так как он любил толпу, любил оживление; но вскоре живописность и драматизм сцен, в которых он сам принимал участие, померкли для него, и он начал уяснять себе внутренний смысл всего происходящего. Покупка и продажа акций были искусством, тонким мастерством, чуть ли не психической эмоцией. Подозрительность, целеустремленность, чутье — вот что нужно было для успеха.

По прошествии некоторого времени он уже стал задаваться вопросом: кто же, собственно, больше всего на этом наживается? Маклеры? Ничего подобного! Кое-кто из них, правда, неплохо зарабатывал, но все они, — и Фрэнк скоро понял это, — словно стая голодных чаек или буревестников налетали с подветренной стороны, алчно выслеживая неосторожную рыбу. За их спиной стояли другие — люди неистощимого коварства, пронырливые умы. Крупные капиталисты, чьи предприятия и богатства олицетворялись этими акциями. Это они проектировали и строили железные дороги, разрабатывали рудники, создавали коммерческие предприятия и гигантские фабрики. Правда, они прибегали к услугам маклеров для биржевых операций, но все — и купля и продажа — могло быть и было только побочным явлением, — основой оставались рудники, железные дороги, урожаи, мельницы и т. п. Все остальное, что не было обыкновенной продажей с целью скорейшего получения наличного капитала или обыкновенной покупкой с целью вложения средств, оказывалось просто неприкрашенной азартной игрой, а те, кто этим занимался, — игроками. И сам он, Фрэнк, всего-навсего агент игрока. Сейчас он еще не огорчался этим, но загадки более не существовало, он знал, кто он такой. Как и раньше, когда он работал у «Уотермена и К°», он любил мысленно классифицировать своих собратьев по профессии: одни оказывались слабовольными, другие глупыми, третьи умными, четвертые неповоротливыми, но все — мелкие душонки, неполноценные люди, ибо они были агентами, орудием в чужих руках или азартными игроками. Настоящий человек никогда не станет ни агентом, ни покорным исполнителем чужой воли, ни игроком, ведущим игру, все равно в своих или в чужих интересах; нет, люди этого сорта должны обслуживать его, Фрэнка. Настоящий человек — финансист — не может быть орудием в руках другого. Он сам пользуется таковым. Он создает. Он руководит.

Ясно, исчерпывающе ясно Каупервуд понял все это в девятнадцать или в двадцать лет, но в ту пору он еще не созрел для того, чтобы сделать из своего знания практические выводы. Тем не менее он твердо верил: настанет и его час.

Глава 7

Меж тем, как это ни странно, увлечение Фрэнка женой мистера Сэмпла втайне продолжало расти. Однажды, получив приглашение посетить их дом, он откликнулся на это с большим удовольствием. Сэмплы жили неподалеку от Каупервудов, на Фронт-стрит. Летом их особнячок утопал в зелени. С маленькой веранды на южной стороне открывался очаровательный вид на реку; все окна и двери в верхней своей части были украшены полукружьями из мелких стекол. Внутреннее убранство дома было далеко не таким, каким хотелось бы его видеть Фрэнку. Ни малейшей утонченности, хотя мебель новая и добротная. Картины… ну что ж, картины как картины. Книги и вовсе не заслуживали упоминания — Библия, два-три модных романа, несколько более или менее солидных альманахов и куча устарелого книжного хлама, доставшегося Сэмплам по наследству. Фарфор был превосходный, нежного рисунка. Ковры и обои неприятно кричащих тонов. Зато хороша была сама Лилиан: какую бы позу ни приняла эта женщина, она оставалась неизменно прекрасной.

Детей у них не было, но не по вине миссис Сэмпл, — ей очень хотелось ребенка. Она мало встречалась с людьми, если не считать девических лет, когда ее родителей порою навещали родственники и кое-кто из соседей. Двое братьев и сестра Лилиан тоже жили в Филадельфии и уже успели обзавестись семьями. Они считали, что Лилиан сделала прекрасную партию.

Она никогда не была пылко влюблена в мистера Сэмпла, хотя охотно вышла за него. Сэмпл отнюдь не принадлежал к людям, способным пробудить сильную страсть в женщине. Отличительными его чертами были практичность и педантичная аккуратность. Обувной магазин у него был хороший, с большим ассортиментом модного товара, помещение светлое и очень чистое. На мистера Сэмпла иногда нападала разговорчивость, и тогда он долго толковал об обувном производстве, новых колодках и моделях. В торговый обиход тогда только начинала входить готовая обувь — частично уже и машинной выработки; у мистера Сэмпла всегда имелся запас такой обуви, но он не отказывался и от услуг сапожников-кустарей, которые шили на заказ по мерке.

Миссис Сэмпл любила иногда немного почитать, но чаще сидела, словно погруженная в раздумье, что, впрочем, отнюдь не объяснялось ее глубокомыслием. Зато она при этом блистала той редкой красотой, которая делала ее похожей на античную статую или на участницу греческого хора. Без сомнения, такой именно она и представлялась Каупервуду, ибо он с самого начала не в силах был отвести от нее взора. Миссис Сэмпл замечала его восхищенные взгляды, но не придавала им особого значения. Привыкшая уважать условности и уверенная, что судьба ее навсегда связана с судьбою мужа, она наслаждалась тихим и безмятежным существованием.

В первое время, когда Фрэнк стал бывать у них, она не знала, о чем с ним говорить. Лилиан приветливо встречала гостя, но бремя беседы всецело ложилось на мужа. Каупервуд то и дело взглядывал на миссис Сэмпл, следя за выражением ее лица, и будь она чуть-чуть подогадливее, она поняла бы, что за этим кроется. К счастью, она была недогадлива. Мистер Сэмпл любезно беседовал с гостем, во-первых, потому, что молодой Каупервуд заметно выдвигался в финансовом мире, был учтив и вкрадчив, а во-вторых, потому, что мистер Сэмпл был не прочь приумножить свое состояние, а Фрэнк в его глазах олицетворял финансовый успех. Однажды весенним вечером они все трое сидели на веранде и болтали — так, о пустяках — о негритянском вопросе, о конке, о только что разразившейся финансовой панике (это было в 1857 году) и о быстром развитии Запада. Мистер Сэмпл хотел узнать поподробнее о фондовой бирже, а Фрэнк, со своей стороны, расспрашивал его об обувном деле, хотя, по правде говоря, нисколько таковым не интересовался. Все это время он украдкой наблюдал за миссис Сэмпл. Какая у нее мягкая, ласковая и прелестная манера держать себя, думал он. Она подала чай с печеньем. Немного погодя все вошли в комнаты, спасаясь от комаров. Миссис Сэмпл села за рояль. В десять часов Фрэнк откланялся.

После этого вечера молодой Каупервуд год или полгода покупал себе обувь у мистера Сэмпла, иногда же просто заглядывал к нему в магазин на Честнат-стрит перекинуться несколькими словами. Однажды Сэмпл спросил его, стоит ли приобрести акции коночной линии Пятой и Шестой улиц, уже получившей от города разрешение, — событие, вызвавшее большой ажиотаж на бирже. Каупервуд изложил ему свои соображения. Дело это, несомненно, сулит прибыль. Сам он уже приобрел сто акций по пять долларов и потому настоятельно советует Сэмплу последовать его примеру. Собственно, этот человек был глубоко безразличен Фрэнку, но миссис Сэмпл ему по-прежнему нравилась, хотя он и редко ее видел.

Примерно через год мистер Сэмпл скончался. Это была безвременная смерть, случайный, малозначительный эпизод на фоне других событий, но печальный для близких. Поздней осенью он схватил простуду — пустячное заболевание, которое случается, когда человек промочил ноги или в сырую погоду вышел без пальто. Он все-таки отправился в магазин, несмотря на уговоры миссис Сэмпл. Человек тихий и сдержанный, он по-своему был очень упрям и неустанно пекся о своем деле. Он уже видел себя в ближайшем будущем обладателем состояния в пятьдесят тысяч долларов. И вдруг — простуда, девять дней в постели с воспалением легких, и мистера Сэмпла не стало. Обувной магазин закрыли на несколько дней, дом наполнился соболезнующими друзьями и церковнослужителями. Затем отпеванье в Кэллоухиллской пресвитерианской церкви, прихожанами которой были супруги Сэмпл, и похороны. Миссис Сэмпл горько плакала. Смерть, увиденная так близко, потрясла ее, и некоторое время она была очень удручена. Ее брат, Дэвид Уиггин, временно взял на себя ведение дела. Завещания покойный не оставил, но после того, как вопрос о наследстве был урегулирован и обувной магазин продан, миссис Сэмпл получила свыше восемнадцати тысяч долларов, ибо никто не оспаривал ее права на безраздельное владение всем имуществом. Она осталась жить на той же Фронт-стрит и слыла интересной вдовушкой.

Во время всех этих событий молодой Каупервуд, которому только что исполнилось двадцать лет, вел себя достаточно активно. Он заходил во время болезни мистера Сэмпла. Присутствовал на похоронах. Помогал брату миссис Сэмпл ликвидировать обувное дело. После похорон он раза два навестил вдову и потом долго не показывался. Месяцев через пять он снова появился и с той поры уже стал навещать Лилиан каждую неделю или десять дней.

Повторяем: трудно сказать, что он нашел в Лилиан Сэмпл. Может быть, красивое, бледное личико так привлекало его, а может быть, ее равнодушие распаляло его задорную натуру. Он и сам не мог бы объяснить, почему он так настойчиво и страстно желал ее. Он не мог спокойно думать о Лилиан и почти никогда не говорил о ней. В семье знали, что он у нее бывает, но Каупервуды к этому времени уже научились уважать внутреннюю силу и ум Фрэнка. Он был приветлив, жизнерадостен, большей частью весел, не будучи болтлив, и вдобавок безусловно шел в гору. Все знали, что он уже научился делать деньги. Жалованья он получал пятьдесят долларов в неделю, и у него имелись все основания вскоре ожидать прибавки. Несколько земельных участков, купленных им три года назад в западной части Филадельфии, значительно поднялись в цене. Его вложения в конные линии умножились благодаря приобретенным им пакетам в пятьдесят, сто и сто пятьдесят акций вновь организовавшихся компаний; несмотря на трудное время, эти бумаги медленно, но верно повышались и, при первоначальной стоимости в пять долларов, расценивались теперь в десять, пятнадцать и двадцать пять, а со временем должны были дойти до паритета. В финансовых кругах Фрэнка любили, будущее рисовалось ему в радужных красках. По зрелом размышлении он решил, что профессиональным биржевым игроком он не будет. Теперь он уже подумывал об учетно-вексельном деле, по его наблюдениям выгодном и, при наличии капитала, лишенном каких бы то ни было элементов риска. Благодаря своей работе и связям отца Фрэнк встречался с множеством коммерсантов, банковских деятелей и оптовых торговцев. Он знал, что они охотно поручат ему свои дела или хотя бы часть дел. В конторах «Дрексель и К°» и «Кларк и К°» к нему относились очень благожелательно, а Джей Кук, восходящее банковское светило, был его другом.

Между тем Фрэнк продолжал навещать миссис Сэмпл, и чем чаще он бывал у нее, тем больше она ему нравилась. Нельзя сказать, чтобы они вели беседы блестящие и остроумные, но Фрэнк, когда хотел, мог быть приятен и занимателен. Он давал Лилиан такие разумные деловые советы, что даже ее родственники к ним прислушивались. Мало-помалу он начал нравиться ей; внимательный, спокойный и положительный, Фрэнк с готовностью растолковывал Лилиан тот или иной деловой вопрос, пока ей все не становилось ясно. Она видела, что он следит за ее делами с не меньшим вниманием, чем если бы это были его собственные, и старается упрочить ее материальное благополучие.

— Какой вы добрый, Фрэнк, — однажды сказала она ему. — Я вам бесконечно благодарна. Право, не знаю, что я стала бы делать без вас.

Она взглянула на его красивое лицо, с детской непосредственностью обращенное к ней.

— Полноте, полноте! Мне это так приятно! Я пришел бы в отчаяние, если бы не мог быть вам полезен.

Его глаза не загорелись, но засветились каким-то мягким, теплым светом. Миссис Сэмпл ощутила прилив нежности: как хорошо, когда можно опереться на такого человека.

— Как бы то ни было, я вам от души благодарна. Вы очень добры ко мне. Приходите опять, в воскресенье или в любой другой вечер. Я буду дома.

Как раз в пору, когда Фрэнк так зачастил к миссис Сэмпл, на Кубе умер его дядя Сенека, оставив ему пятнадцать тысяч долларов. Вместе с этими деньгами в распоряжении Фрэнка теперь оказался капитал в двадцать пять тысяч долларов, и он уже точно знал, как им распорядиться. Вскоре после смерти мистера Сэмпла финансовый мир охватила паника, наглядно показавшая Фрэнку, сколь ненадежно маклерское дело. В промышленном мире наступила полнейшая депрессия. Свободные деньги стали редки, можно сказать вовсе исчезли. Капитал, испуганный пошатнувшейся торговлей и общим денежным положением в стране, глубоко ушел в свои тайники — в банки, подвалы, чулки и кубышки. Страна, казалось, летела в пропасть. Впереди уже маячила война с Югом или его отпадение. Нервная лихорадка охватила всю нацию. Люди выбрасывали на рынок все свои ценности, лишь бы раздобыть наличные деньги. Тай уволил из своей конторы троих служащих. Он старался экономить на чем только можно и пустил в оборот все личные сбережения, лишь бы спасти вложенный в бумаги капитал. Он заложил свой дом и земельные участки — одним словом, все, что имел. Молодой Каупервуд неоднократно служил ему посредником и носил пакеты акций в разные банки с наказом получить под них сколько удастся.

— Узнайте-ка, не ссудит ли мне банк вашего отца пятнадцать тысяч вот под это, — сказал он однажды Фрэнку, доставая толстую пачку акций «Филадельфия и Уилмингтон».

Фрэнк помнил, что отец некогда называл их весьма солидными.

— Вообще говоря, это очень хорошие бумаги, — нерешительно произнес Каупервуд-старший при виде акций. — Вернее, они были бы хороши во всякое другое время. Но сейчас так трудно с наличными. Мы с величайшим напряжением расплачиваемся по нашим собственным обязательствам. Впрочем, я поговорю с мистером Кугелем (Кугель был председателем правления банка).

Последовал долгий разговор, долгое ожидание. Наконец старший Каупервуд вернулся и сообщил Фрэнку, что они вряд ли смогут провести эту операцию. Восемь процентов — установившийся в это время дисконт — слишком невыгодные условия, учитывая спрос на деньги. Мистер Кугель если и согласится, то разве что на онкольную ссуду[14] из расчета десяти процентов. Фрэнк вернулся к своему доверителю, коммерческая душа которого возмутилась при этом сообщении.

— Да скажите мне, черт возьми, — негодуя воскликнул он, — неужели во всем городе нет больше денег? Ведь это же разорение, такие проценты! Я не выдержу. Ну, ладно. Забирайте обратно эти акции и тащите мне деньги. Но это никуда не годится, никуда не годится!

Фрэнк снова отправился в банк.

— Мистер Тай согласен на десять процентов, — спокойно объявил он.

Таю был открыт кредит на пятнадцать тысяч долларов с правом немедленного его использования, и он тут же перечислил всю сумму в Джирардский национальный банк, чтобы заткнуть там «прореху». Так шли дела.

Меж тем молодой Каупервуд с интересом всматривался во все осложнявшееся финансовое положение страны. Проблема рабовладельчества, разговоры об отложении Южных штатов, общий подъем или упадок благосостояния страны тревожили его лишь в той мере, в какой они непосредственно затрагивали его интересы. Он стремился стать настоящим финансистом, но теперь, ознакомившись с закулисной стороной биржевого дела, уже не был уверен в своем желании сделать карьеру биржевика. Биржевая игра при условиях, созданных этой паникой, сопряжена с чрезвычайным риском. Многие маклеры разорились. Фрэнк достаточно насмотрелся на их измученные лица, когда они врывались к мистеру Таю и просили его аннулировать те или иные их заявки. Даже дома они не чувствуют себя в безопасности, говорили они. Им грозит окончательная гибель, их жены и дети будут выброшены на улицу.

Эта паника, между прочим, только помогла Фрэнку уяснить себе, чем ему в действительности хотелось заняться. Теперь, когда у него есть свободные средства, он начнет действовать самостоятельно. Даже предложение мистера Тая стать его младшим компаньоном не соблазнило Фрэнка.

— Я считаю, что у вас прекрасное дело, — сказал он, объясняя свой отказ, — но я хочу открыть собственную учетно-вексельную контору. На биржевую игру ставку делать не стоит. Свое, пусть маленькое, дело я предпочитаю всем биржам на свете.

— Но вы еще чертовски молоды, Фрэнк, — возразил его хозяин. — У вас уйма времени впереди для самостоятельной деятельности.

В конце концов они расстались друзьями как с Таем, так и с Райверсом.

— Ох, и умен же этот малый! — с сожалением заметил Тай.

— Он своего добьется! — подтвердил Райверс. — Я в жизни не встречал такого способного молодого человека.

Глава 8

Мир рисовался Каупервуду в розовых тонах. Он был влюблен, и у него были деньги, чтобы начать собственное дело. Под свои акции конных железных дорог, непрерывно поднимавшиеся в цене, он мог получить семьдесят процентов их курсовой стоимости. В случае надобности мог еще заложить земельные участки и таким образом раздобыть солидную сумму. У него существовала налаженная связь с Джирардским банком, — Фрэнк нравился директору, мистеру Дэвисону, и рассчитывал, что тот со временем предоставит ему кредит. Оставалось только поместить капитал так, чтобы он поддавался быстрой и безубыточной реализации. По мнению Фрэнка, отличную прибыль сулили все разветвлявшиеся линии конки.

К этому времени Фрэнк приобрел лошадь и коляску, самые элегантные, какие только можно было сыскать, — затея эта обошлась ему в пятьсот долларов, — и пригласил миссис Сэмпл покататься с ним. Та сперва отказалась, но потом уступила. Он поведал ей о своих удачах, планах, о пятнадцати тысячах долларов, как с неба свалившихся на него, и, наконец, о своем намерении заняться учетно-вексельным делом. Миссис Сэмпл знала, что его отца в будущем ждал пост вице-директора Третьего национального банка, к тому же Каупервуды вообще нравились ей. Она уже начала понимать, что отношение Фрэнка к ней нельзя назвать просто дружбой. Недавний мальчик стал мужчиной, и ее влекло к нему. Это казалось ей почти смешным. Она старше его, вдова, живет тихой, уединенной жизнью. Но упрямая, спокойная решительность этого юноши красноречивей слов свидетельствовала, что его не остановят никакие условности.

Каупервуд не обманывал себя и не идеализировал своего отношения к ней. Красивая Лилиан духовно и физически Неодолимо влекла его — больше он ничего знать не хотел. Ни одной другой женщине не удавалось так приковать его к себе. При этом ему и в голову не приходило, что теперь он не может или не должен интересоваться другими женщинами. Болтовня о святости домашнего очага всегда отскакивала от него, как горох от стены. На деньги миссис Сэмпл он не зарился, но, зная, что у нее есть собственный капитал, был уверен, что сумеет с пользой для нее же пустить деньги в оборот. Он жаждал обладать ею и уже с любопытством думал о детях, которые у них будут. Как хотелось ему знать, сумеет ли он заставить ее беззаветно полюбить его, удастся ли ему изгнать из ее памяти воспоминания о прежней жизни. Странное честолюбие! Можно было бы даже сказать — странная извращенность.

Невзирая на все свои страхи и сомнения, Лилиан Сэмпл принимала ухаживанья и заботы Фрэнка, ибо тоже невольно тянулась к нему. Однажды ночью, ложась спать, она подошла к туалетному столику и внимательно оглядела в зеркале свое лицо, свои обнаженные плечи и руки. Как она хороша! Необъяснимое волнение охватило ее, когда она разглядывала свои длинные пепельные волосы. Она подумала о молодом Каупервуде, но перед ее глазами тотчас возник образ покойного мистера Сэмпла, — она похолодела и тут же вспыхнула от стыда, представив себе, какую бурю общественного негодования это может вызвать.

— Почему вы так часто приходите ко мне? — спросила она, когда на следующий вечер Фрэнк зашел к ней.

— Разве вы сами не знаете? — проговорил он, все, казалось, объясняя ей своим взглядом.

— Нет!

— Правда не знаете?

— Как вам сказать… Я знаю, что вы были расположены к мистеру Сэмплу и ко мне как к его жене. Но мистера Сэмпла больше нет.

— Зато есть вы, — ответил он.

— Я?

— Да. И вы мне нравитесь. Мне хорошо с вами. А вы разве не чувствуете того же?

— Право, я никогда об этом не думала. Вы гораздо моложе меня. Ведь между нами разница в пять лет.

— В годах, — произнес Фрэнк, — а это не имеет значения. Во всем остальном я старше вас лет на пятнадцать. Я знаю жизнь лучше, чем вы когда-либо будете ее знать. Да вы и сами в этом не сомневаетесь, — добавил он мягким, убеждающим тоном.

— Да, это верно. Но зато и я знаю многое, чего не знаете вы.

Она тихо засмеялась, обнажив свои прекрасные зубы.

Уже стемнело. Они сидели на веранде. Река внизу тихо катила свои воды.

— Возможно, — сказал Фрэнк, — потому что вы женщина. Мужчина никогда не может стать на точку зрения женщины. А я говорил о практической стороне жизни, — в этом смысле я старше вас.

— Ну и что же?

— Ничего. Вы спросили, зачем я прихожу к вам, вот я и объяснил. Лишь отчасти, конечно.

Он умолк и стал глядеть на реку.

Миссис Сэмпл подняла глаза на гостя. Его красивая фигура, с годами становившаяся все более плотной, была теперь как у вполне зрелого мужчины. Непроницаемый взгляд больших ясных глаз придавал его лицу какое-то ребяческое выражение. О том, что таилось в их глубине, она не догадывалась. Щеки у него были румяные, руки небольшие, но мускулистые и сильные. Ее нежное, хрупкое тело даже на расстоянии впитывало в себя исходившую от него энергию.

— Мне кажется, вам не следует так часто бывать у меня. Люди могут заподозрить нехорошее.

Она решила взять с ним любезно-сдержанный тон почтенной женщины, тон, которого придерживалась в начале их знакомства.

— Люди? — повторил он. — Не тревожьтесь об этом. Люди думают о нас то, что мы хотим им внушить. Мне неприятно, что вы так сухо говорите со мной.

— Почему?

— Потому что я люблю вас.

— Но вы не должны любить меня. Это нехорошо. Я ведь не могу выйти за вас замуж. Вы так молоды, а я уже стара.

— Полноте! — решительно произнес Фрэнк. — Что за вздор! Я хочу, чтобы вы были моей женой. И вы это знаете. Лучше скажите, когда мы поженимся?

— Ну что вы говорите? — воскликнула она. — В жизни ничего подобного не слыхала. Этому не бывать.

— Почему? — спросил он.

— Потому, что… потому, что я старше вас. Это всем показалось бы странным. И я так недавно овдовела.

— Ах, недавно или давно — какое это имеет значение! — раздраженно отозвался Фрэнк. — Единственное, что мне в вас не нравится, это ваше вечное: «Что скажут люди». «Люди» не строят вашу жизнь. А уж мою и подавно. Прежде всего думайте о себе. Вы сами должны устраивать свою жизнь. Неужели вы допустите, чтобы между вами и вашим желанием становилось то, что подумают другие?

— Но у меня нет этого желания, — с улыбкой перебила его Лилиан.

Фрэнк встал, приблизился к ней и заглянул ей в глаза.

— Ну и что? — взволнованно и насмешливо спросила она.

Он продолжал смотреть на нее.

— Ну и что же? — повторила она, все больше теряясь.

Он наклонился, желая обнять ее, но она встала.

— Нет, не приближайтесь ко мне! — умоляюще заговорила Лилиан. — Я сейчас уйду в комнаты и больше на порог вас не пущу. Это ужасно! Вы с ума сошли! Оставьте меня в покое.

Она проявила такую решительность, что Фрэнк покорился. Но только на этот вечер. Он приходил опять и опять. И однажды, когда комары загнали их в комнаты и миссис Сэмпл снова начала настаивать, чтобы он прекратил свои посещения, уверяя, что его внимание к ней всем бросается в глаза и она будет опозорена, Фрэнк, невзирая на ее отчаянное сопротивление, решительно заключил ее в объятия.

— Что вы, что вы! Перестаньте! — восклицала она. — Я ведь вам говорила! Это же глупо наконец! Не смейте меня целовать! О-о-о!

Она вырвалась и побежала по лестнице к себе в спальню. Каупервуд быстро последовал за ней. Когда миссис Сэмпл хотела было захлопнуть дверь, он силою отворил ее, снова схватил молодую женщину в объятия и высоко поднял на воздух.

— Как вы смеете! — закричала она. — Да я вас больше знать не хочу! Если вы сию же минуту не отпустите меня, ноги вашей здесь больше не будет. Пустите!

— Я отпущу вас, радость моя. Я сам снесу вас вниз, — отвечал он, притягивая ее к себе и покрывая ее лицо поцелуями.

Он был страшно возбужден и взволнован.

Несмотря на то что Лилиан продолжала вырываться и протестовать, он снес ее вниз в гостиную и уселся в огромное кресло, по-прежнему крепко прижимая ее к себе.

— Ах! — вздохнула она, поняв, что он не отпустит ее, и бессильно уронила на его плечо голову. Потом, прочитав на лице Фрэнка твердую решимость и вдруг ощутив всю его притягательную силу, она улыбнулась. — Если я выйду за вас замуж, — устало произнесла она, — как я объясню свой поступок? Что скажет ваш отец, ваша мать?

— Вам ничего объяснять не придется. Это сделаю я. И волноваться незачем. Мои родные ничего не скажут.

— А моя семья? — содрогаясь, сказала она.

— Какое им дело? Я женюсь не на вашей семье, а на вас. Мы с вами оба материально независимы.

Она стала приводить новые возражения, но Фрэнк отвечал на них новыми поцелуями. Его ласкам Нельзя было не покориться. Мистер Сэмпл никогда не бывал так пылок. Фрэнк пробудил в ней чувства, которых она раньше не ведала. Ей было и страшно и стыдно.

— Так, значит, через месяц мы поженимся? — радостно спросил он, когда она замолчала.

— Вы знаете, что нет! — взволнованно воскликнула Лилиан. — Что за настойчивость! Не будем об этом говорить.

— Не все ли равно — когда? Рано или поздно ты станешь моей женой.

Фрэнк уже думал о том, как очаровательна она будет в другой, новой обстановке. Ни она, ни его семья не умеют жить.

— Но никак не через месяц. Надо подождать. Я выйду за вас, когда вы убедитесь, что действительно этого хотите.

Фрэнк крепко прижал ее к себе.

— Я докажу тебе это, — прошептал он.

— Перестаньте. Вы делаете мне больно.

— Ну, так когда же? Через два месяца?

— Нет, нет.

— А через три?

— Может быть.

— Никаких отговорок. Ты будешь моей женой.

— Но ты совсем еще мальчик.

— Об этом не беспокойся. Ты узнаешь, какой я мальчик.

Новый мир, казалось, открылся ей, и она поняла, что никогда еще не жила по-настоящему. В этом человеке была такая сила, такие горизонты открывались перед ним, о каких ее муж не смел и помышлять. При всей своей юности он был страшен, необорим.

— Хорошо, пускай через три месяца, — прошептала она, в то время как он нежно ее баюкал.

Глава 9

Каупервуд начал свое учетно-вексельное дело с того, что основал маленькую контору в доме номер шестьдесят четыре по Третьей улице, и скоро к своей радости убедился, что его прежние хорошо налаженные деловые связи остались в силе. Он обращался к какой-нибудь фирме, по его предположению нуждавшейся в наличных деньгах, и предлагал либо учесть ее векселя, либо взять на себя, на комиссионных началах, распространение любых обязательств, которые она пожелает выпустить из шести процентов годовых; затем он продавал эти бумаги с небольшой накидкой клиенту, искавшему случая вложить деньги в надежное дело. Отец или кто-нибудь из знакомых время от времени давали ему советы, когда и как действовать. На таких двойных сделках он обычно выгадывал четыре-пять процентов. В первый же год, за вычетом всех накладных расходов, у него очистилось шесть тысяч долларов. Не очень много, конечно, но Фрэнк старался приумножить этот доход другим путем, сулившим, по его мнению, большие барыши в будущем.

До того как по Фронт-стрит прошла первая, еще очень неторопливая конка, улицы Филадельфии были запружены сотнями безрессорных омнибусов, громыхавших по булыжной мостовой. Но теперь в Нью-Йорке, по идее Джона Стефенсона, уже были проложены двухколейные пути, и кроме линии на Пятой и Шестой улицах (вагоны шли в одну сторону по одной улице и в обратную по другой), с самого начала дававшей прекрасный доход, множество новых линий было либо запроектировано, либо уже сдано в эксплуатацию. Город спешил заменить омнибусы конкой, так же как раньше спешил заменить каналы железными дорогами. Кое-кто, конечно, противился этим новшествам. Без сопротивления в таких случаях не обходится. Начали кричать о монополии. Разоренные владельцы и оставшиеся без работы кучера омнибусов громко роптали.

Каупервуд безраздельно верил в будущность конных железных дорог. Эта вера побуждала его идти на риск и вкладывать все свободные деньги в акции, выпускавшиеся новыми конно-железнодорожными компаниями. Он всегда стремился выведать закулисную сторону дела, но в данном случае сделать это оказалось нелегко; Фрэнк был еще очень молод, когда прокладывались первые линии, и не имел достаточно солидных связей в финансовых кругах, которые дали бы ему возможность проникнуть в самую суть. Линия Пятой и Шестой улиц, недавно пущенная в эксплуатацию, приносила шестьсот долларов дохода в день. Разрабатывался проект новой линии в западной части Филадельфии (по улицам Уолнат и Честнат) и еще нескольких линий, которые должны были пройти по Второй и Третьей улицам, по улицам Рейс и Вайн, Спрус и Пайн, Грин и Коутс, Десятой, Одиннадцатой и т. д. Строительство и финансирование этих линий находились в руках могущественных капиталистов, имевших связи в законодательном собрании штата и добивавшихся разрешений, несмотря на бурные протесты общественности. То и дело раздавались обвинения в подкупе. Указывалось, что городские улицы — ценная территория и что следовало бы обложить городские железнодорожные компании дорожным налогом в тысячу долларов с мили. Но главным предпринимателям всеми правдами и неправдами удалось получить нужные привилегии, и множество людей, прослышав о доходах, приносимых линиями Пятой и Шестой улиц, торопились скупить акции. В числе их был и Каупервуд; как только стало известно о прокладке новых линий на Второй и Третьей улицах, он вложил деньги в это предприятие, а несколько позднее и в линии на улицах Уолнат и Честнат. Фрэнку уже мерещилась возможность стать владельцем такой линии, но реальных путей к осуществлению этой мечты он пока не видел: его контора еще отнюдь не была финансовым Эльдорадо.

В эту пору Фрэнк обвенчался с миссис Сэмпл. Свадьба была скромная, без излишнего шума, — так хотел Фрэнк, да и будущая его жена нервничала из страха перед общественным мнением. Семья Фрэнка не очень одобряла его выбор. На взгляд родителей, Лилиан была слишком стара для него, кроме того, перед Фрэнком открывались такие блестящие перспективы, что он мог бы сделать гораздо лучшую партию. Его сестра Анна считала миссис Сэмпл расчетливой и коварной, но это, конечно, было не так. Братьям Джозефу и Эдварду вся эта история казалась очень любопытной, но толком они не знали, какого мнения им держаться: как-никак миссис Сэмпл была хороша собой, и у нее водились деньги.

В погожий октябрьский день Фрэнк и Лилиан предстали перед алтарем Первой пресвитерианской церкви на Кэллоухил-стрит, где пожелала венчаться невеста. Лилиан, к немалому удовлетворению Фрэнка, была прелестна в платье из белоснежных кружев с длинным шлейфом — творении, стоившем кружевницам долгих месяцев труда. На церемонии присутствовали родители Фрэнка, миссис Дэвис — вдова дяди Сенеки, братья и сестры Лилиан и несколько близких знакомых, Фрэнку и это общество казалось слишком многолюдным, но таково было желание Лилиан. Во время венчания Фрэнк стоял прямой и подтянутый, в строгом черном сюртуке, — тоже по желанию невесты, — но по окончании обряда быстро переоделся в элегантный дорожный костюм. Он устроил свои дела так, чтобы иметь возможность съездить на две недели в Нью-Йорк и Бостон. Под вечер они сели в поезд, через пять часов доставивший их в Нью-Йорк. Когда, после долгого притворства и деланного равнодушия на людях, они очутились наконец с глазу на глаз в номере отеля «Астор», Фрэнк заключил ее в объятия.

— Какое блаженство, что мы наконец одни! — воскликнул он.

Лилиан отозвалась на его пыл с той дразнящей ласковой робостью, которая всегда так восхищала его; но теперь эта робость была окрашена желанием, сообщившимся ей от Фрэнка. Ему казалось, что он никогда не насытится ею, ее прекрасным лицом, изящными руками, ее нежным телом. Они без конца ворковали, нежничали, катались по городу, вкусно ели и наслаждались зрелищами.

Фрэнку не терпелось побывать в финансовых центрах Нью-Йорка и Бостона. Оба эти города привлекали его своей коммерческой солидностью. Осматривая первый, Фрэнк спрашивал себя, решится ли он когда-нибудь расстаться с Филадельфией. Ведь теперь, думал он, его ждет там полное счастье с Лилиан, а впоследствии, быть может, и с целым выводком юных Каупервудов. Он будет работать не щадя сил и много зарабатывать. Со своим собственным капиталом и средствами жены, поступившими теперь в его распоряжение, он надеялся вскоре стать весьма состоятельным человеком.

Глава 10

Обстановка, которой окружили себя молодые, возвратясь из свадебного путешествия, по изяществу значительно превосходила ту, в которой миссис Каупервуд жила в свою бытность миссис Сэмпл. Они решили временно поселиться в ее доме на Фронт-стрит. Повинуясь овладевшему им в тот период тяготению ко всему утонченному, Фрэнк сразу же после помолвки стал возражать против стиля, вернее «бесстильности» мебели и убранства дома и просил позволения обставить их жилище в соответствии с его собственными понятиями об изяществе и красоте, понятиями, как-то инстинктивно усвоенными им в период возмужания. Ему довелось видеть множество домов, обставленных с несравненно большим вкусом, чем дом его родителей. В те времена невозможно было пройти или проехать по улицам Филадельфии, не почувствовав всеобщей тяги к более культурному и красивому быту, не заразившись ею. Улицы застраивались великолепными и дорогостоящими домами. Широкое распространение получило садоводство. В моду входили цветники вдоль фасадов. В домах мистера Тая, мистера Ли, Артура Райверса и других знакомых внимание Фрэнка привлекали изысканные, дорогие вещи — бронза, мрамор, портьеры, картины, часы, ковры.

Фрэнк решил, что ценой сравнительно небольших затрат он сможет превратить свое заурядное жилище в уютный и очаровательный дом. Так, например, куда более привлекательной можно было сделать столовую, где из обоих окон, выходивших на южную террасу, открывался вид на лужайку, поросшую кустарником и деревьями, которая тянулась до самого забора, отделявшего владения мистера Сэмпла от участка соседа. Остроконечный серый частокол следует снести и заменить живой изгородью. В стене, разделяющей столовую и гостиную, надо сделать проем и завесить его красивой портьерой, а взамен двух продолговатых окошек устроить так называемый «фонарь», откуда из двустворчатых окон с ромбовидными стеклами в свинцовых переплетах можно будет любоваться лужайкой. Всю ветхую мебель, собранную бог весть откуда, — частью унаследованную от семьи Сэмпл, частью от семьи Уиггин, частью же благоприобретенную, — выкинуть вон или продать и взамен купить новую. Фрэнк недавно познакомился с молодым, только что сошедшим со студенческой скамьи архитектором, неким Элсуортом; они сразу почувствовали живой интерес и необъяснимое тяготение друг к другу. Уилтон Элсуорт был вдумчивым, спокойным, утонченным человеком, артистической натурой в подлинном смысле слова. Разговорившись о доме, строившемся на Честнат-стрит, — Элсуорт назвал его ужасным, — они перешли к обсуждению искусства вообще, вернее, отсутствия такового в Америке. Фрэнку тотчас же подумалось, что Элсуорт лучше всякого другого сумеет осуществить его замыслы относительно переустройства дома. Когда он сказал об этом Лилиан, она беспрекословно согласилась, так же как соглашалась со всеми планами мужа насчет перемен в их жилище.

После отъезда Каупервудов в свадебное путешествие Элсуорт приступил к работе, исходя из сметы в три тысячи долларов, которая предусматривала и новую обстановку. Закончена работа была лишь через три недели после их возвращения, но зато дом стал почти неузнаваемым. «Фонарь», согласно замыслу Фрэнка, как бы висел над зеленью лужайки, а окна его с ромбовидными стеклами в свинцовых переплетах были снабжены бронзовыми петлями. Гостиная теперь отделялась от столовой раздвижными дверями, которые предполагалось еще украсить шелковым занавесом с изображением крестьянской свадьбы в Нормандии. Столовая была обставлена старинной английской дубовой мебелью, а гостиная и спальни — американской имитацией Чиппендейла и Шератона. Несколько скромных акварелей украшали стены, там и сям стояли бронзовые статуэтки работы Хосмера и Пауэрса. Хорошим украшением служила также мраморная Венера Поттера (ныне совсем забытого скульптора) и еще несколько вещей, впрочем, второсортных. Миссис Каупервуд была несколько смущена наготою Венеры, — это придавало дому дух европейской фривольности, не принятой в Америке, но промолчала; как-никак такое украшение радовало глаз, да кроме того, она не считала себя знатоком по этой части, Фрэнк куда лучше разбирается во всем этом. Когда наняты были слуги — горничная и лакей, Каупервуды стали устраивать небольшие приемы.

Всякий, кто помнит первые годы своей супружеской жизни, поймет те едва уловимые перемены, которые произошли во Фрэнке после брака, ибо любой человек, связавший себя узами Гименея, в какой-то мере подпадает под влияние своего домашнего окружения. Судя по некоторым чертам его характера, можно было предположить, что ему назначено судьбою стать образцом добропорядочного, почтенного гражданина. Фрэнк, казалось, был очень увлечен семейной жизнью. С великой радостью возвращался он по вечерам к жене отдохнуть от сутолоки, уличного шума и вечной спешки деловых кварталов. Дома он тотчас же проникался ощущением своего материального и физического благоденствия. Стол, накрытый к обеду, зажженные свечи (идея Фрэнка), Лилиан в ниспадающем до полу платье из голубого или зеленого шелка — ему очень нравились на ней эти цвета, — большой камин с пылающими в нем толстыми поленьями, и вновь Лилиан, прильнувшая к нему, — все это держало в плену его еще не созревшее воображение. Книги, как мы уже говорили, не интересовали Фрэнка, но жизнь, картины, деревья, физическая близость любимой женщины властвовали над ним, несмотря на уже захватывавшие его сложные финансовые комбинации. Богатой, радостной, полной жизни — вот чего он жаждал всем своим существом.

Миссис Каупервуд, несмотря на разницу в летах, в то время казалась вполне подходящей для него подругой. Выведенная из своего полусонного состояния, она теперь горячо привязалась к Фрэнку, с готовностью откликалась на все его желания и любила помечтать вместе с ним. Им обоим хотелось ребенка, и в скором времени она шепнула Фрэнку, что ждет этого радостного события. Прежде Лилиан думала, что причина ее бесплодия кроется в ней самой, а потому была и удивлена и обрадована, когда убедилась в своей ошибке. Перед нею открывались новые горизонты — прекрасное будущее, теперь не оставлявшее места для опасений. Фрэнка радовала мысль о повторении себя в ребенке. Он думал о маленьком Каупервуде не без гордости. Многие дни, недели, месяцы и даже годы — по крайней мере первые четыре-пять лет — ему доставляло несказанное удовольствие возвращаться домой, разгуливать по двору, приглашать друзей к обеду, кататься по городу с женой, посвящать ее в свои планы. Она ничего не могла понять в его сложных финансовых комбинациях, но он особенно и не настаивал на этом.

Зато любовь, прекрасное тело Лилиан, ее губы, ее спокойные манеры — притягательная сила всего этого да еще двое детей, появившихся на свет за четыре года их Супружества, давали ему полное удовлетворение. Он качал на коленях Фрэнка-младшего, своего первенца, смотрел на его пухлые ножки, на его искрящиеся глаза, на почти еще бесформенный и тем не менее похожий на бутон ротик и размышлял об удивительном процессе деторождения, Неисчерпаемый источник для раздумий: первоначальное оплодотворение, изумительный период созревания плода в утробе женщины и все опасности, с этим связанные. Он пережил тяжелые минуты, когда миссис Каупервуд рожала Фрэнка-младшего, прежде всего потому, что она сама была очень напугана. Он опасался за красоту ее тела, его страшила мысль потерять ее, и, стоя за дверью в день появления на свет ребенка, он, собственно, впервые познал настоящую тревогу, хоть и не слишком сильную, — для этого он был чересчур уравновешен, чересчур занят самим собою. И все же его страшила мысль, что жена может умереть и тогда наступит конец нынешнему счастливому житью. А потом пронзительные, душераздирающие крики, весть, что все кончилось благополучно, и позволение взглянуть на новорожденного. Переживания этого дня расширили кругозор Фрэнка, сообщили большую глубину его пониманию жизни. Он лишний раз убедился, что под поверхностью явлений, словно грубое дерево под слоем блестящего лака, таится трагедия. Фрэнк-младший, а немного позднее голубоглазая и златокудрая малютка Лилиан на время завладели его воображением. Домашний очаг — в конце концов неплохая штука! Так уж устроена жизнь, и краеугольный камень жизни — дом.

Нет возможности описать здесь все как будто бы мелкие, но в общем существенные перемены, которые принесли с собой эти годы. Они происходили столь постепенно, что оставались неприметными для глаза, как медленное течение вод. За пять лет состояние Фрэнка значительно возросло, особенно если вспомнить, что он начал с грошей. Мало-помалу он сблизился (насколько коммерческие дела вообще допускают сближение) с некоторыми наиболее оборотистыми представителями непрестанно разраставшегося финансового мира Филадельфии. Во время его работы у мистера Тая и на бирже ему не раз указывали на любопытные фигуры более или менее крупных деятелей городского самоуправления или администрации штата, «подрабатывавших на политике», и деятелей государственного масштаба, приезжавших из Вашингтона повидаться с представителями банкирских домов «Дрексель и К°», «Кларк и К°» и даже «Тай и К°». Эти люди, как он узнал, были наперед осведомлены о предстоящих законодательных реформах и экономических переменах, которые неминуемо должны были отразиться на известных ценностях и отраслях торговли. В конторе «Тай и К°» молодой сослуживец как-то дернул Фрэнка за рукав.

— Заметили вы человека, который сейчас прошел в кабинет к хозяину?

— Да.

— Это Мэртаг, городской казначей. Он, доложу я вам, играет наверняка! Все казенные деньги в его распоряжении, а отчитывается он только в основном капитале, так что проценты идут к нему в карман!

Каупервуд понял. Все чиновники города и штата занимались спекуляцией. Они депонировали городские или государственные средства у определенных банкиров или маклеров, которых правительство либо уполномочивало, либо даже назначало быть хранителями вкладов. Банки не платили процентов по этим вкладам никому, кроме представителей казначейства. По секретным указаниям этих лиц они ссужали казенными деньгами биржевиков, а те помещали их в «верные» бумаги. В Филадельфии действовала целая шайка: в долю входили мэр города, несколько членов муниципалитета, казначей, начальник полиции, уполномоченный по общественным работам и другие чиновники. Их девиз был «рука руку моет». Вначале такая «деятельность» внушала Каупервуду брезгливое чувство, но многие разбогатели на его глазах, и никого это, по-видимому, не тревожило. Газеты вечно трубили о гражданском долге и патриотической гордости, но о подобных махинациях не упоминали ни словом. А люди, их совершавшие, оставались у власти и пользовались всеобщим уважением.

Многие банкирские дома — круг их непрерывно ширился — считали Фрэнка заслуживающим доверия посредником для реализации платежных обязательств и взимания платежей по векселям. Он как-то сразу угадывал, куда надо обращаться за деньгами. С первого же дня Фрэнк взял себе за правило всегда иметь на руках тысяч двадцать наличными, чтобы немедленно и без лишних разговоров откликаться на выгодные предложения.

Таким образом, он создал себе условия, при которых в большинстве случаев мог отвечать: «Да, разумеется, я беру это на себя!» К нему обращались с просьбами провести те или иные биржевые операции. Фрэнк тогда еще не имел собственного места на бирже и поначалу не собирался его покупать, но теперь он передумал и приобрел место не только в Филадельфии, но и в Нью-Йорке. Некий Джозеф Зиммермен, торговец мануфактурой, которому он помог реализовать ряд векселей, предложил ему взять в свое ведение его акции конных железных дорог, и Фрэнк снова стал завсегдатаем фондовой биржи.

Тем временем изменилась и его домашняя жизнь, семейные устои стали более прочными, незыблемыми, быт более изысканным. Миссис Каупервуд, например, была вынуждена время от времени подвергать критическому пересмотру свои знакомства, так же как и он свои. При жизни мистера Сэмпла круг Лилиан состоял преимущественно из семей розничных торговцев и нескольких оптовиков, что помельче. Кроме того, Лилиан дружила с двумя или тремя дамами, прихожанками той же Первой пресвитерианской церкви. Изредка устраивались так называемые «приходские чаепития» и вечеринки, на которых она присутствовала с мистером Сэмплом, или же они совместно наносили скучные визиты к ее и его родственникам. Каупервуды, Уотермены и другие семьи того же ранга были счастливым исключением на общем тусклом фоне. Теперь все переменилось. Молодой Каупервуд не очень-то интересовался родственниками Лилиан, а те, со своей стороны, отдалились от нее из-за ее, с их точки зрения, неподобающего брака. Семья Фрэнка по-прежнему была связана с ним тесными узами теплых родственных чувств и общим стремлением к благополучию, но самое главное — он сумел завоевать расположение нескольких действительно видных лиц. Фрэнк приглашал к себе в гости — вовсе не для обсуждения дел, ибо это было бы совсем не в его духе, — банкиров, состоятельных людей, вкладывавших деньги в разные предприятия, и клиентов — настоящих и будущих. На берегах речек Скуилкил, Уиссахикон и во многих других местах располагались загородные рестораны, куда приятно было наведаться в воскресный день. Фрэнк и Лилиан часто ездили к вдове Сенеки Дэвиса, к судье Китчену, навещали знакомого юриста Эндрью Шарплесса, Харпера Стеджера, личного поверенного Фрэнка, и многих других. Каупервуд обладал даром приветливого и непринужденного обращения. Никто из знавших его, будь то мужчина или женщина, не подозревал всей глубины его натуры. Фрэнк думал, думал, но это не мешало ему наслаждаться жизнью.

Одним из его самых ранних и наиболее искренних увлечений была живопись. Он горячо любил природу, но, сам не зная почему, считал, что лучше всего она познается в изображении художника, так же как через других лучше уясняется смысл законов и политических событий. Лилиан была к живописи более чем равнодушна, но сопровождала мужа по всем выставкам, не переставая втихомолку думать, что Фрэнк все-таки человек не без странностей. Любя ее, он пытался пробудить в ней интерес к интеллектуальным наслаждениям, но миссис Каупервуд, хотя и притворялась, будто живопись ее занимает, на самом деле была к ней слепа и безразлична: видимо, эта область оставалась для нее просто недоступной.

Дети отнимали большую часть ее времени. Каупервуда, однако, это нисколько не огорчало. Он находил восхитительной и в высшей степени достойной такую материнскую привязанность. Вместе с тем ему нравились в Лилиан ее флегматичность, блуждающая улыбка и даже ее безразличие ко всему на свете, временами, впрочем, напускное, объяснявшееся в первую очередь ее умиротворением и обеспеченностью. Какими разными людьми они были! Свое второе замужество она восприняла точно так же, как и первое, — для нее это было серьезное событие, исключавшее всякую возможность каких бы то ни было колебаний в мыслях и чувствах. Что же касается Фрэнка, то он вращался в шумном мире, который, по крайней мере в финансовом отношении, весь состоял из перемен, внезапных и поразительных превратностей. Фрэнк начал временами присматриваться к жене — не слишком критически, ибо он любил ее, но стараясь правильно оценить ее сущность. Он знал Лилиан уже больше пяти лет. Но что собственно он знал о ней? Юношеский пыл в первые годы их совместной жизни заставлял его на многое закрывать глаза, но теперь, когда она уже безраздельно принадлежала ему…

В эту пору медленно надвигалась и наконец была объявлена война между Севером и Югом, вызвавшая такое возбуждение умов, что все, казалось, были поглощены только ею одной. Вначале творилось нечто невообразимое. Затем начались митинги, многолюдные и бурные; уличные беспорядки; инцидент с останками Джона Брауна[15]; прибытие Линкольна, этого великого народного трибуна, в Филадельфию, проездом из Спрингфилда (штат Иллинойс) в Вашингтон, где он должен был принести присягу и вступить на пост президента; битва при Булл-Рэне, битва при Виксберге; битва при Геттисберге и так далее, и так далее. Каупервуд был в это время двадцатипятилетним молодым человеком, хладнокровным и целеустремленным; он считал, что пропаганда против рабства с точки зрения человеческой может быть и вполне обоснованна, даже несомненно так, но для коммерции крайне опасна. Он желал победы Северу, но знал, что и ему и другим финансистам может прийтись очень туго. Сам он не имел охоты воевать — нелепое занятие для человека с ярко выраженной индивидуальностью. Пусть воюют другие, на свете достаточно бедняков, простаков и недоумков, готовых подставить свою грудь под пули: они только и годятся на то, чтобы ими командовали и посылали их на смерть. Что касается его, то свою жизнь он считал священной и целиком принадлежащей семье и деловым интересам. Он помнил, как однажды, в час, когда рабочие идут домой с работы, по одной из улочек лихо промаршировал небольшой отряд вербовщиков в синих мундирах. Барабанный бой, развевающееся знамя Соединенных Штатов — все это, конечно, преследовало одну цель: потрясти душу доселе безразличного или колеблющегося гражданина, наэлектризовать его так, чтобы он утратил чувство меры и самосохранения и, памятуя лишь о том, что он нужен стране, позабыл все — жену, стариков, дом и детей и присоединился бы к отряду. Фрэнк увидел, как один рабочий, который шел, слегка помахивая обеденным котелком, и, по-видимому, отнюдь не помышлял о таком финале своего трудового дня, вдруг остановился и начал прислушиваться к топоту приближавшегося отряда, а когда солдаты поравнялись с ним, помедлил немного, проводил их ряды нерешительным и недоуменным взглядом и вдруг, пристроясь к хвосту, с торжественным выражением на лице зашагал к вербовочному пункту. Что увлекло этого рабочего? — спрашивал себя Фрэнк. Почему он так легко покорился чужой воле? Ведь он не собирался идти на войну. На его лице еще были следы масла и копоти; это был молодой человек лет двадцати пяти, по виду литейщик или слесарь. Фрэнк смотрел вслед маленькому отряду до тех пор, пока тот не скрылся за углом улочки.

Как странно это внезапное пробуждение воинственного духа! Фрэнку казалось, что люди ничего слышать не хотели, кроме барабанов и труб, ничего не хотели видеть, кроме тысяч солдат, следовавших на фронт с холодной сталью ружей на плечах, ничем другим не интересовались, кроме войны и военных новостей. Несомненно, это было волнующее чувство, даже величественное, но невыгодное для тех, кто его испытывал. Оно звало к самопожертвованию, а Фрэнк этого не понимал. Если он пойдет на войну, его могут убить, а тогда — что пользы от его возвышенных чувств? Нет, лучше он будет наживать деньги и заниматься делами политическими, общественными, финансовыми. Бедный глупец, последовавший за вербовочным отрядом, — нет, не глупец, он не станет его так называть! Просто растерявшийся бедняга рабочий, — да сжалится над ним небо! Да сжалится небо над ними всеми! Воистину они не ведают, что творят!

Однажды ему довелось видеть Линкольна — этот неуклюже ступавший, долговязый, костлявый, с виду простоватый человек произвел на Фрэнка неизгладимое впечатление. Стояло холодное и ненастное февральское утро; великий президент военной эпохи только что закончил свое торжественное обращение к народу, в котором он говорил, что связующие узы между штатами могут быть натянуты до предела, но порваны они не должны быть. Когда он выходил из Дворца Независимости[16], прославленного здания, где зародилась американская свобода, его лицо было грустным и задумчиво-спокойным. Каупервуд не спускал глаз с президента, покуда тот выходил из подъезда, окруженный штабными офицерами, представителями местной власти, сыщиками и любопытной, сочувственно настроенной толпой. Внимательно вглядываясь в необычные, грубо высеченные черты Линкольна, он проникался сознанием удивительной чистоты и внутреннего величия этой личности.

— Вот настоящий человек! — говорил себе Фрэнк. — Какая необыкновенная натура! — Каждый жест президента поражал его. Глядя, как Линкольн садится в экипаж, он думал: «Так вот он, этот сокрушитель устоев, этот бывший провинциальный адвокат! Ну что ж, в критические дни судьба избрала достойнейшего».

Образ Линкольна еще долго стоял перед глазами Фрэнка, и за время войны его мысли неоднократно возвращались к этому исключительному человеку. Он был убежден, что ему посчастливилось видеть одного из истинно великих мира сего. Война и государственная деятельность не привлекали Фрэнка, но он знал, как важно порой и то и другое.

Глава 11

Во время войны и после того, как стало очевидным, что это война затяжная, Каупервуду представилась возможность проявить свои способности финансиста в действительно крупном деле. Вся страна, штат, город испытывали в этот период острую нужду в деньгах. В июле 1861 года конгресс утвердил выпуск внутреннего займа на пятьдесят миллионов долларов в виде облигаций, подлежащих погашению в течение двадцати лет и приносящих держателям до семи процентов годовых; штат, в свою очередь, приблизительно на тех же условиях санкционировал выпуск займа на три миллиона. Реализацию первого займа производили бостонские, нью-йоркские и филадельфийские финансисты, второго — только филадельфийские. Каупервуд не принимал в этом участия. Он был еще недостаточно известен. В газетах он читал о заседаниях, на которых финансовые заправилы, знакомые ему лично или только по имени, «обсуждали наиболее целесообразные мероприятия по оказанию помощи стране или штату». Фрэнка они не приглашали. Меж тем он всей душой жаждал быть среди них. Он уже понял в то время, что для успеха дела часто бывает достаточно одного слова богатого человека, не надо ни денег, ни гарантий, ни конкретного обеспечения — ничего, только его слово. Если ходили слухи, что за кулисами какого-нибудь дела скрываются «Дрексель и К°», «Джей Кук и К°» или «Гулд и Фиск», — оно уже считалось надежным! Джей Кук, молодой филадельфиец, провел замечательную операцию: он взял на себя, в компании с Дрекселем, реализацию выпущенного штатом займа и распродал его по номиналу. По общему мнению, заем мог быть распространен лишь по цене девяносто долларов за сто. Кук с этим мнением не согласился. Он считал, что гордость за свой штат и патриотизм граждан помогут реализации займа среди мелких банков и частных лиц, так что сумма подписки перекроет, возможно даже с избытком, сумму выпуска. Дальнейшие события подтвердили правильность расчетов Кука, и это упрочило его деловую репутацию. Каупервуду очень хотелось сделать что-либо подобное, но он был достаточно практичен, чтобы не испытывать зависти к Куку, — он всегда исходил из фактов и реальных возможностей.

Его время пришло через полгода, когда выяснилось, что Пенсильвании понадобится куда больше денег. Солдат, выставленных штатом по разверстке, нужно было обмундировать и содержать. Кроме того, необходимо было провести ряд оборонных мероприятий и вдобавок еще пополнить казну. Законодательное собрание после долгих обсуждений наконец разрешило выпуск внутреннего займа на сумму в двадцать три миллиона долларов. В финансовых кругах оживленно обсуждался вопрос о том, кому будет поручена реализация займа, — в первую очередь называли компании Дрекселя и Джея Кука.

Каупервуд много думал над этим. Если бы ему добиться полномочий на реализацию части этого огромного займа, — едва ли он в состоянии был бы взять его на себя целиком, у него еще не было достаточных связей, — он значительно повысил бы свою репутацию биржевого маклера и в то же время у него очистилось бы немало денег. Какую же сумму он может взять на себя? Вот в чем вопрос. Кто станет приобретать у него облигации? Отцовский банк? Весьма вероятно. «Уотермен и К°»? На небольшую сумму! Судья Китчен? Незначительную часть! Компания «Милс-Дэвид»? Да! Он стал перебирать в памяти предприятия и частных лиц, которые по тем или иным соображениям — из побуждений личной дружбы, в силу покладистого характера, признательности за услуги в прошлом и так далее — подписались бы через него на какое-то количество этих семипроцентных облигаций. Фрэнк подытожил свои возможности и обнаружил, что после некоторой предварительной «обработки» он, по всей вероятности, мог бы разместить облигаций на один миллион долларов, если бы влиятельные политические деятели Филадельфии поспособствовали предоставлению ему этой доли займа.

Наибольшие надежды Фрэнк возлагал на некоего Эдварда Мэлию Батлера, у которого были не бросающиеся в глаза, но весьма солидные связи в политическом мире. Батлер был подрядчиком, производившим работы по прокладке канализационных труб и водопроводов, по сооружению фундаментов, мощению улиц и т. д. В давно прошедшие дни, задолго до того как Каупервуд познакомился с ним, Батлер на свой страх и риск брал подряды на вывоз мусора. Город в то время еще не знал систематизированной уборки улиц, тем более на окраинах и в некоторых старых, населенных беднотою районах. Эдвард Батлер, тогда молодой бедняк-ирландец, начал с того, что бесплатно сгребал и убирал отбросы, которые шли на корм его свиньям и скоту. Позднее он обнаружил, что есть люди, готовые кое-что платить за эти услуги. А еще позднее один местный деятель, член муниципалитета и приятель Батлера, — оба они были католиками — взглянул на все это дело с совсем новой точки зрения. Отчего бы не назначить Батлера официальным подрядчиком по уборке мусора? Муниципалитет может выделить для этой цели ежегодные ассигнования. Батлеру будет дана возможность нанять несколько дюжин мусорных фургонов. Более того, никаких других мусорщиков в городе не останется. Сейчас они, конечно, существуют, но официальный договор между Батлером и муниципалитетом положит конец всякой конкуренции. Частью прибыли от этого весьма выгодного дела придется поступиться, чтобы ублажить и успокоить тех, кого обошли подрядом. Во время выборов надо будет ссужать деньгами некоторые организации и отдельных лиц, но это не беда, речь идет о небольших суммах. Итак, Батлер и член муниципалитета Патрик Гевин Комисский вступили в деловое соглашение (последний, конечно, тайно). Батлер больше уже не разъезжал сам с мусорным фургоном. Он нанял жившего по соседству расторопного ирландского парня, по имени Джимми Шихен, и тот сделался его помощником, управляющим, конюхом, бухгалтером — словом, решительно всем. Вскоре Батлер стал зарабатывать от четырех до пяти тысяч в год, — раньше он с трудом выгонял две тысячи, — переехал в кирпичный дом на южной окраине города и отдал детей в школу. Миссис Батлер бросила варить мыло и разводить свиней. Начиная с этого времени фортуна была неизменно благосклонна к Эдварду Батлеру.

Раньше он не умел ни читать, ни писать, но теперь, конечно, выучился грамоте. Из бесед с мистером Комисским он выяснил, что существуют и другие формы подрядов — например, на прокладку канализационных, водопроводных и газовых магистралей, мощение улиц и так далее. Кому же и взяться за них, как не Эдварду Батлеру? Он знаком со многими членами муниципалитета. Он встречался с ними в задних комнатках пивных, на пикниках, устраиваемых заправилами города в субботние и воскресные дни, на предвыборных совещаниях и заседаниях, ибо, вкушая от щедрот города, должен был помогать ему не только деньгами, но и советом. Любопытно, что Батлер вскоре обнаружил незаурядную политическую прозорливость. Ему достаточно было взглянуть на человека, чтобы сказать, пойдет ли тот в гору. Многие из его бухгалтеров, управляющих и табельщиков сделались членами муниципалитета или законодательного собрания. Кандидатуры, которые он выдвигал на выборах, обычно проходили с успехом. Сначала он приобрел влияние в районе, где баллотировался в муниципалитет его ставленник, затем в своем избирательном участке, потом на городских собраниях своей партии, конечно вигов[17], и, наконец, его стали считать главою самостоятельной политической организации.

Какие-то таинственные силы работали на него в муниципалитете. Ему доставались крупные подряды, он участвовал во всех торгах. О мусороуборочных работах он и думать забыл. Старший сын мистера Батлера, Оуэн, был членом законодательного собрания и компаньоном отца. Второй сын, Кэлем, служил в отделе городского водоснабжения и тоже участвовал в делах отца. Старшая дочь, пятнадцатилетняя Эйлин, еще училась в монастырском пансионе св. Агаты, в Джермантауне. Другая, тринадцатилетняя Нора, самая младшая в семье, была определена в частную школу, находившуюся в ведении католических монахинь. Семья Батлеров переехала из южной части Филадельфии на Джирард-авеню, поближе к аристократическому кварталу; там уже зарождалась интенсивная «светская» жизнь. Батлеры не принадлежали к избранному кругу, но у главы семьи, пятидесятипятилетнего подрядчика, «стоившего» почти что полмиллиона, нашлось много друзей в мире политическом и финансовом. Да и сам он был уже не прежний «неотесанный детина», но плотный человек с красноватым, слегка обветренным лицом, седовласый, сероглазый, с широкими плечами и могучей грудью — типичный ирландец; богатый жизненный опыт придал его лицу спокойное, умудренное и непроницаемое выражение. Большие руки и ноги напоминали о днях, когда он еще не носил прекрасных костюмов английского сукна и желтых ботинок, но ничего «простецкого» в нем не осталось, напротив, держал он себя с большим достоинством. Правда, говорил Батлер по-прежнему с ирландским акцентом, но всегда живо, любезно и убедительно.

Он один из первых заинтересовался строительством конных железных дорог и, так же как Каупервуд и множество других, пришел к заключению, что это дело с большим будущим. Наилучшим доказательством служила прибыль, которую приносили купленные им акции и паи. Батлер действовал через маклеров, так как не успел вступить в эти предприятия в период их организации. Он скупал акции всех конно-железнодорожных компаний, считая, что перед любой из них открываются прекрасные перспективы, но больше всего ему хотелось целиком заполучить в свои руки контроль над одной или двумя линиями. В соответствии с этим замыслом он подыскивал надежного молодого человека, способного и честного, который действовал бы по его указаниям, делая все, что ему прикажут. Кто-то рекомендовал ему Каупервуда, и он вызвал его к себе письмом.

Каупервуд не замедлил откликнуться, так как много слышал о Батлере, его карьере, связях и влиянии. Однажды в феврале сухим морозным утром Фрэнк-отправился к нему. Впоследствии он не раз вспоминал эту улицу — широкие кирпичные тротуары, мостовую, слегка припорошенную снегом, чахлые, оголенные деревца и фонарные столбы. Дом Батлера, хотя и не новый, — он отремонтировал его после покупки, — был неплохим образцом архитектуры своего времени. Пятидесяти футов в длину, четырехэтажный, он был сложен из серого известняка; к парадной двери вели четыре широкие белые ступени. Окна с белыми наличниками имели форму широких арок. Изнутри они были завешены кружевными гардинами, и красный плюш мебели, чуть просвечивавший сквозь кружево, выглядел как-то особенно уютно с холодной и заснеженной улицы.

Нарядная горничная-ирландка открыла дверь Каупервуду; он вошел и дал ей свою визитную карточку.

— Мистер Батлер дома?

— Не могу сказать, сэр. Я сейчас узнаю. Возможно, он вышел.

Через несколько минут Фрэнка провели наверх. Батлер принял его в комнате, несколько напоминавшей контору. Там стояли письменный стол, деревянное кресло, кое-какая кожаная мебель и книжный шкаф. Все эти предметы были разрознены и расставлены так, как не расставляют мебель ни в конторе, ни в жилой комнате. На стене висели картины: одна — написанная маслом, что-то совершенно невообразимое! — темная и мрачная; на другой — в розовых и расплывчато-зеленых тонах изображался канал с плывущей по нему баржей и, наконец, несколько неплохих дагерротипов родных и друзей. Каупервуд обратил внимание на прекрасный, слегка подцвеченный портрет двух девочек. У одной волосы были рыжевато-золотые, у другой каштановые и, должно быть, шелковистые. Это были миловидные, здоровые и веселые девочки кельтского типа; их головки почти соприкасались, глаза в упор смотрели на зрителя. Фрэнк полюбовался ими и решил, что это, наверное, дочери хозяина дома.

— Мистер Каупервуд? — встретил его Батлер; он как-то странно растягивал гласные, да и вообще это был человек медлительный, важный, вдумчивый.

Фрэнк обратил внимание на его крепкую фигуру, могучую, как старый дуб, закаленный дождем и ветрами. Кожа на его лице была туго натянута, да и весь он был какой-то подтянутый и подобранный.

— Да, — ответил Фрэнк.

— У меня есть к вам дельце — насчет покупки акций, и я подумал, что лучше вам прийти сюда, чем мне ездить к вам в контору. Здесь мы можем поговорить с глазу на глаз, кроме того, и годы мои уже не те.

Он поглядел на гостя, чуть сощурив глаза.

Каупервуд улыбнулся.

— Я к вашим услугам, — учтиво отозвался он.

— В настоящее время я заинтересован в том, чтобы выловить на бирже акции некоторых конно-железных дорог. В подробности я вас посвящу позднее. Не выпьете ли чего-нибудь? Утро сегодня холодное.

— Благодарю вас, я никогда не пью.

— Никогда? Нешуточное слово, ежели речь идет о виски! Но так или иначе — это похвально. Мои сыновья тоже капли в рот не берут, и меня это очень радует. Так вот, я хочу выловить на бирже кое-какие акции, но, скажу вам правду, мне еще важнее найти смекалистого молодого человека, вроде вас, скажем, через которого я мог бы действовать. Вы же сами знаете, что одно дело всегда тянет за собой другое, — и Батлер посмотрел на своего гостя испытующим, но в то же время благожелательным взглядом.

— Совершенно верно, — согласился Каупервуд, приветливо улыбнувшись в ответ на взгляд хозяина дома.

— Н-да, — задумчиво произнес Батлер, обращаясь то ли к Каупервуду, то ли к самому себе, — толковый молодой человек мог бы быть мне очень полезен в делах. У меня двое сыновей, неглупые ребята, но я бы не хотел, чтоб они играли на бирже, да если бы и захотел, не знаю, может, они бы и не сумели. Но дело тут, собственно, не в этом. Я вообще очень занят, и, как я вам говорил, мои годы уже не те. Я теперь не так уж легок на подъем. А будь у меня подходящий молодой человек (кстати, я все разузнал о вашей работе), он мог бы выполнять для меня разные небольшие поручения по части паев и займов — они давали бы кое-что нам обоим. У меня частенько спрашивают совета по тому или иному вопросу молодые люди, которые желали бы вложить свой капитал в дело, так что…

Он замолчал и, как бы поддразнивая гостя, стал смотреть в окно, хорошо зная, что заинтересовал Каупервуда и что разговор о влиянии в деловом мире и о коммерческих связях еще больше его раззадорит. Батлер дал ему понять, что главное в этих делах — верность, такт, сметливость и соблюдение тайны.

— Что ж, если вы справлялись о моей работе… — заметил Фрэнк, сопровождая свои слова характерной для него мимолетной улыбкой и не договаривая фразы.

Батлер в этих немногих словах почувствовал силу и убедительность. Ему нравились выдержка и уравновешенность молодого человека. О Каупервуде он слышал от многих. (Теперь фирма называлась уже «Каупервуд и К°», причем «компания» была чисто фиктивная.) Он задал Фрэнку еще несколько вопросов относительно биржи и общего состояния рынка, осведомился, что ему известно насчет железных дорог, и наконец изложил свой план, заключавшийся в том, чтобы скупить как можно больше акций коночных линий Девятой, Десятой, Пятнадцатой и Шестнадцатой улиц, но, по возможности, исподволь и не вызывая шума. Действовать тут надо осторожно, скупая акции частью через биржу, частью же у отдельных держателей. Батлер умолчал о том, что он намерен оказать известное давление на законодательные органы и добиться разрешения на продолжение путей за теперешние конечные пункты, чтобы, когда наступит время приступить к работам, огорошить железнодорожные концерны известием, что крупнейшими их акционерами являются Батлеры, отец или сыновья, — дальновидный план, направленный на то, чтобы в конечном счете эти линии оказались целиком в руках семейства Батлеров.

— Я буду счастлив сотрудничать с вами, мистер Батлер, любым угодным вам образом, — произнес Каупервуд. — Я не скажу, что у меня уже сейчас большое дело, это еще только первые шаги. Но связи у меня хорошие. Я приобрел собственное место на нью-йоркской и филадельфийской биржах. Те, кому приходилось иметь со мной дело, по-моему, всегда оставались довольны результатами.

— О вашей работе мне кое-что уже известно, — повторил Батлер.

— Очень хорошо. Когда я вам понадоблюсь, вы, может быть, зайдете в мою контору или напишете мне, и я приду к вам. Я сообщу вам свой секретный код, так что все вами написанное останется в строжайшей тайне.

— Ладно, ладно! Сейчас мы больше не будем об этом говорить. Скоро мы вновь встретимся, и тогда в моем банке вам будет открыт кредит на определенную сумму.

Он встал и взглянул в окно. Каупервуд тоже поднялся.

— Кажется, отличная погода сегодня?

— Прекрасная!

— Ну, я уверен, что со временем мы с вами сойдемся ближе.

Он протянул Каупервуду руку.

— Я тоже надеюсь.

Каупервуд направился к выходу, и Батлер проводил его до парадной двери. В эту самую минуту с улицы вбежала молодая, румяная, голубоглазая девушка в ярко-красной пелерине с капюшоном, накинутым на рыжевато-золотистые волосы.

— Ах, папа, я чуть тебя с ног не сбила!

Она улыбнулась отцу, а заодно и Каупервуду, сияющей, лучезарной и беззаботной улыбкой. Зубы у нее были блестящие и мелкие, а губы, как пунцовый бутон.

— Ты сегодня рано вернулась. Я полагал, что ты ушла на весь день.

— Я так и хотела, а потом передумала.

Она прошла дальше, размахивая руками.

— Итак, — продолжал Батлер, когда она скрылась, — подождем денек-другой. До свиданья!

— До свиданья!

Каупервуд спускался по лестнице, радуясь открывавшимся перед ним перспективам финансовой деятельности, и вдруг в его воображении возникла только что виденная им румяная девушка — живое воплощение юности. Какая она яркая, здоровая, жизнерадостная! В ее голосе звучала вся свежесть и бодрая сила пятнадцати или шестнадцати лет. Жизнь била в ней ключом. Лакомый кусочек, который со временем достанется какому-нибудь молодому человеку, и вдобавок ее отец еще обогатит его или по меньшей мере посодействует его обогащению.

Глава 12

К Эдварду Мэлии Батлеру и обратился Каупервуд почти два года спустя, когда подумал, что он мог бы достигнуть весьма влиятельного положения, если бы ему поручили распространить часть выпущенного займа. Возможно, Батлер и сам заинтересуется приобретением пакета облигаций, а не то просто поможет ему, Фрэнку, разместить их. К этому времени Батлер уже проникся искренней симпатией к Каупервуду и в книгах последнего значился крупным держателем ценных бумаг. Каупервуду тоже нравился этот плотный, внушительный ирландец. Нравилась ему и вся история жизни Батлера. Он познакомился с его женой, очень полной и флегматичной ирландкой. Она была весьма неглупа, терпеть не могла ничего показного и до сих пор еще любила заходить на кухню и лично руководить стряпней. Фрэнк был уже знаком и с сыновьями Батлера — Оуэном и Кэлемом, и с дочерьми — Норой и Эйлин. Эйлин и была та самая девушка, с которой он столкнулся на лестнице во время первого своего визита к Батлеру позапрошлой зимой.

Когда Каупервуд вошел в своеобразный кабинет-контору Батлера, там уютно пылал камин. Близилась весна, но вечера были еще холодные. Батлер предложил гостю поудобнее устроиться в глубоком кожаном кресле возле огня и приготовился его слушать.

— Н-да, это не такая легкая штука! — произнес он, когда Каупервуд кончил. — Вы ведь лучше меня разбираетесь в этих вещах. Как вам известно, я не финансист, — и он улыбнулся, словно оправдываясь.

— Я знаю только, что это вопрос влияния и протекции, — продолжал Каупервуд. — «Дрексель и К°» и «Кук и К°» имеют связи в Гаррисберге. У них там есть свои люди, стоящие на страже их интересов. С главным прокурором и казначеем штата они в самых приятельских отношениях. Если я предложу свои услуги и даже докажу, что могу взять на себя размещение займа, мне это дело все равно не поручат. Так бывало уже не раз. Я должен заручиться поддержкой друзей, их влиянием. Вы же знаете, как устраиваются такие дела.

— Они устраиваются довольно легко, — сказал Батлер, — когда знаешь наверняка, к кому следует обратиться. Возьмем, к примеру, Джимми Оливера — он должен быть более или менее в курсе дела.

Джимми Оливер был тогда окружным прокурором и время от времени давал Батлеру ценные советы. По счастливой случайности он состоял еще и в дружбе с казначеем штата.

— На какую же часть займа вы метите?

— На пять миллионов.

— Пять миллионов! — Батлер выпрямился в своем кресле. — Да что вы, голубчик? Это ведь огромные деньги! Где же вы разместите такое количество облигаций?

— Я подам заявку на пять миллионов, — мягко успокоил его Каупервуд, — а получить хочу только миллион, но такая заявка подымет мой престиж, а престиж тоже котируется на рынке.

Батлер, облегченно вздохнув, откинулся на спинку кресла.

— Пять миллионов! Престиж! А хотите вы только один миллион? Ну что ж, тогда дело другое! Мыслишка-то, по правде сказать, неплохая. Такую сумму мы, пожалуй, сумеем раздобыть.

Он потер ладонью подбородок и уставился на огонь.

Уходя в этот вечер от Батлера, Каупервуд не сомневался, что тот его не обманет и пустит в ход всю свою машину. Посему он ничуть не удивился и прекрасно понял, что это означает, когда несколько дней спустя его представили городскому казначею Джулиану Боуду, который в свою очередь обещал познакомить его с казначеем штата Ван-Нострендом и позаботиться о том, чтобы ходатайство Каупервуда было рассмотрено.

— Вы, конечно, знаете, — сказал он Каупервуду в присутствии Батлера, в чьем доме и происходило это свидание, — что банковская клика очень могущественна. Вам известно, кто ее возглавляет. Они не желают, чтобы в дело с выпуском займа совались посторонние. У меня был разговор с Тэренсом Рэлихеном, их представителем там, наверху (он подразумевал столицу штата Гаррисберг), который заявил, что они не потерпят никакого вмешательства в это дело с займом. Вы можете нажить себе немало неприятностей здесь, в Филадельфии, если добьетесь своего, — это ведь очень могущественные люди. А вы уже представляете себе, где вы разместите заем?

— Да, представляю, — отвечал Каупервуд.

— Ну что ж, по-моему, самое лучшее теперь — держать язык за зубами. Подавайте заявку — и дело с концом. Ван-Ностренд, с согласия губернатора, утвердит ее. С губернатором же, я думаю, мы сумеем столковаться. А когда вы добьетесь утверждения, с вами, вероятно, пожелают иметь крупный разговор, но это уж ваша забота.

Каупервуд улыбнулся своей непроницаемой улыбкой. Сколько всяких ходов и выходов в этом финансовом мире! Целый лабиринт подземных течений! Немного прозорливости, немного сметки, немного удачи — время и случай, — вот что по большей части решает дело. Взять хотя бы его самого: стоило ему ощутить честолюбивое желание сделать карьеру, только желание, ничего больше — и вот у него уже установлена связь с казначеем штата и с губернатором. Они будут самолично разбирать его дело, потому что он этого потребовал. Другие дельцы, повлиятельнее его, имели точно такое же право на долю в займе, но они не сумели этим правом воспользоваться. Смелость, инициатива, предприимчивость — как много они значат, да еще везенье вдобавок.

Уходя, Фрэнк думал о том, как удивятся «Кук и К°». «Дрексель и К°», узнав, что он выступил в качестве их конкурента. Дома он поднялся на второй этаж, в маленькую комнату рядом со спальней, которую он приспособил под кабинет, там стояли письменный стол, несгораемый шкаф и кожаное кресло, и стал проверять свои ресурсы. Ему нужно было многое обдумать и взвесить. Он снова пересмотрел список лиц, с которыми уже договорился и на чью подписку мог смело рассчитывать. Проблема размещения облигаций на миллион долларов его не беспокоила; по его расчетам, он должен был заработать два процента с общей суммы, то есть двадцать тысяч долларов. Если дело выгорит, он решил купить особняк на Джирард-авеню, неподалеку от Батлеров, а может быть, еще лучше — приобрести участок и начать строиться. Деньги на постройку он раздобудет, заложив участок и дом. У отца дела идут весьма недурно. Возможно, и он захочет строиться рядом, тогда они будут жить бок о бок. Контора должна была дать в этом году, независимо от операции с займом, тысяч десять. Вложения Фрэнка в конку, достигавшие суммы в пятьдесят тысяч долларов, приносили шесть процентов годовых. Имущество жены, заключавшееся в их нынешнем доме, облигациях государственных займов и недвижимости в западной части Филадельфии, составляло еще сорок тысяч. Он был богатым человеком, но рассчитывал вскоре стать гораздо богаче. Теперь надо только действовать разумно и хладнокровно. Если операция с займом пройдет успешно, он сможет повторить ее, и даже в более крупном масштабе, ведь это не последний выпуск. Посидев еще немного, он погасил свет и ушел к жене, которая уже спала. Няня с детьми занимала комнату по другую сторону лестницы.

— Ну вот, Лилиан, — сказал он, когда она, проснувшись, повернулась к нему, — мне кажется, что дело с займом, о котором я тебе рассказывал, теперь на мази. Один миллион для размещения я, видимо, получу. Это принесет двадцать тысяч прибыли. Если все пройдет успешно, мы выстроим себе дом на Джирард-авеню. Со временем она станет одной из лучших улиц. Колледж — прекрасное соседство.

— Это будет замечательно, Фрэнк! — сказала она и погладила его руку, когда он присел на край кровати. Но в тоне ее слышалось легкое сомнение.

— Нам нужно быть повнимательнее к Батлерам. Он очень мило со мной обошелся и, конечно, будет нам полезен и впредь. Он приглашал нас с тобой как-нибудь зайти к ним, не следует пренебрегать этим приглашением. Будь поласковее с его женой. Он может при желании очень многое для меня сделать. У него, между прочим, две дочери. Надо будет пригласить их к нам всей семьей.

— Мы устроим для них обед, — с готовностью откликнулась Лилиан. — Я на днях заеду к миссис Батлер и предложу ей покататься со мной.

Лилиан уже успела узнать, что Батлеры — во всяком случае младшее поколение — любят показной шик, что они весьма чувствительны к разговорам о своем происхождении и что деньги, по их понятиям, искупают решительно все недостатки.

— Старик Батлер — человек весьма респектабельный, — заметил как-то Каупервуд, — но миссис Батлер… да и она, собственно, ничего, но уж очень простовата. Впрочем, это женщина добрая и сердечная.

Фрэнк просил еще жену полюбезней обходиться с Эйлин и Норой, так как отец и мать Батлеры пуще всего гордятся своими дочерьми.

Лилиан в ту пору было тридцать два года, Фрэнку — двадцать семь. Рождение двух детей и заботы о них до некоторой степени изменили ее внешность. Она утратила прежнее обольстительное изящество и стала несколько сухопарой. Лицо ее с ввалившимися щеками напоминало лица женщин с картин Россетти и Берн-Джонса[18]. Здоровье было подорвано: уход за двумя детьми и обнаружившиеся в последнее время признаки катара желудка отняли у нее много сил. Нервная система ее расстроилась, и временами она страдала приступами меланхолии. Каупервуд все это замечал. Он старался быть с ней по-прежнему ласковым и внимательным, но, обладая умом утилитарным и практическим, не мог не понимать, что рано или поздно у него на руках окажется больная жена. Сочувствие и привязанность, конечно, великое дело, но страсть и влечение должны сохраняться, — слишком уж горька бывает их утрата. Теперь Фрэнк часто засматривался на молодых девушек, жизнерадостных и пышущих здоровьем. Разумеется, похвально, благоразумно и выгодно блюсти добродетель, согласно правилам общепринятого кодекса морали, но если у тебя больная жена?.. Да и вообще, разве человек прикован к своей жене? Неужто ему уж ни на одну женщину и взглянуть нельзя? А что, если по сердцу ему пришлась другая? Фрэнк в свободное время немало размышлял над подобными вопросами и пришел к заключению, что все это не так уж страшно. Если не рискуешь быть разоблаченным, тогда все в порядке. Надо только соблюдать сугубую осмотрительность. Сейчас, когда он сидел на краю жениной кровати, эти мысли вновь пришли ему в голову, ибо днем он видел Эйлин Батлер: она пела, аккомпанируя себе на рояле, когда он проходил через гостиную. Эйлин была похожа на птичку в ярком оперении и дышала здоровьем и радостью. Олицетворенная юность!

«Странно устроен мир!» — подумал Фрэнк. Но эти мысли он глубоко таил в себе и никому не собирался их поверять.

Операция с займом привела к довольно любопытным результатам: правда, Фрэнк выручил свои двадцать тысяч, даже несколько больше, и вдобавок привлек к себе внимание финансового мира Филадельфии и штата Пенсильвания, но распространять заем ему так и не пришлось. У него состоялось свидание с казначеем штата в конторе одного знаменитого филадельфийского юриста, где казначей обычно занимался делами во время своих наездов в Филадельфию. Он был весьма любезен с Каупервудом — ничего другого ему не оставалось — и объяснил, как в Гаррисберге устраиваются такие дела. Средства для предвыборных кампаний добываются у крупных финансистов. У тех имеются свои ставленники в палате и в сенате штата. Губернатор и казначей, конечно, свободны в своих действиях, но им приходится помнить о существовании таких факторов, как престиж, дружба, общественное влияние и политическое честолюбие. Крупные дельцы нередко образуют замкнутую корпорацию — факт, разумеется, не совсем благовидный. Но, с другой стороны, они как-никак являются законными поручителями при выпуске крупных займов. Штат вынужден поддерживать с ними добрые отношения, особенно в такое время, как сейчас. Поскольку мистер Каупервуд располагает прекрасными возможностями для размещения облигаций на один миллион, — кажется, именно на такую сумму он претендует, — его просьбу следует удовлетворить. Но Ван-Ностренд хочет сделать ему другое предложение. Не согласится ли Каупервуд, — если этого пожелает группа финансистов, реализующая заем, — после утверждения его заявки уступить им за известную компенсацию (равную той прибыли, на которую он рассчитывал) свою долю в размещении займа? Таково желание некоторых финансистов. Сопротивляться им было бы опасно. Они отнюдь не возражают против заявки на пять миллионов, которая должна поднять престиж Каупервуда. Пусть даже считается, что он разместил один миллион, — они и против этого ничего не имеют. Но они хотят взять на себя нераздельно реализацию всех двадцати трех миллионов долларов одним кушем: так оно будет внушительнее. При этом вовсе незачем кричать во всеуслышание, что Каупервуд отказался от участия в распространении займа. Они согласны дать ему пожать лавры, которые ожидали бы его, если бы он завершил начатое дело. Беда только в том, что это может послужить дурным примером. Найдутся и другие, желающие пойти по его стопам. Но если в узких финансовых кругах из частных источников распространится слух, что на него было оказано давление и он, получив отступные, отказался от участия в размещении займа, то в будущем это удержит других от подобного шага. Если же Каупервуд не согласится на предложенные ему условия, ему могут причинить всевозможные неприятности. Например: потребовать погашения его онкольных ссуд. Во многих банках с ним в дальнейшем будут менее предупредительны. Его клиентуру могут тем или иным путем отпугнуть.

Каупервуд понял. И… согласился. Поставить на колени стольких сильных мира сего — это одно уже кое-чего стоит! Итак, о нем прослышали, поняли, что он такое. Очень хорошо, превосходно! Он возьмет свои двадцать тысяч долларов или около того и ретируется. Казначей тоже был в восторге. Это позволяло ему выйти из весьма щекотливого положения.

— Я рад, что повидался с вами, — сказал он, — рад, что мы вообще встретились. Когда я снова буду в этих краях, я загляну к вам, и мы вместе позавтракаем.

Казначей почуял, что имеет дело с человеком, который даст ему возможность подработать. У Каупервуда был на редкость проницательный взгляд, а его лицо свидетельствовало о живом и гибком уме. Вернувшись к себе, он рассказал о молодом финансисте губернатору и некоторым знакомым дельцам.

Распределение займа для реализации было наконец утверждено. После секретных переговоров с заправилами фирмы «Дрексель и К°» Каупервуд получил от них двадцать тысяч долларов и передал им свое право на участие в этом деле. Теперь в его конторе время от времени стали показываться новые лица, среди них Ван-Ностренд и уже упомянутый нами Тэренс Рэлихен, представитель другой политической группы в Гаррисберге. Однажды за завтраком в ресторане Фрэнка познакомили с губернатором. Его имя стало упоминаться в газетах, он быстро вырастал в глазах общества.

Фрэнк вместе с молодым Элсуортом незамедлительно принялся за разработку проекта своего нового дома. Будет построено нечто исключительное, заявил он жене. Теперь им придется устраивать большие приемы. Фронт-стрит для них уже слишком тихая улица. Фрэнк дал объявление о продаже старого дома, посоветовался с отцом и выяснил, что и тот не прочь переехать. Успех сына благоприятно отозвался и на карьере отца. Директора банка день ото дня становились с ним любезнее. В следующем году председатель правления банка Кугель собирался выйти в отставку. Старого Каупервуда, благодаря блестящей финансовой операции, проведенной его сыном, а также долголетней службе, прочили на этот пост. Фрэнк делал крупные займы в его банке, а следовательно, был и крупным вкладчиком. Весьма положительно оценивалась и его деловая связь с Эдвардом Батлером. Фрэнк снабжал заправил банка сведениями, которых без него они не могли бы добыть. Городской казначей и казначей штата стали интересоваться этим банком. Каупервуду-старшему уже мерещился двадцатитысячный оклад председателя правления, и в значительной мере он был обязан этим сыну. Отношения между обеими семьями теперь не оставляли желать ничего лучшего. Анна (ей уже исполнился двадцать один год), Эдвард и Джозеф часто проводили вечера в доме брата. Лилиан почти ежедневно навещала его мать. Каупервуды оживленно обменивались семейными новостями, и наконец решено было строиться рядом. Каупервуд-старший купил участок в пятьдесят футов рядом с тридцатифутовым участком сына, и они вместе приступили к постройке двух красивых и удобных домов, которые должны были соединиться между собою галереей, так называемой перголой, открытой летом и застекленной зимой.

Для облицовки фасада был выбран зеленый гранит, широко распространенный в Филадельфии, но мистер Элсуорт обещал придать этому камню вид, особенно приятный для глаза. Каупервуд-старший решил, что может позволить себе истратить на постройку семьдесят пять тысяч долларов (его состояние уже оценивалось в двести пятьдесят тысяч), а Фрэнк собирался рискнуть пятьюдесятью тысячами, получив эту сумму по закладной. В то же время он намеревался перевести свою контору в отдельное здание, на той же Третьей улице, но южнее. Ему стало известно, что там продается дом с фасадом в двадцать пять футов длиною, правда, старый, но если облицевать его темным камнем, то он приобретет весьма внушительный вид. Мысленному взору Фрэнка уже рисовалось красивое здание с огромным зеркальным окном, сквозь которое видна деревянная обшивка внутренних стен, а на дверях или сбоку от них бронзовыми буквами значится: «Каупервуд и К°». Смутно, но уже различимо, подобно розоватому облачку на горизонте, виделось ему его будущее. Он будет богат, очень, очень богат!

Глава 13

В то время как Каупервуд неуклонно продвигался вперед по пути жизненных успехов, великая война против восставшего Юга близилась к концу. Стоял октябрь 1864 года. Взятие Мобиля и «битва в лесных дебрях»[19] были еще свежи в памяти всех. Грант стоял уже на подступах к Питерсбергу, а доблестный генерал южан Ли предпринимал последние блестящие и безнадежные попытки спасти положение, используя все свои способности стратега и воина. Иногда, например, в ту томительно долгую пору, когда вся страна ждала падения Виксберга или победоносного наступления армии, стоявшей на реке Потомак, а Ли меж тем вторгся в Пенсильванию, акции стремительно понижались в цене и рынок приходил в состояние крайнего упадка. В такие минуты Каупервуд призывал на помощь всю свою изворотливость; ему приходилось каждое мгновение быть начеку, чтобы все нажитое им не пошло прахом из-за каких-нибудь непредвиденных и пагубных вестей.

Личное его отношение к войне — независимо от его патриотических чувств, требовавших сохранения целостности Союза[20], — сводилось к мнению, что это разрушительное и дорогостоящее предприятие. Он не был настолько чужд национальной гордости, чтобы не сознавать, что Соединенными Штатами, которые теперь раскинулись от Атлантического океана до Тихого и от снегов Канады до Мексиканского залива, нельзя не дорожить. Родившись в 1837 году, Каупервуд был свидетелем того, как страна добивалась территориальной целостности (если не считать Аляски). В дни его юности США обогатились купленной у испанцев Флоридой; Мексика, после несправедливой войны, уступила в 1848 году Техас и территорию к западу от него. Уладились, наконец, пограничные споры между Англией и Соединенными Штатами на далеком северо-западе. Человек с широкими взглядами на социальные и финансовые вопросы не мог не понимать всего значения этих фактов. Во всяком случае, они внушали Каупервуду сознание неограниченных коммерческих возможностей, таившихся в таком обширном государстве. Он не принадлежал к разряду финансовых авантюристов или прожектеров, усматривавших источники беспредельной наживы в каждом неисследованном ручье, в каждой пяди прерии; но уже сами размеры страны говорили о гигантских возможностях, которые, как надеялся Фрэнк, можно будет оградить от каких бы то ни было посягательств. Территория, простирающаяся от океана до океана, таила в себе потенциальные богатства, которые были бы утрачены, если бы Южные штаты отложились от Северных.

В то же время проблема освобождения негров не казалась Каупервуду существенной. Он с детства наблюдал за представителями этой расы, подмечал их достоинства и недостатки, которые считал врожденными, и полагал, что этим-то и обусловлена их судьба.

Так, например, он вовсе не был уверен, что неграм может быть предназначена большая роль, чем та, которую они играли. Во всяком случае, им предстоит еще долгая и трудная борьба, исхода которой не узнают ближайшие поколения. У него не было особых возражений против теории, требовавшей для них свободы, но он не видел и причин, по которым южане не должны были бы всеми силами противиться посягательствам на их достояние и экономический строй. Очень жаль, конечно, что в некоторых случаях с черными невольниками обращаются плохо. Он считал, что этот вопрос следует пересмотреть, но не видел никаких серьезных этических оснований для той борьбы, которую вели покровители чернокожих. Он сознавал, что положение огромного большинства мужчин и женщин мало чем отличается от положения рабов, несмотря на то, что их будто бы защищает конституция страны. Ведь существовало духовное рабство, рабство слабых духом и слабых телом. Каупервуд с живым интересом следил за выступлениями Сэмнера, Гаррисона, Филиппса и Бичера[21], но никогда не считал эту проблему жизненно важной для себя. Он не имел охоты быть солдатом или командовать солдатами и не обладал полемическим даром; по самому складу своего ума он не принадлежал к любителям дискуссий даже в области финансов. Его интересовало лишь то, что могло оказаться выгодным для него, и выгоде были посвящены все его помыслы. Братоубийственная война на его родине не могла принести ему пользы. По его мнению, она только мешала стране окрепнуть в торговом и финансовом отношении, и он надеялся на скорый конец этой войны. Он не предавался горьким сетованиям на высокие военные налоги, хотя знал, что для многих это тяжелое испытание. Рассказы о смертях и несчастьях очень трогали его, но, увы, таковы превратности человеческой жизни, и не в его силах что-либо изменить в ней! Так шел он своим путем, изо дня в день наблюдая за приходом и уходом воинских отрядов, на каждом шагу встречая кучки грязных, исхудалых, оборванных и полубольных людей, возвращавшихся с поля битвы или из лазаретов; ему оставалось лишь жалеть их. Эта война была не для него. Он не принимал в ней участия и знал только, что будет очень рад ее окончанию — не как патриот, а как финансист. Она была разорительной, трагической, несчастливой.

Дни шли за днями. За это время состоялись выборы в местные органы власти и сменились городской казначей, налоговый уполномоченный и мэр. Но Эдвард Мэлия Батлер, видимо, продолжал пользоваться прежним влиянием. Между Батлерами и Каупервудами установилась тесная дружба. Миссис Батлер была очень расположена к Лилиан, хотя они исповедовали разную веру; обе женщины вместе катались в экипаже, вместе ходили по магазинам; правда, миссис Каупервуд относилась к своей старшей приятельнице несколько критически и слегка стыдилась ее малограмотной речи, ирландского выговора и вульгарных вкусов, точно сама она происходила не из такой же плебейской семьи. Но, с другой стороны, она не могла не признать, что эта женщина очень добра и сердечна. Живя в большом достатке, она любила делать людям приятное, задаривала и ласкала Лилиан и ее детей.

«Ну, вы смотрите, беспременно приходите отобедать с нами!» (Батлеры достигли уже той степени благосостояния, когда принято обедать поздно.) Или: «Вы должны покататься со мною завтра!»

«Эйлин, дай ей бог здоровья, славная девушка!» Или: «Норе, бедняжке, нынче чего-то неможется».

Однако Эйлин, с ее капризами, задорным нравом, требованием внимания к себе и тщеславием, раздражала, а порой даже возмущала миссис Каупервуд. Эйлин теперь уже было восемнадцать лет, и во всем ее облике сквозила какая-то коварная соблазнительность. Манеры у нее были мальчишеские, порой она любила пошалить и, несмотря на свое монастырское воспитание, восставала против малейшего стеснения ее свободы. Но при этом в голубых глазах Эйлин светился мягкий огонек, говоривший об отзывчивом и добром сердце.

Стремясь воспитать дочь, как они выражались, «доброй католичкой», родители Эйлин в свое время выбрали для нее церковь св. Тимофея и монастырскую школу в Джермантауне. Эйлин познакомилась там с католическими догматами и обрядами, но ничего не поняла в них. Зато в ее воображении глубоко запечатлелись: храм, с его тускло поблескивающими окнами, высокий белый алтарь и по обе стороны от него статуи св. Иосифа и девы Марии в голубых, усыпанных золотыми звездами одеяниях, с нимбами вокруг голов и скипетрами в руках. Храм вообще, а любой католический храм тем более, радует глаз и умиротворяет дух. Алтарь, во время мессы залитый светом пятидесяти, а то и больше свечей, кажущийся еще более величественным и великолепным благодаря богатым кружевным облачениям священников и служек, прекрасные вышивки и яркая расцветка риз, ораря и нарукавников нравились девушке и пленяли ее воображение. Надо сказать, что в ней всегда жила тяга к великолепию, любовь к ярким краскам и «любовь к любви». Эйлин с малых лет чувствовала себя женщиной. Она никогда не стремилась вникать в суть вещей, не интересовалась точными знаниями. Таковы почти все чувственные люди. Они нежатся в лучах солнца, упиваются красками, роскошью, внешним великолепием и дальше этого не идут. Точность представлений нужна душам воинственным, собственническим, и в них она перерождается в стремление к стяжательству. Властная чувственность, целиком завладевающая человеком, не свойственна ни активным, ни педантичным натурам.

Сказанное выше необходимо пояснить применительно к Эйлин. Несправедливо было бы утверждать, что в то время она уже была явно чувственной натурой. Все это еще дремало в ней. Зерно не скоро дает урожай. Исповедальня, полумрак в субботние вечера, когда церковь освещалась лишь несколькими лампадами, увещания патера, налагаемая им епитимья и отпущение грехов, нашептываемые через решетчатое окошко, смутно волновали ее. Грехов своих она не страшилась. Ад, ожидающий грешников, не пугал Эйлин. Угрызения совести ее не терзали. Старики и старухи, которые ковыляли в церковь и, бормоча слова молитвы, перебирали четки, для нее мало чем отличались от фигур в своеобразном строе деревянных идолов, призванных подчеркивать святость креста. Ей нравилось, особенно в возрасте четырнадцати — пятнадцати лет, исповедоваться, прислушиваясь к голосу духовника, все свои наставления начинавшего словами: «Так вот, возлюбленное дитя мое…» Один старенький патер — француз, исповедовавший воспитанниц монастырского пансиона, своей добротой и мягкостью особенно трогал Эйлин. Его благословения звучали искренне, куда искренней, чем ее молитвы, которые она читала торопливо и невнимательно. Позднее ее воображением завладел молодой патер церкви св. Тимофея, отец Давид, румяный здоровяк с завитком черных волос на лбу, не без щегольства носивший свой пастырский головной убор; по воскресеньям он проходил меж скамьями, решительными, величественными взмахами руки кропя паству святой водой. Он принимал исповедь, и Эйлин любила иногда шепотом поверять ему приходившие ей в голову греховные мысли, стараясь при этом угадать, что думает о ней духовник. Как бы она того ни желала, она не могла видеть в нем представителя божественной власти. Он был слишком молодым, слишком обыкновенным человеком. И в ее манере с упоением рассказывать о себе, а потом смиренно, с видом кающейся грешницы, направляться к выходу было что-то коварное, задорное и поддразнивающее. В школе св. Агаты она считалась «трудной» воспитанницей, ибо, как вскоре заметили добрые сестры, была слишком жизнерадостна, слишком полна энергии, чтобы подчиняться чужой воле.

— Эта мисс Батлер, — сказала однажды мать-настоятельница сестре Семпронии, непосредственной наставнице Эйлин, — очень бойкая девица. Вы наживете с ней немало хлопот, если не проявите достаточно такта. По-моему, вам надо пойти на мелкие уступки. Так вы, пожалуй, большего от нее добьетесь.

С тех пор сестра Семпрония старалась угадывать желания Эйлин, а временами даже им попустительствовала. Но и это не всегда удавалось монахине — девушка была преисполнена сознанием отцовского богатства и своего превосходства над другими. Правда, иногда у нее вдруг являлось желание съездить домой или же она просила у сестры-наставницы разрешения поносить ее четки из крупных бус с крестом черного дерева и серебряной фигуркой Христа — в пансионе эти вчиталось большим почетом. Подобные преимущества, а также и другие — разрешение прогуливаться в субботу вечером по монастырским землям, рвать сколько угодно цветов, иметь несколько лишних платьев, носить украшения — предлагались ей в награду, лишь бы она тихо вела себя в классе, тихо ходила и тихо разговаривала (насколько это было в ее силах!), не забиралась в дортуары к другим девушкам после того, как гасили свет, и, внезапно проникнувшись нежностью к той или иной сестре-воспитательнице, не душила ее в объятиях. Эйлин любила музыку и очень хотела заниматься живописью, хотя никаких способностей к живописи у нее не было. Книги, главным образом романы, тоже интересовали ее, но достать их было негде. Все остальное — грамматику, правописание, рукоделие, закон божий и всеобщую историю — она ненавидела. Правила хорошего тона — это, пожалуй, еще было интересно. Ей нравились вычурные реверансы, которым ее учили, и она часто думала о том, как будет приветствовать ими гостей, вернувшись в родительский дом.

Когда только Эйлин вступила в жизнь, все тонкие различия в положении отдельных слоев местного общества начали ее волновать; она страстно желала, чтобы отец построил хороший особняк, вроде тех, какие она видела у других, и открыл ей дорогу в общество. Желание это не сбылось, и тогда все ее помыслы обратились на драгоценности, верховых лошадей, экипажи и, конечно, множество нарядов — все, что она могла иметь взамен. Дом, в котором они жили, не позволял устраивать большие приемы, и Эйлин уже в восемнадцать лет познала муки уязвленного самолюбия. Она жаждала другой жизни! Но как ей было осуществить свои мечты?

Комната Эйлин, полная нарядов, красивых безделушек, драгоценностей, надевать которые Эйлин случалось лишь изредка, туфель, чулок, белья и кружев, могла бы служить образцом для изучения слабостей нетерпеливой и тщеславной натуры. Эйлин знала все марки духов и косметики (хотя в последней она ничуть не нуждалась) и в изобилии накупала то и другое. Аккуратность не была ее отличительной чертой, а показную роскошь она очень любила. Пышное нагромождение портьер, занавесей, безделушек и картин в ее комнате плохо сочеталось со всем остальным убранством дома.

Эйлин всегда вызывала у Каупервуда представление о невзнузданной норовистой лошадке. Он нередко встречал ее, когда она ходила с матерью по магазинам или же каталась с отцом, и его неизменно смешил и забавлял скучающий тон, какой она напускала на себя в разговоре с ним.

— О господи, боже мой! Как скучно жить на свете! — говорила она, тогда как на самом деле каждое мгновение жизни для нее было исполнено трепетной радости. Каупервуд точно охарактеризовал ее духовную сущность: девушка, в которой жизнь бьет ключом, романтичная, увлеченная мыслями о любви и обо всем, что несет с собой любовь. Когда он смотрел на нее, ему казалось, что он видит полнейшее совершенство, какое могла бы создать природа, если бы попыталась сотворить нечто физически идеальное. У него мелькнула мысль, что в скором времени какой-нибудь счастливчик женится на ней и увезет ее с собой. Но тот, кому она достанется, вынужден будет удерживать ее обожанием, тонкой лестью и неослабным вниманием.

— Это маленькое ничтожество (меньше всего она была ничтожеством) воображает, что весь свет в кармане у ее отца, — заметила однажды Лилиан в разговоре с мужем. — Послушать ее, так можно подумать, что Батлеры ведут свой род от ирландских королей! А ее деланный интерес к музыке и к искусству просто смешон.

— Ну, не будь уж слишком строга к ней! — дипломатично успокаивал ее Каупервуд (в то время Эйлин уже очень нравилась ему). — Она хорошо играет, и у нее приятный голос.

— Это верно, но она лишена настоящего вкуса. Да и откуда ему взяться? Достаточно посмотреть на ее отца и мать!

— Я лично, право же, не вижу в ней ничего плохого, — стоял на своем Каупервуд. — У нее веселый нрав, и она хороша собой. Конечно, она еще совсем ребенок и немного тщеславна, но это у нее пройдет. К тому же она неглупа и энергична.

Эйлин — он это знал — была очень расположена к нему. Он ей нравился. Она любила играть на рояле и петь, бывая у него в доме, причем пела только в его Присутствии. Его уверенная, твердая походка, сильное тело и красивая голова — все привлекало ее. Несмотря на свою суетность и свой эгоцентризм, она временами несколько робела перед ним. Но, как правило, в его присутствии становилась особенно весела и обворожительна.

Самое безнадежное дело на свете — пытаться точно определить характер человека. Каждая личность — это клубок противоречий, а тем более личность одаренная.

Поэтому невозможно исчерпывающе описать Эйлин Батлер. Умом она несомненно обладала, хотя неотточенным и примитивным, а также силой характера, временами обуздываемой воззрениями и условностями современного ей общества, временами же проявлявшейся стихийно и скорее положительно, чем отрицательно. Ей только что исполнилось восемнадцать лет, и такому человеку, как Фрэнк Каупервуд, она казалась очаровательной. Все ее существо было проникнуто тем, чего он раньше не встречал ни в одной женщине и никогда ни от одной из них сознательно не требовал, — живостью и жизнерадостностью. Но ведь ни одна девушка или женщина из тех, кого он когда-либо знал, не обладала этой врожденной жизненной силой. Ее волосы, рыжевато-золотистые — собственно, цвета червонного золота с чуть заметным рыжеватым отливом, — волнами подымались надо лбом и узлом спадали на затылок. У нее был безукоризненной формы нос, прямой, с маленькими ноздрями, и глаза, большие, с волнующим и чувственным блеском. Каупервуду нравился их голубовато-серый — ближе к голубому — оттенок. Ее туалеты невольно вызывали в памяти запястья, ножные браслеты, серьги и нагрудные чаши одалисок, хотя ничего подобного она, конечно, не носила. Много лет спустя Эйлин призналась ему, что с удовольствием выкрасила бы ногти и ладони в карминный цвет. Здоровая и сильная, она всегда интересовалась, что думают о ней мужчины и какой она кажется им в сравнении с другими женщинами.

Разъезжать в экипажах, жить в красивом особняке на Джирард-авеню, бывать в таких домах, как дом Каупервудов, — все это значило для нее очень много; но уже и в те годы она понимала, что смысл жизни не только в этих привилегиях. Живут же люди и не имея их.

И все же богатство и превосходство над другими кружили ей голову. Сидя за роялем, катаясь, гуляя или стоя перед зеркалом, она была преисполнена сознанием своей красоты, обворожительности, сознанием того, что это значит для мужчин и какую зависть внушает женщинам. Временами при виде бедных, плоскогрудых и некрасивых девушек она проникалась жалостью; временами в ней вспыхивала необъяснимая неприязнь к какой-нибудь девице или женщине, дерзнувшей соперничать с ней красотою или положением в обществе. Случалось, что дочери из видных семейств, встретившись с Эйлин в роскошных магазинах на Честнат-стрит или на прогулке в парке, верхом или в экипаже, задирали носы в доказательство того, что они лучше воспитаны и что это им известно. При таких встречах обе стороны обменивались уничтожающими взглядами. Эйлин страстно желала проникнуть в высшее общество, хотя хлыщеватые джентльмены из этого круга нимало не привлекали ее. Она мечтала о настоящем мужчине. Время от времени ей на глаза попадался молодой человек «вроде как подходящий», но обычно это были знакомые ее отца, мелкие политические деятели или члены местного законодательного собрания, стоявшие не выше на социальной лестнице, поэтому они быстро утрачивали для нее всякий интерес и надоедали ей. Старик Батлер не знал никого из подлинно избранного общества. Но мистер Каупервуд… он казался таким изысканным, сильным и сдержанным; глядя на миссис Каупервуд, Эйлин часто думала, как должна быть счастлива его жена.

Глава 14

Быстрое продвижение Каупервуда, главы фирмы «Каупервуд и К°», последовавшее за блестящей операцией с займом, привело его в конце концов к встрече с человеком, весьма значительно повлиявшим на его жизнь в моральном, финансовом и во многих других отношениях. Это был Джордж Стинер, новый городской казначей, игрушка в руках других, который и сделался-то важной персоной именно по причине своего слабоволия. До назначения на этот пост Стинер работал мелким страховым агентом и комиссионером по продаже недвижимого имущества. Такие люди, как он, встречаются тысячами на каждом шагу — без малейшей прозорливости, без подлинной тонкости ума, без изобретательности, без каких бы то ни было дарований. За всю свою жизнь он не высказал ни единой свежей мысли. Правда, никто не мог бы назвать его плохим человеком. Наружность у него была какая-то тоскливая, серая, безнадежно обыденная, но объяснялось это не столько его внешним, сколько духовным обликом. Голубовато-серые, водянистые глаза, жидкие светлые волосы, безвольные, невыразительные губы. Стинер был довольно высок, почти шести футов ростом, довольно плечист, но весь какой-то нескладный. Он имел привычку слегка сутулиться, а брюшко у него немного выдавалось вперед. Речь его состояла из сплошных общих мест — газетная и обывательская болтовня да коммерческие сплетни. Знакомые и соседи относились к нему неплохо. Его считали честным и добрым, да таким он, пожалуй, и был. Жена его и четверо детей были тусклы и ничтожны, какими обычно бывают жены и дети подобных людей.

Вопреки всему этому — а с точки зрения политики, пожалуй, именно благодаря этому — Джордж Стинер временно оказался в центре общественного внимания, чему способствовали известные политические методы, уже с полсотни лет практиковавшиеся в Филадельфии. Во-первых, Стинер держался тех же политических взглядов, что и господствующая партия; члены городского совета и заправилы его округа знали его как верного человека, к тому же весьма полезного при сборе голосов во время предвыборных кампаний. Во-вторых, хотя он никуда не годился как оратор, ибо не мог выжать из себя ни одной оригинальной мысли, его можно было посылать из дома в дом разузнавать настроения бакалейщиков, кузнецов или мясников; он со всеми заводил дружбу и в результате мог довольно точно предсказать исход выборов. Более того, его можно было «начинить» несколькими избитыми фразами, которые он и твердил изо дня в день, к примеру: «Республиканская партия (партия только что возникшая, но уже стоявшая у власти в Филадельфии) нуждается в вашем голосе. Нельзя допустить к управлению штатом этих мошенников-демократов». Почему нельзя — Стинер уже вряд ли мог бы объяснить. Они отстаивают рабство. Ратуют за свободу торговли[22]. Ему никогда и в голову не приходило, что все это не имеет ни малейшего касательства к исполнительным и финансовым органам города Филадельфии. Повинны демократы в этих грехах или неповинны — что от этого изменялось?

Политическими судьбами города в те времена заправляли некий Марк Симпсон, сенатор Соединенных Штатов, Эдвард Мэлия Батлер и Генри Молленхауэр, богатый торговец углем и финансовый воротила. У них был целый штат агентов, приспешников, доносчиков и подставных лиц. Среди этих людей числился и Стинер — мелкое колесико в бесшумно работавшей машине их политических интриг.

Едва ли такой человек мог быть избран казначеем в другом городе, но население Филадельфии отличалось поразительным равнодушием ко всему на свете, кроме своих обывательских дел. Подавляющее большинство жителей, за редким исключением, не имело собственных политических взглядов. Политика была отдана на откуп клике дельцов. Должности распределялись между теми или иными лицами, теми или иными группами в награду за оказанные услуги. Ну, да кто не знает, как вершится такая «политика»!

Итак, с течением времени Джордж Стинер сделался persona grata[23] в глазах Эдварда Стробика, который стал сперва членом муниципалитета, потом заправилой своего округа и, наконец, председателем муниципалитета, а в частной жизни — владельцем каменоломни и кирпичного завода. Стробик был прихвостнем Генри Молленхауэра, самого матерого и хищного из этой тройки политических лидеров. Когда Молленхауэр своекорыстно добивался чего-нибудь от муниципалитета, Стробик служил покорным орудием в его руках. По указке Молленхауэра Стинер был избран в муниципалитет, а так как он послушно отдал свой голос за того, за кого ему приказали, то его сделали помощником заведующего дорожным управлением.

Здесь он попал в поле зрения Эдварда Мэлии Батлера и начал оказывать ему небольшие услуги. Несколько позднее политический комитет республиканской партии с Батлером во главе решил, что на посту городского казначея нужен человек мягкий, послушный и в то же время безусловно преданный; таким образом имя Стинера попало в избирательный бюллетень. Стинер слабо разбирался в финансовых вопросах, хотя и был превосходным бухгалтером; но разве юрисконсульт Риган — такое же бессловесное орудие в руках всемогущего триумвирата — не мог в любое время подать ему полезный совет? Конечно, мог. Итак, проведение кандидатуры Стинера трудностей не представило. Попасть в список кандидатов было уже равносильно избранию. И после нескольких недель утомительных публичных выступлений, когда он, запинаясь, лепетал избитые фразы о том, что Филадельфии прежде всего необходимо честное городское самоуправление, Стинера официально ввели в должность. Вот и все.

Вопрос о том, насколько административные и финансовые способности Джорджа Стинера соответствовали этой должности, не играл бы, вообще говоря, никакой роли, если бы Филадельфия — как ни один другой город — не страдала в тот период от крайне не удачной финансовой системы или, вернее, от полного отсутствия таковой. Дело в том, что налоговому уполномоченному и казначею предоставлялось право накапливать и хранить принадлежащие городу средства вне городских сейфов, причем никто с них даже не требовал, чтобы эти деньги приносили доход городу. Упомянутым должностным лицам вменялось в обязанность ко времени ухода с поста возвратить только основной капитал.

Нигде не предусматривалось, чтобы средства, накопленные таким образом или полученные из любого другого источника, хранились в неприкосновенности в сейфах городского казначейства. Эти деньги могли быть отданы в рост, депонированы в банках или использованы для финансирования частных предприятий, лишь бы был возвращен основной капитал. Разумеется, подобная финансовая политика не была официально санкционирована, но о ней знали и политические круги, и пресса, и крупные финансисты. Так как же можно было положить этому конец?

Вступив в деловой контакт с Эдвардом Мэлией Батлером, Каупервуд, помимо своей воли и сам того, в сущности, не сознавая, оказался вовлеченным в круг порочных и недостойных махинаций. Семь лет назад, уходя из конторы «Тай и К°», он дал зарок никогда больше не заниматься игрой на бирже. Теперь же он снова ей предался, только с еще большей страстностью, ибо работал уже на самого себя, на фирму «Каупервуд и К°», и горел желанием удовлетворить своих новых клиентов — представителей могущественного мира, которые все чаще и чаще прибегали к его услугам. У всех этих людей водились деньги, пусть даже небольшие. Все они раздобывали закулисную информацию и поручали Каупервуду покупать для них те или иные акции под залог, так как его имя было знакомо многим политическим деятелям и он считался весьма надежным человеком. Да таким он и был. До этого времени он не спекулировал и не играл на бирже за собственный счет. Он даже часто успокаивал себя мыслью, что за все эти годы ни разу не выступал на бирже от своего имени, строго придерживаясь поставленного себе правила ограничиваться исполнением чужих поручений. И вот теперь к нему явился Джордж Стинер с предложением, которое нельзя было вполне отождествлять с биржевой игрой, хотя по существу оно ничем от нее не отличалось.

Необходимо тут же пояснить, что еще задолго до Гражданской войны и во время ее в Филадельфии практиковался обычай при недостаточности наличных средств в казначействе выпускать так называемые городские обязательства, иначе говоря, те же векселя, из шести процентов годовых, срок которых истекал иногда через месяц, иногда через три, иногда через шесть, в зависимости от суммы и от того, когда, по мнению казначея, город сможет выкупить и погасить эти обязательства. Это был обычный способ расплаты и с мелкими торговцами и с крупными подрядчиками. Но первым — поставщикам городских учреждений — в случае нужды в наличных деньгах приходилось учитывать эти векселя обычно из расчета девяносто за сто, тогда как вторые имели возможность выждать и попридержать таковые до истечения срока. Подобная система была, конечно, явно убыточна для мелкого торгового люда, но зато очень выгодна для крупных подрядчиков и банкирских контор, ибо сомнений в том, что город в свое время уплатит по этим обязательствам, быть не могло, а при такой абсолютной их надежности шесть процентов годовых были отличной ставкой. Скупая обязательства у мелких торговцев по девяносто центов за доллар, банки и маклеры, если только они имели возможность выждать, в конечном итоге загребали крупные куши.

Первоначально городской казначей, вероятно, не намеревался вводить в убыток кого-либо из своих сограждан — возможно, что тогда в казначействе действительно не было наличных средств для выплаты. Однако впоследствии выпуск этих обязательств уже ничем не оправдывался, ибо городское хозяйство могло бы вестись экономнее. Но к тому времени эти обязательства, как легко можно себе представить, уже сделались источником больших барышей для владельцев маклерских контор, банкиров и крупных спекулянтов, и посему выпуск их неизменно предусматривался финансовой политикой города.

Однако и в этом деле имелась своя оборотная сторона. Чтобы использовать создавшееся положение с наибольшей для себя выгодой, крупный банкир, держатель обязательств, должен был быть еще и «своим человеком», то есть находиться в добрых отношениях с политическими заправилами города; иначе, когда у него появлялась потребность в наличных деньгах и он приходил со своими обязательствами к городскому казначею, то оказывалось, что расчет по ним произведен быть не может. Но стоило ему передать их какому-нибудь банкиру или маклеру, близко стоящему к правящей клике, тогда дело другое! Городское казначейство немедленно изыскивало средства для их оплаты. Или же, если это устраивало маклера или банкира — разумеется, «своего», — срок действия векселей, выданных на три месяца и уже подлежащих выкупу, пролонгировался еще на многие годы и по ним по-прежнему выплачивалось шесть процентов годовых, хотя бы город и располагал средствами для их погашения. Так шло тайное и преступное ограбление городской кассы. «Нет денег!» — эта формула покрывала все махинации. Широкая публика ничего не знала. Да и откуда ей было знать? Газеты не проявляли достаточной бдительности, так как многие из них были на откупе у той же правящей клики. Из людей, имевших хоть какой-то политический вес, не выдвигались настойчивые и убежденные борцы против этих злоупотреблений. За время войны общая сумма непогашенных городских обязательств с выплатой шести процентов годовых выросла до двух с лишним миллионов долларов, и дело стало принимать скандальный оборот. Кроме того, некоторые из вкладчиков вздумали требовать свои деньги обратно.

И вот для покрытия этой просроченной задолженности и для того, чтобы все снова было «шито-крыто», городские власти решили выпустить заем примерно на два миллиона долларов — особой точности в сумме не требовалось — в виде процентных сертификатов[24] номиналом по сто долларов, подлежавших выкупу частями, через шесть, двенадцать и восемнадцать месяцев. Сертификаты, для выкупа которых выделялся амортизационный фонд[25], поступали в открытую продажу, а на вырученные за них деньги предполагалось выкупить давно просроченные обязательства, в последнее время вызывавшие столько нежелательных толков.

Совершенно очевидно, что вся эта комбинация сводилась к тому, чтобы отнять у одного и уплатить другому. Фактически ни о каком выкупе просроченных обязательств не могло быть и речи. Весь замысел сводился к тому, чтобы финансисты из той же клики по-прежнему могли потрошить городскую казну: сертификаты продавались «кому следует» по девяносто за сто и даже ниже, под тем предлогом, что на открытом рынке для них нет сбыта из-за малой кредитоспособности города. Отчасти так оно и было. Война только что кончилась. Деньги были в цене. Капиталисты могли где угодно получить более высокие проценты, если им не предоставить сертификатов городского займа по девяносто долларов. Но небольшая группа политиканов, не причастных к городской администрации и настороженно относившихся к ее деятельности, а также ряд газет и некоторые финансисты, стоявшие в стороне от политики, под влиянием общего подъема патриотизма в стране настаивали на размещении займа альпари. Поэтому в постановление о выпуске займа пришлось включить соответствующий пункт.

Само собой разумеется, что это обстоятельство расстроило тайный сговор политиков и финансистов, чаявших получить сертификаты займа по девяносто долларов. Надо было так или иначе выцарапывать свои денежки, застрявшие в просроченных обязательствах города, который не выкупал их за недостатком средств. Оставался один выход — найти маклера, сведущего во всех тонкостях биржи. Этот маклер, взявшись за распространение нового городского займа, придал бы ему видимость выгодного капиталовложения и таким образом сбыл бы сертификаты на сторону по сто долларов за штуку. В дальнейшем же, если бы заем упал в цене — а это было неизбежно, — они могли скупить сколько угодно сертификатов и при первом удобном случае предъявить их городу к оплате по номинальной стоимости.

Джордж Стинер, вступивший в это самое время на пост городского казначея и не обладавший достаточными финансовыми способностями для разрешения столь сложной проблемы, переживал немалую тревогу. Генри Молленхауэр, держатель множества старых городских обязательств, который желал теперь получить свои деньги для вложения их в многообещающие предприятия на Западе, нанес визит Стинеру, а также мэру города. Вместе с Симпсоном и Батлером он входил в состав «большой тройки».

— Я считаю, что пора уже как-то выпутываться из положения с этими просроченными обязательствами, — заявил он. — У меня их накопилось на огромную сумму, да и у других тоже. Мы долгое время помогали городу, не говоря ни слова, но теперь нужно наконец действовать. Мистер Батлер и мистер Симпсон придерживаются того же мнения. Нельзя ли пустить сертификаты нового займа в котировку на фондовой бирже и таким путем реализовать деньги? Ловкий маклер мог бы взвинтить их до паритета.

Стинер был чрезвычайно польщен визитом. Молленхауэр редко утруждал себя появлением на людях и уж если делал это, то с расчетом на соответствующий эффект. Теперь он побывал еще у мэра города и у председателя городского совета, сохраняя в разговоре с ними, как и со Стинером, высокомерный, неприступный и непроницаемый вид. Разве не были они для него просто мальчиками на побегушках?

Для того чтобы уяснить себе, чем был вызван интерес Молленхауэра к Стинеру и сколь большое значение имели его визит к нему и последовавшие за этим действия казначея, необходимо бросить взгляд на политическую ситуацию, предшествовавшую описываемым событиям. Хотя Джордж Стинер и был до известной степени приспешником и ставленником Молленхауэра, но тот знал его лишь поверхностно. Правда, он несколько раз видел Стинера и кое-что слышал о нем, но на внесение его имени в кандидатский список согласился лишь в результате уговоров своих приближенных, уверявших, что Стинер — «отличный малый» — никогда не выйдет из повиновения, никому не причинит никаких хлопот и все прочее. Молленхауэр и прежде, при других местных властях, поддерживал связь с городским казначейством, но всегда настолько осторожно, что никто не мог его в этом уличить. Он был слишком видной фигурой и в политическом и в финансовом мире. Тем не менее его нисколько не покоробил план, придуманный если не Батлером, то Симпсоном: при помощи подставных лиц из политического и коммерческого мира потихоньку, без скандала, выкачать все что можно из городской казны. Итак, уже за несколько лет до описываемых нами событий для этой цели была создана особая агентура: председатель городского совета Эдвард Стробик, тогдашний мэр города Эйса Конклин, олдермены Томас Уайкрофт, Джейкоб Хармон и многие другие. Они организовали ряд фирм под самыми разнообразными фиктивными названиями, торговавших всем, что могло понадобиться для городского хозяйства, — досками, камнем, железом, сталью, цементом и прочее и прочее, — разумеется, с огромной выгодой для тех, кто скрывался за этими вымышленными названиями. Это избавляло город от заботы искать честных и добросовестных поставщиков.

Поскольку дальнейший рассказ о Каупервуде будет связан по меньшей мере с тремя из этих «фирм», необходимо вкратце описать их деятельность. Возглавлял их Эдвард Стробик, один из наиболее энергичных приспешников Молленхауэра; это был юркий и пронырливый человек лет тридцати пяти, худой, черноволосый, черноглазый, с огромными черными усами. Одевался он щеголевато и вычурно — полосатые брюки, белый жилет, черная визитка и шелковый цилиндр. Ботинки необыкновенно вычурного фасона всегда были начищены до блеска. Своей безукоризненной внешностью он заслужил прозвище «пшюта». Вместе с тем это был довольно способный человек, и многие любили его.

Двое из коллег, мистеры Томас Уайкрофт и Хармон, не отличались столь приятной и блистательной внешностью. Хармон, в обществе на всех наводивший скуку, очень неплохо разбирался в финансовых вопросах. Долговязый и рыжеватый, с карими глазами, он, несмотря на свою меланхолическую наружность, был весьма неглуп и всегда готов пуститься на любую аферу не слишком крупного масштаба и достаточно безопасную с точки зрения уголовного кодекса. Он не был особенно хитер, но во что бы то ни стало хотел выдвинуться.

Томас Уайкрофт, последний член этого полезного, но полупочтенного триумвирата, высокий, сухопарый человек с изможденным, землистым лицом и глубоко сидящими глазами, несмотря на свою жалкую внешность, обладал недюжинным умом. По профессии литейщик, он попал в политические деятели случайно, как и Стинер, потому что сумел оказаться полезным. Ему удалось сколотить небольшое состояние благодаря участию в возглавляемом Стробиком триумвирате, занимавшемся многоразличными и довольно своеобразными делами, о которых будет рассказано ниже.

Фирмы, организованные подручными Молленхауэра еще при старом составе муниципалитета, торговали мясом, строительными материалами, фонарными столбами, щебнем — всем, что могло потребоваться городскому хозяйству. Подряд, сданный городом, не подлежит аннулированию, но чтобы получить его, необходимо сперва «подмазать» кое-кого из членов городского самоуправления, а для этого нужны деньги. Фирма вовсе не обязана сама заниматься убоем скота или отливкой фонарных столбов. Она должна только организовать это дело, получить торговый патент, добиться от городского самоуправления подряда на поставку (о чем уж, конечно, позаботятся Стробик, Хармон и Уайкрофт), а потом передоверить подряд владельцам бойни или литейного завода, которые будут поставлять требуемое, выделив посреднической фирме соответствующую долю прибыли; доля эта, в свою очередь, будет разделена и частично передана Молленхауэру и Симпсону под видом доброхотного даяния на нужды возглавляемого ими политического клуба или объединения. Все это делалось очень просто и до известных пределов вполне законно. Владелец бойни или литейного завода не смел и мечтать о том, чтобы самому добиться подряда. Стинер или кто-либо другой, ведавший в данный момент городской кассой и за невысокие проценты дававший взаймы деньги, нужные владельцу бойни или литейного завода в обеспечение поставки или для выполнения подряда, получал не только свои один или два процента, которые клал в карман (ведь так поступали и его предшественники), но еще и изрядную долю прибылей. В качестве главного помощника Стинеру рекомендовали смирного и умевшего держать язык за зубами человека «из своих». Казначея нисколько не касалось, что Стробик, Хармон и Уайкрофт, действуя в интересах Молленхауэра, время от времени употребляли часть заимствованных у города средств совсем не на то, для чего они были взяты. Его дело было ссужать их деньгами.

Но посмотрим, что же дальше. Еще до того, как Стинер был намечен кандидатом в городские казначеи, Стробик — кстати сказать, один из его поручителей при соискании этой должности (что уже само по себе было противозаконно, так как, согласно конституции штата Пенсильвания, ни одно официальное должностное лицо не может быть поручителем за другое) — намекнул ему, что люди, содействующие его избранию, отнюдь не станут требовать от него чего-либо незаконного, но он должен быть покладист, не возражать против раздутых городских бюджетов, короче говоря, не кусать кормящую его руку. С не меньшей ясностью ему дали понять, что едва только он вступит в должность, кое-что начнет перепадать и ему. Как уже говорилось, Стинер всю свою жизнь бедствовал. Он видел, что люди, занимавшиеся политиканством, преуспевали материально, тогда как он, будучи агентом по страховым делам и продаже недвижимых имуществ, едва сводил концы с концами. На его долю мелкого политического прихвостня выпадало много тяжелой работы. Другие политические деятели обзаводились прекрасными особняками в новых районах города. Устраивали увеселительные поездки в Нью-Йорк, Гаррисберг или Вашингтон. В летний сезон они развлекались в загородных отелях с женами или любовницами, а ему все еще был закрыт доступ в круг баловней судьбы. Вполне естественно, что все эти посулы увлекли его и он был рад стараться. Наконец-то и он достигнет благосостояния.

Когда у него побывал Молленхауэр и высказался о необходимости взвинтить курс сертификатов городского займа до паритета — хотя этот разговор и не имел прямого касательства к отношениям, которые Молленхауэр поддерживал с казначеем через Стробика и других, — Стинер, услышав повелительный голос хозяина, поспешил расписаться в своем политическом раболепстве и ринулся к Стробику за более подробной информацией.

— Как бы вы поступили на моем месте? — спросил он Стробика, который уже знал о том, что Молленхауэр посетил казначея, но ждал, чтобы тот сам об этом заговорил. — Мистер Молленхауэр высказал пожелание, чтобы заем котировался на бирже и был доведен до паритета, то есть шел бы по сто долларов за сертификат!

Ни Стробик, ни Хармон, ни Уайкрофт не знали, как добиться того, чтобы сертификаты городского займа, расценивавшиеся на открытом рынке в девяносто долларов, на бирже продавались по сто, но секретарь Молленхауэра, некий Эбнер Сэнгстек, надоумил Стробика обратиться к молодому Каупервуду: как-никак, с ним ведет дела Батлер, а Молленхауэр, видимо, не настаивает на привлечении к этому делу своего личного маклера, так отчего же не испробовать Каупервуда.

Вот как случилось, что Фрэнк получил приглашение зайти к Стинеру. Очутившись у него в кабинете и еще не зная, что за его спиной скрываются Молленхауэр и Симпсон, он с первого взгляда на этого скуластого человека, так странно волочившего ногу, понял, что в финансовых делах казначей сущий младенец. О, если бы стать при нем советником, его единственным консультантом на все четыре года!

— Здравствуйте, мистер Стинер, — мягко и вкрадчиво сказал Каупервуд, когда тот протянул ему руку. — Очень рад с вами познакомиться. Я, разумеется, много слышал о вас.

Стинер стал долго и нудно излагать Каупервуду, в чем состоит затруднение. Приступив издалека, то и дело запинаясь, он объяснял, как страшат его предстоящие трудности.

— Главная задача, насколько я понимаю, заключается в том, чтобы добиться котировки этих сертификатов альпари. Я могу выпускать их любыми партиями и так часто, как вам будет желательно. В настоящее время я хочу выручить сумму, достаточную для погашения краткосрочных обязательств на двести тысяч долларов, а позднее — сколько удастся.

Каупервуд почувствовал себя в роли врача, выслушивающего пациента, который вовсе не болен, но страстно хочет, чтобы его успокоили, и сулит за это большой гонорар. Замысловатые хитрости фондовой биржи были для него ясны, как день. Он знал, что если реализация займа безраздельно попадет в его руки, если ему удастся сохранить в тайне, что он действует в интересах города, и если, наконец, Стинер позволит ему орудовать на бирже в роли «быка», то есть скупать сертификаты для амортизационного фонда и в то же время умело продавать их при повышении курса, то он добьется блистательнейших результатов даже при самом крупном выпуске. Но он должен распоряжаться единолично и иметь собственных агентов. В голове его уже маячил план, как принудить неосмотрительных биржевиков играть на понижение: надо только заставить их поверить, что сертификатов этого займа в обращении сколько угодно и при желании они успеют скупить их. Потом они спохватятся и увидят, что достать их нельзя, что все сертификаты в руках у него, Каупервуда! Но он не сразу откроет свой секрет. О нет, ни в коем случае! Он начнет взвинчивать стоимость сертификатов до паритета, а потом пустит их в продажу. Уж тогда и он немало загребет на этом деле! Каупервуд был слишком сметлив, чтобы не догадаться, что за всем этим скрываются те же политические заправилы города и что за спиною Стинера стоят люди куда более умные и значительные. Но что с того? Как осторожно и хитро поступили они, обратившись к нему через Стинера! Возможно, что его, Каупервуда, имя начинает приобретать вес в местных политических кругах. А это немало сулит ему в будущем.

— Так вот, мистер Стинер, — произнес он, выслушав объяснения казначея и осведомившись, какую часть городского займа тот хотел бы реализовать в течение ближайшего года. — Я охотно возьмусь за это дело. Но мне нужен день или два, чтобы хорошенько все обмозговать.

— Разумеется, разумеется, мистер Каупервуд, — с готовностью согласился Стинер. — Спешить некуда. Но известите меня, как только вы придете к тому или иному решению. Кстати, какую вы взимаете комиссию?

— Видите ли, мистер Стинер, на фондовой бирже существует определенная ставка, которой мы, маклеры, обязаны придерживаться. Это — четверть процента номинальной стоимости облигаций или обязательств. Правда, я могу оказаться вынужденным провести ряд фиктивных сделок, — как, каких именно я объясню вам позднее, — но с вас я за это ничего не возьму, если дело останется между нами. Я сделаю для вас все, что будет в моих силах, мистер Стинер, можете не сомневаться. Но дайте мне подумать день-другой.

Они пожали друг другу руки и расстались: Каупервуд — довольный тем, что ему предстояла крупная финансовая операция, Стинер — тем, что нашел человека, на которого можно положиться.

Глава 15

План, выработанный Каупервудом после нескольких дней размышления, будет вполне понятен каждому, кто сколько-нибудь смыслит в коммерческих и финансовых комбинациях, но останется туманным для непосвященного. Прежде всего казначей должен был депонировать городские средства в конторе Каупервуда. Далее, фактически передать в распоряжение последнего или же занести в его кредит по своим книгам, с правом получения в любое время, определенные партии сертификатов городского займа, для начала — на двести тысяч долларов, так как именно такую сумму желательно было быстро реализовать, после чего Каупервуд обязывался пустить эти сертификаты в обращение и принять меры к тому, чтобы довести их до паритета. Тогда городской казначей немедленно обратится в комитет фондовой биржи с ходатайством о включении их в список котируемых ценностей, Каупервуд же употребит все свое влияние, чтобы ускорить рассмотрение этого ходатайства. После того как воспоследует соответствующее разрешение, Стинер реализует через него, и только через него, все сертификаты городского займа. Далее Стинер позволит ему покупать для амортизационного фонда столько сертификатов, сколько Каупервуд сочтет необходимым скупить, дабы повысить их цену до паритета. Чтобы добиться этого, — после того как значительное количество сертификатов займа уже будет пущено в обращение, — может оказаться необходимым вновь скупить их значительными партиями и затем спустя некоторое время опять пустить в продажу. Законом, предписывающим продажу сертификатов только по номиналу, придется в известной мере пренебречь, а это значит, что фиктивные и предварительные сделки не будут приниматься в расчет, пока сертификаты не достигнут паритета.

Каупервуд дал понять Стинеру, что такой план имеет немало преимуществ. Ввиду того, что сертификаты в конечном итоге так или иначе поднимутся до паритета, ничто не мешает Стинеру, как и всякому другому, закупить их по дешевке в самом начале реализации займа и придержать, пока они не начнут повышаться в цене. Каупервуд с удовольствием откроет Стинеру кредит на любую сумму с тем, чтобы тот рассчитывался с ним в конце каждого месяца. При этом никто не потребует от него, чтобы он действительно покупал сертификаты. Каупервуд будет вести его счет на определенную, умеренную маржу, скажем, до десяти пунктов, таким образом, Стинер может считать, что деньги уже у него в кармане. И это не говоря уже о том, что сертификаты для амортизационного фонда можно будет закупить очень дешево, ибо Каупервуд, имея в своем распоряжении основной и резервный выпуски займа, будет выбрасывать их на рынок в нужном ему количестве как раз в такие моменты, когда решит покупать, и тем самым окажет давление на биржу. А позднее цены уж наверняка начнут подниматься. Если держать нераздельно в своих руках выпуск займа, что дает возможность произвольно вызывать на бирже повышение и понижение, то можно не сомневаться, что в конечном итоге город реализует весь свой заем альпари, причем благодаря таким искусственным колебаниям, очевидно, удастся еще и неплохо подработать. Каупервуд в смысле выгоды главные свои надежды возлагал именно на это обстоятельство. За все действительно проведенные им сделки по продаже сертификатов займа альпари город вознаградит его обычным куртажем (это необходимо во избежание недоразумений с биржевым комитетом). Что же касается всего прочего, например, фиктивных сделок, к которым не раз придется прибегать, то он надеется сам вознаградить себя за труд, рассчитывая на свое знание биржевой игры. Если Стинеру угодно войти с ним в долю в его биржевых махинациях — он будет очень рад.

Подобная комбинация, туманная для человека непосвященного, совершенно ясна опытному биржевику. Самые разнообразные уловки искони практиковались на бирже, когда дело касалось ценностей, находящихся под нераздельным контролем одного человека или определенной группы людей. Эта комбинация ничем не отличалась от того, что позднее проделывалось с акциями «Ири», «Стандард Ойл», «медными», «сахарными», «пшеничными» и всякими другими. Каупервуд одним из первых — в бытность свою еще молодым биржевиком — понял, как устраиваются такие дела. Ко времени его первой встречи со Стинером ему было двадцать восемь лет. Когда он в последний раз «сотрудничал» с ним, ему минуло тридцать четыре.

Постройка домов для семейств старого и молодого Каупервудов и переделка фасада банкирской конторы «Каупервуд и К°» быстро подвигались вперед. Фасад конторы был выдержан в раннем флорентийском стиле с окнами, суживающимися кверху, с узорчатой кованой дверью между изящными резными колонками и карнизом из бурого известняка. На середине этой невысокой, но изящной и внушительной двери была искусно вычеканена тонкая, нежная рука с вознесенным пылающим факелом. Элсуорт объяснил Каупервуду, что в старину в Венеции такую руку изображали на вывесках меняльных лавок, но теперь первоначальное значение этой эмблемы позабылось.

Внутри помещение было отделано полированным деревом, узор которого воспроизводил древесный лишай. Окна сверкали множеством мелких граненых стекол, овальных, продолговатых, квадратных и круглых, расположенных по определенному, приятному для глаза, рисунку. Газовые рожки были сделаны по образцу римских светильников, а конторский сейф, как это ни странно, служил украшением: он стоял в глубине конторы на мраморном постаменте, и по его лакированной серебристо-серой поверхности было золотом выгравировано: «Каупервуд и К°». Все помещение, выдержанное в благородно строгом вкусе, в то же время свидетельствовало о процветании, солидности и надежности. Когда здание было готово, Каупервуд осмотрел его и с довольным видом похвалил Элсуорта:

— Мне нравится! Это очень красиво! Работать здесь — одно удовольствие. Если и особняки получатся такие — это будет великолепно!

— Подождите еще хвалить, пока они не окончены! Впрочем, думаю, что вы останетесь довольны, мистер Каупервуд. Мне пришлось немало поломать себе голову над вашим домом из-за его небольших размеров. Дом вашего отца дается мне значительно легче. Но ваш…

И он пустился в описание вестибюля и гостиных, большой и малой, которые он располагал и отделывал так, чтобы они выглядели более просторными и внушительными, чем позволяли их скромные размеры.

Когда строительство было закончено, оказалось, что оба дома и в самом деле весьма эффектны, оригинальны и нисколько не похожи на заурядные особняки по соседству. Их разделяла зеленая лужайка футов в двадцать шириною. Архитектор, позаимствовав кое-что от школы Тюдоров, отказался от той вычурности, которая стала позднее отличать многие особняки Филадельфии и других американских городов. Особенно хороши были двери, расположенные в широких, низких, скупо орнаментированных арках, и три застекленных фонаря необычной формы, один — во втором этаже у Фрэнка, два — внизу, на фасаде отцовского дома. Над фронтонами обоих домов виднелись коньки крыш: два у Фрэнка, четыре у его отца. Каждый фасад имел в первом этаже по окну в глубокой нише, образованной выступами наружной стены. Эти окна были защищены со стороны улицы низеньким парапетом, вернее, балюстрадой. На ней можно было поставить горшки с вьющимися растениями и цветами, что и было сделано впоследствии, так что с улицы окна, утопающие в зелени, выглядели особенно приятно. В глубине ниш Каупервуды расставили стулья.

В нижнем этаже обоих домов были устроены зимние сады — один напротив другого, а посреди общего дворика — белый мраморный фонтан восьми футов диаметром, с мраморным купидоном, на которого ниспадали струи воды. Этот дворик, обнесенный высокой, с просветами, оградой из зеленовато-серого кирпича, специально обожженного в тон граниту, из которого был сложен дом, облицованный поверху белым мрамором, был весь засеян зеленой бархатистой травой и производил впечатление мягкого зеленого ковра. Оба дома, как это и было намечено с самого начала, соединялись галереей из зеленых колонок, застеклявшейся на зиму.

Теперь Элсуорт уже начал постепенно отделывать и обставлять комнаты в стиле разных эпох, что сыграло большую роль в развитии художественного вкуса Фрэнка Каупервуда и расширило его представление о великом мире искусств. Весьма поучительны и ценны в этом отношении были для него долгие беседы с Элсуортом о стилях и типах архитектуры и мебели, о различных породах дерева, о применении орнаментов, о добротности тканей, о правильном использовании занавесей и портьер, о фанеровке мебели и всевозможных видах паркета. Элсуорт, наряду с архитектурой, изучал также декоративное искусство и много размышлял над вопросом о художественном вкусе американского народа: вкус этот, как он полагал, должен будет очень развиться с течением времени. Молодому архитектору до смерти надоело преобладавшее в ту пору романское сочетание загородной виллы с особняком. Настало время для чего-то нового. Он и сам еще не знал, каково будет это новое, но пока что радовался уже и тому, что спроектированные им для Каупервудов дома были оригинальны, просты и приятны для глаза. Благодаря этим качествам они выгодно выделялись на фоне архитектуры всей остальной улицы. В доме Фрэнка, по замыслу Элсуорта, в нижнем этаже помещались: столовая, зал, зимний сад и буфетная, а также главный вестибюль, внутренняя лестница и гардеробная под нею; во втором — библиотека, большая и малая гостиные, рабочий кабинет Каупервуда и будуар Лилиан, соединявшийся с туалетной и ванной.

В третьем этаже, искусно спланированном и оборудованном ванными и гардеробными комнатами, находились детская, помещения для прислуги и несколько комнат для гостей.

Элсуорт знакомил Каупервуда с эскизами мебели, портьер, горок, шкафчиков, тумбочек и роялей самых изысканных форм. Они вдвоем обсуждали различные способы обработки дерева — жакоб, маркетри, буль и всевозможные его сорта: розовое, красное, орех, английский дуб, клен, «птичий глаз». Элсуорт объяснял, какого мастерства требует изготовление мебели «буль» и как нецелесообразна она в Филадельфии: бронзовый или черепаховые инкрустации коробятся от жары и сырости, а потом начинают пузыриться и трескаться. Рассказывал он и о сложности и дороговизне некоторых видов отделки и в конце концов предложил золоченую мебель для большой гостиной, гобеленовые панно для малой, французский ренессанс для столовой и библиотеки, а для остальных комнат — «птичий глаз» (кое-где голубого цвета, кое-где естественной окраски), а также легкую мебель из резного ореха. Портьеры, обои и ковры, по его словам, должны были гармонировать с обивкой мебели, но не точно совпадать с нею по тонам. Рояль и нотный шкафчик в малой гостиной, а также горки, шкафчики и тумбы в зале он рекомендовал, если Фрэнка не отпугнет дороговизна, все-таки отделать в стиле «буль» или «маркетри».

Элсуорт советовал еще заказать рояль треугольной формы, так как четырехугольный наводит уныние. Каупервуд слушал его, как зачарованный. Ему уже рисовался дом, благородный, уютный, изящный. Картины — если он пожелает обзавестись таковыми — должны быть оправлены в массивные резные золоченые рамы; а если он решит устроить целую картинную галерею, то под нее можно приспособить библиотеку, а книги разместить в большой гостиной на втором этаже, расположенной между библиотекой и малой гостиной. Позднее, когда у Фрэнка развилась подлинная любовь к живописи, он осуществил эту мысль.

С этого времени в нем пробудился живой интерес к произведениям искусства и к художественным изделиям — картинам, бронзе, резным безделушкам и статуэткам, которыми он заполнял шкафчики, тумбы, столики и этажерки своего нового дома. В Филадельфии вообще трудно было достать подлинно изящные вещи такого рода, а в магазинах они и вовсе отсутствовали. Правда, многие частные дома изобиловали очаровательными безделушками, привезенными из дальних путешествий, но у Каупервуда пока что было мало связей с «лучшими семьями» города. В те времена славились два американских скульптора: Пауэрс и Хосмер, — у Фрэнка имелись их произведения, — но, по словам Элсуорта, это было далеко не последнее слово в искусстве, и он советовал приобрести копию какой-нибудь античной статуи. В конце концов Каупервуду удалось купить голову Давида работы Торвальдсена, которая приводила его в восторг, и несколько пейзажей Хэнта, Сюлли и Харта, в какой-то мере передававших дух современности.

Такой дом, несомненно, налагает отпечаток на своих обитателей. Мы почитаем себя индивидуумами, стоящими вне и даже выше влияния наших жилищ и вещей; но между ними и нами существует едва уловимая связь, в силу которой вещи в такой же степени отражают нас, в какой мы отражаем их. Люди и вещи взаимно сообщают друг другу свое достоинство, свою утонченность и силу: красота или ее противоположность, словно челнок на ткацком станке, снуют от одних к другим. Попробуйте перерезать нить, отделить человека от того, что по праву принадлежит ему, что уже стало для него характерным, и перед вами возникает нелепая фигура то ли счастливца, то ли неудачника — паук без паутины, который уже не станет самим собою до тех пор, покуда ему не будут возвращены его права и привилегии.

Глядя, как растет его новый дом, Каупервуд проникался сознанием своей значимости, а отношения, неожиданно завязавшиеся у него с городским казначеем, были как широко распахнутые двери в елисейские поля удачи. Он разъезжал по городу на паре горячих гнедых, чьи лоснящиеся крупы и до блеска начищенная сбруя свидетельствовали о заботливом попечении конюха и кучера. Элсуорт уже строил просторную конюшню в переулке, позади новых домов, для общего пользования обеих семей. Фрэнк обещал жене, как только они обоснуются в своем новом жилище, купить ей «викторию», — так назывался в те времена открытый и низкий четырехколесный экипаж, — ведь им придется много выезжать. Они будут давать вечера, говорил он, так как ему необходимо расширять круг своих знакомств. Вместе с сестрой Анной и братьями Джозефом и Эдвардом они будут пользоваться для приемов обоими домами. Почему бы Анне не сделать блестящую партию? Надо надеяться, что Джо и Эд тоже сумеют выгодно жениться, так как уже теперь ясно, что в коммерции они многого не достигнут. Во всяком случае, они могут попытаться.

— Разве тебе самой все это не по душе? — спросил Фрэнк после разговора о приемах.

Лилиан вяло улыбнулась.

— Я привыкну, — отвечала она.

Глава 16

Вскоре после соглашения между казначеем Стинером и Каупервудом сложная политико-финансовая машина заработала с целью осуществления их замыслов. Двести тысяч долларов в шестипроцентных сертификатах, подлежащих погашению за десять лет, были записаны по книгам городского самоуправления на счет банкирской конторы «Каупервуд и К°». Каупервуд начал предлагать заем небольшими партиями по цене, превышающей девяносто долларов, при этом он всеми способами внушал людям, что такое помещение капитала сулит большие выгоды. Курс сертификатов постепенно повышался, и Фрэнк сбывал их все в большем количестве, пока, наконец, они не поднялись до ста долларов и весь выпуск на сумму в двести тысяч долларов, — две тысячи сертификатов, — не разошелся мелкими партиями. Стинер был доволен. Двести сертификатов, числившиеся за ним и проданные по сто долларов за штуку, принесли ему две тысячи долларов барыша. Это был барыш незаконный, нажитый нечестным путем, но совесть не слишком мучила Стинера. Да вряд ли она и была у него. Стинеру грезилась счастливая будущность.

Трудно с полной ясностью объяснить, какая невидимая, но могучая сила сосредоточилась таким образом в руках Каупервуда. Надо не забывать, что ему шел только двадцать девятый год. Вообразите себе человека, от природы одаренного талантом финансиста и манипулирующего огромными суммами под видом акций, сертификатов, облигаций и наличных денег так же свободно, как другой манипулирует шашками или шахматами на доске. А еще лучше представьте себе мастера, овладевшего всеми тайнами шахматной игры, — прославленного шахматиста из тех, что, сидя спиной к доске, играют одновременно с четырнадцатью партнерами, поочередно объявляют ходы, помнят положение всех фигур на всех досках и неизменно выигрывают. Конечно, в то время Каупервуд еще не был так искусен, но все же это сравнение вполне допустимо. Чутье подсказывало ему, как поступать с деньгами, — он умел депонировать их в одном месте наличными и в то же время использовать их для кредита и как базу для оборотных чеков во многих других местах. В результате обдуманного, последовательного проведения подобных операций он уже располагал покупательной способностью, раз в десять, а то и в двенадцать превышавшей первоначальную сумму, поступившую в его распоряжение. Каупервуд инстинктивно усвоил принципы игры на повышение и на понижение. Он не только в точности знал, какими способами изо дня в день, из года в год он будет подчинять своей воле снижение и повышение курса городских сертификатов, — разумеется, если ему удастся сохранить свое влияние на казначея, — но также, как с помощью этого займа заручиться в банках таким кредитом, какой ему раньше и не снился. Одним из первых воспользовался создавшейся ситуацией банк его отца и расширил кредит Фрэнку. Местные политические заправилы и дельцы — Молленхауэр, Батлер, Симпсон и прочие, — убедившись в его успехах, начали спекулировать городским займом. Каупервуд стал известен Молленхауэру и Симпсону, если не лично, то как человек, сумевший весьма успешно провести дело с выпуском городского займа. Говорили, что Стинер поступил очень умно, обратившись к Каупервуду. Правила фондовой биржи требовали, чтобы все сделки подытоживались к концу дня и балансировались к концу следующего; но договоренность с новым казначеем избавляла Каупервуда от соблюдения этого правила, и в его распоряжении всегда было время до первого числа следующего месяца, то есть иногда целых тридцать дней, для того, чтобы отчитаться во всех сделках, связанных с выпуском займа.

Более того, это, в сущности, нельзя было даже назвать отчетом, ибо все бумаги оставались у него на руках. Поскольку размер займа был очень значителен, то значительны были и суммы, находившиеся в распоряжении Каупервуда, а так называемые трансферты[26] и балансовые сводки к концу месяца оставались простой формальностью. Фрэнк имел полную возможность пользоваться сертификатами городского займа для спекулятивных целей, депонировать их как собственные в любом банке в обеспечение ссуд и таким образом получать под них наличными до семидесяти процентов их номинальной стоимости, что он и проделывал без зазрения совести. Добытые таким путем деньги, в которых он отчитывался лишь в конце месяца, Каупервуд мог употреблять на другие биржевые операции, кроме того, они давали ему возможность занимать все новые суммы. Ресурсы его расширились теперь безгранично, — пределом им служили только время да его собственные энергия и находчивость. Политические заправилы города не имели даже представления, каким золотым дном стало для Каупервуда это предприятие, ибо не подозревали всей изощренности его ума. Когда Стинер, предварительно переговорив с мэром города Стробиком и другими, сказал Каупервуду, что в течение года переведет на его имя по книгам городского самоуправления все два миллиона займа, Каупервуд не отвечал ни слова — восторг сомкнул его уста. Два миллиона! И он будет распоряжаться ими по своему усмотрению! Его пригласили финансовым консультантом, он дал совет, и этот совет был принят! Прекрасно! Каупервуд не принадлежал к людям, склонным терзаться угрызениями совести. Он по-прежнему считал себя честным финансистом. Ведь он был не более жесток и беспощаден, чем был бы всякий другой на его месте.

Необходимо оговорить, что маневры Стинера с городскими средствами не имели никакого отношения к позиции, которую местные воротилы занимали в вопросе о контроле над конными железными дорогами; этот вопрос представлял собою новую и волнующую ступень в финансовой жизни города. В нем были заинтересованы многие из ведущих финансистов и политиков, например, Молленхауэр, Батлер и Симпсон, действовавшие здесь поодиночке, каждый на свой страх и риск. На сей раз между ними не существовало сговора, Правда, поглубже вникнув в этот вопрос, они, наверное, решили бы не допускать вмешательства постороннего лица. Но тогда в Филадельфии конно-железнодорожных линий было еще так мало, что никому не приходило на ум создать крупное объединение конных железных дорог, как это было сделано позже. Тем не менее, прознав о соглашении между Стинером и Каупервудом, Стробик явился к Стинеру и изложил ему свой новый замысел. Все они немало наживутся благодаря Каупервуду, и прежде всего сам Стробик и Стинер. Что же в таком случае мешает ему и Стинеру вместе с Каупервудом в качестве их представителя — вернее, тайного представителя Стинера, ибо Стробик не имел смелости открыто участвовать в этом деле, — скупить побольше акций одной из линий конной железной дороги и обеспечить себе контроль над нею? А потом если он, Стробик, сумеет добиться от муниципалитета разрешения на прокладку новых линий, то эти новые линии, как ни верти, окажутся в их руках. Правда, Стробик надеялся впоследствии вытеснить Стинера. Ну, да там видно будет. А пока что нужно ведь кому-нибудь провести подготовительную работу, и почему, собственно, этого не может сделать Стинер? В то же время Стробик понимал, что такая «работа» требует сугубой осмотрительности, ибо его шефы, конечно, всегда начеку и, если они обнаружат, что он впутался в подобное дело ради личной выгоды, они лишат его возможности продолжать политическую деятельность, благодаря которой он только и мог наживаться. Не следует забывать, что любая организация, например, компания, владеющая одной из уже действующих городских линий, имела право ходатайствовать перед муниципалитетом о разрешении удлинить пути. Это шло на пользу благоустройству города, и потому ходатайство подлежало удовлетворению. Вдобавок Стробик не может одновременно являться акционером конной железной дороги и мэром города. Иное дело, когда Каупервуд частным порядком действует в интересах Стинера!

Примечательно, что этот план, который Стинер от имени Стробика излагал Каупервуду, в корне видоизменял позицию последнего по отношению к городским властям. Несмотря на то, что с Эдвардом Батлером Каупервуд вел дела лишь частным порядком, как его агент, и несмотря также на то, что он ни разу не виделся ни с Молленхауэром, ни с Симпсоном, он все же догадывался, что, оперируя с городским займом, фактически работает на них. С другой стороны, когда Стинер явился к нему и предложил исподволь скупать акции конных железных дорог, Фрэнк по его поведению сразу понял, что тут дело нечисто и что Стинер и сам считает свою затею противозаконной.

— Скажите-ка, Каупервуд, — начал городской казначей в то утро, когда он впервые заговорил об этом деле (они сидели в кабинете Стинера в старом здании ратуши, на углу улиц Шестой и Честнат, и казначей, предвидя огромные барыши, пребывал в благодушнейшем настроении), — нет ли в обращении бумаг какой-нибудь конной железной дороги, которые можно было бы скупить, чтобы впоследствии, при наличии достаточного капитала, прибрать к рукам эту дорогу?

Каупервуд знал, что такие бумаги имеются. Его быстрый ум давно уже учуял, какие возможности кроются в них. Омнибусы мало-помалу исчезали. Лучшие маршруты конки были уже захвачены. Тем не менее улиц оставалось еще достаточно, а город разрастался не по дням, а по часам. Прирост населения сулил в будущем большие перспективы. Можно было рискнуть и заплатить любую цену за уже существующие короткие линии, — если имелась возможность выждать и впоследствии удлинить их, проложив пути в более оживленных и богатых районах. В голове Каупервуда уже зародилась теория «бесконечной цепи» или «приемлемой формулы», как это было названо впоследствии, заключавшейся в следующем: скупив то или иное имущество с большой рассрочкой платежа, выпустить акции или облигации на сумму, достаточную не только для того, чтобы удовлетворить продавца, но и для того, чтобы вознаградить себя за труды, не говоря уже о приобретении таким путем избытка средств, которые можно будет вложить в другие подобные же предприятия, затем, базируясь на них, выпустить новые акции, и так далее до бесконечности! Позднее это стало обычным деловым приемом, но в ту пору было новинкой, и Каупервуд хранил свою идею в тайне. Тем не менее он обрадовался, когда Стинер заговорил с ним, ибо финансирование конных железных дорог было его мечтой и он не сомневался, что, однажды прибрав их к рукам, в дальнейшем блестяще поведет это дело.

— Да, разумеется, Джордж, — сдержанно отвечал он, — есть две-три линии, на которых, имея деньги, можно со временем неплохо заработать. Я уже заметил, что на бирже кто-нибудь нет-нет да и предложит пакеты их акций. Нам следовало бы скупить эти акции, а там посмотрим: может быть, и еще кто-нибудь из держателей вздумает продать свой пакет. Наиболее интересным предложением мне сейчас кажутся линии Грин-стрит и Коутс-стрит. Будь у меня тысяч триста — четыреста, которые я мог бы постепенно вкладывать в это дело, я бы ими занялся. Для контроля над железной дорогой требуется каких-нибудь тридцать процентов акционерного капитала. Большинство акций распылено среди мелких держателей, которые никогда не бывают на общих собраниях и не принимают участия в голосовании. Тысяч двухсот или трехсот, по-моему, хватило бы на то, чтобы полностью забрать в свои руки контроль над дорогой.

Он назвал еще одну линию, которую со временем можно было бы захватить тем же способом.

Стинер задумался.

— Это очень большие деньги, — нерешительно произнес он. — Ну хорошо, мы еще поговорим в другой раз, — но тут же отправился советоваться со Стробиком.

Каупервуд знал, что у Стинера нет двухсот или трехсот тысяч, которые он мог бы вложить в дело. Раздобыть такие деньги он мог только одним путем, а именно: изъять их из городской казны, поступившись процентами. Но едва ли он в одиночку отважится на такое дело. Кто-нибудь стоит за его спиной, — и кто же, как не Молленхауэр, Симпсон или, возможно, даже Батлер; насчет последнего у Каупервуда не было полной уверенности, если, конечно, и здесь втихомолку не орудует «триумвират». Да и что удивительного? Политические заправилы всегда черпали из городской казны, и Каупервуд сейчас думал лишь о том, как он должен вести себя в этом деле. Что, собственно, может угрожать ему, если авантюра Стинера увенчается успехом? А какие основания предполагать, что она провалится? Но даже и в этом случае ведь он, Каупервуд, действует только как агент! Вдобавок он понимал, что, манипулируя этими деньгами в интересах Стинера, он, при благоприятном стечении обстоятельств, сможет и сам для себя добиться контроля над несколькими линиями.

Больше всего он интересовался линией, недавно проложенной вблизи от его нового дома, — так называемой линией Семнадцатой и Девятнадцатой улиц. Каупервуду иногда случалось пользоваться ею, когда он поздно задерживался где-нибудь или не хотел ждать экипажа. Она проходила по двум оживленным улицам, застроенным красными кирпичными домами, и со временем, когда город разрастется, несомненно, должна была стать очень доходной. Но сейчас она еще слишком коротка. Вот если бы заполучить эту линию и связать ее с линиями Батлера, Молленхауэра или Симпсона, — как только он закрепит их за ними, — тогда можно будет добиться от законодательного собрания разрешения на дальнейшее строительство. Фрэнку уже мерещился концерн, в который входят Батлер, Молленхауэр, Симпсон и он сам. В таком составе они смогут добиться чего угодно. Но Батлер не филантроп. Для того чтобы разговаривать с ним, надо иметь солидный козырь на руках. Он должен воочию убедиться в заманчивости подобной комбинации. Кроме того, Каупервуд был агентом Батлера по скупке акций конных железных дорог, и, если именно эта линия сулила такие барыши, Батлер, естественно, мог заинтересоваться, почему акции ее не были предложены прежде всего ему. Лучше подождать, решил Фрэнк, пока дорога фактически не станет его, Каупервуда, собственностью. Тогда дело другое: тогда он будет разговаривать с Батлером, как капиталист с капиталистом. В мечтах ему уже рисовалась целая сеть городских железных дорог, которую контролируют немногие дельцы, а еще лучше он один, Каупервуд.

Глава 17

С течением времени Фрэнк Каупервуд и Эйлин Батлер ближе узнали друг друга. Вечно занятый своими делами, круг которых все расширялся, он не мог уделять ей столько внимания, сколько ему хотелось, но в истекшем году часто ее видел. Эйлин минуло уже девятнадцать лет, она повзрослела, и взгляды ее сделались более самостоятельными. Так, например, она стала различать хороший и дурной вкус в устройстве и убранстве дома.

— Папа, неужели мы всегда будем жить в этом хлеву? — однажды вечером обратилась она к отцу, когда за обеденным столом собралась вся семья.

— А чем плох этот дом, любопытно узнать? — отозвался Батлер, который сидел, вплотную придвинувшись к столу и заткнув салфетку за ворот, что он всегда делал, когда за обедом не было посторонних. — Не вижу в нем ничего дурного. Нам с матерью здесь совсем неплохо живется.

— Ах, папа, это отвратительный дом, ты сам знаешь! — вмешалась Нора; ей исполнилось семнадцать лет, и она была такой же бойкой, как ее сестра, но только еще меньше знала жизнь. — Все говорят это в один голос. Ты только посмотри, сколько чудесных домов вокруг.

— Все говорят! Все говорят! А кто эти «все», хотел бы я знать? — иронически, хотя и не без раздражения осведомился Батлер. — Мне, например, он нравится. Насильно здесь никого жить не заставляют. Кто они такие, эти «все», скажите на милость? И чем это так плох мой дом?

Вопрос о доме поднимался не впервые, и обсуждение его всякий раз либо сводилось к тому же самому, если только Батлер не отмалчивался, ограничиваясь своей иронической ирландской усмешкой. В этот вечер, однако, такой маневр ему не удался.

— Ты и сам прекрасно знаешь, папа, что дом никуда не годится, — решительно заявила Эйлин. — Так чего же ты сердишься? Дом старый, некрасивый, грязный! Мебель вся разваливается. А этот рояль — просто старая рухлядь, которую давно пора выбросить. Я больше на нем играть не стану. У Каупервудов, например…

— Дом старый? Вот как! — воскликнул Батлер, и его ирландский акцент стал еще резче под влиянием гнева, который он сам разжигал в себе. — Грязный, вот как! И какая это мебель у нас разваливается? Покажи, сделай милость, где она разваливается?

Он уже собирался придраться к ее попытке сравнить их с Каупервудами, но не успел, так как вмешалась миссис Батлер. Это была полная, широколицая ирландка, почти всегда улыбающаяся, с серыми глазами, теперь уже изрядно выцветшими, и рыжеватыми волосами, потускневшими от седины. На левой ее щеке, возле нижней губы, красовалась большая бородавка.

— Дети, дети, — воскликнула она (мистер Батлер, несмотря на все свои успехи в коммерции и политике, был для нее все тот же ребенок). — Чтой-то вы ссоритесь! Хватит уж. Передайте отцу помидору.

За обедом прислуживала горничная-ирландка, но блюда тем не менее передавались от одного к другому. Над столом низко висела аляповато разукрашенная люстра с шестнадцатью газовыми рожками в виде белых фарфоровых свечей — еще одно оскорбление для эстетического чувства Эйлин.

— Мама, сколько раз я просила тебя не говорить «чтой-то»! — умоляющим голосом произнесла Нора, которую очень огорчали ошибки в речи матери. — Помнишь, ты обещала последить за собой?

— А кто тебе позволил учить мать, как ей разговаривать! — вскипел Батлер от этой неожиданной дерзости. — Изволь зарубить себе на носу, что твоя мать говорила так, когда тебя еще и на свете не было. И ежели б она не работала всю жизнь, как каторжная, у тебя не было бы изящных манер, которыми ты сейчас перед ней выхваляешься! Заруби это себе на носу, слышишь! Она в тысячу раз лучше всех твоих приятельниц, нахалка ты эдакая!

— Мама, слышишь, как он меня называет? — захныкала Нора, прячась за плечо матери и притворяясь испуганной и оскорбленной.

— Эдди! Эдди! — укоризненно обратилась миссис Батлер к мужу. — Нора, детка моя, ты ведь знаешь, что он этого не думает. Правда?

Она ласково погладила голову своей «малышки». Выпад против ее малограмотного словечка нисколько ее не обидел.

Батлер уже и сам сожалел, что назвал свою младшую дочь нахалкой. Но эти дети — господи боже мой! — право же, они могут вывести из терпения. Ну чем, скажите на милость, нехорош для них этот дом?

— Не стоит, право же, поднимать такой шум за столом, — заметил Кэлем, довольно красивый юноша, с черными, тщательно приглаженными, расчесанными на косой пробор волосами и короткими жесткими усиками. Нос у него был чуть вздернутый, уши немного оттопыривались, но в общем он был привлекателен и очень неглуп.

И он и Оуэн — оба видели, что дом вправду плох и скверно обставлен, но отцу и матери все здесь нравилось, а потому благоразумие и забота о мире в семье предписывали им хранить молчание.

— А меня возмущает, что нам приходится жить в такой старой лачуге, когда люди куда беднее нас живут в прекрасных домах. Даже какие-то Каупервуды…

— Ну заладила — Каупервуды да Каупервуды! Чего ты привязалась к этим Каупервудам! — крикнул Батлер, повернув к сидевшей подле него Эйлин свое широкое побагровевшее лицо.

— Но ведь даже их дом намного лучше нашего, хотя Каупервуд всего только твой агент!

— Каупервуды! Каупервуды! Не желаю я о них слышать! Я не собираюсь идти на выучку к Каупервудам! Пускай у них невесть какой прекрасный дом! Мне-то что за дело? Мой дом — это мой дом! Я желаю жить здесь! Я слишком долго жил в этом доме, чтобы вдруг, здорово живешь, съезжать отсюда! Если тебе здесь не нравится, ты прекрасно знаешь, что я тебя задерживать не стану! Переезжай куда тебе угодно! А я отсюда не тронусь!

Когда в семье происходили такие перепалки, разгоравшиеся по самому пустячному поводу, Батлер имел обыкновение угрожающе размахивать руками под самым носом у жены и детей.

— Ну уж будь уверен, я скоро уберусь отсюда! — отвечала Эйлин. — Слава тебе господи, мне не придется здесь век вековать!

В ее воображении промелькнули прекрасная гостиная, библиотека и будуары в домах у Каупервудов — отделка которых, по словам Анны, уже приближалась к концу. А какой у Каупервудов очаровательный треугольный рояль, отделанный золотом и покрытый розовым и голубым лаком! Почему бы им не иметь таких же прекрасных вещей? Они, наверно, раз в десять богаче. Но ее отец, которого она любила всем сердцем, был человек старого закала. Правильно говорят о нем люди — неотесанный ирландец-подрядчик. Никакого проку от его богатства! Вот это-то и бесило Эйлин: почему бы ему не быть богатым и в то же время современным и утонченным? Тогда они могли бы… Ах, да что пользы расстраиваться! Пока она зависит от отца и матери, ее жизнь будет идти по-старому. Остается только ждать. Выходом из положения было бы замужество — хорошая партия. Но за кого же ей выйти замуж?

— Ну, я думаю, на сегодня хватит препирательств! — примирительно заметила миссис Батлер, невозмутимая и терпеливая, как сама судьба. Она отлично знала, что так расстраивает Эйлин.

— Но почему бы нам не обзавестись хорошим домом? — настаивала та.

— Или хотя бы переделать этот, — шепнула Нора матери.

— Тес! Помолчи! Всему свое время, — ответила миссис Батлер Норе. — Вот посмотришь, когда-нибудь мы так и сделаем. А теперь беги да садись за уроки. Хватит болтать!

Нора встала и вышла из комнаты. Эйлин затихла. Ее отец попросту упрямый, несносный человек. Но все-таки он славный! Она надула губки, чтобы заставить его пожалеть о своих словах.

— Ну, полно, — сказал Батлер, когда все вышли из-за стола; он понимал, что дочь сердита на него и что нужно ее чем-нибудь задобрить. — Сыграй-ка мне на рояле, да только что-нибудь хорошенькое!

Он предпочитал шумные, бравурные пьесы, в которых проявлялись талант и техника дочери, приводившие его в изумление. Вот, значит, что дало ей воспитание: как быстро и искусно играет она эти трудные вещи!

— Можешь купить себе новый рояль, если хочешь. Сходи в магазин и выбери. По мне и этот хорош, но раз тебе он не нравится, делай как знаешь.

Эйлин слегка сжала его руку. К чему спорить с отцом? Что даст новый рояль, если изменения требует весь дом, вся семейная атмосфера? Все же она стала играть Шумана, Шуберта, Оффенбаха, Шопена, а старик расхаживал по комнате и задумчиво улыбался. Некоторые вещи Эйлин исполняла с подлинной страстностью и проникновением, ибо, несмотря на свою физическую силу, избыток энергии и задор, она умела тонко чувствовать. Но отец ничего этого не замечал. Он смотрел на нее, на свою блестящую, здоровую, обворожительно красивую дочь, и думал о том, как сложится ее жизнь. Какой-нибудь богатый человек женится на ней, — благовоспитанный, очень богатый молодой человек, с задатками дельца, — а он, отец, оставит ей кучу денег.


По случаю новоселья у Каупервудов устроили большой прием: сначала гости должны были собраться у Фрэнка, а позднее, для танцев, перейти в дом старого Каупервуда, более роскошный и обширный. В нижнем этаже его помещались большая и малая гостиные, комната, где стоял рояль, и зимний сад. Элсуорт так спланировал эти помещения, что их можно было превратить в один зал, достаточно просторный для концертов, танцев или променадов в перерывах между танцами, — одним словом, для любой цели, в какой может возникнуть надобность при большом стечении гостей. Молодой и старый Каупервуды с самого начала строительства предполагали совместно пользоваться обоими домами. Обе семьи обслуживали те же прачки, горничные и садовник. Фрэнк пригласил к своим детям гувернантку. Однако не все было поставлено на широкую ногу: дворецкий, например, совмещал свои обязанности с обязанностями камердинера Генри Каупервуда, он нарезал мясо во время обеда, руководил другими слугами и работал по мере надобности то в одном, то в другом доме. Общая конюшня находилась под присмотром конюха и кучера, а когда требовались два экипажа одновременно, оба они садились на козлы. В общем, это была удобная и экономная система хозяйства.

Приготовления к приему рассматривались Каупервудом как вопрос чрезвычайной важности, ибо из деловых соображений необходимо было пригласить избранное общество. Поэтому после долгих размышлений на прием в доме Фрэнка — с последующим переходом в дом старого Каупервуда — решено было пригласить всех заранее занесенных в список, где значились мистер и миссис Тай, Стидеры, Батлеры, Молленхауэры и представители более избранных кругов, как, например: Артур Райверс, миссис Сенека Дэвис, Тренор Дрейк с женой, молодые Дрексели и Кларки, с которыми был знаком Фрэнк. Каупервуды не очень надеялись, что эти светские люди соблаговолят пожаловать, но приглашения им все же следовало послать. Позднее вечером предполагался съезд еще более почтенной публики; этот второй список предусматривал знакомых Анны, миссис Каупервуд, Эдварда и Джозефа и всех, кого наметил Фрэнк. Второй список считался «главным». Сливки общества, цвет молодежи, все, на кого только можно было воздействовать просьбой, нажимом или уговором, должны были откликнуться на приглашение.

Нельзя было не пригласить Батлеров, родителей и детей, и на дневной и на вечерний приемы, поскольку Фрэнк явно симпатизировал им, хотя присутствие стариков Батлеров и было очень нежелательно. Даже Эйлин, как правильно думал Фрэнк, казалась Анне и Лилиан не совсем подходящей для собиравшегося у них общества: обсуждая список, они много говорили о ней.

— Она какая-то шалая, — заметила Анна невестке, дойдя до имени Эйлин. — Бог знает что о себе воображает, а между тем не умеет даже как следует держаться. А ее отец! Да-а!.. С таким папашей я бы была тише воды, ниже травы!

Миссис Каупервуд, сидевшая за письменным столиком в своем новом будуаре, слегка приподняла брови и сказала:

— Поверь, Анна, я иногда очень сожалею, что дела Фрэнка вынуждают меня общаться с такими людьми. Миссис Батлер… боже, какая это скука! Сердце у нее доброе, но до чего же она невежественна! А Эйлин просто неотесанная девчонка. И развязна до невозможности. Она приходит к нам и тотчас садится за рояль, особенно когда дома Фрэнк. Мне в конце концов безразлично, как она себя ведет, но Фрэнка это, по-моему, раздражает. И пьесы она выбирает какие-то бравурные. Никогда не исполнит ничего изящного и серьезного.

— Мне очень не по душе ее манера одеваться, — в тон ей отозвалась Анна.

— И охота же нацеплять на себя такие экстравагантные вещи! На днях я встретила ее, когда она каталась и сама правила. Ах, я жалею, что ты не видела этой картины! Вообрази только: пунцовый жакет «зуав» с широкой черной каймой и шляпа с огромным пунцовым пером и пунцовыми лентами почти до талии. Подходящий наряд для катания! И какой самоуверенный вид. А руки! Посмотрела бы ты, как она держала руки, — вот так, слегка согнув в кистях!.. — Анна показала, как Эйлин это делала. — Длинные желтые перчатки, в одной руке вожжи, а в другой кнут. Между прочим, когда она сама правит лошадью, то мчится сломя голову, а слуга Уильям только подскакивает на запятках! Нет, я жалею, что ты не видела ее! Бог ты мой, как много она о себе воображает! — Анна хихикнула презрительно и насмешливо.

— И все же нам придется пригласить ее; я не вижу, как этого избежать. Но я заранее представляю себе ее поведение: будет расхаживать по комнатам, задирая нос и позируя!

— Право, не понимаю, как можно так держать себя, — подхватила Анна. — Вот Нора мне нравится! Она куда симпатичнее. И ничего особенного о себе не воображает.

— Мне тоже нравится Нора, — подтвердила миссис Каупервуд. — Она очень мила, и, на мой взгляд, ее спокойная красота куда более привлекательна.

— О, разумеется! Я вполне согласна с тобой!

Интересно, однако, что именно Эйлин приковывала к себе все их внимание и возбуждала любопытство своими экстравагантностями. В какой-то мере они судили о ней справедливо, что, впрочем, не мешало Эйлин быть действительно красивой, а умом и силой характера значительно превосходить окружающих. Эйлин, безмерно честолюбивая, обращала на себя внимание, — а многих и раздражала, — тем, что бравировала недостатками, которые внутренне старалась побороть в себе. Девушку эту возмущало, что люди считают ее родителей — и не без основания — недостойными избранного общества и что это распространяется и на нее; Нет, она ни в чем никому не уступает! Вот, например, Каупервуд, такой способный, быстро выдвигающийся в обществе человек, понимает это. С течением времени Эйлин сблизилась с ним. Он всегда мило обходился с нею и охотно разговаривал. Когда бы он ни появлялся у них или ни встречал ее у себя в доме, он находил случай обменяться с ней несколькими словами. Обычно он близко подходил к ней и смотрел на нее весело и дружелюбно.

— Ну, как поживаете, Эйлин? — спрашивал он, и она ловила устремленный на нее ласковый взгляд. — Как отец, как мама? Катались верхом? Это хорошо. Я вас сегодня видел. Вы были обворожительны.

— О, что вы, мистер Каупервуд!

— Право, вы были чудо как хороши! Вам очень идет амазонка. А ваши золотистые волосы я узнаю издалека.

— Нет, вы не должны говорить мне этого! Вы сделаете меня тщеславной, а родители и без того корят меня тщеславием.

— Не слушайте их! Я вам говорю, что вы были очаровательны, и это правда. Впрочем, вы всегда очаровательны.

— О!

Счастливый вздох вырвался у нее из груди. Краска залила ей щеки. Мистер Каупервуд знает, что говорит. Он все знает, и он такой сильный человек! Многие восхищаются им, в том числе ее отец, мать и, как она слыхала, даже мистер Молленхауэр и мистер Симпсон. А какой у него красивый дом, какая прекрасная контора! Но главное: его спокойная целеустремленность уравновешивала мятущуюся в ней силу.

Итак, Эйлин с сестрой получили приглашение, а папаше и мамаше Батлер в самой деликатной форме дали понять, что бал по окончании приема устраивается преимущественно для молодежи.

К Каупервудам съехалось множество народу. Гостей то и дело представляли друг другу. Хозяева с должной скромностью объясняли, как удалось Элсуорту разрешить стоявшие перед ним трудные задачи. Общество прогуливалось по крытой галерее и рассматривало оба дома. Многие из приглашенных были давно знакомы между собой. Они мило беседовали в библиотеках и столовых. Кто-то острил, кто-то похлопывал по плечу приятеля, в другой группе рассказывали забавные анекдоты, а когда день сменился вечером, гости разъехались по домам.

Эйлин в костюме из синего шелка с бархатной пелеринкой такого же цвета и замысловатой отделкой из складочек и рюшей имела большой успех. Синяя бархатная шляпа с высокой тульей, украшенная темно-красной искусственной орхидеей, придавала ей несколько необычный и задорный вид. Ее рыжевато-золотистые волосы были уложены под шляпой в огромный шиньон, а один локон ниспадал на плечо. Эйлин от природы вовсе не была такой вызывающе смелой, какой она казалась, но ей нравилось, чтобы люди именно так думали о ней.

— Вы сегодня изумительны, — сказал Каупервуд, когда она проходила мимо.

— Вечером я буду еще лучше! — последовал ответ.

Легкой, горделивой походкой она прошла в столовую и скрылась за дверью. Нора с матерью задержались, разговаривая с миссис Каупервуд.

— Ах, до чего же у вас красиво! — восхищалась миссис Батлер. — Уж и счастливы вы будете здесь, помяните мое слово! Когда мой Эдди купил дом, где мы сейчас живем, я так и выложила ему напрямик: «Знаешь, Эдди, этот дом уж больно хорош для нас, ей-богу!» А как вы думаете, что он мне ответил? «Нора, — говорит, — ни на этом, ни на том свете нет ничего слишком хорошего для тебя!» Сказал — и чмок меня в губы! Вы только подумайте, такой верзила, а ведет себя, как малый ребенок!

— По-моему, это премило, миссис Батлер, — отозвалась миссис Каупервуд, нервно оглядываясь, как бы их кто-нибудь не услышал.

— Мама очень любит рассказывать такие истории, — вмешалась Нора. — Пойдем, мама, посмотрим столовую!

— Ну, дай вам бог счастья в новом доме. Я вот всю жизнь была счастлива в своем. И вам того же желаю, ото всей души!

И миссис Батлер, добродушно улыбаясь, вперевалочку вышла из комнаты.

Между семью и восемью часами вечера Каупервуды наспех пообедали в семейном кругу.

В девять снова начали съезжаться гости, но теперь это была яркая и пестрая толпа: девушки в сиреневых, кремовых, розовых и серебристо-серых платьях торопливо сбрасывали кружевные шали и просторные доломаны на руки кавалеров, одетых в строгие черные костюмы. На холодной улице то и дело хлопали дверцы подъезжавших экипажей. Миссис Каупервуд с мужем и Анна встречали гостей у двери зала, а старые Каупервуды с сыновьями Джозефом и Эдвардом приветствовали их на другом его конце. Лилиан выглядела очаровательной в платье цвета «увядающей розы» со шлейфом и глубоким четырехугольным вырезом на шее, из-под которого выглядывала прелестная кружевная блузка. Ее лицо и фигура все еще были красивы, но она уже утратила ту свежесть и нежность, которые несколько лет назад пленили Фрэнка. Анна Каупервуд не была хороша собой, хотя ее нельзя было назвать и некрасивой — маленькая, смуглая, со вздернутым носиком и живыми черными глазами. Лицо ее выражало независимость, настойчивость, ум и — увы — несколько заносчивое отношение к людям. Одета она была с большим вкусом. Черное платье, усыпанное сверкающими блесткам», очень шло к ней, несмотря на ее смуглую кожу, так же как и красная роза в волосах. У Анны были нежные, приятно округлые руки и плечи. Лукавые глаза, бойкие манеры, остроумие и находчивость в разговоре придавали ей известную обаятельность, хотя, как она сама говаривала, все это было ни к чему: «Мужчинам нравятся куклы!»

Вместе со всей этой толпой молодежи явились и сестры Батлер — Эйлин и Нора. Эйлин сбросила на руки своему брату Оуэну тонкую шаль из черных кружев и черный шелковый доломан. Нору сопровождал Кэлем — стройный, подтянутый, улыбающийся молодой ирландец, весь вид которого говорил о том, что он способен сделать отличную карьеру. На Норе было еще сравнительно короткое, едва закрывавшее щиколотки воздушное платье из белого шелка с бледно-сиреневым узором и крохотными, сиреневыми же, бантиками на кружевных воланах кринолина. Широкая лиловая лента стягивала ее талию, волосы были схвачены таким же бантом. Возбужденная, с сияющими глазами, Нора выглядела прелестно.

Но за ней шла ее сестра в головокружительном туалете из черного атласа, покрытого чешуей серебристо-красных блесток. Ее округлые, прекрасные руки и плечи были обнажены, корсаж на груди и на спине вырезан так низко, как только позволяло приличие. Статная фигура Эйлин с высокой грудью и несколько широкими бедрами в то же время отличалась мягкой гармоничностью. Низкий треугольный вырез корсажа и черный с серебряными прожилками тюль, украшавший платье, делали ее еще более эффектной. Бело-розовая, полная и словно точеная шея девушки оттенялась ожерельем из граненого темного янтаря. Прелесть ее здорового и нежного румянца подчеркивалась крохотной черной мушкой, прилепленной на щеке. Рыжевато-золотистые волосы были искусно взбиты надо лбом, сзади весь этот каскад золота, заплетенный в две толстые косы, был уложен в черную, спускавшуюся на шею сетку, слегка подведенные брови оттеняли необычный цвет ее волос. Среди гостей Эйлин выглядела несколько слишком вызывающей, но объяснялось это не столько ее туалетом, сколько жизненной силой, бившей в ней через край. Умение показать себя в выгодном свете для Эйлин значило бы — притушить свою яркость, физическую и душевную. Но жизнь всегда толкала ее к прямо противоположным действиям.

— Лилиан!

Анна тихонько дотронулась до руки невестки. Ее очень огорчало, что Эйлин тоже в черном и куда интереснее их обеих.

— Я вижу, — вполголоса отозвалась та.

— Вот вы и вернулись! — обратилась она к Эйлин. — На улице, верно, холодно?

— Право, я не заметила. Как у вас здесь прелестно!

Она обвела глазами комнату, залитую мягким светом, и толпу гостей.

Нора тотчас же принялась болтать с Анной.

— Вы знаете, я уж думала, что так и не сумею натянуть на себя это платье! Противная Эйлин ни за что не хотела мне помочь!

Эйлин быстро прошла туда, где вместе с матерью стоял Фрэнк. Она спустила с руки атласную ленту, державшую шлейф, и расправила его нетерпеливым движением. Несмотря на всю ее прирожденную заносчивость, в глазах у нее появилось молящее и преданное выражение, как у шотландской овчарки, ровные зубы ослепительно блеснули.

Каупервуд прекрасно понял ее, — как понимал всякое породистое животное.

— У меня нет слов сказать вам, как вы прелестны! — шепнул он ей так, словно между ними существовали какие-то давние, им одним известные отношения. — Вы — вся огонь и песня!

Он и сам не знал, почему фраза эта сорвалась с его губ. Склонности к поэзии в нем, собственно, не было. Заранее он не готовился, но едва только он завидел Эйлин в вестибюле, все его мысли и чувства забились и заиграли, как норовистые кони. Появление этой девушки заставило его стиснуть зубы, полузакрыть глаза. Все мышцы его невольно напряглись, а выражение лица по мере приближения Эйлин делалось все решительнее, мужественнее, суровее.

Но обеих сестер тотчас же окружили молодые люди, жаждавшие быть им представленными, записаться на танец, и Каупервуд на время потерял Эйлин из виду.

Глава 18

Зерно всякой жизненной перемены трудно постигнуть, ибо оно глубоко коренится в самом человеке. Стоило миссис Каупервуд и Анне упомянуть о бале, как Эйлин ощутила желание блеснуть на нем ярче, чем это удавалось ей до сих пор, несмотря на все богатство ее отца. Общество, в котором ей предстояло появиться, было несравненно более изысканным и требовательным, чем то, в котором она обычно вращалась. Кроме того, Каупервуд значил теперь для нее очень много, и уже ничто на свете не могло заставить ее не думать о нем.

Час назад, когда Эйлин переодевалась, он все время стоял перед ее внутренним взором. Она и о своем туалете заботилась главным образом для него. Она не могла забыть тех минут, когда он смотрел на нее пытливым, ласковым взглядом. Однажды он похвалил ее руки. Сегодня он сказал, что она «изумительна», и она подумала, как легко ей будет произвести на него вечером еще более сильное впечатление, показать ему, как она хороша на самом деле.

Время от восьми до девяти вечера Эйлин провела перед зеркалом, размышляя о том, что ей надеть, и лишь в четверть десятого была, наконец, совсем готова. Ее платяной шкаф — весьма обширный и громоздкий — был снабжен двумя высокими зеркалами, третье было вделано в дверь гардеробной. Эйлин стояла перед этим зеркалом, смотрела на свои обнаженные руки и плечи, на свою стройную фигуру, задумчиво рассматривала то ямочку на левом плече, то подвязки с гранатами и серебряными застежками в виде сердечек, на которых она сегодня остановила свой выбор. Корсет вначале не удавалось затянуть достаточно туго, и Эйлин сердилась на свою горничную Кетлин Келли. Потом все ее внимание поглотила прическа, и она немало повозилась, прежде чем решила окончательно, как уложить волосы. Эйлин подвела брови, слегка взбила волосы — пусть лежат свободно и оттеняют лоб. Маникюрными ножницами она нарезала кружочки из черного пластыря и стала прилеплять их на щеки. Наконец был найден нужный размер мушки и подходящее место. Она поворачивала голову из стороны в сторону, оценивая общий эффект от прически, подведенных бровей, плеч с ямочками и мушки. О, если бы сейчас ее видел какой-нибудь мужчина! Но кто? Эта мысль, словно испуганная мышка, проворно юркнула назад в нору. Несмотря на всю решительность своего характера, Эйлин страшилась мысли о нем, единственном, о ее мужчине.

Затем она занялась выбором платья. Кетлин разложила перед нею целых пять; Эйлин лишь недавно познала радость и гордость, доставляемые этими вещами, и, с разрешения отца и матери, вся отдалась нарядам. Она долго осматривала золотисто-желтое шелковое платье с бретелями из кремовых кружев и шлейфом, расшитым таинственно поблескивавшими гранатами, но отложила его в сторону. Затем принялась с удовольствием разглядывать шелковое платье в белую и черную полоску, которые, сливаясь, создавали прелестный серый тон, но, как ни велик был соблазн, все же в конце концов отказалась и от него. Среди разложенных перед нею туалетов было платье каштанового цвета с лифом и оборками из белого шелка, еще одно из роскошного кремового атласа и, наконец, черное с блестками, на котором Эйлин и остановила свой выбор. Правда, сначала она еще примерила кремовое атласное, думая, что вряд ли найдет более подходящее, но оказалось, что ее подведенные брови и мушка не гармонируют с ним. Тогда она надела черное шелковое с серебристо-красной чешуей, и — о радость! — оно сразу рассеяло все ее сомнения. Серебристый тюль, кокетливо драпировавший бедра, сразу пленил ее. Тюлевая отделка тогда только начинала входить в моду; еще не признанная более консервативными модницами, она приводила в восторг Эйлин. Трепет пробежал по ее телу от шелеста этого черного наряда, она выпрямилась и слегка запрокинула голову; платье на ней сидело прекрасно. А когда Кетлин, по ее требованию, еще туже затянула корсет, она приподняла шлейф, перекинула его через руку и снова осмотрела себя в зеркале. Чего-то все-таки недоставало. Ну, конечно! Надо что-нибудь надеть на шею. Красные кораллы? Они выглядели слишком просто. Нитку жемчуга? Тоже не подходит. У нее имелось еще ожерелье из миниатюрных камей, оправленных в серебро, — подарок матери, — и бриллиантовое колье, собственно принадлежавшее миссис Батлер, но ни то, ни другое не шло к ее туалету. Наконец она вспомнила о своем ожерелье из темного янтаря, никогда ей особенно не нравившемся, и — ах, до чего же кстати оно пришлось! Каким нежным, гладким и белым казался ее подбородок на этом фоне! Она с довольным видом провела рукой по шее, велела подать себе черную кружевную мантилью и надела длинный доломан из черного шелка на красной подкладке — туалет был закончен.

Бальный зал к ее приходу был уже полон. Молодые люди и девушки, которых там увидела Эйлин, показались ей очень интересными; ее тотчас же обступили поклонники. Наиболее предприимчивые и смелые из этих молодых людей сразу почувствовали, что в этой девушке таится какой-то страстный призыв, жгучая радость существования. Они окружили ее, как голодные мухи слетаются на мед.

Но когда ее список кавалеров начал быстро заполняться, у нее мелькнула мысль, что скоро не останется ни одного танца для мистера Каупервуда, если он пожелает танцевать с нею.

Каупервуд, встречая последних гостей, размышлял о том, какая тонкая и сложная штука взаимоотношения полов. Два пола! Он не был уверен, что этими взаимоотношениями управляет какой-нибудь закон. По сравнению с Эйлин Батлер его жена казалась бесцветной и явно немолодой, а когда он сам станет на десять лет старше, она будет и вовсе стара.

— О да, Элсуорту очень удались эти два дома, он даже превзошел наши ожидания! — говорил Каупервуд молодому банкиру Генри Хэйл-Сэндерсону. — Правда, его задачу облегчала возможность сочетать их между собой, но с моим ему пришлось, конечно, труднее, он ведь более скромных размеров. Отцовский дом просторнее. Я уже и так говорю, что Элсуорт поселил меня в пристройке!

Старый Каупервуд с приятелями удалился в столовую своего великолепного дома, радуясь возможности скрыться от толпы гостей. Фрэнку пришлось заменить его, да он и сам этого хотел. Теперь ему, может быть, удастся потанцевать с Эйлин. Жена не большая охотница до танцев, но надо будет разок пригласить и ее. Воя там ему улыбается миссис Сенека Дэвис — и Эйлин тоже. Черт возьми, как она хороша! Что за девушка!

— Надо полагать, все ваши танцы уже расписаны? Разрешите взглянуть?

Фрэнк остановился перед нею, и она протянула ему крохотную книжечку с голубым обрезом и золотой монограммой. В зале заиграл оркестр. Скоро начнутся танцы. Вдоль стен и за пальмами уже были расставлены легкие золоченые стулья.

Фрэнк посмотрел ей в глаза — в эти взволнованные, упоенные и жаждущие жизни глаза.

— Да у вас уже все заполнено! Дайте взглянуть. Девятый, десятый, одиннадцатый. Что ж, пожалуй, хватит. Вряд ли мае удастся много танцевать. А ведь приятно иметь такой успех!

— Я не совсем уверена насчет третьего танца. Мне кажется, я что-то спутала. Если хотите, я могу оставить его для вас.

Эйлин сказала неправду. Она ничего не спутала.

— Вы, вероятно, не слишком интересуетесь этим вашим кавалером, — заметил Фрэнк и слегка покраснел.

— Нет.

Эйлин тоже вспыхнула.

— Чудесно! Когда объявят танец, я найду вас. Вы — прелесть. Но я вас боюсь.

Он бросил на нее быстрый испытующий взгляд и отошел. Грудь Эйлин вздымалась. Как трудно иногда бывает дышать в таком нагретом воздухе!

Во время танцев — партнершами Фрэнка были сначала жена, затем миссис Дэвис и миссис Уокер — ему изредка удавалось взглянуть на Эйлин, и каждый раз его наполняло радостное ощущение ее силы, ее красоты и бурной энергии — всего, чему он вообще не умел противостоять, а в этот вечер особенно. Как она еще молода, эта девушка! Как обворожительна! И какие бы колкости ни отпускала его жена по ее адресу, он чувствовал, что она больше соответствует его прямолинейной, активной, не ведающей сомнений натуре, чем любая другая женщина. Она несколько простодушна, — этого он не мог не видеть, — но, с другой стороны, потребуется совсем немного усилий, чтобы научить ее многое понимать. Она производила на него впечатление чего-то очень большого, — не в физическом смысле, конечно, хотя и была почти одного с ним роста, — а в эмоциональном. Она вся проникнута жизнелюбием. Танцуя, Эйлин часто проносилась мимо него с сияющим взглядом, полураскрыв рот и обнажая в улыбке ослепительно белые зубы, и Каупервуд всякий раз испытывал еще незнакомое ему чувство острого восхищения; его неодолимо тянуло к ней. Вся она, каждое ее движение было исполнено прелести.

— Так как же, Эйлин, свободен у вас следующий танец? — спросил он, подходя к ней перед началом третьего тура.

Она только что кончила танцевать и сидела со своим кавалером в дальнем углу большой гостиной, навощенный паркет которой блестел, как зеркало. Несколько искусно расставленных пальм образовали в этом углу подобие зеленого грота.

— Я надеюсь, вы извините меня? — учтиво добавил Фрэнк, вежливо обращаясь к кавалеру Эйлин.

— Разумеется, — отвечал молодой человек, вставая.

— Да, этот танец свободен, — сказала Эйлин. — Давайте посидим здесь; скоро уже начнется. Вы ничего не имеете против? — обратилась она к своему прежнему партнеру, подарив его ослепительной улыбкой.

— Помилуйте! Я уже получил величайшее удовольствие, протанцевав с вами вальс!

Он ушел. Каупервуд сел подле нее.

— Если не ошибаюсь, это молодой Ледокс? Я видел, как вы танцевали с ним. Вы, кажется, любите танцевать?

— Люблю до безумия.

— Не могу этого сказать о себе. Хотя это, верно, увлекательное занятие. Все зависит от того, с кем танцуешь. Миссис Каупервуд тоже не большая охотница до танцев.

Упоминание о Лилиан заставило девушку почувствовать свое превосходство над нею.

— По-моему, вы очень хорошо танцуете. Я тоже наблюдала за вами.

Позднее Эйлин укоряла себя за эти слова. Они прозвучали вызывающе, почти дерзко.

— Это правда? Вы наблюдали за мной?

— Да!

Фрэнк был сильно взволнован, и его мысли туманились: Эйлин невольно вторгалась в его жизнь — вернее, вторглась бы, если бы он это допустил; поэтому его слова звучали как-то даже робко. Он думал о том, что бы такое сказать, подыскивал выражения, которые хоть немного могли бы сблизить их, но не находил. А высказать ему хотелось многое.

— Как это мило с вашей стороны, — произнес он после довольно долгого молчания. — Но что побудило вас наблюдать за мной?

Фрэнк посмотрел на нее с легкой усмешкой. Снова заиграла музыка. Танцоры начали подниматься со своих мест. Он тоже встал.

Каупервуд не думал вкладывать в свой вопрос какой-либо серьезный смысл, но сейчас, когда Эйлин стояла так близко, совсем рядом с ним, он пристально посмотрел ей в глаза и с мягкой настойчивостью переспросил:

— Так что же вас к этому побудило?

Они вышли из-под сени пальм. Правой рукой Фрэнк обвил ее талию. Левой он держал ее вытянутую правую руку — ладонь в ладони. Левая рука Эйлин покоилась у него на плече, она стояла вплотную подле него и смотрела ему в глаза. Когда они закружились в ритмическом вихре вальса, она отвела взор и опустила глаза, не отвечая на вопрос Фрэнка. Ее движения были легки и воздушны, как полет бабочки. Фрэнк и сам ощутил какую-то внезапную легкость, словно электрический ток, передавшуюся от нее. Ему захотелось поспорить с ней гибкостью тела. Ее руки, сверканье серебристо-красных блесток на черном платье, плотно облегавшем тело, ее шея и золотистые волосы туманили его разум. Она дышала здоровьем, молодостью я казалась ему поистине прекрасной.

— Вы мне все еще не ответили, — напомнил Фрэнк.

— Какая прелестная музыка!

Он сжал ее руку.

Эйлин робко подняла на него глаза: несмотря на всю свою веселую, задорную силу, она боялась его. Он явно превосходил всех здесь присутствующих. Сейчас, во время танца, когда он был так близко от нее, он казался ей удивительно интересным, но нервы ее сдали, и она почувствовала желание убежать без оглядки.

— Ну, что ж, нет так нет, — он улыбнулся чуть-чуть насмешливо.

Фрэнк вообразил, что ей нравится такой тон разговора, нравится, что он поддразнивает ее намеками на свое затаенное чувство, на свое неодолимое влечение к ней. Но к чему приведет такое объяснение?

— Я просто хотела посмотреть, хорошо ли вы танцуете, — несколько сухо ответила Эйлин.

Испуганная тем, что между ними происходило, она постаралась сдержать свое чувство. Фрэнк заметил эту перемену и улыбнулся. Как приятно танцевать с ней! Никогда он не думал, что в танцах может быть столько прелести!

— Я вам нравлюсь? — неожиданно спросил он как раз в тот миг, когда оркестр умолк.

Трепет пробежал по всему телу Эйлин при этом вопросе. Кусок льда, сунутый за ворот, не заставил бы ее вздрогнуть сильнее. Вопрос, казалось бы, бестактный, но тон, которым он был задан, исключал всякую мысль о бестактности. Эйлин быстро подняла глаза, в упор посмотрела на Каупервуда, но не могла выдержать его взгляда.

— Да, конечно, — ответила она, стараясь сдержать дрожь в голосе, обрадованная, что музыка уже замолкла и сейчас можно будет отойти от него.

— Вы так нравитесь мне, — признался Каупервуд, — что я непременно должен узнать, нравлюсь ли я вам хоть немного.

В его голосе звучала и мольба, и нежность, и даже грусть.

— Да, конечно, — повторила она, стряхнув охватившее ее было оцепенение.

— И вы это знаете.

— Мне нужно, чтобы вы были расположены ко мне, — продолжал он тем же тоном. — Мне нужен человек, с которым я мог бы говорить откровенно. Раньше я об этом не думал, но теперь мне это необходимо. Вы не знаете, как вы прелестны!

— Не надо, — перебила его Эйлин. — Я не должна… Боже мой, что я делаю.

Она увидела приближавшегося к ней молодого человека и продолжала:

— Я должна извиниться перед ним. Этот танец был обещан ему.

Каупервуд понял и отошел. Ему стало жарко, нервы его были напряжены. Он понимал, что совершил — или по крайней мере задумал — вероломный поступок. Согласно кодексу общественной морали, он не имел права на такое поведение. Оно противоречило раз и навсегда установленным нормам, как их понимали все вокруг — ее отец, например, или его родители, или любой представитель их среды. Как бы часто ни нарушались тайком эти нормы, они всегда оставались в силе. Однажды, еще в школе, кто-то из его соучеников, когда речь зашла о человеке, погубившем девушку, изрек:

— Так не поступают!

Как бы там ни было, но после всего происшедшего образ Эйлин неотступно стоял перед ним. И хотя ему тотчас пришло на ум, что эта история может до крайности запутать его общественное и финансовое положение, он все же с каким-то странным интересом следил за тем, как сам умышленно, планомерно, хуже того — с восторгом разжигал в себе пламя страсти. Раздувать огонь, который может со временем уничтожить его самого, — и делать это искусно и преднамеренно!

Эйлин, скучая, играла веером и слушала, что говорит ей молодой черноволосый студент-юрист с тонким лицом. Завидев вдали Нору, она попросила у него извинения и подошла к сестре.

— Ах, Эйлин! — воскликнула Нора. — Я повсюду искала тебя. Где ты пропадала?

— Танцевала, конечно. Где же еще, по-твоему, могла я быть? Разве ты не видела меня в зале?

— Нет, не видела, — недовольным тоном отвечала Нора, словно речь шла о чем-то очень важном. — А ты долго еще думаешь оставаться здесь?

— До конца, вероятно. Впрочем, там видно будет.

— Оуэн сказал, что в двенадцать уедет домой.

— Ну и что ж такого! Меня кто-нибудь проводит. Тебе весело?

— Очень! Ах, что я тебе расскажу! Во время последнего танца я наступила одной даме на платье. Как она обозлилась! И какой взгляд бросила на меня!

— Ну, ничего, милочка, не бойся, она тебя не съест. Куда ты сейчас идешь?

Эйлин всегда говорила с сестрой несколько покровительственным тоном.

— Хочу разыскать Кэлема. Он должен танцевать со мной в следующем туре. Я знаю, что у него на уме: он хочет ускользнуть от меня, но это ему не удастся!

Эйлин улыбнулась. Нора была прелестна. К тому же она такая умница! Что бы она подумала, если бы все узнала? Эйлин обернулась — четвертый кавалер разыскивал ее. Она тотчас начала весело болтать с ним, памятуя, что должна держать себя непринужденно. Но в ушах ее неизменно звучал все тот же ребром поставленный вопрос: «Я вам нравлюсь?» — и ее неуверенный, но правдивый ответ: «Да, конечно!»

Глава 19

Развитие страсти — явление своеобразное. У людей большого интеллекта, а также у натур утонченных страсть нередко начинается с восхищения известными достоинствами своего будущего предмета, впрочем, все же воспринимаемыми с бесконечными оговорками. Эгоист, человек, живущий рассудком, весьма мало поступаясь своим «я», сам требует очень многого. Тем не менее человеку, любящему жизнь, — будь то мужчина или женщина, — гармоническое соприкосновение с такой эгоистической натурой сулит очень многое.

Каупервуд от рождения был прежде всего рассудочным эгоистом, хотя к этим его свойствам в значительной мере примешивалось благожелательное и либеральное отношение к людям. Эгоизм и преобладание умственных интересов, думается нам, благоприятствуют деятельности в различных областях искусства. Финансовая деятельность — то же искусство, сложнейшая совокупность действий людей интеллектуальных и эгоистичных. Каупервуд был финансистом по самой своей природе. Вместо того чтобы млеть перед созданиями природы, перед их красотой и сложностью, забывая о материальной стороне жизни, он, благодаря быстроте своего мышления, обрел счастливую способность умственно и эмоционально наслаждаться прелестями бытия без ущерба для своих непрестанных финансовых расчетов. Размышляя о женщинах, о нравственности, то есть о том, что так тесно связано с красотою, счастьем, с жаждой полноценной и разнообразной жизни, он начинал сомневаться в пресловутой идее однолюбия, считая, что она вряд ли имеет под собой какую-либо другую почву, помимо стремления сохранить существующий общественный уклад. Почему мнения стольких людей сошлись именно на том, что можно и должно иметь только одну жену и оставаться ей верным до гроба? На этот вопрос он не находил ответа. У него не было охоты ломать себе голову над тонкостями теории эволюции, о которой уже тогда много говорилось в Европе, или припоминать соответствующие исторические анекдоты. Он был слишком занятым человеком. Кроме того, он не раз наблюдал такие сплетения обстоятельств и темпераментов, которые доказывали полную несостоятельность этой идеи. Супруги не оставались верными друг другу до гроба, а в тысячах случаев если и блюли верность, то не по доброй воле. Быстрота и смелость ума, счастливая случайность — вот что помогло иным людям возмещать свои семейные и общественные неудачи; другие же из-за своей тупости, несообразительности, бедности или отсутствия личного обаяния были обречены на беспросветное прозябание. Проклятая случайность рождения, собственная безвольность или ненаходчивость заставляли их либо непрерывно страдать, либо с помощью веревки, ножа, пули или яда искать избавленья от постылой жизни, которая при других обстоятельствах могла бы быть прекрасной.

«Я тоже предпочел бы умереть», — мысленно произнес Каупервуд, прочитав в газете о человеке, полунищем, прикованном к постели и все же одиноко просуществовавшем двенадцать лет в крохотной каморке на попечении дряхлой и, очевидно, тоже хворой служанки. Штопальная игла, пронзившая сердце, положила конец его земным страданиям. «К черту такую жизнь! Двенадцать лет! Почему он не сделал этого на втором или третьем году болезни?»

И опять-таки совершенно ясно — доказательства тому встречаются на каждом шагу, — что все затруднения разрешает сила, умственная и физическая. Ведь вот промышленные и финансовые магнаты могут же поступать — и поступают — в сей жизни, как им заблагорассудится! Каупервуд уже не раз в этом убеждался. Более того, все эти жалкие блюстители так называемого закона и морали — пресса, церковь, полиция и в первую очередь добровольные моралисты, неистово поносящие порок, когда они обнаруживают его в низших классах, но трусливо умолкающие, едва дело коснется власть имущих, и пикнуть не смели, покуда человек оставался в силе, однако стоило ему споткнуться, и они, уже ничего не боясь, набрасывались на него. О, какой тогда поднимался шум! Звон во все колокола! Какое лицемерное и пошлое словоизвержение! «Сюда, сюда, добрые люди! Смотрите, и вы увидите собственными глазами, какая кара постигает порок даже в высших слоях общества!» Каупервуд улыбался, думая об этом. Какое фарисейство! Какое ханжество! Но так уж устроен мир, и не ему его исправлять. Пусть все идет своим чередом! Его задача — завоевать себе место в жизни и удержать его, создать себе репутацию добропорядочности и солидности, которая могла бы выдержать любое испытание и сойти за истинную его сущность. Для этого нужна сила. И быстрый ум. У него есть и то и другое. «Мои желания — прежде всего» — таков был девиз Каупервуда. Он мог бы смело начертать его на щите, с которым отправлялся в битву за место среди избранников фортуны.

Но сейчас ему нужно было тщательно обдумать и решить, как поступать дальше с Эйлин; впрочем, Каупервуд, человек сильный и целеустремленный, и в этом вопросе сохранял полное самообладание. Для него это была проблема, мало чем отличавшаяся от сложных финансовых проблем, с которыми он сталкивался ежедневно. Она не казалась ему неразрешимой. Что следует предпринять? Он не мог бросить жену и уехать с Эйлин, это не подлежало сомнению. Слишком много нитей связывало его. Не только страх перед общественным мнением, но и любовь к родителям и детям, а также финансовые соображения достаточно крепко его удерживали. Кроме того, он даже не был уверен, хочет ли он этого. Он вовсе не намеревался поступаться своими деловыми интересами, которые разрастались день ото дня, но в то же время не намеревался и тотчас же отказаться от Эйлин. Слишком много радости сулило ему чувство, неожиданно вспыхнувшее в ней. Миссис Каупервуд более его не удовлетворяла ни физически, ни духовно, и это служило достаточным оправданием его увлечения Эйлин Чего же бояться? Он и из этого положения сумеет выпутаться без всякого ущерба для себя. Но минутами ему все же казалось, что практически он не сумеет найти для себя и Эйлин достаточно безопасной линии поведения, и это делало его молчаливым и задумчивым. Ибо теперь его уже неодолимо влекло к ней, и он понимал, что в нем нарастает мощное чувство, настойчиво требующее выхода.

Думая о жене, Каупервуд тоже испытывал сомнения не только морального, но и материального порядка. Хотя Лилиан, овдовев, и не устояла перед его бурным юношеским натиском, но позднее он понял, что она типичная лицемерная блюстительница общественных нравов; ее холодная, снежная чистота была предназначена лишь для глаз света. На деле ею нередко овладевали порывы мрачного сладострастия. Он убедился также, что она стыдилась страсти, временами захватывавшей ее и лишавшей самообладания. И это раздражало Каупервуда, ибо он был сильной, властной натурой и всегда шел прямо к цели. Конечно, он не собирался посвящать всех встречных и поперечных в свои чувства к Лилиан, но почему они и с глазу на глаз должны были замалчивать свои отношения, не говорить о физической близости друг с другом? Зачем думать одно и делать другое? Конечно, по-своему она была предана ему — спокойно, бесстрастно, силой одного только разума; оглядываясь назад, он не мог вспомнить ее другою, разве что в редкие минуты. Чувство долга, как она его понимала, играло большую роль в ее отношении к нему. Долг она ставила превыше всего. Затем шло мнение света и все, чего требовал дух времени. Эйлин, напротив, вероятно, не была человеком долга, и темперамент, очевидно, заставлял ее пренебрегать условностями. Правила поведения, несомненно, внушались ей, как и другим девушкам, но она явно не желала считаться с ними.

В ближайшие три месяца они еще больше сблизились. Прекрасно понимая, как отнеслись бы родители и свет к чувствам, которые наполняли ее душу, Эйлин тем не менее упорно думала все об одном и том же, упорно желала все того же самого. Теперь, когда она зашла так далеко и скомпрометировала себя если не поступками, то помыслами, Каупервуд стал казаться ей еще более обольстительным. Не только физическое его обаяние волновало ее, — сильная страсть не знает такого ограничения, — внутренняя цельность этого человека привлекала ее и манила, как пламя манит мотылька. В его глазах светился огонек страсти, пусть притушенный волей, но все-таки властный и, по ее представлению, всесильный.

Когда, прощаясь, он дотрагивался до ее руки, ей казалось, что электрический ток пробегает по ее телу, и, расставшись с ним, она вспоминала, как трудно ей было смотреть ему прямо в глаза. Временами эти глаза излучали какую-то разрушительную энергию. Многие люди, особенно мужчины, с трудом выдерживали холодный блеск его взгляда. Им казалось, что за этими глазами, смотрящими на них, притаилась еще пара глаз, наблюдающих исподтишка, но всевидящих. Никто не мог бы угадать, о чем думает Каупервуд.

В последующие месяцы Эйлин еще сильнее привязалась к нему. Однажды вечером, когда она сидела за роялем у Каупервудов, Фрэнк, улучив момент, — в комнате как раз никого не было, — наклонился и поцеловал ее. Сквозь оконные занавеси виднелась холодная, заснеженная улица и мигающие газовые фонари. Каупервуд рано вернулся домой и, услышав игру Эйлин, прошел в комнату, где стоял рояль. На Эйлин было серое шерстяное платье с причудливой оранжевой и синей вышивкой в восточном вкусе. Серая шляпа, в тон платью, с перьями, тоже оранжевыми и синими, еще более подчеркивала ее красоту. Четыре или пять колец — во всяком случае их было слишком много — с опалом, изумрудом, рубином и бриллиантом — сверкали и переливались на ее пальцах, бегавших по клавишам.

Он вошел, и она, не оборачиваясь, угадала, что это он. Каупервуд приблизился к ней, и Эйлин с улыбкой подняла на него глаза, в которых мечтательность, навеянная Шубертом, сменилась совсем другим выражением. Каупервуд внезапно наклонился и впился губами в ее губы. От шелковистого прикосновения его усов трепет прошел по ее телу. Эйлин прекратила игру, грудь ее судорожно вздымалась; как она ни была сильна, но у нее перехватило дыхание. Сердце ее стучало, словно тяжкий молот. Она не воскликнула: «Ах!» или: «Не надо!», а только встала, отошла к окну и, приподняв занавесь, сделала вид, будто смотрит на улицу. Ей казалось, что она вот-вот потеряет сознание от избытка счастья.

Каупервуд быстро последовал за нею. Обняв Эйлин за талию, он посмотрел на ее зардевшееся лицо, на ясные влажные глаза и алые губы.

— Ты любишь меня? — прошептал он, и от захватившего его страстного желания этот вопрос прозвучал сурово и властно.

— Да! Да! Ты же знаешь!

Он прижался лицом к ее лицу, а она подняла руки и стала гладить его волосы.

Властное чувство счастья, радости обладания и любви к этой девушке, к ее телу пронизало Фрэнка.

— Я люблю тебя, — произнес он так, словно сам дивился своим словам. — Я не понимал этого, но теперь понял. Как ты хороша! Я просто с ума схожу.

— И я люблю тебя, — отвечала она. — Я ничего не могу с собой поделать. Я знаю, что я не должна, но… ах!..

Эйлин схватила руками его голову и прижалась губами к его губам, не отрывая затуманенного взгляда от его глаз. Затем она быстро отстранилась и опять стала смотреть на улицу, а Каупервуд отошел в глубину гостиной. Они были совсем одни. Он уже обдумывал, можно ли ему еще раз поцеловать ее, когда в дверях показалась Нора — она была в комнате у Анны, — а вслед за ней и миссис Каупервуд. Через несколько минут Эйлин и Нора уехали домой.

Глава 20

После столь исчерпывающего и недвусмысленного объяснения Каупервуд и Эйлин, естественно, должны были еще более сблизиться. Несмотря на полученное ею религиозное воспитание, Эйлин не умела бороться со своими страстями. Общепринятые религиозные взгляды и понятия не были для нее сдерживающим началом. В последние девять или десять лет в ее воображении постепенно складывался образ возлюбленного. Это должен быть человек сильный, красивый, прямодушный, преуспевающий, с ясными глазами и здоровым румянцем и в то же время чуткий, отзывчивый, любящий жизнь не меньше, чем она сама. Многие молодые люди пытались завоевать ее расположение. Ближе всего к ее идеалу подходил, пожалуй, отец Давид из церкви св. Тимофея, но он был священник, связанный обетом безбрачия. Они никогда не обменялись ни единым словом, хотя догадывались о чувствах друг друга. Затем появился Фрэнк Каупервуд, который благодаря частым встречам и разговорам постепенно принял в ее мечтах образ идеального возлюбленного. Она тяготела к нему, как планета к солнцу.

Неизвестно, конечно, как бы все сложилось, если бы в это время пришли в действие противоборствующие силы. Бывает иногда, что подобные чувства и отношения пресекаются в корне. Любой характер в какой-то мере поддается смягчению, меняется, но силы, на него воздействующие, должны быть очень значительны. Могучим сдерживающим началом часто становится страх, если не внушенный религиозными и моральными представлениями, то страх перед материальным ущербом; но богатство и положение в обществе, как правило, сводят его на нет. Ведь когда у тебя много денег, все так легко устраивается!

Эйлин ничего не боялась. Каупервуд не привык считаться ни с моральными, ни с религиозными соображениями. Он смотрел на эту девушку и думал единственно о том, как обмануть свет и насладиться ее любовью, не запятнав своей репутации. Он любил ее всем своим существом.

Дела заставляли его довольно часто бывать у Батлеров, и каждый раз он видел Эйлин. В первый же его приход после того, как он объяснился с нею, Эйлин удалось украдкой проскользнуть к нему, пожать ему руку, сорвать горячий и быстрый поцелуй. В другой раз, когда он уже уходил, она вдруг вышла из-за портьеры.

— Любимый мой!

Ее голос звучал просительно и нежно. Каупервуд обернулся и сделал предостерегающий жест в сторону комнаты ее отца.

Но Эйлин все стояла, не двигаясь с места, протягивая к нему руки; Фрэнк торопливо приблизился. Тогда руки девушки мгновенно обвились вокруг его шеи, и он прижал ее к себе.

— Я так хочу с тобой побыть!

— Я тоже! Я все устрою. Я только об этом и думаю!

Он высвободился из ее объятий и вышел, а она подбежала к окну и стала глядеть ему вслед. Он шел пешком, так как жил неподалеку, и она долго не сводила глаз с его широких плеч, со всей его статной фигуры. Какой у него быстрый, уверенный шаг! О, это настоящий мужчина! Ее Фрэнк! Она уже считала его своим! Отойдя от окна, Эйлин села за рояль и до самого обеда задумчиво наигрывала какие-то мелодии.

Для изворотливого и не стесненного в средствах Фрэнка Каупервуда не представляло большого труда, найти выход из положения. В дни юности, когда он таскался по всевозможным «злачным местам», и впоследствии, когда ему, уже женатому, случалось сворачивать с узкой стези добродетели, он досконально изучил все ухищрения и лазейки, которыми пользуется порок. В Филадельфии — городе, где к тому времени насчитывалось более полумиллиона жителей, — имелось достаточно второразрядных гостиниц, готовых укрыть парочки от любопытных взоров. Были там и солидные с виду особняки, где за определенную плату разрешалось устроить свидание. Что же касается средств, предохранявших от зарождения новой жизни, то Каупервуд знал о них с давних пор. Осторожность и осмотрительность были его девизом. Да иначе и быть не могло, ибо Каупервуд быстро становился видной и влиятельной персоной. Эйлин, конечно, не сознавала, — а если и сознавала, то лишь очень смутно, — куда несет ее страсть; она не знала, где предел этого увлечения. Эйлин жаждала любви, хотела, чтобы ее нежили и ласкали, — о дальнейшем она не задумывалась. Мысли ее были, словно мыши: высунут голову из норки в темном углу и шмыгнут обратно, вспугнутые любым шумом. Все, связанное с Каупервудом, казалось ей прекрасным. Она еще не была уверена, что он любит ее так, как она того хочет; но это придет! Эйлин не понимала, что посягает на права его жены, ей почему-то казалось, что это не так. Ну что потеряет миссис Каупервуд, если Фрэнк будет любить еще и ее, Эйлин!

Как объяснить такой самообман, внушенный необузданностью и страстью? Мы сталкиваемся с ним на каждом шагу. Страсть упорна, а все, что происходит в природе вне малого человеческого существа, свидетельствует о том, что природа к ней безразлична. Мы знаем кары, постигающие страсть: тюрьмы, недуги, разорения и банкротства, но знаем также, что все это не влияет на извечные стремления человеческой натуры. Неужели нет для нее законов, кроме изворотливой воли и силы индивидуума, стремящегося к достижению цели? Если так, то, право же, давно пора всем знать об этом, всем без исключения! Мы тогда все равно стали бы поступать как прежде, но по крайней мере отпали бы вздорные иллюзии о божественном вмешательстве в людские дела. Глас народа — глас божий.

Итак, они стали встречаться, с глазу на глаз проводить чудесные часы, как только разгоревшаяся в Эйлин страсть заставила ее позабыть о страхе и огромном риске, связанном с такими встречами. После случайных минутных встреч в его доме, когда никто не видел, они перешли к тайным свиданиям за городом. Каупервуд не принадлежал к числу людей, способных потерять голову и забросить все дела. Чем больше он думал о неожиданно нахлынувшей на него страсти, тем больше крепла в нем решимость не допускать ее вторжения в дела, в разумную трезвость его суждений. Контора требовала от него неусыпного внимания с девяти утра до трех пополудни. Но он, увлеченный работой, как правило, засиживался там до половины шестого. А поскольку в этом не было необходимости, его отсутствие раза два в неделю от половины четвертого до половины шестого или шести никому не могло броситься в глаза. У Эйлин вошло в привычку почти каждый день от половины четвертого до пяти или шести кататься в одиночестве на паре гнедых рысаков или ездить верхом на лошади, которую отец купил для нее у известного барышника в Балтиморе. А поскольку Каупервуд тоже часто катался и в экипаже и верхом, им было удобно назначать друг другу свидания далеко за городом, у реки Уиссахикон или на Скайкилдской дороге. В недавно разбитом парке имелись уголки, не менее уединенные, чем в дремучем лесу. Правда, на дорожках всегда можно было встретить кого-нибудь из знакомых, но ведь не составляло труда и сыскать правдоподобное объяснение! Впрочем, оно было бы даже излишним: такая случайная встреча ни в ком не могла вызвать подозрений.

Так поначалу протекал этот роман — влюбленное воркование, взаимные клятвы, никаких помыслов о серьезном, решающем шаге, и вдобавок очаровательно идиллические прогулки верхом в тени уже зазеленевшего парка. Новая страсть пробудила в Каупервуде такую радость жизни, какую он еще не знал. Лилиан была очень хороша в пору, когда он стал навещать ее на Фронт-стрит, и он почитал себя тогда несказанно счастливым, но с того времени прошло почти десять лет, и все это позабылось. После брака он не пережил какой-либо большой страсти, не имел сколько-нибудь длительной связи, и вдруг нежданно-негаданно среди вихря блистательных деловых успехов — Эйлин, юная телом и душой, полная страстных мечтаний. Он замечал на каждом шагу, что, несмотря на всю ее дерзкую смелость, она ничего не знает о том расчетливом и жестоком мире, в котором вращался он. Отец задаривал ее всем, что только душе угодно, мать и братья — особенно мать — баловали ее, младшая сестра ее обежала. Никому и в голову не пришло бы, что Эйлин может совершить что-нибудь дурное. Как бы там ни было, но она очень благоразумна и насквозь проникнута желанием преуспеть в обществе. Да и зачем ей помышлять о запретном, если перед нею открывалась счастливая жизнь и в скором времени ее ждал брак по любви с каким-нибудь приятным и во всех отношениях ей подходящим молодым человеком.

— Когда ты выйдешь замуж, Эйлин, мы тут заживем на славу, — нередко говаривала ей мать. — Беспременно отремонтируем и перестроим весь дом, ежели только не сделаем этого раньше. Я уж заставлю Эдди взяться за дело, а не захочет, так сама возьмусь. Можешь не беспокоиться.

— Хорошо бы уже сейчас приступить к перестройке, — отвечала Эйлин.

Батлер с характерной для него грубоватой ласковостью похлопывал дочь по плечу и спрашивал:

— Что, уже повстречала его?

Или:

— Ну как, он еще не торчит у тебя под окном?

Если она отвечала: «Нет», — старик говорил:

— Ничего, еще повстречаешь, ты не горюй, бывают беды похуже! А тяжело мне будет расставаться с тобой, доченька! Можешь жить в отцовском доме, сколько тебе угодно, и помни: ты вольна в любую минуту вернуться к нам.

Эйлин не обращала внимания на его поддразнивания. Она любила отца, но то, что он говорил, звучало так банально. Все это были будни, ничем не примечательные, хотя и неизменно приятные.

Зато с какой страстью отдавалась она ласкам Каупервуда под зеленеющими деревьями в чудесные весенние дни! Она не сознавала, как близко то мгновенье, когда она окончательно отдастся ему, ибо сейчас он еще только ласкал ее и говорил о своей любви. Минутами его охватывали сомнения. То, что он позволял себе все большие вольности, казалось ему вполне естественным, но из рыцарских побуждений он все-таки однажды заговорил с Эйлин о том, куда может завести их чувство. Пойдет ли она на это? Понимает ли она, что делает? В первую минуту Эйлин была напугана и озадачена. Она стояла перед Фрэнком в своей черной амазонке и шелковой шляпе, небрежно надвинутой на рыжевато-золотые волосы, коротким хлыстиком похлопывала себя по ноге и раздумывала над его словами. Он спросил, понимает ли она, что делает. Думает ли о том, куда все это заведет их? И любит ли она его по-настоящему? Они оставили коней в густой заросли, шагах в двадцати от большой дороги у быстрого ручья, на берегу которого она стояла теперь с Фрэнком, делая вид, будто старается разглядеть, хорошо ли привязаны лошади. Но смотрела она на них невидящим взглядом. Она думала о Каупервуде, о том, как красиво сидит на нем костюм и как прекрасны эти минуты. А какая у него прелестная пегая лошадка! Недавно распустившаяся листва сплеталась над их головами в прозрачное зеленое кружево. Вокруг, куда ни глянь, был лес, но они видели его словно сквозь завесу, расшитую зелеными блестками. Серые камни уже оделись легким покровом мха, ручей искрился и журчал, на деревьях щебетали первые птицы — малиновки, дрозды и вьюрки.

— Крошка моя, — сказал Каупервуд, — сознаешь ли ты, что происходит? Отдаешь ли себе отчет в том, что ты делаешь, встречаясь со мной?

— Думаю, что да!

Она хлопнула себя хлыстом по ноге и потупилась, потом подняла глаза и сквозь листву стала глядеть на голубое небо.

— Посмотри на меня, любимая!

— Не хочу!

— Посмотри же, голубка, я должен спросить тебя кое о чем!

— Не заставляй меня, Фрэнк! Я не могу.

— Нет, ты можешь, ты должна!

— Не могу!

Он взял ее руки в свои, она отступила, но тотчас же опять приблизилась к нему.

— Ну, теперь посмотри мне в глаза!

— Нет, не могу!

— Посмотри же, Эйлин!

— Я не могу! Не проси меня! Я отвечу тебе на все, что ты спросишь, но не заставляй: смотреть на тебя.

Фрэнк нежно погладил ее по щеке. Потом положил руку ей на плечо, и она приникла к ней головой.

— Радость моя, как ты прекрасна! — проговорил ой наконец. — Я не в силах отказаться от тебя. Я знаю, что мне следовало бы сделать, да и ты, наверно, тоже знаешь. Но я не могу! Ты должна быть моей. И все-таки, если об этом узнают, нам обоим придется очень плохо. Ты понимаешь меня?

— Да.

— Я мало знаком с твоими братьями, но по виду это люди решительные. И они очень любят тебя.

— Ода!

Последние слова Фрэнка слегка пощекотали ее тщеславие.

— Узнай они, что здесь происходит, мне, наверно, недолго осталось бы жить. А как ты думаешь, что бы они сделали, если… ну, одним словом, если что-нибудь случится со временем?

Он замолчал, вглядываясь в ее прелестное лицо.

— Но ведь ничего не случится! Надо только не заходить слишком далеко.

— Эйлин!

— Я не стану смотреть на тебя! И не проси! Не могу.

— Эйлин! Ты говоришь серьезно?

— Не знаю. Не спрашивай меня, Фрэнк!

— Неужели ты не понимаешь, что на этом мы не можем остановиться? Безусловно, ты понимаешь! Это не конец. И если…

Ровным, спокойным голосом он начал посвящать ее в технику запретных встреч.

— Тебе нечего опасаться, разве только по несчастному стечению обстоятельств наша тайна откроется. Все возможно. И тогда, конечно, нам будет не сладко. Миссис Каупервуд ни за что не согласится на развод — с какой стати! Если все обернется так, как я рассчитываю, если мне удастся нажить миллион, я не прочь хоть сейчас покончить со всеми делами. Мне вовсе не хочется работать всю жизнь. Я всегда собирался поставить точку в тридцать пять лет. К этому времени у меня будет достаточно денег. И я начну путешествовать. Но надо повременить еще несколько лет. Если бы ты была вольна… если бы твоих родителей не было в живых (любопытно, что Эйлин даже бровью не повела, выслушав это циничное замечание), тогда дело другое.

Он замолчал. Эйлин все еще задумчиво смотрела на бежавший у ее ног ручей, а мысли ее были далеко — в море, на яхте, уносившей их вдвоем к берегу, где стоит какой-то неведомый дворец, в котором не будет никого, кроме нее и Фрэнка. Перед ее полузакрытыми глазами проплывал этот счастливый мир; словно завороженная, внимала она словам Каупервуда.

— Хоть убей, я не вижу никакого выхода! Но я люблю тебя! — Он привлек ее к себе. — Я люблю тебя, люблю!

— Да, да! — дрожа от волнения, отвечала Эйлин. — Я тоже люблю тебя! И я ничего не боюсь.

— Я нанял дом на Десятой улице, — сказал он, прерывая молчание, когда они уже сели в седла. — Он еще не обставлен, но за этим дело не станет. У меня есть на примете одна женщина, которая возьмет на себя надзор за домом.

— Кто она такая?

— Интересная вдовушка, лет под пятьдесят. Умница, очень приятная и с большим житейским опытом. Я нашел ее по объявлению. Когда все будет устроено, зайди к ней и осмотри этот уголок. Много дела тебе с ней иметь не придется. Так, иногда. Ты согласна?

Она в задумчивости продолжала путь, не отвечая на его вопрос. Как он был практичен, как неуклонно шел к своей цели!

— Зайдешь? Тебе нечего опасаться. Можешь смело познакомиться с ней. Она вполне заслуживает доверия. Так зайдешь, Эйлин?

— Скажи мне, когда все будет готово, — в конце концов ответила она.

Глава 21

Причуды страсти! Уловки! Дерзанья! Жертвы, приносимые на ее алтарь!

Прошло очень немного времени, и убежище, о котором говорил Каупервуд, предназначенное оберегать любовную тайну, было готово. За домом присматривала вдова, видимо, лишь недавно понесшая свою тяжкую утрату, и Эйлин стала часто бывать там. В такой обстановке и при таких обстоятельствах не стоило большого труда убедить ее всецело отдаться возлюбленному, ибо она не могла больше противиться бурному, слепому влечению. Ее поступок в какой-то мере искупала любовь, ей и вправду не нужно было никого на свете, кроме этого человека. Ему одному принадлежали все ее помыслы, все ее чувства. Воображение рисовало ей картины будущего, когда она и он каким-то образом станут навеки неразлучны. Разве не может случиться, что миссис Каупервуд умрет или же Фрэнк уйдет от жены к ней, Эйлин, когда у него к тридцати пяти годам накопится миллион? Все как-нибудь устроится. Сама природа предназначила ей этого человека. Эйлин безоговорочно доверяла ему. Когда он сказал, что возьмет на себя заботу о ней и не допустит, чтобы стряслась беда, она ни на минуту не усомнилась в его словах. О таком грехе, как грех Эйлин, священники часто слышат в исповедальнях.

Примечательно, что христианский мир путем какого-то логического ухищрения пришел к выводу, что не может быть иной любви, кроме той, которая освящена традиционным ухаживанием и последующим браком. «Одна жизнь — одна любовь» — вот идея христианства, и в эти узкие рамки оно неизменно пытается втиснуть весь мир. Язычеству были чужды такие представления. В древнем мире для развода не надо было искать каких-то особых причин. А в мире первобытном единение полов предусматривалось, видимо, лишь на срок, необходимый для выращивания потомства. Семья новейшего времени, без сомнения, одна из прекраснейших в мире институций, если она зиждется на взаимном влечении и близости. Но из этого еще не следует, что осуждению подлежит всякая другая любовь, не столь счастливая и благополучная в конечном итоге. Жизнь нельзя втиснуть ни в какие рамки, и людям следовало бы раз навсегда отказаться от подобных попыток. Те, кому повезло заключить счастливый союз на всю жизнь, пусть поздравят себя и постараются быть достойными своего счастья. Те же, кому судьба его не даровала, все-таки заслуживают снисхождения, хотя бы общество и объявило их париями. Кроме того, вне всякой зависимости от наших суждений и теорий, в силе остаются основные законы природы. Однородные частицы притягиваются друг к другу. Изменения в характере и темпераменте неизбежно влекут за собой и перемены во взаимоотношениях. Правда, одних сдерживает догма, других — страх. Но находятся люди, в которых мощно звучит голос природы, и для таких не существует ни догмы, ни страха. Общество в ужасе воздевает руки к небу. Но из века в век появляются такие женщины, как Елена, Мессалина, Дюбарри, Помпадур, Ментенон и Нелл Гвин, указывая путь к большей свободе во взаимоотношениях между мужчиной и женщиной, чем та, что ранее считалась дозволенной.

Каупервуд и Эйлин несказанно привязались Друг к другу. Узнав Эйлин поближе, Каупервуд проникся уверенностью, что она единственная женщина, с которой он мог бы счастливо прожить остаток жизни. Она была так молода, доверчива, полна надежд и так бесстрашна. Все эти месяцы, с того самого мгновения, когда их впервые потянуло друг к другу, он не переставал сравнивать ее со своей женой. Его неудовлетворенность супружеской жизнью, до сих пор смутная, теперь становилась все более ощутимой. Правда, дети по-прежнему радовали его и дом у него был прекрасный. Вялая, похудевшая Лилиан все еще была красива. Последние годы он более или менее был удовлетворен ею, но теперь недовольство стало непрерывно расти в нем. Его жена ничем не походила на Эйлин: она не обладала ни ее молодостью, ни живостью, ни презрением к условностям. И хотя обычно Каупервуд был очень покладист, теперь им нередко овладевали приступы раздражения. Началось с вопросов, касавшихся внешности Лилиан: такие, весьма обыденные «почему» не могут не обижать и не удручать женщину. Почему она не купила себе лиловую шляпку в тон платью? Почему она не проводит больше времени на воздухе? Моцион был бы ей очень полезен. Почему она не делает того или этого? Он едва ли сам отдавал себе отчет в своем поведении, но Лилиан все замечала, догадывалась об истинной подоплеке этих вопросов и чувствовала себя оскорбленной.

— Что это за бесконечные «почему» и «отчего»? — однажды возмутилась она. — Откуда столько придирок? Ты просто уже не любишь меня так, как раньше, вот и все, я это отлично понимаю.

Каупервуд откинулся на спинку стула, пораженный этой вспышкой. Поводом для нее, видимо, послужила не догадка об Эйлин, а просто очередное его замечание; но полной уверенности у него не было. Он почувствовал легкий укор совести оттого, что вывел Лилиан из терпения, и извинился перед нею.

— Ах, пустяки! — отвечала она. — Меня это нисколько не трогает. Но я замечаю, что ты уделяешь мне теперь куда меньше внимания. У тебя все дела, дела и дела! Ты ни на секунду не перестаешь думать о них.

Каупервуд вздохнул с облегчением. Итак, она ничего не подозревает!

Но по мере того как росла его близость с Эйлин, он перестал тревожиться мыслью, подозревает ли жена об его измене. Иногда, перебирая в уме возможные последствия создавшегося положения, он приходил к выводу, что так было бы, пожалуй, даже лучше. Она ведь не принадлежала к породе энергичных женщин, умеющих постоять за свои права. Зная ее характер, он порой надеялся, что она, может быть, и не станет так упорно противиться разрыву в их семейной жизни, как он опасался вначале. Не исключено, что она даст ему развод. Страсть и жажда счастья даже его заставляли рассуждать не столь трезво, как обычно.

Нет, говорил он себе, теперь загвоздка вовсе не в его семье, а в Батлерах. С Эдвардом Мэлией Батлером у него установилась теснейшая деловая связь. Старик не предпринимал ни одной сделки с многочисленными ценными бумагами, держателем которых он являлся, не посоветовавшись с Каупервудом. Батлер состоял пайщиком таких предприятий, как Пенсильванская угольная компания, канал «Делавэр-Гудзон», канал «Морис-Эссекс» и Ридингская железная дорога. Поняв то значение, которое приобретали филадельфийские железные дороги, он решил возможно выгоднее сбыть имеющиеся у него ценные бумаги и вложить вырученный таким образом капитал в местные линии. Ему было известно, что так же поступают Молленхауэр и Симпсон, а уж кто лучше их разбирается в местных делах? Как и Каупервуд, он полагал, что, сосредоточив у себя достаточное количество акций конных железных дорог, он в конечном итоге добьется хотя бы сотрудничества с Молленхауэром и Симпсоном. А тогда нетрудно будет провести через соответствующие органы законы, выгодные для объединенных железных дорог. Они получат разрешение на прокладку новых линий и на продолжение уже построенных. Эти операции с ценностями Батлера, а также скупка случайных пакетов акций городских конных железных дорог и входили в обязанности Каупервуда. Через своих сыновей, Оуэна и Кэлема, Батлер в то время уже вовсю хлопотал о прокладке новой линии и о выдаче необходимого для этого разрешения; желая добиться принятия законодательным собранием нужной ему резолюции, он щедро раздавал пакеты акций и наличные деньги. Дело это, однако, было нелегкое, так как выгода, которую можно было извлечь из создавшегося положения, была ясна и многим другим, в том числе Каупервуду; усмотрев здесь источник богатой наживы, он, конечно, заботился и о собственной пользе, так что из акций, которые он скупал, только часть попадала в руки Батлера, Молленхауэра и других его клиентов. Иными словами, он не столько стремился принести пользу Батлеру или кому-нибудь еще, сколько себе самому.

Вот почему предложение, с которым явился к нему Джордж Стинер — фактически от лица Стробика, Уайкрофта и Хармона, пожелавших остаться в тени, — показалось Каупервуду столь заманчивым. План Стинера заключался в том, чтобы открыть Каупервуду кредит в городской кассе из расчета двух процентов годовых или, если он откажется от комиссионных, даже безвозмездно (осторожность требовала, чтобы Стинер действовал через посредника). На эти деньги Каупервуд должен был перекупить у Северной Пенсильванской компании линию конки, проходившую по Фронт-стрит, которая не приносила большого дохода и не очень высоко котировалась из-за ее небольшого протяжения — полторы мили, — а также краткосрочности разрешения, выданного на ее эксплуатацию. В качестве компенсации за искусно проведенное дело Каупервуд получал весьма недурной куш — двадцать процентов всех акций. Стробик и Уайкрофт знали, где можно будет купить контрольный пакет, тут надо только действовать расторопно. В дальнейшем этот план предусматривал следующее: взятые из городской кассы деньги используются для продления лицензии и для продолжения самой линии; затем выпускается большой пакет акций, которые закладываются в одном из «своих» банков: таким образом через некоторое время город получает обратно занятый у него капитал, а они начинают класть в карман прибыль, приносимую линией. Для Каупервуда этот план был более или менее приемлем, если не считать того, что акции распылялись между всеми участниками аферы и ему за все его хлопоты и труды доставалась лишь сравнительно скромная доля.

Но Каупервуд никогда не упускал своей выгоды. А к этому времени у него выработалась особая деловая мораль, мораль финансиста. Он считал недопустимым красть лишь в том случае, если подобный акт стяжания или наживы так и назывался кражей. Это было неблагоразумно, опасно, а следовательно — дурно. Могло случиться, что способ приобретения или наживы вызывал сомнения и порицания. Этика, в представлении Каупервуда, видоизменялась в зависимости от обстоятельств, чуть ли не в зависимости от климата. В Филадельфии укоренилась традиция (разумеется, в кругах местных политиков, а не всего городского населения), согласно которой казначей мог безвозмездно пользоваться деньгами города при условии, что со временем он возвратит их в кассу. Казначейство и казначей здесь напоминали собою полный меда улей и пчелиную матку, вокруг которой вьются, в чаянии поживы, трутни, то есть аферисты и политические деятели. Единственной неприятной стороной сговора со Стинером было то, что ни Батлер, ни Молленхауэр, ни Симпсон, то есть фактическое «начальство» Стинера и Стробика, ничего об этом сговоре не знали. Сам Стинер, а также лица, стоявшие за ним, действовали через него, Каупервуда, в своих личных интересах. Великие мира сего, прознав об этом, могут разгневаться. Если же он откажется вести столь выгодные дела со Стинером или с кем-либо другим из местных воротил, он только сам себе навредит, ибо его с готовностью заменит другой банкир или маклер. А кроме того, нет никаких оснований предполагать, что Батлер, Молленхауэр и Симпсон об этом пронюхают.

Здесь следует еще сказать, что Каупервуд, случайно проехав по коночной линии Семнадцатой и Девятнадцатой улиц, счел ее весьма соблазнительным объектом, нужно было только раздобыть необходимый капитал. Первоначально эта линия имела объявленную ценность в пятьсот тысяч долларов, но позднее, с целью ее переоборудования, была выпущена дополнительная серия акций на сумму в двести пятьдесят тысяч, и теперь компания испытывала серьезные трудности с уплатой процентов. Большая часть акций была рассеяна среди мелких держателей, и все же Каупервуду потребовалось бы не менее двухсот пятидесяти тысяч, чтобы завладеть контрольным пакетом и быть избранным в председатели правления. Зато, наложив руку на эту линию, он мог бы уже распоряжаться акциями всецело по своему усмотрению, например, временно заложить их в отцовском банке за самую крупную сумму, какую удастся получить, затем выпустить новые акции, с их помощью подкупить членов местного законодательного собрания и таким образом добиться разрешения на продление линии, а потом уже расширить дело либо посредством новых удачных закупок, либо путем соглашения с другими компаниями. Слово «подкуп» употреблено здесь в деловом, чисто американском смысле, ибо не было человека, у которого понятие о законодательном собрании штата не ассоциировалось бы со словом «взятка». Тэренс Рэлихен, представитель финансовых кругов в Гаррисберге, низкорослый, смуглолицый ирландец, щеголявший изящной одеждой и изысканными манерами, — в свое время он посетил Каупервуда по делу о размещении пятимиллионного займа, — заверял, что в столице штата ничего не добьешься без денег или их эквивалента, то есть ценных бумаг. Каждого более или менее влиятельного члена законодательного собрания следовало «подмазать», чтобы получить его голос или поддержку. Ирландец намекнул, что если Каупервуду понадобится провести какую-нибудь комбинацию, то он, Рэлихен, рад будет с ним потолковать. Каупервуд уже не раз обдумывал свой план покупки коночной линии Семнадцатой и Девятнадцатой улиц, но все еще окончательно не решался взяться за это дело. У него имелось множество других обязательств, однако соблазн был велик, и он без устали размышлял над этим вопросом.

Кредит, предложенный Стинером для манипуляций с Северной Пенсильванской линией, делал более реальной и аферу с линией Семнадцатой и Девятнадцатой улиц. Каупервуд в это время, в интересах городского казначейства, неусыпно следил за курсом облигаций городского займа: скупал крупные пакеты, когда на бирже намечалась тенденция к их падению, и продавал, правда, с большими предосторожностями, но не менее крупными партиями, заметив, что их курс поднимается. Для всех этих манипуляций ему необходимо было иметь в своем распоряжении немалые наличные суммы. Он все время опасался, как бы на бирже не произошел крах, ибо это привело бы к падению всех имевшихся у него ценностей и вдобавок от него еще потребовали бы покрытия задолженности. Правда, тогда никакой бури не предвиделось, и Каупервуд надеялся, что избегнет катастрофы, но все же не хотел слишком распылять свои средства. Теперь многое переменилось. Если он возьмет из городских средств сто пятьдесят тысяч долларов и вложит их в линию Семнадцатой и Девятнадцатой улиц, это не будет значить, что он распыляет капитал, ибо новое предложение Стинера позволит ему обратиться к казначею, за большими кредитами для проведения других дел. Но если что-нибудь стрясется?.. Ну, да там будет видно!

— Фрэнк, — сказал однажды Стинер (они уже давно называли друг друга по имени), зайдя к нему после четырех часов — время, когда работа в конторе приближалась к концу, — Стробик считает, что дело с Северной Пенсильванской линией достаточно подготовлено и нам пора за него приниматься. Мы выяснили, что контрольный пакет акций находится в руках некоего Колтона, не Айка Колтона, а Фердинанда. Не правда ли, странное имя?

Потолстевший Стинер благодушно ухмыльнулся. Большие перемены произошли в его жизни с тех пор, как о случайно попал в городские казначеи. Вступив в эту должность, он стал прекрасно одеваться, и вся его особа светилась таким благодушием, такой самоуверенностью, что, посмотри он на себя со стороны, он, наверно, сам бы себя не узнал в своем новом обличье. Его маленькие глазки перестали шнырять из стороны в сторону, а вечная настороженность сменилась безмятежным спокойствием. Толстые ноги Стинера были обуты в добротные ботинки из мягчайшей кожи; плотный торс и жирные ляжки скрадывались отлично скроенным серовато-коричневым костюмом; остроконечный белый воротничок и коричневый шелковый галстук завершали его туалет. Широкая грудь постепенно переходила в округлое брюшко, на котором красовалась тяжелая золотая цепь, в белоснежных манжетах сверкали большие золотые запонки с довольно крупными рубинами. Весь он был какой-то розовый и упитанный. Одним словом — человек, явно преуспевающий.

Из деревянного двухэтажного домишка на Девятой улице он переехал с семьей в куда более обширный каменный дом на Спринг-Гарден-стрит. Его жена завела знакомство с женами других местных политиканов. Дети учились в средней школе, что в свое время было для него несбыточной мечтой. Он владел теперь в разных частях города четырнадцатью или пятнадцатью дешевыми земельными участками, которые со временем обещали стать ценной недвижимостью, и состоял негласным акционером Южно-Филадельфийского металлургического общества и компании «Американская говядина и свинина» — двух предприятий, существовавших только на бумаге, вся деятельность которых заключалась в том, что они, получив от города подряды, передоверяли их скромным владельцам литейных мастерских и мясных лавок, умевшим выполнять приказания, не задавая лишних вопросов.

— Да, имя необычное, — согласился Каупервуд. — Так, значит, он держатель акций? Я всегда считал, что эта линия не окупит себя: она слишком коротка. Ее следовало бы продолжить на три мили в сторону Кенсингтонского квартала.

— Совершенно верно, — поддакнул Стинер.

— Стробик не говорил вам, сколько Колтон хочет за свои акции?

— Как будто по шестьдесят восемь долларов.

— То есть по текущему курсу. Что ж, аппетит у него неплохой, а? По такой цене, Джордж, это составит, — он быстро прикинул в уме стоимость акций, находившихся в руках Колтона, — около ста двадцати тысяч только за его пакет. А это далеко не все. Есть еще судья Китчен, да Джозеф Зиммермен, да сенатор Доновэн. — Каупервуд имел в виду члена пенсильванского сената. — В общем, дельце обойдется вам недешево. А сколько еще придется затратить на продление линии! По-моему, это слишком накладно!

Каупервуд подумал о том, как просто было бы слить эту линию с вожделенной линией Семнадцатой и Девятнадцатой улиц, и, немного помолчав, спросил:

— Скажите, Джордж, почему вы все ваши комбинации проводите через Стробика, Уайкрофта и Хармона? Разве мы вдвоем не могли бы справиться с этим делом, не привлекая еще нескольких участников! По-моему, это было бы куда выгоднее для вас!

— Разумеется, разумеется! — воскликнул Стинер, и его круглые глаза уставились на собеседника с какой-то беспомощной мольбой. Каупервуд импонировал ему, и он всегда надеялся сблизиться с ним не только как с дельцом, но и как с человеком. — Я уже начал подумывать об этом. Но у них, Фрэнк, больше опыта в таких делах, чем у меня, ведь они уже столько времени занимаются ими. А я пока еще не очень-то хорошо во всем этом разбираюсь.

Каупервуд мысленно улыбнулся, хотя лицо его оставалось бесстрастным.

— Плюньте на них, Джордж! — продолжал он дружеским, конфиденциальным тоном. — Мы с вами можем и знаем столько же, сколько они, и справимся с этим делом не хуже, если не лучше их. Я знаю, что говорю. Возьмите хотя бы эту интересующую вас комбинацию с конкой. Мы вдвоем провели бы ее не хуже, чем с участием Уайкрофта, Стробика и Хармона. Высшей мудростью они не обладают. Деньги вносят не они, а вы. Их дело только протащить все это предприятие через законодательное собрание и муниципалитет. Причем в законодательном собрании они добьются не больше, чем кто-либо другой, я, например. Все зависит от договоренности с Рэлихеном, а на это нужно лишь ассигновать известную сумму. Что же касается городского совета, то в Филадельфии не один Стробик туда вхож.

Каупервуд надеялся, что, заполучив в свои руки контроль над какой-нибудь дорогой, он переговорит с Батлером и добьется, чтобы тот ему посодействовал. Это, кстати, утихомирило бы Стробика и его присных.

— Я не предлагаю вам менять ваши намерения относительно Северной Пенсильванской. Это, пожалуй, было бы неудобно. Но существуют ведь и другие комбинации. Может быть, в будущем мы с вами проведем вместе какое-нибудь дельце! Вам это будет весьма выгодно, да и мне тоже. На городском займе мы неплохо подработали, этого вы отрицать не станете.

Подработали они и впрямь очень неплохо. Не говоря уже о барышах, доставшихся «китам», сам Стинер своим новым домом, земельными участками, счетом в банке, хорошими костюмами, всем своим изменившимся мироощущением был обязан удачным манипуляциям Каупервуда с сертификатами городского займа. К описываемому нами времени уже были выпущены четыре серии облигаций по двести тысяч долларов каждая; оборот Каупервуда с этими облигациями достигал почти трех миллионов, так как он то покупал, то продавал их, играя на повышение или на понижение, в зависимости от конъюнктуры. Стинер обладал теперь состоянием по крайней мере тысяч в сто пятьдесят долларов.

— Я знаю здесь в городе одну линию, которую, при небольшой затрате энергии, можно было бы сделать очень доходной, — задумчиво продолжал Каупервуд. — Она слишком коротка, так же как Северная Пенсильванская, и обслуживает лишь малую территорию. Ее следует продолжить. Если бы нам с вами заполучить эту линию, мы могли бы объединить ее с управлением Северной Пенсильванской или какой-нибудь другой дороги. Таким образом, мы сэкономили бы на содержании конторы, служащих и на многом другом. Короче, при большом оборотном капитале всегда можно найти прибыльное дело.

Он замолчал и, раздумывая о том, что сулит ему будущее, стал смотреть в окно своего изящно обставленного, обшитого полированным деревом кабинета. Окно это выходило на задворки здания, прежде бывшего жилым домом, а теперь занятого под конторы. Во дворе зеленела чахлая травка. Красная стена дома и старинная кирпичная ограда чем-то напомнили Каупервуду их дом на Нью-Маркет-стрит, куда приезжал дядя Сенека, кубинский негоциант, в сопровождении своего чернокожего слуги. Глядя в окно, Каупервуд видел его перед собой как живого.

— Так почему же, — с важным видом спросил Стинер, клюнув на приманку, — нам с вами не завладеть этой линией! С финансовой стороны, думается мне, я мог бы обеспечить эту операцию. Какая, по-вашему, нам нужна сумма?

Каупервуд снова улыбнулся тайком.

— Точно я сейчас сказать не могу, — ответил он, помолчав. — Мне нужно досконально изучить этот вопрос. Беда в том, что я и без того уже взял немалые суммы из средств городского казначейства. Как вам известно, за мною числится двести тысяч долларов, выданных для операций с городским займом. Такая комбинация потребовала бы еще тысяч двести или триста. Если бы не это обстоятельство…

Он думал о необъяснимых биржевых паниках, о столь типичных для Америки депрессиях, которые обусловливались не столько общим положением в стране, сколько характером самих американцев.

— Если бы дело с Северной Пенсильванской линией было уже закончено…

Он потер подбородок и разгладил свои холеные, шелковистые усы.

— Больше не расспрашивайте меня, Джордж, — сказал он наконец, видя, что его собеседник уже ломает голову над тем, о какой линии идет речь. — И никому ни слова! Я сперва хорошенько проверю все, а потом мы с вами потолкуем. По-моему, есть смысл заняться этим несколько позднее, когда с Северной Пенсильванской все уже будет на мази. У меня сейчас столько хлопот, что я не решаюсь взяться еще за какое-нибудь дело. Пока что помалкивайте, а там увидим!..

Он склонился над своим столом, и Стинер встал.

— Как только вы решите, Фрэнк, что пора действовать, я открою вам кредит на ту сумму, какая вам понадобится! — воскликнул он, дивясь про себя, что Каупервуд не так уж горит желанием взяться за это дело, несмотря на то, что может рассчитывать здесь на его, Стинера, поддержку, как, впрочем, и во всякой другой выгодной комбинации. Почему бы этому талантливому, оборотистому Каупервуду не обогатить их обоих? — Вы только уведомьте Стайерса, и он вам пришлет чек. Стробик находит, что мы должны действовать без промедления.

— Я займусь этим, Джордж, — уверил его Каупервуд. — Все будет в порядке. Положитесь на меня.

Стинер подрыгал толстыми ногами, расправляя брюки, и протянул Каупервуду руку. Погруженный в обдумывание нового замысла, он вышел на улицу. Спора нет, если он сумеет как следует спеться с Каупервудом, богатство ему обеспечено: этот человек на редкость удачлив и в высшей степени осторожен. Его новый дом, прекрасная контора, растущая популярность и хитроумные комбинации, которые он проводил в жизнь вместе с Батлером и другими, — все это внушало Стинеру настоящее благоговение. Еще одна линия конной железной дороги! Они завладеют и ею и Северной Пенсильванской! Ну, если так пойдет дальше, он, Джордж Стинер, жалкий агент по страхованию жизни и продаже недвижимого имущества, станет магнатом, да, да, настоящим магнатом! Погруженный в эти мечтания, он шел по улице, забыв о том, что существуют такие понятия, как гражданский долг и общественная нравственность.

Глава 22

В ближайшие полтора года Каупервуд оказывал многочисленные тайные услуги Стинеру, Стробику. Батлеру, казначею штата Ван-Ностренду, члену пенсильванского сената Рэлихену, так называемому «представителю финансовых кругов» в Гаррисберге, и различным банкам, с которыми эти джентльмены поддерживали дружественные отношения. В интересах Стинера, Стробика, Уайкрофта, Хармона, не позабыв, конечно, и самого себя, он провел дело с Северной Пенсильванской линией, после чего сделался держателем пятой части всех акций этой дороги. Вместе со Стинером он скупил акции коночной линии Семнадцатой и Девятнадцатой улиц и также на паях с ним начал игру на фондовой бирже.

Летом 1871 года, когда Каупервуду было около тридцати четырех лет, его банкирская контора оценивалась в два миллиона долларов, из которых едва ли не полмиллиона принадлежали ему лично, и, судя по перспективам, открывавшимся перед ним, он в скором времени мог стать соперником любого американского богача. Город — в лице своего казначея Стинера — был его вкладчиком на сумму около пятисот тысяч долларов. Штат — в лице своего казначея Ван-Ностренда — доверил ему свыше двухсот тысяч долларов. Боуд накупил акций конных железных дорог на пятьдесят тысяч долларов, Рэлихен — на точно такую же сумму. Целая орава политических деятелей и их прихвостней держала у него свои деньги. Онкольный счет Эдварда Мэлии Батлера временами доходил до ста пятидесяти тысяч. Задолженность Каупервуда различным банкам, зависевшая от того, какие из его ценностей находились в закладе, колебалась от семисот до восьмисот тысяч долларов. Подобно пауку в серебристой паутине, каждая нить которой им самим тщательно соткана и испытана, Каупервуд, находясь в центре сети блистательных деловых связей, зорко следил за всем, что происходило вокруг.

Заветным его делом, которому он предавался с большей страстью, чем всем другим, были манипуляции с акциями конных железных дорог, и прежде всего — с акциями линии Семнадцатой и Девятнадцатой улиц, фактический контроль над которой находился в его руках. Благодаря авансовому кредиту, открытому Стинером банкирской конторе Каупервуда в то время, когда акции этой линии котировались особенно низко, ему удалось скупить пятьдесят один процент всех акций для себя и для Стинера, и теперь он мог распоряжаться дорогой по собственному благоусмотрению. Для этого ему пришлось прибегнуть к методам весьма «своеобразным», как их впоследствии называли в финансовых кругах, но зато он скупил акции по цене, назначенной им самим. Сначала он через своих агентов вчинил компании ряд исков, требуя возмещения убытков, якобы вызванных неуплатой причитавшихся с нее процентов. Небольшой пакет акций в руках подставного лица, ходатайство перед судом о назначении ревизии, которая установила бы, не следует ли учредить опеку по делам компании, одновременная атака с нескольких сторон на бирже, где акции этой компании стали предлагать на три, пять, семь и десять пунктов ниже курса, — совокупность всех этих действий заставила перепуганных акционеров выбросить свои бумаги на рынок. Банки пришли к заключению, что эта линия конки — слишком рискованное предприятие, и потому потребовали от компании погашения задолженности. Банк, где работал отец Каупервуда, в свое время выдал ссуду одному из главных акционеров дороги и теперь тоже потребовал возвращения денег. Затем — опять-таки через подставное лицо — начаты были переговоры с крупнейшими акционерами: им, мол, предоставляется возможность выпутаться из создавшегося положения, продав свои акции из расчета по сорок долларов за сто. Поскольку у них не было никакой возможности установить, откуда сыплются все эти напасти, они вообразили, — хотя в этом не было и крупицы истины, — что дорога находится в запущенном состоянии. Лучше отделаться от нее! Деньги у Каупервуда и Стинера уже были наготове, и они стали обладателями пятидесяти одного процента акций. Но поскольку Каупервуд, как и в афере с Северной Пенсильванской линией, втихомолку скупал у мелких акционеров все, что можно было скупить, контрольный пакет, равный пятидесяти одному проценту акций, практически оказался в его руках, а Стинер являлся держателем еще двадцати пяти процентов.

Это опьянило Каупервуда, ибо он теперь увидел возможность осуществить свою давнишнюю мечту, а именно: реорганизовать эту линию путем слияния ее с Северной Пенсильванской, выпустить по три новых акции на каждую старую, сбыть их все, за исключением контрольного пакета, затем, с помощью вырученных сумм, войти пайщиком в другие компании конных железных дорог, раздуть ценность новоприобретенных бумаг и в конце концов продать их по этой раздутой цене. Короче говоря, Каупервуд был одним из тех первых дерзких спекулянтов, которые позднее захватили в свои руки другие, еще более важные отрасли американского хозяйства и в целях личного обогащения в конце концов целиком подчинили его себе.

Что же касается этого первого слияния нескольких линий, то план Каупервуда состоял в следующем: распустить слухи о предстоящем слиянии двух компаний, исхлопотать в законодательных органах разрешение на продолжение линий, отпечатать заманчивые рекламные проспекты, а позднее и годичные отчеты и в результате взвинтить акции на фондовой бирже, насколько ему позволят его с каждым днем все возрастающие материальные ресурсы. Трудность этой операции заключалась в том, что для создания возможностей, благоприятствующих распространению и сбыту такой огромной партии акций (на сумму свыше полумиллиона), да еще при намерении оставить на полмиллиона этих акций у себя, необходимо располагать очень большим капиталом. В подобных случаях недостаточно производить на бирже фиктивные покупки, тем самым вызывая фиктивный спрос. Когда такой искусственный ажиотаж введет публику в заблуждение и позволит сбыть значительную часть акций, придется еще довольно долго поддерживать их курс, для того чтобы окончательно с ними разделаться. Если бы, к примеру, Каупервуд, как это и было в данном случае, продал пять тысяч акций, а пять тысяч оставил за собой, ему пришлось бы приложить все усилия, чтобы поддержать на определенном уровне курс сбытых им акций, ибо в противном случае неминуемо упали бы в цене и акции, оставшиеся у него на руках. Если же — как это делалось почти всегда — он заложил бы свои акции в банке, а полученные под них деньги использовал в других сделках, то при резком падении курса его акций банк, отстаивая свои интересы, потребовал бы добавочного обеспечения или даже полного покрытия задолженности. А это уже значило бы, что его афера потерпела крах и ему самому грозит банкротство. Сейчас Каупервуд проводил сложнейшую финансовую кампанию в связи с выпуском городского займа, курс которого непрерывно колебался, но в данном случае эти колебания были для него более чем желательны, ибо в конечном счете он на них наживался.

Новое нелегкое бремя, при всей заманчивости предприятия, требовало удвоенной бдительности. Продав акции по высокому курсу, он сможет вернуть ссуду, взятую у городского казначея. Его собственные акции в результате прозорливости, умения извлекать выгоду даже из отдаленного будущего и ловко составленных проспектов и отчетов будут котироваться по нарицательной стоимости или только чуть-чуть уступят ей. У него будут деньги, которые он вложит в другие конно-железнодорожные линии. Не исключено, что он со временем приберет к рукам финансовое руководство всей системой конных железных дорог и тогда станет миллионером. Одна из хитроумных выдумок Каупервуда, свидетельствовавшая о дальновидности и недюжинном уме этого человека, заключалась в том, что по мере удлинения существующих линий или прокладки новых веток он всякий раз создавал самостоятельные предприятия. Скажем, владея линией протяжением в две-три мили и пожелав продолжить ее на такую же дистанцию и по той же улице, Каупервуд не передавал этот новый участок существующему акционерному обществу, а создавал новую компанию, которая и контролировала эти дополнительные две-три мили конной дороги. Это предприятие он капитализировал в определенную сумму, на которую выпускал акции и облигации, что давало ему возможность немедленно приступать к прокладке новой линии и быстро пускать ее в действие. Покончив с этим, он вливал дочернее предприятие в первоначальную компанию, выпуская при этом новую серию акций и облигаций, которым предварительно обеспечивал широкий сбыт. Даже братья, работавшие на него, не знали всех многочисленных разветвлений его деятельности и только слепо выполняли его приказания. Случалось, что Джозеф озадаченно говорил Эдварду:

— Гм! Фрэнк, надо думать, все-таки отдает себе отчет в своих действиях.

С другой стороны, Каупервуд внимательно следил за тем, чтобы все его текущие обязательства оплачивались своевременно или даже досрочно, так как ему важно было показать всем свою неукоснительную платежеспособность. Ничего нет ценнее хорошей репутации и устойчивого положения. Его дальновидность, осторожность и точность очень нравились руководителям банкирских домов, и за ним действительно укрепилась слава одного из самых здравомыслящих и проницательных дельцов.

И все же случилось так, что к лету 1871 года ресурсы Каупервуда оказались изрядно распыленными, хотя и не настолько, чтобы положение его можно было назвать угрожающим. Под влиянием успеха, всегда ему сопутствовавшего, он стал менее тщательно обдумывать свои финансовые махинации. Мало-помалу, преисполненный веры в воплощение всех своих замыслов, он и отца убедил принять участие в спекуляциях с конными железными дорогами. Старый Каупервуд, пользуясь средствами Третьего национального банка, должен был частично финансировать сына и открывать ему кредит, когда тот срочно нуждался в деньгах. Вначале старый джентльмен немного нервничал и был настроен скептически, но, по мере того как время шло и ничего, кроме прибыли, ему не приносило, он осмелел и почувствовал себя гораздо увереннее.

— Фрэнк, — спрашивал он иногда, глядя на сына поверх очков, — ты не боишься зарваться? В последнее время ты заимствовал очень большие суммы.

— Не больше, чем бывало раньше, отец, если учесть мои ресурсы. Крупные дела нельзя делать без широкого кредита. Ты знаешь это не хуже меня.

— Это, конечно, верно, но… Возьмем, к примеру, линию Грин и Коутс, — смотри, как бы тебе там не увязнуть.

— Пустое. Я досконально знаком с положением дел этой компании. Ее акции рано или поздно должны подняться. Я сам их взвинчу. Если понадобится, я пойду на то, чтобы слить эту дорогу с другими моими линиями.

Старый Каупервуд удивленно посмотрел на сына. Свет еще не видывал такого дерзкого, бесстрашного комбинатора!

— Не беспокойся обо мне, отец! А если боишься, лучше потребуй погашения взятых мною ссуд. Мне любой банкир даст денег под мои акции. Я просто предпочитаю, чтобы прибыль доставалась твоему банку.

Генри Каупервуд сдался. Против таких доводов ему нечего было возразить. Его банк широко кредитовал Фрэнка, но в конце концов не шире, чем другие банки. Что же касается его собственных крупных вложений, в предприятия сына, то Фрэнк обещал заблаговременно предупредить его, если настанет критический момент, Братья Фрэнка тоже всегда действовали под его диктовку, и теперь их интересы были уже неразрывно связаны с его собственными.

Богатея день ото дня, Каупервуд вел все более широкий образ жизни. Филадельфийские антиквары, прослышав о его художественных наклонностях и растущем богатстве, наперебой предлагали ему мебель, гобелены, ковры, произведения искусства и картины — сперва американских, а позднее уже исключительно иностранных мастеров. Как в его собственном доме, так и в отцовском было еще недостаточно красивых вещей, а вдобавок существовал ведь и дом на Десятой улице, который ему хотелось украсить как можно лучше. Эйлин всегда неодобрительно отзывалась о жилище своих родителей. Любовь к изящным вещам была неотъемлемой особенностью ее натуры, хотя она, возможно, и не сознавала этого. Уголок, где происходили их тайные встречи, должен быть уютно и роскошно обставлен. В этом они оба был-и твердо убеждены. Итак, постепенно дом превратился в подлинную сокровищницу: некоторые комнаты здесь были меблированы еще изысканнее, чем в особняке Фрэнка. Он начал собирать здесь редкие экземпляры средневековых церковных риз, ковров и гобеленов. Приобрел мебель во вкусе эпохи короля Георга — сочетание Чиппендейла, Шератона и Хеплуайта, несколько видоизмененное под влиянием итальянского ренессанса и стиля Людовика Четырнадцатого. Он ознакомился с прекрасными образцами фарфора, скульптуры, греческих ваз, с восхитительными коллекциями японских резных изделий из слоновой кости. Флетчер Грей, молодой совладелец фирмы «Кейбл и Грей», специализировавшейся на ввозе произведений искусства, как-то зашел предложить Каупервуду гобелен XIV столетия. Подлинный энтузиаст антикварного дела, он сразу сумел заразить Каупервуда своей сдержанной и вместе с тем пламенной любовью ко всему прекрасному.

— В создании одного только определенного оттенка голубого фарфора различают пятьдесят периодов, мистер Каупервуд! — рассказывал Грей. — Мы знаем ковры по меньшей мере семи различных школ и эпох — персидские, армянские, арабские, фламандские, современные польские, венгерские и так далее. Если вы когда-нибудь заинтересуетесь этим делом, я бы очень советовал вам приобрести полную — я хочу сказать, характерную для одного какого-нибудь периода или же всех периодов в целом — коллекцию ковров. Как они прекрасны! Некоторые коллекции я видел собственными глазами, о других только читал.

— Вам не так уж трудно обратить меня в свою веру, — отвечал Каупервуд.

— Искусство со временем еще приведет меня к разорению. Я по самой своей природе к нему неравнодушен, а вы с Элсуортом и Гордоном Стрейком, — он имел в виду знакомого юношу, страстного любителя живописи, — совсем меня доконаете. Стрелка осенила блестящая идея. Он предлагает, чтобы я незамедлительно начал собирать образцы шедевров, характерные для различных школ и эпох, и уверяет, что полотна крупных мастеров со временем будут возрастать в цене и то, что я теперь куплю за несколько сот тысяч, впоследствии будет оцениваться в миллионы. Но он не советует мне заниматься американскими художниками.

— Он прав, хотя и не в моих интересах хвалить конкурента! — воскликнул Грей. — Только для этой затеи нужны огромные деньги.

— Не такие уж огромные. И, во всяком случае, не сразу. Для осуществления такого замысла потребуются годы. Стрейк считает, что и сейчас можно раздобыть прекрасные образцы разных школ с тем, чтобы впоследствии заменить их, если представится что-нибудь лучшее.

Несмотря на внешнее спокойствие Каупервуда, его душа всегда чего-то искала. Вначале единственным его устремлением было богатство да еще женская красота. Теперь он полюбил искусство ради него самого, и это было как первые проблески зари на небе. Он начал понимать, что женская красота должна быть окружена всем самым прекрасным в жизни и что для подлинной красоты есть только один достойный фон — подлинное искусство. Эта девочка — Эйлин Батлер, еще такая юная и вся светящаяся прелестью, пробудила в нем стремление к красоте, раньше ему не свойственное до таких пределов. Невозможно определить те тончайшие реакции, которые возникают в результате взаимодействия характеров, ибо никто не знает, в какой степени влияет на нас предмет нашего восхищения. Любовь, вроде той, что возникла между Каупервудом и Эйлин, — это капля яркой краски в стакане чистой воды или, вернее, неизвестное химическое вещество, привнесенное в сложнейшее химическое соединение.

Короче говоря, Эйлин Батлер, несмотря на свою юность, была несомненно сильной личностью. Ее почти безрассудное честолюбие являлось своего рода протестом против серого домашнего окружения. Не следует забывать, что, родившись в семье Батлеров, она в течение многих лет была одновременно и носительницей и жертвою их примитивно-антихудожественных мещанских взглядов на жизнь, тогда как теперь благодаря общению с Каупервудом она узнала о таких сокровищах жизни, даруемых человеку богатством и высоким общественным положением, о каких раньше и не подозревала. Как пленяла ее, например, мысль о будущих светских успехах, когда она станет женой Фрэнка Каупервуда! А его яркий и блестящий ум, раскрывавшийся перед нею в долгие часы свиданий, ум, которым она не могла не восхищаться, слушая четкие, ясные объяснения и наставления Фрэнка! Как великолепны были его мечты и планы, касающиеся финансовой карьеры, искусства, общественного положения. А главное, главное — она принадлежала ему, и он принадлежал ей! Бывали минуты, когда у нее голова шла кругом от восторга и счастья.

И в то же время сознание, что все в Филадельфии помнили ее отца как бывшего мусорщика («навозный жук» — называли его старые знакомые), ее собственные тщетные усилия в борьбе с безвкусицей и вульгарностью их домашнего быта, невозможность получить доступ в роскошные особняки, казавшиеся ей «святая святых» незыблемой респектабельности и высокого положения, — все это заронило в ее юную душу неукротимую вражду к атмосфере отцовского дома. Жизнь там не идет ни в какое сравнение с жизнью в доме Каупервудов. Она любит отца, но до чего он невежествен! И все же этот исключительный человек, ее возлюбленный, снизошел до любви к ней, снизошел даже до того, что видит в ней свою будущую жену! О боже, только бы это сбылось! Вначале она надеялась через Каупервудов свести знакомство со светской молодежью, особенно с мужчинами, стоящими выше ее на общественной лестнице, — их должна увлечь ее красота и положение богатой наследницы. Но эта надежда не оправдалась. Каупервуды и сами, несмотря на художественные наклонности Фрэнка и его растущее богатство, еще не проникли в замкнутый круг высшего общества. В сущности, они были от этого еще очень далеки, если не считать того поверхностного и, так сказать, предварительного внимания, которое им оказывалось.

Тем не менее Эйлин инстинктивно угадывала, что Каупервуд поможет ей найти выход из нынешнего положения и обеспечит для нее великолепное будущее. Этот человек поднимется до высот, о которых он и сам еще не смеет мечтать, она в этом уверена. В нем таились — пусть в неясной, едва различимой форме — великие задатки, сулившие больше того, о чем помышляла Эйлин. Она жаждала роскоши, блеска и положения в обществе. Ну что ж, все это придет, если он будет принадлежать ей. Правда, на их пути стояли препятствия, на первый взгляд непреодолимые, но ведь оба они целеустремленные люди. Как два леопарда в чаще, обрели они друг друга. Ее помыслы, незрелые, лишь наполовину сложившиеся и наполовину выраженные, по своей силе и неуклонной прямоте не уступали его дерзким стремлениям.

— По-моему, папа просто не умеет жить, — сказала она однажды Каупервуду. — Это не его вина, и он тут, собственно, ни при чем. Он и сам это сознает и сознает, что я-то уж сумела бы устроить жизнь. Сколько лет я пытаюсь вытащить его из нашего старого дома! Он понимает, как нам необходимо переехать. Но, впрочем, от этого тоже не будет никакого проку.

Она умолкла и устремила на Фрэнка свой прямой, ясный и смелый взгляд. Он любил ее строгие черты, их безукоризненную, античную лепку.

— Не огорчайся, девочка моя, — отвечал он, — со временем все уладится. Я еще не знаю сейчас, как вылезти из всей этой путаницы, но, кажется, лучше всего будет открыться Лилиан, а затем уж обдумать дальнейший план действий. Я должен устроить все так, чтобы дети не пострадали. У меня есть возможность прекрасно обеспечить их, и я нисколько не удивлюсь, если Лилиан отпустит меня с миром. Я почти уверен, что она захочет избежать сплетен и пересудов.

Он смотрел на все это с чисто практической и притом мужской точки зрения, строя свои расчеты на любви Лилиан к детям.

Эйлин вопросительно взглянула на него. Способность сочувствовать горю ближнего была до какой-то степени заложена в ней, но в данном случае она считала всякое сострадание излишним. Лилиан никогда не относилась к ней дружелюбно, у них были слишком различные взгляды на жизнь. Миссис Каупервуд не понимала, как может девушка так задирать нос и «воображать о себе», а Эйлин не могла понять, как может Лилиан Каупервуд быть такой вялой и жеманной. Жизнь создана для того, чтобы скакать верхом, кататься в экипаже, танцевать, веселиться. И еще для того, чтобы задирать нос, дразнить, пикироваться, кокетничать. Тошно смотреть на эту женщину: жена такого молодого, такого замечательного человека, как Каупервуд, — неважно, что она пятью годами старше его и мать двоих детей, — а ведет себя, словно для нее уже не существует ни романтики, ни восторгов и радостей жизни. Конечно, Лилиан не пара Фрэнку. Конечно, ему нужна молодая женщина, нужна она, Эйлин, и судьба должна соединить их. О, как восхитительно они заживут тогда!

— Ах, Фрэнк, если бы все наконец уладилось! — то и дело восклицала она.

— Как ты считаешь, можем мы надеяться или нет?

— Можем ли мы надеяться? Еще бы! Это только вопрос времени. По-моему, если я скажу Лилиан все без обиняков, она и сама не захочет, чтобы я оставался с ней. Только смотри, веди себя осторожно! Если твой отец или братья заподозрят меня, в городе произойдет грандиозный скандал, а не то и что-нибудь похуже. Они либо убьют меня на месте, либо доведут до полного разорения. Скажи, ты тщательно взвешиваешь все свои поступки?

— Я ни на секунду не забываю об этом. Если что-нибудь случится, я буду начисто все отрицать. Доказать они ничего не могут. Рано или поздно я все равно стану твоей навсегда!

Разговор происходил в доме на Десятой улице. Без ума влюбленная Эйлин ласково провела рукой по лицу Фрэнка.

— Для тебя я сделаю все на свете, любимый, — сказала она. — Я готова умереть за тебя. О, как я тебя люблю!

— Ну, девочка моя, это тебе не грозит. Умирать тебе не придется. Будь только осмотрительна.

Глава 23

И вот после нескольких лет тайной связи Каупервуда с Эйлин, в продолжение которых узы их взаимного влечения и понимания не только не ослабели, но даже окрепли, грянула буря. Беда обрушилась нежданно, как гром среди ясного неба и вне всякой зависимости от человеческой воли или намерений. Вначале это был всего только пожар, к тому же случившийся вдали от Филадельфии — знаменитый чикагский пожар 7 октября 1871 года, когда город, вернее, его обширный торговый район, выгорел дотла, и эта катастрофа мгновенно вызвала отчаянную, хотя и непродолжительную панику в финансовом мире Америки. Пожар, вспыхнувший в субботу, с неослабной силой бушевал вплоть до среды, уничтожив банки, торговые предприятия, пристани, железнодорожные пакгаузы и целые кварталы жилых домов. Наибольший урон, естественно, понесли страховые компании, и большинство их вскоре прекратило платежи. Вследствие этого вся тяжесть убытков легла на иногородних промышленников и оптовых торговцев, имевших дела с Чикаго, а также на чикагских коммерсантов. Огромные потери понесли и многие капиталисты Восточных штатов, вот уже много лет являвшиеся владельцами или арендаторами великолепных контор и особняков, которыми Чикаго уже тогда мог поспорить с любым городом на материке. Сообщение с Чикаго прервалось, и Уолл-стрит в Нью-Йорке, Третья улица в Филадельфии и Стэйт-стрит в Бостоне по первым же депешам учуяли всю серьезность положения. В субботу и воскресенье уже ничего нельзя было предпринять, так как первые вести пришли после закрытия биржи. Зато в понедельник новости стали поступать непрерывным потоком. Тотчас же держатели акций и облигаций — железнодорожных, государственных, городских, иными словами, ценностей всех видов и разрядов — начали выбрасывать их на рынок, с целью выручить наличные деньги. Банки, естественно, стали требовать погашения ссуд, и в результате на фондовой бирже возникла паника, по своим размерам равная «Черной пятнице», случившейся за два года до того в Нью-Йорке.

Когда пришло сообщение о пожаре, ни Каупервуда, ни его отца не было в городе. Вместе с несколькими банковскими деятелями они отправились осматривать трассу пригородной конно-железнодорожной линии, на продолжение которой испрашивалась ссуда. Они проехали в кабриолетах вдоль значительной части будущей линии и, вернувшись в воскресенье поздно вечером в Филадельфию, услышали крикливые голоса мальчишек-газетчиков:

— Экстренный выпуск! Экстренный выпуск! Подробности чикагского пожара!

— Экстренный выпуск! Экстренный выпуск! Чикаго в огне! Экстренный выпуск!

Протяжные, зловещие, душераздирающие крики. В сумерках этого тоскливого вечера, когда город словно пребывал в созерцательно-молитвенном настроении после воскресного дня, а в воздухе и листве деревьев уже чувствовалось умирание лета, они заставляли сердца сжиматься в мрачном предчувствии беды.

— Эй, мальчик! — прислушавшись, окликнул Каупервуд маленького оборвыша, вынырнувшего из-за угла с кипой газет под мышкой. — Что такое? Чикаго горит?!

Многозначительно переглянувшись с отцом и другими дельцами, он протянул руку за газетой, пробежал глазами заголовки и мгновенно оценил размеры беды.

ЧИКАГО В ОГНЕ!

Со вчерашнего вечера пламя безудержно бушует в торговой части города. Банки, торговые и общественные здания обращены в пепел. Прямая телеграфная связь прервана сегодня с трех часов пополудни. Никакой надежды на скорое окончание катастрофы.

— Дело, по-видимому, серьезное, — спокойно произнес Каупервуд, обращаясь к своим спутникам; в его глазах и в голосе промелькнуло что-то холодное и властное.

Отцу он немного позже шепнул:

— Это грозит паникой, если только банки и биржевые конторы не станут действовать заодно.

Быстро, отчетливо и ясно он воссоздал картину своей собственной задолженности. В банке отца заложено на сто тысяч акций его конно-железнодорожных линий, под них взято шестьдесят процентов, а под сертификаты городского займа, которых у него имелось на пятьдесят тысяч долларов, — семьдесят процентов. Для проведения биржевых операций с этими ценностями старый Каупервуд дал ему свыше сорока тысяч долларов наличными. Банкирский дом «Дрексель и К°» по книгам Фрэнка открыл ему кредит на сумму в сто тысяч долларов; они, конечно, потребуют немедленного погашения задолженности, если ими не овладеет внезапный приступ милосердия, что маловероятно. Компания «Джей Кук» тоже кредитовала его на полтораста тысяч. Они, несомненно, потребуют уплаты. Четырем банкам помельче и трем биржевым конторам он задолжал тысяч по пятьдесят долларов. Участие городского казначея в его делах выражалось в-сумме около пятисот тысяч, и если это откроется — скандал неизбежен; казначей штата тоже внес в его контору двести тысяч. Далее имелись еще сотни мелких счетов на суммы от ста до пяти и десяти тысяч долларов. Биржевая паника повлечет за собой не только востребование вкладов и необходимость погасить ссуды, но и сильно ударит по курсу ценных бумаг. Как ему реализовать свои ценности? Вот в чем вопрос. Как умудриться продать их ненамного ниже курса, ибо иначе это поглотит все его состояние и он неизбежно разорится?

Он быстро взвешивал в уме все, чем грозило ему создавшееся положение, пока прощался с друзьями, которые расходились по домам тоже в мрачном раздумье о предстоявших затруднениях.

— Поезжай домой, отец, а мне нужно отправить несколько телеграмм (телефон тогда еще не был изобретен). Я скоро вернусь, и мы вместе обсудим положение. Дело скверное! Никому ни слова, прежде всего переговорим между собой. Необходимо выработать план действий.

Старший Каупервуд уже пощипывал свои бакенбарды с растерянным и встревоженным видом. Он напряженно думал о том, что будет с ним, если сын обанкротится, так как по уши увяз в его делах. Лицо старика от испуга посерело, ибо, идя навстречу пожеланиям сына, он далеко перешагнул за пределы дозволенного. Если Фрэнк не в состоянии будет, по требованию банка, завтра же погасить ссуду в полтораста тысяч долларов, вся ответственность, весь позор падет на отца.

Фрэнк со своей стороны напряженно обдумывал ситуацию, еще более усложнявшуюся его связью с городским казначеем и тем, что в одиночку ему, конечно, не удастся поддержать курс ценностей на бирже. Тем, кто мог бы его выручить, самим приходилось туго. Обстоятельства складывались весьма неблагоприятно. Компания «Дрексель» в последнее время вздувала курс железнодорожных акций и брала под них крупные ссуды. Компания «Джей Кук» финансировала Северную Тихоокеанскую железную дорогу, изо всех сил стараясь не допускать других к участию в строительстве этой грандиозной трансконтинентальной линии. Разумеется, они теперь сами очутились в весьма щекотливом положении. При первом тревожном известии они бросятся сбывать наиболее надежные ценности — правительственные облигации и тому подобное, — лишь бы спасти другие свои бумаги, на которых можно спекулировать. «Медведи» сразу почуют наживу и примутся без зазрения совести сбивать цены, распродавая решительно все. Он же не смеет следовать их примеру. Так можно живо сломать себе шею, а для него самое главное — выгадать время. О, если бы у него было время, три дня, неделя, десять дней, гроза, несомненно, прошла бы стороной.

Больше всего он тревожился из-за полумиллиона долларов, вложенных Стинером в его предприятие. Приближались осенние выборы. Кандидатура Стинера, хотя он уже пробыл на своем посту два срока, была выставлена в третий раз. Злоупотребления, обнаруженные в городском казначействе, привели бы к весьма серьезным последствиям. Служебной карьере Стинера пришел бы конец, сам он скорее всего оказался бы на скамье подсудимых. А для республиканской партии это означало провал на выборах. Ему, Каупервуду, тоже не удастся остаться в стороне, слишком глубоко он увяз во всем этом деле. Если гроза разразится, он должен будет держать ответ перед заправилами республиканской партии. При сильном нажиме он неминуемо обанкротится, а тогда выплывет на свет не только то, что он пытался наложить руки на конные железные дороги — эти «заповедники», которые политические дельцы бережно хранили для себя, но еще и делал это при помощи незаконных ссуд из городского казначейства, из-за чего им теперь грозит поражение на выборах. На такие дела они не станут смотреть сквозь пальцы. Ему не помогут заверения, что он платил за эти деньги два процента годовых (в большинство договоров он из осторожности включал этот пункт) или же что он действовал лишь как агент Стинера. Люди непосвященные еще могли бы этому поверить, но опытных политиков так просто не проведешь. Они и не такие виды видывали.

Одно лишь обстоятельство не давало Каупервуду окончательно пасть духом: он слишком хорошо знал, как орудуют политические заправилы его города. Каждый из них, какое бы высокое положение он ни занимал, в эти критические минуты отбросит свою спесь, ибо все они, снизу и до самых верхов, извлекают для себя выгоды из предоставляемых городом льгот. Батлер, Молленхауэр и Симпсон — Каупервуд это знал — наживались на подрядах, как будто бы вполне законных, но распределявшихся только между «своими», и на огромных суммах, взимаемых городом в виде налогов — поземельного, налога на воду и т. д. — и депонируемых в тех банках, которые рекомендовала эта тройка и некоторые другие лица. Считалось, что банки оказывают городу услугу, храня его деньги в своих сейфах; поэтому они не платили процентов по этим вкладам, но пускали их в оборот, спрашивается, в чьих же интересах? У Каупервуда не было никаких оснований быть недовольным пресловутой тройкой, эти люди относились к нему совсем неплохо, но почему они считают себя монополистами по использованию всех доходов города? Он не знал лично ни Молленхауэра, ни Симпсона, но ему было известно, что они, так же как и Батлер, неплохо нажились на его махинациях с выпуском городского займа. Опять-таки Батлер был к нему чрезвычайно расположен. Не исключено, что, если все обернется из рук вон плохо и он, Каупервуд, откроет свои карты Батлеру, тот, учитывая всю напряженность положения, придет ему на помощь. Он уже мысленно решил так и поступить, если не удастся вывернуться без всякой огласки, с помощью одного только Стинера.

Но прежде всего, думал он, разрабатывая план действий, следует отправиться к Стинеру на дом и потребовать у него дополнительной ссуды в триста — четыреста тысяч долларов. Стинер и всегда-то отличался сговорчивостью, а в данном случае он, конечно, поймет, как важно, чтобы полумиллионная недостача в его кассе не сделалась достоянием гласности. Далее необходимо раздобыть еще денег, как можно больше. Но откуда? Придется вступить в переговоры с директорами банков и акционерных компаний, с крупными биржевиками и прочими деловыми людьми. Что же касается тех ста тысяч долларов, которые он должен Батлеру, то старый подрядчик, пожалуй, согласится повременить с востребованием этой суммы.

Каупервуд поспешил домой, еще с порога велел закладывать экипаж и поехал к Стинеру.

К вящему его огорчению оказалось, что Стинера нет в городе — он уехал с друзьями в бухту Чезапик стрелять уток и ловить рыбу; его ждали лишь через несколько дней. А сейчас он бродит по болотам, вблизи одного маленького городка. Каупервуд отправил срочную депешу в ближайший к этому городку телеграфный пункт и для большей уверенности телеграфировал еще в несколько мест той округи, прося Стинера немедленно вернуться. Несмотря на все это, он отнюдь не был уверен, что Стинер успеет приехать вовремя, и не знал, что делать дальше. Ему нужна была помощь, безотлагательная помощь из какого угодно источника.

Внезапно у него мелькнула обнадеживающая мысль. Батлер, Молленхауэр и Симпсон — крупнейшие акционеры конных железных дорог. Они должны объединиться, чтобы поднять цены на бирже и тем самым оградить свои же интересы. Они могут вступить в переговоры с такими крупными банками, как «Дрексель и К°», «Кук» и прочие, и настоять, чтобы те поддержали рынок. Они могут повлиять на конъюнктуру, совместно скупая акции; при такой поддержке он сумеет продать свои ценные бумаги на сумму, которая даст ему возможность обернуться, более того, не исключено, что ему удастся сыграть на понижение и неплохо заработать. Это была блестящая идея, достойная лучшего применения, и единственным слабым ее местом было отсутствие полной уверенности в том, что она осуществима.

Он решил тотчас же ехать к Батлеру, сокрушаясь лишь о том, что придется выдать себя и Стинера. Но что поделаешь! Каупервуд сел в экипаж и помчался к Батлеру.

В это время старый подрядчик сидел за обеденным столом. Он не слыхал, как газетчики выкликали экстренные выпуски, и еще ничего не знал о грандиозном пожаре в Чикаго.

Когда слуга доложил о Каупервуде, Батлер встал и, приветливо улыбаясь, пошел ему навстречу.

— Милости просим, присаживайтесь. Что прикажете: чаю или кофе?

— Благодарю вас, — отвечал Каупервуд. — Но я сегодня очень спешу. Мне необходимо потолковать с вами несколько минут, затем я должен ехать дальше. Я вас долго не задержу.

— Ну что ж, ежели так, я сейчас буду к вашим услугам.

И Батлер вернулся в столовую положить салфетку, которая была заткнута у него за воротник. Эйлин, также сидевшая за столом, узнала голос Каупервуда и насторожилась. Как бы его повидать? Что привело его к отцу в столь неурочный час? Ей неловко было тут же встать из-за стола, но она надеялась до ухода Каупервуда успеть перекинуться с ним словечком. Каупервуд думал о ней даже сейчас, когда над ним вот-вот могла разразиться гроза, как думал и о жене и о многом другом. Если он не избегнет краха, тяжело придется всем, кто с ним связан. Он не мог сказать, во что все это выльется, ведь пока тучи еще только застилали горизонт. Каупервуд снова и снова напряженно обдумывал положение, продолжая сохранять полное спокойствие духа. Спокойными оставались и его классически правильные черты, только глаза ярче обычного сияли холодным, стальным блеском.

— Итак, я слушаю, — сказал Батлер, возвращаясь. Лицо его выражало полное довольство судьбой и всем миром. — Что у вас приключилось? Надеюсь, ничего серьезного? Слишком уж сегодня хороший день!

— Я и сам надеюсь, что ничего особенно серьезного, — отвечал Каупервуд.

— Но все же мне необходимо с вами поговорить. Не лучше ли подняться к вам в кабинет?

— Я это как раз хотел предложить, — отозвался Батлер. — Да, кстати, и сигары у меня наверху.

Они пошли к лестнице, Батлер впереди, Каупервуд — следом за ним; когда старый подрядчик стал подниматься наверх, из столовой, шурша шелковым платьем, вышла Эйлин. Ее великолепные волосы, зачесанные кверху со лба и с затылка, сплетались на макушке, образуя причудливую золотисто-рыжую корону. Лицо ее пылало, а оголенные руки и плечи, выступая из темно-красного платья, казались ослепительно белыми. Она сразу почувствовала что-то неладное.

— А, мистер Каупервуд, как поживаете? — воскликнула она, протягивая ему руку, меж тем как ее отец продолжал подниматься по лестнице.

Она старалась задержать Фрэнка, чтобы перекинуться с ним несколькими словами, и ее развязно-небрежная манера обращения предназначалась для окружающих.

— Что случилось, дорогой? — прошептала она, когда отец уже был на верхней площадке. — У тебя озабоченный вид.

— Надеюсь, ничего страшного, девочка, — отвечал он. — Чикаго горит, и завтра здесь поднимется невероятная суматоха. Мне нужно поговорить с твоим отцом.

Она успела только произнести сочувственное и испуганное «ой!», а Каупервуд, высвободив руку, последовал за ее отцом. Еще раз сжав его локоть, Эйлин прошла в гостиную. Там она села и погрузилась в раздумье, ибо никогда еще не видела на лице Каупервуда столь сосредоточенно-сурового выражения. Спокойное лицо, словно вылепленное из воска, и холодное, как воск, глаза глубокие, проницательные, непостижимые!.. Чикаго горит! Какое это имеет к нему отношение? При чем здесь Фрэнк? Он никогда не посвящал ее в свои дела: она поняла бы в них не больше, чем миссис Каупервуд. Но тем не менее тревога охватила ее; ведь все это, видимо, касалось Фрэнка, с которым она была связана, по ее мнению, неразрывными узами.

Литература, если не говорить о классиках, дает нам представление только об одном типе любовницы: лукавой, расчетливой искусительнице, чье главное наслаждение — завлекать в свои сети мужчин. Журналисты и авторы современных брошюр по вопросам морали с необычайным рвением поддерживают ту же версию. Можно подумать, что господь бог установил над жизнью цензуру, а цензорами назначил крайних консерваторов. Меж тем существуют любовные связи, ничего общего не имеющие с холодной расчетливостью. В подавляющем большинстве случаев женщинам чужды лукавство и обман. Обыкновенная женщина, повинующаяся голосу чувства и глубоко, по-настоящему любящая, не способна на коварство, так же как малый ребенок; она всегда готова пожертвовать собой и стремится возможно больше отдать. Покуда длится любовь, она только так и поступает. Чувство может измениться, и тогда — «ад не знает пущей злобы», но все же любовниц чаще всего отличают жертвенность, готовность безраздельно отдать себя любимому и нежная заботливость. Такие отношения, противопоставленные алчности законного брака, и причинили твердыням супружества более всего разрушений. Человек — будь то мужчина или женщина — не может не преклоняться, не благоговеть перед подобными проявлениями бескорыстия и самопожертвования. Они равны высоким жизненным призваниям, сродни вершине искусства, то есть величию духа, каковым прежде всего отличается прекрасное полотно, прекрасное здание, прекрасная статуя, прекрасный узор, — величию, которое и есть способность щедро, неограниченно дарить себя, излучать свою красоту. Отсюда и необычное для Эйлин состояние духа.

Поднимаясь вслед за Батлером наверх, Каупервуд снова и снова перебирал в уме все подробности создавшегося положения.

— Присаживайтесь, прошу! Не выпить ли нам чего-нибудь? Ах да, вы ведь не пьете: помню, помню! Ну хоть сигару возьмите! Итак, чем это вы сегодня расстроены?

Через окна со стороны густонаселенных кварталов смутно доносились крики: «Экстренный выпуск! Экстренный выпуск! Подробности пожара в Чикаго! Весь город объят пламенем!»

— Вот чем я расстроен, — прислушавшись к этим выкрикам, отвечал Каупервуд. — Вы знаете новость?

— Нет. О чем это кричат газетчики?

— В Чикаго грандиозный пожар.

— А-а!.. — отозвался Батлер, все еще не уяснив себе значения этого события.

— Вся деловая часть города в огне, мистер Батлер, — мрачно продолжал Каупервуд, — и не позднее завтрашнего дня у нас здесь произойдут финансовые потрясения. Вот об этом я и пришел поговорить с вами. Как у вас обстоят дела с капиталовложениями? Основательно вы увязли?

По выражению лица Каупервуда Батлер вдруг понял, что происходит нечто катастрофическое. Откинувшись назад в широком кожаном кресле, он поднял свою большую руку, прикрыв ею рот и подбородок. Над толстыми суставами пальцев, над широким и хрящеватым носом поблескивали из-под косматых бровей его большие глаза. Голову ровной жесткой щетиной покрывали коротко остриженные седые волосы.

— Вон оно что! — произнес он. — Вы полагаете, завтра и у нас разразится буря? А как ваши собственные дела?

— У меня все будет более или менее в порядке, если только наши финансовые тузы сохранят хладнокровие и не поддадутся панике. Завтра, а то еще и сегодня нам всем понадобится много здравого смысла. Ведь мы накануне настоящей биржевой паники. Вы должны посмотреть правде в глаза, мистер Батлер! Долго эта паника не продлится, но и за короткий срок может произойти немало бед. Завтра, с первой же минуты открытия биржи, ценности полетят вниз на десять или пятнадцать пунктов. Банки начнут требовать погашения ссуд, и только предварительная договоренность может удержать их от такого шага. Но ни один человек не в состоянии воздействовать на них в одиночку. Здесь необходимы совместные усилия группы людей. Вы вместе с мистером Симпсоном и мистером Молленхауэром можете этого добиться, склонив банковских заправил объединиться и поддержать рынок. Все конные железные дороги попадут под удар. Если не поддержать курса, их акции катастрофически полетят вниз. Я знаю, что вы сделали крупные вложения в эти дороги. Вот я и подумал, что, возможно, вы, Молленхауэр и некоторые другие пожелаете принять свои меры. В противном случае, не скрою, мне тоже придется туговато. Я недостаточно силен, чтобы справиться самостоятельно.

Он ломал себе голову над тем, как открыть Батлеру всю правду насчет Стинера.

— Н-да, неважно получается, — задумчиво процедил старик.

Он думал о собственных делах. Паника и ему, конечно, не пойдет на пользу, но положение не так уж скверно. Банкротства ему нечего опасаться. Конечно, он может понести известные потери — не очень серьезные, — прежде чем ему удастся привести в порядок дела. А он не желал ничего терять.

— Как же это вы оказались в таком затруднительном положении? — полюбопытствовал он. Его интересовало, почему Каупервуд так страшится краха компаний конных железных дорог. — Разве у вас есть вложения в эти предприятия?

Перед Каупервудом встал вопрос — лгать или говорить правду; но нет, лгать было слишком рискованно. Если ему не удастся заручиться сочувствием и поддержкой Батлера, он может обанкротиться, и тогда правда все равно выплывет наружу.

— Я ничего не стану от вас скрывать, мистер Батлер, — сказал он, уповая на доброжелательное отношение старика и глядя на него тем смелым и уверенным взглядом, который так нравился Батлеру.

Тот порою гордился Каупервудом не меньше, чем своими сыновьями. Кроме того, он чувствовал, что молодой банкир так заметно выдвинулся именно благодаря ему, Батлеру.

— Надо вам сказать, что я уже довольно давно скупаю акции конных железных дорог, правда, не только для себя. Может быть, мне не следовало бы открывать вам то, что я сейчас открою, но, поступив иначе, я причиню ущерб и вам и многим другим лицам, которых я хотел бы от этого уберечь. Мне, разумеется, известно, что вы заинтересованы в исходе предстоящих осенью выборов. И я не хочу скрывать от вас, что я покупал много акций для Стинера и кое-кого из его друзей. Не буду утверждать, что средства для этих покупок всегда шли из городского казначейства, но в большинстве случаев это, видимо, было так. Я понимаю, как мое банкротство может отразиться и на Стинере, и на республиканской партии, и на ваших интересах. Конечно, мистер Стинер не в одиночку додумался до такой комбинации, и я здесь заслуживаю не меньшего порицания, чем остальные, но все это само собой вытекало из других дел. Как вам известно, я, по предложению Стинера, распространял выпуск городского займа, и после этой операции кое-кто из его друзей предложил мне вложить их средства в конные железные дороги. С тех пор я не переставал вести для них эти дела. Я лично занимал у Стинера большие суммы из двух процентов годовых. Скажу больше: первоначально все сделки покрывались именно таким образом, и я вовсе не хочу сваливать свою вину на других. Ответственность падает на меня, и я готов ее нести, но если я потерплю крах, имя Стинера будет запятнано, и это пагубно отразится на всем городском самоуправлении. Разумеется, я не хочу оказаться банкротом, да для этого и нет никаких оснований. Если бы не угроза паники, я мог бы сказать, что мои дела никогда еще не были так хороши. Но я не в силах выдержать бурю, если не получу помощи, и я хочу знать, окажете ли вы мне ее. Если я вывернусь, то даю вам слово принять все меры для скорейшего возврата денег в городское казначейство. Жаль, что мистера Стинера сейчас нет в городе, не то я привез бы его к вам, чтобы он подтвердил мои слова.

Каупервуд лгал самым беззастенчивым образом, говоря о намерении привезти с собою Стинера; возвращать деньги в городское казначейство он тоже не собирался, разве что частями и в удобные ему сроки. Но звучало все это честно и убедительно.

— Какую сумму вложил Стинер в ваше предприятие? — осведомился Батлер. Он был несколько огорошен столь неожиданным оборотом дел. Вся эта история выставляла Каупервуда и Стинера в весьма невыгодном для них свете.

— Около пятисот тысяч долларов, — отвечал Каупервуд.

Старик выпрямился в кресле.

— Неужто так много? — вырвалось у него.

— Да, приблизительно… может быть, немного меньше или больше, — я точно не знаю.

Старый подрядчик со скорбным и важным видом слушал все, что излагал ему Каупервуд, в то же время обдумывая, как это отзовется на интересах республиканской партии и на его собственных договорах с городским самоуправлением. Каупервуд внушал ему симпатию, но дело, о котором он сейчас рассказывал, выглядело сомнительным и очень нечистым. Батлер был человек медлительный, тяжелодум, но если уж он начинал думать над каким-нибудь вопросом, то додумывал его до конца. В филадельфийские конные железные дороги у него был помещен значительный капитал — не менее восьмисот тысяч долларов; у Молленхауэра, вероятно, и того больше. Сколько вложил в это дело сенатор Симпсон, он не знал. Но Каупервуд в свое время говорил ему, что и сенатор являлся держателем крупных пакетов таких акций. Большинство этих бумаг у них всех, как и у Каупервуда, было заложено в разных банках, а полученные под них деньги помещены в другие предприятия. Требование погашения ссуд не сулило им ничего хорошего, но все-таки ни у кого из этого триумвирата дела не были в таком уж отчаянном состоянии. Они сумеют вывернуться без особых хлопот, хотя, возможно, и не без убытков, если тотчас же примут все меры для самозащиты.

Батлер не придал бы делу такого значения, если бы Каупервуд сообщил ему, что Стинер всадил в это предприятие тысяч семьдесят пять или сто. Это можно было бы как-нибудь уладить. Но пятьсот тысяч!..

— Большие деньги! — сказал Батлер, дивясь необычайной смелости Стинера, но еще не связывая ее с хитроумными махинациями Каупервуда. — Тут надо хорошенько пораскинуть мозгами. Если завтра начнется паника, нам нельзя терять ни минуты. А много ли вам будет проку от того, что мы поддержим рынок?

— Очень много, — отвечал Каупервуд, — хотя, конечно, мне придется доставать деньги еще и другим путем. Кстати, у меня числится ваш вклад в сто тысяч долларов. Как вы полагаете, потребуются они вам в ближайшие дни?

— Возможно.

— Не исключено, что и мне эти деньги будут так нужны, что я не сумею немедленно вернуть их вам без серьезного ущерба для себя, — заметил Каупервуд. — И это только одно из многих звеньев всей цепи. Если бы вы, сенатор Симпсон и Молленхауэр объединились — основная масса акций ведь в ваших руках — и воздействовали на мистера Дрекселя и мистера Кука, вам удалось бы заметно разрядить атмосферу. Я отлично выйду из положения, коль скоро от меня не потребуют погашения задолженности, а если на бирже не произойдет слишком резкого падения курсов, то никто с меня этого не потребует. В противном случае все мои бумаги будут обесценены, и я не выдержу.

Старик Батлер встал.

— Дело серьезное, — сказал он, — не надо было вам связываться со Стинером. Все это, как ни верти, выглядит достаточно неприглядно. Скверная, скверная история, — сурово добавил он. — Тем не менее я сделаю все возможное. Многого не обещаю, но я к вам всегда хорошо относился и не хочу оставлять вас в беде, разве только у меня не будет иного выхода. Неприятно, очень неприятно! И помните еще, что не я один решаю дела в нашем городе!

При этих словах Батлер подумал, что Каупервуд, собственно говоря, поступил вполне порядочно, своевременно предупредив его об угрозе собственным его интересам и выборам в муниципалитет, хотя, с другой стороны, он тем самым спасал и свою шкуру. Так или иначе, но Батлер решил сделать для него все возможное.

— Нельзя ли устроить, чтобы эта история со Стинером и городским казначейством не предавалась огласке день-другой, пока я не успею получше разобраться во всем происходящем? — осторожно спросил Каупервуд.

— Не обещаю, — отвечал Батлер, — хотя и сделаю все, что от меня зависит. Но вы можете быть спокойны: история эта не пойдет дальше, чем будет необходимо для вашего же блага.

Сейчас он уже раздумывал над тем, как им выпутаться из последствий совершенного Стинером преступления, если Каупервуд все-таки обанкротится.

— Оуэн! — позвал он, открыв дверь и перегибаясь через перила лестницы.

— Что, отец?

— Вели Дэну закладывать кабриолет и ждать у подъезда. А сам одевайся, поедешь со мной.

— Хорошо, отец.

Батлер вернулся в комнату.

— Н-да! Изрядная буря в стакане воды, а? В Чикаго пожар, а мне здесь, в Филадельфии, хлопот не обобраться! Ну и ну!

Каупервуд уже встал и направился к двери.

— А вы куда?

— Домой. Ко мне придут несколько человек, с которыми нужно повидаться. Но если вы разрешите, я еще раз заеду попозднее.

— Да, да, конечно, — ответил Батлер. — Я думаю, что к двенадцати наверняка уже буду дома. Ну, прощайте! Впрочем, мы, вероятно, еще увидимся. Я расскажу вам все, что мне удастся узнать.

Он вернулся зачем-то к себе в кабинет, и Каупервуд один спустился по лестнице. Стоявшая у портьеры Эйлин знаком подозвала его к себе.

— Я надеюсь, ничего страшного не случилось, дорогой? — с тревогой спросила она, заглядывая в его глаза, сегодня какие-то торжественно-серьезные.

Сейчас было не время для любовного воркования, и Каупервуд это чувствовал.

— Нет, — почти холодно ответил он, — надо думать, что ничего страшного.

— Только смотри, Фрэнк, не забывай обо мне надолго из-за своих дел! Не забудешь? Правда? Я ведь так люблю тебя!

— Нет, нет, не забуду! — отвечал он серьезно и быстро, хотя по тону чувствовалось, что мысли его далеко. — Ты же знаешь! Разве могу я тебя забыть? — Он хотел было поцеловать ее, но его вспугнул какой-то шорох. — Тес!

Каупервуд направился к двери, и Эйлин проводила его влюбленным, исполненным сочувствия взглядом.

Что, если с ее Фрэнком стрясется какая-нибудь беда? Разве мало на свете несчастий? Что ей тогда делать? Эта мысль больше всего ее мучила. Что она предпримет, как она может помочь ему? Он сегодня выглядит таким бледным, таким утомленным.

Глава 24

Чтобы правильно осветить положение, в котором оказался Каупервуд, нам придется сказать несколько слов об отношениях, существовавших в ту пору между республиканской партией в Филадельфии и Джорджем Стинером, Генри Молленхауэром, сенатором Марком Симпсоном и другими. Батлер, как мы уже видели, связанный с Каупервудом обычными деловыми интересами, вдобавок еще был дружески расположен к нему. Стинер служил слепым орудием в руках Каупервуда. Молленхауэр и сенатор Симпсон небезуспешно соперничали с Батлером во влиянии на городские дела. Симпсон представлял в законодательном собрании штата республиканскую партию, которая в случае необходимости могла потребовать от городского самоуправления изменения местных избирательных законов, пересмотра уставов городских учреждений, расследования деятельности политических организаций и отдельных лиц. К услугам Симпсона был целый ряд влиятельных газет, акционерных обществ, банков. Молленхауэр, человек солидный и почтенный, представлял филадельфийских немцев, несколько американских семейств и несколько крупных акционерных обществ. Все трое были сильными, ловкими людьми и опасными противниками для тех, кто сталкивался с ними на политическом поприще. Последние двое немало рассчитывали на популярность Батлера среди ирландцев, некоторых местных партийных лидеров и почтенных католиков, которые верили ему так, словно он был их духовным отцом. Батлер, со своей стороны, платил своим приверженцам покровительством, вниманием, помощью и неизменным благожелательством. В награду за эти попечения город — через Молленхауэра и Симпсона — передавал ему крупные подряды на мощение улиц, постройку мостов и виадуков, прокладку канализации. Но получать эти подряды можно только при условии, что дела республиканской партии, видным деятелем которой он был и которая, так сказать, кормила его, ведутся чинно и благопристойно. С другой стороны, почему он, собственно, обязан заботиться об этом больше, чем Молленхауэр или Симпсон, — ведь Стинер не его ставленник. По службе казначей подчинялся главным образом Молленхауэру.

Вот о чем, изрядно обеспокоенный всем случившимся, думал Батлер, садясь с сыном в кабриолет.

— У меня только что был Каупервуд, — сказал он Оуэну, который в последнее время начал отлично разбираться в финансовых делах, а в вопросах политических и общественных выказывал даже большую прозорливость, чем отец, хотя и не был столь сильной личностью. — Говорит, что очутился в весьма затруднительном положении. Вот, слышишь? — добавил он, когда до них донеслись крики: «Экстренный выпуск! Экстренный выпуск!» — Чикаго в огне. Завтра на бирже начнется паника. Наши железнодорожные акции заложены в разных банках. Надо держать ухо востро, а не то от нас потребуют погашения ссуд. Завтра мы прежде всего должны позаботиться, чтобы этого не случилось. У Каупервуда есть моих сто тысяч долларов, но он просит не изымать их, а кроме того, говорит, что у него вложены в дело деньги Стинера.

— Стинера? — удивился Оуэн. — Он, что же, балуется на бирже? — До Оуэна доходили слухи о Стинере и его присных, но он как-то не придал им значения и ничего еще не успел рассказать отцу. — И много у Каупервуда его денег?

Батлер ответил не сразу.

— Немало, — процедил он наконец. — По правде сказать, даже очень много: около пятисот тысяч. Если это станет известно, шум поднимется невообразимый.

— Ого! — вырвалось у изумленного Оуэна. — Пятьсот тысяч долларов! Господи ты боже мой! Неужели Стинер заграбастал полмиллиона? По совести говоря, я бы не поверил, что у него хватит ума на такое дело! Пятьсот тысяч! То-то будет скандал, если об этом узнают!

— Ну, ну, обожди малость! — отозвался Батлер, стараясь возможно яснее представить себе, как это могло произойти. — Мы не знаем всех подробностей. Возможно, что Стинер сначала и не собирался брать так много. Все еще может уладиться. Деньги вложены в разные предприятия. Каупервуд еще не банкрот. И деньги покуда не пропали. Теперь надо решить, что предпринять для его спасения. Если он говорит правду — а до сих пор еще не было случая, чтоб он солгал, — он может вывернуться, лишь бы акции городских железных дорог завтра утром не полетели вверх тормашками. Я сейчас повидаюсь с Молленхауэром и Симпсоном. Они тоже заинтересованы в этих бумагах. Каупервуд просил меня поговорить с ними; может, мне удастся воздействовать на банки, чтобы те поддержали рынок. Он думает, что мы укрепим свои активы, если завтра на бирже начнем скупать эти акции для поддержания курса.

Оуэн быстро перебирал в уме все, что ему было известно о Каупервуде. По его мнению, Каупервуда следовало основательно проучить. Все это его затея, а не Стинера, тут Оуэн не сомневался. Его удивляло только, что отец сам этого не видит и не возмущается Каупервудом.

— Вот что я тебе скажу, отец, — помолчав, произнес он несколько театральным тоном. — Каупервуд накупил акций на взятые у Стинера деньги и сел в лужу. Не случись пожара, это сошло бы ему с рук, но сейчас он еще хочет, чтобы ты, Молленхауэр, Симпсон и другие вытаскивали его. Он славный малый, и я неплохо отношусь к нему, но с твоей стороны будет безумием действовать по его указке. Он и без того захватил в свои руки больше, чем следовало. На днях я слышал, что линия Фронт-стрит и большая часть линии Грин и Коутс принадлежат ему, да еще он совместно со Стинером является владельцем линии Семнадцатой и Девятнадцатой улиц. Но я не поверил и все собирался спросить тебя, так ли это. Я подозреваю, что Каупервуд в том и другом случае припрятал для себя контрольный пакет акций. Стинер только пешка; Каупервуд вертит им как угодно.

Глаза Оуэна зажглись алчностью и неприязнью. Каупервуд должен понести примерное наказание: надо продать с молотка его предприятие, а его самого изгнать из акционеров конных железных дорог. Оуэн давно жаждал занять в этом деле ведущее положение.

— Видишь ли, — глухо отвечал Батлер, — я всегда полагал, что этот молодой человек умен, но что он такой пройдоха, я не думал. Все разыграл как по нотам. Да и ты, я вижу, тоже не из простачков, а? Ну, надо хорошенько все взвесить, и, может, мы еще это дело уладим. Здесь есть одно очень существенное обстоятельство. Мы прежде всего должны помнить о республиканской партии. Наш успех, как тебе известно, неразрывно связан с ее успехом. — Он замолчал и посмотрел на сына. — Если Каупервуд обанкротится и деньги не будут возвращены в кассу… — Старик внезапно оборвал начатую фразу. — В этой истории меня беспокоит только Стинер и городское казначейство. Если мы ничего не предпримем, то республиканской партии туго придется осенью на выборах, а заодно могут полететь и некоторые наши подряды. Не забывай о том, что в ноябре выборы! Я все думаю, брать у него или не брать эти сто тысяч долларов? Утром мне понадобится немало денег, чтобы покрыть задолженность.

Курьезная психологическая подробность: только сейчас Батлер начал по-настоящему уяснять себе всю трудность положения. В присутствии Каупервуда, который красноречиво излагал ему свои нужды, он до такой степени поддался воздействию его личности и своего расположения к нему, что даже толком не разобрался в том, насколько эта история затрагивает его собственные интересы. И только теперь, на свежем вечернем воздухе, беседуя с Оуэном, лелеявшим собственные честолюбивые замыслы и нимало не склонным щадить Каупервуда, Батлер начал трезво смотреть на вещи, и вся история предстала перед ним в более или менее правильном освещении. Ему пришлось согласиться, что Каупервуд серьезно скомпрометировал республиканскую партию и поставил под угрозу городское казначейство, а попутно и его, Батлера, личные интересы. И все же старик питал к нему симпатию и не намеревался бросить его на произвол судьбы. Сейчас он ехал к Молленхауэру и Симпсону, чтобы спасать Каупервуда, — правда, заодно еще и республиканскую партию и свои собственные дела. Но все же какой срам! Он сердился и возмущался. Что за прохвост этот молодой человек! Кто бы мог подумать, что он пустится в такие авантюры. Тем не менее Батлер и сейчас не утратил расположения к нему; он чувствовал, что должен предпринять какие-то шаги для спасения Каупервуда, если только его еще можно спасти. Не исключено даже, что он исполнит его просьбу и, если и другие тоже отнесутся к нему с сочувствием, до последней минуты не тронет своего стотысячного вклада.

— Право же, отец, — помолчав, сказал Оуэн, — я не понимаю, почему ты должен беспокоиться больше, чем Молленхауэр и Симпсон. Если вы втроем захотите помочь Каупервуду выпутаться, дело ваше; но, убей меня, я не понимаю, зачем вам это нужно! Конечно, если эта история выплывет до выборов, то ничего хорошего не получится, но разве нельзя до тех пор замолчать ее? Твои вложения в конные железные дороги куда важнее этих выборов, и, если бы ты нашел способ прибрать к рукам конку, тебе больше не пришлось бы волноваться о выборах. Мой совет: завтра же утром потребовать свои сто тысяч долларов, чтобы удовлетворить претензии банков, в случае если курс акций сильно упадет. Это может повлечь за собой банкротство Каупервуда, но тебе нисколько не повредит. Ты явишься на биржу и скупишь его акции; меня не удивит, если он сам прибежит к тебе с таким предложением. Ты должен повлиять на Молленхауэра и Симпсона, пусть они припугнут Стинера и потребуют, чтобы он больше ни одного доллара не давал взаймы Каупервуду. Если ты этого не сделаешь, он бросится к Стинеру и возьмет у него еще денег. Стинер зашел уж слишком далеко. Может, Каупервуд не захочет распродать свой пай, это его дело, но он почти наверняка вылетит в трубу, и тогда ты сумеешь скупить на бирже сколько угодно его акций. Я лично думаю, что он будет распродаваться. А портить себе кровь из-за этих стинеровских пятисот тысяч тебе незачем. Никто не заставлял его одалживать их Каупервуду. Пусть выпутывается как знает. Правда, партия может попасть под удар, но сейчас не это самое важное. Вы с Молленхауэром окажете давление на газеты, и они будут молчать до окончания выборов.

— Обожди, обожди малость! — сказал сыну старый подрядчик и снова погрузился в размышления.

Глава 25

Генри Молленхауэр, как и Батлер, жил в одной из новых частей города, на Брод-стрит, неподалеку от тоже нового и красивого здания библиотеки. Дом у него был обширный и очень типичный для жилища новоиспеченного богача того времени — четырехэтажное здание, облицованное желтым кирпичом и белым камнем, без всякого определенного стиля, но все-таки довольно приятное для глаза. Широкие ступени вели на просторную веранду, посредине которой красовалась Тяжелая резная дверь, а по бокам ее — узкие окна, украшенные светло-голубыми, очень изящными жардиньерками. Во всех двадцати комнатах этого дома были великолепные паркетные полы и очень дорого стоившие по тем временам деревянные панели. В первом этаже помещалась зала, огромная гостиная и обшитая дубом столовая, размером не меньше тридцати квадратных футов; во втором — комната, где стоял рояль, отданный в распоряжение трех дочерей хозяина, мнивших себя музыкантшами, библиотека, кабинет самого Молленхауэра и будуар его жены с прилегающими к нему ванной комнатой и небольшим зимним садом.

Молленхауэр считался и сам считал себя очень важной персоной. В финансовых и политических делах он обладал исключительной проницательностью. Хотя он был немцем, вернее, американцем немецкого происхождения, внешность у него была типично американская и притом очень внушительная. Холодный и острый ум светился в его глазах. Роста он был высокого, сложения плотного. Его могучая грудь и широкие плечи прекрасно гармонировали с красивой головой, казавшейся в зависимости от ракурса то круглой, то удлиненной. Выпуклый лоб тяжело нависал над живыми, пытливыми, колючими глазами. Нос, рот, подбородок, а также полные гладкие щеки — словом, все крупное, выразительное, правильное лицо Молленхауэра свидетельствовало о том, что этот человек знает, чего хочет, и умеет поставить на своем, наперекор всем препятствиям. С Эдвардом Мэлией Батлером Молленхауэра связывала тесная дружба — насколько она возможна между двумя дельцами, — а Марка Симпсона он уважал приблизительно так, как один тигр уважает другого. Он умел ценить выдающиеся способности и всегда был готов играть честно, если честно велась игра. В противном случае его коварство не знало границ.

Молленхауэр не ждал ни Эдварда Батлера, ни его сына в воскресный вечер. Этот человек, владевший третьей частью всех богатств Филадельфии, сидел у себя в библиотеке, читал и слушал игру на рояле одной из своих дочерей. Жена и две другие дочери ушли в церковь. По натуре он был домосед. А так как воскресный вечер в мире политиков вообще считается удобным временем для всевозможных совещаний, то Молленхауэр предполагал, что кто-нибудь из его видных собратьев по республиканской партии может заглянуть к нему. Поэтому когда лакей — он же дворецкий — доложил о Батлере с сыном, он даже обрадовался.

— Кого я вижу! — приветствовал он Батлера, протягивая ему руку. — Очень, очень рад! И Оуэн с вами? Как дела, Оуэн? Чем прикажете потчевать вас, джентльмены, и что вы предпочитаете курить? Для начала надо выпить по рюмочке. Джон, — обратился он к слуге, — подайте-ка чего-нибудь крепкого!.. А я сидел и слушал, как играет Каролина. Но вы, очевидно, смутили ее.

Он придвинул Батлеру кресло и указал Оуэну на место по другую сторону стола. Не прошло и минуты, как слуга вернулся с изящным серебряным подносом, в изобилии уставленным бутылками виски, старого вина и коробками с разными сортами сигар. Оуэн принадлежал к новому типу дельцов, воздерживавшихся от вина и от курения. Отец его в очень умеренном количестве позволял себе и то и другое.

— Уютный у вас дом! — сказал Батлер, поначалу умалчивая о причине своего посещения. — Неудивительно, что вы и в воскресенье вечером никуда не выезжаете. Что новенького в городе?

— Ничего особенного, насколько мне известно, — спокойно отвечал Молленхауэр. — Все идет как по маслу. Но вы, кажется, чем-то обеспокоены?

— Да, немножко, — отвечал Батлер, допивая коньяк с содовой. — Тревожные известия. Вы еще не читали вечерних газет?

— Нет, не читал. — И Молленхауэр выпрямился в кресле. — А разве сегодня вышли вечерние выпуски? Что же такое случилось?

— Ничего, если не считать пожара в Чикаго. И похоже, что завтра утром у нас на фондовой бирже начнется изрядная суматоха.

— Что вы говорите! А я еще ничего не слышал. Значит, вышли вечерние газеты?.. Так, так… Что же, большой там пожар?

— Говорят, весь город в огне, — вставил Оуэн, с интересом наблюдавший за выражением лица знаменитого политического деятеля.

— Да… Вот это новость! Надо послать за газетой. Джон! — кликнул он слугу и, когда тот появился, сказал: — Раздобудьте мне где-нибудь газету. Почему вы считаете, что это может отразиться на здешних делах? — обратился он к Батлеру после ухода слуги.

— Видите ли, существует одно обстоятельство, о котором я ничего не знал до самой последней минуты. Наш милейший Стинер, возможно, недосчитается изрядной суммы в своей кассе, если только дело не обернется лучше, чем кое-кто предполагает, — спокойно пояснил Батлер. — А такая история, как вы сами понимаете, едва ли произведет выгодное впечатление перед выборами, — добавил он, и его умные серые глаза впились в Молленхауэра, который ответил ему таким же пристальным взглядом.

— Откуда вы это узнали? — ледяным тоном осведомился Молленхауэр. — Неужели он намеренно произвел растрату? И сколько он взял, вам тоже известно?

— Довольно приличный куш, — по-прежнему спокойно отвечал Батлер. — Насколько я понял, около пятисот тысяч долларов. Пока это еще не растрата. Но как дело обернется в дальнейшем, неизвестно.

— Пятьсот тысяч! — в изумлении воскликнул Молленхауэр, стараясь, однако, сохранить обычное самообладание. — Не может быть! Когда же он начал брать деньги? И куда их девал?

— Он ссудил около пятисот тысяч молодому Каупервуду с Третьей улицы, тому самому, что проводил реализацию городского займа. На эти деньги они — в своих личных интересах — пускались в разные аферы, главным образом скупали акции конных железных дорог.

При упоминании о конных дорогах бесстрастное лицо Молленхауэра чуть-чуть дрогнуло.

— По мнению Каупервуда, этот пожар завтра вызовет биржевую панику, и он опасается, что ему не выйти из положения без солидной поддержки. Если же он обанкротится, то в городском казначействе окажется дефицит в пятьсот тысяч долларов, который уже нельзя будет восполнить, Стинера нет в городе, а Каупервуд явился ко мне с просьбой найти способ поддержать его. Надо сказать, что он в свое время выполнял для меня кое-какие поручения и потому понадеялся, что теперь я приду к нему на помощь, то есть склоню вас и сенатора воздействовать на крупные банки, чтобы таким образом поддержать завтра курс ценностей на бирже. Иначе Каупервуду грозит крах, а скандал, который, по его мнению, неизбежно разразится, может повредить нам на выборах. Мне кажется, что он тут не ведет никакой игры, а просто хлопочет о том, чтобы по возможности спасти себя и не подвести меня или, вернее, нас.

Батлер умолк. Молленхауэр, коварный и скрытный, даже виду не подал, что встревожен этим неожиданным известием. Но так как он всегда был уверен, что у Стинера нет ни крупицы финансовых или организационных способностей, то его любопытство было изрядно возбуждено. Значит, его ставленник пользовался средствами казначейства тайком от него и теперь оказался перед угрозой судебного преследования! Каупервуда Молленхауэр знал лишь понаслышке, как человека, приглашенного в свое время для проведения операции с займом. На этой операции кое-что нажил и он, Молленхауэр. Ясно, что этот банкир околпачил Стинера и на полученные от него деньги скупал акции конных железных дорог! Следовательно, у него и у Стинера должно быть немало этих бумаг — обстоятельство, чрезвычайно заинтересовавшее Молленхауэра.

— Пятьсот тысяч долларов! — повторил он, когда. Батлер закончил свой рассказ. — Н-да, кругленькая сумма! Если бы Каупервуда могла спасти одна только поддержка рынка, мы, пожалуй, пошли бы ему навстречу, но в случае серьезной паники такой маневр останется безрезультатным. Если этот молодой человек сильно стеснен в средствах, а на бирже начнется резкое падение ценностей, то для его спасения понадобится еще целый ряд дополнительных мероприятий. Мне это известно по опыту. Вы случайно не знаете, каков его пассив?

— Нет, не знаю, — отвечал Батлер.

— Денег, вы говорите, он у вас не просил?

— Он хочет только, чтобы я не брал у него своих ста тысяч, покуда не определится его положение.

— А Стинера и в самом деле нет в городе? — осведомился недоверчивый по природе Молленхауэр.

— Так утверждает Каупервуд. Мы можем послать кого-нибудь проверить.

Молленхауэр уже обдумывал, как бы поумнее выйти из положения. Поддержать курс ценностей — это, конечно, самое лучшее, если таким образом удастся спасти Каупервуда, а заодно с ним казначея и честь республиканской партии. Стинер окажется вынужденным возвратить в казну пятьсот тысяч долларов, для чего ему придется продать свои акции, и тогда почему бы ему, Молленхауэру, не купить их? Но тут, видимо, нужно будет учесть и интересы Батлера. А что, спрашивается, он может потребовать?

Из дальнейшего разговора с Батлером Молленхауэр выяснил, что Каупервуд готов возместить недостающие пятьсот тысяч долларов, если только ему удастся сколотить такую сумму. Насчет его паев в разных линиях конки у них пока разговора не было. Но какая могла быть уверенность в том, что Каупервуда удастся спасти таким способом и что у него даже в этом случае будет желание и возможность собрать пятьсот тысяч долларов и вернуть их Стинеру? Он сейчас нуждается в наличных, но кто даст их ему теперь, когда надвигается неминуемая паника? Какое обеспечение может он предложить? С другой стороны, если хорошенько нажать, можно будет принудить их обоих — его и Стинера — отдать за бесценок свои железнодорожные акции. Если ему, Молленхауэру, удастся заполучить их, то какое ему, собственно, дело, победит его партия осенью на выборах или потерпит поражение; впрочем, он, как и Оуэн, считал, что поражения можно избежать. Вернее, можно по примеру прежних лет купить победу. Растрату Стинера, если из-за краха Каупервуда он окажется растратчиком, несомненно, удастся скрыть до победы на выборах. Впрочем, мелькнула у него мысль, еще желательнее было бы припугнуть Стинера, чтобы он отказал в дополнительной помощи Каупервуду, а затем резко сбить цену на его акции конных железных дорог и тем самым на акции всех других держателей, не исключая Батлера и Симпсона. В Филадельфии эти линии со временем станут одним из главнейших источников обогащения. Но сейчас надо делать вид, что в первую очередь его заботит спасение партии на предстоящих выборах.

— Я, конечно, не могу решать за сенатора, — задумчиво начал Молленхауэр, — и не знаю, какова будет его точка зрения. Но я лично готов сделать все от меня зависящее, чтобы поддержать курс ценностей, если это принесет какую-нибудь пользу. Готов хотя бы уже потому, что банки и от меня могут потребовать погашения задолженности. Но сейчас нам надо прежде всего позаботиться об избежании огласки до конца выборов, если Каупервуд все-таки вылетит в трубу. Ведь у нас нет никакой уверенности, что наши усилия поддержать рынок увенчаются успехом.

— Никакой! — хмуро подтвердил Батлер.

Оуэну уже стало казаться, что Каупервуд обречен. Но в это время у дверей позвонили. Горничная, заменившая посланного за газетой лакея, доложила о сенаторе Симпсоне.

— А, легок на помине! — воскликнул Молленхауэр. — Просите! Сейчас мы узнаем его мнение.

— Я думаю, что мне следует оставить вас, — обратился Оуэн к отцу. — Я пойду к мисс Каролине и попрошу ее спеть мне что-нибудь. Я буду ждать тебя, отец, — добавил он.

Молленхауэр подарил его одобрительной улыбкой, и Оуэн вышел, в дверях столкнувшись с сенатором Симпсоном.

Никогда еще в Пенсильвании, которая дала миру немало интересных личностей, не процветал более любопытный тип, чем сенатор Симпсон. В противоположность Батлеру и Молленхауэру, сейчас тепло приветствовавших его, внешне он выглядел довольно невзрачно: невысокого роста — пять футов девять дюймов, тогда как рост Молленхауэра достигал шести, а Батлера — пяти футов и одиннадцати дюймов, с постным лицом и круто срезанным подбородком — у двух других щеки были как налитые, а тяжелые челюсти выдавались вперед. Взгляд у него тоже был не столь открытый, как у Батлера, и не столь надменный, как у Молленхауэра. Зато в его глазах светился недюжинный ум. Это были странные, глубоко сидящие, бездонные глаза; они напоминали глаза кошки, высматривающей добычу из темного угла со всем коварством кошачьей породы. Копна черных волос ниспадала на его красивый низкий белый лоб, а лицо отличалось синеватой бледностью, как у людей с плохим здоровьем. Несмотря на такую наружность, в этом человеке таилась своеобразная, упорная, незаурядная сила, с помощью которой он подчинял себе людей, — хитрость, научившая его распалять алчность обещаниями наживы и быть беспощадным в расправе с теми, кто осмеливался ему перечить. Симпсон был тихоня, как многие люди такого склада, хилый, с холодными, скользкими руками и вялой улыбкой, но глаза своей выразительностью искупали все недостатки его наружности.

— Добрый вечер, Марк, рад вас видеть, — приветствовал его Батлер.

— Здравствуйте, Эдвард, — негромко отозвался гость.

— Ну, дорогой мой сенатор, время не оставляет на вас никаких следов. Что прикажете вам налить?

— Нет, Генри, я ничего пить не буду, — отвечал Симпсон. — Я к вам заглянул на несколько минут, по пути домой. Моя жена здесь неподалеку, у Кэвеноу, и мне надо еще заехать за ней.

— Вы даже не подозреваете, как кстати вы явились, сенатор, — начал Молленхауэр, усаживаясь после того, как сел гость. — Батлер только что рассказывал мне о небольшом затруднении политического характера, возникшем с тех пор, как мы с вами не виделись. Вы, наверно, слышали, что в Чикаго грандиозный пожар?

— Да, мне только что рассказал об этом Кэвеноу. По-видимому, дело очень серьезное. Завтра утром надо ожидать резкого падения ценностей.

— Я тоже так считаю, — подтвердил Молленхауэр.

— А вот и вечерняя газета! — воскликнул Батлер, увидев слугу, входящего с газетой в руках.

Молленхауэр взял ее и развернул на столе. Это был один из первых экстренных выпусков в Америке; заголовки, набранные огромными буквами, сообщали, что пожар в «озерном» городе, начавшийся еще вчера, с каждым часом распространяется все шире.

— Вот ужас, — произнес Симпсон. — Душа болит за Чикаго. У меня там много друзей. Будем надеяться, что на деле все окажется не так страшно, как об этом пишут.

Симпсон везде и при любых обстоятельствах выражался несколько высокопарно.

— То, о чем мне сейчас рассказывал Батлер, — продолжал Молленхауэр, — до некоторой степени связано с этим бедствием. Вам известно, что наши казначеи имеют обыкновение давать взаймы городские деньги из двух процентов годовых…

— Ну и что же? — спросил Симпсон.

— Так вот, мистер Стинер, как выяснилось, довольно широко ссужал городскими средствами молодого Каупервуда с Третьей улицы — того, что занимался реализацией нашего займа.

— Что вы говорите? — воскликнул Симпсон, изображая удивление. — И много он ему выдал?

Сенатор, так же как и Батлер и Молленхауэр, сам немало наживался на выгодных ссудах из того же источника, которые под видом вкладов предоставлялись различным банкам.

— Стинер, видимо, ссудил ему около пятисот тысяч долларов, и если Каупервуд не устоит перед грозой, то у Стинера обнаружится недостача этой суммы; как вы сами понимаете, такая история произведет весьма неблагоприятное впечатление на избирателей. Каупервуд должен сто тысяч мистеру Батлеру и сегодня приходил к нему для переговоров. Через мистера Батлера он просит нас помочь ему извернуться. В противном случае, — Молленхауэр сделал рукой многозначительный жест, — он банкрот.

Симпсон провел тонкой рукой по своим странно изогнутым губам и подбородку.

— Что же они сделали с полумиллионом долларов? — осведомился он.

— Эти ловкачи малость подрабатывали на стороне, — с усмешкой сказал Батлер. — В числе прочего они, кажется, скупали акции конных железных дорог, — добавил он, закладывая большие пальцы за проймы жилета.

Молленхауэр и Симпсон кисло улыбнулись.

— Так, так, — произнес Молленхауэр.

Сенатор Симпсон молчал, и только выражение его лица свидетельствовало о напряженной работе мысли. Он тоже думал о том, до чего бессмысленно обращаться с такой просьбой к группе политиков и дельцов, тем более перед лицом надвигающегося кризиса. Правда, мелькнуло у него в уме, существует неплохой выход: он, Батлер и Молленхауэр объединяются и оказывают Каупервуду поддержку, в благодарность за что тот уступает им все свои акции конных железных дорог. В таком случае, пожалуй, можно будет и замолчать эту историю с казначейством; но, с другой стороны, какая существует гарантия, во-первых, что Каупервуд согласится расстаться со своими акциями и, во-вторых, что Батлер и Молленхауэр пойдут на эту сделку с ним, Симпсоном. Батлер, очевидно, пришел сюда замолвить словечко за Каупервуда. Что касается Молленхауэра, тот всегда втайне соперничал с ним. Хотя они и сотрудничали на политической арене, но финансовые цели у обоих были в корне различные. У них не было общих финансовых интересов, как, впрочем, не было их и у Батлера с Молленхауэром. Далее, Каупервуд совсем не так уж прост. И его вина в этом деле не идет ни в какое сравнение с виною Стинера: ведь заимодавец-то Стинер, а не Каупервуд. Стоит ли открывать коллегам то хитроумное решение вопроса, которое пришло ему в голову, спросил себя сенатор и тут же решил — нет, не стоит. Молленхауэр слишком коварен, чтобы можно было рассчитывать на его сотрудничество в таком деле. Шансы, правда, блестящие, но и риск немалый. Лучше действовать в одиночку. А пока они потребуют от Стинера, чтобы он заставил Каупервуда вернуть пятьсот тысяч долларов. Если из этого ничего не выйдет, то Стинером, видимо, придется пожертвовать в интересах партии. Что же касается Каупервуда, то наличие такой точной информации о состоянии его дел дает полную возможность неплохо заработать на бирже при помощи подставных лиц. Те сперва распустят слухи о безвыходном положении, в которое попал Каупервуд, а затем предложат ему уступить свои акции — за бесценок, конечно. Нет, не в добрый час обратился Каупервуд к Батлеру.

— Вот что я вам скажу, — заговорил сенатор после продолжительного молчания. — Я, разумеется, очень сочувствую мистеру Каупервуду и далек от мысли упрекать его за скупку акций конных железных дорог, поскольку у него имелась к тому возможность; но я, право, не вижу, чем можно ему помочь, да еще в столь критический момент. Не знаю, как вы, джентльмены, но я сейчас при всем желании не вправе таскать из огня каштаны для других. Прежде всего мы должны решить, так ли уж велика грозящая партии опасность, чтобы нам стоило раскошеливаться.

Как только речь зашла о том, чтобы выложить наличные деньги, лицо Молленхауэра помрачнело.

— Я тоже, вероятно, не смогу оказать мистеру Каупервуду сколько-нибудь существенную поддержку, — со вздохом произнес он.

— Черт возьми! — воскликнул Батлер и со свойственным ему чувством юмора добавил; — Похоже, что мне поневоле придется забрать у него свои сто тысяч долларов! С этого я и начну завтрашний день.

На сей раз ни Симпсон, ни Молленхауэр не снизошли даже до той кислой улыбки, которая раньше нет-нет да появлялась на их лицах. Они сохраняли непроницаемое и торжественное выражение.

— Что же касается денег, взятых из городского казначейства, — продолжал Симпсон, когда все несколько успокоились, — то это дело нам придется хорошенько обмозговать. Если мистер Каупервуд обанкротится и казначейство потеряет такую сумму, мы попадем в весьма затруднительное положение. А какими линиями конки в первую очередь интересовался этот Каупервуд? — спросил он как бы между прочим.

— Право, не знаю, — отвечал Батлер, не находя нужным открывать то, что сообщил ему Оуэн по пути к Молленхауэру.

— Но если нам не удастся заставить Стинера возместить недостающую сумму раньше, чем обанкротится Каупервуд, то ведь впоследствии все равно не избежать больших неприятностей, — сказал Молленхауэр. — С другой стороны, если Каупервуд поймет, что мы ждем от него возмещения убытков, он, вероятно, немедленно прикроет свою лавочку. Так что тут, собственно, ничего толкового и сделать нельзя. Кроме того, было бы нехорошо но отношению к нашему другу Эдварду, если бы мы что-нибудь предприняли до того, как он закончит свое дело с Каупервудом.

Он подразумевал заем Батлера Каупервуду.

— Разумеется, разумеется, — дипломатично подтвердил Симпсон, обладавший острым политическим чутьем.

— Будьте спокойны, свои сто тысяч я завтра же выручу! — вставил Батлер.

— Если наши опасения оправдаются, — сказал Симпсон, — мне кажется, нам надо будет приложить все усилия, чтобы скрыть беду до конца выборов. Газеты можно заставить помолчать. Но я предложил бы еще, — добавил он, вспомнив об акциях конки, так ловко скупленных Каупервудом, — предостеречь городского казначея с тем, чтобы он, учитывая создавшееся положение, никому больше не давал ссуды. А то Каупервуд, чего доброго, потребует с него еще денег. Вашего слова, Генри, будет вполне достаточно, чтобы воздействовать на него.

— Хорошо, я с ним поговорю, — угрюмо отозвался Молленхауэр.

— А по-моему, пусть выкручиваются сами, как умеют, — неопределенно заметил Батлер, подумав о том, как просчитался Каупервуд, обратившись за помощью к сим достойным блюстителям общественных интересов.

Так рухнули надежды Каупервуда на то, что Батлер и другие финансовые тузы поддержат его в эти трудные минуты.

Расставшись с Батлером, Каупервуд с обычной своей энергией стал разыскивать других лиц, которые могли бы оказать ему помощь. Он попросил миссис Стинер немедленно сообщить ему, как только придет какая-нибудь весть от ее мужа. Разыскав Уолтера Ли из банкирского дома «Дрексель и К°», Эвери Стоуна из фирмы «Джей Кук и К°» и президента Джирардского национального банка Дэвисона, Каупервуд хотел узнать их точку зрения на происходящее, а также переговорить с Дэвисоном насчет займа под все свое движимое и недвижимое имущество.

— Я ничего не могу сказать вам, Фрэнк, — упорно повторял Уолтер Ли, — я не знаю, как завтра развернутся события. Очень хорошо, что вы приводите свои дела в порядок. Это необходимо. Я готов во всем пойти вам навстречу. Но, если шефы решат, что необходимо потребовать погашения ссуд известной категории, мы будем вынуждены повиноваться, ничего не поделаешь. Я приложу все усилия к тому, чтобы по возможности разрядить атмосферу. Но если Чикаго и правда стерт с лица земли, страховые компании — или часть их, во всяком случае, — вылетят в трубу, а тогда… только держись! Я полагаю, что вы сами потребуете от своих должников возвращения денег?

— Только в случае крайней необходимости.

— Ну что ж, точно так же смотрят на это и у нас!

Они обменялись рукопожатием. Эти двое симпатизировали друг другу. Ли был светский человек, обладавший врожденным изяществом манер, что не мешало ему иметь подлинно здравый смысл и богатый житейский опыт.

— Вот что я вам скажу, Фрэнк, — добавил он на прощание. — Я уже давно думал, что вы несколько зарвались с конными железными дорогами. Если вы сумеете удержать акции, это, конечно, будет очень здорово, но в такую тяжелую минуту, как сейчас, на них можно сильно обжечься. Вы привыкли чересчур уж быстро «делать деньги» на этих бумагах да еще на облигациях городского займа.

Он посмотрел своему старому приятелю прямо в глаза, и оба улыбнулись.

Примерно такой же разговор повторился и со Стоуном, и с Дэвисоном, и со всеми другими. К приходу Каупервуда слухи о надвигающейся катастрофе уже дошли до них. Ни один человек не мог с уверенностью сказать, что принесет с собою завтрашний день. Но хорошего он обещал мало.

Каупервуд решил снова заехать к Батлеру, ибо был убежден, что тот уже повидался с Молленхауэром и Симпсоном. Батлер, как раз обдумывавший, что сказать Каупервуду, встретил его довольно любезно.

— А, вы уже вернулись! — сказал он, увидев Фрэнка.

— Да, мистер Батлер.

— Должен вам сказать, что мои попытки не увенчались особым успехом. Боюсь, что ничего не выйдет, — осторожно начал он. — Вы мне задали трудную задачу. Молленхауэр, по-видимому, намерен поддержать рынок ради собственной выгоды, и я думаю, что он так и сделает. У Симпсона тоже есть свои интересы, которые он будет отстаивать. Ну и я, конечно, буду покупать для себя.

Он замолчал, видимо, собираясь с мыслями.

— Мне пока что не удалось уговорить их устроить совещание с кем-либо из крупных капиталистов, — продолжал он, тщательно подбирая слова. — Они хотят выждать и посмотреть, как сложатся обстоятельства завтра утром. Но все же на вашем месте я не стал бы падать духом. Если дело обернется очень плохо, они, возможно, еще изменят свое решение. Мне пришлось рассказать им про Стинера все как есть. История скверная, но они надеются, что вам удастся вывернуться, и тогда вы все уладите. Я тоже на это надеюсь. Что же касается моего вклада у вас, — ну что ж, утро вечера мудренее. Если я смогу обойтись, я его брать не буду. Но об этом мы лучше поговорим завтра. Кстати, на вашем месте я не пытался бы получить у Стинера еще денег. Все это и так уже имеет достаточно неприглядный вид.

Каупервуду сразу стало ясно, что от этих людей ему нечего ждать помощи. Единственное, что взволновало его, — это упоминание о Стинере. Неужели они уже снеслись с ним, предостерегли его? В таком случае визит к Батлеру был неудачным ходом; но, с другой стороны, если завтра его ждет банкротство, то как он мог поступить иначе? По крайней мере эти господа знают, в каком он положении. Когда его окончательно загонят в угол, он снова обратится к Батлеру, и тогда уже их воля — помочь ему или нет! Если они ему откажут и он вылетит в трубу, а республиканская партия потерпит поражение на выборах, им некого будет винить, кроме самих себя. Теперь важно опередить их и первым повидать Стинера; надо надеяться, что у него хватит ума не подвести себя под удар.

— Сейчас мое положение выглядит довольно мрачно, мистер Батлер, — сказал он напрямик, — но я думаю, что мне все же удастся вывернуться. Во всяком случае, я не теряю надежды. Очень сожалею, что потревожил вас. Мне хотелось бы, конечно, чтобы вы, джентльмены, нашли нужным и возможным помочь мне, но на нет и суда нет. Я сам могу еще принять кое-какие меры. Кроме того, я надеюсь, что вы оставите у меня ваш вклад, пока это будет возможно.

Он быстро вышел, и Батлер задумался. «Умница этот молодой человек, — мысленно произнес он. — Очень жаль его. Но не исключено, что он сумеет выкрутиться».

Каупервуд поспешил домой; отец еще не ложился и сидел, погруженный в мрачное раздумье. Разговор между ними был проникнут глубокой сердечностью: отец и сын понимали друг друга с полуслова. Фрэнк любил отца. Он сочувствовал его неутомимому стремлению выбиться из низов и ни на минуту не забывал, что мальчиком видел от него только ласку и внимание. Кредит, полученный им в Третьем национальном банке под обеспечение не очень-то ценных акций линии Юнион-стрит, ему, по всей вероятности, удастся погасить, если только на бирже не произойдет катастрофического падения курсов. Эту ссуду он должен возвратить во что бы то ни стало. Но как быть с отцовскими вложениями в конные железные дороги, которые увеличивались по мере роста его собственных и достигли в общей сложности двухсот тысяч долларов, как спасти эти деньги? Акции были давно заложены, а полученные под них кредиты использованы для других целей. Необходимо внести дополнительное обеспечение в банки, где получены эти ссуды. Ссуды, ссуды и ссуды, и ни конца, ни края заботам. Если бы только заставить Стинера выдать ему еще тысяч двести или триста! Но перед лицом возможных финансовых затруднений это уже граничило бы с преступлением. Теперь все зависело от завтрашнего дня.

Настал серый и пасмурный понедельник, 9 октября. Каупервуд встал с первыми проблесками света, побрился, оделся и через серо-зеленую галерею прошел к отцу. Старик не спал всю ночь и был уже на ногах. Его седые брови и волосы растрепались, бакенбарды сегодня отнюдь не выглядели благообразными. Глаза старого джентльмена смотрели устало, лицо его посерело. Каупервуд сразу заметил, как сильно он встревожен. Отец поднял глаза от маленького изящного письменного стола, где-то раздобытого для него Элсуортом, сидя за которым он методически сводил сейчас свой актив и пассив. Каупервуда передернуло. Он всегда страдал, видя отца встревоженным, а сейчас был бессилен ему помочь. Когда они вместе строили эти новые дома, он был убежден, что дни забот и тревог навсегда миновали для старика.

— Подсчитываешь? — привычно шутливым тоном спросил он, стараясь по мере сил подбодрить отца.

— Оцениваю свои ресурсы, чтобы знать, с чем я буду иметь дело, если…

— Он искоса посмотрел на сына, и Фрэнк улыбнулся.

— Не надо волноваться, отец! Я уже говорил тебе: я все устроил так, что Батлер и его приятели будут вынуждены поддержать рынок. Я попросил Райверса, Таргула и Гарри Элтинджа помочь мне сбыть на бирже мои бумаги — это ведь лучшие маклеры. Они будут действовать очень осторожно. Я не мог поручить этого Эду или Джо, ведь тогда все сразу поняли бы, что со мной происходит. А эти ребята создадут впечатление, будто сбивают курс ценностей, но в то же время не станут сбивать его слишком сильно. Мне нужно выбросить на биржу столько акций, чтобы, продав их на десять пунктов ниже курса, реализовать пятьсот тысяч долларов. Возможно, что бумаги ниже не упадут. Сейчас трудно что-нибудь предугадать. Не может же падение длиться без конца! Если бы мне только узнать, что намерены делать крупные страховые общества! Утренней газеты еще не приносили?

Каупервуд хотел позвонить, но подумал, что слуги вряд ли встали. Он сам пошел в переднюю. Там лежали «Пресса» и «Паблик леджер», еще влажные от типографской краски. Бросив беглый взгляд на первые страницы, он сразу изменился в лице. В «Прессе» был помещен большой, на всю полосу, план Чикаго, имевший устрашающе мрачный вид: черной краской на нем была отмечена горевшая часть города. Никогда еще ему не приходилось видеть столь подробного плана Чикаго. Белое пространство на плане — озеро Мичиган, а вот река, разделяющая город на три почти равные части — северную, западную и южную. Каупервуду вдруг бросилось в глаза, что город распланирован несколько необычно и чем-то напоминает Филадельфию. Торговая его часть площадью в две или три квадратные мили была расположена на стыке трех главных частей города, к югу от основного русла реки, там, где после слияния юго-западного и северо-западного рукавов она впадала в озеро. Это был большой квартал в центре, но, судя по карте, он весь выгорел. «Чикаго — сплошное пожарище!» — гласил огромный жирный заголовок во всю ширину листа. Затем следовали подробности — страдания тех, кто остался без крова, число погибших в огне и число потерявших все свое состояние. Далее обсуждался вопрос о том, как отразится пожар на Восточных штатах. Высказывались мнения, что страховые общества и промышленники, возможно, окажутся не в силах выдержать такие огромные убытки.

— Проклятие! — мрачно буркнул Каупервуд. — Черт меня дернул впутаться в эти биржевые дела.

Он вернулся в гостиную и углубился в чтение газет.

Затем, несмотря на ранний час, поехал вместе с отцом в контору. Там его уже ждала почта — больше десятка писем с предложением аннулировать те или иные сделки или же продать бумаги. Пока он стоя просматривал корреспонденцию, мальчик-рассыльный принес еще три письма. Одно из них было от Стинера, сообщавшего, что он будет в городе к полудню — раньше ему никак не успеть. Каупервуд одновременно почувствовал и страх и облегчение. Ему потребуются крупные суммы для погашения ряда задолженностей еще до трех часов. Сейчас дорога каждая минута. Необходимо перехватить Стинера на вокзале и переговорить с ним раньше всех других. Да, день предстоял тяжелый, хлопотный и напряженный.

К прибытию Каупервуда Третья улица уже кишела банкирами и биржевиками, которых привела сюда крайняя острота минуты. Все куда-то спешили, в воздухе чувствовалась та наэлектризованность, Которая отличает сборище сотни встревоженных людей от людей спокойных и ничем не озабоченных. На бирже атмосфера тоже была лихорадочная. Одновременно с ударом гонга зал наполнился невообразимым шумом. Еще не отзвучал протяжный, металлический гул, как двести человек, составлявших местную биржевую корпорацию, издавая какие-то нечленораздельные звуки, ринулись — кто сбывать ценности, кто, напротив, перехватывать выгодные в данный момент предложения. Интересы присутствующих были так разнообразны, что посторонний наблюдатель не мог бы разобраться, что же сейчас выгоднее — продавать или покупать.

Райверс и Таргул получили указание оставаться в самой гуще, а братья Каупервуды — Джозеф и Эдвард — сновать вокруг в поисках случая продать акции по более или менее сносной цене. «Медведи» упорно сбивали курс, так что все зависело от того, постараются ли агенты Молленхауэра, Симпсона и Батлера, а также другие биржевики поддержать акции конных железных дорог и сохранят ли эти бумаги какую-нибудь ценность. Накануне, расставаясь с Каупервудом, Батлер сказал, что они сделают все от них зависящее. Они будут скупать акции до последней возможности. Обещать неограниченную поддержку рынка он, конечно, не мог, так же как не мог поручиться за Молленхауэра и Симпсона. Да он и не знал, в каком состоянии их дела.

Когда возбуждение достигло наивысшего предела, вошел Каупервуд. Он еще в дверях стал искать глазами Райверса, но в эту минуту снова прозвучал гонг, и сделки прекратились. Вся толпа мгновенно повернулась к балкончику, с которого секретарь биржи оглашал поступившие сообщения. И в самом деле, этот маленький смуглый человечек лет тридцати восьми, чье тщедушное сложение и бледное, типично чиновничье лицо свидетельствовали о методическом, чуждом дерзновенных взлетов уме, уже стоял на своем месте, а позади него зияла открытая дверь. В правой руке у него белел листок бумаги.

— Американское общество страхования от пожара в Бостоне объявляет о своей несостоятельности.

Снова ударил гонг. И в тот же миг разразилась буря, еще более неистовая, чем раньше. Если в это сумрачное утро по прошествии какого-нибудь часа с минуты открытия биржи уже лопнула одна страховая компания, то что же сулят ближайшие четыре-пять часов и последующие дни? Это значило, что чикагские погорельцы уже не смогут восстановить свои предприятия. Это значило, что банки уже потребовали или сейчас потребуют погашения всех ссуд, связанных с обанкротившейся компанией. Выкрики перепуганных «быков», все дешевле предлагавших пакеты по тысяче и по пяти тысяч акций железнодорожных компаний — Северной Тихоокеанской, Иллинойс-Сентрал, Ридинг, Лейк-Шор и Уобеш, а также акций конных железных дорог и облигаций реализованного Каупервудом займа, надрывали сердца всех, кто был причастен к этим предприятиям. Каупервуд, воспользовавшись минутой затишья, подошел к Артуру Райверсу; но тот тоже ничего не мог ему сказать.

— По-моему, агенты Молленхауэра и Симпсона не слишком усердно поддерживают цены! — озабоченно произнес Каупервуд.

— Они получили извещение из Нью-Йорка, — хмуро отозвался Райверс. — Тут уж нечего и стараться. Насколько я понял, там вот-вот лопнут еще три страховые компании. Об их банкротстве могут объявить в любую минуту.

Они ненадолго вышли из этого кромешного ада, чтобы обсудить дальнейшие мероприятия. По соглашению со Стинером Каупервуд был уполномочен скупать облигации городского займа на сумму до ста тысяч долларов, независимо от биржевой игры, на которой они оба тоже немало зарабатывали. Но это только в случае необходимости поддержать падающий курс. Сейчас Каупервуд решил купить облигаций на шестьдесят тысяч долларов и обеспечить ими полученные в других местах ссуды. Стинер немедленно возместит ему эту сумму и снова даст наличные деньги. Так или иначе, эта комбинация поможет ему или по крайней мере даст возможность поддержать на какой-то срок другие ценности и реализовать их еще до катастрофического падения курса. О, если бы у него были средства для того, чтобы играть сейчас на понижение! Если бы такая игра не грозила ему немедленным крахом! И даже в столь опасную минуту от Каупервуда не укрылось, что те обстоятельства, которые при нынешнем его стесненном положении грозили ему банкротством, в другое время принесли бы хорошую прибыль. Но сейчас он не мог ими воспользоваться. Нельзя стоять одновременно и на той и на другой стороне. Либо ты «медведь», либо ты «бык» — и необходимость заставила его быть «быком». Странный оборот событий, но ничего не поделаешь! Вся его изворотливость была сейчас бесполезна. Он совсем уже собрался уйти, чтобы повидать одного банкира, у которого надеялся получить денег под заклад своего дома, когда снова зазвучал гонг. И снова прекратились сделки. Артур Райверс со своего места возле стойки, где шла продажа ценных бумаг штата и облигаций городского займа, — к скупке этих облигаций он только что приступил, — выразительно посмотрел на Каупервуда. В ту же минуту к нему подбежал Ньютон Таргул.

— Все против вас! — воскликнул он. — Не стоит и пытаться продавать при такой конъюнктуре. Бесполезное занятие! Они вышибают у вас почву из-под ног. Напряжение дошло до предела. Через несколько дней наступит перелом. Может быть, вы сумеете продержаться? Ну, готовьтесь к новой неприятности.

Он глазами указал на балкончик, где уже опять появился секретарь биржевого комитета.

— Восточное и Западное общества страхования от пожара в Нью-Йорке объявляют о своей несостоятельности!

Гул прокатился по залу, нечто вроде протяжного «о-о-ох!».

Секретарь постучал молотком, призывая к порядку.

— Общество страхования от пожара «Ири» в Рочестере объявляет о своей несостоятельности!

Снова — «о-о-ох!».

И опять стук молотка.

— Американская кредитная компания в Нью-Йорке прекратила платежи!

— О-о-ох!

Гроза бушевала.

— Ну, что скажете? — спрашивал Таргул. — Разве мыслимо устоять против такого шторма? Вы не могли бы прекратить продажу и продержаться несколько дней? Не лучше ли вам играть на понижение?

— Сейчас следовало бы закрыть биржу, — буркнул Каупервуд. — Это был бы превосходный выход. Иначе делу не поможешь.

Он торопливо подошел к группе биржевиков, очутившихся в одинаковом с ним положении; может быть, они своим влиянием посодействуют осуществлению его идеи. Это было бы жестоким ходом против тех, для кого конъюнктура была благоприятна и кто пожинал сейчас богатый урожай. Но что ему до них! Дело есть дело. Распродавать бумаги по разорительно низким ценам было бессмысленно, и он отдал своим агентам распоряжение временно прекратить продажу. Если банкиры не пожелают оказать ему из ряда вон выходящую услугу, если фондовая биржа не будет закрыта, если не удастся убедить Стинера немедленно предоставить ему кредит еще на триста тысяч долларов, он разорен. Не теряя ни минуты, он отправился повидать нескольких банкиров и биржевиков, чьи конторы находились на той же Третьей улице, и предложил им потребовать закрытия биржи. А за несколько минут до двенадцати помчался на вокзал встречать Стинера, но, к величайшему своему огорчению, не встретил. Возможно, Стинер не поспел на этот поезд. Но Каупервуд почуял какой-то подвох и решил поехать сначала в ратушу, а затем к Стинеру на дом. Может быть, тот вернулся, но старается избежать встречи с ним?

Не найдя Стинера в ратуше, Каупервуд велел везти себя к нему домой. И даже не удивился, столкнувшись с ним у подъезда. Стинер был бледен и явно расстроен. При виде Каупервуда он побледнел еще больше.

— А! Здравствуйте, Фрэнк! — растерянно произнес он. — Откуда вы?

— Что случилось, Джордж? — в свою очередь, спросил Каупервуд. — Я рассчитывал встретить вас на вокзале Брод-стрит.

— Да, я сначала думал сойти там, — отвечал Стинер (физиономия у него при этом была дурацкая), — но потом сошел на Западной станции, чтобы успеть забежать домой переодеться. Мне предстоит сегодня множество дел. Я собирался зайти к вам.

После срочной телеграммы Каупервуда такое объяснение звучало довольно глупо, но молодой делец пропустил его мимо ушей.

— Садитесь в мой экипаж, Джордж! — пригласил он Стинера. — Нам нужно серьезно поговорить. Я вам телеграфировал, что на бирже возможна паника. Так оно и случилось. Нам нельзя терять ни минуты. Акции катастрофически упали, и банки уже требуют погашения большинства моих ссуд. Я должен знать, дадите ли вы мне взаймы на несколько дней триста пятьдесят тысяч долларов из четырех или пяти процентов годовых. Я вам верну все до единого цента. Деньги мне нужны до зарезу. Без них я вылетаю в трубу. Вы понимаете, что это значит, Джордж? Весь мой актив до последнего доллара будет заморожен, а заодно и ваши вложения в конные железные дороги. Я не смогу отдать их вам для реализации, и вся эта история с ссудами из городского казначейства предстанет в весьма неприглядном свете. Вам невозможно будет покрыть дефицит в кассе, а чем это пахнет, вы, я думаю, сами понимаете. Мы с вами оба влипли. Я хочу, чтобы вы смогли выйти сухим из воды, но не в состоянии сделать это без вашей помощи. Вчера я вынужден был обратиться к Батлеру относительно его вклада, и я прилагаю все усилия, чтобы раздобыть деньги еще из других источников. Но боюсь, что я не выкарабкаюсь, если вы откажете мне в содействии.

Каупервуд замолчал. Он стремился как можно яснее обрисовать Стинеру всю картину, прежде чем тот успеет ответить отказом, — пусть знает, что и его положение не лучше.

На деле же случилось именно то, что со свойственной ему проницательностью заподозрил Каупервуд. Стинера успели перехватить. Накануне вечером, как только Батлер и Симпсон ушли, Молленхауэр вызвал своего секретаря Эбнера Сэнгстека — весьма расторопного молодого человека — и поручил ему разыскать казначея. Сэнгстек отправил подробную телеграмму Стробику, уехавшему на охоту вместе со Стинером, настойчиво рекомендуя ему предостеречь Стинера против Каупервуда. Растрата в казначействе обнаружена. Он, Сэнгстек, встретит Стробика и Стинера в Уилмингтоне (чтобы опередить Каупервуда) и сообщит подробности. Под страхом судебной ответственности Стинер должен прекратить выплату ссуд Каупервуду. Прежде чем встречаться с кем бы то ни было, Стинеру рекомендуется повидать Молленхауэра. Получив ответную телеграмму от Стробика, извещавшего, что они рассчитывают прибыть завтра в полдень, Сэнгстек поехал встречать их в Уилмингтон. Вот почему Стинер не попал прямо с вокзала в деловой квартал, а сошел на окраине под предлогом, что ему нужно заехать домой и переодеться, на деле же, чтобы повидать Молленхауэра до свидания с Каупервудом. Он был смертельно напуган и хотел выиграть время.

— Нет, не могу, Фрэнк, — жалобно произнес он. — Я и без того здорово увяз в этом деле. Секретарь Молленхауэра приезжал встречать нас в Уилмингтон именно затем, чтобы предостеречь меня от этого шага. Стробик держится того же мнения. Они знают, сколько у меня роздано денег. Либо вы сами, либо кто-то другой сообщил им об этом. Я не могу идти против Молленхауэра. Всем, что у меня есть, я обязан ему. Это он устроил мне место казначея.

— Выслушайте меня, Джордж! Как бы вы сейчас ни поступили, не позволяйте сбивать себя с толку болтовней о долге перед партией. Вы в очень опасном положении, и я тоже. Если вы сейчас вместе со мной не примете мер к своему спасению, никто вас не спасет — ни теперь, ни после! Не говоря уже о том, что «после» будет поздно. Я убедился в этом вчера вечером, когда просил Батлера помочь нам обоим. Они уже знают о нашей заинтересованности в акциях конки и любыми способами хотят нас выпотрошить — в том-то вся и беда! Вопрос сейчас стоит так: кто кого? И нам остается либо спасать себя и обороняться, либо вместе пойти ко дну — вот все, что я хотел вам сказать. Молленхауэра ваша судьба трогает так же мало, как судьба вот этого фонаря. Его беспокоят не деньги, которые вы мне дали, а вопрос, кто на них заработает и сколько. Неужели вам непонятно: они узнали, что мы с вами прибираем к рукам конку, и это им не по нутру. Как только они вырвут у нас акции, мы тотчас же перестанем для них существовать, запомните это раз и навсегда! Если наши вложения пойдут прахом, вы конченый человек и я тоже: никто и пальцем не шевельнет, чтобы помочь нам, даже из соображений политических. Я хочу, чтобы вы до конца уразумели эту печальную истину, Джордж. И прежде чем вы скажете мне «нет», потому что этого требует от вас Молленхауэр, вы должны хорошенько продумать мои слова.

Он в упор смотрел на Стинера, пытаясь силой своей воли заставить казначея согласиться на тот единственный шаг, который мог спасти его, Каупервуда, хотя бы Стинеру в конечном итоге от этого было мало проку. Интересно отметить, что Стинер сейчас вовсе не интересовал его. Он был для него просто пешкой, которой двигал по своему усмотрению всякий, кому она попадала в руки. И наперекор Молленхауэру, Симпсону и Батлеру Каупервуд старался удержать эту пешку. Он впился взглядом в Стинера, как змея в кролика, стараясь подчинить его себе и пробудить в этом полумертвом от страха человеке хотя бы инстинкт самосохранения.

Но Стинер растерялся, и на него уже ничто не могло подействовать. Лицо у него сделалось какого-то серовато-синего цвета, веки опухли, глаза ввалились, руки и губы стали влажными. Боже, в какую он влип историю!

— Все это так, Фрэнк! — с отчаянием в голосе воскликнул казначей. — Я знаю, что вы правы. Но вдумайтесь, в каком я окажусь положении, если дам вам эти деньги. Ведь они меня живьем съедят. Поставьте себя на мое место. Ах, если бы вы не обращались к Батлеру! Вам нужно было сперва переговорить со мной!

— Как же я мог переговорить с вами, Джордж, когда вы где-то там стреляли уток! Я во все концы рассылал телеграммы, пытаясь связаться с вами! Что мне оставалось делать? Я вынужден был действовать. Кроме того, я полагал, что Батлер относится ко мне дружелюбнее, чем это оказалось на деле. Сейчас не время корить меня за то, что я обратился к Батлеру; надо выходить из положения. Мы оба попали в неприятную историю. Речь идет о том, выплывем мы или пойдем ко дну. Мы, а никто другой, понимаете вы это? Батлер не мог или не захотел сделать то, о чем я его просил: уговорить Молленхауэра и Симпсона поддержать курс ценностей. Они сейчас делают как раз обратное. Ведь они ведут свою игру, и сводится она к тому, чтобы выпотрошить нас. Неужели вы этого не понимаете? Они хотят отнять у нас все, что мы накопили. Нам надо спасать себя самим, Джордж, вот для чего я к вам приехал. Если вы не дадите мне трехсот пятидесяти или хотя бы трехсот тысяч долларов, — мы оба конченые люди. И вам, Джордж, придется хуже, чем мне, потому что юридически я не несу никакой ответственности! Но дело не в этом. Я хочу спасти и себя и вас, я знаю средство, которое на всю жизнь избавит нас от денежных затруднений, что бы они там ни говорили, что бы против нас ни злоумышляли; и в вашей власти воспользоваться им к нашей обоюдной выгоде. Неужели вы сами не понимаете? Я хочу спасти свое дело, а тогда будут спасены и ваше имя и ваши деньги.

Каупервуд замолк в надежде, что ему удалось, наконец, убедить Стинера, но тот по-прежнему колебался.

— Что же я могу поделать, Фрэнк? — слабым и жалобным голосом возразил он. — Мне нельзя идти против Молленхауэра. Если я сделаю то, о чем вы просите, они отдадут меня под суд. С них станется. Нет, Фрэнк! Я недостаточно силен. Если бы они ничего не знали, если бы вы не сообщили им, тогда… может быть, тогда — другое дело, но сейчас!..

Он покачал головой, его серые глаза выражали беспредельное отчаяние.

— Джордж, — снова начал Каупервуд, понимая, что если ему и удастся чего-нибудь добиться, то только при помощи самых неоспоримых доводов, — не будем больше говорить о том, что я сделал. Я сделал то, что было необходимо. Вы уже утратили всякое самообладание и готовы совершить непоправимую ошибку. Я не хочу допустить этого. Я разместил в ваших интересах пятьсот тысяч долларов городских денег — частично, правда, и в своих интересах, но больше все-таки в ваших…

Это утверждение не вполне соответствовало истине.

— …И вот в такую минуту вы колеблетесь, не знаете, защищать вам свои интересы или нет. Я отказываюсь понимать вас! Ведь это кризис, Джордж! Акции летят ко всем чертям, не нам одним грозит разорение. На бирже паника, паника, вызванная пожаром, и тому, кто ничего не предпринимает для своей защиты, конечно, не сносить головы. Вы говорите, что обязаны местом казначея Молленхауэру и боитесь, как бы он не расправился с вами. Вдумайтесь хорошенько в свое и мое положение, и вы поймете, что он ничего не может вам сделать, покуда я не банкрот. Но если я объявлю себя банкротом, что будет с вами? Кто вас тогда спасет от суда? Уж не воображаете ли вы, что Молленхауэр прибежит и внесет за вас в казначейство полмиллиона долларов? Этого вам не дождаться. Если Молленхауэр и другие считаются с вашими интересами, то почему они не поддерживают меня сегодня на бирже? Я-то знаю почему. Они зарятся на наши акции конных железных дорог, а на то, что вас потом упрячут в тюрьму, им наплевать. Будьте благоразумны и послушайтесь меня. Я добросовестно относился к вашим интересам, вы этого не можете отрицать. Благодаря мне вы загребали деньги, и немалые! Одумайтесь, Джордж, поезжайте в казначейство и, прежде чем что-либо предпринять, выпишите мне чек на триста тысяч долларов. Не встречайтесь и не разговаривайте ни с одним человеком, пока это не будет сделано. Семь бед — один ответ. Никто не может вам запретить выдать мне этот чек. Вы — городской казначей. Как только деньги будут у меня в руках, я выпутаюсь из этой передряги и через неделю, самое большее через две верну вам все сполна — к тому времени паника, без сомнения, уляжется. Когда эти деньги будут возвращены в казначейство, мы договоримся и относительно тех пятисот тысяч. Через три месяца, а может быть и раньше, я устрою так, что вы сможете покрыть дефицит. Да что говорить, я и через две недели смогу это сделать, дайте мне только снова встать на ноги! Время — вот все, что мне нужно. Вы не потеряете своих вложений, а когда вернете деньги, никто не станет чинить вам неприятностей. Они ни за что не пойдут на публичный скандал. Ну, так как же вы намерены поступить, Джордж? Молленхауэр не может помешать вам выписать мне чек, так же как я не могу принудить вас к этому. Ваша судьба в ваших собственных руках. Говорите же, как вы намерены поступить?

Стинер продолжал раздумывать и колебаться, хотя и был на краю гибели. Он боялся действовать, боялся Молленхауэра, боялся Каупервуда, боялся жизни и самого себя. Мысль о панике, о грозившей ему катастрофе в его представлении связывалась не столько с его имущественным положением, сколько с положением в обществе и в политическом мире. Мало есть людей, понимающих, что такое финансовое могущество. Мало кто чувствует, что значит держать в своих руках власть над богатством других, владеть тем, что является источником жизни общества и средством обмена. Но те, кто уразумел это, жаждут богатства уже не ради него самого. Обычно люди смотрят на деньги как на средство обеспечить себе известные жизненные удобства, но для финансиста деньги — это средство контроля над распределением благ, средство к достижению почета, могущества, власти. Именно так, в отличие от Стинера, относился к деньгам Каупервуд. Стинер, всегда предоставлявший Каупервуду действовать за него, теперь, когда Каупервуд ясно и четко обрисовал ему единственный возможный выход из положения, трусил как никогда. Его способность рассуждать помрачилась от страха перед угрозой ярости и мести Молленхауэра, возможным банкротством Каупервуда и собственной неспособностью мужественно встретить беду. Врожденный финансовый талант Каупервуда сейчас уже не внушал ему доверия. Очень уж молод этот банкир и недостаточно опытен. Молленхауэр старше и богаче. Симпсон и Батлер тоже. Эти люди с их капиталами олицетворяли собою необоримую мощь. И кроме того, разве сам Каупервуд не признался ему, Стинеру, что он в опасности, что его загнали в тупик? Никакое признание не могло бы больше напугать Стинера, но Каупервуд вынужден был его сделать, ибо у Стинера не хватало мужества взглянуть опасности прямо в лицо.

Поэтому и в экипаже, по пути в казначейство, Стинер продолжал сидеть бледный, пришибленный, не в силах собраться с мыслями, не в силах быстро, отчетливо, ясно представить себе свое положение и единственно возможный выход из него. Каупервуд вошел в казначейство вместе с ним, чтобы еще раз попытаться воздействовать на него.

— Итак, Джордж? — сурово произнес он. — Я жду ответа. Время не терпит. Нам нельзя терять ни минуты. Дайте мне деньги, и я быстро выкарабкаюсь из этой истории, — идет? Повторяю еще раз: дорога каждая минута. Не поддавайтесь запугиванью этих господ. Они ведут игру ради собственной выгоды, — следуйте их примеру.

— Я не могу, Фрэнк, — слабым голосом отвечал, наконец, Стинер: воспоминание о жестоком и властном лице Молленхауэра заглушало в нем боязнь за собственное будущее. — Я должен подумать. Так сразу я не могу. Стробик расстался со мной за несколько минут до вашего прихода, и он считает…

— Бог с вами, Джордж! — негодующе воскликнул Каупервуд. — Что вы мне толкуете про Стробика! Он-то тут при чем! Подумайте о себе! Подумайте о том, что будет с вами! Речь идет о вашей судьбе, а не о судьбе Стробика.

— Я все понимаю, Фрэнк, — упорствовал несчастный Стинер, — но, право, не представляю себе, как это сделать. Честное слово! Вы сами говорите, что не уверены, удастся ли вам выпутаться из этой истории, а еще триста тысяч долларов… это как-никак целых триста тысяч! Нет, Фрэнк. Не могу! Ничего не выйдет. Кроме того, мне необходимо сперва поговорить с Молленхауэром.

— Боже мой, что за чушь вы городите! — Каупервуда, наконец, взорвало; злобно, с нескрываемым презрением посмотрел он на казначея. — Ладно! Бегите к Молленхауэру! Спросите его, как вам половчей перерезать себе горло ради его выгоды! Одолжить мне еще триста тысяч долларов — нельзя, а рискнуть пятьюстами тысячами, уже взятыми из казначейства, и потерять их — можно. Так я вас понял? Ведь вы явно норовите потерять эти деньги, а с ними и все остальное. По-моему, вы просто рехнулись. Первое же слово Молленхауэра напугало вас до полусмерти, и вы уже готовы все поставить на карту: свое состояние, репутацию, положение! Понимаете ли вы, что будет с вами, если я обанкрочусь? Вы попадете под арест. Вас посадят за решетку, Джордж, вот и все. А ваш Молленхауэр, который уже успел указать вам, чего не следует делать, пальцем не шевельнет для вас, когда вы опозоритесь. Вспомните: разве я не помогал вам, а? Разве я до последней минуты не вел успешно ваши дела? Что вы вбили себе в голову, хотел бы я знать? Чего вы боитесь?

Стинер собрался было привести еще какой-то малоубедительный аргумент, когда в кабинет вошел управляющий его канцелярией Альберт Стайерс. Стинер был так взволнован, что не сразу его заметил. Каупервуд же фамильярно обратился к нему:

— Что скажете, Альберт?

— Мистер Сэнгстек, по поручению мистера Молленхауэра, желает видеть мистера Стинера.

При звуке этого страшного имени Стинер съежился, как опавший лист. Это не укрылось от Каупервуда. Он понял, что рушится его последняя надежда получить от Стинера триста тысяч долларов. Но все же не сложил оружия.

— Ну что ж, Джордж, — сказал он, когда Стайерс отправился сообщить Сэнгстеку, что Стинер готов принять его, — мне все ясно. Этот человек вас загипнотизировал. Вы слишком напуганы и уже в себе не властны. Пусть все остается как есть: я еще вернусь. Только, ради бога, возьмите себя в руки. Подумайте, что поставлено на карту. Я уже сказал вам, чем все кончится, если вы не одумаетесь. Послушайтесь меня, и вы будете независимым, богатым человеком. В противном случае — вас ждет тюремная решетка.

Решив еще раз попытаться найти помощь у банкиров и биржевиков, прежде чем ехать к Батлеру, Каупервуд быстро вышел из казначейства и вскочил в дожидавшийся его легкий рессорный кабриолет. Это был очаровательный экипаж желтого цвета с таким же желтым кожаным сиденьем, запряженный резвой гнедой кобылой. Каупервуд останавливался то у одного, то у другого здания и с напускным безразличием взбегал по ступеням банков и биржевых контор.

Но все было тщетно. Его выслушивали внимательно, даже сочувственно и тут же ссылались на шаткость положения. Джирардский национальный банк отказался отсрочить ссуду хотя бы на час, и Каупервуду пришлось немедленно переслать им толстую пачку своих наиболее ценных бумаг для покрытия разницы, вызванной падением биржевых курсов. В два часа пришел рассыльный от старого Каупервуда: как председатель Третьего национального банка он вынужден потребовать погашения ссуды в сто пятьдесят тысяч долларов. Акции, заложенные Фрэнком, по мнению директоров, недостаточно надежны. Каупервуд немедленно выписал чек на свой пятидесятитысячный вклад в этом банке, прибавил к нему двадцать пять тысяч долларов, хранившихся у него в конторе наличными, потребовал от фирмы «Тай и К°» погашения ссуды в пятьдесят тысяч долларов, продал за треть номинала акции конки линии Грин и Коутс — той самой, с которой у него было связано столько надежд. Все полученные таким путем суммы он отправил в Третий национальный банк. Старому Каупервуду показалось, что камень свалился у него с души, но вместе с тем он был глубоко удручен. В полдень старик сам отправился узнавать, сколько он может получить за свои бумаги. Поступая таким образом, он отчасти компрометировал себя, но его отцовское сердце страдало, а кроме того, ему следовало подумать и о своих личных интересах. Заложив дом и получив ссуду под залог обстановки, экипажей, земельного участка и акций, он реализовал сто тысяч долларов, которые и положил в своем банке на имя Фрэнка. Но при таком сильном шторме это был все-таки очень ненадежный якорь. Фрэнку необходимо было добиться отсрочки платежей по меньшей мере на трое-четверо суток. В два часа этого рокового дня, еще раз взвесив положение своих дел, Каупервуд угрюмо пробормотал:

«Нет, этот Стинер должен ссудить меня тремястами тысячами, вот и все. А теперь надо повидать Батлера, не то он еще потребует свой вклад до закрытия конторы».

Он снова вскочил в экипаж и, как одержимый, помчался к Батлеру.

Глава 26

Многое изменилось с того часа, когда Каупервуд беседовал с Батлером. Старик весьма дружелюбно откликнулся тогда на предложение объединиться с Молленхауэром и Симпсоном и поддержать курс ценных бумаг на бирже, но утром, в этот памятный понедельник, и без того запутанное положение осложнилось одним новым обстоятельством, которое заставило Батлера коренным образом пересмотреть занятую им позицию. В девять часов утра того самого дня, когда Каупервуд добивался помощи от Стинера, Батлер вышел из дому и уже собирался сесть в экипаж, когда почтальон вручил ему четыре письма, и он помедлил, чтобы просмотреть их. Первое было от мелкого подрядчика О'Хиггинса, второе — от духовника Батлеров, отца Михаила, священника церкви св. Тимофея, благодарившего за пожертвование в приходский фонд для бедных, третье — от «Дрекселя и К°», относительно какого-то вклада, четвертое — анонимное, на плохой бумаге, от лица, по-видимому, не слишком грамотного, скорее всего от женщины. Неразборчивыми каракулями там было написано следующее:

«Милостивый государь! Сообщаю вам, что ваша дочка Эйлин путается с человеком, с которым ей негоже иметь дело, — с неким Фрэнком Каупервудом, дельцом. Ежели не верите, понаблюдайте за домом номер 931 по Десятой улице. Тогда вы убедитесь собственными глазами».

Ни подписи, ни каких-либо признаков, по которым можно было бы судить, откуда пришло письмо. У Батлера сразу же сложилось впечатление, что оно написано кем-то живущим по соседству с указанным домом. Старик иногда отличался необычайной остротой интуиции. Письмо и в самом деле пришло от девушки, прихожанки церкви св. Тимофея, жившей поблизости от указанного в письме дома; она знала в лицо Эйлин и ненавидела ее за вызывающий вид и роскошные туалеты. Эта девушка — бледное, худосочное, вечно неудовлетворенное создание — была одной из тех натур, которые почитают своим долгом следить за чужой нравственностью. Живя наискосок от дома, тайно нанятого Каупервудом, она наблюдала за подъездом и мало-помалу выяснила, — так ей по крайней мере казалось, — что к чему. Ей потребовалось лишь дополнить факты домыслами и связать все это вместе при помощи той догадливости, которая нередко близка к подлинному знанию. Плодом ее стараний и явилось письмо, очутившееся перед глазами Батлера во всей своей неприкрашенной откровенности.

У ирландцев склад ума философский и вместе с тем практический. Первый и непосредственный импульс всякого ирландца, попавшего в неприятное положение, — это найти выход из него и представить себе все в возможно менее печальном свете. Когда Батлер в первый раз прочел письмо, мурашки забегали у него по телу. Челюсти его сжались, серые глаза сощурились. Неужели это правда? Но иначе разве кто-то осмелился бы так решительно писать: «Ежели не верите, понаблюдайте за домом номер 931 по Десятой улице». Разве простая деловитость этих слов не является сама по себе неопровержимым доказательством? И речь идет о том самом человеке, который лишь накануне обращался к нему за помощью, о человеке, для которого он так много сделал? В медлительном, но остром уме Батлера ярче, чем когда-либо, возник образ его прелестной дочери, и он вдруг отчетливо понял, что такое Фрэнк Алджернон Каупервуд. Чем объяснить, что он, Батлер, не разгадал коварства этого негодяя? Как могло случиться, что Каупервуд и Эйлин ни словом, ни жестом не выдали себя, если между ними действительно существовали какие-то отношения?

Родители обычно уверены, что они отлично знают своих детей, и время только укрепляет их в этом заблуждении. Ничего дурного до сих пор не случилось, ничего не случится и впредь. Они видят их каждый день, но видят затуманенными любовью глазами. Ослепленные этой любовью, они убеждены, что видят своих детей насквозь и что те, как бы они ни были привлекательны, безусловно, застрахованы от всяких соблазнов. Мэри — хорошая девушка, правда немного взбалмошная, но какая может с ней приключиться беда? Джон — прямодушный, целеустремленный юноша, — разве он способен поддаться злу? И какие душераздирающие стоны издает большинство родителей, когда случайно раскрывается печальная тайна их детей. «Мой Джон! Моя Мэри! Это невозможно!» Но это возможно. Весьма возможно. И даже очень вероятно. Многие родители, недостаточно опытные, недостаточно понимающие жизнь, озлобляются, становятся жестоки. Вспоминая нежность, затраченную на-детей, и все принесенные им жертвы, они чувствуют себя оскорбленными. Одни вовсе падают духом перед лицом столь явной неустойчивости нашей жизни, перед лицом опасностей, которыми она изобилует, и загадочными процессами, совершающимися в душе человека. Другие — те, кому жизнь уже преподала суровые уроки, либо те, кто от природы одарен интуицией и проницательностью, относятся ко всем таким явлениям, как к неисповедимому таинству жизни, и, зная, что борьба здесь почти бесцельна, если возможна лишь скрытыми мерами, стараются не видеть худшего или примириться с ним на время, чтобы обдумать положение. Всякий мыслящий человек знает, что жизнь — неразрешимая загадка; остальные тешатся вздорными выдумками да еще попусту волнуются и выходят из себя.

Итак, Эдвард Батлер, человек умный и многоопытный, стоя на ступеньках своего дома, держал в огрубелой жилистой руке клочок дешевой бумаги с начертанным на нем страшным обвинением против его дочери. Он мысленно увидел ее перед собой совсем еще маленькой (Эйлин была его старшей дочкой). Как заботился он о ней все эти годы! Она была прелестным ребенком; ее золотистая головка так часто прижималась к его груди, его жесткие, грубые пальцы тысячи раз ласкали ее нежные щечки! А теперь Эйлин уже двадцать три года, и она красавица, бедовая и своенравная. Мрачные, нелепые, тяжелые думы одолевали Батлера, он не знал, как взглянуть на все это, на что решиться, что предпринять. В конце концов неизвестно, кто тут прав и кто виноват, мысленно произнес он. Эйлин, Эйлин! Его Эйлин! Если жена узнает об этом, ее старое сердце не выдержит. Нет, она ничего не должна знать, ничего. А может быть, ей все-таки следует сказать?

Родительское сердце! Любовь в этом мире движется путаными, нехожеными тропами. Любовь матери всесильна, первобытна, эгоистична и в то же время бескорыстна. Она ни от чего не зависит. Любовь мужа к жене или любовника к любовнице — это сладостные узы единодушия и взаимности, соревнование в заботе и нежности. Любовь отца к сыну или дочери — когда эта любовь существует — заключается в том, чтобы давать щедро, без меры, ничего не ожидая взамен; это благословение и напутствие страннику, безопасность которого вам дороже всего, это тщательно взвешенное соотношение слабости и силы, заставляющее скорбеть о неудачах любимого и испытывать гордость при его успехах. Такое чувство великодушно и возвышенно, оно ни о чем не просит и стремится только давать разумно и щедро. «Лишь бы мой сын преуспевал! Лишь бы моя дочь была счастлива!» Кто не слыхал этих слов, кто не задумывался над этими выражениями родительской мудрости и любви?

По пути в центр города Батлер со всей быстротой, доступной его недюжинному, но медлительному и до некоторой степени примитивному уму, перебирал все возможные последствия этого внезапного, прискорбного и тревожного открытия. Почему Каупервуд не довольствуется своей женой? Зачем ему понадобилось проникнуть в его, Батлера, дом и там завязать эту недостойную, тайную связь? В какой мере повинна здесь Эйлин? Она отнюдь не глупа и должна бы отдавать себе отчет в своих поступках. Кроме того, она добрая католичка, во всяком случае по воспитанию. Все эти годы она ходила к исповеди и причащалась. Правда, в последнее время Батлер стал замечать, что она не очень ревностно посещает церковь и порою изыскивает предлоги, чтобы в воскресенье остаться дома, но ведь, как правило, она все же ездит туда. А теперь, теперь… Тут мысли Батлера заходили в тупик, он снова возвращался к самому главному, и все начиналось сначала.

Медленно поднялся он по лестнице к себе в контору, сел за стол и опять стал думать, думать. Пробило десять часов, затем одиннадцать. Сын несколько раз обращался к нему с деловыми вопросами, но, убедившись, что отец в мрачном настроении, оставил его в покое. Пробило двенадцать, затем час, а Батлер по-прежнему сидел и думал, когда ему вдруг доложили о Каупервуде.

Не застав Батлера дома и не найдя там Эйлин, Каупервуд поспешил к нему в контору. В том же здании находилось управление нескольких линий конных железных дорог, крупнейшим акционером которых он был. Контора, как обычно, была разгорожена на помещения для бухгалтеров и счетоводов, дорожных смотрителей, кассира и так далее. Оуэн Батлер и его отец занимали в самой глубине ее маленькие, но изящно обставленные кабинеты; там вершились все важнейшие дела.

По дороге Каупервуда — в силу странного предчувствия, так часто возникающего у человека перед бедой, — неотступно преследовала мысль об Эйлин. Он думал о необычных узах, связывавших его с нею, и о том, что сейчас он спешит за помощью к ее отцу! Тяжелое чувство охватило его, когда он поднимался по лестнице, но он, естественно, не придал ему значения. С первого же взгляда на Батлера ему стало ясно, что произошло неладное. Батлер не приветствовал его, как обычно, смотрел исподлобья, и на лице его была написана такая суровость, какой Каупервуд у него никогда раньше не видел. Он сразу понял, что дело тут не в одном только нежелании Батлера оказать ему помощь, оставив свой вклад невостребованным. Что же случилось? Эйлин? Должно быть, так. Кто-то донес на них. Верно, их видели вместе. Ну и что же? Это еще ничего не доказывает. Он ни словом не выдаст себя. Но вклад Батлер, несомненно, потребует обратно. Что же касается дополнительного займа, то и без разговоров ясно, что на нем надо поставить крест.

— Я зашел узнать, что вы надумали с вашим вкладом, мистер Батлер, — прямо и как всегда непринужденно произнес Каупервуд.

Ни по его поведению, ни по выражению его лица нельзя было предположить, что он что-то заметил.

Батлер — они были одни в кабинете — в упор смотрел на него из-под косматых бровей.

— Мне нужны мои деньги, — отрывисто и угрюмо произнес он.

При виде этого развязного лицемера, погубившего честь его Эйлин, в груди Батлера вспыхнула ярость, какой он уже давно не испытывал, и старик впился глазами в своего посетителя.

— Судя по тому, как развернулись события, я и полагал, что вы потребуете свои деньги, — спокойно, без дрожи в голосе отвечал Каупервуд.

— Все рушится, насколько я понимаю.

— Да, все рушится и, думаю, не скоро придет в порядок. Деньги понадобятся мне сегодня же. Я не могу ждать.

— Хорошо, — сказал Каупервуд, ясно чувствовавший всю шаткость своего положения.

Старик был не в духе. По тем или иным причинам присутствие Каупервуда раздражало, более того — оскорбляло его. Каупервуд уже не сомневался, что все дело в Эйлин, что Батлер знает что-то или по крайней мере подозревает. Надо сделать вид, будто дела заставляют его торопиться, и положить конец этому разговору.

— Весьма сожалею, — сказал он. — Я надеялся на отсрочку, но ничего не поделаешь. Деньги будут вам приготовлены. Я немедленно пришлю их.

Он повернулся и быстро пошел к двери.

Батлер встал. Он думал, что все будет по-другому. Он собирался разоблачить Каупервуда, может быть, даже дать ему пощечину. Он собирался сказать что-то, что спровоцировало бы Каупервуда на резкость, бросить ему обвинение прямо в лицо. Но тот уже удалился, сохраняя свой обычный непринужденно-любезный вид.

Старик пришел в невероятное волнение, он был разъярен и разочарован. Открыв маленькую дверь, соединявшую его кабинет с соседней комнатой, он позвал:

— Оуэн!

— Да, отец?

— Пошли кого-нибудь в контору Каупервуда за деньгами.

— Так ты все-таки решил забрать свой вклад?

— Да.

Оуэн был озадачен гневом старика. «Что бы это могло значить?» — спрашивал он себя и решил, что у отца произошла какая-нибудь стычка с Каупервудом. Он вернулся к своему столу, написал требование и позвал клерка. Батлер подошел к окну и стал смотреть на улицу. Он был огорчен, озлоблен, взбешен.

— Собака! — неожиданно для самого себя прохрипел он. — Я ему ни доллара не оставлю, до нитки раздену! И еще в тюрьму упрячу! Я его уничтожу! В два счета!

Он сжал свои огромные кулаки и стиснул зубы.

— Я с ним разделаюсь! Я ему покажу! Собака! Подлая тварь!

Никогда в жизни не испытывал он такой ярости, такого желания мстить без пощады.

Он зашагал по кабинету, обдумывая, что предпринять. Допросить Эйлин — вот с чего надо начать. Она будет запираться, но если он увидит по ее лицу, что его подозрения верны, он расправится с Каупервудом. Достаточно этой истории с городским казначеем. Правда, формально Каупервуд не несет уголовной ответственности, но уж он, Батлер, сумеет повернуть все так, что этому прохвосту не поздоровится.

Приняв такое решение, Батлер приказал клерку передать Оуэну, что скоро вернется, вышел, сел на конку и поехал домой. В дверях он столкнулся со своей старшей дочерью, как раз собиравшейся уходить. На ней был костюм из алого бархата с узенькой золотой оторочкой и эффектная алая с золотом шляпа. Ноги ее были обуты в ботинки из оранжевой кожи, а руки обтянуты длинными замшевыми перчатками бледно-лилового цвета. В ушах у Эйлин красовались длинные серьги из темного янтаря — янтарь был ее последним увлечением. При виде дочери старый ирландец понял яснее чем когда-либо, что вырастил птичку с редкостным оперением.

— Куда это ты собралась, Эйлин? — спросил он, безуспешно стараясь скрыть страх, горе и кипевшую в нем злобу.

— В библиотеку, — спокойно отвечала она, но в тот же миг почувствовала, что с отцом творится неладное. Лицо у него было какое-то отяжелевшее, серовато-бледное. Он казался угрюмым и утомленным.

— Поднимись на минуту ко мне в кабинет, — произнес Батлер. — Мне нужно с тобой поговорить.

Эйлин повиновалась со смешанным чувством любопытства и удивления. Как странно, что отцу вдруг понадобилось говорить с ней в кабинете, да еще в минуту, когда она собиралась уходить! Его тон и вид не оставляли сомнения, что за этим необычным приглашением последует неприятный разговор. Как и всякий человек, преступивший правила морали своего времени, Эйлин то и дело возвращалась мыслью к гибельным последствиям возможного разоблачения. Не раз уже думала она о том, как отнесется семья к ее поступку, но ясно ничего себе представить не могла. Отец — человек очень решительный. Правда, она ни разу не видела, чтобы он холодно или жестоко отнесся к кому-нибудь из членов своей семьи, и тем более к ней! Он всегда так любил ее, что, казалось, ничто и никогда не оттолкнет его от дочери. Но кто знает?

Батлер шел впереди, медленно ступая по лестнице своими большими ногами. Эйлин поднималась вслед за ним; она успела бросить на себя беглый взгляд в стенное зеркало и теперь думала о том, как она хороша и что ее ждет сейчас. Чего хочет от нее отец? При мысли о разговоре, который может произойти, кровь на мгновение отхлынула от ее лица.

Батлер вошел в свой душный кабинет и опустился в огромное кожаное кресло, несоразмерное со всей остальной мебелью и соответствовавшее только письменному столу. Перед этим столом, против окна, стояло кресло для посетителей; в него Батлер усаживал тех, чьи лица ему хотелось рассмотреть получше. Когда Эйлин вошла, он рукой указал на это кресло, что тоже показалось ей зловещим признаком, и сказал:

— Садись сюда!

Эйлин села, все еще не понимая, к чему он клонит. Она твердо помнила обещание, данное ею Каупервуду: запираться во что бы то ни стало. Если отец намерен допрашивать ее, это ни к чему не приведет. Ее долг перед Фрэнком — все отрицать. Красивое лицо Эйлин сделалось жестким и напряженным. Два ряда мелких белых зубов крепко сжались, и Батлеру стало ясно, что она насторожилась, ожидая нападения. В этом он усмотрел подтверждение ее вины и преисполнился еще большей скорби, стыда, гнева и сознания своего несчастья. Он порылся в левом кармане сюртука, вытащил пачку бумаг и затем извлек из этой пачки роковое письмо, столь невзрачное с виду. Его толстые пальцы дрожали, когда он вынимал листок из конверта. Эйлин не-сводила глаз с его лица и рук, не догадываясь, что он хочет показать ей. Наконец Батлер протянул дочери бумажку, казавшуюся крохотной в его большой руке, и буркнул:

— Читай!

Эйлин взяла и на секунду почувствовала облегчение: по крайней мере можно опустить глаза. Но это чувство мгновенно исчезло: ведь сейчас ей опять придется смотреть отцу прямо в лицо.

«Милостивый государь! Сообщаю вам, что ваша дочка Эйлин путается с человеком, с которым ей негоже иметь дело, — с неким Фрэнком Каупервудом, дельцом. Ежели не верите, понаблюдайте за домом номер 931 по Десятой улице. Тогда вы убедитесь собственными глазами.»

Вопреки ее воле, лицо Эйлин побелело, но кровь тотчас же снова прилила к нему бурной, горячей волной.

— Это ложь! — воскликнула она, поднимая глаза на отца. — Кто смеет писать про меня такие мерзости? Какая наглость! Кто этот подлец?

Старый Батлер пристально смотрел на дочь. Ее бравада не обманула его. Будь Эйлин в самом деле ни в чем не повинна, она, при ее характере, вскочила бы возмущенная, негодующая. А сейчас она поспешила надеть личину высокомерия. Сквозь ее пылкий протест он читал правду, свидетельствовавшую против нее.

— А почем ты знаешь, дочка, что я не велел наблюдать за этим домом? — насмешливо спросил он. — Почем ты знаешь, что никто не видел, как ты входила туда?

Только торжественное обещание, данное Эйлин возлюбленному, спасло ее от этой ловушки. Она побледнела, но перед ее глазами тотчас возник образ Фрэнка, строго спрашивающего ее, что она скажет, если тайна их будет раскрыта.

— Это ложь! — прерывающимся голосом снова воскликнула она. — Я никогда не бывала в доме под таким номером, и никто не видел, как я входила туда! Как ты можешь подозревать меня в этом, отец?

Несмотря на обуревавшие его сомнения, странно мешавшиеся с чувством непоколебимой уверенности в виновности Эйлин, Батлер не мог не залюбоваться ее смелостью: какой у нее вызывающий вид, с какой решимостью она лжет, чтобы защитить себя. Ее красота оказывала ей при этом большую услугу и возвышала ее в глазах отца. В конце концов, что можно поделать с подобной женщиной! Ведь она уже не десятилетняя девчонка, какой он продолжал мысленно видеть ее.

— Тебе не следовало бы говорить мне неправду, Эйлин, — сказал он. — Нехорошо лгать. Религия запрещает ложь. Кто стал бы писать такие вещи, будь это не так?

— Но это не так, — настаивала Эйлин, притворяясь разгневанной и негодующей. — И я считаю, что ты не имеешь права оскорблять меня такими подозрениями. Я не была в этом доме и не путаюсь с мистером Каупервудом! Боже мой! Ведь я едва знакома с ним и только изредка вижу его в обществе.

Батлер угрюмо покачал головой.

— Это большой удар для меня, дочка! Большой удар, — повторил он. — Я готов поверить твоим словам. Но не могу не думать о том, как прискорбно, если ты лжешь. Я никому не поручал следить за этим домом. Письмо пришло только сегодня утром. И то, что в нем сказано, видимо, неправда. Надеюсь, что неправда. Но сейчас мы не станем больше говорить об этом. Если ж в нем есть хоть доля истины и ты не зашла слишком далеко и еще можешь спасти свою душу, я просил бы тебя подумать о твоей матери, сестре, братьях и быть умницей. Вспомни о церкви, которая тебя воспитала, об имени, честь которого ты должна поддерживать. Пойми — если ты сделала что-нибудь дурное и люди узнают об этом, то как ни велика Филадельфия, а нам в ней недостанет места. Твоим братьям нужно составить себе доброе имя, они работают в этом городе. Ты и Нора когда-нибудь захотите выйти замуж. Как ты будешь смотреть людям в глаза, как ты будешь жить, если то, что написано здесь, правда и эта правда выйдет наружу?

Голос старика звучал глухо от странных, грустных и непривычных чувств, обуревавших его. Он не хотел верить, что дочь виновна, и тем не менее знал, что это так. Он не хотел делать то, что, как человек волевой и религиозный, считал своим долгом, то есть сурово осудить ее. Другой отец, подумал он, при подобных обстоятельствах выгнал бы свою дочь из дому или, предварительно все проверив, убил бы Каупервуда. Но он этого не сделает. Если ему придется мстить, он отомстит как финансист и политик, вытеснит негодяя из финансового и политического мира. Но предпринять что-либо решительное в отношении Эйлин, — об этом он и думать не мог.

— Ах, отец, — отозвалась Эйлин, искусно пользуясь своими актерскими способностями и разыгрывая оскорбленную невинность, — как ты можешь такое говорить, когда знаешь, что я не виновата? Клянусь тебе!

Но старый ирландец с глубокой грустью читал правду под ее притворной обидой и видел, что одна из его самых заветных надежд рассыпается прахом. Он многого ждал от Эйлин и в смысле ее карьеры в обществе и в смысле счастливого замужества. Сколько прекрасных молодых людей были бы счастливы ее благосклонностью, она родила бы ему прелестных внуков — утеху в старости.

— Не будем больше говорить об этом, дочка, — усталым голосом произнес он. — Ты так много всегда значила для меня, что мне трудно всему этому поверить. Видит бог, я и не хочу верить. Ты взрослая женщина, и если ты поступаешь дурно, то мне тебя уж не остановить. Я мог бы, конечно, выгнать тебя из дому — многие отцы поступили бы именно так, но я ничего подобного делать не стану. Однако, если ты в самом деле ведешь себя предосудительно, — Батлер поднял руку, чтобы предупредить протест Эйлин, — помни: рано или поздно я узнаю правду, и тогда Филадельфия станет тесна для меня и того человека, который причинил мне это горе! Я доберусь до него, — угрожающе произнес старый Батлер вставая, — я доберусь до него, и тут уж…

Он побледнел и отвернулся. Эйлин ясно поняла, что Фрэнку, помимо всех грозящих ему неприятностей, предстоит еще помериться силами с ее отцом. Не потому ли он так сурово взглянул на нее вчера?

— Твоя мать умерла бы от горя, если б узнала, что кто-то дурно говорит о тебе, — дрожащим голосом продолжал Батлер. — У этого человека есть семья — жена и дети. Ты не должна причинять им зло. Их и без того, если я не ошибаюсь, ждут в ближайшем будущем крупные неприятности. — У Батлера плотнее сжались челюсти. — Ты красивая девушка. Ты молода. Ты богата. Десятки молодых людей почли бы за честь назвать тебя своей женой. Что бы ты ни замышляла, что бы ты ни делала, не губи понапрасну свою жизнь. Не губи свою бессмертную душу. Не разбивай вконец и моего сердца!

Эйлин, по натуре совсем не злая, мучительно боролась с противоречивыми чувствами — дочерней любовью и страстью к Каупервуду, — она с трудом сдерживала рыдания. Всей душой жалея отца, она не поколебалась в своей любви и верности Фрэнку. Она хотела что-нибудь сказать, еще убедительнее выразить свое возмущение, но понимала, что это бесполезно. Отец знал, что она лжет.

— Мне нечего больше сказать, отец, — проговорила она, вставая. За окном уже смеркалось. Внизу негромко хлопнула дверь, — очевидно, вернулся кто-то из сыновей Батлера. У Эйлин пропало всякое желание идти в библиотеку. — Все равно ты мне не поверишь. Но повторяю, меня оговорили напрасно.

Батлер поднял свою большую смуглую руку, требуя молчания. Эйлин поняла, что ее позорная связь уже не тайна для отца и мучительный разговор с ним окончен. Она повернулась и вышла, красная от стыда. Батлер ждал, покуда ее шаги не замерли в отдалении.

Тогда он встал. И снова сжал огромные кулаки.

— Негодяй! — вслух произнес он. — Негодяй! Я выживу его из Филадельфии, хотя бы мне пришлось истратить для этого все мои деньги, до последнего доллара!

Глава 27

Впервые в жизни Каупервуд столкнулся со своеобразным явлением, именуемым уязвленным отцовским чувством. Не зная точно, что именно привело Батлера в такую ярость, он все же догадывался, что дело в Эйлин. Каупервуд и сам был отцом. Своим сыном, Фрэнком-младшим, он не особенно восхищался. Но изящная маленькая Лилиан, со светлой, точно нимбом окруженной головкой, всегда внушала ему нежность. Она вырастет очаровательной женщиной, думал он, и жаждал упрочить ее положение в жизни. Он любил говорить ей, что у нее «глазки-бусинки», «не ножки, а кошачьи лапки», и ручки, как у куколки, такие они были крохотные. Девочка обожала отца, постоянно отыскивала его, где бы он ни был — в библиотеке, в гостиной, в кабинете или за обеденным столом, — и задавала ему бесконечные вопросы.

Отношение к собственной дочери позволяло ему представить себе те чувства, которые должно было возбудить в Батлере поведение Эйлин. Он спрашивал себя, что ощущал бы сам, если бы речь шла о его крошке Лилиан. Но ему как-то не верилось, чтобы он стал тревожить себя и мучить ее из-за такой истории, будь она в летах Эйлин. Ведь дети рано или поздно выходят из повиновения родительской воле, и отцу всегда трудно руководить ими, если они по натуре своей строптивы и не желают, чтобы ими руководили.

Каупервуд мрачно улыбнулся, подумав о том, сколько бед на него посыпалось. Чикагский пожар, несвоевременный отъезд Стинера, полное безразличие Батлера, Молленхауэра и Симпсона к судьбе Стинера и его собственной. А теперь еще, возможно, разоблачена его связь с Эйлин. Он не был уверен, что их тайна раскрыта, но чутье подсказывало ему, что это так. Как будет держать себя Эйлин, чем она оправдается, если отец вдруг призовет ее к ответу, — вот что сейчас сильно тревожило Каупервуда. Только бы как-нибудь снестись с ней! Но если приходится возвращать Батлеру его вклад и погашать другие ссуды, которые тоже не сегодня завтра будут востребованы, то нельзя терять ни минуты. Надо или платить, или тотчас же признать себя несостоятельным. Ярость Батлера, Эйлин, опасность, грозившая ему самому, — все это временно отошло на задний план. Его разум всецело сосредоточился на одной мысли — как спасти свое финансовое положение.

Он поспешил повидать Джорджа Уотермена, своего шурина Дэвида Уиггина, ставшего к этому времени состоятельным человеком, Джозефа Зиммермена, крупного торговца мануфактурой, с которым ему в прошлом случалось вести дела, бывшего судью Китчена, богатого человека и крупного предпринимателя, казначея штата Пенсильвания Фредерика Ван-Ностренда, заинтересованного в акциях конных железных дорог, и многих других. Из всех, к кому он обращался за помощью, один действительно не в состоянии был ему помочь, другой трусил, третий алчно прикидывал в уме, как бы побольше с него содрать, четвертый был недостаточно решителен и требовал непомерно много времени на размышление. Все догадывались об истинном положении его дел, всем требовалось время подумать, а времени у него как раз и не было. Судья Китчен все же согласился одолжить ему тридцать тысяч долларов — жалкую сумму! Джозеф Зиммермен не пожелал рискнуть больше чем двадцатью пятью тысячами. Каупервуд убедился, что в общей сложности ему удастся собрать семьдесят пять тысяч долларов, заложив для этого акций на вдвое большую сумму. Но это была смехотворная цифра! Он снова принялся подсчитывать, с точностью до одного доллара, и пришел к выводу, что сверх всей его наличности ему нужно достать по меньшей мере двести пятьдесят тысяч, в противном случае он вынужден будет закрыть контору. Завтра к двум часам все выяснится. Если он не сумеет обернуться, то в десятках гроссбухов Филадельфии рядом с его именем появится слово «банкрот».

Недурной финал для человека, еще совсем недавно заносившегося так высоко в своих надеждах! В первую очередь он должен погасить стотысячную ссуду Джирардского национального банка. Это был крупнейший в Филадельфии банк, и, сохранив расположение его заправил своевременной уплатой долга, Фрэнк мог и впредь, что бы ни случилось, рассчитывать на их благосклонность. Сейчас он еще даже не представлял себе, где добудет деньги. Однако, после недолгого раздумья, решил в тот же вечер передать судье Китчену и Зиммермену акции, под которые те согласились выплатить ему ссуды, и взять у них чеки или наличные. Затем он уговорит Стинера выдать ему чек на шестьдесят тысяч долларов — стоимость купленных им утром на бирже сертификатов городского займа. Из них он возьмет двадцать пять тысяч, недостающих для уплаты банку. И тогда в его распоряжении останется еще тридцать пять тысяч.

Единственная отрицательная сторона такого плана заключалась в том, что он был построен на дальнейшем запутывании истории с сертификатами. Купив их еще утром, Каупервуд не только не сдал их, как полагалось, в амортизационный фонд (они были доставлены к нему в контору в половине второго), но тут же заложил, для того чтобы погасить очередной долг. Это был рискованный шаг, если принять во внимание, что Каупервуд находился под угрозой банкротства и не был уверен, что сумеет вовремя выкупить сертификаты.

Но, с другой стороны, размышлял Каупервуд, существует ведь соглашение между ним и городским казначеем (конечно, незаконное), благодаря которому такая комбинация может сойти за вполне благовидную и формально оправданную даже в случае его банкротства, так как он не обязан балансировать свои сделки до конца месяца. Если он прогорит и в амортизационном фонде не окажется этих облигаций, он может сказать, что обычно сдавал облигации позднее и потому попросту забыл о них. Таким образом, если он возьмет чек в уплату за эти еще не сданные облигации, то, собственно говоря, — оставляя в стороне закон и этику, — его поступок будет внешне вполне обоснован. Правда, город потеряет еще шестьдесят тысяч долларов. Но какое это имеет значение, раз казначейству все равно грозит дефицит в пятьсот тысяч? Будет, значит, пятьсот шестьдесят. Привычная осторожность Каупервуда сталкивалась здесь с необходимостью, и потому он решил повременить с этим чеком, пока Стинер окончательно не откажет ему в выдаче трехсот тысяч, — в этом случае он будет вправе потребовать чек. Вероятнее всего, Стинер даже не спросит, сданы ли облигации в амортизационный фонд, а если спросит, придется солгать, только и всего!

Каупервуд снова вскочил в экипаж и помчался обратно в контору: там, как он и думал, его уже ждало письменное требование Батлера. Он немедленно выписал чек на те сто тысяч долларов, которыми любящий отец кредитовал его в своем банке, и отослал Батлеру. За это время пришло еще письмо от Альберта Стайерса, секретаря Стинера, с предупреждением больше не покупать и не продавать облигации городского займа, так как до особого распоряжения эти сделки не будут приниматься в расчет. Каупервуд сразу понял, откуда ветер дует. Стинер советовался с Батлером или Молленхауэром, и те поспешили предостеречь и запугать его. Несмотря на это, Каупервуд прямиком отправился в городское казначейство.

После свидания с Каупервудом у Стинера снова был разговор с Сэнгстеком, Стробиком и другими лицами, подосланными к нему для того, чтобы как следует его припугнуть. В результате этого разговора казначей решительно воспротивился всем планам Каупервуда. Стробик и сам был очень встревожен. Он, Уайкрофт и Хармон тоже пользовались средствами городского казначейства — правда, в значительно меньших размерах, ибо им был не свойствен финансовый размах Каупервуда, — и теперь они должны были покрыть долг до того, как грянет буря. Если Каупервуд обанкротится и у Стинера обнаружится дефицит, не исключена возможность проверки всего бюджета, а тогда выплывут на свет и их махинации. Чтобы не быть обвиненными в должностном преступлении, необходимо так или иначе возвратить деньги.

— Отправляйтесь к Молленхауэру, — посоветовал Стинеру Стробик вскоре после ухода Каупервуда, — и откройте ему все. Он поддерживал вашу кандидатуру и устроил вас на пост казначея. Расскажите ему, в каком вы положении, и спросите, что делать. Он уж найдет выход. Предложите ему ваши акции за помощь. Вам придется на это пойти. Ничего другого попросту не остается. А Каупервуду, черт возьми, не давайте больше ни доллара! Помните, что он толкнул вас в пропасть, из которой вы не знаете, как выкарабкаться. Наконец, если Молленхауэр откажется вам помочь, пусть он хоть заставит Каупервуда вернуть деньги в казну. Молленхауэр сумеет воздействовать на него.

Стробик привел еще множество доводов, и после его ухода Стинер со всех ног кинулся к Молленхауэру. Он был так перепуган, что задыхался и готов был броситься на колени перед этим американским немцем, великим финансистом и политиком. Если бы мистер Молленхауэр согласился ему помочь! Тогда есть надежда выпутаться из этой истории и не угодить в тюрьму!

— О боже мой! Боже мой! — шептал он, торопясь к Молленхауэру. — Что мне делать?

Позиция, занятая Генри Молленхауэром, жестким политиком и дельцом, прошедшим суровую школу, была такова, какую занял бы любой капиталист в этих сложных обстоятельствах.

Перебирая в памяти то, что сказал ему Батлер, Молленхауэр прежде всего прикинул, какие выгоды он может извлечь из создавшегося положения. Надо — если, конечно, это можно сделать, не скомпрометировав себя, — завладеть акциями конных железных дорог, находящимися во владении Стинера. Эти акции нетрудно перевести через биржевых маклеров на имя какого-нибудь подставного лица, а затем уж на имя его, Молленхауэра. Для этого придется основательно нажать на казначея, когда тот явится сегодня к нему; что же касается недостачи пятисот тысяч долларов в кассе казначейства, то Молленхауэр еще не представлял себе, что тут можно сделать. Вероятнее всего, Каупервуд не сумеет покрыть свою задолженность; ну что ж, город в таком случае понесет убыток, но скандал необходимо замять до окончания выборов. Если остальные лидеры партии не проявят великодушия, как и полагал Молленхауэр, то Стинеру, конечно, не миновать разоблачения, ареста, суда, конфискации имущества и, возможно, даже тюрьмы. Правда, когда волна общественного негодования несколько схлынет, можно будет добиться от губернатора смягчения приговора. Было ли здесь налицо преступное соучастие Каупервуда — этим Молленхауэр не интересовался. Сто против одного — что нет. Этот человек достаточно хитер и осторожен. Впрочем, если представится возможность выгородить казначея, свалив вину на Каупервуда, и таким образом снять пятно с партии, Молленхауэр, конечно, не станет возражать. Но сначала нужно разузнать подробнее историю взаимоотношений этого биржевика со Стинером и попутно прибрать к рукам все, чем тот успел поживиться на посту казначея.

Войдя к Молленхауэру, Стинер окончательно обессилел и упал в кресло. Мозг его отказывался работать, нервы сдали, страх окончательно завладел им.

— Что скажете, мистер Стинер? — внушительным тоном спросил Молленхауэр, притворяясь, будто не знает, что привело к нему казначея.

— Я пришел поговорить относительно ссуд, предоставленных мною мистеру Каупервуду.

— А в чем, собственно, дело?

— Он должен мне или, вернее, городскому казначейству пятьсот тысяч долларов. Насколько мне известно, ему грозит банкротство, и в таком случае он не сможет вернуть эти деньги.

— Кто вам сказал, что ему грозит банкротство?

— Мистер Сэнгстек, а позднее мистер Каупервуд и сам заезжал ко мне. Он объяснил, что во избежание краха ему необходимо раздобыть еще денег. И просил у меня дополнительно триста тысяч долларов. Уверял, что эта сумма нужна ему во что бы то ни стало.

— Вот это здорово! — воскликнул Молленхауэр, разыгрывая крайнее изумление. — Но вы, надо думать, не согласились. У вас и без того хватит неприятностей. Если он пожелает знать, почему вы ему отказываете, направьте его ко мне. И не давайте ему больше ни единого доллара. В противном случае, если дело дойдет до суда, вам не будет пощады. Я и так не знаю, что можно для вас сделать. Но если вы не станете больше ссужать его деньгами, мы, возможно, что-нибудь придумаем. Не ручаюсь, конечно, но попытаемся. Только смотрите: чтобы ни один доллар больше не утек из казначейства на продолжение этого темного дела. Оно и без того имеет достаточно неприглядный вид.

Молленхауэр вперил в Стинера предостерегающий взгляд. Тот, измученный и разбитый, уловив в словах своего покровителя слабый намек на милосердие, соскользнул с кресла и упал перед ним на колени, воздевая руки, как молящийся перед распятием.

— О мистер Молленхауэр, — бормотал он, задыхаясь и всхлипывая, — поверьте, я не хотел сделать ничего дурного! Стробик и Уайкрофт уверяли меня, что это вполне законно. Вы сами направили меня к Каупервуду. Я делал только то, что делали другие, — так по крайней мере мне казалось. Мистер Боуд, мой предшественник, поступал точно так же: он вел эти дела через фирму «Тай и К°». У меня жена и четверо детей, мистер Молленхауэр. Моему младшему только семь лет. Подумайте о них, мистер Молленхауэр! Подумайте, что означает для них мой арест! Я не хочу попасть в тюрьму! Я не думал, что поступаю незаконно, честное слово, не думал. Я отдам все, что у меня есть. Возьмите мои акции, и дома, и земельные участки, все; все, только выручите меня из беды! Не дайте им посадить меня за решетку.

Толстые побелевшие губы казначея судорожно подергивались, горячие слезы струились по его лицу, только что бледному, а теперь багровому. Зрелище почти неправдоподобное, но, к сожалению, не столь уж редкое, когда приоткрывается завеса над жизнью титанов финансового и политического мира!

Молленхауэр смотрел на него спокойно и задумчиво. Он часто видел перед собою слабых людей, не более бесчестных, чем он сам, но лишенных его ума и мужества, и они точно так же молили его — не обязательно на коленях, но все равно это были люди со сломленной волей и духом. Жизнь, в представлении этого человека с богатым и сложным житейским опытом, была безнадежно запутанным клубком. Что прикажете делать с так называемой моралью и нравственными заповедями? Этот Стинер считает себя бесчестным человеком, а его, Молленхауэра, честным. Вот он кается перед ним в своих преступлениях и взывает к нему, словно к праведнику или святому. А между тем Молленхауэр знает, что сам он столь же бесчестен, но более хитер, дальновиден и расчетлив. Дело не в том, что Стинер безнравствен, а в том, что он труслив и глуп. В этом его главная вина. Есть люди, воображающие, что существует какой-то таинственный кодекс права, какой-то идеал человеческого поведения, оторванный и бесконечно далекий от практической жизни. Но он, Молленхауэр, никогда не видел, чтобы они претворяли его в жизнь, а случись так, это привело бы их только к финансовой (не нравственной, этого он не стал бы утверждать) гибели. Люди, которые цеплялись за этот бессмысленный идеал, никогда не были выдающимися деятелями в какой-либо практической области. Они навеки оставались нищими, жалкими, обойденными мечтателями. При всем желании он не мог бы заставить Стинера все это понять, да и не стремился просветить его. Жаль, разумеется, детишек Стинера, жаль его жену! Ей, вероятно, тоже пришлось немало поработать в жизни, как, впрочем, и ее мужу, чтобы пробить себе дорогу и хоть чего-то достичь. И вдруг это неожиданное бедствие, этот чикагский пожар, погубивший все их труды! Странное стечение обстоятельств! Если что-нибудь и заставляло Молленхауэра сомневаться в существовании благого и всемогущего провидения, то именно такие финансовые или общественные события, обрушивавшиеся как гром среди ясного неба и приносившие гибель и разорение множеству людей.

— Встаньте, Стинер, — спокойно сказал он после недолгого молчания. — Нельзя так распускаться. Плакать тут нечего, слезами делу не поможешь. Соберитесь с мыслями и хорошенько обдумайте свое положение. Может быть, оно не так уж безнадежно.

Пока Молленхауэр говорил, Стинер снова уселся в кресло и беспомощно всхлипывал, утирая глаза платком.

— Я сделаю все, что возможно, Стинер, хотя ничего конкретного сейчас не обещаю и за результат ручаться не могу. В нашем городе действуют различные политические силы. Может быть, мне и не удастся спасти вас, но я попытаюсь. Зато вы должны полностью довериться мне. Не говорите и не делайте ничего, предварительно не посоветовавшись со мной. Время от времени я буду посылать к вам своего секретаря с указаниями, как действовать. Ко мне не являйтесь, пока я сам вас не позову. Вы меня поняли?

— Да, мистер Молленхауэр.

— Ну, теперь вытрите слезы. Из моей конторы неудобно выходить с заплаканными глазами. Поезжайте к себе в казначейство, а я пришлю к вам Сэнгстека. От него вы узнаете, что делать. Выполняйте в точности его слова. А как только я дам вам знать, приходите немедленно.

Он поднялся, большой, самоуверенный, спокойный. Его туманные обещания вернули Стинеру душевное равновесие. Сам мистер Молленхауэр, великий, могущественный Молленхауэр, поможет ему выпутаться из беды. В конце концов не исключено, что тюрьма и минует его. Когда через несколько минут Стинер отправился в казначейство, на его лице, правда, еще красном от слез, уже не заметно было других следов пережитого потрясения.

Не прошло и часа, как в казначейство, вторично за этот день, явился Эбнер Сэнгстек, смуглый человечек с высохшей правой ногой, обутой в тяжелый башмак на утолщенной подошве. На его скуластом, необычайно умном лице светились живые, пронизывающие, но непроницаемые глаза. Сэнгстек как нельзя лучше подходил для роли секретаря Молленхауэра. Достаточно было взглянуть на него, чтобы уже не сомневаться, что он заставит Стинера поступать точно по указке их общего хозяина. Сейчас его задачей было уговорить казначея немедленно перевести через маклеров Батлера — «Тая и К°» свои акции конных железных дорог на имя одного мелкого агента из клики Молленхауэра, который потом, в свою очередь, должен был перевести их на имя патрона. То немногое, что Стинеру предстояло получить за эти бумаги, должно было пойти на покрытие дефицита в казначействе. «Тай и К°» сумеют так повести дело, что никто не перехватит этих ценностей, и в то же время придадут ему вид обыкновенной биржевой операции. Сэнгстек уже успел, в интересах своего шефа, проверить состояние дел Стинера и попутно узнал, для чего брали деньги в казначействе Стробик, Уайкрофт и Хармон. Этой тройке, через другого посредника, тоже был предложен выбор: либо немедленно продать все имеющиеся у них акции, либо предстать перед судом. С ними не стоило церемониться: они были лишь мелкими шестеренками в политической машине Молленхауэра. Строго-настрого наказав Стинеру ни на кого не переписывать остатков своего имущества и не слушать ничьих советов, а главное, коварных наставлений Каупервуда, Сэнгстек удалился.

Едва ли стоит упоминать, что Молленхауэр остался весьма удовлетворен таким оборотом дела. Теперь Каупервуд скорее всего будет вынужден обратиться к нему, но даже если он этого не сделает, в руках Молленхауэра уже все равно немалое количество тех предприятий, в которых Каупервуд так недавно играл ведущую роль. Если же ему всеми правдами и неправдами удастся заполучить еще и остальные, то Симпсону и Батлеру нечего и заикаться о конных железных дорогах! Его доля в этом деле теперь не только не уступала доле других держателей, но, может быть, даже превосходила ее.

Глава 28

Таково было положение вещей в понедельник, к концу дня, когда Каупервуд снова приехал к Стинеру. Казначей сидел в своем служебном кабинете одинокий, подавленный, в состоянии, близком к невменяемости. Он жаждал еще раз повидать Каупервуда, но в то же время боялся встречи с ним.

— Джордж, — без промедления начал Каупервуд, — у меня нет ни одной лишней минуты, и я пришел, чтобы в последний раз сказать вам: вы должны дать мне триста тысяч долларов, если не хотите, чтобы я обанкротился. Дела сегодня обернулись очень скверно. Я буквально в безвыходном положении. Но долго такая буря свирепствовать не может, это очевидно по самому ее характеру.

Он смотрел на Стинера и читал в его лице страх и мучительное, но несомненное упорство.

— Чикаго горит, но очень скоро его примутся отстраивать заново. И тогда начнется тем больший подъем в делах. Так вот, возьмитесь за ум и помогите мне. Не поддавайтесь страху! — Стинер растерянно заерзал в кресле. — Не позволяйте этим политическим авантюристам так запугивать вас. Паника утихнет через несколько дней, и мы с вами станем богаче, чем были. Вы виделись с Молленхауэром?

— Да.

— И что же он вам сказал?

— То, что я и ожидал услышать. Он запретил мне иметь с вами дело. Я не могу, Фрэнк, понимаете, не могу! — завопил Стинер, вскакивая. Он так нервничал, что не в состоянии был усидеть на месте во время этого разговора. — Я не могу! Они меня прижали к стене, затравили, им известны все наши дела. Послушайте, Фрэнк, — Стинер нелепо взмахнул руками, — вы должны вызволить меня из беды! Вы должны возвратить эти пятьсот тысяч долларов, иначе я погиб! Если вы не вернете долг и обанкротитесь, меня упекут в тюрьму. А у меня жена и четверо детей, Фрэнк! Я не могу этого вынести. Вы слишком широко размахнулись! Я не имел права так рисковать! Да я и не пошел бы на этот риск, если бы вы меня не уговорили. Поначалу я не представлял себе, чем это может кончиться. С меня довольно, Фрэнк! Не могу! Я отдам вам все свои акции, а вы верните мне эти пятьсот тысяч, и мы будем квиты.

Голос Стинера прерывался, он вытирал рукою вспотевший лоб и с тупой мольбой вглядывался в Каупервуда.

Тот, в свою очередь, смотрел на него несколько секунд холодным, неподвижным взглядом. Он хорошо знал человеческую натуру, и никакие странности поведения, особенно в минуты паники, не могли его удивить; но Стинер превзошел все ожидания.

— С кем вы еще виделись, Джордж, после моего ухода? Кто у вас был? Зачем вы понадобились Сэнгстеку?

— Он сказал мне то же, что и Молленхауэр. Никому и ни при каких обстоятельствах не давать больше взаймы, а главное, как можно скорее вытребовать назад пятьсот тысяч долларов.

— И вы полагаете, что Молленхауэр хочет помочь вам, не так ли? — спросил Каупервуд, безуспешно стараясь скрыть свое презрение к этому человеку.

— Надеюсь, что так. Кто же еще может помочь мне, Фрэнк, если не он? Молленхауэр — великая сила в нашем городе.

— Выслушайте меня, — снова начал Каупервуд, сверля Стинера взглядом. Он выдержал короткую паузу. — Как Молленхауэр приказал вам распорядиться вашими акциями конных железных дорог?

— Продать их через контору «Тай и К°», а деньги внести в казначейство.

— А кому продать? — спросил Каупервуд, напряженно вдумываясь в последние слова Стинера.

— Странный вопрос — вероятно, любому, кто пожелает их купить.

— Все понятно, — произнес Каупервуд, уразумев, в чем дело. — Я, собственно, мог и сам догадаться. Джордж, они вас грабят, норовят присвоить ваши ценности. Молленхауэр водит вас за нос. Он знает, что я не в состоянии сейчас удовлетворить ваше требование, то есть вернуть вам пятьсот тысяч долларов. Поэтому он заставляет вас выбросить ваши акции на биржу, а там уж он сумеет их заграбастать. Можете быть уверены, что у него все подготовлено. Как только вы его послушаетесь, я окажусь у него в лапах, так, во всяком случае, он думает, вернее, они — он, Батлер и Симпсон. Они втроем хотят прибрать к рукам всю городскую конку, я это знаю, чувствую. Я уже давно этого жду. Молленхауэр так же мало помышляет о помощи вам, как о том, чтобы взмахнуть крылышками и полететь. Помяните мое слово: как только вы продадите ваши акции, он потеряет к вам всякий интерес. Неужели вы воображаете, что он хоть пальцем шевельнет, чтобы спасти вас от тюрьмы, когда вы уже не будете иметь касательства к конным железным дорогам? Какой вздор! Если вы на это надеетесь, Джордж, значит, вы еще глупее, чем я полагал! Не сходите с ума! Нельзя же до такой степени теряться! Образумьтесь и взгляните опасности в лицо. Я вам все объясню. Если вы меня сейчас не поддержите, если, самое позднее завтра утром, вы не дадите мне трехсот тысяч долларов, — я конченый человек и вы тоже! А между тем наши дела, по существу, обстоят неплохо. Наши акции имеют сегодня не меньшую ценность, чем имели раньше. Поймите же, черт возьми, что эти акции обеспечены существующими железными дорогами! Дороги — доходное дело. Линия Семнадцатой и Девятнадцатой улиц уже сейчас приносит тысячу долларов в день. Каких еще доказательств вам нужно? Линия Грин и Коутс дает пятьсот долларов ежедневно. Вы трусите, Джордж! Вас запугали эти проклятые аферисты. Вы имеете такое же право давать взаймы деньги, как ваши предшественники — Боуд и Мэртаг. Они этим занимались постоянно. Пока вы делали то же самое в интересах Молленхауэра и его приспешников, все было в порядке! Разберемся, что значит положить в банк средства городского казначейства? Разве это не та же ссуда?

Каупервуд имел в виду широко практиковавшееся обыкновение депонировать часть городских средств, например, амортизационный фонд, на очень низких процентах или вовсе безвозмездно в банках, с которыми были связаны Молленхауэр, Батлер и Симпсон. Это почиталось их «законным» доходом.

— Не отказывайтесь от последних шансов на спасение, Джордж! Не складывайте оружия! Через несколько лет у вас будут миллионы, и тогда вы до конца жизни сможете сидеть сложа руки. Вам останется одна забота — сохранять то, что у вас есть. Ручаюсь вам, если вы меня не поддержите, они отрекутся от вас в ту же секунду, как я окажусь банкротом, спокойно предоставят вам сесть в тюрьму. Кто внесет за вас в городское казначейство полмиллиона долларов, Джордж? Где в такое время раздобудет их Молленхауэр, или Батлер, или кто-либо другой? Сейчас это немыслимо. Да они и не собираются этого делать. Когда придет конец мне, придет конец и вам, но запомните, в уголовном порядке будут преследовать вас, а не меня. Мне, Джордж, они ничего не могут сделать. Я просто маклер. Я не звал вас. Вы пришли ко мне по доброй воле. Если вы мне не поможете, ваша песенка спета, и вы прямиком отправитесь в тюрьму, за это я ручаюсь. Почему вы не защищаетесь, Джордж? Почему вы не хотите постоять за себя? У вас жена и дети, о которых вы обязаны подумать. Что может измениться от того, что вы ссудите мне еще триста тысяч? Если вас привлекут к ответственности, это никакой разницы не составит. А главное, если вы одолжите мне эти деньги, ни о каком суде уже не будет и речи. Тогда мне не угрожает банкротство. Через неделю, через десять дней буря утихнет, и мы снова будем богаты. Бога ради, Джордж, не раскисайте! Соберитесь с духом и действуйте разумно.

Он замолчал, так как лицо Стинера от отчаяния стало походить на расплывающийся студень.

— Не могу, Фрэнк! — заныл он. — Говорю вам — не могу. Они со мной расправятся без зазрения совести. Они меня сживут со света. Вы не знаете этих людей!

В позорной слабости Стинера Каупервуд прочитал свой приговор. Что можно сделать с таким человеком? Как вдохнуть в него бодрость? Нет, это безнадежно! С жестом, выражающим омерзение, гордое равнодушие и отказ от всех дальнейших увещаний, он направился к выходу, но в дверях остановился.

— Джордж, — сказал он, — мне очень жаль, от души жаль вас, а не себя. Я рано или поздно вывернусь. Я буду богат. Но вы, Джордж, совершаете величайшую в своей жизни ошибку. Вы станете нищим, каторжником, и, кроме себя, вам некого будет винить. Вся эта биржевая конъюнктура вызвана пожаром. Мои дела, если не считать падения ценностей на бирже вследствие паники, в полнейшем порядке. А вы сидите тут при деньгах и позволяете запугивать себя шайке интриганов и шантажистов, знающих о ваших и моих делах не больше, чем первый встречный. Они интересуются вами лишь постольку, поскольку надеются вас выпотрошить. Поймите: они удерживают вас от единственного шага, который еще мог бы вас спасти! Из-за каких-то несчастных трехсот тысяч, которые я через три или четыре недели вернул бы вам в пятикратном размере, вы готовы обречь меня на разорение, а себя на каторгу. Я отказываюсь понимать вас, Джордж! Вы не в своем уме! Вы до самой смерти будете раскаиваться в этом решении.

Он подождал несколько секунд: вдруг его слова в последнюю минуту возымеют какое-нибудь действие; но, убедившись, что Стинер по-прежнему глух ко всем доводам рассудка, скорбно покачал головой и вышел.

Впервые за всю свою жизнь Каупервуд на мгновение ощутил душевную усталость, более того — отчаяние. Он всегда насмешливо относился к греческому мифу о человеке, преследуемом фуриями. Но теперь злой рок словно и вправду преследовал его. Очень уж на то похоже. Но так или иначе, он не даст себя запугать. И даже в эти первые минуты тяжелых переживаний он вышел своей обычной бодрой походкой, высоко подняв голову и расправив плечи.

В большой комнате, примыкавшей к кабинету Стинера, Каупервуд встретил Альберта Стайерса, управляющего канцелярией и секретаря городского казначея. Каупервуд относился к нему по-приятельски и не раз обсуждал с ним второстепенные сделки, касавшиеся городского займа, так как Стайерс разбирался в тонкостях финансовых операций и в отчетности несравненно лучше своего начальника.

При виде Стайерса Каупервуд внезапно вспомнил о сертификатах городского займа, которые он купил на шестьдесят тысяч долларов. Он не сдал их в амортизационный фонд и в ближайшее время не собирался сдавать, хотя бы за полной невозможностью это сделать, пока у него на руках снова не будет значительных денежных ресурсов. Дело в том, что эти сертификаты он употребил на погашение неотложных платежей, а денег для их выкупа, вернее, реализации, у него не было, как, впрочем, не было и желания выкупать их. Согласно закону, Каупервуд обязан был немедленно депонировать сертификаты на счет городского казначейства и только после этого получить за них компенсацию у казначея. Иными словами, городской казначей не имел права оплачивать операцию такого рода, пока Каупервуд, лично или через своих агентов, не представил ему подтверждения сдачи приобретенных им сертификатов в банк или другое финансовое учреждение. На деле же ни Каупервуд, ни Стинер этого закона не соблюдали. Каупервуд мог покупать сертификаты городского займа для амортизационного фонда на любую сумму, закладывать их где ему было угодно и получать соответствующую компенсацию из городского казначейства без всяких подтверждений от кого бы то ни было. К концу месяца казначейству обычно удавалось из разных источников собрать столько сертификатов, сколько нужно было для покрытия дефицита, но — и это случалось не раз — на дефицит вообще смотрели сквозь пальцы, если деньги, полученные от заклада сертификатов, нужны были Каупервуду для его биржевых махинаций. Конечно, это противоречило закону, но ни Каупервуд, ни Стинер не считались, вернее, не хотели считаться с законом.

Затруднение в данный момент заключалось в том, что Каупервуд получил от Стинера приказ воздержаться как от покупки, так и от продажи сертификатов; этот приказ ставил его в строго официальные отношения с городским казначейством. Правда, последняя покупка была совершена до получения письма, но Каупервуд не сдал сертификатов в фонд. Сейчас ему нужно было раздобыть чек на израсходованную им сумму; но ведь не исключено, что старая и удобная система сведения баланса к концу месяца уже отменена. Стайерс может потребовать у него расписку банка о сдаче сертификатов. Тогда ему не видать, как своих ушей, этого чека на шестьдесят тысяч долларов, ибо на руках у него нет бумаг, и, следовательно, депонировать их невозможно. Если же Стайерс ничего не потребует, то Каупервуд получит необходимый чек, но впоследствии такая махинация может послужить основанием для судебного преследования. Если он до банкротства не сдаст сертификатов, ему потом могут предъявить обвинение в мошенничестве. Однако, говорил себе Каупервуд, ведь может случиться, что он и не обанкротится. Если хоть несколько банков, с которыми он ведет дела, по той или иной причине изменят свою позицию и перестанут требовать от него погашения задолженности, он спасен. Интересно, поднимет ли Стинер шум, если он все-таки получит необходимый ему чек? И как отнесутся к этому заправилы города? Сыщется ли прокурор, который даст ход этому делу, если Стинер вчинит иск? Нет, едва ли; и вообще тут бояться нечего. Любой суд примет во внимание соглашение, существовавшее между ним и Стинером, между маклером и клиентом. И вообще, когда деньги окажутся у него в руках, сто шансов против одного, что Стинер и не вспомнит о них. Эта сумма будет причислена к другим непогашенным обязательствам — и дело с концом. Все эти соображения с быстротой молнии промелькнули в мозгу Каупервуда. Надо рискнуть. Он подошел к столу секретаря.

— Послушайте, Альберт, — негромко произнес он, — я утром приобрел для амортизационного фонда на шестьдесят тысяч долларов сертификатов городского займа. Завтра я пришлю к вам за чеком, а не то лучше выпишите-ка мне его сейчас. Ваше уведомление о приостановке операций я получил. Сейчас я еду к себе в контору. Вы можете попросту занести в амортизационный фонд восемьсот облигаций из расчета семьдесят пять — восемьдесят долларов за штуку. Подробную опись я вам пришлю позднее.

— Прошу вас, мистер Каупервуд! — с готовностью согласился Альберт. — Акции, я слышал, чертовски летят вниз? Надеюсь, вас эта паника не коснулась?

— Только отчасти, Альберт, — с улыбкой отвечал Каупервуд, между тем как Стайерс уже выписывал чек.

А что, если по нелепой случайности сейчас выйдет из кабинета Стинер и не допустит выдачи чека, хотя это и законная операция? Он, Каупервуд, имеет право на этот чек — конечно, при условии, что, как полагается, депонирует облигации у хранителя амортизационного фонда. Каупервуд с волнением ждал, пока Альберт заполнит бланк, и только когда чек уже был у него в руках, вздохнул с облегчением. Шестьдесят тысяч долларов у него есть, а вечером он постарается реализовать обещанные ему семьдесят пять тысяч. Завтра надо будет снова повидаться с Китченом, Уолтером Ли, представителями «Джей Кук и К°», «Кларк и К°» — со всеми лицами и представителями фирм, которым он должен деньги (их набрался целый длинный список), — и узнать, как обстоит дело. Только бы выиграть время! Только бы добиться отсрочки хоть на одну неделю!

Глава 29

Но ни о какой отсрочке в такой напряженный момент не могло быть и речи. Семьдесят пять тысяч долларов, взятых взаймы у друзей, и шестьдесят тысяч, добытых у Стайерса, пошли на погашение задолженности Джирардскому национальному банку; остаток — тридцать пять тысяч — Каупервуд положил в сейф у себя дома. Затем он в последний раз обратился к банковским и финансовым деятелям с просьбой о помощи и получил отказ. Но даже в этот тяжелый для него час Каупервуд не проявил ни малейших признаков слабости. Он только поглядел из окна своего кабинета на маленький дворик и вздохнул. Что еще мог он предпринять? Он отправил отцу записку, прося его прийти к завтраку. Вторую такую же записку послал юрисконсульту Харперу Стеджеру, своему сверстнику, которого он очень любил. Ум Каупервуда лихорадочно разрабатывал все новые и новые планы получения отсрочки — Обращения к кредиторам и тому подобное, — но, увы, его банкротство было неизбежно. Хуже всего, что тогда откроются его махинации с городским казначейством и выйдет не только общественный, но и политический скандал. Самая большая из всех опасностей, грозящих ему, — это обвинение в соучастии, если не юридическом, то моральном, при расхищении городских средств. Его соперники немало поусердствуют, чтобы раздуть дело! Конечно, он и после банкротства сумеет постепенно встать на ноги, но это будет очень нелегко! А отец!.. Его тоже не пощадят. Возможно, он будет вынужден уйти с поста директора банка. Вот какие мысли одолевали Каупервуда, когда в его кабинет вошел конторский рассыльный и доложил об Эйлин Батлер и Альберте Стайерсе, приехавшем почти одновременно с нею.

— Проси мисс Батлер, — сказал Каупервуд, вставая. — Мистеру Стайерсу предложи подождать.

Эйлин вошла быстрыми, решительными шагами. Эффектный золотисто-коричневый костюм с темно-красными пуговками подчеркивал красоту ее фигуры. На голову она сегодня надела маленькую коричневую шляпку с длинным пером, которая, по ее убеждению, очень шла к ней; шею охватывала тройная нитка золотых бус. Руки ее, как обычно, были затянуты в перчатки, маленькие ноги обуты в изящные башмачки. Выражение глаз у нее было какое-то ребячески-печальное, что она, впрочем, всячески старалась скрыть.

— Любимый мой! — воскликнула она, протягивая руки к Фрэнку. — Что случилось? Мне так хотелось вчера вечером обо всем расспросить тебя! Неужели правда, что тебе грозит банкротство? Отец и Оуэн говорили об этом вчера.

— Что именно они говорили? — спросил Каупервуд, обнимая ее и спокойно вглядываясь в ее тревожные глаза.

— Ах, ты знаешь, папа очень зол на тебя! Он подозревает нас. Кто-то написал ему анонимное письмо. Вчера он подверг меня форменному допросу, но из этого ничего не вышло. Я все отрицала. Я уже два раза приходила сюда сегодня утром, но тебя не было. Я гак боялась, что отец увидит тебя раньше и ты проговоришься.

— Я, Эйлин?

— Нет, конечно, нет! Я этого не думала. Впрочем, я и сама не знаю, что я думала. Мой милый, я в такой тревоге! Я всю ночь не спала. Я считала себя более сильной, но в душе так беспокоилась за тебя! Знаешь, что он сделал: посадил меня в кресло возле своего стола, прямо напротив окошка, чтобы лучше видеть мое лицо, и показал мне это письмо. В первую минуту я опешила и теперь даже не знаю, что и как отвечала ему.

— Что же ты все-таки сказала?

— Кажется, я сказала: «Какое бесстыдство! Это ложь!» Но сказала не сразу. Сердце у меня стучало, как кузнечный молот. Боюсь, что он все понял по моему лицу. У меня даже дыхание перехватило.

— Твой отец умный человек, — заметил Каупервуд. — Он знает жизнь. Теперь ты видишь, в каком мы трудном положении. Еще слава богу, что он показал тебе письмо, а не вздумал следить за домом. На это ему, верно, было слишком тяжело решиться. А теперь он ничего не может доказать. Но он все знает, его не обманешь!

— Почему ты думаешь, что он знает?

— Я вчера виделся с ним.

— Он что-нибудь говорил тебе?

— Нет. Но я видел его лицо: с меня было достаточно того, как он смотрел на меня.

— Милый мой! Мне ведь очень жаль и отца!

— Разумеется. Мне тоже. Впрочем, теперь уже поздно. Об этом надо было думать раньше.

— Но я тебя так люблю! Ох, дорогой мой, он мне этого никогда не простит! Он меня обожает. Он не должен знать! Я ни в чем не признаюсь! Но… О боже, боже!

Она прижала руки к груди, а Каупервуд смотрел ей в глаза, стараясь ее успокоить. Веки Эйлин дрожали, губы подергивались. Ей было больно за отца, за себя, за Фрэнка. Глядя на нее, Каупервуд представлял себе всю силу родительской любви Батлера, а также всю силу и опасность гнева старого подрядчика. Сколько же разных обстоятельств тут переплеталось и как трагически могло все это кончиться!

— Полно, полно! — сказал он. — Теперь уж делу не поможешь. Где же моя сильная, смелая Эйлин? Я считал тебя мужественной. Неужели я ошибся? А сейчас мне так нужно, чтобы ты была храброй.

— Правда?

— Еще бы!

— У тебя большие неприятности?

— Меня, по-видимому, ожидает банкротство, дорогая.

— Не может быть!

— Да, девочка! Я загнан в тупик. И пока не вижу выхода. Я жду сейчас отца и Стеджера, моего юриста. Тебе нельзя здесь оставаться, моя прелесть. Твой отец тоже может в любую минуту зайти сюда. Мы должны где-нибудь встретиться завтра, скажем, во второй половине дня. Ты знаешь Индейскую скалу на берегу Уиссахикона?

— Знаю.

— Можешь быть там завтра в четыре?

— Могу.

— Смотри только, не следят ли за тобой. Если я не приду до половины пятого, не жди меня. Это будет значить, что я подозреваю слежку. Впрочем, бояться нечего, надо только соблюдать осторожность. А теперь иди, моя родная! В доме 931 нам уже нельзя бывать. Придется подыскать что-нибудь другое.

— Ах, родной мой, как все это ужасно!

— Ничего, Эйлин, я знаю, что ты возьмешь себя в руки и будешь храброй девочкой. Ты сама видишь, как это важно для меня!

Каупервуд впервые выглядел при ней удрученным.

— Хорошо, дорогой, хорошо! — отвечала Эйлин, обнимая его и притягивая к себе. — Да, да, ты можешь на меня положиться! О, Фрэнк, как я тебя люблю! Я просто убита горем! Но, может быть, ты еще избегнешь банкротства? Впрочем, что нам до этого, родной мой, ведь все равно ничто не изменится, правда? Разве мы будем меньше любить друг друга? Я на все готова для тебя, дорогой! И во всем буду тебя слушаться. Верь мне! От меня никто ничего не узнает.

Она всматривалась в его суровое, бледное лицо, и готовность бороться за любимого человека постепенно нарастала в ней. Ее любовь была греховной, беззаконной, безнравственной, но это была любовь, а любви, отверженной законом, присуща пламенная отвага.

— Я люблю тебя! Люблю, Фрэнк, очень люблю! — прошептала она.

Он высвободился из ее объятий.

— Иди, моя радость! Помни — завтра в четыре. Я жду тебя. И главное — молчи. Никому ни в чем не сознавайся.

— Будь спокоен!

— И не тревожься обо мне. Все как-нибудь образуется.

Он едва успел поправить галстук и в непринужденной позе усесться у окна, как в кабинет ворвался управляющий канцелярией Стинера — бледный, расстроенный, очевидно вне себя от волнения.

— Мистер Каупервуд, помните тот чек, который я вчера вечером выписал вам?.. Так вот, мистер Стинер говорит, что это незаконно, что я не должен был этого делать, и грозит всю ответственность возложить на меня. Он говорит, что меня могут арестовать за соучастие в преступлении, что он меня уволит, если я не верну чека, и немедленно отправит в тюрьму. Мистер Каупервуд, ведь я еще совсем молод. Я только что начал жизнь. У меня на руках жена и маленький сын. Неужели вы допустите, чтобы он так расправился со мной? Ведь вы отдадите мне этот чек! Правда? Без него я не могу возвратиться в казначейство. Он уверяет, что вас ждет банкротство, что вы это знали и потому не имели права брать у меня чек.

Каупервуд с любопытством глядел на него. Его поражало, до чего разнолики были все эти вестники бедствия. Да, если уж начинают сыпаться несчастья, то они сыплются со всех сторон. Стинер не вправе возводить на своего подчиненного такое обвинение. Операция с чеком не была противозаконной. Видно, казначей от страха совсем спятил. Правда, он, Каупервуд, получил распоряжение больше не покупать и не продавать облигаций городского займа, но оно пришло уже после покупки этой партии и обратной силы не имеет. Стинер стращал и запугивал своего несчастного секретаря, человека, значительно более достойного, чем он сам, лишь бы получить обратно этот чек на шестьдесят тысяч долларов. Жалкий трус! Правильно сказал кто-то, что неизмеримы глубины низости, до которых может пасть глупец!

— Подите к Стинеру, Альберт, и скажите ему, что это невозможно. Облигации городского займа были приобретены до того, как пришло его распоряжение, это легко проверить по протоколам фондовой биржи. Здесь нет ничего противозаконного. Я имею право на этот чек, и любой суд, если я пожелаю к нему обратиться, решит дело в мою пользу. Ваш Стинер совсем потерял голову. Я еще не банкрот. Вам не грозит никакое судебное преследование, а если что-нибудь подобное и случится, то я найду способ защитить вас. Я не могу вернуть вам чек, потому что у меня его нет, но даже если бы он и был, я не стал бы его возвращать. Ибо это значило бы, что я позволил дураку одурачить меня. Очень сожалею, но ничем не могу вам помочь.

— О мистер Каупервуд! — В глазах Стайерса блеснули слезы. — Стинер меня уволит! Он конфискует мой залог! Меня выгонят на улицу! Кроме жалованья, у меня почти ничего нет!

Он стал ломать руки, но Каупервуд только скорбно покачал головой.

— Не так все это страшно, как вам представляется, Альберт. Стинер только угрожает. Он ничего вам не может сделать. Это было бы несправедливо и незаконно. Вы можете подать на него в суд и получить то, что вам причитается. Я сделаю все от меня зависящее, чтобы помочь вам. Но этот чек на шестьдесят тысяч долларов я вернуть не могу, потому что у меня его нет, понимаете? Здесь я бессилен. Повторяю: его у меня нет. Он пошел в уплату за облигации. Этих облигаций у меня тоже нет. Они в амортизационном фонде или будут там в ближайшее время.

Каупервуд оборвал свою речь, пожалев, что упомянул об этом. Последние слова нечаянно сорвались у него с языка; это случалось с ним чрезвычайно редко и сейчас объяснялось лишь исключительной трудностью положения. Стайерс продолжал умолять, но Каупервуд заявил ему, что это бесполезно. Наконец молодой человек ушел, испуганный, разбитый, надломленный. В глазах у него стояли слезы. Каупервуд от души его жалел.

Едва дверь успела закрыться за Стайерсом, как Каупервуду доложили о приходе отца.

Старик выглядел вконец измученным. Накануне они беседовали с Фрэнком почти до рассвета, но плодом этой беседы явилось только чувство полной неуверенности в будущем.

— Добрый день, отец! — бодро приветствовал его Фрэнк, заметив подавленное состояние старика.

Он и сам теперь понимал, что надежды на спасение уже не осталось, но что пользы было в этом сознаваться?

— Ну, как дела? — спросил Генри Каупервуд, с усилием поднимая глаза на сына.

— Да как тебе сказать, тучи нависли грозовые. Я решил, отец, созвать своих кредиторов и просить об отсрочке. Ничего другого мне не остается. Я лишен возможности реализовать сколько-нибудь значительную сумму. Я надеялся, что Стинер передумает, но об этом не может быть и речи. Его секретарь только что вышел отсюда.

— Зачем он приходил? — осведомился Каупервуд-старший.

— Хотел, чтобы я вернул ему чек на шестьдесят тысяч, выданный мне в уплату за облигации городского займа, которые я купил вчера.

Фрэнк, однако, умолчал как о том, что он заложил эти облигации, так и о том, что чек он употребил на погашение задолженности Джирардскому национальному банку и сверх того еще оставил себе тридцать пять тысяч наличными.

— Ну, это уж из рук вон, — возмутился старый Каупервуд. — Я полагал, что у него больше здравого смысла. Ведь это совершенно законная сделка. Когда, ты говоришь, он уведомил тебя о необходимости прекратить покупку облигаций?

— Вчера около двенадцати.

— Он рехнулся! — лаконически заметил старик.

— Это все дело рук Молленхауэра, Симпсона и Батлера — я знаю. Они подбираются к моим акциям конных железных дорог. Но у них ничего не выйдет! Разве только после учреждения опеки по моим делам и после того, как уляжется паника. Преимущественное право приобретения этих бумаг будет предоставлено моим кредиторам. Пусть покупают у них, если хотят! Не будь этой истории со ссудой в пятьсот тысяч, я бы и не беспокоился. Мои кредиторы поддержали бы меня. Но как только это получит огласку!.. А тут еще выборы на носу! Надо тебе сказать, что я не желал портить отношения с Дэвисоном и заложил эти облигации. Я рассчитывал собрать достаточно денег и выкупить их. Ведь им, собственно говоря, следовало бы находиться в амортизационном фонде.

Старый джентльмен сразу понял, в чем дело, и нахмурился.

— Ты можешь нажить себе таким образом большие неприятности, Фрэнк!

— Это вопрос чисто формальный, — отвечал сын. — Кто знает, быть может, я намеревался выкупить их. Да я и постараюсь это сделать сегодня до трех часов, если успею. В моей практике случалось, что проходило и восемь и десять дней, прежде чем я сдавал сертификаты в амортизационный фонд. В такую бурю, как сейчас, я имею право изворачиваться по собственному усмотрению.

Каупервуд-старший потер подбородок. То, что он услышал, до крайности встревожило его, но выхода из создавшегося положения он не видел. Его личные ресурсы были исчерпаны. Он потеребил бакенбарды и уставился в окно на зеленый дворик. Возможно, что это и вправду вопрос чисто формальный, — кто знает? Финансовые отношения городского казначея с другими маклерами и до Фрэнка не были как следует упорядочены. Это известно каждому банковскому деятелю. Может быть, и в данном случае этот обычай примут во внимание? Трудно сказать! Но как бы там ни было, дело это рискованное и не совсем чистое. Хорошо, если бы Фрэнк успел изъять облигации и депонировал их как положено.

— На твоем месте я постарался бы выкупить их, — посоветовал старый Каупервуд.

— Я так и сделаю, если смогу.

— Сколько у тебя денег?

— В общей сложности тысяч двадцать. Нужно же мне иметь немного наличности на случай прекращения платежей.

— У меня к вечеру наберется тысяч восемь — десять.

Старик рассчитывал получить эту сумму, перезаложив дом.

Каупервуд спокойно посмотрел на него. Он все сказал отцу, больше ему говорить было нечего.

— После твоего ухода я в последний раз попробую уломать Стинера, — сказал он. — Мы пойдем к нему вместе с Харпером Стеджером, которого я жду с минуты на минуту. Если Стинер будет стоять на своем, я разошлю извещения всем кредиторам, а также уведомлю секретаря биржи. Что бы ни случилось, отец, прошу тебя, не унывай! Впрочем, ты умеешь держать себя в руках. Я лечу в пропасть, а между тем, будь у Стинера капля ума… — Фрэнк помолчал. — Но что пользы говорить об этом идиоте!

Он стал смотреть в окно, думая о том, как легко могло бы все уладиться с помощью Батлера, не будь этого злополучного анонимного письма. Вместо того чтобы вредить своей же партии, Батлер в такой крайности, несомненно, выручил бы его. Но теперь…

Отец встал, собираясь уходить. Отчаяние, как лихорадочный озноб, насквозь пронизывало его.

— Так, так, — устало пробормотал он.

Каупервуду было мучительно больно за старика. Какой позор! Его отец!.. Он чувствовал, как из глубины его души поднимается волна глубокой печали, но минуту спустя уже овладел собой и стал думать о делах, соображая по обыкновению быстро и четко. Как только старик вышел, Каупервуд велел просить Харпера Стеджера. Они обменялись рукопожатием и тотчас же отправились к Стинеру. Но тот обмяк, словно порожний воздушный шар, и накачать его было уже невозможно. Каупервуд и Стеджер ушли ни с чем.

— По-моему, вам еще рано горевать, Фрэнк, — заметил Стеджер. — Мы на самых законных основаниях оттянем это дело до выборов и даже дольше, а тем временем вся шумиха уляжется. Тогда вы созовете кредиторов и попытаетесь образумить их. Они не захотят поступиться своими ценностями, даже если Стинер угодит в тюрьму.

Стеджер еще не знал об облигациях на шестьдесят тысяч долларов, заложенных Каупервудом. Так же как не знал об Эйлин Батлер и безудержной ярости ее отца.

Глава 30

За это время произошло еще одно событие, о котором не догадывался Каупервуд. В тот самый день, когда почта доставила Батлеру анонимное письмо, касающееся его дочери, миссис Фрэнк Алджернон Каупервуд получила почти точную копию этого письма, но почему-то без упоминания имени Эйлин.

«Вам, вероятно, неизвестно, что ваш муж путается с другой женщиной. Ежели не верите, понаблюдайте за домом номер 931 по Десятой улице.»

В понедельник утром, когда миссис Каупервуд поливала цветы в оранжерее, горничная подала ей это письмо. Настроение у Лилиан в то утро было самое безмятежное, ибо она пребывала в полном неведении относительно долгого совещания минувшей ночью. Случалось, что Фрэнк и раньше бывал озабочен финансовыми бурями, но они обычно проносились мимо, не причиняя ему вреда.

— Положите письмо на стол в библиотеке, Энни. Я потом прочту.

Она полагала, что это какое-нибудь светское приглашение.

Через несколько минут Лилиан неторопливо — она не умела торопиться — поставила лейку и направилась в библиотеку. Письмо лежало на зеленом кожаном бюваре, составлявшем одно из украшений огромного стола. Она взяла в руки конверт, не без любопытства посмотрела на него — бумага была дешевенькая — и распечатала. Прочитав письмо, она слегка побледнела, и рука у нее задрожала, но лишь чуть-чуть. Не умея страстно любить, она, следовательно, не умела и сильно страдать. Она была оскорблена, возмущена, в первую минуту даже взбешена, а главное — испугана, но не потеряла присутствия духа.

Тринадцать лет жизни с Каупервудом многому научили ее. Она знала, что он эгоистичен, занят только собой и далеко не так увлечен ею, как раньше. Ее былые опасения насчет разницы в их возрасте постепенно оправдались. С некоторых пор Фрэнк уже не так любил ее, и она это чувствовала. Что тому причиной? — спрашивала она себя, и этот вопрос порой подразумевал: кто тому причиной? Может быть, дела так поглощали ее мужа и он целиком ушел в свои финансы? А теперь означает ли это письмо, что наступил конец ее владычеству? Может ли быть, что Фрэнк собирается ее бросить? Куда же она денется? Что будет делать? Беспомощной она, конечно, не была, так как у ней имелся свой капитал, который она доверила Фрэнку. Но кто эта другая женщина? Молода ли она, хороша ли собой, каково ее положение в обществе? Неужели это… У миссис Каупервуд перехватило дыхание: неужели… она невольно раскрыла рот… это Эйлин Батлер?

Лилиан стояла неподвижно, уставившись на письмо, отгоняя от себя эту мысль. Несмотря на всю осторожность Эйлин и Каупервуда, она не раз замечала, что их тянет друг к другу. Каупервуд был расположен к Эйлин и вечно за нее заступался. Лилиан и сама не раз Думала, что у них удивительно схожие характеры. Фрэнк любил молодежь. Но ведь Эйлин стоит несравненно ниже его на общественной лестнице, вдобавок он женат и у него двое детей… Его положение в обществе и в финансовом мире прочно и солидно, а этим не шутят. Тем не менее миссис Каупервуд задумалась: сорок лет, двое детей, морщинки под глазами и сознание, что ты уже не так любима, как некогда, способны заставить задуматься любую женщину, даже богатую и независимую. Она может уйти от него, но куда? Что скажут люди? Как быть с детьми? Удастся ли ей изобличить его в незаконной связи? Захватить с поличным? Да и хочет ли она этого? Сейчас она поняла, что никогда не любила Фрэнка так, как некоторые жены любят своих мужей. Ее чувство не было обожанием. Все эти годы она считала его неотъемлемой принадлежностью своей жизни и надеялась, что он, в свою очередь, достаточно привязан к ней, чтобы сохранять верность, или по крайней мере настолько увлечен своими делами, что никакая пошлая связь вроде той, о которой говорилось в этом письме, не выведет его из душевного равновесия, не станет помехой в его блестящей карьере. Очевидно, она ошиблась. Что же ей теперь делать? Что говорить? Как действовать? Ее отнюдь не блестящий ум отказывался помочь ей в эту критическую минуту. Она не умела ни думать о будущем, ни бороться.

Заурядный ум в лучшем случае напоминает собой простейший механизм. Его функции подобны органическим функциям устрицы, вернее, даже моллюска. Через свой сифонный мыслительный аппаратик он соприкасается с могучим океаном фактов и обстоятельств. Но этот аппаратик поглощает так мало воды, так слабо гонит ее, что его работа не отражается на беспредельном водном пространстве, каким является жизнь. Противоречивости бытия такой ум не замечает. Ни малейший отзвук житейских бурь и бедствий не доходит до него, разве только случайно. Когда грубый и наводящий на размышление факт — каким в данном случае оказалось письмо — вдруг заявляет о себе среди мерного хода событий, в таком уме происходит мучительное смятение, вся, так сказать, нормальная работа его расстраивается. Сифонный аппарат перестает действовать надлежащим образом. Он всасывает страх и страдание. Плохо прилаженные части скрипят, как засоренная машина, и жизнь либо угасает, либо едва теплится.

Миссис Каупервуд обладала заурядным умом. В сущности, она совсем не знала жизни, и жизнь ничему не могла научить ее. Ее мозг почти не воспринимал то, что происходит вокруг. Она была начисто лишена живости, которой отличалась Эйлин Батлер, хотя и воображала себя очень живой. Увы, это было заблуждение! Лилиан была прелестна в глазах тех, кто ценит безмятежность. Для людей иного склада она была лишена всякой прелести. В ней не было ни обаяния, ни блеска, ни силы. Фрэнк Каупервуд недаром почти с первых дней спрашивал себя, зачем он, собственно, женился на ней. Теперь он уже не задавался такими вопросами, ибо считал неразумным копаться в ошибках и неудачах прошлого. Сожалеть о чем-то, по его мнению, было нелепостью. Он смотрел только вперед и думал только о будущем.

И все же по-своему миссис Каупервуд была глубоко потрясена; она бесцельно бродила по дому во власти своих горьких дум. В письме ей советовали собственными глазами убедиться в измене Каупервуда, но она решила повременить с этим. Надо еще придумать, как установить слежку за домом 931, если уж решаться на такое дело. Фрэнк ни о чем не должен догадываться. Если окажется, что это Эйлин Батлер, хотя скорей всего это не она, надо будет известить ее родителей. Но, с другой стороны, это значило бы выставить себя на посмешище. Лилиан решила по мере сил не обнаруживать своих чувств за обедом, но Каупервуд к обеду не пришел. Он был так занят, столько времени проводил в частных беседах с разными лицами, в совещаниях с отцом и другими дельцами, что Лилиан почти не видела его ни в этот понедельник, ни в последующие дни.

Во вторник в половине третьего Каупервуд созвал своих кредиторов, а в половине шестого уже было решено, что он сдает дела под опеку. Но даже в эти часы, лицом к лицу с главными кредиторами — их было человек тридцать, — ему не казалось, что произошла катастрофа. Все это только временные затруднения. Конечно, сейчас картина складывалась мрачная. История с его долгом городскому казначейству наделает много шума. Не меньший шум поднимется из-за заложенных им облигаций городского займа, если Стинер не предпочтет смолчать об этом. Но как бы там ни было, а Каупервуд не считал себя обреченным человеком.

— Джентльмены, — сказал он, заканчивая свою речь, не менее четкую, самоуверенную, независимую и убедительную, чем всегда, — вы видите теперь, как обстоит дело. Эти бумаги стоят сейчас не меньше, чем когда-либо, так как с материальными ценностями, которые они олицетворяют, ровно ничего не случилось. Если вы предоставите мне отсрочку на пятнадцать или, скажем, на двадцать дней, я, несомненно, приведу свои дела в полный порядок. И я, пожалуй, единственный, кто в состоянии это сделать, ибо мне досконально известно положение на бирже. Биржа скоро придет в нормальное состояние. Более того, в делах наступит небывалый подъем. Мне нужно только время. При данной конъюнктуре время — это все. Я прошу вас сказать, могу ли я рассчитывать на пятнадцать или двадцать дней отсрочки, или, если вы сочтете это возможным, на месяц. Вот все, что мне требуется.

Он вышел из приемной, где предусмотрительно были опущены все шторы, и заперся в своем кабинете, чтобы предоставить кредиторам возможность свободно обмениваться мнениями. Среди них были и друзья, стоявшие за него. Он ждал час, другой, третий, а они все совещались. Наконец к нему вошли Уолтер Ли, судья Китчен, Эвери Стоун — представитель «Джей Кук и К°» — и еще несколько человек. Это был комитет, выбранный для подробного выяснения того, как обстоят его дела.

— Сегодня уже ничего сделать не удастся, Фрэнк, — спокойным тоном сообщил Уолтер Ли. — Большинство настаивает на ревизии отчетности. В этих запутанных сделках с городским казначеем, о которых вы говорили, кое-что остается неясным. По всей видимости, вам так или иначе следует временно объявить себя неплатежеспособным; не исключено, что впоследствии вам будет дана возможность возобновить свое дело.

— Очень жаль, джентльмены, — сдержанно отвечал Каупервуд. — Будь моя воля, я предпочел бы что угодно, только не прекращать платежей даже на час, ибо мне известно, что это значит. Если вы будете рассматривать принадлежащие мне ценные бумаги с учетом их настоящей рыночной стоимости, то убедитесь, что мой актив значительно превосходит пассив, но какой от этого прок? Если двери моей конторы будут закрыты, мне перестанут доверять. Мне следовало бы продолжать дело.

— Мне крайне неприятно, Фрэнк, дружище, — сказал Ли, сердечно пожимая ему руку, — я лично предоставил бы вам любую отсрочку. Но эти старые дураки не желают прислушаться к голосу благоразумия. Они до смерти напуганы паникой. Видимо, им самим приходится туго, так что их особенно и винить нельзя. Я не сомневаюсь, что вы снова встанете на ноги, хотя, конечно, лучше было бы не закрывать лавочку. Но с этими господами ничего не поделаешь. Черт возьми, о банкротстве тут не может быть и речи. Дней через десять ваши бумаги снова поднимутся до полной стоимости.

Судья Китчен тоже выразил Каупервуду сочувствие. Но от этого было не легче. Его принуждали закрыть дело. Решено было пригласить эксперта-бухгалтера для проверки конторских книг. Но ведь Батлер тем временем может предать огласке историю с городским казначейством, а Стинер заявить в суд о его последней операции с покупкой облигаций городского займа.

Человек шесть друзей, желавших быть ему полезными, оставались с ним до четырех часов утра, но ему все-таки пришлось закрыть контору. Сделав это, Каупервуд понял, что его мечтаниям о богатстве и славе нанесен сокрушительный удар, а может быть, и окончательное поражение.

Оставшись, наконец, совсем один в своей спальне, он поглядел на себя в зеркало. Лицо у него было бледное и усталое, но по-прежнему мужественное и энергичное. «К черту! — мысленно произнес он. — Им меня не осилить! Я еще молод! И я выкручусь из этой передряги. Непременно выкручусь. Я найду выход!»

Погруженный в тяжелое раздумье, он начал медленно, словно бы нехотя, раздеваться. Потом вытянулся на кровати и несколько мгновений спустя — как это ни странно при обстоятельствах столь сложных и запутанных — уже спал. Такова была его натура — он мог спать, безмятежно посапывая, тогда как его отец бродил взад и вперед по комнате, не находя себе покоя. Старому джентльмену все рисовалось в самых мрачных красках, будущее было исполнено безнадежности. А перед его сыном все-таки брезжила надежда.

В это же время Лилиан Каупервуд у себя в спальне ворочалась и металась на постели, потрясенная свалившимся на нее новым бедствием. Из отрывочных разговоров с отцом, мужем, Анной и свекровью она поняла, что Фрэнк накануне банкротства или уже обанкротился — точно еще никто ничего не знал. Фрэнк был слишком занят, чтобы вдаваться в объяснения. Всему виною был пожар в Чикаго. Об истории с городским казначейством пока еще не упоминалось. Фрэнк попал в западню и теперь отчаянно боролся за свое спасение.

В эти тяжкие минуты миссис Каупервуд на время забыла о письме, в котором говорилось об измене мужа, вернее, не думала о нем. Она была поражена, испугана, ошеломлена. Ее маленький прелестный мирок вдруг бешено завертелся перед глазами. Нарядный корабль их благосостояния стало немилосердно кидать из стороны в сторону. Ей казалось, что она обязана лежать в постели и стараться уснуть, но глаза ее были широко раскрыты и голова болела от дум. Несколько часов назад Фрэнк настойчиво убеждал ее не беспокоиться за него, говоря, что она все равно ничем ему помочь не может; и Лилиан ушла от него в мучительном недоумении: в чем же заключается ее долг, какую линию поведения ей избрать? Кодекс условных приличий повелевал ей оставаться при муже. Так она и решила сделать. То же самое подсказывала ей религия, а также привычка. Надо подумать о детях. Они ни в чем не виноваты. Надо отвоевать Фрэнка, если еще возможно. Это пройдет. Но все же какой тяжелый удар!

Глава 31

Весть о неплатежеспособности банкирской конторы «Фрэнк Каупервуд и К°» вызвала сильное возбуждение на фондовой бирже и вообще в Филадельфии. Очень уж это было неожиданно, и очень уж о большой сумме шла речь. Фактически Каупервуд обанкротился на миллион двести пятьдесят тысяч долларов, а его актив при сильно снизившемся курсе ценных бумаг едва достигал семисот пятидесяти тысяч. Немало труда было потрачено на составление баланса Каупервуда; когда же этот баланс был официально опубликован, курс акций упал еще на три пункта, и на другой день газеты посвятили этому событию множество статей под жирными заголовками. Каупервуд не намеревался объявлять себя полным банкротом. Он думал лишь временно приостановить платежи, с тем чтобы спустя некоторое время договориться с кредиторами и вновь открыть дело. Только два препятствия стояли на пути к этому; во-первых, история с пятьюстами тысячами долларов, взятыми из городских средств под смехотворно низкие проценты, что ясно показывало, как велись дела в казначействе; во-вторых, чек на шестьдесят тысяч долларов. Финансовая сметка Каупервуда натолкнула его на мысль расписать имевшиеся у него акции на имя наиболее крупных кредиторов, что впоследствии должно было помочь ему возобновить дело. Все тот же Харпер Стеджер заготовил документы, по которым «Джей Кук и К°», «Эдвард Кларк и К°», «Дрексель и К°» и некоторые другие банкирские дома получили преимущественные права. Каупервуд прекрасно понимал, что если даже мелкие кредиторы возмутятся и подадут на него в суд, добиваясь пересмотра этого решения или даже объявления его банкротом, то это большой роли не сыграет, — гораздо важнее, что он проявил намерение в первую очередь удовлетворить претензии наиболее влиятельных кредиторов. Это придется им по душе, и впоследствии, когда все уляжется, не исключено, что они пожелают помочь ему. Кроме того, множество исков в такую критическую минуту — прекраснейшее средство для оттяжки времени, покуда биржа и настроение умов не придут в норму, и Каупервуд даже хотел, чтобы исков было побольше. Харпер Стеджер хмуро улыбнулся — хотя в разгар этого финансового урагана улыбки были редкостью, — когда они вдвоем подсчитали количество исков.

— Право же, вы молодец, Фрэнк! — воскликнул он. — Вы скоро будете окружены такой сетью исков, что никто через нее не пробьется. Все ваши кредиторы будут вести непрерывные тяжбы друг с другом.

Каупервуд усмехнулся.

— Я хочу только выиграть время, ничего больше, — отозвался он.

И все же впервые в жизни он чувствовал себя несколько подавленным, ибо дела, в течение стольких лет поглощавшего всю его энергию и умственные силы, более не существовало.

Главной причиной его беспокойства были не пятьсот тысяч долларов, которые он взял из городского казначейства, хотя он знал, что весть об этом займе до крайности взбудоражит общественное мнение и финансовый мир, — но в конце концов это была законная или по крайней мере полузаконная операция, — а шестьдесят тысяч долларов в сертификатах городского займа, которые он своевременно не сдал в амортизационный фонд и теперь не мог бы сдать, даже если бы нужная для их выкупа сумма свалилась на него с неба. Сертификаты от него ускользнули, и это было неоспоримым фактом. Каупервуд день и ночь думал, как выйти из положения. Единственное, что можно теперь сделать, решил он наконец, это пойти к Молленхауэру или Симпсону — он лично не знал ни того, ни другого, но после разрыва с Батлером ему больше не к кому было обратиться — и сказать им: правда, в настоящее время я не в состоянии вернуть пятьсот тысяч долларов, но если против меня не возбудят преследования, которое лишит меня возможности позднее возобновить свое дело, то я даю слово вернуть все эти деньги до последнего цента. Если они на это не пойдут и его делу будет нанесен непоправимый ущерб, тогда пусть дожидаются, пока он соблаговолит возместить эти деньги, чего, по всей вероятности, никогда не будет! Но, по совести говоря, он и сам толком не знал, как даже они, при всем их могуществе, могли бы приостановить судебное преследование. В его бухгалтерских книгах значилось, что он должен эту сумму городскому казначейству, а в книгах городского казначейства значилось, что пятьсот тысяч долларов числятся за ним. Кроме того, существовала местная организация, именовавшая себя «Гражданской ассоциацией помощи городскому самоуправлению», которая время от времени ревизовала общественные фонды. Присвоение Каупервудом городских средств не укроется от нее, и тогда может быть назначено общественное расследование. Об этом деле уже знали многие частные лица, к примеру, кредиторы, проверявшие сейчас его отчетность.

Так или иначе, но Каупервуд считал необходимым встретиться с Молленхауэром или Симпсоном. Предварительно он решил переговорить с Харпером Стеджером. Итак, спустя несколько дней после закрытия конторы он вызвал его и рассказал ему об этой операции, умолчав, впрочем, о том, что он вовсе не собирается сдавать облигации в амортизационный фонд, прежде чем его дела не придут в порядок.

Харпер Стеджер, высокий, худощавый, элегантный, обладал приятным голосом и прекрасными манерами, хотя поступь его странным образом напоминала поступь кота, почуявшего близость собаки. Его удлиненное, тонкое лицо принадлежало к тому типу, который очень нравится женщинам; глаза у него были голубые, а волосы каштановые, с рыжеватым отливом. Его пристальный, загадочный взгляд, устремленный поверх тонкой руки, — он имел обыкновение в задумчивости прикрывать ею рот и подбородок, — производил сильное впечатление на собеседника.

Это был в полном смысле слова жестокий человек, но жестокость его сказывалась не в действиях, а в полном равнодушии ко всему на свете; ничего святого для него не существовало. Он не был беден, не был и рожден в бедности. Природа наделила его острым умом, направленным главным образом на то, что было движущим стимулом в его работе, — на достижение еще большего богатства и известности. Сотрудничество с Каупервудом открывало широкий путь к обогащению. Кроме того, Каупервуд очень интересовал его. Никем другим из своей клиентуры Стеджер так не восхищался.

— Пусть возбуждают судебное преследование, — сказал он, мгновенно вникнув, как опытный юрист, во все детали положения. — Обвинение будет чисто формальным. Если даже дело дойдет до суда, что я считаю маловероятным, то обвинение сведется к растрате или присвоению сумм доверенным лицом. В данном случае доверенным лицом были вы. И единственный выход из положения для вас — показать под присягой, что вы получили чек с ведома и согласия Стинера. Тогда, думается мне, вам будет предъявлено чисто формальное обвинение в превышении прав, и вряд ли найдется состав присяжных, который решится вынести обвинительный приговор только на том основании, что между вами и городским казначеем существовал не вполне официальный сговор. И все-таки я ни за что не ручаюсь, — никогда не знаешь заранее, что скажут присяжные. Это выяснится лишь в процессе разбирательства. Все будет зависеть от того, к кому суд отнесется с большим доверием — к вам или к Стинеру, и еще от того, насколько желательно будет заправилам города найти козла отпущения и выгородить Стинера. Тут все дело в предстоящих выборах. Если бы эта паника приключилась в другое время…

Каупервуд движением руки остановил Стеджера. Это он знал и сам.

— Все зависит от того, как сочтут нужным действовать наши политики. А в них я не слишком уверен. Очень сложное создалось положение. Сейчас это дело уже не замолчишь. — Разговор происходил в доме Каупервуда, в его рабочем кабинете. — Будь что будет, — добавил он. — А скажите, Харпер, что мне грозит, если меня обвинят в присвоении собственности доверителя и суд признает меня виновным? Сколько лет тюремного заключения это сулит в худшем случае?

Стеджер в задумчивости потер подбородок.

— Как вам сказать, — произнес он наконец, — вопрос вы мне задали серьезный. Закон гласит: от одного до пяти лет. Но обычно по таким делам приговор не превышает трех лет. Конечно, в вашем случае…

— Ах, оставьте, — не без досады прервал его Каупервуд. — Мое дело нисколько не отличается от других таких же, и вы прекрасно это знаете. Если господа политики пожелают назвать это растратой, так это и будет называться.

Он задумался, а Стеджер встал и неторопливо прошелся по комнате. Он тоже думал.

— А скажите, посадят меня в тюрьму до полного окончания дела, то есть пока оно не пройдет все инстанции, или нет? — с суровой прямотой спросил Каупервуд.

— Видите ли, во всех судебных процессах такого рода, — теребя себя за ухо и стараясь выражаться как можно мягче, отвечал Стеджер, — на первых стадиях разбирательства еще можно избежать заключения, но после того, как суд вынесет обвинительный приговор, это уже трудно, даже невозможно. По закону только в тюрьме можно дожидаться разрешения на пересмотр дела и подтверждения обоснованности кассационной жалобы, а на это требуется обычно дней пять.

Молодой делец пристально смотрел в окно, и Стеджер добавил:

— Сложная получается история.

— Еще бы не сложная! — отозвался Каупервуд и про себя добавил: «Тюрьма! Пять дней в тюрьме!..»

Принимая во внимание все прочие обстоятельства, это было для него страшным ударом. Пять дней в тюрьме, пока не будет подтверждена обоснованность кассационной жалобы, — если такое подтверждение вообще последует. Нет, этого надо избежать во что бы то ни стало. Тюрьма! Исправительная тюрьма! Его репутации финансиста будет нанесен сокрушительный Удар.

Глава 32

Необходимость собраться вместе и окончательно разрешить наболевший вопрос стала ясна всем трем финансистам — Батлеру, Молленхауэру и Симпсону, ибо положение час от часу становилось все более угрожающим. На Третьей улице носились слухи, что, помимо крупного банкротства, самым неблагоприятным образом отозвавшегося на финансовой конъюнктуре, и без того катастрофической после чикагского пожара, Каупервуд с помощью Стинера — или Стинер с помощью Каупервуда — ограбили городское казначейство на пятьсот тысяч долларов. Теперь вставал вопрос, как замолчать это дело до окончания выборов, которые должны были состояться только через три недели. Банкиры и маклеры перешептывались о том, что Каупервуд, уже зная о предстоящем ему банкротстве, взял из городского казначейства какой-то чек, да еще без ведома Стинера. Кроме того, возникла опасность, что дело дойдет до сведения некоей достаточно беспокойной организации, известной под названием «Гражданская ассоциация помощи городскому самоуправлению», председателем которой был весьма популярный в Филадельфии владелец железоделательного завода Скелтон Уит, человек исключительной честности и высокой нравственности. Уит уже много лет вел наблюдение за ставленниками находившейся у власти республиканской партии в тщетной надежде пробудить в них политическую совесть. Это был человек серьезный и суровый, одна из тех непреклонных и справедливых натур, которые смотрят на жизнь сквозь призму долга и, не смущаемые никакими низменными страстями, идут своим путем, стремясь доказать, что десять заповедей стоят превыше порядков, заведенных людьми.

Первоначально эта ассоциация была создана с целью искоренить злоупотребления в налоговом аппарате. Но затем в промежутках между выборами она начала неустанно расширять круг своей деятельности: полезность ее временами подтверждалась то случайной газетной заметкой, то спешным покаянием какого-нибудь второстепенного городского деятеля, который после этого обычно прятался за спину могущественных политических заправил, вроде Батлера, Молленхауэра и Симпсона, и тогда уже чувствовал себя в полной безопасности. В данный момент ассоциации нечего было делать, и прекращение платежей конторой Каупервуда, замешанной в злоупотреблении средствами городского казначейства, по мнению многих политиков и банкиров, как раз и являлось тем полем деятельности, которого она давно искала.

Совещание, решавшее судьбу Каупервуда, состоялось дней через пять после его банкротства, в доме сенатора Симпсона на Риттенхауз-сквер, в центре района, населенного потомственной финансовой знатью Филадельфии. Симпсон, родом из квакерской семьи, обладал недюжинным художественным вкусом и врожденным чутьем финансиста, которым он широко пользовался для того, чтобы добиться политического влияния. Он проявлял исключительную щедрость в тех случаях, когда деньгами можно было завербовать могущественного или хотя бы полезного политического приверженца, и широко раздавал назначения на посты ревизоров, попечителей, судей, уполномоченных республиканской партии и прочие административные должности тем, кто преданно и беспрекословно творил его волю. Могуществом своим он намного превосходил и Молленхауэра и Батлера, так как олицетворял собой власть штата и всего государства. Когда главари республиканской партии готовились развернуть предвыборную кампанию по всей стране и жаждали узнать, какую позицию в отношении этой партии займет штат Пенсильвания, они обращались именно к сенатору Симпсону. И Симпсон давал им исчерпывающие ответы. Давно перешагнув с политической арены штата на общегосударственную политическую арену, он был заметной фигурой в сенате Соединенных Штатов в Вашингтоне, и его голос имел большой вес на всех совещаниях по финансовым вопросам.

Четырехэтажный дом в венецианском стиле, который он занимал, выделялся множеством необычных архитектурных деталей: оконным витражом, дверью со стрельчатой аркой, медальонами цветного мрамора, вделанными в стены. Сенатор был пламенным поклонником Венеции. Он часто посещал ее, так же как Афины и Рим, и вывез оттуда много прекрасных образцов искусства минувших времен. Он очень любил строгие бюсты римских императоров, а также уцелевшие фрагменты статуй мифических богов и богинь, красноречиво свидетельствующие о художественных замыслах эллинов. На антресолях причудливого дома хранилось одно из ценнейших сокровищ его коллекции: резной мраморный цоколь с установленным на нем конической формы монолитом, фута в четыре вышиной, который венчала на редкость похотливая голова Пана; рядом с монолитом виднелись маленькие ножки, отломанные до колен и, по всей вероятности, некогда принадлежавшие прелестной нагой нимфе. Цоколь, поддерживавший монолит и ножки нимфы, был украшен бычьими черепами, высеченными из того же куска мрамора и увитыми розами. Приемная Симпсона была уставлена бюстами Калигулы, Нерона и других римских императоров, а вдоль лестницы шли барельефы, изображавшие шествие нимф и жрецов, влекущих к алтарям жертвенных животных. В одном из отдаленных уголков дома висели часы с музыкальным боем — каждые четверть часа они издавали странные, мелодичные и жалобные звуки. Стены комнат были увешаны фламандскими гобеленами, в бальном зале, в библиотеке, в большой и малой гостиных стояла резная мебель времен итальянского Возрождения. В живописи сенатор себя знатоком не считал и потому не полагался на свой вкус, но все картины, имевшиеся у него, принадлежали кисти выдающихся мастеров. Больше, чем картины, его занимали горки с экзотическими бронзовыми статуэтками, венецианским стеклом и китайским нефритом. Симпсон не был рьяным коллекционером, но отдельные редкостные экземпляры доставляли ему огромное удовольствие. Разбросанные там и сям тигровые и леопардовые шкуры, диван, покрытый шкурой мускусного быка, и столы, на которых тисненая кожа и сафьян заменяли обычное сукно, — все это делало его жилище элегантным и изысканно роскошным. Изящнейшая столовая Симпсона была выдержана в стиле жакоб, а за пополнением его винного погреба заботливо следил лучший филадельфийский специалист. Сенатор Симпсон любил устраивать большие приемы, и, когда двери его дома распахивались для званого обеда, банкета или бала, можно было с уверенностью сказать, что у него соберутся сливки местного общества.

Совещание происходило в библиотеке сенатора, встретившего своих коллег со щедрым радушием человека, знающего, что предстоящая беседа сулит ему только приятное. На столе были приготовлены сигары, вина, разные сорта виски. Обмениваясь в ожидании Батлера общими замечаниями на темы дня, Молленхауэр и Симпсон покуривали сигары, и каждый таил про себя свои сокровенные мысли.

Случилось так, что накануне Батлер узнал от окружного прокурора мистера Дэвида Петти об операции с чеком на шестьдесят тысяч долларов. В то же самое время Стинер сообщил об этом Молленхауэру. И Молленхауэр (а не Батлер) тотчас же сообразил, что, воспользовавшись положением Каупервуда, можно, пожалуй, отвести обвинение от партии, а заодно еще и выманить у него принадлежащие ему акции конных железных дорог, разумеется, тайком и от Батлера и от Симпсона. Для этого следовало только припугнуть Каупервуда судебным преследованием.

Вскоре вошел и Батлер, прося извинить его за опоздание. Пытаясь скрыть свое семейное горе за личиной благодушия, он сказал:

— Ну, доложу вам, и жизнь! Все банки, вынь да положь, требуют обеспечения своих ссуд!

Он взял сигару и закурил.

— Положение действительно не слишком обнадеживающее, — с улыбкой отозвался сенатор Симпсон. — Прошу вас, господа, садитесь. Я несколько часов назад имел разговор с Эвери Стоуном из банкирской конторы «Джей Кук и К°». По его словам, на Третьей улице уже поговаривают о причастности Стинера к банкротству этого Каупервуда, и газеты, конечно, не замедлят поднять отчаянный шум, если не будут приняты соответствующие меры. Я не сомневаюсь, что эта новость весьма скоро дойдет до ушей мистера Уита, главы «Гражданской ассоциации помощи городскому самоуправлению». Нам предстоит, джентльмены, сейчас же решить, как мы будем действовать. Прежде всего, по-моему, мы должны без лишней шумихи вычеркнуть кандидатуру Стинера из наших списков. Эта история может повлечь за собой очень серьезные последствия, и нам необходимо тотчас же сделать все от нас зависящее, чтобы их предотвратить.

Молленхауэр затянулся сигарой и выпустил голубовато-серое облачко дыма. Он молчал и, казалось, был погружен в созерцание гобеленов на противоположной стене.

— Совершенно ясно, — продолжал сенатор Симпсон, видя, что его коллеги отмалчиваются, — если мы в кратчайший срок не возбудим судебного преследования по своей инициативе, это сделает кто-нибудь другой, и вся история предстанет в весьма невыгодном свете. Мое мнение таково: выждать, пока не обнаружится, что кто-то уже готов действовать, пусть та же пресловутая ассоциация, и тогда самим обратиться в суд, сделав вид, будто это наше давнишнее намерение. Самое важное — выгадать время: поэтому я предлагаю всеми возможными способами затруднить доступ к книгам городского казначейства. Если же ревизия все-таки начнется — а я вполне допускаю эту возможность, — надо постараться, чтобы она устанавливала факты как можно медленнее.

Сенатор не считал нужным говорить обиняками со своими влиятельными собратьями, когда дело касалось важных вопросов, и предпочитал в таких случаях вопреки обычной для него напыщенности речи называть вещи своими именами.

— Что ж, по-моему, предложение весьма благоразумное, — сказал Батлер, поглубже усаживаясь в кресле и всячески стараясь скрыть свое подлинное настроение. — Не сомневаюсь, что наши люди сумеют затянуть ревизию недельки на три. Они, насколько мне известно, спешить не любят.

Произнося это, он только думал, как бы ему перевести разговор на самого Каупервуда и посоветовать возможно скорее возбудить против него судебное преследование, но так, чтобы никто не мог упрекнуть его, Батлера, в том, что он пренебрегает интересами партии.

— Да, мысль неплохая, — спокойно подтвердил Молленхауэр, выпуская кольцо дыма и думая о том, как бы вообще избежать разговора о Каупервуде и его преступлении до того, как он, Молленхауэр, с ним повидается.

— Нам нужно тщательно разработать план действий, — снова заговорил сенатор Симпсон, — чтобы в случае необходимости немедленно приступить к его выполнению. Я считаю, что это дело всплывет не позже чем через неделю, а то и раньше, так что времени терять нельзя. Мой совет: пусть мэр города напишет городскому казначею и запросит у него объяснения по этому делу, а казначей ответит на это письмо; далее, пусть мэр с согласия членов муниципалитета временно отрешит казначея от должности — по-моему, закон дает ему такое право — или по меньшей мере лишит его основных полномочий. Разумеется, мы не станем предавать эти мероприятия огласке, пока не окажемся к тому вынужденными. Но письма будут у нас наготове, и мы немедленно опубликуем их в случае, если нас заставят действовать.

— Если джентльмены не возражают, я позабочусь о том, чтобы письма были заготовлены, — спокойно, но не без поспешности вставил Молленхауэр.

— Да, это разумная предосторожность, — непринужденно заметил Батлер. — При сложившейся обстановке мы, пожалуй, ничего другого и не можем сделать, разве только переложить ответственность на кого-нибудь еще, в этом смысле я и хотел бы высказаться. Может статься, что мы совсем не так уж беспомощны, если учесть все обстоятельства.

В его глазах блеснул торжествующий огонек, а по лицу Молленхауэра пробежала легкая тень досады. Итак, Батлер знает, а может быть, и Симпсон тоже!

— Что вы хотите этим сказать? — спросил сенатор и с любопытством взглянул на Батлера. Он ничего не знал об истории с чеком, так как вообще не очень внимательно следил за деятельностью городского казначейства и со времени предыдущего совещания не виделся ни с кем из своих коллег. — Неужели кто-нибудь посторонний причастен к этому делу?

Его острый ум политика усиленно заработал.

— Гм!.. Посторонним я бы его не назвал, — учтиво продолжал Батлер. — Я имею в виду самого Каупервуда. С тех пор как мы виделись в последний раз, джентльмены, выяснились кое-какие подробности, из которых я заключаю, что этот молодой человек далеко не так чист, как мы полагали. Похоже на то, что он был зачинщиком всей авантюры и втянул в нее Стинера вопреки его желанию. Я по своему почину занялся этим делом, и, думается мне, Стинер здесь не так уж виноват. По некоторым данным выяснилось, что Каупервуд многократно грозил Стинеру всевозможными неприятностями, если тот не даст ему еще денег, и только на днях обманом выманил у него крупную сумму, из чего следует, что он виновен не менее, чем Стинер. Город заплатил ему шестьдесят тысяч долларов за облигации городского займа, а они почему-то не значатся в амортизационном фонде. И если теперь под угрозой оказалась репутация партии, то я не вижу, почему мы должны церемониться с Каупервудом.

Батлер замолчал, убежденный, что нанес Каупервуду серьезный удар, и он не ошибался. Сенатор и Молленхауэр оба были крайне удивлены, так как на первом совещании Батлер, казалось, был весьма расположен к молодому банкиру, а то, что он сейчас им сообщил, едва ли могло служить достаточным основанием для столь враждебного выступления. Особенно удивлен был Молленхауэр, ибо в симпатии Батлера к Каупервуду он в свое время усматривал возможный камень преткновения для своих планов.

— Скажите на милость! — задумчиво произнес сенатор Симпсон, проводя по губам своей холеной белой рукой.

— Да, я могу это подтвердить, — спокойно сказал Молленхауэр, видя, что его собственный, так хорошо продуманный план застращать Каупервуда и отнять у него акции конных железных дорог рассыпается прахом. — У меня на днях был разговор со Стинером обо всем этом деле: он уверяет, что Каупервуд пытался выманить у него еще триста тысяч долларов, но, убедившись, что ничего не выйдет, умудрился без его ведома и согласия получить шестьдесят тысяч.

— Но каким же образом? — недоверчиво спросил сенатор Симпсон.

Молленхауэр рассказал о проделке Каупервуда.

— Вот оно что! — заметил сенатор, когда Молленхауэр кончил. — Ну и ловкач! И вы говорите, что облигации не сданы в амортизационный фонд?

— Нет, не сданы, — с готовностью подтвердил Батлер.

— Что ж, нам это только на руку. — Симпсон облегченно вздохнул. — Козел отпущения, пожалуй, найден. Это-то нам и нужно. При подобных обстоятельствах я не вижу смысла выгораживать Каупервуда. Напротив, если понадобится, мы можем даже сделать его центром внимания. И тогда пусть себе газеты болтают на здоровье. В конце концов они для того и существуют. Мы же постараемся должным образом осветить дело, и тогда выборы успеют пройти, прежде чем выяснятся все подробности, даже если вмешается мистер Уит. Я охотно возьму на себя заботу о прессе.

— Ну, если так, — сказал Батлер, — то этим наши хлопоты сейчас, пожалуй, исчерпываются; однако я считаю, что Каупервуд должен понести наказание наравне со Стинером. Он виновен не меньше, а может быть, и больше, и я лично хочу, чтобы он получил по заслугам. Ему место в тюрьме, и я сделаю все от меня зависящее, чтобы его туда отправить.

Молленхауэр и Симпсон с удивлением посмотрели на своего обычно столь благодушного коллегу; что значило это внезапное стремление покарать Каупервуда? По мнению Молленхауэра и Симпсона, — в другое время к этому так же отнесся бы и Батлер, — Каупервуд, преступив юридические права, не преступил своих человеческих прав. Они значительно меньше винили его за то, что он сделал, чем Стинера за то, что тот позволил ему это сделать. Но раз Батлер избрал такую точку зрения и формально преступление было налицо, то они, естественно, желали обернуть все это на благо республиканской партии, даже если Каупервуду и придется сесть в тюрьму.

— Возможно, что вы правы, — осторожно заметил сенатор Симпсон. — Итак, заготовьте письма. Генри, и если уж нам придется до выборов возбуждать против кого-нибудь преследование, то, пожалуй, целесообразнее всего будет возбудить его против Каупервуда. О Стинере мы упомянем только в случае крайней необходимости. Я оставляю это дело на ваше попечение, так как в пятницу мне необходимо уехать в Питтсбург; не сомневаюсь, что вы ничего не упустите из виду.

Сенатор встал. Он всегда дорого ценил свое время. Батлер был очень доволен исходом совещания. Теперь, в случае протеста общественности или каких-либо выпадов против республиканской партии, триумвират уж не пощадит Каупервуда. Важно только, чтобы поскорее раздались протестующие голоса, но, судя по всему, ждать этого остается недолго. Надо еще хорошенько вникнуть в дела и без того раздраженных кредиторов Каупервуда: если удастся скупить у них векселя и тем самым помешать Каупервуду возобновить свое дело, то песенка его спета. Да, добром ему уж не придется помянуть тот день, когда он совратил Эйлин с пути истинного, подумал Батлер. Расплата приближается.

Глава 33

Все виденное и слышанное только укрепляло Каупервуда в мысли, что городские политиканы намереваются сделать из него козла отпущения, и притом в ближайшем будущем. Через несколько дней после того, как Каупервуд закрыл свою контору, к нему зашел Альберт Стайерс и сообщил немаловажные новости. Стайерс все еще состоял на службе в городском казначействе, — как, впрочем, и Стинер, — и давал требуемые объяснения Сэнгстеку и еще одному уполномоченному Молленхауэра, которые занимались ревизией книг казначейства. Стайерс пришел к Каупервуду, чтобы получить от него дополнительные сведения относительно чека в шестьдесят тысяч долларов, а кстати поговорить и о своей собственной причастности к этому делу. Стинер, как выяснилось, пугал своего управляющего судом, утверждая, что он виноват в недостаче этой суммы и что поручителям придется отвечать за него. Каупервуд, услышав его слова, только рассмеялся и уверил Стайерса, что все это сплошной вздор.

— Альберт, — улыбаясь, сказал он, — уверяю вас, вся эта история выеденного яйца не стоит. Вы не несете никакой ответственности за то, что выдали мне чек. Вот что я вам предложу: посоветуйтесь с моим юрисконсультом Стеджером. Это вам не будет стоить ни цента, и он точно скажет, что следует предпринять. А теперь возвращайтесь к себе в казначейство и не волнуйтесь больше. Я очень сожалею, что причинил вам столько неприятностей, но все равно из ста шансов только один за то, что вы сохранили бы свое место при новом казначее. А я со временем подыщу вам подходящую должность.

В это же время Каупервуда заставило серьезно задуматься письмо от Эйлин с подробным изложением разговора, происшедшего у Батлера за обеденным столом в отсутствие отца семейства. Оуэн говорил о том, что деятели республиканской партии — ее отец, Молленхауэр и Симпсон — собираются «прижать к ногтю» Фрэнка за противозаконную финансовую комбинацию, — какую именно, она толком не поняла, но, кажется, речь шла о каком-то чеке. Эйлин с ума сходила от беспокойства. Неужели они хотят засадить его в тюрьму, спрашивала она в письме. Ее возлюбленного! Ее ненаглядного Фрэнка! Неужели с ним вправду может стрястись такое несчастье?

Прочитав это письмо, Каупервуд насупился и злобно стиснул зубы. Необходимо что-то предпринять, может быть, повидать Молленхауэра, или Симпсона, или того и другого и через них предложить городу какое-то компромиссное решение. В настоящее время он не мог обещать им наличных денег, только векселя, но не исключено, что это их устроит. Неужели они намерены погубить его из-за такого пустячного дела, как эта операция с чеком? Да тут и противозаконного-то ничего нет. Что же тогда сказать о пятистах тысячах, которые ему выдал Стинер, или о сомнительных операциях прежних городских казначеев! Какая подлость! Ловко задумано с точки зрения политики, но до чего же это низко и какая страшная опасность грозит ему.

Симпсона, однако, не оказалось в городе, он уехал на десять дней, а Молленхауэр, памятуя высказанное Батлером предложение воспользоваться промахом Каупервуда в интересах партии, уже предпринял те шаги, о которых они договорились. Письма были составлены и только ждали отправки. Кроме того, после описанного нами совещания мелкие сошки из республиканской партии, беря пример со своих повелителей, стали на всех углах трубить об этой истории с чеком, утверждая, что ответственность за дефицит в городском казначействе в основном ложится на Каупервуда. Молленхауэр с первого же взгляда понял, с каким сильным человеком он имеет дело. Каупервуд не выказал ни малейшего страха. Как всегда спокойно и учтиво, он заявил, что имел обыкновение занимать в городском казначействе деньги под низкие проценты, что биржевая паника сильно ударила по нему и в настоящий момент у неге нет возможности вернуть долг.

— До меня дошли слухи, мистер Молленхауэр, — говорил он, — что против меня, как соучастника в проступке казначея, собираются возбудить дело. Я все же надеюсь, что городские власти не прибегнут к такой мере и что вы вашим влиянием предотвратите этот шаг. Мои дела отнюдь не в плохом состоянии, и для того, чтобы окончательно привести их в порядок, мне требуется лишь некоторое время. Я предлагаю моим кредиторам пятьдесят центов за доллар наличными и векселя сроком на один, два и три года для погашения остальной задолженности. Что же касается ссуды, полученной мною из городского казначейства, то, если мы придем к какому-нибудь соглашению, я рассчитаюсь доллар за доллар и хочу просить лишь о небольшой отсрочке. Курс ценных бумаг, как вы сами понимаете, должен подняться, и, если не говорить об уже понесенных мною убытках, я опять буду на коне. Насколько мне известно, дело зашло достаточно далеко. Газеты в любой миг могут поднять шум, если им не заткнут рот те, кто ими распоряжается. — Каупервуд выразительно поглядел на Молленхауэра. — Если бы при разбирательстве этого дела мне удалось остаться более или менее в стороне, то, конечно, с незапятнанным именем я бы скорее встал на ноги. Так било бы выгоднее и для города, ибо тогда я безусловно сполна погасил бы свою задолженность.

Он улыбнулся самой приятной и самой вкрадчивой улыбкой. На Молленхауэра, видевшего его в первый раз, он безусловно произвел впечатление. Тот не без любопытства поглядывал на молодого Давида из мира финансистов. Если бы существовала хоть малейшая возможность принять предложение Каупервуда, хоть слабая надежда, что деньги в самом деле будут возвращены и Каупервуд в недалеком будущем снова встанет на ноги, Молленхауэр как следует обдумал бы свой ответ. Ведь в таком случае можно было бы рассчитывать, что Каупервуд переведет на него то, что ему удастся спасти из своего состояния. Но при сложившихся обстоятельствах почти не было надежды, что он когда-нибудь оправится от удара. Молленхауэр слышал, будто «Гражданская ассоциация помощи городскому самоуправлению» зашевелилась и не то уже приступила, не то собиралась приступить к расследованию. А уж если она приложит руку к этому делу, то, без всякого сомнения, доведет его до конца.

— Видите ли, мистер Каупервуд, — любезным тоном отвечал он, — вся беда в том, что дело зашло слишком далеко и фактически находится вне сферы моего влияния. Я не имею к нему почти никакого касательства. Но если я правильно понял, вас беспокоит не столько вопрос о пятистах тысячах долларов, заимствованных из казначейства, сколько этот чек на шестьдесят тысяч долларов, полученный вами только на днях. Мистер Стинер утверждает, что вы завладели чеком незаконно, и всячески поносит вас. Об этом уже узнал мэр города и другие официальные лица, и, конечно, не исключено, что они предпримут какие-нибудь действия. Я не в курсе дела.

Молленхауэр говорил явно неискренне. Это было заметно по тому, как уклончиво он упомянул о мэре города, пешке в его руках. Каупервуд с первых же его слов понял это. Он почувствовал сильное негодование, но совладал с собой и сохранил учтиво-почтительный тон.

— Я получил чек на шестьдесят тысяч долларов, — с напускной откровенностью отвечал он, — накануне объявления моей неплатежеспособности, это верно. Но он предназначался в уплату за сертификаты, которые я приобрел по распоряжению мистера Стинера, и деньги мне причитались на законном основании. Они были мне нужны, и я их потребовал. В чем же здесь правонарушение?

— Никакого правонарушения и нет, если операция была произведена с соблюдением всех формальностей, — благодушно согласился Молленхауэр. — Но ведь, насколько я понимаю, эти сертификаты были приобретены для амортизационного фонда, а между тем они туда не поступили. Чем вы это объясняете?

— Простым упущением, — самым невинным тоном и с таким же благодушием, как и Молленхауэр, отвечал Каупервуд. — Сертификаты были бы там, если бы мне не пришлось совершенно внезапно объявить себя неплатежеспособным. Я не в состоянии был самолично за всем уследить. Да у нас и порядка такого не было, чтобы немедленно передавать сертификаты в фонд. Если вы спросите мистера Стинера, он вам это подтвердит.

— Вот как! — промолвил Молленхауэр. — Из разговора со Стинером у меня сложилось другое впечатление. Так или иначе, в амортизационном фонде их нет, и с точки зрения закона это составляет весьма существенную разницу. Я лично в этом деле ни с какой стороны не заинтересован — или, во всяком случае, не больше, чем всякий добрый республиканец. В сущности, я не вижу, как вам помочь. В чем, по-вашему, может выразиться мое вмешательство?

— Не думаю, чтобы вы могли что-нибудь для меня сделать, мистер Молленхауэр, — довольно сухо отвечал Каупервуд, — разве только вы соизволите быть со мною совершенно откровенным. Я ведь не новичок в политических делах Филадельфии. И мне известны силы, которые движут ими. Я считал, что вы можете в корне пресечь эту затею преследовать меня судебным порядком и дать мне время снова встать на ноги. За эти шестьдесят тысяч долларов я несу не большую уголовную ответственность, чем за те пятьсот тысяч, которые раньше получил в казначействе, — пожалуй, даже меньшую. Не я посеял эту панику на бирже. Не я поджег Чикаго. Мистер Стинер и его приятели извлекли немало выгод из деловых отношений со мной. Неужели же я не имел права после всех услуг, оказанных мною городу, сделать попытку спасти себя; неужели я не мог рассчитывать на некоторую снисходительность городского управления, которому принес столько пользы! Я поддерживал паритет городского займа. Что же касается денег, которые мне давал взаймы мистер Стинер, то ему жаловаться не на что — он имел с этого дела более чем высокий процент.

— Совершенно верно, — согласился Молленхауэр, глядя в упор на Каупервуда и невольно проникаясь уважением к самообладанию этого человека и к трезвости его ума. — Я прекрасно понимаю, как все это вышло, мистер Каупервуд. Мистер Стинер несомненно многим обязан вам — равно как и все городское самоуправление. Я не касаюсь того, как должен поступить муниципалитет. Я знаю только, что вы вольно или невольно попали в очень каверзную историю и что общественное мнение в некоторых кругах чрезвычайно возбуждено против вас. Я лично не становлюсь ни на ту, ни на другую сторону, и, если бы не создалась ситуация, при которой уже ничего нельзя предпринять, я не возражал бы против оказания вам посильной помощи. Но теперь что же можно сделать? Республиканская партия накануне выборов оказалась в очень тяжелом положении. И ответственность за это, хотя бы и невольная, ложится на вас, мистер Каупервуд. Мистер Батлер, по причине мне неизвестной, настроен в отношении вас крайне недоброжелательно. А мистер Батлер пользуется у нас огромным влиянием…

«Возможно ли, чтобы Батлер открыл им, какая ему нанесена обида?» — подумал Каупервуд, но тут же отогнал от себя эту мысль. Такое предположение было слишком невероятно.

— Я от души сочувствую вам, мистер Каупервуд, но единственное, что я могу вам посоветовать, — переговорите с мистером Батлером и мистером Симпсоном. Если они найдут какой-нибудь способ оказать вам помощь, я охотно присоединюсь к ним. Ничего другого я, право, придумать не могу. Сколько-нибудь значительного влияния на дела города я не имею.

Собственно говоря, Молленхауэр ожидал, что тут-то Каупервуд и предложит ему свои ценные бумаги, но тот этого не сделал. Он лишь сказал:

— Очень вам благодарен, мистер Молленхауэр, за любезный прием. Охотно верю, что вы помогли бы мне, будь у вас такая возможность. Но теперь мне придется самому вести борьбу, в меру своих сил, конечно. Разрешите откланяться.

Каупервуд поднялся и вышел. Он только сейчас понял, как безнадежна была его попытка.

Тем временем, заметив, что хотя слухи об этой истории в казначействе растут и ширятся, но никто, по-видимому, не собирается предпринимать каких-либо шагов для ее выяснения, мистер Скелтон Уит, президент «Гражданской ассоциации помощи городскому самоуправлению», в конце концов был вынужден (отнюдь не против своего желания) созвать в зале заседаний на Маркет-стрит комитет из десяти филадельфийских граждан, председателем которого он состоял, и доложить собравшимся о том, как произошло банкротство Каупервуда.

— Мне думается, джентльмены, — заявил он, — что нашей организации представляется случай оказать городу и его жителям немалую услугу и таким образом в полной мере оправдать название, которое мы для себя избрали, надо только как можно тщательнее произвести расследование и выявить всю подноготную этого дела. А затем уже, опираясь на факты, решительно требовать, чтобы раз навсегда был положен конец тем безобразным злоупотреблениям, которые имели место в данном случае. Я знаю, что эта задача не из легких. Республиканская партия и те, на кого она опирается — в городе и в штате, — будут, конечно, против нас. Ее лидеры, разумеется, боятся шума — это может помешать прохождению их списка во время выборов — и не станут равнодушно взирать на развиваемую нами деятельность. Но если мы проявим достаточную стойкость, то тем самым будет сделано большое и полезное дело. В нашей общественной жизни далеко не все обстоит благополучно. Нельзя допускать, чтобы принципы права попирались до бесконечности. Пора уже научиться соблюдать их. Посему я и ставлю этот вопрос на ваше благосклонное рассмотрение.

Мистер Уит опустился на свое место, и комитет немедленно занялся рассмотрением вопроса. Прежде всего решено было выделить комиссию (так впоследствии гласило официальное сообщение комитета) «для расследования странных слухов, разнесшихся по городу и порочащих один из наиболее важных отделов городского самоуправления». Комиссии было предложено доложить о результатах расследования на заседании комитета, назначенном уже на следующий вечер. За сутки, прошедшие между двумя заседаниями, четыре члена комитета, крупные знатоки финансового дела, выполнили возложенную на них задачу и представили тщательно разработанный отчет, правда, не в точности соответствовавший фактам, но все же близкий к истине настолько, насколько можно было к ней приблизиться за такой короткий срок.


«Как выяснилось (говорилось в отчете после вступительных слов, объясняющих, с какой целью была создана комиссия), в городском казначействе в течение многих лет практиковался обычай при выпуске утвержденных городским советом займов поручать реализацию таковых какому-нибудь биржевому маклеру; последний, как правило, через небольшие промежутки времени, обычно первого числа каждого месяца, отчитывался перед городским казначеем в суммах, вырученных от продажи облигаций. В данном случае таким маклером является Фрэнк А.Каупервуд, в отношениях с которым казначейство, по-видимому, не придерживалось даже этой порочной и отнюдь не деловой системы. События последних дней — пожар в Чикаго, вызванное им падение ценностей на фондовой бирже и последовавшее за этим банкротство Фрэнка А.Каупервуда — до такой степени запутали дело, что комиссия не в состоянии была точно установить, практиковалась ли вообще какая-нибудь регулярная отчетность. Но, судя по тому, как мистер Каупервуд орудовал облигациями городского займа, закладывая их в банках и так далее, можно вывести заключение, что он ни перед кем не отчитывался и что в его распоряжении всегда находились сотни тысяч долларов, принадлежащих городу, в наличных деньгах, а также ценные бумаги, посредством которых он проделывал различные финансовые операции. К сожалению, мы еще не имели возможности детально разобраться, к каким результатам привели эти операции.

Некоторые из них заключались в том, что крупные партии облигаций закладывались еще до их выпуска, причем заимодавцу выдавалось подтверждение из канцелярии казначея, что ордер на соответствующее количество облигаций выписан и оформлен. Такие методы, видимо, практиковались уже довольно давно, и так как это вряд ли могло делаться без ведома городского казначея, то остается предположить существование между ним и мистером Каупервудом преступного сговора, целью которого было незаконное использование средств города в своих личных интересах.

Помимо того, город уплачивал немалые проценты по вышеупомянутым закладным операциям, а деньги, вырученные этим путем, оставались в руках приглашенного казначеем биржевого маклера и, следовательно, городу никакой прибыли не приносили. Платежи по краткосрочным обязательствам города временно приостанавливались, а на те деньги, которым следовало находиться в городской кассе, мистер Каупервуд крупными партиями и по пониженной цене скупал эти обязательства. В результате законные держатели ордеров на облигации городского займа не могли получить того, что им причиталось, а городское казначейство терпело еще больший убыток, чем составляет сам по себе дефицит, превышающий пятьсот тысяч долларов. В настоящее время отчетность городского казначея проверяется экспертом-бухгалтером, и через несколько дней точно выяснится, как производились все эти операции. Будем надеяться, что огласка дела положит конец таким порочным методам».


К отчету была приложена копия статьи уголовного кодекса о злоупотреблении общественным доверием. Далее говорилось, что если никто из налогоплательщиков не пожелает возбудить судебное дело против замешанных в этом преступлении лиц, то комиссия почтет своим долгом взять это на себя, не считаясь с тем, что подобные действия едва ли входят в ее компетенцию.

Отчет был немедленно передан в газеты. И хотя Каупервуд и лидеры республиканской партии были уже ко всему готовы, это явилось для них большим ударом. Стинер совсем потерял голову от страха. Холодный пот прошиб его, когда он увидел заметку, сдержанно озаглавленную: «Заседание Гражданской ассоциации помощи городскому самоуправлению». Все газеты были так тесно связаны с политическими и финансовыми заправилами города, что не осмелились открыто выступить с комментариями. Редакторы и издатели уже с неделю были в основном осведомлены о подробностях дела, но от Молленхауэра, Симпсона и Батлера поступил приказ: большого шума не поднимать. Это, мол, весьма невыгодно отразится на делах города, принесет ущерб торговле и так далее. Не следует пятнать честь Филадельфии. Словом, старая история!

В первую очередь, конечно, возник вопрос, кто же главный виновник — городской казначей, биржевой маклер или, может быть, они оба? Сколько денег фактически исчезло из казначейства? Куда они ушли? Кто такой Фрэнк Алджернон Каупервуд? И почему он не арестован? Каким образом ему удалось до такой степени втереться в доверие лиц, возглавляющих финансовые учреждения города? И хотя тогда еще не наступила эпоха так называемой «желтой прессы», бойко комментирующей жизнь и поступки отдельных личностей, местные газеты, даже те, что были по рукам и ногам связаны волей политических и финансовых магнатов, не сочли возможным обойти это дело молчанием.

Появились неизбежные передовицы. В торжественных и очень сдержанных тонах они повествовали о том, какой позор и бесчестье может навлечь один человек на большой город и благородную политическую партию.

Тогда-то и был пущен в ход план, сфабрикованный Молленхауэром, Батлером и Симпсоном «на крайний случай» и состоящий в том, чтобы, взвалив всю вину на Каупервуда, тем самым хотя бы на время снять пятно позора с республиканской партии. Забавно было видеть, с какой готовностью все газеты и даже «Гражданская ассоциация помощи городскому самоуправлению» согласились, что главный, если не единственный виновник всего Каупервуд. Конечно, Стинер выдал ему ссуду, более того — отдал в его руки реализацию городских займов, но все же считалось, почему — неизвестно, что Каупервуд нагло злоупотребил доверием казначея. Затем следовали неясные намеки на то, что он получил чек на шестьдесят тысяч долларов за облигации, которых не оказалось в амортизационном фонде; категорически утверждать это до получения точных сведений никто не решался, так как и газеты и производившая расследование комиссия знали, что законы штата предусматривают суровую кару за клевету.

В надлежащее время муниципалитет передал в прессу безупречно подготовленную переписку. В одном из писем мэр города Джейкоб Борчардт требовал, чтобы мистер Джордж Стинер немедленно объяснил свое странное поведение; другое являлось ответом мистера Стинера на запрос мистера Борчардта. Лидеры республиканской партии считали, что это послужит наилучшим доказательством стремления партии очистить свои ряды от всяких темных личностей и вместе с тем оттянет дело до окончания выборов.


КАНЦЕЛЯРИЯ МЭРА ГОРОДА ФИЛАДЕЛЬФИИ

18 октября 1871 г.

Городскому казначею мистеру Джорджу Стинеру.

Милостивый государь!

К нам поступили сведения, что значительный пакет облигаций городского займа, выпущенных Вами для продажи от лица городского казначейства — и, соответственно, с разрешения мэра города, — очутился вне Вашего контроля, а вырученные за продажу указанных облигаций суммы не были переданы в казначейство.

Далее нам стало известно, что крупная сумма принадлежащих городу денег попала в руки одного, а может быть, и нескольких биржевых маклеров или банкиров, имеющих конторы на Третьей улице, и что означенные биржевые маклеры или банкиры оказались в затруднительном финансовом положении, вследствие чего интересам города может быть нанесен существенный ущерб.

Посему просим Вас безотлагательно сообщить, соответствуют ли эти сведения истине, дабы я, как мэр города, если эти прискорбные факты действительно имели место, мог своевременно принять меры, возлагаемые на меня долгом и обязанностями.

С совершенным уважением Джейкоб Борчардт, мэр города Филадельфии.

КАНЦЕЛЯРИЯ КАЗНАЧЕЯ ГОРОДА ФИЛАДЕЛЬФИИ

19 октября 1871 г.

Достопочтенному Джейкобу Борчардту.

Милостивый государь!

Настоящим подтверждаю получение Вашего письма от 18-го сего месяца и весьма сожалею, что в данный момент не в состоянии представить запрошенных Вами сведений. К сожалению, я должен подтвердить, что городское казначейство действительно переживает затруднения, проистекающие от нарушения долга тем биржевым маклером, который в течение ряда лет ведал реализацией городских займов. Довожу также до Вашего сведения, что с того момента, как это было обнаружено, я не переставал и не перестаю прилагать все старания к тому, чтобы предупредить или хотя бы уменьшить грозящие городу потери.

С глубоким почтением Джордж Стинер.

КАНЦЕЛЯРИЯ МЭРА ГОРОДА ФИЛАДЕЛЬФИИ

21 октября 1871 г.

Городскому казначею мистеру Джорджу Стинеру.

Милостивый государь!

При сложившихся обстоятельствах считаем необходимым отменить предоставленные Вам полномочия по размещению городского займа в той его части, которая еще не реализована. Всякие обращения за облигациями, разрешенными к выпуску, но еще не выпущенными, следует направлять в нашу канцелярию.

С совершенным почтением Джейкоб Борчардт, мэр города Филадельфии.

Писал ли мистер Джейкоб Борчардт те письма, под которыми значилась его подпись? Нет, не писал. Их составил мистер Энбер Сэнгстек в конторе мистера Молленхауэра, и мистер Молленхауэр, ознакомившись с их содержанием, заметил, что, «пожалуй, так будет хорошо, даже очень хорошо».

А писал ли мистер Стинер, казначей города Филадельфии, свой сугубо дипломатический ответ? Нет, не писал. Мистер Стинер находился в состоянии полной прострации и однажды, принимая ванну, даже расплакался. Письмо это тоже написал мистер Энбер Сэнгстек и только дал его подписать мистеру Стинеру. А мистер Молленхауэр, просмотрев письмо перед отправкой, нашел, что оно составлено «как надо». Время сейчас было такое, что все крысята и все мыши притаились в своих норках, ибо из темноты на них глядел огромными горящими глазами свирепый кот — общественное мнение, — действовать осмеливались лишь самые старые, самые мудрые крысы.

В это самое время господа Молленхауэр, Батлер и Симпсон уже несколько дней совещались с окружным прокурором мистером Петти относительно мер, которые, способствуя официальному обвинению Каупервуда, дали бы Стинеру возможность выйти сухим из воды. Батлер, само собой разумеется, настаивал на судебном преследовании Каупервуда. Петти утверждал, что обелить Стинера нельзя, поскольку бухгалтерские книги Каупервуда пестрят записями о приобретении для него акций конных железных дорог. Что же касается Каупервуда… «Дайте мне подумать!» — сказал он. Потом они обсуждали вопрос, не следует ли арестовать Каупервуда и, если понадобится, судить его, ибо самый факт его ареста в глазах общества послужит доказательством его виновности, а попутно и благородного негодования городского самоуправления, и таким образом до окончания выборов отвлечет внимание общественности от той сомнительной роли, которую в данном случае играла республиканская партия.

В результате всех этих переговоров вечером 26 октября 1871 года Молленхауэр отправил к мэру города Эдварда Стробика, представителя городского совета, с официальным заявлением, в котором Фрэнк Каупервуд — биржевой маклер, приглашенный городским казначеем для реализации займа, — обвинялся в растрате и присвоении чужих средств. То, что такое же обвинение одновременно было предъявлено и Джорджу Стинеру, роли не играло. Козлом отпущения был избран Каупервуд.

Глава 34

Разительный контраст, который являли собой в то время Каупервуд и Стинер, заслуживает того, чтобы на нем ненадолго остановиться. Лицо Стинера сделалось пепельно-серым, губы посинели. Каупервуд, невзирая на очень невеселые мысли о возможном тюремном заключении, о том, как воспримут это его родители, жена, дети, коллеги и друзья, оставался спокойным и уравновешенным, что объяснялось, конечно, исключительной стойкостью его духа. В этом вихре бедствий он ни на секунду не утратил трезвости мышления и мужества. Совесть, которая терзает человека и нередко даже приводит его к гибели, никогда не тревожила Каупервуда. Понятия греха для него не существовало. Жизнь, с его своеобразной точки зрения, имела лишь две стороны — силу и слабость. Пути праведные и неправедные? Такое различие ему было неведомо. В его представлении все это было метафизическими абстракциями, раздумывать над которыми он не имел охоты. Добро и зло? Пустяки, придуманные попами для наживы. Что же касается благосклонного отношения общества или, напротив, остракизма, которому так часто подвергается человек, попавший в полосу несчастий, то что такое, собственно, остракизм? Разве ему или его родителям был когда-нибудь открыт доступ в избранное общество? Нет! А затем ведь вовсе не исключено, что после того как пронесутся эти бедствия, общество вновь признает его. Нравственность и безнравственность? Сущий вздор. Вот сила и слабость — это другое дело. Если человек силен, он всегда может постоять за себя и принудить других считаться с ним. Если же человек слаб, ему надо бежать в тыл, удирать с линии огня. Он, Каупервуд, был силен, знал это и всегда верил в свою счастливую звезду. Словно чья-то рука — он не мог бы сказать, чья именно, и это было единственное из области метафизики, что занимало его, — всегда и во всем ему помогала, все улаживала, хотя бы в самую последнюю минуту. Она раскрывала перед ним изумительные возможности. Почему он был наделен такой проницательностью? Почему ему так везло и в финансовых делах и в личной жизни? Он ничем этого не заслужил, ничем этого не оправдывал. Случайность?.. Но как тогда объяснить никогда не покидавшее его ощущение уверенности, его деловые «наития», внезапные и не раз им испытанные «побуждения» к действию? Жизнь — темное, неразгаданное таинство, но, как бы там ни было, ее составные части — сила и слабость. Сила одерживает победу, слабость терпит поражение. Теперь ему осталось лишь полагаться на свою быструю сообразительность, на точность расчетов, верность суждений, ни на что больше. И право же, Каупервуд, оживленный, развязный, холеный и щегольски одетый, с подкрученными усами, в тщательно выутюженном костюме, со здоровым румянцем на чисто выбритом лице, мог бы служить образцом неукротимой энергии и отваги.

Он сам отправился к Скелтону Уиту и попытался изложить ему свою точку зрения на всю эту историю, настаивая на том, что он поступал точно так же, как многие другие до него. Уит выслушал его недоверчиво. Он не понимал, например, почему в амортизационном фонде нет скупленных облигаций на шестьдесят тысяч долларов. Ссылки Каупервуда на обычай не произвели на него впечатления. Правда, мистер Уит согласился, что другие люди из мира политики наживались не хуже Каупервуда, и предложил ему самолично выступить свидетелем обвинения, на что Каупервуд, не задумываясь, ответил отказом.

— Я не доносчик, — напрямик заявил он мистеру Уиту.

Тот в ответ только криво усмехнулся.

Мистер Батлер ликовал, несмотря на всю свою озабоченность предстоящими выборами, так как теперь «этот негодяй» попался в сети, из которых ему скоро не выпутаться. В случае победы республиканской партии на пост окружного прокурора вместо Дэвида Петти намечался ставленник Батлера — молодой ирландец Деннис Шеннон, не раз консультировавший Батлера по юридическим вопросам. Два других лидера охотно согласились на его кандидатуру. Этот Шеннон, умный малый, пяти футов десяти дюймов ростом, атлетического сложения, красивый, светловолосый, синеглазый и румяный, был весьма искусным и темпераментным судейским оратором и юристом. Он очень гордился расположением старого Батлера, соблаговолившего включить его в списки кандидатов на распределяемые республиканской партией посты, и обещал в случае своего избрания по мере сил и уменья выполнять его волю.

Но для лидеров республиканской партии в этой бочке меда была все-таки и ложка дегтя, а именно: в случае осуждения Каупервуда та же участь ждала и Стинера. Сыскать лазейку, через которую мог бы выскочить городской казначей, увы, не представлялось возможным. Если Каупервуд виновен в том, что обманом присвоил шестьдесят тысяч долларов городских денег, тогда Стинер присвоил пятьсот тысяч. Это грозило тюремным заключением сроком на пять лет. Стинер мог отрицать свою вину, доказывая, что он действовал в духе установившихся традиций; мог уклониться от горькой необходимости признать себя виновным, но это не спасло бы его. Никакой состав присяжных не решился бы пройти мимо столь красноречивых фактов. Что касается Каупервуда, то, несмотря на предубеждение общества, можно было еще сомневаться, будет ли ему вынесен обвинительный приговор. В отношении же Стинера сомнений быть не могло.

Необходимо вкратце рассказать, как развертывались события, после того как Каупервуду и Стинеру было предъявлено официальное обвинение. Юрисконсульт Каупервуда Стеджер пронюхал, что преследование уже возбуждено, еще до того как это стало общеизвестно. Он посоветовал своему клиенту тотчас же предстать перед следственными органами, не дожидаясь приказа об аресте, и тем самым предотвратить газетную шумиху, которая возникла бы неизбежно, если бы за ним явилась полиция.

А когда мэр города подписал ордер на арест Каупервуда, тот, следуя указаниям Стеджера, явился вместе с ним к мистеру Борчардту и внес залог — двадцать тысяч долларов (его поручителем был президент Джирардского национального банка мистер Дэвисон) в обеспечение своей явки в Центральное управление полиции на слушание дела. Для защиты интересов города председатель городского совета Стробик пригласил адвоката Марка Олдслоу. Мэр с любопытством смотрел на Каупервуда, так как, будучи человеком сравнительно новым в политическом мире Филадельфии, он раньше не знал его. Каупервуд отвечал ему приветливым взглядом.

— Изрядная комедия, сэр, — спокойно заметил Каупервуд, и Борчардт, улыбнувшись, любезно возразил, что он лично смотрит на всю эту процедуру как на формальность, неизбежную в такое тревожное время.

— Ведь вы и сами это понимаете, мистер Каупервуд, — заключил он.

— Да, конечно, понимаю! — с усмешкой отвечал тот.

Затем последовало еще несколько довольно небрежно произведенных дознаний в так называемом центральном суде, где Каупервуд, когда ему вручили обвинительный акт, заявил, что не признает себя виновным. На ноябрь здесь же был назначен предварительный разбор его дела, и Каупервуд, учитывая сложность обвинения, составленного Петти, счел за благо предстать перед присяжными, решающими вопрос о предании суду. Последние, под нажимом вновь избранного окружного прокурора Шеннона, постаравшегося обставить все это очень торжественно, постановили, что дело будет слушаться 5 декабря под председательством судьи Пейдерсона из Первого отдела квартальной сессии, то есть местного отделения пенсильванского суда, разбирающего уголовные дела такого характера. Суд над Каупервудом состоялся, как и следовало ожидать, уже после бурных осенних выборов. Благодаря хитроумным махинациям Молленхауэра и Симпсона, не гнушавшихся даже насилием над личностью избирателя и фальсификацией бюллетеней, выборы принесли новую победу республиканской партии, хотя ее ставленники и получили меньшее число голосов, чем в прошлый раз. «Гражданская ассоциация помощи городскому самоуправлению», несмотря на понесенное на выборах поражение, объяснявшееся мошенническими приемами противников, отважно продолжала громить тех, кого она считала главными злоумышленниками.

Все это время Эйлин Батлер следила за перипетиями дела Каупервуда по крикливым газетным статьям и городским пересудам; следила со всею горячностью, страстью и напряжением, на какие только была способна ее недюжинная и сильная натура. Там, где было замешано чувство. Эйлин не умела рассуждать: она часто виделась с Фрэнком, и он многое рассказывал ей, — насколько, конечно, ему позволяла его природная осторожность, — и потому, несмотря на газетную шумиху и разговоры, слышанные ею дома за столом и у чужих людей, она была твердо убеждена, что каким бы дурным его ни изображали, он на самом деле вовсе не таков. Только одна заметка, вырезанная Эйлин из филадельфийской газеты «Паблик леджер» вскоре после того, как Каупервуду было предъявлено формальное обвинение в мошенничестве, немного утешила и успокоила ее. Эйлин спрятала заметку у себя на груди, так как эти строки почему-то казались ей доказательством, что ее обожаемый Фрэнк не так уж виноват и что на него возведено много напраслины. Заметка же эта была просто сокращенным изложением одного из многочисленных «манифестов», которые выпускала «Гражданская ассоциация помощи городскому самоуправлению». Она гласила:

«Дело обстоит, видимо, гораздо серьезнее, чем можно было предполагать. Дефицит в пятьсот тысяч долларов образовался не вследствие продажи облигаций городского займа и отсутствия должной отчетности за таковую, а в результате ссуд, предоставлявшихся городским казначеем своему биржевому маклеру. Кроме того, комитет получил достоверные сведения, что ежемесячный расчет за проданные биржевым маклером облигации городского займа производился по самому низкому курсу истекшего месяца, разницу же между этим курсом и тем, по которому фактически продавались облигации, городской казначей и его маклер делили между собой. Отсюда следует, что в их обоюдных интересах было время от времени оказывать давление на рынок с целью добиться низкого расчетного курса. Тем не менее комитет рассматривает судебное преследование, возбужденное против биржевого маклера, мистера Каупервуда, лишь как попытку отвлечь общественное внимание от подлинных виновников и тем самым дать им возможность наивыгоднейшим для себя образом уладить дело».

«Вот! — сказала себе Эйлин, прочитав заметку. — Теперь все ясно!» Эти политиканы — в том числе и ее отец, как она поняла из его разговора с нею, — пытаются свалить на Фрэнка вину за свои собственные преступления. Фрэнк совсем не такой дурной человек, каким его изображают. В отчете «Ассоциации» это прямо сказано. Она упивалась словами: «…попытку отвлечь общественное внимание от подлинных виновников». Разве не то же самое говорил он ей в те счастливые часы, которые они проводили то в одном, то в другом месте, преимущественно же в доме на Шестой улице, нанятом им для свиданий с нею после того, как они вынуждены были расстаться со своим прежним убежищем. Фрэнк гладил ее пышные волосы, ласкал ее и уверял, что вся эта история подстроена местными политическими заправилами с целью взвалить вину на него и, по возможности, выгородить партию вообще и Стинера в частности. Он, Каупервуд, конечно, выпутается, но все-таки Эйлин должна держать язык за зубами. Он не отрицал, что продолжительное время состоял в деловых и обоюдовыгодных отношениях со Стинером, и точно объяснил ей, в чем заключались эти отношения. Эйлин все поняла или по крайней мере думала, что поняла. Но так или иначе, Фрэнк заверял ее в своей невиновности, и этого для нее было достаточно.

Что же касается домов старшего и младшего Каупервудов, столь недавно и с таким блеском объединившихся в дни процветания, а теперь связанных горестными узами общей беды, то жизнь в них почти замерла. Источником этой жизни был Фрэнк Алджернон. Он придавал силу и мужество отцу, вдохновлял и благодетельствовал братьев, был надеждою детей, опорой жены, величием и гордостью семейства Каупервудов. В нем воплощались для всех его близких удача, сила, честолюбивые стремления, достоинство и счастье. Но теперь его ярко горевшая звезда померкла и, видимо, близилась к закату.

С того самого утра, когда роковое письмо, словно бомба, разрушило весь привычный жизненный уклад Лилиан Каупервуд, она пребывала в каком-то полумертвом состоянии. Вот уже несколько недель Лилиан, по-прежнему методически выполняя свои обязанности — во всяком случае так это выглядело со стороны, — предавалась неотвязным и мучительным думам. Она была глубоко несчастна. Ей минуло сорок лет, и к этому времени ее жизнь, казалось бы, должна была покоиться на прочной, незыблемой основе, а теперь жестокая рука грозила вырвать ее из благодатной почвы, где она жила и цвела, и выбросить увядать в палящем зное горестей и унижений.

У Каупервуда-старшего все дела тоже стремительно шли под уклон. Как мы уже говорили, его вера в сына была безгранична, но он понимал и без конца твердил себе, что Фрэнк в какой-то миг, видимо, совершил ошибку и теперь жестоко расплачивается за нее. Старик, конечно, считал, что Фрэнк был вправе попытаться спастись уже известным нам способом, но не мог не страдать от сознания, что его сын попался в капкан обстоятельств, вызывавших сейчас все эти толки. Фрэнк, по его мнению, был на редкость блестящим человеком. Он мог бы добиться исключительных успехов, не связываясь ни с городским казначеем, ни с политическими воротилами. Конные железные дороги и политики-спекулянты погубили его. По целым дням шагая из угла в угол, старый Каупервуд все яснее понимал, что его звезда близится к закату, что крах Фрэнка — и его крах, что этот позор — публичное обвинение в бесчестных действиях — несет погибель и ему. За несколько недель его волосы окончательно поседели, походка стала медлительной, лицо побледнело, глаза ввалились. Живописные бакенбарды напоминали сейчас старые флаги — украшения лучших, безвозвратно ушедших дней. Единственным его утешением было то, что Фрэнк полностью рассчитался с Третьим национальным банком, не остался должен ему ни единого доллара. И все-таки старик знал, что правление банка не примирится с пребыванием в его составе человека, чей сын способствовал расхищению городской кассы и фигурировал сейчас во всех связанных с этим делом газетных сообщениях. Кроме того, Генри Каупервуд был стар. Ему пришла пора уходить в отставку.

Развязка наступила в тот день, когда Фрэнк был арестован по обвинению в присвоении общественных средств. Старик был предупрежден сыном, которого, в свою очередь, предупредил Стеджер, что этого не миновать, и, как всегда, отправился в банк, хотя ему и казалось, что тяжкое бремя пригибает его к земле. Прежде чем выйти из дому после бессонной ночи, он написал на имя председателя правления Фруэна Кессона прошение об отставке, дабы немедленно вручить ему эту бумагу. Мистер Кессон, коренастый, хорошо сложенный и весьма привлекательный с виду мужчина лет пятидесяти, в душе облегченно вздохнул при виде прошения.

— Я понимаю, как вам тяжело, мистер Каупервуд, — сочувственно сказал он. — Мы — я вправе сказать это от имени всех членов правления — переживаем вместе с вами ваше горе. Нам вполне понятно, каким образом ваш сын оказался причастным к этой истории. Он не единственный банковский деятель, замешанный в делах городского управления. Далеко не единственный! Это старая система. Мы высоко ценим вашу верную тридцатипятилетнюю службу. Если бы у нас была хоть малейшая возможность помочь вам в преодолении этих временных трудностей, мы были бы только счастливы, но вы сами банковский деятель и понимаете, что сейчас такой возможности нет. Во всех делах сумятица невообразимая. Если бы буря улеглась, если бы хоть знать, когда она уляжется…

Он замолчал, ибо не мог заставить себя сказать, что ему и правлению банка чрезвычайно прискорбно расставаться с мистером Каупервудом при таких обстоятельствах. Пусть уж лучше говорит сам мистер Каупервуд.

Во время его речи старый Каупервуд делал над собой огромные усилия, чтобы вообще произнести хоть слово. Он достал большой полотняный платок и высморкался, затем выпрямился в кресле и довольно спокойно положил руки на стол. Но нервы его были напряжены до крайности.

— Я не вынесу этого! — вдруг вырвалось у старика. — Сделайте милость, оставьте меня сейчас одного!

Кессон, щеголеватый, холеный джентльмен, поднялся и вышел из комнаты. Он очень хорошо понимал, в каком напряженном состоянии должен находиться человек, с которым он только что разговаривал. Дверь едва успела закрыться за ним, как старый Каупервуд уронил голову на руки, и тело его затряслось от судорожных рыданий.

«Никогда, никогда я не думал, что доживу до этого! — бормотал он про себя. — Никогда не думал!»

Потом он вытер горячие, соленые слезы, подошел к окну и, глядя на улицу, стал думать о том, чем ему теперь заняться.

Глава 35

Время шло, а Батлер все больше терялся в догадках и все чаще задумывался над тем, как поступить с дочерью. Ее скрытность и явное стремление всячески избегать разговоров с ним убеждали его в том, что она продолжает встречаться с Каупервудом, а это рано или поздно должно кончиться публичным скандалом. Он хотел даже пойти к миссис Каупервуд и заставить ее воздействовать на мужа, но потом передумал. Во-первых, у него все же не было полной уверенности, что Эйлин встречается с Каупервудом, а во-вторых, миссис Каупервуд могла и не знать об измене мужа. Потом он вознамерился пойти к самому Каупервуду и пригрозить ему, но это была уже крайняя мера, и опять-таки он не имел никаких доказательств. Обращаться в сыскное бюро он не решался, как не решался и довериться кому-нибудь из членов своей семьи. Однажды он сам отправился побродить вокруг дома номер 931 по Десятой улице, но без толку. Дом сдавался внаем: Каупервуд уже успел от него отказаться.

Наконец Батлер решился отправить Эйлин погостить куда-нибудь подальше — в Бостон или в Новый Орлеан, где жила ее тетка со стороны матери. Но действовать следовало очень тонко, а Батлер был не мастер на такие дела; тем не менее он начал подготовку. Написал письмо к свояченице в Новый Орлеан, спрашивая, не может ли она, конечно не выдавая его, попросить сестру на время отпустить к ней дочь и одновременно послать приглашение самой Эйлин. Но потом порвал это письмо. Через несколько дней Батлер случайно узнал, что миссис Молленхауэр и ее три дочери — Каролина, Фелиция и Альта — собираются в первых числах декабря в Европу, намереваясь побывать в Париже, на Ривьере и в Риме, и решил поговорить с Молленхауэром, пусть он убедит жену пригласить с собой Нору и Эйлин или в крайнем случае одну Эйлин; мотивировать это можно тем, что миссис Батлер не хочет оставлять его одного, а девушкам надо повидать свет. Это был бы прекрасный способ на некоторое время удалить Эйлин. Они собирались провести в Европе не менее полугода. Молленхауэр охотно исполнил его просьбу: обе семьи были очень дружны. Миссис Молленхауэр не менее охотно согласилась — из соображений светского характера, — и приглашение состоялось. Нора была в восторге. Она жаждала хоть недолго пожить в Европе и давно мечтала о подобной возможности. Эйлин была польщена вниманием миссис Молленхауэр. Случись это на несколько лет раньше, она не замедлила бы согласиться. Но сейчас она восприняла приглашение лишь как новую помеху, как еще одно, пусть второстепенное, препятствие к ее встречам с Каупервудом. Не успела ничего не подозревавшая миссис Батлер заговорить о приглашении, полученном от навестившей ее миссис Молленхауэр, как Эйлин холодно отвергла его.

— Она очень хочет, чтобы вы поехали с ними, если отец ничего не будет иметь против, — настаивала мать. — И я уверена, что вы прекрасно проведете время. Они поживут в Париже, а потом отправятся на Ривьеру.

— Ах как чудесно! — воскликнула Нора. — Мне всегда так хотелось побывать в Париже! А тебе, Эйлин? Вот было бы замечательно.

— Мне что-то не хочется ехать, — отозвалась Эйлин. Она решила с самого начала не проявлять никакого интереса к этой затее, чтобы не обнадеживать отца. — Кроме того, у меня нет зимних туалетов. Я лучше подожду и поеду в другой раз.

— Что с тобой, Эйлин, опомнись! — возмутилась Нора. — Ты десятки раз говорила, что хочешь побывать за границей зимою. А теперь, когда представляется такой случай… Наряды можно сшить и там.

— Да уж за границей, наверно, найдется что-нибудь подходящее, — поддержала ее миссис Батлер. — Кроме того, у тебя еще две или три недели до отъезда.

— А они не хотят, чтобы с ними поехал кто-нибудь из мужчин, мама, в роли сопровождающего или советчика, что ли? — спросил Кэлем.

— Я тоже не прочь предложить свои услуги, — сдержанно заметил Оуэн.

— Право слово, не знаю, — миссис Батлер усмехнулась, прожевывая кусок.

— Придется вам, сынки, спросить у них!

Эйлин стояла на своем. Ей не хочется ехать. Это слишком неожиданно. То не так, и это не так. Тут как раз вошел старый Батлер и уселся на обычное место во главе стола. Прекрасно зная, о чем идет речь, он старательно делал вид, будто это его не касается.

— Ты ведь не будешь возражать, Эдвард? — спросила его жена, в общих чертах изложив ему суть дела.

— Возражать? — с прекрасно разыгранной грубоватой шутливостью отозвался Батлер. — Что я себе враг, что ли? Да я счастлив буду на время избавиться от всей вашей компании!

— Вот это да! — воскликнула миссис Батлер. — Воображаю, как бы ты жил здесь один!

— А я не был бы один, уж поверь, — сказал Батлер. — В нашем городе найдется немало домов, где мне будут рады, так что я и без вас обойдусь.

— В нашем городе найдется немало домов, куда бы тебя на порог не пустили, если б не я. Это уж как пить дать! — благодушно срезала его миссис Батлер.

— Что ж, тут тоже спорить не приходится, — согласился Батлер, с нежностью взглянув на нее.

Эйлин была непреклонна. Все доводы Норы и матери оказывались тщетными. Но Батлер, раздосадованный крушением своего плана, еще не сложил оружия. Убедившись, что Эйлин все равно не уговоришь принять приглашение миссис Молленхауэр, он еще немного подумал и решил прибегнуть к услугам сыщика.

В те времена особенно славилось агентство знаменитого сыщика Уильяма Пинкертона. Этот человек, выходец из бедной семьи, после многих жизненных перипетий занял очень видное положение в своей своеобразной и для многих неприятной профессии. Но в глазах людей, которых те или иные печальные обстоятельства побуждали прибегнуть к услугам Пинкертона, его патриотическое поведение во время Гражданской войны и близость к Аврааму Линкольну служили лучшей рекомендацией. Это он, вернее, подобранные им люди охраняли Линкольна в продолжение всего бурного периода его пребывания у власти. Созданное Пинкертоном предприятие имело отделения в Филадельфии, Вашингтоне, Нью-Йорке и во многих других городах. Батлер не раз видел вывеску филадельфийского отделения, но не пожелал туда обратиться. Приняв окончательное решение, он надумал поехать в Нью-Йорк, где, как ему говорили, находилось главное агентство.

Накануне он попросту сказал, что уезжает на один день, как делал это неоднократно. До Нью-Йорка было пять часов езды по железной дороге, и он прибыл туда к двум часам дня. В конторе, расположенной в нижней части Бродвея, Батлер спросил директора и был принят высоким мужчиной лет пятидесяти, седоволосым и сероглазым, грузного сложения, с крупным, несколько одутловатым, но умным и хитрым лицом. Его короткие руки с толстыми пальцами во время разговоров с клиентами непрерывно барабанили по столу. Одет он был в темно-коричневый сюртук, показавшийся Батлеру чересчур франтоватым, а в галстуке у него красовалась брильянтовая булавка в форме подковы. Сам старый Батлер неизменно одевался в скромный серый костюм.

— Добрый день! — произнес он, когда мальчик ввел его к этому достойному мужу, отпрыску ирландца и американки, носившему фамилию Мартинсон.

Мистер Гилберт Мартинсон кивнул в ответ, потом измерил Батлера взглядом и, угадав в нем человека с сильным характером, вероятно, занимающего видное положение в обществе, встал и предложил ему стул.

— Прошу садиться, — сказал он, рассматривая посетителя из-под густых косматых бровей. — Чем могу служить?

— Вы директор, если не ошибаюсь? — осведомился Батлер, испытующе глядя на него.

— Да, сэр, — просто отвечал Мартинсон. — Я занимаю здесь пост директора.

— А что, самого мистера Пинкертона, владельца конторы, сейчас нет? — осторожно спросил Батлер. — Не сочтите за обиду, но я хотел бы поговорить с ним лично.

— Мистер Пинкертон сейчас в Чикаго, и я жду его обратно не раньше чем через неделю или дней десять, — отвечал Мартинсон. — Вы можете говорить со мной так же откровенно, как с ним. Я здесь его замещаю. Но, конечно, вам видней.

Батлер немного поколебался, мысленно оценивая собеседника.

— Скажите, вы человек семейный? — задал он, наконец, несколько неожиданный вопрос.

— Да, сэр, — серьезно отвечал Мартинсон. — У меня жена и двое детей.

Как опытный сыщик он понял, что речь сейчас пойдет о предосудительном поведении кого-нибудь из членов семьи — сына, дочери, жены. С такими случаями он сталкивался нередко.

— Я, видите ли, думал поговорить с самим мистером Пинкертоном, но если вы его замещаете… — Батлер не докончил фразы.

— Да, сэр, я здесь руковожу всей работой, — сказал Мартинсон. — Вы можете довериться мне так же, как доверились бы самому мистеру Пинкертону. Попрошу вас ко мне в кабинет. Там нам удобнее будет беседовать.

Он поднялся и показал Батлеру на смежную комнату с окнами, выходящими на Бродвей; в ней стоял массивный продолговатый стол из гладкого отполированного дерева и четыре стула с кожаными спинками, на стене висело несколько картин, изображающих эпизоды Гражданской войны, которые привели к победе северян. Батлер не без колебания последовал за Мартинсоном. Мысль посвятить постороннего человека в дела Эйлин претила ему. Даже сейчас он еще не был уверен, что решится заговорить. Он только посмотрит, «что представляют собой эти ребята», — говорил себе старик, и тогда уж решит, как ему быть. Он подошел к одному из окон и уставился на улицу, кишевшую бесчисленными омнибусами и экипажами. Мистер Мартинсон спокойно затворил дверь.

— Итак, чем могу быть вам полезен, мистер… — Он остановился, рассчитывая с помощью этого невинного трюка узнать фамилию посетителя. Иногда это ему удавалось, но Батлер был не так-то прост.

— Я все еще в нерешительности, начинать ли мне это дело, — медленно произнес Батлер. — Тем более, пока у меня нет полной уверенности, что все будет обставлено должным образом. Мне нужно кое-что разузнать про… получить кое-какие сведения… Но это дело сугубо частного характера…

Он замолчал, обдумывая, как лучше выразиться, и в то же время не спуская глаз с Мартинсона. Тот отлично понял его душевное состояние. Таких случаев он навидался немало.

— Разрешите мне прежде всего сказать вам, мистер…

— Скэнлон, если вам непременно нужно это знать, — мягко прервал его Батлер. — Оно не хуже всякого другого, а своего настоящего имени я до поры до времени предпочитаю не называть.

— Пусть будет Скэнлон, — так же мягко повторил Мартинсон. — Мне, право, все равно, настоящее это ваше имя или нет. Я только что собирался вам сказать, что вы можете и совсем не называть себя; но это зависит лишь от того, какого рода сведения вам нужны. Дело же ваше, смею вас уверить, останется в тайне, словно вы никогда и ни с кем о нем не говорили. Престиж нашей организации зиждется на оказываемом нам доверии, и мы не можем им злоупотреблять. Это привело бы к нежелательным последствиям. Среди наших служащих есть мужчины и женщины, работающие свыше тридцати лет, — мы никогда никого не увольняем, разве только за очень серьезный проступок, но мы подбираем таких людей, которых и не приходится увольнять за серьезные проступки. Мистер Пинкертон великолепно разбирается в людях. У нас есть сотрудники, которые даже считают себя сердцеведами. За год мы выполняем свыше десяти тысяч поручений во всех концах Соединенных Штатов. Мы ведем дело лишь до тех пор, пока это угодно клиенту. И стараемся узнать лишь то, что ему нужно знать. Мы не вмешиваемся без необходимости в чужие дела. Если оказывается, что мы не можем получить требуемые сведения, мы немедленно сами заявляем об этом. От многих дел мы отказываемся наотрез и даже не начинаем их. Может случиться, что и ваше дело принадлежит к их числу. Мы не гонимся за поручениями и не скрываем этого. Некоторые дела политического характера или же дела, имеющие целью сведения личных счетов, мы просто отказываемся вести, не желая быть к ним причастными. Теперь судите сами. Вы, надо думать, человек бывалый. Я тоже. Так можете ли вы себе представить, чтобы такая организация, как наша, злоупотребляла чьим-либо доверием?

Он замолчал и пристально посмотрел на Батлера, ожидая ответа.

— Едва ли, — сказал Батлер. — Вы правы. Но все-таки нелегко выставлять на свет свои частные дела, — с грустью добавил старик.

Оба некоторое время молчали.

— Ну что ж, — произнес, наконец, Батлер. — Вы производите на меня впечатление порядочного человека, а мне нужен совет. Учтите, я готов хорошо заплатить, и то, что меня интересует, нетрудно выяснить. Мне желательно узнать, встречается ли некий субъект, проживающий в том же городе, что и я, с одной женщиной, и если встречается, то где именно. Я думаю, для вас это не представит затруднений?

— Ничего не может быть проще, — отвечал Мартинсон. — Мы все время выполняем такие поручения. Разрешите, мистер Скэнлон, облегчить вам задачу. Мне совершенно ясно, что вы не желаете говорить больше того, что необходимо, и мы тоже не хотим узнавать от вас ничего лишнего. Нам, конечно, нужно знать, какой город вы имеете в виду, а также одно из имен — его или ее, — не обязательно оба, если только вы сами не захотите пойти нам в этом смысле навстречу. Иногда, зная имя одного лица — его, например, — и имея описание женщины — конечно, совершенно точное — или ее фотографию, мы через некоторое время уже сообщаем то, что интересует клиента, хотя, разумеется, более точные данные упрощают нашу работу. Но это уж как вы считаете для себя удобнее. Сообщите мне ровно столько, сколько найдете нужным, и я гарантирую, что мы сделаем все от нас зависящее, чтобы добыть интересующие вас сведения.

— Гм! В таком случае, — сказал Батлер, решившись, наконец, хотя и не без внутреннего сопротивления, — я буду откровенен с вами. Моя фамилия не Скэнлон, а Батлер. Я живу в Филадельфии. Там есть один делец, некий Каупервуд — Фрэнк А.Каупервуд…

— Одну минутку, — прервал его Мартинсон, доставая из кармана блокнот и карандаш. — Сейчас я запишу. Как вы назвали его?

Батлер повторил.

— Так. Я слушаю вас.

— У него контора на Третьей улице — «Фрэнк А.Каупервуд» — там вам любой покажет. Он недавно обанкротился.

— А, понятно! — вставил Мартинсон. — Я о нем слышал. Он замешан в какой-то истории с растратой городских средств. Вы, вероятно, не пожелали обратиться в наше филадельфийское отделение, чтобы не посвящать тамошних агентов в свои тайны. Не так ли?

— Совершенно верно, и человек этот тот самый, о котором вы слышали, — подтвердил Батлер. — Я не хочу, чтобы в Филадельфии кто-нибудь знал о моем деле. Потому я и приехал сюда. Этот Каупервуд живет в собственном доме на Джирард-авеню, номер девятнадцать тридцать семь. Его тоже нетрудно сыскать.

— Само собой разумеется, — сказал Мартинсон.

— Так вот я хочу узнать о нем… и об одной женщине, вернее девушке…

Старый Батлер умолк, и лицо его страдальчески нахмурилось при необходимости упомянуть имя Эйлин. Он никак не мог примириться с этой мыслью, — он так любил свою дочь, так гордился своей Эйлин! В груди его накипала ненависть к Каупервуду.

— Это ваша родственница, надо полагать? — деликатно осведомился Мартинсон. — Вам не нужно ничего более сообщать мне, если можно, опишите только ее наружность. Нам этого будет достаточно.

Он ясно видел, что имеет дело с почтенным старым человеком и что тот сильно удручен. Об этом свидетельствовало вдруг окаменевшее, печальное лицо Батлера.

— Вы можете говорить со мной откровенно, мистер Батлер, — добавил он. — Я понимаю вашу нерешительность. Мы хотим получить от вас только такие сведения, которые дадут возможность нам действовать, ничего больше.

— Да, — угрюмо отвечал Батлер, — это моя родственница. Скажу вам прямо: она моя дочь. Вы кажетесь мне честным, разумным человеком. Я ее отец и ни за что на свете не хотел бы причинить ей хоть малейшее зло. Я пытаюсь спасти ее — и только. Он — вот кто мне нужен!

Его огромная рука сжалась в кулак.

Этот жест не укрылся от Мартинсона; он сам был отцом двух дочерей.

— Я понимаю ваши чувства, мистер Батлер, — сказал он. — Я ведь тоже отец. Мы сделаем для вас все, что в наших силах. Если вы мне подробно ее опишете или дадите возможность одному из моих агентов взглянуть на нее, как бы случайно, у вас дома или в конторе, я думаю, что мы очень скоро сумеем вам сказать, происходят ли между ними более или менее регулярные встречи. Это, кажется, все, что вы хотите узнать, не правда ли?

— Все, — хмуро подтвердил Батлер.

— Что ж, тут много времени не потребуется, мистер Батлер: дня три-четыре, если нам повезет, в крайнем случае — неделя, десять дней, две недели, но уж никак не больше. Все зависит от того, как долго вы поручите нам следить за ними, в случае если в первые дни ничего не удастся обнаружить.

— Я хочу узнать правду, сколько бы это ни заняло времени, — с горечью отвечал Батлер. — Я должен знать все, хотя бы потребовался месяц, два, три. Должен! — с этими словами старик поднялся, исполненный решимости, непреклонный. — Пришлите мне людей опытных и тактичных. Лучше всего человека, который сам отец, если у вас есть такой и если он умеет держать язык за зубами.

— Я вас понимаю, мистер Батлер, — ответил Мартинсон. — Положитесь на меня. Вы будете иметь дело с лучшими агентами, заслуживающими полного доверия. Они не проболтаются. Я сделаю так: пошлю к вам сперва одного человека, чтобы вы сами могли судить, годится он вам или нет. Я ему ничего говорить не стану. Вы сами потолкуете с ним. Если он вам подойдет, расскажите ему суть дела, а он уж будет знать, как действовать. Если ему понадобится помощь, я пришлю еще людей. Где вы живете?

Батлер дал ему свой адрес.

— И все это останется между нами? — еще раз спросил он.

— Можете быть спокойны.

— Когда же ваш агент явится ко мне?

— Завтра, если вам угодно. У меня есть на примете человек, которого я сегодня же могу послать в Филадельфию. Сейчас он ушел, не то я позвал бы его, чтобы вы могли сами с ним поговорить. Впрочем, я ему все растолкую. Вам совершенно не о чем беспокоиться. Репутация вашей дочери будет в надежных руках.

— Очень вам благодарен, — произнес Батлер, несколько смягчившись. — Премного обязан. Вы окажете мне большую услугу, и я хорошо заплачу…

— Не стоит об этом говорить, мистер Батлер, — перебил его Мартинсон. — Вы можете пользоваться всеми услугами нашей организации по обычному тарифу.

Он проводил Батлера до двери и подождал, покуда она не закрылась за ним. Батлер вышел подавленный и жалкий. Подумать только, что он вынужден пустить сыщиков по следу своей дочери, своей Эйлин!

Глава 36

На другой же день в контору к Батлеру явился долговязый, угловатый, мрачного вида человек, черноволосый и черноглазый, с длинным лицом, обтянутым пергаментного цвета кожей, с головой, удивительно напоминающей голову ястреба. Проговорив с Батлером больше часа, он удалился. Под вечер, в обеденное время, он снова пришел к нему, уже на дом, и в кабинете Батлера, с помощью небольшой хитрости, получил возможность взглянуть на Эйлин. Батлер послал за ней, а сам остался в дверях, отступив немного в сторону, чтобы девушку было хорошо видно, когда она подойдет к нему. Сыщик стоял за одной из тяжелых портьер, уже повешенных на зиму, и делал вид, будто смотрит на улицу.

— Кто-нибудь выезжал сегодня на Сестричке? — спросил Батлер у дочери. Кобыла Сестричка была любимицей в семье Батлера.

Его план заключался в том, чтобы в случае, если Эйлин заметит сыщика, выдать его за барышника, пришедшего купить или продать лошадь. Сыщик Джонас Олдерсон по внешности мог вполне сойти за барышника.

— Кажется, нет, отец, — отвечала Эйлин. — Сама я никуда не ездила. Но я сейчас спрошу.

— Не стоит. Я только хотел знать, не понадобится ли она тебе завтра утром?

— Я могу обойтись без нее, если она тебе нужна. Меня вполне устраивает Джерри.

— Хорошо! В таком случае пусть она остается в конюшне.

Батлер спокойно закрыл дверь. Эйлин решила, что речь идет о продаже лошади. Но так как она была уверена, что, не посоветовавшись с ней, отец не продаст Сестричку, на которой она любит ездить, то тотчас же забыла об этом разговоре.

После ее ухода Олдерсон вышел из-за портьеры и заявил, что больше ему ничего не требуется.

— Это все, что мне нужно было знать, — сказал он. — Я извещу вас, как только мне удастся что-нибудь выяснить.

Он ушел, и через тридцать шесть часов дом и контора Каупервуда, дом Батлера, контора Харпера Стеджера, а также сам Каупервуд и Эйлин уже находились под пристальным наблюдением. Сначала для этого потребовалось шесть человек, потом, когда была обнаружена вторая квартира, нанятая Каупервудом на Шестой улице, туда откомандировали седьмого сыщика. Все они были присланы из Нью-Йорка. Через неделю Олдерсон уже все знал. Он условился с Батлером, что известит его, когда у Эйлин будет свидание с Каупервудом, чтобы тот мог немедленно отправиться по указанному адресу и застать ее на месте преступления. Батлер не собирался убивать Каупервуда — Олдерсон не допустил бы этого, по крайней мере у себя на глазах, — но изругать негодяя последними словами, избить его и увести Эйлин — тут уж никто не мог ему помешать. О, тогда она перестанет уверять его, что не встречается с Каупервудом! Перестанет рассуждать и своевольничать. Ей придется покориться отцовской власти. И она либо сама исправится, либо он пошлет ее в исправительное заведение. Подумать только, какой пример для ее сестры или какой-нибудь другой честной девушки! Теперь уж она поедет в Европу, поедет в любое место, которое он ей укажет!

Батлер вынужден был поделиться с Олдерсоном этими замыслами, и тот напрямик заявил, что в его обязанности входит охранять Каупервуда от каких бы то ни было посягательств на его личность.

— Мы не вправе позволить вам бить его или вообще прибегать к насилию, — сказал он Батлеру, когда об этом впервые зашел разговор. — Это против наших правил. Вы войдете в дом, где они встречаются, для этого, если нужно, мы добудем ордер на обыск, конечно, скрыв вашу причастность к делу. Мы скажем, что ведем слежку за одной нью-йоркской девушкой. Но войдете вы туда в присутствии моих людей. А они не допустят скандала. Вы можете забрать свою дочь — мы уведем ее, а если вы пожелаете, также и его. Но в таком случае вам придется предъявить ему какое-то обвинение. Кроме того, не исключено, что это заметит кто-нибудь из соседей, и мы не можем поручиться, что вы, таким образом, не соберете толпу любопытных.

Батлера и самого мучили сомнения. Конечно, такое предприятие связано с большим риском огласки. И все же он хотел знать правду. Хотел застращать Эйлин, воздействовать на нее самыми суровыми мерами.

Итак, через неделю Олдерсон узнал, что Эйлин и Каупервуд встречаются на Шестой улице, по-видимому, в частном доме. На деле же это был настоящий дом свиданий, но только самого высокого класса. В этом четырехэтажном кирпичном здании с облицовкой из белых каменных плит имелось восемнадцать комнат, обставленных с кричащей роскошью, но весьма опрятных. Клиентура была самая фешенебельная, и доступ туда открывался лишь по рекомендациям старых клиентов. Это обеспечивало сохранность тайны, в которой так нуждаются всякие запретные дела. Достаточно было сказать: «У меня тут назначено свидание», — и хозяйка, если обе стороны были знакомы ей, немедленно отводила гостей в удобные апартаменты. Каупервуду этот дом был давно известен, и когда им пришлось расстаться с уютной квартиркой на Десятой улице, он предложил Эйлин встречаться с ним здесь.

Олдерсон, узнав, какое это заведение, сказал Батлеру, что проникнуть в него и разыскать там кого-нибудь — дело чрезвычайно трудное. Для этого требовался ордер на обыск, получить который очень нелегко. Можно, конечно, ворваться силой, как это иногда и практикуется в делах об оскорблении общественной нравственности. Но тогда возникает риск натолкнуться на отчаянное сопротивление владельцев и посетителей дома. Это могло случиться и здесь. Единственное верное средство избежать шума — договориться с хозяйкой при помощи солидной суммы денег.

— Но в данном случае этого делать, пожалуй, не стоит, — заметил Олдерсон. — У меня есть основания полагать, что хозяйка весьма расположена к интересующему вас человеку. По-моему, лучше рискнуть и попытаться застигнуть их врасплох.

— Помимо руководителя операции, — пояснил он, — нам потребуется человека три или четыре. Один из них, после того как дверь отворят на звонок, войдет в переднюю, а остальные последуют за ним и окажут ему поддержку. Затем необходимо будет быстро произвести обыск, потребовав, чтобы были открыты все двери. Что касается слуг — если они там окажутся, — их нужно любым способом заставить молчать. Иногда это достигается посредством денег, иногда физической силой. Далее кто-нибудь из сыщиков под видом слуги легонько постучится в одну дверь, в другую, в третью (Батлер вместе с остальными агентами должен следовать за ним), и когда дверь откроют, можно будет установить, находится ли в комнате то лицо, которое они разыскивают. Если на стук не отворят, придется взломать дверь. Дом стоит в густонаселенном квартале, так что удрать из него можно только через парадный или черный ход, а там будут поставлены люди.

Это был смело задуманный план, дававший возможность, невзирая на все препятствия, в суматохе незаметно увести Эйлин.

Когда Батлеру изложили столь неприятную процедуру, он очень взволновался. Подумал было отказаться от этой затеи, ограничившись разговором с дочерью; надо сказать ей, что ему все известно и что ее запирательство бесцельно. А затем предложить ей выбор: Европа или исправительный пансион. Но отчасти из-за врожденной грубости собственной натуры, отчасти же из-за того, что горячий, необузданный нрав Эйлин невольно внушал ему опасения, Батлер в конце концов избрал другой путь. Он только предложил Олдерсону еще раз тщательно все обдумать и, как только будет установлено, что Эйлин или Каупервуд вошли в дом, сообщить ему. Он придет немедленно и с помощью сыщиков изобличит Эйлин.

План был дикий и отвратительный, недостойный отца и нисколько не эффективный в смысле исправления заблудшей дочери. Насилие никогда до добра не доводит. Но Батлер этого не понимал. Он стремился напугать Эйлин, заставить ее путем сильной встряски осознать всю чудовищность ее поступка. Целая неделя прошла в ожидании, и наконец, когда нервы Батлера уже напряглись до предела, наступила развязки. Каупервуду к тому времени уже было предъявлено официальное обвинение, и он ожидал суда. Эйлин время от времени сообщала ему, как, по ее мнению, относится к нему ее отец. Свои догадки она строила, конечно, не на разговорах с Батлером — он держал себя с дочерью крайне замкнуто, не желая, чтобы она знала, как неустанно он хлопочет об окончательном крушении Каупервуда, — а на случайных замечаниях Оуэна, который делился услышанным с Кэлемом, а тот, ничего не подозревая, в свою очередь, пересказывал все это сестре. Так, например, она узнала, кто намечен кандидатом на пост окружного прокурора и какую он займет позицию в деле Каупервуда, ибо этот человек часто бывал у Батлеров дома и в конторе. Оуэн сказал Кэлему, что Шеннон, видимо, сделает все от него зависящее, чтобы «упечь» Каупервуда, и что, по словам «старика», это будет только справедливо.

Она узнала еще, что ее отец хочет помешать Каупервуду вновь открыть свою контору, ибо это было бы незаслуженным снисхождением.

— Да просто счастье будет, если общество наконец избавится от этого проходимца! — сказал как-то Оуэну Батлер, прочитав в газете заметку о борьбе, которую Каупервуд вел во всех судебных инстанциях.

Оуэн потом спрашивал брата, не знает ли он, почему отец так ожесточен против Каупервуда. Но тот тоже ничего не понимал. Через Эйлин все эти разговоры доходили до Каупервуда. Так он услышал, что судья Пейдерсон, который должен был судить его, — старый приятель Батлера и что Стинера, вероятно, приговорят к тюремному заключению на срок, предусмотренный законом, но вскоре исхлопочут ему помилование.

Каупервуд держался по-прежнему бодро. Он уверял Эйлин, что в финансовом мире у него есть могущественные друзья, которые в случае, если суд вынесет и ему обвинительный приговор, обратятся к губернатору с ходатайством о помиловании. Да и вообще он не думает, что будет осужден, так как обвинение недостаточно обосновано. Все дело в том, что политические воротилы, напуганные недовольством публики и подстрекаемые Батлером, решили отыграться на его шкуре. Вся эта история началась после получения Батлером анонимного письма.

— Если бы не твой отец, радость моя, — говорил он Эйлин, — я бы мигом разделался с этим обвинением. Я убежден, что ни Молленхауэр, ни Симпсон лично против меня ничего не имеют. Правда, они хотят вырвать из моих рук конные железные дороги и, естественно, в первую очередь стремятся облегчить участь Стинера. Но если бы не твой отец, они, конечно, не зашли бы так далеко, не избрали бы меня своей жертвой. Вдобавок твой отец вертит этим самым Шенноном и всей прочей мелюзгой как ему заблагорассудится. В том-то вся и беда! А раз начав, они уже не могут остановиться.

— Ах, я знаю! — отозвалась Эйлин. — Все это из-за меня! Если бы не я и не эти его подозрения, он бы, конечно, пришел тебе на помощь. Иногда мне кажется, что это я принесла тебе несчастье. Я уж не знаю, что и делать. Я готова даже не встречаться с тобой какое-то время, если это может помочь тебе, но сейчас, верно, уже ничем не поможешь. О, как я люблю тебя, Фрэнк, как люблю! Для тебя я готова на все! Какое мне дело до того, что думают или говорят люди. Я люблю тебя!

— Тебе только так кажется! — пошутил он. — Понемногу разлюбишь! Найдутся другие.

— Другие! — воскликнула Эйлин, и голос ее зазвучал презрительно и негодующе. — Теперь для меня не существует других. Мне нужен только ты, Фрэнк! Если ты когда-нибудь меня бросишь, я покончу с собой. Вот увидишь!

— Не говори так. Эйлин! — рассердился Каупервуд. — Не хочу слушать глупости. Ничего ты с собой не сделаешь. Я тебя люблю, и ты знаешь, что я тебя не брошу. Но если бы ты теперь бросила меня, тебе было бы лучше.

— О, какой вздор! — воскликнула она. — Бросить тебя! И я, по-твоему, на это способна? Но если ты меня бросишь, помни, что я тебе сказала! Клянусь, я так и сделаю.

— Ну, полно, полно! Замолчи!

— Клянусь тебе! Клянусь моей любовью! Клянусь твоим благополучием и моим собственным счастьем! Я наложу на себя руки. Мне нужен только ты!

Каупервуд встал. Страсть, которую он разбудил в ней, теперь пугала его. Эта страсть была опасна и неизвестно куда могла завести их обоих.

Был пасмурный ноябрьский день, когда Олдерсон, извещенный дежурным сыщиком о приходе Эйлин и Каупервуда в дом на Шестой улице, появился в конторе Батлера и предложил ему немедленно ехать с ним. Но даже теперь Батлер с трудом верил, что найдет свою дочь в таком месте. Какой позор! Какой ужас! Что он скажет ей? И хватит ли у него сил ее упрекать? Как ему быть с Каупервудом? Его большие руки тряслись при мысли о том, что ему предстояло. За несколько домов до места назначения показался другой сыщик, дежуривший на противоположной стороне улицы. Батлер и Олдерсон вышли из пролетки и вместе с ним направились к подъезду. Было уже около половины пятого. В одной из комнат дома, к которому они подошли, в это время сидел Каупервуд без сюртука и жилета и слушал сетования Эйлин.

Комната, где они встречались, была очень типична для царившего в те времена мещанского представления о роскоши. Большинство «роскошных» гарнитуров мебели, выпускавшихся на рынок тогдашними мебельными фабрикантами, представляли собой имитацию стиля одного из Людовиков. Портьеры, как правило, были тяжеловесные, расшитые серебром или золотом и чаще всего красные. Ковры отличались яркостью узора и густым бархатистым ворсом. Мебель, из какого бы дерева ее ни делали, поражала своей тяжеловесностью, громоздкостью и обилием украшений. В упомянутой нами комнате стояла тяжелая ореховая кровать, гардероб, комод и туалетный столик из того же дерева. Над столиком висело большое прямоугольное зеркало в золоченой раме. На стенах, в таких же золоченых рамах, красовалось несколько безвкусных пейзажей и изображений нагих женщин. Золоченые стулья были обиты парчой, расшитой пестрыми цветами и приколоченной блестящими медными гвоздиками. На толстом, розоватом брюссельском ковре были вытканы большие голубые корзины с цветами. В общем, комната производила впечатление светлой, пышно обставленной и немного душной.

— Знаешь, мне иногда становится страшно, — говорила Эйлин. — Ведь вполне возможно, что отец следит за нами. Я уже не раз спрашивала себя, что делать, если он застигнет нас здесь. Тут уж никакая ложь не поможет.

— Да, конечно, — согласился Каупервуд.

Он, как всегда, находился во власти ее очарования. У нее были такие прелестные, нежные руки, такая стройная и белая шея; рыжевато-золотистые волосы ярким ореолом окружали голову, большие глаза сверкали. Она вся была исполнена цветущей, женственной прелести — увлекающаяся, неуравновешенная, романтическая и… восхитительная.

— Чему быть, того не миновать, — проговорил Фрэнк. — И все-таки я уж сам думал, не лучше ли нам на время воздержаться от встреч. Собственно, это письмо должно было научить нас уму-разуму.

Он обнял Эйлин, которая стояла у туалета, приводя в порядок волосы, и поцеловал ее прелестные губы.

— Кокетка ты у меня, Эйлин, но милей тебя нет никого на свете, — шепнул он ей на ухо.


В это самое время Батлер и второй сыщик притаились в стороне от входной двери, а Олдерсон, принявший на себя руководство операцией, дернул звонок. Дверь открыла чернокожая служанка.

— Что, миссис Дэвис дома? — любезным тоном осведомился Олдерсон, называя фамилию хозяйки. — Я хотел бы ее повидать.

— Войдите, пожалуйста, — отвечала ничего не подозревавшая служанка, указывая на дверь приемной справа от входа.

Олдерсон снял мягкую широкополую шляпу и вошел. Не успела служанка уйти наверх за хозяйкой, как он вернулся в прихожую и впустил Батлера и двух сыщиков. Никем не замеченные, они теперь уже вчетвером вошли в приемную. Через несколько минут появилась сама «мадам», как принято называть хозяек таких заведений. Высокая, плотная и довольно приятная с виду блондинка, с голубыми глазами и приветливой улыбкой. Частое общение с полицией и разнузданная жизнь в молодые годы развили в ней осторожность и недоверие к людям. Зарабатывая свой хлеб способами, ничего общего не имевшими с честным трудом, и не зная другого ремесла, она прежде всего была озабочена тем, чтобы жить в мире с полицией и клиентами, как, впрочем, и любой коммерсант в любой другой отрасли. На ней был просторный пеньюар в голубых цветах, схваченный у ворота голубым бантом так, что сквозь вырез проглядывало дорогое белье. Средний палец ее левой руки украшало кольцо с большим опалом, в уши были продеты ярко-голубые бирюзовые серьги. Желтые шелковые туфельки с бронзовыми пряжками довершали ее туалет. В общем, внешность хозяйки вполне гармонировала с приемной, отделка и обстановка которой состояли из обоев с золотыми цветами, кремового с голубыми разводами брюссельского ковра, гравюр, оправленных в массивные золоченые рамы и изображающих нагих женщин, и огромного, от пола до потолка, трюмо — тоже в золоченой раме. Нужно ли говорить, что Батлер до глубины души был потрясен этой атмосферой разврата, гибельные чары которой пленили, по-видимому, и его дочь.

Олдерсон подал знак одному из сыщиков, и тот немедленно встал позади женщины, отрезав ей путь к отступлению.

— Весьма сожалею, что потревожил вас, миссис Дэвис, — сказал Олдерсон, — но нам нужно видеть одну парочку, которая находится в вашем доме. Речь идет о девушке, бежавшей из дома. Никакого шума не будет, нам надо только найти ее и увести с собой.

Миссис Дэвис побледнела и открыла рот.

— Только не вздумайте кричать, — добавил он, заметив это. — Иначе мы вынуждены будем принять свои меры! Мои люди караулят дом со всех сторон. Никто отсюда выйти не может. Известен вам некий мистер Каупервуд?

К счастью, миссис Дэвис не принадлежала к натурам слишком нервным или особо воинственным и к жизни относилась более или менее философски. В Филадельфии она еще не успела установить контакт с полицией и потому опасалась разоблачения. Что пользы кричать, подумала она. Дом все равно окружен, и поблизости нет никого, кто мог бы спасти эту пару. Хозяйка не знала их подлинных имен. Для нее они были мистер и миссис Монтегью.

— Я не знаю такого человека, — взволнованно отвечала она.

— Разве здесь нет рыжеволосой девушки? — спросил один из помощников Олдерсона. — И мужчины с каштановыми усами, одетого в серый костюм? Они пришли полчаса назад. Неужели вы их не заметили?

— Во всем доме сейчас только одна пара, но я не знаю, те ли это, кого вы ищете. Если вам угодно, я попрошу их спуститься сюда. Только, ради бога, не поднимайте шума!

— Ведите себя тихо, и никакого шума не будет, — отвечал Олдерсон. — Не волнуйтесь! Нам нужно только найти эту девушку и увести ее отсюда. Оставайтесь на месте. В какой они комнате?

— Во втором этаже, вторая комната. Но, может быть, вы разрешите мне проводить вас? Так будет лучше. Я постучусь к ним и попрошу их выйти.

— Нет, это мы сделаем сами. Оставайтесь здесь. Вам нечего бояться. Только оставайтесь на месте, — настойчиво повторил сыщик.

Олдерсон жестом пригласил Батлера следовать за ним, но тот вдруг спохватился, что совершил большую ошибку, ввязавшись в это грязное дело. Что с того, если он вломится в комнату и заставит Эйлин выйти, раз ему нельзя убить Каупервуда? Достаточно, если ее заставят спуститься сюда. Она поймет, что ему все известно. Не стоит, решил он, обличать Каупервуда на людях. Он боялся этой сцены, боялся самого себя.

— Пусть она сходит туда, — угрюмо произнес он, указывая на миссис Дэвис. — А вы только следите за нею. Скажите девушке, чтобы она спустилась ко мне.

Сразу смекнув, что дело касается какой-то семейной трагедии, и надеясь, что теперь ей удастся благополучно вывернуться, миссис Дэвис тотчас же отправилась наверх; Олдерсон и его помощники следовали за ней по пятам. Подойдя к комнате, занятой Каупервудом и Эйлин, она легонько постучала в дверь. В это время они вдвоем сидели в большом кресле. Услышав стук, Эйлин побледнела и вскочила на ноги. Не будучи особенно нервной, она почему-то весь этот день предчувствовала беду. Взгляд Каупервуда мгновенно сделался жестким.

— Не волнуйся, это, наверно, кто-нибудь из прислуги, — сказал он. — Я пойду открою.

Он направился к двери, но Эйлин остановила его.

— Подожди. — Немного успокоившись, она подошла к шкафу и, достав оттуда халат, накинула его на себя. Стук повторился. Тогда Эйлин чуть-чуть приотворила дверь.

— Миссис Монтегью, — взволнованно, но стараясь овладеть собой, вымолвила миссис Дэвис, — внизу какой-то джентльмен спрашивает вас!

— Меня?! — воскликнула Эйлин, побледнев еще сильнее. — Вы уверены, что меня?

— Да, он сказал, что хочет вас видеть. С ним еще несколько человек. Мне кажется, там кто-то из ваших родственников.

И Эйлин и Каупервуд мгновенно поняли, что происходит. Кто-то выследил их — Батлер или миссис Каупервуд, — скорее всего Батлер. Каупервуд прежде всего подумал о том, как защитить Эйлин. За себя, даже в эту минуту, он особенно не боялся. В нем было достаточно рыцарства, чтобы не дать страху взять над собою верх там, где дело касалось женщины. Не исключено, что Батлер пришел с намерением убить его, но он не испугался, даже не позволил себе остановиться на этой мысли, хотя оружия при нем не было.

— Я оденусь и спущусь вниз, — сказал он, взглянув на бледное лицо Эйлин. — Ты оставайся здесь. И прошу тебя, не волнуйся, все будет в порядке. Только спокойно!.. Предоставь все мне. Я во всем виноват, я и распутаю это дело. — Он снял с вешалки пальто, шляпу и добавил: — Одевайся скорее, а я пойду вперед.

Не успела дверь закрыться за миссис Дэвис, как Эйлин стала одеваться — торопливо, в страшной тревоге. Мозг ее работал, как мотор, запущенный на полную скорость. Может ли быть, что это отец? — спрашивала она себя. Нет, нет, это не он. Наверно, в доме есть другая женщина, которая и в самом деле носит фамилию Монтегью. Но если это все-таки отец — как великодушно, что он хранил ее тайну, не посвятил в нее никого из домашних. Он любил ее, она это знала. Для девушки, попавшей в такую историю, очень много значит, если дома ее любят, ласкают и балуют. А Эйлин любили, ласкали, баловали. Она не могла себе представить, чтобы отец способен был прибегнуть к грубому физическому воздействию по отношению к ней или к кому-то Другому. Но каково ей будет сейчас встретиться с ним, взглянуть ему в глаза. Образ отца, возникший в ее воображении, тотчас же подсказал ей, что нужно делать.

— Нет, Фрэнк, — взволнованно шепнула она Каупервуду, — если это отец, то лучше пойти мне. Я знаю, как нужно говорить с ним. Мне он ничего не сделает. А ты оставайся здесь. Я не боюсь, право, нисколько не боюсь! Если ты мне понадобишься, я позову тебя.

Фрэнк подошел к ней, взял в обе руки ее прелестное личико и серьезно посмотрел ей в глаза.

— Не бойся ничего, — сказал он. — Я сойду вниз. Если это твой отец, уезжай с ним. Я уверен, что он ничего не сделает ни тебе, ни мне. А потом черкни мне в контору. Я буду там. Если я смогу быть тебе полезен, дай мне знать. Мы что-нибудь придумаем. Тебе незачем вступать в какие-либо объяснения. Не отвечай ему ничего.

Он уже успел надеть сюртук и пальто и теперь стоял у двери со шляпой в руке. Эйлин была почти одета и торопливо застегивала платье, с трудом справляясь с рядом малиновых пуговок на спине. Каупервуд помог ей. Когда она была уже в шляпе и в перчатках, он еще раз повторил:

— Разреши мне пойти вперед. Я хочу посмотреть, кто там.

— Нет, прошу тебя, Фрэнк! — храбро запротестовала она. — Пусти меня вперед. Это отец, я знаю. Больше ведь некому! — В ту же минуту у нее мелькнула мысль, что Батлер привел с собой сыновей, но она тотчас ее отогнала. Нет, этого не может быть. — Ты придешь, если я позову тебя, — продолжала она. — Мне он ничего плохого не сделает, если же пойдешь ты, он сразу впадет в ярость. Пусти меня, а сам оставайся здесь в дверях. Если я тебя не позову, значит, все в порядке. Хорошо?

Ее прекрасные руки лежали у него на плечах, пока он напряженно обдумывал эти слова.

— Хорошо, — сказал он наконец, — но я пойду вслед за тобой.

Они подошли к порогу, и он открыл дверь. В коридоре стоял Олдерсон со своими двумя помощниками, а в нескольких шагах от них миссис Дэвис.

— В чем дело? — резко обратился Каупервуд к Олдерсону.

— Там внизу дожидается джентльмен, который хочет видеть эту даму, — отвечал сыщик. — Надо полагать, это ее отец, — спокойно присовокупил он.

Каупервуд посторонился, пропуская Эйлин; она быстро прошла мимо, взбешенная тем, что эти люди проникли в ее тайну. К ней сразу вернулась вся ее отвага. Она была возмущена: как смел отец выставить ее на посмеяние? Каупервуд двинулся было за нею.

— Я бы не советовал вам идти туда сейчас, — благоразумно предостерег его Олдерсон. — Это ее отец. Ее фамилия Батлер, не так ли? Вы его мало интересуете, он хочет забрать свою дочь.

Каупервуд тем не менее пошел дальше и остановился на площадке.

— Зачем ты сюда пришел, отец? — донесся до него голос Эйлин.

Ответа Батлера он не расслышал и вдруг успокоился, вспомнив, как сильно этот человек любит дочь.

Очутившись лицом к лицу с отцом, Эйлин хотела было заговорить вызывающе и с негодованием, но взгляд его серых, глубоко сидящих глаз, смотревших на нее из-под косматых бровей, свидетельствовал о такой муке, о таком великом горе, что она, невзирая на свое озлобление, как-то сникла. Все это было слишком печально.

— Никогда я не думал найти тебя в таком месте, дочка, — проговорил Батлер. — Я полагал, что ты больше уважаешь себя. — Голос его дрогнул и прервался. — Я знаю, с кем ты здесь, — продолжал он, грустно покачивая головой. — Негодяй! Я с ним еще разделаюсь! По моему приказу за тобой все время следили. И зачем только я дожил до такого позора! До такого позора!.. Немедленно поедем домой!

— В том-то и беда, отец, что ты нанял людей выслеживать меня, — начала Эйлин. — Мне казалось, что ты должен бы…

Она умолкла, потому что он поднял руку каким-то странным, страдальческим, но вместе повелительным жестом.

— Замолчи! Замолчи! — крикнул он, мрачно глядя на нее из-под насупленных седых бровей. — Я не выдержу… Не вводи меня в грех! Мы еще в стенах этого заведения. И он тоже еще здесь! Немедленно поедем домой!

Эйлин поняла. Он говорил о Каупервуде. Это ее испугало.

— Я готова, — взволнованно вымолвила она.

Старик Батлер, подавленный горем, пошел вперед. Он знал, что никогда в жизни ему не забыть этих тяжких минут.

Глава 37

Несмотря на всю свою ярость, всю свою решимость расправиться с Каупервудом любыми средствами, Батлер был так ошеломлен и потрясен поведением Эйлин, что стал словно совсем другим человеком, чем сутки назад. Она держала себя смело, более того, вызывающе, а он был уверен, что, захваченная на месте преступления, она падет духом. И вот теперь, когда они наконец выбрались из злополучного дома, он, к вящему своему отчаянию, обнаружил, что пробудил в девушке боевой задор, весьма схожий с тем, который обуревал его самого. У Эйлин характер был не менее твердый, чем у него и у Оуэна. Она сидела рядом с отцом в наемной пролетке, которая увозила их домой, и лицо ее то заливалось краской, то бледнело под наплывом проносившихся в ее голове мыслей. Раз скрывать уже было нечего, то Эйлин решила не отступаться, открыто заявить отцу о связи с Каупервудом, о своей любви к нему, о своих взглядах на такого рода отношения. Что ей за дело до того, о чем думает сейчас отец, говорила она себе. Снявши голову, по волосам не плачут! Она любит Каупервуда; в глазах отца она навеки обесчещена. Так не все ли равно, что он еще скажет? Несмотря на свою отцовскую любовь, он пал так низко, что шпионил за нею, опозорил ее в глазах посторонних людей — сыщиков и в глазах Каупервуда. Разве могла она после этого питать к нему прежние чувства? Он совершил ошибку. Совершил бессмысленный и недостойный поступок, которому все равно не было оправдания, как бы дурно ни поступила она сама. Чего он достиг тем, что осрамил ее, сорвал завесу с сокровеннейших тайников ее души, да еще в присутствии чужих — и кого? — сыщиков! О, какой мукой были для нее эти несколько шагов от спальни до приемной! Никогда она не простит отца — никогда, никогда, никогда! Он убил ее любовь к нему. Отныне между ними завяжется беспощадная борьба. И в то время как они ехали в полном молчании, ее маленькие кулаки злобно сжимались и разжимались, ногти впивались в ладони, губы складывались в холодную усмешку.

Вопрос, приносит ли пользу грубое насилие, никем еще не разрешен. Насилие так неотъемлемо связано с нашим бренным существованием, что приобретает характер закономерности. Более того, возможно, что именно ему мы обязаны зрелищем, именуемым жизнью, и это, пожалуй, даже можно доказать научно. Но тогда какая же цена всему этому? Чего стоит такое «зрелище»? Чего, в частности, стоит сцена, разыгравшаяся между Эйлин и ее отцом?

Старый Батлер ехал и думал: единственное, что теперь предстоит ему, — это поединок с дочерью, который бог весть куда заведет их обоих. Что он может с ней поделать? Вот они едут под свежим впечатлением этой страшной сцены, а она не говорит ни слова. Она даже посмела спросить его, зачем он туда пришел! Как ему справиться с ней, если ее не сломило и то, что ее поймали на месте преступления? Его хитрый замысел, казавшийся таким удачным, в нравственном смысле полностью провалился.

Они подъехали к дому, и Эйлин вышла из пролетки. Старый Батлер, слишком потрясенный, чтобы сразу предпринимать какие-то дальнейшие действия, решил поехать к себе в контору. Но по дороге остановил пролетку и пошел пешком — поступок для него необычный, ибо уже много лет он не знал, что значит идти в тяжком раздумье. Поравнявшись с католической церковью, где шла служба, он вошел туда и стал молить небо просветить его. Полумрак, неугасимая лампада перед дарохранильницей и высокий белый алтарь, уставленный свечами, несколько умиротворили его взволнованные чувства.

Недолго пробыв в церкви, он отправился домой. Эйлин не вышла к обеду, и старику кусок не шел в горло. Запершись в своем кабинете, он снова стал думать, думать и думать. Мысль об Эйлин, застигнутой в непотребном доме, не давала ему покоя. Подумать только, что Каупервуд осмелился привести в такое место Эйлин, балованное дитя старых Батлеров! Но молитвы молитвами, а все-таки, несмотря на свою неуверенность, сопротивление Эйлин и мучительность всей этой истории, он должен вызволить дочь из беды. Ей необходимо на время уехать, отказаться от Каупервуда. По всей вероятности, его засадят в тюрьму, и на свете едва ли найдется человек, который бы в большей мере заслуживал такой участи! Уж он, Батлер, постарается привести в движение все пружины. Это в конце концов его долг. Чтобы добиться своего, ему достаточно намекнуть в судебном мире, что он этого хочет. Он не станет прибегать к подкупу присяжных заседателей, это было бы преступлением, но проследит, чтобы дело было освещено надлежащим образом. А уж когда Каупервуду будет вынесен приговор, никто, кроме бога, ему не поможет. Его не спасут тогда никакие ходатайства друзей-финансистов. Судьи всех инстанций прекрасно понимают свою выгоду. Они соответственно взглянут на дело в угоду тем, кто в данный момент стоит у власти, — этого он сумеет добиться.

Тем временем Эйлин усиленно старалась разобраться в создавшемся положении. Несмотря на обоюдное молчание по пути домой, она знала, что ей предстоит разговор с отцом. Это неизбежно. Он потребует, чтобы она куда-нибудь уехала. Вероятнее всего, он в той или иной форме снова поднимет разговор о поездке в Европу — Эйлин поняла теперь, что приглашение миссис Молленхауэр было очередной хитростью отца, — и ей надо решать, поедет ли она или нет. Неужели она покинет Каупервуда как раз теперь, когда ему предстоит суд? Нет, ни за что! Она должна знать, что с ним происходит. Лучше уж ей убежать из дому — к кому-нибудь из родных, друзей, к чужим людям, наконец, — и попросить приюта. У нее есть немного денег. Отец время от времени давал ей довольно крупные суммы. Она возьмет кое-что из одежды и скроется. Домашние, конечно, попросят ее вернуться, после того как некоторое время проживут без нее. Мать совсем обезумеет. Нора, Кэлем и Оуэн будут вне себя от печали и изумления, а отец — ну что говорить об отце, достаточно на него посмотреть. Может быть, ее побег заставит его образумиться. Невзирая на свою взбалмошность, Эйлин была гордостью и душой всего дома и отлично это знала.

Вот в каком направлении работал ее мозг, когда через несколько дней после унизительного разоблачения отец позвал ее к себе в кабинет. В этот день он рано вернулся из конторы, рассчитывая застать Эйлин дома и с глазу на глаз поговорить с нею. Расчет его оказался правильным. Последнее время у нее не было никакого желания выезжать, — слишком напряженно ждала она всяких неприятностей. Она только что отправила Каупервуду письмо, прося его встретиться с нею завтра на Уиссахиконе, даже если он убедится, что за ним следят. Она должна с ним повидаться. Отец, писала она, ничего пока не сделал, но наверняка попытается что-нибудь предпринять. Об этом ей и нужно поговорить с Фрэнком.

— Я все время думаю о тебе, Эйлин, и о том, что нам делать, — без всяких предисловий начал Батлер, как только они очутились вдвоем в его кабинете. — Ты на пути к погибели. Ужас охватывает меня при мысли о том, как ты губишь свою бессмертную душу. Я хочу помочь тебе, дитя мое, покуда еще не поздно. Все это время я не переставал упрекать себя и думал, может, я или твоя мать что-нибудь сделали неверное или, напротив, что-нибудь упустили в твоем воспитании, и вот ты попала в такую беду. Конечно же, дитя мое, это лежит на моей совести. Ты видишь перед собой человека с разбитым сердцем. Мне уж никогда не поднять головы. Какой позор! Какой срам! Зачем только я дожил до этого!

— Но дай мне сказать, отец, — прервала его Эйлин, содрогаясь при мысли, что ей предстоит выслушать длинную проповедь относительно ее долга перед богом, церковью, семьей, отцом и матерью. Ей и самой все это прежде казалось очень важным, но общение с Каупервудом, придерживавшимся других взглядов, изменило ее воззрения. Они вдвоем не раз обсуждали эти вопросы — о родителях, детях, мужьях, женах, братьях и сестрах. Каупервудовская позиция «не вмешиваться в естественный ход событий» глубоко проникла в ее душу и перестроила все ее миросозерцание. Эйлин смотрела на вещи сквозь призму его жестокой, прямолинейной формулы: «Мои желания — прежде всего». Он сожалел, что между людьми возникают мелкие разногласия, приводящие к пререканиям, ссорам, враждебности и разрыву, но считал, что бороться с этим невозможно. Один человек перерастает другого. Взгляды людей меняются — отсюда перемены во взаимоотношениях. Что же до моральных устоев, то у одних они есть, а у других нет, и ничего с этим не поделаешь. Он лично в половой связи отнюдь не видел ничего дурного. Если мужчина и женщина подходят друг другу, то их отношения чисты и прекрасны. Эйлин — его жена, невенчанная, но любимая и любящая — была не только не менее хороша и чиста, чем любая другая женщина на свете, но лучше и чище большинства из них. Человек живет при определенном общественном строе, в определенных бытовых условиях и сталкивается с определенными воззрениями своего времени. Для того чтобы добиться успеха в обществе, никого не оскорбляя, чтобы облегчить себе жизненный путь и все прочее, необходимо — пусть чисто внешне — считаться с общепринятыми нормами. Больше ничего не требуется. Держи только ухо востро! А попался — борись молча, стиснув зубы. Он так и поступал сейчас, в пору финансовых затруднений. Так он готов был поступить и в тот день, когда их застигли на Шестой улице. Вся эта житейская мудрость всплыла сейчас в мозгу Эйлин, слушавшей наставления отца.

— Дай же мне сказать, отец! Я люблю мистера Каупервуда, все равно, как если бы я была его женой. Я и буду его женой, когда он добьется развода с миссис Каупервуд. Ты не хочешь понять нас. Он любит меня, и я его люблю. Я ему необходима.

Батлер смотрел на нее каким-то странным, недоумевающим взглядом.

— Развод, ты говоришь? — начал он, думая о догматах католической церкви. — Он разведется с женой, бросит детей — и все ради тебя? Ты ему необходима, вот как? — саркастически добавил он. — Ну, а что будет с его женой и детьми? Им, надо полагать, он не нужен, а? Что это за разговоры такие?!

Эйлин вызывающе тряхнула головой.

— И все же это так, — отвечала она. — Только ты не хочешь понять!

Батлер не верил своим ушам. Никогда в жизни он не слышал ничего подобного. Изумление и гнев охватили его. Он прекрасно разбирался во всех тонкостях политики и коммерции, но романтика — в этом он ничего не смыслил. Подумать только, его дочь — католичка — и так рассуждает. И у кого она нахваталась подобных представлений, разве только у самого Каупервуда с его коварным, все растлевающим умом!

— Давно ли у тебя, дитя мое, такие взгляды? — неожиданно спокойным и ровным голосом осведомился он. — И откуда? Дома ты ничего подобного слышать не могла, за это я ручаюсь. То, что ты говоришь, бред сумасшедшего.

— Ах, оставь, отец! — вспылила Эйлин, убедившись, сколь безнадежно спорить со стариком о таких вещах. — Ведь я не ребенок. Мне двадцать четыре года. Ты ничего не понимаешь: мистер Каупервуд не любит свою жену. Он постарается получить развод и тогда женится на мне. Я его люблю, и он меня любит, вот и все!

— Вот и все? Отлично, — повторил Батлер, принимая непреклонное решение так или иначе образумить эту девчонку. — Значит, ты и не думаешь считаться с его женой и детьми? А то, что он скоро, сядет в тюрьму, тоже для тебя ничего не значит, надо полагать? Когда он наденет полосатую куртку, ты, вероятно, будешь любить его по-прежнему, а может быть, и больше? — (Старик был очень хорош, когда говорил с издевкой.) — Ну что ж, такое счастье тебе, пожалуй, обеспечено!

Эйлин вспыхнула.

— Конечно, я так и знала! — злобно выкрикнула она. — Ты только об этом и мечтаешь! Я знаю, чего ты добиваешься! И Фрэнк знает. Ты хочешь упечь его в тюрьму за преступления, которых он не совершал. И все из-за меня! О, я прекрасно понимаю! Но все напрасно. Это тебе не удастся! Он умнее и лучше, чем ты думаешь, и из всех твоих стараний ровно ничего не выйдет! Он опять выплывет! Ты хочешь покарать его за меня, но ему от этого ни жарко, ни холодно. Так или иначе, я выйду за него замуж. Я люблю его, я буду его ждать и стану его женой! А ты можешь поступать, как тебе угодно! Вот и все!

— Ты станешь его женой? — с изумлением и несколько растерянно повторил Батлер. — Вот как? Ты будешь его ждать и выйдешь за него замуж? Ты отнимешь его у жены и детей, возле которых, будь в нем хоть капля порядочности, он сейчас должен был бы находиться, вместо того чтобы таскаться за тобою? Ты будешь его женой? Ты не постыдишься покрыть позором отца, и мать, и всю семью? И ты смеешь говорить это в глаза мне, который воспитал, выходил тебя, сделал из тебя человека? Чем была бы ты сейчас, если бы не я и не твоя бедная мать, эта неутомимая труженица, которая из года в год заботилась о тебе, старалась устроить твою жизнь? Но ты, надо полагать, умнее нас! Ты знаешь жизнь лучше меня, лучше всех, кто мог бы дать тебе добрый совет. Я растил тебя, как настоящую леди, и вот благодарность. Я, оказывается, ничего не смыслю, а ты твердишь мне о своей любви к грабителю, растратчику, банкроту, лжецу, вору, будущему арестанту…

— Отец! — решительным тоном прервала его Эйлин. — Я не желаю этого слушать. Все, что ты о нем сказал, неправда! Я не хочу больше оставаться здесь!

Она направилась к двери, но Батлер вскочил и преградил ей дорогу. Жилы на его лбу вздулись, а лицо побагровело от ярости.

— Погоди, мои счеты с ним еще не кончены, — продолжал он, не обращая внимания на ее порыв уйти и почему-то убежденный, что она в конце концов поймет его. — Я с ним еще разделаюсь, и это так же верно, как то, что меня зовут Эдвард Батлер! Ведь есть же закон в нашей стране, и я добьюсь, чтобы с ним поступили по закону! Я ему покажу, как втираться в порядочные дома и красть детей у родителей!

Он умолк, чтобы перевести дух, а Эйлин, побледнев, в упор смотрела на него. Как смешон порою ее отец! До чего же он отсталый человек по сравнению с Каупервудом. Подумать только: он говорит, что Каупервуд пришел к ним в дом и украл ее у родителей, когда она сама с такой готовностью пошла за ним! Какой вздор! Но стоит ли спорить? Чего она добьется, если будет стоять на своем? Эйлин замолчала и только пристально смотрела на отца. Но Батлер еще не выдохся. У него все кипело внутри, хотя он и старался сдержать свою ярость.

— Мне очень жаль, дочка, — уже спокойнее продолжал он, решив, что она больше не находит возражений. — Гнев пересилил меня. Я вовсе не о том хотел говорить, когда звал тебя сюда. У меня совсем другое на уме. Я думал, что ты, может быть, захочешь теперь поехать в Европу поучиться музыке. Сейчас ты просто не в себе. Тебе необходим отдых. А для этого самое лучшее — переменить обстановку. Ты могла бы очень недурно провести там время. Если хочешь, с тобой может поехать Нора, а также твоя бывшая наставница — сестра Констанция. Ты ведь не станешь возражать против нее?

При упоминании о поездке в Европу, да еще с сестрой Констанцией — музыка была явно приплетена для придания новизны старому варианту — Эйлин вскипела, но в то же время едва сдержала улыбку. Как нелепо и бестактно со стороны отца заводить разговор об этом после всех обвинений и угроз по адресу Каупервуда и ее, Эйлин. До чего же он недипломатичен в делах, которые близко его затрагивают. Просто смешно. Но она снова сдержалась и промолчала, понимая, что сейчас любые доводы бесполезны.

— Не стоит говорить об этом, отец, — начала Эйлин, несколько смягчившись. — Я не хочу сейчас ехать в Европу. Не хочу уезжать из Филадельфии. Я знаю, что ты этого добиваешься, но сейчас и думать не могу о поездке. Мне нельзя уехать.

Лицо Батлера вновь омрачилось. Чего она, собственно, хочет добиться своим упорством? Уж не надеется ли она переупрямить его, да еще в таком деле? Дикая мысль. Но все же он постарался овладеть собой и продолжал сравнительно мягко:

— Это было бы самое лучшее для тебя, Эйлин! Не думаешь же ты оставаться здесь после…

Он запнулся, так как у него чуть было не сорвалось «после того, что произошло». А он знал, как болезненно отнесется к этому Эйлин. Его собственное поведение, то, что он устроил на нее форменную облаву, так не соответствовало ее представлениям об отцовской заботе, что она, конечно, чувствовала себя оскорбленной. Но, с другой стороны, каким позором был ее проступок!

— После той ошибки, которую ты совершила, — закончил он, — ты, верно, и сама пожелаешь уехать. Не захочешь же ты больше предаваться смертному греху. Это было бы противно всем законам — божеским и человеческим.

Он страстно желал, чтобы в Эйлин наконец пробудилось сознание совершенного ею греха, безнравственности ее поступка. Но она была далека от этого.

— Ты не понимаешь меня, отец! — с безнадежностью в голосе воскликнула Эйлин, когда он кончил. — Не способен понять. У меня свои взгляды, у тебя свои. И я ничего не могу с этим поделать! Если хочешь знать правду, я больше не верю в учение католической церкви. И этим все сказано.

Едва Эйлин проговорила эти слова, как уже пожалела о них. Они нечаянно сорвались у нее с языка. На лице Батлера появилось выражение неописуемой скорби и отчаяния.

— Ты не веришь в учение церкви? — переспросил он.

— Нет… не совсем. Не так, как ты.

Он покачал головой.

— Лукавый овладел твоей душой! — сказал старик. — Мне ясно, дочь моя, что с тобой случилась ужасная беда. Этот Каупервуд погубил тебя, твое тело и душу. Нужно что-то предпринять. Я не хочу быть жестоким, но ты должна уехать из Филадельфии. Тебе нельзя здесь оставаться. Я этого не допущу. Поезжай за границу или к тетке в Новый Орлеан, куда-то уехать ты должна. Я не позволю тебе остаться здесь, это слишком опасно. Все на свете так или иначе выходит наружу. Того и гляди пронюхают газеты. Ты молода. У тебя вся жизнь впереди. Мне страшно за твою душу, но пока ты молода, пока ты полна жизни, ты еще можешь образумиться. Я буду непреклонен, это мой долг перед тобой и перед церковью. Ты должна изменить свое поведение. Должна расстаться с этим человеком. Расстаться навсегда. У него и в мыслях нет на тебе жениться, но если бы он даже захотел стать твоим мужем, это было бы преступлением перед богом и людьми. Нет, нет, этому не бывать! Он банкрот, мошенник, вор! Выйдя за него замуж, ты стала бы самой несчастной женщиной в мире! Он изменял бы тебе. Он не способен на верность. Я уж эту породу знаю! — Старик перевел дыхание; горе душило его. — Ты должна уехать, запомни твердо! Я говорю это, желая тебе добра, но требую повиновения. Я забочусь только о твоих интересах. Я тебя люблю, но уехать ты должна! Мне больно тебя отсылать, мне было бы приятнее, если б ты могла по-прежнему жить с нами. Никто больше меня не будет огорчен твоим отъездом. Но ты должна уехать. Постарайся устроить все так, чтобы матери твой отъезд не показался странным, но уехать ты должна, слышишь, должна!

Он замолчал, глядя на Эйлин из-под косматых бровей грустным, но твердым взглядом. Она знала, что его решение неизменно. На лице старого Батлера застыло суровое, почти молитвенное выражение. Эйлин ничего не отвечала. Спорить она уже была не в состоянии. Все равно без толку. Но ехать… нет, она никуда не поедет. Это она знала твердо. Нервы ее были натянуты, как струны, и она стояла перед отцом бледная и решительная.

— Так вот, купи необходимые вещи, — продолжал Батлер, не понимая того, что творилось в ее душе, — и собери все, что тебе потребуется. Скажи, куда ты решишь ехать, и приготовься, не мешкая, к отъезду.

— Нет, отец, я не поеду, — проговорила Эйлин так же сурово и твердо, как отец. — Я не поеду! Никуда не поеду из Филадельфии!

— Ты хочешь сказать, дочь моя, что отказываешь мне в повиновении, когда я прошу сделать то, что необходимо для твоего же блага? Правильно ли я тебя понял?

— Да, — твердо отвечала Эйлин. — Я не поеду! Прости меня, но я не поеду!

— Ты говоришь всерьез? — угрюмо и печально переспросил Батлер.

— Да, отец, — так же угрюмо подтвердила Эйлин.

— Тогда мне придется подумать о том, что предпринять, — сказал старик.

— Ты все-таки дочь мне, какая бы ты ни была, и я не допущу, чтобы ты окончательно погубила себя неповиновением, отказом исполнить то, что является твоим священным долгом. Я дам тебе несколько дней на размышление, но все равно ты уедешь. Больше нам говорить не о чем. В этой стране все-таки существуют законы и меры воздействия на тех, кто эти законы нарушает. Я разыскал тебя, как ни больно мне это было, и я снова тебя разыщу, если ты вздумаешь меня ослушаться. Ты должна изменить свое поведение. Я не могу позволить тебе продолжать такую жизнь. Теперь тебе все понятно. Это — мое последнее слово. Откажись от этого человека, и тогда проси чего хочешь! Ты моя дочь, и я сделаю все на свете, лишь бы видеть тебя счастливой. Да и может ли быть иначе? Для чего мне еще жить, если не для моих детей! Ведь это для тебя, для вас всех я работал не покладая рук. Одумайся же, будь умницей! Разве ты не любишь своего старого отца? Я укачивал тебя, Эйлин, когда ты была еще крошкой и чуть ли не умещалась у меня на ладони. Я был тебе всегда хорошим отцом, ты не станешь этого отрицать. Посмотри на других девушек, твоих подруг. Разве кто-нибудь из них имел больше или хотя бы столько, сколько ты? Ты не пойдешь против моей воли, я уверен. Ты же любишь меня. Ведь ты любишь своего старого отца. Правда?

Голос его задрожал, слезы навернулись на глаза. Он умолк и положил свою большую смуглую руку на плечо Эйлин. Ее расстроила его мольба, и она готова была смягчиться, тем более что знала, как безнадежны его усилия. Она не может отказаться от Каупервуда. Отец попросту не понимает ее. Он не знает, что такое любовь. Он, конечно, никогда не любил так, как любит она.

Батлер продолжал ее увещевать, она же по-прежнему молча стояла перед ним.

— Я рада была бы повиноваться тебе, — мягко, даже нежно проговорила она наконец. — Поверь, я сама была бы рада. Я люблю тебя, да, люблю. И хотела бы сделать по-твоему. Но я не могу, не могу. Я слишком люблю Фрэнка Каупервуда. Ты этого не понимаешь, не хочешь понять!

При упоминании этого имени жесткая складка залегла у рта Батлера. Теперь он понял, что она одержима страстью и что его тщательно продуманная попытка воздействовать на нее потерпела крах. Значит, надо изобрести что-то другое.

— Ну что ж, ладно! — произнес он с такой бесконечной грустью, что Эйлин не выдержала и отвернулась. — Поступай, как знаешь! Но хочешь ты или не хочешь, а уехать тебе придется. Другого выхода нет. Мне же осталось только молить бога, чтоб ты одумалась.

Эйлин медленно вышла из комнаты, а Батлер подошел к письменному столу и опустился в кресло.

— Вот беда-то, — прошептал он. — Как все запуталось!

Глава 38

В нелегком положении очутилась Эйлин Батлер. Девушка, от природы менее отважная и решительная, не выдержав этих трудностей, отступила бы перед ними. Ведь, несмотря на обширный круг друзей и знакомых, Эйлин почти не к кому было прибегнуть в тяжелую минуту. В сущности, она не могла вспомнить никого, кто согласился бы без лишних расспросов приютить ее на сколько-нибудь продолжительный срок. У нее были приятельницы, замужние и незамужние, весьма расположенные к ней, но среди них не нашлось бы, пожалуй, ни одной по-настоящему ей близкой. Единственный человек, у которого она могла найти временное пристанище, была некая Мэри Келлиген, известная среди друзей под именем Мэйми; она когда-то училась вместе с Эйлин, а теперь сама была учительницей в одной из филадельфийских школ.

Семья Келлигенов состояла из матери — миссис Кэтрин Келлиген, вдовы-портнихи (ее муж, специалист по передвижке домов, погиб лет десять назад при обвале стены), и двадцатитрехлетней дочери Мэйми. Они жили в двухэтажном кирпичном домике на Черри-стрит, близ Пятнадцатой улицы. Миссис Келлиген не была особенно искусна в своем ремесле, во всяком случае — в глазах семьи Батлеров, столь высоко поднявшихся по социальной лестнице. Эйлин время от времени поручала ей шитье простых домашних платьев, белья, капотов и пеньюаров, а также переделку старых своих туалетов, сшитых у первоклассной портнихи на Честнат-стрит. Эйлин бывала у Келлигенов потому, что когда-то, в лучшие дни этой семьи, вместе с Мэйми посещала школу при монастыре св. Агаты. Теперь Мэйми зарабатывала сорок долларов в месяц преподаванием в шестом классе одной из ближайших школ, а миссис Келлиген — в среднем около двух долларов в день, да и то не всегда. Занимаемый ими домик был их собственностью. Он не был заложен, но обстановка его красноречиво свидетельствовала о том, что доход обеих обитательниц не превышает восьмидесяти долларов в месяц.

Мэйми Келлиген красотой не блистала и выглядела много хуже, чем некогда ее мать. Миссис Келлиген даже в свои пятьдесят лет была еще очень свежа, весела, жизнерадостна и обладала большим запасом добродушного юмора. Умом и темпераментом Мэйми тоже уступала матери. Она всегда была тихой и серьезной, что, может быть, отчасти объяснялось обстоятельствами ее жизни. Впрочем, она и от природы не отличалась ни живостью, ни женской привлекательностью. При всем том она была хорошей, честной девушкой и доброй католичкой, наделенной той своеобразной и роковой добродетелью, которая стольких людей приводила к разладу с внешним миром, то есть чувством долга. Для Мэйми Келлиген долг (вернее, соблюдение тех поучений и правил, которых она наслышалась и придерживалась с детства) неизменно стоял на первом месте и служил источником радости и утешения. Главными точками опоры для Мэйми среди странной и малопонятной жизни были: ее долг перед церковью; долг перед школой; долг перед матерью; долг перед друзьями и так далее. Миссис Келлиген, заботясь о Мэйми, нередко желала, чтобы у той было меньше чувства долга и больше женских прелестей, очаровывающих мужчин.

Несмотря на то что ее мать была портнихой, Мэйми никогда не одевалась к лицу, а случись это, чувствовала бы себя не в своей тарелке. Башмаки у нее были всегда слишком большие и неуклюжие, юбки, даже сшитые из хорошей материи, отличались скверным покроем и как-то нелепо висели на ней. В те времена только что начали входить в моду яркие вязаные жакеты, очень красиво сидевшие на хороших фигурах. Увы, к Мэйми Келлиген это не относилось. Ее худые руки и плоская грудь в этой модной одежде выглядели еще более убого. Ее шляпы обычно смахивали на блин с почему-то воткнутым в него длинным пером и никак не гармонировали ни с ее прической, ни с типом лица. Мэйми почти всегда выглядела утомленной, но это была не столько физическая усталость, сколько прирожденная апатия. В ее серую жизнь романтический элемент вносила разве что Эйлин Батлер.

Эйлин же привлекал в этот дом общительный характер матери Мэйми, безукоризненная чистота их бедного жилища, трогательная заботливость, с которой миссис Келлиген относилась к заказам Эйлин, и то, что обе они любили слушать ее игру на рояле. Девушка забегала к ним отдохнуть от шумных развлечений и поговорить с Мэйми Келлиген о литературе, которой они обе интересовались. Любопытно, что Мэйми нравились те же книги, что и Эйлин: «Джен Эйр», «Кенелм Чиллингли», «Трикотрин» и «Оранжевый бант». Время от времени Мэйми рекомендовала приятельнице последние новинки этого жанра, и Эйлин неизменно восхищалась ее вкусом.

Потому-то в грудную минуту Эйлин и вспомнила о Келлигенах. Если отец вздумает ее притеснять и вынудит на время уйти из дому, она переберется к ним. Они ее примут, не вдаваясь ни в какие расспросы. Остальные члены семьи Батлеров почти не знали Келлигенов и никогда не вздумали бы искать там Эйлин. В уединении Черри-стрит ей нетрудно будет укрыться, и несколько недель никто не услышит о ней. Интересно, что Келлигенам, так же как и Батлерам, никогда бы и в голову не пришло, что Эйлин способна на предосудительный поступок. И если ей все же придется уйти из дому, то и те и другие объяснят это просто очередной ее причудой.

С другой стороны, семья Батлеров в целом гораздо больше нуждалась в Эйлин, чем Эйлин — в ней. Присутствие Эйлин всегда способствовало хорошему настроению всех остальных, и пустоту, которая образуется с ее уходом, нелегко будет заполнить.

Взять хотя бы старого Батлера: маленькая дочурка на его глазах превратилась в ослепительно красивую женщину. Он помнил, как она ходила в школу и училась играть на рояле, — по его мнению, то был верх изящного воспитания. Он видел, как менялись ее манеры, становясь все более светскими; она набиралась жизненного опыта, и это поражало его. Постепенно она научилась уверенно и остроумно судить о самых разных вещах, и он охотно прислушивался к ее словам. Она больше смыслила в искусстве и литературе, чем Оуэн и Кэлем, превосходно умела держать себя в обществе. Когда Эйлин выходила к столу, Батлер с восторгом смотрел на нее. Она была его детищем, и это сознание преисполняло старика гордостью. Разве не он обеспечивал ее деньгами для всех этих изящных туалетов? Он и впредь будет продолжать заботиться о ней. Не даст какому-то выскочке загубить ее жизнь. Он собирался и свое завещание составить так, чтобы в случае банкротства ее будущего мужа она не осталась без средств. «Вот это леди, так леди! — нередко восклицал он, добавляя с нежностью: — До чего же мы сегодня очаровательны!» За столом Эйлин обычно сидела подле него и ухаживала за ним. Это ему нравилось. Он и прежде, когда она была ребенком, всегда сажал ее возле себя.

Мать тоже безмерно любила старшую дочь, а Кэлем и Оуэн проявляли к ней братскую нежность, так что до сих пор Эйлин своей красотой и живым, веселым нравом воздавала за то, что получала от семьи, и семья это чувствовала. Стоило Эйлин отлучиться на день-два, и в доме воцарялась скука, даже еда выглядела менее аппетитной. Зато когда она возвращалась, все снова становились веселы и довольны.

Эйлин это, конечно, сознавала. Теперь, когда она намеревалась уйти из дому и начать самостоятельную жизнь, лишь бы избегнуть этой ненавистной поездки, она черпала мужество в сознании своего значения для семьи. Еще раз обдумав все, что сказал ей отец. Эйлин решила действовать без промедления. На следующее же утро, после того как он ушел в контору, она оделась словно для прогулки и решила зайти к Келлигенам часов около двенадцати — в это время Мэйми как раз приходила домой завтракать. Разговор о своем намерении Эйлин решила завести как бы невзначай и, если они не станут возражать, немедленно перебраться к ним. Временами она задавала себе вопрос, почему Фрэнк, очутившись в столь тяжелом положении, не предложил ей бежать с ним куда-нибудь в далекие края. Но тут же отвечала себе, что он лучше знает, как поступать. Она была очень удручена посыпавшимися на нее напастями.

Миссис Келлиген сидела дома одна и пришла в восторг, увидев Эйлин. Поговорив о городских новостях и не зная, как приступить к делу, которое привело ее сюда, Эйлин села за рояль и начала играть какую-то грустную пьесу.

— Как вы чудесно играете, Эйлин! — сказала миссис Келлиген, легко впадавшая в сентиментальность. — Я наслаждаюсь, слушая вас. О, если бы вы почаще приходили к нам! Последнее время вас совсем не видно.

— Я была очень занята, миссис Келлиген, — отвечала Эйлин. — Этой осенью у меня набралось столько всяких дел, что я минуты не могла урвать. Мои родные предлагали мне поехать в Европу, но я наотрез отказалась. Ах, боже мой! — вздохнула она, и пальцы ее снова забегали по клавишам, наигрывая печальную, романтическую мелодию.

Дверь отворилась, и вошла Мэйми. Ее некрасивое лицо просияло при виде подруги.

— Да это Эйлин Батлер! — воскликнула она. — Какими судьбами? И где ты так долго пропадала?

Эйлин встала, и они расцеловались.

— Ах, я была очень занята, Мэйми! Я только что говорила об этом с твоей мамой. А как ты поживаешь? Как идет работа?

Мэйми с готовностью принялась рассказывать о всяких школьных неполадках: число учеников в классах все растет, работы с каждым днем становится больше.

Покуда миссис Келлиген накрывала на стол, ее дочь прошла к себе в комнату, и Эйлин последовала за ней. Мэйми начала приводить в порядок прическу перед зеркалом, а Эйлин в задумчивости смотрела на нее.

— Что с тобой сегодня, Эйлин? — спросила Мэйми. — У тебя такой вид…

Она не договорила и еще раз пристально взглянула на подругу.

— Какой же именно? — переспросила Эйлин.

— Как тебе сказать? То ли неуверенный, то ли огорченный. Я никогда не видела тебя такой. Что случилось?

— Ничего, — ответила Эйлин. — Просто я задумалась.

Она стояла у окна, выходившего во дворик, и спрашивала себя, сможет ли она долго прожить здесь. Домишко такой крохотный, обстановка такая убогая…

— Нет, что-то с тобой неладно сегодня. Эйлин! — заметила Мэйми и, подойдя ближе, заглянула ей в глаза. — На тебе лица нет!

— Меня мучает одна мысль, — сказала Эйлин, — вот я все думаю и думаю. И не знаю, как мне быть, в этом вся беда.

— О чем ты? — спросила Мэйми. — Что с тобой творится? И почему ты не хочешь мне сказать?

— Я скажу, но не сейчас. — Эйлин немного помолчала. — Как ты думаешь, твоя мама ничего бы не имела против, если бы я немного пожила у вас? — вдруг спросила она. — По некоторым причинам мне нужно на время уйти из дому.

— Как ты можешь спрашивать, Эйлин! — воскликнула подруга. — Против!.. Ты прекрасно знаешь, что она будет в восторге и я тоже. Ах, Эйлин, милая, ты в самом деле хочешь побыть у нас? Но что заставляет тебя уйти из дому?

— Вот этого-то я и не могу тебе открыть до поры до времени. И не столько из-за тебя, сколько из-за твоей мамы. Понимаешь, я не уверена, как она на это посмотрит, — добавила Эйлин. — Ты меня сейчас не расспрашивай. Мне нужно подумать. Ах, боже мой!.. Но я правда хочу переехать к вам, если вы разрешите. Ты сама скажешь маме или мне поговорить с ней?

— Нет, конечно, я скажу сама, — отвечала Мэйми, пораженная таким оборотом событий. — Но, право, это даже смешно — спрашивать ее! Я заранее знаю, что она скажет, да и ты тоже. Тебе надо только съездить за вещами. Вот и все! Мама ничего и спрашивать не станет, если ты сама не пожелаешь ей рассказать.

Мэйми так и загорелась от радости. Ей очень хотелось подольше насладиться обществом подруги.

Эйлин задумчиво посмотрела на нее, понимая, почему она пришла в такой восторг и почему, вероятно, будет рада и ее мать. Она внесет свежую струю в их однообразное существование.

— Но вы никому не должны говорить, что я у вас, понимаешь? Это секрет для всех и прежде всего — для моих родных. Поверь, что у меня есть на то причины, и очень веские; сейчас я еще не могу тебе сказать, в чем дело. Так ты обещаешь молчать?

— Ну, конечно! — с готовностью согласилась Мэйми. — Но ведь ты не собираешься навсегда уйти из дому, Эйлин? — тревожно, хотя и не без любопытства, добавила она.

— Ах, я, право, ничего не знаю, знаю только, что мне необходимо на время уйти. Вот и все!

Она замолчала, и Мэйми снова оторопело взглянула на подругу.

— Да! — вырвалось у нее. — Видно, на свете еще не перевелись чудеса! Но я так рада, что ты поживешь у нас! О маме уж и говорить нечего. И, конечно, мы будем молчать, раз ты этого хочешь. У нас никто не бывает, а если кто и придет, ты можешь не показываться. Мы тебя устроим в большой комнате рядом с моей. Ах, как это будет чудесно! Я прямо в восторге! — Молоденькая учительница заметно оживилась. — Пойдем скорее, обрадуем маму.

Эйлин на мгновение заколебалась: в эту минуту она еще не была уверена, что поступает правильно, но в конце концов они обе спустились вниз. У самой двери Эйлин слегка отступила, пропуская вперед подругу, и та бросилась к матери со словами:

— Ах, мама, слушай, что я тебе скажу! Эйлин немного поживет у нас. Только она не хочет, чтобы об этом знали. Переедет она в ближайшие дни.

Миссис Келлиген с сахарницей в руках повернулась к гостье и посмотрела на нее столь же удивленно, сколь и радостно. Ее разбирало любопытство, почему Эйлин вздумала вдруг переехать к ним и зачем ей понадобилось уходить из семьи. С другой стороны, она так любила ее, что не могла не ощутить искренней и большой радости при мысли об этом. Да и что тут такого? Разве дочь знаменитого Эдварда Батлера не взрослая, самостоятельная женщина, везде желанная представительница столь преуспевающей семьи? Миссис Келлиген была чрезвычайно польщена намерением Эйлин поселиться у них, каковы бы ни были обстоятельства, которые ее к этому побуждали.

— Не понимаю, Эйлин, как это ваши родители отпускают вас. Но у нас вы все равно будете желанной гостьей. Оставайтесь, сколько вам угодно, хоть навсегда.

Она радушно улыбалась. Подумать только, Эйлин Батлер просит позволения переехать к ней! Теплота, с которой миссис Келлиген ее приветствовала, и восторг самой Мэйми заставили Эйлин вздохнуть с облегчением. Затем она подумала, что ее пребывание в доме повлечет за собой лишние расходы для семьи.

— Я буду, конечно, вносить свою долю денег, если перееду к вам, — сказала она, обращаясь к миссис Келлиген.

— Ах, какой вздор. Эйлин! — воскликнула Мэйми. — Я этого не допущу. Ты переедешь к нам и будешь моей гостьей.

— Нет, это невозможно. Если вы не позволите мне платить, я не перееду! — запротестовала Эйлин. — Вы должны согласиться.

Она знала, что мать и дочь не в состоянии содержать ее.

— Хорошо, хорошо, не будем сейчас говорить об этом, — вмешалась миссис Келлиген. — Переезжайте, когда вам угодно, и оставайтесь, тоже сколько вам угодно. Достань-ка чистые салфетки, Мэйми!

Эйлин осталась завтракать, но вскоре ушла на свидание с Каупервудом, очень довольная, что главного затруднения более не существует. Теперь она свободна и может приехать сюда, когда только ей вздумается. Оставалось лишь собрать кое-что из вещей, а то и просто явиться, ничего не взяв с собой. Возможно, Фрэнк что-нибудь ей посоветует.

Каупервуд между тем не делал попыток снестись с Эйлин после того злополучного дня, когда они были застигнуты в доме свиданий, но ждал письма от нее, которое и не замедлило прийти. Как всегда, это было длинное послание, полное надежд, любви и задора, в котором она повествовала обо всем, что происходило у нее в семье, и делилась своими планами ухода из дому. Последнее немало озадачило и обеспокоило Каупервуда.

Одно дело — Эйлин в лоне семьи, всеми любимая, окруженная заботой, и другое — Эйлин одинокая, оставленная на его, Каупервуда, попечение. Ему никогда не приходило в голову, что она может уйти из дому, прежде чем он будет готов ее принять. Если она решится на это сейчас, могут возникнуть весьма неприятные осложнения. Тем не менее он любил ее, любил страстно и готов был на все для ее счастья. Содержать ее должным образом он мог бы даже теперь, если, конечно, его не посадят в тюрьму; впрочем, он и оттуда сумеет позаботиться, чтобы она ни в чем не нуждалась. И все-таки будет гораздо лучше, если удастся уговорить ее остаться дома до окончательного выяснения его судьбы. Он ни минуты не сомневался в том, что, как бы ни обернулись ближайшие события, со временем он выпутается из всех затруднений и снова станет состоятельным человеком. Тогда он добьется развода и женится на Эйлин. Если же из этого ничего не выйдет, он куда-нибудь уедет с нею, а в таком случае, может быть, даже лучше, если она немедленно уйдет из семьи. Но, с другой стороны, его дела так запутаны, а тут еще розыски, которые, несомненно, начнет Батлер, — все это чревато опасностями. Старик способен открыто обвинить его в похищении дочери. И Каупервуд решил уговорить Эйлин остаться дома, на время прекратить встречи и переписку с ним и, более того, уехать за границу. К ее возвращению он сумеет поправить свои дела, да и она успокоится, а сейчас они должны руководствоваться прежде всего доводами рассудка.

С этими мыслями он отправился на свидание, которое она назначила ему в письме, хотя и считал это несколько рискованным.

— А будешь ли ты чувствовать себя там хорошо? — спросил он, выслушав ее описание жилища Келлигенов. — Уж очень все это отдает бедностью!

— Да, но я их искренне люблю, — отвечала Эйлин.

— И ты уверена, что они сумеют молчать?

— О, конечно! В этом я уверена, совершенно уверена.

— Ну что ж, — заключил он, — тебе виднее. Я ничего не хочу тебе навязывать, но на твоем месте я бы счел за благо послушаться отца и уехать на некоторое время. Его это успокоит, а я буду ждать тебя здесь. Время от времени мы могли бы даже писать друг другу.

Услышав это. Эйлин нахмурилась. Она любила его так страстно, что одна мысль о разлуке была для нее, как нож в сердце. Ее Фрэнк останется тут, в беде, возможно, под судом, а она уедет! Ни за что! Неужели он не любит ее так сильно, как она его? Как может он предлагать что-либо подобное? Да и любит ли он ее вообще? — спрашивала она себя. Уж не хочет ли он бросить ее как раз в то время, когда она собирается сделать шаг, который должен еще больше их сблизить? Глаза ее затуманились, она была жестоко уязвлена.

— Как ты можешь такое говорить! — воскликнула она. — Ты отлично знаешь, что сейчас я не уеду из Филадельфии. Или ты думаешь, что я оставлю тебя одного в это трудное время?

Каупервуд понял ее негодование. Он был достаточно проницателен и страстно любил ее. «Боже мой, — подумал он, — все что угодно, только не причинять ей боли!»

— Родная моя, — торопливо проговорил он, увидев ее затуманившиеся глаза, — ты меня не поняла. Я хочу того же, чего и ты. Ты все это придумала, чтобы не разлучаться со мной, — будь по-твоему. Не вспоминай больше о том, что я сказал! Я боялся, что твой уход из дому повредит нам обоим, но будем верить, что ничего не случится. Ты знаешь, как отец тебя любит, и надеешься, что заставишь его передумать? Отлично, переезжай к миссис Келлиген! Но помни, радость моя, что мы оба должны соблюдать величайшую осторожность. Дело принимает серьезный оборот. Если ты оставишь семью и твой отец вздумает публично обвинить меня в похищении, это кончится плачевно для нас обоих. Одного такого обвинения будет достаточно, чтобы меня засудить. И что тогда? Сейчас нам лучше встречаться пореже. Так редко, как только мы сможем выдержать. Если бы у нас в свое время достало благоразумия на какой-то срок прекратить встречи, после того как твой отец получил это письмо, все было бы благополучно. Теперь, конечно, уж ничего не поделаешь, но нам надо действовать вдвойне осторожно. Разве ты не согласна со мной? Так вот: хорошенько все обдумай и поступай, как ты сочтешь правильным. А когда решишь, дай мне знать. И как бы ты ни поступила, я заранее все одобряю, ты меня поняла? — Он привлек ее к себе и поцеловал. — Да, но у тебя ведь нет денег, правда? — спохватился он.

Эйлин, глубоко растроганная его словами, на минуту задумалась, но тут же решила, что путь, избранный ею, единственно правильный. Отец горячо любит ее. Он ни за что не скомпрометирует ее в глазах общества, а следовательно, и не воспользуется ее уходом для открытого преследования Каупервуда. Вероятнее всего, он станет умолять ее вернуться домой, сказала Эйлин, и под воздействием ее доводов Каупервуд вынужден был уступить. Что пользы спорить? Никто на свете не заставит ее бросить своего возлюбленного.

Впервые за все время знакомства с Эйлин он достал из кармана пачку кредиток.

— Вот здесь, дорогая, двести долларов, — сказал он. — Тебе хватит этого до нашей следующей встречи, или же ты снова напишешь мне. Я позабочусь о том, чтобы ты ни в чем не нуждалась. И не смей думать, будто я не люблю тебя! Ты сама знаешь, что это вздор. Я тебя обожаю!

Эйлин не хотела брать деньги — ей ничего не нужно, а кроме того, у нее дома еще кое-что есть, но он не стал ее слушать, зная, как они могут ей понадобиться.

— Полно об этом говорить, родная, — сказал он. — Я ведь знаю, что деньги тебе пригодятся.

Эйлин так привыкла получать крупные суммы от отца и матери, что не придала этому особого значения. Фрэнк ее любит, и какие могут быть между ними счеты? Когда она немного успокоилась, они принялись обсуждать вопрос о переписке и пришли к выводу, что самое лучшее — сыскать надежного человека, через которого можно будет передавать письма. Когда они расстались, Эйлин, только что приходившая в отчаяние из-за его, как ей казалось, недостаточно страстного отношения к ней, вновь воспрянула духом. Нет, он ее любит, решила она, и ушла со счастливой улыбкой. У нее есть Фрэнк, на которого она может опереться, и теперь она проучит отца!

Каупервуд, провожая ее глазами, покачал головой. Сейчас она стала для него дополнительным бременем, но отказаться от нее он, конечно, не мог. Сорвать завесу с иллюзий, созданных ее любовью, и сделать ее несчастной, когда он сам так влюблен в нее? Нет! Да и зачем бы ему это делать? В конце концов все еще может обернуться к лучшему. Если Батлер снова прибегнет к помощи сыщиков, то выяснится, что Эйлин ушла вовсе не к нему, Каупервуду. Если же наступит минута, когда надо будет пустить в ход весь свой здравый смысл и холодную расчетливость, чтобы спастись от смертельной опасности, то он тайно сообщит Батлерам о местопребывании Эйлин. Это послужит доказательством, что он имел лишь отдаленное отношение к ее бегству, а им будет дана возможность уговорить ее вернуться. Может быть, все еще и обойдется, как знать! Во всяком случае, он будет бороться с препятствиями по мере их возникновения. Каупервуд тотчас поехал к себе в контору, а Эйлин отправилась домой с твердым намерением осуществить свой план. Отец дал ей время на размышление; возможно, что он и еще продлит этот срок, но она не станет ждать. Привыкнув к тому, что любые ее желания исполнялись, она не видела причины, почему бы ей не поступить по-своему и теперь. Скоро пять часов. Она подождет до семи, когда вся семья усядется за стол, и потихоньку выскользнет из дому.

Но одно неожиданное обстоятельство заставило ее отложить осуществление своего намерения. Дома она застала гостей — мистера Стейнметса с женой. Стейнметс — известным инженер, сотрудничал с Батлером, составляя проекты для многих его подрядных работ. Был как раз канун Дня благодарения, и Стейнметсы стали наперебой уговаривать Эйлин и Нору погостить недели две у них в Уэст-Честере, в их новом доме, об уюте и красоте которого Эйлин слышала уже не раз. Люди они были очень приятные, еще не старые, и в доме у них всегда собирался обширный круг друзей. Эйлин решила повременить со своим бегством и принять приглашение. Отец разговаривал с ней самым сердечным тоном. Присутствие Стейнметсов и их просьба были для него таким же облегчением, как и для Эйлин. Уэст-Честер находился в сорока милях от Филадельфии, и, живя там. Эйлин вряд ли могла бы видеться с Каупервуд ом.

Она тотчас же написала Фрэнку о перемене в своих планах и уехала, а он облегченно вздохнул, вообразив в эту минуту, что буря промчалась мимо.

Глава 39

Между тем близился день, когда должно было слушаться дело Каупервуда. Он не сомневался, что суд, о чем бы ни свидетельствовали факты, сделает все возможное для вынесения ему обвинительного приговора, но не находил выхода из создавшегося положения. Разве только бросить все и уехать из Филадельфии, но об этом не стоило и думать. Единственная возможность обеспечить себе будущее и сохранить дружеские отношения с рядом лиц из финансового мира заключалась в том, чтобы как можно скорее предстать перед судом, в надежде, что если он и будет осужден, то со временем друзья помогут снова встать на ноги. Он много говорил со Стеджером о возможности лицеприятного отношения к нему состава суда, но адвокат не разделял его опасений. Во-первых, присяжных не так-то просто подкупить; во-вторых, большинство судей, несмотря на различие политических убеждений, люди честные и не пойдут дальше того, что им подскажут лидеры партии, а это в конце концов не так уж страшно. Судья, который должен был председательствовать на этом процессе, Уилбер Пейдерсон, — участник квартальной сессии — прямой ставленник республиканской партии и, следовательно, кругом обязан Молленхауэру, Симпсону и Батлеру, но, с другой стороны, Стеджер слышал о нем только как о честном человеке.

— Не понимаю, — говорил Стеджер, — почему этим господам так хочется покарать вас? Разве что в назидание всему штату. Выборы-то ведь прошли. Кстати, говорят, что уже сейчас принимаются меры к тому, чтобы вызволить Стинера, в случае если он будет осужден, чего ему, конечно, не миновать. Судить его им волей-неволей придется. Ему дадут год или два, самое большее три, а потом он будет помилован, не отбыв и половины срока. То же самое, в худшем случае, предстоит и вам. Они не смогут выпустить его, а вас оставить в тюрьме. Но до этого не дойдет, помяните мое слово. Мы выиграем дело в первой же инстанции, а нет — так наша кассация будет удовлетворена в верховном суде штата. Тамошняя пятерка судей ни в коем случае не поддержит этой вздорной затеи.

Стеджер искренне верил в то, что говорил, и Каупервуда это радовало. До сих пор молодой юрист отлично вел его дела. И все же мысль о том, что Батлер преследует его, не давала ему покоя. Это обстоятельство весьма осложняло дело, а Стеджер о нем даже и не подозревал. Слушая оптимистические заверения своего адвоката, Каупервуд все время помнил о Батлере.

Слушание дела взбудоражило чуть ли не весь город с населением в шестьсот тысяч человек. Каупервуды решили, что никто из женщин их семьи не будет присутствовать на суде. На этом настаивал Фрэнк, не желая давать лакомую пищу газетным репортерам. Отец пойдет в суд, ибо он может понадобиться в качестве свидетеля. Накануне пришло письмо от Эйлин. Она сообщала о своем возвращении из Уэст-Честера и желала Фрэнку удачи. Исход его дела так волнует ее, что она не в состоянии оставаться вдали и вернулась в Филадельфию, не для того, чтобы присутствовать на суде, раз он этого не желает, но чтобы быть как можно ближе в минуты, когда решается его судьба. Ей хочется прибежать к нему, поздравить, если его оправдают, утешить, если он будет осужден. Она понимает, что столь поспешное возвращение, вероятно, усугубит ее конфликт с отцом, но тут уж она ничего поделать не может.

Миссис Лилиан Каупервуд находилась в положении весьма трудном и фальшивом. Ей приходилось разыгрывать любящую и нежную жену, хотя она и понимала, что Фрэнку вовсе этого не хочется. Он интуитивно догадывался теперь, что она знает об его отношениях с Эйлин, и только ждал подходящей минуты, чтобы объясниться с ней начистоту. Проводив мужа до дверей в то роковое утро, Лилиан обняла его сдержанно, как все последние годы, и не могла даже заставить себя поцеловать его, хотя и сознавала, сколь тяжкое ему предстоит испытание. У него тоже не было ни малейшего желания ее целовать, но он этого не показал. Потом она все же коснулась губами его щеки и произнесла:

— Я надеюсь, что все кончится благополучно!

— Право, тебе незачем тревожиться, Лилиан, — бодро отозвался он. — Все будет в порядке!

Он сбежал с лестницы, направился к Джирард-авеню, по которой проходила ранее принадлежавшая ему линия конки, и вскочил в вагон. Он думал об Эйлин, о том, как искренне она соболезнует ему и какой, в сущности, насмешкой стала теперь его семейная жизнь, думал, окажутся ли присяжные заседатели здравомыслящими людьми, и так далее, и так далее. Если ему не удастся, если… Да, день предстоял нелегкий!

На углу Третьей улицы он вышел из вагона и торопливо зашагал к себе в контору. Стеджер уже дожидался его.

— Итак, Харпер, настал решающий час! — мужественно произнес Каупервуд.

Суд первого отдела четвертой сессии, в котором должно было слушаться дело, помещался в знаменитом Дворце Независимости (на углу улиц Шестой и Честнат), где тогда, так же как и сто лет назад, сосредоточивалась вся судебная и административная жизнь Филадельфии. Это было невысокое двухэтажное здание из красного кирпича; центральную его часть венчала белая деревянная башня то ли в староанглийском, то ли в голландском стиле, квадратная у основания, круглая посередине и с восьмиугольной вершиной. Само здание состояло из центрального корпуса и двух боковых крыльев, каждое из которых образовывало букву Т. Окна и двери, с мелко застекленными полукружиями наверху, были выдержаны в стиле, который так восхищает любителей «колониальной архитектуры». В этом здании и в пристройке, известной под названием «Государственные ряды», впоследствии снесенной, но тогда тянувшейся от задней стены главного корпуса по направлению к Уолнат-стрит, размещались канцелярии мэра, начальника полиции, городского казначея, залы заседаний городского совета и прочие важные административные учреждения, а также все четыре отдела квартальных сессий суда, слушавших уголовные дела, в недавнее время очень участившиеся в Филадельфии. Гигантская ратуша, впоследствии выросшая на углу Брод-стрит и Маркет-стрит, тогда еще только строилась.

Для того чтобы придать не слишком просторным судебным залам более торжественный вид, в них соорудили возвышения из темного орехового дерева, на возвышениях стояли ореховые же судейские столы, но весь этот замысел оказался не слишком удачным. И столы, и места для присяжных заседателей, и барьеры были слишком громоздки и несоразмерны с помещением. Наиболее подходящим цветом для стен при темной ореховой мебели почему-то сочли кремовый, но время и пыль сделали его крайне унылым. В залах не было ни картин, ни каких-либо иных украшений, если не считать пышных и вычурных газовых светильников на столе «его чести» да люстры, свисавшей посередине. Раскормленные туши судебных приставов и судейских чиновников, озабоченных только тем, как бы не потерять своих выгодных должностей, тоже не скрашивали этого унылого помещения. Два пристава, находившиеся в зале, где должно было слушаться дело Каупервуда, только и делали, что наперебой бросались подавать судье стакан воды, если он за ним тянулся. Один, похожий на тучного, обрюзгшего нудного мажордома, предшествовал «его чести», когда тот отправлялся в туалетную комнату или возвращался оттуда. На его обязанности лежало при входе судьи в зал громко возглашать: «Суд идет — обнажить головы! Прошу всех встать!» Когда судья садился, второй пристав, стоя слева от него между местами присяжных заседателей и свидетельской скамьей, невнятной скороговоркой произносил ту прекрасную и полную человеческого достоинства декларацию обязанностей, налагаемых обществом на каждого своего представителя, которая начинается словами: «Слушайте все! Слушайте все! Слушайте все!» и заканчивается: «Всякий, кто имеет справедливое основание для жалобы, пусть приблизится, и он будет выслушан!» Но здесь эти слова, казалось, утрачивали свое значение. Привычка и равнодушие превратили их в какую-то нечленораздельную скороговорку. Третий пристав стоял на страже у дверей совещательной комнаты. Кроме приставов, в зале находились стенограф и секретарь суда — маленький человечек, чахлый, с бескровным лицом, бесцветными, как разбавленное молоко, глазами, с жидкими волосенками и бородкой цвета свиного сала, похожий на американизированного и дряхлого китайского мандарина.

Судья Уилбер Пейдерсон, тощий, как селедка, председательствовавший еще при слушании дела в следственной инстанции, когда присяжные решили вопрос о предании Каупервуда суду, был довольно любопытным типом. Внимание к себе он привлекал прежде всего своей необычной худобой и худосочием. Технику судебного дела и законы он знал хорошо, но понятия не имел о том, что знают мудрые судьи, то есть о подлинной жизни, о том неуловимом сплетении обстоятельств, которые взывают к сердцу судьи, опрокидывая все писаные законы, а временами даже свидетельствуя о полной их непригодности. Достаточно было взглянуть на этого сухопарого педанта, на его курчавые седые волосы, голубовато-серые рыбьи глаза, правильные, но неодухотворенные черты лица, чтобы сказать, что он начисто лишен воображения. Правда, он бы вам не поверил и… оштрафовал бы вас за неуважение к суду! Старательно используя каждую мелкую удачу, извлекая выгоду из каждого мало-мальски удобного случая, рабски прислушиваясь к властному голосу своей партии и угодливо повинуясь всесильному капиталу, он сумел достигнуть своего нынешнего поста. Впрочем, это было не такое уж большое достижение! Жалованья он получал всего-навсего шесть тысяч долларов в год, а его скромная известность не выходила за пределы тесного мирка местных адвокатов и судейских чиновников. И все же он испытывал величайшее удовлетворение, чуть ли не ежедневно видя свое имя в газетах, сообщавших, что мистер Пейдерсон председательствовал в суде, разбиравшем такое-то дело, или вынес такой-то приговор. Он считал, что это превращает его в заметную фигуру. «Смотрите, я не такой, как все!» — часто думал он и радовался. Он бывал очень польщен, когда на повестке дня у него оказывалось какое-нибудь громкое дело, и, восседая перед тяжущимися и публикой, мнил себя поистине важной персоной. Правда, время от времени необычное сплетение житейских обстоятельств смущало его ограниченный ум; но и во всех таких случаях он неизменно помнил о букве закона. Достаточно было порыться в папках старых процессов, чтобы узнать, как разрешали такие вопросы умные люди. Кроме того, все адвокаты — великие проныры. Они подсовывают судье под нос судебные решения, не заботясь о его мнении и взглядах.

— Ваша честь, в томе тридцать втором судебных решений штата Массачусетс, страница такая-то, строка такая-то, дело Эрандела против Бэннермена, вы найдете… — и так далее, и так далее. Как часто это можно слышать в суде! Много думать в большинстве таких случаев уже не приходится. А святость закона между тем вознесена, подобно стягу, во славу властей предержащих.

Пейдерсона, как правильно заметил Стеджер, вряд ли можно было назвать несправедливым судьей. Но, как и всякий судья, выдвинутый определенной партией, в данном случае республиканской, он был предан ей до мозга костей, и потому был судьей пристрастным. Всем обязанный партийным заправилам, он готов был, конечно, по мере своих сил, на что угодно, лишь бы способствовать интересам республиканской партии и выгоде своих хозяев, большинство людей не дает себе труда поглубже заглянуть в механизм, называемый совестью. Если же они и удосужатся это сделать, то им, как правило, недостает умения распутать переплетенные нити этики и морали. Они искренне верят в то, что подсказывает им дух времени или деловые интересы власть имущих. Кто-то однажды обмолвился: «Судья, душою преданный концернам». И таких судей множество.

Пейдерсон тоже принадлежал к их числу. Он благоговел перед богатством и силой. В его глазах Батлер, Молленхауэр и Симпсон были великими людьми, а кто могуществен, тот и прав. Он давно уже слышал про растрату, в которой участвовали Каупервуд и Стинер, и благодаря своему знакомству со многими политическими деятелями довольно точно нарисовал себе общую картину этого дела. Республиканская партия, по мнению ее лидеров, была поставлена в весьма затруднительное положение хитроумными махинациями Каупервуда. По его милости Стинер уклонился от пути праведного гораздо дальше, чем это дозволено городскому казначею; и хотя он был инициатором всего дела, главная ответственность падала на Каупервуда, толкнувшего казначея на этот гибельный поступок. Кроме того, республиканской партии нужен был козел отпущения, и для Пейдерсона этим одним уже все было сказано. Правда, теперь, когда выборы прошли и стало очевидно, что партия никакого существенного ущерба не понесла, Пейдерсон не совсем понимал, почему в это дело так настойчиво втягивают Каупервуда, но, полагая, что у лидеров имеются на то достаточные основания, не слишком ломал себе голову над этим вопросом. Из разных источников он слышал, что Батлер питает к Каупервуду личную неприязнь. В чем тут было дело, никто точно не мог сказать. Общее же мнение склонялось к тому, что Каупервуд вовлек его в какие-то сомнительные спекуляции. Так или иначе, все понимали, что этому делу решено было дать ход в интересах республиканской партии и для острастки рядовых ее членов. Ради вящего морального воздействия на общество Каупервуд должен был понести не меньшее наказание, чем Стинер. Стинеру же предстояло получить наивысший для такого рода преступлений срок заключения, дабы все поняли, как справедливы республиканская партия и суд. Впоследствии губернатор мог своею властью, если он того пожелает и если ему на это намекнут лидеры партии, смягчить наказание. В наивном представлении широкой публики судьи квартальной сессии были подобны воспитанницам монастырского пансиона, то есть жили вне мирской суеты и не ведали того, что творилось за кулисами политической жизни города. На деле же они были прекрасно обо всем осведомлены, а главное, зная, кому они обязаны своим положением и властью, умели быть благодарными.

Глава 40

Когда Каупервуд, свежий, подтянутый (типичный делец и крупный финансист), вошел в сопровождении отца и адвоката в переполненный зал суда, все взоры обратились на него. Нет, не похоже, подумалось большинству присутствующих, чтобы такому человеку был вынесен обвинительный приговор. Он, несомненно, виновен, но столь же несомненно, что у него найдутся способы и средства обойти закон. Его адвокат, Харпер Стеджер, тоже показался всем умным и оборотистым человеком. Погода стояла холодная, и оба они были одеты в длинные голубовато-серые пальто, по последней моде, Каупервуд в ясную погоду имел обыкновение носить бутоньерку в петлице, но сегодня он от нее отказался. Его галстук из плотного лилового шелка был заколот булавкой с крупным сверкающим изумрудом. Если не считать тоненькой часовой цепочки, на нем больше не было никаких украшений. Он и всегда-то производил впечатление человека жизнерадостного, но сдержанного, добродушного и в то же время самоуверенного и деловитого, а сегодня эти его качества выступали как-то особенно ярко.

Каупервуд с первого взгляда охватил всю своеобразную обстановку суда, теперь так остро его интересовавшую. Прямо перед ним находилась еще никем не занятая судейская трибуна, справа от нее — тоже пока пустовавшие места присяжных заседателей, а между ними, по левую руку от кресла судьи, свидетельская скамья, где ему предстояло сейчас давать показания. Позади нее уже стоял в ожидании выхода суда тучный судебный пристав, некий Джон Спаркхивер, на обязанности которого лежало подавать свидетелю потрепанную и засаленную Библию и после принесения присяги говорить: «Пройдите сюда». В зале находились и другие приставы. Один — у прохода к барьеру напротив судейского стола, где обвиняемый выслушивал приговор и где помещались места адвокатов и скамья подсудимых; другой пристав стоял в проходе, ведущем в совещательную комнату, и, наконец, третий охранял дверь, через которую впускали публику. Каупервуд тотчас заметил Стинера, сидевшего на свидетельской скамье. Казначей так дрожал за свою судьбу, что решительно ни к кому не питал злых чувств. Он, собственно, и раньше не умел злобствовать, а теперь, очутившись в столь незавидном положении, только бесконечно сожалел, что не последовал совету Каупервуда. Правда, в душе его все еще теплилась надежда, что Молленхауэр и представляемая им политическая клика в случае обвинительного приговора будут ходатайствовать за него перед губернатором. Стинер был очень бледен и порядком исхудал. От розовощекой дородности, отличавшей его в дни процветания, не осталось и следа. Одет он был в новый серый костюм с коричневым галстуком и тщательно выбрит. Почувствовав пристальный взгляд Каупервуда, он вздрогнул и опустил глаза, а затем принялся как-то нелепо теребить себя за ухо.

Каупервуд кивнул ему.

— Знаете, что я вам скажу, — заметил он Стеджеру, — мне жаль Джорджа. Это такой осел! Впрочем, я сделал для него все, что мог.

Каупервуд искоса оглядел и миссис Стинер — низкорослую женщину с желтым лицом и острым подбородком, в очень скверно сшитом платье. «Как это похоже на Стинера — выбрать себе такую жену», — подумал он. Браки между людьми не слишком преуспевшими и вдобавок неполноценными всегда занимали его воображение. Миссис Стинер, разумеется, не могла питать добрых чувств к Каупервуду, ибо считала его бессовестным человеком, загубившим ее мужа. Теперь они опять были бедны, собирались переезжать из своего большого дома в более дешевую квартиру, и она всеми силами гнала от себя эти печальные мысли.

Несколько минут спустя появился судья Пейдерсон, сопутствуемый низеньким и толстым судебным приставом, похожим скорее на зобастого голубя, чем на человека. Как только они вошли, пристав Спаркхивер постучал по судейскому столу, возле которого перед этим он клевал носом, и пробормотал: «Прошу встать!» Публика встала, как встает во всех судах всего мира. Судья порылся в кипе бумаг, лежавших у него на столе.

— Какое дело слушается первым, мистер Протус? — отрывисто спросил он судебного секретаря.

Покуда тянулась длинная и нудная процедура подготовки дел к слушанию и разбирались разные мелкие ходатайства адвокатов, Каупервуд с неослабевающим интересом наблюдал за всей этой сценой, в целом именуемой судом. Как он жаждал выйти победителем, как негодовал на несчастное стечение обстоятельств, приведшее его в эти стены! Его всегда бесило, хотя он и не показывал этого, судейское крючкотворство, все эти оттяжки и кляузы, так часто затрудняющие любое смелое начинание. Если бы его спросили, что такое закон, Каупервуд решительно ответил бы: это туман, образовавшийся из людских причуд и ошибок; он заволакивает житейское море и мешает плавать утлым суденышкам деловых и общественных дерзаний человека. Ядовитые миазмы его лжетолкований разъедают язвы на теле жизни; случайные жертвы закона размалываются жерновами насилия и произвола. Закон — это странная, жуткая, захватывающая и вместе с тем бессмысленная борьба, в которой человек безвольный, невежественный и неумелый, так же как и лукавый и озлобленный, равно становится пешкой, мячиком в руках других людей — юристов, ловко играющих на его настроении и тщеславии, на его желаниях и нуждах. Это омерзительно тягучее и разлагающее душу зрелище — горестное подтверждение бренности человеческой жизни, подвох и ловушка, силок и западня. В руках сильных людей, каким был и он, Каупервуд, в свои лучшие дни, закон — это меч и щит, для разини он может стать капканом, а для преследователя — волчьей ямой. Закон можно повернуть куда угодно — это лазейка к запретному, пыль, которой можно запорошить глаза тому, кто пожелал бы воспользоваться своим правом видеть, завеса, произвольно опускаемая между правдой и ее претворением в жизнь, между правосудием и карой, которую оно выносит, между преступлением и наказанием. Законники — в большинстве случаев просвещенные наймиты, которых покупают и продают. Каупервуда всегда забавляло слушать, как велеречиво они рассуждают об этике и чувствах, видеть, с какой готовностью они лгут, крадут, извращают факты по любому поводу и для любой цели. Крупные законники, в сущности, лишь великие пройдохи, вроде него самого; как пауки, сидят они в тени, посреди своей хитро сплетенной сети и дожидаются неосторожных мошек в образе человеческом. Жизнь и в лучшем-то случае — жестокая, бесчеловечная, холодная и безжалостная борьба, и одно из орудий этой борьбы — буква закона. Наиболее презренные представители всей этой житейской кутерьмы — законники. Каупервуд сам прибегал к закону, как прибег бы к любому оружию, чтобы защититься от беды; и юристов он выбирал так же, как выбирал бы дубинку или нож для самообороны. Ни к одному из них он не питал уважения, даже к Харперу Стеджеру, хотя этот человек чем-то нравился ему. Все они — только необходимое орудие: ножи, отмычки, дубинки и ничего больше. Когда они заканчивают дело, с ними расплачиваются и забывают о них. Что касается судей, то по большей части это незадачливые адвокаты, выдвинувшиеся благодаря счастливой случайности, люди, которые, вероятно, во многом уступили бы красноречиво разливавшимся перед ними защитникам, случись им поменяться ролями. Каупервуд не уважал судей — он слишком хорошо знал их. Знал, как часто встречаются среди них льстецы, политические карьеристы, политические поденщики, пешки в чужих руках, конъюнктурщики и подхалимы, стелющиеся под ноги финансовым магнатам и политическим заправилам, которые по мере надобности и пользуются ими, как тряпкой для обтирания сапог. Судьи — глупцы, как, впрочем, и большинство людей в этом дряхлом и зыбком мире. Да, его пронзительный взгляд охватывал всех, находившихся перед ним, но оставался невозмутимым. Единственное спасение Каупервуд видел в необычайной изворотливости своего ума. Никто не сумел бы убедить его, что этим бренным миром движет добродетель. Он знал слишком многое и знал себя.

Покончив наконец с множеством мелких ходатайств, судья приказал огласить дело по иску города Филадельфии к Фрэнку А.Каупервуду, и секретарь возвестил о начале процесса зычным голосом. Деннис Шеннон, новый окружной прокурор, и Стеджер поспешно встали. Стеджер и Каупервуд, а также Шеннон и Стробик (последний в качестве истца, представляющего интересы штата Пенсильвания) уселись за длинный стол внутри огороженного пространства, между барьером и судейской трибуной. Стеджер — больше для проформы — предложил судье Пейдерсону прекратить дело, но его ходатайство было отклонено.

Немедленно был составлен список присяжных заседателей — двенадцать человек из числа лиц, призванных в течение месяца отбывать эту повинность, — и предложен на рассмотрение сторон. Процедура составления списка была в этой инстанции делом довольно простым. Она состояла в том, что секретарь, похожий на китайского мандарина, писал на отдельном листке фамилию каждого кандидата в присяжные заседатели на данный месяц — всего их было около пятидесяти человек, — опускал эти билетики во вращающийся барабан, несколько раз его повертывал и вытаскивал первый попавшийся: такой ритуал восславлял случай и определял, кто будет присяжным номер один. Рука секретаря двенадцать раз погрузилась в барабан и извлекла имена двенадцати присяжных заседателей, которых, по мере того как объявлялись их фамилии, приглашали занять свое место.

Каупервуд наблюдал за этой процедурой с глубоким интересом. Да и что сейчас могло интересовать его больше, чем люди, которым предстояло его судить? Правда, все делалось так быстро, что он не мог составить себе точного представления о них, хотя и успел заметить, что все они принадлежат к средним слоям буржуазии. В глаза ему бросился только один старик лет шестидесяти пяти, сутулый, с сильной проседью в волосах и в бороде, с косматыми бровями и бледным лицом; он показался Каупервуду человеком по натуре доброжелательным, с большим житейским опытом за плечами, такого при благоприятных обстоятельствах и с помощью достаточно убедительных доводов, пожалуй, можно будет склонить на свою сторону. Другого, по-видимому, торговца, низкорослого, с тонким носом и острым подбородком, Каупервуд почему-то сразу невзлюбил.

— Надеюсь, не обязательно, чтобы этот тип вошел в состав присяжных? — тихо спросил он Стеджера.

— Конечно, нет, — отвечал Стеджер. — Я отведу его. Мы имеем право, так же как и обвинители, на пятнадцать отводов без указания причин.

Когда места присяжных наконец заполнились, секретарь протянул защитнику и прокурору дощечку с прикрепленными к ней записками, на которых значились фамилии двенадцати присяжных в том порядке, в каком они были выбраны: в верхнем ряду — первый, второй и третий, затем — четвертый, пятый, шестой, и так далее. Поскольку представителю обвинения дано право первому отводить кандидатов, то Шеннон встал, взял дощечку и начал спрашивать присяжных об их профессии или роде занятий, о том, что было им известно о деле до суда, и не настроены ли они заранее в пользу той или другой стороны.

Стеджер и Шеннон стремились отобрать людей, которые хоть как-то могли бы разобраться в финансовых вопросах, а следовательно, и в этом не совсем обычном деле, и притом не питали бы (в этом был заинтересован Стеджер) предубеждения против человека, разумно попытавшегося защититься от финансовой бури, или же (в этом был заинтересован Шеннон) отнеслись бы сочувственно к средствам защиты, которые он пустил в ход, поскольку средства эти наводил» на мысль о вымогательстве, плутовстве и бесчестных махинациях. И Шеннон и Стеджер вскоре заметили, что среди присяжных преобладает та мелкая и средняя рыбешка, которую в таких случаях вытаскивают на поверхность судебные сети, закинутые в океан городской жизни. Это были преимущественно управляющие предприятиями, всякого рода агенты, торговцы, редакторы, инженеры, архитекторы, меховщики, бакалейщики, коммивояжеры, репортеры и представители других профессий, чей богатый жизненный опыт делал их пригодными для выполнения обязанностей присяжных. Людей с высоким общественным положением среди них почти не было, зато многие обладали тем примечательным качеством, которое именуется здравым смыслом.

Во время этой процедуры Каупервуд хладнокровно изучал лица присяжных. Внимание его привлек один молодой владелец цветочного магазина: бледный, с широким лбом мыслителя и белыми, бескровными руками, он показался Каупервуду человеком, который не сможет устоять против его обаяния, и Каупервуд поспешил шепнуть об этом Стеджеру. Одному еврею-скорняку с хитрыми глазами был дан отвод, так как он все время следил за ходом дел на бирже и сам потерял две тысячи долларов в акциях конных железных дорог. Толстый оптовый торговец-бакалейщик, белокурый, с румяным лицом и голубыми глазами, произвел на Каупервуда впечатление тупого упрямца. Его кандидатура тоже была отведена. Среди присяжных был еще худой, щеголеватый директор небольшого магазина готового платья, которому очень хотелось увильнуть от обязанностей присяжного заседателя, почему он и заявил (хотя это была неправда), что не признает присяги на Библии. Судья Пейдерсон нахмурился, но отпустил его. Затем набралось еще человек десять — знакомые Каупервуда, знакомые Стинера, те, которые признали себя предубежденными, и, наконец, ярые республиканцы, возмущавшиеся действиями Каупервуда, — всем им разрешили удалиться.

К полудню все же был установлен состав присяжных, более или менее приемлемый для обеих сторон.

Глава 41

Ровно в два часа окружной прокурор Деннис Шеннон начал свою речь. Весьма обыденным и даже благодушным тоном — такая уж у него была манера — он заявил, что мистер Фрэнк А.Каупервуд, в настоящую минуту представший перед судом, обвиняется: во-первых, в хищении, во-вторых, в растрате, в-третьих, в присвоении собственности доверителя и наконец, в-четвертых, опять-таки в растрате известной суммы, точнее, шестидесяти тысяч долларов, полученной им по выписанному на его имя чеку девятого октября тысяча восемьсот семьдесят первого года. Вышеупомянутые шестьдесят тысяч предназначались на покупку определенного количества сертификатов городского займа, каковые мистер Каупервуд в качестве агента или доверенного лица обязан был приобрести — согласно распоряжению городского казначея и на основании существовавшей между последним и мистером Каупервудом договоренности — для амортизационного фонда в целях выкупа срочных сертификатов. Тем не менее полученный мистером Каупервудом чек по назначению использован не был.

— Теперь, джентльмены, — таким же ровным голосом продолжал Шеннон, — прежде чем перейти к рассмотрению весьма несложного вопроса, получил или не получил мистер Каупервуд в упомянутый день от городского казначея шестьдесят тысяч долларов, — во всяком случае ценных бумаг на эту сумму в амортизационном фонде не числится, — я позволю себе объяснить вам, почему ему предъявлено обвинение, во-первых, в хищении, во-вторых, в растрате, в-третьих, в присвоении собственности доверителя и, в-четвертых, в растрате денег, полученных по чеку. Итак, вы видите, что обвинение, говоря языком юристов, содержит четыре пункта; почему именно четыре, сейчас вам станет понятно. Человек может быть виновен одновременно в хищении и в растрате или только в хищении и только в растрате, и вот прокурор, представляющий интересы народа, иногда сомневается не в том, совершил или не совершил обвиняемый оба упомянутых преступления, а в том, подходят ли они под один пункт обвинения настолько, чтобы лицо, виновное в обоих преступлениях, понесло соответственное наказание. В таких случаях, джентльмены, принято предъявлять обвинение по отдельным пунктам, как это и сделано нами. В данном деле эти четыре пункта в известной мере совпадают и подтверждают друг друга, и ваш долг (после того, как мы детально осветим эти пункты и ознакомим вас со свидетельскими показаниями) будет заключаться в том, чтобы решить, доказано ли обвинение по одному пункту, по двум, по трем или по всем четырем, — это уже будет зависеть от вашей точки зрения или, правильнее сказать, от того, насколько доказательными вы сочтете улики и свидетельские показания. Хищением, как вам, вероятно, известно, называется присвоение чужих денег или имущества без ведома или согласия на то законного владельца, растратой же мы именуем злостное и своекорыстное использование имущества, и прежде всего денег, лицом, попечению которого они вверены. Присвоение собственности доверителя (то есть третий пункт нашего обвинения) — это лишь особый вид хищения: кража доверенным лицом имущества доверителя. Пункт четвертый, то есть растрата денег, полученных по чеку, является, собственно, уточнением формулировки обвинения по второму пункту и означает присвоение денег, выданных по чеку для какой-либо определенной цели. Все эти четыре обвинения, джентльмены, как видите, тождественны. Они совпадают и подтверждают друг друга. Итак, народ через посредство своего представителя, окружного прокурора, утверждает, что обвиняемый, мистер Каупервуд, виновен по всем четырем пунктам. А теперь, джентльмены, мы перейдем к истории совершенного преступления; для меня лично из нее явствует, что обвиняемый, мистер Каупервуд, принадлежит к наиболее коварным и преступным типам, какие только встречаются в финансовом мире, что мы и надеемся доказать вам при помощи свидетельских показаний.

Пользуясь тем, что правила ведения процесса не дозволяют прерывать обвинителя во время изложения дела, Шеннон начал пространно рассказывать, как Каупервуд познакомился со Стинером, как сумел втереться к нему в доверие, как мало смыслил тогда Стинер в финансовых вопросах, и так далее. В заключение он рассказал, как Каупервуд получил чек на шестьдесят тысяч долларов без ведома городского казначея, который, по его словам, узнал о выдаче чека, когда это было уже совершившимся фактом, что и дает основание обвинить Каупервуда в хищении; завладев чеком, обвиняемый незаконно присвоил сертификаты, которые он обязан был приобрести для амортизационного фонда, если таковые вообще были приобретены. Совокупность всех этих фактов, заявил Шеннон, и дает основание признать мистера Каупервуда виновным по всем четырем пунктам.

— Мы располагаем прямыми и неопровержимыми доказательствами, подтверждающими все нами сказанное, — повысив голос, закончил мистер Шеннон. — Речь идет не о каких-либо слухах или предположениях, а только о фактах. Неопровержимые свидетельские показания помогут вам уяснить себе, как все это было проделано. И если после всего вами услышанного вы все же будете считать, что этот человек невиновен, что он не совершил преступлений, в которых его обвиняют, то ваш долг его оправдать. И напротив, если вы убедитесь в правдивости свидетельских показаний, ваш долг признать его виновным и вынести ему обвинительный приговор. Благодарю вас, джентльмены, за оказанное мне внимание!

Присяжные зашевелились, устраиваясь поудобнее в надежде на небольшую передышку. Но отдыхать им не пришлось, так как Шеннон вызвал Джорджа Стинера, который встал и торопливо вышел вперед, очень бледный, очень вялый и измученный. Когда он занял место на свидетельской скамье и положил руку на Библию, присягая в том, что будет говорить правду, его глаза тревожно забегали по залу.

Поначалу голос его звучал едва слышно. Прежде всего он рассказал о своем знакомстве с Каупервудом, состоявшемся в начале тысяча восемьсот шестьдесят шестого года, точной даты он не помнил. Это было еще во время первого срока его пребывания на посту городского казначея, так как он был впервые избран осенью тысяча восемьсот шестьдесят четвертого года. Его тогда очень тревожило положение с городским займом, котировавшимся на рынке ниже паритета, между тем как, согласно закону, город имел право продавать его только по паритету. Кто-то рекомендовал ему Каупервуда, кажется, мистер Стробик; впрочем, он в этом не уверен. Городские казначеи в столь критические минуты всегда обращались к биржевым маклерам, и он, Стинер, поступил, как все. Далее Стинер, поощряемый вопросами и подсказками неугомонного Шеннона, принялся излагать содержание своей первой беседы с Каупервудом, отлично ему запомнившейся. Мистер Каупервуд уверил его, что этой беде можно помочь. Разработав, или, вернее, продумав план действия, он через некоторое время явился снова и посвятил его, Стинера, в свои замыслы. При искусной помощи Шеннона Стинер изложил суть этого плана, далеко не лестно характеризовавшего человеческую честность, но зато свидетельствовавшего о хитрости и изобретательности человеческого ума.

После довольно нудного повествования об отношениях, которые установились между ним и Каупервудом, Стинер заговорил наконец о том времени, когда в результате дружеской и деловой связи, окрепшей за много лет и весьма положительно отозвавшейся на материальном положении обоих, Каупервуд стал не только ворочать миллионами долларов из средств города, но вдобавок заполучил в полное свое распоряжение пятьсот тысяч долларов на чрезвычайно низких процентах и эти деньги вложил в доходные линии конно-железных дорог в интересах своих и казначея. Стинер отнюдь не стремился внести полную ясность в этот вопрос, но Шеннон, зная, что впоследствии ему придется обвинять Стинера в этом же преступлении, и учитывая, что Стеджер вот-вот примет участие в перекрестном допросе, не позволил городскому казначею отделаться туманными фразами, Шеннон хотел во что бы то ни стало внушить присяжным, что Каупервуд — человек изворотливый и коварный, и это вполне ему удалось. По мере того, как допрашиваемый приводил примеры необычайной ловкости Каупервуда, то один, то другой присяжный оборачивался и с любопытством его разглядывал. Заметив это и стараясь произвести как можно более благоприятное впечатление, Каупервуд все время смотрел на Стинера спокойным, умным и проникновенным взглядом.

Наконец речь зашла об истории с чеком на шестьдесят тысяч долларов, который Альберт Стайерс вручил Каупервуду девятого октября на исходе служебного дня. Шеннон предъявил этот чек Стинеру в качестве вещественного доказательства. Видел ли он таковой ранее? Да, видел. Где? В канцелярии окружного прокурора Петти в двадцатых числах октября. Он видел его тогда впервые? Да. А до этого он никогда не слышал о нем? Нет, слышал. Когда? Десятого октября. Не будет ли он любезен рассказать суду, каким образом и при каких обстоятельствах ему довелось впервые услышать об этом чеке? Стинер заерзал на стуле. Очень уж нелегко вывернуться. Прямой ответ был бы по меньшей мере нелестной характеристикой его собственных моральных качеств. Тем не менее он откашлялся и начал описывать тот краткий, но горький период своей жизни, когда Каупервуд, очутившись в тяжелом положении и на краю банкротства, явился в казначейство и потребовал, чтобы он ссудил ему дополнительно еще триста тысяч долларов. Тут между Стеджером и Шенноном возникла чуть ли не перебранка, так как Стеджер хотел создать впечатление, будто Стинер врет самым беззастенчивым образом. Улучив минуту, он заявил протест — тем самым добившись значительного отклонения от основной темы, — на том основании, что Стинер все время употребляет выражения «я думаю» или «мне кажется».

— Я возражаю! — несколько раз восклицал Стеджер. — Я ходатайствую о том, чтобы заявление свидетеля было изъято из протокола как не заслуживающее доверия, голословное и не относящееся к делу. Свидетелю не дано права распространяться о том, что он думает, и обвинитель прекрасно это знает.

— Ваша честь, — протестовал, в свою очередь, Шеннон, — я делаю все от меня зависящее, чтобы добиться от свидетеля простого и правдивого изложения фактов, и, по-моему, небезуспешно.

— Я возражаю! — снова загремел Стеджер. — Ваша честь, я настаиваю на том, что прокурор не имеет права воздействовать на присяжных лестными отзывами об искренности свидетеля. Мнение прокурора о свидетеле и об его искренности к делу не относится. Я вынужден просить вашу честь сделать прокурору строгое предупреждение.

— Ходатайство удовлетворено, — заявил судья Пейдерсон. — Попрошу обвинителя держаться ближе к делу.

Шеннон продолжал допрос.

Показания Стинера были чрезвычайно существенны, так как они проливали свет на то, о чем хотел умолчать Каупервуд, а именно: что у него произошел крупный разговор с казначеем; что тот наотрез отказался дополнительно ссудить его деньгами; что Каупервуд накануне получения чека, а затем и в тот самый день говорил Стинеру о своем катастрофическом финансовом положении, предупреждая, что если Стинер не поддержит его трехсоттысячной ссудой, то ему грозит крах, и тогда они оба будут разорены. Далее Стинер заявил, что девятого октября утром (то есть в день получения чека) он дал Каупервуду письменное предписание воздержаться от приобретения сертификатов для амортизационного фонда. А Каупервуд, уже после их разговора, состоявшегося в конце того же дня, мошенническим путем получил чек на шестьдесят тысяч долларов от Альберта Стайерса — без его, Стинера, ведома. Когда же Стинер послал к нему Стайерса с требованием вернуть чек, Каупервуд отказался это сделать, несмотря на то, что на другой день, в пять часов пополудни, объявил о передаче дел под опеку. Сертификаты же, на приобретение которых был взят чек, так и не были переданы в амортизационный фонд. Все эти показания крайне не благоприятствовали Каупервуду.

Нечего и говорить, что перекрестный допрос неоднократно прерывался выкриками «возражаю!» или «изъять!» то со стороны Стеджера, то со стороны Шеннона. Бывали минуты, когда зал суда буквально гудел от пререканий этих двух джентльменов, и «его чести» то и дело приходилось стучать молотком по столу и грозить им штрафом за неуважение к суду. Такие вспышки негодования со стороны судьи Пейдерсона заставляли присяжных оживляться и с нескрываемым интересом прислушиваться к спору.

— Джентльмены, я призываю вас прекратить препирательства, в противном случае я буду вынужден наложить на вас обоих крупный штраф! Вы в суде, а не в пивной! Мистер Стеджер, предлагаю вам немедленно извиниться передо мною и вашим коллегой! Мистер Шеннон, прошу вас воздержаться от столь агрессивных методов. Ваше недопустимое поведение оскорбляет суд. Я вас предупреждаю в последний раз.

Оба юриста принесли свои извинения, как это полагается в таких случаях, но тут же взялись за прежнее.

— Что сказал вам Каупервуд, — обратился Шеннон к Стинеру после одного из таких бурных перерывов, — в тот день, девятого октября, когда он явился к вам и потребовал дополнительной ссуды в триста тысяч долларов? Повторите сказанное им возможно более точно, желательно — слово в слово.

— Я возражаю! — выкрикнул Стеджер. — Точные слова мистера Каупервуда запечатлены только в памяти мистера Стинера, а его память не может приниматься во внимание в данном случае. Свидетель все время пересказывал факты лишь в общих чертах.

Судья Пейдерсон хмуро усмехнулся.

— Ходатайство отклонено, — объявил он.

— Я требую занесения в протокол! — крикнул Стеджер.

— Насколько мне помнится, — отвечал Стинер, нервно барабаня пальцами по ручке кресла, — он сказал, что, если я не дам ему триста тысяч долларов, он обанкротится, а я стану нищим и угожу в тюрьму.

— Я возражаю! — пронзительно крикнул Стеджер, вскакивая с места. — Ваша честь, я возражаю против самого метода допроса, применяемого обвинением! Обвинитель поступает противозаконно и беспрецедентно, пытаясь извлечь из отнюдь не надежной памяти свидетеля показания, не имеющие ровно никакого отношения к фактам, интересующим суд; эти показания не могут ни подтвердить, ни опровергнуть, действительно ли мистер Каупервуд полагал, что он обанкротился, или нет. Мистер Стинер может привести свою версию этого разговора или какой-либо другой беседы, имевшей место в то время, а мистер Каупервуд — свою. Факт тот, что их версии полностью расходятся. Не понимаю, чего, собственно, хочет добиться мистер Шеннон столь странными методами, разве только повлиять на присяжных заседателей и внушить им доверие к заявлениям, которые угодно делать обвинителю, хотя он при всем желании не может подтвердить их фактами. Мне думается, ваша честь, вам следует предупредить свидетеля, что он должен показывать только то, что помнит в точности, а не то, что ему «как будто помнится». Я лично полагаю, что все показания свидетеля, сделанные им за последние пять минут, следует изъять из протокола.

— Ходатайство отклонено, — хладнокровно отозвался судья Пейдерсон, и Стеджер, произнесший эту тираду главным образом для того, чтобы ослабить впечатление, произведенное на присяжных показаниями Стинера, опустился на свое место.

Шеннон снова принялся за Стинера:

— Теперь я попрошу вас, мистер Стинер, рассказать суду, возможно более точно, что еще говорил вам тогда мистер Каупервуд. Едва ли он ограничился одним замечанием, что вы будете разорены и попадете в тюрьму. Неужели ничего другого при этом не было сказано?

— Насколько мне помнится, — отвечал Стинер, — он сказал еще, что шайка политических интриганов пытается застращать меня, что, если я не дам ему трехсот тысяч долларов, мы оба будем разорены и все равно семь бед — один ответ.

— Ага! — вскричал Шеннон. — Он так и сказал?

— Да, сэр, он так и сказал, — подтвердил Стинер.

— Но как он выразился? Не можете ли вы точно вспомнить его слова? — обрадовался Шеннон; он протянул руку к Стинеру, словно приглашая его неотчетливее вспомнить разговор, происшедший между ним и Каупервудом.

— Насколько я припоминаю, он именно так и сказал, — уклончиво отозвался Стинер. — Семь бед — один ответ.

— Совершенно верно! — воскликнул Шеннон и резко повернулся спиной к присяжным, чтобы бросить взгляд на Каупервуда. — Я так и предполагал!

— Низкопробная уловка, ваша честь! — закричал Стеджер, вскакивая с места. — Все это делается с целью повлиять на господ присяжных заседателей. Это фиглярство! Я просил бы вас сделать предупреждение представителю обвинения, просить его придерживаться фактов, если он таковыми располагает, и оставить эти актерские замашки!

В зале заулыбались. Заметив это, судья Пейдерсон сурово нахмурился.

— Вы вносите возражение, мистер Стеджер? — осведомился он.

— Да, конечно, ваша честь, — подтвердил неугомонный защитник.

— Ходатайство отклонено. И обвинитель и защитник вольны в своих словах.

Стеджер сам готов был улыбнуться, но не осмелился.

Каупервуд, боясь, что показания Стинера представили его в очень уж невыгодном свете, все же с жалостью смотрел на казначея. Какая бесхарактерность! Какое слабоволие! До чего довела их обоих его трусость!

Когда Шеннон, выудив у свидетеля эти неутешительные для Каупервуда сведения, кончил допрос, за Стинера принялся Стеджер, но ему удалось извлечь из казначея меньше, чем он рассчитывал. Стинер говорил сущую правду, а впечатление, производимое правдой, трудно ослабить каким-либо ловким трюком, хотя иногда это и удается. Стеджер кропотливо перебирал все детали взаимоотношений Стинера с Каупервудом, стараясь выставить обвиняемого бескорыстным посредником, а отнюдь не инициатором хитроумной и преступной авантюры. Задача, взятая им на себя, была нелегка. Стеджеру, однако, удалось произвести более или менее выгодное впечатление. И все же присяжные слушали его скептически. Быть может, думали они, несправедливо наказывать Каупервуда за то, что он с такою жадностью ухватился за представившуюся ему возможность быстрого обогащения, но, право же, не стоило и прятать под маской невинности столь явную человеческую алчность. Наконец оба — и прокурор и защитник — на время оставили в покое Стинера, и в качестве свидетеля был вызван Альберт Стайерс.

Стайерс остался все тем же худощавым, подвижным и располагающим к себе человеком, каким он был во время расцвета своей служебной карьеры; пожалуй, он казался только чуть-чуть бледнее, вот и все. Свое маленькое состояние он спас благодаря Каупервуду, который посоветовал ему довести до сведения «Ассоциации помощи городскому самоуправлению», что его поручители намереваются присвоить себе его залог, тогда как по закону он должен перейти к городу, если у властей имеются обоснованные претензии, каковых в данном случае не имелось. Неизменно бдительная ассоциация выпустила по этому поводу одно из своих многочисленных «заявлений», и Альберт с удовольствием наблюдал, как Стробик и другие немедленно пошли на попятный. Естественно, что Стайерс испытывал своего рода благодарность к Каупервуду, хотя однажды напрасно со слезами молил его о помощи. Он очень хотел сейчас быть ему полезным, но, как человек по натуре правдивый, не сумел в своих показаниях изложить ничего, кроме фактов, которые частично свидетельствовали в пользу Каупервуда, частично же против него.

Стайерс показал, что Каупервуд в тот день сообщил ему о приобретении сертификатов, потребовал причитающиеся за них деньги и добавил, что Стинер совершенно напрасно так напуган и еще, что ему, Стайерсу, не грозит никакая опасность. Далее Стайерс подтвердил правильность записей в предъявленных ему бухгалтерских книгах городского казначейства, а также соответствующих записей в книгах Каупервуда. Его показание, что Стинер был поражен, узнав о выдаче управляющим канцелярией чека, было против Каупервуда. Но тот надеялся, что ему удастся сгладить своими показаниями эффект этого сообщения.

До этого момента и Стеджер и Каупервуд считали, что все складывается для них более или менее благоприятно и ничего не будет удивительного, если они выиграют процесс.

Глава 42

Разбирательство продолжалось. Один за другим выступали свидетели обвинения, пока, наконец, Шеннон не уверился в том, что в достаточной мере изобличил Каупервуда, после чего объявил свою миссию временно законченной. Тогда с места поднялся Стеджер и начал препираться с судьей, требуя прекращения дела ввиду отсутствия таких-то и таких-то улик, подтверждающих состав преступления. Но Пейдерсон упорно стоял на своем. Он слишком хорошо знал, какое значение придают этому делу в политических кругах Филадельфии.

— Я считаю, мистер Стеджер, что это не подлежит рассмотрению, — усталым голосом произнес он, выслушав пространную тираду защитника. — Традиции городской администрации мне известны, и предъявленное здесь обвинение к ним никакого отношения не имеет. Вам следует адресоваться к присяжным, а не ко мне. Я сейчас вникать в эти подробности не могу. За вами остается право возобновить ходатайство к концу рассмотрения дела. Ходатайство отклонено.

Окружной прокурор Шеннон, слушавший с глубоким вниманием, опустился на свое место. Убедившись, что никакими хитроумными доводами судью не проймешь, Стеджер подошел к Каупервуду, который только улыбнулся его неудаче.

— Нам, очевидно, остается возложить все надежды на присяжных! — сказал Стеджер.

— Я в этом не сомневался, — отвечал Каупервуд.

Тогда Стеджер обратился с речью к присяжным; вкратце изложив им свою точку зрения на дело, он перешел к выводам из свидетельских показаний.

— Собственно говоря, джентльмены, особой разницы между показаниями свидетелей обвинения и свидетелей защиты быть не может. Мы не собираемся оспаривать ни того, что мистер Каупервуд получил от мистера Стинера чек на шестьдесят тысяч долларов, ни того, что он не сдал в амортизационный фонд сертификатов городского займа на означенную сумму (кстати, законно им полученную за посредничество), хотя он, по утверждению обвинителя, был обязан это сделать. Но мы, со своей стороны, утверждаем и сумеем, бесспорно, доказать, что как агент городского казначейства, свыше четырех лет находившийся в деловых отношениях с городским самоуправлением, он был вправе, согласно своей договоренности с казначеем, производить любые расчеты, а равно и сдачу сертификатов в амортизационный фонд первого числа следующего месяца, то есть ближайшего первого числа после той или иной сделки. В подтверждение наших слов мы можем назвать ряд коммерсантов и банкиров, которые в прошлом вели дела с городским казначейством на основе точно такой же договоренности. Обвинитель хочет внушить вам, во-первых, будто мистер Каупервуд, получая этот чек, уже знал о предстоящем ему банкротстве, во-вторых, будто он, вопреки его утверждению, вовсе не покупал сертификатов для передачи их в амортизационный фонд, и, наконец, будто, зная о своем предстоящем банкротстве и невозможности сдать по назначению сертификаты займа, он все же спокойно отправился к мистеру Альберту Стайерсу, управляющему канцелярией мистера Стинера, и, заявив ему, что приобрел для города такое-то количество сертификатов, обманным путем получил чек.

Я не собираюсь, джентльмены, затевать излишние словопрения по этому вопросу; свидетельские показания сейчас с достаточной ясностью осветят факты. Мы предоставим слово целому ряду свидетелей и очень просим вас выслушать их со вниманием. Покорнейше прошу вас также учесть следующее: ни от одного из свидетелей, если не считать мистера Джорджа Стинера, мы не слышали даже косвенного подтверждения того, что мистер Каупервуд в момент своего визита к городскому казначею знал о грозящем ему банкротстве или что он будто бы вовсе не покупал пресловутых сертификатов, равно как и того, что он будто бы не имел права держать их у себя с тем, чтобы сдать в амортизационный фонд лишь к первому числу следующего месяца, то есть в срок, когда обычно подводился баланс его расчетов с городским казначейством. Мистер Стинер, бывший городской казначей, может, конечно, утверждать, что ему угодно. Мистер Каупервуд, со своей стороны, будет утверждать обратное. Вам, джентльмены, предстоит рассудить, кто из них внушает больше доверия: Джордж Стинер — бывший городской казначей, некогда состоявший в деловом товариществе с моим подзащитным и теперь ополчившийся на человека, чей неустанный и многолетний труд обогатил его, только потому, что чикагский пожар вызвал на бирже панику и финансовые потрясения; или мистер Фрэнк Каупервуд, видный банкир и финансист, который сделал все от него зависевшее, чтобы собственными силами противостоять буре, который с пунктуальной точностью соблюдал свое соглашение с городом и до последнего момента прилагал все усилия, чтобы преодолеть денежные затруднения, навлеченные на него пожаром и паникой. Не далее как вчера мистер Каупервуд предложил городу возместить всю свою задолженность (хотя фактически он не единственный должник) и в самом скором времени — если только ему позволят не закрывать свою контору — вернуть все до единого доллара, включая те пятьсот тысяч, о которых здесь шла речь, и таким образом доказать не на словах, а на деле, что ни у кого нет и не было никаких оснований подозревать его в нечестных намерениях. Как вы, вероятно, уже догадываетесь, джентльмены, город не соблаговолил принять его предложение; позднее я возьму на себя смелость объяснить, почему именно. Пока же мы продолжим допрос свидетелей. А я от имени защиты вторично попрошу вас внимательно выслушать их показания. Вникните в то, что будет говорить мистер Дэвисон, когда он выступит здесь в качестве свидетеля. С не меньшей тщательностью взвесьте показания мистера Каупервуда и всех прочих. Тогда вам нетрудно будет составить на этот счет свое собственное мнение и решить, имеются ли достаточные основания для этого судебного преследования! Я лично таковых не вижу. Разрешите выразить вам признательность, джентльмены, за внимание, с которым вы меня выслушали.

Затем Стеджер вызвал Артура Райверса, который должен был засвидетельствовать, что во время паники на бирже он, как агент Каупервуда, скупал большими партиями облигации городского займа в целях поддержания их курса. Вслед за ним братья Каупервуда, Эдвард и Джозеф, показали, что ими были получены инструкции от Райверса покупать и продавать вышеупомянутые облигации, но главным образом — покупать.

Следующим свидетелем был мистер Дэвисон, председатель правления Джирардского национального банка, крупный мужчина, не столько полный, сколько широкий и тяжеловесный Грудь и плечи у него были могучие, волосы белокурые, голова большая, с крутым, широким лбом умного и здравомыслящего человека. Толстый, чуть приплюснутый нос придавал его лицу выражение силы, губы у него были тонкие, плотно сжатые и прямые. В холодных голубых глазах мистера Дэвисона иногда мелькали искорки скептического юмора; вообще говоря, это был доброжелательный, живой, миролюбивый человек, хотя внешность его скорее свидетельствовала об обратном. С первых же его слов стало ясно, что он привык считаться лишь с непреложными фактами финансовой жизни и по самому складу своего характера тяготел к Фрэнку Алджернону Каупервуду, хотя тот как личность и не восхищал его. По неторопливым, исполненным сознания собственного достоинства движениям было видно, что он считает все эти судебные процедуры чем-то вздорным, ненужным, посягающим на достоинство подлинного финансиста, короче говоря — докучливой чепухой. На сонного пристава Спаркхивера, подавшего ему Библию для присяги, он обратил так же мало внимания, как если бы это был деревянный чурбан. Присяга в его представлении была чистой формальностью. Иногда говорить правду выгодно, иногда нет. Свои показания он давал непринужденно и просто.

Мистера Фрэнка Алджернона Каупервуда он знает без малого десять лет. Почти все это время он вел дела либо с ним самим, либо через него с другими лицами. О взаимоотношениях мистера Каупервуда с мистером Стинером ему ничего не известно, с последним он даже не знаком. Что касается чека на шестьдесят тысяч долларов — да, он его видел. Чек этот был передан его банку десятого октября вместе с другими ценными бумагами в обеспечение кредита, который был превышен банкирской конторой «Каупервуд и К°». Эта сумма была занесена в кредит банкирской конторы «Каупервуд и К°», а банк, со своей стороны, реализовал чек через расчетную палату. После этого никаких сумм, превышающих кредиты мистера Каупервуда, из банка взято не было, и счет этого финансиста был, таким образом, сбалансирован.

Между тем мистер Каупервуд мог бы получить в банке весьма значительные суммы, и никто не заподозрил бы его в неблаговидных действиях. Он, Дэвисон, понятия не имел, что Каупервуду грозит банкротство, и никогда бы не предположил, что это может случиться так внезапно. Каупервуд неоднократно превышал свой кредит в Джирардском национальном банке, что всегда считалось самым обыденным явлением. Такое превышение кредита давало Каупервуду возможность активно использовать свои ресурсы, а в финансовом мире это называется умелым ведением дел. Превышая кредит, он всегда обеспечивал эти суммы и обычно присылал в банк целые пачки ценных бумаг и чеков, которые затем так или иначе использовались. Счет мистера Каупервуда в банке был самый крупный и самый активный, добавил мистер Дэвисон. К моменту банкротства мистера Каупервуда в Джирардском национальном банке находилось на девяносто с лишним тысяч долларов облигаций городского займа, присланных туда мистером Каупервудом в качестве обеспечения.

Во время перекрестного допроса Шеннон, стремясь произвести надлежащее впечатление на присяжных, допытывался, нет ли у мистера Дэвисона каких-либо скрытых причин быть расположенным к Каупервуду. Но из этой затеи ничего не вышло. Стеджер брал слово вслед за ним и делал все от него зависевшее, чтобы благоприятные для Каупервуда показания мистера Дэвисона запечатлелись в умах присяжных; для этой цели он заставлял президента банка снова и снова повторять сказанное. Шеннон, конечно, протестовал, но тщетно. Стеджеру удалось добиться своего.

Наконец защитник предоставил слово Каупервуду; как только эта фамилия была произнесена, все насторожились.

Каупервуд бодрым, быстрым шагом вышел вперед. Он был спокоен и уверен в себе; сейчас решалась вся его жизнь, которую он так высоко ценил. Ни юристы, ни присяжные, ни эта марионетка — судья, ни козни судьбы не потрясли его, не смирили, не подорвали его сил. Сейчас он вдруг понял, что представляют собой эти присяжные. Он хотел помочь своему защитнику запутать Шеннона, смешать все его карты, но разум приказывал ему оперировать только неопровержимыми фактами или тем, что можно выдать за таковые. Он был уверен, что как финансист он поступил правильно. Жизнь — война, и в особенности жизнь финансиста; стратегия — ее закон, ее краеугольный камень, ее необходимость. Зачем же тревожиться из-за жалких душонок, неспособных это понять? Чтобы помочь Стеджеру и воздействовать на присяжных, он рассказал всю свою историю, которую представил в наиболее разумном и благоприятном для него освещении. Во-первых, он не по своей инициативе пошел к мистеру Стинеру, а только откликнулся на его приглашение. Во-вторых, он ни к чему не принуждал мистера Стинера. Он только обрисовал ему и его друзьям некоторые финансовые возможности, и те с благодарностью за них ухватились. (Шеннон в это время еще не сумел дознаться, как хитро были организованы конно-железнодорожные компании Каупервуда; фокус же здесь заключался в том, что этот хитрец все время оставлял за собой возможность «вытряхнуть» своих компаньонов, да так, чтобы те и пикнуть не успели. Потому-то Каупервуд и имел сейчас смелость распространяться о «блестящих возможностях», предоставленных им Стинеру. Шеннон не мог его изобличить, ибо, так же как и Стеджер, не был финансистом. Им оставалось только верить Каупервуду на слово, хотя Шеннон и не был расположен это делать.)

— Как могу я нести ответственность за обычаи, укоренившиеся в казначействе? — заявил Каупервуд. — Я в конце концов только банкир и маклер.

Глядя на него, присяжные верили всему, но только не версии с чеком на шестьдесят тысяч долларов, хотя и по атому пункту Каупервуд привел достаточно правдоподобное объяснение. В те дни, когда он еще бывал у Стинера, ему и в голову не приходила мысль о банкротстве. Правда, он просил Стинера одолжить ему денег, но — принимая во внимание масштаб их дел — не такую уж большую сумму, всего полтораста тысяч долларов. Стинер, по справедливости, мог бы подтвердить, что он, Каупервуд, не обнаруживал тогда ни малейшей тревоги. Казначей был для него лишь одним из источников, откуда он черпал средства. В то время у него существовало еще и множество других. Он никогда не прибегал к столь сильным выражениям, как показал Стинер, и вовсе не так уж настаивал на этой ссуде, хотя и объяснил Стинеру, что тот совершает ошибку, поддаваясь панике и отказывая ему в дальнейшем кредите. Этот источник получения средств был для него наиболее доступным и-удобным, но не единственным. Он имел все основания полагать, что его друзья из числа крупных финансистов в случае надобности расширят ему кредит, благодаря чему он успеет привести свои дела в порядок и будет продолжать работу, а тем временем буря уляжется. Он говорил Стинеру, что в первый день паники скупил на бирже значительное количество облигаций городского займа с целью поддержать их курс и что ему причитается с городского казначейства шестьдесят тысяч долларов. Стинер не возражал. Не исключено, конечно, что казначей был расстроен и недостаточно вслушался в его слова. Вслед за тем, к вящему его, Каупервуда, удивлению, на крупнейшие банкирские дома был произведен нажим — кем и в силу каких причин, он не знает, — принудивший их обойтись с ним весьма жестоко. Этот нажим, еще усилившийся на следующий день, заставил его закрыть контору, хотя он до последней минуты не верил, что это возможно. Чек на шестьдесят тысяч долларов попал к нему в руки по случайному стечению обстоятельств. Деньги ему были нужны — этого он не отрицает, — упомянутая сумма причиталась ему на законном основании, а все его служащие были в этот день очень заняты. Он попросил выписать ему чек и захватил его с собою просто ради экономии времени. Стинер прекрасно знал, что, откажись он выдать этот чек, Каупервуд взыскал бы деньги в судебном порядке. Что же касается несдачи приобретенных им сертификатов в амортизационный фонд, то это момент чисто технический, он лично в технику дел никогда не вникал. Такими делами ведал его бухгалтер, мистер Стэпли. Он, Каупервуд, даже не знал, что сертификаты не сданы по назначению. (Явная ложь: что-что, а уж это он знал!) Джирардскому национальному банку пресловутый чек был передан по чистой случайности. Сложись обстоятельства по-другому, он мог с таким же успехом попасть в какой-нибудь другой банк.

В этом тоне Каупервуд и продолжал свои показания; на все хитроумные вопросы Стеджера и Шеннона он отвечал с такой располагающей откровенностью, так серьезно, деловито и внимательно относясь к судебной процедуре, что можно было поклясться: этот человек — олицетворение так называемой коммерческой чести. По правде говоря, он и в самом деле верил, что все им содеянное, все, что он сейчас изложил суду, согласуется с законом и оправдано необходимостью. Он старался изобразить присяжным дело так, как оно представлялось ему, чтобы каждый из них мог поставить себя на его место и понять его побуждения.

Наконец он кончил, и надо заметить, что присяжные весьма разноречиво отнеслись как к его показаниям, так и к нему самому. Первый по жребию присяжный, Филипп Молтри, решил, что Каупервуд лжет. Он не представлял себе, чтобы человек мог не знать о предстоящем ему вскоре банкротстве. Разумеется, он знал! Да и вообще все его махинации в компании со Стинером так или иначе заслуживали наказания; в продолжение всей речи Каупервуда Молтри только и думал о том, как он в совещательной комнате произнесет: «Да, виновен!» Для этого он и обдумывал доводы, которые должны будут убедить других в виновности Каупервуда. Напротив, второй присяжный, Саймон Гласберг, текстильный фабрикант, полагал, что все поступки Каупервуда вполне правомерны, и решил голосовать за оправдательный вердикт. Безупречным он Каупервуда не считал, но и не считал его заслуживающим наказания. Третий присяжный, архитектор Флетчер Нортон, полагал, что Каупервуд виновен, но вместе с тем находил, что такого одаренного человека не стоит сажать в тюрьму. Четвертый, Чарлз Хиллеген, подрядчик ирландского происхождения, человек религиозного склада, считал, что Каупервуд виновен и должен понести наказание. Пятый, Филипп Лукаш, торговец углем, держался того же мнения. Шестой присяжный, Бенджамин Фрейзер, специалист по горному делу, слушая Каупервуда, не пришел ни к каким определенным выводам. Седьмой, Дж. Бриджес, биржевой маклер, имевший контору на Третьей улице, человек ограниченный и узкопрактический, считал Каупервуда опасным воротилой, безусловно виновным и заслуживающим наказания. Он твердо решил голосовать за обвинительный вердикт. Восьмой, Гай Трипп, управляющий небольшой пароходной компанией, колебался. Девятый, Джозеф Тисдейл, в прошлом фабрикант клея, думал, что Каупервуд, пожалуй, и виновен, но в глубине души не считал его действия преступными, — обстоятельства сложились так, что ничего другого не оставалось. Тисдейл решил голосовать за оправдание. Десятый присяжный, Ричард Марш, склонный к сентиментальности, владелец цветочного магазина, тоже сочувствовал Каупервуду. Одиннадцатый, Ричард Уэббер, бакалейщик, мелкая сошка в коммерческом мире, зато ражий детина, был против Каупервуда. Он считал его виновным. И наконец, двенадцатый, Уошингтон Томас, владелец мучного лабаза, полагая Каупервуда виновным, все же считал, что после приговора ему следовало бы ходатайствовать о помиловании. Людей надо исправлять — таков был его девиз.

Вот какую позицию занимали присяжные, когда Каупервуд кончил говорить и сел, раздумывая о том, произвели ли его показания хоть сколько-нибудь благоприятное впечатление.

Глава 43

Поскольку адвокату первому предоставляется право обратиться с речью к присяжным, то Стеджер, учтиво поклонившись своему коллеге, выступил вперед. Опершись руками о барьер, за которым сидели присяжные, он начал говорить спокойно, скромно и убедительно.

— Господа присяжные заседатели! Мой подзащитный, мистер Фрэнк Алджернон Каупервуд, известный в нашем городе банкир и финансист, чья контора находится на Третьей улице, обвиняется штатом Пенсильвания, представленным здесь окружным прокурором, в получении из казначейства города Филадельфии обманным путем шестидесяти тысяч долларов в виде чека от девятого октября тысяча восемьсот семьдесят первого года, выписанного на его имя неким Альбертом Стайерсом, управляющим канцелярией и главным бухгалтером тогдашнего казначея. Итак, господа, каковы же факты? Вы слышали показания ряда свидетелей и знаете в общих чертах всю историю. Возьмем для начала показания Джорджа Стинера. Он заявил, что в тысяча восемьсот шестьдесят шестом году ему был необходим человек — банкир идя маклер, — который мог бы посоветовать, как поднять до паритета городской заем, котировавшийся в то время очень низко, и не только посоветовать, но и провести эту операцию в жизнь. Мистер Стинер в ту пору мало что смыслил в финансах. Мистер Каупервуд был энергичным молодым человеком и пользовался репутацией на редкость искусного биржевого маклера. Он немедленно изыскал возможность, не только абстрактную, но и практическую, повысить котировку городского займа. Мистер Каупервуд и мистер Стинер тогда же вошли а соглашение — подробности вы слышали из уст самого Стинера, — на основании которого крупный пакет облигаций городского займа был вручен мистером Стинером для реализации моему подзащитному, и тот благодаря умелому маневрированию, попеременно то покупая, то продавая облигации, — останавливаться на этом особо не стоит, замечу только, что такие операции часто и вполне легально производятся в финансовом мире, — поднял заем до паритета и, как показали свидетели, годами поддерживал его курс.

Так что же теперь случилось, джентльмены, какие такие обстоятельства заставили мистера Стинера явиться в зал суда и выдвинуть против своего давнишнего агента и маклера, обвинение в хищении и растрате? Что заставило его утверждать, будто тот злонамеренно присвоил шестьдесят тысяч долларов из средств городского казначейства? Как это понимать? Может быть, мистер Каупервуд в неурочное время, с преступными намерениями, без ведома мистера Стинера и его помощников забрался в казначейство и унес оттуда шестьдесят тысяч долларов городских денег? Ничего подобного! Обвинение, как вы слышали из уст окружного прокурора, гласит, что мистер Каупервуд явился к казначею среди бела дня, между четырьмя и пятью часами, за день до того, как он объявил себя неплатежеспособным, и просидел с мистером Стинером в его кабинете около получаса. Затем он вышел оттуда, сообщил мистеру Альберту Стайерсу, что приобрел на шестьдесят тысяч долларов облигаций городского займа для амортизационного фонда, за каковые ему еще не было уплачено, попросил кредитовать эти шестьдесят тысяч в отчетности казначейства, ему же выдать чек на означенную сумму; чек был ему вручен, и он удалился. Что тут особенного, джентльмены? Или необычного? Отрицал ли кто-нибудь из свидетелей, что мистер Каупервуд был агентом города именно по такого рода сделкам? Усомнился ли кто-нибудь в том, что мистер Каупервуд действительно приобрел эти облигации городского займа?

Почему же в таком случае мистер Стинер обвиняет мистера Каупервуда в мошенническом присвоении и преступной растрате шестидесяти тысяч долларов, выданных ему за облигации, которые он имел право купить и которые — чего никто не оспаривает, — он действительно купил? Вот тут-то собака и зарыта, — сейчас вы все поймете, господа присяжные заседатели! Мой подзащитный затребовал чек, взял его и положил деньги в банк на свое имя, не потрудившись — как утверждает обвинение — передать в амортизационный фонд те облигации, в оплату которых был выдан упомянутый чек. Не сделав этого своевременно и будучи вынужден под давлением финансовых событий прекратить платежи, он тем самым — так явствует из обвинения, а также из высказываний встревоженных лидеров республиканской партии — сделался растратчиком, вором, чем хотите, проще же говоря — козлом отпущения, отвлекающим общественное мнение от Джорджа Стинера и вожаков республиканской партии.

Здесь мистер Стеджер дал смелую, более того, вызывающую характеристику политического положения, сложившегося после чикагского пожара и вызванной им паники, причем Каупервуд у него выглядел несправедливо оклеветанным человеком, которого политические заправилы Филадельфии до пожара ценили очень высоко, но впоследствии, опасаясь провала на выборах, избрали козлом отпущения.

На это у Стеджера ушло с полчаса времени. Затем, отметив, что Стинер — прихвостень и в то же время ширма для политических воротил — был использован ими в качестве слепого орудия для осуществления финансовых замыслов, с которыми им нежелательно было связывать свои имена, он продолжал:

— Теперь, после всего мною сказанного, вдумайтесь, господа присяжные, до чего смехотворно все это обвинение! До чего оно нелепо! Фрэнк Каупервуд в течение многих лет действовал как агент города в такого рода делах. В своих действиях он руководствовался определенными условиями, принятыми им вместе с мистером Стинером и, очевидно, с благословения вышестоящих лиц, ибо эти условия и правила применялись и прежними деятелями городской администрации задолго до появления на сцене мистера Стинера в качестве городского казначея. Согласно одному из таких правил, Каупервуд был обязан подводить баланс всем своим сделкам и отчитываться в них к первому числу каждого следующего месяца. Это значит, что он не должен был ни уплачивать городскому казначею какие-либо суммы, ни передавать ему какие-либо чеки, ни сдавать деньги или сертификаты в амортизационный фонд до первого числа следующего месяца, потому что — прошу вашего внимания, господа присяжные, это чрезвычайно важно! — потому что сделки, связанные с городским займом, как и все прочие, которые он заключал для городского казначейства, были так многочисленны, так молниеносны, так непосредственны, что для их проведения необходима была гибкая, не связывающая рук система расчетов, в противном случае они вообще были бы неосуществимы. Без такой системы мистер Каупервуд не мог бы удовлетворительно выполнять поручения мистера Стинера или других лиц, причастных к казначейству. Ведение постоянной отчетности было бы до крайности затруднено и для мистера Каупервуда и для городского казначея. Мистер Стинер сам признал это в своих показаниях. Альберт Стайерс это подтвердил. Итак, что же дальше? Дальше я скажу следующее. Какой же суд может предположить, какой здравомыслящий человек может поверить, чтобы при таком положении вещей мистер Каупервуд сам возился со всеми этими вкладами в различные банки, в амортизационный фонд и в городскую кассу или же напоминал своему главному бухгалтеру: «Послушайте, Стэпли, вот чек на шестьдесят тысяч долларов, позаботьтесь сегодня же передать в амортизационный фонд сертификаты городского займа на эту сумму». Нелепейшее предположение! Разумеется, у мистера Каупервуда, как и у всякого делового человека, была своя система. Когда наступал срок, определенные чеки и сертификаты автоматически передавались куда следует. Мистер Каупервуд, вручив чек своему главному бухгалтеру, больше о нем и не вспоминал. Можно ли себе представить, чтобы банковский деятель такого масштаба поступал иначе?

Мистер Стеджер перевел дыхание и сделал паузу, ожидая вопросов, но, поскольку таковые не последовали, удовлетворенно продолжал:

— Правда, на это можно возразить, что, мол, мистер Каупервуд знал о предстоящем ему банкротстве. Но мистер Каупервуд утверждает, что он об этом не подозревал. Сейчас только он свидетельствовал, что лишь в последнюю минуту узнал о том, как обернулись события. В таком случае, кто же мог отказать ему в выдаче чека, на который он имел законное право? Но я знаю, в чем тут дело. И думаю, что смогу все объяснить вам, если вы соблаговолите меня выслушать.

Стеджер сделал попытку воздействовать на присяжных с другой позиции.

— Все очень просто; мистер Джордж Стинер, напуганный пожаром и последовавшей за ним паникой, — и, может быть, именно потому, что мистер Каупервуд советовал ему не пугаться событий, происходивших на филадельфийской бирже, — вообразил, будто мистеру Каупервуду грозит банкротство. А так как у мистера Стинера в банкирской конторе Каупервуда была депонирована значительная сумма на очень низких процентах, то он решил не давать мистеру Каупервуду больше денег — даже тех, которые причитались ему за услуги и не имели ровно никакого отношения к суммам, взятым им взаймы из расчета двух с половиной процентов. Нелепейшее поведение! Но объяснялось оно тем, что мистер Джордж Стинер после пожара и паники, вначале никак не повлиявших на платежеспособность мистера Каупервуда, буквально дрожал за собственную шкуру, и если он решил не давать Фрэнку Каупервуду даже тех денег, которые тому причитались по праву, то лишь оттого, что сам он, Стинер, в своекорыстных интересах незаконно пользовался городскими средствами (правда, при посредстве мистера Каупервуда как маклера) и теперь боялся разоблачения и наказания. Разрешите спросить вас, господа присяжные, была ли хоть крупица благоразумия в таком решении мистера Стинера? И как вы себе это решение объясняете? Состоял ли еще мистер Каупервуд агентом города, когда он приобрел сертификаты займа, о которых здесь говорилось? Разумеется, состоял. А в таком случае, имел ли он право на этот чек в шестьдесят тысяч долларов? Найдется ли здесь хоть один человек, который решится это право оспаривать? Тогда что же значат все эти сомнения в его правах и в его честности? Откуда вообще могли возникнуть подобные разговоры? Я сейчас вам отвечу. Они могли возникнуть лишь в силу одной причины, а именно: ввиду желания местных политических деятелей снять подозрение с республиканской партии и свалить вину на кого-нибудь другого.

Вам может показаться, господа присяжные, что я слишком далеко зашел в своих поисках подоплеки этого, мягко выражаясь, странного решения обвинить мистера Каупервуда, агента городского казначейства, в том, что он потребовал и получил законно причитавшиеся ему деньги. Но учтите положение, в котором оказалась тогда республиканская партия. Учтите, что это произошло накануне выборов и что всякое разоблачение подробностей столь крупной растраты городских средств чрезвычайно неблагоприятно отразилось бы на исходе голосования. Республиканской партии предстояло провести своих ставленников на посты казначея и окружного прокурора. Надо сказать, что среди ее лидеров укоренилась традиция давать городским казначеям и их присным возможность наживаться путем выдачи из средств города ссуд на очень низких процентах. Жалованье им полагалось небольшое, а следовательно, надо было выискивать средства для приличного существования. Можно ли считать мистера Стинера ответственным за этот обычай давать взаймы деньги, принадлежащие городу? Ни в какой мере. Ответствен ли за него мистер Каупервуд? Ни в какой мере. Эта практика установилась задолго до того, как мистер Каупервуд и мистер Стинер появились на сцене. Почему же теперь поднялась вся эта шумиха? Да потому, что и Стинер и лидеры республиканской партии убоялись разоблачения перед выборами. Ни одного городского казначея еще ни разу не выводили на чистую воду. Разоблачение бесчестных методов, которыми пользовался мистер Стинер, для широкой публики явилось бы ошеломляющей новостью. Чикагский пожар и сопровождавшая его биржевая паника грозили подорвать устойчивость и кредитоспособность многих финансовых учреждений нашего города, в том числе и конторы мистера Каупервуда. Перед многими финансистами встала опасность банкротства, следовательно, мог обанкротиться и Фрэнк Каупервуд. А обанкротившись, он задолжал бы городу Филадельфии пятьсот тысяч долларов, полученных взаймы от городского казначея на очень льготных условиях, — из расчета двух с половиной процентов. Может быть, это невыгодно характеризует мистера Каупервуда? Может быть, он сам пошел к городскому казначею и просил ссудить его деньгами из расчета двух с половиной процентов? Но даже если и так — что в этом преступного с деловой точки зрения? Разве каждому не дано право занимать деньги где угодно и на каких угодно процентах? Разве мистера Стинера принуждали давать деньги мистеру Каупервуду? Мистер Стинер показал сегодня, что он первый пригласил к себе мистера Каупервуда. Откуда же, скажите на милость, взялось это дикое обвинение в хищении, в растрате, в присвоении собственности доверителя и так далее и тому подобное?

А вот откуда. Еще раз, господа присяжные, прошу вашего внимания. Лицам, стоявшим за спиной мистера Стинера, лицам, руководившим его действиями, для спасения своей политической репутации понадобился козел отпущения — а под руку им попался именно Фрэнк Алджернон Каупервуд. Вот и все. Никакой другой причины нет, не было и не могло быть. Если мистер Каупервуд в ту тяжкую минуту нуждался в деньгах, чтобы преодолеть трудности, то в их интересах было выплатить ему ссуду и предать все дело забвению. Это было бы, конечно, незаконно — так же незаконно, как и многое другое, что делалось ими, — зато куда более безопасно. Но страх, господа присяжные, страх, малодушие и неспособность взглянуть в лицо кризису помешали им так поступить. Они боялись оказать доверие человеку, который до сих пор никогда этим доверием не злоупотреблял, человеку, чья преданность и исключительная финансовая одаренность приносили немало выгоды им и городскому самоуправлению. У бывшего городского казначея не хватило мужества остаться верным своему соратнику и пренебречь слухами о его возможном банкротстве, он предпочел — чего он сам не отрицает, — спасая свою шкуру, потребовать от мистера Каупервуда возврата пятисот тысяч долларов или большей части этой суммы, фактически использованной мистером Каупервудом для его же, Стинера, выгоды, и вдобавок еще отказался возместить деньги, которые мой подзащитный, действуя согласно договоренности, израсходовал на покупку облигаций. Является ли хоть одна из сделок, совершенных мистером Каупервудом, противозаконной? Нет, не является. Был ли мистеру Каупервуду своевременно предъявлен иск на эти пятьсот тысяч долларов, которые он теперь вряд ли сможет возвратить городу из-за своего банкротства? Ничуть не бывало. Все дело в том, что Джорджа Стинера охватил бессмысленный панический страх, а лидеры республиканской партии, прознав о дефиците в казначействе, пожелали выгородить казначея и свалить ответственность на человека, не состоящего в ее рядах. Вы слышали, что показал сегодня мистер Каупервуд: ведь он и пошел-то к мистеру Стинеру как раз с тем, чтобы предотвратить подобную возможность. И именно после сделанного им предостережения мистер Стинер разволновался, утратил всякое самообладание и потребовал, чтобы мой подзащитный вернул деньги — все пятьсот тысяч долларов, которые казначей ссудил ему из расчета двух с половиной процентов. Ну разве же с финансовой точки зрения это не отъявленная глупость? Нечего сказать, подходящий момент, чтобы требовать погашения совершенно законной ссуды!

Однако я возвращаюсь к пресловутой истории с чеком на шестьдесят тысяч долларов. Мистер Стинер свидетельствовал здесь, что когда мистер Каупервуд накануне банкротства явился к нему, он наотрез отказался ссудить его деньгами, и тогда мистер Каупервуд будто бы без его ведома и согласия уговорил управляющего и главного бухгалтера казначейства Альберта Стайерса выписать ему чек на шестьдесят тысяч долларов, на который мой подзащитный якобы не имел права, а потому Стинер, знай он об этом, никогда бы не разрешил ему выдать этот чек.

Какой вздор! Как мог Стинер об этом не знать! Бухгалтерские книги были у него в казначействе, и он мог в любую минуту заглянуть в них. Мистер Стайерс на другое утро первым делом доложил ему об этом чеке. А мистер Каупервуд забыл уже и думать о нем, так как имел право на эти деньги и без всякого труда получил бы в любом суде исполнительный лист на эту сумму, независимо от своего банкротства. Утверждение мистера Стинера, что он задержал бы выдачу чека, попросту смехотворно. Эта мысль, несомненно, пришла ему в голову лишь на другой день, после разговора с его политическими единомышленниками, когда было решено любой ценой, любыми путями и средствами отвести подозрение от деятелей республиканской партии. Вот и вся предыстория этого дела. И вы можете быть уверены, что это прекрасно понимают те, кто так старается добиться обвинительного приговора для мистера Каупервуда.

Стеджер сделал паузу и многозначительно взглянул на Шеннона.

— Господа присяжные заседатели! — произнес он в заключение спокойным и проникновенным голосом. — Когда вы приступите к обсуждению этого дела в совещательной комнате, вы убедитесь, что и хищение, и растрата, и незаконное присвоение чека на шестьдесят тысяч долларов, то есть все пункты обвинения, свидетельствуют лишь о настойчивом стремлении окружного прокурора создать видимость преступления и являются просто-напросто плодом взбудораженной фантазии трусливых политиканов, спасающих за счет мистера Каупервуда собственную шкуру, иными словами — выдумкой бесчестных людей, которые преследуют только одну цель: выйти сухими из воды. Они боятся, как бы у членов республиканской партии в Пенсильвании не создалось слишком уж нелестное мнение о партийной верхушке и ее хозяйничании у нас в Филадельфии. Они стремятся по мере сил выгородить Джорджа Стинера и всю его вину свалить на моего подзащитного. Но этого не должно быть и не будет! Как честные и мыслящие люди, вы не допустите такого исхода дела. Посему я со спокойной душой заканчиваю свою речь!

Стеджер порывисто отвернулся от присяжных и мат правился к своему месту рядом с Каупервудом. Тут поднялся Шеннон — молодой, спокойный, энергичный и напористый.

По правде говоря, Шеннон не расходился со Стеджером в мнении о Каупервуде и не осуждал его за методы, к которым тот прибегал, чтобы «сделать деньги». Более того, Шеннон думал, что на месте Каупервуда поступил бы точно так же. Но он был только что избран окружным прокурором. Ему нужно было показать себя и вдобавок угодить своим хозяевам, то есть лидерам республиканской партии, считавшим, что при данном положении вещей Каупервуд должен быть осужден. Поэтому Шеннон крепко оперся руками о барьер, пристально посмотрел на присяжных, и, мысленно наметив несколько исходных положений, начал:

— Господа присяжные заседатели! Мне кажется, что если все мы вдумчиво отнесемся к тому, что здесь сегодня выяснилось, то нам уже нетрудно будет прийти к определенному и, я бы сказал, исчерпывающе правильному заключению, — надо только добросовестно разобраться в фактах. Подсудимый мистер Каупервуд, как я уже говорил, обвиняется в хищении, в присвоении собственности доверителя, в растрате и дополнительно — в растрате шестидесяти тысяч долларов, полученных им по чеку, который был выдан девятого октября тысяча восемьсот семьдесят первого года «Фрэнку А.Каупервуду и компания» управляющим канцелярией городского казначея от имени последнего, но за своей подписью. Мистер Каупервуд утверждает, что в этот момент он был не только вполне платежеспособен, но что он действительно приобрел сертификаты городского займа на шестьдесят тысяч долларов и депонировал их или собирался в ближайшее время депонировать в амортизационном фонде города, что явилось бы завершением обычной сделки, то есть приобретения на бирже «Фрэнком А.Каупервудом и компания» по доверенности города определенного количества облигаций городского займа с передачей их в амортизационный фонд и немедленным возмещением понесенных расходов. Теперь, джентльмены, попробуем разобраться, как все это обстояло на деле. Действительно ли «Фрэнк А.Каупервуд и компания», — кстати, никакой «компании», как вы могли сегодня убедиться, нет, есть только Фрэнк А.Каупервуд, — так вот, действительно ли упомянутый Фрэнк А.Каупервуд имел право на этот чек? Иными словами, являлся ли он в тот момент уполномоченным города или не являлся? Был ли он платежеспособен? Далее: знал ли он, что ему угрожает банкротство, и не ухватился ли за этот чек на шестьдесят тысяч долларов, как утопающий за соломинку, чтобы спасти свое положение в финансовом мире, не подумав даже о тех последствиях, которые может повлечь за собой этот поступок, если взглянуть на него с точки зрения закона, морали и так далее? Или же он действительно приобрел сертификаты городского займа на указанную им сумму, в указанное им время и указанным образом и получил только то, что причиталось ему по праву? Намеревался ли он сдать эти сертификаты городского займа, как он утверждает и как он, естественно, должен был сделать, в амортизационный фонд, или же у него этого намерения не было? Далее: в день, когда он получил этот чек на шестьдесят тысяч долларов, оставались ли его отношения с городским казначеем такими же, как прежде, или они стали иными? Было ли их деловое сотрудничество ликвидировано в результате беседы, имевшей место за четверть часа до получения чека, или за два дня, или за две недели — сроки здесь роли не играют? Как вам известно, любой делец имеет право в любую минуту расторгнуть договор, если в этом договоре особо не оговорен срок его действия. Я попрошу вас учесть это обстоятельство при рассмотрении дела. Далее: прекратил ли Джордж Стинер тогда же, девятого октября тысяча восемьсот семьдесят первого года, то есть до того, как Каупервуду был выдан чек на шестьдесят тысяч долларов, действие этого договора, зная или предполагая, что Фрэнк Каупервуд находится в крайне стесненных обстоятельствах и не сможет в дальнейшем честно и аккуратно выполнять свои договорные обязательства? Необходимо также выяснить, действительно ли мистер Фрэнк Каупервуд, зная, что он уже не является агентом городского казначея и города, а также зная, что он неплатежеспособен, — мистер Стинер утверждает, что он сам признал это, — и не намереваясь депонировать в амортизационном фонде сертификаты, якобы приобретенные для указанного фонда, вошел в канцелярию мистера Стинера, заявил его секретарю, что приобрел на шестьдесят тысяч долларов сертификатов городского займа, попросил выписать ему чек, затем спокойно положил его в карман и ушел, даже не подумав о том, как он будет возмещать городу эту сумму, а двадцать четыре часа спустя обанкротился, задолжав городу, кроме вышеуказанной суммы, еще пятьсот тысяч долларов, взятых им ранее в казначействе? Каковы факты, которыми мы располагаем в этом деле? Что говорили выступавшие здесь свидетели? Что показали Джордж Стинер, Альберт Стайерс, председатель правления Джирардского национального банка Дэвисон и сам мистер Каупервуд? Какая картина складывается при сопоставлении всех подробностей этого дела? Господа присяжные заседатели, вам предстоит разрешить весьма своеобразную проблему!

Он умолк, обвел взором присяжных, поправил манжеты, и все это с видом человека, который напал, наконец, на след ловкого, неуловимого преступника, сумевшего втереться в доверие почтенных граждан города и обвести вокруг пальца не менее почтенную коллегию присяжных.

Затем он продолжал:

— Итак, джентльмены, каковы же эти факты? Вы сами слышали, как происходило дело. Вы здравомыслящие люди. Мне нечего вам объяснять. Перед вами два человека: один — избранный городом Филадельфией на пост городского казначея, поклявшийся охранять интересы своего города и наивыгоднейшим для него образом вести финансовые дела, другой — маклер, к которому ввиду неустойчивой финансовой конъюнктуры обратились с просьбой помочь разрешить трудную — этого я не оспариваю — финансовую проблему. Они заключают друг с другом негласное финансовое соглашение, следствием которого является ряд противозаконных сделок, и вот один из этих двух, более коварный, умный и лучше осведомленный обо всех ходах и выходах Третьей улицы, увлекает за собой другого по опасной дорожке выгодных капиталовложений и приводит его наконец — пусть даже неумышленно — к бездне банкротства, общественного позора, разоблачений и так далее. Тогда тот, кто легче уязвим, иными словами, тот, чье положение ответственнее, то есть казначей города Филадельфии, уже не может или, скажем, не решается идти дальше за своим доверенным. И вот перед нами возникает та картина, которую обрисовал в своих показаниях мистер Стинер: матерый, алчный и беспощадный финансовый волк, оскалив хищную пасть, хватает трепещущего, наивного, ничего не смыслящего в этих аферах ягненка и рычит: «Если ты не дашь этих денег, то есть трехсот тысяч долларов, нужных мне позарез, ты станешь арестантом, твоих детей вышвырнут на улицу, твоя жена и вся твоя семья будут снова ввергнуты в нищету, и никто для тебя даже пальцем не шевельнет!» Вот что, по словам мистера Стинера, сказал ему мистер Каупервуд. Я со своей стороны нисколько не сомневаюсь, что так оно и было. Мистер Стеджер в чрезвычайно изысканных выражениях, поскольку дело касается его клиента, рисует мистера Каупервуда благородным, добрым и предупредительным человеком, маклером-джентльменом, которого чуть ли не принудили взять ссуду в пятьсот тысяч долларов из двух с половиной процентов, тогда как по онкольным ссудам на Третьей улице деньги приносят от десяти до пятнадцати процентов, а то и больше. Но вот этому я уже не верю. Мне кажется странным, чтобы такой милый, любезный, доброжелательный человек, занимающий скромное положение платного агента и, естественно, старающийся угодить своему нанимателю, мог прийти к мистеру Стинеру за три дня до этой истории с шестидесятитысячным чеком и заявить ему — мистер Стинер показал это сегодня под присягой: «Если вы немедленно, сегодня же, не дадите мне еще триста тысяч долларов из городских средств, я стану банкротом, а вы арестантом. Вам не миновать тюрьмы». Вдумайтесь в его слова! «Я стану банкротом, а вы арестантом. Меня никто не тронет, а вас арестуют. Я всего только агент». Не знаю, похоже ли это на слова милого, мягкого, ни в чем не повинного, благовоспитанного агента и наемного маклера, или же на слова наглого, высокомерного и жестокого хищника, человека, привыкшего распоряжаться, приказывать и любой ценой побеждать?

Господа присяжные, я не намереваюсь защищать здесь Джорджа Стинера. По-моему, он виновен не меньше, если не больше, чем его самоуверенный сообщник, этот пронырливый финансист, явившийся как волк в овечьей шкуре к городскому казначею, чтобы толкнуть его на неправедный путь личного обогащения. Но когда при мне мистера Каупервуда называют, как это было сделано сейчас, милым, любезным, простодушным исполнителем чужих поручений, я содрогаюсь! Господа присяжные, для того чтобы составить себе обо всем правильное представление, надо вспомнить, что лет десять — двенадцать назад, когда мистер Джордж Стинер был бедным человеком и новичком в политическом мире, к нему явился этот ловкий, лукавый биржевик и научил его извлекать выгоду из городских средств. В то время никто не знал Джорджа Стинера, как, впрочем, и Фрэнка Каупервуда, когда тот впервые встретился с вновь избранным городским казначеем. О, как ясно вижу я этого человека — эту хитрую лису! — вот он явился к Стинеру, изящный, молодой, свежий, прекрасно одетый, и сказал: «Доверьтесь мне! Разрешите мне орудовать городским займом, отдайте в мои руки городские деньги из двух процентов годовых или еще того меньше!» Разве трудно вам представить себе эту картину? Разве вы не видите его в этой роли?

Джордж Стинер был беден, да, пожалуй, даже очень беден, когда он впервые вступил на пост городского казначея. У него не было ничего, кроме жалкого агентства по страхованию и продаже недвижимых имуществ, приносившего ему, скажем, две с половиной тысячи в год. Он должен был содержать жену и четверых детей и не имел ни малейшего понятия о том, что называется роскошью и комфортом. Но вот является мистер Каупервуд — правда, не по своей инициативе, а приглашенный мистером Стинером, но приглашенный для дела, из которого мистер Стинер тогда еще не собирался извлекать никакой личной выгоды, — и преподносит ему свой грандиозный план манипуляций с городским займом, долженствующий обогатить их обоих. Основываясь на впечатлении, которое произвел выступавший здесь в качестве свидетеля Джордж Стинер, можете ли вы предположить, чтобы он сам придумал и предложил столь хитроумный план обогащения вот этому джентльмену?

Шеннон указал пальцем на Каупервуда.

— Похож ли мистер Стинер на человека, способного научить этого джентльмена чему-нибудь новому по части финансов или сложнейших биржевых комбинаций? Кажется ли он вам достаточно изобретательным, чтобы придумать все эти невероятные трюки, благодаря которым оба они впоследствии нажили изрядные капиталы? Согласно заявлению, сделанному Каупервудом своим кредиторам после банкротства, несколько недель назад он исчислял свое состояние в миллион двести пятьдесят тысяч долларов, между тем ему только недавно исполнилось тридцать четыре года. В какой цифре выражалось его состояние, когда он впервые вступил в деловые отношения с бывшим казначеем? Вы об этом не имеете понятия? Ну, так я вам скажу. Приблизительно с месяц тому назад, когда я вступил на свой пост, я затребовал сведения по этому вопросу. Что же оказалось, господа присяжные: в ту пору его состояние немногим превышало двести тысяч долларов. Двести тысяч долларов, вот и все! У меня имеется выписка из книг банкирской конторы «Дан и К°» за тот год. По ней вы можете убедиться, как быстро выросло состояние этого новоиспеченного Цезаря! Сколько прибыли принесли ему последние несколько лет! Но, может быть, и у Джорджа Стинера было не меньшее состояние ко времени, когда он был смещен со своего поста и предан суду за растрату? Как вы полагаете? Вот выписка из его актива и пассива, относящаяся к тому времени. Можете убедиться собственными глазами, джентльмены! Ровно в двухстах двадцати тысячах заключалось его состояние три недели назад, и у меня есть все основания считать эти сведения точными. Отчего же, вы полагаете, мистер Каупервуд богател так быстро, а мистер Стинер так медленно? Ведь они соучастники в преступлении. Мистер Стинер щедро ссужал мистера Каупервуда принадлежащими городу деньгами из двух процентов годовых, тогда как на Третьей улице по онкольным ссудам платили временами шестнадцать-семнадцать процентов. Вряд ли кто-нибудь усомнится в том, что мистер Каупервуд умел с максимальной для себя выгодой употреблять так дешево доставшиеся ему деньги. Или он не похож на человека, умеющего ворочать большими делами? Вы видели его, когда он давал показания. Вы эти показания слышали. Как он был обходителен, как откровенен и чист душой! Он якобы только и думал о том, как получше услужить Стинеру и его друзьям, но тем не менее сам за шесть лет нажил не меньше миллиона, а мистеру Стинеру дал нажить не больше ста шестидесяти тысяч, ибо к началу их сотрудничества у того все же имелись кое-какие сбережения — несколько тысяч долларов.

Теперь Шеннон дошел в своей речи до главного, то есть до момента, когда Каупервуд, выйдя девятого октября от Стинера, выманил у Альберта Стайерса чек на шестьдесят тысяч долларов. Возмущение прокурора — так по крайней мере казалось слушателям — столь коварными и преступными действиями не знало границ. Это явное воровство, кража в прямом смысле слова, и Каупервуд прекрасно понимал, что делает, когда просил Стайерса выписать ему чек!

— Вы только подумайте! — Тут Шеннон повернулся и пристально посмотрел на Каупервуда, который совершенно спокойно и без тени смущения встретил его взгляд. — Вы только подумайте, какая выдержка у этого человека: в коварстве своем он не уступает Макиавелли. Он знал, что его банкротство неизбежно. После двух дней неусыпных хлопот, после двух дней отчаянных попыток предотвратить катастрофу, которая лишила бы его возможности продолжать свои махинации, он понял, что у него не осталось других источников спасения, кроме последнего, а именно — городского казначейства, понял, что если он и здесь не добьется помощи, то его банкротство неминуемо. Он и без того уже задолжал городской кассе пятьсот тысяч долларов и, пользуясь городским казначеем как бессловесным орудием, так запутал его, что Стинер пришел в ужас от этой колоссальной задолженности. Что же, остановило это мистера Каупервуда? Ничуть не бывало!

Шеннон зловеще погрозил пальцем Каупервуду, и тот с досадой отвернулся.

— Во что бы то ни стало хочет выслужиться! — шепнул Каупервуд своему адвокату. — Надо, чтобы вы сказали об этом присяжным.

— Я бы рад сказать, — с горестной усмешкой согласился Стеджер, — но мне больше не дадут слова.

— Вы только подумайте, — вновь загремел Шеннон, поворачиваясь к присяжным, — какая безграничная, истинно волчья алчность должна быть у человека, чтобы заявить, будто он только что приобрел на шестьдесят тысяч долларов сертификатов и желает немедленно получить чек на эту причитающуюся ему сумму. Действительно ли он приобрел эти сертификаты? Кто знает? Нет на свете человека, который сумел бы разобраться в запутанном лабиринте отчетности мистера Каупервуда. Но в лучшем случае, то есть даже если он и приобрел, как он утверждает, эти сертификаты, то городу от этого не было никакого проку, ибо мистер Каупервуд и не подумал передать их в амортизационный фонд, где им надлежало находиться. Его защитник и он сам говорят, что он не обязан был делать это раньше первого числа следующего месяца, хотя закон гласит, что передача должна производиться немедленно, и обвиняемому это известно. Его защитник и он сам утверждают, будто он не знал, что его ждет банкротство. Поэтому, мол, не было нужды беспокоиться насчет этих сертификатов. Не думаю, чтобы кто-нибудь из вас, джентльмены, этому поверил! Случалось ли мистеру Каупервуду в течение всей его финансовой деятельности так торопиться с получением чека? Известны ли нам аналогичные случаи в истории его преступных сделок? Вы прекрасно знаете, что этого еще не бывало. Никогда в жизни он сам не приходил за чеком. Но на сей раз счел за благо получить его в собственные руки. Чем это объяснить? Откуда вдруг такая спешка? По его же собственным словам, несколько часов промедления никакой роли не играли. Он мог бы послать за чеком кого-нибудь из служащих своей конторы. Так делалось всегда. Почему же вдруг все переменилось? Я сейчас вам скажу почему! — Шеннон до предела возвысил голос. — Я вам скажу почему! Каупервуд знал, что он разорен! Он знал, что последний более или менее законный путь к спасению — то есть помощь Джорджа Стинера — для него закрыт! Он знал, что честным путем, путем прямого соглашения, ему больше не получить из казначейства города Филадельфии ни одного доллара! Он знал, что если он уйдет из канцелярии казначея без чека, а затем пошлет кого-нибудь за ним, то городской казначей спохватится, предупредит своих служащих, и тогда ему не видать этих денег! Вот откуда такая спешка! Теперь, господа присяжные, вы знаете правду!

Итак, я подхожу к концу своей обвинительной речи против этого корректного, честного и добропорядочного гражданина, которого вы, по словам его защитника мистера Стеджера, можете осудить, лишь совершив вопиющую несправедливость. Я еще хотел только добавить, что считаю вас людьми здравомыслящими и разумными, каких в нашей стране встречаешь на любом поприще; иными словами, вы деловитые и честные американцы. Итак, — голос Шеннона снова сделался вкрадчивым, — мне остается сказать лишь следующее: если после всего, что вы здесь слышали и видели, вы продолжаете считать, что мистер Фрэнк Каупервуд — порядочный и честный человек, что он не украл умышленно и злостно шестьдесят тысяч долларов из городской кассы Филадельфии, что он и в самом деле приобрел сертификаты городского займа и намеревался, как он утверждает, сдать их в амортизационный фонд, — тогда, конечно, вам остается только отпустить его на свободу, и к тому же поскорее, чтобы он еще сегодня мог вернуться на Третью улицу и заняться приведением в порядок своих весьма запутанных финансовых дел. В таком случае вы, как честные, справедливые люди, обязаны немедленно отпустить его на свободу и снова принять в лоно нашего общества, чтобы хоть сколько-нибудь смягчить незаслуженную обиду, которая, по словам моего оппонента мистера Стеджера, была ему нанесена. Если таково ваше убеждение, вы должны тотчас признать его невиновным. Пусть вас не беспокоит судьба Джорджа Стинера! Вина этого человека установлена его собственными показаниями. Он признал себя виновным. Ему без всякого дальнейшего разбирательства вскоре будет вынесен приговор. Но этот человек — Фрэнк Алджернон Каупервуд — претендует на честность и порядочность. Он утверждает, что и не подозревал о предстоящем ему банкротстве. Он утверждает, что прибегал к угрозам, к принуждению и запугиванию не потому, что предугадывал крах, а потому, что не хотел терять время на поиски поддержки в другом месте. Как это вам нравится? Или, может быть, вы поверили, что он приобрел на шестьдесят тысяч долларов сертификатов городского займа и ему действительно причитались за них деньги? Если так, то почему же он не сдал эти бумаги в амортизационный фонд? Их там нет и поныне, так же как нет и шестидесяти тысяч долларов. Кому же достались эти деньги? Джирардскому национальному банку, в котором мистер Каупервуд превысил кредит на сто тысяч долларов! Получил ли означенный банк эти шестьдесят тысяч плюс еще сорок тысяч другими чеками и облигациями? Разумеется, получил. Почему же, собственно? А не приходит ли вам на ум, что правление Джирардского национального банка теперь будет признательно мистеру Каупервуду за ту последнюю маленькую услугу, которую он ему оказал перед своим банкротством? Не думаете ли вы, что председатель правления банка мистер Дэвисон, который, как вы слышали, всячески выгораживал здесь мистера Каупервуда, быть может, — утверждать это категорически я, конечно, не берусь, — именно потому так и расположен к мистеру Каупервуду? Вполне допустимо. Вообще же — судите сами. Так или иначе, джентльмены, но Дэвисон называет мистера Каупервуда честным и порядочным человеком, то же самое говорит о нем его защитник мистер Стеджер, Вы выслушали все показания, Теперь вам остается только обдумать и взвесить их. Если вы хотите отпустить этого человека на свободу — дело ваше. (Он устало махнул рукой.) Вы — судьи. Я бы этого не сделал. Но я в конце концов только юрист, тяжелым трудом добывающий свой хлеб. У меня одни убеждения. У вас могут быть другие — это дело ваше. (Шеннон снова выразительно, почти с презрением махнул рукой.) Я кончил, джентльмены, мне остается только поблагодарить вас за внимание. Решение вопроса предоставлено вам.

Он величественно отвернулся, и присяжные зашевелились; зашевелились и праздные зрители, наполнявшие зал. Судья Пейдерсон вздохнул с облегчением. К этому времени уже совсем стемнело, и в зале ярко горели газовые светильники. За окнами шел снег. Судья утомленным движением перелистал бумаги и, придав себе торжественный вид, обратился к присяжным с традиционным напутствием, после чего те один за другим направились в совещательную комнату.

Каупервуд посмотрел на отца, который торопливо шел к нему через быстро пустевший зал.

— Ну, скоро все станет ясно! — сказал он.

— Да, — упавшим голосом отозвался Каупервуд-старший. — Будем надеяться, что все кончится благополучно. Несколько минут назад я видел здесь Батлера.

— Вот как! — удивился Каупервуд, на которого это известие произвело сильное впечатление.

— Да, — подтвердил отец. — Он только что ушел.

Итак, подумал Каупервуд, Батлер настолько заинтересован в его судьбе, что даже не поленился прийти в суд. Шеннон — послушное орудие в его руках. Пейдерсон в какой-то мере его ставленник. Старика можно было одолеть в деле, касавшемся его дочери, но одолеть его здесь вряд ли удастся, разве только присяжные решительно встанут на его, Каупервуда, сторону. Если же они признают его виновным, батлеровский приспешник Пейдерсон, конечно, не упустит случая приговорить его к предельному сроку заключения. Шутка сказать, пять лет тюрьмы! Мурашки забегали у него по спине при одной мысли о таком исходе дела. Но стоит ли тревожиться о том, чего еще не случилось?

Стеджер подошел к нему и сообщил, что срок действия залога, под который Каупервуд был оставлен на свободе, истек в ту минуту, когда присяжные удалились в совещательную комнату, и теперь он фактически находится под надзором шерифа (кстати, им обоим знакомого), некоего Эдлея Джесперса. Если присяжные не оправдают его, добавил Стеджер, он останется под надзором шерифа до тех пор, пока приговор не будет обжалован.

— На это потребуется не меньше пяти дней, Фрэнк, — сказал Стеджер, — но Джесперс — славный малый. Он будет вести себя разумно. Понятно, если нам повезет, вы обойдетесь без встречи с ним. А сейчас вам придется последовать за судебным приставом. Но надо думать, что все кончится благополучно и мы отправимся домой. Ох, и хочется же мне выиграть это дело! — добавил он. — Вот будет здорово, если мы вдвоем посмеемся над ними! Я считаю, что с вами обошлись возмутительно, и, по-моему, я достаточно разъяснил это присяжным. В случае же обвинительного приговора я найду десятки причин ходатайствовать о пересмотре дела.

Он поднялся и вместе с Каупервудом и его отцом неторопливо последовал за одним из помощников шерифа, низкорослым человеком по прозванию Эдди Зандерс, которому было поручено взять Каупервуда-младшего под стражу. Они вошли в так называемую «караульную» в глубине здания, где подсудимые дожидались возвращения присяжных из совещательной комнаты. Это было высокое четырехугольное мрачное помещение с окном на Честнат-стрит и еще одной, неизвестно куда открывавшейся дверью. Потолок здесь был закопченный, пол исшарканный, вдоль стен, на которых не было ни картины, ни единого украшения, тянулись деревянные скамьи. С середины потолка спускалась газовая труба с двумя рожками. Все помещение было пропитано затхлым, едким запахом, яснее слов говорившим о тех отбросах и обломках жизни — преступных и невинных, — которым время от времени приходилось стоять или сидеть здесь, терпеливо дожидаясь решения своей участи.

Каупервуда охватило отвращение, но он был слишком уравновешенным человеком и слишком хорошо владел собою, чтобы показать это. Он с детства отличался исключительной чистоплотностью и всегда тщательно, даже педантично следил за собой. А теперь ему пришлось столкнуться с такой стороной жизни, что его поневоле бросило в дрожь. Стеджер, по пятам следовавший за ним, старался что-то объяснить ему, загладить неприятное впечатление, ободрить.

— Не очень-то уютная комната, — сказал он, — но потерпите немного! Я думаю, присяжные будут совещаться недолго.

— Возможно, но мне от этого будет мало проку! — отозвался Каупервуд, подходя к окну. Помолчав немного, он добавил: — Чему быть, того не миновать!

Старый Каупервуд насупился. Что, если Фрэнку придется отбывать длительное тюремное заключение, то есть долго находиться в этой обстановке? О боже! Он вздрогнул и впервые за много лет стал мысленно творить молитву.

Глава 44

Меж тем в совещательной комнате разгорелась настоящая перепалка: все вопросы, которые во время судебного заседания каждый обдумывал про себя, теперь обсуждались вслух.

Весьма интересно наблюдать, как присяжные колеблются и взвешивают все «за» и «против» при обсуждении подобных дел; любопытен тот смутный психологический процесс, в результате которого они приходят к тому или иному решению. Так называемая «истина» в лучшем случае есть нечто весьма туманное, ибо факты даже при самом честном отношении к делу нередко подвергаются различному и превратному толкованию. Сегодня перед присяжными стояла особо сложная задача, и они немало потрудились над тем, чтобы всесторонне ее рассмотреть.

Суд присяжных приходит не столько к определенным выводам, сколько к определенным решениям, вердиктам, и приходит путем весьма своеобразным. Случается, что отдельные присяжные еще ничего не успели уяснить себе, а совещание в целом уже выносит вердикт. Известную роль в этом, как знают все юристы, играет время. Присяжные все вместе и каждый в отдельности обычно ропщут на излишнюю затрату времени при обсуждении дела. Не велика радость часами биться над разрешением какой-то проблемы, разве что она почему-либо оказывается захватывающе интересной. Замысловатые и темные логические тонкости в конце концов утомляют и наводят уныние. Скукой веет даже от самых стен совещательной комнаты.

С другой стороны, разногласия, возникающие в процессе обсуждения, не могут не вызывать у присяжных досады. Человеческому разуму присуще созидательное начало, и любая неразрешенная проблема для него мучительна. Человеку со здоровым восприятием жизни она не дает покоя, как и всякое незаконченное дело. Присяжные в совещательной комнате подобны атомам кристалла, над которыми так много размышляют ученые и философы; они стремятся составить единое и стройное целое, сплотить ряды, ибо только тогда они становятся тем, чем из чувства долга и порядочности обязались стать, то есть как бы единым, разумным судьей. Это же инстинктивное стремление к единству замечается и в самых различных явлениях природы — в дрейфе унесенных волнами деревьев в Саргассовом море, в геометрически точном распределении пузырьков воздуха на поверхности спокойной воды, в поразительных архитектурных сооружениях, безотчетно возводимых некоторыми насекомыми, в соединении атомов, из которых слагается субстанция и структура мироздания. Временами кажется, что физическая субстанция жизни — та внешняя форма, которую наш глаз принимает за реальность, — проникнута безграничной мудростью, мудростью, которая стремится установить порядок, более того, сама является этим порядком. Атомы нашего так называемого естества, нашего так называемого разума — на деле же прихотливых душевных состояний — знают, куда им двигаться и что делать. Они олицетворяют собой порядок, мудрость, волю, от нас не зависящие. Они созидают, строят, существуют как бы вне нас. Так же работает и подсознание присяжных. Но тут надо помнить еще и о своеобразном гипнотическом воздействии одной личности на другую, о многообразном влиянии друг на друга разных типов людей, которое имеет место до того момента, когда произойдет уже полное слияние, в исконном химическом значении этого слова. В совещательной комнате четкая мысль или твердая воля двух-трех человек могут возобладать над всеми остальными и преодолеть доводы или сопротивление большинства. Один человек, умеющий постоять за свое вполне определившееся мнение, может сделаться либо победоносным вожаком податливой массы, либо мишенью, беспощадно поражаемой сосредоточенным огнем умозаключений. Люди презирают тупое, немотивированное сопротивление. Нигде от человека так не ждут твердо обоснованного мнения, как в совещательной комнате суда, если, конечно, это мнение желают выслушать. Сказать: «Я не согласен» — мало. Мы знаем случаи, когда присяжные в запальчивости доходили до драки. В тесных стенах совещательной комнаты не раз вспыхивала вражда, длившаяся потом годами. Не в меру упорные присяжные подвергались бойкоту в делах, никакого отношения к суду не имеющих, только за их не подкрепленное доводами упрямство или «особое мнение».

Здесь же, после того как все сошлись на том, что Каупервуд, безусловно, заслуживает наказания, начались споры, следует ли признать его виновным по всем четырем пунктам обвинения. Не будучи в состоянии толком разобраться в различии между этими пунктами, присяжные приняли было компромиссное решение: «Виновен по всем четырем пунктам, но заслуживает снисхождения». Однако от последней формулировки тут же отказались: Каупервуд либо виновен, либо не виновен. Судья не хуже, если не лучше их разберется в смягчающих обстоятельствах. Стоит ли связывать ему руки? Тем более что такие формулировки обычно оставляются без внимания и свидетельствуют только о шаткости позиции присяжных.

Итак, ночью, в десять минут первого, присяжные были наконец готовы огласить свой вердикт, о чем немедленно уведомили судью Пейдерсона, все время не покидавшего здания суда — отчасти из интереса к этому делу, отчасти же потому, что он жил поблизости. За Каупервудом и Стеджером послали пристава. Зал суда был ярко освещен. Пристав, секретарь и стенограф сидели на своих местах. Присяжные гуськом вышли из совещательной комнаты, а Каупервуд вместе со Стеджером заняли места у дверцы, которая вела в огороженную барьером часть зала: здесь подсудимым полагалось выслушивать приговор и все, что сочтет нужным сказать судья. Старый Каупервуд, очень взволнованный, стоял подле сына.

Каупервуду впервые в жизни почудилось, будто все это происходит во сне. Неужели он тот самый Фрэнк Каупервуд, который два месяца назад был таким богатым, преуспевающим, уверенным в себе? Неужели сейчас только пятое или шестое декабря? (Это было после полуночи.) Почему так долго совещались присяжные? Что это может значить? Вот они уже в зале: стоят и торжественно смотрят прямо перед собой, а вот и судья Пейдерсон поднимается на свою трибуну, — его курчавые волосы забавно топорщатся. Пристав призывает всех к порядку. Судья смотрит не на Каупервуда — это было бы невежливо, — а на присяжных заседателей, которые теперь, в свою очередь, смотрят на него. На вопрос секретаря: «Господа присяжные заседатели, пришли ли вы к единодушному решению?» — старшина отвечает: «Да».

— Считаете вы подсудимого виновным или невиновным?

— Мы считаем подсудимого виновным в соответствии с обвинительным актом.

Как они пришли к такому решению? Неужели все дело в том, что он взял чек на шестьдесят тысяч долларов, которые ему не причитались? Но ведь, в сущности, он имел право на эти деньги! Боже мой, какое значение имели шестьдесят тысяч долларов, если учесть все те суммы, которыми ворочали он и Джордж Стинер! Ровно никакого! Казалось бы, сущий пустяк, а между тем он-то и выплыл на поверхность, этот мелкий ничтожный чек, и превратился в гору вражды, в каменную стену — в тюремную стену, преградившую ему путь к дальнейшему преуспеянию. Непостижимо! Каупервуд оглянулся кругом. Какой огромный, голый, холодный зал! И все-таки он прежний Фрэнк Каупервуд! Нельзя допускать себя до таких вздорных мыслей! Его борьба за свою свободу, за свои права, за свою реабилитацию еще не кончилась. Видит бог, она еще только начинается! Через пять дней его выпустят на поруки. Стеджер подаст кассационную жалобу. Он, Каупервуд, окажется на свободе, и в его распоряжении будут целых два месяца для продолжения борьбы. Он еще не побежден. Он отстоит себя. Присяжные ошиблись. Суд высшей инстанции подтвердит это; он отменит приговор, тут не может быть сомнений. Каупервуд повернулся к Стеджеру, который в это время требовал от секретаря суда поименного опроса присяжных заседателей: может быть, хоть один из них признает, что поддался уговорам и голосовал против своей воли!

— Полностью ли вы согласны с вынесенным решением? — услышал Фрэнк вопрос, обращенный к Филиппу Молтри, первому по списку присяжных.

— Да! — торжественно подтвердил сей достойный гражданин.

— Полностью ли вы согласны?.. — Секретарь ткнул пальцем в Саймона Гласберга.

— Да, сэр!

— Полностью ли вы согласны с вынесенным решением? — обратился он к Флетчеру Нортону.

— Да!

Так были опрошены все присяжные. Они отвечали твердо и уверенно вопреки смутной надежде Стеджера, что кто-нибудь из них передумает. Судья поблагодарил присяжных, присовокупив, что после столь долгого заседания они могут считать себя свободными на всю сессию. Теперь Стеджеру оставалось только просить судью Пейдерсона отсрочить вынесение приговора, пока не придет ответ на апелляцию перед верховным судом штата о пересмотре дела.

В то время как Стеджер по всем правилам излагал свое ходатайство судье, тот с нескрываемым любопытством разглядывал Каупервуда; и поскольку дело это было весьма серьезным и верховный суд мог усомниться в правильности решения, он поспешил согласиться с доводами адвоката. После этой процедуры Каупервуду осталось только, несмотря на поздний час, отправиться под конвоем помощника шерифа в окружную тюрьму, где ему предстояло пробыть по меньшей мере пять дней, а то и дольше.

Здание Мойэменсинтской тюрьмы, расположенное на углу улиц Десятой и Рид, внешне не производило гнетущего впечатления. В центральной его части помещались тюремные камеры и резиденция шерифа или другого должностного лица тюремного ведомства; к этой центральной части высотой в три этажа, с зубчатым карнизом и круглой, тоже зубчатой башней, по вышине равной одной трети здания, примыкали двухэтажные крылья, завершавшиеся опять-таки зубчатыми башенками. Весь ансамбль очень напоминал средневековый замок, а потому, с точки зрения американца, был в достаточной мере похож на тюрьму. Фасад здания, высотою не более тридцати пяти футов в средней части и не более двадцати пяти по бокам, отступал от улицы на сто футов в глубину; от крыльев в обе стороны тянулась двадцатифутовая каменная стена, замыкавшая весь квартал. Здание это не производило мрачного впечатления еще и потому, что в центральной его части окна были широкие, без решеток, а в двух верхних этажах — даже завешенные гардинами, что сообщало всему фасаду вид жилой и даже приятный. В правом крыле помещалась так называемая окружная тюрьма, предназначавшаяся для лиц, отбывающих краткосрочное заключение. В левом — тюрьма для подследственных. Сложенный из гладкого и светлого камня, этот тюремный замок скудно освещался изнутри и в такую вьюжную ночь производил впечатление странное, фантастическое, почти сверхъестественное.

Когда Каупервуд туда отправился, ночь стояла морозная и ветреная. Мела поземка. Кроме отца и Стеджера, Каупервуда сопровождал Эдди Зандерс, помощник шерифа, на время квартальных сессий приставленный к суду. Это был низенький человек, темноволосый, с короткими щетинистыми усами и глуповатыми, но хитрыми глазками. В жизни у него было две заботы: поддерживать достоинство своего звания, представлявшегося ему чрезвычайно почетным, и как-нибудь да подработать. Он знал только то, что имело касательство к весьма ограниченной сфере его деятельности, а именно: умел доставлять заключенных в тюрьму и обратно, следить за тем, чтобы они не сбежали. К известному типу заключенных, то есть к богатым и зажиточным людям, он относился дружелюбно, ибо давно уже понял, что такое дружелюбие хорошо оплачивается. Сейчас, по пути в тюрьму, он любезно высказал несколько замечаний о погоде, о том, что идти совсем недалеко и что на месте они, вероятно, еще застанут шерифа Джесперса, а не то можно будет послать его разбудить. Каупервуд не слушал. Он думал о матери, о жене и об Эйлин.

Когда они наконец пришли, Каупервуда введя в центральную часть тюрьмы, так как здесь находилась канцелярия шерифа Эдлея Джесперса. Джесперс, лишь недавно избранный на этот пост, тщательно соблюдал все формальности, связанные с несением службы, но в душе отнюдь не был формалистом. В определенных кругах было известно, что Джесперс для «подкрепления» своего весьма скудного оклада «сдавал» заключенным отдельные комнаты, а также предоставлял целый ряд преимуществ тем, кто в состоянии был ему заплатить. Другие шерифы до него поступали точно так же. Когда Джесперс занял свой пост, некоторые заключенные уже пользовались подобными привилегиями, и он, конечно, не стал нарушать однажды заведенного обычая. Комнаты, которые он, как он сам выражался, сдавал «кому следует», были расположены в центральной части здания, где находилась и его квартира. В этих комнатах на окнах не было решеток, и они совсем не походили на тюремные камеры. Бояться, что кто-нибудь убежит, не приходилось, так как у дверей канцелярии всегда стоял часовой, имевший наказ внимательно следить за поведением «квартирантов». Заключенный, пользовавшийся такой привилегией, во многих отношениях был практически свободным человеком. Если он хотел, ему приносили еду прямо в комнату. Он мог читать, развлекаться картами, принимать гостей и даже играть на любом музыкальном инструменте по своему выбору. Неукоснительно соблюдалось здесь только одно правило: если заключенный был видным лицом, то в случае прихода газетного репортера он обязан был спускаться вниз, в общую приемную для посетителей, дабы газеты не пронюхали, что он в отличие от других арестантов не содержится в тюремной камере.

Обо всем этом Стеджер заблаговременно осведомил Каупервуда, но, когда тот переступил порог тюрьмы, его поневоле охватило какое-то странное чувство обреченности и отрезанности от мира. Каупервуда вместе с его спутниками ввели в небольшое помещение, тускло освещенное газовым рожком. Там не было ничего, кроме конторки и стула. Шериф Джесперс, тучный и краснолицый, приветствовал их самым любезным образом. Зандерса он тут же отпустил, и тот не замедлил уйти.

— Прескверная погода, — заметил Джесперс и, посильнее открутив газ, приготовился к процедуре регистрации заключенного.

Стеджер подошел к конторке шерифа и о чем-то заговорил с ним вполголоса; лицо мистера Джесперса просветлело.

— А-а, конечно, конечно! Это можно, мистер Стеджер, будьте покойны! Ну, конечно, что ж тут такого.

Каупервуд, со своего места наблюдавший за толстым шерифом, догадывался, о чем идет речь. Он уже успел вновь обрести свое обычное хладнокровие, критическое отношение ко всему происходящему и уравновешенность. Так вот она, тюрьма, а это заплывшее жиром ничтожество и есть тот шериф, который будет над ним надзирать! Пускай! Он, Каупервуд, и здесь сумеет устроиться! У него мелькнула мысль, не подвергнут ли его обыску, — ведь арестантов принято обыскивать! Но вскоре он убедился, что обыска не будет.

— Ну вот и все, мистер Каупервуд! — сказал Джесперс, вставая. — Думаю, что мне удастся устроить вас с некоторым комфортом. Конечно, здесь не гостиница, — он хихикнул, — но кое-что я смогу для вас сделать. Джон! — крикнул он, и из соседней комнаты, протирая заспанные глаза, показался один из тюремщиков. — Ключ от шестого номера здесь?

— Да, сэр.

— Дай-ка мне его!

Джон исчез и сейчас же вернулся, а Стеджер тем временем объяснил Каупервуду, что ему могут принести сюда одежду и всякие другие вещи, какие он пожелает. Он сам зайдет к нему утром поговорить о делах, а если Фрэнк захочет видеть кого-нибудь из родных, то им тоже будет разрешено навещать его. Фрэнк тут же заявил отцу, что он предпочел бы по возможности избежать этого. Пусть Джозеф или Эдвард принесут утром чемодан с бельем и всем прочим; что же касается остальных членов семьи, то им лучше подождать, пока он выйдет на волю или уж станет настоящим арестантом. Он хотел было написать Эйлин и предупредить ее, чтобы она ничего не предпринимала, но шериф подал знак, и Каупервуд спокойно последовал за ним. Сопровождаемый Стеджером и отцом, он поднялся наверх, в свое новое жилище.

Это была комната размером в пятнадцать на двадцать футов, с белыми стенами и относительно высоким потолком. Здесь стояла желтая деревянная кровать с высокой спинкой, такой же желтый комод, небольшой стол «под вишневое дерево», три неказистых стула с плетеными сиденьями и резными спинками (тоже отделанные «под вишню»), деревянный умывальник в тон кровати и на нем — кувшин, таз, открытая мыльница и маленькая в розовых цветочках дешевая кружка для чистки зубов и для бритья, выделявшаяся среди других сравнительно добротных вещей и стоившая, должно быть, не более десяти центов. Шерифу Джесперсу эта комната приносила доход в тридцать — тридцать пять долларов в неделю. Каупервуд сторговался на тридцати пяти.

Он порывисто подошел к окну, выходившему на занесенную снегом лужайку, и заявил, что здесь совсем недурно. Отец и Стеджер готовы были остаться, сколько он пожелает, но говорить им было не о чем. Да Каупервуду и не хотелось разговаривать.

— Пусть Эд принесет мне утром белье и один или два костюма, больше ничего не нужно. Джордж соберет мои вещи, — сказал Фрэнк, подразумевая слугу, который в их семье совмещал роль камердинера с рядом других обязанностей. — Скажи Лилиан, чтобы она не беспокоилась. Мне очень хорошо. Я предпочел бы, чтоб она сюда не являлась, раз я через пять дней выйду. А не выйду, тогда успеет прийти. Поцелуй за меня детишек! — добавил он с благодушной улыбкой.

После того как предсказания Стеджера относительно исхода дела в первой инстанции не оправдались, он уже боялся с уверенностью говорить о том, какое решение примет верховный суд штата. Но что-то нужно было сказать.

— Мне кажется, Фрэнк, вы можете не тревожиться насчет результата моей апелляции. Я получу указание о пересмотре дела, и тогда у нас будет отсрочка месяца на два, а то и более. Не думаю, чтобы залог превышал тридцать тысяч долларов. Так или иначе, дней через пять-шесть вы отсюда выйдете.

Каупервуд отвечал, что и сам надеется на такой исход, но час уже поздний и обсуждать это не стоит. После нескольких бесплодных попыток продолжить разговор старый Каупервуд и Стеджер пожелали Фрэнку спокойной ночи и оставили его размышлять в одиночестве. Каупервуд был утомлен, а потому быстро разделся, лег на свое довольно жесткое ложе и вскоре уснул крепким сном.

Глава 45

Что бы ни говорилось о тюрьмах вообще, как бы ни смягчалось пребывание в них отдельной комнатой, угодливостью надзирателей и общим старанием возможно лучше устроить заключенного, — тюрьма остается тюрьмой, и от этого никуда не уйдешь. Находясь в условиях, ни в чем не уступавших пансионату средней руки, Каупервуд тем не менее проникся атмосферой той настоящей тюрьмы, от которой сам он пока был избавлен. Он знал, что где-то поблизости находятся камеры, вероятно, грязные, зловонные и кишащие насекомыми, с тяжелыми решетчатыми дверями, которые могли бы так же быстро и с таким же лязгом захлопнуться за ним, не будь у него денег, чтобы обеспечить себе лучшее существование. Вот вам пресловутое равенство, подумал он: даже здесь, в суровых владениях правосудия, одному человеку предоставляется относительная свобода, какой сейчас пользуется, например, он сам, а другой лишен даже необходимого, потому что у него нет достаточной смекалки, друзей, а главное, денег, чтобы облегчить свою участь.

Наутро после суда Каупервуд проснулся, открыл глаза и вдруг с удивлением осознал, что он находится не в приятной привычной атмосфере своей спальни, а в тюремной камере, вернее, в довольно удобной меблированной комнате, ее заменяющей. Он встал и взглянул в окно. Двор и вся Пассаюнк-авеню были покрыты снегом. Несколько ломовых подвод бесшумно ехали мимо тюрьмы. Еще редкие в этот утренний час пешеходы спешили куда-то по своим делам. Он тотчас принялся размышлять о том, что ему следует предпринять, как действовать, чтобы восстановить свое дело и реабилитировать себя; погруженный в эти мысли, он оделся и дернул сонетку, которую ему указали еще вчера. На звонок должен был явиться тюремный служитель, затопить камин и принести завтрак. Служитель в поношенной гиней форме, полагая, что человек, занимающий такую комнату, должен быть весьма важной персоной, положил растопку и уголь, развел огонь, а немного погодя принес и завтрак, который при всей его скудности мало походил на тюремную пищу.

После этого, несмотря на всю внешнюю предупредительность шерифа, Каупервуду пришлось терпеливо прождать несколько часов, прежде чем к нему был допущен его брат Эдвард, принесший белье и верхнюю одежду. За небольшую мзду один из служителей доставил ему газеты, которые Каупервуд равнодушно пробежал, с интересом прочитав только отдел финансовых новостей. Уже под конец дня пришел Стеджер, извинился за опоздание и сообщил, что он договорился с шерифом и тот будет пропускать к Фрэнку всех, кто явится по важному делу.

К этому времени Каупервуд успел написать Эйлин, прося ее не делать никаких попыток увидеться с ним, так как к десятому числу он уже выйдет на свободу и встретится с нею либо сразу же, либо в один из ближайших дней. Он понимает, что ей не терпится повидать его, но у него имеются основания думать, что за нею следят нанятые ее отцом сыщики.

Это было не так, но уже одна мысль о подобной возможности угнетала Эйлин, а если добавить сюда несколько презрительных замечаний по поводу осужденного финансиста, которыми за обеденным столом обменялись ее братья, легко понять, что чаша ее терпения переполнилась. После письма от Каупервуда, присланного на адрес Келлигенов, она решила ничего не предпринимать, пока десятого утром не прочла в газете, что ходатайство Каупервуда о пересмотре решения суда удовлетворено и что теперь он снова — хотя бы временно — на свободе. Это известие придало ей мужества осуществить, наконец, свою давнюю мечту, то есть доказать отцу, что она может обойтись без него и он все равно не заставит ее подчиниться. У Эйлин еще сохранились двести долларов, полученные от Фрэнка, и кое-что из собственных денег — всего около трехсот пятидесяти долларов. Этого, как она полагала, должно было хватить на осуществление ее затеи или, во всяком случае, до тех пор, пока она так или иначе не устроит свою судьбу. Зная, как любят ее родные, Эйлин была уверена, что от всей этой истории они будут страдать больше, чем она. Возможно, что, убедившись в твердости ее решения, отец предпочтет оставить ее в покое и помириться с ней. Во всяком случае, первый шаг должен быть сделан, и она немедленно написала Каупервуду, что уходит к Келлигенам и уже там поздравит его с освобождением.

В каком-то смысле это известие порадовало Каупервуда. Он знал, что все его беды произошли главным образом вследствие происков Батлера, и совесть не укоряла его за то, что теперь он станет причиной страданий старого ирландца, который потеряет дочь. Прежнее его благоразумное стремление не выводить старика из себя не дало результатов, а раз Батлер так непреклонен, то, пожалуй, ему будет полезно убедиться, что Эйлин может постоять за себя и обойтись без отцовской помощи. Не исключено, что она, таким образом, заставит его пересмотреть свое отношение к ней и, быть может, даже прекратить политические интриги против него, Каупервуда. В бурю хороша любая гавань. А кроме того, ему теперь нечего терять; он решил, что этот шаг Эйлин может даже пойти им обоим на пользу, и поэтому не стремился ее удержать.

Собрав свои драгоценности, немного белья, два-три платья, которые могли ей пригодиться, и еще кое-какие мелочи, Эйлин уложила все это в самый большой из своих портпледов. Застегнув его, она вспомнила про обувь и чулки, но, несмотря на все ее старания, эти вещи уже не влезали. Самую красивую шляпу, которую ей непременно хотелось захватить с собой, тоже некуда было сунуть. Тогда она увязала еще один узел, не слишком элегантный на вид. Но она решила пренебречь такими пустяками. Порывшись в ящике туалета, где у нее хранились деньги и драгоценности, Эйлин вынула свои триста пятьдесят долларов и положила в сумочку. Конечно, это небольшие деньги, но Каупервуд о ней позаботится! Если же он не сможет ее обеспечить, а отец останется непреклонен, то она подыщет себе какую-нибудь работу. Эйлин ничего не знала о том, как холодно встречает мир людей, практически ни к чему не подготовленных и лишенных достаточных средств. Она не знала, что такое скорбный жизненный путь. И вот десятого декабря, мурлыкая себе под нос — для бодрости — какую-то песенку, она дождалась, пока отец не спустился, как обычно, вниз в столовую, затем перегнулась через перила лестницы и, убедившись, что Оуэн, Кэлем и Нора с матерью уже сидят за столом, а горничной Кэтлин поблизости не видно, проскользнула в отцовский кабинет, достала из-за корсажа письмо, положила его на стол и поспешно вышла. Краткая надпись гласила: «Отцу», в письме же говорилось:

«Дорогой папа, я не могу поступить, как ты хочешь. Я слишком люблю мистера Каупервуда и потому ухожу из дому. Не ищи меня у него. Там, где ты думаешь, меня не будет. Я ухожу не к нему. Я попробую жить самостоятельно, пока он не сможет на мне жениться. Мне очень больно, но я не могу согласиться на твое требование. И не могу забыть, как ты поступил со мною. Передай от меня прощальный привет маме, мальчикам и Норе»

Эйлин.

Для вящей уверенности, что отец найдет письмо, она положила на него очки в толстой оправе, которые тот надевал при чтении. В ту минуту она почувствовала себя так, словно совершила кражу, — это было совсем новое для нее ощущение. Ее вдруг укололо сознание своей неблагодарности. Может быть, она поступает дурно? Отец всегда был так добр к ней. Мать придет в отчаяние. Нора будет огорчена, Оуэн и Кэлем тоже. Нет, все равно они не понимают ее! А отец оскорбил ее своим поступком. Он мог бы сочувственно отнестись к ней; но он слишком стар и слишком погряз в религиозных догмах и ходячей морали — где ему понять ее. Может быть, он никогда не позволит ей вернуться домой. Ну что ж, она как-нибудь проживет и без него. Она его проучит! Если понадобится, она надолго поселится у Келлигенов, возьмет место школьной учительницы или начнет давать уроки музыки.

Эйлин, крадучись, спустилась по лестнице в переднюю и, открыв наружную дверь, выглянула на улицу. Фонари уже мигали в темноте, дул холодный, резкий ветер. Портплед оттягивал ей руки, но Эйлин была сильная девушка. Она быстро прошла шагов пятьдесят до угла и повернула на юг; нервы ее напряглись до крайности; все это было как-то ново, недостойно и совсем не похоже на то, к чему она привыкла. На одном из перекрестков она наконец остановилась передохнуть и опустила на землю портплед. Из-за угла, насвистывая песенку, показался какой-то мальчуган; когда он приблизился, она окликнула его:

— Мальчик! Эй, мальчик!

Он подошел и с любопытством оглядел ее.

— Хочешь немного подработать?

— Хочу, мэм, — учтиво ответил он, сдвигая набекрень засаленную шапчонку.

— Отнеси мне портплед! — сказала Эйлин.

Мальчик подхватил портплед, и они двинулись дальше.

Вскоре она уже была у Келлигенов и среди общего восторга водворилась в своем новом жилище. Как только она почувствовала себя в безопасности, все волнение ее улеглось, и она принялась заботливо раскладывать и развешивать свои вещи. То, что ей при этом не помогала горничная Кэтлин, прислуживавшая миссис Батлер и обеим ее дочерям, казалось Эйлин несколько странным, но ничуть не огорчительным. У нее, собственно, не было ощущения, что она навсегда лишилась всех привычных условий жизни, и потому она старалась устроиться поуютней. Мэйми Келлиген и ее мать смотрели на Эйлин с робким обожанием, что тоже напоминало ей атмосферу, в которой она привыкла жить.

Глава 46

Тем временем семья Батлеров собралась за обеденным столом. Миссис Батлер, исполненная благодушия, сидела на хозяйском месте. Ее седые волосы, зачесанные назад, оставляли открытым гладкий, лоснящийся лоб. На ней было темно-серое платье с отделкой из лент в серую и белую полоску, хорошо оттенявшее ее живое, румяное лицо. Эйлин выбрала фасон этого платья и проследила за тем, чтобы оно было хорошо сшито. Нора в светло-зеленом платье, с красным бархатным воротником и рукавчиками, выглядела прелестно. Она была молода, стройна и весела. От ее глаз, румянца и волос веяло свежестью и здоровьем. Она вертела в руках нитку кораллов, только что подаренную ей матерью.

— Посмотри, Кэлем! — обратилась она к брату, который сидел напротив нее и легонько постукивал по столу ножом. — Правда, красивые? Это мама мне подарила!

— Мама тебя слишком балует. Я бы на ее месте подарил тебе… отгадай что?

— Ну, что?

Кэлем лукаво посмотрел на сестру. Нора в ответ состроила ему гримаску. В эту минуту вошел Оуэн и сел на свое место. Миссис Батлер заметила гримасу дочери.

— Вот погоди, брат еще рассердится на тебя за такие штучки, — сказала она.

— Ну и денек выдался сегодня! — устало произнес Оуэн, разворачивая салфетку. — Работы было по горло!

— Что, какие-нибудь неприятности? — участливо осведомилась мать.

— Нет, мама, ничего особенного. Просто куча разных хлопот!

— А ты поешь как следует и сразу почувствуешь себя лучше, — ласково сказала миссис Батлер. — Томсон (зеленщик Батлеров) прислал нам сегодня свежие бобы. Непременно попробуй.

— Ну, конечно, Оуэн, — засмеялся Кэлем, — бобы все уладят. Мама уж найдет выход.

— Бобы прямо замечательные, поверь моему слову, — отозвалась миссис Батлер, не замечая его иронии.

— Никто и не сомневается, мама, — сказал Кэлем, — это лучшая пища для мозга. Не мешало бы нам покормить ими Нору!

— Ты бы, умник, сам их поел! Что-то ты сегодня очень развеселился. Не иначе, как собираешься на свидание!

— Угадала! Сама ты умничаешь! Свидание, да не с одной, а сразу с пятью или шестью. По десять минут на каждую. Я бы и тебе назначил свидание, будь ты немножко покрасивее.

— Тебе пришлось бы долго дожидаться, — насмешливо отвечала Нора. — Я бы не очень-то к тебе торопилась. Плохо мое дело, если я не найду никого получше тебя.

— Такого, как я, ты хочешь сказать, — поправил ее Кэлем.

— Детки, детки! — со своим обычным спокойствием одернула их миссис Батлер, в то же время отыскивая глазами старого слугу Джона. — Еще немножко, и вы поссоритесь. Полно уж. А вот и отец. Где же Эйлин?

Батлер вошел своей тяжелой походкой и уселся за стол.

Слуга Джон явился с подносом, на котором среди других блюд красовались бобы, и миссис Батлер велела ему послать кого-нибудь за Эйлин.

— Здорово похолодало! — заметил Батлер, чтобы начать разговор, и поглядел на пустующий стул старшей дочери. Сейчас она войдет — его любимица, причина всех его тревог! В последние два месяца он вел себя с ней очень осторожно, по возможности избегая в ее присутствии даже упоминать про Каупервуда.

— Да, погода холодная! — подтвердил Кэлем. — Скоро настанет настоящая зима.

Джон стал по старшинству обносить обедающих; все уже наполнили свои тарелки, а Эйлин все не было.

— Посмотрите-ка, Джон, где Эйлин, — сказала удивленная миссис Батлер. — А то обед совсем простынет.

Джон ушел и вернулся с известием, что мисс Батлер нет в ее комнате.

— Не понимаю, куда она девалась! — удивленно заметала миссис Батлер. — Ну да ладно, захочет есть, так сама придет! Она знает, что время обедать.

Разговор перешел на новый водопровод, на постройку ратуши, уже близившуюся к концу, на различные беды, постигшие Каупервуда, и общее состояние фондовой биржи, на новые золотые прииски в Аризоне, на предстоявший в ближайший вторник отъезд миссис Молленхауэр с дочерьми в Европу (при этом Нора и Кэлем сразу оживились) и, наконец, на рождественский благотворительный бал.

— Эйлин уж, наверно, его не пропустит, — заметила миссис Батлер.

— Я тоже пойду! — воскликнула Нора.

— С кем же это, позвольте спросить? — вмешался Кэлем.

— А это уж мое дело, сударь! — отрезала сестра.

После обеда миссис Батлер не спеша направилась в комнату Эйлин узнать, почему она не вышла к столу. Батлер удалился к себе, думая, что хорошо бы поделиться с женой своими тревогами. Не успел он сесть за стол и зажечь свет, как в глаза ему бросилось письмо. Он сразу узнал почерк Эйлин. Что это значит, зачем ей вздумалось писать ему? Тяжелое предчувствие овладело им; он медленно вскрыл конверт и, надев очки, принялся читать с напряженным вниманием.

Итак, Эйлин ушла! Старик вглядывался в каждое слово, и ему казалось, что все слова начертаны огненными буквами. Она пишет, что ушла не к Каупервуду. Но скорей всего он бежал из Филадельфии и увез ее с собой. Эта капля переполнила чашу. Это конец. Эйлин совращена и уведена из дому — куда, навстречу какой судьбе? И все-таки Батлеру не верилось, что Каупервуд толкнул ее на этот поступок. Слишком уж это было рискованно: такая история могла гибельно отразиться не только на Батлерах, но и на его собственной семье. Газеты живо обо всем пронюхают.

Он встал, комкая в руке письмо. В это время послышался скрип двери. В кабинет вошла жена. Батлер мгновенно овладел собой и сунул письмо в карман.

— Эйлин нет в ее комнате, — недоумевающим тоном сказала миссис Батлер.

— Она не говорила тебе, что куда-нибудь уходит?

— Нет, — честно отвечал он, думая о том мгновении, когда ему придется открыть жене всю правду.

— Странно, — заметила миссис Батлер с сомнением в голосе, — должно быть, ей понадобилось что-нибудь купить. Но почему она никому про это не сказала?

Батлер ничем не выдавал своих чувств, не смел выдать их.

— Она вернется, — сказал он собственно лишь для того, чтобы выиграть время.

Необходимость притворяться мучила его. Миссис Батлер ушла, и он закрыл за нею дверь. Потом снова достал письмо и перечитал его. Девчонка сошла с ума! Она поступила дико, безобразно, бессмысленно. Куда она могла пойти, если не к Каупервуду? Вся история и без того была на грани скандала, а теперь этого не миновать. Сейчас оставалось только одно. Каупервуд, если он еще в Филадельфии, конечно, знает, где она. Необходимо сейчас же ехать к нему, угрожать, хитрить, а если надо будет, то и просто прикончить его. Эйлин должна вернуться домой. Пусть уж не едет в Европу, но она обязана вернуться домой и прилично вести себя до тех пор, пока Каупервуд не сможет на ней жениться. На большее сейчас надеяться нечего. Пусть ждет: может быть, настанет день, когда он, ее отец, заставит себя примириться с ее безумным намерением. Ужасная мысль! Поступок Эйлин убьет мать, обесчестит сестру. Батлер встал, снял с вешалки шляпу, надел пальто и вышел.

У Каупервудов его провели в приемную. Сам хозяин в это время был наверху, в своем кабинете, занятый просмотром каких-то бумаг. Как только ему доложили о Батлере, он поспешил вниз. Интересно отметить, что сообщение о приходе Батлера, как и следовало ожидать, не лишило его обычного самообладания. Итак, Батлер здесь! Это, конечно, означает, что Эйлин ушла из дому. Сейчас им предстоит помериться силами; посмотрим, кто окажется тверже духом. Каупервуд считал, что по уму, по светскому такту и во всех других отношениях он сильнейший. Его духовное «я», то, что мы называем жизненным началом, было закалено, как сталь. Он вспомнил, что хотя и говорил отцу и жене о стараниях лидеров республиканской партии — в том числе Батлера — сделать его козлом отпущения, никто все же не считает старого подрядчика заклятым врагом семьи Каупервудов, и потому сейчас следует соблюдать учтивость. Каупервуд был бы очень рад, если б ему удалось смягчить старика и в мирном, дружеском тоне поговорить с ним о том, что случилось. Вопрос об Эйлин должен быть улажен немедленно, раз и навсегда. С этой мыслью он вошел в комнату, где его ждал Батлер.

Узнав, что Каупервуд дома и сейчас к нему выйдет, старый Батлер твердо решил, что их встреча должна быть краткой, но решительной. Его слегка передернуло, когда он услышал шаги Каупервуда, легкие и быстрые, как всегда.

— Добрый вечер, мистер Батлер! — любезно приветствовал его хозяин, подходя и протягивая ему руку. — Чем могу служить?

— Прежде всего уберите вот это, — угрюмо отозвался Батлер, подразумевая его руку. — Мне этого не требуется. Я пришел говорить с вами о моей дочери и желаю, чтобы вы мне прямо ответили: где она?

— Вы спрашиваем про Эйлин? — в упор глядя на него спокойным и полным любопытства взглядом, осведомился Каупервуд собственно лишь для того, чтобы выгадать время и обдумать свои дальнейшие слова. — Что же я могу сказать вам о ней?

— Вы можете сказать, где она. И можете заставить ее вернуться домой, где ей подобает находиться. Злой рок привел вас в мой дом, но я не для того пришел сюда, чтобы пререкаться с вами. Вы скажете мне, где находится моя дочь, и впредь оставите ее в покое, а не то я… — Старик сжал кулаки, грудь его вздымалась от с трудом сдерживаемой ярости. — Я вам советую быть разумным и не доводить меня до крайности, слышите? — добавил он, помолчав немного и овладев собой. — Я не желаю иметь с вами никакого дела. Мне нужна моя дочь!

— Выслушайте меня, мистер Батлер, — невозмутимо произнес Каупервуд, которому эта сцена, укрепившая в нем сознание своего превосходства над противником, доставляла подлинное удовлетворение. — Если разрешите, я буду с вами вполне откровенен. Возможно, я знаю, где ваша дочь, а возможно, и нет. Возможно, я пожелаю сказать вам это, а возможно, и нет. Кроме того, она может этого не захотеть. Но если вам не угодно быть со мной вежливым, то вообще бессмысленно продолжать этот разговор. Вы вправе поступать, как вам угодно. Не подниметесь ли вы ко мне в кабинет? Там нам будет удобнее.

Батлер вне себя от изумления глядел на человека, которому он некогда покровительствовал. За всю свою долгую жизнь он не встречал такого хищника — сладкоречивого, хитрого, сильного и бесстрашного. Явившись к Батлеру в овечьей шкуре, он обернулся волком. Пребывание в тюрьме нисколько не укротило его.

— Я не пойду к вам в кабинет, — возразил Батлер, — и вам не удастся удрать с Эйлин из Филадельфии, если вы на это рассчитываете. Я уж об этом позабочусь! Вам, я вижу, кажется, что сила на вашей стороне, и вы думаете этим воспользоваться. Ничего у вас не выйдет! Мало вам того, что вы явились ко мне нищим, просили помочь вам, и я сделал для вас все, что было в моих силах, нет, вам понадобилось еще украсть у меня дочь! Если бы не ее мать, и сестра, да еще братья — порядочные молодые люди, которым вы в подметки не годитесь, — я бы не сходя с места проломил вам башку. Обольстить молодую невинную девушку, сделать из нее распутницу! И так поступает женатый человек! Благодарите бога, что это я разговариваю здесь с вами, а не один из моих сыновей; тогда бы вас уже не было в живых!

Старик задыхался от бессильной ярости.

— Весьма сожалею, мистер Батлер, — все так же невозмутимо ответил Каупервуд. — Я хотел многое объяснить вам, но вы сами затыкаете мне рот. Я не собираюсь ни бежать с вашей дочерью, ни вообще уезжать из Филадельфии. Вы знаете меня и знаете, что это на меня не похоже: мои финансовые интересы слишком обширны. Мы с вами деловые люди. Нам следовало бы обсудить этот вопрос и прийти к какому-то соглашению. Я уже думал поехать к вам и объясниться, но не был уверен, что вы пожелаете меня выслушать. Теперь, раз уж вы пришли ко мне, нам тем более следовало бы потолковать. Если вам угодно подняться ко мне наверх, я к вашим услугам, в противном случае — не обессудьте. Итак?

Батлер понял, что преимущество на стороне Каупервуда. Ничего не поделаешь — придется идти наверх! Иначе ему, конечно, не получить нужных сведений.

— Ладно уж, — буркнул он.

Каупервуд любезно пропустил его вперед и, войдя за ним в кабинет, закрыл дверь.

— Нам надо обсудить это дело и прийти к соглашению, — повторил он. — Я вовсе не такой плохой человек, как вы полагаете, хотя знаю, что у вас есть основания плохо думать обо мне.

Батлер не сводил с него негодующего взгляда.

— Я люблю вашу дочь, и она меня любит. Вам непонятно, как я смею говорить подобные слова, будучи женатым человеком, но уверяю вас — это правда. Я несчастлив в браке. Я намеревался договориться с женой, получить от нее развод и жениться на Эйлин. Все карты спутала эта паника. У меня честные намерения. Винить следует не меня, а обстоятельства, так неудачно сложившиеся месяца два назад. Я вел себя не особенно скромно, но ведь я человек! Ваша дочь не жалуется на это, она все понимает.

При упоминании о дочери Батлер залился краской стыда и гнева, но тотчас же овладел собой.

— И вы полагаете, что, если она не жалуется, значит, все в порядке? — саркастически осведомился он.

— С моей точки зрения — да, с вашей — нет. У вас, мистер Батлер, свой взгляд на вещи, у меня — свой.

— Еще бы! — воскликнул Батлер. — Здесь вы совершенно правы!

— Это отнюдь не доказывает, однако, — продолжал Каупервуд, — моей или вашей правоты. По-моему, цель в данном случае оправдывает средства. А моя цель — жениться на Эйлин. И я это сделаю, если только мне удастся выкарабкаться из финансовых затруднений. Конечно, и я и Эйлин предпочли бы вступить в брак с вашего согласия, но если это невозможно, то на нет и суда нет.

Каупервуд считал, что такое его заявление если и не успокоит старого подрядчика, то все же заставит его призвать на помощь свою житейскую мудрость. Без видов на замужество теперешнее положение Эйлин было бы очень незавидно. Пусть он, Каупервуд, в глазах общества человек, осужденный за растрату, но ведь это еще ничего не доказывает. Он добьется свободы и оправдания — наверняка добьется, и Эйлин еще будет считать почетным сочетаться с ним законным браком. Рассуждая так, Каупервуд не учитывал всей глубины религиозных и нравственных предубеждений Батлера.

— Насколько я знаю, — закончил он, — вы в последнее время делали все от вас зависящее, чтобы столкнуть меня в пропасть, — по-видимому, из-за Эйлин; но этим вы только приостановили осуществление моего намерения.

— А вы хотите, чтобы я помогал вам, так, что ли? — с бесконечным презрением, но сдержанно проговорил Батлер.

— Я хочу жениться на Эйлин, — еще раз подчеркнул Каупервуд. — И она хочет стать моей женой. При сложившихся обстоятельствах, как вы понимаете, вам спорить не приходится, что бы вы об этом ни думали; между тем вы продолжаете меня преследовать и препятствуете мне выполнить мой долг.

— Вы — негодяй, — отвечал Батлер, отлично понимая, к чему клонит Каупервуд. — Я вас считаю мошенником и не хотел бы, чтобы кто-нибудь из моих детей был связан с вами. Я не отрицаю, — раз уж так сложилось, — что, будь вы свободным человеком, наилучшим исходом для Эйлин было бы замужество с вами. Это единственный порядочный шаг, который вы могли бы сделать, если бы пожелали, в чем я сильно сомневаюсь. Но сейчас все эти разговоры ни к чему. Зачем вам нужно, чтобы она где-то скрывалась? Жениться на ней вы не можете. Развода вам не получить. У вас и без того хлопот полон рот со всеми вашими исками и с угрозой тюремного заключения. Эйлин для вас только лишний расход, а денежки вам еще ой как понадобятся для других целей. Зачем же уводить ее из порядочного дома и ставить в такое положение, что вам же самому будет зазорно на ней жениться, если уж до этого дойдет. Будь в вас хоть капля уважения к себе самому и того чувства, которое вам угодно называть любовью, вы должны были бы оставить ее в родительском доме, где она могла бы вести жизнь, достойную порядочной женщины. Зарубите себе, однако, на носу, что вам до нее все равно как до звезды небесной, несмотря на то, что вы с ней сделали. Если бы в вас была хоть капля порядочности, вы не заставили бы ее опозорить семью и разбить сердце старой матери. Какая вам от этого польза? К чему это, по-вашему, приведет? Бог мой, да найдись у вас хоть капля разума, вы бы это и сами поняли. Вы не только не облегчаете свое положение, а усугубляете его тяжесть. Да и Эйлин впоследствии вас за все это не поблагодарит!

Батлер замолчал, сам дивясь тому, что позволил втянуть себя в подобный разговор. Он так презирал этого человека, что старался не смотреть ему в лицо, но его отцовским долгом, его обязанностью было вернуть Эйлин домой. Каупервуд же глядел на него так, будто внимательно вслушивался в слова собеседника.

— Говоря по правде, мистер Батлер, — произнес он, — я вовсе не хотел, чтобы Эйлин уходила из дому. И если вы когда-нибудь сами спросите ее, она вам это подтвердит. Я прилагал все старания, чтобы ее отговорить, но, поскольку она стояла на своем, мне оставалось только позаботиться, чтобы в любом месте, где бы ей ни пришлось жить, она была хорошо устроена. Эйлин глубоко оскорблена тем, что вы приставили к ней сыщиков. Вот это да еще ваше требование, чтобы она куда-то уехала против своей воли, и было главной причиной ее ухода из дому. Еще раз уверяю вас, что я этого не хотел. Вы, видимо, забываете, мистер Батлер, что Эйлин — взрослая женщина и у нее есть собственная воля. Вы считаете, что я, во вред ей, руковожу ее действиями. На самом же деле я страстно люблю ее, вот уже три или даже четыре года, и если вы имеете понятие о любви, то знаете, что любовь не всегда равносильна власти. И я нимало не погрешу против истины, говоря, что Эйлин влияет на меня не меньше, чем я на нее. Я люблю ее — в том-то вся и беда. Вы пришли ко мне и требуете, чтобы я вернул вам дочь. А между тем я далеко не убежден, что могу это сделать. Я не уверен, что она меня послушается. Более того, моя просьба может обидеть ее, навести на мысль, что я ее разлюбил. А мне очень не хочется, чтобы она так думала. Как я уже говорил вам, она глубоко уязвлена вашим поступком по отношению к ней и тем, что вы принуждаете ее покинуть Филадельфию. Ее возвращение больше зависит от вас, чем от меня. Я мог бы сказать вам, где она, но я еще не уверен, правильно ли я поступлю, сделав это. Во всяком случае, я открою вам ее местопребывание не раньше, чем буду знать, как вы намерены вести себя в отношении Эйлин и всего этого дела.

Он кончил, продолжая невозмутимо смотреть на старого подрядчика, который, в свою очередь, не сводил с него свирепого взгляда.

— О каком это деле вы толкуете? — спросил Батлер, невольно заинтересовавшись таким неожиданным оборотом разговора.

Теперь он сам, помимо своей воли, начал несколько иначе смотреть на всю эту историю. Многое представилось ему в ином свете. Каупервуд, по-видимому, говорит искренне. Возможно, конечно, что все его обещания лживы, но также возможно, что он любит Эйлин и в самом деле намерен со временем добиться развода и жениться на ней. Однако развод противоречит учению католической церкви, которую Батлер глубоко почитал. Согласно законам божеским и человеческим, Каупервуд не вправе бросить жену и детей, связать свою жизнь с другой женщиной, даже с Эйлин, даже во имя ее спасения. С точки зрения общества, это настоящее преступление, доказывающее только, какой, в сущности, негодяй Каупервуд. Но, с другой стороны, он не католик, и точка зрения Батлера для него не обязательна, а кроме того — и это самое худшее, — Эйлин окончательно скомпрометирована (отчасти, конечно, причиной тому и ее безудержная пылкость). Теперь не так-то просто будет внушить ей иные взгляды и заставить ее благопристойно вести себя; все эти «за» и «против» надо будет еще как следует обдумать, Батлер знал, что в душе никогда не примирится с таким замужеством Эйлин, конечно, нет, он не может нарушить верность церкви, но у него достало здравого смысла вдуматься в слова Каупервуда. К тому же он жаждал возвращения Эйлин и понимал, что теперь уж вопрос о ее будущем будет решать она сама.

— Речь ведь, собственно, идет о малом, — продолжал Каупервуд. — Только о том, чтобы вы отказались от намерения заставить Эйлин уехать из Филадельфии и прекратили козни против меня. — При этих словах он вкрадчиво улыбнулся. Он все еще не терял надежды смягчить Батлера своим великодушным поведением. — Я, конечно, не могу принудить вас поступать против вашего желания. И заговорил я об этом, мистер Батлер, только потому, что, если бы не ваш гнев из-за Эйлин, я уверен, вы так не ополчились бы на меня. Мне известно, что вы получили анонимное письмо и в тот же день затребовали у меня свой вклад. После этого я из разных источников узнал, что вы очень восстановлены против меня, и я могу об этом лишь сожалеть. Я не виновен в растрате шестидесяти тысяч долларов, и вы это знаете. Я ничего не злоумышлял. Я не предвидел банкротства, когда воспользовался для своей надобности этими сертификатами, и если бы от меня одновременно не потребовали покрытия ряда других ссуд, я продолжал бы свое дело до конца месяца и к первому числу, как всегда, сдал бы сертификаты в амортизационный фонд. Я очень ценил ваше расположение ко мне, и мне больно было его утратить. Вот все, что я хотел вам сказать.

Батлер смотрел на Каупервуда задумчивым, испытующим взглядом. В этом человеке, думал он, есть хорошие качества, но как же велико в нем и неосознанное злое начало. Батлер прекрасно знал и о том, как Каупервуд получил чек, и о многих других подробностях этого дела. А сейчас Каупервуд ловчил так же, как в тот вечер, после известия о пожаре. Нет, он попросту хитер, расчетлив и бессердечен.

— Я не буду давать вам никаких обещаний, — заявил Батлер. — Скажите мне, где моя дочь, и я обдумаю этот вопрос. После всего происшедшего у вас нет оснований рассчитывать на меня, никаких одолжений вы с моей стороны ожидать не можете. Но я все-таки подумаю.

— Это меня вполне удовлетворяет, — отвечал Каупервуд. — На большее я не вправе рассчитывать. Но поговорим об Эйлин. Вы продолжаете настаивать на ее отъезде из Филадельфии?

— Нет, если она вернется домой и будет вести себя благопристойно. Но тому, что было между вами, необходимо положить конец. Эйлин позорит семью и губит свою душу. То же самое можно сказать и о вас. Когда вы будете свободным человеком, мы встретимся и побеседуем. Больше я ничего не обещаю.

Каупервуд, довольный уже тем, что уладил дело в пользу Эйлин, хотя и не добился многого для себя, решил, что ей надо как можно скорее возвратиться домой. Кто знает, каков будет результат его апелляции в верховный суд. Ходатайство о пересмотре дела, поданное ввиду «сомнений в правильности приговора», может быть отклонено, и в таком случае он снова окажется в тюрьме. Если ему суждено сесть за решетку, Эйлин будет лучше, спокойнее в лоне семьи. В ближайшие два месяца до решения верховного суда ему не обобраться хлопот. А потом — потом он все равно будет продолжать борьбу, что бы с ним ни случилось.

Во время этих переговоров Каупервуд не переставал думать о том, как ему осуществить свое компромиссное решение, не оскорбив Эйлин советом вернуться к отцу. Он знал, что она не откажется от встреч с ним, да и сам не хотел этого. Если он не подыщет достаточно веских доводов, оправдывающих в глазах Эйлин то, что он открыл Батлеру ее местопребывание, это будет выглядеть как предательский поступок с его стороны. Нет, прежде чем это сделать, надо придумать какую-нибудь версию, приемлемую для Эйлин. Каупервуд знал, что долго довольствоваться своей теперешней жизнью она не сможет. Ее бегство вызвано отчасти враждебным отношением Батлера к нему, отчасти твердой решимостью старика заставить ее покинуть Филадельфию и расстаться с ним. Правда, сейчас уже многое изменилось. Батлер, что бы он ни говорил, уже больше не был олицетворением карающей Немезиды. Он размяк, жаждал только найти свою дочь и готов был ее простить. Он потерпел поражение, был побит в им же затеянной игре, и Каупервуд ясно читал это в его взгляде. Надо с глазу на глаз поговорить с Эйлин и объяснить ей положение; ему наверняка удастся внушить ей, что сейчас в их обоюдных интересах покончить дело миром, Батлера надо заставить подождать где-нибудь, хотя бы здесь, пока он, Фрэнк, съездит и потолкует с Эйлин. Выслушав его, она, по всей вероятности, не станет с ним спорить.

— Лучше всего будет, — сказал Каупервуд после недолгого молчания, — если я дня через два-три повидаюсь с Эйлин и спрошу, каковы ее намерения. Я передам ей наш разговор, и если она пожелает, то вернется домой.

— Дня через два-три! — в ярости крикнул Батлер. — На черта мне это нужно! Она сегодня же должна вернуться! Мать еще не знает, что она сбежала. Сегодня же, слышите? Я немедленно поеду за ней.

— Нет, из этого ничего не выйдет, — возразил Каупервуд. — Ехать надо мне. Если вам угодно будет подождать здесь, я съезжу, переговорю с ней и тотчас же поставлю вас обо всем в известность.

— Ладно, — буркнул Батлер, который расхаживал взад и вперед по комнате, заложив руки за спину. — Но только, ради бога, поторопитесь! Нельзя терять ни минуты.

Он думал о миссис Батлер. Каупервуд позвал слугу, велел ему распорядиться насчет экипажа, приказал никого не впускать в кабинет и торопливо пошел вниз, предоставив Батлеру шагать взад и вперед по этой ненавистной для него комнате.

Глава 47

Хотя Каупервуд приехал к Келлигенам уже около одиннадцати, Эйлин еще не ложилась. Она сидела наверху в спальне и делилась с Мэйми и миссис Келлиген впечатлениями светской жизни, когда вдруг раздался звонок. Миссис Келлиген пошла вниз и открыла дверь.

— Если я не ошибаюсь, мисс Батлер находится здесь? — осведомился Каупервуд. — Не откажите передать ей, что к ней приехали с поручением от ее отца.

Несмотря на строгий наказ Эйлин никому, даже членам семьи Батлеров, не открывать ее пребывания здесь, уверенный тон Каупервуда и упоминание имени Батлера привели миссис Келлиген в совершенную растерянность.

— Подождите минуточку, — сказала она. — Я пойду узнаю.

Она повернулась к лестнице, а Каупервуд быстро вошел в переднюю с видом человека, весьма довольного, что ему удалось найти ту особу, к которой он имел поручение.

— Передайте, пожалуйста, мисс Батлер, что я недолго задержу ее, — крикнул он вслед поднимавшейся по лестнице миссис Келлиген в надежде, что Эйлин услышит его.

И в самом деле, она тотчас же сбежала вниз. Эйлин была поражена, что Фрэнк явился так скоро, и со свойственной ей самоуверенностью решила, что дома царит ужасное волнение. Она очень огорчилась бы, будь это не так.

Мать и дочь Келлиген очень хотели узнать, о чем они говорят, но Каупервуд соблюдал осторожность. Едва Эйлин сошла вниз, он предостерегающе приложил палец к губам и сказал:

— Вы мисс Батлер, не так ли?

— Да, это я, — стараясь не улыбаться, отвечала Эйлин. Как ей хотелось поцеловать его! — Что случилось, дорогой? — тихо спросила она.

— Боюсь, девочка, что тебе придется вернуться домой, — прошептал он, — иначе поднимется невообразимая кутерьма. Твоя мать, по-видимому, еще ничего не знает, а отец сидит сейчас у меня в кабинете и ждет тебя. Если ты согласишься вернуться, то выведешь меня из больших затруднений. Я тебе сейчас объясню…

Он передал ей весь разговор с Батлером и свое мнение по поводу этого разговора. Эйлин несколько раз менялась в лице при упоминании тех или иных подробностей. Но, убежденная ясностью его доводов и его уверениями, что они будут встречаться по-прежнему, она уступила. Как-никак, а капитуляция отца означала для нее немалую победу. Она тотчас же распрощалась с миссис Келлиген и Мэйми, с иронической улыбкой сказав им, что дома никак не могут обойтись без нее, добавила, что пришлет за вещами в другой раз, и вместе с Каупервудом доехала до дверей его дома. Он предложил ей подождать в экипаже, а сам пошел уведомить ее отца.

— Ну? — спросил Батлер, стремительно обернувшись на скрип двери и не видя Эйлин.

— Она ждет вас внизу в моем экипаже, — объявил Каупервуд. — Может быть, вам угодно воспользоваться им, чтобы доехать до дома? Я потом пришлю за ним кучера.

— Нет, благодарю вас! Мы пойдем пешком.

Каупервуд приказал слуге идти к экипажу, а Батлер, тяжело ступая, направился к двери.

Он прекрасно понимал, что Каупервуд всецело подчинил себе его дочь, и, вероятно, надолго. Единственное, что оставалось теперь ему, Батлеру, это удерживать ее дома в надежде, что влияние семьи заставит ее образумиться. Беседуя с ней по дороге домой, он тщательно выбирал слова, боясь, как бы снова не оскорбить дочь. Спорить с нею сейчас было бессмысленно.

— Ты могла бы еще разок поговорить со мной, Эйлин, прежде чем уйти из дому, — сказал он. — Не могу даже представить себе, что было бы с матерью, если б она узнала об этом. Но она ни о чем не догадывается. Тебе придется сказать, что ты осталась обедать у кого-нибудь из знакомых.

— Я была у Келлигенов, — отвечала Эйлин. — Ничего не может быть проще. Мама нисколько не удивится.

— У меня очень тяжело на душе. Эйлин! Но я хочу надеяться, что ты одумаешься и впредь не станешь так огорчать меня. Больше я сейчас ничего не скажу.

Эйлин вернулась к себе в комнату, торжествуя победу, и в доме Батлеров все как будто пошло своим чередом. Но было бы ошибочно думать, будто понесенное Батлером поражение существенно изменило его точку зрения на Каупервуда.

В эти два месяца, которые оставались в распоряжении Каупервуда со дня выхода из тюрьмы и до разбора апелляции, он изо всех сил старался наладить свои дела, претерпевшие столь сокрушительный удар. Он принялся за работу так, как будто ничего не случилось, но теперь, после вынесения ему обвинительного приговора, шансы на успех были очень невелики. Основываясь на том, что при объявлении банкротства ему удалось защитить интересы наиболее крупных кредиторов, Каупервуд надеялся, что, когда он очутится на свободе, ему снова охотно откроют кредит те финансовые учреждения, чья помощь могла быть наиболее эффективной, например: «Кук и К°», «Кларк и К°», «Дрексель и К°» и Джирардский национальный банк, — разумеется, при условии, что его репутации из-за приговора не будет нанесен слишком серьезный ущерб. В силу своего неизбывного оптимизма Каупервуд недоучел, какое гнетущее впечатление произведет этот приговор — справедливый или несправедливый — даже на самых горячих его сторонников.

Лучшие друзья Каупервуда в финансовом мире пришли теперь к убеждению, что он идет ко дну. Какой-то ученый финансист однажды обмолвился, что на свете нет ничего более чувствительного, чем деньги, и эта чувствительность в значительной мере передалась самим финансистам, постоянно имеющим дело с деньгами. Стоит ли оказывать помощь человеку, который, возможно, на несколько лет сядет в тюрьму? Вот если он проиграет дело в верховном суде и уже неминуемо должен будет отправиться за решетку, тогда надо будет что-нибудь сделать для него, например, похлопотать перед губернатором, но до того времени целых два месяца, и, может быть, все еще обойдется. Поэтому при своих многократных просьбах о возобновлении кредита или принятии разработанного им плана восстановления своего дела Каупервуд неизменно наталкивался на вежливые, но уклончивые ответы. Подумаем, посмотрим, есть кое-какие препятствия… И так далее, и так далее — бесконечные отговорки людей, не желающих себя утруждать. Все эти дни Каупервуд, как обычно, бодрый и подтянутый, ходил по разным банкам и конторам, любезно раскланивался со старыми знакомыми и на вопросы отвечал, что питает самые радужные надежды и что дела его идут превосходно. Ему не верили, но это его мало заботило. Он стремился убедить или переубедить только тех, кто действительно мог быть ему полезен; этой задаче он отдавал все свои силы и ничем другим не интересовался.

— А, добрый день, Фрэнк! — окликали Каупервуда приятели. — Как дела?

— Недурно! Совсем недурно! — весело отвечал он. — Даже вполне хорошо!

И, не вдаваясь в излишние подробности, объяснял, как он действует. Иной раз ему удавалось заразить своим оптимизмом тех, кто знал его и сочувственно к нему относился, но большинство не проявляло к его судьбе ни малейшего интереса.

В эти же дни Каупервуд и Стеджер часто ходили по судам, ибо Каупервуда то и дело вызывали из-за разных исков, связанных с его банкротством. Это было мучительное время, но он не дрогнул. Он решил остаться в Филадельфии и бороться до конца — вернуть себе положение, которое он занимал до пожара, оправдаться в глазах общества. Он был вполне убежден, что добьется своего, если его не посадят в тюрьму, но даже и в этом случае — так силен был его природный оптимизм — надеялся достигнуть цели по выходе на свободу. Правда, в Филадельфии ему уже тогда не восстановить свое доброе имя, — это пустые мечты.

Главными противоборствующими ему силами были неуемная вражда Батлера и происки городских заправил. Каким-то образом — хотя никто не мог бы в точности сказать, откуда это пошло, — в политических кругах сложилось мнение, что молодой финансист и бывший городской казначей проиграют дело и в конце концов угодят в тюрьму. Стинер, поначалу собиравшийся признать себя виновным и безропотно понести наказание, поддался на уговоры друзей, которые убедили его отрицать вину и в объяснение своих действий ссылаться на издавна существующую традицию; иначе, говорили они, у него не остается никакой надежды на оправдание. Он так и поступил, но все-таки был осужден. Потом, для приличия, была составлена апелляционная жалоба, и дело его сейчас находилось в верховном суде штата.

Кроме того, — с легкой руки девушки, в свое время писавшей Батлеру и жене Фрэнка, — начались перешептывания о том, что дочь Батлера Эйлин состоит в любовной связи с Каупервудом. Упоминался какой-то дом на Десятой улице, который Каупервуд будто бы нанимал для нее. Нечего и удивляться, что Батлер так мстительно настроен. Это объяснение проливало свет на многие обстоятельства. В результате в деловых и финансовых кругах симпатии стали склоняться на сторону противников Каупервуда, Кто же не знает, что в начале своей карьеры Каупервуд пользовался дружеским покровительством Батлера? Нечего сказать, хороша благодарность! Самые старые и самые стойкие из его сторонников, и те укоризненно покачивали головой. Значит, Каупервуд и здесь руководствовался принципом «Мои желания — прежде всего», которым неизменно определялось все его поведение. Конечно, он человек сильный и поистине блестящий. Никогда еще Третья улица не знала такого дерзкого, предприимчивого, смелого в деловых замыслах и в то же время осторожного финансиста. Но разве чрезмерная дерзость и самомнение не могут прогневить Немезиду? Она, как и смерть, охотно избирает блестящую мишень. Разумеется, Каупервуду не следовало соблазнять дочь Батлера. И уж, конечно, он не должен был так бесцеремонно брать этот чек, особенно после ссоры и разрыва со Стинером. Слишком уж он напорист! И весьма сомнительно, чтобы при таком прошлом ему удалось снова занять здесь прежнее положение! Банкиры и предприниматели, ближе всех стоявшие к нему, смотрели на это довольно скептически.

Что же касается Каупервуда, то его девиз «Мои желания — прежде всего», а также его любовь к красоте и к женщинам оставались неизменными, и в этом отношении он был по-прежнему безудержен и легкомыслен. Даже сейчас прелесть и очарование такой девушки, как Эйлин Батлер, значили для него больше, чем доброжелательность пятидесяти миллионов человек, если, конечно, он мог обойтись без этой доброжелательности. До чикагского пожара и паники его звезда всходила так быстро, что в чаду удач и успехов он не имел времени задуматься над отношением общества к его поступкам. Молодость и радость бытия кипели в его крови. Он был свеж и полон жизненных сил, как только что зазеленевшая трава. Жизнь казалась ему приятной, словно прохладный весенний вечер, и никакие сомнения не смущали его. После краха, когда рассудок как будто должен был подсказать ему необходимость хоть на время отказаться от Эйлин, он и не подумал этого сделать. Она олицетворяла для него прекрасные дни его недавнего прошлого. Она была звеном между этим прошлым и грезившимся ему победоносным будущим.

Правда, теперь Каупервуда очень тревожила мысль, что если его посадят в тюрьму или официально признают банкротом, то он лишится места на фондовой бирже, и тогда в Филадельфии для него на время или даже навсегда будет закрыта широкая дорога к благосостоянию. В настоящее время на это место на бирже наложили арест как на часть его актива, и тем самым была приостановлена его биржевая деятельность. Эдвард и Джозеф, едва ли не единственные посредники, которых он еще сохранил, исподволь и по мелочам продолжали действовать за него на бирже; другие биржевики, естественно, видели в братьях Каупервуда его агентов, и если бы они стали распространять слух, будто действуют самостоятельно, это только заставило бы Третью улицу заподозрить, что Каупервуд замыслил какой-то хитрый маневр, едва ли выгодный его кредиторам и, уж во всяком случае, противозаконный. Но так или иначе, а на бирже ему необходимо остаться если не явно, то тайно, и его быстрый, изобретательный ум тотчас же нашел выход: надо за известную мзду подыскать себе фиктивного компаньона из людей, уже зарекомендовавших себя на бирже, который фактически будет подставным лицом, пешкой в его руках.

После недолгих размышлений выбор Каупервуда остановился на человеке, имевшем очень скромное дело, но честном и к нему расположенном. Это был некий Стивен Уингейт, мелкий маклер, владелец небольшой конторы на Третьей улице. Сорока пяти лет от роду, среднего роста, плотный, с довольно располагающей внешностью, неглупый и трудолюбивый, он не отличался ни энергией, ни предприимчивостью. Для того чтобы сделать карьеру, если для него вообще могла идти речь о карьере, ему безусловно нужен был такой компаньон, как Каупервуд. Уингейт имел место на фондовой бирже, пользовался хорошей репутацией, его уважали, но до процветания ему было далеко. В былые времена он не раз обращался за помощью к Каупервуду, который любезно ссужал его мелкими суммами под невысокие проценты, давал ему дельные советы и прочее, причем делал это охотно, ибо был расположен к Уингейту и даже жалел его. Теперь Уингейт медленно плыл по течению навстречу не слишком обеспеченной старости и, конечно, должен был оказаться сговорчивым. В настоящее время никому и в голову не пришло бы заподозрить в нем агента Каупервуда, а, с другой стороны, Каупервуд мог быть вполне уверен, что Уингейт будет выполнять его указания с педантической точностью. Каупервуд пригласил его к себе и имел с ним продолжительную беседу. Он откровенно обрисовал положение, сказал, в чем он может быть полезен Уингейту как компаньон, на какую долю рассчитывает в делах его конторы, и Уингейт охотно на все это согласился.

— Я рад буду действовать по вашим указаниям, мистер Каупервуд, — заверил его маклер. — Я знаю: что бы ни случилось, вы меня не оставите, а во всем мире нет человека, с которым я работал бы охотнее или к кому относился бы с большим уважением, чем к вам. Эта буря пронесется, и вы снова будете на коне. Во всяком случае, можно попробовать. Если дело у нас не пойдет на лад, вы поступите так, как сочтете нужным.

На таких условиях было заключено это соглашение, и Каупервуд начал понемножку заниматься делами, прикрываясь именем Уингейта.

Глава 48

Ко времени, когда верховный суд штата Пенсильвания рассмотрел наконец ходатайство Каупервуда об отмене приговора, вынесенного первой инстанцией, и пересмотре дела, слухи о связи Каупервуда с Эйлин успели широко распространиться. Как мы уже знаем, это обстоятельство дискредитировало его и продолжало наносить ему вред. Оно как бы подтверждало то впечатление, которое с самого начала старались создать лидеры республиканской партии, а именно, что Каупервуд-то и есть настоящий преступник, а Стинер только его жертва. Не вполне законные деловые махинации Каупервуда — плод его незаурядной финансовой одаренности — изображались как опасные происки современного Макиавелли, хотя он отнюдь не позволял себе того, чего не делали бы потихоньку другие. У Каупервуда была жена и двое детей; и филадельфийцы, ничего не знавшие об его истинных намерениях, но взбудораженные слухами, уже решили, что он не сегодня завтра собирается бросить семью, развестись с Лилиан и жениться на Эйлин. С точки зрения людей благонамеренных, это само по себе было уже преступлением, а если еще учесть финансовые затруднения Каупервуда, его процесс, обвинительный приговор и банкротство, то станет понятным, почему в Филадельфии так охотно верили всему, что говорили про него заправилы города. Он будет осужден. Верховный суд не удовлетворит его ходатайства о новом слушании дела. Так иногда наши сокровенные мысли и намерения каким-то чудом превращаются в достояние широкой публики. Люди знают многое, что, казалось бы, никак не могло дойти до них. Волей-неволей приходится думать, что существует передача мыслей на расстоянии!

Таким вот путем эти слухи дошли не только до пятерых судей верховного суда штата Пенсильвания, но и до самого губернатора.

За тот месяц, что Каупервуд провел на свободе после подачи апелляции, Харпер Стеджер и Дэннис Шеннон успели побывать у членов верховного суда и высказаться — один за, другой против удовлетворения ходатайства о пересмотре дела.

Через своего защитника Каупервуд подал в верховный суд обстоятельно мотивированную жалобу, в которой он изобличал: во-первых, необоснованность обвинительного вердикта присяжных и, во-вторых, несостоятельность доказательств, на которых строилось обвинение в краже и других преступлениях. Два часа десять минут потребовалось Стеджеру на то, чтобы изложить свои доводы; окружной прокурор Шеннон возражал ему еще дольше, и все время пятеро судей — люди с большим юридическим опытом, но малосведущие в финансовых вопросах — слушали обоих с неослабевающим интересом. Трое из них — Смитсон, Рейни и Бекуис, чутко отзывавшиеся на политические веяния времени и пожелания своих хозяев, холодно отнеслись к истории финансовых операций Каупервуда, ибо знали о его связи с дочерью Батлера и о явно враждебной позиции, занятой этим человеком в отношении Каупервуда. Они считали, что рассматривают дело справедливо и беспристрастно, но в действительности ни на секунду не забывали о том, как Каупервуд поступил с Батлером. Двое других судей — Марвин и Рафальский, люди более широких взглядов, но не менее связанные в своих действиях соображениями политического порядка, понимали, что решение по делу Каупервуда было несправедливым, но не видели возможности это исправить. Он сам очень повредил себе в глазах политических деятелей и общества. Убежденные Стеджером, они приняли во внимание урон, уже понесенный Каупервудом; более того, судья Рафальский, у которого в свое время была почти такая же связь с молодой девушкой, хотел было возразить против обвинительного приговора, но по зрелом размышлении пришел к выводу, что было бы неразумно действовать вразрез с требованиями своих политических хозяев. И все же, когда судьи Смитсон, Рейни и Бекуис уже готовы были, не утруждая себя сомнениями, оставить вердикт в силе, Марвин и Рафальский заявили о своем «особом мнении». Таким образом, создался чрезвычайно запутанный юридический казус. Каупервуд получал возможность, опираясь на право «свободы действий», перенести дело в верховный суд Соединенных Штатов. Все равно, в любом суде — в Пенсильвании или в другом каком-нибудь штате — судьи, несомненно, пожелают тщательно разобраться в столь необычном и важном деле. А потому двое оставшихся в меньшинстве, заявив о своем «особом мнении», собственно, ничем не рисковали. Лидеры республиканской партии не выкажут недовольства, поскольку Каупервуд так или иначе будет осужден. Им это даже придется по душе, так как все приобретет куда более справедливую видимость. Кроме того, Марвин и Рафальский хотели отмежеваться от недостаточно продуманного приговора, который собирались вынести Смитсон, Рейни и Бекуис. Итак все пятеро судей, как это обычно бывает с людьми при подобных обстоятельствах, воображали, что рассматривают дело честно и беспристрастно. И Смитсон от своего имени и от имени своих коллег Рейни и Бекуиса огласил 11 февраля 1872 года следующее решение:

«Обвиняемый Фрэнк Каупервуд ходатайствует об отмене вердикта присяжных заседателей в суде первой инстанции (вынесенного по делу: штат Пенсильвания против Фрэнка Каупервуда) и о назначении нового слушания упомянутого дела. Верховный суд не считает, что в отношении обвиняемого была допущена несправедливость. (Далее следовало довольно подробное изложение всех обстоятельств дела, причем указывалось, что обычай и традиции, установившиеся в городском казначействе, равно как и действительно бесцеремонное обращение Каупервуда со средствами города, не имеют никакого отношения к вопросу об ответственности Каупервуда за несоблюдение духа и буквы закона.) Получение обвиняемым на мнимо законном основании не причитающихся ему сумм (пояснил судья Смитсон от имени большинства) может быть квалифицировано как хищение. В данном случае присяжным надлежало установить, руководствовался ли обвиняемый преступным намерением. Присяжные решили дело не в пользу обвиняемого, и верховный суд считает вынесенный ими вердикт достаточно обоснованным. Для какой цели воспользовался обвиняемый чеком городского казначейства? Обвиняемый находился накануне банкротства. Он заложил в обеспечение своей задолженности переданные ему для реализации сертификаты городского займа, а еще до того получил незаконным путем ссуду в пятьсот тысяч долларов. И у присяжных имелись все основания полагать, что легальным образом ему уже не удалось бы добиться дополнительной ссуды из городского казначейства. Поэтому он явился туда и обманным путем, если не формально, то по существу, получил еще шестьдесят тысяч долларов. Присяжные усмотрели в этих действиях обвиняемого наличие преступного намерения».


В таких словах верховный суд большинством голосов отклонил ходатайство Каупервуда о пересмотре дела. Судья Марвин от своего имени и от имени Рафальского написал следующее:

«Из доказательств, которыми располагает суд, явствует, что мистер Каупервуд получил чек как агент городского казначейства, с другой же стороны, не установлено, что в качестве агента он не выполнил (или по крайней мере не намеревался выполнить) в полной мере тех обязательств, которые возлагало на него получение чека. На суде выяснилось, что количество и стоимость облигаций городского займа, купленных для амортизационного фонда, не должны были по политическим соображениям ни оглашаться на бирже, ни каким-либо иным путем становиться достоянием гласности. В то же время мистеру Каупервуду, агенту казначейства, была предоставлена полная свобода распоряжаться своим активом и пассивом при условии, что конечный итог его операций будет вполне удовлетворительным. Сроки приобретения облигаций не были обусловлены никаким соглашением, равно как и суммы, ассигнуемые на приобретение отдельных партий таковых. Подсудимый мог быть признан виновным по первому пункту, только если он пытался мошеннически завладеть чеком в своих личных интересах. Но вердиктом присяжных этот факт не установлен и, более того, на основании имеющихся данных не мог быть установлен; далее присяжные сочли подсудимого виновным и по трем остальным пунктам, не располагая для этого абсолютно никакими доказательствами. Как можем мы утверждать, что они вынесли справедливое решение по первому пункту, если в обвинении по остальным трем пунктам ими допущена столь очевидная несправедливость. По мнению, представленному меньшинством голосов, решение суда первой инстанции по обвинению подсудимого в хищении (пункт первый) необоснованно, вердикт присяжных подлежит отмене, а дело — передано на новое рассмотрение».


Судья Рафальский, человек деловитый, но склонный к созерцательности, еврей по происхождению и типичный американец по внешности, счел своим долгом написать еще третье мнение, которое должно было содержать его личные соображения, подвергнуть критике решение большинства и послужить дополнением к тем пунктам, в которых оно совпадало с мнением судьи Марвина. Вопрос о виновности Каупервуда был весьма запутанным, что явствовало прежде всего из разногласий членов верховного суда, хотя по соображениям политическим они и стремились вынести ему обвинительный приговор. Судья Рафальский, например, считал, что если Каупервудом и было совершено преступление, то это преступление не могло быть квалифицировано как хищение; к этому он присовокуплял:

«Доказательства, которыми располагает суд, не позволяют заключить, что Каупервуд не собирался в скором времени вернуть свой долг, а также что городской казначей или управляющий его канцелярией Альберт Стайерс не намеревался расстаться с теми ценностями, которые обеспечивали этот чек. Мистер Стайерс показал, что мистер Каупервуд сообщил ему о приобретении облигаций городского займа на означенную сумму, тогда как сколько-нибудь убедительных доказательств обратного мы не имеем. То обстоятельство, что облигации им не были сданы в амортизационный фонд, хотя и противоречит букве закона, но, по справедливости, должно рассматриваться как следствие давно установившегося обычая. Может быть, у Каупервуда вошло в практику поступать именно так? По моему разумению, большинство членов верховного суда слишком широко толкует понятие «хищение», в результате такого толкования получается, что всякий делец, производящий обширные и абсолютно законные операции на бирже, вдруг, неожиданно для себя, в результате биржевой паники или пожара, как это и имело место в случае с мистером Каупервудом, может оказаться преступником. То, что суд занимает позицию, создающую подобные прецеденты и приводящую к таким последствиям, кажется мне по меньшей мере достойным удивления».


Хотя Каупервуд чувствовал известное удовлетворение от того, что мнения членов верховного суда разделились, и хотя он заранее готовился к наихудшему и старался соответственно устроить свои дела, все же он испытал горькое разочарование. Было бы неверно утверждать, что этот обычно сильный и самонадеянный человек был неспособен страдать. Чувства такого порядка не были ему чужды, но всегда находились под неуловимым контролем холодного рассудка, ни на мгновение ему не изменявшего. Теперь, по словам Стеджера, Каупервуду оставалось только апеллировать к верховному суду Соединенных Штатов, ввиду того, что один из пунктов решения якобы противоречит положению об основных правах американского гражданина, записанных в конституции. А это была бы затяжная и дорогостоящая история. Кроме того, ему было не очень ясно, какой, собственно, пункт подлежал обжалованию. Опять ушло бы много времени — год, полтора, а то и больше, и в результате ему, быть может, все-таки пришлось бы отбывать заключение, не говоря уже о том, что все время ожидания тоже не удалось бы провести на свободе.

Выслушав Стеджера, объяснившего ему, как обстоит дело, Каупервуд на несколько мгновений задумался и затем сказал:

— Ну что ж, по-видимому, мне остается либо сесть в тюрьму, либо бежать из Америки, и я выбираю первое. Здесь, в Филадельфии, я буду продолжать борьбу и в конце концов выйду победителем. Я постараюсь добиться либо пересмотра дела в верховном суде Соединенных Штатов, либо помилования у губернатора. Я не собираюсь удирать, это ясно! И люди, которые воображают, будто положили меня на обе лопатки, глубоко заблуждаются. Я живо выкарабкаюсь и покажу этим мелкотравчатым политиканам, что такое настоящая борьба! Теперь уж им не видать от меня ни доллара! Ни цента! Если бы они не преследовали меня, я со временем возместил бы им все пятьсот тысяч. Но теперь — черта с два!

Он стиснул зубы, его серые глаза угрожающе сверкнули.

— Я ведь сделал все, что мог, Фрэнк, — с искренним сочувствием произнес Стеджер. — Вы должны признать, что я боролся изо всех сил. Может быть, я оказался не на высоте, вам виднее, но я сделал все от меня зависящее. Можно, конечно, предпринять еще кое-какие шаги, но стоит ли на это идти, решать вам. Как вы скажете, так и будет.

— Перестаньте болтать вздор, Харпер, — с досадой отозвался Каупервуд. — Если бы я был недоволен тем, как вы действовали, я не постеснялся бы вам это сказать. Продолжайте в том же духе и постарайтесь подыскать достаточные основания для апелляции в верховный суд Соединенных Штатов, а я тем временем начну отбывать срок. Надо полагать, что судья Пейдерсон не замедлит назначить день для вынесения приговора.

— Это в известной мере зависит от вас, Фрэнк. Мне нетрудно выхлопотать отсрочку на неделю или дней на десять, если вы сочтете это нужным. Я уверен, что Шеннон не будет противиться. Вся штука только в том, что завтра за вами явится Джесперс. Получив извещение, что вам отказано в пересмотре дела, он обязан будет снова взять вас под стражу. Если ему не заплатить, он поторопится вас арестовать. Но с ним можно договориться. Если вы хотите еще повременить с этим, я думаю, он согласится выпускать вас под надзором своего агента, но ночевать вам, к сожалению, придется там. После истории с Альбертсоном, происшедшей несколько лет назад, эти правила соблюдаются очень строго.

Стеджер имел в виду одного банковского кассира, которого выпустили на ночь из тюрьмы будто бы под стражей, что, однако, не помешало ему сбежать. В свое время это вызвало суровые нарекания по адресу шерифа, и с тех пор осужденные, независимо от своего имущественного и общественного положения, должны были до вынесения приговора оставаться в тюрьме хотя бы в ночное время.

Каупервуд спокойно обдумывал положение, стоя у окна в конторе Стеджера на Второй улице. Однажды вкусив гостеприимства Джесперса, он не особенно боялся пребывания в тюрьме под опекой этого джентльмена, но проводить ночи под замком, если это ничуть не сокращает срока его заключения, казалось ему нелепым. Впрочем, все, что он мог еще предпринять для устройства своих дел, — раз речь шла о днях, а не о месяцах, которые ему оставалось провести на свободе, — он проделает в тюремной камере почти с тем же успехом, что и в конторе на Третьей улице. К чему лишняя оттяжка? Ему предстоит отбыть тюремное заключение, — так уж лучше примириться со своей участью без лишних размышлений. Можно, конечно, помешкать еще день-другой, чтобы получше все обдумать, но о большем не стоит и хлопотать.

— А если мы предоставим всему идти своим чередом, то когда мне будет вынесен приговор? — осведомился он наконец.

— Думаю, что в пятницу или в понедельник на будущей неделе, — отвечал Стеджер. — Я не знаю, каковы намерения Шеннона. Надо будет зайти к нему и выяснить.

— Да, придется, — согласился Каупервуд. — Пятница или понедельник — это, в сущности, безразлично. Впрочем, пожалуй, все-таки предпочтительней понедельник. Вы не могли бы уговорить Джесперса до тех пор оставить меня в покое? Он знает, что на меня можно положиться.

— Ничего не могу вам обещать, Фрэнк, посмотрим! Я сегодня же вечером потолкую с ним. Возможно, что сотня долларов заставит его несколько поступиться строгостью правил.

Каупервуд угрюмо усмехнулся.

— Я думаю, что сотня долларов заставит Джесперса поступиться любыми правилами, — сказал он и встал, собираясь уходить. Стеджер тоже поднялся.

— Я повидаюсь и с Шенноном и с Джесперсом, а потом заеду к вам. Вы после обеда будете дома?

— Да.

Они надели пальто и вышли на улицу, где дул холодный февральский ветер. Каупервуд поспешил обратно в свою контору на Третьей улице, Стеджер — к Шеннону, а затем к Джесперсу.

Глава 49

Поскольку окружной прокурор не возражал против небольшой отсрочки, вынесение приговора было назначено на понедельник.

После разговора с Шенноном, часов в пять, когда уже совсем стемнело, Стеджер отправился в окружную тюрьму. Шериф Джесперс лениво вышел из кабинета, где он занимался чисткой своей трубки.

— Здравствуйте, мистер Стеджер! — приветствовал он посетителя. — Как поживаете? Рад вас видеть. Присядьте! Надо думать, вы опять относительно Каупервуда? Я только что получил от окружного прокурора уведомление о том, что ваш клиент проиграл дело.

— Увы, это так, — вкрадчивым тоном подтвердил Стеджер. — Мистер Каупервуд просил меня заглянуть к вам и узнать, как вы намереваетесь поступить. Судья Пейдерсон назначил вынесение приговора на понедельник, в десять утра, надеюсь, вы ничего не будете иметь против, если мистер Каупервуд явится к вам лишь в понедельник, часам к восьми утра или, в крайнем случае, в воскресенье вечером! Вы ведь знаете, что он человек вполне благонадежный.

Стеджер осторожно нащупывал почву и говорил нарочито небрежным тоном, дабы показать, что вопрос о сроке возвращения Каупервуда в тюрьму является сущим пустяком, и тем самым избежать уплаты ста долларов. Но от Джесперса не так-то просто было отвертеться. Его жирное лицо слегка вытянулось. Как же Стеджер просит его об услуге, даже не заикнувшись о «благодарности»?

— Ведь это, как вы сами понимаете, мистер Стеджер, противоречит закону, — начал он осторожно и как бы участливо. — Я всей душой рад услужить мистеру Каупервуду, но после истории, которая произошла у нас с Альбертсоном три года назад, пришлось ввести большие строгости, и…

— Да, да, мне это известно, шериф, — мягко прервал его Стеджер, — но как вы сами понимаете, это случай не совсем обычный. Мистер Каупервуд очень крупный делец, и ему надо о многом позаботиться. Конечно, если бы речь шла о том, чтобы сунуть долларов семьдесят пять или сто какому-нибудь судейскому клерку или уплатить штраф, тогда ничего не могло бы быть проще, но…

Стеджер умолк и тактично отвел взгляд, а с лица Джесперса тотчас же сошло разочарованное выражение. Закон, который при обычных условиях так трудно было нарушить, вдруг отодвинулся куда-то на задний план; Стеджер понял, что больше никаких доводов не потребуется.

— Дело это весьма щекотливое, мистер Стеджер, — отвечал шериф услужливо, но все еще жалобным голосом. — Случись что-нибудь, и я немедленно лишусь места. Я бы ни за что не пошел на такой риск, но, вообще говоря, я знаю мистера Каупервуда и мистера Стинера, оба они мне нравятся. Кроме того, на мой взгляд, с ними поступили несправедливо. Я согласен сделать исключение для мистера Каупервуда, но только пускай он не слишком показывается на людях. Мне не хотелось бы, чтоб об этом узнали в канцелярии окружного прокурора. Надеюсь, ваш клиент не будет возражать, если я для вида приставлю к нему на это время своего человека. Закон вынуждает меня это сделать. Мой агент ничем не стеснит мистера Каупервуда, будет следовать за ним в отдалении и вообще вести себя очень деликатно. Мистер Каупервуд может просто не замечать его.

Джесперс посмотрел на Стеджера почти просительным взглядом, и Стеджер кивнул в знак согласия.

— Отлично, шериф, отлично! Вы совершенно правы.

С этими словами он достал из кармана бумажник, а шериф, осторожности ради, повел его в свой кабинет.

— Я хочу показать вам, мистер Стеджер, ряд юридических книг, которые намерен приобрести, — благодушно заметил он, засовывая в карман маленькую пачку десятидолларовых ассигнаций, переданную ему адвокатом. — Как вы сами понимаете, мы иногда очень нуждаемся в справках. Вот и я подумал, что недурно иметь эти книги под рукой.

Широким жестом он указал на ряд государственных законодательных сборников, новейших изданий судебных уставов, тюремных установлений и так далее.

— Хорошая мысль, шериф! Просто превосходная! Итак, вы полагаете, что если мистер Каупервуд явится сюда в понедельник утром, скажем, часов в восемь или в половине девятого, то все будет в порядке?

— Полагаю, что так, — согласился Джесперс, изрядно беспокоясь, но стараясь держаться как можно предупредительнее. — Вряд ли он может нам понадобиться раньше этого срока. Но в случае чего я дам вам знать, и вы привезете его. Впрочем, я уверен, что это не пот требуется, мистер Стеджер: надо думать, все сойдет благополучно. — Они вернулись в вестибюль. — Очень рад был снова повидать вас, мистер Стеджер, очень рад, — повторил Джесперс. — Заходите, прошу вас!

Любезно распростившись с шерифом, Стеджер поспешил к Каупервуду.

При виде Каупервуда, поднимавшегося по возвращении из конторы в элегантном сером костюме и отлично сшитом пальто на крыльцо своего прекрасного особняка, никто бы не мог предположить, что он в эту минуту спрашивает себя, не последнюю ли ночь ему предстоит провести дома. Ни выражение его лица, ни походка не свидетельствовали об угнетенном душевном состоянии. Он вошел в прихожую, где, несмотря на ранний час, уже горел свет. Навстречу ему попался старый чернокожий слуга Симс, прозванный «судомоем», который нес ведро угля для камина.

— Ну и стужа сегодня на дворе, мистер Каупервуд! — сказал Симс, считавший «стужей» любую температуру ниже шестидесяти градусов тепла по Фаренгейту. Больше всего в жизни он сожалел о том, что Филадельфия расположена не в Северной Каролине, откуда он был родом.

— Да, холодновато, Симс! — рассеянно отвечал Каупервуд.

Он думал сейчас о своем доме, о том, каким дом этот выглядел с Джирард-авеню, когда он сейчас подходил сюда, и о том, что думали о нем, Каупервуде, соседи, когда видели его из своих окон. Погода в этот день стояла ясная и холодная. В приемной и в гостиной горели огни, ибо с тех пор, как его дела пошатнулись, Каупервуд особенно заботился о том, чтобы его жилище не выглядело мрачным и унылым. В западном конце улицы лиловые и фиолетовые тени ложились на белую пелену снега. Зеленовато-серый дом с окнами, в которых сквозь кремовые кружевные занавеси пробивался мягкий свет, казался сейчас особенно красивым. Каупервуду вспомнилось, сколько энергии он потратил на постройку и убранство этого дома. Кто знает, удастся ли теперь сохранить его за собой?

— Где миссис Каупервуд? — очнувшись от своих мыслей, спросил он негра.

— Кажется, в гостиной, сэр.

Каупервуд стал подниматься по лестнице, размышляя о том, что вот и старый Симс скоро лишится места, если только Лилиан после разорения не пожелает оставить его у себя. Но это было бы на нее очень не похоже. Он вошел в гостиную, где за овальным столом, стоявшим посредине комнаты, сидела миссис Каупервуд, пришивая крючок и петельку к юбочке маленькой Лилиан. Заслышав шаги мужа, она подняла глаза и улыбнулась, как все последние дни, странной, неуверенной улыбкой, свидетельствовавшей о душевной боли, страхе, мучительных подозрениях.

— Что слышно, Фрэнк? — осведомилась она.

Улыбку, игравшую на ее губах, можно было сравнить со шляпой, поясом или брошкой, которые по желанию снимают и надевают.

— Ничего особенного, — со своей обычной беззаботностью отвечал он, — если не считать того, что я, кажется, проиграл дело. Стеджер скоро будет здесь с ответом. Он прислал мне записку, что зайдет сегодня вечером.

Ему не хотелось говорить напрямик, что дело окончательно проиграно. Он знал, что Лилиан и без того в тяжелом состоянии, и не хотел ошеломлять ее еще такою вестью.

— Не может быть! — со страхом и удивлением прошептала она, вставая.

Она всегда вращалась в таком мире, где не думают о тюрьмах, где жизнь течет размеренно изо дня в день, в мире, куда не вторгаются такие страшные понятия, как суд или арест, и эти последние месяцы просто сводили ее с ума. Каупервуд так решительно отстранял ее от своей жизни, так мало посвящал в свои дела, что она пребывала в полной растерянности, не понимая, что, собственно, происходит. Все, что ей было известно, она узнала от родителей и сестры Фрэнка да еще из газет, которые читала тайком.

Она ни о чем не подозревала даже в тот день, когда Фрэнк отправился в окружную тюрьму, и только старый Каупервуд, вернувшись, рассказал ей о случившемся. Для нее это было страшным ударом. А теперь Фрэнк так спокойно наносит ей новый удар, которого она, правда, с замиранием сердца ждала каждый день, каждый час. Это было уж слишком!

Лилиан, стоявшая перед мужем с детской юбочкой в руках, все еще казалась прелестной женщиной, несмотря на то, что ей уже было сорок — на пять лет больше, чем Каупервуду. На ней было платье, сшитое в дни их недавнего процветания, из тяжелого кремового шелка с темно-коричневой отделкой, которое очень шло ей. Глаза Лилиан чуть-чуть ввалились и веки покраснели, но, помимо этого, ничто не выдавало ее тяжелых душевных переживаний. В ней отчасти еще сохранилось то мягкое спокойствие, которое десять лет назад так пленило Каупервуда.

— Какой ужас! — тихо произнесла она, и ее руки задрожали. — Какой ужас! И ничего больше нельзя сделать? Неужели тебе не избегнуть тюрьмы?

Ее отчаяние и страх отталкивающе подействовали на Каупервуда. Ему нравились более сильные, более решительные женщины, но все-таки она была его женой и когда-то он любил ее.

— Да, похоже на то, — отвечал он, и в его голосе впервые за последние годы прозвучали теплые нотки, ибо он от души жалел Лилиан, хотя в то же время и опасался проявлять нежность, которую она могла бы ложно истолковать, тогда как он уже давно не питал к ней никаких чувств.

Но Лилиан была не так глупа и понимала, что прозвучавшее в его голосе сострадание было вызвано только поражением, понесенным им, а стало быть, и ею. Она усилием воли сдержала слезы, но тем не менее была растрогана. Отзвук прежней нежности в его словах вызвал в ней воспоминания о далеких, навсегда ушедших днях. О, если бы их можно было вернуть!

— Я не хочу, чтобы ты так убивалась из-за меня, — сказал Каупервуд, прежде чем она успела заговорить. — Я еще не сдался. И я выкарабкаюсь из этой истории. Мне, правда, придется сесть в тюрьму, чтобы еще больше не запутать положения. К тебе у меня одна только просьба — не унывать в присутствии других членов семьи, особенно отца и матери. Необходимо поддержать в них бодрость духа.

На мгновение ему захотелось взять ее за руку, но он сдержался. Лилиан мысленно отметила это движение. Какая разница по сравнению с тем, что было десять — двенадцать лет назад! Но теперь это не причиняло ей такой боли, какую она испытала бы прежде. Она смотрела на мужа и не находила слов. Да и что могла она ему сказать?

— Значит, если все так и будет, тебе скоро придется нас покинуть? — с трудом выжала она из себя.

— Я еще не знаю. Возможно, даже сегодня, возможно, в пятницу. А может быть, только в понедельник. Я жду вестей от Стеджера. Он должен быть здесь с минуты на минуту.

В тюрьму! В тюрьму! Фрэнк, ее муж, опора всей семьи, должен будет сесть в тюрьму! Она и сейчас еще не понимала, за какую провинность, и стояла в недоумении: что же ей теперь делать, как быть?

— Может быть, нужно что-нибудь для тебя приготовить? — спросила она вдруг, словно очнувшись от сна. — Не могу ли я быть чем-нибудь полезной? Скажи, Фрэнк, а не лучше ли тебе уехать из Филадельфии? Ведь, если ты не хочешь, тюрьмы можно избежать.

Впервые в жизни Лилиан изменило ее невозмутимое спокойствие.

Он посмотрел на нее холодным, испытующим взглядом: трезвый ум дельца тотчас же пробудился в нем.

— Это было бы равносильно признанию своей вины, Лилиан, а я невиновен, — сухо отвечал он. — Я не сделал ничего, что могло бы вынудить меня бежать, равно как и ничего, что заслуживало бы уголовного наказания. Я иду туда лишь затем, чтобы выгадать время. Нельзя без конца тянуть этот процесс. Пройдет известный срок, не слишком долгий, и меня освободят — либо по суду, либо в результате ходатайства о помиловании. Сейчас же я считаю целесообразным не опротестовывать приговора. Я и не подумаю бежать из Филадельфии. Из пяти членов верховного суда двое высказали «особое мнение», а это достаточно веское доказательство того, что преследование возбуждено против меня безосновательно.

Лилиан поняла, какую ошибку она допустила. Его ответ все разъяснил ей.

— Я совсем не то хотела сказать, Фрэнк, — виноватым тоном проговорила она. — Ты и сам понимаешь! Конечно, я знаю, что ты невиновен! И как могла бы я, именно я, тебя заподозрить?

Она замолчала, ожидая услышать какой-нибудь ответ, может быть, ласковое слово — отзвук былой страстной любви… Но он уже сел за письменный стол, и мысли его были заняты другим.

Лилиан снова до боли ощутила ложность своего положения. Как все это грустно и как безнадежно! Что же ей делать дальше? И как намерен поступить Фрэнк? Внутренняя дрожь сотрясала Лилиан, но вялая, безвольная натура заставляла ее сдерживаться и молчать — зачем отнимать у него время? О чем говорить? Все равно ничего путного из этих разговоров не выйдет. Он больше не любит ее — и этим все сказано. Ничто на свете, даже эта трагедия, не соединит их снова. Он любит другую женщину — Эйлин, и ему безразличны тревожные мысли жены, ее страхи, ее скорбь и отчаяние. В страстном желании видеть его свободным он способен был усмотреть намек на то, что он виновен, сомнение в его правоте, неодобрение его действий! Она на миг отвернулась, а он встал и направился к двери.

— Я вернусь через несколько минут, — сказал он. — Ребятишки дома?

— Да, они в детской, — тихо отвечала она, растерянная и подавленная.

«Ах, Фрэнк!» — чуть было не сорвалось у нее, но, прежде чем она успела раскрыть рот, он уже сбежал по лестнице и скрылся. Лилиан вернулась к столу, прикрывая рукой дрожащие губы. Глаза ее подернулись дымкой глубокой грусти. Неужели, думалось ей, жизнь могла обернуться так печально, а любовь так окончательно, так бесповоротно угаснуть? Ведь десять лет назад… Нет, зачем бередить душу воспоминаниями? Значит, это возможно, и никакие размышления тут не помогут. Уже второй раз жизнь ее рассыпается прахом. Первый муж умер, а второй изменил, полюбил другую, и вдобавок ему еще грозит тюрьма. Почему на нее обрушиваются все эти несчастья? Неужели она такая дурная женщина? Что ей теперь делать? К кому обратиться? Она не представляла себе, на какой срок может быть осужден Фрэнк. На год? Или на пять лет, как пишут газеты? О боже! За пять лет дети позабудут отца. Она прижала руку ко лбу, где ощущала тупую боль. Лилиан пыталась мысленно проникнуть в будущее, но сейчас голова ее была пуста. И вдруг, помимо воли, грудь ее бурно заколыхалась, резкие болезненные спазмы сжали ей горло, глаза начало жечь, и она разразилась судорожными, горестными, безутешными рыданиями почти без слез. Сперва она не могла овладеть собой и стояла, вздрагивая всем телом, но постепенно глухая боль начала стихать, и Лилиан снова стала такой же, какой была прежде.

«Зачем плакать? — с необычайной страстностью вдруг спросила она себя. — К чему сокрушаться так бурно и тщетно? Разве это поможет?»

Но, несмотря на столь мудрые философские увещевания, она все еще слышала отголоски бури, потрясшей ее душу. «Зачем плакать?» Она могла с таким же успехом сказать: «Как же мне не плакать?» — могла, но не хотела. Вопреки разуму и логике она знала, что эта буря не пронеслась мимо, что тучи сгустились, нависли над нею и гроза еще грянет с новой силой.

Глава 50

Приход Стеджера с известием, что шериф не станет ничего предпринимать до понедельника, когда Каупервуд должен будет сам явиться к нему, несколько разрядил атмосферу. Такая отсрочка давала возможность все обдумать не торопясь и уладить кое-какие домашние дела. Каупервуд как можно мягче сообщил обо всем родителям, переговорил с отцом и братьями о необходимости безотлагательно подготовиться к переезду в более скромное жилище. Они совместно обсудили кучу разных второстепенных подробностей — ведь рушилось очень большое хозяйство; кроме того, Каупервуд не раз совещался со Стеджером и нанес визиты Дэвисону, Эвери Стоуну (представителю фирмы «Джей Кук и К°»), Джорджу Уотермену (прежний хозяин Каупервуда Генри Уотермен уже умер), бывшему казначею штата Ван-Ностренду, после выборов больше не занимавшему этот пост, и многим другим лицам; словом, хлопот было немало. Раз уж на самом деле приходилось садиться в тюрьму, он хотел, чтобы его друзья-финансисты объединились и походатайствовали за него перед губернатором. Поводом для такого ходатайства и его отправной точкой должно было служить «особое мнение» двух членов верховного суда. Каупервуд хотел, чтобы Стеджер проследил за этим, а сам он, не щадя сил, спешил повидаться со всеми, кто мог бы оказаться ему полезен, в том числе с Эдвардом Таем, который по-прежнему имел контору на Третьей улице, Ньютоном Таргулом, Артуром Райверсом, Джозефом Зиммерменом, «текстильным королем», который теперь стал миллионером, судьей Китченом, Тэренсом Рэлихеном, бывшим представителем финансовых кругов в Гаррисберге, и множеством других.

Рэлихена Каупервуд попросил связаться с газетами и постараться настроить их так, чтобы они начали кампанию за его освобождение, а Уолтера Ли — организовать сбор подписей под петицией к губернатору о помиловании. Предполагалось, что эту петицию подпишут все крупные финансисты и другие видные люди. Ли, так же, как Рэлихен и многие другие, охотно обещал ему свое содействие.

Больше предпринимать было, в сущности, нечего, оставалось еще только урывками встречаться с Эйлин, что среди всех хлопот и спешных дел порою казалось совершенно невозможным. И все же он выбирал время для этих встреч, так велико было его стремление отогреться в лучах ее любви. Какие у нее были глаза все эти дни! Они пылали желанием никогда не разлучаться с ним, видеть его счастливым! Подумать только, что его так терзают — ее Фрэнка! О, она догадывалась обо всем, как бы он ни храбрился, как бы бодро ни говорил с нею! И ведь именно ее любовь привела его в тюрьму, она это знала. На какую жестокость оказался способен ее отец! А как низменны враги Фрэнка, хотя бы этот дурак Стинер, портреты которого она часто видела в газетах. Глядя на Фрэнка, Эйлин изнемогала от страданий за своего сильного, красивого возлюбленного, — самого сильного, самого отважного, самого умного, самого ласкового, самого прекрасного человека в мире! Ей ли не знать, что он сейчас переживает! Каупервуд заглядывал в ее глаза, читал в них это безрассудное, пылкое чувство и улыбался, растроганный. Какая любовь! Любовь матери к своему детищу, собаки к хозяину. Как сумел он пробудить такое чувство? Каупервуд не находил ответа, но оно было прекрасно.

В эти последние тяжкие дни ему хотелось как можно чаще видеть Эйлин. За месяц, проведенный на свободе, — со дня вынесения обвинительного вердикта и до отказа в удовлетворении его ходатайства перед верховным судом, — он четыре раза встречался с нею. Теперь им оставалось еще только одно свидание — в субботу перед роковым понедельником, когда ему предстояло отправиться в тюрьму. Он не видел Эйлин с тех самых пор, как было вынесено решение верховного суда, но получил от нее письмо «до востребования» и назначил ей встречу на субботу в маленькой гостинице в Кэмдене. Этот городок, расположенный на другом берегу реки, казался Каупервуду наиболее безопасным местом в окрестностях Филадельфии. Он не представлял себе, как Эйлин примет известие о предстоящей им долгой разлуке и как она вообще будет поступать впредь, лишенная возможности советоваться с ним по всякому поводу. Необходимо поговорить с нею, успокоить ее. Но в этот раз, — как он предвидел и опасался, жалея ее, — Эйлин еще более бурно предавалась своему горю и негодованию. Издали завидев его, она поспешила к нему навстречу с той смелостью и решительностью, которую она одна позволяла себе в обращении с ним, с почти мужской отвагой, всегда так восхищавшей Каупервуда, Обвив его шею руками, она начала, захлебываясь от слез:

— Милый, можешь ничего мне не говорить. Я все прочла в газетах. Не отчаивайся, родной мой! Я люблю тебя. Я буду тебя ждать. Я не покину тебя, хотя бы мне пришлось ждать десять лет. Что там десять — сто, но мне так больно за тебя, мой дорогой! В мыслях я все время буду с тобою, счастье мое, я буду любить тебя всеми силами души.

Она не переставала ласкать его, а он смотрел на нее с той спокойной нежностью, которая свидетельствовала и о его самообладании и о его чувстве к Эйлин, его восхищении ею. «Разве можно не любить ее? — говорил себе Каупервуд. — Да и кто бы ее не полюбил?» В ней было столько страсти, трепета, желаний. Он обожал ее сейчас, может быть, еще больше, чем прежде, ибо, несмотря на всю свою внутреннюю силу, так и не сумел подчинить ее себе. Даже в дни, когда он был настроен замкнуто и мрачно, она обращалась с ним, как со своей неотъемлемой собственностью, своей игрушкой. Она часто — и особенно когда бывала взволнованна — разговаривала с ним так, словно он был ее маленьким баловнем, ее ребенком. Временами ему начинало казаться, что она сумеет покорить его своей воле, заставить его служить ей, до такой степени она была самобытна и уверена в своей женской прелести.

Вот сейчас она нашептывала ему слова любви, словно он уже совсем пал духом и нуждается в ее материнской заботе и нежности, хотя горести отнюдь не сломили его; но на мгновение ему показалось, что он и вправду сломлен.

— Мои дела совсем не так уж плохи, Эйлин, — все же решился он наконец вставить, и в его голосе зазвучало больше ласки и нежности, чем обычно, но Эйлин, не обращая ни малейшего внимания на его слова, продолжала с тем же пылом:

— Нет, нет, все очень плохо складывается, мой милый. Я знаю. Ах, Фрэнк, бедняжка! Но я буду приходить к тебе. Это я уж, во всяком случае, сумею устроить. Как часто там разрешают посещать заключенных?

— Говорят, только раз в три месяца, девочка, но когда я попаду туда, этот вопрос можно будет уладить. Впрочем, стоит ли тебе появляться там, Эйлин? Ведь ты знаешь, как сейчас все настроены. Не лучше ли немного выждать? Ведь так ты еще больше ожесточишь отца! Если он захочет, то может очень повредить мне и там.

— Раз в три месяца! — вне себя перебила она Каупервуда, едва только он начал ее уговаривать. — Нет, Фрэнк, не может быть! Я не верю! Раз в три месяца! Я не выдержу! Об этом не может быть и речи! Я сама пойду к начальнику тюрьмы. Он разрешит мне видеться с тобой. Я уверена, что разрешит, если я сама с ним поговорю!

Она задыхалась от волнения и не могла остановиться, пока Каупервуд сам не прервал ее.

— Подумай, что ты говоришь, Эйлин! Опомнись! Ты забываешь о своем отце! О своей семье! Возможно, что твой отец знаком с начальником тюрьмы. Неужели ты хочешь, чтобы весь город говорил о том, что дочь Батлера бегает в тюрьму на свидание со мной? Твой отец бог знает что с тобой сделает. Кроме того, ты не знаешь так, как я, всех этих мелких политических интриганов. Они сплетничают, словно старые бабы. Тебе придется взвешивать каждый свой шаг. Я не хочу потерять тебя, я хочу тебя видеть. Только действуй обдуманно и осторожно. Не торопись со свиданием. Ты понимаешь, как я буду тосковать по тебе, но прежде мы оба должны прощупать почву. Ты не потеряешь меня, ведь я никуда не денусь.

Он умолк: ему представился длинный ряд зарешеченных камер, — в одной из них будет заключен и он, может быть, надолго… Представилась Эйлин, разговаривающая с ним через решетку или в самой камере. Но эта мрачная перспектива не помешала ему тотчас же подумать о том, как обворожительна сегодня его возлюбленная. Какой она оставалась юной и сильной! Он близился к зрелости, она же была еще молода и прекрасна. Ей очень шел ее наряд — шелковое, в белую и черную полоску, платье с турнюром, по забавной моде того времени, котиковая шубка и такая же шапочка, небрежно сидевшая на золотисто-рыжих волосах.

— Знаю, все знаю, — упорно твердила она. — Но подумай только: три месяца! Родной мой, я не могу, не хочу столько ждать! Это вздор какой-то! Три месяца! Я знаю, что моему отцу не пришлось бы дожидаться три месяца, вздумай он повидать кого-нибудь там, не пришлось бы ждать и тому, кто обратился бы к нему за содействием. Я тоже не стану ждать столько времени. Я уж найду пути!

Каупервуд улыбнулся. Не так-то просто переубедить Эйлин.

— Но ты же не мистер Батлер, девочка. И ты не станешь докладывать ему о своих намерениях.

— Конечно! Но там ни одна живая душа не узнает, кто я. Я приду под густой вуалью. Не думаю, чтобы начальник тюрьмы знал отца. Впрочем, даже если и так, то меня он, во всяком случае, не знает, и, если я обращусь к нему, он меня не выдаст.

Ее уверенность в своих чарах, в своем обаянии, в своей неотразимости не укладывалась ни в какие рамки. Каупервуд покачал головой.

— Прелесть моя, ты самая лучшая и самая невозможная женщина на свете, — с нежностью произнес он и, притянув ее к себе, крепко поцеловал. — Но все-таки тебе придется послушаться меня. У меня есть адвокат — Стеджер, ты его знаешь. Он сегодня же переговорит с начальником тюрьмы о нашем деле. Возможно, ему удастся все устроить, но возможно также, что у него ничего не выйдет. Я узнаю об этом завтра или в воскресенье и напишу тебе. Но смотри, ничего не предпринимай, пока не получишь от меня письма. Я убежден, что добьюсь сокращения срока между свиданиями наполовину, не исключено, что мы сможем встречаться раз в месяц или даже раз в две недели. Там и писать-то разрешают по одному письму в три месяца…

Эйлин опять вспыхнула от возмущения, но он продолжал:

— Я уверен, что в какой-то мере мне удастся обойти и это правило, но не пиши мне, пока я не дам тебе знать, или, по крайней мере, не подписывайся и не указывай никакого адреса. Там вскрывают и прочитывают всю корреспонденцию. При свидании или в письмах, все равно, будь осторожна: ты у меня ведь не слишком осмотрительная. Итак, будь умницей. Хорошо?

Они говорили еще о многом — о его родных, о явке в суд, предстоящей ему в понедельник, о том, скоро ли его выпустят для присутствия при разбирательстве предъявленных ему исков, будет ли он помилован и все прочее. Эйлин по-прежнему верила в его звезду. Она читала в газетах особые мнения двух членов верховного суда, так же как и мнения трех других, которые решили дело не в его пользу. Она убеждена, что карьера Фрэнка в Филадельфии отнюдь не кончена: пройдет какое-то время, он восстановит свое положение и потом уедет куда-нибудь и увезет ее с собой. Конечно, ей жаль миссис Каупервуд, но она не подходит Фрэнку; ему нужна женщина молодая, красивая, сильная — словом, такая, как она, Эйлин, только такая. Она бурно и страстно обнимала его, пока не пришла пора расставаться. Они обдумали план дальнейших действий настолько, насколько это можно было сделать в подобном положении, не позволявшем что-либо предвидеть с полной уверенностью. В последнюю минуту оба они были крайне удручены, но она призвала на помощь все свое самообладание, чтобы смело взглянуть в глаза неведомому будущему.

Глава 51

Настал понедельник, крайний срок явки Каупервуда в тюрьму. Все, что можно сделать, было сделано. Он простился с отцом, матерью, братьями и сестрой. Разговор с женой вышел какой-то деловой и холодный. С сыном и дочкой он не стал прощаться особо. Все предшествующие дни — четверг, пятницу, субботу и воскресенье — после того, как стало известно, что в понедельник он должен будет отправиться в тюрьму, — Каупервуд, возвращаясь домой, собирался задушевно и ласково поговорить с ними. Он понимал, что сейчас невольно наносит им удар. Но, впрочем, не был в этом уверен. Устраивает же большинство людей свою жизнь, невзирая на обстоятельства и независимо от того, насколько балует их судьба. В конце концов его дети будут жить не хуже других детей, не говоря уже о том, что он, конечно, станет материально поддерживать их — по мере сил. В его планы не входило отнимать детей у жены, лишать их матери. Они должны остаться с нею. Он искренне желал, чтобы им жилось хорошо. Время от времени он будет навещать их, где бы она с ними ни поселилась. Но для себя он хотел свободы действий, хотел разойтись с Лилиан, начать жизнь заново, создать новую семью с Эйлин. Вот почему в последние вечера, особенно в этот воскресный вечер, он был к детям внимательнее, чем обычно, хотя и старался, чтобы они не догадались о предстоящей разлуке.

— Фрэнк, — обратился он к своему довольно вялому сыну, — как бы я хотел, чтобы ты немного встряхнулся и стал большим, сильным и здоровым малым! Ты не любишь играть. Надо бы тебе подружиться с мальчишками, стать у них главарем. Почему бы тебе не заняться также гимнастикой, не попытаться развить свою мускулатуру?

Этот разговор происходил в гостиной родительского дома, где, растерянные и смущенные, собрались все члены семьи Каупервудов.

Маленькая Лилиан, сидевшая за длинным столом напротив отца, подняла глаза и с любопытством посмотрела на него и на братишку. От обоих детей тщательно скрывали, какой печальный оборот приняли дела Каупервуда: они считали, что он просто уезжает куда-то на месяц-другой. Лилиан читала сказки, полученные в подарок на рождество.

— Ничего он не станет делать, — заявила она, отрываясь от своей книжки и окидывая брата неожиданно суровым взглядом, — даже побегать со мной вперегонки и то не хочет.

— Вот еще, больно интересно бегать с тобой вперегонки! — буркнул Фрэнк-младший. — Да если бы я и захотел, так ты все равно не умеешь.

— Не умею, вот как?! — обиделась девочка. — А ну-ка, попробуй меня обогнать.

— Лилиан! — предостерегающе остановила ее мать.

Каупервуд улыбнулся и ласково погладил сына по голове.

— Ничего, Фрэнк, ты еще вырастешь молодцом, — сказал он, слегка ущипнув ребенка за ухо. — Только не робей и возьми себя в руки.

Он не встретил у мальчика отклика, на который рассчитывал. Немного погодя миссис Каупервуд увидела, как Фрэнк обнял девочку, прижал ее к себе и стал с нежностью гладить кудрявую головку. На мгновение в Лилиан шевельнулась ревность к дочери.

— Моя девочка будет умницей без меня, правда? — шепнул ей Каупервуд.

— Конечно, папа, — весело отвечала маленькая Лилиан.

— Ну, вот и чудесно! — сказал он и, наклонившись, нежно поцеловал девочку. — Глазки-пуговки!

Миссис Каупервуд по его уходе вздохнула. «Детям все, мне ничего!» — подумала она, хотя и дети в прошлом видели от отца не слишком много ласки.

С матерью Каупервуд в этот последний час был так нежен и предупредителен, как только может быть любящий сын. Он прекрасно понимал ограниченность ее интересов и то, как она страдала за него, за всю семью. Он никогда не забывал ее теплой заботы о нем в детстве и готов был на что угодно, лишь бы избавить ее от этого страшного несчастья на старости лет. Но сделанного не воротишь! Временами нервы его были натянуты до крайности, как это всегда бывает с человеком в минуты удачи или крушения надежд; но он твердо помнил о необходимости держать себя в руках, не показывать, что творится в его душе, поменьше говорить и идти своим путем, не смиренно, но уверенно навстречу тому, что ждало его впереди. Так именно и держал себя Каупервуд в это последнее утро, ожидая — и не напрасно, — что его пример благотворно подействует на всю семью.

— Итак, мама, — ласково произнес он вставая (он не позволил сопровождать себя ни матери, ни жене, ни сестре, ибо ему это не принесло бы никакой пользы, а на них повлияло бы удручающе), — мне пора! Не тревожься и не падай духом!

Он обнял ее, а она долго с нежностью и отчаянием целовала сына.

— Ступай, Фрэнк! — с трудом произнесла мать, задыхаясь, и наконец выпустила его из объятий. — Я буку молиться за тебя.

Он тотчас же отошел от нее, боясь длить эти мгновения.

— Прощай, Лилиан, — мягко и дружелюбно обратился он к жене. — Я, вероятно, еще вернусь через несколько дней. Меня отпустят в суд для разбора кое-каких дел.

Сестре Фрэнк сказал:

— Прощай, Анна. Не позволяй им слишком убиваться.

— Увидимся после, — коротко объявил он отцу и братьям, а затем, как всегда подтянутый и элегантный, быстро спустился в приемную, где его уже дожидался Стеджер, и они вместе вышли.

Жгучая тоска охватила всю семью, когда за ним захлопнулась дверь. Они не расходились еще несколько минут. Мать тихо плакала, у отца был такой вид, точно он потерял все на свете, но старик бодрился и всячески старался держать себя в руках. Анна уговаривала Лилиан собраться с духом, а та, не зная, что думать, на что надеяться, все пыталась проникнуть мыслью в будущее. Солнце, недавно еще столь ярко сиявшее над их домом, закатилось.

Глава 52

В тюрьме Каупервуда приветливо встретил Джесперс, обрадованный, что все сошло гладко и его репутация осталась незапятнанной. Поскольку в суде на повестке дня стояло несколько дел, они решили отправиться туда не раньше десяти часов. Снова появился Эдди Зандерс, которому было поручено доставить Каупервуда к судье Пейдерсону, а затем в исправительную тюрьму. Ему же были вручены для передачи начальнику тюрьмы все относившиеся к делу бумаги.

— Вам, я полагаю, известно, что Стинер тоже здесь, — по секрету сообщил Стеджеру шериф Джесперс. — У него теперь нет ни цента за душой, но я все же устроил ему отдельную камеру. Мне не хотелось сажать такого человека в общую.

Джесперс явно сочувствовал Стинеру.

— Правильно, я очень рад за него, — подавляя улыбку, отвечал Стеджер.

— Насколько я понимаю, мистеру Каупервуду было бы неприятно встретиться здесь со Стинером, потому я и принял все меры, чтобы избежать этого. Джордж только что ушел отсюда с другим моим помощником.

— Очень хорошо. Это весьма предусмотрительно с вашей стороны, — снова одобрил его Стеджер.

Шериф вел себя тактично, и Стеджер был рад за Каупервуда. По-видимому, у Джесперса и Стинера установились самые дружеские отношения, несмотря на растерянность и безденежье бывшего казначея. Каупервуд и сопровождавшие его пошли пешком, так как до суда было недалеко, и по дороге все время говорили о пустяках, сознательно обходя серьезные вопросы.

— Все складывается не так уж плохо, — заметил Эдвард отцу. — Стеджер убежден, что через год или даже раньше губернатор помилует Стинера, а тогда он неизбежно должен будет выпустить и Фрэнка.

Старый Каупервуд бесчисленное множество раз слышал такие рассуждения, но ему не надоедало слушать их вновь и вновь. Эти слова успокаивали его, как колыбельная песенка младенца. Снег, покрывавший землю и в этом году словно не желавший таять, распогодившийся день, ясный и солнечный, надежда, что в суде соберется не слишком много публики, — все это, казалось, очень занимало Каупервудов — отца и обоих братьев. Старик, чтобы хоть немного облегчить тяжесть, давившую ему душу, даже заговорил о воробьях, дравшихся из-за хлебной корки, и подивился их способности переносить зимний холод. Каупервуд, который шел впереди со Стеджером и Зандерсом, беседовал с адвокатом о судебных разбирательствах, предстоявших в связи с делами его конторы, и о том, что необходимо предпринять в связи с этим.

По приходе в здание суда Каупервуда снова ввели в ту же маленькую караульню, где он несколько недель назад ожидал вердикта присяжных.

Старый Каупервуд с обоими сыновьями заняли места в зале заседаний. Эдди Зандерс остался при вверенном ему подсудимом; тут же находился и Стинер с другим помощником шерифа, неким Уилкерсоном, но и он и Каупервуд делали вид, будто не замечают друг друга. Фрэнк, собственно, не прочь был заговорить со своим бывшим компаньоном, но видел, что Стинер робеет и стыдится, поэтому оба безмолвно сидели, каждый в своем углу. После сорокаминутного томительного ожидания дверь, которая вела в зал, отворилась и вошел судебный пристав.

— Подсудимые, встать! — приказал он.

Подсудимых, включая Каупервуда и бывшего городского казначея, оказалось шесть человек. Двое из них были взломщики, пойманные с поличным во время ночной облавы.

Еще один из арестованных, молодой человек двадцати шести лет, был всего-навсего конокрад, обличенный в том, что увел у зеленщика лошадь и продал ее. И, наконец, последний — долговязый, неуклюжий, безграмотный и туповатый негр, который, проходя мимо дровяного склада, унес валявшийся там отрезок свинцовой трубы с намерением продать находку или выменять ее на стаканчик виски. Его дело, собственно, не должно было слушаться в этой инстанции; но, поскольку, когда сторож дровяного склада его задержал, он отказался признать себя виновным, не понимая даже, чего, собственно, от него хотят, дело было передано в суд. Позднее он передумал, сознался и теперь должен был предстать перед судьей Пейдерсоном, чтобы услышать обвинительный приговор или же выйти на свободу, так как участковый суд передал его дело для слушания в высшей инстанции. Все эти сведения Каупервуду сообщил Эдди Зандерс, взявший на себя роль проводника и наставника.

Зал суда был переполнен. Каупервуд почувствовал себя жестоко униженным, когда ему пришлось вместе с остальными арестованными пройти по боковому проходу; следом за ним шел Стинер, хорошо одетый, но растерянный, пришибленный, больной и унылый.

Первым по списку значился негр, Чарлз Аккермен.

— Ваша честь, — поспешил разъяснить судье помощник окружного прокурора, — этот человек перед участковым судом отказался признать себя виновным: то ли он был пьян, то ли сделал это по другой причине. А поскольку жалобщик не пожелал снять обвинение, участковый суд вынужден был передать подсудимого сюда. Но потом подсудимый передумал и перед окружным прокурором признал свою виновность. Нам поневоле пришлось обременить вас этим делом.

Судья Пейдерсон насмешливо взглянул на негра, которого, впрочем, нимало не смутил этот взгляд: он продолжал стоять, удобно облокотясь о барьер, за которым подсудимые обычно стоят навытяжку и дрожат от страха. Он уже и раньше бывал под судом — за пьянство, драки и тому подобное, — но тем не менее остался наивным и простодушным.

— Ну, Аккермен, — сурово вопросил судья, — украли вы кусок свинцовой трубы стоимостью, как тут указано, в четыре доллара восемьдесят центов?

— Да, сэр, украл, — начал негр. — Я вам расскажу, господин судья, как было дело. Прохожу я как-то в субботу под вечер мимо дровяного склада, — я как раз был тогда без работы, — и вижу сквозь забор — валяется кусок трубы. Ну, я отыскал палку, просунул ее под забор, подкатил эту самую трубу и унес. А потом вот этот мистер — сторож, значит, — он выразительным жестом указал на свидетельскую скамью, где занял место жалобщик, на случай, если судья захочет о чем-нибудь его спросить, — приходит ко мне домой и называет меня вором.

— Но ведь вы и правда взяли эту трубу, не так ли?

— Взял, сэр, что и говорить.

— Что же вы с ней сделали?

— Спустил за двадцать пять центов.

— Вы хотите сказать, продали? — поправил судья.

— Да, сэр, продал.

— Разве вы не знаете, что так поступать нехорошо? Разве, подсовывая палку под забор и подкатывая к себе трубу, вы не понимали, что совершаете кражу?

— Да, сэр, я знал, что это нехорошо, — добродушно улыбаясь, отвечал Аккермен. — Я, по правде сказать, не думал, что это кража, но знал, что это нехорошо. Я, конечно, понимал, что не годится мне ее брать.

— Конечно, вы понимали! Разумеется, понимали! В том-то и беда! Вы понимали, что это кража, и все-таки украли. А что, человек, который купил у негра украденную вещь, уже взят под стражу? — внезапно спросил судья у помощника прокурора. — Его следует привлечь к ответственности, ибо как скупщик краденого он заслуживает еще более сурового наказания, чем этот негр.

— Да, сэр, — отвечал помощник прокурора, — его дело передано судье Йогеру.

— Хорошо. Значит, все в порядке, — сурово изрек Пейдерсон. — Я лично причисляю скупку краденого к самым серьезным преступлениям.

Затем судья снова обратился к Аккермену.

— Теперь слушайте, Аккермен! — продолжал он, раздраженный тем, что приходится возиться с таким пустячным делом. — Я сейчас вам кое-что объясню, а вы извольте слушать меня со вниманием. Стойте прямо! Не наваливайтесь на барьер! Помните, что вы находитесь перед судом!

Аккермен, положив оба локтя на барьер, стоял так, словно непринужденно беседовал с приятелем по ту сторону забора, подле своего дома. Услышав окрик судьи, он, впрочем, поспешил выпрямиться, сохраняя на лице все то же простодушное и виноватое выражение.

— Постарайтесь-ка взять в толк то, что я вам скажу. Украв кусок свинцовой трубы, вы совершили преступление. Вы меня слышите? И я мог бы сурово покарать вас за это! Имейте в виду, что закон дает мне право посадить вас на год в исправительную тюрьму, понимаете ли вы, что это значит — год каторжной работы за кражу куска трубы! Итак, если вы способны соображать, вслушайтесь хорошенько в мои слова. Я не стану сейчас же отправлять вас в тюрьму. Я немного повременю с этим, хотя приговор будет гласить — год исправительной тюрьмы. Целый год!

Лицо Аккермена посерело. Он провел языком по пересохшим губам.

— Но приговор не будет сейчас приведен в исполнение. Он останется висеть над вами, и, если вас снова поймают при посягательстве на чужую собственность, вы понесете наказание разом и за то преступление и за это. Вы меня поняли? Ясно, что это значит? Отвечайте! Вы поняли?

— Да, сэр! Понял, сэр! — пробормотал негр. — Это значит, что сейчас вы меня отпустите, вот что!

В публике расхохотались, и даже сам судья с трудом сдержал улыбку.

— Я вас отпускаю до первой провинности! — громовым голосом воскликнул он. — Если только вы опять попадетесь на воровстве, вас сейчас же приведут сюда, и тогда уж вы отправитесь в исправительную тюрьму на год и сверх того еще на тот срок, какой вам тогда присудят. Понятно? А теперь проваливайте, да впредь ведите себя хорошо! Не вздумайте снова красть. Займитесь какой-нибудь работой! Не воруйте больше, слышите! Не дотрагивайтесь до того, что вам не принадлежит! И не попадайтесь мне снова на глаза! Не то я вас уж наверняка упеку в тюрьму!

— Да, сэр! Нет, сэр! Я больше не буду, — залепетал Аккермен. — Никогда больше не стану трогать чужого.

Он поплелся к выходу, легонько подталкиваемый судебным приставом, и был наконец благополучно выпровожен за дверь под перешептыванье и смех публики, немало позабавившейся его простотой и неуместной суровостью Пейдерсона. Но пристав тут же объявил слушание следующего дела, и внимание присутствующих обратилось на других подсудимых.

Это было дело двух взломщиков, которых Каупервуд не переставал разглядывать с нескрываемым интересом. Он впервые в жизни присутствовал при вынесении приговора. Ему еще ни разу не доводилось бывать ни в участковом, ни в городском уголовном суде и лишь изредка — в гражданском. Он был доволен тем, что негра отпустили на все четыре стороны и что Пейдерсон проявил больше здравого смысла и человечности, чем можно было от него ожидать.

Каупервуд осмотрелся, отыскивая глазами Эйлин. Он возражал против ее присутствия в суде, но она могла с этим не посчитаться. И правда, она была здесь, в самых задних рядах, зажатая в толпе, под густой вуалью; значит, все-таки пришла! Эйлин была не в силах противиться желанию поскорее узнать участь своего возлюбленного, собственными ушами услышать приговор, быть подле Фрэнка в этот час тягчайшего, как ей думалось, испытания. Она была возмущена, когда его ввели в зал вместе с уголовниками и заставили ждать на виду у всех, но тем более восхищалась его достоинством, осанкой и самоуверенностью, не изменившей ему даже в эти минуты. Он нисколько не побледнел, мысленно отметила она, вот он стоит, все такой же спокойный и собранный, как всегда. Ах, если б только он мог видеть ее сейчас! Если б он хоть взглянул в ее сторону, она приподняла бы вуаль и улыбнулась ему! Но он не смотрел, так как не хотел видеть ее здесь. Все равно в скором времени она встретится с ним и все ему расскажет!

С обоими взломщиками судья разделался быстро, приговорив каждого к году исправительной тюрьмы, и их увели, растерянных, видимо, не отдававших себе ясного отчета ни в тяжести своего преступления, ни в том, что ждало их в будущем.

Теперь на очереди стояло дело Каупервуда, и «его честь» приосанился: Каупервуд не был обыкновенным преступником, и с ним требовалось особое обхождение. Судья заранее знал, каков будет исход дела. Когда один из молленхауэровских приспешников, близкий друг Батлера, высказал мнение, что и Каупервуду и Стинеру следовало бы дать по пять лет, судья принял это к сведению.

— Фрэнк Алджернон Каупервуд! — возгласил секретарь.

Каупервуд быстро выступил вперед. Ему было больно и стыдно оттого, что он оказался в таком положении, но он ни взглядом, ни единым движением не выдал своих чувств. Пейдерсон посмотрел на него в упор, как обычно смотрел на подсудимых.

— Ваше имя и фамилия? — спросил судебный пристав, а стенограф приготовился записывать.

— Фрэнк Алджернон Каупервуд.

— Местожительство?

— Джирард-авеню, дом номер тысяча девятьсот тридцать семь.

— Род занятий?

— Владелец банкирской и биржевой конторы.

Стеджер, исполненный достоинства и энергичный, стоял рядом с Каупервудом, готовый, когда придет время, произнести свое заключительное слово, обращенное к суду и публике. Затертая в толпе у двери, Эйлин впервые в жизни нервно кусала пальцы, на лбу у нее выступили крупные капли пота. Отец Каупервуда весь дрожал от волнения, а братья смотрели в сторону, стараясь скрыть свой страх и горе.

— Отбывали ли вы когда-нибудь наказание по суду?

— Никогда, — спокойно отвечал за Каупервуда его адвокат.

— Фрэнк Алджернон Каупервуд, — выступив вперед, прогнусавил секретарь суда, — есть ли у вас возражения против вынесения вам сейчас приговора? Если есть, изложите их!

Каупервуд хотел было ответить отрицательно, но Стеджер поднял руку.

— С разрешения суда я должен заявить, — громко и отчетливо произнес он, — что мой подзащитный, мистер Каупервуд, не признает себя виновным; такого же мнения придерживаются и двое из пяти судей филадельфийского верховного суда — высшей судебной инстанции нашего штата.

Среди слушателей, наиболее заинтересованных всем происходящим, был Эдвард Мэлия Батлер, только что вошедший в зал из соседней комнаты, где он разговаривал со знакомым судьей. Угодливый служитель доложил ему, что сейчас будет объявлен приговор Каупервуду. Батлер находился в суде с самого утра под предлогом какой-то неотложной надобности, на самом же деле, чтобы не пропустить этого момента.

— Мистер Каупервуд показал, — продолжал Стеджер, — и его показание было подтверждено другими свидетелями, что он являлся только агентом того джентльмена, виновность которого впоследствии была признана этим же составом суда. Он утверждает, — и с ним согласны двое из пяти членов верховного суда штата, — что в качестве агента он имел все права и полномочия не сдавать в амортизационный фонд сертификаты городского займа на шестьдесят тысяч долларов в тот срок, в который, по мнению окружного прокурора, он обязан был это сделать. Мой подзащитный — человек исключительных финансовых способностей. Из многочисленных письменных обращений к вашей чести в его защиту вы могли убедиться, что он пользуется уважением и симпатией огромного большинства наиболее почтенных и выдающихся представителей финансового мира. Мистер Каупервуд занимает весьма видное положение в обществе и принадлежит к числу людей, значительно преуспевающих в своей сфере. Только жестокий и неожиданный удар судьбы привел его на скамью подсудимых, — я имею в виду пожар и вызванную им панику, которые так тяжело отразились на совершенно здоровом и крепком финансовом предприятии. Вопреки вердикту, вынесенному судом присяжных, и решению трех из пяти членов филадельфийского верховного суда я утверждаю, что мой подзащитный не растратчик, что никакого хищения он не совершил, что его напрасно признали виновным, а следовательно, он не должен и нести наказания за преступление, которого не совершал.

Я уверен, что вы, ваша честь, не истолкуете превратно мои слова и те побуждения, которые заставляют меня настаивать на правильности всего мною сказанного. Я ни на минуту не собираюсь подвергать сомнению нелицеприятность данного состава суда или суда вообще, так же как не критикую и самого судопроизводства. Я только глубоко скорблю о том, что злополучное стечение обстоятельств создало обманчивую видимость, в которой трудно разобраться непрофессионалу, и в силу этого стечения обстоятельств столь почтенный человек, как мой подзащитный, оказался на скамье подсудимых. Элементарная справедливость требует, по-моему, чтобы это было сказано здесь во всеуслышание и с полной ясностью. Я обращаюсь к вашей чести с ходатайством о снисхождении, и если совесть не позволяет вам совсем прекратить это дело, то я прошу вас хотя бы учесть и взвесить изложенные мною факты при определении меры наказания.

Стеджер вернулся на свое место, а судья Пейдерсон кивнул в знак того, что выслушал все сказанное достопочтенным защитником и намерен отнестись к его словам со вниманием, какового они заслуживают, но не более. Затем он повернулся в сторону Каупервуда и, призвав на помощь все свое судейское величие, начал:

— Фрэнк Алджернон Каупервуд, признанные вами присяжные заседатели сочли вас виновным в хищении. Ходатайство о пересмотре дела, возбужденное от вашего имени адвокатом, было, после тщательного рассмотрения, отклонено, ибо большинство членов верховного суда безоговорочно согласились с вердиктом присяжных, полагая, что он вынесен надлежащим порядком, на основании закона и свидетельских показаний. Ваше преступление не может не быть названо тяжким преступлением, хотя бы уже потому, что крупная сумма денег, которой вы завладели, принадлежит городу. Вашу виновность усугубляет еще и то обстоятельство, что вы, для личных выгод, незаконно пользовались сотнями тысяч долларов из средств города, равно как и сертификатами городского займа. Высшую меру наказания, предусмотренную законом за подобное преступление, следует считать весьма милосердной. Тем не менее суд должным образом учтет ваше прежнее видное положение и те обстоятельства, которые повлекли за собой ваше банкротство, равно как и ходатайства ваших многочисленных друзей и коллег в финансовой сфере. Суд не оставит без внимания ни одного существенного факта из истории вашей деятельности.

Пейдерсон умолк, словно бы в нерешительности, хотя отлично знал, что скажет дальше. Он помнил, чего ждали от него «хозяева».

— Если из вашего дела нельзя извлечь иной морали, — продолжал он, перебирая лежавшие перед ним бумаги, — то оно все же послужит для многих весьма полезным уроком и покажет, что нельзя безнаказанно запускать руки в городскую казну и грабить ее под предлогом деловых операций, а также поможет многим понять, что закон обладает еще достаточной силой, чтобы совершить правосудие и защитить общество.

— Посему суд приговаривает вас, — торжественно закончил Пейдерсон, меж тем как Каупервуд продолжал невозмутимо смотреть на него, — к уплате в пользу округа штрафа в пять тысяч долларов, к покрытию всех судебных издержек, одиночному заключению в Восточной тюрьме и принудительным работам сроком на четыре года и три месяца, со взятием под стражу во исполнение приговора.

Услышав это, старый Каупервуд опустил голову, стараясь скрыть слезы. Эйлин закусила губу и судорожно сжала кулаки, чтобы не расплакаться и подавить в себе ярость и негодование. Четыре года и три месяца! Какой бесконечно долгий пробел в его и в ее жизни! Но она будет ждать. Все лучше, чем восемь или десять лет, а она опасалась и такого приговора. Может быть, теперь, когда самое тяжелое позади и Фрэнк очутится в тюрьме, губернатор помилует его.

Судья Пейдерсон уже потянул к себе папку с делом Стинера. Он был доволен собой: финансисты теперь не могут сказать, что он не обратил должного внимания на их ходатайство в пользу Каупервуда. С другой стороны, и политические деятели будут удовлетворены: он наложил на Каупервуда почти максимальную кару, но так, что со стороны могло показаться, будто он учел просьбы о снисхождении. Каупервуд сразу раскусил этот трюк, но не утратил своего обычного спокойствия. Он только подумал, как это трусливо и гадко. Судебный пристав хотел было увести его.

— Пусть осужденный еще побудет здесь, — неожиданно остановил его судья.

Секретарь уже назвал Джорджа Стинера, и Каупервуд в первую минуту не понял, зачем судья задерживает его, но только в первую минуту. Надо, чтобы он выслушал еще и приговор по делу своего соучастника. Стинеру были заданы обычные вопросы. Рядом с бывшим казначеем все время стоял его адвокат Роджер О'Мара, ирландец по происхождению, опытный политик, консультировавший Стинера с первой минуты его злоключений; впрочем, сейчас даже он не нашелся что сказать и только попросил судью учесть прежнюю безукоризненную честность его подзащитного.

— Джордж Стинер, — начал судья, и все присутствующие, в том числе и Каупервуд, насторожились. — Поскольку ваше ходатайство о пересмотре дела и об отмене приговора отклонено, суду остается лишь определить наказание, соответствующее характеру вашего преступления. Я не хочу отягчать нравоучениями и без того тяжелую для вас минуту. Но все же не премину сурово осудить ваши действия. Злоупотребление общественными средствами стало язвой нашего времени, и если не пресечь это зло со всей решимостью, то оно в конце концов разрушит весь наш общественный порядок. Государство, разъедаемое коррупцией, становится нежизнеспособным. Ему грозит опасность рассыпаться при первом же серьезном испытании.

Я считаю, что ответственность за ваше преступление и за все ему подобные в значительной мере ложится на общество. До последнего времени общество с недопустимым равнодушием взирало на мошеннические проделки должностных лиц. Наша политика должна руководствоваться более высокими и более чистыми принципами, наше общественное мнение должно клеймить позором злоупотребление государственными средствами. Недостаточная принципиальность общества и сделала возможным ваше преступление. Помимо этого, я не усматриваю в вашем деле никаких смягчающих обстоятельств.

Судья Пейдерсон для большего эффекта сделал паузу. Он близился к вершине своего красноречия и хотел, чтобы его слова запечатлелись в умах слушателей.

— Общество вверило свои деньги вашему попечению, — торжественно продолжал он. — Вам было оказано высокое, священное доверие. Вы должны были охранять двери казначейства, как серафим — врата рая, и пылающим мечом неподкупной честности грозить каждому, кто посмел бы приблизиться к ним с преступной целью. Этого требовало от вас ваше положение выборного представителя общества.

Учитывая все обстоятельства вашего дела, суд не может применить к вам меру наказания мягче наивысшей меры, предусмотренной законом. Но, согласно статье семьдесят четвертой Уголовного кодекса, суды нашего штата не вправе приговаривать к заключению в исправительную тюрьму на срок, истекающий между пятнадцатым ноября и пятнадцатым февраля, к эта статья заставляет меня снизить на три месяца тот максимальный срок, к которому я должен был бы приговорить вас, а именно: пять лет. Посему суд приговаривает вас к уплате в пользу округа штрафа в пять тысяч долларов, — Пейдерсон отлично знал, что Стинер не в состоянии выплатить эту сумму, — к одиночному заключению в Восточной тюрьме и принудительным работам сроком на четыре года и девять месяцев со взятием под стражу во исполнение приговора.

Судья положил бумаги на стол и задумчиво потер рукою подбородок; Каупервуда и Стинера поспешно увели. Батлер, вполне удовлетворенный исходом разбирательства, одним из первых покинул зал суда. Убедившись, что все кончено и ей здесь больше нечего делать, Эйлин тоже торопливо пробралась к дверям, а через несколько минут после нее ушли отец и братья Каупервуда. Они хотели дождаться его на улице и проводить в тюрьму. Остальные члены семьи с волнением дожидались известий дома, поэтому Джозефа немедленно отправили к ним.

Между тем небо заволокло тучами, день нахмурился, и казалось, вот-вот пойдет снег. Эдди Зандерс, получивший на руки все относящиеся к делу бумаги, заявил, что нет нужды возвращаться в окружную тюрьму. Поэтому все пятеро — Зандерс, Стеджер и Фрэнк с отцом и братом — сели на конку, конечная станция которой всего на несколько кварталов отстояла от Восточной тюрьмы. Через полчаса все они уже стояли у ее ворот.

Глава 53

Восточная тюрьма штата Пенсильвании, в которой Каупервуду предстояло отбыть четыре года и три месяца одиночного заключения, находилась на углу улиц Фейермаунт и Двадцать первой, в огромном здании из серого камня; хмурое и величественное, это здание несколько напоминало дворец Сфорца в Милане, хотя, разумеется, в архитектурном отношении сильно ему уступало. Его серые стены окружали целый квартал, и оно высилось одинокое и неприступное, как и положено тюрьме. Стена, опоясывавшая огромную — свыше десяти акров — тюремную территорию и сообщавшая ей значительную долю ее угрюмого величия, имела тридцать пять футов в вышину и свыше семи в толщину. Сама тюрьма, невидимая с улицы и состоявшая из семи корпусов, раскинувшихся наподобие щупалец осьминога вокруг центрального здания, занимала почти две трети огороженного стеною пространства, так что для лужаек и газонов оставалось очень мало места. Эти корпуса, вплотную примыкавшие к наружным стенам, имели сорок два фута в ширину и сто восемьдесят в длину; четыре из них были двухэтажные. Вместо окон там были лишь узенькие просветы под самым потолком длиной не больше трех с половиной футов и шириной дюймов в восемь. При некоторых камерах нижнего этажа были устроены крохотные дворики — десять на шестнадцать футов, то есть размером не превышающие самих камер и, в свою очередь, обнесенные высокими кирпичными стенами. Стены камер, полы и крыши — все было из камня; камнем были выложены и коридоры, имевшие лишь десять футов в ширину, и одноэтажные галереи, достигавшие в вышину пятнадцати футов. Тому, кто из центрального помещения, так называемой ротонды, смотрел на расходящиеся длинные корпуса, все казалось несоразмерно узким и сдавленным. Железные двери, — перед ними имелись еще массивные деревянные, для того чтобы в случае надобности совершенно изолировать заключенных, — производили тяжелое, гнетущее впечатление. Света в помещениях было в общем достаточно, так как стены часто белили, а узкие отверстия в крыше застекляли на зиму матовым стеклом, но все было так голо, так утомительно для глаз, как это бывает только в местах заключения с их скупым и чисто утилитарным оборудованием. В этих стенах несомненно шла жизнь — тюрьма насчитывала в то время четыреста заключенных, и почти все камеры были заняты. Но никто из арестованных этой жизни не видел и не ощущал. Здесь люди жили и в то же время не жили. Кое-кого из заключенных после долгих лет пребывания в тюрьме назначали «старостами», но таких было немного. В тюрьме имелись: пекарня, механическая и столярная мастерские, кладовая, мельница и огороды, но для обслуживания всех этих заведений требовалось очень мало людей.

Тюрьма, построенная в 1822 году, постепенно разрасталась, корпус за корпусом, пока не достигла своих нынешних, весьма внушительных, размеров. Обитатели ее были разнообразны как по своему умственному развитию, так и по совершенным преступлениям — от мелкой кражи до убийства. Правила тюремного распорядка определялись так называемой «пенсильванской системой», которая, в сущности, сводилась к одиночному заключению, соблюдению полной тишины и индивидуальному труду в изолированных камерах.

Если не считать недавнего пребывания в окружной тюрьме, собственно даже не очень походившей на тюрьму, то Каупервуд ни разу в жизни не бывал в подобном заведении. Однажды, когда он еще мальчиком бродил по окрестным городам, ему случилось пройти мимо «арестантского дома», как назывались тогда городские тюрьмы, — небольшого серого здания с высокими зарешеченными окнами, — и в одном из мрачных оконных проемов второго этажа он увидел какого-то пропойцу или бродягу с испитым бескровным лицом, всклокоченными волосами и мутным взглядом; заметив Фрэнка, тот крикнул ему (стояло лето, и окна были открыты):

— Эй, сынок, сбегай-ка да купи мне табачку, ладно?

Фрэнк поднял глаза, пораженный и испуганный отталкивающей внешностью арестанта, и ответил, прежде чем успел подумать:

— Нет… не могу.

— Ну, смотри, как бы тебя самого когда-нибудь не упекли за решетку, стервец! — в бешенстве крикнул бродяга, видимо, еще не вполне протрезвившийся после вчерашнего пьянства.

Каупервуд никогда не вспоминал об этом случае, но тут он вдруг всплыл в памяти. Вот и его сейчас запрут в этой мрачной, унылой тюрьме; на улице метет метель, а он будет беспощадно выброшен из жизни.

Никому из близких не позволили сопровождать его за наружную стену, даже Стеджеру, хотя он и получил разрешение посетить Каупервуда позднее. Это правило соблюдалось незыблемо. Зандерса, имевшего при себе сопроводительные бумаги и знакомого с привратником, пропустили немедленно. Остальные повернули назад, грустно распрощавшись с Каупервудом, который старался вести себя так, словно все это было только малозначащим эпизодом, — да так он, собственно, и относился к тому, что с ним произошло.

— Ну что ж, до свиданья, — сказал он, пожимая всем руки. — Ничего со мной не случится, и я скоро выберусь отсюда. Вот увидите! Пусть Лилиан не слишком расстраивается.

Он вошел в тюремный двор, и ворота со зловещим лязгом захлопнулись за ним. Зандерс шагал впереди под темными, мрачными сводами высокой подворотни ко вторым воротам, где уже другой привратник огромным ключом отпер решетчатую калитку. Очутившись во внутреннем дворе, Зандерс свернул налево в маленькую канцелярию; там за высокой конторкой стоял тюремный чиновник в синем форменном мундире, худой, светловолосый, с узкими серыми глазками. На его обязанности лежала регистрация заключенных. Взяв бумаги, поданные помощником шерифа, он деловито просмотрел их. Это был приказ о заключении Каупервуда. Чиновник, в свою очередь, выдал Зандерсу справку о том, что принял от него арестанта, и помощник шерифа удалился, весьма довольный чаевыми, которые Каупервуд сунул ему в руку.

— Желаю доброго здоровья, мистер Каупервуд, — сказал он на прощанье. — Весьма сожалею и надеюсь, что вам здесь будет не так уж плохо.

Он хотел прихвастнуть перед надзирателем близким знакомством с этим необычным заключенным, и Каупервуд, верный своей тактике тонкого притворства, сердечно пожал ему руку.

— Весьма признателен, мистер Зандерс, за вашу любезность, — сказал он и тотчас повернулся к своему новому начальству, желая произвести как можно более выгодное впечатление.

Он знал, что попадает теперь в руки мелких чиновников, от которых целиком зависит, будут ли ему предоставлены какие-либо льготы или не будут. Ему хотелось сразу показать этому надзирателю, что он готов беспрекословно подчиниться всем правилам, что он уважает начальство, но и себя унижать не намерен. Морально он был подавлен, но не терял присутствия духа даже здесь, в тисках, куда загнало его правосудие, в исправительной тюрьме штата, которой он всеми правдами и неправдами старался избежать.

Надзиратель Роджерс Кендал, несмотря на свое тщедушие и официальную внешность, был человеком довольно способным, во всяком случае по сравнению с другими представителями тюремной администрации: догадливый, не слишком образованный, не слишком умный по природе, не слишком усердный, но достаточно энергичный, чтобы держаться на своей должности; он неплохо разбирался в арестантах, так как уже без малого двадцать шесть лет имел с ними дело. Относился он к ним холодно, недоверчиво, цинично.

Ни с кем этот человек не допускал ни малейшей фамильярности и требовал точного соблюдения всех правил внутреннего распорядка.

Каупервуд стоял перед ним в красивом синевато-сером костюме, превосходно сшитом сером пальто и черном котелке по последней моде, в новых ботинках из тончайшей кожи, в галстуке из плотного шелка спокойной и благородной расцветки. Его волосы и усы свидетельствовали о стараниях опытного парикмахера, холеные ногти блестели.

С первого же взгляда на него надзиратель понял, что перед ним птица высокого полета, из тех, кого превратности судьбы редко забрасывают в его сети.

Каупервуд стоял посреди комнаты, казалось, ни на кого и ни на что не глядя, но все замечал.

— Заключенный номер три тысячи шестьсот тридцать три, — сказал Кендал писарю, передавая ему листок желтой бумаги, на котором значились имя и фамилия Каупервуда, а также порядковый номер, исчислявшийся со дня основания тюрьмы.

Писарь из арестантов занес эти данные в книгу, а листок отложил в сторону, для передачи «старосте», которому предстояло отвести Каупервуда в так называемый «пропускник».

— Вам надо раздеться и принять ванну, — обратился Кендал к Каупервуду, с любопытством разглядывая его. — Правда, вам едва ли нужна ванна, но у нас уж такое правило.

— Благодарю, — отвечал Каупервуд, довольный, что даже здесь он, видимо, производил должное впечатление. — Я готов подчиняться всем правилам.

Он собирался уже снять пальто, но Кендал движением руки остановил его и позвонил. Из соседней комнаты вошел не то надзиратель, не то арестант из породы «старост». Это был маленький, смуглый кривобокий человечек. Одна нога у него была короче другой, а следовательно, и одно плечо ниже другого. Несмотря на впалую грудь, косые глаза и неровную походку, он двигался довольно проворно. Одежда его состояла из мешковатых полосатых штанов и такой же полосатой, как полагалось в тюрьме, куртки, из-под которой виднелась рубаха с открытым воротом; на голове у него сидела непомерной величины полосатая же шляпа с оттопыренными полями, показавшаяся Каупервуду особенно отвратительной. Фрэнк не мог отделаться от неприятного впечатления, которое произвели на него косые глаза этого человека. У «старосты» была дурацкая и льстивая манера каждую минуту отдавать честь, прикладывая руку к шляпе. Это был «домушник», и ему «припаяли» десять лет, но благодаря хорошему поведению он добился чести работать в канцелярии без унизительного мешка, натянутого на голову. За это он был весьма признателен начальству. Сейчас он смотрел на Кендала глазами боязливой собаки, а на Каупервуда поглядывал лукаво, как бы показывая, что прекрасно понимает его положение и не питает к нему доверия.

В глазах обычного арестанта все товарищи по несчастью одинаковы; более того, он утешается сознанием, что все они не лучше его. Пусть судьба жестоко расправилась с ним, — он в мыслях не менее жестоко расправляется с другими заключенными. Малейший намек, преднамеренный или случайный, что я, мол, праведнее тебя, в стенах тюрьмы считается самым тяжким, самым непростительным грехом. Этот «староста» был так же неспособен понять Каупервуда, как муха — понять движение маховика, но, мелкая сошка, он был уверен, что раскусил новичка. Мошенник — мошенник и есть, а потому Каупервуд для него ничем не отличался от последнего карманного воришки. Он немедленно почувствовал желание унизить его, поставить на одну доску с собой.

— Вам придется вынуть из карманов все, что у вас есть, — обратился Кендал к Каупервуду. Обычно он просто приказывал: «Обыскать заключенного!»

Каупервуд шагнул к нему и вынул бумажник с двадцатью пятью долларами, перочинный нож, карандаш, маленькую записную книжку и крохотного слоненка из слоновой кости, подаренного ему Эйлин «на счастье», вещицу, которой он очень дорожил именно потому, что это был ее подарок. Кендал с любопытством посмотрел на слоненка.

— Можете увести, — кивнул он «старосте». Каупервуду еще предстояла процедура переодевания и купанья.

— За мной, — сказал тот и, пройдя вперед, ввел Каупервуда в соседнюю комнату, где за загородками стояли три старые чугунные ванны, а на грубых деревянных полках лежало простое мыло, жесткое, застиранное полотенце и прочие умывальные принадлежности. Рядом с полками были вбиты крючки для одежды.

— Залазь сюда, — распорядился «староста» Томас Кьюби, показывая на одну из ванн.

Каупервуд понял, что это было началом мелочного и неотступного надзора, но счел за благо сохранить свое обычное благодушие.

— Сейчас, сию минуту, — сказал он.

«Староста» несколько смягчился.

— Сколько тебе припаяли? — осведомился он.

Каупервуд недоумевающе посмотрел на него. Он не понял вопроса. «Староста», сообразив, что новичок не знает тюремного жаргона, повторил:

— Сколько же тебе припаяли? Ну, на сколько лет засадили?

— А! Понимаю, — ответил Каупервуд. — На четыре года и три месяца.

Он решил не раздражать этого человека. Так будет лучше.

— За что? — полюбопытствовал Кьюби.

Каупервуд на мгновение растерялся.

— За кражу, — отвечал он.

— Ну, ты легко отделался! — заметил Кьюби. — Меня закатали на целый десяток. Судья попался дубина.

Кьюби никогда не слыхал о преступлении Каупервуда. А если бы и слыхал, не мог бы понять всех тонкостей его дела. Каупервуд не испытывал ни малейшего желания продолжать беседу, да и не знал, что говорить. Ему хотелось, чтобы этот субъект поскорее убрался отсюда. Но тот продолжал стоять. Лучше уж поскорее очутиться в камере наедине с собой!

— Да, это обидно! — посочувствовал он, и «староста» тотчас понял, что перед ним не свой брат арестант, иначе он не сказал бы ничего подобного.

Кьюби открыл краны. Каупервуд тем временем разделся и теперь стоял голый, не смущаясь присутствием этого дикаря.

— Не позабудь и башку ополоснуть! — сказал Кьюби и вышел.

Пока ванна наполнялась, Каупервуд размышлял над своей участью. Поразительно, до чего жестоко обходилась с ним судьба в последнее время. В отличие от большинства людей в его положении, он не терзался угрызениями совести и не считал себя виновным в бесчестном поступке. Ему просто не повезло. Подумать только, что он очутился здесь в этой огромной безмолвной тюрьме, что он арестант и должен теперь стоять возле этой отвратительной чугунной ванны, а за ним надзирает тронувшийся в уме преступник!

Он сел в ванну, наскоро помылся едким желтым мылом и вытерся грубым серым полотенцем, потом потянулся за бельем, но оно исчезло.

В эту минуту вошел Кьюби.

— Поди-ка сюда! — бесцеремонно позвал он.

Каупервуд нагишом последовал за ним Его провели через канцелярию в комнату, где были весы, измерительные приспособления, регистрационные книги и прочее. К нему снова подошел Кьюби, ожидавший у двери, а писарь, завидев его, машинальным движением взял чистый бланк. Кендал внимательно оглядел статную фигуру Каупервуда, начинавшего уже полнеть в талии, и мысленно отметил, что этот заключенный сложением выгодно отличается от большинства своих собратьев.

— Становись на весы! — скомандовал Кьюби.

Каупервуд повиновался. Надзиратель подвигал гирями и тщательно проверил цифры.

— Вес — сто семьдесят пять! — объявил он. — Теперь вот сюда!

Он указал на стену, по которой вверх от пола тянулась тонкая вертикальная планка семи с половиной футов в высоту. По ней скользила рейка, опускавшаяся на голову стоявшего у стены человека. Сбоку на планке были отмечены дюймы и доли дюйма — половинки, четверти, осьмушки и так далее, справа находилось приспособление, измеряющее длину руки. Каупервуд понял, что от него требуется, и, став под рейку, застыл в неподвижности.

— Ноги вместе, плотней к стене! — командовал Кьюби. — Вот так! Пять футов девять дюймов и десять шестнадцатых! — выкрикнул он, и писарь занес эти данные в регистрационный бланк.

Затем Кьюби достал рулетку и принялся измерять плечи Каупервуда, его ноги, грудь, талию, бедра. Он громко называл цвет его глаз, волос, усов и, заглянув ему в рот, добавил в заключение:

— Зубы все целы!

После того как Каупервуд еще раз сообщил свой адрес, возраст, профессию и на вопрос, знает ли он какое-нибудь ремесло, дал отрицательный ответ, ему разрешили вернуться в ванную комнату и надеть приготовленную для него тюремную одежду — грубое шершавое белье, белую бумажную верхнюю рубаху с открытым воротом, толстые голубовато-серые бумажные носки, каких он никогда в жизни не носил, и необыкновенно жесткие и тяжелые, словно сделанные из дерева или железа, башмаки со скользкими подошвами. Затем он облачился в мешковатые арестантские штаны из полосатой ткани и бесформенную куртку. Он понимал, что в этом костюме у него нелепый и жалкий вид. Когда он снова вошел в канцелярию надзирателя, его охватило какое-то странное, мучительное чувство безнадежности, которое он никогда еще не испытывал и сейчас всячески старался подавить в себе. Так вот, значит, как поступает общество с преступником. Отталкивает его от себя, срывает с него приличные одежды, облекает вот в эти отрепья. Тоска и злоба овладели им; как он ни силился, ему не удавалось справиться с нахлынувшими на него ощущениями. Он всегда ставил себе за правило — скрывать то, что он чувствует, но сейчас это было ему не под силу. В подобной одежде он чувствовал себя униженным, несуразным и знал, что таким же видят его и другие. Огромным усилием воли он все же заставил себя казаться спокойным, покорным и внимательным ко всем, кто теперь над ним начальствовал. В конце концов, думал он, надо смотреть на это, как на игру, как на дурной сон, или представить себе, что ты попал в болото, из которого, если повезет, еще есть надежда благополучно выбраться. Он верил в свою звезду. Долго так продолжаться не может. Это только нелепая и непривычная роль, в которой он выступает на давно изученных им подмостках жизни.

Кендал тем временем продолжал разглядывать Каупервуда.

— Ну-ка подыщи для него шляпу! — приказал он своему помощнику.

Тот подошел к шкафу с нумерованными полками, достал оттуда безобразную полосатую шляпу с высокой тульей и прямыми полями и предложил Каупервуду примерить ее. Шляпа пришлась более или менее впору, и Каупервуд решил, что настал конец его унижениям. Больше, казалось, уже не во что было его наряжать. Но он ошибся.

— Теперь, Кьюби, отведи его к мистеру Чепину, — приказал Кендал.

Кьюби знал свое дело. Он отправился назад в ванную и принес оттуда вещь, о которой Каупервуд знал лишь понаслышке: белый в синюю полоску мешок, по длине и ширине размером приблизительно в половину обыкновенной наволочки. Развернув мешок, Кьюби встряхнул его и приблизился к Каупервуду. Таков был обычай. Применение мешка, установившееся еще в ранние времена существования тюрьмы, имело целью лишить заключенного ориентации и тем самым предупредить возможность побега. С этого мгновения Каупервуд уже не имел права общаться с кем-либо из заключенных, вступать с ними в беседу, даже видеть их; разговаривать с тюремным начальством тоже воспрещалось, он обязан был лишь отвечать на вопросы. Это было жестокое правило, но оно строго соблюдалось здесь, хотя, как позднее узнал Каупервуд, и тут тоже можно было добиться известных послаблений.

— Придется тебе напялить эту штуку, — сказал Кьюби, раскрывая мешок над головой Каупервуда.

Каупервуд понял. Когда-то давно он слышал об этом обычае. В первый миг он, правда, опешил и взглянул на мешок с неподдельным удивлением, но тут же с готовностью поднял руки, чтобы помочь натянуть его.

— Не надо, — сказал Кьюби. — Опусти руки! Я и сам справлюсь.

Каупервуд повиновался. Мешок, нахлобученный на голову, доходил ему до груди, так что он ничего не видел. Он почувствовал себя несчастным, пришибленным, почти раздавленным. Эта белая в синюю полоску тряпка едва не лишила его самообладания. Неужели, подумал он, нельзя было избавить меня от такого крайнего унижения?

— Пойдем! — сказал ему провожатый, и Каупервуда повели — куда, этого он уже не видел.

— Оттяни малость нижний край да поглядывай под ноги, — посоветовал Кьюби.

Каупервуд так и сделал, теперь он уже смутно видел ноги и кусок пола, на который ступал. И так его, словно слепого, вели сначала по короткому переходу, потом по длинному коридору, через комнату, где сидели дежурные надзиратели, и, наконец, вверх по узенькой железной лестнице, к надзирателю второго этажа. Здесь он услышал голос Кьюби:

— Мистер Чепин, я привел вам от мистера Кендала нового арестанта.

— Сейчас иду, — донесся откуда-то неожиданно приятный голос.

Чья-то большая, тяжелая рука подхватила Каупервуда за локоть, и его повели дальше.

— Теперь уж недалеко, — произнес тот же голос. — А там я сниму с вас мешок.

И Каупервуд почему-то, — возможно, потому, что в этих словах ему послышалась нотка сочувствия, — почувствовал, как судорога свела ему горло.

Оставалось сделать всего несколько шагов.

Они подошли к двери, и провожатый Каупервуда открыл ее огромным железным ключом. Затем та же большая рука тихонько его подтолкнула. В ту же секунду он был освобожден от мешка и увидел, что находится в тесной выбеленной камере, довольно сумрачной, без окон, но с узким застекленным отверстием под потолком. Посредине одной из боковых стен на крючке висела жестяная лампочка, видимо, служившая для вечернего освещения. В одном углу стояла железная койка с соломенным тюфяком и двумя синими, вероятно, никогда не стиранными, одеялами. В другом была приделана небольшая раковина с медным краном. На стене против койки находилась маленькая полочка. В ногах стоял грубый деревянный стул с уродливой круглой спинкой; в углу возле раковины торчала обмызганная метла. Там же красовалась и чугунная параша, опорожнявшаяся в сточный желоб возле стены и, видимо, промывавшаяся вручную, из ведра. В камере явно водились крысы и всякие паразиты, отчего там стоял пренеприятный запах. Пол был каменный. Взгляд Каупервуда, сразу охватив все это, остановился на тяжелой двери, крест-накрест забранной толстыми железными прутьями и снабженной массивным блестящим замком. Он увидел также, что за этой железной дверью имелась вторая, деревянная, которая наглухо изолировала его от внешнего мира. О ясном, живительном солнечном свете здесь нечего было и мечтать. Чистота всецело зависела от охоты и умения заключенного пользоваться водой, мылом и метлой.

Оглядев камеру, Каупервуд перевел взор на надзирателя, мистера Чепина; это был крупный, тяжеловесный, медлительный человек, весь словно покрытый толстым слоем пыли, но явно незлобивый. Мундир тюремного ведомства мешковато сидел на его нескладной фигуре. Мистер Чепин стоял с таким видом, словно ему не терпелось скорее сесть. Его грузное тело отнюдь не казалось сильным, добродушная физиономия сплошь поросла седоватой щетиной. Плохо подстриженные волосы смешными патлами выбивались из-под огромной фуражки. И тем не менее Чепин произвел на Каупервуда очень неплохое впечатление. Более того, сразу подумалось, что этот человек, пожалуй, отнесется к нему внимательнее, чем до сих пор относились другие. Это его ободрило. Он не мог знать, что перед ним лишь надзиратель «пропускника», в ведении которого ему предстояло пробыть всего две недели, до полного ознакомления с правилами тюремного распорядка, и что сам он — всего лишь один из двадцати шести заключенных, вверенных мистеру Чепину.

Для упрощения знакомства сей почтенный муж подошел к койке и уселся на нее. Каупервуду он указал на деревянный стул, и тот, пододвинув его к себе, в свою очередь, на него опустился.

— Ну, вот вы и здесь! — благодушнейшим тоном произнес мистер Чепин; он был человек немудрящий, благожелательный, многоопытный в обращении с заключенными и неизменно снисходительный к ним. Годы, врожденная доброта и религиозные убеждения — он был квакером — располагали его к милосердию, но в то же время многолетние наблюдения, как позднее узнал Каупервуд, привели его к выводу, что большинство заключенных по натуре скверные люди. Как и Кендал, он всех их считал безвольными, ни на что не годными, подверженными различным порокам, и, в общем, не ошибался. Но при этом он сохранял свое старческое добродушие и отеческую мягкость в обращении, ибо, подобно многим слабым и недалеким людям, превыше всего ставил человеческую справедливость и добропорядочность.

— Да, вот я и здесь, мистер Чепин, — просто отвечал Каупервуд. Он запомнил фамилию надзирателя, слышанную от «старосты», и старик был этим очень польщен.

Старый Чепин чувствовал себя несколько озадаченным. Перед ним сидел знаменитый Фрэнк А.Каупервуд, о котором он не раз читал в газетах, крупный банкир, ограбивший городское казначейство. И ему и его соучастнику Стинеру — это Чепин тоже вычитал из газет — предстояло отбыть здесь изрядный срок. Пятьсот тысяч долларов в те дни были огромной суммой, гораздо более крупной, чем пять миллионов сорок лет спустя. Чепина поражала даже самая мысль о растрате такой неимоверной суммы, не говоря уж о махинациях, которые, судя по газетам, проделал с этими деньгами Каупервуд. У старика давно выработался перечень вопросов, которые он предлагал каждому новому заключенному: жалеет ли тот, что совершил преступление, намерен ли он исправиться, если обстоятельства будут тому благоприятствовать, живы ли его родители и так далее. И по тому, как они отвечали — равнодушно, с раскаянием или с вызовом, — он решал, заслуженное ли они несут наказание. Он отлично понимал, что с Каупервудом нельзя говорить, как с каким-нибудь взломщиком, грабителем, карманником или же простым воришкой и мошенником. Но иначе разговаривать этот человек не умел.

— Так, так, — продолжал он. — Вы, надо полагать, никогда и не думали попасть в такое место, мистер Каупервуд?

— Не думал, — подтвердил тот. — Несколько месяцев тому назад я не поверил бы этому, мистер Чепин! На мой взгляд, со мной поступили несправедливо, но теперь, конечно, поздно об этом говорить.

Он видел, что старому Чепину хочется прочесть ему маленькое нравоучение, и готов был его выслушать. Скоро он останется один, и ему не с кем будет даже перемолвиться словом; если можно установить с этим человеком более или менее дружеское общение, тем лучше. В бурю хороша любая гавань, а утопающий хватается и за соломинку.

— Да, конечно, все мы в жизни совершаем ошибки, — с чувством собственного превосходства продолжал мистер Чепин, наивно убежденный в своих способностях наставника и проповедника. — Мы не всегда знаем, что выйдет из наших хитроумных планов, верно я говорю? Вот вы теперь попали сюда, и вам, надо полагать, обидно, что многое обернулось не так, как вы рассчитывали. Но если бы все началось сначала, я думаю, вы не стали бы повторять то, что сделали, как вы скажете?

— Нет, мистер Чепин, в точности, пожалуй, не стал бы повторять, — довольно искренне ответил Каупервуд, — хотя должен сказать, что я считаю себя правым во всех своих поступках. Я нахожу, что, с точки зрения юридической, со мной поступили незаконно.

— Н-да, так оно всегда бывает, — задумчиво почесывая свою седую голову и благодушно улыбаясь, продолжал Чепин. — Я часто говорю молодым парням, которые попадают сюда, что мы знаем гораздо меньше, чем нам кажется. Мы забываем, что на свете есть люди не глупее нас и всегда найдется кому за нами проследить. И суд, и сыщики, и тюремщики все время начеку; оглянуться не успеешь, и тебя уже схватили. Этого не миновать тому, кто дурно себя ведет.

— Да, вы правы, мистер Чепин, — согласился Каупервуд.

— Ну, а теперь, — заметил старик после того, как он важно изрек еще несколько нравоучительных, но, в общем, вполне благожелательных сентенций, — вот ваша койка и стул, а там вот умывальник и отхожее место. Смотрите, держите все в чистоте и порядке! (Можно было подумать, что он вверяет Каупервуду невесть какое ценное имущество.) Вы должны сами по утрам застилать свою постель, подметать пол, промывать парашу и содержать камеру в опрятном виде. Никто другой за вас этого делать не станет. Приступайте к делу с самого утра, как только встанете, а потом, около половины седьмого, вам принесут завтрак. Подъем у нас в половине шестого.

— Слушаю, мистер Чепин, — учтиво отвечал Каупервуд. — Можете быть уверены, что я стану выполнять ваши указания в точности.

— Вот, собственно, и все, — произнес Чепин. — Раз в неделю вы должны мыться с ног до головы, для этого я вам выдам чистое полотенце. Каждую пятницу полагается мыть пол в камере. — Каупервуда при этих словах слегка передернуло. — Если захотите, можно получить горячую воду. Я прикажу кому следует. Что касается родных и друзей… — Он встал с койки и встряхнулся, как огромный лохматый пес. — Вы женаты, не так ли?

— Да, — подтвердил Каупервуд.

— Ну, вот, по правилам, ваша жена и друзья могут посещать вас раз в три месяца, а ваш адвокат… У вас ведь есть адвокат?

— Да, сэр, — отвечал Каупервуд, которого начал забавлять этот разговор.

— Ну, вот, ваш адвокат, если ему угодно, может приходить каждую неделю или хоть каждый день. Насчет адвокатов никакого запрета нет. Писать письма разрешается только раз в три месяца, а если захотите чего-нибудь из тюремной лавки — табаку, скажем, или чего другого, — то напишите на бумажке, и раз у начальника тюрьмы есть ваши деньги, я вам все доставлю.

Старик безусловно не польстился бы на взятку. В нем еще были живы старые традиции, но со временем подарки или лесть несомненно сделают его сговорчивее и покладистей. Каупервуд уразумел это довольно скоро.

— Хорошо, мистер Чепин, я все понял, — сказал он, вскакивая с места, как только поднялся старик.

— Когда пробудете здесь две недели, — задумчиво добавил Чепин (он забыл упомянуть об этом раньше), — начальник тюрьмы отведет вам постоянную камеру где-нибудь внизу. К тому времени вам надо будет решить, какой работой вы хотите заняться. Если будете примерно себя вести, то не исключено, что вам предоставят камеру с двориком.

Он вышел, и дверь зловеще замкнулась за ним. Каупервуд остался один, немало огорченный последними словами Чепина. Только две недели — потом его переведут от этого славного старика к другому, неизвестному надзирателю, с которым, возможно, не так-то легко будет поладить.

— Если я вам понадоблюсь — заболеете или еще чего случиться, у нас тут есть особый сигнал. — Чепин вновь приоткрыл дверь. — Вывесьте полотенце на прутьях дверной решетки, только и всего. Я увижу, когда буду проходить, и зайду узнать, что вам нужно.

Каупервуд, сильно упавший духом, на миг оживился.

— Слушаю, сэр, — сказал он. — Благодарю вас, мистер Чепин!

Старик ушел, и Каупервуд слышал, как на цементном полу постепенно замирали его шаги. Он стоял, напрягая слух, и до него долетал чей-то кашель, глухое шарканье ног, гудение какой-то машины, металлический скрежет вставляемого в замок ключа. Все эти звуки доносились едва слышно, как бы издалека. Каупервуд приблизился к своему ложу: оно не отличалось чистотой, постельного белья на нем вовсе не было; он пощупал рукой узкий и жесткий тюфяк. Так вот на чем отныне предстоит ему спать, ему, человеку, так любившему комфорт и роскошь, так умевшему ценить их! Что, если бы Эйлин или кто-нибудь из его богатых друзей увидели его сейчас? При мысли о насекомых, которые водились, вероятно, в этой постели, он почувствовал приступ тошноты. Что тогда делать? Единственный стул был очень неудобен. Свет, пробивавшийся сквозь отверстие под потолком, скудно освещал камеру. Каупервуд старался внушить себе, что понемногу привыкнет к этой обстановке, но взгляд его упал на парашу в углу, и он снова почувствовал отвращение. Вдобавок здесь еще начнут шнырять крысы, на это очень похоже. Ни картин, ни книг, ничего, что радовало бы глаз, даже размяться и то негде, а кругом ни души, только четыре голые стены и безмолвие, в которое он будет погружен на всю ночь, когда закроют наглухо наружную дверь. Какая страшная участь!

Каупервуд сел и принялся обдумывать свое положение. Итак, он все же заключен в Восточную тюрьму, где, по расчетам его врагов (в том числе и Батлера), ему придется провести четыре долгих года, даже больше. Стинер, вдруг промелькнуло у него в голове, сейчас, вероятно, подвергается всем процедурам, каким только что подвергли его самого. Бедняга Стинер! Какого он свалял дурака! Что ж, теперь пускай расплачивается за свою глупость. Разница между ним и Стинером в том, что Стинера постараются вызволить отсюда. Возможно, что уже сейчас его участь так или иначе облегчена, но об этом ему, Каупервуду, ничего не известно. Он потер рукой подбородок и задумался — о своей конторе, о доме, о друзьях и родных, об Эйлин. Потом потянулся за часами, но тут же вспомнил, что их отобрали. Значит, вдобавок ко всему он лишен возможности узнавать время. У него не было ни записной книжки, ни пера, ни карандаша, чтобы хоть чем-нибудь отвлечься. К тому же он с самого утра ничего не ел. Но это неважно. Важно то, что он отрезан от всего мира, заперт тут в полном одиночестве, не знает даже, который теперь час, и не может ничего предпринять — ни заняться делами, ни похлопотать об обеспечении своего будущего. Правда, Стеджер, вероятно, скоро придет навестить его. Это как-никак утешительно. Но все же, если вспомнить, кем он был раньше, какие перспективы открывались перед ним до пожара… а что стало с ним теперь! Он принялся разглядывать свои башмаки, свою одежду. Боже!.. Потом встал и начал ходить взад и вперед, но каждый его шаг, каждое движение гулом отдавались в ушах. Тогда он подошел к двери и стал смотреть сквозь толстые прутья, но ничего не увидел, кроме краешка дверей двух других камер, ничем не отличавшихся от его собственной. Усевшись, наконец, на единственный стул, он погрузился в раздумье, но, почувствовав усталость, решил все же испробовать грязную тюремную койку и растянулся на ней. Оказывается, она не так уж неудобна. И все же немного погодя он вскочил, сел на стул, потом опять начал мерить шагами камеру и снова сел. В такой тесноте не разгуляешься, подумал он. Нет, это невыносимо — словно ты заживо погребен! И подумать только, что теперь ему придется проводить здесь все время — день за днем, день за днем, пока…

Пока — что?

Пока губернатор не помилует его, или он не отбудет своего срока, или не иссякнут последние крохи его состояния… или…

Он думал, время шло и шло. Было уже около пяти часов, когда, наконец, явился Стеджер, да и то лишь ненадолго. У него было много хлопот в связи с вызовом Каупервуда в ближайшие четверг, пятницу и понедельник по целому ряду исков, вчиненных его прежними клиентами. Но после ухода адвоката, когда надвинулась ночь и Каупервуд подрезал обгоревший фитилек в своей крохотной керосиновой лампочке и напился крепкого чая со скверным хлебом, выпеченным из муки пополам с отрубями, который ему просунул сквозь окошко в двери «староста» под присмотром надзирателя, у него стало и вовсе скверно на душе. Вскоре после этого другой «староста», ни слова не говоря, резко захлопнул наружную дверь. В девять часов — Каупервуд это запомнил — где-то прозвонит большой колокол, и тогда он должен будет немедленно погасить свою коптилку, раздеться и лечь. За нарушение правил несомненно полагались наказания — урезанный паек, смирительная рубашка, может быть и плети — откуда ему знать, что именно… Он был подавлен, зол, утомлен. Позади осталась такая долгая и такая безуспешная борьба! Вымыв под раковиной толстую фаянсовую чашку и жестяную миску, Каупервуд сбросил с себя башмаки, все свое постыдное одеяние, даже шершавые кальсоны, и устало растянулся на койке. В камере было отнюдь не тепло, и он старался согреться, завернувшись в одеяло, но тщетно. Холод был у него в душе.

— Нет, так не годится! — сказал он себе. — Не годится! Этого я долго не выдержу.

Все же он повернулся лицом к стене и, промаявшись еще несколько часов, уснул.

Глава 54

Тем, кому благоволение фортуны, благородное происхождение либо мудрость родных и друзей помогают избежать проклятия, постигающего людей избранных и обеспеченных, проклятия, которое выражается в словах «исковеркать жизнь», тем едва ли будет понятно душевное состояние Каупервуда в эти первые дни, когда он сидел в своей камере и мрачно думал, что вот, несмотря на всю его изворотливость, он понятия не имеет о том, что с ним станется. Самые сильные души временами поддаются унынию. Бывают минуты, когда и людям большого ума — им-то, наверно, чаще всего — жизнь рисуется в самых мрачных красках. Как много страшного в ее хитросплетениях! И только смельчаки, обладающие незаурядной отвагой и верой в свои силы, основанной, конечно, на действительном обладании этими силами, способны бесстрашно смотреть жизни в лицо. Каупервуд отнюдь не был наделен из ряда вон выходящим интеллектом. У него был достаточно изощренный ум, с которым — как это часто бывает у людей практического склада — сочеталось неуемное стремление к личному преуспеянию. Этот ум, подобно мощному прожектору, бросал свои ослепительные лучи в темные закоулки жизни, но ему не хватало объективности, чтобы исследовать подлинные глубины мрака. Каупервуд в какой-то мере представлял себе проблемы, над которыми размышляли великие астрономы, социологи, философы, химики, физики и физиологи; но все это по существу не слишком его интересовало. Жизнь преисполнена множества своеобразных тайн. И наверное, необходимо, чтобы кто-нибудь добивался их разгадки. Но так или иначе, а его влекло к другому. Его призванием было «делать деньги» — организовывать предприятия, приносящие крупный доход, или, в данное время, хотя бы сохранить то, что однажды было достигнуто.

Но и это, по зрелом размышлении, стало казаться ему почти невозможным. Его дело было слишком расстроено, слишком подорвано злополучным стечением обстоятельств. Он мог бы, как объяснил ему Стеджер, годами тянуть исковые тяжбы, возникшие в связи с его банкротством, выматывая душу из кредиторов, но тем временем имущество его все равно бы таяло, проценты по долговым обязательствам росли, судебные издержки накоплялись, кроме того, он вместе со Стеджером обнаружил, что кое-кто из кредиторов перепродал свои бумаги Батлеру, кое-кто — Молленхауэру, а уж они-то не пойдут ни на какие уступки и будут требовать полного удовлетворения своих претензий. Единственное, на что ему оставалось надеяться, — это через некоторое время войти в соглашение кое с кем из кредиторов и снова начать «делать дела» при посредстве Стивена Уингейта. Тот должен был навестить его в ближайшие дни, как только Стеджер сумеет договориться об этом с начальником тюрьмы Майклом Десмасом, который на второй же день пришел в камеру Каупервуда взглянуть на нового заключенного.

Десмас был крупный мужчина, ирландец по происхождению, человек, кое-что смысливший в политике. За время своего пребывания в Филадельфии он занимал самые различные должности: в дни молодости был полисменом, в Гражданскую войну — капралом, а теперь — послушным орудием Молленхауэра. Он был широкоплеч, на редкость мускулист и, несмотря на свои пятьдесят семь лет, мог бы прекрасно постоять за себя в рукопашной схватке. Руки у него были большие и жилистые, лицо скорее какое-то квадратное, чем круглое или продолговатое, лоб высокий. Голову его покрывала густая щетина седых волос, над верхней губой топорщились коротко подстриженные седоватые усики; взгляд его серо-голубых глаз свидетельствовал о природном уме и проницательности, на щеках играл румянец, а когда Десмас улыбался, обнажая ровные острые зубы, в этой улыбке было что-то волчье. Между тем он был человеком отнюдь не жестоким и порою даже добродушным, хотя на него иногда и находили приступы гнева. Десмасу, увы, не хватало умственного развития, чтобы видеть разницу (как в духовном, так и в общественном положении) между отдельными арестантами. Он не понимал, что в тюрьму время от времени попадают люди, которым, независимо от их политической значимости, следует уделять особое внимание. Но если политические верхи указывали Десмасу на это различие между арестантами (как было в случае с Каупервудом и Стинером), тогда другое дело. И все же поскольку тюрьма — заведение общественное, где во всякую минуту можно ждать адвокатов, сыщиков, врачей, священников, журналистов и, наконец, просто родственников и друзей арестантов, то начальнику ее приходится — хотя бы уж для того, чтобы не утратить власти над своими подчиненными — всячески поддерживать дисциплину и порядок, иногда даже вопреки желанию того или иного из политических заправил, и ни для одного из арестантов не допускать чрезмерных поблажек. Случалось, конечно, что среди арестантов попадались люди богатые и избалованные, жертвы тех потрясений, которые временами происходят в общественной жизни, и к ним надо было относиться возможно более снисходительно.

Десмас, конечно, знал всю историю Каупервуда и Стинера. Политиканы успели предупредить его, что со Стинером, учитывая его заслуги, следует обходиться помягче. Относительно Каупервуда никто ничего подобного не говорил, хотя все признавали, что его постигла весьма жестокая участь. Начальник тюрьмы может, конечно, что-нибудь сделать и для него, но только на свой страх и риск.

— Батлер имеет против него зуб, — как-то сказал Десмасу Стробик. — Из-за его дочки и вышла вся эта история. Послушать Батлера, так Каупервуда надо посадить на хлеб и на воду, а между тем он совсем неплохой малый. Откровенно говоря, будь у Стинера хоть капля разума, Каупервуд не сидел бы здесь. Но киты не спускали глаз с казначея и не дали ему одолжить Каупервуду денег.

Несмотря на то, что Стробик, под давлением Молленхауэра, сам советовал Стинеру не ссужать больше Каупервуду ни цента, сейчас он считал поведение своей жертвы предосудительным. Мысль о собственной непоследовательности даже не приходила ему в голову.

Видя, что Каупервуд не пользуется расположением «большой тройки», Десмас решил не обращать на него особого внимания и уж, во всяком случае, не торопиться с какими бы то ни было поблажками. Стинеру предоставили удобное кресло, чистое белье, особую посуду, газеты, привилегии в переписке, допуске посетителей и прочем. Каупервуду же… гм, надо сперва присмотреться к нему и тогда уж решить! Тем временем и хлопоты Стеджера не остались безуспешными. На другой же день после поступления Каупервуда в тюрьму Десмас получил письмо из Гаррисберга от весьма важного лица, Тэренса Рэлихена; в письме этом говорилось, что он будет очень благодарен за всякую любезность, оказанную мистеру Каупервуду. Прочитав письмо, Десмас отправился к камере Каупервуда и поглядел на него через зарешеченный глазок в двери. По дороге он имел короткий разговор с Чепином, весьма похвально отозвавшимся о новом заключенном.

Десмас никогда раньше не видел Каупервуда, и тот, несмотря на уродливую тюремную одежду, неуклюжие башмаки, грубую рубашку и отвратительную камеру, произвел на него сильное впечатление. Вместо вялого, тщедушного человечка с бегающими глазами — обычный тип арестанта, — он увидел перед собой энергичного, сильного мужчину, статную фигуру которого не изуродовали ни омерзительная одежда, ни перенесенные несчастья. Обрадованный появлением хоть какого-то живого человека, Каупервуд поднял голову и посмотрел на Десмаса большими, ясными, холодными глазами — глазами, которые в прошлом внушали такое доверие и так успокоительно действовали на всех, кому приходилось иметь с ним дело. Десмас был поражен. По сравнению со Стинером, которого он знал раньше и теперь увидел в тюрьме, Каупервуд был подлинным олицетворением силы. Что бы там ни говорили, но один сильный человек всегда уважает другого. А Десмас обладал незаурядной физической силой. Он смотрел на Каупервуда, Каупервуд смотрел на него. И Десмас невольно проникался к нему сочувствием. Казалось, два тигра смотрят друг на друга.

Каупервуд чутьем угадал, что перед ним начальник тюрьмы.

— Мистер Десмас, если не ошибаюсь? — почтительно и любезно осведомился он.

— Да, сэр, это я, — отвечал Десмас, все более и более одолеваемый любопытством. — Не слишком уютные у нас хоромы, как вы скажете?

Начальник тюрьмы дружелюбно осклабился, обнажив два ряда ровных зубов. В этой улыбке было что-то звериное.

— Да, конечно, мистер Десмас, — подтвердил Каупервуд, стоя по-солдатски, навытяжку. — Впрочем, я и не думал, что попаду в шикарный отель, — с улыбкой добавил он.

— Не могу ли я быть вам чем-нибудь полезен, мистер Каупервуд? — спросил Десмас, у которого мгновенно мелькнула мысль, что такой человек, пожалуй, со временем еще пригодится. — Я имел беседу с вашим адвокатом.

Каупервуд был весьма обрадован этим обращением — «мистер». Так вот откуда дует ветер! Ну что ж, значит, можно ожидать, что здесь ему будет не так уж скверно! Немного терпения! Надо «прощупать» этого человека!

— Я не хочу просить вас ни о чем таком, что вам будет затруднительно исполнить, — учтиво отвечал Каупервуд, — но кое-что мне все-таки очень хотелось бы изменить. Я хотел бы иметь простыни, и потом, может быть, вы разрешите, чтобы мне передали из дому теплое белье. То, которое сейчас на мне, очень неудобно.

— Да, по правде сказать, эта шерсть не из лучших, — с невозмутимым спокойствием отозвался Десмас. — Ее выделывают где-то здесь же, в Пенсильвании, для нужд штата. Против того, чтобы вы носили собственное белье, если вам так угодно, я не возражаю. Равно и насчет простынь: если они у вас будут, можете пользоваться. Только не надо слишком торопиться. А то всегда находится много охотников поучать начальника тюрьмы, как ему относиться к своим обязанностям.

— Я прекрасно понимаю это, — отвечал Каупервуд, — и бесконечно вам признателен. Вы можете быть уверены, что все сделанное вами для меня будет оценено по достоинству и не пойдет вам в ущерб. За этими стенами у меня есть немало друзей, которые со временем вас отблагодарят.

Он говорил медленно и внушительно, не сводя с начальника пристального взгляда. На Десмаса его слова произвели должное впечатление.

— Хорошо, хорошо, — сказал он все тем же дружелюбным тоном. — Многого я, конечно, обещать не могу. Правила есть правила. Но кое-что, безусловно, можно сделать, так как эти правила допускают известные поблажки для заключенных примерного поведения. Если желаете, мы дадим вам более удобный стул и несколько книг. Если вы еще занимаетесь делами, я ни в коем случае не стану вам в этом препятствовать. Конечно, мы не можем позволить, чтобы здесь то и дело шныряли люди — тюрьма не торговая контора. Но препятствовать вам время от времени видеться кое с кем из ваших друзей я тоже не собираюсь. Что касается вашей корреспонденции… Ну что ж, на первых порах нам придется ее просматривать, согласно общим правилам. А там будет видно. Многого, повторяю, я обещать не могу. Подождем, пока вас не переведут из этого флигеля вниз. Там есть несколько камер с двориками, и если окажутся свободные…

Начальник тюрьмы многозначительно подмигнул, и Фрэнк понял, что его ждет участь хотя и нелегкая, но все же не столь мрачная, как он опасался. Десмас предложил Каупервуду подумать о том, какое ремесло он хочет для себя выбрать.

— У вас непременно появится потребность занять чем-нибудь руки. Это уж я знаю наверняка. Через некоторое время все здесь стремятся работать. Иначе не бывает.

Каупервуд понял его и рассыпался в благодарностях. Он испытывал ужас при мысли о бездеятельном пребывании в камере, где и повернуться-то было трудно; но теперь возможность часто видеться с Уингейтом и Стеджером, а через некоторое время и переписываться без контроля тюремной администрации сулила большое облегчение. Слава богу, он будет носить собственное белье, шелковое и шерстяное, а может быть, ему вскоре позволят еще и снять неуклюжие башмаки. Получив все эти льготы, он начнет заниматься ремеслом, сможет гулять во дворике, про который упомянул Десмас, и его жизнь станет если не идеальной, то, во всяком случае, сносной. Тюрьма, конечно, останется тюрьмой, но есть надежда, что для него она не будет таким кошмаром, как для многих других.

За две недели, проведенные Каупервудом в «пропускнике» под надзором Чепина, он узнал почти столько же о тюремном быте, сколько за все время своего заключения: ведь это не была обыкновенная тюрьма, с тюремным двором, тюремными разговорами, тюремной маршировкой на прогулке, тюремной столовой и тюремным трудом. Ни для него, ни для множества других заключенных здесь не существовало общей тюремной жизни. Подавляющее большинство арестантов работало у себя в камерах среди полного безмолвия, выполняя какое-нибудь определенное задание и ничего не зная о том, что происходит вокруг. Основой режима здесь было одиночное заключение, и только ограниченное число заключенных допускалось к несложным работам вне камер. Как Каупервуд и предполагал, — старый Чепин вскоре подтвердил это, — из четырехсот заключенных не более семидесяти пяти человек работали, да и то нерегулярно, на кухне, в огороде, в саду, на мельнице, на общей уборке, и лишь это одно хоть как-то спасало их от одиночества. Но даже таким счастливцам запрещалось разговаривать между собой, и хотя на время работы они освобождались от гнусного мешка, по дороге на работу и обратно в камеру им все же приходилось его надевать. Каупервуд не раз видел их, когда они, тяжело ступая, проходили мимо его камеры, и шествие это оставляло в нем впечатление чего-то чудовищного, неестественного, жуткого. Временами у него являлось сильное желание остаться и впредь под надзором благодушного и разговорчивого старика Чепина, но он знал, что это невозможно.

Две недели протекли скоро — надо признаться, это были довольно тоскливые две недели, — и протекли они среди таких однообразных и будничных занятий, как уборка койки, подметание камеры, одевание, принятие пищи, раздевание, подъем в половине шестого, отход ко сну в девять, мытье посуды после еды и все прочее. Каупервуду казалось, что он никогда не привыкнет к тюремной пище. Завтрак в половине седьмого, как мы уже говорили, состоял из ломтя грубого темного хлеба, выпеченного из отрубей с небольшой примесью белой муки, и черного кофе. На обед, в половине двенадцатого, выдавалась бобовая или овощная похлебка с кусочком жесткого мяса и тот же хлеб. На ужин, в шесть, заключенные получали крепкий чай и опять хлеб — ни масла, ни молока, ни сахара. Каупервуд не курил, и потому маленький табачный паек не представлял для него интереса. В первые две или три недели Стеджер приходил каждый день, а со второго дня пребывания Каупервуда в тюрьме Стивен Уингейт, его новый компаньон, также получил разрешение ежедневно его посещать. Десмас позволил это, хотя и считал такую льготу несколько преждевременной. Посетители обычно оставались у Каупервуда не более часа или полутора, а потом снова тянулся долгий-предолгий день. Несколько раз — между девятью часами утра и пятью пополудни — Фрэнка водили в суд для дачи показаний по искам, предъявленным в связи с его банкротством, и вначале это несколько сокращало время.

Примечательно, что, как только Каупервуд очутился в тюрьме, прочно и, по-видимому, на долгие годы изолированный от всего мира, те, кто в свое время были так искренне к нему расположены, забыли даже думать о нем. Он человек конченый — таково было общее мнение. Единственное, что еще можно было для него сделать, это со временем употребить свое влияние, чтобы вызволить его из тюрьмы, но кто же мог сказать, когда наступит такое время? И это было все. Он никогда уже не займет прежнего положения, никогда не будет играть сколько-нибудь значительной роли — таково опять же было общее мнение. Очень жаль, конечно, более того — очень трагично, но он исчез без возврата.

— Способный был молодой человек, — заметил президент Джирардского национального банка Дэвисон, читая в газете об осуждении и аресте Каупервуда. — Жаль его, очень жаль! Он допустил большую ошибку.

Только родителям Каупервуда, Эйлин и его жене, в сердце которой скорбь смешивалась с негодованием, действительно недоставало его. Эйлин, одержимая страстью, страдала больше всех. Четыре года и три месяца, размышляла она. Если он не выйдет раньше срока, ей будет тогда уже около двадцати девяти, а ему под сорок. Сохранит ли он свое чувство к ней? Будет ли она все так же хороша? Не изменятся ли вообще его взгляды по прошествии почти что пяти лет? Все это время он будет носить арестантскую одежду, и за ним навеки останется недобрая слава арестанта. Как ни тяжелы были эти мысли, но они только укрепляли в ней решение не отступаться от Фрэнка, что бы ни случилось, и всеми силами помогать ему.

На другой же день после суда Эйлин поехала взглянуть на зловещие серые стены тюрьмы. И так как она ровно ничего не понимала в сложностях закона и уложения о наказаниях, то тюрьма показалась ей особенно страшной. Чего только не могут сделать там с ее Фрэнком! Очень ли он страдает? Думает ли он о ней постоянно, как она о нем? О, как все это ужасно! Как обидно за себя, за свою горячую любовь к нему. Эйлин вернулась домой с твердым решением повидать его, но так как Каупервуд сказал ей, что посетителей допускают лишь раз в три месяца и что он напишет ей о дне свиданий или о возможности увидеться вне тюремных стен, то она не знала, как к этому приступиться. Осторожность прежде всего!

Однако на следующий же день она написала ему обо всем: о своей поездке в непогоду к зданию тюрьмы, о том, как ей страшно думать, что он находится за этими мрачными серыми стенами, и о своем непоколебимом решении как можно скорее с ним увидеться. В силу недавней договоренности с начальником тюрьмы это письмо было немедленно вручено Каупервуду. Он написал ответ и передал его Уингейту для отправки. Там говорилось:

«Дорогая моя девочка!

Я вижу, ты пала духом оттого, что мы не скоро снова будем вместе, но надо взять себя в руки. Приговор ты уже знаешь из газет. Меня привели сюда около полудня, прямо из суда. Будь у меня возможность, я тотчас же написал бы тебе подробно обо всем, чтобы тебя успокоить, но такой возможности у меня не было. Здешние правила этого не дозволяют: я, собственно, и сейчас пишу тебе тайком. Так или иначе, я прочно застрял в тюрьме, но, конечно, жажду из нее выйти. Прошу тебя, дорогая, соблюдай осторожность, если захочешь прийти сюда! Мне ты доставишь только радость и очень меня ободришь, но себе можешь нанести большой ущерб. К тому же я считаю, что и без того причинил тебе много зла, — больше, чем я смогу когда-либо искупить, и для тебя лучше всего было бы забыть обо мне, но я знаю, что ты этого не сделаешь, а если бы сделала, мне было бы очень грустно. В пятницу, в два часа дня, мне предстоит отправиться в суд по особым делам, это на углу Шестой и Честнат-стрит, но там мы не сможем увидеться. Меня поведет конвоир. Будь осторожна. Может быть, хорошенько подумав, ты решишь не искать этой встречи».

Последние строки были проникнуты глубоким унынием, впервые вкравшимся в его отношения с Эйлин; но обстоятельства изменили Каупервуда. Раньше он мнил себя неким высшим существом, чьей благосклонности нелегко добиться, хотя, конечно, и Эйлин была женщиной, благосклонности которой стоит искать. Иногда ему казалось, что со временем эта связь оборвется сама собой, — ведь он может достичь таких высот, что Эйлин будет ему уже не пара. Да, такая мысль мелькала у него! Но теперь — в полосатой арестантской одежде — он смотрел на это иначе. Позиция Эйлин, ослабленная было ее долгой, страстной привязанностью к нему, значительно укрепилась. Преимущества были явно на ее стороне. Разве в конце концов она не дочь Эдварда Батлера, и разве не возможно, что после долгой разлуки она откажется стать женой каторжника? Она, собственно, должна оставить его, и, пожалуй, сама этого пожелает. С какой стати ей его дожидаться? Ее жизнь еще не загублена. Общество не знает, так по крайней мере ему казалось, или, во всяком случае, не все знают, что она была его любовницей. Она может выйти замуж за другого. Может навсегда уйти из его жизни. Как это было бы печально! Но вместе с тем разве он не обязан из простого чувства порядочности предложить ей порвать с ним или, по крайней мере, обдумать свое отношение к нему?

Он знал ее слишком хорошо, чтобы считать способной на такой поступок. И в его положении, чем бы это ни грозило ей, было огромным счастьем сохранить ее любовь — это связующее звено между ним и лучшими днями его прошлого. Торопливо набрасывая записку к Эйлин в присутствии Уингейта, который должен был ее отправить (надзиратель Чепин любезно вышел на это время из камеры Каупервуда, хотя, по правилам, должен был присутствовать при свидании), он, однако, не мог удержаться, чтобы в последний миг не высказать своих сомнений, и когда Эйлин прочитала эти строки, они поразили ее в самое сердце. В них сказалось все уныние, охватившее его, полный упадок духа. Видно, тюрьма — и как скоро! — все же сломила его волю, после того как он долго и отважно боролся. Теперь уж Эйлин всем существом жаждала ободрить его, проникнуть к нему, как бы это ни было трудно и опасно. «Я должна его увидеть», — сказала она себе.

Что касается посещения Каупервуда членами семьи — родителями, братьями, сестрой и женой, то он ясно дал им понять в один из тех дней, когда его водили в суд, что если бы даже они добились разрешения, им все же не следует навещать его чаще чем раз в три месяца, если, конечно, он не попросит их об этом сам или не даст им знать через Стеджера. По правде говоря, он пока еще не испытывал желания видеть кого-нибудь из них. Ему осточертел весь строй общественной жизни. Он хотел сейчас только одного — забыть суету, среди которой жил раньше и в которой, как оказалось, было мало проку. К этому времени Каупервуд уже успел истратить без малого пятнадцать тысяч долларов на судебные издержки, защиту, содержание семьи и прочее, но это его не волновало. Он надеялся кое-что заработать, орудуя через Уингейта. Его родные не остались совсем без средств, на скромную жизнь у них было достаточно. Он посоветовал им переехать в дома, требующие меньших издержек, так они и поступили: родители, братья и сестра перебрались в трехэтажный дом, приблизительно таких же размеров, как их старый дом на Батнвуд-стрит, а жена — в еще более тесный и дешевый двухэтажный домик на Двадцать первой улице, неподалеку от тюрьмы. На это переселение ушла часть тех тридцати пяти тысяч долларов, которые Каупервуд припрятал, после того как обманным путем выудил у Стинера чек. По сравнению с особняком на Джирард-авеню, новые жилища казались Генри Каупервуду страшным убожеством. Не оставалось и следа той роскоши, которая отличала их пышный дом на Джирард-авеню, — тут была готовая мебель, купленная в магазине, довольно красивые, но дешевые портьеры и прочие вещи. Опека, под которую перешло теперь все личное имущество Фрэнка и которой старый Каупервуд передал также и все свое достояние, не позволяла вывезти ничего сколько-нибудь ценного. Все должно было пойти с молотка в пользу кредиторов. От описи, произведенной уже довольно давно, Каупервудам удалось скрыть только несколько мелочей. Среди немногих предметов, которые старому Каупервуду очень хотелось оставить себе, был его письменный стол, сделанный на заказ по эскизу Фрэнка, но стол этот оценили в пятьсот долларов, и получить его можно было только по уплате шерифу этой суммы или путем покупки на аукционе, а так как у Генри Каупервуда таких денег не было, то стол попал в чужие руки. В домах было много вещей, которые всем хотелось сохранить, и Анна в буквальном смысле слова выкрала некоторые из них, в чем лишь много времени спустя призналась родителям.

Настал день, когда по приказанию шерифа в обоих домах на Джирард-авеню должны были состояться торги. Всякий мог теперь бродить по комнатам, рассматривать картины, статуи и другие произведения, переходившие в руки тех, кто предлагал наиболее высокую цену. Каупервуд был известен как любитель искусства и коллекционер: этой репутации способствовала не столько подлинная ценность того, что было им собрано, сколько отзывы таких знатоков, как Нортон Флетчер, Уилтон Элсуорт, Гордон Стрейк и другие известные архитекторы и антиквары, с чьим мнением и вкусом считались в Филадельфии. Очаровательные вещицы, которыми он так дорожил, бронзовые статуэтки эпохи расцвета итальянского Возрождения, заботливо подобранное венецианское стекло, скульптуры Пауэрса, Хосмера и Торвальдсена — вещи, которые через тридцать лет вызвали бы только улыбку, но высоко ценились в те дни, полотна видных американских художников от Гилберта до Йемена Джонсона, а также несколько образчиков современной французской и английской школ — все пошло с молотка за бесценок. В Филадельфии в то время не очень смыслили в искусстве, и потому некоторые картины, не получившие должной оценки, были проданы значительно дешевле своей настоящей стоимости. Стрейк, Нортон и Элсуорт пришли на аукцион и скупили все, что было возможно.

Сенатор Симпсон, Молленхауэр и Стробик тоже явились посмотреть, нет ли чего интересного. Была здесь и целая ватага политических деятелей помельче. Но самое лучшее из всего, что поступило в продажу, скупил Симпсон — трезвый ценитель подлинного искусства. В его руки перешла горка с венецианским стеклом, две высокие, белые с голубым, мавританские вазы, четырнадцать китайских безделушек из нефрита, а также несколько расписных сосудов и ажурный оконный экран нежнейшего зеленоватого оттенка. Молленхауэру за весьма невысокую цену досталась обстановка и убранство прихожей и гостиной Генри Каупервуда, а Эдварду Стробику — два гарнитура спальной под «птичий глаз». Адам Дэвис тоже почтил торги своим присутствием и приобрел письменный стол «буль», которым так дорожил старый Каупервуд. К Флетчеру Нортону перешли четыре греческие чаши, кувшин и две амфоры, которые он считал прекрасными произведениями искусства и сам же в свое время продал Каупервуду. Множество других превосходных вещей, в том числе севрский обеденный сервиз, гобелен, бронзу Бари и картины Детайля, Фортуни и Джорджа Иннеса, купили Уолтер Ли, Артур Райверс, Джозеф Зиммермен, судья Китчен, Харпер Стеджер, Тэренс Рэлихен, Трэнор Дрейк, мистер Саймон Джонс с женой, мистер Дэвисон, Фруэн Кэссон, Флетчер Нортон и судья Рафальский.

Через четыре дня после начала торгов оба дома были уже пусты. Даже вещи, находившиеся в свое время в доме номер девятьсот тридцать один по Десятой улице и сданные на хранение, когда хозяева сочли наиболее целесообразным отказаться от этого дома, были изъяты со склада и пущены в продажу вместе с имуществом из двух других домов. Только это и навело родителей Каупервуда на мысль о какой-то тайне, существовавшей в отношениях между сыном и его женой. Никто из Каупервудов при мрачной картине разрушения не присутствовал. Эйлин, которая прочитала в газете о торгах, зная, как дорожил Каупервуд красивыми вещами, — не говоря уже о том, сколько чудесных воспоминаний было связано с некоторыми из них у нее самой, — пришла в отчаяние. Но она недолго предавалась мрачным мыслям, ибо была твердо убеждена, что настанет день, когда Фрэнк выйдет на свободу и достигнет еще более высокого положения в финансовом мире. Откуда в ней бралась столь твердая уверенность, она и сама не знала, но тем не менее это было так.

Глава 55

Тем временем Каупервуда перевели в ведение другого надзирателя, в новую камеру, помещавшуюся в нижнем этаже корпуса номер три. По размерам — десять футов на шестнадцать — она не отличалась от других, но к ней примыкал упомянутый уже нами дворик. За два дня до этого к Каупервуду пришел начальник тюрьмы Десмас, и у них состоялся непродолжительный разговор сквозь зарешеченный глазок в двери.

— В понедельник вас переведут отсюда, — сказал Десмас, как всегда размеренно и неторопливо. — Вам предоставят камеру с двориком; впрочем, много пользы от него не будет: у нас разрешается проводить вне камеры только полчаса в день. Я уже предупредил надзирателя относительно ваших деловых посетителей. Он не станет возражать. Вы только постарайтесь не тратить на них слишком много времени, и все будет в порядке. Я решил обучить вас плетению стульев. Это, по-моему, для вас самая подходящая работа. Она легкая, но требует внимания.

Начальник тюрьмы и несколько связанных с ним политических деятелей извлекали из этого тюремного промысла немалые барыши. Труд был действительно нетяжелый и довольно простой, задания на день давались умеренные, но вся продукция находила немедленный сбыт, а прибыль шла в карманы работодателей. Поэтому они, естественно, стремились, чтобы заключенные не сидели без дела, да и тем это тоже шло на пользу. Каупервуд был рад возможности чем-нибудь заняться, так как к книгам его особенно не влекло, а деловых отношений с Уингейтом и ликвидации старых дел было недостаточно, чтобы занять его ум. И все же он не мог не подумать, что если он и сейчас кажется самому себе неузнаваемым, то насколько же еще возрастет это ощущение, когда он, сидя за решеткой, будет заниматься плетением стульев! Тем не менее Каупервуд поблагодарил Десмаса за заботу, а также за разрешение передать ему простыни и принадлежности туалета, которые он только что получил.

— Не стоит об этом говорить, — мягко и приветливо отвечал тот (к этому времени он уже начал весьма интересоваться Каупервудом). — Я прекрасно знаю, что и здесь, как везде, есть разные люди. Если человек привык ко всем этим вещам и хочет содержать себя в опрятности, я не собираюсь ему в этом препятствовать.

Новый надзиратель, в ведение которого теперь попал Каупервуд, ничем не напоминал Элиаса Чепина. Звали его Уолтер Бонхег. Это был рослый детина тридцати семи лет, флегматичный, но хитрый; главная цель его жизни заключалась в увеличении доходов сверх положенного ему жалованья. По повадкам Бонхега можно было предположить, что он играет роль осведомителя Десмаса, но это было бы верно лишь отчасти. Зная лукавство и подобострастие Бонхега, а также его поразительный нюх к наживе своей и чужой, Десмас инстинктивно понял, что от него нетрудно добиться поблажек для того или иного заключенного, стоит только ему дать понять хотя бы намеком, что это необходимо или желательно. Короче говоря, если Десмас выказывал малейший интерес к какому-нибудь арестанту, ему не приходилось даже сообщать об этом Бонхегу; достаточно было вскользь обронить, что вот такой-то привык к совсем иной жизни или же что ввиду тяжелых переживаний в прошлом на нем может дурно отразиться суровое обращение, и Бонхег готов был разбиться в лепешку для этого арестанта. Беда была лишь в том, что человеку неглупому и мало-мальски сообразительному его внимание было неприятно, так как надзиратель явно напрашивался на подачки, а с людьми бедными и невежественными он обходился грубо и высокомерно. Бонхег устроил себе постоянную статью дохода от продажи арестантам товаров, которые тайком доставлял в тюрьму. Правила тюремного распорядка строго воспрещали — по крайней мере на бумаге — снабжать заключенных тем, чего не было в ассортименте тюремной лавки, а именно: хорошим табаком, писчей бумагой, перьями, чернилами, виски, сигарами и какими бы то ни было лакомствами. С другой стороны — и это было весьма на руку Бонхегу, — заключенным выдавали прескверный табак и никуда не годные перья, чернила и бумагу, которыми не пользовался ни один мало-мальски уважающий себя человек, если, конечно, у него была возможность раздобыть себе что-нибудь получше. Виски не разрешалось получать вообще, а лакомства считались недопустимыми, так как они свидетельствовали бы о явно привилегированном положении тех, кому доставлялись. Тем не менее и то и другое в тюрьме не было редкостью. Если у заключенного водились деньги и он хотел что-либо достать через посредство Бонхега, он мог быть уверен, что получит желаемое. За деньги можно было купить и звание «старосты», дозволявшее бывать на главном тюремном дворе, а также право оставаться в дворике при камере сверх положенного получаса в день.

Как это ни странно, но Каупервуду оказалось весьма на руку то обстоятельство, что Бонхег дружил с надзирателем, в ведении которого находился Стинер: с бывшим казначеем, благодаря заступничеству его политических сообщников, обращались крайне снисходительно, и это стало известно Бонхегу. Сам он был не охотник читать газеты и плохо разбирался в политических событиях, но знал, что и Каупервуд и Стинер в прошлом люди с большим весом и что из них двоих Каупервуд более важная персона. Кроме того, Бонхег прослышал, что у Каупервуда еще водятся деньги. Об этом ему сообщил один из заключенных, пользовавшийся правом читать газеты. Итак, Бонхег, независимо от указаний начальника тюрьмы Десмаса, отданных как бы вскользь и крайне немногословных, сам стремился услужить Каупервуду, разумеется, не задаром.

В первый же день водворения Каупервуда в новую камеру Бонхег вразвалку подошел к еще открытой двери и покровительственным тоном спросил:

— Ну как, все свои вещи перетащили?

Собственно, он был обязан запереть дверь тотчас же после того, как заключенный вошел в камеру.

— Да, сэр, — отвечал Каупервуд, предусмотрительно узнавший у Чепина фамилию нового надзирателя. — Вы, надо думать, мистер Бонхег?

— Он самый, — подтвердил надзиратель, немало польщенный таким проявлением почтительности, но еще более заинтересованный тем, что практически сулило ему новое знакомство. Ему не терпелось раскусить Каупервуда, понять, что это за человек.

— Вы увидите, что здесь куда лучше, чем наверху, — заметил он. — Не так душно. Эти вторые двери наружу все-таки кое-что значат.

— Ну, понятно, — не преминул ввернуть Каупервуд. — Очевидно, это и есть тот дворик, о котором мне говорил мистер Десмас.

Уши Бонхега едва ли не дрогнули, как у послушного коня при звуке этого магического заклинания. Ведь если Каупервуд в таких приятельских отношениях с Десмасом, что тот заранее описал, какая у него будет камера, то необходимо проявить к нему особую предупредительность.

— Да, это ваш дворик. Но толку-то от него немного, — добавил надзиратель, — начальство не разрешает находиться в нем более получаса в день. Конечно, ничего бы не случилось, если б кое-кому разрешали оставаться там и подольше…

Это был первый намек на взятку, на возможность купить известные послабления, и Каупервуд тотчас же понял, что к чему.

— Как обидно, — сказал он, — неужели даже хорошее поведение не меняет дела?

Он ожидал ответа на свой вопрос, но Бонхег продолжал как ни в чем не бывало:

— Мне надо будет обучить вас ремеслу. Начальник сказал, что вы займетесь плетением стульев. Если хотите, мы можем сейчас же приступить к делу.

Не дожидаясь согласия Каупервуда, он куда-то вышел и вскоре вернулся с тремя некрашеными стульями без сидений и связкой тростниковых стеблей или волокон, которую бросил на пол. Затем он торжественно возгласил:

— Глядите внимательно! — и стал показывать Каупервуду, как переплетать волокна, предварительно пропуская их сквозь отверстия по краям стула, как их подрезать и закреплять маленькими ореховыми колышками.

Немного погодя он принес шило, молоточек, ящик с колышками и кусачки. Продемонстрировав несколько раз, как получить те или иные геометрические узоры из полосок разной длины, Бонхег разрешил Каупервуду попробовать самому и стал через его плечо наблюдать за работой. Молодой финансист, быстро все схватывавший, будь то область умственного или физического труда, принялся за дело с обычной для него энергией и через пять минут уже доказал Бонхегу, что может работать не хуже всякого другого. Конечно, быстрота и сноровка должны были еще прийти с практикой.

— У вас дело пойдет на лад, — сказал надзиратель. — В день полагается изготовить десять штук. Первые дни, покуда вы не набьете себе руку, конечно, не в счет. А потом я зайду посмотреть, как вы управляетесь. Ну а про вывешивание полотенца за дверь вы, вероятно, знаете? — спросил он.

— Да, мистер Чепин объяснил мне это, — отвечал Каупервуд. — Большинство правил я теперь, видимо, знаю и постараюсь их не нарушать.

Ближайшие дни принесли с собой много изменений в тюремном быту Каупервуда, но, конечно, этого было далеко не достаточно, чтобы сделать его жизнь терпимой. Обучая Каупервуда искусству плетения стульев, Бонхег недвусмысленно намекнул, что готов оказать ему целый ряд услуг. Одной из побудительных причин такой готовности было следующее: ему не давало покоя, что к Стинеру приходит больше посетителей, чем к Каупервуду, что бывшему казначею время от времени присылают корзины с фруктами, которые он отдает надзирателю, и что его жене и детям разрешены свидания вне установленных сроков. Бонхега разбирала зависть. Как же это так, — свой брат надзиратель задается теперь перед ним, рассказывая, как весело живут в галерее номер четыре. Бонхегу очень хотелось, чтобы Каупервуд воспрял духом и показал, что он тоже кое-что да значит.

Поэтому он начал с наводящих вопросов:

— Вот, я вижу, к вам каждый день приходят ваши адвокат и компаньон. Но, может, вам еще кого-нибудь хотелось бы повидать? Правда, наши правила не разрешают жене, сестре или кому-нибудь еще приходить в неположенные дни. — Тут он сделал паузу и многозначительно поглядел на Каупервуда, как бы давая понять, что намерен поведать ему нечто сугубо секретное. — Но ведь далеко не все правила соблюдаются здесь в точности, — добавил он.

Не таков был Каупервуд, чтобы упустить представившийся случай. Он чуть заметно улыбнулся — отчасти, чтобы дать выход своей радости, отчасти из желания показать Бонхегу, как он ему признателен, вслух же сказал:

— Дело в том, мистер Бонхег, что вы, я полагаю, лучше многих других понимаете, в каком я положении, и потому будем говорить с вами прямо. Конечно, есть люди, которым хотелось бы прийти ко мне, но я боялся их приглашать, не зная, дозволено ли это. Если вы мне пойдете навстречу, я буду вам очень признателен. Мы с вами люди практические, и я прекрасно понимаю, что когда человеку оказывают услугу, он должен помнить, кому он этой услугой обязан. Если при вашем содействии я начну пользоваться здесь большими удобствами, то докажу вам, что умею это ценить. При себе у меня денег нет, но я всегда могу достать их и уж, конечно, постараюсь, чтобы вы получили надлежащее вознаграждение.

Толстые короткие уши Бонхега чуть покраснели. Умные речи приятно слушать.

— Для вас я могу это устроить, — подобострастно заверил он Каупервуда.

— Положитесь на меня! Когда бы и кого бы вы ни захотели видеть, дайте только мне знать. Понятно, я должен соблюдать осторожность, да и вы тоже, но все это устроится. И если у вас будет охота утром подольше остаться во дворике или выйти туда в другое время, — валяйте! Беда невелика. Я оставлю дверь открытой. Если же поблизости окажется мистер Десмас или еще кто из начальства, я звякну ключом об вашу решетку, а вы войдете и закроете дверь. Когда вам понадобится что купить, ну там варенья, яиц, масла или чего-нибудь в этом роде, — я все раздобуду. Вы, наверное, захотите сделать свой стол немного разнообразнее.

— Я вам чрезвычайно признателен, мистер Бонхег, — спокойно и почтительно отвечал Каупервуд, с трудом сдерживая улыбку и сохраняя серьезную мину.

— Что касается того, о чем мы уже толковали, — повторил надзиратель (он имел в виду свидания в неположенные дни), то это я могу вам устроить в любое время. Я знаю всех караульных. Захочется вам кого видеть — пишите этому человеку записку и давайте ее мне. Когда он придет, пускай спросит меня, я уж проведу его к вам. Разговаривать будете у себя в камере. Понятно? Но как только я легонько постучу, ему надо будет уходить. Это уж вы запомните. Так, значит, известите меня — и все.

Каупервуд был от души благодарен ему и высказал это в самых любезных выражениях. Первая его мысль была об Эйлин: теперь она сможет навестить его, остается только сообщить ей об этом. Надо, конечно, чтобы она надела густую вуаль, тогда ей ничто не будет угрожать. Он сел писать, и когда пришел Уингейт, попросил его отправить письмо.

Два дня спустя, в три часа пополудни — точно в назначенное Каупервудом время — Эйлин явилась в тюрьму. На ней был серый суконный костюм с белой бархатной отделкой и блестящими, как серебро, стальными гранеными пуговицами; белоснежная горностаевая горжетка, шапочка и муфта служили ей как для украшения, так и для защиты от холода. Поверх этого бросающегося в глаза наряда она набросила длинную темную накидку, которую намеревалась снять сейчас же по приходе. Эйлин одевалась для этого случая с величайшим тщанием и немало времени потратила на выбор прически, обуви, перчаток и золотых украшений. Лицо ее, по совету Каупервуда, было скрыто под густой зеленой вуалью. Приехала она в такое время, когда Каупервуд предполагал, что будет один. Уингейт обычно приходил в четыре, по окончании делового дня, а Стеджер если и являлся, то по утрам. Необычность всего, что ей предстояло, очень волновала Эйлин; сойдя с конки — в данном случае этот способ передвижения показался ей наиболее подходящим, — она переулком направилась к тюрьме. Холодная погода и серые тюремные стены под таким же серым небосводом наполнили ее душу отчаянием, но она изо всех сил старалась сохранять спокойствие, чтобы своим видом ободрить возлюбленного. Она знала, как живо он воспринимает ее красоту, подчеркнутую соответствующим убранством.

В ожидании ее прихода Каупервуд постарался придать своей камере более или менее сносный вид. Он лишний раз подмел пол и перестелил койку; затем побрился, причесал волосы и вообще по мере возможности привел себя в порядок. Свою работу — стулья с неоконченными сиденьями — он засунул под койку. Кружка и миска были вымыты и стояли на полке, а грубые, тяжелые башмаки он почистил щеткой, которой обзавелся для этой цели. Никогда еще Эйлин не видела его таким! Вся эта обстановка уязвляла его эстетическое чувство. Эйлин неизменно восхищалась вкусом, с которым он одевался, и его уменьем носить костюм, теперь же он предстанет перед ней в одежде, которую не скрасит никакая осанка! Его душевное равновесие поддерживалось только непоколебимым сознанием собственного достоинства. В конце концов он все же Фрэнк Каупервуд, а это что-нибудь да значит, как бы он ни был одет. Эйлин будет того же мнения. Ведь еще может прийти день, когда он опять станет свободен и богат, и Эйлин верит в это. Кроме того, как бы он ни выглядел и в каких бы обстоятельствах ни находился, она будет все так же относиться к нему или даже любить его еще больше. Если он и опасался чего-нибудь, то именно слишком бурных проявлений ее сострадания. Какое счастье, что Бонхег сам предложил впустить Эйлин в камеру: разговаривать с ней через решетку было бы невыносимо.

По приходе в тюрьму Эйлин спросила мистера Бонхега, ее провели в центральное здание и немедленно послали за ним.

— Я хотела бы, если можно, навестить мистера Каупервуда, — пробормотала она, когда он предстал перед ней.

— Пожалуйста, я провожу вас, — с готовностью откликнулся Бонхег.

Уже при входе в центральное здание он был поражен юностью посетительницы, хотя и не мог разглядеть ее лица. Это, однако, вполне соответствовало тому, что он ожидал от Каупервуда! Человек, который сумел украсть полмиллиона долларов и обвести вокруг пальца весь город, конечно, пускается в самые удивительные приключения, а Эйлин выглядела как настоящая искательница приключений. Он провел ее в комнату, где стоял его стол и где дожидались приходившие на свидание посетители, а сам поспешил к Каупервуду, сидевшему за работой. Легонько стукнув ключом о дверь, Бонхег доложил:

— Вас спрашивает какая-то молодая леди. Привести ее сюда?

— Благодарю вас, конечно, приведите! — отвечал Каупервуд, и Бонхег быстро удалился, забыв — не намеренно, а лишь по недостатку чуткости — оставить дверь камеры незапертой, так что ему пришлось отпирать ее в присутствии Эйлин.

При виде длинного коридора, массивных дверей, всего этого помещения, геометрически точно перегороженного решетками, и серого каменного пола у Эйлин мучительно сжалось сердце. Тюрьма, железные клетки! И в одной из них он. Обычно мужественная, она вся похолодела. Ее Фрэнк в таком страшном месте! Какая низость запереть его сюда! Судьи, присяжные, юристы, тюремщики представлялись ей скопищем людоедов, свирепо взиравших на нее и ее любовь. Громыхание ключа в замке и тяжело распахнувшаяся дверь еще усилили душевную тоску Эйлин. Затем она увидела Каупервуда.

Памятуя об обещанной мзде, Бонхег впустил Эйлин и скромно удалился. Эйлин смотрела на Фрэнка из-под вуали, боясь произнести хоть слово, так как она еще не была уверена, что надзиратель ушел. А Каупервуд, который лишь огромным усилием воли держал себя в руках, не сразу подал ей знак, что они одни.

— Все в порядке, — сказал он наконец. — Никого нет.

Эйлин подняла вуаль и, снимая накидку, украдкой оглядела тесную, словно сдавленную стенами камеру, увидела ужасное состояние Фрэнка, его бесформенную одежду, железную дверь позади него, которая вела во дворик. Фрэнк в этой камере, где еще вдобавок из-под койки торчали незаконченные плетенки, производил на нее неестественное, жуткое впечатление. Ее возлюбленный! И в таких условиях! Эйлин трясло как в лихорадке, и она тщетно пыталась заговорить. Она нашла в себе силы лишь обнять его и, гладя по голове, забормотала:

— Мой дорогой, любимый! Что они с тобой сделали! Бедненький ты мой!

Она прижимала его голову к себе. Каупервуд прилагал все усилия, чтобы овладеть собой, но вдруг задрожал и лицо его перекосилось. Ее любовь была так безгранична, так неподдельна; она успокаивала и вместе с тем, как он в том убеждался, расслабляла его, превращая в беспомощного ребенка. Так или иначе, но под воздействием слепых, таинственных сил, порою берущих верх над разумом, он впервые в жизни потерял самообладание. Глубокое волнение Эйлин, воркующий звук ее голоса, бархатная нежность ее рук, ее красота, всегда так властно манившая его и, быть может, еще более ослепительная здесь, среди этих нагих стен, его собственная униженность и бессилие — все это отняло у него остаток воли. Он не понимал, что с ним случилось, старался справиться с собой, но не мог. Когда, лаская его, она прижала к себе его голову, он почувствовал стеснение в груди, дыхание у него перехватило и болезненная судорога свела горло. Странное и непривычное желание заплакать овладело им; он отчаянно этому противился, но все его существо было потрясено. И словно для того, чтобы совсем доконать его, в воображении Каупервуда возникла своеобразная пестрая картина привольного мира, так недавно им покинутого, прекрасного, чарующего, в который он надеялся со временем вернуться. Острее чем когда-либо ощутил он в этот миг всю унизительность своих грубых башмаков, рубахи из простой бумажной ткани, полосатой куртки и клички «арестант», которая навеки останется за ним. Он порывисто отстранил Эйлин, повернулся к ней спиной, сжал кулаки; все его мускулы напряглись, но поздно: он плакал и не мог остановиться.

— Проклятие! — гневно и жалобно воскликнул Каупервуд, охваченный стыдом и злобой. — Только не хватало мне плакать! Что со мной творится, черт побери!

Эйлин увидела его слезы. В мгновение ока она бросилась к нему, обхватила одной рукой его голову, а другой — потрепанную куртку и так крепко прижала его к себе, что он не сразу сумел высвободиться.

— О милый, милый, милый! — лихорадочно, изнемогая от жалости, зашептала она. — Я люблю тебя, обожаю! Я дала бы изрезать себя на куски, если бы это пошло тебе на пользу! Подумать только, они довели тебя до слез! Ах, родной мой, родной, любимый мальчик!

Она еще крепче прижала к себе содрогавшееся от рыданий тело и свободной рукой гладила его голову. Она целовала его в глаза, волосы, щеки. Фрэнк попытался освободиться и снова воскликнул:

— Что же это со мной, черт побери?!

Но она опять притянула его к себе.

— Плачь, милый, плачь, не стыдись своих слез! Положи голову мне на плечо и плачь. Плачь вместе со мной. Маленький мой, сокровище мое!

Через минуту-другую он успокоился и напомнил ей, что сейчас может войти надзиратель. Понемногу к нему вернулось самообладание, утраты которого он так стыдился.

— Чудесная ты девочка! — прошептал он с нежной и виноватой улыбкой. — Верная, сильная, такая мне и нужна; ты для меня огромная поддержка. Но только не убивайся! Я себя чувствую отлично, и здесь вовсе не так плохо, как кажется. Ну, а теперь расскажи о себе.

Но Эйлин не очень-то легко было успокоить. Напасти, обрушившиеся на него в последнее время, и условия, в которых он здесь находился, возмущали ее чувство справедливости и человеческого достоинства. Подумать только, до чего довели ее чудного, замечательного Фрэнка: он плакал! Она нежно гладила его голову, меж тем как ее душу обуревала бешеная, беспощадная ярость против жизни, против нелепых превратностей судьбы и тех преград, которые жизнь эта ставит на пути человека. Отец — будь он проклят! Родные — что ей до них! Фрэнк! Фрэнк для нее — все! Как мало значит остальной мир, когда дело касается Фрэнка! Никогда, никогда, никогда она не бросит его, что бы ни случилось! И сейчас, безмолвно прильнув к нему, она вела в душе беспощадную борьбу с жизнью, законом, судьбой и обстоятельствами. Закон — вздор! Люди — звери, дьяволы, враги, бешеные собаки! С наслаждением, с восторгом она пожертвовала бы собой. Она готова была бежать хоть на край света ради Фрэнка или вместе с Фрэнком. Ради него она способна на все. Семья для нее — ничто, и жизнь — тоже ничто, ничто, ничто! Она сделает все, что он захочет, все, что ему вздумается! Важно только одно — спасти его и дать ему как можно больше счастья. Ему, ему одному — больше для нее никто не существует.

Глава 56

Время шло. После договоренности с Бонхегом жена, мать и сестра стали изредка навещать Каупервуда. Лилиан с детьми устроилась в небольшом доме, за который платил Фрэнк, а на все другие нужды Уингейт выдавал ей в счет его доходов сто двадцать пять долларов в месяц. Каупервуд понимал, что ему следовало бы выплачивать ей больше, но его возможности в это время были далеко не блестящи. Окончательный крах всех финансовых дел Каупервуда наступил в марте, когда его официально объявили банкротом и все его имущество было конфисковано в пользу кредиторов. Только на покрытие задолженности городскому казначейству — пятьсот тысяч долларов — потребовалось бы больше денег, чем можно было реализовать, если бы не установили расчет по тридцать центов за доллар. Но и после этого городу все равно ничего не досталось, так как путем различных махинаций у него оттягали права на получение этой суммы. Город якобы опоздал с предъявлением претензий. Это, конечно, послужило к выгоде других кредиторов, поделивших между собой сумму, в которой было отказано городскому казначейству.

По счастью, Каупервуд вскоре на опыте убедился, что его деловые операции, проводимые совместно с Уингейтом, сулят недурную прибыль. Его компаньон несомненно имел по отношению к нему самые честные намерения. Он взял к себе на службу — правда, за весьма скромное вознаграждение — обоих братьев Каупервуда: один должен был вести отчетность и заведовать конторой, другой, вместе с Уингейтом, орудовать на бирже, поскольку за Джо и Эдвардом там сохранились их места. Кроме того, хотя и с большим трудом, Уингейт приискал место служащего в одном из банков для старого Каупервуда.

Со времени ухода из Третьего национального банка старик пребывал в чрезвычайно подавленном моральном состоянии, не зная, чем в дальнейшем заполнить свою жизнь. Позор его сына! Страшные часы суда над ним и взятие его под стражу! Со дня осуждения Фрэнка присяжными и особенно со дня вынесения ему приговора и отправки в тюрьму старый Каупервуд двигался как во сне. Этот процесс! Это обвинение против Фрэнка! Его родной сын — арестант, в полосатой одежде, после того, как они с Фрэнком еще так недавно гордились своей принадлежностью к числу наиболее преуспевающих и уважаемых людей в городе! Как и многие в минуты скорби, старик начал усердно читать Библию, пытаясь найти на ее страницах то утешение, которое, как он привык верить с юных лет, хотя в последнее время редко вспоминал об этом, содержалось в ней для страждущих душ. Псалтырь, книга Исайи, Иова, Экклезиаст… Но горе было велико, и Библия его не врачевала.

Изо дня в день он уединялся в своей новой комнатке, служившей ему спальней и кабинетом, уверяя жену, что у него еще остались кое-какие неотложные дела, требующие сугубой сосредоточенности. Запершись на ключ, он садился и начинал раздумывать над всеми своими бедами и утратами, самой горькой из которых была утрата доброго имени. А через несколько месяцев, когда Уингейт подыскал для него место бухгалтера в одном из пригородных банков, он стал спозаранку уходить из дому и возвращаться поздно вечером, всегда мрачно раздумывая о несчастьях — прошлых, а возможно, и будущих.

Жалкое зрелище являл собою этот старик — не первая и не последняя жертва превратностей финансового мира. Он брал с собой в коробочке еду, так как возвращаться домой во время недолгого дневного перерыва было затруднительно, а закусывать в ресторане при его нынешних доходах он себе не мог позволить. Его единственным желанием теперь было вести пристойное и незаметное существование, пока не придет смертный час, ждать которого, как он надеялся, оставалось уже недолго. Нельзя было без боли смотреть на его костлявое тело, тонкие ноги, седые волосы и совсем побелевшие бакенбарды. Он сильно исхудал, и движения его сделались угловатыми. Когда ему предстояло решить какой-нибудь трудный вопрос, он становился в тупик и не мог сосредоточиться. Старая привычка подносить иногда руку ко рту и удивленно раскрывать глаза, появившаяся у него еще в лучшие времена, теперь полностью завладела старым Каупервудом. Сам того не сознавая, он постепенно опускался, превращаясь в какой-то автомат. Жизнь искони усеивает свои берега такими страшными и жалкими обломками крушения.

Фрэнк Каупервуд в эту пору немало раздумывал над своим равнодушием к жене, которое он с особенной ясностью осознал в последнее время, а также о том, как сообщить ей об этом равнодушии и тем самым положить конец их супружеству. Но ничего, кроме жесткого и правдивого объяснения, он не придумал. Он замечал, что она теперь всячески старалась подчеркнуть свою преданность ему и вела себя так, словно никакие подозрения ее не смущали. Между тем со времени суда до нее из различных источников то и дело доходили слухи, что его интимная связь с Эйлин продолжается, и только мысль о бедствиях, обрушившихся на мужа, да еще надежда вновь увидеть его преуспевающим финансистом удерживали ее от объяснения с ним. Он заперт в одиночной камере, говорила она себе, и вправду искренне жалела его, но прежней любви уже не испытывала. Поистине он заслуживал наказания за свое недостойное поведение, потому его и покарала рука всевышнего.

Не трудно себе представить, как отозвался Каупервуд на такое отношение, когда заметил это. Хотя Лилиан приносила ему всевозможные лакомые кушанья и сокрушалась об его участи, он по множеству мелких признаков догадывался, что она не только скорбит, но и порицает его, а Каупервуд всю жизнь не терпел проповедей и постных физиономий. По сравнению с Эйлин, полной обнадеживающей жизнерадостности и пылкого задора, усталая безликость миссис Каупервуд была но меньшей мере скучна. Эйлин после первой вспышки озлобления на судьбу, вспышки, кстати, не вызвавшей у нее слез, видимо снова уверовала в то, что он выйдет на свободу и опять начнет преуспевать. Она не переставала говорить о будущем, о грядущих успехах Каупервуда, потому что свято в них верила. Чутьем она понимала, что тюремные стены не могут сделать его узником по натуре. В день первого свидания она перед уходом дала Бонхегу десять долларов, поблагодарила его своим мелодичным голосом за внимание, впрочем, не открывая лица, и попросила и впредь быть любезным к Каупервуду, этому «большому человеку», как она охарактеризовала его; корыстолюбивый и тщеславный Бонхег был окончательно покорен. С тех пор он готов был на что угодно для дамы в темной накидке. Будь на то его воля, посетительница могла бы хоть целую неделю не выходить из камеры Каупервуда, но, к сожалению, существовали еще и правила тюремного распорядка.

Приблизительно на четвертом месяце своего пребывания в тюрьме Каупервуд решил, наконец, переговорить с женой о невозможности продолжать совместную жизнь и о своем желании получить развод. К этому времени он уже успел свыкнуться с арестантским бытом. Тишина камеры и черная работа, которую ему приходилось выполнять, такая гнетущая, примитивная, вначале способная свести с ума своим бессмысленным однообразием, теперь казалась ему будничной — тупой, но не мучительной. Кроме того, он приобрел сноровку одиночных заключенных. Научился, например, подогревать на своей лампочке остатки обеда или кушаний, присланных женой и Эйлин. Он более или менее избавился от зловония в своей камере, упросив Бонхега доставлять ему в небольших пакетиках известь, которой и пользовался весьма щедро. Кроме того, с помощью крысоловок он одержал верх над особенно наглыми крысами. С разрешения Бонхега, по вечерам, уже после того, как его камеру запирали на ночь и плотно затворяли наружную деревянную дверь, он выносил свой стул во дворик и, если погода была не слишком холодная, подолгу сидел там, глядя в небо, в ясные ночи усеянное звездами. Астрономия как наука никогда раньше не интересовала Фрэнка, но теперь Плеяды, кольцо вокруг Ориона, Большая Медведица, Полярная звезда приковывали к себе его внимание и будоражили фантазию. Он дивился математической правильности расположения звезд в созвездии Ориона и размышлял, нет ли в этом какого-нибудь скрытого смысла. Туманное скопище солнц в Плеядах говорило о неизмеримых глубинах пространства, и он думал о Земле — крохотном шарике, плывущем в беспредельных просторах эфира. Перед лицом этих явлений собственная жизнь начинала казаться ему чем-то весьма маловажным, и он ловил себя на мысли о том, имеет ли она вообще какое-нибудь значение. Впрочем, он без труда стряхивал с себя подобные настроения, ибо ему была свойственна жажда величия, и он очень высоко ставил себя и свою деятельность, а натура у него была практическая и жизнелюбивая. Какое-то внутреннее чувство подсказывало ему, что, каково бы ни было его нынешнее положение, он еще станет знаменитым человеком и слава о нем прогремит по всему миру, надо только дерзать, дерзать и дерзать. Не у всех есть дар предвидения и уменье ловить мимолетный миг, но ему это дано, и он должен стать тем, для чего он создан! Ему не уйти от заложенного в нем величия, как многим другим — от ничтожества.

Миссис Каупервуд явилась во второй половине дня — скорбная, с портпледом, в котором она принесла несколько смен белья, две простыни, тушеное мясо в кастрюльке и пирог. И хотя она была сегодня не грустнее обычного, Каупервуд объяснил ее задумчивость мыслями о его связи с Эйлин, про которую, как ему было известно, Лилиан знала. Что-то в ее манере держаться заставило его заговорить с ней об этом. Спросив о детях и выслушав ее вопросы относительно того, что принести ему в следующий раз, он сказал, сидя на своем единственном стуле, меж тем как она сидела на койке:

— Лилиан, мне уже давно хотелось серьезно поговорить с тобой. В сущности, это следовало бы сделать раньше, но лучше поздно, чем никогда. Тебе известно — я это знаю — об отношениях между мной и Эйлин Батлер, и лучше всего сказать об этом открыто и прямо. Я ее очень люблю, а она глубоко привязана ко мне. Если я когда-нибудь выйду отсюда, я хочу все устроить так, чтобы мы с ней могли пожениться. Это значит, что тебе придется дать мне развод: я надеюсь на твое согласие, об этом-то я и хотел сейчас поговорить с тобой. Такое мое желание вряд ли является для тебя большой неожиданностью, — ведь ты и сама, наверное, уже давно замечаешь, что наши отношения оставляют желать лучшего. При настоящих обстоятельствах я не думаю, чтобы это было для тебя тяжелым ударом.

Он выжидательно замолчал, так как миссис Каупервуд не сразу ему ответила. Первой ее мыслью было, что она должна изобразить удивление или гнев, но, поймав на себе его пристальный, испытующий взгляд, ясно доказывавший, что никакие проявления бурных чувств не тронут его, она поняла, насколько это было бесполезно. А что за сухость и деловитость тона, как бесстыдно он говорит о том, что ей казалось, глубоко личным и интимным. Она никогда не могла понять его отношения к сокровенным тайнам жизни. Он имел обыкновение невозмутимо говорить о том, что, по ее понятиям, неизменно следовало обходить молчанием. Нередко ей приходилось краснеть, слушая, с какой откровенностью он обсуждает те или иные случаи из светской жизни, но она думала, что такая бесцеремонность свойственна всем выдающимся личностям, и потому молчала. Есть люди, которые ни с чем не желают считаться, и общество, видимо, бессильно против них. Может быть, господь когда-нибудь их покарает, но даже в этом она не была уверена, и каким бы дурным, прямолинейным и бесцеремонным человеком ни был Фрэнк, он все-таки интереснее большинства так называемых солидных людей, для которых важнее всего учтивость в речах и скромность в мыслях.

— Я знаю, — начала она довольно миролюбиво, хотя и не без сдержанного возмущения. — Я уже знала давно и все ждала, что ты заговоришь об этом. Недурная награда за мою преданность! Но это так похоже на тебя, Фрэнк! Когда ты вобьешь себе какую-нибудь блажь в голову, тебя ничто не остановит. Все шло так хорошо; у нас двое детей, которых ты должен бы любить, но тебе этого показалось мало — ты связался с этой тварью, дочкой Батлера, и теперь весь город говорит о вас. Я знаю, что она бегает сюда в тюрьму. Я как-то раз столкнулась с ней, когда она выходила отсюда, и, конечно, все уже знают об этих посещениях. Она не понимает, что такое порядочность, ей, тщеславной дряни, ни до кого дела нет, но тебе, Фрэнк, должно быть стыдно идти по такому пути, когда я еще твоя жена, когда у тебя есть дети, отец, мать и когда — ты сам это прекрасно знаешь — тебе еще предстоит такая упорная борьба, чтобы снова выбиться в люди! Будь в ней хоть капля порядочности, она не стала бы путаться с тобой, бесстыдная девчонка!

Каупервуд выслушал жену и глазом не моргнув. Ее слова только лишний раз подтверждали то, в чем он уже давно убедился, — по всему своему складу она чужой ему человек. Лилиан уже не была так привлекательна внешне, а по умственному уровню стояла ниже Эйлин. К тому же общение с женщинами, которые удостаивали посещениями его дом в дни расцвета, уже давно заставило Каупервуда осознать, что Лилиан лишена подлинной светскости и утонченности. Правда, Эйлин в этом смысле ненамного превосходила ее, но она была молода, восприимчива, чутка и могла еще выработать в себе эти качества. Благоприятные условия — так по крайней мере ему хотелось думать — могли еще преобразить Эйлин, тогда как Лилиан — теперь он в этом окончательно убедился — была безнадежна.

— Я не уверен, что ты способна понять меня, Лилиан, — сказал он наконец, — но мы с тобой уже не подходим друг другу.

— Три или четыре года назад ты был другого мнения, — с горечью перебила его жена.

— Когда я на тебе женился, мне был двадцать один год, — жестко и неумолимо продолжал Каупервуд, не обращая внимания на ее слова, — и я, право, был слишком молод, чтобы сознавать значение своего поступка. Я был мальчишкой. Но это неважно. Я не подыскиваю себе оправданий. И хочу сказать лишь одно; прав я или не прав, были у меня на то уважительные причины или нет, но мои взгляды с тех пор изменились. Я больше не люблю тебя и не хочу, — независимо от того, как на это смотрят другие, — продолжать отношения, которые меня не удовлетворяют. У тебя своя точка зрения, у меня своя. Ты себя считаешь правой, и с тобой будут согласны тысячи людей, но я иного мнения. Мы никогда из-за этого не ссорились, так как я считал, что тут и разговаривать не о чем. По-моему, при создавшемся положении я не совершаю никакой несправедливости, прося тебя вернуть мне свободу. Я не собираюсь бросить тебя или детей на произвол судьбы, я сумею обеспечить вам вполне приличное содержание, но, если мне суждено когда-нибудь выйти отсюда, мне нужна будет личная свобода, и тебе придется мне ее предоставить. Деньги — те, что у тебя были, и даже гораздо больше — ты получишь назад, как только я выйду на волю и восстановлю свое дело. Но только в том случае, если ты не станешь чинить препятствий, а напротив — пойдешь мне навстречу. Я хочу и буду всегда помогать тебе, но так, как я сочту нужным.

Он задумчиво расправил складку на своих полосатых брюках и одернул рукав куртки. Каупервуд походил сейчас скорее на умного и развитого рабочего, чем на преуспевшего джентльмена, которым был еще недавно.

Миссис Каупервуд пришла в негодование.

— Очень мило ты со мной разговариваешь и поступаешь! — трагическим голосом воскликнула она, вскакивая и принимаясь ходить по крохотному пространству шага в два, не более, между стеной и койкой. — Когда ты хотел на мне жениться, я должна была сообразить, что ты слишком молод и еще сам себя не знаешь. Деньги — вот единственное, о чем ты думаешь, да еще о том, чтобы удовлетворять свои прихоти! Ты даже не понимаешь, что такое справедливость, и в жизни не понимал. Ты думаешь только о себе, Фрэнк! Я никогда еще не встречала такого жестокого человека. Во время всей этой истории ты обходился со мной, как с собакой. А сам между тем путался с этой дрянной ирландской девчонкой и ее-то наверно посвящал во все свои дела. До последней минуты ты предоставляешь мне думать, будто любишь меня по-прежнему, а потом, ни с того, ни с сего, требуешь развода! Но не тут-то было. Я тебе развода не дам, можешь и не помышлять об этом!

Каупервуд молча слушал ее. Он понимал, что его позиция в этом сложном семейном конфликте весьма выгодна. Он ведь сидит в тюрьме, на долгий срок оторванный от семейной жизни, — за это время жена привыкнет обходиться без него. Когда он выйдет из тюрьмы, ей нетрудно будет добиться развода с бывшим арестантом, особенно если она укажет на его связь с другой женщиной, чего он, конечно, не станет отрицать. Надо надеяться, что при этом удастся избежать упоминания имени Эйлин. Если он не будет оспаривать обвинения, миссис Каупервуд может назвать любое вымышленное имя. Кроме того, Лилиан — женщина слабохарактерная. Он сумеет подчинить ее своей воле. А сейчас, пожалуй, нет смысла продолжать разговор. Лед сломан, положение, надо думать, теперь ей ясно, а остальное сделает время.

— Не разыгрывай трагедии, Лилиан, — безразличным тоном произнес он. — Не такая уж беда потерять меня, раз у тебя будут средства к жизни. Вряд ли я останусь в Филадельфии, после того как выйду отсюда. Я думаю поехать на Запад, и скорее всего поеду один. Я не собираюсь немедленно жениться, даже если ты и дашь мне развод. И не собираюсь никого с собой брать. Для детей будет лучше, если ты останешься здесь и разведешься со мной. Общественное мнение будет тогда на вашей стороне.

— Я на это не пойду! — решительно заявила миссис Каупервуд. — Не соглашусь — никогда и ни за что! Можешь говорить, что тебе угодно. После всего, что я для тебя сделала, ты обязан остаться со мной и с детьми. И я не соглашусь на развод. Можешь больше не просить меня, я не согласна!

— Ну что ж, — спокойно произнес Каупервуд, вставая, — сейчас больше не стоит об этом спорить. Тем более, что твое время уже почти истекло. (Посетителям, как правило, разрешалось оставаться двадцать минут.) Может быть, ты впоследствии передумаешь.

Лилиан взяла свои вещи — муфту и портплед, в котором принесла мужу белье, — и собралась уходить. Обычно она на прощанье с притворной нежностью целовала Каупервуда, но теперь была слишком обозлена, чтобы следовать этому обыкновению. В то же время ей было больно, больно за себя и, как ей казалось, за него тоже.

— Фрэнк, — трагическим голосом воскликнула она в последнюю минуту, — я никогда не видела такого человека, как ты. Мне кажется, что у тебя нет сердца. Ты недостоин хорошей жены. Ты заслуживаешь как раз такой, какая тебе достанется! Ах, подумать только!..

Слезы хлынули у нее из глаз, и она порывисто вышла из камеры, озлобленная и вместе с тем полная сожалений.

Каупервуд не двинулся с места. По крайней мере не будет больше этих никому не нужных поцелуев, не без удовольствия подумал он. Все это, конечно, жестоко, принимая во внимание ее чувства. По существу, он не причинил ей зла, рассуждал Каупервуд, ведь он не намеревался материально ущемлять ее, а это самое главное. Лилиан сегодня потеряла самообладание, но она справится с собой и со временем, возможно, поймет его. Кто знает? Во всяком случае он объяснил ей свои намерения и считал, что этим уже кое-что достигнуто. Сейчас он больше всего напоминал цыпленка, пробивающего себе выход из скорлупы, то есть из прежних стесненных условий жизни. Пусть он в тюрьме, пусть ему предстоит отбывать наказание еще без малого четыре года, — в глубине души он знает, что перед ним открыт весь мир. Если ему не удастся восстановить свое дело в Филадельфии, он может уехать на Запад. Но он останется в этом городе столько, сколько понадобится для того, чтобы вновь завоевать уважение всех, кто знал его в былые дни, и тем самым как бы получить «верительные грамоты», которые он возьмет с собой в чужие края.

«Брань на вороту не виснет! — мысленно произнес он, когда дверь закрылась за Лилиан. — Пока человек жив, не все потеряно. Я еще расправлюсь кое с кем из этих господ!»

Когда Бонхег пришел запереть дверь камеры, Каупервуд спросил его, не собирается ли дождь: в коридоре что-то очень темно.

— К вечеру, видно, польет, — отвечал Бонхег, которого все еще не переставали удивлять доходившие до него со всех сторон слухи о сложных и запутанных делах Каупервуда.

Глава 57

Ровно тринадцать месяцев провел Каупервуд в Пенсильванской Восточной тюрьме до дня своего освобождения. Этим досрочным освобождением он был обязан частично самому себе, частично обстоятельствам, от него не зависевшим. Начать с того, что через полгода после его заключения в тюрьму скончался Эдвард Мэлия Батлер, умер скоропостижно, сидя за столом в своем кабинете. Поведение Эйлин гибельно отразилось на его сердце. С того дня, когда Каупервуду был вынесен приговор, но особенно после того, как Фрэнк плакал на ее плече во время их свидания в тюрьме, Эйлин озлобилась и ожесточилась против отца. Ее отношение к нему, неестественное для дочери, было вполне естественно для переживающей душевные муки влюбленной женщины. Каупервуд сказал ей, что, по его мнению, Батлер употребил все свое влияние, чтобы не допустить его помилования губернатором даже в том случае, если будет помилован Стинер, за тюремной жизнью которого Каупервуд следил с неослабевающим интересом. Эйлин пришла в безумную ярость. Она пользовалась любым предлогом, чтобы побольнее оскорбить отца, старалась не замечать его, по мере возможности избегала сидеть вместе с ним за столом, а когда не было иного выхода, менялась местами с Норой и усаживалась подле матери. Она теперь никогда не соглашалась играть на рояле или петь в его присутствии и упорно избегала молодых людей, подававших надежды на политическом поприще, которых приглашали в дом Батлеров главным образом ради нее. Старик, конечно, прекрасно понимал, в чем дело, но ничего не говорил. Он больше не надеялся смягчить дочь.

Мать и братья сначала только недоумевали. (Миссис Батлер так никогда и не узнала истины.) Но вскоре после осуждения Каупервуда Оуэн и Кэлем стали догадываться о причине такого поведения Эйлин. Однажды, уже собираясь уходить с вечера из одного дома, где Оуэн, благодаря своему растущему значению в финансовом мире, был желанным гостем, он услыхал, как один из двух мало знакомых ему молодых людей, застегивая пальто, сказал другому:

— Вы читали в газете, что этот Каупервуд получил четыре года?

— Да, — последовал ответ. — А ведь умный малый, этого не отнимешь! Я знал девушку, с которой он… ну, вы понимаете, кого я имею в виду: некую мисс Батлер.

Оуэн подумал, что ослышался. У него не мелькнуло даже тени подозрения, пока другой гость, открывая дверь и выходя на улицу, не добавил:

— Что ж, старый Батлер с ним поквитался. Говорят, это он засадил его в тюрьму.

Оуэн нахмурился. В его глазах появился суровый, угрожающий блеск. Характером он пошел в отца. О чем это, черт возьми, они толкуют? Что за мисс Батлер? Возможно ли, чтобы они подразумевали Эйлин или Нору, но какое отношение к той или другой мог иметь Каупервуд? Едва ли речь идет о Норе, подумал он. Она по уши влюблена в одного знакомого ему молодого человека и собирается замуж. Но вот Эйлин всегда была очень расположена к Каупервуду и неизменно одобрительно отзывалась о нем. Неужели это она? Нет, Оуэн не верил: он хотел догнать тех двоих и потребовать у них объяснения, но когда вышел на улицу, то увидел, что они ушли уже довольно далеко и к тому же не в ту сторону, куда должен был идти он. Тогда Оуэн решил спросить отца.

Старый Батлер тотчас же рассказал ему обо всем, но потребовал, чтобы сын держал язык за зубами.

— Жаль, что я этого не знал, — со злобой проговорил Оуэн. — Я пристрелил бы этого Каупервуда как собаку!

— Потише, потише! — остановил его Батлер. — Твоя жизнь дороже жизни этого субъекта, и вдобавок вся наша семья была бы втоптана в грязь вместе с ним. Он уже получил по заслугам за все свои пакости и получит еще. Только смотри помалкивай! Надо повременить! Раньше чем через год или два он не выберется на свободу. При ней ты тоже помалкивай. Что толку от разговоров! Я надеюсь, что долгая разлука с ним ее образумит.

После этого разговора Оуэн старался быть возможно предупредительнее с сестрой, но он до такой степени тянулся к высшему обществу и так жаждал преуспеть в большом свете, что не понимал, как могла Эйлин совершить подобный проступок. Он негодовал, что из-за нее на его пути оказался камень преткновения. Теперь враги, кроме всего прочего, могли при желании бросить ему в лицо еще и этот упрек, а в том, что такое желание у них возникнет, можно было не сомневаться.

Кэлем узнал об истории с Эйлин совсем из другого источника, но почти в то же самое время. Он состоял членом Атлетического общества, имевшего отличное собственное здание в городе и превосходный загородный клуб, куда Кэлем время от времени отправлялся поплавать в бассейне и понежиться в турецкой бане. Однажды вечером в бильярдной к нему подошел один из его приятелей и сказал:

— Послушайте, Батлер, вы знаете, что я вам друг?

— Да, конечно, — отвечал тот. — А в чем дело?

— Видите ли, — продолжал молодой человек, некий Ричард Петик, глядя на Кэлема с подчеркнутой преданностью, — мне не хотелось бы рассказывать вам историю, которая может огорчить вас, но я не считаю себя вправе о ней умолчать.

Он потеребил высокий воротник, подпиравший его подбородок:

— Я не сомневаюсь в ваших добрых намерениях, Петик, — настораживаясь, сказал Кэлем. — Но в чем дело? Что вы имеете в виду?

— Повторяю, мне очень не хочется огорчать вас, но этот мальчишка Хибс распускает тут всякие слухи про вашу сестру.

— Что такое? — воскликнул Кэлем, вскочив как ужаленный; он тотчас вспомнил, какие правила поведения диктует общество в подобных случаях. Надо показать всю степень своего гнева. Если задета честь, надо потребовать надлежащего удовлетворения, а сначала, вероятно, дать пощечину обидчику. — Что же он говорит о моей сестре? Какое право имеет он упоминать здесь ее имя? Он ведь с нею даже не знаком!

Петик сделал вид, будто его чрезвычайно беспокоит, как бы чего не вышло между Батлером и Хибсом. Он снова стал рассыпаться в уверениях, что не хочет причинять неприятность Кэлему, хотя на самом деле сгорал от желания посплетничать. Наконец он решился:

— Хибс распространяет толки, будто ваша сестра была каким-то образом связана с тем Каупервудом, которого недавно судили, и будто из-за этого он и угодил в тюрьму.

— Что такое? — снова воскликнул Кэлем, мгновенно отбросив напускное спокойствие и принимая вид глубоко уязвленного человека. — Он это сказал? Хорошо же! Где он? Посмотрим, повторит ли он то же самое при мне!

На его юношески худощавом и довольно тонком лице промелькнуло что-то, напоминавшее неукротимый воинственный дух отца.

— Послушайте, Кэлем, — понимая, что он вызвал настоящую бурю, и несколько опасаясь ее исхода, попытался утихомирить его Петик, — будьте осторожны в выражениях. Не затевайте здесь скандала. В клубе это не принято. Кроме того, возможно, что он пьян и просто повторяет вздорные слухи, которых где-то наслышался. Ради бога, не волнуйтесь так!

Петик был причиной всего этого смятения и тревожился, опасаясь, что скандал неблагоприятно отзовется на нем самом. Его сочтут сплетником, и он окажется замешанным в эту историю. Но Кэлема уже не так-то просто было удержать. С побелевшим лицом он направился в ресторан — помещение, отделанное в староанглийском вкусе, — где, потягивая коньяк с одним из своих сверстников, сидел Хибс.

— Послушайте, Хибс! — окликнул его Кэлем.

Услышав этот оклик и увидев в дверях Кэлема, Хибс поднялся и подошел к нему. Это был довольно красивый юноша, типичный питомец Принстонского университета. Из разных источников — в том числе и от других членов клуба — до него дошли слухи об Эйлин, и он рискнул повторить их в присутствии Петика.

— Что вы тут рассказывали про мою сестру? — гневно спросил Кэлем, в упор глядя на Хибса.

— Я… право же… — замялся тот, предчувствуя неприятность и стараясь выпутаться. Он не отличался большой храбростью, о чем красноречиво свидетельствовала его внешность. Волосы у него были соломенного цвета, глаза голубые, щеки розовые. — Право же… я, собственно, ничего… Кто вам сказал, что я говорил о ней?

Хибс взглянул на Петика, понимая, кто его выдал; тот поспешно проговорил:

— Лучше уж не отпирайтесь, Хибс! Вы прекрасно знаете, что я слышал ваши разглагольствования.

— Ну, и что же я, по-вашему, сказал? — вызывающим тоном спросил Хибс.

— Да, что это вы сказали? — свирепо подхватил Кэлем, беря инициативу в свои руки. — Прошу повторить при мне.

— Что вы, право, — волнуясь, забормотал Хибс, — по-моему, я говорил лишь то, что слышал от других. Я только повторил с чужих слов, будто ваша сестра была очень дружна с мистером Каупервудом. Сам я ничего не добавил.

— Ах, вот как, вы ничего не добавили? — воскликнул Кэлем и, быстро вынув из кармана правую руку, ударил Хибса по лицу. Затем, разъярясь, повторил удар левой рукой. — Может быть, это научит тебя, щенок, воздерживаться от разговоров о моей сестре.

Хибс тотчас сжал кулаки. У него была некоторая тренировка в кулачном бою. Защищаясь, он нанес Кэлему несколько довольно сильных ударов в грудь и в подбородок. В обоих залах ресторана поднялась невообраэимая суматоха. Опрокидывая столы и стулья, все кинулись к дерущимся. Противников быстро разняли; из очевидцев каждый держал сторону того, с кем находился в приятельских отношениях, и, перебивая других, спешил высказать свое мнение. Кэлем разглядывал свою руку, окровавленную от удара, который он нанес Хибсу. Как истинный джентльмен, он сохранял полное спокойствие. Хибс, разгоряченный, вне себя, твердил, что подвергся оскорблению без всякого к тому повода. Какое безобразие — наброситься на него в клубе! Всему виною Петик, подслушавший чужой разговор и потом оговоривший его, Хибса. Тот, в свою очередь, возмущался и уверял, что поступил так, как подобает другу. Это происшествие наделало в клубе столько шуму, что лишь благодаря огромным усилиям обеих сторон не попало в газеты. Кэлем пришел в ярость, убедившись, что слухи об Эйлин были небезосновательны и возникли под влиянием общей молвы. Он открыто заявил о выходе из клуба и больше там не показывался.

— Я очень сожалею, что ты ударил этого мальчишку, — заметил Оуэн, узнав о разыгравшемся скандале. — Это только подольет масла в огонь. Эйлин следовало бы куда-нибудь уехать, но она не хочет. Она все еще влюблена в того субъекта, и мы должны скрывать это от матери и Норы. Мы с тобой еще хлебнем горя из-за нашей сестрицы!

— Черт возьми! — воскликнул Кэлем. — Надо заставить ее уехать.

— Что же ты поделаешь, если она не хочет, — отозвался Оуэн. — Отец пытался принудить ее, и то ничего не добился. Предоставим всему идти своим чередом. Каупервуд сидит в тюрьме, и ему, надо думать, крышка. Публика считает, что его упрятал туда отец, а это тоже кое-что значит. Может быть, через некоторое время нам удастся спровадить Эйлин. Да, лучше бы нам никогда не знать этого негодяя. У меня руки чешутся убить его, как только он выйдет из-за решетки.

— Не стоит, — сказал Кэлем, — будут неприятности, и это только еще больше развяжет языки. Кроме того, он теперь конченый человек.

Братья решили прежде всего поторопить Нору со свадьбой. С Эйлин же они были так холодны и сухи, что миссис Батлер не переставала горестно недоумевать и расстраиваться.

В этом мире всеобщей вражды старый Батлер совсем растерялся, не знал, что делать и как поступать. Уже несколько месяцев он без конца думал об одном и том же, но не находил решения. Он впал в мрачное, почти мистическое отчаяние и, наконец, семидесяти лет от роду, измученный и безутешный, испустил дух, сидя за письменным столом в своем кабинете. Физической причиной смерти было поражение левого сердечного желудочка, но немалую роль сыграло и душевное состояние в связи с тяжелыми мыслями об Эйлин. Разумеется, его смерть нельзя было приписать только огорчениям из-за дочери, ибо он был человеком грузным, апоплексического сложения и уже давно страдал склерозом кровяных сосудов; к тому же он много лет вел очень малоподвижный образ жизни, гибельно отражавшийся на его пищеварении. Да и вообще ему перевалило за семьдесят, и он отжил свой век. Его нашли утром уже окоченевшим, он сидел, свесив на грудь голову и уронив руки на колени.

Похороны были пышные. Отпевание происходило в церкви св. Тимофея при огромном стечении народа — присутствовало много политических деятелей и представителей городской администрации; в толпе перешептывались о том, что кончину Батлера, быть может, ускорило горе, причиненное дочерью. Немало, конечно, было сказано о его благотворительной деятельности. Молленхауэр и Симпсон прислали огромные венки в знак своей скорби. Его смерть сильно огорчила их, так как все вместе они составляли нераздельную троицу. Но раз его не стало, то, собственно, не стоило больше и вспоминать об этом. Все свое состояние Батлер оставил жене, и его завещание было, вероятно, самым кратким, какое когда-либо заверял нотариус в Филадельфии:

«Завещаю возлюбленной жене моей Норе все мое состояние, в чем бы оно ни заключалось, с правом распоряжаться им по собственному ее усмотрению».

Никаких превратных толкований это завещание вызвать не могло. Но незадолго до своей смерти Батлер составил второй секретный документ, в котором пояснял, как распорядиться наследством, когда настанет ее черед умирать. Собственно, это и было его настоящее завещание, только замаскированное, и миссис Батлер ни за что на свете не согласилась бы что-либо изменить в нем. Батлер непременно хотел, чтобы она до самой смерти оставалась единственной наследницей всего его имущества. Сумма, с самого начала предназначавшаяся Эйлин, не подверглась никакому изменению. Согласно воле покойного — и ничто в мире не заставило бы миссис Батлер уклониться от точного ее выполнения, — Эйлин по смерти матери получала двести пятьдесят тысяч долларов. Но миссис Батлер, рассматривавшая этот документ как свое собственное завещание, никому и словом не обмолвилась ни о распоряжении относительно Эйлин, ни о всем прочем. Эйлин нередко задумывалась, оставил ли ей что-нибудь отец, но никогда не пыталась узнать. Вероятно, ничего, решила она, и надо с этим примириться.

После смерти Батлера во взаимоотношениях семьи произошли большие перемены. Похоронив его, они как будто вернулись к прежней мирной совместной жизни, но это была лишь видимость. Оуэн и Кэлем не в силах были скрыть своего презрительного отношения к Эйлин, и она, понимая, в чем дело, отвечала им тем же. Эйлин держалась очень высокомерно. Оуэн хотел заставить ее уехать сразу же после смерти отца, но потом передумал, решив, что это ни к чему не приведет. Миссис Батлер, наотрез отказавшаяся выехать из старого дома, боготворила старшую дочь, и это тоже не позволяло братьям настаивать на отъезде Эйлин. Кроме того, всякая попытка «выжить» сестру привела бы к необходимости все объяснить матери, что они считали невозможным. Оуэн усердно ухаживал за Каролиной Молленхауэр, на которой надеялся жениться отчасти потому, что ее ожидало после смерти отца большое наследство, отчасти же потому, что действительно был влюблен в нее. В январе следующего года — Батлер скончался в августе — Нора скромно отпраздновала свою свадьбу, а весной ее примеру последовал и Кэлем.

Тем временем произошли большие перемены в политической жизни Филадельфии. Некий Том Коллинс, прежде один из подручных Батлера, а с недавних пор видный человек в Первом, Втором, Третьем и Четвертом кварталах, где он держал множество кабаков и других подобных заведений, стал претендовать на руководящую роль в городе. Молленхауэр и Симпсон вынуждены были считаться с ним, ибо его противодействие означало бы почти верную потерю на выборах без малого ста пятнадцати тысяч голосов; правда, среди бюллетеней было много фальшивых, но особого значения это не имело. Сыновья Батлера больше не могли рассчитывать на широкую политическую деятельность, им пришлось ограничиться коммерческими операциями в области конных железных дорог и подрядами. Помилование Каупервуда и Стинера, чему, конечно, воспротивился бы Батлер, так как, удерживая в тюрьме Стинера, он тем самым удерживал там и Каупервуда, теперь стало значительно более простым делом. Скандал из-за расхищения городских средств постепенно стих, газеты перестали даже упоминать о нем. Стараниями Стеджера и Уингейта была составлена и подана губернатору пространная петиция, подписанная всеми крупными финансистами и биржевиками; в ней указывалось, что осуждение Каупервуда было явной несправедливостью, почему они и ходатайствуют о его помиловании. Что касается Стинера, то за него особенно хлопотать не приходилось: лидеры республиканской партии выжидали только удобной минуты, чтобы обратиться к губернатору с просьбой об его освобождении. До сих пор они ничего не предпринимали, так как знали, что Батлер будет противодействовать освобождению Каупервуда, а выпустить одного, позабыв о другом, было невозможно. Петиция губернатору, поданная уже после смерти Батлера, как нельзя лучше решала вопрос.

И все же непосредственные шаги были сделаны лишь в марте, через полгода после смерти старого подрядчика, когда Стинер и Каупервуд уже пробыли в тюрьме тринадцать месяцев — срок, вполне достаточный для того, чтобы умиротворить широкую публику. За этот период Стинер сильно изменился как физически, так и духовно. Несмотря на то, что его время от времени посещали второстепенные члены городского самоуправления, некогда в той или иной форме пользовавшиеся его щедротами, и сам он, правда, по тюремным понятиям, почти ни в чем не был стеснен, а семья его не страдала от лишений, — он все же понимал, что его политическая и общественная карьера кончена. Хотя то один, то другой приятель присылал ему корзины с фруктами и все они не скупились на уверения, что его скоро выпустят, бывший казначей знал: по выходе из тюрьмы он может рассчитывать только на свой опыт агента по страхованию и продаже недвижимости. Это было весьма ненадежным делом еще в те дни, когда он пытался укрепиться на политическом поприще. Что же будет теперь, когда его знают лишь как человека, ограбившего городское казначейство на полмиллиона долларов и присужденного к пяти годам тюрьмы? Кто одолжит ему хотя бы четыре-пять тысяч долларов для самого скромного начала? Не те ли, что приходят теперь навещать его и выражают свое соболезнование по поводу несправедливого приговора? Да никогда! Все они будут уверять, что у них нет ни одного лишнего цента. Вот если бы он мог предложить хорошее обеспечение — тогда другое дело! Но будь у него хорошее обеспечение, ему незачем было бы обращаться к ним. Единственный человек, который действительно помог бы ему, знай он о его нужде, был Фрэнк Каупервуд. Если бы Стинер признал свою ошибку, — каковой Каупервуд считал отказ во второй ссуде, — тот охотно дал бы ему денег, даже не надеясь получить их обратно. Но Стинер, плохо разбираясь в людях, считал, что Каупервуд безусловно стал его врагом, и у него никогда не хватило бы ни мужества, ни деловой сметки обратиться к нему.

В течение всего своего пребывания в тюрьме Каупервуд откладывал небольшие суммы при посредстве Уингейта. Он платил крупные гонорары Стеджеру, пока тот наконец не решил, что больше уже ничего не должен с него брать.

— Если вы когда-нибудь снова станете на ноги, Фрэнк, вы отблагодарите меня, но я думаю, тогда вы и вспоминать-про меня не захотите! Я только и делал, что проигрывал да проигрывал ваше дело в разных инстанциях. Ходатайство о помиловании я составлю и подам без всякого гонорара. Впредь я буду работать на вас безвозмездно.

— Полно нести вздор, Харпер! — отозвался Каупервуд. — Я не знаю никого, кто мог бы лучше вести мое дело. И во всяком случае, никому я не доверяю так, как вам. Вы ведь заметили, что я недолюбливаю адвокатов!

— Ну что ж, — отозвался Стеджер, — адвокаты тоже недолюбливают финансистов, так что мы с вами квиты!

И они обменялись рукопожатием.

Итак, когда в начале марта 1873 года решено было наконец ходатайствовать о помиловании Стинера, пришлось волей-неволей просить о том же и для Каупервуда. Делегация, состоявшая из Стробика, Хармона и некоего Уинпенни, которому предстояло выразить якобы единодушное желание городского совета и администрации, а также присоединившихся к ним Молленхауэра и Симпсона видеть бывшего казначея на свободе, посетила в Гаррисберге губернатора и вручила ему официальное ходатайство, составленное так, чтобы произвести надлежащее впечатление на публику. Одновременно Стеджер, Дэвисон и Уолтер Ли подали петицию о помиловании Каупервуда. Губернатор, заранее получивший на этот счет указания из сфер гораздо более влиятельных, чем упомянутые лица, отнесся к ходатайствам с сугубым вниманием. Он лично займется этим делом. Ознакомится с судебными отчетами о преступлениях, совершенных обоими заключенными, со сведениями об их прошлой жизни. Конечно, он ничего не может обещать, но по ознакомлении с делом будет видно… Через десять дней — после того как петиции уже покрылись изрядным слоем пыли в ящике его письменного стола — он издал два отдельных указа о помиловании, даже пальцем не пошевельнув для изучения вопроса. Один из них, в знак уважения, он передал на руки Стробику, Хармону и Уинпенни, чтобы они, согласно выраженному ими желанию, могли сами вручить его Стинеру. Второй указ, по просьбе Стеджера, отдал ему, и обе делегации, явившиеся за этими бумагами, уехали. Под вечер того же дня к тюремным воротам прибыли — правда, в разные часы — две группы. Одна состояла из Стробика, Хармона и Уинпенни, другая — из Стеджера, Уингейта и Уолтера Ли.

Глава 58

Историю с ходатайством — вернее, точный срок, когда следовало ожидать его удовлетворения, — скрывали от Каупервуда, хотя все наперебой твердили ему, что он скоро будет помилован или что у него имеются веские основания на это надеяться. Уингейт и Стеджер, по мере возможности, постоянно держали его в курсе своих хлопот. Но когда, со слов личного секретаря губернатора, стал известен день подписания указа о помиловании, Стеджер, Уингейт и Уолтер Ли договорились ни единым словом не упоминать об этом и устроить Каупервуду сюрприз. Стеджер и Уингейт зашли даже так далеко, что намекнули ему, будто произошла какая-то заминка и дело с его освобождением, возможно, затянется. Каупервуд был огорчен, но держался стоически, внушая себе, что можно еще потерпеть, так как все равно его час настанет. Тем сильнее он удивился, когда однажды в пятницу, уже под вечер, Уингейт, Стеджер и Уолтер Ли подошли к дверям его камеры вместе с начальником тюрьмы Десмасом.

Десмас был очень рад, что Каупервуд наконец выходит на свободу, так как искренне восхищался им, и решил пойти к нему в камеру, чтобы посмотреть, как тот отнесется к радостной вести. По пути он счел своим долгом отметить, что Каупервуд все время примерно вел себя.

— Он разбил во дворе при камере садик, — сообщил начальник тюрьмы Уолтеру Ли. — Посадил там фиалки, гвоздику, герань, и они очень хорошо принялись.

Ли улыбнулся. Как это похоже на Каупервуда — быть деятельным и стараться скрасить свою жизнь даже в тюрьме. Такого не одолеешь!

— Это исключительный человек, — заметил Ли Десмасу.

— О да! — подтвердил начальник тюрьмы. — Достаточно взглянуть на него, чтобы в этом убедиться.

Все четверо посмотрели сквозь решетку: Каупервуд не замечал их, так как они подошли очень тихо, и продолжал работать.

— Прилежно трудитесь, Фрэнк? — спросил Стеджер.

Каупервуд оглянулся через плечо и встал. Как и все последние «дни, он размышлял о том, чем ему заняться по выходе из тюрьмы.

— Как прикажете это понимать? — спросил он. — Прямо политическая делегация пожаловала!

И в ту же секунду он догадался. Все четверо радостно улыбались, а Бонхег, по приказанию начальника, отпирал дверь.

— Да тут и понимать нечего, Фрэнк, — весело отозвался Стеджер, — разве только одно — вы теперь свободный человек. Если угодно, можете собирать пожитки и уходить.

Каупервуд спокойно смотрел на своих друзей. После того, что они недавно ему сказали, он не ожидал освобождения так скоро. Он не принадлежал к тем, кого забавляют подобные шутки или сюрпризы, но внезапное сознание своей свободы обрадовало его. Правда, он уже так давно ждал этой минуты, что значительная доля прелести ее для него утратилась. Он был несчастен в тюрьме, но не сломлен. Поначалу было тяжко терпеть позор и унижение. Но впоследствии, когда он освоился с обстановкой, ощущение гнета и чувство оскорбленного достоинства притупились. Его только раздражало сознание, что, сидя взаперти, он попусту теряет время. Если не считать неудовлетворенных стремлений — главным образом жажды успеха и жажды оправдать себя, — он убедился, что может жить в тесной камере и притом совсем неплохо. Он уже давно свыкся с запахом извести (заглушавшим другой, более скверный запах) и с множеством крыс, которых он, впрочем, усердно истреблял. В нем пробудился известный интерес к плетению стульев, и он так наловчился, что при желании мог изготовлять по двадцать штук в день. Не менее охотно работал Каупервуд весной, летом и осенью в своем крохотном садике. Каждый вечер, сидя там, он изучал небосвод, и любопытно, что в память об этих вечерах много лет спустя он подарил великолепный телескоп одному знаменитому университету. Каупервуд никогда не смотрел на себя как на обыкновенного арестанта, так же как не считал, что понес достаточную кару, если в его действиях и вправду был какой-то элемент преступления. Бонхег рассказал ему о многих заключенных; среди них были убийцы, были люди, совершившие еще более тяжкие злодеяния, а также и мелкие преступники; кое-кого Каупервуд даже знал в лицо: Бонхег не раз водил его на главный двор. Каупервуд видел, как готовят еду для заключенных, слышал о довольно сносном тюремном житье Стинера и о многом другом. В конце концов он пришел к убеждению, что тюрьма не так уж страшна, жаль только, что такой человек, как он, Каупервуд, попусту растрачивает время. Сколько бы он успел сделать на свободе, не возясь со всеми этими исковыми заявлениями. Суды и тюрьмы! Он невольно качал головой, думая о том, сколько пропащего времени кроется за этими словами.

— Отлично, — произнес он каким-то неуверенным голосом и осмотрелся по сторонам. — Я готов.

Он вышел в коридор, даже не бросив прощального взгляда на свою камеру, и обратился к Бонхегу, весьма огорченному утратой столь выгодного клиента:

— Я попрошу вас, Уолтер, позаботиться о том, чтобы мои личные вещи отослали ко мне домой. Ну а кресло, стенные часы, зеркало, картины, короче говоря, все, кроме белья, бритвенного прибора и тому подобных мелочей, можете оставить себе.

Этот щедрый дар несколько успокоил скорбящую душу Бонхега. Каупервуд со своими спутниками прошел в «приемную», где торопливо скинул с себя тюремную куртку и рубаху. Вместо грубых башмаков он уже давно носил собственные легкие ботинки. Затем он снова надел котелок и серое пальто, в котором год назад был доставлен в тюрьму, и объявил, что готов. У выхода он на секунду задержался и оглянулся — в последний раз — на железную дверь, ведущую в сад.

— Вы, кажется, не без сожаления расстаетесь со всем этим, Фрэнк? — полюбопытствовал Стеджер.

— Не совсем так, — отвечал Каупервуд. — Я ни о чем не сожалею, мне просто хочется удержать это в памяти.

Через минуту они уже подошли к внешней ограде, и Каупервуд пожал на прощание руку начальнику тюрьмы. Затем все трое уселись в экипаж, ожидавший их у массивных ворот в готическом стиле, и лошади тронули.

— Ну, вот и все, Фрэнк! — весело заметил Стеджер. — Больше вы уже в жизни ничего подобного не испытаете.

— Да, — согласился Каупервуд, — сознание, что все это в прошлом, приятнее, чем сознание, что это еще только предстоит.

— Па-моему, надо как-нибудь отпраздновать знаменательное событие, — вмешался Уолтер Ли. — Прежде чем везти Фрэнка домой, нам следовало бы заехать к Грину, неплохая мысль, а? Как по-вашему?

— Не сердитесь, но я бы предпочел отправиться прямо домой, — отвечал Каупервуд несколько даже растроганным голосом. — Мы встретимся немного поздней. А сейчас я хочу побывать дома и переодеться. — Он думал об Эйлин, о детях, об отце и матери, о своем будущем. Теперь жизнь откроет перед ним широкие горизонты, в этом он был уверен. За прошедшие тринадцать месяцев он научился и в мелочах сам заботиться о себе. Он увидится с Эйлин, узнает ее отношение ко всему происшедшему и затем начнет такое же дело, какое у него было раньше, но только совместно с Уингейтом. Необходимо будет при помощи добрых друзей снова добиться места на фондовой бирже, а для того, чтобы дурная слава недавнего арестанта не мешала людям вести с ним дела, он будет на первых порах действовать в качестве агента и представителя конторы «Уингейт и К°». Никто не может доказать, что он, Каупервуд, фактически является главой фирмы. Затем надо только дождаться какого-нибудь крупного события на бирже, например, невиданного повышения курсов. И тогда уж весь свет узнает, конченый человек Фрэнк Каупервуд или нет.

Экипаж остановился у дверей маленького коттеджа, занимаемого его женой, и он быстро вошел в полутемную прихожую.


Восемнадцатого сентября 1873 года, в погожий осенний полдень, город Филадельфия стал местом действия одной из самых ошеломляющих финансовых трагедий, какие когда-либо видел мир. Крупнейшее кредитное учреждение Америки — банкирский дом «Джей Кук и К°», имевший контору в доме 114 «по Третьей улице и отделения в Нью-Йорке, Вашингтоне и Лондоне, внезапно прекратил платежи. Тот, кто представляет себе, что такое финансовый кризис в Соединенных Штатах, поймет и все значение, которое имела последовавшая за этим событием биржевая паника. Она получила название «паники 1873 года», а волна разорений и катастроф, прокатившаяся тогда по всей стране, поистине не знает себе равных в истории Америки.

В это самое время Каупервуд уже снова вел дела на Третьей улице и в качестве маклера (официально — агента маклера), то есть представителя фирмы «Уингейт и К°», подвизался на бирже.

За полгода, прошедшие со дня его освобождения, он успел возобновить кое-какие связи если не в обществе, то среди финансистов, знавших его раньше.

Кроме того, фирма «Уингейт и К°» в последнее время явно процветала, и это весьма благоприятно отражалось на кредитоспособности Каупервуда. Считалось, что он проживает вместе с женой в маленьком домике на Двадцать первой улице, на деле же он занимал холостую квартиру на Пятнадцатой улице, и туда частенько наведывалась Эйлин. О разладе между ним и Лилиан теперь уже знала вся семья, сделавшая даже несколько робких и напрасных попыток примирить супругов. Впрочем, тяжелые испытания последних двух лет настолько приучили стариков Каупервудов ко всякого рода неприятным неожиданностям, что вся эта история хоть и изумила их, но ранила не так жестоко, как могла бы ранить несколько лет назад. Они были слишком напуганы жизнью, чтобы вступать в борьбу с ее непостижимыми превратностями. Старики теперь могли только молиться и уповать на лучшие времена.

Что касается Батлеров, то они стали равнодушны к поведению Эйлин. Оба брата и Нора, давно уже знавшие обо всем, старались попросту не замечать старшей сестры; мать же до такой степени ушла в религию, так погружена была в скорбь о понесенной утрате, что не следила больше за жизнью дочери. Вдобавок Каупервуд и его любовница проявляли удвоенную осторожность. Они старались рассчитывать каждый свой шаг, хотя отношения их ничуть не изменились. Каупервуд подумывал о переезде на Запад, разумеется вместе с Эйлин. Он хотел отчасти восстановить свое положение в Филадельфии и затем с капиталом примерно тысяч в сто перебраться к необъятным прериям — в Чикаго, Фарго, Дулут, Сиукс-Сити, то есть в места, о которых в Филадельфии и вообще на Востоке говорили как о будущих крупных центрах. Правда, вопрос об их браке оставался нерешенным, пока миссис Каупервуд не согласилась на развод — о чем сейчас нечего было и думать, — но ни Каупервуд, ни Эйлин не тревожились. Венчанные или невенчанные, они все равно будут вместе строить новую жизнь. А пока что Каупервуд видел только один выход: увезти с собой Эйлин, надеясь, что время и разлука заставят жену изменить решение.

Биржевая паника, которой суждено было оказать столь решающее влияние на дальнейшую жизнь Каупервуда, относилась к тем своеобразным явлениям, которые естественно проистекают из оптимизма американского народа и неудержимого развития страны. Собственно говоря, она явилась результатом высокомерия и самоуверенности Джея Кука, который вырос в Филадельфии, здесь же начал преуспевать на финансовом поприще и затем стал крупнейшим финансистом своего времени. Мы не будем пытаться проследить путь этого человека к славе. Достаточно сказать, что благодаря его советам и способам, им изобретенным, правительство в наиболее критические для страны минуты сумело добыть средства, необходимые, чтобы продолжать борьбу с Югом. После Гражданской войны этот человек, уже создавший грандиозную банкирскую контору в Филадельфии с довольно крупными отделениями в Нью-Йорке и Вашингтоне, некоторое время пребывал в нерешительности: какое еще дело избрать для себя, в какой творческой идее достойно воплотить свой финансовый гений? Война была кончена; на очереди стоял вопрос о финансах мирного времени, и наиболее широким поприщем для предприимчивого дельца являлось строительство трансконтинентальных железнодорожных линий. Объединенная Тихоокеанская компания уже строила железную дорогу, получив разрешение еще в 1860 году. Смелые умы зачинателей этого дела уже вынашивали замыслы о постройке железных дорог на севере и юге тихоокеанского побережья. Разве это не великое дело — соединить стальными путями Атлантический и Тихий океаны, связать воедино разрозненные части окрепшего и территориально разросшегося государства или же поставить на широкую ногу разработку рудников, в первую очередь золотых и серебряных. Но наиболее перспективно, пожалуй, все-таки железнодорожное дело, и железнодорожные акции выше других котируются на всех фондовых биржах Америки. В Филадельфии нарасхват раскупались акции линий Центральной Нью-Йоркской, Рок-Айленд, Уобеш, Центральной Тихоокеанской, Сент-Поль, Ганнибал и Сент-Джозеф, Объединенной Тихоокеанской и Огайо — Миссисипи. Многие люди разбогатели и прославились, спекулируя на этих ценностях; известные дельцы на Востоке — Корнелий Вандербильдт, Джей Гулд, Дэниел Дрю, Джеме Фиш и другие, на Западе — Фэйр, Крокер, Херст и Коллис Хантингтон благодаря этим предприятиям сделались столпами американской промышленности. Среди тех, кто страстно мечтал о подобном взлете, был Джей Кук; не обладая ни волчьей хитростью Гулда, ни огромным опытом Вандербильдта, он все свои помыслы устремил на то, чтобы опоясать северные просторы Америки стальной лентой, которая послужит ему вечным памятником.

Больше всего Кука привлекал проект, предусматривавший развитие территории — в те времена еще почти не исследованной — между западным берегом Верхнего озера, где теперь стоит город Дулут, и побережьем Тихого океана близ устья реки Колумбии — иными словами, почти трети всей территории Соединенных Штатов. Постройка железной дороги не могла не вызвать здесь к жизни крупные города и цветущие поселения. Предполагалось, что недра той части Скалистых Гор, по которой должна была пройти железная дорога, изобилуют залежами различных металлов, а поля принесут неслыханные урожаи кукурузы и пшеницы. Продукты, доставляемые в Дулут, дальше можно будет переправлять к Атлантическому побережью водой, через систему Великих озер и канал Ири по значительно более низким расценкам. Это открывало не менее грандиозные и величественные перспективы, чем прокладка Панамского канала, намечавшаяся в ту эпоху, и должно было в не меньшей мере послужить на благо человечеству. Кук вдохновился этим проектом. Поскольку было известно, что правительство предоставит огромные земельные участки по обе стороны предполагаемой железной дороги той компании, которая сумеет построить ее в сравнительно недолгий срок, Кук, считая, что это даст ему возможность сохранить свою репутацию крупнейшего дельца, решительным образом взялся за дело. Проект встретил немало возражений и подвергся суровой критике; но в конце концов все сошлись на том, что человек, сумевший поддержать финансовую мощь страны во время Гражданской войны, уж, конечно, справится с финансированием Северной Тихоокеанской дороги. Кук приступил к делу, намереваясь так широко ознакомить публику с выгодами своего начинания, чтобы обойтись без помощи какого-либо крупного финансового концерна и продавать акции и паи непосредственно людям всех сословий и званий.

Такой план сулил гигантские выгоды. Еще во время Гражданской войны Кука осенила блестящая идея продавать облигации крупнейших правительственных займов непосредственно населению. Почему же не повторить этот маневр с сертификатами Северной Тихоокеанской? В течение нескольких лет Кук поддерживал громкую шумиху, изучал территорию будущей дороги, посылал туда многолюдные бригады строителей, в труднейших природных условиях прокладывал сотни миль рельсовых путей и продавал крупные пакеты акций с гарантированным дивидендом. Если бы он сам немного лучше разбирался в железнодорожном деле и если бы руководство столь грандиозными работами было под силу одному человеку, пусть даже гениально одаренному, то его предприятие процветало бы, как оно процветало впоследствии при новом управлении. Однако тяжелое время, франко-прусская война, по рукам и ногам связавшая европейский капитал и сделавшая европейских дельцов равнодушными к американским компаниям, зависть, клевета, не всегда умелое хозяйствование — все словно объединилось, чтобы разрушить предприятие Кука. Восемнадцатого сентября 1873 года банкирский дом «Джей Кук и К°» обанкротился, потеряв приблизительно восемь миллионов долларов, а Северная Тихоокеанская — весь капитал, вложенный в нее, то есть без малого пятьдесят миллионов.

Нетрудно себе представить, что произошло, когда в один и тот же день и час потерпел крах крупнейший финансист и крупнейшее железнодорожное предприятие того времени. «Финансовый гром среди ясного неба», — писала филадельфийская газета «Пресс». «Если бы в жаркий летний полдень выпал снег, это не вызвало бы большего удивления», — вторила ей «Кикуайерер». Широкая публика, ослепленная небывалыми успехами Кука и считавшая его несокрушимым, не сразу поняла, что случилось. Никто не хотел верить этому. Джей Кук — банкрот? Чепуха, с ним такого не может случиться. Тем не менее Кук обанкротился, и нью-йоркская фондовая биржа, зарегистрировав в тот же день еще целый ряд банкротств, на неделю прекратила свою деятельность. Железная дорога компании «Лейк Шор» не могла покрыть ссуду в миллион семьсот пятьдесят тысяч долларов. Объединенное акционерное кредитное общество, связанное с Вандербильдтом, прекратило платежи, предварительно выдержав долгий натиск вкладчиков. Нью-йоркское национальное кредитное общество, в сейфах которого хранилось на восемьсот тысяч долларов государственных ценных бумаг, не могло получить от них ни единого доллара и тоже приостановило платежи. Теперь уже все заподозрили недоброе, тревожные слухи поползли по городу.

В Филадельфии первой вестью о катастрофе явилась краткая депеша в адрес биржевого комитета от представителей нью-йоркской биржи. «Носятся слухи о банкротстве «Джей Кук и К°». Ждем подтверждения». Никто этому не поверил, и депеша осталась без ответа. Такая мысль никому и в голову не приходила. Биржевой мир попросту не обратил внимания на это нелепое сообщение. Каупервуд, недоверчиво присматривавшийся к успехам компании «Джей Кук» и блистательному замыслу ее главы, то есть продаже ценных бумаг непосредственно населению, был, может быть, единственным человеком, подозревавшим возможность краха. Однажды он написал (в ответ на чей-то запрос) великолепный критический обзор деятельности этой компании, отмечая, что никогда еще такое грандиозное предприятие, как Северная Тихоокеанская железная дорога, не зависело от кредитоспособности одного банкирского дома — вернее, одного человека, и что он, Каупервуд, считает это рискованным. «Я отнюдь не убежден, что территория, по которой проходит упомянутая железная дорога, так уж идеальна по своим климатическим условиям, почве, качеству леса, обилию минералов и т. п., как это расписывают мистер Джей Кук и его присные. Я также не думаю, чтобы это предприятие в настоящее время или в ближайшем будущем могло приносить прибыль, соответствующую огромному количеству акций, им выпускаемых. Такая постановка дела ненадежна и чревата опасностью».

Едва прочитав вывешенную на бирже телеграмму, Каупервуд уже стал думать, что произойдет, если банкирский дом «Джей Кук и К°» в самом деле объявит о своем банкротстве.

Долго размышлять ему не пришлось. На доске рядом с первой появилась вторая депеша, гласившая: «Нью-Йорк, 18 сентября, «Джей Кук и К°» приостановили платежи».

Каупервуд не сразу поверил своим глазам. Его охватило глубокое волнение при мысли, что представился наконец долгожданный случай. Вместе с другими биржевиками он помчался на Третью улицу, где в доме 114 помещался этот знаменитый старинный банк. Ему нужно было убедиться воочию. Позабыв о своем обычном спокойствии и сдержанности, он не постеснялся бежать бегом. Если это правда, то пробил его час! Вот-вот начнется повсеместная паника, разразится великое бедствие. Акции начнут стремительно падать. Надо быть в самом круговороте надвигающихся событий. Необходимо также позаботиться, чтобы братья и Уингейт находились поблизости. Он будет давать им указания, когда и что продавать или покупать. Да, его час настал!

Глава 59

Банкирский дом «Джей Кук и К°», несмотря на огромный размах своих операций, помещался в весьма скромном четырехэтажном здании из кирпича и серого известняка, давно уже считавшемся некрасивым и неудобным. Каупервуд часто бывал там. По залам банкирского дома шмыгали здоровенные крысы, пробиравшиеся туда с набережной через сточные трубы. Множество клерков трудилось над банковскими книгами при скудном свете газовых рожков в полутемных и плохо проветриваемых помещениях. По соседству отсюда находился Джирардский национальный банк, где по-прежнему успешно развивал свою деятельность приятель Каупервуда Дэвисон и где совершались крупнейшие финансовые операции Третьей улицы. По дороге Каупервуд столкнулся со своим братом Эдвардом, спешившим к нему на биржу с каким-то пакетом от Уингейта.

— Живо беги за Уингейтом и Джо! — крикнул Каупервуд. — Сегодня произойдут большие события. Джей Кук прекратил платежи.

Эдвард, ни слова не говоря, ринулся выполнять поручение.

Каупервуд одним из первых добежал до банка «Джей Кук и К°». К вящему его изумлению, массивные дубовые двери, в которые он так часто входил, оказались запертыми: на них было вывешено обращение:

«К сведению наших клиентов. 18 сентября 1873 года. С прискорбием объявляем, что вследствие неожиданно предъявленных нам требований погашения ссуд фирма вынуждена временно прекратить платежи. В ближайшие дни мы сможем дать нашим кредиторам отчет о состоянии дел. До тех пор нам остается только просить их о терпеливом и снисходительном отношении. Мы уверены, что наш актив значительно превосходит пассив»

Джей Кук и К°.

Глаза Каупервуда блеснули торжеством. Вместе со многими другими он повернул назад и снова помчался к бирже, между тем как какой-то репортер, явившийся за сведениями, тщетно стучал в массивные двери банка, пока в ромбовидное оконце не выглянул швейцар и не сообщил ему, что мистер Джей Кук ушел и сегодня никого принимать не будет.

«Теперь, — подумал Каупервуд, которому эта паника сулила не разорение, а успех, — теперь-то я свое возьму. Я буду продавать все, решительно все».

В прошлый раз, во время паники, вызванной чикагским пожаром, он не мог распродать свой портфель, его собственные интересы требовали сохранения ряда ценных бумаг. Сейчас у него ничего не было за душой — разве только какие-нибудь семьдесят пять тысяч долларов, которые ему удалось наскрести. И слава богу! Значит, в случае неудачи он не рискует ничем, кроме доброго имени фирмы «Уингейт и К°», а это его мало беспокоит. Но пока что в качестве представителя этой фирмы на бирже, покупая и продавая от ее имени, он мог составить себе огромное состояние. В минуты, когда большинству мерещилась гибель, Каупервуд думал об обогащении. Оба его брата и Уингейт будут действовать по его указаниям. Если понадобится, он подберет себе еще одного или двух агентов. Даст им приказ продавать, все продавать, пусть на десять, пятнадцать, двадцать, даже тридцать пунктов ниже курса; он будет ловить неосторожных, сбивать цены, пугать трусов, которым его действия покажутся слишком смелыми, а затем начнет покупать, покупать и покупать по еще более низкому курсу, чтобы покрыть запродажные сделки и сорвать барыш.

Чутье подсказывало ему, что паника будет повсеместной и продолжительной.

Северная Тихоокеанская — стомиллионное предприятие. В нее вложены сбережения сотен тысяч людей — мелких банкиров, торговцев, священников, адвокатов, врачей, вдов, капиталы разных фирм, рассеянных по стране; все они доверились честности и деловитости Джея Кука. Каупервуду как-то случилось видеть роскошный рекламный проспект с картой, чем-то напомнивший ему план горящего Чикаго, и там была нанесена территория, контролируемая Куком, с проходившей по ней Северной Тихоокеанской железной дорогой, опоясывавшей огромные пространства; она начиналась от Дулута — «столицы пресных морей» (как саркастически выразился в своей речи в конгрессе доктор Проктор Нотт) и через верховья Миссури и Скалистые Горы подходила к Тихому океану. Каупервуд понимал, что Кук только делает вид, будто осваивает эту предоставленную ему правительством гигантскую территорию протяжением в тысячу четыреста миль; это была всего-навсего грандиозная игра. Не исключено, конечно, что там имеются месторождения золота, серебра и меди. И земля годна для обработки — вернее, будет годна со временем. Но сейчас-то какой от нее толк? Сейчас все это годилось разве на то, чтобы распалять воображение глупцов — не больше. Эти земли не освоены и не будут освоены еще в течение многих лет. Тысячи людей отдали свои сбережения на постройку дороги, тысячи должны были разориться, если предприятие Кука потерпит крах. И вот это случилось! Отчаяние и злоба пострадавших будут беспредельны. Пройдут долгие, очень долгие годы, прежде чем в людях восстановится уверенность, исчезнет страх. Теперь настал его час! Представился долгожданный случай. Словно волк, рыщущий в ночи при холодном и мертвенном свете звезд, всматривался Каупервуд в смирную толпу простаков, зная, какой ценой они расплатятся за свою доверчивость и наивность.

Каупервуд поспешил обратно на биржу, в тот самый зал, где два года назад он вел такую безнадежную борьбу. Увидев, что братьев и компаньона еще нет на месте, он сам стал продавать что только мог. Вокруг уже был сущий ад. Мальчишки-посыльные и агенты врывались со всех сторон с приказами от перепуганных биржевиков продавать, продавать и продавать, но вскоре наоборот: покупать. Столбы, возле которых совершались сделки, трещали и шатались под напором суетящихся биржевиков и маклеров. На улице перед зданиями банкирских домов «Джей Кук и К°», «Кларк и К°», Джирардского национального банка и других финансовых учреждений уже скопились огромные толпы. Каждый спешил узнать, что случилось, забрать вклад, хоть как-то защитить свои интересы. Полисмен арестовал мальчишку-газетчика, выкрикивавшего весть о банкротстве «Джея Кука», но все равно слух о великом бедствии распространялся со скоростью степного пожара.

Среди всех этих охваченных паникой людей Каупервуд оставался спокойным, холодным и невозмутимым; это был все тот же Каупервуд, который с серьезным лицом исполнял в тюрьме свое дневное задание — десять плетеных сидений, расставлял капканы для крыс и в полном безмолвии и одиночестве возделывал крохотный садик при камере. Только теперь он был исполнен сил и внутренней энергии. Он уже достаточно долго вновь пробыл на бирже, чтобы успеть внушить уважение всем, кто его знал. С трудом пробравшись в самую гущу взволнованной и охрипшей от криков толпы, он начал предлагать те же ценности, что предлагали другие, но в огромных количествах и по таким низким ценам, которые не могли не ввести в соблазн всякого, кто хотел нажиться на разнице в биржевых курсах. К моменту объявления о крахе акции Центральной Нью-Йоркской линии котировались по 104 7/8, Род-Айленд — по 108 7/8, Уэстерн-Юнион — по 92 1/2, Уобеш — по 70 1/4, Панамские — по 117 3/8, Центральные Тихоокеанские — 99 5/8, Сент-Поль — 51, Ганнибал и Сент-Джозеф — 48, Северо-западные — 63, Тихоокеанские — 26 3/4 и, наконец, Огайо — Миссисипи по 38 3/4. Фирма, за которой скрывался Каупервуд, располагала не очень большим количеством этих акций. Ни один клиент еще не отдал приказа об их продаже, но Каупервуд уже продавал, продавал и продавал каждому, кто выражал желание купить их по ценам, которые — Каупервуд твердо знал это — должны были заманить покупателей.

— Пять тысяч акций Центральной Нью-йоркской по девяносто девять… девяносто восемь… девяносто шесть… девяносто пять… девяносто четыре… девяносто три… девяносто два… девяносто один… девяносто… восемьдесят девять, — все время слышался его голос; а если сделка не совершалась достаточно быстро, он переметывался на другие — Род-Айленд, Панама, Центральные Тихоокеанские, Уэстерн-Юнион, Северо-западные, Тихоокеанские. Заметив брата и Уингейта, торопливо входивших в зал, он остановился, чтобы дать им необходимые распоряжения.

— Продавайте все, что возможно, — тихо сказал он, — пускай на пятнадцать пунктов ниже курса — дешевле пока что смысла нет, — и покупайте решительно все, что предложат по еще более низкой цене. Ты, Эд, следи, не пойдут ли конные железнодорожные пунктов на пятнадцать ниже курса, а ты, Джо, оставайся поблизости и покупай, когда я скажу.

Ровно в половине второго на балкончике появился секретарь биржевого комитета.

— «Кларк и К°» только что прекратила платежи, — объявил он.

— «Тай и К°», — снова послышался его голос в час сорок пять минут, — уведомляют о приостановке платежей.

— Первый Филадельфийский национальный банк, — возгласил он в два часа, — поставил нас в известность, что не может более производить расчеты.

После каждого такого сообщения теперь, как и прежде, раздавался удар гонга, призывающий к тишине, а у толпы вырывался единодушный жалобный стон: «О-о-ох!»

«Тай и К°»! Каупервуд на секунду приостановился, услышав это, — вот и ему конец, — и тотчас же снова начал выкликать свои предложения.

Когда биржевой день закончился, Каупервуд протискался к выходу в разорванном сюртуке, со сбитым на сторону галстуком и расстегнутым воротничком, без шляпы — она куда-то запропастилась, — но спокойный, невозмутимый и корректный.

— Ну, Эд, как дела? — осведомился он, столкнувшись с братом.

Тот был в таком же растерзанном виде, измученный и усталый.

— Вот черт! — воскликнул Эд, заправляя манжеты. — В жизни ничего подобного не видел. Я чуть было не остался нагишом.

— Удалось что-нибудь с конными железнодорожными?

— Купил пять тысяч штук или около того.

— Что ж, теперь надо отправляться к Грину (это был один из лучших отелей Филадельфии с роскошным рестораном), — произнес Каупервуд. — Это еще не конец. Там сделки будут продолжаться.

Он разыскал Джо с Уингейтом, и они ушли, по пути подводя итоги своим основным покупкам и запродажам.

Как он и предвидел, волнение не улеглось даже поздним вечером. Толпы народа все еще стояли на Третьей улице перед дверями «Джей Кук и К°» и других банков в надежде, что события могут обернуться благоприятно. Для биржевиков центр спора и лихорадочного волнения теперь переместился в отель Грина, где вечером 18 сентября вестибюль и все коридоры были битком набиты банкирами, маклерами и спекулянтами. Собственно говоря, туда в полном составе перекочевала биржа. Что будет завтра? Чье банкротство на очереди? Откуда теперь возьмутся деньги? Вот что было у каждого в помыслах и на языке. Из Нью-Йорка то и дело поступали сообщения о новых банкротствах. Банки и тресты рушились, как деревья во время урагана. Всюду поспевавший Каупервуд, видя все, что можно было увидеть, и слыша все, что можно было услышать, заключал сделки, считавшиеся на бирже противозаконными, но точно такие же, как заключали другие. Вскоре он заметил, что вокруг него крутятся агенты Молленхауэра, и Симпсона, и заранее радовался при мысли, что основательно оберет их в ближайшие дни. Каупервуд еще не решил, станет ли он владельцем какой-нибудь конной железной дороги, но, во всяком случае, у него будет такая возможность. По слухам и сообщениям, поступавшим из Нью-Йорка и других городов, он знал, что дело обстоит из рук вон плохо для тех, кто строил свои расчеты на быстром восстановлении нормальной обстановки. Каупервуду даже в голову не пришло уйти домой, пока здесь оставался хоть один человек, хотя за окнами уже светало.

Наступила пятница, предвещавшая немало роковых событий. Не станет ли она повторением пресловутой «Черной пятницы»? Каупервуд пришел в контору фирмы Уингейт, когда город еще только просыпался. Он заранее до мелочей разработал план действий, чувствуя себя совсем по-иному, чем во время паники два года назад. Вчера, несмотря на неожиданность всего происшедшего, он нажил сто пятьдесят тысяч долларов и сегодня надеялся выручить не меньше, а то и больше. Невозможно наперед определить, сколько удастся еще нажить, думал Каупервуд, важно только, чтобы все члены его маленького объединения работали достаточно четко и беспрекословно ему повиновались. Многие узнали о своем разорении с самого утра, когда было объявлено банкротство фирмы «Фиск и Хетч», преданно сотрудничавшей с Куком еще в пору Гражданской войны.

В первые же пятнадцать минут после открытия банка у «Фиск и Хетч» было востребовано на полтора миллиона вкладов, и они оказались вынужденными тут же прекратить платежи. По слухам, вина за банкротство этой компании ложилась на правление Центральной Тихоокеанской железной дороги, возглавляемое Коллисом Хантингтоном, и линии Чезапик — Огайо. Упорный натиск вкладчиков долго выдерживало Акционерное кредитное общество. Сообщения о новых крахах в Нью-Йорке непрерывно увеличивали панику, благоприятствовавшую Каупервуду; он все продавал по еще сравнительно высоким ценам и покупал уже по значительно более низким. К полудню он выяснил, что у него очистилось сто тысяч долларов. К трем часам эта сумма возросла втрое. Конец дня от трех до семи он потратил на подсчеты и приведение в порядок дел, а от семи до часу ночи (не успев даже пообедать) занимался собиранием сведений и подготовкой к завтрашнему дню. В субботу Каупервуд действовал с не меньшей энергией, в воскресенье снова подсчитывал, а в понедельник с самого утра уже был на бирже. В полдень выяснилось окончательно, что он (даже если вычесть известные убытки и сомнительные суммы) стал миллионером. Теперь перед ним открывалось блестящее будущее.

Сидя в конце дня за своим письменным столом и глядя в окно на Третью улицу, по которой все еще сновали биржевики, рассыльные и взволнованные вкладчики, он решил, что для него настала пора покинуть Филадельфию. Маклерское дело ни здесь, ни в каком-либо другом городе больше его не интересовало. Эта паника и воспоминания о катастрофе, случившейся два года назад, излечили Каупервуда как от любви к биржевой игре, так и от любви к Филадельфии. После долгих счастливых лет он был одно время очень несчастен в этом городе, а клеймо арестанта навсегда закрывало ему здесь доступ в те круги, куда он хотел проникнуть. Теперь, когда его репутация дельца была восстановлена, когда он был помилован за преступление, которого не совершал (Каупервуд надеялся, что все в это верят), ему не оставалось ничего другого, как покинуть Филадельфию и пуститься на поиски нового поля деятельности.

«Если все обойдется, — говорил он себе, — то надо поставить точку. Я уеду на Запад и займусь совсем другим делом». Он уже думал о конных железных дорогах, о спекуляциях земельными участками, о крупных индустриальных предприятиях и даже о разработке рудников, конечно, на вполне законном основании.

«Мне преподан хороший урок, — подумал он, вставая и собираясь уходить.

— Я так же богат, как прежде, а времени потеряно немного. Один раз меня поймали в капкан, больше этого не случится».

Он вел переговоры с Уингейтом о продлении сотрудничества на прежних началах, искренне намеревался отдаться этому со всей присущей ему энергией, но в мозгу у него то и дело вставала радостная мысль:

«Я миллионер, я свободный человек. Мне тридцать шесть лет, и передо мной еще долгая жизнь».

С этой мыслью он пошел к Эйлин, чтобы вместе с нею помечтать о будущем.


Всего три месяца спустя поезд, мчавшийся по горам Пенсильвании и равнинам Огайо и Индианы, вез на Запад миллионера, который, несмотря на свою молодость, богатство и отличное здоровье, серьезно и несколько скептически думал о том, что его ожидает. После долгих всесторонних размышлений он пришел к выводу, что Запад изобилует разнообразными возможностями. Он внимательно изучал сводки нью-йоркской расчетной палаты, а также балансы банков, следил за тем, куда перемещается золото, и убедился, наконец, что оно в огромных количествах течет в Чикаго. Каупервуд был недюжинным знатоком финансов и понимал, что значит направление золотого потока. Там, куда он течет, процветает деловая жизнь, там все кипит, все находится в состоянии непрерывного роста. Теперь он хотел собственными глазами увидеть, чего можно ждать от Запада.

Через два года после того, как в Дулуте метеором блеснул молодой финансист, а деловой мир Чикаго стал свидетелем первых шагов оптовой зерновой конторы «Фрэнк Каупервуд и К°», занявшейся сбытом колоссальных запасов производимой Западом пшеницы, миссис Каупервуд, по-прежнему проживавшая в Филадельфии, не поднимая излишнего шума и, видимо, по собственному желанию, дала мужу развод. Время милостиво обошлось с нею. Ее материальное положение, недавно столь плачевное, поправилось, и она вновь жила в Западном квартале, по соседству с одной из своих сестер, в удобном и красивом особняке, типичном для буржуазии средней руки. Теперь она опять стала очень набожной. Ее дети — Фрэнк и Лилиан — учились в частной школе, а по вечерам возвращались домой к матери. Большинство хозяйственных обязанностей выполнял старый негр Симс. По воскресеньям Лилиан обычно навещали старики Каупервуды; материальные затруднения и для них остались позади, но оба они выглядели какими-то смирными и утомленными, — ветер больше не надувал паруса корабля их некогда столь счастливой жизни. У Каупервуда-старшего было достаточно денег, чтобы не тянуть лямку мелкого служащего, но не было больше желания выдвинуться в обществе. Он сделался старым, вялым и ко всему безразличным. Вспоминая почет и оживление, которое царило вокруг него в прежние годы, он чувствовал себя так, словно стал совсем другим человеком. Ушли желанья, ушла смелость, оставалось только ждать смерти.

Иногда заходила к своей бывшей невестке и Анна-Аделаида Каупервуд, теперь служащая городского отдела водоснабжения. Она любила размышлять о непостижимых превратностях жизни и с любопытством следила за карьерой своего брата, которому, как видно, самой судьбой предназначено было всегда играть первые роли, но отказывалась понимать его. Убедившись, что всякий, кто связан с ним, переживает падения и взлеты в зависимости от его успехов, она терялась в догадках, что же такое мораль и справедливость в этом мире. Существуют как будто для всех обязательные принципы — или же люди только думают так? Но больше видишь исключений из этих правил. Ее брат, безусловно, не руководствовался такими принципами, а между тем снова шел в гору. Что же это значит? Миссис Каупервуд, бывшая жена Фрэнка, осуждала его образ действий, но охотно пользовалась всеми благами его преуспеяния. Как сочетать это с понятием этики?

Каждый шаг Каупервуда, все его дела и чаяния были известны Эйлин Батлер. Вскоре после развода с женой, после неоднократных приездов в Филадельфию и отъездов в тот новый мир, где он теперь развивал свою деятельность, они однажды, в зимний день, уехали вместе. Эйлин сказала матери, пожелавшей жить у Норы, что она полюбила бывшего банкира и собирается выйти за него замуж. Старушке пришлось удовольствоваться этим объяснением и дать свое согласие.

Так навсегда закончилась для Эйлин прежняя жизнь в старом, знакомом ей мирке. Теперь ее ждал Чикаго — по словам Каупервуда, суливший куда более блестящее будущее, чем то, на которое они могли рассчитывать в Филадельфии.

— Правда ведь, это замечательно, что мы наконец уезжаем? — спросила она.

— Во всяком случае, это разумный шаг, — отвечал Каупервуд.

Кое-что про Mycteroperca Bonaci

Существует рыба, научное название которой Mycteroperca Bonaci — в просторечии черный морской окунь; рыба эта заслуживает того, чтобы поговорить о ней в связи со всем, что было рассказано выше. Крупный, нередко достигающий двухсот пятидесяти фунтов веса, черный окунь живет долго и не ведает опасностей, ибо обладает удивительной способностью приспособляться к окружающей среде. То хитрое явление, которое мы зовем созидательной силой и наделяем духом праведности, по нашему представлению всегда устраивает жизнь в этом мире так, что в ней торжествуют честность и добродетель. Но, словно в назидание нам, природой сотворен черный морской окунь. Внимательно вглядевшись в окружающий нас мир, мы обнаружим ряд подобных ему, не менее коварных тварей: таков паук, ткущий паутину для беспечной мухи; такова прелестная Drosera (росянка), чья розовая чашечка раскрывается, улавливая существа, пленившиеся ее красотой, и затем снова смыкается, чтобы поглотить их; или радужная медуза, простирающая свои щупальца, похожие на дивные лучи северного сияния, которая терзает и жалит все живое, попавшее в эти сверкающие тиски. И человек, сам того не подозревая, роет для себя яму, сам расставляет себе тенета. Иллюзия ослепила его, и вот он уже защелкнут капканом обстоятельств.

Mycteroperca, обретаясь в темных глубинах зеленых вод, служит ясным доказательством того, что созидательный гений природы лишен доброго начала, и это подтверждается на каждом шагу. Превосходство Mycteroperca над другими обитателями подводного царства заключено в почти невероятной способности к притворству, обусловленной пигментацией кожи. Преуспевшие в электромеханике, мы гордимся нашим умением в мгновение ока сменять одну великолепную картину другой, развертывать перед зрителем долгую чреду внезапно возникающих и вновь исчезающих видений. Но Mycteroperca еще более властно распоряжается своею внешностью. Тот, кто долго смотрит на эту рыбу, невольно поддается чувству, что перед ним фантастическое, сверхъестественное существо — так блистательна ее способность к обману. Из черной она мгновенно превращается в белую; землисто-бурая, вдруг окрашивается в прелестный зеленоватый цвет воды. Пятна, ее испещряющие, видоизменяются, как облака на небе. И нельзя не удивляться многообразию ее коварных уловок.

Лежа в иле на дне бухты, она может уподобиться этому илу. Укрывшись под сенью пышных водорослей, она принимает их окраску. Двигаясь в полосе света, она сама кажется светом, тускло мерцающим в воде. Ее уменье уходить от преследования и нападать исподтишка поразительно.

С какою же целью наделила черного окуня этой особенностью всевластная и умная природа? Чтобы казалось, будто он неспособен на коварство? Или придать ему характерную внешность, по которой его узнает любая бесхитростная и жизнелюбивая рыба? Или, может быть, при создании Mycteroperca были пущены в ход коварство, вероломство, лживость? Ведь ее можно принять за орудие обмана, за олицетворение лжи, за существо, которому назначено казаться не тем, что оно есть, изображать то, с чем оно не имеет ничего общего, добывать себе пропитание хитростью, против которой бессилен даже самый могучий враг. И такое предположение будет правильно.

Можно ли, зная о существе, подобном Mycteroperca, сказать, что добрая, благодетельная, всевластная созидательная сила никогда не порождает ничего обманчивого и коварного? Или же следует допустить, что видимый мир, который нас окружает, только иллюзия? Но если так, то откуда же взялись десять заповедей, откуда взялась мнимая справедливость? Отчего люди всегда мечтали о блаженстве и какую пользу принесли им эти мечтания?

Магический кристалл

Читатель, будь ты мистиком, или прорицателем, или мудрецом, посвященным в тайны заклятий, вещих снов, гаданий при помощи волшебной чаши и хрустального шара, загляни в их загадочные глубины, и ты увидишь цепь событий, ожидающих ту чету, которая сейчас, казалось, спешит навстречу новой и радостной жизни. В испарениях колдовского котла, в мерцании сияющего хрусталя тебе откроются города, города, города; мир дворцов, роскошных экипажей, драгоценностей, красоты; огромная столица, ввергнутая в бедствие по воле одного человека; великое государство, негодующее на силу, которую оно не в состоянии побороть; громадные залы, увешанные бесценными полотнами величайших мастеров; дворец, по великолепию не имеющий себе равных; все человечество, время от времени с удивлением произносящее одно имя.

И — горе, горе, горе!

Три ведьмы, что славили Макбета в грозу на пустыре, завидев Каупервуда, могли бы сказать:

— Да славится властелин гигантской сети железных дорог! Да славится Фрэнк Каупервуд, строитель великолепнейшего из дворцов! Да славится Фрэнк Каупервуд, покровитель искусств, обладатель несметных богатств! Ты будешь возвеличен в веках!

Но вещие сестры солгали бы, ибо к славе его примешался тлен от плодов Мертвого моря — разум, неспособный возгореться желанием, насытиться великолепием; сердце, давно уже утомленное житейской многоопытностью; душа, холодная, как месяц в безветренную ночь.

Эйлин же они, как Макдуфу, могли бы посулить много тревог, много надежд, рассыпавшихся прахом. Иметь и не иметь! Среди богатства и роскоши тоска необладания. Блестящее общество, которое на мгновенье раскрыло перед ней свои двери, чтобы тотчас же ее отвергнуть. Любовь, облетевшая, как одуванчик, и угасшая во мраке!

— Привет тебе, Фрэнк Каупервуд, безвластный властелин, князь призрачного царства! Действительность для тебя — лишь утрата иллюзий.

Так могли бы вещать ведьмы; им вторили бы виденья, возникающие в испарениях колдовского котла. И все это было бы правдой. В таком начале любому разумному человеку не усмотреть иного конца.

Книга II. ТИТАН

Взлёты и падения в деловой сфере преследуют главного героя романа Фрэнка Каупервуда, а пренебрежение нормами поведения общества становится еще более ярко выраженной его характерной чертой…

Глава 1

Новый город

Когда Фрэнк Алджернон Каупервуд вышел из филадельфийской исправительной тюрьмы, он понял, что с прежней жизнью в родном городе покончено. Прошла молодость, а вместе с ней рассыпались прахом и его первые дерзкие финансовые замыслы. Придется все начинать сначала.

Не стоит повторять рассказ о том, как новая паника, последовавшая за грандиозным банкротством фирмы «Джей Кук и К°», принесла Каупервуду новое богатство. После этой удачи его ожесточение несколько улеглось. Сама судьба, казалось, пеклась о нем. Однако карьера биржевого спекулянта внушала ему теперь непреодолимое отвращение, и он решил отказаться от нее раз и навсегда. Лучше заняться чем-нибудь другим: городскими железными дорогами, скупкой земельных участков — словом, умело использовать все безграничные возможности, которые сулит Запад. Филадельфия ему опротивела. Пусть он свободен и снова богат, но ему не избежать злословия лицемеров, так же как не проникнуть в финансовые и светские круги местного общества. Он должен идти своим путем один, ни на кого не рассчитывая, ибо если кто-нибудь из старых друзей и захочет помочь ему, то предпочтет сделать это втайне и следить за его действиями издалека. Все эти соображения побудили Каупервуда уехать. Его очаровательная любовница — ей едва исполнилось двадцать шесть лет — провожала его на перроне. Каупервуд с удовольствием смотрел на нее; она была олицетворением той красоты, которая всегда волновала его в женщинах.

— Ну, до свиданья, дорогая, — сказал он ей с ободряющей улыбкой, когда раздался звонок. — Скоро все наши неприятности кончатся. Не грусти. Через две-три недели я вернусь или ты приедешь ко мне. Я бы и сейчас взял тебя с собой, но я еще не знаю, как он выглядит, этот Запад. Мы решим, где нам поселиться, и тогда ты увидишь, умею ли я добывать деньги. Не вечно же нам жить как прокаженным. Я добьюсь развода, мы поженимся, и все будет хорошо. С деньгами не пропадешь.

Он посмотрел ей в глаза спокойным, испытующим взглядом, а она, сжав ладонями его лицо, воскликнула:

— Как я буду скучать без тебя, Фрэнк! Ведь ты для меня все!

— Через две недели я вернусь или пришлю телеграмму, — улыбаясь, повторил Каупервуд, когда поезд тронулся. — Будь умницей, детка.

Она ответила ему взглядом, полным обожания; избалованное дитя, всеобщая любимица в семье, натура страстная, пылкая, преданная, — Эйлин принадлежала к тому типу женщин, который не мог не нравиться столь сильному человеку, как Каупервуд. Потом она тряхнула копной рыжевато-золотистых волос, послала ему вдогонку воздушный поцелуй и, круто повернувшись, пошла широким, уверенным шагом, слегка покачивая бедрами; все встречные мужчины заглядывались на нее.

— Видал? — кивнул один станционный служащий другому. — Та самая — дочь старика Батлера. Нам бы с тобой такую, неплохо, а?

То была невольная дань восторга, которую зависть и вожделение неизменно платят здоровью и красоте. А страсти эти правят миром.


До этой поездки Каупервуд никогда не бывал на Западе далее Питсбурга. Финансовые операции, которыми он занимался, при всем их размахе, преимущественно протекали в косном и ограниченном мире филадельфийских дельцов, известном своей кастовостью, притязаниями на первое место в социальной иерархии и на руководящую роль в коммерческой жизни страны, своими традициями, наследственным богатством, приторной респектабельностью и теми вкусами и привычками, которые из всего этого вытекают. Он почти завоевал этот чопорный мирок, почти проник в его святая святых, он уже был всюду принят, когда разразилась катастрофа. Теперь же он — бывший каторжник, всеми отверженный, хотя и миллионер. «Но погодите! В беге побеждает тот, кто проворней всех, — твердил он себе. — В борьбе — самый ловкий и сильный. Еще посмотрим, кто кого одолеет. Не так-то просто его растоптать».

Чикаго открылся его взору внезапно на вторые сутки. Каупервуд провел две ночи среди аляповатой роскоши пульмановского вагона тех времен, в котором неудобства возмещались плюшевыми обивками и изобилием зеркального стекла; наконец под утро стали появляться первые уединенные форпосты столицы прерий. Путей становилось все больше и больше, а паутина проводов на мелькавших в окне телеграфных столбах делалась все гуще и плотнее. На подступах к городу там и сям торчали одинокие домишки рабочих — жилище какого-нибудь предприимчивого смельчака, поставившего свою лачугу на голом месте в надежде пусть на маленький, но верный доход, который принесет ему этот клочок земли, когда город разрастется.

Вокруг стлалась гладкая, как скатерть, равнина со скудной порослью порыжевшей прошлогодней травы, слабо колыхавшейся на утреннем ветру. Но местами пробивалась и молодая зелень — знамя наступающего обновления, предвестник весны. Воздух в этот день был необычайно прозрачен, и сквозь его чистый хрусталь неясные очертания далекого города проступали словно контуры мухи в янтаре, волнуя путника тонким изяществом рисунка. Коллекция картин, собранная Каупервудом и затем пущенная с молотка в Филадельфии, доставила ему столько радостей и огорчений, что он пристрастился к живописи, решил стать настоящим знатоком и научился понимать красоту, когда встречал ее в жизни.

Железнодорожные колеи разветвлялись все шире. На путях стояли тысячи товарных вагонов, желтых, красных, синих, зеленых, белых, пригнанных сюда со всех концов страны. В Чикаго, вспомнилось Каупервуду, словно меридианы к полюсу, сходятся тридцать железнодорожных линий. Низенькие деревянные одноэтажные и двухэтажные домики, как видно недавно отстроенные и часто даже неоштукатуренные, были уже покрыты густым слоем копоти, а порою и грязи. У переездов, где скапливались вагоны конки, фургоны, пролетки с налипшей на колесах глиной, внимание Каупервуда привлекли прямые, немощеные улицы, неровные, в ямах и выбоинах тротуары: тут — ступеньки и аккуратно утрамбованная площадка перед домом, там — длинный настил из досок, брошенных прямо в грязь девственной прерии. Ну и город! Внезапно показался рукав грязной, кичливой и самонадеянной речонки Чикаго. По ее черной маслянистой воде, пофыркивая, бойко сновали буксиры, вдоль берегов возвышались красные, коричневые, зеленые элеваторы, огромные желто-рыжие штабели леса и черные горы антрацита.

Жизнь тут била ключом — он это сразу почувствовал. Строящийся город бурлил и кипел. Даже воздух здесь, казалось, был насыщен энергией, и Каупервуду это пришлось по душе. Как тут все непохоже на Филадельфию! Тот город тоже по-своему хорош, и когда-то он представлялся Каупервуду огромным волшебным миром, но этот угловатый молодой великан при всем своем безобразии был неизмеримо лучше. В нем чувствовались сила и дерзание юности. Поезд остановился, пока разводили мост, чтобы пропустить в оба направления с десяток груженных лесом и зерном тяжелых барж, и в ярком блеске утреннего солнца, лившегося в просвет между двумя грудами каменного угля, Каупервуд увидел у стены лесного склада группу отдыхавших на берегу ирландских грузчиков. Бронзовые от загара, могучие здоровяки в красных и синих жилетках, подпоясанные широкими ремнями, с короткими трубками в зубах — они были великолепны. «Чем это они мне так понравились?» — подумал Каупервуд. Каждый уголок этого грубого, грязного города был живописен. Все здесь, казалось, пело. Мир был молод. Жизнь создавала что-то новое. Да стоит ли вообще ехать дальше на северо-запад? Впрочем, это он решит после.

А пока ему надо навестить нескольких влиятельных чикагских дельцов, к которым у него имелись рекомендательные письма. Нужно встретиться и потолковать со здешними банкирами, хлеботорговцами, комиссионерами. Его интересовала чикагская фондовая биржа; все тонкости биржевых махинаций он знал насквозь, а в Чикаго заключались самые крупные сделки на хлеб.

Прогремев по задворкам невзрачных домишек, поезд, наконец, остановился у одного из многочисленных дощатых перронов. Под грохот выгружаемых сундуков и чемоданов, пыхтение паровозов, гомон снующих взад и вперед пассажиров Каупервуд выбрался на Канал-стрит и подозвал кэб, — они стояли здесь целой вереницей, свидетельствуя о том, что Чикаго — город отнюдь не провинциальный. Каупервуд велел везти себя в «Грэнд-Пасифик». Это была самая дорогая гостиница, где останавливались только состоятельные люди, и потому он уже заранее решил избрать именно ее. Дорогой он внимательно рассматривал улицы, словно картины, которые хотел бы купить. Навстречу ему попадались желтые, голубые, зеленые, белые и коричневые вагончики конки; их тащили, позвякивая колокольчиками, заморенные, худые, как скелет, клячи, и это зрелище позабавило Каупервуда. Вагончики были совсем дрянные — просто ярко размалеванные фанерные ящики с вставленными в них стеклами и приделанными кое-где блестящими медными побрякушками, но он понимал, что, когда город разрастется, на конке можно будет нажить миллионы. Городские железные дороги были его призванием. Ни маклерские операции, ни банкирская контора, ни даже крупная игра на бирже не привлекали его так, как городские железные дороги, открывавшие широчайшие возможности для хитроумных манипуляций.

Глава 2

Разведка

Чикаго — город, с развитием которого так неразрывно будет связана судьба Фрэнка Алджернона Каупервуда! Кому достанутся лавры завоевателя этой Флоренции Западных штатов? Город, подобный ревущему пламени, город — символ Америки, город-поэт в штанах из оленьей кожи, суровый, неотесанный Титан, Берне среди городов! На берегу мерцающего озера лежит этот город-король в лохмотьях и заплатах, город-мечтатель, ленивый оборванец, слагающий легенды, — бродяга с дерзаниями Цезаря, с творческой силой Еврипида. Город-бард — о великих чаяниях и великих достижениях поет он, увязнув грубыми башмаками в трясине обыденного. Гордись своими Афинами, о Греция! Италия, восхваляй свой Рим! Перед нами Вавилон, Троя, Ниневия нового века! Сюда, дивясь всему, исполненные надежд, шли переселенцы из Западных штатов и Восточных. Здесь голодные и алчущие труженики полей и фабрик, носясь с мечтой о необыкновенном и несбыточном, создали себе столицу, сверкающую кичливой роскошью среди грязи.

Из Нью-Йорка, Вермонта, Нью-Хемпшира, Мэна стекался сюда странный, разношерстный люд; решительные, терпеливые, упорные, едва затронутые цивилизацией, все эти пришельцы жаждали чего-то, но не умели постичь подлинной ценности того, что им давалось, стремились к славе и величию, не зная, как их достигнуть. Сюда шел фантазер-мечтатель, лишившийся своего родового поместья на Юге; исполненный надежд питомец Йельского, Гарвардского или Принстонского университета; вольнолюбивый рудокоп Калифорнии и Скалистых гор, с мешочком серебра или золота в руках.

Уже стали появляться и растерянные иностранцы — венгры, поляки, шведы, немцы, русские. Смущенные незнакомой речью, опасливо поглядывая на своего соседа чуждой национальности, они селились колониями, чтобы жить среди своих.

Здесь были проститутки, мошенники, шулеры, искатели приключений par excellence![27] Этот город наводняли подонки всех городов мира, среди которых тонула жалкая горстка местных уроженцев. Ослепительно сверкали огни публичных домов, звенели банджо, цитры и мандолины в барах. Сюда, как на пир, стекались самые дерзновенные мечты и самые низменные вожделения века и пировали всласть в этом чудо-городе — центре Западных штатов.


В Чикаго Каупервуд прежде всего отправился к одному из наиболее видных дельцов — председателю правления крупнейшего в городе банка, «Лейк-Сити Нейшнл», вклады которого превышали четырнадцать миллионов долларов. Банк помещался на Дирборн-стрит, в Мунро, всего в двух-трех кварталах от гостиницы, где остановился Каупервуд.

— Узнайте, кто этот человек, — приказал мистер Джуд Эддисон, председатель правления, своему секретарю, увидев входившего в приемную Каупервуда.

Кабинет был устроен так, что мистер Эддисон, не вставая из-за своего письменного стола, мог видеть сквозь внутреннее окно всякого, кто входил к нему в приемную, прежде чем тот видел его, и волевое, энергическое лицо Каупервуда сразу привлекло к себе внимание банкира. Каупервуд в любых обстоятельствах умел держаться уверенно и непринужденно, чему немало способствовало его длительное и тесное общение с миром банковских дельцов и прочих финансовых воротил. Для своих тридцати шести лет он был на редкость проницателен и умудрен житейским опытом. Любезный, обходительный, он вместе с тем всегда умел поставить на своем. Особенно обращали на себя внимание его глаза — красивые, как глаза ньюфаундленда или шотландской овчарки, и такие же ясные и подкупающие. Взгляд их был то мягок и даже ласков, исполнен сочувствия и понимания, то вдруг твердел и, казалось, метал молнии. Обманчивые глаза, непроницаемые и в то же время чем-то влекущие к себе людей самого различного склада.

Секретарь, выполнив распоряжение, вернулся с рекомендательным письмом, а следом за ним вошел и сам Каупервуд.

Мистер Эддисон невольно привстал — он делал это далеко не всегда.

— Рад познакомиться с вами, мистер Каупервуд, — учтиво произнес он. — Я обратил на вас внимание, как только вы вошли в приемную. У меня тут, видите ли, окна устроены так, чтобы я мог все обозревать. Присядьте, пожалуйста, может быть вы не откажетесь от хорошего яблочка? — Он выдвинул левый ящик стола, вынул оттуда несколько блестящих красных яблок и протянул одно из них Каупервуду. — Я каждое утро съедаю по яблоку.

— Нет, благодарю вас, — вежливо отвечал Каупервуд, внимательно приглядываясь к нему и стараясь распознать характер этого человека и глубину его ума. — Я никогда не ем между завтраком и обедом, премного благодарен. В Чикаго я проездом, но решил, не откладывая, явиться к вам с этим письмом. Я полагаю, что вы не откажетесь рассказать мне вкратце о вашем городе. Я ищу, куда бы повыгоднее поместить капитал.

Пока Каупервуд говорил, Эддисон, грузный, коренастый, краснощекий, с седеющими каштановыми бакенбардами, пышно разросшимися до самых ушей, и колючими серыми блестящими глазками, — благополучный, самодовольный, важный, — жевал яблоко и задумчиво разглядывал посетителя. Эддисон, как это нередко бывает, привык с первого взгляда составлять себе мнение о том или ином человеке и гордился своим знанием людей. Как ни странно, но этот расчетливый делец с удивительным для него легкомыслием сразу пленился Каупервудом, личностью куда более сложной, чем он сам, — и не потому, что Дрексел писал о нем, как о «бесспорно талантливом финансисте», который, обосновавшись в Чикаго, может принести пользу городу, — нет, Эддисона загипнотизировали необыкновенные глаза Каупервуда. Несмотря на его внешнюю сухость, в Каупервуде было что-то располагающее, и банкир не остался к этому нечувствителен; оба они, в сущности, были что называется себе на уме — только филадельфиец обладал умом, дальновидностью и коварством в несравненно больших размерах. Эддисон, усердный прихожанин своей церкви и примерный гражданин на взгляд местных обывателей, был, попросту говоря, ханжа. Каупервуд же всегда брезговал носить такую маску. Каждый из них стремился взять от жизни все, что мог, и каждый на свой лад был жесток и беспощаден. Но Эддисон не мог тягаться с Каупервудом, ибо им всегда владел страх: он боялся, как бы жизнь не выкинула с ним какой-нибудь штуки. Его собеседнику этот страх был неведом. Эддисон умеренно занимался благотворительностью, внешне во всем придерживался тупой, общепринятой рутины, притворялся, что любит свою жену, которая ему давно опостылела, и тайком предавался незаконным утехам. Человек же, сидевший сейчас перед ним, не придерживался никаких установленных правил, не делился своими мыслями ни с кем, кроме близких ему лиц, которые всецело находились под его влиянием, и поступал только так, как ему заблагорассудится.

— Видите ли, мистер Каупервуд, — сказал Эддисон, — мы здесь, в Чикаго, такого высокого мнения о наших возможностях, что иной раз боишься сказать то, что думаешь, — боишься, как бы тебя не сочли чересчур самонадеянным. Наш город — вроде как младший сын в семье, который уверен, что он всех может заткнуть за пояс, да не хочет пробовать свои силы до поры до времени. Его нельзя назвать красавцем — он угловат, как все подростки, — но мы знаем, что он еще выравняется. Каждые полгода этот молодчик вырастает из своих штанов и башмаков, из своей шапки и курточки и не может поэтому выглядеть франтом, но под неказистой одеждой у него крепкие кости и упругие мускулы, и вы не замедлите убедиться в этом, мистер Каупервуд, как только присмотритесь к нему поближе. Вы поймете, что внешность большой роли не играет.

Круглые глазки мистера Эддисона сузились, взгляд его на мгновение стал еще более колючим. В голосе зазвучали металлические нотки. Каупервуд понял, что Эддисон поистине влюблен в свой город: Чикаго был ему дороже всякой любовницы. Вокруг глаз банкира побежали лучистые морщинки, рот обмяк, и лицо расплылось в улыбке.

— Рад буду поделиться с вами всем, что знаю, — продолжал он. — У меня есть о чем порассказать.

Каупервуд поощрительно улыбнулся в ответ. Он стал расспрашивать о развитии различных отраслей промышленности, о состоянии торговли и ремесел. Обстановка здесь была иная, нежели в Филадельфии. В Чикаго чувствовалось больше широты, больше простора. Стремление к росту, к использованию всех местных возможностей было типичным для Западных штатов, что уже само по себе нравилось Каупервуду, хотя он и не решил, стоит или не стоит принять участие в этой деятельной жизни. Но так или иначе, она благоприятствовала его планам. Каупервуду предстояло еще избавиться от клейма бывшего арестанта и освободиться от жены и двоих детей; только юридически, разумеется, — у него не было намерения бросить их на произвол судьбы. Деятельный, молодой и смелый Средний Запад скорее мог простить ему ту дерзость, с какою он игнорировал современный кодекс морали и отказывался ему подчиняться. «Мои желания — прежде всего» — было девизом Каупервуда, но чтобы жить согласно этому девизу, необходимо было преодолевать предрассудки других и уметь противостоять им. Каупервуд почувствовал, что сидящий перед ним банкир если и не стал воском в его руках, то все же склонен вступить с ним в дружеские и весьма полезные для него отношения.

— Ваш город произвел на меня очень благоприятное впечатление, мистер Эддисон, — помолчав, сказал Каупервуд, прекрасно сознавая, впрочем, что его слова не вполне соответствуют истине; он не был уверен, что у него когда-нибудь хватит духу обосноваться среди этих строительных лесов и котлованов. — Я видел его лишь из окна вагона, но мне понравилось, что жизнь здесь у вас бьет ключом. По-моему, у Чикаго большое будущее.

— Вы, насколько я понимаю, прибыли через форт Уэйн и, следовательно, видели худшую часть города, — сказал мистер Эддисон спесиво. — Разрешите мне показать вам более благоустроенные кварталы. Кстати, где вы остановились?

— В «Грэнд-Пасифик».

— И долго рассчитываете пробыть в Чикаго?

— Дня два, не больше.

— Позвольте, — мистер Эддисон вынул из кармана часы. — Вы не откажетесь, вероятно, познакомиться кое с кем из наиболее влиятельных людей нашего города? Мы все обычно завтракаем в клубе «Юнион-Лиг». У нас там свой кабинет. Если вы ничего не имеете против, пойдемте со мной. Я собираюсь туда к часу дня, и мы, несомненно, застанем там кого-нибудь из наших коммерсантов, крупных предпринимателей, судей и адвокатов.

— Вот и отлично, — сразу согласился филадельфиец. — Вы очень любезны. Я непременно буду сегодня в клубе «Юнион-Лиг». Но раньше мне хотелось бы повидаться еще кое с кем… — Каупервуд поднялся и взглянул на свои часы.

— Кстати, вы не могли бы указать мне, где находится контора «Арнил и К°»?

При имени этого богача, оптового торговца мясом и одного из крупнейших вкладчиков его банка, Эддисон одобрительно закивал головой. В столь молодом еще дельце — Каупервуд был по меньшей мере лет на восемь моложе его самого — банкир сразу почуял будущего финансового магната.

После свидания с мистером Арнилом — осанистым, величественным, настороженно-неприязненным — и беседы с изворотливым и хитрым директором биржи Каупервуд отправился в клуб «Юнион-Лиг». Там он застал довольно пестрое общество: люди самых разных возрастов — от тридцати пяти до шестидесяти пяти лет — завтракали за большим столом в отдельном кабинете, обставленном массивной резной мебелью из черного ореха; со стен на них смотрели портреты именитых чикагских горожан, а окна пестрели цветными стеклами — своеобразное притязание на художественный вкус. Среди сидевших за столом были люди дородные и тощие, высокие и приземистые, темноволосые и блондины; очертанием скул и выражением глаз некоторые напоминали тигра или рысь, другие — медведя, третьи — лисицу; попадались угрюмые бульдожьи физиономии и лица снисходительно-величественные, смахивавшие на морды английских догов. Только слабых и кротких не было в этой избранной компании.

Мистер Арнил и мистер Эддисон — проницательные, изворотливые и целеустремленные дельцы — понравились Каупервуду. Помимо них, его заинтересовал Энсон Мэррил — маленький, сухопарый, изысканно вежливый человечек, утонченный облик которого, казалось, свидетельствовал о праздной жизни нескольких поколений и невольно наводил на мысль о поместьях и ливрейных лакеях. Эддисон шепнул Каупервуду, что это знаменитый мануфактурный король и крупнейший оптово-розничный торговец в Чикаго.

Другой знаменитостью, остановившей на себе внимание Каупервуда, был мистер Рэмбо, железнодорожный магнат и начинатель этого дела в Чикаго. Обращаясь к нему, Эддисон сказал с веселой улыбкой:

— Мистер Каупервуд прибыл сюда из Филадельфии, горя желанием оставить у нас часть своего капитала. Вот вам удобный случай сбыть с рук ту никудышную землю, которую вы скупили на Северо-Западе.

Рэмбо, бледный, худощавый, с черной бородкой и быстрыми точными движениями, одетый, как успел заметить Каупервуд, с большим вкусом, чем другие, внимательно оглядел его и учтиво улыбнулся сдержанной, непроницаемой улыбкой. В ответ он встретил взгляд, надолго оставшийся у него в памяти. Глаза Каупервуда говорили красноречивее слов. И мистер Рэмбо, вместо того чтобы отделаться ничего незначащей шуткой, решил рассказать ему кое-что о Северо-западе. Быть может, это заинтересует филадельфийца.

Для человека, только что вышедшего из трудной схватки с жизнью, испытавшего на себе все проявления благонамеренности и двоедушия, сочувствия и вероломства со стороны тех, кто в каждом американском городе вершит все дела, — для такого человека отношение к нему заправил другого города значит и очень много и почти ничего. Каупервуд уже давно пришел к мысли, что человеческая природа, вне зависимости от климата и всех прочих условий, везде одинакова. Самой примечательной чертой рода человеческого было, по его мнению, то, что одни и те же люди, смотря по времени и обстоятельствам, могли быть великими и ничтожными. В редкие минуты досуга Каупервуд — если только он и тут не был погружен в практические расчеты — любил поразмыслить над тем, что же такое, в сущности, жизнь. Не будь он по призванию финансистом и к тому же оборотистым предпринимателем, он мог бы стать философом крайне субъективистского толка, хотя занятия философией неизбежно должны были казаться человеку его склада довольно никчемными. Призвание Каупервуда, как он его понимал, было в том, чтобы манипулировать материальными ценностями, или, точнее, их финансовыми эквивалентами, и таким путем наживать деньги. Он явился сюда с целью изучить основные нужды Среднего Запада, — иными словами, с целью прибрать к рукам, если удастся, источники богатства и могущества и тем самым упрочить свое положение. У дельцов, с которыми он встретился утром, Каупервуд успел почерпнуть нужные ему сведения о чикагских бойнях, о доходах железнодорожных и пароходных компаний, о чрезвычайном вздорожании земельных участков и всякого рода недвижимости, об огромном размахе спекуляции зерном, о растущих барышах владельцев отелей и скобяных лавок. Он услышал о деятельности различных промышленных компаний: одна из них строила элеваторы, другая — ветряные мельницы, третья выпускала вагоны, четвертая — сельскохозяйственные машины, пятая — паровозы. Любая новая отрасль промышленности находила для себя благодатную почву в Чикаго. Из беседы с одним из членов правления Торговой палаты, к которому у него тоже имелось рекомендательное письмо, Каупервуд узнал, что на чикагской бирже почти не ведется операций с местными акциями. Сделки заключались главным образом на пшеницу, маис и всякого рода зерно. Акциями же предприятий Восточных штатов местные дельцы оперировали только на нью-йоркской бирже, используя для этой цели арендованные телеграфные линии.

Присматриваясь к этим людям, — все они были чрезвычайно учтивы и любезны, и каждый, тая про себя свои обширные замыслы и планы, ограничивался лишь общими, ни к чему не обязывающими замечаниями, — Каупервуд думал о том, как он будет принят в этой компании. На его пути стояло немало препятствий. Никто из этих господ, которые были с ним так предупредительны, не знал, что он недавно вышел из тюрьмы. В какой мере могло это обстоятельство повлиять на их отношение к нему? Никто из них не знал также, что он оставил жену и двоих детей и добивался развода, чтобы сочетаться браком с некоей молодой особой, уже присвоившей себе фактически роль его супруги.

— Так вы серьезно намерены побывать на Северо-Западе? — с нескрываемым интересом спросил под конец завтрака мистер Рэмбо.

— Да, я думаю съездить туда, как только покончу здесь с делами.

— В таком случае разрешите познакомить вас с людьми, которые могут быть вашими попутчиками. Большинство из них — здешние жители, но есть и несколько приезжих из Восточных штатов. Мы едем в четверг специальным вагоном, одни до Фарго, другие до Дулута. Буду очень рад, если вы присоединитесь к нам. Сам я еду до Миннеаполиса.

Каупервуд принял предложение и поблагодарил. Затем последовала обстоятельная беседа о пшенице, скоте, строевом лесе, стоимости земельных участков, о неограниченных возможностях для открытия новых предприятий — словом, обо всем, чем манил к себе дельцов Северо-Запад. Разговор вертелся главным образом вокруг городов Фарго, Миннеаполиса и Дулута; обсуждались перспективы их промышленного роста, дальнейшего размещения капитала. Мистер Рэмбо, которому принадлежали железные дороги, уже изрезавшие вдоль и поперек этот край, твердо верил в его будущее. Каупервуд, с полуслова улавливая и запоминая все, что ему было нужно, получал весьма ценные сведения. Городские железные дороги, газ, банки и спекуляция земельными участками — вот что всегда и везде особенно привлекало к себе его внимание.

Наконец он ушел, так как ему предстояло еще несколько деловых встреч, но впечатление, произведенное его личностью, не изгладилось с его уходом. Мистер Эддисон, например, и мистер Рэмбо были искренне убеждены в том, что такого интересного человека им давно не приходилось встречать. А ведь он почти ничего не говорил — только слушал.

Глава 3

Вечер в Чикаго

Посетив Эддисона в банке и отобедав затем запросто у него дома, Каупервуд пришел к выводу, что с этим финансистом не следует кривить душой. Эддисон был человеком влиятельным, с большими связями. К тому же он положительно нравился Каупервуду. И вот, побывав, по совету мистера Рэмбо в Фарго, Каупервуд на пути в Филадельфию снова заехал в Чикаго и на другой же день с утра отправился к Эддисону, чтобы рассказать ему, смягчив, разумеется, краски, о своих филадельфийских злоключениях. От Каупервуда не укрылось впечатление, произведенное им на банкира, и он надеялся, что мистер Эддисон посмотрит на его прошлое сквозь пальцы. Он рассказал, как филадельфийский суд признал его виновным в растрате и как он отбыл срок наказания в Восточной исправительной тюрьме. Упомянул также о предстоящем ему разводе и о своем намерении вступить в новый брак.

Эддисон, человек не столь сильной воли, хотя по-своему тоже достаточно упорный, подивился смелости Каупервуда и его уменью владеть собой. Сам он никогда не отважился бы на такую отчаянную авантюру. Эта драматическая повесть взволновала его воображение. Он видел перед собой человека, который, по-видимому, еще так недавно был унижен и втоптан в грязь, и вот он уже снова на ногах — сильный, решительный, уверенный в себе. Банкир знал в Чикаго многих, весьма почтенных и уважаемых горожан, чье прошлое не выдержало бы слишком пристального изучения. Однако никого это не беспокоило. Некоторые из этих людей принадлежали к наиболее избранному обществу, другие не имели в него доступа, но все же обладали большим весом и влиянием. Почему же не дать Каупервуду возможности начать все сначала? Банкир снова внимательно поглядел на гостя; крепкий торс, красивое, холеное лицо с маленькими усиками, холодный взгляд… Мистер Эддисон протянул Каупервуду руку.

— Мистер Каупервуд, — сказал он, тщательно подбирая слова, — не буду говорить, как я польщен доверием, которое вы мне оказали. Я все понял и рад, что вы обратились ко мне. Не стоит больше толковать об этом. Когда я впервые увидел вас у себя, я почувствовал, что вы — человек незаурядный. Теперь я в этом убедился. Вам не нужно оправдываться передо мной. Я, как-никак, недаром пятый десяток живу на свете — жизнь меня кое-чему научила. Вы всегда будете желанным гостем в моем доме и почетным клиентом в моем банке. Посмотрим, как сложатся обстоятельства, будущее само подскажет нам, что следует предпринять. Я был бы рад, если бы вы поселились в Чикаго, хотя бы уже потому, что вы сразу пришлись мне по душе. Если вы решите обосноваться здесь, я уверен, что мы будем полезны друг другу. А теперь — не думайте больше о прошлом, я же, со своей стороны, никогда и ни при каких обстоятельствах не стану о нем упоминать. Вам еще предстоит борьба, я желаю вам удачи и готов оказать всяческую поддержку, поскольку это в моих силах. Итак, забудьте о том, что вы мне рассказали, и, как только ваши семейные дела уладятся, приезжайте в гости и познакомьте нас с вашей женой.


Покончив с делами, Каупервуд сел в поезд, отправлявшийся в Филадельфию.

— Эйлин, — сказал он своей возлюбленной, встречавшей его на вокзале, — по-моему, Запад — это то, что нам с тобой нужно. Я проехал вплоть до Фарго и побывал даже в его окрестностях, но нам, пожалуй, не стоит забираться так далеко. Кроме пустынных прерий и индейцев, мне ничего не удалось там обнаружить. Что бы ты сказала, Эйлин, — добавил он шутливо, — если бы я поселил тебя в дощатой хибарке и кормил гремучими змеями на завтрак и сусликами на обед? Пришлось бы это тебе по вкусу?

— Конечно! — весело отвечала она, крепко сжимая его руку. — Если бы ты это выдержал, так выдержала бы и я. С тобой я поеду хоть на край света, Фрэнк. Я закажу себе красивый индейский наряд, весь разукрашенный бусами и кусочками кожи, и головной убор из перьев — ну, знаешь, такой, как они носят, — и…

— Так я и знал! Ты верна себе! Главное — туалеты, даже в дощатой лачуге. Ничего с тобой не поделаешь.

— Ты бы очень скоро разлюбил меня, если бы я не заботилась о туалетах, — смеясь, отвечала Эйлин. — Ох, как я рада, что ты вернулся!

— Беда в том, — улыбаясь, продолжал Каупервуд, — что места эти не кажутся мне столь многообещающими, как Чикаго. Придется нам, как видно, поселиться в этом городе. Правда, часть капитала я разместил в Фарго, — значит, время от времени нужно будет наведываться и туда, но обоснуемся мы все-таки в Чикаго. Я не хочу никуда больше ездить один. Мне это надоело, — он сжал ее руку. — Если нам не удастся вскоре добиться развода, я просто представлю тебя в обществе как мою жену, вот и все.

— А что, от Стеджера нет известий? — спросила Эйлин.

Стеджер, поверенный Каупервуда, добивался у миссис Каупервуд согласия на развод.

— Нет, ни слова.

— Дурной признак, верно? — вздохнула Эйлин.

— Ничего, не огорчайся. Могло быть и хуже.

Каупервуду вспомнились дни, проведенные в филадельфийской тюрьме, и Эйлин подумала о том же. Затем он принялся рассказывать ей о Чикаго, и они решили при первой возможности переселиться туда, в этот западный город.

О последующих событиях в жизни Каупервуда скажем вкратце. Прошло около трех лет, прежде чем он, покончив, наконец, со своими делами в Филадельфии, окончательно переселился в Чикаго. Эти годы были заполнены поездками из Восточных штатов в Западные и обратно. Сначала Каупервуд бывал главным образом в Чикаго, но затем стал все чаще наведываться в Фарго, где Уолтер Уэлпли, его секретарь, руководил строительством торгового квартала, прокладкой линии городской железной дороги и организацией ярмарки. Все эти многообразные начинания объединялись в одном предприятии, именовавшемся Строительной и транспортной компанией, во главе которой стоял Фрэнк Алджернон Каупервуд. На мистера Харпера Стеджера, филадельфийского адвоката Каупервуда, было возложено заключение контрактов.

Поселившись на некоторое время в Чикаго, Каупервуд снял номер в отеле «Тремонт», ограничиваясь пока что, — ввиду ложного положения Эйлин, — лишь краткими деловыми встречами с теми влиятельными лицами, с которыми он свел знакомство в свой первый приезд. Он внимательно приглядывался к чикагским биржевым маклерам, подыскивая солидного компаньона, уже имеющего свою контору, человека не слишком притязательного и честолюбивого, который согласился бы посвятить его в дела чикагской биржи и ее заправил и ввел бы в курс местной деловой жизни. Как-то раз, отправляясь в Фарго, Каупервуд взял с собой Эйлин, и она свысока, с беспечной и скучающей миной смотрела на молодой, строящийся город.

— Нет, ты только взгляни, Фрэнк! — воскликнула Эйлин, увидав простое бревенчатое здание четырехэтажной гостиницы. Длинная, неказистая улица в торговом квартале, где склады кирпича уныло перемежались со складами лесоматериалов, произвела на нее удручающее впечатление. Не лучше были и другие части города. Вдоль немощеных улиц зияли пустотой каркасы недостроенных домов. — Неужели ты всерьез думал поселиться здесь? — Эйлин, разряженная, как всегда, в пух и прах, тщеславная, самоуверенная, в модном щегольском костюме, являла странный контраст с озабоченными, суровыми, равнодушными к своей внешности жителями этого нового, буйно растущего города.

Эйлин недоумевала, где же она будет блистать, когда, наконец, пробьет ее час? Допустим даже, что Фрэнк страшно разбогатеет, станет куда богаче, чем был когда-то. Какой ей от этого прок здесь? В Филадельфии до своего банкротства, когда никто еще не подозревал о ее связи с ним, он начал было устраивать блестящие приемы. Будь она в то время его женой, ее бы с распростертыми объятиями приняло избранное филадельфийское общество. Но здесь, в этом городишке… Боже милостивый! Эйлин с отвращением сморщила свой хорошенький носик.

— Какая мерзкая дыра! — больше у нее ничего не нашлось сказать о самом молодом, самом кипучем городе Запада.

Зато Чикаго, с его шумной и день ото дня все более суетливой жизнью, пришелся ей по душе. Каупервуд хотя и был всецело поглощен своими финансовыми махинациями, все же не забывал и об Эйлин — заботился о том, чтобы она не скучала в одиночестве. Он просил ее ездить по магазинам и покупать все, что вздумается, а потом рассказывать ему о том, что она видела, и Эйлин делала это с превеликим удовольствием — разъезжала по городу в открытом экипаже, нарядная, красивая, в широкополой коричневой шляпе, выгодно оттенявшей ее бело-розовую кожу и червонное золото волос. Иногда вечерами Каупервуд возил ее кататься по главным улицам города. Когда Эйлин впервые увидела простор и богатство Прери-авеню, Норс-Шор-Драйв, Мичиган авеню и новые, окруженные зелеными газонами, особняки на бульваре Эшленд, она точно так же, как и Каупервуд, почувствовала, что по жилам у нее пробежал огонек, — мечты, надежды, дерзания этого города зажгли ей кровь. Все эти роскошные дворцы были отстроены совсем недавно. И все заправилы Чикаго, подобно ее Фрэнку, лишь недавно стали богачами. Эйлин как будто даже забыла о том, что она еще не жена Каупервуда, и чувствовала себя его законной супругой. Улицы, окаймленные красивыми тротуарами из желтовато-коричневых плит, обсаженные молодыми деревцами; зеленые, гладко подстриженные газоны; серые, посыпанные скрипучим щебнем мостовые; чуть колеблемые июньским ветерком кружевные занавеси в окнах, защищенных от солнца пестрыми полотняными маркизами, — все это волновало воображение Эйлин. Как-то раз они катались по берегу озера, и она, глядя на молочно-голубую с зеленоватым отливом воду, на чаек, на белеющие вдали паруса и новые нарядные дома вдоль берега, мечтала о том, что когда-нибудь станет хозяйкой одного из таких великолепных особняков. О, как важно будет она себя держать тогда, как роскошно одеваться! Они построят себе шикарный дом, в сто раз лучше того, что был у Фрэнка в Филадельфии. Дом-дворец, с огромным бальным залом и огромной столовой, и они с Фрэнком будут давать в нем балы и обеды и как равные равных принимать у себя всех чикагских богачей!

— Как ты думаешь, Фрэнк, будет у нас когда-нибудь такой же красивый дом? — спросила она, изнемогая от зависти.

— Вот слушай, что я надумал, — отвечал Каупервуд. — Если тебе нравится этот район, мы купим участок на Мичиган авеню, но строиться подождем. А как только в Чикаго у меня появятся прочные связи и я решу, чем мне тут заняться, мы построим себе прекрасный дом, будь покойна. Прежде всего нужно уладить это дело с разводом и тогда уж начинать новую жизнь. А до тех пор, если мы хотим обосноваться здесь, нам лучше не привлекать к себе внимания. Ты согласна со мной?

Время близилось к шести часам, ослепительный летний день еще не начал угасать, но зной спал, тень от домов на западной стороне улицы легла на мостовую, и воздух был теплый и ароматный, как подогретое вино. По улице длинной вереницей катились нарядные экипажи — катанье было любимой утехой чикагского «света» и для многих едва ли не единственной возможностью щегольнуть своим богатством (социальные прослойки города определились еще не достаточно четко). В позвякивании упряжи — металлической, серебряной и даже накладного золота — слышался голос успеха или упования на успех. По этой улице, одной из главных артерий города, — Виа Аппиа его южной части, — спешили домой из деловых кварталов, с фабрик и из контор все ретивые охотники за наживой. Богатые горожане, лишь изредка встречавшиеся друг с другом на деловой почве, обменивались любезными поклонами. Нарядные дамы и молодые щеголи, дочери и сыновья чикагских богачей, или их красавицы-жены — в кабриолетах, колясках и новомодных ландо устремлялись к деловой части города, чтобы отвезти домой утомившихся за хлопотливый день мужей или отцов, друзей или родственников. Здесь царила атмосфера успеха, надежд, беспечности и того самоуспокоения, которое порождается материальными благами, их обладанием. Послушные выхоленные чистокровные рысаки проносились, обгоняя друг друга, по длинной, широкой, окаймленной газонами улице, мимо роскошных особняков, самодовольно кичливых, выставляющих напоказ свое богатство.

— О-о! — вскричала Эйлин при виде всех этих сильных, уверенных в себе мужчин, красивых женщин, элегантных молодых людей и нарядных девиц, улыбающихся, веселых, обменивающихся поклонами, всего этого удивительного и показавшегося ей столь романтическим мира. — Я бы хотела жить в Чикаго. По-моему, здесь даже лучше, чем в Филадельфии.

При упоминании о городе, где он, несмотря на всю свою изворотливость, потерпел крах, Каупервуд крепко стиснул зубы, и его холеные усики, казалось, приобрели еще более вызывающий вид. Пара, которой он правил, была поистине бесподобна — тонконогие, нервные животные, избалованные и капризные. Каупервуд терпеть не мог жалких непородистых кляч. Когда он правил, держась очень прямо, в нем виден был знаток и любитель лошадей, и его сосредоточенная энергия как бы передавалась животным. Эйлин сидела рядом с ним, тоже выпрямившись, горделивая и самодовольная.

— Правда, недурна? — заметила одна из дам, когда коляска Каупервуда поравнялась с ее экипажем.

«Что за красотка!» — думали мужчины, и некоторые даже выражали эту мысль вслух.

— Видела ты эту женщину? — восторженно спросил один мальчик-подросток у своей сестры.

— Будь покойна, Эйлин, — сказал Каупервуд с той железной решимостью, которая не допускает и мысли о поражении, — мы тоже найдем свое место здесь. Верь мне, у тебя в Чикаго будет все, что ты пожелаешь, и даже больше того.

Все его существо в эту минуту, казалось, излучало энергию, и она, словно электрический ток, передавалась от кончиков его пальцев — через вожжи — лошадям, заставляя их бежать все резвее. Кони горячились и фыркали, закидывая головы.

У Эйлин распирало грудь от обуревавших ее желаний, надежд, тщеславия. О, скорей бы стать миссис Фрэнк Алджернон Каупервуд, хозяйкой роскошного особняка здесь, в Чикаго! Рассылать приглашения, которыми никто не посмеет пренебречь, приглашения, равносильные приказу!

«Ах, если бы… — вздохнула она про себя. — Если бы все это уже сбылось… скорей бы!»

Так жизнь, возведя человека на вершину благополучия, продолжает и там дразнить и мучить его. Впереди всегда остается что-то недосягаемое, вечный соблазн и вечная неудовлетворенность.

О жизнь, надежды, юные года!

Мечты крылатые! Все сгинет без следа.

Глава 4

«Питер Лафлин и К°»

Компаньон, которого в конце концов подыскал себе Каупервуд в лице опытного старого маклера Торговой палаты Питера Лафлина, не оставлял желать ничего лучшего. Лафлин, длинный, как жердь, сухопарый старик, большую часть жизни провел в Чикаго, куда он явился еще совсем мальчишкой из штата Миссури. Это был типичный чикагский маклер старой школы, очень напоминавший лицом покойного президента Эндрю Джексона, и такой же долговязый, как Генри Клей, Дэви Крокет и «Длинный Джон» Уэнтворт.

Каупервуда с юности почему-то привлекали чудаки, да и они льнули к нему. При желании он мог приспособиться к любому человеку, даже если тот отличался большими странностями. В пору своих первых паломничеств на Ла-Саль-стрит Каупервуд справлялся на бирже о лучших агентах и, желая к ним приглядеться, давал им разные мелкие поручения. Таким образом он напал однажды на Питера Лафлина, комиссионера по продаже пшеницы и кукурузы. У старика была собственная небольшая контора неподалеку от биржи. Он спекулировал зерном и акциями восточных железных дорог и выполнял подобные операции по поручениям своих клиентов. Лафлин, сметливый, скуповатый американец, предки которого, вероятно, были выходцами из Шотландии, обладал всеми типично американскими недостатками: он был неотесан, груб, любил сквернословить и жевал табак. Каупервуд с первого же взгляда понял, что Лафлин должен быть в курсе дел всех сколько-нибудь видных чикагских коммерсантов и что уже по одному этому старик для него находка. Кроме того, по всему было видно, что человек он прямодушный, скромный, непритязательный, — а эти качества Каупервуд ценил в компаньоне превыше всего.

За последние три года Лафлину раза два сильно не повезло, когда он пытался самолично организовать «корнеры»; и на бирже сложилось мнение, что старик робеет, проще говоря, стал трусоват. «Вот такой-то мне и нужен!» — решил Каупервуд и однажды утром отправился к Лафлину, чтобы открыть у него небольшой счет.

Входя в его просторную, но запущенную и пропыленную контору, Каупервуд услышал, как старик говорил совсем еще юному и необычайно сосредоточенному и мрачному с виду клерку — на редкость подходящему помощнику для Питера Лафлина:

— Сегодня, Генри, возьмешь мне акциев Питсбург — Ири. — Заметив стоявшего в дверях Каупервуда, Лафлин повернулся к нему: — Чем могу служить?

«Так он говорит «акциев». Недурно! — подумал Каупервуд и усмехнулся. — Старикан начинает мне нравиться».

Каупервуд представился как приезжий из Филадельфии и сказал, что интересуется чикагскими предприятиями, охотно купит любые солидные бумаги, имеющие шансы на повышение, но особенно желал бы приобрести контрольный пакет какой-нибудь компании — предпочтительно предприятий общественного пользования, размах деятельности которых с ростом города будет, несомненно, расширяться.

Старик Лафлин, — ему уже стукнуло шестьдесят, — член Торговой палаты и обладатель капитала тысяч в двести по меньшей мере, с любопытством взглянул на Каупервуда.

— Кабы вы, сударь мой, заявились сюда этак лет десять или пятнадцать назад, вам легко было бы вступить в любое дело. Тут и газовые общества учреждали — их прибрали к рукам эти молодчики, Отвей и Аперсон, — тут и конку тогда проводили. Я сам надоумил Эди Паркинсона взяться за постройку линии на Северной Стэйт-стрит, доказал ему, что на ней можно зашибить немало денег. Он мне посулил тогда пачку акциев, если дело выгорит, да так ничего и не дал. Я, впрочем, на это и не рассчитывал, — благоразумно добавил он и покосился на Каупервуда. — Я стреляный воробей, меня на мякине не проведешь. А теперь и его самого оттуда вытеснили. Шайка Майкла и Кеннеди ободрала его как липку. Да, годков десять — пятнадцать назад можно было живо конку к рукам прибрать. А сейчас и думать нечего. Сейчас акции продаются по сто шестьдесят долларов штучка. Вот как, сударь мой!

Каупервуд любезно улыбнулся.

— Сразу видно, мистер Лафлин, что вы давно на чикагской бирже. Вы так хорошо осведомлены даже о том, что здесь происходило десятки лет назад.

— С самого тысяча восемьсот пятьдесят второго года, сударь, мой, да-с, — отвечал старик.

Густые жесткие волосы щетинились у него надо лбом наподобие петушиного гребня, длинный и острый подбородок сильно выдавался вперед навстречу большому с горбинкой носу, скулы резко выступали над впалыми и желтыми, как пергамент, щеками. А глаза были зоркие и пронзительные, как у рыси.

— По правде говоря, мистер Лафлин, — продолжал Каупервуд, — главная цель моего приезда в Чикаго — подыскать себе компаньона. Я сам занимаюсь банковскими и маклерскими операциями на Востоке. У меня собственная фирма в Филадельфии, я член нью-йоркской и филадельфийской фондовых бирж. Есть у меня кое-какие дела и в Фарго. Любая банкирская контора даст вам исчерпывающие сведения обо мне. Вы член здешней Торговой палаты и, по всей вероятности, ведете операции на нью-йоркской и филадельфийской биржах. Новая фирма, если только вы пожелаете войти со мной в компанию, могла бы заниматься всем этим непосредственно на месте. В Чикаго я человек новый, но я располагаю порядочным капиталом и вообще думаю здесь обосноваться. Не согласитесь ли вы стать моим компаньоном? Мы, пожалуй, уживемся в одной конторе, как по-вашему?

Когда Каупервуд хотел кому-нибудь понравиться, он имел обыкновение соединять ладони и постукивать кончиками пальцев друг о друга; при этом он улыбался, вернее сказать, сиял улыбкой — столько тепла и как будто даже приязни светилось в его глазах.

А Питер Лафлин под старость начал тяготиться своим одиночеством и очень желал, чтобы кто-нибудь пришел к нему с подобным предложением. Не решившись доверить ни одной женщине заботу о своей несколько своеобразной особе, он остался холост. Женщин он не понимал, все его отношения с ними ограничивались тем низменным и жалким развратом, который покупается за деньги, а на такие траты Лафлин никогда не был особенно щедр. Жил он в западной части города на Харрисон-стрит, занимал три крохотные комнатки и, случалось, сам себе стряпал. Единственным его другом и товарищем был маленький спаниель, бесхитростное и преданное животное, — сучка по кличке Дженни, которая всегда спала у него в ногах. Дженни была очень понятлива, кротка и послушна; весь день она терпеливо просиживала в конторе, дожидаясь старика, а вечером они вместе отправлялись домой. Лафлин разговаривал со своим спаниелем совсем как с человеком — пожалуй даже более откровенно, принимая за ответы преданный взгляд собачьих глаз и виляние хвоста. Он не любил долго нежиться в постели и обычно вставал часов в пять, а то и в четыре утра, натягивал на себя брюки (ванну он уже давно отвык принимать, приурочивая мытье к стрижке в парикмахерской) и начинал беседовать с Дженни.

— Вставай, Дженни, — говорил он. — Пора вставать. Сейчас мы с тобой заварим кофе и сядем завтракать. Думаешь, я не вижу, что ты давно проснулась и только прикидываешься, будто спишь. Пора, пора, вставай. Хватит валяться. Не позднее моего вчера легла.

А Дженни умильно косилась на него, постукивала хвостиком по кровати и чуть-чуть пошевеливала ухом.

Когда же Лафлин был совсем готов — умыт, одет, его старый скрученный в веревочку галстук повязан свободным и удобным узлом, а волосы тщательно зачесаны кверху, — Дженни проворно соскакивала с кровати и принималась бурно прыгать по комнате, словно говоря: «Смотри, как я быстро».

— Ну, конечно, — притворно ворчал Лафлин. — Всегда последняя. Хоть бы ты разок, Дженни, поднялась первой. Так нет же, пусть, мол, старик сначала встанет.

В сильные холода, когда коченели уши и пальцы, а колеса конки пронзительно взвизгивали на поворотах, Лафлин, облачившись в заношенное драповое пальто старинного покроя и нахлобучив шапку, сажал Дженни в темно-зеленый мешок, где уже лежала пачка акций, составлявших на данный день предмет его размышлений и забот, и ехал в город. Иначе Дженни не пустили бы в вагон. Но обычно старик шел пешком со своей собачкой: ходьба доставляла ему удовольствие. В контору он являлся рано, в половине восьмого — в восемь, хотя занятия начинались только с девяти, и просиживал там до пяти вечера; если посетителей не было, он читал газеты или что-нибудь вычислял и подсчитывал, а не то, свистнув Дженни, шел прогуляться или заходил к кому-нибудь из знакомых дельцов. Биржа, контора, улица, отдых дома и вечерняя газета — вот все, чем он жил. Театр, книги, картины, музыка его не интересовали вообще, а женщины интересовали только весьма односторонне. Ограниченность его кругозора была столь очевидна, что для такого любителя чудаков, как Каупервуд, он действительно был находкой. Но Каупервуд только пользовался слабостями подобных людей, — вникать в их душевную жизнь ему было некогда.

Как Каупервуд и предполагал, Лафлин был прекрасно осведомлен обо всем, что касалось финансовой жизни Чикаго, дельцов и сделок, выгодных комбинаций, возможностей помещения капитала, а то немногое, чего старик не знал, — как обычно потом оказывалось, и знать не стоило. Прирожденный коммерсант, он, однако, был начисто лишен организаторских и административных способностей и потому не мог извлечь для себя никакой пользы из своих знаний и опыта. К барышам и убыткам Лафлин относился довольно хладнокровно. Понеся урон, он только щелкал пальцами и повторял: «Эх, черт, незачем мне было ввязываться!» А оставшись в барыше или твердо рассчитывая на таковой, блаженно улыбался, жевал табак и в разгаре торга вдруг выкрикивал: «Спешите, ребятки! Пользуйтесь случаем!» Его трудно было втянуть в какую-нибудь мелкую биржевую спекуляцию; он выигрывал и терял, только когда игра была крупной и шла в открытую или когда он проводил какую-нибудь хитроумную комбинацию собственного изобретения.

Каупервуд и Лафлин к соглашению пришли не сразу, хотя в общем довольно быстро. Старик хотел хорошенько подумать, несмотря на то, что Каупервуд понравился ему с первого взгляда. Собственно говоря, уже с самого начала было ясно, что он станет жертвой и послушным орудием Каупервуда. Они встречались изо дня в день и обсуждали подробности соглашения, пока, наконец, Лафлин, верный своей природе, не потребовал себе равной доли в деле.

— Ну, полноте! Я же знаю, что вы это говорите не всерьез, Лафлин, — мягко заметил Каупервуд.

Разговор происходил в кабинете Лафлина под конец делового дня, и старик с упоением жевал табак, чувствуя, что ему сегодня предстоит разрешить весьма интересную задачу.

— У меня место на нью-йоркской бирже, — продолжал Каупервуд, — это одно уже стоит сорок тысяч долларов. Затем место на филадельфийской, которое ценится выше, чем ваше здесь. Это, как вы сами понимаете, основной актив фирмы. Она будет оформлена на ваше имя. Но я не стану скупиться. Вместо трети, которая вам по-настоящему причитается, я дам вам сорок девять процентов, и фирму мы назовем «Питер Лафлин и К°». Вы мне нравитесь, и я уверен, что вы будете мне очень полезны. Не беспокойтесь, со мной вы заработаете больше, чем зарабатывали без меня. Я мог бы, конечно, найти себе компаньона среди этих молодых франтиков на бирже, но не хочу. Словом, решайте, и мы немедленно приступим к работе.

Лафлин был чрезвычайно польщен тем, что Каупервуд захотел взять его в компаньоны. Старик последнее время все чаще замечал, что молодое поколение маклеров — эти вылощенные самодовольные юнцы — смотрят на него, как на старого, выжившего из ума чудака. А тут смелый, энергичный, молодой делец из Восточных штатов, лет на двадцать моложе его и не менее, а скорей всего более ловкий, чем он, как опасливо подумал Лафлин, предлагает ему деловое сотрудничество. Кроме того, Каупервуд был так полон энергии, так уверен в себе и так напорист, что на старика словно пахнуло весной.

— Да я за именем не больно-то гонюсь, — отвечал Лафлин. — Это как хотите. Но если вам дать пятьдесят один процент, значит хозяином дела будете вы. Ну да ладно, я человек покладистый, спорить не стану. Я своего тоже не упущу.

— Значит, решено! Только вот помещение надо бы сменить, Лафлин. Здесь у вас как-то мрачновато.

— А это уж дело ваше, мистер Каупервуд. Мне все едино. Сменить так сменить.

Неделю спустя со всеми формальностями было покончено, а еще через две недели над дверями роскошного помещения в нижнем этаже дома на углу улиц Ла-Саль и Мэдисон, в самом центре деловой части города, появилась вывеска: «Питер Лафлин и К°, хлеботорговая и комиссионная контора».

— Вот и раскуси старого Лафлина! — заметил один маклер другому, прочитав название фирмы на тяжелых бронзовых дощечках, прибитых по обе стороны двери, выходившей на угол, и окидывая взглядом огромные зеркальные стекла. — Я думал, старик вовсе на-нет сошел, а он гляди как развернулся. Кто же этот его компаньон?

— Не знаю. Говорят, какой-то приезжий из Восточных штатов.

— В гору пошел, ничего не скажешь. Какие стекла поставил!

Так началась финансовая карьера Фрэнка Алджернона Каупервуда в Чикаго.

Глава 5

О делах семейных

Тот, кто полагает, что Каупервуд действовал поспешно или опрометчиво, вступая в компанию с Лафлином, плохо представляет себе трезвую и расчетливую натуру этого человека. За тринадцать месяцев, проведенных в филадельфийской тюрьме, Каупервуд имел время как следует обо всем поразмыслить, проверить свои взгляды на жизнь, на то, кому принадлежит господство в обществе, и раз навсегда избрать себе линию поведения. Он может, должен и будет властвовать один. Никому и ни при каких обстоятельствах не позволит он распоряжаться собой и если иной раз и снизойдет к просьбе, то просителем не будет никогда! Хватит того, что он уже однажды жестоко поплатился, связавшись в Филадельфии со Стинером. Он на голову выше всех этих бездарных и трусливых финансистов и дельцов и сумеет это доказать. Люди должны вращаться вокруг него, как планеты вокруг солнца.

Когда в Филадельфии перед ним захлопнулись все двери, он понял, что с точки зрения так называемого хорошего общества репутация его замарана, и неизвестно, удастся ли ему когда-нибудь ее восстановить. Размышляя об этом между делом, он пришел к выводу, что должен искать себе союзников не среди богатой и влиятельной верхушки, проникнутой духом кастовости и снобизма, а среди начинающих, талантливых финансистов, которые только что выбились или еще выбиваются в люди и не имеют надежды попасть в общество. Таких было немало. А если ему повезет и он добьется финансового могущества, тогда уже можно будет диктовать свою волю обществу. Индивидуалист до мозга костей, не желающий считаться ни с кем и ни с чем, Каупервуд был чужд подлинного демократизма, а вместе с тем люди из народа были ему больше по сердцу, чем представители привилегированного класса, и он лучше понимал их. Этим, быть может, и объяснялось отчасти, что Каупервуд взял себе в компаньоны такого самобытного и чудаковатого человека, как Питер Лафлин. Он выбрал его, как выбирает хирург, приступая к операции, нужный ему инструмент, и теперь старому Питеру Лафлину при всей его прозорливости предстояло быть всего только орудием в ловких и сильных руках Каупервуда, простым исполнителем замыслов другого, на редкость изворотливого и гибкого ума. До поры до времени Каупервуда вполне устраивало работать под маркой фирмы «Питер Лафлин и К°», — это позволяло, не привлекая к себе внимания, в тиши обдумать и разработать два-три мастерских хода, с помощью которых он надеялся утвердиться в деловом мире Чикаго.

Однако для успеха финансовой карьеры Каупервуда и светской карьеры его и Эйлин в новом городе необходимо было прежде всего добиться развода; адвокат Каупервуда Харпер Стеджер из кожи вон лез, стараясь снискать расположение миссис Каупервуд, которая столь же мало доверяла адвокатам, как и своему непокорному мужу. Теперь это была сухая, строгая, довольно бесцветная женщина, сохранившая, однако, следы былой несколько блеклой красоты, в свое время пленившей Каупервуда. Тонкие морщинки залегли у нее вокруг глаз, носа и рта. На лице ее всегда было написано осуждение, покорность судьбе, сознание собственной правоты и обида.

Вкрадчиво-любезный Стеджер, напоминавший ленивой грацией манер сытого кота, неторопливо подстерегающего мышь, как нельзя лучше подходил для предназначенной ему роли. Вряд ли где-нибудь нашелся бы другой более коварный и беспринципный человек. Казалось, его заповедью было: говори мягко, ступай неслышно.

— Моя дорогая миссис Каупервуд, — убеждал он свою жертву, сидя как-то раз весенним вечером в скромной гостиной ее квартирки в западной части Филадельфии. — Мне незачем вам говорить, что муж ваш человек незаурядный и что бороться с ним бесполезно. Он во многом перед вами виноват — я не отрицаю — очень во многом, — при этих словах миссис Каупервуд нетерпеливо передернула плечами, — но мне кажется, вы слишком требовательны к нему. Вы же знаете, что за человек мистер Каупервуд, — Стеджер беспомощно развел своими тонкими, холеными руками, — силой его ни к чему не принудишь. Это натура исключительная, миссис Каупервуд. Человек посредственный, перенеся столько, сколько перенес он, никогда не сумел бы так быстро подняться. Послушайтесь дружеского совета, отпустите его на все четыре стороны! Дайте ему развод. Он готов обеспечить вас и детей, он искренне этого хочет. Я уверен, он позаботится об их будущем. Но его раздражает ваше нежелание юридически оформить разрыв, и, если вы станете упорствовать, я очень опасаюсь, что дело может быть передано в суд. Так вот, пока до этого не дошло, мне бы от души хотелось достигнуть приемлемого для вас соглашения. Вы знаете, как огорчила меня вся эта история, я не перестаю сожалеть о случившемся.

Тут мистер Стеджер с сокрушенным видом закатил глаза, словно скорбя о том, что все так изменчиво и непостоянно в этом мире.

Миссис Каупервуд терпеливо — в пятнадцатый или двадцатый раз — выслушала его. Каупервуда все равно не вернешь. Стеджер относится к ней не хуже и не лучше любого другого адвоката. К тому же он такой обходительный, вежливый. Несмотря на его макиавеллиеву профессию, миссис Каупервуд готова была ему поверить. А Стеджер мягко, осторожно продолжал приводить все новые и новые доводы. В конце концов — это было в двадцать первое его посещение — он с огорченным видом сообщил ей, что Каупервуд решил прекратить оплату ее счетов и снять с себя всякие материальные обязательства, пока суд не определит, сколько он должен ей выплатить, сам же он, Стеджер, отказывается от дальнейшего ведения дела. Миссис Каупервуд поняла, что нужно уступить, и поставила свои условия. Если муж выделит ей и детям двести тысяч долларов (таково было предложение самого Каупервуда), а в будущем, когда подрастет их единственный сын Фрэнк, пристроит его к какому-нибудь делу, — она согласна. Миссис Каупервуд шла на развод очень неохотно, — как-никак, это означало победу Эйлин Батлер. Впрочем, эта гадкая женщина навеки опозорена. После скандала в Филадельфии ее никто и на порог не пустит. Лилиан подписала составленную Стеджером бумагу, и благодаря стараниям этого медоточивого джентльмена местный суд быстро и без лишней огласки рассмотрел дело. А месяца полтора спустя три филадельфийские газеты кратко сообщили о расторжении брака. Прочитав эти несколько строк, миссис Каупервуд даже удивилась, что пресса уделила так мало внимания этому событию. Она опасалась, что их развод наделает много шума. Лилиан и не подозревала, сколько изворотливости проявил обворожительный адвокат ее мужа, чтобы умаслить печать и правосудие. Когда Каупервуд в один из своих приездов в Чикаго, просматривая филадельфийские газеты, прочел те же несколько строк, у него вырвался вздох облегчения. Наконец-то! Теперь он женится на Эйлин. Он тут же послал ей поздравительную телеграмму, смысл которой могла понять только она. Когда Эйлин прочла ее, она затрепетала от радости. Итак, скоро она станет законной женой Фрэнка Алджернона Каупервуда, новоявленного чикагского финансиста, и тогда…

— Неужели это правда! Наконец-то я буду миссис Каупервуд! Какое счастье! — твердила она, читая и перечитывая телеграмму.

А миссис Фрэнк Алджернон Каупервуд номер первый, вспоминая все: измену мужа, его банкротство, тюремное заключение, сногсшибательную операцию, которую он провел в момент краха «Джея Кука и К°», и его теперешние финансовые успехи, недоумевала — почему так странно устроена жизнь. Ведь есть же бог на свете! В библии это стоит черным по белому. И муж ее при всех своих пороках не такой уж дурной человек, он хорошо обеспечил семью, и дети его любят; И уж, конечно, когда его засадили в тюрьму, он был не хуже многих других, которые разгуливали на свободе. Но его осудили; она жалела его и всегда будет жалеть. Он умный человек, хотя и бессердечный. Почему же все так вышло? Нет, во всем виновата эта гадкая, пустая, тщеславная девчонка Эйлин Батлер. Она его соблазнила, а теперь, конечно, женит на себе. Но бог ее накажет. Непременно накажет. И миссис Каупервуд по воскресеньям стала ходить в церковь, стараясь верить, что, как бы там ни было, а все в этом мире устраивается к лучшему.

Глава 6

Воцарение Эйлин

В тот день, когда Каупервуд и Эйлин поженились, — для совершения этой церемонии они сошли с поезда в глухом местечке Дальтон, не доезжая Питсбурга, — он сказал ей:

— Пойми, дорогая, что мы с тобой начинаем теперь совсем новую жизнь. А как она обернется, зависит только от нас самих. По-моему, на первых порах в Чикаго нам следует держаться поскромнее. Кое с кем мы, конечно, будем встречаться. Это неизбежно. Эддисоны, например, давно хотят познакомиться с тобой, я и так слишком долго откладывал эту встречу. Но я считаю, что очень расширять круг знакомств не стоит. Начнутся расспросы, разговоры. Лучше немного потерпеть, а тем временем построить себе хороший дом, который не придется потом перестраивать. Весной, если все сложится хорошо, мы поедем в Европу, посмотрим, как там строятся, и, может быть, позаимствуем какую-нибудь идею. Я хочу, чтобы у нас в доме была большая картинная галерея, — кстати будем подыскивать во время путешествия интересные полотна и антикварные вещи.

Эйлин сразу же загорелась этой мыслью.

— Ты просто изумителен, Фрэнк! — восторженно вырвалось у нее. — Ты всегда добиваешься всего, чего хочешь!

— Ну, положим, не всегда, — возразил он, — иной раз одного желания недостаточно. Многое, Эйлин, зависит и от удачи.

Она стояла перед ним, положив, как часто это делала, свои холеные, унизанные кольцами руки ему на плечи, и глядела не отрываясь в его холодные светлые глаза. Другой человек, столь же изворотливый, как Каупервуд, но менее сильный и властный, не выдержал бы этого испытующего взгляда. Но Каупервуд на любопытство и недоверие окружающих отвечал таким кажущимся чистосердечием и детским простодушием, что сразу всех обезоруживал. Объяснялось это тем, что он верил в себя, только в себя, и потому имел смелость не считаться с мнениями других. Эйлин дивилась ему, но разгадать его не могла.

— Знаешь, Фрэнк, ты похож на тигра, — сказала она, — или на огромного страшного льва. У-у-у, боюсь!

Он шутливо ущипнул ее за щеку и улыбнулся. Бедняжка Эйлин, подумал он. Где ей разгадать его, если он сам для себя загадка.

Тотчас же после брачной церемонии Каупервуд и Эйлин поехали в Чикаго, где на первое время заняли один из лучших номеров в отеле «Тремонт». Вскоре они услышали, что на углу Двадцать третьей улицы и Мичиган авеню сдается на один-два сезона небольшой особняк с полной обстановкой и даже с собственным выездом. Они немедленно подписали контракт, наняли дворецкого, прислугу и обзавелись всем, что необходимо для «хорошего дома». И Каупервуд — не затем, чтобы повести наступление на чикагское общество, это он считал преждевременным и пока неразумным, а просто по долгу вежливости — пригласил Эддисонов и еще двух-трех человек, которые, по его глубокому убеждению, не откажутся придти: председателя правления Чикагской Северо-западной железной дороги Александра Рэмбо с женой и архитектора Тейлора Лорда. К последнему Каупервуд незадолго перед тем обращался за советом и нашел, что он человек достаточно светский. Лорд, как и Эддисоны, был принят в обществе, но большого веса там не имел.

Стоит ли говорить, что Каупервуд все предусмотрел и устроил как нельзя лучше. Серый каменный особнячок, который он снял, был очарователен. Гранитная лестница с фигурными перилами вела к широкой парадной двери, расположенной в арке. Благодаря удачному сочетанию цветных стекол в вестибюль проникал приятный мягкий свет. Дом, по счастью, был обставлен с большим вкусом. Заботу о меню обеда и сервировке стола Каупервуд возложил на одного из лучших рестораторов, так что Эйлин оставалось лишь нарядиться и ждать гостей.

— Ты сама понимаешь, — сказал ей Каупервуд утром, собираясь ехать к себе в контору, — как мне хочется, детка, чтобы ты сегодня была особенно хороша. Тебе необходимо понравиться Эддисонам и Рэмбо.

Этого намека для Эйлин было более чем достаточно, а впрочем, и его, пожалуй, не требовалось. По приезде в Чикаго она подыскала себе камеристку француженку. И хотя Эйлин привезла с собой из Филадельфии целый ворох нарядов, она все-таки заказала у лучшей и самой дорогой чикагской портнихи, Терезы Доновен, еще несколько вечерних туалетов. Только накануне ей принесли зеленое кружевное платье на золотисто-желтом шелковом чехле, удивительно гармонировавшее с ее волосами цвета червонного золота и мелочно-белыми плечами и шеей. В день обеда будуар Эйлин был буквально завален шелками, кружевом, бельем, гребнями, косметикой, драгоценностями — словом, всем, к чему прибегает женщина, чтобы казаться обворожительной. Для Эйлин подбор туалета всегда был сопряжен с подлинными творческими муками; ею овладевала бурная энергия, беспокойство, она лихорадочно суетилась, так что ее камеристка Фадета едва поспевала за ней. Приняв ванну, Эйлин — стройная, белокожая Венера — быстро надела шелковое белье, чулки и туфельки и приступила к прическе. Фадета внесла свое предложение. Не угодно ли мадам испробовать новую прическу, которую она недавно видела. Мадам не возражала. Они обе принялись укладывать тяжелые, отливающие золотом пряди то одним, то другим манером, но почему-то все получалось не так, как хотела Эйлин. Попробовали было заплести косы, но и от этой мысли пришлось отказаться. Наконец на лоб были спущены два пышных валика, подхваченные перекрещивающимися темно-зелеными лентами, которые посередине скрепляла алмазная звезда. Эйлин в прозрачном, отделанном кружевами пеньюаре из розового шелка подошла к трюмо и долго, внимательно себя разглядывала.

— Хорошо, — сказала она, наконец, повертывая голову то в одну, то в другую сторону.

Теперь настал черед платья от Терезы Доновен. Оно скользило и шуршало в руках. Надевая его. Эйлин сомневалась, будет ли оно ей к лицу. Фадета суетилась, возясь с бесчисленными застежками и прилаживая платье у корсажа и на плечах.

— О, мадам, charmant![28] — воскликнула она, когда все было готово. — Это так идет к вашим волосам. И так пышно, богато тут, — и она указала на кружевную баску, драпировавшую бедра. — О, это очень, очень мило!

Эйлин зарделась от удовольствия, но лицо ее оставалось серьезным. Она была озабочена. За свой наряд она не особенно беспокоилась, но Фрэнк сказал, что она должна непременно понравиться гостям, а мистер Эддисон такой богатый человек, принятый в лучшем обществе, да и мистер Рэмбо тоже занимает большое положение. Как бы не ударить в грязь лицом — вот чего она опасалась. Недостаточно произвести впечатление на этих мужчин своей внешностью, их надо занять разговором, да притом еще соблюдать правила хорошего тона, а это совсем не легко. Хотя в Филадельфии Эйлин была окружена богатством и роскошью, ей не приходилось ни бывать в свете, ни принимать у себя сколько-нибудь важных гостей. Из всех людей, с которыми она до сих пор встречалась, Фрэнк был самым значительным. У мистера Рэмбо жена, вероятно, строгая, старозаветных взглядов. О чем с ней говорить? А миссис Эддисон! От той, конечно, ничто не укроется, она все подметит и все осудит. Эйлин настолько углубилась в свои мысли, что чуть было не принялась утешать себя вслух, не переставая, впрочем, охорашиваться перед зеркалом.

Когда Эйлин, предоставив Фадете убирать разбросанные принадлежности туалета, наконец сошла вниз, взглянуть, все ли готово в столовой и зале, она была ослепительно хороша. Нельзя было не залюбоваться ее великолепной фигурой, задрапированной в зеленовато-желтый шелк, ее роскошными волосами, шелковистой гладкостью ее плеч и рук, округлостью бедер, точеной шеей. Она знала, как она красива, и все-таки волновалась. Что-то скажет Фрэнк? Эйлин заглянула в столовую: цветы, серебро, золото, хрусталь, расставленные умелой рукой метрдотеля на белоснежной скатерти, придавали столу сходство с грудой драгоценных камней на белом атласе дорогого футляра. Словно опалы, мягко переливающиеся всеми цветами радуги, подумала Эйлин. Оттуда она прошла в залу. На розовом с позолотой рояле лежала заранее приготовленная стопка нот; Эйлин решила блеснуть своим единственным талантом и с этой целью отобрала романсы и пьесы, которые ей лучше всего удавались; в сущности, она была довольно посредственной пианисткой. Сегодня впервые в жизни Эйлин чувствовала себя не девочкой, а замужней дамой, хозяйкой дома и понимала, какую это налагает на нее ответственность и как трудно ей будет справиться со своей новой ролью. По правде говоря, Эйлин всегда подмечала в жизни только чисто внешнюю, показную, псевдоромантическую сторону, и все ее представления были так туманны и расплывчаты, что она ни в чем не отдавала себе ясного отчета, ни на чем не умела сосредоточиться. Она умела только мечтать — пылко и безудержно. Было уже около шести часов; ключ звякнул в замке, и вошел улыбающийся, спокойный Фрэнк, внося с собой атмосферу уверенности.

— Хорошо, очень хорошо! — воскликнул он, разглядывая Эйлин, освещенную теплым сиянием сотен свечей, горевших в золоченых бра. — Да это лесная фея пожаловала к нам сюда! Я просто не смею к тебе прикоснуться. Что, плечи у тебя сильно напудрены?

Он привлек ее к себе, а она с чувством облегчения подставила губы для поцелуя. По всему было видно, что он находит ее прелестной.

— Осторожно, милый, ты сейчас весь будешь в пудре. Ну, да, впрочем, тебе все равно надо переодеться, — и Эйлин обвила его шею полными сильными руками.

Каупервуд был доволен и горд: вот такую и надо иметь жену — красавицу! Ожерелье из бирюзы оттеняло матовую белизну ее шеи, и как ни портили ее рук кольца, надетые по два и по три на палец, эти руки все-таки были прекрасны. От ее кожи исходил тонкий аромат не то гиацинта, не то лаванды. Каупервуду понравилась ее прическа, но еще больше — великолепие наряда, блеск желтого шелка, светившегося сквозь частую сетку зеленых кружев.

— Очаровательно, детка. Ты превзошла самое себя. Но этого платья я еще не видел. Где ты его раздобыла?

— Здесь, в Чикаго.

Каупервуд сжал теплые пальцы Эйлин и заставил ее повернуться, чтобы посмотреть шлейф.

— Да, тебя учить не приходится. Ты, я вижу, могла бы быть законодательницей мод.

— Значит, все в порядке? — кокетливо спросила Эйлин, но в глубине души она еще сомневалась: сумеет ли она ему угодить.

— Превосходно! Лучше и придумать нельзя. Великолепно!

Эйлин воспрянула духом.

— Хорошо, если б и твои друзья были того же мнения. Ну, а теперь иди переодеваться.

Каупервуд поднялся к себе наверх. Эйлин последовала за ним, мимоходом еще раз заглянув в столовую. Тут во всяком случае все в порядке: Фрэнк умеет принимать гостей.

В семь часов послышался стук колес подъезжающего экипажа, и дворецкий Луис поспешил отворить дверь. Спускаясь вниз, Эйлин слегка волновалась — а вдруг она не сумеет занять гостей? — и напряженно придумывала, что бы такое им сказать приятное. Следовавший за нею Каупервуд, напротив, был уверен в себе и оживлен. В своем будущем он никогда не сомневался, не сомневался и в том, что устроит будущее Эйлин, стоит ему только захотеть. Трудное восхождение по крутым ступеням общественной лестницы, которое так пугало Эйлин, нимало не тревожило его.

С точки зрения кулинарии и сервировки обед удался на славу. Каупервуд благодаря разносторонности своих интересов умело поддерживал оживленную беседу с мистером Рэмбо о железных дорогах, а с Тейлором Лордом об архитектуре, — правда, на том уровне, на каком способный студент беседует с профессором; разговор с дамами также не затруднял его. Эйлин же, к сожалению, чувствовала себя связанной, но не потому, что была глупее или поверхностнее собравшихся, а просто потому, что она имела лишь очень смутное представление о жизни. Многое оставалось для нее закрытой книгой, многое было лишь неясным отзвуком, напоминавшим о чем-то, что ей довелось мимоходом услышать. О литературе она не знала почти ничего и за всю свою жизнь прочла лишь несколько романов, которые людям с хорошим вкусом показались бы пошлыми. В живописи все ее познания ограничивались десятком имен знаменитых художников, слышанных когда-то от Каупервуда. Но все эти недостатки искупались ее безупречной красотой, тем, что сама она была как бы произведением искусства, излучающим свет и радость. Даже холодный, рассудительный и сдержанный Рэмбо понял, какое место должна занимать Эйлин в жизни человека, подобного Каупервуду. Такой женщиной он и сам не прочь был бы обладать.

У сильных натур влечение к женщине обычно не угасает, а подчас лишь подавляется стоической воздержанностью. Увлекаться, как известно, можно без конца, но чего ради? Не стоит хлопот, — решают многие. Однако Эйлин была так блистательна, что в Рэмбо заговорило мужское честолюбие. Он глядел на нее почти с грустью. Когда-то и он был молод. Но, увы, ему никогда не случалось взволновать воображение столь прекрасной женщины. Теперь, любуясь Эйлин, Рэмбо сожалел, что такая удача не выпала на его долю.

Рядом с ярким и пышным нарядом Эйлин скромное серое шелковое платье миссис Рэмбо, с высоким, чуть не до ушей воротом, выглядело строго, даже как-то укоризненно, но миссис Рэмбо держалась с таким достоинством, так любезно и приветливо, что впечатление это сглаживалось. Уроженка Новой Англии, воспитанная на философии Эмерсона, Торо, Чаннинга, Филлипса, она отличалась большой терпимостью. К тому же ей нравилась хозяйка дома и вся ее несколько экзотическая пышность.

— У вас прелестный домик, — сказала она Эйлин с мягкой улыбкой. — Я давно обратила на него внимание. Ведь мы живем неподалеку и, можно сказать, почти соседи с вами.

Глаза Эйлин засветились признательностью. Хотя она не могла вполне оценить миссис Рэмбо, та ей нравилась: в ней было что-то располагающее, и Эйлин понимала ее — скорее чутьем, чем разумом. Такой, вероятно, была бы ее мать, если бы получила образование. Когда все двинулись в залу, дворецкий доложил о Тейлоре Лорде. Каупервуд, взяв архитектора под руку, подвел его к жене и гостям.

Лорд, плотный, высокий мужчина с умным, серьезным лицом, подошел к хозяйке дома.

— Миссис Каупервуд, — сказал он, с восхищением глядя на Эйлин, — разрешите мне в числе других приветствовать вас в Чикаго. После Филадельфии вам на первых порах многого будет недоставать здесь, но я уверен, что со временем вы полюбите наш город.

— О, я не сомневаюсь, — улыбнулась Эйлин.

— Когда-то и я жил в Филадельфии, правда очень недолго, — добавил Лорд.

— И вот тоже перебрался сюда.

Эйлин на мгновение замялась, однако быстро овладела собой. К такого рода случайностям надо быть всегда готовой, ей могут встретиться неожиданности и похуже.

— Чем же плох Чикаго? — поспешила она продолжить разговор. — Мне нравится этот город. Жизнь здесь кипит ключом, не то что в Филадельфии.

— Рад это слышать. Я сам влюблен в Чикаго. Может быть потому, что мне тут открылось широкое поле деятельности.

Для чего такой красавице образование, размышлял Лорд, любуясь роскошными волосами и плечами Эйлин; он сразу определил, что она не принадлежит к числу развитых и умных женщин.

Дворецкий доложил о новых гостях, и супруги Эддисон вошли в залу. Эддисон, не задумываясь, принял приглашение Каупервуда: положение его в Чикаго было достаточно прочным, и потому они с женой могли поступать, как им заблагорассудится.

— Как дела, Каупервуд? — спросил он дружески, кладя руку на плечо хозяина дома. — Очень мило, что вы пригласили нас. Верите ли, миссис Каупервуд, вот уж скоро год как я твержу вашему мужу, чтобы он привез вас сюда. Он не говорил вам? (Эддисон еще не посвятил свою жену в историю Каупервуда и Эйлин.)

— Ну, конечно, говорил, — весело отвечала Эйлин, видя, что ее красота произвела впечатление на Эддисона. — А как я рвалась сюда! Это его вина, что я так долго не приезжала.

Изумительно хороша, думал между тем Эддисон, разглядывая Эйлин. Так вот кто причина развода Каупервуда с первой женой. Ничего удивительного. Восхитительное создание. Он невольно сравнивал ее со своей женой и, конечно, не в пользу последней. Миссис Эддисон никогда не была так хороша, так эффектна, зато здравого смысла у нее куда больше. Ах, черт возьми, если б и ему обзавестись такой красоткой! Жизнь снова заиграла бы яркими красками. У Эддисона бывали любовные приключения, но он тщательно их скрывал.

— Очень рада познакомиться с вами, — говорила тем временем миссис Эддисон, полная дама, увешанная драгоценностями, обращаясь к Эйлин. — Наши мужья уже успели стать друзьями — нам тоже надо будет почаще встречаться.

Миссис Эддисон продолжала непринужденно болтать о разных пустяках, и Эйлин казалось, что она неплохо справляется со своей ролью хозяйки. Бесшумно вошел дворецкий и поставил на столик в углу поднос с винами и закусками. За обедом беседа стала еще оживленнее, заговорили о росте города, о новой церкви, которую строил Лорд на той же улице, где жили Каупервуды; потом Рэмбо рассказал несколько забавных историй о мошенничестве с земельными участками. Общество явно развеселилось. Эйлин прилагала все усилия, чтобы сблизиться с обеими дамами. Миссис Эддисон казалась ей более приятной, вероятно потому, что с ней было легче поддерживать разговор. Эйлин не могла не понимать, что миссис Рэмбо и умнее и сердечнее, но как-то побаивалась ее. Впрочем, очень скоро Эйлин выдохлась и должна была прибегнуть к помощи Лорда. Архитектор с рыцарской галантностью пришел ей на выручку и принялся болтать обо всем, что ему приходило на ум. Все мужчины, кроме Каупервуда, думали о том, как великолепно сложена Эйлин, какая у нее ослепительная кожа, какие округлые плечи, какие роскошные волосы!

Глава 7

Газовые предприятия Чикаго

Старик Лафлин, помолодевший и воодушевленный смелыми замыслами Каупервуда, усиленно способствовал процветанию фирмы. Он сообщал своему компаньону биржевые слухи и сплетни, а также собственные, подчас очень тонкие, догадки о том, что затевает та или иная группа или тот или иной биржевик, и Каупервуд оборачивал в свою пользу эти сведения.

Наутро после почти бессонной ночи в своей одинокой постели старик нередко говорил Каупервуду:

— А ведь, ей-богу, я, кажется, додумался, куда эти молодчики гнут. Это все та же банда с боен орудует. (Под бандой он подразумевал крупных биржевых спекулянтов вроде Арнила, Хэнда, Шрайхарта и других.) Опять всю кукурузу скупить хотят. Или я больше уж ничего не смыслю, или нам тоже нужно немедленно покупать впрок. Как вы на это смотрите, Фрэнк?

Каупервуд, уже постигший многие неизвестные ему ранее уловки местных дельцов и с каждым днем приобретавший все больший опыт, обычно тут же принимал решение.

— Ну что ж, рискнем на сотню тысяч бушелей. Мне думается, что железнодорожные «Нью-Йорк сентрал» упадут пункта на два в ближайшие дни. Давайте запродавать их на пункт ниже курса.

Лафлин недоумевал, как это Каупервуд ухитряется так быстро ориентироваться в местных делах и не менее быстро, чем он сам, принимать решения. Когда дело касается акций и других ценностей, котирующихся на восточных биржах, — это понятно, но как он умудрился так быстро постичь все тонкости чикагской биржи?

— Откуда вы это знаете? — спросил он однажды Каупервуда, сильно заинтригованный.

— Да очень просто: вчера, когда вы были на бирже, сюда заходил Антон Видера (один из директоров Хлеботоргового банка), он все и рассказал мне, — откровенно отвечал Каупервуд, и со слов Видера обрисовал Лафлину биржевую конъюнктуру.

Лафлин знал Видера, богатого, предприимчивого поляка, который за последние годы заметно пошел в гору. Просто поразительно, как Каупервуд легко сходится с богачами, как быстро приобретает их доверие. Лафлин понимал, что с ним Видера никогда бы не стал так откровенничать.

— Гм! Ну, если Видера сказал, значит это так. Надо действовать.

И Лафлин действовал, а фирма «Питер Лафлин и К°» оказывалась в барышах.

Но хотя хлеботорговое и комиссионное дело и сулило каждому из компаньонов тысяч двадцать годового дохода, Каупервуд смотрел на него лишь как на источник информации.

Боясь распылять средства, чтобы не оказаться в таком же отчаянном положении, как в пору чикагского пожара, Каупервуд подыскивал себе дело, которое со временем могло бы приносить солидный и постоянный доход. Ему удалось заинтересовать своими планами небольшую группу чикагских дельцов — Джуда Эддисона, Александра Рэмбо, Миларда Бэйли, Антона Видера; хотя это были не бог знает какие тузы, но все они располагали свободными средствами. Каупервуд знал, что они охотно откликнутся на любое серьезное предложение.

Больше всего привлекали Каупервуда газовые предприятия Чикаго: тут представлялась возможность захватить исподтишка великолепный источник наживы — завладеть никем еще не занятой областью и установить там свое безраздельное господство. Получив концессию, — каким путем, читатель догадается сам, — он мог, подобно Гамилькару Барка, проникшему в самое сердце Испании, или Ганнибалу, подступившему к вратам Рима, предстать перед местными газопромышленниками и потребовать капитуляции и раздела награбленного.

В то время освещение города находилось в руках трех газовых компаний. Каждая из них обслуживала свой район или, как говорили в Чикаго, «сторону»

— Южную, Западную и Северную. Самой крупной и преуспевающей была Чикагская газовая, осветительная и коксовая компания, основанная в 1848 году в южной части города. Всеобщая газовая, осветительная и коксовая, снабжавшая газом Западную сторону, возникла несколькими годами позже и обязана была своим появлением на свет глупой самоуверенности учредителей и директоров Южной компании, полагавших, что они во всякое время сумеют получить разрешение муниципалитета на прокладку газопровода в других частях города; они никак не ожидали, что Западный и Северный районы начнут так быстро заселяться. Третья компания — Северо-чикагская газовая — была основана почти одновременно с Западной и в силу тех же причин, ибо та оказалась столь же непредусмотрительной, как и Южная. Впрочем, при получении концессий все учредители заявляли, что предполагают ограничить свою деятельность только той частью города, где они проживают.

Сначала Каупервуд намеревался скупить акции всех трех компаний и слить их в одну. С этой целью он стал выяснять финансовое и общественное положение акционеров. Он полагал, что, предложив за акции втрое или даже вчетверо больше, чем они стоили по курсу, он сумеет завладеть контрольными пакетами. А затем, после объединения компаний, можно будет выпустить новые акции на огромную сумму, расплатиться с кредиторами и, сняв богатый урожай, остаться самому во главе дела. В первую очередь Каупервуд обратился к Джуду Эддисону, считая его наиболее подходящим партнером для осуществления своего замысла. Впрочем, Эддисон был нужен ему не столько как компаньон, сколько как вкладчик.

— Вот что я вам скажу, — внимательно выслушав его, заявил Эддисон. — Вы напали на блестящую мысль. Даже удивительно, как это до сих пор никому не пришло в голову. Но если вы не хотите, чтобы вас кто-нибудь опередил, то держите язык за зубами. У нас в Чикаго много предприимчивых людей. Я-то к вам расположен, вы это знаете, на меня можете рассчитывать. Правда, открыто участвовать в этом деле мне неудобно, но я позабочусь, чтобы вам был открыт кредит. Очень неплохая мысль — учредить держательскую компанию или трест под вашим председательством. Я уверен, что вы с этим справитесь. Но повторяю: я буду участвовать в деле только как вкладчик, а вам придется подыскать еще двух-трех человек, которые бы вместе со мной гарантировали нужную сумму. Есть у вас кто-нибудь на примете?

— Да, конечно. Я просто раньше всего обратился к вам, — отвечал Каупервуд и назвал Рэмбо, Видера, Бэйли и других.

— Ну что ж, очень хорошо, если вы сумеете их привлечь, — сказал Эддисон. — Но я даже и в этом случае еще не уверен, что вам удастся уговорить акционеров и директоров старых компаний расстаться со своими акциями. Это не обычные акционеры. Они смотрят на свое газовое предприятие, как на кровное дело. Они его создали, свыклись с ним; они строили газгольдеры, прокладывали трубы. Все это не так просто, как вам кажется.

Эддисон оказался прав. Каупервуд скоро убедился, что не так легко заставить директоров и акционеров старых компаний пойти на какую бы то ни было реорганизацию. Более подозрительных и несговорчивых людей ему еще никогда не приходилось встречать. Они наотрез отказались уступить ему свои акции, даже по цене, втрое или вчетверо превышавшей их биржевой курс. Акции газовых компаний котировались от ста семидесяти до двухсот десяти долларов, и по мере того как город рос и потребность в газе увеличивалась, возрастала и стоимость акций. К тому же предложение объединить компании исходило от никому не известного лица, и уже одно это казалось всем подозрительным. Кто он такой? Чьи интересы представляет? А Каупервуд хотя и мог доказать, что располагает значительным капиталом, но раскрыть имена тех, кто действовал с ним заодно, не хотел. Директора и члены правления одной фирмы подозревали в этом предложении козни директоров и членов правлений другой и считали, что все это подстроено с единственной целью добиться контроля, а потом вытеснить всех конкурентов. С какой стати продавать свои акции? Зачем гнаться за большими барышами, когда они и так не внакладе? Каупервуд был новичком в Чикаго, связей со здешними крупными дельцами он еще не успел завязать и потому ему не оставалось ничего другого, как придумать новый план наступления на газовые общества. Он решил создать для начала несколько компаний в пригородах. Такие пригороды, как Лейк-Вью и Хайд-парк, имели собственные муниципалитеты, которые пользовались правом предоставлять акционерным компаниям, зарегистрированным согласно законам штата, концессии на прокладку водопровода, газовых труб и линий городских железных дорог. Каупервуд рассчитывал, что, учредив отдельные, якобы независимые друг от друга компании в каждом из таких пригородов, он сумеет раздобыть концессию и в самом городе, а тогда уж старые акционерные общества будут поставлены на колени и он начнет диктовать им свои условия. Все сводилось к тому, чтобы получить разрешения и концессии до того, как спохватятся конкуренты.

Трудность заключалась еще и в том, что Каупервуд был совершенно незнаком с газовыми предприятиями, не имел ни малейшего понятия о том, как вырабатывается газ, как снабжается им город, и никогда раньше этими вопросами не интересовался. Другое дело конка, — эту отрасль городского хозяйства он знал как свои пять пальцев и к тому же считал самой прибыльной; однако здесь, в Чикаго, пока, видимо, не было никаких возможностей прибрать к рукам этот наиболее соблазнительный для него источник дохода. Все это Каупервуд тщательно обдумал, взвесил, почитал кое-какую литературу о производстве газа, а потом ему, как обычно, повезло — подвернулся нужный человек.

Выяснилось, что наряду с Чикагской газовой, осветительной и коксовой компанией на Южной стороне когда-то, очень недолго, существовала другая, менее крупная компания, основанная неким Генри де Сото Сиппенсом. Этот Сиппенс посредством каких-то сложных махинаций раздобыл концессию на производство газа и снабжение им деловой части города, но его так допекали всякими исками, что в конце концов он был вынужден бросить дело. Теперь у него была контора по продаже недвижимости в Лейк-Вью. Питер Лафлин знал его.

— Ну, это дока! — отозвался о нем старик. — Было время, когда я думал, что он на газе состояние сделает, да вот схватили его за горло, и пришлось ему все-таки выпустить лакомый кусочек. Тут у него на реке газгольдер взорвали. Я думаю, он живо понял, чьих это рук дело. Как бы там ни было, а от своей затеи он отказался. Что-то давненько я о нем не слыхал.

Каупервуд послал старика к Сиппенсу разузнать, что тот сейчас делает, и спросить, не хочет ли он опять заняться газом. И вот несколько дней спустя в контору «Питер Лафлин и К°» явился Генри де Сото Сиппенс собственной персоной. Это оказался маленький человечек лет пятидесяти, в высоченной жесткой фетровой шляпе, кургузом коричневом пиджачке (который он летом сменял на холстинковый) и в штиблетах с тупыми носками; он походил не то на деревенского аптекаря, не то на букиниста, но было в нем что-то и от провинциального врача или нотариуса. Манжеты мистера Сиппенса вылезали из рукавов несколько больше, чем следует, галстук был, пожалуй, слишком пышен, шляпа слишком сдвинута на затылок; в остальном же он имел вид хотя и своеобразный, но вполне благопристойный и даже не лишенный приятности. Лицо Сиппенса украшали воинственно топорщившиеся рыжевато-каштановые бачки и кустистые брови.

— Вы как будто занимались одно время газом, мистер Сиппенс? — вежливо обратился к нему Каупервуд.

— Да, и уж во всяком случае я не меньше других смыслю в этом деле, — несколько вызывающе отвечал Сиппенс. — Я с ним возился не год и не два.

— Так вот, мистер Сиппенс, я надумал открыть небольшое газовое предприятие в одном из здешних пригородов, — они так быстро растут, что, мне кажется, это дело может стать довольно прибыльным. Сам я мало разбираюсь в технике газового производства и хотел бы пригласить хорошего специалиста. — При этих словах Каупервуд многозначительно и дружелюбно взглянул на Сиппенса. — Я слышал о вас как о человеке опытном и хорошо знакомом со здешними условиями. В случае если мне удастся создать компанию с достаточным капиталом, может быть вы согласитесь занять в ней пост управляющего?

«Здешние условия мне даже слишком хорошо известны. И ничего из этого не выйдет», — хотел было ответить Сиппенс, но передумал.

— Что ж, если мне предложат приличное вознаграждение, — сказал он осторожно. — Вы ведь, вероятно, представляете себе, с какими трудностями вам придется столкнуться?

— Примерно представляю, — с улыбкой отвечал Каупервуд. — Но что вы называете «приличным» вознаграждением?

— Тысяч шесть в год и известная доля в прибылях компании, скажем, половина или около того — тогда еще стоило бы подумать, — отвечал Сиппенс, намереваясь, по-видимому, отпугнуть Каупервуда своими непомерными требованиями. Контора по продаже недвижимости приносила ему около шести тысяч в год.

— А если я вам предложу по четыре тысячи в нескольких компаниях — это составит в общей сложности тысяч пятнадцать — и, скажем, десятую долю от прибылей?

Сиппенс мысленно взвешивал сделанное ему предложение. Совершенно очевидно, что сидящий перед ним человек не какой-нибудь легкомысленный новичок. Он бросил испытующий взгляд на Каупервуда и по всему его виду понял, что этот делец готовится к серьезной схватке. Еще десять лет назад Сиппенс разгадал, какие огромные возможности таят в себе газовые предприятия. Он уже пробовал свои силы на этом поприще, но его затаскали по судам, замучили штрафами, лишили кредита и в конце концов взорвали газгольдер. Он не мог этого забыть и всегда горько сожалел, что не в силах отомстить своим противникам. Сиппенс уже привык считать, что время борьбы для него миновало, а тут перед ним сидел человек, замысливший план грандиозной битвы; слова Каупервуда прозвучали для него, как призыв охотничьего рога для старой гончей.

— Что ж, мистер Каупервуд, — уже с меньшим задором и более дружелюбно ответил он, — недурно было бы познакомиться с вашим предложением поближе, а вообще-то я по газу специалист. Все, что касается машинного оборудования, прокладки труб, получения концессий, я знаю назубок. Я строил газовый завод в Дайтоне, штат Огайо, и в Рочестере, штат Нью-Йорк. Приехать бы мне сюда чуть пораньше, и я был бы теперь состоятельным человеком, — в голосе его прозвучала нотка сожаления.

— Вот вам, мистер Сиппенс, превосходный случай наверстать упущенное, — соблазнял его Каупервуд. — Между нами говоря, в Чикаго создается новое и очень крупное газовое предприятие. Старым компаниям скоро придется поступиться своими интересами. Ну как? Это вас не прельщает? В деньгах у нас недостатка не будет. Да и не в них сейчас дело: нам нужен человек — организатор, делец, специалист, который мог бы строить заводы, прокладывать трубы и все прочее.

Каупервуд внезапно поднялся во весь рост — обычный его трюк, когда он хотел произвести на кого-нибудь впечатление. И теперь стоял перед Сиппенсом — олицетворение силы, борьбы, победы.

— Итак, решайте!

— Я согласен, мистер Каупервуд! — воскликнул Сиппенс. Он тоже вскочил и надел шляпу, сильно сдвинув ее на затылок. В эту минуту он очень походил на драчливого петуха.

Каупервуд пожал протянутую ему руку.

— Приводите в порядок дела у себя в конторе. Ваша Первоочередная задача — выхлопотать мне концессию в Лейк-Вью и приступить к постройке завода. Необходимая помощь и поддержка вам будут оказаны. Через неделю, самое большее через десять дней, я все для вас подготовлю. Нам, очевидно, потребуется хороший поверенный, а может быть даже два.

Выходя из конторы, Сиппенс внутренне ликовал, и на лице его сияла торжествующая улыбка. Кто бы мог подумать, чтобы сейчас, через десять лет!.. Теперь он покажет этим жуликам! Теперь он не один: с ним рядом настоящий боец, такой же закаленный, как он сам. Ну и драка будет — только держись. Но кто же этот человек? Давно он таких не встречал. Надо бы разузнать о нем. Тем не менее Сиппенс уже сейчас готов был за Каупервуда в огонь и в воду.

Глава 8

Военные действия открыты

Когда Каупервуд, потерпев неудачу в своих переговорах с газовыми компаниями, изложил Эддисону новый план — организовать конкурирующие компании в пригородах, — банкир взглянул на него с нескрываемым восхищением.

— Ловко придумано! — воскликнул он. — О, да у вас мертвая хватка! Вы их одолеете.

Эддисон посоветовал Каупервуду заручиться поддержкой наиболее влиятельных лиц в пригородных муниципалитетах.

— Насчет честности все они там один другого стоят, — сказал он. — Но есть два-три отъявленных мошенника, на которых можно рассчитывать больше, чем на остальных, — они-то и делают погоду. Поверенного вы уже пригласили?

— Нет. Я еще не нашел подходящего человека.

— Это, как вы сами понимаете, очень важно. Есть тут один старик, генерал Ван-Сайкл. Он здорово понаторел на таких делах. На него, пожалуй, можно, положиться.

Появление на сцене генерала Джадсона П.Ван-Сайкла бросило тень на все предприятие. Старый вояка, — теперь ему было за пятьдесят, — Ван-Сайкл в Гражданскую войну командовал дивизией; как поверенный он приобрел славу тем, что составлял фиктивные документы на право владения землей в южном Иллинойсе, а затем, чтобы узаконить мошенничество, подавал в суд, в котором заседали его приятели и сообщники, и выигрывал дело. Теперь он был более или менее преуспевающим стряпчим, взимавшим с клиентов весьма солидный гонорар, но до процветания генералу все же было далеко, ибо к нему обращались только по делам сомнительного свойства. Своими повадками он напоминал барана-провокатора на бойнях, ведущего перепуганное и упирающееся стадо своих собратьев под нож и достаточно смышленого, чтобы всегда вовремя отстать и спасти собственную шкуру. Старый крючкотвор и сутяжник, на чьей совести лежало великое множество подложных завещаний, нарушенных обязательств, двусмысленных контрактов и соглашений, подкупивший на своем веку столько судей, присяжных, членов Муниципалитета и законодательного собрания, что и не счесть, он постоянно измышлял все новые юридические уловки и каверзы. Предполагалось, что у генерала имеются большие связи среди политиков, судей, адвокатов, которым он оказывал немалые услуги в прошлом. Брался он за любое дело — главным образом потому, что это было какое-то занятие, избавлявшее его от скуки. Зимой, если кто-нибудь из клиентов настаивал на встрече с ним, генерал натягивал на себя старую потрепанную шинель серого сукна, снимал с вешалки засаленную, потерявшую всякую форму фетровую шляпу и, низко надвинув ее на тусклые серые глаза, пускался в путь. Летом костюм его всегда имел такой вид, словно он по неделям спал в нем не раздеваясь. К тому же он почти непрестанно курил. Ван-Сайкл немного походил лицом на генерала Гранта: такая же всклокоченная седая бородка и усы, такие же взъерошенные седые волосы, свисающие прядками на лоб. Бедняга генерал! Он не был ни очень счастлив, ни очень несчастлив: Фома Неверный, он безучастно относился к судьбам человечества, не возлагал на него никаких надежд и ни к кому не был привязан.

— Вы не представляете себе, что такое муниципальные советы в пригородах, мистер Каупервуд, — многозначительно заметил Ван-Сайкл, когда с предварительными переговорами было покончено. — Городской муниципалитет плох, а эти и того хуже. Без денег к таким мелким плутам и ходить нечего. Я не сужу людей строго, но эта шатия… — И он сокрушенно покачал головой.

— Понимаю, — отозвался Каупервуд. — Они не умеют быть благодарными за оказанные им одолжения.

— Да на них положиться нельзя, — продолжал генерал. — Кажется, обо всем договорились, все порешили, а у них на уме одно: как бы подороже тебя продать. Им ничего не стоит переметнуться на сторону той же Северной компании и открыть ей все ваши карты. Тогда опять плати, а конкурент еще накинет, и пошло, и пошло… — Тут генерал изобразил на своей физиономии крайнее огорчение. — Впрочем, и среди этих господ есть один-два таких, с которыми можно столковаться, — добавил он. — Понятно, если их заинтересовать. Я имею в виду мистера Дьюниуэй и мистера Герехта.

— Видите ли, генерал, мне вовсе не важно, как это будет сделано, — приятно улыбаясь, заметил Каупервуд. — Главное — чтобы все было сделано быстро и без лишнего шума. У меня нет ни времени, ни охоты входить во все подробности. Скажите, можно ли получить концессии, не привлекая к себе особого внимания, и во что это обойдется?

— Надо пораскинуть умом, а так сразу сказать трудно, — задумчиво отвечал генерал. — Может обойтись и в четыре тысячи, может и во все сорок четыре, а то и больше. Бог его знает. Надо хорошенько осмотреться, кое-что разведать. — Старику хотелось выпытать у Каупервуда, сколько тот намерен затратить на это дело.

— Хорошо, не будем пока этого касаться. Скаредничать я не собираюсь. Я пригласил сюда Сиппенса, председателя Газово-топливной компании Лейк-Вью, он скоро должен придти. Вам с ним вместе придется работать.

Несколько минут спустя явился Сиппенс. Получив распоряжение всемерно поддерживать друг друга и в деловых переговорах ни в коем случае не упоминать имени Каупервуда, они вместе покинули кабинет своего патрона. Странная это была пара: многоопытный, но опустившийся, ко всему равнодушный, ни во что не верящий старый флегматик-генерал и щеголеватый, живой Сиппенс, мечтавший отомстить своему давнишнему врагу — могущественной Южной газовой компании — и использовать как орудие мести скромную на первый взгляд компанию, которая создавалась на северной окраине города. Минут через десять они уже отлично спелись: генерал посвятил Сиппенса в то, как скареден и нечистоплотен в своей общественной деятельности советник Дьюниуэй и как, напротив, обязателен Джейкоб Герехт, — конечно, отнюдь не задаром. Но что делать — такова жизнь!

Взяв себе за правило не ставить все на одну карту, Каупервуд решил пригласить для газовой компании Хайд-парка второго юриста, а в качестве ее председателя привлечь еще одно подставное лицо, — это вовсе не означало, что он намерен отказаться от услуг де Сото Сиппенса, которого предполагалось оставить техническим консультантом всех трех или даже четырех компаний. Каупервуд как раз подыскивал подходящих людей, когда некий Кент Бэрроуз Мак-Кибен, молодой юрист, единственный сын бывшего члена верховного суда штата Иллинойс Маршала Скэммона Мак-Кибена, обратил на себя его внимание. Мак-Кибену исполнилось тридцать три года. Он был высок ростом, атлетически сложен и в общем недурен собой. Он очень ловко вел свои дела, но при этом был человек вполне светский и порой держался даже несколько надменно. У него была собственная контора в одном из лучших домов на Дирборн-стрит, куда он, замкнутый и холодный, более похожий на богатого щеголя, чем на дельца, являлся каждое утро к девяти часам, если только какое-нибудь важное дело не требовало его присутствия в деловой части города еще раньше. Случилось так, что компания по продаже недвижимости, у которой Каупервуд приобрел земельные участки на Тридцать седьмой улице и на Мичиган авеню, поручила Мак-Кибену составить купчие. Заготовив документы, он отправился в контору Каупервуда узнать, не пожелает ли тот внести в них какие-нибудь дополнения. Секретарша ввела Мак-Кибена в кабинет. Каупервуд окинул его острым испытующим взглядом, и адвокат сразу ему понравился: он был в меру сдержан и в меру изыскан. Каупервуду понравилось, как он одет, понравился его скептически-непроницаемый вид и светская непринужденность. Мак-Кибен в свою очередь отметил костюм Каупервуда, дорогую обстановку кабинета и понял, что имеет дело с финансистом крупного масштаба. На Каупервуде был светло-коричневый с искрой сюртук и выдержанный в таких же тонах галстук; в манжеты вместо запонок были продеты две маленькие камеи. Покрытый стеклом письменный стол выглядел строго и внушительно. Панели и мебель были из полированного вишневого дерева, на стенах в строгих рамах висели хорошие гравюры, изображавшие сцены из истории Америки. На видном месте стояла пишущая машинка — тогда они еще были внове, а биржевой телеграф, тоже новинка, неугомонно отстукивал последние биржевые курсы. Секретаршей у Каупервуда служила молоденькая полька, Антуанета Новак, красивая брюнетка, сдержанная и, по-видимому, очень расторопная.

— Кстати, какие дела вы обычно ведете, мистер Мак-Кибен? — как бы между прочим спросил Каупервуд. И, выслушав ответ, небрежно заметил: — Загляните ко мне на будущей неделе. Может быть, у меня найдется для вас что-нибудь подходящее.

Предложение, сделанное таким небрежным тоном, вероятно, задело бы самолюбие Мак-Кибена, если бы оно исходило от другого человека, но тут он был даже польщен. Этот делец так поразил воображение молодого юриста, что ему изменило обычное бесстрастие.

Когда он в следующий раз пришел к Каупервуду и тот рассказал ему, какого рода услуг он ждет от него, Мак-Кибен сразу же клюнул на приманку.

— Поручите это мне, мистер Каупервуд, — с живостью сказал он, — я хоть никогда и не занимался подобными делами, но уверен, что справлюсь. Я живу в Хайд-парке и знаю почти всех членов муниципального совета. Думаю, что мне удастся на них воздействовать.

Каупервуд в ответ одобрительно улыбнулся.

Так была основана вторая компания, во главе которой Мак-Кибен поставил своих людей. Де Сото Сиппенса, без ведома старого генерала Ван-Сайкла, привлекли в качестве технического консультанта. Затем было написано ходатайство о предоставлении концессии, и Кент Бэрроуз Мак-Кибен исподволь повел тонкую подготовительную работу на Южной стороне, постепенно завоевывая доверие одного члена муниципалитета за другим.

Позднее появился еще третий поверенный — Бэртон Стимсон, самый молодой и, может быть, самый ловкий из всех троих, — бледный темноволосый юноша с горящим взором, ни дать ни взять шекспировский Ромео. Он иногда выполнял кое-какие мелкие поручения Лафлина. Каупервуд предложил ему работать на Западной стороне, где общее руководство было возложено на старика Лафлина, а техникой ведал де Сото Сиппенс. Стимсон, однако, был отнюдь не мечтательным Ромео, а весьма энергичным и предприимчивым молодым человеком, из очень бедной семьи, страстно желавшим выбиться в люди. Ему была присуща та гибкость ума, которая могла отпугнуть кого угодно, но только не Каупервуда, ибо Каупервуду нужны были умные слуги. Он давал им работу, изысканно вежливо обходился с ними и щедро вознаграждал, но взамен требовал рабской преданности. И Стимсон, правда, сохраняя независимый и самоуверенный вид, всячески раболепствовал перед Каупервудом. Так уж складываются человеческие отношения.


И вот на северной, южной и западной окраинах Чикаго началось какое-то странное оживление, встречи, секретные переговоры. В Лейк-Вью старый генерал Ван-Сайкл и де Сото Сиппенс совещались с оборотистым членом муниципалитета аптекарем Дьюниуэй и районным боссом — оптовым мясоторговцем Джейкобом Герехтом, любезнейшими, но довольно требовательными джентльменами. Эти господа принимали посетителей в задних комнатах своих лавок, где беседовали с ними по душам, расценивая только что не по прейскуранту собственные услуги и услуги своих приспешников.

В Хайд-парке мистер Кент Бэрроуз Мак-Кибен, лощеный и изысканно одетый, своего рода лорд Честерфилд среди адвокатов, а также Дж. Дж. Бергдол, длинноволосый, неопрятный наймит «из благородных», подставной председатель Хайдпаркской газово-топливной компании, заседали вместе с членом муниципалитета Альфредом Б.Дэвисом, фабрикантом плетеных изделий, и мистером Пэтриком Джилгеном, кабатчиком, заранее распределяя акции, барыши, привилегии и прочие блага. В поселках Дуглас и Вест-парк на Западной стороне, возле самой черты города, долговязый чудаковатый Лафлин и Бэртон Стимсон заключали такие же сделки.

Противник — три разобщенные городские газовые компании — был застигнут врасплох. Когда до них дошел слух, что в пригородные муниципалитеты поступили ходатайства о предоставлении концессий, компании немедленно заподозрили друг друга в захватнических стремлениях, предательстве и грабеже. Они снарядили в ближайшие муниципалитеты своих пронырливых юристов, но директора компаний все еще не догадывались, кто заправляет маленькими пригородными компаниями и чем это им грозит. Однако, прежде чем они успели заявить протест и надумали сунуть кому надо приличный куш, чтобы сохранить за собой прилегающие к их территории пригороды, прежде чем они успели начать юридическую борьбу, — предложения о выдаче концессий уже были внесены на рассмотрение муниципалитетов и, после первого же чтения и одного открытого, как того требует закон, обсуждения, приняты почти единогласно. Кое-какие мелкие пригородные газетки, которых обделили при раздаче вознаграждений, попытались было поднять шум. Но крупные чикагские газеты отнеслись к известию довольно безразлично, поскольку дело шло о дальних пригородах; они отметили только, что предместья, видимо, успешно следуют по стопам погрязшего в мздоимстве городского муниципалитета.

Прочтя в утренних газетах, что муниципалитеты утвердили концессии, Каупервуд улыбнулся. А в ближайшие дни он уже с удовлетворением выслушивал сообщения Лафлина, Сиппенса, Мак-Кибена и Ван-Сайкла о том, что старые компании подсылают к ним своих агентов, предлагая купить у них контрольные пакеты акций или дать им отступного за концессии. Вместе с Сиппенсом он рассматривал проекты будущих газовых заводов. Надо было приступать к выпуску и размещению облигаций, к продаже акций на бирже, заключению договоров на всевозможные поставки, к постройке резервуаров, газгольдеров, прокладке труб. Не менее важно было успокоить взбудораженное общественное мнение. Во всех этих делах де Сото Сиппенс оказался незаменимым. Пользуясь советами Ван-Сайкла, Мак-Кибена и Стимсона, которые действовали каждый в своем районе, он коротко докладывал Каупервуду о своих планах и, получив в ответ одобрительный кивок, покупал участки, рыл котлованы, строил. Каупервуд был так им доволен, что решил оставить его при себе и на будущее. Де Сото, в свою очередь довольный тем, что ему представился случай свести старые счеты и начать ворочать большими делами, был от души признателен Каупервуду.

— С этими мошенниками нам предстоит еще немало возни, — не без злорадства заявил он однажды своему патрону. — Вот увидите, они начнут нас донимать всякими кляузами. Кто их знает, они могут объединиться. Того и гляди завод у нас взорвут, как в свое время взорвали у меня газгольдер.

— Пусть взрывают, взрывать и мы умеем и судиться умеем тоже. Я не прочь. Мы их так прижмем, что они у нас волком взвоют. — В глазах Каупервуда заиграли веселые огоньки.

Глава 9

В погоне за победой

Между тем и Эйлин в новой для нее роли хозяйки дома тоже кое в чем преуспела — ибо хотя всем и было ясно, что Каупервудов в свете не сразу примут, но богатство этих людей не позволяло пренебрегать знакомством с ними. Привязанность Каупервуда к жене заставляла многих снисходительней относиться к Эйлин. Ее находили грубоватой и дурно воспитанной, но считали, что с таким мужем и наставником, как Каупервуд, можно всего добиться. Таково было мнение миссис Эддисон, например, и миссис Рэмбо. Мак-Кибен и Лорд рассуждали примерно так же. Если только Каупервуд любит Эйлин, а это, по-видимому, так, он, конечно, сумеет «продвинуть» ее в общество. Каупервуд действительно по-своему любил Эйлин. Он не мог забыть, что она совсем еще девочкой нашла в себе силы пренебречь условностями и всем для него пожертвовала, хотя знала, что он женат, что у него есть дети, знала, какой это будет удар для ее родных. Как пылко, как беззаветно она его полюбила! Она не жеманничала, не хитрила, не колебалась. Он с самого начала был «ее Фрэнк», да и теперь она любила его не меньше, чем в те давние незабываемые дни их первой близости. Каупервуд всегда это чувствовал. Эйлин могла с ним ссориться, капризничать, дуться, спорить, подозревать, укорять его в том, что он ухаживает за другими женщинами, но какое-нибудь мимолетное увлечение не встревожило бы ее, — так во всяком случае она утверждала. Правда, у нее не было оснований сомневаться в нем. Она готова простить ему все, решительно все, уверяла она, и сама этому искренне верила, если только он будет по-прежнему ее любить.

— Ах ты, разбойник, — говорила она шутливо. — Я тебя насквозь вижу. Думаешь, я не замечаю, как ты заглядываешься на женщин. Эта стенографисточка у тебя в конторе очень недурна. Наверно, ты уже за ней приударил.

— Не глупи, Эйлин, — отмахивался Каупервуд. — Ну, зачем говорить пошлости. Ты прекрасно знаешь, что я никогда не свяжусь с какой-то стенографисткой. Контора — неподходящее место для флирта.

— Неподходящее? Ну уж не втирай мне очки. Будто я тебя не знаю. Для тебя всякое место подходящее.

Каупервуд смеялся, а за ним смеялась и Эйлин. Она ничего не могла с собой поделать. Слишком уж она его любила. В нападках ее не было настоящей горечи. Часто, укачивая ее на коленях, как ребенка, и нежно целуя, он шептал ей: «Моя крошка! Моя рыжая кукла! Правда, что ты меня так любишь? Тогда поцелуй меня». Они оба пылали какой-то первобытной страстью. И пока жизнь не отдалила их друг от друга, Каупервуд даже представить себе не мог более восхитительного союза. Они не ведали того холодка пресыщенности, который нередко переходит во взаимное отвращение. Эйлин всегда была ему желанна. Он подтрунивал над ней, дурачился, нежничал, зная наперед, что она не оттолкнет его от себя чопорностью или постной миной ханжи и лицемерки. Несмотря на ее горячий, взбалмошный нрав, Эйлин всегда можно было остановить и образумить, если она была неправа. Она же, со своей стороны, не раз давала Каупервуду дельные советы, подсказанные ее женским чутьем. Все их помыслы занимало теперь чикагское общество и новый дом, который они решили построить в надежде упрочить таким образом свое положение и войти в круг избранных. Будущее представлялось Эйлин только в розовом свете. Есть ли в мире женщина, счастливее ее? Фрэнк так красив, так великодушен, так нежен! В нем нет ничего мелочного. Пусть он даже иногда заглядывается на других женщин — что с того? В душе он ей верен, и не было еще случая, чтобы он ей изменил. Хотя Эйлин знала Каупервуда достаточно хорошо, она все же не представляла себе, как ловко он умеет изворачиваться и лгать. Но пока что он действительно любил ее и действительно был ей верен…

Каупервуд вложил уже около ста тысяч долларов в газовые компании и считал свое будущее обеспеченным. Концессии были выданы на двадцать лет, к концу этого срока ему не исполнится еще и шестидесяти, а за это время он наверняка либо приобретет контрольные пакеты старых компаний, либо объединится с ними, либо с большой выгодой переуступит им дело. Рост Чикаго предвещал ему успех. Поэтому он решил вложить до тридцати тысяч долларов в картины, если найдет что-нибудь стоящее, и заказать портрет Эйлин, пока она еще так хороша. Каупервуд опять стал интересоваться живописью. У Эддисона было четыре или пять хороших полотен — Руссо, Грез, Вуверман и Лоуренс, которые тот неизвестно где раскопал. Каупервуд слышал, что у некоего Колларда, владельца гостиницы и торговца недвижимостью и мануфактурой, имеется замечательная коллекция. Эддисон рассказал ему, что Дэвис Траск, король скобяных изделий, тоже коллекционирует картины. Многие богатые семейства в Чикаго уже начали собирать произведения искусства. Значит, пора начать и ему.

Как только концессии были утверждены, Каупервуд посадил Сиппенса у себя в кабинете и на время передал ему все дела. В пригородах, поблизости от строившихся заводов, были открыты маленькие конторы с незначительным штатом. Теперь старые компании донимали новые компании всевозможными тяжбами, требуя, чтобы суд «запретил», «отменил», «пресек» и т. д., но Мак-Кибен, Стимсон и генерал Ван-Сайкл отражали все атаки врага со спокойствием и доблестью защитников Трои. Это было забавное зрелище. Однако о Каупервуде почти никто ничего не знал. Он все еще оставался в тени. В связи с этими делами имя его даже и не упоминалось. Газеты ежедневно прославляли других людей, и в Каупервуде это будило досаду и зависть. Когда же настанет его черед? Теперь уж, наверно, скоро. В июне Каупервуд и Эйлин, веселые и жизнерадостные, отправились в Европу, решив насладиться сполна своим первым большим путешествием.

Это была чудесная поездка! Эддисон, с обычной для него любезностью, телеграфировал в Нью-Йорк, чтобы миссис Каупервуд на пароход были доставлены цветы. Мак-Кибен прислал путеводители. Каупервуд, не зная наверное, подумает ли кто-нибудь о цветах, тоже заказал две великолепные корзины, так что, когда Эйлин поднялась на верхнюю палубу, ее ожидали там три корзины цветов, каждая с приколотой к ней карточкой. Кое-кто из сидевших за капитанским столом пытался завязать знакомство с Каупервудами. Их приглашали на любительские концерты или просили составить партию за карточным столом. Но море было все время бурное, и Эйлин чувствовала себя неважно. Хорошо выглядеть, когда страдаешь морской болезнью, нелегкая задача, и поэтому она предпочитала большей частью оставаться в каюте. Держалась. Эйлин со всеми надменно, даже холодно, а в разговоре с теми, для кого она делала исключение, взвешивала каждое слово. Она вдруг почувствовала себя важной дамой.

Перед отъездом из Чикаго Эйлин почти опустошила ателье Терезы Доновен. Белье, пеньюары, костюмы для прогулок, амазонки, вечерние туалеты — все это она везла с собой в огромном количестве. На груди у нее был спрятан мешочек, в котором она хранила на тридцать тысяч долларов разных драгоценностей. А уж туфлям, шляпкам, чулкам и прочим принадлежностям дамского туалета просто не было числа. И это заставляло Каупервуда гордиться Эйлин. Сколько в ней энергии, сколько в ней живости! Лилиан, его первая жена, была бледной, анемичной женщиной, а в Эйлин жизнь била ключом. Она постоянно что-то напевала, шутила, наряжалась, кокетничала. Есть такие натуры, которые живут сегодняшним днем, ни над чем не размышляя и не углубляясь в себя. Наша планета с ее многовековой историей если и существовала для Эйлин, то как нечто весьма смутное и отвлеченное. Возможно, она и слышала, что когда-то на земле жили динозавры и крылатые пресмыкающиеся, но особого впечатления это на нее не произвело. Кто-то там сказал, будто мы произошли от обезьяны; какой вздор! А впрочем, может быть, так оно и есть. Ревущие в просторах океана зеленоватые громады волн внушали Эйлин почтение и страх, но не тот благоговейный трепет, который они будят в душе поэта. Пароход вполне надежен. Капитан, в синем мундире с золотыми пуговицами, такой любезный и предупредительный, сам сообщил ей это за столом. Эйлин полагалась на капитана. А кроме того, возле нее всегда был Каупервуд, настороженно, но без страха взиравший на величественное зрелище разбушевавшейся стихии и ни словом не обмолвившийся о том, на какие мысли оно его наводило.

В Лондоне благодаря письмам, которыми их снабдил Эддисон, Каупервуды получили несколько приглашений в оперу, на званые обеды, в Гудвуд — провести конец недели и побывать на скачках. Они катались в колясках, фаэтонах, кабриолетах. На воскресенье новые знакомые пригласили Каупервудов в свой плавучий домик на Темзе. Хозяева-англичане, смотревшие на это знакомство как на способ установить связь с финансовыми кругами Америки, были с ними учтивы, но и только. Эйлин интересовало все: присмотревшись к манерам людей, к порядкам в домах, к прислуге, она сразу же разочаровалась в Америке, — там все не так, все нуждается в коренных переменах.

— Нам предстоит прожить с тобой в Чикаго еще много лет. Эйлин, так что не увлекайся, — предостерегал ее Каупервуд. — Неужели ты не видишь, что эти люди терпеть не могут американцев? Поверь, если бы мы жили здесь постоянно, они бы нас к себе на порог не пустили. Во всяком случае сейчас. Мы здесь проездом, только поэтому они с нами и любезны.

Каупервуду это было совершенно ясно. А у Эйлин совсем закружилась голова. Она только и знала, что переодевалась. В Хайд-парке, где она ездила верхом и каталась в кабриолете, в «Кларидже», где Каупервуды остановились, на Бонд-стрит, где она ходила по магазинам, мужчины глядели на нее в упор, а чопорные, консервативные, скромные в своих вкусах англичанки только поднимали глаза к небу. Каупервуд все это видел, но молчал. Он любил Эйлин и пока что не желал для себя лучшей жены, — как-никак, она очень хороша собой. Если ему удастся упрочить ее положение в чикагском обществе, этого на первых порах будет достаточно.

Проведя три недели в Лондоне, где Эйлин отдала дань всему, чем издавна славится и гордится старая Англия, Каупервуды отправились в Париж. Здесь Эйлин овладел уже почти ребяческий восторг.

— Ты знаешь, — серьезно заявила она Каупервуду на следующее же утро, — я теперь убедилась, что англичане совсем не умеют одеваться… Даже самые элегантные из них только подражают французам. Возьми хотя бы тех мужчин, что мы видели вчера в «Кафе дез Англэ». Ни один англичанин не сравнится с ними.

— У тебя, дорогая моя, экзотический вкус, — отвечал Каупервуд, повязывая галстук, и покосился на нее со снисходительной усмешкой. — Французская элегантность — это уже почти фатовство. Я подозреваю, что некоторые из этих молодых людей были в корсетах.

— Ну и что ж такого? Мне это нравится. Уж если щеголять, так щеголять.

— Я знаю, что это твоя теория, детка, но во всем надо знать меру. Иногда полезно выглядеть и поскромнее. Не следует очень уж отличаться от окружающих, даже в выгодную сторону.

— Знаешь что, — сказала она вдруг, глядя на него, — а ведь ты когда-нибудь станешь страшным консерватором, не хуже моих братцев.

Она подошла к Каупервуду, поправила ему галстук и пригладила волосы.

— Кому-нибудь из нас надо же быть консерватором для блага семьи, — шутливо заметил он.

— А впрочем, я еще не уверена, что это будешь ты, а не я.

— Какой сегодня чудесный день. Взгляни, как хороши эти белые мраморные статуи. Куда мы поедем — в Клюни, в Версаль или в Фонтенебло? Вечером надо бы сходить во Французскую комедию, посмотреть Сарру Бернар.

Эйлин была счастлива и весела.

Какое блаженство путешествовать с Каупервудом в качестве его законной жены.

В эту поездку жажда удовольствий, интерес к искусству и твердая решимость завладеть всем, что может дать ему жизнь, пробудилась в Каупервуде с новой силой. В Лондоне, Париже и Брюсселе он познакомился с крупными антикварами. Его представление о старых школах живописи и великих мастерах прошлого значительно расширилось. Один лондонский торговец, сразу распознавший в Каупервуде будущего клиента, пригласил его и Эйлин посмотреть некоторые частные собрания и представил «иностранца, интересующегося живописью», кое-кому из художников — лорду Лейтону, Данте Габриэлю Россетти, Уистлеру. Для них Каупервуд был лишь самоуверенным, сдержанным, учтивым господином с несколько старомодными вкусами. Он же в свою очередь решил, что это люди неуравновешенные и самовлюбленные, с которыми ему никогда близко не сойтись, и единственное, что может их связывать, — это купля-продажа. Они ищут восторженных почитателей, а он мог быть только щедрым меценатом. Итак, Каупервуд посещал галереи, мастерские, рассматривал картины и думал — скоро ли, наконец, сбудутся его мечты о величии.

В Лондоне он приобрел портрет кисти Реберна, в Париже «Пахаря» Милле, маленькую вещичку Яна Стена, батальное полотно Мейссонье и романтическую сцену в дворцовом саду Изабэ. Так возродилось прежнее увлечение Каупервуд а живописью, и было положено начало коллекции, занявшей в дальнейшем столь большое место в его жизни.

По возвращении в Чикаго Каупервуд и Эйлин с увлечением отдались постройке нового дома. Насмотревшись старинных замков во Франции, они решили взять их за образец, и Тейлор Лорд не замедлил представить им архитектурный проект, воссоздававший некое подобие такого замка. Лорд считал, что потребуется год или даже полтора, чтобы завершить все работы, но Каупервуды особенно и не торопились: пока дом будет строиться, они упрочат свои светские связи и ко дню его окончания сумеют войти в избранный круг.

В ту пору чикагское общество представляло собой весьма пеструю картину. Были тут люди, которые внезапно разбогатели после долгих лет бедности и еще не забыли ни своей деревенской церкви, ни своих провинциальных привычек и взглядов; были и другие, получившие капитал по наследству или перебравшиеся сюда из Восточных штатов, где крупные состояния существуют давно, — эти уже умели» жить на широкую ногу; и наконец подрастали дочки и сынки новоявленных богачей, — они видели возникшее в Америке тяготение к роскоши и надеялись со временем к ней приобщиться. Молодежь эта пока только мечтала о танцах у Кинсли, где устраивались благотворительные базары и вечера, о летних развлечениях на европейский лад. Но до этого им было еще далеко. Первая группа, самая богатая, пользовалась, несмотря на свое невежество и тупость, наибольшим влиянием, ибо высшим мерилом были здесь деньги. Их увеселения поражали своей глупостью: все сводилось к тому, чтобы на людей посмотреть и себя показать. Эти скороспелые богачи боялись как огня всякой свежей мысли, всякого новшества. Только шаблонные мысли и поступки, только рабское преклонение перед условностями допускались в их среде. Пригласить в дом актрису, — как это часто делалось в Восточных штатах или в Лондоне, — сохрани господи! Даже на певцов и на художников они смотрели косо. Как бы чего не вышло. Но если бы из Европы в Чикаго случайно заехал какой-нибудь князь или граф, — чего, конечно, никогда не бывало, — местные тузы расшиблись бы в лепешку, что, кстати сказать, они и делали всякий раз, когда в их городе проездом останавливался какой-нибудь воротила из Восточных штатов.

Каупервуд понял это сразу, как только приехал, но ему казалось, что если он станет богатым и влиятельным, построит роскошный особняк, то ему с Эйлин, быть может, удастся всколыхнуть это стоячее болото. К несчастью, Эйлин слишком горячилась, слишком уж явно искала случая утвердиться в обществе и добиться признания. Как дикарь, не приспособленный к самозащите и находящийся всецело во власти стихийных сил, она трепетала при мысли о возможной неудаче. Очень скоро Эйлин поняла, что существует категория светских женщин, совершенно чуждых ей по складу, сблизиться с которыми будет очень нелегко. Как-то раз она видела в магазине жену мануфактурного короля Энсона Мэррила, и та показалась ей непомерно чопорной и холодной. Миссис Мэррил, мнившая себя женщиной умной и высокообразованной, считала, что в Чикаго для нее нет подходящего общества. Она воспитывалась в Восточных штатах, в Бостоне, не раз ездила в Лондон и даже была принята в тамошнем свете. Чикаго представлялся ей просто грязной дырой, городом торгашей. Она предпочитала Нью-Йорк или Вашингтон, но была вынуждена жить здесь. С теми, кого миссис Мэррил удостаивала своим знакомством, она держалась покровительственно-надменно и имела обыкновение закидывать назад голову, устало опустив ресницы и страдальчески подняв брови, давая этим понять, как нестерпимо пошло все, что ее окружает.

На миссис Мэррил Эйлин указала некая миссис Хадлстоун, супруг которой был владельцем мыловаренного завода. Хадлстоуны жили по соседству с Каупервудами и тоже не принадлежали к избранному обществу. Но миссис Хадлстоун прослышала, что Каупервуды — люди состоятельные, что они дружны с Эддисонами и собираются строить особняк, который обойдется им в двести тысяч (молва всегда все преувеличивает). Этого оказалось достаточно. Как соседка она сочла возможным посетить Каупервудов и оставить свою карточку, а Эйлин, радовавшаяся всякому новому знакомству, поспешила отдать ей визит. Миссис Хадлстоун была маленькой, довольно невзрачной, но чрезвычайно пронырливой и практичной особой.

— Вы, конечно, слышали о миссис Мэррил. Вон она стоит возле прилавка с шелками, — заметила миссис Хадлстоун, указывая глазами на высокую худощавую брюнетку, очень высокомерную и чопорную. — Посмотрите, как она держит лорнет.

Эйлин обернулась и критически осмотрела с головы до ног эту великосветскую даму, от которой так и веяло холодом.

— Вы с ней знакомы? — спросила она с любопытством, продолжая разглядывать женщину у прилавка.

— Нет, они живут на Северной стороне, а у нас каждый вращается в своем кругу, — с достоинством заявила миссис Хадлстоун.

На самом же деле наиболее видные семейства ставили себе в заслугу именно то, что они выше всякого деления на «стороны» и избирают себе друзей из всех трех районов.

— Вот как! — заметила Эйлин с притворным безразличием. Втайне она была раздосадована тем, что миссис Хадлстоун сочла нужным показать ей миссис Мэррил, точно та была какой-то знаменитостью.

— По-моему, она подкрашивает брови, — шепнула миссис Хадлстоун, с завистью разглядывая жену мануфактуриста. — Я слышала, что ее муж не самый верный из супругов. У него, говорят, есть дама сердца, некая миссис Гледенс, она живет рядом с ними.

— Вот оно что! — осторожно отозвалась Эйлин. После своих филадельфийских злоключений она решила быть начеку и остерегаться всяких сплетен. Стрелы злословия легко могли попасть и в нее.

— Но миссис Мэррил, конечно, принадлежит к самому избранному обществу, — не могла не признать спутница Эйлин.

С тех пор мечтой Эйлин стало познакомиться с этой дамой и попасть в число ее друзей. Она не знала, что ее честолюбивой мечте никогда не суждено сбыться, хотя, может быть, в глубине души и опасалась этого.

Но среди чикагцев нашлись и такие, что нанесли Каупервудам визиты, едва те обосновались в городе, а кое с кем Каупервуды и сами сумели завязать знакомство. У них стали бывать Сандерленд Слэд, директор службы движения одной из Юго-западных железных дорог, проходивших через город, человек образованный, не лишенный вкуса и довольно состоятельный, со своей женой — честолюбивым ничтожеством; Уолтер Райзем Коттон, комиссионер по оптовой продаже кофе, известный больше как автор статеек на темы светской жизни, и его супруга, окончившая женский колледж Вассарра; Нори Симс, секретарь и казначей кредитного и сберегательного общества «Дуглас», лицо весьма влиятельное, но не в тех финансовых кругах, которые представляли Эддисон и Рэмбо. Каупервуды познакомились домами и с богатым меховщиком Станиславом Хоксема, и с оптовым торговцем мукой Дьюэйном Кингслендом, с мясоторговцем-экспортером Уэбстером Израэлсом, ювелиром Брэдфордом Кэнда. Все эти семейства пользовались некоторым весом в обществе. Все они имели недурные особняки и недурные доходы, — с ними приходилось считаться. Разница между Эйлин и большинством этих дам была примерно та же, что между реальностью и иллюзией. Но это требует некоторого пояснения.

Чтобы понять умонастроения женщин того времени, следует мысленно обратиться к периоду средневековья, когда главенствующая роль принадлежала церкви и талантливые, но далекие от жизни поэты окружали женщину мистическим ореолом. С той поры девушки и женщины возомнили, что они созданы из другого, более благородного материала, чем мужчины, что их призвание — возвышать и облагораживать вторую половину рода человеческого и что их благосклонность — бесценнейший дар на свете. Эта розовая романтическая дымка, не имеющая ничего общего с понятием личной добродетели, привела к самовозвеличению некоторых женщин, вообразивших себя чуть ли не святыми и сверху вниз взиравших на мужчин, а подчас и на других женщин.

В атмосферу, насквозь пропитанную этой нелепой иллюзией, и попала Эйлин в Чикаго. Дамы, с которыми она познакомилась, витали в выдуманном ими мире. Они почитали себя неземными созданиями, вроде тех, что увековечила религиозная живопись и поэзия. В своих мужьях они стремились видеть образец нравственности, воплощение идеала, от других женщин требовали незапятнанной чистоты. Эйлин, пылкая и непосредственная, подняла бы их на смех, если бы ей дано было это понять. Но она ровно ничего не понимала и чувствовала себя в присутствии этих женщин неловко и неуверенно.

Возьмем, к примеру, миссис Симс, горячую почитательницу миссис Мэррил. Получить приглашение к Мэррилам на обед, чай или завтрак, прокатиться по городу с миссис Мэррил было верхом блаженства для миссис Симс. Она любила повторять bon mots[29] своего кумира, рассуждать о ее удивительной образованности, рассказывать, как люди будто бы отказывались верить, что это жена такой посредственности, как Энсон Мэррил, — словом, все те принятые в свете пошлости, начало которым, вероятно, было положено еще дамами древнего Египта и Халдеи. Сама миссис Симс была заурядная, ничем не примечательная карьеристка — довольно ловкая, довольно миловидная и элегантная. Две маленькие дочки Симсов, соответственно требованиям того времени, были уже обучены всем тонкостям светского обхождения, — они радовали родителей умением принимать изящные позы, мило улыбаться, грациозно приседать. Приставленная к ним няня ходила в форме, а гувернантка была необычайно важной. Сама миссис Симс вела себя очень надменно, считалась только с теми, кто стоял выше ее на социальной лестнице, и от всей души презирала тот заурядный мир, в котором вынуждена была прозябать.

Пригласив Каупервудов на обед, миссис Симс тут же постаралась выведать у Эйлин что-нибудь о ее прошлом: не знавала ли она в Филадельфии Артура Ли и его жену, супругов Дрейк, Роберту Уилинг и семейство Уокеров? Миссис Симс сама с ними знакома не была, а только слышала о них от миссис Мэррил — повод вполне достаточный, чтобы пустить эти имена в ход. Эйлин сразу насторожилась и, спасения ради, стала лгать, уверяя миссис Симс, что знакома со всеми этими людьми. Впрочем, в какой-то мере это было правдой: до того как распространился слух о связи Эйлин с Каупервудом, они с ней раскланивались. Такое сообщение несколько успокоило миссис Симс.

— Я непременно расскажу об этом Нелли, — воскликнула она, называя миссис Мэррил уменьшительным именем, чтобы показать, как близко они знакомы.

Эйлин очень боялась, что если так пойдет дальше, то скоро весь город узнает, что Каупервуд сидел в тюрьме, что, прежде чем стать его женой, она была его любовницей и фигурировала в его бракоразводном процессе в качестве соответчицы — хотя имя ее и не упоминалось. Спасти Эйлин могли только ее красота и богатство Каупервуда, больше ей не на что было надеяться.

Однажды на обеде у Кингслендов миссис Кэнда спросила Эйлин — как той показалось, весьма многозначительно — не была ли она знакома в Филадельфии с ее приятельницей, миссис Шюлер Эванс? Эйлин не на шутку перепугалась.

— Тебе не кажется, что миссис Кэнда, а может быть, и не ей одной, многое известно о нас? — спросила она Каупервуда по пути домой.

— Весьма возможно, а впрочем, не знаю, — отвечал он подумав. — На твоем месте я не стал бы особенно тревожиться. Если ты будешь постоянно об этом думать и волноваться, они скорее заподозрят, что у нас что-то не ладно. Я во всяком случае не скрывал и скрывать не собираюсь, что сидел в Филадельфии в тюрьме. Это все было подстроено. Никто не имел права сажать меня туда.

— Ну, конечно, дорогой! — сказала Эйлин. — Даже если здесь что-нибудь и пронюхали — беда не велика. Что особенного в конце концов. Мало ли у кого что было до брака.

— Все сводится к тому, примут ли они нас в свой круг. Не примут, — ну что ж, ничего не поделаешь. Нам нужно достроить дом и дать им возможность проявить свою доброжелательность. А не захотят — есть и другие города. В Нью-Йорке с деньгами мы добьемся чего угодно, поверь мне. Мы можем и там выстроить себе дворец и всех заставить с собой считаться, — для этого нужны только деньги. А деньги у нас будут, об этом беспокоиться нечего, — добавил он после недолгого молчания. — Я наживу здесь миллионы, нравится им это или не нравится, а потом… потом увидим. Не тревожься. Нет такой беды на свете, которой нельзя помочь деньгами, в этом я давно убедился.

И Каупервуд крепко стиснул зубы, как делал всегда, принимая бесповоротное решение. Впрочем, это не помешало ему взять руку Эйлин и ласково ее пожать.

— Не тревожься, — повторил он. — Разве нет других городов, кроме Чикаго? А лет через десять мы с тобой будем отнюдь не бедняками. Не падай духом. Все устроится, иначе и быть не может.

Эйлин смотрела на освещенную огнями уходившую вдаль Мичиган авеню и на безмолвные особняки, мимо которых они проезжали. Белые шары фонарей мерцали во мраке, превращаясь вдали в еле приметные точки. Было темно, приятно веяло прохладой. О, если бы на деньги Фрэнка можно было купить доступ в этот заманчивый мир и благожелательное к себе отношение! Эйлин не отдавала себе отчета в том, как много зависело от нее самой в предстоящей борьбе.

Глава 10

Испытание

Новоселье в особняке на Мичиган авеню Каупервуды справляли в конце ноября 1878 года. Прошло около двух лет, как они переселились в Чикаго, и эти два года не пропали зря. На бегах, званых обедах, на приемах в клубах «Юнион-Лиг» и «Келюмет», куда Эддисон ввел Каупервуда, они встречались с новыми людьми, завязывали знакомства и теперь могли уже разослать более трехсот пригласительных билетов на свое празднество. Правда, в числе этих трехсот гостей должны были быть и люди им незнакомые — друзья Мак-Кибена и Лорда. На приглашение отозвалось человек двести пятьдесят. Каупервуд вел свои дела в Чикаго настолько ловко, умудряясь все время оставаться в тени, что никто не заинтересовался его прошлым. Он был богат, хорошо воспитан, не лишен обаяния. Дельцы, встречавшиеся с ним в обществе, считали его приятным и неглупым. Эйлин была красива, с признательностью откликалась на малейшее внимание, и ей охотно воздавали должное. Тем не менее высший свет Каупервудов не признавал.

Примечательно, что при известном такте и ловкости можно, не занимая никакого положения в обществе, создать себе вполне солидную репутацию. В те времена в Чикаго существовала еженедельная газетка, в которой печаталась светская хроника, и Каупервуд при посредстве Мак-Кибена заставил ее служить своим интересам. Представить сомнительное безупречным — не легкая задача в любых условиях, но если внешне у вас все обстоит благопристойно, если вы держитесь уверенно, обладаете некоторым обаянием, а главное, имеете капитал, то это уже намного упрощает дело. Мак-Кибен знал редактора Хортона Бигерса. Это был жалкий, опустившийся циник лет сорока пяти, с седыми волосами и унылой физиономией — не человек, а какой-то губчатый нарост или полип, проявлявший показное оживление и заинтересованность только там, где этого требовала выгода. В те дни редакторы светской хроники еще были вхожи в привилегированные дома — на положении гостей, а не репортеров; впрочем, и тогда уже их принимали не очень охотно. Мак-Кибен, желая услужить Каупервуду, который давал ему работу и к которому он был расположен, как-то сказал Бигерсу:

— Вы ведь знаете Каупервудов?

— Нет, — отвечал редактор. — А кто они такие? — Как всякий прихлебатель, он прислуживал только самым высшим кругам.

— Ну как же? Каупервуд — банкир. У него контора на Ла-Саль-стрит. Они из Филадельфии. Миссис Каупервуд красавица — молода и всякое такое. Они строят себе особняк на Мичиган авеню. Вам бы следовало с ними познакомиться. Я думаю, что они будут приняты в лучших домах. Эддисоны с ними хороши. Если вы теперь окажете этим людям внимание, они вас не забудут. Каупервуд человек щедрый и вообще славный малый.

Бигерс навострил уши. Светская хроника — небогатая пожива, а другие возможности заработать представляются не часто. Тем, кто хотел получить благоприятный отзыв прессы, дабы упрочить свое положение в обществе или проникнуть туда, приходилось подписываться — и подписываться не скупясь — на его газетенку. Вскоре после этого разговора Каупервуд получил подписной бланк из конторы «Сэтердей ревю» и сейчас же послал чек на сто долларов мистеру Хортону Бигерсу лично. Вслед за тем семейства, не пользовавшиеся особым весом в чикагском обществе, стали замечать, что когда они приглашают на званый обед Каупервудов, «Сэтердей ревю» помещает отчет, а в тех случаях, когда не бывает Каупервудов, не бывает и отчетов. По-видимому, с этими Каупервудами следует поддерживать знакомство. Но все же, кто они такие?

Всякое внимание прессы, всякий даже самый скромный успех в обществе легко могут превратить человека в мишень для злословия. Тот, кто хоть чуть-чуть выделился из окружающей его среды, мгновенно привлекает к себе внимание светских судей: а кто он, откуда взялся, что собой представляет? Эйлин вложила в свой первый прием в новом доме всю душу, Каупервуд — весь свой вкус и изобретательность, — немудрено, что новоселье оказалось чем-то из ряда вон выходящим, а этого-то, учитывая известные обстоятельства, Каупервудам и не следовало делать. Чикагское общество, как мы уже говорили выше, отличалось большой косностью, на всякие новшества смотрело неодобрительно и мирилось с ними очень неохотно. Вторгнуться в этот узкий круг и ошеломить всех пышностью и невиданным блеском было по меньшей мере неосмотрительно. Наиболее осторожные, даже если и не придут совсем, то обо всем узнают и тоже произнесут свой приговор.

Торжество началось в четыре часа. Гости продолжали съезжаться до половины седьмого. В девять открылся бал, для которого был приглашен знаменитый чикагский струнный оркестр. Танцы перемежались выступлениями более или менее известных артистов, а в одиннадцать часов был подан роскошный ужин; гости сидели за маленькими столиками в трех залах нижнего этажа, эффектно освещенных гирляндами китайских фонариков. В довершение всего Каупервуд повесил в картинной галерее не только лучшие полотна, вывезенные из-за границы, но и последнее приобретение — великолепного Жерома, который тогда находился в зените своей несколько экзотической славы. Картина изображала нагих одалисок у бассейна, выложенного разноцветной мозаикой. Для Чикаго такое искусство было чересчур «фривольным», люди мало смыслящие в живописи нашли картину непристойной, тогда как более просвещенные не могли бы увидеть в ней ничего предосудительного. Но так или иначе, а это произведение бесспорно оживляло галерею. Тут же висел и недавно присланный из Европы портрет Эйлин работы голландского художника Яна Ван-Беерса, с которым Каупервуды познакомились прошлым летом в Брюсселе. Он написал портрет в девять сеансов и создал довольно эффектную вещь, в яркой гамме красок. Эйлин была изображена на фоне летнего ландшафта, в глубине виднелся пруд, окруженный низким каменным парапетом, красное кирпичное крыло голландского загородного дома, куртины с тюльпанами и голубое небо в пушистых облачках. Эйлин сидела на вогнутом подлокотнике каменной скамьи, держа над головой розовый, отделанный кружевом зонтик; у ног ее зеленела трава; шелковый костюм в белую и голубую полоску — по последней парижской моде — облегал ее сильное, цветущее тело, соломенная шляпа с мягкими широкими полями, повязанная голубой лентой, бросала тень на искрящиеся жизнью и весельем глаза. Художнику удалось передать характер Эйлин — смелость, самонадеянность, дерзость, свойственные натурам неглубоким или еще не знавшим поражений. Сочный по краскам, хотя и несколько кричащий, как и все связанное с Эйлин, портрет способен был вызвать зависть в тех, кого природа наградила не столь щедро; будь это жанровая вещь — он мог бы считаться превосходным. В мягком свете газовых рожков Эйлин на этом полотне казалась особенно блистательной — праздная, беспечная, балованная красавица, которую всегда холили и берегли. Многие подолгу задерживались возле портрета, немало раздавалось по его адресу замечаний — кое-какие произносились громко, а кое-какие шепотом.

С самого утра Эйлин терзали беспокойство и неуверенность. По настоянию Каупервуда она обзавелась секретаршей, тщедушной и усердной девушкой, которая рассылала приглашения, сортировала ответы, выполняла всякие поручения и подчас могла даже дать дельный совет. Фадета, камеристка-француженка, совсем сбилась с ног, спеша все подготовить для своей госпожи, которой предстояло сегодня надеть два туалета — один днем, другой — между шестью и восемью вечера. Разыскивая засунутую куда-то ленту или усердно начищая броши и пряжки, она так и сыпала своими «mon dieu» и «parbleu». Эйлин, по обыкновению, немало помучилась, прежде чем решила, что все в порядке. Особенно труден был выбор платья. Портрет, висевший в картинной галерее, словно бросал ей вызов. Эйлин казалось, что сегодня вечером ей предстоит явиться на суд всего общества. В конце концов она все-таки не последовала совету лучшей чикагской портнихи Терезы Доновен и остановила свой выбор на парижском платье от Борта из тяжелого коричневого бархата с золотистым отливом; оно очень шло к ее волосам и цвету лица и выгодно обрисовывало ее статную фигуру. В тон платью были и коричневые шелковые чулки и коричневые туфельки с красными эмалевыми пуговками. Серьги Эйлин сперва надела аметистовые, потом заменила их топазовыми.

Беда Эйлин заключалась в том, что она не умела все это проделывать со спокойной уверенностью светской женщины. Она не столько управляла обстоятельствами, сколько обстоятельства управляли ею. В иных случаях ее выручало только спокойствие, выдержка и такт Каупервуда. Если Каупервуд был возле нее, она чувствовала себя знатной дамой, умеющей держаться непринужденно в любом обществе. Но стоило ей остаться одной, и она тотчас теряла мужество, хотя робость отнюдь не была ей свойственна. Эйлин никак не могла забыть о своем прошлом.

В четыре часа Кент Мак-Кибен, элегантный и самоуверенный, окинув быстрым, не слишком одобрительным взглядом всю эту пышность, остановился в большой гостиной с Тейлором Лордом, который, в последний раз осмотрев весь дом, уже собрался было уходить, чтобы вернуться вечером, но задержался, увидев адвоката. Будь Лорд и Мак-Кибен короче знакомы, они, вероятно, пустились бы в обсуждение предстоящего приема и шансов Каупервудов на успех, но сейчас, не решаясь говорить откровенно, только обменивались общими, ничего не значащими фразами. В эту минуту во всем блеске своей красоты в гостиной появилась Эйлин. Кент Мак-Кибен подумал, что она никогда еще не была так хороша, как сегодня. Что ни говори, а по сравнению с этими надутыми ханжами, которых так много встречаешь в свете, с этими хитрыми, злобными, расчетливыми карьеристками, умело спекулирующими своим общественным положением, Эйлин просто восхитительна. Жаль только, что ей недостает уверенности в себе, ей бы следовало быть чуть сдержанней, чуть холоднее, слишком уж она простодушна и приветлива. И все же при поддержке Каупервуда она может достигнуть многого.

— Очаровательно! Все здесь совершенно очаровательно! — заверил он Эйлин. — Я как раз говорил мистеру Лорду, что я в восторге от вашего особняка.

Услышав такую похвалу от Мак-Кибена, человека светского, да еще в присутствии Тейлора Лорда, тоже принятого в высшем обществе, Эйлин была чрезвычайно польщена. Она просияла от удовольствия.

Одним из первых прибыли миссис Уэбстер Израэлс, миссис Брэдфорд Кэнда и миссис Уолтер Райзем Коттон, — они обещали помочь Эйлин принимать гостей. Дамы эти, гордившиеся своей прозорливостью и умением разбираться в людях, даже и не подозревали о том, какому риску подвергают свою репутацию: их сбили с толку роскошь, которой окружила себя Эйлин, растущая известность Каупервуда в финансовых кругах и великолепие нового дома. У миссис Уэбстер Израэлс был такой странный рот, что Эйлин, встречаясь с нею, всякий раз поражалась: «До чего же он а похожа на рыбу!» Однако миссис Израэлс нельзя было назвать безобразной, а в этот день оживление придавало ей даже некоторую миловидность. Миссис Брэдфорд Кэнда в блекло-розовом платье с серебристо-серой отделкой, отчасти скрадывавшем ее худобу, была еще довольно привлекательна, несмотря на свою сухопарость. Она принимала во всем самое горячее участие, полагая, что присутствует при знаменательном событии. Миссис Уолтер Райзем Коттон, несколько более молодая, чем две другие дамы, за годы пребывания в колледже набралась модной учености и считала себя «выше предрассудков». Она инстинктивно угадывала, что Каупервуды, пожалуй, не принадлежат к сливкам общества, но они быстро продвигались по общественной лестнице и, чего доброго, могли обогнать остальных. А потому с ними следовало быть любезной.

В жизни бывает иной раз так, как на картинах Монтичелли: отдельные предметы, фигуры, лица теряют свою обособленность, сливаются в красочное целое, и частное исчезает в общем блеске. Новый особняк Каупервудов с огромными до полу окнами первого этажа, с высеченными из камня тяжелыми гирляндами цветов по фасаду, с резной дубовой дверью подъезда, скрытой в глубокой нише, вскоре заполнился пестрым оживленным потоком гостей. Многих Каупервуд и Эйлин видели впервые; это были гости, приглашенные Мак-Кибеном и Лордом, которых они тут же представляли хозяевам. Площадка у подъезда и соседние переулки были до отказа забиты нарядными экипажами и лошадьми, нетерпеливо грызущими удила. Все, с кем Каупервуды были мало-мальски знакомы, приехали пораньше и оставались дольше других, видя, что тут есть на что посмотреть и на что полюбоваться. Ресторатор Кинсли прислал целую маленькую армию вышколенных официантов, которых дворецкий Каупервуда расставил вокруг стола. Столовая, выдержанная в красновато-коричневых тонах, излюбленных в древней Помпее, сверкала хрусталем, поражая взор великолепием сервировки. Платья женщин — здесь были представлены все оттенки серого, лилового, коричневого и зеленого цветов, модных той осенью, — эффектно сочетались с коричневыми тонами вестибюля, темно-серыми с позолотой стенами гостиной, суриком столовой, белой с позолотой окраской музыкальной комнаты и нейтральной сепией картинной галереи.

Эйлин, не терявшая твердости духа благодаря присутствию Каупервуда, который переходил из столовой в библиотеку, из библиотеки в картинную галерею, беседуя то с одной, то с другой группой мужчин, стояла у входа в зал, блистая своей тщеславной красотой, восхитительная, но достойная жалости — воплощение тщеты всего показного, жестокого: «иметь и не иметь». Эта разряженная толпа, в которой было больше любопытства, чем дружеского внимания, больше зависти, чем благожелательности, больше придирчивости, чем снисходительности, явилась сюда только за тем, чтобы все высмотреть и все раскритиковать.

— Право, даже не понимаю почему, но ваш дом, миссис Каупервуд, напоминает мне вернисаж, — как бы между прочим заметила миссис Симс.

Эйлин уловила колкость, но не нашлась, что ответить, а только вспыхнула от обиды и язвительно спросила:

— Вы так думаете?

Удовлетворенная достигнутым эффектом, миссис Симс горделиво двинулась дальше в сопровождении влюбленного в нее молодого художника, который всегда следовал за ней по пятам.

Это замечание, как, впрочем, и многое другое, показало Эйлин, что она еще далеко не «свой» человек в высшем обществе. Пока что ни с ней, ни с Каупервудом в свете считаться не желали. Она почти возненавидела недалекую миссис Израэлс, которая стояла возле нее в эту минуту и слышала замечание миссис Симс. И все же миссис Израэлс хоть что-то собою представляла: миссис Симс удостоила ее легким кивком и довольно снисходительным «как поживаете?».

Появление Эддисонов, Слэдов, Кингслендов, Хоксема и других уже ничего не могло поправить: Эйлин утратила душевное равновесие. Но когда после обеда молодежь во главе с Мак-Кибеном — он был распорядителем на балу — начала танцевать, Эйлин снова, несмотря на свою неуверенность, оказалась на высоте. Она была весела, смела, очаровательна. Кент Мак-Кибен, слывший великим мастером и знатоком всех тайн и тонкостей полонеза, вел ее в первой паре этого грациозного, праздничного шествия, а за ними второй парой следовал Каупервуд с миссис Симс. Эйлин, в белом атласном платье, шитом серебром, в бриллиантовых серьгах, диадеме, ожерелье и браслетах, ослепляла почти экзотической роскошью. Она блистала в буквальном смысле слова. Мак-Кибен был совершенно покорен и рассыпался в комплиментах.

— Какое наслаждение танцевать с вами, — шептал он, наклоняясь к ней. — Вы красивы, как мечта!

— Но мечта отнюдь не бесплотная, в этом, знаете ли, легко убедиться, — ответила Эйлин.

— О, если б мне выпало такое счастье! — шутливо воскликнул он.

Эйлин поняла намек и в ответ взглянула на него с дразнящей улыбкой. Миссис Симс, которую усиленно занимал Каупервуд, сколько и старалась, так и не смогла расслышать их разговора.

После полонеза Эйлин, окруженная шумной, легкомысленной толпой развязней «золотой молодежи», повела всех смотреть свой портрет. Люди старшего поколения осуждали обилие вина, обнаженных женщин на картине Жерома, висевшей в одном конце галереи, вызывающе яркий портрет Эйлин в другом ее конце и самое хозяйку дома, за которой слишком усердно увивались некоторые из молодых мужчин. Миссис Рэмбо, женщина добрая и благожелательная, сказала своему мужу, что Эйлин, как ей кажется, «слишком спешит жить». Миссис Эддисон, пораженная кричащей роскошью и размахом празднества, устроенного Каупервудами и затмившего, если не многолюдностью и респектабельностью, то блеском все вечера у них в доме, заметила мужу:

— А Каупервуд, видимо, наживает бешеные деньги.

— Так ведь он прирожденный финансист, Элла, — наставительно пояснил Эддисон. — Он спекулирует на бирже и, конечно, наживает и будет наживать большие деньги. А вот примут ли их в свете — не знаю. Будь он один, без жены, это было бы проще. Она очень красива, но Каупервуду она не пара, не такая ему нужна жена. Она как-то даже слишком хороша.

— Ты прав. Мне она нравится, но я боюсь, что она сама много себе напортит. А жаль.

Как раз в эту минуту Эйлин, с раскрасневшимся от лести и комплиментов счастливым лицом, проходила мимо них в сопровождении двух улыбающихся юнцов. Каупервуды отвели под танцы музыкальную комнату и гостиную, и теперь все устремились в этот импровизированный бальный зал. Навстречу Эйлин неслись звуки музыки, запах цветов, многоголосый говор; взволнованная, она приостановилась на пороге, окидывая взглядом движущуюся, блестящую, разряженную толпу.

— Давно я не видел таких красавиц, как миссис Каупервуд, — заметил Брэдфорд Кэнда редактору светской хроники Хортону Бигерсу. — Она, пожалуй, даже чересчур красива.

— А какое она, по-вашему, произвела впечатление? — допытывался осторожный Бигерс.

— Очаровательная женщина, только боюсь, что она недостаточно сдержанна, недостаточно умна. Ей бы надо держаться посолидней. Она слишком увлекается. Наши зрелые красотки не захотят у них бывать, рядом с ней они все будут казаться старухами. Если бы миссис Каупервуд была не столь молода и не столь красива, к ней отнеслись бы лучше.

— Я тоже так думаю, — сказал Бигерс. На самом деле он вовсе этого не думал и вообще неспособен был к подобным обобщениям. Но теперь он был твердо в этом убежден, ибо так сказал Брэдфорд Кэнда.

Глава 11

Плоды дерзаний

На следующий день за утренним кофе у Симсов и во многих других чикагских домах только и было разговору, что о новоселье у Каупервудов и о том, будут они приняты в обществе или нет.

— Как хочешь, но миссис Каупервуд совершенно не умеет себя держать, — заметила миссис Симс своему мужу. — И вообще они устроили не новоселье, а какую-то ярмарку. Надо же додуматься: в одном конце галереи повесить ее портрет, а в другом — этого Жерома! А сегодняшняя заметка в «Пресс»! Словно они и в самом деле что-то собой представляют.

Миссис Симс подозревала теперь, и не без основания, что дала себя провести своим приятелям Тейлору Лорду и Кенту Мак-Кибену, познакомившим ее с Каупервудами, и это ее злило.

— А что ты скажешь о гостях? — спросил мистер Симс, намазывая маслом булочку.

— Все это люди без положения. Кроме нас, в сущности, и назвать-то некого. Я очень жалею теперь, что мы поехали. Кто такие эти Израэлсы и Хоксема? Вот несносная женщина. (Она имела в виду миссис Хоксема.) Замучила меня своей глупой болтовней.

— Я вчера беседовал с издателем «Пресс» Хейгенином, — заметил мистер Симс. — Он утверждает, что Каупервуд приехал сюда после того, как обанкротился в Филадельфии и что ему там будто бы было предъявлено несколько исков. Ты что-нибудь об этом слышала?

— Нет. Но миссис Каупервуд говорит, что была там знакома с Дрейками и Уокерами. Я все собиралась спросить у Нелли. Мне всегда казалось странным, что они уехали из Филадельфии, раз дела у него там шли хорошо. Что-то тут не так.

Симса раздражало, что Каупервуд уже успел завоевать известное положение в финансовых кругах Чикаго, и он завидовал ему. К тому же Каупервуд, без сомнения, был весьма неглуп и очень энергичен, а это обычно вызывает в людях зависть, если только они не рассчитывают на твои благодеяния или сами не преуспели в какой-то другой области. Теперь Симсу захотелось выяснить, кто такой Каупервуд, узнать всю его подноготную.


Но не успело еще чикагское общество произнести свой приговор над Каупервудами, как произошли события, в какой-то мере даже более важные для их будущего в Чикаго, хотя Эйлин и не отдавала себе в этом отчета. Отношения между новыми и старыми газовыми компаниями все более обострялись. Обеспокоенные акционеры старых компаний стали доискиваться, кто же все-таки стоит за этими новыми компаниями, которые так нагло покушаются на их права и привилегии. Некоему Парсонсу, поверенному Северо-чикагской газовой, было поручено противодействовать махинациям де Сото Сиппенса и старого генерала Ван-Сайкла. Узнав, что муниципальный совет Лейк-Вью постановил разрешить концессию и что апелляционный суд собирается это постановление утвердить, Парсонс напал на удачную мысль: он предложил выдвинуть против новой компании обвинение в тайном сговоре и поголовном подкупе членов муниципалитета. Удалось раскопать немало доказательств, подтверждающих, что Дьюниуэй, Джейкоб Герехт и другие члены муниципалитета Лейк-Вью получили взятку, и, возбудив дело, можно было оттянуть окончательное решение вопроса о выдаче концессии, с тем чтобы выиграть время и дать возможность старой компании еще что-нибудь придумать и предпринять. Внимательно следя за каждым шагом Сиппенса и генерала Ван-Сайкла, Парсонс установил, что тот и другой всего лишь подставные лица, а истинный вдохновитель всей этой аферы — Каупервуд или еще какие-то дельцы, которых он в свою очередь представляет. Парсонс однажды зашел-даже в контору к Каупервуду в надежде поговорить с ним и что-нибудь у него выведать, но хитрость не удалась; тогда он принялся еще усерднее наводить справки о прошлом Каупервуда и его деловых связях. Завершились все эти розыски и слежка тем, что в окружном суде в конце ноября было возбуждено дело по обвинению Фрэнка Алджернона Каупервуда, Генри де Сото Сиппенса, Джадсона П.Ван-Сайкла и других в тайном сговоре; почти одновременно Западная и Южная компании со своей стороны тоже обратились в суд. И те и другие указывали, что за новыми компаниями стоит Каупервуд, намеревающийся принудить старые компании откупиться от него. Газеты не замедлили опубликовать историю, которая произошла с Каупервудом в Филадельфии, правда, не во всех подробностях, а лишь то, что он сам незадолго перед тем нашел нужным им сообщить. «Тайный сговор» и «подкуп» — слова неблагозвучные, однако обвинения, состряпанные адвокатом конкурента, еще ровно ничего не доказывают. Но тюрьма, банкротство, развод, скандал — пусть даже газеты упоминали обо всем этом лишь вскользь и очень осторожно — возбудили всеобщий интерес и привлекли внимание к Каупервуду и его супруге.

Каупервуда попросили дать интервью, и он заявил, что не состоит пайщиком новых компаний, а является всего лишь их финансовым агентом, и что выдвинутые против него обвинения — чистейший вымысел, обычная юридическая уловка, с целью как можно больше запутать положение. Он грозил подать в суд за клевету. Судебные иски ни к чему не привели (Каупервуд умел прятать концы в воду), однако обвинения все же были ему предъявлены, и Каупервуд приобрел известность как ловкий, изворотливый делец с довольно сомнительным прошлым.

— О Каупервуде начинают писать в газетах, — сказал как-то Энсон Мэррил жене за утренним завтраком. На столе перед ним лежал номер «Таймса», и он смотрел на заголовок, расположенный по тогдашней моде пирамидой и гласивший: «Чикагские граждане обвиняются в тайном сговоре. В окружной суд подана жалоба на Фрэнка Алджернона Каупервуда, Джадсона П.Ван-Сайкла, Генри де Сото Сиппенса и других». Далее шли подробности. — А я думал, он обыкновенный маклер.

— Я знаю о них лишь то, что мне рассказывала Белла Симс, — ответила жена. — А что про него пишут?

Энсон Мэррил протянул ей газету.

— Мне всегда казалось, что это выскочки, — объявила миссис Мэррил. — Я никогда ее не видела, но говорят, она совершенно невозможна.

— Этот филадельфиец неплохо начинает, — улыбнулся Мэррил. — Я видел его в клубе. Он производит впечатление человека очень толкового. Ему пальца в рот не клади.

Совершенно так же и мистер Норман Шрайхарт, который неоднократно видел Каупервуда в залах клубов «Келюмет» и «Юнион-Лиг», но до сего времени нисколько им не интересовался, вдруг начал наводить о нем справки. Высоченного роста, сильный и здоровый как бык и чрезвычайно энергичный, он был прямой противоположностью изнеженному Мэррилу. Когда газеты заговорили о Каупервуде, Шрайхарт, встретив как-то в клубе Эддисона, подсел к нему на большой кожаный диван.

— Что представляет собой этот Каупервуд, о котором сейчас столько пишут в газетах? — спросил он банкира. — Вы ведь всех знаете, Эддисон, и, помнится, даже когда-то знакомили меня с ним.

— Как же, как же, — весело отвечал Эддисон, который, несмотря на сыпавшиеся на Каупервуда нападки, был в общем доволен оборотом, который приняло дело. Страсти разгорелись, а это свидетельствовало о том, что Каупервуд действует достаточно ловко, и главное — что он сумел отвлечь подозрение от дельцов, стоявших за его спиной. — Он уроженец Филадельфии. Несколько лет назад перебрался сюда и открыл хлеботорговую и комиссионную контору. Теперь он банкир. Неглупый человек, как мне кажется. И довольно богатый.

— Газеты пишут, что в тысяча восемьсот семьдесят первом году он обанкротился в Филадельфии, задолжав миллион долларов. Правда это?

— Насколько я знаю, правда.

— И действительно сидел в тюрьме?

— Да, как будто сидел. Но, насколько я понимаю, никаких преступлений он не совершал, а просто чего-то не поделил с местными финансистами и политиками.

— И ему всего сорок лет?

— Что-то около того. А почему это вас интересует?

— Да так. Довольно смелый у него план — обобрать старые газовые компании. Вы думаете, ему это удастся?

— Ну, этого я не знаю. Мне ведь известно только то, что я прочел в газетах, — осторожно отвечал Эддисон. Ему вообще не хотелось продолжать этот разговор. Каупервуд через подставных лиц пытался как раз ценой некоторых уступок прийти к соглашению и объединить все компании. Но дело пока не очень клеилось.

— Хм! — произнес Шрайхарт, сам удивляясь тому, что ни он, ни Мэррил, ни Арнил, ни другие дельцы не додумались до сих пор заняться производством газа или скупить акции у старых компаний.

С этой мыслью он ушел из клуба, а на следующее утро у него уже сложился собственный план. Подобно Каупервуду, Шрайхарт был хитрый, холодный и расчетливый делец. Он твердо верил в будущее Чикаго и во всякое начинание, связанное с ростом города. Когда деятельность Каупервуда привлекла его внимание к газовым предприятиям, Шрайхарт быстро смекнул, какие возможности в них заложены. Пожалуй, и сейчас еще не поздно ввязаться в борьбу; если действовать достаточно ловко, не исключено, что удастся выхватить из-под носа противников этот лакомый кусок. А не то можно попытаться перетянуть на свою сторону Каупервуда.

Человек властный, Шрайхарт не любил участвовать в делах в качестве младшего компаньона или мелкого вкладчика. Если уж он за что-нибудь брался, то желал распоряжаться и руководить. Он решил пригласить к себе Каупервуда и потолковать с ним. Секретарь написал по его указанию письмо, в котором Каупервуда в довольно высокомерном тоне просили зайти «по важному делу».

Каупервуд считал сейчас свое положение в финансовом мире Чикаго достаточно прочным, однако он еще не забыл, как совсем недавно его чернили все, кому не лень. Все это вместе взятое заставляло его относиться с нескрываемым презрением ко всему человечеству — равно и к бедным и к богатым. К тому же он отлично помнил, что Шрайхарт, которому он был представлен, никогда до сей поры не удостаивал его ни малейшим вниманием.

«Мистер Каупервуд просит сообщить, — писала под его диктовку секретарша Антуанета Новак, — что он в настоящее время очень занят, но будет счастлив видеть мистера Шрайхарта в любое время у себя в конторе».

Самонадеянный, властный Шрайхарт разозлился, получив это письмо, но потом рассудил, что от свидания с Каупервудом вреда не будет, а пользу оно принести может, и однажды под вечер отправился к нему в контору, где и был принят весьма любезно.

— А, мистер Шрайхарт, как поживаете? — приветствовал его Каупервуд, протягивая ему руку. — Очень рад вас видеть. Мы, насколько я помню, встречались с вами однажды, несколько лет назад.

— Да, да, припоминаю, — отвечал Шрайхарт — широкоплечий, с квадратным лицом, коротко подстриженными усиками над упрямой верхней губой и жесткими, пронизывающими черными глазами. — Судя по газетам, если только им можно верить, — приступил он прямо к делу, — вас интересуют местные газовые предприятия, не так ли?

— На газеты никогда не следует особенно полагаться, — учтиво возразил Каупервуд. — Но, может быть, вы соблаговолите сперва пояснить мне, что заставляет этим интересоваться вас?

— Видите ли, по правде говоря, — отвечал Шрайхарт, глядя в упор на Каупервуда, — я сам интересуюсь газом. Это довольно выгодная сфера приложения капитала, а кроме того, ко мне недавно обратились кое-кто из членов правления старых компаний и просили помочь им объединиться. (Шрайхарт лгал.) В общем мне хотелось бы знать, неужели вы в самом деле рассчитывали добиться таким путем какого-то успеха?

Каупервуд улыбнулся.

— Прежде чем обсуждать этот вопрос, я желал бы получить более исчерпывающие сведения о ваших намерениях и связях. Вы говорите, что к вам обратились акционеры старых компаний и просили помочь им прийти к какому-то соглашению. Так ли я вас понял?

— Так.

— И вы думаете, что вам удастся их объединить? А на каких условиях?

— Мне кажется, что проще всего учредить держательскую компанию и за каждую старую акцию выдать акционерам по две или три новых. Тогда можно было бы избрать одно правление, иметь одну контору и прекратить эти тяжбы, от чего все только бы выиграли.

Он говорил небрежным, покровительственным тоном, словно и не подозревая, что все это было давно обдумано самим Каупервудом, и тот не мог не подивиться спокойной наглости, с какою этот видный чикагский делец, который еще недавно даже не находил нужным с ним здороваться, теперь преподносит ему его же собственный план.

— А на каких условиях думаете вы привлечь к этому делу новые компании? — осторожно осведомился Каупервуд.

— Да на таких же, как и все остальные, если только капитал у них не слишком разводнен. О подробностях я еще не думал. По-моему, две или три акции за одну, смотря по тому, каков реально вложенный капитал. Надо ведь принять во внимание и претензии старых компаний.

Каупервуд размышлял. Стоит или не стоит обсуждать это предложение? Представлялся случай быстро и без особых хлопот заработать солидный куш, продав свои акции старым компаниям. Но тогда львиная доля барыша от всей этой комбинации достанется уже не ему, а Шрайхарту. А выждав, может быть удастся добиться от старых компаний более выгодных условий, даже если Шрайхарт и сумеет их объединить. Трудно сказать. Наконец он спросил:

— А какой пакет акций останется у вас на руках — или на руках у учредителей — после того, как вы разочтетесь со старыми и новыми компаниями?

— Процентов тридцать пять, сорок от всех акций. Надо же что-нибудь получить за свои труды, — с любезной улыбкой отвечал Шрайхарт.

— Совершенно справедливо, — подтвердил Каупервуд и улыбнулся, — но поскольку я срезал палку, которой вы теперь собираетесь сбить это сочное яблочко, основательная часть должна достаться и мне, как вы полагаете?

— Что вы хотите этим сказать?

— Ничего, кроме того, что я сказал. Новые компании, без которых ни о каком объединении не могло бы идти и речи, основал я. Ваш план ничем не отличается от того, который уже давно был предложен мною. Правление и директора старых компаний злы на меня, они считают, что я покушаюсь на какие-то их особые права и привилегии. Если единственно по этой причине они предпочитают иметь дело с вами, а не со мной, это вовсе не значит, что мне не причитается большая доля учредительской прибыли. Мои личные капиталовложения в новые компании не так уж велики. Я скорее выступаю здесь в роли финансового агента. (Это не соответствовало истине, но Каупервуд предпочитал, чтобы Шрайхарт думал именно так.) Шрайхарт улыбнулся.

— Но вы забываете, дорогой мой, — пояснил он, — что я обеспечу почти весь необходимый капитал.

— А вы забываете, — перебил его Каупервуд, — что я не новичок в деловом мире. Если хотите, я сам гарантирую весь капитал и дам вам еще хорошую премию за услуги. Заводы и концессии старых и новых компаний чего-нибудь да стоят. Вы упускаете из виду, что Чикаго растет.

— Все это мне известно, — уклончиво отвечал Шрайхарт, — но я знаю также, что вам предстоит длительная борьба, на которую вы изведете уйму денег. Обстоятельства сложились так, что у вас нет никаких шансов договориться со старыми компаниями. Насколько я понимаю, они не желают иметь с вами дела. Объединение это может провести только какое-нибудь незаинтересованное лицо вроде меня, и непременно человек влиятельный или, вернее, давно живущий в Чикаго и лично знакомый со всеми этими людьми. А у вас ведь нет никого, кто бы мог это сделать лучше, чем я.

— Почему же, очень возможно, что мне удастся кого-нибудь найти, — хладнокровно возразил Каупервуд.

— Навряд ли. И во всяком случае не при том положении, какое создалось сейчас. Старые компании не пойдут вам навстречу, а со мной они готовы вести дело. Не лучше ли вам согласиться на мое предложение и поскорее со всем этим покончить?

— На таких условиях — нет, — отрезал Каупервуд. — Мы слишком глубоко проникли на территорию противника и слишком многое уже сделали. Три или четыре акции за одну — сколько бы там ни получили акционеры старых компаний, — самое меньшее, на что я могу согласиться в отношении новых акций. А затем половина того, что останется, должна пойти мне. Мне ведь придется делиться с другими. (Это тоже не соответствовало истине.)

— Нет, — Шрайхарт упрямо замотал большой головой, — невозможно. Риск слишком велик. Я бы мог еще, пожалуй, дать вам четвертую часть — да и то нужно подумать.

— Половина или ничего, — решительно сказал Каупервуд.

Шрайхарт поднялся.

— Это ваше последнее слово?

— Последнее.

— Боюсь, что мы с вами не сговоримся. Жаль. Борьба может оказаться длительной и обойдется вам очень дорого.

— Я это предусмотрел, — отвечал финансист.

Глава 12

Новый союзник

Вскоре после того как Каупервуд столь решительно отказал Шрайхарту, ему пришлось убедиться, что «взявший меч от меча и погибнет». В самом деле, не прошло и нескольких дней, как его вездесущий поверенный, старый генерал Ван-Сайкл, зорко следивший за всем, что делалось в законодательном собрании штата, где регистрировались новые акционерные компании, в городском и пригородных муниципалитетах, в судах и других присутственных местах, проведал о серьезном контрударе, который готовил противник. Он первый и сообщил Каупервуду, что компания на Северной стороне что-то затевает. Как-то под вечер Ван-Сайкл явился к Каупервуду в своей залосненной шинели внакидку и мягкой шляпе, надвинутой на кустистые брови, и, не отвечая на приветствие последнего: «Добрый день, генерал, чем могу служить?» — с мрачным видом опустился в кресло.

— Готовьтесь к шторму, капитан! (Так он всегда величал Каупервуда.)

— А что случилось? — спросил тот.

— Пока ничего, но может случиться. Кто-то, не знаю еще кто, хочет объединить все три старые компании. Учреждается новая компания. Чикагская объединенная газовая и топливная, в законодательное собрание уже поступило заявление о регистрации, а в кредитном обществе «Дуглас» директора совещаются чуть не каждый день. Мне это сказал Дьюниуэй, а он узнал от своих приятелей.

Каупервуд по своей старой привычке размеренно постукивал кончиками пальцев друг о друга.

— Позвольте-ка… Кредитное и сберегательное общество «Дуглас»? Председателем там мистер Симс. Ну, он недостаточно хитер, чтобы выдумать такую штуку. А кто же учредители?

Генерал протянул ему записку с четырьмя именами. Ни один из этих людей не имел ни малейшего отношения к правлениям старых компаний.

— Все подставные лица, — коротко сказал Каупервуд и, помолчав, добавил:

— А ведь я, кажется, знаю, кто там орудует. Но вы не беспокойтесь, генерал, пусть объединяются, ничего они с нами поделать не могут. Рано или поздно им все равно придется либо продать нам свои акции, либо купить наши.

Тем не менее он был очень раздосадован, что Шрайхарт сумел убедить газовые компании объединиться. Он сам как раз собирался подослать к ним Эддисона с аналогичным предложением. По-видимому, Шрайхарт начал действовать сразу после разговора с ним.

Каупервуд немедленно отправился в «Лейк-Сити Нейшнл», чтобы повидать Эддисона.

— Вы слышали новость? — воскликнул банкир, едва Каупервуд переступил порог его кабинета. — Они объединяются. Это все Шрайхарт. Как раз то, чего я опасался. Симс из кредитного общества «Дуглас» будет у них финансовым агентом. Я узнал об этом десять минут назад.

— И я тоже, — хладнокровно отвечал Каупервуд. — Нам следовало действовать быстрее, но что об этом теперь говорить. А на каких условиях они объединяются?

— Они получают три новых акции за одну старую. Около тридцати процентов акций держательской компании остается Шрайхарту, который вправе продать их или оставить себе по своему усмотрению. Он гарантирует им процент на вложенный капитал. А ведь это мы для него все подготовили — загнали ему дичь прямо в силок.

— Так или иначе, ему все равно придется иметь дело с нами, — отвечал Каупервуд. — Я вот что думаю: нужно сейчас же обратиться в городской муниципалитет и просить концессию на весь город. Этого можно добиться. А если мы такую концессию получим, то поставим их на колени. Мы будем в лучшем положении, чем они, так как у нас ведь имеются компании в пригородах. А сами с собой мы уж сумеем объединиться.

— Это нам обойдется недешево.

— Но и не так уж дорого. Скорее всего нам вовсе не понадобится ни прокладывать труб, ни строить заводов. Эти джентльмены сразу прибегут с предложением скупить наши акции, продать свои или объединиться. Тогда мы будем диктовать им условия. Предоставьте мне действовать. Кстати, вы случайно не знакомы с этим самым Мак-Кенти, от которого здесь у вас в Чикаго так много зависит, — Джоном Дж. Мак-Кенти?

Игрок, владелец широкой сети публичных домов, тайный пайщик многочисленных подрядных контор и совладелец пивных заведений, без участия которого не избирался ни один мэр и ни один олдермен, Мак-Кенти был ангелом-хранителем и заступником разномастного уголовного сброда Чикаго, негласным заправилой политических кулис, и естественно, что во всех делах и начинаниях, где требовалась санкция муниципалитета и законодательного собрания штата, с ним волей-неволей приходилось считаться.

— Нет, я с ним не знаком, но могу достать вам письмо к нему, — ответил Эддисон. — А что вы надумали?

— Пока не спрашивайте. Раздобудьте только солидную рекомендацию.

— Я это сделаю сегодня же и пришлю вам, — пообещал Эддисон.

Каупервуд распрощался и ушел, а банкир стал размышлять об этом новом маневре. На Каупервуда можно положиться. Он уж сумеет вырыть яму конкуренту. Эддисон часто поражался его изобретательности и не спорил, когда тот предпринимал что-нибудь очень смелое и дерзкое.

Человек, о котором в эту трудную минуту вспомнил Каупервуд, был весьма красочной и любопытной фигурой, типичной для Чикаго и Западных штатов того времени. Всегда улыбающийся, любезный, обходительный и вкрадчивый, Мак-Кенти обаянием и коварством напоминал Каупервуда, но отличался от него известной грубостью и примитивностью, не сказывавшейся, правда, на его внешности, — грубостью, не свойственной и даже чуждой Каупервуду. Что-то в натуре Мак-Кенти привлекало к нему людскую накипь большого города, весь этот темный преступный мир, который был сродни его душе. Есть такие люди, без художественных наклонностей и духовных интересов, не расположенные к чувствительности и тем менее к философии и все же благодаря своей жизненной силе обладающие какой-то странной притягательностью; они сами являются как бы сгустком жизни, не светлой, не слишком темной и многослойной, как агат. Мак-Кенти попал в Америку трехлетним ребенком — родители его эмигрировали из Ирландии во время голода. Детство его прошло на южной окраине Чикаго, в жалкой лачуге с глиняным полом, стоявшей у скрещения железнодорожных путей, которые сплетались здесь в густую сеть. Отец Мак-Кенти работал на железной дороге чернорабочим-поденщиком и лишь под старость был назначен десятником; детей в семье было восемь человек, и Джону с ранних лет пришлось добывать себе кусок хлеба. Сначала его поместили мальчиком в лавку, потом он служил рассыльным на телеграфе, заменял официанта в пивной, и наконец, устроился буфетчиком. С этого, собственно, и началась карьера Джона Мак-Кенти. На него обратил внимание один дальновидный политический деятель, посоветовал ему изучить законы и со временем выдвинуть свою кандидатуру в законодательное собрание штата. Еще совсем мальчишкой Мак-Кенти много кое-чего узнал — он был свидетелем и подтасовки избирательных бюллетеней, и покупки голосов, и казнокрадства, и всевластия политических лидеров, распределявших теплые местечки, а также взяточничества, семейственности, использования человеческих слабостей — словом, всего, из чего в Америке складывается (или складывалась) политическая и финансовая жизнь. В верхних слоях общества существует-некое предвзятое мнение, будто на социальном дне нельзя ничему научиться. Если бы можно было заглянуть в душу Мак-Кенти, которая столь многое в себя вместила и даже привела в известную гармонию, нас прежде всего поразили бы своеобразная мудрость и еще более своеобразные наслоения его натуры — жестокость и нежность, заблуждения и пороки, служившие ему не только источником страданий, но и наслаждений; мы увидели бы жадную, суровую жизнь первобытного существа, которое руководствуется только своими инстинктами и потребностями. И при всем этом у него были манеры и облик джентльмена.

Теперь, в сорок восемь лет, Джон Дж. Мак-Кенти был весьма влиятельной особой. В его большом особняке на углу Харрисон-стрит и Эшленд авеню можно было в любое время встретить финансистов, дельцов, чиновников, священников, трактирщиков — словом, всю ту разношерстную публику, с которой неизбежно бывает связан всякий деятельный и хитрый политикан. В затруднительных случаях все они шли к Мак-Кенти, зная, что он посоветует, укажет, устроит, выручит, и платили ему за это кто чем мог — иной раз даже только благодарностью и признанием. Полицейские чиновники и агенты, которых он частенько спасал от заслуженного увольнения; матери, которым он возвращал сыновей и дочерей, вызволяя их из тюрьмы; содержатели домов терпимости, которых он ограждал от чрезмерных аппетитов мздоимцев из местной полиции; политиканы и трактирщики, боявшиеся расправы разгневанных горожан, — все они с надеждой взирали на его гладкое, сияющее добродушием, почти вдохновенное лицо, и в трудную минуту он казался им каким-то лучезарным посланцем небес, неким чикагским богом, всемогущим, всемилостивым и всеблагим. Но были, конечно, и неблагодарные, были непримиримые или желающие снискать себе популярность моралисты и реформаторы, были соперники, которые подкапывались под него и строили козни — для таких он становился жестоким и беспощадным противником. К услугам Мак-Кенти была целая свита прихвостней, толпившихся вокруг трона своего владыки и по первому слову бросавшихся выполнять его приказы. Мак-Кенти одевался просто, вкусы имел самые неприхотливые, был женат и, по-видимому, счастлив в семейной жизни, считался образцовым католиком, хотя никогда особой набожности не проявлял — короче говоря, это был некий Будда, внешне благодушный и даже мягкий, могущественный и загадочный.

Каупервуд впервые встретился с Мак-Кенти весенним вечером у него в доме. Затянутые сетками окна большого особняка были открыты настежь, и занавеси слабо колыхались от легкого ветерка. Вместе с ароматом распускающихся почек в комнату временами врывалось зловонное дыхание чикагских боен.

Каупервуд предварительно отправил Мак-Кенти два рекомендательных письма — то, которое достал Эддисон, и другое, добытое ему Ван-Сайклом у одного известного судьи, — и получил ответ с приглашением заехать. Когда он явился, ему предложили вина, сигару, представили миссис Мак-Кенти, которая нигде не показывалась и рада была хотя бы минутной встрече с знаменитостью из высшего, недоступного для нее мира, а затем провели в библиотеку. Жена Мак-Кенти, тучная блондинка лет пятидесяти, чем-то очень напоминала Эйлин, но только Эйлин уже в годах и сильно перезревшую, что, вероятно, не преминул бы заметить Каупервуд, если бы мысли его не были заняты другим; она сохранила, однако, следы прежней несколько вызывающей красоты и для бывшей проститутки держалась достаточно тактично. Случилось так, что Мак-Кенти в этот вечер был в отличном расположении духа. Никакие политические заботы не волновали его. Стояли первые дни мая. На улице уже зазеленели деревья, воробьи и малиновки чирикали и заливались на все лады. Лиловатая дымка окутывала город, и несколько ранних комариков бились о сетки, защищавшие окна и балконные двери. Каупервуд, несмотря на одолевавшие его заботы, тоже был настроен довольно благодушно. Он любил жизнь со всеми ее трудностями и осложнениями, быть может даже больше всего и любил именно эти трудности и осложнения. Природа, конечно, красива, временами благосклонна к человеку, но препятствия, которые надо преодолеть, интриги и козни, которые надо предвосхитить, разгадать, разрушить, — вот ради чего действительно стоило жить!

— Итак, мистер Каупервуд, — начал Мак-Кенти, когда они вошли в прохладную, уютную библиотеку, — чем могу служить?

— Видите ли, мистер Мак-Кенти, — сказал Каупервуд, взвешивая каждое слово и пуская в дело всю свою ловкость и обходительность, — моя просьба не так уж велика, но для меня то, о чем я буду вас просить, имеет большое значение. Мне нужна концессия от чикагского муниципалитета, и я хочу, чтобы вы помогли мне получить ее. Вы спросите, почему я не обращаюсь непосредственно в муниципалитет. Я бы так и поступил, но боюсь, что найдутся люди, которые постараются использовать ваше влияние против меня. Я уверен, что вы на меня не обидитесь, если я скажу, что считаю вас своего рода арбитром во всех затруднительных вопросах, связанных с политикой чикагского муниципалитета.

Мак-Кенти усмехнулся.

— Весьма лестное мнение, — сухо заметил он.

— Я человек новый в Чикаго, — вкрадчиво продолжал Каупервуд, — и живу здесь только второй год. Я из Филадельфии. Как финансовый агент и как пайщик я связан с несколькими газовыми компаниями, которые были учреждены в Лейк-Вью, Хайд-парке и других местах за чертой города, о чем вы, вероятно, знаете из газет. Строго говоря, я не владелец этих компаний, — большая часть вложенного в них капитала принадлежит не мне. Я даже не управляющий, ибо я осуществляю лишь самое общее руководство. Скорее меня можно назвать инициатором этого дела, его поборником, — так на это смотрят мои компаньоны и я сам.

Мак-Кенти понимающе кивнул головой.

— Так вот, мистер Мак-Кенти, вскоре после того как я предпринял шаги, чтобы получить концессии в Лейк-Вью и Хайд-парке, мне пришлось натолкнуться на сопротивление со стороны лиц, возглавляющих старые компании. Им, как вы сами понимаете, было очень нежелательно, чтобы мы получили разрешение на прокладку газопроводов где бы то ни было в пределах округа Кук, хотя по существу мы нигде не посягаем на их территорию. С тех пор они донимают меня судебными преследованиями, предписаниями, обвинениями в подкупе и тайном сговоре.

— Да, я кое-что слышал об этом, — вставил Мак-Кенти.

— Не сомневаюсь, — продолжал Каупервуд. — Встретив такое противодействие, я предложил им слить старые и новые компании в одну, получить новое свидетельство и объединить все газоснабжение города в одних руках. Они на это не пошли — мне кажется, главным образом потому, что я в Чикаго человек пришлый. Спустя некоторое время другое лицо, а именно мистер Шрайхарт (Мак-Кенти снова кивнул), человек, который газовыми предприятиями города никогда не интересовался, является к ним с таким же предложением. Его план ничем не отличается от моего, если не считать того, что в дальнейшем, объединив старые компании, он явно намерен проникнуть на нашу территорию и очистить наши карманы или же, получив наравне с нами концессии в пригородах, вынудить нас продать наши акции. Как вы знаете, идут разговоры о том, чтобы слить эти пригороды с Чикаго, а тогда городские концессии будут действительны там наряду с нашими. Что же нам остается делать? Либо мы должны теперь же продать им наши акции, постаравшись выторговать как можно больше, либо продолжать борьбу с довольно значительными для себя затратами, либо, наконец, обратиться в городской муниципалитет и просить концессию в самом городе — общую концессию на снабжение газом Чикаго наряду со старыми компаниями — исключительно в целях самозащиты, как говорит один из моих служащих, — с улыбкой добавил Каупервуд.

Мак-Кенти тоже улыбнулся.

— Понимаю, — сказал он. — Но это ведь нелегкое дело, мистер Каупервуд, — ходатайствовать о новой концессии. Неизвестно, как посмотрят на это наши избиратели. Многие могут и не понять, зачем городу нужна еще одна газовая компания. Правда, старые компании не очень баловали потребителей. Я бы не сказал, например, чтобы у меня в доме газ был особенно хорошего качества, — и он неопределенно улыбнулся, приготовившись слушать дальше.

— Так вот, мистер Мак-Кенти, я знаю, что вы человек деловой, — продолжал Каупервуд, пропуская мимо ушей замечание собеседника, — и я тоже человек деловой. И пришел я к вам сюда не за тем, чтобы просто поделиться своими горестями в надежде, что вы из сочувствия захотите мне помочь. Я прекрасно понимаю, что обратиться в муниципальный совет Чикаго с вполне законным предложением — это одно, а добиться, чтобы оно было принято и утверждено городскими властями, — совсем другое. Мне нужны совет и поддержка, но я не прошу благотворительности. Общегородская концессия, если я ее раздобуду, принесет мне очень хорошие деньги. Ведь с таким козырем на руках я могу выгодно продать акции новых компаний, в жизнеспособности которых никто не сомневается, да и старым компаниям меня тогда уже не съесть. Словом, концессия мне необходима, чтобы иметь возможность бороться и защищать свои интересы. Я отлично знаю, что никто из нас не занимается политикой или финансами ради развлечения. Концессия на мой взгляд стоит того, чтобы заплатить за нее тысяч триста — четыреста, то есть четверть или даже половину той суммы, которую я надеюсь на ней заработать (тут Каупервуд опять немного покривил душой), конечно в случае, если план с объединением старых и новых компаний осуществится. Мне незачем вам объяснять, что в моем распоряжении будет достаточный капитал. Это обеспечивается уже самим фактом получения концессии. Короче говоря, мне хотелось бы знать, согласны ли вы оказать мне поддержку, пустить в ход свое влияние и участвовать со мной в этом предприятии на тех условиях, которые я только что вам изложил. Я сообщу вам заранее, кто мои компаньоны. Раскрою перед вами все карты, выложу все данные, чтобы вы сами могли судить, как обстоят дела. И если вам покажется, что я ввел вас в заблуждение, вы, разумеется, вольны в любой момент расторгнуть нашу сделку. Повторяю, — сказал в заключение Каупервуд, — я не прошу вас о благотворительности. Мне незачем что-то скрывать или о чем-то умалчивать, преуменьшая значение, которое имеет для нас эта концессия. Напротив, я хочу, чтобы вы знали все. Хочу, чтобы вы согласились помочь мне на таких условиях, которые сочтете приемлемыми для себя и справедливыми. Ведь я попал в такое положение только потому, что к здешним, так сказать, сливкам общества я не принадлежу. Будь я лощеным франтом, все давно было бы улажено. Эти джентльмены охотно соглашаются на реорганизацию, если проводить ее будет Шрайхарт, а меня они знать не желают, потому что я человек сравнительно новый в Чикаго и не принят в их кругу. Если бы я был из их клики, — тут Каупервуд развел руками, — не думаю, чтобы мне пришлось сидеть здесь сегодня и просить вашего содействия, хотя я очень рад нашему знакомству и вообще счастлив был бы с вами работать. Просто обстоятельства сложились так, что нам до сих пор не привелось встретиться.

Всю эту пространную речь Каупервуд произнес, глядя на Мак-Кенти в упор с самым простодушным видом; а Мак-Кенти, слушая его, думал, какой это незаурядный, ловкий и сильный человек. Он не вилял, не лицемерил, как другие, и вместе с тем в каждом его слове чувствовался тонкий расчет, и это больше всего нравилось Мак-Кенти. Брошенное Каупервудом как бы вскользь замечание о «сливках общества», не желавших с ним знаться, и позабавило Мак-Кенти и польстило ему. Он прекрасно понял, что хотел сказать Каупервуд и с какой целью это говорилось, Каупервуд олицетворял собой новый и более близкий ему по духу тип финансиста. Очевидно, его поддерживают влиятельные люди, если верить тем, кто так горячо его рекомендовал. Каупервуд знал, что Мак-Кенти лично не заинтересован в старых компаниях, и подозревал, что он никакой особой симпатии к ним не питает, хотя Мак-Кенти и не обмолвился об этом ни единым словом. В его глазах они были обычными финансовыми корпорациями, платящими дань политической машине и ожидающими взамен известных услуг. Чуть ли не каждую неделю их представители являлись в муниципалитет, выпрашивали концессии на прокладку то одной, то другой линии (настаивая на особых привилегиях при прокладке труб по определенным улицам), добивались более прибыльных контрактов на уличное освещение, всевозможных льгот на речных пристанях, снижения налогов и прочее и прочее. Такого рода «мелочами» Мак-Кенти как правило сам не занимался. Для этого у него в муниципалитете имелся весьма влиятельный подручный, некто Пэтрик Даулинг, здоровенный и весьма энергичный ирландец, настоящий сторожевой пес партийной машины, который присматривал за действиями мэра, городского казначея, налогового инспектора, да и вообще всех чиновников муниципалитета, зорко следя за тем, чтобы и дела решались и взятки распределялись как надлежало. За исключением двух директоров Южной компании, с которыми Мак-Кенти приходилось иной раз встречаться, он никого из правления газовых компаний не знал. А эти двое не вызывали в нем никаких симпатий. Во главе старых компаний стояли дельцы, считавшие политиков такого типа, как Мак-Кенти и Даулинг, чуть ли не исчадием ада, что не мешало им, однако, пользоваться услугами этих людей и платить им мзду — иного выхода у них не было.

— Что ж, — отвечал Мак-Кенти, задумчиво перебирая тонкую золотую цепочку от часов, — это вы неплохо придумали. Конечно, старым компаниям ваша просьба о параллельной концессии вряд ли понравится, но после того, как вы ее получите, возражать уже будет трудно. — Он улыбнулся. Мак-Кенти говорил очень чисто, ничто в его говоре не выдавало ирландца. — В одном только отношении это дело может оказаться не очень приятным. Они непременно подымут шум, хотя сами об интересах населения никогда не заботились. Впрочем, если вы предлагали им объединиться, какие могут быть теперь возражения? Со временем они на этом заработают не меньше вашего. А вам это даст возможность с ними поторговаться.

— Совершенно справедливо, — сказал Каупервуд.

— И вы говорите, что у вас достаточно средств, чтобы проложить трубы по всему городу и бороться с компаниями за клиентуру, если они не пойдут на уступки?

— Да, достаточно, а если не хватит, я раздобуду, — заявил Каупервуд.

Мистер Мак-Кенти с одобрением посмотрел на мистера Каупервуда. Оба они уже понимали друг друга и чувствовали взаимное расположение, но эгоистические интересы заставляли каждого до поры до времени скрывать свои чувства. Каупервуд возбудил любопытство Мак-Кенти: не часто встретишь дельца, который, предлагая взятку, не прикрывается высокопарными фразами, не фарисействует и не лицемерит.

— Вот что я вам скажу, мистер Каупервуд, — сказал он наконец. — Я об этом подумаю. Подождите хотя бы до понедельника. Я понимаю, что сейчас есть основания просить об общегородской концессии, а позже это будет уже труднее сделать. Вы пока составьте проект и пришлите его мне. Посмотрим, как отнесутся к нему другие джентльмены из муниципального совета.

При слове «джентльмены» Каупервуд с трудом сдержал улыбку.

— Проект концессии у меня с собой, — сказал он.

Такая деловитость изумила Мак-Кенти и понравилась ему. Решительность и напористость этого дельца пришлись ему по душе, тем более что сам Мак-Кенти подвизался не в финансах, а в политике, и большинство дельцов, с которыми ему приходилось сталкиваться, были трусливы и заносчивы.

— Оставьте мне это, — сказал он, беря у Каупервуда бумаги. — А в следующий понедельник, если вам угодно, милости прошу.

Каупервуд встал.

— Я решил, что самое лучшее встретиться и переговорить с вами лично, мистер Мак-Кенти. И теперь очень рад, что сделал это. Если вы возьмете на себя труд рассмотреть мой проект, вы убедитесь, что все обстоит именно так, как я вам излагал. Дело это, вообще говоря, очень прибыльное, но для его осуществления потребуется время, и сразу оно, конечно, денег не даст.

Мак-Кенти прекрасно понял, для чего это было сказано.

— Да, разумеется, — с готовностью согласился он.

Обмениваясь рукопожатием, они поглядели в глаза друг другу.

— Мне кажется, что вам пришла на ум хорошая мысль, — поощрительно сказал в заключение Мак-Кенти. — Очень даже хорошая. Приходите в понедельник, и я дам вам окончательный ответ. И вообще приходите в любое время, если я вам понадоблюсь. Я всегда буду рад вас видеть. Чудесный вечер, — добавил он, проводив Каупервуда до парадной двери. — А луна-то какая! — На небе сиял тонкий серп луны. — Доброй ночи!

Глава 13

Жребий брошен

Результаты этого свидания не замедлили сказаться. В высших сферах делового мира все так или иначе друг с другом связаны. Теперь, когда внимание Мак-Кенти было привлечено к газовым предприятиям, он принялся усердно разведывать обстановку, желая выяснить — не выгоднее ли будет договориться со Шрайхартом, или изобрести какую-либо другую комбинацию. В конце концов он пришел к выводу, что план Каупервуда по политическим соображениям легче осуществить. Эти политические соображения заключались главным образом в том, что группа Шрайхарта, не нуждаясь пока что в услугах олдерменов, проявила недальновидность и не сообразила подмазать на всякий случай шайку бандитов, засевшую в ратуше.

Когда Каупервуд снова пришел к Мак-Кенти, он был встречен очень радушно.

— Ну что ж, — сказал Мак-Кенти после обычных приветствий, — я навел справки. Ваше предложение довольно обосновано. Создавайте свою компанию и действуйте, как задумали. Затем подавайте в муниципалитет прошение, и мы посмотрим, что можно будет сделать.

Они долго и подробно обсуждали, как должны быть поделены новые акции, которые решено было депонировать в банке, пользующемся особым довернем Мак-Кенти, до тех пор пока не произойдет слияния со старыми газовыми компаниями или с новой, объединенной, после чего Каупервуд должен будет выполнить свои обязательства перед Мак-Кенти, и т. д. Все это было далеко не просто, и Каупервуд остался не вполне доволен соглашением; но все же оно его устраивало потому, что позволяло одержать верх над своими противниками. Генерал Ван-Сайкл, Генри де Сото Сиппенс, Кент Бэрроуз Мак-Кибен и правая рука Мак-Кенти — олдермен Даулинг немало потрудились, прежде чем все было, наконец, приведено в готовность для решительного удара.

И вот в четверг, когда чикагский муниципалитет по заведенному порядку занимался такого рода вопросами, проект был внесен на его рассмотрение, а в понедельник оказался уже одобренным и утвержденным. Такая поспешность не оставляла времени для публичного обсуждения, а этого как раз и добивались Мак-Кенти и Каупервуд. На следующий день, после того как проект был оглашен и по всему было видно, что его утвердят, Шрайхарт отправил своих поверенных и директоров старых компаний в редакции чикагских газет, где они в один голос заявили, что это грабеж среди бела дня. Но уже ничего нельзя было сделать. Чтобы восстановить против Каупервуда общественное мнение, почти не оставалось времени. Правда, газеты, подчиняясь более влиятельной финансовой группе, которую представлял Шрайхарт, послушно заговорили о том, что «со старыми компаниями поступают бесчестно», что две конкурирующие фирмы излишни и не нужны и что одна компания вполне обеспечит потребности города в газе. Однако население, которое всячески обрабатывала агентура Мак-Кенти, не очень-то верило газетам. Старые компании не так уж заботились о своих потребителях, и потребители не считали нужным слишком рьяно их отстаивать.

В понедельник вечером, когда постановление о концессии было принято муниципалитетом, мистер Сэмюэл Блэкмен, председатель газовой компании Южной стороны, маленький тщедушный человек с бакенбардами, похожими на сапожные щетки, стоя у дверей зала заседаний, кричал:

— Это подлая махинация! Если мэр подпишет постановление, его надо отдать под суд! Все они там подкуплены — все до единого! Ну и порядки завелись у нас в Чикаго: прямо разбой среди бела дня. На что это похоже! Годами создаешь дело, работаешь не покладая рук, а завтра тебя вытеснит какой-нибудь проходимец.

— Вы правы, вы совершенно правы, — жалобно вторил ему мистер Джордан Джулс, председатель компании Северной стороны, коротконогий толстяк с жесткими голубыми глазами и лысой головой, украшенной узкой бахромой волос и похожей на яйцо, обращенное острым концом вверх. — Все подстроил этот мерзавец из Филадельфии. Он во всем виноват! Уважающим себя чикагским дельцам давно пора бы понять, что это за птица, и выгнать его отсюда. Вспомните только, что он натворил в Филадельфии. Там, правда, догадались засадить его в тюрьму, не мешало бы и у нас сделать то же самое.

С Джорданом Джулсом стоял высокий сухопарый человек — мистер Хадсон Бейкер, председатель Западной чикагской компании. Все они явились сюда, чтобы заявить протест. Бейкер — горячий сторонник Шрайхарта — пришел прямо от него и тоже негодовал.

— Это настоящий проходимец, — уверял он Блэкмена. — Он ведет нечестную игру. Ему не место среди порядочных людей.

Однако, несмотря на все эти протесты и негодующие возгласы, решение о предоставлении концессии было принято. Мистер Норман Шрайхарт, мистер Нори Симс и все те, кто, на свое несчастье, ввязался в эту игру, получили жестокий урок. Делегация от трех старых компаний посетила мэра, но тот — послушное орудие в руках Мак-Кенти — сжег свои корабли и подписал решение. Каупервуд получил концессию, и противнику скрепя сердце оставалось теперь только идти к нему на поклон. Шрайхарт, однако, понимал, что его счеты с Каупервудом еще не сведены и что столкновение с ним на какой-либо другой почве неизбежно. Но впредь он будет умнее и в борьбе с Каупервудом использует его же оружие. А пока он как человек дальновидный решил пойти на известные уступки.

Стараясь по возможности скрыть свою досаду, он искал случая встретиться с Каупервудом в одном из клубов, но Каупервуд, выжидая, пока уляжется шум, намеренно там не показывался, и поскольку гора не шла к Магомету, то Магомету пришлось идти к горе. Итак, в душный июньский день мистер Шрайхарт отправился в контору к Каупервуду, надев для этого случая новый отлично сшитый сюртук стального цвета и соломенную шляпу. Из нагрудного кармана у него, по моде того времени, выглядывал аккуратно сложенный шелковый платок с голубой каемкой, на ногах блестели новенькие полуботинки.

— Я через несколько дней отплываю в Европу, мистер Каупервуд, — как ни в чем не бывало сказал он, — и вот решил до отъезда заглянуть к вам. Может быть, нам удастся все-таки договориться. Директорам старых компаний, конечно, нежелательно иметь конкурента, а вам, я думаю, вовсе неинтересно вести бесполезную тарифную войну, от которой всем один убыток. Как мне помнится, вы тогда соглашались поделить контрольный пакет пополам. Вы еще не отказались от этой мысли?

— Присаживайтесь, мистер Шрайхарт, присаживайтесь, пожалуйста, — радушно предлагал Каупервуд, широким жестом указывая посетителю на кресло возле стола. — Рад вас видеть. Конечно, тарифная война мне совершенно ни к чему. Напротив, я очень хочу избежать ее, но, как вы сами понимаете, со времени нашего с вами разговора многое изменилось. Учредители новой общегородской газовой компании вложили свои деньги в дело и стремятся — я бы сказал даже горят желанием — развить его и основать настоящее солидное предприятие. Они не сомневаются в успехе, и я вполне разделяю их точку зрения. Соглашение между старыми и новыми компаниями может быть достигнуто, но уже не на тех условиях, которые я тогда готов был принять. За это время была основана новая компания, выпущены акции и израсходованы большие деньги. (Каупервуд лгал.) При любом соглашении акции эти должны обмениваться на равных началах с остальными. Я считаю слияние компаний весьма желательным, но при непременном условии, чтобы все акции — независимо от того, сколько новых акций мы будем давать за одну старую, две, три или четыре — расценивались по их номинальной стоимости, а не по курсу.

У Шрайхарта вытянулось лицо.

— А вам не кажется, что это многовато? — сказал он мрачно.

— Ну что вы, что вы! — возразил Каупервуд. — Вы ведь знаете, что мы пошли на такие затраты не по своей воле (мистер Шрайхарт уловил скрытую в этих словах иронию, однако смолчал).

— Согласен, но поскольку ваши акции сейчас вообще ничего не стоят, вы должны быть довольны, если их примут по номиналу, а для остальных нужно исходить из реального курса.

— Почему же? Виды на будущее у нас превосходные, — отвечал Каупервуд. — Нет, тут должен быть соблюден принцип равенства, или мы с вами так ни до чего и не договоримся. Но меня интересует другое: какую часть акций нового общества вы думаете сохранить в портфеле после того, как удовлетворите претензии старых акционеров?

— Как думал и раньше: тридцать — сорок процентов от всего выпуска, — ответил Шрайхарт, все еще надеясь что-нибудь выторговать. — Мне кажется, что это удалось бы провести!

— А кому эти акции достанутся?

— Учредителям, конечно, — уклончиво ответил Шрайхарт. — Вам… мне.

— А как вы намерены их поделить? Пополам, как предполагалось раньше?

— Я думаю, что это было бы справедливо.

— Нет, меня это уже не устраивает, — резко возразил Каупервуд. — После нашего разговора мне пришлось взять на себя некоторые обязательства и заключить сделки, которых я тогда не предвидел. Самое меньшее, на что я могу согласиться теперь, — это на три четверти остающихся акций.

Шрайхарт гневно выпрямился. Он был возмущен. Какая наглость! Какое неслыханное нахальство!

— Это невозможно, мистер Каупервуд, — высокомерно заметил он. — Вы и так хотите нам навязать слишком много макулатуры. Акции старых компаний, как вам хорошо известно, котируются сейчас по сто пятьдесят — двести десять долларов. Ваши же ничего не стоят. А вы хотите за каждую из них получить по две, по три акции, да еще сверх того три четверти остатка. Я на такую сделку никогда не пойду. Это значило бы разводнить капитал и поставить вас во главе всего дела. Всему, знаете, есть границы. Единственное, что я могу еще предложить акционерам старых компаний, — это разделить остаток акций пополам. Все равно они не согласятся ни на какую комбинацию, которая даст вам контроль над газовыми предприятиями, это я вам заранее говорю, хотите — верьте, хотите — нет. Все слишком возмущены и слишком злы на вас. Они не уступят, а вы вынуждены будете вести длительную борьбу, которая вам очень дорого обойдется. Если у вас имеется какое-нибудь благоразумное предложение, я охотно его выслушаю. Иначе боюсь, что наши переговоры ни к чему не приведут.

— Все акции по номиналу и три четверти остатка, — твердо повторил Каупервуд. — Я вовсе не гонюсь за тем, чтобы забрать в свои руки эти газовые компании. Если акционерам угодно от меня избавиться, пусть принимают мои условия и готовят деньги, я продам им свои акции. Единственное, что мне нужно, — это получить известную прибыль на вложенный в дело капитал, и я ее получу. Не берусь говорить за своих компаньонов, но пока я являюсь их представителем, от этих условий я не отступлюсь и не обману их ожиданий.

Шрайхарт ушел, хлопнув дверью. Он был взбешен. Каупервуд хочет ободрать их как липку. Шрайхарт решил, что на худой конец порвет со старыми компаниями, продаст свои акции и предоставит им разделываться с Каупервудом как знают. Но пока он имеет хоть какое-то отношение к газу, Каупервуду во главе этого дела не стоять. Лучше уж поймать его на слове, раздобыть денег и скупить у него все акции, пусть даже втридорога. Тогда старые газовые компании опять смогут тихо и мирно продолжать свою деятельность. Вот выскочка! Вот бандит! И какой он сделал хитроумный и молниеносный ход! Шрайхарт был вне себя.

В конце концов обе стороны пошли на известный компромисс и договорились, что Каупервуд получает половину учредительских акций из нового общего выпуска и по две акции за одну выпущенную его компаниями, продает все старым компаниям и сам выходит из игры. Сделка была чрезвычайно выгодной, и Каупервуд щедро расквитался не только с Мак-Кенти и Эддисоном, но и со всеми, кто действовал с ним заодно. «Блестящая операция», — говорили Мак-Кенти и Эддисон. Покончив с газом, Каупервуд стал думать, за какое бы прибыльное дело ему теперь приняться, что бы такое еще прибрать к рукам.

Но победа на этом поприще повлекла за собой неудачи на другом: теперь под угрозу было поставлено положение Каупервуда и Эйлин в чикагском обществе. Шрайхарт стал непримиримым врагом Каупервуда, а с его мнением в свете считались. Нори Симс тоже естественно был на стороне своих давнишних компаньонов. Однако самый жестокий удар нанесла Каупервудам миссис Энсон Мэррил. Вскоре после новоселья у Каупервудов, когда «газовая» война была в самом разгаре и против Каупервуда выдвигались обвинения в тайном сговоре, миссис Мэррил поехала в Нью-Йорк и там случайно встретилась со своей старой знакомой миссис Мартин Уокер, принадлежавшей к тому высшему филадельфийскому обществу, в которое Каупервуд когда-то тщетно пытался проникнуть. Зная, что Каупервудами интересуются и миссис Симс и многие другие, миссис Мэррил не замедлила воспользоваться случаем и разведать о их прошлом.

— Кстати, вам никогда не приходилось слышать в Филадельфии о некоем Фрэнке Алджерноне Каупервуде или о его супруге? — спросила она миссис Уокер.

— Бог с вами, дорогая Нелли! — воскликнула ее приятельница, недоумевая, как такая утонченная женщина может даже упоминать о них. — Почему вы спрашиваете? Разве эти люди поселились в Чикаго? Его карьера в Филадельфии была по меньшей мере скандальной. У него там завязались какие-то дела с городским казначеем, тот украл полмиллиона долларов, и обоих посадили в тюрьму. Но это, милая, еще не все. Он сошелся с одной девушкой, некоей мисс Батлер, — между прочим, ее брат, Оуэн Батлер, у нас теперь большая сила, — и, можете себе представить… — тут она закатила глаза. — Пока он сидел под замком, умер ее отец, и вся семья распалась. Ходили даже слухи, будто старик покончил с собой (под «стариком» она подразумевала отца Эйлин — Эдварда Мэлия Батлера). А когда этот субъект вышел из тюрьмы, он вскоре куда-то исчез. Говорили, что он развелся с женой, уехал на Запад и снова женился. Его первая жена с двумя детьми и сейчас живет в Филадельфии.

Миссис Мэррил была поражена, но сделала вид, что все это ее очень мало трогает.

— Занятная история, — сдержанно отозвалась она, думая о том, как легко будет теперь поставить этих выскочек на место и какое счастье, что она никогда не уделяла им внимания.

— А вы когда-нибудь видели ее — эту его новую жену?

— Да, как будто, только не помню где. Вероятно, на улице, она вечно каталась то верхом, то в кабриолете.

— Она рыжая?

— Да, да. Такая яркая блондинка.

— Видимо, это она и есть. О них недавно писали что-то в газетах. Мне просто хотелось удостовериться.

Миссис Мэррил уже заранее обдумывала всякие ядовитые намеки по адресу Каупервудов.

— Они, вероятно, пытаются теперь проникнуть в чикагское общество? — пренебрежительно усмехнулась миссис Уокер; усмешка одинаково относилась и к Каупервудам, и к чикагскому «свету».

— Весьма возможно, что в Восточных штатах такие попытки и могли бы увенчаться успехом, — съязвила в свою очередь миссис Мэррил, — но у нас в Чикаго они ни к чему не приведут.

Стрела попала в цель, и разговор на этом прекратился. А когда миссис Симс, приехав к миссис Мэррил с визитом после ее возвращения из Нью-Йорка, имела неосторожность заговорить о Каупервуде, или, вернее, о шумихе, поднятой газетами вокруг его имени, ей не замедлили раз и навсегда предписать точку зрения на эту чету.

— Если вы желаете знать мое мнение, я посоветовала бы вам держаться подальше от этих ваших друзей, — не допускающим возражения тоном изрекла миссис Мэррил. — Я все о них знаю. И как это вы сразу не поняли, с кем имеете дело? Они никогда не будут приняты в обществе.

Миссис Мэррил не нашла даже нужным что-либо объяснять. Но миссис Симс скоро узнала все от своего мужа, возмутилась до глубины души и даже порядком струхнула. Пренеприятная история! Но кто же тут виноват? — перебирала она в уме. Кто первый ввел их в общество? Эддисоны, конечно! Но Эддисоны, хоть и не занимавшие главенствующего положения в свете, были неуязвимы. Оставалось одно — исключить Каупервудов из числа своих знакомых, что миссис Симс и не замедлила сделать. Престиж Каупервудов пошатнулся, но произошло это не сразу и не сразу стало понятным даже им самим.

Сначала Эйлин обратила внимание на то, что число приглашений и визитных карточек, недавно еще сыпавшихся как из рога изобилия, резко сократилось; а по «средам», которые она поторопилась назначить в качестве своего приемного дня, в ее гостиной едва набиралась ничтожная кучка гостей. Сперва она недоумевала — ведь еще так недавно у них в доме собиралось блестящее общество, неужели же теперь это общество не желает ее больше знать? Всего три недели прошло после новоселья, и вместо семидесяти пяти или, в крайнем случае, пятидесяти человек, обычно заходивших к ним или оставлявших визитные карточки, у них стало бывать не более двадцати; еще через неделю — только десять, а месяц спустя к ним уже редко-редко кто заглядывал. Правда, несколько человек остались верны Каупервудам, но это все была мелкая сошка — одним из них она сама оказывала покровительство, другие в делах зависели от ее мужа, как, например, Кент Мак-Кибен и Тейлор Лорд, и их внимание только подчеркивало образовавшуюся вокруг Каупервудов пустоту. Эйлин себя не помнила от гнева, стыда, обиды и разочарования. Есть, конечно, толстокожие люди с воловьими нервами, которые, добиваясь своей цели, согласны идти на любое унижение, но Эйлин не принадлежала к их числу. И хотя она сама бросила вызов общественному мнению и пренебрегла правами первой жены Каупервуда, теперь она дрожала от страха за свое будущее и стыдилась своего прошлого. Ведь только молодость, страсть и неотразимое мужское обаяние Каупервуда заставили ее в свое время поступить так смело и безрассудно. Не будь этого, Эйлин благопристойно вышла бы замуж, не подав ни малейшего повода к злословию. Теперь же ей казалось, что она скомпрометировала себя безвозвратно и только прочное положение в чикагском обществе может оправдать ее в собственных глазах и, как она думала, в глазах Каупервуда.

— Сэндвичи нужно убрать на лед, Луис, — сказала она дворецкому в одну из первых неудавшихся «сред», окидывая взглядом почти нетронутые яства, разложенные на старинном севрском фарфоре. — Цветы отошлите в больницу, а крюшон и лимонад отдайте на кухню. Пирожное подадите нам к обеду.

— Слушаю, мадам, — отвечал, наклонив голову, дворецкий и, по-видимому желая утешить хозяйку, добавил: — Ужасная погода. Должно быть, это помешало.

Эйлин вспыхнула и уже хотела крикнуть: «Извольте заниматься своим делом!» — но сдержалась.

— Возможно, — сказала она коротко и ушла к себе.

Если прислуга начинает говорить об этом — значит, дело из рук вон плохо. Эйлин решила подождать до будущей недели, чтобы убедиться, повинна ли в ее неудаче погода, или и вправду отношение общества к ним так изменилось. Но в следующую среду гостей приехало и того меньше. Певцов, которых она пригласила, пришлось отпустить домой. Кент Мак-Кибен и Тейлор Лорд, прекрасно осведомленные о ходившей по городу сплетне, пришли, как обычно, но держали себя натянуто и казались чем-то встревоженными. Это тоже не ускользнуло от внимания Эйлин. Кроме них, были еще только две дамы — миссис Уэбстер Израэлс и миссис Генри Хадлстоун. Нет, что-то неладно. Эйлин пришлось сослаться на нездоровье и уйти к себе, извинившись перед гостями. На третью неделю, опасаясь еще большего позора, она заранее сказалась больной. Интересно, сколько же будет оставлено визитных карточек? Их оказалось три. Это был конец. Эйлин поняла, что ее «среды» с треском провалились.

Тем временем и Каупервуду пришлось испытать на себе все возраставшее недоверие и даже враждебность чикагского общества.

Впервые он начал догадываться об истинном положении вещей на одном званом обеде. Приглашение на этот обед было получено уже давно, и они имели неосторожность принять его, так как Эйлин в ту пору еще не была уверена в окончательном провале своих «сред». Обед давали Сандерленд Слэды, не пользовавшиеся особым весом в обществе; городские пересуды либо еще не успели до них дойти, либо они не знали, что это вызвало такую резкую перемену в отношении к Каупервудам, тогда как почти все другие знакомые Каупервудов — и Симсы, и Кэнды, и Коттоны, и Кингсленды — уже пришли к убеждению, что ими была допущена непростительная ошибка и что Каупервудов принимать не следует.

Все они тоже получили приглашение на обед, и все, узнав, что в числе гостей будут Каупервуды, в последнюю минуту, словно сговорившись, прислали свои извинения хозяевам: «Бесконечно огорчены…», «К великому сожалению» и т. д. и т. п. За стол сели вшестером — сами хозяева, Каупервуды и чета Хоксема, которых, кстати, и Эйлин и Каупервуд не очень-то жаловали. Всем было не по себе. Эйлин сослалась на головную боль, и вскоре они уехали.

Несколько дней спустя Каупервуды были на приеме у своих прежних соседей Хатштадтов, куда тоже получили приглашение уже давно. Хозяева встретили их приветливо, но остальное общество держалось с ними очень сдержанно, если не сказать холодно. Прежде лица влиятельные, которым не случалось до тех пор встречаться с Каупервудами, всегда охотно с ними знакомились, — яркая красота Эйлин выделяла эту пару из толпы гостей. Но на сей раз почему-то (Эйлин и Каупервуд уже начали догадываться почему) ни один человек не пожелал быть им представленным. Среди гостей было много знакомых, некоторые с ними разговаривали, но большинство явно их сторонилось. Каупервуд это сразу заметил.

— Уедем пораньше, — вскоре сказал он Эйлин. — Здесь что-то не интересно.

Каупервуд отвез Эйлин домой и, чтобы избежать лишних разговоров, тут же уехал. До поры до времени ему не хотелось говорить Эйлин, как он все это расценивает.

Незадолго до празднества, которое устраивал клуб «Юнион-Лиг», уже самому Каупервуду было нанесено, правда, окольным путем, тяжкое оскорбление. Как-то утром Эддисон, к которому Каупервуд пришел по делу в банк, по-приятельски сказал ему:

— Мне нужно поговорить с вами кое о чем, Каупервуд. Чикагское общество вы теперь знаете. Знаете также, как я смотрю на некоторые обстоятельства вашего прошлого, в которые вы сами меня посвятили. Ну, так вот: сейчас в городе только и разговоров, что о вас. В клубах, где мы с вами состоим членами, достаточно лицемеров и ханжей, которые подхватили газетную брехню и рады случаю разыграть благородное негодование. Пять крупнейших акционеров газовых компаний — старейшие члены этих клубов, и все они из кожи вон лезут, хлопоча о вашем исключении. Они раскопали кое-какие подробности об этой вашей истории и грозятся подать жалобу в правления клубов. Конечно, ничего у них не выйдет — они по этому поводу разговаривали даже со мной. Но вот, что касается предстоящего вечера, тут уж вы сами решайте, как вам лучше, поступить. Не послать вам приглашения, они не могут, но это будет сделано только для проформы. (Каупервуд понял, что хотел этим сказать Эддисон.) Со временем все уляжется, во всяком случае я сделаю все от меня зависящее, но пока что…

Он дружелюбно взглянул на Каупервуда. Тот улыбнулся.

— По правде сказать, Джуд, я все время ждал чего-нибудь в этом роде. Никакой неожиданности тут для меня нет, — нисколько не смущаясь, произнес Каупервуд. — Напрасно вы обо мне беспокоитесь. Все это для меня не ново, я знаю, откуда ветер дует, и знаю, как надо ставить паруса.

Эддисон дотронулся до руки Каупервуда.

— Но что бы вы ни решили, не вздумайте подавать заявление о выходе из клуба, — предостерег он финансиста. — Это значило бы признаться в своей слабости. Да они на это и не рассчитывают. Я вам советую: не сдавайтесь. Все обойдется. Мне кажется, они вам просто завидуют.

— Я и не собираюсь этого делать, — отвечал Каупервуд. — Никакого основания меня исключать у них нет. Я знаю, что со временем все обойдется.

Однако самолюбие Каупервуда было сильно задето тем, что ему пришлось вести подобный разговор, хотя бы даже с Эддисоном. Впрочем, ему пришлось еще не раз убедиться в том, что свет умеет диктовать свою волю.

Больше всего Каупервуд негодовал из-за выходки, которую позволили себе Симсы в отношении Эйлин, хотя он узнал об этом лишь много времени спустя. Эйлин приехала с визитом и услышала, что «миссис Симс нет дома», в то время как у подъезда стояла вереница экипажей. Эйлин от огорчения даже слегла, и Каупервуд, которому тогда ничего еще не было известно, не мог понять, что с ней, и очень тревожился.

Если бы Каупервуд не одержал блестящей победы на деловом поприще, наголову разбив противника в последней и решающей схватке за контроль над газовыми предприятиями, — положение стало бы и вовсе безотрадным. Тем не менее Эйлин была очень подавлена: она чувствовала, что общество преследует своим презрением скорее ее, чем Каупервуда, и что приговор свой оно не отменит. В конце концов Эйлин и Каупервуд вынуждены были признаться друг другу в том, что каким бы роскошным и внушительным с виду ни казался их карточный домик, теперь он рассыпался, и окончательно. Такого рода признания между близкими людьми особенно мучительны. Чужая душа — потемки, и как ни стараемся мы понять друг друга, нам это редко удается.

Однажды, вернувшись неожиданно домой и застав Эйлин в постели, расстроенную, с заплаканными глазами и совсем одну, — она на весь день отпустила свою камеристку, — Каупервуд подсел к ней и ласково сказал:

— Я ведь отлично понимаю, Эйлин, что происходит. По правде говоря, я давно этого ожидал, Мы слишком горячо с тобой взялись, слишком спешили. Но не надо так падать духом, дорогая. Я думал, у тебя больше выдержки. Ничего ведь еще не потеряно. Вспомни-ка, что я тебе всегда говорил? В конечном счете все решат деньги. А в этой битве я победил и буду побеждать дальше. Они пришли ко мне на поклон. Ну, стоит ли так отчаиваться, девочка моя? Ведь я-то не унываю. Ты молода и свое возьмешь. Мы еще себя покажем этим чикагским зазнайкам, а заодно и поквитаемся кое с кем. Мы богаты и будем еще богаче. Деньги всем заткнут рот. Ну, перестань киснуть и улыбнись. Я понимаю, блистать в обществе приятно, но и без этого на свете много интересного, ради чего стоит жить. Вот что, вставай, одевайся и поедем кататься, а потом куда-нибудь обедать. Я-то ведь с тобой. Разве это не самое главное?

— Да, да, милый, — глубоко вздохнув, пролепетала Эйлин. Она хотела было подняться, но снова бессильно опустилась на подушки. Слезы брызнули у нее из глаз. Уткнувшись в плечо Каупервуда, она плакала — от радости, что он ее утешает, и от горя, что ее заветная мечта не сбылась. — Да ведь я не для себя одной, я и для тебя этого хотела, — говорила она всхлипывая.

— Знаю, дорогая, знаю, — успокаивал он ее. — Но сейчас ты об этом не думай. Все обойдется. Все будет хорошо. А теперь вставай и поедем. — И все же в душе он досадовал на малодушие Эйлин. Слабость всегда раздражала его. Когда-нибудь он заставит чикагское общество жестоко поплатиться за все.

Эйлин между тем немного приободрилась. Она уже стыдилась своей слабости, видя, как мужественно держится Каупервуд.

— Какой ты молодец, Фрэнк! Ты просто необыкновенный! — воскликнула она.

— А что унывать? — сказал он весело. — Не добьемся своего в Чикаго, добьемся где-нибудь еще!

Он подумал о том, как ловко он обошел старые газовые компании и Шрайхарта, и о том, что и впредь будет, конечно, не менее ловко вести свои дела!

Глава 14

Подводные течения

Уже в первый год этого вынужденного затворничества — и особенно в последующие — Каупервуд почувствовал, что значило бы прожить остаток своих дней вне общества или в среде, которая постоянно напоминала бы ему о том, что он не принадлежит к лучшему, или, вернее, привилегированному кругу, каким бы ограниченным и скучным этот круг ни был. Когда Каупервуд пытался впервые ввести Эйлин в общество, ему казалось, что, завоевав положение, они сумеют влить новую, живую струю в этот затхлый мирок, даже сообщить ему известный блеск. Но все двери закрылись перед ними одна за другой, и в конце концов они вынуждены были или вовсе отказаться от общения с людьми, или искать знакомств среди самой разношерстной публики — зазывать к себе в дом после первой же встречи художников и певцов или проезжих актеров, в честь которых можно было дать обед. У них продолжали бывать только Хаксема, Видера, Бэйли — семейства, не пользовавшиеся никаким весом в обществе. Иногда Каупервуд приводил к себе обедать или ужинать какого-нибудь приятеля из дельцов, или любителя картин, или подающего надежды художника, и тогда Эйлин выходила к гостям. Изредка их навещали или приглашали к себе Эддисоны. Но это мало скрашивало их жизнь, они только острее чувствовали, какое потерпели поражение.

Чем больше Каупервуд размышлял над этим поражением, тем яснее становилось ему, что он тут ни при чем. К нему относились вполне благосклонно. Вот если бы Эйлин была другой… Тем не менее он ни в чем не упрекал ее и не помышлял о том, чтобы ее покинуть. В тяжелые дни его тюремного заключения Эйлин была ему верна. Она ободряла его, когда он в этом нуждался. Нет, он ее не оставит, надо выждать и посмотреть, что тут можно сделать. Правда, этот остракизм порядком ему надоел. Тем более что его как будто и не сторонились вовсе, даже, пожалуй, не прочь были встречаться с ним. Своих приятелей-мужчин он всех сохранил — и Эддисона, и Бэйли, и Видера, и Мак-Кибена, и Рэмбо, и многих других. А некоторые светские дамы, ничуть не огорченные исчезновением Эйлин, высказывали сожаление по поводу того, что Каупервуд нигде больше не появляется. Время от времени делались даже попытки пригласить его без жены. Сначала он неизменно отвечал на такие приглашения отказом, потом стал иногда ходить на обеды и вечера один, не сообщая об этом Эйлин.

Именно в эту пору Каупервуд впервые ощутил, как далека от него Эйлин и по уму и по складу характера. Эмоционально, физически они были близки друг другу, но Каупервуд жил своей, обособленной от Эйлин, жизнью, и большой круг его интересов был недоступен ей. С мнением чикагского общества он особенно не считался, но теперь он мог сравнивать Эйлин с дамами из аристократических кругов Европы, ибо после своего поражения в свете и финансовой победы он решил снова побывать за границей. В Риме — на приемах в японском и бразильском посольствах, куда благодаря своему богатству Каупервуд получил доступ, и при новом итальянском дворе — он встречал очаровательных светских женщин: итальянских графинь, знатных англичанок, американок из высших кругов, наделенных вкусом и тактом. Как правило, они видели в нем человека с обаятельными манерами, острым и проницательным умом, и вообще считали его личностью незаурядной, к Эйлин же — он не мог этого не заметить — относились много холодней. Она была слишком вызывающе красива, слишком роскошно одевалась. Ее цветущее здоровье и яркая красота бросали вызов женщинам, наделенным более скромной и бледной внешностью, хотя по-своему и не лишенным привлекательности.

Во время одного большого приема при дворе, на который Каупервуд, уступая настояниям Эйлин, без особого труда раздобыл приглашение, он услышал, как кто-то позади него сказал:

— Вот вам типичная американка.

Каупервуд стоял в стороне, беседуя с греческим банкиром — своим соседом по гостинице, а Эйлин прогуливалась с женой этого банкира по залу.

— Смотрите, какой кричащий туалет, сколько самоуверенности и какая смешная наивность!

Каупервуд обернулся, чтобы посмотреть, к кому относятся эти слова, и увидел Эйлин. А гак жестоко раскритиковавшая ее дама, по-видимому англичанка, была хороша собой, изящна и бесспорно принадлежала к высшему обществу. Он должен был признать, что она во многом права, но разве можно подходить к Эйлин с обычной меркой? Разве можно винить ее в том, что она здоровое, сильное существо и что каждая жилка трепещет у нее от полноты жизни. Для него она была привлекательна. Очень жаль, что люди более консервативных взглядов относятся к ней с такой недоброжелательностью. Почему не видят они того, что видит он, — наивную страсть к роскоши, желание непременно быть на виду, вызванные, вероятно, тем, что Эйлин в юности была лишена возможности выезжать в свет, хотя только об этом и мечтала? Каупервуд жалел Эйлин. И вместе с тем уже начинал понимать, что для светской карьеры ему, пожалуй, нужна совсем иная жена — более сдержанная, с большим вкусом, чутьем и тем врожденным тактом, без которого нельзя преуспеть в обществе.

Из этой поездки Каупервуд привез в Чикаго прекрасного Перуджино, несколько великолепных полотен Луини и Превитали, портрет Цезаря Борджиа работы Пинтуриккьо, две огромные африканские красные вазы, купленные в Каире, позолоченный резной консоль времен Людовика XV, приобретенный у одного антиквара в Риме, два причудливых венецианских бра и пару старинных итальянских светильников, которые он разыскал в Неаполе и намеревался поставить у себя в библиотеке — по углам. Так постепенно пополнялась и росла его художественная коллекция.

Приблизительно в это же время стало меняться и отношение Каупервуда к женщинам. И раньше, когда он впервые встретился с Эйлин, у него уже был выработан свой, достаточно смелый взгляд на жизнь и взаимоотношение полов, а главное, он был твердо уверен в том, что волен поступать, как ему вздумается. С тех пор как он вышел из тюрьмы и снова пошел в гору, ему не раз приходилось ловить брошенный на него украдкой взгляд, и он не мог не видеть, что нравится женщинам. Эйлин лишь недавно стала его женой, но уже много лет была его любовницей, и пора первого пылкого влечения миновала. Каупервуд любил Эйлин не только за ее красоту, но и за неизменную горячую привязанность, однако и другие женщины начинали теперь интересовать его, иногда даже будить в нем страсть, и он не пытался подыскивать этому какие-либо объяснения или моральные оправдания. Такова жизнь и таков человек. От Эйлин он скрывал, что его влечет к другим женщинам, понимая, как ей это будет горько, но тем не менее это было так.

Вскоре после своего возвращения из Европы Каупервуд как-то зашел в галантерейный магазин на Стэйт-стрит купить галстук. Еще в дверях он заметил даму — она направлялась к другому прилавку и прошла совсем близко от него. С первого взгляда он понял, что перед ним одна из тех светских женщин, к которым его тянуло в последнее время, хотя любоваться ими ему приходилось только издали: изящная, элегантно, но строго одетая, миниатюрная, стройная, с темными волосами и глазами, смуглой кожей, крохотным ртом и пикантным вздернутым носиком. В общем это была шикарная женщина по представлениям чикагцев того времени. Выражение ее глаз говорило о жизненном опыте, а задорно-дерзкое лицо пробудило в Каупервуде сознание своего мужского превосходства и желание во что бы то ни стало подчинить ее себе. На вызывающе-пренебрежительный взгляд, который она метнула в его сторону, Каупервуд ответил пристальным и властным взглядом, заставившим даму тотчас опустить глаза. Он смотрел на нее не нагло, а лишь настойчиво и многозначительно. Незнакомка была ветреной супругой одного преуспевающего адвоката, поглощенного своими делами и самим собой. После этого молчаливого разговора она с притворным безразличием остановилась неподалеку, делая вид, что внимательно рассматривает кружева. Каупервуд не сводил с нее глаз в надежде, что она опять посмотрит на него. Но он спешил по делам, не хотел опаздывать и потому, вырвав листок из записной книжки, написал название отеля, а внизу сделал приписку: «Второй этаж, гостиная, вторник в час дня». Дама стояла вполоборота к нему, и ее левая, затянутая в перчатку, рука была опущена. Проходя мимо, незаметно сунуть ей записку ничего не стоило. Каупервуд так и поступил и видел, как незнакомка зажала ее в руке. Вероятно, она украдкой все время наблюдала за ним. В назначенный день и час она ждала его в отеле, хотя он даже не подписал своего имени. Эта связь, показавшаяся ему вначале восхитительной, длилась, однако, недолго. Его возлюбленная была интересна, но уж слишком причудлива и капризна.

Затем у Хадлстоунов — своих прежних соседей — он как-то встретил на обеде девушку двадцати трех лет, которая на короткое время сильно увлекла его. У нее была смешная и не слишком благозвучная фамилия — Хабби (Элла Ф.Хабби, как он выяснил впоследствии), но девушка была очень мила. Главная ее прелесть заключалась в шаловливой лукавой мордочке и плутовских глазах. Отец Эллы был состоятельным комиссионером с Южной Уотер-стрит. Стоило Каупервуду обратить на нее внимание, как девушка не замедлила влюбиться в него, что, впрочем, было довольно естественно. Она была молода, неопытна, впечатлительна, блеск славы кружил ей голову, а миссис Хадлстоун уже давно на все лады превозносила Каупервуда и пророчила ему великую будущность. Когда Элла с ним встретилась, увидела, что он очень моложав, откровенно ею любуется и ничуть не страшен и не суров, — во всяком случае с нею, — она была совершенно очарована, и стоило Эйлин отвернуться, как смеющиеся глаза девушки тотчас с восхищением обращались на Каупервуда. После обеда все перешли в гостиную, и тут Каупервуд самым естественным и непринужденным образом пригласил Эллу навестить его в конторе, если ей доведется быть поблизости. Но глаза его досказали остальное, вызвав в ответ жаркий и смущенный взгляд. Она пришла, и они стали встречаться. Но связь эта была непродолжительной и не захватила его. Девушка была не из тех, что могла бы удержать Каупервуда после того, как было удовлетворено его любопытство.

За этой связью последовала еще одна короткая интрижка с некоей миссис Джозефайн Ледуэл, красивой вдовушкой, которая, вздумав спекулировать на хлебной бирже, обратилась за советом к Каупервуду и с первой же встречи решила, что с ним стоит затеять флирт. Внешне она немного походила на Эйлин, но была постарше, не так хороша собой и обладала более трезвым, практическим складом ума. Ее элегантность, независимая манера держаться и холодная расчетливость заинтриговали Каупервуда. Она, со своей стороны, всячески старалась его завлечь и в конце концов преуспела; местом встреч им служила ее квартира на Северной стороне. Связь эта длилась месяца полтора; новая возлюбленная даже не очень нравилась Каупервуду. Всякой женщине, которая с ним сближалась, предстояло состязаться с привлекательностью Эйлин и былым очарованием его первой жены. А это оказывалось не так уж просто.

Именно в ту пору, чем-то напоминавшую первые годы супружества с Лилиан, когда они тоже почти никуда не выезжали, Каупервуд встретил, наконец, женщину, которой суждено было оставить глубокий след в его жизни. Он долго не мог ее забыть. Это была жена молодого скрипача, Гарольда Сольберга, датчанина, поселившегося в Чикаго. Сама она не была датчанкой. Мужа ее выдающимся скрипачом никак нельзя было назвать, хотя музыкальным темпераментом он несомненно обладал.

Всем нам приходилось сталкиваться, и в самых разных областях, с этими будущими светилами, без пяти минут знаменитостями, непризнанными гениями. Это любопытный народ, с великим упорством предающийся тому делу, к которому вопреки всему считает себя призванным. У этих людей и подобающая внешность и все традиционные замашки профессионала, однако это только «медь звенящая и кимвал бряцающий». Достаточно было самого краткого знакомства с Гарольдом Сольбергом, чтобы отнести его именно к этой категории людей искусства. У него был хмурый блуждающий взгляд, длинные до плеч темно-каштановые кудри, которые он зачесывал назад, оставляя одну прядь по-наполеоновски спущенной на лоб, младенчески нежный румянец, чересчур пухлые, красные, чувственные губы, красивый нос с небольшой горбинкой, густые брови и усы, которые топорщились так же беспокойно, как и его болезненно самолюбивая и ничтожная душа. Родные услали его из Дании, потому что в двадцать пять лет он все еще никак не проявил себя и только и делал, что докучал замужним дамам, в которых постоянно влюблялся. В Чикаго Сольбергу пришлось жить на сорок долларов в месяц, которые высылала ему мать, и на скудный заработок от уроков музыки. Денег было маловато, но, расходуя их на свой лад «экономно» — то есть одеваясь шикарно и питаясь впроголодь, — он как-то выворачивался и даже сумел окружить свою персону неким романтическим ореолом. Ему было всего двадцать восемь лет, когда он встретил Риту Гринаф из Уичиты, штат Канзас; к тому времени, когда Сольберги познакомились с Каупервудом, Гарольду было тридцать четыре года, а его жене — двадцать семь.

Она училась в чикагской школе живописи и ваяния и встречалась с Сольбергом на студенческих вечерах; в ту пору ей казалось, что он играет божественно и что жизнь — это только искусство и любовь. Весна, сверкающее на солнце озеро, белые паруса яхт, несколько прогулок и бесед в тихие, задумчивые вечера, когда город утопает в золотистой дымке, завершили дело. Затем последовало внезапное венчанье в субботний вечер, свадебная поездка в Милуоки на один день, возвращение в студию, которую нужно было теперь переоборудовать для двоих, и поцелуи, поцелуи без числа, пока не был утолен любовный голод.

Но одними поцелуями сыт не будешь, и вскоре начались семейные неурядицы. Счастье еще, что молодым не пришлось столкнуться с подлинной нуждой. Рита была сравнительно обеспечена. У отца ее был в Уичите свой небольшой элеватор, приносивший ему неплохой доход, и, когда она внезапно вышла замуж, старик решил по-прежнему высылать ей деньги, хотя служение искусству, которому посвятили себя дочь и зять, было для него чем-то совершенно чуждым и непонятным. Тщедушный, робкий, мягкий человек, предпочитавший лучше наживать поменьше, лишь бы ничем не рисковать, и словно созданный для жизни в провинциальной глуши, он смотрел на Гарольда примерно так, как мы стали бы смотреть на адскую машину, — с любопытством, однако держась на почтительном расстоянии. Но со временем — ибо даже людям простодушным не чужды человеческие слабости — он стал гордиться своим зятем, хвастался по всей округе Ритой и ее супругом-музыкантом, пригласил их на все лето к себе в гости, желая поразить соседей, а осенью привез жену в Чикаго навестить молодых, и мать Риты, мало чем отличавшаяся от любой фермерши, ездила с ними кататься, участвовала в пикниках, бывала на артистических вечеринках в студиях. Это было забавно, наивно, нелепо и типично для Америки того времени.

Рита Сольберг была по натуре женщина довольно флегматическая. Ее округлые, мягкие формы говорили о том, что годам к сорока ей предстоит растолстеть, и все же она была на редкость привлекательна. Шелковистые пепельные волосы, влажные серо-голубые глаза, нежная кожа и ровные белые зубы давали ей право гордиться своей внешностью, и она прекрасно сознавала силу своих чар. Разыгрывая детскую наивность и беспечность, она притворялась, будто не замечает, какой трепет вызывает ее красота у иных влюбчивых мужчин, а между тем всегда прекрасно отдавала себе отчет в том, что делает, и зачем, — ей нравилось испытывать свою власть. Она знала, что у нее великолепные плечи и шея, пышные соблазнительные формы, что одевается она изящно, и хотя много тратить на туалеты не может, во всяком случае каждая ее вещь носит на себе отпечаток ее индивидуальности. Любая модистка позавидовала бы искусству, с каким она из старой соломенной шляпы, лент и какого-нибудь перышка мастерила себе новую, которая удивительно шла к ней. Она любила наряжаться в белое с голубым или с розовым, в коричневое с палевым — наивные, девичьи сочетания, в которых как бы отражалась ее душа; вокруг талии она обычно повязывала широкую коричневую или красную ленту, а шляпы носила большие с мягкими полями, красиво обрамлявшими ее лицо. Рита грациозно танцевала, недурно пела, с чувством, а иногда и с блеском играла на рояле, рисовала. Но все это ничего общего не имело с настоящим искусством, — Рита не была подлинным художником и если чем-либо и выделялась из окружавшей ее среды, то скорее своими настроениями и мыслями — изменчивыми, сумасбродными, своевольными. С точки зрения общепринятой морали Рита Сольберг в ту пору была особа опасная, хотя сама она считала себя просто милой фантазеркой.

Изменчивость ее настроений объяснялась отчасти тем, что она стала разочаровываться в Сольберге. Он страдал одной из самых страшных болезней — неуверенностью в себе и неспособностью найти свое призвание. По временам он никак не мог решить, рожден ли он быть великим скрипачом, или великим композитором, или, на худой конец, великим педагогом, — впрочем, с последней возможностью ему никак не хотелось примириться. «Я артист, — любил он говорить. — О, как я страдаю от своего темперамента!» И заключал: «Чурбаны! Бесчувственные скоты! Свиньи!» — это уже относилось к окружающим. Играл он очень неровно, хотя порой в его исполнении было немало изящества, лиричности и мягкости, снискавших ему некоторое внимание публики. Но, как правило, исполнение Сольберга отражало хаос, царивший в его мыслях. Он играл так лихорадочно, так нервно, водил смычком с такой самозабвенной страстностью, что не мог уже уследить за техникой игры и много от этого терял.

— Дивно, Гарольд! — восторженно восклицала Рита в первые годы их брака. Потом она уже не была в этом уверена.

Чтобы стать предметом восхищения, нужно чего-то достигнуть в жизни. А Гарольд ничего не достиг — поневоле должна была признать Рита — и вряд ли когда-нибудь достигнет. Он давал уроки, горячился, мечтал, лил слезы, что, однако, не мешало ему с аппетитом есть три раза в день и время от времени заглядываться на женщин. Быть для своего избранника всем, быть единственной и неповторимой, заполнить собою все его помыслы и чувства — на меньшее Рита не хотела согласиться, она слишком высоко себя ценила. Поэтому, когда с годами Гарольд начал изменять ей, сначала в мечтах, а потом и на самом деле, терпение Риты истощилось. Она вела счет его увлечениям: молоденькая девушка, которой он давал уроки музыки, студентка из школы живописи, жена банкира, в доме у которого Гарольд иногда выступал. Узнав об очередной измене, Рита замыкалась в себе и угрюмо молчала или уезжала к родным. Гарольд униженно каялся, плакал, бурные сцены заканчивались пылким примирением, а потом все начиналось сначала. Такова жизнь!

Потеряв веру в талант Гарольда, Рита перестала его ревновать, но ей было досадно, что ее чары уже не властны над ним и что он смеет обращать внимание на других женщин. Под сомнение ставилась ее красота, а она все еще была красива. Ниже ростом, чем Эйлин, и не такая крупная, Рита была более пышной, округлой и казалась нежнее и женственней. Полнота ее красила, но, в сущности, она не была хорошо сложена, зато в изменчивом выражении глаз, в линии рта, в ее неожиданных фантазиях и мечтательности таилась какая-то чарующая прелесть. Она стояла выше Эйлин по развитию, лучше понимала живопись, музыку, литературу, лучше разбиралась в событиях дня и в любви была куда более загадочной и обольстительной. Она знала много любопытного о цветах, драгоценных камнях, насекомых, птицах, помнила имена героев художественных произведений, читала на память и прозу и стихи.

Когда Каупервуды познакомились с Сольбергами, те все еще снимали студию во Дворце нового искусства и, по-видимому, наслаждались безоблачным семейным счастьем. Правда, дела у Гарольда шли неважно, он уже на все махнул рукой и плыл по течению. Первая встреча состоялась за чаем у Хатштадтов, с которыми Каупервуды сохранили дружеские отношения. Гарольд играл, и Эйлин, — Каупервуда в этот день с ней не было, — решив, что Сольберги люди интересные, а ей необходимо развлечься, пригласила их к себе на музыкальный вечер. Те воспользовались приглашением.


Каупервуд с первого взгляда разгадал Сольберга. «Неустойчивая, эмоциональная натура, — подумал он, — и, вероятно, слишком слабоволен и ленив, чтобы из него когда-нибудь вышел толк!» Тем не менее скрипач ему понравился. Подобно фигуркам на японских гравюрах, Сольберг был любопытен как характер, как тип. Каупервуд встретил его очень любезно.

— Миссис Сольберг, я полагаю, — сказал он, почтительно склоняясь перед Ритой, спокойную грацию и вкус которой он сразу оценил. Она была в скромном белом платье с голубой отделкой — по верхнему краю кружевных оборок была пропущена узенькая голубая лента. Ее обнаженные руки и плечи казались удивительно нежными. А живые серые глаза глядели ласково и шаловливо, как у балованного ребенка.

— Вы знаете, — щебетала она, капризно выпячивая хорошенькие губки, как всегда это делала, когда что-нибудь рассказывала, — я уж думала, мы никогда сюда не доберемся. На Двенадцатой улице — пожар (она произнесла «пажай»), и никак не проедешь, столько там машин. А дым какой! Искры! И пламя из окон. Огромные багровые языки — знаете, почти оранжевые с черным. Это красиво — правда?

Каупервуд был очарован.

— Очень даже, — весело согласился он с тем благодушным и снисходительным видом, с каким взрослые говорят с детьми. Он и в самом деле почувствовал какую-то отеческую нежность к миссис Сольберг, она казалась такой наивной, юной и в то же время бесспорно обладала и характером и индивидуальностью. Лицо и плечи необыкновенно хороши, думал он, скользя по ней взглядом. А миссис Сольберг видела перед собой только элегантного, холодного, сдержанного человека, — судя по всему, очень энергичного, — с блестящими, проницательными глазами. «Да, это не Гарольд! — думала она. — Тот никогда ничего не добьется в жизни, даже известности».

— Как хорошо, что вы взяли с собой скрипку, — говорила между тем Эйлин Гарольду в другом углу гостиной. — Мне очень хотелось послушать вас.

— Вы слишком любезны, — отвечал Сольберг, слащаво растягивая слова. — Как у вас красиво тут: какие чудесные книги, нефрит, хрусталь…

Эйлин нравилась его мягкая податливость. Он похож ка впечатлительного, балованного мальчика, подумала она. Его должна была бы опекать какая-нибудь сильная, богатая женщина.

После ужина Сольберг играл. Высокая фигура, глаза, устремленные в пространство, волосы, спадающие на лоб, — весь облик музыканта заинтересовал Каупервуда, но миссис Сольберг интересовала его больше, и взгляд его то и дело обращался на нее. Он смотрел на ее руки, порхавшие по клавишам, на ямочки у локтя. Какой восхитительный рот и какие светлые пушистые волосы! Но главное — за всем этим чувствовалась индивидуальность, определенная душевная настроенность, которая вызывала у Каупервуда сочувственный отклик, более того — страстное влечение. Такую женщину он мог бы полюбить. Она чем-то напоминала Эйлин, когда та была на шесть лет моложе (Эйлин теперь исполнилось тридцать три, а миссис Сольберг двадцать семь), только Эйлин была более рослой, сильной, здоровой и будничной. Миссис Сольберг — словно раковина тропических морей, — пришло ему в голову сравнение, — нежная, теплая, переливчатая. Но в ней есть и твердость. Он еще не встречал в обществе подобной женщины. Такой притягательной, пылкой, красивой. Каупервуд до тех пор смотрел на нее, пока Рита, почувствовав на себе его взгляд, не обернулась и лукаво, одними глазами, не улыбнулась ему, строго поджав губы. Каупервуд был покорен. Может ли он на что-то надеяться, — было теперь единственной его мыслью. Означает ли эта неуловимая улыбка что-нибудь, кроме светской вежливости? Вероятно, нет. Но разве в такой натуре, богатой, пылкой, нельзя пробудить чувство?

Каупервуд воспользовался тем, что Рита встала из-за рояля, чтобы спросить:

— Вы любите живопись? Не хотите ли посмотреть картинную галерею? — и предложил ей руку.

— Когда-то я думала, что буду знаменитой художницей, — с кокетливой ужимкой и, как показалось Каупервуду, удивительно мило сказала миссис Сольберг. — Забавно! Правда? Я даже послала отцу рисунок с трогательной надписью: «Тому, которому я всем обязана», Надо видеть рисунок, чтобы понять, как это смешно.

И она тихо засмеялась.

Каупервуд весело вторил ей, чувствуя, как жизнь вдруг заиграла новыми красками. Смех Риты освежал, словно летний ветерок.

— Это Луини, — сказал он, невольно понижая голос, когда они вошли в галерею, освещенную мягким сиянием газовых рожков. — Я купил его прошлой зимой в Италии.

Перед ними было «Обручение св. Екатерины». Каупервуд молчал, пока она разглядывала тонкие черты святой, которым художник сумел придать выражение неземного блаженства.

— А вот, — продолжал он, — мое самое ценное приобретение — Пинтуриккьо.

— Они остановились перед портретом известного своим коварством Цезаря Борджиа.

— Какое необыкновенное лицо! — простодушно заметила миссис Сольберг. — Я не знала, что существует его портрет. Он сам похож на художника, вы не находите? — Рита, конечно, слышала о кознях и преступлениях Цезаря Борджиа, но никогда не читала его жизнеописания.

— Он и был художником в своем роде, — отвечал с иронической улыбкой Каупервуд, которому в свое время, когда он покупал портрет, рассказали во всех подробностях и о Цезаре Борджиа и об его отце — папе Александре VI. С тех пор его и стала интересовать история семейства Борджиа. Впрочем, миссис Сольберг вряд ли уловила скрытую в его словах иронию.

— А вот миссис Каупервуд, — заметила Рита, переходя к портрету, написанному Ван-Беерсом. — Эффектная вещь! — добавила она тоном знатока, и эта наивная самоуверенность показалась Каупервуду очень милой: он считал, что женщина должна быть самонадеянной и немного тщеславной. — Какие сочные краски! И этот сад и облака — очень удачный фон.

Она отступила на шаг, и Каупервуд, занятый только ею, залюбовался изгибом ее спины и профилем. Какая гармония линий и красок! «Движенье каждое сплетается в узор», — хотелось ему процитировать, но вместо этого он сказал:

— Портрет писался в Брюсселе. А облака и вазу в нише художник написал потом.

— Превосходный портрет, — повторила миссис Сольберг и двинулась дальше.

— А как вам нравится Израэльс?

Картина называлась «Скромная трапеза».

— Очень нравится, — отвечала она. — И ваш Бастьен-Лепаж тоже. (Она имела в виду «Кузницу»). Но мне кажется, что старые мастера у вас более интересны. Если вам посчастливится отыскать еще несколько вещей, их непременно надо перевесить в отдельный зал. Вы не думаете? А вот к Жерому я как-то равнодушна, — она говорила, растягивая слова, и это казалось Каупервуду очаровательным.

— Почему же? — спросил он.

— В нем что-то есть искусственное, вы не находите? Мне нравится колорит, но тела одалисок уж слишком совершенны. Хотя, конечно, это красиво.

Каупервуд был не очень высокого мнения об умственных способностях женщин и расценивал представительниц прекрасного пола больше как произведения искусства, хотя и замечал, что иной раз они интуитивно постигали то, до чего он сам никогда бы не додумался. Эйлин, конечно, не могла бы этого подметить, размышлял Каупервуд. И вдобавок она теперь не так уж хороша — нет в ней этой восхитительной свежести, наивности, очарования и тонкости ума. Муж у миссис Сольберг — какой-то шут гороховый, хладнокровно продолжал рассуждать Каупервуд. Может быть, ему удастся увлечь ее? Но уступит ли такая женщина? Не поставит ли условием развод и брак?

А миссис Сольберг, со своей стороны, думала, что Каупервуд, должно быть, человек незаурядный и что он очень уж близко стоял возле нее, когда они смотрели картины. Кружить головы мужчинам ей было не внове, и она сразу поняла, что нравится ему. Рита знала силу своих чар, но, кокетничая, чтобы насладиться своим могуществом, соблюдала меру и держалась неприступно: до сих пор она не встречала человека, ради которого стоило бы пожертвовать душевным покоем. «Конечно, Эйлин не подходящая жена для Каупервуда, — думала она. — Ему нужна женщина более содержательная, глубокая».

Глава 15

Новая любовь

Сближению Каупервуда и Риты Сольберг невольно способствовала сама Эйлин: она заинтересовалась Гарольдом, который возбудил в ней не то чтобы настоящее чувство, а скорее какую-то нелепую сентиментальную нежность. В присутствии женщин, особенно женщин красивых, Сольберг мгновенно воспламенялся, становился необычайно учтив, внимателен, угодлив и сумел этим понравиться Эйлин. Она решила непременно найти ему учеников, а кроме того, ей доставляло удовольствие бывать в студии у Сольбергов. Эйлин скучала без общества. А Каупервуд, ради миссис Сольберг, охотно сопровождал ее. Преследуя свои собственные цели, он коварно поощрял это знакомство и то предлагал Эйлин пригласить Сольбергов к обеду, то советовал ей устроить у себя музыкальный вечер, чтобы дать возможность Гарольду выступить и немного заработать. Каупервуды приглашали Сольбергов в свою ложу, посылали им билеты на концерты, по воскресеньям и даже в будни возили их кататься.

Сама жизнь с ее физиологическими законами часто берет на себя роль сводни. Поскольку Каупервуд непрестанно и взволнованно думал о Рите, Рита тоже стала думать о нем. И с каждым днем он представлялся ей все более привлекательным, властным и необыкновенным. Чувствуя его влечение, она мучительно боролась со своей совестью. Правда, ничего еще не было сказано, но Каупервуд искусно вел осаду, постепенно преграждая Рите все пути к отступлению — один за другим. Однажды, когда ни Эйлин, ни Каупервуд не могли приехать к чаю, который по четвергам устраивали у себя Сольберги, Рита получила огромный букет великолепных темно-красных роз. «Для уголков и уголочков вашей студии» — было написано на карточке. Рита прекрасно знала, от кого эти розы и каких денег они стоят. Цветов было не меньше, чем на пятьдесят долларов, и от букета веяло той непривычной для нее роскошью, которую могли позволить себе только очень богатые люди, финансовые воротилы, крупные биржевики. Рите ежедневно попадались на глаза газетные объявления банкирской конторы Каупервуда. Как-то раз она столкнулась с ним лицом к лицу в магазине Мэррила. Время было около полудня, и Каупервуд предложил ей пойти куда-нибудь позавтракать, но Рита сочла своим долгом отказаться. Он всегда глядел на нее в упор, настойчиво и жадно. Рите льстило, что ее красота дает ей над ним такую власть. Против воли в голову ей закрадывалась мысль, что этот энергичный, обаятельный человек может со временем окружить ее роскошью, которая и не снилась Сольбергу. Однако внешне жизнь ее текла по-старому, она по-прежнему немного играла на рояле, ходила по магазинам, ездила в гости, читала, сетовала на лень и неспособность Гарольда, и лишь иногда ею вдруг овладевала странная задумчивость, и перед нею возникал образ Каупервуда. Какие у него сильные, красивые руки, а взгляд — ласковый и вместе с тем твердый, все видящий. Пуританству Уичиты (уже несколько поколебленному жизнью в кругу чикагской богемы) приходилось туго в борьбе с изворотливостью и коварством нового времени, воплощенными в этом человеке.

— Вы какая-то неуловимая, — сказал ей Каупервуд однажды вечером в театре, когда Эйлин с Гарольдом вышли в фойе и они остались вдвоем в ложе. В зале стоял гул голосов, и можно было говорить без опаски. Миссис Сольберг была очаровательна в вечернем кружевном платье.

— Вы находите? — смеясь, ответила Рита, польщенная замечанием Каупервуда и взволнованная его близостью. Она все больше поддавалась его настроению, любое его слово вызывало в ней трепет. — А по-моему, я существо весьма материальное, — добавила она и взглянула на свои сложенные на коленях полные красивые руки.

Каупервуд, всем существом ощущавший ее материальность, так же как и своеобразие этой натуры, куда более богатой, чем натура Эйлин, был глубоко взволнован. Чувства, настроения, фантазии, владевшие ее душой, передавались ему без слов, как дуновение ветерка, восхищая его и вызывая ответное волнение в крови. В Рите было не меньше жизненной энергии, чем в Эйлин, но она была тоньше, нежнее и богаче духовно. «Или Эйлин мне уже прискучила?» — спрашивал он себя временами. «Нет, не может быть», — решал он тут же. Но Рита Сольберг несомненно самая привлекательная женщина, какую он когда-либо встречал.

— И все-таки вы неуловимая, — продолжал он, наклоняясь к ней. — Вы напоминаете мне что-то, чего даже не выразишь словами: переливы красок, аромат, обрывок мелодии… вспышку света. Я теперь только о вас и думаю. Вы очень тонко судите о картинах. Мне нравится ваша игра на рояле, вы вкладываете в нее частицу себя. Вы уводите меня в другой мир, отличный от того, в котором я живу. Вы меня понимаете?

— Я рада, если это так. — Она глубоко и несколько театрально вздохнула.

— Но вы рисуете уж слишком привлекательный портрет, я еще бог весть что о себе возомню, — и Рита сделала очаровательную гримаску, округлив и выпятив губки. Разгоряченная, раскрасневшаяся, она задыхалась от обуревавших ее чувств.

— Да, да, вы такая, — настойчиво продолжал Каупервуд, — такой я всегда вас ощущаю. Вы знаете, — он еще ниже склонился к ее креслу, — порой мне кажется, что вы еще совсем не жили, ничего не видели, а ведь это много прибавило бы к вашему совершенству. Мне бы хотелось, чтобы вы побывали за границей, — со мной или даже без меня. Я восхищаюсь вами, Рита. А я для вас значу хоть что-нибудь?

— Да, но… — она помедлила. — Я боюсь этого всего и вас боюсь. — Ее губки опять капризно выпятились — милая привычка, пленившая его еще в первый день знакомства. — Лучше поговорим о другом. Гарольд ужасно ревнив. И что подумает миссис Каупервуд?

— Я знаю, но стоит ли сейчас тревожиться об этом? И какой Эйлин вред от того, что я беседую с вами? Жизнь в общении индивидуальностей, Рита. А у нас с вами очень много общего. Разве вы этого не чувствуете? Вы самая интересная женщина, которую я когда-либо встречал. Вы открываете мне что-то новое, о чем я никогда даже и не подозревал раньше. Вы должны это понять. Скажите мне правду, посмотрите мне в глаза; вы ведь не довольны своей жизнью? Не так счастливы, как могли, как хотели бы быть?

— Нет, — она задумчиво разглаживала пальцами веер.

— Вы несчастны!

— Когда-то мне представлялось, что я счастлива. Но это было давно.

— И неудивительно! — горячо подхватил он. — Вы не можете довольствоваться ролью, которую выполняете теперь, она слишком для вас ничтожна. У вас собственная индивидуальность, а вы жертвуете ею, чтобы курить фимиам другому человеку. Я не хочу этим сказать, что мистер Сольберг не талантлив, но с ним вы никогда не будете счастливы. Меня поражает, как вы этого сами не понимаете.

— Ах, откуда вам знать! — воскликнула она, и в голосе ее прозвучала усталость.

Он посмотрел на нее в упор, и она задрожала.

— Давайте прекратим этот разговор, — сказала она поспешно, — лучше…

Каупервуд положил руку на спинку ее кресла, — он почти касался ее плеча.

— Рита, — сказал он, снова называя ее по имени, — вы изумительная женщина!

— О! — произнесла она чуть слышно.


Прошло дней десять, прежде чем Каупервуд снова увидел Риту. Как-то раз, под вечер, Эйлин заехала за ним в контору в новом экипаже, захватив по пути Сольбергов, чтобы ехать вместе кататься. Эйлин правила, и Гарольд сидел рядом с ней впереди, Каупервуду же с Ритой были предоставлены места на заднем сиденье. Ей даже в голову не приходило, что Каупервуду нравится миссис Сольберг, — так осторожно он себя вел. К тому же Эйлин не сомневалась в своем превосходстве над Ритой: как же, ведь она и красивее и лучше одевается, а следовательно — Рите и думать нечего равняться с ней. Она не подозревала, какой притягательной силой обладала миссис Сольберг в глазах Каупервуда, — при всей его деловитости и кажущейся прозаичности, под внешностью уравновешенного, положительного человека у него скрывалось немало внутреннего огня и даже романтики.

— Чудесно, — сказал Каупервуд, опускаясь на мягкое сиденье рядом с Ритой. — Какой прекрасный вечер! И что за прелестная соломенная шляпка с розами и как ока идет к вашему платью! — Розы были красные, платье белое, с пропущенной сквозь мережку узенькой зеленой лентой. Рита прекрасно понимала, отчего Каупервуд в таком приподнятом настроении. Как он не похож на Гарольда, какой он сильный, жизнерадостный, ловкий! Гарольд — тот целый день сегодня проклинал судьбу, жизнь, преследующие его неудачи.

— Я бы на твоем месте не жаловалась, — заметила она язвительно. — Надо только больше работать и меньше бесноваться.

В ответ он раскричался, устроил сцену, а она ушла гулять. Когда она вернулась, за ними заехала Эйлин. Это было очень кстати. Рита сразу повеселела и побежала одеваться. Сольберг последовал ее примеру. Счастливые и довольные с виду, словно ничего и не произошло, они отправились в путь. Теперь, слушая Каупервуда, Рита гордо поглядывала по сторонам. «Да, я красива, — думала она, — и он от меня без ума. Как это было бы упоительно, если б только мы посмели». Но вслух сказала:

— Ничего хорошего во мне нет! Просто день выдался прекрасный. Платье самое обыкновенное, а я даже немножко расстроена сегодня.

— Что-нибудь случилось? — участливо спросил он под стук экипажей, заглушавший их голоса. — Может быть, я могу быть вам полезен? — Каупервуд рад был бы случаю вывести Риту из затруднительного положения, оказать ей услугу и покорить ее своей добротой. — Сейчас мы проедем в Джексон-парк, пообедаем там в павильоне и вернемся в город при луне. Хорошо, правда? Так улыбнитесь же, будьте веселы, как всегда. О чем вам грустить? Я готов сделать для вас все, что вы пожелаете, — все, что в моих силах! У вас может быть все, чего бы вы ни захотели. Что тревожит вас? Вы знаете, как вы мне дороги. Расскажите мне о своих затруднениях, позвольте мне избавить вас от всяких забот.

— Нет, вы для меня ничего не можете сделать — во всяком случае сейчас. Затруднения? Ну, какие там затруднения. Все пустяки!

Она даже о себе говорила с небрежной отчужденностью, в которой была какая-то особая прелесть. Каупервуд был очарован.

— Но вы-то для меня не пустяк, Рита, — мягко сказал он, — так же как и все, что вас касается. Я вам говорил, как много вы для меня значите. Неужели вы сами этого не видите? Для меня вы самая сложная из всех загадок и самая чудесная. Я без ума от вас. Со времени нашей последней встречи я все думал, думал. Если у вас есть какие-то заботы, тревоги — поделитесь со мной. У меня сейчас только одна забота — вы. Соедините свою жизнь с моей, и я устрою так, что вы будете счастливы. Вы нужны мне, а я — вам.

— Да, — сказала она, — я знаю… — И запнулась. — Ничего особенного не произошло, мы с Гарольдом немножко повздорили.

— Из-за чего?

— Из-за меня. — Она опять капризно выпятила губки. — Я не могу вечно курить фимиам, как вы тогда сказали. — Слова Каупервуда крепко засели у нее в уме. — Но это все позади. Смотрите, какой чудесный день, просто вос-хи-ти-тель-ный!

Каупервуд поглядел на нее и покачал головой. Как она очаровательна в своей непоследовательности! Правя лошадьми и разговаривая с Сольбергом, Эйлин ничего не слышала и не видела. Она была поглощена своим спутником, а кроме того, ее внимание отвлекал поток экипажей, устремлявшихся к югу по Мичиган авеню, Мелькавшие мимо деревья с нежной молодой листвой, зеленеющий газон, вскопанные клумбы, распахнутые окна домов — вся неотразимая прелесть весны вызывала в Каупервуде радостное ощущение жизни, заново начинавшейся и для него. Если бы упоение, которое он сейчас испытывал, могло быть видимо, оно окружило бы его сияющим ореолом. Миссис Сольберг чувствовала, что ей предстоит провести чудесный вечер.

Обедали в парке, на открытом воздухе, цыплятами, жареными в сухарях; пили шампанское и ели вафли, — словом, все было, как водится. Эйлин, польщенная тем, что Сольберг в ее обществе очень оживлен, дурачилась, провозглашала тосты, смеялась, бегала по лужайке и веселилась вовсю. Гарольд открыто ухаживал за ней, как делали это все мужчины, пытался было даже объясниться в любви. Эйлин шутливо его обрывала, называя «несносным мальчишкой» и требуя, чтобы он «перестал сейчас же!» Она была настолько уверена в себе, что, вернувшись домой, не побоялась рассказать Каупервуду, как легко воспламеняется Сольберг и как она все время над ним подтрунивала. Каупервуд, не сомневавшийся в ее верности, отнесся к этому рассказу весьма благодушно. Сольберг — болван, пусть себе ухаживает за Эйлин, — это как нельзя более кстати.

— Гарольд неплохой малый, — заметил он. — Я ничего против него не имею, но скрипач он, по-моему, довольно посредственный.

После обеда вся компания поехала по берегу озера за город, где начиналась прерия с разбросанными там и сям темными купами деревьев. Небо было чисто, и ярко светила луна, заливая серебристым сиянием безмолвные поля и неподвижную поверхность озера. Расточаемый Каупервудом яд, который Рита в последнее время поглощала в огромных дозах, оказывал на нее свое разрушительное действие. Пылкая и смелая при всей своей кажущейся апатичности, Рита была из тех женщин, в которых чувство пробуждает решительность. Каупервуду удалось поразить ее воображение; она понимала, что он гораздо значительнее всех, кто ее окружал. Разве не счастье быть любимой таким человеком! Какая у них могла бы быть яркая, интересная жизнь! Мысль о связи с Каупервудом и привлекала и страшила ее, словно яркий огонек в темноте. Чтобы побороть свое волнение, она заговорила об искусстве, об общих знакомых, о Париже, Италии; Каупервуд поддерживал этот разговор и все время тихонько гладил ее руку, а раз, когда экипаж въехал в тень деревьев, притянул к себе ее голову и коснулся губами ее щеки. Рита вспыхнула, затрепетала, побледнела, захваченная врасплох бурей новых ощущений, но все же справилась с собой. Вот оно, счастье! Она понимала, что прежней жизни наступил конец.

— Будьте завтра в три за мостом на Рош-стрит, — сказал Каупервуд, понижая голос. — Я приеду за вами. Вам не придется ждать ни минуты.

Она медлила с ответом, раздумывая, грезя наяву, завороженная ослепительным будущим, которое он открывал перед ней, готовая покориться чужой, непреклонной воле.

— Вы придете? — настойчиво спросил он.

— Постойте, — проговорила она еле слышно. — Дайте подумать… Могу ли я?

Она все еще медлила.

— Да, — сказала она немного погодя и глубоко, всей грудью вдохнула воздух. — Да! — снова повторила она, словно что-то решив про себя.

— Любимая, — прошептал он, сжимая локоть Риты и вглядываясь в ее освещенный луною профиль.

— Что я делаю? — прошептала она, бледнея и задыхаясь от волнения.

Глава 16

Роковая интермедия

Каупервуд ликовал. Он едва дождался часа свидания, и действительность превзошла все самые смелые его мечты. Рита была милее, своеобразнее, обольстительнее всех женщин, которых ему когда-либо доводилось встречать. Он тотчас снял прелестную квартирку на Северной стороне и проводил там с Ритой немало часов и утром, и днем, и вечером — смотря по обстоятельствам. Здесь, на свободе, Каупервуд мог не торопясь изучить свою новую возлюбленную, но сколь придирчив он ни был, ему не удалось обнаружить в ней никаких или почти никаких недостатков. Молодость и беспечность — бесценные дары, а у нее в избытке былой то и другое. Натура, чуждая всякой меланхолии, обладавшая счастливой способностью наслаждаться минутой, Рита не пыталась заглядывать в будущее, не выискивала причин для тревог и волнений, не вспоминала о прошлых неудачах и неприятностях. Она любила красивые вещи, но не была мотовкой. Как ни старался Каупервуд уговорить ее больше расходовать на себя, как ни хитрил, все было напрасно, и это не могло не внушать ему уважения. Она всегда знала, чего хочет, тратила деньги экономно, покупала с разбором и скромностью своих нарядов напоминала ему полевой цветок. По временам чувство к Рите захватывало Каупервуда с такою силой, что становилось мучительным для него и он рад был бы избавиться от этого наваждения, но не мог ничего с собой поделать. Очарование не проходило. Когда после самых исступленных ласк Рита поправляла растрепавшиеся волосы, строя очаровательные гримаски перед зеркалом и думая сразу о множестве приятных вещей, она казалась ему только еще более свежей, красивой, обворожительной.

— Ты помнишь, Алджернон, ту картину, что мы с тобой видели у антиквара третьего дня? — говорила она, растягивая слова и называя его этим вторым именем, которое считала более благозвучным и более подходящим для их романтических встреч. Каупервуд сначала возражал против этого, но она настояла на своем. — Помнишь плащ старика, какой великолепный синий тон? (Картина называлась «Поклонение волхвов».) Ну, просто вос-хи-ти-тельный!

Она так мило растягивала слова и так забавно при этом выпячивала губки, что немыслимо было не поцеловать ее.

— Маргаритка моя, — говорил он, привлекая ее к себе. — Саксонская статуэтка!

— Ну вот, я только что причесалась, а ты опять растреплешь мне волосы.

Голос и глаза ее были невинны и простодушны.

— Непременно растреплю, кокетка ты этакая.

— Ты меня совсем задушишь. Мне всегда больно от твоих поцелуев. Неужели тебе не жаль меня?

— Жаль, крошка! Хотя мне нравится причинять тебе боль.

— Ну, что с тобой поделаешь!

Но и после этих бурных порывов его все так же влекло к ней. Она как бабочка, думал он, палевая с белым или лазоревая с золотом — порхает над шиповником, с цветка на цветок.

Очень скоро Каупервуд убедился, что Рита прекрасно разбирается в требованиях света, хотя сама и не принята в этом кругу. Рита сразу поняла и его желание играть роль в обществе, и честолюбивое стремление коллекционировать картины, и мечты о блестящем будущем. По-видимому, ей было ясно, что он еще полностью не проявил себя, что Эйлин — жена для него не совсем подходящая и что ей, Рите, эта роль была бы больше по плечу. Вскоре она стала говорить с ним и о своем муже, очень снисходительно отзываясь о его слабостях и недостатках. Она не питала к нему зла, просто ей, как видно, наскучили отношения, которые не оправдывались ни любовью, ни преклонением перед талантом, ни взаимным пониманием. Каупервуд предложил Рите перебраться в более просторную мастерскую, покончить с мелочной экономией, которая стесняла ее и Сольберга, и объяснить это тем, что родные стали высылать ей больше денег. Сначала Рита и слушать ничего не хотела, но Каупервуд мягко, хотя и упорно настаивал и все-таки добился своего. Спустя еще немного он посоветовал ей уговорить Гарольда поехать в Европу. Пусть думает, что ее родные и на этот раз расщедрились. Просьбы, ласки, убеждения, лесть делали свое дело; миссис Сольберг в конце концов подчинилась и приняла помощь Каупервуда: избавившись от материальных забот, она совсем успокоилась и расцвела. Впрочем, щедротами Каупервуда Рита пользовалась умеренно и деньги его тратила с умом. Больше года ни Сольберг, ни Эйлин не подозревали об этой связи. Гарольд, которого ничего не стоило обвести вокруг пальца, поехал погостить к матери в Данию, а оттуда в Германию — совершенствоваться в музыке. На следующий год Рита Сольберг отправилась вслед за Каупервудом в Европу. В Экс-ле-Бен, в Биаррице, в Париже и даже в Лондоне Эйлин пребывала в блаженном неведении относительно этой второй спутницы своего супруга. Рита старалась развить вкус Каупервуда, познакомила его с серьезной музыкой и литературой; благодаря ей изменились его взгляды на многие вещи. Она одобряла его намерение составить большое собрание картин старых мастеров и советовала быть осмотрительнее в выборе полотен современных художников. Каупервуд был вполне доволен таким положением дел и ничего лучшего не желал.

Но как и всякое пиратское плавание по волнам страсти, положение это было чревато опасностью: того и гляди мог подняться шторм — одна из тех свирепых бурь, причиной которых бывает обманутое доверие и созданные обществом моральные нормы, согласно которым женщина является собственностью мужчины. Правда, Каупервуда, который никаких законов, кроме своих собственных, не признавал, а если и подчинялся чужому закону, то лишь тогда, когда не мог его обойти, возможность скандала, сцен ревности, криков, слез, упреков, обвинений особенно не смущала. К тому же, быть может, удастся этого избежать. И там, где обыкновенный человек побоялся бы последствий даже одной такой связи, Каупервуд, как мы видели, не смущаясь и почти одновременно, завязывал отношения с несколькими женщинами. Новая связь не могла его испугать, тем более что на этот раз он был по-настоящему увлечен. Прежние его любовные похождения в лучшем случае были суррогатом подлинного чувства, пустыми интрижками, в которых не участвовали ни ум, ни сердце. С миссис Сольберг дело обстояло иначе. Неизвестно, надолго ли, но теперь Рита была для него всем. Однако женщины обладали для Каупервуда такой притягательной силой, так мощно — если не чувственно, то эстетически — действовала на него их красота и манящая тайна их индивидуальности, что он вскоре оказался вовлеченным в новую авантюру, исход которой был не столь благополучен.

Антуанета Новак поступила к Каупервуду в качестве личного секретаря и стенографистки чуть ли не со школьной скамьи: среднее образование она получила в училище на Западной стороне, после чего окончила еще коммерческую школу. Девочкой приехав в Америку вместе с родителями, она выросла и расцвела на диво. Трудно было поверить, что эта стройная и гибкая красавица, всегда со вкусом одетая, прекрасно знающая стенографию, бухгалтерию и всю конторскую работу, — дочь бедного поляка, который работал сначала в юго-западной части Чикаго на сталелитейном заводе, а потом открыл в польском квартале третьеразрядную лавчонку и стал торговать табаком, газетами и писчебумажными принадлежностями. Продажа игральных карт да комнатка за лавкой, где посетители могли посидеть и при случае перекинуться в картишки, по существу были единственными доходными статьями этого предприятия. Антуанета (кстати сказать, ее звали Минка, а имя Антуанета она просто вычитала в чикагской воскресной газете), тоненькая брюнетка, мечтательная, честолюбивая и полная надежд на будущее, не прослужив и недели на новом месте, стала восхищаться Каупервудом и, затаив дыхание, следила за каждым его смелым ходом в войне с газовыми компаниями. Быть женой такого человека, думала она, завоевать его любовь или хотя бы привлечь его внимание — какое это должно быть счастье! После серенького мирка ее детства и юности, — он казался ей сереньким по сравнению с теми высшими и недоступными сферами, о существовании которых она начала догадываться, глядя на своего шефа, — и после ничем не примечательных людей в конторе по продаже недвижимости, где она работала некоторое время до того, как поступить сюда, Каупервуд, всегда прекрасно одетый, сдержанный, спокойно-самоуверенный, не мог не затронуть самых чувствительных струн ее честолюбивой души. Однажды она видела, как из коляски вышла Эйлин в коричневом костюме, соболях, элегантных лакированных ботинках и меховом токе с длинным-предлинным темно-красным пером, торчавшим над головой словно шпиль или лезвие кинжала. С первого же взгляда Антуанета ее возненавидела. Чем она хуже этой расфранченной особы? Почему так несправедливо устроен мир? И что за человек Каупервуд? Как-то, вскоре после, открытия комиссионной конторы в Чикаго, Каупервуд продиктовал ей свою биографию, несколько смягчив факты, и велел разослать по одному экземпляру в редакции чикагских газет. Антуанета засиделась за перепиской, поздно вернулась домой, и ночью ей приснился сон, в котором искаженно, как всегда бывает в снах, она увидела то, что было с ней днем.

Ей снилось, будто она сидит за своим столиком в роскошном кабинете Каупервуда на Ла-Саль-стрит, а он стоит подле нее и спрашивает:

— Что вы обо мне думаете, Антуанета?

Она смущена, но отвечает храбро. Во сне она была страстно в него влюблена.

— Я, право, и сама не знаю.

Тогда он взял ее за руку и погладил по щеке, и тут она проснулась. А потом долго лежала и думала, как возмутительно и обидно, что такой человек сидел в тюрьме. Как он красив! Он женат во второй раз. Может быть, его первая жена была нехороша собой или глупа? Эти мысли не покидали Антуанету, и даже уже утром, на работе, она никак не могла от них избавиться. Занятый своими делами, Каупервуд в то время не обращал на нее внимания. Он с увлечением разрабатывал очередной ход, который дал бы ему перевес в войне со старыми газовыми компаниями. А для Эйлин, хотя она однажды и видела Антуанету у Каупервуда в кабинете, секретарша и вовсе не существовала. Женщина-конторщица была в те дни такой редкостью, что на нее смотрели как на отщепенку. Эйлин просто не замечала ее.

Спустя примерно год после того как Каупервуд сошелся с Ритой Сольберг, его отношения с Антуанетой Новак, чисто деловые и официальные вначале, внезапно приобрели несколько иной, более личный характер. Чем это объяснить? Тем, что ему наскучила Рита? Нисколько! Каупервуд по-прежнему был без ума от нее. Или тем, что ему опостылела Эйлин, которую он нагло обманывал? Вовсе нет. Порою она привлекала его ничуть не меньше, может быть даже больше прежнего, — и именно потому, что ее воображаемые права так грубо попирались им. Он жалел Эйлин, но оправдывал себя тем, что все его романы — за исключением, пожалуй, связи с миссис Сольберг — очень недолговечны. Если бы у него была возможность жениться на Рите, он, вероятно, женился бы, он даже иной раз думал, может ли что-нибудь заставить Эйлин дать ему свободу, — но все это в конце концов были только праздные мысли. В глубине души он полагал, что они проживут вместе до самой смерти, тем более что Эйлин так легко обманывать.

Ну а Антуанета Новак была для него лишь частью той симфонии плотской любви, с помощью которой, как известно, красота правит миром. Антуанета была очаровательной брюнеткой, особенно хороши были ее большие черные глаза, горевшие огнем неутоленных желаний, и Каупервуд, на которого стенографистка вначале не произвела большого впечатления, постепенно заинтересовался ею; глядя на нее, он удивлялся, как Америка преображает людей.

— Ваши родители американцы, Антуанета? — спросил он ее как-то утром с той снисходительной фамильярностью, с какой обычно обходился со своими подчиненными или людьми, стоящими ниже его по умственному развитию, что, впрочем, никого не обижало, а многим даже казалось весьма лестным.

Антуанета, свеженькая и опрятная, в белой блузке и черной юбке, с черной бархаткой на нежной шее и с тяжелыми черными косами, обвивавшими ее голову и скрепленными белым целлулоидовым гребнем, взглянула на него полными счастья и благодарности глазами. Она привыкла к мужчинам совсем другого рода: в детстве ее окружали люди суровые, вспыльчивые, горячие, временами они напивались и тогда начинали нехорошо браниться; они то и дело бастовали, участвовали в демонстрациях, ходили молиться в католическую церковь. А потом она видела вокруг себя только дельцов, помешанных на деньгах, невежественных и ничем не интересовавшихся, кроме возможностей наживы, которые открывались им в Чикаго. В конторе у Каупервуда, стенографируя его письма, слыша его краткие, но всегда живые разговоры со старым Лафлином, Сиппенсом и другими, она узнала о жизни много нового, о чем раньше никогда и не подозревала. Словно он распахнул перед ней окно, за которым открывались необозримые дали.

— Нет, не американцы, сэр, — отвечала Антуанета, опуская на блокнот тонкую, но сильную белую руку, в которой она держала карандаш. Польщенная его вниманием, она невольно улыбнулась.

— Так я и думал, — сказал он, — хотя вас можно принять за настоящую американку.

— Не знаю даже, почему это так, — продолжала Антуанета очень серьезно.

— И брат у меня тоже настоящий американец. Мы с ним совсем не похожи на отца и мать.

— А что делает ваш брат? — спросил Каупервуд, чтобы что-нибудь сказать.

— Он работает весовщиком у Арнила и К°. Надеется когда-нибудь стать управляющим. — Она улыбнулась.

Каупервуд испытующе посмотрел на нее, и она, не выдержав его взгляда, опустила глаза. Помимо воли предательский румянец запылал на ее смуглых щеках. Она всегда мучительно краснела, когда Каупервуд смотрел на нее.

— Итак, что же мы писали генералу Ван-Сайклу? — пришел ей на помощь Каупервуд, и через несколько минут она уже овладела собой. Всякий раз, когда ей случалось оставаться наедине с Каупервудом, она испытывала странное волнение, с которым не могла справиться. Сердце ее начинало отчаянно колотиться, и вся она горела как в огне. Порой Антуанета спрашивала себя, может ли такой замечательный человек обратить внимание на простую стенографистку.

Естественно, что, постоянно думая о Каупервуде, Антуанета в конце концов без памяти в него влюбилась. Можно было бы, конечно, рассказать, как она день за днем писала под его диктовку, выслушивала приказания, спокойно и деловито, как полагается образцовой секретарше, выполняла свои обязанности. Но мысли Антуанеты, хотя это и не отражалось на точности и аккуратности ее работы, были целиком поглощены необыкновенным человеком, сидевшим рядом в кабинете, — ее хозяином, к которому непрерывно приходили важные, солидные дельцы; они совали ей свою карточку и иной раз часами задерживались у него. Правда, она заметила, что шеф редко снисходил до продолжительной беседы с кем-либо, и это очень интриговало ее. Распоряжения, которые он отдавал, всегда отличались краткостью: он полагался на ее природную сметливость, мгновенно дополнявшую то, на что он только намекал.

— Вы поняли? — обычно спрашивал он.

— Да, — отвечала Антуанета.

Никогда еще не чувствовала она себя столь значительным лицом, как теперь, — с тех пор как стала работать у Каупервуда.

В просторной конторе с до блеска натертыми полами все было светлым, холодным и жестким, как сам Каупервуд. Утреннее солнце заглядывало в большое выходившее на восток окно с толстым зеркальным стеклом и, проникая сквозь приспущенные шторы салатного цвета, создавало в комнате зеленоватый, романтический, как казалось Антуанете, полумрак. Кабинет Каупервуда, отделанный, как и в Филадельфии, вишневым деревом, был устроен так, чтобы нельзя было ни подсмотреть, ни подслушать, что там делается. Когда дверь была закрыта, никто не смел туда входить, точно в святая святых. Правда, Каупервуд по большей части благоразумно оставлял дверь отворенной, даже когда диктовал деловые письма. И вот во время этих диктовок, происходивших обыкновенно при открытой двери, — Каупервуд не считал удобным оставаться с секретаршей слишком долго наедине, — и создалась обстановка, способствовавшая их сближению.

Шли месяцы, Каупервуд был увлечен другой женщиной, о существовании которой и не подозревала Антуанета, а она, входя к нему в кабинет, то с трудом переводила дух от волнения, то сгорала от девичьего стыда. Она даже самой себе не решалась признаться, что мечтает о нем. Ей было страшно подумать, как легко она может ему уступить. А между тем не было такой черточки в облике Каупервуда, которая не врезалась бы ей в сердце. Его густые каштановые волосы, всегда аккуратно разделенные пробором, его большие, ясные, невозмутимые глаза, холеные руки, такие сильные и мужественные, даже его костюм всегда изящного и простого покроя, — все восхищало ее! Каупервуд обычно казался очень замкнутым и далеким, и только когда они работали вместе, становился как-то ближе и доступней.

Однажды, когда он диктовал Антуанете деловое письмо и взгляды их несколько раз встречались — при этом она неизменно опускала глаза на бумагу, — он, продолжая диктовать, подошел к полуотворенной двери и прикрыл ее. Антуанета не обратила бы на это внимания — ему случалось и раньше закрывать дверь, — но сегодня у него был какой-то особенный взгляд, пристальный, без улыбки, и она почувствовала, что сейчас, сию минуту что-то произойдет. Она похолодела, потом кровь прихлынула к ее лицу и по спине пробежала дрожь. Антуанета и сама не знала, как она хороша; руки и ноги у нее были словно точеные, тело стройное и гибкое. Тонкий профиль чеканностью рисунка напоминал изображения на старинных греческих монетах, а обвивавшие голову туго заплетенные косы казались высеченными из камня. Все это внезапно бросилось Каупервуду в глаза. Вернувшись к столу, он не сел на свое место, а наклонился к девушке, взял ее за руку и нежно, но настойчиво потянул к себе.

— Антуанета, — сказал он.

Она взглянула на него снизу вверх, потом приподнялась, бледная, задыхаясь от волнения; от обычной ее деловитости не осталось и следа. Ее охватила какая-то слабость, безволие. Она попыталась было высвободить руку, но, подняв глаза, увидела устремленный на нее жесткий и жадный взгляд. Голова у нее закружилась, в глазах отразилось предательское смятение.

— Антуанета!

— Да, — прошептала она.

— Вы любите меня, признайтесь!

Она попыталась овладеть собой, проявить твердость духа, которая, как ей казалось, никогда ее не покинет, — но, увы, этой твердости духа уже не было и в помине. На мгновенье Антуанете представилась далекая чикагская окраина, Блю-Айленд авеню, с двумя рядами низеньких глинобитных домишек, где она провела свое детство… а тут этот элегантный светлый кабинет и сильный, властный человек, который ждет ее ответа. Как чудесен должен быть мир, в котором он живет. Кровь стучала у нее в висках, и она застыла в каком-то блаженном оцепенении.

— Антуанета!

— Ах! Я и сама не знаю… — пролепетала она. — О да, да! Люблю!

— Мне нравится ваше имя, — сказал он. — Антуанета! — И привлек ее к себе.

Испуганная, счастливая, она не сопротивлялась, но вдруг, скорее от неожиданности, чем от стыда, слезы брызнули у нее из глаз. Она отвернулась, оперлась рукой о стол и, опустив голову, заплакала.

— О чем вы, Антуанета? — ласково спросил он, наклоняясь к ней. — Вы так плохо знаете жизнь? Ведь вы сказали, что любите меня. Может быть, вы хотите, чтобы я забыл о том, что сегодня произошло, и чтобы все между нами было по-прежнему? Я могу пойти на это, если только, конечно, и вы можете.

Он прекрасно знал, что она любит его и всем существом стремится к нему.

Она слышала, что говорил Каупервуд, но рыданья душили ее.

— Хотите, все будет по-прежнему? — снова повторил он, помолчав, чтобы девушка могла прийти в себя.

— Ах, дайте мне поплакать! — в смятении пробормотала она наконец. — Я и сама не знаю, почему плачу. Просто разволновалась немножко. Пожалуйста, не обращайте на меня внимания.

— Антуанета, перестаньте плакать и взгляните на меня.

— Нет, нет, только не теперь. У меня глаза совсем распухли.

— Ну, взгляните на меня, Антуанета, — и он взял ее за подбородок, — посмотрите, разве я такой уж страшный?

— О! — всхлипнула она, когда их взгляды встретились. — Я… — и, положив руки на грудь Каупервуду, припала к нему головой, а он обнял ее и погладил по плечу.

— Я не такой уж плохой, Антуанета, вы тут столько же виноваты, сколько и я. Так вы меня любите?

— Да, о да!

— И вы не будете сердится на меня?

— Нет. Как это все странно. — Она спрятала лицо у него на груди.

— Так поцелуйте меня.

Она запрокинула голову и обвила его шею руками. Каупервуд крепко прижал ее к себе.

Он слегка подтрунивал над ней, допытываясь, почему она плакала, а сам думал: что бы сказали Эйлин и Рита, если б узнали? Сначала Антуанета не хотела говорить, а потом призналась, что у нее было такое ощущение, будто она поступает дурно. Любопытно, что и Антуанета тоже думала об Эйлин, о том, с какой важностью та всегда проплывает мимо нее. Теперь она делит с этой высокомерной и тщеславной миссис Каупервуд его любовь. И как ни странно, Антуанета считала это честью для себя. Она выросла в собственных глазах, — почувствовала в себе прилив бодрости и сил. Теперь она ближе узнала жизнь, потому что узнала любовь и страсть. Будущее рисовалось ей исполненным радости. Немного погодя она села за свою пишущую машинку. К чему все это приведет? — думала она с лихорадочным волнением. По лицу ее не заметно было, что она плакала, только смуглые щеки пылали жарким румянцем, и это делало ее еще красивей. Никакое чувство вины перед Эйлин не тревожило Антуанету. Она принадлежала к новому поколению, которое начинало в душе подвергать переоценке прежнюю этику и мораль. Разве не вправе она распоряжаться собой, как хочет, и какое кому дело, куда это может ее завести. Поцелуи Каупервуда все еще горели на ее губах. Что теперь сулит ей будущее?

Глава 17

Начало разлада

Последствия этого сближения были не так значительны для Каупервуда, как для Антуанеты. Повинуясь внезапной прихоти, он пробудил к жизни страстную, неукротимую натуру; девушка слепо боготворила его. Сколько бы он ни причинил ей горя, Антуанета — и будущее это показало — никогда не стала бы ему мстить. Однако, сама того не зная, она первая вызвала подозрения у Эйлин и открыла ей глаза на измены Каупервуда.

Поводом к тому послужили два довольно незначительных случая. Однажды, заехав за Каупервудом, Эйлин застала его в кабинете наедине со стенографисткой, хотя было уже поздно и остальные служащие давно разошлись; они очень оживленно беседовали о чем-то, и девушка, когда Эйлин вошла, как будто смутилась. В другой раз, когда Каупервуд был в отъезде, Эйлин показалось, что она видела его вместе с Антуанетой в карете на Стэйт-стрит. Стояла ненастная ноябрьская погода. Эйлин выходила из магазина Мэррила и случайно взглянула на проезжавший возле тротуара экипаж. Полной уверенности у нее не было, но тем не менее это ее потрясло. Неужели Фрэнк в городе и никуда не уезжал? Эйлин тотчас же отправилась к нему в контору, под предлогом, что нашла хорошенький ошейник для Дженни, собачки старика Лафлина, а на самом деле, чтобы проверить, там ли Антуанета. Неужели Каупервуд мог увлечься этой стенографисточкой? — спрашивала она себя дорогой. В конторе все считали, что шефа нет в городе, но и Антуанеты не оказалось на месте. Лафлин сказал Эйлин, что мисс Новак, кажется, пошла в библиотеку подобрать какие-то материалы. Так Эйлин и не удалось разрешить свои сомнения.

Как должна была она к этому отнестись? И счастье ее и все надежды были настолько тесно связаны с любовью и успехом Каупервуда, что при одной мысли потерять его она готова была сойти с ума. Порой Каупервуд, пробираясь по извилистым тропам страсти, задумывался над тем, как поступит Эйлин, если узнает о его похождениях. Уже и раньше — когда он завел интрижку с женой адвоката, миссис Катридж, а потом с Эллой и с миссис Ледуэл — у него бывали небольшие стычки с Эйлин, и хотя до настоящих ссор дело не доходило, Каупервуду было ясно, что даже тень подозрения выводит Эйлин из себя. Иногда он где-то пропадал, и Эйлин ждала его напрасно, но у него всегда находились оправдания; иногда ее удивляло его непонятное равнодушие к ней — в этом оправдаться было уже труднее. Тем не менее до сих пор Каупервуду всегда удавалось рассеивать ревнивые подозрения Эйлин, потому что ни одной из этих женщин он не был серьезно увлечен.

— Ну, зачем ты это говоришь? — спокойно возражал он, когда Эйлин, сердясь на него за какую-нибудь очередную отлучку, утверждала, что он, верно, неплохо провел время с другой. — Ты же прекрасно знаешь, что у меня никого нет. Поверь, если бы я и завел шашни с какой-нибудь женщиной, ты бы очень быстро об этом узнала. И все равно, даже случись со мной такой грех, в душе я никогда бы тебе не изменил.

— Вот как? — язвительно восклицала Эйлин; червь сомнения точил ее. — Ну, знаешь, «духовную верность» можешь оставить при себе. Мне одних возвышенных чувств мало.

Каупервуд смеялся, а за ним смеялась и Эйлин. Он жалел ее и понимал, что она права. Нравился ему и сарказм, звучавший в ее словах. Кроме того, он знал, что в глубине души она не верит его измене, — ведь он и сейчас вел себя с нею как влюбленный. Но Эйлин хорошо знала, что он нравится женщинам, а разве мало бездушных кокеток, которые рады будут завлечь его и исковеркать ей жизнь. Да Фрэнк и сам, может быть, не прочь пасть жертвой этих обольстительниц.

Взаимное влечение и физическая близость составляют столь неотъемлемую сторону брака и вообще всякой любовной связи, что почти каждая женщина следит за проявлениями чувства у своего возлюбленного примерно так, как, скажем, моряк, плаванье которого зависит от погоды, следит за барометром. Эйлин в этом смысле не составляла исключения. Она была так хороша собой, так сильно влекла к себе всегда Каупервуда, что всякая перемена в его отношении не могла бы от нее укрыться: очередные вспышки страсти доказывали ей, что она не утратила еще для него своей привлекательности. Но мало-помалу, задолго до его увлечения миссис Сольберг или кем-либо другим, пыл Каупервуда стал угасать, — правда, перемена была не столь велика, чтобы вызвать тревогу. Эйлин недоумевала, но не доискивалась причин. После неудачи, которую она потерпела в чикагском обществе, положение ее было слишком шатким, и у нее попросту не хватало на это духу.

С появлением миссис Сольберг и Анутанеты Новак все усложнилось еще больше. По-своему привязанный к Эйлин, Каупервуд и хотел бы быть нежным с женой, — он знал, как сильно она его любит, и чувствовал себя виноватым перед ней, — но в то же время все больше от нее отдалялся. Он отдалялся от Эйлин или, напротив, вновь сближался с нею в зависимости от оживления или затишья, поочередно наступавших в его любовных делах, что, впрочем, никак не отражалось на его делах банкирских, которым он предавался с неизменной энергией и рвением; Эйлин все это замечала и очень тревожилась. Однако при ее безмерной самонадеянности ей не верилось, чтобы Каупервуд мог долго оставаться нечувствительным к ее красоте, а кроме того, сентиментальное участие, которое она принимала в судьбе Гарольда Сольберга и в его душевных терзаниях, не позволяло ей трезво судить об истинном положении вещей. И все же в конце концов она начала понимать, что любовь Каупервуда идет на убыль. Самое страшное то, что прежние отношения очень быстро опошляются, превращаясь в пустую видимость былой любви. Эйлин сразу почувствовала фальшь. Она пыталась протестовать.

— Почему ты не целуешь меня так, как прежде? — упрекала она Каупервуда.

Или в другой раз обиженно спрашивала:

— Что с тобой случилось? Вот уже четыре дня, как ты не обращаешь на меня никакого внимания.

— Ничего не случилось, — непринужденно отвечал Каупервуд. — Я ничуть не изменился и отношусь к тебе по-прежнему. — Он привлекал ее к себе, ласкал, но Эйлин оставалась недоверчивой и настороженной.

В душевном состоянии, которое наступает у человека, столкнувшегося с этими мучительными и необъяснимыми приливами и отливами любви, очень малую роль играют так называемый разум или логика. Нельзя не удивляться, как под напором страсти и под воздействием изменившихся условий рушатся те взгляды и теории, которыми мы ранее руководствовались в жизни. В ту пору, когда Эйлин пренебрегла правами первой жены Каупервуда, как смело толковала она о том, что «ее Фрэнку» нужна женщина, которая подходила бы ему по развитию, наклонностям, вкусам; теперь же, когда ее одолевал страх, что Фрэнк найдет себе возлюбленную, еще более отвечающую его запросам, — хотя Эйлин не представляла себе, кто бы это мог быть, — она рассуждала совсем по-другому. Неужели пробил ее час? И его влечет к какой-то другой женщине больше, чем к ней? Это было бы ужасно! Что же тогда делать? — спрашивала она себя в полной растерянности.

Как-то вечером Эйлин совсем пала духом и даже немножко всплакнула, сама толком не зная почему. Порой ей доставляло мстительное наслаждение придумывать, как и чем доймет она ту, которая посягнет на ее мужа. А потом она терзалась сомнениями. Надо ли открыто объявлять войну, если она убедится, что у Фрэнка есть любовница? Эйлин знала, что скорее всего именно так и поступит, но вместе с тем понимала, что если Каупервуд к ней охладел и кем-то увлечен всерьез, то ничего она этим не добьется. Как все это ужасно! Но что делать? Как вернуть Фрэнка? Ведь это сейчас самое главное. Ревнивые расспросы Эйлин заставили Каупервуда насторожиться и удвоить свое внимание к ней, — правда, чисто внешне. Он по мере сил скрывал чувства, которые волновали его теперь, — восхищение Ритой Сольберг, интерес к Антуанете Новак, — и на время преуспел в этом.

Но в конце концов перемена стала слишком очевидной. Эйлин это заметила спустя год после их возвращения из Европы. В то время она еще интересовалась Сольбергом, хотя ее отношения с ним никогда не заходили дальше легкого флирта. Ей, правда, приходило в голову, что Гарольд довольно привлекателен, но разве можно его сравнить с Фрэнком? Никогда! И лишь только Эйлин почувствовала, что Каупервуд переменился к ней, она сразу опомнилась; а случая с каретой было достаточно, чтобы Сольберг и вовсе перестал для нее существовать. С ужасом думала она о том, что потерять теперь Каупервуда — это потерять все: его любовь — единственное, что у нее осталось, после того как рухнули ее надежды попасть в общество. Быть может, из-за этой неудачи Фрэнк и охладел к ней? Да, да, конечно. И все же, вспоминая, как он клялся ей в любви, вспоминая свою преданность ему в самое тяжелое время, когда он сидел в тюрьме в Филадельфии и все от него отшатнулись. Эйлин не верила, что он способен отплатить ей таким предательством. Фрэнк может увлечься, но если хорошенько его пристыдить, устроить, наконец, сцену, неужели у него хватит совести так мутить ее? Нет, нет, он образумится и снова станет так же ласков и нежен, как раньше. Когда Эйлин видела его или вообразила, что видела в карете с Антуанетой Новак, ей очень хотелось учинить ему допрос, но она пересилила себя и решила сначала последить за ним. Может быть, он волочится сразу за несколькими женщинами? Тогда это не так уж страшно. Эйлин была обижена, оскорблена в своих лучших чувствах, но не сломлена.

Глава 18

Столкновение

Рита Сольберг была из тех женщин, все поведение которых и самая манера держаться не позволяют заподозрить их в чем-либо дурном. Хотя многое в ее теперешней жизни было ей внове, она не волновалась, не робела, неизменно сохраняла душевное равновесие и потому в самых затруднительных обстоятельствах умудрялась не терять самообладания. Даже захваченная с поличным, сна не почувствовала бы смущения и неловкости, ибо не видела в своих отношениях с Каупервудом ничего безнравственного и не мучилась мыслью о том, куда заведет ее эта связь; такие понятия, как «душа», «грех», для нее не существовали, а мнение общества мало ее тревожило. Она любила искусство, любила жизнь — словом, это была настоящая язычница. Есть такие натуры, защищенные как бы непроницаемой броней. Обычно это люди стойкие, но не обязательно выдающиеся или особенно преуспевающие. Рита в своей эгоистической наивности была не способна понять душевные муки женщины, потерявшей возлюбленного. Сама она равнодушно отнеслась бы к такой утрате, погоревала бы, наверно, немножко и утешилась: уверенная в своей красоте и тщеславная, она ждала бы для себя в будущем чего-нибудь лучшего или во всяком случае столь же хорошего.

Рита часто навещала Эйлин — и с Гарольдом и без него, ездила с Каупервудами кататься, бывала с ними в театре, на выставках. После сближения с Каупервудом она снова решила учиться живописи. Вечерние и дневные занятия, которые можно было по желанию пропускать, служили ей прекрасным предлогом для частых отлучек из дому. Кроме того, Гарольд, с тех пор как у него появились деньги, заметно повеселел, стал вести более легкомысленный образ жизни, увлекаться женщинами. Каупервуд даже советовал Рите предоставить мужу полную свободу, чтобы в случае, если их отношения откроются, тот был связан по рукам и ногам.

— Пусть заведет какой-нибудь серьезный роман. Мы наймем сыщиков и соберем против него улики. Он тогда и рта не посмеет раскрыть, — объяснил Каупервуд Рите.

— Ну зачем же? У него и так было сколько угодно историй, — с милым простодушием заметила Рита. — Он даже отдал мне кое-что из своей переписки (она произнесла «пи-еписки») — любовные послания, которые он получал от разных женщин.

— Письма — это недостаточно. Если уж нужно будет его припугнуть, нам потребуются свидетели. Когда он опять влюбится в кого-нибудь, дай мне знать, а об остальном я позабочусь сам.

— Мне кажется, он даже сейчас влюблен, — забавно протянула Рита. — На-днях я видела его на улице с одной из его учениц. Прехорошенькая девушка, кстати.

Известие это обрадовало Каупервуда. Порой ему казалось, что если бы Эйлин уступила домогательствам Сольберга, он был бы только рад; поймав ее на месте преступления, он почувствовал бы себя в безопасности. Впрочем, нет, в глубине души он не хотел этого и, наверное, хоть не надолго, а огорчился бы ее изменой. К Сольбергу, однако, были приставлены сыщики, связь его с ветреной ученицей установлена и подтверждена под присягой свидетелями, чего вместе с имевшейся у Риты «пи-епиской» было вполне достаточно, чтобы «заткнуть рот» музыканту, вздумай тот поднять шум. Так что Каупервуду и Рите нечего было особенно тревожиться.

Другое дело Эйлин. Мысль об Антуанете Новак не давала ей ни минуты покоя: подозрения, любопытство, тревога неотступно терзали ее. После всего, что Каупервуд перенес в Филадельфии, Эйлин не хотела ничем вредить ему здесь, но вместе с тем при мысли, что он ее обманывает, она приходила в ярость. Не только ее любви, но и тщеславию был нанесен жестокий удар. Как узнать, наконец, правду? Самой следить за ним? Гордость не позволяла Эйлин поджидать Каупервуда на улице, у конторы, в отелях, подсматривать из-за угла. Нет, на это она не пойдет! Потребовать у него объяснений? Не имея достаточно веских доказательств, это было бы глупо. Он слишком хитер, и если его вспугнуть, он заметет следы, и она так ничего и не узнает: он просто будет все отрицать. Эйлин совсем извелась, не зная, на что решиться, пока однажды с болью в сердце не вспомнила, как десять лет назад ее собственный отец прибег к помощи сыщиков и без труда установил ее связь с Каупервудом и место их тайных встреч. Как ни горько, как ни мучительно было это воспоминание, но теперь тот же самый способ дознаться истины не вызывал в ней такого возмущения, как когда-то. Что ж, ведь тогда это разоблачение не причинило Каупервуду вреда, рассуждала Эйлин, во всяком случае большого вреда (это было неверно), ну и теперь ничего особенного не произойдет (что тоже было неверно). Но кто же поставит в вину страстной, любящей и глубоко уязвленной женщине такое отклонение от истины? Эйлин прежде всего хотела узнать, виновен ли он перед нею, а там уж она решит, что делать. И тем не менее она понимала, что вступает на опасный путь, и содрогалась при мысли о возможных последствиях. Если ожесточить Фрэнка, он может ее бросить, поступить с ней так же, как с первой женой, Лилиан.

Все эти дни, присматриваясь к своему господину и повелителю, она думала: неужели он меня разлюбил и обманывает, как обманывал тринадцать лет назад свою первую жену? Неужели он вправду мог сойтись с такой девушкой, как Антуанета Новак? Думала, думала, думала с безотчетным страхом и вместе с тем с решимостью постоять за себя. Но как воздействовать на него? Если он еще любит ее, то все обойдется… ну, а если нет?

Сыскная контора, куда Эйлин после долгих недель мучительных колебаний в конце концов обратилась, была одним из тех гнусных учреждений, к услугам которых многие все же не брезгают прибегать, когда нет иного способа разрешить свои сомнения в личных или денежных делах. С Эйлин, как с богатой клиентки, не преминули содрать втридорога, но поручение выполнили исправно. К ее изумлению, досаде и ужасу, после нескольких недель слежки ей донесли, что Каупервуд близок не только с Антуанетой Новак, — о чем она подозревала, — но и с миссис Сольберг. И поддерживает отношения и с той и с другой — две связи одновременно! Известие это так ошеломило Эйлин, что она долго не могла прийти в себя.

Ни одна женщина ни до, ни после этой истории не казалась Эйлин столь опасной, как Рита Сольберг. Из всех живых существ женщины больше всего боятся женщин, и прежде всего умных и красивых. Рита Сольберг за последний год очень выросла во мнении Эйлин; материальное положение ее явно улучшилось, и благоденствовавшая Рита хорошела с каждым днем. Однажды, увидев ее в очень элегантном новеньком кабриолете на Мичиган авеню, Эйлин рассказала о своей встрече Каупервуду.

— У отца ее, вероятно, хорошо идут дела, — заметил он. — От Сольберга ей кабриолета никогда не дождаться.

И как Эйлин ни симпатизировала Гарольду — этому музыканту с впечатлительной душой, она понимала, что Каупервуд прав.

В другой раз, на премьере, сидя рядом с Ритой в ложе, она обратила внимание, какое изящное и дорогое ка ней платье: светлый шелк весь в мелкую складочку, ажурная строчка, бесчисленные крохотные розетки из лент — над всем этим кому-то пришлось немало потрудиться.

— Какая прелесть! — заметила Эйлин.

— Да? Вы находите? — беззаботно отвечала Рита. — Моя портниха столько возилась с ним, я думала, она никогда не кончит.

Платье обошлось в двести двадцать долларов, и Каупервуд охотно уплатил по счету.

Возвращаясь тогда из театра домой, Эйлин думала о том, как изящно одевается Рита и как она умеет всегда выбрать именно то, что ей идет. Все-таки она очаровательна!

Теперь же, когда оказалось, что те самые чары, которые пленили ее, пленили и Каупервуда, Эйлин ощутила бешеную, лютую ненависть. Рита Сольберг! То-то приятная будет для нее неожиданность, когда она услышит, что Каупервуд делил свои чувства между ней и какой-то ничтожной стенографисткой, Антуанетой Новак! И этой дрянной выскочке Антуанете тоже хороший будет сюрприз, когда она узнает, как мало значит она для Каупервуда, если Рите Сольберг он снял целую квартиру, а с ней встречается в домах свидания и средней руки номерах.

Но как ни злорадствовала Эйлин, мысль о собственной беде неотступно мучила и терзала ее. Какой лгун! Какой лицемер! Какой подлец! Ее попеременно охватывало то отвращение к этому человеку, который когда-то клялся ей в своей любви, то безудержный, бешеный гнев, то сознание непоправимой утраты и жалость к себе. Что ни говори, а лишить такую женщину, как Эйлин, любви Каупервуда — значило отнять у нее все; без него она была как рыба, выброшенная на берег; как корабль с поникшими парусами; как тело без души. Рухнула надежда с его помощью занять положение в обществе, померкли радость и гордость именоваться миссис Фрэнк Алджернон Каупервуд. Получив донесения сыщиков, она сидела у себя в комнате, устремив усталый взгляд в пространство; впервые в жизни горькие складки обозначились в уголках ее красивого рта. Перед ней как в тумане беспорядочно проносились картины прошлого, страшные мысли о будущем. Вдруг она вскочила — в глаза ей бросилась фотография на туалетном столе, с которой, словно на смех, спокойно и пытливо смотрел на нее муж. Эйлин схватила снимок, швырнула на пол и в бешенстве растоптала своей изящной ножкой красивое и наглое лицо. Мерзавец! Негодяй! Она представила себе, как белые руки Риты обвивают его шею, как губы их сливаются в долгом поцелуе. Воздушные пеньюары, открытые вечерние туалеты Риты стояли у нее перед глазами. Так нет же, он не достанется ни ей, ни этой дрянной выскочке, Антуанете Новак! Этому не бывать! Дойти до того, чтобы связаться с какой-то стенографисткой у себя же в конторе! В будущем она уже не позволит ему взять себе в секретари девушку. После всего, чем она для него пожертвовала, он не смеет не любить ее, не смеет даже глядеть на других женщин! Самые несообразные мысли вихрем проносились в ее голове. Она была близка к помешательству. Страх потерять Каупервуда довел ее до такого исступления, что она способна была на какой угодно опрометчивый шаг, на какую угодно бессмысленную и дикую выходку. Эйлин с лихорадочной поспешностью оделась, послала за наемной каретой и велела везти себя к Дворцу нового искусства. Она покажет этой красавице с конфетной коробки, этой вкрадчивой дряни, этой чертовке, как отбивать чужих мужей. По дороге она обдумывала план действий. Она не станет сидеть сложа руки и дожидаться, пока у нее отнимут Фрэнка, как она отняла его у первой жены. Нет, нет и нет! Он не может так поступить с ней. Пока она жива, этого не будет! Она убьет Риту, убьет эту проклятую стенографистку, убьет Каупервуда, убьет себя, но этого не допустит. Лучше отомстить и покончить с собой, чем потерять его любовь. В тысячу раз лучше!

К счастью, ни Риты, ни Гарольда дома не было. Они уехали в гости. В квартире на Северной стороне, где, как сообщило Эйлин сыскное агентство, миссис Сольберг и Каупервуд встречались под фамилией Джекобс, Риты тоже не оказалось. Понимая, что дожидаться бесполезно, Эйлин после недолгих колебаний велела кучеру ехать в контору мужа. Было около пяти часов. Антуанета и Каупервуд уже ушли, но Эйлин не могла этого знать. Однако по пути туда она передумала и приказала повернуть обратно, к Дворцу нового искусства — сперва надо разделаться с Ритой, а потом уже с той девчонкой. Но Сольберги еще не возвратились. Отчаявшись найти Риту, Эйлин в бессильной ярости поехала домой. Где же и как встретиться ей с Ритой наедине? Но на ловца и зверь бежит: к злобной радости Эйлин, Рита неожиданно явилась к ней сама. Часов в шесть вечера Сольберги возвращались из гостей по Мичиган авеню, и Гарольд, когда экипаж поравнялся с особняком Каупервудов, предложил заглянуть к ним на минутку. Рита была прелестна в бледно-голубом туалете, отделанном серебряной тесьмой. Ее туфли и перчатки были чудом изящества, а шляпка — просто мечта. При виде Риты Эйлин — она была еще в вестибюле и сама отворила Сольбергам — почувствовала непреодолимое желание вцепиться ей в горло, ударить ее, но сдержалась и проговорила: «Милости прошу». У нее хватило ума и самообладания скрыть свое бешенство и запереть за ними дверь. Рядом с Ритой стоял Гарольд, в модном сюртуке и шелковом цилиндре, фатоватый, никчемный, но все-таки его присутствие сдерживало Эйлин. Он кланялся и улыбался.

— О, — собственно звук этот не походил у Сольберга ни на «о», ни на «а», а представлял собой нечто вроде модулированного по-датски «оу», что даже нравилось Эйлин. — Как поживаете, миссис Каупервуд? Оу! Я так счастлив вас видеть.

— Не пройдете ли в гостиную, — хрипло произнесла Эйлин. — Я только зайду к себе и сейчас же вернусь! — Затем, когда Сольберги были уже в дверях, Эйлин, словно что-то вспомнив, нежным голоском позвала Риту: — Миссис Сольберг! Может быть, вы подыметесь на минутку ко мне? Я хочу показать вам одну вещь.

Рита тотчас согласилась. Она считала своим долгом всегда быть особенно предупредительной с Эйлин.

— Мы к вам заглянули всего на несколько минут, но я с удовольствием подымусь с вами, — отвечала она, возвращаясь с приветливой улыбкой в вестибюль.

Эйлин пропустила Риту вперед, легко и уверенно ступая, поднялась по лестнице, вошла следом за ней в спальню и закрыла дверь. Затем с решимостью и злобой, порожденной отчаянием, она заперла дверь на ключ и круто повернулась к Рите. Глаза Эйлин горели ненавистью, щеки побелели, потом стали багровыми, пальцы конвульсивно сжимались и разжимались.

— Так вот вы как, — проговорила она, в упор глядя на Риту и подступая к ней с перекошенным от гнева лицом. — Моего мужа отбить вздумали, да? Квартиру завели для встреч, да? А ко мне в дом приходили улыбаться и лгать? Ах ты гадина! Лживая тварь! Потаскушка! Я тебе покажу, будешь знать, как прикидываться овечкой! Теперь я тебя раскусила! Теперь я тебя проучу, раз и навсегда проучу. Вот тебе, вот тебе! Вот тебе!

От слов Эйлин тотчас перешла к действию; налетев на Риту как вихрь, она с остервенением колотила ее, царапала, щипала; она сорвала с нее шляпку, разодрала кружево у ворота, била ее по лицу, таскала за волосы и, вцепившись своей сопернице в горло, старалась задушить ее и изуродовать. В эту минуту она действительно была невменяема.

Нападение было столь стремительно и внезапно, что Рита поневоле растерялась. Все произошло слишком быстро, было слишком ужасно, она и опомниться не успела, как буря обрушилась на нее. У Риты не было времени ни убеждать, ни оправдываться. Страх, позор, неожиданность заставили ее всю сжаться при этом молниеносном натиске. Когда Эйлин набросилась на нее, она стала беспомощно защищаться, оглашая криками весь дом. Это были дикие, пронзительные крики раненного насмерть зверя. Весь лоск цивилизации мгновенно слетел с нее. От светской изысканности и грации, нежного воркования, поз, гримасок, составлявших главную прелесть и очарование Риты, не осталось и следа: страх мигом вернул ее к первобытному состоянию. В глазах ее был ужас затравленного животного, посиневшие губы тряслись. Она пятилась от Эйлин, неуклюже спотыкаясь, с воплями корчилась и извивалась в ее цепких, сильных руках.

Каупервуд вошел в дом за несколько секунд до того, как раздались эти крики. Он приехал из конторы почти вслед за Сольбергами и, случайно заглянув в гостиную, увидал там Гарольда. На лице музыканта сияла самодовольная и вместе с тем угодливая улыбка, та же угодливость чувствовалась во всей его фигуре, облаченной в застегнутый на все пуговицы длинный черный сюртук, к даже в шелковом цилиндре, который он все еще держал в руках.

— О, мистер Каупервуд, как вы поживаете? — приветствовал он хозяина дома, дружески кивая кудрявой головой. — Я так рад вас видеть… — Но тут… Можно ли описать вопль ужаса? У нас нет слов, нет даже обозначений, чтобы передать эти животные, нечленораздельные звуки, которыми выражают страдание и страх. Они достигли вестибюля, библиотеки, гостиной, долетели даже до кухни и погреба, наполнив весь дом трепетом ужаса.

Каупервуд, человек действия, не ведающий раздумья и нерешительности впечатлительных натур, весь напрягся, как пружина. Что это? Что за страшный крик? Сольберг — артист, как хамелеон реагирующий на всякое неожиданное происшествие и волнение, — побледнел, тяжело задышал, растерялся.

— Господи! — воскликнул он, ломая руки. — Да ведь это Рита. Она наверху у вашей жены! Там что-то случилось. Боже мой! Боже мой!.. — Перепуганный, дрожащий, он сразу размяк и обессилел.

Каупервуд же, без единой секунды колебаний, сбросил на пол свое пальто и ринулся наверх. Сольберг побежал за ним. Что случилось? Где Эйлин? — спрашивал себя Каупервуд, перескакивая через три ступеньки и сознавая, что стряслась какая-то непоправимая, ужасная беда. Эти вопли выворачивали всю душу, от них мороз продирал по коже. Опять вопль, еще и еще. Потом истошные крики.

— Боже! Убивают! Помогите! Спасите! — И снова вопль, вернее какой-то дикий, протяжный, зловещий вой.

Сольберг был близок к обмороку, так он перепугался. Лицо его стало землисто-серым. Каупервуд толкнул дверь и, убедившись, что она заперта, стал ее дергать, стучать, колотить в нее ногами.

— Эйлин! Что там такое? — властно закричал он. — Сейчас же отвори!

— Помогите! Помогите! Сжальтесь… О-о-о-о-о! — Это был слабеющий голос Риты.

— Я тебе покажу, чертовка! — послышался голос Эйлин. — Я тебя, гадина, проучу! Лживая, продажная тварь! Вот тебе! Вот тебе! Вот тебе!

— Эйлин! — хрипло позвал Каупервуд. — Эйлин! — Но она не отвечала, и вопли не прекращались.

— Отойдите! Что вы стоите, как столб? — злобно крикнул он беспомощно охающему Сольбергу. — Дайте мне стул, стол, что-нибудь! — Дворецкий бросился выполнять приказание, но прежде чем он вернулся, Каупервуд нашел подходящее орудие. На площадке лестницы стоял дубовый резной стул с высокой узкой спинкой. — Вот! — воскликнул он, схватил его и занес над головой. Раз! Удар в дверь на мгновенье заглушил доносившиеся изнутри крики.

Раз! Стул затрещал и чуть не рассыпался, но дверь не поддавалась.

Ррраз! Стул разлетелся в щепы, и дверь распахнулась. Каупервуду удалось вышибить замок. Одним прыжком он очутился возле Эйлин, которая, придавив коленом распростертую посреди комнаты Риту, душила ее и колотила головой об пол. Как зверь кинулся он на нее.

— Эйлин! Дура! Идиотка! Отпусти! — прорычал он хриплым, странно изменившимся голосом. — Что с тобой, черт тебя возьми! Что ты делаешь? Ты что, с ума сошла? Безмозглая идиотка! — Он, словно клещами, схватил Эйлин за руки и, оторвав от Риты, силком оттащил ее; перегнув через колено, он повалил ее на пол, но она, не помня себя от бешенства, продолжала вырываться и кричать:

— Пусти меня! Пусти меня! Я ее проучу! Не смей держать, негодяй! Я и тебе покажу, собака… О!..

— Подымите эту женщину, — указывая на распростертую Риту, крикнул Каупервуд появившимся в дверях дворецкому и Сольбергу. — Унесите ее скорей отсюда. У миссис Каупервуд припадок. Унесите же, говорят вам. Жена сейчас сама не понимает, что делает. Унесите скорей и немедленно пошлите за доктором. Чтобы так драться!..

— О! — простонала Рита. Она была вся истерзана и от страха почти потеряла сознание.

— Я убью ее! — взвизгнула Эйлин. — Изуродую! И тебя убью, собака! О!..

— Она порывалась его ударить. — Я тебе покажу, как путаться со всякой дрянью. Негодяй! Подлец!

Но Каупервуд еще крепче стиснул руки Эйлин и несколько раз сильно ее встряхнул.

— Что это на тебя нашло, черт тебя возьми, безмозглая дура! — грубо сказал он, когда Риту унесли. — Чего ты добиваешься? Что тебе надо? Убить ее? Ты что же, хочешь, чтобы сюда пожаловала полиция? Перестань вопить и веди себя прилично, а не то я заткну тебе рот платком! Перестань, тебе говорят! Перестань, слышишь? Довольно, сумасшедшая! — Он зажал ей рот ладонью, а другой рукой, перехватив ее поудобнее, резко, со злостью встряхнул. Каупервуд был очень силен. — Ну, замолчишь ты, наконец, или хочешь, чтобы я тебя придушил? И придушу, если ты не прекратишь это безобразие, — пригрозил он. — Совсем рехнулась! Замолчи сейчас же! Так вот ты как, когда что-нибудь не по тебе?

Но Эйлин в исступлении рыдала, вырывалась, стонала, пытаясь все же выкрикивать угрозы и ругательства.

— Дура! Сумасшедшая! — Каупервуд опрокинул ее на спину, с трудом вытащил платок из кармана и запихал ей в рот. — Ну вот, — произнес он с облегчением, — теперь ты будешь у меня молчать! — Она продолжала вырываться, колотила ногами об пол, но он держал ее железной хваткой; в эту минуту ему ничего не стоило ее придушить.

Мало-помалу она затихла. Каупервуд, стоя возле нее на одном колене, крепко держал ее руки, прислушивался к тому, что делается в доме, и размышлял. Какая все-таки бешеная злоба! Конечно, ее особенно и винить нельзя. Она слишком его любит, слишком глубоко оскорблена. Он достаточно хорошо знал характер Эйлин и должен был предвидеть такой взрыв. Но дикая сцена, которую он застал, была настолько безобразна, грозила такими неприятностями, позором и скандалом, что ему трудно было сохранять обычное хладнокровие. Как можно дойти до такого неистовства? Да, Эйлин показала себя! А Рита? Страшно подумать, как Эйлин избивала ее. Может быть, она тяжело ранена, изувечена или даже убита? Какой ужас! Это вызовет бурю негодования! Будет скандальный процесс! Ревность Эйлин погубит всю его карьеру. Боже мой, все его будущее может рухнуть из-за этой сумасшедшей вспышки отчаяния и ярости!

Когда вернулся дворецкий, Каупервуд кивком головы подозвал его к себе.

— Как миссис Сольберг? — спросил он, втайне опасаясь самого худшего. — Что-нибудь серьезное?

— Нет, сэр, не думаю. По-моему, только в обмороке. И, надо полагать, сэр, скоро придет в себя. Не прикажете ли вам помочь, сэр?

Увидев подобную сцену со стороны, Каупервуд не удержался бы от смеха, но сейчас он остался холоден и строг.

— Нет, пока не надо, — отвечал он со вздохом облегчения, продолжая крепко держать Эйлин. — Идите и закройте дверь поплотнее. Пошлите за доктором и ждите его в вестибюле. Как только он придет, позовите меня.

Когда Эйлин поняла, что Рите собираются оказывать помощь, что о ней заботятся, делают что-то для нее, она попыталась приподняться, хотела закричать, но ее господин и повелитель держал ее крепко.

— Может быть, ты теперь успокоишься, Эйлин, — сказал он, когда затворилась дверь, — и мы будем разговаривать по-человечески, или мне держать тебя так до утра? Ты, видно, хочешь, чтоб я навсегда расстался с тобой, и притом немедленно. Я все прекрасно понимаю, но тебе со мной не справиться, так и знай. Или ты образумишься, или, даю тебе слово, я завтра же уйду от тебя. — Голос его звучал угрожающе. — Так что же? Будем разговаривать серьезно или ты и дальше собираешься валять дурака — позорить меня, позорить наш дом, выставлять нас на посмешище прислуге, соседям, всему городу? Хорошее представление устроила ты сегодня. Господи боже мой! Вот уж действительно показала себя во всей красе. Скандал, драка! И где — у нас в доме! Я думал, у тебя больше здравого смысла, больше уважения к себе. Ты знаешь, что ты мне очень навредила! Всей моей будущности в Чикаго! Ты тяжело поранила, а может быть, даже убила эту женщину. Тебя могут повесить. Слышишь ты меня?

— И пусть вешают. Я хочу умереть, — простонала Эйлин.

Он вытащил платок у нее из рта и отпустил ее руки, чтобы она могла встать. Все в ней еще кипело и клокотало от ярости, но, поднявшись на ноги, она увидела перед собой лицо Каупервуда, его пристальный, холодный, властный взгляд. Что-то жесткое, ледяное, беспощадное сквозило в его чертах; Эйлин не знала у него этого выражения, таким Каупервуда видели только его конкуренты, да и то в редких случаях.

— Довольно! — крикнул он. — Ни слова больше! Слышишь, ни слова!

Она смешалась, вздрогнула, покорилась. Бушевавший в душе ее гнев стих, как стихает море, когда унимается ветер. «Подлец! Мерзавец!» и сотни других не менее страшных и бесполезных слов рвались из груди Эйлин, но под ледяным взглядом Каупервуда замерли у нее на губах. Мгновенье она смотрела на него в нерешительности, потом бросилась на постель и разрыдалась; закрыв лицо руками и раскачиваясь взад и вперед от невыносимой душевной муки, она всхлипывала и бормотала:

— Боже мой! Боже мой! Сердце разрывается. Для чего жить? Хоть бы умереть скорей! Хоть бы умереть!

Видя, что с ней делается, Каупервуд вдруг понял, какую она должна испытывать сердечную и душевную боль, и пожалел ее.

Немного погодя он подошел к Эйлин и тихонько коснулся ее плеча.

— Эйлин! Не надо! Перестань плакать, — уговаривал он. — Я ведь еще не бросил тебя. Не все еще погибло. Не плачь. Все это, конечно, очень плохо, но, может быть, и поправимо. Ну, перестань, Эйлин. Возьми себя в руки.

Но Эйлин только покачивалась и стонала; безутешная в своем горе, она не желала ничего слушать.

А у Каупервуда, кроме Эйлин, были и другие заботы: надо было придумать какое-то объяснение для доктора и прислуги, узнать, что с Ритой, по возможности успокоить Сольберга. Выйдя в коридор, он подозвал к себе лакея.

— Стойте возле этой двери и никуда не отходите. Если миссис Каупервуд выйдет, немедленно позовите меня.

Глава 19

«Нет фурии в Аду, столь злой…»

Рита, разумеется, не умерла, но она была избита до синяков, исцарапана, полузадушена. На затылке у нее оказалась широкая ссадина. Эйлин колотила ее головой об пол, и это могло бы плохо кончиться, если бы Каупервуд не подоспел вовремя. У Сольберга сначала создалось впечатление, что Эйлин и вправду была невменяема, что она неожиданно потеряла рассудок и что ее дикие выкрики по адресу Риты и Каупервуда не более как плод больного воображения. На какое-то время он в это поверил. И все же слова Эйлин не шли у него из головы. К самому Сольбергу впору было звать врача — после пережитого потрясения он еле держался на ногах, губы у него были синие, лицо мертвенно-бледное.

Риту перенесли в соседнюю спальню и уложили в постель. Были пущены в ход примочки, холодная вода, компрессы из арники, и когда Каупервуд явился к ней, она уже пришла в сознание и чувствовала себя лучше. Все же она была еще очень слаба и жестоко страдала физически и нравственно. Доктору сказали, что гостья оступилась и упала с лестницы. Когда Каупервуд вошел к Рите, ей делали перевязку.

Как только доктор распрощался, Каупервуд сказал горничной, которая ухаживала за Ритой:

— Принесите кипяченой воды.

Едва она скрылась за дверью, он нагнулся и поцеловал Риту в обезображенные вспухшие губы, потом предостерегающе приложил палец к собственным губам.

— Ну, как, Рита? Тебе лучше теперь? — тихо спросил он.

Она ответила еле приметным кивком.

— Тогда слушай внимательно, — сказал Каупервуд, наклоняясь к ней и стараясь говорить раздельно и внятно. — Попытайся все понять и запомнить и делай так, как я тебе скажу. Никаких серьезных увечий у тебя нет. Ты скоро поправишься. Все это пройдет бесследно. Сегодня же тебя дома навестит другой доктор, я за ним уже послал. Гарольд поехал за платьем для тебя. Он скоро вернется. Как только ты почувствуешь себя немного лучше, тебя отвезут в моей карете домой. Не тревожься. Все будет хорошо, только ты должна все отрицать, слышишь! Решительно все! Стой на том, что миссис Каупервуд сошла с ума. А завтра я переговорю с твоим мужем. Я пришлю к тебе опытную сиделку. Только, пожалуйста, будь осторожна, думай о том, что и как будешь говорить. Главное — не волнуйся. И не бойся ничего. Ты и здесь и дома в полной безопасности. Миссис Каупервуд больше тебя не потревожит. Об этом я позабочусь. Мне так жаль тебя, Рита, я так тебя люблю. Знай, что я всегда с тобой. То, что случилось, не должно отразиться на наших отношениях. Больше ты ее никогда не увидишь.

Тем не менее Каупервуд знал, что прежнего не вернуть.

Убедившись, что состояние Риты не внушает опасений, Каупервуд пошел к Эйлин, чтобы еще раз поговорить с ней и по возможности успокоить. Он застал ее уже на ногах, она одевалась и, как видно, приняла какое-то новое решение. Пока она лежала на Кровати, обливаясь слезами, в ней произошел перелом. Если она не имеет больше никакой власти над Каупервудом, если она не может заставить его искренне раскаяться, то лучше ей уйти от него. Фрэнк ее разлюбил, это ясно, иначе он не стал бы так горячо защищать Риту и с ней никогда бы не обошелся так грубо. И все же она не хотела этому верить. Фрэнк был так внимателен к ней, так нежен когда-то! Эйлин еще не потеряла надежды одержать победу над Каупервудом и своими соперницами — она слишком любила его, чтобы сразу сдаться, — но считала теперь, что помочь ей может только разлука. Лишь страх навсегда ее потерять образумит Каупервуда. Она встанет, оденется и уедет в какой-нибудь отель. И больше он ее не увидит, если сам не придет к ней. Как бы там ни было, его связи с Ритой Сольберг она все-таки положила конец, хотя бы на время, со злорадством думала Эйлин, а с Антуанетой Новак можно будет разделаться потом. Сердце у нее ныло, голова раскалывалась, в груди теснились такая злоба и боль, что она уже не могла больше плакать. Когда Каупервуд вошел, Эйлин, стоя перед зеркалом, дрожащими пальцами застегивала пуговицы на костюме и поправляла прическу. Этого Каупервуд никак не ожидал и потому даже несколько опешил.

— Эйлин, — сказал он, подходя к ней, — почему бы нам спокойно и мирно не переговорить теперь обо всем. Ты сгоряча наделаешь глупостей и потом будешь жалеть. Зачем это нужно? Прости меня. Неужели ты действительно могла подумать, что я тебя разлюбил? Я люблю тебя, как и прежде, Эйлин. Все это не так страшно, как тебе представляется. Мне казалось, что я вправе ожидать от тебя большей чуткости и понимания после всего, что мы пережили вместе. И потом у тебя нет никаких оснований обвинять меня и устраивать такую сцену.

— Нет оснований? — воскликнула Эйлин, отрывая взгляд от зеркала, перед которым она только что, в печали и расстройстве, приглаживала свои рыжевато-золотистые волосы. Щеки ее пылали, глаза покраснели от слез. Она вдруг живо напомнила ему ту шестнадцатилетнюю девочку в красном капюшоне, которая стремительно взбежала на крыльцо отцовского дома и с первого взгляда так поразила его воображение много лет назад. Как она была хороша тогда! Это воспоминание вызвало в нем прилив нежности к Эйлин.

— И ты смеешь это утверждать, лгун ты этакий! — продолжала она с возмущением. — Напрасно ты воображаешь, что я ничего не знаю. Думаешь, зря за тобой целый месяц по пятам ходили сыщики? Подлец ты, и больше ничего! Ты просто стараешься выведать, что мне известно о тебе, а что нет. Достаточно известно, за глаза достаточно, не беспокойся! Больше ты меня не одурачишь своими ритами, антуанетами, холостыми квартирами и домами свиданий. Я тебя насквозь вижу, негодяй! И это после всех твоих клятв и уверений в любви! Тьфу, мерзость!

Она снова яростно принялась закалывать волосы шпильками, а Каупервуд, пораженный силой ее страсти, поневоле любовался ею. Вот это темперамент — она подстать ему!

— Эйлин, — мягко сказал он, не теряя надежды все же умилостивить ее, — не будь так сурова со мной. Неужели ты не можешь понять, что жизнь берет свое и устоять против нее трудно? Неужели в тебе нет ни капли сочувствия ко мне? Я считал тебя великодушнее, ожидал от тебя большей чуткости. Не такой уж я дурной человек.

Он смотрел на нее задумчивым, нежным взглядом, надеясь, как всегда, сыграть на ее любви к нему.

— Сочувствие! Сочувствие! — вскипела Эйлин, оборачиваясь к нему. — Не тебе об этом говорить! Разве я не сочувствовала тебе, когда ты сидел в тюрьме? Нет? И вот что я за это получила. Да, посочувствовала… Чтобы ты потом в Чикаго путался с разными шлюхами — всякими стенографистками и женами музыкантов! Ты мне тоже, верно, сочувствовал, когда обманывал меня с этой особой, что лежит в соседней комнате!

Эйлин провела руками по талии и бедрам, приглаживая жакет, поправила его на плечах, надела шляпку и набросила шаль. Она решила ничего с собой не брать и завтра прислать Фадету за вещами.

Но Каупервуд не отставал, добиваясь своего.

— Эйлин, — снова заговорил он, — пойми, что ты делаешь глупость, страшную глупость. У тебя нет для этого решительно никакого повода. Ты кричишь на весь дом, срамишь нас перед соседями, устраиваешь тут драку, а теперь еще собираешься со скандалом уйти. Это же чудовищно. Я не хочу, чтобы ты губила и себя и меня. Ведь ты меня еще любишь. Сама знаешь, что любишь. Многое ты наговорила в сердцах и сама этому не веришь. Не можешь верить. Ведь не думаешь же ты в самом деле, что я разлюбил тебя?

— Любил!.. Разлюбил! — снова вскипела Эйлин. — Что ты понимаешь в любви! Разве ты когда-нибудь любил, низкий ты человек? Я знаю, как ты любишь. Когда-то я, правда, думала, что дорога тебе. Вздор! Теперь я вижу, как ты меня любил! Не больше, чем всех других, не больше, чем эту кубышку, Риту Сольберг — гадину, лживую, подлую тварь! Или эту ничтожную стенографистку, Антуанету Новак! Любовь! Тебе и слово-то это непонятно!..

— Но тут спазма перехватила ей горло, она всхлипнула, и глаза ее от злости и обиды наполнились слезами. Каупервуд заметил это и, надеясь использовать ее минутную слабость, приблизился к ней. Он и в самом деле был опечален и хотел смягчить ее сердце.

— Эйлин, — умоляюще сказал он, — зачем ты все это говоришь с такой злобой? Не надо быть жестокой. Я не такой уж плохой. Будь же благоразумна. Успокойся. — Каупервуд протянул к ней руку, но Эйлин отпрянула от него.

— Не трогай! — крикнула она, дрожа от бешенства. — Не прикасайся ко мне! Не подходи! Все равно я уйду от тебя. Ни минуты больше не останусь в одном доме с тобой и твоей любовницей. Ступай к своей прекрасной Рите, живи с ней, если тебе угодно. У вас ведь есть даже квартира на Северной стороне. Мне теперь это безразлично. Ты уж, конечно, бегал к ней в соседнюю комнату, утешал эту мерзавку! Господи! Почему только я не убила ее! — и Эйлин вдруг рванула ворот жакета, который сна безуспешно пыталась застегнуть.

Каупервуд был поражен. Такой вспышки он от нее не ожидал, не считал ее на это способной. Он не мог не восхищаться ею. Однако ее оскорбительные нападки на Риту, ее упреки в непостоянстве и неразборчивости по его адресу задели Каупервуда за живое, и раздражение его вылилось в словах, о которых он тут же пожалел.

— На твоем месте, Эйлин, я не стал бы особенно осуждать моих любовниц. Собственный опыт должен бы… — Но тут Каупервуд запнулся, поняв, что допустил непростительный промах. Упоминание о прошлом Эйлин испортило все дело. Она вздрогнула, выпрямилась, в глазах ее отразилась душевная боль.

— Так вот как ты разговариваешь теперь со мной! — сказала она глухо. — Я знала, что так будет. С самого начала знала! — и, отвернувшись к высокому комоду, уставленному серебряными туалетными принадлежностями, флаконами, щетками, футлярами с драгоценностями, легла на него грудью, уронила, голову на руки и зарыдала. Эта капля переполнила чашу. Он ставит ей в упрек ее безрассудную девичью любовь к нему.

— О-о! — всхлипывала она, сотрясаясь от судорожных, безутешных рыданий.

Каупервуд подошел к ней. Он был искренне огорчен.

— Ты меня не так поняла, Эйлин, — пытался он объяснить. — Я совсем не то хотел сказать, совсем не в этом смысле. Ты сама меня на это вызвала, я ведь не думал упрекать тебя. Да, ты была моей любовницей, но разве я поэтому меньше любил тебя? Напротив! Ты сама знаешь. Верь мне, Эйлин. Я не лгу. А те истории… какое же может быть сравнение с тобой… это так все несущественно, уверяю тебя…

Эйлин с отвращением от него отстранилась, и Каупервуд, заметив это, смешался и замолчал. Глубоко сожалея о допущенной оплошности, он отошел на середину комнаты. А в Эйлин между тем улегшийся было гнев вспыхнул с новой силой. Как он смеет!

— Так вот как ты разговариваешь со мной! — воскликнула она. — После того, как я всем для тебя пожертвовала! После того, как я два года плакала и ждала тебя, когда ты сидел в тюрьме? Любовница! Вот награда за все!

Взгляд ее упал на шкатулку с драгоценностями, и, вспомнив о подарках, которые Каупервуд делал ей в Филадельфии, в Париже, в Риме, здесь, в Чикаго, она откинула крышку и, захватив пригоршню драгоценностей, швырнула их ему в лицо. Ожерелье и браслет из зеленого нефрита в тонкой золотой оправе с фермуарами из слоновой кости; матово блеснувшая в вечернем освещении нитка жемчуга, все зерна которой были одного цвета и одной величины; груды колец и брошей с бриллиантами, рубинами, опалами, аметистами; изумрудное ожерелье, бриллиантовая диадема — все украшения, которые он когда-то с любовью выбирал для нее у ювелиров и с радостью ей преподносил. Она кидала их с лихорадочным неистовством, и кольца, броши, браслеты попадали Каупервуду в голову, в лицо, в руки и рассыпались по полу.

— Получай свои подарки! На тебе! На! На! Ничего мне твоего не надо! Не хочу тебя знать больше! Ничего не хочу твоего! Слава богу, у меня есть свои деньги, как-нибудь проживу! Ненавижу… презираю… не хочу тебя больше видеть… О!.. — Она остановилась, не зная, чтобы еще сказать ему, но, так ничего и не придумав, стремительно выбежала из комнаты. Эйлин уже пробежала коридор и спустилась с лестницы, когда Каупервуд, опомнившись, бросился за ней.

— Эйлин! — крикнул он. — Эйлин, вернись! Не уходи, Эйлин!

Но она побежала еще быстрее. Парадная дверь открылась, с шумом захлопнулась, и Эйлин очутилась на темной улице; глаза ее застилали слезы, сердце готово было разорваться. Так вот каков конец ее юной любви, начало которой было так прекрасно. Он ее ни в грош не ставит — она всего-навсего одна из его любовниц. Бросить ей в лицо ее прошлое, чтобы защитить другую женщину! Сказать ей, что та ничем не хуже ее. Этого Эйлин была не в силах вынести. Она торопливо шла, давясь от рыданий, и клялась никогда больше не возвращаться, никогда больше не видеть Каупервуда. Но Каупервуд уже бежал за ней. Как ни мало считался он с понятиями морали и долга, он все же не мог допустить, чтобы так оборвались его отношения с Эйлин. Она любила его, говорил себе Каупервуд, и все дары своей преданности и страсти принесла на алтарь этой любви. Слишком уж это было бы несправедливо. Надо ее удержать. Каупервуд, наконец, догнал Эйлин и остановил ее под темным сводом сумрачных осенних деревьев.

— Эйлин, — нежно сказал он, обнимая ее за плечи, — Эйлин, дорогая, это же чистейшее безумие. Ты не в своем уме! Что ж это такое? Не уходи! Не оставляй меня! Я тебя люблю! Неужели ты этого не видишь, не хочешь понять? Не беги от меня и не плачь. Ведь я тебя люблю, ты это знаешь, и всегда буду любить. Вернись, Эйлин. Ну, поцелуй меня. Я исправлюсь. Честное слово, исправлюсь. Ты только испытай меня, и увидишь. А теперь вернемся, да? Вернемся, моя девочка, моя Эйлин. Я прошу тебя!

Она порывалась уйти, но он держал ее и гладил ее плечи, волосы, лицо.

— Эйлин! — молил он.

Она вырывалась, но он обнял ее и крепко прижал к груди. Тогда она сразу затихла и только изредка слабо всхлипывала, испытывая одновременно и горе и какую-то мучительную радость.

— Я не хочу! — твердила она. — Ты не любишь меня больше. Пусти!

Но Каупервуд не отпускал ее, уговаривал, и, наконец, уткнувшись головой ему в плечо, как это бывало прежде, она сказала:

— Только не сегодня. Не заставляй меня. Я не хочу. Не могу. Я переночую в городе, а завтра, может быть, приеду.

— Тогда пойдем вместе, — с нежностью сказал Каупервуд. — Это, вероятно, неразумно. Мне следовало бы позаботиться о том, чтобы предотвратить скандал. Но я пойду с тобой.

И они направились к станции конки.

Глава 20

«Человек и сверхчеловек»

Как ни прискорбно, но надо признаться, что большинство любовных союзов не выдерживает натиска житейских бурь, и только истинная любовь — это полное органическое слияние двух существ — способна противостоять всему, но она-то обычно и заканчивается трагической развязкой. Рита Сольберг, так пылко, казалось бы, влюбленная в Каупервуда, все же была не настолько околдована им, чтобы ужасный удар, нанесенный ее самолюбию, не подействовал на нее отрезвляюще. Какое позорное разоблачение, какое смешное и жалкое крушение всех ее пустых расчетов и планов, какое неумение предвидеть последствия! Все это было совершенно непереносимо! Мысль о том, как легкомысленно и беспечно попалась она в ловушку, расставленную ей женой Фрэнка, о том, что она позволила этой женщине сделать из себя посмешище, приводила Риту в ярость. Эта Эйлин — просто грубое животное! Ведьма! То обстоятельство, что кулаки миссис Каупервуд оказались куда крепче ее собственных, не особенно огорчало Риту Сольберг, — скорее она увидела в этом доказательство своего морального превосходства. Но как бы там ни было, а лицо у нее в синяках и кровоподтеках, точно у пьяного бродяги, и от этого положительно можно было сойти с ума! В тот вечер в лечебнице на Лейк-Шор, куда ее поместили, у нее было только одно желание: уехать, уехать куда-нибудь подальше и забыть обо всем. Она не желала больше видеть Сольберга, не желала больше видеть Каупервуда. К тому же Гарольд Сольберг, исполненный ревнивых подозрений, решил во что бы то ни стало докопаться до истины и уже приставал к Рите, с вопросами: с чего это миссис Каупервуд вздумалось вдруг наброситься на нее с кулаками, какая могла быть тому причина? Впрочем, когда доложили о Каупервуде, он сразу сбавил тон; подозрения подозрениями, а ссориться с этим человеком ему отнюдь не хотелось.

— Я безмерно огорчен всем происшедшим, это так прискорбно, — стремительно входя в комнату, проговорил Каупервуд — самообладание и тут не покинуло его. — Я никак не предполагал, что моя жена подвержена таким странным припадкам. Хорошо еще, что я подоспел вовремя. Прошу вас обоих принять мои самые искренние сожаления. Надеюсь, миссис Сольберг, что вы не очень пострадали? Если я могу быть чем-нибудь полезен вам или вам, — с видом живейшей готовности он взглянул на Гарольда, — поверьте, я охотно сделаю все, что в моих силах. Мне кажется, что миссис Сольберг следовало бы сейчас поехать куда-нибудь отдохнуть. Я с радостью возьму на себя все расходы.

Сольберг молчал, угрюмо насупившись, размышляя; его душила злоба. Рита, которая с появлением Каупервуда несколько приободрилась, но отнюдь не обрела еще своего обычного душевного равновесия, с тревогой ждала, что будет дальше. Боясь, как бы между мужем и Каупервудом не разыгралась какая-нибудь безобразная сцена, она поспешила заявить, что чувствует себя уже значительно лучше и скоро совсем оправится. Она никуда не хочет уезжать, но сейчас предпочитает остаться одна.

— Все это очень странно, — угрюмо произнес Сольберг, нарушив, наконец, молчание. — Я не понимаю, я решительно ничего не понимаю. Почему ваша жена позволила себе такую выходку? Почему позволила она себе говорить такие слова? Мы были лучшими друзьями, и вдруг она набрасывается на мою жену и кричит бог весть что!

— Уверяю вас, дорогой мистер Сольберг, что моя жена просто была невменяема в ту минуту. У нее и раньше случались подобные припадки — правда, не в такой резкой форме. Сейчас она уже пришла в себя и абсолютно ничего не помнит. Но, может быть, мы перейдем в приемную, если у вас есть желание продолжить этот разговор? Вашей супруге нужен сейчас полный покой.

Притворив за собою дверь, Каупервуд продолжал с поразительным присутствием духа:

— Так вот, дорогой мой Сольберг, что, собственно, могу я вам еще сказать? Моя жена, без всяких к тому оснований, позволила себе оскорбить вашу жену и даже, стыдно признаться, — нанесла ей серьезные увечья. Повторяю: я глубоко об этом сожалею и заверяю вас, что миссис Каупервуд — жертва какого-то чудовищного заблуждения. Что ж тут можно поделать? Мне кажется, нам теперь ничего другого не остается, как предать все это забвению. Согласны вы со мной?

Ну и положение! Гарольд терял голову, не зная, на что решиться. Он и сам был не без греха. Рита не раз упрекала его в неверности. От злости он надулся, как индейский петух, и, наконец, его прорвало.

— Вам легко так говорить, мистер Каупервуд! — вызывающе начал он. — А каково мне? Каково мое положение? Я до сих пор не знаю, что мне об этом думать. Все это в высшей степени странно. А предположим, что ваша жена сказала правду? Предположим, что моя жена и в самом деле путалась с кем-то? Вот что я хочу выяснить прежде всего. А если это так? Если она действительно… тогда… тогда я… Я даже не знаю, что я тогда сделаю. Я человек отчаянный…

Каупервуд едва сдержал улыбку, хотя, в сущности, ему было не до смеха. Сольберг был ему не страшен, но он боялся огласки.

— Вот что, дорогой мой, — сказал он, бросая пронзительный взгляд на музыканта: он решил взять быка за рога. — Мне кажется, что вы сами находитесь в довольно щекотливом положении, и, если только вся эта история выйдет наружу, ваша личная жизнь станет предметом толков и обсуждений ничуть не менее, чем моя или миссис Каупервуд, а ведь, насколько мне известно, она далеко не безупречна. Вы не можете очернить вашу жену, не очернив вместе с тем и самого себя, — одно неизбежно повлечет за собой другое. Все мы не безгрешны. Я в таком случае, разумеется, вынужден буду доказать невменяемость миссис Каупервуд, — мне ничего не стоит это сделать. А вот если у вас в прошлом не все ладно, это мгновенно станет достоянием молвы, имейте в виду. Если вы согласитесь предать дело забвению, я не останусь в долгу перед вами и вашей супругой. Если же, наоборот, вы найдете нужным поднять шум и эта злосчастная история получит огласку, я не остановлюсь ни перед чем, чтобы защитить свое имя.

— Как! — воскликнул Сольберг. — Вы же мне еще и угрожаете! Хотите меня запугать, когда ваша собственная жена говорит, что вы путаетесь с моей женой? И вы смеете рассуждать о моем прошлом! Вот это мне нравится! Ну, мы еще посмотрим! Что же такое вам обо мне известно?

— А вот что, мистер Сольберг, — спокойно отвечал Каупервуд. — Я знаю, например, что ваша жена уже давно не любит вас, что вы жили на ее средства, что у вас было шесть или семь любовниц за последние шесть или семь лет. Миссис Сольберг доверила мне, как банкиру, вести ее денежные дела, и я с помощью сыщиков уже давно получил сведения о ваших связях — об Энн Стелмак, Джесси Ласка, Берте Риз, Джорджи дю Койн… стоит ли продолжать? Кроме того, у меня имеются кое-какие ваши письма.

— Так вот оно что! — воскликнул Сольберг, избегая устремленного на него пристального взгляда Каупервуда. — Так вы, значит, все-таки путались с моей женой? Значит, это правда? И вы же теперь грозите мне, клевещете на меня! Хотите меня запугать? Вот это ловко! Ну, нет! Вы еще увидите, на что я способен. Погодите, я поговорю с моим адвокатом. Тогда мы посмотрим!

Каупервуд взирал на него с холодной злобой. «Какой осел!» — думал он.

— Извольте меня выслушать, — и, подтолкнув Сольберга к лестнице, Каупервуд заставил его спуститься в вестибюль и затем выйти на улицу, тускло освещенную мерцающим светом двух газовых фонарей, которые раскачивались на ветру перед зданием лечебницы. Тут разговор мог происходить без свидетелей. — Я вижу, что вы во что бы то ни стало хотите устроить скандал. Хоть я и заверил вас честным словом, что вся эта история — сплошная нелепость, вас это не удовлетворило. Вам непременно хочется ее раздуть. Ну что ж, отлично. Допустим на минуту, что миссис Каупервуд отнюдь не теряла рассудка. Допустим, что все, сказанное ею, — правда, что я действительно был в связи с вашей женой. Что же дальше? Что вы можете предпринять?

И он с холодной насмешкой взглянул на Сольберга. Тот снова вскипел.

— Как! — мелодраматически воскликнул он. — Да я убью вас, вот что я сделаю. И ее убью. Я устрою страшный скандал. Если только я узнаю, что это правда, вы увидите, что будет!

— Так, так, — мрачно произнес Каупервуд. — Я это и предполагал. Что ж, я вам верю. Я даже припас кое-что, когда шел сюда, чтобы в любой момент быть к вашим услугам, — и он вынул из кармана два небольших револьвера, которые предусмотрительно захватил из дому. Стволы их блеснули в темноте.

— Вот, видите? Я избавлю вас от необходимости ломать себе голову, докапываясь до истины, мистер Сольберг. Все, что сказала сегодня миссис Каупервуд, — правда, от первого до последнего слова, и я прекрасно отдаю себе отчет в том, какие последствия будет иметь и для вас и для меня это признание. Миссис Каупервуд не более безумна, чем я или вы. Вот уже больше года я встречаюсь с вашей женой в одной квартирке на Северной стороне, но только вы никогда не сможете этого доказать. Ваша жена не любит вас, она любит меня. Теперь, если вы намерены меня убить, — вот револьвер, — он протянул револьвер Сольбергу. — Я к вашим услугам. Если уж мне суждено умереть, то я постараюсь и вас отправить на тот свет.

Каупервуд произнес эти слова таким решительным, таким ледяным тоном, что Сольберг, бахвал, но трус в душе, побелел от страха; как всякому здоровому животному, ему вовсе не хотелось умирать. Вид холодной блестящей стали вселил в него ужас. Рука, вложившая револьвер в его руку, была тверда и беспощадна. Сольберг боязливо, трясущимися пальцами сжал было оружие, но суровый металлический голос, звучавший в его ушах, отнял у него последнее мужество. Каупервуд с каждой минутой становился все грознее, Сольбергу он казался уже не человеком, а демоном. Не помня себя от страха, скрипач опустил руку, державшую револьвер.

— Боже милостивый! — пролепетал он, дрожа, как лист на ветру. — Я вижу, вы хотите меня убить! Оставьте меня! Я не желаю с вами разговаривать. Я хочу поговорить с моим адвокатом! С моей женой!

— Ну нет, этого вам сделать не удастся, — возразил Каупервуд; он заступил Сольбергу дорогу и, видя, что тот все-таки хочет улизнуть, схватил его за руку. — Я вам не позволю. Я не собираюсь убивать вас, если вы не собираетесь убивать меня. Но я хочу, чтобы вы вняли, наконец, голосу рассудка. Выслушайте то, что я хочу вам сказать, и покончим с этим. Я не питаю к вам вражды. Хочу даже оказать вам услугу, несмотря на то, что, в сущности, до вас мне никакого дела нет. Прежде всего, то, что говорила моя жена, — конечно, чушь, неправда. Я сейчас нарочно обманул вас, чтобы проверить, насколько серьезны ваши угрозы. Вы не любите больше вашу жену. Она не любит вас. Вы ей совершенно не нужны. Так вот, я хочу по-дружески предложить вам: покиньте Чикаго, не возвращайтесь сюда года три или больше, и я позабочусь о том, чтобы вы ежегодно первого января день в день получали на руки пять тысяч долларов! Вы слышите: пять тысяч долларов! Или вы можете остаться в Чикаго, но держать язык за зубами, — и тогда вы будете получать три тысячи — раз в год или помесячно, как вам будет угодно. Но если вы — и прошу вас хорошенько это запомнить, — если вы не уберетесь из этого города, или не будете держать язык за зубами, или позволите себе какой-либо выпад против меня, тогда я убью вас, раздавлю, как муху. А теперь ступайте отсюда прочь и ведите себя благоразумно. Оставьте вашу жену в покое. Дня через два наведайтесь ко мне. Деньги будут для вас приготовлены.

Каупервуд умолк, и Сольберг уставился на него остекленевшими глазами. Никогда в жизни он еще не испытывал ничего подобного. Это не человек, а дьявол! «Боже милостивый! — думал Сольберг. — Ведь он это сделает! Он и вправду убьет меня!» Потом поразительное предложение Каупервуда дошло до его сознания: пять тысяч долларов! Ну что ж, а почему бы и нет? Молчание Сольберга было уже равносильно согласию.

— На вашем месте я бы сегодня не заходил больше в лечебницу, — продолжал Каупервуд сурово. — Не тревожьте жену. Ей нужен покои. Поезжайте сейчас домой, а завтра зайдите ко мне. Если же вы непременно хотите видеть миссис Сольберг, то я пойду с вами. Я хочу сказать ей то, что уже сказал вам. Надеюсь, вы запомнили мои слова?

— Да, да, хорошо, — ответил Сольберг упавшим голосом. — Я поеду домой. Спокойной ночи. — И он поспешно зашагал прочь.

«Ну, что поделаешь?! — как бы оправдываясь, сказал самому себе Каупервуд. — Скверная, конечно, получилась история, но другого выхода не было».

Глава 21

Афера с туннелями

Разделавшись с Сольбергом таким простым и грубым способом, Каупервуд перенес свое внимание на его супругу. Но здесь ему пришлось труднее. Каупервуд прежде всего сообщил миссис Сольберг, что уже укротил Эйлин и Гарольда — назначил Гарольду ежегодное содержание, и тот не посмеет теперь поднимать шума, а Эйлин тоже присмирела и будет вести себя тихо. Каупервуд старался выразить миссис Сольберг самое горячее сочувствие, но она уже тяготилась своей связью с ним. Она любила его прежде — во всяком случае так ей казалось, — но после яростных воплей и угроз Эйлин он вдруг предстал перед нею в новом свете, и ей захотелось от него освободиться. Деньги Каупервуда — а он был щедр — не представляли для нее такого соблазна, как для многих других женщин. Правда, Рита благодаря Каупервуду жила в роскоши, но она легко могла без нее обойтись. Фрэнк Каупервуд покорил ее главным образом тем, что его, как ей казалось, окружала какая-то удивительная атмосфера спокойствия и уверенности. Это придавало ему налет романтики в ее глазах. Но вот пронесся шквал, и эта романтическая дымка развеялась. Каупервуд оказался таким же, как все, — обыкновенным человеком, не застрахованным от житейских бурь и кораблекрушений. Быть может, он был более искусным мореходом, чем многие другие, — но и только. И Рита, оправившись немного, уехала к себе на родину, потом — в Европу. Описывать подробности их разрыва было бы слишком утомительно. Гарольд Сольберг, после бесплодных колебаний и взрывов бессильной ярости, принял в конце концов предложение Каупервуда и возвратился к себе на родину, в Данию. Эйлин, поупрямившись еще немного и закатив еще несколько сцен, в результате которых Каупервуд пообещал уволить с работы Антуанету Новак, вернулась домой.

Каупервуд отнюдь не был доволен такой развязкой. Все это никак не способствовало усилению его привязанности к Эйлин, однако, как ни странно, он в какой-то мере сочувствовал ей. В то время у него еще не возникало намерения покинуть ее, хотя иной раз и приходило на ум, что такая женщина, как Рита Сольберг, была бы ему более подходящей женой.

Но нет, так нет. И Каупервуд с удвоенной энергией принялся за дела. Однако воспоминание о днях, проведенных с Ритой, о тех минутах, когда он держал ее в объятиях и весь мир, казалось, окрашивался в какие-то радужные, поэтические тона, не покидало его. Эта женщина была так пленительна в своей наивной непосредственности… Но потерянного не воротишь.


В последовавшие за этим годы Каупервуд со все возрастающим интересом приглядывался к состоянию городского транспорта в Чикаго. Тосковать о Рите Сольберг было занятием пустым и бесполезным, — Каупервуд знал, что она не вернется к нему, и все же порой воспоминания о ней преследовали его. Но он умел уходить в дела с головой, и это помогало. Проблема городского транспорта всегда непреодолимо влекла его к себе, и сейчас она снова не давала ему покоя. Звонки городской конки и цоканье копыт по мостовой, можно сказать, с детства волновали его воображение. Разъезжая по городу, он жадным взором окидывал убегающие вдаль блестящие рельсы, по которым, позванивая, катились вагоны конки. Чикаго рос не по дням, а по часам. Крошечные вагончики, влекомые упряжкой лошадей, были переполнены до отказа и ранним утром и поздним вечером, а днем иной раз в них просто яблоку негде было упасть. О, если б можно было, подобно осьминогу, охватить весь город своими щупальцами! Если б можно было объединить все городские железные дороги и взять их под свой контроль! Какое богатство они сулили! А ведь только огромное, неслыханное богатство — и ничто другое — могло вознаградить Фрэнка Каупервуда за все, что он претерпел! Он с упоением рисовал себе картину своего обогащения, мечтал о линиях конки, как поэт мечтает о живописных ручейках, журчащих среди скал… «Завладеть городским транспортом! Завладеть городским транспортом!» — звенело в его мозгу.

Чикагская конка совершенно так же, как газоснабжение, находилась в руках трех различных компаний, каждая из которых обслуживала свою «сторону» или свой район. Основанная в 1859 году Чикагская городская железнодорожная компания обслуживала Южную сторону вплоть до 39-й улицы и была подлинным кладезем обогащения для своих владельцев. Эта компания проложила уже свыше семидесяти миль рельсовых путей и ежегодно тянула свои линии все дальше и дальше по Индиана авеню, Уобеш авеню, Стэйт-стрит, Арчар авеню… Ей принадлежало свыше ста пятидесяти старомодных вагончиков, не отапливающихся зимой и устланных для тепла соломой, и свыше тысячи лошадей. Конку обслуживало сто семьдесят кондукторов, сто шестьдесят возниц, сто конюхов и весьма солидное число кузнецов, шорников и ремонтных рабочих. Зимой по улицам двигались принадлежавшие компании снегоочистители, летом — машины для поливки. Прикинув в уме стоимость подвижного состава, акций, облигаций и прочего имущества компании, Каупервуд пришел к заключению, что ее капитал, должно быть, уже перевалил за два миллиона. Скверно было то, что контрольный пакет акций компании находился в руках у двух лиц — Шрайхарта и Энсона Мэррила. Первый был теперь заклятым врагом Каупервуда и старался воспрепятствовать любому его начинанию, да и второй тоже был настроен весьма неприязненно. Каупервуд еще и сам не знал, как подобраться к этому доходному делу. Курс акций компании доходил до двухсот пятидесяти долларов.

Северо-чикагская железнодорожная компания была основана в том же году, что и компания Южной стороны, но только другой группой лиц. Здесь дело велось совсем уж по старинке, не очень знающими и не очень предприимчивыми людьми; оборудование тоже было старое и изношенное. Железнодорожная компания Западной стороны первоначально входила в Чикагскую городскую железнодорожную, иначе говоря Южную компанию, но теперь являлась уже самостоятельным предприятием. Линии, принадлежащие этой компании, были пока что наименее доходными, но Западная сторона Чикаго росла и развивалась не менее бурно, чем все остальные. Веселый звон колокольчиков, возвещавший о приближении лошадей, тащивших вагоны, слышен был во всех концах города.

Наблюдая все это со стороны и переносясь мыслями в будущее, Каупервуд лучше, быть может, чем сами акционеры, видел открывавшиеся перед ними гигантские возможности — особенно если Чикаго и впредь будет так же бурно расти. Все, что могло содействовать или препятствовать развитию городских железных дорог, было предметом его постоянных и упорных размышлений.

Довольно скоро он пришел к выводу, что движению конки на Северной и Западной сторонах города больше всего мешают постоянные скопления всех видов транспорта у въездов на мосты через реку Чикаго. По этой речонке, грязной, зловонной и удивительно живописной, делившей город на две части, двигались нескончаемые и величественные караваны всевозможных судов и суденышек; мосты то и дело послушно расступались перед ними, преграждая путь скопившимся на обоих берегах фургонам и экипажам, и тогда казалось, что единоборству водного и сухопутного транспорта так и не будет конца. Картина эта, исполненная своеобразной, патриархальной, чисто диккенсовской прелести, была достойна кисти Домье, Тэрнера или Уистлера. Ленивые разводчики мостов должны были решать по собственному разумению, когда следует застопорить движение экипажей и когда — судов, — и сколько времени заставить их ждать; у мостов, наряду с деловым, озабоченным людом, всегда толкались зеваки, глазевшие на высокий лес мачт, на скопление людей и экипажей на берегу и пеструю вереницу буксиров и барж, скользящих по реке. Каупервуд, сидя в своем легком кабриолете и досадуя на задержку или что есть сил погоняя лошадь, чтобы проскочить на ту сторону, пока мост не развели, не раз думал о том, какой огромной помехой являются эти мосты для развития городского транспорта в северной и западной частях города. На Южной стороне, не пересеченной рекой, транспорт развивался беспрепятственно и быстро.

Не удивительно поэтому, что Каупервуд очень заинтересовался открытием, которое он сделал однажды во время своих блужданий по городу: оказалось, что в двух местах под рекой проложены туннели. Один служил как бы продолжением Ла-Саль-стрит и пересекал реку с юга на север, другой начинался у Вашингтон-стрит и шел с востока на запад. Это были сырые, мрачные, заваленные мусором обиталища крыс; по стенам, тускло освещенным керосиновыми фонарями, сочилась вода; и, по слухам, ни один из этих туннелей будто бы никогда не был в эксплуатации. Каупервуд навел справки. Оказалось, что они были построены несколько лет назад, ибо и тогда уже ощущалась потребность разгрузить те самые мосты, возле которых сейчас происходило такое столпотворение. В то время всем, и особенно акционерам нового предприятия, казалось, что каждый предпочтет лучше заплатить несколько центов за пользование туннелем, чем тратить даром драгоценные минуты, и потому, во избежание задержек, решено было проложить там конку. Однако, как это часто бывает с различными многообещающими коммерческими проектами, которые выглядят столь заманчиво в мечтах или на бумаге, на деле все обернулось совсем иначе. Туннели могли бы, вероятно, приносить доход, если бы их правильно построили, но спуск и подъем в них были слишком круты, проезд недостаточно широк, а вентиляция и освещение и вовсе никуда не годились. Словом, туннели оказались очень мало приспособленными для пользования. Отец Нормана Шрайхарта был одним из акционеров этого предприятия, так же как и Энсон Мэррил. Когда дело оказалось неприбыльным, туннели — после всевозможных довольно бессмысленных махинаций, стоивших ровно миллион долларов, — были проданы городу, каждый за эту сумму. Видимо, кое-кто в простоте душевной полагал, что быстро растущему городу легче расстаться с такой крупной суммой, нежели тому или иному из его почтенных, скромных, но честолюбивых граждан. На этой сделке недурно поживились в те годы некоторые члены муниципального совета. Впрочем, сейчас это к делу не относится.

Обнаружив туннели, Каупервуд решил их осмотреть. Въезд туда был заколочен досками, но для пешеходов оставался небольшой проход. Побывав там несколько раз, Каупервуд пришел к выводу, что туннели, пожалуй, могут быть использованы. Город растет, растет уличное движение, и конки из года в год приносят все больше и больше дохода, думал он. Если бы, без особых затрат, эти туннели можно было перестроить и несколько уменьшить уклон, — главное препятствие для развития городского транспорта на Северной и Западной сторонах было бы устранено. Но как это сделать? Туннели ему не принадлежали. Не принадлежала ему и городская конка. Аренда и перестройка туннелей потребовали бы огромных расходов. Кроме того, на каждом уклоне, как бы ни был он незначителен, понадобятся дополнительные упряжки лошадей, дополнительные возчики и подсобные рабочие, а следовательно, еще новые затраты. Словом, Каупервуд не был уверен, что при отсутствии другой тягловой силы, кроме лошадей, задуманное им предприятие оправдает себя, даже если будут перестроены уклоны.

Однако осенью 1880 года, когда Каупервуд еще был поглощен мелкими любовными интрижками, завершившимися в конце концов романом с Ритой Сольберг, ему стало известно об одном нововведении в области городского транспорта, которое наряду с дуговым фонарем, телефоном и прочими изобретениями должно было коренным образом изменить весь уклад городской жизни.

В Сан-Франциско, где, переполненные пассажирами вагоны городской конки с великим трудом продвигались по холмистой местности, был применен новый вид тяги, а именно — канатный. Стальной трос, заключенный в трубопровод и движущийся по колесам с желобками, приводился в движение огромными двигателями, установленными в расположенной неподалеку силовой станции. Вагоны были снабжены легко управляемым приспособлением — «захватным рычагом», который, проходя наподобие стальной лапы сквозь прорезь в трубопроводе, «захватывал» движущийся трос. Это изобретение разрешало задачу подъема и спуска тяжело нагруженных вагонов по крутым уклонам улиц. А вскоре Каупервуд случайно прослышал о том, что Чикагская городская железнодорожная, основными пайщиками которой были Шрайхарт и Мэррил, собирается ввести у себя этот новый вид тяги — проложить канатную дорогу по Стэйт-стрит. Вагоны окраинных и малодоходных линий предполагалось использовать на этом прогоне в качестве прицепов, а далее они должны были снова переходить на конную тягу и двигаться своим маршрутом. И тут же Каупервуда озарила мысль: вот оно, разрешение транспортной проблемы Северной и Западной сторон — канатная дорога!

Но не только давка у мостов и заброшенные туннели привлекали к себе внимание Каупервуда. В Северо-чикагской железнодорожной компании дела шли все более и более вяло. Косность и близорукость членов правления этой компании мешали им заглядывать далеко вперед, и потому, сталкиваясь с различными трудностями, они не умели их разрешать. Финансовое состояние предприятия было далеко не блестящим; одним ловким ударом можно было бы завладеть этими дорогами. С самого начала, когда предприятие только создавалось, никто не ждал от него больших барышей, так как принадлежащие этой компании конки обслуживали район малонаселенный и расположенный довольно близко к торговым и коммерческим кварталам города, но не самые эти кварталы. Позднее, когда население района увеличилось и дороги стали приносить больше дохода, возникли бесконечные задержки у мостов. Правление компании, не слишком уповая на успех своего предприятия, уложило дешевые, никудышные рельсы и пустило по ним плохонькие, на скорую руку построенные вагоны, в которых летом можно было задохнуться от жары, а зимой зуб на зуб не попадал от холода. И хоть бы одна линия была доведена до деловых кварталов города! Все они обрывались у реки, преграждавшей им путь с юга. На Южной стороне мистер Шрайхарт проявил бо́льшую заботу о своих пассажирах. Он подвел свою линию прямо к магазину Мэррила. На Северной стороне, как и на Западной, довольствовались тем, что зимой пол в вагонах устилали соломой, чтобы у пассажиров не слишком стыли ноги, а летом на линию пускали некоторое, довольно ничтожное, количество открытых вагонов. Правление решительно восставало против всяких дополнительных затрат. Так оно и шло; время от времени добавлялась новая линия — если правление было уверено, что она начнет давать доход с первого же дня. При этом опять укладывались дешевые, непрочные рельсы и пускались допотопные вагончики, которые так тряслись и громыхали, что у пассажиров ум за разум заходил. В последнее время жалобы и судебные иски сыпались на компанию со всех сторон, неимоверно досаждая правлению, которое решительно не знало, что предпринять. Конечно, в правлении было и несколько толковых, здравомыслящих людей; к их числу принадлежали: Тэренс Малгэнон — главный директор, Эдвин Кафрат — директор, Уильям Джонсон — главный инженер; однако другие дельцы, как, например, Ониас С. Скиннер, председатель правления, или Уолтер Паркер, заместитель председателя, были консервативные, прижимистые тугодумы, которые как огня боялись всяких новшеств. Как ни грустно в этом убеждаться, но с возрастом люди почти неизбежно теряют вкус к нововведениям, и тогда излюбленным девизом их становится: «И так сойдет».

Учтя все эти обстоятельства и тщательно разработав план действий, Каупервуд под каким-то благовидным предлогом пригласил однажды Джона Дж. Мак-Кенти к себе на обед. Когда тот прибыл в сопровождении своей супруги и Эйлин, сияя улыбками, стала занимать миссис Мак-Кенти беседой, Каупервуд, как бы между прочим, спросил:

— Скажите, Мак-Кенти, вам известно что-нибудь относительно этих туннелей под рекой у Ла-Саль-стрит и Вашингтон-стрит? Они, кажется, принадлежат городу?

— Мне известно, что город приобрел их, не имея в том никакой надобности, и что туннели эти решительно ни к чему не пригодны. Впрочем, — осторожно добавил Мак-Кенти, — я тогда еще не имел к этим делам никакого касательства. Насколько мне помнится, город отвалил за каждый из них по миллиону долларов. А почему вы спрашиваете?

— Так просто, — уклончиво отвечал Каупервуд. — Неужели они и вправду никуда не годятся? В газетах то и дело указывают на их полную непригодность.

— Да, они, кажется, в прескверном состоянии, — заметил Мак-Кенти. — Я, откровенно говоря, не заглядывал туда уже много лет. Эти туннели были проложены для уличного транспорта, чтобы разгрузить мосты. Да ничего из этого не вышло. Спуск и подъем там слишком круты, а плату за проезд назначили слишком высокую, ну, все и предпочитали дожидаться своей очереди у мостов. Лошади выходили оттуда взмыленные. В этом я сам убедился. Мне не раз приходилось проезжать там с тяжелой кладью. Городу, конечно, незачем было покупать эти туннели. Здесь что-то нечисто, я только не знаю толком, чьих это рук дело. Мэром тогда был Кармоди, а Олдрич руководил общественными работами.

Мак-Кенти умолк, и Каупервуд не возобновлял разговора о туннелях до конца обеда. Но затем, пройдя с гостем в библиотеку, он дружески взял его за локоть — интимно-фамильярный жест, который пришелся по вкусу этому дельцу и политику.

— Мне кажется, Мак-Кенти, — сказал Каупервуд, — что вы остались довольны нашей операцией с газовыми компаниями в прошлом году? Верно?

— Верно. Очень доволен, — подтвердил Мак-Кенти с жаром. — Я вам это тогда же сказал. — Ирландец чувствовал симпатию к Каупервуду и был благодарен ему за то, что тот в короткий срок увеличил его состояние на несколько сотен тысяч долларов.

— Вот что, друг мой, — внезапно сказал Каупервуд, казалось бы, без всякой связи с предыдущим. — Вам никогда не приходило в голову, что в городском железнодорожном транспорте у нас назревают крупные перемены? Это уже по всему видно. На Южной стороне через год-два будет введена механическая тяга. Вы, наверно, слышали об этом?

— Да, что-то такое промелькнуло в газетах, — отвечал Мак-Кенти, удивленный и заинтересованный. Он закурил сигару и приготовился слушать. Каупервуд, который-никогда не курил, придвинул свое кресло поближе.

— Я вам объясню, что это значит, — сказал он. — Все наши городские железные дороги, не говоря уже о тех новых линиях, которые будут проложены впоследствии, перейдут в конце концов на новую тягу. Я имею в виду канатную. Старым компаниям, которые ведут дело через пень-колоду, продолжая пользоваться устарелым оборудованием, придется перестраиваться на новый лад. Они вынуждены будут сменить свое оборудование на новое, отвечающее современным требованиям, а для этого понадобятся миллионы и миллионы. Если вы интересовались этим вопросом, то знаете, вероятно, в каком состоянии находятся конки Северной и Западной сторон.

— Знаю, в отвратительном состоянии, — проронил Мак-Кенти.

— Вот именно, — выразительно подчеркнул Каупервуд. — И должен вам сказать, что при таких устарелых методах им придется туго, когда они начнут перестраиваться, очень туго, поверьте мне, я недаром интересовался этим вопросом. Два-три миллиона долларов — деньги немалые, а раздобыть такую сумму им будет нелегко… значительно труднее, пожалуй, чем кое-кому из нас, если предположить, конечно, что нам придет охота заняться этим делом.

— Да, разумеется, если предположить… — разговор явно заинтересовал Мак-Кенти. — Но каким образом думаете вы включиться в это дело? Владельцы городских железных дорог, насколько мне известно, не собираются расставаться со своими акциями.

— Не важно, — сказал Каупервуд. — Мы можем это сделать, если захотим, я потом объясню вам — как. А пока я попрошу вас об одной услуге. Как вы думаете, можно было бы каким-нибудь образом передать в мое распоряжение один из этих туннелей, о которых мы с вами сегодня толковали? А еще лучше оба. Как вы полагаете, можно это устроить?

— Да, вероятно, можно, — отвечал Мак-Кенти недоумевая. — Но при чем здесь туннели? Они же ни на что не годны. Как-то недавно шла даже речь о том, чтобы их взорвать. Полиция утверждает, что они сделались пристанищем бродяг.

— Тем не менее смотрите, чтобы кто-нибудь не завладел этими туннелями. Не вздумайте сдавать их в аренду, — настойчиво и решительно произнес Каупервуд. — Я сейчас изложу вам свой план. Нужно прибрать к рукам, и как можно быстрее, все городские железные дороги на Северной и Западной сторонах, — путем ли продления старых концессий, или получения новых — безразлично. Тогда вы увидите при чем здесь туннели.

Каупервуд умолк и вопросительно поглядел на Мак-Кенти — разгадал ли тот, куда он гнет, но на сей раз проницательность Мак-Кенти изменила ему.

— Да-а… у вас очень скромные аппетиты, ничего не скажешь, — воскликнул он весело. — Однако я все жене понимаю, при чем здесь туннели. Это не значит, конечно, что я не постараюсь заполучить их для вас, если они вам так необходимы.

— Вот что, Мак-Кенти, — задумчиво произнес Каупервуд. — Вы будете постоянным партнером во всех моих предприятиях, если поможете мне. Все наши конки в том виде, в каком они сейчас существуют, через восемь, самое позднее через девять лет можно будет сдать на слом. Вы видите, что предпринимает уже сейчас Южная компания? Когда же дело дойдет до Западной и Северной, им это, пожалуй, будет не под силу. Они не получают таких прибылей, как Южная, да вдобавок еще на их пути стоят эти мосты, которые представляют собой огромное затруднение для канатной дороги. Для перехода на новую тягу прежде всего придется перестроить мосты, так как старые не выдержат дополнительной нагрузки, и тогда сразу возникнет вопрос — а на чьи средства? На средства города?

— Может быть, смотря по тому, кто будет об этом просить, — любезно улыбаясь, отвечал Мак-Кенти.

— Пусть так, — согласился Каупервуд. — Кроме того, речной транспорт с каждым днем становится все большей и большей помехой для уличного движения. Приходится ждать по десять, а то и по пятнадцать минут, пока не пройдут все эти пароходы и баржи. Сейчас в Чикаго пятьсот тысяч жителей. А сколько будет в тысяча восемьсот девяностом году? В тысяча девятисотом? А что вы скажете, когда население города возрастет до восьмисот тысяч или даже до миллиона?

— Вы безусловно правы, — отозвался Мак-Кенти. — С транспортом нам придется туго.

— Бесспорно. Учтите, кроме того, что канатная дорога, кроме основной линии, будет обслуживать еще и ветки, и у мостов будут скапливаться не отдельные вагоны, а целые поезда с прицепами, переполненные людьми. Едва ли это желательно — заставлять канатный поезд ждать от десяти до пятнадцати минут, пока по реке пройдут суда. Пожалуй, пассажиры не захотят с этим долго мириться, а? Как вы думаете?

— Да уж без скандалов не обойдется, — проронил Мак-Кенти.

— Так. И что же из этого следует? — спросил Каупервуд. — Может быть, вы рассчитываете на то, что уличное движение внезапно уменьшится? Или река высохнет?

Мак-Кенти молча смотрел на Каупервуда. Потом лицо его оживилось.

— Так, так, понимаю, — сказал он прищурившись. — Вот зачем понадобились вам туннели. Но ведь они в ужасном состоянии, можно ли их использовать?

— Реконструкция их все же будет стоить дешевле, чем прокладка новых.

— Вероятно, вы правы, — ответил Мак-Кенти. — А если их перестроить, это будет как раз то, что требуется. — В голосе его зазвучало торжество, почти ликование. — Но вы ведь знаете — туннели принадлежат городу. И каждый из них обошелся ему в миллион долларов.

— Да, я знаю, — сказал Каупервуд. — Теперь вы понимаете, к чему я веду разговор?

— Как не понять! — усмехнулся Мак-Кенти. — Превосходная мысль, мистер Каупервуд, превосходная! Восхищен и преклоняюсь. Итак, говорите, чем я могу быть вам полезен.

— Прежде всего, — сказал Каупервуд, улыбнувшись похвалам Мак-Кенти, — будем считать решенным, что город ни под каким видом и ни при каких условиях не отдаст никому этих туннелей, пока мы не уладим дело с конками.

— Это решено.

— Затем мы с вами условимся, что в дальнейшем вы не будете особенно помогать Северной и Западной компаниям, если они захотят получить разрешение муниципалитета на прокладку новых линий. Я сам хочу взять концессию на продление линий и прокладку веток.

— Представляйте ваши проекты, — сказал Мак-Кенти, — и все будет сделано. Я уже работал с вами и знаю, что вы умеете держать слово.

— Благодарю вас, — произнес Каупервуд с чувством. — Я знаю, как важно держать свое слово. Итак, я займусь конками и посмотрю, что тут можно предпринять. Мне еще неясно, сколько людей надо будет привлечь к этому делу и какая форма организации окажется наиболее удобной. Но во всяком случае ваши интересы будут учтены, и я ничего не предприму без вашего ведома и согласия.

— Превосходно. — Мак-Кенти уже мысленно обозревал открывавшееся перед ним новое поле деятельности. Сделка с Каупервудом сулила большие барыши им обоим. А опыт предыдущего сотрудничества убеждал Мак-Кенти в том, что его выгода будет соблюдена.

— Не присоединиться ли нам теперь к дамам? — беспечным тоном спросил Каупервуд, беря Мак-Кенти под руку.

— Да, да, конечно, — весело согласился тот. — У вас прекрасный дом, Каупервуд, великолепный. И простите за откровенность, — такой красивой женщины, как ваша жена, я еще отродясь не видывал.

— Да, мне самому она кажется довольно привлекательной, — отвечал Каупервуд с самым простодушным видом.

Глава 22

Городские железные дороги

Среди членов правления Северо-чикагской железнодорожной компании был некто по имени Эдвин Л. Кафрат — человек молодой, но на редкость дальновидный. Отец Эдвина, крупный акционер этого предприятия, оставил своему единственному сыну в наследство объемистый пакет акций, а тем самым и место в правлении компании. Молодой Кафрат, не имея большого опыта в области городского железнодорожного транспорта, считал, однако, что мог бы широко развернуть дело, если бы ему не мешали. Из пяти тысяч акций, выпущенных компанией, ему принадлежало около восьмисот. Но остальные акции распределялись между акционерами таким образом, что Кафрат не имел в правлении большого веса. Невзирая на это, с первого же дня своей деятельности на новом поприще и еще задолго до того, как Каупервуд начал проявлять интерес к этим предприятиям, молодой Кафрат весьма энергично ратовал за всевозможные усовершенствования. Его требования новых концессий, удлинения существующих линий, хороших лошадей, устройства отапливаемых вагонов воспринимались старшими коллегами лишь как проявление юношеского задора и легкомыслия и неизменно получали единодушный отпор.

— Да чем же плохи наши вагоны? — негодовал Альберт Торсен, один из старейших директоров, в ответ на обычные протесты Кафрата. — Не понимаю, что они вам дались. Я сам в них езжу.

Торсен, тучный, неряшливого вида старик лет шестидесяти пяти, туповатый и бестолковый, но добродушный, был владельцем красильной фабрики. И лето и зиму он ходил в одном и том же легком шерстяном костюме серого цвета, сильно помятом, особенно на спине и на рукавах, и обсыпанном табаком.

— Может быть, потому они и пришли в такое состояние, Альберт? — игриво предположил Солон Кэмпферт, один из его закадычных друзей и ныне член правления.

Шутка вызвала одобрительный смех.

— Ну, уж не знаю. Я довольно часто вижу там и всех вас, джентльмены.

— Ладно, если вы сами не понимаете, я вам объясню, что в них плохого, — сказал Кафрат. — Грязь — во-первых, холод — во-вторых, окна дребезжат так, что не только разговаривать — думать невозможно. Рельсы давно пора менять, а зимой от этой зловонной соломы, которую там стелют на пол, просто с души воротит. Пути содержатся из рук вон плохо. Немудрено, что пассажиры жалуются. Я бы на их месте тоже жаловался.

— А по-моему, дело обстоит совсем не так скверно, как вы это изображаете, — заявил Ониас С. Скиннер, председатель правления, шестидесятивосьмилетний старец с широким, плоским, как у китайского божка, лицом, обрамленным курчавыми седыми бакенбардами. — Может быть, это и не самые лучшие вагоны на свете, но это хорошие вагоны. Некоторые из них, конечно, давно бы следовало почистить и подкрасить, но в общем они еще могут послужить, и не один год. Конечно, было бы недурно обновить наш подвижной состав, но ведь это потребует значительных затрат. А новые линии, которые мы все прокладываем да прокладываем, и длинные перегоны за пять центов съедают все наши прибыли.

Ни один из упомянутых перегонов не превышал трех миль, но мистеру Скиннеру все они казались непомерно длинными.

— Хорошо, а вы поглядите на Южную компанию, — не унимался Кафрат. — Я не понимаю, о чем, собственно, вы думаете! В Филадельфии уже провели канатную дорогу. В Сан-Франциско — тоже. Говорят даже, что уже изобретен вагон, который приводится в движение электричеством, а мы все еще продолжаем гонять взад и вперед эту рухлядь, эти собачьи конуры, устланные соломой. Пора бы, черт возьми, взяться за ум!

— Ну, не знаю, — процедил мистер Скиннер. — Мне казалось, что дела Северной компании идут не так уж плохо. Разве мы мало сделали для развития дорог?

Члены правления — Солон Кэмпферт, Альберт Торсен, Исаак Уайт, Энтони Иуэр, Арнольд С.Бенджамин и Отто Мэтджес — все весьма солидные, почтенные джентльмены — сидели молча, с неодобрением поглядывая на Кафрата. Но последнего не так-то легко было угомонить. При всяком удобном случае он снова принимался за свое. В газетах тоже время от времени появлялись вполне обоснованные нарекания на Северную компанию, и это в какой-то мере даже радовало Кафрата. Может быть, газеты подольют масла в огонь и заставят директоров взяться за ум.

Тем временем в результате сговора между Каупервудом и Мак-Кенти Северная компания уже лишилась возможности получать новые концессии, удлинять линии и пользоваться туннелем в конце Ла-Саль-стрит, но Кафрат этого еще не знал. Не знали об этом и другие члены правления; однако это было так. Мало того, Джон Дж. Мак-Кенти, стремясь окончательно опорочить руководство Северной компании, внушал членам муниципального совета, которые ходили у него на поводу, что им надлежит при каждом удобном случае возмущаться состоянием конки в Северной части города. На очередном заседании муниципалитета кто-то предложил потребовать от Северной компании, чтобы она выкинула на свалку все свои старые вагоны и заменила старые, изношенные рельсы новыми, что наделало немало шуму. Как ни странно, конки на Южной и Западной сторонах, мало чем отличавшиеся от той, что существовала на Северной, отнюдь не вызывали таких нареканий. Рядовые горожане, не посвященные в эти хитроумные махинации, к которым так часто прибегают в своих корыстных целях отдельные лица, были чрезвычайно обрадованы столь горячим вниманием к их интересам. Будучи всего лишь пешками в этой игре, они не подозревали, какова истинная подоплека всех этих забот об их благе.

Эддисон между тем подыскивал среди акционеров Северной компании людей, которые могли бы быть полезны Каупервуду, и в конце концов остановил свой выбор на Кафрате, сочтя, что этот молодой человек лучше других может служить его тайным планам. И вот однажды, как бы невзначай, он столкнулся с ним лицом к лицу в клубе «Юнион-Лиг».

— Похоже, что вашей компании, да и Западной тоже, предстоят весьма крупные затраты, — небрежно проронил Эддисон, после того как они с Кафратом обменялись несколькими фразами.

— Почему вы так думаете? — с любопытством спросил Кафрат, интересовавшийся всякими нововведениями в их деле.

— Если я не ошибаюсь, всем вашим акционерам придется теперь здорово раскошелиться. Я слышал, что вы будете вынуждены в самом скором времени полностью переоборудовать линии — ввести новую канатную тягу, как на Южной стороне. — Эддисон хотел создать у Кафрата впечатление, что по требованию муниципалитета, или под давлением общественного мнения, или еще по каким-то причинам Северная компания вынуждена будет провести ряд крупных и разорительных усовершенствований.

Кафрат навострил уши. Что это муниципалитет задумал? Надо бы разузнать как следует!

Они еще потолковали немного — обсудили особенности канатной системы, стоимость силовых станций, необходимость укладки новых рельсов и укрепления мостов или изыскания других средств переправы через реку. Эддисон особенно упирал на то, что Южная компания находится в значительно более благоприятном положении, так как ее линиям не преграждает путь река. Потом он снова выразил соболезнование акционерам Северной компании — что ни говори, а в трудное положение они попали.

— Да, у вашей компании будет теперь много хлопот, — еще раз повторил он на прощанье.

Кафрат был в должной мере взволнован и напуган. Если компании предстоят крупные затраты на перестройку туннелей и другие усовершенствования, то его акции могут сильно упасть в цене. Однако он утешал себя тем, что в результате всех этих мероприятий конка будет в конце концов приносить хороший доход. А пока что предстояло трудное время. «Да, придется нашим старичкам пораскинуть мозгами, — думал Кафрат. — Когда Южная компания переоборудует свои дороги, мы должны будем последовать ее примеру. А вдруг эти старые тюфяки не захотят? Как растолковать им, что ради будущих прибылей стоит даже заложить на несколько лет все имущество компании — впоследствии это окупится с лихвой». Кафрата бесила их трусость, и их бесталанное, косное ведение дела.

А еще две-три недели спустя у Эддисона, действовавшего по-прежнему в интересах Каупервуда, снова состоялась беседа с Кафратом. Взяв с него слово хранить пока все в тайне, он сообщил Кафрату, что вскоре после их встречи произошли кое-какие небезынтересные события. Мистера Эддисона, по его словам, посетили некоторые приезжие, владеющие линиями железных дорог в других местах. Они побывали уже в разных городах, подыскивая подходящий объект для помещения своих капиталов, и в конце концов выбор их пал на Чикаго. Ознакомившись здесь с различными предприятиями, они решили, что Северо-чикагская компания отвечает их целям не хуже всякой другой. Тут Эддисон очень подробно изложил Кафрату план Каупервуда. Кафрат, немного поколебавшись, сдался. Устарелые методы ведения дела уже давно стояли ему поперек горла. Он не знал, кто эти лица, о которых говорил Эддисон, но их взгляды совпадали с его собственными. На переоборудование конки потребуется несколько миллионов долларов, доказывал Эддисон, и Кафрат, откровенно говоря, не знал, как раздобыть эти деньги без посторонней помощи, не прибегая к закладу и перезакладу дорог. Если эти лица готовы хорошо заплатить за передачу им пятидесяти одного процента всех акций на срок в девяносто девять лет и гарантируют удовлетворительный процент прибыли на все остальные акции по их теперешнему курсу, да к тому же еще берутся перестроить дело, — почему же не пойти им навстречу? Все лучше, чем закладывать и перезакладывать эту старую рухлядь, а теперешнее руководство все равно никуда не годится. Кафрат, разумеется, понятия не имел о том, что новые акционеры будут наживать состояния на всевозможных дочерних предприятиях, занимающихся строительными работами и поставкой оборудования, и что одним из крупнейших акционеров в них опять-таки будет Каупервуд; не знал он и о том, что путем выпуска разводненных акций под старые и новые линии городской железной дороги Каупервуд избавится от необходимости вложить в это дело сколько-нибудь значительные средства, раз ему будет обеспечен первоначальный капитал или, как он выражался, «капитал для дальнейших разговоров». Каупервуд и Эддисон уже договорились тем временем, — если их затея удастся, — основать Чикагское кредитное общество с акционерным капиталом в несколько миллионов долларов, которым они будут орудовать по своему усмотрению. Кафрат же понял лишь одно: он получит хорошую прибыль на свои акции и, может быть, окажется в числе учредителей новой компании.

— Три года кряду я бился, стараясь растолковать все это нашим директорам, — заявил он в конце концов Эддисону, польщенный вниманием, которое оказывал ему этот весьма влиятельный человек. — Куда там — и слушать не хотели! А по-моему, вести дело так, как они его ведут, — преступление. Ребенок наладил бы его лучше. Они скаредничают, экономят на рельсах, на подвижном составе и теряют пассажиров. А без пассажиров мы вылетим в трубу! И, насколько я понимаю, существует только один способ заполучить их: им нужно предложить приличный транспорт. А мы, сказать по совести, меньше всего об этом думаем.

Вскоре после этого у Каупервуда состоялась краткая беседа с Кафратом, и Каупервуд посулил ему по шестьсот долларов за каждую акцию, с которой тот пожелает расстаться, а сверх того еще и пакет акций новой компании в виде премии за поддержку его интересов в нынешнем правлении. Кафрат вернулся к себе на Северную сторону в самом веселом настроении, радуясь и за себя и за компанию. Поразмыслив немного, он пришел к заключению, что предложение Каупервуда следует довести до сведения акционеров каким-нибудь окольным путем — скажем, через незаинтересованных лиц. В результате Уильям Джонсон, главный инженер компании, действуя по наущению Кафрата, сообщил Альберту Торсену, самому пугливому и податливому из членов правления, что по имеющимся у него сведениям трем наиболее крупным акционерам — членам правления Исааку Уайту, Арнольду С.Бенджамину и Отто Мэтджесу — было предложено продать их акции за неслыханно высокую цену, и они, по-видимому, собираются это сделать, оставив всех остальных с носом.

Торсен отчаянно разволновался.

— Когда это вы слышали? — спросил он.

Джонсон сказал, что не так давно, но источник своей информации предпочел до поры до времени сохранить в тайне. Торсен поспешил поделиться новостью со своим другом Солоном Кэмпфертом, а тот бросился к Кафрату.

— Да, я слышал что-то в этом роде, — небрежно уронил Кафрат, — но, по правде говоря, больше ничего не знаю.

Получив такой уклончивый ответ, Торсен и Кэмпферт решили, что Кафрат тоже в сговоре, тоже собирается выгодно продать свои акции и предоставить остальным довольствоваться объедками. Дело было плохо.

Тем временем Каупервуд, по совету Кафрата, сам обратился к Исааку Уайту, Арнольду С.Бенджамину и Отто Мэтджесу, делая вид, что желает войти в сделку только с ними. А немного спустя с этой же целью были нанесены визиты Торсену и Кэмпферту, и те со страху согласились уступить свои акции Каупервуду, который предлагал им очень выгодные условия и брался склонить к такой сделке и остальных крупных держателей. Таким образом, Каупервуд приобрел сильную поддержку в правлении. Наконец Исаак Уайт на одном из заседаний заявил, что ему сделано очень интересное предложение, которое он тут же в общих чертах изложил собравшимся. Он еще и сам не знает, как к этому отнестись, сказал Уайт, и решил поставить вопрос перед правлением. Услыхав такое заявление, Торсен и Кэмпферт тотчас пришли к выводу, что Джонсон говорил сущую правду. Тогда было решено пригласить Каупервуда и попросить его самолично изложить свой проект правлению компании в полном составе, что он и сделал в довольно пространной, учтивой и остроумной речи. Он дал понять, что дороги Северной компании в самом ближайшем будущем неизбежно придется переоборудовать, а его предложение избавляет господ акционеров от всяких беспокойств, забот и трудов, с этим связанных. Более того, он сразу же гарантировал такую прибыль, какую в ближайшие двадцать-тридцать лет никто из них не рассчитывал получить. После этого все согласились с тем, что надо попробовать. Допустим, что Каупервуд не будет выплачивать в срок обусловленные проценты — тогда их собственность снова возвратится к ним, рассуждали акционеры; а если учесть, что Каупервуд брал к тому же на себя все обязательства компании — налоги, плату за водоснабжение, старые долги и немногочисленные пенсии бывшим служащим, то предложение его приобретало чуть ли не идиллический характер.

— Ну, друзья, мне кажется, что мы сегодня неплохо поработали, — заявил Энтони Иуэр, дружески похлопывая по плечу мистера Альберта Торсена. — Я полагаю, что мы можем единодушно пожелать мистеру Каупервуду удачи. — Принадлежащие мистеру Иуэру семьсот пятнадцать акций, общей стоимостью в семьдесят одну тысячу пятьсот долларов, внезапно поднялись в цене до четырехсот двадцати девяти тысяч долларов, и это естественно привело его в чрезвычайно жизнерадостное расположение духа.

— Да, вы правы, — отвечал Торсен, который из семисот девяноста принадлежащих ему акций расставался с четырьмястами восемьюдесятью и был очень обрадован тем, что они подскочили в цене с двухсот до шестисот долларов каждая. — Мистер Каупервуд — деловой человек. Надеюсь, он добьется успеха.


После совещания с Мак-Кенти, Эддисоном, Видера и прочими своими помощниками и компаньонами, затянувшегося до глубокой ночи, Каупервуд, проснувшись утром, потрепал еще дремавшую Эйлин по плечу и сказал:

— Ну, детка, вчера я уладил дело с Северо-чикагской железнодорожной. Не сегодня — завтра я буду избран председателем новой компании — нужно только подобрать себе членов правления. Годика через два мы с тобой, пожалуй, будем уже иметь некоторый вес в этой большой деревне, почему-то именуемой городом.

Каупервуд надеялся, что достигнутые им успехи, наряду с прочими его стараниями, умилостивят в конце концов Эйлин. С того злополучного дня, когда она так решительно расправилась с Ритой Сольберг, Эйлин была всегда хмурой, замкнутой, отчужденной.

— Вот как? Значит, ты доволен? — сказала она, простирая заспанные глаза и невесело улыбаясь. На ней была воздушная бледно-розовая ночная сорочка.

Приподнявшись на локте, Каупервуд внимательно поглядел на жену и легонько погладил ее округлые руки, которые неизменно приводили его в восхищение. Пушистое золото ее волос тоже не утратило еще для него своей прелести.

— Примерно через год можно будет проделать то же самое с Западной компанией, — продолжал Каупервуд. — Но боюсь, шума будет много, а мне это сейчас ни к чему. Впрочем, шила в мешке не утаишь. Я уже вижу, как Шрайхарт и Мэррил и еще кое-кто хватаются за голову, убедившись, что позволили двум самым крупным и доходным статьям чикагского городского хозяйства — конке и газу — уплыть у них из-под носа.

— Да, да, я рада за тебя, Фрэнк, — сонно сказала Эйлин. Глубоко уязвленная неверностью мужа, она все же не могла не радоваться его успехам. — Ты всегда умеешь устраивать свои дела.

— Не нужно больше грустить, Эйлин, — просительно и ласково проговорил Каупервуд. — Разве ты не можешь быть снова счастлива со мной? Ведь я стараюсь не только для себя, но и для тебя. Ты тоже скоро расквитаешься за старые обиды.

Он с улыбкой заглянул ей в глаза.

— Да много ли мне проку от твоих денег, — нежно, но с грустью и с мягкой укоризной ответила Эйлин. — Не они мне нужны, а твоя любовь.

— И она принадлежит тебе, — заверил ее Каупервуд. — Разве я не твержу тебе это изо дня в день? Я никогда не переставал тебя любить. Ты сама это знаешь.

— Знаю, как же! — возразила она, когда он привлек ее к себе. — Знаю я, какова твоя любовь! — Но, говоря так, Эйлин невольно теснее прижималась к мужу, ибо под ее горькими упреками скрывалась глубокая скорбь и страстное желание вернуть себе его былую любовь, восстановить то, что было между ними когда-то, воскресить чувство, которое — как ей казалось прежде — никогда не умрет.

Глава 23

Могущество печати

Несмотря на все усилия Каупервуда и его друзей сохранить эту сделку в тайне, газеты вскоре уже были полны намеков на предстоящие перемены в Северо-чикагской железнодорожной. Фрэнка Алджернона Каупервуда, имя которого до той поры никогда не связывалось с городским железнодорожным транспортом, называли возможным преемником Ониаса С. Скиннера, а Эдвина Л. Кафрата прочили в заместители председателя. Высказывались предположения, что за спиной Каупервуда стоят другие лица — «по всей вероятности, крупные капиталисты из Восточных штатов». Просматривая утренние газеты в комнате Эйлин, Каупервуд понял, что его уже сегодня начнут осаждать репортеры — потребуют, чтобы он рассказал о своих планах, и постараются выудить из него все, что можно. Он решил, что будет просить их подождать, а сам воспользуется этой оттяжкой для переговоров с владельцами газет, которых ему необходимо перетянуть на свою сторону. После этого уже можно будет объявить во всеуслышание о своих намерениях, — нужно только изобрести что-нибудь такое, что понравится публике, а в особенности жителям Северной стороны. Однако он отнюдь не собирался брать на себя какие-либо обязательства в ущерб личной выгоде. Он хотел создать себе громкое имя, он жаждал славы, но еще сильнее жаждал денег и твердо намеревался добиться и того и другого.

На человека, довольно долго занимавшегося всякими мелочами, — а Каупервуд именно так расценивал свою прежнюю деятельность, — подобный скачок вверх, в сферу «больших финансов» и финансового контроля, не мог не подействовать вдохновляюще. Каупервуду так долго приходилось ограничиваться делами не слишком большого размаха, разрабатывая и вынашивая в тиши свои замыслы, что теперь, когда цель была достигнута, он с трудом в это верил. Замечательный был город Чикаго. Он рос не по дням, а по часам. Возможности его поистине беспредельны. Эти люди, которые так глупо передали ему на неограниченный, в сущности, срок свои акции, видимо, сами не понимали, что делают. Ведь городские железные дороги в Чикаго, как только он окончательно завладеет ими, начнут приносить огромные барыши! Он может объединить их и выпустить дополнительные акции. Мак-Кенти за бесценок выхлопочет ему разрешение на постройку новых линий, которые в самом ближайшем времени будут оцениваться в миллионы и принадлежать только ему, Каупервуду. Тут уж не придется выплачивать никаких процентов членам правления Северо-чикагской железнодорожной. Город, конечно, будет все расти, и мало-помалу дороги, номинально еще находящиеся в ведении компании, а фактически уже принадлежащие ему, станут всего лишь центральным узлом огромной разветвленной сети городских железных дорог, которые он сам построит вокруг. А потом придет черед Западной и даже Южной стороны… Но зачем грезить наяву? Да, скоро, очень скоро он, быть может, станет единоличным владельцем всей сети городских железных дорог Чикаго! Станет финансовым королем города и одним из крупнейших финансовых магнатов страны!

Каупервуд отлично знал, что, принимаясь за дело, для осуществления которого требуются голоса избирателей и их добрая воля даровать ту или иную привилегию, надо прежде всего заручиться поддержкой газет. С вожделением думая о городских туннелях, — один из которых необходим был реорганизованной им Северной компании, а другой мог ему понадобиться в будущем, если удастся прибрать к рукам Западную компанию, — он думал также и о том, что теперь нужно втереться в доверие к владельцам газет. Но как это сделать?

В последнее время, вследствие притока переселенцев из других штатов и из Старого Света (тысячи и десятки тысяч людей стекались в поисках заработка в этот бурно растущий и многообещающий город) и распространения анархистских, социалистических и коммунистических идей благодаря наиболее передовым из осевших здесь иностранцев, — проблема гражданских прав и свобод приобрела в Чикаго крайне острый характер. Еще в мае, когда Каупервуд прилагал все усилия, чтобы обернуть дело с городскими железными дорогами в свою пользу, произошло весьма знаменательное событие. На Западной стороне, в Хеймаркете, который издавна служил местом народных сборищ, на одном из рабочих собраний, получившем по характеру некоторых выступлений ярлык анархистского, какой-то сумасшедший фанатик бросил бомбу. Несколько полисменов было покалечено, один убит, другие отделались легкими повреждениями. Это событие выдвинуло на первый, план и, словно вспышка молнии, осветило проблему классовой борьбы, к которой американцы, по свойственной им беспечности, легкомыслию и непоследовательности, до сих пор относились недостаточно серьезно, и теперь проблема эта встала во весь рост, привлекая к себе всеобщее внимание. Вся привычная деловая жизнь города сразу изменилась — точно знакомый ландшафт после извержения вулкана. Люди начали глубже вдумываться в политические и общественные проблемы. Что такое анархизм? Что такое социализм? Каковы в конце концов права рядового человека, какова его роль в экономическом и политическом развитии страны? Вот какие волнующие вопросы возникали теперь в умах, приведенных в смятение этой бомбой, которая, подобно камню, брошенному в воду, всколыхнула стоячее болото обывательского благодушия, а порожденные ею мысли, словно круги по воде, распространялись все дальше и дальше, пока не достигли таких, казалось бы, неприступных крепостей, как редакции газет, банки и вообще все финансовые учреждения, а также кабинеты политических воротил и их приемные.

Каупервуд, однако, перед лицом этих событий сохранял полнейшее спокойствие. Не веря в силу народных масс, не признавая за ними никаких прав, он, впрочем, сочувственно относился к тяжелому положению отдельных лиц и был твердо убежден, что люди, подобные ему, призваны в мир, чтобы навести в нем порядок и сделать жизнь более сносной. В эти дни ему приходилось наблюдать большие группы рабочих, толпившихся вместе со своими лошадьми возле конюшен и вагонных сараев городских железнодорожных компаний, и он иной раз задумывался над их уделом. У большинства из них был измученный вид. Каупервуду они казались похожими на животных — терпеливых, заморенных, одичалых. Он думал об их убогих жилищах, долгих часах изнурительного труда, ничтожной заработной плате и пришел к выводу, что если и можно для них что-нибудь сделать, так это дать им сравнительно приличный прожиточный минимум — не больше. Его мечты, его замыслы недоступны этим людям, разве могут они хоть в какой-то мере приобщиться к его блистательной судьбе, разделить с ним богатство, славу и власть?

В конце концов Каупервуд решил посетить издателей различных газет и потолковать с ними. Когда он поделился этой мыслью с Эддисоном, тот выразил некоторые сомнения. Эддисон не верил издателям; Он знал об их мелком интриганстве, видел, как они сводят личные счеты и продают свои мнения за жалкие гроши.

— Я вам скажу, в чем дело, Фрэнк, — заметил как-то Эддисон. — Рассчитывая на них, вы строите здание на песке. Вы же знаете, что вся эта шайка из старых газовых компаний по-прежнему настроена против вас, хоть вы и являетесь одним из самых крупных акционеров. Шрайхарт вам отнюдь не друг, а ему фактически принадлежит «Кроникл». Рикетс ходит у него на поводу, Хиссоп — издатель «Мейл» и «Трэнскрипт» — человек хоть и независимых взглядов, но пресвитерианец, холодный, убежденный в своей непогрешимости моралист. Брекстен — неплохой малый, но его «Глоб» издается на деньги Мэррила. Старый генерал Мак-Дональд, издатель «Инкуайэрера», — ну, это… старый генерал Мак-Дональд. У него все зависит от того, с какой ноги он встал. Если вы почему-либо ему приглянетесь, он будет поддерживать вас всегда и во всем — пока вы не начнете ему перечить. Но в общем он неплохой старикан. Он мне нравится. Ни Шрайхарт, ни Мэррил никогда ничего от него не добьются, он под чужую дудку плясать не привык. Но он стар, долго не протянет, а его сынок не внушает мне доверия. С Хейгенином из «Пресс» можно поладить, и он к вам расположен, насколько мне известно. Вероятно, он поддержит вас во всем, что сочтет правильным и справедливым. Ну вот, кажется, и все. Попробуйте, конечно, привлечь их на свою сторону, если удастся. Не затевайте раньше времени разговора о туннелях. Эта мысль должна как бы внезапно осенить вас потом и быть подсказана заботой о насущных нуждах населения. Самое главное — опередить другие компании, пока они еще не успели всех восстановить против вас. Будьте уверены, Шрайхарт уже сейчас ломает себе голову — что все это значит? А что касается Мэррила, — тот, я думаю, живо перекинется на вашу сторону, если только вы пообещаете проложить линию поближе к его магазину.


Есть, быть может, своеобразное, хотя и жестокое очарование в том, что никому и никогда не было дано предусмотреть все подводные течения и рифы, отклоняющие от намеченного пути нашу ладью, предугадать, куда повернет капризный ветер удачи — надует ли он наши паруса, или оставит их безжизненно плескаться на мачтах. Мы строим и строим планы, но сколько ни думай, разве можем мы прибавить хоть полдюйма к своему росту? Кто в состоянии противоборствовать или, наоборот, содействовать провидению, которое выковывает наши судьбы, хотя мы грубо, на свой лад и пытаемся их изменить? Каупервуд выступал теперь на широкую арену, и многие издатели газет и прочие видные горожане с интересом наблюдали за ним. Особенно привлекал он к себе внимание Огастоса М.Хейгенина, независимого — если бы ему не приходилось заботиться о том, чтобы газета приносила доход, — издателя «Пресс». Не обладая ни авторитетом, ни обаянием старика Мак-Дональда, Хейгенин был человеком безусловно честным, благожелательным и осторожным. Он с интересом следил за карьерой Каупервуда еще с тех пор, когда тот проводил свою первую операцию с газовыми компаниями. Ему казалось, что Каупервуду предстоит занять видное положение в городе. Наглая, самоуверенная сила в соединении с врожденным макиавеллизом — если это только макиавеллизм и ничего больше — имеет особую притягательность в глазах людей заурядных и ограниченных. Боязливые обыватели среднего достатка, глядя на мир сквозь тусклую пелену окружающей их обыденщины, нередко первыми готовы простить звериные методы борьбы, с помощью которых сильные достигают своей цели. Наблюдая за Каупервудом, Хейгенин создал себе образ незаурядного человека, столь же грешного, сколь и натерпевшегося от чужих грехов, человека, который умеет сохранять верность друзьям и на которого можно опереться в трудную минуту. Случайно Хейгенины оказались соседями Каупервудов. После неудачной попытки Каупервудов проникнуть в высшее чикагское общество Хейгенины оказались в числе тех, кто продолжал поддерживать с ними дружеские отношения и были, на их взгляд, не хуже других.

И вот однажды, в сочельник, в стужу и метель, Каупервуд явился к Хейгенину в редакцию газеты «Пресс» и был принят весьма радушно.

— А зима-то нынче дает себя знать! — весело приветствовал его Хейгенин.

— Ну, как идут дела в Северо-чикагской транспортной? — Хейгенин, как и другие издатели, уже давно слышал о предстоящем переоборудовании всех линий конки на Северной стороне — новая канатная система, силовые станции, комфортабельные вагоны. Поговаривали также, что принимаются какие-то меры, чтобы улучшить сообщение этой части города с центром.

— Мистер Хейгенин, — улыбаясь, начал Каупервуд, сбрасывая с плеч тяжелую меховую шубу с бобровым воротником и снимая кожаные рукавицы, — наша работа по переоборудованию городских железных дорог Северной стороны достигла сейчас такой стадии, когда нам необходима помощь или хотя бы дружеская поддержка газет. Главная трудность состоит в том, что все наши линии, идущие от предместья к центру, обрываются на Лейк-стрит у мостов. Чтобы попасть оттуда на Южную сторону, приходится совершать длинный путь пешком, и вы слышали, вероятно, что это вызывает много жалоб ее стороны населения. Вместе с тем я позволю себе заметить, что речной транспорт, и всегда-то затруднявший уличное движение, становится с каждым днем все более несносной помехой. Все мы страдаем от этого. И ни разу не делалось попыток как-то упорядочить движение через реку. Вероятно, потому, что это задача чрезвычайно трудная, а при нынешних условиях, пожалуй, даже неосуществимая. Желательнее всего было бы со временем проложить туннель под рекой, но это потребует огромных капиталовложений, а возможности наши пока еще ограничены. Доходы от наших линий не оправдают подобных затрат. Они не могут оправдать даже реконструкции трех мостов: у Стэйт-стрит, Дирборн-стрит и Кларк-стрит. Однако, если мы переведем наши городские железные дороги на канатную тягу, мосты так или иначе придется реконструировать. Я полагаю, что население не меньше нас заинтересовано в этом начинании, и потому будет только справедливо, если город поможет нам покрыть расходы по реконструкции мостов. Там, где проходят наши линии, участки и дома сильно вздорожают. Следовательно, очень и очень возрастут доходы города от налогов. Я беседовал с некоторыми чикагскими финансистами, и они разделяют мое мнение, но — как обычно бывает в таких случаях — кое-кто из наших политических деятелей настроен против меня. С тех пор как я принял на себя руководство Северо-чикагской компанией, некоторые газеты заняли по отношению ко мне явно недружелюбную позицию. «Кроникл», газета, финансируемая Шрайхартом, уже несколько раз писала, что в Северо-чикагской транспортной орудует Каупервуд со своей шайкой, и, следовательно, нужно держать ухо востро, предвидя возможность разбойничьих налетов вроде тех, какие уже испытали на себе старые газовые компании. Брэкстоновский же «Глоб», фактически принадлежащий Мэррилу и старающийся угодить и той и другой стороне, выразил надежду, что подобные методы не будут более практиковаться. Должен вам сказать, — продолжал Каупервуд, — что мы наметили очень широкую программу переоборудовании и усовершенствований, но хотим прежде всего заручиться сочувствием и поддержкой общественности.

Тут Каупервуд сунул руку в карман и извлек оттуда искусно вычерченные планы, которые он заготовил специально для этого случая. На одном из планов были указаны три главные линии канатной дороги, пролегающие по Северной Кларк-стрит, Ла-Саль-стрит и Уэлс-стрит. Эти линии шли к центру города, сходясь в одну точку у перекрестка улиц Иллинойс и Ла-Саль и — хотя Каупервуд еще ни словом не обмолвился о туннеле — были далее обозначены на плане красной чертой, пересекающей реку в таком месте, где не было никаких мостов; они шли над рекой или под рекой, затем описывали петлю по улицам Ла-Саль, Мунро, Дирборн и Рэндолф и возвращались снова в туннель. Каупервуд помолчал, давая Хейгенниу возможность должным образом оценить некоторые интересные особенности этого плана, и затем объявил:

— Вы видите перед собой, мистер Хейгенин, проект, который, в случае одобрения его городом, разрешит все недоразумения по поводу больших затрат, неизбежных при реконструкции мостов. Кроме того, он даст возможность использовать объект, который в настоящее время не имеет для города никакой цены, но может сослужить большую службу населению. Я имею в виду, как вы понимаете, — тут Каупервуд прикоснулся указательным пальцем к плану, который рассматривал Хейгенин, — старый туннель у Ла-Саль-стрит, заколоченный досками и никем не используемый. При его постройке не учли, как видно, крутизны уклона, допустимой при подъеме и спуске обыкновенных вагонов со средним грузом. Когда выяснилось, что туннель в таком виде не может приносить никакого дохода, его продали городу, и на том дело и кончилось. Если вы когда-либо заглядывали в него, то вам известно, в каком он состоянии. Мои инженеры осмотрели его и говорят, что там всюду просачивается вода и, если не принять срочных мер, свод не сегодня — завтра обвалится. Восстановление туннеля по их подсчетам обойдется в четыреста тысяч долларов, никак не меньше. Вот я и считаю, что раз уж Северо-чикагская транспортная готова принять на себя такие расходы, чтобы покончить, наконец, с заторами на мостах и дать населению Северной стороны возможность быстро и с удобствами добираться до центра, то и город должен пойти компании навстречу и отдать нам безвозмездно этот туннель или, на худой конец, сдать его в долгосрочную аренду по номинальной цене.

Каупервуд умолк, ожидая, что скажет Хейгенин. А тот задумчиво глядел на чертежи, пытаясь уяснить себе, вправе ли Каупервуд ставить такое требование? Должен ли город безвозмездно отдать ему этот туннель, так ли уж неразрешима проблема переправы через реку, как пытается изобразить это Каупервуд, и не является ли весь проект лишь хитроумной уловкой с тем, чтобы при минимуме затрат получить максимум выгод?

— А это что такое? — спросил, наконец, Хейгенин, указывая на уже упоминавшуюся выше петлю.

— Это, — сказал Каупервуд, — по нашему разумению, единственная возможность связать деловые кварталы с Северной стороной и заодно разрешить вопрос переправы через реку. Если мы, как я надеюсь, получим в свое распоряжение туннель, все поезда с Северной стороны будут выходить из туннеля здесь, — он указал на чертеж, — и делать петлю, — опять-таки в том случае, если город даст нам право проложить здесь рельсовый путь. Я полагаю, конечно, что против этого не может быть выдвинуто никаких основательных возражений. Я не вижу причин, почему население Северной стороны не должно иметь таких же удобных средств сообщения с деловыми кварталами города, какими располагает население Западной и Южной сторон.

— Никаких причин, разумеется, никаких причин, — вынужден был согласиться мистер Хейгенин. — И вы считаете, что город и городское самоуправление должны совершенно безвозмездно предоставить вам право проложить эту петлю?

— А почему бы нет? — возразил Каупервуд несколько оскорбленным тоном. — Разве ставился когда-нибудь вопрос о компенсации, если речь шла о благоустройстве города? Южная компания получила разрешение на прокладку петли по Стэйт-стрит и Уобеш авеню. А Чикагская городская пассажирская проложила такой же путь по Эдамс-стрит и Вашингтон-стрит.

— Да, пожалуй, что и так, — неопределенно заметил мистер Хейгенин. — Все это верно. Но вот туннель… Уверены ли вы, что его тоже можно причислить к категории безвозмездно предоставляемых привилегий?

Однако Хейгенин поглядывал при этом искоса на проектируемую петлю и невольно думал о том, что новая канатная дорога — красивые, удобные вагоны с прицепами — придаст деловым кварталам Чикаго вполне столичный вид и будет очень содействовать развитию Северной стороны. Проектируемые линии должны были пройти по самым оживленным торговым улицам, застроенным уже сейчас высокими пяти-, шести-, семи— и даже восьмиэтажными зданиями. Жизнь била здесь ключом — молодая, бурливая, исполненная надежд. Вся коммерческая деятельность города, казалось, стремилась сосредоточиться на этом небольшом участке, и потому земля и строения ценились здесь необычайно дорого и были, пожалуй, наиболее доходными в Чикаго. И, наконец, издатель Хейгенин не мог не заметить, что поезда новой дороги на своем обратном пути через Дирборн-стрит будут проходить мимо здания редакции «Пресс», что должно было значительно повысить ценность этого дома, а он был его собственностью.

— Разумеется, уверен, мистер Хейгенин, — веско сказал Каупервуд, отвечая на его вопрос. — Я считаю даже, что муниципалитет должен выплатить премию тому, кто возьмется наладить здесь городской железнодорожный транспорт, в особенности если это будет солидная организация, выступающая с хорошо продуманным и, я бы сказал даже, великодушным предложением. Осуществление моего проекта повысит стоимость земли и зданий на Северной стороне на миллионы долларов. Постройка петли обеспечит приток новых и новых миллионов долларов к деловой части города.

Каупервуд снова указал на свои чертежи, и Хейгенин согласился, что проект, несомненно, представляет собой вполне солидное деловое предложение.

— Я, со своей стороны, понятно, не буду возражать против вашего предложения, — сказал Хейгенин, — тем более что новая линия пройдет мимо моей редакции. Однако этот туннель, как я понимаю, обошелся городу не менее, чем в восемьсот тысяч, а то и в миллион. Это очень щекотливое дело. Мне хотелось бы выяснить, как смотрят на это остальные издатели и как отнесется к вашему предложению муниципалитет.

Каупервуд кивнул.

— Разумеется, разумеется, — сказал он. — Я ничего против не имею. Я бы не пришел сюда, если б не был уверен в законности моего предложения. Мне кажется, оно должно получить единодушную поддержку всей чикагской прессы. Но перед лицом таких крупных издержек, какие предстоят нашей компании, мы, естественно, хотим заранее предохранить себя от всяких бессмысленных и необоснованных нападок, тем более что нам придется делать крупные займы на стороне. Надеюсь, мы можем рассчитывать на вашу поддержку?

— Постараюсь не обмануть ваших ожиданий, — улыбнулся мистер Хейгенин, и они расстались добрыми друзьями.


Однако другие издатели, стоявшие на страже городских привилегий, встретили проект Каупервуда далеко не так благосклонно. Они охотно соглашались с тем, что для осуществления намеченного Каупервудом плана ему необходимо получить в свое распоряжение туннель и заручиться разрешением провести канатную дорогу по главным улицам делового центра. Но почему все это должно достаться ему даром?.. Шрайхарт, Мэррил и еще кое-кто из недругов Каупервуда уже прощупывали почву в редакциях газет, стараясь разузнать, как будет принята местной печатью эта новая его авантюра. Получит он поддержку или не получит? Шрайхарт, у которого еще не изгладились из памяти увечья, нанесенные ему в войне газовых компаний, с тревогой и завистью следил за деятельностью, развиваемой Каупервудом. Для него, более чем для других, Каупервуд был новым и весьма опасным противником в борьбе за чикагские городские железные дороги. Впрочем, и другие крупные дельцы с интересом наблюдали за происходящим.

— Сдается мне, — сказал Шрайхарт достопочтенному Уолтеру Мелвилю Хиссопу, редактору и издателю «Трэнскрипта» и «Ивнинг мейл», встретившись с ним в клубе «Юнион-Лиг», — сдается мне, что этот проходимец Каупервуд уже готовит какую-то новую аферу с городскими железными дорогами. От него ничего доброго ждать не приходится. Не мешало бы нашим газетам поинтересоваться его связями с политическими кругами. — В то время уже распространились слухи о том, что Мак-Кенти имеет какое-то касательство к вновь созданной компании.

Однако издатель Хиссоп — низенький, толстенький, коренастый — был человеком весьма осмотрительным и не спешил с выводами.

— Я не сомневаюсь, что мы скоро узнаем, каковы намерения мистера Каупервуда, — заметил он. — Мне кажется, что это очень энергичный и способный предприниматель.

Хиссопа и Шрайхарта, так же как Шрайхарта и Мэррила, связывала многолетняя деловая дружба.

После визита к издателю «Пресс» Хейгенину чутье, всегда помогавшее Каупервуду выбирать нужных людей и получать нужную поддержку, подсказало ему отправиться в редакцию «Инкуайэрера» — газеты, принадлежавшей старому генералу Мак-Дональду, где ему сообщили, что острый приступ ревматизма в сочетании с суровой чикагской непогодой принудил старого генерала отплыть неделю назад на пароходе в Италию. Сын генерала, весьма самоуверенный молодой человек, и основной редактор, некто мистер Дю-Буа, заправляли газетой в его отсутствие. В лице Трумена Лесли Мак-Дональда — хладнокровного, напористого и хитрого дельца — Каупервуд столкнулся с человеком, который, подобно ему самому, все на свете рассматривал с сугубо эгоистической точки зрения. Какую выгоду он, Трумен Лесли Мак-Дональд, может извлечь для себя из сложившихся обстоятельств и как, пользуясь ими, заставить газету приносить больше прибыли, чем умудрялся извлекать до сих пор его отец? Молодой Мак-Дональд не испытывал никакого почтения к репутации старого генерала, она скорее казалась ему смешной. Он хотел только одного — разбогатеть, и твердо шел к этой цели. Представитель так называемой «золотой молодежи», которой становилось все больше на Северной стороне, молодой Мак-Дональд ездил верхом и на беговых дрожках, был членом и заправилой сверхпривилегированного загородного клуба и презирал рядовых обывателей, не имевших доступа в тот избранный круг, для которого он считал себя предназначенным.

Редактор газеты «Инкуайэрер» мистер Клиффорд Дю-Буа, прожженный сорокалетний мошенник с манерами джентльмена, умел использовать газету для своих корыстных целей под самым носом старого генерала. Костлявый, белобрысый, с бледно-голубыми, словно выцветшими глазами, длинным тонким носом и тяжелым подбородком, Клиффорд Дю-Буа обладал одной замечательной особенностью — он никогда не позволял своей правой руке ведать о том, что творит левая.

Вот эта-то достойная пара и принимала Каупервуда в отсутствие старого генерала — сначала в кабинете мистера Дю-Буа, а потом в кабинете мистера Мак-Дональда. Последний уже немало слышал о деятельности Каупервуда. Все, кто пострадал в «газовой войне», как, например, Джордан Джулс, председатель бывшей Северо-чикагской газовой компании, или Хадсон Бейкер, председатель бывшей компании Западной стороны, не называли Каупервуда иначе как грабителем и пиратом, ибо он лишил их чрезвычайно выгодных синекур. А теперь этот человек хочет захватить еще и городские железные дороги Северной стороны и является с каким-то сенсационным проектом реорганизации делового центра. Почему бы городу в свою очередь не извлечь из этого для себя выгоду, или, вернее, почему бы не извлечь ее тем, кто помогает создавать общественное мнение, играющее столь большую роль в осуществлении каупервудовских замыслов? Трумен Лесли Мак-Дональд, как уже говорилось выше, отнюдь не разделял взглядов своего отца. Более того, он решил, пользуясь его отсутствием, войти в сделку с Каупервудом. Генералу, само собой разумеется, об этом знать не полагалось.

— Я понимаю вашу точку зрения, мистер Каупервуд, — высокомерно произнес Трумен Лесли Мак-Дональд, — но при чем тут город? Разумеется, для населения Северной стороны и для всех владельцев предприятий и земельных участков в деловой части города очень выгодно, чтобы ваш проект осуществился, но для вас это в десять раз выгоднее. Ваш проект бесспорно принесет пользу городу, но город растет, и это в свою очередь принесет немалую пользу вам. Я уже давно твержу о том, что все эти концессии стоят куда больше, чем принято думать. Никто, по-видимому, еще не отдает себе в этом отчета, но тем не менее это так. Да и туннель теперь стоит больше, чем в то время, когда его сооружали. Пусть даже город его не использует, найдутся на него и другие охотники.

Это был намек на возможность конкуренции.

Каупервуд обозлился, но не подал виду.

— Все это так, — сказал он с любезной миной, — но зачем же мерить такими разными мерками — Южная компания не уплатила ни единого доллара за право построить свою петлю, совершенно также, как и Чикагская городская пассажирская компания. Северная компания намечает ряд мероприятий по благоустройству городского транспорта в таких широких масштабах, какие никому и не снились до сих пор. Едва ли это справедливо — поднимать вопрос о компенсации за концессию именно сейчас и в отношении одной только Северной компании.

— Ну… отчасти, может быть, вы и правы, и другим компаниям тоже следовало бы платить за это, но Южная компания получила свои права уже давно. Сейчас она просто соединила между собой отдельные линии. А туннель — это совсем другое дело. Город купил его и уплатил при этом немалые деньги, не так ли?

— Совершенно верно — купил, чтобы дать кое-кому возможность избавиться от него, когда стало ясно, что на нем не заработаешь ни цента, — возразил Каупервуд едко. — Но он и сейчас совершенно не нужен городу. Он рухнет в самое ближайшее время, если не привести его в порядок. Да ведь само согласие владельцев недвижимости на прокладку петли мимо их владений принесет значительную выгоду городу. Мне кажется, что ваш гражданский долг — не только не препятствовать такому серьезному начинанию, но всемерно ему содействовать. Речь идет о благоустройстве деловых кварталов, о придании им подлинно столичного вида. Пора уже Чикаго выходить из пеленок.

Мистер Мак-Дональд младший покачал головой. Нельзя было не признать резонности доводов Каупервуда, но он завидовал этому человеку, завидовал его успехам. Получив задаром туннель и концессию на постройку петли, Каупервуд наживет миллионы. Так почему бы и ему, Мак-Дональду, не урвать себе кусочек? Он вызвал мистера Дю-Буа, и они сообща обсудили предложение. Каупервуда. Мистер Дю-Буа без труда понял, к чему клонится дело.

— Отличный проект, — сказал он. — Не вижу, однако, почему город должен остаться внакладе. Общественное мнение сейчас настроено против таких безвозмездных даров.

Каупервуду стало ясно, какие мысли бродят в голове мистера Мак-Дональда.

— Итак, каковы же, по-вашему, должны быть размеры компенсации в пользу города? — спросил он осторожно. Быть может, этот напористый молодой человек уже настолько обнаглел, что выдаст себя?

— Ну, что касается размеров компенсации, — ответил мистер Мак-Дональд, делая какой-то неопределенный жест, — этого я не могу сказать. Компенсация, мне кажется, должна быть определена в разумной пропорции к нынешней стоимости объекта. Это нужно обдумать. Я полагаю, что город не станет выдвигать чрезмерных требований. Но все же речь идет о привилегиях, которые кое-чего да стоят.

Каупервуд бесился в душе. Его основной слабостью — если допустить, что у него вообще имелись слабости — было то, что он органически не выносил противодействия. Он смотрел на Мак-Дональда, на его худое, бледное лицо и жесткие, колючие глаза. Какой наглец этот мальчишка! Каупервуду хотелось послать его ко всем чертям вместе с его газетой! Он ушел, решив про себя, что сумеет сладить с «Инкуайэрером» другим путем, как только вернется старик генерал.

На следующее утро, сидя в своей конторе на Северной Кларк-стрит, Каупервуд услышал тогда еще малопривычный звук — звонил телефон, который в ту пору был новинкой. Секретарь взял трубку и сообщил, что кто-то из газеты «Инкуайэрер» желает переговорить с мистером Каупервудом лично.

— Говорят из «Инкуайэрера», — услышал Каупервуд и подумал тотчас, что это голос молодого Мак-Дональда. — Вы хотели знать, каковы могут быть размеры компенсации в интересующем вас вопросе о туннеле? Вы меня слышите?

— Слышу, — ответил Каупервуд.

— Отлично. Я не хочу оказывать на вас ни малейшего нажима, но если вас интересует мое мнение, то я полагаю, что пакет акций Северо-чикагской транспортной на сумму примерно в пятьдесят тысяч долларов мог бы послужить к удовлетворительному разрешению вопроса.

Голос был молодой и звучал резко и отчетливо.

— И кому, по вашему мнению, должны быть вручены эти акции? — спросил Каупервуд учтиво, почти вкрадчиво.

— В этом вопросе я целиком полагаюсь на ваше усмотрение.

Голос умолк. Каупервуд услышал, как повесили трубку.

— Черт возьми! — воскликнул он, задумчиво уставясь в пол. По лицу его промелькнула презрительная улыбка. — Им не поймать меня на эту удочку. Овчинка не стоит выделки; я могу обойтись и без них, — пока во всяком случае. — Он стиснул зубы.

Однако Каупервуд недооценил мистера Трумена Лесли Мак-Дональда, и главным образом потому, что тот пришелся ему не по вкусу.

Собственно говоря, Каупервуд рассчитывал на то, что вернется старый генерал и выгонит вон своего ретивого сынка. Это был один из самых крупных промахов, когда-либо допущенных Фрэнком Каупервудом.

Глава 24

Появление Стефани Плейто

В эти годы, когда коммерческие и финансовые дела Каупервуда быстро шли в гору, стали понемногу налаживаться и его отношения с Эйлин. Отчасти чтобы отвлечь Эйлин от ее грустных мыслей, отчасти чтобы утолить жажду впечатлений и пополнить свою коллекцию художественных ценностей, Каупервуд завел обычай каждое лето отправляться в путешествие — либо по Америке, либо в Европу. За два года они побывали в России, на Скандинавском полуострове, в Аргентине, в Чили и Мексике. Они уезжали в мае или в июне, когда все поезда отходили переполненными, и возвращались в сентябре или в начале октября. Каупервуд старался успокоить и порадовать Эйлин, он тешил ее честолюбие, рисуя перед ней будущие успехи в обществе — если не в чикагском, то в лондонском или в нью-йоркском, всячески убеждал ее, что, несмотря на свои измены, он по-прежнему предан ей.

Каупервуд был достаточно ловок и хитер, чтобы искусно симулировать нежные чувства, которых он уже не испытывал, вернее, в которых не было прежнего огня. Он был олицетворенное внимание, покупал Эйлин цветы и драгоценности, всевозможные безделушки и сувениры, окружал ее самым изысканным комфортом и в то же время украдкой поглядывал по сторонам, уже томясь по новым, недозволенным развлечениям. Эйлин чувствовала это, хотя доказательств у нее никаких не было. И все же, несмотря ни на что, она любила этого человека, благоговела перед ним и подчинялась ему вопреки своей воле.

Представьте себе полководца, потерпевшего жестокое поражение, или просто рядового труженика, которому после долгих лет безупречной службы отказали от места. В чем искать утешения любящему сердцу, если любовь отвергнута, если все жертвы, принесенные на ее алтарь, оказались напрасными? В философии? Но ведь это не более как игра в бирюльки. В религии? Она требует метафизического склада ума. В 1865 году, когда Каупервуд впервые встретился с Эйлин Батлер, это была юная, стройная девушка, стремительная, полная жизни. Теперь она уже стала иной. Конечно, Эйлин все еще была красива. Цветущая, золотоволосая тридцатипятилетняя матрона — она выглядела не старше тридцати лет, а в душе, увы, чувствовала себя все той же быстроногой девчонкой и думала, что она так же привлекательна, как прежде. Любой женщине, даже очень избалованной судьбой, грустно видеть, как уходят годы, и любовь — этот вечно манящий блуждающий огонек — меркнет где-то в надвигающемся мраке. Эйлин в час своего, казалось бы, величайшего триумфа увидела, что любовь умерла. Бесполезно было убеждать себя — как она пыталась это делать порой, — что любовь еще может возродиться. Наделенная от природы умом трезвым и реалистическим, Эйлин понимала, что прошлого не вернешь. Пусть ей удалось убрать со своего пути Риту Сольберг, — все равно верности и постоянству Каупервуда пришел конец. А значит — конец и ее счастью. Любовь умерла. Погибла нежная иллюзия; рассеялся жемчужно-розовый, сладостный туман; прочь отлетел смеющийся купидон, с лукавой улыбкой на пухлых устах и таинственно-манящим взглядом; увяли цветы, шептавшие о вечной весне, об опьянении жизнью; умолкли призывы, властно будившие мучительно-острую радость; погибло все.

К чему слезы, ярость, бесплодные сожаления? К чему снова и снова глядеться в зеркало, изучая мягкие женственно-округлые линии еще свежего и привлекательного лица? Как-то раз, заметив темные круги у себя под глазами, Эйлин в бешенстве сорвала с груди кружева, которые только что приколола, и, бросившись на постель, зарыдала горько и отчаянно. На что ей наряды? На что все эти побрякушки? Фрэнк не любит ее. К чему ей этот роскошный особняк на Мичиган авеню, изысканно обставленный будуар во французском стиле, туалеты, каждый из которых — вершина портновского искусства, шляпы, похожие на цветочные клумбы? К чему, к чему? Мучительное воспоминание о невозвратном прошлом будет вечно преследовать ее, словно плакальщик в траурных одеждах, словно пресловутый ворон, прокаркавший у дверей свое «никогда, никогда». Эйлин знала, что сладостная иллюзия, на какой-то недолгий срок привязавшая к ней Каупервуда, рассеялась навеки. Каупервуд был здесь, рядом с ней. По утрам и вечерам в доме раздавались его шаги. В долгие тоскливые ночные часы она слышала рядом с собой его дыхание, чувствовала на своем теле его руку. А затем наступали другие ночи, когда его не было дома, когда он «отлучался из города», и, выслушивая потом его объяснения, Эйлин старалась принимать их за чистую монету. Зачем ссориться? — говорила она себе. Что тут можно поделать? И она ждала, ждала, — но чего, сама не знала.

А Каупервуд, наблюдая эти непреложные изменения, странные, несмываемые отметины, которые на каждом из нас оставляет время, — поблекшие краски, померкший огонь, все то, что уходит вместе с молодостью, — хотя и вздыхал порой, но невольно обращал свои взоры туда, где, подобно заре, светилась и блистала юность. Поэтическая верность, которая умеет исчезнувшее очарование юной любви заменить воспоминаниями о ней, была не свойственна Каупервуду, он не умел, когда остыла страсть и угасло желание, искать мучительную усладу в чистых воспоминаниях о прежних радостях. Расставшись с Ритой Сольберг, потеряв в ее лице ту легкую, беспечную отраду, которой не умела дать ему Эйлин, Каупервуд не знал покоя — он жаждал найти женщину, которая заменила бы ему Риту. В сущности, его всегда влекла к себе только молодость, очарование красоты, беспечной женственности, новизна юного, нераскрывшегося еще темперамента — совершенно так же, как влекли его к себе хорошие картины, старинный фарфор, антикварные редкости, великолепные особняки или слава, власть, преклонение неразумной толпы.

Беспорядочные любовные похождения Каупервуда были, как уже говорилось, естественным проявлением беспокойного, вечно жаждущего перемен нрава, внутреннего анархизма и моральной неустойчивости. Быть может, Каупервуд искал воплощение какого-то своего идеала? Но, как ни странно, со временем и сами наши идеалы, по-видимому, подвергаются изменениям, заставляя нас снова и снова блуждать во мраке. И что такое этот идеал в конце-то концов? Призрак, туман, аромат, принесенный дуновением ветерка, пустая греза. Девическое обожание Антуанеты Новак оказалось чересчур утомительным для Каупервуда. Она была слишком пылкой, слишком влюбленной, и он мало-помалу, хотя и не без труда, освободился от этих уз. После Антуанеты у него было несколько непродолжительных связей с различными женщинами, но они не принесли ему удовлетворения. Дороти Ормсби, Джесси Белл Хинсдейл, Тома Льюис, Хильда Джуэлл — в его памяти остались только их имена, не больше. Первая была актриса, вторая — стенографистка, третья — дочь одного из его коллег, четвертая — деятельница церковной общины, явившаяся к нему с благотворительной целью — испросить пожертвование на сиротский приют. Иной раз случались неприятности — трогательные и жалкие сцены, но таков уж удел тех, кто осмеливается свернуть с проторенной дорожки. По меткому выражению Наполеона, нельзя приготовить яичницу, не разбив яиц.

Появление Стефани Плейто — девушки, в которой еврейская кровь смешалась с южноамериканской, сыграло немалую роль в жизни Каупервуда. Стефани была молода и чрезвычайно эффектна. Высокая, стройная, грациозная, она совмещала в себе веселую беспечность Риты Сольберг с каким-то удивительным фатализмом, который, — когда Каупервуд узнал ее ближе, — странным образом взволновал и растрогал его. Впервые он встретился со Стефани на пароходе, шедшем в Гетеборг. Отец Стефани, Айседор Плейто, вел в Чикаго крупную торговлю пушниной. Это тучное, амебообразное существо, с мясистым, лоснящимся от жира лицом обладало безошибочным деловым нюхом и странной склонностью к философствованию. Слабость эта приводила его к некоторому разброду в мыслях, заставляя утверждать сегодня одно, а завтра — другое, лишь бы это не вредило его коммерции. Айседор Плейто, в общем порядочный сноб, считал себя поклонником Генри Джорджа и одновременно — столь бескорыстного утописта, как Роберт Оуэн. Впрочем, его снобизм отнюдь не помешал ему жениться в свое время на Сюзетте Осборн — простой техасской девушке, служившей у него в магазине счетоводом. Миссис Плейто была любезная, обходительная, изворотливая и хитрая дама, чрезвычайно чувствительная к успеху в обществе, — короче говоря — пролаза. Смекнув, что для достижения успеха достаточно читать модные романы, интересоваться искусством и быть в курсе всех сплетен, она с большим усердием посвятила себя этим занятиям.

Любопытно наблюдать, как характеры родителей, смешиваясь, видоизменяются и повторяются в детях. Когда Стефани подросла, у нее, такой непохожей ни на отца, ни на мать, проявились черты и того и другого, — создалась новая и интересная разновидность характера. Стефани была тоненькая, гибкая, темноволосая девушка, с бледным лицом и темно-карими глазами, которые могли мерцать, сверкать, светиться, отражая внезапные смены настроений этой странно неустойчивой души. Полный чувственный рот, грациозная посадка головы и мечтательное, почти дремотное выражение смуглого, чуть тяжеловатого, словно высеченного из камня лица дополняли ее облик. Она переняла от своих родителей тяготение к искусству, литературе, философии и музыке. В восемнадцать лет она уже мечтала стать певицей, художницей, актрисой, писать романы, стихи — ей хотелось всего зараз. Свято веря в безупречность своего вкуса, она целиком отдавалась во власть каждой своей прихоти, каждого мимолетного настроения, если находила его изысканным, — величайшее достоинство в ее глазах. В семье Плейто росла отъявленная сластолюбка, проводя дни в мечтах, рисуя себе любовный союз то с одним артистом, поэтом или музыкантом, то с другим, окружая себя в грезах целым сонмом представителей этого заманчивого, увлекательного мира.

Каупервуд впервые увидел Стефани июньским утром на борту парохода «Центурион» в нью-йоркском порту. Чета Каупервудов направлялась в Норвегию, а Стефани с отцом и матерью — в Данию. Перегнувшись через поручни, Стефани следила за стаей белокрылых чаек, круживших около камбуза. Она была целиком погружена в мечты, сознавая (вполне отчетливо), что целиком погружена в мечты. Каупервуд почти не обратил на нее внимания, отметил лишь, что она высока, грациозна и что темно-серое плиссированное платье и пышный серый газовый шарф, окутывавший ее стан и плечи и перекинутый через руку на манер индусских женщин, чрезвычайно ей к лицу. Ему бросилась в глаза ее бледность, темные круги под глазами, и он подумал, что, вероятно, она плохо переносит качку. Не ускользнули от его острого взгляда и ее иссиня-черные волосы под кокетливой модной шляпкой. В тот же день он встретил Стефани еще раз: она и ее отец сидели за столом в капитанской каюте.

Каупервуд и Эйлин не знали сначала, как отнестись к этой девушке, которая невольно заинтересовала их обоих. Ее изменчивый, коварный нрав открылся им далеко не сразу. Стефани была прирожденной актрисой, существом, не более постоянным и устойчивым, чем бегущие по ветру облака. Она всегда находилась во власти случайных, мимолетных настроений. Каупервуду понравился полусемитский тип ее лица, нежная округлая шея, темные, мечтательные глаза. Но она была слишком молода, показалась ему на первый взгляд еще несложившимся подростком и он не удостоил ее внимания. Во время этого путешествия, продолжавшегося десять дней, Каупервуду часто приходилось встречаться со Стефани, наблюдать ее в самых различных настроениях. Он видел, как она гуляла по палубе с каким-то молодым еврейским юношей, который, по-видимому, вызывал в ней живейший интерес, играла в карты или сидела где-нибудь в уголку, защищенном от ветра и морских брызг, углубившись в чтение. И всегда при этом у нее был наивный, подчеркнуто невинный, замкнутый и мечтательный вид. Но порой ею овладевало какое-то дикое, безудержное веселье, и тогда она внезапно преображалась, лицо ее словно оживало, в глазах вспыхивал огонь. А еще минуту спустя она уже сидела со стальным лобзиком в руках и, склонившись над кусочком дерева, прилежно и задумчиво выпиливала что-то.

Эйлин нашла Стефани бесцветной, малозначительной девочкой, лишенной того обаяния цветущей юной женственности, которое обладает столь могучей притягательной силой для мужчин, и потому отнеслась к ней довольно дружелюбно. А Стефани, несмотря на свой возраст, куда более тонкая и проницательная, чем Эйлин, очень точно определила интеллектуальный уровень миссис Каупервуд и поняла, как и чем можно расположить ее к себе. Она сдружилась с Эйлин, сделала ей закладку для книг, набросала ее портрет. Как-то она призналась Эйлин, что твердо решила стать актрисой, — лишь бы позволили родители. Эйлин пригласила Стефани побывать у них в Чикаго, поглядеть картины. Могла ли она думать, что эта девушка сыграет такую роль в жизни Каупервуда?

В Гетеборге Каупервуды сошли с парохода и до конца октября не встречались больше с семейством Плейто. А потом, уже в Чикаго, Эйлин, скучавшая в своем вынужденном одиночестве, наведалась как-то к Стефани, после чего та в свою очередь отправилась на Южную сторону и посетила Каупервудов. Ей понравилось бродить по их огромному дому или мечтать с книгой в руках в каком-нибудь уютном уголке роскошно обставленной гостиной. Ей понравились картины Каупервуда, его нефриты, старинные молитвенники, цветное венецианское стекло. Стефани очень скоро смекнула, что у Эйлин нет подлинного интереса к этим вещам, и ее восхищение ими — чистейшее притворство, вызванное тем, что за них дорого уплачено. А для Стефани во всех этих старинных книгах, украшенных миниатюрами, и в хрустальных бокалах таилось почти чувственное очарование, которое испытывают только художественные натуры. Они действовали на нее как музыка, будили в ней смутные мечты; какие-то далекие, исполненные невиданного великолепия и пышности сцены рисовались ее воображению, и она вздыхала, грезила, приходила в экстаз.

В такие минуты Стефани часто думала о Каупервуде. Любит ли он эти вещи, или просто приобретает их ради того, чтобы приобретать? Она немало слышала о псевдоценителях искусства, которые интересуются им исключительно напоказ. Ей вспоминался Каупервуд. Стефани снова видела его перед собой, как он расхаживал взад и вперед по палубе «Центуриона», и она чувствовала на себе внимательный и твердый взгляд его больших серых глаз, в которых, как ей казалось, светился ум. Каупервуд, по мнению Стефани, был еще более важным и значительным человеком, чем ее отец, хотя она и не могла бы сказать, откуда взялось у нее это убеждение. Уж не оттого ли, что он всегда был так безукоризненно одет и так уверенно держался? Ничто, казалось, не могло бы вывести этого человека из равновесия. И во всем, что он говорил или делал, Стефани чудилась какая-то спокойная, дружеская ласка, хотя, сказать по правде, в ее присутствии он почти ничего не говорил и еще меньше делал. В глубине его глаз Стефани нередко читала усмешку, словно он посмеивался в душе над чем-то, но над чем? Этого она не могла разгадать.

Прошло уже полгода с тех пор как Стефани вернулась в Чикаго, но она почти не видела Каупервуда: он был погружен в дела — проводил в жизнь свой проект захвата городских железных дорог, да и она сама была во власти новых интересов, которые на время отвлекли ее от Каупервуда и Эйлин. Несколько друзей ее матери организовали любительский театральный кружок, поставивший своей целью не более и не менее, как поднять драматическое искусство на самую высокую ступень. Эта старая как мир задача никогда, как видно, не перестанет волновать умы неопытных новичков. Начало театральному кружку было положено в доме Тимберлейков, новоиспеченных богачей, живших на Западной стороне. Там, в огромном особняке на Эшленд авеню, была устроена сцена, ибо Джорджия Тимберлейк, романтически настроенная девица лет двадцати, с льняными волосами, внушила себе, что у нее незаурядный сценический талант. Миссис Тимберлейк, тучная и добродушная, разделяла, по-видимому, мнение своей дочки. Вся эта затея, после нескольких весьма спорных, чтобы не сказать больше, постановок мильтоновской «Маски Кома», «Пирама и Тисбы» и перекроенной своими силами на новый лад арлекинады, перекочевала из особняка в студию, а затем продолжала осуществляться в так называемом Дворце нового искусства. Некий актер по имени Лейн Кросс, вернее, не столько актер, сколько режиссер, и, пожалуй, не столько режиссер, сколько портретист, а по существу просто ловкач, сумевший внушить светским снобам, что он умеет писать портреты, и добывавший себе таким путем средства к существованию, был приглашен на роль постановщика.

Мало-помалу «гарриковцы», как величали себя новоиспеченные актеры, набили себе руку на постановках классических и полуклассических пьес. Не слишком заботясь о бутафории и реквизите, они ставили «Ромео и Джульетту» Шекспира, «Ученых женщин» Мольера, шеридановских «Соперников» и даже «Электру» Софокла. В труппе оказалось несколько не совсем бесталанных людей; двух актрис, по общему признанию, ждал успех на американской сцене, и одной из них была Стефани Плейто. В крупных ролях выступало около десятка девушек и женщин и примерно столько же мужчин — сборище столь разношерстное, что у нас нет возможности останавливаться на каждом из них в отдельности. К этому же кругу принадлежал и некий театральный критик по имени Гарднер Ноулз. Молодой, красивый, самодовольный, он печатал свои отчеты в «Чикаго пресс». Вылощенный, с тоненькой тросточкой в руках, Ноулз появлялся каждый вторник, четверг и субботу на традиционном чае у «гарриковцев» и хвалил их смелое начинание. Благодаря его стараниям о «гарриковцах» постепенно заговорили газеты. Лейн Кросс, смазливый актер, стоявший во главе труппы, был мелкая душонка, распутник, циник, умело скрывавший свою истинную сущность под маской стереотипной светской обходительности. Ему нравились задорные, розовощекие девицы типа Джорджии Тимберлейк или Ирмы Отли, которые были в их театре на комических ролях, но он не обделял своим вниманием и Стефани Плейто. Вскоре составился довольно тесный дружеский кружок, к нему примкнула еще Этель Такермен, чувствительная, сентиментальная девица, которая недурно танцевала и пела. Мало-помалу между отдельными парами завязались интимные отношения, но вместо того, чтобы кончиться браком, они, в этой обстановке, могли привести только к половой распущенности. Так, Этель Такермен сделалась любовницей Лейна Кросса, Ирма Отли нарушила заповедь с молодым светским повесой по имени Блисс Бридж, а Гарднер Ноулз, который был без ума от Стефани Плейто, в один прекрасный день нагло напал на девушку у нее в доме, явившись туда под предлогом интервью, и сломил ее сопротивление своим красноречием. Он только нравился ей — слегка; она даже не успела в него влюбиться. Но Стефани была легкомысленна, темпераментна, неопытна и чрезвычайно любопытна и тщеславна. Лишенная всякого представления о дозволенном и недозволенном — принципов, которыми общество руководствуется в подобных вопросах, она довольно легко пошла на эту пошлую и грубую связь. Стефани не испугалась и не раскаялась потом — для этого она была слишком легкомысленна к слишком уверена в себе. От родителей ей удалось все скрыть. Но, сделав первый шаг, она открыла для себя новый мир — мир плотских радостей.

Были ли все эти юноши и девушки испорченными от природы? На этот вопрос может ответить разве что философ-социолог. Одно несомненно: они не строили семьи, не растили детей. Они просто веселились и порхали по жизни, как мотыльки. Это длилось около двух лет; затем их хоровод распался. Начались ссоры: из-за ролей, из зависти к чужому таланту или положению. Этель Такермен порвала с Лейном Кроссом, обнаружив, что он волочится за Ирмой Отли. Ирма охладела к Блиссу Бриджу, и тот перенес свою привязанность на Джорджию Тимберлейк. Стефани Плейто, наиболее одаренная из всех, проявила еще большую непоследовательность в своих поступках. Ее связь с Гарднером Ноулзом началась, когда Стефани не было и двадцати лет. Очень скоро Лейн Кросс возбудил ее интерес: он был значительно старше Ноулза, — Лейну уже стукнуло сорок, а Ноулзу едва сравнялось двадцать четыре, — и, кроме того, на нее произвели впечатление его якобы серьезные творческие поиски. Лейн охотно пошел ей навстречу. Возникла еще одна чувственная и пустая связь; человек этот, казавшийся Стефани значительным, был по существу ничтожеством. Но мало-помалу Стефани уже стала смутно предчувствовать, что самое большое и увлекательное еще впереди, что она может встретить человека несравненно более интересного, чем ее теперешние возлюбленные. Впрочем, пока это были только мечты. Порой она думала о Каупервуде; но он, казалось ей, был погружен в какие-то ужасно серьезные и скучные дела, был слишком далек от романтики, от сцены, от любительского искусства — словом, от того мира, в котором она жила.

Глава 25

Экзотический цветок

Стефани Плейто впервые обратила на себя внимание Каупервуда, когда он с Эйлин был у «гарриковцев» и увидел ее в «Электре». Ему понравилось, как она исполняла свою роль. Он подумал вдруг, что она красива. А вскоре после этого, вернувшись как-то вечером домой, он застал в гостиной Стефани. Она стояла, склонившись над его коллекцией нефритов, любуясь разложенными в ряд браслетами и серьгами. Каупервуда восхитила ритмичная линия ее гибкого тела. И он подумал, что Стефани — удивительная девушка, очень своеобразная, что, быть может, ее ждет известность и слава. А Стефани в это время думала о нем.

— Вы находите занятным эти безделушки? — спросил Каупервуд, подойдя к ней и став рядом.

— Ах, они чудесны! Особенно вот те, темно-зеленые! И эти бледные, почти белые, тоже прелесть! А какие они тяжелые. Эти нефриты были бы очень хороши с китайским костюмом. Я всегда мечтала найти какую-нибудь китайскую или японскую пьесу для постановки.

— Да, — сказал Каупервуд. — Вот эти серьги очень пошли бы к вашим волосам.

Никогда раньше он не говорил о ее внешности. Стефани подняла на него темные, бархатисто-карие глаза, светившиеся мягким матовым блеском, и Каупервуд подумал, что они поистине прекрасны; и руки тоже красивы — смуглые, как у малайки.

Больше он не сказал ни слова, но на другой день рассыльный вручил Стефани изящную коробочку, в которой она обнаружила нефритовые украшения: серьги, браслет и брошь с выгравированными на ней китайскими иероглифами. Стефани была вне себя от восторга. Она долго любовалась драгоценностями и прижимала их к губам, потом надела серьги, браслет, приколола брошь. Несмотря на свои любовные приключения, широкий круг знакомств и постоянное общение с легкомысленным миром богемы, Стефани еще плохо знала жизнь и в душе оставалась ребенком — взбалмошным, мечтательным, отравленным романтическими бреднями. Подарками ее никто не баловал, даже родители. Они покупали ей наряды и сверх этого выдавали по шесть долларов в неделю — на мелкие расходы. Запершись в своей комнате, Стефани разглядывала красивые побрякушки и с изумлением спрашивала себя — неужели она могла понравиться Каупервуду? Может ли такой серьезный деловой человек заинтересоваться ею? Она слышала, как ее отец говорил, что Каупервуд богатеет не по дням, а по часам. Неужели она и вправду большая актриса, как утверждают многие, и на нее начинают обращать внимание серьезные, энергичные, преуспевающие дельцы вроде Каупервуда! Стефани слышала о знаменитых актрисах — о «божественной» Сарре Бернар и ее возлюбленных, о Рашели, о Нэлл Гвин. Она сняла драгоценности и заперла их в черный резной ларец, который был хранилищем всех ее безделушек и сердечных тайн.

Стефани не отослала Каупервуду обратно его подарки, из чего тот заключил, что она к нему расположена. Он терпеливо ждал, и однажды в контору пришло письмо, адресованное: «Фрэнку Алджернону Каупервуду, в собственные руки». Письмо было написано очень старательно, четким, аккуратным, мелким, как бисер, почерком.

«Не знаю, как благодарить Вас за Ваш изумительный подарок. Конечно, это могли сделать только Вы, хотя у меня и в мыслях не было, что мои слова будут так истолкованы. Принимаю Ваш дар с искренней признательностью и буду всегда носить его с восторгом. Это очень мило с Вашей стороны»

Стефани Плейто.

Каупервуд внимательно поглядел на почерк, бумагу и еще раз перечитал недлинное послание. Для молоденькой девушки написано неглупо, сдержанно и тактично. И у нее хватило сообразительности не написать на домашний адрес. Он не тревожил ее еще неделю, а в воскресенье вечером столкнулся с ней лицом к лицу у себя в гостиной. Эйлин не было дома, и Стефани сидела у окна, делая вид, будто дожидается ее возвращения.

— Вы выглядите восхитительно в раме этого окна, — сказал Каупервуд. — Весь этот фон очень вам к лицу.

— Вы находите? — Темные глаза смотрели на него задумчиво, мечтательно. Высокое окно в тяжелой дубовой раме позади Стефани было позолочено лучами зимнего заката.

Стефани тщательно обдумала свой наряд, готовясь к этой встрече. Ее стриженные густые черные волосы были, как у маленькой девочки, подхвачены сзади алой лентой, завязанной бантиком на макушке, и падали свободными локонами на виски и уши. Стройную, гибкую фигурку облекала травянистого цвета блузка и пышная черная юбка с красным рюшем на подоле. Тонкие смуглые руки были обнажены по локоть, на левом запястье тускло поблескивал нефритовый браслет, подарок Каупервуда. Шелковые чулки такого же травянисто-зеленого цвета, как блузка, и, невзирая на прохладный день — легкие кокетливые туфельки с бронзовыми пряжками завершали ее туалет.

Каупервуд вышел, чтобы снять пальто, и тотчас вернулся в гостиную; на губах его играла улыбка.

— Разве миссис Каупервуд нет дома?

— Ваш дворецкий сказал, что она поехала навестить кого-то, и я решила немного подождать — может быть, она скоро вернется.

Стефани обратила к нему смуглое улыбающееся лицо, и, встретив взгляд ее мечтательных глаз, он внезапно и вполне отчетливо понял, что она и в жизни играет, как на сцене.

— Вам понравился мой браслет, я вижу.

— Он очень красив, — отвечала Стефани, опустив глаза и задумчиво разглядывая браслет. — Я не всегда надеваю его, но никогда с ним не расстаюсь — ношу с собой в муфте. Сейчас надела на минутку. Я все ваши подарки ношу с собой. Они мне очень нравятся. Их так приятно трогать.

Она открыла маленькую замшевую сумочку, лежавшую на подоконнике, рядом с носовым платком и альбомом для эскизов, который она всюду носила с собой, и вынула оттуда серьги и брошь.

Каупервуд был восхищен и взволнован таким непосредственным проявлением восторга. Он очень любил свои нефриты, но еще больше любил наблюдать восхищение, которое они вызывали в других. Юность с ее надеждами и стремлениями, воплощенная в женском облике, всегда имела над ним необоримую власть, а здесь перед его глазами были юность, красота и честолюбие, слитые воедино в облике молодой девушки. Стремление Стефани выдвинуться, чего-то достичь — не важно, чего именно, — находило в нем живой отклик; он снисходительно, почти по-отечески, взирал на проявление эгоизма, суетности, тщеславия, столь часто свойственных молодым и красивым женщинам. Хрупкие нежные цветы, распустившиеся на древе жизни, красота их так недолговечна! Грубо, походя, обрывать их было не в его натуре, но тем, кто сам тянулся к нему, не приходилось сетовать на его жестокосердие. Словом, Каупервуд был натура широкая и щедрая во всем, что касалось женщин.

— Как это мило, — сказал он улыбаясь. — Я очень тронут. — Потом, заметив альбом, спросил: — А что у вас здесь?

— Так, наброски.

— Можно взглянуть?

— Нет, нет, это все пустяки, — запротестовала она. — Я плохо рисую.

— Вы одаренная девушка! — сказал он, беря альбом. — Живопись, резьба по дереву, музыка, пение, сцена — чем только вы не занимаетесь.

— И всем довольно посредственно, — вздохнула она, медленно отвела от него взгляд и отвернулась. В этом альбоме хранились лучшие из ее рисунков: тут были наброски обнаженных женщин, танцовщиц; бегущие фигуры, торсы, женские головки, мечтательно запрокинутые назад, чувственно грезящие с полузакрытыми глазами; карандашные зарисовки братьев и сестер Стефани, ее отца и матери.

— Восхитительно! — воскликнул Каупервуд, загораясь при мысли, что он открыл новое сокровище. Черт побери, где были его глаза! Это же бриллиант, бриллиант чистейшей воды, неиспорченный, нетронутый, и сам дается ему в руки! В рисунках были проникновение и огонь, затаенный, подспудно тлеющий, и Каупервуд ощутил трепет восторга.

— По-моему, ваши рисунки очаровательны, Стефани, — сказал он просто, охваченный странным, непривычным для него приливом нежности. В конце концов он ничего на свете так не любил, как искусство. Оно обладало для него какой-то гипнотической силой. — Вы учились живописи?

— Нет.

— А играть на сцене вы тоже никогда не учились?

— Тоже нет.

Она медленно, печально и кокетливо покачала головой. В темных локонах, прикрывавших ее уши, было что-то странно трогательное.

— Я видел вас на сцене — это настоящее, подлинное искусство. А теперь открыл в вас еще один талант. Как же это я не сумел сразу разгадать вас?

— Ах, — снова вздохнула она. — А мне все кажется, что я просто играю во все понемножку, как в куклы. Порой даже хочется плакать, как подумаешь, на что уходят годы.

— В двадцать-то лет?

— А разве это мало? — лукаво улыбнулась она.

— Стефани, — осторожно спросил Каупервуд, — сколько вам все же лет?

— В апреле исполнится двадцать один, — отвечала она.

— Ваши родители очень строги к вам?

Она задумчиво покачала головой.

— Нет. А почему вы спрашиваете? Они не очень-то много уделяют мне внимания. Люсиль, Джильберта и Ормонда они всегда любили больше, чем меня.

— Голос ее звучал жалобно, как у заброшенного ребенка. Она часто пускала в ход эти нотки на сцене, в наиболее патетических местах.

— Ваши родители понимают, как вы талантливы?

— Мама, по-моему, считает, что у меня есть кое-какие способности. Папа, конечно, нет. А что?

Она подняла на него томный, жалобный взгляд.

— Послушайте, Стефани, вы изумительны. Я понял это еще в тот вечер, когда вы любовались моими нефритами. Я вдруг словно прозрел. Вы настоящий художник, а я был так погружен в свои дела, что едва не проглядел вас. Ответьте мне на один вопрос.

— Да?

Она взглянула на него снизу вверх из-под темных локонов, падавших ей на лоб, беззвучно, глубоко вздохнула, грудь ее всколыхнулась; руки безвольно и неподвижно продолжали лежать на коленях. Потом, словно смутившись, она отвела взгляд.

— Посмотрите на меня, Стефани. Подымите глаза! Я хочу задать вам один вопрос. Вы знаете меня уже больше года. Скажите — я нравлюсь вам?

— Вы — удивительный, необыкновенный, — пробормотала она.

— И это все?

— А вам этого мало! — Она улыбнулась ему, и в ее темных глазах, как в глубине черного опала, блеснули искорки.

— Вы надели сегодня мой браслет. Я доставил вам радость, прислав его?

— О да! — прошептала она чуть слышно, как бы пересиливая охватившее ее волнение.

— Вы прекрасны, Стефани, — сказал он, поднимаясь со стула и глядя на нее сверху вниз.

Она покачала головой.

— Неправда.

— Правда, правда.

— Нет, неправда.

— Встаньте, Стефани. Подойдите ко мне, посмотрите мне в глаза. Вы такая высокая, стройная и грациозная. Вы — экзотический цветок.

Он обнял ее, а она слегка вздохнула и изогнулась, как лоза, отстраняясь от него.

— Мне кажется, мы не должны этого делать. Ведь нехорошо, правда? — наивно спросила она, после минутного молчания выскальзывая из его объятий.

— Стефани!

— Мне теперь, пожалуй, пора домой.

Глава 26

Любовь и борьба

И вот в ту пору, когда Каупервуд начинал воевать за городской железнодорожный транспорт Чикаго, возникла эта связь, значительно более серьезная, чем многие предшествовавшие ей. Стефани Плейто сумела возбудить в Каупервуде весьма пылкие чувства. После нескольких тайных свиданий с девушкой Каупервуд, действуя по уже установившемуся шаблону, снял холостую квартиру в деловой части города — удобное прибежище для любовных встреч. Однако ни частые свидания, ни долгие беседы не помогли ему ближе узнать Стефани. Она была очаровательна — редкостная находка в трезвом, будничном Чикаго, — но вместе с тем загадочна и неуловима. Они часто завтракали вместе, болтали; Стефани посвятила Каупервуда в свои честолюбивые замыслы, рассказала; как нуждается она в духовной поддержке, в преданном друге, который верил бы в ее талант и тем укреплял бы ее веру в себя. Вскоре он уже все знал о ее семье, о знакомых, о закулисной жизни «гарриковцев», о нараставшем разладе в труппе. Однажды, когда они сидели вдвоем в своем укромном гнездышке и страсть уже начинала заглушать в них голос рассудка, Каупервуд спросил, имела ли она раньше…

— Только раз, — с самым простодушным видом призналась Стефани.

Такое открытие было большим ударом для Каупервуда. А он-то думал, что эта девушка свежа и нетронута! Но Стефани принялась уверять его, что все произошло совсем случайно, что она вовсе этого не хотела, нет, нет! Она говорила так искренне, так задушевно, с таким серьезным, задумчивым видом, с таким сокрушением, что Каупервуд был растроган. Бедная девочка. Это Гарднер Ноулз, призналась Стефани. Но его тоже нельзя особенно винить. Все случилось как-то само собой. Она сопротивлялась, но… Была ли она оскорблена? Да, конечно, но потом ей стало жаль Гарднера и как-то не хотелось причинять ему неприятности. Он такой славный мальчик, и сестра и мать у него очень милые.

Каупервуд был озадачен. Правда, при его взглядах на жизнь открытия подобного рода не должны были производить на него ошеломляющего впечатления, но Стефани, такая юная и очаровательная! Нет, это ужасно! А папаша и мамаша Плейто — вот ослы-то! Позволять дочери жить в этой нездоровой атмосфере театральных подмостков и даже не приглядывать за ней как следует. Впрочем, он уже успел заметить, что приглядывать за Стефани было не так-то просто. Беспечное, чувственное и неуравновешенное создание, неспособное постоять за себя. Подумать только — спуталась с этим негодяем, да еще продолжает с ним дружить! Стефани клялась, впрочем, что после той единственной встречи эта связь оборвалась. Каупервуд не слишком верил ей. Она лгала, конечно, но что делать — его так тянуло к ней. Даже самое это признание было сделано столь непосредственно, наивно и романтично, что оно ошеломило, заинтересовало и даже как будто еще сильнее приворожило к ней Каупервуда.

— Но послушай, Стефани, — настаивал он, снедаемый болезненным любопытством. — Это же не могло так, вдруг, кончиться? Что было потом? Что ты сделала?

Она покачала головой:

— Ничего.

Каупервуд не мог не улыбнуться.

— Ах, пожалуйста, не будем об этом говорить! — взмолилась Стефани. — Я не хочу. Мне больно вспоминать. Ничего больше не было, ничего!

Она вздохнула, и Каупервуд задумался. Зло уже совершилось, и если он дорожит Стефани, — а он несомненно дорожил ею, — значит, нужно предать все это забвению — и только. Он смотрел на Стефани, сомневаясь, не доверяя. Сколько обаяния в этой девочке, в ее мечтательности, наивности, непосредственности и как чувствуется в ней одаренность! Может ли он отказаться от нее?

Казалось, Каупервуд должен был бы понимать, что такой девушке, как Стефани, верить нельзя, тем более что не он первый пробудил ее чувственность, а настоящей всепоглощающей любви она к нему не испытывала. К тому же последние два года ее так избаловали лестью и поклонением, что целиком завладеть ее вниманием было нелегко. Правда, сейчас Каупервуд покорил ее обаянием своей силы. Разве это не восхитительно — видеть у своих ног такого замечательного, такого могущественного человека? — думала Стефани. В ее представлении он был не столько дельцом, сколько великим художником в области финансов, и Каупервуд вскоре это понял и был польщен. Стефани все больше и больше приводила его в восторг; он не ждал такого огня, ее страсть, хоть и сдержанная, не уступала его чувству. А как она принимала его подарки, с какой своеобразной ленивой грацией, так отличавшей ее от всех его прежних возлюбленных! У нее был такт, этим она напоминала ему Риту Сольберг, но в отличие от Риты она бывала порой так странно тиха и молчалива.

— Стефани! — взывал тогда к ней Каупервуд. — Вымолви хоть слово! О чем ты думаешь? Ты грезишь наяву, как дикарка с берегов Конго.

Но она сидела молча и только улыбалась своей загадочной улыбкой и так же молча принималась набрасывать его портрет или лепить бюст. Она вечно чертила что-то в своем альбоме. Потом внезапно, охваченная страстью, откладывала альбом в сторону и молча смотрела на Каупервуда или, опустив глаза, погружалась в глубокую задумчивость. Он протягивал к ней руки, и она с легким радостным вздохом устремлялась к нему.

Да, это были восхитительные дни.


Каупервуд держал совет с Эддисоном и Мак-Кенти относительно требования молодого Мак-Дональда уплатить ему пятьдесят тысяч акциями компании и не слишком благожелательной позиции, занятой другими издателями — Хиссопом, Брэкстоном, Рикетсом.

— Прохвост! — лаконично изрек Мак-Кенти, выслушав рассказ Каупервуда. — В одном отношении он безусловно превзойдет своего папашу — загребет больше денег.

Мак-Кенти видел генерала Мак-Дональда только однажды, но старик понравился ему.

— Интересно, что сказал бы старый Мак-Дональд, узнай он про эти плутни, — заметил Эддисон, который очень любил старика. — Да он бы сразу потерял сон. — Тут нельзя упускать из виду одно обстоятельство, — подумав, заметил Каупервуд. — Этот молодой человек рано или поздно станет владельцем «Инкуайэрера». А он, мне кажется, не из тех, кто забывает обиды. — Каупервуд презрительно улыбнулся, и Мак-Кенти и Эддисон улыбнулись тоже.

— Ну, там видно будет, — заметил последний. — Пока что он еще не хозяин газеты.

Мак-Кенти, делившийся своими мыслями только с Каупервудом, подождал, пока они останутся наедине.

— А что они могут сделать? — спросил он. — Ваше предложение практично и разумно. Почему бы городу не отдать вам этот туннель? Кому и на что он нужен — в таком виде, как сейчас? А что касается постройки петли — так ведь другим-то компаниям это разрешалось? Думается мне, что это все Чикагская городская железнодорожная и газовые компании мутят воду и подстрекают всех против вас, вкупе с этими зазнайками со Стэйт-стрит. Мне уже не впервой иметь с ними дело. Дайте им сорвать хороший куш — и они будут кричать, что это замечательное, высоконравственное начинание. Дайте поживиться кому-нибудь другому — и они завопят о грязных махинациях. На них нечего обращать внимание. Муниципалитет у нас в руках. Как только они вынесут решение — ваше дело в шляпе. Пусть попробуют доказать, что здесь что-нибудь не чисто. Мэр — человек толковый. Он живо подпишет то, что решат члены муниципалитета. А этот мальчишка Мак-Дональд может трепать языком, сколько ему угодно. Если он уж чересчур зарвется, — потолкуйте с его отцом. Ну, а Хиссоп — тот просто старая приживалка. Я еще никогда не видел, чтобы он поддержал какое-нибудь действительно полезное для города начинание, если только оно не на руку Шрайхарту, или Мэррилу, или Арнилу, или еще кому-нибудь из этой шайки. Я их не первый год знаю. Мой совет — послать их ко всем чертям и действовать. Они забрали в городе силу, а теперь забирайте ее вы, и тогда сразу все пойдет как по маслу. Больше они уж ничего задаром не получат. Они не очень-то шли мне навстречу, когда я нуждался в поддержке.

Но Каупервуд молчал, холодно взвешивая все «за» и «против». Стоит ли давать взятку мистеру Мак-Дональду младшему? — спрашивал он себя. Эддисон считал, что Мак-Дональд не может оказать влияния на исход дела. В конце концов, обдумав все, Каупервуд решил держаться ранее намеченного плана. В результате репортерам — тем, что всегда толклись в кулуарах муниципалитета и были связаны с олдерменом Томасом Даулннгом, главным подручным Мак-Кенти в муниципалитете, а также от случая к случаю (по существу же довольно регулярно) заглядывали в контору Северо-чикагской транспортной, иными словами — в новую элегантную контору Каупервуда на Северной стороне, — дано было понять, что в самом непродолжительном времени муниципалитет примет два важных решения, а именно: передаст Северной компании в бессрочное и безвозмездное пользование — то есть попросту подарит — туннель на Ла-Саль-стрит и даст разрешение на прокладку новой петли городской железной дороги по улицам Ла-Саль, Мунро, Дирборн и Рэндолф. Каупервуд во время интервью весьма цветисто расписывал те усовершенствования, которые проводит и собирается проводить впредь Северо-чикагская транспортная и какое блестящее будущее это сулит Северной стороне и деловым кварталам города.

Шрайхарт, Мэррил и прочие лица, связанные с Железнодорожной компанией Западной стороны, немедленно подняли крик в клубах и в редакциях газет, науськивая Брэкстона, Рикетса, молодого Мак-Дональда и других издателей на Каупервуда. Все они бешено завидовали Каупервуду, его головокружительным успехам. О том, что другие компании совершенно безвозмездно получали от города различные привилегии, как видно, успели уже позабыть, саркастически заметил по этому поводу Каупервуд.

Ловкая махинация, проделанная Каупервудом с чикагскими газовыми компаниями, его смелая, хотя и безуспешная попытка проникнуть в чикагский «высший свет», его филадельфийские злоключения, которых он не скрывал, — все это заставляло ультраконсервативных дельцов города относиться к нему крайне настороженно. В «Кроникл», газете, финансируемой Шрайхартом, появилось сообщение, озаглавленное: «Наглое присвоение городского туннеля». Это был резкий выпад, и Каупервуд пришел в бешенство. С другой стороны, «Пресс», газета Хейгенина, встретила проект постройки новой петли в высшей степени сочувственно и выразила только некоторое сомнение насчет туннеля — следует ли отдавать его Каупервуду совершенно безвозмездно. Другой издатель, Хиссоп, почел своим долгом заявить, что чисто номинальной компенсации за туннель, разумеется, недостаточно, и кроме того, если уж разрешать постройку; петли, то нужно обязать при этом Северную компанию содержать в порядке предоставленные в ее распоряжение улицы, заботиться об их ремонте и освещении. «Инкуайэрер», в котором все еще хозяйничали мистер Дю-Буа и мистер Мак-Дональд младший, метал громы и молнии. Чикаго не отдаст свои туннели безвозмездно. Никаких концессий на прокладку новых линий в деловой части города! Правда, по адресу самого Каупервуда не было сказано ни слова. «Глоб», газета мистера Брэкстона, выражала уверенность, что попытка завладеть туннелями не увенчается успехом, а петлю предлагала проложить по Стэйт-стрит, либо по Уобеш авеню, либо по обеим этим улицам (где, кстати сказать, помещались магазины мистера Мэррила), так как это якобы создавало больше удобств для населения. Подобные заметки появлялись изо дня в день, и это достаточно красноречиво свидетельствовало. о том, в какой мере газетная полемика отражала подлинные интересы населения.

Каупервуд, не желавший считаться ни с кем, неизменно самоуверенный, проявлял полное равнодушие к проискам врагов, хотя в душе и был раздосадован, что так кончились все его заигрывания с прессой! Что ж, Мак-Кенти был прав — нужно действовать, нужно прежде всего показать им свою силу. Когда по вновь проложенным путям побегут вагоны канатной железной дороги и ярко засияет огнями отремонтированный туннель, когда заторам и давке у мостов будет положен конец, население увидит, какую пользу принес городу Фрэнк Алджернон Каупервуд, и станет на его сторону.

Наконец все было готово, и проект Каупервуда протащили через муниципалитет. Мак-Кенти, не будучи вполне уверен в исходе дела, приказал поставить себе кресло-качалку прямо в зале совещаний. В этом кресле он восседал все время, пока обсуждался проект, — не более как посторонний зритель с виду, истинный вдохновитель и режиссер этой постановки по существу. Все, в том числе и Каупервуд, узнали о поступке Мак-Кенти, когда ничего уже нельзя было поделать. Прочтя весьма язвительное описание этой выходки в газетах, Эддисон и Видера, словно по команде, удивленно подняли брови и тут же нахмурились.

— Да-а, грубая, я бы сказал, работа, — протянул Эддисон. — Я думал, что у Мак-Кенти больше такта. Вот оно — ирландское воспитание.

Александр Рэмбо, неизменный поклонник и почитатель Каупервуда, просмотрев газеты, не поверил своим глазам: неужели Каупервуд и вправду стакнулся с этим проходимцем Мак-Кенти и окончательно пренебрег общественным мнением? Проект Каупервуда казался мистеру Рэмбо настолько дельным и целесообразным, что он решительно не понимал, как можно против него возражать и зачем Мак-Кенти и Каупервуду понадобилось прибегать к подобным методам?

Но как бы то ни было, а Каупервуд добился своего — он получил концессию на постройку петли, и туннель был сдан ему в аренду сроком на девятьсот девяносто девять лет за пять тысяч долларов в год. При этом было обусловлено, что Каупервуд должен отремонтировать все три старых моста в конце Стэйт-стрит, Дирборн-стрит и Кларк-стрит или поставить новые. Однако в решении муниципалитета имелась какая-то юридическая «закорючка», которая фактически аннулировала это условие. В местной печати тотчас разразилась буря. Особенно неистовствовали «Кроникл», «Инкуайэрер» и «Глоб», но Каупервуд только улыбался, просматривая газеты. «Пусть себе вопят, — думал он. — Мое предложение выгодно для всех. Чего они бесятся? Я делаю сейчас для города больше, чем Чикагская городская железнодорожная. Это просто зависть, и ничего больше. Будь на моем месте Шрайхарт или Мэррил, никто бы и не подумал возмущаться».

Мак-Кенти зашел в контору Чикагского кредитного общества, чтобы принести свои поздравления Каупервуду.

— Ребята не подкачали, — сказал он. — Недаром я на них надеялся. Но все же пришлось самому торчать там: меня предупредили, что десяток этих молодчиков договорились угробить наш проект в последнюю минуту.

— Ничего не скажешь, чистая работа, — весело отвечал Каупервуд. — Вся эта шумиха скоро уляжется. С чем бы мы ни обратились в муниципалитет, все равно поднялся бы крик. Но теперь атмосфера разрядится. Мы создадим первоклассный транспорт, и все будут только рады, что отдали нам этот туннель.

Тем не менее на следующий день после заседания муниципального совета многие влиятельные лица города возмущались и негодовали, обсуждая вынесенное решение. Мистер Норман Шрайхарт кипел от возмущения и разносил Каупервуда в финансируемой им газете; встретившись с издателем Рикетсом, он поглядел на него довольно хмуро.

— Итак, — произнес сей финансовый туз, уже предвидевший впереди новую беду: покушение на его драгоценный заповедник — Чикагскую городскую железнодорожную, — я вижу, что наш друг, мистер Каупервуд, ухитрился все-таки вырвать у муниципалитета этот туннель. Будьте уверены, уж он не жалеет денег на взятки, когда ему нужно чего-нибудь добиться. Скользкий и увертливый, как угорь. Недурно было бы установить, что между ним и разными политиканами, которые вьются вокруг городского самоуправления, существует сговор; или хотя бы между ним и Мак-Кенти. Я уверен, что Каупервуд задумал все прибрать здесь к рукам — все доходные предприятия города, муниципалитет, все! За ним нужно зорко следить. Нужно восстановить против него общественное мнение, тогда — придет час, и мы его свалим. Чикаго покажется ему самым неуютным местом на земле! А с Мак-Кенти я хоть и знаком, но предпочитаю никаких дел не иметь.

Мистер Шрайхарт вел свои дела в муниципалитете через посредство почтенных, но не слишком расторопных стряпчих, состоявших на службе у Южной компании. Добраться до Мак-Кенти им было просто не под силу. Рикетс, как оказалось, целиком разделял мнение своего патрона.

— Вы правы, вы безусловно правы! — воскликнул он, тараща свои совиные глаза, поправляя манжеты и стараясь приладить на место отвисшую пуговицу жилетки. — Мак-Кенти хозяйничает там вовсю. Нужно глядеть в оба, если мы хотим поймать его.

По правде говоря, мистер Рикетс с радостью переметнулся бы на сторону Каупервуда, не будь он слишком многим обязан Шрайхарту, и не потому, что Каупервуд успел расположить его к себе, — просто издатель распознал в нем человека с будущим.

Тем временем в редакции газеты «Инкуайэрер» мистер Мак-Дональд младший вел беседу с мистером Дю-Буа. Мысль о том, как мало он достиг своим телефонным звонком к Каупервуду, не давала покоя мистеру Мак-Дональду, и он пребывал в желчном и раздраженном состоянии духа.

— Ну что ж, наш друг Каупервуд не захотел, как видно, воспользоваться дружеским советом, — заметил он. — Сейчас ему удалось добиться своего, но пусть он не думает, что «Инкуайэрер» уже свел с ним счеты. Ему еще не раз придется обращаться в муниципалитет.

Клиффорд Дю-Буа с затаенным любопытством наблюдал за молодым патроном. Он решительно ничего не знал о некоем телефонном разговоре между ним и Каупервудом, но зато очень хорошо знал, как поступил бы он с этим финансистом, доводись ему оказаться на месте Мак-Дональда младшего.

— Да, Каупервуд — ловкая бестия, — заметил он. — Причард, наш человек в муниципалитете, говорит, что этот Каупервуд вместе с Мак-Кенти уже подкупил там всех — от младшего клерка до самого мэра, — и теперь они могут добиться всего, чего бы ни пожелали. Том Даулинг пляшет под их дудку, а вы сами понимаете, что это значит. Старый генерал Ван-Сайкл тоже работает на них, а уж этот дряхлый стервятник всегда вьется там, где есть чем поживиться.

— Да, нюх у него хороший, — согласился Мак-Дональд. — Но Каупервуду все это не долго будет сходить с рук. Он чересчур зарвался. Слишком уж у него большой аппетит.

Мистер Дю-Буа усмехнулся про себя. Его немало позабавило то, как Каупервуд, словно от назойливой мухи, отмахнулся от молодого Мак-Дональда к всех его претензий и отказался до поры до времени от услуг «Инкуайэрера». В глубине души мистер Дю-Буа был почти уверен, что, не будь старый генерал сейчас в отъезде, он, вероятно, поддержал бы этого весьма предприимчивого дельца.

Каупервуд же, присвоив туннель на Ла-Саль-стрит и завладев четырьмя центральными улицами делового квартала для прокладки своей пресловутой петли, теперь в течение восьми месяцев готовился к выполнению второй части плана, а именно: к захвату туннеля на Вашингтон-стрит, с тем чтобы прибрать к рукам и Железнодорожную компанию Западной стороны, которая все еще продолжала гонять по улицам свои ветхозаветные конки. Вся история атаки на Северо-чикагскую железнодорожную повторилась тут снова, и даже без особых изменений, ибо обычные держатели акций, как правило, народ чрезвычайно нервный, неустойчивый и пугливый. Они подобны моллюску, который, чуть что, прячется в свою раковину и замирает там в полной неподвижности. Налоговый отдел муниципалитета, смотревший раньше сквозь пальцы на несвоевременную уплату налогов Западной компанией, теперь начал вдруг предъявлять к ней иск за иском. Отдел городского благоустройства не менее внезапно заинтересовался плохим состоянием улиц на Западной стороне. Управление городского водопровода вдруг при помощи какого-то удивительного трюка обнаружило, что Западная компания ворует воду. В это же самое время любезные, обходительные агенты Каупервуда, Кафрата, Эддисона, Видера и других стали наведываться то к одному акционеру или члену правления Западной компании, то к другому и расписывать, какое процветание и благоденствие наступит для этой компании, если она согласится уступить на известный срок пятьдесят один процент из тысячи двухсот пятидесяти принадлежащих ей акций на баснословно выгодных условиях — по шестисот долларов за каждую двухсотдолларовую акцию, плюс тридцать процентов гарантированного дохода на все остальные акции.

Ну как тут было устоять? Лупи собаку палкой, мори ее голодом, потом ласкай, подкармливай, снова лупи и снова приручай подачками, и в конце концов она начнет проделывать любые фокусы. Этот метод был хорошо известен Каупервуду. Его агенты, действовавшие и угрозами и подачками, были неутомимы. В конце концов — и ждать этого пришлось не так уж долго — члены правления и главные акционеры Западной компании сдались, и не успел никто оглянуться, как Железнодорожная компания Западной стороны уже передала свою собственность Северо-чикагской транспортной, а та в свою очередь переуступила ее Чикагской городской пассажирской, созданной Каупервудом в целях захвата туннеля на Вашингтон-стрит. Но как, как удалось ему все это проделать? — изумлялись чикагские дельцы. Кто эти лица или фирмы, располагающие такими огромными средствами? Ведь подумать только — из тысячи двухсот пятидесяти акций, принадлежавших старушке Западной, они получили шестьсот пятьдесят, уплатив за каждую акцию по шестьсот долларов, да еще обязались выплачивать тридцать процентов ежегодно на все оставшиеся акции! А сооружение канатных дорог! Откуда берутся такие средства? Ответ был прост, стоило лишь пораскинуть мозгами. Каупервуд раздобыл их под будущие доходы.

И вот, прежде чем кто-либо, в том числе и газеты, успел заявить протест, толпы людей были уже за работой. День и ночь в деловой части города стучали молоты, пылали факелы, превращая эти кварталы в некое подобие ада. Прокладывалась первая линия канатной железной дороги. Восстановительные работы в туннеле на Ла-Саль-стрит шли полным ходом. То же самое происходило на Северной и Западной сторонах: закладывались первые бетонированные желоба для тросов, строились новые тяговые и прицепные вагоны, новые вагонные парки, воздвигались огромные, сияющие огнями силовые станции. Горожане, привыкшие томиться в ожидании у мостов и мерзнуть в неотапливаемых, устланных соломой вагонах конки, с грохотом подскакивающих на расшатанных рельсах, ждали с великим нетерпением, каков будет этот новый вид транспорта. Туннель на Ла-Саль-стрит уже сверкал свежей белой штукатуркой в ослепительных лучах электрических фонарей. По длинным улицам и проспектам Северной стороны протянулись бетонированные желоба и тяжелые устойчивые рельсы. Наконец постройка силовых станций здесь была закончена, и новая диковинная система пущена в ход. Западная сторона старалась не отстать от Северной.

Шрайхарт и его присные были ошеломлены такой быстротой действий, такой головокружительной фантасмагорией финансовых махинаций. В глазах консервативных магнатов чикагского городского железнодорожного транспорта этот делец из Восточных штатов был каким-то легендарным великаном, который готовился пожрать весь город. Чикагское кредитное общество, созданное им совместно с Эддисоном, Мак-Кенти и другими для всяческих манипуляций с выпусками долговых обязательств, процветало, причем, по слухам, и там фактически всем заправлял Каупервуд. Как видно, он мог уже выписывать чеки на миллионы долларов, даже не прибегая к займам у чикагских архимиллионеров. Самым чудовищным и возмутительным было то, что этот выскочка, этот острожник, этот проходимец Каупервуд, которого они сплоченными усилиями старались задушить как финансиста и подвергнуть остракизму, становился весьма популярной личностью в глазах чикагских горожан. Только и слышно было: «Каупервуд полагает… Каупервуд придерживается того взгляда…» Газеты — даже те, что были настроены враждебно, — уже не решались пренебрегать им. Все денежные тузы, фактические хозяева газет, вынуждены были признать, что у них появился новый и весьма серьезный противник, достойный скрестить с ними шпагу.

Глава 27

Очарованный финансист

Интересно отметить, что в самый разгар всех этих событий, когда в орбиту деятельности предприятий городского железнодорожного транспорта были вовлечены уже тысячи и десятки тысяч людей, Каупервуд, энергичный и неутомимый, как всегда, находил время отдыхать и развлекаться в обществе Стефани Плейто. Духовный облик и обаяние Риты Сольберг как бы возродились для него в этой девушке. Однако Рита была ему верна; пока Каупервуд любил ее, она не помышляла об измене. Даже по отношению к Гарольду Рита долгое время была безупречна, хотя знала, что он напропалую волочится за другими женщинами. Стефани же, наоборот, казалось непонятным, почему, любя, нужно хранить верность; она могла любить Каупервуда и с легким сердцем его обманывать. Да и любила ли она его? И да и нет. Чувственная и ленивая, Стефани отличалась вместе с тем каким-то наивным простодушием и добротой. Ей казалось невозможным порвать с Гарднером Ноулзом или Лейном Кроссом — ведь оба они такие милые и всегда были добры к ней. Гарднер Ноулз везде и всюду восхвалял ее талант, надеясь, что слава о ней дойдет до профессиональных театров, приезжавших в Чикаго на гастроли, и она будет принята в труппу и со временем станет знаменитостью. А Лейн Кросс — тот попросту был влюблен в нее без памяти, что делало разрыв с ним особенно тяжелым и вместе с тем, рано или поздно, — неизбежным. А потом появился еще третий — молодой поэт и драматург по имени Форбс Герни, высокий, белокурый, восторженный… Он ухаживал за Стефани, вернее — она кокетничала с ним в свободные минуты. Впрочем, у нее на все хватало времени, ибо Стефани не пожелала посещать колледж, как ее старшая сестра, заявив, что предпочитает «свободно развивать свои художественные вкусы и способности», чем она и занималась, то есть, попросту говоря, бездельничала.

Каупервуд постоянно слышал от нее рассказы о жизни их театрального мирка. Сначала он относился к ее болтовне с добродушной иронией. Стефани была в его глазах восторженным ребенком, увлеченным романтической атмосферой подмостков. Мало-помалу, однако, ее беспорядочный образ жизни начал возбуждать его любопытство. То она спешила к Лейну Кроссу, в его мастерскую, то проводила вечер на холостой квартире Блисса Бриджа, где, по ее словам, он всегда принимал «гарриковцев», то, после спектакля, отправлялась на очередную актерскую пирушку к Гарднеру Ноулзу, в его домик на Северной стороне. Каупервуд находил, что она ведет слишком свободную и независимую, чтобы не сказать больше, жизнь, но… такова была ее натура. Все же подозренье начало закрадываться в его душу.

— Где ты была вчера, Стефани? — допытывался он, когда они завтракали вместе, или гуляли, или катались по городу.

— О, вчера утром я была у Лейна Кросса, в его мастерской — примеряла индусские шали и покрывала. У него их такая уйма — оранжевые, синие, чудо как хороши! Как бы я хотела показаться тебе в них! Надо будет это непременно устроить.

— Ты была одна?

— Сначала одна. Я думала, что там будут Блисс Бридж и Этель Такермен, но они запоздали. Лейн Кросс такая прелесть! Он немножко чудак, но я очень люблю его. Его портреты удивительно оригинальны.

И она принималась расхваливать претенциозное и пустое искусство этого художника.

Каупервуд дивился — не портретам Лейна Кросса и не его шалям, — а тому миру, в котором нравилось жить Стефани. Он все еще не мог до конца постичь ее. Не мог заставить вразумительно объяснить всю историю ее отношений с Гарднером Ноулзом, которые, по ее заверениям, оборвались так внезапно. С тех пор как она рассказала ему об этом, сомнение не покидало его, ибо он был недоверчив по натуре. Но Стефани была так мила, так ребячлива, так непоследовательна и противоречива в своих поступках, что он терялся, не зная, что и думать. Она была прелестна, как цветок, и неуловима, как дуновение ветерка. А с цветком ведь не станешь пререкаться — особенно если ты эстет по натуре. Порой Стефани дарила ему блаженные минуты, восторг весеннего обновления, когда, припав к нему с затуманенным взором, забывалась в его объятиях. Она умела так тонко, с такой артистичностью болтать обо всем — о порыве ветра, облаках, озере, пыли, заклубившейся над дорогой, о контурах здания, завитке дыма. Прикорнув у него на коленях, она читала ему длинные монологи из «Ромео и Джульетты» или «Паоло и Франчески», из «Кольца и Книги» или «Кануна дня святой Агнессы» Китса. Каупервуд боялся потерять ее — она казалась ему дикой розой или ожившим произведением искусства. Ее альбом всегда был полон новых набросков. В ее муфте или в легкой шали, которую она носила летом, постоянно можно было обнаружить какую-нибудь только что вылепленную статуэтку. Неуверенно, застенчиво, как ребенок, она показывала ее Каупервуду, и, если статуэтка вызывала похвалу, если она ему нравилась, он получал ее в подарок. Каупервуд много думал о Стефани, но не мог ее понять.

В конце концов это состояние неуверенности, в котором он теперь постоянно пребывал, и вечные подозрения стали его злить и раздражать. Когда Стефани была с ним, она ласкалась и льнула к нему, но он видел, что и вдали от него она веселится и радуется жизни. Каупервуду впервые приходилось допытываться у своей возлюбленной, любит ли она его, — до сих пор он привык сам выслушивать подобные вопросы от женщин.

Каупервуд полагал, что его положение, богатство, открывавшиеся перед ним блестящие возможности должны крепко-накрепко привязать к нему любую женщину, однажды с ним сблизившуюся. Но Стефани была слишком молода и слишком поэтически настроена, чтобы всецело подпасть под обаяние богатства и громкого имени, а к тому же, видимо, недостаточно сильно увлечена Каупервудом. Она по-своему любила его, но ее новый приятель Форбс Герни тоже волновал ее воображение. Этот высокий, белокурый юноша с карими глазами и меланхолической улыбкой был очень беден. Он приехал в Чикаго из южной Миннесоты с несколько неопределенным намерением посвятить себя не то репортажу, не то поэзии, не то драматургии. А пока что добывал свой хлеб, работая агентом в мебельной фирме, — занятие, дававшее ему возможность с трех часов пополудни быть свободным. Одновременно он пытался, вернее — мечтал, завязать знакомства в мире чикагских журналистов, и его «открыл» Гарднер Ноулз.

Стефани впервые встретила Герни за кулисами у «гарриковцев». Она внимательно оглядела его удлиненное лицо в ореоле светлых волнистых волос, большой, красиво очерченный рот, прямой нос, глаза, обведенные томной синевой, и ей казалось, что она читает в этом лице какую-то затаенную тоску и страстную жажду жизни. Однажды Гарднер Ноулз принес переписанную от руки поэму этого юноши и прочел ее вслух всей компании — Стефани, Этели Такермен, Лейну Кроссу и Ирме Отли.

— Вот, послушайте, — сказал Гарднер Ноулз, вытаскивая из кармана тетрадку.

В поэме описывался волшебный сад, залитый лунным светом и напоенный ароматом цветущих деревьев, таинственная заводь и призрачные фигуры, пляшущие под мелодичные переливы музыки.

И флейты плач и ропот тамбурина В мелодии сливались воедино.

Стефани Плейто слушала, затаив дыхание; эти стихи были в ее вкусе, они задевали самые чувствительные струны ее души. Она попросила дать ей поэму и прочитала ее всю от начала до конца.

— По-моему, это очаровательно, — сказала она.

С того дня Стефани постоянно искала встречи с Форбсом Герни. Зачем? Она и сама не знала. Это даже не было кокетством. Она просто тянулась к нему, ей нравилось беседовать с ним о сцене, о пьесах, в которых она играла, о своих честолюбивых замыслах. Она сделала с него несколько набросков — точно так же, как делала наброски с Каупервуда и других. Каупервуд, перелистывая ее альбом, обнаружил эти рисунки, на которых Форбс Герни был явно идеализирован и представлен в самом романтическом ореоле.

— Кто это? — осведомился Каупервуд.

— О… это один молодой поэт, он часто бывает в нашем театре, Форбс Герни. Очаровательный — правда? У него такое бледное, мечтательное лицо.

Каупервуд с ироническим любопытством рассматривал рисунки. Глаза его потемнели.

— Еще один из свиты Стефани, — заметил он насмешливо. — Я вижу, что мне довелось примкнуть к довольно многолюдной процессии: Гарднер Ноулз, Лейн Кросс, Блисс Бридж, Форбс Герни…

Стефани капризно надула губки.

— Зачем ты так говоришь, Фрэнк! Блисс Бридж, Гарднер Ноулз! Конечно, я дружу с ними, я этого не скрываю, но и только. Они все очень милые и славные. Я уверена, что тебе бы понравился Лейн Кросс, — он такая забавная старая мартышка. А этот Форбс Герни просто заходит к нам иногда за кулисы вместе с другими зрителями. Я почти незнакома с ним.

— Ну, конечно, — мрачно проговорил Каупервуд. — Однако ты рисуешь с него портреты.

На этот раз Каупервуд инстинктивно не поверил Стефани. Да, собственно, он никогда ей не верил, ни единому ее слову. Но он был сильно увлечен ею, и, быть может, именно потому, что вечно в ней сомневался.

— Скажи мне правду, Стефани, — осторожно, но настойчиво сказал он ей однажды. — Ты знаешь, я не ревную к прошлому. Но мы с тобой настолько близки, что не должны ничего скрывать друг от друга. А ведь ты кое-что утаила от меня, когда рассказывала про Ноулза, верно? Скажи мне теперь правду, все как есть. Я прекрасно понимаю, как это могло случиться, и не придаю значения прошлому; для меня оно ничего не меняет, но я хочу знать правду.

Он поймал ее врасплох — она не была подготовлена к этой новой атаке. Тревога порой закрадывалась в ее сердце, когда она думала о тех, кого обманывала, и в такие минуты ей хотелось покончить с этим, быть честной, любить только одного Каупервуда… или кого-то другого, кто ей дороже… По сравнению с Каупервудом, с его блестящей карьерой, Кросс и Ноулз казались ей ничтожными и тривиальными, и все же… все же Ноулз нравился Стефани. Форбс Герни рядом с Каупервудом был просто жалкий нищий, зато… зато он был так поэтичен, так привлекателен в своей томной печали, и Стефани горячо сочувствовала ему. Он совсем одинок, этот мальчик! А Каупервуд такой сильный, уверенный в себе, такой обаятельный.

Быть может, ей просто захотелось облегчить душу? Как бы то ни было, но Стефани сказала вдруг:

— Да, правда, я не все рассказала тебе тогда. Мне было как-то стыдно.

Впрочем, и на этот раз ложь мешалась с правдой в ее словах: она призналась лишь в том, что у нее были еще встречи с Ноулзом. Каупервуд, слушая ее лепет, горел негодованием. Зачем связался он с этой лживой потаскушкой? Итак, в двадцать один год эта особа, не задумываясь, меняет любовников. Но она была так красива, так удивительно своеобразна; даже в этом ее бесстыдстве и своеволии была какая-то притягательная сила. Нет, он не мог отказаться от нее. Каупервуд чувствовал, что она чем-то сродни ему самому.

— Ты странная девушка, Стефани, — сказал он, усилием воли подавляя желание сказать ей что-то резкое, оскорбительное и расстаться с ней навсегда. — Почему ты сразу не рассказала мне все? Я же тебя спрашивал! Десятки, сотни раз. И ты еще уверяешь, что любишь меня!

— Как можешь ты так говорить! — с упреком воскликнула она, чувствуя, что допустила промах. А вдруг он бросит ее теперь? Стефани отнюдь этого не хотелось. Она заметила злой, ревнивый блеск его глаз и внезапно разрыдалась. — Ах, лучше бы я тебе ничего не рассказывала. Ведь и говорить-то даже не о чем. Я же совсем этого не хотела!

Каупервуд был озадачен. Он знал людей, и женщин в особенности. Здравый смысл подсказывал ему, что этой девушке нельзя верить, но он не мог противиться своему влечению к ней. Быть может, она все-таки не лжет и эти слезы непритворны?

— И ты хочешь уверить меня, Стефани, что у тебя действительно больше никого не было — ни до, ни после?

Стефани утерла слезы. Этот разговор происходил в холостой квартире Каупервуда на Рэндолф-стрит, снятой им специально для своих любовных похождений.

— Я вижу, ты совсем не любишь меня! — с горьким укором воскликнула Стефани. — Ты совсем не понимаешь меня и не веришь мне, должно быть. Когда я рассказываю тебе, как это было, ты не хочешь понять. Я же не лгу. Я не могу лгать. Если ты мне не веришь, так лучше нам больше не встречаться. Я хотела быть правдивой и откровенной с тобой, но если ты не хочешь мне верить…

Голос ее оборвался, она тяжело, скорбно вздохнула и умолкла, а Каупервуд смотрел на нее, и ему хотелось притянуть ее к себе… Какую необъяснимую власть имела над ним эта девочка! Он не верил ей, но не находил в себе сил с ней расстаться.

— Право, Стефани, ты ставишь меня в тупик, — проговорил он угрюмо. — Разумеется, я вовсе не хочу ссориться с тобой из-за того, что ты сказала мне правду. Но только прошу тебя, не обманывай меня. Ты необыкновенная девушка. Я могу очень много для тебя сделать, если ты захочешь. Ты должна это понять.

— Но я же не обманываю тебя, — повторила она устало. — Разве ты сам этого не видишь?

— Хорошо, я верю тебе, — сказал Каупервуд, стараясь обмануть самого себя наперекор рассудку. — Но ты ведешь такой рассеянный, такой, я бы сказал, фривольный образ жизни…

«Вот оно что! — подумала Стефани. — Я, как видно, слишком много болтаю».

— Я люблю тебя, Стефани. Я восхищаюсь тобой. Ты мне очень дорога. Не обманывай меня. Перестань ты встречаться с этими глупыми мальчишками. Поверь, они не стоят тебя. Я скоро добьюсь развода и женюсь на тебе.

— Да что же дурного в том, что я с ними встречаюсь? Мне с ними весело, они меня развлекают — вот и все. Лейн Кросс просто душечка, и Гарднер Ноулз тоже по-своему очень мил. И все они так добры ко мне.

Каупервуд был задет за живое, услыхав, что Лейн Кросс «душечка». Это взбесило его, и все же он сдержался.

— Дай мне слово, Стефани, что ты ничего не позволишь себе с этими субъектами до тех пор, пока мы с тобой любим друг друга, — сказал он почти молящим тоном, что далеко не входило в привычки Фрэнка Алджернона Каупервуда. — Я не хочу делить тебя ни с кем. И не стану. Я не ревную к тому, что было прежде, но требую, чтобы впредь ты была мне верна.

— Ну, что ты говоришь, Фрэнк! Конечно, я буду тебе верна. Но если ты мне не веришь, если… ах, господи боже мой! — она горестно вздохнула, а Каупервуд смотрел на нее и хмурился, с трудом подавляя шевелившиеся в нем подозрения и ревность.

— Хорошо, хорошо, Стефани, я уже сказал, что верю тебе. Верю на слово. Но если ты обманешь меня и я об этом узнаю, больше ты меня не увидишь. Повторяю, я не стану делить тебя ни с кем. Если хочешь знать, я просто не понимаю, как ты можешь, если только ты действительно меня любишь, находить удовольствие в обществе всех этих бездельников. Неужели все дело только в твоей безумной страсти к театру? Не может этого быть!

— Ну вот, я вижу, ты снова хочешь поссориться со мной! — ребячливым тоном воскликнула Стефани. — Я все время твержу тебе, как я тебя люблю, а ты просто не хочешь мне верить. Ну что ж, тогда, тогда… — И призвав на помощь все свое актерское мастерство, Стефани неудержимо разрыдалась.

Каупервуд заключил ее в объятия.

— Успокойся, успокойся, Стефани, — нежно сказал он. — Я верю тебе. Верю, что ты любишь меня. Хотелось бы мне только, чтобы ты не порхала по жизни, как мотылек.

Итак, эта первая размолвка закончилась примирением.

Глава 28

Разоблачение Стефани

Но Стефани меньше всего помышляла о том, чтобы как-то упорядочить свою жизнь и сохранить верность Каупервуду. Не судите ее слишком строго. Неустойчивое, увлекающееся создание, ярко выраженная артистическая натура, она росла почти без присмотра в семье, которая не могла ни должным образом направить, ни воспитать ее. Каупервуд очень нравился Стефани своей энергией, силой своего характера. Но Форбс Герни нравился ей тоже, вернее — окружавший его поэтический ореол. При каждой новой встрече Стефани с любопытством приглядывалась к этому юноше. Он был застенчив, замкнут, чуждался ее, но она решила разбить этот лед. Она видела, что он робок, беден, одинок, и это будило в ней чисто женскую потребность заботиться о нем.

Цели своей она достигла без труда. Как-то раз вечером Стефани и Форбс Герни сидели на борту легкой маленькой яхты Блисса Бриджа и, прислонясь к мачте, любовались серебристой лунной дорожкой за кормой. Вся остальная компания «убивала вечер» внизу в каюте: на палубу доносились взрывы смеха, веселые возгласы, пение. Все друзья Стефани уже заметили, что она увлечена Форбсом Герни. Его находили очаровательным, ее — своенравной, и решено было не мешать им, хотя, разумеется, не обошлось и без шуток по их адресу. Форбс Герни был наивен и неопытен по части любовных похождений; счастье само давалось ему в руки, но он не знал, как его взять. Он рассказывал Стефани о своем детстве, которое протекло среди пшеничных полей Северо-Запада, о том, как его семья уехала из Огайо, когда ему было всего три года, и как с малых лет он познал тяжелый труд землепашца. Не раз, оставив плуг в борозде, он отходил в сторонку и, стоя под деревом, изливал нахлынувшие на него мысли и чувства в простых, безыскусственных стихах, или, следя за полетом птиц, мечтал о том, как уедет в Чикаго и поступит учиться в колледж.

Стефани слушала, устремив на него задумчивый взгляд, в лунном свете ее кожа казалась бронзовой, а черные волосы отливали синевато-стальным блеском. Форбс Герни отнюдь не был нечувствителен к красоте. Собравшись в конце концов с духом, он отважился коснуться ее руки, не раз обвивавшей шею Ноулза, Кросса и Каупервуда. Стефани затрепетала. Этот мальчик был так очарователен. Она смотрела на его светлые, волнистые волосы, открытое юношеское лицо, и он казался ей молодым греческим богом. Она сидела не шевелясь, замерев в ожидании.

— Если бы я мог сказать вам, что я сейчас чувствую, — пробормотал, наконец, Форбс Герни срывающимся от волнения голосом.

Пальчики Стефани легли на его руку.

— Вы — прелесть, Форбс, — прошептала она. Он понял, что не будет отвергнут. Восторг охватил его. Он тихонько погладил руку Стефани, потом робко обнял ее за талию. Стефани сидела в полуоборот-к нему, мечтательно запрокинув голову, и он, осмелев, коснулся губами ее смуглой щеки. Головка Стефани без промедления склонилась к нему на плечо, и он восторженно зашептал ей на ухо первое, что пришло ему на ум: как она божественно хороша, как изумительна, неповторима!.. С точки зрения Стефани все это могло иметь только один конец. Небольшого поощрения с ее стороны оказалось достаточно, чтобы он пришел к ней домой. Там она повела его наверх, в маленькую гостиную, показать свои книги, играла ему, пела. Очутившись, наконец, в его объятиях, она помогла ему побороть застенчивость. Форбс Генри понял, что она более сведуща, чем он предполагал…

Каупервуд в эти дни был всецело поглощен устройством мощных силовых станций, установкой гигантских паровых двигателей, разработкой ставок заработной платы для своих рабочих, которых насчитывалось теперь на его предприятиях более двух тысяч и которые угрожали ему забастовкой, укреплением сводов и оборудованием туннеля на Ла-Саль-стрит, прокладкой новой петли по улицам Ла-Саль, Мунро, Дирборн и Рэндолф и выпуском акций своих новых предприятий. Однако непрошенная мысль нет-нет, да и закрадывалась к нему в голову: «А где сейчас Стефани, что она делает?» Время от времени она назначала ему свидания. Каупервуд заметил, что с тех пор, как он позволил себе однажды, воспользовавшись откровенностью Стефани, упрекнуть ее в легкомыслии и чересчур рассеянном образе жизни, ему приходилось все реже слышать о Гарднере Ноулзе, Лейне Кроссе и Форбсе Герни и все чаще о Джорджии Тимберлейк и Этели Такермен. Что значит эта внезапная скрытность? Раз как-то, впрочем, Стефани обронила несколько слов о Форбсе Герни, — ему так плохо живется, бедняжке, и костюм у него, к сожалению, оставляет желать лучшего. Сама Стефани благодаря щедрости Каупервуда щеголяла в ослепительных туалетах. Она без стеснения брала у него столько, сколько ей требовалось, чтобы одеться по своему вкусу.

— Почему ты не пришлешь его ко мне? — спросил Каупервуд. — Я подыщу ему какое-нибудь занятие. — Пристроить мистера Герни на место, где можно было бы следить за каждым его шагом, показалось Каупервуду весьма заманчивым. Однако Форбс Герни не воспользовался этим великодушным предложением, а Стефани больше ни разу не заикалась о его бедственном положении. Как-то раз Каупервуд дал Стефани двести долларов и вскоре после этого встретил ее на Вашингтон-стрит в сопровождении Форбса Герни. Мистер Герни, бледный и томный, был, как ни странно, одет с иголочки. Каупервуд заметил у него в галстуке булавку, которую видел раньше у Стефани. Впрочем, она нимало не была смущена этой встречей. Прошло еще несколько дней, и Стефани обмолвилась, что Лейн Кросс, уезжая на лето в Нью-Хэмпшир, предложил ей пользоваться его студией. Каупервуд решил взять эту студию под наблюдение.

Среди служащих Каупервуда был некто Фрэнсис Кеннеди, весьма честолюбивый молодой человек, работавший когда-то репортером в газете. Кеннеди напечатал в одном из воскресных номеров «Инкуайэрера» довольно бойкую статью о планах Каупервуда, попутно охарактеризовав и его самого как человека недюжинного. Статья понравилась Каупервуду, и когда Кеннеди однажды явился к нему и сказал, что репортерская работа ему надоела и он не прочь был бы попробовать свои силы в области городского железнодорожного транспорта, Каупервуд решил воспользоваться его услугами.

— Могу предложить вам на первое время место секретаря, — любезно сказал он. — У меня есть для вас два-три особых поручения. Если вы с ними справитесь, я подыщу вам что-нибудь поинтереснее.

Кеннеди недолго проработал у Каупервуда, когда тот сказал ему однажды:

— Послушайте, Фрэнсис, вы, в вашем газетном мире, слышали когда-нибудь о молодом человеке по имени Форбс Герни?

Разговор происходил в кабинете Каупервуда.

— Нет, сэр, не слыхал, — отвечал Фрэнсис настораживаясь.

— А о любительской студии под названием «Театр гарриковцев»?

— Да, сэр, об этой студии я слышал.

— А как вы думаете, Фрэнсис, могли бы вы выполнить одно поручение несколько щекотливого характера? Только сделать это нужно умно и осторожно.

— Думаю, что могу, сэр, — сказал Фрэнсис. В это утро он выглядел настоящим щеголем — в новом коричневом костюме, гранатового цвета галстуке и до блеска начищенных ботинках. В манжетах мистера Фрэнсиса поблескивали сердоликовые запонки, а молодое лицо сияло здоровьем.

— Так вот, послушайте, что мне от вас нужно. Одна молодая актриса из этой любительской студии, Стефани Плейто, посещает мастерскую некоего художника и режиссера Лейна Кросса. Мастерская помещается в так называемом Дворце нового искусства. Не исключено, что эта дама пользуется мастерской и в отсутствие хозяина, — все может быть. Вы должны выяснить, в каких отношениях находится эта особа с мистером Форбсом Герни. По некоторым деловым соображениям мне это надо знать.

Кеннеди весь обратился в слух.

— Вы не можете указать мне, где бы я мог для начала навести справки об этом мистере Герни? — спросил он.

— Мне кажется, он близко знаком с неким критиком по имени Гарднер Ноулз. Можете потолковать с ним. Мне не нужно, разумеется, предупреждать вас, что мое имя упоминаться не должно.

— Это само собой разумеется, мистер Каупервуд.

Кеннеди удалился, размышляя, как бы ему получше выполнить это поручение. Репортерский нюх подсказал ему путь: Кеннеди прежде всего разыскал кое-кого из своих прежних коллег и выведал у них все, что только мог, относительно «Театра гарриковцев» и подвизавшихся в нем актрис. Предлогом послужило то, что он якобы пишет одноактную пьесу, которую хочет предложить этому театру.

Затем Кеннеди отправился к Лейну Кроссу в его студию, решив выдать себя за репортера, желающего получить интервью. От лифтера он узнал, что мистера Кросса нет в городе. Студия была заперта.

Мистер Кеннеди задумался на минуту.

— А кто-нибудь пользуется этой студией в летнее время? — спросил он у лифтера.

— Да, тут бывает одна молодая особа. Иногда…

— А вы не знаете, кто она такая?

— Знаю. Плейто ее фамилия. А почему вы спрашиваете?

— Вот что, друг, — доверительно сказал Кеннеди, оглядывая довольно потрепанную одежду своего собеседника, — хочешь заработать десять долларов без особых хлопот?

Лифтер, недельный заработок которого равнялся восьми долларам, навострил уши.

— Я хочу знать, с кем бывает здесь эта мисс Плейто… когда она приходит… Ну, словом, все, что можно разведать. Если я выясню то, что мне нужно, я дам тебе пятнадцать долларов, а пока получай в задаток пятерку.

У лифтера в эту минуту в кармане было шестьдесят пять центов. Он недоверчиво, но с большой готовностью посмотрел на Кеннеди.

— А чем я могу вам помочь? — спросил он. — Я ведь здесь только до шести. От шести до двенадцати на лифте работает другой.

— А нет ли у вас свободной комнаты по соседству с этой мастерской? — осведомился Кеннеди.

Лифтер задумался.

— Есть. Как раз напротив, через коридор.

— Когда обычно приходит сюда эта особа?

— В мое дежурство — иной раз с утра, иной раз после обеда. А как по вечерам — не знаю.

— Одна приходит или с кем-нибудь?

— Иногда с каким-то мужчиной, иногда с подружками. По правде-то говоря, я не особенно обращал на нее внимание.

Кеннеди ушел насвистывая.

С этого дня вышеупомянутая мастерская, в которой царила довольно легкомысленная атмосфера, подверглась самому пристальному наблюдению. Мистер Кеннеди то и дело слонялся по коридору, регистрируя каждое появление мистера Форбса Герни. Очень скоро ему удалось установить, как он, собственно говоря, и ожидал, что мистер Герни и мисс Стефани частенько остаются в студии вдвоем в самые неурочные часы. Иной раз мистер Герни, покинув студию вместе с компанией молодых людей и девиц, которые приходили туда повеселиться, вскоре тайком возвращался назад, иной раз и Стефани уходила вместе со всеми, но потом возвращалась вдвоем с мистером Герни. Эти тайные свидания бывали то очень коротки, то довольно продолжительны, и Кеннеди самым добросовестным образом наблюдал и записывал все дни, часы и длительность свиданий, а затем наутро эти сведения в запечатанном конверте попадали на письменный стол к мистеру Каупервуду. Тот был вне себя от ярости, но так было велико его увлечение Стефани, что он еще не мог ни на что решиться. Ему хотелось проверить, до какой степени лицемерия способна она дойти.

Впервые в жизни Каупервуд оказался в положении обманутого и чувствовал себя в высшей степени непривычно и странно. Даже в часы самой напряженной деятельности колючая мысль о Стефани ни на минуту не покидала его. Где она сейчас? Что делает? Ее способность нагло и беззастенчиво лгать невольно напоминала Каупервуду его самого. Подумать только, что эта девчонка могла предпочесть ему кого-то другого, да еще теперь, когда он приобретал громкую славу преобразователя города. Это невольно наводило его на мысль о том, что он стареет, что более молодые соперники уже становятся для него опасны. И мысль эта язвила и жгла.

Как-то, промучившись всю ночь горькими думами о Стефани, Каупервуд сказал наутро Кеннеди:

— Я хочу, Фрэнсис, чтобы вы заставили этого лифтера, с которым вы там познакомились, подобрать ключ к студии, и пусть он позаботится, чтобы изнутри не было другого запора. Ключ вы дадите мне. Когда мисс Стефани, будет там вдвоем с этим мистером Герни, известите меня по телефону.

И вот после нескольких недель неустанной слежки наступила развязка. Большая желтая луна висела в небе, дул теплый летний ветерок. Стефани забежала к Каупервуду в контору — предупредить, что она не может поехать с ним за город, как у них было условлено. Она спешит домой, на Западную сторону, так как у Джорджии Тимберлейк в этот вечер устраиваются игры и танцы в саду. Каупервуд слушал ее и понимал, что она лжет. Он был, как всегда, весел, любезен, острил и улыбался, но мысль о том, как бесстыдна эта девица, как нагло играет она свою роль и каким глупцом его считает, не шла у него из головы. Он говорил себе, что Стефани молода, обворожительна, темпераментна и от природы ветрена и непостоянна, но не мог простить ей, что она не любила его так же беззаветно, как любили другие женщины. На Стефани было легкое белое платье в черную полоску и широкополая соломенная шляпа с белой в черную полоску вуалью вокруг тульи и ярко-пунцовым цветком мака, свисающим над левым ухом. Она показалась Каупервуду особенно юной и задорной в этом наряде. «Смесь современной цивилизации и древнего Востока», — невольно подумал он.

— Собираешься повеселиться, малютка? — спросил он, ласково улыбаясь и не сводя с нее своих загадочных, непроницаемых глаз. — Мы сегодня опять намерены блистать в компании наших очаровательных молодых друзей? Вся свита будет в полном сборе, я полагаю? Мистер Блисс Бридж, мистер Ноулз, мистер Кросс — все твои верные пажи и партнеры по танцам?

Он ни словом не обмолвился о Форбсе Герни.

Стефани весело кивнула. Она пребывала в самом безмятежном и праздничном расположении духа.

Каупервуд улыбался, думая о том, что скоро, очень скоро он будет отомщен. Он уличит ее во лжи, поймает на месте преступления — в этой самой студии, быть может, — и с презрением прогонит прочь, навсегда. Случись это в прежние времена, и не здесь, а например, в Турции, он приказал бы удушить ее, зашить в мешок и бросить в Босфор. Теперь в его власти только одно — расстаться с ней. И он все улыбался, поглаживая ее руку.

— Желаю весело провести время, — крикнул он ей вслед, когда она уходила.

Дома, около полуночи, его вызвал к телефону Кеннеди.

— Мистер Каупервуд?

— Да.

— Вы знаете студию во Дворце нового искусства?

— Да.

— Они там сейчас.

Каупервуд позвонил и приказал заложить кабриолет. У него уже давно было заготовлено нечто вроде отмычки, сделанной по его заказу слесарем: металлический стержень, полый на конце и с бороздками — точно по рисунку ключа, доставленного ему Кеннеди. Просунув стержень в замочную скважину и надев его на бородку ключа, вставленного изнутри, можно было без труда отпереть дверь снаружи. Каупервуд нащупал отмычку в кармане, сел в кабриолет и уехал. В вестибюле Дворца нового искусства его ждал Кеннеди. Каупервуд отпустил его домой.

— Благодарю, — коротко сказал он. — Остальным я займусь сам.

Он не воспользовался лифтом и, быстро поднявшись по лестнице, прошел в свободное помещение напротив, потом снова вышел в коридор и приник ухом к двери мастерской. Да, Кеннеди не ошибся, Стефани была там и Герни тоже. Она привела с собой томного молодого поэта, рассчитывая провести с ним восхитительный вечер. В эти часы в здании царила тишина, и Каупервуд отчетливо слышал их приглушенные голоса; потом до него долетел обрывок песенки — пела Стефани. Ярость душила Каупервуда, и он был даже рад, что Стефани взяла на себя труд предупредить его о своем намерении провести этот вечер у Джорджии Тимберлейк. Он улыбнулся мрачно и злорадно, представив себе изумление и испуг Стефани. Достав из кармана отмычку, он бесшумно вставил ее в замочную скважину и надел на бородку ключа. Ключ повернулся мягко, почти беззвучно. Каупервуд нажал на ручку двери и почувствовал, как она подалась. Он неслышно ступил в комнату. Тихий, такой знакомый ему, воркующий смех заглушил его шаги.

При звуке его резкого сухого покашливания они вскочили. Герни сделал попытку найти убежище за гардиной, Стефани тщетно старалась натянуть на себя покрывало с кушетки. От неожиданности она онемела и смотрела на Каупервуда остановившимся взглядом. Герни сначала тоже растерялся, однако вскоре овладел собой и проговорил даже несколько вызывающе:

— Кто вы такой? Что вам здесь надо?

Каупервуд ответил очень спокойно, с улыбкой»

— Ничего особенного. Мисс Плейто, вероятно, объяснит вам причину моего появления. — Он небрежно кивнул в ее сторону.

Стефани, чувствуя на себе его холодный, иронический взгляд, сжалась в комочек и, казалось, совсем забыла о существовании Форбса Герни. Последний понял уже, что перед ним его предшественник — обманутый и разгневанный любовник, и это неожиданное открытие заставило его еще больше растеряться.

— Мистер Герни, — с некоторым оттенком снисхождения сказал Каупервуд, отведя, наконец, уничтожающий взгляд от Стефани. — К вам у меня, собственно, никаких дел нет, и через несколько минут я избавлю вас и мисс Плейто от моего присутствия. Однако у меня были некоторые основания явиться сюда. Эта молодая особа довольно долго меня обманывала. Она постоянно лгала мне, прикидывалась невинным созданием, чему я, впрочем, не верил. Не далее как сегодня она заявила мне, что отправляется на танцы к своей приятельнице, живущей на Западной стороне. Она была моей любовницей в течение нескольких месяцев и принимала от меня деньги, драгоценности, я не отказывал ей ни в чем. Эти нефритовые серьги, кстати, — тоже один из моих подарков. — Каупервуд весело и насмешливо поглядел на Стефани. — Я пришел сюда, чтобы доказать ей бесполезность дальнейшей лжи. Всякий раз, когда я пытался уличить ее в недостойном поведении, она заливалась слезами и лгала мне. Быть может, вы знаете ее лучше, чем я, быть может вы сильно привязаны к ней. Во всяком случае от вас мне ничего не нужно. А эту даму, — тут Каупервуд снова повернулся к Стефани и смерил ее презрительным взглядом, — я прошу только об одном — не утруждать себя больше бесполезной ложью.

В продолжение этого довольно своеобразного монолога Стефани, перепуганная, дрожащая и все же прелестная, забившись в угол огромной тахты, словно зачарованная, не сводила глаз с Каупервуда, и взгляд этот без слов говорил о том, как, несмотря на все ее легкомыслие, ей больно его терять. Его крепкая сильная фигура, спокойствие и невозмутимость, и даже самые слова его, язвительные и беспощадные, зажгли ее пылкое воображение, всегда готовое воспламениться, словно порох. Покрывало, в которое она завернулась, лишь отчасти скрывало ее наготу; смуглые руки, плечи и грудь и тонкие стройные ноги с округлыми коленями были обнажены. Темные волосы рассыпались в беспорядке, а детски наивное лицо, испуганное и страдальческое, казалось молило Каупервуда. Стефани и в самом деле была чрезвычайно испугана. Она в глубине души всегда побаивалась Каупервуда; этот сильный, суровый и обаятельный человек внушал ей благоговейный страх. Она не произносила ни слова и только смотрела на него, все еще пытаясь тронуть его сердце жалобным, как у обиженного ребенка, выражением лица. Но Каупервуд отвечал ей взглядом, исполненным холодного презрения, а на ее любовника смотрел с почти нескрываемой насмешкой. Он спокойно стоял перед ними и улыбался, и мысль о том, кого она теряет, какой это необыкновенный человек, пронзила Стефани. Рядом с ним Форбс Герни, меланхолический, томный поэт, показался ей вдруг жалким и бесцветным — пустой причудой романтического воображения, Стефани искала и не находила слов, она готова была молить Каупервуда о прощении, но чувствовала, что это бесполезно, и к тому же тут был Герни… К горлу у нее подкатил комок, глаза затуманились, и Каупервуд увидел, как в них сквозь слезы блеснул знакомый ему таинственный и влекущий огонек. Он хорошо знал этот взгляд. То была минута горького торжества для Каупервуда.

— Позвольте дать вам совет, Стефани, — сказал он. — Мы, разумеется, не увидимся больше. Вы — талантливая актриса. Ступайте на профессиональную сцену. Вас ждет слава, если ваши любовные похождения не помешают вам посвятить себя искусству. Я допускаю, конечно, что такая распущенность — потребность вашей натуры, но не забывайте, что в обществе существует вполне определенный взгляд на подобное поведение. Прощайте.

Каупервуд повернулся и быстро направился к двери.

— Фрэнк! О Фрэнк! — воскликнула Стефани. Это был горестный, полный отчаяния, безотчетный крик; она забыла о присутствии своего нового возлюбленного. Герни смотрел на нее, широко раскрыв глаза.

Но Каупервуд, казалось, даже не слышал ее призыва. Он вышел из студии, пересек темный коридор и спустился по лестнице. На мгновение, на одно краткое мгновение он снова почувствовал себя во власти этого распущенного, безнравственного и все же обаятельного создания, словно в лицо ему пахнул пряный аромат какого-то ядовитого цветка.

«А, будь ты проклята! — мысленно воскликнул Каупервуд. — Будь ты проклята, тварь, потаскуха, девка!» — Он изрыгал самые грязные, самые циничные ругательства, ибо в эту минуту, впервые в жизни, почувствовал, что значит любить, страстно желать и утратить — утратить навсегда. Он поклялся себе, что жизненные пути его и Стефани Плейто никогда больше не пересекутся.

Глава 29

Семейная ссора

Случилось так, что после описанного выше разрыва душевный покой Эйлин был снова нарушен — и не кем иным, как миссис Плейто, впрочем, без всякого умысла с ее стороны. Заехав однажды навестить миссис Каупервуд, она разговорилась об успехах своей дочери, о затруднениях, которые переживают «гарриковцы», и о том, что Стефани скоро появится в новой роли — будет, кажется, играть китаянку.

— Эти нефритовые украшения, что вы ей подарили, — прелестны, — любезно улыбаясь, заявила миссис Плейто. — Я только на днях впервые увидела их. Стефани мне ничего раньше не говорила. Она в таком восторге от этого подарка, что я должна от всей души поблагодарить вас.

Эйлин широко раскрыла глаза.

— Я, право, что-то не припомню… — она тотчас подумала о Каупервуде, о его извечных слабостях, и в душу к ней закралось подозрение. Растерянность и смущение отразились на ее лице.

— Да что вы? — удивилась в свою очередь миссис Плейто, несколько обескураженная словами Эйлин. — Ну как же, серьги, брошь и браслет. Стефани сказала, что это вы подарили ей.

— Ах, ну да, да, конечно, — спохватившись, пробормотала Эйлин. — Припоминаю теперь. Собственно говоря, это был подарок Фрэнка. Очень рада, что эти безделушки понравились вашей дочери.

И она учтиво улыбнулась.

— Стефани находит их восхитительными, и они в самом деле очень ей к лицу, — добродушно сказала миссис Плейто, считая, что недоразумение разъяснилось.

Разговор этот произошел потому, что Стефани забыла однажды запереть свою шкатулку с украшениями, и миссис Плейто, разыскивая что-то в комнате дочери, увидела нефриты. Прекрасно понимая, какую они представляют ценность, она не замедлила допросить дочь. Стефани в первое мгновение растерялась, но тотчас овладела собой. Как-то раз она была у Каупервудов, и Эйлин уговорила ее принять этот подарок, объяснила она небрежно.

К несчастью для Эйлин, этим разговором дело не ограничилось. На обеде у Риза Грайера, молодого скульптора, делающего светскую карьеру и представленного ей Тейлором Лордом, Эйлин пришлось убедиться в том, что общество не склонно сочувствовать женщине, утратившей привязанность своего супруга. Входя в гостиную, она услышала, как одна дама, стоя у ширмы, где гости оставляли свои накидки и шали, шепнула другой:

— Смотрите, вон идет миссис Каупервуд. Жена того самого Каупервуда, которому принадлежит половина всех городских железных дорог у нас в Чикаго. Весь прошлый сезон он путался с этой Плейто — актрисочкой из «Театра гарриковцев».

Вторая дама утвердительно кивнула, с завистью разглядывая туалет Эйлин — роскошное платье из темно-зеленого бархата.

— А вы думаете, что она верна ему? — Эйлин вся превратилась в слух. — Вид у нее во всяком случае довольно вызывающий.

Эйлин удалось потом поближе рассмотреть этих дам, когда они стояли отвернувшись и не смотрели на нее, и на лице ее было ясно написано все, что она о них думает, — но что толку? Проклятые сплетницы уже ранили ее в самое сердце. Эйлин была возмущена, ошеломлена, растеряна. В какое унизительное положение ставит ее Фрэнк, давая своим легкомысленным поведением пищу для подобных пересудов!

Но прошло еще несколько дней, и Эйлин ждало новое испытание. Как-то раз, выйдя из своей спальни на галерейку, окружавшую холл, Эйлин услышала внизу голоса; две служанки оживленно обсуждали чикагские нравы вообще и поведение своего хозяина в частности. Одна из них — рослая, костлявая девица лет двадцати восьми, работала у Каупервудов горничной, другая — коренастая, дородная особа сорока с лишним лет, состояла на должности младшей экономки. Обе делали вид, что заняты уборкой, но работали не столько руками, сколько языком. Костлявая горничная совсем недавно перешла к Каупервудам от Кокрейнов. Эймар Кокрейн, бывший директор Железнодорожной компании Западной стороны, был теперь директором новой компании — Западно-чикагской транспортной.

— Можете себе представить, голубушка, — услышала Эйлин голос костлявой горничной, — как я удивилась, когда узнала, кто меня нанимает! Когда мне хозяева сказали, я своим ушам не поверила. Да ведь наша-то мисс Флоренс бегала к нему на свидания почитай три раза на неделе! Просто в толк не возьму, как это ее маменька все проморгала.

— Да, — вздохнула вторая, — уж это бабник так бабник. — При этом она выразительно всплеснула руками, чего Эйлин, разумеется, уже не могла видеть. — Сюда тоже бегала одна девчонка. Она живет на нашей улице, Хейгенин по фамилии. Отец у нее издает газету. У них очень красивый дом в двух шагах отсюда. Последнее время, правда, она что-то к нам не захаживает. А то я сколько раз видела, как он целовался с ней в этой самой комнате. Быть того не может, чтобы миссис Каупервуд ничего не знала, никогда этому не поверю. Мне рассказывали, как она однажды налетела на одну дамочку, с которой путался ее муженек. Говорят, тут ужас что было, когда она в нее вцепилась, и обе визжали на весь дом, как зарезанные. Да уж мужчины — все подлецы, как до женщин дойдет.

Легкий шорох заставил сплетниц отскочить друг от друга, но Эйлин и так уже слышала достаточно. Что же, что ей теперь делать? Опять новые связи, новые женщины, о которых она и не подозревала! Мисс Флоренс — это, конечно, Флоренс Кокрейн — ведь долговязая горничная работала раньше у Кокрейнов. И еще Сесили Хейгенин. Подумать только — дочь издателя Хейгенина, одного из их лучших друзей! И Фрэнк целовал ее здесь! Неужели этому конца не будет — его вероломству, его изменам!

Эйлин вернулась в спальню вне себя от ярости и горя; мысли ее путались. Что же ей делать? Оставить Фрэнка? Сказать ему в лицо все, что она о нем думает? Следить за ним? Нанять еще сыщиков? К чему, к чему? Она уже нанимала сыщиков однажды. Разве это помешало Фрэнку завести роман со Стефани Плейто? Ничуть. Разве это может помешать новым увлечениям? Конечно, нет. Как видно, ее совместная жизнь с Фрэнком приходит к концу, неотвратимому, горестному концу. Долго ведь так продолжаться не может. Вероятно, она была неправа, когда разлучила его с миссис Каупервуд. Но ведь Лилиан совсем не пара Каупервуду. За что же такая страшная расплата? Будь Эйлин суеверна или религиозна, читай она библию, чего она, разумеется, не делала, ей сейчас вспомнилось бы, вероятно, одно из самых фаталистических утверждений Нового завета: «Какою мерой мерите, такою же отмерится и вам».

Неукротимое влечение Каупервуда к прекрасному полу и в самом деле не могло не привести к плачевным последствиям. После разрыва со Стефани Плейто Каупервуд, как говорится, пустился во все тяжкие, и в числе его многочисленных жертв оказались сначала Сесили Хейгенин — очаровательная дочка издателя Хейгенина, весьма достойного человека, искренне расположенного к Каупервуду и служившего ему опорой в газетном мире, а затем и дочь Эймара Кокрейна. Впрочем, нельзя не заметить, что во всех своих любовных приключениях Каупервуд являлся не только соблазнителем, но и жертвой соблазна.

Его сближение с Сесили Хейгенин произошло очень просто. Будучи приятелем ее отца и частым гостем в их доме, Каупервуд в один прекрасный день обнаружил, что молодая девушка весьма чувствительна к его чарам. Сесили в ту пору исполнилось двадцать лет. Пышная, белокожая, светловолосая и голубоглазая, она отличалась жизнерадостным нравом и, несмотря на свою кукольную внешность, довольно живым умом. Каупервуду нравилось шутить и забавляться с ней. Он привык играть с Сесили, когда та была еще ребенком, школьницей. Игры и шутливые поддразнивания продолжались и потом, когда Сесили уже училась в колледже и приезжала домой на каникулы. Теперь она жила дома, и Каупервуд видел ее значительно чаще — почти всякий раз, когда заходил к ее отцу, чтобы обсудить с ним, как лучше преподнести публике ту или иную из своих очередных махинаций.

Как-то вечером Хейгенин отлучился из дома по делам, связанным с концессиями Каупервуда, и тот оказался наедине с Сесили. Произошел обмен улыбками, многозначительными взглядами, и Сесили в ответ на какую-то шутку Каупервуда игриво замахнулась на него книгой. Каупервуд схватил девушку за руки и сжал их — ласково, но крепко.

— Пустите, вам все равно со мной не справиться, — храбро сказала Сесили.

— Посмотрим, — отвечал Каупервуд.

За этим последовала шутливая борьба, в результате которой Сесили после полупритворного сопротивления очутилась в объятиях Каупервуда и головка ее склонилась на его плечо.

— Вот вы как! — сказала она, глядя на него снизу вверх насмешливо и чуть-чуть испуганно. — А дальше что? Вам придется отпустить меня — и только.

— Нет, не так скоро, как вы думаете.

— Очень скоро. Сейчас вернется папа.

— Ну что ж, до тех пор во всяком случае я вас не отпущу. Какая вы красивая, Сесили, вы хорошеете с каждым днем.

Она притихла, перестав сопротивляться, и на ее испуганном лице появилось томное выражение. Каупервуд погладил ее по щеке, поцеловал. Возвращение мистера Хейгенина положило конец этой сцене, но после такого начала найти общий язык было уже нетрудно.

Первые шаги к сближению с Флоренс Кокрейн — дочерью Эймара Кокрейна, директора Железнодорожной компании Западной стороны, — мало чем отличались от описанного выше, а финал в обоих случаях был совершенно одинаков. Чтобы представить вам Флоренс Кокрейн, скажем, что она тоже была блондинка, как и Сесили, но совершенно иного типа — тоненькая, хрупкая, мечтательная. Она запоем читала романы, увлекалась Марло и Джонсоном, и Каупервуд, этот крупный делец, занятый какими-то таинственными финансовыми операциями и часто приходивший совещаться с ее отцом, пленил воображение девушки, словно какой-нибудь герой елизаветинской эпохи. Тоскливо-размеренный уклад жизни, мещанское благополучие ее домашнего очага претили Флоренс Кокрейн, и в душе ее зрел протест. Каупервуд разгадал, что творится с девушкой, провел с ней несколько вечеров в отвлеченно-возвышенных беседах, проникновенным взором смотрел ей в глаза и вскоре прочел в них желанный ответ. Ни Эймар Кокрейн, ни его чопорно-добродетельная супруга ни о чем не догадывались.


И все же Эйлин, раздумывая над последними любовными приключениями Каупервуда, почувствовала вдруг, несмотря на всю свою досаду и горе, некоторое успокоение. Что ни говори, а такие мимолетные измены менее опасны для нее, чем одна устойчивая привязанность. Если Каупервуд и впредь будет так гоняться за женщинами, он едва ли полюбит кого-нибудь всерьез, а в таком случае зачем ему покидать ее?

Но какой это все-таки удар для ее женского самолюбия, невольно думалось ей. Какой позорный конец идеального супружеского союза, который, казалось, будет длиться всю жизнь! Подумать только, что она, Эйлин Батлер, не знавшая себе равных, затмевавшая всех своей красотой и очарованием, должна так рано — ведь ей едва минуло сорок лет — уступить дорогу более молодым соперницам! И кому? Каким-то жалким, невзрачным подросткам! Стефани Плейто! Сесили Хейгенин! Или этой, как ее… Флоренс Кокрейн — сухой, как щепка, и бледной, как мертвец! И вот она, блистательная красавица, в расцвете сил и всех своих женских чар, отодвинута на задний план. Гладкая ослепительная, кожа, ясные, лучистые глаза, на лбу, на шее, на подбородке — ни единой морщинки; золотое руно волос, упругая походка, прекрасный рост и безукоризненное сложение, роскошные туалеты, драгоценности, уменье одеваться… А Фрэнк предпочитает ей каких-то желторотых выскочек! Это казалось Эйлин невероятным и глубоко несправедливым. Как жестока жизнь! Как непостоянен Фрэнк в своих вкусах и привязанностях! Боже мой, боже мой, неужели это правда? Почему Фрэнк разлюбил ее? Эйлин снова и снова рассматривала себя в зеркале и все больше растравляла свои раны. Почему он отверг ее красоту? Почему другие женщины кажутся ему лучше? Сколько раз уверял он ее в своей любви — зачем он лгал? Почему другие мужчины сохраняют верность своим женам? Ее отец всегда был верен ее матери. При мысли об отце у Эйлин екнуло сердце — ведь она опозорила себя в его глазах… Но все равно, что было — то прошло, а теперь только она имела права на Фрэнка. Эйлин разглядывала свои глаза, волосы, руки, плечи… Почему Фрэнк разлюбил ее? Почему, почему?

Однажды вечером, вскоре после этого приступа горя, Эйлин читала у себя в будуаре какой-то роман, поджидая возвращения мужа, как вдруг зазвонил телефон. Каупервуд хотел предупредить ее, что задержится в конторе, а потом, быть может, ему придется поехать в Питсбург. Дня на полтора, не больше. Послезавтра он уж во всяком случае будет дома. Эйлин огорчилась, и Каупервуд понял это по ее голосу. Они собирались в этот день обедать у Хоксема, а потом поехать в театр. Он предложил ей отправиться к Хоксема без него, но Эйлин что-то резко возразила в ответ и повесила трубку не попрощавшись. В десять часов Каупервуд позвонил снова и сказал, что он передумал. Может быть, Эйлин хочет поужинать с ним в ресторане? Тогда пусть она переодевается, он заедет за ней. А нет — так они проведут вечер дома.

Эйлин тотчас решила, что Фрэнк собирался развлекаться на стороне, но что-то ему помешало. Он испортил ей вечер, а теперь, за неимением лучшего, решил явиться домой, чтобы осчастливить ее своим присутствием. Это взбесило Эйлин. Двусмысленность ее положения, постоянная неуверенность в Каупервуде начинали сказываться на ее нервах. В воздухе запахло грозой, и вскоре гроза разразилась. Каупервуд приехал чуть позже, чем обещал, стремительно вошел в комнату, заключил Эйлин в объятия и, поцеловав, нежно и шутливо погладил по руке, потом потрепал по плечу. Эйлин нахмурилась, и он спросил:

— Что случилось? Малютка не в духе?

— Ничего особенного, — отвечала Эйлин с раздражением. — То же, что всегда, не стоит об этом говорить. Ты обедал?

— Да, нам приносили обед в контору. — Каупервуд не лгал. Он действительно обедал у себя в конторе вместе с Мак-Кенти и Эддисоном. Не чувствуя на сей раз за собой вины, Каупервуд захотел оправдаться перед Эйлин. — Я не мог вырваться сегодня, — сказал он, — мне самому жаль, что дела отнимают у меня так много времени, но скоро будет легче. Все идет теперь на лад.

Эйлин высвободилась из его объятий и подошла к туалетному столику. Пригладила растрепавшиеся волосы, внимательно оглядела себя в зеркало, села и углубилась в роман. «Опять надулась!» — подумал Каупервуд.

— Ну, Эйлин, в чем дело? — спросил он. — Ты не рада, что я пришел домой? Я знаю, последнее время тебе было нелегко, но пора уже забыть прошлое. Право же, лучше подумать о будущем.

— О будущем? Не смей говорить мне о будущем, — злобно воскликнула Эйлин. — Не очень-то много радости оно мне сулит.

Каупервуд видел, что все в ней кипит, но, полагаясь на ее привязанность к нему и на свое умение убеждать и уговаривать, надеялся, что сумеет ее успокоить.

— Напрасно ты так горюешь, детка, — сказал он. — Ты же знаешь, что я никогда не переставал тебя любить. И никогда не перестану. Правда, сейчас у меня куча всяких хлопот, которые часто разлучают нас с тобой против моей воли, но чувство мое к тебе неизменно. Мне кажется, ты сама это понимаешь.

— Чувство? Твое чувство? — с горечью вскричала Эйлин. — О каком чувстве ты толкуешь? Ты даришь другим женщинам нефритовые драгоценности и волочишься за каждой юбкой, какая только попадется тебе на глаза! И у тебя еще хватает духу говорить мне о своих чувствах! Ведь ты и домой-то явился только потому, что тебе не удалось повеселиться где-то на стороне. Да, да, я знаю цену твоим чувствам. Знаю!

Эйлин в сердцах откинулась на спинку кресла и снова схватила свой роман. Каупервуд пристально посмотрел на нее — этот намек на Стефани был для него полной неожиданностью. Да, иметь дело с женщинами становится по временам невыносимо утомительным.

— Что ты, собственно, хочешь сказать? — спросил он осторожно, самым, казалось бы, искренним и невинным тоном. — Никаких нефритов я никому не дарил и ни за какими юбками, как ты изволишь выражаться, не волочился. Я просто не понимаю, о чем ты говоришь, Эйлин.

— О Фрэнк! — воскликнула Эйлин устало, в голосе ее прозвучал упрек. — Как ты можешь так лгать! Ну, к чему ты лжешь мне в глаза? Мне тошно от твоей лжи, от твоего притворства. Даже слуги — и те уже судачат о твоих похождениях, а ты хочешь, чтобы я тебе верила. Разве я виновата, что миссис Плейто является сюда и спрашивает меня — с какой стати ты даришь драгоценности ее дочери! Я понимаю, почему ты лжешь, тебе нужно заткнуть мне рот, заставить меня молчать. Ты боишься, что я побегу к мистеру Хейгенину, или к мистеру Кокрейну, или к мистеру Плейто, или ко всем трем зараз. Можешь не беспокоиться, не побегу, не бойся. Ты опостылел мне своей ложью. И подумать только, на кого он польстился! Стефани Плейто — эта сухая жердь! Сесили Хейгенин — квашня с тестом! А Флоренс Кокрейн — ни дать ни взять, сонная рыба! (Эйлин иной раз давала довольно меткие характеристики.) Если бы не мои близкие, которым я и так уж принесла немало огорчений, да не разные толки и сплетни, которые могут повредить твоим делам, я бы не стала ждать ни минуты, я бы ушла от тебя! И как только я могла поверить, что ты меня любишь, что ты вообще способен кого-нибудь любить по-настоящему! Какая чушь! Но мне теперь все равно! Можешь продолжать в том же духе. Только запомни: не воображай, что я и дальше буду терпеть все, как терпела до сих пор. Нет, не буду. Больше тебе не удастся меня обмануть. Я не хочу так жить. Я еще не старуха. Найдутся мужчины, которые рады будут подарить меня своим вниманием, раз я тебе не нужна. Я уже сказала тебе однажды и повторяю снова: если ты будешь мне изменять, я в долгу не останусь, так и знай! Вот посмотришь, я тоже заведу себе любовников. Да, да! Клянусь!

— Эйлин! — сказал Каупервуд мягко, с мольбой, сознавая бесполезность новой лжи. — Неужели ты не простишь мне еще один, последний раз? Будь снисходительна, пожалей меня. Я сам не понимаю себя порой. Должно быть, я как-то иначе устроен — не так, как другие. Мы с тобой уже прожили вместе такую долгую жизнь. Подожди еще немного. Дай мне время. Увидишь, я стану другим. Я докажу тебе.

— О да, конечно, я должна ждать! Он, видите ли, станет другим! А разве я мало ждала? Разве мало провела бессонных ночей, слоняясь здесь из угла в угол, пока ты пропадал невесть где? Пожалеть тебя? Конечно, конечно! А кто пожалеет меня, когда сердце мое рвется на части! О боже мой, боже мой! — в безмерном отчаянии воскликнула вдруг Эйлин. — Я так несчастна! Так несчастна! В сердце такая боль! Такая невыносимая боль!

Она судорожно прижала руки к груди и бросилась вон из комнаты. Ее легкий, стремительный, упругий шаг, всегда пленявший Каупервуда, даже и сейчас произвел на него впечатление. Но, увы, это было лишь мгновенное сожаление о том, что жизнь так жестока и все в ней так преходяще! Каупервуд поспешил за Эйлин и (совсем как после стычки с Ритой Сольберг) попытался заключить ее в объятия, но она раздраженно оттолкнула его.

— Нет, нет! — крикнула она. — Оставь меня! Мне все это надоело.

— Право же, ты несправедлива ко мне, Эйлин! — Он произнес это с чувством, подкупающе искренним тоном. — Из-за одного прискорбного случая в прошлом ты теперь видишь все в искаженном свете. Клянусь, я не изменял тебе ни со Стефани Плейто, ни с другими женщинами. Я ухаживал за ними слегка, но ведь это все сущие пустяки. Будь благоразумна. Я вовсе не такой негодяй, как тебе кажется. Я занят сейчас очень большими делами, от которых твое благополучие, твое будущее зависит в такой же мере, как и мое. Будь же благоразумна, Эйлин, будь снисходительна ко мне.

Все повторялось снова и снова: те же упреки и обвинения с одной стороны, те же оправдания и уговоры — с другой. Наконец, усталая, измученная телом и душой, чувствуя, что ей не под силу разрубить этот узел, Эйлин сдалась и, уступая увещеваниям Каупервуда, позволила ему убедить себя в том, что и на ее долю остались еще какие-то крохи чувства. Она совсем пала духом, тоска грызла ее сердце. Да и сам Каупервуд, хотя и пытался утешить Эйлин, отчетливо понимал, что ему никогда не удастся возродить в ней прежнюю веру в его любовь, ибо для этого он должен был бы окружить ее таким вниманием, на какое он, с его стремлением к разнообразию и новизне, уже не был способен. До поры до времени мир был восстановлен, но, зная, чего ждет от него Эйлин, зная ее пылкую и эгоистически требовательную натуру, Каупервуд понимал, что это ненадолго. Он будет идти своим путем, и она рано или поздно оставит его. Ничем тут, как видно, не поможешь. Переделать себя он не мог. Он был человеком слишком страстным, многогранным и сложным и слишком большим эгоистом, чтобы сохранять приверженность к кому-то одному.

Глава 30

Препятствия

Препятствия, которые возникают порой на пути самого удачливого и преуспевающего человека, неожиданны и разнообразны. Сильный пловец может выплыть и против течения. Иным помогает случай, порой вступающий в союз с человеком, иные сами, приноравливаясь к обстоятельствам, бессознательно отдаются на волю этого случая, и прилив выносит их на берег. Что это, божественный промысел? Едва ли! Никто еще не проник в эту тайну. Добрый гений? Так думают многие — на свою погибель (вспомним Макбета!). Или это наша бессознательная тяга к добру, долгу, справедливости? Но все эти ярлыки — творения рук человеческих. Все не доказано и все — дозволено.

Так, например, когда Каупервуд завладел конкой на Западной стороне, между возглавляемой им компанией и неким Рэдмондом Парди, крупным ростовщиком, скупщиком земельных участков и торговцем недвижимостью, возникла тяжба, которая взбудоражила весь Чикаго. Туннели на Ла-Саль-стрит и Вашингтон-стрит были уже сданы в эксплуатацию, но тут возникла потребность в третьем туннеле — к югу от Вашингтон-стрит, — так как интересы северной и южной окраин Западной стороны требовали проведения канатной дороги по Ван-Бьюрен-стрит и Блю-Айленд авеню. Предпочтительнее всего было бы проложить туннель в районе Ван-Бьюрен-стрит, ибо это был кратчайший путь к деловому центру города. Туннель был решительно необходим Каупервуду, — но как добиться разрешения проложить его под рекой от Ван-Бьюрен-стрит и как раз под мостом, по которому шло интенсивное движение? Тут сразу возникали всевозможные осложнения. Прежде всего для прокладки туннеля под рекой требовалось разрешение военного министерства в Вашингтоне. Далее: это было делом чрезвычайно трудным и хлопотливым, так как пришлось бы на время закрыть движение на мосту или даже разобрать таковой. После захвата Каупервудом двух туннелей газеты и без того уже следили за каждым его шагом. Большинство из них было настроено подозрительно, а многие и прямо враждебно, и потому Каупервуд решил, вместо того чтобы обращаться в муниципалитет за разрешением, купить значительный участок земли к северу от моста и таким образом получить возможность беспрепятственно приступить к работам.

Самым подходящим для этой цели оказался участок на берегу реки, занятый семиэтажным торговым зданием. И участок и здание принадлежали уже упомянутому выше мистеру Рэдмонду Парди — длинному, тощему, нечистоплотному с виду субъекту, который носил целлулоидные воротнички и манжеты и сильно гнусавил.

Каупервуд, как водится, подослал к мистеру Парди подставных лиц, предложивших тому продать участок по сходной цене. Но Парди, подозрительный и осторожный, как всякий скряга, обладал нюхом ищейки и уже успел проведать о замыслах Каупервуда. Он почуял хорошую поживу.

— Нет, нет и нет, — всякий раз заявлял он представителям мистера Сильвестра Туми, пронырливого земельного агента Каупервуда. — Не хочу я продавать. Ступайте с богом.

Мистер Сильвестр Туми стал в конце концов в тупик и признался в этом Каупервуду; тот немедленно призвал на помощь генерала Ван-Сайкла и достопочтенного Кента Бэрроуза Мак-Кибена, которые, подобно спасительным маякам, всегда указывали ему верный путь в штормовую погоду. Генерал, правда, уже изрядно поглупел от старости, и Каупервуд подумывал о том, чтобы удалить его на покой, но Мак-Кибен был в расцвете сил и способностей — самодовольный, красивый, расфранченный, ловкий. Переговорив с мистером Туми, генерал и Мак-Кибен вернулись к Каупервуду с неким многообещающим проектом. После этого на сцене появился новый персонаж, а именно достопочтенный Наум Дикеншитс, один из судей апелляционного суда штата, уже давно, — а с помощью каких махинаций, мы здесь лучше умолчим, — впряженный в колесницу великого Каупервуда; судье предложили применить все свои познания в области крючкотворства и найти выход из затруднительного положения. По его совету решено было тотчас приступить к прокладке туннеля — сначала с восточной стороны, то есть от Франклин-стрит, а затем, спустя восемь месяцев, — с западной, то есть от Канал-стрит. Между участком мистера Парди и рекой, всего в тридцати футах от его торгового здания, появилась шахта. Мистер Парди следил за этими зловещими приготовлениями с алчным блеском в глазах. Он не сомневался в том, что когда туннель приблизится к его владениям, компания вынуждена будет отвалить ему за его участок столько звонкой монеты, сколько он пожелает.

— Ну и ну, черт меня подери! — бормотал мистер Парди, потирая руки, словно Шейлок, знающий, что расплата человеческим мясом уже неизбежна. И все же порой его охватывала какая-то смутная тревога. Наконец, когда приобретение вожделенного участка стало для Каупервуда насущной необходимостью, он послал за его владельцем, и тот явился в приятном предвкушении выгодной сделки, сулившей целое состояние.

— Мистер Парди, — непринужденно начал Каупервуд, — вы владеете по ту сторону реки земельным участком, который мне очень нужен. Почему бы вам его не продать? Мне кажется, нам следует уладить дело полюбовно.

Он с улыбкой смотрел на Парди, а тот исподтишка, по-волчьи, оглядывался вокруг, боясь продешевить, прикидывая в уме, сколько тут можно содрать. Принадлежавший мистеру Парди земельный участок вместе со зданием и всем инвентарем стоил около двухсот тысяч долларов.

— А зачем мне продавать? — сказал Парди. — Там у меня хороший, крепкий дом. Мне он нужен не меньше, чем вам. Я от него доход получаю.

— Правильно, — отвечал Каупервуд. — Но я готов заплатить вам хорошую цену. Ведь речь идет о предприятии общественного пользования. Туннель насущно необходим населению Западной стороны и даже лично вам, если у вас имеются там земельные участки. На деньги, что я вам уплачу, вы можете приобрести участок значительно больше этого, где-нибудь по соседству или в любом другом районе, и будете получать с него хороший доход. У нас другое положение. Туннель должен пройти именно здесь, иначе я не стал бы тратить время на пререкания с вами.

— Вот то-то и оно, — упрямо отвечал мистер Парди. — Вы начали рыть этот свой туннель, никого не спросясь, а теперь я должен, видите ли, убираться со своей земли. Да с какой стати мне уступать вам свой участок?

— Я дам вам хорошую цену.

— Сколько же вы дадите?

— А сколько бы вы хотели получить?

Мистер Парди — старая лиса — почесал за ухом.

— Миллион долларов.

— Миллион долларов? — воскликнул Каупервуд. — Не кажется ли вам, мистер Парди, что вы хватили через край?

— Нет, не кажется, — невозмутимо отвечал мистер Парди. — Я прошу не больше того, что стоят участок и постройка.

Каупервуд вздохнул.

— Очень жаль, — с расстановкой проговорил он. — Вы слишком запрашиваете, мистер Парди. Если угодно, получайте триста тысяч долларов наличными, и покончим с этим.

— Миллион долларов, — упрямо повторил Парди, уставясь в потолок.

— Что ж, очень жаль, мистер Парди, — повторил Каупервуд. — Но с вами, видно, не столкуешься. Я предлагаю хорошую цену, а вы требуете чего-то несуразного. Подумайте как следует. Мы можем проложить туннель и без вас.

— Миллион долларов, — сказал Парди.

— Ничего не выйдет, мистер Парди. Ваш участок этого не стоит. Зачем вы упрямитесь? Ну хорошо, пусть будет триста двадцать пять тысяч, и я сейчас выпишу вам чек.

— Я не возьму ни пятисот, ни шестисот тысяч долларов, ни сейчас, ни потом. Я знаю свои права, мистер Каупервуд.

— Прекрасно, значит больше и толковать не о чем, — сказал Каупервуд. — Не хотите продавать, не надо. Быть может, вы еще передумаете.

Мистер Парди удалился, а Каупервуд вызвал к себе своих адвокатов и инженеров. Прошло недели полторы, и в субботу вечером, когда все конторы закрылись и здание, служившее предметом раздора, опустело, на участок мистера Парди прибыла партия рабочих — человек около трехсот — с кирками, лопатами, тачками и динамитными шашками. На следующий день, то есть в воскресенье, и следовательно в день неприсутственный, когда судебные и административные учреждения закрыты, примерно к заходу солнца все уже было кончено и на месте одного из крыльев солидного семиэтажного здания — бывшей собственности мистера Парди — зиял огромный черный котлован. Весть о том, что его строение уже почти не существует, долетела до джентльмена в целлулоидном воротничке и манжетах только в девять часов утра в воскресенье и повергла его, как и следовало ожидать, в чрезвычайную ярость. Когда мистер Парди, красный и потный от волнения, прибыл на место происшествия, часть стены еще стояла, и он тотчас вызвал полицию. Однако, как ни странно, это мало помогло мистеру Парди, ибо полиции было предъявлено предписание высокой судебной инстанции, за подписью достопочтенного Наума Дикеншитса, в котором предлагалось прокладке туннеля не препятствовать. (Впоследствии, когда этим достопримечательным документом заинтересовалась другая высокая инстанция, выяснилось, что он исчез. Поговаривали, что документ этот никак не мог быть предъявлен полиции, так как его не существовало вовсе.) Между тем работы на участке шли своим чередом. Адвокаты забегали от одного знакомого судьи к другому. Горящие глаза, багровые лица, срывающийся от возмущения голос… Судьи выслушивали сообщение о неслыханном бесчинстве, но — закон есть закон, установленная процедура есть установленная процедура, и никакое предписание не может быть вынесено в праздничный день, когда все присутственные места закрыты. Правда, около трех часов удалось все же разыскать услужливое должностное лицо, которое согласилось выдать предписание, приостанавливающее это чудовищное самоуправство. Но к этому времени строение уже было снесено и работы в основном закончены. Западно-чикагской транспортной оставалось только раздобыть новое предписание, аннулирующее вышеуказанное и предостерегающее против посягательства на права, привилегии и прочая и прочая этой компании, и создать, таким образом, кляузное дело, которое естественным ходом вещей должно было попасть в апелляционный суд штата, где ему предстояло благополучно пролежать под сукном до скончания века. Затем еще в течение нескольких лет писались всевозможные предписания, отмены решений, запросы, апелляции, ходатайства о передаче дела из суда штата в федеральный суд на основе конституционных прав и привилегий и тому подобное. В конце концов дело было улажено помимо всех судебных инстанций, ибо мистер Парди к тому времени стал сговорчивее. Однако газеты, сумевшие раздобыть полную информацию об этой тяжбе, снова открыли огонь по Каупервуду.

И все же поединок с Рэдмондом Парди причинил Каупервуду куда меньше хлопот и беспокойств, нежели соперничество новой компании — Чикагской транспортной. Идея создания такой компании первоначально зародилась в мозгу некоего Джемса Фернивейла Уолсена, весьма предприимчивого молодого калифорнийца, и вылилась мало-помалу в поток прошений и ходатайств со стороны доброй половины населения юго-западной окраины города, где было намечено проложить новую линию городской железной дороги. От этого молодого честолюбца, Джемса Фернивейла Уолсена, не так-то легко было отделаться. Помимо всех этих прошений и ходатайств, которые никто не мог запретить ему подавать, у Уолсена имелся на руках еще один козырь: он предлагал ввести новый вид транспорта, уже существующий кое-где в других городах и действующий на электрической тяге. На крыше вагона устанавливалась длинная металлическая штанга с роликом, который скользил по электрическому проводу, подвешенному на столбах. Такой способ передвижения считался более удобным, чем канатная дорога, и даже более дешевым, чем конка.

Каупервуд уже и раньше слышал об этих электрических железных дорогах и в течение последних лет с величайшим интересом изучал их, ибо понимал, что они должны произвести переворот в городском железнодорожном транспорте. Но так как он совсем недавно соорудил свою великолепную канатную дорогу, то, естественно, считал невыгодным от нее отказываться. Трамвай был новшеством, с которым, по мнению Каупервуда, население Чикаго могло повременить до тех пор, пока он, Каупервуд, не сочтет для себя удобным ввести этот новый вид тяги — сперва на окраинах, а затем и повсеместно.

Однако, прежде чем Каупервуд успел принять необходимые меры для обуздания Уолсена, этот ловкий молодой пройдоха, обладавший неукротимой фантазией и хорошо подвешенным языком, сумел привлечь на свою сторону таких сугубо заинтересованных лиц, как Джордан Джулс, бывший директор Северо-чикагской газовой компании, потерявший изрядную долю своего состояния в «газовой войне» с Каупервудом, и Трумен Лесли Мак-Дональд. Последний воспринял предложение Уолсена, как самим небом ниспосланную возможность свести, наконец, счеты с Фрэнком Алджерноном Каупервудом. Трудно было подобрать лучших союзников для беспощадной мести тому, кого они считали своим заклятым врагом: Трумен Лесли Мак-Дональд, худой, подвижный, с черными колючими глазками, всегда сверкавшими подозрением и завистью, и Джордан Джулс — тучный, приземистый, рыжий, с длинной редкой бахромой сальных волос, окружавших блестящий голый череп и свисавших на грязный воротник, и пронзительным злым взглядом жестких голубых глаз. Эта пара в свою очередь втянула в дело Сэмюэла Блэкмена, бывшего председателя правления Южной газовой компании, Сандерленда Слэда, крупного биржевика и директора одной из чикагских железных дорог, и Нори Симса, председателя кредитного общества «Дуглас»; последний, впрочем, выступал скорее в роли финансового агента. Все они сходились во мнении, что избранному Каупервудом пассивному способу борьбы, заключавшемуся в том, чтобы заставлять муниципальный совет игнорировать все обращенные к нему прошения и ходатайства новой компании, не так уж трудно противостоять.

— Ну, я думаю, что мы скоро выкурим этих жуликов из муниципалитета, — заявил молодой Мак-Дональд на одном из очередных совещаний своей клики. — Нужно только поднять шум вокруг этого дела.

Молодой Мак-Дональд обратился к отцу, желая использовать в своих целях «Инкуайэрер», но старый генерал не хотел до поры до времени ввязываться в это дело, заметив, что его сынок что-то слишком уж в нем заинтересован. Лесли Мак-Дональд, разъяренный пассивным сопротивлением олдерменов, явился в муниципалитет и потребовал объяснений от олдермена Даулинга. Почему проект первостепенной важности продолжает лежать под сукном? На что председатель комитета городского благоустройства мистер Даулинг, человек могучего телосложения, голубоглазый, флегматичный, с неизменной плотоядной улыбкой на устах, соизволил ответить, что впервые слышит о таком проекте.

— Впрочем, я в последнее время мало занимался этими вопросами, — добавил он.

Лесли Мак-Дональд посетил и других членов комитета. Но все равно не добился толку. Да, да, они непременно ознакомятся с этим проектом. Кажется, там прошения составлены не по установленной форме, — заявил ему кто-то из них.

Ясно было, что тут дело не чисто, и за всем этим, конечно, скрывается Каупервуд. Молодой Мак-Дональд посовещался с Блэкменом и Джорданом Джулсом, и было решено принудить муниципалитет выполнить свой долг. Ведь проектируемое предприятие было вполне законным.

Почему не дают городу применить новый, усовершенствованный вид транспорта? Шрайхарт, которому было предложено войти в дело на очень выгодных условиях и который рассчитывал со временем прибрать его к рукам, согласился, что нужно заставить муниципалитет рассмотреть прошения. И тотчас газеты ринулись к нему на помощь.

«Нужно покончить с этим безобразием!» — кричали шрайхартовская «Кроникл», газеты Хиссопа и Мэррила и «Инкуайэрер». Если представители главенствующей партии в муниципалитете пляшут под дудку такой темной личности, как Каупервуд, и готовы в угоду ему задушить всякую иную инициативу в области городского железнодорожного транспорта, то избирателям остается только одно: выгнать вон зарвавшихся негодяев! Ни одна партия не может оставаться у власти, имея на своем счету подобные политические плутни и мошеннические сделки! Газеты изображали Мак-Кенти, Даулинга и Каупервуда алчными, тупыми противниками прогресса, темной, губительной силой. Но Каупервуд только усмехался. Весь этот вой, писк и визг свидетельствовал лишь о слабости его врагов. Позднее, когда Трумен Лесли Мак-Дональд пригрозил обратиться в суд, дабы заставить муниципалитет выполнить свой долг, Каупервуд и его присные отнеслись к этому уже не столь иронически. Судебное предписание, даже если бы оно ни к чему не привело, дало бы новую пищу газетным крикунам, а тем временем близились выборы в муниципалитет. Но, разумеется, ни Мак-Кенти, ни Каупервуд не собирались складывать оружие. В их распоряжении были деньги, возможность назначения на должности, административный аппарат, хорошо налаженная партийная машина, пивные, бары, кабаки для вербовки голосов и те темные закоулки, где ночью, в последние минуты голосования в избирательные урны подсовываются фальшивые бюллетени.

Принимал ли сам Каупервуд в этом участие? Разумеется, нет. А Мак-Кенти? Тоже, конечно, нет. В прекрасных добротных костюмах и тончайшем белье, самоуверенные, благополучные, они частенько совещались в эти дни — то в конторе Чикагского кредитного общества, то в кабинете директора Северо-чикагской транспортной, то в библиотеке мистера Каупервуда. Никакие темные личности не имели сюда доступа, здесь не совершалось никаких подозрительных дел. И тем не менее, когда подоспело время, газетный заговор Шрайхарта — Симса — Мак-Дональда потерпел крах. Партия Мак-Кенти получила большинство голосов. Некоторые особенно оскандалившиеся олдермены были, правда, забаллотированы, но какое может иметь значение потеря одного-двух олдерменов? Те, что займут их место, очень скоро позабудут все предвыборные посулы и клятвы и поймут свою выгоду, а нет — так их нетрудно будет приструнить. Итак, противники Каупервуда ни на шаг не продвинулись вперед, но отношение к нему заметно изменилось к худшему, и уже в самых широких слоях населения начали поговаривать о том, что Каупервуд нечестно ведет дела и накладывает свою хищную лапу на весь городской железнодорожный транспорт в Чикаго.

Глава 31

Непредвиденные открытия

Как раз во время этих бурных событий в общественной жизни Чикаго издатель Хейгенин узнал о связи своей дочери Сесили с Каупервудом, и это открытие возымело свои последствия. Выплыло это наружу безо всякого участия со стороны Эйлин, которая уже устала бороться с бесчисленными изменами мужа. Зато некая дама, работавшая в газете Хейгенина редактором светской хроники и считавшая себя весьма обязанной своему патрону, услыхав неизвестно откуда о скандальной истории с его дочкой, почла своим долгом без дальнейших околичностей выложить ему эту новость. Хейгенин, человек простой и, несмотря на свою профессию, недостаточно хорошо знавший жизнь, отказывался верить своим ушам. Каупервуд? Каупервуд, всегда такой сдержанно-учтивый, такой деловитый? До Хейгенина доходили, правда, кое-какие слухи о его прошлом, но ему казалось, что Каупервуд не станет рисковать своим положением в Чикаго и марать свою репутацию. Однако сплетня эта касалась, как-никак, его родной дочери, и Хейгенин скрепя сердце призвал к себе Сесили. Га, не выдержав допроса, призналась во всем. Как это обычно бывает в подобных случаях, Сесили заявила, что она уже совершеннолетняя и сама отвечает за свои поступки, — рассуждения, почерпнутые главным образом из бесед с Каупервудом. Хейгенин решил было ограничиться отправкой Сесили к тетке в Небраску, но Сесили заупрямилась. Тогда, опасаясь влияния на нее Каупервуда и каких-либо ответных мер со стороны последнего, ибо Каупервуд, кстати сказать, индоссировал его векселя на сто тысяч долларов, Хейгенин решил переговорить с ним лично. Конечно, это повлечет за собой разрыв отношений и некоторые финансовые осложнения, но другого выхода не было. Хейгенин уже собирался отправиться к Каупервуду, когда тот, не подозревая о том, что его отношения с Сесили перестали быть тайной, позвонил Хейгенину и пригласил его позавтракать с ним, чтобы обсудить кое-какие деловые вопросы. Хейгенин был удивлен и в то же время почувствовал известное облегчение.

— Я занят сейчас, — сказал он, с трудом подбирая слова, — но, может быть, вы зайдете потом ко мне в редакцию? Мне нужно поговорить с вами.

Каупервуд, полагая, что тот хочет сообщить ему какие-то интересные газетные или политические новости, пообещал быть после четырех. Он приехал в редакцию газеты, помещавшуюся в Доме прессы, и прошел в кабинет к Хейгенину, где был встречен угрюмым, суровым и глубоко уязвленным человеком.

— Мистер Каупервуд, — начал Хейгенин, когда финансист, элегантный, подтянутый, довольный, живое воплощение успеха и преуспеяния, быстро вошел в кабинет, — мы с вами знакомы уже добрых полтора десятка лет, и все эти годы вы всегда встречали с моей стороны самое искреннее и дружеское расположение. Не так давно вы в свою очередь оказали мне некоторые финансовые услуги, но я полагал, что вами руководит только дружба. Совершенно случайно мне стало известно о ваших отношениях с моей дочерью. Я говорил с ней, и она призналась во всем. Простая порядочность, думается мне, должна была бы остановить вас, когда вам вздумалось включить мое дитя в число обесчещенных вами женщин. Поскольку вы рассудили иначе, мне остается только просить вас, — тут мистер Хейгенин перевел дыхание, лицо его было сурово и бледно, — забыть дорогу в мой дом. Сто тысяч долларов по индоссированным вами векселям будут оплачены мною в ближайшие дни, а вы соблаговолите вернуть мне акции, принятые вами в виде дополнительного обеспечения. Человек другого склада, мистер Каупервуд, заставил бы вас понести иного рода ответственность за ваш поступок. Вы, вероятно, никогда не имели детей или же лишены от природы отцовских чувств, иначе у вас не хватило бы духу нанести мне подобное оскорбление. Здесь у нас, в Чикаго, такие поступки не доведут вас до добра, да и в другом месте тоже, и я надеюсь, что вы скоро в этом убедитесь.

Хейгенин медленно повернулся к Каупервуду спиной и направился к своему столу. Каупервуд, который выслушал его, не сморгнув глазом, внимательно и терпеливо, сказал:

— Я вижу, что в этом вопросе нам с вами не столковаться, мистер Хейгенин, — мы слишком по-разному смотрим на вещи. Вы не можете встать на мою точку зрения, а я, к сожалению, не могу принять вашу. Но как бы то ни было, поскольку вы этого хотите, акции будут вам возвращены, лишь только я получу индоссированные мною векселя. Больше я ничего не имею вам сказать.

Каупервуд повернулся на каблуках и с самым невозмутимым видом вышел из кабинета. «Скверно, конечно, потерять поддержку такого почтенного человека, — думал он, — ну, да обойдемся и без него. Как это глупо, что все отцы непременно хотят навязать своим дочерям добродетель, к которой те не питают ни малейшей склонности».

После ухода Каупервуда Хейгенин еще долго неподвижно стоял перед письменным столом, раздумывая над тем, где достать сто тысяч долларов и как заставить Сесили понять, что она совершила непоправимую ошибку. Какой неожиданный удар и от кого? От человека, которого он считал своим другом. Потом у него мелькнула мысль, что Уолтер Мелвиль Хиссоп получает хорошие барыши со своих двух газет и может прийти ему на выручку; он расплатится с ним, как только в «Пресс» поправятся дела. Мистер Хейгенин поехал домой, недоуменно размышляя над тем, какие неприятные неожиданности готовит иной раз людям судьба. А Каупервуд отправился в Чикагское кредитное общество посовещаться с Видера; оттуда он тоже отправился домой, по дороге обдумывая, как бы ему побыстрее возместить себе потерю издателя Хейгенина. Самые различные вопросы волновали его сейчас, и судьба Сесили Хейгенин уже не занимала Каупервуда.


Однако Каупервуду пришлось все-таки призадуматься, когда его связь с миссис Хосмер Хэнд, женой крупного банкира и финансиста, стала достоянием гласности. Хэнд, солидный, медлительный, флегматичный человек, несколько лет назад потерял жену, которой он был неизменно верен. После ее смерти он долгое время оставался вдовцом, с головой уйдя в свои крупные и разнообразные финансовые спекуляции. Потом его колоссальное богатство, довольно представительная внешность и хорошее положение в обществе обратили на себя внимание некоей миссис Джесси Дрю Баррет. Она принялась его обхаживать и в конце концов женила на своей дочке Керолайн, весьма решительной молодой особе, живой, неглупой, бойкой на язык, расчетливой, легкомысленной и очень веселой. Пустое сердце и честолюбивый ум, мысль о хэндовских миллионах и о возможности блистать в свете (особенно после смерти мужа) помогли Керолайн примириться с тем, что жених немолод и с ее точки зрения малопривлекателен, и она подарила его своей благосклонностью. Не обошлось, конечно, и без пересудов. Хэнд был объявлен жертвой, а Керолайн и ее мать — бесстыдными авантюристками и развратницами. Но, поскольку богач-банкир был уже прочно пойман в сети, всем, кто рассчитывал попасть в число его друзей и приближенных, надлежало быть любезными с его супругой, что они и делали. На свадьбу съехался весь чикагский «свет». Вскоре миссис Хэнд начала давать роскошные балы, обеды, музыкальные вечера.

В начале своей деятельности Каупервуду не приходилось встречаться ни с мистером Хэндом, ни с его супругой. Но как-то раз, когда работы по проведению канатной дороги шли уже полным ходом, ему потребовалось срочно достать двести пятьдесят тысяч долларов. Чикагское кредитное общество, «Лейк-сити Нейшнл» и другие кредитные учреждения были уже сверх меры обременены его обязательствами, и Каупервуду пришло на ум пойти к Хэнду. Каупервуд всегда смело делал крупные займы, и в обращении, как правило, находилось большое количество его векселей. Он являлся к кому-нибудь из чикагских богачей, делал краткосрочный или долгосрочный заем под высокий или низкий процент, смотря по обстоятельствам, и нередко завязывал таким образом полезные знакомства. Что касается Хэнда, то он по своим связям явно принадлежал к враждебному лагерю — к клике Шрайхарта, старых газовых компаний, общества «Дуглас» и т. д., — однако это не остановило Каупервуда. Он надеялся, что ему удастся рассеять предубеждение банкира, если таковое существует, и расположить его к себе. Хэнд, человек практичный, уравновешенный и по натуре прямой, слышал много дурного о Каупервуде, но не хотел доверять слухам и быть к нему несправедливым. Возможно, что Каупервуд не так уж плох, как изображают его завистливые конкуренты.

Поэтому, когда тот явился к нему в контору в «Рукери-Билдинг», Хэнд встретил финансиста довольно приветливо.

— Прошу вас, присядьте, мистер Каупервуд, — сказал он. — Я уже слышал о вас от разных лиц, да и газеты уделяют вашим делам немало внимания. Чем могу служить?

Каупервуд вынул из кармана пачку «Западно-чикагских транспортных» на сумму в пятьсот тысяч долларов.

— Могу ли я получить у вас завтра утром двести пятьдесят тысяч долларов под обеспечение вот этих бумаг?

Хэнд, как всегда спокойный и невозмутимый, молча посмотрел на акции.

— А что же ваш банк? — спросил он, имея в виду Чикагское кредитное общество. — Разве он не может выручить вас?

— Перегружен сейчас другими обязательствами, — отвечал Каупервуд со своей открытой, располагающей улыбкой.

— Ну, если верить газетам, то вы неминуемо должны вылететь в трубу вместе с этой вашей канатной дорогой. Но я не слишком им верю. На какой срок нужны вам деньги?

— На полгода, на год, если вы сочтете это возможным.

Хэнд повертел в руках акции, разглядывая их золоченые печати.

— «Западно-чикагские транспортные», привилегированные, шестипроцентные на сумму пятьсот тысяч долларов, — проронил он. — А дают они сейчас шесть процентов?

— Они дают восемь. И вы увидите еще, что эти акции дойдут до двухсот долларов и будут давать двенадцать процентов.

— Вы ведь, кажется, выпустили акций в четыре раза больше, чем старая компания? Ну что ж, Чикаго растет. Оставьте мне их или занесите завтра. Можете позвонить утром по телефону или прислать кого-нибудь — я дам вам ответ.

Они потолковали еще немного о городских железных дорогах и других предприятиях. Хэнда интересовали участки в западной части города, около Равенсвуда, и Каупервуд дал ему дельный совет.

На другой день Каупервуд позвонил Хэнду, и тот сказал ему, что обеспечение принято. Мистеру Каупервуду будет прислан чек. Так началось их знакомство, которое перешло в осторожную деловую дружбу, продолжавшуюся до тех пор, пока Хэнд не узнал об отношениях, завязавшихся между Каупервудом и его женой.

Керолайн Баррет — как она иной раз предпочитала себя называть — была существом почти столь же беспокойным и непостоянным, как и Каупервуд, но уступала ему, пожалуй, в расчетливости и коварстве. Желая блистать в свете, Керолайн вместе с тем не желала подчиняться его условностям. Хэнда она не любила. Став его женой, она вознаграждала себя за эту жертву тем, что проводила дни в беспрестанных развлечениях. Ее первая встреча с Каупервудом произошла в роскошном особняке Хэндов на Норс-Шор-Драйв, где из окон открывался великолепный вид на озеро. Хэнд пригласил Каупервуда потолковать о делах. Миссис Хэнд была очень заинтригована скандальной репутацией Каупервуда. Маленькая шатенка с ярко накрашенным ртом, ослепительно белыми зубами и веселым дерзким взглядом блестящих карих глаз, она старалась быть остроумной, находчивой, забавной — и до некоторой степени преуспевала в этом.

— Кто не слыхал про Фрэнка Алджернона Каупервуда? — воскликнула она, протягивая ему тонкую белую, унизанную кольцами, руку с чуть подкрашенной розовым ладонью и ногтями, обведенными хной. Глаза миссис Хэнд лучились, зубы блестели. — В газетах только о вас и пишут.

Каупервуд ответил ей одной из своих самых обольстительных улыбок.

— Счастлив познакомиться с вами, миссис Хэнд. И мне приходилось немало слышать о вас. Надеюсь, однако, что вы не верите всему, что пишут обо мне в газетах?

— Если бы я даже и верила, это не могло бы уронить вас в моих глазах. В наше время не сплетничают только о тех, о ком нечего сказать.

Каупервуд рассчитывал использовать Хэнда в своих целях и потому в этот вечер был неотразим. Разговор не выходил из рамок обычной светской болтовни, но улыбки, которыми незаметно обменивались хозяйка дома и гость, говорили красноречивее всяких слов. Каупервуд с первого взгляда понял, что миссис Хэнд вышла замуж по расчету и теперь намерена развлекаться, невзирая на ревнивый надзор своего супруга. Есть своеобразный веселый азарт в том, чтобы обмануть бдительность стража, выскользнуть из-под надзора при первом удобном случае. Именно эти чувства испытывала миссис Хэнд и потому была жива, весела, остроумна, как никогда. Каупервуд, хорошо изучивший женщин и все их повадки, разглядывал ее руки, глаза, волосы, всегда смеющийся рот. В конце концов он пришел к выводу, что миссис Хэнд очень недурна собой, и так как ей, видимо, угодно обратить на него внимание, то он не прочь ответить ей тем же. Ее пылающие щеки, выразительные взгляды и улыбки очень скоро подтвердили Каупервуду, что он не ошибся в своей догадке.

Прошло несколько дней, и Каупервуд встретил миссис Хэнд на улице. Она тотчас сообщила ему, что собирается навестить друзей в Окономовоке, штат Висконсин.

— Вы, вероятно, никогда не забираетесь летом в такую глушь на север? — многозначительно спросила она и улыбнулась.

— Пока не забирался, — отвечал Каупервуд. — Но если меня раздразнить, я на все способен. Вы там, верно, гребете, катаетесь верхом?

— Конечно. И, кроме того, играю в теннис и в гольф.

— Но где же бедный странник вроде меня мог бы найти приют в этих краях?

— О, насчет этого не беспокойтесь. Там сколько угодно первоклассных гостиниц. А вы тоже ездите верхом?

— Да, с грехом пополам, — ответил Каупервуд, который был отличным наездником.

И вот ранним воскресным утром, среди живописных холмов Висконсина, произошла нечаянная встреча миссис Керолайн Хэнд и мистера Фрэнка Алджернона Каупервуда. Веселая верховая прогулка легким галопом бок о бок; пустая, беззаботная болтовня о природе, гостиницах, добрых знакомых. Потом внезапное объяснение в любви в обычной для Каупервуда смелой и решительной манере…

А потом наступил день расплаты.

Керолайн Хэнд была, пожалуй, чересчур беспечна. Она не любила Каупервуда, но восхищалась и гордилась им. А Каупервуда привлекала в ней молодость, жизнерадостность, дерзкая самоуверенность; это был новый для него тип женщины. По возвращении они стали встречаться в Чикаго, потом в Детройте, где у Керолайн тоже были друзья, потом в Рокфорде, куда переехала жить ее сестра. У Каупервуда было достаточно денег и свободного времени для этих встреч. Но вот как-то раз Дьюэйн Кингсленд, оптовый торговец мукой — суровый, набожный блюститель нравов и приличий, знавший Каупервуда и ходившую о нем дурную славу, встретил его погожим летним днем в окрестностях Окономовока в обществе миссис Керолайн Хэнд, а еще через несколько дней эта пара снова попалась ему на глаза уже в Чикаго, на Рэндолф-стрит, где у Каупервуда была холостая квартира. Дьюэйн Кингсленд, давно знавший «старину Хэнда», не испытал ни сомнений, ни колебаний — ему сразу стало ясно, чего требует от него долг. Он отправился к Хэнду и спросил его напрямик, известно ли ему, в каких отношениях находятся его жена и Фрэнк Каупервуд? В особняке Хэндов произошла бурная сцена. Хэнд подверг жену суровому допросу. Та отрицала все, но Хэнд ей не поверил. Волнение и наигранный гнев выдавали ее с головой. Первой мыслью Хэнда было объясниться с Каупервудом, но, будучи человеком рассудительным и практичным, он, подумав, решил, что лучше порвать с ним деловые отношения и отомстить ему другим путем. За миссис Хэнд была установлена слежка, и подкупленная Хэндом горничная вскоре нашла старую записку, написанную Керолайн Каупервуду. Хэнд потребовал от жены, чтобы она уехала в Европу (совершенно так же, как старик Батлер требовал этого в свое время от Эйлин), что вызвало новую бурю, но в конце концов миссис Хэнд подчинилась. Хэнд, всегда относившийся к Каупервуду непредубежденно и даже скорее дружелюбно, сделался одним из самых грозных и могущественных его врагов. Гнев его был безграничен. Теперь он считал Каупервуда темной и опасной личностью, от растлевающего влияния которой необходимо избавить Чикаго.

Глава 32

Вечер в игорном доме

С тех пор как Каупервуд стал все чаще и чаще оставлять Эйлин в одиночестве, ей неизменно оказывали самое преданное внимание Тейлор Лорд и Кент Мак-Кибен. Оба они восхищались Эйлин — ее внешностью, ее живым, веселым нравом, но, будучи слишком многим обязаны Каупервуду, не выходили из рамок самого почтительного поклонения — особенно в те годы, когда Каупервуд был еще горячо привязан к жене. Впоследствии они стали менее щепетильны.

Эти друзья мало-помалу ввели Эйлин в чикагский полусвет, и Эйлин нашла, что там можно нескучно проводить время. В каждом большом городе существует такая смешанная среда, где люди искусства встречаются с теми из представителей высшего света, которые тяготятся условностями и ищут новых впечатлений. Это издревле знакомый нам мир богемы. Отсюда выходят те эксцентрические личности, без которых и сцена, и салон, и студия были бы лишены всякой остроты и своеобразия. В Чикаго было несколько таких мастерских — вроде мастерской Лейна Кросса или Риза Грайера, — где находила себе приют богема. Риз Грайер, обыкновенный салонный портретист, с манерами и повадками светского пройдохи, имел целую свиту почитателей. В его мастерскую и другие подобные, места Тейлор Лорд и Мак-Кибен стали водить Эйлин, желая развлечь ее в отсутствие Каупервуда.

Среди друзей Тейлора Лорда и Мак-Кибена числился в то время некий Польк Линд, молодой светский вертопрах, сын крупного фабриканта сельскохозяйственных машин, проводивший время на балах, на скачках и в казино, — словом, живший в свое удовольствие. Линд был высок, статен, широкоплеч, смугл лицом, с темно-карими, почти черными глазами, курчавыми черными волосами и холеными усиками. Он щеголял изящными костюмами и военной выправкой. Искусный покоритель женских сердец, Линд гордился тем, что не хвастал своими победами, однако самодовольный его вид говорил сам за себя. Эйлин впервые увидела его в студии Риза Грайера. Это была мимолетная встреча, но Польк Линд сразу обратил на себя ее внимание; заметила она и его ответный взгляд — восхищенный и жадный. Этот взгляд показался ей чрезмерно дерзким, он испугал и даже возмутил Эйлин, однако красивое и наглое лицо Полька Линда произвело на нее впечатление. Линд принадлежал к кругу избранных, всегда манившему ее и, видимо, навеки ей недоступному. Эйлин представилось вдруг, что она встретила, наконец (Каупервуд, разумеется, был не в счет), настоящего мужчину и что поклонение этого самоуверенного светского франта было бы ей приятно, если, конечно, он будет держаться в определенных рамках. Если уж стать дурной женщиной, — как мысленно назвала это Эйлин, — так только ради такого человека. Эйлин чувствовала, что он может быть вкрадчив и нежен и в то же время решителен, смел и даже груб порой — совсем как ее Фрэнк. Вместе с тем в нем было то, чего недоставало даже Каупервуду, — тот особый светский лоск, та беззаботная небрежность, которые создаются пустой, праздной и обеспеченной жизнью, сознанием своего привилегированного положения и равнодушным презрением к чувствам и мыслям других людей.

Недели две спустя она снова встретила его, но на этот раз у Кортнея Таборса, одного из приятелей Тейлора Лорда. При появлении Эйлин Линд воскликнул:

— Кого я вижу! Ведь это же миссис Каупервуд! Мы встречались с вами однажды в студии Риза Грайера. Помните — Тейлор Лорд познакомил нас. С тех пор я не мог вас забыть. Я искал вас повсюду, ваш образ неотступно стоял у меня перед глазами. Вы — изумительно красивая женщина!

Он приблизился к ней с восхищенным, почтительным и лукавым видом.

Поведение Линда показалось Эйлин несколько странным — ну, можно ли проявлять такой бурный восторг на глазах у всех! Она не догадывалась, что, несмотря на ранний час, он побывал уже в разных домах и успел порядком угоститься виски. Глаза его блестели, сквозь смуглую кожу пробивался горячий румянец, он держал себя с ней развязно, дерзко, вызывающе. Эйлин насторожилась. Ей нравилось его смуглое мужественное лицо, красиво очерченный рот, крутые завитки волос, придававшие его голове скульптурную форму. Но его восхищение выходило за рамки приличия, и она сделала попытку ускользнуть.

— Польк, идите сюда! Здесь ваша старинная приятельница Сэди Ботуэл — она хочет вас видеть, — воскликнул кто-то из гостей, беря Линда под руку.

— Ну, нет, — возразил тот шутливо, хотя в голосе его прозвучало раздражение захмелевшего человека, которому чем-то досаждают. — Все эти дни, куда бы я ни пошел, я видел перед собой образ одной дамы, и теперь, когда мы, наконец, встретились, я не позволю, чтобы нас так быстро разлучили. Я хочу сначала побеседовать с ней.

Эйлин рассмеялась:

— Право, я очень тронута, но ведь мы, вероятно, еще встретимся, а сейчас меня зовут. — Тейлор Лорд тактично выручил ее, сказав, что хочет ее познакомить со своей приятельницей; Риз Грайер и Мак-Кибен тоже спешили уже к ней на помощь. Общими усилиями Эйлин была на этот раз избавлена от навязчивости Полька Линда. Но потом они встретились снова, и обоим стало ясно, что эта встреча будет не последней. Линд тут же вполне хладнокровно обдумал все и решил, что ему следует приложить некоторые старания и сблизиться с миссис Каупервуд. Эта женщина, хотя и не первой молодости, была как раз в его вкусе: великолепно сложена, чувственная и влекущая. Она не принадлежала к его кругу, но что ему до того? Как-никак, она жена крупного финансиста, который когда-то был принят в обществе, и у нее очень романтическое прошлое, — Линд был в этом уверен. Он сможет добиться ее, если захочет. Это будет нетрудно; он понял это сразу, с первого взгляда — ни она, ни ее жизнь не представляли для него загадки.

Итак, не теряя времени даром, Польк Линд пригласил миссис Каупервуд, Тейлора Лорда, Мак-Кибена, мистера и миссис Риз Грайер и подругу миссис Грайер — мисс Кристобел Лэнмен, молоденькую и довольно хорошенькую девушку, — провести с ним вечер. Решено было сначала посмотреть модный фарс, потом поужинать у Ришелье и отправиться в какой-нибудь закрытый игорный дом. За последние годы на Южной стороне развелось множество таких злачных мест. Здесь, среди довольно претенциозной роскоши, велась крупная игра в рулетку, в трант-и-карант, в баккара и в покер, и сюда, попытать счастья, стекались как представители богемы, так и светские кутилы.

После ужина у Ришелье — с цыплятами, омарами и хорошим шампанским — все были слегка навеселе и в наилучшем расположении духа. В игорном зале «Олкот клуба» Польк Линд предложил Эйлин научить ее игре в баккара или в покер, или любой другой — по ее выбору. За ужином, усадив ее между собой и Мак-Кибеном, он говорил:

— Вы только слушайтесь моих советов, миссис Каупервуд, и если не выиграете, то уж свои деньги во всяком случае вернете; я вас научу, как это делается. Кстати сказать, не каждый умеет дать хороший совет, — добавил он шутливо, бросая взгляд в сторону Мак-Кибена, который в одно из своих последних посещений игорного дома очень старательно давал приятелям советы и все невпопад.

— Так вы тоже играете, Кент? — спросила Эйлин лукаво, оборачиваясь к своему старому другу и покровителю.

— Нет, по чести сказать, это нельзя назвать игрой, — отвечал тот улыбаясь. — Я воображал, что играю, пока не понял, что понятия не имею о том, как это делается. Вот Польк, тот всегда выигрывает. Верно, Польк? Вам нужно только его слушаться.

Линд криво усмехнулся. Его крупные проигрыши в десять, пятнадцать тысяч были предметом пересудов в светских кругах Чикаго. Рассказывали, как он однажды, просидев за карточным столом круглые сутки, выиграл в баккара двадцать пять тысяч и тут же спустил их.

Весь вечер Польк Линд следил за Эйлин тяжелым, многозначительным взглядом. Она не могла избежать этого взгляда, да и не хотела. Польк Линд был так хорош! В театре он все время, незаметно для окружающих, нашептывал ей на ухо комплименты. Эйлин прекрасно понимала, что у него на уме. И временами, совсем как в первые дни ее знакомства с Каупервудом, она невольно чувствовала волнение в крови. Глаза ее сияли. Как знать, быть может, она и вправду полюбит этого человека. Конечно, это было бы ужасно! Однако Фрэнку поделом, он первый стал пренебрегать ею. И хотя образ Каупервуда и сейчас неотступно стоял перед ее глазами, но Эйлин истосковалась по любви и страстно хотела снова ощутить полноту жизни.

В игорном зале собралась, как обычно, нарядная оживленная толпа: актеры, актрисы, завсегдатаи клуба — две-три эксцентричные дамы из высшего общества и множество молодых игроков более или менее джентльменского вида. Тейлор Лорд и Мак-Кибен советовали дамам, на какие числа ставить для начала, а Польк Линд, низко склонившись к напудренным плечам Эйлин и бросая на стол двадцатидолларовую золотую монету, прошептал:

— Позвольте мне поставить это на «катр премье» для вас.

— О нет, я сама поставлю, — возразила Эйлин. — Я хочу играть на свои деньги. Иначе у меня не будет ощущения выигрыша.

— Хорошо, хорошо! Но не можете же вы играть на ассигнации. — Эйлин доставала из сумочки хрустящую пачку новых банкнот. — Их надо прежде разменять на золото. Потом вернете мне, если угодно! Смотрите! Сейчас ставки прекратятся. Пошло! Видите, видите! Останавливается! Вы наверное выиграете! — Линд замолчал, напряженно следя за маленьким шариком, который теперь вертелся все тише и тише над гнездами с номерами.

— Неужели! А сколько я получу, если выпадет «катр премье»? — Эйлин старалась припомнить правила рулетки, в которую играла за границей.

— Десять за один, — отвечал Линд. — Только вы их не получите. Вы проиграли. Давайте попробуем еще раз на счастье. Эта комбинация выпадает довольно часто. Один раз на десять — двенадцать игр. Мне случалось выигрывать с первой ставки. Давно не выходило «катр премье»? — спросил он у кого-то из знакомых игроков.

— Да нет, не очень! Ну, как дела, Польк?

— Еще неясно. — Линд снова повернулся к Эйлин. — Должно скоро выпасть. Мое правило — удваивать ставки. Тогда рано или поздно получаешь обратно весь проигрыш. — И он поставил две двадцатидолларовые монеты.

— Подумать только! Значит, мы могли выиграть двести долларов! — воскликнула Эйлин. — Я совсем позабыла правила игры.

Раздался голос крупье: «Ставок больше нет!» — и Эйлин сосредоточила все свое внимание на шарике. Он крутился и крутился, так что у нее даже зарябило в глазах, и вдруг остановился.

— Опять не повезло, — сказал Линд. — Ну что ж, теперь поставим восемьдесят. — И он бросил на сукно четыре золотых. — И попытаем еще счастья на тридцать шестом, тринадцатом и девятом. — Небрежным жестом он положил на каждый из названных номеров по сотне долларов.

Эйлин нравилась его манера игры. Линд напоминал ей Фрэнка. У него была выдержка настоящего игрока, умеющего хладнокровно рисковать. Отец Линда, зная нрав сына, определил на его содержание довольно крупную сумму, которая выплачивалась ему ежегодно. Эйлин поняла, что Линд так же азартен по натуре, как Каупервуд, только подвизаются они в разных областях. Вероятно, при своей бесшабашности, Линд рано или поздно свернет себе шею, но что с того? Он джентльмен с головы до пят. У него прочное положение в обществе. А она, видно, никогда этого не достигнет. Мысль о провале ее светской карьеры не переставала печалить Эйлин.

— Ох, у меня даже голова закружилась! — воскликнула она и весело, как девочка, захлопала в ладоши. — Сколько же это я теперь получу, если выиграю? — Многие обернулись в ее сторону, хотя в эту минуту шарик как раз остановился.

— Вот видите, ваша взяла! — крикнул Линд, следивший за крупье. — Восемьсот, двести, еще двести… — он считал про себя, — но тринадцатый проиграл. Отлично — значит, за вычетом ставок мы выиграли около тысячи долларов. Неплохо для начала — что вы скажете? Теперь я бы советовал вам до поры до времени не ставить на «катр премье». Попробуем удвоить тринадцать — мы проиграли на нем и будем играть по формуле Бейтса. Сейчас я вам все объясню.

У Линда была слава азартного игрока, и за его стулом уже начинали собираться зрители. Эйлин как зачарованная следила за ним, увлеченная таинственным капризом случая. Оторвавшись от игры, Линд обернулся к Эйлин, увидел ее сияющую улыбку и, близко наклонившись к ее лицу, прошептал:

— Какие у вас чудесные глаза, какие волосы! Вы кажетесь мне большой, пышно распустившейся розой. Вы ослепительны и вся словно светитесь изнутри.

— О, мистер Линд! Перестаньте. Неужели игра всегда так действует на ваше воображение?

— Всегда, всегда, только не игра, а вы, — и он упорным, красноречивым взглядом посмотрел в ее поднятые к нему глаза. Линд продолжал ставить очень крупно, всякий раз подчеркивая, что играет для Эйлин. Следуя своей системе, он удвоил предыдущую ставку и положил на стол кучку золотых в тысячу долларов. Эйлин стала просить его играть для себя — она будет просто наблюдательницей.

— Вы играйте по своей системе, а я буду ставить сама маленькими суммами на разные номера. Согласны?

— Нет, нет, не согласен, — решительно отвечал он. — Вы — моя удача. Мы играем вместе. Вы будете раскладывать ставки по клеткам. Если мы выиграем, я куплю вам какую-нибудь красивую безделушку. Проигрыш плачу я.

— Ну, как хотите. Я, правда, мало смыслю в этой игре. Значит, если мы выиграем, я получу от вас что-нибудь на память?

— Выиграем мы или проиграем, я все равно вам что-нибудь подарю, — прошептал Линд. — А теперь ставьте на те номера, которые я буду называть. Двадцать долларов на седьмой. Восемьдесят — на тринадцатый. Двадцать — на девятый. Пятьдесят — на двадцать четвертый. — Линд ставил по разработанной им самим системе, и белая пухлая ручка Эйлин послушно клала золотые кружочки то на одну, то на другую клетку, а взволнованные зрители придвигались все ближе: эта пара вела самую крупную игру в зале. Линд играл азартно, в расчете на эффект. Он потерял тысячу пятьдесят долларов сразу.

— Как, мы проиграли всю эту кучу денег? — с притворным ужасом воскликнула Эйлин, когда крупье сгреб лопаточкой их ставки.

— Ничего, ничего, мы получим их обратно, — заявил Польк Линд, бросая кассиру две тысячедолларовых банкноты. — Разменяйте на золото.

Получив две полных пригоршни золотых, он высыпал их на стол, между розоватых ладоней Эйлин.

— Сто долларов — на второй, сто — на четвертый, сто — на шестой, сто — на восьмой.

Все монеты были по пять долларов, и Эйлин, проворно составив из них невысокие желтые столбики, передвинула каждый на соответствующую клетку. Остальные игроки снова прервали игру и с интересом наблюдали за этой необыкновенной парой. Розовые щеки и сияющие глаза, копна рыжевато-золотистых волос и пышный туалет из шелка и кружев — все в Эйлин невольно приковывало взоры, а рядом с ней — Польк Линд, красивый, статный, в превосходно сшитом фраке и белоснежном крахмальном белье, выгодно оттенявшем его смуглое лицо и кудрявые темные волосы… Поистине очень эффектная пара.

— Что тут происходит? Что такое? — спросил, протискиваясь к ним, Риз Грайер. — Крупная игра? Это вы играете, миссис Каупервуд?

— Игра самая обычная, — небрежно отвечал Линд. — Просто мы играем по определенной системе — миссис Каупервуд и я. Играем сообща.

Эйлин улыбалась. Она чувствовала себя в своей стихии. На нее обращают внимание! Она начинает блистать. Наконец-то!

— Сто — на двенадцать. Сто — на восемнадцать. Сто — на двадцать шесть.

— Черт возьми, что вы затеяли, Линд? — воскликнул Тейлор Лорд, оставив миссис Риз и подходя к их столу. Миссис Риз не замедлила последовать за ним. Подходили и еще какие-то люди, — толпа зрителей росла. Шел второй час ночи, игра была в самом разгаре, и залы переполнены.

— Как интересно! — воскликнула мисс Лэнмен, сидевшая в противоположном конце стола. Она бросила игру и стала следить за Эйлин и Линдом. Мак-Кибен, стоявший за ее стулом, тоже перестал ставить и смотрел в их сторону. — Они крупно играют. Посмотрите, сколько золота! А какой у нее задорный вид, верно? А он… — Унизанные кольцами руки Эйлин непрерывно двигались, ловко и проворно раскладывая ставки.

— Видите, он опять меняет деньги. — Достав из кармана еще одну толстую пачку банкнот, Линд менял их на золото. — Не правда ли — необыкновенная пара?

Почти весь стол был уже покрыт ставками Линда, — аккуратными желтыми столбиками золотых. Теперь Линд играл по так называемой «системе Мазарини». В случае выигрыша он должен был получить пять к одному и мог сорвать банк. Вокруг стола собралась уже целая толпа. Яркий свет подчеркивал напряжение, написанное на лицах. «Крупная игра!», «Он хочет сорвать банк!» — слышалось то здесь, то там. Линд играл смело, с поразительным хладнокровием. Он сидел очень прямо, сосредоточенно глядя на стол перед собой, зажав в зубах незажженную папиросу. Эйлин была взволнована, как ребенок, получивший в подарок интересную игрушку. Она чувствовала себя в центре внимания, и это приводило ее в восторг. Тейлор Лорд смотрел на нее, сочувственно улыбаясь. Он симпатизировал ей. Ну что ж, пусть забавляется. Надо же ей развлекаться время от времени. Но Линд — дурак! Рисковать такими крупными суммами только затем, чтобы пустить пыль в глаза!

— Ставок больше нет! — объявил крупье. Шарик снова пришел в движение и снова приковал к себе все взоры. Он крутился и крутился, и Эйлин вся превратилась в напряженное ожидание. Щеки у нее разгорелись, глаза сияли.

— Если мы проиграем, — сказал Линд, — удвоим еще раз ставки, а если нам снова не повезет, — покончим на этом. — Он проиграл уже около трех тысяч долларов.

— Да, да, конечно. Только, мне кажется, лучше кончить сейчас. Ведь в случае проигрыша мы потеряем еще две тысячи долларов. Вы не думаете, что уже хватит? Нельзя сказать, чтобы я принесла вам счастье!

— Вы сами — счастье, — прошептал Линд. — Единственное счастье, которое мне нужно. Попытаем удачи еще раз. Еще один последний раз вместе — идет? Если мы выиграем, я кончу на этом.

Эйлин кивнула, и в ту же секунду шарик с легким стуком остановился, и крупье, выплатив несколько мелких ставок, неторопливо сгреб все остальное золото в специальное отверстие в столе. Зрители отозвались на это вздохом разочарования, сочувственным шепотом.

— Сколько у них было поставлено? — спросила мисс Лэнмен, глядя на Мак-Кибена расширенными от изумления глазами. — По-моему, уйма денег!

— Тысячи две, вероятно. Не так уж много в конце-то концов. Бывают игры, когда ставки достигают восьми, десяти тысяч. Всяко бывает. — Мак-Кибен был настроен скептически.

— Да, да, конечно, но это случается не так уж часто, я думаю!

— Послушайте, Польк! — воскликнул Риз Грайер, приближаясь к Линду и дергая его за рукав. — Если вам непременно нужно освободиться от ваших денег, так отдайте их лучше мне. Я не хуже этого крупье сумею сгрести их; пригоню небольшую тачку, отвезу домой и найду им хорошее применение. Ведь это ужас, как вы зарываетесь!

Линд отнесся к своей потере совершенно невозмутимо.

— Ну, теперь удвоим ставки и либо вернем весь проигрыш, либо пойдем вниз и будем пить шампанское к есть гренки с сыром. Что бы вы хотели получить на память об этом вечере, миссис Каупервуд? Впрочем, я знаю одну премилую вещицу!

И он, улыбаясь, разменял еще одну пачку банкнот. Эйлин медленно, словно с неохотой, раскладывала ставки. Она не одобряла такой азартной игры и вместе с тем невольно увлеклась — ей нравился риск. Через несколько минут ставки были сделаны — в тех же комбинациях, только удвоенные — ровно четыре тысячи долларов. Раздался голос крупье, шарик побежал по кругу и остановился. Крупье выплатил триста долларов и забрал все остальное.

— Ну вот, теперь можно приниматься за гренки, — беззаботно воскликнул Польк Линд, оборачиваясь к Тейлору Лорду, который, улыбаясь, стоял за его стулом. — Нет ли у вас спичек, Лорд? Нам здорово не везло сегодня, ничего не скажешь.

Линд в душе был слегка раздосадован, он надеялся выиграть и часть денег истратить на ожерелье или другую безделушку для Эйлин. А теперь придется раскошелиться еще и на подарок. Вместе с тем он чувствовал некоторое удовлетворение оттого, что показал Эйлин, как легко и беззаботно можно просаживать в рулетку крупные суммы. Это явно произвело на нее впечатление. Он встал и предложил ей руку.

— Итак, мы проиграли, миледи, — сказал он шутливо. — Но я надеюсь, что это вас немножко позабавило? Последняя комбинация, в случае удачи, могла бы принести вам неплохой выигрыш. Ну, не повезло сегодня — в другой раз повезет.

И он ласково и беспечно улыбнулся Эйлин.

— Но я должна была принести вам счастье и не принесла, — сказала она.

— Вы — единственное счастье, к которому я стремлюсь, — лишь бы вы захотели мне его дать. Прошу вас, приходите завтра к Ришелье, мы позавтракаем вместе, хорошо?

— Я подумаю, — сказала Эйлин. Его пылкая настойчивость заставила ее насторожиться. — Нет, завтра я не могу, — решила она после минутного размышления. — Я занята.

— Тогда, может быть, во вторник?

Эйлин вдруг поняла, что ей не следует принимать это слишком всерьез, и ответила небрежно:

— Во вторник? Чудесно. Только позвоните мне накануне. Мало ли что может измениться за это время, — и она дружелюбно улыбнулась ему.

В этот вечер Линду не пришлось больше говорить с Эйлин наедине. И только на прощанье он многозначительно пожал ей руку. Нервная дрожь пробежала по ее телу, но она поспешила себя успокоить: просто в ней говорит жажда жизни, жажда расплаты, но она должна хорошенько все обдумать. Хочет ли она, чтобы эти отношения развивались? Этот вопрос ей надо решить прежде всего. Но как это часто бывает, обстоятельства пришли ей на помощь, решив за нее, и подсознательно она уже знала, что ее ждет, когда возвратилась домой в тот вечер и Тейлор Лорд галантно помог ей выйти из экипажа.

Глава 33

Мистер Линд приходит на помощь

Появление такого человека, как предприимчивый Польк Линд, на жизненном пути Эйлин, да еще в тот момент, когда в ее семейных делах наступил разлад, было одной из причуд судьбы, которые нельзя объяснить простой случайностью, хотя истинная природа их никем еще не разгадана. Эйлин в одиночестве печально размышляла над своей горькой участью, над своими ошибками. И вот появился Польк Линд — неотразимый, напористый Лотарио из города Чикаго… Среди окружавших Эйлин мужчин не было никого, — исключая, разумеется, Каупервуда, — кто в такой мере отвечал бы ее требованиям и вкусам, как обольстительный мистер Линд.

Он и в самом деле был не лишен привлекательности. Сравнительно молодой — ровесник Эйлин, получивший в свое время если не образование, то воспитание в одном из наиболее привилегированных американских колледжей, он со вкусом одевался, со вкусом выбирал друзей и вообще умел жить со вкусом, а по существу был повесой и распутником. С юных лет он любил азартную игру, много пил, но это почти не отзывалось на его железном здоровье; поглотив несметное количество алкоголя, Линд бывал разве что «под хмельком». Немалое место в его жизни занимала также страсть к женщинам, которую Гиббон назвал «самым приятным из наших пороков». Упорное, терпеливое, жестокое накопление богатства, которому посвятил себя его отец, создавая свое гигантское предприятие, интересовало Полька Линда не больше, чем священные таинства халдеев. Он признавал, впрочем, что доходное предприятие само по себе — превосходная штука, и любил иногда думать о грандиозных линдовских заводах, раскинувшихся на огромном пространстве, мысленно представляя себе бесконечные однообразные ряды кирпичных строений, высокие дымящиеся трубы, пронзительные заводские гудки. Но принимать какое-либо участие в унылой рутине управления всей этой машиной — нет уж, увольте!

Для Эйлин наибольшая опасность таилась сейчас в ее непомерном тщеславии и самолюбии. Трудно было бы найти более тщеславное и вместе с тем сильнее истосковавшееся по любви существо, чем она. Почему, почему, спрашивала себя Эйлин, приходится ей вечно сидеть в одиночестве, терзаясь думами о Фрэнке, изводясь от ревности и тоски, в то время как он порхает где-то, словно мотылек, и наслаждается всеми радостями жизни? Что мешает ей, пока красота еще не увяла, подарить ее другим мужчинам, которые сумеют оценить этот дар? Разве такое возмездие Фрэнку не было бы справедливым? Но Каупервуд был все еще дорог Эйлин; даже сейчас, даже в мыслях она не могла решиться на измену. Он умел быть так очарователен, так нежен, когда ему хотелось ее приласкать.

Когда Польк Линд напомнил Эйлин ее обещание встретиться с ним, она сначала ответила отказом, и на этом все могло бы кончиться, если бы обстоятельства сложились по-другому. Но случилось так, что именно в это время Эйлин стала чуть ли не ежедневно получать все новые доказательства неверности Каупервуда, все новые напоминания о его изменах.

Так, явившись однажды к Хейгенинам, с которыми она старалась поддерживать дружбу, пока правда не выплыла наружу, Эйлин услышала, что «миссис Хейгенин нет дома». Вскоре после этого «Пресс», всегда писавшая о Каупервуде в дружественном тоне, что побуждало Эйлин читать именно эту газету, внезапно резко изменила свою позицию и разразилась нападками по его адресу. Сначала это были лишь патетические возгласы по поводу того, что намерения Каупервуда и проводимая, им политика идут вразрез с интересами города. Но затем появилась передовая, в которой Каупервуд уже попросту именовался «филадельфийским авантюристом», «грабителем», «бессовестным прожектером» и так далее и тому подобное. Эйлин мгновенно поняла, в чем причина такой перемены, но была слишком погружена в свое горе, чтобы пускаться в объяснения с Фрэнком. Она чувствовала себя совершенно беспомощной перед лицом всех этих обвинений и угроз, направленных против Фрэнка, и не видела никакого выхода из своего отчаянного положения.

А еще несколько дней спустя, просматривая «Сэтердей ревю», усердную вестницу всех светских сплетен города, Эйлин наткнулась на скандальную заметку, которая нанесла ей страшный удар.


«За последнее время в высших кругах чикагского общества, — говорилось в заметке, — вызывают немало толков любовные похождения некоего субъекта, обладающего большим состоянием и довольно сомнительной известностью. Господин этот делал в свое время безуспешные попытки втереться в лучшие дома Чикаго. Нам нет нужды называть здесь его имя, так как всем, кто знаком с последними событиями чикагской общественной жизни, будет ясно, кого мы имеем в виду. И без того грязная репутация этого авантюриста недавно обогатилась, как говорят, еще двумя бесчестными поступками. Последними жертвами пали — жена весьма почтенного чикагского коммерсанта и дочь не менее уважаемого общественного деятеля. Следует отметить, что такими подвигами вышеупомянутый субъект естественно нажил себе могущественных врагов и в светских и в деловых кругах, ибо муж одной из дам, о которых было сказано выше, и отец другой пользуются большим весом и влиянием в городе. Уже не раз говорилось о том, что Чикаго не должен и не станет терпеть разбойничьи приемы, к которым прибегает этот господин во всех своих финансовых и общественных делах, однако до сих пор не было принято никаких сколько-нибудь серьезных мер, чтобы от него избавиться. Особенное изумление вызывает у всех то, что жена этого субъекта, которую он привез сюда из Восточных штатов и которая, как говорят, самым скандальным образом пожертвовала и своей репутацией и семейным очагом другой женщины ради сомнительного удовольствия разделить с ним его судьбу, продолжает оставаться с этим человеком и по сей день».


Все было ясно. Отец «одной из дам» — это, конечно, Хейгенин, или, быть может, Кокрейн; скорее Хейгенин, Муж другой… но кого же они имеют в виду? Эйлин ничего не слышала о связи Каупервуда с какой-либо замужней женщиной. Рита Сольберг? Нет, не может быть, это уже далекое прошлое. Значит, какое-то новое любовное приключение, о котором она даже и не подозревала. И снова Эйлин сидела одна и думала, думала… Теперь, сказала она себе, если Линд еще раз пригласит ее, она примет его приглашение.


Встреча Эйлин с Польком Линдом произошла спустя несколько дней в раззолоченном зале ресторана Ришелье. Эйлин твердила себе, что Линд ей совершенно безразличен, однако, как ни странно, уделила в тот вечер сугубое внимание своему туалету. Стоял февраль, холодный ветер наметал на улицах сверкающие белизной сугробы, и Эйлин надела темно-зеленое шерстяное платье с большими пуговицами из ляпис-лазури, сходившимися углом на ее груди, от плеч к талии, котиковую шапочку с изумрудным пером, котиковый жакет, тоже отделанный огромными серебряными пуговицами ручной работы, и бронзовые туфельки. Подумав, Эйлин прибавила к этому туалету серьги из ляпис-лазури в форме цветка и тяжелый, гладкий золотой браслет.

Линд устремился ей навстречу: на его красивом смуглом лице было написано восхищение.

— Вы выглядите очаровательно! — воскликнул он, когда они сели за столик. — С каким вкусом вы умеете подбирать тона. Эти серьги необыкновенно идут к вашим волосам.

Польк Линд неизменно пугал Эйлин своим беззастенчивым восторгом, но она невольно покорялась его настойчивой лести, упорной, непреклонной воле, скрытой под маской светского обольстителя. Даже в тонких смуглых мускулистых руках Линда чувствовалась незаурядная сила — так же как в его твердом подбородке и в улыбке, обнажавшей ряд ровных белых зубов.

— Итак, вы все-таки пришли, — в упор глядя на нее, произнес он. Она смело встретила его взгляд, но тут же отвела глаза.

Линд внимательно, неторопливо разглядывал ее подбородок, рот, небольшой, слегка вздернутый нос. Яркий румянец, крепкие сильные руки и плечи, обрисованные плотно облегающим платьем, — в Эйлин было то, что он больше всего ценил в женщинах: неуемная жизненная сила. Чтобы прервать молчание, Линд заказал коктейль с виски и стал уговаривать Эйлин выпить, но она отказалась. Тогда он вынул из кармана небольшой футляр.

— Вы помните тот вечер, в казино? Вы обещали принять от меня что-нибудь на память, — сказал он. — Небольшую безделушку. Угадайте, что в этом футляре?

Эйлин растерянно посмотрела на Линда. В таком футляре могли быть только драгоценности.

— О нет, нет, вы не должны этого делать, — запротестовала она. — Ведь я согласилась только в том случае, если мы выиграем. А мы проиграли — значит, не о чем и говорить. Наоборот, я еще сержусь на вас за то, что вы не позволили мне заплатить мой проигрыш.

— Вот это поистине было бы весьма галантно с моей стороны, — рассмеялся Линд, играя длинным лакированным футляром. — Что ж хорошего, если б я оказался таким невежей? Докажите, что вы настоящий игрок, настоящий товарищ, как говорится. Угадайте, и коробочка ваша.

Эйлин кокетливо надула губки — как он настойчив!

— Ну что ж, попробую, — снисходительно сказала она. — Просто ради шутки, конечно. Это, вероятно, серьги, или булавка, или браслет…

Линд молча открыл футляр, и Эйлин увидела золотое ожерелье в виде виноградной лозы тончайшей филигранной работы; в центре его, среди золотых листьев, сверкал большой черный опал. Линд знал, что поразить воображение Эйлин, имевшей уйму драгоценностей, можно только чем-то незаурядным. Он внимательно следил за ней, пока она рассматривала ожерелье.

— Какая тонкая работа! — воскликнула Эйлин. — И какой чудесный опал! Очень странная форма. — Она перебирала ожерелье, листик за листиком. — Но это безумие! Я не могу принять такой подарок. У меня и без того куча драгоценностей, и к тому же… («А что, если Фрэнк увидит это ожерелье? Как объяснить ему, откуда оно взялось? — думала Эйлин. — Он ведь сразу догадается!»).

— И к тому же? — вопросительно повторил Линд.

— Нет, ничего, просто я не могу принять это, вот и все.

— Неужели вы не хотите взять его на память, если даже… помните наш уговор?

— Если что?

— Если даже мы видимся сегодня в последний раз. Пусть у вас останется хоть память обо мне…

Он сжал ее пальцы своей большой, сильной рукой.

Год, даже полгода назад Эйлин с улыбкой отняла бы руку. Теперь она заколебалась. К чему быть недотрогой, если Фрэнк так жесток к ней?

— Скажите, я ведь не совсем безразличен вам? — спросил Линд, заметив колебание Эйлин и еще крепче сжимая ее пальцы.

— Да, конечно, вы мне нравитесь… Но и только, — однако, сказав это, она невольно зарделась.

Линд молчал, не сводя с нее упорного, горячего взора. Чувственное волнение охватило Эйлин, и на мгновение она забыла о Каупервуде. Это было удивительное, совсем новое для нее ощущение. Она вся горела ответным огнем, а Линд смотрел на нее, улыбаясь ласково и ободряюще.

— Почему вы не хотите быть мне другом, Эйлин? Я знаю, вы несчастливы, я вижу это. И я несчастлив тоже. У меня проклятый, беспокойный характер, и я много натерпелся из-за этого в жизни. Мне нужен друг, который любил бы меня. Почему вы не хотите мне помочь? Мы с вами созданы друг для друга, я чувствую это. Неужели вы так сильно любите его? — Линд разумел Каупервуда.

— Неужели ваше сердце совсем закрыто для других?

— Люблю ли я его!.. — с горечью повторила Эйлин, и слова ее прозвучали почти как отречение. — Да. А ему это все равно, он больше не любит меня. Дело не в нем.

— А в чем же? Я вам не нравлюсь? Вам скучно со мной? Вы не чувствуете, что мы подходим друг к другу? — И снова его рука слегка коснулась ее руки.

Эйлин не противилась этой ласке.

— Нет, нет, не то, — сказала она горячо, внезапно вспомнив все, весь свой долгий путь с Каупервудом, его любовь, его страстные уверения. Как мечтала она о жизни с ним, какие строила планы! А теперь сидит здесь, в ресторане, и кокетничает с чужим, малознакомым человеком, позволяя ему жалеть себя! Эта мысль жгучей болью отозвалась в ее сердце. Она сжала губы, но горячие, непрошенные слезы уже прихлынули к ее глазам.

Линд увидел, что она готова расплакаться. Ему стало жаль ее, но она была красива, и он решил сыграть на ее настроении.

— Зачем же плакать, любимая? — сказал он нежно, глядя на ее пылающие щеки и ярко-синие, полные слез глаза. — Вы красавица, молодая, обаятельная. Разве ваш муж — единственный мужчина на свете? Почему вы хотите хранить ему верность, хотя его измены для вас не тайна? Об этой истории с миссис Хэнд говорит весь город, вы встретили человека, который искренне полюбил вас, и отвергаете его любовь. Если ваш муж не ценит вас, то ведь есть другие, которые ценят.

Услышав имя миссис Хэнд, Эйлин насторожилась.

— О какой истории вы говорите? — спросила она, подняв брови.

— Как, разве вы не знаете? — удивился Линд. — Я был уверен, что вам все известно, иначе я никогда не заговорил бы об этом.

— О, я догадываюсь! — воскликнула Эйлин с горькой усмешкой. — Уже столько было всяких историй. «Жена крупного финансиста…» — так, кажется, сказано в «Сэтердей ревю»?.. Так вот кого они имели в виду! Значит, у него роман с миссис Хэнд?

— Да, по-видимому, — отвечал Линд. — Мне очень жаль, что я заговорил об этом. Вот уж действительно поневоле попал в сплетники.

— Круговая порука? — насмешливо спросила Эйлин.

— Нет, не потому. Не нужно быть злюкой. Я вовсе не такой скверный, как вам кажется. Просто это не в моих правилах. В конце концов все мы не без греха.

— Да, да, конечно, — рассеянно подтвердила Эйлин, думая о миссис Хэнд. Так вот это значит кто! Последнее увлечение Фрэнка! — Ну что ж, во всяком случае я не могу не одобрить его выбор, — сказала она, вымученно улыбнувшись. — Все равно этих женщин было уже так много! Одной больше, одной меньше.

Линд усмехнулся. Он и сам одобрял выбор Каупервуда и решил, что лучше переменить тему беседы.

— Не стоит больше говорить об этом, — сказал он. — Не сокрушайтесь из-за него, дорогая. Возьмите себя в руки. Тут уж ничего нельзя изменить.

— Он снова сжал ее пальцы. — Ну как, согласны?

— О чем это вы?

— О, вы же знаете! Согласны вы подружиться со мной? Принять это ожерелье и меня в придачу? — Его глаза улыбались, в них была и ласка, и вызов.

Эйлин покачала головой.

— Вы просто скверный, избалованный мальчик, — сказала она уклончиво. Сделанное ею открытие снова пробудило в ней мстительные чувства. — Дайте мне подумать. Не заставляйте меня брать это ожерелье сегодня. Я не могу. Все равно мне не придется его надевать. А потом видно будет. — Она сделала неопределенный жест, и Линд поймал на лету ее руку и погладил.

— Хотите пойти со мной в мастерскую к моему приятелю-художнику? — спросил он как бы между прочим. — Это здесь неподалеку. Вы увидите прелестную коллекцию пейзажей. Вы ведь любите картины, я знаю. У вашего супруга есть превосходные полотна.

Эйлин мгновенно поняла, куда он клонит, поняла инстинктивно. Эта мастерская, очевидно, просто холостая квартира.

— Только не сегодня, — сказала она нервно, испуганно. — Нет, нет, не сегодня. Как-нибудь в другой раз. Теперь мне пора домой. Мы еще увидимся.

— А это? — спросил Линд, указывая на футляр.

— Пусть пока останется у вас, до нашей следующей встречи. Быть может, я и надумаю потом принять ваш подарок…

Эйлин была рада, что все так благополучно кончилось и она может вернуться домой. У нее сразу отлегло от сердца. Однако Линд отнюдь не был ей безразличен, и все чувства ее были в смятении, словно клочья гонимых ветром облаков. Ей просто хотелось отдалить, хоть немного отдалить неизбежное.

Глава 34

Хосмер Хэнд выступает на арену

Мрачная ярость Хэнда, скорбь и гнев Хейгенина, злобное неистовство Рэдмонда Парди, который без устали рассказывал всем свою печальную историю, мстительная ненависть молодого Мак-Дональда и всех его присных из Общечикагской городской создали вокруг Каупервуда атмосферу, таившую для него серьезные неприятности и даже опасности.

Самым непримиримым врагом Каупервуда стал Хосмер Хэнд. Огромное богатство и видное положение, которое он занимал в многочисленных коммерческих и финансовых предприятиях города, давали ему в руки могущественное оружие против Каупервуда. Хэнд был без памяти влюблен в свою молодую жену. Не имея никакого опыта в отношении женщин, он удивлялся и негодовал при мысли о том, что Каупервуд посмел так беззастенчиво и нагло посягнуть на его права, так легко, походя, опозорить его. Хэнд горел жаждой мести; медленно и упорно разгоралось это пламя и жгло его душу.

Всякий, кто знаком с миром дельцов, крупных коммерческих и финансовых операций, знает, как важно здесь иметь репутацию человека солидного, положительного, степенного, то есть обладать теми качествами, которые служат залогом успеха многих коммерческих предприятий. Правда, порядочность отнюдь не является отличительной чертой представителей вышеупомянутого мира, но это не мешает каждому из них ждать и даже требовать порядочности от других. Никто с такой жадностью не прислушивается к слухам, не собирает с таким усердием сплетен, которые могут повредить карьере того или иного дельца, не следит так пристально и неутомимо за чужими делами и не прячет с таким тщанием свои собственные грязные дела и делишки, как деятели коммерческого и финансового мира. Кредит Каупервуда был до сих пор достаточно прочен, ибо все знали, что чикагские городские железные дороги — весьма и весьма доходное дело, что Каупервуд без задержки погашает все свои обязательства, что он фактически стоит во главе созданного им вместе с группой других предпринимателей Чикагского кредитного общества и двух городских железнодорожных компаний — Северной и Западной, — и наконец, что «Лейк-Сити Нейшнл бэнк», все еще возглавляемый Эддисоном, охотно принимает в обеспечение бумаги Фрэнка Каупервуда. Правда, и раньше у Каупервуда находились недруги вроде Шрайхарта, Симса и других влиятельных коммерсантов из кредитного общества «Дуглас», которые кричали на всех перекрестках, что Каупервуд выскочка и аферист, что вся его деятельность построена на грязных политических махинациях и обмане общественного мнения и что он не брезгует даже прямым мошенничеством в финансовых делах. Так, например, незадолго до описываемых событий Шрайхарт, состоявший наряду с Хэндом, Арнилом и рядом других дельцов членом правления «Лейк-Сити Нейшнл», вышел из его состава и изъял все свои вклады, ибо, как он объяснил, Эддисон уж слишком широко ссужает Каупервуда и Чикагское кредитное общество деньгами, не считаясь с интересами руководимого им банка. Арнил и Хэнд, не питавшие в то время личной неприязни к Каупервуду, сочли это обвинение необоснованным. Эддисон же заявил, что ссуды, получаемые Каупервудом, не превышают всех прочих ссуд, выдаваемых банком, а предоставляемое под них обеспечение — вполне солидно.

— Я не хочу ссориться с Шрайхартом, — сказал Эддисон, — но боюсь, что он судит предвзято. Он хочет использовать «Лейк-Сити Нейшнл» как орудие своей личной мести. Этак действовать не годится.

Хэнд и Арнил, оба люди здравомыслящие, согласились с Эддисоном, который всегда пользовался их уважением, и на том дело и кончилось. Шрайхарт, однако, продолжал трубить им в уши, что Каупервуд укрепляет Чикагское кредитное общество за счет «Лейк-Сити Нейшнл», добиваясь возможности впредь обходиться без помощи последнего. Эддисон же метит выйти в отставку и потому не очень-то печется о будущем банка. Эти предостережения поневоле заставляли Хэнда иной раз призадуматься, но пока он ничего не предпринимал.

Однако, когда весть о связи Каупервуда с миссис Хэнд достигла ушей ее супруга, на горизонте начали собираться тучи. Хэнд был уязвлен в самое сердце и решил как следует расквитаться с обидчиком. Встретив Шрайхарта на каком-то деловом совещании вскоре после рокового открытия, Хэнд сказал:

— Несколько лет назад, Норман, когда вы предостерегали нас против этого типа — Каупервуда, я думал, что в вас говорит зависть к более удачливому дельцу. Недавно под влиянием кое-каких событий я переменил свое мнение. Теперь я знаю, что этот человек — прожженный негодяй. Очень жаль, что мы вынуждены терпеть его в нашем городе.

— Значит, и вы раскусили его наконец, Хосмер? — сказал Шрайхарт. — Ладно, не буду уж напоминать вам, как давно я это утверждал. Надеюсь, вы согласны теперь, что город должен принять какие-то меры, чтобы обуздать этого проходимца?

Хэнд, угрюмый и, как всегда, немногословный, внимательно посмотрел на Шрайхарта.

— Я лично готов действовать, — сказал он, — как только увижу, что тут можно предпринять.

Вскоре после этого разговора Шрайхарт встретил Дьюэйна Кингсленда и, узнав истинную подоплеку внезапной ненависти Хэнда к Каупервуду, не замедлил поделиться этой пикантной новостью с Мэррилом, Симсом и прочими. Мэррил, который всегда восхищался смелостью и предприимчивостью Каупервуда и даже симпатизировал ему, хотя тот и отказался продолжить линию, выходящую из туннеля у Ла-Саль-стрит, до Стэйт-стрит, где помещался его магазин, был возмущен до глубины души.

— Ну, Энсон, — сказал Шрайхарт, — теперь вы видите, что это за тип! У него сердце гиены и душа хамелеона. Вы слышали, как он поступил с Хэндом?

— Нет, — отвечал Мэррил, — ничего не слышал.

— Не слышали? Ну, доложу я вам… — и Шрайхарт, наклонившись к уху Мэррила, поспешил сообщить все, что было ему известно.

Мэррил приподнял брови.

— Не может быть! — сказал он.

— А вы знаете, как он с ней познакомился? — с негодованием продолжал Шрайхарт. — Он явился к Хэнду, чтобы сделать у него заем в двести пятьдесят тысяч долларов под «Западно-чикагские транспортные». Что вы скажете? Ведь этому нет названия!

— Вот так история, — сказал Мэррил довольно безразличным тоном, хотя в душе был очень заинтригован, ибо всегда считал миссис Хэнд весьма привлекательной молодой особой. — Впрочем, я не особенно удивлен.

Мэррилу припомнилось вдруг, что еще совсем недавно его жена с необыкновенной настойчивостью требовала, чтобы он пригласил в гости Каупервуда.

Хэнд же, со своей стороны, встретив Арнила, признался ему, что Каупервуд позволил себе посягнуть на святость его семейного очага. Арнил был поражен и опечален. Его другу Хэнду нанесено тяжкое оскорбление! Они вдвоем решили потребовать от Эддисона, чтобы он, как директор «Лейк-Сити Нейшнл», немедленно прекратил всякие деловые отношения с Каупервудом и Чикагским кредитным обществом. В ответ на это требование Эддисон весьма учтиво выразил готовность известить Каупервуда о том, что он должен погасить все свои займы, но тут же подал в отставку, чтобы семь месяцев спустя занять пост директора Чикагского кредитного общества. Такое вероломство вызвало чрезвычайное волнение в деловых кругах города, поразив даже тех, кто предрекал, что рано или поздно это должно случиться. Все газеты оживленно обсуждали событие.

— Ладно, скатертью дорога, — угрюмо заметил Арнил Хэнду в тот день, когда Эддисон поставил в известность членов правления «Лейк-Сити Нейшнл» о своем уходе. — Если он решил порвать с банком и связать свою судьбу с этим авантюристом, — что ж, его дело. Но как бы ему не пришлось об этом пожалеть.

Между тем в Чикаго приближались выборы в муниципалитет. Хэнд и Шрайхарт решили воспользоваться этим обстоятельством, чтобы свалить Каупервуда, действуя единым фронтом со своим другом Арнилом.

Хосмер Хэнд считал, что долг призывает его к действию, и принялся за дело без промедления. Он всегда был несколько тяжел на подъем, но, раз ввязавшись в драку, умел биться упорно и ожесточенно. Зная, что для предстоящей выборной кампании ему нужен ловкий и расторопный помощник, он после некоторых размышлений остановил свой выбор на Пэтрике Джилгене — том самом Пэтрике Джилгене, который принимал когда-то участие в «газовой войне» Каупервуда за концессию в предместье Хайд-парк. Теперь мистер Джилген был уже довольно состоятельным человеком. Он обладал редкой способностью сходиться с людьми самого различного сорта, умел держать язык за зубами, не признавал за широкими массами никаких прав, вследствие чего в делах общественных отличался редкой беспринципностью, — словом, имел все данные к тому, чтобы сделать блестящую политическую карьеру. Мистер Пэтрик Джилген был владельцем одного из самых шикарных питейных заведений на Уэнтуорс авеню. Оно все сияло и сверкало, залитое светом калильных ламп (новинка в Чикаго!), яркие огни которых отражались в бесчисленных зеркалах, заставляя их грани переливаться всеми цветами радуги. Избирательный округ, который Пэтрик Джилген представлял от своей партии в конгрессе штата, был застроен одноэтажными ветхими домишками, теснившимися вдоль немощеных улиц, но мистер Джилген тем не менее был уже сенатором штата, кандидатом в члены конгресса на предстоящих выборах и, в случае победы республиканской партии, вероятным преемником достопочтенного Джона Дж. Мак-Кенти на его неофициальном посту Диктатора города. (Хайд-парк до слияния с городом всегда считался республиканским районом, и потому Пэтрику Джилгену неудобно было теперь перекинуться в другой лагерь, хотя большая часть города обычно стояла за демократов.) Во время предвыборной кампании стало очевидно, что среди политических деятелей Южной стороны Пэтрик Джилген пользуется наибольшим влиянием, и Хэнд решил пригласить его к себе для переговоров.

Надо сказать, что Хэнд куда больше одобрял холодный практический расчет и беспощадную логику Каупервуда, чем велеречивое, пустое морализирование Хейгенина или Хиссопа, которые довольствовались тем, что читали мораль и таким образом пытались победить зло добром. Если Каупервуд с помощью Мак-Кенти мог забрать такую силу, то он, Хэнд, найдет кого-нибудь другого, кто с его помощью побьет Мак-Кенти.

— Мистер Джилген, — сказал Хэнд, когда этот ирландец — краснолицый, коренастый, с хитрыми серыми глазками и здоровенными волосатыми ручищами, предстал перед ним, — вы меня не знаете…

— Но я достаточно знаю о вас, — улыбаясь, прервал его тот с легким ирландским акцентом. — Мы можем, я полагаю, разговаривать, не дожидаясь, когда нас представят друг другу.

— Отлично, — сказал Хэнд, протягивая ему руку. — Я тоже вас знаю и думаю, что мы найдем общий язык. Мне хотелось обсудить с вами нынешнюю политическую обстановку в Чикаго. Я сам не политик, но меня интересует все, что делается у нас здесь, и мне хотелось бы услышать ваше мнение о том, что нас ждет в ближайшем будущем, какие могут произойти перемены.

Джилген не имел ни малейшей охоты сообщать свои политические прогнозы человеку, чьи намерения были ему неизвестны.

— О, я думаю, что у республиканцев неплохие виды на успех, — отвечал он. — Почти вся пресса, за исключением одной или двух газет, поддерживает их. Впрочем, я знаю только то, что печатают в газетах да о чем толкуют вокруг.

Мистер Хэнд отлично понял, что Джилген увиливает от прямого ответа, и это пришлось ему по душе: такой человек ему и нужен — осторожный, хитрый, расчетливый.

— Я пригласил вас сюда, мистер Джилген, разумеется, не только для того, чтобы потолковать о политике. У меня есть к вам вполне определенное предложение. Не знакомы ли вы случайно с мистером Мак-Кенти или, быть может, с мистером Каупервудом?

— Мне никогда не приходилось разговаривать ни с кем из них, — ответил Джилген. — Но я знаю мистера Мак-Кенти в лицо, да и мистера Каупервуда мне тоже приходилось видеть. — Больше он ничего не прибавил.

— Отлично, — сказал Хэнд. — Предположим теперь, что группа достаточно влиятельных в Чикаго лиц берется довольно широко субсидировать предвыборную кампанию республиканцев. Возьметесь ли вы, со своей стороны, с помощью вашей партии и при поддержке газет организовать провал демократов на выборах? Речь идет не только о мэре и главных должностных лицах, но о полной смене всего состава муниципалитета, всех олдерменов, понятно? Нам нужно, чтобы клика Каупервуда — Мак-Кенти не могла больше подкупить ни одного городского чиновника, ни одного вновь избранного олдермена. Демократы должны потерпеть такое поражение, такой крах, чтобы это было всем и каждому ясно. За деньгами мы не постоим, если вы дадите мне, или, вернее, группе лиц, интересы которой я представляю, доказательства того, что мы можем рассчитывать на успех.

Мистер Джилген состроил серьезную мину, помигал своими крохотными глазками, потер ладонями колени, заложил большие пальцы за проймы жилета, потом достал из кармана сигару, закурил и меланхолически уставился в потолок. Он размышлял, напряженно размышлял. Каупервуд и Мак-Кенти — люди могущественные. В своем избирательном округе и в некоторых прилегающих к нему округах, а также в восемнадцатом округе, от которого он был избран сенатором, мистеру Джилгену всегда удавалось справляться с оппозицией Мак-Кенти. Но одолеть Мак-Кенти по всем округам — это задача потрудней. Однако мысль о крупных средствах, которыми он будет единолично распоряжаться, очень вдохновляла мистера Джилгена, как, впрочем, и перспектива с помощью почтеннейших лиц, так сказать столпов чикагского общества, отнять у Мак-Кенти власть над городом! Мистер Джилген был весьма ловким политиком. Он любил устраивать заговоры, вести подкопы, заключать хитроумнейшие сделки — все это интриганства ради. И сейчас он хоть и принял серьезный, озабоченный вид, но сердце его радовалось.

— Я слышал, — продолжал Хэнд, — что вам удалось сколотить крепкую организацию в своем районе и округе?

— Да, мы не сдаем позиций, — ухмыльнулся Джилген. — Но побить демократов по всему Чикаго, — продолжал он помолчав, — не простая задача. В эти выборы в городе будет тридцать один избирательный округ, и за исключением восьми — все они в руках демократов. Я знаю их кандидатов, это все большие ловкачи. В муниципальном совете у них сидит Даулинг, тоже отнюдь не дурак, имейте в виду. А кроме него, у них там еще Унгерих и Дуваницкий, Тирнен и Кэриген, и никто из джентльменов себя в обиду не даст. — Упомянутые выше лица принадлежали к числу наиболее влиятельных и наиболее продувных олдерменов. — Вы видите, мистер Хэнд, как обстоит дело: демократы держат в руках весь аппарат, они распределяют должности, работу и тем самым вербуют себе сторонников. А потом без стеснения тянут деньги со всех, кто у них там занимает хлебные местечки, чтобы с помощью этих денег добиваться победы на выборах. Это, как вы сами понимаете, большое подспорье. — Джилген многозначительно улыбнулся. — Ну, затем на предприятиях этого самого Каупервуда занято сейчас по меньшей мере тысяч десять рабочих; любой босс избирательного округа, поддерживающий Каупервуда, может прислать к нему любого безработного, и у Каупервуда наверняка найдется для него работенка. А это ведь очень и очень способствует увеличению числа сторонников его партии. Кроме того, надо принять во внимание, что такие богачи, как Каупервуд и ему подобные, не скупятся на деньги во время выборов. Что бы там ни говорили, мистер Хэнд, а все же исход дела решают доллары — два, пять, десять, — которые кто-нибудь в последнюю минуту выкладывает на стойку в баре или даже сует избирателю в карман перед самой избирательной урной. Дайте мне хорошую сумму денег, — и как бы в подкрепление этой благородной идеи мистер Джилген выпрямился и стукнул кулаком о ладонь, положив предварительно сигару, чтобы не обжечься, — и я поведу за собой все избирательные округа Чикаго, все до единого! Но для этого нужны деньги! — повторил он, выразительно подчеркнув два последних слова. Потом снова сунул сигару в рот, откинулся на спинку стула и вызывающе прищурился.

— Хорошо, — сказал Хэнд просто. — Сколько же вам нужно?

— Ну, это уж другой вопрос, — отвечал Джилген, мгновенно выпрямляясь. — Одни округа обойдутся дороже, другие дешевле. Откинув восемь республиканских — о них беспокоиться нечего, — мы должны будем обработать еще восемнадцать для того, чтобы получить большинство в муниципалитете. На мой взгляд, не имея десяти — пятнадцати тысяч долларов на округ, не стоит и затевать дело. Для верности я бы сказал, что всего потребуется тысяч триста — никак не меньше.

Мистер Джилген затянулся сигарой и, выпустив густые клубы дыма, уставился в потолок.

— А как будут расходоваться эти деньги? — осведомился мистер Хэнд.

— О, в такие подробности никогда не следует особенно вдаваться, — безмятежно отвечал мистер Джилген. — В политике кроить в обрез не приходится. Учтите: мы ведь связаны с руководителями участков, организаторами, уполномоченными по кварталам, агентами… Все они должны иметь немалые деньги для работы, чтобы, так сказать, располагать к себе души и сердца, и было бы большой ошибкой допытываться у них, как и куда они эти деньги тратят. Деньги нужны, чтобы поставить папаше пару пива и купить мамаше пакет угля, а маленькому Джонни — новый костюмчик. А торжественные шествия с факелами? А залы для собраний? А оплата разных крупных и мелких услуг? Да мало ли что. Тут расходов не оберешься, будьте покойны. Некоторые округа придется перед выборами временно заселить погуще, а значит неделю, а то и дней десять оплачивать содержание наших агентов в меблированных комнатах…

Мистер Джилген утомленно махнул рукой и умолк.

Мистер Хэнд, никогда не интересовавшийся деталями политических махинаций, слегка приподнял брови. «Предвыборное заселение округов?.. Не слишком ли это дорогая затея?» — подумал он.

— А кто же ведает распределением денег? — спросил он наконец.

— Номинально — окружной комитет республиканской партии, если ему это поручено, фактически — то лицо или группа лиц, которые руководят борьбой. У демократов этим лицом является Джон Дж. Мак-Кенти, и вам следует об этом помнить. В моем округе — это я, и только я.

Мистер Хэнд, уравновешенный, медлительный, а в иных случаях даже несколько туповатый, сдвинул брови и погрузился в раздумье. До сих пор ему приходилось иметь дело только с людьми из так называемого хорошего общества, которые не принимали непосредственного участия в темных предвыборных плутнях, совершавшихся в задних комнатах баров и пивных. Как и все дельцы, он знал, конечно, что нередки случаи, когда в урны опускаются фальшивые избирательные бюллетени и в отдельных округах меблированные комнаты временно заселяются нужными людьми. Каждому, хоть мало-мальски искушенному в этих делах, человеку известно, что деньги на проведение предвыборных кампаний собираются с тех, кто жаждет получить ту или иную должность, а также с тех, кто пользуется всевозможными поблажками, привилегиями и благодеяниями лиц, стоящих у кормила правления. Сам Хэнд не раз делал пожертвования в фонд республиканской партии в благодарность за уже оказанные услуги или в счет будущих. Он понимал, что, ворочая большими делами в больших масштабах, не следует скупиться на побочные расходы. Конечно, триста тысяч долларов — деньги не малые, но Хэнд и не собирался вынимать их все из своего кармана, предполагая, что такую сумму можно будет собрать при некотором нажиме с его стороны. Но годится ли Джилген на то, чтобы побить Каупервуда? Мистер Хэнд еще раз окинул своего собеседника внимательным взглядом и решил, что, за неимением лучшего, сойдет и Джилген.

Итак, сделка состоялась. Джилген, как член центрального комитета республиканской партии, а в будущем, возможно, и его председатель, должен был обойти все округа, не оставив без внимания ни единой сколько-нибудь стоящей республиканской организации, выбрать сильных, надежных антикаупервудовских кандидатов и попытаться провести их в муниципалитет; а Хэнд в свою очередь должен был раздобыть деньги и передать их Джилгену в собственные руки. Кроме того, Джилгену обеспечивалась безоговорочная, хотя и тайная, поддержка всех влиятельных членов республиканской партии в Чикаго. Его дело было — победить любой ценой. В случае успеха республиканская партия поддержит его кандидатуру на выборах в конгресс. Если же это почему-либо не выгорит, его поставят во главе республиканской партии города и округа.

«Ну, как бы то ни было, — сказал себе Хэнд, когда мистер Джилген, наконец, откланялся, — а мистеру Каупервуду будет теперь не так-то легко обделывать свои дела. Не успеет он оглянуться, как придет пора возобновлять концессии, и если только я буду жив, мы поглядим, что у него из этого получится».

Последние слова финансист проворчал уже почти вслух. Он чувствовал неистребимую ненависть к этому человеку, который, как он полагал, отнял у него привязанность его очаровательной молодой супруги.

Глава 35

Политическая сделка

В описываемое время в первом и втором избирательных округах Чикаго, включавших в себя деловую часть города, Южную Кларк-стрит, пристань, набережную и несколько прилегающих к ним улиц и переулков, немалой известностью пользовались два человека — Майк Тирнен (он же «Веселый Майк») и Пэтрик Кэриген (он же «Изумрудный Пэт»). По своеобразию характеров и подозрительности делишек вторую такую пару не легко было бы сыскать в городе, а быть может и во всей Америке. «Веселый Майк» Тирнен, гордый обладатель четырех самых вместительных и самых грязных пивных района, отличался внушительными размерами и весьма округлыми формами. Ростом шесть футов и один дюйм, широкоплечий, с бычьей шеей и большой, круглой, как шар, головой, здоровенными волосатыми кулачищами и огромными ступнями, Майк Тирнен испробовал на своем веку немало самых различных занятий, начиная от очистки выгребных ям и кончая деятельностью члена муниципального совета в Чикаго. Выдвинутый на этот пост дорогим его сердцу первым избирательным округом, «Веселый Майк» довольно регулярно предавал интересы своих избирателей, — в сущности, всякий раз, как для этого представлялся удобный случай. Но излюбленным времяпрепровождением Майка было сидеть в задней комнате своего трактира «Серебряная луна» на Кларк-стрит, за палисандровым столом, отгороженным от остального пространства солидной перегородкой красного дерева. Здесь подсчитывал он доходы со своих разнообразных предприятий — пивных, игорных притонов и домов терпимости, которые он содержал при содействии или попустительстве городской администрации, смотревшей на его деятельность сквозь пальцы, и здесь же выслушивал жалобы и просьбы своих клиентов, арендаторов и просто прихвостней.

Мистер Кэриген, единственный соперник мистера Тирнена в его нелегкой и довольно темной деятельности, был человеком несколько иного склада. Невысокого роста, весьма щеголеватый, с худым лицом, украшенным колючими усиками, с хитрыми темно-карими глазками и целой копной черных как смоль волос, разделенных аккуратным косым пробором, он являл собой фигуру довольно представительную и безусловно колоритную. Словом, на него стоило поглядеть, в особенности, если вспомнить, что помимо всего прочего мистер Кэриген был еще обладателем больших торчащих ушей, придававших ему сходство с летучей мышью. В делах финансовых он смыслил значительно больше мистера Тирнена, да и денег у него водилось больше, хотя ему было всего тридцать пять лет, в то время как мистеру Тирнену шел уже пятый десяток. Подобно мистеру Тирнену в первом избирательном округе, мистер Кэриген был крупной силой во втором и держал в руках тех «неоседлых» избирателей, которые могут быть и очень полезны и чрезвычайно опасны для исхода выборов, смотря по обстоятельствам. Портовые грузчики, сезонные рабочие, бездомные бродяги, воры, хулиганы, жулики, шпики стекались со всех концов города в пивные мистера Кэригена. Он был очень тщеславен и почитал себя красавцем и сердцеедом. Женатый на молодой степенной женщине, отец двух детей, мистер Кэриген содержал еще и любовниц, которых он менял примерно раз в год, не считая «случайных» девиц. Одевался он весьма вычурно, хотя и кичился тем, что не носил никаких украшений, кроме булавки с колоссальным изумрудом стоимостью в четырнадцать тысяч долларов, которая в особо торжественных случаях сверкала в его галстуке, приводя в изумление всю Дирборн-стрит и муниципальный совет. Из-за этой-то булавки его и прозвали «Изумрудным Пэтом». На первых порах такое прозвище доставляло мистеру Кэригену немало простодушной радости, так же как и золотая с бриллиантами медаль — выражение признательности чикагских пивоваров за несметное количество проданных им бочонков пива, — в этой области мистер Кэриген не знал себе равных. Впоследствии, однако, когда газеты начали уделять слишком пристальное и ироническое внимание особе мистера Кэригена, так же как и особе мистера Тирнена, и их материальному процветанию, мистер Кэриген потерял вкус и к тому и к другому.

Отношение обоих этих джентльменов к тогдашней политической обстановке в Чикаго было довольно своеобразным и, как выяснилось впоследствии, весьма опасным для союза Каупервуд — Мак-Кенти. Тирнен и Кэриген, будучи соседями и приятелями, обделывали сообща разные делишки как по части коммерции, так и политики, и от случая к случаю оказывали друг другу различные услуги. Занимаясь делами весьма сомнительного и рискованного свойства, они оба нередко нуждались в совете, а порой и в утешении. Им, конечно, было далеко до такого человека, как Мак-Кенти, с его острым нюхом и железной хваткой, однако, по мере того как оба приятеля преуспевали в своих делах, зависть к Мак-Кенти и его высокому положению начинала все больше разъедать их души. Успехи Мак-Кенти заставляли их призадумываться. Они неустанно и ревниво наблюдали за тем, как Мак-Кенти после своего союза с Каупервудом неуклонно шел в гору, как он умел из всего извлечь для себя выгоду — получал хорошую мзду от городской полиции и ежегодно собирал крупную дань с предпринимателей, пользовавшихся любезностями газового и водного отделов муниципалитета. Мак-Кенти, прирожденный интриган, знал, где в случае необходимости можно получить средства на осуществление тех или иных махинаций, и, не колеблясь, черпал из этих источников. Он был всегда в меру любезен с Тирненом и Кэригеном, поскольку это входило в его расчеты, однако ни тот, ни другой не были причислены к тайной клике его ближайших сподвижников. Когда Мак-Кенти случалось бывать в торговых кварталах, он заглядывал к ним в пивные, спрашивал, как идет торговля, не может ли он чем-нибудь быть полезен, пожимал руку на прощанье, но ни разу не снизошел до того, чтобы лично обратиться к ним с той или иной просьбой или пообещать ту или иную награду. Этим должен был заниматься Даулинг или другие лица, через которых Мак-Кенти устраивал свои дела.

Наделенные нравом беспокойным, хищным и напористым, Тирнен и Кэриген не находили удовлетворения своим растущим аппетитам и жадно искали случая расширить круг своей деятельности, дабы стяжать славу и приумножить доходы. В смысле подтасовки избирательных голосов их округа перещеголяли все другие округа города; количество законных избирателей было здесь не так уж велико, но зато какой простор для «дублирования» голосов на разных участках, для «заселения», для подсовывания в избирательные урны фальшивых бюллетеней! Во время выборов в муниципалитет, когда чаши весов начинали колебаться то в одну, то в другую сторону, первый и второй округа, совместно с частью третьего, соседнего с ними округа, умудрялись зарегистрировать такое количество фальшивых бюллетеней даже по истечении времени, отведенного для голосования, что эта подтасовка коренным образом меняла весь состав городского самоуправления. Во время предвыборных кампаний Тирнен и Кэриген получали от окружного комитета демократической партии крупные суммы, которыми они распоряжались по своему усмотрению. Самый приблизительный подсчет предполагаемых расходов — вот и все, что от них требовалось, после чего им всегда вручалось несколько больше, чем они просили. Куда шли эти деньги — об этом они никому не давали отчета, да никто с них его и не спрашивал. Тирнен получал от пятнадцати до восемнадцати тысяч долларов, Кэриген — тысяч двадцать, иной раз двадцать пять, так как его район играл особо важную роль.

Мак-Кенти уже начал подумывать о том, что не мешало бы как-то отметить деятельность Тирнена и Кэригена, ибо мало-помалу они становились особами довольно влиятельными. Но как это сделать? Оба они не пользовались общественным доверием, про них шла худая слава — так же как и про их округа и практиковавшиеся там методы предвыборной борьбы. Однако город рос, росли и расширялись многообразные коммерческие предприятия господ Тирнена и Кэригена, а вместе с этим росла и потребность в противозаконных предвыборных плутнях, на которые эти двое были такие мастера, и потому день ото дня сия достойная пара становилась все требовательнее и все беспокойнее. «Почему бы мне не выставить свою кандидатуру на какой-нибудь более высокий пост?» — не раз уже вопрошал себя каждый из них. Тирнен, например, был бы совсем не прочь занять пост шерифа или городского казначея. Он считал себя человеком как нельзя более подходящим для любой из этих должностей. Кэриген на последней конференции городской организации демократической партии старался исподтишка внушить Мак-Кенти благую мысль выдвинуть его на должность инспектора шоссейных дорог и канализации; ему очень хотелось получить это тепленькое местечко, так как было заведомо известно, что оно приносит совсем неплохой побочный доход. Однако в этом году оппозиция республиканцев была сильнее, чем когда-либо, и потому список кандидатов демократической партии должен был быть безупречен и включать в него кандидатуры Кэригена или Тирнена было просто немыслимо. Это значило бы восстановить против себя всех почтенных, солидных избирателей. А Тирнен и Кэриген, перебирая в уме все свои заслуги, бывшие и будущие, возмущались и негодовали. Им не хватало широты кругозора, чтобы понять, в какой мере, несмотря на все их старания, такие люди, как они, опасны для своей партии!

После беседы с Хэндом Джилген обошел весь город и не скупился на посулы. В результате ему удалось завербовать немало восторженных сторонников для республиканской партии. Можно было надеяться, что в тех избирательных округах и участках, где преобладала так называемая «чистая публика», все наиболее почтенные избиратели на сей раз довольно единодушно объединятся против Каупервуда, вняв голосу неутомимо обличающих его газет. В районах, заселенных беднотой, дело обстояло несколько сложнее. Правда, и здесь, выложив изрядную сумму денег, можно было найти каких-нибудь отъявленных плутов, которые согласятся «зарезать» своих единомышленников, но это было дело рискованное и неверное. А так как слухи о недовольстве Кэригена и Тирнена доходили до Джилгена со всех сторон, то он решил навестить их и выяснить, нельзя ли окончательно восстановить обоих приятелей против нынешних заправил и перетянуть в свой лагерь. Мистер Джилген, хотя и принадлежал к враждебной партии, но был уверен, что скорее найдет с ними общий язык, чем мистер Мак-Кенти или мистер Даулинг.

По зрелом размышлении он положил свой первый визит нанести «Изумрудному Пэту», с которым был немного знаком, хотя на политической почве им еще и не приходилось снюхиваться, и, не мешкая более, направился в «Центральную пивную» на Дирборн-стрит. Знаменитая пивная — типичные «политические задворки» Чикаго тех дней — была довольно внушительным заведением, среди различных достопримечательностей которого не последнее место занимала круглая буфетная стойка вишневого дерева, — она, словно диковинная горная цепь, опоясывала зал, сверкая белым и цветным стеклом стаканов и пестрыми наклейками бутылок, отражавшимися в зеркалах. Пол в пивной был сложен из красных и зеленых, уже слегка стершихся, мраморных квадратиков, а потолок веселил взор намалеванными на нем пышными розовотелыми красавицами, парящими нагишом среди прозрачных облаков. Панели на стенах были в алую и коричневую полоску с филенкой из палисандрового дерева. Мистер Кэриген, если у него не было каких-либо безотлагательных дел, обычно торчал здесь с утра до ночи, болтая с приятелями и любуясь великолепием своего торгового предприятия. В тот день взору Джилгена он предстал в ослепительном щегольском костюме — темно-коричневом в ярко-красную полоску, в бордовом галстуке, украшенном прославленным изумрудом, шевровых ботинках и соломенной шляпе новомодного фасона и устрашающих размеров. Вместо жилета талию мистера Кэригена облегал шелковый кушак — последняя причуда современной моды. Короче говоря, он являл разительный контраст с мистером Джилгеном, который ввалился в пивную красный, запыхавшийся, потный, в легком фланелевом костюме кремового цвета и желтых полуботинках.

— Как поживаете, Кэриген? — любезно приветствовал его мистер Джилген, ибо эти политические противники не враждовали друг с другом. — Как идут дела, как торговля? Изумруд, я вижу, на месте, не потеряли еще?

— Нет, такая опасность ему не угрожает. Дела что ж, идут понемножку. А вы как поживаете, мистер Джилген? — мистер Кэриген радушно протянул руку.

— Мне бы надо с вами потолковать. Можете уделить мне минутку?

Вместо ответа мистер Кэриген провел гостя в заднюю комнату; до него уже доходили слухи, что республиканцы сколачивают сильную оппозицию к предстоящим выборам.

Мистер Джилген опустился на стул.

— Я, как вы сами понимаете, пришел к вам по поводу тех событий, которые предстоят нам этой осенью, — начал он с непринужденной улыбкой. — Считается, что нас с вами разделяет вроде как бы барьер, да так оно, пожалуй, и было до сих пор, а я вот подумал — не сломать ли нам его на сей раз?

Мистер Кэриген насторожился, но и глазом не сморгнул.

— Что вы такое надумали? — спросил он, поглядев на гостя с самым простодушным видом. — Я всегда готов поддержать хорошую идею.

— Дело в том, — продолжал мистер Джилген, нащупывая почву, — что у вас тут хороший большой избирательный округ, и вы крепко держите его в руках; то же самое можно сказать и про Тирнена… Это всем известно. Но известно также и то, что если бы вы с Тирненом так рьяно не орудовали, то демократическая партия вряд ли неизменно проводила бы своего мэра. А между тем, если хорошенько вникнуть в дело, так ни вы, ни Тирнен, на мой взгляд, не получаете того, что вам следовало бы получать по заслугам.

Мистер Джилген помолчал, но мистер Кэриген, соблюдая осторожность, не проронил ни слова.

— Так вот, у меня есть к вам предложение, а вы вольны принять его или отвергнуть, — мы из-за этого ссориться не станем. Мак-Кенти или не Мак-Кенти, а в эти выборы республиканцы, как мне кажется, должны победить, независимо от того, с кем будут первый, второй и третий округи. Сделки вашего главаря, — мистер Джилген имел в виду Мак-Кенти, — с этим субъектом с Северной Кларк-стрит, — сей джентльмен любил по временам выражаться несколько туманно, — слишком уж намозолили всем глаза. Вы же видите, как настроены газеты. Так вот, мне случайно стало известно, что на это дело отпущены немалые денежки кое-кем из наших финансовых тузов, которым этот господин с его городскими железными дорогами стал, как видно, поперек горла. Тут, насколько я понимаю, замешаны весьма крупные люди с Ла-Саль-стрит и с Дирборн-стрит. А в чем причина — не знаю. Ясно только, что все это неспроста. Быть может, вам известно даже больше, чем мне. Во всяком случае так обстоят дела. Теперь учтите, что восемь округов — республиканские, как ни крути, и еще десять — ни нашим, ни вашим, значит их можно перетянуть к нам в два счета. Вы понимаете, к чему я клоню? Но давайте плюнем пока на эти десять, будем считать только восемь — те, что уж никуда от нас не денутся. Тогда остается, значит, двадцать три округа, которые мы, республиканцы, всегда уступали вам. Теперь вообразите себе, что нам удастся на этот раз перетащить на свою сторону тринадцать округов из этих двадцати трех, что тогда? Тогда эти тринадцать, да еще восемь, о которых я вам уже говорил, — и мы имеем большинство в муниципалитете, и… — тут мистер Джилген щелкнул пальцами, — все вы летите вверх тормашками — и вы, и Мак-Кенти, и Каупервуд, и все прочие. Никаких концессий, никаких контрактов на мощение улиц, никаких разрешений на проведение газа. Ничего по меньшей мере в течение двух лет, а то, глядишь, и больше. Если мы победим, все сделки, все лакомые кусочки перепадут нам. — Джилген перевел дух и с веселым вызовом поглядел на Кэригена.

— Ну так вот, я на днях объехал весь город, — продолжал он, — побывал во всех округах, на всех участках, и, уж поверьте, — знаю, о чем говорю. У меня сейчас хватит и людей и денег, чтобы повести борьбу по всей линии. На этих выборах мы возьмем верх — я и большие воротилы с Ла-Саль-стрит и все республиканцы или демократы, или противники алкогольных напитков, или кто бы то ни было — словом, все, кто захочет пойти с нами, — вы меня понимаете? На этих выборах мы дадим такой бой, какой еще не снился Чикаго! Я пока не могу назвать вам имен, но придет время, и вы все узнаете. Я вам прямо скажу, чего мне от вас надо, — я ведь не любитель ходить вокруг да около. Хотите вы с Тирненом присоединиться ко мне и Эдстрому и годика на два забрать город в свои руки? Если мы будем действовать сообща, мы можем победить, даже пальцем не шевельнув. А потом поделим все доходы поровну — газ, воду, городской транспорт, шоссейные дороги, полицию, — все. Или, если хотите, можем поделить все наперед и записать сейчас что — кому, черным по белому. Я знаю, что вы с Тирненом работаете заодно, иначе я не стал бы и толковать об этом. У Эдстрома все его шведы побегут за ним, куда он захочет; на этих выборах они дадут ему двадцать тысяч голосов. Потом еще Унгерих со своими немцами. Один из нас может с ним договориться и выделить для них потом какие-нибудь тепленькие местечки. Если мы победим, мы можем продержать город в своих руках лет шесть, а то и восемь, а потом… да стоит ли загадывать так далеко… Во всяком случае мы будем иметь большинство в муниципалитете, и мэр будет ходить у нас на поводу.

— Да, если… — сухо вставил мистер Кэриген.

— Верно, если… — как эхо отозвался мистер Джилген. — Вы правы, конечно. Во всем этом есть еще одно большое «если», не отрицаю. Но если ваши два округа — ваш и Тирнена — по тем или иным причинам перейдут на сторону республиканцев, — это будет равносильно поддержке четырех или пяти других округов.

— Правильно, — согласился мистер Кэриген. — Если они перейдут. Но они этого не сделают. Чего вы, собственно, от меня хотите? Чтобы я лишился своего места в муниципалитете и вылетел из демократической партии? Этого вы добиваетесь? Да что, вы меня совсем за дурака считаете, что ли?

— Жаль мне того человека, который вздумает считать «Изумрудного Пэта» за дурака, — льстиво отвечал Джилген. — Я во всяком случае на такой промах не способен. Кто просит вас терять место в муниципалитете и вылетать из партии? Кто мешает вам быть избранным в муниципалитет и провалить, — у мистера Джилгена чуть не сорвалось с языка «зарезать», — остальных кандидатов вашего списка?

Мистер Кэриген улыбнулся. Хоть он последнее время и проявлял довольно открыто свое недовольство политической обстановкой в Чикаго, но никак не ожидал, что мистер Джилген сделает ему такое предложение. Идея показалась ему стоящей. «Зарезать» одного-двух кандидатов, с которыми желательно было развязаться, — это ему случалось проделывать и раньше. Если демократической партии и вправду грозит опасность провалиться на предстоящих выборах и если Джилген готов честно распределить посты и поделить доходы, то над его предложением следует подумать. Ни Каупервуд, ни Мак-Кенти, ни Джилген ничем его особенно не вознаграждали. Если ему удастся провалить их ставленников, а самому удержаться в муниципалитете, им придется прийти к нему на поклон. Изобличить его они едва ли сумеют. А если так, то почему бы, действительно, не «зарезать» их кандидатов? Во всяком случае подумать стоит.

Придя к такому выводу, мистер Кэриген произнес сухо:

— Все это очень хорошо, но кто мне поручится, что вы не измените потом вашему слову и не оставите меня с носом? (Услыхав такое предположение, мистер Джилген раздраженно заерзал на стуле.) Дэйв Морисси тоже вот просил меня помочь ему года четыре назад. Не очень-то много было мне от этого проку. — Слова мистера Кэригена относились к одному неблагодарному субъекту, которому он помог занять пост секретаря окружного совета. Когда впоследствии мистер Кэриген в награду за свои старания захотел воспользоваться его поддержкой для получения вожделенной должности инспектора шоссейных дорог, тот для него и пальцем не шевельнул. Этот Морисси стал теперь чрезвычайно важной персоной в политических кругах.

— Вы, конечно, вольны говорить все, что вам угодно, — с раздражением отвечал мистер Джилген, — но в отношении меня это несправедливо. Спросите тех, кто меня знает. Спросите любого человека из моего округа. Мы можем оформить нашу сделку на бумаге — вы напишете свои обязательства, а я — свои, черным по белому. Если я не сдержу слова, вы в два счета выведете меня на чистую воду. Я сведу вас с людьми, которые меня поддерживают. Вы увидите, какие мне отпущены средства. На этот раз у меня будет все, что нужно. Что вы теряете в конце-то концов? Они не могут выгнать вас за то, что вы провалите остальной список. Как они докажут? Мы приведем полицию, чтобы вся процедура выборов имела законный вид. Я не поскуплюсь на деньги, лишь бы иметь этот округ за собой.

Мистер Кэриген понял, что здесь можно хорошо поживиться. С демократов можно «сорвать» (как мысленно выразился мистер Кэриген) от двадцати до двадцати пяти тысяч долларов за ту грязную работу, которую он для них проделывает. Джилгену он нужен позарез, и тот выложит, конечно, не меньше. Тысяч пятнадцать-восемнадцать понадобится, пожалуй, чтобы обеспечить необходимое количество голосов, которые в зависимости от нужды можно будет использовать либо так, либо этак. В последний час перед окончанием голосования он выяснит, как прошли выборы по другим округам. Если будет ясно, что республиканцы одерживают верх, он поможет им доконать противников, а потом свалит всю вину на своих подручных — скажет, что их подкупили. А если окажется, что одолевают демократы, он плюнет на Джилгена и положит в карман его денежки. Так или иначе, тысяч двадцать пять — тридцать он на этом деле заработает и по-прежнему останется членом муниципалитета.

— Ну, допустим, что вы правы, — заметил Кэриген, изображая нерешительность, хотя он давно уже все решил. — Но тем не менее это дьявольски щекотливое дело. Не знаю, стоит ли за него браться, даже если верить, что оно выгорит. Что верно, то верно, наши заправилы из муниципалитета не очень-то щедро вознаграждают меня за труды, но не забывайте, что я демократ, а второй округ — искони демократический. Если только выплывет наружу, что я сыграл такую штуку со своей партией, мне крышка.

— Я человек слова, — важно заявил Джилген, поднимаясь со стула. — Если я обещал — значит, не подведу. Спросите обо мне в восемнадцатом. Слыхали вы, чтобы я хоть раз в жизни кого-нибудь обманул?

— Нет, нет, не слыхал, — примирительно отвечал Кэриген. — Но это очень серьезная штука — то, что вы мне предлагаете, мистер Джилген. Я не хочу решать этот вопрос на ходу. Округ считается демократическим. Шутка ли переманить его на сторону республиканцев, — вы знаете, какой подымется шум? Повидайтесь-ка с мистером Тирненом — послушаем сначала, что он вам скажет. А потом, быть может, мы с вами еще раз потолкуем. Сейчас решать рановато.

Мистер Джилген удалился в самом бодром и веселом расположении духа. Он отнюдь не был обескуражен.

Глава 36

Выборы приближаются

Несколько дней спустя мистер Кэриген как бы невзначай наведался к мистеру Тирнену. Мистер Тирнен нанес ему ответный визит. Вскоре после этого в городе Милуоки в небольшой гостинице (подальше от нескромных взоров) состоялось совещание между господами Тирненом, Кэригеном и Джилгеном. А вслед за этим произошла заключительная встреча господ Тирнена, Эдстрома, Кэригена и Джилгена, в результате которой возник план дележа, слишком сложный и запутанный, чтобы воспроизводить его здесь. Само собой разумеется, что было поделено все и даже в соответствующей пропорции — все секретарские должности, все доходы от полиции, вся дань, взимаемая с игорных притонов и домов терпимости, все добровольные приношения газовых, транспортных и других компаний. Дележ был скреплен взаимными торжественными заверениями. Союз этой лихой четверки мог бы просуществовать годы, если бы ей удалось претворить в жизнь задуманное. Судьи, судейские чиновники, шерифы, крупные и мелкие должностные лица, налоговый аппарат, городской водопровод — все должно было попасть к ней в лапы. То была великолепная мечта лихоимцев, и, как таковая, она была достойна всяческого внимания и поощрения; но все же то была только мечта, и сами творцы ее понимали это порой…

Предвыборная кампания была уже в полном разгаре. Конец лета и начало осени — сентябрь и октябрь — прошли под звуки оркестров и топот марширующих ног, под истошные выкрики демократических и республиканских ораторов, выступавших в парках, на перекрестках улиц, в деревянных импровизированных «вигвамах» или палатках, в залах и вестибюлях общественных зданий — словом, всюду, где им удавалось собрать вокруг себя хотя бы ничтожную кучку людей и заставить слушать их речи. Газеты метали громы и молнии, как и подобает этим наемным поборникам «права» и «справедливости». Каупервуда и Мак-Кенти поносили на каждом углу. По улицам сновали повозки и тележки с намалеванными на огромных плакатах призывами: «Положим конец сделкам транспортных заправил с городским самоуправлением!», «Не позволим красть наши улицы!», «Не отдадим Чикаго во власть Каупервуда!» Утром, по дороге в контору, или вечером, возвращаясь домой, Каупервуд повсюду видел эти воззвания. Он глядел на плакаты, слушал ораторов, разносивших его в пух и прах, и улыбался. Он знал, кто взбунтовал против него город. Хэнд скрывался за всем этим — так донесли ему Мак-Кенти и Эддисон, без промедленья пущенные им по следу, — а Хэнда поддерживали Шрайхарт, Арнил, Мэррил, кредитное общество «Дуглас», издатели различных газет и среди них, конечно, Трумен Лесли Мак-Дональд, вся старая газовая шайка, Общечикагская городская компания — словом, все его недруги. Каупервуд подозревал даже, что им удалось уже подкупить кое-кого из олдерменов, хотя те, все как один, клялись ему в верности. Вместе с Мак-Кенти, Эддисоном и Видера, он, не теряя времени, разработал подробный план обороны. Каупервуд прекрасно понимал, что поражение на этих выборах, — где ему впервые предстояло столкнуться с решительной оппозицией, — повлечет за собой целую цепь довольно серьезных последствий, однако это не слишком его тревожило. Борьбу можно продолжать и потом: в судах — с помощью денег, в муниципалитете — путем влияния на раздачу постов; всегда можно найти общий язык с мэром и с городским прокурором. «Не мытьем, так катаньем», — любил говорить Каупервуд, и эта поговорка как нельзя лучше отражала его образ мыслей и упорство духа. Но, понятно, он предпочел бы и сейчас не проигрывать битвы.

В этой предвыборной борьбе бросалась в глаза одна забавная черта: сторонники Мак-Кенти, согласно полученному от него предписанию, ничуть не меньше драли глотки в защиту реформ, чем республиканцы; разница была только в том, что они не разоблачали Каупервуда и Мак-Кенти, а обрушивались на шрайхартовскую Чикагскую городскую железнодорожную, ибо, по их словам, это и был главный хищник, стремившийся захватить концессии на все улицы, по которым ни Каупервуд, ни Шрайхарт, Хэнд и Арнил не проложили линии. На этот поединок стоило поглядеть. Демократы похвалялись своим либеральным толкованием некоторых докучных воскресных законов: вот, мол, при республиканском муниципалитете ни один честный труженик не мог в воскресный день получить кружки пива или стакана вина. Республиканцы же в свою очередь кричали, что Мак-Кенти собирает дань со всех «грязных притонов и кабаков», и только избрание на пост мэра всеми уважаемого и высокочтимого кандидата республиканцев может положить конец этому безнравственному союзу городской администрации с грехом и пороком.

— Если я буду избран, — заявил достопочтенный Чэффи Зейер Сласс, республиканский кандидат, — ни Фрэнк Каупервуд, ни Джон Мак-Кенти не посмеют даже сунуться в муниципалитет с нечистыми руками и нечестными предложениями.

— Ура! — ревели избиратели.

— Я знаю этого осла, — заметил Эддисон, прочтя излияния мистера Сласса в «Трэнскрипт». — Он служил раньше в кредитном обществе «Дуглас». Потом, сколотив немного деньжонок, открыл комиссионную контору по продаже бумаги. Он просто пешка в руках Арнила и Шрайхарта. Характера и мужества у него не больше, чем у червяка на крючке рыболова.

А Мак-Кенти, прочитав «Трэнскрипт», сказал только:

— Необязательно самому являться в муниципалитет, можно проникнуть туда и другими путями.

Мак-Кенти считал, что на худой конец он всегда будет иметь поддержку большинства членов муниципального совета.

Однако среди всего этого шума и гама никто не обратил должного внимания на оживленную деятельность господ Джилгена, Эдстрома, Кэригена и Тирнена. Трудно было бы найти другую пару таких ловких пройдох, как последние два из вышепоименованных джентльменов. Тайком разрабатывая план совместных действий с Джилгеном и Эдстромом, они в то же время совещались с Даулингом, Дуваницким и даже с самим Мак-Кенти. Видя, что результат выборов по каким-то, ему самому неясным, причинам становится все более и более сомнительным, Мак-Кенти решил пригласить обоих к себе. Прочтя его послание, мистер Тирнен тотчас же отправился к мистеру Кэригену, узнать, не получил ли и он подобного приглашения.

— Как же, как же, получил! — весело отвечал Кэриген. — Вот оно тут, у меня в кармане. «Дорогой мистер Кэриген, — прочитал он. — Не окажете ли Вы мне честь отобедать со мной завтра в семь часов вечера? Мистер Унгерих, мистер Дуваницкий и еще кое-кто из наших друзей присоединятся к нам несколько позже. Мистера Тирнена я просил прибыть к тому же часу, что и Вас. Искренне Ваш Джон Дж. Мак-Кенти». Вот и все, — заметил мистер Кэриген.

— Это вполне в его духе.

Он сделал вид, что целует письмо, и отправил его обратно в карман.

— Так, так. Ну и у меня то же самое — почти слово в слово, — с довольным видом подтвердил мистер Тирнен. — Похоже, что он начинает, наконец, протирать себе глаза. А, что ты скажешь? Должно быть, почуяли, что без нас с тобой им теперь трудно придется. А?

— Понятно, положение может измениться, — не без язвительности заметил мистер Кэриген. — Очень уж они стали нос задирать. Мало ли что может еще случиться. Сейчас самое время им побеспокоиться.

— Что и говорить, все на свете меняется, — горячо подхватил мистер Тирнен. — А ведь у нас два самых больших округа в городе, и я думаю, это им известно. Хороши будут эти господа, когда наши избиратели в последнюю минуту покажут им спину.

Он хитро скосил глаза на мистера Кэригена и почесал свой красный мясистый нос толстым указательным пальцем.

— Твоя правда, черт побери, — весело отозвался его единомышленник.

Чтобы их не заподозрили в сговоре, они отправились на обед врозь и при встрече приветствовали друг друга так, словно давным-давно не видались.

— Как дела, Майк?

— Спасибо, Пэт, отлично. А как у тебя?

— Ничего, идут помаленьку.

— В ноябре твой округ не подкачает, надеюсь?

Мистер Тирнен собрал в складки свой жирный лоб.

— Сейчас еще трудно сказать.

Все это говорилось для успокоения мистера Мак-Кенти, который и не подозревал еще о бесстыдном вероломстве членов своей партии.

Толку от этого совещания вышло мало. Сидели, переливали из пустого в порожнее, прикидывали, в каком округе можно набрать абсолютное большинство голосов, да что Зиглер даст по двенадцатому, да сумеет ли Пинский сладить с шестым, а Шламбом — с двадцатым, и так далее и тому подобное. Кандидаты республиканцев, появившиеся в исконно демократических, всегда считавшихся надежными округах, порождали тревогу.

— Ну, а как дела в первом, Кэриген? — спросил Унгерих, тощий, угрюмый немец, по всем повадкам — прожженный политикан. За последнее время Унгерих преуспел значительно больше в смысле снискания благосклонности Мак-Кенти, нежели Кэриген или Тирнен.

— О, первый… первый в порядке, — коварно отвечал Кэриген. — Хотя, конечно, ничего нельзя знать наперед. Этот парень, Скалли, может еще, разумеется, натворить чего-нибудь, но не думаю, впрочем, чтобы ему удалось многого добиться. Если полиция и на этот раз возьмет нас под защиту…

Этот ответ удовлетворил Унгериха. Ему в своем округе приходилось нелегко: у него появился противник, некий Гловер, не скупившийся, как видно, на подкупы, и Унгериху, чтобы победить на выборах, требовалось на этот раз куда больше денег, чем обычно. Совершенно то же самое творилось и у Дуваницкого.

Наконец Мак-Кенти отпустил своих подручных — с Кэригеном и Тирненом он распростился с необычной для него теплотой. Он не особенно доверял этой паре и совсем не был в восторге от их способов вести борьбу, — грубее уж ничего нельзя было придумать, — но они были нужны ему.

— Рад слышать, что дело у вас спорится, Пэт, и у вас, Майк, — сказал он им на прощанье, напутствуя каждого благосклонным кивком. — Нам сейчас потребуется вся ваша сноровка, и я уверен, что вы заткнете за пояс другие округа. А мы не забудем ваших стараний, когда придет время расплачиваться с каждым по заслугам.

— Можете на меня положиться, сделаю все, что в моих силах, — прочувствованно заявил мистер Кэриген. — Что говорить, годик выдался трудный, но нас еще не положили на обе лопатки.

— И на меня тоже, хозяин. Можете положиться и на меня, — просипел Тирнен. — Постараюсь, как могу.

— Желаю вам удачи, Майк, — ободряюще проронил Мак-Кенти, мягко опуская руку на его плечо. — И вам, Кэриген. Ваши округа имеют решающее значение, и мы помним об этом. Я всегда считал неправильным, что вы оба до сих пор только члены муниципалитета: наши руководители все как-то не могли столковаться и устроить для вас что-нибудь получше. Ну, теперь это уж не вызовет возражений, если, конечно, мое мнение к тому времени будет чего-нибудь стоить. — С этими словами мистер Мак-Кенти отпустил своих гостей.

На улице холодный октябрьский ветер гнал по мостовой желтые листья и сухие травинки. Тирнен и Кэриген молча шагали рядом, направляясь к Ван-Бьюрен-стрит, и ни один не проронил ни слова, пока они не отошли на добрую сотню шагов от дома Мак-Кенти.

— Ишь, как запел, слыхал? — промолвил, наконец, Тирнен, искоса глянув на Кэригена, освещенного зыбким светом газового фонаря.

— Еще бы! Они всегда щедры на посулы, когда выборы уже на носу. Медовые речи, ничего не скажешь!

— Да, после того как мы десять лет везем на себе всю грязную работу. Пора бы уж, кажется. А вот в июне прошлого года, во время сессии, что-то они не очень много о нас думали.

— Тише, тише, Майки, — мрачно улыбнулся мистер Кэриген. — Ты просто капризный, избалованный мальчишка. Я вижу, тебе не терпится ухватить кусочек сладкого пирога? Ну, твое время еще не приспело. Подожди годика четыре, а то и шесть, бери пример с Пэдди Кэригена и прочих скромников.

— Ну нет, не стану, — проворчал мистер Тирнен. — Не стану ждать шесть лет.

— И я не стану, — заявил мистер Кэриген. — Мы с тобой, кажется, знаем одну штуку, которая к будущему году может перевернуть здесь все вверх тормашками. Так, что ли?

— Верно, черт подери, — с жаром подтвердил мистер Тирнен.

И они разошлись по домам, вполне довольные друг другом.

Глава 37

Мщение Эйлин

Неотразимый Польк Линд, проснувшись как-то утром, решил, что роль чувствительного вздыхателя ему надоела и нужно сегодня же или, на худой конец, завтра сломить сопротивление Эйлин. После встречи у Ришелье прошло уже немало времени, однако, несмотря на все его старания, ему ни разу не удалось увидеться с Эйлин: она избегала его. Неопределенное чувство страха за будущее заставляло ее со дня на день откладывать встречу. Она понимала, что стоит у крутого поворота на своем жизненном пути, а судьба неумолимо толкает ее вперед, и была смущена и растеряна. Каупервуд и сейчас, помимо ее воли, сохранял над ней всю свою былую власть: он рисовался Эйлин колоссом, способным покорить весь мир, и это заставляло ее проводить дни в странной тревоге, смятении и раздумье. Женщина другого склада, быть может, не стала бы колебаться так долго после всего, что ей пришлось пережить, и особенно теперь, когда выплыла наружу связь Каупервуда с миссис Хэнд. Но не такова была Эйлин. В ее ушах все еще звучали прежние страстные клятвы и обещания, и она не в силах была отказаться от своей безумной мечты, ей все еще хотелось верить, что Фрэнк снова станет таким, каким был когда-то, — нежным и любящим.

Но и Польк Линд, хищник, светский авантюрист, покоритель женских сердец, был не из тех мужчин, которые отступают перед препятствиями и, вздыхая, покорно ждут в сторонке. Силой воли и настойчивостью он не уступал Каупервуду, а с женщинами был еще более беззастенчив и смел. Из своих бесчисленных любовных приключений он вынес уверенность, что все женщины нерешительны, боязливы, странно противоречивы и непоследовательны в своих поступках, а порой — даже в самых сокровенных своих желаниях. Чтобы одержать над ними победу, иной раз нужно проявить железное упорство.

Вот почему за Польком Линдом установилась такая худая слава. Эйлин чутьем разгадала все это еще в тот день, когда собиралась встретиться с ним у Ришелье. В глубине его темных, ласковых глаз таилось коварство. Она чувствовала, что он увлекает ее куда-то, по тому пути, где она может потерять свою волю и уступить его внезапному порыву, — и все же в условленный час явилась к Ришелье.

А Польк Линд, убедившись, что Эйлин избегает его, положил, не откладывая более, добиться решительного свидания. В десять часов утра он позвонил ей по телефону и принялся подтрунивать над ее нерешительностью, робостью, над прихотливостью ее настроений. Быть может, она отважится, наконец, прийти в мастерскую к его приятелю-художнику поглядеть картины? А нет, так он приглашает ее пойти с ним на летний праздник с танцами, который устраивает у себя в саду один из его холостых друзей. Эйлин, как всегда, стала отнекиваться.

— Нет, нет, я сегодня что-то не в духе, — заявила она.

Но Линд не унимался.

— Нужно взять себя в руки, — сказал он. И прибавил шутливо: — Вы создаете совершенно невыносимые условия для ваших поклонников.

Эйлин думала, что ей и на этот раз удалось, не говоря ни «да» ни «нет» и не принимая решительного боя, продлить поединок, но в два часа раздался звонок у парадной двери, и слуга доложил, что ее хочет видеть мистер Линд.

— Мистер Линд просит уделить ему всего несколько минут, он постарается не задержать вас. Он проезжал мимо, и ему случайно стало известно, что вы дома, — докладывал лакей, получивший доллар на чай.

Эйлин а сиреневом капоте, отделанном горностаем, сидела одна у себя в будуаре и читала роман. Застигнутая врасплох, пораженная такой наглой навязчивостью, встревоженная тем, что Линд, быть может, хочет сообщить ей что-то важное, досадуя на себя за свою растерянность и снова чувствуя над собой власть этого человека, — его голос, ласковые упреки, которыми он осыпал ее по телефону, все еще продолжали звучать в ее ушах, — она решила спуститься вниз.

— Просите мистера Линда в музыкальную комнату, — приказала она дворецкому. Переступая порог этой комнаты, Эйлин почувствовала, что у нее перехватило дыхание — так взволновала ее предстоящая встреча. Эйлин понимала, что, уклоняясь от свидания с Линдом, она показала, что боится его, а обнаружив свой страх перед противником, уже трудней оказывать ему сопротивление.

— О! — воскликнула она с наигранной беспечностью. — Вот уж не ожидала увидеть вас так скоро после вашего звонка! Вы ведь у нас впервые, не правда ли? Положите шляпу, и пойдемте, я покажу вам картины. Они хорошо освещены сейчас, и думаю, что некоторые из них вам понравятся.

Линд, который рад был всякому предлогу, чтобы продлить свидание и заставить Эйлин преодолеть свою растерянность и страх, охотно согласился, но продолжал делать вид, что спешит и заглянул к ней случайно, проездом.

— Не мог устоять против искушения увидеть вас. Решил — зайду хоть на минутку. Очаровательная комната! Как много света и воздуха! А, вот и вы! Кто вас писал? Вижу, вижу: Ван-Беерс! Прелестно, просто восхитительно!

Он окинул Эйлин быстрым взглядом и снова повернулся к портрету, где та же Эйлин, но десятью годами моложе, веселая, жизнерадостная, полная сил и надежд, сидела на каменной скамье на фоне голландского пейзажа, синего неба и пушистых облаков, прикрываясь от солнца нарядным розовым зонтиком. И оригинал и копия равно восхищали Полька Линда, и он рассыпался в комплиментах. Эйлин слегка пополнела с тех пор, цвет лица у нее стал грубее, походка немного тяжеловесней — что почти неизбежно с годами, но она все еще была в полном расцвете красоты, хотя осень и овеяла ее уже своим дыханием.

— О, да у вас Рембрандт! Изумительно! Я и не подозревал, что у вашего мужа такое прекрасное собрание! И Жером, и Израэльс, и Мейссонье! Великолепная коллекция!

— Некоторые полотна действительно превосходны, — небрежно заметила Эйлин, невольно подражая Каупервуду или кому-то из других знатоков. — Но кое-что мы решили убрать отсюда — вот этого Пауля Поттера и этого Гойю, как только нам удастся достать что-нибудь получше.

Она слово в слово повторяла то, что не раз слышала из уст Каупервуда.

Видя, что разговор не выходит из рамок обычной светской болтовни, Эйлин мало-помалу овладела собой и держалась довольно естественно и непринужденно. Теперь она даже радовалась приезду Полька Линда, который был так очаровательно скромен и мил. Видимо, он и вправду решил нанести ей обычный светский визит. А Линд исподтишка приглядывался к Эйлин, стараясь разгадать, какое впечатление производит на нее его учтиво-сдержанный тон. Довольно бегло осмотрев картины, он сказал:

— Я давно стремился увидеть ваш дом. Я знаю, что его строил Лорд и что он считается одной из лучших работ этого архитектора. Там у вас, как видно, столовая?

Эйлин, непомерно гордившаяся своим домом, хотя ей и не удавалось устраивать в нем пышных приемов, была очень польщена и обрадована интересом, который проявил к нему Линд, и тотчас повела его по всем комнатам. Линд, видевший на своем веку немало роскошных особняков, — дом его отца занимал среди них далеко не последнее место, — выказывал интерес и восхищение, которых отнюдь не испытывал. Переходя из комнаты в комнату, он хвалил то деревянную резьбу панелей, то подобранные в тон мебели драпировки, то открывавшийся из окон вид.

— Обождите минутку, — сказала Эйлин, когда они подошли к двери ее спальни. — Я хочу показать вам мои комнаты, но боюсь, что там беспорядок.

Она торопливо вошла и притворила за собою дверь.

— Войдите! — крикнула она через минуту.

Линд не замедлил воспользоваться приглашением.

— О, какая прелесть! И как уютно! Эти пляшущие фигурки необыкновенно легки и грациозны. И все тона подобраны изумительно. Они чудесно гармонируют с вашим обликом. Эта комната — как бы одно целое с вами.

Он умолк, разглядывая кровать из золоченой бронзы и огромный ковер, где теплые палевые тона перемежались с тускло-голубыми.

— Превосходная работа, — сказал он и, внезапно переменив тон, шагнул к Эйлин, которая стояла в глубине комнаты по правую руку от него. — Скажите мне теперь, почему вы не захотели пойти со мной на танцы? — спросил он. — Там будет очень весело. Вы бы не пожалели, что пошли.

От Эйлин не укрылась внезапная перемена в его настроении. Она вдруг поняла, что, водя его из комнаты в комнату, поставила себя в довольно затруднительное положение. В устремленном на нее беззастенчивом взгляде Эйлин читала все обуревавшие Линда мысли и чувства.

— Нет, нет, у меня просто нет к этому охоты. Я как-то потеряла вкус ко многим развлечениям с некоторых пор. Я…

Не договорив, она, словно невзначай, шагнула к двери, но Линд схватил ее за руку.

— Постойте, не уходите, — сказал он. — Дайте мне поговорить с вами. Вы всегда стараетесь ускользнуть от меня, словно я вам страшен. Или я совсем вам не нравлюсь?

— Конечно, вы мне нравитесь, но разве мы не можем с таким же успехом разговаривать внизу, в гостиной? Я сумею объяснить вам там ничуть не хуже, чем здесь, почему я вас избегаю. — И Эйлин улыбнулась лукаво и на этот раз действительно бесстрашно.

Линд ответил ей улыбкой, обнажившей два ряда ровных, ослепительно белых зубов. Веселые и злые огоньки заплясали в его глазах.

— Разумеется, разумеется, — сказал он. — Но здесь, в этой комнате, вы как-то особенно милы. Мне совсем не хочется уходить отсюда.

— Ну, тем не менее вам придется уйти, — отвечала Эйлин, стараясь говорить шутливо, но в голосе ее уже зазвучали тревожные нотки. — Вы увидите, что в гостиной я буду не менее мила, чем здесь.

Она снова двинулась к двери, но вдруг почувствовала, что у Линда очень сильные руки — совсем, как у Фрэнка, и что она так же беспомощна перед ним.

— Что вы делаете? Сюда могут войти, — сказала Эйлин. — Чем дала я вам повод так обращаться со мной?

— Чем? — повторил Линд, наклоняясь к ней и ласково сжимая ее полные белые руки своими смуглыми руками. — Быть может, вы и не давали мне повода. Вы сами — повод. Еще в ту ночь, в Олкот-клубе, я сказал вам, как вы мне дороги. Мне казалось, что вы поняли тогда, разве нет?

— О, я поняла, что нравлюсь вам… Ну что ж, это никому не возбраняется… Но чтобы позволять себе такие… такие вольности! Я никогда не думала, что вы посмеете! Ну вот, слышите? Кто-то идет сюда… — Эйлин сделала решительную, но безуспешную попытку освободиться. — Прошу вас отпустить меня, мистер Линд. Мне кажется, это не очень галантно — удерживать женщину против ее воли. Я не дала вам никакого повода… Смотрите, я рассержусь!

Линд снова улыбнулся, и глаза его блеснули.

— Право? Вот вы какая? Разве мы с вами совсем, совсем чужие друг другу? Разве вы не помните, что сказали мне однажды, когда мы завтракали у Ришелье? Вы не исполнили своего обещания. Вы ведь дали мне понять тогда, что придете ко мне. Почему же вы не пришли? Я не нравлюсь вам, или вы боитесь меня? Вы — прелесть, сокровище, я без ума от вас и хочу, наконец, знать правду.

Он обнял ее и притянул к себе, заглядывая ей в глаза. Потом внезапно поцеловал ее в губы, в щеку.

— Ведь я нравлюсь вам, я же вижу. Почему вы сказали, что придете, и не пришли?

Эйлин пыталась оттолкнуть его, но он только крепче прижимал ее к себе. Это было странное, совсем новое для нее ощущение, — кто-то другой, не Фрэнк, держал ее в объятиях. И страшно было то, что это — Польк Линд, единственный мужчина, к которому ее потянуло. Но как он осмелился так вести себя здесь, в ее доме! Фрэнк может каждую минуту вернуться, может войти кто-нибудь из слуг!

— Опомнитесь, что вы делаете! — возмущенно воскликнула она. Впрочем, ей все еще казалось, что Линд хочет только заставить ее быть ласковее к нему, что он не посмеет оскорбить ее, и потому она не испытывала особого страха за исход этого поединка. — Не забывайте, что вы в моем доме! Если вы сию же минуту не отпустите меня, значит вы не тот человек, каким я вас считала. Мистер Линд! — он покрывал поцелуями ее лицо. — Мистер Линд! Я запрещаю вам! Вы слышите! Я… я сказала, что приду, быть может, но это ничего не значит… А вы ворвались в мой дом, захватили меня врасплох… Это отвратительно! Если вы и нравились мне раньше, так теперь я не хочу вас видеть! Сейчас же оставьте меня, или, даю слово, вы меня больше не увидите! Никогда, никогда! Клянусь! Вы слышите? Оставьте меня! Прошу вас, умоляю! Я буду кричать… С этого дня вы не увидите меня больше…

Это была отчаянная, но бесполезная борьба.


Прошла неделя, и Каупервуд, вернувшись однажды вечером домой, заметил, что Эйлин пребывает в каком-то странно неуравновешенном состоянии — то весело напевает, то впадает в глубокую задумчивость. В нарядном вечернем туалете она охорашивалась перед зеркалом и казалась удивительно юной, полной огня и, совсем как прежде, жадно влюбленной в жизнь.

— Ну, как ты провела сегодня день? — весело спросил он.

Эйлин, сознавая свою вину перед Каупервудом, но находя себе множество оправданий, была доброжелательно расположена к нему; притом ей почему-то казалось; что, быть может, теперь она сумеет вернуть его себе.

— О, прекрасно! — ответила она. — Утром я заезжала ненадолго к Хоксема. В ноябре они собираются в Мексику. У миссис Хоксема новая плетеная коляска — прелесть что такое, если бы она своим видом не портила ее. Эдда готовится в колледж и очень волнуется, как она оставит своего котенка и собачку. От них я заезжала в студию к Лейну Кроссу, оттуда — к Мэррилу (Эйлин имела в виду универсальный магазин) и — домой. На Уобеш авеню встретила Тейлора Лорда с Польком Линдом.

— С Польком Линдом? — переспросил Каупервуд. — Говорят, он очень интересен?

— Очень. Я не видела ни у кого таких безупречных манер. Он очарователен. В нем есть что-то мальчишеское, а вместе с тем можно поручиться, что он немало повидал на своем веку.

— Должно быть, — заметил Каупервуд. — Ведь это он, если не ошибаюсь, был замешан в скандальной истории с Кармен Торриба, испанской танцовщицей, приезжавшей сюда года два назад? Я слышал, что он был без памяти влюблен в нее.

— Ну и что ж? — возразила Эйлин с досадой. — Какое тебе до этого дело? Все равно он обворожителен. Он мне нравится.

— Мне, разумеется, никакого до этого дела нет. Просто припомнились кое-какие разговоры.

— О, я знаю, почему они тебе припомнились, — сказала Эйлин задорно. — Я вижу тебя насквозь.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросил он, пристально вглядываясь в ее лицо.

— Я знаю тебя — вот что, — повторила она ласково, но уже с некоторым вызовом. — Ты будешь бегать за каждой юбкой, а я, по-твоему, должна довольствоваться ролью обманутой, но любящей и преданной супруги. А я не собираюсь. Я ведь понимаю, почему ты сказал так о Линде. Ты боишься, как бы я не влюбилась в него. Что ж, это может случиться. Я ведь говорила тебе, что рано или поздно так будет, нравится тебе это или не нравится. Я тебе не нужна, так не все ли тебе равно, как относятся ко мне другие мужчины?

Каупервуд отнюдь не помышлял об опасности, угрожавшей ему со стороны Полька Линда, — во всяком случае не больше, чем со стороны всякого другого мужчины. И все же подсознательно он, как видно, почувствовал что-то, и это передалось Эйлин и вызвало такой, казалось бы необоснованный, взрыв с ее стороны. Каупервуд тотчас попытался успокоить ее, понимая, куда может завести их подобный разговор.

— Эйлин! — сказал он с нежным укором. — Как можешь ты так говорить! Ты же знаешь, что я люблю тебя. Конечно, я ни в чем не могу тебе помешать, да и не хочу. Единственное, к чему я стремлюсь, — это чтобы ты была счастлива. Я люблю тебя — ты знаешь это.

— О да, я знаю, как ты меня любишь, — сказала Эйлин; настроение ее сразу изменилось. — Прошу тебя, не начинай ту старую песню. Мне она давно надоела. Я знаю, как ты развлекаешься на стороне. Знаю и про миссис Хэнд. Это можно было понять даже из газет. За целую неделю ты только раз появился дома вечером, да и то на несколько минут. Молчи, молчи! Не пытайся снова обманывать меня. Я давно все про тебя знаю. Знаю и про последнее твое увлечение. Так что уж, будь добр, не жалуйся и не укоряй меня, если и я начну интересоваться другими, потому что так оно и будет, можешь не сомневаться. Ты сам знаешь, что никто, кроме тебя, в этом не виноват, и нечего упрекать меня. Это ни к чему. Я не намерена больше делать из себя посмешище. Я уже говорила тебе это не раз. Ты не верил, но я докажу. Я говорила, что найду кого-нибудь, кто не будет так пренебрегать мною, как ты, и найду, увидишь, долго, ждать тебе не придется. Сказать по правде, я уже нашла.

Услышав это заявление, Каупервуд окинул Эйлин холодным, осуждающим взглядом. Впрочем, в этом взгляде можно было уловить и сочувствие, но Эйлин с вызывающим видом вышла из комнаты, прежде чем Каупервуд успел произнести хоть слово, и через несколько минут до его слуха донеслись снизу из гостиной звуки «Второй венгерской рапсодии». Эйлин играла страстно, с необычным проникновением, изливая в музыке свое горе и смятение. Каупервуда охватила злоба при мысли о том, что это смазливое ничтожество, этот светский хлыщ Польк Линд мог покорить Эйлин… Но… что ж тут поделаешь? Как видно, это должно было случиться. Он не имеет права упрекать ее. И тут же воспоминания о прошлом нахлынули на него и пробудили в нем искреннюю печаль. Ему припомнилась Эйлин школьницей в красном капюшоне… Эйлин верхом, в коляске… Эйлин в доме ее отца в Филадельфии. Как беззаветно любила его тогда эта девочка, как слепо, без оглядки! Возможно ли, чтобы она стала так равнодушна, совсем охладела к нему? Возможно ли, чтобы ее и вправду сумел увлечь кто-то другой? Каупервуду было трудно освоиться с этой мыслью.

В тот же вечер, когда Эйлин спустилась в столовую в зеленом шелковом, отливавшем бронзой платье, с тяжелым золотым венцом уложенных вокруг головы кос, Каупервуд против воли залюбовался ею. В ее глазах было раздумье, и нежность (к кому-то другому — почувствовал он), и молодой задор, и нетерпенье, и вызов. И у Каупервуда мелькнула мысль о том, как самоуправно властвуют над людьми любовь и страсть. «Все мы — рабы могучего созидательного инстинкта», — мелькнуло у него в уме.

Он заговорил о приближающихся выборах, рассказал Эйлин, что видел на улице фургон с плакатом: «Не отдадим Каупервуду Чикаго!»

— Дешевый прием! — заметил он. — Республиканцы возвели на углу Стэйт-стрит «вигвам» — огромный дощатый барак — и понаставили в него скамеек. Я зашел туда и услышал, как надрывался очередной оратор, изобличая и понося пресловутого Каупервуда. Меня так и подмывало задать этому ослу несколько вопросов, но в конце концов я решил, что не стоит связываться.

Эйлин не могла сдержать улыбки. При всех своих пороках Фрэнк — поразительный человек! Так взбудоражить весь город! А впрочем… «каков бы ни был он — хороший иль плохой — не все ли мне равно, когда он плох со мной» — вспомнилось ей.

— Ну, а кроме очаровательного мистера Линда, еще кто-нибудь пользуется твоим расположением? — коварно спросил Каупервуд, решив выведать все, что можно, не слишком, разумеется, обостряя отношения.

Эйлин наблюдала за ним и каждую минуту ждала, что он вернется к этой теме.

— Нет, больше никто, — сказала она. — А зачем мне еще кто-нибудь? Одного вполне достаточно.

— Как я должен тебя понять? — осторожно осведомился Каупервуд.

— Так, как я сказала. Одного достаточно.

— Ты хочешь сказать, что влюблена в Линда?

— Я хочу сказать… — она запнулась и с вызовом взглянула на Каупервуда. — Да не все ли тебе равно, что я хочу сказать? Да, я влюблена в него. А что тебе до этого? С какой стати ты допрашиваешь меня? Тебе ведь совершенно безразлично, что я чувствую. Я не нужна тебе. Зачем же ты стараешься выпытать у меня что-то, зачем следишь за мной? Если я тебе не изменяла, так это вовсе не из уважения к тебе. Предположим, что я влюблена. Тебе же все равно.

— О нет, не все равно. Ты знаешь, что не все равно. Зачем ты так говоришь?

— Ты лжешь! — вспыхнула Эйлин. — Лжешь, как всегда. Так вот, если хочешь знать… — Его холодное спокойствие и безразличие задели ее за живое и, не помня себя от обиды, она выкрикнула: — Да, я влюблена в Линда, больше того — я его любовница! И не жалею об этом. А тебе-то что?

Ее глаза сверкали, она густо покраснела и задыхалась от волнения.

Услышав это признание, брошенное в пылу ярости и обиды, порожденных его равнодушием, Каупервуд выпрямился, взгляд его стал жестким, и выражение беспощадной злобы промелькнуло в нем, как бывало всегда при встрече с врагом. Мысль, что он может превратить в пытку жизнь Эйлин и жестоко отомстить Польку Линду, возникла было в его уме, но он тут же ее отбросил. Это было продиктовано не слабостью, а наоборот — сознанием своей силы и превосходства. Разыгрывать роль ревнивого супруга? Стоит ли? Он и так уже причинил Эйлин немало зла. Чувство сострадания к ней, к себе самому, чувство грусти перед неразрешенными противоречиями жизни пришло на смену мстительной злобе. Как может он винить Эйлин? Польк Линд красив, обаятелен. Расстаться с Эйлин? Потребовать объяснений у Линда? К чему все это? Лучше временно отдалиться от нее и ждать — быть может, ее увлечение скоро пройдет. А нет, так, вероятно, она по собственному почину решит покинуть его. Но уж во всяком случае, если он встретит, наконец, такую женщину, какая ему нужна, и решит оставить Эйлин, он припомнит ей эту историю с Линдом. А есть ли где-нибудь на свете такая женщина? Пока ему еще не довелось с нею встретиться.

— Эйлин, — сказал он мягко, — зачем столько горечи? К чему? Скажи мне, когда это случилось? Я полагаю, ты можешь мне сказать?

— Нет, не могу, — резко ответила Эйлин. — Тебя это не касается. Зачем ты спрашиваешь, тебе ведь все равно.

— Нет, не все равно, и я тебе это уже не раз говорил, — раздраженно, почти грубо возразил Каупервуд, и снова выражение жестокости и злобы промелькнуло в его глазах. Потом взгляд его смягчился. — Могу я по крайней мере узнать, когда это случилось?

— Не так давно. Неделю назад, — как бы против воли вымолвила Эйлин.

— А давно ты с ним познакомилась? — с затаенным любопытством продолжал расспрашивать ее Каупервуд.

— Месяцев пять назад. Зимой.

— И ты сделала это потому, что любишь его, или просто мне назло?

Он все еще не верил, что Эйлин могла охладеть к нему.

Эйлин вспыхнула.

— Нет, это уж слишком! Да, да, можешь быть уверен, я сделала это потому, что так хотела, а ты здесь совершенно ни при чем. Да как ты смеешь допрашивать меня после того, как годами пренебрегал мною! — Она оттолкнула тарелку и хотела встать из-за стола.

— Обожди минутку, Эйлин, — сказал Каупервуд спокойно, кладя вилку и глядя на нее в упор через разделявший их стол, уставленный севрским фарфором, цветами, фруктами в хрустальных и серебряных вазах и залитый мягким светом затененной шелковым абажуром лампы. — Зачем ты так говоришь со мной? Я надеюсь, ты не считаешь меня мелким, тупым ревнивцем? Как бы ты ни поступала, я не намерен ссориться с тобой. Я ведь знаю, что с тобой происходит, знаю, почему ты себя так ведешь и каково тебе будет потом, если ты пойдешь по этому пути. Дело не во мне, дело в тебе самой… — Он умолк, ему внезапно стало жаль ее.

— Ах, вот как, дело не в тебе? — вызывающе повторила она, борясь с охватившим ее волнением. Его тихий, мягкий голос пробудил в ней воспоминания прошлого. — Ну, а я не нуждаюсь в твоем милосердии. Я не хочу, чтобы ты меня жалел. Я буду поступать так, как найду нужным. И лучше бы уж ты совсем не говорил со мной.

Эйлин отшвырнула тарелку, опрокинув бокал с шампанским, которое желтоватым пятном разлилось по белоснежной скатерти, вскочила и бросилась вон из комнаты. Гнев, боль, стыд, раскаяние душили ее.

— Эйлин! — Каупервуд поспешил за нею следом, не обращая внимания на дворецкого, привлеченного в столовую шумом отодвигаемых стульев (семейные сцены в доме Каупервудов были ему не в диковинку). — Послушай меня. Эйлин! Это же месть, а ты жаждешь любви, не мести; ты хочешь, чтобы тебя любили, любили беззаветно. Я все понимаю. Прости меня и не суди слишком строго, как я не сужу тебя.

Они вышли в соседнюю комнату, и он схватил Эйлин за руку, пытаясь удержать ее. Эйлин почти не понимала, что он говорит, она была вне себя от обиды и горя.

— Оставь меня! — выкрикнула она, и горькие слезы хлынули у нее из глаз.

— Оставь меня! Я не люблю тебя больше. Я ненавижу тебя! Понимаешь, ненавижу! — Она вырвала у него руку и, выпрямившись, стала перед ним. — Я не хочу тебя слушать! Не хочу говорить с тобой! Ты один виноват во всем. Ты, только ты виноват в том, что я сделала, и в том, что я еще сделаю, и ты не смеешь этого отрицать. О, ты еще увидишь! Увидишь! Я еще покажу тебе!

Она повернулась, чтобы уйти, но он снова схватил ее за руки и притянул к себе. Он держал ее крепко, не обращая внимания на ее сопротивление, и в конце концов она, как всегда, перестала противиться и только судорожно всхлипывала, припав к его плечу.

— О да, я плачу! — воскликнула Эйлин сквозь слезы. — Но все равно, все равно теперь уж ничего не изменишь. Слишком поздно! Слишком поздно!

Глава 38

Перед лицом поражения

Стоический Каупервуд, прислушиваясь к громогласным словоизвержениям ораторов и наблюдая за суетой, предшествовавшей осенним выборам в муниципалитет, был куда больше огорчен неверностью Эйлин, чем происками своих врагов, хотя и видел, что на него ополчился весь город. Он еще не забыл неповторимого очарования тех дней, когда Эйлин была молода и все ее существо, казалось, излучало любовь и светлую веру в будущее. Эти воспоминания вплетались во все его мысли и дела, как вторая тема в оркестре. Несмотря на то, что по натуре Каупервуд был человеком на редкость деятельным, он не прочь был иной раз предаться самоанализу, способен был понять высокий драматизм и пафос разбитых иллюзий. Он не испытывал ненависти к Эйлин, — лишь печаль при мысли о том, к каким последствиям привело его непостоянство, его упрямое стремление к свободе от всяких уз. Жажда нового! Вечная жажда нового! Но все уходит безвозвратно… И кто же может без сожаления проститься с тем, что поистине прекрасно? Даже если это всего-навсего любовь, безрассудная, шальная любовь.

Но вот настало 6 ноября — день выборов в муниципалитет, — и шумная, нелепая и бестолковая процедура эта окончилась громовым поражением для ставленников Каупервуда. Из тридцати двух кандидатов демократической партии только десять были избраны олдерменами; две трети мест, то есть подавляющее большинство в муниципалитете, досталось республиканцам. Господа Тирнен и Кэриген благополучно оказались на своих старых местах, однако вместе с ними пришел к власти республиканский мэр и все его сторонники по республиканскому списку, которые теперь, судя по их заверениям, должны были стать носителями высоконравственного и неподкупного начала. Каупервуд прекрасно понимал, что все это должно означать, и уже готовился войти в соглашение с неприятельским лагерем. От Мак-Кенти и других политических заправил ему были известны все подробности предательства Тирнена и Кэригена, но он не питал к ним злобы. Что ж, такова жизнь. Значит, в дальнейшем надо либо зорче следить за этими господами, либо расставить им какую-нибудь ловушку и покончить с ними раз навсегда. Они, конечно, изображали дело так, что им-де самим с трудом удалось набрать необходимое количество голосов.

— Нет, вы поглядите-ка, что получилось! Я сам едва-едва пролез — набрал всего на три сотни голосов больше, чем противник! — жаловался лукавый Кэриген при всяком удобном случае. — Черт подери! Я уж думал, что потеряю свой округ.

Мистер Тирнен горячился ничуть не меньше.

— От полиции нет никакого проку, — торжественно заявил он. — Моих ребят избивают, а полисменам хоть бы что! Я едва наскреб шесть тысяч голосов, а ведь должен был получить не меньше девяти.

Но им никто, разумеется, не верил.


Пока Мак-Кенти напряженно обдумывал, как бы в течение ближайших двух лет восстановить свое пошатнувшееся положение, а Каупервуд строил планы умиротворения враждебных ему олдерменов, считая это наилучшей политикой при сложившихся обстоятельствах, господа Хэнд, Шрайхарт и Арнил, в союзе с молодым Мак-Дональдом, ломали себе голову над тем, как, воспользовавшись своей временной победой, окончательно добить Каупервуда. Снова началась борьба, длительная, сложная, и в результате ее (прежде чем Каупервуд получил возможность войти в соглашение с новыми олдерменами) муниципалитет принял на рассмотрение и уже готовился одобрить проект концессии, которую давно просила Общечикагская компания электрических железных дорог и против которой всегда боролся Каупервуд; кроме того, уже шли слухи о предоставлении различным мелким компаниям прав и привилегий в окраинных районах, и наконец — что было хуже всего и до чего Каупервуд не додумался, — поговаривали, что муниципалитет склонен разрешить некой компании постройку и эксплуатацию надземной железной дороги на Южной стороне. Это было самым жестоким ударом для Каупервуда, ибо теперь положение с чикагскими железными дорогами, которое, несмотря на все трудности, было до сего времени сравнительно простым, чрезвычайно осложнялось.

Вкратце дело сводилось к следующему. Лет двадцать назад в Нью-Йорке было построено несколько линий надземной железной дороги с целью разгрузить движение в нижней части этого узкого и длинного острова, и успех нового вида транспорта превзошел ожидания. Каупервуд заинтересовался надземными дорогами с самого момента их возникновения, как интересовался всем, что имело какое-либо отношение к городскому железнодорожному транспорту. Во время своих неоднократных наездов в Нью-Йорк он подробно ознакомился с их устройством. Ему удалось также разузнать и всю коммерческую сторону дела — стоимость содержания дорог, размеры дохода, финансовое состояние компаний, которым они принадлежали, и имена тех, кто стоял за спиной этих компаний. Каупервуд тогда же пришел к выводу, что для такого перенаселенного островка, как Нью-Йорк, надземные дороги являются идеальным разрешением транспортной проблемы. Совсем другое дело — Чикаго, где население едва достигало миллиона и было разбросано на довольно обширной территории. Здесь, по мнению Каупервуда, эти дороги никак не могли оправдать себя — в течение ближайших лет во всяком случае. Они бы только переманивали пассажиров у наземных дорог, и, следовательно, построив надземные дороги, он увеличил бы свои издержки, отнюдь не увеличив доходы. Впрочем, мысль о том, что надземные дороги могут быть построены помимо него, если кому-нибудь удастся раздобыть концессию, — что до последних выборов он не считал возможным, — порой все же приходила ему в голову, и он как-то сказал Эддисону:

— Пускай себе вкладывают деньги в это предприятие; к тому времени, когда население у нас возрастет и дороги эти станут доходными, они уже перейдут к кредиторам. Если кому-то пришла охота загонять дичь в мой силок — что ж, пожалуйста, со временем их дороги достанутся мне за бесценок.

Эддисон нашел такое умозаключение вполне разумным. Однако вскоре после этого разговора положение изменилось, и постройка надземных железных дорог в Чикаго стала делом отнюдь не столь проблематичным, как это казалось вначале.

Прежде всего само население Чикаго начало все больше и больше интересоваться надземными дорогами. Они были новшеством, событием в жизни Нью-Йорка, а чувство соперничества с этим огромным городом-космополитом жило в сердце почти каждого чикагского обывателя. Такие настроения, сколь бы они ни были наивны, могли сделать надземную дорогу достаточно популярной в Чикаго. Кроме того, это совпало с периодом рьяного местного патриотизма, эпохой своеобразного Возрождения на Западе, в результате которого Чикаго, незадолго до описанных выше выборов в муниципалитет, был, наконец, намечен как наиболее подходящий город для устройства грандиозной международной выставки — самой большой в истории Америки. Видные горожане — такие, как Хэнд, Шрайхарт, Арнил, не говоря уж о редакторах и издателях газет, — горячо ратовали за эту затею, и Каупервуд на сей раз был с ними вполне согласен. Однако, как только честь устройства выставки была официально отдана Чикаго, противники Каупервуда тотчас постарались использовать это обстоятельство против него.

Во-первых, по решению нового, враждебного Каупервуду муниципалитета, место для выставки было отведено на Южной стороне, у конца шрайхартовской линии городских железных дорог, и весь город вынужден был, таким образом, платить дань этой компании. Вот тогда-то у противников Каупервуда и зародилась мысль использовать нью-йоркский опыт сооружения надземных дорог для Чикаго. Это был ловкий ход. Предприятие не сулило пока больших барышей, но зато оно должно было показать ненавистному всем дельцу, что у него есть грозный соперник, который сумеет проникнуть на захваченную им территорию, перебить у него доходы и в конце концов заставить его убраться из этого города. Между господами Шрайхартом и Хэндом, а также между господами Хэндом и Арнилом происходили по этому поводу весьма интересные и поучительные беседы. План их в своем первоначальном виде был таков: построить надземную дорогу на Южной стороне, к югу от места предполагавшейся выставки, и, как только дорога эта приобретет популярность среди населения, приняться, не спеша и заручившись предварительно концессиями, за постройку новых надземных линий на Западной, Южной и Северной сторонах и таким образом выжить постепенно отовсюду вредоносного Каупервуда.

Каупервуд, однако, тоже не дремал; он вовсе не намеревался целый месяц сидеть сложа руки и ждать, пока соберется новый муниципалитет, чтобы потом дать противникам захватить себя врасплох. Призвав надежных соглядатаев — поверенных и адвокатов компаний, — он услышал от них неприятное сообщение о новом коварном замысле своих врагов. По-видимому, Хэнд и Шрайхарт решили на этот раз взяться за дело всерьез. Не теряя ни минуты, Каупервуд продиктовал письмо к мистеру Джилгену, в котором приглашал этого джентльмена зайти к нему. Одновременно он потребовал от своих советников и крючкотворов, чтобы они поспешили разузнать, какие средства должны быть пущены в ход, чтобы произвести полный переворот в образе мыслей нового мэра, достопочтенного Чэффи Зейера Сласса, и заставить его наложить свое вето на предполагаемые концессии, если до этого дойдет дело.


Достопочтенный Чэффи Зейер Сласс, от позиции которого зависела, как мы увидим вскоре, судьба этого сложного дела, был высок, статен, преисполнен сознания собственной значимости и вдобавок имел самые возвышенные представления о своей коммерческой и общественной деятельности. Вам знаком, быть может, этот тип людей, выросших в атмосфере обывательского благополучия и всевозможных мелких социальных предрассудков и претензий и лишенных некоторых необходимых извилин в сером веществе головного мозга, что мешает им видеть жизнь со всеми ее превратностями. Не познав нужды и не имея никакого жизненного опыта, такие люди смотрят на самих себя с величайшим благоговением и полагают, что само провидение печется о них и руководит их поступками. Достопочтенный мистер Сласс гордился своими предками, считая, что ему по наследству досталась безукоризненная честность. Родители его сколотили небольшое состояние, ведя оптовую торговлю шорными изделиями. Сам Чэффи в возрасте двадцати восьми лет связал себя брачными узами с некоей миловидной, но весьма посредственной молодой особой, отец которой довольно бойко торговал бакалеей. В тех местах, откуда мистер Чэффи Сласс был родом, дочка бакалейщика считалась «завидной партией». Свадьбу отпраздновали торжественно и пышно, как и полагалось, после чего молодые отбыли в свадебное путешествие, сначала к «Большому каньону», а потом в «Сад богов». По возвращении удачливый Чэффи — любимец обоих породнившихся между собой семейств, завоевавший эту любовь своим мудрым и неукротимым стремлением сделать карьеру, — вернулся к повседневным занятиям, то есть в свою контору по продаже бумаги, и принялся с величайшим усердием сколачивать себе состояние.

Здесь необходимо прежде всего сказать, что достопочтенный Чэффи Сласс не имел почти никаких пороков, ибо нельзя же считать за таковые известную долю чванства и самодовольства и несколько чрезмерную заботу о своей выгоде и благополучии. Но все же одна маленькая слабость у него была, и она доставляла ему, увы, довольно много хлопот и тревог ввиду непримиримо пуританских воззрений его молодой супруги и суровой набожности его отца и тестя. Мистер Сласс был большим поклонником женской красоты, причем особым вниманием пользовались у него белокожие пышнотелые блондинки. Задумчиво-восхищенный взор этого отца двух детей и законного супруга добродетельнейшей из жен не раз украдкой следил за какой-нибудь лукавой соблазнительницей — одной из тех, что время от времени возникают на пути каждого мужчины, чтобы с помощью различных коварных уловок заманить его в свои тенета. Однако следует отметить, что достопочтенный мистер Сласс пустился по стопам веселого Лотарио лишь через несколько лет после женитьбы, когда за ним уже прочно утвердилась репутация высоконравственного человека. Два-три грехопадения с не слишком бесстыдными и распутными уличными красотками, тайная интрижка с девушкой, работавшей у него в конторе и имевшей некоторый опыт в такого рода делах, — и начало было положено. По наивности мистер Сласс сперва вел себя несколько опрометчиво: он пытался всякий раз уверять этих молодых и просвещенных особ в своей искренней и неподдельной любви, что вызывало у них довольно ядовитые замечания. Они не требовали столь возвышенных чувств: некоторые материальные блага и развлечения были, по их мнению, достаточной наградой. Впрочем, для того чтобы успокоить одну соблазненную им особу, понадобилось ровным счетом пять тысяч долларов, причем мистер Чэффи Сласс натерпелся за это время такого страха (грозный образ жены и полные укоризны лица всех родичей и домочадцев неотступно стояли у него перед глазами), что это, по-видимому, должно было навеки излечить его от увлечений секретаршами и стенографистками. И действительно, довольно долгое время после этого злосчастного случая мистер Сласс предпочитал ограничиваться знакомствами, которые ему удавалось завязать через различных агентов, маклеров и коммерсантов, имевших с ним дела и время от времени приглашавших его принять участие в их холостых пирушках.

Шли годы, и жизненный опыт мистера Сласса значительно возрос, но с ним, на беду, возросла и его пылкость. Мистер Сласс встречался с крупными дельцами и политическими заправилами города; избирательный округ, к которому он принадлежал, был одним из ведущих; все это понуждало его выступать время от времени с публичными речами. И вот в результате такой деятельности он начал понемногу усваивать некоторые новые для него взгляды. Сущность их сводилась к тому, что человек живет затем, чтобы удовлетворять свои первобытные инстинкты, а христианская религия, мораль и прочие условности — всего лишь парадное одеяние, которое люди из века в век то снимают, то снова надевают, в зависимости от того, что подскажет им выгода, настроение или очередная причуда. Понять истинный смысл таких воззрений было достопочтенному Чэффи Зейеру Слассу, разумеется, не под силу. Для этой работы мозг его был недостаточно совершенен. «Люди ведут двойственное существование — это ясно, чего уж там… — говорил он себе. — Но ведь это скверно, очень скверно…» Его собственные грехи и заблуждения были тому примером. По воскресеньям, направляясь под руку с женой в приходскую церковь, мистер Чэффи Сласс всем своим существом ощущал великое и очистительное значение религии. В коммерческих делах, правда, он частенько натыкался на необходимость действовать вразрез со своими убеждениями, когда ему случалось наживать деньги не совсем честным способом или заключать фиктивные сделки и допускать прочие мелкие отступления от буквы закона… Но, как бы там ни было, а без бога, как говорится, не до порога, нравственность — превыше всего, и церковь необходима человеку. Поддаваться своим страстям (к чему мистер Сласс ощущал такую непреодолимую склонность) хотя и очень соблазнительно, но дурно. Нужно быть образцом добродетели для своих ближних или хотя бы казаться таковым.

Ну что можно было поделать с таким ханжой и морализирующим пустомелей? Впрочем, невзирая на то, что мистер Сласс позволял себе частенько уклоняться от пути истинного, — после чего всякий раз корчился от страха, ожидая разоблачения, — дела его неуклонно шли в гору, и он начинал приобретать некоторый вес и влияние в своем кругу. С годами он становился все более распущенным, но вместе с тем все более снисходительным и терпимым к чужим слабостям, пока не сделался в глазах многих человеком вполне приемлемым. Он был верным республиканцем и преданным прихвостнем Нори Симса и молодого Трумена Лесли Мак-Дональда. Тесть достопочтенного Чэффи Сласса был богат и обладал кое-какими связями. В одну из выборных кампаний мистер Чэффи Сласс особенно отличился, произнеся бесконечное количество речей, и проявил себя ярым сторонником республиканской партии. Все это вместе взятое и в первую очередь редкое уменье мистера Сласса подлаживаться и приспосабливаться, а также незапятнанная пока что репутация позволили ему попасть в список кандидатов республиканской партии и быть благополучно избранным по этому списку на пост мэра города Чикаго.

Из отдельных замечаний и высказываний мистера Чэффи Сласса во время последней предвыборной кампании Каупервуд мог заключить, что вновь избранный мэр относится весьма неодобрительно к его деятельности. Каупервуд даже беседовал об этом с одним из своих адвокатов, достопочтенным Джоэлом Эвери, бывшим сенатором. Мистеру Эвери случалось вести дела самых различных компаний, и потому он знал не хуже, чем свои уставы и уложения, все ходы и выходы в местных судах, а также всех адвокатов, судей и политических заправил. Это был тщедушный человечек с красновато-желтыми, как шафран, волосами и бровями, хитрыми рысьими глазками и отвисшей нижней губой, которая по временам, когда мистера Эвери охватывало раздумье, норовила совсем прикрыть верхнюю. Мистер Эвери уже немало пожил на свете и в конце концов кое-как научился улыбаться — правда, очень странной и решительно ни на что не похожей улыбкой. Уставившись в одну точку и выпятив нижнюю губу, он обычно не торопясь изрекал свои мысли, облекая их в короткие, деловитые фразы. На сей раз именно мистер Джоэл Эвери дал Каупервуду весьма и весьма дельный совет.

— По-моему, единственное, что мы можем сейчас предпринять, — сказал он ему во время одного сугубо секретного разговора, — это поглубже вникнуть в… ну, скажем — в сердечные дела достопочтенного Чэффи Зейера Сласса. — Кошачьи глаза мистера Эвери насмешливо блеснули. — Либо я ровно ничего не смыслю в людях, либо у такого человека непременно должна быть тайная связишка с какой-нибудь дамочкой. А если нет, его нетрудно будет к этому склонить. Тогда ему придется пойти на некоторые уступки, так как он, вероятно, не захочет, чтобы все это выплыло наружу. Все мы люди, у всех есть свои маленькие слабости… — Нижняя губа мистера Эвери поползла наверх, совершенно закрыв верхнюю, потом снова вернулась в исходное положение. — И не к лицу нам, знаете ли, разыгрывать из себя чересчур уж суровых поборников нравственности. Мистер Сласс преисполнен, конечно, самых благих намерений, но на мой взгляд он слишком сентиментален.

Мистер Эвери сделал паузу; Каупервуд смотрел на него с любопытством. Внешность этого человека забавляла его не меньше, чем высказанные им суждения.

— Неплохая мысль, — сказал он. — Хотя, по правде сказать, я не охотник мешать любовные дела с политикой.

— Да, — с чувством заверил его мистер Эвери, — тут можно кое-чего добиться. Я, конечно, не убежден… Но это не исключено.

В результате вышеупомянутого собеседования на некоего мистера Бэртона Стимсона, теперь уже довольно преуспевающего поверенного, была возложена задача — представить отчет о вкусах, склонностях и привычках достопочтенного мистера Чэффи Зейера Сласса, а мистер Бэртон Стимсон в свою очередь перепоручил это своему помощнику, мистеру Марчбэнксу. Дельце было не совсем обычное, но тот, кто знает, сколь темными, извилистыми путями осуществлялся финансовый и политический контроль со стороны компаний в те незабвенные дни расцвета, едва ли придет в изумление, какие бы глубины коварства, клоаки грязи и трясины несчастья ни открылись его взгляду.


Тем временем из неприятельского лагеря на зов Каупервуда не замедлил откликнуться Пэтрик Джилген. Каковы бы ни были его политические связи и пристрастия, он не считал возможным пренебречь столь могущественным человеком, как Каупервуд.

— Чем могу быть вам полезен, мистер Каупервуд? — осведомился он, представ перед финансистом. Мистер Джилген после одержанной победы выглядел очень бодро и уверенно и был одет с иголочки.

— Скажите, мистер Джилген, — напрямик спросил его Каупервуд, пристально вглядываясь в лицо председателя окружного комитета республиканской партии и задумчиво вертя большими пальцами переплетенных рук, — должен ли я понять, что вы намерены позволить Общечикагской городской электрической протащить через муниципалитет свой проект и не собираетесь препятствовать выдаче разрешения на прокладку надземной железной дороги-на Южной стороне, а мне не дадите даже возможности что-либо предпринять или хотя бы высказать свое мнение?

Мистер Джилген был лишь одним из четверки, временно захватившей в свои руки городское самоуправление, и Каупервуд, разумеется, прекрасно знал это, но предпочел сделать вид, что для него мистер Джилген — человек, которому принадлежит последнее слово, почти единоличная власть в городе, вроде самодержца Мак-Кенти.

— Дорогой мой мистер Каупервуд! — с лукавой усмешкой воскликнул Джилген. — Вы мне льстите! Право же, голоса членов городского муниципалитета не лежат у меня в кармане. Я был руководителем округа, это верно, и помог избрать кое-кого из этих людей, что тоже верно, но тем не менее я ведь не купил их на веки вечные. Почему бы им не принять проект Общечикагской городской электрической. Это вполне честное предложение, насколько мне известно. Все газеты за него горой стоят. Что касается концессии на надземную дорогу, то я здесь совершенно ни при чем. Не знаю даже толком, в чем там дело, об этом надо спрашивать мистера Шрайхарта и молодого Мак-Дональда.

Нельзя не отметить, что на этот раз почтенный мистер Джилген говорил сущую правду. Не господа Джилген, Тирнен, Кэриген и Эдстром, а именно молодой Мак-Дональд, начинавший постигать искусство политической интриги, призван был вразумить непокорных олдерменов и научить их исполнять свой долг, и один из его прихвостней, некий олдермен Клемм, был с этой целью избран, если позволительно так выразиться, на пост фельдмаршала. Джилгеновская четверка тогда еще не успела привести в действие свою административную машину, хотя и прилагала к тому все усилия.

— Да, да, каждый из них избран с моей помощью, что верно, то верно, но только это не значит, что я могу ими распоряжаться. Нет, пока до этого еще далеко.

При этом «пока» по губам Каупервуда пробежала усмешка.

— Ну, как бы то ни было, мистер Джилген, — вкрадчиво проговорил он, — но вы в настоящее время — всеми признанный руководитель этого затеянного против меня похода, и, следовательно, с вами мне и надо договариваться в первую очередь. Вы держите в руках все нынешнее республиканское самоуправление и можете заставить его повернуть в любую сторону, стоит вам только захотеть. Во всяком случае вы можете уговорить членов муниципалитета не слишком торопиться с выдачей этих концессий, все зависит только от вашей доброй воли, я в этом уверен. Не знаю, известно ли вам, мистер Джилген, — впрочем, вероятно, известно, — что мои конкуренты стремятся выжить меня из Чикаго, — вот ради чего и ведется вся эта травля. Так позвольте мне спросить вас, как человека, наделенного здравым смыслом и большим деловым опытом, — полагаете ли вы, что это справедливо? Семнадцать лет назад я приехал сюда и вложил свои деньги в газовые предприятия города. В то время возможность эта — провести газ в предместье города, на Северной, Южной и Западной сторонах — была открыта для любого, и я решил ею воспользоваться. Но стоило мне взяться за дело, как на меня ополчились старые газовые компании, хотя я отнюдь не посягал на их права.

— Помню, помню, как же, — отозвался Джилген. — Я ведь тоже в числе прочих помогал вам тогда получить хайдпарковскую концессию. Не будь меня, вам бы не видать ее как своих ушей. А этот парень, Мак-Кибен, — прибавил Джилген усмехаясь, — каков был красавчик, а? Такие мягко стелют, да жестко спать. Он, верно, и сейчас работает с вами?

— Да, он служит в одном из моих предприятий; — надменно отвечал Каупервуд. — Но вернемся к интересующему нас вопросу. За Общечикагской электрической и той компанией, которая собирается прокладывать надземную дорогу, стоят, в сущности, все те же лица из старых газовых компаний — Блэкмен, Джулс, Бейкер, Шрайхарт и другие — и все они злы на меня, ибо я позволил себе заняться тем, что они считали своей монополией, и в конце концов принудил их от меня откупиться. Эти господа возненавидели меня еще и потому, что я переоборудовал ваши допотопные конки и сделал их доходными. Мэррил имеет против меня зуб за то, что я проложил петлю не вокруг его магазина, а другие — за то, что я вообще ее проложил. Они все ненавидят меня только потому, что я занялся тем же делом, что они, и сделал то, что им давно надлежало сделать. Я явился сюда незваный — вот вам и вся подоплека этой вражды. Я должен был привлечь муниципалитет на свою сторону — без этого мне и шагу ступить не давали, но как только я этого достиг, все мок недруги тотчас ударились в политику, чтобы атаковать меня еще и с этой стороны. Мне очень хорошо известно, мистер Джилген, кто стоял за вашей спиной во время последних выборов. Вы думаете, я не знаю, кто снабжает вас деньгами? Вы хорошо поработали, и победа осталась за вами. Я не питаю к вам никаких враждебных чувств, но хочу знать, намерены ли вы и впредь помогать этим господам в их борьбе со мною, или вы дадите и мне возможность померяться силами с их кликой? Через два года у нас будут новые выборы. Политика — не ложе из роз, на котором можно покоиться до скончания века, если уж вы улеглись на него однажды. Мои враги, с которыми вы стакнулись, — это все, так сказать, сливки местного общества. Им, в сущности, нет никакого дела до вас и до таких, как вы. Сейчас они с вами заигрывают, потому что вы им нужны, они надеются с вашей помощью прикончить меня. Ну, а потом, как вы полагаете, долго еще они будут в вас нуждаться?

— Очень может быть, что и не долго, — просто и чуть-чуть меланхолично отвечал Джилген. — Но так уж устроен мир, и ничего тут не поделаешь.

— Вы правы, — спокойно согласился Каупервуд, — но Чикаго — это Чикаго, и уступать им поле боя я не собираюсь. Вы можете на каждом шагу вставлять мне палки в колеса, можете строить надземные дороги, чтобы урезать мои доходы, выдавать концессии конкурирующим со мной компаниям, но все равно вы не выживете меня отсюда и даже не очень повредите мне. Я останусь здесь, а вот политическая обстановка не вечно будет оставаться такой, как сейчас. Вы, мистер Джилген, человек честолюбивый, в этом я не сомневаюсь, и, разумеется, не для развлечения занимаетесь политикой. Скажите мне, к чему вы стремитесь, и посмотрим, быть может, я сумею для вас сделать больше, чем эти джентльмены, с которыми вы связались. Чем я могу быть вам полезен? Я хочу доказать, что со мной не так уж плохо иметь дело. Я веду честную игру в Чикаго. Я создал здесь превосходный городской транспорт и вовсе не хочу, чтобы мои конкуренты поминутно совались в мои дела и докучали мне. Прошу вас, скажите, что я должен сделать, чтобы уладить наши отношения? Я уверен, что мы с вами можем договориться. К чему нам враждовать и на каждом шагу строить друг другу козни? Быть может, вы могли бы предложить какую-то программу действий, которой мы бы и стали придерживаться впредь к обоюдному удовлетворению?

Каупервуд умолк, а Джилген погрузился в раздумье. Каупервуд прав — не от нечего делать ввязался мистер Джилген в политику. Однако в настоящее время обстоятельства складывались не особенно благоприятно для осуществления той заманчивой программы, которую он некогда себе начертал. Тирнен, Кэриген и Эдстром, хотя и держались с ним пока еще довольно дружелюбно, но уже начинали предъявлять ни с чем несоразмерные требования. А так называемые сторонники реформ, — те, что, поверив на слово газетам, считали Каупервуда мошенником, а все его начинания — вредоносными, — требовали от нового муниципалитета неподкупной честности во всех делах: никакие договоры, контракты и всякого рода сделки не должны были отныне и впредь заключаться без ведома населения и газет. Джилген после первого же совещания со своими единомышленниками, последовавшего вскоре за их избранием, уже почувствовал себя между молотом и наковальней. Но до поры до времени он только не спеша нащупывал почву и отнюдь не склонен был принимать какие-либо опрометчивые решения и действовать очертя голову.

— Да-а, это откровенное предложение, ничего не скажешь, — пробормотал он наконец. — Вы, стало быть, советуете мне предать моих друзей, едва только я одержал для них победу? Ну, в своей политической практике я, признаться, к таким трюкам не привык. Может быть, оно и правда — то, что вы сказали, — так все равно нельзя же бросаться из стороны в сторону, как кот в мешке. Приходится ведь иной раз и сохранять верность. — Мистер Джилген запнулся, не зная, как выйти из столь щекотливого положения.

— Ну что ж, — сочувственно промолвил Каупервуд, — подумайте еще. Из всех дел политика — самое сложное. Я лично занимаюсь ею только потому, что меня к этому вынуждают. Если вы увидите, что мы можем быть чем-либо полезны друг другу, — дайте мне знать. Так или иначе, но в моем предложении нет ничего для вас обидного. Меня хотят прижать к стене. Это борьба не на жизнь, а на смерть. Вполне понятно, что я буду бороться. Но это не значит, что мы с вами должны враждовать. Напротив, мы еще можем со временем стать закадычными друзьями.

— Понимаю, понимаю, — сказал Джилген, — и уж, поверьте, ничего бы, кажется, так не хотел, как подружиться с вами. Но если бы мне даже и удалось сладить с олдерменами — а это, конечно, не так просто, — то ведь остается еще мэр! А у меня с ним не более как шапочное знакомство. К тому же, насколько мне известно, он настроен по отношению к вам очень, враждебно и, значит, непременно поднимет шумиху в газетах. Да, мэр может вам здорово насолить.

— Ну, это я, пожалуй, сумею уладить, — сказал Каупервуд. — Вероятно, мне удастся повлиять на мистера Сласса. Быть может, он не так уж враждебно настроен против меня, как ему кажется. Ничего нельзя знать наперед.

Глава 39

Новый мэр города Чикаго

На Оливера Марчбэнкса, подающего надежды юнца лисьей породы, мистер Стимсон возложил ответственную задачу — уличить достопочтенного мистера Сласса в каком-либо предосудительном поступке, и мистер Марчбэнкс раскапывал и разнюхивал до тех пор, пока не собрал достаточно данных, чтобы состряпать историю, которая могла бы навеки отравить жизнь мистера Сласса, если бы ему вздумалось стать слишком послушным орудием в руках врагов Каупервуда. Главным действующим лицом этого заговора явилась некая Клаудия Карлштадт, авантюристка и шпионка по призванию, веселая потаскушка и продажная душа, обладавшая большим житейским опытом и довольно приятной внешностью. Излишне говорить, что Каупервуд не входил ни в какие подробности, хотя один его снисходительный кивок привел в движение весь хитроумный механизм ловушки, сфабрикованной для уловления достопочтенного Чэффи Сласса.

Клаудия Карлштадт — орудие соблазна, с помощью которого была уготована гибель достопочтенному Чэффи, — была высокая стройная блондинка, еще довольно свеженькая, так как ей едва сравнялось двадцать шесть лет, и отличавшаяся тем бездушием и жестокостью, которые свойственны лишь самым алчным и самым легкомысленным созданиям. Чтобы понять, как сложился такой характер, следовало бы познакомиться поближе с беспросветной нуждой Южной Холстедской улицы, на которой родилась и выросла эта особа, заглянуть в одну из тех ветхих, вросших в землю лачужек, где оторванные ставни болтаются на одной петле, а перед окнами денно и нощно снует оборванный и вечно пьяный люд. В юности Клаудия привыкла бегать «на угол за пивом», продавать газеты на перекрестке Холстед и Харрисон-стрит и покупать кокаин в соседней лавчонке. Ее рубашка и платьишко — рваные и замызганные — были из самой что ни на есть плохонькой материи, чулки — асе в дырах, открывавших глазу синеватую кожу тонких ножек, башмаки — стоптанные, прохудившиеся, в непогоду всегда промокшие насквозь. Клаудия водила дружбу с целой ватагой отпетых сорванцов-мальчишек с окрестных улиц; она рано постигла искусство сквернословить и познала порок, хотя, как это часто бывает с детьми, в душе еще не была развращена. В одиннадцать лет, сбежав из омерзительного детского приюта, куда ее поместили после смерти матери, она сумела разжалобить рассказами о своих злоключениях одну ирландскую чету, которая и взяла ее к себе в дом на Западной стороне. В этом семействе были две дочери, обе служили конторщицами в большом универсальном магазине. С помощью этих девушек Клаудии удалось стать кассиршей. Дальнейшая судьба ее была так же пестра и необычна, как и начало ее жизненного пути. Следует отметить, что природа наделила эту девушку довольно живым умом. Когда ей минуло двадцать лет, она уже была обладательницей (сначала с помощью какого-то ювелира, затем — сына одного фабриканта обуви) обширного гардероба и небольшой наличной суммы денег. Вскоре некий молодой и весьма привлекательный член конгресса, только что избранный на этот пост от Западных штатов, пригласил Клаудию в Вашингтон для работы в правительственном учреждении. Новая должность требовала знания стенографии и машинописи, и Клаудия без труда усвоила все это. А затем один секатор привлек ее к тому роду секретной службы, который не предусмотрен государственным бюджетом, но является весьма доходным для тех, кто им занимается. Там, где не помогал обыкновенный подкуп, пускались в ход кокетство и лесть, и Клаудии удавалось раскрывать немало секретов. Одно из поручений — разведать тайные финансовые связи некоего члена конгресса от штата Иллинойс — привело Клаудию назад в Чикаго, где она свела знакомство с молодым Стимсоном. От Стимсона Клаудия узнала об интриге, которая плелась против Каупервуда в финансовых и административных кругах города, и любопытство ее было сильно возбуждено. В Вашингтоне ей уже приходилось слышать кое-что о Слассе. Стимсон дал Клаудии понять, что некое лицо не пожалеет двух-трех тысяч долларов и сверх того покроет, разумеется, все необходимые затраты, если господин мэр будет основательно скомпрометирован. Так судьба авантюристки Клаудии Карлштадт неприметным образом сплелась с блистательной судьбой неподкупного Чэффи Сласса.

Привести в исполнение задуманный план оказалось делом не слишком сложным. С помощью достопочтенного Джоэла Эвери, Марчбэнксу удалось раздобыть письмо к мистеру Слассу от одного из его политических единомышленников. Это было ходатайство о некоей молодой вдове, опытной машинистке, стенографистке и так далее и тому подобное, оказавшейся в затруднительном положении и желающей устроиться на работу в местном муниципалитете. Вооруженная этим письмом, в необходимых для предстоящего поединка доспехах (платье из тяжелого черного шелка, плотно облегающее фигуру, скромная нитка жемчуга на шее, жемчужные перстни на пальцах, соломенно-желтые локоны, соблазнительно уложенные ка висках), Клаудия явилась в резиденцию нового мэра. У мистера Сласса дел было по горло, но тем не менее этой даме он назначил день и час приема. На сей раз Клаудия прибавила к своему туалету две бархатные розы, пунцовую и желтую, которые она приколола к корсажу. Итак, перед мистером Слассом предстала полногрудая молодая особа, весьма недурно сложенная и в совершенстве овладевшая искусством стоять, сидеть, двигаться и изгибать торс по всем правилам записных вашингтонских кокоток. Мистер Сласс загорелся с первого взгляда, но подошел к делу осмотрительно и осторожно. Как-никак, он теперь мэр большого города и у всех на виду! Ему показалось, что он уже встречался где-то с миссис Брэндон — так эта дама предпочла именовать себя на сей раз, — и она не замедлила напомнить ему, где именно. Два года назад в ресторане Ришелье. В воображении мистера Сласса тотчас возникли все подробности этой знаменательной встречи.

— Так, так. И с тех пор, как я понимаю, вы успели выйти замуж и овдоветь. Позвольте выразить вам мое соболезнование.

Обхождение мистера Сласса было снисходительно-величественным и вместе с тем непринужденным, как и подобало, по его мнению, человеку, вознесенному на столь высокий пост.

Миссис Брэндон ответила сдержанным наклонением головы. Ее ресницы и брови были слегка подчернены, а на пухлой розовой щечке оранжевым гримировальным карандашом сделано некое подобие соблазнительной ямочки. Поистине эта дама была воплощением женственности и трогательно безыскусной печали. Вместе с тем в ней чувствовалась и хорошая деловая сноровка.

— Когда я имел удовольствие с вами познакомиться, вы как будто состояли на службе в правительственных органах в Вашингтоне?

— Да, я занимала скромную должность в Государственном казначействе, но при новом правительстве мне пришлось уйти.

Миссис Брэндон прикрыла ресницами глаза и слегка подалась вперед, приняв самую соблазнительную позу. Не могло быть сомнений в том, что, помимо работы в Государственном казначействе, эта дама пробовала свои силы в самых различных областях. Миссис Брэндон с удовлетворением отметила про себя, что от зоркого глаза мистера Сласса не укрылось ничего, ни одна самая ничтожная деталь. Он окинул взглядом знатока ее лакированные ботинки на пуговках с прюнелевым верхом, черные лайковые перчатки, простроченные белым шелком и застегнутые гранатовыми пуговками, коралловое ожерелье, украшавшее на сей раз белоснежную шейку, и бархатные розы — пунцовую и желтую, — приколотые к корсажу.

Весьма элегантная и подающая надежды молодая вдова, хотя и перенесшая недавно столь тяжелую утрату.

— Так, так, дайте подумать, — с важным видом бормотал мистер Сласс. — Где вы изволите проживать? Позвольте, я запишу ваш адрес. Мистер Барри очень тепло отзывается о вас в своем письме. Разрешите мне подумать денька два-три. Сегодня вторник? Зайдите в пятницу. Быть может, я сумею подыскать для вас подходящее место.

Он проводил посетительницу до дверей, и поступь ее, упругая и легкая, также не укрылась от его внимания. В дверях миссис Брэндон обернулась и бросила на мэра столь нежный и томный взгляд, что он тут же решил непременно пристроить ее куда-нибудь. Более очаровательная просительница еще ни разу не переступала порога его кабинета.

А вскоре после этого достопочтенному Чэффи Слассу пришел конец. В назначенный день миссис Брэндон появилась снова. Ее туалет на этот раз приятно оживляла красная шелковая нижняя юбка, кокетливые оборки которой поминутно выглядывали из-под подола черного атласного платья.

— Видал, какие теперь тут ходят? — заметил один из привратников, обломок прежнего режима, другому ветерану. — Вот оно что значит — новое-то начальство. Из молодых, да ранние!

Он покрутил головой, оправляя воротник, франтовато, не без лихости обдернул шинель и весело взглянул на своего товарища, такое же старое пропыленное чучело, как и он сам.

В ответ ему достался дружеский шлепок по животу.

— Легче на поворотах, Билл. Не забегай вперед. Мы не успели развернуться как следует. Вот, погоди с полгодика — то ли еще будет!

Мистер Сласс не скрыл своей радости при виде миссис Брэндон. Он уже успел переговорить с Джоном Бастинелли, новым налоговым инспектором, чей кабинет был расположен на том же этаже, как раз напротив кабинета самого мэра, и мистер Бастинелли, в расчете на взаимную услугу, охотно согласился оказать покровительство молодой особе.

— Очень рад, что могу снабдить вас этим письмом к мистеру Бастинелли, — сказал мистер Сласс, нажимая звонок, чтобы вызвать стенографистку. — Мне в равной мере приятно сделать это как для моего друга мистера Барри, так и для вас. Кстати, вы хорошо знакомы с мистером Барри? — полюбопытствовал он.

— Нет, не очень, — призналась миссис Брэндон, быстро смекнув, что мистеру Слассу будет приятно узнать о ее крайне поверхностном знакомстве с лицом, давшим ей рекомендацию. — Меня направил к нему мистер Амермен. — Брэндон назвала первое подвернувшееся ей на язык имя.

Мистер Сласс почувствовал облегчение. Он протянул ей письмо, и она снова подарила его нежным, влекущим, исполненным благодарности взглядом. От этого взгляда у достопочтенного мэра не на шутку закружилась голова и началось такое волнение в крови, что благие намерения — держать ухо востро с этой малознакомой ему особой — тотчас разлетелись прахом.

— Вы, помнится, говорили, что изволите проживать где-то на Северной стороне? — осведомился он, растянув рот в безвольную глуповатую улыбку.

— Да, я сняла премиленькую квартирку, окнами на Линкольн-парк. Правду сказать, я не была уверена, хватит ли у меня средств содержать ее, но теперь, если я получу это место… Ах, вы были так добры ко мне, мистер Сласс. Я надеюсь, вы не забудете меня теперь на веки вечные? — По всему было видно, что это беззащитное создание остро нуждается в покровительстве. — Если только я когда-нибудь смогу быть вам полезна…

А мистер Сласс пришел в неописуемое волнение, подумав о том, что это восхитительное существо женского пола, которое находилось сейчас в такой соблазнительной от него близости, может исчезнуть навсегда. Провожая миссис Брэндон до дверей, он собрался с духом и пролепетал:

— Я как-нибудь загляну к вам в вашу новую квартирку, посмотрю, как вы там устроились. Я ведь живу неподалеку.

— О, пожалуйста, пожалуйста, приходите! — горячо воскликнула миссис Брэндон. — Это было бы так мило с вашей стороны. Я ведь совсем одна на белом свете. Может быть, вы играете в карты? А я умею готовить замечательный пунш. Мне очень хочется, чтобы вы посмотрели, как уютно я устроилась в своем новом гнездышке.

И мистер Сласс, уже всецело во власти тех чувств, которые были его единственной, но, увы, неискоренимой слабостью, воскликнул:

— Приду! Непременно приду! Быть может, даже скорее, чем вы ожидаете. Дайте мне знать, как идут у вас дела.

Он взял ее за руку. Она ответила ему горячим пожатием.

— Ловлю вас на слове, — проворковала она нежно, томно, понизив голос почти до шепота.

А через несколько дней мистер Сласс снова столкнулся с миссис Брэндон у себя в приемной: она уже давно подкарауливала его здесь, чтобы повторить приглашение. После этого мистер Сласс нанес ей визит.

Кое-кому из служащих, уцелевших от прежней администрации и работавших в канцелярии мэра, было поручено вести учет посещениям миссис Брэндон и отмечать длительность ее пребываний в кабинете мистера Сласса. Записка, написанная мистером Слассом миссис Брэндон, вошла в драгоценный фонд вещественных доказательств, среди которых не последнее место занимали свидетельские показания о посещении этой парой гостиниц, ресторанов и прочих злачных мест. Улик вскоре набралось более чем достаточно, чтобы навсегда погубить репутацию достопочтенного мэра. На все эти мероприятия потребовалось около четырех месяцев, после чего миссис Брэндон неожиданно получила предложение возвратиться в Вашингтон и решила его принять. Письма, полетевшие ей вдогонку, были тут же приобщены мистером Стимсоном к другим уже собранным им неопровержимым уликам, с помощью которых можно было бы изобличить преступного мэра, если бы он вздумал проявить слишком большое рвение и упорство в своей борьбе против Каупервуда.


Меж тем осуществление плана наживы и дележа, намеченного мистером Джилгеном совместно с Тирненом, Кэригеном и Эдстромом, встретило довольно солидные помехи. Похоже было на то, что некоторые из вновь избранных олдерменов, затвердившие фарисейские уроки своих политических опекунов, не позволят провести через муниципалитет ни одной сколько-нибудь выгодной концессии, если на то не последует соизволения таких столпов общества и блюстителей нравственности, как господа Хэнд, Сласс и прочие. Более того: все отныне должно было делаться безвозмездно, никто, никому и ни за что не должен был отныне платить!

— Нет, как вам нравятся эти проклятые болтуны? Вот жулики-то, прости господи! — возопил мистер Кэриген, явившись к мистеру Тирнену прямо с совещания с мистером Джилгеном, на котором мистер Тирнен не присутствовал и, разумеется, не по своей вине. — Они уже состряпали проект — хотят весь город покрыть своими надземными дорогами. Только нам с вами при этом ничего не перепадет, не надейтесь! За кого они нас принимают в конце-то концов? А? Ну, что вы скажете?

А мистер Тирнен в свою очередь уже успел посовещаться с мистером Эдстромом и произвести, как он выражался, «разведку в тылу врага», что принесло ему следующие малоутешительные сведения: республиканцы выдвигали своим лидером в муниципальном совете некоего олдермена по имени Клемм — очень неглупого и весьма почтенного американского немца с Северной стороны, и этот самый Клемм, вместе с дюжиной других олдерменов, порешил, руководствуясь принципами высокой морали, что впредь городское самоуправление будет вершить дела только честным путем. От этого поистине можно было сойти с ума!

Услышав новость, мистер Кэриген, уже заранее прикинувший было, сколько тысяч долларов удастся ему сорвать и тут и там, когда понадобится его голос, вытаращил глаза от удивления.

— Как, черт возьми! — воскликнул он. — Вот это удумали! Да что же это такое?

— Я уже имел честь разговаривать с этим самым Клеммом из двадцатого избирательного, — процедил мистер Тирнен сквозь зубы. — Ну и субъект, доложу я вам. Мы встретились в «Тремонте», он был там с Хвранеком. Когда он пожал мне руку, я сразу увидел, что это за человек. Дохлая рыба какая-то! И вообразите себе, что он посмел мне сказать? «Если не ошибаюсь, мистер Тирнен из второго избирательного?», — говорит он. «Да, вы не ошиблись», — отвечаю я. «А вы не такой уж страшный с виду, как я думал», — говорит он. Хо-хо! Я чуть не сказал этому наглецу: «А ну, проваливай, пока я тебе скулы не своротил!» Попадись он мне теперь под злую руку где-нибудь в укромном местечке! — Мистер Тирнен даже зубами заскрипел от злости. — Послушали бы вы, как он разглагольствовал о том, что ему, дескать, непонятно, по какой такой причине препятствуют новым компаниям прокладывать в Чикаго свои трамвайные линии. «Кому ж это не ясно (тут мистер Тирнен сделал даже попытку передразнить мистера Клемма), — что население решительно против всяких монополий». Ну и ну! Поглядим, как он преподнесет эту галиматью Гамблу, или Пинскому, или Шламбому!

Мистер Кэриген, услышав имена этих матерых взяточников, привыкших драть с каждого по три шкуры и извлекать побочные доходы везде, где только можно, злорадно расхохотался и откинулся на стуле.

— Я вам скажу, Майк, что я насчет этого думаю, — с хитрым видом проговорил он, поддергивая узкие на английский манер модные брючки, — эта джилгеновская шатия — просто жалкие трусы, и их следует хорошенько проучить. Джилген это понимает не хуже нас с вами. Вся эта великопостная христианская белиберда не для меня. По-моему, Каупервуд прав: это кучка старых ханжей, которые лопаются от зависти. Если Каупервуд готов выложить хорошие деньги за то, чтобы мы не дали им залезть в его кормушку, так пусть и они выкладывают, если им припала охота туда залезать! Городское самоуправление — не богадельня! И нам нужно сейчас во что бы то ни стало сколотить в новом муниципалитете хорошее, очень крепкое ядро, чтобы Шрайхарту и Мак-Дональду не удалось получить того, на что они зарятся. Джилген так расписывал этих господ — я думал, с ними и вправду можно иметь дело. За выборы они с нами рассчитались, спору нет. Ну, а теперь пускай платят, если хотят получить хорошую концессию.

— Вы правы, черт побери, — отозвался Тирнен. — Готов подписаться под всем, что вы сказали!

В самом непродолжительном времени после этой поучительной беседы мистер Мак-Дональд был весьма неприятно поражен, обнаружив при помощи своего ставленника, олдермена Клемма, что у него много меньше сторонников, чем он предполагал. Да, союз с такими политиканами — штука ненадежная! Некоторые олдермены — какие-то там Хорбэки, Фогарти, Мак-Грейны, Сэмельские — всем своим поведением давали основание предполагать, что получили взятку. С этим неутешительным известием мистер Мак-Дональд поспешил к Хэнду, Шрайхарту и Арнилу, которые уже поздравляли друг друга, полагая, что одержанная победа не замедлит принести им концессию на постройку разветвленной сети надземных железных дорог в Чикаго, после чего они поставят, наконец, на колени своего заклятого врага — Каупервуда.

Выслушав молодого Мак-Дональда, Хэнд, не медля ни минуты, послал за Джилгеном. На вопрос Хэнда — когда же, наконец, муниципалитет утвердит предложенный Клеммом проект концессии Общечикагской городской электрической — Джилген заявил, что, к великому его, Джилгена, прискорбию, этот проект наталкивается на довольно сильное противодействие со стороны целого ряда лиц.

— Что такое? — свирепо спросил Хэнд. — Мы ведь, кажется, обо всем с вами договорились? Вам, по-моему, уплатили все сполна, как было условлено? Вы брались провести в муниципалитет двадцать шесть олдерменов, которые будут голосовать так, как им прикажут. А теперь что же — на попятный? Хотите отказаться от своих обязательств?

— Обязательств! Обязательств! — проворчал Джилген, раздраженный чрезмерной, по его мнению, грубостью этого наскока. — Я взялся провести в муниципалитет двадцать шесть олдерменов-республиканцев и провел. А покупать их со всеми потрохами я и не брался. Я в конце концов не выбирал каждого из них по своей воле. Мне приходилось договариваться с разными людьми, по разным округам, — с теми, кто пользуется популярностью и у кого было больше шансов пройти. Но разве я могу отвечать за каждую подлость, которая творится за моей спиной? Если люди не держат слова, так я-то здесь причем?

Физиономия мистера Джилгена изображала укоризненный вопрос.

— Позвольте, но вы же сами подбирали этих людей? — наседал на него Хэнд. — Каждый из них был избран с вашего одобрения. Все они дали торжественное обещание бороться с Каупервудом до победного конца. А что же вышло? Теперь они отрекаются от этой своей священной обязанности? Они же не могут не знать, для чего их выбрали в муниципалитет. Все газеты требовали в один голос, чтобы Каупервуду не предоставлялось больше никаких привилегий.

— Все это правильно, — отвечал Джилген, — но только я никак не могу отвечать за честность других. Да, конечно, я провел их в муниципалитет, что верно, то верно! Но я подбирал их с помощью других республиканцев и кое-кого из демократов. Ведь как-никак, а прежде всего надо было отобрать таких, которые не провалятся на выборах. Впрочем, насколько я понимаю, большинство из них вовсе и не собирается потакать Каупервуду. Но вот концессии для других компаний — это уж совсем другое дело.

Мистер Хэнд наморщил свой широкий лоб и с нескрываемым подозрением вперил голубые глазки в мистера Джилгена.

— Но кто же все-таки там мутит воду? — спросил он. — Я хотел бы иметь список этих олдерменов.

Мистер Джилген, хитро обезопасив себя со всех сторон, готов был принести в жертву «непокорных». Пусть каждый ратует сам за себя. Мистер Хэнд записал имена тех, на кого надо было немедленно оказать давление, а заодно решил последить и за мистером Джилгеном. Если при осуществлении намеченного плана в административном аппарате начнет «заедать», придется опять обратиться к газетчикам и велеть им шуметь погромче! А тех олдерменов, которые не оправдают возложенного на них высокого доверия, — гнать в шею из муниципалитета, отдать на суд обманутых ими избирателей, пригвоздить к позорному столбу! И пусть газеты с удвоенной силой протрубят на весь мир о неслыханном коварстве и бесстыдных мошеннических проделках Каупервуда!

Тем временем господа Стимсон, Эвери, Мак-Кибен, старик Ван-Сайкл и другие агенты Каупервуда тоже не плошали, обрабатывая в его пользу отдельных олдерменов, из числа тех, кто не проявлял особого тяготения к высокой морали. Они старались втолковать им, что стоит только в течение двух лет воздерживаться от неугодных мистеру Каупервуду решений, и соответствующая награда не замедлит воспоследовать — либо в виде ежегодного жалованья в две тысячи долларов, либо в виде других преподношений… формы их могут быть разнообразны. Существуют просроченные и гнетущие, подобно тяжелому кошмару, векселя, которые можно индоссировать, закладные, которые можно выкупить… Да мало ли что. Строжайшее соблюдение тайны гарантировалось в любом случае. Само собой разумеется, что предложения такого рода никогда не исходили непосредственно от упомянутых выше лиц. Кто-нибудь из друзей или из соседей неожиданно выступал в роли посредника. А то просто какой-то незнакомец являлся с таинственным поручением. Так, еще одиннадцать олдерменов — помимо тех десяти олдерменов-демократов, которые уже были приручены Мак-Кенти, — попали в силок. Все расчеты Шрайхарта, Хэнда и Арнила были уже до основания разрушены, хотя они об этом и не подозревали, и, невзирая на все их усилия, долгожданная общегородская концессия на проведение трамвая никак не давалась им в руки. В конце концов им пришлось до поры до времени удовлетвориться концессией ка прокладку одной единственной линии надземной железной дороги на Южной стороне, то есть — на территории, уже фактически покрытой шрайхартовскими же линиями; Общечикагская городская компания электрических железных дорог получила концессию тоже на одну и притом совершенно незначительную трамвайную линию, которую Каупервуд, если счастье ему не изменит, мог впоследствии легко присоединить к своим.

Глава 40

Поездка в Луисвиль

Теперь на пути Каупервуда возникла новая трудность, и не столько политического, сколько финансового порядка. В те дни, когда Эддисон еще возглавлял «Лейк-Сити Нейшнл», Каупервуд черпал средства на финансирование своих городских железнодорожных предприятий преимущественно из его банка. Когда же Эддисону пришлось оставить свой пост, чтобы встать во главе Чикагского кредитного общества, Каупервуду удалось добиться того, что этот банк был объявлен резервным банком округа и ряду сельских банков было предложено держать там свои капиталы. Однако стараниями Хэнда и Арнила, контролировавших большинство чикагских банков и состоявших в тесной связи с нью-йоркскими финансовыми магнатами, борьба против Каупервуда и всех его начинаний обострялась все более и более, и вот, под воздействием враждебных ему сил, некоторые местные банки начали требовать обратно свои вклады, и можно было ожидать, что другие не замедлят последовать их примеру. Каупервуд не сразу уяснил себе масштабы финансовой войны, которая велась против него. Прежде всего он оказался вынужденным в поисках наличных денег предпринять ряд поездок: то в Нью-Йорк, то в Филадельфию, то в Цинциннати, то в Балтимору, то в Бостон, а иной раз даже в Лондон. В одну из таких поездок ему довелось свести несколько необычное знакомство, последствия которого, сложные и неожиданные, оказали влияние на всю его дальнейшую жизнь.

Разъезжая по стране, Каупервуд завязывал многочисленные деловые знакомства — преимущественно с теми, у кого водились деньги. Среди его новых знакомых были люди самого различного склада, от суровых дельцов до беспечных прожигателей жизни. К числу последних принадлежал и полковник Натаниэл Джилис — богач, спортсмен, кутила и прожектер, с которым Каупервуд встретился в городе Луисвиле, штат Кентукки. Полковник был заметной фигурой в тамошнем избранном обществе. Проникшись симпатией к Каупервуду, он не раз ссужал его деньгами и, как человек светский и с большими связями, вменил себе в обязанность развлекать своего нового приятеля во время его кратковременных наездов в Луисвиль. Однажды он сказал Каупервуду:

— С вашего позволения, Фрэнк, я бы хотел познакомить вас с одной из самых интересных женщин, которых я когда-либо встречал. Репутация у нее не безупречна, но она весьма занимательная особа. Она прожила очень бурную жизнь, дважды была замужем и дважды овдовела. Оба ее супруга были моими лучшими друзьями. Третий мой друг был ее любовником. Я привязан к ней, потому что знал ее отца и мать; она была тогда прелестным ребенком, да и теперь еще очень мила, хотя и свернула со стези добродетели. У нее здесь, в Луисвиле, нечто вроде дома свиданий, куда открыт доступ кое-кому из старых друзей. Вы свободны сегодня вечером? Быть может, мы навестим эту даму?

Каупервуд, который охотно откликался на любое предложение, а главное, умел угождать тем, кто мог быть ему полезен, — наподобие свирепой овчарки, весело скачущей вокруг хозяина в ожидании хорошей подачки, — не замедлил согласиться.

— Охотно, вы меня очень заинтересовали. Расскажите мне о ней еще что-нибудь. Она хороша собой?

— Недурна. Но главное ее достоинство в том, что у нее всегда есть на примете с десяток совершенно прелестных созданий. — Полковник погладил свою седеющую козлиную бородку и весело подмигнул приятелю.

Каупервуд встал.

— Ну что ж, поехали!

Вечер был дождливый. Дело, которое привело Каупервуда к полковнику, можно было закончить лишь на следующий день, и Каупервуд скучал, не зная, чем заполнить досуг. По дороге полковник поведал ему еще некоторые подробности из жизни Нэнни Хэдден, как он фамильярно называл эту особу, ибо таково было ее девичье имя. Она изменила его потом, став миссис Джон Александер Флеминг; через несколько лет после бракоразводного процесса превратилась в миссис Айра Джордж Картер, а теперь была известна среди луисвильских прожигателей жизни, к которым причислял себя и полковник, как Хэтти Стар, хозяйка веселого дома. Все это не пробудило особого интереса в Каупервуде до тех пор, пока он не увидел эту даму и не узнал от полковника, что у нее есть двое детей: дочь от первого брака, Беренис Флеминг, которая воспитывалась в пансионе в Нью-Йорке, и сын от второго брака — Ролф Картер, обучавшийся в военной школе где-то в Западных штатах.

— Эта ее дочка — настоящий отпрыск хорошего старинного рода, насколько я понимаю, — заметил полковник. — Я видел ее всего два или три раза, несколько лет назад, когда бывал в их загородном доме, но она уже тогда поразила меня, — столько обаяния было в этой десятилетней девочке. Настоящая маленькая аристократка с головы до пят… Как миссис Картер при своем образе жизни ухитрилась так воспитать девочку — загадка для меня. В равной мере непостижимо и то, что ей удается держать Беренис в столь аристократическом пансионе. В любую минуту там может разразиться страшный скандал. Я уверен, что девочка и не подозревает, чем занимается ее мамаша. В Луисвиль ей приезжать не дозволяется.

«Беренис Флеминг, — мысленно повторил Каупервуд. — Какое прелестное имя. И какое странное начало жизненного пути».

— А сколько же сейчас лет этой девочке? — спросил он.

— Вероятно, лет пятнадцать — не больше.

Экипаж остановился перед домом на пустынной, без единого деревца, унылой улице. Внутри дом, к удивлению Каупервуда, оказался просторным и обставленным с большим вкусом. Миссис Картер, как некогда звали эту даму в обществе, или Хэтти Стар, как именовали ее в более узком и менее респектабельном кругу, тотчас вышла к гостям… При первом же взгляде на нее Каупервуд понял, что, каково бы ни было ее теперешнее занятие, она несомненно не лишена светской утонченности. В ней чувствовалось хорошее воспитание. Она была жива, находчива, и если и не слишком умна, то во всяком случае не банальна. В ее скользящей походке и мягкой пластичности движений была какая-то своеобразная одухотворенность, которая пленила Каупервуда, — так же как веселое, откровенно беспечное отношение миссис Картер к своему щекотливому положению и спокойная непринужденность манер, сразу изобличавшая в ней светскую даму. Волосы миссис Картер были уложены высоко на макушке на французский манер, в стиле Империи; на щеках уже обозначились кое-где красные жилки. Румянец ее показался Каупервуду пожалуй слишком ярким, но в общем он нисколько не портил ее. Приветливые серо-голубые глаза миссис Картер красиво оттенялись светло-каштановыми волосами. Одета она была в простое домашнее платье, розовое в цветочках, которое красиво обрисовывало ее начинавшую полнеть фигуру. Шею украшала нитка жемчуга.

«Вдова двух мужей, — думал Каупервуд, разглядывая хозяйку. — Мать двоих детей».

Полковник представил своего приятеля, и тотчас же завязалась непринужденная беседа. Миссис Картер любезно заверила Каупервуда, что много слышала о нем. Слухи о его деятельности в области городского железнодорожного транспорта доходили и до нее.

— Раз уж мистер Каупервуд почтил нас сегодня своим посещением, может быть мы пригласим Грэйс Демминг? — предложила хозяйка.

Упомянутая дама пользовалась особым расположением полковника.

— Я буду счастлив, если вы удостоите меня беседой, миссис Картер, — галантно отозвался Каупервуд, подстрекаемый каким-то не вполне осознанным любопытством. Судьба этой женщины почему-то заинтересовала его. Мало-помалу из последующих бесед с полковником и новых встреч с самой миссис Картер он составил себе довольно отчетливое представление о ее прошлом.

Нэнни Хэдден, она же миссис Джон Александер Флеминг, она же миссис Айра Джордж Картер, она же Хэтти Стар, была прямым потомком вирджинских и кентуккских Хэдденов и Колтеров, насчитывавших несколько поколений и связанных родственными узами с доброй половиной аристократической верхушки четырех-пяти близлежащих штатов. Сейчас эта женщина, все еще обладавшая блестящими связями, была, в сущности, просто содержательницей дома свиданий в захолустном городке с двумястами тысяч жителей. Как же это случилось? Когда-то Нэнни Хэдден слыла красавицей. Она родилась в богатой семье и вышла замуж за богача. Ее первый муж, Джон Александер Флеминг, унаследовавший состояние, привилегии, наклонности и пороки всего рода Флемингов, в течение нескольких поколений разводивших табак и эксплуатировавших рабов, был очаровательным светским бездельником, типичным представителем вирджинско-кентуккских светских кругов. Он обучался праву и должен был сделать дипломатическую карьеру, но так и не-сделал, ибо по натуре был бездельником и шалопаем. Лошади, скачки, балы, охота, флирт и прочие развлечения подобного рода поглощали весь его досуг. Его бракосочетание с Нэнни Хэдден было расценено всеми как блестящий союз. К солидному капиталу жениха присоединилось не менее солидное состояние невесты. Молодожены закружились в вихре светских удовольствий, что было лишь естественным продолжением того рассеянного образа жизни, который предшествовал браку. Кое-какие уклонения в сторону от прямой стези супружеского долга считались допустимыми в этом кругу, при условии соблюдения тайны или хотя бы ее видимости. Поэтому появление молодого вертопраха по имени Тэккер Теннер, присоединившегося как-то раз, погожим осенним днем, к чете Флеминг во время их прогулки в горах Северной Каролины, было явлением вполне закономерным, так же как и нежная, хотя и недолговечная привязанность к нему прелестной Нэнни Флеминг, как она звалась в ту пору. Однако услужливые друзья не замедлили открыть мистеру Флемингу глаза на то, чего ему не удалось разглядеть без их помощи, и рассерженный супруг, который, кстати сказать, сам был изрядным повесой, повстречав как-то под вечер на одной из высокогорных тропинок мистера Тэккера Теннера, сказал ему примерно следующее:

— Советую вам убраться из этих мест подобру-поздорову, и не позже как сегодня же ночью. Иначе завтра солнце будет светить через те дырки, которые я в вас проделаю.

Тэккер Теннер, рассудив, что, как бы ни были смешны понятия о чести в Южных штатах, однако пули остаются пулями, — решил покориться. Миссис Флеминг была смущена, взволнована, но ни о чем не жалела и не проявила раскаяния. Напротив, она почла себя глубоко оскорбленной. Скандальная история эта вызвала немало толков. Между супругами начался разлад, оба стали топить свое раздражение в вине и в конце концов почли за благо развестись. Тэккер Теннер больше не появлялся и не делал попыток восстановить свои попранные права, но упоминавшийся уже выше Айра Джордж Картер, еще один светский лоботряс без гроша за душой, принадлежавший к тому же кругу прожигателей жизни, что и Флеминги, предложил миссис Флеминг остановить на нем свой выбор, и его предложение было принято.

Плодом первого брака был один ребенок — девочка. Плодом второго брака — сын. Айра Джордж Картер, пока миссис Картер была еще слишком молода и легкомысленна, чтобы проникнуться заботой о своих детях и защищать их права, успел промотать на различные бессмысленные авантюры почти все состояние, доставшееся ей от отца, майора Уикхэма Хэддена. Пьянство и разврат быстро свели мистера Картера в могилу, и вдова его оказалась на краю нищеты. Миссис Картер была натура страстная, непрактичная и легко поддающаяся соблазну. Однако пример ее второго мужа, который бесплодно и бесцельно погибал на ее глазах, печальная судьба, грозившая детям, и пробуждение материнского инстинкта, а вместе с ним и чувства ответственности за детей, подействовали на нее отрезвляюще. Жажда жизни и любви еще не угасла в ней, но, увы, возможностей утолять эту жажду становилось с каждым днем все меньше. Миссис Картер сравнялось тридцать восемь лет, она все еще была хороша собой и не желала довольствоваться объедками жизненного пира. Гордость ее возмущалась при мысли о том, что она может попасть в унизительное положение светских парий, которые, утратив свое место в обществе, становятся предметом веселых насмешек со стороны тех, кого судьба не лишила своих милостей. Состояние ее было потеряно, и ею мало-помалу перестали интересоваться даже в ее собственном кругу, а наиболее консервативные семейства уже открыто ее сторонились.

Тем не менее миссис Картер сказала себе, что она не опустится до положения швеи или просто приживалки, живущей щедротами своих старых друзей. Как-то само собой стали возникать не освященные браком узы — иной раз их вязала дружба, иной раз мимолетная страсть; затем еще некоторое время миссис Картер занимала какое-то странное промежуточное положение между светскими дамами и женщинами полусвета, пока, наконец, не открыла в Луисвиле, правда негласно, дом свиданий. Совет этот подал ей кто-то из приятелей, знавший, как делаются такие вещи, и заботившийся больше о собственных развлечениях, чем о благополучии миссис Картер. Ее друзьям — в том числе и полковнику Джилису — нужна была укромная, уединенная квартирка, где они могли бы отдыхать, играть в карты и встречаться со своими дамами. С этого времени миссис Картер превратилась в Хэтти Стар и в качестве таковой стала известна даже полиции. Впрочем, пока ходили лишь смутные слухи о том, что в ее доме временами царит какое-то подозрительно буйное веселье.

Каупервуд, который всегда проявлял интерес ко всему незаурядному, необычному и умел ценить драматичность жизненных взлетов и падений, не мог пройти мимо этого сбившегося с пути создания, игрушки в руках капризного случая. Полковник Джилис обмолвился как-то невзначай, что при поддержке влиятельного человека Нэнни Флеминг могла бы вновь войти в общество. Она умела трогать сердца. Говорили, что это свойство передалось и ее детям, о которых, впрочем, эта дама никогда не упоминала. Побывав несколько раз в доме миссис Картер, Каупервуд стал проводить долгие часы в беседах с нею всякий раз, как приезжал в Луисвиль. Однажды, когда он вошел следом за ней в ее будуар, она поспешно убрала с туалетного столика фотографию дочери. Каупервуд никогда раньше не видел ни одного ее снимка. Он успел заметить только, что фотография изображает девочку лет пятнадцати — шестнадцати, но даже этого мимолетного взгляда было достаточно, чтобы облик ее врезался ему в память. Это была худенькая, трогательно хрупкая девочка. Каупервуда поразила ее улыбка, горделивая посадка головы на тонкой шейке и выражение надменного превосходства, сквозившее в презрительном и усталом взгляде из-под полуопущенных век. Каупервуд был очарован. Заинтересовавшись дочкой, он стал выказывать несколько преувеличенный интерес и к матери.

А вскоре после этого случай заставил Каупервуда от созерцания перейти к действиям: однажды он снова увидел лицо Беренис — на этот раз в витрине луисвильского фотографа. Это был довольно большой портрет, увеличенный с маленького снимка, который миссис Картер недавно получила от дочери. Беренис стояла вполуоборот, небрежно облокотившись о доску высокого, в колониальном стиле камина; в левой руке, свободно повисшей вдоль бедра, она держала широкополую соломенную шляпу. Слабая, едва приметная улыбка играла в углах ее рта, а широко раскрытые глаза светились притворным простодушием и лукавством… Непринужденная грация ее позы покорила Каупервуда. О том, что миссис Картер не давала разрешения выставлять портрет а витрине, он не имел ни малейшего представления. «Это самородок», — сказал себе Каупервуд и зашел в фотографию. Он пожелал, чтобы портрет был снят с витрины и негативы уничтожены. Выяснилось, что за полсотни долларов он может получить и портрет, и нега-швы — все, что захочет. Купив портрет Беренис, Каупервуд тотчас отдал его вставить в раму, увез в Чикаго и повесил у себя в кабинете. Нередко вечерами, поднявшись наверх, чтобы переодеться, он задерживался на мгновение перед портретом, и восхищение его все росло, а вместе с ним росло и любопытство. Каупервуд видел в этой девочке прирожденную аристократку, настоящую светскую женщину до мозга костей, воплощение, быть может, того идеала, слабым подражанием которому были светские дамы вроде миссис Мэррил и ей подобных.


Заехав как-то снова в Луисвиль, Каупервуд нашел миссис Картер в большой тревоге. Дела ее внезапно сильно пошатнулись. Некто майор Хейгенбек, личность, пользовавшаяся немалой известностью, скоропостижно скончался в ее доме при довольно странных обстоятельствах. Майор был человек богатый, семейный; официально считалось, что он проживает со своей женой в городе Лексингтоне. В действительности же он почти никогда там не бывал, и внезапная смерть от паралича сердца застигла его в обществе некоей мисс Трент, актрисы, с которой он довольно весело проводил время и которую ввел в дом миссис Картер в качестве своей приятельницы. Из-за болтливости следователя, производившего дознание, полиции стало известно все. Фотографии мисс Трент, миссис Картер, майора Хейгенбека и его жены, а также различные весьма любопытные подробности, разоблачавшие нравы дома миссис Картер, уже должны были появиться в печати, когда вмешался полковник Джилис и еще кое-кто из людей светских и влиятельных; скандал замяли, но миссис Картер продолжала пребывать в смятении. Такого оборота дел она никак не ожидала. Все друзья, напуганные угрозой скандала, покинули ее. Сама она упала духом. Каупервуд застал ее за самым тривиальным занятием: она плакала, — глаза у нее вспухли и покраснели от слез.

— Ну, полно, полно, — воскликнул он, глядя на миссис Картер, которая, прилично случаю, облеклась в уныло-серые тона, — я уверен, что ничего страшного не случилось.

— О, мистер Каупервуд, — патетически воскликнула эта дама. — Несчастья так и сыплются на меня с тех пор, как вы нас покинули. Вы слышали о смерти майора Хейгенбека? — Каупервуд, которому полковник Джилис успел шепнуть кое-что, утвердительно кивнул. — Так вот, я сейчас получила извещение из полиции: мне предлагают покинуть город. Да и домохозяин уже предупредил меня, что я должна съехать. Ах, если б не дети, я бы, кажется…

И жестом, исполненным драматизма, она прижала к глазам кружевной платочек.

Каупервуд глядел на нее с любопытством, что-то обдумывая.

— Вам совсем некуда поехать? — спросил он.

— У меня есть дача в Пенсильвании, — призналась миссис Картер. — Но не могу же я там поселиться в феврале! Да и на какие средства я буду жить? Ведь это мой единственный источник дохода.

И миссис Картер обвела вокруг себя рукой, давая понять, что имеет в виду свою квартиру.

— А эта дача в Пенсильвании — ваша собственность? — спросил Каупервуд.

— Да, но она очень мало стоит, и, кроме того, мне никак не удается ее продать. Я уже пробовала не раз, потому что она надоела Беренис.

— И вы не отложили денег про черный день?

— Все, что я имела, уходило на содержание этой квартиры и обучение детей. Я старалась дать Беренис и Ролфу возможность достичь чего-нибудь в жизни.

При этом вторичном упоминании имени Беренис мысли Каупервуда невольно устремились к тому, что было истинной подоплекой его интереса к миссис Картер, его прихотью, капризом. Небольшая денежная помощь не обременит его. Зато впоследствии это может привести к знакомству с ее дочерью.

— Почему бы вам не покончить здесь со всем раз и навсегда? — сказал он.

— Это вовсе неподходящее для вас занятие — надо ведь подумать и о будущем детей. Этак можно непоправимо испортить им жизнь. Вы, вероятно, хотите, чтобы ваша дочь была принята в обществе, не правда ли?

— О, разумеется! — воскликнула миссис Картер, почти молитвенно глядя на Каупервуда.

— Вот именно, — сказал Каупервуд.

Мысль его напряженно работала, и он, как всегда в таких случаях, сразу перешел на лаконичный, деловой тон, хотя все это интересовало его отнюдь не с деловой стороны.

— Так почему бы вам не пожить пока на вашей даче в Пенсильвании или, скажем, в Нью-Йорке? Здесь вам нельзя оставаться. Продайте обстановку или отправьте ее туда пароходом.

— Ах, я бы рада была уехать, — вздохнула миссис Картер, — если бы только знала, как это осуществить.

— Послушайтесь моего совета и поезжайте пока что в Нью-Йорк. Уладьте все ваши денежные дела здесь, а в остальном я вам помогу — на первых порах. Начните новую жизнь. То, что сейчас произошло, может очень дурно отразиться на судьбе ваших детей. Я позабочусь о мальчике, когда он подрастет. Что же касается Беренис, — голос его прозвучал непривычно мягко, когда он произнес это имя, — то она может завязать хорошие знакомства, если пробудет в пансионе лет до двадцати, а это очень поможет ей в будущем. От вас же требуется только одно — стараться избегать встреч с вашими здешними приятелями. Быть может, не мешало бы даже увезти Беренис на некоторое время за границу, после того как она окончит пансион.

— Конечно, конечно, если бы только я могла все это устроить, — жалобно пролепетала миссис Картер.

— Прекрасно. Сделайте пока то, что я вам предлагаю, а там посмотрим, — сказал Каупервуд. — Было бы очень грустно, если бы это злополучное происшествие испортило жизнь вашим детям.

Миссис Картер, видя, что в лице Каупервуда — если он пожелает быть щедрым — судьба посылает ей избавление от грозных тисков нищеты, готова была рассыпаться в благодарностях, но, почувствовав легкую отчужденность в его тоне, умерила свой пыл. Хотя Каупервуд и бывал порой, когда ему этого хотелось, приветлив и сердечен, но обычно известный холодок сквозил в его обращении. Сейчас он думал о Беренис Флеминг, о том, что эта девушка с утонченной душой может стать очень ценным для него приобретением.

Глава 41

Дочь миссис Флеминг

Беренис Флеминг в ту пору, когда Каупервуд свел знакомство с ее матерью, воспитывалась у «Сестер Брустер» — в «Пансионе для молодых девиц», который помещался на Риверсайд-Драйв в Нью-Йорке и слыл одним из самых фешенебельных заведений такого рода. Общественное положение и связи Хэдденов, Флемингов и Картеров раскрыли перед Беренис двери пансиона, хотя дела ее матери находились а то время уже в упадке. Высокая, трогательно хрупкая девушка, с медно-каштановыми кудрями, напоминавшими Каупервуду рыжевато-золотистые волосы Эйлин, она была не похожа ни на одну из женщин, которых он когда-либо знал. Даже в семнадцать лет она уже была проникнута чувством собственного достоинства, чем-то необъяснимо возвышалась над окружающими и снисходительно принимала истерически восторженное преклонение своих более заурядных сверстниц, которые, ища выхода пробуждавшейся чувственности, курили фимиам своему кумиру.

Да, она была поистине странным созданием. Девочка, почти ребенок, она уже сознавала свое превосходство, свою женскую прелесть, уже мечтала о высоком положении в свете. Наделенная от природы нежной кожей, чуть тронутой веснушками на прямом точеном носике, ярким, даже неестественно ярким румянцем, удивительными, синими, как у ангорской кошки, глазами, прелестным ртом и безукоризненной линией подбородка, Беренис Флеминг отличалась какой-то особенной, хищной грацией. Движения ее, ленивые, надменные, плавные, находились в совершенной ритмической гармонии с прекрасными линиями тела. Когда воспитанницы собирались в столовой, а наставница запаздывала, она любила пройтись по комнате, поставив на голову шесть тарелок и увенчав это сооружение кувшином с водой на манер азиатских или африканских женщин. Ноги ее свободно и плавно двигались, но голова, шея, плечи пребывали в полном покое. Воспитанницы неделями приставали к ней, чтобы она повторила «этот фокус». Другой «фокус» состоял в том, что Беренис, вытянув руки за спиной наподобие крыльев, устремлялась вперед, имитируя крылатую богиню Победы, статуя которой украшала библиотечный зал.

— Знаешь, Беренис, — твердила ей какая-нибудь розовощекая почитательница, — я уверена, что она была похожа на тебя. У нее было такое же лицо, я уверена! Ах, ты изумительно ее изображаешь!

Синие глаза Беренис окидывали восторженную поклонницу равнодушно-пытливым взглядом. Она молчала, словно тая что-то про себя, — и это внушало всем благоговейный трепет.

Учиться в этом пансионе, руководимом благородными дамами — важными, похожими на старых сов, невежественными рутинерками, было для Беренис сущим пустяком, невзирая на все скучные и тупые правила, неукоснительное выполнение которых требовалось от воспитанниц. Беренис понимала ценность такого воспитания в глазах светского общества, но даже в пятнадцать лет уже считала себя выше окружавшей ее среды. Она чувствовала свое превосходство и над теми, кто ее воспитывал, и над своими сверстницами — отпрысками местной знати, которые ходили за ней по пятам, дружно восхищаясь тем, как она поет, рассказывает, имитирует кого-нибудь, танцует… Беренис была глубоко, страстно, восторженно убеждена в огромной ценности своей особы — внутренней ценности, не зависящей ни от каких унаследованных социальных привилегий и обусловленной только ее редкими качествами, дарованиями и чудным совершенством ее тела. Больше всего любила она, затворившись у себя в спальне, подолгу простаивать перед зеркалом, принимая различные позы, или, потушив лампу, танцевать в бледном свете луны, льющемся с окно, какие-то наивные танцы, на манер греческих плясок, — легкие, пластичные, воздушные, казалось бы совершенно бесплотные… Но под прозрачными хитонами цвета слоновой кости, в которые она любила наряжаться, Беренис всегда чувствовала свою плоть. Однажды она записала в дневнике — она вела его тайно от всех, и это было еще одной из потребностей ее художественной натуры или, если хотите, просто еще одной причудой:

«Моя кожа необычайна. Она налита жизненными соками. Я люблю ее и люблю свои крепкие, упругие мускулы. Я люблю свои руки, и волосы, и глаза. Руки у меня тонкие и нежные, глаза синие, совсем синие, глубокие; а волосы — каштановые с золотистым оттенком, густые и пышные. Мои длинные, стройные ноги не знают усталости, они могут плясать всю ночь. О, я люблю жизнь! Я люблю жизнь!»

Вы, вероятно, не назвали бы Беренис Флеминг чувственной — ибо она умела владеть собой. Ее глаза солгали бы вам. Они лгали всему свету. Они глядели на вас с насмешливым вызовом, спокойной savoir faire[30], и только легкая усмешка в уголках рта могла подсказать, что этот взгляд говорит: «Ты не разгадаешь меня, не разгадаешь!» Беренис склоняла голову набок, улыбалась и лгала (взглядом — не словами), что она еще просто ребенок. И это было так, пока еще это было так. А впрочем, не совсем. У этой девочки уже были свои, глубоко укоренившиеся воззрения, но она скрывала их — тщательно и умело. Мир никогда, никогда не увидит того, что происходит в ее душе! Он никогда ничего не узнает.

Каупервуд впервые узрел воочию эту Цирцею — дочь столь незадачливой матери, когда приехал весной в Нью-Йорк, через год после того, как он свел знакомство с миссис Картер в Луисвиле. Беренис должна была выступать на торжественном празднике, устраиваемом пансионом Брустер в честь окончания учебного года, и миссис Картер решила поехать в Нью-Йорк в сопровождении Каупервуда. В Нью-Йорке Каупервуд остановился в роскошном отеле «Незерленд», а миссис Картер — в значительно более скромном «Гренобле», и они вместе отправились навестить этот перл творения, чей запечатленный образ уже давно украшал одну из комнат чикагского особняка. Их ввели в мрачноватую приемную пансиона, и почти тотчас в дверь скользнула Беренис — тоненькая, стройная, восхитительно грациозная. Каупервуд тут же с удовлетворением отметил, что она воплощает в себе все, что обещал ее портрет. Ее улыбка показалась ему загадочной, лукавой, насмешливой и вместе с тем еще совсем детской и дружелюбной. Едва удостоив Каупервуда взглядом, Беренис подбежала к матери, простирая вперед руки неподражаемо пластичным, хоть и несколько театральным жестом, и воскликнула, тоже несколько манерно, но с искренней радостью:

— Мама, дорогая! Наконец-то вы приехали! Я думала о вас сегодня все утро и боялась, что вы не приедете, — ваши планы так часто меняются. Я даже видела вас сегодня во сне!

Она все еще носила полудлинные платья: ее нарядная юбочка из модного шуршащего шелка только чуть прикрывала края ботинок. Вопреки правилам пансиона от нее исходил тонкий запах духов.

Каупервуд видел, что миссис Картер немного нервничает — отчасти от сознания превосходства Беренис, отчасти из-за его присутствия здесь, — но в то же время гордится дочерью. Вместе с тем он заметил, что Беренис уголком глаза следит за ним. Впрочем, одного быстрого взгляда, которым она его окинула, было для нее достаточно: она сразу, и довольно точно, определила его характер, возраст, воспитание, общественное и материальное положение… Ни на секунду не усомнившись в правильности своих выводов, Беренис отнесла Каупервуда к разряду тех преуспевающих дельцов, которых, как она заметила, было немало среди знакомых ее матери. О своей матери Беренис думала часто и с любопытством. Большие серые глаза Каупервуда понравились девушке; она прочла в них волю, жизненную силу; их испытующий взгляд, казалось ей, с быстротой молнии оценил ее. Несмотря на свою молодость, Беренис мгновенно почувствовала, что Каупервуд любит женщин и что, наверное, он находит ее очаровательной. Но уделить ему хоть чуточку больше внимания было не в ее правилах. Она предпочла видеть перед собой только свою милую маму.

— Беренис, — деланно небрежным тоном сказала миссис Картер, — познакомься с мистером Каупервудом.

Беренис обернулась и на какую-то долю секунды остановила на нем смелый, открытый и чуть-чуть снисходительный взгляд, идущий из самой глубины ее синих глаз. «Цвета индиго», — невольно подумал Каупервуд.

— Ваша матушка не раз рассказывала мне о вас, — сказал он улыбаясь.

Не говоря ни слова, но и без тени замешательства, она отняла у него свою тонкую, прохладную руку, гибкую и податливую, как воск, и снова повернулась к миссис Картер. Каупервуд, по-видимому, не представлял для нее никакого интереса.

— Что ты скажешь, детка, если я на будущую зиму переселюсь в Нью-Йорк? — спросила миссис Картер, после того как они с дочерью обменялись еще несколькими довольно банальными фразами.

— О, это будет чудесно, я бы так хотела пожить дома. Этот дурацкий пансион ужасно мне надоел.

— Беренис, как можно! Мне казалось, что тебе нравится здесь!

— Я ненавижу пансион — тут такая отчаянная скука. И все эти девчонки нестерпимо глупы.

Миссис Картер выразительно подняла брови и взглянула на своего спутника, как бы говоря: «Ну, что вы на это скажете?» Каупервуд спокойно стоял поодаль, считая неуместным высказывать сейчас свое мнение. Он видел, что миссис Картер в разговоре с дочерью держится крайне неестественно, что она, словно на сцене, играет роль снисходительно-величавой светской дамы. Быть может, виной тому был беспорядочный образ жизни, который она вела и вынуждена была скрывать. Беренис же держалась совершенно непринужденно. Тщеславие, самоуверенность и сознание своего превосходства — все было естественно в ней.

— У вас здесь премилый сад, я вижу, — заметил Каупервуд, приподнимая штору и глядя на клумбы с цветами.

— Да, наш цветник довольно красив, — отозвалась Беренис. — Подождите, я нарву вам букет. Это, конечно, не разрешается, но что могут со мной сделать? Исключить из пансиона? А я только этого и хочу.

— Беренис! Поди сюда! — в испуге закричала миссис Картер.

Но та уже ускользнула, легко и грациозно прошуршав оборками.

— Ну, как вы ее находите? — спросила миссис Картер, оборачиваясь к своему другу.

— Молодость. Одаренность. Силы брызжут через край — да мало ли еще что. Мне кажется, нет никаких оснований за нее тревожиться.

— Ах, если б только я могла убрать все препятствия с ее пути!

Беренис уже снова появилась в дверях: прелестная модель для художника. В руках у нее были розы и душистый горошек, — она безжалостно нарвала их целую охапку.

— Как ты своевольна, Беренис! — притворно сердито воскликнула мать. — Придется теперь объясняться с твоими наставницами. Ну что мне с ней делать, мистер Каупервуд?

— Заковать в цепи из роз и отослать на остров Цитеры, — отвечал Каупервуд, который посетил однажды этот романтический остров и знал его историю.

Беренис взглянула на него.

— Как мило вы сказали! — воскликнула она. — Мне даже хочется подарить вам за это цветок. Да, придется, — и она протянула ему розу.

Каупервуд подумал: «Как она меняется!» Когда эта девочка неслышно скользнула в комнату всего несколько минут назад, она казалась примерной скромницей — едва взглянула в его сторону. Но такова особенность тех, что родятся актрисами. А Каупервуд, наблюдая за Беренис, приходил к выводу, что она прирожденная актриса, тонкая, капризная, надменно-равнодушная. Она смотрит на мир свысока и ждет, что он, подобно комнатной собачонке, во всем будет ей повиноваться, будет стоять перед ней на задних лапках и просить подачки. Какой капризный и очаровательный характер! Как жаль, что жизнь не позволит ей безмятежно цвести в этом волшебном саду, созданном ее воображением! Как жаль, как жаль!

Глава 42

Фрэнк Алджернон Каупервуд в роли опекуна

Прошло немало времени, прежде чем Каупервуд снова увидел Беренис. На этот раз встреча произошла в горах Поконо, на даче миссис Картер, куда он приехал на несколько дней. Это был идиллический уголок; домик стоял на горном склоне, в трех-четырех милях от Струдсбурга, среди живописных холмов, которые, по мнению миссис Картер, издали, с веранды ее дома, были похожи то ли на стадо слонов, то ли на караван верблюдов. Некоторые из этих величавых, поросших зеленью холмов достигали почти двух тысяч футов в вышину. В глубине долины, открытая для глаз более чем на милю, вилась белая пыльная дорога, спускавшаяся к Струдсбургу. Когда миссис Картер жила в Луисвиле, она могла себе позволить держать на даче летом садовника, и он разбил цветник на лужайке перед домом, полого сбегавшей с холма. У Картеров была хорошая лошадка, которую запрягали в нарядный новый кабриолет, а помимо того и у Ролфа и у Беренис имелись модные низкоколесные велосипеды — последняя новинка, вытеснившая старую разновидность велосипеда с высокими колесами. Затем у Беренис были еще рояль, этажерка с нотами — классические музыкальные пьесы и модные песенки, — полка с ее любимыми книгами, краски, холст и палитра, всевозможные гимнастические снаряды и несколько греческих хитонов, сшитых по ее собственным рисункам, а к ним сандалии и повязки для волос. Беренис была ленивое, мечтательное, чувственное создание! Она проводила дни в пустых грезах, рисуя себе свои будущие победы в свете, близкие и все еще далекие, а остальное время отдавала тем светским развлечениям, которые были ей доступны уже теперь. Да, такие холодно-расчетливые и своенравные девицы, как Беренис Флеминг, встречаются не на каждом шагу! В ней с семнадцати лет каким-то непостижимым путем происходил процесс духовного приспособления; она уже очень хорошо знала, как нужно выбирать себе друзей и как важно уметь скрывать свои истинные чувства и намерения. И все же в душе она не была просто бездушной и расчетливой маленькой карьеристкой. Многое в ее жизни и в жизни ее матери оставило тревожный след в душе Беренис. Она помнила страшные ссоры между матерью и отчимом, свидетельницей которых была еще в раннем детстве, от семи до одиннадцати лет. Отчим напивался до бесчувствия, до белой горячки. В памяти Беренис еще были живы бесконечные переезды из города в город, из дома в дом, мрачные, унылые перипетии безрадостного детства. Она росла впечатлительным ребенком. Некоторые происшествия с особенной силой врезались ей в память. Однажды отчим в присутствии ее и гувернантки пинком ноги перевернул стол и, с дьявольской ловкостью подхватив падавшую лампу, швырнул ее в окно. Во время одного из таких приступов ярости он схватил Беренис за плечи и с силой отбросил от себя, прорычав в ответ на испуганные вопли окружающих: «Хоть бы она все кости себе переломала, сатанинское отродье!» Таким запомнился Беренис ее названый отец, и это отчасти смягчало ее отношение к матери, помогало жалеть ее, когда в душу к ней закрадывалось осуждение. О своем отце Беренис знала только то, что он развелся с ее матерью, но что послужило причиной развода — осталось ей неизвестно. Она была привязана к матери, но особенно горячей любви к ней не испытывала. Миссис Картер была то слишком взбалмошна и беспечна, то вдруг напускала на себя чрезмерную строгость. В этом летнем домике в горах Поконо — в «Лесной опушке», как нарекла его миссис Картер, — жизнь текла не совсем обычным чередом. Жили в нем только с июня по октябрь; остальное время года миссис Картер проводила в Луисвиле, а Беренис и Ролф — в своих учебных заведениях. Ролф был веселый, добродушный, хорошо воспитанный юноша, но звезд с неба не хватал. Каупервуд решил, что из этого мальчика в обычных условиях мог бы получиться довольно исполнительный секретарь или банковский служащий. Беренис же была существом совсем иного сорта, наделенным причудливым складом ума и изменчивым, непостоянным нравом. Во время своей первой встречи с Беренис, в приемной пансиона сестер Брустер, Каупервуд почувствовал, что перед ним еще не вполне сложившийся, но сильный и незаурядный характер. Он уже много женщин перевидал на своем веку и успел накопить немалый опыт, и женщина совсем нового, необычного для него типа не могла не воспламенить его воображения. Так породистая лошадь привлекает к себе внимание знатока. И подобно тому, как любитель лошадей замирает в скаковой конюшне от тщеславного восторга, угадав в одной из молодых кобылиц будущую победительницу дерби, так затрепетал и Фрэнк Каупервуд, угадав, как ему казалось, в скромной пансионерке, встреченной им в приемной брустерского пансиона, будущую королеву лондонских салонов и ньюпортских летних празднеств. Но почему? В Беренис Флеминг чувствовалась порода; ей были присущи стиль, грация, манеры подлинной аристократки, и этим она пленила Каупервуда сильнее, чем какая-либо женщина до нее.

Теперь он увидел ее снова — на лужайке перед «Лесной опушкой». Здесь по приказу Беренис садовник врыл в землю высокий шест, к которому на длинной веревке был привязан мяч, и Беренис вместе с братом забавлялась игрой в спиральбол. Получив телеграмму Каупервуда, миссис Картер встретила его на станции и привезла домой в своем кабриолете. Зеленые холмы, желтая извилистая дорога, всползавшая в гору, и в отдалении серебристо-серый домик с коричневой дранковой кровлей понравились Каупервуду. Время было около трех часов пополудни, и клонившееся к западу солнце заливало долину ослепительным светом.

— Взгляните, вон они, — растроганно промолвила миссис Картер, когда кабриолет, обогнув пологий склон холма, свернул на дорогу, ведущую к коттеджу. Беренис в эту минуту, высоко подпрыгнув и откинувшись назад, ловко отбила ракеткой мяч. — Ну конечно, опять они с этим мячом! Вот сорванцы!

Она любящим материнским взором следила за ними, и Каупервуд решил, что такие чувства делают ей честь. «Было бы очень печально, — думал он, — если бы надежды, которые она возлагает на детей, пошли прахом. Однако все может случиться. Жизнь — суровая штука. И какая странная женщина, как легко сочетается в ней нежная привязанность к детям с легкомысленным потворством мужским страстям и порокам. Удивительно, что она вообще обзавелась детьми».

На Беренис была короткая белая плиссированная юбка, белые теннисные туфли и легкая шелковая блузка бледно-желтого цвета. Ее розовые щеки еще больше разрумянились от прыжков и беготни, рыжеватые, отливавшие тусклым золотом волосы растрепались. Она была так увлечена игрой, что не удостоила взглядом кабриолет, который проехал за живую изгородь и подкатил к западному крыльцу коттеджа. В конце концов для Беренис Каупервуд был всего лишь приятелем ее матери. Он снова с невольным восторгом отметил про себя, какой удивительной, непринужденной грацией исполнены все ее движения, все эти пластичные, мгновенно меняющиеся позы. Ему захотелось поделиться своими впечатлениями с миссис Картер, но он сдержался.

— Занятная игра, — сказал он, с улыбкой следя за юной парой. — Вы тоже играете в нее?

— Играла когда-то. Теперь уж редко. Иной раз пробую сразиться с Ролфом или с Беви, но они всегда безжалостно меня обыгрывают.

— С Беви? Кто это — Беви?

— Беренис. Так называл ее Рольф, когда был совсем маленький.

— Беви! Очень мило.

— Я тоже люблю это имя. Мне кажется, что оно идет к ней, — не знаю даже почему.

Перед обедом появилась Беренис — освеженная купаньем, в воздушном платьице, которое, как показалось Каупервуду, все состояло из оборок и воланов и особенно подчеркивало ее природную грацию, ибо не требовало корсета. Каупервуд не мог отвести взгляда от ее лица и рук — продолговатого, очаровательно-худощавого лица и тонких, сильных рук. Внезапно перед ним воскрес образ Стефани — но лишь на секунду. Он подумал, что подбородок Беренис нежнее, округлее и вместе с тем еще упрямей. А глаза проницательные и взгляд прямой, не такой ускользающий, как у Стефани, но тоже очень лукавый.

— Вот мы с вами и встретились, — сказал он несколько принужденно, когда Беренис вышла на веранду и, едва взглянув на него, небрежно опустилась в плетеное кресло. — Когда я видел вас в Нью-Йорке, вы были заняты учением.

— Не столько учением, сколько нарушением правил. Впрочем — это самая легкая из всех наук. Ролф! — крикнула она через плечо, равнодушно отвернувшись от Каупервуда, — погляди, вон на траве валяется твой перочинный нож!

Каупервуд, которым явно пренебрегали, немного помолчал.

— Кто же из вас победил в этой увлекательной игре?

— Я, конечно. Я всегда побеждаю в спиральбол.

— О, вот как! — промолвил Каупервуд.

— Ролфа — я хочу сказать. Он совсем плохо играет. — Она отвернулась и стала внимательно всматриваться в дорогу, поднимавшуюся от Струдсбурга. — Честное слово, это Хэрри Кемп, — пробормотала она как бы про себя. — Он, верно, захватил мои письма, если на почте было для меня что-нибудь.

Она вскочила и скрылась в доме, но через несколько секунд появилась снова и, сбежав с веранды, направилась к калитке, шагах в ста от дома. Каупервуду показалось, что она не прошла мимо него, а проплыла по воздуху — так легок и пластичен был ее шаг. К калитке подкатила рессорная двуколка на высоких колесах. В ней восседал щеголеватый молодой человек в синем пиджаке, белых брюках и белых ботинках.

— Вам два письма! — прокричал он высоким фальцетом. — Удивительно, что не восемь и не десять. Какая жарища, а?

У него были изнеженные и вместе с тем развязные манеры, и Каупервуд тут же мысленно обозвал его ослом. Беренис взяла письма и подарила Хэрри Кемпа чарующей улыбкой. Читая на ходу письмо, она прошла мимо Каупервуда, даже не взглянув на него. И сейчас же из дома донесся ее голос.

— Мама? Хэггерти приглашают меня к себе на конец августа. Я, кажется, приму это приглашение и откажусь от Таксидов. Я очень люблю Бесси Хэггерти.

— Тебе надо обдумать это, детка. А где они проводят лето: в Тэрритауне или в Лун-Лейке?

— В Лун-Лейке, разумеется, — отозвалась Беренис.

«Она уже начинает вести светский образ жизни, — подумал Каупервуд. — И начинает неплохо». Хэггерти слыли богачами; им принадлежали обширные угольные копи в Пенсильвании. Состояние Херриса Хэггерти, с детьми которого, как видно, дружила Беренис, оценивалось в шесть-восемь миллионов долларов. Эта семья принадлежала к самому избранному обществу.

После обеда всей компанией поехали в Садлер, в летний клуб «Садлеровский хуторок», где устраивались танцы и «гулянье при луне». По дороге Каупервуд впервые в жизни со всей остротой почувствовал свой возраст; быть может, отчужденность Беренис была тому причиной. Он был еще крепок и душой и телом, но все же в этот вечер мысль о том, что ему уже стукнуло пятьдесят два, а Беренис едва сравнялось семнадцать, не покидала его. Неужели юность вечно будет держать его в плену своих чар? Беренис была в белом платье: из пышного облака шелка и кружев выглядывали хрупкие девичьи плечи и стройная, горделивая, словно изваянная из мрамора шея. Каупервуд смотрел на ее тонкие, нежные руки и видел скрытую в них силу.

«Не слишком ли поздно? — сказал он себе. — Я становлюсь стар».

С холмов веяло прохладой; в светлой лунной ночи была разлита какая-то грусть.

В Садлере, куда они приехали только к десяти часам, собрались все, кто был беспечен, красив и весел, вся молодежь со всей округи. Миссис Картер в блекло-розовом бальном платье, отделанном серебром, выглядела очень эффектно и, по-видимому, ждала, что Каупервуд будет танцевать с ней. Он приглашал ее и танцевал, но взгляд его неотступно следовал за Беренис, которая весь вечер не присела, — то кружилась в вальсе с одним разряженным юнцом, то плясала шотландский — с другим. В моду тогда входил новый танец: сначала все весело и стремительно бежали вперед, потом, остановившись, слегка подпрыгивали на одной ноге, выбрасывая вперед другую, затем поворачивались, бежали назад и снова подпрыгивали, после чего кружились, став друг к Другу спиной и с задорным видом глядя через плечо. Беренис, легкая, ритмичная, казалась живым воплощением духа танца; она танцевала упоенно, забывая в эти минуты обо всем. Словно какая-то древняя богиня плясок и веселья сошла на землю в образе молодой девушки, чтобы в певучей гармонии движений излить переполнявшие ее чувства. Каупервуд был изумлен и взволнован.

— Беренис, — сказала миссис Картер, когда в перерыве между танцами девушка подошла к ней. Миссис Картер сидела с Каупервудом в залитом луной саду, смакуя нью-йоркские и кентуккские сплетни. — Неужели ты не оставила хотя бы одного танца для мистера Каупервуда?

Каупервуд, негодуя на бестактность миссис Картер и мысленно обозвав ее дурой, поспешил заявить, что он больше не собирается танцевать.

— Да, кажется, у меня уже все танцы расписаны, — равнодушно проронила Беренис. — Можно, впрочем, отказать кому-нибудь.

— Только не ради меня, прошу вас, — сказал Каупервуд. — Я не хочу больше танцевать, весьма благодарен.

Бездушная кривляка! Он почти ненавидел ее в эту минуту. И все же — нет, это было невозможно.

— Что с тобой, Беви? Как ты разговариваешь с мистером Каупервудом! Ты сегодня просто невыносима.

— Нет, нет, прошу вас, миссис Картер, — довольно резко перебил ее Каупервуд. — Прошу вас, оставьте. У меня нет ни малейшего желания танцевать.

Беренис как-то странно поглядела на него — это был мгновенный, но пытливый взгляд.

— Но ведь я же пошутила, — сказала она мягко. — Разве вы не хотите потанцевать со мной? У меня есть один танец.

— Не смею отказаться, — ледяным тоном отвечал Каупервуд.

— Следующий танец, — предупредила Беренис.

Они стали танцевать, но Каупервуд был раздосадован, зол и не сразу смягчился. И поэтому в первые минуты он чувствовал себя связанным и неуклюжим. Этой девчонке удалось вывести его из равновесия, поколебать его всегдашнюю самоуверенность. Но мало-помалу совершенная прелесть ее движений растопила лед и подчинила себе Каупервуда; у него вдруг исчезло ощущение скованности, ее чувство ритма передалось ему. Увлеченная танцем, Беренис прижалась к нему тесней, и их движения слились в одно гармоничное целое.

— Вы восхитительно танцуете, — сказал он.

— Я люблю танцевать, — отвечала она. Он отметил, что она уже достаточно высока — совсем под пару ему.

Танец кончился.

— Я хочу мороженого, — сказала Беренис.

Он взял ее под руку; ее манера держать себя с ним и забавляла и обескураживала его.

— Я вижу, вам нравится дразнить меня, — сказал он.

— Нет, нет, я не дразнила вас, я просто устала, — заверила его Беренис.

— Скучный вечер. Мне бы уже хотелось быть дома.

— Мы можем уехать, как только вы пожелаете.

Когда они подошли к буфету, Беренис, беря у Каупервуда из рук блюдечко с мороженым, снова внимательно поглядела на него своими матово-синими, холодными глазами, напоминавшими неглазированный голландский кафель.

— Не сердитесь на меня, — сказала она. — Я была груба. Не понимаю, что со мной случилось. Мне все не по душе здесь, и я злюсь сама на себя.

— А я ничего не заметил, — великодушно солгал Каупервуд. Весь гнев его как рукой сняло.

— Нет, я нагрубила вам и надеюсь, что вы простите меня. Очень прошу вас.

— Прощаю от всей души, хотя, право, не знаю, в чем вы провинились.

Он подождал, пока она съест мороженое, чтобы проводить ее обратно и сдать с рук на руки какому-то юнцу — одному из дожидавшихся своей очереди кавалеров. Он смотрел ей вслед, пока она не затерялась в толпе танцующих, а потом предложил руку миссис Картер и усадил ее в кабриолет. Домой возвращались без Беренис — кто-то из друзей должен был привезти ее в своем экипаже. Каупервуд спрашивал себя, когда же она вернется и где ее комната, и вправду ли она была огорчена тем, что обидела его… Засыпая, он неотступно думал о Беренис Флеминг, и ее матово-синие глаза преследовали его даже во сне.

Глава 43

Планета Марс

Неприязнь местных банкиров к Каупервуду, вынуждавшая его предпринимать поездки в Кентукки и другие штаты, усиливалась с каждым днем. С особенной остротой она проявилась, когда Каупервуд сделал попытку достать денег на постройку городской надземной дороги. Пробил час для введения в Чикаго этого нового вида транспорта. Население уже проявляло к нему интерес. Каупервуд видел, как начала строиться первая надземная дорога, Элли-лайн, на Южной стороне, и как проектировалась другая, Метрополитен-лайн — на Западной, и понимал, что все это делается главным образом для того, чтобы привлечь внимание населения к новому виду транспорта и затруднить ему, Каупервуду, борьбу против общегородской концессии. Каупервуду стало ясно, что пора браться за постройку надземной дороги, если он не хочет, чтобы это сделали другие. А наряду с этим ему еще предстояло вскоре перестроить свои линии конки, так как электрическая тяга повсеместно вытесняла все другие виды тяги. Мало того, что различные препоны, на которые он постоянно наталкивался в органах самоуправления, требовали от него все новых и новых затрат, — теперь придется взвалить себе на плечи еще и эти хлопоты и добиваться концессий всеми правдами и неправдами, а проще говоря — взятками. Надо сказать, что именно финансовая сторона дела беспокоила сейчас Каупервуда куда больше, нежели все затруднения формально-бюрократического порядка. Постройка надземных дорог в Чикаго представлялась ему делом довольно рискованным, так как многие обширные районы города были еще довольно слабо заселены. Новые силовые станции, новый подвижной состав, новые концессии — все это требовало колоссальных затрат. Каупервуд не любил вкладывать в предприятия свой личный капитал, предпочитая перелагать это бремя — путем выпуска акций — на плечи населения, а за собой сохранять право руководства и контроля, однако на этот раз он стал в тупик: чтобы начать работы — закупить строительные материалы, нанять инженеров и рабочих, — ему требовались сейчас, пока дороги не будут пущены в эксплуатацию, миллионные кредиты. Надземная дорога на Южной стороне (Каупервуду пришлось в конце концов примириться с тем, что концессия на эту дорогу выдана не ему, — ибо надо же было успокоить разбушевавшиеся страсти) приносила неплохой доход благодаря открытию Всемирной выставки. Однако по сравнению с нью-йоркскими надземными дорогами прибыли нового предприятия были невелики. Проектируемые Каупервудом линии должны были пройти по районам с еще более редким населением и, следовательно, могли принести еще меньше дохода. А сейчас надо было добывать деньги — миллионов двенадцать или даже пятнадцать — под акции и облигации этого предприятия, пустые бумажонки, которые, быть может, не будут приносить прибыли в течение еще нескольких лег. Чикагское кредитное общество было уже перегружено обязательствами Каупервуда, к Эддисон обратился в менее крупные, но достаточно солидные местные банки (в каждый банк по секрету от другого, разумеется) с предложением взять у него в обеспечение новые акции и выдать под них ссуду. Он был очень удивлен и опечален, когда все банки до единого ответили на его предложение отказом.

— Видите ли, как обстоит дело, Джуд, — с таинственным видом признался Эддисону директор одного из них. — Тимоти Арнил держит в нашем банке не менее трехсот тысяч долларов, по которым мы выплачиваем ему всего-навсего три процента годовых. По условию он может в любую минуту востребовать этот вклад. Кроме того, когда нам срочно бывают нужны деньги, чтобы обернуться, наш главный источник — «Лейк-Сити Нейшнл», где мы никогда не встречаем отказа. Какую роль играет в этом банке мистер Арнил, вы сами знаете. Ссориться с ним нам никак нельзя. А меня уже предупредили, что он сильно не ладит с мистером Каупервудом. Так что, видите, я бы очень хотел удружить вам, но не могу, поверьте.

— Послушайте, Симмонс, — сказал Эддисон, — ведь эти господа готовы отказаться от выгодной сделки, лишь бы напакостить другим. Акции и облигации, которые я вам предлагаю, — прекрасное обеспечение, вам ли этого не знать. Весь этот шум и крик в газетах против Каупервуда ни к чему не приведет и привести не может. Каупервуд абсолютно платежеспособен. Чикаго растет. Каупервудовские линии городских железных дорог с каждым годом приобретают все большую ценность.

— Это-то я знаю, — отвечал Симмонс. — Да ведь уже существуют конкурирующие надземные дороги других компаний. И эта конкуренция может на первых порах нанести Каупервуду серьезный ущерб.

— Я лучше вас знаю Каупервуда, — спокойно отвечал Эддисон, — и потому не сомневаюсь, что в Чикаго не будет никаких других надземных дорог, кроме тех, которые он сам построит. Правда, его конкурентам удалось как-то выклянчить в муниципалитете концессию на одну единственную линию на Южной стороне, но она не имеет отношения к территории, обслуживаемой мистером Каупервудом, а та, другая линия, которую прокладывает Общечикагская городская, пока что ровно ничего не стоит. Пройдут года, прежде чем она начнет приносить доход. А к тому времени Каупервуд, вероятно, приберет ее к рукам, если найдет нужным. Через два года в Чикаго будут новые выборы, и, как знать, быть может новое самоуправление окажется более покладистым. Но даже с помощью нынешнего муниципалитета врагам мистера Каупервуда не удалось напакостить ему так, как им хотелось бы.

— Да. Но тем не менее его ставленники провалились на выборах.

— Верно, но это еще не значит, что они провалятся на следующих и будут проваливаться впредь.

— Все же должен вам заметить, — Симмонс снова таинственно понизил голос, — что мистера Каупервуда порешили во что бы то ни стало выжить из города. Шрайхарт, Хэнд, Мэррил, Арнил — все против него, а ведь это же очень влиятельные люди. Хэнд, говорят, заявил, что Каупервуду больше никогда не продлят концессий, а если и продлят, то на таких условиях, что он вылетит в трубу. Ну, словом, скоро тут у нас будет хорошая драка, насколько я понимаю, — торжественно заключил мистер Симмонс.

— Не верьте вы этим басням, — презрительно сказал Эддисон. — И Хэнд, и Шрайхарт, и Арнил — еще не Чикаго. У мистера Каупервуда есть голова на плечах. Не думайте, что его так легко выбить из седла. Вы знаете, какова истинная причина всей этой ненависти к нему?

— Да, слышал кое-что, — пробормотал Симмонс.

— Вы, может быть, думаете, что это не так?

— Не знаю, право. Да нет, почему же, все может быть. Только я полагаю, что это не имеет прямого отношения к делу. Завидуют его богатству, вот и все. И каждый готов перегрызть ему глотку. А Хэнд — большая сила.

Вскоре после этого разговора Каупервуд, зайдя в кабинет директора Чикагского кредитного общества, спросил:

— Ну, Джуд, как обстоят дела с акциями Северо-западной эстакадной?

— Да так, как я и предполагал, Фрэнк, — осторожно ответил Эддисон. — Придется нам поискать денег где-нибудь за пределами Чикаго. Хэнд и Арнил со своей шайкой ополчились на нас. Ясно, что это их происки. Не знаю, что их так разъярило, но они точно с цепи сорвались, Возможно, что какую-то роль сыграл и мой уход. Словом, все банки, в которых у них есть рука, отказались принять наше обеспечение — все как один. Для проверки я даже наведался к нашему старому знакомцу — в Третий национальный, а потом зашел и в Торгово-скотопромышленный на Сорок седьмой улице. Там сейчас работает Чарли Уоллин. Когда я был еще директором «Лейк-Сити-Нейшнл», этот тип вечно обивал у меня пороги, и я делал ему различные одолжения. Теперь он признался мне, что получил от своих директоров распоряжение не вступать с нами ни в какие сделки. То же самое и в других банках — все трусят. Я спросил Уоллина, в чем дело. Почему его директора так восстановлены против Чикагского кредитного и лично против вас? Он, понятно, заявил, что ничего не знает. А потом пообещал зайти как-нибудь позавтракать со мной. Короче, это просто кучка старых, выживших из ума болванов, которые, точно страусы, зарывают голову в песок. Ну, не дадут они нам займа, так мы получим его в другом месте! Пускай их сидят в своих заплесневелых банках и играют в бирюльки, раз уж ни на что другое не способны. А я поеду в Нью-Йорк, и через двое суток мы получим ссуду хоть в двадцать миллионов!

Эддисон разгорячился. Впервые приходилось ему сталкиваться с таким тупоумием. Каупервуд только презрительно скривил губы и задумчиво покрутил кончики усов.

— Ладно, не волнуйтесь, — сказал он. — Вы хотите сами ехать в Нью-Йорк, или, может быть, лучше съездить мне?

В конце концов они решили, что поедет Эддисон. Однако, прибыв в Нью-Йорк, Эддисон, к своему изумлению, обнаружил, что чикагские ненавистники Каупервуда успели каким-то таинственным образом распространить свое вредоносное влияние и на Нью-Йорк.

— Видите ли, в чем дело, дорогой мой, — сказал Эддисону Джозеф Хэкелмайер, глава международного банкирского дома «Хэкелмайер, Готлеб и К°», маленький, толстенький человечек, похожий на жирного самодовольного кота. — До нас доходят странные слухи относительно мистера Каупервуда. Одни говорят, что он вполне платежеспособен, другие уверяют, что это далеко не так. Ему удалось добиться неплохих концессий, — я знаю, что сеть его городских железных дорог покрывает добрую половину Чикаго, — но ведь эти концессии выданы всего на двадцать лет, и к тысяча девятьсот третьему году срок их истечет. Насколько я понимаю, он там всех восстановил против себя, в том числе и лиц весьма влиятельных, так что ему теперь будет очень нелегко продлить свои концессии. Я, конечно, не живу в Чикаго и не особенно хорошо знаю ваши тамошние дела, но эти сведения получены мною от нашего представителя в Западных штатах. Мистер Каупервуд, по-видимому, очень способный и толковый делец, но если все эти господа так восстановлены против него, они еще доставят ему немало хлопот. Возбудить против него общественное мнение сейчас дело не хитрое.

— Вы очень несправедливы к этому способному и толковому дельцу, мистер Хэкелмайер, — возразил Эддисон. — Имейте в виду, что успеху в делах почти всегда сопутствует зависть. Лица, которых вы изволили упомянуть, хотят распоряжаться в Чикаго, как у себя на плантации. Они, по-видимому, считают этот город своей собственностью. А уж если на то пошло, так не они создали Чикаго, а Чикаго создал их.

Мистер Хэкелмайер поднял брови. Сложил на округлим, выпиравшем из-под жилета брюшке холеные, пухлые ручки с короткими пальцами.

— Благорасположение общества — немаловажный фактор в такого рода делах, — со вздохом промолвил он. — Как вам известно, богатство человека наполовину заключается в его умении ладить с нужными людьми. Очень может быть, что мистер Каупервуд достаточно силен, чтобы преодолеть все эти препятствия. Не знаю, не знаю. Мне с ним встречаться не доводилось. Я говорю только то, что слышал.

Сдержанно-чопорная манера мистера Хэкелмайера предвещала неблагоприятную для Каупервуда погоду. Банкир этот был чудовищно богат. Фирма «Хэкелмайер, Готлеб и К°» контролировала целый ряд железнодорожных магистралей и наиболее крупных банков страны. Мнением этих людей пренебрегать не приходилось.

Распространение в Нью-Йорке таких опасных для Каупервуда слухов могло привести к тому, что банкирские дома — крупные банкирские дома во всяком случае — откажутся принимать его акции, если только в Чикаго не произойдет в ближайшее время каких-либо благоприятных для него событий. Примеру крупных банков последуют мелкие, а отдельные держатели акций придут в крайне тревожное состояние.

Сообщение Эддисона о результатах его поездки весьма раздосадовало Каупервуда. Он был очень зол, прекрасно понимая, что все это дело рук Хэнда, Шрайхарта и их шайки, которая всеми силами старалась подорвать его кредит.

— Ладно, пусть их треплют языками, — сказал он грубо. — Городские железные дороги принадлежат мне, Хэндовской шайке не удастся выкурить меня из города. Я могу продавать акции и облигации непосредственно самим вкладчикам, если на то пошло! Найдется немало охотников вложить деньги в такое доходное предприятие.

Но в этот напряженный момент в дело совершенно неожиданно вмешалась судьба в лице Чикагского университета и планеты Марс. Университет этот в течение многих лет был всего лишь захудалым баптистским колледжем, пока однажды по прихоти некоего архимиллионера, одного из основных акционеров «Стандарт-Ойл», не превратился в знаменитое учебное заведение, привлекшее к себе взоры всего ученого мира. Университет стал одной из достопримечательностей города. В него ежегодно вкладывались миллионы долларов, что ни месяц воздвигались новые здания. Энергичный, разносторонне образованный ученый был приглашен из Восточных штатов на пост ректора. И все-таки еще многого не хватало: не было общежития, лаборатории, хорошей библиотеки и, наконец, — что тоже было отнюдь немаловажно, — большого телескопа, который мог бы обследовать небо с еще непревзойденной зоркостью и вырвать у него тайны, считавшиеся дотоле недоступными ни уму, ни глазу человека.

Звездное небо и величественные математические и физические методы его изучения всегда интересовали Каупервуда. В описываемое нами время нареченная столь воинственным именем планета, зловеще мерцая, висела в западной части небосвода, и кроваво-огненное светило это вызывало в падких до всего непостижимого или неразгаданного человеческих умах беспокойное любопытство: все только и говорили, что о пресловутых каналах на Марсе. Мысль о возможности создания нового телескопа, более сильного, чем все до той поры существовавшие, телескопа, который пролил бы свет на эту неразрешимую загадку, волновала умы не только в Чикаго, но и во всем мире. Как-то в сумерки Каупервуд, взглянув на необъятный небесный простор, открывавшийся из окна его новой силовой станции на Вест-Мэдисон авеню, увидел эту планету: она стояла низко над горизонтом, мерцая теплым оранжевым светом на бледном и чистом вечернем небосклоне. Каупервуд задержался у окна, чтобы поглядеть на нее. Правда ли, что ее населяют разумные существа и что они соорудили каналы? Жизнь поистине странная штука.

А еще через несколько дней Александр Рэмбо позвонил ему по телефону и сказал шутливо:

— Вы знаете, Каупервуд, я только что сыграл с вами довольно скверную шутку. У меня был доктор Хупер, ректор университета, и предложил мне войти в число десяти лиц, которые могли бы сообща гарантировать ему приобретение объектива для нового телескопа. Он, как видно, убежден, что без этого телескопа его заштатный университетик никак обойтись не может. Я сказал ему, что это предложение может, пожалуй, заинтересовать и вас. Ему, видите ли, нужно найти человека, который отвалил бы на эту штуку сорок тысяч долларов, или, на худой конец, восемь-десять человек, которые отвалили бы по четыре-пять тысяч каждый. Вот я и подумал о вас, вы ведь, кажется, интересуетесь астрономией?

— Пришлите его ко мне, — сказал Каупервуд, который не любил отставать от других там, где следовало проявить щедрость и размах, особенно если это могло способствовать прославлению его имени.

Доктор Хупер не заставил себя ждать. Это был невысокий, шарообразный, румяный человечек; сквозь толстые, в золотой оправе, стекла очков на Каупервуда глянули круглые, быстрые, проницательные глаза. Доктор Хупер оказался жизнерадостным, восторженным, увлекающимся и уверенным в себе. Хозяин и гость внимательно присматривались друг к другу. Первый — с тем привычным скептицизмом, для которого даже знаменитые университеты суть явления преходящие и ничтожные в общей бесконечной смене вещей; второй — с той верой в торжество истины, которая даже сильных мира сего — даже таких вот, как этот финансовый магнат — заставляет служить высоким целям.

— Я могу изложить вам суть дела в двух словах, мистер Каупервуд, — сказал доктор Хупер. — Вся наша астрономическая работа топчется сейчас на одном месте только по той причине, что у нас нет хорошего объектива, нет, в сущности, прибора, который мог бы по праву именоваться телескопом. Я хочу, чтобы наш университет занимался самостоятельными исследованиями в этой области и чтобы работа была поставлена на должную высоту. Если уж браться за дело, так нужно делать его лучше всех, — вот как я на это смотрю. Думаю, что вы со мной согласитесь? — И доктор Хупер улыбнулся, обнажив ряд ослепительно-белых зубов.

Каупервуд ответил вежливой улыбкой.

— А этот объектив, который должен стоить сорок тысяч долларов, будет действительно лучше всех других уже существующих объективов? — осведомился он.

— Да, если он будет изготовлен в Дорчестере фирмой «Братья Эплмен», — отвечал доктор. — Я сейчас объясню вам, как обстоит дело, мистер Каупервуд. Эта фирма специализировалась на изготовлении линз. Для большого объектива прежде всего требуется хороший флинтглас. Как вы, может быть, знаете, получить большое и безупречно чистое стекло не так-то просто. Но оно существует и является собственностью мистера Эплмена. Чтобы отшлифовать его, потребуется года четыре, может быть пять. Должен вам сказать, что шлифовка линз производится вручную: шлифуют, знаете ли, пальцами — большим и указательным. Для такой работы нужен опытный и искусный специалист-оптик, и он тратит на нее много времени и труда, что пока еще, к сожалению, обходится недешево. Но, конечно, этот труд стоит своей цены, и сорок тысяч долларов, — тут доктор Хупер сделал неподражаемо пренебрежительный жест маленькой, пухлой ручкой, — не такая уж в конце концов большая сумма. Обладать самым совершенным объективом на свете, который лучше всего отвечал бы своему назначению, — немалая честь для нашего университета. И, насколько я понимаю, — большой почет для лиц, которые сделают для нас возможным такое приобретение.

Каупервуду пришелся по душе этот ученый, говоривший о своем деле, как артист; он видел, что перед ним человек умный, одаренный, увлекающийся, подлинный энтузиаст науки. Каупервуду нравились сильные, целеустремленные натуры, а старались они для себя или для других — это было ему безразлично.

— И вы считаете, что сорока тысяч будет достаточно? — спросил он.

— Да, сэр. Во всяком случае сорок тысяч обеспечат нам главное — объектив.

— Ну, а земельный участок, здание для обсерватории, самая труба — это у вас уже есть?

— Пока еще нет. Но ведь шлифовка линз займет по меньшей мере четыре года, и у нас будет время подумать и об остальном. Место, впрочем, мы уже выбрали — в районе Лейк-Дженива, и уж, конечно, не упустим возможности приобрести участок и построить обсерваторию, как только к тому представится случай.

И ровные, белые зубы снова блеснули в улыбке, в то время как острые глазки буравили Каупервуда сквозь толстые стекла очков.

Каупервуд сразу увидел, какие перед ним открываются возможности. Он спросил, сколько будет стоить вся обсерватория. Доктор Хупер высказал уверенность, что триста тысяч долларов должны с лихвой покрыть расходы — стоимость объектива, земельного участка, зданий и остального оборудования. Словом, все величественное сооружение может быть выстроено на эти деньги.

— Какая сумма уже имеется у вас для приобретения объектива?

— Шестнадцать тысяч долларов пока что.

— А в какие сроки должны быть внесены деньги?

— В течение четырех лет, по десять тысяч в год. Этого достаточно, чтобы обеспечить работу над линзами.

Каупервуд задумался. Десять тысяч в год можно было рассматривать просто как выплату крупного жалованья в течение четырех лет, а за этот срок он сумеет без труда выделить остальную необходимую обсерватории сумму. Ведь к тому времени он будет еще богаче. Его планы будут еще ближе к осуществлению. После такого трюка (всем, конечно, станет известно, что он взял, да и подарил университету целую обсерваторию стоимостью в триста тысяч долларов, — и ее так и будут называть — обсерваторией Каупервуда!) он уж, конечно, не встретит отказа ни в нью-йоркских, ни в лондонских, ни в любых других банках, если ему понадобится кредит для его чикагских предприятий. Его имя в один день прогремит на весь мир! Каупервуд помолчал. Ничего нельзя было прочесть в его спокойном, непроницаемом взоре, хотя волнующее видение собственного величия как бы ослепило его на мгновение. Наконец-то! Наконец-то!

— Что вы скажете, мистер Хупер, — вкрадчиво спросил он, — если вместо десяти человек, каждый из которых должен дать вам по четыре тысячи долларов, как вы первоначально предполагали, вам предложит эти деньги одно лицо? Даст вам все сорок тысяч в течение четырех лет, по десять тысяч в год? Устроит это вас или нет?

— Дорогой мой мистер Каупервуд! — просияв, воскликнул доктор. — Должен ли я понять, что вы сами, лично хотите обеспечить нас средствами на приобретение объектива?

— Да! Но только с одним условием, мистер Хупер.

— А именно?

— Я хочу, чтобы мне было дано право взять на себя и все остальные расходы — оплату участка, строений, короче говоря — всей обсерватории. Я надеюсь, что разговор этот останется между нами — в том случае, конечно, если мы не разрешим вопроса ко взаимному удовлетворению, — дипломатично и осторожно добавил Каупервуд.

Ректор университета вскочил со стула и с непередаваемым выражением благодарности и восторга взглянул на Каупервуда. Он был человек деловой, обремененный трудами и заботами. Обязанности его были весьма обширны. Сбросить с плеч столь неожиданным образом одну из тягчайших забот было для него великим облегчением.

— Лично я, в рамках данных мне полномочий, готов немедленно принять ваше предложение, мистер Каупервуд, и поблагодарить вас от лица нашего университета. Для соблюдения формальности я должен буду поставить этот вопрос перед советом попечителей, но, разумеется, я нисколько не сомневаюсь в их решении. Ваше предложение будет принято с глубокой благодарностью. Разрешите мне еще раз выразить вам мою признательность.

Они обменялись дружеским рукопожатием, и доктор Хупер скрылся за дверью. Каупервуд неторопливо опустился в кресло, приставил кончики вытянутых пальцев друг к другу и на несколько секунд позволил себе погрузиться в мечты. Потом позвал стенографистку и стал диктовать. Он не хотел пока еще признаться даже самому себе, какие огромные выгоды сулила ему эта затея.


В результате этого свидания предложение Каупервуда было в сравнительно короткий срок официально принято советом попечителей университета и, с согласия того же Каупервуда, опубликовано во всех газетах. Благодаря особому стечению обстоятельств, уже описанному выше, новость эта произвела сенсацию. Гигантские рефлекторы и рефракторы уже обозревали небо с различных точек земного шара, но ни один из них ни величиной, ни качеством объектива не мог поспорить с будущим телескопом. Не успел еще Чикагский университет получить этот дар, как Каупервуда уже объявили покровителем наук и благодетелем человечества. Не только в Чикаго, но и в Нью-Йорке, и в Лондоне, и в Париже, во всех крупных городах мира, являющихся центрами научной жизни, взволнованно обсуждалось это необычайное преподношение сказочно богатого американца. Финансисты, разумеется, тоже не преминули его отметить, и когда агенты Каупервуда явились к ним в поисках денег под залог акций городской надземной железной дороги, на которую Каупервуд, по их словам, должен был не сегодня — завтра получить концессию сроком на пятьдесят лет, — они не встретили отказа. Что ни говорите, а человек, который оказался в состоянии подарить университету трехсоттысячную обсерваторию в тот момент, когда все считали, что он испытывает серьезные финансовые затруднения, должен крепко стоять на ногах, должен иметь колоссальный резервный капитал. И после некоторой подготовки — Каупервуд в эти дни побывал, как бы мимоходом, на Срэднидл-стрит в Лондоне и на Уолл-стрит в Нью-Йорке — было заключено соглашение с одним англо-американским банкирским домом, на основании которого большинство акций проектируемой надземной дороги было принято этой фирмой для продажи в Европе и других частях земного шара, а Каупервуд получил достаточно наличных денег, чтобы приступить к прокладке дороги. Все акции его наземных городских дорог тотчас поднялись на несколько пунктов, и тем, кто уже предрекал крушение Каупервуда, оставалось только скрежетать зубами в бессильной ярости. Даже «Хэкелмайер и К°» начали с интересом приглядываться к его деятельности.

Энсон Мэррил, который совсем недавно пожертвовал университету большой земельный участок для спортивного стадиона, скорчил кислую мину, узнав, как перещеголял его Каупервуд. Хосмер Хэнд, пожертвовавший университету химическую лабораторию, и Шрайхарт, строивший общежитие, были не менее обескуражены: ведь Каупервуд, затратив пока что куда меньше средств, чем они, ухитрился наделать значительно больше шуму благодаря эффектности своего дара. Это только лишний раз свидетельствовало о том, как неслыханно везет этому человеку и как хранит его судьба, разрушая все козни его врагов.

Глава 44

В погоне за концессией

После того как деньги на постройку надземных железных дорог были добыты таким блистательным и необычным путем, перед Каупервудом возникла другая и не меньшая трудность — получить концессию. А для этого, наряду с прочим, необходимо было утихомирить достопочтенного Чэффи Зейера Сласса, который, находясь в полном неведении относительно собранных против него улик, начал метать громы и молнии, лишь только прослышал, что в близких к городскому самоуправлению кругах поговаривают о предоставлении Каупервуду новой концессии.

— Вы, конечно, не допустите этого, мистер Сласс, — заявил Хэнд своему наймиту, которого он любезно, но весьма настойчиво пригласил к себе на завтрак для срочной деловой беседы. — Нужно приложить все силы, чтобы этому воспрепятствовать. (Будучи мэром, мистер Сласс легко мог повлиять на бюрократическую машину городского самоуправления.) Вы должны возбудить вокруг этого дела такой шум, чтобы олдермены не посмели провести концессию вопреки вашему желанию. Помните, ваша репутация в Чикаго, а следовательно и вся ваша политическая карьера, поставлена сейчас на карту. Если вы провалите эту концессию, вам обеспечена поддержка всех газет и всех финансовых и привилегированных кругов города. В противном же случае вы рискуете остаться совсем один. Это, знаете ли, не проходит даром — когда люди предают своих сторонников, изменяют своим клятвам и не исполняют того, ради чего их выбирали!

Мистер Хэнд был очень разгневан.

Мистер Сласс, в безукоризненном черном сюртуке и белоснежной манишке был решителен, бодр и исполнен уверенности в том, что все указания мистера Хэнда будут неукоснительно выполнены. Он разгромит этот проект концессии в пух и прах, и, конечно, большинство олдерменов присоединится к его мнению.

— Не беспокойтесь, от меня им ничего не добиться, — торжественно заявил он. — Я знаю все, что они замышляют. И они знают, что я это знаю.

Он бросил на мистера Хэнда взгляд, каким один поборник закона и справедливости должен награждать другого, и богач-банкир остался в приятной уверенности, что бразды правления находятся на сей раз в надежных руках. Тотчас после этой беседы мистер Сласс дал интервью в газеты, в котором он доводил до сведения всех олдерменов и муниципальных советников, что никаких постановлений о выдаче концессий вроде той, которую ему хотят навязать, он, мэр города Чикаго, не подпишет.

В то самое утро, когда вышеозначенное интервью появилось в газетах и мистер Сласс, как всегда ровно в половине десятого, перешагнул порог своей канцелярии, раздался телефонный звонок, и секретарь доложил, что мистер Фрэнк Алджернон Каупервуд желает говорить с мистером мэром. Мистер Сласс, уже чувствуя на своей голове лавровый венок победителя, гордый появлением интервью на первых полосах газет, преисполнился вдруг непомерной спеси от сознания своих гражданских добродетелей и важно молвил:

— Хорошо, соедините нас.

— Мистер Сласс? — услышал он голос Каупервуда. — С вами говорит Фрэнк Алджернон Каупервуд.

— Так. Чем могу служить, мистер Каупервуд?

— Я прочел ваше интервью в утренней газете. Вы изволили заявить, что ни один проект предоставления мне концессии на постройку надземной дороги на Северной или Западной стороне не получит вашего одобрения.

— Совершенно верно, — надменно отвечал мистер Сласс. — Не получит.

— Не кажется ли вам, мистер Сласс, несколько поспешным и преждевременным бороться с тем, что относится пока лишь к области слухов? (Каупервуд, внутренне усмехаясь, играл с мистером Слассом, как кот с легкомысленной, зазевавшейся мышью.) Я бы хотел побеседовать с вами, прежде чем вы сделаете какой-либо непоправимый шаг. Может случиться, что, выслушав мои доводы, вы уже не будете так агрессивно настроены. Я ведь не раз направлял к вам кое-кого из моих друзей, но вы, как видно, не сочли возможным принять их.

— Нет, не счел, — все так же надменно произнес мистер Сласс. — Не забывайте, мистер Каупервуд, что я человек занятой. А кроме того, я положительно не вижу, в чем я мог бы пойти навстречу вашим желаниям. И по своему характеру, и по своим нравственным воззрениям я не могу не быть решительным противником того, к чему направлена вся ваша деятельность, ибо моя деятельность преследует как раз противоположные цели. Не думаю, чтобы нам с вами удалось найти общий язык. Откровенно говоря, я уверен, что ничем не смогу быть вам полезен.

— Позвольте, позвольте, одну минуту, уважаемый господин мэр, — любезно и торопливо проговорил Каупервуд, боясь, как бы мистер Сласс не повесил трубку — так снисходительно высокомерен был его тон. — Я, со своей стороны, полагаю, что мы с вами все-таки найдем общий язык, хотя сейчас вам это и кажется невероятным. Быть может, вы не откажетесь позавтракать сегодня у меня, а не то, если хотите, я могу приехать к вам: домой или в канцелярию, как вам будет угодно. Нам с вами необходимо кое о чем потолковать, и, согласившись на это хотя бы просто из любезности, вы вскоре убедитесь, что поступили весьма благоразумно.

— У меня нет времени завтракать сегодня с вами, — отвечал мистер Сласс.

— И принять вас у себя я тоже не могу. Я слишком занят. И, кроме того, должен вам сказать, что я вообще не склонен вести какие-либо секретные переговоры с глазу на глаз ни с вами, ни с вашими агентами. А если вы все-таки сочтете нужным посетить меня, то имейте в виду, что вам придется разговаривать со мной при свидетелях.

— Отлично, — весело отвечал Каупервуд. — Я не потревожу вас своим посещением, мистер Сласс. Но если вы не навестите меня сегодня до пяти часов вечера, то завтра вам будет предъявлено обвинение в нарушении обещания сочетаться законным браком с некоей миссис Брэндон, и ваши письма, адресованные этой особе, станут достоянием гласности. Я хочу напомнить вам, что каждый день приближает нас к новым выборам, и Чикаго, вероятно, предпочтет иметь своим мэром человека, чья нравственность соответствует его показной добродетели. Всего наилучшего.

Мистер Каупервуд с треском повесил трубку, а мистер Сласс остался сидеть словно пригвожденный к месту, мертвенная бледность разлилась по его лицу. Миссис Брэндон?! Нежная, очаровательная миссис Брэндон? Такая сдержанная, такая благоразумная и так коварно покинувшая его? Возможно ли, чтобы она стала преследовать его судом? И за что? За то, что он якобы нарушил обещание жениться на ней? И как могли его письма попасть в руки Каупервуда? Бог ты мой — эти умильные влюбленные письма! А что, если узнает жена? Дети? Или чего доброго, — весь приход, во главе с этим ужасным, похожим на филина пастором! Да что там — весь Чикаго узнает! Чикаго, где полным-полно ханжей, святош, моралистов, блюстителей нравственности! Внезапно ему пришло в голову, что миссис Брэндон никогда не писала ему, раз только какую-то ничего не значащую записку. По правде говоря, ему ведь ничего о ней не известно.

Достопочтенному мэру припомнился вдруг жесткий, испытующий взгляд холодных голубых глаз миссис Сласс, и, вскочив со стула, он в порыве душевной муки глубоко запустил пальцы в волосы и долго стоял так, тупо уставясь в пол. Потом нервно стиснул руки, хрустнув суставами, и подошел к окну. Он думал о том, что в соседней комнате есть отводная трубка, и старался угадать — подслушивала ли, по своему обыкновению, его разговор секретарша — молоденькая богобоязненная пресвитерианка, или нет. О, как печальна, как полна превратностей жизнь! Если на Северной стороне узнают эту историю — узнает Хэнд, узнает молодой Мак-Дональд, узнают газеты, — станут ли они защищать его? Нет, не станут. Проведут ли они его еще раз в мэры? Нет, никогда! Кому охота голосовать за него, когда во всех церквах только и слышишь, как громят прелюбодеяние и фарисейство? Господи ты боже мой! Что же теперь делать! И всего хуже, что его ведь так уважают в Чикаго, почитают за образец! А этот дьявол Каупервуд вдруг выскочил со своим разоблачением, и как раз в такую минуту, когда он уже считал свое положение вполне упроченным. И он, как на грех, был еще так нелюбезен с ним. Что, если Каупервуд решит отомстить ему за грубость?

Мистер Сласс вернулся к своему креслу, но не мог усидеть в нем и минуты. Он подошел к вешалке, снял пальто, повесил его обратно, снова снял, взял телефонную трубку, сказал секретарше, что сегодня никого больше принимать не будет, и вышел из кабинета через боковую дверь. Устало сгорбившись, брел он по Северной Кларк-стрит, глядя на уличную сутолоку, на грязную реку, с бесконечной вереницей судов, на дымное небо и серые здания и недоуменно спрашивал себя: что же ему теперь делать? Почему так жестока жизнь? Так беспощадна! Рушится его домашний очаг, его политическая карьера — рушится все. Как может он подписать постановление о выдаче концессии Каупервуду? Это же безнравственно, бесчестно, это скандал на весь город! Каупервуд — известный мошенник, посягающий на народное достояние. Но как же, как отказать ему, если миссис Брэндон, обольстительная и не слишком щепетильная миссис Брэндон, оказалась его союзницей? Ах, если бы увидеться с ней! Он стал бы ее просить, молить, заклинать… Но миссис Брэндон и след простыл. Вот уже несколько месяцев, как о ней ни слуху ни духу. Может быть, пойти к Хэнду и покаяться ему во всем? Но Хэнд такой же, как все, — суровый, черствый моралист. О боже мой, боже мой! И мистер Сласс вздыхал, стонал, ужасался, сознавая всю безнадежность своего положения.

Горе жалкому грешнику, попавшему в тиски беспощадного кодекса морали. Живи мистер Сласс в другой стране или в другое время, его положение, быть может, было бы не столь отчаянно и безнадежно, а торжество Каупервуда — не столь полно. Но он жил в Соединенных Штатах Америки, он жил в Чикаго и знал, что здесь все силы лицемерия, показной добродетели, условной ханжеской морали дружно объединятся против него. Что подумают заправилы «Лейк-Сити Нейшнл»? Что подумает пастор? Что подумает Хэнд, и все его «высоконравственные» сподвижники? Да, вот оно — страшное, неотвратимое возмездие тому, кто свернул с пути истинного.

Долго, в метель и стужу, блуждал мистер Сласс по чикагским улицам, кляня себя на чем свет стоит, а Каупервуд сидел за своим письменным столом, подписывал бумаги и, задумчиво поглядывая на тлеющие в камине угли, задавал себе время от времени вопрос: сочтет ли уважаемый мэр нужным явиться к нему, или нет? Наконец в четыре часа дверь кабинета отворилась, и безупречно вышколенная секретарша возвестила прибытие мистера Чэффи Зейера Сласса. Мистер Сласс возник в дверях — унылый, подавленный, растерянный, совсем не похожий на того самоуверенного джентльмена, который так надменно разговаривал по телефону пять-шесть часов назад. Стужа, ненастье и неотвязная мысль о невозможности примирить непримиримое сильно повлияли на состояние его духа. Достопочтенный мэр был бледен; походка его сделалась неуверенной. Душевные потрясения обладают свойством как бы придавливать человека к земле, и мистер Сласс в эту тягостную для него минуту стал словно бы ниже ростом и даже как будто тоньше, легковесней. Каупервуд не раз видел этого человека в различных общественных местах, а преимущественно — на трибунах, но впервые встречался с ним лицом к лицу. Когда встревоженный мэр перешагнул порог, Каупервуд поднялся и учтиво пододвинул ему стул.

— Присаживайтесь, мистер Сласс, — сказал он любезно. — Пренеприятная сегодня выдалась погодка. Вы хотите, вероятно, продолжить наш утренний разговор?

Не следует думать, что сердечный тон этих слов был наигранным. Бить лежачего было не в правилах Каупервуда, несмотря на все вероломство и коварство его натуры. В момент своего торжества над врагом он всегда бывал мягок, любезен, великодушен, а в иных случаях даже исполнен сочувствия, как, например, сейчас, и это отнюдь не было притворством.

Мистер Сласс снял свою высокую конусообразную шляпу и произнес напыщенно и высокопарно, ибо такова была его манера изъясняться, и он не изменил ей даже в эту столь трудную минуту:

— Вы видите, я здесь — перед вами, мистер Каупервуд. Что потребуете вы от меня теперь, что должен я сделать?

— Ничего чрезмерного, уверяю вас, мистер Сласс, — поспешил заверить его Каупервуд. — Мне уже давно хотелось потолковать с вами по-деловому с глазу на глаз, а так как сегодня утром вы были не слишком приветливы, то мне пришлось прибегнуть к некоторому нажиму, чтобы добиться беседы с вами. Прошу вас прежде всего не думать, что я хочу в какой бы то ни было мере повредить вам. Я пока что не имею намерения опубликовывать вашу переписку с миссис Брэндон. (С этими словами Каупервуд выдвинул ящик стола и достал оттуда связку писем, при виде которой злосчастного мэра бросило в холодный пот, ибо он сразу узнал свои страстные послания к прекрасной Клаудии, превратившиеся ныне в неопровержимую улику против него.) Я вовсе не собираюсь, — продолжал Каупервуд, — ни губить вашу карьеру, ни принуждать вас к каким-то решениям, несовместимым с вашими убеждениями. Письма эти попали ко мне случайно. Я не охотился за ними. Но раз уж они в моих руках, я счел возможным упомянуть о них, полагая, что это может послужить поводом для нашей встречи и, быть может, залогом дальнейшего согласия между нами.

Говоря так, Каупервуд даже не улыбнулся. Спокойно и задумчиво перебирая в руках письма, он смотрел на мистера Сласса, словно приглашая мэра убедиться в их подлинности и в том, что разговор идет не в шутку, а всерьез.

— Так, — с трудом вымолвил мистер Сласс. — Я понимаю.

Он не мог оторвать глаз от писем — эта небольшая связка выглядела чрезвычайно внушительно. Каупервуд скромно смотрел в сторону. Мистер Сласс с усилием перевел взгляд на свои ботинки, затем уставился в пол. Он нервно хрустнул пальцами, потер колени…

Каупервуд видел, что достопочтенный мэр находится в состоянии полнейшей растерянности. Зрелище было и смешное и жалкое.

— Полно же, полно, мистер Сласс, — сказал он мягко. — Не падайте духом. Все это не так ужасно, как вам кажется. Поверьте, я не потребую от вас ничего такого, чего бы вы сами, по зрелом размышлении, не могли признать справедливым. Вы — мэр города Чикаго. Я — один из его граждан. Я хочу только, чтобы вы не вели со мной нечестной игры, и прошу дать мне слово, что с нынешнего дня вы не будете принимать участия в борьбе, которая ведется против меня из зависти и личной вражды. Если уж ваши убеждения почему-то не позволяют вам пойти навстречу моим законным требованиям о получении дополнительных концессий, то вы по крайней мере не должны так ретиво обрушиваться на меня и на мои концессии в печати. Я положу эти письма в сейф, где они будут храниться до следующих выборов; затем я их уничтожу. Я не питаю лично к вам никакой неприязни, ни малейшей. Я не требую даже, чтобы вы санкционировали выдачу мне концессии на постройку надземной железной дороги, если муниципалитет примет такое решение. Все, о чем я вас прошу, — это воздержаться от науськивания на меня населения — в особенности, если муниципалитет найдет возможным решить вопрос в мою пользу, невзирая на ваше вето. Приемлемы для вас такие условия?

— Но что скажут мои друзья? Что скажет общественность? Республиканская партия? Разве вы не видите, что от меня ждут, чтобы я повел против вас широкую кампанию? — в полном отчаянии воскликнул мистер Сласс.

— Нет, не вижу, — сухо возразил Каупервуд. — И, кроме того, кампанию можно вести и так и этак. Выступая с речами, не вкладывайте в них столько жара. А главное — повидайтесь-ка с моими поверенными и впредь не отказывайте им в приеме, когда они будут наведываться к вам. Судья Дикеншитс человек справедливый и толковый. Ну и генерал Ван-Сайкл тоже. Почему бы вам не пользоваться время от времени их советами? Совсем не обязательно, конечно, встречаться с ними открыто, все это можно устроить так, чтобы ничто не бросалось в глаза. Вы увидите, что оба они могут оказаться вам очень полезны.

И Каупервуд подарил мэра милостивой и ободряющей, почти отеческой улыбкой. А Чэффи Зейер Сласс, видя, как все его честолюбивые мечты разлетаются прахом, сидел перед ним в мучительном раздумье, растерянный, жалкий и беспомощный.

— Хорошо, — сказал он наконец, лихорадочно потирая руки. — Я должен был этого ждать. Должен был знать заранее. Что ж, другого выхода нет… — И, едва сдерживая непрошенные слезы, внезапно прихлынувшие к глазам, достопочтенный мэр взял свою шляпу и покинул комнату. Излишне упоминать, что его проповеди против Каупервуда замолкли с этого часа раз и навсегда.

Глава 45

Новые горизонты

В результате всех этих событий Каупервуд проникся таким чувством превосходства, какого никогда раньше не испытывал. Еще недавно он допускал, что враги могут одержать верх над ним, — отныне его путь был свободен от препятствий. Состояние его достигло кругленькой суммы в двадцать миллионов. Он владел крупнейшим собранием картин во всех Западных штатах, а если не считать публичных галерей, то, пожалуй, и во всей Америке. Он уже начал рассматривать себя как фигуру общеамериканского, а может быть и международного масштаба. И, однако, он все яснее чувствовал, что какие бы финансовые победы он в конечном счете ни одержал, двери чикагского общества никогда не откроются ни для него, ни для Эйлин. Слишком много наделал он шума своими делами, слишком многих оттолкнул от себя. Он по-прежнему был тверд в своем намерении удержать в руках все чикагские городские железные дороги; в успехе он не сомневался. Но уже во второй раз в жизни его терзала мысль, что, поддавшись увлечению, он опять женился неудачно, и не видел возможности исправить эту ошибку. Каковы бы ни были недостатки Эйлин, в характере ей отказать нельзя — она не будет такой покладистой и смиренной, как его первая жена. Кроме того, он считал, что все-таки многим ей обязан. Чувство к ней еще не вполне угасло в сердце Каупервуда, хотя она уже не тешила его тщеславия, не влекла и не соблазняла его так, как в прошедшие годы. Он, конечно, причинил ей немало горя, но и она слишком уж строго его судила. Он готов был ей сочувствовать, каяться в том, что так изменились его чувства к ней, но что было делать? Совладать с собой он не мог, так же как не могла и Эйлин.

Положение осложнялось еще тем, что за последнее время мысли Каупервуда все чаще обращались к Беренис Флеминг. С тех пор как он познакомился с ее матерью и увидел портрет Беренис, в душе его начала разгораться беспокойная страсть к этой девушке — а ведь они еще не обменялись ни единым взглядом, ни единым словом. Но есть на свете нечто неизменное, имя чему красота; она может быть облачена и в лохмотья философа, и в шелка и атласы избалованной кокетки. Отблеск этой красоты, не зависящей ни от пола, ни от возраста, ни от богатства, сиял в развевающихся кудрях и темно-синих глазах Беренис Флеминг. Поездка к Картерам в Поконо принесла Каупервуду одно разочарование: он убедился в безнадежности своих попыток привлечь внимание Беренис, — с тех пор, во время их случайных встреч, она проявляла к нему лишь учтивое безразличие. Он не отступался, однако, и продолжал с обычным своим упорством преследовать намеченную цель. Миссис Картер, чьи отношения с Каупервудом в прошлом не были вполне платоническими, тем не менее объясняла внимание, которое он ей оказывал, главным образом тем, что он интересуется ее детьми и их будущими успехами в жизни. Беренис и Ролф ничего не знали о соглашении, заключенном между их матерью и Каупервудом. Верный своему обещанию оказывать ей помощь и покровительство, он снял для миссис Картер квартиру в Нью-Йорке, рядом с пансионом, где училась ее дочь, и уже мечтал о тех счастливых часах, которые будет проводить там вблизи от Беренис. Возможность часто видеть Беренис! Надежда вызвать в ней интерес к себе, снискать ее расположение! Каупервуд даже самому себе не признавался, какую роль это играло в том замысле, который с недавних пор начал созревать в его мозгу. Он задумал построить в Нью-Йорке роскошный дворец.

Эта мечта мало-помалу совсем завладела им. Чикагский особняк Каупервуда давно уже превратился в пышный склеп, в котором Эйлин одиноко оплакивала постигшую ее беду. Он являлся напоминанием об их светских неудачах и, кроме того, даже как здание, уже не удовлетворял Каупервуда, не отвечал требованиям его изощренной фантазии, его жажде роскоши. Если же ему суждено будет осуществить свой замысел, новый дом станет великолепным памятником, который он воздвигнет самому себе. Во время своих путешествий по Европе Каупервуд видел такие дворцы, построенные с величайшим тщанием, по всесторонне продуманному плану, — хранилища культуры и художественного вкуса многих поколений. Его собрание картин и предметов искусства, которым он так гордился, уже настолько разрослось, что само по себе могло послужить ему прекрасным памятником. Там были собраны полотна всех знаменитых школ, не говоря уже о богатых коллекциях изделий из нефрита, старинных молитвенников, расписанных миниатюрами, фарфора, ковров, тканей, рам для зеркал; в последнее время ему удалось приобрести еще и несколько прекрасных статуй. Красота этих удивительных вещей, терпеливый труд мастеров разных эпох и стран порой вызывали у Каупервуда чувство, близкое к благоговенью. Из всех людей на свете он уважал — даже чтил — только преданного своему искусству художника. Жизнь — тайна, но эти люди, целиком отдавшиеся скромному труду во имя красоты, порой улавливали какие-то ее черты, о которых Каупервуд только смутно догадывался. Жизнь приоткрыла для них свою завесу, их души и сердца были настроены в унисон со сладкозвучными гармониями, о которых мир повседневности ничего не знает. Иногда, усталый после напряженного дня, Каупервуд заходил поздно ночью в свою тихую галерею, включал свет, равномерно заливавший всю эту прекрасную залу, и, усевшись перед одним из своих сокровищ, погружался в размышления о той природе, той эпохе, том мировоззрении и том человеке, которые породили этот шедевр. Иной раз то была какая-нибудь меланхолическая голова кисти Рембрандта, — например, печальный «Портрет раввина», иной раз тихая речка Руссо, задумчивый лирический пейзаж. Иногда его приводила в восторг исполненная важности голландская хозяюшка, писанная Гальсом с обычным для этого мастера смелым реализмом и в обычной для него манере — с заглаженной до звонкости, словно глазированной, поверхностью; иногда он пленялся холодной элегантностью Энгра. Так он сидел, дивясь искусству мастера, впервые узревшего и воплотившего эти образы, и восклицал время от времени:

— Нет, это чудо! Это просто чудо!


Что же касается Эйлин, то и в ней происходили перемены. Ее постигла участь многих женщин — она пыталась высокий идеал подменить более скромным, но видела, что все ее усилия напрасны. Роман с Линдом, правда, развлек ее и принес ей временное утешение, но теперь она уже начинала понимать, что совершила непоправимую ошибку. Линд был, конечно, очарователен. Он забавлял ее рассказами о своей жизни — совсем непохожими на те, что ей случалось слышать от Каупервуда. После того как они сблизились, он не раз весело и непринужденно рассказывал ей о своих многочисленных и разнообразных любовных связях в Америке и Европе. Линд был настоящий язычник, фавн и вместе с тем человек из высшего круга. Его откровенное презрение ко всему чикагскому обществу, кроме двух-трех лиц, перед которыми Эйлин втайне благоговела и знакомства с которыми всячески искала, его небрежные упоминания о знаменитостях, чьи дома в Нью-Йорке и Лондоне были всегда открыты для него, высоко подняли Линда во мнении Эйлин; для нее, увы, все это служило лишь доказательством того, что она не унизила себя, поддавшись так легко его чарам.

И тем не менее, при всей своей любезности, ласковости и веселом нраве, Линд был и оставался всего-навсего бездельником и вертопрахом; устраивать для Эйлин новую жизнь на какой-то новой основе у него не было ни малейшего желания — и потому она уже раскаивалась в своем бесплодном увлечении, которое ни к чему не могло ее привести и в то же время могло окончательно оттолкнуть от нее Каупервуда. Внешне Каупервуд был, правда, так же приветлив и дружелюбен, как всегда, однако в их отношения вкралась какая-то неуверенность и чувство вины, которое они испытывали оба, но у Эйлин это чувство превратилось в утонченное самоистязание. До сих пор обиженной стороной была она: ее собственная супружеская верность не подвергалась сомнению, она могла считать, что Каупервуд грубо надругался над ее преданной любовью и простодушной верой. Теперь же все переменилось. Каупервуд, конечно, погрешил против нее, его вина была очевидна, но на другой чаше весов лежала ее измена, на которую она пошла ему в отместку. Что ни говори, а женскую верность так просто не сбросишь со счетов; установлена ли она природой, или выработалась под давлением общества, но большая часть человечества высоко ее чтит, и сами женщины являются рьяными и откровенными ее поборницами. Каупервуд отлично понимал, что Эйлин ему изменила не потому, что разлюбила его и влюбилась в Линда, а потому, что была глубоко оскорблена. И Эйлин знала, что он это понимает. С одной стороны, это ее бесило, ей хотелось еще больше ему насолить, с другой — она горько сожалела в том, что так бессмысленно подорвала его доверие к ней. Теперь, что бы он ни делал — он чист в собственных глазах. Свое главное оружие — нанесенную ей несправедливую обиду — она сама выпустила из рук. Гордость не позволяла ей заговорить с ним об этом, но выносить небрежную снисходительность, с какою он принимал ее измену, она была не в силах. Его улыбки, его готовность все простить, его шуточки, подчас очень остроумные, она воспринимала как самое жестокое оскорбление.

В довершение всего у нее с Линдом, именно на почве ее преклонения перед Каупервудом, начали возникать ссоры. Линд, с самомнением светского льва, рассчитывал, что Эйлин полностью предастся ему и забудет о своем блистательном муже; и правда, когда они бывали вместе, Эйлин как будто поддавалась его обаянию, веселела, охотно откликалась на ласки, но все это скорее в пику обидевшему ее Каупервуду, чем из любви к Линду. Всякое упоминание имени Каупервуда вызывало у нее иронические замечания и насмешки по его адресу, но, несмотря на эту видимую враждебность, она и сейчас была безнадежно влюблена в него, считала его самым близким себе человеком, и Линд очень скоро это понял. Такое открытие — жестокий удар для любого покорителя сердец. Гордость Линда была сильно уязвлена.

— Да ты все еще влюблена в него, что ли? — как-то спросил он с кривой усмешкой. Они обедали вдвоем в ресторане Кингсли в отдельном кабинете, и Эйлин, в туалете из блестящего зеленого шелка, который как нельзя лучше подходил к ее яркому цвету лица, была в этот вечер особенно хороша. Линд только что предложил ей поехать с ним на месяц прокатиться по Европе, но Эйлин решительно отказалась. Она не смела. Такой шаг с ее стороны мог привести к полному разрыву с Каупервудом, более того, мог послужить ему предлогом для развода.

— Ах, да не в этом дело, — отвечала она Линду. — Просто мне не хочется. Не могу. У меня ничего не готово для такой поездки. Да и тебе вовсе не так уж нужно, чтобы я поехала, — это просто каприз. Тебе надоел Чикаго, скоро весна, вот тебе и не сидится на месте. Поезжай, а я буду ждать тебя здесь. Или потом приеду. — Она улыбнулась.

Линд нахмурился.

— Черт! — сказал он. — Думаешь, я не понимаю, что с тобой творится? Ты не можешь его забыть, хоть он и обращается с тобой как с собакой. Ты уверяешь, что разлюбила его, а сама сходишь по нем с ума. Я давно это вижу. Меня ты нисколько не любишь. Где уж там! Ты только о нем и думаешь.

— Оставь, пожалуйста! — сердито крикнула Эйлин, раздраженная этим обвинением. — Не говори глупостей. Все это вздор. Я восхищаюсь им, это правда. И не одна я. (Как раз в эти дни имя Каупервуда гремело по всему Чикаго.) Он удивительный человек. И он никогда не бывал со мною груб. Он настоящий мужчина, надо отдать ему справедливость.

К этому времени Эйлин настолько уже освоилась с Линдом, что могла смотреть на него со стороны: ей теперь случалось осуждать его про себя; она считала его бездельником, неспособным заработать хотя бы грош из тех денег, которые он так широко тратил, и порой она, не стесняясь, давала ему это понять. Она не рассуждала о влиянии социальных условий на характер, ибо мало что в этом понимала; но сопоставление Линда с Каупервудом — энергичным и неутомимым дельцом, зачинателем многих предприятий, а также свойственное Америке того времени презрение к праздности заставляло ее делать выводы не в пользу своего возлюбленного.

Сейчас, после этой ее вспышки, Линд еще больше помрачнел.

— Черт подери, — буркнул он. — Я тебя не понимаю. Иногда мне кажется, что ты любишь меня, а иногда, что ты по уши влюблена в него. Решай, кого же ты, наконец, любишь? Меня или его? Если ты так к нему привязана, что даже на месяц не в силах с ним расстаться, то уж, значит, ко мне у тебя нет никакого чувства.

Эйлин, конечно, сумела бы ему ответить, — после стольких стычек с Каупервудом это не составляло для нее труда. Но она боялась потерять Линда, боялась одиночества. Кроме того, он ей нравился. Он служил для нее хоть небольшим, но все же утешением в ее печалях — по крайней мере в настоящую минуту. С другой стороны, сознание, что Каупервуд рассматривает эту связь как пятно на ее доселе безупречной добродетели, охлаждало в ней всякое чувство к Линду. Мысль о муже и о своей запятнанной и загубленной жизни приводила ее в отчаяние.

— Черт! — раздраженно повторил Линд. — Не хочешь ехать, так и не надо. Умолять тебя я не собираюсь.

Они еще долго ссорились, и хотя в конце концов помирились, но оба чувствовали, что дело идет к разрыву.

Вскоре после этого разговора Каупервуд, которому последнее время очень везло, в весьма приподнятом настроении зашел утром в спальню к Эйлин, как он иногда еще делал, чтобы закончить у нее свой туалет и поболтать.

— Ну, — весело сказал он, завязывая галстук перед зеркалом. — Как там у вас с Линдом? Воркуете?

— Не смей так говорить! — вспыхнула Эйлин, задетая за живое: противоречивые чувства уже вконец измучили ее. — Кто, скажи пожалуйста, в этом виноват, как не ты сам? Да еще шуточки теперь отпускаешь, — что там у вас, да как там у вас! Очень хорошо у нас — великолепно. Он прекрасный любовник, — не хуже тебя, а может, даже и лучше. Я его люблю. И он меня любит, не то, что ты. И, пожалуйста, оставь меня в покое. Тебя ничуть не интересует, как я живу, так нечего и притворяться.

— Эйлин, Эйлин, ну зачем ты так! Не сердись. Я вовсе не хотел тебя обидеть. Право, я очень огорчен и за тебя и за себя. Я не ревнив, я же тебе говорил. Ты думаешь, я тебя осуждаю? Да нет же, нисколько. Я отлично понимаю твое состояние. И от души тебе сочувствую.

— Конечно, — проговорила Эйлин. — Конечно, ты мне сочувствуешь. Только знаешь что? Ты уж оставь свое сочувствие при себе. К черту! К черту! К черту! — Глаза ее сверкали.

Каупервуд уже кончил одеваться и стоял сейчас перед Эйлин — оживленный, смелый, красивый — ее прежний Фрэнк! Она снова горько пожалела о своей ненужной измене, снова пришла в ярость от его равнодушия. «Негодяй! — хотела крикнуть она. — Бессердечное животное!» Но что-то в ней надломилось. К горлу подкатил комок, глаза наполнились слезами. Ей захотелось подбежать к нему, воскликнуть: «Фрэнк, неужели ты не видишь, что со мной, неужели не понимаешь, почему это случилось? Неужели ты уж никогда не сможешь любить меня по-прежнему?» Но она сдержалась. Подумала, что понять он ее, может быть, и способен, и даже наверное поймет, но обманывать все равно не перестанет. А она — с какой радостью она прогнала бы Линда, не взглянула бы больше ни на одного мужчину на свете, лишь бы Фрэнк сказал хоть слово, лишь бы он от души этого пожелал!

Вскоре после этой утренней ссоры в спальне Эйлин Каупервуд изложил ей свой план перебраться в Нью-Йорк и построить там дом, более подходящий для его разросшейся коллекции; это даст Эйлин, прибавил он, возможность сделать еще одну попытку войти в светское общество.

— Переехать в Нью-Йорк? — воскликнула Эйлин. — Ну да, для того, чтобы тебе было свободнее здесь без меня!

О существовании Беренис Флеминг она тогда еще не подозревала.

— Ну зачем ты так говоришь, — ласково сказал Каупервуд. — Ты же сама знаешь, что в Чикаго двери общества закрыты для нас. Здешние финансисты ополчились на меня. А когда у нас в Нью-Йорке будет такой дом, как я задумал, это само по себе послужит нам рекомендацией. Чикаго — это в конце концов провинция. Тон задают Восточные штаты, и в первую очередь Нью-Йорк. Если ты согласна, я продам этот дом, и мы станем жить большую часть года в Нью-Йорке. Там я смогу проводить с тобой не меньше времени, чем здесь, а пожалуй, и больше.

Тщеславная душа Эйлин невольно откликнулась на этот призыв — в самом деле, какие перспективы открывались перед ней! Чикагский дом давно уже стал для нее кошмаром: его населяли воспоминания о пережитом горе и перенесенных обидах. Здесь она избила Риту Сольберг, здесь чикагское общество сперва раскрыло ей объятия, а потом оттолкнуло ее, здесь она так долго ждала, что Фрэнк вернет ей свою любовь, и здесь же убедилась, что ее ожидание тщетно. Пока Каупервуд говорил, она глядела на него задумчиво, даже печально, терзаясь сомнениями. И вместе с тем в ней уже зарождалась мысль, что в Нью-Йорке, где деньгам придают такое значение, она могла бы благодаря огромному, непрерывно растущему богатству Каупервуда и его весу в деловых кругах занять достойное положение в обществе! «Кто не рискует, тот не выигрывает» — таков всегда был девиз Эйлин, и она опять готовилась поднять его на мачте своего корабля, хотя давно могла бы догадаться, что оснастка этого корабля не пригодна для того рискованного плавания, в которое ей хотелось пуститься. Крашеная фанера и парус из фольги и мишуры! Бедная, суетная и вечно надеющаяся Эйлин! Но откуда ей было знать!

— Хорошо, — сказала она наконец. — Делай, как хочешь. Мне в конце концов все равно, где тосковать в одиночестве — здесь или там.

Каупервуд знал, о чем она мечтает. Знал, какие мысли проносятся сейчас в ее мозгу, и тщета ее надежд была для него очевидна. Жизненный опыт подсказывал ему, что лишь исключительное стечение обстоятельств может открыть такой женщине, как Эйлин, доступ в надменный высший свет. Но у него не хватало мужества сказать ей об этом. Нет, ни за что на свете! Он не мог забыть, как однажды за мрачной решеткой исправительной тюрьмы в Пенсильвании он плакал на плече у Эйлин. Он не хотел быть неблагодарным, не хотел раскрывать ей свои затаенные мысли и наносить еще новый удар. Пусть тешит мечтами о светских успехах свое уязвленное тщеславие, пусть утешает ими свое наболевшее сердце, а ему этот дом в Нью-Йорке позволит быть ближе к Беренис Флеминг. Можно сколько угодно осуждать подобное криводушие, но нельзя отрицать, что оно составляет характерную черту многих людей, и Каупервуд в данном случае не был исключением. Он все видел, все учитывал и строил свои расчеты на простых человеческих чувствах Эйлин.

Глава 46

Взлеты и падения

Многообразные любовные похождения Каупервуда порою так осложняли ему жизнь, что он задавался вопросом, стоит ли игра свеч и можно ли в конце концов обрести мир и счастье иначе, как в законном браке. Миссис Хэнд в разгаре скандала уехала в Европу, но потом вернулась и теперь осаждала Каупервуда просьбами о свидании. Сесили Хейгенин писала ему бесчисленные письма, в которых заверяла его в своей неизменной преданности. Флоренс Кокрейн, даже и после того как Каупервуд к ней охладел, упорно добивалась встречи с ним. К тому же Эйлин, запутавшаяся и удрученная своими неудачами, начала искать утешения в вине. Крах ее отношений с Линдом — она хоть и уступила его домогательствам, но страсть так и не согрела ей сердца — и равнодушие, с каким Каупервуд принял ее измену, ввергли Эйлин в то подавленное состояние, когда человек начинает предаваться бесплодному самоанализу, — состояние, которое у наиболее чувствительных или наименее устойчивых натур нередко кончается алкоголизмом, а иногда и самоубийством. Горе тому, кто отдает свое сердце иллюзии — этой единственной реальности на земле, но горе и тому, кто этого не делает. Одного ждут разочарование и боль, другого — запоздалые сожаления.

После отъезда Линда в Европу, куда Эйлин отказалась за ним последовать, она завела роман со скульптором по имени Уотсон Скит, человеком очень незначительным. Единственный наследник председателя правления крупнейшей мебельной компании, он, в отличие от большинства художников, принадлежал к состоятельному кругу, но по стопам отца идти не пожелал. Скит учился за границей и вернулся в Чикаго с намерением насаждать искусство на Западе. Это был рослый, полнотелый блондин, державшийся с какой-то безыскусственной наивностью, которая и пленила Эйлин. Они встретились в мастерской у Риза Грайера. После отъезда Линда Эйлин чувствовала себя заброшенной и, больше всего на свете страшась одиночества, сблизилась со Скитом, но связь эта оказалась безрадостной. Эйлин так и не могла отрешиться от прежнего своего идеала, от настойчивой потребности все мерить мерой первой любви и первого счастья. Кому не знакомо мертвящее дыхание памяти о лучших днях! Оно удушает мечту настоящего, встает перед нами подобно призраку на пиршестве и пустыми глазницами иронически озирает наш жалкий праздник. Возможное, но не свершившееся в ее жизни с Каупервудом неотступно преследовало Эйлин. Если раньше она только изредка закуривала сигарету, то теперь стала страстной курильщицей. Если она любила иногда выпить бокал хорошего вина, коктейль, рюмку коньяку с содовой, то теперь пила только коньяк или, еще чаще, новомодную смесь — виски с содовой, называемую «хайбол», — пила стакан за стаканом с жадностью, которая показывала, что вкуса напитка она попросту не замечает. Впрочем, пьяница всегда ищет в вине забвенья, а не вкусовых ощущений. Эйлин не раз замечала, когда ей случалось после ссоры с Линдом или в припадке уныния выпить виски с содовой, что ее охватывает приятная теплота и какое-то блаженное безразличие. Горе словно улетучивалось. Она плакала, но это были сладостные, облегчающие душу слезы. Ее печаль начинала походить тогда на бесплотные туманные видения, которые навещают нас во сне: они обступали ее, вились вокруг, но существовали вне ее, и она как бы со стороны смотрела на них. Порой и она сама и эти призрачные тени ее печалей (ибо Эйлин и себя видела словно в искажающем образы сновидении) представлялись ей существами из мира, где нет полного забвения, но нет и нестерпимых душевных мук. Старое испытанное средство от всех бед — алкоголь — нашел в ней верную почитательницу. После того как Эйлин случайно убедилась, что спиртное утешает, или, вернее, притупляет боль, она стала все чаще прибегать к нему. Почему бы ей не пить, если это приносит облегчение от нравственных и физических страданий? Никаких дурных последствий она пока не замечала. И потом ведь она очень сильно разбавляет виски водой. Оставаясь дома одна, Эйлин по нескольку раз в вечер наведывалась в буфетную, где хранились ликеры и виски, и приготовляла себе свою любимую смесь, а не то приказывала лакею принести ей в спальню поднос с бутылкой виски и сифон с содовой водой. Каупервуд, постоянно видя у Эйлин этот поднос и заметив, что она помногу пьет за обедом и ужином, счел нужным ее предостеречь.

— А не слишком ли ты этим увлекаешься, Эйлин? — спросил он как-то вечером, когда она залпом выпила стакан виски с содовой и сидела в каком-то отупении, разглядывая вышивку на скатерти.

— Конечно, нет, — ответила она, вспыхнув от досады и немного запинаясь.

— А что?

Эйлин и сама уже не раз думала, не испортит ли ей вино цвет лица. Ее красота — вот единственное, чем она еще дорожила.

— Да я все время вижу у тебя в комнате бутылку, вот и подумал, — может быть, ты сама не замечаешь, как много пьешь.

Зная ее обидчивость, он старался говорить как можно мягче.

— А если и так? — с сердцем отвечала она. — Какое это имеет значение? Я пью, а другие занимаются кое-чем похуже.

Такого рода шпильки доставляли ей удовлетворение так же, как и его расспросы: следовательно, она еще что-то значит для него. Да, она ему и сейчас еще не безразлична.

— Ну зачем так говорить, Эйлин? — сказал он. — Если тебе хочется иногда выпить — пожалуйста, я не возражаю. Впрочем, тебе, вероятно, все равно, возражаю я или нет. Но много пить, с твоей красотой, при твоем прекрасном здоровье, — просто грешно. Тебе это совсем не нужно, так ведь можно быстро скатиться бог знает куда. Никакой беды с тобой не стряслось. Мало ли женщин оказывалось в таком же положении! Уходить я от тебя не собираюсь, если ты сама этого не потребуешь, это я тебе сто раз говорил. Что поделаешь, все люди со временем меняются. Вероятно, и я кое в чем изменился, но это еще не причина, чтобы распускаться. И зря ты принимаешь это так близко к сердцу. В конце концов все может уладиться со временем.

Он говорил, почти не думая о своих словах, лишь бы успокоить ее.

— О! О! — Эйлин вдруг стала раскачиваться из стороны в сторону и плакать тяжелыми пьяными слезами, словно сердце у нее разрывалось на части. Каупервуд встал: ему было противно и жутко.

— Не подходи ко мне! — крикнула Эйлин, внезапно протрезвев. — Я знаю, что тебе нужно. Знаю, как ты печешься обо мне и моей красоте. Захочу пить — и буду, и не то еще сделаю, если захочу. Это для меня облегчение, это мое дело, а не твое. — И назло ему она опять налила себе стакан и выпила.

Каупервуд внимательно поглядел на нее и сокрушенно покачал головой.

— Так не годится, Эйлин, — сказал он. — Прямо не знаю, что мне с тобой делать. Виски не доведет тебя до добра. От красоты твоей ничего не останется, и вдобавок на душе будет скверно.

— Ну и черт с ней, с моей красотой! — вспылила она. — Что мне дала эта красота?

Охваченная печалью и гневом, она вскочила из-за стола и выбежала из комнаты. Когда Каупервуд вошел через несколько минут к ней в спальню, она усердно пудрилась перед зеркалом. На туалете стоял наполовину опорожненный стакан виски с содовой. Странное чувство вины и бессилия овладело им.

Тревожась за Эйлин, он в то же время не переставал думать о Беренис, и надежды его то разгорались, то гасли. На его глазах эта необыкновенная девушка становилась яркой человеческой личностью. Во время последних встреч она, к его великой радости, уже не замыкалась в себе, а болтала с ним дружески, почти откровенно; она ведь вовсе не гордячка, думал он, а разумное, мыслящее существо, наделенное незаурядными способностями, и главное — тонкой артистической душой. Не зная никаких забот, она жила в ей одной ведомом возвышенном мире, порой погруженная в мечтательную задумчивость, порой с головой окунаясь в интересы того общества, частью которого она была и которое удостаивала своим вниманием, в той же мере, в какой оно удостаивало ее своим.

Как-то воскресным утром в конце июня, когда воздух в Поконских горах особенно прозрачен и там стоит необыкновенная тишина, Беренис вышла на веранду коттеджа, где сидел Каупервуд, просматривая финансовый отчет одной из своих компаний, и размышлял о делах — он приехал на несколько дней отдохнуть. Отношения их были теперь не столь далекими, как раньше, и она держалась в его присутствии непринужденно и весело. В общем он ей нравился. С неизъяснимо прелестной улыбкой, которая играла у нее на губах, собирая крошечные морщинки на носу и в уголках глаз, она сказала:

— Сейчас я поймаю птичку.

— Что поймаете? — переспросил Каупервуд, поднимая голову и притворяясь, что не расслышал.

Он жадно следил за каждым ее движением. На ней было утреннее платье, все в оборках, как нельзя более подходящее для того воздушного мира, в котором она обитала.

— Птичку, — отвечала она, беззаботно тряхнув головой. — Ведь сейчас июнь, и воробьи уже учат своих птенцов летать.

Каупервуд, за минуту до того погруженный в финансовые расчеты, словно по мановению волшебной палочки перенесся в другой мир, мир, в котором птицы, трава и летний ветерок значили больше, чем кирпич и камень, векселя и акции. Он встал и пошел за нею следом по траве к зарослям ольхи, где воробьиха усердно показывала своему птенцу, как подняться в воздух. Беренис наблюдала эту сценку еще из окна своей комнаты. Внезапно Каупервуд почувствовал, сколь ничтожное место в мощном потоке бытия занимают его собственные дела, когда каждое создание исполнено неукротимой воли к жизни, которую так зорко подметила Беренис. А она уже бежала по лужайке за птенцом, вытянув вперед руки и временами грациозно пригибаясь к земле, но птенец, неловко трепыхаясь, все увертывался от нее. Вдруг Беренис словно нырнула в траву, потом обернулась к Каупервуду и с сияющим лицом воскликнула:

— Вот, поймала! Да он сражается со мной, посмотрите! Ах ты, моя прелесть!

Она держала птенца в горсти, так что головка его выглядывала между ее большим и указательным пальцами, и, смеясь, целовала его и поглаживала другой рукой. Беренис вовсе не так уж любила птиц, ее воодушевляла красота жизни и собственная красота. Услышав отчаянное чириканье вспорхнувшей на ветку воробьихи, она воскликнула:

— Ну чего ты расшумелась! Я его только на минутку взяла.

Каупервуд рассмеялся.

— Вполне понятно, что она волнуется, — сказал он.

— Она же отлично знает, что я ему ничего не сделаю, — возразила Беренис так горячо, точно слова ее не были шуткой.

— Неужели знает? — спросил Каупервуд. — Почему вы так думаете?

— Потому что так оно и есть. Они отлично понимают, когда их детям действительно грозит опасность.

— Да откуда же им знать? — не унимался Каупервуд, очарованный и увлеченный ее капризной логикой. Эта девушка была для него загадкой, он никогда не мог сказать, что она думает.

Беренис на мгновение остановила на нем взгляд своих холодных синих глаз.

— Неужели, по-вашему, у всех этих созданий только пять чувств? — Вопрос ее прозвучал мягко и совсем не укоризненно. — Нет, они все понимают. Вот и она поняла. — Беренис грациозным движением указала на дерево, в ветвях которого теперь царила тишина. Чириканье смолкло. — Поняла, что я не кошка.

И снова чарующая насмешливая улыбка пробежала по ее губам, собрала в морщинки нос и уголки глаз. Слово «кошка» прозвучало в ее устах как-то особенно выразительно и ласково. Каупервуд смотрел на нее, и ему казалось, что умнее ее он еще никого не видел. Вот женщина, которая могла бы завладеть всем его существом! Если он сумеет заинтересовать ее собой, ему понадобятся все его способности, все душевные силы. Какие у нее глаза — одновременно загадочные и ясные, приветливые и холодно-проницательные. «Да, — казалось, говорили эти глаза, — чтобы заинтересовать меня, нужно быть очень интересным!» А между тем она смотрела на него с искренним дружелюбием. Ее лукавая улыбка служила тому порукой. Да, это была не Стефани Плейто или Рита Сольберг. Он не мог просто поманить ее пальцем, как Эллу Хабби, Флоренс Кокрейн, Сесили Хейгенин. Это была женщина самобытная, с душой, открытой для романтики, для искусства, для философии, для жизни. Нет, завоевать ее не легко. А Беренис тем временем и сама стала все чаще думать о Каупервуде. Видно, он необыкновенный человек; так говорит ее мать, и газеты постоянно упоминают его имя, отмечают каждый его шаг.

Через некоторое время они снова встретились, на этот раз в Саутгэмптоне, куда она приехала с матерью. Каупервуд, Беренис и еще один молодой человек, некто Гринель, пошли купаться. День был изумительный. На востоке, на юге и на западе перед ними расстилалась испещренная рябью синяя морская ширь, слева в нее причудливо вдавался рыжеватый песчаный мыс. Когда Каупервуд увидел Беренис в голубом купальном костюме и купальных туфельках, его больно кольнула мысль о поразительной быстротечности жизни — старое старится, а молодое снова и снова идет ему на смену. У него за плечами долгие годы борьбы, большой жизненный опыт, однако в самых важных вопросах он не мудрее этой двадцатилетней девушки с ее пытливым умом и взыскательным вкусом! О чем бы они ни говорили, он не находил ни малейшего изъяна в ее броне, — так много она знала, такие здравые суждения высказывала. Правда, она не прочь была порисоваться, но ведь она имела на это полное право. Гринель уже успел надоесть ей, поэтому она отослала его прочь и развлекалась беседой с Каупервудом, который удивлял ее силой и цельностью своего характера.

— Знаете, — призналась она ему, — с молодыми людьми бывает иногда ужасно скучно. Они такие глупые. Посмотришь на них — штиблеты, галстук, носки, трость, а больше ничего и нет. Взять хотя бы Гринеля — ходячий манекен и только. Разгуливает живой костюм от английского портного и помахивает тросточкой.

— Вот это я понимаю, обвинительный акт! — засмеялся Каупервуд.

— Нет, право же, — отозвалась она. — И ничего-то он не знает, у него на уме только поло, да годный стиль плаванья, да кто куда поехал, да кто на ком женится. Разве это не скука?

Она откинула голову и вздохнула полной грудью, словно хотела выдохнуть из себя всю эту скуку и глупость.

— Вы и ему это говорили? — полюбопытствовал Каупервуд.

— Конечно, говорила.

— Тогда понятно, почему у него такой мрачный вид, — сказал он, оглядываясь на Гринеля и миссис Картер: они сидели рядом на пляжных стульчиках, Гринель сосредоточенно чертил по песку носком туфли. — Занятное вы существо, Беренис, — продолжал он непринужденным тоном. — Вы временами на диво откровенны и непосредственны.

— Не более, чем вы, если верить тому, что о вас говорят, — ответила она, пристально поглядев на него. — Ну во всяком случае я не намерена себя мучить. Уж очень он скучный. Ходит за мной по пятам, а мне он вовсе не нужен.

Она тряхнула головой и побежала по пляжу туда, где было меньше купающихся, оборачиваясь на бегу и словно говоря Каупервуду: «Ну, а вы что же отстаете?» Встрепенувшись, он побежал вслед за нею быстрым, молодым шагом и нагнал ее у мелкой закрытой бухточки с чистой, прозрачной водой.

— Глядите! — воскликнула Беренис. — Рыбки! Вон, вон они!

Она вбежала в воду, где, серебрясь на солнце, резвилась стайка колюшек, и стала ловить их, как ловила птенца, стараясь загнать в лужицу, отделенную от моря узкой песчаной косой. Каупервуд, словно десятилетний мальчишка, усердно помогал ей. Он с увлечением гонялся за рыбами, одну стайку упустил, зато другую подогнал совсем близко к берегу и стал звать Беренис.

— Ой! — воскликнула она. — Здесь их тоже много, Скорей сюда! Гоните их на меня!

Волосы ее разлетались, щеки разрумянились, глаза стали ярко-синими. Вытянув руки, и она и Каупервуд низко склонились над водой, где пять-шесть рыбок метались и прыгали, стараясь ускользнуть. Подогнав их к самому песку, оба одновременно сделали быстрое движение, и Беренис поймала рыбешку; Каупервуд промахнулся, но помог девушке удержать рыбку, которую она схватила.

— Ах, какая чудесная! — воскликнула она, быстро выпрямляясь. — Как она трепещет! Это я ее поймала!

От восторга ей не стоялось на месте, а Каупервуд, словно зачарованный, смотрел на нее. Он изнемогал от желания сказать ей, как она восхитительна, как дорога ему.

— Чудесная, — с расстановкой проговорил он, — только вы, Беренис.

С минуту она смотрела на него, держа рыбку в вытянутых руках. Он видел, что она не знает, как отнестись к его словам. Многие мужчины уже выказывали ей преувеличенное внимание. К комплиментам она привыкла. Но здесь было иное. Она ничего не ответила, только посмотрела на него, и взгляд ее сказал: «Мне кажется, сейчас вам больше ничего не нужно говорить». Потом, видя, что он понял и смущен и взволнован, она весело сморщила носик и сказала:

— Это как в сказке. Как будто она приплыла ко мне из другого мира.

Каупервуд понял. К ней нельзя приблизиться сразу. А между тем что-то уже связывало их — дружба, взаимная симпатия, — и оба они это чувствовали. Но воспитание в аристократической школе, светские условности, необходимость создать себе положение в обществе, консервативные взгляды ее знакомых — все это было очень живо в ней. Будь он свободен, думала Беренис, она бы, конечно, выслушала его до конца, потому что он, право же, очень интересен. Но так… А Каупервуду в этот день стало ясно, что Беренис — единственная женщина, на которой он бы с радостью женился, если бы только она согласилась.

Глава 47

«Американская спичка»

После того как Каупервуд, пустив всем пыль в глаза своим пожертвованием трехсот тысяч на телескоп, получил нужные ему кредиты, враги его на время присмирели, но только потому, что не придумали еще способа разделаться с ним. Общественное мнение, возбужденное газетами, все еще было против него. Но срок его концессий истекал лишь через восемь-десять лет, а за это время он мог приобрести несокрушимое могущество. Окружив себя инженерами, управляющими, юристами, Каупервуд с молниеносной быстротой строил теперь линии своих надземных дорог, одну за другой. Одновременно он готовил западню враждебным ему чикагским банкам, предоставляя им через Видера, Кафрата и Эддисона онкольные ссуды, чтобы в случае кризиса прижать их. Получив в свое распоряжение огромное количество акций и облигаций и руководствуясь обычным своим правилом — не выплачивать более шести процентов дивиденда мелким акционерам, не принадлежащим к числу учредителей его компаний, Каупервуд наживал бешеные деньги. Когда представлялась возможность распределить большую прибыль, он тотчас выпускал новые акции, продавал их на бирже, а разницу клал себе в карман. Из касс своих бесчисленных компаний он забирал огромные суммы под видом временных займов, а потом, по его указанию, послушные исполнители относили их в счет расходов на «строительство», «оборудование», «эксплуатацию». Словом, он как матерый волк рыскал по чащобе, которую сам же и создал для себя.

Слабым местом нового предприятия Каупервуда — его надземных дорог — было то, что первое время не приходилось ждать от них дохода. К тому же надземные дороги начнут конкурировать с его старыми компаниями наземных городских железных дорог и в какой-то мере могут даже сократить их прибыли. А в акции этих компаний, как и в акции надземных дорог, у него были вложены огромные суммы. Если почему-либо курс резко снизится, все сразу захотят сбыть эти бумаги с рук, отчего они еще больше упадут в цене, и ему самому придется их скупать, чтобы спасти положение. Боясь финансовых бурь и финансовых репрессий, Каупервуд стал накоплять резерв в государственных обязательствах, который решил довести до восьми или даже десяти миллионов долларов. Он поставил на карту слишком много и не хотел быть застигнутым врасплох.

Когда Каупервуд приступал к постройке своих надземных дорог, не было никаких оснований предполагать, что в Америке в ближайшее время может разразиться финансовый кризис. Но вскоре возникло непредвиденное осложнение. Это было время расцвета трестов, во всем их дутом великолепии. Уголь, железо, сталь, нефть, машиностроение и ряд других наиболее важных и прибыльных отраслей промышленности были уже «трестированы», а такие, как кожевенная, обувная, канатно-веревочная и т. д., попадали во все большую зависимость от ловких и неразборчивых в средствах дельцов. В Чикаго — Шрайхарт, Хэнд, Арнил, Мэррил и еще с десяток таких же акул богатели не по дням, а по часам, становясь во главе все новых и новых монополий, ибо хищники помельче, у которых недоставало свободных средств, довольствуясь крохами с барского стола, неизменно приглашали их в учредители. Между тем среди широких слоев нации росло убеждение, что в верхах засела кучка воротил — титанов без души и без сердца, стремящихся заковать народ в цепи рабства. Жертвы нищеты и невежества, эти массы в конце концов ухватились за программу одного западного политического деятеля, обещавшего им избавление от всех зол, и с самозабвенной верой стали ее поддерживать. Сей апостол, видя, что золота в обращении становится все меньше и меньше, что деньги и кредиты нации забрала в свои руки горстка монополистов-банкиров, орудующих в целях личной наживы, узрел спасение в том, чтобы увеличить количество обращающихся денег, — это, как он считал, облегчит получение кредита и снизит ссудный процент. Серебро, которым изобиловали недра Америки, должно было чеканиться свободно, при этом государству надлежало узаконить постоянный паритет обоих металлов, исходя из соотношения одной весовой единицы золота к шестнадцати единицам серебра. Тогда меньшинство никогда не сможет больше закабалить большинство при помощи денег. Серебряной монеты будет столько, что ни центральным банкам, ни стоящим во главе их финансовым воротилам уже не удастся установить свою власть над денежным рынком. Это была, конечно, утопия, мечта сострадательного сердца, но она породила ожесточенную борьбу за руководящие посты в правительстве. Финансовая верхушка, страшась даже подумать о том, на что могли натолкнуть народ теории новоявленного политического лидера, повела борьбу как с ним, так и с теми элементами демократической партии, которые его поддерживали. Рядовые члены обеих партий — те алчущие и жаждущие, которых всегда попирала и та и другая сторона, — встретили его как ниспосланного небом избавителя, нового Моисея, пришедшего вывести их из пустыни нищеты и отчаяния. Горе политическому вождю, который проповедует новую доктрину спасения и по мягкосердечию своему предлагает панацею от всех социальных зол. Ему воистину уготован терновый венец.

Каупервуд, как и другие финансисты, относился враждебно к этой, по его мнению, безумной идее — поддержания паритета между серебром и золотом законодательным путем. Он называл это конфискацией, конфискацией богатства немногих в пользу большинства. Превыше всего он опасался, как бы растущее волнение не вылилось в открытую классовую борьбу, при которой вкладчики обычно разбегаются и люди прячут деньги в кубышки. Он сразу стал свертывать паруса, приобретая только самые верные бумаги, а менее надежные начал исподволь сбывать с рук.

Но для текущих своих нужд Каупервуду приходилось порой занимать довольно крупные суммы, и вскоре он заметил, что банки, связанные с его противниками в Чикаго и других городах, соглашались выдавать ссуды под залог его акций лишь при непременном условии погашения таковых по первому требованию. Каупервуд шел на это, хотя и подозревал, что дело тут не чисто, — видимо, Хэнд, Шрайхарт, Арнил и Мэррил намерены в трудную минуту потребовать возврата всех ссуд и таким образом загнать его в тупик.

— Кажется, я понял, чего добивается эта шайка, — сказал он как-то Эддисону. — Только они не на того напали, меня не так-то легко захватить врасплох.

Каупервуд не ошибся в своих подозрениях. Еще в самом начале агитации за свободную чеканку серебра, задолго до того, как разразилась буря, Шрайхарт, Хэнд и Мэррил, следя за каждым шагом Каупервуда через своих агентов и маклеров, установили, что тот занимает где только можно — в Нью-Йорке, в Лондоне, у некоторых чикагских банкиров.

— Сдается мне, — сказал как-то Шранхарт своему другу Арнилу, — что наш приятель в долгу, как в шелку. Он зарвался. Это его строительство надземных дорог поглотило слитком много капитала. Осенью предстоят новые выборы, и он знает, что мы будем бороться беспощадно. На электрификацию старых линии ему опять-таки потребуются деньги. Если бы только узнать, как у него обстоят дела и кому и сколько он задолжал, можно было бы, пожалуй, что-нибудь предпринять.

— Он несомненно запутался, — согласился Арнил. — История с чеканкой серебра уже сказывается на бирже — бумаги идут туго, а деньги в цене. Я считаю, что наши здешние банки должны давать ему по онкольным ссудам сколько он ни попросит. А когда придет время, мы прижмем его к стене. Хорошо бы раздобыть еще где-нибудь его векселя.

Мистер Арнил произнес все это без тени раздражения или сарказма. В трудную минуту, которая, быть может, уже не за горами, Каупервуду будет обещано спасение, и его «спасут», при условии, что он навсегда покинет Чикаго. А они, в неусыпной заботе о родном городе и добром имени властей предержащих, отберут его собственность и станут управлять ею по своему усмотрению.


На свое несчастье, в это самое время господа Хэнд, Шрайхарт и Арнил сами оказались втянутыми в одну небольшую спекуляцию, для исхода которой агитация за чеканку серебра могла оказаться роковой. Дело касалось такого обыденного предмета, как спички, производство которых, подобно производству многих других предметов первой необходимости, было трестировано и приносило громадные барыши. Акции «Американской спички» уже котировались на всех биржах, и курс их — сто двадцать долларов — держался стойко.

Гениальная идея объединить все спичечные фирмы в одну всеамериканскую спичечную монополию зародилась в мозгу двух приятелей, владельцев банкирско-маклерской конторы, господ Хэлла и Стэкпола. Мистер Финеас Хэлл, тщедушный, похожий на хорька и очень расчетливый человечек, с жидкой порослью песочно-серых волос и всегда прищуренным правым глазом — одно веко у него было частично парализовано, — имел несколько необычный, порою даже зловещий вид.

Его компаньон, мистер Бенони Стэкпол, в прошлом возница в Арканзасе, а затем барышник, мужчина огромного роста, тучный, хитрый и отважный, отличался недюжинной силой воли и деловитостью. Не такой дальновидный, как Арнил, Хэнд и Мэррил, он тем не менее был достаточно ловок и изобретателен. В погоню за богатством он пустился уже немолодым человеком и теперь из кожи вон лез, чтобы привести в исполнение план, который разработал с помощью Хэлла. Вдохновляемые мыслью о будущем богатстве, они завладели контрольным пакетом акций в одной спичечной компании, что позволило им вступить в переговоры с владельцами других фирм. Патенты и секреты производства, составлявшие собственность отдельных компаний, переходили в их руки, расширялось производство и сбыт.

Но для осуществления замысла Стэкпола и Хэлла требовались средства несравненно большие, чем те, которыми они располагали. Оба были уроженцами Западных штатов и потому прежде всего стали искать поддержки у западного капитала. Они обратились к Хэнду, Шрайхарту, Арнилу и Мэррилу, и солидные пакеты акций по ценам много ниже номинала перешли в руки этих господ. С помощью полученных таким путем средств объединение спичечных предприятий подвигалось весьма успешно. Патенты скупались направо и налево; «Американской спичке» предстояло в недалеком будущем заполонить Европу, а там, быть может, подчинить себе и мировой рынок. Тем временем высоким покровителям Хэлла и Стэкпола, каждому в отдельности и всем вместе, пришло в голову взвинтить курс акций, приобретенных ими по сорока пяти долларов за штуку и теперь уже продававшихся на бирже по ста двадцати, до трехсот долларов; если мечты о монополии сбудутся, такое повышение вполне оправдано. А если у них и окажется некоторый излишек акций спичечного треста, — положение которого казалось тогда прочным, а виды на будущее блестящими, — то это им никак не повредит. И вот они втихомолку стали скупать «Американскую спичку», надеясь в скором времени нажить большие деньги на повышении курса.

Однако такая игра никогда не остается тайной для других финансистов. Кое-кто из крупных биржевиков скоро прослышал, что ожидается резкое повышение акций «Американской спички». Каупервуд узнал об этом от Эддисона, хорошо осведомленного обо всех биржевых слухах и сплетнях, и оба они закупили акций на крупную сумму, но с таким расчетом, чтобы в любой момент без труда продать их и даже кое-что на этом заработать. В последующие восемь месяцев акции «Американской спички» медленно и неуклонно повышались в цене, достигли внушительной цифры в двести долларов и полезли дальше вверх. Когда курс стоял на двухстах двадцати, Эддисон и Каупервуд продали свои бумаги, заработав на этой операции около миллиона.

Между тем на горизонте собиралась давно ожидаемая гроза; сначала это было крохотное облачко, которое к концу тысяча восемьсот девяносто пятого года превратилось в грозную тучу, а к весне девяносто шестого эта туча зловещей пеленой закрыла полнеба, готовая вот-вот разразиться бурей. После того как в июле на пост президента Соединенных Штатов была выдвинута кандидатура «апостола свободной чеканки серебра», консервативные элементы и финансовые круги охватил страх. То, что Каупервуд предусмотрительно сделал больше года назад, другие, менее дальновидные дельцы, от штата Мэн до Калифорнии и от Мексиканского залива до Канады, принялись второпях делать сейчас. Вклады изымались из банков, неустойчивые и ненадежные бумаги выбрасывались на рынок. Шрайхарт, Арнил, Хэнд и Мэррил внезапно поняли, что попали впросак со своими огромными капиталовложениями в «Американскую спичку». Имея на руках эти акции, которые выпускались на миллионные суммы, они вынуждены будут либо поддерживать курс, либо реализовать их с большим для себя убытком. Так как многим акционерам «Американской спички» понадобились теперь наличные деньги, то со всех концов страны посыпались телеграфные распоряжения продавать акции на чикагской бирже, где они были впервые пущены в продажу и где на них, по-видимому, существовал спрос. Инициаторы спекуляции после ряда совещаний сочли за благо поддерживать курс. Господам Хэллу и Стэкполу, официально возглавлявшим трест, было дано указание покупать, а те в свою очередь обратились к основным акционерам с предложением взять свою долю дополнительных акций, пропорциональную вложениям. Хэнд, Шрайхарт, Арнил и Мэррил, не в силах справиться с растущим потоком акций, которые они должны были принимать по двести двадцать долларов, стали спешно закладывать их в банках по сто пятьдесят долларов и этими деньгами расплачивались за дополнительные партии, от которых не могли отказаться.

В результате зависимые от них банки оказались загруженными до отказа, над многими нависла угроза краха. Принимать эти акции в заклад они были уже не в состоянии.

— Нет, нет и нет! — решительно заявил Хэнд по телефону Финеасу Хэллу. — Я не могу рисковать больше ни одним долларом. Не могу и не хочу. Ваш план превосходен. Я не хуже вашего понимаю все его выгоды. Но с меня достаточно. Не сегодня — завтра разразится финансовый кризис. Потому-то биржа и наводнена бумагами. Я готов ограждать свои интересы, но всему есть предел. Повторяю: ни одна акция из тех, что у меня сейчас имеются, на рынок не попадет, но больше сделать я ничего не могу. Пусть остальные участники соглашения защищаются, как умеют. У меня есть другие, не менее важные дела, чем «Американская спичка», мне надо подумать и о них.

Разговор с мистером Шрайхартом увенчался не большим успехом. Поглаживая жесткие черные усы, Шрайхарт уже прикидывал в уме, не лучше ли, пока не поздно, отступить, выручив за свои акции сколько удастся. Но он боялся гнева Хэнда и Мэррила, в случае если по его вине «Американская спичка» покатится вниз и на чикагской бирже возникнет паника. Это был рискованный шаг. Арнил и Мэррил в конце концов согласились держать имевшиеся у них акции, но наотрез отказались принять еще хотя бы одну; будь что будет.

Попав в такую передрягу, оба почтенных джентльмена — Хэлл и Стэкпол — естественно приуныли. Значительно менее богатые, чем их высокие покровители, они могли потерять на этом все свое состояние. А в бурю хороша любая гавань. И вот Бенони Стэкпол явился в контору Каупервуда. Он испробовал уже все средства, а из крупных чикагских капиталистов Каупервуд был единственным, не участвовавшим в афере с «Американской спичкой». В самом начале, когда Стэкпол еще только вел переговоры с Хэндом и Шрайхартом, те, правда, сказали ему, что отказываются участвовать в деле, если к нему будет привлечен Каупервуд. Но это было больше года назад, а кроме того, Хэнд и Шрайхарт теперь отстранились, бросив его с компаньоном на произвол судьбы. Они не могут быть на него в претензии, если он обратится к Каупервуду, — лишь бы тот не подвел. Стэкпол был высокого роста — шести с лишком футов — и весил двести тридцать фунтов. Он предстал перед Каупервудом в соломенной шляпе, коричневом полотняном костюме (стоял конец июля), с веером из пальмового листа в одной руке и небольшим кожаным саквояжем, в котором лежали злополучные акции, — в другой. Пот лил с него градом, и мысли были самые мрачные. Ему грозило банкротство — ужасающее банкротство. Если акции «Американской спички» упадут ниже двухсот, придется закрывать свою банкирско-маклерскую контору, — у него с Хэллом столько акций на руках, что дефицит их составит двадцать миллионов долларов. А Хэнд, Шрайхарт, Арнил и Мэррил все вместе потеряют миллионов шесть-восемь. Местные банки тоже, конечно, пострадают, но не очень сильно, ибо, принимая в заклад «Американскую спичку» по сто пятьдесят долларов за акцию, они могут потерять только разницу между этой цифрой и той ценой, до которой акции упадут.

Каупервуд не без иронии взглянул на входившего Стэкпола: он догадывался, что привело сюда этого джентльмена. Еще несколько дней назад в разговоре с Эддисоном он предсказал крушение «Американской спички».

— Мистер Каупервуд, в этом саквояже у меня пятнадцать тысяч акций «Американской спички», — начал Стэкпол. — Стоимость их по номиналу один миллион пятьсот тысяч долларов, по сегодняшнему курсу — три миллиона триста, но настоящая их цена триста долларов за штуку, если не больше. Не знаю, насколько внимательно вы следили за развитием треста «Американская спичка». Нам принадлежат все патенты на новые усовершенствованные машины, значительно повышающие производительность труда. Более того, на этих днях мы заключаем договоры с Францией и с Италией на право пользования нашими машинами и технологическими процессами, за это они будут платить нам по миллиону долларов ежегодно. Мы ведем также переговоры с Австрией и Англией. На очереди другие страны. Не сомневаюсь, что Американский спичечный трест будет снабжать своими спичками весь мир, вне зависимости от того, останусь я во главе его или нет. Но агитация за чеканку серебра застигла нас, что называется, в открытом море, и нам сейчас не легко будет перебороть шторм. Вступая с кем-нибудь в деловые отношения, я всегда предпочитаю быть откровенным и хочу сказать вам начистоту, как обстоит дело. Если нам удастся благополучно выбраться из этого переплета, вызванного агитацией за серебро, то можно поручиться, что к концу года наши акции будут стоить триста долларов. Так вот, я предлагаю их вам по сто пятьдесят, при одном условии: до декабря не выбрасывать их на рынок. Или же, если вы не можете взять на себя такого обязательства (тут Стэкпол замолчал и впился глазами в непроницаемое лицо Каупервуда), тогда, может быть, вы ссудите мне по ста пятидесяти долларов за акцию сроком самое малое на тридцать дней, из десяти, пятнадцати или сколько найдете нужным процентов.

При этом новом доказательстве изменчивости и непрочности всего земного Каупервуд задумался и, сложив руки, стал вертеть большими пальцами. Жизнь поистине полна превратностей, а тут представлялся долгожданный случай отплатить тем, кто преследовал его. Если взять акции в залог по сто пятьдесят и быстро по частям распродать их по двести двадцать или даже дешевле, «Американская спичка» вылетит в трубу. А когда курс упадет до ста пятидесяти или ниже, можно будет по дешевке снова скупить их, положить в карман разницу, завершить сделку с мистером Стэкполом, получив с него еще проценты, и улыбнуться, как улыбается сытый кот в детской сказке. Все это было проще простого и требовало не больше усилий, чем сидеть вот так и вертеть большими пальцами.

— А разрешите узнать, кто из чикагских дельцов, кроме вас и мистера Хэлла, поддерживал эти бумаги? — учтиво осведомился он. — Я, конечно, догадываюсь, но все же хотелось бы знать наверное.

— Отчего же, отчего же, пожалуйста, — с готовностью отвечал Стэкпол. — Мистер Хэнд, мистер Шрайхарт, мистер Арнил и мистер Мэррил.

— Так я и предполагал, — небрежно заметил Каупервуд. — И что же, они не в состоянии взять у вас эти акции? Загрузились до отказа?

— Загрузились, — уныло подтвердил Стэкпол. — Но если вы примете эти акции у меня в залог, мне придется поставить условием, чтобы ни одна не попала на рынок. Во всяком случае до тех пор, пока я сам не откажусь выполнить свои обязательства. Я знаю, что вы не в ладах с мистером Хэндом и другими джентльменами, которых я назвал. Но, как я уже говорил, — повторяю, я совершенно с вами откровенен, — положение у меня сейчас безвыходное, а в бурю хороша любая гавань. Если вы согласитесь меня выручить, я приму любые ваши условия и никогда не забуду оказанного мне одолжения.

С этими словами Стэкпол раскрыл саквояж и стал одну за другой выкладывать на стол перед Каупервудом желто-зеленые продолговатые пачки, туго перетянутые толстой резинкой. В каждой было по тысяче акций. Каупервуд взял одну из них и, как бы в раздумье, взвесил на руке.

— Очень сожалею, мистер Стэкпол, — сказал он, наконец, огорченным голосом, притворяясь, что пришел к какому-то решению, — но я не смогу быть вам полезен. Мне самому сейчас предстоят большие платежи, да и вообще я на бирже играю редко. К джентльменам, которых вы сейчас назвали, я не питаю никакого зла. На всех не угодишь. Я бы, конечно, мог, если б захотел, взять у вас эти акции, дать вам денег, а завтра же спустить их на бирже, но я этого делать не собираюсь. Я бы рад вас выручить, и, будь у меня возможность продержать ваши бумаги у себя три или четыре месяца, я бы охотно на это пошел. Но обстоятельства сложились так… — Каупервуд с сокрушенным видом поднял брови. — Вы побывали у всех банкиров в городе?

— У всех без исключения.

— И что же, никто не может прийти вам на помощь?

— При теперешнем положении дел они не в состоянии взять больше ни одной акции.

— Печально. Мне очень жаль, мистер Стэкпол. Постоите, а вы случайно не знакомы с мистером Милардом Бэйли или с мистером Эдвином Кафратом?

— Нет, не знаком, — ответил Стэкпол, перед которым вновь забрезжила надежда.

— И Бэйли и Кафрат значительно богаче, чем многие предполагают. У них часто бывают на руках крупные суммы. Почему бы вам не попытать счастья у них? А то есть еще мой приятель Видера. Я не знаю, правда, как у него сейчас с деньгами. Но вы всегда можете застать его в банке Двенадцатого района. Весьма возможно, что он захочет взять часть акций. Состояние у него порядочное, больше, чем некоторые думают. Удивительно, как это вас никто к ним не направил. (Без указания Каупервуда ни Бэйли, ни Кафрат, ни Видера не взяли бы у Стэкпола ни единой акции, но тот, разумеется, не мог этого знать. Мало кому было известно, что они связаны с Каупервудом.)

— Я вам чрезвычайно признателен и непременно побываю у них, — заверил его Стэкпол, укладывая в саквояж свои никому не нужные бумаги.

Каупервуд был необычайно любезен — он вызвал стенографистку, велел ей узнать для мистера Стэкпола домашние адреса Бэйли и Кафрата, которые, конечно, прекрасно знал, и, услужливо сообщив их посетителю, пожелал ему на прощание всяческого успеха. Озабоченный маклер решил тотчас наведаться не только к Бэйли и Кафрату, но и к Видера; однако, не успел Стэкпол доехать до конторы Бэйли, как туда уже позвонил Каупервуд.

— Это вы, Бэйли? Я вот по какому поводу, — сказал он, когда в трубке раздался голос лесопромышленника. — Тут у меня только что был Бенони Стэкпол, знаете — банкирская контора «Хэлл и Стэкпол»?

— Да, да.

— Принес пятнадцать тысяч акций «Американской спички», номинальная стоимость их — сто долларов, курс на сегодня — двести двадцать.

— Так.

— Он хочет заложить все или часть по сто пятьдесят.

— Так, так.

— Вы, вероятно, знаете, как обстоит дело с «Американской спичкой»?

— Нет, знаю только, что они здорово лезли вверх, кто-то усиленно играл на повышение.

— Ну так слушайте. Скоро они покатятся вниз. «Американская спичка» должна лопнуть.

— Так!

— Я хочу, чтобы вы дали этому господину ссуду в пятьсот тысяч долларов, не больше чем по сто двадцать за акцию, а то и меньше; с остальными посоветуйте ему обратиться к Кафрату или Видера.

— Да, но у меня сейчас нет таких денег. Шутка сказать, — полмиллиона! К тому же вы говорите, что «Американская спичка» вот-вот лопнет.

— Я знаю, что у вас нет. Выпишете чек на Чикагское кредитное общество, Эддисон уплатит. А бумаги пришлите ко мне и забудьте об этом деле. Об остальном я позабочусь сам. Только ни в коем случае не упоминайте моего имени и не показывайте виду, что вы заинтересованы в сделке. Давайте не больше, чем по сто двадцать, слышите? А то и меньше. Вы узнаете мой голос?

— Конечно.

— Если у вас будет время, заезжайте потом ко мне, я бы хотел знать, чем кончится ваш разговор.

— Хорошо, — коротко отвечал Бэйли.

Затем Каупервуд позвонил Кафрату и Видера, с которыми у него состоялась примерно такая же беседа; не прошло и получаса, как все уже было подготовлено к приему мистера Бенони Стэкпола. Ссуду ему дадут под все его акции по сто двадцать долларов за штуку и ниже. Чеки будут выписаны сразу и при этом на различные банки, а не только на Чикагское кредитное общество. Он, Каупервуд, сам проследит за тем, чтобы по чекам уплатили без задержки, вне зависимости от того, есть ли у Бэйли, Кафрата или Видера деньги на текущем счету. Все заложенные акции он распорядился тотчас же прислать к нему в контору. Затем, позаботившись о том, чтобы нигде не произошло заминки, и уведомив банки, на которые должны были быть выписаны чеки, что они гарантируются им самим или еще кем-нибудь, Каупервуд стал спокойно дожидаться, когда его подручные принесут акции, которые он запрет в свой личный сейф.

Глава 48

Паника

Четвертого августа тысяча восемьсот девяносто шестого года Чикаго, а за ним и весь финансовый мир были ошеломлены известием о крахе Американского спичечного треста, акции которого считались одной из самых устойчивых ценностей на бирже, и банкротстве его учредителей — господ Хэлла и Стэкпола: дефицит их исчислялся в двадцать миллионов долларов. Уже накануне, в одиннадцать часов утра чикагские банкиры и маклеры почуяли недоброе. Высокий курс, на котором искусственно поддерживались акции «Американской спички», и нужда в наличных деньгах побуждали держателей пачками выбрасывать эти бумаги на рынок в надежде реализовать их до того, как они покатятся вниз. У серого, похожего на крепость здания биржи, угрюмо возвышавшегося в конце Ла-Саль-стрит, царило лихорадочное возбуждение — словно кто-то растревожил гигантский муравейник. Взад и вперед с озабоченным видом сновали клерки, непонятно куда и зачем торопились посыльные. Маклеры, распродавшие накануне весь имевшийся у них запас «Американской спички», явились задолго до открытия биржи и одновременно с ударом гонга вновь качали наперебой предлагать внушительные партии по четыреста-пятьсот акций. Агенты Хэлла и Стэкпола, затертые в самую гущу теснившейся, орущей толпы, покупали все, что предлагалось, по курсу, который они надеялись поддержать. Сами Хэлл и Стэкпол беспрерывно сносились по телефону и телеграфу не только с наиболее видными дельцами, которых они втянули в эту спекуляцию, но также со своими клерками и агентами на бирже. Естественно, что при создавшемся положении оба были настроены весьма мрачно. Игра шла уже не плавно и гладко, как во времена высокой конъюнктуры, и обоим джентльменам пришлось заниматься всевозможными малоприятными и мелкими делами. Ибо здесь, как, впрочем, всегда в жизни, широкий поток событий, попав в теснину обстоятельств, бурлил и мельчал. Где раздобыть пятьдесят тысяч, чтобы уплатить за свалившуюся на них очередную партию «Американской спички»? Это было все равно, что пытаться голыми руками заделать непрестанно разрастающуюся брешь в плотине, за которой бушуют разъяренные волны.

В одиннадцать часов мистер Финеас Хэлл встал из-за большого письменного стола красного дерева и подошел к своему компаньону.

— Боюсь, Бен, — сказал он, — что нам не справиться. Мы стольким людям здесь в Чикаго заложили наши акции, что теперь не узнаешь, кто выбросил их на рынок. Но только руку даю на отсечение, что кто-то, не знаю только кто, намеренно разоряет нас. Ты не думаешь, что это Каупервуд или кто-нибудь из тех, кого он нам присватал?

Стэкпол, измученный тревогами последних недель, с трудом сдерживал раздражение.

— Откуда мне знать, Финеас? — буркнул он и насупился размышляя. — Не думаю. Мне казалось, что они не играют на бирже. А деньги мне так или иначе надо было доставать. Сейчас ведь любой акционер может испугаться, пустить свои акции в продажу, и тогда — пиши пропало. Да, дело дрянь!

И Стэкпол, уже в который раз за это утро, провел пальцем под тесным воротничком и засучил рукава рубашки; стояла удушливая жара, и он, придя с улицы, скинул сюртук и жилетку. В это мгновенье зазвонил телефон на столе у Хэлла, соединенный с кабинкой агента фирмы на бирже. Хэлл подскочил к аппарату и схватил трубку.

— Ну что у вас там? — спросил он сердито.

— Две тысячи акций «Американской» по двести двадцать. Брать?

Человек, который звонил Хэллу, в случае надобности подавал знак другому служащему фирмы, стоявшему на галерее, которая опоясывала «шахту», или главный зал фондовой биржи, а тот в свою очередь сигнализировал агенту внизу. Таким образом, утвердительный или отрицательный ответ мистера Хэлла почти мгновенно претворялся в биржевую сделку.

— Как быть? — спросил Хэлл у Стэкпола, прикрывая рукой трубку и еще более зловеще, чем обычно, сощуривая правый глаз. — Еще две тысячи. И откуда они только берутся?

— Это конец, — с трудом выдавил из себя Стэкпол. — Выше головы не прыгнешь. Я вот что скажу: будем поддерживать курс двести двадцать до трех часов дня. Потом подсчитаем наши ресурсы и долги. А тогда я постараюсь что-нибудь придумать. Если банки нам не помогут и Арнил со всей своей компанией захочет увильнуть, мы обанкротимся, вот и все. Но, не попытавшись спасти свою шкуру, я не сдамся, черт побери! Пусть они не помогают нам, но…

Мистер Стэкпол не знал, что, собственно, можно придумать, если Хэнд, Шрайхарт, Мэррил и Арнил не пожелают еще раз рискнуть крупной суммой, но выходил из себя при мысли, что эти господа даже пальцем не пошевельнут, если они с Хэллом пойдут ко дну. Он опять переговорил с Кафратом, Видера и Бэйли, но те остались непреклонны. Удрученный Стэкпол нахлобучил свою широкополую соломенную шляпу и вышел на улицу. В тени было девяносто шесть градусов по Фаренгейту. От асфальта мостовой и тротуаров шел сухой жар, как в турецкой бане. Ни дуновенья ветерка. Белесо-голубое небо словно выгорело от зноя, и залитые солнцем стены высоких зданий слепили глаза.

Мистер Хэнд в своей конторе, занимавшей чуть ли не весь седьмой этаж в Рукери-билдинг, изнемогал от жары и тягостных мыслей. Человек отнюдь не такой уж скупой или скаредный, он тем не менее из всех земных бед болезненнее всего переживал свои финансовые неудачи. Слишком часто приходилось ему видеть, как сильных и неглупых людей из-за какой-нибудь случайности или просчета, словно ненужный хлам, выбрасывали на свалку. После измены жены Хэнд почти ничем не интересовался, кроме умножения своего капитала, состоявшего из акций и облигаций полусотни всевозможных компаний. И все эти компании должны были давать, давать, давать непрерывно возрастающий доход, — все до единой. Даже мысль, что какая-нибудь из них может потерпеть крах или ввести его в убыток, вызывала в Хэнде почти физическое чувство беспокойства и неудовлетворенности, нечто похожее на душевную и нравственную тошноту, которую он испытывал до тех пор, пока трудность не была, наконец, преодолена. Хэнд не умел мириться с неудачами.

Между тем положение с «Американской спичкой» становилось настолько угрожающим, что могло хоть кого привести в отчаяние. Не говоря уже о пятнадцати тысячах акций, которые господа Хэлл и Стэкпол в самом начале отложили для себя, Хэнд, Арнил, Шрайхарт и Мэррил приобрели каждый по пяти тысяч акций из расчета сорок долларов за штуку, затем для поддержания курса вынуждены были купить еще примерно столько же по цене уже от ста двадцати до двухсот двадцати долларов, причем большая часть была куплена по двести двадцать. Сам Хэнд попался почти на полтора миллиона, и немудрено, что у него на сердце скребли кошки. В пятьдесят семь лет человек, привыкший к постоянному успеху в делах и славящийся своим безошибочным коммерческим нюхом, поневоле начинает бояться неудач или ударов судьбы. Всякий промах может вызвать нежелательные толки о притуплении способностей, об отсутствии прежней хватки. Итак, в этот жаркий августовский день Хэнд, укрывшись у себя в кабинете, сидел в глубоком резном кресле красного дерева и предавался невеселым размышлениям. Еще сегодня утром, предвидя неминуемое падение курса, он готов был выбросить свои акции на биржу, но тут ему позвонили Арнил и Шрайхарт, которые предложили собраться и обсудить положение, прежде чем что-либо предпринимать. Нет, завтра при любых условиях, если только Стэкпол и Хэлл не придумают способа поддержать курс без его участия, он выйдет из игры и покончит со всей этой историей. Хэнд обдумывал, как лучше это устроить, когда явился Стэкпол — бледный, расстроенный, потный.

— Ну, мистер Хэнд, — проговорил он устало, — я сделал все, что в моих силах. До сих пор Хэлл и я поддерживали курс. Вы ведь знаете, что произошло сегодня утром на бирже между десятью и одиннадцатью. Наша песенка спета. Мы отдали последний доллар и заложили последнюю акцию. И мое состояние и состояние Хэлла ушло на это все без остатка. Кто-то из неизвестных нам акционеров, а может быть и целая группа, выбивает почву у нас из-под ног. Четырнадцать тысяч акций с десяти утра! Что тут можно добавить? Мы ничего больше сделать не в состоянии, если только вы, мистер Арнил, и другие не согласитесь пойти на большие жертвы, чем шли до сих пор. Если бы вы могли между собой договориться и взять еще пятнадцать тысяч акций…

Стэкпол замолчал, ибо мистер Хэнд внушительно поднял толстый указательный палец.

— Хватит, — произнес он строго. — Всему есть предел. Я лично не рискну больше ни одним долларом. Лучше выброшу все свои акции на рынок и возьму за них что дадут. Я уверен, что и Арнил и другие думают совершенно так же.

Предпочитая действовать наверняка, Хэнд заложил почти все свои акции в различных банках, чтобы освободить деньги для других операций, и никогда бы не посмел выбросить их разом на рынок, хотя бы уже потому, что должен был оплатить банкам ту сумму, по которой бумаги были приняты в заклад. Но припугнуть Стэкпола не мешало.

Стэкпол тупо уставился на мистера Хэнда.

— Что ж, — сказал он, — тогда мне остается только вывесить на дверях конторы объявление. Мы купили четырнадцать тысяч акций, поддержали курс, но платить за них нам нечем. Если банки или какой-нибудь маклер нас не выручат, мы прогорели.

Хэнд сразу понял, что если Стэкпол выполнит свое намерение, он потеряет свои полтора миллиона, и заколебался.

— Вы были во всех банках? — осведомился он. — Что вам сказал Лоренс из «Прери-Нейшнл»?

— Все они в таком же положении, как и вы, — с ожесточением отвечал Стэкпол. — Не хотят и не могут ничего больше взять. Во всем виновата эта проклятая агитация за свободную чеканку серебра. Бумаги вполне надежные. Через несколько месяцев они себя оправдают. Это несомненно.

— Вы так полагаете? — кисло заметил мистер Хэнд. — Все зависит от того, что будет в ноябре (он имел в виду предстоящие президентские выборы).

— Да, я знаю, — вздохнул мистер Стэкпол, убеждаясь, что ему противостоит не теория, а весьма конкретное обстоятельство. И, сжав здоровенный кулачище, воскликнул: — Черт бы побрал этого проходимца! (Стэкпол подразумевал «апостола серебра».) Все это из-за него! Ну, раз ничего нельзя сделать, так я, пожалуй, пойду. Попытаюсь все-таки заложить кому-нибудь акции, которые мы сегодня купили. Если мы получим за них по сто двадцать долларов, это все-таки хоть что-то.

— Совершенно справедливо, — отвечал Хэнд. — Желаю вам успеха. Но я лично бросаться деньгами больше не могу. Почему бы вам не сходить к Шрайхарту или Арнилу? Я с ними говорил, положение у них примерно такое же, как у меня, но если они согласны обсудить вопрос, то и я не прочь. Сейчас я, правда, не вижу еще никакого выхода, но, может быть, все вместе мы и найдем способ предотвратить завтрашнее избиение. Не знаю. Если, конечно, курс не упадет катастрофически.

Мистер Хэнд думал о том, что, быть может, удастся заставить Хэлла и Стэкпола отдать все оставшиеся у них акции по пятидесяти или даже по сорока центов за доллар. Тогда, если банки примут в заклад эти бумаги у него, Шрайхарта и Арнила и продержат какое-то время, пока не представится возможность более или менее выгодно продать их, они возместят хоть часть своих убытков. Надо думать, что местные банки все же побоятся ослушаться приказа «могущественной четверки» и уж как-нибудь поднатужатся и изыщут средства. Но как все это устроить? Вот вопрос.


Шрайхарт так упорно и настойчиво расспрашивал Стэкпола, когда тот явился к нему, что в конце концов выпытал у него правду относительно его визита к Каупервуду. У Шрайхарта самого рыльце было в пушку, ибо в этот самый день, тайком от своих компаньонов, он сбыл на бирже две тысячи акций «Американской спички». Вполне естественно, что ему хотелось узнать, подозревают ли об этом Стэкпол и другие участники соглашения. Потому-то он и подверг Стэкпола самому тщательному допросу, а тот, лишь бы достичь своей цели, охотно во всем покаялся. По его мнению, то обстоятельство, что ни один из «четверки» палец о палец не ударил, чтобы его выручить, служило ему достаточным оправданием.

— Почему же вы пошли к нему? — воскликнул Шрайхарт, изображая на лице изумление и досаду, которые он если и чувствовал, то совсем по другому поводу. — Ведь мы с самого начала договорились: Каупервуда ни при каких условиях к этому делу не привлекать. С таким же успехом вы могли обратиться за помощью к дьяволу. — В то же время он думал про себя: «Как это кстати!» Поступок Стэкпола мог служить не только ширмой для его, Шрайхарта, хитроумной сегодняшней махинации, но, если на то будет воля «четверки», и превосходным предлогом, чтобы развязаться с попавшими в беду господами Хэллом и Стэкполом.

— Дело в том, что в прошлый четверг у меня было на руках пятнадцать тысяч акций и надо было достать под них деньги, — несколько смущенно и вместе с тем вызывающе отвечал Стэкпол. — Ни вы, ни Хэнд, ни Арнил не пожелали эти акции взять. О банках и говорить нечего. Я на всякий случай позвонил Рэмбо, и он направил меня к Каупервуду.

В действительности Стэкпол отправился к Каупервуду по собственному почину, но сейчас это маленькое отклонение от истины представлялось ему необходимым.

— Рэмбо! — фыркнул Шрайхарт. — Приспешник Каупервуда, как и все остальные. Вот уж нашли к кому обратиться. Ну, теперь я прекрасно понимаю, откуда взялись эти акции. Каупервуд или его приятели предали нас. Этого следовало ожидать. Он нас ненавидит. Так вы говорите, что исчерпали все возможности? И ничего больше не можете придумать?

— Ничего, — уныло отвечал Стэкпол.

— Плохо. Вы, конечно, поступили весьма опрометчиво, обратившись к Каупервуду. Но посмотрим, нельзя ли еще как-нибудь помочь делу.

У Шрайхарта, как и у Хэнда, был план: заставить Хэлла и Стэкпола отдать за бесценок все свои акции банкам. Тогда, с помощью некоторого нажима, можно будет убедить банки продержать бумаги, которые он сам, Хэнд и другие заложили у них, до тех пор, пока трест не будет реорганизован на новых, более доходных началах. В то же время Шрайхарт злился, что Каупервуд, благодаря счастливому стечению обстоятельств, опять, по-видимому, сорвал огромный куш. В том, что произошло сегодня на бирже, несомненно замешан этот тип. Как только Стэкпол ушел, Шрайхарт позвонил Хэнду и Арнилу и предложил встретиться, а через час все трое вместе с Мэррилом уже сидели в кабинете Арнила, обсуждая неприятную новость. К концу дня этих джентльменов стало все больше и больше одолевать беспокойство. Не то чтобы убытки, связанные с крахом «Американской спички», грозили кому-нибудь из них разорением, но неблагоприятное впечатление от такого грандиозного банкротства — в двадцать миллионов долларов, тень, которую оно могло набросить на их доброе имя и славу Чикаго как финансового центра, — вот что их пугало и заставляло призадуматься. И вдобавок, на этом еще нажился Каупервуд. Хэнд и Арнил выругались сквозь зубы, узнав о трюке Каупервуда, а Мэррил, как всегда, подивился его ловкости. Он поневоле любовался этим человеком.

Кто не гордится родным городом! Среди членов всякой преуспевающей общины мало найдется людей, в груди которых не теплилось бы это чувство, и чаще всего оно проявляется именно в трудную минуту. Четверо собравшихся джентльменов не составляли в этом смысле исключения. Шрайхарт, Хэнд, Арнил и Мэррил принимали близко к сердцу и добрую славу Чикаго и свою репутацию солидных дельцов в глазах финансистов Восточных штатов. Самолюбие их страдало при мысли, что созданный ими крупнейший трест, не уступающий по размаху тем гигантам, что возникали в Нью-Йорке и некоторых других городах, постигнет безвременная кончина. Финансовый мир Чикаго должен быть по возможности избавлен от такого позора. Поэтому, когда явился разгоряченный и взволнованный Шрайхарт и подробно рассказал все, что узнал от Стэкпола, его выслушали с напряженным вниманием.

Был шестой час, солнце еще палило вовсю, но стены зданий на противоположной стороне улицы уже окрасились в прохладный серый цвет, а местами на них легли черные пятна тени. В комнату врывался городской шум: пронзительные голоса мальчишек-газетчиков, продававших экстренный выпуск, шаги спешивших домой пешеходов, резкие звонки трамваев — трамваев Каупервуда.

— Вот что я вам скажу, — произнес в заключение Шрайхарт. — Мы слишком долго терпели этого негодяя и его вмешательство в ваши дела. Разумеется, ни Хэлл, ни Стэкпол не имели никакого права к нему обращаться. Они и себя и нас поставили под удар, который и не замедлил на нас обрушиться. — Мистер Шрайхарт в своем праведном гневе был язвителен, холоден, неумолим.

— Но всякий состоятельный человек нашего круга, — продолжал он, — конечно, счел бы своим долгом предварительно переговорить с нами, предоставив нам или по крайней мере нашим банкам возможность выкупить эти бумаги. Нам пошли бы навстречу, щадя доброе имя Чикаго. При теперешнем положении дел Каупервуд не имел морального права выбрасывать эти акции на рынок. Он прекрасно знал, что повлечет за собой крах «Американской спички». Пострадает чуть ли не весь город, но какое до этого дело Каупервуду. Мистер Стэкпол уверяет, что у него была твердая договоренность с Каупервудом, или, вернее, с теми лицами, которые действовали по его поручению, что ни одна акция «Американской спички» из этой партии не попадет на рынок. А я беру на себя смелость утверждать, что в настоящую минуту в сейфах этих господ не осталось ни одной акции. Я в какой-то мере готов еще извинить беднягу Стэкпола, он действительно находился в очень затруднительном положении. Но для мошеннической проделки Каупервуда нет и не может быть никаких оправданий. Это грабитель с большой дороги, как я с самого начала и говорил. И нам следует подумать о том, чтобы положить конец его карьере здесь, в Чикаго.

Мистер Шрайхарт вытянул толстые ноги, поправил мягкий отложной воротничок и провел рукой по коротким, жестким усам, в которых уже пробивалась седина. В его черных глазах горела непримиримая ненависть к Каупервуду.

И тут Арнил, казалось бы без всякой связи с предыдущим, спросил:

— А знает ли кто-нибудь из вас, каково финансовое положение Каупервуда в настоящее время? Всем нам известно о его Северо-Западной надземной дороге и дороге на Лейк-стрит. Кроме того, я слышал, что он строит себе дом в Нью-Йорке, — это тоже должно стоить ему немало. Чикагский центральный банк предоставлял ему в разное время ссуды общей сложностью тысяч на четыреста. Но кому он еще должен?

— Он должен «Прери-Нейшнл» двести тысяч, — поспешил сообщить Шрайхарт.

— Я слышал и о других займах, но не помню сейчас, кто его кредитовал.

Мистер Мэррил, большой дипломат, изысканный и щеголеватый, словно парижанин, беспокойно заерзал в кресле и поглядел на своих собеседников хитрым, но отнюдь не свидетельствовавшим о воинственных намерениях взглядом. Хотя у него тоже имелся зуб против Каупервуда — тот в свое время отказался провести свою дорогу мимо магазина Мэррила, — он с интересом наблюдал за успехами этого дельца, и ему претила мысль участвовать в каком-то заговоре против него. Однако, поскольку он уже присутствовал на этом совещании, отмалчиваться было неловко.

— Мой финансовый агент, мистер Хилл, не так давно ссудил мистеру Каупервуду несколько сот тысяч, — произнес он, наконец, довольно нерешительно. — Вероятно, у него есть немало и других долгов.

Мистер Хэнд нетерпеливо пошевелился.

— Каупервуд и Третьему национальному и «Лейк-Сити» должен столько же, если не больше, — сказал он. — Я знаю, где он взял еще полмиллиона долларов, о которых здесь никто не упоминал: у полковника Баллингера двести тысяч и столько же у Энтони Иуэра. Потом в Торгово-скотопромышленном банке никак не меньше ста пятидесяти тысяч.

Арнил тут же прикинул в уме, что Каупервуд, таким образом, задолжал по онкольным ссудам примерно три миллиона.

— Это еще не все данные, — сказал он веско и неторопливо. — Нам следует переговорить сегодня вечером с председателями правлений наших банков и дополнить картину. Я не хочу проявлять жестокость по отношению к кому бы то ни было, но наше собственное положение очень серьезно. Если мы не примем неотложных мер, «Хэлл и Стэкпол» завтра обанкротятся. Все мы, конечно, в долгу у наших банков, и наша святая обязанность по мере сил помочь им. В какой-то степени здесь затронута честь Чикаго и его репутация крупного финансового центра. Как я уже говорил мистеру Стэкполу и мистеру Хэллу, я лично в это дело больше ничего вложить не могу. Вероятно, и вы находитесь в таком же положении. В настоящих условиях мы можем только рассчитывать на банки, а они, по-видимому, выдали так много ссуд под ценные бумаги, что теперь сами испытывают финансовые затруднения. Во всяком случае так обстоит дело с «Лейк-Сити-Нейшнл» и кредитным обществом «Дуглас».

— Так обстоит дело почти со всеми банками, — вставил Хэнд.

Шрайхарт и Мэррил кивнули, подтверждая его слова.

— Насколько я знаю, у нас нет никаких обязательств в отношении мистера Каупервуда, — продолжал Арнил после краткой, но многозначительной паузы. — Как справедливо указал сегодня мистер Шрайхарт, он пользуется любым случаем, чтобы навредить нам. По-видимому, он еще не сумел вернуть банкам ссуды, о которых здесь упоминалось. Почему бы не востребовать их сейчас? Это укрепит местные банки, и тогда они, вероятно, смогут прийти нам на помощь. Впрочем, Каупервуд в настоящее время вряд ли в состоянии погасить свою задолженность.

Мистер Арнил лично не чувствовал к Каупервуду особой неприязни. Но Хэнд, Мэррил и Шрайхарт были его друзьями и видели в нем главу финансовых кругов города. Возвышение Каупервуда, его наполеоновские замашки ставили под угрозу престиж Арнила. Он говорил, ни на кого не глядя, и усиленно барабанил пальцами по столу. Остальные трое, не сводя с него глаз, напряженно слушали, прекрасно понимая, куда он клонит.

— Блестящая, поистине блестящая мысль! — воскликнул Шрайхарт. — Я за любое предложение, которое позволит нам избавиться от этого субъекта. Как говорится, нет худа без добра. Если бы не создавшаяся теперь обстановка, неизвестно, сколько бы нам еще пришлось его терпеть. И во всяком случае требование о возврате ссуд поможет нам справиться с затруднениями.

— Я считаю эту меру правильной, — заметил Хэнд. — На таких условиях я готов поддержать «Хэлла и Стэкпола».

— Я тоже не возражаю, — сказал Мэррил. — Мне только кажется, — добавил он, — что любое наше решение должно быть предано широкой гласности.

— Что ж, давайте пригласим сюда банкиров, — предложил Шрайхарт, — узнаем точно, сколько и кому должен Каупервуд и какие потребуются суммы на то, чтобы поддержать «Хэлла и Стэкпола». Вот тогда мы и поставим Каупервуда обо всем в известность.

Хэнд утвердительно кивнул и поглядел на свои большие, безвкусно гравированные золотые часы.

— Я думаю, — сказал он, — что мы, наконец, нашли выход из положения. Предлагаю также вызвать Кандиша и Крамера (он имел в виду председателя и секретаря фондовой биржи), а также Симса из кредитного общества «Дуглас», тогда мы быстро выясним положение.

Решено было собраться в библиотеке Арнила. Зазвонили телефоны, полетели телеграммы, во все стороны помчались рассыльные. Сателлиты четырех финансовых светил и сторожевые псы местных казначейств созывались, чтобы приложить руку к этому принятому втайне решению, ибо никто не сомневался, что они не посмеют ослушаться.

Глава 49

Совет олимпийцев

В восемь часов вечера, когда должно было состояться совещание, весь финансовый мир Чикаго пришел в великое волнение. Шутка ли — сами господа Хэнд, Шрайхарт, Мэррил и Арнил забили тревогу! Ровно в половине восьмого зацокали подковы, и элегантные, нарядные экипажи, звеня упряжью, стали подъезжать к солидным особнякам, чтобы доставить оттуда к дому мистера Арнила председателя или по меньшей мере члена правления того или иного банка, спешащих на зов могущественной четверки. Такие видные горожане, как Сэмюэл Блэкмен, бывший председатель правления старой Чикагской газовой, а ныне член правления банка «Прери-Нейшнл»; Хадсон Бейкер, бывший председатель Западной газовой компании, ныне член правления Чикагского центрального банка; Ормонд Рикетс, издатель «Кроникл» и член правления кредитного общества «Дуглас»; Уолтер Райзем Коттон, когда-то крупный комиссионер, ныне директор многочисленных и разнообразных предприятий, — все направлялись к вышеозначенной резиденции. То была внушительная процессия серьезных, торжественных, глубокомысленных и спесивых джентльменов, чрезвычайно озабоченных тем, какое впечатление произведет их появление и вид на всех прочих. Надо признаться, что никто так не кичится внешними проявлениями богатства, как тот, кто недавно это богатство приобрел. Новоявленные богачи, олицетворяющие собой силу капитала и почитающие себя столпами общества, прилагают все усилия к тому, чтобы внушить к себе почтение хотя бы своими манерами и осанкой, если они не располагают для этого никакими другими средствами. Итак, душным летним вечером все вышепоименованные лица и многие другие, числом до тридцати, с важным видом подкатили в своих экипажах к большому комфортабельному особняку мистера Тимоти Арнила. Сам хозяин еще не прибыл и не мог встретить гостей; точно так же не появлялись еще господа Шрайхарт, Хэнд и Мэррил. Столь могущественным особам, быть может, и не подобало в подобных случаях лично приветствовать своих подданных. В это время каждый из них еще находился у себя в конторе и продумывал заключительные детали совместно разработанного плана, который надлежало преподнести собравшимся как некое внезапное озарение. Пока что гости были предоставлены сами себе. К их услугам имелись вина и разные прохладительные напитки, но им, по правде говоря, было не до того. Вешалка для шляп пустовала; собравшиеся почему-то предпочитали держать свои головные уборы при себе. Вся эта компания, рассевшаяся на покрытых чехлами стульях, расставленных вдоль обшитых деревянными панелями стен, представляла собой довольно пестрое и небезынтересное зрелище. Стэкпол и Хэлл, для гальванизации чьих трупов и было созвано это высокоторжественное собрание, не присутствовали в зале заседания, но находились в другой части дома, откуда их в любую минуту можно было вызвать, если бы потребовался их совет или разъяснения. Надутые и важные, похожие на старых сов, сидели здесь те, что почитались самыми блестящими финансовыми умами города, сидели в тревожном предчувствии надвигавшегося на них краха. До появления мистера Арнила слышался лишь сдержанный гул голосов — шел обмен последними слухами.

— Да не может быть!

— Неужели даже до того дошло?

— Я знал, что дела у них пошатнулись, но чтобы до такой степени! Кто бы мог подумать?

— Какая удача, что мы не держали их акций! (Это можно было услышать из уст весьма немногих счастливцев.)

— Да, положение серьезно.

— Что и говорить!

— Ну и дела!

И ни слова осуждения по адресу господ Хэнда и Шрайхарта или Арнила и Мэррила, хотя всем и каждому было известно, какую роль они во всем этом сыграли. Тем не менее почему-то считалось, что эти джентльмены — благодетели, созвавшие совещание не для того, чтобы спасти свои карманы, а с единственной целью помочь ближним в тяжелую минуту. То и дело слышалось:

— Мистер Хэнд? О, это замечательный человек, замечательный!

Или:

— Мистер Шрайхарт? О, это голова, да, да, это голова!

Или:

— Уж будьте спокойны, эти люди не допустят никаких серьезных финансовых потрясений в нашем городе.

И тут же один шептал на ухо другому, что по наущению кое-кого из этой четверки многие банки стоят сейчас перед угрозой потери очень крупных сумм наличными или в бумагах. Впрочем, слух о том, что Каупервуд со своей шайкой пытается извлечь какую-то выгоду из создавшегося положения и что он вообще причастен к этому делу, еще не достиг ничьих ушей. Пока еще нет.

Ровно в половине девятого, с видом крайне непринужденным и неофициальным, в зале появился мистер Арнил, а вслед за ним, по очереди, — Хэнд, Шрайхарт и Мэррил. Один потирал руки, другой прикладывал ко лбу платок, но все четверо старались в этих щекотливых обстоятельствах придать себе как можно более уверенный и беспечный вид. Среди присутствующих нашлось немало добрых друзей и знакомых, с которыми надо было обменяться приветствиями, справиться о здоровье жены и детей. Мистер Арнил с пальмовым листом вместо веера в руке, в чесучовом костюме и белой шелковой сорочке в бледно-лиловую полоску, был вполне свеж и бодр. В его массивной шее и мощном торсе было что-то отечески-успокоительное, что-то надежное и патриархальное. На круглой блестящей лысине мелкими бисеринками серебрился пот. Мистер Шрайхарт, напротив, несмотря на жару, был сух, прям, тверд и словно вытесан из большого куска какого-то темного сучковатого дерева. Мистер Хэнд, дородностью и телосложением весьма напоминавший мистера Арнила, но еще более грузный и еще более внушительный, облекся ради такого случая в синий саржевый пиджак и клетчатые брюки кричащей, почти легкомысленной расцветки. Его багровое, апоплектическое лицо было серьезно и вместе с тем сияло воодушевлением, словно он хотел сказать: «Мои дорогие чада! Вам предстоит тяжкое испытание, но мы сделаем все, что в наших силах, дабы его облегчить». Мистер Мэррил хранил надменный и лениво-скучающий вид — в той мере, в какой это допустимо для столь крупного коммерсанта. Двое-трое из присутствующих удостоились легкого пожатия его бледной, прохладной руки, остальным пришлось удовольствоваться молчаливым кивком или улыбкой. На долю мистера Арнила, как самого видного и богатого из граждан Чикаго, выпала честь (со всеобщего единодушного согласия) занять монументальное председательское кресло, стоявшее во главе стола.

По залу пробежал шепот, когда мистер Арнил, после настоятельного приглашения со стороны мистера Шрайхарта, прошел вперед и занял вышеупомянутое кресло. Все прочие великие мужи тоже расселись по местам.

— Итак, джентльмены, — начал мистер Арнил сухо и деловито (голос у него был очень густой и хриплый), — я буду краток. Обстоятельства, которые заставили нас собраться сегодня здесь, весьма необычны. Всем вам, я полагаю, известно, что произошло с мистером Хэллом и мистером Стэкполом. «Американской спичке» грозит крах — и не позже как завтра утром, если сегодня же не будут приняты какие-то экстренные меры. Это совещание созвано по инициативе правлений некоторых банков и отдельных предпринимателей.

Мистер Арнил говорил негромко и держался неофициального тона — казалось, будто он, развалясь в кресле-качалке, ведет интимную беседу с кем-то из своих друзей.

— Крах «Американской спички», — заявил мистер Арнил, — если нам не удастся его предотвратить, поставит в чрезвычайно затруднительное положение как некоторые банки, так и отдельных держателей акций, и мы, я полагаю, должны принять все меры к тому, чтобы этого избежать. Основными кредиторами «Американской спички» являются местные банки и кое-кто из наших коммерсантов, предоставлявших этой фирме денежные ссуды под залог ее акций. У меня имеется точный список этих банков и частных лиц, с указанием выданных ими ссуд — всего на сумму около десяти миллионов долларов.

Мистер Арнил даже не потрудился объяснить, где он мог раздобыть такой список; с бессознательным высокомерием богача и местного воротилы он спокойно полез в карман, извлек оттуда какую-то бумажонку и положил ее перед собой. Все были заинтригованы: чьи имена стоят в списке? Какие суммы? Намеревается ли мистер Арнил огласить список?

— Теперь, — солидно и важно продолжал мистер Арнил, — я хочу сообщить собравшимся, что мистер Шрайхарт, мистер Мэррил, мистер Хэнд и я сам имеем кой-какие вклады в этом предприятии и до сегодняшнего вечера считали своим долгом — не столько в наших личных интересах, сколько в интересах банков, принимавших акции «Американской спички» в качестве обеспечения, а также и в интересах города в целом, — всеми возможными средствами поддерживать курс. Мы верили в мистера Хэлла и мистера Стэкпола. Мы могли бы действовать так и впредь, будь у нас хоть малейшая надежда, что остальные держатели смогут сохранить у себя акции, не понеся при этом большого урона, однако последние события убедили нас, что им это вряд ли удастся. Если раньше мистер Хэлл и мистер Стэкпол, так же как и представители некоторых банков, имели основание подозревать, что некое лицо, играя на понижение, старается выбить у них почву из-под ног, то теперь это окончательно подтвердилось. Мы сочли необходимым созвать сегодняшнее совещание, ибо только наши объединенные усилия могут в нынешних условиях спасти город от весьма тяжелых финансовых потрясений. Акции будут по-прежнему выбрасываться на рынок. Возможно, что Хэллу и Стэкполу придется частично ликвидировать свое предприятие. Одно несомненно: если к утру не будет собрана весьма солидная сумма для покрытия тех платежей, которые предстоят завтра Хэллу и Стэкполу, их ждет банкротство. «Серебряная агитация» косвенным образом сыграла здесь, конечно, свою роль, но основную причину всех затруднений «Американской спички» и тяжелого финансового положения, в котором все мы оказались, следует искать в раскрытых нами недавно жульнических проделках одного лица. Я не считаю нужным что-либо замалчивать. Все это — дело рук одного человека, Каупервуда. «Американская спичка» справилась бы со своими затруднениями и городу не угрожало бы сейчас никакой опасности, если бы господа Хэлл и Стэкпол не совершили роковой ошибки, обратившись за поддержкой к этому субъекту.

Мистер Арнил сделал паузу, и мистер Нори Симс, наиболее экспансивный из всех, негодующе воскликнул:

— Ах, мерзавец!

Возмущенный ропот прозвучал как аккомпанемент к его словам, и все взволнованно заерзали на стульях.

— Как только мистер Каупервуд получил акции упомянутой компании в виде обеспечения под выданную им ссуду, — раздельно произнес мистер Арнил, — он тотчас начал крупными партиями выбрасывать их на рынок, невзирая на принятое на себя обязательство не продавать ни единой акции. Вот чем объясняется тот ажиотаж, который наблюдался на бирже вчера и сегодня. Свыше пятнадцати тысяч акций «Американской спички» были выброшены на рынок, и есть все основания предполагать, что продает их одно лицо, а в результате «Американская спичка» и господа Хэлл и Стэкпол стоят на краю банкротства.

— Негодяй! — снова воскликнул мистер Нори Симс, несколько даже привстав с места. Кредитное общество «Дуглас» имело немало причин тревожиться за судьбу «Американской спички».

— Какое бесстыдство! — завопил мистер Лоуренс из банка «Прери-Нейшнл», которому падение курса грозило потерей трехсот тысяч долларов на одних только принятых в заклад акциях. Этому банку Каупервуд, кстати сказать, был должен не меньше трехсот тысяч долларов по онкольным ссудам.

— Да уж будьте уверены, без его сатанинских происков тут дело не обошлось, — заявил мистер Джордан Джулс, которому никак не удавалось хоть сколько-нибудь преуспеть в своей борьбе против Каупервуда в муниципалитете и хоть немного продвинуть там дела Общечикагской городской. Чикагский центральный, во главе которого он в настоящее время стоял, тоже был одним из тех банков, чьими услугами Каупервуд пользовался весьма широко для получения ссуд.

— Жаль, что ему все еще позволяют заниматься своими грязными делами в нашем городе, — заметил мистер Сандерленд Слэд сидевшему с ним рядом мистеру Дьюэйну Кингсленду — члену правления банка, возглавляемого мистером Хэндом.

Последний, равно как и мистер Шрайхарт, с удовлетворением отмечал про себя впечатление, произведенное на присутствующих речью мистера Арнила.

Мистер Арнил тем временем снова порылся в кармане и извлек оттуда еще один лист бумаги, который он тоже положил перед собой на стол.

— В такую минуту, как сейчас, — торжественно произнес он, — мы должны разговаривать начистоту, если хотим чего-нибудь добиться, а я полагаю, что далеко не все потеряно. Я хочу предложить вашему вниманию еще один список — здесь перечислены ссуды, полученные мистером Каупервудом от некоторых банков и до нынешнего дня им не погашенные. Я хотел бы выяснить, — если вы найдете возможным предать это гласности, — не получало ли вышеозначенное лицо еще каких-либо ссуд, о которых нам пока неизвестно?

И мистер Арнил обвел всех торжественно-вопрошающим взглядом.

Тотчас мистер Коттон и мистер Осгуд сообщили о некоторых займах Каупервуда, не попавших в список мистера Арнила. Теперь уже каждому становилось ясно, к чему все это клонится.

— Должен вам сообщить, джентльмены, — продолжал мистер Арнил, — что я беседовал с некоторыми нашими видными дельцами, прежде чем созывать это совещание, Они целиком разделяют мое мнение: поскольку банки остро нуждаются сейчас в наличных средствах и поскольку никто не обязан охранять интересы мистера Каупервуда, все еще не погашенные им ссуды должны быть немедленно востребованы и полученные таким образом деньги обращены на поддержку тех банков и тех лиц, которые заинтересованы в судьбе мистера Хэлла и мистера Стэкпола. Сам я не питаю никаких враждебных чувств к мистеру Каупервуду, то есть, я хочу сказать, что мне лично он никогда не делал зла, но, само собой разумеется, я не могу одобрить его образ действий. Добавлю: если не удастся собрать необходимую сумму, чтобы дать вам, джентльмены, возможность обернуться, последует еще ряд банкротств. Многим банкам предстоит выдержать огромный наплыв требований о возвращении вкладов. При таком положении, как сейчас, главное — это выиграть время, но мы, к сожалению, уже лишены этой возможности.

Мистер Арнил умолк и снова обвел взглядом собрание. Ответом ему послужил гул голосов — возмущенные, негодующие восклицания по адресу Каупервуда.

— Правильно, так и надо, пускай теперь расплачивается, — заявил мистер Блэкмен мистеру Слэду. — Ему слишком долго сходили с рук все его мошенничества. Пора уж положить этому предел.

— Что ж, похоже, что сегодня это будет, наконец, сделано, — отвечал мистер Слэд.

Слово взял мистер Шрайхарт.

— Я считаю, — сказал он, — что мистеру Арнилу, как председателю, следует предложить всем присутствующим высказаться, дабы собрание могло прийти к какому-то решению.

Тут поднялся мистер Кингсленд, высокий, тощий, с длинными усами, и пожелал узнать — как же все-таки это произошло? Каким образом акции «Американской спички» оказались в руках Каупервуда, и вполне ли присутствующие уверены в том, что именно Каупервуд и его клика, а никто другой, выбрасывают эти акции на рынок?

— Мне бы не хотелось, — сказал он в заключение, — совершать несправедливость по отношению к кому бы то ни было.

Тогда мистер Шрайхарт попросил председателя предоставить слово мистеру Стэкполу, дабы он мог рассеять сомнения. Часть акций была опознана с полной достоверностью. Стэкпол рассказал всю историю своих взаимоотношений с Каупервудом, и рассказ этот потряс собрание и еще сильнее восстановил всех против Каупервуда.

— Просто диву даешься, как это таким людям позволяют у нас творить что угодно, и держат они себя при этом так, точно их коммерческая репутация чиста, как стеклышко, — произнес мистер Васто, председатель правления Третьего национального, обращаясь к своему соседу.

— Я полагаю, что сегодня мы без труда придем к единодушному решению, — заявил мистер Лоуренс, председатель правления «Прери-Нейшнл», считавший себя обязанным Хэнду за различные одолжения в прошлом и в настоящем.

— Это тот случай, — вставил мистер Шрайхарт, все время выжидавший удобной минуты, чтобы высказать свои затаенные мысли, — когда непредвиденное изменение политической ситуации порождает непредвиденный кризис, а субъект, о котором идет речь, использовал этот кризис в своекорыстных целях и в ущерб всем остальным финансистам. На благосостояние города ему наплевать. На финансовое равновесие тех самых банков, которые ссужают его деньгами, ему тоже наплевать. Это отщепенец, авантюрист, и если мы не используем представившуюся нам возможность показать наше отношение к нему и к его махинациям, мы окажем очень плохую услугу и городу и самим себе.

— Джентльмены, — произнес мистер Арнил после того как все долги Каупервуда были тщательно занесены в список, — не считаете ли вы целесообразным послать за мистером Каупервудом и объявить ему как о принятом нами решении, так и о том, что побудило нас его принять? Я полагаю, все присутствующие согласятся с моим предложением. Мистер Каупервуд должен быть поставлен в известность.

— Да, да, разумеется, — подтвердил мистер Мэррил, который за этими благожелательными словами ясно видел увесистую дубинку, занесенную над головой Каупервуда.

Хэнд и Шрайхарт переглянулись и тут же перевели взгляд на Арнила; они помолчали, учтиво выжидая, не пожелает ли кто-либо высказаться, но, поскольку охотников не нашлось, Хэнд, считавший, что Каупервуду готовится неотразимый и сокрушительный удар, злорадно произнес:

— Ну что ж, можно его известить, конечно… если мы сумеем его найти. Позвоним ему — этого будет вполне достаточно. Пусть знает, что таково единодушное решение всех крупных финансистов Чикаго.

— Правильно, — одобрил мистер Шрайхарт. — Пора ему узнать, что думают о нем и о его мошеннических проделках все порядочные и состоятельные люди.

Шепот одобрения пробежал среди собравшихся.

— Прекрасно, — сказал мистер Арнил. — Энсон, вы как будто бы ближе других знакомы с ним. Может быть, вы позвоните ему по телефону и предложите приехать сюда? Скажите ему, что у нас экстренное совещание.

— Мне кажется, что внушительнее будет, если вы сами позвоните ему, Тимоти, — возразил мистер Мэррил.

Арнил, не любивший попусту тратить время, тотчас встал и направился к телефону, установленному на том же этаже, в небольшом уединенном кабинете неподалеку от зала, где происходило совещание; здесь никто не мог подслушать его разговор с Каупервудом.


В тот вечер, сидя у себя в библиотеке и просматривая новые художественные каталоги, Каупервуд против воли не раз возвращался мыслями к «Американской спичке», которой, как он понимал, наутро грозило банкротство. Через своих маклеров и агентов он был осведомлен о совещании, происходившем в это самое время в доме мистера Арнила. Днем у него уже перебывало немало банкиров и маклеров, встревоженных возможным падением акций, под которые они выдавали ссуды, а вечером камердинер то и дело докладывал, что мистера Каупервуда вызывают к телефону. Звонили — Эддисон, Кафрат, маклер Проссер, нынешний агент Каупервуда на фондовой бирже, заместивший на этом посту Лафлина, а также, что нельзя не отметить, кое-кто из служащих тех банков, руководители которых находились в этот момент на небезызвестном совещании. Если высшие должностные лица этих финансовых предприятий ненавидели Каупервуда, боялись его и ему не доверяли, то подчиненные отнюдь не разделяли этих чувств и старались путем различных мелких услуг снискать его расположение, рассчитывая впоследствии извлечь из этого немалую для себя выгоду. Раздумывая над тем, как ловко провел он своих врагов и какой нанес им удар, Каупервуд испытывал глубокое удовлетворение и внутренне усмехался. В то время как они ломали себе голову, изыскивая способы предотвратить грозящие им наутро тяжелые потери, ему оставалось только подсчитывать барыши. Когда все будет кончено, он положит в карман около миллиона чистой прибыли. Каупервуд не задумывался над тем, как жестоко поступил он с Хэллом и Стэкполом. Они все равно зашли в тупик. Он их разорил, конечно, но, не воспользуйся он этой возможностью, мистер Шрайхарт или мистер Арнил не преминули бы сделать то же самое.

Мысли о предстоящей победе на финансовом поприще перемежались у него с мыслями о Беренис. Увы, даже мозг титана не свободен от некоторых слабостей и причуд. Каупервуд думал о Беренис днем и ночью. А как-то раз даже видел ее во сне! Порой он смеялся над собой — так запутаться в сетях какой-то девочки, почти ребенка, в шелковистой паутине ее шафрановых волос! В эти дни, когда дела не позволяли ему отлучиться из Чикаго, он думал о ней беспрестанно: что она делает, у кого будет гостить там, на Востоке? О, как он был бы счастлив, если бы они были сейчас вместе — соединенные брачными узами.

На беду, летом, в Наррагансете, Беренис стала не на шутку увлекаться обществом некоего Лоуренса Брэксмара, лейтенанта морского флота, прибывшего с Портсмутской военно-морской базы в отпуск в Наррагансет. Каупервуд, приехав туда же на несколько дней, чтобы лишний раз взглянуть на своего кумира, очень встревожился, когда ему представили лейтенанта Брэксмара, и поневоле задумался о последствиях, к которым может привести знакомство Беренис с этим молодым человеком. До сих пор мысли о том, что у Беренис могут появиться молодые поклонники, как-то не беспокоили его. Без памяти влюбленный, он не хотел думать ни о чем, что могло бы стать на пути к исполнению его мечты. Беренис должна принадлежать ему. Солнечный луч, воплотившийся в облике юной, прекрасной девушки, должен осветить и согреть его жизнь. Но Беренис была так молода и так неустойчива в своих настроениях, что порой на Каупервуда нападало раздумье. Как приблизиться к ней? Как себя держать? Какие найти слова? Беренис отнюдь не была ослеплена ни его громкой известностью, ни богатством. Она проводила время среди людей, занимавших более высокое положение в свете, чем Каупервуд, даже и не подозревая, в какой мере обязана этим его щедротам. Приглядываясь к Брэксмару во время своей первой встречи с ним, Каупервуд вынужден был признать, что молодой лейтенант недурен собой, ловок и неглуп, а следовательно, его необходимо удалить от Беренис. Наблюдая за Беренис и Брэксмаром, когда они гуляли бок о бок по залитой солнцем веранде на берегу моря, Каупервуд невольно вздыхал, охваченный чувством одиночества. Неопределенность отношений с Беренис порой становилась просто невыносимой. О, как ему хотелось снова быть молодым и свободным!

Вот какие тревожные мысли смутно бродили в его мозгу, когда в половине одиннадцатого опять зазвонил телефон и чей-то густой, неторопливый бас произнес:

— Мистер Каупервуд? Говорит мистер Арнил.

— Я слушаю вас.

— Здесь, у меня собрались все крупнейшие финансовые деятели нашего города. Мы обсуждаем вопрос о мерах, необходимых для предотвращения биржевой паники. Как вам, вероятно, известно, Хэлл и Стэкпол оказались в тяжелом положении. Если сегодня им не будет оказана поддержка, завтра они обанкротятся на двадцать миллионов долларов. Все мы крайне обеспокоены — разумеется, не столько предстоящим крахом этой фирмы, сколько тем, как он отразится на состоянии банков и биржи. Все это, как я понимаю, имеет прямое касательство к ссудам, полученным вами из различных банков. Лица, здесь присутствующие, уполномочили меня просить вас, если вам будет угодно, прибыть на наше совещание, дабы мы могли решить сообща, что сейчас следует предпринять. Какие-то весьма радикальные меры должны быть приняты до наступления утра.

Пока мистер Арнил говорил, мозг Каупервуда работал, как хорошо налаженный механизм.

— А при чем здесь полученные мною ссуды? — спросил он. Голос его звучал вкрадчиво. — Какое имеют они ко всему этому отношение? Я не должен Хэллу и Стэкполу ни полцента.

— Нам это известно. Но очень многие банки обременены вашими обязательствами. Существует мнение, что часть ваших ссуд, значительная часть, должна быть погашена, если… если сегодня не будут изысканы какие-то другие средства для предотвращения катастрофы. Мы полагали, что вы, по всей вероятности, захотите приехать и обсудить с нами этот вопрос. Быть может, вы сумеете предложить какой-либо другой выход?

— Вот оно что, — насмешливо сказал Каупервуд. — Вы решили пожертвовать мною и спасти Хэлла и Стэкпола. Так ли я вас понял?

Он прищурился, словно мистер Арнил стоял перед ним, и в глазах его сверкнул зловещий огонек.

— Ну, не совсем так, — уклончиво отвечал мистер Арнил. — Но какие-то шаги мы должны предпринять. А потому, не считаете ли вы, что вам все-таки лучше прибыть на наше совещание?

— Отлично, — весело сказал Каупервуд. — Я приеду. Такие вопросы по телефону, конечно, решать не следует.

Он повесил трубку и приказал закладывать кабриолет.

По дороге он радовался своей дальновидности, которая побудила его сохранить в надежных сейфах Чикагского кредитного несколько миллионов долларов в государственных облигациях, приносивших низкий процент. На худой конец, их можно будет заложить. Господа заговорщики получат, наконец, возможность убедиться в том, как он силен и как мало он их боится.

Через несколько минут он подъехал к дому мистера Арнила. В легком летнем костюме, с соломенной шляпой, украшенной сине-белой лентой, в щегольских ботинках из тончайшей кожи, Каупервуд казался олицетворением успеха и уверенности в себе. Войдя в зал, где происходило совещание, он окинул собравшихся неустрашимым, львиным взглядом.

— Добрый вечер, джентльмены, — произнес он, направляясь к стулу, на который ему указал мистер Арнил. — Недурная погодка для совещания. Мне еще никогда не доводилось видеть такого количества соломенных шляп на чьих-либо похоронах. Насколько я понимаю, сегодня вы собрались здесь, чтобы похоронить меня. Итак, чем могу служить?

Он улыбнулся весело и учтиво, и улыбка эта на устах всякого другого не замедлила бы вызвать ответные улыбки. Но на устах Каупервуда она означала сознание своей силы и превосходства и вызвала в ответ только гнев и мстительную ненависть, которые отразились на лицах большинства присутствующих. Никто не ответил на его приветствие, слышен был только раздраженный скрип стульев. Те, кто знал его лично, как, например, господа Мэррил, Лоуренс, Симс, ограничились лишь небрежным кивком и весьма недружелюбным взглядом.

— Что ж, я слушаю вас, джентльмены, — сказал Каупервуд, нарушая воцарившееся в зале зловещее молчание, и посмотрел на демонстративно отвернувшегося от него Хэнда и уставившегося в потолок Шрайхарта.

— Мистер Каупервуд, — спокойно начал мистер Арнил, нимало не обескураженный самоуверенным видом своего врага, — как я уже говорил вам, это совещание созвано с целью предотвратить, если это окажется возможным, грозящую нам завтра биржевую панику, которая чревата весьма тяжелыми последствиями. Хэлл и Стэкпол на краю краха. Не погашенные ими ссуды составляют значительную сумму — семь-восемь миллионов долларов по одному Чикаго. Вместе с тем у них имеется актив в виде акций «Американской спички» и другого имущества, вполне достаточный, чтобы они могли продержаться при условии, если банки не потребуют покрытия задолженности. Но, как вам, вероятно, известно, акции сейчас падают и банки остро нуждаются в наличных средствах. Необходимо принять срочные меры. Досконально обсудив создавшееся положение, мы единодушно пришли к выводу, что полученные вами ссуды — это та статья актива, которая может быть наиболее быстро реализована банками. Мистер Шрайхарт, мистер Мэррил, мистер Хэнд и я до последней минуты делали все возможное, чтобы предотвратить катастрофу, но теперь нам стало известно, что кто-то, получив в заклад от Хэлла и Стэкпола акции «Американской спички», усиленно выбрасывает их на рынок с целью посеять панику. У нас есть средства оградить себя от повторения подобных трюков (тут мистер Арнил посмотрел в упор на Каупервуда), но в настоящую минуту нам требуются наличные средства, а ссуды, полученные вами, — наиболее крупные и легко реализуемые из всех. Считаете ли вы возможным погасить их не позднее завтрашнего утра?

Арнил умолк, не сводя тяжелого взгляда с Каупервуда, и только слегка помаргивал своими колючими голубыми глазками, а все прочие дельцы, словно стая голодных волков, в полной тишине пожирали глазами свою жертву, с виду еще жизнеспособную, но уже явно обреченную на заклание. Каупервуд, отчетливо сознавая, какой ненавистью и враждой он здесь окружен, бесстрашно оглянулся кругом. Он держал в руках свою соломенную шляпу и небрежно похлопывал ею по колену. Кончики его усов задорно и надменно топорщились.

— Да, я могу погасить свои ссуды, — не задумываясь, отвечал он. — Однако не советую ни вам, ни кому-либо из присутствующих требовать, чтобы я их сейчас погасил. — В голосе его, невзирая на беспечный тон, каким сказаны были эти слова, прозвучали угрожающие нотки.

— А почему, собственно, разрешите узнать? — спросил Хэнд, грузно поворачиваясь на стуле и мрачно глядя на Каупервуда из-под насупленных бровей. — Вы, думается мне, сослужили не очень-то хорошую службу Хэллу и Стэкполу? — Лицо его побагровело.

— А потому, — сказал Каупервуд, улыбаясь и словно не замечая намека на его бесчестный трюк, — а потому, что я знаю, зачем созвано это совещание. Все эти джентльмены, которые сидят, словно воды в рот набрав, — просто пешки в ваших руках, мистер Хэнд, и в ваших, мистер Арнил, мистер Шрайхарт и мистер Мэррил. Я знаю, как вы спекулировали на акциях «Американской спички» и сколько вы на этом потеряли. А теперь, чтобы спасти себя от дальнейших потерь, вы решили принести меня в жертву. Так вот, имейте в виду, — тут Каупервуд поднялся, и его статная фигура теперь возвышалась над всеми, — вам это не удастся. Я не стану таскать для вас каштаны из огня, и сколько бы вы ни созывали своих приспешников на совещания, вам меня к этому не принудить. Хотите знать, что делать? Я вам скажу. Закройте завтра с утра чикагскую биржу и держите ее под замком в течение нескольких дней. Предоставьте Хэлла и Стэкпола их судьбе или поддержите их, у вас четверых хватит на это средств. А нет, так хватит у ваших банков. Но если завтра хоть одна из взятых мною ссуд будет востребована, прежде чем я пожелаю оплатить ее, я выпотрошу все банки в Чикаго. Вот тогда у вас действительно будет паника, такая, какая вам и не снилась. Всего наилучшего, джентльмены.

Каупервуд вынул из жилетного кармана часы, взглянул на них и быстро направился к двери, надевая на ходу шляпу. Он уже легко сбегал по широкой лестнице, предшествуемый лакеем, спешившим вниз, чтобы распахнуть перед ним парадную дверь, когда в зале мгновенное оцепенение сменилось взволнованными, негодующими возгласами.

— Мошенник! — снова и снова гневно восклицал Нори Симс, возмущенный брошенным им в лицо вызовом.

— Негодяй! — вторил ему мистер Блэкмен. — Где он награбил денег, чтобы так с нами разговаривать?

Мистер Арнил тоже был до глубины души потрясен беспримерной наглостью Каупервуда! Однако сдержанная ярость последнего заставила его насторожиться: он чутьем понимал, что тут следует действовать осмотрительно.

— Джентльмены, — сказал он, — я думаю, что нам следует решать этот вопрос с большим хладнокровием. Мистер Каупервуд, по-видимому, имеет в виду какие-то ссуды, которые могут быть востребованы по его указанию и о которых мне лично ничего неизвестно. Прежде чем что-либо предпринимать, надо узнать, в чем тут дело. Может быть, кто-нибудь из вас сообщит нам дополнительные сведения?

Но никто ничего толком не знал, и, еще раз обсудив положение, все пришли к выводу, что следует соблюдать осторожность. Ссуды, полученные Фрэнком Алджерноном Каупервудом, востребованы не были.

Глава 50

Нью-Йоркский дворец

Крах «Американской спички» произошел на следующее утро, и событие это взбудоражило весь город, даже всю страну, и на долгие годы осталось в памяти жителей Чикаго. В последнюю минуту решено было не трогать Каупервуда, принести в жертву Хэлла и Стэкпола, закрыть фондовую биржу и временно приостановить заключение каких бы то ни было сделок. Это должно было до некоторой степени предохранить акции от дальнейшего падения и дать банкам дней десять передышки, в течение которых они могли привести в порядок свои пошатнувшиеся дела и принять меры на случай каких-либо неожиданностей. Само собой разумеется, что все мелкие биржевые спекулянты, любители ловить рыбу в мутной воде, рассчитывавшие поживиться во время биржевой паники, бесились и вопили, но вынуждены были сложить оружие перед лицом непоколебимого, как скала, правления биржи, покорной ему и раболепной прессы и несокрушимого союза крупных банкиров, возглавляемых могущественной четверкой. Председатели правлений банков торжественно заявляли, что это лишь «кратковременное затруднение»; Хэнду, Шрайхарту, Мэррилу и Арнилу пришлось основательно раскошелиться, чтобы защитить свои интересы, а финансовая мелюзга единогласно окрестила торжествовавшего победу Каупервуда «хищником», «грабителем», «пиратом» и всеми прочими оскорбительными наименованиями, какие только приходили ей на ум. Дельцы покрупнее вынуждены были признать, что они имеют дело с достойным противником. Неужели Каупервуд их одолеет? Неужели он станет вершителем судеб в финансовых кругах их родного города? Неужели он будет и впредь безнаказанно издеваться над ними в глаза и за глаза и нагло кичиться своей силой, выставляя на посмешище их слабость перед лицом всяких мелких сошек?

— Что ж, приходится уступить! — заявил Хосмер Хэнд Арнилу, Шрайхарту и Мэррилу, когда совещание окончилось и все прочие разъехались по домам. — Похоже, что сегодня мы оказались биты, но что до меня, так я еще не свел с ним счеты. Сегодня он победил, да не вечно ему побеждать. Я буду бороться до конца. А вы, господа, можете присоединиться ко мне или остаться в стороне, как вам будет угодно.

— Полно, полно! — горячо воскликнул Шрайхарт, дружески кладя руку на плечо Хэнду. — Весь мой капитал, до последнего доллара, в вашем распоряжении, Хосмер. Разумеется, этот проходимец не вечно будет праздновать победу. Я — с вами.

Арнил, провожавший их до дверей, был сумрачен и молчалив. Человек, на которого он еще недавно смотрел сверху вниз, позволил себе оскорбить его самым бесцеремонным образом. Он не побоялся явиться сюда и диктовать свои условия финансовым тузам города! Наглый, самоуверенный, он высмеял их всех в лицо и без всяких околичностей послал к черту. Мистер Арнил хмурился и свирепел, чувствуя свое бессилие.

— Посмотрим, — сказал он своим коллегам, — что покажет время. Пока мы связаны по рукам и по ногам. Этот кризис подкрался нежданно-негаданно. Вы говорите, Хосмер, что еще сосчитаетесь с этим субъектом? Ну и я тоже. Только нам придется выждать. Мы сломим Каупервуда, лишив его поддержки в муниципалитете, а этого мы добьемся, ручаюсь вам!

Тут все высказали благодарность мистеру Арнилу за твердость и мужество, проявленные им в такую тяжелую минуту. Ведь как-никак, а всем им наутро предстояло распрощаться с кругленькой суммой в несколько миллионов долларов во избавление себя и банков от окончательного краха. Энсон Мэррил видел, что отныне ему придется вступить в открытую борьбу с Каупервудом, но, несмотря ни на что, этот человек даже теперь вызывал в нем восхищение своей отвагой. «Какая дерзость, какая уверенность в своих силах! — думал мистер Арнил. — Это лев, а не человек, у него сердце нумидийского льва».

И он по-своему был прав.


Вслед за вышеописанными событиями в Чикаго наступило некоторое затишье, отчасти потому, что до новых выборов было еще далеко; впрочем, состояние это более всего напоминало вооруженное перемирие между двумя враждующими лагерями. Шрайхарт, Хэнд, Арнил и Мэррил притаились и выжидали. Главной заботой Каупервуда было не дать своим врагам выбить у него из рук оружие на предстоящих выборах. Выборы в муниципалитет происходили в Чикаго каждые два года, а следовательно, до 1903 года, когда истекал срок концессий Каупервуда, они должны были состояться еще три раза. До сих пор Каупервуду удавалось побеждать своих врагов путем подкупа, интриг и обмана, но он знал, что чем дальше, тем труднее будет ему подкупать новых выборных лиц. На место угодливых, продажных олдерменов, которые сейчас пляшут под его дудку, могут быть избраны другие, — если и не более честные, то более тесно связанные с враждебным ему лагерем, и тогда добиться продления концессий будет нелегко. А от этого зависело все. Каупервуд должен был во что бы то ни стало продлить концессии на двадцать лет, а еще лучше — на пятьдесят, чтобы осуществить все свои гигантские замыслы: собрать коллекцию произведений искусств, построить новый дворец, окончательно укрепить свой финансовый престиж, добиться признания в свете и, наконец, увенчать все это союзом (в той или иной форме) с единственной особой, достойной разделить с ним престол.

Весьма поучительно наблюдать, как честолюбие может заглушить все остальные движения человеческой души. Каупервуду уже стукнуло пятьдесят семь лет. Он был сказочно богат, имя его приобрело известность не только в Чикаго, но и далеко за его пределами, и все же он не чувствовал себя у цели своих стремлений. Он еще не достиг того могущества, каким обладали некоторые магнаты Восточных штатов или даже пресловутая четверка крупнейших чикагских миллионеров, которые упорно множили свой капитал и получали чудовищные прибыли. Наживать деньги теми способами, какими они это делали, казалось Каупервуду чрезмерно скучным занятием. Почему, спрашивал он себя, ему вечно приходится наталкиваться на такое бешеное противодействие, почему он уже не раз видел себя на краю гибели? Не потому ли, что его считают безнравственным? Но ведь и другие не лучше. Большинство людей безнравственно вопреки религиозной догме и дутой морали, навязанной им сверху. Быть может, дело в том, что он не умеет верховодить исподтишка, не подавляя других своей личностью, и слишком мозолит всем глаза? Порой он думал, что это именно так. Все эти люди, скованные условностями, отупевшие от тоскливого однообразия своей жизни, не могли простить ему его вызывающего поведения, его беспечного пренебрежения к их законам, его упрямого стремления называть вещи своими именами. Высокомерная вежливость Каупервуда многих бесила, многими воспринималась как насмешка. Его холодный цинизм отталкивал от него робких. Если у Каупервуда не было недостатка в вероломстве, то в умении носить маску и льстить он уступал многим. А главное — он не находил нужным переделывать себя. Однако он еще не достиг исполнения всех своих честолюбивых замыслов, не сделался еще финансовым королем, не мог еще померяться силами с капиталистами Восточных штатов — акулами Уолл-стрит. А пока он не стал с ними в ряд, пока не построил свой дворец, всем на зависть и на диво, пока не создал свою коллекцию, которая прославит его на весь мир, пока у него нет Беренис, нет желанного количества миллионов — как мало он еще достиг в сущности.

Нью-йоркский дворец должен был, отразив как в зеркале характер, вкусы и мечты Каупервуда, увенчать собой все его достижения последних лет. Вкусы с годами меняются; ни модернизованная готика его старого филадельфийского дома, ни архитектурный стиль его особняка на Мичиган авеню — традиционное подражание французскому средневековому зодчеству — не могли уже удовлетворить Каупервуда. Только итальянские палаццо эпохи Ренессанса, которыми он любовался во время своих путешествий по Европе, отвечали теперь его представлению о пышной и величественной резиденции. Он хотел создать не просто жилой дом по своему вкусу, а нечто, рассчитанное на века, — дворец-музей, который увековечил бы его в памяти потомства. После долгих поисков ему удалось, наконец, найти в Нью-Йорке архитектора, внушившего ему доверие. Реймонд Пайн, гуляка, повеса, прожигатель жизни, был подлинным художником, с тонким чутьем ко всему изысканному и прекрасному. Вдвоем с этим человеком Каупервуд проводил дни за днями, размышляя над мельчайшими деталями своего будущего дворца-музея. Западное крыло дворца должна была занимать огромная картинная галерея; скульптуре и другим произведениям искусства отводилось южное крыло. Оба эти крыла образовывали как бы букву «Г», центр которой занимало основное здание, собственно жилой дом Каупервуда. Весь ансамбль строился из бурого песчаника, богато украшенного барельефами. Уже производились заказы на мрамор, зеркала, шелк, гобелены, редчайшие, драгоценные сорта дерева для внутренней отделки комнат. В главном здании все комнаты располагались с таким расчетом, чтобы окна выходили во внутренний дворик или зимний сад, окруженный воздушной колоннадой из белого с розовыми прожилками алебастра. В центре сада помещался фонтан из алебастра и серебра, а вдоль восточной стены предполагалось повесить жардиньерки с орхидеями и другими живыми цветами. Освещенные утренним солнцем, они должны были создавать эффектную игру красок в этом искусственном раю. На втором этаже одна из комнат была облицована тончайшим мрамором, передававшим все оттенки цветущих персиковых деревьев; за этими прозрачными мраморными стенами скрывался невидимый источник света. Здесь, как бы в лучах никогда не меркнущей зари, должны были висеть клетки с заморскими птицами, а меж каменных скамей виться виноградные лозы, отражаясь в зеркальной поверхности искусственного водоема, и звучать далекие, как эхо, переливы музыки. Пайн уверял Каупервуда, что когда тот умрет, эта комната послужит отличным местом для устройства выставки фарфора, нефритов, изделий из слоновой кости и прочих художественных ценностей.

Каупервуд уже начал перевозить свое имущество в Нью-Йорк и уговорил Эйлин сопровождать его. Непревзойденный мастер по части изворотливости и обмана, он с присущим ему бесстыдством уверял ее, что в Нью-Йорке они заживут совсем по-другому и даже будут приняты в обществе. Он стремился к супружескому миру с единственной целью сделать свой переезд в Нью-Йорк как можно более легким и приятным. А потом он добьется развода или каким-либо иным путем достигнет намеченной цели.


Об этих планах Каупервуда Беренис Флеминг, конечно, ничего не подозревала. Однако постройка великолепного дворца привлекла в конце концов ее внимание к финансисту. Оказывается, этот холодный делец может быть вместе с тем и ценителем прекрасного! До сих пор она считала его просто выскочкой, который явился с Запада к ним на Восток и, пользуясь добротой ее матери, старается хоть немного приобщиться к светской жизни. Но теперь то, что говорила о нем миссис Картер, превозносившая его на все лады как человека незаурядного, с огромным будущим, каждый день получало новое и все более блистательное подтверждение. Этот дворец, о котором кричали все газеты, будет поистине чем-то из ряда вон выходящим. Как видно, Каупервуды всерьез решили проникнуть в нью-йоркские салоны.

— Жаль, что он не развелся со своей женой, прежде чем затевать все это, — сказала как-то миссис Картер дочери. — Боюсь, что их не станут принимать. Будь около него другая женщина, а не эта особа… — Миссис Картер с сомнением покачала головой; она как-то раз видела Эйлин в Чикаго.

— Нет, нет, ему нужна не такая жена. У этой нет ни вкуса, ни манер, — изрекла она свой приговор.

— Если ему так плохо с ней, — задумчиво промолвила Беренис, — почему он ее не оставит? Быть может, она была бы даже счастливее без него. Это глупо — жить как кошка с собакой. Впрочем, раз она сама так заурядна, ей, вероятно, не хочется терять свое положение при нем.

— Он женился на ней лет двадцать назад, — сказала миссис Картер, — когда был, как я понимаю, совсем другим человеком. Она не то чтобы уж очень вульгарна, но ей не хватает такта и ума. Она не в состоянии понять, что ему нужно. Я ненавижу эти неравные браки, но, к сожалению, они встречаются на каждом шагу. Надеюсь, Беви, что ты выйдешь замуж за человека, который будет тебе подстать. Впрочем, я готова видеть тебя за кем угодно, лишь бы не за бедняком.

Этой беседой завершился завтрак в доме на южной стороне Сентрал-парка; за окнами меж деревьев парка поблескивало озеро, золотясь в солнечных лучах. Беренис в зеленом платье, отделанном старинными кружевами, просматривала светскую хронику в утренних газетах.

— Да, конечно, уж лучше быть несчастной с деньгами, чем без них, — уронила она небрежно, не подымая головы.

Миссис Картер с обожанием смотрела на дочь, чувствуя ее высокомерное превосходство. Что ждет ее впереди? Успеет ли она вовремя выйти замуж? До сих пор ушей Беренис еще не коснулись слухи о том, какую жизнь вела ее мать в Луисвиле. Пока те, кто знал тайну миссис Картер, относились к этой даме доброжелательно и держали язык за зубами. Но как поручиться за всех? Разве не была она на краю гибели, когда на ее пути появился Каупервуд?

— Видимо, мистер Каупервуд не просто денежный мешок, — задумчиво произнесла Беренис. — Большинство этих западных богачей так нестерпимо глупы и пошлы.

— Моя дорогая! — с жаром воскликнула миссис Картер, которая успела стать самой горячей поклонницей своего тайного покровителя. — Ты совершенно не понимаешь его. Говорю тебе, это человек удивительный, необыкновенный! Мир еще услышит о Фрэнке Алджерноне Каупервуде. Ведь в конце-то концов должен же кто-то заниматься добыванием денег! Без денег, моя дорогая, тоже далеко не уедешь! Одного хорошего воспитания еще мало. Уж я-то знаю, до чего может довести человека бедность… Видела я кое-кого из наших друзей, впавших в нищету.


На лесах, окружавших дворец Каупервуда, знаменитый скульптор работал со своими помощниками над греческим фризом, изображавшим пляшущих нимф, оплетенных цветочными гирляндами. Миссис Картер и Беренис проходили мимо и остановились поглядеть. К ним подошел Каупервуд. Указывая на высеченные в камне фигуры, он сказал, как всегда весело и непринужденно, обращаясь к молодой девушке:

— Скульптору следовало бы взять вас за образец, тогда фриз лучше удался бы ему.

— Вы льстите мне, — ответила Беренис, внимательно оглядывая его своими холодными синими глазами. — Фриз очень красив. — Несмотря на свое предубеждение против Каупервуда, Беренис начинала думать, что он, подобно ей, благоговеет перед святыней искусства.

Каупервуд смотрел на нее молча.

— Этот дом — всего лишь музей для меня, — сказал он негромко, когда миссис Картер отошла в сторону. — Но я постараюсь, чтобы он был действительно хорош. Если он не принесет радости мне, пусть принесет ее кому-нибудь другому.

Беренис задумчиво поглядела на него, и он улыбнулся. Она поняла, — он хотел поведать ей о своем одиночестве.

Глава 51

Воскрешение Хэтти Стар

Беренис Флеминг на деньги Каупервуда вела жизнь веселую и беспечную, нимало не задумываясь над своим будущим. Каупервуд был щедр.

— Беренис молода, — снисходительно-великодушным тоном сказал он как-то раз миссис Картер, когда речь зашла о судьбе ее дочери. — Это редкий, изысканный цветок. Так пусть себе цветет, не зная печали. Потом она сделает хорошую партию и возместит вам все расходы… а вы — мне. Сейчас же нужно, чтобы она ни в чем не знала отказа. — И он подписывал чеки с видом садовода-любителя, выращивающего диковинную орхидею.

Миссис Картер, со своей стороны, смотрела на дочь как на редкостное произведение искусства, как на будущую звезду нью-йоркских салонов; она готова была душу заложить дьяволу, лишь бы хорошо устроить ее судьбу. Но для того чтобы жить на широкую ногу, нужны были деньги, и миссис Картер отдалась на милость Каупервуда, сознательно закрывая глаза на то, что ставит этим и себя и своих близких в чрезвычайно двусмысленное положение.

— О, как вы добры! — не раз говорила она Каупервуду, и взор ее увлажнялся слезами благодарности. — Я никогда не думала, что на свете могут быть такие люди, как вы. Но Беви…

— Эстет всегда останется эстетом, — прерывал ее Каупервуд, — а я принадлежу к этой довольно редкой породе. Я не хочу, чтобы заботы коснулись создания столь совершенного, как ваша дочь. Ей суждено большое будущее.

Заметив в свите Беренис новое лицо — лейтенанта Брэксмара, — миссис Картер повела себя совсем неосмотрительно: она стала надоедать дочери беспрестанными упоминаниями о нем, пытаясь снискать ее доверие. Спору нет, на Брэксмара стоило обратить внимание. Отпрыск старинной семьи, занимавшей прекрасное положение в обществе (качество весьма ценное в глазах Беренис), он был молод, статен, красив, неглуп и даже начитан, в меру весел и в меру меланхоличен, превосходно танцевал и отличался прекрасными манерами. Беренис встретилась с ним на балу, и молодой офицер в красивой морской форме, танцевавший с отменной легкостью, с первого взгляда произвел на нее впечатление.

— Вы прекрасно танцуете, — сказала ему Беренис. — Можно подумать, что у вас балы сменяются балами, покуда корабль носит вас по волнам океана.

— И даже, когда он идет ко дну, — шутливо ответил лейтенант. — Шторм иной раз доходит ведь и до десяти баллов, разве вы не знаете?

— О, какой ужасный каламбур, — воскликнула Беренис. — Хуже быть не может!

— Вовсе нет. Я могу придумать и похуже.

— Ну только не в моем присутствии, — возразила она. — Я все равно не стану слушать. — И они продолжали порхать, скользить и кружиться. После танцев он снова подошел к ней и сел рядом. Потом они гуляли при луне, и молодой моряк рассказывал Беренис о своей жизни на корабле, о своем доме в Южных штатах, о друзьях и знакомых.

Миссис Картер, которая уже заметила, что лейтенант весь вечер не отходит от Беренис, наутро сказала дочери:

— Мне понравился этот молодой моряк, Беви. Я знаю кое-кого из его родственников. Они из Каролины. Его ждет большое наследство, он из очень богатой семьи. Ты, кажется, произвела на него впечатление, детка?

— Не знаю, может быть… по-видимому, да, — небрежно ответила Беренис, слегка раздосадованная таким проявлением материнской заботы. Ей нравилось плыть по течению, наблюдая жизнь как бы сквозь легкую призрачную дымку, и манера ставить точки над «i» была ей не по нутру. — Впрочем, мне кажется, что он настолько поглощен своими кораблями, что едва ли может всерьез интересоваться чем-нибудь другим. У него на уме одни только крейсера.

Беренис скорчила насмешливую гримаску, и миссис Картер рассмеялась.

— Ах ты, плутовка! Нет мужчины, который бы не увлекся тобой. Так, значит, нечего и надеяться, что лейтенант Брэксмар может тебе понравиться?

— Что за странный вопрос! Почему вы это спрашиваете, мама? Разве так необходимо, чтобы он мне понравился?

— Нет, нет, конечно! Никакой необходимости в этом нет, — поспешила успокоить ее миссис Картер. Она помолчала, собираясь с духом, прежде чем выполнить то, что считала своим родительским долгом. — И все же, Беви, подумай о том, какая это прекрасная партия. Брэксмар из хорошей семьи, наследник огромного состояния… Ах, Беви, я не хочу торопить тебя. Упаси меня бог испортить тебе жизнь! Но прошу, подумай о своем будущем. Для тебя, с твоими вкусами и наклонностями, деньги — это так важно. А где же их взять, если ты не выйдешь замуж за богатого человека? Твой отец был так беспечен, а отец Ролфа — и того хуже.

И миссис Картер глубоко вздохнула.

Впервые в жизни Беренис пришлось задуматься над этим прозаическим вопросом, а заодно и над лейтенантом Брэксмаром. Мыслимо ли это — взять его себе в спутники жизни, следовать за ним по свету, быть может переселиться на юг? Но сколько она ни думала, решиться ни на что не могла. Наставления миссис Картер только испортили все дело, придав ему какой-то неприятный привкус. Правду сказать, в эти часы раздумий мысли Беренис не раз обращались к Каупервуду. Что-то в этом коммерсанте, дельце и стяжателе привлекало к себе Беренис. Ей припомнились его слова о том, что новый дом для него — лишь музей, припомнилось, как он молча взглянул ей в глаза, и она сразу поняла значение его взгляда; мелькнула мысль о его богатстве… Но Каупервуд был стар, да к тому же женат, значит нечего было о нем и думать, а Брэксмар — молод и привлекателен. Но как бестактно со стороны матери намекать ей, что она должна проявить к нему внимание! После этого Брэксмар стал ей почти неприятен. Неужели же их дела так плохи?

Теперь ей припомнилось многое, чему она раньше не придавала значения. Так, незадолго до ее встречи с Брэксмаром она гостила в Реддинг-Хилл, поместье, принадлежащем семейству Корскейден-Бэтджер на Лонг-Айленде, и как-то утром сидела с хозяйкой дома в гостиной, откуда открывался прелестный вид на голубевший далеко внизу залив.

Миссис Фредерика Бэтджер, свежая, полная, белокурая, невозмутимо-спокойная, казалась ожившим портретом работы какого-то фламандского мастера. В серебристо-сером шелковом капоте, причесанная на старинный лад, она занималась рукоделием, держа на коленях соломенную корзиночку с образцами норвежских вышивок.

— Беви, — сказала миссис Бэтджер, — вы помните Килмера Дьюэлма? Он, кажется, тоже был у Хэггерти прошлым летом, когда вы у них гостили?

Беренис за маленьким чиппендейловским столиком писала письмо и при этих словах подняла голову. Молодой человек, о котором шла речь, на мгновение предстал ее взору. Килмер Дьюэлма — высокий, грузный, фатоватый, одетый с нарочитой небрежностью и всегда по последней моде, с искусственно развинченной походкой, с ленивыми томными движениями, с толстыми красными щеками и бессмысленным взором… Этот молодой человек обладал удивительной способностью повторять чужие слова самым неожиданным и нелепым образом. Младший из двух сыновей Огаста Дьюэлма, банкира, предпринимателя, архимиллионера, он готовился унаследовать недурной капитал, в шесть-восемь миллионов долларов. Год назад в имении Хэггерти Килмер Дьюэлма не отходил от нее ни на шаг.

Миссис Бэтджер с любопытством посмотрела на Беренис; потом снова взялась за рукоделье.

— Я пригласила его к нам на конец недели, — сказала она.

— Да? — вежливо отозвалась Беренис. — Будет еще кто-нибудь?

— Вероятно, — уклончиво отвечала миссис Бэтджер. — А сам Килмер, по-видимому, не особенно интересует вас?

Беренис улыбнулась. Эту улыбку можно было истолковать как угодно.

— Вы помните Клариссу Фолкнер, Беви? — спросила миссис Бэтджер. — Она вышла замуж за Ромулуса Гэррисона.

— Разумеется, помню. Где она теперь?

— Они сняли на зиму замок Бриэль в Арсе. Ромулус, конечно, глуповат, но у Клариссы ума достанет на двоих. Она пишет, что они принимают очень широко. К ним съезжаются сливки парижского и лондонского общества. Я так за нее рада, воображаю, как она счастлива теперь. А было время, когда ее судьба внушала мне тревогу.

Беренис мгновенно поняла намек, но не подала виду. Что ж, миссис Бэтджер права. Каждый должен вовремя подумать о своем будущем. Беренис впервые ощутила тягостное чувство необходимости.

В пятницу, ровно в полдень, прибыл Килмер Дьюэлма, с чемоданами, портпледами, баулами и саквояжами, с собственным лакеем и чудовищным энтузиазмом к игре в поло и охоте — недугами, которыми он заразился от своих приятелей. Искусно составленный комплимент, исходивший якобы от Беренис и тактично преподнесенный ему миссис Бэтджер, направил его рассеянное внимание на девушку, после чего она удостоилась приглашения прокатиться верхом на Сэдл-Рок.

— Хо! Хо! Я просто в восторге, знаете ли, что встречаю вас снова. Хэггерти я не видел уже целую вечность. Мы там все жалели, когда вы уехали. Хо! Хо! Особенно я, знаете ли. Я теперь занялся поло, — куда бы ни поехал, тащу с собой своих пони. Хо! Хо! У меня их три штуки, целая конюшня!

Беренис мужественно старалась сохранять серьезность и проявлять интерес. Ее не покидало чувство необходимости, преследовали неотвязные мысли о замке Бриэль, о приемах Клариссы Гэррисон. Впервые появилось ощущение, что время-то уходит… Но поездка верхом была нестерпимо скучна, разговор не клеился, титанические попытки найти общий язык оказались тягостны и бесполезны. В понедельник Беренис не выдержала и уехала на всю неделю в Морристаун. Миссис Бэтджер, которая умела понимать без слов, только вздохнула. Ее собственный спутник жизни тоже мало чем мог похвалиться, кроме денег, но, что поделаешь, нужно ведь как-то устраивать свою жизнь, и тем, кто наделен честолюбием, необходимо обладать еще и богатством — унаследованным или добытым собственным умом. Какая-нибудь ловкая вульгарная девчонка подцепит этого Дьюэлма, и тогда… Миссис Бэтджер находила, что Беренис, пожалуй, чересчур разборчива.

Теперь старания миссис Картер, ратовавшей за лейтенанта Брэксмара, заставили Беренис вспомнить свой разговор с миссис Бэтджер. Сделав неожиданное открытие, что они с матерью не располагают крупными средствами и что только происхождение открывает им доступ в общество, Беренис почувствовала себя в каком-то смысле самозванкой, и это ее злило, и тревожило, и беспрестанно бередило ей душу. Теперь она понимала, почему ей никогда не приходилось слышать в свете разговоров о своем богатстве, улавливать за своей спиной почтительный шепоток, столь лестный для каждой богатой наследницы. Все эти светские юнцы, эти самодовольные, разряженные манекены, конечно, предпочтут ей какую-нибудь безмозглую куклу с длинным банковским счетом. Беренис, изнеженная сибаритка, влюбленная в роскошь, в успех, желавшая повелевать, рисовала себе свое будущее свободным от всяких житейских забот, протекающим в атмосфере поклонения искусству. Но для такой жизни требовались прежде всего деньги, и притом немалые. Вместе с тем Беренис смутно лелеяла надежду, что она встретит на своем пути человека, который полюбит ее глубоко, и, если он будет достоин ее любви или хотя бы уважения, она выйдет за него замуж с радостью и охотой. Но где же этот человек? Брэксмар был очень мил, однако трезвый, холодный ум Беренис требовал другого; ей нужен был человек сильный, решительный, даже беспощадный, который бы подчинил ее своей воле. Вместе с тем она понимала, что следует быть благоразумной, следует делать ставку только наверняка, без риска проиграть.

Летом в Наррагансете Каупервуду недолго пришлось тревожиться из-за присутствия лейтенанта Брэксмара, так как молодой моряк вскоре получил срочное назначение и спешно отбыл в Хэмптон-Родс. Однако осенью, когда Каупервуд, бросив все свои разнообразные и сложные дела, примчался из Чикаго в Нью-Йорк и явился в дом на южной стороне Сентрал-парка, он, к своей великой досаде, снова застал там лейтенанта Брэксмара. В полной парадной форме, оживленный, стройный молодой моряк прибыл, чтобы сопровождать Беренис на бал. Его золотые погоны сверкали, плащ на красной шелковой подкладке развевался за плечами, кортик позвякивал на боку, юное лицо, увенчанное высокой морской фуражкой, сияло красотой и свежестью. Словом, лейтенант Брэксмар казался воплощением победоносной молодости. Обстоятельства складывались явно не в пользу Каупервуда. Внезапно он остро ощутил свой возраст рядом с неотразимым обаянием юности, к тому же овеянной таким романтическим ореолом, и почувствовал себя лишним. Он жестоко страдал в эту минуту.

Беренис была обворожительна в облаке газовых оборок и воланов. Сидя в соседней комнате и делая вид, что просматривает газеты, Каупервуд наблюдал в открытую дверь за нею и лейтенантом Брэксмаром и раза два даже вздохнул украдкой. Увы, удастся ли ему, даже ему, при всем его уме и хитрости, помешать естественному течению событий? Сумеет ли он привлечь к себе сердце такой юной девушки? Брэксмар был молод, красив, обладал отменными манерами… В тот вечер, собираясь на бал, Беренис была необычайно весела. Жизнь так и била в ней ключом, в ее глазах светились мечты, надежды. Каупервуд поспешил проститься, сославшись на неотложные дела, и уехал. Но не дела были у него на уме, когда, вернувшись в гостиницу, он погрузился в размышления. Человек заурядный, попав в столь щекотливое положение, скорей всего смирился бы перед силой обстоятельств и, движимый такими высокими, но старомодными побуждениями, как рыцарство, самопожертвование и тому подобное, уступил бы дорогу молодости, утешаясь сознанием исполненного долга. Каупервуд не смотрел на вещи с таких высоконравственных и альтруистических позиций. «Мои желания прежде всего» — было его девизом; он не собирался складывать оружие, пока оставалась хоть малейшая надежда на успех. Временами он чувствовал, что между ним и Беренис возникало что-то — едва уловимые намеки на возможность сближения, — и это вселяло в него уверенность, что он ей не так уж чужд.

Однако новой опасностью, возникшей в лице лейтенанта Брэксмара, не следовало пренебрегать. Каупервуд убедился в этом после разговора с миссис Картер. Если Беренис и не была увлечена Брэксмаром, то сам Брэксмар был от нее без ума.

— Не успел он уехать, как начал бомбардировать ее письмами, — рассказывала миссис Картер. — Мне кажется, он принадлежит к разряду тех мужчин, против которых не может устоять ни одна женщина.

— Очень счастливый разряд, — процедил Каупервуд сквозь зубы.

Миссис Картер горела желанием посоветоваться со своим покровителем. У Брэксмара прекрасное будущее, великолепные связи. После смерти отца он унаследует огромное состояние. А ну, как ее луисвильские грешки выплывут наружу, что тогда? Не лучше ли поскорее выдать Беренис замуж, пока не стряслось какой-нибудь беды?

— Вопрос серьезный, — сказал Каупервуд спокойно. — А вы уверены, что она любит этого молодого человека?

— Ну, не знаю… сказать трудно, но ведь любовь часто приходит потом. Беренис не из тех, кто легко теряет голову. Она для этого слишком благоразумна. Кроме того, она понимает, что ей нужно устроить свою судьбу, а мистер Брэксмар — отличная партия. Я знакома с его родственниками — Клиффорд-Портерами.

Каупервуд сдвинул брови. Это просто несносно — столько беспокойства, столько тревог из-за какой-то девчонки! Он чувствовал, что должен во что бы то ни стало завладеть ею, хотя бы для этого пришлось ее скомпрометировать. Он скорее готов был опозорить ее, чем уступить другому. Обстоятельства, однако, избавили Каупервуда от осуществления столь мрачного замысла.

Перенесемся в зал ресторана в одном из больших нью-йоркских отелей. Время — полночь. Каупервуд пригласил миссис Картер, Беренис и лейтенанта Брэксмара провести с ним вечер. Вся компания приехала сюда поужинать прямо из оперы. Каупервуд выступает в роли хлебосольного хозяина и доброго, бескорыстного наставника. Обдумывая про себя различные способы освободиться от неугодной ему особы лейтенанта Брэксмара, он тем не менее держится крайне обходительно, учтиво и с почтительным вниманием относится к Беренис. Он выжидает, как Мефистофель. В опере он внимательно наблюдал за миссис Картер и Беренис, которые сидели в первом ряду ложи в ослепительных туалетах — не для того ли и опера, чтобы щеголять нарядами? Миссис Картер была в лимонно-желтом шелку и в бриллиантах, Беренис — в пурпурном и бледно-розовом, с жемчужным гребнем в волосах. Лейтенант Брэксмар, в роскошной парадной форме, болтал, улыбался, хвалил исполнителей, шептал Беренис комплименты на ухо или, в свободную минуту, обращал внимание Каупервуда на кого-нибудь из своих знакомых. Из оперы по ненастным ветреным улицам они поехали в отель «Уолдорф», где для них был уже приготовлен столик, и Каупервуд, заказав ужин, снова мысленно вернулся к музыке, которую они только что слушали. Это была «Богема», и он заговорил о смерти Мими и скорби Родольфо, воплощенных в бессмертных мелодиях Пуччини.

— Этот искусственный театральный мирок, быть может, очень далек от жизни настоящих художников и поэтов, но драма безусловно очень жизненна, — заметил Каупервуд.

— Вот об этом, право, не берусь судить, — сказал Брэксмар серьезно. — Все мои познания по части богемы почерпнуты только из книг. «Трильби», например, и… — Не придумав ничего другого, он прибавил: — В Париже, вероятно, можно познакомиться с этим миром поближе.

Он взглянул на Беренис, ища поддержки, и был награжден улыбкой.

Беренис, непосредственная и впечатлительная, слушая музыку, забывала минутами обо всем. Захваченная красотой мелодий, то веселых, то печальных, но всегда находивших глубокий отклик в ее душе, она грезила, уронив руки на колени, устремив неподвижный взор на сцену, а Брэксмар и Каупервуд смотрели на ее тонкий профиль, на чуть приоткрывшийся, как у ребенка, рот, и оба испытывали волнение и восторг. Очнувшись от своих грез, Беренис заметила, что за ней наблюдают, и с минуту продолжала сохранять ту же позу, затем глубоко вздохнула, как бы очнувшись от сна. Сейчас ей припомнилось это, а затем воскресло и ощущение, которое пробуждала в ней музыка.

— Мне очень понравилась опера, — сказала она. — Не знаю, похоже ли это на жизнь художников и поэтов, но на жизнь вообще это, конечно, похоже. Право же, эта печальная история лучше, красивей, чем унылое благополучие. Жизнь по-настоящему красива лишь тогда, когда в ней заложена трагедия.

Она взглянула на Каупервуда и встретила его внимательный испытующий взгляд, потом перевела глаза на Брэксмара, и он в ту же секунду увидел себя на капитанском мостике, отдающим распоряжения команде в момент жаркого морского боя. Каупервуду тоже невольно припомнилось, как тернист был его путь. Ну, в его жизни, кажется, недостатка в трагическом не было — такая жизнь могла бы заинтересовать Беренис.

— Не скажу, чтобы меня так уж привлекали трагедии, — возразила миссис Картер. — Печальные истории в книгах или на сцене нагоняют на меня тоску. В жизни и без того немало драм.

Каупервуд и Брэксмар улыбнулись. Беренис задумчиво смотрела по сторонам. Переполненный людьми зал, снующие между столиками официанты, звон тарелок и бокалов, прорывающийся сквозь гром и треск оркестра, — все это отвлекало ее внимание; она кивала и улыбалась знакомым, которые приветствовали ее и Брэксмара, скользя любопытным взглядом по Каупервуду.

Неожиданно неподалеку от их столика, на пороге бара, возникла пьяная фигура: смятая манишка топорщилась на груди, накидка сползала с плеч, цилиндр был лихо заломлен набок, глаза налиты кровью, нижняя губа надменно выпячена и на всем лице написано то беспечно-наглое и вызывающее «а мне море по колено», которое столь присуще пьяным гулякам. Субъект этот обвел зал мутным взглядом и нетвердой походкой устремился в сторону Каупервуда и его гостей. По всему было видно, что он хватил лишнего и не вполне отдает себе отчет в своих поступках. Подойдя ближе, он приостановился, словно узнав кого-то из сидевших за столиком, шагнул вперед — к этому времени он уже успел привлечь к себе внимание всего зала — и с небрежно-снисходительным видом положил руку на обнаженное плечо миссис Картер.

— Да это ты, Хэтти! Как поживаешь? — воскликнул он, весело подмигивая и ухмыляясь. — Что ты делаешь в Нью-Йорке, моя дорогая? Неужто так-таки и бросила свое дельце в Луисвиле? Знаешь, что я тебе скажу? С тех пор как ты нас покинула, у меня не было ни одной приличной девочки — ни единой. Если ты откроешь домик здесь, извести меня. Идет?

Самодовольно и покровительственно улыбаясь, он склонился над миссис Картер, роясь в кармане своего белого жилета, ища, как видно, визитную карточку. Каупервуд и Брэксмар, для которых смысл его слов был достаточно ясен, одновременно вскочили на ноги. Миссис Картер делала безуспешные попытки отделаться от назойливого пьяницы, когда Брэксмар — он стоял к нему ближе, чем Каупервуд, — схватил его за плечо. Два официанта, предводительствуемые метрдотелем, уже спешили к их столику.

— Что случилось? Что сделал этот джентльмен? — спросил метрдотель.

Но обидчик, кидая вокруг презрительные взгляды, громко воскликнул:

— Руки прочь! Вы кто такой? Какого черта вы лезете не в свое дело? Думаете, я не понимаю, что говорю? Спросите ее, она меня знает. Верно, Хэтти? Это же Хэтти Стар из Луисвиля. У нее был самый шикарный дом свиданий в городе. Чего это вы все переполошились? Я соображаю, что делаю. Видите, она меня помнит.

Он не только кричал, но и вырывался, и притом весьма решительно. Однако Каупервуд и Брэксмар с помощью официантов образовали вокруг наглеца своего рода кордон и вытеснили его из ресторана в коридор, оттуда — в вестибюль и тотчас вызвали полицию.

— Немедленно арестуйте этого человека, — потребовал Каупервуд, как только появился полисмен. — Он грубо оскорбил даму — мою гостью. Он пьян и крайне нагло и непристойно ведет себя в общественном месте, я требую, чтобы его привлекли к ответственности. Вот моя карточка. Пожалуйста, известите меня, куда я должен явиться. — Он протянул карточку полисмену, а Брэксмар, с воинственным видом разглядывавший незнакомца, сказал:

— Я бы с превеликим удовольствием переломал вам кости. Не будь вы пьяны, я бы так и сделал. Если вы порядочный человек и у вас есть визитная карточка, прошу дать ее мне. Я хочу поговорить с вами, когда вы протрезвитесь. — Он шагнул к незнакомцу, и мистер Билз Чэдси из Луисвиля увидел устремленный на него холодный и весьма решительный взгляд.

— Ладно, ладно, капитан, — насмешливо осклабился Чэдси. — Не беспокойтесь, у меня есть карточка. Сейчас найду. Можете наведаться ко мне в любое время — отель «Букингэм», угол Пятидесятой и Пятой. Кажется, я имею право разговаривать с кем хочу, когда хочу и где хочу. Понятно?

Он рылся по всем карманам, продолжая протестовать, а полисмен стоял рядом и ждал, чтобы взять его под стражу. Так как поиски не увенчались успехом, мистер Чэдси заявил:

— Ладно, черт с ней. Записывайте так. Билз Чэдси из Луисвиля, штат Кентукки, отель «Букингэм». Найдете меня там в любое время. Это Хэтти Стар. Она меня знает. А уж я-то ее ни с кем не спутаю, будьте покойны. Мало, что ли, ночей провел я в ее доме.

Брэксмар готов был броситься на него с кулаками, но тут вмешался полисмен.

Беренис и миссис Картер все еще сидели за столиком в ресторане. Миссис Картер была бледна, ошеломлена, растеряна; все ее попытки скрыть истину выглядели жалко и неубедительно.

— Нет, подумать только! — твердила она снова и снова. — Какая наглость! Какой ужас! Кто этот человек? Я впервые в жизни его вижу.

Беренис тоже была смущена и расстроена; насмешливая фамильярность, с какою этот забулдыга обратился к ее матери, не шла у нее из головы. Какой стыд! Какой позор! Может ли быть, чтобы человек, даже во хмелю, мог допустить такую ошибку? И этот негодяй держался так уверенно, так вызывающе. Он ничуть не смутился, когда у него потребовали объяснений. Какие чудовищные вещи он говорил!

— Успокойтесь, мама, — сказала Беренис мягко и с достоинством. — Все это вздор, не обращайте внимания. Поедемте домой. Дома вы сразу почувствуете себя лучше.

Беренис подозвала официанта и попросила его передать джентльменам, которые с ними ужинали, что они уезжают.

Потом встала, отодвинула стоявший на пути матери стул и подала ей руку.

— Нет, подумать только, какое оскорбление! — бормотала миссис Картер. — В публичном месте, в присутствии лейтенанта Брэксмара и мистера Каупервуда! Ужасно! Неслыханно!

Она продолжала стонать и причитать, Беренис вела ее под руку. Девушка держалась с большим достоинством; уходя, она окинула взором зал; лицо ее было презрительно и надменно, но сердце сжималось холодной тоской. Какая доля истины крылась в этих постыдных утверждениях? Почему из всех находившихся в ресторане дам этот пьяный скандалист избрал именно ее мать для своих отвратительных разоблачений? Почему мать ее так сражена, так пала духом, если в его словах не было ни крупицы правды? Все это было очень странно, очень печально, очень страшно. Что скажет свет? О, она знала наперед, как обрадуются все охотники до сплетен, какие начнутся толки и пересуды. Впервые в жизни Беренис ощутила, что значит попасть в разряд парий, — как это страшно!

На другое утро лейтенант Брэксмар явился в полицейский участок, где пребывал злополучный мистер Чэдси, и заявил, что всадит ему пулю в живот, если с его стороны немедленно не последует удовлетворительного извинения, после чего в доме помер 36 на южной стороне Сентрал-парка было получено следующее письмо, написанное на почтовой бумаге отеля «Букингэм» и адресованное миссис Айра Джордж Картер:

«Мадам!

Вчера вечером, находясь в состоянии непозволительного опьянения, которому нельзя подыскать никаких оправданий, я, к своему безмерному отчаянию, позволил себе оскорбить Вас и задеть чувства Вашей дочери и Ваших гостей, в чем и приношу ныне самые униженные извинения. Невозможно выразить словами, как сожалею я о своих вчерашних поступках, которых, увы, решительно не могу теперь припомнить. Стоит мне напиться, как я начинаю буйствовать и искать ссор, и, как видно, в одну из таких минут я позволил себе сделать ни на чем не основанное заявление. В своем безумии я принял Вас — по какой причине, неизвестно — за некую даму, пользовавшуюся в Луисвиле довольно большой популярностью. Еще раз приношу Вам самые почтительные извинения и умоляю предать забвению мое постыдное и гнусное поведение. Не знаю, чем мог бы я загладить свою вину, но с радостью готов исполнить любое Ваше требование. В надежде, что письмо это будет понято Вами, как оно того заслуживает, то есть как смиренная попытка хоть отчасти искупить свой проступок, остаюсь искренне Ваш Билз Чэдси».

Однако, прежде чем было написано и отправлено это письмо, лейтенанту Брэксмару пришлось удостовериться, что заявления мистера Чэдси, оскорбительные для чести миссис Картер, — увы! — не лишены оснований. Билз Чэдси в пьяном виде лишь проболтался о том, что добрых два десятка людей в трезвом уме и твердой памяти (не говоря уж о луисвильской полиции) могли подтвердить в любую минуту. Билз Чэдси постарался хорошенько растолковать это Брэксмару, прежде чем согласился написать вышеприведенное послание.

Глава 52

Скрытое от глаз

На следующий день миссис Картер, побледневшая и осунувшаяся, вручила Беренис послание Билза Чэдси, и та, внимательно его прочитав, пришла к заключению, что так приносят извинения лишь из соображений запоздалой учтивости, когда в душе остаются при своем мнении. Миссис Картер была явно смущена. Она протестовала слишком бурно. Беренис знала, что может узнать правду, если захочет. Но к чему? Самая мысль об этом приводила ее в содрогание. Да и какое право имеет она судить свою мать?

Каупервуд явился очень рано и постарался придать происшествию как можно более невинный вид. Он рассказал, как отправился вместе с Брэксмаром в полицейский участок и потребовал, чтобы Чэдси притянули к ответу, и как Чэдси, сразу протрезвевший после ареста, утратил все свое нахальство и стал униженно рассыпаться в извинениях. Взглянув на письмо, которое протянула ему миссис Картер, Каупервуд воскликнул:

— Да, да! Он с радостью пообещал написать вам письмо, лишь бы мы отпустили его восвояси и прекратили дело. Брэксмар настаивал на этом письме. А я считал, что будет достаточно, если судья наложит на него штраф. Чэдси был пьян, о чем тут еще толковать?

В присутствии Беренис Каупервуд делал вид, что ему ничего более неизвестно, но, оставшись наедине с миссис Картер, сразу изменил тон.

— Плюньте на эту историю, она яйца выеденного не стоит, — властно сказал он. — Брэксмар не верит этому типу, а письмо рассеет подозрения Беренис. Держитесь как ни в чем не бывало, все зависит только от вас. Вид у вас чересчур подавленный, моя дорогая. Так не годится, вы выдаете себя с головой.

В душе же Каупервуд был рад такому счастливому для него обороту событий. Произошло как раз то, что могло, пожалуй, отпугнуть лейтенанта. Тем не менее Каупервуд потребовал от миссис Картер, чтобы она держалась уверенно, даже высокомерно, и миссис Картер и вправду повеселела, что, впрочем, не помешало ей расплакаться, как только она осталась одна.

Беренис заглянула к ней в кабинет и, увидев ее распухшие от слез глаза, воскликнула:

— Ах, мама, пожалуйста, перестаньте! Как вам не совестно! Если вы не можете взять себя в руки — поедемте за город, там вы отдохнете.

Миссис Картер принялась уверять дочь, что все это пустяки, просто нервы расходились. Но Беренис думала иначе: дыма без огня не бывает.

С Брэксмаром после этого происшествия Беренис держалась все так же любезно, но с холодком. Лейтенант приехал на следующий день, чтобы выразить свое соболезнование, и тут же пригласил Беренис на премьеру. Беренис была с ним мила, но он почувствовал ее отчужденность. Она дала ему понять, что инцидент с Билзом Чэдси считает исчерпанным, но приглашение на премьеру отклонила.

— Мы с мамой хотим поехать за город на несколько дней, — заметила она.

— Если вы не уедете до нашего возвращения, мы, конечно, будем рады вас видеть. — Она отвернулась, подошла к залитому утренним солнцем окну, выходившему в парк, и начала обирать засохшие листики с комнатных растений, стоявших в корзинках на подоконнике.

Брэксмар, воспитанный в духе сентиментального романтизма и плененный горделивыми чарами Беренис, ее великолепным умением сохранять самообладание при столь щекотливых обстоятельствах и высокомерной готовностью отпустить его на все четыре стороны, почувствовал вдруг, как это иной раз бывает, что его охватывает странное волнение, какой-то неудержимый восторг, столь же неожиданный и необъяснимый для него самого, как и для всякого, кто стал бы наблюдать эту сцену со стороны. Шагнув вперед, он простер к Беренис руки с видом пылким, восхищенным и в то же время почтительным и, волнуясь, воскликнул:

— Беренис! Мисс Флеминг! Не гоните меня прочь. Не покидайте меня. Разве я в чем-нибудь провинился перед вами? Я люблю вас безумно. Что бы ни произошло, это не должно стать между нами. Прежде у меня не хватало духу признаться вам, но теперь я не могу больше молчать. Я полюбил вас с первого взгляда. Вы — самая необыкновенная девушка на свете! Я знаю, что недостоин вас, но я люблю вас. Я люблю вас преданно и глубоко, я восхищен вами и почитаю вас. Что бы ни говорила молва — будь это правда или ложь, — мне все равно. Прошу вас, будьте моей женой. Я знаю, что недостоин развязать шнурки ваших ботинок, но у меня есть положение, а с вами я завоюю мир. О Беренис! — И с этим мелодраматическим восклицанием лейтенант вытянул руки по швам, выпрямился во весь рост, застыл на мгновение в этой позе и закончил: — Без вас мне лучше не жить на свете. Скажите, смею ли я надеяться?

Великая мастерица по части жеста, мимики, позы и прочих многообразных ухищрений своего пола, Беренис секунду, не больше, раздумывала над тем, что и как ей следует сказать и сделать. Она отнюдь не испытывала к лейтенанту таких пылких чувств, как он к ней, а мысль, что темное прошлое матери словно принуждает ее искать спасения в браке, уязвила самолюбие Беренис. Она понимала, что поступок лейтенанта продиктован самыми добродетельными и похвальными побуждениями, но не могла простить ему недостаток такта. Хоть бы подождал немного со своим предложением!

— Право, мистер Брэксмар, — сказала она, стоя в полуоборот к лейтенанту и поднимая на него задумчивый взор, — вы не должны сейчас требовать от меня ответа. Я верю вашей искренности. Боюсь, однако, что я чем-то дала вам повод неправильно истолковать мое поведение в отношении вас. Поверьте, я этого не хотела. Мне кажется, вам лучше не думать обо мне. Пока во всяком случае. Если вы будете настаивать, я могу сейчас дать вам только один ответ. Мне придется просить вас забыть меня навсегда. Мне больно говорить вам это. Я не умею выразить того, что сейчас чувствую, но, надеюсь, вы мне верите.

Она умолкла — очаровательное создание, очень расчетливое, очень дальновидное… Самообладание ни на секунду не изменило ей, хотя в конце концов она и на самом деле почувствовала себя растроганной.

Тут лейтенант Брэксмар впервые увидел, что имеет дело с совершенно непостижимым существом. Какая загадочная девушка! В эту минуту она показалась ему особенно желанной, быть может потому, что он понял, как она далека от него. Как ни странно, но этому молодому американцу внезапно пришли на ум острова древней Эллады, Цитера, погребенная под водой Атлантида, Кипр с его храмом Афродиты… В глазах Брэксмара вспыхнул огонь и со щек сбежал румянец.

— Не могу поверить, что я вовсе безразличен вам, мисс Беренис, — проговорил он, с трудом сдерживая волнение. — Нет, я чувствую, что не безразличен вам. Но… — Призвав на помощь все свое мужество, как и подобало человеку военному, он прибавил: — Не стану вам больше докучать. Я знаю, что вы понимаете мои чувства. Они не изменятся никогда. Ведь мы расстаемся друзьями, не правда ли?

Он протянул ей руку, и Беренис подала ему свою, чувствуя, что это рукопожатие кладет конец отношениям, которые могли бы стать идиллическим любовным союзом.

— Разумеется, мы расстаемся друзьями, — сказала она. — И я надеюсь вскоре снова увидеть вас.

Когда лейтенант удалился, Беренис прошла в соседнюю комнату, опустилась в плетеное кресло, уткнула локти в колени, подперла подбородок кулачком и задумалась. Какая грустная развязка дружбы, столь невинной и столь пленительной. Итак, лейтенанта Брэксмара больше нет. Она его никогда не увидит… И не пожелает увидеть… Не слишком будет этого желать во всяком случае. На свете много печального, много темного, даже отталкивающего. О да, жизнь начинала открываться Беренис с довольно неприглядной стороны.

Промучившись два дня со своими думами и чувствуя, что она больше не в силах это выносить, Беренис однажды вошла к матери в комнату и сказала:

— Мама, почему вы не хотите рассказать мне эту луисвильскую историю? Все как есть. Чтобы я знала правду. Я вижу — вас что-то гнетет. Почему вы не доверяете мне? Я уже не ребенок. Скажите мне правду, чтобы я могла во всем этом разобраться и знала, как мне следует поступать.

Миссис Картер, привыкшая играть роль важной, снисходительно-величественной мамаши, была совершенно сражена таким смелым и решительным поступком дочери. Она почувствовала, что краснеет, и по спине у нее побежали мурашки. Все же она решила солгать.

— Говорю тебе, ничего не было, — волнуясь, заявила она. — Случилось какое-то чудовищное недоразумение. Очень жаль, что этого ужасного человека не проучили как следует за то, что он осмелился так оскорбить меня, да еще в присутствии моей дочери!

— Мама, — повторила Беренис, не сводя с нее холодных синих глаз, — почему вы не хотите сказать мне правду? У нас с вами не должно быть тайн друг от друга. Быть может, я сумела бы вам помочь.

И миссис Картер, поняв, наконец, что дочь ее уже не дитя и не пустая светская кокетка, а вполне сложившаяся женщина, холодная, сознающая свое превосходство, рассудительно-участливая и куда более проницательная, чем она сама, бросилась в обитую пестрым кретоном качалку, вытащила из кармана крошечный кружевной платочек, прикрыла глаза рукой и разрыдалась.

— Я была в таком отчаянном положении, Беви, я просто не знала, что делать. Полковник Джилис посоветовал мне снять этот дом… Я хотела дать тебе и Ролфу приличное воспитание, вывести вас на дорогу. Но то, что говорил этот гадкий человек, — неправда. Все было совсем не так. Полковник Джилис и его приятели хотели, чтобы я сняла для них холостую квартиру… ну, с этого и началось. Я не виновата, Беви. Мне просто нечем было жить.

— А какое отношение имел ко всему этому мистер Каупервуд? — с любопытством спросила Беренис. Последние дни она стала все чаще и чаще думать о нем. Он так спокоен, умен, энергичен, так уверен в своих силах; чем-то сродни ей самой.

— Абсолютно никакого, — заявила миссис Картер, воинственно вскинув голову. Каупервуду она отдавала значительное предпочтение перед прочими своими друзьями мужского пола. Он никогда не толкал ее на дурные поступки, никогда не пользовался ее домом в своих личных целях. — Мистер Каупервуд только помог мне выпутаться из беды. Это он посоветовал мне оставить дом в Луисвиле, уехать на Восток и посвятить себя заботам о тебе и Ролфе. Он предложил мне свою помощь на то время, пока вы не оперитесь, и я его послушалась. Ах, если б я не была так неопытна, не испытывала такого нелепого страха перед жизнью! Ведь твой отец и мистер Картер умели только сорить деньгами и промотали все.

Она сокрушенно вздохнула.

— Значит, у нас просто-напросто ничего нет, так, что ли, мама? Никаких средств, решительно ничего?

Миссис Картер уныло покачала головой.

— И мы живем на деньги мистера Каупервуда?

— Да.

Беренис молча глядела в окно, на раскинувшийся перед домом парк. Небольшой прудок, рощица на холме и беседка в виде китайской пагоды у его подножья казались вписанными в раму окна, как картина. На холме сквозь деревья проглядывали желтоватые стены большого отеля. Снизу, с улицы, доносились звонки трамвая. По аллее парка двигалась вереница нарядных экипажей — чикагские богачи совершали прогулку в прохладе вечереющего ноябрьского дня.

Нищая, пария! — думала Беренис. Нужно выйти замуж за богача? Разумеется, если удастся, но за кого? За лейтенанта Брэксмара? Ни за что! Сильной личностью его не назовешь, и к тому же он был свидетелем ее позора. Так за кого же? О, их немало — пустоголовых повес, бездельников, прожигателей жизни! Немало и солидных, трезвых, уравновешенных, тупых, преуспевающих дельцов. И все это вместе составляет «общество». Когда-нибудь она встретит, быть может, и настоящего мужчину, но подарит ли он ее своим вниманием, если будет знать всю правду?

— Ты порвала с Брэксмаром? — спросила вдруг миссис Картер, и в голосе ее прозвучали тревога, любопытство, надежда на лучшее и покорность судьбе.

— Я не видела его с тех пор, — отвечала Беренис, решив из предосторожности солгать. — И еще не знаю, захочу ли увидеть. Мне нужно подумать. — Она поднялась со стула. — Ну, не расстраивайтесь, мама. Я бы хотела только устроить нашу жизнь как-нибудь так, чтобы не зависеть больше от мистера Каупервуда.

Беренис прошла к себе в спальню и, стоя перед зеркалом, начала переодеваться: она была приглашена на обед. Итак, значит, последние годы они жили на деньги мистера Каупервуда. И она, не задумываясь, сорила этими деньгами и была так тщеславна, самонадеянна, горда, держала себя с ним так высокомерно… А он молчал и только смотрел на нее — пристальным, пытливым взглядом. Почему? Можно было не задавать себе этого вопроса. Она знала — почему. Так вот какую игру он вел! И какой же она была дурочкой, что не понимала этого раньше! А мать? Подозревает она, догадывается? Беренис склонна была в этом усомниться. Какой странный, нелепый, какой страшный мир! — думала Беренис. Ей вспомнились вдруг глаза Каупервуда, и она вздрогнула под этим тяжелым взглядом.

Глава 53

Объяснение в любви

В этот день Беренис впервые пришлось серьезно задуматься над своим будущим. У нее снова мелькнула мысль о замужестве. Но для этого нужно было либо призвать назад Брэксмара, либо предпринять утомительную и докучливую охоту за кем-нибудь другим, быть может еще менее отвечающим ее вкусам. Так уж не лучше ли просто объявить всем друзьям и знакомым, что потеря состояния вынуждает ее взяться за дело и зарабатывать себе на хлеб. Она будет преподавать танцы или сделается профессиональной танцовщицей. И вот однажды она совершенно невозмутимо преподнесла это удивительное решение своей матери. Миссис Картер, привыкшая вести паразитический образ жизни и менее всего помышлявшая о том, что деньги можно добывать трудом, пришла в неописуемый ужас. Подумать только, что ее необыкновенная Беви и она сама, а за ними, следовательно, и ее сын, должны опуститься до самой прозаической и пошлой борьбы за существование. И это после всех ее мечтаний! Она вздыхала и плакала втихомолку, потом написала Каупервуду осторожное послание, умоляя его приехать в Нью-Йорк и повидаться с ней — но только так, чтобы не знала Беренис.

— Может быть, ты все-таки повременишь с этим немножко, — робко предложила она дочери. — У меня сердце разрывается на части, когда я думаю о том, что ты, с твоими талантами, должна опуститься до преподавания танцев. Нет, нет, Беви, что угодно, только не это. Ты же можешь сделать хорошую партию, и тогда сразу все устроится. Я ведь думаю не о себе. Я-то как-нибудь проживу. Но ты… — Миссис Картер была поистине несчастна, глаза у нее стали совсем страдальческие. Беренис была тронута проявлением столь горячей материнской привязанности и не сомневалась в искренности ее чувств. Но, боже мой, каких же она натворила глупостей, ее мать! И эта вот жалкая слабая женщина призвана служить ей опорой в жизни!

Каупервуд, выслушав жалобы миссис Картер, заявил, что все это сплошное донкихотство. У Беренис просто расстроены нервы. Как можно покидать общество, менять образ жизни и губить свое очарование профессиональной работой ради денег! Успокоив миссис Картер, он поспешил на дачу, зная, что застанет там Беренис одну. После истории с Билзом Чэдси Беренис тщательно избегала встречи с Каупервудом.

Он приехал в полдень, морозным январским днем. Снег, пышно устилавший землю, искрился и сверкал под золотыми лучами яркого зимнего солнца. В этот год уже появились автомобили, и Каупервуд ехал в новеньком темно-коричневом лимузине с мотором в восемьдесят лошадиных сил. Лакированный кузов автомобиля сверкал на солнце. Каупервуд был в тяжелой меховой шубе и круглой барашковой шапке. Он вышел из машины и позвонил у подъезда.

— Привет, Беви! Как поживаете? А мама дома? — спросил он, делая вид, что ему неизвестно об отсутствии миссис Картер.

Беренис устремила на него свой холодный, открытый, проницательный взгляд и любезно, но сдержанно улыбнулась, отвечая на его приветствие. В простом темно-синем фартуке из грубой бумажной материи, какие носят живописцы, с палитрой в руках, переливавшей всеми цветами радуги, она писала пейзаж и размышляла. Раздумье стало ее излюбленным занятием последнее время. Она думала о Брэксмаре, о Каупервуде, о Килмере Дьюэлма, перебирала в уме еще с полдюжины других возможных претендентов на ее руку, потом переносилась мыслями к сцене, танцам, живописи. Она видела свою жизнь переплавленной наново; порой ей казалось, что она решает какую-то сложную, запутанную головоломку, и, как только решит ее, все станет на свое место, сольется в стройный, гармоничный узор.

— Пожалуйста, присядьте, — сказала она Каупервуду. — Сегодня, кажется, очень холодно? Обогрейтесь у камина. Мамы нет дома. Она поехала в город. Вероятно, вы застанете ее сейчас на нашей городской квартире. Вы надолго в Нью-Йорк?

Веселая, беззаботная, она держалась любезно, но отчужденно. Каупервуд снова почувствовал, какой глубокой пропастью отделила себя от него Беренис. И эта пропасть всегда существовала между ними. Каупервуд знал, что Беренис лучше других понимает его и даже относится к нему с симпатией, и все же в их отношениях постоянно ощущался этот холодок. Быть может, их сближению мешали условности? Или непомерное честолюбие девушки? Или какие-то недостатки в нем самом? Каупервуд терялся в догадках. Но так или иначе, что-то отдаляло от него Беренис, заставляло ее быть с ним настороже.

Каупервуд окинул взглядом комнату. На картине, которую писала Беренис, был изображен запорошенный снегом склон холма. Самый холм, послуживший ей моделью, виднелся за окном. По стенам были развешаны наброски, только что сделанные Беренис, — легкие, грациозные пляшущие фигурки в коротких туниках… Каупервуд перевел взгляд на Беренис и отметил про себя, что ее необычный наряд очень ей к лицу.

— А вы, как всегда, увлечены искусством? — сказал он. — Да, это — ваш мир. Вы не можете жить иначе. Эти эскизы прелестны, — легким взмахом руки, в которой он держал перчатку, Каупервуд указал на хоровод пляшущих фигур.

— Должен вам сказать, что я приехал не к вашей матушке, Беренис. Я приехал к вам. Миссис Картер прислала мне довольно странное послание. Она пишет, что вы не хотите больше выезжать в свет и решили взяться за преподавание или что-то в этом роде. Я приехал потолковать с вами. Не думаете ли вы, что ваше решение принято несколько поспешно?

Говоря так, Каупервуд старался создать впечатление, что его участие к судьбе Беренис совершенно бескорыстно и не преследует никаких личных целей.

Беренис с кистью в руке стояла у мольберта. Она окинула Каупервуда холодным, пытливым и насмешливым взглядом.

— Нет, не думаю, — последовал ответ. — Вы знаете, как обстоят наши дела, и поэтому я могу говорить с вами совершенно откровенно. Я понимаю, что мамой руководили всегда только самые добрые побуждения. Но боюсь, что сердце у нее лучший советчик, чем голова. — В углу рта Беренис пролегла чуть заметная горькая складка. — Я готова также думать, что и ваши побуждения были самыми лучшими. Я даже уверена в этом, — было бы неблагодарно с моей стороны предполагать что-либо другое. (Каупервуд пристально посмотрел на нее, и в глазах его словно промелькнуло что-то и ушло в глубину.) Но тем не менее так дальше продолжаться не может. У нас нет средств. Почему же не заняться каким-нибудь делом? Да и что, собственно, мне еще остается?

Она умолкла, и Каупервуд с минуту смотрел на нее, не говоря ни слова. В простом, грубом, нескладно топорщившемся переднике, непричесанная, — спутанные рыжеватые пряди падали ей прямо на глаза, — она смотрела на него своим пронзительным синим взором, и Каупервуду казалось, что на всей земле нет существа более прекрасного. Какой целеустремленный, острый, какой гордый ум! Какая одаренная натура, и как, подобно ему самому, эта девочка умеет ни перед кем не опускать глаз! Ничто, как видно, не может вывести ее из равновесия.

— Беренис, — сказал он негромко, — выслушайте меня. Вы оказали мне большую честь, признав, что я руководствовался самыми лучшими побуждениями, когда давал деньги вашей матушке. Это действительно так. Я во всяком случае убежден, что лучших побуждений быть не может. Признаться, они не были такими сначала. Если вы позволите, я буду сейчас вполне откровенен. Не знаю, известно ли это вам, но когда меня познакомили с вашей матушкой, я лишь краем уха слышал о том, что у нее есть дочь, и это чрезвычайно мало интересовало меня в ту пору. Один из моих деловых друзей, большой почитатель вашей матушки, ввел меня в ее дом, и должен сказать, что я тоже сразу проникся к ней уважением, ибо она — прирожденная аристократка и женщина весьма незаурядная. Как-то разя увидел у нее вашу фотографию, но она тут же убрала ее, прежде чем я успел расспросить о вас. Быть может, вы помните этот портрет — вы сняты в профиль, вам было тогда лет шестнадцать.

— Да, помню, — ответила Беренис просто и так тихо, словно выслушивала исповедь.

— Эта фотография произвела на меня очень сильное впечатление. Я стал расспрашивать о вас и постарался выяснить все, что мог. Потом я увидел еще одну вашу фотографию, большой портрет, он был выставлен в витрине луисвильского фотографа. Я купил его. Теперь он стоит у меня в кабинете на столе, в моей чикагской конторе. На этом портрете вы сняты около камина.

— Да, я припоминаю и этот снимок, — промолвила Беренис; она была тронута, но еще не успела собраться с мыслями.

— Позвольте мне рассказать вам вкратце о себе. Это не займет много времени. Я родом из Филадельфии. Мой отец и мать — коренные филадельфийцы. Всю жизнь я занимался банковским делом и городским железнодорожным транспортом. Моя первая жена была из пресвитерианской семьи, очень набожная, очень чопорная, старше меня лет на шесть-семь. Я был счастлив с ней сначала — первые годы. Она родила мне двоих детей. Потом я встретился с моей теперешней женой. Она была моложе меня на десять лет и очень хороша собой. В каком-то смысле она была умнее моей первой жены — не так напичкана предрассудками — и добрее, шире по натуре. Я увлекся ею и в конце концов добился развода. Мы уехали из Филадельфии и поженились. Я очень любил ее в то время и думал, что она будет мне идеальной подругой жизни. Да и сейчас я нахожу, что она обладает многими очень привлекательными качествами. Но мой идеал женщины, мои вкусы с годами постепенно менялись. В конце концов жизненный опыт убедил меня в том, что моя жена не та женщина, которая мне нужна. Она не понимает меня. Не берусь утверждать, что я сам себя вполне понимаю, но мне кажется, я могу встретить женщину, которая будет понимать меня лучше, чем я сам, которая сумеет увидеть во мне то, чего я сам не вижу, и все же будет любить меня. Не скрою, женщины всегда были моей слабостью. Для меня на свете существует только одна безусловная ценность — это женщина, которой я хочу обладать.

— Боюсь, что ни одна женщина не возьмется установить, кто же является вашей подлинной избранницей, — насмешливо улыбнулась Беренис.

Каупервуд и глазом не моргнул.

— Да, ни одна, кроме той, единственной, о которой идет речь, — с ударением произнес он.

— Ну, что ни говорите, и у нее будет нелегкая задача, — возразила Беренис шутливо, но уже более теплым тоном.

— Я исповедуюсь перед вами и не ищу оправданий, — сказал Каупервуд серьезно и с некоторым усилием. — Женщины, которых я знал, могут, вероятно, быть идеальными женами для других мужчин, но не для меня. В этом убедила меня жизнь. Она изменила мои вкусы, требования, запросы.

— И вы полагаете, что процесс этот каким-то образом пришел к концу? — спросила она тем высокомерно-насмешливым тоном, который всегда дразнил, привлекал и обезоруживал его.

— Нет, я этого не говорю. Хотя идеал женщины для меня, по-видимому, уже определился. Я ношу его в себе много лет. Поэтому все другое потеряло цену в моих глазах. Идеалы существуют, это не выдумка. И каждый человек стремится найти свою путеводную звезду.

Говоря так, Каупервуд вдруг почувствовал, что он делает совсем необычное для себя признание. Он явился сюда, чтобы подчинить Беренис своей воле и заставить ее изменить принятое ею решение. На деле происходило нечто совсем иное. Беренис одерживала над ним верх. Эта тоненькая, стройная, грациозная девочка, находчивая и уверенная в себе, спокойно стояла перед ним, заставляя его изливать ей свою душу. Но Каупервуд внезапно ощутил в ее отношении к нему что-то ласковое, почти материнское: ему казалось, что она все видит, чувствует и понимает. Он был уверен, что она поймет его. Он заставит ее понять! Каков бы он ни был, каково бы ни было его прошлое, она не будет мелочно осуждать его. Это не в ее натуре. Все в ней служило тому порукой.

— Да, — сказала Беренис, — каждому нужна путеводная звезда, только мне кажется, что вы, пожалуй, не сумеете ее найти. Неужели вы надеетесь встретить свой идеал в образе живой женщины?

— Я уже встретил его, — сказал Каупервуд, восхищаясь изворотливостью и гибкостью ее ума, а вместе с тем и своего собственного, уже уловившего ход ее мыслей, восхищаясь устройством человеческого мозга вообще, его темными, неисследованными глубинами, заставляющими иных становиться в тупик. — Прошу вас, отнеситесь серьезно к тому, что я сейчас скажу, это объяснит вам многое. Ваш портрет заинтересовал меня потому, что в нем я увидел воплощение моего идеала, который, как вам кажется, подвержен столь частым изменениям. А когда я впервые встретился с вами, в вашем пансионе на Риверсайд-Драйв, мне стало ясно, что я не ошибся. И вот прошло почти семь лет, а мой идеал не изменился. Я никогда не говорил с вами об этом, но ничто не изменилось во мне с тех пор. Быть может, вы сочтете, что я не имею права испытывать к вам подобные чувства. Многие согласятся с вами. Но тут уж ничего не поделаешь — я полюбил вас, я вас люблю, и этим, только этим объясняются мои взаимоотношения с вашей матушкой. Когда однажды в Луисвиле она рассказала мне о своих затруднениях, я решил помочь ей ради вас. И все, что я делал с тех пор, я делал ради вас… Впрочем, она этого не знает. В некоторых отношениях, Беренис, ваша матушка немного недогадлива. Все эти годы я был влюблен в вас, страстно влюблен. Вот я гляжу на вас и думаю, как вы божественно красивы — да, вы тот идеал, который я искал. Не тревожьтесь, я не собираюсь докучать вам своими признаниями. — Беренис сделала едва заметное движение. Она боялась не столько его, сколько самой себя. В этом человеке чувствовалась такая сила… Она не могла относиться к нему несерьезно, когда он был так серьезен. — Все, что я делал для вас и для вашей матушки, я делал только потому, что любил вас и хотел, чтобы вы стали совершенством, чтобы ничто не мешало расцвету ваших дарований. Ради вас я предпринял постройку своего нового дома на Пятой авеню. Да, вы не знаете этого, но я строил его, мечтая о вас. Я хотел создать нечто, достойное вас. Пустая греза? Конечно. Все, к чему мы стремимся, в известной мере относится к области грез. Если мой дом красив, этим я обязан вам. Думая о вас, я создавал его красивым.

Каупервуд умолк, молчала и Беренис. Ее первым побуждением было оборвать его, но Каупервуд сумел задеть ее тщеславие, пробудить в ней преклонение перед своей силой, расшевелить артистические струнки ее души. К тому же, сказать по правде, ее мучило любопытство: чего, собственно, добивается Каупервуд? Хочет ли он просто сделать ее своей любовницей, или намерен ждать, пока не получит возможности сделать ее своей женой?

— Вас, вероятно, интересует, мечтал ли я жениться на вас, — продолжал Каупервуд, словно прочитав ее мысли. — В этом отношении я ничем не отличаюсь от других мужчин, Беренис. Буду откровенен. Я хотел добиться вас любым путем, лишь бы добиться. Я жил надеждой, что вы когда-нибудь полюбите меня. Я возненавидел Брэксмара, как только он появился возле вас, но у меня и в мыслях не было мешать вам. Я был готов уступить ему дорогу. Я завидовал всем мужчинам, которых видел возле вас, — и старым и молодым. Я завидовал даже вашей матушке, потому что не мог быть так близок к вам, как она. Но в то же время я хотел, чтобы вы имели все, все, что вам нужно. Если бы я уверился в том, что вы по-настоящему полюбили кого-то и мне уже не на что надеяться, я не стал бы вам мешать. Вот и все, остальное вы сами знаете. Но я приехал сегодня сюда не за тем, чтобы говорить об этом.

Он ждал от нее ответа, но она произнесла только:

— Да?

— Я приехал просить вас продолжать жить так, как вы жили до сих пор. И как бы вы ни судили обо мне, особенно теперь, после моего признания, — верьте, что я прошу вас об этом совершенно искренне и бескорыстно. Я еще не распростился навеки со своими надеждами и мечтами. Как знать, быть может, судьба еще сделает меня вашим избранником. Но как бы то ни было, я хочу, чтобы вы ничего не меняли в вашей жизни и были счастливы, не думая обо мне. Я мечтал о вас, но, как видно, это была ошибка. Вы же должны держать голову высоко — вы имеете на это право. Вы должны повелевать. Выходите замуж за того, кто вам по сердцу. Я позабочусь, чтобы вы принесли вашему будущему супругу достойное вас приданое. Я люблю вас, Беренис, но с этого дня заставлю себя относиться к вам с чисто отеческой привязанностью. Перед смертью я позабочусь о вас а своем завещании. Но прошу — живите так же беззаботно, как жили до сих пор. Ведь для меня главное — это знать, что вы довольны и счастливы.

Он снова умолк, продолжая в упор глядеть на нее и искренне веря в эту минуту всему, что говорил. Когда он умрет, она найдет свое имя в его завещании. Если она будет жить по-прежнему, и выезжать в свет, и искать себе спутника жизни, то в конце концов, вероятно, найдет и полюбит кого-нибудь, но прежде чем это случится, она, быть может, станет теплее и доверчивее относиться к нему. Иначе, что ему эта опека над ней? Но завоевать ее расположение, доверие, дружбу — разве это уже не награда?

Каупервуд всегда интересовал Беренис: его кипучая энергия, его решительность, жизненная сила и, как ей казалось, прямота — привлекали ее к нему. А теперь она была тронута его великодушием. Даже если он и не всегда будет так бескорыстен, если страсть в конце концов возобладает в нем над другими чувствами, то сейчас Беренис не могла сомневаться в его искренности. Так долго любить, преклоняться и молчать! Такой сильный, могущественный человек грезит о ней, как мальчишка, — это ли не победа! Для ее растревоженного самолюбия, столь сильно пострадавшего от пережитого унижения, признание Каупервуда было своего рода бальзамом. В откровенной его прямоте было какое-то своеобразное благородство, которое вызвало невольное восхищение Беренис. Вот он стоит перед ней — виски его уже посеребрила седина, а это очень к лицу некоторым мужчинам и весьма нравится некоторым женщинам. Сколько бы ни старалась Беренис, она не может не испытывать к нему симпатии, даже нежности, чувства чуть ли не материнского. О да, конечно, ему нужна настоящая женщина — женщина образованная, с высокой культурой, со вкусом, с умом, с душой. Во всяком случае как можно отнять у него право мечтать о такой женщине? В эту минуту он казался Беренис личностью необыкновенной и в то же время — просто своенравным, упрямым мальчишкой. Красивый, сильный душой и телом, исполненный уверенности и внутреннего огня, всегда стремящийся вперед, он отнюдь не был похож на старика. Правда ли, что он так сильно любит ее? Может ли он так любить? Может ли он вообще любить кого-нибудь? Однако чего он только не делал, чтобы снискать ее расположение! К чему же все это? Все эти пылкие слова? Все эти великодушные поступки? У подъезда на снегу стоял его роскошный автомобиль, отливая коричневым лаком. Да, это великий, знаменитый Фрэнк Алджернон Каупервуд из Чикаго! И он у ее ног, он молит ее, пустую девчонку, сжалиться над ним, не прогонять его прочь, оставить ему хоть какое-то место в ее жизни. Это безмерно льстило Беренис, волновало ее воображение, кружило ей голову. Она сказала:

— Теперь вы нравитесь мне больше. Я верю вам. Раньше я не вполне вам верила. Это, конечно, не значит, что я разрешу вам тратить деньги на меня или на маму, — вовсе нет. Но я восхищаюсь вами. Этого вы добились. И, кажется, я понимаю вас, ваши стремления. Я всегда чувствовала, что отчасти понимаю их. Но прошу вас, пока не требуйте от меня ничего. Мне нужно подумать. Я еще не знаю, могу ли я сделать то, о чем вы просите. (Она заметила, как снова что-то промелькнуло в его глазах и ушло в глубину.) Не будем сегодня об этом говорить.

— Но послушайте, Беренис, — сказал Каупервуд с подлинной мольбой в голосе. — Мне кажется, вы все-таки не понимаете меня. Я был так одинок… Я…

— Нет, нет, я понимаю, — прервала она его, протягивая ему руку. — И с этого дня мы будем друзьями, что бы ни произошло, потому что я искренне расположена к вам. Но не заставляйте меня решать этот вопрос сегодня. Я не могу. Я не хочу. Это просто невозможно.

— Даже несмотря на то, что я был бы счастлив отдать вам все, что у меня есть? Ведь без вас к чему мне это?

— Нет, дайте мне подумать. Только, верно, я все равно не соглашусь, — сказала она вдруг, напуская на себя важность. И, высвободив свою руку из его руки, прибавила смеясь: — Так-то вот, господин опекун.

Сердце у Каупервуда подпрыгнуло в груди. В это мгновение он отдал бы все свои миллионы, лишь бы заключить ее в объятия. Но ему оставалось только улыбнуться просящей улыбкой.

— Поедемте со мной на машине в Нью-Йорк, Беренис. Если вашей матушки нет дома, вы можете остановиться в «Незерленде».

— Нет, нет, не сегодня. Но я скоро приеду. Я или мама известим вас тогда.

Еще несколько прощальных фраз… Каупервуд сбежал по лестнице, сел в машину, помахал Беренис рукой, и автомобиль рванулся вперед по розовеющему от закатных лучей снегу, чтобы к обеду доставить финансиста в Нью-Йорк. О, если бы ему удалось сохранить ее дружеское расположение, ее доверие! Если бы!

Глава 54

Требуется концессия на пятьдесят лет

Итак, признание Каупервуда было благосклонно выслушано Беренис, и это на какой-то срок принесло ему удовлетворение, но, в сущности, никак его не обнадежило. Благодаря странной игре случая молодой соперник, лейтенант Брэксмар, был устранен с пути Каупервуда, а сам он получил возможность предстать перед Беренис во всеоружии своей любви, преданности, готовности служить ей. Но, видимо, Беренис расценивала эти его намерения не столь высоко, как он сам. И Каупервуд еще острее, чем прежде, почувствовал, что попал в сети существа необыкновенного, обладающего вполне самостоятельным и даже своеобразным взглядом на вещи и отнюдь не склонного подчиниться его воле. Быть может, именно это и заставило Каупервуда окончательно и безнадежно влюбиться в Беренис, красота же ее и грация лишь сильнее разжигали его страсть. Напрасно твердил он себе снова и снова: «Что ж, проживу и без нее, если так суждено». Но самая мысль эта была для него непереносима. К чему деньги, слава, почет, если он не может обладать любимой женщиной? Любовь! Загадочное, необъяснимое томление духа, которому сильные подвержены еще больше, чем слабые… Теперь Каупервуд понял — это открылось ему словно в ослепительном видении, — что конечная цель славы, богатства, могущества — только красота и что красота — это сплав хорошего вкуса, врожденной культуры, одаренности, страсти, мечтаний такой женщины, как Беренис Флеминг. Он понял это. Понял. А помимо Беренис, впереди была только надвигающаяся старость, мрак, безмолвие.

Меж тем воскресные газеты, подстрекаемые агентами и приспешниками Каупервуда, соперничали друг с другом в описании чудес его новой нью-йоркской резиденции, и каждая газета считала своим долгом сообщить стоимость возведенного здания и земельного участка и перечислить по именам всех богачей — соседей Каупервудов. Портреты Эйлин и Каупервуда — каждый на полполосы — печатались в сопровождении бойких заметок, расписывавших на все лады предстоящие пышные приемы этой супружеской четы, которая благодаря своему несметному богатству несомненно будет принята в обществе. Однако все это были лишь газетные сплетни и досужие измышления репортеров. Если общегородская газетная хроника прожужжала всем уши богатством Каупервуда, то хроника великосветская, оповещавшая о жизни фешенебельных кругов, ни разу не упомянула его имени. Тут безусловно сказывались козни чикагских врагов Каупервуда, распространявших неблаговидные слухи о его прошлом и чернивших его в глазах тех общественных организаций, клубов и даже церквей, признание которых служит своего рода пропуском в рай, если не на небесах, то на земле. Агенты Каупервуда тоже, разумеется, не сидели сложа руки, но вскоре убедились, что достигнуть цели не так-то легко. Немало коренных жителей города, облаченных в такие солидные светские доспехи, какими Каупервуды вряд ли могли похвастаться, томились у райских врат, горя желанием проникнуть внутрь. После того как несколько фешенебельных клубов, один за другим, забаллотировали его кандидатуру, после того как в аристократическом приходе Сент-Томас равнодушно положили под сукно его просьбу о предоставлении ему молитвенной скамьи в соборе и после того, наконец, как его приглашения были отклонены целым рядом нью-йоркских архимиллионеров, с которыми он встречался на деловой почве, Каупервуд понял, что его великолепный дворец, помимо своего музейного назначения, едва ли на что-нибудь ему пригодится.

В то же время финансовый гений Каупервуда приносил ему все новые победы, и одной из самых значительных был оборонительно-наступательный союз, заключенный им с банкирским домом «Хэкелмайер, Готлеб и К°». Убедившись в железной хватке Каупервуда, который сумел восторжествовать над своими врагами тотчас после серьезного поражения на выборах, господа Хэкелмайер и Готлеб обнаружили внезапную перемену в мыслях и заявили о своей готовности финансировать любое его предприятие. Как и все финансисты, они слышали о триумфе Каупервуда в связи с банкротством «Американской спички».

— Видно, этот Каупервуд очень ловкий человек, — с улыбкой заметил мистер Готлеб своим компаньонам. — Я буду рад познакомиться с ним.

И вскоре после этого Каупервуда ввели в огромный кабинет директора банка, где он был весьма приветливо встречен самим мистером Готлебом.

— Мне приходится немало слышать о Чикаго, — сказал мистер Готлеб с легким немецко-еврейским акцентом, — но еще больше — о вас. Вы, кажется, собираетесь проглотить все как есть дороги в этом городе — и электрические, и надземные, и прочие?

Каупервуд улыбнулся своей самой подкупающей улыбкой.

— Это не исключено. Но, может быть, вы хотите, чтобы я оставил кое-что и для вас?

— Нет, зачем же. Но я не прочь принять участие в ваших начинаниях.

— Вы, мистер Готлеб, всегда можете вступить в любое из моих предприятий. Вы знаете, что для вас широко открыты все двери.

— Я подумаю об этом, подумаю. Ваше предложение кажется мне весьма заманчивым. Очень рад был познакомиться с вами.

Финансовые успехи Каупервуда, как он это и предвидел с самого начала, в немалой степени зависели от неуклонного роста и развития Чикаго. Когда Фрэнк Алджернон Каупервуд впервые приехал сюда, его глазам открылась грязная болотистая равнина, наспех сколоченные лачуги, шаткие деревянные мостки и тесные лабиринты улочек в деловом квартале. Теперь великолепная столица Западных штатов, население которой уже перевалило за миллион, величественно раскинулась в округе Кук, захватив добрую его половину. Там, где было раньше какое-то жалкое подобие коммерческого центра города и лишь изредка попадалось солидное торговое здание или нарядный фасад гостиницы, протянулись глубокие, словно каньоны, улицы, застроенные высокими, пятнадцати— и даже восемнадцатиэтажными зданиями различных фирм и контор, из верхних этажей которых, точно со сторожевых башен, можно было наблюдать за повседневной суетой окружавшего их со всех четырех сторон хлопотливого человеческого муравейника. Дальше располагались районы богатых особняков, парки, увеселительные сады и огромные пространства, занятые железнодорожными депо, бойнями, заводами и фабриками. И в сердце этого города, в его деловом центре, Фрэнк Алджернон Каупервуд вырос в фигуру огромного масштаба. Не удивительно ли, что некоторые люди растут и набирают силу до тех пор, пока не превратятся в такого колосса, что мир становится для них лишь подножием? Или пока, как индийские смоковницы, не пустят корня от каждой ветви и не создадут вокруг себя целого леса, — леса сложных коммерческих предприятий, разнообразная деятельность которых отражается на самых различных областях жизни. Городские железные дороги Каупервуда, как гигантские лианы, обвились вокруг двух третей города и высасывали из него соки.

В 1886 году, когда Каупервуд протянул руку к городским дорогам, их капитал не превышал шести-семи миллионов долларов (все возможности выпустить хотя бы одну лишнюю акцию, исходя из реальной стоимости предприятия, были исчерпаны). Теперь под его руководством этот капитал достиг шестидесяти-семидесяти миллионов долларов. Большинство выпущенных на рынок и реализованных акций распределялось таким образом, что двадцать процентов их давали контроль над остальными восемьюдесятью, а эти двадцать процентов находились в руках Каупервуда, который к тому же, закладывая их, получал крупные денежные ссуды. Западно-чикагская компания выпустила акций на сумму свыше тридцати миллионов долларов, и акции эти — в силу огромной пропускной способности городских железных дорог и бесконечного потока людей, которые с утра до ночи несли компании свои тяжким трудом заработанные медяки, — котировались так высоко, что теперь реальная стоимость этих дорог втрое превышала сумму, затраченную на их сооружение. Северо-чикагская компания, имущество которой в 1886 году стоило не больше миллиона долларов, теперь обладала капиталом в семь миллионов и выпустила акций почти на пятнадцать миллионов. Каждая миля пути оценивалась на сто тысяч долларов дороже, чем фактически стоила ее прокладка. Остается только пожалеть тех бедных тружеников, потребности и самый факт существования которых создают все это богатство и которые тем не менее не понимают, ни откуда оно берется, ни кто должен им управлять.

Все это гигантское количество акций — причем каждая стодолларовая акция приносила от десяти до двенадцати процентов дохода — находилось если не в полном владении Каупервуда, то под его контролем. Получаемые им под залог акций миллионные ссуды не заносились на счет контролируемых им предприятий, — он просто-напросто приобретал на эти деньги земельные участки, дома, экипажи, картины и государственные обязательства, не менее надежные, чем золото. Так он накапливал капитал в устойчивых ценностях. После бесконечных трудов и хлопот со стороны его перегруженных делами поверенных и стряпчих ему удалось добиться объединения всех пригородных линий городских железных дорог в Консолидированную транспортную компанию. Каждая линия имела самостоятельную концессию и самостоятельно выпускала акции, но в результате всевозможных хитроумных контрактов и соглашений все они находились под контролем того же Каупервуда и составляли одно целое с остальными его предприятиями. Северную и Западную компании он также намеревался теперь слить воедино, создав Объединенную транспортную компанию, и вместо десяти— и двенадцатипроцентных акций Северной и Западной собирался выпустить новые шестипроцентные стодолларовые акции Объединенной транспортной и обменять каждую старую акцию на две новых, чем должен был якобы облагодетельствовать акционеров, а по существу — самого себя, ибо это давало ему возможность прикарманить учредительскую прибыль, равную восьмидесяти миллионам долларов. Продлив свои концессии на двадцать, пятьдесят или сто лет, он возложил бы на плечи Чикаго тяжкое бремя выплаты процентов на эти в какой-то мере фиктивные ценности, а сам оказался бы обладателем стомиллионного капитала.

Но продление концессий и было самой трудной и сложной задачей из всех, которые он себе поставил. Для этого требовалось прежде всего победить или хотя бы перехитрить тех, кто разжигал страсти, всеми способами восстанавливая население против Каупервуда. Особенно яростное возмущение вызвала деятельность Каупервуда, связанная с расширением его надземных железных дорог. К двум построенным ранее линиям Каупервуд прибавил теперь третью — «Соединительную петлю», которую он предполагал связать не только со своими линиями, но и с чужими надземными дорогами, между прочим — с Южной дорогой, принадлежавшей мистеру Шрайхарту. После присоединения Каупервуд намеревался предложить своим противникам платить ему за право пропуска их поездов по его петле. Тем волей-неволей пришлось бы на это согласиться, так как новая петля обслуживала самые оживленные кварталы, где всегда была такая толкучка, словно все до единого жители Чикаго сговорились хотя бы раз в сутки непременно там побывать. Таким образом, Каупервуд сразу же обеспечивал себе изрядный доход со своей новой линии.

Проект этот породил небывалую злобу в сердцах его врагов. Клика Арнила — Хэнда — Шрайхарта заявляла, что сам сатана не придумал бы такой штуки. Трумен Лесли Мак-Дональд, все усилия и помыслы которого со времени окончательного воцарения его — после смерти старого генерала — в газете «Инкуайэрер» были направлены на то, чтобы изгнать Каупервуда из пределов Чикаго, а за ним и господа Хейгенин, Хиссоп и Ормонд Рикетс решили прибегнуть к последнему отчаянному средству и подняли в своих газетах крик в защиту демократии. Места для сиденья — всем пассажирам! (На дорогах Каупервуда, разумеется.) Хватит цепляться за поручни в часы наплыва! Утром и вечером с рабочих брать не больше трех центов за проезд! Бесплатные пересадки (на тех же дорогах) — с западной на северную и обратно. Двадцать процентов валового дохода (с тех же дорог) — в пользу города! Пусть население узнает, наконец, о своих правах и привилегиях! Большинство противников Каупервуда поневоле одобряло эту политику, явно враждебную его интересам, но нашлись ультраконсервативные мужи, как Хосмер Хэнд например, в которых она вселила тревогу.

— Ох, уж не знаю, Норман, — сказал он Шрайхарту. — Не нравится мне это. Взбудоражить-то их нетрудно, а потом, поди-ка, утихомирь. Не забывайте, что это Америка — беспокойная, бредящая социализмом страна, а Чикаго — рассадник опасных идей. Конечно, если это поможет нам разделаться с Каупервудом, так уж пускай газеты покричат еще немножко. Надеюсь, что они сумеют вовремя остановиться. И все-таки — не знаю, не знаю.

Мистер Хэнд принадлежал к разряду людей, считавших социализм опаснейшей заразой, перекочевавшей в Америку из Европы, которая погибала под гнетом монархизма. Как народ может быть недоволен тем, что сильные мира сего — образованные, состоятельные, богобоязненные люди — вершат его судьбу? Чем это не демократия? Это она и есть, а он, Хосмер Хэнд, — один из состоятельных, богобоязненных… Он презрительно и недовольно фыркал, читая радикальную болтовню газет. Однако все, все, что угодно, лишь бы свалить Каупервуда.

Каупервуд прекрасно понимал, что, усердствуя таким образом, газеты могли окончательно восстановить против него общественное мнение. Правда, срок его концессий истекал не ранее 1 января 1903 года, но если эта шумиха не уляжется, то уже никакие средства — ни законные, ни беззаконные — не помогут ему победить своих врагов на выборах. Корыстные и продажные олдермены и члены муниципального совета готовы были — за хорошую мзду, разумеется, — сделать для него все, чего бы он ни пожелал, но даже самые алчные, толстокожие и вконец обнаглевшие взяточники не могли не устрашиться гласности и яростного возмущения народа. А стараниями газет общественное мнение уже сейчас было возбуждено до крайности. Явиться в муниципалитет с просьбой о продлении концессий, срок которых истекал лишь через семь лет, было бы слишком рискованно. Даже подкупленные члены муниципалитета вряд ли осмелятся удовлетворить такую просьбу. Есть вещи невозможные даже для продажных политиков.

Вся эта история еще усложнялась тем, что продление концессий на двадцать лет уже не могло удовлетворить Каупервуда. Для задуманного им слияния Северной и Западной компаний необходимо было получить концессию на срок куда более солидный, чем те мизерные сроки, которые допускались современным законодательством штата, — ведь в результате этой консолидации должен был произойти огромный выпуск новых акций. Взамен находившихся в обращении двенадцатипроцентных акций на сумму в семьдесят миллионов долларов Каупервуд предполагал выпустить новых, шестипроцентных акций по меньшей мере на двести миллионов.

— Люди с капиталом не очень-то верят в эти краткосрочные концессии, — заметил раз мистер Готлеб Каупервуду, обсуждая с ним предполагаемое слияние компаний. Каупервуд хотел, чтобы «Хэкелмайер и К°» гарантировали ему размещение всех акций нового выпуска. — Это дело ненадежное. Вот если бы вы могли получить концессию лет, скажем, на пятьдесят или на сто — ваши акции разобрали бы вмиг, как горячие пирожки. Я бы знал тогда, где их разместить, одна только Германия поглотила бы миллионов пятьдесят.

Тон мистера Готлеба был елейный и вкрадчивый.

Каупервуд и сам все это прекрасно понимал. Ему отнюдь не улыбалось при его грандиозных замыслах получить какую-то жалкую концессию сроком на двадцать лет, в то время как в других городах — в Филадельфии, Бостоне, Нью-Йорке, Питсбурге — муниципалитеты предоставляли своим компаниям концессии на девяносто девять лет, а иной раз — и на веки вечные. Такого рода концессиям оказывали предпочтение все крупные банкирские дома Нью-Йорка и Европы, и даже Эддисон в Чикаго, так же как Готлеб в Нью-Йорке, настаивал на долгосрочной концессии.

— Нам необходимо продлить концессии минимум на пятьдесят лет, — не раз говорил Эддисон Каупервуду, и, к сожалению, это была суровая и весьма неприятная истина.

Каупервудовские крючкотворы не дремали: быстро уразумев серьезность положения, они направили свои усилия на изобретение какого-нибудь юридического трюка. И в одно прекрасное утро мистер Джо Эвери явился к Каупервуду с новым планом.

— Обратили вы внимание, что предпринимают законодательные органы Нью-Йорка для разрешения некоторых местных транспортных проблем? — чуть ли не с порога крикнул сей почтенный законник и, войдя в кабинет Каупервуда, бесцеремонно уселся в кресло перед лицом своего великого патрона. В пальцах мистера Эвери дымилась недокуренная сигара, а лихо заломленный на затылок котелок придавал странно легкомысленное выражение его худому, желчному и выразительному лицу.

— Нет, а что такое? — отвечал Каупервуд, который отлично знал, о чем идет речь, и уже немало размышлял над этим вопросом, однако не считал нужным открывать свои мысли. — Я, кажется, видел какое-то сообщение в газетах, но не обратил на него внимания. Так в чем дело?

— Там решили создать комиссию из четырех-пяти человек, которая будет, кажется, заседать поочередно то в Нью-Йорке, то в Буффало и получит право предоставлять новые концессии и продлевать старые. Эта же комиссия установит размеры компенсации, выплачиваемой городу или штату, стоимость проездной платы, пересадок и прочее и будет регулировать выпуск акций. Если у нас здесь дело с продлением концессий не выгорит, почему бы не обратиться к законодательным органам штата и не прощупать их на предмет создания такой же комиссии? Многие компании будут это приветствовать. Хорошо бы, конечно, чтобы предложение исходило не от нас. Мы не должны быть зачинщиками.

Мистер Эвери не мигая уставился на Каупервуда; тот с минуту молчал размышляя.

— Я подумаю, — сказал он. — Ваше предложение не лишено здравого смысла.

С этих пор мысль о комиссии не выходила у Каупервуда из головы. Такой оборот дела мог бы разрешить вопрос: появилась бы возможность продлить концессию на пятьдесят, даже на сто лет.

Однако создание подобной комиссии шло вразрез с конституцией штата Иллинойс и было даже в какой-то мере запрещено законом. Согласно конституции никакие изъятия из общих правил, в виде особых привилегий, концессий и прочего, не могли предоставляться ни частным лицам, ни каким бы то ни было организациям или концернам. Однако, как уже было сказано кем-то: «Можно ли считаться с таким пустяком, как конституция, особенно между добрыми друзьями?» Законодательство имеет свои лазейки, пользуясь которыми некоторые статьи закона можно спрятать под сукно, где они зарастут пылью и постепенно изгладятся из памяти. Немало высоких идей, заложенных в конституции ее творцами, были впоследствии искажены до неузнаваемости или просто потеряли силу благодаря различным дополнительным постановлениям, муниципальным договорам, апелляциям к федеральному правительству, апелляциям к законодательным органам штата и так далее и тому подобное. Все это было лишь бумажной фикцией, крючкотворством, но оказалось достаточным, чтобы, подобно крепкой паутине, оплести закон и свести на нет все благие намерения. К тому же Каупервуд был весьма невысокого мнения об уме и способностях сельских избирателей и очень сомневался в том, что они сумеют отстоять свой права. Он не раз слышал от своих юристов — да и не только от них — разные забавные истории из законодательной жизни штата — юмористические сценки, происходившие в судах, на сельских избирательных собраниях, на фермах, в придорожных гостиницах и просто на дорогах.

— Как-то раз еду я на поезде в Питэнки, — начинал старый генерал Ван-Сайкл, или судья Дикеншитс, или бывший судья Эвери… За сим следовало какое-нибудь удивительное повествование, живописующее безнравственность, тупость или общественно-политическое невежество сельских жителей. В Чикаго в то время было сосредоточено более половины всего населения штата, и этих избирателей Каупервуду пока что удавалось держать в руках. Остальные избиратели, населявшие двенадцать маленьких городов, фермы и поселки, не внушали ему уважения. Что они значат в конце-то концов — тупые, неотесанные парни, завсегдатаи сельских танцулек?

Штат Иллинойс — территория, не уступающая по своим размерам Англии, а по своему плодородию — Египту, с границами, проходящими по огромному озеру и полноводной реке, и с населением в два миллиона американцев, почитающих себя свободными от рождения, — казалось, являлся самым неподходящим местом для законодательных махинаций и засилья монополий. Тем не менее трудно было бы сыскать во всей вселенной еще одну человеческую общину, вся жизнь которой в такой же мере подчинялась бы интересам крупных компаний. Каупервуд, несмотря на свое презрительное отношение к буколическим поселянам, не мог не чувствовать известного почтения перед этим огромным населенным пространством, которое он избрал ареной своей деятельности. Здесь подвизались Маркет и Жолье, Ла-Саль и Хеннепин, мечтавшие проложить путь к Великому океану. Здесь вели между собой борьбу противник рабства — Линкольн и поборник рабства — Дуглас. Здесь впервые прозвучал голос «Джо» Смита — проповедника странной американской догмы мормонов. «Какая история у этого штата! — думал порой Каупервуд. — Какая фантастика, и как все это удивительно!» Ему приходилось из конца в конец пересекать Иллинойс во время своих поездок в Сент-Луис, в Мемфис или в Денвер, и он всякий раз бывал взволнован грубой простотой его облика. Небольшие города, застроенные новенькими бревенчатыми домиками, воплощали в себе американский дух, традиции, предрассудки, иллюзии. Белые шпили церквей, сельские улицы — тенистые, с зеленой лужайкой перед каждым домом, широкие ровные пространства полей, где летом густо золотятся хлеба, а зимой лежат пушистые сугробы снега, — все приводило ему на память его отца и мать, которые, казалось, были созданы для этого мира. Впрочем, эти лирические мысли никак не мешали ему прилагать все силы к тому, чтобы упрочить свое будущее, сделать прибыльным двухсотмиллионный выпуск акций Объединенной транспортной и обеспечить себе устойчивое положение в рядах финансовой олигархии Америки и всего мира.

Законодательными органами штата заправляла в то время небольшая кучка сутяг, кляузников, политических мошенников и плутов, плясавших под дудку тех или иных компаний. Каждый из них являлся выборным представителем какого-либо города, селения или округа и каждый был связан, с одной стороны, со своими избирателями, а с другой — со своими хозяевами как в стенах законодательного собрания штата, так и вне их. Связан именно теми узами, которые обычно связуют такого рода деятелей в такого рода обстоятельствах. Мы привыкли называть подобных людей мошенниками и плутами и думать, что этим все сказано. Конечно, они и мошенники, и плуты, но ничуть не в большей мере, чем, например, крысы или хорьки, которые неустанно прорывают себе путь вперед… и — наверх. Инстинкт самосохранения, древнейший и самый властный, вдохновляет этих джентльменов и руководит их поступками. Представим себе, к примеру, случай вполне обыденный. Накануне закрытия сессии сенатор Джон Саузек беседует с глазу на глаз за дверью конференц-зала с… ну, скажем, с сенатором Джорджем Мейсоном Уэйдом. Сенатор Саузек подмигивает, берет своего уважаемого коллегу за пуговицу жилета и придвигается к нему почти вплотную. На лице сенатора Уэйда — почтенного, солидного, многоопытного джентльмена, чрезвычайно представительного и благообразного, несмотря на выдающееся вперед брюшко, — написано любопытство и доверчивое ожидание.

— Ну что, Джордж, говорил я тебе или нет — если только у Куинси выгорит это дело с ремонтом набережных, нам с тобой тоже кое-что перепадет, а? Так вот, Эд Трусдейл приезжал вчера в город. (Последняя фраза сопровождается выразительным подмигиванием: только, дескать, смотри, помалкивай!) Тут пятьсот, пересчитай-ка!

Пачка желто-зеленых блестящих банкнот проворно и ловко извлекается из жилетного кармана сенатора Саузека. Сенатор Уэйд привычным движением пересчитывает их. Одобрение, благодарность, восторг, понимание озаряют лицо сенатора. Взгляд его как бы говорит: «Вот это дело!».

— Спасибо, Джон. А я уже об этом и позабыл совсем. Какие порядочные люди. Если увидишь Эда, кланяйся ему от меня. А когда поставят на обсуждение бельвильский вопрос, дай мне знать.

Мистер Уэйд — великолепный оратор, и к его услугам нередко прибегают, дабы настроить общественное мнение за или против тех или иных законопроектов, подлежащих обсуждению. О такой именно возможности использования его таланта он, со свойственной ему любезной предупредительностью, и напомнил. О жизнь! О неутомимые деятели на ниве законодательной! О ненасытные человеческие аппетиты и неутолимые желания!

Мистер Саузек — спокойный, тихий, ненавязчивый субъект, — один из тех сельских сутяг и проныр, которым в высоких коммерческих сферах частенько находят нужным оказывать покровительство. И он неплохо справляется со своей задачей — усердный, исполнительный служака. Он не стар, не старше сорока пяти лет, приятен и мягок в обхождении, одевается строго и со вкусом и обладает необходимой в его деле выдержкой и хладнокровием. Походка у него легкая, упругая, манеры энергичные, взгляд не злой и не холодный, а спокойно оценивающий. Он — директор одного из окружных банков, крупный акционер «Ж.К.И.» — Железнодорожной компании Иллинойса, негласный пайщик газеты «Гералд» и почитается весьма важной персоной в своем округе, где пользуется большим уважением всех сельских простаков. Однако другой такой продувной бестии не сыскать ни в одном из законодательных органов штата.

Мысль использовать Саузека зародилась у генерала Ван-Сайкла, который свел с ним знакомство еще в начале его политической карьеры. Вести переговоры было поручено Эвери. Известно было, что во всех законодательных махинациях в Спрингфилде, столице штата, сенатор Саузек представляет интересы «Ж.К.И.», которой принадлежала одна из самых крупных железнодорожных магистралей, проходящая через весь Иллинойс и соединяющая Чикаго с Южными, Восточными и Западными штатами. Компания эта была чрезвычайно озабочена продлением своих концессий как в Чикаго, так и в других городах, и в связи с этим по уши увязла в политических интригах штата. По странному стечению обстоятельств финансировалась эта компания преимущественно нью-йоркским банкирским домом «Хэкелмайер и Готлеб»; впрочем, связь Каупервуда с этим банком в ту пору еще не получила огласки. Явившись к Саузеку, который был руководителем республиканской партии в сенате, Эвери предложил ему с помощью судьи Дикеншитса и Джилсона Бикела, официального представителя «Ж.К.И.», взять на себя обработку членов сената и палаты в пользу некоего проекта, сущность которого сводилась к тому, чтобы включить в административную машину штата Иллинойс полномочную комиссию по образцу нью-йоркской. Проект этот имел одно маленькое побочное дополнение, очень интересное и примечательное: с момента введения вышеозначенного закона в силу все компании, обладающие теми или иными концессиями, утверждались в своих правах, привилегиях и прочее и прочее — включая, разумеется, и концессии — на пятьдесят лет вперед. Основанием для этого служило соображение, что столь радикальное мероприятие, как организация комиссии, может-де обеспокоить компании, срок концессий которых еще не истек, и нарушить их мирное процветание и благополучие.

Сенатор Саузек не усмотрел ничего предосудительного в таком проекте, хотя, разумеется, с первого слова понял, к чему все это клонится и в чьих интересах затеяно.

— Так, так, — сказал он, не тратя слов даром. — Все ясно. Ну, а я что от этого получу?

— Если дело выгорит, вы получите пятьдесят тысяч долларов и сверх того еще по две тысячи долларов получит каждый, кто найдет для себя удобным оказать вам содействие. Если все ваши хлопоты ни к чему не приведут, вы получите за свои труды десять тысяч долларов, при условии, конечно, что будете стараться не за страх, а за совесть. Удовлетворяют вас такие условия?

— Вполне, — отвечал сенатор Саузек.

Глава 55

Каупервуд и губернатор штата

Законопроект о создании комиссии мог бы в ту же сессию без особого труда пройти через сенат, если бы не упомянутая дополнительная статья, предусматривающая продление концессий и довольно шатко обоснованная тем, что подобное нововведение в системе государственных учреждений может-де создать для кого-то ряд трудностей. Легко догадаться, интересы какой группы преследовало это дополнение. Репортеры, словно рои мух заполнявшие залы Капитолия в Спрингфилде, были, как всегда, начеку и очень скоро докопались до сути дела. И уродится же на земле такое зловредное племя, как репортеры! Негодные эти пройдохи, находившиеся в услужении у истеричных, скандальных, падких на всякие сенсации и сплетни и резко враждебных Каупервуду газет, проникали во все щели, умело прислуживались к сенаторам и к членам палаты и выуживали у них нужные сведения. Они пользовались доверием губернатора и деньгами конкурирующих компаний, да к тому же еще снабжали информацией друг друга. Пронесся слух… быть может, чья-то выдумка, фантазия, быть может кому-то померещилось что-то, — но вот уже сенатор Смит шепчет новость на ухо сенатору Джонсу или член палаты Джонс — члену палаты Смиту, а тот спешит поделиться полученными сведениями с Чарли Уайтом из «Глоб» или с Эдди Бэрнсом из «Демократа», а Эдди в свою очередь оповещает Роберта Хэзлита из «Пресс» или Гарри Эдмондса из «Трэнскрипт»…

В результате — тревожное сообщение в одной из этих газет. Неизвестно откуда оно взялось. Ни сенатор Смит, ни сенатор Джонс ничего никому не говорили. Чарли Уайт или Эдди Бэрнс никак, разумеется, не могли обмануть доверия. Однако вот оно — напечатано черным по белому, и уже поднимается целая буря запросов, комментариев, протестов. Никто не знает, как это могло случиться, никто в этом не повинен, но тем не менее это так, и теперь борьба уже должна вестись в открытую.

Пост губернатора штата Иллинойс в это время занимал некий Суонсон, человек несколько необычной наружности, темноволосый, тощий, сухопарый, склонный к углубленным размышлениям и вследствие этого имевший за плечами пеструю и нелегкую жизнь. Родился он в Швеции, но еще ребенком был привезен в Америку, где ему пришлось пробивать себе дорогу в условиях крайней нищеты. Благодаря своему твердому, настойчивому и непреклонному нраву он, занимая различные судебные и общественные должности, приобрел себе довольно много почитателей среди чикагских шведов, которые его почти боготворили. Мистер Суонсон был поочередно сборщиком налогов, городским инспектором, районным прокурором, и в течение шести или семи лет — судьей выездного суда штата. На каждой из этих должностей он обнаруживал стремление быть честным и поступать так, как считал справедливым, чем чрезвычайно расположил к себе все бескорыстные умы. Он и в самом деле был честен, любил скорбно размышлять над тяжкой участью бедняков и в бытность свою районным прокурором, а потом судьей штата вынес несколько решений, которые сделали его весьма непопулярным среди сильных мира сего. Иски по обвинению крупных компаний в мошенничестве или незаконном присвоении городского имущества в виде земельных участков, занятых под железнодорожными путями, пристанями и т. п., иски о возмещении городу убытков и прочие иски такого же рода судья Суонсон всегда решал в пользу города, и население, читая в газетах сообщения о его деятельности и слушая его выступления по самым разнообразным поводам, проникалось к нему симпатией. Он был мягкосердечен, доброжелателен, вспыльчив, обладал блестящим даром речи и производил впечатление человека весьма незаурядного. А в дополнение ко всем этим особенностям своей натуры губернатор Суонсон был горячим, но робким поклонником женского пола, что, как мы знаем, так часто присуще неказистым, застенчивым интеллигентным аскетам всего мира, расплодившимся на этой планете к великому стыду нашего лицемерного века, оболгавшего в угоду ханжеской догме свою самую яркую мечту, самую нежную печаль, самую большую радость. Все это вместе взятое восстановило против губернатора ультраконсервативные элементы общества, и он прослыл человеком опасным. Тем временем путем удачного помещения имевшихся у него средств и самой суровой бережливости ему удалось сколотить довольно порядочный капитал. Совсем недавно, впрочем, губернатор попал впросак: увлекшись небоскребами, он имел неосторожность вложить почти все свое состояние в одно кое-как построенное и потому совершенно бездоходное здание, предназначавшееся для различных учреждений и контор. Этот коммерческий промах грозил ему разорением. Губернатор уже начал обивать пороги кредитных обществ.

Противодействие враждебных Каупервуду финансистов вкупе с газетами и губернатором представляло тройной барьер на пути к осуществлению его замыслов, и взять этот барьер было не так-то легко. Газеты, своевременно разгадав, кому и для чего понадобилось создавать новую комиссию, поспешили довести это открытие до сведения своих читателей. В конторах Шрайхарта, Арнила, Хэнда и Мэррила, а также и других центрах финансовой жизни Чикаго недолго ломали себе головы над этими новыми происками врага и вскоре разработали коварный план противодействия.

— Вы понимаете, куда он метит, Хосмер? — спросил Шрайхарт Хэнда. — Он видит, что здесь, в Чикаго, мы его прижали к стенке. При таком положении вещей, как сейчас, и при существующих законах он может просить муниципальный совет продлить ему концессии только на двадцать лет, да и то не раньше, как через три-четыре года. Срок его концессий еще не истек. Каупервуд знает, что к тому времени, как он истечет, мы уже так восстановим против него общественное мнение, что никакой муниципалитет, даже самый продажный на свете, не рискнет дать ему то, чего он просит, без солидной компенсации в пользу города. А если Каупервуд согласится на такую компенсацию, ему придется поставить крест на двухсотмиллионном выпуске шестипроцентных акций Объединенной транспортной. Они не найдут сбыта. Он не может, отчисляя двадцать процентов валового дохода городу и предоставив право бесплатных пересадок, выплачивать при этом шесть процентов на двести миллионов долларов, — каждый это понимает. А он куда как ловко все это придумал и рассчитал, ему уже казалось, что у него в кармане прибавилось миллионов сто! Но этому не бывать! Мы натравим на него газеты, и они задушат этот проект, прежде чем он успеет появиться на свет. А когда Каупервуду волей-неволей придется обратиться в муниципалитет, его заставят выплачивать двадцать-тридцать процентов валового дохода городу и предоставить бесплатные пересадки с любой из его линий на любую другую. Вот тут-то мы его и прикончим. Я тоже совсем не в восторге от всех этих заигрываний с социалистическими идеями, но ничего, как видно, не поделаешь. Приходится идти и на это. Только бы нам его выжить из города, а тогда мы уж заткнем глотку газетам, и население мало-помалу все позабудет. Я во всяком случае на это надеюсь.

До ушей губернатора тем временем уже долетело бывшее в то время в ходу словечко «подмазали»… Это значило, что в законодательных органах берут взятки. Губернатор не был человеком предвзятых мнений, не принимал участия в финансовой междоусобице, и бешеные нападки на Каупервуда не могли поразить его воображения — он знал им цену. Тем не менее он задумался. Он смутно прозревал честолюбивые мечты и замыслы Каупервуда. «Развратник!», «Соблазнитель!» — трубили о нем на всех перекрестках, повергая в ужас ханжей, но губернатор был равнодушен к этим истошным воплям. Он сам в поступательной смене поколений прозревал таинственные чары богини Афродиты. Он видел, как Каупервуд быстро идет к своей цели, не брезгуя никакими средствами и сметая все препятствия со своего пути. Вместе с тем ему было известно, что городские железные дороги в Чикаго работают теперь совсем неплохо. Не использует ли он, однако, во зло доверие своих избирателей, содействуя осуществлению замыслов Каупервуда? Не должен ли он, перед лицом всех этих людей, изобличить подлинные стимулы, воодушевляющие этого дельца, — алчность, непомерное честолюбие, чудовищный эгоизм, — и противопоставить им бескорыстие христианской идеи и демократического принципа?

Когда в борьбу за обладание материальными ценностями вплетается борьба идей, жизненные столкновения приобретают особый драматизм, вдохновляющий художников и поэтов. Не потому ли горят неугасимым светом сигнальные огни Трои, не смолкая стучат конские копыта под Арбелой, вечно гремят пушки Ватерлоо?

В далеком, застроенном неказистыми бревенчатыми домишками штате Иллинойс, население которого состояло преимущественно из простых сельских жителей, любивших потанцевать на ярмарках под звуки скрипки, произошло решительное столкновение интересов, и с точки зрения губернатора штата это было не что иное, как столкновение идеалов отдельной личности с идеалами народа. Мечтам, стремлениям одного человека противостояли здесь мечты, стремления города, штата, нации — беспомощное барахтанье демократии, ощупью, вслепую силившейся подняться на ноги.

После упорных размышлений губернатор Суонсон решил наложить свое вето на новый законопроект, но Каупервуд не пал духом; он был уверен в силе своей логики, в своем знании людей и решил не жалеть ни денег, ни трудов, чтобы добиться победы. Он должен был воссесть, наконец, на тот величественный престол, который создал для себя в мечтах. С великим трудом протащив свой проект через законодательные органы под прицельным огнем всех газет, он, не теряя ни минуты, начал засылать к губернатору своих эмиссаров — членов законодательного собрания, представителей «Ж.К.И.» и других, официально не связанных с ним агентов различных компаний. Но губернатор Суонсон был непреклонен. Нет, он не подпишет законопроекта, совесть ему этого не позволяет.

Тогда в кабинете губернатора, в том самом злосчастном здании, которое угрожало рано или поздно вконец разорить его и было причиной его постоянных тревог и забот, появился сияющий самодовольством судья Наум Дикеншитс, ныне — главный поверенный Северо-чикагской транспортной. Грузный, холеный, раскормленный, он был житейски мудр, любил пофилософствовать и обращал на себя внимание тяжелым, жестким взглядом и слащаво-льстивыми манерами. Губернатор Суонсон не был знаком с мистером Дикеншитсом, но слышал о нем немало.

— Как вы поживаете, господин губернатор? Счастлив видеть вас опять в Чикаго. Если верить утренним газетам, вы заняты сейчас этим саузековским законопроектом? Мне бы хотелось потолковать с вами насчет него, если вы ничего не имеете против. Я уж недели три все собирался в Спрингфилд, — хотел повидаться с вами, прежде чем вы примете какое-нибудь решение по этому вопросу. Позвольте спросить вас — вы думаете наложить вето на законопроект?

Бывший судья, чисто «выбритый, отменно одетый, надушенный, улыбающийся, имел при себе объемистый кожаный портфель, который он поставил на пол, прислонив к ножке кресла.

— Да, господин судья, — отвечал губернатор Суонсон. — По правде говоря, я уже решил наложить вето. Не вижу никаких оснований поддерживать этот законопроект. Как я понимаю, он преследует очень узкие, очень эгоистические цели, не вызван насущной необходимостью, и, следовательно, в нем нет сейчас никакой нужды.

Губернатор говорил с легким шведским акцентом, своеобразным и даже приятным.

Затем последовало мирное и несколько философское обсуждение всех «за» и «против». Губернатор был утомлен, немного рассеян, но тем не менее считал своим долгом терпеливо и беспристрастно выслушать все, уже не раз слышанные им доводы. Он знал, конечно, что судья Дикеншитс является поверенным Северо-чикагской транспортной компании.

— Я очень рад, что имел возможность узнать ваше мнение, господин судья, — сказал в заключение губернатор. — Будьте уверены, что я всесторонне обдумал этот вопрос. Мне известно, как вершатся дела в Спрингфилде. Мистер Каупервуд способный человек, и я осуждаю его действия ничуть не больше, чем действия двадцати других предпринимателей, которые сейчас орудуют там. Я знаю, в чем причина его затруднений. Едва ли меня можно заподозрить в симпатии к его врагам, ибо они отнюдь не симпатизируют мне. Я даже не прислушиваюсь к тому, что кричат газеты. Но я верю в демократию, я исповедую идеалы, которые чужды некоторым людям, и в своих поступках руководствуюсь этими идеалами. Я еще не наложил вето на законопроект и не стану утверждать, что мое решение поколебать невозможно. Однако, если мне не будет представлено каких-либо более веских доводов в пользу законопроекта, чем те, которые приводились до сих пор, я останусь при своем мнении и вето наложу.

— Господин губернатор, — сказал судья Дикеншитс, поднимаясь со стула, — разрешите мне поблагодарить вас за любезный прием. Меньше всего на свете хотел бы я оказывать на вас давление вразрез с вашими убеждениями, вразрез с тем, что вы считаете справедливым и честным. Я пытался только обратить ваше внимание на то, как важно, как безусловно справедливо и правильно было бы изъять этот вопрос о концессиях из сферы предубеждений, личных пристрастий, зависти, газетного ажиотажа и других посторонних влияний, которые пущены сейчас в ход, чтобы затруднить деятельность мистера Каупервуда. Все это зависть, и только зависть. Враги мистера Каупервуда готовы попрать все принципы чести и справедливости, лишь бы его уничтожить. В этом все дело.

— Возможно, что и так, — отвечал Суонсон. — Но вопрос этот имеет еще одну сторону, о которой вы, по-видимому, забываете или же не считаете нужным принимать ее во внимание. Конституцией штата народу даровано право пересматривать выданные ранее концессии — в те сроки и на тех условиях, которые обусловлены контрактом. То, что вы предлагаете, — это узурпирование прав народных. Вы хотите лишить народ возможности свободно, вне всякого контроля и влияния со стороны законодательных органов, пересматривать свои взаимоотношения с предпринимателями. Заставлять законодательные органы, путем давления на них или каким-либо иным путем, вмешиваться в эти взаимоотношения — неправильно и незаконно. То, чего вы хотите добиться при помощи вашего законопроекта, вам следует предложить народу на следующих выборах, чтобы избиратели могли либо согласиться с вашими мероприятиями по доброй воле, либо, также добровольно, отклонить их. Вот как это должно быть сделано. А приходить в законодательное собрание, оказывать на него давление, покупать голоса, а потом ждать, что я поставлю под законопроектом свою подпись, — нет, это не пройдет.

Суонсон не горячился, не разоблачал происки Каупервуда. Он говорил спокойно, твердо, даже доброжелательно.

Дикеншитс провел рукой по широкому лысеющему лбу. Казалось, он что-то обдумывал… вероятно, какой-то новый, еще не использованный довод или способ воздействия.

— Что ж, господин губернатор, — сказал он, — так или иначе, позвольте мне поблагодарить вас за то, что вы любезно приняли и выслушали меня. Между прочим, я вижу — у вас тут довольно вместительный сейф. — Дикеншитс поднял с пола свой портфель. — Не разрешите ли вы мне оставить этот портфель у вас на сохранение денька на два. Я еду за город, а здесь кое-какие бумаги, которые мне бы не хотелось брать с собой. Не откажите запереть его в сейф, а я потом пришлю за ним.

— Охотно, — отвечал губернатор.

Он взял портфель, положил его на нижнюю полку и запер сейф. Обменявшись дружеским рукопожатием, губернатор и судья расстались. Губернатор вернулся к своим размышлениям, судья поспешил на поезд.

На следующее утро губернатор Суонсон снова сидел у себя в кабинете и снова с тоской думал о том, где ему раздобыть сто тысяч долларов, чтобы выплатить проценты по закладным и произвести ремонт дома. Словом, покрыть расходы по этому злополучному зданию, которое никак не оправдывало себя и поглощало все его доходы. Вдруг дверь кабинета распахнулась, и мальчик-рассыльный подал губернатору визитную карточку Фрэнка Алджернона Каупервуда. Губернатору еще никогда не приходилось с ним встречаться. Каупервуд вошел — бодрый, стремительный, энергичный. Губернатор подумал, что этот финансист похож на новый, только что отпечатанный доллар — так он был вылощен, опрятен, свеж.

— Губернатор Суонсон, если не ошибаюсь?

— Да, сэр!

Они посмотрели друг на друга испытующе и настороженно.

— Мое имя Каупервуд. Мне нужно сказать вам несколько слов. Много времени я у вас не отниму. Переливать из пустого в порожнее и заново приводить уже известные вам доводы я не стану. Мне достаточно того, что вы их знаете.

— Да, я имел вчера беседу с судьей Дикеншитсом.

— Вот именно. Теперь, поскольку вам все уже известно, разрешите мне затронуть еще один вопрос. Я знаю, что вы — человек сравнительно небогатый и все ваши средства вложены в этот дом. Я знаю также, что вы дважды пытались сделать заем в размере ста тысяч долларов и получили отказ, так как не могли предоставить никакого обеспечения, кроме этого дома, который уже заложен и перезаложен. Вам, я полагаю, известно, что те лица, которые борются против меня, борются и против вас. С их точки зрения — я негодяй, ибо я эгоист и честолюбец, иначе говоря — черствый материалист. Вы — хотя и не негодяй, но человек опасный, потому что вы идеалист. Подпишете вы этот законопроект или не подпишете, вам все равно не бывать больше губернатором штата Иллинойс, если людям, которые борются также и против меня, удастся, что вполне вероятно, одержать над вами победу.

Темные глаза губернатора загорелись. Он утвердительно кивнул.

— Господин губернатор, я пришел сюда, чтобы подкупить вас, если это мне удастся. Я не разделяю ваших идеалов. Я не верю, что в конечном счете от них может быть какой-нибудь прок. Вероятно, есть еще много такого, во что вы верите, а я нет. А жизнь, быть может, и совсем не похожа на то, как вы или я ее понимаем. Независимо от этого, вы вызываете во мне гораздо больше симпатии, чем большинство людей. Я готов одолжить вам сто тысяч долларов, так-как знаю, что вы сейчас в этом нуждаетесь, или двести, триста, четыреста тысяч — сколько потребуется. Вам нет нужды возвращать мне эти деньги, но, если хотите, можете и возвратить. Как вам будет угодно. В портфеле, который судья Дикеншитс оставил вчера в вашем сейфе, лежит триста тысяч долларов наличными деньгами. У Дикеншитса не хватило духу сказать вам об этом. Подпишите законопроект и дайте мне возможность одолеть моих врагов, которые мечтают сейчас одолеть меня. В дальнейшем я буду поддерживать вас всеми имеющимися в моем распоряжении средствами — и деньгами и влиянием — в любой политической кампании, в которой вы захотите принять участие, будь то выборы в сенат штата или в американский конгресс.

Глаза Каупервуда смотрели дружески, приветливо, как глаза преданной овчарки. Они светились пониманием, сочувствием, более того — в них было философское осознание недоступного ему душевного мира! Суонсон встал.

— Вы что же — открыто заявляете, что пришли меня подкупить? Так следует вас понимать? — спросил он и уже хотел было по привычке разразиться высокопарной обличительной тирадой, но вдруг почувствовал, что не может, хотя бы на минуту, не встать на точку зрения Каупервуда. Они шли разными путями, в разных направлениях, но куда приведут их эти пути?

— Мистер Каупервуд, — продолжал губернатор, и глаза его заискрились, а гримаса, появившаяся на лице, сделала его похожим на выразительные лица Гойи. — Я должен был бы негодовать, но не могу. Я понимаю вашу точку зрения. Но, к сожалению, ни вам, ни себе помочь не в состоянии. Мои политические убеждения, мои идеалы вынуждают меня наложить вето на законопроект. Если я пожертвую ими, я должен поставить крест на своей общественной деятельности. Быть может, меня не изберут больше губернатором, но это не так уж важно. Я мог бы, конечно, воспользоваться вашими деньгами, но не сделаю этого. А теперь позвольте пожелать вам всего наилучшего.

Он не спеша подошел к сейфу, открыл его, вынул портфель и протянул Каупервуду.

— Вам придется взять это с собой, — сказал он.

Они молча посмотрели друг на друга с любопытством, смешанным с сожалением; один — отягощенный денежными, общественными и моральными заботами, другой — исполненный непоколебимой решимости не сдаваться, даже в случае поражения.

— Господин губернатор, — сказал в заключение Каупервуд самым любезным, веселым и безмятежным тоном, — вам еще предстоит увидеть, как другое законодательное собрание и другой губернатор подпишут интересующий меня законопроект. В нынешнюю сессию этого, по-видимому, не произойдет, но рано или поздно так будет. Я не сложу оружия, потому что считаю мое дело правым. Тем не менее, даже наложив вето, можете прийти ко мне, и я одолжу вам сто тысяч долларов, если у вас будет в них нужда.

Каупервуд ушел. Губернатор наложил вето на законопроект. Достоверно известно, что вслед за этим он занял у Каупервуда сто тысяч долларов, чтобы спасти себя от разорения.

Глава 56

Испытание Беренис

Когда весть о том, что губернатор Суонсон отказался подписать законопроект, а у законодательного собрания не хватило мужества провести его вопреки губернаторскому вето, достигла ушей Шрайхарта и Хэнда, они возликовали.

— Ну что, Хосмер, — сказал Шрайхарт, встретившись на следующий день со своим приятелем в их излюбленном клубе «Юнион-Лиг», — похоже, что мы в конце концов делаем некоторые успехи? А, как вам кажется? На этот раз нашему милейшему Каупервуду не удался его трюк?

И мистер Шрайхарт в каком-то почти исступленном восторге уставился на своего почтенного коллегу.

— Да, на сей раз не выгорело. Интересно, до чего он еще додумается?

— Не знаю, но, по-моему, больше ничего изобрести нельзя. Он понимает, конечно, что ему уже не возобновить своих концессий без солидной компенсации, которая неминуемо поглотит большую часть его прибылей, а тогда — прощай выпуск «Объединенных транспортных». На этот свой законопроект мистер Каупервуд потратил не меньше трехсот тысяч долларов, а чего он достиг? В следующий раз, если только я хоть что-нибудь в этом смыслю, новое законодательное собрание вообще поостережется связываться с ним. Не думаю, чтобы хоть кто-нибудь из спрингфилдских политиков отважился еще раз привлечь на себя огонь всех газет.

Шрайхарт изрекал все это важно, величественно, до крайности самодовольно, ведь, как-никак, а его идея — науськать на Каупервуда газеты — начинала приносить плоды. Хэнд был настроен не столь оптимистично. По складу своего характера он склонен был считать преходящим любой успех и всегда опасался каких-либо новых подкопов и подвохов. Поэтому он выразил удовлетворение, но не уверенность. Быть может, Шрайхарт и прав, а быть может нет.


Поселившись в Нью-Йорке, Каупервуд с каждым днем ощущал все острее тщетность своих попыток добиться для Эйлин признания в свете. «Да и к чему это?» — не раз говорил он себе, оценивая ее суждения, поступки, наивные планы и мечты и невольно вспоминая вкус, грацию, такт, изысканность Беренис.

Он чувствовал, что Беренис могла бы искусно и тонко победить предубеждение, которое существовало против него в свете и наносило ему такой ущерб. Это — чисто женская задача, говорил он себе, и ничего ему не добиться, пока около него нет настоящей женщины.

А Эйлин, дивясь тому, что одного богатства может быть недостаточно для успеха, что нужны еще какие-то качества, которыми она, по-видимому, не обладала, тем не менее не в силах была отказаться от своей мечты. В чем же секрет? — спрашивала она себя снова и снова. Чем эти светские дамы так отличаются от прочих смертных? Самый вопрос уже содержал в себе ответ, но Эйлин этого не понимала. Она все еще была очень хороша, блистательна даже, и все еще страстно любила наряжаться и украшать себя соответственно своим вкусам и понятиям об элегантности. Газеты подняли такую шумиху вокруг прибывшего с Запада нового архимиллионера и воздвигнутого им дворца, что уже все приказчики и рассыльные отелей знали Эйлин в лицо. Всякий раз, когда ей случалось появляться в общественных местах, она чувствовала устремленные на нее любопытные взоры, слышала за своей спиной шепот, а порой и довольно громкие замечания. Это, конечно, чего-нибудь да стоило! И как вместе с тем это было ничтожно по сравнению с известностью тех избранных особ, которые с высоты своего величия даже не замечают подобных признаков популярности! Но в чем же, в чем секрет успеха? Перед отъездом из Чикаго Каупервуд сумел убедить Эйлин, что в Нью-Йорке он упорядочит свою жизнь, покончит с любовными интрижками и создаст хотя бы некое подобие прочного и дружного супружеского союза. Однако, когда переселение совершилось, Эйлин увидела, что Каупервуд всецело поглощен своими финансовыми и политическими затруднениями и своей художественной коллекцией и не интересуется тем, что происходит в их новом доме. Как и прежде, она в одиночестве проводила вечера, а он внезапно появлялся и так же внезапно исчезал. Но сколько бы ни злилась на него Эйлин — в душе или бурно, открыто, — какие бы ни принимала решения, она не могла излечиться от своего чувства к этому человеку, который, как ей казалось, превосходил всех силой ума и характера. Ни благородство, ни добродетель, ни милосердие или сострадание не принадлежали к числу его достоинств, но он покорял ее своей веселой, кипучей, непоколебимой самоуверенностью и упорным, деятельным стремлением к красоте, которая, словно солнечный луч, заставляет искриться и сверкать мутные воды житейского моря. Жизнь со всем, что в ней есть темного и мрачного, не могла, как видно, омрачить его душу. Погруженная в свои думы, Эйлин праздно бродила по созданному им чудесному дворцу и, казалось, вновь познавала Каупервуда. Серебряный фонтан во внутреннем дворике, усаженном орхидеями, мраморные стены, струившие розовое сияние, диковинные заморские птицы и ряд великолепных полотен в огромной картинной галерее — все это было частью его самого, отражением его беспокойной души. И горько было думать Эйлин, что она потеряла этого человека, потеряла после всего, что связывало их когда-то, не сумела навеки приковать его золотыми и крепкими цепями страсти к подолу своего платья! Горько думать, что он уже не побредет рабом своего желания за победной колесницею ее любви и красоты. И все же Эйлин не могла и не хотела отказаться от него.

Меж тем Каупервуд, проявив ни с чем не сравнимую выдержку, такт и стоическое пренебрежение к уколам самолюбия, сумел в конце концов восстановить, хотя бы на время, прежние материальные взаимоотношения с семейством Картеров. Для миссис Картер он был, как и раньше, посланцем небес. Со слезами на глазах она молила дочь снизойти к просьбе Каупервуда, ручалась за его бескорыстие, указывала на его многолетнюю щедрость. Беренис раздирали противоречия: ее манили роскошь, власть, возможность блистать в свете… и желание как-то сообразоваться с моральными и этическими требованиями окружавшей ее среды. Каупервуд был человек женатый и вместе с тем не скрывал своего влечения к ней; тем зазорнее было брать от него деньги. Беренис нередко думала о его отношениях с Эйлин, о причинах их семейного разлада, удивлялась, почему Каупервуд не знакомит ни ее, ни ее мать со своей женой. Какова она — эта вторая жена мистера Каупервуда? Он упоминал о ней лишь вскользь, в скупых, ничего не значащих фразах. Беренис решила даже попытаться, как бы невзначай, увидеть где-нибудь Эйлин, но случилось так, что ее любопытство было удовлетворено неожиданно для нее самой. Однажды в опере кто-то из сопровождавших ее друзей и поклонников шепнул ей на ухо:

— Взгляните, в девятой ложе — дама в белом атласном платье, с зеленой кружевной мантильей…

— Да? — Беренис поднесла бинокль к глазам.

— Это миссис Фрэнк Алджернон Каупервуд, жена чикагского миллионера. Они только что выстроили себе дом на углу Шестьдесят восьмой улицы. И, как видно, абонируют девятую ложу.

Беренис чуть-чуть вздрогнула, но тут же овладела собой и ограничилась небрежным, равнодушным взглядом в сторону девятой ложи. А потом украдкой снова навела бинокль и принялась изучать миссис Каупервуд. Не без любопытства отметила она, что волосы у Эйлин почти такого же оттенка, как и у нее, только еще золотистее. Она рассматривала ее чуть подведенные глаза, нежные щеки и полный рот, уже слегка огрубевший от алкоголя и беспорядочной жизни. Беренис решила, что Эйлин очень хороша, чувственно красива, но не молода, много старше ее самой. Что же отвратило от нее Каупервуда — возраст или то глубокое духовное различие, которое несомненно существует между ними? Миссис Каупервуд, конечно, было уже за сорок. Впрочем, сделав этот вывод, Беренис никакого удовлетворения не ощутила. По правде говоря, ей было все равно. Она подумала только, что эта женщина, как видно, отдала Каупервуду свои лучшие годы — светлую пору своего девичества. А теперь она ему прискучила. Под глазами и в углах рта Эйлин Беренис разглядела крошечные, тщательно запудренные морщинки… Впрочем, держалась миссис Каупервуд совсем как маленькая, избалованная девочка и была преувеличенно весела. С ней в ложе находилось двое мужчин: один — известный актер, красавец с мефистофельской внешностью и довольно темной репутацией, другой — молодой светский шалопай. Ни один из них не был знаком Беренис. Она почерпнула эти сведения от своего спутника — болтливого молодого человека, неплохо знакомого, по-видимому, с жизнью веселящегося Нью-Йорка.

— Говорят, она пользуется огромным успехом среди нашей богемы, — заметил молодой человек. — Если эта дама надеется быть принятой в обществе, такое начало нельзя назвать удачным, как вы полагаете?

— А вы думаете, что она к этому стремится?

— Все признаки налицо — ложа в опере, дом на Пятой авеню.

Эта встреча слегка взволновала Беренис, хотя она и чувствовала свое неоспоримое превосходство. Разве ее душа не парила высоко над тем пошлым, тривиальным мирком, где обитали такие, как Эйлин? Даже самый выбор спутников, с которыми эта женщина явилась в театр, уже был промахом — он указывал на отсутствие разборчивости. При том положении, какое Каупервуд сумел себе завоевать, он, конечно, должен быть недоволен такою женой. Она даже не может идти с ним в ногу, не поспевает за ним в его непрестанном продвижении, не говоря уже о том, чтобы лететь впереди, подобно крылатой Победе. Будь она женой такого человека, думала Беренис, он никогда не узнал бы ее до конца. Вечно изумляться и вечно терзаться сомнениями стало бы его уделом. Морщины тревоги и разочарования не избороздили бы ее лица. Она бы дразнила, и интриговала, и таилась бы, и ускользала от него. А ее будущему супругу, кто бы он ни был, оставалось бы только благоговеть перед ней и покоряться.

А впрочем, ей уже двадцать два года, и она еще не замужем, и прошлое внушает ей постоянную тревогу, а почва под ее ногами неверна и коварна. Печальную историю ее матери знают и Брэксмар, и Билз Чэдси, и Каупервуд. И еще кое-кто из знакомых, помнится, был в ресторане «Уолдорф» в тот роковой вечер. Долго ли узнать и остальным? Беренис старалась избегать матери, Каупервуда и потому охотно принимала приглашения и подолгу гостила то у одних своих друзей, то у других. Стремясь прогнать тягостные мысли, она стала искать применения своим талантам. Сначала взялась за живопись. Написала несколько акварелей и отправилась с ними к скупщикам. Все ее работы отличались утонченностью, но были холодны и отвлеченны. Снежный пейзаж с пурпурными отблесками заката, погруженный в размышления сатир — тяжелый, словно отлитый из чугуна, на фоне утонувшей в сумраке долины. Мефистофель, подглядывающий за молящейся Маргаритой. Интерьер в голландском духе, подсказанный обликом миссис Бэтджер, и несколько пляшущих фигур. Флегматичные торговцы мрачно просматривали акварели и равнодушно изрекали, что в них что-то есть, но все равно никто их не купит. Новичков много. Путь искусства долог и тернист. Если она будет работать… Пусть принесет еще что-нибудь. Беренис от живописи обратилась к танцам.

Новый вид этого искусства — танец-пантомима — недавно был завезен в Америку, и некая Алтея Бейкер наделала много шуму своими выступлениями. Беренис решила, что она может затмить эту танцовщицу или, на худой конец, разделить с нею ее успех, и с этой целью придумала и разучила несколько танцев. Один из них назывался «Испуг». Юная нимфа резвится весной в лесу и внезапно подвергается нападению фавна. Другой танец назывался «Павлин». Это была фантазия на тему спесивого самолюбования. Еще один — «Весталка» — воспроизводил древнеримские обрядовые пляски. Беренис уехала в Поконо и провела там несколько дней перед большим трюмо, изобретая позы и обдумывая костюмы, а затем, вернувшись в Нью-Йорк, обмолвилась как-то о своей затее миссис Бэтджер.

— Меня уже давно тянет заняться каким-нибудь искусством, — заявила она.

— А попутно это даст возможность зарабатывать деньги.

— Моя дорогая, что вы говорите! — воскликнула миссис Бэтджер. — Это вы-то, с вашими возможностями! Выходите-ка сначала замуж, а потом уж пляшите себе на здоровье. Вы так скорее обратите на себя внимание.

— С помощью мужа? Как смешно! А за кого же посоветуете вы мне поскорее выйти замуж?

— Ну, что касается этого… — Миссис Бэтджер не замедлила вспомнить Килмера Дьюэлма, и в голосе ее прозвучал упрек. — Да разве вам так уж необходимо с этим спешить? Но если вы станете профессиональной танцовщицей, мне, вероятно, придется в конце концов отказать вам от дома, в особенности после того, как это сделают другие.

И она нежно улыбнулась — воплощение доброжелательности и здравого смысла. Миссис Бэтджер почти всегда сопровождала свои намеки легким пофыркиванием и покашливанием. Беренис поняла, что даже самая возможность подобного разговора уже в известной степени повлияла на отношение к ней миссис Бэтджер. В этом кругу бедность считалась опасной темой. Одно упоминание о ней наводило ужас; в бедности было что-то непростительное — как в тягчайшем преступлении или пороке. А другие, подумала Беренис, и вовсе перепугаются насмерть.

Тем не менее вскоре после этого разговора она сделала робкую попытку проникнуть в те сферы, где можно получить театральный ангажемент. Это была печальная попытка. Грязь, спертый воздух, маленькие тесные каморки, развязно-грубые антрепренеры, невообразимо вульгарные дебютантки и не менее ужасные обитательницы этого мишурного мирка! Грубость! Низменность! Чувственность! Бесстыдство! Словно ей в лицо пахнуло чьим-то зловонным дыханием, и Беренис отшатнулась. Какая судьба должна постичь здесь все изящное, утонченное? Можно ли в этих условиях достигнуть чего-либо, не утратив достоинства и веры в себя?

Каупервуд тем временем придумал еще один способ покрепче опутать Беренис и явился к миссис Картер с предложением купить для нее дом на Парк авеню.

— Вы с Беренис будете устраивать там приемы, — сказал он, — а я буду изредка появляться на этих приемах как ваш гость. — Миссис Картер, превыше всего на свете ценившая жизненные удобства, от души приветствовала новую затею Каупервуда. Если у нее будет такой дом — ее будущее обеспечено.

— Я прекрасно понимаю вас, Фрэнк, — заявила она. — Вам нужно место, где бы вы чувствовали себя как дома. Все дело только в Беви. С тех самых пор, как этот несчастный дурень оскорбил меня тогда в ресторане, с ней просто сладу нет. Стоит мне что-нибудь предложить, она непременно сделает наперекор. Вы имеете на нее гораздо больше влияния. Поговорите с ней, может быть она и согласится.

Каупервуд мгновенно понял, какой ему представляется случай. Он был чрезвычайно обрадован, услыхав от миссис Картер это признание своей слабости, и поспешил объясниться с Беренис, как всегда пустив в ход обычную для него уловку криводушной прямоты.

— Знаете, Беви, что мне пришло в голову? — сказал он ей как-то, застав ее одну. — Не купить ли мне для вас и для вашей матери большой дом здесь, в Нью-Йорке, чтобы вы могли принимать на широкую ногу? Мне все равно никогда не истратить всех моих денег на себя, — так уж не лучше ли истратить их на того, кто найдет им хорошее применение? А меня вы можете включить в число ваших гостей под видом двоюродного дядюшки или найти мне какую-нибудь другую должность, — прибавил он шутливо.

Беренис тотчас поняла, что он расставляет ей силки, и на мгновение растерялась. Дом, да еще великолепно обставленный, — как это заманчиво! В обществе любят солидные, домовитые жилища — она давно это заметила. А какие приемы могли бы они устраивать, если бы не прошлое ее матери! Непреодолимым препятствием стало оно на их пути! Каупервуд явился к ней, словно халиф из «Тысячи и одной ночи», позвякивая золотом в карманах. Он уклончив, хитер и смотрит на нее с такой вкрадчивой, с такой подкупающей улыбкой. У него красивые руки. Тонкие и сильные…

— Дом, о котором вы говорите, сделает наш долг уже неоплатным, насколько я понимаю, — колко сказала она, презрительно скривив губы.

Каупервуд увидел, что, сколько он ни петлял, острый ум Беренис уже провел ее по его запутанному следу, и невольно поморщился. Она понимает, что ее судьба — в его руках… О, если бы она пожелала сдаться! В мгновение ока все его огромное состояние, до последнего доллара, было бы смиренно сложено к ее ногам! Сбылись бы все ее заветные желания, — все, что можно осуществить за деньги. И он был бы покорен ей, как раб.

— Беренис, — сказал Каупервуд вставая. — Я знаю, о чем вы думаете. Вы предполагаете, что я хочу таким путем добиться чего-то в своих личных интересах. Это неверно. За все сокровища мира я бы не согласился скомпрометировать вас. Вы знаете о моем к вам отношении. Все мои деньги принадлежат вам, и вы можете распоряжаться ими, как вам заблагорассудится и на любых условиях, какие соблаговолите назвать. У меня нет ничего впереди, помимо вас, — вас и искусства. И я ничего не могу от вас требовать. Возьмите все, что у меня есть. Покорите свет, заставьте его лечь у ваших ног. Не думайте, что я когда-нибудь предъявлю вам счет. Я хочу только, чтобы вы занимали достойное вас положение. А теперь ответьте мне на один вопрос, и я никогда больше его не повторю.

— Да?

— Если бы я был свободен, а вы еще не замужем и ни в кого не влюблены — мог бы я надеяться?

Еще никогда не смотрел он на нее с такой мольбой.

Беренис широко раскрыла глаза, потом нахмурилась; лицо ее стало озабоченным, суровым и вдруг смягчилось.

— Позвольте, — сказала она, тряхнув головой, и глаза ее блеснули. — Как вас понять? Это звучит почти как предложение. Вы не имеете права задавать мне такой вопрос. Вы не свободны, и нет никаких оснований предполагать, что положение может измениться. Да и к чему мне заглядывать в будущее?

Она равнодушно посмотрела на него и вышла из комнаты. Каупервуд еще с минуту стоял в задумчивости. В каком-то смысле он несомненно одержал победу. Его предложение не оскорбило Беренис. Он не безразличен ей, и она стала бы его женой, если бы… если бы не Эйлин.

И Каупервуд отчетливо и страстно, как никогда прежде, пожелал в эту минуту быть свободным от всяких уз. Если он хочет добиться руки Беренис, необходимо убедить Эйлин дать ему развод.

Глава 57

Последняя ставка Эйлин

О Беренис Флеминг Эйлин узнала случайно, уже после того как поселилась в своем новом доме. Она подозревала, что у Каупервуда и сейчас были связи с женщинами — может быть, с кем-нибудь из тех, кого она знала, — со Стефани, или с миссис Хэнд, или с Флоренс Кокрейн. А может быть, у нее появились и новые соперницы. Но, поскольку никто из них не посягал на ее права, Эйлин с грехом пополам утешала себя мыслью, что еще не так все плохо. Пока Фрэнк так жадно ищет перемен, думала она, пока он бросает одну женщину ради другой, и ни одной из этих коварных сирен не удалось еще прочно привязать его к себе, незачем приходить в отчаяние. Ведь все-таки это она, Эйлин, завлекла его в свои сети, и десять блаженных лет — так она полагала — безраздельно владела им. Это не удавалось еще ни одной женщине, — ни до, ни после нее. Рита Сольберг, пожалуй, могла бы добиться этого, подлая тварь! О, как самое воспоминание о ней было ненавистно Эйлин! Однако Фрэнк уже стареет. Придет день, когда он перестанет так стремиться к разнообразию, поймет, что игра не стоит свеч. И тогда он останется с ней на веки вечные, если только на склоне лет не встретит какую-нибудь Цирцею, которая привяжет его к себе и поработит, как поработила его она сама, когда-то, в раннюю пору его жизни. Так Эйлин жила в неизбывном страхе, со дня на день ожидая какого-нибудь нового неприятного открытия. И скоро настал день, когда она это открытие сделала.

Как-то раз Эйлин собралась навестить кого-то из нью-йоркских знакомых, с которыми свел ее Риз Грайер, чикагский скульптор. Пересекая Сентрал-парк в своем новом автомобиле французской марки, который подарил ей Каупервуд, она случайно взглянула в сторону боковой аллеи и увидела стоявший там точно такой же автомобиль. Время было раннее, около полудня; эти часы Каупервуд обычно проводил на Уолл-стрит. Однако он был здесь, и с ним — две женщины, которых Эйлин не успела рассмотреть. Тогда она приказала шоферу повернуть обратно и остановить машину за густым кустарником, откуда была хорошо видна боковая аллея. Незнакомый Эйлин шофер что-то исправлял в моторе роскошного автомобиля, а у края дороги стоял Каупервуд и рядом с ним — высокая стройная девушка с каштановыми кудрями, отливавшими червонным золотом. Оттенок волос этой девушки напомнил Эйлин ее собственные волосы, а мечтательное и надменное выражение юного лица почему-то сразу врезалось ей в память. В автомобиле сидела пожилая женщина — по-видимому, мать девушки. Кто эти дамы? Что делает Каупервуд здесь, в парке, в этот час? Куда они направляются? В эту минуту Каупервуд улыбнулся, и жгучее чувство зависти пронзило сердце Эйлин — она слишком хорошо понимала значение этой улыбки! Как часто видела она ее когда-то на лице Фрэнка! Когда Каупервуд и незнакомка сели в автомобиль, Эйлин велела своему шоферу следовать за ними на некотором расстоянии. Вскоре автомобиль остановился у подъезда большого отеля, и обе дамы в сопровождении Каупервуда направились в ресторан. Эйлин пошла за ними следом. Ей удалось довольно ловко проскользнуть к столику за ширмой, откуда она, оставаясь незамеченной, могла беспрепятственно наблюдать за всеми посетителями. Она впивалась взглядом в незнакомку, словно хотела изучить каждую черточку этого холодного лица с нежно закругленным подбородком, с твердым, ясным взором синих глаз, прямым тонким носом и каштановыми кудрями, золотившимися на солнце.

Эйлин подозвала метрдотеля и спросила у него — кто эти женщины. Щедрое вознаграждение немедленно развязало ему язык.

— Миссис Айра Картер и с ней ее дочка — мисс Флеминг, мисс Беренис Флеминг. Миссис Картер носила раньше фамилию Флеминг.

Когда обе дамы покинули ресторан, Эйлин продолжала следить за ними до самой двери их особняка, за которой они скрылись вместе с Каупервудом. На следующий день она нашла по адресу номер телефона и убедилась, что эти дамы действительно там проживают. Проведя еще несколько дней в тяжелом раздумье, Эйлин в конце концов наняла сыщика и установила с его помощью, что Каупервуд является завсегдатаем дома Картеров, что он содержит в отдельном гараже автомобиль для них и что дамы эти вне всякого сомнения принадлежат к избранному кругу. Эйлин не стала бы вести столь тщательный розыск, если бы не выражение лица Каупервуда, когда он смотрел на эту девчонку — и в парке и в ресторане, — если бы не этот жадный, влюбленный взгляд, не оставлявший сомнения в его чувствах.

Не смейтесь над муками неразделенной любви. У ревности ледяные объятия, цепкие, как объятия смерти. День к ночь, день и ночь — запершись ли в своей одинокой спальне, или гуляя, катаясь в автомобиле, навещая своих немногочисленных знакомых — Эйлин думала об этой девушке. Бледное, тонкое лицо преследовало ее повсюду. Что видел этот устремленный вдаль, мечтательный взгляд? Любовь, преклонение Каупервуда? Да! Да! О да! Теперь погибло все и навеки! В одно мгновение развеялись все ее мечты! Прощай новая жизнь в новом доме! Прощай надежда на признание общества! А ведь она столько страдала, столько терпела…

Каупервуд не приезжал домой уже вторую неделю. Эйлин вздыхала, тосковала, затворившись у себя в спальне, временами впадала в ярость и в конце концов принялась пить. А потом пригласила к себе знакомого актера, волочившегося за ней еще когда-то в Чикаго», она встречала его теперь в Нью-Йорке в театральных кругах. В тяжелом, мрачном состоянии опьянения Эйлин жаждала не столько любви, сколько мести. День за днем длилась оргия: пьянство, разврат… потом взаимные оскорбления, ненависть, отчаяние. Отрезвев, Эйлин задала себе вопрос: что подумал бы о ней Фрэнк, если бы узнал все? Мог ли бы он любить ее после этого? Или хотя бы терпеть? Впрочем, ему ведь наплевать. Так и поделом ему! Собака! О, она ему еще покажет! Все его мечты разлетятся в прах, она опозорит его на весь свет! Их имена будут трепать на всех перекрестках! Он никогда не получит от нее развода! Он хочет бросить ее, чтобы жениться на этой девчонке, — так не бывать этому! Нет! Нет! Никогда, никогда, никогда! Каупервуд вернулся, и она встретила его разъяренная, но не удостоила объяснений, а только злобно огрызнулась.

Каупервуд мгновенно заподозрил, что она шпионила за ним. Он заметил ее пылающие щеки, запавшие глаза, нечистое дыхание. Как видно, она махнула рукой на все свои попытки стать светской дамой и ступила на новую стезю… Закутила! С тех пор как Эйлин переселилась в Нью-Йорк, она не сделала ни одного разумного шага, чтобы добиться признания в свете! — думал Каупервуд. Его частые отлучки, его равнодушие снова, как в Чикаго, толкнули Эйлин в общество людей, с которыми можно было забыться, но эта связь с богемой еще больше роняла ее в глазах света. Каупервуд решил поговорить с ней откровенно, признаться в своей страсти к Беренис, воззвать к ее доброму сердцу и здравому смыслу. Можно себе представить, какие сцены за этим последуют! Но так или иначе, она должна будет покориться. Гордость, ненависть, отчаяние, сознание безнадежности заставят ее это сделать. Кроме того, он может теперь закрепить за ней очень крупное состояние. Она уедет в Европу или останется здесь и будет жить в роскоши. Он ей по-прежнему будет другом, всегда поможет добрым советом, — если она этого пожелает, конечно.

Разговор, который произошел между ними, был похож на тяжелый сон, на кошмар. Слова их звучали неправдоподобно и страшно среди великолепия нового дома.

Представьте себе воскресный вечер. За ярко освещенными окнами дворца на Пятой авеню бушует непогода. Каупервуд уже несколько дней не отлучался из города и почти все время проводил в совещаниях с местными финансистами, которые отстаивали его интересы в законодательном собрании Иллинойса. И Эйлин уже опять тешила себя мыслью, что, быть может, любовь не занимает главного места в жизни Каупервуда, быть может, чувство не имеет больше власти над ним. В этот вечер Каупервуд был дома; он сидел в зимнем саду, среди своих любимых орхидей, и читал книгу, которую кто-то посоветовал ему прочесть, — дневники Бенвенуто Челлини. Временами он отрывался от чтения — мысли о его чикагских делах не давали ему покоя. За окнами хлестал дождь, ярко освещенный асфальт Пятой авеню был залит потоками воды, а сумрачный парк за решеткой казался эскизом в манере Коро. Эйлин в музыкальной комнате лениво наигрывала что-то на рояле. Ее мысли бродили в прошлом. Польк Линд… вот уже полгода, как она ничего не слышала о нем. Уотсон Скит, скульптор, — он тоже исчез с ее горизонта. Когда Каупервуд проводил вечер дома, Эйлин в силу давней привычки тоже никуда не уезжала и старалась быть поближе к нему. Такова власть уклада, созданного привязанностью, — мы продолжаем подчиняться ему даже тогда, когда он уже утратил всякий смысл и цену.

— Какая страшная ночь! — сказала Эйлин, входя в зимний сад и слегка отодвигая парчовую штору.

— Да-а, скверная погода, — отвечал Каупервуд, когда она отошла от окна.

— Ты собиралась сегодня куда-нибудь?

— Нет, — отвечала Эйлин равнодушно. Она снова вернулась было к роялю, но тотчас же встала, охваченная непонятной тревогой, и вышла в картинную галерею. Остановившись перед «Святым семейством» Рафаэля, одним из последних приобретений Каупервуда, она задумалась, глядя на безмятежное лицо средневековой итальянской мадонны. Богоматерь показалась ей хрупкой, бесцветной, бескостной — совсем безжизненной. Разве есть на свете такие женщины? И что в них находят художники? Правда, младенец Христос очень мил! Живопись нагоняла на Эйлин скуку; ей нравились лишь те картины, которые вызывали бурный восторг окружающих. Эйлин интересовала только сама жизнь и в наиболее ярких своих проявлениях, а никак не бледные ее подобия. Она вернулась в гостиную, прошла оттуда в зимний сад и хотела было подняться наверх, чтобы, приготовив себе виски с содой, взяться за чтение романа, когда услышала за своей спиной голос Каупервуда:

— Ты очень скучаешь, скажи по правде?

— Нет. Я уже привыкла к одиноким вечерам, — ответила Эйлин просто, без всякой колкости.

Каупервуд, безжалостно подчинявший своим желаниям всех и вся, был порою не чужд сострадания — впрочем, столь же эфемерного, как мост, перекинутый радугой через пропасть. Ему вдруг захотелось сказать Эйлин: «Бедная девочка, нелегко тебе со мной!» Но мысль о том, как она истолкует эти слова, остановила его. Он задумался, держа раскрытую книгу на коленях и глядя на серебристые струи, которые с легким журчанием падали в бассейн и осыпали искристыми брызгами тритона и восседающих на рыбах мраморных наяд.

— Ты несчастлива со мной, Эйлин, — произнес он. — Может быть, тебе будет лучше, если я совсем уйду из твоей жизни?

Мысли его внезапно снова обратились к той единственной цели, которая никогда не давала ему теперь покоя, и он подумал, что сейчас представляется удобный случай высказать все.

Тебе будет лучше, а не мне, — отвечала Эйлин, Ее равнодушно-скучающий вид был только маской; она была глубоко несчастна, отчетливо сознавая, что ни мысли, ни чувства Каупервуда больше не принадлежат ей.

— Зачем ты так говоришь? — спросил он.

— Потому что знаю, что ты этого хочешь, и знаю, для чего ты спрашиваешь. Дело совсем не в том, чего я хочу, а в том, чего хочешь ты. А ты хочешь вышвырнуть меня, потому что я тебе надоела, выгнать вон, как старую клячу, которая отслужила свой век, и еще спрашиваешь, не будет ли мне от этого лучше! Какой ты лицемер, Фрэнк! Какой ты лживый человек! Не удивительно, что ты стал архимиллионером. Ты рад был бы пожрать весь мир, если бы у тебя хватило на это жизни. Ты думаешь, я не знаю, что здесь в Нью-Йорке есть некая Беренис Флеминг, перед которой ты пляшешь на задних лапках? Да, ты бегаешь за ней уже несколько месяцев — с тех самых пор, как мы переехали сюда, да и раньше, верно, бегал. Тебе кажется, что лучше ее никого нет, только потому, что она молода и принята в обществе. Я видела тебя в ресторане «Уолдорф» и в парке, видела, как ты не сводил с нее глаз, как ты слушал, разиня рот, каждое ее слово. Какой же ты дурак, несмотря на все твое величие! Любая девчонка, если у нее розовые щеки и кукольное личико, может обвести тебя вокруг пальца. Рита Сольберг! Стефани Плейто! Флоренс Кокрейн! Сесили Хейгенин! Да мало ли еще кто — разве я всех знаю. А миссис Хэнд, верно, до сих пор встречается с тобой, когда ты бываешь в Чикаго, дрянь паршивая! А теперь вот Беренис Флеминг с этим своим старым чучелом — мамашей! Я знаю, тебе еще ничего не удалось добиться — должно быть, мамаша себе на уме, ну да ты добьешься! Им ведь не ты нужен, а твои деньги. Смешно! Что говорить, счастливой меня, конечно, не назовешь, но только ты моему горю уже ничем помочь не в состоянии. Ты все силы приложил к тому, чтобы сделать меня несчастной, а теперь спрашиваешь, не лучше ли мне будет вдали от тебя? Ловко придумано, ничего не скажешь! Я ведь знаю тебя, как свои пять пальцев, Фрэнк! Больше ты меня уж не проведешь. Конечно, я не могу помешать тебе строить из себя дурака из-за каждой встречной девчонки и срамиться на всю Америку. Господи ты боже мой, да ведь ни одна порядочная женщина не может показаться в твоем обществе, без того чтобы не погубить своей репутации! Сейчас уже весь Бродвей знает, что ты волочишься за Беренис Флеминг. Скоро ты опозоришь ее, как опозорил других. Скажи ей: она может уступить тебе, все равно ей уже нечего терять. Если у нее было честное имя, ты давно втоптал его в грязь.

Эти слова взбесили Каупервуда — особенно то, что Эйлин посмела задеть Беренис. Ну что ты будешь делать с такой женщиной? — подумал он. Ее язык стал совершенно непереносим. Сколько грубых, вульгарных слов! Настоящая мегера! Да, конечно, конечно, он совершил громадную ошибку, женившись на ней. Но в конце концов он сломит ее упорство.

— Эйлин, — сказал он холодно, когда она умолкла. — Ты слишком много говоришь. Ты неистовствуешь. По-моему, ты становишься вульгарной. Разреши мне сказать тебе кое-что. — Взгляд его был тверд, и она сразу присмирела.

— Я не собираюсь просить у тебя прощения. Оставайся при своем мнении. Но я хочу, чтобы ты поняла, отчетливо поняла то, что я скажу, если, конечно, в тебе есть хоть капля женского достоинства. Я не люблю тебя больше. Или, если хочешь, — как ты сама изволила выразиться, — ты мне надоела. Надоела уже давно. Поэтому я и изменял тебе. Если бы я любил тебя, я бы тебе не изменял. Теперь я люблю другую женщину — Беренис Флеминг, и думаю, что всегда буду ее любить. Я хочу быть свободным, хочу устроить свою жизнь так, чтобы испытать какую-то радость, прежде чем я умру. Ты, в сущности, уже не любишь меня. Не можешь меня любить. Я признаю, что поступал с тобой дурно, но ведь если бы я любил тебя, я бы этого не делал, не так ли? Ну, а виноват ли я, что любовь умерла? И ты не виновата. Я тебя и не виню. Пламя любви нельзя раздуть по желанию, как угли в камине. Если огонь угас — значит, все кончено. Я не люблю тебя больше и не могу любить — зачем же ты хочешь, чтобы я оставался с тобой? К чему тебе удерживать меня, почему не дать мне развода? Ты будешь так же счастлива или так же несчастна вдали от меня, как и со мной. Я хочу снова быть свободен. Я не могу быть счастлив с тобой, я понял это уже давно. Я сделаю все, что ты потребуешь. Оставлю тебе этот дом, эти картины — хотя, по правде говоря, не знаю, зачем они тебе. (Каупервуду очень не хотелось отдавать Эйлин свою коллекцию, если бы была хоть малейшая возможность избежать этого.) Я назначу тебе пожизненное обеспечение, в том размере, какой ты сама определишь, или выделю сразу большое состояние. Я хочу, чтобы ты дала мне свободу. Будь же благоразумна, Эйлин, и согласись.

Каупервуд начал свою речь сидя, закончил — стоя. Когда он заявил, что его любовь умерла, — впервые смело и без обиняков признался в этом, — Эйлин побледнела и прикрыла глаза рукой. Тут он встал. Он говорил холодно, решительно, даже мстительно, пожалуй, вначале. Эйлин поняла, что в сердце его не осталось и следа былых чувств, не осталось даже воспоминаний — сладостных, связующих воспоминаний — о тех счастливых днях, часах, минутах, которые были так дороги, так незабываемы для нее. Боже мой, боже мой, так это правда? Его любовь умерла, он сам признал это… Но нет, Эйлин не верила его словам, не хотела им верить! Нет, нет, это неправда, этого не может быть!

— Фрэнк, — проговорила она, приближаясь к нему, но он отшатнулся от нее. Она смотрела на него широко раскрытыми глазами, руки ее дрожали, губы судорожно подергивались. — Это же неправда, неправда, скажи? Ты не мог совсем, совсем разлюбить меня, Фрэнк? Ведь ты так любил меня! О Фрэнк, я злилась, я ненавидела тебя, я говорила ужасные, отвратительные вещи, но ведь это все только потому, что я люблю тебя. Всегда любила тебя. Ты сам знаешь. Я так страдала! Так страдала! Моя подушка часто бывала, мокрой от слез, Фрэнк! Я лежала и плакала ночи напролет. Или бродила до утра из угла в угол. Я пила виски, чистое, неразбавленное виски, потому что сердце у меня разрывалось от муки. Я сходилась с мужчинами, ты знаешь это, но, боже мой, боже мой, Фрэнк, ты же знаешь, что я этого не хотела, мне совсем это было не нужно! Потом мне всегда было тошно вспоминать! Ведь это только от одиночества, только потому, что ты был так неласков ко мне, совсем не обращал на меня внимания. Как я томилась, Фрэнк, как мечтала, чтобы ты опять любил меня, хоть одну ночь, один день, один только час! Есть женщины, которые умеют страдать молча, а я не могу. Мысли о тебе, воспоминания мучают меня, не дают мне покоя. Я не могу не думать о том, как я бегала к тебе на свидания в Филадельфии, как поджидала тебя, когда ты возвращался домой, как приходила к тебе на Девятую улицу и на Одиннадцатую… О Фрэнк, верно я причинила большое зло твоей первой жене. Я понимаю теперь, как она должна была страдать. Но ведь я была просто девчонка, глупая девчонка и совсем не знала жизни! Фрэнк, неужто ты забыл, как я изо дня в день приходила к тебе в филадельфийскую тюрьму? Ты сказал мне тогда, что никогда не забудешь этих дней, что будешь любить меня вечно. Разве ты не можешь любить меня, ну хоть немножко, совсем немножко! Ведь это неправда, что твоя любовь умерла! Разве я так уж изменилась, так постарела? О Фрэнк, не говори, что ты совсем не любишь меня, прошу тебя, прошу, не говори так, заклинаю тебя!

Она снова попыталась приблизиться к нему, коснуться его руки, но он шагнул в сторону. Он смотрел на нее, и она была ему неприятна — и физически и духовно: в ней, казалось, воплотилось все, что он с трудом мог выносить в людях. От былого обаяния не осталось и следа, чары развеялись. Ему нужна была теперь женщина совсем иного типа, иного склада ума, а главное, главное — ему нужна была молодость, легкокрылая молодость, воплощенная в облике Беренис Флеминг. Ему было жаль Эйлин, но другое чувство господствовало в нем, заглушая голос сострадания, подобно тому, как рев бури и яростный грохот волн заглушают далекий жалобный сигнал гибнущего судна.

— Ты не понимаешь. Эйлин, — сказал Каупервуд. — Я ничего не властен изменить. Моя любовь к тебе умерла. Я не могу возродить ее. Не могу заставить себя любить. Рад бы, да не могу. Ты должна это понять. Не все зависит от нашей воли.

Он посмотрел на нее, и взгляд его не смягчился. Эйлин прочла в его глазах холодную, беспощадную решимость: перед ней был рассудочный делец, коммерсант, хищник, человек с каменной душой. Она поняла, что доступ к его сердцу закрыт для нее навеки, и страх, гнев, бешенство, отчаяние охватили ее; на мгновение она словно лишилась рассудка.

— О Фрэнк, не говори так! Не говори! — крикнула она, не помня себя. — Прошу тебя, молю — не говори так! Ты можешь еще полюбить меня опять, немножко, если только… если только сам будешь в это верить. Разве ты не понимаешь, каково мне? Разве ты не видишь, как я страдаю?

Она упала перед Каупервудом на колени и обхватила его руками.

— Фрэнк! Фрэнк! О Фрэнк! — восклицала она, заливаясь слезами. — Я этого не переживу, нет, нет — я не могу этого вынести, Фрэнк!

— Эйлин, возьми себя в руки, — сказал Каупервуд. — Все это ни к чему. Я не могу обманывать себя и не хочу лгать тебе. Жизнь слишком коротка. Что случилось — то случилось. Если бы я мог сказать тебе, что я тебя люблю, и сам поверить в это, я бы так и сделал. Но я не могу. Я не люблю тебя. Зачем же я буду тебя обманывать?

Эйлин в душе все еще оставалась немного ребенком — избалованным, взбалмошным, капризным; вместе с тем она была отчасти и актрисой — любила преувеличения, позу. Но прежде всего она была женщиной, способной чувствовать глубоко, переживать страстно, действовать безрассудно, очертя голову. Услыхав слова Каупервуда, поняв, что он твердо решил бросить ее, об» речь на одиночество, она вне себя от отчаяния стала молить его не покидать ее совсем. Она готова делить его с другой. Ведь мирилась же она со Стефани Плейто, с Флоренс Кокрейн, с Сесили Хейгенин, с миссис Хэнд — со всеми, в сущности, кто был у него после Риты Сольберг… Она никогда не будет ему мешать. Она не следила за ним, вовсе нет, просто случайно встретила его с Беренис Флеминг… Конечно, Беренис красива, она это признает, но ведь она тоже еще хороша, пусть не так, как раньше, но все же… Разве он не может найти и для нее местечко в своей жизни? И для Беренис и для нее, для обеих?

При виде такого унижения и малодушия Каупервуд почувствовал горечь, отвращение, доходившее до тошноты… ему было и больно за Эйлин и противно. Ну что тут скажешь? Как убедить ее? Как заставить понять?

— Я бы хотел, чтобы это было возможно, Эйлин, — сказал он, наконец, с усилием, — но, к сожалению, это немыслимо.

Эйлин вскочила на ноги. Она посмотрела на него в упор красными, воспаленными глазами; слезы ее высохли.

— Значит, ты совсем не любишь меня? Совсем, совсем?

— Нет, Эйлин, не люблю. Я не хочу сказать, что ты мне неприятна. Я не отрицаю, что ты по-своему очень привлекательна, и не думай, что я не сочувствую тебе. Но я не люблю тебя. Я не могу тебя любить. Тех чувств, какие были у меня к тебе когда-то, больше нет и быть не может.

Эйлин молчала в растерянности, не зная, что делать, что сказать; лицо ее побелело, приобрело какую-то необычную одухотворенность. Боль, ярость, отчаяние раздирали ее душу, но, словно скорпион в кольце огня, она сумела обратить их только против самой себя. Будь проклята эта жизнь! Все уходит, и остаешься одна, совсем одна, стареть в одиночестве. Любовь ушла, и ничего нет! Ничего, ничего, пустота!

В глазах ее вспыхнула решимость; казалось, она снова на мгновение обрела волю.

— Ну что ж, — твердо произнесла она. — Я знаю, что мне делать. Я не стану так жить. Эта ночь будет для меня последней.

Она не выкрикнула эти слова, а проговорила их совсем спокойно. Теперь он узнает, как велика ее любовь.

Но Каупервуд счел ее слова за браваду, продиктованную бешенством, отчаянием, за попытку напугать его. Эйлин молча повернулась и направилась к лестнице — величественному сооружению из мрамора и бронзы, с мраморными нереидами вместо колонн и барельефами, изображающими античную пляску. Она неторопливо поднялась к себе в спальню, взяла нож для разрезания бумаги с бронзовой рукояткой и очень острым стальным лезвием в форме кинжала, прошла по внутренней галерее над зимним садом и отворила дверь в бело-розовую комнату, где щебетали птицы, стояли каменные скамьи, вились виноградные лозы, в тихом водоеме чуть поблескивала вода, а за прозрачно-мраморными стенами, казалось, вечно всходило солнце. Заперев за собой дверь, она присела на скамью, обнажила руку, внезапным резким движением всадила нож в вену, повернула его, стараясь расширить рану, и стала ждать. Ну вот, теперь она посмотрит, что он сделает, позволит он ей умереть или нет!

Каупервуд продолжал сидеть в зимнем саду, где оставила его Эйлин, пораженный, раздосадованный, недоумевающий. Неужели Эйлин отважится на такой отчаянный шаг, неужели так сильна ее любовь? Каупервуд не слишком тревожился вначале; обычная женская уловка, ничего больше! Однако… А вдруг она и вправду покончит с собой? Да нет, это невозможно. Какая нелепость! Но жизнь выкидывает порой такие странные, такие безумные шутки. Эйлин пригрозила ему и ушла; поднялась наверх, — быть может, для того, чтобы привести в исполнение свою угрозу… Невероятно! Да нет, никогда она этого не сделает. Так он сидел, мучаясь сомнениями, а в душу его уже закрадывался страх. Он вспомнил вдруг, как она напала на Риту Сольберг.

Каупервуд взбежал по лестнице и заглянул к Эйлин в спальню. Ее там не было. Он-быстро прошел по галерее, отворяя все двери одну за другой, пока не очутился перед мраморной комнатой. Дверь была заперта изнутри — вероятно, Эйлин там. Каупервуд толкнул ее — да, дверь на запоре.

— Эйлин! — позвал он. — Эйлин! Ты здесь? — Ответа не последовало. Каупервуд прислушался. Все было тихо. — Эйлин! — повторил он. — Ты здесь? Что за нелепость, да отвечай же!

— Черт возьми! — пробормотал он, отступая на шаг. — Она и вправду, пожалуй, может выкинуть такую штуку! А что, если она уже… — Из-за двери не доносилось ничего, кроме сердитого щебета птиц, потревоженных, как видно, зажегшимся светом. Пот выступил на лбу Каупервуда. Он повертел ручку двери, позвонил и приказал слуге принести запасные ключи, стамеску и молоток.

— Эйлин! — крикнул он. — Если ты сию минуту не отопрешь дверь, я прикажу ее взломать. Это сделать нетрудно.

Никакого ответа.

— А, черт побери! — воскликнул Каупервуд, уже не на шутку испуганный. Слуга принес ключи. Каупервуд нашел нужный ключ, но не смог вставить его в замочную скважину — мешал другой ключ, вставленный изнутри. — Дайте мне большой молоток! Дайте стул! — крикнул Каупервуд. Но, не дожидаясь, пока ему все это принесут, он вставил между створками двери стамеску, налег на нее, и дверь с треском распахнулась.

На мраморной скамье у края водоема, среди тропических птиц, мирно перепархивающих с ветки на ветку в нежно-розовых лучах искусственной зари, сидела Эйлин; лицо ее было бледно, волосы растрепаны, из левой руки, бессильно повисшей вдоль туловища, сочилась густая алая кровь и растекалась по полу у нее ног, словно роскошный бархатный ковер, уже начинавший слегка тускнеть по краям.

Каупервуд на мгновение застыл на месте. Затем бросился к Эйлин, схватил ее руку, крикнул, чтобы послали за врачом, и, разорвав носовой платок, наложил жгут повыше раны.

— Как ты могла это сделать, Эйлин! Чудовищно! Посягнуть на свою жизнь! Это не любовь. Это даже не безумие. Это просто глупость!

— Ты вправду больше не любишь меня? — спросила она.

— Как ты можешь спрашивать! Нет, как ты только могла это сделать! — Каупервуд был раздосадован, зол, рад, что она все-таки жива, пристыжен…

— Ты не любишь меня? — устало повторила она.

— Эйлин, замолчи! Я не стану объясняться с тобой сейчас. Надеюсь, ты больше нигде себя не поранила? — спросил он, ощупывая ее грудь и бока.

— Зачем же ты помешал мне умереть? — сказала она все так же безжизненно и устало. — Все равно я умру. Я хочу умереть.

— Ну, когда-нибудь ты, вероятно, умрешь, — ответил он. — Но не сегодня. И я не думаю, чтобы тебе сейчас очень этого хотелось. Нет, Эйлин, право, это все-таки слишком! Просто возмутительно!

Он выпрямился и посмотрел на нее сверху вниз холодным, недоверчивым взглядом, который уже светился победой, даже торжеством. Ну, конечно, как он и подозревал, — все это просто фокусы. Она бы не покончила с собой. Она ждала, что он придет и будет снова, как прежде, утешать и уговаривать ее. Отлично. Сейчас он позаботится, чтобы ее уложили в постель, приставит к ней сиделку и будет всячески избегать ее в дальнейшем, Если ее намерение серьезно, пусть она осуществит его, но не у него на глазах. Впрочем, он не верил, что она повторит свою попытку.

Глава 58

Расхититель народного достояния

Весна и лето 1897 года и, наконец, поздняя осень 1898 были свидетелями решающих схваток между Фрэнком Алджерноном Каупервудом и враждебными ему силами города Чикаго, штата Иллинойс и даже Соединенных Штатов Америки в целом. Когда в 1896 году был избран новый губернатор и новое законодательное собрание, Каупервуд решил без промедления возобновить борьбу. Почти год прошел с тех пор, как губернатор Суонсон наложил свое вето на саузековский законопроект, страсти стали остывать, шумиха, поднятая газетами, улеглась. Каупервуд с помощью различных благожелательных ему финансистов — в частности, Хэкелмайера и Готлеба и их тайных агентов — уже сделал попытку воздействовать на нового губернатора, и это ему отчасти удалось.

Новый губернатор штата — некий капрал А.И.Арчер, или, как его иной раз величали, бывший член конгресса Арчер, — являл собой, не в пример суровому губернатору Суонсону, любопытную смесь банальности и напыщенности; это был один из тех прямодушно-изворотливых и изворотливо-прямодушных политиков, которые обычно пробираются вверх извилистым, но не слишком компрометирующим их путем. Невысокий, коренастый, с гривой каштановых волос и живыми карими глазами, энергичный, предприимчивый, он, как и многие его собратья-политики, считал такие понятия, как гражданская совесть и мораль, не существующими. В четырнадцать лет, во время войны Севера и Юга, он был барабанщиком, в шестнадцать и восемнадцать — рядовым, затем последовательно повышался в звании. Последние годы он стоял во главе общества ветеранов и привлек к себе внимание своими неутомимыми попытками добиться каких-то благотворительных пожертвований в пользу престарелых солдат, их вдов и сирот. Арчер был, что называется, «добрый американец» — то есть принадлежал к породе тех людей, которые жуют табак, сквернословят и вечно кричат о своем патриотизме; помимо этого он обладал еще изрядным честолюбием. Другие старые вояки выставляли свои кандидатуры на различные государственные посты — почему бы и ему не попробовать? Он великолепно произносил речи, вернее, выкрикивал их высоким фальцетом и пользовался известной популярностью благодаря своей самоуверенности и уменью со всеми держаться запанибрата. Будучи человеком сугубо деловой, практической складки, он не испытывал тяготения к более высокой умственной деятельности. Добиваясь губернаторского поста, он позволял себе обычные заигрывания и посулы и был в свою очередь заранее «прощупан» Хэкелмайером, Готлебом и другими финансовыми воротилами, союзниками Каупервуда, желавшими знать, какую позицию займет он в вопросе создания комиссии по концессиям. Сначала мистер Арчер не хотел брать на себя никаких обязательств. Но, убедившись, что в этом вопросе заинтересованы очень влиятельные железнодорожные компании — «Ж.К.И.», «Чикаго-Пасифик», а также, что другие претенденты на губернаторское кресло, того и гляди, могут его обскакать, Арчер не выдержал и в частной беседе пообещал поддержать законопроект, если таковой встретит сочувствие в законодательном собрании, а газеты прекратят свои злобные нападки на него. Прочие претенденты выказали примерно такую же готовность, но у Арчера оказалось больше сторонников, и он в конце концов был выдвинут кандидатом в губернаторы и благополучно избран на этот пост.

Тем не менее, когда новые депутаты съехались на сессию, произошло следующее непредвиденное событие: некто А.С.Розерхайт, издатель чикагской газеты «Джорнел», случайно уселся в кресло одного из депутатов — некоего Кларенса Маллигена. Вдруг кто-то довольно фамильярно хлопнул Розерхайта по плечу, и он увидел сенатора Ладриго. Сенатор предложил ему пройти в ротонду, где и представил его, как депутата Маллигена, некоему мистеру Джерарду. Последний, не тратя лишних слов, приступил к делу:

— Мистер Маллиген, я хочу договориться с вами по поводу саузековского законопроекта, который скоро будет поставлен на голосование. Мы уже имеем семьдесят голосов, но нам нужно девяносто. Как вы видите, законопроект получил второе чтение, — значит, мы сильны. Мне поручено прийти с вами к соглашению, если вы не возражаете. Вы отдадите нам ваш голос и получите две тысячи долларов, как только законопроект будет принят.

Мистер Розерхайт, один из только что завербованных сторонников враждебной Каупервуду прессы, оказался в эту трудную минуту на высоте положения.

— Простите, — пробормотал он, — я не расслышал вашего имени.

— Джерард. Дже-ра-рд. Генри А.Джерард, — последовал ответ.

— Благодарю вас. Я обдумаю ваше предложение, — отвечал мнимый депутат Маллиген.

Как ни странно, но в эту самую минуту в ротонду вошел подлинный мистер Маллиген, громко приветствуемый своими коллегами. Попавший впросак мистер Джерард и его пособник сенатор Ладриго почли за лучшее исчезнуть. Само собой разумеется, что мистер Розерхайт тотчас поспешил к тем, кто стоял на страже закона и справедливости. Этот маленький, но весьма пикантный инцидент получил широкую огласку, и саузековский законопроект снова попал под огонь газетных разоблачений.

Все чикагские газеты забили тревогу. Темные каупервудовские силы снова за работой! — кричали они и в не менее напыщенных выражениях предостерегали членов сената и палаты представителей от опрометчивых действий. Губернатору Арчеру ставилась в пример беспорочная добродетель бывшего губернатора Суонсона.

«Вся эта затея, — писал в своей передовой трумен-лесли-мак-дональдовский «Инкуайэрер», — пахнет взятками, мошенничеством, низкими интригами. Населению Чикаго — более того, всего штата Иллинойс — слишком хорошо известно, кто именно наживется на этом новом законе. Мы не хотим, чтобы некая компания диктовала нам свою волю и создавала комиссию по концессиям. Неужели мы допустим, чтобы Фрэнк Алджернон Каупервуд — этот спрут во образе человека! — оплел своими щупальцами новое законодательное собрание, подобно тому, как он сделал это с предыдущим?»

Такого рода статьи печатались во всех газетах, и это в конце концов обозлило Каупервуда и однажды заставило его прибегнуть к довольно энергичным выражениям.

— Да ну их всех к черту! — сказал он как-то Эддисону, завтракая с ним.

— Я имею право продлить свои концессии на пятьдесят лет и добьюсь этого. Вы поглядите, какие концессии даются в Нью-Йорке и в Филадельфии! Черт возьми, предприниматели Восточных штатов просто смеются нам в глаза! Они не могут понять, что тут у нас творится. Это все происки шайки Шрайхарта — Хэнда. Мне известно, кто это проделывает, кто дергает за веревочки этих марионеток. Газеты начинают тявкать, как только им крикнут: «Куси!» Стоит Арнилу шевельнуть пальцем, и Хиссоп становится на задние лапки. Мальчишка Мак-Дональд — на побегушках у Хэнда. Они уже так зарвались, что готовы теперь на все, лишь бы свалить ненавистного Каупервуда. Ну, так им это не удастся! Я своего добьюсь. Законодательное собрание примет законопроект, разрешающий продление концессий до пятидесяти лет, а губернатор его подпишет. Уж я об этом позабочусь. У меня по меньшей мере восемнадцать тысяч вкладчиков, все они хотят иметь какой-то толк от своих денег и будут его иметь. А кроме того, разве другие не получают прибылей? Можно подумать, что остальные компании не наживают от десяти до двенадцати процентов. А мне почему нельзя? Чем это повредит Чикаго? Разве я не держу на работе двадцать тысяч рабочих и служащих и не плачу им приличную заработную плату? Вся эта болтовня о правах населения, о каком-то долге перед народом яйца выеденного не стоит. А много ли, позвольте вас спросить, думает мистер Хэнд о своем долге перед народом, когда набивает себе карман? Или мистер Шрайхарт? Или мистер Арнил? К черту газеты! Я плюю на них! Я знаю свои права. Честные законодатели удовлетворят мое ходатайство о продлении срока концессии и не отдадут меня на растерзание акулам из чикагского муниципалитета.

Тем временем газеты стали не менее внушительной силой, чем сами господа политики. Под высоким куполом Капитолия в Спрингфилде, в залах заседаний и кулуарах сената и палаты, в роскошных гостиницах и в сельских харчевнях — везде, где можно было подцепить хоть какой-нибудь слушок, — были их представители; они высматривали, вынюхивали, ловили каждую сплетню и наживали на этом столкновении двух сил славу и деньги. Именно они подстрекнули некоторых олдерменов из числа «благонамеренных» созвать массовые митинги в своих избирательных округах. Они призывали всех состоятельных лиц организоваться. Наконец сто наиболее видных чикагских граждан создали комитет под председательством Хэнда и Шрайхарта. И вскоре в залах и кулуарах Капитолия в Спрингфилде и в вестибюлях больших отелей чуть ли не ежедневно начали появляться воинственно настроенные делегации священников, благонамеренных олдерменов и представителей вновь созданного комитета, которые увещевали, угрожали, ораторствовали и удалялись лишь затем, чтобы уступить место новой делегации.

— Ну, что вы скажете об этих паломничествах, сенатор? — спросил член палаты Гринаф у сенатора Джорджа Крисчена, наблюдая, как группа чикагских священников в сопровождении мэра города и нескольких наиболее почтенных граждан шествовала через ротонду, направляясь к залу заседаний железнодорожного комитета, где при закрытых дверях происходило обсуждение пресловутого законопроекта. — Не кажется ли вам, что они свидетельствуют о величии нашего гражданского духа и крепости моральных устоев? — Гринаф сплел пальцы на животе и с елейно-ханжеским видом возвел глаза к небу.

— Как же, как же, дорогой пастор, — без тени улыбки ответствовал безбожник Крисчен — маленький, жилистый человечек, с быстрыми, как у хорька, глазами и желтоватым восковым лицом, украшенным жиденькими усиками и козлиной бородкой. — Но не забывайте, что господь бог призвал и нас выполнить свой долг.

— Истинно так, — отозвался Гринаф, — мы должны творить добро не покладая рук. Жатва обильна, а жнецов мало.

— Тише, тише, дорогой пастор. Не пересаливайте. Этак вы, пожалуй, заставите меня прослезиться, — отвечал Крисчен, и достойная пара разошлась в разные стороны, обменявшись сочувственными улыбками…

Однако попытки всех этих миротворцев успокоить газеты ни к чему не привели. Проклятые газеты! Их репортеры были и тут, и там, и повсюду: они ловили на лету обрывки разговоров, слухи, разоблачали какие-то воображаемые заговоры. Никогда еще граждане города Чикаго не получали столь наглядных уроков по искусству политической интриги, никогда перед ними не раскрывались с такой откровенностью все тонкости этого искусства, вся его подноготная. Председатель сената и спикер палаты представителей были отмечены особым вниманием газет — каждому из них было сделано соответствующее предостережение, дабы они не забывали о своем долге. Уже входило в обычай посвящать целую газетную полосу работе законодательного собрания.

Каупервуд теперь уже открыто выступил на арену — наглый, вызывающий, неумолимо логичный, с горящим уверенностью взором, — и, как всегда, сила его личности подчиняла себе людей. Он сбросил маску незаинтересованности, — если допустить, что когда-либо носил ее, — приехал в Спрингфилд и занял роскошные апартаменты в одной из лучших гостиниц. Подобно генералу перед решительной схваткой, он делал смотр своим войскам. Теплыми июньскими ночами, когда улицы Спрингфилда затихали и бескрайные равнины Иллинойса, раскинувшиеся на сотни миль вокруг, утопали в серебристом сиянии луны, а сельские жители мирно почивали в своих скромных жилищах, Каупервуд часами совещался со своими юристами и с представителями законодательного собрания.

Ну, как не пожалеть этих бедняг, этих сельских простаков, попавших в законодательное собрание и теперь раздираемых непримиримыми противоречиями — алчным желанием полуузаконенной и легкой наживы, с одной стороны, и страхом, что их объявят предателями интересов народа, — с другой. Да, для многих провинциальных депутатов, еще никогда не державших в руках даже двух тысяч долларов, это была поистине душераздирающая дилемма. Они ходили друг к другу в номера, собирались в гостиных отелей и обсуждали эту мучительную задачу. А потом каждый, оставшись один, проводил бессонную ночь и думал, думал, думал… Знакомство с крупными воротилами, которые навязывали свою волю другим, в то время как народ должен был выступать как проситель, действовало на них растлевающе.

Сколько романтически настроенных, преисполненных иллюзий молодых идеалистов — адвокатов, провинциальных издателей, общественных деятелей — превращалось здесь в циников, пессимистов и взяточников! Люди теряли всякую веру в идеалы, теряли даже последние остатки человечности. Волей-неволей они убеждались в том, что важно только уменье брать, а взяв, — держать. На первый взгляд все здесь как будто бы имело самый заурядный, будничный вид: заурядные люди, жители штата Иллинойс, простые фермеры и горожане, избранные сенаторами или членами палаты, совещались друг с другом, раздумывали, решали, как им следует поступить, — в действительности же это были джунгли, страшные джунгли, где развязаны все инстинкты, где властвуют алчность и страх, где у каждого спрятан нож за пазухой.

Однако крик и шум, поднятые газетами, заставили некоторых, наиболее боязливых, законодателей попрятаться в кусты. Из родных городов и селений к ним уже начали поступать письма, написанные их друзьями-приятелями по наущению газет. Их политические противники начали поднимать голову. Приманка была близка, рукой подать, и тем не менее те, кто поосторожней, стали стыдливо отводить от нее глаза — слишком уж многое было поставлено на карту. Когда некто Спаркс, член палаты представителей, заносчивый и надменный, поднялся с места с законопроектом в руке и предложил включить его в повестку дня, произошел взрыв. По меньшей мере сто человек сразу потребовали слова. Другой член палаты представителей — Дисбек, на которого было возложено следить за действиями каупервудовских противников, подсчитал количество голосов и выяснил, что, несмотря на все происки врагов, на стороне законопроекта будет по меньшей мере сто два голоса, то есть те две трети, которые необходимы, чтобы сломить любое сопротивление. Тем не менее сторонники законопроекта из предосторожности вотировали его на второе и затем на третье чтение. Были внесены различные поправки — снижение проездной платы до трех центов в часы наибольшей загрузки линий, отчисление двадцати процентов валового дохода в пользу города. Законопроект со всеми поправками был послан в сенат, где они были вычеркнуты, после чего он еще раз возвратился в палату. Но тут, к великой досаде Каупервуда, стало очевидно, что на сей раз ему грозит провал.

— Ничего нельзя сделать, Фрэнк, — сказал судья Дикеншитс. — Кому же охота лезть в петлю? Все местные газеты следят за каждым шагом своих депутатов. Они их со света сживут.

Тогда была найдена другая лазейка — не столь возмутительная в глазах прессы, но куда менее удобная и для Каупервуда. Раскопав старинный закон — «Положение о порядке уличного транспорта от 1865 года», законодательное собрание даровало муниципальному совету города Чикаго право выдавать концессии сроком не на двадцать, а на пятьдесят лет. Это означало, что Каупервуд должен возвратиться в Чикаго и там довести борьбу до конца. Удар был тяжелый, но какая-то надежда все же оставалась. Стоило Каупервуду выиграть еще одну, последнюю битву в стенах чикагского муниципалитета, и он получил бы все, к чему стремился. Но удастся ли ему выиграть ее? Разве не затем, чтобы избежать риска, перенес он свою деятельность сюда, в законодательное собрание? Но тут его намерения подверглись самому жестокому разоблачению. И все же в конце концов, если плата за услуги будет достаточно высока, быть может чикагские муниципальные советники окажутся храбрее спрингфилдских законодателей? Быть может, они рискнут? Да, если он их заставит.

И вот, в результате отчаянного нажима на членов законодательного собрания, уговоров, нашептываний, увещеваний, родился второй законопроект, который — после отклонения первого большинством ста четырех голосов против сорока девяти — был довольно сложным путем, через юридическую комиссию, внесен на рассмотрение законодательного собрания, и оно все же его приняло, а губернатор Арчер после тяжких раздумий и колебаний подписал его. Человек ограниченный и недалекий, он не в состоянии был оценить силу общественного негодования и все последствия своего поступка. Кроме того, за его плечом стоял Каупервуд; он смеялся своим врагам в глаза, его стальной взор сверкал торжеством, словно приветствуя уже одержанную победу, и вселял в губернатора уверенность, что всем этим газетным крикунам скоро придется поджать хвост.

И еще одна подробность: Каупервуд пообещал губернатору сделать его — после принятия законопроекта — человеком богатым и независимым с помощью солидной мзды в пятьсот тысяч долларов.

Глава 59

Капитал и права народа

Сколько интриг, коварства, заговоров, газетных истерик наблюдал Чикаго в период между 5 июня 1897 года, когда законодательное собрание приняло законопроект Мирса, названный так по имени храбреца, отважившегося внести его на рассмотрение, и декабрем того же года, когда законопроект был представлен чикагскому муниципальному совету! Хотя общественное мнение было сильно восстановлено против Каупервуда, в местных коммерческих кругах все же нашлось немало спокойных, уравновешенных людей, которые не видели причин относиться к нему предвзято. Ведь и они были дельцами. Принадлежащие Каупервуду линии городских железных дорог проходили мимо их домов или предприятий. Чем, собственно, эти линии так уж сильно отличаются от прочих? Так думали те, кто в откровенном стяжательстве Каупервуда видел оправдание собственному практицизму и не боялся в этом признаться. Но против них сомкнутым строем стояли моралисты — бедные, неразумные подпевалы, умеющие только повторять то, о чем трубит молва, люди, подобные несомой ветром пыли. А помимо них были еще анархисты, социалисты, сторонники единого налога и поборники национализации. Наконец были просто бедняки, и для них Каупервуд с его баснословным богатством, с его коллекцией картин и сказочным нью-йоркским дворцом, о котором шли самые фантастические россказни, являл собой живой пример жестокого и бездушного эксплуататора. А время было такое, когда по Америке все шире и шире разносилась весть о том, что назревают большие политические и экономические перемены, что железной тирании капиталистических магнатов должна прийти на смену жизнь более свободная, более счастливая и обеспеченная для простого человека. Уже слышались голоса, ратовавшие за введение в Америке восьмичасового рабочего дня и национализацию предприятий общественного пользования. А тут могущественная трамвайная компания, обслуживающая полтора миллиона жителей, опутала своей сетью чуть ли не все улицы города и заставляла платить ей дань тех самых простых, небогатых горожан, без которых не было бы ни улиц, ни трамвая, и выкачивала из населения таким путем от шестнадцати до восемнадцати миллионов долларов в год. И при таких колоссальных доходах, кричали газеты, — обслуживание из рук вон плохое, вагоны, того гляди, развалятся, в часы наплыва давка, сесть негде, сделал пересадку — опять плати, а город не получает от этих неслыханных барышей ни цента! Скромные труженики, читая эти разоблачения при тусклом свете газового рожка у себя на кухне или в убогой гостиной своей маленькой квартирки, чувствовали, что их грабят, отнимают то, что по праву должно было бы принадлежать им. Это чувство только усиливалось, когда они читали в той же самой газете описания веселой, пышной, беспечальной жизни богачей. А ведь все, казалось, сводится к тому, чтобы заставить Фрэнка Алджернона Каупервуда исполнить свой долг по отношению к народу. Отнять у него возможность подкупать олдерменов. Не дать ему вырвать концессию на пятьдесят лет. Лишить его этой привилегии, которую он уже успел купить себе в законодательном собрании штата путем растления честных людей! На колени его! Пусть склонит, наконец, голову перед силами закона и порядка! Законопроект Мирса — результат наглого подкупа. Они там все подкуплены — и в законодательном собрании и в сенате — все, вплоть до губернатора штата! (Лица, утверждавшие это, даже сами не подозревали, как близки они к истине.) Каупервуд — взяткодатель, каких еще свет не родил. Прямых улик против него не было, но все знали, что это так. В газетах печатались карикатуры, изображавшие его то на капитанском мостике пиратского судна, отдающим своим матросам приказ потопить другое судно — «Ладью Народных Прав», то в виде насильника и бандита в черной полумаске, пытающегося похитить у прекрасной девственницы «Чикаго» и честь и кошелек. Слухи об этой борьбе уже разнеслись далеко по свету. В Монреале и Кейптауне, в Буэнос-Айресе и Мельбурне, в Лондоне и Париже газеты оповещали своих читателей о происходящей в Чикаго невиданной схватке. Имя Каупервуда получило широчайшую известность по всей Америке и даже за ее пределами. Мечта его сбылась, хотя и в несколько измененном силою обстоятельств виде.

Меж тем местные финансовые тузы, те, что вдохновляли эти бешеные атаки на Каупервуда, сами испугались, увидав воочию плоды своих усилий. Правда, им удалось, наконец, решительно восстановить общественное мнение против Каупервуда, но разве они сами не получали таких же колоссальных прибылей, не охотились за такими же привилегиями, как он? И вот теперь они своими руками убивают курицу, которая несла им золотые яйца. Хэкелмайер, Готлеб, Фишел и другие могущественные капиталисты Восточных штатов, стоявшие во главе трансконтинентальных железнодорожных компаний, международных банкирских домов и прочих крупнейших предприятий страны, были потрясены: как могли газеты и все эти противники Каупервуда в Чикаго так зарваться? Где же уважение к капиталу? Неужели они там не знают, что долгосрочные концессии — основа основ капиталистического процветания? Если не положить этому конец, идеи, которые стали проповедовать в Чикаго, получат распространение и в других городах. Америка, того и гляди, станет страной антикапиталистической, социалистической. Чего доброго, они еще всерьез задумают все передать народу — и что тогда?

— Все они там, в Чикаго, ведут себя в высшей степени глупо, — заметил однажды мистер Хэкелмайер мистеру Фишелу, представителю банкирского дома «Фишел, Стоун и Симонс». — Не вижу, чем мистер Каупервуд отличается от прочих предпринимателей. Мне кажется, он человек положительный и энергичный. Все его предприятия приносят доход. Лучшего помещения для капитала, чем Северная и Западная компании чикагских городских железных дорог, и не сыщешь. Я так полагаю, что следовало бы слить все чикагские городские железные дороги в одну компанию и во главе ее поставить мистера Каупервуда. Он сумеет удовлетворить вкладчиков. Как видно, он знает толк в городском железнодорожном транспорте.

— Представьте себе, что я и сам уже об этом думал, — ответил мистер Фишел, такой же седой и важный, как Хэкелмайер; он, по-видимому, вполне разделял его точку зрения. — Надо положить конец этой грызне. Она чрезвычайно вредит деловым операциям! Чрезвычайно! Стоит этой бессмыслице распространиться — я имею в виду их трескотню насчет национализации и прочего, — и попробуйте тогда заткнуть крикунам глотку. И сейчас уже дело зашло слишком далеко.

Мистер Фишел был плотный и круглый — совсем как мистер Хэкелмайер, только уменьшенный до миниатюрных размеров. Порой казалось, что это даже не человек, а ходячая математическая формула и под его черепной коробкой находят себе место лишь финансовые комбинации и уравнения второй, третьей и четвертой степени.

И вот дела принимают совершенно новый оборот. Воспаление легких внезапно сводит в могилу мистера Тимоти Арнила, а все его акции Южных дорог переходят по наследству к его старшему сыну — Эдварду Арнилу. Мистер Фишел и мистер Хэкелмайер сначала через своих доверенных лиц, а затем и лично приступают к мистеру Мэррилу с целью склонить его на сторону мистера Каупервуда. Речь ведь идет прежде всего о прибылях, говорят они, о том, что чикагские городские железные дороги под благотворным руководством мистера Каупервуда приносят куда больше дохода, чем под эгидой мистера Шрайхарта. А кроме того, мистер Фишел желает обуздать социалистических смутьянов. Того же желает теперь и мистер Мэррил. Вслед за тем мистер Хэкелмайер берет в работу мистера Эдварда Арнила, который пока еще не так силен, как был его отец, но которому страстно хочется достигнуть такого же могущества. Тут выясняется, — как это ни странно, — что мистер Эдвард Арнил в какой-то мере считает себя даже поклонником мистера Каупервуда и уж во всяком случае не видит никакой пользы в той политике, которая может привести только к муниципализации городских железных дорог. Теперь мистер Мэррил, по просьбе мистера Фишела, приступает к мистеру Хэнду.

— Нет, нет и нет! — заявляет мистер Хэнд. — Никогда!

Тогда за мистера Хэнда берется сам мистер Хэкелмайер.

— Нет, нет и нет! Никогда! К черту вашего Каупервуда!

Но тут на сцену выступает мистер Морган Фрэнкхаузер — еще один агент господ Хэкелмайера и Фишела и компаньон мистера Хэнда по прокладке городских железных дорог в городах Миннеаполисе и Сент-Пауле, предприятии, оцениваемом в семь миллионов долларов. Почему мистер Хэнд упорствует? Разве не возмутительно из побуждений личной мести будоражить народ, укоренять в умах идею муниципализации и доставлять столько беспокойства всем крупным капиталистам? Почему бы мистеру Хэнду не уступить мистеру Фрэнкхаузеру своей доли в чикагских городских железных дорогах в обмен на «Питсбургские городские железнодорожные», акция за акцию, а потом воевать с Каупервудом, сколько его душе угодно?

Мистер Хэнд поражен, озадачен; он почесывает шарообразную голову, ударяет увесистым кулаком по столу.

— Никогда, черт побери! — восклицает он. — Никогда, пусть я лучше сдохну!

И… уступает. «Странные штуки выкидывает иной раз жизнь! — думает он, недоуменно глядя в одну точку. — Кто бы только мог подумать!»

— Шрайхарт никогда на это не пойдет, — говорит он Фрэнкхаузеру. — Умрет, а не согласится. А бедный, старый Тимоти! Будь он жив, он бы тоже нипочем не согласился.

— Ах, оставьте вы Шрайхарта в покое, ради бога! — молит мистер Фрэнкхаузер, вылощенный господин, одетый на западноевропейский манер. — Хватит у меня хлопот и без него!

Мистер Шрайхарт разъярен. Никогда, никогда, никогда! Да он скорее выбросит все акции на рынок! Но — один в поле не воин, а мистер Фрэнкхаузер с радостью приобретет все акции мистера Шрайхарта для мистера Фишела или мистера Хэкелмайера.

И вот осенью 1897 года все линии чикагских железных дорог, принадлежащие соперникам мистера Каупервуда, преподносятся ему, как на блюде, — на золотом блюде.

— Ну, мы все это уладили, — доверительно сообщает мистер Готлеб мистеру Каупервуду за изысканным обедом в отдельном кабинете нью-йоркского клуба «Метрополитен», доступного только для избранных. Время — 8:30 пополудни, вино — искристое бургундское. — Сегодня получена телеграмма от Фрэнкхаузера. Милейший человек этот Фрэнкхаузер. Нужно вас познакомить. Так вот — Хэнд продает свой пакет Фрэнкхаузеру. Мэррил и Эдвард Арнил будут работать с нами. Мы с ними прекрасно столковались. Друзья мистера Фишела скупят для него у местных держателей все акции, какие только возможно, и таким образом вместе с этими тремя главными акционерами мы получим контроль над всем предприятием. Шрайхарт исключается. Он заявил, что выходит из состава правления. Вы, верно, не очень будете этим удручены? Итак, все теперь зависит от вас — удастся ли вам добиться в муниципалитете концессии на пятьдесят лет? Хэкелмайер говорит, что он предпочел бы видеть вас во главе предприятия, а не кого-либо другого. Он хочет все передать в ваши руки. Фрэнкхаузер разделяет его мнение. Должен вам сказать, что Хэкелмайер — человек слова. Ну, вот и все. Теперь дело за вами. Желаю вам успеха. Задача у вас нелегкая — нужно прежде всего сладить с газетами, а господа Хэнд и Шрайхарт будут по-прежнему ставить вам палки в колеса. Мистер Хэкелмайер просил меня кланяться вам и спросить, не отобедаете ли вы у него на будущей неделе? Или, если вам угодно, он посетит вас.


Пост мэра города Чикаго занимал в те дни некий честолюбивый карьерист по имени Уолден Х.Льюкас. Ему было тридцать восемь лет, и он пользовался популярностью; во всяком случае ему как-то удавалось всегда быть на виду. Он был очень самоуверен, недурен собой, обладал превосходным здоровьем, трезвым, расчетливым умом и холодно-рассудительным даром речи. Втайне он грезил высокими почестями и усиленно вербовал приверженцев, причем старался действовать осмотрительно и быть, так сказать, знаменем добродетели и справедливости, — впрочем, не слишком восстанавливая против себя порок. Словом, это был подающий большие надежды молодой Макиавелли из Западных штатов Америки — как раз такой человек, который, если бы захотел, мог бы сослужить неплохую службу в борьбе против Каупервуда.

Каупервуд обеспокоен и спешит посетить мэра в его канцелярии.

— Мистер Льюкас, мне хотелось бы выяснить, чем я могу быть вам полезен? Я целиком к вашим услугам. Быть может, у вас есть желание занять в дальнейшем более высокий пост?

— Вы ничем не можете быть мне полезны, мистер Каупервуд. Мы с вами говорим на разных языках и никогда не поймем друг друга. Вы не можете понять меня, потому что я человек честный.

— Ах ты, господи! — восклицает Каупервуд. — Вот уж поистине завидное самомнение и не менее завидная глубина ума! Счастливо оставаться!

Вскоре после этого мэра посетил мистер Каркер — один из лидеров демократической партии штата Нью-Йорк — холодный, расчетливый, знающий свою силу политик. Каркер сказал:

— Видите ли, мистер Льюкас, крупные банкирские дома Восточных штатов заинтересовались происходящей здесь у вас в Чикаго борьбой. Так, например, «Хэкелмайер, Готлеб и К°» считают, что все ваши городские железные дороги следует объединить, чтобы они могли стать соблазнительной приманкой для вкладчиков из самых широких слоев населения. Разумеется, интересы города должны при этом соблюдаться. Однако, по их мнению, двадцать лет — слишком короткий срок для такого объединения. Пятьдесят лет — минимальный срок, который мог бы их удовлетворить, но, конечно, они предпочли бы концессию на сто лет. Для предприятия с такими крупными издержками и этот срок не слишком велик. Политика, которая у вас здесь проводится, может привести только к муниципализации предприятий общественного пользования, что в настоящее время американская демократическая партия никак, разумеется, приветствовать не может. Это восстановило бы против нас всех богатых и влиятельных людей от берегов Атлантического до берегов Тихого океана. Всякий политический деятель, который будет так или иначе причастен к этим опасным идеям, может поставить крест на своей карьере. Он никогда не будет избран ни на один пост. Вы поняли меня, или, быть может, я выражаюсь недостаточно ясно?

— Вполне ясно.

— Убрать неугодное лицо с поста мэра города Чикаго не труднее, чем с поста губернатора в Спрингфилде, — продолжал мистер Каркер. — Мистер Хэкелмайер и мистер Фишел лично просили меня побывать у вас. Если вы хотите, чтоб вас избрали мэром города Чикаго еще на два года, или если желаете уже в будущем году занять пост губернатора, пока не придет время выставить вашу кандидатуру на президентских выборах, — что ж, все зависит только от вас. Однако при этом я считал бы крайне неблагоразумным связываться сейчас с теми, кто проповедует идею муниципализации предприятий общественного пользования. Газеты в борьбе с Каупервудом затронули вопрос, которого отнюдь не следовало бы касаться.

Вскоре после этого к мэру явился мистер Эдуард Арнил, пользующийся весом в местном обществе, а за ним мистер Джейкоб Бутол, лидер демократов в Сан-Франциско. Оба хотели одного и того же и обещали мэру всяческую поддержку, если он последует их совету. Их сменила делегация, состоящая из влиятельных республиканцев Миннеаполиса и Филадельфии. И даже председатели «Лейк-Сити-Нейшнл» и «Прери-Нейшнл» — некогда ярые противники Каупервуда, почтили мэра своим посещением, дабы повторить то, что было уже не раз сказано до них. Все говорили одно и то же. Льюкаса взяло сомнение. Не рискует ли он своей политической карьерой? Стоит ли продолжать ставить палки в колеса Каупервуду? Выгодно ли теперь защищать интересы избирателей? Запомнятся ли его заслуги? Что, если газеты уступят, если их заставят пойти на попятный, как предрекал мистер Каркер? Какая неразбериха! В этих политических интересах сам черт ногу сломит!

— Ну что, Бесси, — спросил он вечером свою русоволосую, пышную красавицу-жену, — как бы ты поступила?

У Бесси были серые глаза и веселый нрав. Эта весьма практичная особа обладала колоссальным честолюбием, прекрасными связями и чрезвычайно гордилась высоким положением своего мужа. Она верила в его звезду. У мэра вошло в привычку советоваться с женой, когда на его пути возникали трудности.

— Вот что я тебе скажу, Уолли, — ответила Бесси. — Нужно уж, друг мой, держаться чего-нибудь одного. Мне думается, массы должны на этот раз взять верх. По-моему, газеты, наделав столько шума, уже не могут теперь забить отбой. Тебе вовсе незачем ратовать за национализацию или еще что-нибудь в этом роде — это было бы несправедливо по отношению к людям состоятельным. Но я бы стояла на том, что концессия на пятьдесят лет — это уж слишком. Пусть выплачивают сколько полагается городу и получают свои концессии без всяких взяток… Это-то уж они могут сделать! Я бы на твоем месте держалась прежней линии. Без поддержки избирателей ты же не можешь шагу ступить, Уолли. Без них ведь никак не обойдешься. Если ты потеряешь их доверие, никакие политические заправилы, да и никто на свете тебе не поможет.

Было ясно, что наступило время, когда с массами приходится считаться. Да, хочешь не хочешь, а считаться приходится!

Глава 60

Ловушка

Буря негодования, вызванная махинациями Каупервуда в Спрингфилде весной 1897 года, бушевала без устали до самой осени, и газеты Восточных штатов день за днем освещали все ее перипетии.

«Фрэнк Алджернон Каупервуд — против штата Иллинойс» — так определила это единоборство одна из нью-йоркских газет. Всякая популярность обладает большой притягательной силой. На кого не произведет впечатления ореол известности, который окружает некоторых людей, придавая им особый блеск? Попалась на эту удочку и Беренис. Как-то раз чикагская газета, забытая Каупервудом на столе, привлекла ее внимание. В пространной редакционной статье перечислялись разнообразные преступления Каупервуда — в частности, его интриги в законодательных органах штата — и далее говорилось так: «Этот человек отличается врожденным, закоренелым, неистребимым презрением к массам. Люди для него лишь пигмеи, рабы, обреченные тащить на своем горбу величественный трон, на котором он восседает. Еще ни разу в жизни Фрэнк Каупервуд не снизошел до прямого и честного обращения к населению, когда ему нужно было что-либо от него получить. Так, в Филадельфии он стремился завладеть конкой мошенническим путем — через подкупленного им городского казначея. В Чикаго повторились те же попытки — с помощью взяток завладеть наиболее доходными предприятиями города, использовать их в своих корыстных целях, тогда как они должны были служить на благо общества. Фрэнк Алджернон Каупервуд не верит в силу народа, не возлагает на него никаких надежд. Общество для него — это только нива, с которой он хочет снимать обильную жатву. Он мысленно видит перед собой ряды согбенных спин: люди повержены на колени, в грязь. Они склонились ниц, припав лицом к земле, а он шагает по этим согбенным спинам — вперед, к господству. В тайниках своей души он не признает никого и ничего, кроме себя. Он сторонится масс, боясь, как бы нужда и нищета не отбросили на него мрачной тени, не потревожили его эгоистического благополучия. Фрэнк Алджернон Каупервуд не верит в народ!»

Это грозное обличение, прогремевшее в спрингфилдских газетах в момент, когда в законодательном собрании шли решающие бои, и подхваченное чикагской прессой, а затем и другими газетами, произвело сильное впечатление на Беренис. Она думала о Каупервуде — о том, как он ведет этот отчаянный поединок, разъезжает из Нью-Йорка в Чикаго и обратно, строит свой великолепный дворец, собирает картины, воюет с Эйлин, — и мало-помалу он превращался в ее глазах в существо почти легендарное, приобретая черты не то сверхчеловека, не то полубога. Как же можно требовать от него, чтобы он шел проторенным путем, подчинялся каким-то раз навсегда установленным трафаретным правилам? Это невозможно, и этого никогда не будет! И этот-то человек добивается как милости ее расположения, благодарен ей за каждую мимолетную улыбку, готов покорно исполнять все ее прихоти и капризы.

Что ни говорите, а любая женщина таит в сердце мечту о герое — своем будущем избраннике. Если одни люди создают себе идолов из камня или полена, то другим требуется какое-то подобие настоящего величия. И в том и в другом случае налицо языческое обожествление иллюзии.

Беренис ни в какой мере не смотрела еще на Каупервуда, как на своего будущего возлюбленного, но его недозволенное преклонение льстило ей. Как-никак, это была дань со стороны человека, сумевшего, по-видимому, приковать к себе взоры целого света. А Каупервуд между тем, видя, что пожар грандиозной битвы, которую он вел на Среднем Западе, озарил уже столбцы нью-йоркских газет и они начинают обвинять его в подкупах, лжесвидетельствах, в попытках попрать волю народа и прочее и прочее, почел за лучшее забежать вперед и оправдать себя в глазах Беренис. Навещая ее дома или сопровождая в театр, он мало-помалу поведал ей всю историю своей чикагской борьбы. Он очертил перед ней характеры Хэнда, Шрайхарта и Арнила, описал зависть и мстительность этих людей, побуждавшие их так упорно бороться против его деятельности в Чикаго.

— Не родилось еще такого человека, который мог бы добиться чего-нибудь в чикагском муниципалитете, не прибегая к взятке, — сказал Каупервуд. — Кто выложит деньги на бочку, тот и получит то, что ему нужно. — Он рассказал Беренис, как Трумен Лесли Мак-Дональд безуспешно пытался выжать из него пятьдесят тысяч долларов, а потом газеты, кстати сказать, значительно расширили круг своих подписчиков и нажили немалые деньги, избрав его своей мишенью. Он откровенно признался ей в том, как был отвергнут светскими кругами Чикаго, приписав это отчасти бездарности Эйлин, отчасти тому, что он сам, как некий Прометей, бесстрашно бросал вызов обществу.

— Я справлюсь с ними и теперь, — торжественно заявил он Беренис, когда они завтракали как-то раз в полупустом зале ресторана «Плаца». Его холодные серые глаза отражали в эту минуту всю неукротимость его духа. — Губернатор не подписал еще законопроекта о предоставлении мне долгосрочных концессий (разговор этот происходил в то время, когда спрингфилдский этап борьбы еще не был закончен), но он его подпишет. Тогда мне останется только выиграть одно последнее сражение. Я должен объединить все чикагские трамвайные линии в одной системе управления. Я мог осуществить это лучше, чем кто-либо другой. А потом, если уж непременно нужно, чтобы город сам владел этим хозяйством, он может купить их у меня.

— И тогда? — спросила Беренис мягко, польщенная оказанным ей доверием.

— О, не знаю еще. Вероятно, поселюсь за границей. Моя судьба, мне кажется, не слишком занимает вас. Буду пополнять свою коллекцию…

— Ну, а если вы потерпите поражение?

— Это невозможно, — ответил он холодно. — Кроме того, при любых обстоятельствах мне хватит средств до конца жизни. Я уже устал слегка от всей этой кутерьмы.

Он улыбнулся, но Беренис видела ясно, что мысль о возможности поражения омрачила его. Его душа жаждала победы, победы во что бы то ни стало.

Этот разговор произвел сильное впечатление на Беренис — ведь имя Фрэнка Алджернона Каупервуда привлекало сейчас к себе всеобщее внимание. А тем временем пришли в действие и еще некие зловещие силы, и это тоже лило воду на его мельницу. Мало-помалу миссис Картер и Беренис стали замечать, что ультра-консервативные дома перестают посылать им приглашения. Беренис была слишком заметной фигурой, чтобы о ней можно было просто позабыть. Месяцев пять спустя после случая с Билзом Чэдси, на торжественном завтраке у Хэггерти, какой-то заезжий гость из Цинциннати указал миссис Хэггерти на Беренис: об этой особе, сказал он, начинают ходить странные слухи. Миссис Хэггерти написала друзьям в Луисвиль и получила требуемые сведения. А вскоре после этого состоялся званый вечер в честь первого выезда в свет Джеральдины Борджа, и Беренис — школьная подруга ее сестры — была странным образом забыта. Беренис не оставила этот случай без внимания. А затем и Хэггерти не включили ее, вопреки обыкновению, в число своих гостей на летний сезон. Их примеру последовали и Зиглеры и Деминги… Никто не позволил себе никаких оскорблений по ее адресу — ее попросту перестали приглашать. И, наконец, развернув как-то утром «Трибюн», Беренис прочла, что миссис Корскейден-Бэтджер отплыла на пароходе в Италию. Эта дама считалась ее лучшим другом, и вот она узнает об ее отъезде из газет! Беренис умела понимать без слов; она знала, откуда подуло на нее этим холодным ветром и что он ей сулит.

Нашлись, правда, и такие — наиболее отчаянные из самых отчаянно-эмансипированных, — которые остались при особом мнении. Миссис Пэтрик Джилхенин, например:

— Нет, нет! Не может этого быть! Срам какой! Но все равно, я люблю Беви и всегда буду ее любить. Она такая умница. Двери моего дома будут по-прежнему открыты для нее. То, что случилось, не ее вина. Она — прирожденная аристократка, этого у нее никто не отнимет. Как, однако, жестока жизнь!

Или миссис Огастас Тэбриз:

— Неужели это правда? Не могу поверить. Но все равно, Беви слишком очаровательна, чтобы отказаться от ее общества. Я во всяком случае намерена игнорировать эти слухи, пока только это возможно. Беви будет посещать мой дом, даже если все от нее отвернутся.

Или миссис Пэннингтон Дрюри:

— Как? Беви Флеминг? Кто это выдумал? Никогда не поверю! Я очень к ней расположена. Подумать только — Хэггерти перестали ее принимать! Вот тупицы! Ну, в моем доме она всегда будет желанной гостьей, дорогая малютка. Как может она отвечать за прошлое своей матери!

Однако в косном мире денежных тузов, опирающихся на силу своего капитала, условностей, чванливой благонамеренности и невежества, Беви Флеминг перестала быть важной персоной. Как же она к этому отнеслась? С сознанием своего внутреннего превосходства, которое не могут поколебать никакие житейские невзгоды. Те, кто наделен яркой индивидуальностью, обычно знают себе цену уже с детских лет и, за редким исключением, никогда в себе не сомневаются. Жизнь с ее разрушительными приливами и отливами бушует вокруг, они же подобны утесу, горделивые, холодные, неколебимые. Беренис Флеминг так свято верила в то, что она неизмеримо выше своего окружения, что даже теперь ухитрялась высоко держать голову.

Тем не менее положение было не из приятных, и она стала внимательнее приглядываться к возможным претендентам на ее руку — как видно, единственным выходом могло быть замужество.

Брэксмар ушел из ее жизни навсегда. Он был где-то далеко на Востоке — в Китае, кажется. Его увлечение ею, как видно, прошло. Килмер Дьюэлма исчез тоже — попал в силки. Это достойное приобретение было сделано одним из тех семейств, которые закрыли сейчас свои двери перед Беренис. Но в тех светских салонах, где ее еще продолжали принимать, — а разве не были они ярмарками невест? — раза два перед ней как будто открывалась возможность устроить свое будущее: двое молодых людей, оба богатые наследники, делали попытки завоевать ее расположение. Судьбе было угодно, однако, чтобы это кончилось быстро и ничем. Один из этих юнцов — Педро Рицер Маркадо, бразилец, питомец Оксфорда, казалось, был искренне и страстно влюблен, но, увы, — только до тех пор, пока не узнал, что у Беренис нет ни гроша за душой и что она… Кто-то что-то шепнул ему на ухо. Другой претендент был некто Уильям Дрейк Баудэн — отпрыск старинного рода. Семейство Баудэн проживало в собственном особняке на Вашингтон-сквере. Беренис и Баудэн встретились как-то на балу, потом на музыкальном утреннике, потом еще где-то. После этого Баудэн представил Беренис своей, матери и сестре, и те были очарованы.

— Ангел мой, божество! — в упоении вырвалось как-то раз у юного Баудэна. — Согласны ли вы стать моей женой?

Беренис поглядела на него с любопытством и сомнением.

— Давайте подождем немного решать этот вопрос, друг мой, — предложила она. — Я хочу, чтобы вы проверили себя — действительно ли вы меня любите.

Вскоре после этого разговора Баудэн увидел в клубе одного из своих товарищей по колледжу, и тот сказал ему примерно следующее:

— Послушайте, Баудэн, вы — мой друг. Я вижу — вы встречаетесь с этой особой, мисс Флеминг. Я, конечно, не знаю, как далеко у вас зашло, и не хочу быть навязчивым, но скажите — достаточно ли хорошо вы осведомлены обо всем, что касается этой дамы?

— Что вы имеете в виду? — спросил Баудэн. — Будьте добры высказаться яснее.

— О, прошу прощенья, дружище. Я не хочу вас обидеть, поверьте. Вы же меня знаете… Старая дружба, колледж и всякое такое прочее… Словом, послушайтесь моего совета: наведите справки, пока не поздно. Вы можете услышать кое-что. Если это правда, вам следует знать. Если нет — нужно пресечь эти сплетни. Быть может, я ошибся — тогда готов держать ответ. Но, говорю вам, я слышал толки. Словом, с самыми лучшими намерениями, старина, поверьте.

Наводятся справки. Ревнивые, завистливые языки работают вовсю. Всем известно, что мистер Баудэн должен, как-никак, унаследовать три миллиона. В результате — крайне неотложный отъезд куда-то, и Беренис, сидя перед зеркалом, недоуменно спрашивает себя: что это такое? Какие толки идут за ее спиной? Как все это дико! Ну что ж, она молода и красива. Найдутся другие. Но все же… она могла бы, кажется, полюбить Баудэна. У него такой легкий, беззаботный нрав и какая-то бессознательная артистичность… Право же, она была о нем лучшего мнения.

Но Беренис не пала духом. Она держалась замкнуто, надменно, чуть-чуть грустила порой, порой была безудержно весела, но даже в эти минуты веселости ее все чаще и чаще охватывало теперь странное ощущение тщеты и призрачности всего существующего. Как, однако, все неверно в этой жизни! Лишите цветок воздуха и света, и он увянет. Поступок ее матери уже не казался теперь Беренис таким непостижимым, как прежде. В конце концов разве это не дало ей средства удержаться на какой-то ступеньке социальной лестницы и сохранить для своей семьи положение в свете? Красота быстротечна, как сон, и так же иллюзорна, а человеческая личность со всеми ее достоинствами не имеет, как видно, большой цены. Ценится другое — происхождение, богатство, уменье избежать роковых случайностей и сплетен. Губы Беренис презрительно кривились. Что ж, жизнь нужно, как-никак, прожить. Нужно уметь притворяться и лгать — вот и все. Молодость оптимистична, а Беренис при своем зрелом не по летам уме была еще очень молода. Жизнь казалась ей азартной игрой, таящей в себе много возможностей. Главное в этой игре — не упустить удачу. Взгляды Каупервуда находили теперь отклик в ее душе. Человек должен сам строить свою жизнь, делать себе карьеру, иначе его удел — унылое и безрадостное существование на задворках чужого успеха. Если свет так мелочен и капризен, если люди так тупы — что ж, она знает, что нужно делать. Жизнь принадлежит ей, и она сумеет ее прожить. Деньги — вот что должно ей в этом помочь.

К тому же Каупервуд день ото дня казался ей все более привлекательным. «Он и в самом деле очень мил», — думала Беренис. Он был несравненно интереснее большинства окружавших ее людей. В нем чувствовалась сила. Беренис была неестественно весела эти дни, словно хотела крикнуть всем: «Победа останется за мной!»

Глава 61

Катастрофа

Теперь Чикаго грозило то, чего он больше всего страшился. Гигантская монополия, подобно осьминогу охватившая город своими щупальцами, готовилась задушить его, и грозная опасность эта воплотилась в лице Фрэнка Алджернона Каупервуда. Найдя опору в исполинской мощи банкирского дома «Хэкелмайер, Готлеб и К°», Каупервуд стал подобен монументу, воздвигнутому на вершине скалы. Для осуществления всех его мечтаний ему оставалось только получить концессию на пятьдесят лет, а даровать ему эту концессию должны были сорок восемь олдерменов, из общего числа шестидесяти восьми — в том случае, если мэр ее не подпишет. Вот когда восторжествует упорство, с которым он добивался своего, невзирая на все препятствия! Вот когда он будет вознагражден за то, что, не дрогнув, встречал все бури и шквалы на своем пути! Другие на его месте давно бы пали духом, но не он. Какая удача, что этот переполох среди денежных тузов, напуганных идеей муниципализации, заставил их добровольно преподнести ему всю гигантскую махину городских железных дорог Южной стороны в награду за его стойкое сопротивление всяким сумасбродным идеям.

Влиятельные покровители Каупервуда дали ему возможность выступить перед различными местными коммерческими и финансовыми организациями: «Обществом по продаже недвижимой собственности», «Объединением крупных домовладельцев», «Лигой коммерсантов» и «Союзом банкиров», — чтобы он мог изложить им свои цели и задачи и привлечь их на свою сторону. Но впечатление от его вкрадчивых речей было сведено на нет поносившими его без устали газетами. «Можно ли ждать добра из Назарета?» — вопрошали они снова и снова. Газеты, выполнявшие волю Хэнда и Шрайхарта, выступали против него с не меньшим ожесточением, чем прежде, да и большинство других газет, ничем не связанных с капиталистами Восточных штатов, на этот раз сочли более выгодным выступать поборниками прав рядового горожанина. Они производили доскональнейшие математические выкладки, дабы наглядно показать населению, какие баснословные барыши готовилось в недалеком будущем получать объединение городских железных дорог. Они увидели в этом хищную руку финансистов Восточных штатов и разоблачали их черные намерения. «Миллионы — каждому из воротил объединения, ни одного цента — Чикаго» — так изображал эти намерения «Инкуайэрер». Нашлись и такие альтруисты, которые, в состоянии крайнего возбуждения, объявили, что в окончательном низложении Каупервуда видят свой долг перед господом богом, перед человечеством и демократией. Небеса разверзлись перед их взором, и свет господень просветил их разум. В противовес этим подвижникам, шайка политических пиратов, тех, что засели в ратуше и вершили дела (за исключением, впрочем, мэра), готова была, подобно голодным свиньям, запертым в хлеву, наброситься на все, что попадало к ней в кормушку, лишь бы нажраться до отвала. В острые моменты борьбы за наживу равно открываются и бездонные глубины низости и недосягаемые вершины идеала. Когда океан вздымает ввысь свои бушующие валы, между ними образуются зияющие бездны.

Наконец лето пришло к концу, и городское самоуправление собралось в ратуше; с первым прохладным дыханием осени весь город был охвачен предчувствием решительной схватки. Каупервуд, убедившись, что все его попытки снискать к себе расположение тщетны, решил прибегнуть к своему испытанному методу — подкупу. Он установил твердую таксу: двадцать тысяч долларов за каждый голос, поданный в его пользу, — это для начала. В дальнейшем, если понадобится, он намерен был поднять цену до двадцати пяти и даже до тридцати тысяч и довести общую сумму, ассигнованную им на взятки, примерно до полутора миллионов. И все же это вознаграждение было очень невелико по сравнению с барышами, которые сулила ему вожделенная сделка. Олдермену Балленбергу — одному из самых надежных приспешников Каупервуда — было поручено внести проект на рассмотрение муниципального совета и передать секретарю совета для оглашения; после чего другой каупервудовский прихвостень должен был рекомендовать этот проект объединенному комитету по благоустройству улиц и проспектов, состоящему из тридцати четырех человек — членов других постоянных комитетов. Этому комитету предстояло в течение недели рассмотреть проект на открытом заседании в главном зале заседаний муниципалитета. Каупервуд надеялся заразить своей наглой самонадеянностью своих приспешников и влить в них отвагу, необходимую для предстоящего испытания, которое обещало быть весьма серьезным. Олдерменам уже приходилось выдерживать настоящую осаду — на митингах в избирательных округах, в клубах, даже у себя дома. Они получали целые вороха писем — оскорбительных, угрожающих.

Соседи не давали им прохода, детишек их дразнили на улице. Священники писали им длинные послания — увещевали, грозили карами небесными. Газеты следили за каждым шагом олдерменов и что ни день печатали новые разоблачения. Сам мэр, закаленный в интригах политикан, взвинченный разгоравшейся борьбой и приближением еще более грандиозной битвы, чувствуя в своих руках могучее оружие — страх, не колеблясь, призывал к самым крутым мерам.

— Ждите, пока проект не будет передан на рассмотрение, — заявил он своим сторонникам на совещании, созванном в большом концертном зале. Несколько тысяч человек собралось здесь, чтобы решить, какие меры следует принять против лихоимцев из муниципального совета. — Насколько я понимаю, мы загнали мистера Каупервуда в тупик. Когда его проект будет представлен на рассмотрение, он в течение двух недель не сможет ничего предпринять, а мы в это время должны создать комитет охраны общественных интересов, созвать митинги по всем округам, организовать боевые демонстрации протеста. В ночь с воскресенья на понедельник — то есть накануне публичного обсуждения проекта — мы созовем грандиозный массовый митинг, а помимо того митинги по всем округам. Говорю вам, джентльмены, что в муниципальном совете найдется, я уверен, достаточно честных людей, которые не позволят каупервудовской шайке протащить проект вопреки моему вето, но мы до этого дело доводить не станем. Никогда нельзя знать, на что могут отважиться те или иные негодяи, завидев перед глазами жирный куш в двадцать-тридцать тысяч долларов. Большинство из них, даже при самой неслыханной удаче, едва ли за всю свою жизнь сумеют сколотить хотя бы половину этой суммы. К тому же они ведь не надеются быть избранными вторично. С них хватит и одного раза. За их спиной уже стоят другие, тоже жаждущие сунуть свое рыло в кормушку. Ступайте в ваши округа и районы и организуйте митинги. Призовите к себе избранных вами олдерменов. Не давайте им улизнуть; не позволяйте им морочить вам голову, прикрываясь громкими фразами насчет свободы личности и всяких там прав и обязанностей должностных лиц. Не уговаривайте их — угрожайте. Добром от этих мерзавцев ничего не добьешься. Возьмите их за глотку, и когда вам удастся вырвать у них обещание не давать концессии Каупервуду, стойте наготове с крепкой веревкой в руках, чтобы ни один из них не посмел отступиться от своего слова. Я не сторонник насильственных мер, но сейчас ничего другого не остается. Наш противник вооружен до зубов и в любую минуту готов перейти в наступление. Он только и ждет, чтобы мы зазевались. Так пусть ждет и не дождется. Будьте начеку. Боритесь. Я — ваш мэр и готов помочь вам всем, чем могу, но один в поле не воин, а право вето — мое единственное, и довольно жалкое, оружие. Вы должны помочь мне, для того чтобы я мог помочь вам. Вы должны стоять за меня, а я буду стоять за вас.

Теперь представьте себе отчаянное положение, в каком оказался некий олдермен по фамилии Пинский, прибыв в клуб своего избирательного округа, четырнадцатого демократического, на следующий вечер после внесения проекта в муниципалитет. Краснолицый, пухлый, шарообразный, в цилиндре и длинном черном сюртуке, мистер Пинский хоть и выглядел весьма представительно, но был явно не в своей тарелке, так как и соседи и деловые его друзья уже давно не давали ему покоя. В клуб мистера Пинского пригнали угрозами — его-де еще заставят отвечать за все злодеяния и преступления, которые он замышляет. Почти все олдермены — взяточники и преступники, — это стало уже всеобщим убеждением, и на этой почве объединились приверженцы всех партий, на время забыв вражду. Не было больше демократов и республиканцев, только «каупервудовцы» и «антикаупервудовцы», — последних подавляющее большинство. К несчастью для мистера Пинского, он попал в число жертв, намеченных «Трэнскрипт», «Инкуайэрер» и «Кроникл», и ему предстояло одним из первых дать отчет своим избирателям. Мистер Пинский — еврей по отцу и американец по матери — родился и вырос в пределах четырнадцатого избирательного округа и говорил с характерным американским акцентом. Он был рыжеволос, невысок ростом, но и не слишком мал, а пронырливый, бегающий взгляд и обходительные, льстивые манеры сразу обличали в нем пройдоху. Сейчас мистер Пинский имел какой-то воинственно-взъерошенный и вместе с тем растерянный вид, ибо был доставлен сюда против своей воли. Взор его масленистых поросячьих глаз был упрямо и неотвратимо прикован к волшебному видению: тридцать тысяч долларов!.. Но его окружала буйная, крикливая толпа, она грозила отнять у него эту кругленькую сумму, на которую он — так ему казалось — имел уже непререкаемые права. Этот искус совершался в узком длинном зале, тускло освещенном пятью двурогими газовыми рожками, свешивавшимися с низкого потолка, и пестревшим спортивными и лотерейными афишами, расклеенными на грязных, давно не беленных стенах. Особенно бросались в глаза пестрые объявления, оповещавшие о том, что общество «Веселый досуг», возглавляемое мистером Пинским, устраивает бал. Сам мистер Пинский стоял на невысокой эстраде в глубине зала, окруженный двумя-тремя десятками своих более или менее надежных соратников. Красные, разгоряченные лица их выдавали волнение; все эти джентльмены были в черных сюртуках или в своих лучших воскресных костюмах, все держались настороженно, вызывающе и все при этом изрядно трусили. Мистер Пинский даже прихватил с собой пистолет. Речь мэра, в которой упоминались ружья, веревки, барабаны, боевые демонстрации и прочее и прочее, облетела весь Чикаго, и население, как видно, не прочь было устроить себе веселый уличный праздник, который мог бы увенчаться таким приятным и захватывающим развлечением, как расправа с парочкой-другой олдерменов.

— Эй, Пинский! — разносится чей-то окрик над морем чужих и явно враждебных этому олдермену лиц. (Да, нынешнее собрание отнюдь не состоит из приверженцев Пинского — это разнородное, стихийное сборище, спаянное одним стремлением — принудить, наконец, господ олдерменов к соблюдению элементарной порядочности. Здесь есть и женщины — кое-кто из местных прихожанок, две-три поборницы женского равноправия, две-три ретивые деятельницы общества трезвости. Мистер Пинский согласился предстать перед этими людьми лишь после того, как ему пригрозили: если он не придет к ним, то они придут к нему.)

— Эй, Пинский! Старый взяточник! Сколько думаешь подработать на транспортных концессиях? (Этот голос звучит откуда-то из глубины зала.) Пинский (резко поворачивая голову, словно его ущипнули). Кто посмел назвать меня взяточником? Это ложь! Все мои деньги, до последнего доллара, заработаны честным путем, и каждый человек в четырнадцатом избирательном знает это.

Пятьсот человек, присутствующие в зале. Ха! Ха! Ха! Пинский не взял ни одного доллара! Хо! Хо! Хо! Вот это здорово!

Пинский (багровеет, приподнимается со стула). Да, это так. И я не желаю разговаривать с кучкой бездельников, которые прибежали сюда сломя голову потому, что газеты приказали им травить меня. Я уже шесть лет занимаю пост олдермена. Меня все знают.

Голос. Ты еще смеешь называть нас бездельниками? Ах ты, негодяй!

Другой голос (в ответ на заявление Пинского, что его все знают). Да уж как не знать, знаем!

Еще один голос (говорит низенький, тощий водопроводчик в рабочей блузе). Эй ты, хапуга! Как будешь голосовать? За или против концессии? Отвечай!

Еще один (страховой агент). Да, да, как будешь голосовать?

Пинский (опять поднимаясь со стула. Он настолько растерян, что то и дело встает и снова садится). Я вправе поступать так, как считаю нужным! И вправе обдумывать свои действия! Для чего же вы избирали меня олдерменом? Наша конституция…

Республиканец — противник Пинского (молодой судейский чиновник). К черту конституцию! Не заговаривай нам зубы, Пинский! Как будешь голосовать? За или против? Отвечай!

Голос (говорит каменщик — противник Пинского). Ответит он вам, как же! У него уж наверно все карманы набиты деньгами этого проходимца, с которым он снюхался.

Голос из группы позади Пинского (говорит один из его шайки — дюжий, задиристый ирландец). Не давай им запугать тебя, Сим! Стой на своем! Пусть только тронут! Мы тебя в обиду не дадим!

Пинский (снова вскакивает). Это возмутительно! Позволят мне, наконец, высказаться или нет? О каждом деле можно судить и так и этак. Так вот, я считаю, что мистер Каупервуд, что бы там ни писали газеты…

Столяр-ремесленник (подписчик «Инкуайэрера»). Тебя подкупили, ворюга! Нечего нас за нос водить! Ведь ты только и думаешь, как бы продаться подороже.

Тощий водопроводчик. Правильно, правильно, жулик он! Положит в карман тридцать тысяч и даст тягу. Хапуга!

Пинский (вызывающе — подстрекаемый своими сторонниками). Я поступаю в соответствии со своими понятиями о чести и справедливости. Конституция предоставляет каждому, в том числе, надеюсь, и мне, свободу слова. Я утверждаю, что городские железнодорожные компании должны пользоваться известными правами. Но, конечно, у населения тоже есть свои права.

Голос. Какие же это права, по-твоему?

Другой голо с. Да разве он знает. Наши права для него яйца выеденного не стоят.

Еще один голос. Плевал он на них!

Пинский (видя, что его жизни пока не угрожает опасность, и еще больше осмелев). Я повторяю, что население тоже имеет права. Надо заставить компании уплатить соответствующий налог. Однако двадцать лет — это слишком ничтожный срок для концессии. Законопроект Мирса дает теперь право выдавать концессии сроком на пятьдесят лет, и мне кажется, что, принимая во внимание…

Пятьсот человек (хором). Вор! Грабитель! Взяточник! Вздернуть его! Тащите веревку!

Пинский (прячется за спины своих соратников; несколько горожан, сжав кулаки, надвигаются на него: их глаза блестят, зубы стиснуты — все это не предвещает ему добра). Друзья мои, постойте! Дайте мне кончить!

Голос. Сейчас мы тебя прикончим, падаль!

Горожанин (поляк, с окладистой бородой, наступая на Пинского). Как будешь голосовать, а? Отвечай! Как? Ну?

Другой горожанин (еврей). Дрянь ты — и больше ничего! Мошенник! Жулик! Я уж тебя не первый год знаю. Ты меня обобрал, когда еще держал бакалейную лавочку.

Третий горожанин (швед; нарочито елейным голосом). Скажите, пожалуйста, мистер Пинский: если большинство граждан четырнадцатого избирательного округа не желает, чтобы вы голосовали за эту концессию, будете вы все-таки голосовать за нее или нет?

Пинский колеблется.

Все пятьсот. Ото! Поглядите-ка на этого негодяя! У него язык отнялся! Он еще не решил, сделает ли он то, чего хотят от него избиратели! Пристукнуть его — и все! Треснуть разок по башке, и готово!

Голос из группы Пинского. Держись, Пинский! Не трусь!

Пинский (видя, что толпа напирает на подмостки, и совсем уже оробев). Если избиратели не хотят, чтобы я голосовал за концессию, то я, разумеется, этого делать не стану. Зачем это мне нужно? Я всегда исполняю волю избирателей.

Голос. Да, после хорошего пинка в зад!

Другой голо с. Ты родную мать продашь, не то что нас, скотина ты этакая! Разве ты можешь поступать честно?

Пинский. Если половина избирателей потребует, чтобы я голосовал против концессии, я так и сделаю.

Голос. Ладно, ладно, потребуем, будь покоен. Девять десятых подпишутся под этим еще сегодня.

Ирландец (парень лет двадцати шести, контролер газовой компании, наступая на Пинского). А не будешь голосовать как нужно, так мы тебя вздернем. Я первый помогу накинуть веревку.

Один из телохранителей Пинского. А это кто такой? Надо будет подождать его на улице да стукнуть разок, чтобы заткнуть ему глотку.

Ирландец. Уж не ты ли заткнешь, чума краснорожая? Выходи, погляди! (Тут в перебранку ввязываются уже все присутствующие.) Поднимается невообразимый шум. Пинский под охраной своих сторонников, которые окружают его плотным кольцом, отступает за дверь; вдогонку ему несется свист, улюлюканье, крики: «Вор! Взяточник! Грабитель!»

Немало таких драматических сцен разыгралось в Чикаго после того, как проект Каупервуда был внесен на рассмотрение муниципального совета.


Начиная с этого дня на улицах Чикаго стали появляться толпы людей; демонстрации, организованные клубами, проходили по всем избирательным округам — как в самых глухих уголках города, так и в центральных кварталах. Эти зловещие процессии, вызванные к жизни яростными призывами мэра, составлялись из рядовых незаметных людей — служащих, рабочих, мелких лавочников, а также всевозможных поборников религии и морали, независимо от рода их занятий. По вечерам, покончив с дневными трудами, они маршировали по улицам взад и вперед или собирались в дешевых кабаках и своих партийных клубах и готовились… К чему? К тому, чтобы вечером в роковой понедельник, когда в муниципальном совете будет решаться судьба проекта Каупервуда, явиться к ратуше и потребовать от погрязших в пороке законников исполнения воли народа. Каупервуд, направляясь как-то утром в контору, сел в вагон своей надземной железной дороги и увидел там солидных, степенных горожан; они чинно сидели на скамейках с газетами в руках, а на отворотах их пиджаков красовались странного вида значки: одни в форме виселицы с болтающейся петлей, другие в виде вопросительного знака, обвитого надписью: «Дашь ли ты себя обворовать?» Почтенные граждане даже не подозревали, что тот, кого они так страшились и ненавидели, находится сейчас рядом с ними. На заборах, тумбах для расклейки афиш и на глухих стенах домов бросались в глаза огромные плакаты:

УОЛДЕН Х. ЛЬЮКАС против ВЗЯТОЧНИКОВ!

Каждый гражданин города Чикаго должен СЕГОДНЯ, В ПОНЕДЕЛЬНИК, 12 ДЕКАБРЯ, прийти вечером в ратушу и приходить туда каждый понедельник до тех пор, пока не решится вопрос о городских железнодорожных концессиях.

Мы должны отстоять интересы города и защитить его от ГРАБИТЕЛЕЙ.

ГРАЖДАНЕ, ПРОБУДИТЕСЬ И ПОКОНЧИТЕ СО ВЗЯТОЧНИКАМИ!

Крикливые газетные заголовки призывали к тому же; в церквах, клубах и других общественных местах произносились зажигательные речи. Люди, казалось, были опьянены яростным неистовством борьбы. Нет, они не подчинятся этому титану, который вознамерился посягнуть на их права, не позволят этому дракону, залетевшему к ним из Восточных штатов, пожрать город. Он либо честно заплатит городу дань, либо будет изгнан из его пределов. Пусть и не мечтает о концессии на пятьдесят лет. Закон Мирса должен быть отменен, и Каупервуд должен явиться в муниципалитет как скромный и честный проситель. Ни один олдермен, получивший от него хотя бы доллар, не может считать свою жизнь в безопасности.

Нужно было обладать солидным запасом храбрости, чтобы противостоять таким угрозам. Олдермены не были героями. На заседаниях комитета Каупервуд, имевший туда свободный доступ, пускал в ход все свое красноречие, стараясь доказать справедливость своих притязаний. Он готов платить, так как знает, что голоса в муниципалитете продаются, но тем не менее олдермены ведь только выполняют свой долг. Несокрушимая наглость и хладнокровие Каупервуда вливали бодрость в его приспешников, а мысль о тридцати тысячах долларов была надежным щитом, способным выдержать самые грозные удары. Тем не менее многие олдермены меланхолически задавали себе вопрос: что же будут они делать после того, как продадут интересы своих избирателей?

И вот настал понедельник, день решительной схватки. Вообразите себе высокое тяжеловесное здание из черного гранита, архитектурой своей отдаленно напоминающее постройки древнего Египта; сооружение его стоило миллионы долларов, и оно служит одновременно городской ратушей и местом заседаний окружного суда. В тот знаменательный вечер все четыре улицы, на которые выходит это здание, были запружены толпами народа. В их глазах Каупервуд стал уже личностью легендарной: это был не человек, а демон, с каменным сердцем, сказочным богатством и преступными замыслами. Именно в тот вечер «Кроникл», хорошо рассчитав день и час, заполнил целую полосу весьма детальным, хотя и несколько преувеличенным описанием нью-йоркского дворца Каупервуда. Ничего здесь не было забыто — ни чудеса зимнего сада с его орхидеями, ни бело-розовая комната с ее немеркнущей зарей, ни бассейны из розового и голубого алебастра, ни мраморные статуи и фризы. Среди всей этой роскоши и неги, среди своих книг и редчайших сокровищ, на пышном ложе, устроенном наподобие качелей, важно восседал Фрэнк Алджернон Каупервуд. Далее следовали туманные намеки, из которых можно было заключить, что в часы отдохновения одалиски услаждают его плясками и развлечениями, о которых лучше даже не упоминать.

А в зале заседаний ратуши собралась в это время такая стая хищных, голодных и наглых волков, какая вряд ли когда-нибудь собиралась вместе. Зал был просторный, освещавшийся высокими окнами в южной стене и тяжелой довольно вычурной бронзовой люстрой, спускавшейся с потолка; шестьдесят шесть скамей, занимаемых олдерменами, располагались полукругом в несколько рядов; отполированные до блеска черные дубовые скамьи были украшены затейливой резьбой, а на голубовато-серых стенах сверкали золотые арабески, придавая всему, что происходило в зале, оттенок пышности и величия. Над креслом председателя висел громадный, написанный масляными красками портрет бывшего мэра — прескверно исполненный, запыленный и тем не менее внушительный. В этом зале, благодаря его размерам и устройству, голоса ораторов обычно звучали отчетливо и отдавались во всех уголках, но в тот вечер их заглушали рвущиеся в затворенные окна топот марширующих ног и дробь барабанов. В вестибюль рядом с залом заседаний набилось не меньше тысячи человек — кто с палками, кто с веревками; они привели с собой даже небольшой духовой оркестр, который время от времени принимался играть «Цвети, цвети, Колумбия, счастливая земля», или «Моя страна, пою тебя», или «Дикси». Олдермен Шлумбом жаловался, что избиратели вымотали из него всю душу; он явился в ратушу в сопровождении целой толпы, человек в триста. «Телохранители» остались у дверей, предупредив свою жертву, что по окончании заседания он найдет их здесь в полном составе. Все это произвело на мистера Шлумбома чрезвычайно сильное впечатление.

— Что ж это такое? — спросил он своего коллегу и соседа по скамье, олдермена Гейвегана, когда, усевшись на место, почувствовал себя, наконец, в некоторой безопасности. — И это свободная страна?

— А черт его знает! — отвечал мистер Гейвеган устало. — В жизни еще не-видал такой шайки головорезов, какая орудует сейчас в нашем двадцатом избирательном. Нам теперь, черт подери, рта раскрыть не дают. Что газеты велят — то и делай, вот до чего дошло.

Олдермен Пинский и олдермен Хоберкорн совещались в углу; лица обоих джентльменов были хмуры.

— Вот что я вам скажу, Джо, — заявил мистер Пинский своему соратнику. — Все это натворил наш милейший Льюкас, это он взбаламутил народ. Сегодняшнюю ночь я даже не ночевал дома — боялся, как бы эти молодчики не ворвались ко мне. Мы с женой остались на ночь в конторе. А недавно прибежал сынишка и говорит, что вокруг нашего дома с шести часов — уже целая толпа, человек в пятьсот. Ну, что вы скажете?

— То же самое творится и у нас. Я, конечно, не придаю значения этой болтовне насчет линчевания и прочего. Но поручиться все же ни за кого нельзя. Я даже не уверен, что от полиции будет какой-нибудь прок. Все это просто неслыханно, черт подери! Предложение Каупервуда вполне законно. Чего они взбесились в конце-то концов?

Отворилась дверь и по залу с удвоенной силой разнеслось: «Мы шагаем по Джорджии…»

Вошли олдермены Зайнер, Надсен, Ривир, Роджерс, Тирнен и Кэриген. Из всех вышепоименованных только господа Тирнен и Кэриген сохраняли, пожалуй, внешнее хладнокровие, хотя улицы, запруженные толпами народа, горящие факелы и эмблемы в виде виселицы с болтающейся на перекладине петлей выглядели достаточно внушительно.

— Скажу тебе по совести, Пэт, — заметил «Веселый Майк», когда они в конце концов пробились к двери сквозь улюлюкающую толпу, — мне это не нравится. А? Как по-твоему?

— К черту! — отвечал Кэриген решительно и зло. — Пока они еще не управляют моим округом и мне не указ. Я буду голосовать так, как пожелаю, черт их дери!

— И я тоже, — явно храбрясь, заявил Тирнен. — Ты сказал слово в слово то, что я думаю. Но дело будет жаркое, а?

— Ну, жаркое, — буркнул Кэриген, с подозрением вглядываясь в своего собеседника — уж не собирается ли он забить отбой? — Да меня этим не запугаешь.

— И меня тоже, — поддакнул «Веселый».

Под звуки духового оркестра, исполняющего марш, появляется мэр и всходит на трибуну. Снаружи доносятся восторженные клики. Галерею заполняет специально подобранная публика. Когда кто-нибудь из олдерменов поднимает глаза, он видит перед собой море недружелюбных лиц.

— Станьте навытяжку перед гостями господина мэра, — язвительно шепчет один олдермен другому.

Пока ведется обсуждение мелких текущих дел, на галерее перебрасываются замечаниями по адресу различных муниципальных знаменитостей, не стесняясь указывают друг другу то на одного олдермена, то на другого.

— Вон, глядите — это Джонни Даулинг, вон тот жирный, белобрысый, голова как шар. А вот Пинский — видите вы эту крысу? А вон и Кэриген. Мое почтение, господин Изумруд. Эй, Пэт, ты все еще таскаешь свое сокровище? Ну, сегодня тебе не удастся получить взятку, Пэт. Сегодня твое дельце не выгорит.

Олдермен Уинклер (каупервудовец). С позволения господина председателя, галерею следует призвать к порядку, дабы мы имели возможность спокойно заниматься делами. Я считаю возмутительным, что в такую минуту, когда интересы населения требуют величайшего внимания…

Голос. Ишь ты — интересы населения!

Другой голос. Сядь на место! Тебя подкупили!

Олдермен Уинклер. С позволения господина председателя…

Мэр. Я вынужден просить публику, занимающую места на галерее, соблюдать тишину, чтобы мы могли заняться обсуждением очередных вопросов. (Аплодисменты, шум на галерее стихает.) Олдермен Гуиглер (олдермену Сумулскому). Здорово он их вышколил.

Олдермен Балленберг (каупервудовец — толстый, холеный, с румянцем во всю щеку — поднимается с места). Прежде чем представить на рассмотрение проект, который назван моим именем, я хотел бы, с разрешения собравшихся, сделать заявление. На прошлой неделе, предлагая этот проект, я сказал…

Голос. Знаем мы, что ты сказал.

Олдермен Балленберг. …я сказал, что предлагаю проект, потому что меня об этом просили. Теперь я хочу пояснить, что просьба эта исходила от ряда лиц, выступавших затем перед комитетом, на рассмотрение которого был передан проект…

Голос. Ладно, Балленберг, хватит. Мы знаем, для кого ты стараешься. Нечего зря языком молоть.

Олдермен Балленберг. С позволения господина председателя…

Голос. Садись на место, Балленберг. Дай высказаться другим взяточникам.

Мэр. Попрошу галерею не прерывать оратора.

Олдермен Хвранек (вскакивает с места). Это возмутительно! Вся галерея забита субъектами, которые явились сюда, чтобы угрожать нам. Крупная, пользующаяся широкой известностью компания, которая в течение многих лет обслуживает наш город, и обслуживает, надо сказать, превосходно, вносит теперь вполне разумное предложение в муниципальный совет, а нас лишают даже возможности спокойно обсудить это предложение. Мэр заполнил галерею своими друзьями-приятелями, а газеты возбуждают население и собирают толпы крикунов, пытаясь нас запугать. Я, со своей стороны…

Голос. Чего ты так распетушился, Билли? Не получил еще своих денежек?

Олдермен Хвранек (у него интеллигентная, даже изысканная внешность, его говор выдает в нем поляка; он грозит кулаком кому-то на галерее). Ну-ка, спустись сюда и повтори то, что ты сказал! Что, струсил?

Пятьдесят голосов хором. Хо! Хо! Билли, уноси скорее ноги!

Олдермен Тирнен (встает). Послушайте-ка, господин мэр! Не пора ли положить конец этому безобразию?

Голос. Глядите, это кто? Никак, сам «Веселый Майк»?

Другой голос. Сколько ты рассчитываешь получить, Майк?

Олдермен Тирнен (поворачиваясь к галерее). А ну, спускайся сюда вниз, давай-ка потолкуем лицом к лицу! Меня веревками и ружьями не запугаешь. Я говорю — эта компания чего-чего только не делала для города…

Голос. Ого!

Олдермен Тирнен. Если бы не наши городские железнодорожные компании, у нас и города-то приличного не было бы.

Десять голосов хором. Ого!

Олдермен Тирнен (храбро). У меня свое мнение, я чужим умом не живу.

Голос. Оно и видно.

Олдермен Тирнен. Я стою за то, чтобы город получил компенсацию за те привилегии, которые мы намерены даровать.

Голос. А что ты за это получишь, ворюга?

Олдермен Тирнен. Я плюю на этих бродяг и трусов, чего они там горланят, на галерее. Я говорю — нужно дать компании то, на что она имеет право. Она помогла создать город.

Пятьдесят голосов хором. Ого! Скажи лучше — тебе нужно набить себе карман, вот что тебе нужно! Смотри, будешь сегодня голосовать за компанию — пожалеешь!

Большинство олдерменов — кроме самых матерых муниципальных волков — уже явно струхнули перед лицом столь грозного натиска. Какой толк препираться с галереей? Как можно сладить с этой толпой, окружившей здание? Мэр — против них, репортеры стенографируют каждое случайно оброненное слово.

— Не знаю, что тут можно поделать, — говорит олдермен Пинский олдермену Хвранеку, своему соседу. — Пожалуй, лучше и не пытаться.

Поднимается олдермен Джиллеран — худощавый, бледный, похожий на ученого — антикаупервудовец. По предварительному сговору именно он должен подвергнуть проект еще одному и, как вскоре выясняется, — решающему испытанию.

— С позволения председателя, — говорит Джиллеран, — я предлагаю пересмотреть вынесенное ранее решение, согласно которому проект Балленберга о выдаче концессии сроком на пятьдесят лет был передан на рассмотрение объединенного комитета по вопросам благоустройства, и передать этот проект на рассмотрение комитета городской ратуши.

Следует пояснить, что означенный комитет считался среди членов муниципалитета самым захудалым и малозначительным. На его обязанности лежало выдумывать новые названия для улиц и определять часы работы служебного персонала ратуши. В этом комитете решительно нечем было поживиться — ни взяток, ни преподношений. Поэтому при распределении мест среди новых членов муниципального совета всех сторонников мэра, всех «неблагонадежных» советников самым бесцеремонным образом спровадили в этот комитет. И вот вносится предложение — вырвать проект из рук доброжелателей и передать его в комитет, где он, без сомнения, будет погребен на веки веков. Наступало последнее испытание сил.

Олдермен Хоберкорн (его клика всегда выпускает этого оратора как наиболее изощренного в процедурных вопросах). Решение не может быть пересмотрено. (Следует пространное разъяснение причин, прерываемое свистом.) Голос, Сколько тебе заплатили?

Другой голос. Да ты всю жизнь кормился взятками.

Олдермен Хоберкорн (метнув вызывающий взгляд на галерею). Вы пришли сюда, чтобы запугать нас, но вам это не удастся. Мы вас презираем.

Голос. А ты слышишь, как гремят барабаны?

Другой голос. Ты только проголосуй за компанию, Хоберкорн, — тогда увидишь. Мы тебя не первый день знаем.

Олдермен Тирнен (про себя). А дело-то скверно, как я погляжу…

Мэр. Возражение необоснованно. Отклоняется.

Олдермен Гуиглер (растерянно). Мы что же — будем сейчас голосовать джиллерановское предложение?

Голос. Вот именно. И гляди — голосуй как надо.

Мэр. Да, приступаем к голосованию. Секретарь произведет подсчет голосов по списку.

Секретарь (выкликает имена начиная с буквы «А»). Алтваст? (Это каупервудовец.) Олдермен Алтваст. За. (Страх оказался сильнее его.) Олдермен Тирнен (олдермену Кэригену). Ну вот, одного младенца уже застращали.

Олдермен Кэриген. Н-да…

— Балленберг? (Это тоже каупервудовец — тот самый, что внес на рассмотрение проект.)

— За.

Олдермен Тирнен. Что это? И Балленберг в кусты?

Олдермен Кэриген. Похоже, что так.

— Кэниа?

— За.

— Фогарти?

— За.

Олдермен Тирнен (ему явно не по себе). Ну вот — теперь Фогарти.

— Хвранек?

— За.

Олдермен Тирнен. И Хвранек!

Олдермен Кэриген (о своих малодушных коллегах). Душа в пятки и хвосты поджали!

Ровно через восемьдесят секунд голосование было закончено. Каупервуд потерпел поражение сорока одним голосом против двадцати пяти. Теперь уже было ясно, что проект его полностью провалился.

Глава 62

Вознаграждение

Случалось ли вам видеть человека, удрученного постигшей его тяжелой неудачей? Потухший взор, душа в изнеможении, скованная ледяным дыханием беды. В десять тридцать того памятного вечера Каупервуд, сидя один в библиотеке своего дома на Мичиган авеню, вынужден был взглянуть правде в глаза и признать, что потерпел поражение. Слишком много было поставлено на карту. И теперь уже не стоило говорить себе, что можно выждать, пока утихнет буря, и через неделю-другую явиться в муниципальный совет с новым, видоизмененным проектом концессии. Каупервуд не нуждался в самоутешениях такого рода. Он бился долго и отчаянно, пуская в ход все средства, все ухищрения своего изворотливого ума. Целую неделю, день за днем, проводил он в одной из зал ратуши, где шли заседания комитета. Невелико утешение знать, что путем бесконечных тяжб, кассаций, апелляций, пересмотров постановлений и прочих кляуз можно затянуть это дело на годы, сделать его добычей законников и проклятьем города, создать такую путаницу и неразбериху, что ее безуспешно все еще будут пытаться распутать, когда и он и его недруги давно истлеют в могилах. Последняя схватка назревала медленно и долго, он готовился к ней годами и с великим тщанием. Одержав такую победу, его враги воспрянут духом. Все его пособники из муниципалитета — напористые, алчные, закаленные борцы (ведь он подбирал их, словно римский император свою личную охрану, из наиболее оголтелых, наглых и таких же решительных, как он сам) — не выстояли в последнем бою, дрогнули и сдались. Как укрепить их ослабевший дух для новой схватки, как дать им силы выдержать гнев и ярость населения, познавшего, как достигается победа? Другим надлежит теперь вмешаться в это дело — Хэкелмайеру, Фишелу, кому-нибудь из числа могущественной шестерки восточных финансистов, — вмешаться и усмирить разбушевавшуюся стихию, ярость которой пробудил он, Каупервуд. Сам же он устал; Чикаго ему опостылел! Опостылела и эта нескончаемая борьба. Он даже дал себе слово: если его дело выгорит, никогда не пускаться впредь в столь рискованные авантюры, требующие слишком большой затраты сил. К чему? При его богатстве в этом нет никакой нужды. Кроме того, несмотря на всю свою неукротимую энергию, Каупервуд чувствовал, что начинает сдавать.

После разрыва с Эйлин он был совсем одинок — из его жизни ушли все, кого связывали с ним воспоминания молодости. Прелестная Беренис — венец всех его желаний — продолжала его чуждаться. Правда, за последние дни она как будто стала выказывать ему чуть-чуть больше сердечности, но что было тому причиной? Снисходительное сочувствие, быть может? Или признательность? Едва ли другие более нежные чувства могли пробудиться в ней, с горечью думал Каупервуд. Заглядывая в будущее, он мрачно говорил себе, что должен бороться, бороться до конца, что бы ни случилось, а потом…

Так он сидел в одиночестве своей огромной библиотеки, и только звонки телефона нарушали время от времени безрадостное течение его дум. Но вот кто-то позвонил у парадного входа, и слуга, подавая Каупервуду визитную карточку, доложил, что какая-то молодая особа ожидает его внизу и не сомневается, что будет немедленно принята. Каупервуд взглянул на карточку, вскочил и бросился вниз по лестнице, спеша к той, что была ему сейчас нужнее всех на свете.


Трудно бывает порой проследить весь сложный и запутанный ход тончайших, едва уловимых перемен, которые постепенно совершаются в сознании человека и приводят его в конце концов к душевному компромиссу. Когда Беренис Флеминг впервые увидела Каупервуда, она сразу почувствовала исходящую от него силу и поняла, что имеет дело с личностью незаурядной. С тех пор мало-помалу ему удалось привить ей взгляды довольно рискованные и опасные с точки зрения тех условностей, в которых она была воспитана, — стремление к свободе поступков и презрение к общепринятым нормам поведения и морали. Затем, мысленно следуя за ним во всех перипетиях чикагской борьбы, Беренис невольно была захвачена грандиозностью его замысла: она видела, что Каупервуд был на пути к тому, чтобы стать одним из финансовых гигантов мира. Во время его последних наездов в Нью-Йорк он, казалось, весь был во власти своей честолюбивой мечты, но Беренис читала в его глазах, что венцом всех его стремлений является она сама. Так он уверял ее однажды. И, наконец, Каупервуд всегда был щедр, покорен ей, предан и терпелив.

И вот Беренис приехала под вечер в Чикаго, остановилась у своих друзей в отеле Ришелье и теперь предстала перед Каупервудом.

— Так это вы, Беренис! — воскликнул Каупервуд, широким сердечным жестом протягивая ей руку. — Когда вы приехали в город и что привело вас сюда? — Он вспомнил вдруг, как молил ее однажды — тотчас, любым путем, дать ему знать, если в ее отношении к нему произойдет перемена. И вот она здесь, перед ним — с какой целью? Ему бросился в глаза туалет Беренис — коричневый шелковый костюм, отделанный бархатом. Как он подчеркивает ее мягкую кошачью грацию!

— Вы привели меня сюда, — сказала Беренис. В словах ее прозвучал и едва уловимый вызов и признание себя побежденной. — Я прочла вечерние газеты и подумала, что, быть может, я и в самом деле нужна вам сейчас.

— Вы хотите сказать?.. — начал Каупервуд и умолк. Глаза его загорелись.

— Да, я согласна. К тому же, рано или поздно, мне ведь придется расплачиваться с вами.

— Беренис! — воскликнул он с упреком.

— Нет, нет, я не то сказала, — поспешно поправилась Беренис. — Не сердитесь! Мне кажется, я теперь лучше понимаю вас. Ну, словом, — весело добавила она, словно стараясь себя подбодрить, и голос ее зазвенел, — я теперь сама так хочу.

— Беренис! Это правда?

— Разве вы не видите? — спросила она.

— Что ж, тогда… — сказал он, улыбаясь и протягивая к ней руки, и, к его изумлению, она сделала шаг вперед.

— Я сама не понимаю, что со мной, — проговорила она скороговоркой, приглушенным голосом, с трудом подавляя волнение. — Но я не могла больше оставаться вдали от вас. Мне все казалось, что вы на этот раз можете потерпеть поражение. И, если это случится, я хочу, чтобы вы уехали отсюда куда-нибудь — в Лондон или в Париж… В свете нас не поймут, конечно, но теперь я смотрю на все иначе.

— Беренис! — Он нежно гладил ее щеки и волосы.

— Нет, повремените еще. И вам придется теперь позабыть о других дамах, иначе я возьму свое слово обратно.

— Никто, никто мне теперь не нужен, кроме вас. Вы должны разделить со мной все, что я имею…

В ответ Беренис…

Как странно выглядят мечты, когда они претворяются в действительность!

Оглядываясь назад

Человечество одурманено религией, тогда как жить нужно учиться у жизни, и профессиональный моралист в лучшем случае фабрикует фальшивые ценности. В конечном итоге бог или созидательная сила — не что иное, как стремление к равновесию, которое для человечества находит свое приблизительное выражение в общественном договоре. Примечательность этой силы заключается в том, что она порождает отдельные личности во всем их бесконечном и ослепительном многообразии, а также порождает массы с присущими им проблемами. Но и тут рано или поздно неизбежно наступает равновесие, когда массы подчиняют себе отдельную личность или отдельная личность — массы… на какой-то срок. Ибо океан вечно кипит, вечно движется.

Тем временем рождаются на свет социальные понятия, слова, выражающие потребность в равновесии. Право, справедливость, истина, нравственность, чистота души и честность ума — все они гласят одно: равновесие должно быть достигнуто. Сильный не должен быть слишком силен, слабый — слишком слаб. Но ведь прежде чем прийти в равновесие, чаши весов должны колебаться! Нирвана! Нирвана! Конечный покой, равновесие.


Подобно метеору, который, прочертив небо, оставляет за собой огненный след, Каупервуд на какой-то краткий срок явил взорам людей свое «я» — удивительное и страшное. Но и ему диктует свою волю все тот же закон вечного равновесия, и «ему суждено сделать трагическое открытие, что даже гиганты — всего лишь пигмеи, и что вечное равновесие будет достигнуто. А что сказать о растерянности, испуге, муках, о душевном смятении тех, кто, попав в орбиту его полета, был выбит из привычной колеи обыденного? Кто они? Члены законодательного собрания, числом около ста, изгнанные с арены политической деятельности, затравленные и сошедшие в могилу. Члены муниципальных советов различных созывов, числом около пятидесяти, возвращенные, невзирая на их негодующие или жалобные вопли, к унылому, безрадостному существованию и преданные забвению. Величественный губернатор, грезивший идеалами и уступивший материальной необходимости, истязая себя сомнениями и клеймя того, кто пришел ему на помощь. Еще один губернатор, более сговорчивый, которому выпало на долю быть освистанным народом, удалиться от дел и, после мрачных и недоуменных размышлений, наложить на себя руки. Шрайхарт и Хэнд, проникнутые мстительной злобой, не в силах понять, удалось ли им восторжествовать над Каупервудом, так и умерли, не разрешив вопроса. Мэр, насладившийся своим триумфом, разрушивший планы того, кто так его презирал, всю жизнь потом твердил: «Это загадка. Это удивительный человек». Огромный город, много лет подряд пытавшийся распутать то, что никому и никогда не удавалось распутать, — гордиев узел.

Сам же титан, вечная жертва своих страстей, по-прежнему бросается из одной схватки в другую, преодолевает новые препятствия, новые трудности в другой стране с более древней историей, но не может обрести покоя, не может достичь истинного познания жизни. Только алчность — алчность и жадное любопытство толкают его вперед. Деньги, деньги, деньги! Снова гигантские авантюры, снова борьба за их осуществление. Снова прежняя беспокойная жажда ощущений и новизны, которую ему никогда не утолить до конца. В Дрездене — дворец для некоей дамы, в Риме — еще один, для другой. В Лондоне — третий дворец, для его возлюбленной Беренис, чья красота не перестает прельщать его. Двум женщинам непоправимо исковеркана жизнь, десятки других жертв оплакивают свою с ним встречу. Сама Беренис все еще ослепительно хороша, но сердце ее увяло; ей нечем вознаградить себя за бесплодно растраченную юность. А он и мирится с этим и нет — любя, сомневаясь, сочувствуя, — околдованный этой женщиной, первой и единственной, которой он не может противостоять.

Подводя итог, что же нам сказать о жизни? «Покоя, покоя, отдохновения…»? Решим ли мы упорно бороться за то равновесие, которое, как мы знаем, должно наступить и — будем мы бороться за него, или нет — все равно наступит, чтобы сильный не мог стать слишком сильным и слабый слишком слабым? Или, быть может, пресытившись тусклой обыденщиной, скажем: «Хватит. Мы хотим достичь или умереть!» И умрем? Или будем жить?

Каждый действует согласно своему темпераменту, которым он не сам себя наделил и потому не всегда умеет им управлять и которым не всегда умеют за него управлять другие. Кто указывает нам путь, то вознося нас к ослепительным вершинам славы и почестей, то ломая, калеча, наделяя темной, отталкивающей, противоречивой или трагической судьбой? Душа, что внутри нас? А чье же она порождение? Бога?

Во мраке неведомого зреют зародыши бесконечных горестей… и бесконечных радостей. Можешь ты обратить пламенем стены Трои? Что предопределило плач Андромахи? На каком ведьмовском шабаше решилась участь Гамлета? И почему вещие сестры предрекли гибель кровавому шотландцу?

Кипи, котел! Шипи! Бурли!

Огонь, гори! Вари! Вари!

Во мраке неведомого зреют зародыши бесконечных горестей… и бесконечных радостей. Можешь ты обратить свой взор к восходящему солнцу? Тогда радуйся. И если в конце концов оно ослепит тебя — все равно радуйся! Ибо ты жил.

Книга III. СТОИК

Завершающий роман цикла, центральным персонажем которого является Фрэнк Каупервуд — человек, у которого три страсти: деньги, женщины и предметы искусства.

Глава 1

Фрэнк Каупервуд во время своей длительной борьбы в Чикаго за возобновление концессий, которая, несмотря на все его усилия, кончилась для него полным крахом, обнаружил на своем пути два трудно преодолимых препятствия.

Первым препятствием был возраст. Каупервуду было без малого шестьдесят. И хотя он по-прежнему чувствовал себя полным сил, он понимал, что ему будет нелегко конкурировать с более молодыми и не менее ловкими финансистами и приумножить за короткое время свой капитал, который безусловно достиг бы желанной цифры, если бы ему удалось заполучить эти концессии. А цифра эта равнялась пятидесяти миллионам долларов.

Второе препятствие, которое по его трезвому суждению представлялось ему более серьезным, заключалось в том, что он до сего времени не завел никаких более или менее солидных связей, иными словами не имел никакого престижа в обществе. Разумеется, тут играло роль и то, что он когда-то в молодости сидел в филадельфийской тюрьме, и его собственное непостоянство, и его неудачная женитьба на Эйлин, не сумевшей оказать ему никакой поддержки в обществе, и, наконец, просто его независимый характер, и какой-то чересчур подчеркнутый эгоизм — все это оттолкнуло от него немало полезных людей, которые, пожалуй, могли бы стать его друзьями.

Ибо Каупервуд был не такой человек, чтобы вступать в дружбу с людьми менее сильными, менее деловыми и изворотливыми, чем он сам. Это казалось ему бессмысленным самоунижением или уж во всяком случае пустой тратой времени. С другой стороны, он по опыту знал, что с людьми сильными, хитрыми и действительно имеющими вес отнюдь не всегда легко завязать дружеские отношения. В особенности здесь, в Чикаго, где ему пришлось бороться со многими из них за власть и за положение. Они предпочли объединиться против него не потому, что он держался иных правил либо действовал иными методами, — они и сами были не прочь действовать так же, — но скорее потому, что он, чужак, забрался в их огород, в их собственную финансовую область и сумел приобрести значительно большее влияние и капитал, и притом в значительно более короткое время. Мало того, он совратил жен и дочерей тех самых людей, которые особенно яростно соперничали с ним, и, разумеется, они приложили все старания, чтобы изгнать его из чикагского общества, и действительно преуспели в этом.

Каупервуд в своих отношениях с женщинами всегда стремился обеспечить себе полную свободу, и до сих пор ничто не могло его заставить поступиться этим. Но вместе с тем он всю жизнь мечтал встретить такую женщину, которая сумела бы привязать его к себе — конечно, не в том смысле, чтобы заставить его хранить полную верность, об этом он даже и думать не хотел, — но чтобы это была настоящая сердечная привязанность, духовная близость и взаимопонимание. И вот уже восемь лет его не покидало чувство, что он действительно нашел такой идеал в Беренис Флеминг. Она, по-видимому, ничуть не была ослеплена ни им самим, ни его славой, и его искусство очаровывать женщин отнюдь на нее не действовало. Может быть, это, а также постоянно пронизывающее его при виде нее чувство прекрасного, смешанное с любовным волнением, и привело его к мысли, что она, с ее молодостью, красотой, тактом и уверенностью в себе, могла бы создать для него необходимый общественный фон, достойный его могущества и его капитала; но для этого, разумеется, ему надо добиться свободы, чтобы иметь возможность жениться на ней.

К сожалению, несмотря на всю свою непоколебимость в отношении Эйлин, он все еще был не в состоянии освободиться от нее. Она твердо решила не уступать его никому. А воевать с ней из-за развода, в то время как все силы его были поглощены жестокой борьбой за железнодорожные концессии в Чикаго, — это было бы уж слишком тяжелым бременем. Тем более что и со стороны Беренис он не видел ни малейшего поощрения. По-видимому, ее привлекали люди не только помоложе его, но и с некоторым привилегированным общественным положением, чего он при своей репутации был не в состоянии ей предложить. Итак, он впервые изведал горечь любовной неудачи; он часами сидел один у себя в кабинете, погруженный в мрачные размышления. Он был совершенно убежден, что на этот раз он потерпел полный крах и в борьбе за увеличение капитала и в попытках завоевать любовь Беренис.

И вдруг однажды, когда он менее всего ожидал этого, Беренис пришла и объявила, что она принадлежит ему. И он сразу точно весь переродился, почувствовал себя молодым и бодрым, полным энергии и сил. Наконец-то он обрел то, о чем мечтал: любовь женщины, которая поистине будет ему опорой в его борьбе за могущество, славу и прочное положение в свете.

Но как бы откровенно и чистосердечно ни объясняла Беренис, почему она пришла к Каупервуду («Я подумала, что теперь, может быть, я вам действительно нужна… и вот решилась!»), в ней все же чувствовался какой-то надлом — она была уязвлена жизнью, обществом, и это и толкало ее взять реванш, расквитаться так или иначе за все те жестокие обиды, которые ей пришлось испытать в ранней юности. И то, что она на самом деле думала и чего Каупервуд, восхищенный ее неожиданной близостью, не понимал, можно было формулировать так: «Ты парий — и я тоже. Мир пытался сокрушить тебя, а меня он пытался выкинуть из той сферы, к которой я по природе своей и по всем чувствам своим должна принадлежать. Ты негодуешь — и я тоже. Так давай заключим союз: союз красоты, смелости и ума, но союз равноправный, чтобы в нем не было господства ни с той, ни с другой стороны. Потому что, если мы не будем относиться друг к другу честно, наш союз распадется; между нами не должно быть обмана». Таков, в сущности, был ход ее рассуждений, которые столь неожиданно для Каупервуда привели ее к нему.

Но если Каупервуд и угадывал сильную, сложную натуру Беренис, он все же не мог угадать течение ее мыслей. И в этот зимний вечер, когда она внезапно вошла к нему (цветущая и румяная с мороза), он, глядя на нее, никогда бы не сказал, что она все продумала, взвесила и отдает себе полный отчет в своем решении. Да и как можно было заподозрить в этом такое юное, веселое, улыбающееся, очаровательное существо? И, однако, это было так. Она стояла перед ним, смело откинув голову, чуточку волнуясь втайне. В ее отношении к нему не было никакого коварства, скорее уж это была любовь, если только желание принадлежать ему и быть с ним до конца его дней, — но только на таких вот определенных условиях, — можно назвать любовью. С его помощью, рука об руку с ним, она достигнет желанной победы, и оба они чистосердечно и любовно будут поддерживать друг друга.

Итак, в этот самый вечер Каупервуд, глядя на нее, сказал:

— Но мне все-таки хотелось бы знать, Беви, как это вы вдруг пришли к такому неожиданному решению? Как это могло случиться, что вы решились на такой шаг сейчас, когда я только что потерпел второе и действительно крупное поражение?

Она спокойно смотрела на него, и сиянье ее синих глаз окутывало его словно каким-то теплым туманом, пронизанным солнечными лучами.

— Я думала о вас… и читала о вас в прессе — все эти годы. Вот только прошлое воскресенье в Нью-Йорке я прочла о вас целые две страницы в «Сан». И они, кажется, помогли мне понять вас немножко лучше.

— Газеты?.. Нет, правда?

— И да и нет. Не руганью, конечно, которою они осыпают вас, но фактами — если то, что они собрали и выдают за вашу биографию, это действительно факты. А вы правда никогда не любили вашу первую жену?

— Не знаю. Вначале мне казалось, что любил. Но, конечно, я был еще совсем мальчишкой, когда женился на ней.

— А теперешнюю вашу жену, миссис Каупервуд?

— Ах, Эйлин? Да! Когда-то я был очень привязан к ней… — неожиданно признался он. — Она для меня много сделала, очень много. А я не такой, чтобы забывать добро, Беви! И в то время я был влюблен в нее. Сильно влюблен. Но, конечно, я был еще очень молод. И в духовном отношении не так требователен. Виновата в этом не Эйлин: просто это была ошибка неопытного человека.

— Мне становится немного легче, когда я слышу это от вас. Вы вовсе не такой уж безжалостный, каким вас изображают. Но все-таки я намного моложе Эйлин. И мне кажется, если бы я была уродом, вряд ли мои духовные качества сколько-нибудь заинтересовали бы вас.

Каупервуд усмехнулся.

— Верно! — сказал он. — Не стану оправдываться в том, что я таков, какой я есть. Умно уж там или глупо, но я в жизни руковожусь только эгоистическими соображениями. Потому что, как мне кажется, человеку, в сущности, больше и нечем руководствоваться. Может быть, я ошибаюсь, но мне сдается, что большинство из нас поступает именно так. Возможно, что существуют какие-то другие интересы, которые стоят выше своих, личных, но когда человек действует на пользу себе, он тем самым, как правило, приносит пользу и другим.

— Я, кажется, согласна с этой точкой зрения, — отвечала Беренис.

— Мне хотелось бы, чтобы вы поняли хорошенько одно, Беви, — ласково улыбнувшись, продолжал Каупервуд, — это то, что я ничуть не пытаюсь ни преуменьшать, ни скрывать ни единой обиды, которую я кому-нибудь причинил. Жизнь идет, человек меняется, и огорчения при этом неизбежны. Мне просто хочется рассказать вам, как, на мой взгляд, обстоит дело со мной, чтобы вы в самом деле поняли меня.

— Благодарю, — рассмеялась Беренис, — но вам вовсе незачем чувствовать себя так, точно вы стоите перед судьей и даете свидетельские показания.

— Да, вот именно, так примерно я себя и чувствую сейчас. Но позвольте мне еще немножко рассказать вам об Эйлин. Это существо любящее, эмоциональное, но в духовном отношении она никогда не была и не может быть тем, что мне нужно. Я знаю ее хорошо и понимаю ее. И я всегда буду благодарен ей за все, что она делала для меня в Филадельфии. Она не покинула меня и поддерживала меня в ущерб своей собственной репутации. И вот поэтому и я не покидаю ее, хоть и не могу любить ее так, как любил когда-то. Она носит мое имя, живет в моем доме. Она считает себя вправе владеть и тем и другим.

Он выжидательно посмотрел на Беренис.

— Вы, конечно, понимаете это? — спросил он.

— Да, да! — воскликнула Беренис. — Конечно, понимаю. И, пожалуйста, не думайте, я не собираюсь доставлять ей никаких огорчений. Я пришла к вам совсем не за этим.

— Вы очень великодушны, Беви, но вы несправедливы к себе! — сказал Каупервуд. — Я хочу, чтобы вы знали, как много вы значите для всего моего будущего. Вы, может быть, еще не понимаете этого, но я хочу сказать вам об этом вот сейчас, здесь. Не зря я мечтал о вас и не упускал вас из виду в течение восьми лет. Это значит, что я люблю вас и люблю крепко.

— Я знаю… — мягко ответила она, глубоко тронутая этим признаньем.

— Все эти восемь лет я видел перед собой идеал. Это были вы.

Он замолчал. Ему хотелось сжать ее в своих объятьях, но что-то словно предостерегало его: сейчас этого нельзя. Он сунул руку в карман жилета и вытащил тоненький золотой медальон, величиной в серебряный доллар. Он открыл медальон и протянул ей. На внутренней стороне был маленький портрет Беренис — двенадцатилетняя девочка, тоненькая, хрупкая, высокомерная, сдержанная, серьезная — такой же она осталась и теперь.

Беренис взглянула и сразу вспомнила — ведь этот снимок еще того времени, когда они жили с матерью в Луисвиле и мать ее была женщиной с положением и со средствами. Как это не похоже на то, что сталось с ними теперь! И сколько пришлось ей вынести из-за этой перемены! Она смотрела на свою карточку, и светлые воспоминания проносились перед ней.

— Откуда у вас эта карточка? — спросила она наконец.

— Я увидел ее на письменном столе у вашей матушки в Луисвиле и взял ее себе. Только она, конечно, была не в этой оправе. Это уж я сам сделал потом. — Он бережно закрыл крышку медальона и спрятал его в карман. — Вот я и не расстаюсь с ней с тех пор. Всегда и везде она со мной!

Беренис улыбнулась.

— Надеюсь, вы ее никому не показываете! Ведь я там совсем еще дитя.

— И дитя это стало моим идеалом. А теперь более чем когда-либо. Конечно, я знал немало женщин на своем веку, и мои отношения с ними складывались по-разному. Но независимо от этого у меня всегда было более или менее определенное представление о том, что мне на самом деле нужно; я всегда мечтал вот о такой сильной, отзывчивой, возвышенной девушке, как вы. Думайте обо мне что угодно, но судите меня отныне по моим поступкам, а не по словам. Вы сказали: «Я пришла к вам, потому что мне кажется, что я вам нужна». И это правда. Да, вы мне нужны.

Она положила руку ему на плечо.

— Я решила, — спокойно промолвила она. — Самое лучшее, что я могу сделать в моей жизни, это помочь вам. Но ведь мы… я… никто из нас не имеет возможности поступать именно так, как нам хочется. Вы и сами это знаете.

— Еще бы! Но я хочу, чтобы вам было хорошо со мной, и хочу, чтобы и мне было хорошо с вами. И, конечно, мне не может быть хорошо, если вы будете расстраиваться. Здесь, в Чикаго, особенно теперь, мне нужно быть крайне осторожным. И вам тоже. Поэтому нам сейчас надо будет расстаться, и вы вернетесь к себе в отель. Но завтра, так около одиннадцати, я надеюсь, вы позвоните мне. И тогда мы встретимся и сможем обо всем как следует поговорить. Но подождите минутку.

Он взял ее за руку и повел в свою спальню. Закрыв дверь, он подошел к красивому кованому сундуку, который стоял в углу комнаты. Подняв крышку, он вынул оттуда три небольших подноса с коллекцией древних греческих и финикийских колец и поставил их перед Беренис.

— Ну выбирайте! Каким кольцом вы обручитесь со мной? — сказал он.

Снисходительно и немножко небрежно, как все, что она ни делала, — ибо она была из тех, кого нужно упрашивать, а не из тех, кто умеет просить, — Беренис стала разглядывать и перебирать кольца, восклицая невольно, когда ей попадалось какое-нибудь, особенно поразившее ее.

— Цирцея, наверно, выбрала бы вот эту свернувшуюся серебряную змейку, — промолвила она. — А Елена — вот эту гирлянду цветов из зеленой бронзы. Я думаю, что Афродите, наверно, понравилась бы эта согнутая рука и пальчики, крепко сжавшие камень. Но я хочу выбрать не просто самое красивое. Я возьму себе вот эту потускневшую серебряную ленту. В ней чувствуется и сила и красота.

— Всегда что-нибудь придумает, чего никак не ожидаешь! — воскликнул Каупервуд. — Ах, Беви! Вы бесподобны.

Он нежно поцеловал ее и надел кольцо ей на палец.

Глава 2

Как много сделала Беренис для Каупервуда, явившись к нему в момент его поражения, можно судить по тому, что она возродила в нем веру в неожиданное и, более того — веру в свою счастливую звезду. Ибо Каупервуд угадывал в ней существо эгоистическое, уравновешенное, скептическое, но, конечно, не столь грубое, а много более возвышенное, чем он сам. Если он жаждал денег ради того, что они могут дать, — то есть ради власти, дабы пользоваться ею, как ему вздумается, — Беренис жаждала получить с их помощью возможность выразить свою одаренную натуру и удовлетворить тем самым свои эстетические запросы. Ей хотелось достичь этого не столько в той или иной форме искусства, сколько в самой жизни, так, чтобы и она сама и вся жизнь ее стали как бы воплощением искусства. Она часто думала, что, будь у нее много, очень много денег и большие возможности, — чего бы она только ни сделала, дав волю своей изобретательности. Никогда бы не стала она швырять деньги на большие дома или земли, на всякую показную роскошь, нет, она постаралась бы создать для себя такую изысканную, такую вдохновляющую атмосферу!

Она никому не поверяла этих своих мыслей. Это было частью ее самой, нечто свойственное ее натуре, в которой Каупервуд не всегда так уж тонко разбирался. Она представлялась ему хрупкой, впечатлительной, загадочной, и поэтому ему никогда не надоедало смотреть на нее — это было все равно что любоваться природой: новый день, занимающийся над землей, внезапный ветер, незнакомый ландшафт. А что-то будет завтра?.. Будет она такой же, эта Беренис, какой он видел ее прошлый раз, или нет? Никогда он не мог ответить на этот вопрос. И сама Беренис, сознавая в себе эту непонятную изменчивость, не могла бы объяснить ее ни ему, ни кому другому: такая уж она есть. И пусть Каупервуд и все остальные принимают ее такой, какая она есть.

И при всем этом в ней чувствовался аристократизм. Невозмутимая, сдержанная, она внушала невольное уважение всем, с кем бы ни приходилось ей сталкиваться. И это выходило у нее само собой, без всяких усилий с ее стороны. И Каупервуд, сразу почувствовавший в ней это врожденное превосходство, был восхищен и изумлен, ибо это было как раз то редкое качество, которое он в глубине души больше всего ценил в женщине. Такая юная, обаятельная, умная и так держит себя — настоящая леди! Он угадал это даже тогда — по фотографии двенадцатилетней девочки в Луисвиле, восемь лет назад.

Но теперь, когда Беренис, наконец, пришла к нему, его смущала одна мысль. В том восторженном состоянии, в котором он сейчас пребывал, ему неудержимо хотелось сказать ей, что он отныне принадлежит ей одной — неизменно и безраздельно. Но было ли это действительно так? После первого своего брака, особенно после того, как у них появились дети и установилась эта обыденная рутина семейной жизни, он совершенно ясно понял, что эта обычная норма спокойного супружеского существования совсем не для него. Доказательством был его роман с юной красавицей Эйлин, чья самоотверженная любовь и привязанность к нему заставили его впоследствии соединиться с ней брачными узами. Чувство порядочности в данном случае играло не меньшую роль, чем его влечение к Эйлин. Но с тех пор он считал себя свободным от всяких обязательств, решив, что он вправе распоряжаться собой и своими чувствами, как ему вздумается.

Он никогда не отличался склонностью к постоянству и не стремился к нему, и, однако, на протяжении целых восьми лет он старался завоевать любовь Беренис. Теперь, раздумывая над этим, он спрашивал себя: как может он честно и откровенно рассказать ей о самом себе? Она такая умная и чуткая. Умалчивание и ложь, которыми можно успокоить, если не вполне обмануть, всякую обыкновенную женщину, только уронят его в ее глазах.

Надо сказать, что как раз в это время в Дрездене у него была любовница, некая Арлет Уэйн. Он сошелся с ней год назад. Арлет жила тогда в маленьком городке в штате Айова; жажда вырваться из убогой среды, где ее талант неминуемо должен был зачахнуть, толкнула Арлет написать Каупервуду письмо, к которому она приложила фотографию, изображавшую ее очаровательное личико. Не получив ответа, она наскребла где могла немножко денег и явилась собственной персоной в Чикаго, в контору Каупервуда. И если фотографии оказалось недостаточно для достижения цели, то сама живая Арлет преуспела вполне. Ее настойчивость, уверенность в себе понравились Каупервуду; она показалась ему занятной и привлекательной. Кроме того, ею руководил не только грубый расчет: она серьезно увлекалась музыкой, и у нее был хороший голос. Убедившись в этом, он решил помочь ей. Арлет привезла с собой достаточно наглядные доказательства тех жалких условий, в которых ей приходилось существовать: фотографию крохотного домика, где она жила с матерью-вдовой, занимавшейся мелкой торговлей, и трогательный рассказ о том, как мать выбивалась из сил, чтобы заработать на жизнь и вывести ее в люди.

Разумеется, те несколько сот долларов, которые были нужны ей для того, чтобы пробиться, ровно ничего не значили для Каупервуда. Честолюбие в людях всегда находило в нем сочувствие: Арлет растрогала его, и он решил устроить ее будущее. Для начала он предоставил ей возможность брать уроки у профессоров в Чикаго. Затем, если выяснится, что игра стоит свеч, он пошлет ее за границу. Однако, чтобы ни в коей мере не компрометировать и не связывать себя, он назначил ей определенное содержание, которым она распоряжалась сама. Это содержание выплачивалось ей и по сие время. Он посоветовал ей привезти в Чикаго мать и поселиться с ней вместе. Арлет сняла маленький домик, выписала мать, они прочно обосновались здесь, и Каупервуд стал у них частым гостем.

Арлет была неглупа, искренне предана своему искусству, и у них постепенно сложились хорошие, дружеские отношения. У нее не было никаких поползновений как-нибудь скомпрометировать его. Не так давно, незадолго до появления Беренис, Каупервуд, предвидя, что ему, может быть, скоро придется распроститься с Чикаго, уговорил Арлет отправиться в Дрезден. И если бы не Беренис, возможно, что он сейчас гостил бы у Арлет в Германии.

Но теперь, сравнивая ее с Беренис, он уже не чувствовал к ней никакого влечения. Беренис овладела всем его существом. Однако музыкальные способности Арлет все-таки интересовали его, ему хотелось, чтобы она добилась успеха, поэтому он решил помогать ей и впредь. Но он чувствовал, что с ней уже все кончено, он должен вычеркнуть ее из своей личной жизни раз и навсегда. Для него это небольшая жертва. Ее день миновал. Теперь надо начать жить сызнова. Если Беренис потребует от него полной верности под угрозой разрыва — он готов подчиниться ее желаниям, каких бы это ему ни стоило усилий. Она достойна того, чтобы ради нее пойти на любую жертву. И мысленно видя ее перед собой, он погружался в мечты и строил планы на будущее, как когда-то в далекие дни ранней юности.

Глава 3

На следующее утро чуть попозже десяти Беренис позвонила Каупервуду, и они условились встретиться в его клубе.

Поднимаясь по особой лестнице в его апартаменты, она увидала, что он уже ждет ее на площадке. Дверь была открыта, и везде в холле и в комнатах были цветы. Но он до такой степени был не уверен в своей победе, что, когда она не спеша поднималась по ступенькам, глядя на него с улыбкой, он впился в ее лицо тревожным взглядом, боясь прочесть на нем, что она вдруг передумала. И только после того как она, переступив порог, позволила ему обнять себя и он крепко прижал ее к груди, у него отлегло от сердца.

— Пришла! — вскричал он радостно и заглянул ей в лицо, все еще не веря своему счастью.

— А вы думали, не приду? — спросила она, смеясь над выражением его лица.

— Но разве я мог быть уверен? — сказал он. — Ведь до сих пор вы никогда не были со мной такой, как мне хотелось.

— Это правда. Но вы ведь понимаете почему. Зато теперь все будет по-другому.

И губы ее слились с его губами.

— Если бы ты только знала, — сказал он, задыхаясь от волнения, — что это значит для меня, твой приход. Всю ночь я глаз не сомкнул. И у меня такое чувство, что мне больше никогда спать не захочется… Милые жемчужные зубки, а глаза, синие-синие! — шептал он, осыпая ее поцелуями. — А волосы — горят, как золото! — и он восхищенно потрогал их.

— Мальчик получил новую игрушку!

У него перехватило дыхание, когда он увидел ее чуть-чуть насмешливую, но ласковую улыбку; он крепко обнял ее и поднял на руки.

— Фрэнк! Пусти! Прическа! Да ты меня всю растреплешь!

Она, смеясь, отбивалась, когда он нес ее в спальню, озаренную дрожащим и пляшущим пламенем камина.

Было уже далеко за полдень, когда он, как шутливо заметила Беренис, настолько образумился, что с ним можно было спокойно разговаривать. Они уселись за чайным столиком перед камином. Она говорила, что ей хотелось бы остаться в Чикаго, чтобы быть поближе к нему, но, конечно, им надо устроиться так, чтобы не привлекать внимания. Он был совершенно согласен с ней. В связи с этой газетной шумихой он сейчас у всех на виду — достаточно ему только показаться с такой хорошенькой женщиной, пресса мигом подхватит это и раздует невесть что; всем, разумеется, известно, что Эйлин живет отдельно от него в Нью-Йорке. Ему ни в коем случае нельзя появляться вместе с Беренис.

— Ведь для меня сейчас эта история с продлением концессии, — говорил он, — или, вернее, с провалом концессии, вовсе не значит, что работа моя кончена и что я брошу на произвол судьбы всю выстроенную мною сеть городского транспорта. Я столько лет занимался этим делом, акции моих предприятий раскуплены, тысячи пайщиков заинтересованы в них. И отнять эти акции ни у меня, ни у пайщиков без суда никак невозможно.

— И вот сейчас, Беви, — продолжал он, понизив голос, — самое время было бы подыскать какого-нибудь крупного финансиста или группу людей с капиталом, нечто вроде синдиката, который купил бы все это имущество по сходной цене, чтобы не обидно было ни им, ни нам. Но это, конечно, такое дело, которое сразу не делается. На него могут потребоваться годы. И я, в сущности, уверен, что, пока я сам не предприму каких-нибудь шагов и не постараюсь добиться этого как личного одолжения, вряд ли можно рассчитывать, что кто-нибудь явится сюда и сделает мне сколько-нибудь дельное предложение. Все знают, что это трудная штука — возиться с городским транспортом и заставить его давать прибыль. А потом эта судебная волокита, ее все равно не минуешь, кто бы ни польстился на это предприятие, будь то мои враги или какая-нибудь акционерная компания, которая решится взять дело в свои руки.

Он сидел с ней рядом и разговаривал с ней так, как если бы это был какой-нибудь пайщик или солидный финансист, такой же делец, как он сам. И хотя ее вовсе уж не так интересовали всякие подробности его финансовых дел, она чувствовала, что это действительно его сфера, что он живет в ней деятельной, напряженной и по-своему увлекательной жизнью.

— Я знаю только одно, — перебила она его, — это то, что, по-моему, тебя ничто сокрушить не может. Ты для этого слишком умен и слишком хитер.

— Допустим, — сказал он, явно польщенный. — Но так или иначе, на все это требуется время. Может быть, немало лет пройдет, прежде чем мне удастся сбыть с рук все эти транспортные предприятия. А между тем такая затяжка может принести мне немалый ущерб. Предположим, я задумал какое-нибудь новое дело, — я буду чувствовать себя связанным по рукам и по ногам, пока окончательно не распутаюсь со всей этой историей.

Он замолчал и, задумавшись, уставился в одну точку своими большими серыми глазами.

— Чего бы мне больше всего хотелось вот теперь, когда у меня есть ты, — медленно промолвил он, — это позабыть обо всех делах и отправиться с тобой куда-нибудь путешествовать. Довольно я потрудился. Ты для меня дороже всяких денег, несравненно дороже! Знаешь, как странно! Я только сейчас вдруг почувствовал, что я слишком много жизни ухлопал на все эти дела.

Он улыбнулся и обнял ее.

А Беренис, слушая его и с гордостью сознавая свою власть над ним, проникалась к нему чувством глубокой нежности.

— Вот это ты правду сказал, милый! — ответила она. — Ты точно какой-то громадный паровоз: летишь на всех парах, а куда — и сам не знаешь.

И она взъерошила ему волосы и ласково скользнула ладонью по его щеке.

— Я часто думала о твоей жизни и о том, чего тебе удалось достигнуть. Мне кажется, для тебя было бы очень хорошо уехать на несколько месяцев за границу, поглядеть кое-что в Европе. Я не представляю себе, что ты сейчас можешь здесь сделать? Разве только еще увеличить капитал? И ведь Чикаго, по правде сказать, совсем неинтересный город. По-моему, он просто отвратителен!

— Ну, этого я бы не сказал, — возразил Каупервуд, заступаясь за Чикаго, — у него есть и свои недурные стороны. Ведь я сюда, в сущности, приехал затем, чтобы сколотить капитал. И я прямо скажу, мне жаловаться не приходится.

— Да это я знаю! — сказала Беренис, немножко удивленная тем, что он так пылко заступается за Чикаго, несмотря на все обиды и неприятности, которых ему пришлось здесь натерпеться. — Только вот что, Фрэнк… — она помолчала, обдумывая, как бы получше выразить то, что ей хотелось сказать.

— Я считаю, что ты настолько крупнее, больше всего этого. Я, знаешь, всегда так думала! Неужели тебе не кажется, что тебе сейчас надо отдохнуть, оглядеться, поехать куда-нибудь, так просто, без всякого дела? Тебе может дорогой прийти какая-нибудь счастливая мысль, может во время путешествия представиться случай — ну, скажем, возможность взяться за какую-нибудь крупную общественную постройку, которая принесет тебе не столько прибыль, сколько положение и славу. А может, тебя заинтересует какое-нибудь предприятие в Англии или во Франции? Мне бы так хотелось пожить с тобой во Франции… Ну, почему, правда, не поехать туда и не построить для них что-нибудь новенькое? А как насчет того, чтобы заняться городским транспортом в Лондоне? Или еще чем-нибудь в этом роде? Во всяком случае, что бы ни было, давай уедем из Америки.

Он одобрительно улыбнулся.

— Знаешь, Беви! — сказал он. — Хоть это и несколько противоестественно — обсуждать такие серьезные деловые вопросы, когда видишь перед собой эти синие глаза и копну золотых волос, — однако должен сказать, что ты рассуждаешь правильно. Примерно в середине того месяца, а может быть и раньше, мы с тобой уедем за границу — ты и я. И там уж я кое-что придумаю, что тебе будет по душе; год назад или около того мне делали предложение насчет подземной дороги в Лондоне. Я тогда так был занят своими делами тут, мне просто не до того было. Но теперь… — он похлопал ее по руке.

Уже смеркалось, когда Беренис, спокойная, улыбающаяся, сдержанная, простилась с Каупервудом и села в экипаж, который он для нее нанял.

Спустя несколько минут после ее ухода Каупервуд вышел на улицу, чувствуя себя совсем другим человеком, чем вчера. Радость жизни окрыляла его, и он уже строил планы: завтра с утра он поговорит со своим поверенным и поручит ему устроить совещание с мэром города и еще с несколькими влиятельными лицами, чтобы обсудить — на каких условиях и каким способом разделаться со всеми своими многочисленными предприятиями и обязательствами. А затем… затем будет Беренис. Мечта всей его жизни, которая наконец-то сбылась! Ну пусть он потерпел крах! Да никакого краха и не было! Жизнь — это любовь, а не только деньги и деньги!

Глава 4

Предложение насчет лондонской подземной дороги, о котором Каупервуд рассказывал Беренис, было сделано ему год назад двумя английскими предпринимателями, мистером Филиппом Хэншоу и мистером Монтегью Гривсом. Они привезли ему письма от нескольких хорошо известных лондонских и нью-йоркских банкиров и маклеров, рекомендовавших их как солидных подрядчиков по постройке железных дорог, городской транспортной сети и крупных заводов в Англии и других странах.

Несколько времени тому назад они вошли пайщиками в Электро-транспортную компанию (английская компания, учрежденная в целях расширения городского транспорта), вложив десять тысяч фунтов стерлингов для реализации проекта постройки подземной железной дороги, протяжением четыре-пять миль от станции Чэринг-Кросс — в центре Лондона — до Хэмпстеда, который с недавних пор начал превращаться в крупный жилой район. Одно из обязательных условий этого проекта заключалось в том, что новая линия подземки должна была связать прямым сообщением Чэринг-Кросс (конечную станцию Юго-Восточной железной дороги, которая обслуживала южные и юго-восточные районы Англии и являлась основной артерией, связывающей Англию с континентом) с Юстон стэйшен, конечной станцией Северо-Западной железной дороги, которая обслуживала северо-западные районы и соединяла Англию с Шотландией.

По словам мистера Гривса и мистера Хэншоу, Электро-транспортная компания располагала капиталом в тридцать тысяч фунтов стерлингов. Ей удалось провести в парламенте через обе палаты акт, предоставляющий ей право на постройку и эксплуатацию новой линии, которая отныне поступала в полную собственность компании. Однако для того чтобы добиться этого, Электро-транспортной компании пришлось, вопреки распространенному среди англичан мнению о своем парламенте, затратить изрядную сумму — не то чтобы подкупить ту или иную группу, но, как осторожно выразились мистер Гривс и мистер Хэншоу (которых Каупервуд, разумеется, понял с первого слова, ибо уж кто-кто, а он-то отлично разбирался в этом), дабы заручиться протекцией того или иного полезного лица, способного повлиять должным образом на членов комитета, от коих зависит решение дела; уж, конечно, такая протекция скорей обеспечит успех, чем если вы просто так, со стороны, обратитесь с ходатайством о предоставлении вам льготного подряда на крупную общественную постройку, тем более если она, как это бывает в Англии, поступает в ваше вечное владение. И вот, учитывая все это, и пришлось обратиться к юридической конторе «Райдер, Бэллок, Джонсон и Чэнс» — солидной, широко известной фирме, которую возглавляют талантливые и хорошо осведомленные в технических вопросах представители юридической профессии, пользующиеся заслуженной славой в столице Великобритании. Эта превосходная фирма обладала бесчисленными связями с крупными пайщиками и председателями самых различных компаний. Она действительно разыскала таких людей, которые сумели не только повлиять на членов комитета и провести акт в парламенте, но уже после того как акт был в руках у компании, а от первоначальной суммы в тридцать тысяч фунтов почти ничего не осталось, сумели вовлечь в это предприятие Гривса и Хэншоу, — и они, взяв подряд на постройку в течение двух лет линии Чэринг-Кросс — Хэмпстед, заплатили год тому назад десять тысяч фунтов наличными.

Условия акта были довольно жесткие. Они предусматривали, что Электро-транспортная компания должна внести шестьдесят тысяч фунтов стерлингов в государственных ценных бумагах как залог в обеспечение того, что предполагаемые работы будут закончены к указанному сроку. Но, как эти лондонские предприниматели объясняли Каупервуду, не трудно будет найти такую группу финансистов, которые согласились бы за обычный ссудный процент внести требуемое количество ценных бумаг в предусмотренный условиями акта банк. А в парламентском комитете, если, разумеется, там будет заручка, безусловно можно добиться продления сроков окончания работ.

Однако после полутора лет усилий с их стороны и несмотря на то, что на это дело было ухлопано сорок тысяч фунтов стерлингов наличными и вложено на шестьдесят тысяч залоговых ценных бумаг, денег на прокладку туннеля (а требовалось на это миллион шестьсот тысяч фунтов) по сие время достать не удалось. Причина этого крылась в том, что хотя в Лондоне и функционировала успешно одна линия подземной дороги, Сити — Южный Лондон, оборудованная по всем правилам современной техники, — тем не менее это не могло убедить английских капиталистов в том, что вновь проектируемая подземная дорога, значительно большей протяженности и соответственно требующая значительно больших затрат, будет приносить доход. Две другие действующие линии городской железной дороги представляли собой полуподземку — по ней ходили паровички, которые то шли по открытому месту, то ныряли в туннель; одна из них, так называемая Районная железная дорога, проложена была на пять с половиной миль, другая — Метрополитен — всего на две мили. Между дорогами действовало соглашение о сквозном движении по обеим линиям. Но так как эти линии обслуживались паровой тягой, то туннели и платформы были закопченные, грязные — ни та, ни другая дорога почти не приносила дохода; и так как на деле пока еще никто не показал, что дорога, постройка которой обойдется в несколько миллионов фунтов, может приносить прибыль, английские капиталисты не склонны были заинтересоваться подобным предприятием. Отсюда возникла необходимость искать капитал в других частях света, и это в конце концов привело мистера Хэншоу и мистера Гривса — через Берлин, Париж, Вену, Нью-Йорк — к мистеру Каупервуду.

Каупервуд же, как он и говорил Беренис, был в то время до такой степени поглощен своими чикагскими неприятностями, что слушал рассказы мистера Хэншоу и мистера Гривса без всякого интереса. Но теперь, после того как его борьба за получение концессии кончилась полным провалом, и в особенности после того как Беренис выразила желание уехать из Америки, он вспомнил об их предложениях и планах. Конечно, ему тогда показалось, что они просто засыпались с этим своим проектом, на него уже ухлопано столько денег, что ни один опытный делец никогда не рискнет на такую авантюру; а все-таки, может быть, стоит посмотреть поближе — как там у них обстоит дело с подземной дорогой в Лондоне, и если окажется возможным развернуть строительство в широком масштабе и обойтись без того мошенничества, к которому он вынужден был прибегать в Чикаго, он даже готов отказаться от сверхприбылей. Он уже и сейчас архимиллионер, довольно ему загребать деньги, не заниматься же этим до конца своих дней.

А с таким прошлым, как у него, и после всей этой грязной газетной шумихи, поднятой его врагами, заслужить добрую славу — и особенно в Лондоне, который в своих коммерческих сделках до сих пор как будто слывет образцом непогрешимой честности, — вот было бы замечательно! Это даст ему возможность занять такое общественное положение, какого ему никогда не достигнуть у себя в Америке.

Он очень воодушевился этой идеей. А ведь ее подсказала ему Беренис, эта девочка, еще не видавшая жизни. Уж такой у нее природный дар, догадка, — вот она и почувствовала такую замечательную возможность. И подумать только, что все это — и лондонские перспективы, и все, что ни сулит ему в будущем жизнь с Беренис, — все выросло из какого-то легкомысленного приключения девять лет назад, когда он с полковником Натаниэлем Джилисом из Кентукки отправился в домик этого погибшего созданья, Хэтти Стар, матери его Беренис! И кто это выдумал, будто зло никогда не приводит к добру?

Глава 5

По мере того как Беренис постепенно привыкала к новым взаимоотношениям с Каупервудом, ее все больше и больше беспокоила мысль о том, как отвратить от себя опасные случайности, которые подстерегали ее со всех сторон. Она не обманывала себя на этот счет, решив соединить свою судьбу с Каупервудом, но сейчас она чувствовала, что ей уже надо быть наготове, нельзя терять ни минуты, чтобы не дать себя застигнуть врасплох.

Первая и главная опасность — Эйлин, эта ревнивая, неистово преданная жена, которая, едва только узнает, что Каупервуд любит Беренис, конечно не остановится ни перед чем, чтобы погубить ее. Затем — газеты. Они, конечно, с радостью предадут скандальной огласке ее связь с Каупервудом, если их будут часто видеть вдвоем. И наконец — мать: ведь надо же ей будет как-то объяснить, почему Беренис вдруг решилась на такой шаг; и потом еще брат, Ролфи, которого она теперь надеялась куда-нибудь пристроить с помощью Каупервуда.

Все это налагало на нее какую-то ответственность, обязывало ее быть постоянно настороже, взвешивать каждое свое слово, хитрить, вывертываться, никогда не терять самообладания и вместе с тем быть готовой на всякие жертвы и уступки.

И Каупервуд также частенько задумывался надо всем этим. Ведь Беренис теперь занимала главное место в его жизни, — как уберечь ее от неприятностей, сделать ее счастливой, устранить препятствия, которые не позволяют ему быть постоянной ней. Он начал всерьез подумывать о лондонском предложении. В следующее свиданье с Беренис, едва только она вошла, он сразу заговорил с ней обо всех этих делах.

— Знаешь, Беви, — сказал он, — а эта твоя идея насчет Лондона кажется мне очень заманчивой. Тут, несомненно, заложены кое-какие возможности.

И он рассказал ей все, что он за это время передумал, и припомнил разные подробности из своего разговора с лондонскими подрядчиками.

— И вот я сейчас думаю: пожалуй, в первую очередь мне надо будет послать кого-нибудь в Лондон, узнать, остается ли это предложение в силе? Если окажется, что да, тогда путь открыт и эта твоя замечательная идея может осуществиться.

Он посмотрел на нее с улыбкой, словно поздравляя ее с тем, что она так хорошо придумала.

— Однако мы с тобой должны действовать осторожно, нам надо опасаться, во-первых, газетной огласки, а во-вторых — какого-нибудь неожиданного сюрприза, который нам в любую минуту может преподнести Эйлин. Это существо сумасбродное, неуравновешенное; ее поступками управляют только чувства, а не рассудок. Я много лет пытался объяснить ей насчет самого себя: как человек помимо своей воли может измениться в течение жизни. Но она этого никак понять не может. Она считает, что человек меняется только потому, что он сам этого хочет.

Он замолчал и невольно усмехнулся.

— Она из той породы женщин, которые хранят вечную привязанность: полюбит — и всю жизнь будет любить одного человека.

— А тебе это не нравится? — спросила Беренис.

— Напротив! По-моему, это замечательно, но только беда в том, что я-то сам до сих пор никогда еще таким не был…

— И не будешь! — поддразнила его Беренис.

— Не говори так, — жалобно взмолился он. — Зачем ты меня дразнишь? Ведь я только хочу сказать тебе, что для нее просто непонятно, как это так может быть: вот я когда-то был в нее влюблен, а теперь почему-то этого больше нет. И у нее это так наболело, что любовь ее сейчас обратилась в ненависть, или, может быть, она просто старается убедить себя в этом. Но хуже всего то, что все это у нее смешано с чувством гордости, — она носит мое имя, она моя жена. Когда-то она мечтала блистать в обществе, да и мне тоже очень хотелось предоставить ей такую возможность; мне казалось, что мы оба от этого выиграем. Но я скоро убедился, что для этого у нее не хватает уменья, такта, и просто она недостаточно умна. А потом уж я и сам отказался от мысли обосноваться в Чикаго. Меня больше привлекал Нью-Йорк. Великолепный город, деловая столица, настоящее место для человека с деньгами. Дай-ка, думаю, попробую там. И тут-то мне пришло на ум, что, быть может, я не всегда буду жить с Эйлин, но, хочешь верь, хочешь нет, впервые эта мысль промелькнула у меня, когда я увидел твой портрет в Луисвиле — тот самый, который я теперь всегда ношу с собой. И вот после этого я и решил выстроить дом в Нью-Йорке и сделал из него настоящий музей, надеясь обосноваться в нем раз навсегда. Я думал, что если ты когда-нибудь обратишь на меня внимание…

— Так, значит, этот роскошный особняк, в котором я никогда не буду жить, — задумчиво сказала Беренис, — был выстроен для меня!.. Как странно!

— Такова жизнь! — вздохнул Каупервуд. — Но ведь мы с тобой и так будем счастливы.

— Конечно, — отвечала она. — Мне просто показалось это удивительным. Я не хочу доставлять никаких огорчений Эйлин, ни за что на свете!

— Да, я знаю, что у тебя нет никаких предрассудков. Ты умная, Беви, и, может быть, ты даже лучше меня придумаешь, как нам из всего этого выпутаться.

— Наверно что-нибудь придумаю, — спокойно промолвила она.

— Но, кроме Эйлин, надо еще иметь в виду и газеты. Ведь они мне просто жить не дают. Стоит им только пронюхать про этот лондонский проект, — предположим, что я действительно надумаю за это взяться, — тут такой поднимется звон! А если еще кто-нибудь догадается твое имя к моему приплести — ну, тогда тебя совсем заклюют, налетят, точно коршуны! Я пока что вижу только один выход — либо мне удочерить тебя, стать твоим приемным отцом, либо, если мы поедем в Лондон, выступить там в роли твоего опекуна. Это даст мне право находиться около тебя под тем предлогом, что я распоряжаюсь твоим состоянием. Что ты об этом скажешь?

— Ну что ж, — помолчав, ответила она, — других возможностей я пока не вижу; а насчет поездки в Лондон нужно будет еще хорошенько подумать. Ведь я забочусь не только о себе одной.

— Конечно, ты совершенно права, — сказал Каупервуд. — Но если нам хоть чуточку повезет, то все это мы с тобой преодолеем. Сейчас надо помнить об одном — чтобы нас как можно меньше видели вместе. Но прежде всего — надо придумать какой-нибудь способ отвлечь внимание Эйлин. Потому что она-то, конечно, знает о тебе решительно все. Ведь я тогда в Нью-Йорке часто бывал у вас, ну и ясно, она подозревала, что мы с тобой в связи. Конечно, я тебе не мог этого рассказать. Кажется, ты меня тогда недолюбливала.

— Вернее, не совсем понимала, — поправила Беренис. — Ты тогда был для меня слишком большой загадкой.

— А теперь?

— Боюсь, что и теперь тоже.

— Ну уж этому я не поверю! Однако насчет Эйлин мне что-то ничего в голову не приходит. Она до того подозрительна! Пока я живу здесь и только изредка наезжаю в Нью-Йорк, она как будто ничего, терпит. Но если я уеду надолго и поселюсь в Лондоне, а газеты будут изощряться в догадках… — он не договорил и задумался.

— Ты боишься, что она будет болтать? Или что она приедет к тебе и устроит сцену?

— Трудно сказать, что она может сделать или что ей придет в голову. Будь у нее какое-нибудь занятие или развлечение, может быть, она и ничего бы не стала делать. Но, принимая во внимание, что она за эти последние годы пристрастилась к вину, от нее можно ожидать всего. Несколько лет назад она как-то раз вот так с горя напилась и пыталась покончить с собой… (У Беренис невольно сдвинулись брови.) Хорошо, я подоспел вовремя, высадил дверь и ворвался к ней. Потом уже я как-то сумел на нее повлиять.

И он описал Беренис всю эту сцену, но постарался оставить себя в тени, боясь, что она упрекнет его в безжалостности.

Беренис слушала и только теперь убеждалась, что Эйлин действительно любит его без памяти, а она, Беренис, обрекает ее на новые неизбежные страданья! Но ведь что бы ни делала Эйлин, Каупервуд все равно не изменится! «А я, — думала Беренис, — для меня самое важное отомстить этому светскому обществу… И, конечно, я люблю Фрэнка». И, конечно, она по-своему любила его. Он действовал на нее словно какое-то сильно возбуждающее средство. Ее восхищала его мощь, его неукротимая энергия — в нем было какое-то неотразимое обаяние. Их союз может быть прочным, они могут положиться друг на друга, но только надо постараться не огорчать и без того несчастную Эйлин.

Она сидела молча, задумавшись.

— Да, в самом деле трудная задача, — наконец промолвила она. — Но у нас еще будет время подумать. Давай отложим ее пока: у меня это все равно в голове, не бойся, я не забуду.



Она окинула Каупервуда теплым, задумчивым взглядом. И мягкая, словно ободряющая улыбка скользнула по ее губам.

— Вдвоем-то мы с тобой что-нибудь да придумаем, — сказала она. И, встав со своего кресла у камина, подошла к нему, ласково провела ладонью по его волосам и села к нему на колени.

— Оказывается, на свете бывают не только финансовые проблемы, — целуя его в лоб, шутливо промолвила она.

— Да, бывают иной раз и другие, — так же шутливо отвечал он, растроганный ее сочувственным пониманием.

Накануне была метель, выпало много снега.

— Не поехать ли нам с тобой прогуляться, чтобы отвлечься от всех этих проблем? — предложил он. — Сейчас самое время прокатиться в санях. Вот мы с тобой и проведем вечер — поедем на Норс-Шор, там есть такая уютная гостиница на самом берегу; поужинаем, полюбуемся озером — оно очень красиво при луне.

Прогулка их затянулась, и Беренис приехала домой далеко за полночь. Сидя у себя в спальне перед камином, она снова и снова возвращалась мыслью все к той же неотвязной проблеме. Она уже послала телеграмму матери, чтобы та не откладывая ехала в Чикаго. Она проводит ее с вокзала в гостиницу на Северной стороне, и они там устроятся вместе… Когда мать будет здесь, тогда можно будет спокойно поговорить с ней и посвятить ее во все их планы.

Но, раздумывая об этом, Беренис неотступно видела перед собой Эйлин: Эйлин одна, совсем одна в своем громадном дворце в Нью-Йорке, Эйлин — все еще красивая, но уже отцветшая, обрюзгшая, ибо ей все так немило, что не хочется и следить за собой, и одета она как-то безвкусно — роскошно, а без всякого толку. Возраст, внешность, узкий умственный кругозор — все это, конечно, не оставляло Эйлин ни малейшей возможности соперничать с Беренис. И Беренис обещала себе, что она никогда, никогда не будет жестокой к Эйлин, как бы мстительно и враждебно ни поступала Эйлин по отношению к ней. Нет, она все равно будет относиться к ней сочувственно, великодушно и со стороны Каупервуда не потерпит никакой жестокости, никакого небрежения к Эйлин. У нее сжималось сердце от жалости, когда она представляла себе, сколько горя выпало на долю этой несчастной женщины. Ибо как ни молода была Беренис, она уже перенесла немало, она видела, как страдает мать, и достаточно выстрадала сама. И эти раны еще не совсем затянулись.

Итак, она решила, что ее роль в жизни Каупервуда должна быть как можно более незаметной со стороны. Она поедет с ним, куда бы он ни захотел; она знает, что она для него сейчас все, но они должны держать себя так, чтобы их отношения для всех оставались тайной.

Вот если бы найти какое-нибудь средство отвлечь Эйлин от ее горьких мыслей, тогда бы она не питала такой бурной ненависти к Каупервуду и даже, если бы узнала все, не так бы уж ненавидела и Беренис.

У нее мелькнула было мысль о религии, вернее, не столько о религии, сколько о каком-нибудь пасторе или духовнике, который своими душеспасительными беседами мог бы повлиять на Эйлин. Всегда можно найти такого благорасположенного, хотя на самом деле весьма расчетливого наставника душ, который в надежде на щедрую награду или на то, что его не забудут в завещании, охотно возьмется утешать и наставлять ее. Беренис даже припомнила, что в Нью-Йорке она знала одного такого священника — преподобный Виллис Стил, настоятель церковного прихода Сен-Суизина. Она не раз бывала в этой церкви, ее тянула туда не столько потребность молиться, сколько желание побыть в тишине, помечтать под этими высокими сводами, слушая величественные звуки органа. Преподобный Виллис, человек средних лет, приятной внешности, отличался необыкновенной вкрадчивостью и мягкостью манер; однако, при всем его светском лоске, денег у него, по-видимому, было не много. Беренис вспомнила, как он однажды попробовал наставлять ее, но это воспоминание только рассмешило ее и она оставила мысль о духовном наставнике. А все-таки нужно, чтобы кто-то развлек и занял Эйлин.

И тут ей пришло на ум, что для этой цели можно просто кого-нибудь нанять. В светских кругах в Нью-Йорке ей нередко приходилось встречать таких беспутных молодых людей с прекрасными манерами, но без всяких средств. Так вот, если заплатить такому молодому человеку хорошие деньги или предложить солидное содержание, он безусловно мог бы создать для Эйлин если и не совсем светское, то во всяком случае вполне приличное и интересное окружение, занять и развеселить ее. Но как разыскать такого молодого человека и как обратиться к нему с таким предложением?

Беренис сознавала, что эта ее идея может показаться несколько циничной, особенно если она сама преподнесет ее Каупервуду; но вместе с тем она считала, что это блестящая мысль и пренебрегать ею отнюдь не следует. Ведь Каупервуду достаточно только намекнуть, — это может сделать ее мать, — а уж он сам сообразит, как это можно устроить.

Глава 6

Генри де Сото Сиппенс — вот на кого пал выбор Каупервуда, когда он решил послать агента в Лондон, чтобы хорошенько обследовать и выяснить реальное положение вещей, финансовые и прочие возможности постройки лондонского метрополитена.

Он откопал Сиппенса много лет тому назад, и тот оказал ему поистине неоценимые услуги во время его первой кампании, когда он добивался концессии на проведение газа в Чикаго. Деньги, которые Каупервуд заработал на этой концессии, дали ему возможность скупить нужные ему участки и забрать в свои руки постройку городского транспорта. Он привлек к этому делу Сиппенса, обнаружив в нем истинный талант по части выуживания всяких необходимых сведений в любой отрасли городского хозяйства и организации различных общественно полезных предприятий. Сиппенс, человек нервный, раздражительный, легко выходил из себя и, нередко случалось, допускал некоторую бестактность. Но при всем своем неистребимом обывательском американизме, весьма ценном, но иной раз совершенно невыносимом, это был исключительно преданный человек, на которого можно было безусловно положиться.

Сиппенс был убежден, что Каупервуду на этот раз нанесен роковой удар, что он потерпел полный крах, лишившись своих долгосрочных концессий. Он не представлял себе, как сможет его патрон возместить убытки и рассчитаться с местными воротилами, которые вложили в его предприятия немало денег и вряд ли склонны были потерять на этом хотя бы один процент. С того самого вечера, когда Каупервуд потерпел поражение, Сиппенс не находил себе места и с ужасом думал, как он теперь встретится с патроном. Что ему сказать? Как можно решиться выразить свое сочувствие этому человеку, который всего какую-нибудь неделю назад казался несокрушимым гигантом в этом мире воротил и дельцов?

И вот на третий день после катастрофы Сиппенс неожиданно получил телеграмму от одного из секретарей Каупервуда с предложением немедленно явиться к прежнему патрону. Когда Сиппенс вошел в кабинет и увидел веселого, оживленного и прямо-таки сияющего Каупервуда, он просто остолбенел от удивления, не веря собственным глазам.

— С добрым утром, патрон! Приятно видеть вас в таком отменном настроении.

— Да, давно уж я себя так хорошо не чувствовал. Ну, а вы как поживаете, де Сото? Могу ли я по-прежнему рассчитывать на вас?

— Уж вам ли меня не знать, патрон! Я никогда от вас не отступался. Что бы ни случилось, я для вас готов на все.

— Знаю, де Сото, знаю! — улыбнулся Каупервуд.

Любовь Беренис, вознаградившая его за все неудачи, внушила ему уверенность, что для него теперь открывается новая, самая значительная страница жизни. Поэтому он был полон самых радужных надежд и расположен относиться добродушно ко всем на свете.

— Я тут задумал одно дело, де Сото, и хочу поручить его вам, потому что дело это совершенно секретное, а на вас, я знаю, можно положиться.

Губы его плотно сжались и в глазах появился тот холодный, непроницаемый металлический блеск, который невольно бросал в дрожь всякого, кто относился к Каупервуду враждебно или имел основания побаиваться его. Сиппенс, выпрямившись, выпятив грудь колесом, стоял не шелохнувшись; он весь обратился в слух. Это был маленький человечек, ростом не выше пяти футов, но он носил обувь на больших каблуках, высоченный цилиндр, который снимал только перед Каупервудом, и широкое длинное пальто, подбитое ватой на груди; все это, по его мнению, должно было придавать ему внушительную осанку и увеличивать рост.

— Спасибо, патрон, — пробормотал он, — для вас я хоть к дьяволу в преисподнюю. Сами знаете.

Голос у него прерывался, губы дрожали, — до такой степени он был взвинчен похвалой патрона, этим свидетельством доверия, и всем тем, что ему пришлось вынести за последние месяцы, да и за всю свою многолетнюю службу у Каупервуда.

— На этот раз обойдется без преисподней, — сказал Каупервуд, улыбаясь и откидываясь в кресле. — Довольно мы в ней жарились. Второй раз не полезем, баста. Вы сейчас сами увидите, де Сото, какие перед нами открываются райские перспективы: речь идет о Лондоне, о лондонском метрополитене. Нам с вами надо выяснить, какие там для меня есть возможности.

Он дружески поманил Сиппенса и указал ему на стул рядом с собой. А Сиппенс, совершенно ошеломленный, стоял не двигаясь и смотрел на него, разинув рот.

— Лондон? — наконец выговорил он. — Нет, в самом деле, патрон! Вот это замечательно! Сказать по совести, я знал, что вы что-нибудь да придумаете, клянусь вам, патрон, я чувствовал это с самого начала.

Голос его дрожал, руки тряслись, а лицо так и сияло, словно его вдруг осветили изнутри. Он опустился на стул, вскочил, потом снова сел — это всегда было у него признаком сильного волненья. Наконец, дернув свой длинный лихо закрученный ус, он замер на месте и уставился на Каупервуда восхищенным и вместе с тем внимательно настороженным взглядом.

— Спасибо, де Сото! — прервал молчание Каупервуд. — Я так и думал, что это может вас немножко встряхнуть.

— Меня встряхнуть! — вскричал Сиппенс. — Да ведь на вас, патрон, можно диву даваться! Подумать только! Едва вы отбились от всех этих чикагских стервятников — глядишь, у вас все снова на ходу, кипит, бурлит, ворочается! Ну разве не чудо это! Конечно, я всегда знал, что свалить вас никто не свалит. Но, признаться, после этой истории с концессиями, я думал, вы скоро не вывернетесь. А глядишь, вы уж вон что задумали. Да разве вас что может согнуть? Нет, вы, патрон, вроде как дуб среди кустарника. Да я бы от такой штуки просто ко дну пошел, и следов бы от меня не осталось. А вы — вам все нипочем! Приказывайте, патрон, все выполню в точности. И ни одна душа ничего знать не будет, на этот счет можете быть…

— Да, это как раз одно из главных условий, де Сото, — перебил его Каупервуд, — строжайшая тайна; а затем, конечно, ваше замечательное чутье. Вот две вещи, с помощью которых мне, быть может, удастся осуществить то, что я задумал. И никто из нас, надеюсь, от этого в убытке не останется.

— Да что об этом говорить, что вы, патрон! — с искренним возмущением и весь передергиваясь запротестовал де Сото. — Подсчитать, сколько я получил благодаря вам — хватит мне до самой могилы, даже если я больше ни цента не заработаю. Вы только объясните мне, что вам требуется, а уж я сам обмозгую, постараюсь, как могу, а не удастся — так прямо вам и скажу — не вышло.

— Ну, этого я еще от вас никогда не слыхал, де Сото, да надеюсь, что и не услышу. Так вот, в двух словах: примерно с год назад, когда у нас здесь вся эта канитель заварилась из-за участков, ко мне приезжали два англичанина из Лондона, агенты какого-то там синдиката, что ли. Потом я вам все расскажу подробно, а сейчас только самую суть дела…

И он кратко пересказал Сиппенсу разговор с Гривсом и Хэншоу и кой-какие собственные соображения на этот счет.

— На мой взгляд, они засыпались с этим контрактом, де Сото. Они ухлопали в него что-то около полмиллиона долларов. А показать нечего — кроме этого самого контракта или подряда, ну, попросту сказать — разрешенья построить линию на участке в четыре-пять миль. И все! А ведь эту линию предстоит еще как-то связать с двумя другими, уже действующими линиями. Они это сами подчеркнули. Так вот что меня в этом деле интересует, де Сото: прежде всего не только вся ныне действующая система лондонского подземного транспорта, но и значительное ее расширение, если это осуществимо. Вы меня, конечно, понимаете: новые подземные линии, на большие расстояния, в районах, которых пока еще никто не догадался копнуть, ну, словом, что-то такое, что могло бы давать доход. Понятно вам?

— Понятно, патрон!

— Затем, — продолжал Каупервуд, — надо раздобыть карты — общий план с подробным описанием города, план уличного движения, наземной сети и подземной, — чтобы видно было начало и конец каждой отдельной линии; желательно еще и геологические карты и кой-какие сведения насчет почвы. Затем нужно обследовать соседние районы, куда можно будет подвести подземку, выяснить, кто населяет их, а если это еще нежилой район, кто может там поселиться в будущем. Вам ясно?

— Все ясно, патрон.

— Далее — в чьих руках находятся концессии на ныне действующие подземные дороги — контракты, как это у них там называется. Сроки их, протяженность линий, имена владельцев. Имена самых крупных пайщиков. Как идет эксплуатация, какой доход от нее. Словом, все, что можно разузнать, не привлекая к себе лишнего внимания и ни в коем случае не заикаясь обо мне. Ну, это-то вы, конечно, понимаете почему?

— Все понимаю, патрон.

— Затем, де Сото, меня интересует жалованье служащих и эксплуатационные расходы.

— Да, да, ясно, — поддакивал Сиппенс, уже соображая про себя, как ему приступить к делу.

— Потом стоимость подземных работ, расходы на оборудование. И какие могут быть убытки и издержки при переводе линий с паровой тяги — у них это, видите, до сих пор по старинке — на электричество. И нельзя ли там будет оборудовать тягу с «третьим рельсом», — говорят, на новом метрополитене в Нью-Йорке его уже вводят. Вы знаете, англичане — ведь это совсем другой народ, у них все не так, как у нас, и я бы хотел, чтобы вы мне и об этом все, что можно, разузнали. И, наконец, надо поинтересоваться, в какой у них там цене земельные участки, — ведь цены могут вскочить, чуть только начни строить, и, может быть, есть смысл скупить кое-какие участки заранее, как, помните, мы с вами делали в Лейк-Вью и в прочих местах?

— Еще бы мне не помнить! — сказал Сиппенс. — Я уже понимаю, что вам надо, патрон. Поеду, разузнаю и привезу все, что требуется, а может еще и побольше. Ну, это просто великолепно! И я так счастлив, я прямо горжусь тем, что вы меня вспомнили. А как вы считаете, когда я примерно должен выехать?

— Немедленное — отвечал Каупервуд. — Вам надо сейчас же подыскать кого-нибудь, чтобы передать ваши дела в пригороде.

Он говорил об управлении пригородной железнодорожной сети, где Сиппенс был директором.

— Я думаю, вам всего лучше сдать дела Китереджу; скажите, что вы собираетесь провести зиму в Европе или в Англии. И хорошо бы избежать всяких заметок о вашем отъезде в прессе; ну, а уж если не удастся, — придумайте какой-нибудь предлог, сделайте вид, что интересуетесь чем угодно, только не транспортом. И как только разузнаете, кто там из английских капиталистов подумывает заняться постройкой метрополитена или в какой-то мере связан с этим делом и с ним стоило бы столковаться, немедленно поставьте меня в известность. Потому что, разумеется, это будет отнюдь не американское предприятие, а английское с начала до конца. И вы должны это хорошенько усвоить, де Сото. Англичане, вы знаете, недолюбливают нашего брата американца, и я вовсе не желаю давать никаких поводов для разжигания вражды к американцам.

— Все ясно, патрон! У меня к вам только одна просьба: если окажется, что я смогу быть для вас как-то полезен в дальнейшем, вы уж меня там не забудьте; столько лет я с вами работаю, под вашим началом, не могу даже себе и представить, как я без вас стал бы…

Он замолчал, глядя на Каупервуда умоляющими глазами. И Каупервуд ответил ему дружески покровительственным, но вместе с тем ничего не обещающим взглядом.

— Хорошо, хорошо, де Сото! Все это я знаю и понимаю. Посмотрим, что из всего этого выйдет. Я для вас всегда сделаю, что смогу, и, разумеется, я о вас помню.

Глава 7

Покончив со всеми наставлениями Сиппенсу и выяснив, что для ликвидации чикагских дел ему необходимо будет съездить в Нью-Йорк, чтобы обсудить кой с кем из крупных финансистов, каким образом реализовать хотя бы некоторую часть своих вложений, Каупервуд решил дать себе временную передышку, и мысли его сами собой устремились к Беренис. Как бы устроить так, чтобы поехать с ней путешествовать вдвоем и жить с ней, не опасаясь огласки?

Разумеется, он представлял себе гораздо яснее, чем Беренис, какие прочные узы долгой совместной жизни, вместе пережитых событий, издавна установившихся привычек связывали его так тесно, так неразрывно с Эйлин. Это было нечто такое, чего Беренис была не в состоянии себе представить, тем более что она уже давно догадывалась о его пылких чувствах к ней. Для Каупервуда было совершенно очевидно, что, во избежание скандала, с Эйлин надо держаться только одной тактики — тактики умиротворения и обмана. Всякий другой способ действий будет чрезвычайно рискованным, в особенности, если у него выйдет что-нибудь с этим предприятием в Лондоне, и тем более сейчас, после всей этой скандальной шумихи в связи с созданными им компаниями и чересчур смелыми приемами, к которым он прибегал в Чикаго. Ведь его обвиняли во взяточничестве и чуть ли не в подрыве общественных устоев. И навлечь на себя сейчас обвинение в безнравственности или угрозу какой-нибудь публичной выходки со стороны Эйлин, — от нее можно всего ожидать, она способна в газеты сообщить о его отношениях с Беренис, — это будет уж совсем из рук вон плохо.

Кроме того, Каупервуда беспокоило еще одно обстоятельство, которое также могло повести к неприятностям с Беренис: это были его отношения с другими женщинами. Кое-какие из его прежних связей еще не совсем оборвались. С Арлет Уэйн, можно было считать, дело покончено. Но оставалась еще Керолайн Хэнд, жена Хосмера Хэнда, крупного чикагского акционера железнодорожной и мясо-консервной компаний. Керолайн в то время, когда Каупервуд только что познакомился с ней, была совсем юной и мало походила на замужнюю даму. Хэнд развелся с ней из-за Каупервуда, но закрепил за Керолайн недурной капитал. Она и сейчас еще была очень привязана к Каупервуду. Он купил ей дом в Чикаго. В годы своей ожесточенной борьбы за место среди чикагских дельцов он часто бывал у нее; ведь он в то время был совершенно убежден, что Беренис никогда его не полюбит.

Теперь Керолайн собиралась переехать в Нью-Йорк, она хотела быть поближе к нему, когда он окончательно развяжется с Чикаго. Керолайн была неглупая женщина, не ревновала его — во всяком случае никогда не показывала своей ревности. Она была очень хороша собой, только одевалась немного чересчур вызывающе. Веселая, остроумная, она всегда умела привести его в хорошее настроение. Ей минуло тридцать, но на вид ей можно было дать двадцать пять, а по живости характера она, пожалуй, могла бы поспорить с двадцатилетней. Вплоть до самого последнего времени, когда неожиданно появилась Беренис, и даже и теперь, хотя Беренис этого и не знала, Керолайн устраивала у себя приемы и рассылала приглашения всем, кого Каупервуду нужно было повидать. Вот об этом-то особнячке на Северной стороне и упоминалось в чикагских газетах, когда в прессе поднялась кампания против Каупервуда. Керолайн всегда говорила ему, что если он когда-нибудь ее разлюбит, он должен честно сказать ей об этом, и она не станет его удерживать.

Раздумывая теперь о своих взаимоотношениях с ней, Каупервуд спрашивал себя, а что если поймать ее на слове, поговорить с ней откровенно, начистоту и расстаться. Но даже при всей его любви к Беренис такой шаг казался ему чересчур крайним. Не лучше ли пока повременить, а потом, может быть, ему как-нибудь удастся объясниться и с той и с другой? Но во всяком случае его отношения с Беренис надо оградить от всего этого. Он поклялся принадлежать ей одной и, насколько в его силах, должен сдержать свою клятву.

Но главным источником беспокойства все-таки оставалась Эйлин. Ему невольно вспоминались первые встречи с ней и все те события и случайности, которые привели их к такому длительному, прочному союзу. Какая это была бурная, неистовая любовь, когда она явилась к нему в Филадельфии, и как это потом печально обернулось для него, ибо эта история сыграла тогда немалую роль в его первом финансовом крахе. Веселая, безрассудная, влюбленная Эйлин, как пылко она отдавала ему всю себя! И жаждала получить взамен — вечную привязанность, гарантию верности, которой любовь на всем пути своего сокрушительного шествия еще никому не давала. И даже теперь, после стольких лет и всяких любовных историй в его, да и в ее жизни, она все такая же, не изменилась. И все так же любит его.

— Знаешь, дорогая, — сказал он Беренис, — я эти дни все думаю об Эйлин. Мне все-таки очень жаль ее. Подумай только, одна, в этом огромном доме в Нью-Йорке, никаких сколько-нибудь интересных знакомых, так, какие-то лоботрясы вертятся около нее; тащат ее в рестораны, устраивают кутежи да попойки, выманивают у нее деньги, потому что, разумеется, платит за все она. Я это знаю от слуг, они мне и сейчас преданы.

— Да. Конечно, это очень грустно, — отозвалась Беренис. — Но я понимаю ее.

— Мне вовсе не хочется быть жестоким по отношению к ней. Ведь, в сущности, кругом виноват я. Знаешь, мне пришло в голову — а что если подыскать какого-нибудь такого приятного молодого человека из нью-йоркского общества, ну, разумеется, не из высших кругов, но вполне приличного молодого человека, который за известное вознаграждение взялся бы познакомить ее с интересными людьми, ходил бы с ней в театры, словом, развлекал ее. Разумеется, я говорю это не в таком смысле…

Он посмотрел на Беренис, и губы его искривились невеселой улыбкой.

Беренис слушала его с самым невозмутимым видом, и по ее лицу нельзя было догадаться, что слова Каупервуда очень обрадовали ее, ибо она сама не раз об этом думала. У нее только чуть-чуть дрогнули уголки губ и в глазах мелькнуло удивленное выражение.

— Не знаю, — осторожно протянула она, — может, на свете и бывают такие молодые люди…

— Да ими хоть пруд пруди, — деловито продолжал Каупервуд. — Но, конечно, это должен быть американец. Эйлин терпеть не может иностранцев, ухаживателей иностранцев, я хочу сказать. Я только одно знаю: если мы хотим, чтобы у нас все шло мирно и нам с тобой можно было спокойно отправиться путешествовать, надо что-то придумать и как можно скорей.

— Мне как будто припоминается один такой человек, и, пожалуй, он мог бы подойти, — задумчиво промолвила Беренис. — Его зовут Брюс Толлифер. Он из виргинских и южно-каролинских Толлиферов. Ты, может быть, даже его знаешь.

— Нет, — отвечал он. — Но это действительно такой тип, какого я имею в виду?

— Очень красивый молодой человек, если ты это имеешь в виду, — продолжала Беренис. — Я с ним не знакома, видела его раз в Нью-Джерси у Денни Мур на теннисном корте. Эдгар Бонсиль тогда же и рассказал мне, что это жалкий паразит, что он всегда живет на содержании у какой-нибудь богатой женщины, ну вот, например, у Дении Мур.

Беренис рассмеялась и добавила:

— Мне кажется, Эдгар побаивался, как бы я не влюбилась в этого Толлифера. Он, правда, мне очень понравился, такой красивый!

И она посмотрела на Каупервуда и улыбнулась с таким видом, как если бы она только что вспомнила о существовании этого молодого человека.

— Стоит подумать! — заметил Каупервуд. — Его, наверно, прекрасно все знают в Нью-Йорке.

— Да, мне помнится, Эдгар говорил, что он часто встречает его на Уолл-стрите. Вряд ли он занимается какими-нибудь финансовыми делами, просто делает вид, что принадлежит к этим кругам. Наверно, чтобы произвести впечатление.

— Вот как! — воскликнул Каупервуд, очень довольный ее рассказом. — В таком случае я разыщу его без труда, хотя таких молодчиков много везде толчется. Да мне самому не раз приходилось с ними встречаться.

— По-моему, в этом есть что-то очень гадкое, — сказала Беренис. — Ужасно, что нам с тобой приходится говорить о таких вещах. И потом, если ты свяжешься с таким типом, какая у тебя может быть уверенность в том, что он не впутает Эйлин в какую-нибудь неприятность?..

— Но ведь я для нее же стараюсь, Беви, для ее пользы. Пойми это. Я просто хочу найти такого человека, который мог бы для нее сделать то, что ни она сама, ни я, ни даже мы с ней вместе не можем и не сумеем сделать.

Он замолчал и вопросительно посмотрел на Беренис. А она ответила ему грустным и несколько недоумевающим взглядом.

— Мне нужен человек, который взял бы на себя труд развлекать и занимать ее. И я готов заплатить за это. И щедро заплатить.

— Ну, хорошо, хорошо, посмотрим, — сказала Беренис и, как бы желая прекратить этот неприятный разговор, стала рассказывать о своих делах: — Я жду завтра маму; поезд приходит в час. Я уже сняла номер в гостинице в Брендингхэме. Да, я хотела еще поговорить с тобой относительно Ролфи.

— А что такое?

— Да он ни к чему не пригоден. Его никогда ничему не учили. Я думала, хорошо бы найти для него какое-нибудь дело.

— Ну, насчет этого ты можешь не беспокоиться. Я мигом пристрою его к кому-нибудь из моих компаньонов. Пусть приезжает сюда, и я направлю его к кому-нибудь в качестве секретаря. Скажу Китереджу, он ему напишет.

Беренис посмотрела на него долгим взглядом, растроганная его готовностью прийти ей на помощь и той легкостью, с какою он все разрешал.

— Пожалуйста, не считай меня неблагодарной, Фрэнк! Ты так добр ко мне.

Глава 8

В то самое время, когда Беренис рассказывала Каупервуду о Брюсе Толлифере, объект этого щекотливого разговора, красивый шалопай без гроша за душой, нежил свою уже несколько потрепанную плоть — вместилище весьма изменчивого и изобретательного духа — в одной из самых крошечных комнатушек меблированного пансиона миссис Сельмы Холл на Восточной пятьдесят третьей улице. Некогда это был весьма фешенебельный квартал в Нью-Йорке, но, зажатый со всех сторон тесными рядами мрачных коричневых зданий, он теперь обратился в один из самых захудалых. Во рту у Толлифера был отвратительный вкус после попойки и бессонной ночи, но под рукой у него, на расшатанном табурете, стояла бутылка виски, сифон с содовой водой и валялась растрепанная пачка папирос. Бок о бок с ним на откидной половине дивана лежала хорошенькая молодая актриса, которая делила с Толлифером свои доходы, свой кров и стол и все, чем она располагала на белом свете.

Оба они дремали, хотя время уже приближалось к одиннадцати. Но прошло несколько минут, и Розали Харриген открыла глаза. Окинув взглядом убогую комнатку с потемневшими обоями, на которых кое-где проступал их первоначальный палевый цвет, и стоявший в углу низенький туалетный столик с трехстворчатым зеркалом, и старый облупленный комод, она решила, что пора вставать и немедленно приниматься за уборку. На стульях, на полу, всюду были разбросаны разные интимные принадлежности дамского и мужского туалета. Тут же в комнате был отведен уголок для кухни и умывальника. Направо от табурета стоял письменный столик, — сюда Розали подавала еду, если им случалось перекусить у себя дома.

Розали даже и в своем затрепанном халатике была несомненно обольстительна. Черные вьющиеся, пышно рассыпающиеся по плечам волосы, маленькое беленькое личико с небольшими, но пытливыми темными глазками, яркие губы, чуть-чуть вздернутый носик, грациозная, с округлыми формами соблазнительная фигурка — все это вместе пока еще удерживало в плену непостоянного, беспутного красавца Толлифера.

«Пожалуй, сейчас приготовить ему стакан виски с содой и дать закурить? — поспешно прибирая комнату, рассуждала сама с собой Розали. — А потом, если он захочет, сварить кофе и пару яиц, что ли… Но если он вот так будет притворяться спящим и не замечать ее, может быть ей лучше поскорей одеться и уйти на репетицию; как раз к двенадцати можно поспеть. А потом уж, вернувшись домой, можно спокойно сидеть и ждать, когда он соизволит глаза открыть». Розали была без памяти влюблена.

Дамский угодник по природе, Толлифер в высшей степени прохладно принимал эти нежные заботы о своей персоне. Ну что это ему, Толлиферу — отпрыску тех самых знаменитых виргинских и южно-каролинских Толлиферов! Ведь он мог бы вращаться в самых изысканных, в самых великосветских кругах! Да только беда была в том, что если бы не Розали или еще какая-нибудь такая же взбалмошная девчонка, он бы совсем пропал, спился, увяз в долгах. Но так или иначе, несмотря на все свои недостатки, Толлифер в глазах женщин обладал несомненным притягательным свойством, это был сущий магнит для женских сердец. Тем не менее после двадцати с лишним лет бесчисленных романтических приключений ему так и не удалось сделать то, что называется выгодной партией. И вот поэтому-то, когда ему теперь попадалась влюбленная жертва, он обращался с нею резко, насмешливо, пренебрежительно и повелевал ею как хотел.

Толлифер был южанин; предки его, крупные землевладельцы, занимали когда-то видное общественное положение. В Чарльстоне поныне сохранилась чудесная старинная усадьба, в которой жили последние уцелевшие после Гражданской войны потомки этого некогда знатного рода. Они до сих пор берегли тысячные закладные и облигации займов, оставшиеся от времен Конфедерации и ныне не стоившие ни гроша. Брат Толлифера, Вэксфорд Толлифер, служил капитаном в армии. Брюса он считал бездельником и шалопаем. Другой брат перебрался с Юга на Запад и обосновался в Сан-Антонио, в Техасе. Он купил себе ферму, женился, обзавелся семьей и мало-помалу сколотил недурное состояние. Надежды Брюса пробиться в нью-йоркский свет казались ему сущим бредом. Ведь если бы Брюс в самом деле мог чего-нибудь добиться, — ну, скажем, заполучить в жены какую-нибудь богатую наследницу, — так почему же он не сделал этого много лет назад? Правда, имя его иной раз попадалось в газетах. И одно время даже пронесся слух, что он вот-вот женится на одной только что вылетевшей в свет богатенькой девице, но ведь это было десять лет назад, когда ему было всего двадцать восемь лет! И ведь из этого так ровно ничего и не получилось! С тех пор оба его брата, да и все другие родственники махнули на Брюса рукой. Пропащий человек! И большинство его знакомых и приятелей из нью-йоркского общества постепенно склонялись к тому же мнению. Уж слишком он падок на удовольствия, не умеет себя обуздать, не дорожит ни своим именем, ни репутацией. И теперь ему не на кого было рассчитывать, ни один из его бывших друзей не дал бы ему ни цента взаймы.

И однако многие из его бывших знакомых, и мужчины и женщины, и молодые и старые, встретив его где-нибудь случайно, когда он был в трезвом виде и прилично одет, смотрели на него с невольным участием и искренне жалели, что ему не удалось подцепить какую-нибудь богатую наследницу. Как приятно было бы встретиться с ним в порядочном обществе — такой обаятельный человек! У него был мягкий, певучий южный акцент и удивительно подкупающая улыбка.

С Розали Харриген он сошелся всего каких-нибудь два месяца тому назад и отнюдь не собирался тянуть эту канитель. Простая хористка, Розали зарабатывала едва тридцать пять долларов в неделю. Это была веселая, покладистая, добрая девушка, но Толлифер чувствовал, что ей не хватает настойчивости и поэтому она никогда не сделает карьеры. Только ее прельстительная фигурка, ее любовный пыл и страстная привязанность к нему и удерживали его до поры до времени.

И вот сейчас, поглядывая на его всклокоченную черную голову, на его небритый подбородок и такие красивые, тонко очерченные губы, Розали чувствовала, как сердце ее замирает от блаженства, — и вместе с тем ее охватывал мучительный, непреодолимый страх: его отнимут у нее, им завладеет другая, она не сумеет его удержать. Она знала: вот он сейчас проснется злой, будет кричать, командовать ею, посыплются ругательства, проклятия, а все-таки нет для нее большего счастья на свете, как сидеть вот здесь, возле него часами и хоть изредка провести рукой по его волосам.

А между тем сознание Толлифера с трудом выходило из сонного оцепенения и нехотя возвращалось к мрачной действительности повседневного бытия. Кроме тех денег, которые он может взять у Розали, у него больше нет ничего. А она ему, в сущности, уже порядком надоела. Вот если бы найти какую-нибудь богатую женщину, зажить на широкую ногу (пусть даже для этого пришлось бы жениться), он показал бы всем этим нью-йоркским выскочкам, которые глядят на него теперь сверху вниз, что значит быть Толлифером, Толлифером с деньгами!

Несколько лет тому назад, вскоре после своего приезда в Нью-Йорк, он сделал одну неудачную попытку похитить влюбленную в него без памяти девчонку, дочку богатых родителей. Родители успели помешать ему, спровадили ее за границу. История наделала много шума, имя его трепали в газетах, его называли «охотником за приданым» и предостерегали против него всех добропорядочных отцов и матерей, которые хотят видеть своих дочек в благополучном супружестве. И вот этот-то его промах, или неудача, а потом пьянство, карты, беспутная жизнь постепенно закрыли для него двери всех домов, в которые он так стремился проникнуть.

Проснувшись окончательно, Толлифер начал одеваться и сразу накинулся на Розали за то, что она вчера затащила его на эту вечеринку. Они были у ее друзей, где Толлифер, напившись, задирал и поносил всех присутствующих, так что те были рады от него отделаться.

— Этакое хамье, сброд какой-то! — кричал он. — Почему ты мне не сказала, что там будут эти газетные писаки? Актеришки твои хороши, а уж эта гнусная порода, ищейки подлые, которых притащила с собой твоя приятельница! Ничего гаже и вообразить себе нельзя!

— Да разве я знала, что они придут, Брюс! — оправдывалась бледная, расстроенная Розали, поджаривая на сковородке хлеб для кофе. — Я думала, на этой вечеринке будут только наши звезды.

— Звезды! Нашла тоже кого назвать звездами! Уж если это звезды, тогда я, значит, целое созвездие! (Это замечательное сравнение не дошло до Розали, бедняжка понятия не имела, о чем он говорит.) Потаскушки, вот они кто! Да ты-то, конечно, и керосиновую коптилку от звезды не отличишь.

Тут он, потянувшись, зевнул и снова подумал с досадой: когда же он наконец решится покончить со всем этим? Так опуститься! Жить на содержании у девчонок, которые еле-еле на хлеб себе зарабатывают, пьянствовать, играть в карты с их приятелями, не имея ни гроша в кармане…

— Нет, я больше не в состоянии это выносить! — вырвалось у него. — Хватит! Сил моих больше нет жить в этой дыре. Нет, это чересчур унизительно!

Он шагал взад и вперед по комнате, засунув руки в карманы, а Розали молча смотрела на него; у нее точно язык отнялся от страха.

— Ты слышишь, что я говорю! — злобно крикнул он. — Что ты стоишь, как кукла? Экие дуры бабы! То дерутся, как кошки, то слова от них не добьешься. Боже мой! Если бы мне только посчастливилось найти женщину, у которой была бы хоть капля здравого смысла! Я бы… я бы…

Розали подняла на него глаза. Губы ее задрожали в жалкой улыбке.

— Ну и что бы ты тогда сделал? — тихо спросила она.

— Я бы от нее не ушел… Может быть, даже и полюбил бы ее. Ах, черт! Ну что говорить! Вот я торчу здесь, в этой дыре… Спрашивается, чего ради? Мне здесь совсем не место. Да, я хочу вернуться на свое место. И вернусь. Пора нам с тобой расстаться. Ничего не поделаешь. Не могу я так больше жить! Не могу!

И с этими словами он подошел к вешалке, схватил шляпу, пальто и ринулся к двери. Но Розали успела перехватить его и, бросившись к нему на грудь, прижалась щекой к его лицу.

— Не уходи, Брюс! Прошу тебя! — всхлипывала она. — Ну что я такого сделала? Неужели ты меня совсем разлюбил? Ведь я для тебя на все, на все готова. Я ничего от тебя не прошу. Не уходи, Брюс, милый, ну пожалуйста! Скажи мне — ведь правда, ты не уйдешь?

Но Толлифер грубо отпихнул ее и вырвался из ее объятий.

— Перестань реветь, Розали, перестань сейчас же! — прикрикнул он на нее. — Ты знаешь, я этого терпеть не могу! Меня этим не удержишь. Я ухожу, потому что мне надо уйти.

Он толкнул дверь, но Розали опять бросилась к нему и стала перед ним на пороге.

— Ты не можешь так уйти! — вскричала она. — Останься, ради бога, умоляю тебя! Послушай меня, Брюс, вернись! Я все, все для тебя сделаю, обещаю тебе. Достану еще денег; наймусь на другую работу. Я знаю, меня возьмут. Мы переедем на другую квартиру. Я все устрою, Брюс! Ну, пойдем, пожалуйста, прошу тебя!. Не гляди на меня так сердито. Если ты меня бросишь, я сейчас же покончу с собой.

Но Толлифер на этот раз был неумолим.

— Перестань, Рози. Не будь дурой. Ничего ты не покончишь с собой. И сама это отлично знаешь. Возьми себя в руки. Успокойся, я приду к тебе попозже, вечером, или, может быть, завтра. Но я должен найти себе какое-то дело, вот и все. Понятно тебе?

Розали вдруг как-то сразу обессилела. Она почувствовала, что ничего сделать нельзя; все равно уйдет, этого не миновать. Его теперь ничем не удержишь.

— Не уходи, Брюс! — в отчаянии твердила она, прижимаясь к нему всем телом. — Я тебя не пущу! не пущу! не пущу! Ты не можешь вот так: взять и уйти!

— Не могу? — засмеялся он. — А ну посмотрим!

Он оттолкнул ее и, переступив порог, быстро пошел вниз по лестнице. Розали, глядя перед собой невидящими глазами, стояла не двигаясь и с ужасом дожидалась, как хлопнет внизу, закрывшись за ним, тяжелая входная дверь. Потом она, как-то вся съежившись, повернулась, вошла в комнату и, затворив за собой дверь, уткнулась в нее, закрыла лицо руками и зарыдала.

Ей пора было уже отправляться на репетицию. Но она даже не могла и подумать об этом. Все равно теперь, жить не для чего: все кончено… Вот разве только что он, может быть, еще вернется?.. Ведь должен же он прийти за своими вещами…

Глава 9

Толлифер уже давно подумывал пристроиться агентом в какой-нибудь крупной маклерской фирме или в нотариальной конторе, ведающей опекой и делами богатых вдов и наследниц. Однако осуществить это было не так-то легко, ибо он совершенно оторвался от этого круга пронырливых молодых людей, которые не только соприкасались с лучшим нью-йоркским обществом, но и процветали в нем, пользуясь всеми его благами. Такие люди были мало того что полезны, но иной раз просто необходимы богатым дамам, мечтающим занять положение в обществе, однако не имеющим для этого никаких связей, а также перезрелым девицам, которые, несмотря на солидный возраст, все еще мечтали блистать в свете.

Для такого рода деятельности требовалось немало: хорошее американское происхождение, приятная внешность, светский лоск, обширная эрудиция по части всякого спорта — гонок на яхтах, скачек, тенниса, поло, верховой езды и езды в экипаже, а также по части таких развлечений, как опера, театры и всякого рода зрелища. Эти люди ездили с богачами в Париж, Биарриц, Монте-Карло, Ниццу, Швейцарию, Ньюпорт, на Палм-Бич, для них были открыты все двери — и тайных притонов на юге и разных аристократических клубов. В Нью-Йорке они подвизались главным образом в шикарных ресторанах, в опере, где неизменно красовались в ложах бенуара, и в других театрах. Разумеется, они должны были безупречно одеваться, соблюдать все правила этикета, обладать ловкостью и уменьем доставать лучшие места на скачки, на теннисные и футбольные матчи и на все модные премьеры. Желательно было, чтобы они могли составить партию в карты и посвятить в правила и тонкости игры неопытного партнера, а при случае дать полезный совет и по части дамских нарядов, ювелирных изделий и убранства комнат. Но самое главное, они должны были заботиться о том, чтобы имена их патронесс как можно чаще появлялись на страницах газет в отделе светской хроники.

Такого рода многосторонняя деятельность обычно вознаграждалась, и в этом, собственно, не было ничего предосудительного, ибо полезным молодым людям приходилось делать немалые усилия, а иной раз даже и жертвовать собой: они должны были противостоять всяческим искушениям и соблазнам юности, поскольку услуги их требовались главным образом стареющим дамам, таким, которые, подобно Эйлин, страшились остаться в одиночестве и изнывали от скуки, не зная куда себя девать.

Толлифер потрудился на этом поприще немало лет, но на тридцать втором году своей жизни почувствовал, что ему это начинает надоедать. И он стал отлынивать понемножку. Скука, отвращение все чаще толкали его в объятья какой-нибудь юной эстрадной красотки, которая бескорыстно дарила его настоящей пылкой любовью, или заставляли искать забвенья в пьянстве. Но сейчас он опять подумывал вернуться в эти рестораны, бары, роскошные отели и прочие злачные места, где толкутся богатые люди, на которых у него только и оставалась надежда. Он возьмет себя в руки на этот раз, бросит пить; раздобудет немножко денег, может быть даже у Розали, приведет себя в надлежащий вид — и, конечно, ему подвернется случай проявить себя на светском поприще.

И вот тогда… тогда пусть посмотрят!

Глава 10

Эйлин томилась в Нью-йорке и тщетно ломала себе голову, стараясь придумать, как бы устроить свою жизнь так, чтобы не пропадать от скуки. Хотя особняк Каупервуда — дворец, как его теперь называли, — был одним из самых красивых и роскошных домов во всем Нью-Йорке, для Эйлин он был все равно что пустая скорлупа, вернее могила — могила ее любви и ее светских успехов.

Теперь-то она хорошо понимала, сколько зла причинила она первой жене Каупервуда и его детям. В то время она, конечно, не представляла себе, каково приходилось бедной миссис Каупервуд. А вот теперь ей пришлось и самой этого отведать. Несмотря на то, что она пожертвовала ради Каупервуда и своими родными, и друзьями, и положением в обществе, и репутацией, — жизнь ее с ним разбита, и ничем этого не поправишь. Другие женщины, жестокие, безжалостные, отняли у нее Фрэнка и держатся за него не потому, что они его любят, а просто из-за его богатства, из-за его славы. А его, конечно, прельщает их молодость, красота, хотя всего каких-нибудь два-три года тому назад разве они могли бы сравниться с ней, с Эйлин! Но все равно — она не отпустит его! Никогда! Ни одна из этих женщин не будет называться миссис Фрэнк Алджернон Каупервуд! Она связана с ним нерасторжимыми узами любви, брака — и этого у нее никто никогда не отнимет. Он никогда не осмелится открыто порвать с ней или возбудить дело о разводе. Слишком много она о нем знает, да и другие тоже, и уж во всяком случае она позаботится, чтобы все узнали, если только он когда-нибудь сделает попытку разойтись с ней. Она не забыла, как он тогда откровенно заявил ей, что любит эту хорошенькую девчонку Беренис Флеминг. Где-то она теперь, интересно? Может быть, с ним! Но она никогда не будет его женой. Никогда!

Но какое ужасное одиночество! Этот роскошный дом, эти громадные комнаты с мраморными полами, лепные потолки, увешанные картинами стены, двери, украшенные резьбой! И эти слуги, — как знать, может быть, они только для того и наняты, чтобы шпионить за ней. И так день за днем, не знаешь, как убить время, не к кому пойти и к себе некого позвать. Обитатели всех этих пышных особняков, красующихся по соседству, не изволят даже и замечать ни ее, ни Каупервуда, невзирая на все их богатство!

Около нее вертелось несколько поклонников, которых она еле-еле терпела, да изредка появлялся кто-нибудь из родственников, в том числе два ее брата, жившие в Филадельфии. Это были люди старинного склада, очень религиозные; оба они были хорошо обеспечены и занимали видное общественное положение; их жены и дети не одобряли поведения Эйлин, поэтому и братья редко навещали ее. Обычно они приезжали к обеду или к завтраку и даже случалось иной раз оставались переночевать, когда дела задерживали их в Нью-Йорке, но никогда никто из домашних не бывал с ними. А затем они снова исчезали надолго. Эйлин отлично понимала, как они к ней относятся, и они также хорошо знали, что ей это известно.

Никаких сколько-нибудь интересных знакомых у нее не было. От времени до времени собиралась какая-нибудь шумная компания — актеры и с ними какие-то распущенные молодые люди; они приходили, конечно, главным образом для того, чтобы покутить на ее счет, а ухаживать предпочитали за молоденькими девчонками. Да разве могла бы она после Каупервуда влюбиться в кого-нибудь из этих ничтожеств, жалких искателей приключений? Поддаться минутному влечению — да. После долгих часов одиночества и мучительных мыслей, стоит ей выпить несколько бокалов вина, она способна броситься в объятья кому угодно, лишь бы забыться, чувствуя себя желанной, слушая нежную любовную болтовню. Ах, это одиночество! Старость! Пустая жизнь, из которой безвозвратно ушло все, что когда-то ее наполняло и красило!

Какая насмешка — этот великолепный дворец, со всеми этими картинными галереями, скульптурами, гобеленами. А Каупервуд, ее муж, так редко заглядывает теперь. А когда он здесь, как он осторожен и холоден, хотя и разыгрывает перед слугами заботливого супруга. А они пресмыкаются перед ним, потому что ведь он здесь хозяин, он распоряжается всем и все подчиняются ему. Когда же она, не выдержав, пыталась высказать ему свое негодование, он сразу становился таким предупредительным, вкрадчивым, так ласково гладил ее по руке и говорил: «Послушай, Эйлин! Ты не должна забывать: ты всегда была и будешь миссис Фрэнк Каупервуд. А следовательно, ты должна помнить наш уговор». И если она в негодовании начинала кричать или выбегала из комнаты, вся в слезах, с трясущимися губами, он шел следом за ней и уговаривал так мягко и убедительно, что она в конце концов соглашалась на все. А когда ему этого не удавалось добиться, он присылал ей цветы, предлагал ей пойти с ним вечером в оперу — и против этого она никак не могла устоять, а он пользовался ее слабостью и тщеславием. Потому что появляться с ним на людях — это все-таки означало, что она, как-никак, его жена, хозяйка его дома.

Глава 11

Де Сото Сиппенс отправился в Лондон, прихватив с собой нескольких расторопных помощников. Он снял дом в Найтсбридже и, оглядевшись, начал осторожно собирать разные сведения и данные, которые, по его мнению, могли пригодиться для Каупервуда.

Он сразу же сделал одно весьма ценное открытие, касающееся двух старых подземных лондонских линий — Метрополитен и Районной: эти линии образовывали собою большую петлю — обстоятельство, которым так выгодно для себя воспользовался Каупервуд при постройке городской уличной сети в Чикаго и которое нанесло такой ущерб его конкурентам и заставило их ополчиться против него. Эти лондонские линии первой подземной железной дороги в мире, очень скверно оборудованные и до сих пор пользующиеся паровой тягой, фактически охватывали и включали в свою сеть все главные деловые центры. Таким образом, они представляли собой ключ ко всей сети подземных железных дорог в Лондоне. Они шли параллельно друг другу примерно на расстоянии мили, смыкаясь концами, чтобы поезда той и другой линии могли совершать сквозные рейсы, и обслуживали весь район, начиная с Кэнсингтона и Пэдингтонского вокзала на западе, вплоть до Олдгэйта близ Английского банка на востоке. Таким образом, все главные улицы, деловой центр, кварталы, где находились магазины, театры, самые крупные и роскошные отели, вокзалы и здания парламента — все было охвачено этими линиями.

Сиппенс очень быстро выяснил, что эти линии при существующем ныне скверном оборудовании и неумелой эксплуатации едва окупают расходы на их содержание, но что их безусловно можно сделать гораздо более доходными, ибо, если не считать омнибусов, никакого иного удобного сообщения между всеми этими районами не было.

Устаревшая система паровой тяги на подземных железных дорогах вызывала все больше и больше неудовольствия у публики; мало того, в среде молодых финансистов, интересующихся строительством подземки, явно наблюдалось стремление переоборудовать линии, пустить электрические поезда, словом, поставить дело на современную ногу. Одним из наиболее влиятельных лиц в этом небольшом меньшинстве был некий лорд Стэйн, крупный акционер Районной подземной дороги и весьма видная фигура в высшем лондонском свете. Сиппенс слышал о нем еще от Каупервуда.

Получив от Сиппенса длинное письмо с подробным изложением всех интересующих его обстоятельств и ясно представив себе положение вещей, Каупервуд воодушевился. Эта возможность использовать центральную петлю, если взяться за дело сейчас же и получить концессию или акты на постройку веток, даст ему как раз то, о чем он мечтал, — сосредоточит в его руках управление сетью и тем самым обеспечит ему руководство всей будущей системой подземных дорог.

Однако, если не вывернуть собственные карманы, откуда он достанет такую сумму наличными? Ведь в это дело надо вогнать не меньше ста миллионов долларов. Вряд ли он может сейчас кого-нибудь увлечь своей идеей и получить таким образом финансовую поддержку, тем более что ныне действующие лондонские линии едва окупают себя. Отважиться на такое предприятие в настоящий момент, конечно, дело крайне рискованное. Тут надо все предусмотреть и прежде всего пустить в ход очень умелую, ловко состряпанную и широко поставленную рекламу, которая представила бы его в самом выгодном свете.

Каупервуд мысленно перебирал в памяти всех крупных американских капиталистов, все их учреждения и банки — в особенности на Востоке, — где он, опираясь на свои прежние сделки, мог бы пощупать почву. Им надо внушить, что он на этом деле стремится получить отнюдь не какие-то чрезмерные прибыли, а доверие и признание. Потому что Беренис, конечно, права: это последнее и самое крупное из всех его финансовых предприятий, — если, разумеется, из этого что-нибудь выйдет! — несомненно должно носить более благопристойный характер, чем все его прежние авантюры, оно должно помочь ему загладить все его старые грехи и мошенничества.

В глубине души он, признаться, не собирался совсем отказываться от тех трюков, к которым он прибегал при организации и захвате городской железнодорожной сети. А так как его приемы были, конечно, не так широко известны в Англии, как у него на родине, он более чем когда-либо рассчитывал на возможность учредить несколько акционерных компаний — для каждого отдельного участка, для каждой ветки вновь проектируемой или требующей переоборудования подземной сети; доверчивая публика все равно бросится покупать эти «разводненные» акции. Так только и можно делать дела! Публике всегда можно всучить что угодно, если только внушить ей, что дело сулит верный и постоянный доход. Все, конечно, зависит от репутации, солидности и рентабельности предприятия, — качества, которые достигаются при помощи надлежащих связей. Решив теперь же предпринять кой-какие шаги, Каупервуд послал телеграмму Сиппенсу с изъявлением благодарности и приказом оставаться в Лондоне впредь до дальнейших его распоряжений.

Между тем к Беренис приехала мать, и они временно обосновались в Чикаго по-семейному. Беренис и Каупервуд, каждый по-своему, посвятили ее в последнее знаменательное событие, которое должно было сблизить всех троих и произвести переворот в их жизни. Хотя миссис Картер, разумеется, и всплакнула немножко после объяснения с Беренис, сокрушаясь, как всегда, о своем прошлом, которое, как она не без основания полагала, было главной причиной, толкнувшей ее дочь на такой рискованный шаг, — однако она была вовсе не так уж убита этим, как ей казалось в минуты угрызений совести. Ведь Каупервуд все-таки видный, влиятельный человек, а кроме того, он сам сказал ей, что Беренис не только получит по завещанию значительную часть его капитала, но, если Эйлин умрет или если она когда-нибудь согласится дать ему развод, он безусловно женится на Беренис. А пока пусть все остается по-прежнему: он друг миссис Картер и опекун ее дочери. И что бы там ни случилось, какие бы сплетни ни возникали на их счет, это всегда будет их единственным оправданием. Конечно, не следует слишком часто появляться вместе на людях и вообще надо стараться держать себя так, чтобы не вызывать никаких подозрений. Что бы они с Беренис ни задумали, это будет их частным делом, но они никогда не будут путешествовать в одном поезде или на одном пароходе, ни останавливаться в одном отеле.

В Лондоне все, конечно, будет значительно проще; а если к тому же все сложится хорошо и удастся связаться кой с кем из высоких финансовых кругов, тогда можно будет с помощью Беренис и ее матери принимать этих финансовых магнатов и расположенных к нему дельцов у себя дома, ибо Каупервуд считал, что миссис Картер сумеет создать такую домашнюю обстановку, которая будет вполне соответствовать положению почтенной богатой вдовы путешествующей со своей дочерью.

Беренис — а ведь она, в сущности, и придумала все — очень увлеклась этой затеей. И даже миссис Картер, забыв о том, что Каупервуд только что казался ей безжалостным эгоистом, который никогда не поступится ничем и думает только о своих личных удобствах, слушая его, почти готова была поверить, что все устраивается как нельзя лучше. Беренис очень деловито сообщила ей о своих новых взаимоотношениях с Каупервудом.

— Я очень люблю Фрэнка, мама, — сказала она. — И я хочу жить с ним, насколько это, конечно, возможно. Он никогда не пытался склонить меня к этому — ты знаешь. Я пришла к нему сама, и сама предложила. Мне, видишь ли, уже давно казалось, что это как-то нечестно — с тех самых пор, как ты мне призналась, что мы живем на его деньги. Ну, как же так — все брать и ничего не давать взамен? А потом я оказалась такой же трусихой, как когда-то была ты, слишком избалованной и неприспособленной, чтобы решиться жить, не имея никаких средств к существованию, — а ведь так бы оно и было, если бы он нас оставил.

— Ах, я знаю, ты права, Беви! — жалобным тоном перебила ее мать. — Пожалуйста, не обвиняй меня, я и без того мучусь этим беспрестанно. Прошу тебя, не упрекай! Ведь я всегда думала только об одном — о твоем будущем.

— Ну, полно, мама. Успокойся! — смягчившись, утешала ее Беренис, которая все-таки любила свою мать и прощала ей все ее заблуждения и безрассудства. Правда, когда Беренис была еще девчонкой, школьницей, она несколько свысока относилась к своей матери, к ее рассуждениям и вкусам; но, узнав все, она стала смотреть на нее совсем другими глазами; не то чтобы она совсем оправдывала мать, нет, но она прощала и жалела ее. Теперь она уже не разговаривала с ней пренебрежительно-снисходительным тоном, а, наоборот, старалась быть ласковой, внимательной, словно желая утешить ее, заставить забыть все обиды, которые выпали на ее долю.

Поэтому и сейчас, стараясь успокоить мать, Беренис говорила с ней ласково и мягко.

— Ты вспомни, мама, — продолжала она, — ведь я все-таки пыталась пробиться собственными силами и очень быстро поняла, что я просто не гожусь для этого, что мне не преодолеть тех препятствий, с которыми я неизбежно должна столкнуться. Меня чересчур холили, берегли. И я в этом не виню ни тебя, ни Фрэнка. Но какая у меня может быть будущность, особенно здесь, в нашей стране? Поэтому я и решилась, и, по-моему, это лучшее, что я могла сделать, — соединить свою жизнь с жизнью Фрэнка, потому что это единственный человек, который может мне помочь по-настоящему.

Миссис Картер, соглашаясь, кивала головой и смотрела на Беренис с грустной улыбкой. Она знала, что ей ничего другого не остается, как подчиняться всему, что ни вздумает Беренис. У нее нет собственной жизни, нет и не может быть никаких средств к существованию — она целиком зависит от своей дочери и Каупервуда.

Глава 12

Спустя некоторое время после того как все было переговорено и достигнуто полное взаимопонимание и согласие, Каупервуд и Беренис с матерью отправились в Нью-Йорк. Дамы поехали вперед, а следом за ними дня через два выехал и Каупервуд. В Нью-Йорке он намеревался пощупать почву и выяснить, кто среди американских предпринимателей мог бы заинтересоваться крупным капиталовложением, а кроме того, предполагал связаться с какой-нибудь международной маклерской фирмой, которая позаботилась бы о том, чтобы эти лондонские дельцы с их предложением насчет линии Чэринг-Кросс снова обратились к нему; для него важно было, чтобы никто не был осведомлен, что он интересуется этим.

Конечно, у него были и свои нью-йоркские и лондонские маклеры и комиссионеры: Джеркинс, Клурфейн и Рэндолф, но в таком важном и многообещающем деле он не мог на них вполне положиться. Джеркинс, главная фигура в американском отделении фирмы, хоть и очень ловкий и весьма полезный субъект, слишком уж заботился о собственных интересах, а кроме того, не всегда умел держать язык за зубами. Однако обращаться в незнакомую маклерскую контору тоже было небезопасно. Могло, пожалуй, выйти еще хуже. В конце концов он решил, что самое разумное — подослать какого-нибудь верного человека к Джеркинсу и намекнуть ему, что недурно было бы, если бы Гривс и Хэншоу попытались еще раз обратиться к Каупервуду.

И тут он вспомнил, что среди рекомендательных писем, которые Гривс и Хэншоу вручили ему при первом свидании, было письмо от некоего Рафаэля Коула, когда-то довольно крупного нью-йоркского банкира, который теперь отошел от дел. Несколько лет тому назад Коул пытался заинтересовать его нью-йоркским транспортом, но Каупервуд в то время был так поглощен своими делами, что не имел возможности подумать об этом предложении. Тем не менее у него сохранились дружеские отношения с Коулом, и тот впоследствии вошел пайщиком в кое-какие из его чикагских предприятий.

Хорошо бы привлечь Коула с его капиталом к этому лондонскому предприятию, да, пожалуй, через него можно будет подтолкнуть и Джеркинса и заставить тем самым Гривса и Хэншоу повторить свое предложение. Он решил пригласить Коула пообедать к себе на Пятую авеню, кстати и Эйлин представится случай выступить в роли хозяйки. Таким образом, он и Эйлин доставит удовольствие и на Коула произведет впечатление примерного супруга.

— Коул человек респектабельный, строгих правил. Ведь для того чтобы преуспеть в этой лондонской затее, нужно непременно заранее создать такой респектабельный фон, чтобы предупредить всяческие нападки. Вот и Беренис тоже перед самым отъездом в Нью-Йорк сказала ему: «Не забудь, Фрэнк, чем больше ты будешь проявлять внимания и предупредительности к Эйлин на людях, тем лучше будет для всех нас!..» И она так посмотрела на него своими невозмутимыми синими глазами, что ему показалось, словно в этом взоре скрывается вся извечная женская мудрость.

Поэтому по дороге в Нью-Йорк Каупервуд, помня наставления Беренис, послал Эйлин телеграмму, извещая ее о приезде. И тут же в связи с Эйлин он вспомнило некоем Эдварде Бингхэме, агенте по распространению акций, который когда-то часто к нему наведывался, — у него обширный круг знакомых, и, наверно, через него можно будет раздобыть кой-какие сведения об этом субъекте Толлифере.

Таким образом, составив себе дорогой полную программу действий и приехав в Нью-Йорк, Каупервуд прежде всего позвонил Беренис, на Парк авеню, в тот самый особняк, который он когда-то подарил для нее ее матери. Условившись, что он приедет попозже, он позвонил Коулу, а затем к себе в контору, в отель «Нэзерлэндс», где, справившись о разных делах, узнал между прочим, что Бингхэм уже интересовался, когда ему можно будет повидать Каупервуда. Вслед за этим он отправился к себе домой в весьма приподнятом настроении. Теперь это был совсем не тот человек, которого видела Эйлин несколько месяцев тому назад.

Когда он вошел к ней в спальню, она сразу по его походке, по его глазам почувствовала, что он чем-то очень доволен и готовит ей приятный сюрприз.

— Ну, как ты тут поживаешь, моя дорогая? — приветствовал он ее таким дружелюбным тоном, какого она уж давно от него не слышала. — Надеюсь, ты получила мою телеграмму?

— Да… — спокойно, но в то же время несколько насторожившись, отвечала Эйлин. И тут же украдкой поглядела на него с любопытством, ибо в ее чувстве к Каупервуду было столько же любви, сколько и ненависти.

— А! Детективные романы почитываешь! — шутливо заметил он, заглядывая в книжку на столике у ее кровати и мысленно сравнивая ее ограниченные интересы с кругозором Беренис.

— Да! — с раздражением отрезала Эйлин. — А по-твоему, мне что читать? Библию? Или, может, твои балансовые отчеты? Или каталоги музейные?

Она была возмущена и оскорблена до глубины души: за все время своих чикагских передряг он не удосужился написать ей ни слова.

— Сказать тебе по правде, дорогая, — продолжал он все так же мягко и невозмутимо, — я столько раз собирался написать тебе, но просто руки не поднимались, до такой степени я был всем этим замучен. Я правду тебе говорю. А потом я думал, ты ведь читаешь газеты. Ну а там все это со всеми подробностями было расписано. Да! Я получил твою телеграмму. И очень был тронут. Чрезвычайно. Мне казалось, что я ответил. Я хорошо помню, что собирался ответить.

Он говорил о сочувственной и ободряющей телеграмме Эйлин, телеграмме, которую она послала ему на другой день после его скандального провала с концессией.

— Очень хорошо, — сухо перебила Эйлин. — Допустим, ты собирался, ну что еще ты можешь сказать? — Было одиннадцать утра, а она только принималась за свой туалет.

Он обратил внимание на ее белоснежный кружевной капот — это был ее излюбленный цвет, он так хорошо оттенял ее пышные рыжие волосы, которыми Каупервуд когда-то восхищался. Он заметил, что она густо напудрена. И с грустью подумал, что ей без этого теперь уж нельзя обойтись и что ей, наверно, это еще более грустно. Время! время! Это его безостановочная разрушительная работа. Она стареет, стареет, стареет! И она ничего не может сделать, только огорчаться, потому что она прекрасно знает, как он ненавидит эти страшные признаки старости у женщин, хотя он никогда не говорил ей об этом и даже делал вид, что не замечает их.

Ему было ужасно жаль ее, и он старался говорить с ней поласковей. Глядя на нее, он думал, что ведь Беренис, в сущности, относится к ней без всяких предрассудков, так почему бы ему не поддержать видимость примирения с Эйлин и не повезти ее за границу. Конечно, не обязательно, чтобы она ехала с ним, но примерно в это же время, так, чтобы создалось впечатление, что его супружеская жизнь течет вполне благополучно. Ну, пусть даже она и поедет с ним, на одном пароходе, — может быть, к тому времени удастся заполучить этого Толлифера или еще кого-нибудь и в какой-то мере сбыть ее с рук. И, пожалуй, было бы даже желательно, чтобы этот человек, который возьмется развлекать ее, был бы при ней не только здесь, но и последовал за ней за границу, чтобы она там не мешала ему с Беренис.

— А что ты сегодня думаешь делать вечером? — любезно осведомился он.

— Ничего особенного, — холодно ответила она, чувствуя по его вкрадчивому тону, что он чего-то от нее домогается, но чего именно, она не могла догадаться. — А ты что, думаешь здесь пожить некоторое время?

— Да, поживу немножко. Во всяком случае буду наезжать. У меня тут кое-какие планы. Может быть, мне придется съездить за границу ненадолго; я вот и хотел с тобой об этом поговорить.

Он замолчал, не зная, как продолжать этот разговор. Все это было так сложно и трудно.

— И потом, мне, может быть, придется кой-кого пригласить к себе, пока я здесь, и я бы хотел, чтобы ты мне помогла принять гостей. Ты ничего не имеешь против?

— Нет, — коротко отвечала она, чувствуя, что все это не имеет никакого отношения к ней лично. Мысли его где-то далеко, он вовсе не думает о ней, — даже и сейчас, после того как они столько времени не виделись. И вдруг ее охватила страшная, усталость, — что толку говорить с ним, упрекать его.

— Может быть, мы бы пошли сегодня вечером в оперу? — спросил он.

— Ну что ж. Если ты хочешь… — Как бы то ни было, а все-таки это утешение, что вот он, хоть и ненадолго, здесь, с нею.

— Конечно, хочу… И именно с тобой! — отвечал он. — В конце концов, ведь ты моя жена. И ты здесь хозяйка. И как бы ты ко мне ни относилась, мы все-таки должны держать себя так, чтобы люди думали, что у нас все благополучно. Повредить это никому из нас не повредит. А помочь может обоим. Видишь ли. Эйлин, — дружески продолжал он, — после всех этих историй в Чикаго мне теперь остается одно из двух: либо я должен бросить все дела в наших краях и удалиться на покой, что мне, по правде сказать, вовсе не улыбается, либо мне надо попробовать заняться чем-то совсем в другом роде и где-нибудь подальше отсюда. Мне, знаешь, что-то совсем не хочется умирать заживо.

— Это ты-то — умирать заживо? — глядя на него с изумлением, воскликнула Эйлин. — Действительно, похоже на тебя! По-моему, ты любого мертвеца на ноги поставишь! Вот тоже выдумал!

Каупервуд улыбнулся.

— Ну, так или иначе, — продолжал он, — пока что я не вижу перед собой никаких возможностей. Единственное, о чем, может быть, стоило бы подумать, это предполагаемая постройка метрополитена в Париже, но это меня что-то не очень привлекает, — и затем…

Тут он замолчал и задумался. А Эйлин смотрела на него не сводя глаз, стараясь по его лицу догадаться, правду он говорит или…

— …и нечто в этом же роде в Лондоне… Так вот я и думаю: хорошо бы туда поехать да посмотреть на месте, как у них там обстоит дело с подземкой.

Не успел он еще договорить, как Эйлин, сама не зная почему, — может быть, тут было нечто вроде внушения или гипноза, — внезапно оживилась и просияла, словно почувствовав что-то неожиданно интересное для себя.

— Ну что ж! — сказала она. — Мне кажется, это довольно заманчивая перспектива. Но если ты действительно собираешься заняться новым делом, надеюсь, на этот раз ты постараешься оградить себя заранее от всяких неприятностей и скандалов. А то ведь, за что бы ты ни взялся, сейчас же впутываешься в какую-нибудь ужасную историю, — то ли ты сам их заводишь, то ли они возникают сами собой.

— Н-да, — продолжал Каупервуд, не обращая внимания на ее последние слова, — так вот я думаю, если мне ничего более заманчивого не подвернется, я, пожалуй, попробую пощупать почву в Лондоне. Одно только неприятно: я слышал, что англичане очень недоброжелательно относятся ко всяким американским предприятиям. А если это так, то вряд ли мне удастся там зацепиться, особенно после этого дурацкого скандала в Чикаго.

— Ну! Чикаго! — пренебрежительно воскликнула Эйлин, сразу готовая встать на защиту Каупервуда. — Стоит на это обращать внимание! Да всякий здравомыслящий человек прекрасно знает, что эти чикагские дельцы сущие шакалы, готовые разорвать кого угодно. По-моему, Лондон — самое подходящее место, если ты действительно думаешь взяться за что-то новое. Только ты непременно должен обо всем договориться заранее, чтобы не было потом таких неожиданностей, как с этой концессией в Чикаго. Мне всегда казалось, Фрэнк, — продолжала Эйлин, решившись высказаться откровенно (не для того, чтобы подольститься к нему, а потому что ее долголетняя жизнь с ним давала ей на это право), — что ты чересчур пренебрегаешь мнением других людей. Кто бы они ни были — неважно, — для тебя они просто не существуют! И вот отсюда-то и возникают все ссоры. И они у тебя всегда будут, если ты не пересилишь себя и не будешь повнимательнее к людям. Конечно, я не знаю, какие у тебя там планы, но я уверена, что если ты сейчас предпримешь какое-то новое дело и будешь хоть немного считаться с людьми, тебе с твоей изобретательностью, твоим уменьем убедить всякого, когда ты захочешь, нечего бояться никаких препятствий, ты можешь горы свернуть, вот что я тебе скажу.

И она замолчала, выжидая, что он ей на это ответит.

— Очень признателен тебе, — промолвил он. — Может быть, ты и права. Не знаю. Во всяком случае я всерьез подумываю об этой лондонской подземке.

Эйлин, чувствуя, что он уже несомненно что-то решил, заговорила снова:

— Конечно, что касается наших с тобой отношений, я прекрасно вижу, что я тебе совершенно не нужна, и не буду нужна, это дело конченное. И я это отлично знаю. Но я также хорошо знаю и чувствую, что я все-таки что-то значила в твоей жизни, и хотя бы из-за одного этого — вспомнить только, что мне пришлось перенести с тобой в Филадельфии и в Чикаго! — ты не можешь так просто выкинуть меня вон, выбросить, как какую-то ненужную рухлядь. Это было бы слишком несправедливо! И вряд ли ты от этого что-нибудь выиграл бы. Я всегда считала и считаю, что хотя бы для виду ты должен относиться ко мне прилично. Разве ты не мог бы оказывать мне хоть немножко внимания и не оставлять меня здесь в полном одиночестве? Подумать только, день за днем совершенно одна, а от тебя целые недели, месяцы ни слова, ни одного письма…

И тут он опять — в который раз — увидел, как глаза ее наливаются слезами и она, задыхаясь, стискивает губы, стараясь подавить рыданья. Она отвернулась, не в силах больше говорить. И в ту же минуту Каупервуд понял: Эйлин готова пойти на уступки, — ведь это то, о чем он мечтал с тех самых пор, как к нему пришла Беренис. Да, несомненно. Эйлин сдается, но на каких условиях с ней можно будет сговориться, это он еще не совсем ясно себе представлял.

— Мне сейчас надо подыскать для себя не только новое поле деятельности, — сказал он, — но и найти для этого капитал… Поэтому я и думаю пожить здесь некоторое время, возобновить кой-какие связи; и для меня важно, чтобы люди видели, что у нас с тобой все идет мирно, как полагается. Это произведет хорошее впечатление. Ты знаешь, было время, когда я серьезно подумывал о разводе. Но если ты в самом деле способна поставить крест на наших с тобой прежних отношениях, которые все равно не вернешь, и удовлетвориться тем, что я тебе предлагаю, и не пререкаться со мной из-за моей личной жизни, мае кажется, мы отлично могли бы с тобой поладить. Уверен, что могли бы. Я теперь уже не так молод, и если я даже и хочу сохранить за собой право распоряжаться своей личной жизнью, я, признаться, не вижу, чем, собственно, это мешает нам с тобой жить мирно; мы могли бы даже постараться сделать наши отношения лучше, чем они были до сих пор. Разве ты не согласна со мной?

И поскольку Эйлин ни о чем другом уж и мечтать не могла, как остаться до конца жизни его женой, и так как, несмотря на все его жестокосердие и бесчисленные измены, она всегда от всего сердца желала ему успеха в делах, — она не задумываясь ответила:

— А что же мне остается, как не согласиться? У тебя все карты в руках. А у меня что? Скажи, что у меня есть?

И тут Каупервуд решился заговорить о путешествии. Он сказал, что если Эйлин хочется прокатиться с ним, он охотно возьмет ее с собой и даже ничего не будет иметь против заметок в прессе — пусть раззвонят повсюду о поездке супругов Каупервуд, но только, разумеется, Эйлин не должна настаивать на своих супружеских правах и вмешиваться в его личную жизнь.

— Ну что ж, если ты так на этом настаиваешь… Во всяком случае я ничего от этого не теряю, — холодно ответила Эйлин, а про себя подумала: а что, если он ее обманывает и за всем этим опять скрывается какая-то женщина, и скорей всего, эта девчонка Беренис Флеминг? Ах, если так… ну нет, тогда она ни на какие уступки не пойдет! Ни за что! Чтобы он с этой Беренис!.. Нет, нет, она никогда не допустит такого позора, чтобы он открыто связался с этой нахальной и хитрой выскочкой.

И в то время как Каупервуд поздравлял себя с таким быстрым успехом и радовался, что все так хорошо вышло, Эйлин тоже не без торжества думала о том, что она все-таки кое-что выиграла: как ни тяжело ей подавлять свои чувства, но чем больше будет Каупервуд оказывать ей публично внимания, тем очевиднее будет для всех, что он принадлежит ей, и тем больше она может гордиться этим, если не про себя, так на людях.

Глава 13

Заинтересовать Коула лондонским предприятием не стоило Каупервуду никакого труда. Посидели за обедом, выпили, поговорили — и Коул сам вызвался подтолкнуть это дело и надоумить Гривса и Хэншоу еще раз обратиться к Каупервуду. Лондон, по мнению Коула, для человека с широким размахом, такого, как Каупервуд, несомненно может предоставить гораздо больше возможностей, чем Чикаго. И он, конечно, не прочь вложить деньги в настоящее дело, если Каупервуду удастся отхватить концессию в Англии.

Каупервуд остался очень доволен и своим разговором с Эдвардом Бингхэмом; он узнал от него все, что ему было нужно, о Брюсе Толлифере.

— Толлиферу сейчас приходится очень туго, — рассказывал Бингхэм. — Когда-то это был человек с хорошими связями и деньги у него водились, а потом все растерял. Красивый был малый, и сейчас недурен собой, ну, конечно, уж не то, опустился. Попал в дурную компанию, спутался с какими-то темными личностями; карты, пьянство, — все прежние его знакомые и приятели давно отвернулись от него, махнули рукой.

Однако последнее время он, кажется, взялся за ум и как-то пытается выправиться. Живет сейчас один, в недорогом холостяцком пансионе «Альков» на Пятьдесят третьей улице. Появляется иногда в самых шикарных ресторанах. Наверно ищет случая как-то пристроиться — подцепить дамочку с деньгами, которая рада будет оплатить его услуги, — или поступить агентом в какую-нибудь маклерскую фирму, которая, принимая во внимание его прежние связи, может предложить ему приличное жалованье.

Это ироническое заключение Бингхэма заставило Каупервуда улыбнуться. Толлифер хочет пристроиться — а ему это как раз и на руку.

Каупервуд поблагодарил Бингхэма и после его ухода тотчас позвонил Толлиферу в «Альков». Сей джентльмен лежал полуодетый у себя в номере, в мрачном унынье, не зная, как убить время до пяти часов, когда можно будет снова пуститься в поход. Так называл он свои хожденья по ресторанам, клубам, театрам и барам, где он толкался теперь изо дня в день, изредка раскланиваясь с кем-нибудь из старых знакомых и всячески пытаясь возобновить прежние связи, а при случае завязать новые.

В окно глядел хмурый, серый февральский день. Часы только что пробили три. Толлифера позвали к телефону. Он лениво поднялся и, шаркая стоптанными ночными туфлями, всклокоченный, с папироской в зубах, нехотя сошел в вестибюль.

«Говорит Фрэнк Каупервуд…» — Толлифер весь как-то сразу подтянулся. Это имя так часто мелькало жирным шрифтом на страницах газет.

— Да, да! К вашим услугам, мистер Каупервуд! Чем я могу быть вам полезен? — с величайшей предупредительностью отвечал он, и в голосе его слышалась стремительная готовность сделать все, о чем бы его ни попросили.

— У меня к вам есть деловое предложение, которое, я думаю, вас заинтересует, мистер Толлифер. Я буду рад вас видеть, если вы заглянете ко мне в контору завтра в половине одиннадцатого. Могу я ждать вас к этому часу?

В голосе Каупервуда, как тотчас же отметил про себя Толлифер, не было того покровительственно-пренебрежительного оттенка, который неизменно проскальзывает у сильных мира сего в их отношениях с низшими, но в нем было что-то необыкновенно внушительное, властное. Толлифер, при всем своем исключительном самомнении, не мог не разволноваться, до такой степени он был заинтригован.

— Разумеется, мистер Каупервуд. Я буду совершенно точен, — ни секунды не раздумывая, отвечал он.

Что бы это такое могло быть?.. Наверно, срочное распространенье каких-нибудь акций? Да он с восторгом ухватится за такое дело. Сидя у себя в номере, Толлифер раздумывал об этом неожиданном телефонном звонке и старался припомнить, что он такое недавно читал про Каупервуда. Много о нем писали в газетах, целые столбцы; да, что-то насчет того, как чета Каупервудов пыталась втереться в высшее нью-йоркское общество и как у них это не вышло… в чем-то его там изобличили. Но мысли Толлифера сами собой возвращались к загадочному звонку, к тем необыкновенным возможностям и новым знакомствам, которые могут за ним воспоследовать, и его охватывало чувство радостного волнения и подъема. Он подходил к зеркалу и внимательно разглядывал свою физиономию и всего себя; затем открыл шкап и так же внимательно осмотрел свои костюмы. Побриться надо будет в парикмахерской, да кстати уж и костюм надо будет отдать почистить и отутюжить. Пожалуй, сегодня вечером уж не стоит выходить. Лучше отдохнуть хорошенько, чтобы завтра утром выглядеть посвежее.

В половине одиннадцатого он явился к Каупервуду в контору выбритый, выглаженный, освеженный, словом, такой, каким он уже давно не бывал. Ведь, может статься, это — поворот в жизни! Так по крайней мере он надеялся и именно с таким чувством вошел в кабинет и увидел перед собой великого человека, восседавшего за необъятным письменным столом из палисандрового дерева. И тут Толлифер сразу съежился и почувствовал себя весьма неуверенно, потому что человек, сидевший перед ним, хотя его никак нельзя было упрекнуть в недостатке учтивости и даже некоторой дружелюбной приветливости, был до такой степени недосягаем, что невольно удерживал вас на расстоянии. «Да, — подумал Толлифер, — сразу видно, сильный человек; какое красивое властное лицо, и эти большие пронизывающие и в то же время совершенно непроницаемые светлые глаза, и руки какие сильные, красивые, а на правой руке, на мизинце, простое золотое кольцо…»

Это кольцо много лет назад подарила Каупервуду Эйлин. Он тогда сидел в филадельфийской тюрьме, докатившись до самой последней, самой крайней ступени своего падения (потом он уже снова пошел в гору), и Эйлин подарила ему это кольцо в знак своей неугасимой, неизменной любви. С тех пор Каупервуд никогда его не снимал.

И вот теперь он собирается нанять этого подозрительного молодчика со светскими замашками и поручить ему заботиться о своей жене, развлекать ее, чтобы она не мешала ему, Каупервуду, спокойно наслаждаться обществом другой женщины. Ну как это можно назвать — действительно разложение. Он и сам это понимает — но что ему остается делать? Ведь он идет на это, потому что иначе поступить нельзя, потому что его вынуждает к этому сама жизнь, условия, созданные ею, которые подчиняют себе и его и других людей, и изменить тут ничего нельзя. Слишком поздно. А раз другого выхода нет — нечего церемониться. Надо действовать решительно, беспощадно, так, чтобы никто не смел пикнуть, и тогда все признают твой способ действий как нечто совершенно неизбежное. Каупервуд смерил Толлифера спокойным холодным взглядом и, указывая ему на стул, сказал:

— Садитесь, пожалуйста, мистер Толлифер. Я позвонил вам потому, что хочу поручить вам одно дело, для которого требуется человек с большим тактом и со светскими навыками. Подробней я остановлюсь на этом потом. Признаюсь, что прежде чем позвонить вам, я навел о вас кое-какие справки, чтобы познакомиться с вашей биографией и с вашим теперешним положением; я сделал это, разумеется, не с целью повредить вам, уверяю вас. Напротив. Я полагаю, что могу быть вам полезен, если вы, со своей стороны, сумеете оказаться полезным мне.

И тут он поглядел на Толлифера с такой располагающей улыбкой, что Толлифер, хоть и несколько неуверенно, тоже улыбнулся в ответ.

— Надеюсь, что в этих справках, которые вы навели обо мне, не нашлось ничего столь предосудительного, чтобы вы сочли наш разговор излишним, — робко сказал он. — Я готов признать, что я не всегда вел что называется строго благопристойный образ жизни. Боюсь, что я для этого не создан.

— По-видимому, не созданы, — чрезвычайно любезно и сочувственно отозвался Каупервуд. — Однако, прежде чем судить об этом, мне бы хотелось, чтобы вы совершенно чистосердечно и откровенно рассказали мне все о себе. Дело, которое я имею в виду, требует безусловно, чтобы я знал о вас решительно все.

И он очень приветливо посмотрел на Толлифера, как бы ободряя его. Толлифер честно, ничего не прикрашивая, рассказал ему в немногих словах историю своей жизни с самого детства. Каупервуд слушал его с интересом и пришел к заключению, что этот тип, пожалуй, даже несколько лучше, чем можно было предположить, что он вовсе не такой уж расчетливый, а скорее — славный малый, бесшабашная голова, кутила, но отнюдь не хитрый и не своекорыстный человек. Поэтому Каупервуд решил, что может говорить с ним гораздо более откровенно, чем собирался вначале.

— Итак, значит, говоря о финансах, вы сейчас очутились на мели?

— Д-да, в этом роде, — криво усмехнувшись, отвечал Толлифер. — Сказать вам по правде, я по-настоящему никогда с этой мели и не съезжал.

— Да, там всегда тесновато, много на ней народу толчется, — философически заметил Каупервуд. — Но скажите мне, а вот последнее время вы действительно пытались выкарабкаться и снова войти в те круги, в которых вы когда-то бывали раньше?

Горькая гримаса, словно тень, промелькнула по лицу Толлифера.

— Да. Пытался, — с усилием выговорил он.

И снова на губах у него появилась та же кривая и немножко саркастическая усмешка.

— Ну и как? Идет дело на лад?

— Д-да, поскольку я сейчас в таком положении, похвастаться, в сущности, нечем. В том кругу, в котором я раньше вращался, надо иметь не такие деньги, как у меня сейчас, а много больше. Я рассчитывал устроиться агентом в какую-нибудь комиссионную контору или маклерскую фирму через кого-нибудь из моих прежних нью-йоркских знакомых. И тогда я бы мог кой-что заработать — заключить какую-нибудь выгодную сделку для фирмы и при этом получить возможность завязать связи с людьми, которые могли бы мне быть полезны.

— Понятно, — сказал Каупервуд. — Но поскольку вы растеряли ваши связи, восстановить все это не так-то просто. А вы думаете, если бы вы пристроились на такое местечко, вы сумели бы занять прежнее положение?

— Как я могу сказать?.. Не знаю. Может быть, и сумел бы.

Легкая нотка сомнения, прозвучавшая в тоне Каупервуда, сильно поколебала уверенность Толлифера. Но он сделал над собой усилие и продолжал:

— Не старик же я и уж не настолько опустился; мало ли на свете людей, которые попадали в такое положение, а потом как-то выкарабкивались. Вся беда в том, что у меня мало денег. Будь у меня достаточно денег, никогда бы я не сбился с дороги. Всему виной бедность. Это-то меня и погубило. Но во всяком случае я себя не считаю конченным человеком. Нет. Я еще попытаюсь, и я не теряю надежды выбиться — мое время не ушло.

— Мне нравится ваша бодрость, — сказал Каупервуд. — Надо думать, что она вас вывезет. А устроить вас в маклерскую контору — дело нетрудное.

Толлифер сразу оживился.

— Хорошо бы, если бы это вышло, — глядя на Каупервуда с надеждой, робко промолвил он. — Для меня это в самом деле было бы толчком к новой жизни.

Каупервуд усмехнулся.

— Ну что ж, — сказал он, — я думаю, что это можно устроить безо всяких хлопот. Но только при одном условии: не впутываться ни в какие истории и не водить компанию с подозрительными личностями. Это очень важно, принимая во внимание характер дела, которое я намерен вам поручить. Дело это отнюдь не налагает на вас никаких обязательств в отношении вашей личной, холостяцкой свободы, но оно все же потребует от вас, чтобы вы в течение некоторого времени оказывали усиленное внимание одной даме, то есть вернулись бы к тому самому занятию, которое, как вы мне только что рассказывали, обеспечивало вам недурной доход. Скажу попросту: возьметесь вы поухаживать за одной очаровательной женщиной, несколько постарше вас?

У Толлифера сразу мелькнула мысль, что это, вероятно, какая-нибудь богатая пожилая дама, знакомая Каупервуда, на которую у него имеются какие-то серьезные финансовые виды. Вот он и думает использовать его, Толлифера, в качестве приманки.

— Конечно, — отвечал он, — если я могу быть вам этим полезен, к вашим услугам, мистер Каупервуд.

Каупервуд, откинувшись на спинку кресла и задумчиво постукивая кончиками пальцев, смотрел на Толлифера холодным, оценивающим взглядом.

— Женщина, о которой я говорю, мистер Толлифер, это моя жена, — коротко, с циничной невозмутимостью сказал он. — Уже много лет мы с миссис Каупервуд находимся… не то, чтобы в дурных отношениях — это не совсем верно, — но в некотором… отдалении друг от друга.

Толлифер сочувственно кивнул, как бы уверяя, что он вполне понимает, но Каупервуд, не обращая на него внимания, продолжал:

— Это отнюдь не значит, что мы избегаем друг друга. Или что мне желательно получить против нее какую-нибудь законную улику. Нет. Она может распоряжаться своей личной жизнью, жить, как ей хочется, — но, конечно, в известных пределах. Ясно, что я не потерпел бы никакого публичного скандала и не позволил бы никому впутать ее в какую-нибудь грязную историю.

— Я понимаю, — вставил Толлифер, сообразив, что тут надо быть чрезвычайно осторожным и ни в коем случае не переступать границ и что ему, можно сказать, прямо счастье привалило, зубами надо держаться за такое предложенье.

— Полагаю, что не совсем понимаете, — сухо поправил Каупервуд, — но постараюсь объяснить так, чтобы вы поняли. Миссис Каупервуд когда-то была писаной красавицей, одной из самых красивых женщин, которых я видел на своем веку. И сейчас она еще очень хороша собой, хотя уж и не первой молодости. А могла бы быть и еще лучше, если бы так не расстраивалась и не предавалась всяким мрачным мыслям. Причиной этому — наш разрыв, и виноват в этом один я, ее я ни в чем не виню, — надеюсь, вы это хорошо усвоили…

— Да-да, — почтительно отвечал Толлифер, слушавший с напряженным интересом.

— Миссис Каупервуд несколько опустилась, не следит за своей внешностью, нигде не бывает — оправдание этому, может быть, и есть, но оснований для этого, на мой взгляд, решительно никаких нет. Она еще достаточно молода и впереди у нее еще много хорошего, ради чего стоит жить, что бы она там себе ни внушала.

— Мне кажется, я понимаю ее состоянье, — опять перебил Толлифер, словно пытаясь показать, что он не согласен с Каупервудом. И Каупервуду это даже понравилось — как-никак, это свидетельствовало о некоторой отзывчивости. Толлифер, по-видимому, сочувствовал Эйлин.

— Возможно! — отрезал Каупервуд и внушительно продолжал: — Дело, которое я намерен вам поручить, обеспечив вас, разумеется, для этого нужными средствами, будет заключаться в следующем: вы должны постараться сделать ее жизнь более интересной и яркой, — я при этом, разумеется, остаюсь в тени; жена моя ни в коем случае не должна ничего знать о нашем с вами разговоре. На нее плохо действует одиночество. Знакомых у нее мало, да и к тому же это люди мало подходящие для нее. Так вот я вас спрашиваю: если я предоставлю вам нужные средства, можете ли вы, не выходя из рамок житейских условностей и светских приличий, расширить как-то круг ее интересов, познакомить ее с людьми, которые подходили бы ей и по положению и по складу характера? Я отнюдь не имею в виду высшие круги общества, — ни ей, ни мне это не нужно. Но есть разные промежуточные слои, где можно завязать интересные знакомства, приятные для нее, да и для меня. Так вот, если вы меня поняли, может быть вы подумаете и скажете, что, собственно, вы могли бы в этом смысле сделать.

И Толлифер очень живо показал Каупервуду, какое приятное разнообразие можно внести в жизнь Эйлин и какими он для этого располагает возможностями. Каупервуд слушал его внимательно и убеждался, что Толлифер в самом деле хорошо понял, что именно от него требуется.

— Отлично, мистер Толлифер, — сказал он. — Так вот, ставлю вас в известность, что вашей работой в маклерской фирме, в которую я вас устрою, руководить буду я сам. Надеюсь, мы понимаем друг друга?

И с этими словами он приподнялся в кресле, давая понять, что аудиенция окончена.

— Да, мистер Каупервуд! — поспешно вставая, с улыбкой отвечал Толлифер.

— Отлично. Возможно, мы теперь с вами не так скоро увидимся. Но вы получите от меня указания. И я позабочусь о том, чтобы на ваше имя был открыт счет. Итак, полагаю, все. До свиданья.

Учтивый кивок и спокойный непроницаемый взгляд, которым Каупервуд проводил его до двери, заставили Толлифера еще раз остро почувствовать, какая глубокая пропасть отделяет его от этого человека.

Глава 14

Окрыленный этим необыкновенным свиданьем, Толлифер, выйдя из конторы Каупервуда, тотчас же отправился на Пятую авеню посмотреть на его роскошный дворец. Полюбовавшись со всех сторон внушительной архитектурой и лепными украшениями этого итальянского палаццо и почувствовав себя героем какого-то удивительного приключения, он окликнул кэб и направился в ресторан «Дельмонико», на углу Пятой авеню и Двадцать седьмой улицы. Днем, в часы завтрака, в этот ресторан стекались всякие театральные знаменитости и иные светила, и праздная светская публика, и видные адвокаты, и журналисты — словом, все те, кого прельщает блестящая сутолока, где можно и на людей поглядеть и себя показать. Толлифер пробыл там недолго, но успел раскланяться и перекинуться словцом по меньшей мере с пятью или шестью заметными представителями этого мира и своим оживленным и самоуверенным видом обратил на себя внимание и многих других.

Каупервуд тем временем отдал распоряжение в Центральное акционерное кредитное общество, где он был пайщиком и одним из директоров, сообщить некоему Брюсу Толлиферу, проживающему в пансионе «Альков» на Пятьдесят третьей улице близ Парк авеню, чтобы он немедленно явился в отдел специальных расчетов, где ему будут даны инструкции в связи с возложенным на него поручением. Явившись в тот же день по этому вызову и получив аванс в размере месячного жалованья из расчета двести долларов в неделю, Толлифер почувствовал себя на седьмом небе. Он решил, что ему необходимо ознакомиться с биографией Каупервуда и в особенности с его жизнью в Нью-Йорке, и стал осторожно наводить справки не только среди журналистов и репортеров, но и среди всеведущих завсегдатаев шикарных ресторанов и кабачков на Бродвее и на Сорок второй улице — в «Джилси-Хаус», в «Мартинике», в «Морлборо», в «Метрополитене» — этой Мекке всяких светских бездельников и фланеров.

Узнав, что Эйлин появляется иной раз в актерской компании в таком-то ресторане, на скачках или в других общественных местах, он решил, что для первого шага ему надо свести знакомство с кем-нибудь из ее приятелей: быть представленным ей по всем правилам — это будет самое успешное начало.

Каупервуд, подыскав себе такого удачного агента для развлечения Эйлин, почувствовал, что у него развязаны руки. Теперь он мог спокойно заняться ликвидацией своих чикагских предприятий и постараться сбыть хотя бы некоторые из них. В то же время он ждал, чем кончатся переговоры Коула с представителями линии Чэринг-Кросс. Каупервуд считал, что ему незачем торопиться с этими лондонскими подрядчиками. Чем больше он с ними будет тянуть и водить их за нос, тем скорее он может рассчитывать на выгодные для себя условия.

Поэтому, когда к нему явился Джеркинс и сообщил, что Гривс и Хэншоу очень хотели бы еще раз повидаться с ним, Каупервуд сделал вид, что это его мало интересует. Если бы это действительно было дельное предложение, а не просто болтовня, как в тот раз, тогда еще можно было бы подумать… Но если уж они так добиваются, пусть приезжают недельки через полторы, он будет посвободней…

Джеркинс после этого разговора тут же телеграфировал своему лондонскому партнеру Клурфейну, что действовать надо немедленно. Через двадцать четыре часа мистер Гривс и мистер Хэншоу уже сидели в каюте на океанском пароходе, направлявшемся в Нью-Йорк. После своего приезда они провели несколько дней, запершись в кабинете с Джеркинсом и Рэндолфом, обсуждая условия предложения, с которым они могут явиться к Каупервуду. Договорившись о дне приема и нимало не подозревая, что все это подстроено самим Каупервудом, они предстали перед ним в сопровождении Джеркинса и Рэндолфа, которые, конечно, тоже не могли предположить, что Каупервуд заранее распределил все роли.

Каупервуд был осведомлен, что Гривс и Хэншоу — крупные подрядчики по строительному делу, пользуются солидной репутацией у себя на родине. Это были довольно состоятельные люди, как сообщил ему Сиппенс. Сверх того контракта, который был заключен у них с Электротранспортной компанией на прокладку туннелей и постройку станций новой подземки, они недавно откупили у нее за тридцать тысяч фунтов стерлингов право на приобретение парламентской лицензии на все предприятие.

По всей видимости, Электро-транспортная компания находилась сейчас в весьма затруднительном положении. В число ее акционеров входили Райдер, лорд Стэйн, Джонсон и еще кое-кто из их друзей. Все это были люди весьма солидные, сведущие во всяких юридических и финансовых тонкостях, однако никто из них не имел ни малейшего представления о том, как финансировать и каким образом поставить на ноги подобное предприятие; а своих средств для финансирования этого дела у них не было. Лорд Стэйн в свое время вложил крупные деньги в две центральные линии — Районную и Метрополитен, но они не приносили ему никаких доходов. Поэтому он и постарался отделаться от линии Чэринг-Кросс и уговорил компанию переуступить право собственности на нее Гривсу и Хэншоу за тридцать тысяч фунтов стерлингов сверх тех десяти тысяч, которые они внесли ранее за подряд на прокладку и оборудование туннелей. Естественно, что Каупервуд, имея в виду проект новой кольцевой линии, был совсем не прочь прибрать к рукам линию Чэринг-Кросс, которую можно было бы эксплуатировать самостоятельно, а в случае, если бы ему удалось захватить контроль над старыми линиями, — создать единую сеть, присоединив новую линию к старым. Словом, то была для него отличная зацепка.

Но когда Гривс и Хэншоу, в сопровождении Джеркинса и Рэндолфа, которые положили немало труда, чтобы устроить это дело, явились к Каупервуду, в его контору, он встретил их довольно прохладно. Гривс, видный мужчина, рослый, цветущий, представлял собой типичный образец самоуверенного, самодовольного обывателя. Хэншоу — тоже высокий, но бледный, худой, производил впечатление человека более светского. Просмотрев планы и документы, которые они разложили перед ним на столе, и еще раз внимательно выслушав всю историю, как если бы он слышал ее впервые, Каупервуд задал им всего лишь несколько вопросов.

— Допустим, джентльмены, я заинтересуюсь этим делом настолько, что мне желательно будет познакомиться с ним вплотную, — сказал он, — какой срок могли бы вы предоставить мне на ознакомление с ним? Ибо, если я вас правильно понял, вы предлагаете мне ваш контрольный пакет акций вместе с контрактом на постройку дороги, так или нет?

Услышав это, Гривс и Хэншоу явно оторопели — ибо ничего подобного они и не думали предлагать. Они поспешили объяснить, что они предлагают ему купить за тридцать тысяч фунтов стерлингов половину акций. Остальные пятьдесят процентов и контракт на постройку они хотят удержать за собой. Но зато — как они наивно разъяснили ему — они готовы использовать свое влияние для сбыта акций достоинством по сто долларов, на общую сумму в восемь миллионов; акции эти были выпущены Электро-транспортной компанией, но она не имела возможности их распродать и уступила свою половину им. Они тут же добавили, что такой человек, как Каупервуд, несомненно сумеет поставить дело финансирования и эксплуатации дороги так, что она будет давать доход, на что Каупервуд только усмехнулся: его интересовала не постройка или эксплуатация новой линии, а контроль над всей сетью подземных железных дорог.

— Насколько я понял из нашей беседы, вы должны получить изрядный доход от постройки дороги для вашей компании, не менее десяти процентов? — спросил Каупервуд. — Так или нет?

— Мы рассчитываем на обычную при строительных подрядах прибыль, не более того, — ответил Гривс.

— Допустим, — любезно заметил Каупервуд. — Но если я вас понял правильно, вы, джентльмены, рассчитываете выручить по меньшей мере пятьсот тысяч долларов на постройке дороги, не считая доходов, которые вы получите как пайщики той самой компании, для которой вы строите?

— Но ведь за наши пятьдесят процентов мы обязуемся привлечь к делу кой-какие английские капиталы, — пояснил Хэншоу.

— А сколько же именно? — осторожно спросил Каупервуд, тут же прикидывая мысленно, что если бы ему удалось заполучить пятьдесят один процент акций Чэринг-Кросс, так оно, пожалуй, стоило бы и подумать. Но, как он сейчас же выяснил из их ответа, они и сами еще не знали, какую сумму составит этот капитал. Если Каупервуд войдет в дело, возьмет на себя обязательство внести требуемый залог в государственных ценных бумагах и придать всему предприятию, так сказать, характер реальности, возможно, что двадцать пять процентов всех расходов покроется от продажи акций — публика будет покупать.

— А можете вы гарантировать это? — поинтересовался Каупервуд. — Иначе говоря, согласны вы обусловить ваше участие в деле обязательством мобилизовать этот капитал, прежде чем получите акции?

Нет, на это они не могут рискнуть… Но если окажется, что они не соберут требуемую сумму, тогда, может быть, им придется уступить, и они оставят за собой меньше пятидесяти процентов акций, ну, скажем, тридцать или тридцать пять процентов, но при условии, что подряд на постройку останется за ними.

Каупервуд снова усмехнулся.

— Меня вот что удивляет, джентльмены, — сказал он, — вы так хорошо осведомлены во всем, что касается инженерной, технической стороны дела, а финансовую сторону вы почему-то считаете пустяками. А на самом деле это совсем не так. Как вам пришлось много лет учиться, а потом долго работать, прежде чем вы достигли того положения и той репутации, которые дают вам возможность получать такие подряды, какие вы получаете теперь, — точно так же и мне, финансисту, пришлось проделать тот же путь. И напрасно вы думаете, что какой-либо предприниматель, каким бы капиталом он ни располагал, согласится выложить из своего кармана деньги на постройку и эксплуатацию такой крупной дороги. Нет такого человека, который пошел бы на это. Слишком велик риск. Любой финансист вынужден будет действовать совершенно так же, как собираетесь действовать вы: заставит других людей вложить свои капиталы. И ни один финансист не станет вам доставать денег ни на какое предприятие, прежде чем он не обеспечит в первую очередь прибыли для себя, а во вторую уже — для тех, чьи капиталы он вложит в это дело. А для того чтобы иметь такую возможность, он должен обеспечить себе значительно больше, чем пятьдесят процентов акций.

Гривс и Хэншоу не нашлись, что ответить, и он продолжал:

— А вы хотите не только, чтобы я вложил капитал, или во всяком случае большую часть требуемой суммы, что даст вам возможность собрать остальное, — вы хотите, чтобы я заплатил вам еще за постройку, а после всего этого эксплуатировал выстроенную на мои деньги дорогу совместно с вами. Если вы на это всерьез рассчитываете, разумеется, нам больше говорить не о чем, меня это не может заинтересовать. Я мог бы купить у вас ваш опцион,[31] за который вы заплатили тридцать тысяч фунтов стерлингов, если это передаст в мои руки контрольный пакет акций, и тогда, пожалуй, можно было бы оставить за вами ваш пай в десять тысяч фунтов стерлингов и контракт на постройку, — но никак не более. Ведь помимо всего этого, насколько я знаю, там еще гарантийных бумаг на шестьдесят тысяч фунтов, по ним тоже надо выплачивать четыре процента.

Джеркинс и Рэндолф уныло молчали, чувствуя, что они чего-то не додумали в этом деле. А Гривс и Хэншоу растерянно смотрели друг на друга. Надо же было так промахнуться! Теперь они ничего не выгадали, только испортили все.

— Хорошо, — вымолвил, наконец, Гривс, — вам, конечно, самому видней, как вам лучше поступить, мистер Каупервуд. Но нам желательно, чтобы вы знали, что более разумного предложения, чем наше, и представить себе нельзя. Для строительства подземной железной дороги лучше Лондона места не придумаешь. У нас нет единой подземной сети, и такие линии, как эта, безусловно, необходимы; их так или иначе будут строить, и деньги на это найдутся.

— Возможно, — ответил Каупервуд, — но что касается меня, я предпочитаю подождать; если вы через некоторое время, взвесив и обсудив ваши возможности, убедитесь, что вам с этим делом не справиться, и пожелаете прибегнуть к моей поддержке, вы можете сообщить мне об этом письменно — и тогда посмотрим. Но я должен заранее сказать: вы можете рассчитывать на мое участие в этом деле только в том случае, если условия буду диктовать я. Разумеется, это не значит, что я собираюсь вмешиваться в ваши строительные работы или переписывать ваш контракт. Это, я думаю, может остаться так, как оно есть, при условии, конечно, что ваши сметы на оборудование окажутся удовлетворительными.

Он замолчал и забарабанил пальцами по столу, словно желая показать, что разговор кончен; но когда англичане поднялись и стали прощаться, он прибавил:

— Поскольку мы здесь ни до чего серьезного не договорились, я был бы вам весьма признателен, джентльмены, если бы этот наш сегодняшний разговор остался между нами.

Затем он сделал знак Джеркинсу подождать и, когда все вышли, обратился к нему, резко повысив голос:

— Вечная с вами история, Джеркинс, никогда вы не можете толком взяться за дело, которое само идет вам в руки. Ну вы только подумайте, что у нас здесь сегодня вышло! Вы приводите ко мне этих людей, которые, по вашим словам, и, как они сами говорят, имеют на руках такой крупный подряд на постройку метрополитена в Лондоне. Ведь если за это взяться с умом, то для каждого из нас такое предприятие могло бы принести неисчислимые выгоды. А эти люди являются ко мне, не имея ни малейшего представления о том, как я веду дела. Но ведь вы-то это прекрасно знаете: контроль, полный контроль должен быть безусловно в моих руках. Я не уверен, что они даже и сейчас поняли, какой у меня в этом смысле огромный опыт и как бы я мог развернуться, заполучив такой великолепный подряд. А они воображают, что я могу польститься на половину прибыли, а контролировать дело будут они со своими друзьями. Предупреждаю вас, Джеркинс, — тут Каупервуд метнул на него такой грозный взгляд, что у Джеркинса мороз пошел по коже, — если вы хотите быть мне полезным, бросьте канителиться без толку с этим дурацким предложением и потрудитесь представить мне подробные и исчерпывающие сведения о лондонской подземной сети и о том, какие там имеются возможности. А всякие ваши личные соображения по поводу меня и моих дел можете держать при себе. Если бы вы, прежде чем приводить этих людей ко мне, потрудились прокатиться в Лондон и выяснили на месте все, что о них требуется знать, вы бы не заставили ни меня, ни их терять даром время.

— Да, сэр! — пробормотал Джеркинс. Это был толстенький рыхлый человечек лет сорока, одетый с щеголеватой изысканностью, словно модель с витрины, но сейчас от сильного волнения он весь обливался потом. У него были черные бегающие глазки, маленький острый носик и мягкие пухлые губы. Он вечно мечтал о какой-нибудь крупной и удачной афере, которая сразу сделает его архимиллионером и выдвинет в ряды знаменитостей, привлекающих взоры избранных посетителей премьер, спортивных матчей, собачьих выставок и прочих великосветских зрелищ. В Нью-Йорке и в Лондоне у него были весьма обширные знакомства.

Каупервуд знал это и понимал, что Джеркинс ему еще может пригодиться; однако сейчас он не находил нужным раскрывать перед ним карты и ограничивался только намеками, полагая, что этого вполне достаточно, чтобы побудить Джеркинса броситься вдогонку за Гривсом и Хэншоу и постараться прийти с ними к соглашению. Пожалуй, он даже способен отправиться в Лондон, а если так… то в смысле рекламы лучшего агента и желать нечего.

Глава 15

И действительно, не прошло и недели со дня отъезда мистера Гривса и мистера Хэншоу, как Джеркинс уже покатил вслед за ними в Лондон: его била лихорадка, до такой степени ему не терпелось стать непосредственным участником этой грандиозной авантюры, которая наконец-то принесет ему желанные миллионы.

Хотя первый шаг, сделанный Каупервудом на пути к приобретению линии Чэринг-Кросс, иначе говоря его разговор с Гривсом и Хэншоу, не принес тех результатов, на которые он, казалось бы, рассчитывал, это отнюдь не поколебало его намерений; Сиппенс прислал ему достаточное количество весьма интересных сведений, и Каупервуд твердо решил добиться концессии на постройку подземной линии в Лондоне, даже в том случае, если у него ничего не выйдет с линией Чэринг-Кросс. В связи с этим у него дома происходили совещания, устраивались званые обеды, и у Эйлин создавалось впечатление, что супруг ее понемножку возвращается к прежнему образу жизни, к той прежней жизни в Чикаго, о которой у нее сохранились самые счастливые, самые яркие воспоминания. Она иногда спрашивала себя: а не могло ли так случиться, — мало ли чудес на свете! — что эта чикагская катастрофа подействовала на него отрезвляюще и ему захотелось вернуть, хотя бы внешне, прежние отношения с ней; и даже если она для него уже ровно ничего не значит, для нее это все-таки утешение.

В действительности же Каупервуд с каждым днем все больше увлекался Беренис. Он с удивлением открывал в ней новые, неожиданные черты. На нее иногда находила какая-то шаловливость, когда она становилась способной на всякие озорные выдумки, а ее здравомыслие не мешало внезапным удивительным сменам ее прихотливых настроений, и это всякий раз восхищало Каупервуда.

Однажды, еще в Чикаго, они поехали обедать в гостиницу, где они уже обедали несколько дней тому назад. Когда они вышли из саней, Беренис предложила ему пройтись в рощу, и там на опушке, среди усыпанных снегом сосенок и молодых дубков, он вдруг увидел вылепленную из снега фигуру, которая, когда они подошли ближе, оказалась чуть-чуть карикатурной, но совершенно точной копией его самого. Беренис нарочно приехала сюда рано утром и слепила этого снежного человека. Вместо глаз она вставила два блестящих голубовато-серых камешка, а нос и рот сделала из сосновых шишек, очень ловко подобрав их по форме и по величине. Еще накануне она стащила у Каупервуда одну из его шляп, и шляпа эта, лихо сдвинутая на затылок снежной фигуры, как-то особенно подчеркивала сходство с Каупервудом. Когда этот двойник внезапно вырос перед ним, среди деревьев, освещенный закатными лучами огненно красного солнца, Каупервуд даже вздрогнул от неожиданности.

— Что это, Беви? Как это тебе пришло в голову? Да когда же ты успела это сделать, плутовка? — И он расхохотался. Снежный Каупервуд смотрел на него совсем как живой, прищурив глаз, и нос торчал у него необыкновенно внушительно.

— Сегодня утром, — сказала Беренис. — Приехала сюда одна и вылепила моего милого человечка.

— А здорово похоже на меня! — с удивлением заметил Каупервуд. — И долго ты возилась с этим чучелом?

— Час наверно. Не больше.

Она отступила на шаг и с гордостью посмотрела на свое творение. Затем, выхватив у Каупервуда трость, приставила ее сбоку к снежной фигуре, набалдашником к карману, который был изображен при помощи мелких камешков.

— Посмотри, какой красавчик! Весь из снега, шишек и каменных пуговок.

Она приподнялась на цыпочки и поцеловала снежное чучело в губы.

— Беви! Если ты хочешь целоваться… — Каупервуд схватил ее в объятья, и ему казалось, что он держит в руках какого-то лесного эльфа. — Беренис! Ты меня с ума сводишь! Признайся, ты дух лесной, колдунья или волшебница?

— А ты не знал?

И она откинулась и потянулась к его лицу обеими руками, раздвинув пальцы.

— Я колдунья, да, да. И я могу обратить тебя в снег и лед.

И, пристально глядя на него, она тянулась к его лицу тонкими пальцами.

— Беренис!.. Что с тобой, брось дурить! А знаешь, мне кажется, ты сама заколдована. Но ты можешь колдовать надо мной, сколько угодно. Только… не покидай меня!

И, крепко прижав ее к груди, он поцеловал ее.

Но Беренис вырвалась из его объятий и снова подбежала к снежной фигуре.

— Ну вот! — воскликнула она. — Ты все испортил. Оказывается, он — не настоящий. А я-то старалась сделать его совсем живым. Он был такой большой, холодный. И стоял здесь и ждал меня. А теперь надо его уничтожить, бедняжку, чтобы никто не видел его и не знал, кроме меня.

И, схватив трость Каупервуда, она ударила ею со всего размаха и развалила фигуру.

— Вот видишь: я тебя сотворила, и я же тебя и уничтожаю.

И она, смеясь, разбрасывала снег своими затянутыми в перчатки ручками. А Каупервуд смотрел на нее с восхищением.

— Ну, идем, Беви, радость моя! Как ты сказала? Ты меня сотворила, ты и уничтожаешь? Хорошо, я согласен, только не покидай меня. Ты знаешь, с тобой я словно переношусь в какие-то неведомые края, точно ты передо мной новый мир открываешь — чудесный, непонятный, твой собственный! И для меня это такое счастье — окунуться в него! Ты мне веришь, Беви?

— Конечно, милый, конечно, — отвечала Беренис таким спокойным и рассудительным тоном, как будто она и не разыгрывала только сейчас этого представления со снежным чучелом. — Так ведь оно и должно быть. И так будет.

Она взяла его под руку, и они пошли. У Каупервуда было впечатление, словно она только сейчас очнулась или вернулась на землю из какого-то своего, странного мира видений, и ему хотелось расспросить ее об этом мире, но его как будто что-то удерживало, — он чувствовал, что этого нельзя делать.

И это чувство, а вместе с тем радостная уверенность, что вот она здесь, с ним, что он может осязать, видеть, слышать ее, что он в любую минуту может пойти к ней, вызывали у него чувство какого-то небывалого восторга, словно ему только теперь наконец-то открылось то, ради чего стоило жить.

Да разве это может быть, чтобы он когда-нибудь захотел расстаться с ней? Никогда в жизни ему еще не приходилось сталкиваться с таким удивительно многообразным, таким необычайно изменчивым и вместе с тем рассудительным и трезвым, словом с таким необыкновенным существом! Несомненно, это артистическая натура. Мало ли всяких женщин перевидал он на своем веку, а все-таки ему еще никогда не попадалось такой блестящей, умной и обаятельной женщины.

И даже в минуты самой интимной близости она неизменно вызывала у него чувство восхищенного удивления. Она не отдавалась ему безвольно, слабея и замирая в его объятьях, не подчинялась ему, пассивно уступая неистовству его мужской страсти, нет, она трепетала и загоралась в ответ и словно сама держала его в плену, властно завораживая его своими чарами — разметавшимся золотом огненных волос, влекущим взором синих потемневших глаз, сладостью поцелуя.

И когда он потом, после бурных свиданий оставшись один, вспоминал эти чудесные минуты, у него было чувство, что это совсем не похоже на то, что он когда-либо переживал раньше. Это было не просто удовлетворение некоей физической потребности и не исступление страсти, а опять какой-то неведомый мир новых, головокружительных ощущений, который открывала ему волшебница Беренис.

Глава 16

Предвидя, что ему придется как-то согласовать с Толлифером дальнейший план действий в отношении Эйлин, Каупервуд решил объявить ей, что он недели через две предполагает отправиться в Лондон и что если ей хочется, она может поехать с ним. А затем он сообщит об этом Толлиферу и пусть тот уж сам придумывает, как лучше занять и развлечь Эйлин, чтобы она не изводила себя, как это было до сих пор, не огорчалась, непрестанно думая о том, что муж ее не любит. Каупервуд был сейчас в самом радужном настроении. Наконец, после стольких лет тягостного разрыва, он нашел способ облегчить ее жизнь, успокоить ее и создать какую-то видимость мирных отношений.

Когда он вошел к ней, помахивая тростью, такой цветущий, сияющий, уверенный, с гарденией в петличке, в серой шляпе, в серых перчатках. Эйлин пришлось сделать над собой усилие, чтобы подавить невольную радостную улыбку, которой он, по ее мнению, не заслуживал. Он сразу стал рассказывать ей о своих делах. А читала она сегодня газеты? Обратила внимание, что один из его самых заклятых чикагских врагов только что отдал богу душу? Туда ему и дорога — одной занозой меньше! А что у них сегодня на обед? Хорошо бы заказать Адриану морской язык под соусом маргери, если, конечно, не поздно. Да, он ужасно занят, никак не развяжется с делами. Ездил в Бостон, в Балтимор, а на днях придется ехать в Чикаго. А насчет этого лондонского дела… он уже кое-что нащупал, и, вероятно, в ближайшем будущем придется ему плыть в Англию. Не хочет ли она с ним прокатиться? Конечно, он там будет очень занят, но она может поехать в Париж или в Биарриц, а под воскресенье он к ней будет приезжать на отдых.

У Эйлин от радости глаза загорелись. Она даже рванулась к нему со стула, но тут же вспомнила, какие у нее отношения с мужем, и, сдержавшись, откинулась назад. Она столько натерпелась от него, столько видела всяких предательств и обмана, что теперь не решалась ему поверить. Но не лучше ли все-таки сделать вид, что она верит?

— Ну что ж, — сказала она. — А ты правда хочешь, чтобы я поехала с тобой?

— Зачем бы я стал тебе предлагать, если бы не хотел? Разумеется, хочу. Мне сейчас, видишь ли, предстоит сделать очень серьезный шаг. И он может для меня обернуться очень удачно, а может и нет. Но как бы то ни было, — тут Каупервуд, следуя своему излюбленному правилу, прибегнул к спасительной лжи, не постыдившись сыграть на самых заветных, самых сокровенных чувствах Эйлин, — ведь ты была со мной оба раза, когда я начинал первое и второе свое предприятие, мне кажется, ты должна быть со мной и на этот раз, когда я задумал третье. Разве не правда?

— О да, Фрэнк! Если это так, как ты говоришь, я хочу быть с тобой. Это будет просто замечательно. Я буду готова, как только ты скажешь. Когда мы поедем? Каким пароходом?

— Я скажу Джемисону, он все узнает, что надо, и тогда я дам тебе знать.

Эйлин подошла к двери и позвонила Карру, чтобы распорядиться насчет обеда. Она точно ожила. На нее вдруг пахнуло прежней жизнью, когда она делила с Каупервудом его могущество, его успех. Она тут же приказала Карру достать чемоданы и осмотреть их.

А Каупервуд выразил желание навестить тропических птиц, которых он привез для оранжереи. И он предложил Эйлин пойти вместе. Эйлин, вся сияя, направилась с ним в оранжерею и смотрела на него не сводя глаз, пока он возился с двумя резвыми попугаями с Ориноко и подсвистывал им, стараясь раззадорить самца, чтобы услышать его пронзительный крик. Внезапно он обернулся к Эйлин и сказал:

— Видишь ли, Эйлин, я всегда мечтал сделать из этого дома настоящий музей. Я и сейчас покупаю кое-что и уверен, что когда-нибудь это будет одна из самых замечательных частных коллекций. Последнее время я много думал, как бы это мне с тобой уладить, чтобы после моей смерти, — ведь рано или поздно, а придется все же помереть, — дом этот сохранился не просто как память обо мне, а доставлял бы какую-то радость людям, которые любят такие редкости. Я собираюсь составить новое завещание — и вот надо подумать, как бы это внести туда.

На лице Эйлин выразилось удивление. С чего это ему пришло в голову?

— Мне вот-вот исполнится шестьдесят, — спокойно продолжал он, — и хотя я еще пока не собираюсь умирать, все-таки нужно как-то привести дела в порядок. В число моих душеприказчиков — их всего будет пять — я хочу включить Долэна из Филадельфии, мистера Коула и затем Центральное акционерное кредитное общество. Долэн и Коул превосходно разбираются в финансовой и формально-юридической стороне дела, и они сумеют выполнить все мои распоряжения. Но так как я собираюсь оставить тебе этот дом в пожизненное пользование, я думаю, не назвать ли мне и тебя вместе с Долэном и Коулом, и тогда ты сможешь либо сама открыть дом для посещений публики, либо позаботиться о том, чтобы это было сделано со временем. Мне приятно сознавать, что он радует своей красотой, и мне хочется, чтобы он остался таким же и после моей смерти.

Эйлин слушала его, взволнованная, гордая. Чем объяснить такое серьезное отношение к ней, да еще в таком важном деле? Она была польщена и обрадована. Может быть, он и правда несколько образумился и стал ко всему относиться серьезней?

— Ты знаешь, Фрэнк, — сказала она, пытаясь как-то совладать со своими чувствами, — я всегда очень близко принимаю к сердцу все, что тебя касается, даже всякую мелочь. У меня, в сущности, никогда не было никакой жизни помимо тебя — да мне и сейчас без тебя ничего не надо, хотя ты-то, конечно, теперь чувствуешь совсем по-другому. Так вот, то, что ты говорил насчет дома, — оставишь ли ты его мне, или сделаешь меня одним из твоих душеприказчиков, — ты можешь быть совершенно спокоен, я ничего не изменю, все будет сделано так, как ты хочешь. Я никогда не старалась показать, что я разбираюсь в таких вещах, что у меня такой вкус, как у тебя, твое понимание, но ты можешь быть уверен, что твое желание для меня свято.

Каупервуд, слушая это признание Эйлин, тыкал пальцем в зеленовато-оранжевого попугая макао, который своим пронзительным криком и яркой пестрой окраской, казалось, потешался над этой глубоко прочувствованной сценой. Но Каупервуд в самом деле был растроган словами Эйлин, он повернулся к ней и потрепал ее по плечу.

— Я знаю это, Эйлин. Ведь мне всегда только одного и хотелось, чтобы мы с тобой могли смотреть на жизнь одинаково, одними глазами. Но так как это у нас не получается, я, сколько могу, готов пойти тебе навстречу, потому что я знаю: что бы там ни было, ты все-таки привязана ко мне и будешь привязана до конца жизни. И мне, веришь ты этому или нет, всегда хочется отплатить тебе за это всем, чем я могу. И вот отсюда и этот наш сегодняшний разговор о завещании; есть и еще кое-что, о чем я хотел бы с тобой поговорить.

За обедом он рассказал Эйлин об одном своем проекте — ему хочется построить хорошую больницу и оборудовать ее всякими исследовательскими лабораториями, и вообще он давно подумывает вложить деньги в кое-какие благотворительные учреждения. Поэтому ему придется частенько наведываться в Нью-Йорк, и ему было бы удобно, если бы она жила здесь, чтобы он всегда мог приехать к себе домой. Ну, разумеется, от времени до времени и она тоже может прокатиться за границу.

И видя Эйлин такой довольной и веселой, Каупервуд мысленно поздравлял себя со столь благополучным разрешением своих семейных дел. Как ловко ему удалось уговорить ее. Ну, если у них и дальше так пойдет, тогда, можно сказать, все превосходно.

Глава 17

Мистер Джеркинс, приехав в Лондон, немедленно отправился к своему партнеру Клурфейну сообщить ему сногсшибательную новость, что великий Каупервуд, по-видимому, серьезно интересуется лондонской подземкой — и в самом широком масштабе. Он подробно пересказал ему все, что говорил Каупервуд, и сокрушенно покачивал головой, удивляясь, как это они с ним попали впросак и не сообразили, что для такого крупного воротилы, конечно, не может быть никакого интереса возиться с какой-то одной маленькой веткой. И смешно даже и подумать, что Гривс и Хэншоу вообразили, будто его можно прельстить половинным паем в их предприятии. Да лучше бы они и не заикались об этом, меньше пятидесяти одного процента пая даже и предлагать нечего. Ну, а как все-таки полагает Клурфейн, удастся Гривсу и Хэншоу раздобыть денег в Англии на эту их линию?

Клурфейн, тучный, жирный голландец, весьма пронырливый во всяких мелких делишках, был абсолютно лишен какого бы то ни было чутья и догадки в делах, требующих широкого размаха и смелости.

— Да нет! Где им! — отвечал он не задумываясь. — У нас здесь уйма этих контрактов. Столько всяких компаний грызутся между собой из-за одной какой-нибудь ничтожной линии. И ни одна не хочет объединиться с другой и обеспечить публику удобным сквозным транспортом, чтобы люди могли ездить куда им надо за доступную плату. Я ведь это все на себе испытал. Сколько уж лет приходится колесить по Лондону из конца в конец. Да вы сами подумайте, — у нас на весь Лондон всего-навсего две линии — Метрополитен и Районная. Обе они охватывают только деловой центр… — и он очень подробно начал объяснять Джеркинсу всю непрактичность и нецелесообразность подобной системы и все проистекающие отсюда неудобства и убытки. — И ведь вот до сих пор не могут раскачаться — ни проложить новые линии, ни хотя бы переоборудовать и электрифицировать старые. Так и ходят эти паровички, где в туннелях, а где прямо по насыпи. Единственная компания, которая строила хоть с каким-то соображением, это акционерная компания Сити — Южный Лондон, — она выстроила линию от центра до Клэфем-Коммон и пустила по ней электрические поезда с третьим рельсом; светло, чисто, поезда ходят бесперебойно; но это единственная хорошо обслуживаемая ветка. И опять-таки она слишком коротка; людям приходится пересаживаться и еще раз платить за проезд по кольцу. Да, Лондону, конечно, нужен именно такой человек, как Каупервуд; ну, разумеется, и свои английские капиталисты тоже могли бы кое-что сделать, если бы они только сговорились между собой, вложили бы сообща деньги и как следует переоборудовали и расширили сеть.

Ну, а что касается новых линий, на которые Каупервуд мог бы получить концессию, — вот, к примеру сказать, был такой проект у одного лондонца, некоего Эбингтона Скэрра. Он получил подряд на постройку подземной линии от Бейкер-стрит до Ватерлоо, но вот уж прошло что-то около полутора лет, и ничего до сих пор так и не сделано. Ходят слухи, что Районная тоже собирается строить новые ветки. Да, как видно, ни там, ни здесь нет капитала.

— И я так полагаю, — заключил Клурфейн, — что если Каупервуд действительно захочет получить Чэринг-Кросс, он сможет этого добиться без особого труда. Электротранспортная компания уже два года назад отказалась финансировать это дело. Подряд перешел в руки к этим инженерам, но, насколько мне известно, у них, кроме вот этих переговоров с Каупервудом, никаких других видов или возможностей нет и не было. Да ведь они, в сущности говоря, даже и не специалисты по транспорту, и если им не посчастливится найти подходящего человека, да с таким капиталом, как у Каупервуда, сомневаюсь, что они когда-нибудь вообще смогут осилить это дело.

— Так что на этот счет можно пока не беспокоиться? — заметил Джеркинс.

— Да, я полагаю, что так, — важно подтвердил Клурфейн. — Но, пожалуй, нам следовало бы связаться кой с кем из акционеров, которые владеют двумя главными кольцевыми линиями — Районной и Метрополитен, — или потолковать со здешними банкирами на Трэднидл-стрит, может у них что-нибудь и удастся выведать. Вы знаете Кроушоу, фирму «Кроушоу и Воукс»? Они пытались раздобыть денег для Гривса и Хэншоу с тех самых пор, как те получили подряд. Но так, разумеется, ничего из этого и не вышло, так же как и у Электро-транспортной компании ничего не вышло еще до них. Слишком им много требуется.

— Электро-транспортная? — переспросил Джеркинс. — Это та самая компания, которая первой получила концессию на эту линию? А что там за публика?

Клурфейн, сразу оживившись, стал припоминать все, что он слышал и знал об этой компании. Это было далеко не все, что уже успел разнюхать Сиппенс, но тем не менее оказалось весьма интересным для обоих. Клурфейн называл имена — Стэйна, Райдера, Бэллока и Джонсона. Главную роль играли Джонсон и Стэйн. Они первые выдвинули проект линии Чэринг-Кросс — Хэмпстед. Стэйн, крупный акционер в компаниях Районной и Сити — Южный Лондон, принадлежал к самой верхушке английского аристократического общества. Джонсон, поверенный Стэйна и вместе с тем юрисконсульт Районной и Метрополитен, входил пайщиком в ту и в другую компании.

— А почему бы нам не попытаться потолковать с этим Джонсоном? — спросил Джеркинс, который после жестокой взбучки от Каупервуда старался теперь вытянуть из Клурфейна все, что можно. — Такой человек должен быть хорошо осведомлен.

Клурфейн стоял у окна и поглядывал на улицу, но тут он сразу повернулся и уставился на Джеркинса.

— Блестящая идея! — воскликнул он. — В самом деле? Почему нет? Только вот… — он запнулся и опасливо покачал головой. — А удобно это будет? Ведь мы с вами, сколько я понимаю, не имеем полномочий действовать от имени Каупервуда? Вы же, кажется, сами сказали, что он только потому согласился выслушать Гривса и Хэншоу, когда они приезжали в Нью-Йорк, что мы с вами его об этом просили? Ведь он, собственно, нам никаких поручений в связи с ними не давал?

— А мне думается, все-таки недурно было бы пощупать этого Джонсона, — возразил Джеркинс. — Мы можем ему от себя сказать, что вот, например, Каупервуд или там какой-нибудь другой известный американский миллионер интересуется подземными дорогами и в частности проектом расширения лондонской подземной сети, и тут можно будет ввернуть и насчет Чэринг-Кросс — мол если бы их компания взяла эту линию снова полностью в свои руки, ее можно было бы выгодно перепродать американцу. А мы с вами, если бы нам удалось их свести, здорово заработали бы, — подумайте-ка, комиссионные на этаком деле! А если нам еще посчастливится скупить акции, да перепродать их той же Электро-транспортной компании или Каупервуду, тогда уж мы совсем закрепимся в этом предприятии в качестве агентов по покупке и перепродаже. Ну как же упускать такую возможность?

— Н-да, это, конечно, неплохая идея, — заметно оживляясь, подхватил Клурфейн. — А что, если я сейчас попробую позвонить ему?

Он пошел в смежную комнату и уже совсем было взялся за трубку, но остановился и вопросительно взглянул на Джеркинса:

— Я думаю, всего проще попросить его принять нас для консультации. Скажем, что у нас тут такой сложный финансовый вопрос, который нельзя изложить по телефону. Он подумает, что это платный совет, ну и пусть думает, пока мы ему не объясним, в чем дело.

— Очень хорошо, — сказал Джеркинс. — Ну, звоните же.

После весьма неопределенного и в высшей степени осторожного разговора Клурфейн положил трубку и объявил:

— Может принять нас завтра, в одиннадцать.

— Великолепно! — воскликнул Джеркинс. — Полагаю, мы теперь с вами на верном пути. Во всяком случае это какое-то движение. И даже если он сам не заинтересуется, он может нам указать, к кому обратиться.

— Правильно. Совершенно правильно, — поддакнул Клурфейн, который в эту минуту думал только о том, как бы сорвать побольше, ибо ему по заслугам несомненно причитается львиная доля в этой заманчивой афере. — Я очень рад, что мне это пришло в голову. Тут может такое дело развернуться, каких нам с вами до сих пор еще не перепадало.

— Верно, верно! — подхватил ему в тон Джеркинс, вполне разделяя воодушевление своего партнера, но втайне сожалея, что не обошелся без его участия. Ибо Джеркинс воображал себя не только мозгом, но и движущей силой этой замечательной комбинации.

Глава 18

Контора фирмы «Райдер, Бэллок, Джонсон и Чэнс», так же как и контора лорда Стэйна, помещалась в одном из самых темных закоулков Стори-стрит, примыкавшей к зданиям адвокатских корпораций. Сказать по правде, весь этот квартал, если не считать зданий адвокатских корпораций, показался бы всякому американцу весьма неподходящим местом для конторы столь солидных и прославленных юристов Англии. Маленькие, неоднократно перестраивавшиеся трех — или четырехэтажные домики, где прежде ютились какие-то склады и мелкие торговые заведения, преобразились теперь в служебные и приемные кабинеты, в архивы и библиотеки. Здесь помещалось около дюжины юристов со всеми своими стенографистками, клерками, посыльными и прочими служащими.

Стори-стрит была до того узка, что по тротуару вряд ли можно было пройтись по-приятельски под руку, а на мостовой, пожалуй, могли разъехаться две ручные тележки, но уж никак не два более солидных экипажа. И однако в этот тесный проход с утра устремлялся поток рабочих и всякого иного люда, потому что здесь вы срезали наискосок и попадали прямо на Стрэнд и в другие близлежащие кварталы.

Фирма «Райдер, Бэллок, Джонсон и Чэнс» занимала все четыре этажа дома N33 по Стори-стрит. Фасад дома был шириной не более двадцати трех футов, но корпус его, длиной в пятьдесят футов, скрывался в глубине двора. В нижнем этаже, некогда приемной и гостиной жившего здесь в полном уединении весьма необщительного старого судьи, помещались теперь общая приемная и архив. Лорд Стэйн занимал небольшой кабинет в глубине бельэтажа. Во втором этаже находились кабинеты трех главных представителей фирмы — Райдера, Джонсона и Бэллока. Чэнс со своими многочисленными помощниками занимал весь третий этаж. Контора Элверсона Джонсона, в самой глубине второго этажа, выходила окнами на крохотный мощеный дворик, который некогда был частью старинного римского двора, но величие этой древности стало чересчур привычным и утратило свой блеск для тех, кому приходилось созерцать его изо дня в день.

Никакой подъемной машины — или лифта, как говорят англичане, — в доме не было. Большая вытяжная труба поднималась из середины второго этажа и выходила на крышу. В каждом кабинете в стене были по-старинному проделаны отдушники, которые, как предполагалось, способствовали очищению воздуха. Кроме того, в каждом кабинете был камин, который в туманные, ненастные зимние дни топили сырым каменным углем, отчего необыкновенно уютная атмосфера этого удобного помещения становилось еще более уютной. В кабинете у каждого поверенного стояли большие добротные письменные столы и стулья, а над камином красовалась мраморная полка, уставленная книгами и статуэтками. На стенах висели потускневшие изображения давно закатившихся светил английской юриспруденции или какие-нибудь бледные английские пейзажи.

Джонсон, весьма влиятельный компаньон фирмы, успешно продвигающийся на финансовом поприще, был прежде всего человек практический; он вел дела независимо от своих компаньонов и в большинстве случаев действовал вполне самостоятельно, руководствуясь главным образом своими собственными интересами. Однако в каком-то маленьком уголке его сознания оставалось место и для отвлеченных размышлений — он интересовался вопросами религии и даже сочувствовал распространению нонконформистских догматов. Он любил рассуждать о лицемерии и духовном убожестве англиканской церкви, а также не только о земном, но и о небесном величии таких знаменитых сектантов, как Джон Нокс, Уильям Пенн, Джордж Фокс и Джон Уэсли. В его чрезвычайно запутанном и странном представлении о мире уживались самые противоречивые и даже, казалось бы, совершенно несовместимые понятия. Он считал, что в мире должен существовать правящий класс, которому надлежит господствовать и преуспевать при помощи необходимой и желательной, если даже и не всегда заслуживающей оправданья, тонкой хитрости. Поскольку в Англии этот класс уже опирается на законы о собственности, о наследовании, о первородстве, следовательно это и надлежит считать самым существенным, правильным и непреложным. Поэтому нищим духом, а равно и достоянием, не остается ничего другого, как смирение, послушание, труд и вера в отца небесного, который, надо полагать, в свое время как-то позаботится о них. С другой стороны, огромная пропасть между не всегда бесталанной бедностью и незаслуженным богатством казалась Джонсону чем-то жестоким и даже греховным. Это мировоззрение поддерживало в нем самые нетерпимые религиозные настроения, которые иной раз доходили до ханжества.

Выходец из низов, из среды обездоленных и униженных, Джонсон всю жизнь стремился пробраться поближе к верхушке, где если не он, так его дети — два сына и дочь — обретут незыблемое благополучие, как и те люди, которыми он так восхищался, но которых в то же время и порицал. Для себя он мечтал не более и не менее как о титуле: для начала получить скромного «сэра», а если судьба будет благоприятствовать, это впоследствии поможет ему снискать и более существенные знаки королевского внимания. Но чтобы достичь этого, как он хорошо понимал, требовалось располагать не только гораздо более значительным капиталом, чем был у него сейчас, но и благоволением тех, кто уже обладает и деньгами и титулами. Поэтому, желая угодить им, он инстинктивно направлял свою деятельность на благо и процветание этой привилегированной верхушки.

Он был маленький, но очень выносливый, держался важно и внушительно. Отец его, плотник из Саутворка, пропивал свой заработок и приносил домой гроши, на которые едва можно было прокормить семью в восемь человек. Джонсон совсем мальчишкой нанялся в услужение к пекарю, развозить хлеб по домам. Один из клиентов, типографщик, оценив старательность подростка, взял его к себе на посылки, обучил грамоте и посоветовал ему подыскать себе какое-нибудь выгодное занятие, которое даст ему возможность выбиться из нищеты и стать на ноги. Джонсон показал себя способным учеником. Развозя прейскуранты и объявления разным коммерсантам и предпринимателям, он познакомился с неким молодым поверенным, Лютером Флетчером, который, баллотируясь в члены совета Лондонского графства, проводил выборную кампанию в Саутворке и неожиданно обнаружил в юном Джонсоне задатки будущего юриста. Любознательный и смышленый юноша так заинтересовал Флетчера, что тот отправил его в вечернюю юридическую школу.

С той поры дела Джонсона пошли в гору. Фирма, в которую он впоследствии поступил клерком, не замедлила убедиться в его исключительном юридическом чутье; вскоре ему стали поручать всякую подготовительную работу по разным правовым вопросам, с которыми фирме приходилось сталкиваться: контракты, документы на право владения, завещания, учреждение компаний. Двадцати двух лет он сдал все полагающиеся экзамены и получил звание поверенного. Год спустя он познакомился с мистером Чэнсом из адвокатской конторы «Бэллок и Чэнс» и через некоторое время получил от них предложение — вступить компаньоном в их фирму.

Бэллок, у которого были обширные знакомства среди адвокатов, практикующих в суде, дружил с неким Велингтоном Райдером. У Райдера были, пожалуй, еще более влиятельные связи, чем у Бэллока. Он вел дела многих крупных землевладельцев, в том числе и лорда Стэйна, а кроме того, состоял юрисконсультом в акционерной компании Районной подземной дороги. Райдер тоже оценил Джонсона по достоинству и подумывал даже переманить его от Бэллока. Однако кой-какие личные соображения, а также и дружба с Бэллоком побудили его прибегнуть к другому способу, который давал ему возможность пользоваться услугами Джонсона. Потолковав с Бэллоком, он вошел компаньоном в их фирму, и с тех пор это содружество юристов существовало уже десять лет.

Вместе с Райдером в фирму вступил лорд Гордон Родерик Стэйн, старший сын пэра Англии графа Стэйна. Стэйн к этому времени только что окончил Кембридж, и отец его полагал, что этого вполне достаточно для старшего отпрыска, чтобы стать достойным преемником отцовского титула, главой знатного рода и наследником родовых поместий. Но молодой человек был не без странностей, он отличался несколько беспокойным характером и интересовался далеко не столь историческими, а гораздо более практическими жизненными вопросами. Он вступил в жизнь в ту пору, когда блеск финансовых светил стал не только состязаться с блеском и величием титула, но сплошь и рядом совершенно затмевать его. В Кембридже Стэйн увлекался политической экономией, социологией и прочими политическими науками и даже не прочь был послушать и социалистов фабианской школы, отнюдь не утрачивая при этом прочной уверенности в своих неоспоримых наследственных правах. Познакомившись с Райдером, чьи интересы были целиком поглощены деятельностью крупных акционерных компаний, дела которых он вел, Стэйн очень быстро усвоил его трезвый практический взгляд на вещи, — Райдер не сомневался, что будущее принадлежит финансистам. Мир нуждается в увеличении материальных и технических средств — и финансист, который посвятит себя этому делу и удовлетворит этот спрос, будет, несомненно, главной движущей силой в развитии общества.

Проникнувшись этими убеждениями, Стэйн засел за изучение английского права в применении к практике крупных акционерных компаний. Фирма «Райдер, Бэллок, Джонсон и Чэнс» оказалась как нельзя более подходящей для практического освоения этой науки. Ближе всего Стэйн сошелся с Элверсоном Джонсоном. Он ценил в нем проницательного дельца, который, выбившись из самых низов, твердо и решительно поднимается по общественной лестнице, поставив себе целью достигнуть высших ступеней. Джонсон, в свою очередь, почитал в лице Стэйна обладателя и наследника всяких общественных и материальных благ, который, однако, считает нелишним для себя приобрести кой-какие полезные знания и найти им практическое применение в жизни.

Оба они — и Джонсон и Стэйн — с самого начала угадали, какие широкие перспективы и богатые возможности сулит развитие подземного железнодорожного транспорта в Лондоне. Их интерес к этому делу выразился не только в учреждении Электро-транспортной компании, в которой они составляли основное ядро; они горячо поддерживали проект постройки линии Сити — Южный Лондон, привлекли к этому делу кой-кого из своих друзей и сами вложили в него немало денег в расчете на то, что новую линию можно будет присоединить к двум старым линиям — Метрополитен и Районной, — обслуживающим деловой центр Лондона. Подобно Демосфену, взывавшему к афинянам, Джонсон взывал к английским капиталистам и старался убедить их, что человек, который найдет капитал на то, чтобы скупить акции этих двух линий, и обеспечит себе контрольный пакет, может считать себя полным хозяином всей подземной сети и распоряжаться лондонским метро как ему вздумается.

После смерти отца Стэйн кое с кем из своих друзей и Джонсоном пытался скупить акции Районной подземной дороги, надеясь таким образом заполучить в свои руки контроль над обеими линиями; но эта затея оказалась им не под силу. Слишком много акций разошлось по рукам, и скупить все у них не хватило капитала. Атак как эксплуатация дороги была поставлена скверно и акции не приносили дохода, они постарались сбыть их с рук и перепродали большую часть того, что купили.

Что же касается линии Чэринг-Кросс, с целью постройки которой они и организовали Электро-транспортную компанию, то и здесь им не удалось собрать требуемую сумму или распродать выпущенные ими акции, чтобы получить в руки необходимый для постройки капитал, а именно миллион шестьсот шестьдесят тысяч фунтов стерлингов. В конце концов они привлекли к этому делу Гривса и Хэншоу, рассчитывая найти сих помощью какого-нибудь капиталиста или группу предпринимателей, которые перекупили бы у них линию Чэринг-Кросс или, объединившись с ними, помогли им осуществить их давнишнюю мечту: захватить в свои руки всю центральную сеть, то есть линии Метрополитен и Районную.

Однако до сих пор ничего из этого не получилось. Джонсону тем временем стукнуло уже сорок семь лет, а лорду Стэйну — сорок. Оба они успели значительно охладеть к этому делу, ибо у них уже не было никакой уверенности в том, что им удастся осуществить эту грандиозную затею.

Глава 19

Таково было положение вещей, когда мистер Джеркинс и мистер Клурфейн явились в контору Элверсона Джонсона, дабы получить у него консультацию по весьма важному вопросу. Они начали с того, что дело их якобы непосредственно касается мистера Гривса и мистера Хэншоу, которые — как, вероятно, хорошо известно мистеру Джонсону — только что ездили в Нью-Йорк, где вели переговоры с клиентом их фирмы мистером Фрэнком Каупервудом, — имя, разумеется, хорошо известное мистеру Джонсону.

Джонсон подтвердил, что он кое-что о нем слышал. А чем, в сущности, он может быть полезен джентльменам?

День был солнечный, чудесный весенний день, какие не часто выпадают в Лондоне. Солнце ярко светило на выщербленный древнеримский дворик. Джонсон, когда они вошли, перебирал пачки документов, относившихся к тяжбе с компанией дороги Сити — Южный Лондон. Он был в отличном расположении духа — хороший солнечный денек, акции Районной немножко поднялись, а его речь, с которой он выступил накануне в методистской лиге Эпворта, весьма одобрительно упоминалась сегодня в двух или трех утренних газетах.

— Я постараюсь быть как можно более кратким, — начал Джеркинс. На нем был серый костюм, серая шелковая сорочка, яркий, белый с синим, галстук, котелок «дерби» и в руках трость. Он уже успел очень внимательно оглядеть Джонсона и решил про себя, что разговор с этим типом — дело нелегкое. Хитрая бестия этот Джонсон, сразу видно.

— Вы, разумеется, понимаете, мистер Джонсон, — продолжал Джеркинс с вкрадчивой и многозначительной улыбочкой, — что мы явились к вам без каких бы то ни было полномочий от мистера Каупервуда, но я смею думать, что, невзирая на это, вы сумеете оценить всю важность нашего визита. Как вы, конечно, хорошо знаете, Гривс и Хэншоу связаны с Электро-транспортной компанией, где вы, насколько мне известно, состоите поверенным.

— Одним из поверенных, — осторожно вставил мистер Джонсон. — Но компания уже давно не прибегала к моим советам.

— Так, так! — продолжал, не смутясь, Джеркинс. — Тем не менее, полагаю, вас это должно интересовать. Дело, видите ли, в том, что именно наша фирма явилась посредником при переговорах, состоявшихся между Гривсом и Хэншоу и мистером Каупервудом! Как вам известно, мистер Каупервуд располагает весьма солидным капиталом. Он финансировал в Америке всевозможные виды транспорта. Говорят, он реализовал свои чикагские предприятия по меньшей мере на сумму в двадцать миллионов долларов.

Услышав эту приятную цифру, мистер Джонсон насторожился. Транспорт — это транспорт, будь то в Чикаго, Лондоне или еще где-либо. И человек, который сумел выжать из него двадцать миллионов долларов, надо полагать, хорошо разбирается в этом деле! Джеркинс сразу заметил, что попал в точку.

Но мистер Джонсон постарался сделать вид, что его это мало интересует.

— Возможно, — сухо отвечал он, — но я не понимаю, какое это может иметь отношение ко мне? Не забывайте, что я всего лишь один из поверенных Электро-транспортной компании и не имею ни малейшего касательства ни к мистеру Гривсу, ни к мистеру Хэншоу.

— Но вы имеете касательство к лондонской подземной сети, так я, по крайней мере, слышал от мистера Клурфейна, — настойчиво продолжал Джеркинс. — Иначе говоря, — дипломатично добавил он, — вы являетесь представителем людей, заинтересованных в развитии подземного транспорта.

— Действительно, мистер Джонсон, — вмешался молчавший до сего времени Клурфейн, — я взял на себя смелость сообщить мистеру Джеркинсу, что ваше имя нередко упоминается в газетах и что на вас обычно ссылаются как на представителя акционерных компаний Метрополитен, Районной, Сити — Южный Лондон и Центральной Лондонской.

— Правильно, — холодно и невозмутимо отвечал Джонсон. — Как юрист я действительно являюсь представителем этих компаний. Но я что-то не совсем ясно понимаю, что, собственно, вы от меня хотите. Если речь идет о покупке или продаже чего-либо, связанного с линией Чэринг-Кросс — Хэмпстед, вам, конечно, надо было обратиться не ко мне.

— Я попрошу вас уделить мне еще минутку внимания, — не унимался Джеркинс, наклоняясь всем корпусом к Джонсону. — Дело, видите ли, вот в чем. Мистер Каупервуд в настоящее время ликвидирует все свои чикагские транспортные предприятия, и, как только он с этим покончит, у него не будет никаких дел. Но не такой это человек, чтобы сидеть сложа руки. Он поставил транспортное дело в Чикаго и проработал в этой области больше двадцати пяти лет. Я отнюдь не хочу сказать, что он ищет, куда бы ему вложить капитал. Мистер Гривс и Хэншоу убедились, что это не так. А свели их с Каупервудом мы, наша фирма, «Джеркинс, Клурфейн и Рэндолф». Мистер Клурфейн является главой нашего отделения в Лондоне.

Джонсон кивнул; теперь он уже слушал внимательно.

— Разумеется, — продолжал Джеркинс, — ни мистер Клурфейн, ни я ни в какой мере не уполномочены говорить от лица мистера Каупервуда. Однако мы считаем, что существующее сейчас положение с лондонским транспортом таково, что если надлежащее лицо осведомит о нем должным образом мистера Каупервуда, это может повести к весьма и весьма ценным результатам для всех, кто заинтересован в деле. Ибо мне совершенно точно известно: мистер Каупервуд отклонил предложение насчет линии Чэринг-Кросс отнюдь не из тех соображений, что она не окупит себя, а только потому, что ему не предложили пятьдесят один процент акций, — то, с чего он привык начинать. Кроме того, ему, разумеется, показалось, что это очень небольшая ветка, которая в целой системе никакого серьезного значения иметь не может, ее можно эксплуатировать как небольшое обособленное предприятие, и только. А мистера Каупервуда можно заинтересовать не иначе как всей сетью городского транспорта в целом.

— И тогда я попросил мистера Клурфейна, — в голосе Джеркинса появился льстивый оттенок, — познакомить меня с таким человеком, который, будучи более других осведомлен в данном вопросе, мог бы оценить, сколь исключительно важно заинтересовать в этом деле мистера Каупервуда. Ибо если мы правильно разбираемся в положении вещей, — тут он вперил в Джонсона многозначительный взгляд, — вашу подземную сеть давно пора объединить и поставить на уровень современной техники, а мистер Каупервуд, как это все знают, истинный гений по части всякого транспорта. Он скоро должен быть в Лондоне. И мы считаем своим долгом подготовить почву для того, чтобы он мог встретиться и потолковать с таким человеком, который мог бы его убедить, что он в Лондоне просто необходим, что здесь действительно нуждаются в нем.

— И если вы, мистер Джонсон, сами не интересуетесь и не собираетесь принять участие в этом деле, — тут Джеркинс вспомнил о Стэйне и о его влиятельных друзьях, — вы, вероятно, могли бы нам посоветовать, к кому именно нам обратиться. Мы, как вы понимаете, маклеры, и нам важно заинтересовать мистера Каупервуда, с тем чтобы наша доля комиссионных не прошла мимо нас; в таком деле, вы сами знаете, без посредничества не обойдешься.

Джонсон сидел за своим письменным столом не глядя ни на Джеркинса, ни на Клурфейна, а уставившись в пол.

— Та-ак… — начал он, — мистер Каупервуд — американский архимиллионер… У него великий опыт по части городского транспорта и надземных железных дорог как в Чикаго, так и в других городах. Предполагается, что я должен заинтересовать его в разрешении проблемы нашего подземного транспорта. И если я это сделаю, я, по-видимому, должен буду заплатить вам — или во всяком случае позаботиться о том, чтобы вам заплатили — за то, что мистер Каупервуд поможет кое-кому из наших лондонцев, интересующихся транспортом, нажиться на этом деле.

Он поднял брови и поглядел на Джеркинса. Джеркинс ответил ему понимающим взглядом, но не сказал ни слова.

— Весьма практический подход к делу, нельзя не признаться, — продолжал Джонсон, — и я не сомневаюсь, что кое-кто может на этом нажиться, а может и нет. Проблема лондонского подземного транспорта — это в высшей степени сложная проблема. У нас столько всяких проектов, столько разных компаний, которые нужно еще суметь привести к соглашению! Столько подрядов роздано разным спекулянтам и прожектерам без единого шиллинга за душой.

Он мрачно поглядел на своих посетителей.

— Денег надо убить уйму. Миллионы фунтов. Я так полагаю, не меньше двадцати пяти миллионов фунтов.

Он с унылым видом стиснул руки: так велик был этот груз неизбежных издержек.

— Разумеется, мистер Каупервуд здесь небезызвестен, мы о нем кое-что слышали. Если не ошибаюсь, в Чикаго против него были выдвинуты самые разнообразные обвинения. Я готов согласиться, что все эти обвинения не должны создавать препятствий и тормозить такое крупное общественное дело, какое вы, джентльмены, имеете в виду, — однако, принимая во внимание консерватизм нашей английской публики…

— Ах, вы говорите об этих политических выпадах в Чикаго против его финансовых методов? — возмущенно воскликнул Джеркинс. — Но это же обычные уловки, все это подстроено его соперниками, которые завидовали его успеху.

— Знаю, знаю! — с тем же мрачным видом перебил Джонсон. — Люди из финансовых кругов, конечно, понимают все эти приемы конкурирующих противников. Но ведь и здесь тоже у него найдется немало противников. У нас здесь на острове свой очень сплоченный и очень консервативный мирок. И мы вовсе не так уж любим пришельцев, которые являются к нам устраивать наши дела. Возможно, как вы изволили заметить, что мистер Каупервуд действительно очень опытный и изобретательный человек. Но захочет ли наша публика работать с ним — этого я не могу сказать. Однако я могу сказать, что вряд ли у нас найдутся люди, которые согласились бы предоставить ему полный контроль в таком предприятии, какое вы имеете в виду.

Тут он поднялся и тщательно отряхнул с пиджака и брюк воображаемые соринки.

— Вы говорите, он отклонил предложение Гривса и Хэншоу? — спросил он.

— Да, отклонил, — ответили в один голос Джеркинс и Клурфейн.

— А что же они, собственно, хотели?

Джеркинс разъяснил.

— Понятно, понятно! Оставить за собой контракт и пятьдесят процентов акций. Так вот, пока у меня не будет возможности подумать и посоветоваться с моими компаньонами, я ничего не могу сказать вам по этому поводу. Но так или иначе, — помолчав, добавил он, — возможно, кой-кому из наших крупных пайщиков и будет желательно потолковать с мистером Каупервудом, когда он приедет.

В сущности, Джонсон уже решил про себя, что эти люди подосланы самим Каупервудом, чтобы разузнать заранее истинное положение вещей. Однако ему и в самом деле казалось весьма сомнительным, чтобы этому американцу Каупервуду, будь он хоть архимиллионер, удалось урвать у здешних владельцев транспорта хотя бы половину акций. Даже и подступиться-то к этому делу ему будет исключительно трудно. А с другой стороны, если подумать, сколько они со Стэйном убили денег на это дело, и вот теперь, похоже, эта проклятая Чэринг-Кросс опять свалится им на шею, вернувшись в Электротранспортную компанию, и это грозит новыми убытками всем, кто вложил в нее деньги. Н-да…

Он вышел из-за стола и, словно давая понять, что разговор окончен, сказал сухо:

— Мне надо будет хорошенько подумать об этом, джентльмены. Зайдите ко мне еще раз во вторник или в среду. И тогда я уже смогу твердо сказать, сумею ли я быть вам чем-нибудь полезен.

Он сделал с ними несколько шагов и позвонил у двери конторскому мальчику, чтобы тот проводил их к выходу. Оставшись один, он подошел к окну, выходившему на старинный римский дворик, все еще залитый лучами яркого апрельского солнца. У Джонсона была привычка, когда он задумывался, закладывать язык за щеку и прижимать ладонь к ладони, словно на молитве. Так он стоял довольно долго, не двигаясь и все глядя в окно.

А Джеркинс и Клурфейн шагали в это время по Стори-стрит и обменивались на ходу глубокомысленными восклицаниями:

— Замечательно! Да, да! Хитер, каналья! Да, явно заинтересовался! Но ведь это же для них выход, если они только хоть что-нибудь соображают.

— А эта чикагская история! Я так и знал, что она выплывет! Вечно ему припоминают эту его отсидку в Филадельфии и его слабость к женскому полу. Точно это имеет какое-то отношение к делу.

— Нелепо! Ужасно нелепо! — возмущался Клурфейн.

— А придется что-то предпринять в этом направлении! Придется нам с вами как-то обработать здешнюю прессу! — заявил Джеркинс.

— Вот что я вам скажу, послушайте меня, — возразил Клурфейн. — Если кто-нибудь из здешних богачей войдет в дело с Каупервудом, они сами мигом прекратят всю эту газетную болтовню. У нас ведь здесь несколько другие законы, не такие, как у вас. Здесь, если хотят завести скандал, не стесняются ничем, пускают в ход любую клевету, но если кому-нибудь из крупных воротил нежелательна огласка — тогда молчок, никто не осмелится и слова сказать. А у вас, как видно, все по-другому. Но я знаю многих здешних газетчиков и редакторов, если понадобится, можно будет намекнуть им, они живо все это притушат.

Глава 20

Результаты, которых достигли Джеркинс и Клурфейн своим визитом к Джонсону, выяснились достаточно определенно в разговоре, имевшем место в тот же день между Джонсоном и лордом Стэйном в кабинете Стэйна на втором этаже дома на Стори-стрит.

Надо сказать, что лорд Стэйн ценил Джонсона главным образом за его коммерческую честность и за его поистине исключительное здравомыслие. Джонсон в глазах Стэйна был олицетворением глубокой религиозности и нравственной прямоты, которая не позволяла ему преступать известного предела в своих хитроумных, но вполне легальных махинациях, сколь бы это ни казалось соблазнительным с точки зрения его личных интересов. Ярый блюститель закона, он всегда умел отыскать в нем лазейку, которая давала ему возможность обернуть дело в свою пользу или отнять козырь у противника. «Джонсон любит сводить баланс, но исключает из него крупные долговые обязательства», — сказал о нем однажды кто-то из знакомых Стэйна. И лорд Стэйн вполне согласился с этой характеристикой. Он привык к Джонсону; ему нравились даже его чудачества, и он от души потешался над его пылкой привязанностью к лиге Эпворта, со всей ее прописной моралью воскресной школы, и над его необыкновенной стойкостью и упорным воздержанием от каких бы то ни было спиртных напитков. Джонсон не проявлял никакой мелочности в денежных делах. Он щедро жертвовал на церкви, воскресные школы, больницы и деятельно опекал дом призрения для слепых в Саутворке, где он был одним из директоров и бесплатным юрисконсультом.

За очень скромное вознаграждение Джонсон заботился о делах Стэйна, о его вкладах, страховках и помогал ему разбираться во всяких сложных юридических вопросах. Они часто беседовали о политике, о международных делах, и Джонсон, как замечал Стэйн, всегда очень трезво оценивал события. Но в искусстве, архитектуре, поэзии, беллетристике, в женщинах и иных благах земных, не сулящих ему никаких выгод, Джонсон ровно ничего не понимал. Он когда-то откровенно признался Стэйну, еще в те годы, когда оба они были намного моложе, что он ничего не смыслит в такого рода вещах. «Я рос, видите ли, в таких условиях, которые не позволяли мне интересоваться подобными предметами, — сказал он. — Мне, конечно, приятно, что сыновья мои в Итоне, а дочка в Бэдфорде, и я лично ничего не имею против того, чтобы у них привились те вкусы, которые полагаются в обществе. Ну, а я что, я стряпчий, с меня довольно и того, чего я достиг».

И Стэйн улыбался, слушая Джонсона: ему нравилась грубоватая прямота этого признания. И в то же время он считал совершенно в порядке вещей, что они стоят с Джонсоном на разных ступенях общественной лестницы, — что он только изредка приглашает Джонсона к себе в усадьбу в Трегесол или в свой прекрасный старинный дом на Беркли сквере. И не иначе как по делу.



В этот день Джонсон, войдя к Стэйну, застал его в весьма непринужденной позе. Откинувшись на высокую спинку удобного чиппенделевского кресла с круглыми ручками, Стэйн лежал, вытянувшись во весь свой длинный рост и закинув ноги на громадный письменный стол красного дерева. На нем был превосходно сшитый шерстяной костюм песочного цвета, кремовая сорочка и темно-оранжевый галстук; от времени до времени он лениво стряхивал пепел с папиросы, дымившейся у него в руке. Он просматривал отчет акционерной компании «Южноафриканские алмазные копи Де-Бирс» — компании, в делах которой он был непосредственно заинтересован. Двадцать акций, своевременно приобретенных им, давали ему ежегодно около двухсот фунтов чистого дохода. У Стэйна было длинное желтоватое лицо, нос крупный, с едва заметной горбинкой, пронзительные темные глаза под низким лбом, большой рот с припрятанной в уголках лукавой улыбкой и слегка выдающийся подбородок.

— А, это вы! — воскликнул он, когда Джонсон, тихонько постучавшись, вошел в кабинет. — Ну что у вас нового, господин благочестивый методист? Я кстати что-то читал сегодня утром по поводу вашего выступления, в Стикни, что ли?

— А-а, вы про это, — пробормотал Джонсон, в волнении застегивая пуговицы своего рабочего сюртука из черной шуршащей материи. Он был очень польщен тем, что Стэйн все же обратил внимание на заметку. — У нас, знаете, вышел спор между священниками двух церквей в нашем приходе, так вот мне пришлось их мирить. А потом меня попросили сказать речь. Ну, я и воспользовался случаем, прочел им маленькое нравоученье. — И он, вспомнив об этом, гордо выпрямился и принял весьма внушительный вид. Стэйн, конечно, сразу заметил это.

— Вам бы, Джонсон, в парламенте выступать или в суде, — шутливо сказал он. — Но только я, знаете, посоветовал бы вам начать с парламента. Мы здесь без вас пока еще никак не управимся, жалко вас отдавать в суд.

И он, добродушно посмеиваясь, посмотрел на Джонсона, а Джонсон весь просиял, довольный и растроганный.

— Да я, признаться, давно уже подумываю о парламенте. И наши дела здесь много бы от того выиграли. Райдер и Бэллок только и толкуют об этом. И Райдер, по правде сказать, прямо-таки требует, чтобы я выставил свою кандидатуру в его округе на сентябрьских выборах. Он считает, что я непременно пройду, надо только разок-другой выступить с речью.

— Ну, а почему бы и нет? Лучше вас кандидата и не сыщешь. И у Райдера, знаете, там большое влияние. Я вам серьезно советую. И если я или кто-нибудь из моих друзей сможем вам быть чем-нибудь полезны, вам надо только сказать. Я с удовольствием все сделаю.

— Вы очень добры, и, поверьте, я очень признателен вам. Да вот, кстати сказать, у меня сегодня в конторе… — тут Джонсон сразу понизил голос и перешел на конфиденциальный тон, — произошло кое-что для вас весьма небезынтересное.

Он замолчал, вытащил носовой платок, высморкался. Стэйн смотрел на него с любопытством.

— Что это у вас за секреты? Ну-ка, выкладывайте!

— Ко мне сегодня явились два субъекта: Виллард Джеркинс, американец, и Биллем Клурфейн, голландец. Агенты, маклеры: Клурфейн — в Лондоне, а Джеркинс — в Нью-Йорке. Рассказали мне кое-что весьма любопытное. Вы помните опцион на акции Чэринг-Кросс, который мы продали за тридцать тысяч Гривсу и Хэншоу?

Стэйн, которого несколько забавлял таинственный тон Джонсона, сразу заинтересовался. Он швырнул отчет, который держал в руках, снял ноги со стола и пристально посмотрел на своего компаньона.

— Опять эта проклятая Электро-транспортная! Ну что там еще такое?

— По-видимому, они только что ездили в Нью-Йорк, — продолжал Джонсон, — и вели там переговоры с этим архимиллионером Каупервудом. Похоже, они предложили ему половину своего тридцатитысячного опциона за то, чтобы он достал деньги на постройку дороги. — Джонсон презрительно усмехнулся. — Ну а сверх того он потом должен был бы уплатить им еще сто тысяч фунтов за их строительные работы.

Тут они переглянулись и многозначительно хмыкнули.

— Разумеется, он отказался, — продолжал Джонсон. — Однако он, по-видимому, не прочь приобрести Чэринг-Кросс, при условии, что он получит полный контроль, то есть все или ничего. Судя по тому, что рассказывают эти двое, он как будто интересуется такой реорганизацией транспорта, о которой мы с вами здесь думаем вот уже десять лет. Из Чикаго его, как вы знаете, выставили.

— Да, это я знаю, — сказал Стэйн.

— Между прочим, я тут прочел о нем статью, которую эти господа оставили мне. Вот она, — и, вытащив из кармана, Джонсон развернул страницу «Нью-Йорк сан», всю середину которой занимал громадный, сделанный пером и очень похожий портрет Каупервуда.

Стэйн расправил страницу и стал внимательно вглядываться в портрет.

— Очень занятная физиономия, — сказал он, переводя взгляд на Джонсона.

— Как по-вашему? Энергичная, волевая…

И снова уткнувшись в газету, он стал пробегать глазами таблички и схемы, изображающие чикагские предприятия Каупервуда.

— Двести пятьдесят миль… и все это в течение двадцати лет. — Затем он прочитал столбец с описанием его нью-йоркского дома. — Знаток как будто… интересуется искусством.

— Вы там посмотрите дальше насчет этой его истории в Чикаго, — сказал Джонсон. — У них все это с такой политико-общественной окраской подано…

— Он замолчал, дожидаясь, когда Стэйн кончит читать.

— Ну и грызня у них там идет! — воскликнул Стэйн, откладывая газету. — Подумайте, его капиталовложения оцениваются в двадцать миллионов!

— Да, да, так и эти маклеры говорили. Но вот что самое интересное: они говорят, что он сам пожалует сюда недели через две. И для этого-то они ко мне и явились — чтобы я с ним встретился и потолковал, и не только насчет линии Чэринг-Кросс, — между прочим, они, по-видимому, как-то разнюхали, что нам придется ее обратно взять, — но и насчет объединения системы подземного транспорта — словом, насчет того, о чем мы с вами думаем.

— А что это за господа, Джеркинс и Клурфейн? — поинтересовался Стэйн. — Кто они, собственно, такие? Друзья Каупервуда?

— Нет, нет, отнюдь! — поспешил объяснить Джонсон. — Они сами говорят, что они просто агенты по банковским делам. И рассчитывают на комиссионные — либо от Гривса и Хэншоу, либо от Каупервуда, либо от нас с вами, словом, от того, кого они могут в этом деле заинтересовать. А еще лучше, если от всех сразу. И никем они вовсе не уполномочены.

Стэйн иронически пожал плечами.

— По-видимому, они как-то пронюхали, — продолжал Джонсон, — что мы с вами интересуемся проектом объединения линий, и вот им хочется, чтобы я собрал акционеров и рекомендовал им Каупервуда на роль, так сказать, главного директора, хозяина всего дела, а ему постарался бы преподнести эту нашу с вами идею так, чтобы он ею заинтересовался. И, разумеется, они хотят получить за это комиссионные.

Стэйн смотрел на него с изумлением.

— Здорово это они придумали! — усмехнулся он.

— Разумеется, я эту комбинацию отклонил, — осторожно продолжал Джонсон, — но мне вот что пришло на ум: а не кроются ли тут и в самом деле кой-какие серьезные возможности, которых так сразу не разглядишь. Может статься, что у Каупервуда действительно есть интерес к этому делу, и мы с вами могли бы этим воспользоваться. Ведь этот жернов — Чэринг-Кросс — так до сих пор и висит у нас на шее. Конечно, я прекрасно понимаю, никто у нас здесь не допустит, чтобы американские миллионеры вмешивались в наши дела и распоряжались нашей подземкой. Но, может быть, мы сумели бы организовать какую-то единую компанию — ну, скажем, вы, лорд Эттиндж, Хэддонфилд — и выработать сообща удобную форму совместного контроля. — Он замолчал и выжидательно поглядел на Стэйна.

— Правильно, Элверсон, совершенно правильно, — сказал Стэйн. — Если среди наших акционеров есть люди, которые все еще интересуются этой проблемой, как несколько лет тому назад, их безусловно можно будет привлечь к делу. А без их помощи Каупервуд зацепиться никак не сможет.

Он встал и подошел к окну, а Джонсон продолжал говорить. Джеркинс и Клурфейн должны прийти к нему через несколько дней, он обещал дать им тот или иной ответ. Пожалуй, всего лучше припугнуть их немножко, сказать им, что если они рассчитывают иметь дело с ним или с кем бы то ни было, кто может заинтересовать Каупервуда, пусть помалкивают, чтобы это никуда не просочилось, и предоставят пока что действовать ему, Джонсону.

— Верно! — согласился Стэйн.

Ведь тут речь идет не только о Чэринг-Кросс, продолжал Джонсон, но и об Электро-транспортной компании, поскольку она-то, в сущности, и является хозяином этой линии, или ответственной за нее фирмой. И вот когда они со Стэйном прощупают хорошенько Хэддонфилда, Эттинджа и других, тогда только и можно будет решить, стоит ли заводить все это. И если они между собой сговорятся, разумеется, Каупервуд предпочтет иметь дело со Стэйном, Джонсоном и их друзьями, чем со всеми этими Джеркинсами, Клурфейнами, Гривсами и Хэншоу! Тоже предприниматели, торгуют вразнос, а вздумали куда соваться!

Стэйн слушал рассуждения Джонсона и во всем соглашался с ним. Так они беседовали до темноты. За окном сгустился серый лондонский туман. Стэйн вспомнил, что его ждут к вечернему чаю, а Джонсон — что ему пора идти на заседание. Они расстались — оба в несколько приподнятом настроении и с вновь оживившимися надеждами.


Выждав дня три, что, по мнению Джонсона, было необходимо для поддержания престижа, дабы произвести впечатление на этих маклеров, он пригласил к себе Джеркинса и Клурфейна и сообщил им, что он беседовал на интересующую их тему кой с кем из своих друзей и что они не прочь познакомиться с проектами и предложениями Каупервуда. В связи с этим он по получении личного приглашения от Каупервуда — не иначе — готов встретиться и потолковать с ним. Однако он ставит условием, чтобы Каупервуд до встречи с ним ни в коем случае не вступал ни в какие переговоры или какие бы то ни было деловые отношения ни с кем другим, потому что люди, которых он, Джонсон, пытается заинтересовать, — это крупные пайщики, которые, разумеется, никаких шуток над собой не потерпят!

На этом они и расстались, после чего Джеркинс и Клурфейн бросились сломя голову в ближайшее телеграфное отделение. Они вместе сочинили телеграмму, в которой уведомляли Каупервуда о блестящих результатах, которых им удалось добиться, торопили его как можно скорее ехать в Лондон и в весьма почтительных выражениях просили его отложить всякие другие переговоры до приезда сюда, ибо предстоящее здесь совещание будет, несомненно, носить всеобъемлющий характер.

Каупервуд прочитал эту телеграмму и невольно усмехнулся, вспомнив, как он тогда напугал Джеркинса, Он телеграфировал в ответ, что он сейчас очень занят, рассчитывает выехать в середине апреля и тогда охотно повидается с ними и поговорит об их предложении. Одновременно он послал шифрованную телеграмму Сиппенсу о том, что он скоро будет в Лондоне, что он отклонил предложение Гривса и Хэншоу, но пусть Сиппенс постарается сделать так, чтобы они стороной услышали о том, что он едет в Лондон в связи с крупным предложением насчет подземного транспорта, не имеющим никакого отношения к линии Чэринг-Кросс. Каупервуд полагал, что это известие подействует на Гривса и Хэншоу отрезвляюще и заставит их прийти к нему с таким предложением, которое он сможет принять, прежде чем ему предложат что-либо другое. Таким образом, у него будет в руках оружие, с помощью которого он сможет так или иначе управлять своими новыми партнерами.

Между тем Каупервуд спешно готовился к отъезду, устраивал дела Беренис и Эйлин и обдумывал в своих планах на будущее роль Толлифера.

Глава 21

Эйлин при всей своей подозрительности и мрачных сомнениях, одолевавших ее, не могла не поразиться внезапной перемене, происшедшей с ее супругом. Воодушевленный своими лондонскими проектами, близостью Беренис и предстоящим путешествием, Каупервуд и в самом деле стал гораздо мягче относиться к Эйлин. Его желание, чтобы она поехала с ним в Лондон, его завещание, в котором он поручал ей заботиться о его доме и назначал ее одним из своих душеприказчиков, — все это, как-то по-своему преломляясь в сознании Эйлин, казалось ей несомненным следствием чикагской катастрофы. Жизнь, рассуждала Эйлин, нанесла ему жестокий, но отрезвляющий удар, и в такой момент, когда он лучше всего мог почувствовать силу этого удара. И он вернулся к ней или во всяком случае на пути к тому, чтобы вернуться. Этого уже было почти достаточно, чтобы воскресить в ней веру в любовь и в прочность человеческих привязанностей.

Она с увлечением занялась своими туалетами, готовясь к предстоящему путешествию. Накупила великолепных чемоданов; целыми днями разъезжала по магазинам, ателье, модным мастерским, обнаруживая, как и прежде, поистине ненасытную страсть к бьющей на эффект роскоши и чрезмерному блеску. Но Каупервуд уже не удивлялся и смотрел на это с привычным ужасом. За ними были оставлены особые каюты люкс на океанском пароходе «Кайзер Вильгельм», отходившем в ближайшую пятницу. Эйлин с лихорадочной поспешностью готовила себе гарнитуры белья, подобающие разве что невесте, хотя она прекрасно знала, что ни о каких нежных супружеских отношениях между нею и Каупервудом и речи быть не может.

Между тем Толлифер, все попытки которого познакомиться с Эйлин пока что не увенчались успехом, неожиданно с чувством величайшего удовлетворения обнаружил в своем почтовом ящике ценный пакет: в нем оказался план пассажирского парохода «Кайзер Вильгельм», билет и, что больше всего потрясло и обрадовало его, — три тысячи долларов новенькими банкнотами. Это сильно повысило рвение и энтузиазм Толлифера к предстоящей ему ответственной миссии. Он решил приложить все усилия, чтобы произвести самое благоприятное впечатление на великого Каупервуда, — вот человек, который, по-видимому, хорошо знает, как пользоваться жизнью и брать от нее то, что хочешь! Поспешно пробежав несколько последних газет, Толлифер убедился, что чета Каупервудов отправляется в Европу на том же пароходе «Кайзер Вильгельм», отходящем в пятницу.

Беренис, которая, разумеется, была в курсе всех дел Каупервуда, решила выехать с матерью двумя днями раньше на пароходе «Саксония». Они условились с Каупервудом, что будут ждать его в Лондоне в отеле «Кларидж», где они уже останавливались в прежнюю свою поездку.

Каупервуд, преследуемый репортерами, сообщил, что он с женой отправляется в Европу на все лето, что с Чикаго его теперь ничто не связывает и что он на ближайшее время не строит никаких планов и не интересуется никакими предприятиями. Это заявление вызвало весьма оживленный отклик; в газетах снова появились заметки о его поразительной карьере, его называли гением и удивлялись, что такой исключительный финансист и с таким капиталом бросает дела и удаляется на покой. Каупервуд ничего не имел против этой газетной шумихи, во-первых, потому, что она на этот раз неожиданно обернулась ему на пользу, а во-вторых, потому, что она служила отличной ширмой для его истинных планов и таким образом давала ему возможность действовать не торопясь.

Итак, они отплыли. Эйлин прогуливалась на палубе с таким видом, как если бы занимать первенствующее положение в обществе рядом с Каупервудом было для нее вполне привычным делом.

Что же касается Толлифера, для которого теперь настало время приступить к исполнению своих новых обязанностей, он весь внутренне подобрался и чувствовал себя в полной боевой готовности. Каупервуд, когда они попадались друг другу на глаза, не обращал на него ни малейшего внимания и, разумеется, и вида не подавал, что знает его. Понимая, что так оно и должно быть Толлифер старался держать себя как можно более непринужденно: встречаясь на палубе с Эйлин, он украдкой поглядывал на нее и замечал, что и она тоже поглядывает на него — и не без интереса. Ему не нравились ее кричащие туалеты, отсутствие сдержанности, вкуса, она казалась ему несколько вульгарной. Его каюта находилась на палубе Б, но обедал он за капитанским табльдотом. Чете Каупервуд обед подавали в их собственные апартаменты. Однако капитан, которому весьма льстило присутствие на его корабле таких пассажиров, как супруги Каупервуд, жаждал создать из этого рекламу для себя и своего парохода. Оценив общительность и веселый нрав Толлифера, он постарался внушить ему интерес к знаменитому миллионеру и предложил познакомить его с супругами Каупервуд.

Итак, на второй день плавания капитан Генрих Шрейбер послал осведомиться о самочувствии мистера и миссис Каупервуд, прося их оказать ему честь воспользоваться его услугами. Не желает ли мистер Каупервуд осмотреть корабль? Среди пассажиров имеются его пылкие поклонники, в том числе и сам капитан, которые, если мистер Каупервуд не возражает, жаждут быть ему представленными.

Каупервуд, догадываясь, что тут не обошлось без Толлифера, передал это предложение Эйлин и ответил, что они очень рады и просят пожаловать к себе капитана и пассажиров, желающих познакомиться с ними. Капитан, отрекомендовавшись Каупервудам, представил им мистера Уилсона Стайлса, драматурга, мистера Куртрайта, губернатора штата Арканзас, и представителей светского нью-йоркского общества: мистера Брюса Толлифера и мисс Алассандру Гивенс, направляющуюся в Лондон к сестре. Толлифер, заметив в числе пассажиров хорошенькую Алассандру и припомнив, что отец ее видный человек в обществе, представился ей в качестве друга кого-то из ее знакомых, и Алассандра, плененная неотразимым Толлифером, без труда попалась на эту удочку.

Эйлин очень понравился этот неожиданный прием гостей. Когда они вошли, она поднялась с кресла и, отложив журнал, который она перед этим рассматривала, встала рядом с супругом приветствовать посетителей. Каупервуд сразу отметил Толлифера и его спутницу, изящную мисс Гивенс, в которой он с первого взгляда угадал девушку из хорошего общества. Толлифер представился Каупервуду с таким видом, как если бы он его до сих пор никогда в глаза не видал. Эйлин явно заинтересовалась им.

— Счастлив познакомиться с супругой такого замечательного человека, как мистер Каупервуд, — сказал он, глядя ей в глаза. — Вы, я полагаю, направляетесь на континент?

— Мы сначала остановимся в Лондоне, — отвечала Эйлин. — А потом уже поедем в Париж и дальше. У моего мужа всюду оказывается масса всяких финансовых дел, куда бы он ни поехал.

— Судя по тому, что пишут о мистере Каупервуде, иначе и быть не может, — обворожительно улыбнувшись, подхватил Толлифер. — Быть подругой такого многогранного человека — это поистине великое дело, миссис Каупервуд. Честное слово, я бы сказал, что это ответственная задача.

— Вы совершенно правы, — подтвердила Эйлин. — Это и в самом деле трудная задача. — И польщенная этим признанием ее великой роли, она благодарно улыбнулась ему в ответ.

— А вы не думаете пробыть некоторое время в Париже? — поинтересовался он.

— Да, конечно. Я еще не могу сказать, какие планы будут у моего мужа, когда мы приедем в Лондон, но сама я думаю поехать в Париж, — может быть, на несколько дней.

— А я предполагаю быть в Париже на скачках. Может быть, мы с вами еще увидимся. Если вы будете там в это же время и у вас не будет никаких дел, мы могли бы как-нибудь встретиться и провести вечер.

— Ах, это было бы замечательно! — У Эйлин даже заблестели глаза: так приятно было, что к ней проявляют интерес. Ведь внимание такого обаятельного человека, несомненно, возвысит ее и в глазах Каупервуда. — Но вы, кажется, еще не поговорили с моим мужем… Пойдемте к нему.

И она в сопровождении Толлифера направилась к Каупервуду, который стоял в другом конце салона, беседуя с капитаном и мистером Куртрайтом.

— Послушай, Фрэнк, — весело сказала она, — вот еще один из твоих поклонников, — и, обратившись к Толлиферу, прибавила: — Как мне ни лестно, я не могу считать себя главным объектом вашего внимания, мистер Толлифер.

Каупервуд повернулся к Толлиферу с самой любезной улыбкой и сказал шутливо:

— Поклонники народ приятный, мы всегда рады их приветствовать. А вас, мистер Толлифер, по-видимому, тоже можно считать одним из участников нашего весеннего нашествия на континент?

Каупервуд держал себя с такой непринужденностью, что Толлифер, невольно следуя его примеру, улыбнулся и так же шутливо ответил:

— Да, похоже, что так. У меня много друзей в Лондоне и в Париже, а потом я думаю отправиться куда-нибудь поближе к морю. Один из моих приятелей живет в Бретани. — И, повернувшись к Эйлин, он добавил: — Вот на что бы вам действительно следовало посмотреть, миссис Каупервуд! Такие чудесные места!

— Ну что ж, я не прочь, — сказала Эйлин, глядя на Каупервуда. — Ты как думаешь, Фрэнк, мы не могли бы включить Бретань в план нашего летнего путешествия?

— Пожалуй… За себя, конечно, я не могу поручиться, дела… Ну, а может и удастся выкроить несколько дней, — любезно прибавил он. — Вы надолго в Лондон, мистер Толлифер?

— Да я пока еще и сам не знаю, — невозмутимо отвечал Толлифер. — Может быть, поживу с неделю или около того.

В эту минуту Алассандра, которой надоело слушать мистера Стайлса, безуспешно пытавшегося произвести на нее впечатление, подошла проститься с Каупервудами, решив положить конец визиту.

— А вы не забыли наши планы на сегодня, Брюс? — спросила она Толлифера.

— Ах, да, да! Пожалуйста, извините нас, нам в самом деле уже пора. — И, обратившись к Эйлин, он добавил: — Надеюсь, миссис Каупервуд, мы с вами еще не раз будем иметь удовольствие встречаться?

Эйлин, уязвленная холодным, самоуверенным тоном чересчур миловидной юной Алассандры, откликнулась с преувеличенной любезностью:

— О да, конечно, мистер Толлифер, я буду очень рада, — и тут же, перехватив пренебрежительную усмешку на губах мисс Гивенс, прибавила: — Как жаль, что вам пора уходить мисс…

— Мисс Гивенс, — поспешил подсказать Толлифер.

— Ах, да… — улыбкой поблагодарила его Эйлин. — Я не разобрала имени.

Но Алассандра только чуть-чуть приподняла свои тонкие брови, взяла Толлифера под руку и, улыбнувшись на прощанье Каупервуду, направилась к двери.

Эйлин, оставшись наедине с Каупервудом, перестала сдерживаться.

— Ах, как я ненавижу этих светских выскочек, — с возмущением воскликнула она, — ведь у них нет ничего за душой, кроме их семейных связей, а почему-то они всюду лезут вперед и воображают, что все должны уступать им дорогу!

— Будет тебе, Эйлин, — успокаивал ее Каупервуд. — Сколько раз я тебе говорил — всякий старается блеснуть тем, что у него есть. Ее главный козырь — происхожденье, вот она им и кичится. Ведь сама-то она ровно ничего собой не представляет, просто глупенькая девчонка. Стоит ли тебе так из-за нее расстраиваться. Успокойся, пожалуйста.

А в то же время он мысленно сравнивал Эйлин с Беренис. С каким достоинством сумела бы Беренис поставить на место эту Алассандру!

— Ну, как бы там ни было, — запальчиво сказала Эйлин, — а мистер Толлифер очень мил и внимателен. И, насколько я могу судить, он принадлежит к тому же обществу и во всяком случае ничем не хуже ее. Разве но правда?

— У меня, разумеется, нет никаких оснований сомневаться в этом, — отвечал Каупервуд, невольно усмехаясь про себя над простотой и наивностью Эйлин — не столько иронически, сколько грустно. — Во всяком случае мисс Гивенс, кажется, в восторге от мистера Толлифера, и если ты считаешь, что она что-то представляет собой в обществе, значит ты и его должна отнести к тому же кругу.

— Однако у него хватает такта, чтобы держать себя учтиво, а у нее нет, и так оно всегда бывает, когда женщина сталкивается с женщиной.

— Беда женщин в том. Эйлин, что они все, в сущности, заняты одним. А у мужчин, видишь ли, интересы довольно разнообразные.

— Ну, не знаю, но я тебе только одно могу ответить: мистер Толлифер мне очень нравится, а девчонка эта противная вовсе не нравится.

— Да ты можешь просто не замечать ее. А что касается Толлифера, ничто не мешает нам быть с ним любезными, если тебе этого хочется. Не забудь, что я хотел доставить тебе удовольствие этой поездкой. — И он вкрадчиво улыбнулся Эйлин.

Наблюдая за ней исподтишка час спустя, когда она переодевалась перед зеркалом для предобеденной прогулки по палубе, Каупервуд невольно поразился — она казалась такой оживленной и довольной. Просто удивительно, подумал он, как много можно сделать с человеком, если отнестись с должным вниманием к его вкусам, слабостям, к его желаниям.

А что если и Беренис проделывает с ним, в сущности, то же самое? Она вполне способна на это. Ну что ж, он все равно готов превозносить ее, как он только что, посмеиваясь, превозносил самого себя.

Глава 22

Плавание подходило к концу. Толлифер все эти дни проявлял массу изобретательности, всячески стараясь завоевать расположение Эйлин. В последние два вечера он очень удачно затеял игру в карты, предусмотрительно не включив в партию мисс Гивенс; он пригласил партнерами одну довольно известную актрису, молодого банкира с Запада, который был очень не прочь познакомиться с женой Каупервуда, и молоденькую вдовушку из Буффало, до такой степени плененную светскими манерами и приятной внешностью Толлифера, что, получив от него приглашение принять участие в партии, она с гордостью почувствовала себя приобщенной к самому избранному кругу.

Новое интересное общество, веселое времяпровождение и в особенности явное внимание к ней Толлифера — все это не только развлекало Эйлин, но и воскрешало в ней какие-то надежды, возвращало ей чувство уверенности в себе. И хотя Каупервуд и не принимал участия в этих развлечениях, он, по-видимому, относился вполне одобрительно к ее новым знакомым. Он уже сказал ей, что когда они приедут в Лондон и устроятся в отеле «Сесиль», она может, если ей хочется, пригласить Толлифера и его друзей на чашку чая или даже к обеду; а если у него будет время, он, может быть, и сам заглянет к ним ненадолго. Эйлин с радостью ухватилась за его предложение, и не столько потому, что ей нравился Толлифер и она дорожила его обществом, а потому что ей хотелось показать Каупервуду, что она способна поддерживать знакомство с полезными и приятными ему людьми.

Каупервуд к этому времени убедился, что Толлифера вполне можно предоставить его собственной изобретательности. Он, по-видимому, очень неглуп, думал Каупервуд, не лишен такта и, несомненно, умеет держать себя в обществе. А что, если он вздумает всерьез ухаживать за Эйлин, с тем чтобы вскружить ей голову, завладеть ею и подцепить положенный на ее имя недурной капиталец? Вряд ли ему это удастся. Эйлин такая преданная жена, она неспособна влюбиться в кого-нибудь по-настоящему.

А Толлиферу иной раз делалось как-то не по себе оттого, что он участвует в такой гнусной интриге, но вместе с тем он сознавал, что это самый счастливый случай во всей его неудачной жизни и упускать его никак нельзя. Уж если он дошел до того, что не стыдился жить на скудный заработок каких-то жалких хористок, как это было еще совсем недавно, то теперь ему нечего стесняться — он получает деньги за то, что взял на себя нелегкую обязанность выступать в роли светского ментора, спутника и приятеля этой женщины! Разумеется, она не очень-то умеет себя держать, всегда от нее можно ждать какого-нибудь промаха, и, кроме того, она чересчур явно показывает свое желание нравиться. Ее надо бы приодеть со вкусом, натренировать как следует, чтобы она чувствовала себя уверенней. Но во всяком случае она относится к нему дружески, признательна ему, и вполне возможно, что он в самом деле сможет для нее кое-что сделать.

Прежде чем отправиться в это путешествие, Толлифер навел кой-какие справки и узнал, что Эйлин в отсутствие Каупервуда свела знакомство с какими-то ничтожными людишками; ее видели в очень сомнительной компании, и хотя она не занимала никакого положения в обществе, все же это компрометировало и ее самое и Каупервуда. Как же Каупервуд мог допустить это? — спрашивал себя Толлифер. Но, познакомившись с Эйлин и припомнив все, что он слышал и знал о Каупервуде, он решил, что в конце концов Каупервуду не оставалось ничего другого, для него это был единственный разумный выход. Потому что там, где дело касается чувств, Эйлин, по-видимому, способна на все, и если бы Каупервуд попытался вступить с ней в борьбу, чтобы отвоевать себе свободу, она не остановилась бы ни перед чем, камня на камне не оставила бы, только бы удержать его или отомстить ему, и это, конечно, могло бы весьма повредить его репутации.

А с другой стороны, может случиться, что в один прекрасный день Каупервуд, придравшись к какому-нибудь поводу или нарочно подстроив какую-нибудь штуку, обвинит его в интимной связи с Эйлин и таким образом получит возможность избавиться от нее. Однако если Толлифер сумеет доказать, что Каупервуд сам нанял его для этого, подобное разоблачение будет для него, наверно, столь же мало приятно, сколь и для Толлифера. Так чем же он, в сущности, рискует? Надо только постараться наладить такие отношения с Эйлин, чтобы не давать ее супругу никакого повода для придирок.

И, несомненно, он может быть ей очень и очень полезен. Вот, например, даже здесь, на пароходе, он заметил, что она не прочь выпить лишнее. Надо отучить ее от этого. Потом эта ее ужасная манера одеваться. В Париже найдутся первоклассные портные, которые рады будут отблагодарить его, если он предоставит им возможность одеть ее прилично. И, наконец, с ее-то деньгами сколько можно устроить разных увеселительных поездок — в Экс-ле-Бен, в Биарриц, в Дьеп, в Канны, Ниццу, Монте-Карло, надо только приручить ее, завоевать ее доверие. Можно будет пригласить старых друзей, расплатиться с долгами, завести новые знакомства!

Лежа у себя в каюте, покуривая папиросу и время от времени потягивая из высокого стакана виски с содой, Толлифер предавался самым радужным мечтам. Эта шикарная каюта! И двести долларов в неделю! А сверх того — три тысячи новенькими банкнотами!

Глава 23

«Кайзер Вильгельм» подошел к пристани Саутгэмптона в туманное апрельское утро; солнечные лучи едва пробивались сквозь плотный английский туман. Каупервуд в элегантном сером костюме стоял на верхней палубе и смотрел на пустынную пристань и на невзрачные домики, ютившиеся на берегу. Эйлин в своем самом роскошном весеннем туалете стояла рядом с ним. Около них суетились ее горничная Уильяме, лакей Каупервуда и личный секретарь Каупервуда мистер Джемисон. Внизу на пристани стояли Джеркинс с Клурфейном и несколько репортеров, жаждущих услышать из уст Каупервуда подтверждение слухов, распущенных Джеркинсом, о том, что американский миллионер приехал в Англию, чтобы купить знаменитую коллекцию картин, принадлежащих некоему английскому пэру, о существовании которого Каупервуд даже и не подозревал.

Толлифер в последнюю минуту заявил, — и Каупервуд про себя оценил это как весьма тактичный маневр, — что он не сойдет с парохода, а проедет дальше в Шербург и оттуда в Париж. Однако он тут же ввернул в разговоре для сведения Эйлин, что он предполагает быть в Лондоне в начале следующей недели, в понедельник или во вторник, и надеется, что еще будет иметь удовольствие повидаться с супругами Каупервуд до их отъезда на континент. Эйлин вопросительно взглянула на мужа и, прочтя поощрение в его взгляде, сказала Толлиферу, что они будут рады видеть его у себя в отеле «Сесиль».

Каупервуд сейчас с необыкновенной остротой ощущал, что жизнь его отныне становится на редкость значительной и полноценной. Как только они сойдут на берег и он устроит Эйлин, он сразу же отправится к Беренис; она с матерью ждет его в отеле «Кларидж». Он чувствовал себя молодым, бодрым — Улисс, отправляющийся в новое, неведомое плавание! Это радостное ощущение усилилось, когда к нему неожиданно подошел посыльный и подал ему телеграмму на испанском языке:

«Солнце всходит над Англией в миг, когда ты причалил. Серебряные врата открываются перед тобой на пути к великим деяниям и к великой славе. Море было серым без тебя, Orо del Oro[32]».

Ну, конечно, это Беренис, и он улыбнулся, подумав, что он вот-вот увидит ее.

Тут его со всех сторон обступили репортеры. Куда мистер Каупервуд думает направиться отсюда? Правда ли, что он ликвидировал все свои чикагские предприятия? В Лондоне прошел слух, что он приехал сюда с целью купить знаменитую картинную галерею. Так ли это? На все эти вопросы он отвечал сдержанно, осторожно, но весьма приветливо и с любезной улыбкой. Если от него хотят точного ответа, — он предпринял это путешествие с целью хорошенько отдохнуть, у него давно не было настоящего отдыха. Нет, он не ликвидировал своих чикагских предприятий, он только реорганизует их. Нет, он приехал в Лондон не затем, чтобы купить коллекцию лорда Фэрбенкса. Он когда-то видел ее и чрезвычайно восхищался ею, но ему никогда и в голову не приходило, что ее можно купить.

В течение всей этой церемонии Эйлин стояла рядом с Каупервудом, упиваясь сознанием своего вновь обретенного величия. Художник, присланный «Иллюстрейтед ньюс», тут же сделал с нее набросок.

Когда репортеры несколько поутихли, Джеркинс с Клурфейном протиснулись вперед и, засвидетельствовав Каупервуду свое нижайшее почтение, попросили его не оглашать своих намерений до тех пор, пока он не предоставит им возможности поговорить с ним. И Каупервуд благосклонно ответил:

— Хорошо, если вам так угодно.

После этого, уже в отеле, Джемисон пришел к нему доложить о телеграммах, которые поступили на его имя, и о том, что мистер Сиппенс дожидается в номере 741, когда ему можно будет явиться к мистеру Каупервуду, и что лорд Хэддонфилд, с которым мистер Каупервуд встречался еще много лет тому назад в Чикаго, просит супругов Каупервуд пожаловать к нему в усадьбу на субботу и воскресенье, а некий известный южноафриканский банкир — барон из евреев, — находящийся сейчас проездом в Лондоне, просит мистера Каупервуда позавтракать с ним: у него к мистеру Каупервуду важное дело, касающееся Южной Африки. Германский посол приветствует мистера Каупервуда в Лондоне и просит пожаловать на обед в посольство. Из Парижа телеграмма от филадельфийского банкира Долэна:

«Если вы по приезде в этот городишко не кутнете со мной, клянусь задержать вас на границе. Не забудьте, я знаю о вас не меньше, чем вы обо мне».

Казалось, крылья богини судьбы рассекали воздух над самой его головой.

Заглянув к Эйлин и убедившись, что она прекрасно устроилась в отведенных ей апартаментах, Каупервуд послал за Сиппенсом. Сиппенс, в новом весеннем пальто, суетливый, похожий на птицу, сразу принялся выкладывать все, что, по его мнению, важно было знать Каупервуду: Гривс и Хэншоу запутались окончательно, они сейчас в совершенном тупике. Лучшей зацепки, чем эта концессия на линию Чэринг-Кросс, которую они держат в своих руках, для Каупервуда и быть не может. Мистер Каупервуд завтра же может поехать с ним осмотреть эту запроектированную ветку. Конечно, заполучить контроль над центральной кольцевой линией было бы куда важнее, — тогда можно было бы планировать любое объединение сети. Но Чэринг-Кросс очень удобно присоединить к кольцу, и, если она уже будет у него в руках, это даст ему несомненное преимущество, какие бы шаги он ни вздумал предпринять относительно центральной или какой-либо другой линии. Кроме того, тут много всяких концессий, или контрактов, скуплено спекулянтами в расчете на то, чтобы перепродать их потом за большие деньги каким-нибудь строителям или пайщикам; все это можно будет разузнать подробнее.

— Весь вопрос в том, как нам сейчас за это взяться! — задумчиво сказал Каупервуд. — Вы говорите, Гривс и Хэншоу в тупике? Но ко мне они больше не обращаются. А между тем Джеркинс успел, по-видимому, поговорить с этим Джонсоном из Электро-транспортной компании, и тот, при условии, что я пока ничего предпринимать не буду, обещал созвать группу пайщиков, заинтересованных в центральной линии, — туда как будто входит и этот ваш Стэйн, о котором вы мне писали. Так вот, Джонсон предполагает свести меня с ними, по-видимому для того, чтобы мы вместе могли обсудить эту проблему соединения с центральной линией или со всем подземным транспортом. И это значит, что я пока должен воздержаться от каких бы то ни было переговоров с Гривсом и Хэншоу и примириться с тем, что эта линия Чэринг-Кросс, за неимением средств, опять вернется к ним, в Электро-транспортную. А это мне совсем не улыбается, потому что они, конечно, воспользуются этим как дубинкой, которой они будут махать у меня над головой.

Тут Сиппенс вскочил, как ужаленный.

— Не допускайте этого, патрон! — срывающимся голосом вскричал он. — Ни в коем случае не допускайте! Послушайте, вы потом пожалеете. Эта здешняя публика так друг за дружку и держится! Между собой они и грызутся и ссорятся, но как только дело доходит до иностранца, они все скопом готовы на него наброситься. Тяжкое это будет для вас дело, если вы с ними голыми руками драться полезете. Вы лучше подождите до завтра или до послезавтра, может быть Гривс и Хэншоу еще дадут о себе знать. Они ведь сегодня в газетах прочтут о вашем приезде, и вот вы посмотрите, я хоть сейчас готов об заклад биться, — они непременно появятся, им нет никакого расчета тянуть с этим делом, никакого расчета. Скажите Джеркинсу, чтобы он погодил встречаться с Джонсоном, а сами пока займитесь другими делами, но только прежде давайте посмотрим со мной эту линию Чэринг-Кросс.

В эту самую минуту Джемисон, занимавший номер рядом с апартаментами Каупервуда, вошел с письмом, которое ему только что вручил рассыльный.

Прочтя имя отправителя на конверте, Каупервуд улыбнулся, потом быстро пробежал письмо и передал его Сиппенсу.

— Вы угадали, де Сото, — смеясь сказал он. — Ну, и что ж нам теперь с этим делать?

Письмо было от Гривса и Хэншоу:

«Дорогой мистер Каупервуд!

Мы узнали из сегодняшних газет о Вашем приезде в Лондон. Если Вы считаете это удобным и желательным, мы хотели бы встретиться с Вами в понедельник или во вторник на следующей неделе для обсуждения вопроса, о котором мы беседовали с Вами 15 марта в Нью-Йорке. Поздравляем Вас с благополучным прибытием и желаем приятного времяпровождения.

Искренне преданные Вам Гривс и Хэншоу».

Сиппенс торжествующе щелкнул пальцами.

— Что! Говорил я вам! — радостно воскликнул он. — Значит, они идут на ваши условия. Это самый важный участок в Лондоне. А когда он у вас будет в руках, вы сможете спокойно выжидать, в особенности если вам удастся подцепить еще кое-какие концессии, потому что, стоит только этим спекулянтам пронюхать про вас, они сами к вам явятся. А этот субъект Джонсон! Этакое нахальство — требовать от вас, чтобы вы и не шевелились, пока с ним не увидитесь!

В этом восклицании Сиппенса слышалось искреннее негодование, ибо он уже слышал, что Джонсон — властный и самоуверенный человек, и заочно невзлюбил его.

— Конечно, у него есть кое-какие связи, — продолжал он. — И у этого Стэйна — тоже. Но без вашего капитала и опыта, без вашей изобретательности что они могут сделать? Даже эту Чэринг-Кросс не могли пустить в ход, не говоря уж о других линиях. Ничего у них без вас не получится.

— Очень может быть, что вы и правы, де Сото, — сказал Каупервуд, весело улыбаясь своему преданному помощнику. — Я повидаюсь с Гривсом и Хэншоу, вероятно, во вторник. И можете быть уверены, я ничего не упущу. Ну а насчет Чэринг-Кросс — поедем завтра? По-моему, следовало бы сразу осмотреть не только эту, но и обе главные линии.

— Отлично, патрон! В час дня вам будет удобно? Я вам все покажу, и к пяти вы уже будете здесь.

— Идет! Да, вот еще что: вы помните Хэддонфилда? Лорда Хэддонфилда, который несколько лет назад приезжал в Чикаго и такой шум там поднял? Палмеры, Филды, Лестеры — как они тогда все вокруг него увивались, помните? Он как-то раз был у меня в моем загородном доме. Такой молодцеватый, самоуверенный тип.

— Как же! Конечно, помню, — сказал Сиппенс, — он, кажется, тогда хотел стать пайщиком этого мясоконсервного предприятия?

— Да, и к моим предприятиям он тоже хотел примазаться. Я вам об этом никогда не рассказывал?

— Нет, не рассказывали, — поспешно сказал Сиппенс, сгорая от любопытства.

— Так вот, сегодня утром от него пришла телеграмма: приглашает к себе в поместье, в Шропшир, кажется. На субботу и воскресенье.

Каупервуд взял телеграмму со стола.

— Бэритон-Мэнор, Шропшир.

— Любопытно! Ведь он из той публики, что входит в компанию Сити — Южный Лондон. Пайщик, не то директор, — словом, что-то в этом роде! Я вам к завтрашнему дню все о нем разузнаю. Может быть, он тоже заинтересован в расширении лондонской подземки и хочет потолковать с вами об этом? Ну, если так и если он к вам расположен — так это находка! Для иностранца в чужой стране, сами понимаете…

— Да, да, ясно, — отвечал Каупервуд. — Может быть, это в самом деле удача. Надо поехать. Так вы попробуйте выяснить все, что можно, а завтра в час приезжайте за мной.

Выходя, Сиппенс столкнулся в дверях с Джемисоном, который нес еще целую пачку писем и телеграмм, но Каупервуд замахал на него руками.

— Нет, нет, Джемисон. Ничего больше слушать не буду до понедельника. Напишите Гривсу и Хэншоу, что я рад буду видеть их у себя во вторник утром, в одиннадцать; И еще свяжитесь с Джеркинсом и скажите ему, чтобы он ждал от меня распоряжений и пока ничего не предпринимал. Телеграфируйте лорду Хэддонфилду, что мистер и миссис Каупервуд с удовольствием принимают его приглашение, узнайте, как туда добраться, и закажите билеты. Если еще что-нибудь без меня придет, положите ко мне на стол. Я завтра посмотрю.

Он спустился в лифте и, выйдя на улицу, окликнул экипаж, сказав кучеру ехать на Оксфорд-стрит, но, проехав два квартала, приподнял окошечко и крикнул:

— Сверните на Юбери-стрит, за угол налево.

Кучер повернул и остановился; Каупервуд вышел, сделал несколько шагов, свернул в переулок и, выйдя на ту же улицу с другой стороны, подошел к отелю «Кларидж».

Глава 24

В чувстве Каупервуда к Беренис пылкость любовника сочеталась с отеческой нежностью. Молодость Беренис, ее одаренность и красота неизменно вызывали у него чувство восхищения, желание защитить ее, предоставить возможность развиться этой богатой натуре. Вместе с тем он Со свойственным ему пылом упивался ее любовью, хотя эта сторона их отношений иной раз невольно смущала его — так удивительно казалось ему сочетание его шестидесяти лет с ее непостижимой юностью. С другой стороны, ее трезвая предусмотрительность, ее здравомыслие — а в этом она иной раз не уступала ему самому — наполняли его гордостью, внушали ему уверенность в своей силе, ибо Беренис в этом смысле была ему поистине опорой. Ее самостоятельность, ее энергия, ее даровитость пробуждали в нем желание не просто растить капитал, а предоставить ей все возможности проявить себя, обеспечить ей положение в обществе. Вот почему он и решил поехать в Лондон, и это-то и придавало такое важное значение всему путешествию.

Когда она встретила его, цветущая, сияющая, и он схватил ее в свои объятья, он словно вдохнул в себя ее радостную уверенность, ее юность.

— Добро пожаловать в Лондон! Итак, Цезарь перешел Рубикон! — приветствовала она его.

— Спасибо, Беви, — сказал он, выпуская ее. — Я получил твою телеграмму и берегу ее. Ну-ка, дай мне посмотреть на тебя! Пройдись по комнате.

Он смотрел на нее с нескрываемым восхищением, когда она с задорной улыбкой побежала в другой конец комнаты, а потом медленно пошла к нему, слегка поворачиваясь на ходу, наподобие живой модели из модного магазина, и, наконец, остановившись перед ним, сделала реверанс и сказала: — Прямехонько от мадам Сари! И стоит всего — ах, это тайна! — и надула губки.

На ней было темно-синее бархатное платье, отделанное мелким жемчугом у ворота и на поясе.

Каупервуд взял ее за руку и подвел к маленькому диванчику, на котором только и можно было уместиться двоим.

— Чудесно! — сказал он. — Слов не нахожу, как я рад, что опять с тобой.

Он справился о здоровье ее матери, а затем продолжал:

— Ты знаешь, Беви, для меня это какое-то совершенно небывалое ощущение. Никогда мне, по правде сказать, не нравился этот Лондон, но в этот раз, зная, что ты здесь, я прямо одурел от восторга, когда увидел его!

— Ах, когда увидел его?

— Ну, и, разумеется — тебя! — и он стал целовать ее глаза, волосы и губы, пока она не отстранила его, сказав, что любовь надо пока отложить, пусть он сначала расскажет все.

Вынужденный подчиниться, он начал рассказывать, как они доехали и все, что за это время произошло.

— Эйлин со мной в отеле «Сесиль». Ее только что рисовали для газеты. А твой приятель Толлифер, надо сказать, действительно старался вовсю развлекать ее в дороге.

— Мой приятель! Да я с ним даже незнакома!

— Ну, разумеется, еще бы тебе быть с ним знакомой! Но во всяком случае он малый неглупый. Вот бы ты посмотрела на него, каким он пришел ко мне в первый раз в Нью-Йорке и какой это был блистательный кавалер на пароходе! Превращение Аладдина! А волшебная лампа-это пачка банкнотов. Кстати сказать, он поехал в Париж, вероятно с целью замести следы. Я, конечно, позаботился, чтобы денег у него было достаточно.

— А ты с ним встречался на пароходе? — полюбопытствовала Беренис.

— Да, он нам был представлен капитаном. Ну, это такой человек, который и сам сумеет все устроить. У него положительно дар нравиться женщинам. Он прямо-таки завладел всеми самыми хорошенькими.

— Так я и поверила! А где же в это время был ты?

— Ну, знаешь, бывают иной раз чудеса! Но это в самом деле чародей. У него на это какое-то особенное чутье. Я-то, признаться, мало его видел, но Эйлин он сумел так пленить, что она жаждет пригласить его к нам на обед.

Он многозначительно поглядел на Беренис, и она ответила ему довольной улыбкой.

— Я рада за Эйлин, — сказала она помолчав. — Искренне рада. Ей просто необходима была такая перемена. И давно уже.

— Верно, Беви, — отвечал Каупервуд. — Раз я не могу быть для нее тем, чем ей хочется, почему не найти для этой роли кого-нибудь другого. Во всяком случае, я надеюсь, что он не перейдет границ, он для этого достаточно благоразумен. Эйлин уже мечтает поехать в Париж, покупать себе наряды. Так что с этой стороны у нас все обстоит как нельзя лучше.

— Чудесно! — сказала Беренис улыбаясь. — Значит, пока что наши планы понемножку осуществляются. А кто всему виновник?

— По-моему, ни ты, ни я. Просто так оно должно было случиться, вот как и то, что ты ко мне пришла тогда на рождество, когда я меньше всего ожидал этого.

Он обнял ее и хотел поцеловать, но она, поглощенная своими мыслями, отстранила его.

— Нет, нет, подожди, сначала расскажи мне о Лондоне, а потом я тебе тоже кое-что расскажу.

— Ну что ж, Лондон! Перспективы пока самые блестящие. Я тебе, кажется, говорил в Нью-Йорке об этих англичанах, Гривсе и Хэншоу? О том, как я их выпроводил, отклонив их предложение? Так вот только сейчас, когда я уходил из гостиницы, мне подали от них письмо. Они просят принять их, и я уже условился, когда и как. Ну, а насчет более широких проектов, есть тут группа акционеров, с которыми я предполагаю встретиться. Как только у меня выяснится что-нибудь более или менее определенное, я сейчас же тебе расскажу. А пока что мне хотелось бы укатить с тобой куда-нибудь. Может быть, мы могли бы дать себе маленькую передышку, прежде чем я заверчусь со всеми этими делами. Вот только Эйлин… Пока она не уедет, видишь ли… — он помолчал. — Конечно, я постараюсь уговорить ее поехать в Париж, а мы с тобой могли бы тогда прокатиться к Нордкапу или на Средиземное море. Мне тут один агент говорил, что сейчас есть возможность раздобыть яхту на лето.

— О, яхта, яхта! — воскликнула Беренис, но тотчас же, спохватившись, прижала палец к губам. — Нет, нет, ты уже забираешься в мою область. Это буду устраивать я, а не ты. Вот видишь…

Но он не дал ей договорить и зажал ей рот поцелуем.

— Какой же ты нетерпеливый! — упрекнула его Беренис. — Ну подожди же…

И она повела его в соседнюю комнату, где около распахнутого настежь окна был сервирован стол.

— Смотри, повелитель! Мы с тобой сегодня пируем вдвоем; тебя приглашает твоя рабыня. Если ты сейчас сядешь и будешь сидеть смирно, мы выпьем с тобой по бокалу вина, и я тебе все расскажу. Веришь ты мне или нет — но у меня уже все готово, я все решила.

— Все? Вот как! — засмеялся Каупервуд. — И так быстро? Хорошо бы мне так уметь.

— Да-а. Все или… почти все! — сказала она и, взяв со стола графин с его любимым вином, налила два бокала. — Дело в том, что, как это ни странно, я тут в одиночестве размышляла. А когда я размышляю…

Она торжественно подняла глаза к небу.

Он вырвал бокал у нее из рук и бросился целовать ее, — она только этого и ждала.

— Смирно, Цезарь! — смеясь, прикрикнула она. — Подожди, мы еще не пьем. Сядь на место. А я сяду вот здесь. И сейчас я тебе расскажу все. Буду каяться, как на исповеди.

— Вот бесенок! Серьезно, Беви, перестань дурить…

— Да я в жизни своей не была серьезней. Ну хорошо, слушай. Дело было так. На пароходе с нами ехало с полдюжины англичан, старых и молодых, всяких, один красивее другого; по крайней мере те, с которыми я флиртовала, были очень недурны.

— Не сомневаюсь, — добродушно проронил Каупервуд с легкой ноткой сомнения в голосе. — Ну и что же дальше?

— А дальше, если ты проявишь некоторое великодушие, я признаюсь тебе, что флиртовала я исключительно ради тебя. Кстати сказать, флирт был совершенно невинный — впрочем, этому ты, конечно, можешь и не верить. Например, я разузнала об одном прелестном загородном местечке, Бовени, — это на Темзе, всего в каких-нибудь тридцати милях от Лондона. Рассказал мне об этом очаровательный молодой человек — разумеется, холостяк — Артур Тэвисток. Он там живет с мамашей, леди Тэвисток. Он уверен, что мне она очень понравится. А сам он очень понравился моей матушке! Так что видишь, как обстоят дела…

— Гм… вижу, что нам предстоит жить в Бовени: мне и матушке, — язвительно усмехнулся Каупервуд.

— Вот именно! — в тон ему отвечала Беренис. — И это чрезвычайно важный вопрос — ты и мама. С этих пор ты должен будешь уделять свое внимание главным образом ей. И как можно меньше мне. Но, конечно, ты сохраняешь за собой все обязанности опекуна. Вот.

И она ущипнула его за ухо.

— Иными словами, мистер Каупервуд — опекун и друг семьи! — произнес он с довольно кислой улыбкой.

— Совершенно верно! — подтвердила Беренис. — Так вот дальше. Предполагается, что я в скором времени отправляюсь с Артуром путешествовать на лодке. А кроме того… — тут она не удержалась и фыркнула, — он обещает достать очаровательный плавучий домик, как раз то, что нужно для нас с мамой. Нет, ты только представь себе: лунная ночь… или жаркий летний день — когда моя мама и его мама будут сидеть себе и вязать или прогуливаться по саду, а ты будешь читать да покуривать, — мы с Артуром…

— Да! Представляю себе, чудесная жизнь — плавучий домик, возлюбленный, весна, мамаша, опекун! Поистине рай земной!

— А что же может быть лучше? — с жаром воскликнула Беренис. — Он даже расписал, какие у нас там будут тенты — красные и зеленые! И кто из его друзей приедет, и какие они!

— Тоже красные и зеленые, я полагаю?

— Вот именно, ведь это же цвета спортивных и гребных костюмов! Словом, все, как полагается. Так он рассказывал маме; А друзей у него масса! И он их всех собирается представить маме и мне.

— А когда же приглашение на свадьбу?

— В июне, не позже. Могу обещать тебе совершенно точно!

— И я буду посаженным отцом?

— Да, это мысль! — серьезно сказала она.

— Черт возьми! — преувеличенно громко захохотал Каупервуд. — Я вижу, у тебя было на редкость удачное путешествие!

— Да ты еще и сотой доли не знаешь! — вскричала Беренис. — Сотой доли! Вот еще Мейденхед — мне даже неловко признаваться.

— Вот как? Запомним!

— И я еще тебе не рассказала о полковнике Хоксбери. Из королевской гвардии или чего-то там еще, не помню! — дурачась, продолжала она. — Ну, один из таких блестящих военных красавцев — а у него есть приятель офицер, у которого есть кузен… Так вот у этого кузена есть коттедж где-то там в парке на Темзе…

— Ах, уж теперь два коттеджа и два плавучих домика! Или у тебя, может быть, в глазах двоится?

— Во всяком случае коттедж, о котором я сейчас говорю, почти никогда не сдается. Этой весной чуть ли не в первый раз. И это настоящая мечта! Если его когда-нибудь и сдавали, то только близким друзьям. Но, конечно, маме и мне…

— Мы, кажется, намереваемся стать дочерью полка?

— Ну, хорошо. Оставим полковника. Еще есть некий Уилтон Брайтуэйн Райотсли — произносится: Ротислай. У него замечательные маленькие усики, а рост ровно шесть футов и…

— Послушай, Беви! Что за подробности! Я, знаешь, начинаю подозревать!

— Только не с Уилтоном! Нет, нет, клянусь тебе! С полковником — куда ни шло, но с Уилтоном — нет! — и она расхохоталась. — Ну, чтобы не перечислять всех подряд, скажу тебе коротко, что я узнала не только о четырех плавучих домиках на Темзе, но и о четырех прекрасно меблированных, комфортабельных особняках в самых замечательных кварталах Лондона, — и все их можно снять на сезон, на год или навсегда, если мы решим с тобой остаться тут навеки.

— Что ж, тебе надо только захотеть, милочка, — отвечал он. — Но какая же ты, однако, актриса!

— И все эти особняки, — продолжала Беренис, пропуская мимо ушей его восхищенное восклицание, — будут немедленно показаны мне любым моим поклонником на выбор — или всеми сразу, стоит мне только дать свой лондонский адрес, чего я еще пока не сделала.

— Браво, браво! — воскликнул Каупервуд.

— Так вот, пока еще никаких обещаний никому не дано, ни с кем ничего не условлено, но мы с мамой думаем поехать посмотреть один домик на Гроссвенор сквере, а другой — на Беркли сквере. И тогда уж будет видно, что делать.

— А тебе не кажется, что лучше было бы все же посоветоваться с твоим престарелым опекуном насчет, скажем, аренды и всего прочего?

— Что касается аренды — конечно. Ну а насчет всего прочего…

— Ну, хорошо. Насчет всего прочего — отступаю охотно. Довольно я распоряжался на своем веку, посмотрим-ка теперь, как это у тебя получится!

— Так вот, — продолжала она, все еще дурачась, — допустим, для начала, я сяду вот сюда…

И, усевшись к нему на колени, она взяла со стола бокал с вином и прикоснулась к нему губами.

— Смотри — я загадала желанье! — сказала она и отпила половину. — Вот и ты тоже загадай! — И она протянула ему бокал и смотрела, пока он не допил до дна. — А теперь ты должен бросить его об стену — через мое правое плечо — чтобы уже никто больше никогда из него не пил. Так поступали в старину датчане и норманны. Ну…

Каупервуд швырнул бокал.

— А теперь поцелуй меня — и все сбудется, как мы с тобой загадали. Потому что, ты ведь знаешь, я колдунья и могу сделать так, чтобы все сбылось.

— Я готов этому поверить! — с чувством сказал Каупервуд и торжественно поцеловал ее.

После обеда они принялись обсуждать, куда им поехать и что предпринять в ближайшее время. Беренис пока не хотелось никуда уезжать из Англии. Сейчас весна, а она всегда мечтала осмотреть все эти города с кафедральными соборами — Кентербери, Йорк, съездить в Уэльс, взглянуть на развалины римских бань в Бате, посетить Оксфорд, Кембридж и разные старинные замки. Хорошо бы отправиться в такое путешествие вдвоем! Разумеется, он сначала разузнает все что нужно относительно своего лондонского проекта. А она тем временем посмотрит эти коттеджи, о которых ей говорили. И как только все это устроится, они тотчас же могут и уехать.

А сейчас надо пойти повидаться с мамой; она немножко расстроена последнее время. Все чего-то опасается, а чего — и сама не знает. Ну, а потом он вернется сюда — и тогда…

Каупервуд обнял ее и прижал к груди.

— Хорошо, Минерва моя! — сказал он. — Может быть, и действительно удастся все устроить так, как тебе хочется. Пока еще я ровно ни в чем не уверен. Одно могу сказать наверняка — если здесь все это затянется надолго, мы с тобой не будем выжидать, а отправимся путешествовать. С Эйлин я как-нибудь да улажу. И если она будет даже недовольна — мы все равно уедем. Она мне всегда грозит оглаской, но это можно будет как-нибудь предотвратить. На этот счет я спокоен. Во всяком случае до сих пор мне это всегда удавалось.

Он ласково поцеловал ее и, смягченный, растроганный, прошел к миссис Картер. Он застал ее с романом Марии Корелли в руках. Принаряженная, напудренная, миссис Картер сидела у открытого окна, по-видимому поджидая его. Она встретила его радостной улыбкой. Но он сразу почувствовал в ней какое-то напряжение, беспокойство — она, видимо, опасалась, что это добром не кончится, что они зря все это затеяли — он и Беренис. Он даже уловил в ее глазах какой-то тоскливый страх, жалкое, безнадежное выражение. Обменявшись несколькими ничего не значащими фразами о том, как приятно будет провести весну в Англии, он сказал ей как бы между прочим, но довольно откровенно:

— На вашем месте, Хэтти, я бы не стал ни о чем беспокоиться. Мы с Беви отлично понимаем друг друга. И я думаю, что и себя она хорошо знает. Она умница, красавица, и я люблю ее. Если даже с нами и случится какая-нибудь неприятность, мы сумеем выпутаться. Приободритесь, Хэтти, все будет хорошо. Я, вероятно, буду очень занят и, пожалуй, не сумею приезжать к вам так часто, как мне этого бы хотелось. Но помните, что я всегда начеку. И она тоже. И вам нечего беспокоиться.

— Да я вовсе и не беспокоюсь, Фрэнк! — сказала миссис Картер почти извиняющимся тоном. — Конечно, я знаю, Беви — девушка решительная, находчивая, и я знаю, как вы заботитесь о ней. И я надеюсь, что все сложится так, как вам хочется. Она, правда, очень подходит вам, Фрэнк. Такая талантливая, обаятельная. Жаль, вы не видели, как она прекрасно держала себя на пароходе!. Как она всех умеет обворожить и в то же время держит себя с таким достоинством, с таким тактом. Вы у нас еще побудете? Я очень рада. Мне что-то нездоровится, но мы еще с вами увидимся попозже.

Она проводила его до дверей с видом хозяйки, которая провожает важного гостя — таким он, в сущности, и был в ее глазах. Когда он вышел и закрыл за собой дверь, она подошла к зеркалу и, грустно поглядев на себя, чуть-чуть подрумянила щеки — на случай, если заглянет Беренис, — потом открыла чемодан, достала бутылку с бренди и налила себе стаканчик.

Глава 25

В конце недели, в субботу, супруги Каупервуд приехали в гости к лорду Хэддонфилду, в его замок в Бэритон-Мэнор. Это было внушительное, массивное здание английской архитектуры XVI века, высившееся посреди обширного, прекрасно сохранившегося наследственного поместья, на юго-востоке Хардаун-Хис. С северо-запада к нему примыкала открытая, похожая на безбрежное море равнина, густо поросшая вереском. Эти простирающиеся на много миль, волнующиеся на ветру зеленые заросли пережили немало столетий, с ними не мог справиться ни плуг, ни сеятель, ни строитель. Их главная ценность как для богача, так и для бедняка заключалась в изобилии зайцев, оленей и прочей дичи. Это было излюбленное место охоты; сюда приезжали шумные компании с доезжачими в красных фраках, с гончими и борзыми. На юго-западе, куда глядел главный фасад замка, раскинулись пашни, покрытые лесами склоны, а посреди них виднелись камышовые крыши небольшого ярмарочного села — Литлбэритон; все вместе производило впечатление радушного сельского приюта.

Хэддонфилд встретил супругов Каупервуд на станции Бэритон. Это был все такой же веселый, несколько циничный джентльмен, каким Каупервуд знал его пять лет тому назад. У него сохранились приятные воспоминания об Америке, и он был очень рад видеть своих заокеанских друзей. По дороге к замку, показывая Эйлин великолепные газоны и тенистые аллеи, он сказал:

— Я опасался, миссис Каупервуд, что наша вересковая равнина покажется вам и вашему супругу унылым зрелищем. Поэтому я распорядился приготовить для вас комнаты с окнами в сад. В гостиной сейчас пьют чай, может быть вы хотите подкрепиться с дороги?

Хотя великолепный нью-йоркский особняк Каупервуда с множеством слуг был намного роскошнее этого замка, а владелец его Хэддонфилд был далеко не так богат, как Каупервуд, Эйлин — по крайней мере в первую минуту — оглядывалась по сторонам с восхищением и завистью. Ах, если бы иметь вот такое поместье и такое солидное положение, и блестящие связи, как у этого человека! Избавиться от необходимости отвоевывать себе место в обществе, жить в полном покое. Но Каупервуд, посматривая кругом с явным удовольствием, не испытывал никакой зависти. Блеск титула, богатство, доставшееся без всяких усилий, нимало не трогали его. Он, Каупервуд, сам создал себе имя и состояние.

Гости лорда Хэддонфилда, съехавшиеся к нему на субботу и воскресенье, представляли собой смешанное, но весьма изысканное общество. Накануне из Лондона приехал сэр Чарльз Стонледж, знаменитый лондонский артист, светило театрального мира, в высшей степени претенциозный и напыщенный субъект, пользующийся всяким случаем поддержать связь со своими аристократическими знакомыми. Он привез с собой артистку мисс Констанс Хэсэуей, которая с успехом выступала в это время в модной пьесе «Чувство».

Резкий контраст этой паре являли собой лорд и леди Эттиндж. Он — крупный акционер в железнодорожных и судоходных компаниях — рослый, цветущий, властного вида мужчина, любитель выпить и, будучи навеселе, склонный грубовато пошутить, тогда как в трезвом состоянии он говорил резко, отрывисто и скорее обрывал, чем поддерживал разговор. Леди Эттиндж, напротив, была особой в высшей степени дипломатичной, и лорд Хэддонфилд, посылая ей приглашение, просил ее на этот раз взять на себя роль хозяйки в его замке. Хорошо изучив привычки и настроения своего супруга, леди Эттиндж относилась к ним весьма терпимо, но при этом отнюдь не поступалась собственной персоной. Это была высокая, могучего сложения дама с румяными щеками, испещренными синими жилками, и с холодными голубыми глазами. Когда-то она была очень привлекательна и недурна собой, как всякая свеженькая девушка в шестнадцать лет, — по-видимому, она и по сию пору не забыла об этом, так же как и лорд Эттиндж. Он в свое время очень усиленно добивался ее руки. У леди Эттиндж было несомненно больше практического понимания жизни, чем у ее супруга. Старший отпрыск старинного богатого рода, лорд Эттиндж ценил титул и наследственные права выше каких бы то ни было личных достижений. Это не мешало ему участвовать весьма успешно в разных коммерческих операциях. Его супруга, не уступая ему знатностью происхождения, отличалась большей проницательностью — она следила за совершающимися на ее глазах переменами и появлением новой денежной знати и искренне восхищалась такими нетитулованными гигантами, как Каупервуд.

Затем здесь были лорд и леди Босвайк, оба молодые, веселые, пользующиеся всеобщей симпатией. Они увлекались всеми видами спорта, посещали бега, скачки, могли составить партию в карты и благодаря своей заразительной веселости и живости были желанными гостями в любом обществе. Они украдкой посмеивались над четой Эттиндж, но, отдавая должное их высокому положению, держали себя с ними как нельзя более любезно.

Весьма важным гостем в глазах Хэддонфилда, а также и супругов Эттиндж, был мистер Эбингтон Скэрр, личность довольно темного происхождения, — ни титула, ни родства, — однако сумевшая создать себе громкое имя в финансовом мире. За четыре года мистер Скэрр нажил изрядный капитал, организовав крупную скотоводческую компанию в Бразилии. Пайщики этой компании уже получали весьма недурные прибыли. Сейчас у него было не менее доходное овцеводческое предприятие в Африке, где благодаря каким-то неслыханным привилегиям, полученным от правительства, и удивительному умению сбивать цены и захватывать рынки, он уже считался без пяти минут миллионером. Ядовитые слухи, ходившие о его рискованных авантюрах, пока что не приобрели сколько-нибудь опасной гласности. Хэддонфилд и даже Эттиндж открыто восхищались его успехами, но благоразумно воздерживались от участия в его делах. Им не раз случалось делать выгодные обороты с акциями компаний Скэрра. Но они всегда старались как можно скорее сбыть их с рук. Сейчас Скэрр затеял совершенно новое предприятие, однако на этот раз ему почему-то не так повезло, как в прежних его авантюрах: он задумал построить новую линию подземной железной дороги на участке Бейкер-стрит — Ватерлоо и сумел получить на это парламентскую лицензию. Поэтому он весьма заинтересовался, когда неожиданно для себя услышал о приезде Каупервуда.

Так как Эйлин очень долго возилась со своим туалетом, стараясь одеться как можно изысканнее, супруги Каупервуд сошли к обеду несколько позже положенного часа. Все гости уже собрались в гостиной, чтобы оттуда проследовать в столовую, и у многих на лицах выражалось явное неудовольствие, что их заставляют ждать. Эттиндж уже решил про себя, что он просто не будет обращать внимания на этих Каупервудов. Но когда они вошли и Хэддонфилд встретил их радостным приветствием, все повернулись в их сторону, все заулыбались, и американские гости сразу завладели вниманием всего общества. Эттиндж, когда их знакомили, медленно поднялся со стула и чопорно поклонился, но при этом не преминул внимательно осмотреть Каупервуда. А леди Эттиндж, которая читала все заметки об американском миллионере, появлявшиеся в английских газетах, тут же решила про себя, что, за исключением ее супруга, Каупервуд несомненно самый выдающийся человек в этом обществе. Она даже простила ему Эйлин — наверно, он женился очень молодым и потом уж ему волей-неволей пришлось примириться с этим неудачным браком.

Что касается Скэрра, он был достаточно проницателен, чтобы почувствовать несомненное превосходство этого выдающегося дельца, крупнейшего воротилы в финансовом мире.

Эйлин, после долгого вынужденного уединения в Нью-Йорке, попав в такое блестящее общество, чувствовала себя несколько неловко; она изо всех сил старалась казаться естественной, но это только производило впечатление какой-то преувеличенной любезности, почти восторженности, потому что она улыбалась всем без разбора. В каждом ее слове чувствовалась неуверенность в себе. Каупервуд заметил это, но решил, что в конце концов он как-нибудь управится за двоих, и с присущей ему дипломатичностью обратился к леди Эттиндж как к самой почтенной и, по-видимому, самой влиятельной из присутствующих дам.

— Я, знаете, впервые в английской усадьбе, — сказал он просто. — Но, должен признаться, даже то немногое, что я успел видеть сегодня днем, вполне оправдывает восхищение, с каким о ней отзываются.

— В самом деле? — сказала леди Эттиндж, которой было небезынтересно узнать его вкусы и склонности. — Вам правда кажется привлекательной наша сельская жизнь?

— Да, и, пожалуй, я даже могу объяснять почему. Это, так сказать, первоисточник всего, что есть лучшего в настоящее время в моей стране. — Она заметила, что он сделал ударение на словах «в настоящее время». — Ну, взять, например, итальянскую культуру, — продолжал он. — Мы ценим ее, как культуру нации, совершенно отличной от нас. И то же самое, я полагаю, можно сказать о культуре Франции и Германии. Но здесь мы, и даже те из нас, кто не может себя считать вполне английского происхождения, совершенно естественно, как нечто свое, узнаем источники нашей собственной культуры и развития.

— Вы что-то уж чересчур добры к Англии, — сказала леди Эттиндж. — А вы сами из англичан?

— Да. Мои родители были квакеры. Меня воспитывали строго, в суровой простоте, как водится у английских квакеров.

— Боюсь, что не все американцы относятся к нам так дружелюбно.

— Мистер Каупервуд может с полной осведомленностью говорить о любой стране, — сказал, подвигаясь поближе, лорд Хэддонфилд. — Он потратил немало лет и немалый капитал, собирая образцы искусства всех стран.

— У меня очень скромная коллекция, — улыбнулся Каупервуд, — я считаю, что я только-только сделал почин.

— И эта замечательная коллекция находится в самом великолепном музее, какой я когда-либо видел, — продолжал лорд Хэддонфилд, обращаясь к леди Эттиндж, — в доме мистера Каупервуда в Нью-Йорке.

— Я случайно имел удовольствие слышать разговор о вашей коллекции, когда я в последний раз был в Нью-Йорке, мистер Каупервуд, — вмешался Стонледж. — Правда ли, что вы приехали сюда, чтобы пополнить ее? Я, кажется, что-то читал недавно об этом в газетах.

— Нет, это пустые слухи, — отвечал Каупервуд. — Я сейчас не собираю ничего, кроме впечатлений. И в Англии я ведь только проездом на континент.

Эйлин, вне себя от восторга, что супруг ее пользуется таким успехом, чрезвычайно оживилась за обедом, так что Каупервуд несколько раз кидал в ее сторону выразительно вопрошающий взгляд — ему очень важно было произвести благоприятное впечатление. Он, конечно, уже заранее разузнал, какого рода финансовыми операциями занимаются Хэддонфилд и Эттиндж, а теперь тут еще оказался этот Скэрр, который, как он слышал, интересуется постройкой подземной линии. Несомненно, лорд Эттиндж мог бы быть весьма полезным человеком, думал Каупервуд, беседуя с леди Эттиндж, — не мешало бы узнать, какие у него связи в парламенте, какие возможности. И тут леди Эттиндж сама пришла ему на помощь, заговорив о политической деятельности своего супруга. Он был тори и довольно тесно связан с лидерами этой партии. В ближайшее время ему предстояло получить крупное назначение в Индию. Это зависело от некоторых перемен в политической обстановке, связанных с бурской войной, которая в то время потрясала Англию.

— До сих пор англичане несли большие потери, — говорила леди Эттиндж, — но предпринятая сейчас кампания должна повернуть успех в нашу сторону.

Каупервуд из дипломатических соображений согласился с нею.

Непринужденно поддерживая разговор, любезно перекидываясь фразами то с тем, то с другим из гостей. Каупервуд спрашивал себя, кто из них может пригодиться ему и Беренис. Леди Босвайк пригласила его к себе, в свой домик в Шотландии; Скэрр, после того как дамы вышли из-за стола, сам подошел к нему и спросил, долго ли он намеревается пробыть в Англии и не окажет ли он ему честь пожаловать к нему в гости, в Кэлс. Даже Эттиндж к концу обеда настолько оттаял, что завел с ним беседу об американской политике и международных делах.

За два дня эти добрые отношения укрепились, а в понедельник, когда компания отправилась на охоту, Каупервуд вызвал всеобщее одобрение, неожиданно показав себя недурным стрелком. Короче говоря, к тому времени, когда супруги собрались уезжать, Каупервуд успел обворожить все общество Бэритон-Мэнор, чего, пожалуй, нельзя было сказать об Эйлин.

Глава 26

Вернувшись из Бэритон-Мэнор, Каупервуд тотчас же отправился к Беренис. Он застал ее уже совсем одетой, — она собиралась ехать за город смотреть коттедж, который полковник Хоксбери советовал ей снять на лето, уверяя, что это как раз то, что нужно для нее и ее матушки.

— Это на Темзе, между Мейденхед и Марлоу… И знаешь, кто владелец? — с таинственным видом спросила она.

— Понятия не имею, пока я еще не научился читать твои мысли.

— А ты попробуй!

— Нет, где мне! Слишком трудно! Но кто же это?

— Не кто иной, как тот английский лорд, о котором писал тебе мистер Сиппенс, если только не существует еще один с таким же именем. Лорд Стэйн.

— Нет, ты не шутишь? — удивленно спросил Каупервуд. — Ну, расскажи мне все. Ты что, познакомилась с ним?

— Нет. Но полковник Хоксбери страшно расхваливает этот коттедж, он говорит, что это совсем близко от Лондона, и потом такое соседство: «Рядом я и моя сестра», — важно добавила она, передразнивая полковника.

— Ну, если так, пожалуй действительно стоит посмотреть, — задумчиво протянул Каупервуд, окидывая восхищенным взглядом изящный костюм Беренис — длинную юбку, плотно облегающий жакет темно-зеленого цвета, отделанный золотым шнуром, и маленькую зеленую шапочку с красным перышком, кокетливо сдвинутую набок.

— Мне бы хотелось познакомиться со Стэйном, и, может быть, тут-то как раз и представится случай, — продолжал он. — Но нам надо быть крайне осторожными, Беви. Я слышал, что это очень влиятельный и очень богатый человек. Если бы нам удалось привлечь его, да так, чтобы он согласился войти в дело на наших условиях…

— Так ведь я как раз это и имею в виду, — сказала Беренис. — Отчего бы тебе сейчас не поехать со мной? Маме сегодня что-то нездоровится, и она хочет посидеть дома.

Беренис, как всегда, говорила шутливо, насмешливо, словно немножко поддразнивая, и Каупервуду очень нравилась эта ее манера — в ней проявлялась свойственная Беренис сила, находчивость и никогда не покидающий ее оптимизм.

— Неужели ты думаешь, что я могу отказаться от удовольствия сопровождать прелестную молодую девицу в таком очаровательном костюме? — смеясь, сказал он.

— Вот именно, — в тон ему отвечала Беренис, — я так и говорю всем, что я ничего не могу решить окончательно без согласия моего опекуна. Готовы вы приступить к своим обязанностям? — спросила она, окидывая его лукавым, насмешливым взглядом.

Каупервуд подошел к ней и тихонько обнял ее за плечи.

— Непривычно, признаться, но попробую, — сказал он, целуя ее.

— А я со своей стороны сделаю все, чтобы тебе это облегчить. Я уже сговорилась с агентом по найму, он встретит нас в Виндзоре. А потом мы можем отправиться в какую-нибудь уютную старинную гостиницу и позавтракать там.

— Отлично, но только сначала я должен поздороваться с твоей матушкой. — И он поспешно направился к миссис Картер.

— Добрый день, Хэтти, — приветствовал он ее. — Ну как вы тут поживаете? Как вам нравится славная старушка Англия?

По сравнению с веселой, цветущей Беренис мать ее показалась ему подавленной и даже какой-то измученной. Миссис Картер до сих пор никак не могла прийти в себя. Пребывать столько времени в счастливой уверенности, что Беренис вот-вот выйдет замуж и будет жить спокойной семейной жизнью — и вдруг неожиданно попасть в этот ослепительный, бурный круговорот, в эту авантюру, которая сейчас пьянит роскошью и богатством, но в любую минуту грозит кончиться неизвестно чем… Какая сложная штука жизнь! Правда, дочка у нее умница и самостоятельная, но такая же упрямая и своевольная, какой она сама была в ее годы. И поэтому-то никак не предугадаешь, как повернется ее судьба. И хотя Каупервуд давно уже, а не только теперь, поддерживал и выручал их и советами и деньгами, миссис Картер последнее время одолевали страхи. Ей казалось странным, зачем он привез их в Англию, — ведь он приехал сюда завоевать расположение английских дельцов, добиться общественного признанья, и приехал с женой? Беренис уверяет, будто это так и надо, даже если и не совсем удобно.

Однако такое объяснение далеко не удовлетворяло миссис Картер. Она в своей жизни когда-то попробовала рискнуть — и проиграла. И мысль об этом неотступно преследовала ее, и сердце ее сжималось от страха — ведь и Беренис тоже может проиграть. Причиной этому может быть и Эйлин, и непостоянство Каупервуда, и этот бездушный свет, который никого не щадит и никого не оправдывает. Потихоньку от Беренис она опять начала пить и только за несколько минут до прихода Каупервуда осушила до дна полный бокал бренди, чтобы подкрепиться для встречи с ним.

— Мне очень нравится в Англии, — сказала она, поздоровавшись с Каупервудом. — А Беви так просто очарована всем. Вы, наверно, поедете с ней посмотреть эти коттеджи? Ведь тут надо главным образом иметь в виду, много ли народу вы собираетесь принимать у себя или, вернее, кого вам надо остерегаться и не принимать, чтобы вас не видели вдвоем?

— Это уж относится к Беви, а не ко мне, — засмеялся Каупервуд. — Она у вас сущий магнит. Но вы что-то неважно выглядите, Хэтти. Что с вами? — Он заглянул ей в глаза пытливым, но вместе с тем сочувственным взглядом. — Встряхнитесь, Хэтти, ведь вам надо только немного взять себя в руки первое время. Я понимаю, что все это не так просто. Вам трудно далось это путешествие, вы устали. — Он наклонился и дружески положил руку ей на плечо и тут же почувствовал запах бренди. — Послушайте, Хэтти, — сказал он, — ведь мы с вами давно знаем друг друга и вам должно быть хорошо известно, что хотя я много лет был влюблен в Беви, я ни разу за все это время, до тех пор пока она сама не пришла ко мне в Чикаго, не позволял себе ни единого жеста, ни единого слова, ничего, что могло бы как-то скомпрометировать ее. Разве это не правда?

— Правда, Фрэнк.

— Вы ведь знаете, пока мне казалось, что она не любит и никогда не полюбит меня, единственным моим желанием было обеспечить ей положение в обществе, выдать ее замуж, помочь вам благополучно сбыть ее с рук.

— Да, знаю.

— Конечно, вы можете винить меня в том, что случилось в Чикаго, но и тут я уж не так виноват, потому что она пришла ко мне в то время, когда я действительно нуждался в ней. Если бы не это, может быть, я сумел бы устоять даже и тогда. Но, как бы там ни было, все мы теперь на одном плоту — вместе выплывем или вместе потонем. Вы считаете эту авантюру безнадежной, я это прекрасно вижу, а я думаю иначе. Не забывайте, что Беви исключительно одаренная, умная девушка, и мы в Англии, а не в Соединенных Штатах. Здесь люди умеют ценить ум и красоту, не то что у нас в Америке. Если вы только возьмете себя в руки, Хэтти, и войдете хорошенько в свою роль, все у нас пойдет как по маслу.

Он опять потрепал ее по плечу и заглянул ей в глаза, словно желая убедиться, подействовали ли его слова.

— Вы же знаете, я постараюсь сделать все, что могу, Фрэнк, — сказала она.

— Так вот, есть одна вещь, которой вы не должны делать, Хэтти, — это пить. Вы знаете эту вашу слабость. Подумайте, что будет, если об этом узнает Беви! Она может совсем пасть духом, и это испортит все, что мы с ней стараемся наладить.

— Хорошо, Фрэнк, я не буду. Я сделаю все, что в моих силах… если бы только этим можно было искупить прошлое!

— Крепитесь, Хэтти, и все будет хорошо, — сказал Каупервуд и, ласково улыбнувшись ей на прощанье, пошел к Беренис.

Глава 27

Когда они сели в поезд, Каупервуд заговорил с Беренис о страхах ее матери. Беренис уверяла, что все это пустяки, просто на нее подействовала внезапная перемена. Как только они здесь устроятся, у нее все это пройдет.

— Уж если откуда-нибудь и можно ждать неприятностей, то скорее от американцев, а никак не от англичан, — прибавила она задумчиво, глядя в окно на мелькавшие мимо живописные виды и не замечая их. — А я, конечно, не собираюсь ни заводить знакомство с американцами, ни встречаться с ними здесь, в Лондоне, если этого можно будет избежать, ни принимать их у себя.

— Правильно, Беви. Это, конечно, самое разумное.

— Вот эта-то публика и пугает маму. Американцы, знаешь, народ невоспитанный, у них нет ни такта, ни той терпимости, которая есть у англичан. Я по крайней мере здесь чувствую себя как дома.

— Тебе нравится их культурность, их уменье держать себя, — сказал Каупервуд. — У них нет этой нашей грубоватой откровенности, они так сразу не скажут, что у них на уме. Мы, американцы, захватили дикую страну и стараемся развивать ее, и приступили мы к этому, в сущности, совсем недавно, тогда как англичане культивируют свой маленький островок вот уже тысячу лет.

В Виндзоре их встретил мистер Уорбертон, агент по найму; он сообщил им подробно все интересующие их сведения и очень расхваливал дом, который они приехали смотреть.

— Великолепная вилла, в исключительно живописной местности, на самом берегу реки! Лорд Стэйн долго жил здесь, но после смерти отца стал уезжать на лето в свое родовое поместье Трегесол. Прошлое лето он сдавал эту виллу известной артистке, мисс Констанс Хэсэуей, но в этом году она едет в Бретань, и вот только месяца два назад лорд Стэйн сказал мне, что он согласен сдать коттедж, если найдутся подходящие люди.

— А большое у него поместье в Трегесоле? — спросил Каупервуд.

— Одно из самых больших в Англия, сэр, — отвечал агент. — Около пяти тысяч акров. Замечательная усадьба! Но он там подолгу не живет.

Каупервуд внезапно поймал себя на довольно-таки неприятной мысли. Хотя он постоянно внушал себе, что он никогда не будет ревновать, ему теперь приходилось сознаться, что с тех пор как в его жизнь вошла Беренис, он уже не раз испытывал муки ревности. Никогда еще ни одна женщина не была для него тем, чем была для него Беренис. И вот они теперь снимут эту виллу; а не приведет ли это к тому, что Беренис в конце концов предпочтет ему лорда Стэйна, — ведь он много моложе его, Каупервуда, и, говорят, тоже незаурядный и интересный человек! Может ли он надеяться сохранить ее привязанность, если она познакомится с таким человеком, как Стэйн? Эта мысль вносила в его чувство к Беренис что-то новое, чего он до сих пор за собой не замечал.

Вилла Прайорс-Ков оказалась в самом деле прелестной. Дом, стоявший в глубине тенистого парка, выстроен был больше ста лет назад, но внутри он представлял собой вполне благоустроенный особняк со всеми современными удобствами. Красивое строгое здание под купой вековых деревьев величественно возвышалось среди пышных газонов, цветников, усыпанных песком дорожек и цветущих изгородей. К задней его стороне, выходившей на юг, примыкали служебные постройки, птичий двор, конюшни и большая беговая площадка с искусственными препятствиями, изгородями и воротами, спускавшаяся прямо к реке. Мистер Уорбертон сказал им, что лошади, и экипажи, и все хозяйство — огороды, птичник и овцы со сторожевыми собаками поступают в распоряжение того, кто здесь поселится, и что все это находится на попечении конюхов, садовника и фермера, которые будут обслуживать своих временных хозяев.

Каупервуд не меньше Беренис был очарован этим идиллическим приютом: зеркальная гладь медленно струившейся Темзы, зеленые склоны, спускающиеся к реке, плавучий домик с ярким пестрым тентом и развевающимися на ветру занавесками, за которыми были видны плетеные кресла, столики. Он загляделся на солнечные часы, стоявшие посреди дорожки, ведущей к пристани. Как время летит! Уж он, в сущности, почти старик. И вот Беренис познакомится здесь с этим человеком, ведь он много моложе его и может понравиться ей. Когда она несколько месяцев тому назад пришла к нему, в Чикаго, она сказала ему, что она сама за себя отвечает, сама распоряжается своей судьбой и что она пришла к нему по своей воле, а когда ей захочется уйти, она уйдет. Конечно, ему не следует снимать эту виллу и не следует вести никаких дел со Стэйном. Найдутся другие люди, другие возможности, хотя бы этот Эбингтон Скэрр и лорд Эттиндж. Но как можно поддаваться этому страху пораженья? Ведь до сих пор он никогда не робел, не пасовал перед жизнью, — будем же поступать так и впредь, что бы ни случилось.

Беренис, по-видимому, была в полном восторге. Ей так нравился этот живописный уголок! Не подозревая о мыслях Каупервуда, она с любопытством думала о владельце этой виллы. Должно быть, лорд Стэйн еще не стар, ведь он только что вступил во владение своим родовым поместьем после смерти отца. Но еще больше она интересовалась владельцами соседних вилл, о которых ей не преминул сообщить мистер Уорбертон. Ближайшими их соседями будут Артур Герфилд Ротислай Гоул, судья Королевской скамьи, сэр Гэбермен Кайпс из акционерной компании «Бритиш тайлс энд паттернс», достопочтенный Ренсимен Мэйнс из министерства колоний и многие другие более или менее высокопоставленные персоны из высшего лондонского света и деловых кругов.

Каупервуд, внимательно слушая словоохотливого Уорбертона, невольно задавал себе вопрос, как будут чувствовать себя в этом окружении Беренис и ее мать.

— Весной и летом здесь, наверно, очень весело, — заметила Беренис, — устраиваются пикники, из Лондона приезжают разные государственные деятели, министры, съезжается всякая светская публика, артисты, художники, так что, если иметь достаточно широкий круг знакомств, все двадцать четыре часа в сутки будут заполнены.

— Да, — отозвался Каупервуд, — обстановка как нельзя более благоприятная — тут можно с одинаковым успехом пойти в гору либо очутиться на дне, и то и другое может произойти очень быстро.

— Вот именно, — сказала Беренис, — но я-то как раз собираюсь пойти в гору.

И он опять невольно поддался ее невозмутимому оптимизму.

Тут агент, который отошел осмотреть, в порядке ли ограда, вернулся, и Каупервуд, так и не посоветовавшись с Беренис, заявил ему:

— Я только что говорил мисс Флеминг, что я охотно даю свое согласие на то, чтобы она с матерью сняли эту виллу, если она им нравится. Вы можете прислать все необходимые документы моему поверенному. Это, конечно, пустая формальность, но, вы понимаете, она входит в мои обязанности как опекуна мисс Флеминг.

— Понятно, мистер Каупервуд, — сказал агент, — но документы могут быть оформлены не раньше, чем через несколько дней, возможно в понедельник или во вторник, потому что агент лорда Стэйна, мистер Бейли, вернется только к этому времени.

Каупервуд почувствовал некоторое удовлетворение, услышав, что лорд Стэйн не изволит лично беспокоиться такого рода делами, — значит, пока что и его участие в этом деле не будет известно Стэйну. Ну а что будет дальше — об этом он предпочитал не думать.

Глава 28

После поездки с Сиппенсом и тщательного осмотра всех участков вновь проектируемых подземных линий Каупервуд окончательно убедился в необходимости заполучить концессию на Чэринг-Кросс — это безусловно даст ему в руки весьма важное преимущество. Он с нетерпением ожидал у себя в конторе Гривса и Хэншоу. Начало разговору положил Гривс:

— Мы желали бы знать, мистер Каупервуд, согласитесь ли вы взять пятьдесят один процент акций линии Чэринг-Кросс, при условии, что мы внесем соответственный нашей доле капитал для постройки линии.

— Соответственный? — переспросил Каупервуд. — Это зависит от того, что вы подразумеваете под этим. Если постройка обойдется в миллион фунтов стерлингов, можете ли вы гарантировать, что вы внесете примерно четыреста пятьдесят тысяч?

— Ну, конечно, не из нашего собственного кармана, — несколько нерешительно отвечал Гривс. — Но у нас найдутся люди, которые войдут с нами в пай и предоставят капитал.

— Насколько мне помнится, у вас не было таких людей, когда мы с вами виделись в Нью-Йорке, — сказал Каупервуд. — Поэтому я считаю, что тридцать тысяч фунтов стерлингов за пятьдесят один процент акций компании, которая не имеет на руках ничего, кроме концессии и долгов, — это предельная сумма, которую я могу предложить; Как я за это время выяснил, у вас здесь чересчур много всяких компаний с одними только правами и без шиллинга за душой. Если бы вы дали мне определенную гарантию внести четыреста пятьдесят тысяч, иначе говоря, примерно сорок девять процентов стоимости всей постройки, я бы, пожалуй, еще подумал о вашем предложении. Но поскольку вы просто хотите, чтобы я взял пятьдесят один процент, положившись на то, что вы потом соберете недостающий капитал и довнесете ваши сорок девять процентов, это меня отнюдь не устраивает. Ведь вы, в сущности, ничего не можете мне предложить, кроме ваших прав. А при таком положении вещей речь может идти только о передаче полного контроля. Потому что только контрольный пакет акций и даст мне возможность достать тот громадный капитал, который требуется на это дело. И вы, джентльмены, разумеется, должны понимать это лучше кого-либо другого. Поэтому, если вы еще не решили, подходят ли вам мои условия — тридцать тысяч фунтов за ваш опцион с сохранением за вами контракта на постройку дороги, а это мое последнее слово, — я полагаю, что нам с вами больше незачем продолжать разговор.

И он, достав из кармана часы, взглянул на циферблат, — этот красноречивый жест ясно дал понять Гривсу и Хэншоу, что если они сейчас же не дадут ему окончательного ответа, им придется уйти ни с чем. Они переглянулись, и после некоторой паузы Хэншоу сказал:

— Допустим, что мы согласимся уступить вам контроль, мистер Каупервуд, — но какая у нас будет гарантия, что вы немедленно приступите к постройке линии? Ведь если нам не будет предоставлена возможность развернуть строительные работы в пределах срока, указанного в контракте, я, признаться, не вижу, какая нам может быть от этого выгода?

— Я совершенно согласен с моим компаньоном, — вставил Гривс.

— На этот счет вы можете быть совершенно спокойны, джентльмены, — сказал Каупервуд. — Я готов дать вам письменное обязательство или подписать любой выработанный сообща договор, что если в течение шести месяцев со дня его подписания вам не будут предоставлены средства на постройку первого участка линии, наше соглашение с вами надлежит считать недействительным, и я сверх того обязуюсь уплатить вам десять тысяч фунтов неустойки. Вас это удовлетворяет?

Подрядчики, явно оживившись, снова многозначительно переглянулись. Они слышали, что Каупервуд в денежных делах хитер и прижимист, но что он в то же время аккуратно выполняет свои письменные обязательства.

— Тогда все в порядке! На такие условия можно согласиться, — сказал Гривс. — Ну, а как относительно дальнейшей работы на других участках?

Каупервуд захохотал.

— Вы плохо меня знаете, джентльмены. У меня в руках находятся две трети всего городского транспорта Чикаго. За двадцать лет я построил в этом городе тридцать пять миль наземных дорог, сорок шесть миль трамвайных путей и провел, кроме того, семьдесят пять миль загородных трамвайных линий, приносящих сейчас немалый доход. Я, так сказать, являюсь основным владельцем и хозяином этих предприятий. И ни один из моих пайщиков до сих пор не потерял на этом ни одного цента. Акции этих предприятий дают и сейчас свыше шести процентов прибыли. И если я расстаюсь с ними — не без выгоды для себя, — так это не потому, что предприятия эти недостаточно доходны, а исключительно из-за конкуренции и политических нападок, которыми меня донимали. Так вот, учтите, что ваша лондонская подземка интересует меня отнюдь не с денежной стороны. Вы сами затеяли это, не забывайте, что вы пришли ко мне, а не я к вам. Но не в этом дело. Я не имею привычки хвастаться и не собираюсь хвастаться. Что касается других участков — сроки и сумму издержек мы оговорим в контракте, но только вы, разумеется, по собственному опыту знаете, что тут надо будет учесть всякие непредвиденные задержки и случайности, которые неизбежно возникают в такого рода делах. Главное же, я полагаю, это то, что я готов заплатить вам сейчас наличными за ваш опцион и взять на себя все обязательства, вытекающие из контракта.

— Что вы скажете? — спросил Гривс, обращаясь к Хэншоу. — Я со своей стороны считаю, что мы сможем поладить с мистером Каупервудом не хуже чем с кем-нибудь другим.

— Отлично, — сказал Хэншоу. — Я готов.

— А как вы предполагаете оформить передачу мне вашего опциона? — осведомился Каупервуд. — Насколько я понимаю, вы должны сначала оформить ваши права на него в Электро-транспортной компании, прежде чем получить полномочия передать его мне.

— Совершенно верно, — ответил Хэншоу, мысленно прикидывая, как им в этом случае лучше поступить. Если они сначала будут оформлять дела с Электро-транспортной компанией, а потом с Каупервудом, это значит, что им придется не только выложить сейчас же наличными тридцать тысяч в уплату компании за опцион, но и раздобыть сверх того хотя бы на короткое время еще шестьдесят тысяч, чтобы осуществить передачу внесенного компанией гарантийного залога в государственных ценных бумагах.

А так как достать наличными такую громадную сумму — девяносто тысяч — дело нелегкое, Хэншоу решил, что куда проще было бы пойти к Джонсону и в правление Электро-транспортной компании и рассказать им все начистоту. Джонсон может созвать директоров, пригласить Каупервуда и его с Гривсом и оформить передачу прав за денежки Каупервуда. Эта идея показалась ему как нельзя более заманчивой.

— Я полагаю, что для обеих сторон всего целесообразнее было бы оформить передачу из рук в руки за один раз, — сказал он и тут же объяснил Каупервуду, каким образом это можно сделать, умолчав, разумеется, почему ему кажется это удобным. Но Каупервуд отлично понял и то, о чем Хэншоу предпочел умолчать.

— Хорошо, — сказал он, — если вы беретесь уладить это с вашими директорами, я не возражаю. Все это займет буквально несколько минут. Вы передаете мне ваш опцион и ценные бумаги государственного банка на шестьдесят тысяч или соответствующую расписку на эти бумаги, и я тут же передаю вам чеки на тридцать и на шестьдесят тысяч. А сейчас, я думаю, нам остается только набросать текст временного соглашения и вы подпишете его.

И он тут же позвонил секретарю и продиктовал основные пункты.

— Итак, джентльмены, — сказал Каупервуд, когда все они подписали документ, — я бы хотел, чтобы мы с вами теперь чувствовали себя не как продавцы и покупатели, но как союзники, взявшиеся сообща делать весьма важное дело, которое всем нам принесет хорошие плоды. Я даю вам слово отплатить за ваше ревностное сотрудничество не менее ревностным сотрудничеством со своей стороны. — И он крепко пожал руки обоим.

— Быстро мы с вами это провернули! — сказал Гривс.

Каупервуд улыбнулся.

— Надо полагать, это вот и называется у вас в Америке «ускоренный темп»? — прибавил Хэншоу.

— Просто трезвый подход к делу со стороны всех участвующих, — сказал Каупервуд. — Если это по-американски — хорошо, если по-английски — тоже хорошо. По не забудьте, что в данном случае это достигнуто при участии одного американца и двух англичан.

Как только они ушли, Каупервуд послал за Сиппенсом.

— Уж не знаю, де Сото, поверите ли вы мне, — сказал он вошедшему Сиппенсу. — Я только что купил эту самую вашу Чэринг-Кросс.

— Купили! — воскликнул Сиппенс. — Вот это здорово!

Он уже видел себя главным управляющим и организатором этой линии.

А Каупервуд в это время как раз думал, можно ли поручить такое дело Сиппенсу. Разве что на первое время, сдвинуть все это с места, а потом — вряд ли. Сиппенс такой непримиримый, заядлый американец, он, пожалуй, будет раздражать англичан, не сумеет ладить с воротилами лондонского финансового мира.

— Вот взгляните-ка, — сказал Каупервуд, протягивая ему лист бумаги, — предварительное, но тем не менее обязательное для обеих сторон соглашение Каупервуда с Гривсом и Хэншоу.

Сиппенс выбрал из пододвинутого ему Каупервудом ящика длинную в золотой обертке сигару и начал читать.

— Здорово! — воскликнул он, вынимая сигару изо рта и держа ее в вытянутой руке. — Ну и шум поднимется, когда об этом прочтут в Чикаго, в Нью-Йорке, да и здесь тоже! Да, черт возьми! Это прогремит на весь мир, стоит вам только сообщить в здешнюю прессу!

— Вот об этом-то я и хотел поговорить с вами, де Сото. Такая сенсация здесь, да еще сразу после моего приезда… Не знаю, какое это произведет впечатление… Боюсь, как бы это не отразилось… да нет, не у нас в Америке, — пусть они там себе удивляются и негодуют, — а вот на ценах здешних концессий… Они могут подскочить, и, по всей вероятности, так оно и будет, едва только это просочится в печать. — Он задумался. — В особенности, когда они прочтут, какая сумма будет выложена на стол сразу за одну эту крошечную линию. Подумайте, сто тысяч фунтов… И мне ведь и в самом деле придется тут же приступить к постройке или потерять на этом около семидесяти тысяч.

— Верно, патрон, — поддакнул Сиппенс.

— И сказать по правде, до чего все это бессмысленно, — задумчиво продолжал Каупервуд. — Лет нам с вами уже не мало, и вот мы зачем-то ввязываемся в эту новую авантюру, которая — удастся она или нет — ничего, в сущности, для нас с вами особенно интересного не представляет. Мы же не собираемся оставаться здесь навеки, де Сото, и ведь ни вы, ни я не нуждаемся в деньгах.

— Но вы же хотите построить дорогу, патрон?

— Да, я знаю, — сказал Каупервуд, — ну а что, собственно, нам это даст? Что человеку надо: поесть, выпить, развлечься, кто как умеет, вот, в сущности, и все. Я просто удивляюсь, с чего мы вдруг так взбудоражились. А вам это не кажется удивительным?

— Ну, что вы, патрон! Как я могу за вас говорить? Вы большой человек, и все, что вы делаете или не делаете, имеет значение. Ну а я — я смотрю на это как на своего рода игру, в которой я тоже участвую. Конечно, когда-то все это казалось мне гораздо более значительным, чем теперь. Может быть, так оно и было, потому что, если бы я не работал, не пробивался, жизнь прошла бы мимо меня; я не сделал бы многого того, что мне удалось сделать. И вот в этом-то, по-моему, вся суть: все время что-нибудь да делать. Жизнь — это игра, и хотим мы этого или нет, а приходится в ней участвовать.

— Так, так, — сказал Каупервуд, — ну, скоро вам придется напрячь все силы для этой игры, если мы возьмемся выстроить линию в срок.

И он дружески похлопал по спине своего маленького неутомимого помощника.

Беренис, когда он объявил ей о приобретении Чэринг-Кросс, решила отпраздновать событие: разве не она затеяла поездку в Лондон и новое начинание Каупервуда? И вот теперь, наконец, свершилось то, о чем она когда-то мечтала; она в самом деле приобщилась к настоящему деловому миру! Радуясь приподнятому настроению Каупервуда, она налила два бокала вина и предложила ему выпить за успех дела и пожелать друг другу удачи.

Когда они чокнулись, она не удержалась и спросила его с лукавым видом:

— А ты уже познакомился с этим твоим, или, вернее, нашим лордом Стэйном?

— Нашим? — расхохотался он. — Ты что, действительно считаешь его своим лордом?

— Своим и твоим, — ответила Беренис. — Ведь он может помочь нам обоим, разве не правда?

«Вот бесенок, — подумал Каупервуд, — сколько дерзости и самоуверенности у этой девчонки!»

— Правда, — спокойно ответил он. — Нет, я пока еще не познакомился с ним, но безусловно это весьма значительная фигура. Я убежден, что от него очень многое зависит. Но со Стэйном или без Стэйна, я уж теперь всерьез взялся за это дело.

— И со Стэйном или без Стэйна ты своего добьешься, — сказала Беренис. — Ты сам это знаешь, и я знаю. И тебе для этого решительно никто не нужен, даже и я! — И она тихонько погладила его по руке.

Глава 29

Весьма довольный состоявшейся сделкой, которая открывала ему перспективы для дальнейшей деятельности в Лондоне, Каупервуд решил нанести визит Эйлин. Он уже давно не имел никаких сведений о Толлифере, и это несколько беспокоило его, ибо он не видел возможности снестись с ним, не выдавая себя.

Входя в апартаменты Эйлин, расположенные рядом с его собственными, он услышал ее смех. Он прошел к ней в будуар и застал ее перед большим зеркалом, окруженную мастерицами и модистками из лондонского модного магазина. Она с озабоченным видом рассматривала свое отражение, в то время как горничная суетилась вокруг нее, оправляя складки нового платья. Кругом были разбросаны бумаги, картонки, кружева, образцы материй. Каупервуд с первого взгляда заметил, что элегантный наряд Эйлин отличается несомненно большим вкусом и изяществом, чем ее прежние кричащие туалеты. Две мастерицы, с булавками во рту, ползали вокруг нее на коленях, закалывая подол, под наблюдением весьма видной и прекрасно одетой дамы.

— Я, кажется, попал не вовремя, — сказал Каупервуд, останавливаясь в дверях, — но, если дамы не возражают, я не прочь изобразить собой публику.

— Иди сюда, Фрэнк, — позвала Эйлин, — я примеряю вечернее платье. Мы сейчас кончим. Это — мой муж, — сказала она, обращаясь к окружавшим ее женщинам. Они почтительно поклонились.

— Тебе очень идет этот светло-серый цвет, — сказал Каупервуд. — Он хорошо оттеняет твои волосы. Очень немногим женщинам к лицу такой цвет. Но я, собственно, зашел сказать тебе, что мы, по-видимому, задержимся в Лондоне.

— Вот как? — спросила Эйлин, слегка повернув голову в его сторону.

— Я только что заключил соглашение, о котором я тебе говорил. Остается еще оформить кое-какие подробности. Я думал, тебе интересно будет это узнать.

— Ах, Фрэнк, как замечательно! — радостно воскликнула Эйлин.

— Ну, я не хочу тебе мешать, у меня еще столько дела.

Эйлин сразу почувствовала его желание уйти, и ей захотелось показать ему, что она не собирается его удерживать.

— Да, кстати, — небрежно сказала она, — мне только что звонил мистер Толлифер, Он вернулся, и я пригласила его к обеду. Я сказала ему, что ты, может быть, не будешь обедать с нами, так как тебя могут задержать дела. Я думаю, он не обидится.

— Не знаю, удастся ли мне вырваться, во всяком случае я постараюсь, — сказал Каупервуд, но Эйлин прекрасно поняла, что эта фраза ровно ничего не значит.

— Хорошо, Фрэнк, — сказала она.

Каупервуд помахал ей рукой и вышел.

Она знала, что не увидит его теперь до утра, а то и дольше, но это его обычное равнодушие на сей раз не так огорчило ее. Толлифер, разговаривая с нею по телефону, извинился, что он так долго не давал о себе знать, и очень интересовался, не собирается ли она приехать во Францию. Эйлин несколько недоумевала, чем, собственно, она могла пленить такого блестящего молодого человека. Что может его привлекать в ней? Деньги, конечно! А все же он такой обаятельный! Приятно, когда такой человек интересуется тобой, и стоит ли задумываться о причинах.

Однако главная причина, почему Толлифер добивался приезда Эйлин во Францию — хотя это и вполне совпадало с желанием Каупервуда спровадить ее куда-нибудь из Лондона, — заключалась в том, что он сам чувствовал себя в плену головокружительного Парижа. В те времена, когда автомобили были еще редкостью, Париж представлял собой город, куда стекались для развлечения богачи со всего света — американцы, англичане, русские, итальянцы, греки, бразильцы, съезжавшиеся сюда швырять деньгами, которые позволяли существовать всем этим роскошным магазинам, великолепным цветочным павильонам, бесчисленным кафе с маленькими столиками, плетеными креслами и стульями под открытым небом, катаньям в Булонском лесу, скачкам в Отейле, опере, театрам, веселым кабаре, игорным заведениям и всяческим притонам.

Тогда-то и появился международный отель «Ритц», изысканные рестораны для ценителей тонкой кухни — «Кафе де ля Пэ», «Вуазен», «Маргери», «Жиру» и полдюжины других. А для поэтов, мечтателей, литераторов без сантима за душой был и оставался Латинский квартал. Для натуры артистической, для художника Париж был просто родной стихией, которая влекла и вдохновляла в любое время года — в дождливые и снежные дни, солнечной весной и жарким летом и туманной осенью. Париж пел. Пела молодежь, песни ее подхватывали старики, и честолюбцы, и богачи, и даже неудачники и отчаявшиеся.

Не следует забывать, что в этом городе Толлифер впервые в своей жизни оказался с деньгами. Какое это было наслажденье — иметь возможность прекрасно одеться, остановиться в шикарном отеле, — вот как сейчас в «Ритце», — зайти, когда хочешь, в первоклассный ресторан, заглянуть в кулуары театров, в бары, раскланяться с друзьями, знакомыми!

Как-то раз в воскресенье в Булонском лесу Толлифер неожиданно встретился со своей бывшей пассией Мэриголд Шумэкер из Филадельфии, ныне миссис Сидни Брэйнерд. Когда-то девчонкой она была страстно влюблена в него, но он был беден, и она предпочла ему лонг-айлендского миллиардера Брэйнерда, к которому золото само текло рекой. Теперь у нее была своя яхта, стоявшая на якоре в Ницце. Увидя Толлифера, безупречно одетого, шествующего с видом победителя, она сразу вспомнила волнующее и романтическое увлечение своей юности. Она дружески окликнула его, познакомила со всей своей свитой и дала ему свой парижский адрес. Эта встреча с Мэриголд и ее друзьями распахнула перед Толлифером многие двери, которые столько времени были для него закрыты.

Но как же теперь быть с Эйлин? Не так-то все это просто. Ему придется пустить в ход всю свою изобретательность, чтобы, занимая Эйлин, не упускать из вида в то же время и собственных интересов. Придется поискать для нее какую-нибудь приманку, которая поможет ему создать для нее видимость светской жизни. Он сразу же бросился наводить справки в разных отелях о знакомых актрисах, музыкантах, танцовщицах, певцах. Ему без труда удалось сговориться с ними, так как он обещал им возможность попировать на чужой счет. Обеспечив, таким образом, средства для развлечения Эйлин, если она приедет в Париж, он перенес свое внимание на модных портных — туалеты Эйлин казались ему далеко не удовлетворительными, но Толлифер полагал, что если осторожно натолкнуть ее, дать несколько тактичных советов, это дело легко поправить, а тогда уж ему можно будет, не стесняясь, ввести ее в круг своих друзей.

Один из его чикагских приятелей представил его некоему аргентинцу, Виктору Леону Сабиналю, и это оказалось весьма полезным знакомством. Сабиналь, молодой человек из хорошей состоятельной семьи, приехал в Париж несколько лет назад с деньгами и рекомендательными письмами, которые сразу открыли ему доступ в самые разнообразные круги этой космополитической столицы. Но, очутившись в Париже, молодой аргентинец дал волю своей необузданной натуре и пустился во все тяжкие; он промотал все, что у него было, и в конце концов истощил терпение своих великодушных родителей. Они наотрез отказались давать ему деньги на его разгульную жизнь, и Сабиналю, так же как и Толлиферу, пришлось изворачиваться самому. Попытки поживиться на счет друзей мало-помалу привели к тому, что все приличные, солидные люди захлопнули перед ним двери.

Однако кое-кто из его друзей не забывал, что Сабиналь — сын весьма состоятельных родителей, которые, наверно, когда-нибудь сменят гнев на милость и простят своего сына. А это значит, что со временем у него будут деньги, и тогда кое-что перепадет и его друзьям. Поэтому около него остался кружок легкомысленных и более или менее способных на все руки приятелей: актеры, военные, прожигатели жизни всех национальностей, интересные молодые люди и дамы, искатели приключений и легкой наживы. В то время, когда Толлифер познакомился с ним, аргентинцу, благодаря его связям с французской полицией и политиканами, удалось открыть некое веселое, приятное и вполне приличное заведенье, куда допускались только его знакомые, которые в то же время являлись и попечителями этого предприятия.

Сабиналь был высокий стройный брюнет. В его длинном, узком, смуглом лице было что-то почти зловещее. Под необыкновенно высоким лбом один глаз, наполовину закрытый опущенным веком, казался узенькой черной щелкой, другой, блестящий, широко раскрытый и совершенно круглый, производил впечатление стеклянного. Верхняя губа у него была тонкая, а нижняя, не лишенная приятности, забавно выдавалась вперед; ровные крепкие зубы сверкали ослепительной белизной. Его длинные узкие руки и ноги, как и все его длинное, тонкое тело, отличались необыкновенной гибкостью и силой. В нем как-то странно сочетались неуловимая грация, хитрость и своеобразное, но весьма опасное обаяние. Чувствовалось, что этот человек не остановится ни перед чем, и плохо придется тому, кто перейдет ему дорогу.

Заведение Сабиналя на улице Пигаль было открыто и днем и ночью. Приходили днем выпить чаю и оставались до утра. Обширное помещение на третьем этаже, куда поднимались в маленьком лифте, было отведено для азартных игр. Во втором этаже помещался небольшой бар с весьма расторопным барменом, соотечественником Сабиналя; в случае надобности он брал себе одного-двух, а иногда даже и трех помощников. В нижнем этаже находились прихожая, гостиная, кухня, а кроме того, картинная галерея с очень недурными картинами и довольно занятная библиотека. При доме имелся прекрасный винный погреб. Шеф-повар, тоже аргентинец, отпускал закуски, чай, обыкновенные и экстренные обеды и даже утренние завтраки; за все это платы с гостей он не брал, а получал только чаевые.

Познакомившись с Сабиналем, Толлифер сразу почувствовал в нем родственную натуру, однако с гораздо более широкими возможностями. Он с удовольствием принял приглашение посетить его особняк; Он познакомился там с весьма интересными личностями: банкирами и законодателями Франции, русскими великими князьями, южноамериканскими миллионерами, греческими банкометами и тому подобной публикой и сразу решил, что здесь-то и можно будет найти для Эйлин компанию, которая покажется ей избранным великосветским кружком.

Воодушевленный этим знакомством, Толлифер приехал в Лондон в самом радужном настроении. Позвонив по телефону Эйлин и условившись с ней о свидании, он посвятил остаток дня заботам о своем гардеробе. Он побывал во всех модных магазинах на Бонд-стрит и полностью экипировался для летнего сезона. Вечером он отправился в отель к Эйлин, решив предусмотрительно, что на сей раз он не будет разыгрывать влюбленного. Он будет просто бескорыстным другом — она нравится ему как человек, и ему, безо всяких задних мыслей, по-дружески хочется предоставить ей возможность повеселиться, поскольку у него здесь широкий круг светских знакомых, а она тут одна и очень скучает.

Едва только Толлифер вошел и они поздоровались, Эйлин сразу начала рассказывать ему о своей поездке с Каупервудом в усадьбу лорда Хэддонфилда.

— Хэддонфилд?.. — перебил ее Толлифер. — Ах, да, припоминаю. Несколько лет тому назад он приезжал в Америку. Мы с ним познакомились, кажется, в Ньюпорте или в Саутгэмптоне. Забавная фигура. Он, знаете, очень любит умных людей.

Сказать правду, Толлифер никогда не встречался с Хэддонфилдом и знал о нем только понаслышке. Но он тут же заговорил о Париже, заметив вскользь, что, приехав сегодня в Лондон, он уж успел позавтракать с леди Лессинг, — Эйлин, наверно, читала о ней в утренней газете, в отделе светской хроники.

Эйлин слушала его с восхищением и все больше недоумевала — а почему, собственно, этот Толлифер так сильно интересуется ею. Ясно, что никакой поддержки в обществе ему от нее не требуется. Может быть, он рассчитывает добиться чего-нибудь от Фрэнка? Возможно, но только вряд ли у него из этого что-нибудь выйдет, не такой человек Каупервуд, чтобы к нему можно было подъехать и добиться чего-то, ухаживая за его женой. Эйлин терялась в догадках, но в конце концов, несмотря на всю свою подозрительность, решила остановиться на том, что, может быть, и впрямь этот Толлифер просто находит удовольствие в ее обществе…

Они пообедали в ресторане «Принц», и Толлифер в течение всего вечера занимал ее рассказами о том, как весело можно сейчас провести время в Париже, и уговаривал ее поехать туда. Он прямо-таки бредил Парижем!

— Ну, а почему бы — если ваш супруг так уж занят — вам не отправиться со мной? — спросил он. — В Париже так интересно! Вы сможете везде побывать, все посмотреть, накупить всяких вещей. В этом году в Париже так весело, как еще никогда не бывало.

— Мне, правда, ужасно хотелось бы поехать! — призналась Эйлин. — И в самом деле, мне надо кое-что купить. Но я не знаю, сможет ли муж поехать со мной.

Толлифер выслушал ее с улыбкой и очень мягко выразил свое удивление.

— Мне думается, — сказал он, — всякий занятой супруг может отпустить свою жену хотя бы на две недели за покупками в Париж.

И Эйлин, прельщенная возможностью развлечься в обществе своего новообретенного друга, воскликнула:

— Знаете что? Я завтра же спрошу Фрэнка и скажу вам!..

После обеда Толлифер предложил ей пойти на журфикс к Сесили Грант — актрисе из сатирического обозрения и, как он заметил вскользь, возлюбленной графа Этьена Лебара, очень милого француза, которого знает весь Лондон. По вторникам у Сесили собирался запросто интимный кружок. Толлифер сказал, что Сесили будет очень рада и ему и Эйлин.

Среди гостей, собравшихся у Сесили Грант, блистала некая эксцентрическая графиня, муж которой был пэром Англии. Эйлин, почувствовав себя приобщенной к высшему свету, теперь окончательно убедилась, что Толлифер безусловно принадлежит к самому избранному обществу и обладает такими связями, каким может позавидовать даже и Каупервуд. И тут же она решила, что непременно поедет в Париж.

Глава 30

Разумеется, Гривс и Хэншоу не замедлили посвятить Джонсона во все подробности своих переговоров и состоявшейся сделки с Каупервудом. Ибо Джонсон и лорд Стэйн, как и большинство пайщиков Электро-транспортной компании, были так или иначе заинтересованы во вновь проектируемых подземных линиях, и Гривсу и Хэншоу, как инженерам, важно было заручиться их расположением. Они считали, что как техническая сторона дела, так и соображения добропорядочности дают им право переуступить свой опцион кому угодно и поэтому не собирались делать из этого секрета. Прежде всего опцион принадлежал им, и, следовательно, они могли распоряжаться своим опционом как угодно, а кроме того, если даже у них когда-то и был разговор с Джонсоном о том, чтобы поставить его в известность, если они найдут покупателя, — они ничего ему не обещали, а ответили просто, что подумают. О беседе Джонсона с Джеркинсом и Клурфейном им ничего не было известно. Джонсон, со своей стороны, когда ему доложили о Гривсе и Хэншоу, чрезвычайно заинтересовался и ждал с нетерпением, что они ему скажут.

В первую минуту, когда они сообщили ему о своей сделке, он с досадой подумал, что все козыри, с помощью которых он рассчитывал с самого начала осадить Каупервуда, ушли у него из рук. Но мало-помалу перспектива войти в дело с американцем стала казаться ему менее неприятной и даже вполне осуществимой. Особенно подкупило его в пользу Каупервуда то, что этот заокеанский воротила готов был разом выложить на стол тридцать тысяч фунтов стерлингов плюс еще шестьдесят тысяч за перечисление на его имя ценных бумаг и сверх того десять тысяч гарантийных, которых он не получит обратно, если не приступит к постройке в течение года. По всей видимости, покупка линии Чэринг-Кросс была для него только зацепкой, а на самом деле, как утверждал Джеркинс, у Каупервуда значительно более широкие планы: он несомненно имеет в виду объединение в дальнейшем всей лондонской подземной сети. А если так, то почему бы им в конце концов не взяться сообща за это дело и не войти со Стэйном в предприятие Каупервуда, прежде чем он успеет привлечь кого-либо другого? Во всяком случае ему и Стэйну необходимо побеседовать с Каупервудом, и об этом можно будет сговориться на заседании в конторе Каупервуда, где он, Джонсон, будет присутствовать в качестве официального лица при передаче линии Чэринг-Кросс.

В половине двенадцатого, в день заседания, Каупервуд сидел у себя в конторе, рассеянно слушая Сиппенса, который, расхаживая взад и вперед, излагал ему свои соображения. Каупервуд был как-то необыкновенно задумчив. Не поступил ли он несколько опрометчиво? Ведь это — чужая страна, и он не имеет ни малейшего представления о здешних порядках, обычаях. Разумеется, если он приобретет опцион, из этого еще не следует, что он потом не сможет сбыть его с рук, — но, с другой стороны, как ни верти, во всей этой истории есть что-то поистине неотвратимое. Потому что если теперь, после того как он заполучил этот опцион, он сам выпустит его из рук, это будет иметь такой вид, будто он, Каупервуд, попробовал взяться за дело, на которое у него не хватает ни мужества, ни средств.

Тут в кабинет вошли Джеркинс с Клурфейном. На лицах их было написано сознание важности порученной им роли — ведь сам Каупервуд обещал вознаградить их за проявленное ими необыкновенное рвение. Следом за ними появился секретарь Сиппенса мистер Дентон и агент Сиппенса — мистер Остэд. Затем явился мистер Китередж, преемник Сиппенса по управлению чикагскими пригородными дорогами Каупервуда, приехавший в Лондон, чтобы обсудить с патроном кое-какие чикагские дела. Последним пришел Оливер Бристол, молодой, но весьма пронырливый и дошлый юрисконсульт Каупервуда, командированный в Англию, дабы ознакомиться на месте с замысловатой системой ведения финансовых дел в Англии. Сегодня он впервые должен был выступить в роли юриста и законоведа. Каупервуд умышленно окружил себя на этот раз столь многочисленной свитой не только для того, чтобы иметь достаточное количество свидетелей при оформлении сделки, но и для того, чтобы создать возможно более торжественную обстановку и произвести впечатление на англичан.

Наконец ровно в двенадцать в дверях появились мистер Гривс и мистер Хэншоу в сопровождении группы полномочных представителей Электро-транспортной компании — Джонсона, Райдера, Келторпа и Делафилда. Мистер Келторп был не кто иной, как председатель компании, мистер Райдер — вице-председатель, мистер Джонсон — юрисконсульт. Когда они вошли в кабинет и очутились лицом к лицу с знаменитым миллионером, окруженным своими приближенными и поверенными, это внушительное зрелище явно возымело свое действие.

Каупервуд поднялся им навстречу и очень тепло и дружески поздоровался с Гривсом и Хэншоу, после чего те с помощью Джеркинса и Сиппенса познакомили друг с другом всех многочисленных участников этого знаменательного заседания. Больше всех других внимание Каупервуда, а также и Сиппенса привлек Джонсон. Каупервуд заинтересовался им, потому что был осведомлен о его связях, а Сиппенс — тот с первого взгляда почувствовал в нем соперника. Властная самоуверенность этого человека и что-то почти величественное в его фигуре, когда он, откашлявшись, внимательно оглядел всех собравшихся, словно ученый энтомолог, осматривающий свои коллекции насекомых, — все это ужасно возмущало Сиппенса. И не кто иной как этот Джонсон и открыл заседание.

— Итак, мистер Каупервуд, и вы, уважаемые джентльмены, — начал он, — я полагаю, что все мы достаточно осведомлены о существе дела, которое привело нас сюда. И потому осмелюсь заметить — чем скорей мы приступим, тем скорей мы и покончим с этим делом.

«Скажите на милость!» — презрительно фыркнул про себя Сиппенс.

— Дельное замечание, присоединяюсь… — сказал Каупервуд и, нажав кнопку звонка, приказал Джемисону принести чековую книжку и папку с договорами.

Джонсон вынул из большого кожаного портфеля, который подал ему стоявший позади него конторский мальчик, инвентарные и бухгалтерские книги Электро-транспортной компании, затем печать, опцион и положил все это на письменный стол Каупервуда. Каупервуд вместе с Бристолем и Китереджем тщательно ознакомился со всем этим.

После того как они внимательно проверили все документы, расходные ордера и платежные обязательства, Гривс вручил Каупервуду опцион, который они с Хэншоу уступали ему, а Электро-транспортная компания, в лице своих полномочных представителей, засвидетельствовала полную его законность. Мистер Делафилд, секретарь и казначей Электро-транспортной компании, предъявил копию акта, удостоверяющего право компании на постройку линии Чэринг-Кросс. После этого мистер Блэндиш из банка Лондонского графства предъявил документ, удостоверяющий, что Фрэнк Алджернон Каупервуд передал на хранение в этот банк государственные ценные бумаги на сумму в шестьдесят тысяч фунтов стерлингов. Бумаги эти перейдут в собственность мистера Каупервуда тотчас же по представлении чека на указанную сумму.

Затем Каупервуд подписал и вручил мистеру Гривсу и мистеру Хэншоу чек на тридцать тысяч фунтов стерлингов, который тут же был заприходован Электро-транспортной компанией. Уполномоченный компании передал Гривсу и Хэншоу парламентскую лицензию на Чэринг-Кросс, а те, в свою очередь, сделав на ней передаточную надпись, тут же вручили ее Каупервуду. Засим Каупервуд выписал чек на шестьдесят тысяч фунтов стерлингов и получил в обмен на него от уполномоченного банка Лондонского графства документ, подтверждающий его право на владение ценными бумагами. Вслед за этим он вручил Гривсу заверенное должным образом непереуступаемое гарантийное обязательство на сумму в десять тысяч фунтов сроком на год. На этом заседание закрылось при всеобщем воодушевлении, которое едва ли могло быть отнесено на счет подобной деловой процедуры. Несомненно, оно относилось к Каупервуду и свидетельствовало о том впечатлении, какое он произвел на всех присутствующих. Наглядным доказательством тому был Келторп, председатель Электро-транспортной компании, тучный блондин лет пятидесяти, который явился сюда отнюдь не расположенный потакать этим американцам, протягивающим лапы к лондонской подземной сети. Однако столь молниеносный образ действий Каупервуда явно покорил его. Райдер внимательно разглядывал костюм Каупервуда, его превосходно сшитую песочного цвета пару, агатовые запонки в изящной золотой оправе, светло-коричневые ботинки. Да, Америка, как видно, вырастила новый, совершенно особый тип дельца. Такой человек, стоит ему только захотеть, может стать большой силой в лондонских деловых кругах.

Джонсон заключил про себя, что Каупервуд в данном случае проявил несомненную проницательность и даже некоторую вполне допустимую хитрость. Разумеется, это беспощадный делец, но при столкновении различных интересов и при всяких жизненных препятствиях таким, в сущности, и следует быть. Он уже совсем было собрался уходить, когда к нему подошел Каупервуд.

— Я слышал, мистер Джонсон, — сказал он, приветливо улыбаясь, — что вы сами интересуетесь вашим подземным транспортом.

— Да, до некоторой степени, — учтиво и вместе с тем осторожно отвечал Джонсон.

— Если я правильно осведомлен через моих поверенных, вы являетесь более или менее экспертом по вопросам, связанным с железнодорожными концессиями? Я прошел школу за океаном и, сказать вам по правде, чувствую себя здесь совсем новичком. Если вы ничего не имеете против, я был бы очень рад побеседовать с вами как нибудь на днях. Что, если бы мы с вами позавтракали или пообедали — хотя бы у меня в отеле или в каком-нибудь другом месте, где нам не помешают?

Они условились встретиться во вторник на следующей неделе в отеле «Браун».

Когда все вышли и в кабинете остался только Сиппенс, Каупервуд повернулся к нему и сказал:

— Ну вот, де Сото. Приобрели еще кучу хлопот. А что вы скажете про этих англичан?

— Да между собой-то они, может, и ничего, умеют поладить, — угрюмо отвечал Сиппенс, который все еще никак не мог подавить своего раздражения, так обозлил его этот Джонсон. — Но вам, патрон, надо быть с ними настороже. Вам надо около себя верных людей иметь, своих людей, патрон, чтобы было на кого опереться.

— Так-то оно так, де Сото, — протянул Каупервуд, прекрасно понимая, что, собственно, имеет в виду Сиппенс. — Но, с другой стороны, боюсь, что мне придется взять в дело кое-кого из здешней публики, без этого не обойдется. Нельзя же рассчитывать на то, что они так сразу и согласятся, чтобы в таком крупном предприятии орудовали одни американцы. Вы это и сами понимаете.

— Совершенно верно, патрон. Но только все-таки вам надо собрать побольше своих американцев, чтобы здешние дельцы вас не обморочили.

Но Каупервуд уже решил про себя, что разумней будет привлечь к делу группу вот таких добропорядочных и энергичных англичан, как Джонсон, Гривс, Хэншоу и даже этот невозмутимый тип Райдер, который рта не раскрыл на заседании, но так внимательно разглядывал его. Здесь, где ему придется сразу развернуть дело и действовать решительно, кое-кто из его давних американских сотрудников окажется ему неподходящим. Он хорошо знал, что в деловом мире в критическую минуту на одном чувстве далеко не уедешь. Если жизнь чему-нибудь научила его, так именно этому. И он был отнюдь не склонен пренебрегать жестокими уроками своего беспощадного, но в высшей степени полезного, учителя.

Глава 31

Несмотря на то, что обе стороны условились не давать до поры до времени в прессу никаких сведений о продаже или покупке линии Чэринг-Кросс, тем не менее новость эта как-то просочилась, — возможно, в результате разговоров Райдера, Келторпа и Делафилда. Все трое — пайщики и члены правления Электро-транспортной компании, которая теперь выпустила из рук свое имущество, — будучи озабочены неопределенностью положения, частенько обсуждали этот вопрос. Короче говоря, не прошло и нескольких дней, как Каупервуда со всех сторон начали осаждать репортеры, жаждущие услышать из его уст подтверждение распространившихся слухов.

Каупервуд, не считая нужным молчать об этом, сообщил им, что передача Чэринг-Кросс уже оформляется и в ближайшее время будет должным образом зарегистрирована. Между прочим, он тут же добавил, что приехал в Лондон отнюдь не с целью что-либо покупать, ибо его предприятия в Америке требуют от него массу времени и сил, но что здесь, в Лондоне, кое-кто из предпринимателей, связанных с прокладкой подземной дороги, обратился за советом к нему как к специалисту в области финансирования и эксплуатации городского транспорта. В результате подобного рода совершенно частных разговоров он и приобрел линию Чэринг-Кросс и обещал посмотреть и обсудить кое-какие другие проекты. Выльется ли это в дальнейшем в объединение лондонского подземного транспорта и возьмется ли он за постройку сети, этого он сейчас сказать не может, ему прежде нужно основательно познакомиться с местными условиями и возможностями.

В чикагской прессе это заявление вызвало бешеную, остервенелую ругань. Этот прожженный плут, только что вышвырнутый из нашего города, осмеливается явиться в Лондон и с помощью своих капиталов и присущей ему хитрости и нахальства втирается в доверие к властям английской столицы, которые предоставляют ему разрешить проблему лондонского подземного транспорта! Нет, это что-то неслыханное! По-видимому, англичанам просто не пришло в голову поинтересоваться прошлым этого уголовника! Но как только они познакомятся с его биографией, — и, конечно, они с этим медлить не станут, — его там не потерпят ни минуты. Можно с уверенностью сказать, что в Лондоне его постигнет та же участь, что и в Чикаго, где он за время своего пребывания восстановил против себя всех и до сих пор вызывает всеобщую ненависть. Не менее лестные заметки появились вслед за тем во многих других городах, в целом ряде американских газет, чьи редакторы и репортеры следовали примеру Чикаго.

С другой стороны, в лондонской прессе отклик был как нельзя более благожелательный, — да оно, впрочем, и неудивительно, ибо ее общественные, финансовые и политические высказывания отличаются крайней деловитостью и отнюдь не руководствуются молвой. «Дейли мейл» выразила мнение, что такой финансист и организатор, как мистер Каупервуд, может блестяще разрешить проблему лондонского подземного транспорта, который с его устаревшим оборудованием давно уже не удовлетворяет потребностям населения столицы. «Кроникл» сетовала на отсутствие инициативы у английских финансистов и благочестиво уповала на то, что если американец по ту сторону океана, где-то в Чикаго, сумел понять, что им нужно, так, может быть, теперь лондонские предприниматели проснутся и начнут действовать сами. Примерно такого же рода заметки появились в «Таймс», «Экспресс» и других газетах.

На взгляд Каупервуда эти заметки с чисто финансовой точки зрения не предвещали ничего доброго. Они привлекут к его затее внимание не только английских, но и американских дельцов, и против него подымется травля. И он оказался прав. Как только слухи о продаже линии Чэринг-Кросс получили официальное подтверждение и в газетах появились новые заметки о том, что к Каупервуду обращаются с разными предложениями и что он, по-видимому, склонен уделять внимание вопросам лондонского подземного транспорта, — все крупные пайщики Районной и Метрополитен — двух линий, которые давно уже подвергались вполне справедливым упрекам, — пришли в яростное негодованье и единодушно решили противостоять его махинациям.

— Каупервуд! Каупервуд! — фыркал лорд Колвей, крупный акционер и один из двенадцати директоров компании Метрополитен и компании Сити — Южный Лондон; Колвей имел обыкновение читать газету за утренним завтраком; справа от него на столе — по соображениям чисто принципиальным — лежала «Таймс», но он сидел, уткнувшись в свою любимую «Дейли мейл». — Что эта за птица такая, этот Каупервуд? Не иначе как один из этих американских выскочек, которые таскаются по всему свету и суются не в свои дела. И какие-то у него уже советчики завелись! Любопытно, кто это? Уж не Скэрр ли с этим его дурацким проектом Бейкер-стрит — Ватерлоо? Или, может быть, Уиндэм Виллетс с его затеей Дептфорд — Бромлей? Ну и, разумеется, еще эти инженеришки, Гривс и Хэншоу! Им явно не терпится заполучить какой ни на есть подряд. А уж эта Электро-транспортная компания, ей только бы руки себе развязать — как ни как, лишь бы разделаться.

Не меньше Колвея возмущался сэр Гудспет Дайтон, директор Районной и пайщик Метрополитен. Ему уже перевалило за семьдесят пять, человек он был в высшей степени консервативный и отнюдь не склонен был поощрять какие бы то ни было нововведения в лондонском подземном транспорте, в особенности если это грозило серьезными расходами. Никогда ведь нельзя сказать — окупятся они впоследствии или нет. Он встал в половине шестого и, прочитав газету за утренним чаем, теперь потихоньку прохаживался среди цветочных грядок и клумб в своем поместье в Бренфорде. Что за народ эти американцы, откуда это у них такая страсть ко всяким новшествам? Конечно, лондонская подземка не дает того дохода, который она могла бы давать, это так. И, разумеется, оборудование в известной мере можно было бы обновить, и даже с выгодой. Но с какой же стати «Таймс» и «Мейл» вздумали трезвонить об этом? И именно в связи с приездом этого американца, который безусловно смыслит в этом деле ничуть не больше, чем любой предприниматель из англичан. Ведь это не что иное, как дискредитация своих собственных британских возможностей. Просто нелепо. Англия всегда правила и будет править миром. Никакой посторонней помощи ей не требуется. Итак, сэр Гудспет Дайтон объявил себя решительным противником всякого вмешательства иностранцев в разрешение проблемы лондонского подземного транспорта.

Точно такую же позицию занял и сэр Уилминггон Джимс, живший в своем загородном доме в Уимбли-Парке. Он был тоже одним из директоров Районной и отнюдь не возражал против переоборудования и расширения подземной сети. Но при чем тут американец? Будет возможность, — и англичане отлично управятся с этим сами.

И примерно такого же мнения, как эти три почтенных джентльмена, придерживалось большинство директоров и крупных пайщиков акционерных компаний Метрополитен, Районной и некоторых других.

Больше всех энергии и решительности проявил Колвей. Он сразу перешел в наступление. С раннего утра в тот же день он отправился в обход директоров и прежде всего явился к Стэйну — выяснить его точку зрения и обсудить, какие следует принять меры. Но Стэйн, у которого по рассказам Джонсона и по газетным заметкам сложилось скорей благоприятное мнение о Каупервуде, отвечал Колвею в высшей степени осторожно. Проект Каупервуда, на его взгляд, вещь вполне естественная, то, что напрашивается само собой. И все, за исключением разве уж самых неисправимых ретроградов, прекрасно понимают, что так именно давно и следовало подойти к делу. А сейчас, в связи с этим американским проектом новой конкурирующей сети, разумеется, надо созвать совещание директоров обеих компаний и вместе найти какой-то выход.

От Стэйна Колвей отправился к сэру Уилмингтону Джимсу. Он застал его в полном расстройстве чувств.

— Сто шансов против одного, вы понимаете, Колвей, — сказал он, — сто против одного: если мы не объединимся с Метрополитен, этот субъект сумеет набрать себе достаточно пайщиков в обеих компаниях, и тогда, будьте покойны, он нас проглотит, как удав. Ну, разумеется, я готов примкнуть к вам, мы должны дать отпор этому американцу; можете на меня положиться, мы будем бороться до тех пор, пока наши дивиденды находятся под охраной закона.

Заручившись этой поддержкой, Колвей отправился дальше и обошел всех директоров, которых ему посчастливилось застать. Семеро из двенадцати оценили в должной мере важность его предупреждений. В результате та и другая компания созвали в ближайшую пятницу экстренные заседания директоров, и на этих заседаниях большинством голосов было решено провести на следующей неделе в четверг совместное совещание директоров обеих компаний, дабы обсудить создавшееся положение.

Стэйн и Джонсон, не ожидавшие такой прыти от своих компаньонов, встретились потолковать об этом событии. В связи с предстоящим свиданием Джонсона с Каупервудом это совместное совещание директоров обеих компаний представлялось Стэйну как нельзя более своевременным и в высшей степени любопытным.

— Будьте покойны, — заметил Джонсон, — ему все решительно о нас известно через этого Джеркинса, и теперь он хочет нас пощупать.

— Ну что ж, — сказал Стэйн, — пора поддать пару в котел! До тех пор, пока этот Каупервуд чего-нибудь не предпримет, ни Районная, ни Метрополитен с места не сдвинутся. Сейчас они как будто зашевелились, но вряд ли это приведет к каким-нибудь серьезным результатам. Ну, можно ли ожидать, что они решатся на полное переоборудование подземки, если они до сих пор не могут столковаться и объединить обе свои ветки кольцевой линии, не говоря уже о том, чтобы электрифицировать их общими силами и пустить сквозные поезда? Пока Каупервуд не сдвинет все это с мертвой точки, они и пальцем не шевельнут. По-моему, нам надо держаться за него до тех пор, пока мы не выясним, какие у него, собственно, планы и какие шансы на то, чтобы их осуществить. А тогда уж мы сможем решить, представляет ли это реальный интерес для нас с вами. Пока у нас нет полной уверенности, что наша публика из Метрополитен и Районной раскачается предпринять нечто в этом же роде и сделает нужные шаги, я полагаю, нам надо держаться Каупервуда, ну а потом — потом будет видно; тогда, если понадобится, можно будет и с нашими столковаться.

— Совершенно правильно! — вставил Джонсон. — Вполне разделяю вашу точку зрения, во всяком случае теоретически. Но не забудьте, что мое положение в этом деле несколько отличается от вашего. В качестве пайщика той и другой компании я безусловно присоединяюсь к вашему мнению, что от теперешних наших заправил многого не дождешься. Но в качестве юрисконсульта обеих компаний я должен быть весьма и весьма осторожен, ибо в моем двойственном положении необходимо взвешивать каждый шаг, и неизвестно, как это все может для меня обернуться. Вы сами понимаете, я не могу быть советником и той и другой стороны. Я считаю своим долгом и от души желаю, не становясь ни на ту, ни на другую сторону, тщательно разобраться в этом деле и постараться как-нибудь объединить английские и американские интересы. Полагаю, что меня, как юрисконсульта, не может скомпрометировать то, что мистер Каупервуд обратился ко мне, желая выяснить отношение к нему здешних кругов. Ну а в качестве пайщика компаний, я думаю, мне не возбраняется решать самому, какой проект лучше, и на правах частного лица поступить соответственно. Надеюсь, у вас нет никаких этических возражений по этому поводу?

— Решительно никаких! — засмеялся Стэйн. — На мой взгляд, это вполне честная и правильная позиция для нас обоих. А если они будут возражать, — их дело. Нас это не должно беспокоить. Ну а мистер Каупервуд, конечно, сам может позаботиться о себе.

— Очень рад, что вы так думаете, — сказал Джонсон. — Меня, признаться, это несколько смущало, но теперь, я полагаю, все устроится. И во всяком случае от этой моей беседы с Каупервудом никому вреда не будет. А потом, если это покажется вам интересным, мы можем с вами предпринять в этом направлении кое-какие шаги — уже втроем, — осторожно добавил он.

— Ну да, разумеется втроем, — подтвердил Стэйн. — И как только у вас будет что-нибудь конкретное, вы сейчас же дайте мне знать. Во всяком случае, — прибавил он, потягиваясь и снимая со стола свои длинные ноги, — кое-чего мы с вами добились — подняли медведей от спячки. Вернее, Каупервуд сделал это за нас. Теперь нам надо притаиться и выждать, посмотрим, куда они ринуться.

— Вот и я так думаю! — сказал Джонсон. — А после разговора с Каупервудом во вторник я тотчас же к вам наведаюсь.

Глава 32

Обед в отеле «Браун» оказался чреват серьезнейшими последствиями не только для Джонсона и тех лиц, чьи интересы он представлял, но также и для Каупервуда и всего, чего он стремился достигнуть, хотя ни Джонсон, ни Каупервуд в то время отнюдь не сознавали этого.

Каупервуду, разумеется, очень скоро стало известно, что Джонсон сильно озабочен недовольством директоров и пайщиков акционерных компаний лондонского подземного транспорта и что если он сначала воодушевился широкими замыслами американского финансиста, то сейчас он предпочитает выждать и не становиться ни на чью сторону до тех пор, пока не будет знать определенно, что, собственно, намеревается предложить им Каупервуд. Однако Каупервуд с удовлетворением обнаружил, что Джонсона чрезвычайно прельщает перспектива крупных доходов от будущей переоборудованной и усовершенствованной подземной сети, и он, в сущности, очень не прочь стать его компаньоном, если это окажется возможным. А так как Каупервуд стремился восстановить свою репутацию в глазах общества и реабилитировать себя в финансовых кругах, он склонен был предоставить Джонсону эту возможность. Он начал разговор с того, что попросил Джонсона сказать ему прямо, не скрывая, какие затруднения и препятствия неизбежно возникают перед иностранцем, задумавшим взяться за подобного рода предприятие.

Такая откровенная постановка вопроса сразу обезоружила Джонсона, и он честно, без обиняков рассказал Каупервуду, как обстоит дело. Он, в сущности, повторил примерно то же, что говорил Стэйну о своем двойственном положении, и не счел нужным скрывать, что нежеланье его хозяев считаться с крупными социальными и экономическими переменами, которые как ни медленно, но с полной очевидностью совершаются в Англии, — это ничем не оправданное упрямство, даже, прямо сказать, тупоумие. Он сказал, что у них и до сего времени нет сколько-нибудь реального, трезвого представления о том, как подойти к этой задаче. А интерес, который у них теперь появился к подземке, вызван не серьезным намерением разрешить наболевший вопрос, а просто завистью и страхом, как бы чужеземец не выхватил это дело из их рук. Печально признаваться в этом, но это факт. И как бы ни хотелось ему примкнуть к Каупервуду и поддержать его безусловно разумное начинание — у него связаны руки, ибо если его, юрисконсульта Метрополитен и Районной, заподозрят в содействии иностранцу, задумавшему захватить лондонскую подземную сеть, — никому в голову не придет, что он руководствуется своими частными интересами пайщика, — он вызовет всеобщее негодование, лишится всех своих связей и возможности что-либо делать; так что его положение в высшей степени затруднительно.

Тем не менее Джонсон считал, что со стороны Каупервуда попытка прибрать дело к рукам вполне законна и что с чисто практической точки зрения так и следовало поступить. По этой причине он готов помогать ему, сколь это окажется возможно. Но для этого он должен ознакомиться с планом Каупервуда во всех подробностях, чтобы иметь представление, в какой мере он сможет участвовать в этом деле.

Но план Каупервуда, в который не была посвящена ни одна душа, отличался таким беззастенчивым цинизмом и коварством, что вряд ли Джонсон мог даже предположить нечто подобное. Учитывая преимущества и права, которые давало ему приобретенье в собственность одной только линии Чэринг-Кросс, и имея в виду еще кое-какие контракты, утвержденные парламентом и оказавшиеся в руках людей, заведомо не имевших денег для их осуществления, Каупервуд думал скупить их исподволь и, собрав все, что можно, попридержать до поры до времени, не говоря никому ни слова. А потом, если уж ему придется преодолевать слишком упорное сопротивление, он может прижать их всеми этими контрактами и предложить лондонцам свою собственную, новую подземную сеть, — такой ход безусловно заставит его врагов пойти на мировую. Однако, имея в руках Чэринг-Кросс — преемницу прежней Электро-транспортной компании, — он готов, если это окажется необходимым, уступить значительную долю ее акций каким-нибудь пайщикам-англичанам, с тем чтобы они помогли ему захватить в свои руки контроль над Районной подземной дорогой.

И хотя Каупервуд и говорил Беренис, что он думает поставить лондонское предприятие на гораздо более бескорыстных началах, чем все его прежние предприятия, он по опыту знал: прежде всего необходимо обеспечить себе львиную долю дохода, по крайней мере до тех пор, пока у него не будет уверенности, что его на этом не околпачат, что излишняя честность с его стороны не поставит его в дурацкое положение и не приведет к краху. Он положил за правило: обеспечивать себе в любой акционерной компании, которую он возглавлял, по меньшей мере пятьдесят один процент акций и вдобавок пятьдесят один процент акций разных дочерних предприятий, которые он всегда учреждал и которыми управлял через подставных лиц.

Так, например, для электрификации задуманной линии он решил учредить особую компанию по оборудованию и постройке подземных станций, которая получила бы контракт специально на электрификацию линии Чэринг-Кросс. Подобным же образом он думал организовать дочерние компании по поставке вагонов, рельсов, стальных деталей, оборудования для станций и т. п. Разумеется, все это должно было давать громадные прибыли. Но, в то время как в Чикаго прибыль шла исключительно в его собственный карман, здесь, в Лондоне, где ему предстояло вести очень тяжелую борьбу, он был готов уступить некоторую долю этих солидных доходов тем, кто будет ему наиболее полезен.

Он был не прочь, если это окажется необходимым, посвятить Джонсона и Стэйна в план организации задуманной им компании по поставке оборудования; и если они действительно поддержат его и ему или, быть может, им втроем удастся получить в свои руки Метрополитен и Районную — он им откроет секрет, как с самого начала обеспечить себе верные и обильные прибыли при помощи вот такого рода вспомогательных компаний. А затем он им покажет на деле, что в процессе постройки и оборудования каждого отдельного участка сети доходы этих вспомогательных компаний будут неизменно расти; это-то и есть тот основной рычаг, при помощи которого можно выкачивать из дела колоссальную прибыль.

В этом дружественном разговоре с Джонсоном Каупервуд держал себя так подкупающе просто, как если бы он и впрямь решил ничего не скрывать от своего собеседника. Однако про себя он подумывал, что перехитрить такого дельца дело нелегкое! А как раз такой человек был бы ему очень кстати, вместо старика Сиппенса — как вот только это устроить? Осторожно прощупав Джонсона со всех сторон и убедившись, что, при всей своей сдержанности и уклончивости, англичанин явно готов пойти ему навстречу, Каупервуд спросил его прямо — не согласится ли мистер Джонсон стать его главным поверенным и советником в финансовых делах, связанных с важнейшими предварительными процедурами, которые помогут им добиться объединения всех линий и участков для постройки окружной лондонской сети? Он чистосердечно признался Джонсону, что покупка линии Чэринг-Кросс сама по себе не представляла для него ни малейшего интереса, если он не сможет воспользоваться ею как отмычкой, которая откроет ему доступ к другим линиям.

— Признаться вам откровенно, мистер Джонсон, — сказал он самым искренним, самым подкупающим тоном, — я, прежде чем приехать сюда, довольно подробно ознакомился с положением на вашей подземке. И не хуже вас понимаю, что ваша центральная кольцевая линия — это, в сущности, ключ ко всей сети в целом. Кроме того, мне известно также, что вы, как и лорд Стэйн, принадлежите к основному ядру крупных пайщиков в компании Районной линии. Так вот я желал бы знать, есть ли какая-нибудь возможность с вашей помощью добиться объединения Чэринг-Кросс с Метрополитен, Районной и прочими линиями?

— Это отнюдь не легкое дело, — с глубокомысленным видом протянул Джонсон. — У нас большую роль играют традиции, и англичане очень держатся за них. Если я вас правильно понял, вы имеете в виду такую систему, которая объединила бы вашу линию с другими и в частности с центральной кольцевой линией, и вы, разумеется, возглавили бы все это.

— Правильно, — отвечал Каупервуд, — и, смею вас заверить, вы об этом не пожалели бы.

— Вам нет надобности говорить мне это, мистер Каупервуд, но над этим надо основательно подумать, выяснить разные обстоятельства, навести кой-какие справки. И вот когда я все это досконально изучу, тогда мы с вами сможем еще вернуться к этому вопросу.

— Конечно, — отвечал Каупервуд. — Это я понимаю. Да я и сам думаю уехать куда-нибудь ненадолго. Давайте встретимся недели через полторы, через две?

На этом они расстались, крепко пожав друг другу руки. Джонсон возвращался к себе в сильно приподнятом настроении, воодушевленный мечтами о широкой деятельности и не менее широких доходах. Пожалуй, ему уж несколько поздновато праздновать победу в этом деле, которому он посвятил всю свою жизнь. Но сейчас, по-видимому, успех обеспечен.

А Каупервуд, оставшись один, погрузился в практические размышления о предстоящих ему финансовых операциях. В конце концов волшебное заклинание «Сезам, откройся» на сей раз оказывалось проще простого: выложить достаточное количество фунтов стерлингов. Потрясти полной мошной перед глазами ссорящихся между собой пайщиков, и, какие бы у них там ни были разногласия, можно наверняка поручиться — все они ухватятся за эту мошну и забудут, о чем спорили. Предложить этим несговорчивым директорам и акционерам, скажем, два, три или даже четыре фунта стерлингов за каждый фунт акций, имеющихся у них на руках. Учредительская прибыль, которая в избытке потечет к нему от его дочерних компаний, и самый рост движения на подземке в таком громадном и быстро растущем городе, как Лондон, безусловно не только покроют эту баснословную цену, которую он готов им предложить, но со временем принесут ему такие проценты, какие этой публике и не снились. Итак, прежде всего — заполучить в руки контроль. А затем объединить все линии, каких бы денег это ни стоило. Время и все возрастающие мировые финансовые обороты постепенно окупят все это с лихвой.

Но, конечно, ему отнюдь не улыбается финансировать все эти предварительные расходы из собственного кармана, и придется, пожалуй, в ближайшее время поехать в Соединенные Штаты. Там уж он постарается изобразить это предприятие в самых заманчивых красках: нелегкое дело выцарапать из банков, синдикатов и у отдельных капиталистов, чьи алчные повадки он хорошо изучил, солидные займы для будущей контролирующей акционерной компании; но это даст ему возможность совершить оборот — завладеть лондонской подземкой, а потом, со временем, и вернуть долг своим заимодавцам-акционерам из расчета по меньшей мере два-три доллара за доллар.

Но сейчас ему прежде всего надо отдохнуть и съездить куда-нибудь с Беренис. А когда он вернется, тогда можно будет еще раз побеседовать с Джонсоном и встретиться с этим лордом Стэйном, потому что несомненно от этих двоих многое зависит.

Глава 33

Поглощенный всеми этими делами и хлопотами, Каупервуд едва урывал время, чтобы повидаться с своей возлюбленной. Эйлин между тем уехала в Париж, а Беренис с матерью перебрались в Прайорс-Ков. Беренис, по-видимому, была тоже очень занята — ездила по магазинам, что-то устраивала. Она с увлечением покупала всякие изящные пустячки, и это в глазах Каупервуда придавало ей еще больше очарования. «Сколько в ней жизни! — часто думал он. — Какая способность радоваться, какая жажда ко всему, она и меня заражает ею. Ее все решительно интересует и поэтому вполне естественно, что и с ней всем интересно».

Приехав к ней впервые в Прайорс-Ков, Каупервуд обнаружил, что у них уже все налажено и устроено как нельзя лучше. В доме целый штат прислуги: повар, горничные, экономка, дворецкий, не говоря уже о садовниках и пастухах, которых держал лорд Стэйн. И Беренис радовалась и от души наслаждалась прелестями сельской жизни; но искренне ли это было, или, может быть, только поза, Каупервуд наверное не мог сказать. Казалось, она не только любит природу, но как-то особенно чувствует ее. Какая-нибудь птичка, цветок, дерево, бабочка могли иной раз растрогать и потрясти ее. Если и это было игрой, пожалуй сама Мария-Антуанетта могла бы позавидовать такому мастерству. Когда Каупервуд приехал, Беренис стояла во дворе с пастухом, который пригнал стадо овец, чтобы показать ей ягнят. Увидев коляску Каупервуда, подкатившую по главной аллее, Беренис схватила на руки самого маленького, самого курчавого ягненка. Эта прелестная картинка восхитила, но нимало не обманула Каупервуда. «Позерство, — подумал он, — впрочем, ведь это для меня».

— Пастушка со своими овечками! — шутливо приветствовал он ее и, наклонившись, погладил ягненка у нее на руках. — Прелестные созданья — появятся на свет и тут же исчезают, как весенние цветочки.

Он сразу заметил ее изящное летнее платье и подумал, что она способна изобрести для себя и ввести в моду нечто совершенно необычайное, и самый фантастический наряд на ней будет казаться вполне естественным. У нее был какой-то особый дар входить в любую принятую ею на себя роль с такой непринужденностью, что трудно было сказать, поза это или просто у нее так выходит само собой.

— Если бы вы приехали чуть-чуть пораньше, — сказала Беренис, — вы бы застали нашего соседа, Артура Тэвистока. Он помогал мне устраиваться. Ему пришлось поехать в Лондон, но завтра он опять приедет мне помогать.

— Вот как, — засмеялся Каупервуд, — скажите, какая деловитая хозяйка! Заставляет работать гостей! Или здесь уж так принято, что работа считается главным развлечением? А меня что заставят делать?

— Бегать по поручениям. У меня столько их накопилось!

— Да ведь я с этого начал свою карьеру!

— Берегитесь, как бы вам не пришлось этим и кончить… Идем, милый, — тихонько шепнула она и тут же, подозвав пастуха, передала ему ягненка и взяла Каупервуда под руку.

Они пошли по зеленой лужайке к плавучему домику. Там на веранде под тентом был сервирован стол. В глубине у открытого окна сидела миссис Картер с книгой в руках. Каупервуд весело поздоровался с ней, и Беренис повела его к столу.

— Ну вот, садись и наслаждайся природой! — скомандовала она. — Отдыхай и выкинь из головы Лондон и все свои дела.

И она поставила перед ним графин с мятной настойкой — любимый его напиток.

— А теперь хочешь послушать, что я для нас с тобой придумала, если ты будешь свободен? Ты как думаешь, будет у тебя время?

— Сколько хочешь, милочка! — отвечал он. — Я все устроил. Мы с тобой вольные птицы; Эйлин в Париже, — прибавил он, понизив голос, — и, как она говорила, пробудет там по меньшей мере дней десять. Так что же ты такое придумала?

— Мы едем осматривать английские соборы — мама, дочка и ее почтенный опекун, — объявила Беренис. — Мне так всегда хотелось побывать в Кентербери, Йорке и в Уэльсе! Нет, правда, ты должен выкроить на это время, раз уж мы не можем поехать на континент.

— Прекрасная идея! Я, признаться, очень мало знаю Англию и для меня это будет большое удовольствие. И мы будем совсем одни, — он сжал ее руку, и Беренис поцеловала его в голову.

— Ты не думай, что я здесь сижу и ничего не знаю; о тебе так трезвонят в газетах, что и здесь слышно. У нас тут уже известно, что мой достопочтенный опекун и есть тот самый знаменитый Каупервуд; Мой агент по доставке мебели так прямо и спросил меня: правда ли, что мой опекун и американский миллионер, о котором напечатано в «Кроникл», это одно и то же лицо? Мне, разумеется, пришлось подтвердить. Но Артур Тэвисток, по-видимому, считает вполне естественным, что мой попечитель — такая выдающаяся личность.

Каупервуд усмехнулся.

— А что думает по этому поводу прислуга, этим ты, надеюсь, тоже поинтересовалась?

— Разумеется, милый. Это очень неприятно, но ничего не поделаешь. Поэтому мне и хочется уехать с тобой куда-нибудь. А теперь, если ты отдохнул, идем-ка, я покажу тебе что-то очень интересное.

Она поднялась и с улыбкой поманила Каупервуда за собой.

Они прошли через открытый холл в спальню, и Беренис, подойдя к столу, выдвинула ящик и вытащила оттуда две головных щетки с гербами графа Стэйна, выгравированными на серебряных спинках, запонку и несколько шпилек.

— Вот если бы по этим шпилькам можно было так же легко узнать, кому они принадлежат, как по этим графским щеткам, — перед нами открылся бы целый роман! — сказала она лукаво. — Но я, конечно, не выдам тайну благородного лорда.

В это время из-за деревьев, окружавших виллу, раздался звук овечьих бубенцов.

— Вот! — воскликнула она. — Когда услышишь эти колокольчики, где бы ты ни находился, не забудь, пожалуйста, это значит — пора идти обедать. Так у нас здесь заведено вместо почтительных приглашений дворецкого.

Маршрут экскурсии, задуманной Беренис, проходил к югу от Лондона. Первая остановка была намечена в Рочестере, потом в Кентербери. Почтив эту божественную поэму, запечатленную в камне, они отправятся в какое-нибудь тихое убежище на берегу реки Стур; не в какую-нибудь шумную гостиницу или отель, где сразу нарушится скромная, уединенная простота их поэтического паломничества, а в маленькую деревенскую харчевню, где им отведут комнатку с камельком и будут кормить самой простой английской пищей. Ибо Беренис читала Чосера и много других книг про эти английские соборы, и ей хотелось теперь погрузиться в тот мир, который их создал. Из Кентербери они отправятся в Винчестер, потом в Солсбери и в Стонхэндж; оттуда в Уэльс, в Гладстонбери, Бат, Оксфорд, Питерборо, Йорк, Кембридж — и домой. Но всюду — она это ставила условием — они будут избегать всяких специально построенных для туристов заведений, будут выбирать самые уединенные харчевни, самые глухие деревушки.

— Это будет очень полезно всем нам, — говорила Беренис, — мы слишком избаловались. И может быть, если ты поглядишь хорошенько на все эти прекрасные старинные здания, ты и сам станешь покрасивее строить подземные станции.

— Тогда и тебе уже придется довольствоваться простенькими холщовыми платьицами, — усмехнулся Каупервуд.


Для Каупервуда прелесть этой поездки заключалась отнюдь не в соборах, деревушках и харчевнях, а в необычайной восприимчивости Беренис, ее способности чувствовать красоту и жадно впитывать новые впечатления. Ну какая из его знакомых женщин, будь у нее возможность поехать весной в Париж и в Европу, предпочла бы такой поездке осмотр каких-то английских соборов? Но Беренис была не такая, как все. Казалось, она умела находить в самой себе источники радости, в которых она черпала то, что ей было нужно.

В Рочестере их водил гид, который рассказывал им о короле Иоанне, Вильяме Руфусе, Симоне де Монфоре, Уоте Тайлере; Каупервуд, зевая, отмахивался от этих призраков. Они отжили свое, эти люди или какие-то непостижимые существа; по-своему насладились жизнью, потворствуя своим прихотям и желаниям, и давно уже обратились в ничто, как случится и со всеми нами, кто живет на земле. Куда приятнее смотреть на солнечные блики, сверкающие на реке, дышать свежим весенним воздухом. Даже и Беренис как будто была несколько разочарована будничным видом этого мертвого великолепия.

Но в Кентербери настроение у всех сразу изменилось, даже у миссис Картер, которая, признаться, отнюдь не интересовалась тонкостями церковной архитектуры.

— Ах, вот здесь мне очень нравится! — неожиданно заявила она, когда они вышли на узкую извилистую кентерберийскую уличку.

— Как бы мне хотелось знать, какой из этих дорог шли пилигримы! — сказала Беренис. — Может быть, как раз этой? Смотрите-ка, вот он, собор!

И она показала на башню и стрельчатые арки, выступавшие вдалеке за крышей какого-то каменного здания.

— Недурно, — заметил Каупервуд. — И денек сегодня выдался подходящий… Ну как, сначала позавтракаем или будем наслаждаться собором?

— Сначала собор, — заявила Беренис.

— А потом довольствоваться холодной закуской, — язвительно заметила миссис Картер.

— Мама! — негодующе воскликнула Беренис; — И тебе не стыдно, в Кентербери!

— Ну, я достаточно хорошо знаю эти английские гостиницы. Лучше совсем не ходить к столу, чем прийти последней; всегда надо стараться прийти первой.

— Вот вам религия в тысяча девятисотом году, — усмехнулся Каупервуд. — Пасует перед какой-то деревенской гостиницей!

— Я ни одного слова не говорила против религии! — возмутилась миссис Картер. — Церкви — это совсем другое, ничего они общего с верой не имеют.

Кентербери. Монастырская ограда Х века. Извилистые горбатые улички. А за стенами — тишина, величественные, потемневшие от времени шпили, башни, массивные контрфорсы собора. Галки взлетают с криком, ссорясь друг с дружкой из-за места повыше. А какое множество могил, склепов, надгробных памятников — Генрих IV, Фома Бекет, архиепископ Лод, гугеноты и Эдуард — Черный Принц. Беренис никак нельзя было оторвать от всего этого. Кучки туристов с проводниками медленно бродили среди могил, переходя от памятника к памятнику. В склепе под маленькой часовней, где когда-то скрывались гугеноты, где они совершали богослужения и сами пряли себе одежду, Беренис долго стояла задумавшись, с путеводителем в руке. И так же долго она стояла у могилы Фомы Бекета, погребенного на том самом месте, где он был убит.

Каупервуд, которому казалось вполне достаточным иметь общее представление о соборе, с трудом сдерживал зевоту. Что ему до этих давно истлевших мужчин и женщин, когда он так полно живет настоящим.

Походив немного, он незаметно выбрался за ограду. Ему доставляло больше удовольствия смотреть на тенистую зелень парка, бродить по дорожкам, обсаженным цветами, и отсюда поглядывать на собор. Эти тяжелые арки и башни, цветные стекла, вся эта старательно украшенная церковная обитель несомненно являла величественное зрелище, но ведь все это создано трудами, упорством, усилиями и стремлениями таких же себялюбцев, ожесточенно отстаивавших свои интересы, как и он сам. А сколько кровопролитных войн вели они между собой из-за этого самого собора! И вот теперь они мирно покоятся в его ограде, осененные благодатью, глубоко чтимые — благородные мертвецы. Но разве человек может быть по-настоящему благороден? Была ли на свете хоть одна бесспорно благородная душа? Трудно поверить. Люди живут убийством, все без исключения. И предаются похоти, чтобы воспроизводить себе подобных. Подлинная история человечества — это, в сущности, войны, корыстолюбие, тщеславие, жестокость, алчность, пороки, и только слабые придумывают себе какого-то бога, спасителя, к которому они взывают о помощи. А сильные пользуются этой верой в бога, чтобы порабощать слабых, и с помощью как раз вот таких храмов и святынь, как эта… Так размышлял Каупервуд, прогуливаясь по дорожкам, чувствую себя даже как-то подавленным этой бесплодной красотой возвышавшейся перед ним старинной обители.

Но достаточно ему было взглянуть на Беренис, внимательно разглядывавшую по ту сторону ограды какую-нибудь надпись на кресте или могильную плиту, чтобы обрести привычное равновесие духа; Бывали минуты, вот как сейчас, когда в Беренис появлялось что-то почти отрешенное, какая-то внутренняя сосредоточенная духовная красота, которая затмевала в ней блеск языческой современности, придающей ей ослепительную яркость огненно-красного цветка. Возможно, думал Каупервуд, ее увлечение этими истертыми памятниками и призраками прошлого и при этом такая любовь к роскоши сродни его собственному увлечению живописью и той радости, какую он испытывает от сознания своей силы. Если так, он готов отнестись с уважением к ее чувствам. Ему тут же пришлось проявить это на деле, потому что, когда их паломничество окончилось и они уже собирались идти обедать, Беренис неожиданно заявила:

— Мы вернемся сюда после обеда. Вечером будет молодой месяц.

— Вот как! — удивленно протянул Каупервуд.

Миссис Картер зевнула и сказала, что она ни за что больше не пойдет. Она после обеда приляжет отдохнуть у себя в комнате.

— Хорошо, мама, — уступила Беренис, — но Фрэнк ради спасения своей души должен непременно пойти.

— Вот до чего дошло, — оказывается, у меня есть душа! — снисходительно пошутил Каупервуд.

— Итак, вечером, после непритязательного обеда в гостинице, они пошли вдвоем по сумеречным улицам. Когда они вошли в черные резные ворота монастырской ограды, тоненький белый серпик молодого месяца в темно-синем куполе неба казался каким-то резным орнаментом на верхушке шпиля, венчавшим высокий стройный силуэт собора. Сначала, повинуясь прихоти Беренис, Каупервуд покорно смотрел на все, что она ему показывала, но внезапно его захватило ее волнение. Какое же счастье быть молодым, так волноваться, так остро чувствовать каждый оттенок краски, звук, форму и всю непостижимую бессмысленность человеческой деятельности.

Но мысли Беренис были поглощены не только забытыми образами далекого прошлого, мечтами, надеждами, страхами, которые созидали все это, но и загадочной беспредельностью вечно безгласного времени и пространства. Ах, если бы все это можно было объять! Вооружиться знанием, проникнуть пытливой мыслью, найти какой-то смысл, оправдание жизни! Неужели и ее собственная жизнь сведется всего-навсего к трезвой, расчетливой, бездушной решимости занять какое-то общественное положение или заставить признать себя как личность? Что пользы от этого ей или кому-то другому? Разве это принесет красоту, вдохновенье? Вот здесь… сейчас… в этом месте, пронизанном воспоминаниями прошлого и лунным светом, что-то говорит ее сердцу… словно предлагая ей мир… покой… одиночество… стремление создать нечто невыразимо прекрасное, что наполнит ее жизнь, сделает ее осмысленной и значительной.

Боже, какие нелепые мечты… Этот лунный свет заворожил ее. Чего ей еще желать! У нее есть все, что только может желать женщина.

— Пойдем, Фрэнк! — сказала она, чувствуя, как что-то оборвалось в ее душе, как это пронзившее ее ощущение красоты вдруг исчезло. — Пойдем в гостиницу.

Глава 34

В то время как Каупервуд и Беренис осматривали старинные английские соборы, Эйлин с Толлифером наслаждались сутолокой парижских кафе, модных магазинов и разных увеселительных заведений.

Как только Толлиферу стало известно, что Эйлин едет в Париж, он тотчас же выехал из Лондона и, опередив ее на сутки, подготовил к ее приезду целую программу самых разнообразных развлечений, с помощью которых он надеялся задержать ее здесь как можно дольше. Он знал, что Эйлин не первый раз в столице Франции, что в прежние годы, когда Каупервуду самому было приятно доставить ей удовольствие, он возил ее по всяким модным курортам, она побывала с ним во многих городах Европы. Эйлин часто вспоминала об этой счастливой поре своей жизни. И здесь эти воспоминания вставали перед ней на каждом шагу.

Однако в обществе Толлифера ей не приходилось скучать. Вечером в день приезда он зашел к ней в отель «Ритц», где она остановилась со своей горничной. Эйлин была несколько растеряна и втайне недоумевала — зачем она, собственно, сюда приехала? Конечно, ей хотелось съездить в Париж, но ведь она мечтала поехать с Каупервудом. Правда, на этот раз у нее не было никаких оснований сомневаться в том, что супруг ее действительно занят по горло — он так много рассказывал ей о своих лондонских делах и о них столько шумели в прессе. Как-то раз она встретила Сиппенса в вестибюле отеля «Сесиль», и он, захлебываясь от восторга, стал рассказывать ей обо всех этих запутанных делах, которыми сейчас поглощен Каупервуд.

— Да если он это дело доведет до конца, он, миссис Каупервуд, прямо весь город перевернет! — сказал Сиппенс. — Боюсь только, как бы он не слишком заработался, — добавил он, хотя, сказать по правде, если он чего-нибудь и боялся, так отнюдь не этого. — Ведь он уж не так молод… Но знаете, по-моему, с годами он сделался еще энергичнее и проворней.

— Да, я знаю, знаю! — отвечала ему Эйлин. — Что бы вы мне ни сказали о Фрэнке, это для меня не новость. Такой уж это человек, у него всегда будут дела, пока в могилу не ляжет.

Этот разговор с Сиппенсом несколько успокоил Эйлин. Разумеется, он говорил правду, — а все-таки в душе у нее шевелилось подозрение: как ни занят Каупервуд, а наверно у него есть какая-нибудь женщина… может быть, эта Беренис Флеминг. Но кто бы там ни был, она. Эйлин, — миссис Фрэнк Каупервуд. Она утешалась сознанием, что где бы и когда бы ни произнесли ее имя, все оборачивались и с интересом смотрели на нее: в магазинах, отелях, ресторанах. А потом еще этот Брюс Толлифер… Едва только она приехала, и уж он тут как тут. И какой красивый, обаятельный.

— А вы все-таки послушались моего совета, — весело сказал он, входя в комнату. — Ну, теперь, раз уж вы здесь, я беру на себя полную ответственность за вас. Если вы в настроении, извольте немедленно одеваться к обеду. Я пригласил кое-кого из моих друзей, и мы хотим отпраздновать ваш приезд. Вы знаете Сидни Брэйнерда из Нью-Йорка?

— Да, — отвечала Эйлин в полном смятении чувств.

Она знала понаслышке, что Брэйнерды — люди очень богатые и с видным общественным положением Миссис Брейнерд, сколько она могла припомнить, это Мэриголд Шумэкер из Филадельфии.

— Миссис Брэйнерд сейчас здесь, в Париже, — продолжал Толлифер. — Она и еще кое-кто из ее друзей обедают с нами сегодня у «Максима». А потом мы поедем к одному презабавному аргентинцу. Он вам очень понравится, я уверен. Вы как думаете, через час вы будете готовы? — и он повернулся на каблуках с видом человека, который предвкушает очень весело провести вечер.

— Я думаю! — смеясь, отвечала Эйлин. — Но если вы хотите, чтобы я успела, вы должны сию же минуту уйти.

— Превосходно! — отвечал Толлифер. — Удаляюсь! Мне бы хотелось видеть вас во всем белом, если у вас есть, и, знаете, темно-красные розы. Вы будете просто ослепительны!

Эйлин даже вспыхнула от такой фамильярности. Какой, однако, самоуверенный этот кабальеро!..

— Хорошо, надену, — задорно улыбнувшись, отвечала она. — Если только мне удастся найти это платье.

— Великолепно! Итак, я возвращаюсь за вами ровно через час. А пока — до свиданья!

Он поклонился и исчез. Одеваясь, Эйлин снова и снова задавала себе вопрос — как объяснить это внезапное, настойчивое и самоуверенное ухаживанье Толлифера? По всему видно, что он не без денег. Но с такими прекрасными связями и знакомствами… чего он, собственно, добивается от нее? И почему эта миссис Брэйнерд принимает участие в вечеринке, которая устраивается, по-видимому, не ради нее? Но, как ни смущали ее все эти противоречивые мысли, все-таки дружба с Толлифером — какие бы у него там ни были виды — прельщала и радовала ее. Если даже это просто расчетливый авантюрист, домогающийся денег, как и многие другие, — во всяком случае он очень умен, прекрасно держит себя, и потом у него столько изобретательности по части всяких развлечений и такие возможности, каких ни у кого из тех, с кем она встречалась последние годы, и в помине не было. Все это были такие неинтересные люди, и их манеры иной раз страшно раздражали ее.

— Готовы? — весело воскликнул Толлифер, входя к ней ровно через час и окидывая взглядом ее белое платье и темные розы у пояса. — Если мы сейчас выедем, мы будем как раз во-время. Миссис Брэйнерд приедет со своим приятелем — греком, молодым банкиром. А ее подруга миссис Джюди Торн — я, правда, ее не знаю — приведет с собой настоящего арабского шейха Ибрагима Аббасбея, который бог ведает зачем приехал сюда в Париж. Но хорошо, что он хоть говорит по-английски. И грек тоже.

Толлифер был несколько возбужден и держал себя в высшей степени непринужденно. Он важно разгуливал по комнате, опьяненный сознанием, что вот наконец-то он снова чувствует себя по-настоящему в форме. Он очень насмешил Эйлин, когда вдруг ни с того ни с сего начал возмущаться меблировкой ее номера.

— Вы только посмотрите на эти портьеры! Вот на всем этом они здесь и наживаются! А сейчас, когда я подымался в лифте, он весь скрипел. Представить себе что-нибудь подобное в Нью-Йорке! И ведь это именно такие люди, как вы, и дают им возможность грабить.

— Разве уж здесь так плохо? — чувствуя себя польщенной, улыбнулась Эйлин. — А я, признаться, даже не обратила внимания. Да и где, собственно, можно было бы еще остановиться?

Он ткнул пальцем в шелковый абажур высокой алебастровой лампы.

— Смотрите, винное пятно! А вот кто-то тушил папироски об этот так называемый гобелен. И я, знаете, не удивляюсь!

Эйлин очень забавляла эта истинно мужская придирчивость.

— Да полно вам, — смеясь, сказала она. — Мы могли бы попасть в какую-нибудь гостиницу, где во сто раз хуже. И, знаете, мы заставляем ждать ваших гостей.

— Да, верно. Интересно, пробовал ли когда-нибудь этот шейх наше американское виски? Вот мы сейчас это узнаем!


Ресторан «Максим» в 1900 году. Навощенные до зеркального блеска черные полы отражают красные, в помпейском стиле, стены, вызолоченный потолок и переливающиеся огни трех огромных хрустальных люстр с бесчисленными подвесками. Массивные входные двери и еще дверь в глубине; все остальное пространство вдоль стен уставлено красновато-коричневыми диванчиками, и перед каждым маленький уютный столик, сервированный для ужина. Интимная, типично французская атмосфера, — она словно завладевает вашими чувствами, рассудком и погружает вас в сладостное забытье, которого все жаждут, все ищут в наши дни и обретают только в одном единственном месте — в Париже. Едва только вы входите — вы сразу переноситесь в какой-то блаженный мир видений: лица, типы, костюмы, пестрая сутолока, смешение всех национальностей, пышный парад богатства, славы, титулов, могущества, власти — и все это туго затянуто в привычную, традиционную форму светских условностей, кичится ими и вместе с тем жаждет освободиться от них. Потому-то и стекается сюда эта роскошная публика, ибо здесь, не нарушая светской благопристойности, она может вдосталь насладиться непристойным зрелищем — главной приманкой программы светских увеселений.

Эйлин, замирая от восторга, с любопытством смотрела на всю эту публику, чувствуя, что и на нее тоже смотрят. Как, собственно, и предвидел Толлифер, друзья его несколько запоздали.

— Наверно, этот шейх плутает где-нибудь, он первый раз в Париже, — сказал он.

Но через несколько минут появились две пары — миссис Брэйнерд со своим греком и миссис Торн со своим арабом. Шейх привлек всеобщее внимание, по столикам пронесся шепот, послышались возгласы, — ему смотрели вслед, оборачивались. Толлифер с важным видом принялся командовать полудюжиной официантов, которые, как мухи, кружили вокруг стола.

Шейх, к великому удовольствию Толлифера, сразу устремился к Эйлин. Ее округлые формы, золотистые волосы и белая кожа пленили его сильней, чем тонкая и менее пышная грация миссис Брэйнерд или миссис Торн. Он никого не замечал, кроме Эйлин, и, усевшись около нее, стал атаковать ее учтивейшими расспросами. Откуда она приехала? А ее супруг — он, наверное, тоже миллионер, как и все американцы? Не подарит ли она ему на память одну из своих роз? Ему так нравится этот темно-красный цвет! Была ли она когда-нибудь в Аравии? Ей бы наверное понравилась кочевая жизнь бедуинов. Аравия необычайно красивая страна!

Эйлин, чувствуя на себе пристальный взгляд его пылающих черных глаз, поглядывала на его смуглое лицо с длинным горбатым носом, красиво подстриженной холеной бородкой — и сладко робела. Представить себя возлюбленной такого человека… Что сталось бы с ней, если бы она действительно поехала в Аравию и попала в лапы такого чудовища? И хотя она улыбалась и отвечала на все его вопросы, ей было приятно чувствовать, что Толлифер и его друзья — здесь рядом, несмотря на то, что их насмешливые взгляды немножко задевали ее.

Шейх Ибрагим, выяснив, что она пробудет в Париже несколько дней, просил разрешения нанести визит… Он привез свою лошадь на парижские скачки, на Большой приз. Миссис Каупервуд должна непременно пойти с ним, поглядеть на его лошадку. А потом, может быть, они где-нибудь пообедают вместе. Она, конечно, остановилась в отеле «Ритц»? А-а… а он… у него особняк на улице Сайд, около Булонского леса.



Во время этой сцены Толлифер всеми силами старался очаровать Мэриголд, а та, кокетничая, подшучивала над его романтической привязанностью к Эйлин, хотя характер этой привязанности был для нее совершенно очевиден.

— Скажите, Брюс, — поддразнивала она его, — что же нам теперь, бедняжкам, останется делать, раз вы завели себе такую необъятно пышную пассию?

— Если речь идет о вас, вам стоит только шепнуть мне, и я к вашим услугам. Не могу похвастаться, чтобы меня так уж сильно осаждали.

— Вот как! Неужели бедняжка так одинок?

— Да, одинок. И больше, чем вы можете предположить, — грустно отвечал он. — А как же насчет вашего супруга? Он ничего не будет иметь против постороннего вмешательства?

— Ну, об этом можно не беспокоиться, — отвечала она, улыбаясь и подзадоривая его. — Просто он подвернулся мне прежде, чем я встретилась с вами. А кстати, ну-ка, напомните, сколько лет прошло с тех пор, как мы виделись с вами в последний раз?

— Да немало. А кто виноват? Но скажите мне, что это за разговоры о вашей яхте?

— Ах, это о моем капитане? Клянусь вам, просто шкипер на жалованье. Не хотите ли отправиться со мной в кругосветное плаванье?

Толлифер почувствовал себя в затруднительном положении. В кои-то веки ему подвернулся такой замечательный случай, то, о чем он мечтал всю жизнь, но сейчас он никак не может этим воспользоваться — потому что, если он откажется от взятого им на себя обязательства, все его благополучие сразу кончится, все полетит к черту.

— Охотно, — сказал он посмеиваясь, — надеюсь, вы не завтра отплываете?

— О нет!

— Но, если это серьезно, то, смотрите, берегитесь!

— Уверяю вас, никогда в жизни я не была более серьезна! — отвечала она.

— Посмотрим. Во всяком случае обещайте позавтракать со мной как-нибудь на этой неделе. Хорошо? А потом мы с вами прокатимся в Тюильри.

Подали счет, Толлифер расплатился, и они уехали.

Полночь. У Сабиналя. Как всегда полным-полно народу. Рулетка. Карты. Танцы. Оживленные группы и томно уединяющиеся парочки. Сабиналь сам вышел приветствовать Толлифера и его друзей и предложил расположиться в его собственных апартаментах до часу ночи, пока не приедет труппа русских танцовщиц и певцов.

У Сабиналя была недурная коллекция драгоценных камней, средневекового итальянского стекла и серебра, редких восточных тканей самой необычной расцветки. Но гораздо более сильное впечатление, чем все его коллекции, которые он показывал как бы между прочим, с очаровательной небрежностью, производил он сам: вкрадчивая, похожая на Мефистофеля, загадочная личность, от которой словно исходил какой-то магнетический ток, странная неуловимая сила, действующая, как наркотик. Он перевидал за свою жизнь столько интересных людей, бывал в таких любопытнейших местах. Осенью он намерен отправиться в путешествие. Закроет на время свой особняк и уедет на Восток собирать всякие редкости, которые потом перепродаст частным коллекционерам. Такие поездки приносят ему недурной доход!

Сабиналь прямо обворожил Эйлин, да и всех остальных. Ей ужасно понравился этот особнячок. Тем более что Толлифер никому из них не обмолвился ни словом о коммерческих началах этого интимного заведения. Разумеется, он потом пошлет чек Сабиналю, но они-то все ушли в полной уверенности, что Сабиналь просто его близкий друг!

Глава 35

Толлифер еще раз почувствовал всю важность возложенного на него поручения, получив на третий день после приезда Эйлин две тысячи долларов из парижского отделения Центрального нью-йоркского кредитного общества, которое еще в Нью-Йорке рекомендовало ему держать связь сих лондонским и парижским отделениями.

С Эйлин все обстояло как нельзя лучше. Она явно была расположена к нему. Когда он часов через пять после их визита к Сабиналю позвонил ей по телефону и предложил пойти куда-нибудь позавтракать, он безошибочно мог заключить по ее тону, что она рада его звонку. Ее и в самом деле радовала эта дружеская близость с человеком, который по всей видимости действительно интересовался ею. В некоторых отношениях он даже чем-то напоминал ей прежнего Каупервуда: такой энергичный, заботливый и такой веселый.

Толлифер, посвистывая, отошел от телефона. Он и сам теперь относился к Эйлин несколько теплее и сердечнее, чем в то время, когда он еще только вступал в свои обязанности. Узнав ее ближе, он понял, что любовь Каупервуда была для нее всем в жизни и что ей нелегко примириться с такой утратой. Он и сам нередко бывал в удрученном состоянии — ведь ему тоже приходилось мириться со своим положением, и он искренне сочувствовал ей.

Накануне, у Сабиналя, когда Мэриголд и миссис Тори как будто ненароком не замечали ее и болтали друг с дружкой, он ловил на ее лице беспомощное и растерянное выражение. Он даже ненадолго увел ее из-за этого к рулеточному колесу. Безусловно, опекать ее нелегкое дело, но это его обязанность и от успеха в этом деле зависит вся его будущность.

Но, боже, рассуждал он сам с собой: ведь ей надо похудеть по меньшей мере фунтов на двадцать. И одеться как следует. И научиться держать себя с людьми. Она слишком робка. Ей надо внушить уважение к самой себе, тогда и другие будут ее уважать. «Если я не сумею этого сделать, мне от нее будет больше вреда, чем пользы, сколько бы мне ни платили».

Толлифер, если ему чего-нибудь хотелось, умел добиваться своего. Он решил не откладывать дела в долгий ящик. Задавшись целью воздействовать на Эйлин и полагая, что успех этого дела в значительной степени зависит от собственной его изящной внешности, он надел свой лучший костюм и постарался придать себе как нельзя более элегантный вид.

Когда он последний раз поглядел на себя в зеркало, он невольно усмехнулся, сравнив себя с тем жалким субъектом, каким он был всего полгода назад в Нью-Йорке. Розали Харриген! Эта убогая комнатенка, и его отчаянные усилия найти заработок…

Его квартира в Булонском лесу была всего в нескольких минутах ходьбы от отеля «Ритц». Когда он вышел из подъезда и зашагал по залитой утренним солнцем улице, всякий, глядя на него, сказал бы, что это беспечный парижанин, баловень судьбы. Он перебирал в уме разные модные ателье, парикмахерские и белошвейные мастерские, которым он рекомендует заняться Эйлин. Вот как раз здесь рядом, за углом — Клодель Ришар. Надо отвести ее к Ришару! Пусть он внушит ей, что она должна сбросить ну хотя бы фунтов двадцать лишнего жиру. И тогда он придумает для нее такие туалеты, что все будут смотреть на нее с завистью — она первая введет в моду новую модель Ришара! А вон там, на бульваре Осман, ателье Краусмейера. Его модельная обувь вне всякой конкуренции. Толлифер позаботился разузнать обо всем этом заранее. А на улице Мира — какие безделушки, духи, какие драгоценности! А на улице Дюпон — знаменитые салоны красоты. И самый привилегированный из них — салон Сары Шиммель. Эйлин необходимо познакомиться с ней…

В летнем ресторане Наташи Любовской, откуда открывался вид на парк и на собор Парижской богоматери, за стаканчиком замороженного кофе и гоголь-моголем а ля Суданов Толлифер посвящал Эйлин в тайны парижских вкусов и в новинки мод. Слышала ли она, что Тереза Бьянка, знаменитая испанская танцовщица, танцует в туфельках Краусмейера? А Франческа, младшая дочь герцога Толле, тоже покровительствует ему, она носит только его обувь. А знает Эйлин, какие чудеса по части восстановления женской красоты проделывает эта Сара Шиммель? И он приводил примеры, называл имена.

Они вместе отправились к Ришару, потом к Краусмейеру, потом к знаменитому парфюмеру Люти и оттуда зашли выпить чаю в кафе «Жермей». В девять вечера он заехал за ней и повез ее обедать в кафе де Пари; на обед были приглашены известная американская опереточная дива Рода Тэйер и ее сезонный покровитель бразилец Мелло Барриос, один из секретарей бразильского посольства, затем некая Мария Резштадт, родом не то из Венгрии, не то из Чехии. Толлифер познакомился с ней в одну из своих прежних поездок в Париж. Она была тогда женой представителя австрийской секретной военной миссии во Франции. Как-то на днях Толлифер зашел в кафе «Маргери» и там неожиданно столкнулся с ней; она была с знаменитым Сантосом Кастро, баритоном французской оперы, который выступал сейчас с новой оперной звездой, американкой Мэри Гарден. Тут Толлифер узнал, что Мария Резштадт давно овдовела, и по всему видно было, что и Кастро ей порядком надоел. Если Толлифер свободен, она рада будет встретиться с ним. И так как она была неглупая женщина и по складу своего характера и по летам больше подходила Эйлин, чем его молодые приятельницы, Толлифер решил познакомить их.

Мария Резштадт сразу обворожила Эйлин. Внешность ее невольно приковывала к себе внимание. Высокая стройная фигура, гладко причесанные черные волосы, насмешливые серые глаза и ослепительный вечерний туалет, похожий на тунику из красного бархата, ниспадающую живописными складками. Полная противоположность Эйлин — никаких украшений, гладкие волосы, стянутые узлом на затылке, открытый лоб. В ее обращении с Кастро сквозило полнейшее равнодушие; казалось, она держит его около себя только потому, что он пользуется громкой известностью и все оборачиваются на них, где бы они ни появлялись. Она сразу начала рассказывать Эйлин и Толлиферу, что они с Кастро только что вернулись из путешествия по Балканам, и Эйлин была даже несколько потрясена такой откровенностью, — Толлифер говорил ей, что Мария Резштадт и Кастро просто давнишние знакомые. Конечно, и за Эйлин водились грешки, но это было ее личное дело, это не мешало ей относится с благоговением к прописным правилам светской морали. А вот эта женщина, такая спокойная, самоуверенная, по-видимому вовсе не считается с этими правилами. Эйлин смотрела на нее зачарованная.

— Вы знаете, — рассказывала мадам Резштадт, — на Востоке женщины настоящие рабыни. Правда, правда! У них там только цыганки свободны, но у цыганок, конечно, нет никакого положения в обществе. А вот жены всяких сановников и титулованных людей настоящие рабыни, живут в страхе и трепете перед своими мужьями.

Эйлин грустно улыбнулась.

— Пожалуй, это не только на Востоке… — сказала она.

Мария Резштадт внимательно посмотрела на Эйлин, и губы ее дрогнули в улыбке.

— О нет, — отвечала она, — не только! У нас и здесь есть рабыни. А в Америке тоже?

И она блеснула своими ослепительно-белыми зубами. Эйлин, не зная, что ответить, расхохоталась. Она подумала о своей рабской привязанности к Каупервуду. Но как же так? Почему эта женщина чувствует себя так независимо, живет как хочет, ни к кому не привязана, а если даже у нее и есть какая-нибудь привязанность, это не доставляет ей никаких мучений… А она, Эйлин… И ей очень захотелось познакомиться поближе с этой Марией Резштадт, чтобы научиться у нее этому спокойствию, равнодушию и пренебрежению ко всяким условностям.

Мадам Резштадт со своей стороны тоже, по-видимому, заинтересовалась Эйлин. Она расспрашивала ее о жизни в Америке, осведомилась, долго ли она пробудет в Париже, где она остановилась, и предложила встретиться на другой день и пойти куда-нибудь вместе позавтракать. Эйлин с радостью ухватилась за это предложение.

Однако мысли ее беспрестанно возвращались к утренней прогулке с Толлифером, ко всем их бесчисленным походам по разным ателье и магазинам. Советы и рекомендации, которых она наслушалась во всех этих модных заведениях, открыли ей глаза: оказывается, она недостаточно следит за своей внешностью, она выглядит совсем не так, как ей подобает. Разумеется, ей постарались внушить, что это отнюдь не поздно исправить, и тут же рекомендовали доктора и массажистку. И теперь ей прописана диета и какой-то совершенно чудодейственный массаж. Говорят, она сделается неузнаваемой, преобразится. И все это придумал Толлифер. А с какой целью? Зачем ему это нужно? Она до сих пор не замечала, чтобы он позволял себе с нею какие-нибудь вольности. У них просто очень хорошие дружеские отношения. Эйлин никак не могла объяснить себе, что это значит? Ах, не все ли равно! Каупервуд живет своей жизнью и не обращает на нее ни малейшего внимания. Надо же и ей как-нибудь заполнить свою жизнь.

Вернувшись к себе в отель, Эйлин внезапно почувствовала приступ тоски — ах, если бы у нее был хоть один близкий человек на свете, с которым она могла бы поделиться всеми своими горестями, друг, которому она могла бы довериться, не опасаясь насмешек. Эта Мария Резштадт, как крепко она пожала ей руку, когда они прощались, — может быть, она могла бы стать ее другом…


Десять дней, которые Эйлин предполагала пробыть в Париже, промелькнули так быстро, что она не успела и опомниться. И, сказать по правде, все складывалось так, что она сейчас никак не могла вернуться в Лондон. Поддавшись настояниям Толлифера, Эйлин отдала себя в руки целой армии специалистов-косметиков и модных мастеров, которые должны были не только восстановить ее красоту во всем блеске, но и создать для нее подобающую оправу. Разумеется, на это требовалось время, но зато какие перспективы, — как знать, быть может это даже приведет к полной перемене ее отношений с Каупервудом? Молодость еще не ушла, говорила себе Эйлин, и сейчас, когда Каупервуду приходится вести такую трудную борьбу в лондонском деловом мире, может быть, ему приятно будет иметь около себя близкого человека, даже если он и не питает к ней никаких пылких чувств. Здесь, в Англии, где ему нужно создать себе устойчивое общественное положение, для него важно иметь возможность устроиться по-домашнему, жить в добром согласии с женой, и, так как это в его же интересах, он даже будет доволен этим.

Окрыленная надеждами, Эйлин подолгу просиживала перед зеркалом, мужественно переносила голод, строго соблюдая диету, и тщательно выполняла все косметические предписания под бдительным руководством Сары Шиммель. Она теперь поняла, какое неоценимое преимущество носить платья, сшитые по специальной модели, созданной художником. С каждым днем крепла ее уверенность в себе, она стала как-то спокойнее, сдержаннее; все мысли ее были устремлены к Каупервуду, она жила радостным предвкушением встречи с ним. Как он удивится, увидев ее такой, и, кто знает, может быть это будет для него приятный сюрприз.

Она решила остаться в Париже до тех пор, пока не убавит в весе по крайней мере двадцать фунтов, — тогда только сможет она облечься в те восхитительные новинки, которые создала для нее изобретательная фантазия мосье Ришара. Тогда же она попробует сделать новую прическу, которую придумал для нее ее парикмахер. Ах, если бы только все это не оказалось напрасным!

Эйлин написала Каупервуду, что она так хорошо проводит время в Париже благодаря мистеру Толлиферу, что останется здесь еще недели на три, на месяц. Она закончила свое письмо в шутливом тоне: «Первый раз в жизни я прекрасно обхожусь без тебя, — обо мне очень заботятся».

Когда Каупервуд прочел эту фразу, его охватило какое-то странное щемящее чувство — ведь он сам все это так ловко устроил. Но помогала ему Беренис. В сущности, это была ее идея, за которую он с радостью ухватился, потому что это была единственная возможность оградить свои отношения с ней. Но какой же все-таки надо обладать особенной натурой, чтобы проявить такую дальновидность, такой беспощадный цинизм. А что, если это в один прекрасный день обернется против него? Ведь он так привязан к Беренис… Ему стало не по себе, и он тут же отмахнулся от этой мысли. Мало ли всяких неприятностей видел он на своем веку, переживет и это, что волноваться заранее.

Глава 36

В результате своего разговора с Каупервудом в отеле «Браун» мистер Джонсон решил, что вопрос относительно участия его и лорда Стэйна в предприятии Каупервуда можно будет обсудить всесторонне только после того как лорд Стэйн сам побеседует с американским миллионером.

— Вы ничем не рискуете, если поговорите с ним, — сказал он Стэйну. — Разумеется, мы дадим ему понять, что если мы согласимся войти в его предприятие и поможем ему приобрести контроль над центральной кольцевой линией, наша поддержка обойдется ему в пятьдесят процентов общей суммы контрольного пакета, какова бы ни была эта сумма. А потом нам, может быть, удастся сговориться с кое-какими нашими пайщиками из компаний Метрополитен и Районной, чтобы они помогли нам как-нибудь дотянуть до пятидесяти одного процента — и таким образом контроль в конце концов все-таки останется за нами.

Лорд Стэйн одобрительно кивнул.

— Этим мы закрепим свою позицию, — продолжал Джонсон, — и тогда, что бы ни случилось, мы с вами, объединившись, скажем, с Колвеем, Джимсом и, может быть, с Дайтоном, будем хозяевами. А Каупервуду уже придется иметь с нами дело на паритетных началах как с совладельцами центральной линии.

— Да… это пожалуй, самое разумное, — с невозмутимым видом протянул Стэйн. — Ну что ж, я не прочь потолковать с этим американцем. Можете пригласить его ко мне, когда найдете это удобным. Только предупредите меня заранее. Во всяком случае после разговора с ним картина для нас с вами будет яснее.

Итак, в один погожий июньский день Каупервуд с Джонсоном сели в коляску и покатили по ровным лондонским улицам к особняку лорда Стэйна.

Каупервуд еще не решил, может ли он доверять этим людям настолько, чтобы познакомить их — конечно, в известных пределах — со своими тайными хитроумными планами. Признаться, он все же подумывал о том, что, как бы удачно ни обернулся разговор с Джонсоном и Стэйном, все же неплохо было бы пощупать и Эбингтона Скэрра, попытаться войти с ним в соглашение и заполучить его контракт на постройку линии Бейкер-стрит — Ватерлоо. А если с помощью Хэддонфилда и лорда Эттинджа удастся выудить еще кое-какие контракты, тогда у него будет полная возможность диктовать свои условия всем этим хозяевам кольцевой линии.

Когда они подъехали к дому лорда Стэйна на Беркли сквере, строгая благородная красота этого внушительного здания невольно поразила Каупервуда. Оно казалось таким надменным в своем незыблемом благополучии, которое, разумеется, не имело ничего общего с коммерцией. Ливрейный слуга распахнул перед ними дверь; чинная тишина огромной гостиной первого этажа дохнула на Каупервуда отрадным спокойствием, что, впрочем, отнюдь не поколебало его критического отношения ко всему окружающему. Что ж, он правильно поступает, этот человек, бережет свое благополучие, как умеет. Но и он, Каупервуд, со своей стороны тоже правильно поступает, стараясь втянуть его в свое дело, ну а там уж как повернется: может быть, благодаря ему лорд Стэйн приумножит свое богатство, а может быть, если он не проявит достаточной ловкости, Каупервуд проглотит его, и тогда все это благополучие рассыплется в прах.

Джонсон предложил Каупервуду посмотреть картинную галерею, так как дворецкий пришел доложить, что лорд Стэйн звонил по телефону и передал, что немного задержится. Бедняга стряпчий, вынужденный взять на себя роль хозяина, старался быть как нельзя более предупредительным. Каупервуд сказал, что он с удовольствием посмотрит картины, и Джонсон повел его в огромный зал, примыкавший к вестибюлю.

Они медленно прохаживались по галерее, останавливаясь перед изумительными портретами кисти Ромнея и Генсборо, и Джонсон посвящал Каупервуда в родословную Стэйнов. Покойный лорд был серьезный человек, вечно, бывало, над книгами сидит; интересовался хеттскими раскопками и хеттской письменностью, сколько денег на это ухлопал, — ну, конечно, ему ученые историки всякие благодарственные адреса подносили. Молодой Стэйн к этим антикварным интересам родителя никакой склонности не обнаружил. Он смолоду вел рассеянный образ жизни и сейчас любит общество, всякие светские развлечения; ну а что касается серьезных умственных интересов — и тут он нашел себе занятие по душе: взялся изучать финансы. Теперь лорд Стэйн видная фигура в свете, влиятельный человек и в финансовых кругах тоже солидной репутацией пользуется. А здесь, в этом доме, когда наступит сезон, какие балы, вечера, какие приемы задаются! Родовое поместье Стэйнов Трегесол — это одна из достопримечательностей Англии. Кроме того, у лорда Стэйна есть еще прелестный загородный дом в Прайорс-Кове, около Марлоу на Темзе, я винодельческая ферма во Франции.

Каупервуд, услышав название приюта Беренис, подавил невольную улыбку и только хотел было о чем-то спросить Джонсона, как позади них раздался чей-то веселый голос, и они, обернувшись, увидели лорда Стэйна.

— А! Вот вы где, Джонсон! А с вами, смею думать, не кто иной, как сам мистер Каупервуд?

Он протянул руку, и Каупервуд, окинув его быстрым проницательным взглядом, энергично пожал ее.

— Очень рад, поверьте! Считаю за честь познакомиться, — промолвил он.

— Что вы! Что вы! — отвечал Стэйн. — Элверсон мне столько рассказывал о вас. Я думаю, нам всего удобнее будет расположиться в библиотеке… Идемте.

Он позвонил и приказал лакею принести вино. Они вошли в просторную комнату с высокими стеклянными дверями, выходившими в сад. Пока лорд Стэйн любезно усаживал своих гостей и отдавал распоряжения лакею, Каупервуд внимательно приглядывался к нему. Безусловно, этот человек располагал к себе. В его непринужденной учтивости была какая-то подкупающая простота и вместе с тем осмотрительность, на которую человек, завоевавший его доверие, мог вполне положиться. Но завоевать это доверие, по-видимому, не так просто. С ним надо действовать напрямик, честно, учитывая его интересы не менее, чем свои собственные.

Однако Каупервуд все-таки решил на этот раз не открывать Стэйну своих махинаций. У него невольно мелькнула мысль о Беренис; ведь у них был уговор, что она будет помогать ему поддерживать отношения вот именно с такими людьми, как лорд Стэйн. Но теперь, после того как Каупервуд на себе испытал бесспорное обаяние Стэйна, ему вовсе не улыбалось знакомить его с Беренис. Он заставил себя не думать об этом и стал слушать Джонсона, — тот говорил о положении, в котором находился в настоящее время лондонский подземный транспорт.

Когда Джонсон закончил свой обзор, Каупервуд спокойно и обстоятельно изложил свой план объединения подземных линий. Он распространялся главным образом насчет электрификации, освещения, новой системы электротяги, воздушных тормозов и автоматической сигнализации и блокировки. Лорд Стэйн только один раз позволил себе перебить его:

— Вы, простите, имеете в виду личный контроль над всей этой единой сетью или контроль директората?

— Безусловно, контроль директората, — не задумываясь, отвечал Каупервуд, который на самом деле отнюдь не имел этого в виду. — Я полагал, если мне удастся осуществить это Объединение подземных дорог, — продолжал он, между тем как Джонсон и Стэйн молча наблюдали за ним, — учредить новую компанию, включив в нее Чэринг-Кросс, которая теперь является моей собственностью. Чтобы привлечь пайщиков центральной кольцевой линии, я готов предложить им за каждую их акцию, которой они сейчас владеют в своих карликовых компаниях, по три акции в этой вновь учрежденной объединенной компании. А поскольку постройка линии Чэринг-Кросс обойдется по меньшей мере в два миллиона фунтов стерлингов, вы сами можете судить, насколько возрастет стоимость акций.

Он сделал паузу, чтобы проверить, какое это произвело впечатление, и, убедившись, что оно в его пользу, продолжал:

— Вы не находите, что это весьма выгодная перспектива во всех отношениях, в особенности, если мы оговорим заранее, что все линии этой новой компании будут оборудованы по последнему слову техники и будут эксплуатироваться как единая система? И при этом — учтите, безо всяких дополнительных затрат со стороны учредителей, а просто за счет распродажи новых акций.

— Да, это безусловно выгодно, — отозвался лорд Стэйн.

Джонсон молча кивнул, соглашаясь с ним.

— Так вот, в общих чертах, — сказал Каупервуд, — в этом и заключается мой план. Разумеется, эту сеть можно впоследствии расширить, присоединить новые ветки, но это уже будет решать директорат.

Каупервуд не упускал из виду возможность перекупить контракты у Скэрра, Хэддонфилда и еще кое у кого — и тогда, если он соберет все это в своих руках, директора объединенной компании волей-неволей вынуждены будут выкупить у него эти контракты.

Но тут лорд Стэйн задумчиво почесал за ухом.

— Мне представляется, — сказал он, — что ваше предложение обменять акции из расчета три за одну может показаться заманчивым кой-кому из пайщиков, которые пожелают войти в ваше предприятие на столь выгодных условиях. Но я должен сказать, что вы упускаете из виду одно очень важное обстоятельство, а именно: отношение к вам, которое уже и сейчас заставило очень многих объединиться против вас. Так вот, если вы это учтете, можете быть уверены, что ваше предложение — три акции за одну — не привлечет к вам достаточного количества пайщиков, готовых принять все ваши условия и позволить вам распоряжаться по своему усмотрению, иными словами, предоставить вам полный контроль. Насколько я понимаю, вы это именно и имели в виду. А у нас, видите ли, на этот счет держатся вполне определенного мнения — управлять предприятием должны англичане. Оба мы, и я и Джонсон, имели возможность убедиться в этой тенденции, с тех пор как о приобретении вами Чэринг-Кросс стало официально известно. Более того, пайщики Метрополитен и Районной обнаруживают явное стремление сплотиться против вас. Признаться, до сих пор директора этих компаний отнюдь не проявляли друг к другу каких-либо дружеских чувств.

Джонсон язвительно хмыкнул.

— Так что, если вы не сумеете проявить в этом деле необходимую осторожность и такт, — продолжал Стэйн, — не будете знать, как подойти к тем или иным нужным людям, как убедить их, действуя при этом скорее через английских, а не американских посредников, — вы очень скоро почувствуете себя припертым к стене, вам не дадут сделать ни шагу.

— Совершенно верно, — отвечал Каупервуд, который отлично понимал, куда клонит Стэйн: если они возьмут на себя труд вытащить для него из огня этот английский каштан, они потребуют не добавочной компенсации, нет, — больше того, что он уже предлагает, вряд ли можно требовать, — но, видимо, какой-то новой формы совместного с ним контроля на паритетных началах. А если это не выйдет, они будут добиваться прочных гарантий для своих капиталовложений и, по всей вероятности, равномерного распределения барышей в соответствии со вложенным капиталом и с учетом постепенного расширения проектируемой сети. Ну а как это можно оформить? Каупервуд не мог на это ответить и, чтобы уяснить себе и свою и их точку зрения, осторожно прибавил: — Вот именно в связи с этим я и думал: чем, собственно, я мог бы заинтересовать вас обоих? Я отлично понимаю, что для вас все это ясно как на ладони, и если вы согласитесь участвовать со мной в этом деле, я безусловно могу рассчитывать на более благожелательное отношение к себе. Итак, кроме этого обмена, — три акции за одну, — скажите, что именно я мог бы вам предложить? Какого рода частное соглашение между нами тремя было бы для вас желательным?

Но тут началось обсуждение таких тонких и сложных вопросов, что передавать эту беседу было бы слишком долго и затруднительно. Речь шла главным образом о той предварительной работе, которая предстояла сейчас Стэйну и Джонсону. А это, как они объясняли Каупервуду, заключалось прежде всего в том, чтобы ввести его в известные круги лондонского общества. Без этого финансовые его дела не сдвинутся с места.

— У нас в Англии, — говорил Стэйн, — успеха можно добиться главным образом благодаря покровительству и поддержке финансовых и общественных кругов, а отнюдь не собственными усилиями отдельных личностей, как бы они ни были одарены. Если вы не приняты в известных кругах, не пользуетесь их расположением, у вас на каждом шагу будут возникать затруднения. Вы понимаете меня?

— Вполне, — отвечал Каупервуд.

— И затем, что бы вы ни предпринимали, у нас это никогда не носит характера просто голого, расчетливого делячества. Нет, в любом деле у нас стараются достигнуть взаимопонимания, внушить уважение к себе. А этого ведь нельзя добиться за полчаса. И зависит это не только от рекомендаций, но и от личных отношений как частного, так и светского характера. Вам это ясно?

— Вполне, — отвечал Каупервуд.

— Так вот, прежде чем заняться всем этим, нужно совершенно точно установить, на какого рода компенсацию, не считая обмена акций, могут рассчитывать лица, взявшие на себя труд обеспечить такую общественную поддержку и благожелательный прием вам и вашему делу?

Каупервуд сидел, небрежно откинувшись в кресле и слушая лорда Стэйна, и, казалось, вполне соглашался со своим собеседником. Однако зоркий наблюдатель, внимательно приглядевшись к нему, заметил бы, что в глазах его появился жесткий металлический блеск, а плотно сжатые губы превратились в твердую линию.

Он отлично понимал, что, читая ему эти наставления, Стэйн милостиво снисходит к нему. Ибо благородный лорд, несомненно, осведомлен обо всех скандалах, связанных с деятельностью Каупервуда, а также и о том, что Каупервуд не принят в порядочном обществе ни в Чикаго, ни в Нью-Йорке. И как бы дипломатично и учтиво ни держал себя лорд Стэйн, Каупервуд не строил себе на этот счет никаких иллюзий и принимал его наставления за то, чем они и были на самом деле: это были наставления человека, занимающего видное положение в высшем обществе, человеку, отвергнутому этим обществом. Но Каупервуд не испытывал ни досады, ни возмущения. По правде сказать, его это даже забавляло, ибо он чувствовал себя хозяином положения. Он делает возможным для Стэйна и его друзей то, чего никто Другой не мог для них сделать.

Когда Стэйн кончил говорить, Каупервуд задал ему несколько вопросов относительно условий предполагаемого соглашения. Но лорд Стэйн в высшей степени учтиво уклонился от ответа, сказав, что, по его мнению, эти подробности лучше предоставить Джонсону. Однако он уже достаточно ясно представлял себе, каким образом не только гарантировать этот обмен принадлежащих ему акций Метрополитен и Районной из расчета три на одну, но и достичь не подлежащего огласке соглашения между ними тремя, в котором их права, его и Джонсона, будут четко обусловлены, ограждены и закрепят за ними на будущее постоянный прочный доход во всех оборотах и эксплуатации этого несомненно прибыльного предприятия.

Вскинув монокль, лорд Стэйн привычным жестом вдел его в правый глаз и невозмутимо уставился на своего собеседника.

Каупервуд, изобразив на своем лице искреннюю признательность, поблагодарил Стэйна за проявленные им участие и доброту; его благожелательное отношение и личный интерес к делу помогли осветить всю эту крайне запутанную, сложную обстановку, в которой постороннему человеку было бы чрезвычайно трудно разобраться.

Он убежден, что их взаимное соглашение приведет к полному удовлетворению обеих сторон. Однако перед ним стоит сейчас задача финансировать предприятие и ему надо как-то позаботиться об этом. По-видимому, прежде чем вступить в переговоры с пайщиками англичанами, ему придется съездить в Америку, чтобы собрать необходимый капитал; Стэйн вполне согласился с этим.

У Каупервуда уже давно созрел проект — организовать новую держательскую компанию, в которой он будет владеть пятьдесят одним процентом акций; а она уже будет кредитовать эту английскую акционерную компанию, обеспечив себе полный контроль и гарантировав захват ее на случай вполне возможного краха. Ну, об этом он еще успеет подумать.

Что же касается Беренис и Стэйна, с этим пока тоже лучше повременить; там видно будет. Ведь ему уже стукнуло шестьдесят, — еще несколько лет, и, пожалуй, кроме славы и общественного признания, ему ничего уж не будет нужно. В этом беспощадном круговороте неотложных дел, совершенно поглотившем его, он уже и сейчас чувствует что-то похожее на усталость. Иногда, после напряженного делового дня эта лондонская авантюра, в его возрасте, представлялась ему совершенно нелепой затеей. Ведь всего два года назад, в Чикаго, он думал, что если ему удастся продлить свои концессии, он откажется от управления, выйдет из дела и отправится путешествовать. Одно время он даже подумывал — если Беренис отвергнет его, он примирится с Эйлин и будет жить в своем доме в Нью-Йорке; придумает себе какое-нибудь интересное занятие, какое-нибудь дело, которое можно приятно сочетать с заслуженным отдыхом.

А теперь — что он затеял? И ради чего? Что это даст ему, если не считать удовольствия быть с Беренис? Но ведь если бы она только захотела, они могли бы просто поехать куда-нибудь вдвоем и жить гораздо спокойнее. Нет, она почему-то настаивала на этом, да и он тоже внушал себе, что это его долг перед самим собой, перед своей собственной жизнью и репутацией — они оба считали, что он представляет собой не только выдающегося финансиста, но и незаурядного предпринимателя с широким размахом, и поэтому он должен идти вперед и завершить свою карьеру таким вот головокружительным взлетом. А удастся ли это сделать, не рискуя всей своей репутацией и состоянием? Как можно поручиться, что при установившемся о нем сейчас мнении в Америке он сможет, приехав туда, собрать в сравнительно короткий срок необходимый капитал?

Короче говоря, его положение сейчас, с какой стороны ни подойти, в высшей степени затруднительно и шатко. Он чувствовал себя усталым и подавленным. Быть может, это было первое дуновение приближающейся старости.

Вечером после обеда он поделился своими планами с Беренис. Он полагал, что ему, вероятно, придется взять с собой в Нью-Йорк Эйлин. Ему предстоит принимать у себя массу народа, и, пожалуй, во всех отношениях будет удобнее, если жена будет с ним. Ведь у него сейчас, можно сказать, все висит на волоске, и поэтому особенно важно сохранить добрые отношения с Эйлин.

Глава 37

Эйлин за месяц пребывания в Париже так изменилась, что, по единодушному мнению своих новых друзей, стала «совсем другим человеком». Она сбавила двадцать фунтов в весе; румянец и блеск ее глаз стали ярче, а настроение бодрее; причесана она была а ля шантеклер, как выражалась Сара Шиммель; платья шила по моделям мосье Ришара, туфли у мосье Краусмейера, — словом, все шло так, как было задумано Толлифером. У нее завязалась настоящая дружба с мадам Резштадт, а шейх немало забавлял ее, хотя его внимание было иногда уж слишком назойливым и утомительным. Ему явно нравилась она сама, а не ее богатство и положение. Право, он, как видно, не прочь был завязать с нею роман. Но этот его костюм — белый, из тончайшей шерсти, отделанный шелком и подпоясанный белым шелковым шнуром! А маслянистые черные волосы, которые делали его столь похожим на дикаря! А маленькие серебряные кольца в ушах! А длинные и отнюдь не маленькие узкие туфли из красной кожи с загнутыми кверху острыми носами! А этот ястребиный нос и темные глаза, которые словно видят вас насквозь! Стоило появиться с ним рядом, все тотчас начинали глазеть на вас, словно и вы были каким-то седьмым чудом света. Когда же Эйлин оставалась с ним вдвоем, она только и делала, что всячески старалась уклониться от его нежностей.

— Послушайте, Ибрагим, — говорила она, — не забывайте, что я замужем и люблю мужа. Вы мне нравитесь, право нравитесь. Но вы не должны просить меня о том, чего я не хочу и не стану делать, и если вы будете и дальше так себя вести, я вообще перестану с вами встречаться.

— Но, помилуйте, — настойчиво сказал он на вполне сносном английском языке, — у нас столько много общего. Вы любите игру — я тоже. Мы оба любим поговорить, покататься, поиграть в карты, ставить понемножку на скачках. И все-таки вы, как и я, человек рассудительный, не… не…

— Ветреница? — подсказала Эйлин.

— Что это значит «ветреница»? — спросил он.

— М-м… не знаю, как вам сказать, — у нее было такое чувство, словно она говорит с ребенком. — Непоседа, непостоянный… — она сделала неопределенный жест рукой, как бы желая изобразить нечто неустойчивое, непрочное, легковесное.

— Ах, вот что! Гм! Ветреница! Вот как! Понимаю! Нет, вы не ветреница! Ни-ни! И вы мне нравитесь, очень. Гм… гм… Очень, очень. А я вам? Вам нравлюсь я — шейх Ибрагим?

Это рассмешило Эйлин.

— Да, нравитесь, — сказала она. — Только, по-моему, вы слишком много пьете. И, конечно, вы вовсе не хороший человек — жестокий, эгоист и все такое… Но тем не менее вы мне нравитесь и…

— Тц… тц… тц, — зачмокал шейх. — Это совсем немного для такого мужчины, как я. Без любви я заснуть не могу.

— Ах, перестаньте говорить глупости! — воскликнула Эйлин. — Лучше налейте себе чего-нибудь выпить, а потом уходите и возвращайтесь вечером: поедем вместе обедать. Мне хотелось бы съездить еще раз к этому мистеру Сабиналю.

Так протекали дни Эйлин — в общем весело и приятно. Владевшая ею ранее склонность к меланхолии прошла, и ей даже стало казаться, что ее положение не так уж безнадежно. Каупервуд написал ей, что приедет в Париж, и, готовясь к встрече с ним, Эйлин решила удивить его самым потрясающим из творений мосье Ришара. А Толлифер посоветовал, когда приедет Каупервуд, устроить ему обед у Орсинья, в премилом ресторанчике, который он недавно обнаружил. Уютное местечко, и совсем рядом с собором Парижской богоматери. Сабиналь снабдит для этого случая Орсинья винами, бренди, ликерами, аперитивами и сигарами. А Орсинья под руководством Толлифера приготовит такой стол, на который не посетует даже самый привередливый гурман. На сей раз Толлифер решил превзойти самого себя. Они пригласят мадам Резштадт, верного шейха и Мэриголд, которая, увлекшись Толлифером, решила остаться в Париже и, по его настоянию, примирилась с существованием Эйлин.

— Вы с вашим супругом бывали во всех знаменитых ресторанах, — сказал Толлифер Эйлин, — и этим вас не удивишь. Поэтому, мне кажется, оригинальнее было бы устроить что-нибудь совсем простенькое для разнообразия.

И он принялся объяснять ей свой план.

Чтобы заручиться согласием Каупервуда, Толлифер заставил Эйлин послать ему телеграмму с настоятельной просьбой прибыть на обед, который они устраивают в его честь. Каупервуд, получив это приглашение, улыбнулся и в ответ телеграфировал, что согласен. А когда он приехал, то к своему искреннему удивлению обнаружил, что Эйлин на редкость похорошела, — он даже и не предполагал, что она может так выглядеть, в ее-то годы, а главное — после всего, что ей пришлось пережить. Ее прическа была поэмой из локонов, оттенявшей все, что было лучшего в ее лице. А мастерски сшитое платье выгодно подчеркивало линии ее значительно похудевшей фигуры.

— Ты просто восхитительна, Эйлин! — воскликнул Каупервуд, увидев ее. — Ты никогда еще так не выглядела! Как тебе удалось этого достичь? Это платье удивительно эффектно. И мне нравится твоя прическа. А чем ты питалась? Одним воздухом?

— Почти что, — отвечала, улыбаясь, Эйлин. — Я уже целый месяц ем так, что это даже нельзя назвать едой! Но можешь быть уверен: больше полнеть я не намерена — хватит. Ну, а как переезд через Ла-Манш? Легко перенес?

Болтая с ним, она наблюдала за Уильяме, которая в ожидании гостей расставляла на столе бокалы и графинчики с ликерами.

— Переезд через Ла-Манш был сущим пустяком, прокатились как по пруду, — рассказывал Каупервуд, — если не считать какой-нибудь четверти часа, когда казалось, что все мы пойдем ко дну. Но когда сходили на берег, все чувствовали себя великолепно.

— Ох, этот ужасный Ла-Манш! — сказала Эйлин, не переставая ощущать на себе взгляд мужа и невольно волнуясь от его комплиментов.

— А что это за банкет ты задумала сегодня?

— Просто мы с мистером Толлифером решили устроить небольшой вечер. Знаешь, этому Толлиферу просто цены нет. Мне он ужасно нравится. И, мне кажется, тебе интересно будет познакомиться кое с кем из приглашенных, особенно с моей приятельницей мадам Резштадт. Мы с ней много бываем вместе. Она очаровательна — я еще ни разу не встречала такой женщины.

Проведя месяц в обществе Толлифера и его пестрого окружения, Эйлин научилась владеть собой и сейчас могла со спокойным сердцем обратить внимание Каупервуда на такую красивую женщину, как мадам Резштадт, тогда как раньше из побуждений ревности она приняла бы все меры к тому, чтобы скрыть от мужа свою интересную приятельницу. Каупервуд мысленно отметил происшедшую в ней перемену, эту уверенность в себе, доверие к нему, добродушие и вновь пробудившийся интерес к жизни. Если и дальше так пойдет, всякие поводы к взаимному ожесточению могут исчезнуть. Но у него тут же мелькнула мысль, что эта перемена в ней — дело его рук, — она здесь ни при чем, она даже и не подозревает об этом. Однако, не успел он об этом подумать, как тут же вспомнил, что всем происшедшим он обязан, собственно, Беренис. Он чувствовал, что приподнятое настроение Эйлин объясняется не столько его присутствием, сколько присутствием человека, которого он специально нанял для этой цели.

Но где же сам виновник этой чудесной перемены? Каупервуд сознавал, что не имеет права спрашивать об этом. Он был в положении человека, который затеял спектакль, маскарад, но не имеет права назвать себя режиссером. Его вывел из раздумья голос Эйлин.

— Фрэнк, ты, наверно, хочешь переодеться, — услышал он. — А мне нужно еще кое-что сделать до прихода гостей.

— Совершенно верно, — ответил Каупервуд. — Но у меня есть для тебя новость. Ты могла бы расстаться сейчас с Парижем и вернуться со мной в Нью-Йорк?

— Что ты хочешь этим сказать?

В ее голосе было безграничное удивление. А она-то надеялась, что этим летом они побывают хотя бы на нескольких модных курортах Европы! И вдруг он говорит о возвращении в Нью-Йорк. Может быть, он решил совсем отказаться от своих лондонских планов и навсегда вернуться в Америку? Она немного растерялась, — это не только осложняло, но даже ставило под угрозу все то, чего ей за последнее время удалось достичь.

— Ничего особенного, — сказал с улыбкой Каупервуд. — В Лондоне все по-прежнему благополучно. Никто меня оттуда не изгонял. Больше того: они, пожалуй, даже хотели бы, чтобы я остался. Но только при условии, что я съезжу домой и вернусь с мешком денег.

Он иронически усмехнулся, и Эйлин, облегченно вздохнув, улыбнулась ему в ответ. Зная по опыту прошлого, как он ведет свои дела, она не могла не разделять его цинизма.

— Меня это ничуть не удивляет, — сказала она. — Но давай поговорим об этом завтра. А теперь пойди-ка переоденься.

— Прекрасно! Я буду готов через полчаса.

Эйлин проводила его внимательным взглядом, пока он не скрылся в соседней комнате. Какой он довольный, преуспевающий и все такой же веселый, ловкий и энергичный! Он все-таки нашел, что она похорошела, и ему, несомненно, понравилось, что она стала держать себя так непринужденно. В этом она была уверена, хотя ни га минуту не забывала о том, что он не любит ее, и по-прежнему побаивалась его. Какое счастье, что жизнь столкнула ее с этим веселым красавцем Толлифером! Но если ей придется вернуться сейчас в Нью-Йорк, что же станет с этой необъяснимой дружбой, которая теперь так прочно установилась между нею и этим молодым повесой?

Глава 38

Каупервуд не успел еще вернуться, когда Толлифер впорхнул в апартаменты Эйлин. Отдав цилиндр и палку Уильяме, он быстро подошел к двери, ведущей в спальню Эйлин, и постучал.

— Хелло! — послышался ее голос. — Мистер Каупервуд приехал. Он переодевается. Подождите меня секунду — я сейчас.

— Отлично! Все остальные должны вот-вот прийти.

В эту минуту дверь позади него слегка скрипнула, и, обернувшись, Толлифер увидел входившего в гостиную Каупервуда. Они бросили друг на друга быстрый понимающий взгляд. Толлифер, отлично помня, как должно себя держать, поспешил навстречу Каупервуду, намереваясь любезно приветствовать всесильного магната. Но Каупервуд опередил его.

— Ну вот, мы опять и встретились, — сказал он. — Как вам нравится в Париже?

— Очень! — ответил Толлифер. — Нынешний сезон на редкость веселый. Такая интересная публика съехалась. А погода — просто великолепная. Вы же знаете, каков Париж весной. По-моему, это самое веселое и приятное время года.

— Я слышал, мы сегодня в гостях у моей жены.

— Да, и еще кое-кто соберется. Боюсь, я пришел слишком рано.

— Не выпить ли нам пока чего-нибудь?

Итак, весело болтая о всяких пустяках, о Лондоне, о Париже, оба старались не думать о связывавших их отношениях, и обоим это вполне удавалось. Вошла Эйлин и поздоровалась с Толлифером. Затем появился Ибрагим и, не обращая на Каупервуда ни малейшего внимания, словно это был пастух с его пастбищ, стал усиленно ухаживать за Эйлин.

Каупервуд сначала несколько удивился, а потом даже заинтересовался. Сверкающие глаза араба забавляли его. «Любопытно! — сказал он себе. — Толлифер в самом деле кое-чего добился. А этот разряженный бедуин увивается за моей женой! Занятный будет вечерок!»

В комнату вошла Мэриголд Брэйнерд. Она понравилась ему, и он ей, по-видимому, тоже. Но это обоюдное тяготение было вскоре нарушено появлением холодно-спокойной и экзотической мадам Резштадт, — она была закутана в кремовую шаль, перекинутую через плечо, длинные шелковые кисти ее спускались почти до полу. Каупервуд одобрительно оглядел ее оливково-смуглое лицо, красиво обрамленное гладко причесанными черными волосами; тяжелые серьги из черного янтаря свисали у нее чуть не до плеч.

Мадам Резштадт, на которую он произвел сильное впечатление, как, впрочем, почти на всех женщин, приглядевшись к нему, сразу поняла, в чем несчастье Эйлин. Этот человек не способен принадлежать одной женщине. От этой чаши можно только пригубить и удовольствоваться уже такой малостью. Эйлин следовало бы это понять.

Меж тем Толлифер, которому не сиделось на месте, не переставал твердить, что пора ехать, и, повинуясь его настояниям, вся компания отправилась к Орсинья.

Их ввели в отдельный кабинет с фонарем, — из его огромных распахнутых настежь окон открывался великолепный вид на собор Парижской богоматери и зеленый сквер перед собором. Но едва только они вошли, у всех невольно вырвались возгласы удивления: в кабинете не было заметно и следов приготовлений к обеду — посредине стоял лишь простой деревянный стол, и притом даже не накрытый.

— Что за черт? — воскликнул Толлифер, который вошел последним. — Ничего не понимаю. Что-то тут не то. Они ведь знали, что мы приедем! Подождите, пожалуйста, я сейчас все выясню, — и, быстро повернувшись, он исчез.

— Право, ничего не понимаю, — сказала Эйлин. — Мне казалось, что мы обо всем договорились.

Она нахмурилась, надув губы, и от этого стала еще привлекательней.

— Нас, очевидно, провели не в тот кабинет, — сказал Каупервуд.

— Они не ждут нас, а? — спросил шейх, обращаясь к Мэриголд, но тут дверь в соседнюю буфетную вдруг распахнулась и в кабинет ворвался клоун с чрезвычайно озабоченным лицом.

Это был настоящий Панталоне, длинный, нелепый, в традиционном одеянии, расшитом звездами и луной, с пышными рюшами вокруг шеи и запястий; на голове у него красовался остроконечный колпак, из-под которого во все стороны торчали всклокоченные волосы, на руках были огромные белые перчатки, на ногах — несуразные башмаки с острыми носами; уши его были вымазаны желтой краской, глаза подведены зеленым, щеки — багрово-красные. Оглядевшись по сторонам с видом безумца, ввергнутого в пучину отчаяния, он воскликнул:

— Ах ты, боже мой! Что за чертовщина! Ах, леди и джентльмены! Это же… право, это… Не нахожу слов!.. Ни скатерти! Ни серебра! Ни стульев! Пардон! Пардон! Что же теперь делать? Пардон, медам, месье, здесь какое-то недоразумение. Сейчас что-нибудь придумаем… Эй!

Он хлопнул в ладоши и впился глазами в дверь, словно ожидая, что полчища слуг тотчас откликнутся на его зов, но напрасно — никто не показывался. Он снова хлопнул в ладоши, склонил голову набок, прислушался. Но из-за двери не доносилось ни звука, — тогда клоун повернулся к гостям, которые, наконец, поняли все и отступили к стенам, чтобы дать ему место.

Приложив палец к губам, клоун подошел на цыпочках к двери. По-прежнему — ни звука. Он быстро нагнулся, припал к замочной скважине — сначала одним глазом, потом другим, обернулся к гостям, скорчил невероятнейшую гримасу, снова приложил палец к губам и опять приник к замочной скважине. Наконец, отпрянув от двери, он шлепнулся на живот, но мигом вскочил и попятился, уступая дорогу чинной и деловитой процессии официантов, которые появились из распахнувшихся дверей, неся скатерти, блюда, подносы с серебром и бокалами; они быстро принялись накрывать на стол, не обращая внимания на прыгающего вокруг и без умолку болтающего клоуна.

— Так, так! — восклицал он. — Явились наконец? Свиньи вы этакие! Бездельники! Расставляй тарелки! Расставляй же тарелки, говорят тебе! — Эти слова относились к официанту, который и так уже быстро и ловко расставлял их.

— Раскладывай серебро, слышишь! — кричал он другому официанту, раскладывавшему серебро. — Да смотри, чтоб не громыхать у меня! Вот свинья!

Тут он схватил нож и с важным видом положил его на то же самое место.

— Нет, нет, не так! — закричал он, обращаясь к официанту, расставлявшему бокалы. — Тупица! И когда только ты научишься делать как надо? Гляди!

И, подняв бокалы, он поставил их точно так, как они стояли. Потом отступил немного, окинул стол критическим взглядом, опустился на колени, посмотрел, прищурясь — и передвинул маленькую ликерную рюмочку на какую-нибудь сотую дюйма.

Эта пантомима необычайно развеселила всех присутствующих (всех, кроме Ибрагима, который, вытаращив глаза, в изумлении взирал на происходящее), одни улыбались, другие смеялись от души; когда же клоун принялся подражать метрдотелю и ходить за ним следом, чуть не наступая ему на пятки, а тот делал вид, что ничего не замечает, — все так и покатились со смеху. Наконец метрдотель направился к выходу, — клоун за ним.

— Вот так-так! — крикнул он на ходу. — Заговор! Ай-яй-яй!

— Неплохо разыграно! — заметил Каупервуд, обращаясь к мадам Резштадт.

— Ведь это Грелизан из «Трокадеро», самый остроумный клоун во всей Европе, — проронила она.

— Неужели! — воскликнула Мэриголд, чье мнение об искусстве комедианта сразу повысилось, стоило ей узнать, что он знаменит.

Эйлин, сначала опасавшаяся за успех своей затеи, теперь так и сияла от удовольствия — она была в восторге от того, что все сошло удачно. Каупервуд соблаговолил похвалить ее изобретательность, а заодно и Толлифера, и теперь все, что бы Грелизан ни вытворял, казалось ей забавным, хотя компания и замерла в испуге, когда клоун, войдя с большой серебряной миской, наполненной чем-то ярко-красным, похожим на суп с томатом, вдруг споткнулся и упал. В воздух взвился, осыпая гостей, рой блестящих оранжевых конфетти, искусно подброшенных рукою клоуна, — раздались возгласы удивления, визг и смех.

Клоун снова бросился в буфетную и вскоре вынырнул оттуда, неся в сахарных щипчиках крошечный гренок; весь обед он то исчезал, то появлялся, с озабоченным видом следуя за официантами и передразнивая каждое их движение.

На третье было подано нечто, похожее на суфле в раковинах. Под верхней створкой раковины каждый обнаружил крохотный воздушный шарик с сюрпризом внутри; проколов его вилкой, Каупервуд нашел ключи Лондона; Эйлин — кланяющегося и улыбающегося мосье Ришара с ножницами в руках; мадам Резштадт — маленький земной шар, где пунктиром была нанесена линия, отмечавшая все города, которые она посетила; Ибрагим — шейха верхом на крошечном коне; Толлифер — колесо миниатюрной рулетки с указателем на нуле; Мэриголд — горсть игрушечных человечков: воина, короля, денди, художника и музыканта. Все до упаду смеялись над этой выдумкой; после кофе Грелизан откланялся; все захлопали, а Каупервуд и мадам Резштадт даже кричали: «Браво! Браво!»

— Восхитительно! — воскликнула мадам Резштадт. — Я непременно напишу ему и поблагодарю.

Потом, в полночь, в театре «Гран-Гиньоль» они смотрели, как прославленный Лялут изображает по очереди всех знаменитостей дня. После этого Толлифер предложил отправиться к Сабиналю. А на рассвете они разошлись, единодушно решив, что изумительно провели эту ночь.

Глава 39

Из всего этого Каупервуд заключил, что в Толлифере он нашел человека даже более изобретательного, чем можно было надеяться. Он просто талант, этот Толлифер. Стоит только слегка намекнуть ему — ну и, конечно, снабдить его деньгами, и он окружит Эйлин таким занимательным обществом, что она не станет слишком уж горевать, если ей придется расстаться со своим невнимательным супругом. Но об этом нужно еще подумать. В самом деле, если Эйлин узнает о существовании Беренис, она, по всей вероятности, обратится к Толлиферу за советом. И тогда хлопот не оберешься. Ну и заварил же он кашу! К тому же у Эйлин свой собственный круг знакомых, она постоянно бывает на людях и почти всегда без мужа: постепенно пойдут разговоры о том, где же он проводит все это время, и в конце концов неминуемо выплывет имя Беренис. Пожалуй, лучше всего уговорить Эйлин вернуться с ним в Нью-Йорк, а Толлифера оставить в Европе. Это, разумеется, положит предел дальнейшему сближению Эйлин с Толлифером, а то их отношения уж слишком стали бросаться в глаза и могут послужить поводом для всяких сплетен.

Оказалось, что Эйлин ничего не имела против этой поездки. На то было много причин. Она опасалась, что если она откажется ехать, Каупервуд возьмет с собой другую женщину или заведет какую-нибудь интрижку в Нью-Йорке. К тому же — какое сильное впечатление произведет такая поездка на Толлифера и его друзей! Ведь имя Каупервуда никогда еще так не гремело, и какая завидная роль — быть его общепризнанной женой! Но больше всего ее интересовало, последует ли за нею Толлифер, — ведь эта поездка может продлиться с полгода, а то и больше.

Поэтому Эйлин не замедлила сообщить Толлиферу о своем предстоящем отъезде. Новость пробудила в нем самые противоречивые чувства: как же быть с Мэриголд, которая предлагала ему отправиться на яхте к мысу Нордкап? Часто встречаясь с нею в последнее время, он понял, что если и впредь оказывать ей внимание, она, пожалуй, решится на развод и выйдет за него замуж, а у нее есть собственные средства, и не маленькие. Правда, он не любил ее и все еще мечтал о романе с какой-нибудь молоденькой девушкой. И к тому же вставал вопрос о том, на что жить сейчас и в ближайшем будущем. Стоит источнику его нынешних поступлений иссякнуть — и конец беззаботному существованию. Он считал почему-то, хотя ни малейшего намека на это сделано не было, что Каупервуд предпочтет иметь его под рукой в Нью-Йорке. Но Толлифер понимал, что, поедет он или останется, его отношения с Эйлин дальше так продолжаться не могут: он должен что-то сказать ей о своих чувствах, иначе его поведение может показаться ей странным. Он не сомневался, что Эйлин не поддастся на его пылкие речи, но это польстит ей, а значит, игра стоит свеч.

— Вот как? — воскликнул он, услышав от нее эту новость. — А я как же? Остался за бортом?

И он принялся шагать из угла в угол, всем своим видом изображая величайшее огорчение и разочарование.

— Что с вами? — участливо спросила Эйлин. — Чем вы недовольны?

Она заметила, что Толлифер подвыпил (действительно, он зашел к Эйлин после завтрака с Мэриголд в баре мадам Жеми), — хмель, конечно, мог омрачить его настроение, но не настолько, чтобы он совсем уж потерял самообладание.

— Ужасно! — сказал он. — И надо же этому случиться именно сейчас, когда мне только что начало казаться, что наши отношения могут стать какими-то иными.

Эйлин, изумленная этой тирадой, широко раскрыла глаза. Конечно, ее отношения с Толлифером были не совсем обычными, и она все сильнее привязывалась к нему. Она и сама не сознавала, как глубоко было это увлечение. Однако, присмотревшись, как он ведет себя в обществе Мэриголд и других, она пришла к заключению — и даже не раз высказывала это вслух, — что он и пяти минут не может быть верен женщине.

— Не знаю, чувствуете ли вы это, — продолжал меж тем Толлифер, взвешивая каждое слово, — но нас с вами связывает не только светское знакомство. Признаюсь, когда я впервые встретил вас, я не предполагал, что так будет. Вы заинтересовали меня как миссис Каупервуд — женщина, с именем которой связывалось у меня представление о тех кругах общества, куда я не имел доступа. Но после нескольких бесед с вами у меня возникло иное чувство. Я прожил очень трудную жизнь. У меня были свои взлеты и падения, и, наверное, они всегда будут. Но в те первые дни нашего знакомства на пароходе что-то заставило меня подумать, что и вы, пожалуй, знавали их. Вот поэтому я и стал искать вашего общества, хотя, вы сами знаете, там было много других женщин, которые могли бы составить мне компанию.

Он лгал с видом человека, который никогда не говорил ничего, кроме правды. И эта умелая актерская игра произвела впечатление на Эйлин. Она подозревала, что Толлифер из тех, кто гоняется за богатым приданым. Пожалуй, так оно и есть. Но если она ему на самом деле не нравится, с чего бы ему так заботиться о ее внешности, о том, чтобы вернуть ей прежнее обаяние? Яркое, сильное чувство внезапно вспыхнуло в Эйлин — в нем были и материнская нежность и воскресший пыл молодости. Этот бездельник просто не мог не нравиться: он был такой приветливый, веселый, такой милый и внимательный.

— Но что же изменится от того, что я вернусь в Нью-Йорк? — с удивлением спросила она. — Разве это помешает нам остаться друзьями?

Толлифер задумался. Он сказал о своих чувствах, — ну, а дальше что? Мысль о Каупервуде не давала ему покоя. Чего, собственно, хотел бы от него сейчас Каупервуд?

— Но вы только подумайте, — начал он, — вы исчезаете в самое чудесное время — июнь и июль здесь лучшие месяцы. И как раз самый разгар веселья!

Он закурил папиросу и налил себе вина. Почему Каупервуд не дал ему понять, хочет ли он, чтобы Эйлин оставалась в Париже, или нет? Может быть, он еще и сообщит что-нибудь на этот счет, но не мешало бы ему поторопиться.

— Фрэнк просил меня поехать с ним, и я не могу поступить иначе, — спокойно сказала Эйлин. — Ну а вы… не думаю, что вы тут будете страдать от одиночества.

— Вы не понимаете, — сказал он. — Без вас Париж потеряет для меня всю свою прелесть. Вот уже много лет жизнь не давала мне столько радости и счастья, как сейчас. А если вы уедете, все рухнет.

— Какие глупости! Пожалуйста, не болтайте вздора! Откровенно говоря, я с удовольствием осталась бы. Но не представляю, как это можно устроить. Вот я приеду в Нью-Йорк, немного осмотрюсь и напишу вам. Впрочем, я уверена, что мы скоро вернемся, а если нет и если ваши чувства останутся неизменными, возвращайтесь домой, мы ведь и в Нью-Йорке сможем встречаться.

— Эйлин! — с нежностью воскликнул Толлифер, решив воспользоваться представившимся случаем. Он подошел к ней и взял ее за руку. — Какое чудо! Вот этих слов я и ждал от вас, мне так хотелось их услышать. Вы в самом деле так думаете? — спросил он, вкрадчиво заглядывая ей в глаза.

И, прежде чем она успела воспротивиться, он обвил руками ее талию и поцеловал — не слишком пылко, но как будто вполне искренне. Эйлин ничего так не хотелось, как удержать его при себе, и все же она мягко, но решительно высвободилась из его объятий, хорошо понимая, что не следует давать Каупервуду серьезного повода к неудовольствию.

— Нет, нет, нет, — сказала она. — Вспомните, что вы мне только что говорили. Мы должны быть друзьями и только друзьями, если вы, конечно, хотите, чтобы наши отношения продолжались. Кстати, почему это мы сидим тут? Я сегодня еще не выходила, а мне хотелось бы надеть свое новое платье.

Толлифер, отнюдь не стремившийся ускорять события, был очень доволен таким оборотом дела и предложил прокатиться в окрестности Фонтенебло, где Эйлин еще ни разу не была. Она с радостью согласилась, и они тотчас уехали.

Глава 40

Нью-Йорк. Каупервуд и Эйлин сходят на пристань с парохода «Саксония». Обычная толпа репортеров. Газеты, проведав о намерении Каупервуда прибрать к рукам лондонскую подземку, спешат разузнать, кто будут основные вкладчики, кого он намечает в качестве директоров компаний, кого в управляющие, и не его ли это люди вдруг начали усиленно скупать акции Районной и Метрополитен — как обыкновенные, так и привилегированные. Каупервуд ловко опроверг эти слухи, и, когда его заявление было опубликовано, иные лондонцы, а также и американцы не могли сдержать улыбки.

В газетах и журналах — портреты Эйлин, описание ее новых туалетов; вскользь упоминается, что в Европе она была принята в кругах, близких к высшему свету.

А в это время Брюс Толлифер с Мэриголд плывут на яхте к мысу Нордкап. Но об этом, естественно, в газетах ни слова.

А в Прайорс-Кове Беренис одерживала успех за успехом. Она так умело скрывала свою изворотливость под покровом простоты, невинности и благопристойности, чти все были убеждены: в недалеком будущем она сделает блестящую партию. У нее положительно было какое-то внутреннее чутье, которое помогало ей избегать людей неинтересных, заурядных и непорядочных, — она окружает себя только самыми респектабельными мужчинами и женщинами. Больше того: ее новые знакомые заметили, что она особенно симпатизирует непривлекательным женщинам — покинутым женам, закоренелым синим чулкам и старым девам, хотя и принадлежащим по рождению к сливкам общества, но не избалованным чьим-либо благосклонным вниманием. Не опасаясь соперничества более молодых и привлекательных женщин, Беренис полагала, что если ей удастся завоевать расположение этих скучающих добропорядочных дам, она сможет проложить себе путь в самые влиятельные круги общества.

Не менее удачна была и пришедшая ей в голову мысль открыто восхищаться неким отпрыском титулованной и всеми уважаемой семьи — молодым человеком безупречного поведения и совершенно безобидным. Вот почему-то юная гостья Прайорс-Кова и приводила в умиление своей разборчивостью и рассудительностью всех молодых пасторов и приходских священников на многие мили вокруг. Самый ее вид, когда она скромно появлялась в воскресное утро в одном из ближайших приходов англиканской церкви, всегда в сопровождении матери или какой-нибудь пожилой женщины, известной строгостью своих взглядов, уже достаточно красноречиво подтверждал все самые лестные отзывы о ней.

В это время Каупервуд в связи со своими лондонскими планами побывал в Чикаго, Балтиморе, Бостоне, Филадельфии; заходя в святая святых самых почитаемых в Америке учреждений — в банки и кредитные общества, он беседовал с теми, кто мог быть ему наиболее полезным, располагал наибольшим влиянием и в то же время легче всего поддавался бы на уговоры. А как вкрадчиво уверял он собеседника в доходности своего будущего предприятия, — ни одна подземная дорога никогда еще не давала такой постоянной и все возрастающей прибыли. И несмотря на совсем недавние разоблачения его махинаций, Каупервуду внимали с почтительным интересом и даже искренним уважением. Правда, в Чикаго были и такие, кто презрительно отзывался о нем, но в этих злобных перешептываниях по углам чувствовалась явная зависть. Каупервуд — это была сила, а сила всегда притягивает; газетная молва окружала его настоящим ореолом славы.

Не прошло и месяца, как Каупервуд убедился, что его основные проблемы решены. Он заключил во многих местах предварительные соглашения на приобретение акций держательской компании, которую он намерен был организовать с целью слияния компаний, владеющих отдельными линиями лондонской подземки. За каждую акцию такой компании его держательская компания будет отдавать три своих акции. Вообще говоря, если не считать нескольких небольших совещаний, которые ему предстояло провести в связи со своими чикагскими капиталовложениями, Каупервуд покончил с делами и смело мог вернуться в Англию. Он бы так и поступил, если бы не одна неожиданная встреча, которая, как всегда, привела к обычному концу. В прежние времена, когда имя его превозносили во всех газетах, честолюбивые красавицы, привлеченные его богатством, известностью и личным обаянием, не раз искали знакомства с ним. А теперь такая волнующая встреча произошла у него в Балтиморе, куда ему пришлось поехать по делам.

Это случилось в отеле, где он остановился. И Каупервуду даже на первых порах показалось, что это никак не повлияет на его чувство к Беренис. В полночь, вернувшись от президента Мерилендского кредитного общества, Каупервуд сел к своему письменному столу, чтобы сделать кое-какие заметки в связи с происшедшим между ними разговором; в это время в дверь постучали. На его вопрос женский голос ответил, что с ним хочет поговорить родственница. Каупервуд улыбнулся: за всю его жизнь еще никто не знакомился с ним под таким предлогом. Он отворил дверь и увидел девушку, которая с первого взгляда возбудила его любопытство, — он тут же решил, что таким знакомством не следует пренебрегать. Девушка была очень молода и необычайно привлекательна; тоненькая, среднего роста, она держалась свободно и уверенно. Она была хороша собой и изящно одета.

— Так, значит, вы моя родственница? — с улыбкой спросил Каупервуд, впуская ее в комнату.

— Да, — спокойно ответила она. — Я ваша родственница, хотя, быть может, вы этому сразу и не поверите. Я внучка вашего дяди, брата вашего отца. Только фамилия моя Мэрис. А фамилия моей мамы была Каупервуд.

Он предложил ей кресло и сам сел напротив. Она в упор разглядывала его — глаза у нее были серо-голубые, с металлическим блеском.

— Откуда вы родом? — поинтересовался он.

— Из Цинциннати, — последовал ответ. — Но моя мама родом из Северной Каролины, а ее отец родился в Пенсильвании — недалеко от того места, где родились и вы, мистер Каупервуд. Он из Дойлстауна.

— Правильно, — сказал Каупервуд. — У моего отца в самом деле был брат, который когда-то жил в Дойлстауне. К тому же, разрешите вам сказать, глаза у вас — каупервудовские.

— Благодарю, — проронила она, отвечая на его пристальный взгляд не менее пристальным взглядом.

Наступило недолгое молчание; потом она сказала, нимало не смущаясь тем, что он так бесцеремонно разглядывает ее:

— Вам может показаться странным, что я зашла к вам в такой поздний час, но, видите ли, я тоже живу в этом отеле. Я балерина, и труппа, с которой я выступаю, гастролирует здесь эту неделю.

— Да неужели? Как видно, мы, квакеры, стали проникать в самые чуждые для нас области.

— Да, — согласилась она и улыбнулась теплой, сдержанной и вместе с тем такой многообещающей улыбкой; в этой улыбке угадывалось и богатое воображение, и впечатлительность, и сильная воля, и чувственность. И Каупервуд тотчас поддался ее обаянию.

— Я только сейчас из театра, — продолжала девушка. — Я много читала о вас и видела ваши портреты в здешних газетах. Мне давно хотелось с вами познакомиться, вот я и решила зайти к вам не откладывая.

— Вы хорошо танцуете? — поинтересовался Каупервуд.

— А вы приходите к нам и посмотрите — тогда сможете сами судить.

— Я собирался утром уехать в Нью-Йорк, но если вы согласитесь позавтракать со мной, я, пожалуй, останусь.

— О, конечно соглашусь, — сказала она. — А знаете, я уже много лет представляла себе, как я буду когда-нибудь разговаривать с вами, — вот так, как сейчас. Однажды, года два назад, когда я нигде не могла получить работу, я написала вам письмо, но потом разорвала его. Видите ли, я из бедных Каупервудов.

— И очень плохо, что вы его не отправили, — заметил Каупервуд. — О чем же вы мне писали?

— Ну, что я очень талантливая и что я ваша двоюродная племянница. И что если мне дадут возможность проявить себя, из меня наверняка выйдет незаурядная танцовщица. Но сейчас я даже рада, что не отправила того письма: теперь мы встретились, и вы сами увидите, как я танцую. Кстати, — продолжала она, не спуская с него своих лучистых серо-голубых глаз, — наша труппа будет выступать этим летом в Нью-Йорке, и, я надеюсь, там вы тоже придете посмотреть на меня.

— Если вы пленяете вашими танцами так же, как и вашей внешностью, вы должны пользоваться огромным успехом.

— Посмотрим, что вы скажете завтра вечером. — Она сделала движение, словно собираясь встать и уйти, но потом передумала.

— Как, вы сказали, вас зовут? — наконец спросил он.

— Лорна.

— Лорна Мэрис, — повторил он. — Вы и на сцене выступаете под этим именем?

— Да. Одно время подумывала, не изменить ли мне его на Каупервуд, чтоб вы услышали обо мне. А потом решила, что такая фамилия подходит больше для финансиста, чем для танцовщицы.

Они продолжали внимательно разглядывать друг друга.

— Сколько вам лет, Лорна?

— Двадцать! — просто ответила она. — Вернее, будет двадцать в ноябре.

Наступившее вслед за тем молчание было полно значения. Их глаза говорили друг другу все, что только может сказать взгляд. Секунда, другая — и Каупервуд, не сводя с нее глаз, просто поманил ее пальцем. Она поднялась, гибкая, как змея, и, быстро подойдя к нему легкой, скользящей походкой, бросилась в его объятия.

— Какая ты красавица! — сказал он. — И подумать только, что ты пришла ко мне вот так… чудесно…

Глава 41

В голове у Каупервуда была полная сумятица, когда на следующее утро, часов в двенадцать, он расстался с Лорной. Угар, который накануне одурманил его и до сих пор владел всем его существом и всеми чувствами, не мог вытеснить из его памяти мысль о Беренис. Но как описать его состояние? Смешно было бы утверждать, что огонь, которому ничто не препятствует, не может сжечь дом. А сил, которые препятствовали или хотя бы могли воспрепятствовать Каупервуду или Лорне поддаться влечению чувства, не было. Но когда она ушла в театр, мысли Каупервуда потекли по своему обычному руслу, и он задумался над тем, как странно и неестественно, что в его жизни, до сих пор всецело заполненной Беренис, появилась еще и Лорна. Целых восемь лет он жаждал Беренис и терзался мыслью, что она для него недосягаема, а последнее время был весь во власти ее физической и духовной красоты. И однако он позволил менее утонченным, но все же властным чарам другой женщины не только затмить, но на какое-то время даже вытеснить из его сердца и мыслей Беренис.

Оставшись один в своей комнате, Каупервуд спросил себя, заслуживает ли он порицания. Он ведь не искал этого искушения, оно само пришло к нему, и притом так внезапно. Он всегда стремился разнообразить свои впечатления, разнообразить источники и почву, питающие их, — такова уж была его натура, иначе он не мог. Правда, он говорил Беренис в дни своего наивысшего увлечения ею, да и не раз потом, что в ней он обрел все, о чем мечтал годами, — всю свою долгую жизнь. В сущности, так он думал и сейчас. Но только теперь появилась еще и Лорна, которая с необоримой, всепобеждающей силой влекла к себе таинственным, неотразимым очарованием нового и неизведанного, всем, что сулит женская молодость и красота.

Ее предательскую власть, говорил себе Каупервуд, пожалуй, нетрудно объяснить — эта власть сильнее человека, он не в состоянии бороться с ней, каковы бы ни были его намерения. Она приходит, неся с собою лихорадку, зажигает пожаром кровь и делает свое дело. Так было у него с Беренис, а теперь так же получилось с Лорной Мэрис. Но одно Каупервуд отчетливо понимал даже сейчас: увлечение Лорной никогда не сможет вытеснить из его сердца любовь к Беренис. Он по-разному относился к этим женщинам, — он это сознавал и чувствовал, — потому что они сами были очень разные как по характеру, так и по складу ума. Почти ровесница Беренис, Лорна прошла суровую школу жизни, больше испытала и довольствовалась тем немногим, что могла принести ей ее физическая и чисто чувственная красота: славой, подношениями и аплодисментами, какими награждает публика соблазнительную и воспламеняющую танцовщицу.

У Беренис был совсем другой склад характера и соответственно с этим совсем иные запросы: это была гораздо более яркая и многообразная натура, с широким кругозором, обогащенным культурой и тонким пониманием прекрасного. Как и Каупервуд, она прежде всего руководствовалась разумом и художественным чутьем. Поэтому-то она и сумела так непринужденно и с таким изяществом держать себя в Англии, примениться к ее атмосфере, ее обычаям и традициям. Несмотря на всю живость Лорны и ее волнующую чувственную прелесть, обаяние Беренис, ее власть над Каупервудом были, несомненно, глубже, прочнее. Иными словами, ее переживания, ее стремления воспринимались им как нечто несравненно более значительное. И когда Лорна уйдет из его жизни, — хотя Каупервуду не хотелось сейчас думать об этом, — Беренис по-прежнему будет занимать в ней большое место.

Но как же ему все-таки быть дальше? Сумеет ли он скрыть эту связь, которую ему вовсе не хочется сейчас же обрывать? И если Беренис узнает об этом, что он ей скажет? Бреясь перед зеркалом, принимая ванну и одеваясь, он так и не сумел решить эту задачу.

Придя на спектакль, Каупервуд понял, что Лорна Мэрис не столько талантливая, сколько модная танцовщица — из тех, что несколько лет блистают на сцене, а потом, при случае, выходят замуж за богатого человека. Но сейчас, глядя, как она исполняет танец клоуна, в широчайших шелковых шароварах и перчатках с длинными пальцами, он находил ее очень соблазнительной. При свете прожекторов, отбрасывающих гигантские тени, под аккомпанемент причудливой музыки, она пела и танцевала, изображая злого духа, — берегись, того и гляди сцапает! Затем следовал танец языческий жрицы. В короткой тунике из белого шифона, так выгодно подчеркивавшей красоту ее обнаженных рук и ног, в вихре обсыпанных золотою пудрой волос, перед ним была исступленная вакханка. А в следующем танце Лорна предстала невинной девушкой, которая в ужасе пытается скрыться от преследователей, покушающихся на ее честь. Танцовщицу вызывали столько раз, что дирекция принуждена была прекратить ее выступления на бис. И в Нью-Йорке все только и говорили о ней, несомненно она была самой яркой звездою летнего сезона, эмблемой для всех влюбленных этого огромного города.

В самом деле, к немалому удивлению и удовольствию Каупервуда, о Лорне говорили ничуть не меньше, чем о нем самом. Оркестры повсюду играли ее песенки, актрисы в модных водевилях подражали ей. Достаточно было появиться с нею, чтобы пошли разговоры, — это было главным затруднением, с которым приходилось считаться Каупервуду, ибо те самые газеты, которые ежедневно прославляли Лорну, прославляли и его. Это побуждало его действовать с величайшей осторожностью и в то же время приводило в полное отчаяние: ведь Беренис может прочесть об этом или услышать, или кто-нибудь шепнет ей, что его видели с Лорной, а роман их был в самом разгаре, и они естественно стремились как можно больше бывать вместе. Зато Эйлин Каупервуд решил откровенно признаться, что встретил в Балтиморе внучку своего дяди, очень способную девушку, выступающую в труппе, которая гастролирует в Нью-Йорке. Не возражает ли Эйлин, если он пригласит ее к ним?

Эйлин, которая уже читала о Лорне и видела ее фотографии в газетах и журналах, разумеется, любопытствовала посмотреть на нее и потому охотно согласилась послать приглашение. Но танцовщица показалась ей слишком красивой, слишком самоуверенной, — скажите, пожалуйста, сама разыскала Каупервуда, сама познакомилась с ним! Этого было уже достаточно, чтобы озлобить Эйлин и пробудить в ней старые подозрения. А что, собственно, интересует Каупервуда в этой девушке? Молодость — нет такой силы, которая могла бы ее вернуть! Красота — призрачная тень совершенства, неверная и так быстро от нас ускользающая! А какую бурю они могут вызвать, какой пожар страстей! Эйлин без особого удовольствия водила Лорну по галереям и садам каупервудовского дворца. Она завидовала Лорне, понимая, что та обладает таким богатством, которое не нуждается в оправе, тогда как сама Эйлин… что ей в этих вещах, когда ей не хватает главного. Жизнь — там, где красота и желание; где их нет, там нет ничего… Каупервуд жаждет красоты и умеет находить ее — он живет полной, яркой жизнью, у него есть и слава и любовь. А у нее…

Вынужденный изображать занятого человека, придумывать несуществующие совещания и дела, чтобы сохранить в тайне и безопасности свой новый рай, Каупервуд вспомнил о Толлифере, — неплохо бы иметь его под рукой, — и тут же отдал распоряжение Центральному кредитному обществу о вызове его в Нью-Йорк. Он, пожалуй, сумеет отвлечь Эйлин от мыслей о Лорне.

И вот Толлифер, крайне разочарованный тем, что его отзывают в Америку в самый разгар веселого путешествия у мыса Нордкап в компании Мэриголд и ее друзей, должен был объявить, что неотложные финансовые дела требуют его немедленного возвращения в Нью-Йорк. Вернувшись, он сразу окунулся в веселую, рассеянную жизнь, стараясь развлечь себя, а заодно и Эйлин, и тут до него дошли слухи о Лорне и Каупервуде, которые, естественно, не могли не заинтересовать его. Впрочем, хотя Толлифер и завидовал неизменному везению Каупервуда, он всякий раз старался преуменьшить, а то и вовсе свести на нет доходившие до него сплетни, а главное — оградить своего патрона от каких-либо подозрений со стороны Эйлин.

К несчастью, он прибыл слишком поздно, чтобы предупредить неизбежное — в светской хронике появилась статейка, которая не замедлила попасть в руки Эйлин. Эта статейка вызвала в ней обычную реакцию, подняла со дна души старую горечь, накопившуюся за долгие годы жизни с человеком, который так и не избавился от своего возмутительного порока. Подумать только — человек с таким положением, прославившийся своей предприимчивостью и достижениями, дает повод всякой мелкой сошке, которая и в подметки-то ему не годится, порочить и пятнать свою репутацию, — а ведь она могла бы быть столь блистательной и незапятнанной!

Одно утешало Эйлин: если ей суждено еще раз пережить подобное унижение, так и Беренис Флеминг не избежать его. Эйлин давно уже раздражала эта Беренис, вечно стоявшая незримой тенью между нею и Фрэнком. Узнав, что нью-йоркский дом Беренис пустует, Эйлин сделала вывод, что Каупервуд, должно быть, забыл и о ней: он явно не собирался уезжать из города.

Каупервуд объяснил свое пребывание в Нью-Йорке, между прочим, тем обстоятельством, что на пост президента намечался Уильям Дженнингс Брайан, который на предстоящих выборах мог одержать победу; этот политический смутьян с помощью своих экономических и социальных теорий, шедших несколько вразрез с господствующими в капиталистическом мире взглядами на то, как следует обращаться с деньгами и как их распределять, думал преодолеть непреодолимую пропасть между богачами и бедняками. Поистине панический страх охватил торгово-промышленные и финансовые круги Соединенных Штатов: что, если такой человек в самом деле станет президентом? Это дало повод Каупервуду сказать Эйлин, что он не решается покинуть в такое время страну, поскольку от поражения Брайана, которое поставит все на свое место, зависит и его финансовая деятельность. Так он писал и Беренис. Однако Беренис очень скоро усомнилась в правдивости Каупервуда. Виной тому была Эйлин: она вырезала статейку из светской хроники и послала ее на нью-йоркский адрес Беренис, и спустя некоторое время статейка была получена в Прайорс-Кове.

Глава 42

Из всех мужчин, которых до сих пор встречала на своем пути Беренис, Каупервуд был самым сильным, самым ярким, самым преуспевающим. Но сейчас она не думала о мужчинах, не думала даже и о Каупервуде с окружающей его атмосферой довольства и успеха, — такой необычной, такой красочной оказалась жизнь в Прайорс-Кове. Здесь она впервые почувствовала, что проблемы, связанные с ее двусмысленным положением в обществе, если и не решены, то во всяком случае могут быть на время забыты, и она может предаться влечениям своей до крайности эгоистичной и самовлюбленной натуры и сколько угодно играть и позировать.

Жизнь в Прайорс-Кове протекала в приятном уединении и безделье. Утром, после долгих часов, проведенных в ванне, а потом у зеркала, Беренис любила разглядывать свои наряды и выбирать себе костюм подстать настроению: вот эта шляпа придает ей томный вид, а эта лента — игривый, и тогда нужны вот эти серьги, этот пояс, эти туфли. Порой она усаживалась перед своим туалетным столиком и, опершись локтем о его мраморную в золотистых прожилках доску, склоняла голову на руку и подолгу разглядывала в зеркале свои волосы, губы, глаза, грудь, плечи. С величайшей тщательностью подбирала она серебро, фарфор, скатерти, цветы, неизменно заботясь о том, чтобы и стол выглядел как можно эффектнее. И хотя обычно никто, кроме ее матери, экономки миссис Эванс и горничной Розы, не любовался плодами ее трудов, она наслаждалась ими прежде всего сама. Беренис любила пройтись при луне по маленькому, обнесенному стеною садику, куда выходила ее спальня, и помечтать; она вспоминала Каупервуда, и нередко ей страстно хотелось поскорее быть с ним. Впрочем, ее утешала мысль, что за недолгой разлукой последует тем более радостная и счастливая встреча.

Миссис Картер нередко поражалась столь замкнутому образу жизни, не понимая, почему дочь стремится к одиночеству, тогда как светское общество все шире и шире распахивает перед нею свои двери. Но вскоре их уединение нарушил лорд Стэйн. Это произошло через три недели после отъезда Каупервуда; Стэйн ехал на автомобиле из Трегесола в Лондон и по дороге заехал в Прайорс-Ков — будто бы за тем, чтобы взглянуть на лошадей, а заодно и познакомиться с новыми обитателями поместья. Они вызвали в нем тем больший интерес, когда он узнал, что опекуном девушки, жившей в Прайорс-Кове, был сам Фрэнк Каупервуд.

Беренис, которая столько слышала о Стэйне от Каупервуда, узнав о приезде этого англичанина, сразу загорелась любопытством; не без усмешки вспомнила она при этом про головные щетки с графскими гербами и про весьма таинственные шпильки. Она вышла к нему оживленная и уверенная в себе. Ее эффектный туалет — белое платье с голубой лентой вокруг талии, голубая бархатка, перехватывающая пышные рыжие волосы, и голубые туфельки — произвел должное впечатление на Стэйна. Склоняясь над ее тонкой рукой, он подумал о том, что перед ним женщина, для которой каждая минута в жизни полна глубокого смысла, и что честолюбивый и могущественный Каупервуд выбрал вполне подходящий объект для опеки. И взгляд его, в котором он постарался скрыть любопытство, выдавал восхищение.

— Надеюсь, вы извините своему хозяину столь бесцеремонное вторжение, — начал он. — У меня здесь несколько лошадей, которых я собираюсь отослать во Францию, и мне нужно было взглянуть на них.

— Мы с мамой все время ожидали случая познакомиться с владельцем этого очаровательного уголка, — сказала Беренис. — Здесь так хорошо — просто нет слов. А о вас я много слышала от своего опекуна, мистера Каупервуда.

— Я ему весьма обязан за это, — сказал Стэйн, очарованный ее манерой держаться. — Что же до Прайорс-Кова, то я никак не могу принять ваши похвалы на свой счет: это, видите ли, наследственное владение, одно из сокровищ нашей семьи.

Его пригласили на чай, и он остался. Он спросил, как долго они намерены пробыть в Англии. Беренис, сразу же решив быть с ним поосторожнее, ответила, что не знает: это будет зависеть от того, насколько им с мамой здесь понравится. Стэйн не сводил с нее глаз, и ее невозмутимый взор снова и снова сталкивался с его пристальным взглядом. Он держался так просто, что и она позволила себе некоторые, впрочем вполне невинные, вольности, которых никогда не допустила бы, веди он себя иначе. Он намерен посмотреть своих лошадок? Так, может быть, и ей можно взглянуть на них?

Стэйн был в восторге, и они вместе направились к выгону позади конюшен. Он спросил, довольна ли она прислугой и порядком в Прайорс-Кове. Быть может, она и ее матушка пожелают воспользоваться лошадьми, чтобы покататься в коляске или верхом? Или, может быть, ей хочется, чтобы садовник или управляющий фермой что-нибудь изменили или переделали? На ферме, пожалуй, слишком много овец. Он уже подумывал распродать часть. Беренис тут же заявила, что она обожает овец и вообще ей все очень нравится и она не желает никаких перемен. Недели через две-три, сказал Стэйн, он вернется из Франции и по дороге в Трегесол, если они все еще будут здесь, опять навестит их. Быть может, и мистер Каупервуд приедет к этому времени. Если да, он будет очень рад снова встретиться с ним.

Стэйн явно предлагал ей свою дружбу, и Беренис решила извлечь из этого все, что можно. Не исключено, что это начало флирта, — мысль о такой возможности еще и раньше мелькала у Беренис, с тех самых пор, как она узнала, что Стэйн — хозяин поместья, где им предстоит жить, и, возможно, будущий партнер Каупервуда. Когда он ушел, она замечталась, вызывая в памяти его высокую стройную фигуру, безукоризненный летний шерстяной костюм, красивое лицо, руки, глаза. Все в нем — внешний вид, походка, манера держаться — было полно своеобразного обаяния.

Но он связан деловыми отношениями с Каупервудом! Об этом следовало подумать, как и о том ложном положении, в каком находятся она и ее мать. Ведь он может догадаться! Он не полковник Хоксбери и не Артур Тэвисток, которых нетрудно провести, как и всех этих сельских священников и старых дев. Это так же несомненно, как и то, что ни ее, ни Каупервуда не удалось бы в подобном случае обмануть. Если сейчас дать Стэйну хоть малейший повод к флирту, он, пожалуй, поведет себя с нею, как с женщиной определенного типа, какою она, собственно, и была, — одной из тех, кем можно пополнить перечень своих побед, вовсе и не помышляя о браке. Нет, она слишком привязана к Каупервуду и слишком заманчиво участвовать в осуществлении его грандиозных планов, — она и думать не хочет о таком предательстве. Ее измена была бы для него слишком тяжелым ударом. Притом он, пожалуй, жестоко отплатил бы ей. Она даже задумалась, разумно ли вообще встречаться со Стэйном.

Но однажды, ранним августовским утром, когда она, словно Нарцисс, любовалась собою в зеркале, ей принесли письмо от Стэйна. Его грум с двумя лошадьми уже находится на пути в Прайорс-Ков, сам он тоже выезжает из Парижа и хотел бы, если она позволит, прибыть следом. Беренис ответила короткой запиской: разумеется, ее матушка и она сама будут рады видеть его. Волнение, которое Беренис при этом почувствовала, заставило ее призадуматься и невольно вспомнить о Каупервуде, который, кстати сказать, в это самое время упивался чарами Лорны Мэрис.

Стэйн, финансист менее проницательный и ловкий, чем Каупервуд, в области чувств был ему достойным соперником. Стоило этому англичанину всерьез увлечься, как он становился на редкость изобретательным и напористым. Он любил красивых женщин и, какими бы делами ни были заняты его мысли, вечно искал все новых и новых приключений. Беренис пленила его с первого взгляда. В этом чудесном уголке, одна с матерью, она казалась ему вполне подходящим объектом для его пылких чувств, однако Стэйн понимал, что придется считаться с Каупервудом и действовать осторожно. Но, поскольку Каупервуд ни разу не обмолвился, что является опекуном Беренис, а она живет сейчас здесь, в его доме, — так почему бы ему, владельцу поместья, не наведываться к ней и впредь, по крайней мере до тех пор, пока он не узнает чего-либо нового? Итак, когда настало время уезжать из Парижа, Стэйн с истинным удовольствием собрался в путь, решив извлечь как можно больше из представившегося случая побыть подле Беренис.

Со своей стороны Беренис тоже приготовилась к встрече. Она надела свое любимое бледно-зеленое платье, была оживлена и держалась куда менее официально, чем в прошлый раз. Хорошо ли он провел время во Франции? Какая лошадь победила — гнедая с белым пятном у глаза или большая вороная с белыми ногами? Оказалось — большая вороная; она принесла Стэйну приз в двенадцать тысяч франков, а заодно и выигрыш нескольких пари, — в общем и целом тридцать пять тысяч франков.

— Достаточно, по-моему, чтоб превратить в аристократов целую семью французских бедняков, — весело заметила Беренис.

— Что ж, французы, знаете ли, народ бережливый, — сказал Стэйн. — С такой суммой какой-нибудь французский крестьянин вполне мог бы стать барином, да и наш тоже. В Шотландии, откуда родом предки моего отца, с такими деньгами, говорят, выходили в графы. — Он задумчиво улыбнулся. — Первый граф Стэйн, — добавил он, — начинал с меньшими капиталами.

— А вот нынешний выигрывает такие деньги за одни скачки!

— М-м, на этот раз — да, но ведь не всегда так бывает. В прошлый раз скачки обошлись мне вдвое дороже.

Они сидели на палубе плавучего домика и ждали, пока им подадут чай. Мимо проплыла плоскодонка с кадкой-то веселой компанией, и Стэйн спросил Беренис, каталась ли она в его отсутствие на байдарках или на лодках, — ведь их сколько угодно на его лодочной станции.

— О да, — сказала она. — Мы с мистером Тэвистоком и с полковником Хоксбери — знаете, с тем, что живет близ Уимблдона, — обследовали всю реку, доплывали до Виндзора, а в обратном направлении — далеко за Марлоу. Думали добраться даже до Оксфорда.

— На плоскодонке? — поинтересовался Стэйн.

— Да, даже на двух или на трех. Полковник Хоксбери хотел подобрать компанию.

— Милейший человек этот полковник! Так вы знакомы с ним? Мы дружили мальчишками. Но я давно не видел его. Он, кажется, был в Индии?

— Да, он мне рассказывал.

— А знаете, окрестности Трегесола много живописнее, — сказал вдруг Стэйн, отмахиваясь от Хоксбери и Тэвистока. — Кругом море, скалы — самое скалистое место на побережье Англии — суровое, величественное, а подальше — вересковые заросли и болота, оловянные и медные рудники и старинные церкви. Вы этим не интересуетесь? И погода — чудесная, особенно сейчас. Я бы очень хотел, чтобы вы с матушкой приехали в Трегесол. Там у нас есть недурная бухточка, где я держу свою яхту. Мы могли бы съездить на острова Силли, — они всего милях в тридцати оттуда.

— Как мило! Вы очень любезны! — сказала Беренис, думая, однако, о Каупервуде и о том, как он отнесся бы к такому приглашению. — Мама, у тебя нет желания прокатиться на яхте к островам Силли? — спросила она, заглянув в открытое окно. — У лорда Стэйна есть яхта и своя пристань в Трегесоле, и он уверен, что нам понравится такая прогулка.

Она продолжала весело болтать, впрочем не без легкой снисходительности в голосе. Стэйн слегка удивился, что она так небрежно отнеслась к его приглашению, которого многие добивались бы как величайшей милости.

В окне появилась миссис Картер.

— Вы должны извинить мою дочь, лорд Стэйн, — сказала она. — Она очень своенравная девица. Она никогда меня не слушалась, да и не только меня, а вообще никого. Ну, а что касается меня, — тут миссис Картер посмотрела на Беренис, словно спрашивая у нее позволения, — по-моему, ваше предложение очень заманчиво! И я уверена, что и Беви думает так же.

— Давайте-ка пить чай, — не обращая внимания на мать, продолжала Беренис. — А потом можете покатать меня на лодке, хотя я, пожалуй, предпочитаю кататься сама — и на байдарке. А то, хотите, пройдемся немного или сыграем до обеда в теннис. Я много упражнялась и теперь, наверно, сыграю неплохо.

— Не слишком ли жарко для тенниса? — возразил Стэйн.

— Лентяй! А я-то думала, англичане способны пожертвовать чем угодно, лишь бы вволю побегать по корту да помахать ракеткой. Нет, Британская империя, как видно, приходит в упадок!

И тем не менее в теннис этим вечером не играли; зато Стэйн с Беренис катались на байдарке по Темзе, а потом — не спеша обедали при свечах. Стэйн описывал красоты Трегесола — правда, поместье несколько старомодно и не так нарядно, как многие английские усадьбы, зато из окон открывается вид на море и скалистый берег — странный и даже жуткий в своей величавой, дикой красоте.

Но Беренис все еще побаивалась принять приглашение, хотя ей и хотелось посмотреть на поместье, — уж очень красочно описал его Стэйн.

Глава 43

В характере Стэйна было много общего с Беренис. Он был более податливый, не такой напористый, как Каупервуд, и безусловно менее практичный. Букашка по сравнению с Каупервудом в мире крупных афер, где тот блистал, Стэйн, однако, представал в чрезвычайно выигрышном свете в той атмосфере, которая так прельщала Беренис, — в обстановке изысканной роскоши, подчиненной требованиям самого утонченного вкуса. Она сразу разгадала его — ей достаточно было десять минут походить с ним вечером по парку и послушать, как он рассказывает о себе, чтобы понять, каковы его склонности и взгляды. Как и Каупервуд, он считал свою судьбу вполне сносной и даже не желал ничего иного. Что ж, он богат. Знатен. И не бездарен.

— Но сам я не сделал ровно ничего, чтобы добыть или заслужить хоть что-то из того, что у меня есть, — признался он.

— Этому нетрудно поверить, — рассмеялась Беренис.

— Но тут уж ничего не поделаешь, — продолжал он, словно не заметив ее реплики. — Таков мир — все в нем несправедливо: одни одарены сверх меры, а у других нет ничего.

— Как это верно! — сказала Беренис, став вдруг серьезной. — В жизни столько рокового и столько нелепого: бывают судьбы прекрасные, а бывают страшные, позорные, отвратительные…

Стэйн принялся рассказывать ей о себе. Его отец хотел, чтобы он женился на дочери их соседа, тоже графа. Но их не слишком влекло друг к Другу, деликатно заметил он. А позже, в Кембридже, Стэйн решил во что бы то ни стало отложить женитьбу и сначала поездить по свету, чтобы лучше узнать жизнь.

— Но беда в том, — продолжал Стэйн, — что я слишком привык переезжать с места на место. А в промежутках между большими путешествиями хочется еще побывать и в моем лондонском доме, и в парижском, и в Трегесоле, и в Прайорс-Кове, когда он никем не занят.

— А вот, по-моему, беда в другом: непонятно, что может делать одинокий холостяк со столькими резиденциями, — сказала Беренис.

— Они мне служат для развлечения; я люблю в них устраивать званые вечера и балы, — ответил он. — У нас это очень принято, как вы сами, должно быть, заметили. И избежать этого невозможно. А кроме того, я, знаете ли, работаю, и порой очень усердно.

— Ради удовольствия?

— Да, пожалуй. Во всяком случае это придает мне бодрости, создает какое-то внутреннее равновесие, которое, по-моему, идет мне на пользу.

И Стэйн начал излагать свою излюбленную теорию о том, что сам по себе титул очень мало значит, если он не подкреплен личными достижениями. Сейчас всеобщее внимание привлекают прежде всего те, кто работает в области науки и экономики, а как раз экономика его особенно интересует.

— Но я совсем не о том хотел с вами говорить, — в заключение сказал он.

— Давайте лучше поговорим о Трегесоле. Это место, к счастью, слишком удаленное и слишком пустынное для обычного званого вечера или бала, поэтому, когда я хочу собрать много народу, мне приходится поломать себе голову. Трегесол ничем не напоминает окрестности Лондона, ничего подобного вы там не увидите, — я часто пользуюсь им, как убежищем, куда можно скрыться от всех и вся.

Беренис сразу почувствовала, что он хочет установить с ней более близкие, дружеские отношения. Быть может, самое лучшее — сразу же положить всему конец, вот сейчас, не сходя с места, отрезать пути ко всякому дальнейшему сближению. Но как обидно, что она должна оттолкнуть от себя человека, который по-видимому, так широко смотрит на жизнь, — почти так же, как она сама. И, глядя на шедшего рядом Стэйна, Беренис подумала, что он, пожалуй, способен дать волю чувству и побороть свои предрассудки, даже если она расскажет ему о своих отношениях с Каупервудом. Ведь теперь он связан с Каупервудом делами и, пожалуй, относится к нему с достаточным уважением, чтобы уважать и ее.

Но к тому же Стэйн очень нравился ей. Поэтому, чтобы избежать искушения, Беренис решила перевести разговор на другую тему и больше в этот вечер не возвращаться к Трегесолу. Но на следующий день, когда они встретились рано утром за завтраком, — они собирались поехать кататься верхом, — этот разговор возобновился. Стэйн сказал, что намерен сбежать в Трегесол — ему хочется отдохнуть несколько дней, а главное, спокойно обдумать некоторые серьезные финансовые проблемы, требующие его внимания.

— Видите ли, я взял на себя немалый труд, связавшись со строительством метрополитена, которое затеял ваш опекун, — признался он. — Быть может, вам известно, что мистер Каупервуд разработал очень сложную программу и считает нужным заручиться моей помощью. А я пытаюсь решить, смогу ли я быть ему в самом деле полезен.

Он умолк, словно выжидая, что она на это скажет. Их лошади спокойно шли бок о бок.

Беренис молчала, покачиваясь в седле: она твердо решила не высказывать собственных мыслей.

— Хоть мистер Каупервуд и мой опекун, — прервала она, наконец, молчание, — но его финансовая деятельность для меня тайна. Меня куда больше интересуют чудесные вещи, которые можно приобрести за деньги, чем то, как эти деньги добываются.

И по лицу ее скользнула улыбка.

Стэйн на мгновение придержал лошадь и, повернувшись, внимательно посмотрел на Беренис.

— Честное слово, мы с вами совершенно одинаково думаем! — воскликнул он. — Я часто спрашиваю себя, зачем обременять себя всякими делами, когда так любишь красоту. Подчас я даже злюсь на себя за это.

И Беренис мысленно снова сравнила Стэйна со своим энергичным и безжалостным возлюбленным. В Каупервуде — финансисте и стяжателе — любовь к искусству и красоте существовала лишь в той мере, в какой она не мешала его стремлению к власти и богатству. У Стэйна же чувство прекрасного преобладало над всем остальным, и в то же время он, как и Каупервуд, был человек незаурядный, к тому же богатый. Но при этом у него было и еще одно: титул, знатность, а стало быть, такое положение в обществе, какого Каупервуду никогда не добиться. Беренис было тем интереснее сравнивать этих людей, что она видела, какое сильное впечатление произвела она на Стэйна. Английский аристократ — и Фрэнк Каупервуд, американский финансист, магнат городского железнодорожного транспорта!



Проезжая под нависшими ветвями деревьев на своей серой в яблоках лошади, Беренис пыталась представить себя в роли леди Стэйн. Возможно, у них даже будет сын, и он унаследует графский титул. Но тут — увы! — Беренис вспомнила о своей матери — небезызвестной Хэтти Стар из Луисвиля, и о собственных не слишком благовидных отношениях с Каупервудом, которые того и гляди могут стать известны, и тогда — скандал… Ведь от Эйлин можно ожидать всего, а если еще рассердить Каупервуда, бог весть, чем это может кончиться: он так неистощимо изобретателен, так мстителен. И ее недавнее волнение рассеялось, как туман при беспощадном свете дня. На миг она похолодела, осознав всю сложность своего положения. Но тут она услышала слова Стэйна:

— Разрешите сказать вам, что ваш блестящий ум и душевная чуткость не уступают вашей красоте.

Это звучало утешительно — и Беренис, несмотря на грустное настроение, весело махнула рукой.

— Отчего же? Вы думаете, я неспособна принять то, чего не заслуживаю?

Она интересовала Стэйна все больше и больше, и потому он склонен был думать, что отношения между Беренис и ее опекуном — самые обычные. Ведь Каупервуду, должно быть, стукнуло все пятьдесят пять, а то и шестьдесят. А Беренис выглядит не старше восемнадцати-девятнадцати. Может быть, она его незаконная дочь. С другой стороны, вполне возможно, что ее молодость и красота пленили Каупервуда, и, осыпая мать и дочь подарками и всевозможными знаками внимания, он попросту добивается благосклонности Беренис. Наблюдая за миссис Картер, Стэйн почувствовал какое-то смутное сомнение. Безусловно, она действительно родная мать Беренис, они так похожи друг на друга. И все же Стэйн недоумевал. Но сейчас ему больше всего на свете хотелось увезти Беренис в Трегесол. Как бы это сделать?

— Одно скажу вам, мисс Флеминг: вас можно поздравить с таким опекуном. На мой взгляд, он — выдающийся, замечательный человек.

— Да, это верно, — ответила Беренис. — Как интересно, что вы теперь его компаньон или, кажется, собираетесь стать компаньоном.

— Кстати, — спросил Стэйн, — вы не знаете, когда мистер Каупервуд возвращается из Америки?

— Последнее письмо мы получили от него из Бостона, — ответила она. — И ему предстояла еще уйма дел в Чикаго и в других местах. Право, не знаю, когда он может вернуться.

— Когда он приедет, я, надеюсь, буду иметь счастье видеть вас всех у себя, — сказал Стэйн. — Но мы так и не договорились относительно Трегесола. Неужели уж так обязательно ждать возвращения мистера Каупервуда?

— Думаю, что да, во всяком случае недели три-четыре придется подождать. Мама неважно себя чувствует, и ей хочется посидеть здесь в тишине и отдохнуть.

Она ободряюще улыбнулась Стэйну и тут же подумала, что если Каупервуд вернется или даже просто если написать или телеграфировать ему, все устроится. Ей очень хотелось принять приглашение. К тому же ее дружба со Стэйном, которую Каупервуд заранее одобрил, хотя она и завязалась в его отсутствие, пожалуй, даже поможет ему вести дела с этим англичанином. Надо сейчас же написать Каупервуду.

— Но недели через три вы сможете приехать? — спросил Стэйн.

— Наверно. И я не сомневаюсь, что это будет очень приятная поездка.

Волей-неволей Стэйну пришлось сделать вид, что он в восторге от ее обещания. Эта юная красавица-американка явно не нуждается ни в нем, ни в Трегесоле, ни в его высокопоставленных знакомствах. Такая уж это независимая натура, привыкла поступать по-своему, с этим надо считаться.

Глава 44

Хотя Беренис была далеко не уверена, разумно ли продолжать дружбу со Стэйном, укреплению этой дружбы отчасти способствовал сам Каупервуд, который отнюдь не спешил возвращаться. Он уже сообщил — причиной этому была Лорна, — что до исхода президентских выборов не сможет вернуться в Лондон. Если же, предусмотрительно добавил он, ему придется задержаться надолго, он вызовет Беренис к себе в Нью-Йорк или в Чикаго.

Письмо это наводило на размышления, но подозрений не вызывало. И, может быть, все так бы и обошлось, если б не газетная заметка, вырезанная Эйлин и дошедшая до Беренис примерно через неделю после ее разговора со Стэйном. Как-то утром, разбирая почту в своей спальне, выходившей окнами на восток, Беренис увидела простой конверт, адресованный на ее нью-йоркскую квартиру и пересланный в Прайорс-Ков. В нем оказалось несколько фотографий Лорны Мэрис и газетная вырезка — заметка из светской хроники. Эта заметка гласила:

«Во всем городе только и говорят, что о всемирно известном архимиллионере и его последнем увлечении — популярной танцовщице, звезде сезона. Если верить слухам, эта история носит крайне романтичный характер. Говорят, что сей джентльмен, прославившийся своими успехами на финансовом поприще в некоем городе на Среднем Западе, а также своей слабостью к молодым и красивым девушкам, встретил в одном из отдаленных городов нашей страны очаровательнейшую представительницу балетного искусства, ныне звезду сезона, и будто бы одержал над ней мгновенную победу. Хотя сей меценат и очень богат и, как всем известно, не жалеет денег и осыпает дорогими подарками тех, кому посчастливилось привлечь его внимание, — он все же не потребовал, чтобы балерина ушла со сцены и последовала за ним в Европу, откуда сам он недавно возвратился в поисках капиталов для задуманного им предприятия. Пожалуй, наоборот: он настолько увлечен, что, по всей видимости, позволил уговорить себя остаться здесь. Европа зовет его, но он отложил завершение крупнейшего в своей жизни финансового начинания, чтобы всласть понежиться в лучах недавно открытого им светила. Напрасно франты в шелковых цилиндрах толпятся у артистических подъездов, — частный автомобиль уносит предмет их поклонения к таким радостям и восторгам, о которых мы можем только догадываться. Во всех клубах, ресторанах, барах только и разговоров, что об этом романе. Чем он может кончиться — предугадать, разумеется, невозможно. Несомненно одно: Европу нельзя заставлять ждать до бесконечности.

Пришел, увидел, победил!»


В первую минуту Беренис была не столько шокирована, сколько удивлена. Восторженное преклонение Каупервуда, то огромное удовлетворение, которое он как будто находил в ее обществе и в своей деятельности, — все это давно усыпило ее сомнения: казалось, в ближайшем будущем ей ничто не угрожает. Но, изучая фотографию Лорны, она сразу заметила, сколько чувственного огня в этой новой фаворитке Каупервуда. Неужели это правда? Неужели он нашел другую — и так скоро? Нет, этого она ему ни за что не простит. Каких-нибудь два месяца назад он называл ее самой прелестной женщиной на свете и говорил, что ей-то уж меньше чем кому-либо следует опасаться мужского непостоянства или соперничества женщины. И вот, однако, он все еще в Нью-Йорке, где ничто не удерживает его, кроме Лорны. И еще хочет провести ее болтовней о президентских выборах!

Мало-помалу холодная ярость овладела Беренис. Ее голубые глаза стали как льдинки. Но в конце концов здравый смысл снова пришел ей на помощь. Разве не в ее власти пустить в ход самое острое свое оружие? К ее услугам Тэвисток — он хоть и хлыщ, но занимает столь видное положение в свете, что его вместе с матерью часто приглашают даже ко двору. Да не только он, есть и другие, — откровенно восторженные взгляды многих и многих видных и интересных мужчин в этом новом для нее обществе красноречиво говорили: «Выбери меня — я того стою!» И, наконец, есть еще Стэйн.

Впрочем, сколько бы Беренис ни злилась на Каупервуда в эти первые минуты, какие бы планы ни строила, ей и в голову не приходило предпринять какой-либо отчаянный шаг. В конце концов он дорог ей. Они оба успели почувствовать и понять, как необходимы они друг другу. Она не знала, как отнестись к этой измене, она была поражена, уязвлена, злость так и кипела в ней, но пойти на разрыв она не решилась бы. Разве сомнение в том, удастся ли ей удержать его, заставить его забыть прежние привычки и влечения, не волновало ее частенько и раньше? В глубине души она допускала, была почти уверена, что это ей не удастся. В лучшем случае сходство характеров и общность интересов, надеялась она, помогут им сохранять если не нежные, то хотя бы выгодные обоим отношения. А теперь… Неужели ей придется сознаться себе — и так скоро, — что все рухнуло? Нет, не может быть! Не так она представляла себе свое будущее и будущее Каупервуда. Ведь до сих пор все было так чудесно…

Она уже написала Каупервуду о приглашении Стэйна и намеревалась дождаться его ответа, а пока что не говорить насчет поездки в Трегесол ни «да», ни «нет». Но теперь, когда перед ней такое доказательство неверности Каупервуда, — решено: как бы она ни сочла нужным вести себя с ним дальше, она примет приглашение его светлости и будет всячески поощрять его ухаживания. А там видно будет, как поступить. Любопытно, что-то скажет Каупервуд, когда увидит, как увлекся ею Стэйн.

Итак, Беренис написала Стэйну, что матушка чувствует себя лучше и ей полезно было бы сейчас переменить обстановку, а потому она с радостью принимает его вторичное приглашение, полученное всего несколько дней назад.

Что до Каупервуда, она пока не станет больше писать ему. Она отнюдь не собирается держать себя со Стэйном так, чтобы вызвать нежелательные разговоры, и поездка эта не должна привести к разрыву с Каупервудом. Надо выждать и посмотреть, как подействует на него ее молчание.

Глава 45

Тем временем в Нью-Йорке Каупервуд все еще предавался своей новой страсти, но в глубине его сознания — ни на минуту не давая ему покоя — неотступно маячила мысль о Беренис. Как это почти всегда с ним бывало, его чувственные восторги длились недолго. В самой его крови было нечто такое, отчего он со временем — неизбежно и неожиданно для себя — почему-то терял всякий интерес к предмету недавнего увлечения. Однако после знакомства с Беренис он впервые в жизни почувствовал, что здесь он будет не победителем, а побежденным, — уверенность, от которой он не мог отделаться и которая не на шутку встревожила его, ибо его отношения с ней не ограничивались просто физической близостью, а отнимали немало душевных сил. В противоположность всем женщинам, каких он знал прежде, Беренис вносила в его жизнь не только страсть и радость обладания, но и какую-то частицу красоты и творческой мысли.

Еще два обстоятельства заставили Каупервуда призадуматься. Первым и наиболее важным было письмо от Беренис — она сообщала, что в Прайорс-Ков приезжал Стэйн и что он приглашал ее с матерью к себе в Трегесол. Это известие крайне взволновало Каупервуда, — он знал, что Стэйн несомненно обаятельный, отнюдь не заурядный человек, и при этом — очень недурен собой. Безусловно, Беренис может увлечься таким человеком. Как же ему поступить: покончить немедленно с Лорной и вернуться в Англию, чтобы помешать Стэйну завоевать симпатии Беренис? Или подождать еще немного и уж вполне насладиться близостью с Лорной, а заодно показать Беренис, что он вовсе не ревнует ее к Стэйну и нимало не опасается этого блестящего высокопоставленного соперника? Это заставит ее подумать, может ли Стэйн быть для нее такой надежной опорой, как он, Каупервуд.

Наряду с этим настроение Каупервуда омрачало еще одно обстоятельство. Совсем неожиданно и очень серьезно заболела Керолайн Хэнд. Из всех предшественниц Беренис ни одна так не понимала его, как Керолайн, не была ему так близка. Керолайн до сих пор писала ему дружеские, остроумные письма, уверяла его в своей неизменной преданности и желала ему успеха в его лондонском предприятии. А теперь он получил от нее коротенькую записку: Керолайн сообщала, что ей предстоит операция аппендицита. Пусть он приедет — хотя бы на час, на два. Ей так много нужно сказать ему. Раз уж он в Америке, он, наверно, может приехать. И Каупервуд счел своим долгом съездить в Чикаго и повидаться с ней.

Каупервуду еще никогда в жизни не приходилось сидеть у постели какой-либо из своих возлюбленных не только во время серьезной болезни, но даже при пустячном недомогании. Его в таких случаях не приглашали: все его мимолетные романы были всегда пронизаны ощущением молодости, веселья, красоты. И теперь, приехав в Чикаго и увидев Керри (так он называл Керолайн), страдающую от нестерпимых болей, — ее должны были вот-вот отправить в больницу, — он невольно задумался над бренностью человеческого существования. Керолайн, оказывается, попросила его приехать еще и потому, что хотела с ним посоветоваться.

— Кто знает, чем это кончится? — сказала она, стараясь казаться бодрой.

— На всякий случай прошу тебя исполнить одно мое желание. У меня в Колорадо есть сестра с двумя детьми, я к ней очень привязана, и мне бы хотелось перевести на ее имя кое-какие облигации.

Приобрести эти облигации ей посоветовал в свое время сам Каупервуд, и теперь они лежали на хранении в его нью-йоркском банке.

Он поспешил превратить все в шутку: она что-то рановато начинает помышлять о смерти, что же тогда делать ему — ведь он старше ее на двадцать пять лет! А про себя он подумал, что все возможно. Что говорить — конечно, она может умереть, все могут — и Лорна, и Беренис, и кто угодно. И как же тщетна, как кратковременна борьба, которую ведет человек! Вот он, в шестьдесят лет, снова чуть ли не с юношеским задором вступает в эту борьбу, — а Керолайн, в тридцать пять, с ужасом думает о том, что очень скоро, быть может, для нее все кончится. Как нелепо. И как грустно.

Опасения Керолайн сбылись — она умерла через двое суток после того, как ее привезли в больницу. Услышав о ее смерти, Каупервуд счел благоразумным тотчас уехать из Чикаго, поскольку весь город знал, что она была его любовницей. Однако перед отъездом он послал за одним из своих чикагских адвокатов и подробно объяснил ему, что и как нужно сделать.

И все же смерть Керолайн не выходила у него из головы. В этой женщине было столько жизни, блеска, задора, даже когда она уезжала в больницу! Он пожалел тогда, что не может проводить ее, и она сказала — это были последние слова, которые он от нее услышал:

— Ты же знаешь меня, Фрэнк. В этом случае я могу обойтись и соло, без всякого сопровождения. Только не уезжай, пока я не вернусь. Меня еще хватит на несколько дуэтов.

Но она не вернулась. А с ней ушло навсегда и то, что напоминало ему о лучшей поре его жизни в Чикаго, — о днях, когда он с таким воодушевлением вел свою яростную борьбу и урывал свободную минутку, чтобы повидаться с ней. И вот Керолайн не стало. Ушла, в сущности, из его жизни и Эйлин, хотя она как будто и рядом. Ушла и Хейгенин, и Стефани Плейто, и другие. А он живет. Сколько же ему еще осталось? И его вдруг охватило неудержимое желание вернуться к Беренис.

Глава 46

Однако отделаться от Лорны оказалось не так-то легко. Как и Беренис, и Арлет Уэйн, и Керолайн Хэнд, и любая из многих прелестниц, скрашивавших в прошлом жизнь Каупервуда, Лорна была не лишена хитрости. И она искусно прибегала ко всякого рода уловкам, чтобы удержать при себе знаменитого Каупервуда: слишком уж было лестно иметь такого поклонника, чтобы отпустить его без борьбы.

— Долго ты думаешь пробыть в Лондоне? Ты будешь часто писать мне? Разве ты не вернешься к рождеству? Или хотя бы к началу февраля? Знаешь, уже решено: мы остаемся в Нью-Йорке на всю зиму. Говорят даже, будто мы потом поедем в Лондон. А ты будешь рад, если я приеду?

Она сидела у него на коленях и тихонько шептала ему всякие нежные словечки. Он может быть спокоен: когда она приедет в Лондон, она не будет надоедать ему — она понимает: ведь там Эйлин, и к тому же у него столько дел. Умела же она вести себя в Нью-Йорке.

Но Каупервуд, у которого из головы не выходили Беренис и Стэйн, был другого мнения. Правда, Лорна способна была пробудить в нем бурю страсти, но по своему духовному облику, уму и умению держаться в обществе она не шла ни в какое сравнение с Беренис, и вот эту-то разницу между ними Каупервуд и начал теперь ощущать. Надо положить конец этой связи, оборвать ее резко и решительно.

От Беренис не было ни строчки, хотя после ее письма, в котором она сообщала о визите Стэйна и намекала на то, что ей хотелось бы съездить в Трегесол. Каупервуд несколько раз писал и телеграфировал ей. Мало-помалу он начал думать, что ее молчание может быть связано с заметкой в светской хронике. Чутье подсказывало ему не писать ей больше, а ехать в Лондон — и немедленно.

И вот однажды утром, после ночи, проведенной с Лорной, когда она одевалась, чтобы идти куда-то на званый завтрак, Каупервуд сделал первый шаг к отступлению.

— Лорна, — начал он, — давай поговорим. Ты знаешь, нам предстоит расстаться: я уезжаю в Англию…

И он рассказал ей все начистоту, не упоминая, конечно, имени Беренис; время от времени Лорна пыталась прервать его, но он пропускал мимо ушей все ее вопросы и возражения. Да, существует другая женщина. Он был счастлив с нею, и для него сейчас самое главное, самое необходимое — сохранить их отношения. Кроме того, нельзя забывать и об Эйлин и об особых условиях его деятельности в Лондоне. Лорна не должна и думать, что их связь может длиться вечно. В их отношениях было много хорошего. И сейчас есть. Но…

Невзирая на мольбы и даже горькие слезы Лорны, Каупервуд говорил с ней, как король с некогда любимой, но теперь уже надоевшей фавориткой. Она сидела словно в каком-то оцепенении, глубоко уязвленная, подавленная, пристыженная. Неужели все так быстро кончилось? И однако, глядя на Каупервуда, она понимала, что это так. Ведь ни разу за все время, что они были вместе, он не сказал ей, что любит ее, что не уйдет от нее. Он не из тех, кто говорит такие вещи. Да, но ведь она так хороша, такая блестящая актриса, — может ли это быть, чтобы мужчина, пусть даже такой, как Каупервуд, однажды испытав блаженство ее любви, был в силах расстаться с нею? Как только может он предлагать ей это? Он — Фрэнк Каупервуд, ее двоюродный дядя, человек, родной ей по плоти и крови, и притом ее любовник!

Но вот он стоит перед ней, властный, решительный, хладнокровный — возлюбленный и палач! Да, конечно, говорит он, их связывают узы кровного родства, он к ней искренне расположен, так что они вовсе не станут чужими друг другу. Но ни о каких других отношениях не может быть и речи.

И он поставил на своем. Правда, в последние дни перед его отъездом у них еще было немало долгих разговоров: Лорна доказывала, что Каупервуд все же должен встречаться с ней, — ведь она его родственница, и она никак не будет вмешиваться в его жизнь. Там видно будет, отвечал он. В мыслях же он был все время с Беренис. Он достаточно хорошо знал ее и понимал, что она вряд ли уйдет от него, даже узнав про Лорну. Но она может почувствовать себя свободной от всяких обязательств, и тогда он лишится ее дружеской поддержки и сердечной привязанности. А тут еще этот Стэйн… Надо поторопиться с отъездом — ведь Беренис не зависит от своего «опекуна» и вольна распоряжаться своей судьбой по собственному усмотрению. Надо как можно скорее помириться с нею.

Только покончив со всеми приготовлениями, Каупервуд нашел нужным сказать Эйлин, что они возвращаются в Лондон. Как-то вечером, придя домой, чтобы сообщить ей об этом, он столкнулся на пороге с Толлифером. Каупервуд любезно раскланялся с ним и, задав два-три вопроса о том, как тот проводит время в Нью-Йорке, как бы невзначай заметил, что они с Эйлин через день-два возвращаются в Лондон. Этого было вполне достаточно, чтобы Толлифер понял, что и он должен ехать. Он был в восторге: теперь он может вернуться в Париж и, по всей вероятности, в объятия Мэриголд Брэйнерд.

Но до чего же ловко обделывает этот Каупервуд свои дела! Развлекается с Лорной в Нью-Йорке, черт его знает с кем за границей, и тут же отдает распоряжение Эйлин и ему, Толлиферу, — и они следуют за ним в Лондон или на континент! И при этом у него такой невозмутимый вид, который поразил Толлифера с первой же встречи. А вот он, Толлифер, выслушав это неожиданное приказание, обязан ломать и перестраивать все свои планы, лишь бы тот, другой, мог наслаждаться жизнью, уверенно и быстро добиваться своего!

Глава 47

На исходе сентября Беренис провела четыре дня в Трегесоле, наслаждаясь красотами природы и седой древностью, которой дышало все в этом поместье. Стэйн пригласил к себе на это время мистера и миссис Уэйлер, веселую и приятную пару, живущую по соседству, а также Уоррена Шарплеса, богатого рыбопромышленника, давно уже перешедшего из разряда дельцов в джентльмены. Все трое должны были помогать хозяину развлекать миссис Картер.

Беренис при ближайшем знакомстве со Стэйном убедилась, что он действительно, как он и говорил ей, уделяет развлечениям не меньше внимания, чем делам. Иными словами, он умеет брать от жизни все, что можно. Стэйн любил и свое поместье и его окрестности — бескрайную, поросшую вереском равнину, с одной стороны окаймленную лесами, а с другой — спускающуюся к отмелям и утесам изрезанного бухтами западного побережья Англии. Он старался возможно больше бывать вдвоем с Беренис, водил ее в поля смотреть гигантские камни, которые высились рядами или образовывали круги: должно быть, им поклонялись в древности друиды или иные жрецы — от них веяло чем-то таинственным и первобытно суровым. Он рассказал Беренис о медных и оловянных рудниках, существовавших здесь еще до римского владычества, о больших рыболовных флотилиях, выходивших в открытое море из залива Сент-Айвз и из Пензанса, что в заливе Маунтс, и о древнем племени, все еще живущем в окрестных деревнях, — у него самого в поместье есть несколько человек из этого племени, они говорят на почти забытом теперь языке и до сих пор верны обычаям прадедов. В заливе Маунтс стояла на приколе яхта Стэйна, — на ней, как убедилась Беренис, могла бы разместиться компания человек в двенадцать. А с самого высокого холма в окрестностях Трегесола видны были Ла-Манш и пролив св. Георга.

Беренис вскоре заметила, что Стэйн гордится этим диким краем не меньше, чем своими владениями в нем. Именно здесь он чувствовал себя настоящим лордом — всеми признанным и почитаемым. Возможно, когда он совсем остепенится, думала Беренис, его потянет в родное гнездо и он решит навсегда осесть здесь. Ее, однако, такая перспектива не соблазняла. Уж слишком здесь голо и дико, хоть Беренис и восхищалась этой первобытной красотой. Трегесол-холл — длинное, серое, мрачное здание — спасала в глазах Беренис лишь пышность внутреннего убранства: пестрые занавеси и ковры, старинная французская мебель, картины старых французских и английских мастеров и вполне современное электрическое освещение и водопровод. Больше всего поразила Беренис библиотека, она оглядывала ее с чувством благоговения, — графы Стэйны собирали книги из поколения в поколение свыше полутора веков, и теперь это было настоящее сокровище.

Время в Трегесоле проходило в непрерывных развлечениях: катались на яхте, купались, устраивали пикники на берегу моря, среди скал, — и Беренис все больше удивлялась Стэйну: в нем чувствовалась какая-то грубоватая простота, которая как-то не вязалась с его любовью к роскоши и удобствам. Он был ловок и силен — с легкостью мог подтянуться на руках шесть раз кряду, ухватившись за сук какого-нибудь дерева, Он оказался и отличным пловцом: даже когда по морю ходили высокие волны, Стэйн отваживался заплывать так далеко, что Беренис могла лишь со страхом и изумлением следить за ним глазами. Он без конца допытывался, как она относится ко всему, что ему нравится, и очень радовался, если их мнения совпадали. И он строил планы на будущее, придумывая для Беренис все новые развлечения, если они будут встречаться и впредь.

Но как ни обаятелен был Стэйн, как ни интересно было знакомство с ним — да еще в пику изменнику Каупервуду, — пораздумав, Беренис решила, что ему все же не хватает кипучей энергии Фрэнка. Стэйна не окружал ореол власти и больших начинаний. Ему довольно было солидного положения, без этого оглушительного рева фанфар и кликов толпы, что сопровождают деятельность великих мира сего, их стремительное продвижение по пути славы. А ведь именно за это она преклонялась и всегда будет преклоняться перед Каупервудом. Сейчас он не с нею, он увлечен другой женщиной, и в разлуке образ его словно потускнел, — и все же она непрестанно думает о нем даже теперь, когда так сильно обаяние Стэйна — человека более мягкого и менее напористого. Но, может быть, ей придется побороть в себе влечение к Каупервуду и направить все усилия на то, чтобы женить на себе Стэйна или еще кого-нибудь и таким путем завоевать прочное положение в обществе? К чему отрицать, — да, ей хотелось бы иметь хоть какую-то точку опоры. Кто знает, на что отважится Эйлин, если узнает, что Беренис в Англии и с Каупервудом? А может быть, она уже знает? Почти наверняка это Эйлин послала ей заметку из светской хроники… А прошлое матери — разве удастся вечно скрывать его? Однако ведь Стэйн в самом деле увлечен ею. Быть может, он женится на ней, если только некоторые истины не обнаружатся. Но, может быть, даже если ему и все станет известно, он постарается помочь ей скрыть то, что способно помешать их счастью.

Как-то рано утром они возвращались со Стэйном в Трегесол после прогулки верхом по его голым, пустынным владениям, и Беренис поймала себя на мысли: а способен ли он пожертвовать всем ради того, чтобы удержать подле себя любимую женщину? Или он слишком крепко связан традициями и обычаями своего класса?

Глава 48

Лондон. Обычная шумиха по поводу возвращения мистера и миссис Каупервуд. Беренис из полученных ранее телеграмм уже знала о его приезде, а Каупервуда в это время интересовало только одно — примирение с Беренис и ее любовь.

Стэйн пребывал в самом радужном настроении: пока Каупервуд отсутствовал, он значительно преуспел не только в делах, связанных со строительством метрополитена, но и в завоевании симпатий подопечной этого американца. По правде говоря, Стэйн был чуть что не влюблен. Уже после того как Беренис гостила у него в Трегесоле, он несколько раз побывал в Прайорс-Кове. Надежда на успех подстегивала его, прибавляла упорства. Может быть, он и добьется своего. Беренис полюбит его и согласится стать его женой. Каупервуд вряд ли будет против. Это только упрочит их деловые отношения. Конечно, надо будет побольше разузнать о Беренис и о том, каковы на самом деле ее отношения с Каупервудом. Пока что Стэйн не потрудился осведомиться на этот счет. Но даже если прошлое Беренис и не безупречно, это не мешает ей быть самой очаровательной женщиной, какую он когда-либо знал. Во всяком случае она не пыталась увлечь его — это ясно; он ведь сам неотступно преследовал ее.

Беренис тем временем и радовали и тревожили два обстоятельства: одно — что Стэйн, как видно, сильно увлечен ею, и другое — что после ее визита в Трегесол он, среди прочих развлечений, предложил ей увеселительную прогулку на его яхте «Айола»; он пригласит ее с матерью и чету Каупервудов. Они покатаются, пока стоит хорошая осенняя погода. Можно будет заехать в Каус — там в это время, по всей вероятности, будут король Эдуард и королева Александра, и Стэйн будет счастлив представить своих гостей их величествам, — ведь король с королевой старинные друзья его отца.

Услышав имя Эйлин, Беренис похолодела. Если Эйлин выразит согласие, то уже ни сама Беренис, ни ее мать не смогут поехать. А если Эйлин откажется, придется как-то правдоподобно объяснить Стэйну ее отсутствие. Притом, если они с Каупервудом примут приглашение и поедут вместе, им прежде надо прийти к какому-то соглашению, пусть не полюбовному, но все же соглашению. А этого-то Беренис сейчас и не хотела. Не поехать же с Каупервудом или, наоборот, поехать без него, значит навсегда его оттолкнуть. А это опять-таки повлечет за собой объяснения и перемену в отношениях, которая может оказаться роковой для обоих.

Но как ни досадовала Беренис на Каупервуда, не такое у нее было положение, чтобы решать что-либо сгоряча. Сколько бы она ни мечтала о браке со Стэйном, ей было совершенно ясно, что без доброжелательного отношения Каупервуда ей не выпутаться из бесчисленных затруднений и осложнений, грозящих ей со всех сторон. Если Каупервуд выйдет из себя, он попросту уничтожит ее. Если же она станет ему безразлична и он на все махнет рукой — ее уничтожат Эйлин и прочие. Снова и снова обдумывая все это, Беренис поняла, что и по своему характеру и по взглядам на жизнь Каупервуд ей неизмеримо ближе Стэйна. С ним она сама становится сильнее. И хотя очень многое говорит в пользу Стэйна, ясно одно — в главном он не может сравниться с Каупервудом: тот гораздо энергичнее, умнее, изобретательнее, гораздо проще и прямее смотрит на жизнь. Именно это, а не что другое, заставило Беренис осознать, что она хочет быть только с Каупервудом и ни с кем больше, хочет слышать его голос, видеть его, чувствовать его неиссякаемую энергию, его бесстрашие перед жизнью. Когда он рядом, ее силы утраиваются, а каково ей придется, если она лишится возможности в любую минуту опереться на его твердую руку? Вот почему Беренис не давала окончательного ответа Стэйну, ссылаясь на то, что ее опекун бывает иной раз упрям и несговорчив, — нельзя сказать заранее, как он отнесется к такой поездке. Она вынуждена повременить с ответом до его возвращения в Англию. Но ей самой, с улыбкой сказала она Стэйну, прогулка на яхте кажется очень заманчивой. Пусть он предоставит все ей, она, пожалуй, сумеет это уладить.

Беренис встретила Каупервуда весело, хотя, быть может, чуть официально, и ничем не показала, что у нее неспокойно на душе. Однако Каупервуд не только умел сразу почуять опасность, но и безошибочно угадывал, как к нему относятся окружающие, а потому тотчас ощутил враждебную настороженность Беренис. Недаром задолго до прибытия в Англию он уже был уверен, что Беренис известен его роман с Лорной. Он просто физически чувствовал это и теперь, готовый к любой неожиданности, был начеку. Он ничего не станет скрывать, не попытается избежать разговора на опасную тему, — надо только посмотреть сначала, как настроена Беренис и как она будет держать себя.

И вот он в Прайорс-Кове — кругом осенние краски, багряные и золотые пятна листвы. Над рекой, даже в полдень, когда он приехал, белели клочья тумана. Подъезжая к дому, Каупервуд с сожалением подумал о солнечных летних днях, которые он мог бы провести здесь с Беренис. Главное сейчас — быть с ней откровенным, пусть она снова почувствует, какой он есть на самом деле. Этот прием уже столько раз сослужил ему добрую службу и помог разрешить столько трудностей, что, наверно, выручит и сейчас. Ну да, у него была Лорна, но разве Беренис не увлекалась тут без него Стэйном? Виновата ли она перед ним, нет ли, но он сумеет заставить ее призадуматься над своим поведением.

За оградой Каупервуд увидел садовника Пиггота, подрезающего кусты, — тот почтительно ему поклонился. В загоне, прилегающем к конюшням Стэйна, грелись в лучах осеннего солнца лошади, а у дверей конюшни два грума чистили сбрую. По лужайке навстречу Каупервуду спешила миссис Картер, сияя радушной улыбкой, — по-видимому, она и не подозревала о тех проблемах, которые волновали ее дочь и его. По любезному приему миссис Картер Каупервуд догадался, что Беренис, очевидно, не склонна была откровенничать с матерью:

— Ну-с, как поживаете? — спросил он, выходя из экипажа и протягивая миссис Картер руку.

Беренис, по словам матери, чувствовала себя, как всегда, отлично.

— Сейчас она у себя — занимается музыкой, — добавила миссис Картер.

В самом деле, сквозь открытые окна слышались звуки рояля: Римский-Корсаков, «Сценки с ярмарки».[33]

Каупервуд подумал, что вот теперь, как бывало с Эйлин, надо идти объясняться, заискивать, пожалуй, вспыхнет ссора… Но тут музыка смолкла, и в дверях показалась Беренис, как всегда спокойная и улыбающаяся. О, он вернулся! Вот хорошо! Ну, как он себя там чувствовал? Доволен ли путешествием? Она так рада, что он вернулся! Каупервуд заметил, что Беренис хоть и выбежала к нему навстречу, однако не поцеловала его; по ее виду никак нельзя было сказать, что она чем-то недовольна. Больше того, она, казалось, была в восторге от его возвращения, — он вернулся как раз вовремя, чтобы полюбоваться чудесными осенними пейзажами; здесь с каждым днем становится все красивее. И, глядя на нее, Каупервуд тоже стал играть, спрашивая себя, однако, долго ли осталось до настоящей бури. Но когда Беренис все так же непринужденно предложила пойти в их плавучий домик и выпить по коктейлю, он не выдержал:

— Пройдемся к реке, хорошо, Беви? — и, взяв Беренис под руку, он повел ее по тенистой аллее. — Послушай, Беви, — начал он, — прежде всего я хочу кое-что рассказать тебе.

Он пристально посмотрел на нее холодным, жестким взглядом, и ее сразу точно подменили.

— Одну минуту, Фрэнк, я только скажу два слова миссис Эванс…

— Нет, — решительно сказал он, — не уходи, Беви. Наш разговор куда важнее и миссис Эванс и всего прочего. Я хочу рассказать тебе о Лорне Мэрис. Ты, очевидно, уже слышала о ней, но я все же хочу рассказать тебе сам.

Она молча спокойно шла рядом с ним.

— Ты знаешь о Лорне Мэрис? — спросил он.

— Да, знаю. Мне кто-то прислал из Нью-Йорка газетную вырезку и несколько ее фотографий. Она очень красивая.

Каупервуд отметил про себя сдержанный тон Беренис. Никаких упреков. Ни единого вопроса. Тем важнее выяснить, что же она на самом деле думает.

— Несколько неожиданный поворот после всего, что я говорил тебе, Беви, правда?

— Да, пожалуй. Но, надеюсь, ты не станешь оправдываться. — Уголки ее губ тронула едва заметная ироническая усмешка.

— Нет, Беви, я только хочу рассказать тебе все, как было. А дальше — суди сама. Ты хочешь выслушать меня?

— Не очень. Но если тебе так уж хочется поговорить об этом — пожалуйста. Мне кажется, я понимаю, как все случилось.

— Беви! — воскликнул он, останавливаясь и глядя на нее с восхищением и искренней любовью. — Мы не можем, во всяком случае я не могу так разговаривать. Знаешь, для чего я рассказываю тебе об этой истории? Чтобы ты поняла: думай обо мне, что хочешь, но знай — я по-прежнему люблю тебя. Может быть, это звучит нелепо и фальшиво после всего, что случилось за то время, пока мы не виделись, но, по-моему, ты и сама знаешь, что я говорю правду. Мы оба понимаем, что человеческие достоинства не ограничиваются физической красотой или чувственным обаянием. Если, к примеру, взять двух хорошеньких женщин и послушать, что скажут о них двое мужчин, то мнения будут очень разные — тут играет роль и характер, и наличие взаимопонимания, и единство целей и стремлений, и…

— В самом деле? — ледяным тоном прервала Беренис. — Это так важно, что можно пойти на измену, на вероломство, забыть свое слово?

Глаза ее на миг вспыхнули негодованием, и Каупервуд понял, что надо бросить увертки.

— Это очень важно, Беви. Как видишь, я здесь с тобой, правда? А десять дней назад, в Нью-Йорке…

— Да, знаю, — прервала его Беренис. — Ты чудно провел с нею лето, а потом бросил ее. Теперь она тебе надоела — вот ты и вспомнил о Лондоне, о своих планах, о том, как восстановить свою репутацию… — Презрительная усмешка искривила ее красивый рот. — Право, Фрэнк, незачем мне это разъяснять. Я сама во многом похожа на тебя, — ты же знаешь. Я могу объяснить что угодно не хуже тебя, — разница лишь в том, что я тебе многим обязана и готова, пожалуй, идти на кое-какие жертвы, чтобы сохранить то, что у меня есть, а значит, мне нужно быть более осмотрительной, чем ты, куда более осмотрительной. Или… — она остановилась и посмотрела на Каупервуда; у него было такое ощущение, словно он получил пощечину.

— Но, Беренис, это же правда. Я в самом деле расстался с ней. Я вернулся к тебе. Я готов все объяснить, а могу и не объяснять — как хочешь. Но одного я непременно хочу — помириться с тобой, получить твое прощение и больше никогда не расставаться с тобой. Ты можешь этому не верить, но я обещаю: подобные вещи больше не повторятся. Разве ты этого не чувствуешь? Неужели ты не поможешь мне хоть отчасти восстановить наши прежние честные и открытые отношения? Подумай, чем мы были друг для друга! Я могу помогать тебе, хочу и буду помогать, все равно — решишь ли ты порвать со мной или нет! Неужели ты не веришь этому, Беви?

Они стояли под старыми деревьями на маленькой зеленой лужайке, спускавшейся к самой Темзе, — впереди виднелись низкие тростниковые кровли далекой деревушки, из труб подымался голубоватый дымок. Все кругом дышало миром и тишиной. Но не это занимало сейчас Каупервуда — он думал о том, что Беренис, хоть и сохраняет внешнее спокойствие и явно не намерена учинять скандал, ничего не простила ему. В то же время он невольно сравнивал ее с другими женщинами — как вели бы они себя на ее месте, — Эйлин, например? Беренис не дулась, не проливала слез, не устраивала сцен. И однако — эта мысль впервые пришла ему в голову, — когда женщина глубоко, по-настоящему любит, она дуется, проливает слезы, устраивает сцены, как бы пагубно ни действовали они на любимого — и в конце концов ее прощаешь!

С другой стороны, в его отношениях с Беренис было бесспорно много такого, что нельзя ни зачеркнуть, ни преуменьшить. Конечно, он сам виноват, что все это потускнело в ее памяти… И он мгновенно стал тем хитрым, проницательным, изворотливым и напористым Каупервудом, каким его привыкли видеть финансисты на заседаниях и во время деловых переговоров.

— Выслушай меня, Беви! — твердо сказал он. — Примерно двадцатого июня я отправился по делам в Балтимору…

И он рассказал ей все, что произошло потом. Как он вернулся к себе в номер поздно ночью. Как постучала Лорна. Все. Он рассказал, как она захватила его своей красотой, где он бывал с нею и как ее развлекал, как комментировала это пресса. Он упорно оправдывал себя тем, что Лорна прямо околдовала его — совсем как в свое время Беренис. Он вовсе не собирался изменять Беренис. Это налетело на него как ураган, и для полной ясности он принялся излагать ей теорию, до которой додумался на опыте и этого и прежних своих романов: чувственное влечение обладает такою силой, что способно восторжествовать и над разумом и над волей. Так вышло и на этот раз — оно спутало все планы, уничтожило все расчеты.

— Говоря начистоту, — добавил тут Каупервуд, — пожалуй, есть только один способ избежать подобного рода срывов: не встречаться с интересными женщинами. А это, конечно, не всегда возможно.

— Да, конечно, — сказала Беренис.

— Сама понимаешь, — продолжал он, решив довести разговор до конца, — уж если столкнешься с такой Лорной Мэрис, надо быть настоящим святошей, чтоб не поддаться соблазну. Ну, а я, ты знаешь, далеко не святой.

— О да! — сказала Беренис. — Но я согласна: она действительно очень хороша. Ну, а как ты смотришь на мои отношения с другими мужчинами? Ты согласен предоставить мне такую же свободу? — Она пытливо посмотрела на него, и он ответил ей спокойным, твердым взглядом.

— Теоретически — да, — ответил он. — Я люблю тебя, и потому должен буду примириться с этим и терпеть, пока выдержу, пока будет смысл терпеть. А потом, очевидно, отпущу тебя, как и ты отпустила бы меня, если бы почувствовала, что я не так уж тебе дорог. Но сейчас я хочу знать, — после всего, что случилось, любишь ли ты меня, дорогая? Для меня это очень важно, ведь я-то люблю тебя по-прежнему.

— Ну, Фрэнк, ты задал мне такой вопрос, на который я сейчас ничего не могу ответить, — я и сама не знаю.

— Но ты же видишь, это было просто мимолетное увлечение, — настаивал Каупервуд, — иначе меня бы не было здесь. И я говорю это тебе не для того, чтоб оправдаться, это на самом деле так.

— Другими словами, — сказала Беренис, — она не приехала с тобой на одном пароходе.

— Она всю зиму танцует в Нью-Йорке. Ты можешь прочесть об этом в любой американской газете. Пойми, Беви, мое чувство к тебе не только сильнее, но и серьезнее, глубже. Ты мне нужна, Беви. Мы одинаково думаем, одинаково чувствуем. Вот почему я сейчас снова здесь и хочу здесь остаться. То, другое, было неизмеримо мельче, я все время чувствовал это. Когда ты перестала писать, я понял, что ты мне неизмеримо дороже Лорны. Ну вот, теперь, кажется, все. Так что же ты мне скажешь, Беви?

Сгущались сумерки. Он подошел к ней совсем близко, крепко обнял и поцеловал в губы. И она почувствовала, что сдается, слабеет и душой и телом. Но нет, она должна сказать ему все, что думает!

— Я люблю тебя, Фрэнк, да, люблю. Но для тебя ведь это только прихоть. И когда это у тебя пройдет… когда пройдет…

И они забылись в объятиях друг друга, дав чувству и желанию на время угасить слабый огонек, именуемый человеческим разумом, и одолеть вышедшую из повиновения, не управляемую рассудком человеческую волю.

Глава 49

Позже, ночью, в спальне у Беренис, Каупервуд продолжал доказывать, что самое разумное — оставаться на прежних ролях опекуна и подопечной.

— Понимаешь, Беви, — говорил он, — ведь именно так привыкли смотреть на нас и Стэйн и все прочие.

— Ты что же, пытаешься выяснить, не уйду ли я от тебя? — спросила она.

— Не скрою, мне приходило в голову, что ты, возможно, подумываешь об этом. Ведь этот Стэйн в состоянии дать тебе все, чего бы ты ни пожелала.

Он сидел у нее на постели. Лунный свет, пробивавшийся сквозь щели в ставнях, не мог разогнать царивший в комнате сумрак. Беренис полулежала, облокотясь на подушки, и курила.

— И все же он не может дать мне то, что мог бы дать ты, если бы ты действительно хотел, — сказала она. — Но если уж тебе так нужно знать, то изволь: я сейчас ни о чем другом не думаю, кроме той задачи, которую ты сам же мне навязал. Между нами был уговор, и ты его нарушил. Чего же ты от меня ждешь после этого? Чтобы я предоставила тебе свободу, не требуя ничего взамен?

— Я не жду от тебя ничего, что могло бы быть тебе неприятно или невыгодно, — твердо сказал Каупервуд. — Я просто предлагаю — в случае, если ты заинтересуешься Стэйном — подумать, как нам остаться для всех опекуном и опекаемой до тех пор, пока ты не утвердишься в своем новом положении. С одной стороны, — он говорил это вполне искренне, — я был бы рад видеть тебя женой такого человека, как Стэйн. С другой стороны, если говорить о планах, которые мы с тобой строили, то без тебя, Беви, откровенно говоря, они меня не слишком привлекают. Возможно, я доведу это дело до конца, а возможно и брошу. Все зависит от настроения. Я знаю, после этой истории с Лорной Мэрис ты думаешь, что я в любую минуту могу создать себе приятную жизнь. Но я-то думаю иначе. Я ведь тебе уже говорил: это просто случайный эпизод, чувственное увлечение — и только. Будь ты со мной в Нью-Йорке, этого никогда бы не случилось. Но уж раз так вышло, остается одно — прийти к какому-то наиболее приемлемому соглашению. Говори, чего ты хочешь, ставь любые условия. — Он встал и начал шарить на столе, отыскивая сигары.

Беренис слушала в смятении. Что ответить на такой прямой вопрос? Каупервуд очень дорог ей — его дела, его успех для нее чуть ли не важнее, чем ее собственные. А все же надо подумать и о своей жизни, о своем будущем. Вряд ли он будет с ней, когда ей стукнет тридцать пять или сорок. Она лежала молча и думала, а Каупервуд ждал. И вот она ответила, подавив смутные предчувствия, шевельнувшиеся в душе. Да, все будет, как было; да, конечно — в их отношениях ничто не изменится, во всяком случае сейчас. А там кто знает? Ни он, ни она не могут предвидеть, какие еще планы и намерения у него возникнут.

— Для меня ты — единственный, Фрэнк, — сказала она, — другого такого нет на свете. Лорд Стэйн мне, конечно, нравится, но я еще очень мало знаю его. Сейчас об этом смешно и думать. Вообще же он человек интересный, даже обаятельный. И если ты и впредь намерен держать меня на задворках своей жизни, с моей стороны было бы очень непрактично пренебрегать Стэйном, ведь он в самом деле может жениться на мне. А полагаться на тебя — об этом и думать нечего. Я могу, конечно, остаться с тобой и постараюсь помочь тебе осуществить все, что мы задумали. Но ведь и в этом случае мне приходится рассчитывать на себя — только на себя. Я дарю тебе свою молодость, любовь, все силы ума и сердца и ничего не прошу взамен.

— Беви! — воскликнул Каупервуд, пораженный справедливостью ее слов. — Это неправда!

— Тогда докажи мне, что я ошибаюсь. Допустим, все остается по-прежнему, — так, очевидно, и будет. Ну, и что дальше?

— Да, признаюсь, это серьезный вопрос, — сказал Каупервуд, усаживаясь в кресло напротив кровати. — Я не так молод, как ты, и, оставаясь со мной, ты, бесспорно, многим рискуешь: о нашей связи могут узнать, и тогда все от тебя отвернутся. Этого отрицать не приходится. А чем я могу обеспечить тебя? Только деньгами. Но ты можешь не сомневаться: на чем бы мы сегодня ни порешили, я готов немедленно позаботиться об этом. Я оставлю тебе столько денег, что, если ты будешь разумно распоряжаться ими, тебе вполне хватит, чтобы жить припеваючи до конца своих дней.

— Да, я знаю, — ответила Беренис. — Что и говорить, когда ты кем-нибудь увлечен, ты сама щедрость. В этом я и не сомневалась. Меня тревожит другое — я боюсь, что ты не любишь меня по-настоящему. И мне, по-видимому, не только предстоит жить без любви, но и дорого заплатить за мою любовь к тебе.

— Я понимаю тебя, Беви, поверь, отлично понимаю. И я не вправе просить тебя о чем-либо — довольно и того, что ты сама пожелаешь мне подарить. Поступай так, как для тебя будет лучше. Но обещаю тебе, дорогая: если ты останешься со мной, я постараюсь быть верным тебе. И если ты когда-нибудь решишь расстаться со мной и выйти замуж, я обещаю не мешать тебе. Вот все, что я хотел тебе сказать. Я ведь уже говорил — я люблю тебя, Беви. Ты это знаешь. Ты для меня не просто возлюбленная, а точно родное дитя.

— Фрэнк! — она подозвала его к себе. — Ты же знаешь, я не могу уйти от тебя. Это выше моих сил. Это все равно, что душу разорвать пополам.

— Беви, любимая моя девочка! — И он, как ребенка, взял ее на руки. — Как чудесно, что ты опять со мной!

— Но один вопрос, Фрэнк, мы должны непременно решить, — спокойно сказала она, приглаживая растрепавшиеся волосы, — я имею в виду это приглашение покататься на яхте. Что ты на это скажешь?

— Пока еще не знаю, дорогая, но, думаю, раз Стэйн так увлечен тобой, он вряд ли будет с особой неприязнью относиться ко мне.

— Ах ты, негодник! — рассмеялась Беренис. — Был ли когда-нибудь на свете другой такой отъявленный плут?

— Ничего подобного. Перед вами просто молодой честолюбивый американский бизнесмен, который пытается проложить себе путь в английских финансовых джунглях! Но мы поговорим об этом завтра. А сейчас меня интересуешь только ты — ты и никто больше…

Глава 50

Словно искусный шахматист, Каупервуд обдумывал ходы, с помощью которых можно было бы перехитрить всех, кто из желания поддержать национальный престиж или из чисто эгоистических побуждений противодействовал его планам прибрать к рукам лондонскую подземку. Он разработал обширную и исчерпывающую программу действий, которую предполагал провести в жизнь следующим образом.

Прежде всего к существующей линии Чэринг-Кросс нужно будет присоединить центральную петлю — линии Районной и Метрополитен, где пока хозяйничает такая непрактичная и склочная публика. Если дела пойдут хорошо, то все это скоро окажется в руках у него, Стэйна и Джонсона — в сущности, у него.

Затем, если ему удастся захватить контроль над компаниями Районной и Метрополитен, он, очевидно, сольет с ними свою компанию по строительству железнодорожного оборудования и прокладке железных дорог и тогда создаст объединенную компанию подземных дорог, подчинив ей все остальные компании.

Кроме того, Каупервуд решил втайне от своих компаньонов перекупить у Эбингтона Скэрра его концессию на линию Бейкер-стрит — Ватерлоо, а также приобрести линию Бромптон — Пикадилли (он знал, что она примерно в таком же состоянии, как линия Чэринг-Кросс), а заодно и некоторые другие, уже существующие и еще только проектируемые линии, право на владение которыми он скупит через подставных лиц.

Вот тогда-то он сможет создать новую компанию — Всеобщую лондонскую подземную, куда вольются все предприятия Объединенной компании подземных дорог, а также все концессии и линии, которые он сумеет приобрести; он опояшет весь Лондон подземными железными дорогами и, захватив в свои руки контрольный пакет акций, станет подлинным хозяином всей системы. И если даже ему не удастся занять пост председателя правления этого гигантского предприятия, роль закулисного заправилы ему уж во всяком случае обеспечена. Он постарается поставить в качестве директоров компании своих людей, а если ему это не удастся, во всяком случае, он сумеет устроить так, чтобы те, кто будет руководить делами, не могли нанести ни малейшего ущерба его интересам.

Со временем, если все пойдет хорошо, он спокойно продаст свои акции и предприятия с огромной выгодой, и пусть компания существует дальше как хочет. Он создаст себе имя — не только как организатор, но и как строитель, давший столице Англии разветвленную сеть подземных дорог, построенных по последнему слову техники, — на системе лондонского метрополитена, как и на чикагской трамвайной сети, будет лежать отпечаток его личности. И тогда он употребит свое богатство на содержание и пополнение своей картинной галереи, займется благотворительной деятельностью, построит больницу, — он так давно уже собирается это сделать. Кроме того, он оставит солидные суммы всем, кому он чем-либо обязан. Увлекательные мечты! Каких-нибудь пять, ну — шесть лет энергично поработать, и он осуществит все, что задумал!

Но проследить за всеми поступками Каупервуда и описать, что он делал для выполнения своих широких замыслов, было бы не легче, чем уследить за всеми трюками и быстрыми, неуловимыми движениями фокусника. Во-первых, Каупервуд, конечно, вел переговоры с Джонсоном и Стэйном. Встреча с Джонсоном, последовавшая сразу за примирением с Беренис, показала, что англичане идут на соглашение гораздо охотнее, чем это было раньше. За время отсутствия Каупервуда, заявил Джонсон, они со Стэйном все как следует обдумали, но выводы, к которым они пришли, он предпочел бы сообщить мистеру Каупервуду в присутствии Стэйна.

Очень скоро после этого состоялось совещание на Беркли сквере, где царила не столько деловая, сколько светская атмосфера. Джонсон где-то задерживался, и, когда Каупервуд приехал, его еще не было. Стэйн встретил гостя радушно и весело и засыпал вопросами. Что происходит в Соединенных Штатах? Что предвещают выборы? Нравится ли мистеру Каупервуду Лондон? Как поживает его подопечная — мисс Флеминг? А ее матушка? Он довольно часто наведывался к ним в Прайорс-Ков, — впрочем, мистеру Каупервуду это, наверно, известно. А какие они обе обаятельные — и мать и дочь! Тут Стэйн выжидательно замолчал, не спуская глаз с Каупервуда. Но тот принял вызов.

— Вас, несомненно, интересует, в каких они со мной отношениях, — сказал он самым любезным тоном. — Видите ли, я уже много лет знаю миссис Картер. Она была замужем за одним моим дальним родственником, который назначил меня исполнителем своей последней воли и опекуном in loco parentis.[34] Естественно, я очень привязался к Беренис. Она большая умница.

— Признаться, я тоже так думаю, — подтвердил Стэйн. — Я очень рад, что Прайорс-Ков пришелся по душе миссис Картер и ее дочери.

— Да, они от него в восторге. Там и в самом деле очень красиво.

Тут, как нельзя более кстати, появился Джонсон и прервал этот щекотливый разговор. Он шумно и торопливо вошел в комнату и, извинившись за опоздание, — задержали срочные дела, — прежде всего спросил, как поживает мистер Каупервуд; потом, приняв угодливую мину человека, готового к любым услугам, стал отчитываться в том, что было за это время проделано. Сжато и точно он обрисовал положение.

— В Лондоне только и разговору, что о вас, мистер Каупервуд, и о том, что вы намерены захватить всю нашу систему подземных железных дорог в свои руки, — заявил он. — За редким исключением, почти все директора и акционеры обеих старых компаний настроены очень враждебно. По-моему, они решили сами воспользоваться вашей идеей. Останавливает их сущий пустяк, — тут Джонсон хитро подмигнул, — никак не могут договориться между собой, и, конечно, их немножко беспокоит, что эта затея будет стоить таких денег. Они понятия не имеют, как собрать такую сумму, не залезая слишком глубоко в собственный карман.

— То-то и оно, — заметил Каупервуд. — Именно поэтому всякая проволочка и обойдется нам очень дорого. Если мы энергично примемся за выполнение плана, который я наметил, мы сумеем уложиться в сумму, не слишком для нас обременительную. А всякие споры и проволочки будут лишь на руку спекулянтам и ловкачам, которые постараются скупить все концессии и акции, какие только можно, чтобы играть на повышение их курса. Вот почему нам и необходимо договориться поскорее.

— Итак, насколько я понимаю, — вежливо вмешался Стэйн, — ваше предложение сводится к тому, чтобы мы с Джонсоном действовали заодно в правлениях Районной и Метрополитен и, кроме того, скупили бы контрольный пакет акций одной из этих компаний, а то и обеих вместе. Если же это не удастся, то предложили бы акционерам, в руках у которых находится не меньше чем пятьдесят один процент акций, объединиться на определенных условиях под вашим руководством.

— Правильно! — сказал Каупервуд.

— А взамен вы гарантируете нам пять процентов дохода в течение ста лет или навечно.

— Правильно!

— И, сверх того, вы уступаете нам не менее десяти процентов привилегированных акций линии Чэринг-Кросс, а также десять процентов акций любого дочернего предприятия, которое вы сами или ваша держательская компания пожелаете создать под своей эгидой, по цене, составляющей восемь процентов их номинальной стоимости.

— Правильно!

— Проценты по этим акциям компания обязана будет выплатить в первую очередь, после того как она будет окончательно учреждена.

— Да, именно это я и предлагал, — подтвердил Каупервуд.

— По-моему, все это разумно и вполне приемлемо, — сказал Стэйн, переглянувшись с Джонсоном.

— Короче говоря, мистер Каупервуд, — заговорил Джонсон, — как только мы выполним свои обязательства, вы должны будете реконструировать и переоборудовать на современный лад обе старые линии и те новые, которые нам удастся прибрать к рукам. Кроме того, вы заложите всю недвижимость новой компании с тем, чтобы гарантировать выплату процентов по уже выпущенным акциям Районной и Метрополитен, а также по любым акциям новых компаний или их дочерних предприятий, которые мы пожелаем приобрести в счет договорных десяти процентов, по цене, составляющей восемь процентов их номинальной стоимости.

— Совершенно верно, — сказал Каупервуд.

И снова Джонсон и Стэйн переглянулись.

— Ну что ж, — произнес Стэйн, — нас, безусловно, ожидают большие трудности, но я постараюсь выполнить свои обязательства как можно быстрее и как можно лучше.

— А я, — добавил Джонсон, — буду счастлив работать рука об руку с лордом Стэйном и приложу все силы к тому, чтобы довести дело до успешного конца.

— Что ж, джентльмены, — сказал, вставая, Каупервуд, — я не только очень рад, но и польщен тем, что мы с вами договорились. Чтобы доказать вам, что у меня слово не расходится с делом, я попрошу мистера Джонсона, — конечно, если вы оба согласны, — быть моим юрисконсультом и подготовить все необходимые бумаги, чтобы мы могли официально оформить наше соглашение. А в свое время, — с улыбкой добавил он, — я буду счастлив видеть вас обоих на директорских постах.

— Будем надеяться, — сказал Стэйн. — Впрочем, время и обстоятельства покажут, что из этого выйдет.

— Я почту величайшим счастьем служить вам обоим в меру своих скромных сил, — заявил Джонсон.

Все трое отлично сознавали всю преувеличенную пышность этих взаимных славословий. Торжественность атмосферы разрядил Стэйн, предложив на прощание выпить по рюмке старого коньяка, — ящик этого драгоценного напитка он уже отправил, не обмолвившись о том ни словом, в апартаменты Каупервуда в отеле «Сесиль».

Глава 51

Переговоры продолжались, и едва ли не тяжелее всего была для Каупервуда необходимость — быть может, не столь уж настоятельная, как ему казалось — брать себе в помощники англичан, а не американцев. Первой жертвой этой необходимости пал де Сото Сиппенс. Он был в отчаянии, ибо успел привыкнуть к Лондону, ему здесь даже нравилось, и он рассчитывал, прославиться в этих краях заодно со своим удачливым патроном. Больше того: он надеялся понатореть в делах, состязаясь в предприимчивости и сметке с этими самоуверенными и высокомерными англичанами, которые, по его глубокому убеждению, ровно ничего не смыслят в железнодорожном деле. Каупервуд, желая по возможности смягчить удар, поручил ему вести свои финансовые дела в Чикаго.

Одним из методов привлечения капитала, к которым обычно прибегал Каупервуд, было создание держательских компаний. Это давало ему необходимые средства для приобретения контрольных пакетов акций тех компаний, которые он хотел прибрать к рукам и таким образом иметь реальные возможности для подчинения деятельности этих компаний своему контролю. Именно с такой целью он создал Компанию по строительству железнодорожного оборудования и прокладке железных дорог. Ее возглавляли подставные директора, а всем, кто входил в дело, предполагалось обеспечить право на владение учредительскими акциями. Джонсон состоял поверенным этой компании с годовым окладом в три тысячи фунтов стерлингов. И вот Джонсон составил частное соглашение, — кстати, тщательно просмотренное поверенными Каупервуда, — которое подписали он сам, Стэйн и Каупервуд и где говорилось, что принадлежащие им акции Районной и Метрополитен, — как те, которыми они уже владеют, так и те, которые будут приобретены впоследствии, — должны фигурировать в качестве единого пакета при официальном решении вопроса о реорганизации и продаже Метрополитен и Районной с целью последующего учреждения новой, более крупной компании. После того как будет создана эта новая компания, Стэйн и Джонсон получат по три акции новой компании за каждую принадлежавшую им старую акцию.

Теперь для Джонсона наступили горячие дни: нелегкая задача — выискивать поодиночке сговорчивых обладателей значительных пакетов акций Районной и Метрополитен и, действуя, как приказал Каупервуд, под разными именами, скупить у них эти акции на сумму до полумиллиона фунтов стерлингов. Кроме того, Джонсон должен был растолковать директорам обеих компаний, что мистер Каупервуд великий человек, и внушить им желание участвовать в осуществлении его замыслов. Что же до Стэйна, то ему предстояло скупать — и как можно больше — акции обеих старых компаний и голосовать заодно с Каупервудом по всем вопросам, касающимся нового предприятия. Разумеется, и он тоже должен был употребить все свое влияние и оказать давление на всех, кого только знал.

И вот на Каупервуда лавиной ринулись люди, жаждавшие вложить свой капитал в его предприятие. Многие американские и английские финансисты, поняв, какое выгодное дело затевает Каупервуд, теперь стали лезть из кожи вон, чтобы самим получить концессии, но добиться этого было уже почти невозможно. Одним из серьезных соперников Каупервуда был не кто иной, как Стэнфорд Дрейк, крупный американский финансист. Он обратился в английский парламент с просьбой предоставить ему концессии на прокладку новых подземных линий, которые — в случае, если бы его просьба была удовлетворена — проходили бы на большом протяжении параллельно линиям Каупервуда, и значит, Дрейк фактически отнял бы у Каупервуда половину дохода.

Каупервуд встревожился: надо было обезвредить Дрейка и притом не обозлить англичан, которые и так всячески противились вторжению в эту область американцев, все равно — будь то Дрейк или Каупервуд. И вот между противниками завязалась обычная в таких случаях борьба, где были пущены в ход всевозможные юридические уловки и всяческая казуистика. Каждая сторона старательно выискивала и подчеркивала слабые стороны соперника, пыталась раскритиковать и опорочить его планы.

Каупервуд, например, указывал, что хотя линия, намеченная Дрейком, частично и захватит густо населенные кварталы, где она сможет окупаться, но ведь она целые десять миль будет проходить под пустырями. Он указывал также на то, что Дрейк намечает прокладку одноколейных линий, тогда как система его, Каупервуда, вся двухколейная. Ходатаи Дрейка в ответ на это заявляли, что дорога Каупервуда проходит под набережной Темзы, их же подземка — под Стрэндом и деловыми кварталами; подземка мистера Каупервуда не задевает торговых районов, тогда как линия Дрейка будет способствовать оживлению торговли. Каупервуд понимал, что две параллельные линии убьют друг друга — они не окупят даже самих себя, не говоря уже о прибылях; если Дрейк и его приспешники заполучат концессию и проложат свою линию, то, как бы ни шли в дальнейшем дела их компании, его собственные дела, несомненно, пострадают. Все это он, конечно, держал про себя, — вслух же он заявил, что не понимает, зачем банкирскому дому Дрейка понадобилось пускаться в такую авантюру. И, чтобы подсластить пилюлю, Каупервуд высказал предположение, что во всем виновато лондонское отделение банка, а не сам мистер Дрейк, который не мог совершить такую ошибку. Мистер Дрейк — человек большого ума, и, несомненно, разобравшись в положении дел, он откажется вкладывать деньги в столь сомнительное предприятие.

Однако все эти сладкие речи ни к чему не привели: адвокаты Дрейка вошли в парламент с ходатайством о предоставлении ему концессии на прокладку метрополитена, а адвокаты Каупервуда — с встречным ходатайством о предоставлении такой концессии их доверителю. Дело кончилось тем, что парламент отложил рассмотрение обоих ходатайств до ноября месяца, не отдав предпочтения ни тому, ни другому, но уже сама по себе эта отсрочка означала победу Каупервуда; ведь он проделал огромную подготовительную работу и стоял неизмеримо ближе, чем его противник, к осуществлению своих планов. Ходили даже слухи, будто он сказал, что ему неинтересно браться за дело, в котором не с кем помериться силами, а коль скоро в любви и на войне допустимы любые ухищрения, он решил сражаться с Дрейком до конца.

Любопытно, что необходимость вступить с Каупервудом в борьбу не на жизнь, а на смерть только подхлестнула интерес Дрейка к делу. Располагая крупными капиталами, Дрейк предложил Каупервуду пять миллионов долларов за право пользования станцией на Пикадилли-серкс, которая принадлежала Каупервуду, ко была совершенно необходима Дрейку для его подземки. Кроме того, он предложил Каупервуду два с половиной миллиона долларов за то, чтобы тот отозвал свою армию юристов, которые готовились дать Дрейку бой в парламенте, куда он обратился за концессией. Каупервуд, разумеется, отклонил оба эти предложения.

Надо сказать, что существовала еще некая Объединенная лондонская компания, намечавшая проложить подземку от Хайд-парк-корнер к Шеперд-Буш, — предварительные переговоры относительно прокладки этой линии были уже закончены. Теперь представители этой компании предложили Дрейку объединиться и сообща просить муниципалитет о разрешении на прокладку линии. Они предлагали Дрейку взять на себя эксплуатацию новой линии, как только она будет проложена. Дрейк ответил отказом. Тогда они попросили его не мешать им довести дело до конца. Дрейк снова ответил отказом. После этого они предложили Каупервуду взять на себя прокладку их линии, хотя еще и не имели на нее разрешения. Каупервуд посоветовал им обратиться к банкирскому дому Спайер и К°, имевшему свои отделения не только в Англии и Америке, но и по всей Европе. Разобравшись в этом деле, Спайер и К° поняли, что это предложение выгодно не только Каупервуду, но в конечном счете и им самим, и решили купить у компании имевшиеся у нее права. Вслед за тем банкирский дом приступил к синдицированию контрольного пакета акций этой компании. Его адвокат, выступая перед парламентской комиссией по делам подземных дорог в связи с другими вопросами, попросил снять с обсуждения заявку Объединенной лондонской о предоставлении ей концессии, что наносило серьезный удар планам Дрейка, лишая его возможности обеспечить через год сквозное движение по городу. Тогда Дрейк обратился в парламент с новым ходатайством о предоставлении концессии и на тот участок, на который в свое время подавала заявку Объединенная лондонская. Но, коль скоро этого пункта не было в первоначальном ходатайстве и на рассмотрение комиссии такой законопроект не вносился, адвокат Каупервуда опротестовал этот ход Дрейка и потребовал, чтобы ходатайство было отклонено. Так были погребены планы Дрейка.

Драматический эпилог этой борьбы двух столь выдающихся соперников был подробно описан как английской, так и американской прессой, а совет Лондонского графства, склонявшийся в пользу системы сквозного сообщения, удобной для жителей любой части Лондона, в восторженных тонах приветствовал победу Каупервуда: это, несомненно, человек большого ума и неоценимых качеств, он заслуживает самого благожелательного отношения.

Каупервуд, воспользовавшись такими настроениями, принялся усиленно рекламировать свое предприятие, которое, конечно же, принесет огромную пользу обществу. Его подземные дороги будут перевозить до двухсот миллионов пассажиров в год, все вагоны будут одного класса, и, следовательно, будет установлена единая цена за проезд — пять центов. Все линии будут связаны между собой, — вы сможете проехать в любую часть города, не выходя из-под земли! В руках Каупервуда метрополитен станет самым быстрым, дешевым и массовым средством сообщения!

Дела Каупервуда шли настолько блестяще, что он мог теперь уделять внимание не только приобретению новых акций и заботам о прибылях. Так, например, он купил за семьдесят восемь тысяч долларов картину Тернера «Огни на Темзе» и повесил ее у себя в кабинете — ради вящей рекламы.

Глава 52

Итак, Каупервуд преуспевал, и не подозревая о новой беде, готовой обрушиться на него. Гроза надвигалась со стороны Эйлин.

Вернувшись в Париж, Эйлин вновь закружилась в вихре развлечений, которые устраивали для нее Толлифер и его друзья. Но вскоре Мэриголд Брэйнерд заметила, что Эйлин слишком благосклонна к Толлиферу, — пожалуй, она в конце концов захочет женить его на себе! Нет, пора вмешаться и положить этому конец! Зная о зависимости Толлифера от Каупервуда, Мэриголд считала, что ей будет вовсе не трудно убрать с пути соперницу. Дело в том, что как-то вечером, во время поездки на яхте, Толлифер, выпив лишнее, рассказал ей обо всем. И вот при первом же удобном случае она начала действовать.

Это произошло на вечере, который Толлифер устроил в студии одного из своих друзей по случаю возвращения в Париж; Мэриголд, выпив больше, чем следовало, и заметив, как весело Эйлин флиртует с Толлифером, внезапно перешла в наступление.

— Если бы вы знали о вашем приятеле столько, сколько знаю я, вы, пожалуй, не стали бы таскать его повсюду за собой, — сказала она с язвительной усмешкой.

— Вам хочется сказать мне что-то неприятное, — спросила Эйлин, — так почему же не сказать этого прямо? К чему намеки и недомолвки? Или это в вас говорит ревность?

— Ревность?! Мне ревновать Толлифера к вам?! Нет, я просто знаю, почему он к вам так внимателен, вот и все!

— К чему это вы клоните? — гневно воскликнула Эйлин, пораженная этим неожиданным заявлением. — Говорите прямо, в чем дело! Или поищите для своей ревности какой-нибудь другой объект.

— Ревность?! Вот глупости! Вам, конечно, и в голову не приходило, что этот ваш усердный поклонник ходит за вами по пятам вовсе не ради ваших прекрасных глаз. Да и откуда, по-вашему, у него столько денег, чтобы тратить на ваши развлечения? Я знакома с ним много лет, и у него, как вам должно быть известно, никогда не было ни гроша.

— Нет, мне это неизвестно. А дальше что?

— Спросите мистера Толлифера, а еще лучше — вашего супруга. Он уж наверно может просветить вас на этот счет, — заключила Мэриголд и поспешно отошла от Эйлин.

Не на шутку взволнованная этим разговором, Эйлин тотчас вышла из комнаты, взяла накидку и вернулась к себе в номер. Разговор с Мэриголд не выходил у нее из головы. Толлифер! Как внезапно, как решительно ворвался он в ее жизнь! Ни гроша в кармане, а тратит так много! И с чего бы это Каупервуду так поощрять дружбу между ними? Он ведь даже приезжал в Париж на званый вечер, который они устраивали с Толлифером… И вдруг то самое страшное, что таилось в намеках Мэриголд, как ножом резнуло Эйлин: муж пользовался услугами этого человека, чтобы убрать ее с дороги! Она должна докопаться до истины, она должна знать.

Не прошло и часа, как Толлифер, заметив исчезновение Эйлин, позвонил ей по телефону, и она потребовала, чтобы он сейчас же к ней пришел: ей нужно немедленно с ним поговорить. Едва он вошел, грянула буря. Чья это была затея, чтобы он пригласил ее в Париж, оказывал ей столько внимания, тратил на нее столько денег? Кто это придумал — ее муж или он сам?

— Что за вздор! — запротестовал Толлифер. — Чего ради я стал бы тратить на вас деньги, если бы вы мне не нравились?

— Но я слышала, что у вас нет собственных средств и никогда их не было, — возразила Эйлин. — Да и вообще, чем вы, собственно, зарабатываете деньги? Служите на побегушках у тех, кто может тратить все свое время на развлечения и не желает заботиться о всяких обременительных мелочах?

Это оскорбление поразило Толлифера в самое сердце: Эйлин ставит его на одну доску с прислугой!

— Это неправда, — еле слышно сказал он.

Но что-то в его тоне заставило Эйлин усомниться в искренности этих слов, и гнев ее вспыхнул с новой силой. Подумать только, чтобы человек мог так низко пасть! И она, жена Фрэнка Алджернона Каупервуда, по воле своего коварного мужа стала жертвой таких интриг! Теперь все знают, что она — нелюбимая жена, до того постылая и ненавистная, что муж вынужден нанимать кого-то, лишь бы отделаться от нее.

Но подождите! Вот сейчас, не сходя с места, или уж в крайнем случае завтра, она отплатит этому паразиту и обманщику, а заодно и своему супругу! Она не позволит, чтобы с нею так обращались! Какой позор! Нет, она этого не потерпит. Сейчас же, сию минуту она выставит этого Толлифера за дверь. А Каупервуду телеграфирует, что ей известны его интриги и что она больше знать его не желает! Она возвращается в Нью-Йорк и будет жить в своем доме, а если он попытается последовать за нею, она подаст на него в суд и разоблачит в газетах. Наконец-то она раз и навсегда избавится от этого негодяя, от этого лжеца и изменника!

— Уходите! — крикнула она Толлиферу. — Довольно с меня ваших услуг. Я сейчас же возвращаюсь в Нью-Йорк, и попробуйте только еще когда-нибудь попасться мне на глаза или надоедать мне. Уж я позабочусь, чтобы все узнали, что вы собой представляете! Отправляйтесь к мистеру Каупервуду — может быть, он найдет для вас более пристойное занятие!

Она подошла к двери и настежь распахнула ее перед Толлифером.

Глава 53

В то время как в Париже происходили описанные выше события, Беренис, продолжавшая по-прежнему жить в Прайорс-Кове, внезапно оказалась в центре внимания местного общества, — ее то и дело знакомили с новыми людьми, со всех сторон сыпались приглашения на званые обеды и вечера, — словом, успех превзошел все ее ожидания. Беренис сознавала, что немалой долей этого успеха она обязана Каупервуду, но, конечно, еще больше обязана Стэйну: он был влюблен и жаждал ввести ее в круг своих высокопоставленных знакомых.

Поскольку Эйлин была в Париже, Каупервуд полагал, что он и Беренис могут безбоязненно принять приглашение лорда Стэйна покататься на его яхте «Айола». Кроме них, были приглашены: леди Клиффорд из Чадлея — ее муж принадлежал к одному из древнейших родов Англии; герцогиня Мальборо — большая приятельница Стэйна и к тому же любимица королевы, и сэр Уиндхэм Уитли — дипломат, с большими связями при дворе.

Когда «Айола» бросила якорь в Каус, Стэйн сообщил гостям, что королева, которая пребывает сейчас здесь, приглашает его вместе с друзьями на чашку чая. Это известие чрезвычайно взволновало всех, а в особенности Беренис: ведь об этом приеме, наверно, станут кричать газеты! Королева была очень любезна, и, казалось, эта неофициальная встреча доставляет ей большое удовольствие. Она особенно заинтересовалась Беренис, о многом ее расспрашивала, и если бы та откровенно отвечала на вопросы королевы, это могло бы печально окончиться для Беренис. Но поскольку Беренис сочла за благо не откровенничать, королева выразила желание видеть ее у себя в Лондоне. В самом деле, она надеется, что Беренис не будет ничем занята и сможет присутствовать на ближайшем приеме при дворе. Любезность королевы безмерно поразила Беренис и вместе с тем укрепила ее веру в свои силы: да, конечно, она может достичь многого, стоит ей только пожелать!

После этого приема Стэйн с удвоенным пылом стал добиваться взаимности Беренис, а Каупервуд теперь еще больше опасался того, что Беренис может не устоять против лорда.

Однако, вернувшись в Лондон, Каупервуд нашел там новую, более серьезную причину для тревог и опасений. У него в номере лежало письмо от Эйлин, которое она послала ему перед своим отъездом в Нью-Йорк.

«Наконец-то я узнала правду! Ты поставил меня в унизительное положение. Ты нанял этого лакея, Толлифера, чтобы избавиться от меня и на свободе предаваться распутству. Какой позор! Нечего сказать, хороша награда за мою многолетнюю верность! Но можешь не беспокоиться — теперь ты свободен. Заведи себе хоть сотню девок, мне все равно. Я сегодня же уезжаю из Парижа в Нью-Йорк. Я не желаю больше терпеть твои измены и твое распутство. Не смей показываться мне на глаза, иначе я выведу тебя на чистую воду. Посмотрим, что ты скажешь, когда тебе придется предстать со своими нынешними любовницами перед судом и я ославлю тебя во всех лондонских и нью-йоркских газетах.

Эйлин».

Это послание заставило Каупервуда призадуматься. Да, Эйлин в ярости. И кто знает, к чему это приведет. Пожалуй, самое разумное — немедленно вернуться в Нью-Йорк и сделать все возможное, чтобы как-нибудь предотвратить публичный скандал. Ведь это чревато серьезными неприятностями для Беренис. Если Эйлин приведет в исполнение свои угрозы, будущее Беренис испорчено! Нет, что угодно, только не это!

И Каупервуд прежде всего направился к Беренис. Она встретила его веселая, полная честолюбивых планов и надежд. Но как только он рассказал о последнем выпаде Эйлин и о ее угрозах, улыбка исчезла с лица Беренис. Она тотчас поняла, что дело нешуточное.

— Непонятно, что заставило Толлифера признаться Эйлин, какую роль он в этом играет. Ведь в его же интересах было молчать, — с беспокойством сказала она.

— Ты не знаешь почтенной леди Эйлин, дорогая, — усмехнулся Каупервуд. — Она не из тех, кто способен до конца все обдумать и предусмотреть. Нет, она сразу приходит в ярость — и, конечно, только вредит себе и другим. Она может так обрушиться на человека, — поневоле выложишь все, что есть на душе, хотя бы и на погибель себе и ей. Сейчас остается одно — отправиться в Нью-Йорк самым быстроходным пароходом: может быть, мне удастся опередить ее. Я уже телеграфировал Толлиферу, чтобы он немедленно явился в Лондон, — если он по-прежнему будет у меня на жаловании, я без труда заставлю его придержать язык. Но может быть, ты посоветуешь еще что-нибудь, Беви?

— По-моему, ты прав, Фрэнк. Возвращайся как можно скорее в Нью-Йорк и постарайся утихомирить ее. После того как ты поговоришь с ней, она, вероятно, поймет, что скандалами ей ничего не добиться. Ведь она, конечно, и раньше знала о моем существовании… и не только о моем, — с лукавой улыбкой добавила Беренис. — Напомни ей об этом. В конце концов ты не сделал ей ничего дурного. Да и Толлифер тоже, если на то пошло. Ведь ты ей дал такого гида для экскурсий по увеселительным местам Парижа, что лучше не сыскать. Кроме того, скажи ей, что дела не оставляли тебе ни одной свободной минуты. Мне кажется, все это хоть немного смягчит ее. Сошлись на газеты — они полны сообщений о твоей деятельности, о твоих успехах…

Все эти мудрые совета Каупервуд со вниманием выслушал. Вся беда только в том, заметил он, что не Стэйн, а он должен расстаться с ней.

— Не тревожься, мой дорогой, — успокоила его Беренис, — ты слишком большой человек, чтобы эта история могла испортить тебе жизнь. Я убеждена, что ты и на этот раз одержишь победу. И знай: я всегда, все время буду с тобой.

И она обвила его шею руками и с улыбкой заглянула ему в глаза.

— Ну, если так, все будет хорошо, — уверенно сказал Каупервуд.

Глава 54

Перед тем как отплыть в Нью-Йорк, Каупервуд вызвал к себе Толлифера, и тот сумел доказать свою полную невиновность в случившемся; мистер Каупервуд может быть спокоен: впредь он и рта не раскроет, будет говорить лишь то, что желательно мистеру Каупервуду.

Пять дней спустя Каупервуд сошел на берег в Нью-Йорке и был встречен целой армией репортеров, налетевших на него с таким множеством вопросов, что ответов хватило бы для издания небольшого справочника. Какова цель его приезда: мобилизовать капитал, чтобы скупить новые линии лондонского метрополитена или сбыть с рук то, что у него осталось от американской трамвайной сети? Какие картины он приобрел в Лондоне? Правда ли, что он на днях заплатил семьдесят восемь тысяч долларов за «Огни на Темзе» Тернера? Кстати, о картинах — верно ли, что он должен был заплатить одному художнику двадцать тысяч долларов за свой портрет, а когда портрет был закончен, послал ему не двадцать, а тридцать тысяч? Ну, а что он теперь думает об умении англичан вести дела?

Эта встреча показала Каупервуду, что он более чем когда-либо привлекает к себе всеобщее внимание и что пока скандалом не пахнет. Вот почему на этот раз он охотнее обычного отвечал на вопросы, по крайней мере на те из них, на которые он мог дипломатически ответить без ущерба для себя.

Да, дела в Лондоне идут гладко. Больше того: он, Каупервуд, смело может гордиться своими достижениями, поскольку к январю 1905 года он рассчитывает электрифицировать и сдать в эксплуатацию лондонский метрополитен. Будет проложено сто сорок миль железнодорожных путей, а капитал компании составит восемьдесят пять миллионов долларов. Да, он действительно строит крупнейшую в мире электростанцию, а когда она будет готова, лондонский метрополитен станет лучшим в мире. Что же касается деловых качеств англичан, то в Англии к таким крупным начинаниям, как, скажем, его проект, относятся с большим интересом, нежели в Америке: англичане, очевидно, понимают, какое значение во всяком деле имеет размах, и если уж они предоставляют концессию, то не на какой-то ограниченный срок, а навечно, — это позволяет осуществлять более широкие замыслы и строить монументальные сооружения.

Картины? Да, с тех пор как он в последний раз был в Нью-Йорке, он приобрел несколько новых полотен; сейчас он везет с собою Ватто, Джошуа Рейнольдса (портрет леди О'Брайен) и Франса Гальса. Да, он действительно заплатил художнику, о котором идет речь, тридцать тысяч долларов за свой портрет, хотя уговор был о двадцати тысячах. Но художник вернул ему лишние десять тысяч с просьбой пожертвовать деньги на бедных, — услышав это, репортеры ахнули от удивления.

Интервью было расписано в газетах на все лады и не могло не поразить воображения Эйлин, которая всего за два дня до приезда Каупервуда вернулась в Нью-Йорк под чужим именем. Несмотря на всю свою ярость, она подумала, что, пожалуй, стоит пересмотреть свои намерения. Так ли уж они разумны? Что Фрэнк будет делать с этими картинами, которые он сейчас покупает? Еще совсем недавно он говорил, что надо бы сделать пристройку к нью-йоркскому дворцу, чтобы было где разместить новые произведения искусства. Но если она разоблачит его в печати и ему будет угрожать бракоразводный процесс, он, пожалуй, изменит свои планы в пользу другой женщины. Эйлин оказалась в том же безвыходном положении, что и несколько лет назад, когда ей не оставалось ничего другого, как только отступить и сдаться.

Однако Каупервуд, встревоженный угрозами жены, счел наиболее благоразумным на время своего пребывания в Нью-Йорке остановиться в «Уолдорф-Астории», а не в своем доме на Пятой авеню. Обосновавшись в отеле, он стал ловить Эйлин по телефону, но безуспешно: она решила не встречаться с ним, не дать ему возможности оправдаться в том, что, с ее точки зрения, было непростительным преступлением. На всякий случай она даже вызвала к себе одного нью-йоркского адвоката. Но в то же время она не пропускала в газетах ни одного сообщения о Каупервуде, — и гнев ее час от часу утихал. Она, естественно, гордилась его успехами и в то же время терзалась ревностью: уж конечно за всем этим скрывается какая-нибудь любовница — скорее всего Беренис, — которая, несомненно, и разделяет с ним этот наиболее радужный период его жизни. А ведь Эйлин сама любила блистать и быть предметом всеобщего внимания. Порой она совсем по-детски радовалась какому-нибудь сенсационному сообщению о Каупервуде — хвалебному, ругательному или беспристрастному. Увидев в одной газете фотографию громадной электростанции, которую Каупервуд строил в Лондоне, она пришла в такой восторг, что почти забыла о всех прегрешениях своего неверного супруга. А когда он подвергся яростным нападкам в другой газете, Эйлин не могла не оскорбиться, хотя и сама только что собиралась напасть на него.

Эйлин просмотрела великое множество самых разнообразных высказываний и поздравлений по поводу возвращения Каупервуда на родину и к ее ярости и досаде стало уже примешиваться восхищение. В таком настроении застал ее Каупервуд. Он преспокойно вошел в гостиную, где Эйлин лежала в шезлонге среди вороха разбросанных на полу, очевидно только что прочитанных ею газет. При виде его Эйлин вскочила, стараясь пробудить в себе столь тщательно взлелеянный гнев; Каупервуд быстро пересек комнату и остановился перед ней.

— Ну-с, я вижу, ты не отстаешь от жизни, дорогая, — заметил он и весело и непринужденно улыбнулся. — Газеты недурно встречают меня, правда?

— Ты! — выкрикнула она. — Какая наглость! Знали бы они тебя, как знаю я! Твое лицемерие! Твою жестокость!

— Послушай, Эйлин, — продолжал он, стараясь говорить как можно спокойнее. — Подумав, ты сама признаешь, что я не сделал тебе ничего плохого. Если ты читала хоть одну из этих газет, тебе должно быть известно, что в Лондоне я работал по двадцать четыре часа в сутки над своим проектом. А этот Толлифер — да можно ли было подыскать тебе лучшего гида по Парижу? Вспомни, в былые времена, всякий раз, как мы с тобой попадали в Париж, ты жаловалась и упрекала меня за то, что я уделял тебе мало внимания и не ездил с тобой всюду, куда тебе хотелось? Тогда у меня попросту не было на это времени. А тут появился Толлифер, который тоже собирался в Париж и, как видно, понравился тебе, — вот я и решил, что если он поедет туда в одно время с тобой, твое давнишнее желание исполнится: ты сможешь посмотреть город безо всяких помех с моей стороны. Только поэтому около тебя и появился Толлифер, и ты это знаешь!

— Ложь, ложь, ложь! — бешено крикнула Эйлин. — Всегда ложь! Но на этот раз ты меня не обманешь. Нет уж, теперь все узнают, что ты такое и как ты обращаешься со мной. Будь уверен, тогда в газетах начнут писать о тебе по-другому.

— Послушай, Эйлин, — прервал ее Каупервуд, — будь благоразумна. Ты же знаешь, я никогда тебе не отказывал ни в деньгах, ни в чем другом — у тебя было все, что только ты могла пожелать. И ведь я собирался включить тебя в число моих душеприказчиков. Возьмем хотя бы этот дом, которым ты, конечно, гордишься. Ты ведь знаешь, я думал достроить его и сделать еще красивее. Недавно мне пришла в голову мысль приобрести соседний дом, чтобы расширить твой зимний сад и устроить еще одну галерею для картин и скульптур. Я собирался оставить все это тебе в полную твою собственность.

Однако он и тут не изменил своей скрытности и не прибавил, что уже купил этот дом, когда был в Лондоне.

— Давай вызовем Пайна, — продолжал он. — Пусть представит нам несколько проектов.

— Д-да, это было бы интересно, — задумчиво сказала Эйлин.

Но Каупервуд не терял времени зря.

— А эта твоя идея жить порознь — право, Эйлин, это смешно! Прежде всего, мы слишком давно женаты, и хотя у нас не все шло гладко, как видишь, мы по-прежнему вместе. Своей личной жизни у меня нет никакой — одни дела, на них уходят все мои силы. И не забудь, я уже не молод. Если ты хочешь снова стать мне другом, — дай только сбросить с плеч заботы о лондонской подземке — и, право, я с удовольствием вернусь в Нью-Йорк и поселюсь здесь с тобой.

— Ты хочешь сказать, со мной и еще с полудюжиной других? — ядовито заметила Эйлин.

— Нет, я хотел сказать только то, что сказал. Ты, я думаю, сама понимаешь, что рано или поздно мне придется уйти от дел. Я избавлюсь от хлопот, и мы с тобой будем вести тихое и мирное существование.

Эйлин собралась было сделать еще какое-то ироническое замечание, но, взглянув на Каупервуда, уловила в его лице такую усталость, даже подавленность, какой она никогда еще у него не видела. И ее желание уязвить Фрэнка вдруг сменилось жалостью. Наверно, он переутомился и нуждается в отдыхе, — ведь годы его не маленькие и вечно у него дела, дела… С такою теплотой она уже давно не думала о нем.

Но в эту минуту вошла горничная и сообщила, что мистер Робертсон — адвокат Эйлин — просит ее к телефону; Эйлин в замешательстве поднялась было с шезлонга, но, передумав, вызывающе бросила:

— Скажите ему, что меня нет дома!

Каупервуд сразу все понял.

— Ты кому-нибудь говорила о нашей размолвке? — спросил он Эйлин.

— Нет, пока не говорила, — ответила она.

— Отлично! — сказал Каупервуд, сразу повеселев.

Объяснив, что ему придется на несколько дней съездить по делам в Чикаго, Каупервуд сумел выудить у Эйлин обещание ничего не предпринимать, пока он не вернется. И тогда, доказывал он, они уж наверно смогут все уладить к взаимному удовлетворению.

Видя, что Эйлин как будто не прочь оставить все, как есть, Каупервуд взглянул на часы: времени до поезда остается в обрез, сказал он. Они увидятся, когда он приедет. И Эйлин, успокоенная, проводила его до двери, а потом вернулась к своим газетам.

Глава 55

Поездка в Чикаго имела для Каупервуда большое значение: предстояло склонить местных дельцов либо предоставить ему заем, либо вложить в его предприятие пять миллионов долларов. Кроме того, надо было повидать Сиппенса и выслушать его отчет о том, как идет распродажа принадлежащих Каупервуду земельных участков.

Еще одно дело требовало его внимания: против одной крупной чикагской транспортной компании, в чье ведение несколько лет назад перешли две надземные дороги, построенные и сданные в эксплуатацию Каупервудом, недавно было возбуждено судебное преследование. Надо сказать, что с тех пор как он уехал из Чикаго и занялся лондонским метрополитеном, эти две линии, попав в плохие руки, не только перестали приносить прибыль, которая раньше текла рекой, поскольку публика широко пользовалась ими, но работали с огромными убытками, и это окончательно подорвало всякий интерес к их акциям. В местных кругах даже утверждали, что история корпораций, объединяющих предприятия городского хозяйства, еще не знала такого полного краха, какой потерпела эта компания. Поскольку во всем обвиняли Каупервуда, ему необходимо было разъяснить вкладчикам, что он тут ни при чем, — виноваты те, кто перекупил у него дороги, они неумело и нерасторопно повели дело. После того как все это выяснилось, Каупервуда стали называть уже не жуликом, а финансовым чародеем: ведь когда дороги находились в его ведении, он выплачивал акционерам своей компании от восьми до двенадцати процентов дивидендов. Итак, он не только раздобыл пять миллионов долларов, ради которых ездил в Чикаго, но и значительно улучшил свою репутацию.

Однако поездка в Чикаго не обошлась без неожиданностей; Лорна Мэрис, узнав из газет о приезде Каупервуда, разыскала его в надежде возродить в нем прежнее чувство. Но ее попытка была обречена на неудачу, так как настроение у Каупервуда было теперь совсем другое: он рвался назад, в Нью-Йорк, а потом к Беренис. Заметив, однако, по одежде Лорны, что дела ее идут много хуже, чем в ту пору, когда они виделись в последний раз, Каупервуд решил расспросить девушку, как она живет; выяснилось, что ее успех у публики стал неизмеримо меньше, а с ним уменьшились и доходы. Тогда Каупервуд сделал вид, будто он озабочен ее благополучием и обещал открыть в банке постоянный счет на ее имя; более того: он постарается заинтересовать ею какого-нибудь театрального режиссера, — словом, он посулил ей уйму всяких благодеяний и этим сразу воскресил ее былой оптимизм.

Но когда он оказался в вагоне и поезд тронулся, а Лорна, стоя на платформе, в последний раз печально махнула ему на прощанье рукой, Каупервуд невольно задумался над изменчивым переплетением человеческих судеб и страстей. Взять хотя бы его: на него нападают чикагские акционеры, за ним неусыпно следят газеты, Эйлин шпионит — из Нью-Йорка, да и прелестная Беренис — из Лондона; Беренис доверяет ему не больше, чем Эйлин, — и не без оснований. А все из-за чего? Из-за его влюбчивости, его темперамента, из-за того, что его влечет к человеческим существам другого пола, но ведь эти чувства не им созданы и не им придуманы.

Мерно постукивали колеса. Протяжно гудел паровоз. А за окном мимо Каупервуда проносились поля и равнины, как проносится неудержимым потоком время, — и он сквозь дремоту думал о жизни и о тех переменах, которые несет с собою бег времени.

Глава 56

Вернувшись в Нью-Йорк, Каупервуд решил навестить Эйлин, и тут его ждал приятный сюрприз. За это время она много думала о его предложении расширить и перестроить дом, сообразуясь с ее вкусом. Он не мог бы предложить ей ничего приятнее. И теперь Эйлин показала ему на выбор несколько вариантов проекта, подготовленных по ее заказу архитектором, — все это были эскизы в цвете.

Каупервуд остался очень доволен эскизами: Раймонд Пайн, американский архитектор, проектировавший в свое время его дворец, теперь представил проекты слияния двух домов в единый ансамбль. Эйлин оживленно сообщила, что ей нравится и этот эскиз, и вон тот, и еще третий, совсем по-иному трактующий задачу. Решив повидаться с Пайном и посоветовать ему не спешить, Каупервуд, наконец, простился с Эйлин; это очень хорошо, думал он — занять ее таким делом, которое не только воплотит художественные вкусы их обоих, но и будет в глазах общества доказательством их примирения.

Однако на сей раз Каупервуду было нелегко привыкать к жизни в Нью-Йорке, да и в Америке вообще. Со времени поездки в Лондон его взгляды изменились. Не то, чтобы англичане оказались менее изворотливы или напористы, когда они отстаивают свои интересы, — нет, но, познакомившись со Стэйном, Джонсоном и их компаньонами, Каупервуд убедился, что они как-то даже бессознательно умеют сочетать отдых и удовольствия с делами, будь то торговля или финансы, а вот здесь, в Америке, как говорится, бизнес превыше всего.

Вот и он, с тех пор как приехал в Нью-Йорк, не занимался ничем, кроме дел. Здесь его больше ничто не интересовало и потому его мысли непрестанно возвращались к Беренис и Прайорс-Кову. Тем не менее он решил объехать все города, где рассчитывал добыть капитал, — это была бешеная гонка по Восточным штатам, и Каупервуд отчаянно устал. Впервые в жизни он не то, чтобы почувствовал, а подумал, что стареет. К счастью, этой изнурительной поездке положила конец телеграмма от Джонсона: некоторые группы пытаются оказать давление на парламент и потому присутствие мистера Каупервуда в Лондоне совершенно необходимо.

Каупервуд показал телеграмму Эйлин. Прочитав ее, Эйлин подняла глаза на Каупервуда и сказала, что у него усталый вид: должен же он позаботиться о себе! Здоровье — прежде всего, об этом нельзя забывать. Пора бы ему свернуть дела в Европе и уйти на покой. Он ответил, что и сам подумывает об этом; кстати, он не хочет обременять ее заботами о своей галерее: пока он будет в отъезде, за картинами присмотрит мистер Касберт — человек, суждению которого вполне можно доверять.

А тем временем Беренис уже стало беспокоить длительное отсутствие Каупервуда. С каждым днем, проведенным без него, она чувствовала себя все более одинокой. Лорд Стэйн не раз возил ее на различные приемы и званые вечера, где знакомил со своими друзьями, а однажды они были даже при дворе, — и все же Беренис недоставало Каупервуда, ею владела странная, необъяснимая тоска по нем. Он был в ее жизни всем, — сила его личности затмевала для нее блеск высшего света, которым пленял ее воображение лорд Стэйн. Да, конечно, Стэйн приятный и интересный спутник… но, вернувшись в Прайорс-Ков, она снова всеми помыслами, всем сердцем была с Каупервудом. Что-то он сейчас делает, с кем проводит время? Неужели он снова увлекся Лорной Мэрис? Или кем-нибудь еще? А быть может, он вернется к ней таким же страстно влюбленным, как и уехал? И приедет ли с ним Эйлин, или ему удалось задобрить ее и она хоть на время оставит его в покое?

Ох уж эта женская ревность! А сама она как ревнует его!

Он столько для нее сделал! И не только для нее, но и для ее матери! Ведь это он платил за ее образование, а потом подарил ей чудесный особняк в Нью-Йорке, на шикарной Парк авеню.

По складу своего ума и взглядам на жизнь Беренис была холодной, расчетливой натурой: как раз перед тем как угрозы Эйлин заставили Каупервуда вернуться в Нью-Йорк, она почти решила, что если эта новая выходка ревнивой жены не кончится для нее плачевно, ей следует быть впредь полюбезнее с лордом Стэйном. Он серьезно увлекся ею — это ясно. Похоже, что он подумывает даже о женитьбе на ней.

«Если б только я была по-настоящему влюблена в него, — думала она. — Если б только он не цеплялся так за условности, не был англичанином до мозга костей». Она слышала, что по английским законам можно развестись с женщиной, которая, выходя замуж, обманула мужа, скрыв свое прошлое, — а ведь именно так поступила бы она, выйдя замуж за Стэйна. Вот почему в отсутствие Каупервуда Беренис отмалчивалась и держалась подальше от Стэйна, — ведь Эйлин, если захочет, может нанести непоправимый удар ее положению в обществе!

Но лондонская пресса молчала, и Беренис постепенно успокоилась; к тому же она получила письмо от Каупервуда, — он делился с нею своими бедами: вот и здоровье что-то вдруг сдало, и силы пошатнулись, скорее бы вернуться в Англию, отдохнуть, побыть подле нее! Прочитав о его недомогании, Беренис подумала, не отправиться ли им вместе в какой-нибудь тихий красивый уголок, подальше от спешки и суеты делового мира. Но есть ли на земле такие края? И если есть, то, возможно, Фрэнк уже бывал там и они успели наскучить ему, — ведь он так много путешествовал: был в Италии, Греции, Швейцарии, во Франции, Австро-Венгрии, Германии, Турции, в Святой Земле.

А что, если съездить в Норвегию? Насколько помнится, Каупервуд никогда не рассказывал о ней. Она непременно убедит его поехать вместе в эту незнакомую, непонятную страну! Беренис даже купила книжку о Норвегии, чтобы подробно ознакомиться с ее красотами и достопримечательностями. С увлечением перелистывала она страницы, рассматривая фотографии сумрачных высоких скал; горы поднимались круто вверх на тысячи футов, между ними зияли пропасти, прорубленные, словно взмахом меча, рукой суровой, неумолимой природы; с вершин низвергались водопады, шипя и пенясь неслись горные потоки, а в долинах дремали живописные мирные озера. То тут, то там к каменным склонам, словно моряки к плоту после кораблекрушения, лепились крошечные фермы. Беренис читала о древних богах норвежцев: об Одине — боге войны, о Торе — боге грома, и о Валгалле — своеобразном рае, уготованном для душ тех, кто погиб сражаясь.

Читая книгу и разглядывая иллюстрации, Беренис пришла к убеждению, что в стране этой нет никаких следов промышленности. Вот такое место и нужно Каупервуду для отдыха!

Глава 57

Каупервуд вернулся в Англию осунувшийся, усталый; Беренис быстро сумела заразить и его желанием побывать в Норвегии, где, как ни странно, он еще ни разу не был.

Вскоре он уже поручил Джемисону отыскать и зафрахтовать для него яхту. Но прежде чем Джемисону удалось что-либо найти, некий лорд Тилтон, узнав от Стэйна о намерениях Каупервуда, любезно предложил ему для поездки свою яхту «Пеликан». И вот, в разгаре лета, Каупервуд и Беренис оказались на борту яхты, плавно скользившей вдоль западного побережья Норвегии по направлению к фиорду Ставангер.

Яхта оказалась очень красивой, а Эрик Хансен, шкипер-норвежец, искусным мореходом. Он был могучего сложения, хотя и невысок ростом, румяный, с целой копной желтых волос, падавших ему на лоб. Его голубые, холодные, как сталь, глаза словно бросали вызов всем морям и непогодам. Его движения наводили на мысль об извечной борьбе с бурями: он ходил враскачку даже по земле, будто хотел всегда жить в одном ритме с морем. Всю жизнь он был моряком и всей душой любил эти прибрежные воды, изрезанные лабиринтом таинственных гор, что выступают на тысячи футов из морских глубин и уходят на тысячи футов под воду. Иные говорят, что горы эти образовались от сдвигов или трещин в земной коре; другие — что это застывшая лава вулканов. Но Эрик знал: эти берега и эту землю в незапамятные времена изрубили мечами грозные викинги — они могли проложить себе путь сквозь любые преграды, хоть на край света.

Беренис, глядя на крутые склоны, где далеко в вышине прилепились домики, не могла даже представить себе, как это их обитатели умудряются спускаться к проходящим судам, а потом взбираться к себе наверх. Да и зачем это им нужно? Все здесь казалось таким необыкновенным. Беренис была незнакома с искусством лазания по горам, которое норвежцу, по-видимому, пришлось изучить волей-неволей, беря пример с коз, перепрыгивающих со скалы на скалу.

— Странный край, — говорил Каупервуд. — Я рад, что ты привезла меня сюда, Беви. Но мне кажется, природа, создав эту страну такой прекрасной, обидела ее климатом. Днем в летнюю пору здесь чересчур много света, а зимой — чересчур мало. Слишком уж много тут романтических заливов и фиордов, слишком много голых скал. А все же, должен признаться, мне здесь очень нравится.

Беренис уже заметила, какой живой интерес пробудила в нем поездка. Каупервуд то и дело звонил и, вызвав к себе учтивого шкипера, засыпал его вопросами.

— Чем, кроме рыбы, промышляют здешние жители? — спрашивал он Эрика.

— Видите ли, мистер Диксон (под этим именем путешествовал Каупервуд), у них немало всякой всячины. Есть козы, и они продают козье молоко. Есть куры, а значит, и яйца. Есть коровы. Здесь часто судят о богатстве человека по тому, сколько у него коров. Есть, понятно, масло. Тут у нас упорный, выносливый народ: они добиваются с пяти акров такого урожая, что вы и не поверите. Хоть я и немного в этом смыслю и ничего особенного не могу вам рассказать, но они, право, живут лучше, чем вы думаете. И потом, — продолжал он, — большинство молодых людей в здешних краях учится мореходному делу. С годами они становятся капитанами, матросами или коками: ведь в норвежские гавани заходят сотни судов — и откуда и куда только не идут эти суда — во все порты и гавани мира.

Тут в разговор вмешалась Беренис.

— Вот что, по-моему, любопытно, — сказала она, — у них здесь всего немного, зато все — отличного качества.

— Вы правы, сударыня, — отозвался шкипер, — я и хотел это сказать. Видите ли, мы, норвежцы, научились довольствоваться тем, что у нас есть, — продолжал он с воодушевлением. — И мы знаем мир не по книгам, а как он есть на самом деле, хотя мы и любим книги и ценим ученость. У нас почти нет неграмотных, и хотите верьте, хотите нет, но в Норвегии больше телефонов, чем в Испании или Польше. Есть у нас и знаменитые литераторы, и музыканты — Григ, Гамсун, Ибсен, Бьернсон.

Каупервуд молча выслушал эти имена. Если подумать — как мало места занимала в его жизни литература! Надо бы взять у Беренис кое-что из книг, которые она читала.

А Беренис, заметив его задумчивость и полагая, что он, должно быть, мысленно сравнивает этот удивительный мир со своим собственным, шумным и беспокойным, решила перевести разговор на что-нибудь более веселое.

— Скажите, капитан, — спросила она Хансена, — а мы увидим лопарей, когда заберемся немного севернее?

— Конечно, сударыня, — ответил капитан. — Их сколько угодно севернее Тронхейма. Нам уже недалеко до этого места.

От Тронхейма яхта направилась на север, в сторону Гаммерфеста — солнце тут уже не заходило. По пути сделали несколько остановок — один раз у маленького скалистого выступа под названием Гротто, отрога большой горы. Здесь расположилась китобойная станция — крошечный поселок домов в десять.

Это были, как и всюду на побережье, просто каменные хижины с крышами, обложенными дерном.

Рыбаки Гротто имели обыкновение покупать уголь и дрова на судах, проходящих мимо в северном или южном направлении. И вот небольшая группа рыбаков окружила яхту. И хотя угля на яхте было в обрез, Каупервуд велел шкиперу выдать им несколько тонн, ибо почувствовал, что жизнь далеко не щедра к этим людям.

После завтрака капитан Хансен сошел на берег; вернувшись, он рассказал Каупервуду, что с далекого севера сюда прибыло племя лопарей, — они разбили стоянку примерно в полумиле от Гротто. Там около сотни лопарей с детьми и собаками, сказал он, и стадо оленей, тысячи в полторы голов. Беренис тотчас изъявила желание посмотреть на них. Тогда капитан Хансен спустил шлюпку и, прихватив с собой одного из матросов, повез Беренис и Каупервуда к стоянке лопарей.

Высадившись на берег, они увидели оленей, которые бродили вокруг разбросанных по всей долине чумов. Капитан, умевший кое-как изъясняться на языке лопарей, заговорил с ними; несколько лопарей подошли к прибывшим и, обменявшись с ними рукопожатиями, пригласили к себе в чумы. В одном чуме над огнем висел большой котел; матрос, заглянув в котел, заявил, что это «собачья бурда», но это оказалась похлебка из отличной жирной и сочной медвежатины, которой и угостили всех присутствующих.

В другом чуме теснились рыбаки и жители окрестных ферм: каждый год с приездом лопарей на их стоянках открывалось нечто вроде ярмарки, где они продавали продукты оленеводства и закупали припасы на зиму. Вдруг толпа зашевелилась, и какая-то лопарка протиснулась к гостям. Она поздоровалась с капитаном Хансеном как со старым знакомым, а он тут же сообщил Каупервуду, что эта женщина едва ли не богаче всех в этом племени. Потом лопари начали петь хором и плясать. Пили, ели, смеялись. Наконец Каупервуд и его спутники распростились с лопарями и вернулись на «Пеликан».

При свете незаходящего солнца яхта повернула обратно на юг. Тут, на виду у яхты, показалось-с десяток гренландских китов, и шкипер распорядился так поставить паруса, чтобы судну легче было лавировать среди них. И пассажиры и команда в волнении не сводили глаз с огромных животных. Но Каупервуда это необычайное зрелище интересовало куда меньше, чем то необыкновенное искусство, с каким капитан управлял своей яхтой.

— Вот видишь! — сказал он Беренис. — Каждая профессия, каждое ремесло, любой вид труда требуют умения и сноровки. Посмотри на шкипера — как он ловко подчинил яхту своей воле, а одно это — уже — победа.

Беренис улыбнулась, но ничего не ответила, а он глубоко задумался, размышляя о поразительном крае, который лежал перед ним. Как непохожи эти северные места на весь остальной мир, как чуждо им все, что связано с крупной промышленностью, с банками, — такой характер, такие устремления, как у него, Каупервуда, здесь вовсе ни к чему. Необозримый океан — вот кормилец здешних жителей, он дает им рыбу — основной источник их существования; поистине рыба их кормит, поит и одевает, дает средства возделать клочок земли и безбедно прожить остаток дней, вернувшись из морских странствий. И Каупервуд вдруг почувствовал, что эти люди получают от жизни больше, чем он, — столько здесь чистой, безыскусственной красоты, нехитрого уюта, столько простоты и прелести в нравах и обычаях; а у него этого нет, ни у него, ни у тысячи ему подобных, тех, кто посвятил себя погоне за деньгами, ненасытному стяжательству. Вот он уже стареет и лучшая пора его жизни миновала. А что впереди? Подземные дороги? Картинные галереи? Скандалы и ехидные заметки в газетах?

Правда, за время этой поездки он отдохнул. Но она подходит к концу, и теперь каждый час приближает его к тому, что никак нельзя назвать спокойным существованием: если все пойдет по-старому, ему ждать нечего, кроме новых конфликтов, новых совещаний с адвокатами, новых газетных нападок, новых домашних неурядиц. Каупервуд иронически усмехнулся собственным мыслям. Не стоит задумываться. Надо принимать вещи такими, как они есть, и пользоваться ими с наибольшей для себя выгодой. В конце концов жизнь была к нему гораздо щедрее, чем ко многим другим, не следует быть неблагодарным! И он благодарен.

Через несколько дней, когда яхта была уже недалеко от Осло, Каупервуд, опасаясь огласки, предложил Беренис сойти на берег и вернуться пароходом в Ливерпуль, — оттуда до Прайорс-Кова рукой подать. Он обрадовался, когда она спокойно и деловито согласилась, — и все же по выражению ее лица видно было, как досадна ей необходимость вечно жить с оглядкой, как тяжело, что все мешает им, все стремится их разлучить.

Глава 58

После поездки в Норвегию Каупервуд почувствовал себя много бодрее, ему не терпелось приступить к делам, чтобы к январю 1905 года достичь намеченной цели — довести капитал своей компании до восьмидесяти пяти миллионов долларов, проложить сто сорок миль подземной дороги и электрифицировать всю сеть. Честолюбие, желание побыстрее довести задуманное до конца и доказать всему свету его значение не давали Каупервуду покоя, он с головой ушел в дела и почти не позволял себе отдыхать ни в Прайорс-Кове, ни где-либо еще.

Так прошло несколько месяцев — он совещался с директорами компаний, обсуждал всевозможные вопросы с заинтересованными и влиятельными акционерами, разрешал технические проблемы и вел неофициальные переговоры, чаще всего по вечерам, с лордом Стэйном и Элверсоном Джонсоном. Потом пришлось поехать в Вену, чтобы осмотреть модель нового электромотора, изобретенного неким Ганцем и сулившего значительную экономию владельцам метрополитена. Понаблюдав за работой мотора, Каупервуд убедился, что это дело выгодное и тотчас телеграммой вызвал в Вену своих инженеров, чтобы они проверили его заключение.

На обратном пути в Лондон Каупервуд остановился в Париже, в отеле «Ритц». В первый же вечер он встретил в вестибюле старого знакомого, некоего Майкла Шенли, который когда-то служил у него в Чикаго. Тот предложил Каупервуду пойти в парижскую Оперу, на концерт: там будут играть сочинения какого-то поляка по фамилии Шопен, о котором сейчас много говорят. Эту фамилию Каупервуд лишь мельком где-то слышал, а Шенли она и вовсе ничего не говорила. Тем не менее они отправились на концерт, и музыка так захватила Каупервуда, что, узнав из концертной программы, где похоронен Шопен, он предложил своему спутнику посетить кладбище Пер-Лашез — это знаменитое место упокоения великих людей.

И вот на следующее утро Каупервуд и Шенли отправились на Пер-Лашез: там они взяли гида, и он по-английски рассказал им немало интересного, водя их по обсаженным кипарисами дорожкам кладбища. Вон под тем обелиском лежит Сара Бернар, чей дивный голос когда-то в Чикаго так глубоко взволновал Каупервуда. Немного дальше — могила Бальзака, о произведениях которого Каупервуд знал лишь то, что их считают гениальными. Он останавливался то перед одним надгробием, то перед другим, рассматривал их — и вдруг снова почувствовал, что дела до сих пор занимали слишком большое место в его жизни: они помешали ему узнать творения многих и многих великих мыслителей и художников.

Они миновали могилы Визе, Мюссе, Мольера и наконец подошли к месту упокоения Шопена; на могильной плите лежали букеты роз и лилий, перевязанные лентами.

— Подумать только! — воскликнул Шенли. — Он, конечно, великий музыкант, но ведь умер-то он больше пятидесяти лет назад, а посмотрите — какая уйма цветов! Э, черт возьми, вот для меня этого наверняка никто не сделает!

А Каупервуд подумал, что даже спустя год после его смерти вряд ли его могила будет усыпана цветами. Эта мысль не столько раздосадовала, сколько позабавила его: он прекрасно знал, что, как бы человек ни трудился при жизни — хорошо или плохо, — не много на свете таких людей, чьи могилы осыпают цветами через десятки лет после их смерти.

Однако на кладбище Каупервуда ждал сюрприз. Когда они уже направились было к выходу, их взорам предстало чудесное двойное надгробие на могиле Абеляра и Элоизы, и гид рассказал всем известную трагедию этой злосчастной пары. Элоиза и Абеляр! Одиннадцатый век: юная девушка, влюбленная в ученого монаха, и неумолимый, жестокосердый отец ее, член соборного капитула! Каупервуд никогда в жизни не слыхал об этих несчастных влюбленных. Пока гид рассказывал, подошла молодая, изящная и очень красивая женщина с корзиночкой цветов в руках и стала пригоршнями бросать на могилу алые, голубые, белые цветы. Это зрелище так поразило Каупервуда и Шенли, что оба сняли шляпы и, выждав, пока она обратит на них внимание, почтительно поклонились.

— Merci beaucoup, messieurs,[35] — прошептала она уходя.

Этот яркий и трогательный эпизод навел Каупервуда на размышления о тех чувствах, что связывали его когда-то с Эйлин. Ведь в то время, когда он сидел в филадельфийской тюрьме, именно она наперекор всем его врагам, в том числе и своему отцу, словно верная жена, приходила к нему на свидание, уверяла его в своей неизменной любви и всеми силами старалась облегчить его участь. Подобно Элоизе, любившей Абеляра, она стремилась, да и сейчас стремится только к нему, и никто другой ей не нужен.

Внезапно у Каупервуда возникла мысль построить красивый склеп, который простоит века и где они с Эйлин будут покоиться вдвоем. Да, он наймет архитектора, сам выберет проект, — он воздвигнет прекрасную гробницу, которая увековечит память о том, что и он когда-то любил Эйлин так же, как она любит его до сих пор.

Глава 59

Наконец Каупервуд вернулся в Лондон, и Беренис, увидев его, не на шутку испугалась: он заметно похудел и казался совсем измученным. Она посетовала, что он плохо следит за своим здоровьем и что она теперь редко видит его.

— Фрэнк, милый, — ласково говорила она, — зачем ты отдаешь этим своим делам так много времени и сил? Ты слишком переутомился и стал таким нервным. По-моему, тебе надо посоветоваться с врачом, пусть тебя внимательно исследуют.

— Беви, дорогая моя, — ответил он, обнимая ее за талию, — ты не беспокойся. Правда, я чересчур много работаю, но это скоро уже кончится, и мне не придется больше ломать голову над всем этим — по крайней мере в ближайшем будущем.

— Но ты в самом деле здоров?

— Да, дорогая, по-моему, все в порядке. Видишь ли, сейчас очень важно, чтобы я сам следил за ходом дел.

Но еще не договорив, он вдруг весь как-то скрючился, согнулся вдвое, словно от приступа острой боли.

— Фрэнк, что с тобой? Что случилось? Так уже бывало когда-нибудь? — бросилась к нему Беренис.

— Нет, дорогая, никогда, — сказал он. — Но это ничего, я уверен, ничего страшного нет.

Он с трудом превозмог боль.

— Конечно, — продолжал он, — надо бы выяснить в чем дело. Такая острая боль не возникнет без причины. Знаешь что: позвони-ка доктору Уэйну и попроси его зайти.

Беренис тотчас кинулась к телефону.

Когда приехал Уэйн, он был поражен измученным видом больного; бегло осмотрев его и прописав успокаивающее лекарство, которое следовало начать принимать немедленно, врач попросил Каупервуда на следующее утро приехать к нему для основательного исследования. Каупервуд сразу согласился. А через неделю, после консультации с двумя лучшими лондонскими специалистами, которые, осмотрев больного, сообщили Уэйну свое заключение, врач убедился, что у Каупервуда серьезная болезнь почек и что она довольно скоро может привести к трагическому концу. Он велел Каупервуду лежать и принимать лекарства, которые должны были приостановить развитие болезни.

Однако через несколько дней, придя показаться доктору Уэйну, Каупервуд объявил, что чувствует себя лучше, и аппетит у него, кажется, совсем восстановился.

— Вся беда в том, мистер Каупервуд, — спокойно отвечал доктор Уэйн, — что эти болезни очень капризны; боль, которую они вызывают, может на некоторое время вдруг прекратиться. Но это вовсе не значит, что больной выздоровел или что дело идет на поправку. Боли могут возобновиться, и тогда наши специалисты выносят категорический и печальный приговор, который, впрочем, далеко не всегда бывает правилен. Нередко состояние больного улучшается, и он живет еще долгие годы. Но ему может стать и хуже, — и вот из-за таких-то неожиданностей эту болезнь и трудно лечить. Теперь вы понимаете, мистер Каупервуд, отчего при всем своем желании я не могу вам сказать ничего определенного.

— А по-моему, вы все-таки хотите мне что-то сказать, доктор Уэйн, — прервал Каупервуд. — И я желаю знать, какой именно диагноз поставили специалисты — все равно, хороший или плохой — я хочу его знать. У меня что-нибудь серьезное с почками? Что, это заболевание — органическое и может быстро доконать меня?

Доктор Уэйн посмотрел ему прямо в глаза.

— Что ж, специалисты говорят так: если вы будете достаточно отдыхать и избегать переутомления, то проживете еще год или около того. А если будете очень беречь себя, соблюдать полный покой, то проживете и дольше. У вас хронический нефрит, или Брайтова болезнь, мистер Каупервуд. Но, как я уже говорил вам, специалисты не всегда бывают правы.

Этот осторожный, тщательно обдуманный ответ был выслушан Каупервудом спокойно, в полном молчании, хотя впервые за всю свою жизнь он, человек с цветущим здоровьем, оказался во власти недуга, быть может рокового. Смерть! Очевидно, не больше года жизни! И конец всем его усилиям и стремлениям! Но что суждено, то суждено, надо взять себя в руки и смириться.

Каупервуд вышел от врача, озабоченный не столько собственной болезнью, сколько судьбами тех, с кем он был связан в ту или иную пору своей жизни. Как-то отразится его смерть на Эйлин, Беренис, Сиппенсе, на Фрэнке Каупервуде-младшем, его сыне, на его первой жене Лилиан, ныне миссис Уилер, и их дочери Лилиан, которую он не видел много лет, — правда, он хорошо обеспечил ее, ей хватит надолго. Были и еще люди, о которых он чувствовал себя обязанным позаботиться.

Позже, по дороге в Прайорс-Ков, он все время думал о том, что нужно привести в порядок свои дела. Прежде всего — составить завещание, даже если эти доктора и ошибаются. Он должен обеспечить всех, кто был близок ему. Нужно решить вопрос о своем сокровище — картинной галерее; она должна быть так или иначе доступна для публики. У него было и еще одно заветное желание — построить больницу в Нью-Йорке. Надо что-то сделать в этом направлении. После того как он выделит все, что полагается, всевозможным наследникам и тем, кого он намерен облагодетельствовать, останется еще изрядная сумма, ее с избытком хватит на больницу: люди, оказавшиеся без средств и без пристанища, смогут получить там отличную медицинскую помощь и уход.

Кроме того, предстояло еще подумать и о склепе, который он хотел воздвигнуть для себя и для Эйлин. Нужно посоветоваться с архитектором и заказать ему эскиз. Пусть это будет красивый и достойный мавзолей. Этим он хоть как-то загладит свое невнимание к жене.

Но как быть с Беренис? Нельзя открыто упомянуть ее в завещании. Это значило бы натравить на нее свору навязчивых репортеров и сделать предметом всеобщей зависти. Нет, он уладит это иначе. Он уже открыл на ее имя счет в банке, а теперь еще превратит в наличные часть своих облигаций и акций и передаст деньги ей. Это обеспечит ее на многие годы.

Но тут экипаж Каупервуда подкатил к Прайорс-Кову, и его тревожные мысли были прерваны появлением Беренис, — она встретила его ласковой улыбкой и тотчас стала расспрашивать, что же сказал доктор. Однако по своей независимой, стоической натуре Каупервуд не мог сказать правду — он только отшутился по обыкновению.

— Ничего серьезного, дорогая, — сказал он. — Небольшое воспаление мочевого пузыря, — наверно, я просто съел лишнее. Доктор прописал мне лекарство и посоветовал поменьше работать.

— Ну вот! Так я и знала! Я ведь все время это говорила! Ты должен больше отдыхать, Фрэнк, а не работать с утра до ночи.

Но тут Каупервуду удалось переменить тему разговора.

— Кстати о тяжких трудах, — сказал он. — Ты, кажется, утром что-то говорила насчет голубей и бутылки какого-то особенного винца?

— Вот, неисправимый! Сейчас Фини накроет на стол. Мы будем обедать на террасе.

— Знаешь, бог бережет честных и трудолюбивых, — сказал он, поймав ее руку.

И весело, держась за руки, они вошли в дом.

Глава 60

Хотя Каупервуд, казалось, от души наслаждался обедом в обществе Беренис, мысли его, точно по кругу, снова и снова возвращались к одному и тому же: он думал то о своих разнообразных коммерческих и финансовых делах, то о различных людях — мужчинах и женщинах, которые так или иначе помогали ему в осуществлении его планов — строительстве огромной дорожной сети. Эти люди действительно были ему поддержкой — мужчины помогали в делах, женщины скрашивали досуг! Ведь благодаря им он так ярко и полно прожил последние тридцать лет своей жизни.

Каупервуд не очень верил диагнозу врачей, — может быть, его болезнь вовсе и не приведет к трагической развязке, — а все же их предсказания о близости конца не могли не подействовать на него; и в этот дивный вечерний час, сидя с Беренис и глядя на Темзу и на зеленые луга, простирающиеся перед ним, он невольно с особенной остротой ощущал всю красоту и мимолетность жизни. А какой насыщенной была его жизнь, сколько в ней было драматизма, сколько сохранилось волнующих воспоминаний. И только теперь, когда он в любую минуту мог лишиться того, что наполняло его дни и что казалось ему неотделимым от него самого, он почувствовал настоящую цену жизни и ее радостям. Беренис — такая умница, молодая, веселая. Будь все благополучно, сколько еще лет они могли бы провести вместе… И, конечно, именно об этом она думает сейчас, она полна надежд и желания быть ему полезной. И впервые мысль о быстротечности бытия поколебала его обычную невозмутимость. С какой-то необычайной остротой он ощущал поэзию этих минут, их мимолетность, которая несет в себе горечь, только горечь…

Впрочем, ничто в поведении Каупервуда не выдавало владевших им тяжелых мыслей, ибо он уже решил, что должен притворяться, играть. Он должен, невзирая ни на что, заниматься делами до тех пор, пока не наступит тот час, та минута, когда сбудутся предсказания врачей, — если они вообще сбудутся. Утром он, как обычно, поехал из Прайорс-Кова к себе в контору и принялся за повседневные дела с тем же спокойствием и ясностью мысли, с какими он всегда принимал решения и разрабатывал свои планы. Он чувствовал: сейчас необходимо привести в действие все пружины, чтобы в случае внезапной смерти ни одно его желание не осталось неисполненным.

Одним из этих желаний было воздвигнуть склеп для себя и для обманутой Эйлин. И вот Каупервуд вызвал своего секретаря Джемисона и попросил его составить список лучших архитекторов, пользующихся широким признанием, — все равно: англичан или с континента, — которые создали себе имя постройкой памятников и мавзолеев. Эти сведения нужны одному его приятелю — и как можно скорее! Покончив с этим, Каупервуд занялся тем, что было ему всего дороже — картинной галереей; он хотел пополнить ее такими полотнами, чтобы она стала поистине выдающейся коллекцией. С этой целью он написал тем, кто покупал и продавал подобные шедевры, и ему удалось приобрести несколько очень ценных полотен, в том числе «Нашествие в царство Купидона» Бутро, «Дорога в деревню» Коро, «Портрет женщины» Франса Гальса, «Воскресение св. Лазаря» Рембрандта. Все это он отправил пароходом в Нью-Йорк.

Он занимался не только этим — неизбежные заботы, связанные со строительством метрополитена, неотступно требовали его внимания: иски, конфликты, столкновения с конкурентами, судебные процессы по всяким мелочным поводам! Но прошло всего несколько дней, и Каупервуд, освоившись со своим новым положением, начал быстро и решительно приводить в порядок свои дела; к тому же он стал чувствовать себя намного лучше и уже склонен был думать, что боли, заставившие его обратиться к врачу, были вызваны каким-то пустяком. В самом деле, никогда еще с тех пор, как он впервые приехал в Лондон, будущее не представлялось ему в более розовом свете. Даже Беренис и та решила, что он сумел восстановить былой запас жизненных сил.

Тем временем лорд Стэйн, пораженный неиссякаемой энергией Каупервуда — сколько новых и оригинальных идей он за это время предложил! — подумал, что пора бы устроить в честь американского финансиста прием в Трегесоле, чудесном поместье на берегу моря, где можно разместить по меньшей мере две сотни гостей. И вот после долгих размышлений о том, кого из именитых людей следует пригласить, был, наконец, назначен день приема, и Трегесол с его изумительным парком и огромным залом для танцев, где люстры соперничали в блеске с луной, избран местом бала.

Лорд Стэйн, в дверях зала, приветствовал прибывавших гостей. Беренис, входившая под руку с Каупервудом, показалась ему на этот раз особенно красивой — ее простое белое платье с треном, стянутое в талии золотым шнуром, походило на греческую тунику, а огненно-рыжие волосы были словно золотой венец. Подойдя к Стэйну, она подарила его таким взглядом и такой улыбкой, что у него невольно вырвалось:

— Беренис! Волшебница! Вы обворожительны!

Это приветствие не достигло слуха Каупервуда, который как раз здоровался с одним из своих самых крупных акционеров.

— Вы должны отдать мне второй танец, — сказал Стэйн, задержав на минуту руку Беренис.

Она грациозно кивнула.

Поздоровавшись с Беренис, Стэйн чрезвычайно тепло приветствовал своего почетного гостя — Каупервуда; они разговаривали так долго, что Стэйн успел представить ему многих высших служащих метрополитена и их жен.

Вскоре объявили, что ужин подан; за столом завязался оживленный разговор, гости отдавали должное редкостным винам и шампанскому особой марки, которое, — в этом Стэйн не сомневался, — удовлетворит самого требовательного ценителя. Смех, веселые разговоры, остроты слышались со всех сторон, к ним примешивались мягкие звуки музыки, доносившиеся из соседней комнаты.

Беренис оказалась почти во главе стола: по одну ее руку сидел лорд Стэйн, по другую — граф Бреккен, весьма приятный молодой человек, который еще задолго до окончания ужина стал умолять ее сжалиться и оставить для него хотя бы третий или четвертый танец. Но хотя такое внимание было ей и приятно и лестно, взгляд ее снова и снова возвращался к Каупервуду; она следила за каждым его движением, а он, на другом конце стола, оживленно болтал с удивительно красивой брюнеткой, своей соседкой слева, не забывая, однако, и о соседке справа — не менее обворожительной красавице. Беренис радовалась, что он отдыхает и веселится, — она уже давно не видела его таким.

Ужин затягивался, шампанское лилось рекой, и Беренис начала опасаться за Каупервуда. Его речь и жесты под действием шампанского становились все более порывистыми, и это беспокоило ее. Когда же лорд Стэйн пригласил всех желающих пройти в зал для танцев и Каупервуд, возбужденный и красный, подошел к Беренис, она совсем встревожилась. Однако он вел ее в зал с видом человека, выпившего ничуть не больше других. Кружась с ним по блестящему паркету под плавные звуки вальса, Беренис шепнула:

— Ты счастлив, милый?

— Я никогда еще не был так счастлив, — ответил он. — Ведь ты со мной, моя красавица!

— Милый! — прошептала Беренис.

— Ну, скажи, Беви, разве все не чудесно? Ты, этот дом, эти люди! Вот к таким минутам я стремился всю свою жизнь!

Она ласково улыбнулась ему, но он вдруг пошатнулся, остановился и, прижав руку к сердцу, пробормотал:

— Душно, душно… Выйдем на воздух!

Беренис крепко взяла его под руку и повела к открытой двери на балкон, выходивший к морю. Всячески подбадривая Каупервуда, Беренис помогла ему добраться до ближайшей скамьи, на которую он бессильно и грузно опустился. Неописуемая тревога овладела Беренис; в это время показался слуга с подносом, и она бросилась к нему:

— Помогите! Скорее! Позовите кого-нибудь, перенесем его в спальню. Ему очень плохо.

Перепуганный слуга тотчас позвал дворецкого, который распорядился отнести Каупервуда в свободную комнату на том же этаже и доложил обо всем лорду Стэйну; тот поспешил к больному. Увидев, в каком отчаянии Беренис, он приказал дворецкому перенести Каупервуда в свои покои на втором этаже и немедленно вызвал своего врача — доктора Мидлтона. Дворецкому было велено также сказать слугам, чтобы они не смели болтать о случившемся.

Тем временем Каупервуд начал приходить в себя, и доктор Мидлтон застал его уже в полном сознании: Каупервуд беспокоился о том, что болезнь его вызовет разговоры, — пусть Стэйн окажет, что он оступился и упал. К утру, конечно, все пройдет. Но доктор Мидлтон был несколько иного мнения. Он дал Каупервуду болеутоляющее лекарство и посоветовал хотя бы дня два провести в постели, — тогда станет ясно, какое течение приняла болезнь и нет ли осложнений.

— Тут, очевидно, дело куда серьезнее, чем простой обморок, — сказал он потом Стэйну.

Глава 61

На следующее утро Каупервуд проснулся в покоях Стэйна в полном одиночестве, если не считать необычайно почтительных слуг, иногда заходивших в комнату; и тут он попытался восстановить в памяти тревожную последовательность всего, что так внезапно произошло с ним накануне. Он был поражен и даже напуган тем, что именно теперь, когда он уже перестал было опасаться за свое здоровье, болезнь вдруг снова дала о себе знать.

Неужели правда, что эта роковая Брайтова болезнь избрала его своей жертвой? Когда его смотрел доктор Мидлтон, Каупервуд еще не настолько пришел в себя, чтобы расспросить о причине, вызвавшей обморок. Как же это было? Сначала он почувствовал, что ему не хватает дыхания; потом страшная слабость во всем теле — и он упал. В чем же все-таки причина — в болезни почек, о которой говорил ему доктор Уэйн, или просто он слишком много ел и выпил слишком много шампанского? Ведь доктор строго-настрого наказывал ему ничего не пить, кроме воды, и быть очень умеренным в пище.

Чтобы выяснить, что же с ним на самом деле и чего ему ждать, Каупервуд решил попросить Беренис дать знать в Нью-Йорк его старому приятелю и личному врачу — доктору Джефферсону Джемсу: пусть немедленно приедет в Лондон. Это преданный друг, каждому его слову можно верить, и он-то сумеет установить, что у него за болезнь.

Пока Каупервуд не торопясь, спокойно обдумывал свое положение, в дверь постучали, и вошел лорд Стэйн, — он был весел, любезен и всячески старался ободрить больного.

— Вот вы какой! — воскликнул он. — Смотрите, до чего вас довели красивые девушки и шампанское! Подумать только! И не стыдно вам?

Каупервуд широко улыбнулся.

— Кстати, — продолжал Стэйн, — мне приказано подвергнуть вас суровому наказанию по крайней мере на двадцать четыре часа. Никакого шампанского — только вода! Никакой икры, ни единого зернышка, — только тоненький ломтик говядины, опять же с водой! Ну, уж если совсем соберетесь падать в обморок, пожалуй, дадим вам чашку жидкой кашицы и, конечно, еще водички!

Каупервуд сел в постели.

— Да это верх жестокости! — воскликнул он. — Но, быть может, вы согласитесь разделить со мной воду и кашицу? А пока мы будем кутить, вы могли бы под большим секретом поведать мне, что вам сказал доктор Мидлтон.

— Видите ли, — ответил Стэйн, — он сказал, что вы забываете о своем возрасте и что шампанское и икра вам абсолютно противопоказаны. И танцы до утра — тоже. Вот вы и поскользнулись на моем чересчур натертом бальном паркете. Теперь вам предстоит принять доктора Мидлтона, который намерен посмотреть, как вы себя чувствуете. Впрочем, ничего серьезного он не находит — просто переутомление, которого впредь вы, конечно, без труда можете избежать. Еще позвольте сообщить вам, что ваша очаровательная сиделка любезно приняла мое предложение остаться здесь на ночь и скоро сойдет вниз. Нечего и говорить, что, независимо от заключения доктора Мидлтона, и она и я очень обеспокоены…

— Ничего страшного со мной не произошло, — решительно заявил Каупервуд.

— Я уже не мальчик, конечно, но еще далеко не дряхлая развалина. Что касается дел, то в случае затруднений я в любое время к вашим услугам. А в силах ли я вести дела — об этом вы можете судить хотя бы по результатам, которых нам удалось достичь.

В его тоне был едва уловимый упрек, и Стэйн заметил это.

— Результаты потрясающие, — сказал он. — Можно только восхищаться человеком, который пришел к нам с таким предложением, как вы, и еще сумел раздобыть двадцать пять миллионов долларов у американских вкладчиков. Я рад выразить вам свою признательность и признательность наших акционеров за ваши труды. Беда только в том, мистер Каупервуд, что вся затея лежит на ваших широких американских плечах и зависит от вашего здоровья и сил. Вот в чем суть.

Тут раздался стук в дверь, и в комнату вошла Беренис. Завязалась легкая непринужденная беседа, и Стэйн предложил обоим погостить у него подольше — неделю, месяц, сколько душе угодно. Но Каупервуд, ощущая потребность в уединении и покое, настаивал на скорейшем отъезде. Когда Стэйн ушел, он сказал Беренис:

— Я вовсе не так уж плохо себя чувствую, дорогая. Не в этом дело. Просто я хочу избежать лишней шумихи, поэтому хорошо бы уехать отсюда поскорее и, если можно, в Прайорс-Ков, а не в гостиницу. Ты не поговоришь с лордом Стэйном, чтобы мы еще утром могли уехать?

— Конечно, милый, раз ты этого хочешь, — ответила Беренис. — И мне будет спокойнее, если ты будешь подле меня.

— И еще одна просьба, Беви, — продолжал Каупервуд. — Скажи Джемисону, пусть телеграфирует в Нью-Йорк доктору Джефферсону Джемсу. Это мой давнишний врач и старый друг. Попроси его приехать в Лондон, если он может. Передай Джемисону, что это конфиденциально и должно быть зашифровано. Он может послать телеграмму на адрес Нью-йоркского медицинского общества.

— Значит, ты и сам чувствуешь, что с тобой что-то неладно?

В ее голосе слышалась тревога.

— Нет! Не так уж плохо, вообще говоря, но ты же видишь: я до сих пор не знаю, что со мной. Ведь я свалился так внезапно, что всякое можно подумать. Как бы не переполошились мои акционеры и вкладчики! А может быть, просто я вчера съел и выпил лишнее. Но мне никогда еще не было так худо. Потому-то я и хочу повидать Джефферсона. Он уж выяснит, в чем дело, и скажет мне правду.

— Фрэнк, — перебила Беренис, — а ведь ты так и не рассказал мне, что сказал тебе в последний раз доктор Уэйн. Какой диагноз поставили специалисты?

— Видишь ли, Уэйн сказал, что боли могли быть вызваны Брайтовой болезнью, только он не уверен, потому что Брайтова болезнь бывает либо хроническая, либо острая. А у меня ни то, ни другое. Он оказал, что надо подождать и посмотреть, не появятся ли какие-то более определенные симптомы, а уж тогда специалисты сумеют поставить правильный диагноз.

— Ну, если так, доктор Джемс непременно должен приехать! Я скажу Джемисону, чтобы он завтра же послал телеграмму. И скорее поедем в Прайорс-Ков — это для тебя самое подходящее место. Ты будешь жить там, пока доктор Джемс не признает, что ты поправился.

Она подошла к окну, спустила штору и вышла, наказав Каупервуду лежать тихо и постараться уснуть, пока она будет готовиться к отъезду. И все время ее мучила мысль: чем это кончится для Фрэнка? Она старалась казаться спокойной, но не могла подавить внутренней дрожи.

— Совершенно правильно, — заметил Стэйн, когда Беренис сообщила ему, что они решили ехать в Прайорс-Ков. — Я уверен, мистеру Каупервуду там будет лучше. На меня Прайорс-Ков всегда действовал целительно. К тому же там ваша матушка, и она поможет вам. С вашего разрешения, утром я сам отвезу вас. Я высоко ценю мистера Каупервуда, и мой долг сделать все от меня зависящее, чтобы ему было удобно и чтоб он мог скорее поправиться.

Глава 62

Дней через десять в Прайорс-Ков прибыл доктор Джемс; увидев Каупервуда, удобно расположившегося в спальне, выходящей окнами на Темзу, он остановился в дверях и воскликнул:

— Я вижу, Фрэнк, вы не так уж больны, раз способны любоваться пейзажем. Может, вы прокатитесь в Нью-Йорк, а я тут понежусь и отдохну от тягот путешествия? Я уже столько лет мечтаю как следует отдохнуть.

— У вас был тяжелый переезд через океан? — спросил Каупервуд.

— Ничуть. Я никогда еще так не радовался перемене обстановки. Поездка была восхитительная, океан как зеркало. С нами вместе ехала труппа певцов, почти все — негры, и было очень весело. Между прочим, они направлялись в Вену.

— Все тот же Джефф! — заметил Каупервуд. — Господи, до чего же приятно вас видеть! Знали бы вы, сколько раз я вас вспоминал! Вот бы, думаю, вам поглядеть, какие чудаки эти англичане.

— Никуда они не годятся, а? — подтрунивал Джемс. — Но расскажите-ка мне прежде о себе. Только по порядку, с самого начала: где вы были, что с вами случилось и почему вас посадили под арест?

И Каупервуд не торопясь, обстоятельно изложил Джемсу, что с ним произошло со времени возвращения из Норвегии и что сказал доктор Уэйн и специалисты.

— Вот почему я и хотел, чтоб вы приехали, Джефф, — сказал он под конец.

— Я знаю вы скажете мне правду. Специалисты думают, что это Брайтова болезнь. Уверяют даже, что я проживу года полтора, не больше; впрочем доктор Уэйн оговорился, что заключения специалистов не всегда бывают правильны.

— Вот это верно! — с жаром подтвердил доктор Джемс.

— Я поверил доктору Уэйну и, как видно, успокоился раньше времени, — продолжал Каупервуд. — А очень скоро, в гостях у лорда Стэйна, как раз и произошел неприятный случай, о котором я вам говорил. У меня вдруг перехватило дыхание, и я даже не мог без посторонней помощи выбраться из комнаты. Тут уж я усомнился в словах Уэйна. Но теперь, надеюсь, вы скажете мне правду и поставите на верный путь.

Доктор Джемс подошел к Каупервуду и положил обе руки ему на грудь.

— А ну-ка вздохните поглубже, — сказал он, и Каупервуд, набрав воздуха в легкие, глубоко вздохнул.

— Ага, понятно, — заметил врач, — небольшое расширение желудка. Придется прописать вам что-нибудь против этого.

— Вы находите, что я опасно болен, Джефф?

— Не опешите, Фрэнк. Я должен прежде сделать кое-какие исследования. А сейчас я вам вот что скажу: вас уже осматривали двое врачей и трое специалистов и от них вы знаете, что ваша болезнь, быть может, смертельна. Но вы знаете, как далеко от возможного до невозможного, от определенного до неопределенного и как велика разница между болезнью и здоровьем. Насколько я могу сейчас судить, учитывая ваше общее состояние, вы можете протянуть еще несколько месяцев, а то и несколько лет. Дайте мне только время повозиться с вами, обдумать, что вам лучше всего поможет. А завтра утром пораньше я снова буду у вас и тогда уж как следует вас осмотрю.

— Одну минуту! — воскликнул Каупервуд. — Я распорядился, чтобы вы жили здесь, с нами: со мной, моей подопечной мисс Флеминг и ее матерью.

— Вы очень любезны, Фрэнк, но сегодня я никак на могу остаться. Мне нужно достать в Лондоне два-три лекарства, прежде чем приступить к вашему лечению. Но я вернусь завтра утром, часов в одиннадцать, и потом, если хотите, останусь у вас, хотя бы до тех пор, пока вы если уж не поумнеете, то хоть окрепнете. Только помните: ни капли шампанского, и вообще никакого вина — во всяком случае первое время. А питаться будете только молочной сывороткой — этого можно сколько угодно, — да еще, пожалуй, молочным супом.

В эту минуту вошла Беренис, и Каупервуд представил ее врачу. Поздоровавшись с нею, доктор Джемс обернулся к Каупервуду.

— Ну как можно хворать, — воскликнул он, — когда возле вас такое лекарство от всех бед! Будьте уверены: теперь я не премину приехать пораньше!

Затем, перейдя на профессиональный тон, он пояснил Беренис, что в следующий раз ему потребуется горячая вода и полотенца и, кроме того, уголь — в соседней комнате, кажется, есть камин, надо будет развести хороший огонь.

— Подумать только, меня заставили проделать такой путь из Нью-Йорка, чтобы лечить его, а лекарство, оказывается, у него под рукой, — заметил он улыбаясь. — Прямо чудеса!

Беренис он сразу понравился — такой умный, веселый. Удивительно, как это Фрэнк всегда умеет окружить себя сильными и интересными людьми.

Поговорив еще немного с Каупервудом, врач уехал в город, не забыв, однако, указать больному, что его грандиозная финансовая деятельность уже сама по себе представляет своего рода болезнь.

— Все эти проблемы давят на ваш мозг, Фрэнк, — внушительно сказал он. — А мозг — это мыслящий, созидающий и управляющий орган, который может причинить вам не меньше физических страданий, чем любой тяжкий недуг; к числу таких недугов относятся, кстати, и тревоги, а я думаю, что именно этим вы сейчас и страдаете. Моя задача — заставить вас признать это. Поверьте, ваша жизнь должна быть для вас дороже десятка подземных дорог. Если вы по-прежнему будете ставить дела превыше всего, любой шарлатан будет прав, уверяя, что в вашем возрасте от этого можно умереть. Итак, моя задача — заставить вас забыть о метрополитене и по-настоящему отдохнуть.

— Постараюсь изо всех сил, — сказал Каупервуд, — но не всякую ношу так легко сбросить с плеч, как вам кажется. Есть обязательства, затрагивающие интересы сотен доверившихся мне людей, не говоря уже о миллионах лондонцев, которые до сих пор не имели возможности выезжать за пределы ближайших кварталов. А если мой план будет претворен в жизнь, они смогут разъезжать по всему Лондону и за какие-нибудь два пенса узнают, наконец, на что он похож.

— Вот вы опять оседлали своего конька, Фрэнк! А если вы завтра умрете, что тогда будет с вашими лондонцами?

— Лондонцам плохо не будет, умру ли я, или буду жив, — лишь бы мне успеть наладить им подземку. Боюсь, что вы правы, Джефф, для меня и вправду дела важнее всего. Видите ли, моя затея разрослась и пустила корни, теперь осуществление моих планов не зависит от отдельного человека, даже и от меня, хотя я еще многое смогу сделать, если проживу достаточно долго.

Глава 63

Доктору Джемсу пришлось немало поразмыслить над заболеванием Каупервуда и над тем, как отражались на нем волновавшие больного финансовые проблемы. Что до Брайтовой болезни, быстрый и трагический исход которой предсказывал лондонский врач, то Джемс знал случаи, когда больные жили долгие годы. Но положение Каупервуда серьезно: во-первых, расширение желудка, во-вторых — периодические острые боли. А тут еще вечные заботы о делах. Все это вместе взятое может, конечно, очень и очень ему повредить. И в довершение всего — Джемс хорошо знал это — немало беспокойства доставляло Каупервуду его прошлое: первая жена, сын, былые связи и, разумеется, Эйлин, — газеты время от времени охотно припоминали знаменитому финансисту его старые грехи.

Но что же, что он. Джемс, может сделать для этого человека, который так ему дорог? Что еще, помимо медицины, может восстановить силы больного, хотя бы ненадолго? Разум! Разум! Если б только не одними медикаментами, но и путем внушения заставить разум Каупервуда прийти на помощь телу! И вдруг Джемс почувствовал, что напал на верную мысль. Надо поставить Каупервуда на ноги и пусть он отправится за границу — не только затем, чтобы развлечься, переменить обстановку, но и чтобы вызвать сенсацию в Англии и в Америке. Узнав о его поездке, все будут говорить: «Помилуйте, да он вовсе не болен! Он настолько оправился, что может разъезжать и развлекаться!» Все это, вероятно, подбодрит Каупервуда, укрепит его нервы, и, пожалуй, он сам поверит, что уже здоров или, по крайней мере, что ему гораздо лучше.

Как ни странно, выбирая, куда бы отправить Каупервуда, Джемс все больше и больше приходил к мысли, что самое подходящее место — Ривьера, а вернее Монте-Карло, этот огромный игорный дом. Как это эффектно выглядело бы в газетах: Каупервуд у игорных столов, среди напыщенных герцогов и азиатских принцев! Разве такой психологический трюк не укрепит позиций Каупервуда как финансиста? Тысяча против одного, что укрепит!

На другой день, вернувшись в Прайорс-Ков и осмотрев Каупервуда, доктор приступил к делу.

— Я думаю, Фрэнк, — начал он, — что недельки через три вы будете чувствовать себя вполне прилично и сможете отправиться в какую-нибудь приятную увеселительную поездку. Поэтому вот вам мое предписание: расстаньтесь-ка на время с здешними краями и поедемте со мной за границу.

— За границу? — с удивлением переспросил Каупервуд.

— Да, и знаете зачем? Ведь газеты наверняка отметят, что вы в состоянии путешествовать. А этого-то вам и надо, не так ли?

— Совершенно верно! — ответил Каупервуд. — Куда же мы отправляемся?

— Да, пожалуй, в Париж, или можно в Карлсбад, — знаю, знаю, неприятное место, но тамошние воды были бы вам в высшей степени полезны.

— Боже милостивый! А потом куда?

— Что ж, — сказал Джемс, — к вашим услугам Прага, Будапешт, Вена и Ривьера, включая Монте-Карло, — выбирайте!

— Что?! — воскликнул Каупервуд. — Я в Монте-Карло!

— Да, вы в Монте-Карло, со всеми вашими болезнями. Вы вдруг появляетесь в Монте-Карло, да еще в такое время года! Не сомневайтесь, эффект будет именно тот, какой вам нужен. Достаточно вам появиться в игорной зале и проиграть несколько тысяч долларов — и об этом немедленно узнает весь свет. Все заговорят о том, что вы в Монте-Карло, что вы играете в рулетку, швыряете деньги без счету.

— Ладно! Ладно! — закричал Каупервуд. — Если у меня хватит сил, я поеду. Но если ничего путного из этого не выйдет, я привлеку вас к суду за невыполнение обещания!

— Идет! — отозвался Джемс.

Три недели провел доктор Джемс в Прайорс-Кове, не спуская глаз со своего пациента; наконец и сам Каупервуд почувствовал себя много лучше, и Джемс решил, что лечение принесло плоды: больной достаточно оправился, можно пускаться в путь.

Однако Беренис, как ни рада она была, что здоровье Каупервуда идет на поправку, с тревогой думала о предстоящем путешествии. Да, конечно, слухи о смертельной болезни Каупервуда могут повлечь за собой крушение всех его начинаний. Но она так любит его, как же ей за него не бояться! А вдруг это путешествие окажется вовсе не таким полезным и плодотворным, как считают Фрэнк и доктор Джемс? Но Каупервуд убедил ее, что расстраиваться нечего: он чувствует себя лучше, а план доктора Джемса — просто идеален.

Они отплыли в конце следующей недели. И, разумеется, лондонская пресса не замедлила объявить, что Фрэнк Каупервуд, которого еще недавно считали чуть ли не умирающим, по-видимому совсем поправился — он даже позволяет себе увеселительную поездку по Европе. Немного позже о Каупервуде стали появляться сообщения из Парижа, Будапешта, Карлсбада, Вены и, наконец, из Монте-Карло, сказочного Монте-Карло. Эту последнюю новость подхватила вся пресса:

«Несокрушимый Каупервуд, о чьей болезни сообщалось недавно, избрал местом своего развлечения и отдыха Монте-Карло».

Однако по возвращении Каупервуда в Лондон репортеры засыпали его весьма откровенными вопросами. Один корреспондент спросил напрямик:

— Ходят слухи, что вы серьезно больны, мистер Каупервуд, — скажите, есть ли в этом хоть доля истины?

— Видите ли, молодой человек, — ответил Каупервуд, — я слишком много работал и мне понадобилось отдохнуть. Мой приятель — врач сопровождал меня во время этого путешествия: вот мы с ним и слонялись по Европе.

Он от души расхохотался, когда корреспондент «Уорлд» спросил, правда ли, что он завещал свое бесценное собрание картин нью-йоркскому музею искусств.

— Если люди хотят знать, что написано в моем завещании, — сказал он, — им придется подождать, пока меня не накроют дерном. Я только надеюсь, что их милосердие не уступает их любопытству.

Сидя на широкой лужайке Прайорс-Кова, Беренис и доктор Джемс прочли в газете ответы Каупервуда репортерам и не могли сдержать улыбки. И хотя доктор ни на минуту не забывал о том, что его ждут в Нью-Йорке дела, дружеское внимание, каким окружали его не только Каупервуд, но и Беренис, все больше покоряло его. Оба были как нельзя более благодарны ему — ведь он, по-видимому, и в самом деле вернул Каупервуду здоровье и силы. И когда Джемсу пришло время уезжать, все трое были взволнованы, им не хотелось расставаться.

— У меня не хватает слов, чтобы выразить вам мою благодарность, Джефф, — говорил Каупервуд, когда они втроем подошли к трапу парохода, на котором должен был отплыть доктор Джемс. — Если я могу что-нибудь для вас сделать, приказывайте. Я же хочу только одного: чтобы ничто не нарушило нашей дружбы.

— Никаких вознаграждений, бросьте, Фрэнк, — перебил его Джемс. — Знать вас столько лет — это уже награда. Навестите меня как-нибудь в Нью-Йорке. До новой встречи!

Он подхватил свой чемодан.

— Что ж, друзья, корабли никого не ждут! — сказал он с улыбкой, еще раз пожал руки Беренис и Каупервуду и смешался с толпой, повалившей на пароход.

Глава 64

Проводив доктора Джемса, Каупервуд увидел, что за время его отсутствия накопилось множество дел, и, чтобы управиться с ними, нужны месяцы напряженных усилий и внимания. Необходимо было заняться и кое-какими личными делами. В частности, Эйлин написала ему, что хотя перестройка их дворца под наблюдением архитектора Пайна и идет полным ходом, но хорошо бы ему самому как можно скорее вернуться в Нью-Йорк, ознакомиться с планом в целом и либо принять его, либо отклонить, пока не поздно. Вряд ли в новой галерее хватит места для картин, которыми он за последнее время пополнил свою коллекцию. Разумеется, мистер Касберт большой знаток в вопросах искусства, но, право же, Фрэнк ни в коем случае не согласился бы с ним, будь он сам здесь, в Нью-Йорке.

Каупервуд понимал, что это нельзя оставить без внимания. И все же сейчас ему трудно будет предпринять поездку в Нью-Йорк. Слишком уж много вопросов, связанных с постройкой метрополитена, — и большая политика, и практические мелочи — требовали его присутствия. Правда, лорд Стэйн, часто навещавший Каупервуда, уверял, что теперь, наверно, все пойдет гладко; Стэйн сам был заинтересован в этом деле и потому не жалел усилий, чтобы сгладить противоречия между различными участниками предприятия. Узнав о выздоровлении Каупервуда, он вздохнул с облегчением.

— А вы молодцом! — сказал он Каупервуду в день, когда тот вновь приступил к исполнению своих обязанностей. — Очень посвежели! Как это вам удалось?

— Я тут ни при чем, — отвечал Каупервуд. — Это все мой старинный приятель Джефф Джемс. В прошлом он избавлял меня от болезней, а сейчас избавил от финансового краха.

— Вот это верно, — согласился Стэйн. — Что и говорить, вы ловко провели публику.

— Это у Джеффа родилась такая блестящая идея. Он не только увез меня, отвлек от моей особы все подозрения и утихомирил болтунов, но попутно еще и вылечил, — сказал Каупервуд.

И еще одна задача требовала в то время внимания Каупервуда — надо было договориться о сооружении склепа с Рексфордом Линвудом, одним из трех американских архитекторов, рекомендованных Джемисоном. Только что прошел конкурс на лучший проект памятника губернатору одного из Южных штатов, и Каупервуд видел там работу Линвуда, которая понравилась ему больше всех остальных: на одной из стен склепа была изображена хижина, где родился губернатор, а у подножия огромного, поросшего мхом дуба — силуэт коня, его верного спутника в битвах Гражданской войны. Работа эта глубоко тронула Каупервуда пафосом и простотой замысла.

Позже, сидя напротив Линвуда за своим массивным письменным столом, Каупервуд не без удивления смотрел на этого человека с классически правильными чертами лица, на его глубоко сидящие глаза и высокую угловатую фигуру. Архитектор сразу ему понравился.

Каупервуд объяснил Линвуду, чего он хочет: склеп должен быть в духе греко-римской архитектуры, но не чисто классической. Хорошо бы добавить какие-нибудь новые оригинальные детали. Желательно, чтобы это было массивное сооружение — Каупервуду всегда нравился простор — из темно-серого гранита. В одной из стен пусть будет прорезано узкое окно, а в другой — две тяжелые бронзовые двери, ведущие в склеп, где должно быть место для двух саркофагов. Линвуд одобрил эту идею и был явно доволен, что ему предстоит возвести такое сооружение. Слушая Каупервуда, он тут же сделал несколько набросков, и тому это очень понравилось. Они договорились об условиях контракта, и Каупервуд предложил Линвуду тотчас приступить к работе. Собирая со стола свои наброски и пряча их в портфель, архитектор вдруг остановился и посмотрел на Каупервуда.

— Послушайте, мистер Каупервуд, — сказал он уже в дверях, — судя по вашему виду, вам еще очень не скоро понадобится склеп. По крайней мере я искренне на это надеюсь.

— Очень вам признателен, — сказал Каупервуд. — Но не слишком на это рассчитывайте!

Глава 65

Дни теперь проходили для Каупервуда в приятном ожидании вечера, когда можно будет вернуться в Прайорс-Ков к Беренис. Впервые за многие годы он наслаждался простыми радостями настоящего дома — места, где благодаря Беренис все, начиная с игры в шашки и кончая небольшой прогулкой по берегу Темзы, казалось особенно милым и значительным. Каупервуду хотелось, чтобы это длилось вечно. Даже старость не такая уж пытка, если бы только проводить время так, как сейчас.

Но вот однажды, когда Каупервуд сидел у себя в кабинете за письмом к Эйлин, — это было месяцев через пять после того, как он вернулся к делам, — он вдруг почувствовал такую острую боль, какой еще ни разу не испытывал за все время своей болезни. Казалось, кто-то воткнул ему острый нож под левую почку, медленно его повернул, и боль мгновенно отдалась в сердце. Каупервуд попытался было подняться с кресла, но не смог. Как и тогда, в Трегесоле, у него перехватило дыхание, и он не в состоянии был пошевельнуться. Прошло несколько минут, боль стала успокаиваться, и Каупервуд сумел дотянуться до звонка, чтобы вызвать Джемисона. Он уже собрался нажать кнопку, но передумал и снял руку со звонка: по-видимому, решил он, о таких вот острых приступах боли его и предупреждали врачи, уверяя, однако, что они отнюдь не предвещают скорого конца, Несколько минут он сидел не двигаясь, удрученный и подавленный. Стало быть, болезнь не прошла, когда-нибудь вот так все и кончится! И самое скверное — никому этого не расскажешь, ни с кем не поделишься. Достаточно одного слова, чтобы опять пошли пересуды и кривотолки, как это было до его поездки по Европе. А Беренис! Стэйн! Эйлин! Газеты! И много, много дней в постели!

Прежде всего, подумал он, нужно вернуться в Нью-Йорк. Там у него под рукой будет доктор Джемс, а кроме того, он сможет еще раз повидать Эйлин и поговорить с ней обо всем, что ее тревожит. Если смерть близка, надо кое-что привести в порядок. А Беренис он скажет, не вдаваясь в подробности, что ему необходимо вернуться — ей незачем знать о последнем приступе, но надо, чтобы и она поехала в Нью-Йорк.

Придя к такому решению, Каупервуд с величайшей осторожностью поднялся с кресла и через несколько часов уже был в Прайорс-Кове; он всячески старался не подавать виду, что с ним что-то неладно. Но после обеда Беренис, у которой в этот день было на редкость хорошее настроение, спросила, все ли у него благополучно.

— Нет, не совсем, — ответил он. — Видишь ли, я получил письмо от Эйлин, где она жалуется на то, как идут дела в Нью-Йорке — перестройка дома и тому подобное. Она считает, что не хватит места для картин, которыми я пополнил свою коллекцию. Она приглашала специалистов посмотреть, так ли это, и кое-кто согласен с ней, хотя Пайн и другого мнения. Как видно, я должен поехать туда — посмотрю сам, как обстоит дело с домом, а заодно надо еще кое в чем разобраться — мне там предъявили иски в связи с займами, которые я получил в свой последний приезд.

— Ты уверен, что достаточно окреп для такого путешествия? — спросила Беренис, с тревогой глядя на него.

— Вполне, — ответил Каупервуд. — Я уже много месяцев не чувствовал себя так хорошо. Да и нельзя мне так долго не показываться в Нью-Йорке.

— А как же я? — с беспокойством спросила она.

— Ты, конечно, поедешь со мной, а в Нью-Йорке остановишься в отеле «Уолдорф», — это всего удобнее, только, разумеется, не под своим именем.

Горестное выражение тотчас исчезло с лица Беренис.

— Но на разных пароходах, как всегда?

— К сожалению, так будет лучше, хоть мне тяжело и подумать об этом. Ты же знаешь, дорогая, как для нас опасны сплетни и газетная болтовня.

— Да, знаю. Я понимаю, каково тебе все это. Раз дела требуют, поезжай, а я выеду тотчас за тобой, следующим пароходом. Когда мы отправляемся?

— Джемисон сказал, что ближайший пароход отплывает в среду. Ты можешь собраться к этому времени?

— Я буду готова хоть завтра, если нужно, — ответила Беренис.

— Милая! Ты всегда так охотно идешь мне навстречу, всегда стараешься помочь!.. Право, не знаю, чем была бы моя жизнь без тебя…

Беренис подошла к нему и крепко обняла его.

— Я люблю тебя, Фрэнк, — прошептала она, — потому я и стараюсь всеми силами помочь тебе…

Глава 66

На борту парохода Каупервуд почувствовал себя одиноким — очень одиноким. Он только сейчас понял, что ни он сам да и никто другой ничего не знает о жизни и ее творце. Вот он стоит на пороге перемены, которая приподнимет для него завесу над великой, удивительной тайной, а как это получилось, почему — кто знает…

Он телеграфировал доктору Джемсу, чтобы тот встретил его на пристани, и тотчас получил следующий ответ: «Добро пожаловать в Нью-Йорк. Буду встречать. Ваш Джефф из Монте-Карло». Это послание рассмешило Каупервуда, и в эту ночь он спал спокойно. Перед сном он взял бумагу и чернила и набросал телеграмму Беренис, ехавшей на пароходе «Король Хокон» под именем Кэтрин Трент: «Мы только день в разлуке, а мне кажется десять лет. Спокойной ночи, моя прелесть, одна мысль, что ты рядом, приносит утешение и отраду».

В воскресенье утром Каупервуд, проснувшись, почувствовал, что он совсем ослаб. Одеваясь с помощью своего лакея, он не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой; пришлось снова лечь в постель на весь день. Сначала это нисколько не взволновало его спутников — Джемисона, его помощника мистера Хартли и лакея Фредериксона, — они думали, что Каупервуд просто отдыхает. Но к вечеру он попросил Джемисона вызвать судового врача: что-то ему нехорошо. Доктор Кэмден, осмотрев больного, заявил, что положение серьезное, да и температура — 39,7; надо известить его личного врача, пусть встречает утром пароход с каретой скорой помощи.

Услышав это, Джемисон на собственный страх и риск телеграфировал Эйлин, что муж ее очень болен, что его надо будет увезти с парохода в карете скорой помощи, и просил указаний — как быть дальше. Эйлин тотчас ответила, что дом мистера Каупервуда сейчас переделывается, расширяется картинная галерея, всюду невообразимый шум и беспорядок; поэтому самое правильное — отвезти мистера Каупервуда в отель «Уолдорф-Астория», где можно будет обеспечить ему должный уход и где ему несомненно будет удобнее.

Когда доктор Кэмден впрыснул Каупервуду морфий и ему стало немного легче, Джемисон прочел вслух телеграмму Эйлин.

— Да, так будет лучше, — слабым голосом согласился Каупервуд, — закажите для меня номер.

Рухнули все его планы, и о чем бы он ни думал — все вызывало в нем чувство безграничной усталости. Что-то будет с его домом! С картинной галереей! А больница, которую он собирался основать! И ведь он хотел вернуться в Лондон, к своим делам, к постройке метрополитена! Но нет, довольно-он не хочет больше думать ни о чем и ни о ком, кроме Беренис.

Так он пролежал до утра, когда пароход вошел в нью-йоркский порт и стал пришвартовываться. По царившему вокруг шуму, грохоту и движению Каупервуд понял, что путешествие окончено.

Тем временем доктор Джемс, наняв лодку, подъехал к борту «Императрицы», все еще стоявшей на дальнем рейде, и, расспросив доктора Кэмдена и Джемисона об их дальнейших планах, направился в каюту Каупервуда.

— Здравствуйте, Фрэнк! Вот и я! — провозгласил он с порога. — Ну, как вы себя чувствуете? Вот увидите: все сразу пройдет, как только я дам вам нужное лекарство. И извольте ни о чем не тревожиться. Предоставьте уж все мне, своему сподвижнику по Монте-Карло.

— Я знал, что если вы придете. Джефф, — слабым голосом сказал Каупервуд, — все будет в порядке.

И он благодарно сжал руку врача.

— Мы решили перевезти вас в «Уолдорф» в карете скорой помощи, — продолжал Джемс. — Вы ведь не возражаете? Право, так будет лучше: вы легче перенесете поездку, вот увидите.

— Я не возражаю, — отвечал Каупервуд. — Но только постарайтесь оградить меня от репортеров — хотя бы, пока я не устроюсь в отеле. Я не уверен, что Джемисон сумеет справиться с ними.

— Предоставьте это мне, Фрэнк. Я обо всем позабочусь. Для вас сейчас главное — лежать и молчать. Я приеду попозже, тогда и поговорим. А сейчас пойду займусь делами.

В эту минуту вошел Джемисон.

— Идемте, Джемисон, — сказал Джемс. — Прежде всего нам надо повидать капитана.

И они вместе вышли из каюты.

Через три четверти часа карете скорой помощи, ожидавшей неподалеку от порта, было приказано дать задний ход и подъехать к выходу N4, где было так пустынно, словно все уже сошли на берег и на судне не осталось ни одного пассажира. Два санитара с полотняными носилками проследовали за Джемисоном в каюту Каупервуда и перенесли его в карету. Дверцы захлопнулись, шофер позвонил в гонг, и автомобиль помчался; в кучке репортеров, стоявших поблизости, раздались удивленные восклицания:

— Что это значит? Ловко же нас провели! Кто бы это мог быть?

Попытка узнать, кто же это так серьезно болен, что пришлось вызывать карету скорой помощи, ни к чему не привела; тогда один из репортеров вспомнил, что у него есть на пароходе знакомая сиделка, и вскоре принес потрясающую новость: неизвестный больной — не кто иной, как Фрэнк Алджернон Каупервуд, знаменитый финансист. Но чем он болен? И куда его отвезли? Кто-то предложил узнать это у миссис Каупервуд, и тотчас несколько человек бросились к ближайшему телефону, чтобы расспросить Эйлин, правда ли, что ее мужа увезли с «Императрицы» в карете скорой помощи, и если да, то где он теперь. Это верно, ответила она, он болен и его, разумеется, отвезли бы в особняк на Пятой авеню, но дело в том, что особняк сейчас перестраивается, — ведь он должен будет вместить богатейшую коллекцию живописи и скульптуры, которая все еще пополняется и со временем станет собственностью города Нью-Йорка. А пока что мистер Каупервуд пожелал поселиться в «Уолдорф-Астории» — там ему будет обеспечен должный уход и покой, чего ему нельзя сейчас предоставить дома.

И вот к часу дня все газеты уже пестрели сообщениями о прибытии Каупервуда, его болезни и о том, где он находится; однако доктор Джемс распорядился, чтобы без его письменного разрешения к Каупервуду не пропускали ни одного посетителя, — три сиделки были обязаны следить за этим.

Меж тем Каупервуд, понимая, что до Беренис могут дойти тревожные вести о его болезни, попросил доктора Джемса послать ей на пароход — она все еще находилась в пути — следующую телеграмму:

«Сообщения о моей болезни крайне преувеличены. Поступай, как условились. Нахожусь на попечении доктора Джемса. Он скажет, что тебе делать»

Любящий тебя Фрэнк.

Вести были невеселые, но все же Беренис несколько утешило, что Каупервуд был в состоянии телеграфировать, чтобы успокоить ее. Но что с ним, неужели болезнь обострилась? Во всяком случае, как бы это ни кончилось, ее место — рядом с ним.

Однако под вечер, проходя через салон, она увидела на доске для сообщений известие, которое потрясло и испугало ее:

«Знаменитый американский финансист и железнодорожный магнат, владелец лондонской подземки, Фрэнк Каупервуд внезапно заболел на борту парохода «Императрица» и по прибытии в Нью-Йорк отвезен в отель «Уолдорф-Астория»».

Ошеломленная, расстроенная холодными словами газетного сообщения, Беренис все же облегченно вздохнула, узнав, что Каупервуд в отеле, а не у себя дома. Ей ведь приготовлен там номер, так что она будет хотя бы поблизости. Правда, не исключено, что она может столкнуться там с Эйлин, — это было бы тягостно не только ей, но и Каупервуду. Да, но он просил, чтобы она не отступала от прежних планов и остановилась в отеле, — значит, он что-то придумал. Однако в какое двусмысленное положение она себя ставит! Как это не похоже на уединение Прайорс-Кова, где можно было не опасаться сплетен и пересудов! А хватит ли у нее решимости и сил, чтобы пройти через такое испытание? И все же, как это ни трудно, как ни опасно, она должна быть рядом с ним, а там будь что будет. Он нуждается в ней, и она должна прийти ему на помощь.

Приняв это решение, Беренис, как только пароход пристал на следующее утро к берегу и таможенники осмотрели ее багаж, тотчас отправилась в отель «Уолдорф-Астория» и преспокойно зарегистрировалась под именем Кэтрин Трент. Но оставшись одна в своем номере, она призадумалась. Как все сложно и запутано! Что же теперь делать? Эйлин, наверно, уже у него. Ее размышления были прерваны телефонным звонком: доктор Джемс сообщил, что Каупервуд хочет ее видеть, он находится в номере 1020. Беренис от души поблагодарила и сказала, что сейчас придет. Доктор Джемс добавил, что хотя Каупервуду пока и не грозит особой опасности, он все же приказал никого к нему не пускать в течение нескольких дней — никого, кроме Беренис; больному прежде всего необходим отдых и покой.

В номере 1020 Беренис тотчас провели к Каупервуду; он полулежал, весь обложенный подушками, очень бледный, с каким-то отсутствующим видом, но, едва вошла Беренис, лицо его оживилось. Она наклонилась и поцеловала его.

— Дорогой мой! Какое несчастье! Я так боялась, что это путешествие окажется тебе не под силу. И меня не было с тобой! Но доктор Джемс уверяет, что это не опасно. Помнишь, ты ведь быстро оправился после первого приступа; уж конечно, если как следует за тобой ухаживать, ты и на этот раз скоро поправишься. Ах, если б только я могла быть все время с тобой! Я бы тебя очень скоро поставила на ноги!

— Но, Беви, дорогая, — заметил Каупервуд, — уже от одного того, что я смотрю на тебя, мне становится лучше. Конечно, мы устроим так, чтоб ты бывала у меня. Правда, обо мне сейчас слишком много кричат в газетах, и чем меньше это тебя коснется, тем легче у меня будет на душе. Но я объяснил Джеффу, в чем дело, он все понимает и сочувствует нам. Больше того — он будет сообщать тебе, когда можно меня навестить. Ты ведь знаешь, тебе надо избегать только одного человека. Но ты будешь держать постоянную связь с доктором Джемсом; я думаю, все обойдется благополучно, пока я здесь. Я уверен, все будет в порядке.

— Какой ты у меня мужественный, мой Фрэнк. Ты же знаешь, я согласна на все, лишь бы находиться подле тебя. Я буду как можно осмотрительнее и осторожнее. А пока — я люблю тебя и буду все время за тебя молиться.

Она наклонилась и снова поцеловала его.

Глава 67

Сообщение о внезапной тяжелой болезни Каупервуда, появившееся прежде всего в местных нью-йоркских газетах, выросло чуть ли не в международную сенсацию. Это событие затрагивало интересы и капиталовложения тысяч людей, не говоря уже о банках и банкирах. На следующий же день корреспонденты крупнейших газет Англии, Франции и всех стран Европы, через агентства Юнайтед Пресс и Ассошиэйтед Пресс, не только проинтервьюировали Джемисона и доктора Джемса, но и обратились к известным американским финансистам с вопросом — каковы могут быть последствия смерти Каупервуда.

Некоторые акционеры проявляли столько беспокойства, высказывали столько опасений, что многим директорам лондонской подземки пришлось выступить с заявлениями по поводу болезни Каупервуда и ее значения для дела. Например, передавали, что мистер Лике, занимавший в то время пост председателя правления Районной дороги и слывший доверенным человеком Каупервуда, сказал, что «все необходимые меры на случай болезни мистера Каупервуда и появления каких-либо затруднений в делах приняты давным-давно. В совете директоров метрополитена по всем вопросам существует полное согласие. У огромной системы подземных железных дорог — блестящее будущее, в нашем предприятии нет и следа смятения или беспорядка».

А некто Уильям Эдмундс, директор лондонской компании по строительству железнодорожного оборудования и прокладке дорог, заявил: «Все идет как по маслу. Дело поставлено настолько хорошо, что болезнь или временное отсутствие мистера Каупервуда не могут на нем отразиться».

Лорд Стэйн сказал: «Строительство подземных дорог идет как нельзя лучше; мистер Каупервуд с самого начала так поставил дело, что, хотя он сейчас и вынужден временно отстраниться от управления им, это не вызовет никаких серьезных осложнений. Мистер Каупервуд слишком крупный организатор, чтобы ставить работу целого огромного предприятия в зависимость от какого-либо одного человека. Но, разумеется, мы надеемся, что он скоро выздоровеет и вернется к делам, — его присутствие нам всегда желательно».

Хотя доктор Джемс и пытался оградить Каупервуда от всех этих пересудов, однако кое-кого ему все же пришлось допустить к больному, и это были люди, которых он не мог заставить молчать: дочь Каупервуда Лилиан и его сын Фрэнк Каупервуд-младший — он не видел их обоих много лет. Из разговора с ними Каупервуд узнал, как относится публика к его болезни, и нельзя сказать, чтобы это не польстило ему.

Вслед за детьми пришла Эйлин; она не на шутку встревожилась — таким слабым и больным выглядел Каупервуд, так плохо он себя чувствовал. Доктор Джемс настоятельно просил Эйлин не говорить пока с больным ни о каких делах, хотя бы и неотложных; она послушно согласилась, и ее первый визит был очень коротким.

После ухода Эйлин Каупервуд волей-неволей задумался над различными практическими и финансовыми проблемами, возникшими в связи с его болезнью, — надо как-то их решить, а удастся ли? В частности, нужно подобрать себе заместителя — ведь сам он, разумеется, должен будет временно устраниться от дел. Естественно, первая мысль Каупервуда была о Стэйне; но нет, Стэйн не подходит, у него и так слишком много разнообразных и серьезных обязанностей. Есть еще такой Гораций Олбертсон, президент Электро-транспортной компании в Сент-Луисе и один из самых способных в Америке железнодорожных дельцов, — с ним Каупервуд не раз встречался на финансовом поприще. Вот Олбертсон, пожалуй, самый подходящий человек, на него можно положиться в такой критический момент. И Каупервуд немедленно поручил Джемисону съездить в Сент-Луис и повидаться с Олбертсоном: надо изложить ему суть дела, и пусть он сам назначит, какое ему нужно вознаграждение.

Однако Олбертсон отклонил предложение: он, конечно, очень польщен, но у него с каждым днем прибавляется забот, и он не может сейчас даже и подумать о том, чтобы расстаться с Америкой. Каупервуд был разочарован, но он мог понять и оправдать отказ Олбертсона. Впрочем, через некоторое время вопрос этот решился: Стэйн и директора лондонского метрополитена телеграммой известили его о том, что они поручили сэру Хэмфри Бэббсу, которого Каупервуд хорошо знал, временно занять его место и возглавить дело. Пришло и еще несколько телеграмм от лондонских компаньонов Каупервуда, в том числе от Элверсона Джонсона, — все они выражали свое величайшее сожаление по поводу его болезни и горячо желали ему скорее выздороветь и возвратиться в Лондон.

Но несмотря на все их любезности, Каупервуд не мог не тревожиться: дела его принимали сложный и даже зловещий оборот. Прежде всего, Беренис — его нежная и преданная возлюбленная — рискует очень многим ради того, чтобы изредка — поздно вечером или рано утром — потихоньку навещать его при содействии доктора Джемса. И Эйлин… ох, уж эта Эйлин, с ее необъяснимыми странностями и причудами и полным непониманием жизни — она тоже время от времени навещает его и не подозревая, что Беренис совсем рядом, здесь же в отеле. Да, надо собраться с силами, надо выжить… Но как ни старайся, а земля уходит из-под ног. Ощущение это было настолько явственным, что однажды, оставшись наедине с доктором Джемсом, Каупервуд заговорил об этом:

— Послушайте, Джефф, я болен уже около месяца, а мне ничуть не лучше.

— Бросьте, Фрэнк, — поспешно перебил доктор Джемс, — не надо так говорить. Вы должны поправиться, только надо как следует постараться. Ведь бывали у меня пациенты не в лучшем положении, чем вы, — и ничего, выздоравливали.

— Знаю, мой друг, — сказал Каупервуд, — и вы, разумеется, хотите подбодрить меня. Но только мне почему-то кажется, что я не встану. Так что вы, пожалуйста, позвоните Эйлин и попросите ее зайти ко мне: нам надо с ней поговорить о доме, об имуществе. Я уже и раньше думал об этом, но сейчас чувствую, что больше откладывать не стоит.

— Как хотите, Фрэнк, — сказал Джемс. — Только выбросьте из головы, что вы не поправитесь. Так не годится. Я-то ведь другого мнения. Окажите мне такую услугу: попробуйте поверять, что вы выздоровеете.

— Попробую, Джефф, только вызовите Эйлин, хорошо?

— Ну, конечно, Фрэнк, но помните: вам нельзя говорить слишком долго!

И Джемс, вернувшись к себе, позвонил Эйлин и попросил ее зайти к мужу.

— Не могли бы вы прийти сегодня, скажем, часа в три? — спросил он ее.

Она помедлила минуту, потом ответила:

— Да, конечно, доктор Джемс.

И она пришла почти в назначенный срок, взволнованная, удивленная и огорченная.

При виде ее Каупервудом овладело знакомое ощущение усталости, которое он уже не раз испытывал за эти годы, — усталости не столько физической, сколько моральной. Как не хватало всегда Эйлин душевной тонкости — редкого качества, отличающего вот таких женщин, как Беренис! И все же Эйлин — его жена, и он должен позаботиться о ней, отнестись к ней с уважением, ведь она была так добра, так предана ему в те времена, когда он больше всего в этом нуждался. Воспоминания смягчили его, и когда Эйлин подошла к его постели, чтобы поздороваться, он ласково взял ее за руку.

— Как ты себя чувствуешь, Фрэнк? — спросила она.

— Что ж, Эйлин, я здесь уже целый месяц, а силы у меня все убывают, хотя, по мнению доктора, дела мои не так плохи. Нам давно надо было поговорить, вот я и решил послать за тобой. Но, может быть, ты сначала расскажешь мне, как там перестраивается дом?

— Да, кое о чем надо бы посоветоваться, — с заминкой сказала Эйлин. — Но, по-моему, все это может подождать, пока тебе не станет лучше, как ты думаешь?

— Ну, видишь ли, мне едва ли когда-нибудь станет лучше. Вот почему я хотел видеть тебя сегодня же, — мягко сказал Каупервуд.

Эйлин промолчала, не зная, что ответить.

— Видишь ли. Эйлин, — продолжал он, — почти все мое имущество переходит к тебе, хотя я не забыл в завещании и о других, в частности о своем сыне и о дочери. Но все заботы об имуществе падут на тебя. А ведь это не шутка, ты будешь распоряжаться огромными деньгами. Вот я и хочу знать, как ты сама считаешь — справишься ты? И скажи мне, выполнишь ли ты в точности все, что сказано в моем завещании?

— Да, конечно, Фрэнк, я сделаю все, что ты скажешь.

Он вздохнул с чувством внутреннего облегчения и продолжал:

— По завещанию я предоставляю тебе полное право бесконтрольного владения имуществом, но именно поэтому я хочу предостеречь тебя: никому нельзя слишком верить. Как только меня не станет, тебя, разумеется, начнут осаждать всякие прожектеры и просители, будут вытягивать у тебя деньги на одно, на другое, на третье, будут добиваться, чтобы ты жертвовала в пользу разных благотворительных учреждений. Правда, я принял меры, чтобы оберечь свое имущество, — душеприказчики ничего не смогут предпринять без твоего ведома и одобрения, а уж ты суди и решай, какой план принять, а какой — отвергнуть. Один из моих душеприказчиков — доктор Джемс, на его суждение я вполне могу положиться. Он не только опытный медик, он человек добрый и глубоко порядочный. Я сказал ему, что тебе потребуется советчик, и он обещал во всем тебе помогать, насколько хватит опыта и умения. Помни, это человек на редкость верный и честный: я сказал, что оставлю ему кое-какие деньги в благодарность за все, что он для меня сделал, — и, представь, он отказался наотрез, хотя и согласился быть твоим советчиком. Так вот, если ты когда-нибудь попадешь в затруднительное положение и не будешь знать, как поступить, прежде всего обратись к нему и послушай, что он тебе скажет.

— Да, Фрэнк, я все сделаю, как ты говоришь. Раз ты веришь ему, то и я, конечно, буду верить.

— Должен сказать, — продолжал Каупервуд, — что в моем завещании имеются особые пункты, ими ты займешься, когда все наследники получат свою долю. Прежде всего, надо довести до конца перестройку моей картинной галереи и позаботиться о ее сохранности. Наш дворец пусть будет музеем, открытым для публики. Я оставляю достаточно денег на его содержание, и ты должна будешь следить за тем, чтобы он всегда был в порядке. Право, не знаю, Эйлин, понимала ли ты когда-нибудь, как много значил для меня этот дом. Сколько больших замыслов, которым я отдал свою жизнь, родилось в нем. Когда я строил его, покупал для него картины и статуи, я пытался внести в мою и твою жизнь частицу той красоты, что не имеет ничего общего с городской суетой и бизнесом.

Слушая Каупервуда, Эйлин, пожалуй, впервые хотя бы отчасти поняла, как все это важно для него, и снова пообещала выполнить в точности все его пожелания.

— Еще одно, — продолжал он. — Ты знаешь, я уже давно хотел построить больницу. Для нее вовсе не обязательно покупать роскошный участок, — достаточно выбрать место поудобнее в районе Бронкс, я так и пишу в завещании. Это будет больница для бедных, а не для тех, у кого есть средства, чтобы устроиться получше, — и пусть в нее принимают всех, независимо от расы, вероисповедания или цвета кожи.

Он помолчал, переводя дух, — молчала и Эйлин.

— И еще одно, Эйлин. Я не говорил тебе об этом до сих пор, потому что не знал, как ты это примешь. Я начал строить склеп на Гринвудском кладбище, он уже почти готов, — это отличная копия древнегреческой гробницы. В нем два бронзовых саркофага — один для меня, а другой для тебя, если ты захочешь, чтобы тебя там похоронили.

При этих словах ей стало не по себе, и она невольно поежилась: он говорил о своей близкой смерти так же спокойно и деловито, как о постройке железной дороги.

— Ты говоришь, на Гринвудском кладбище? — спросила она.

— Да, — торжественно отвечал Каупервуд.

— И этот склеп уже почти готов?

— Меня можно будет похоронить там, если я умру в ближайшие дни.

— Право, Фрэнк, ты самый странный человек на свете! Что это ты вздумал строить самому себе склеп, — и мне заодно, — как будто ты уж так уверен, что не выживешь…

— Но ведь этот склеп простоит тысячу лет, Эйлин, — сказал Каупервуд, слегка повысив голос. — Все мы когда-нибудь умрем, так почему бы тебе не быть и после смерти рядом со мной, — разумеется, если ты не против.

Она не ответила.

— Ну вот и все, — закончил он, — по-моему, нас обоих должны похоронить в этом склепе, раз уж он для того построен. Впрочем, если ты не хочешь…

Но тут Эйлин прервала его.

— Ох, Фрэнк, не будем сейчас об этом говорить. Раз ты хочешь, чтоб меня там похоронили, так и будет, ты же знаешь… — И голос ее дрогнул от еле сдерживаемого рыдания.

В эту минуту открылась дверь, и доктор Джемс сказал, что больному не следует так много разговаривать; она может навестить его и в другой раз, только надо будет предварительно позвонить. Эйлин, сидевшая у постели Каупервуда, тотчас поднялась и взяла его за руку.

— Завтра я опять приду, Фрэнк, хоть ненадолго, — сказала она, — если тебе что-нибудь понадобится, попроси доктора Джемса позвонить мне. Только поправляйся, Фрэнк. Ты должен поправиться, должен в это верить. Ведь ты еще столько хотел сделать. Постарайся…

— Ну хорошо, хорошо, дорогая, я постараюсь, — ответил Каупервуд и, помахав ей рукой, прибавил: — До завтра!



Эйлин повернулась и вышла в коридор. Она направилась к лифтам, невесело раздумывая о своем разговоре с Каупервудом, как вдруг из лифта вышла женщина. Эйлин в изумлении воззрилась на нее — это была Беренис. На несколько секунд обе оцепенели, потом Беренис пересекла холл, открыла дверь и исчезла на лестнице, ведущей в нижний этаж. Эйлин, не помня себя, повернула было назад, к номеру Каупервуда, но вдруг передумала и направилась обратно к лифтам. Но тут же остановилась и замерла на месте. Беренис! Значит, она в Нью-Йорке, и, очевидно, это Каупервуд ее вызвал. Ну, конечно же! А он-то притворяется, что умирает. Неужели вероломству этого человека не будет границ?.. И он еще просил ее прийти завтра! И толковал о склепе, где она будет погребена рядом с ним! С ним! Нет, хватит! Больше она не желает его видеть, — пусть ее вызывают к нему хоть тысячу раз в день! Она прикажет слугам не отвечать на звонки, если будет звонить ее муж, или этот его сообщник — доктор Джемс, или кто-либо по их поручению!

Когда Эйлин вошла в лифт, в ее душе бушевала буря, ярость клокотала, словно волны морские. Она расскажет газетам об этом негодяе — о том, как он оскорбляет и унижает жену, которая столько для него сделала! Она ему еще отплатит!

Очутившись на улице, Эйлин бросилась в такси.

— Все равно куда — только скорее! — кинула она шоферу и принялась перебирать про себя, точно четки невиданной длины, все беды, какие она только могла придумать, чтобы обрушить их на Каупервуда! Так она ехала все дальше, дрожа от ярости, которая словно электрический ток устремлялась туда — к Беренис.

Глава 68

А тем временем Беренис добралась до своей комнаты, опустилась на стул и замерла, точно одеревенев. Она не в силах была даже думать, так ей было страшно за Каупервуда и за себя. А вдруг Эйлин вернется к нему в номер, что с ним будет, ведь он теперь так слаб! Это может убить его! И как ужасно, что она, Беренис, ничего не может для него сделать! Но вот что: можно пойти к доктору Джемсу и посоветоваться с ним, как успокоить Эйлин, — ведь в порыве мстительной злобы она на все способна. Но страх снова столкнуться с Эйлин удержал Беренис. А вдруг она в холле или даже у доктора Джемса! Однако ждать становилось все невыносимее, и тут Беренис осенило: она подошла к телефону и позвонила Джемсу. К ее величайшему облегчению он сразу отозвался.

— Доктор Джемс, — начала она запинаясь, — это я, Беренис. Я вас очень прошу, может быть вы зайдете ко мне сейчас же. Случилось нечто ужасное, мне надо поговорить с вами, я просто вне себя!

— Ну, разумеется, Беренис. Сейчас иду, — ответил он.

Тогда она добавила совсем уже дрожащим голосом:

— Только осторожней. Вдруг вы встретите в холле миссис Каупервуд… я боюсь, она придет сюда за вами.

Голос ее оборвался, и Джемс, почуяв неладное, повесил трубку, схватил свой лекарский чемоданчик и поспешил к ее номеру. В ответ на его стук за дверью послышался шепот Беренис:

— Доктор, вы один?

И лишь после того как он уверил ее, что пришел один, она отперла дверь.

— Что случилось, Беренис? Что все это значит? — почти резко спросил Джемс, вглядываясь в ее побелевшее лицо. — Отчего вы так напуганы?

— Сама не знаю, доктор. — Она вся дрожала от страха. — Это все миссис Каупервуд. Я видела ее здесь в холле, когда возвращалась к себе, и она меня видела. У нее было такое взбешенное лицо, что я боюсь за Фрэнка. Вы не знаете, она не видела его после того, как я ушла? Вдруг она вернулась к нему в номер?

— Ну, разумеется, нет, — сказал Джемс. — Я только что оттуда. Фрэнк цел и невредим и ничего с ним не случилось. Но вот что, — он вынул из своего чемоданчика несколько маленьких белых пилюль и подал одну Беренис. — Примите-ка это и посидите несколько минут молча. Это успокоит ваши нервы, и потом вы мне все расскажите.

Он подошел к кушетке и знаком пригласил Беренис сесть рядом. Постепенно она стала успокаиваться.

— Теперь послушайте меня, Беренис, — вновь заговорил Джемс. — Я знаю, ваше положение здесь не из легких. Я знал это с тех пор, как вы сюда приехали, но почему вы именно сейчас так встревожились? Неужели вы думаете, что миссис Каупервуд может накинуться на вас?

— О нет, я боюсь не за себя, — отвечала она уже спокойнее. — Я за Фрэнка очень боюсь. Ведь он сейчас такой больной, такой слабый и беспомощный. Вдруг она скажет или сделает что-нибудь ужасное, ранит его так больно, что ему и жить больше не захочется. А ведь он так терпимо, так хорошо относился к ней. И как раз сейчас ему так нужна любовь, а не ненависть, он столько для нее сделал, а она готова бог знает на что… она может так оскорбить его, что с ним будет новый припадок. Он много раз говорил мне, что она, когда ревнует, теряет всякую власть над собой.

— Да, я знаю, — сказал Джемс. — Каупервуд — большой человек, но женился он очень неудачно, и, говоря откровенно, я все время опасался какого-нибудь скандала. Я считал, что вы поступаете безрассудно, живя в одном отеле. Но любовь — могучая сила, а я еще в Англии видел, как вы любите друг друга. К тому же я знал, да и не я один, что его отношения с миссис Каупервуд оставляют желать лучшего. Кстати, вы говорили с ней?

— Нет, ни слова, — ответила Беренис. — Я просто увидела ее, выходя из лифта, а она, как только узнала меня, пришла в бешенство — меня даже в дрожь бросило, такое у нее было злое лицо. Я подумала, что она способна сделать что-нибудь отчаянное, непоправимое. Кроме того, я боялась, как бы она сейчас же не вернулась к Фрэнку.

Доктор Джемс посоветовал Беренис не выходить, пока буря не уляжется, — он даст ей знать, как идут дела. А главное, пусть она ни слова не говорит о случившемся Каупервуду, когда увидит его. Фрэнк слишком серьезно болен, ему не по силам такие волнения. Сам же он, терпеливо продолжал Джемс, примет на себя гнев миссис Каупервуд и позвонит ей: надо попытаться выяснить, что она намерена делать, не собирается ли поднять шум. На этом он распростился с Беренис и отправился к себе, чтобы как следует все обдумать.

Однако, прежде чем Джемс успел вызвать Эйлин по телефону, к нему вошла сиделка и попросила взглянуть на мистера Каупервуда: он что-то беспокойнее обычного. Доктор Джемс тотчас последовал за нею. В самом деле, Каупервуд то и дело ворочался с боку на бок, точно ему было неудобно лежать. Джемс спросил, как прошла его встреча с Эйлин, и Каупервуд устало ответил:

— Да, по-моему, неплохо. Во всяком случае я переговорил с нею обо всех наиболее важных делах. Но знаете, Джемс, я почему-то очень устал. Я совсем выдохся — разговор был длинный…

— Так я и знал. В следующий раз не говорите так долго. А теперь вот вам, примите-ка. Это поможет вам успокоиться и отдохнуть немножко. — И доктор Джемс протянул Каупервуду стакан воды и порошок.

— Ну, вот и хорошо, — сказал Джемс, когда Каупервуд проглотил порошок.

— Я загляну к вам попозже, днем.

Затем он вернулся к себе и позвонил Эйлин, которая уже была дома. Услышав от горничной его имя, она тотчас подошла к телефону. Джемс самым любезным тоном сказал ей, что хочет узнать, как прошла ее встреча с мужем, и спросил, не может ли он быть ей чем-нибудь полезен.

— Да, доктор Джемс, — громко, со злостью заговорила Эйлин, — вы можете оказать мне большую услугу: потрудитесь больше не звонить мне! Я только сейчас узнала, что здесь происходило между моим, с позволения сказать, мужем и мисс Флеминг. Я знаю, она жила с ним в Лондоне и живет с ним сейчас у вас на глазах, и, как видно, не без вашего благосклонного содействия! И вы еще спрашиваете, довольна ли я встречей с ним! А эта женщина прячется здесь же в отеле! Ничего более гнусного я в жизни своей не слышала! Я уверена, публике будет очень интересно услышать об этой истории. И она услышит — помяните мое слово! — И голосом, срывающимся от бешенства. Эйлин добавила: — А еще доктор! Доктор должен заботиться о соблюдении приличий, а вы…

Тут Джемсу, почувствовавшему, что Эйлин разъярена и уже не владеет собой, удалось прервать ее.

— Миссис Каупервуд, — сказал он спокойно, но веско, — я попросил бы вас не бросать огульных обвинений. Я в данном случае выступаю как врач, а не как судья, не мое дело разбираться в положении, которое создалось без моего участия. И вы не имеете права упрекать меня в том, что я поступил так, а не иначе — для этого вы меня слишком мало знаете. Можете мне верить или не верить, но ваш муж серьезно болен, очень серьезно, и вы сделаете величайшую ошибку, если дадите газетам пищу для скандальной шумихи. Вы повредите этим себе в тысячу раз больше, чем ему или кому-либо, кто ему близок. Не забудьте, у вашего мужа есть не только могущественные друзья, но и почитатели. Все, что вы скажете или сделаете во вред ему, встретит у них резкий отпор, — они встанут на его защиту. Если он умрет, а это вполне возможно… что ж, судите сами, как будет оценен тогда публичный выпад, который вы задумали.

Эта отповедь напомнила Эйлин о ее собственных грешках, притом совсем недавних, и в голосе ее было уже меньше азарта, когда она сказала:

— Я не желаю обсуждать свои личные дела с вами или с кем бы то ни было еще, доктор Джемс. Поэтому будьте любезны не звонить мне: я не хочу ничего знать о мистере Каупервуде, что бы там ни случилось. У вас есть мисс Флеминг, вот пускай она и ухаживает за моим мужем и ублажает его. Пусть она заботится о нем, а мне, пожалуйста, не звоните. Я устала, мне надоело — будь оно проклято, мое замужество. И это мое последнее слово, доктор Джемс.

В телефоне щелкнуло — Эйлин повесила трубку.

Когда доктор Джемс отошел от аппарата, на лице его была еле заметная усмешка. За долгие годы практики ему не раз приходилось иметь дело с истеричками, и он знал, что с тех пор как Эйлин столкнулась с Беренис, гнев ее успел улечься. Ведь в конце-то концов для нее это все не ново. К тому же, разумеется, самолюбие не позволит ей затеять публичный скандал. Она не делала этого в прошлом, не станет делать и сейчас. Успокоившись на этот счет, доктор отправился к Беренис, чтобы обо всем рассказать ей; она встретила его по-прежнему взволнованная, горя нетерпением узнать, что произошло.

Джемс, улыбаясь, уверил Беренис, что Эйлин только грозится и кричит, но страшного ничего не сделает. Правда, она угрожала и ему, и Каупервуду, и Беренис, но, несомненно, гнев ее уже остыл и каких-либо безрассудных выходок от нее вряд ли можно ожидать. А сейчас, поскольку Эйлин заявила, что не намерена больше встречаться с мужем, он считает своим долгом просить Беренис взять на себя уход за больным, — они попытаются вдвоем вырвать Каупервуда у смерти. Она могла бы дежурить возле него вечерами, с четырех до двенадцати.

— Прекрасно! — воскликнула Беренис. — Я буду так рада сделать все, все, чтобы помочь ему, — все, что в моих силах! Он должен жить, доктор! Он должен поправиться, чтобы осуществить все, что задумал! И мы должны помочь ему.

— Я вам очень признателен, — сказал Джемс. — Я знаю, он горячо любит вас, и ему, конечно, станет гораздо лучше, если вы будете при нем.

— Что вы, доктор! Это я глубоко признательна вам! — воскликнула Беренис, в порыве благодарности сжимая его руки в своих.

Глава 69

Пытаясь внушить Эйлин, какое огромное значение имеет богатство, которое перейдет к ней после его смерти, и как необходимо ей уметь практически разбираться в проблемах, с которыми она, очевидно, столкнется в качестве его душеприказчицы, Каупервуд рассчитывал встретить и нежность и понимание. Однако после разговора с ней он почувствовал, что его старанья напрасны. Она даже не отдает себе отчета в том, как важно все это и для него, и для нее самой. Ведь она совсем не умеет разбираться в характерах и намерениях людей, а раз так, где же гарантия, что, когда его не станет, все его желания и замыслы, изложенные в завещании, будут осуществлены? И эта мысль, вместо того чтобы укрепить в нем жажду жизни, совсем обескуражила его. Он почувствовал усталость, даже скуку и мысленно задавал себе вопрос: да стоит ли жить?

Подумать только, как странно: прожили они вместе больше тридцати лет — и почти непрерывно ссорились! Вначале, когда Эйлин было семнадцать, а ему двадцать семь, он восхищался ею и был влюблен без памяти; немного позже он обнаружил, что эта красивая, цветущая женщина недостаточно умна и чутка: она не понимала, не ценила ни его способностей, ни положения в финансовом мире, а в то же время считала, что он — ее неотъемлемая собственность и не смеет даже взглянуть на кого-либо, кроме нее. И однако, несмотря на все бури, возникавшие всякий раз, когда он хоть немного увлекался кем-нибудь другим, они по-прежнему вместе, и Эйлин после стольких лет все так же плохо знает его, так же мало ценит те качества, которые постепенно привели его к нынешнему богатству.

И вот он, наконец, встретил женщину, которая заставила его особенно остро почувствовать вкус к жизни. Он нашел Беренис, а она нашла его. Они помогли друг другу понять самих себя. Чудодейственная любовь была в голосе Беренис, в ее глазах, словах, движениях. Вот она склоняется к нему, и он слышит:

— Дорогой мой! Любимый! Наша любовь не на один день, она навеки. Она будет жить в тебе, где бы ты ни был, и будет жить во мне. Мы не забудем этого. Отдыхай, милый, не тревожься ни о чем.

Размышления Каупервуда прервала Беренис, — она вошла к нему в белой одежде сестры милосердия. Услышав знакомый голос, он вздрогнул и устремил на нее немигающий взгляд, точно не вполне понимая, кто перед ним. Этот костюм так удачно оттенял ее удивительную красоту. С усилием он поднял голову и, преодолевая слабость, воскликнул:

— Это ты! Афродита! Богиня морская! Как ты светла!

Она наклонилась и поцеловала его.

— Богиня! — прошептал он. — Какие золотые у тебя волосы! Какие синие глаза! — И, крепче сжав ее руку, он притянул ее к себе. — Ты теперь со мною, моя! Так ты манила меня тогда, у голубого Эгейского моря!

— Фрэнк, Фрэнк! Если б я могла быть твоей богиней всю жизнь, всегда!

Она поняла, что он бредит, и пыталась успокоить его.

— Какая у тебя улыбка… — невнятно продолжал Каупервуд. — Улыбнись мне еще раз. Точно луч солнца. Подержи мои руки в своих, моя Афродита — пенорожденная!

Беренис присела на край постели и тихо заплакала.

— Афродита, не покидай меня! Ты так нужна мне! — И он порывисто припал к ней.

В эту минуту вошел доктор Джемс и, заметив, в каком состоянии Каупервуд, тотчас подошел к нему. Потом он окинул внимательным взглядом Беренис.

— Вы должны гордиться, дорогая! — сказал он. — Такой гигант нуждается в вас. Но оставьте нас вдвоем минуты на две. Мне нужно восстановить его силы. Мы не дадим ему умереть.

Она вышла из комнаты, а доктор тем временем дал больному подкрепляющее лекарство. Через несколько минут Каупервуд перестал бредить и пришел в себя.

— Где Беренис? — спросил он.

— Она скоро придет, Фрэнк, но сейчас для вас главное — отдых и покой, — сказал Джемс.

Однако Беренис, услышав, что больной зовет ее, вошла и в ожидании присела на низенький стульчик у его постели. Немного спустя он открыл глаза.

— Знаешь, Беренис, — сказал он, как бы продолжая прерванный разговор, — очень важно сохранить дворец как он есть, — пусть он остается хранилищем для моих картин и скульптур.

— Да, знаю, Фрэнк, — мягко и участливо ответила Беренис. — Ты ведь всегда так любил его.

— Да, всегда любил. Едва сойдешь с асфальта Пятой авеню, переступишь порог — и ты уже в пальмовом саду. Бродишь среди цветов и растений, присядешь — рядом плещет вода, журчат струйки, стекая в маленький пруд — и слушаешь, точно музыку, будто это звенит ручеек в зеленой прохладе леса.

— Знаю, милый, знаю, — шепнула Беренис. — Но сейчас ты должен отдохнуть. Я буду здесь, с тобой рядом, даже когда ты будешь спать. Теперь я твоя сиделка.

Позже в тот вечер, да и во все последующие вечера, ухаживая за больным, Беренис с удивлением убеждалась, что он все еще не утратил интереса к делам, которыми был уже не в состоянии заниматься. То он заговаривал о картинной галерее, то о метрополитене, то о больнице.

Хотя ни Беренис, ни доктор Джемс не подозревали этого, Каупервуду оставалось жить всего несколько дней. И все же в присутствии Беренис он становился бодрее, но, поговорив минуты две-три, неизменно уставал и его клонило ко сну.

— Пусть спит как можно больше, бережет силы, — сказал доктор Джемс.

Эти слова совсем обескуражили Беренис. Она робко спросила, нельзя ли что-нибудь еще попробовать, чтобы вылечить Каупервуда.

— Нет, — ответил Джемс. — Сон для него сейчас самое лучшее лекарство, и он еще может поправиться. Я применяю самые сильные подкрепляющие средства, какие мне известны, но нам остается только ждать. Еще может наступить перелом к лучшему.

Однако перелома к лучшему не наступило. Наоборот, за сорок восемь часов до конца в состоянии больного наступило явное ухудшение, так что доктор Джемс поспешил послать за Фрэнком Каупервудом-младшим и дочерью Каупервуда Лилиан, ныне миссис Темплтон. Приехав, и дочь, и сын сразу заметили, что у постели больного нет Эйлин. Доктор Джемс на их вопрос, почему отсутствует миссис Каупервуд, пояснил, что по каким-то своим соображениям она отказалась посещать мужа.

Хотя дети Каупервуда знали, что в отношениях между Эйлин и их отцом существует холодок, все же они по-своему поняли ее отказ приехать к мужу в такое время и сочли своим долгом сообщить ей о его тяжелом состоянии. Они тотчас поспешили к телефону-автомату и позвонили Эйлин, но, к своему удивлению, убедились, что она вовсе не желает ничего знать ни о Каупервуде, ни о его детях. Он сам хотел, чтобы доктор Джемс и мисс Флеминг ведали его делами, не считаясь с нею, вот пускай они теперь и заботятся обо всем, а она не пойдет к нему — ни за что!

Лилиан и Фрэнк были ошеломлены такой жестокостью, но им больше ничего не оставалось, как вернуться к отцу и ждать, к чему приведет кризис. Доктор Джемс, Беренис, Джемисон беспомощно стояли вокруг больного, с ужасом сознавая, что ничего сделать нельзя. Так они ждали часами, прислушиваясь к тяжелому дыханию Каупервуда, а оно то становилось громче, то замирало, и тогда в комнате наступала тишина… На вторые сутки он вдруг рванулся, словно желая стряхнуть с себя невыносимую усталость, приподнялся на локте, будто затем, чтобы оглядеть комнату, потом так же внезапно упал навзничь и больше не шевельнулся.

Смерть! Смерть! Вот она перед ними — неотвратимая и суровая!

— Фрэнк! — закричала Беренис, вся похолодев и глядя на него широко раскрытыми, изумленными глазами. Она бросилась к нему и, упав на колени, схватила его влажные руки и зарылась в них лицом. — Фрэнк, милый, нет, нет!.. — вырвалось у нее, и, теряя сознание, она медленно сползла на пол.

Глава 70

Смерть Каупервуда повергла всех в смятение: сразу встало столько проблем — одни не терпели отлагательства, другими надлежало заняться в недалеком будущем; и все это было до такой степени сложно, что несколько минут все стояли вокруг умершего, как громом пораженные. Самым находчивым и хладнокровным оказался доктор: прежде всего он с помощью Джемисона перенес Беренис в свою комнату. Когда они уложили ее на кушетку. Джемс посоветовал Джемисону позвонить миссис Каупервуд и попросить ее распорядиться насчет похорон.

Джемисон позвонил — и ему пришлось вести пренеприятный разговор.

Отношение Эйлин к смерти мужа очень встревожило и доктора и секретаря, — казалось, без скандала на всю страну не обойтись.

— Почему вы обращаетесь ко мне? — заявила она. — Просите совета у доктора Джемса или у мисс Флеминг! Это они ведали всеми его делами и здесь и в Лондоне.

— Но, миссис Каупервуд, — вымолвил удивленный Джемисон, — это же ваш муж. Неужели вы не хотите, чтобы его перенесли к вам в дом?

— Мистер Каупервуд совершенно не считался со мною, — последовал лаконичный резкий ответ. — Он обманывал меня, все обманывали — и его врач и его любовница. Пусть они обо всем и заботятся — пускай отправят тело в какой-нибудь морг и оттуда везут хоронить.

— Но, миссис Каупервуд! — Джемисон в волнении даже повысил голос. — Это неслыханно! Все газеты станут кричать об этом. Неужели вам будет приятно, если вокруг смерти такого большого человека, как ваш муж, разыграется скандал?

Тут доктор Джемс, слышавший этот поразительный разговор, подошел к телефону и взял у Джемисона трубку.

— Миссис Каупервуд, с вами говорит доктор Джемс, — сказал он холодно. — Как вам известно, мистер Каупервуд вызвал меня к себе, когда он вернулся в Америку. Мистер Каупервуд не родственник мне, я заботился о нем, как заботился бы о любом другом пациенте, в том числе и о вас. Но если вы будете упорствовать и не измените своего недостойного отношения к праху человека, который был вашим мужем и завещал вам свое имущество, — уверяю вас, вы покроете себя позором до конца дней своих. Как-никак, должны же вы отдавать себе отчет в своих поступках.

Он подождал секунду, но Эйлин не отвечала.

— Вот что, миссис Каупервуд, я ведь прошу вас не о каком-то одолжении, — продолжал Джемс. — Мне от вас ничего не нужно. Подумайте о себе. Конечно, тело вашего мужа можно перевезти в любое бюро похоронных процессий и похоронить где угодно, если вы этого хотите. Но одумайтесь. Вы ведь понимаете, пресса может узнать от меня или в похоронном бюро, что сталось с телом. Еще раз, последний раз, ради вас же самой, прошу: подумайте, а если вы не измените своего решения, имейте в виду — завтра же вся эта история попадет в газеты.

Джемс умолк, рассчитывая услышать разумный ответ. Но в телефоне щелкнуло, и он понял, что Эйлин повесила трубку. Тогда он сказал Джемисону:

— Она сейчас просто невменяема. Придется нам взять все в свои руки и действовать за нее. Мистера Каупервуда любили слуги, и, я уверен, мы без труда договоримся с ними; надо без ее ведома перенести тело в дом, и оно будет лежать там до погребения. Это мы можем и должны сделать. Нельзя допустить, чтобы перед покойным захлопнулись двери его собственного дома, это было бы слишком ужасно.

И, взяв шляпу, Джемс направился к выходу, но по дороге вспомнил, что надо взглянуть на Беренис. Она уже пришла в себя.

— Не отчаивайтесь, Беренис, — сказал ей доктор Джемс. — Подите к себе и отдохните, а если будут новости, я вам сообщу. И поверьте, все устроится как надо и без лишнего шума. Это я вам обещаю, — и он дружески пожал ей руку.

Затем он приступил к делам. Прежде всего нужно было перевезти тело Каупервуда в бюро похоронных процессий, которое находилось неподалеку. Потом отправиться к Джемисону расспросить о слугах Каупервуда — узнать, кто из них посговорчивее и посообразительнее. Наверно, найдется не один, так другой, на чью помощь можно рассчитывать. Нельзя позволить Эйлин настоять на своем. Возможно, придется превысить права врача, но другого выхода нет. Он уже давно понимал, почему Эйлин не ладила с Каупервудом. Конечно, она безумно любила мужа, но дико ревновала его, придиралась к каждому его шагу — и потому ее мечты о счастье обратились в непрестанную пытку.

Любопытное совпадение: в эту тяжелую минуту Джемисона вызвал к телефону некий Бакнер Карр, старший дворецкий Каупервудов, служивший у них еще со времен Чикаго. Звонил он, как оказалось, чтобы поделиться с Джемисоном своим горем и отчаянием — он только что узнал о смерти хозяина, и потом, он слышал, как миссис Каупервуд говорила с кем-то по телефону и возводила всякую напраслину на своего мужа, а главное, она даже не разрешает внести его в собственный дом — это просто ужасно. Вот он и хочет предложить свои услуги, — надо же как-нибудь избежать такого позора.

Когда Джемс вернулся в отель, Карр сидел у Джемисона, и доктор изложил им обоим свой план действий. Он уже распорядился, чтобы бюро похоронных процессий приготовило тело к погребению, заказал достойный покойника гроб и велел ждать дальнейших распоряжений. Теперь вопрос — когда можно будет перенести тело во дворец и окажутся ли на месте слуги, чтобы тайком принять гроб и бесшумно перенести его в наиболее подходящую для этого комнату: миссис Каупервуд не должна ни о чем догадываться, по крайней мере до следующего утра. Как полагает Бакнер Карр, можно будет проделать это без помехи? Карр ответил, что он сейчас вернется в особняк Каупервудов, а часа через два позвонит по телефону и скажет, выполнимо ли все, о чем говорил доктор Джемс. Он ушел и по прошествии двух часов действительно сообщил по телефону, что удобнее всего перенести тело между десятью вечера и часом ночи; все слуги готовы помочь, в доме будет темно и тихо.

И вот в час ночи, как было условлено, богато отделанный гроб доставили во дворец Каупервудов. Снаружи по пустынной улице дозором ходил Карр. Преданные слуги приготовили зал на втором этаже для гроба с телом их бывшего хозяина. Пока гроб вносили, один из слуг стоял на страже у дверей, ведущих в апартаменты Эйлин, прислушиваясь, не раздастся ли за ними шорох или звук шагов.

Так в ночной тиши, без парадных церемоний похоронная процессия с телом Фрэнка Алджернона Каупервуда вступила в его дом, и Эйлин с мужем вновь оказались под одной крышей.

Глава 71

Никакие тревожные думы и сновидения не подсказали Эйлин, что происходило ночью в доме, пуха свет утренней зари не разбудил ее. Обычно она любила немного понежиться в постели, но сейчас внимание ее привлек какой-то странный звук, донесшийся откуда-то снизу, словно что-то тяжелое упало на пол, — я Эйлин, опасаясь за драгоценную греческую статую, которую Фрэнк купил совсем недавно, — ее поставили временно на самом ходу, — тотчас встала и сошла по лестнице. Пытливо оглядываясь по сторонам, она миновала большие двухстворчатые двери, ведущие в зал, и направилась прямо к новой статуе, но та оказалась цела и невредима.

Эйлин повернула назад, но, поравнявшись с дверями зала, вздрогнула и замерла на месте: посреди огромного зала стоял большой длинный ящик, весь задрапированный черным. Холодная дрожь прошла по телу Эйлин: она стояла, не в силах шевельнуться. Потом повернулась, готовая бежать прочь, но передумала и, медленно подойдя к дверям, застыла на пороге, глядя перед собой широко раскрытыми глазами. Гроб! О боже! Каупервуд! Ее муж! Хладный труп, мертвец! Он все же пришел к ней, хотя она отказывалась прийти к нему, когда он был жив!

Ноги у нее подкашивались, когда, полная раскаяния, она подошла посмотреть на его скованное смертью, бездыханное тело. Какой высокий лоб! Какая благородная, красивая голова! Волнистые каштановые волосы, почти не тронутые сединой… Как знакомы ей эти резкие, властные черты! Весь его облик говорит о силе, о незаурядном уме, которые весь мир бесспорно признавал за ним! А она отказалась прийти к нему! Эйлин стояла, словно окаменев. Как жаль, что так сложилась жизнь — и он совершил немало ошибок, да и она тоже. А сколько было между ними диких ссор, которые, как порывы бури, налетали снова и снова. И все же — вот он здесь, наконец-то дома! Дома!

Внезапно ее охватил гнев: непонятно, загадочно — как же это он оказался здесь вопреки ее воле? Кто и как принес его сюда? Когда? Ведь только накануне вечером она приказала слугам запереть все двери. И вот он здесь! Разумеется, его, а не ее друзья и слуги объединились, чтобы сделать это для него. А теперь, конечно, все рассчитывают, что она уступит, изменит своему слову, и значит, Каупервуд будет похоронен с почетом, как и подобает выдающемуся человеку. Иными словами, победа останется за ним. Как будто она отказалась от своего мнения и простила мужу то, что он жил как хотел, ни с кем не считаясь! Ну нет, им не удастся провести ее! До последней минуты терпеть унижения и оскорбления? Ни за что! А все же, наперекор ее гневному вызову — вот он тут, перед ней!.. Эйлин все еще глядела на него, когда сзади раздались шаги, — она обернулась: дворецкий Карр шел к ней с письмом в руке.

— Это только что принесли для вас, сударыня, — сказал он.

Эйлин махнула рукой, приказывая ему уйти, но не успел дворецкий повернуться, как она крикнула ему вслед:

— Дайте сюда!

И, вскрыв конверт, она прочла:

«Эйлин, я умираю. Когда эти строки дойдут до тебя, меня уже не будет. Я знаю, что я виноват, и знаю, в чем ты меня обвиняешь, и во всем виню только себя. Но я не могу забыть ту Эйлин, которая помогла мне пережить дни заключения в филадельфийской тюрьме. Впрочем, что толку сожалеть — ни мне, ни тебе не станет от этого легче. Но почему-то я чувствую, что в глубине души ты все простишь мне, когда меня не станет. И я рад, что ты ни в чем не будешь нуждаться. Ты знаешь, я все для этого сделал. Итак, прощай, Эйлин! Больше твой Фрэнк не будет тебе досаждать — никогда».

Дочитав до конца, Эйлин подошла к гробу, взяла руки Каупервуда в свои и поцеловала. Она постояла еще минуту, пристально всматриваясь в его лицо, потом повернулась и выбежала из зала.

Несколько часов спустя Карр, которого через Джемисона и других приближенных Каупервуда засыпали вопросами о похоронах, вынужден был обратиться к Эйлин за распоряжениями. Желающих присутствовать на церемонии оказалось очень много, и Карру пришлось составить для Эйлин список, который получился очень длинным. Увидев его. Эйлин воскликнула:

— Пусть приходят! Вреда от этого уже не будет! Пусть мистер Джемисон и дети мистера Каупервуда делают все, что хотят. Я буду у себя в комнате — я нездорова и ничем не могу им помочь.

— Но, миссис Каупервуд, разве вы не хотели бы пригласить священника, чтоб он произнес надгробное слово? — спросил дворецкий. (Эту мысль подал доктор Джемс, и она пришлась по душе набожному Карру.)

— Ах, да, позовите кого-нибудь. Это не повредит, — сказала Эйлин; в эту минуту ей вспомнились ее родители, люди до крайности религиозные. — Но пусть на панихиде будет не слишком много народу — человек пятьдесят, не больше…

Карр тотчас сообщил Джемисону, а также сыну и дочери Каупервуда, что они могут взяться — за устройство похорон — пусть делают все так, как считают нужным. Услышав это, доктор Джемс вздохнул с облегчением и поспешил оповестить о предстоящей церемонии многочисленных знакомых и почитателей Каупервуда.

Глава 72

Многие друзья и знакомые Каупервуда заезжали в тот день и на следующее утро в его дворец на Пятой авеню, и те из них, кто попал в список Бакнера Карра, допускались к гробу, стоявшему в просторном зале второго этажа. Остальным же предлагали присутствовать при погребении, которое должно было состояться на следующий день в два часа на Гринвудском кладбище.

Тем временем сын и дочь Каупервуда навестили Эйлин и условились с нею, что они поедут все вместе в первой карете, сразу же за гробом. А все нью-йоркские газеты крупным шрифтом напечатали сообщения о безвременной, как это принято называть, кончине Фрэнка Алджернона Каупервуда, который всего полтора месяца назад вернулся в Нью-Йорк. Принимая во внимание слишком обширные связи и знакомства покойного, писали газеты, на похороны будут допущены лишь ближайшие друзья семьи, — впрочем, это не помешало толпам любопытных явиться на кладбище.

Итак, на следующий день, в двенадцать часов, погребальная процессия начала выстраиваться перед дворцом Каупервуда. Кучки зевак собирались на ближних улицах, чтобы посмотреть на это зрелище. Сразу за катафалком ехала карета, в которой сидели Эйлин, Фрэнк Каупервуд-младший и дочь Каупервуда Лилиан Темплтон. А дальше, одна за другой, цепочкой потянулись остальные кареты и, медленно проследовав по широкой улице, под нависшим свинцовым небом, въехали в ворота Гринвудского кладбища. Широкая аллея, усыпанная гравием, подымалась по отлогому холму; ее окаймляли старые ветвистые деревья, за которыми виднелись ряды надгробных плит и памятников. Подъем все продолжался; примерно через четверть мили процессия свернула вправо, а через несколько сотен шагов меж высоких деревьев показался склеп — суровый и величественный.

Он стоял в полном уединении — вокруг ближе чем на тридцать футов не было ни единого памятника, — серое, строгое сооружение, северное подобие древнегреческого храма. Четыре изящных колонны, по стилю близкие к ионическим, образовали портик; они поддерживали фронтон — правильный треугольник, совершенно гладкий: ни креста, ни каких-либо украшений. Над дверьми, ведущими в склеп, — имя, выведенное крупными, четкими прямоугольными буквами: Фрэнк Алджернон Каупервуд. На трех широких гранитных ступенях лежали горы цветов, а массивные двойные бронзовые двери были раскрыты настежь в ожидании именитого покойника. Каждый, кто видел этот мавзолей впервые, невольно чувствовал, что перед ним подлинное произведение искусства — строгое и внушительное, оно своей величественной простотой подавляло все вокруг.

Когда из окна кареты Эйлин неожиданно увидела перед собою склеп, она в последний раз оценила умение мужа внушать почтение окружающим. И тотчас она закрыла глаза, чтобы не видеть этой гробницы, и попыталась представить себе Каупервуда таким, каким она хорошо запомнила его, когда он стоял перед ней, полный жизни, уверенный в себе. Ее карета остановилась, ожидая, чтобы катафалк поравнялся с дверью склепа; затем тяжелый бронзовый гроб внесли по ступеням и поставили среди цветов, перед кафедрой священника. Провожающие вышли из карет и проследовали на площадку перед склепом, — там был натянут широкий полотняный тент и приготовлены скамьи и стулья.

В одной из карет, рядом с доктором Джемсом, молча сидела Беренис, устремив неподвижный взгляд на склеп, который должен был навсегда сокрыть от нее любимого. Слез не было: она не плачет и не будет плакать. Да и что толку протестовать, спорить с лавиной, которая унесла из ее жизни все самое дорогое? Во всяком случае так думала Беренис. Она опять и опять повторяла про себя одно единственное слово: «Терпи! Терпи! Терпи!»

Когда все друзья и родственники уселись, священник епископальной церкви преподобный Хейворд Креншоу занял свое место на кафедре; выждав несколько минут, пока не стало совсем тихо, он торжественным голосом произнес надгробное слово.

Носильщики подняли гроб, внесли его в склеп и опустили в саркофаг; священник преклонил колени и начал молиться. Эйлин отказалась войти в склеп, а потому и все остались снаружи. Вскоре священник вышел, и бронзовые двери затворились, — церемония похорон Фрэнка Алджернона Каупервуда была окончена.

Священник подошел к Эйлин, чтобы сказать несколько слов утешения; друзья и родственники начали разъезжаться, и вскоре все вокруг опустело. Только доктор Джемс и Беренис задержались в тени развесистой березы, — Беренис не хотелось уходить вместе со всеми; постояв еще немного, они медленно стали спускаться по извилистой тропинке. Пройдя около сотни шагов, Беренис оглянулась, чтобы еще раз посмотреть на место последнего упокоения своего возлюбленного, — склеп стоял высокий, надменный в своей безвестности: выгравированное на нем имя отсюда уже не было видно. Он был высокий и надменный — и все же такой незначительный по сравнению с огромными вязами, простершими над ним свои ветви.

Глава 73

После болезни и смерти Каупервуда на душе у Беренис было так смутно и тяжело, что она решила перебраться в свой особняк на Парк авеню, который стоял под замком все время, пока она жила в Англии. Теперь, когда ее будущее так неопределенно, этот дом будет ей убежищем — она хотя бы на время укроется здесь от докучных репортеров. Доктор Джемс одобрил ее решение, — ведь и ему будет легче отвечать, что она уехала куда-то, а куда — он в точности не знает. И хитрость эта отлично удалась: он несколько раз заявил, что ему известно не больше, чем сообщалось в газетах, и к нему перестали приставать с расспросами.

Однако время от времени в печати снова вспоминали об исчезновении Беренис, высказывались и догадки о том, где она теперь. Может быть, вернулась в Лондон? Или опять на виллу — в Прайорс-Ков? Лондонские газеты попробовали выяснить это, но безрезультатно: разыскали в Прайорс-Кове мать Беренис, но она заявила, что не знакома с планами дочери и репортерам придется подождать, пока она сама не будет лучше осведомлена. Ответ этот был подсказан телеграммой от Беренис, которая просила мать пока никому ничего не сообщать о ней.

Беренис не без удовольствия думала о том, что сумела перехитрить репортеров, но жилось ей очень одиноко, и почти все вечера она проводила у себя дома за чтением. Однажды в нью-йоркской воскресной газете она увидела целый очерк, посвященный ей и ее отношениям с Каупервудом, и это страшно возмутило ее. Хотя автор и называл ее просто подопечной Каупервуда, весь тон статьи был таков, чтобы у читателя создалось впечатление, что Беренис — ловкая авантюристка; она пользовалась своей красотой, чтобы возможно лучше обеспечить себя и получить доступ к светским развлечениям, — подобное истолкование ее чувств и поступков больно задело и раздосадовало Беренис. Это казалось ей обидным и несправедливым. С тех пор как она себя помнила, ее всегда влекла только красота — желание узнать и испытать все прекрасное, что дает жизнь. Но как бы то ни было, могут появиться и еще такие статейки, больше того — их могут перепечатать в других газетах, не только в Америке, но и за границей. Ее явно хотят превратить в романтическую героиню некоей драмы.

Но что делать? Куда бежать, чтобы отделаться от такого внимания прессы?

Взволнованная и растерянная, бродила Беренис по своей библиотеке, среди множества книг, к которым уже давно никто не притрагивался; взяв с полки первый попавшийся том, Беренис наугад раскрыла его, и взгляд ее упал на следующие строки:

«Во мне есть бог, во всем живом живущий, Незримый, вечность он дарит природе; Он разум в нас вдохнул, вложил пять чувств чудесных Из Пракрики нам тело сотворил…

Йоги, достигшие спокойствия духа, дисциплинируя свой разум, ощущают его присутствие в своем сознании. Те же, кто не обладает спокойствием и проницательностью, никогда не постигнут его, даже если и приложат к тому все усилия».

Беренис, заинтересовавшись, заглянула на обложку, чтобы узнать, что это за книга. Это оказалась «Бхагавадгита»,[36] и ей вспомнилось, как однажды на обеде у Стэйна в его городском доме замечательно рассказывал о йогах некий лорд Сэвиренс. Он долгое время провел в Индии, жил затворником в уединении близ Бомбея, учась у гуру, и его красочный рассказ произвел тогда на Беренис глубокое впечатление. Ее так взволновало все, что он говорил, ей даже захотелось самой когда-нибудь побывать в Индии и поучиться у тамошних мудрецов. А теперь, когда ей грозит одиночество и всеобщее осуждение, это желание найти какое-то прибежище стало еще сильнее. Ну что ж, это, пожалуй, выход из того запутанного положения, в котором она очутилась!

Индия! Отчего бы и нет? Чем больше Беренис думала о такой поездке, тем соблазнительней казалась ей эта мысль.

Из другой книги об Индии, которую Беренис нашла у себя в библиотеке, она узнала, что многие свами и гуру — те, кто учат познанию тайн жизни и божества и являются их толкователями, — живут в ашрамах, или уединенных убежищах в горах и лесах. И все смятенные духом, все, кто стремится проникнуть в смысл чудес и тайн жизни, обращаются к ним в часы скорби, отчаяния или крушения всех надежд и узнают, что в них самих сокрыты духовные силы, постигнув которые, они сумеют вполне исцелиться от всех своих горестей. Быть может, какой-нибудь учитель этих великих истин сумеет рассеять окружающий ее мрак одиночества, который грозит навеки ее поглотить, и поможет ее душе обрести свет и покой?

Она поедет в Индию! Решено — она закроет дом в Прайорс-Кове и отправится в Бомбей пароходом из Лондона; мать она возьмет с собой, разумеется, если та не будет против.

На следующее утро Беренис позвонила доктору Джемсу, — ей хотелось узнать, как он отнесется к ее решению; услыхав, что она намерена поехать в Индию поучиться, Джемс, к немалому удивлению Беренис, очень одобрил этот план. Он и сам давно уже мечтал о чем-нибудь в этом роде, да только дела не позволяют — к сожалению, он не волен распоряжаться своим временем, как Беренис. А она сможет отдохнуть там от пережитого, ей сейчас будет очень полезна смена впечатлений. У него были пациенты, которые по разным личным или общественным причинам страдали тяжелым нервным расстройством; он направил их к одному индусу — свами, жившему тогда в Нью-Йорке, — и через некоторое время это уже были совсем здоровые люди. Должно быть, пытаясь охватить мыслью необъятный мир, человек забывает о своем ограниченном «я», — люди нервные при этом забывают о собственных бедах; а это для них означает выздоровление.

Одобрение доктора Джемса утвердило Беренис в ее намерении, и, распорядившись на время своего отсутствия насчет дома на Парк авеню, она выехала из Нью-Йорка в Лондон.

Глава 74

Смерть Фрэнка Алджернона Каупервуда вызвала среди широкой публики множество толков и догадок; больше всего интересовались его состоянием: сколько миллионов оставил покойный, кто наследники, много ли каждый из них получит? До того, как завещание было передано на официальное утверждение, говорили, будто Эйлин получает какую-то совсем ничтожную сумму, большая же часть имущества переходит к двум детям Каупервуда; поговаривали также, будто он щедро одарил своих лондонских друзей и приятельниц.

Не прошло и недели после смерти Каупервуда, как Эйлин отказалась от услуг его адвоката и уполномочила некоего Чарльза Дэя единолично охранять ее законные интересы.

В завещании, переданном через пять недель после смерти Каупервуда на утверждение в верховный суд округа Кук, оказался перечень лиц и учреждений, получавших в дар различные суммы — по две тысячи долларов было оставлено каждому из его слуг, пятьдесят тысяч долларов Альберту Джемисону, сто тысяч долларов — обсерватории имени Фрэнка А. Каупервуда, которую он подарил Чикагскому университету десять лет назад. Всего в списке было десять лиц и учреждений; в это же число входили и двое детей покойного; общая сумма, оставленная этим лицам и учреждениям, составляла около полумиллиона долларов.

Эйлин обеспечивалась за счет дохода с остального имущества. После ее смерти картинная галерея — коллекция живописи и скульптуры, оцененная в три миллиона долларов, — должна была перейти в собственность города Нью-Йорка, дабы служить людям для удовольствия и расширения познаний. В распоряжение попечителей было оставлено семьсот пятьдесят тысяч долларов на содержание галереи. Кроме того, Каупервуд завещал купить участок земли в районе Бронкс и построить там больницу, стоимость сооружения которой не должна была превышать восьмисот тысяч долларов. Остальной недвижимостью — часть дохода с нее предназначалась на содержание больницы — должны распоряжаться назначенные в этих целях душеприказчики — Эйлин, доктор Джемс и Альберт Джемисон. Больнице, по воле покойного, надлежало присвоить его имя и принимать в нее всех больных, независимо от расы, цвета кожи и вероисповедания. Тех, у кого нет средств платить за лечение, следует лечить бесплатно.

Эйлин — теперь, когда Каупервуда не стало, — вдруг расчувствовалась: она свято выполнит его последнюю волю, все его желания и прежде всего займется больницей. Перед репортерами газет Эйлин подробно излагала свои планы: в частности, она построит приют для выздоравливающих — такой, чтобы в нем не чувствовалось казенной, больничной атмосферы. В одном из интервью она под конец заявила:

— Я приложу все силы, чтобы выполнить пожелания моего мужа, и поставлю целью своей жизни построить эту больницу.

Только одно не учел Каупервуд — механику работы американских судов, — всех, от мала до велика, — не учел, как они вершат правосудие или нарушают его, как долго американские юристы способны затягивать решение дел в любой судебной инстанции.

Первым ударом по состоянию Каупервуда было решение Верховного суда США, признавшего каупервудовский концерн — Чикагскую объединенную транспортную компанию — недееспособным. Четыре с половиной миллиона долларов, вложенных Каупервудом в акции принадлежавшей ему Единой транспортной, были обеспечены этим концерном. Теперь нужны были годы судебной волокиты, чтобы установить не только стоимость акций, но и их владельца. Это было выше сил и понимания Эйлин, и она тотчас отстранилась от обязанностей душеприказчицы, переложив все заботы на Джемисона. И вот прошло почти два года, а дело не сдвинулось с мертвой точки. Тут началась паника 1907 года, и Джемисон, не поставив в известность ни суд, ни Эйлин, ни ее поверенного, передал спорные акции в комиссию по реорганизации концерна.

— Продавать эти акции бессмысленно, они теперь ничего не стоят, — объяснял Джемисон. — А комиссия по реорганизации, возможно, как-нибудь и ухитрится спасти Объединенную транспортную.

Вслед за этим комиссия по реорганизации заложила акции в Среднезападном кредитном обществе — банке, заинтересованном в объединении всех чикагских железнодорожных компаний в один большой трест. И у всех, естественно, возник вопрос:

— Любопытно, сколько заработал на этом Джемисон?

Два года чикагский суд тянул и медлил, прежде чем утвердить завещание Каупервуда, а тем временем в Нью-Йорке не делалось ровно ничего, чтобы хоть как-то уладить дела. У Общества взаимного страхования жизни имелась закладная на двести двадцать пять тысяч долларов на пристройку к картинной галерее в особняке Каупервуда на Пятой авеню; по этой закладной накопилось процентов на сумму в семнадцать тысяч долларов. Общество обратилось в суд за разрешением наложить арест на принадлежащую Каупервуду недвижимость. Адвокаты общества, без ведома Эйлин и ее поверенных, договорились с Джемисоном и Фрэнком Каупервудом-младшим и продали с аукциона всю пристройку вместе с находившимися в ней картинами. Вырученных денег едва хватило на то, чтобы удовлетворить претензии страхового общества, оплатить налоги и погасить счета нью-йоркских городских властей за воду на сумму около тридцати тысяч долларов. Тогда Эйлин и ее адвокаты обратились в чикагский суд по делам о завещательных распоряжениях с просьбой отстранить Джемисона от обязанностей душеприказчика.

Эйлин сообщила судье Севирингу:

— С тех пор как умер мой муж — все одни разговоры и никаких денег. Мистер Джемисон был очень щедр на словах, обещал золотые горы, но денег я от него что-то не видела. Когда я прямо требовала у него денег, он отвечал, что у него нет ни доллара. Я не только перестала доверять ему, он даже внушает мне подозрение.

Затем Эйлин рассказала суду, как Джемисон без ее ведома передал комиссии по реорганизации на четыре с половиной миллиона долларов акций; как продал с аукциона за двести семьдесят семь тысяч долларов часть картин покойного, тогда как они стоили четыреста тысяч; как он потребовал с нее полторы тысячи долларов комиссионных, хотя уже получил свое в качестве душеприказчика, и как он не допустил ее поверенного к бухгалтерским книгам, по которым велся учет имущественных дел Каупервуда.

— Когда мистер Джемисон предложил мне продать дом и коллекцию картин, — сказала в заключение Эйлин, — да еще потребовал, чтобы я заплатила ему шесть процентов за сделку, я прямо сказала, что не согласна. А он стал грозить мне, сказал, что если я не соглашусь, то вылечу в трубу.

Выслушав Эйлин, судья отложил разбор дела на три недели.

— Вот что получается, когда женщина вмешивается в то, чего не понимает, — глубокомысленно заметил по этому поводу Фрэнк Каупервуд-младший.

Пока Эйлин пыталась через чикагский суд по делам о завещательных распоряжениях отстранить Джемисона от обязанностей душеприказчика, сам Джемисон, после трех лет бездействия, вдруг обратился в суд с ходатайством о выдаче ему документов, подтверждающих его права душеприказчика также и в Нью-Йорке. Однако, поскольку Эйлин подала на него в суд, следовало сначала выяснить, пригоден ли он вообще для этой роли, а потому судья по делам опеки над недееспособными лицами, некто Монехэн, отложил рассмотрение дела на две недели, чтобы собрать все данные, по которым было бы ясно, следует ли удовлетворить ходатайство Джемисона. В это время в Чикаго Джемисон, представ перед судьей Севирингом по обвинению, выдвинутому против него Эйлин, упорно утверждал, что не нанес ни малейшего ущерба ее интересам и не получил ни цента незаконным путем. Наоборот, он немало потрудился, чтобы сохранить имущество.

Судья Севиринг отказался отстранить Джемисона от обязанностей душеприказчика, однако счел необходимым заявить:

— Разумеется, если душеприказчик, получивший за выполнение своих обязанностей определенную долю состояния покойного, требует еще с вдовы выплаты процентов за оформление завещанного ей наследства, хотя это его прямой долг, — его следовало бы отстранить от обязанностей душеприказчика. Но сомнительно, имею ли я право отстранить его только на этом основании.

После этого Эйлин стала подумывать о том, чтобы передать дело в Верховный суд.

Тем временем Лондонская подземная обратилась в Нью-йоркский окружной суд с просьбой взыскать причитающиеся ей восемьсот тысяч долларов. Компания нимало не сомневалась, что взыскать эту сумму вполне возможно, хотя из заявлений авторитетных лиц было ясно, что вследствие всевозможных тяжб из состояния Каупервуда около трех миллионов уже испарилось в воздух. Суд назначил судебным исполнителем некоего Уильяма Каннингхема, и сей муж, невзирая на то, что Эйлин только что слегла в постель с воспалением легких, расставил охрану вокруг дворца Каупервуда на Пятой авеню, а через три дня решил устроить трехдневный аукцион для распродажи картин, ковров и гобеленов, чтобы уплатить по иску Лондонской подземной. Охрана стояла круглые сутки, тщательно наблюдая, чтобы не исчезло что-нибудь из имущества, подлежащего продаже с аукциона. Агенты из охраны шныряли по дому, внося повсюду беспорядок и нарушая право неприкосновенности имущества и жилища.

Чарльз Дэй, один из адвокатов Эйлин, тотчас обжаловал решение суда, заявив, что разбор этого дела — худший пример судебного произвола, когда-либо имевшего место в Америке: это самый настоящий заговор с целью проникнуть в дом противозаконным путем, насильственно продать его вместе с картинами и таким образом свести на нет намерение Каупервуда, завещавшего превратить дворец вместе со всей его обстановкой в музей, открытый для публики.

Нью-йоркские адвокаты Эйлин всеми силами старались снять временный арест на имущество Каупервуда в Нью-Йорке, а тем временем адвокаты, нанятые ею в Чикаго, добивались назначения распорядителя над всей недвижимостью покойного.

Никто не додумался воспользоваться правом выкупа закладной на пристройку к картинной галерее Каупервуда, которую получило страховое общество по предъявленному им ранее иску. И вот четыре месяца спустя страховое общество подало в суд на исполнителя Каннингхема и на Лондонскую подземную, которые наотрез отказались выкупить закладную.

Мало того — пока комиссия по реорганизации, состоявшая из чикагских капиталистов, разрабатывала совместно с представителями банкирского дома Брентона Диггса план реорганизации каупервудовского концерна, держатели ценных бумаг этого концерна из состава акционеров трех дочерних компаний потребовали возбудить судебное дело о лишении комиссии права на выкуп этих ценных бумаг. Адвокаты Эйлин заявили, что распоряжаться всем имуществом Каупервуда имеет право только суд округа Кук, тогда как апелляционный суд этого округа таких прав не имеет. Судья упомянутого апелляционного суда согласился с этим, добавив, что тотчас отстранится от всякого вмешательства, как только Джемисон примет на себя обязанности по надзору за нью-йоркской собственностью Каупервуда.

Тем не менее через пять месяцев после обращения Эйлин в апелляционный суд США этот суд большинством в два голоса против одного вынес решение о постоянном характере полномочий Уильяма Каннингхема в качестве судебного исполнителя по делу о наследстве Каупервуда. Впрочем, один из судей, не согласный с этим решением, утверждал, что федеральный суд не может вмешиваться в дела об утверждении завещаний, поскольку они относятся к компетенции судов штата. А судьи, голосовавшие за принятое решение, считали, что исполнителя менять не следует до истечения некоего достаточно большого срока, который будет установлен окружным судом, для того чтобы кредиторы имели возможность обратиться к судье по делам об опеке над недееспособными лицами с требованием назначить распорядителя, которому можно будет передать все имущество. Наряду с этим было отменено решение, временно запрещавшее Джемисону возбуждать ходатайство об утверждении его душеприказчиком покойного Каупервуда и в Нью-Йорке.

И вот потянулась бесконечная судебная волокита: иски следовали за исками и решения за решениями. И все это обрушилось на вдову, ничего не смыслившую в юриспруденции и тратившую все деньги, оставленные покойным мужем, на защиту своих прав, которые оказалось так трудно отстоять. К тому же здоровье ее совсем расстроилось — она не поднималась с постели, и с деньгами у нее было катастрофически плохо.

Адвокатам Эйлин удалось прийти к соглашению с адвокатами Джемисона и официальными представителями Лондонской подземной и выговорить для нее восемьсот тысяч долларов за отказ от прав на часть полагающейся ей по наследству недвижимости. Чикагский суд по делам о завещательных распоряжениях должен был подтвердить законность этого соглашения.

Чиновник, определяющий размер налога на наследство, через четыре года после смерти Каупервуда оценил оставшееся после него имущество в 11 467 370 долларов и 65 центов. Последовал новый процесс, на котором председательствовал судья Робертс, — Эйлин требовала, чтобы оценщик пересмотрел свой отчет. Мистер Дэй, выступавший от имени Эйлин, заявил, что если судья Севиринг подтвердит законность соглашения, достигнутого между нею, Джемисоном и Лондонской подземной, останется лишь продать унаследованное ею имущество. Дэй утверждал, что оценка имущества явно завышена: коллекция картин никак не стоит четырех миллионов, а за всю обстановку в доме не выручить и тысячи долларов.

Вскоре Джемисон обратился к судье Генри, ведавшему делами об опеке над недееспособными лицами, с просьбой выдать ему документы, подтверждающие, что его права как душеприказчика распространяются и на имущество Каупервуда, находящееся в Нью-Йорке. Примерно в это же время Эйлин проиграла дело против Джемисона, а судья Севиринг подтвердил законность соглашения, достигнутого между нею и Джемисоном через адвокатов: после уплаты долгов она должна была получить восемьсот тысяч долларов, а также одну треть личного имущества, принадлежащую ей как вдове. В соответствии с этим соглашением Эйлин передала исполнителю Каннингхему дом, картинную галерею, конюшню и прочее для продажи с аукциона, а Джемисон через четыре года после того как в Чикаго началось дело об утверждении завещания Каупервуда, был назначен распорядителем его имущества и в Нью-Йорке. Он должен был и имел возможность воспрепятствовать распродаже с аукциона имущества Каупервуда в Нью-Йорке, но он этого не сделал. А в картинной галерее было триста полотен, оцененных в полтора миллиона долларов, в том числе произведения Рембрандта, Гоббемы, Тенирса, Рейсдаля, Гольбейна, Франса Гальса, Рубенса, Ван-Дейка, Рейнольдса и Тернера.

Меж тем в Чикаго адвокаты Джемисона, выступая перед судьей Севирингом в суде по делам о завещательных распоряжениях, утверждали, что единственный путь избежать распродажи имущества по причине несостоятельности — это передать комиссии по реорганизации акции Единой транспортной на четыре миллиона четыреста девяносто четыре тысячи долларов, с тем чтобы эти акции послужили основой для создания новой компании. Адвокаты же Эйлин утверждали, что аукцион в Нью-Йорке был подготовлен втихомолку, тайно и без всякой на то санкции суда. В ответ на это судья Севиринг заявил, что он не считает себя вправе выносить какие-либо постановления, пока обе стороны сами не придут к какому-то соглашению. Таким образом, решение дела было отложено на неопределенно долгое время, чтобы адвокаты обеих сторон имели возможность договориться.

Итак, опять отсрочки! Отсрочки! Отсрочки!

Иски корпораций! Иски! Иски!

И решения! Решения! Решения!

И суды! Суды! Суды!

Так прошло пять лет, и в конце концов все, что когда-то принадлежало Фрэнку Каупервуду, было продано с аукциона. И за все, включая недвижимость, было выручено три миллиона шестьсот десять тысяч сто пятьдесят долларов!

Глава 75

Пять лет скиталась Эйлин по джунглям закона; суды и судьи, адвокаты и корпорации предъявляли своей жертве все новые и новые иски и претензии, — и, наконец, ею овладело чувство мучительной безнадежности: что ни делай, куда ни кинься, все заранее обречено на провал. В самом деле — чем была ее жизнь в эти годы, к чему свелись все ее усилия? Она жила одна, у нее не было настоящих друзей, все ее иски — кстати, вполне законные — отклонялись один за другим, и в конце концов она поняла, что мечта о величии, которую олицетворял их дворец, растаяла, как дым. От былого великолепия остались только восемьсот тысяч долларов, принадлежащих лично ей, да третья вдовья часть личной собственности, которую она получила после передачи судебному исполнителю Каннингхему дворца, картинной галереи и всего прочего и после уплаты долгов. Закон, корпорации, судебные исполнители, словно стая голодных волков, преследовали ее по пятам, пока не загнали в угол, — и вот ей пришлось расстаться с собственным домом: его продадут с молотка, в нем поселятся чужие люди.

Не успела еще Эйлин перебраться на квартиру, которую она присмотрела для себя на Мэдисон авеню, а дворец уже наводнили агенты аукционистов — они шныряли повсюду, осматривали каждую мелочь и наклеивали на вещи ярлычки с номерами по каталогу. Прибыли фургоны за картинами, чтобы отвезти все триста полотен в галерею Свободного искусства, на Двадцать третью улицу. Явились коллекционеры — они расхаживали по комнатам, разглядывая вещи, оценивая их. Эйлин, больная, подавленная, вынуждена была выслушивать Каннингхема, который объяснял свое вторжение тем, что он, видите ли, обязан немедленно произвести полную инвентаризацию дома и галереи и представить опись суду.

И вот в газетах появились извещения о распродаже, которая начнется в ближайшую среду и будет длиться три дня подряд, — продаются мебель, бронза, скульптура, панно и всевозможные произведения искусства, а также большая библиотека. Место распродажи: Пятая авеню, 864. Аукционист: Дж. Л. Донехью.

В доме царил невероятный беспорядок, и среди всего этого, еле сдерживая горечь и обиду, бродила Эйлин, собирая свои вещи, чтобы немногие слуги, которые остались ей верны, перевезли их на новую квартиру.

С каждым днем возрастало число желающих побывать на этой распродаже, и спрос на пригласительные билеты был так велик, что устроители аукциона не в состоянии были всех удовлетворить. Цена входного билета как для осмотра вещей и произведений искусств, так и на самую распродажу была установлена в один доллар, но и это не останавливало любопытных.

В день аукциона зал в галерее Свободного искусства был битком набит. В каталоге предметов, подлежащих распродаже, значилось более тысячи трехсот названий. Появление некоторых шедевров на столе аукциониста встречали аплодисментами. А во дворец Каупервуда уж и вовсе невозможно было пробраться. Автомобили, такси и кареты сплошной стеной выстроились вдоль тротуаров Пятой авеню и Шестьдесят восьмой улицы, да так и стояли здесь до тех пор, пока не кончилась распродажа. Среди собравшихся были коллекционеры с миллионным состоянием, прославленные художники, знаменитые светские львицы — их автомобили никогда не останавливались прежде у этих дверей, теперь же все стремились попасть сюда, чтобы перехватить какую-нибудь редкостную вещь, принадлежавшую Эйлин или Фрэнку Каупервуду.

Его золотая кровать, на которой некогда спал бельгийский король и которую Фрэнк приобрел за восемьдесят тысяч долларов; ванна розового мрамора из туалетной комнаты Эйлин, стоившая пятьдесят тысяч долларов; сказочные шелковые ковры, вывезенные из ардебильской мечети; изделия из бронзы, красные африканские вазы, кушетки с золочеными спинками в стиле Людовика XIV; канделябры из горного хрусталя с аметистовыми и топазовыми подвесками — тоже в стиле Людовика XIV; изящнейший фарфор, стекло, серебро и разная мелочь — камеи, кольца, булавки для галстука, ожерелья, неоправленные драгоценные камни и статуэтки — все пошло с молотка.

Толпы чужих, любопытных людей переходили из зала в зал, следуя за аукционистом, раскатистый голос которого отдавался эхом в высоких комнатах. На их глазах скульптура Родэна «Амур и Психея» была продана антиквару за пятьдесят одну тысячу долларов. Кто-то, в азарте все набавляя цену, давал уже тысячу шестьсот долларов за полотно Ботичелли, но тут из зала крикнули: «Тысяча семьсот!» — и азартный покупатель остался ни с чем. Толстая и важная женщина в красном, которая все время старалась держаться поближе к аукционисту, за любую вещь почему-то давала триста девяносто долларов — не больше и не меньше. Потом толпа устремилась за аукционистом в зимний сад — всем хотелось взглянуть на статую работы Родэна; народу было так много, что аукционист громко попросил не прислоняться к пальмам.

Пока шла распродажа, взад и вперед по Пятой авеню раза три медленно проехала двухместная карета, в которой сидела одинокая женщина. Она смотрела на автомобили и коляски, подъезжавшие к дворцу Каупервудов, на мужчин и женщин, толпившихся у подъезда. Это зрелище означало для нее слишком многое: конец борьбы, последнее «прости» былым честолюбивым мечтам. Двадцать три года назад она была одной из красивейших женщин Америки. В ней и по сию пору сохранилось что-то от прежней жизнерадостности и смелости. Правда, пришлось покориться, но жизнь еще не сломила ее окончательно, — пока еще нет. И тем не менее миссис Фрэнк Алджернон Каупервуд не присутствовала на аукционе. Но она видела, как покупатели выносили из дому самые любимые ее вещи, и порой до нее доносились выкрики аукциониста: «Кто больше? Кто больше? Кто больше?» Потом она почувствовала, что дольше не вынесет, и приказала кучеру ехать назад, на Мэдисон авеню.

Через полчаса Эйлин стояла у себя в спальне, молча, сжав губы, — ей хотелось сейчас одного — тишины. Итак, все исчезло, исчезло без следа, словно по мановению злого волшебника. Отныне она всегда будет одна. Каупервуд больше никогда не вернется, никогда…

Через год она опять заболела воспалением легких, — и вскоре ее не стало. Перед смертью она написала доктору Джемсу:

«Я Вас очень прошу, будьте так добры, позаботьтесь, чтобы меня похоронили в склепе, рядом с мужем, как он того хотел; Можете ли Вы простить мне грубые выходки, которые я прежде позволяла себе по отношению к Вам? Они были вызваны страданьями, которые я не в силах описать».

Странная штука жизнь, думал доктор Джемс, машинально складывая вчетверо эту записку. И закончил про себя: «Да, Эйлин, я все исполню!»

Глава 76

Состояние Каупервуда растаяло, Эйлин умерла, а Беренис за это время постепенно пришла к убеждению, что надо попытаться вновь найти себе место в жизни и, пожалуй, умом и сердцем отрешиться от меркантильных воззрений Запада, который признает лишь одно божество — деньги, роскошь. Сначала это стремление пересмотреть свои взгляды на жизнь возникло у Беренис под влиянием горя, которое после смерти Каупервуда чуть не сломило ее. Потом случайно, по крайней мере ей так показалось, ей попался под руку маленький томик, известный под названием «Бхагавадгита» — в нем была собрана и запечатлена вся религиозная мысль Востока за много тысячелетий.

Кто постигнет Атман, Тот постигнет счастье Чистого познанья…

Многие ль познают Тайну нашей жизни, Тайну человека?

Лишь один, быть может.

Повторяя про себя эти древние песнопения, Беренис задумалась: а не могла бы она познать тайну жизни и уразуметь ее суть? Почему бы не попытаться? И она решила пуститься на поиски.

Прежде чем отправиться в Индию, где она мечтала обрести истину, Беренис поехала в Англию за матерью, которую она хотела взять с собой. Через несколько часов после ее приезда в Прайорс-Ков туда явился лорд Стэйн. Беренис сказала ему, что едет в Индию и намерена серьезно заняться индусской философией; Стэйн был удивлен и даже шокирован. Он много слышал об этой стране от англичан, которые ездили туда по поручению правительства или по другим делам, и, вспомнив сейчас их рассказы, объявил Беренис, что, как ему кажется, Индия — не место для молодой красивой женщины.

Стэйн теперь отлично понимал, что Каупервуд был для нее не просто опекуном и что на прошлом ее матери есть какая-то тень: но он все еще был влюблен в Беренис, и ему казалось, что, несмотря на ее прошлое, несмотря на ее неопределенное положение в обществе, он был бы много счастливее, а его духовная и умственная жизнь много полнее, будь с ним Беренис — верная спутница с такими широкими, разумными взглядами. Да, разумеется, он был бы счастлив, если бы ему удалось жениться на женщине, в которой столько обаяния и благородства!

Но когда Беренис рассказала ему, какие мысли появились у нее после смерти Каупервуда и как она пришла к убеждению, что там, вдали от Запада с его грубым меркантилизмом, она сумеет обрести душевное равновесие, Стэйн решил отложить разговор о чувствах до тех пор, пока Беренис сама не разберется в путанице овладевших ее противоречивых желаний и мыслей. Придя к такому выводу, Стэйн промолчал о любви и лишь выразил надежду, что Беренис выслушает советы его друга — лорда Сэвиренса. Он, как ей известно, прекрасно осведомлен об Индии и будет счастлив оказаться ей полезным. Беренис ответила, что рада получить совет и помощь лорда Сэвиренса, хотя она твердо решила идти прямо к намеченной цели.

— Что-то тянет меня туда, как магнит, — добавила она, — и никакая сила не заставит меня свернуть с этого пути.

— Иными словами, Беренис, вы верите в судьбу, — сказал Стэйн. — Что ж, я тоже верю в нее до некоторой степени. Но у вас при этом есть и мужество и уверенность в себе, чтобы осуществить свои желания. Ну, а мне пока остается только надеяться, что всякий раз, как вам что-нибудь понадобится, вы обратитесь ко мне. Я рад буду служить вам. Надеюсь, вы хоть изредка будете писать мне и сообщать о своих успехах.

И Беренис обещала писать.

После этого разговора Стэйн принял на себя все заботы, связанные с отъездом Беренис и ее матери в Индию. В частности, он взял для нее несколько рекомендательных писем от лорда Сэвиренса. Беренис для начала решила ехать в Бомбей; Стэйн выправил паспорта, заказал билеты и проводил мать и дочь в далекий путь.

Глава 77

Подъезжая к Бомбею, Беренис и ее мать были поражены красотою открывавшейся панорамы. Пароход вошел в широкий, испещренный гористыми островками пролив, который тянулся до самого города. Слева возвышались величественные здания, а направо тянулся низкий берег, окаймленный пальмами, и, постепенно поднимаясь, где-то далеко переходил в горные вершины Западных Гат.

Письмо лорда Сэвиренса управляющему отеля «Маджестик» обеспечило путешественницам самый любезный прием и великолепное обслуживание на все время их пребывания в Бомбее; им так здесь понравилось, что они решили задержаться на несколько недель и познакомиться поближе с этим городом, столь не похожим на города Европы и Америки. Они были вознаграждены за это множеством самых разнообразных впечатлений. Широкие проспекты, на которых то и дело попадаются запряженные буйволами телеги со всякой всячиной для продажи; шумные базары с их разнообразием и изобилием, кишащие людьми чуть ли не всех национальностей и вероисповеданий, всех цветов кожи от светло-коричневого до черного, — афганцы, сикхи, тибетцы, сенегальцы, багдадские евреи, японцы, китайцы — кого тут только нет! И сколько босых, сколько едва прикрытых рубищем. Нет предела нужде и нищете! Невероятно изможденные люди, худые, как скелеты, с впалой грудью, бегают впряженные в колясочки мимо прекрасных зданий, мимо роскошных храмов, мимо университета, по улицам, обсаженным хевейями и пальмами всех видов — кокосовыми, финиковыми, карликовыми; среди ветвей висят плоды и орехи. Одним словом, невиданные дотоле люди и тропические пейзажи поглощали все внимание Беренис и ее матери, пока они, наконец, не расстались с Бомбеем и не отправились поездом в Нагпур, город, расположенный к востоку от Бомбея, на пути в Калькутту.

Они поехали туда по совету лорда Сэвиренса. Сэвиренс рекомендовал Беренис разыскать гуру Бородандаджу, которого он назвал Разрушителем материи и властелином энергии, — этот гуру жил близ Нагпура, где путешественникам предоставляется возможность поселиться на время в простом, старинной архитектуры, доме, выходящем на главную площадь.

Как только они устроились, Беренис, следуя указаниям Сэвиренса, отправилась на поиски гуру. Она вышла на шоссе, пересекавшее Нагпур с севера на юг, и, дойдя до ветхого строения, походившего на заброшенную мельницу, круто повернула направо. Пройдя с полмили по заброшенному хлопковому полю, она вышла к роще черного дерева и огромных тиков — деревья росли здесь так густо, что жаркие лучи южного солнца не проникали сквозь их листву. Вспомнив подробное объяснение Сэвиренса, Беренис поняла, что здесь-то и находится жилище гуру. Она остановилась в нерешительности и, оглядевшись, увидела узкую, едва заметную тропинку, которая, извиваясь, вела куда-то в глубь рощи. Тропинка привела Беренис к квадратному деревянному дому. Большой, но полуразрушенный дом этот, как она узнала впоследствии, когда-то занимало правительственное учреждение, надзиравшее за лесами, частью которых и была эта роща. В стенах зияли провалы, которых никто никогда не заделывал, — сквозь них видны были комнаты, весь дом разрушался и изнутри и снаружи. Как узнала потом Беренис, это покинутое здание отдали гуру Бородандадже, чтобы он мог учить других искусству созерцания и показывать, как с помощью учения йоги человек может подчинить своей воле физические силы, всю внутреннюю энергию своего тела.

Тишина и полумрак царили под сенью высоких ветвистых деревьев, меж которых с тайной робостью шла Беренис. Казалось, деревья говорили об одиночестве и покое — том душевном покое, которого она так жаждала и не могла найти в оставленном ею мире, таком для нее чуждом и неприемлемом. Когда Беренис подошла к одному из строений во дворе, навстречу ей вышла смуглая немолодая индуска и знаком пригласила ее пройти под арку во дворик, в глубине которого виднелось еще одно строение.

— Иди сюда, — сказала она. — Учитель ждет тебя.

Беренис прошла за этой женщиной через провал в полуразрушенной стене и, обойдя разбитые глиняные горшки и чаши, которые валялись подле колод, служивших, очевидно, скамьями, остановилась перед широкой массивной дверью. Индуска распахнула дверь, и Беренис, сняв туфли, переступила порог.

Высокий смуглый человек с узким длинным лицом сидел в обычной позе йогов, скрестив ноги, на большом куске белой ткани, разостланном посреди комнаты. Руки его были сложены, словно он молился. Он не пошевельнулся и не сказал ни слова, только внимательно посмотрел на Беренис черными проницательными, испытующими глазами. Потом заговорил.

— Где же ты была? — спросил он. — Вот уже четыре месяца, как умер твой муж, и я давно жду тебя.

Пораженная его вопросом и всем его видом, Беренис невольно попятилась.

— Не бойся, — сказал гуру. — Брахманизм, поучающий тем истинам, которые ты хочешь познать, не признает страха. Подойди сюда, дочь моя, и садись. — Длинной тонкой рукою он указал Беренис ее место — угол того же разостланного на полу полотна. Когда она села, он снова заговорил: — Ты проделала долгий путь в поисках того, что даст тебе покой. Ты ищешь Самади — единения с богом. Правду ли я сказал?

— Да, учитель, — ответила Беренис, изумленная и испуганная, — это правда.

— И ты считаешь, что много страдала от зол этого мира, — продолжал гуру. — И теперь ты готова изменить свою жизнь.

— Да, да, учитель, да. Я готова изменить свою жизнь. Сейчас мне кажется, что это я причинила миру зло, а не он мне.

— И ты готова искупить свою вину, если это возможно?

— Да, о да! — еле слышно сказала она.

— Но готова ли ты посвятить этому несколько лет, или в тебе говорит только минутное желание?

— Я готова отдать годы, лишь бы искупить свою вину. Я хочу знать, как это сделать. Я должна этому научиться.

В голосе Беренис звучало волнение.

— Но, знай, это потребует терпения, труда и самообладания. Ты станешь всесильной, лишь подчинившись тому, о чем учит Брахма.

— Я буду выполнять все, что потребуется! — сказала Беренис. — Для этого я и пришла сюда. Я знаю, мне нужно научиться сосредоточению и созерцанию, и тогда я стану мудрой настолько, чтобы искупить свою вину, а может быть и привести к раскаянию других.

— Лишь тот, кто способен созерцать, способен познать истину, — сказал гуру, зорко вглядываясь в Беренис. Помолчав немного, он добавил: — Да, я приму тебя. Твоя искренность открывает тебе доступ в число моих учеников. Приходи завтра на занятия — будем учиться владеть своим дыханием. Узнаешь, что такое глубокое дыхание, среднее дыхание, всеобъемлющее дыхание йогов, носовое дыхание. Управлять дыханием — все равно, что управлять жизнью в теле. Это первый шаг, основа, на которой ты будешь строить свой новый мир. Через это ты достигнешь полной отрешенности. Ты освободишься от страдания, ибо страдание порождается желанием.

— Учитель, я многое отдам за спокойствие духа, — сказала Беренис.

Помолчав несколько секунд, гуру начал торжественно:

— Если человек отказался от жизни в красивом доме, от красивой одежды и от хорошей пищи и отправился в пустыню, это вовсе не значит, что он уже от всего отрешился. Единственное его достояние, его плоть, может стать средоточием всех его помыслов, и его дальнейшая жизнь может превратиться в борьбу за то, чтобы поддержать и сохранить свою плоть. Отрешенность не имеет ничего общего с нашей плотью. Она возможна только в духе. Человек может восседать на троне и быть совершенно от всего отрешенным, а другой и в рубище может быть всецело занят собой. Но если человек обладает даром духовной прозорливости, если его озаряет свет Атмана, — все сомнения его рассеиваются. Он не содрогается, совершая то, что неприятно, и не стремится делать то, что приятно. Нет такого человеческого существа, которое могло бы жить в полной бездеятельности, но про того, кто отдает плоды своих деяний, можно сказать, что он достиг отрешенности.

— О учитель, если б я могла овладеть хотя бы крупицей этой мудрости! — воскликнула Беренис.

— Всякое познание, дочь моя, — продолжал гуру, — есть дар духа, и лишь тому, кто умеет быть благодарным в духе, познание раскрывается, словно лепестки лотоса. От своих западных учителей ты узнаешь, что такое искусство и наука, восточные же учителя покажут тебе сокрытые тайны мудрости. Истинно просвещенный человек не тот, который много знает, а лишь тот, кто владеет знанием сокрытой истины. Лишь сокрытая истина оживляет бездушные факты и внушает сердцу человека отдать знание на пользу другим. Не рассудком, а сердцем познаем мы бога. Делай добро ради добра, и тогда ты достигнешь полной отрешенности.

— Я приложу все силы, чтобы научиться всем видам дыхания, учитель, — сказала Беренис. — Я знаю достаточно об учении йоги, и я понимаю, что в этом — основа прозрения. Я знаю, дыхание — это жизнь.

— Это не совсем верно, — сказал гуру. — Если хочешь, я покажу тебе сейчас, что жизнь может быть там, где нет дыхания.

Он взял небольшое зеркало и протянул ей со словами:

— Когда я перестану дышать, поднеси это зеркало к моим губам и посмотри, потускнеет ли оно.

Он закрыл глаза; понемногу тело его становилось все более неподвижным и прямым, совсем как статуя, — казалось, он застыл, оцепенел. Беренис, не сводя с него глаз, поднесла ладонь к его лицу. Прошло несколько минут, и она почувствовала, что дыхание его стало тише. Затем, к ее величайшему изумлению, оно прекратилось совсем. Никакого следа! Она подождала еще. Потом взяла зеркало и поднесла его на несколько секунд к губам гуру. Зеркало не потускнело. Да, дыхания не было, и гуру казался каменным изваянием. Беренис в волнении посмотрела на часы. Прошло десять долгих минут, прежде чем она обнаружила у него признаки дыхания — оно становилось все ровнее и наконец стало совсем нормальным. Гуру, казавшийся очень утомленным, открыл глаза и с улыбкой посмотрел на нее.

— Это чудо! — воскликнула Беренис.

— Я могу вот так задерживать дыхание по нескольку часов, — сказал гуру.

— А иные йоги могут не дышать месяцами. Были даже такие, которых на недели и месяцы замуровывали в склепы, куда не проникает воздух, и они выходили оттуда живыми и здоровыми. Кроме этого, — продолжал гуру, — существует еще одно испытание: можно подчинить своей воле биение сердца. Я могу заставить сердце не биться, ибо, как ты, наверно, знаешь, дыхание и кровь нераздельны. Но это я покажу тебе в другой раз. Ты узнаешь со временем, что дыхание — это лишь проявление более сложной силы, обитающей в наших важнейших органах, но невидимой. Когда сила эта покидает тело, дыхание, подвластное ей, тотчас останавливается, и наступает смерть. Но, подчинив себе дыхание, тем самым ты подчиняешь себе в какой-то мере и эту сокрытую силу.

Но предупреждаю тебя, это — предмет изучения Раджа-йоги, а к нему мы подойдем лишь после того, как ты усвоишь Хата-йоги. Сейчас ты, как видно, устала: иди отдохни и приходи завтра в такое время, когда сможешь приступить к занятиям.

Беренис поняла, что ее встреча с этим необычайным человеком на сегодня окончена. Она неохотно рассталась с ним, — у нее было такое ощущение, словно она уходила от никем еще не тронутого и неисчерпаемого кладезя знаний. Возвращаясь по той же каменистой тропе, которая привела ее сюда, Беренис ускорила шаги — за время пребывания в Индии она успела узнать, что ночь здесь наступает мгновенно; здесь нет, как в Европе и Америке, ленивого заката, когда солнце медлит над горизонтом. Темнота подкрадывается быстро и плотным покровом окутывает землю.

Подходя к Нагпуру, Беренис вдруг остановилась как завороженная, — так бесподобно хороша была священная гора Рамтек с ее сверкающими белыми храмами, словно парившими в вышине над всем этим краем. Беренис задумчиво стояла, любуясь редкостной красотой пейзажа, прислушиваясь к монотонным ритмам индусских мантров, далеко разносившимся в прозрачном воздухе. Беренис знала, что это поют священнослужители Рамтека: они собираются на исходе дня для молитвы и хором распевают свои священные гимны. Сначала их пение доносилось до Беренис подобно тихому шепоту, нежному и приятному, но чем ближе она подходила к городу, тем явственнее оно становилось, и, наконец, железный ритм песнопений зазвучал, словно мерные удары в гигантский барабан. И вдруг Беренис показалось, что сердце ее стало биться по-иному, в одном ритме с биением жизни в этой огромной, взыскующей бога стране, где дух ставят превыше всего, — и она поняла, что здесь она наконец обретет душевный покой.

Глава 78

Следующие четыре года Беренис знакомилась с различными положениями учения йоги; прежде всего она приучилась сидеть в классической позе йогов, совсем прямо и неподвижно, так как, созерцая, человек не должен чувствовать своего тела. Ибо Дхьяна, то есть созерцание, учат йоги, есть отрешенность.

Беренис училась подчинять себе жизненные силы своего тела — это было учение Праньяна; она изучала Пратьяхара — искусство внутреннего самосозерцания; Дхарана — искусство сосредоточения; Дхьяна — искусство созерцания; часто она сравнивала свои записи с записями других учеников, — вместе с нею занимались один англичанин, молодой и очень способный индус и две индуски. С течением времени она узнала все виды учения йоги — Хата, Раджа, Карма, Джнанаи и Бхакти. Она узнала, что брахма — сущность — и есть высшее проявление бога. Оно не может быть ни определено, ни выражено. В «Упанишадах» сказано, что брахма — это все сущее, а также познание и блаженство. Но и это еще не все. Нельзя говорить о брахме как о чем-то, что существует, Брахма есть само существование. Брахма — это не мудрость и не радость, брахма — это абсолютное познание, абсолютное блаженство.


«Нельзя разделить на части бесконечное и заключить его в понятие конечного.

Вся вселенная полна мною, моим извечным «я», недоступным для человеческих чувств. И хотя меня нет ни в одном живом существе, все они существуют во мне. Это не значит, что они существуют во мне физически. В том-то и заключается моя сокровенная тайна. Пытайтесь разгадать ее. Я поддерживаю жизнь во всех живых существах, я порождаю их, но моя связь с ними неуловима.

Однако, если человек будет поклоняться мне и будет размышлять обо мне, ничем не отвлекаясь и посвятив мне все свои помыслы и каждую минуту своего времени, я дам ему все, в чем он нуждается, и сохраню его достояние. Даже те, кто поклоняется другим божествам и с верой в сердце приносит им жертвы, на самом деле поклоняются мне, хотя идут ко мне ложным путем. Ибо я единственный, кто возликует от этих жертв, я единственное божество, которое их принимает. И все же эти люди обречены вернуться к своим земным заботам и страстям, ибо они не признают меня в моей подлинной сущности.

Кто приносит жертвы разным божествам, тот и придет к этим божествам. Кто поклоняется предкам, тот придет к своим предкам. Кто поклоняется силам и духам природы, тот придет к ним. Так и мои приверженцы придут ко мне».


Гуру однажды сказал Беренис:

— Самый воздух, которым мы дышим, каждым своим дуновением как бы говорит: «Это божество!» И вся вселенная с мириадами солнц и лун возглашает устами тех, кто способен говорить: «Это божество!»

И Беренис припомнились «Последние строки» — чудесные стихи Эмили Бронте, которая когда-то была ее любимой писательницей:

Душе моей не ведом страх,

Ничто ей все земные бури;

Мой щит — молитва на устах

И бог, витающий в лазури.

О всемогущий! Ты в груди,

Твоею волей сердце бьется, —

Я не прошу тебя — приди,

Ты здесь, и вечно радость льется.

Бесплодны помыслы людей —

Развеет их дыханье тлена, —

Так в океане средь зыбей

Бесследно исчезает пена.

Благоговейная хвала

Тебе, чья мощь непостижима!

Бессмертья твоего скала

От века непоколебима.

Сучит, как свет, твою любовь

Тысячелетий вереница,

Все рушит, созидая вновь,

Твоя незримая десница.

И пусть планет и звезд рои

В пучине сгинут бесконечной —

Живут создания твои

В тебе, всевышний, жизнью вечной!

И смерти нет. И не умрет

Ни малый атом, ни комета —

Где ты — все дышит, все живет

В лучах божественного света…

В другой раз гуру спросил:

— Скажи: найдется ли такой человек, который не был бы тобой? Ты — душа вселенной. Если кто-то подойдет к твоей двери, выйди ему навстречу, ибо это ты сама. Все люди — одно целое. Безрассудно думать, что каждый человек — это что-то самостоятельное и отдельное. Ты ненавидишь. Ты любишь. Ты боишься. И все это — безумие, невежество и заблуждение!

Единственное зло — это мысль или слово, ослабляющие дух.

Если все солнца зайдут, луны обратятся в прах, будут исчезать мир за миром, — что тебе до этого? Стой непоколебимо, как скала, — тебя уничтожить невозможно.

О бессмертии гуру сказал:

— Частица энергии, которая всего несколько месяцев назад принадлежала солнцу, теперь может принадлежать человеческому существу.

Ничто не ново в этом мире. Одни и те же явления сменяют в нем друг друга, — это словно вращение колеса. Все перемены этой вселенной происходят одинаково — все новое последовательно возникает и исчезает. Миры сменяют друг друга — они возникают из чего-то более мелкого, эволюционируют, разрастаются и снова исчезают, превращаясь в то, из чего возникли. И так все в жизни: возникает и потом превращается в то, из чего возникло; Что же исчезает? Форма. В определенном смысле даже тело бессмертно. В определенном смысле тела и формы вечны. Что это значит? Возьмем горсть мелочи и бросим вверх. Предположим, монеты упадут в таком порядке: 5–6–3–4. Мы поднимаем монеты и бросаем их снова, потом еще и еще. И когда-нибудь они упадут опять так же, получится то же сочетание.

Вот и атомы, составляющие вселенную, тоже, как эти монеты, разъединяются и снова соединяются — и так без конца. Но непременно настанет такое мгновение, когда вновь образуется то же сочетания: ты снова будешь здесь, и все предметы будут иметь ту же форму, и о том же будет идти разговор, и вот этот же кувшин будет стоять, как стоит сейчас. Бессчетное множество раз так было, и бессчетное множество раз так будет.

Мы никогда не рождаемся и никогда не умираем. Каждый атом живет своей самостоятельной, ни от кого не зависящей жизнью. Атомы объединяются в группы, обладающие, пока они существуют, определенным сознанием; эти группы в свою очередь объединяются и образуют более сложные тела, служащие сосудами для высших форм сознания. Когда для тела наступает смерть, происходит расщепление и обособление клеток друг от друга, и начинается то, что мы называем распадом. Сила, сцеплявшая клетки, исчезла, они теперь предоставлены самим себе и могут образовывать новые сочетания. Смерть — это лишь одно из проявлений жизни, и уничтожение одной материальной формы — только прелюдия к возникновению другой.

О развитии вспять он сказал:

— Из семени вырастает растение, из песчинки — никогда. Отец дает жизнь младенцу, но ком глины никогда не превратится в ребенка. Какие же законы управляют развитием — вот вопрос. Чем было семя? Тем же, что и дерево. Все возможности будущего дерева заложены в этом семени; все возможности будущего человека заложены в младенце; все возможности живого существа заложены в зародыше. Что же это значит? А вот что: всякой эволюции предшествует инволюция. Не может развиваться то, чего не существует. И тут современная наука снова приходит нам на помощь. Математика учит, что общее количество мировой энергии всегда неизменно, Нельзя изъять из материи ни единого атома, как нельзя лишить ее и ни одной единицы силы. Раз это так, эволюция не возникает из ничего. Но из чего же она возникает? Она возникает из инволюции, из развития вспять. Ребенок — это зрелый муж в прошлом, а зрелый муж — это развившийся ребенок; семя — это дерево в прошлом, а дерево — это развившееся семя. Все возможности всего живого заложены в зародыше. Теперь все становится несколько яснее. Дополним это идеей продолжений жизни. Жизнь одна — от простейшей протоплазмы до человеческого существа. Семя несет в в себе то, чем оно будет, еще до того, как оно приняло какую-либо определенную форму.

Однажды Беренис спросила:

— А что вы думаете о милосердии?

И гуру ответил:

— Не гордись, когда помогаешь бедному. Будь благодарна, что тебе представилась эта возможность. В благодеянии проявляется твоя вера — чем же гордиться? Разве вся вселенная — это не ты? Радуйся, что на пути твоем встретился бедняк, ибо, помогая ему, ты помогаешь себе. Благословен не тот, кому дается, а тот, кто дает.

Тогда Беренис спросила его о красоте: столь многие поклоняются ей во всех ее проявлениях и становятся поистине ее рабами.

Гуру ответил:

— Даже в самых низменных влечениях заложена частица божественной любви. На санскрите всевышнего называют иногда Хари, что значит — тот, кто притягивает к себе все сущее. Поистине только он и достоин притягивать к себе человеческие сердца. Ибо кто может пленить душу? Только он. Вот ты видишь человека, которого привлекает чье-то красивое лицо, — неужели ты думаешь, что горстка определенным образом соединенных молекул способна увлечь кого-нибудь? Ничуть! За этими частицами материи должна быть — и есть — сокрытая частица высшего начала, высшей, божественной любви. Невежда и не подозревает об этом, но, сознательно или бессознательно, влечет его только эта искра истинно прекрасного. Итак, даже наиболее низменные влечения порождаются самим божеством. «Ни одна женщина, о возлюбленный, не любила своего мужа ради него самого, но ради Атмана, ради всевышнего, заключенного в нем». Всевышний — это великий магнит, а мы все — словно металлические стружки, и он притягивает нас к себе, а мы стремимся постичь его — узреть лик Брахмы, отраженный во всех формах и очертаниях. Мы думаем, что поклоняемся красоте, на самом же деле — мы поклоняемся лику Брахмы, проступающему сквозь нее. В глубине всего — сущность.

И дальше:

— Раджи-йог знает, что плоть существует для того, чтобы душа приобрела опыт, а опыт учит, что никогда и ничем душа не была и не будет связана с телом. Человеческая душа должна понять и прочувствовать, что она испокон веков была и остается духовным началом, а не материальным, и что соединение ее с материей только временное и не может быть иным. Раджа-йог учится отречению на самом тяжком из отречений: он прежде всего должен понять, что вся видимая и осязаемая природа — только иллюзия. Он должен понять, что всякое проявление силы в природе порождается не самок природой, а духом. Он должен с самого начала усвоить, что все знание и весь опыт проистекают от духовного начала, а не от плоти, и потому должен тотчас по убеждению разума порвать все узы, соединяющие его с плотью.

Но из всех видов отречения самое естественное то, которому учить Бхакти-йоги. Никакого насилия, — ни от чего не нужно отрывать себя, ни с чем не нужно насильно расставаться. Отречение Бхакти — легкое, оно проходит плавно, незаметно и так же естественно, как все, что нас окружает. Человек любит свой город, потом он начинает любить свою страну, любовь к городу отмирает легко и естественно. Человек научается любить весь мир, и тогда его любовь к своей стране, его фанатический патриотизм отмирает безболезненно, сам собой, без всякого насилия. Человек непросвещенный любит чувственные наслаждения, но чем культурнее и просвещеннее он становится, тем больше влечет его к наслаждениям умственным и тем меньше — к наслаждениям чувственным.

Для того чтобы познать отречение, требуемое Бхакти, не нужно ничего убивать в себе, оно приходит так же естественно, как естественно рядом с сильным светом постепенно тускнеет более слабый, пока не померкнет совсем. Так и любовь к удовольствиям чувственным и умственным тускнеет и меркнет в свете любви к всевышнему. Эта любовь к всевышнему все растет и принимает форму Парабхакти, или высшего поклонения. И для того, кто познал эту любовь, исчезают формы, теряют смысл ритуалы, перестают существовать книги, святыни, храмы, церкви, религии и секты, страны и национальности — все эти мелкие ограничения, все оковы понятий и условностей отпадают сами собой. Ничто больше не связывает его и не ограничивает его свободы. Так корабль, приблизившийся к магнитной горе, вдруг рассыпается на части — все его железные болты и скрепы магнит притягивает и извлекает из их гнезд, доски распадаются, а волны подхватывают и уносят их. Точно так же и высшее начало снимает все скрепы с души, и она обретает свободу. В таком отречении, близком к поклонению, нет ни жестокости, ни борьбы, ни подавления, ни усмирения. Для познания Бхакти не нужно подавлять ни одного из своих чувств, — нужно только стремиться развить их и обратить к богу.

Отрекись от этого видимого, иллюзорного мира, — лишь тогда обретешь ты счастье, если во всем будешь видеть всевышнего. Имей, что имеешь, но все обожествляй! Не прилепляйся к земным благам. Во всем люби всевышнего. И тогда ты будешь жить так, как учит и христианство: «Ищите прежде царствия божия».

Всевышний живет в сердце каждого живого существа, снова и снова поворачивает он колесо своей божественной иллюзии Майи, и вместе с ним подымается и падает все живое. Во всевышнем ищи себе прибежище. Его благостью обретешь ты душевный покой — и тебя не коснутся никакие перемены.

Когда по истечении определенного времени, или цикла, называемого кальпой, вселенная рассыплется в прах, она перейдет в потенциальное состояние — в состояние семени, вызревающего для нового рождения. Период образования новой формы носит у Кришны название «дня Брахмы», период потенциальный — «ночи Брахмы». Существа, населяющие мир, то возрождаются, то вновь подвергаются распаду — вместе со сменой космического дня и ночи. Не следует, однако, думать, что процесс распада соответствует «возвращению к всевышнему». Просто существо, потеряв свою форму, переходит во власть Брахмы, который послал его в мир, и пребывает там до тех пор, пока не настанет пора его нового воплощения.

Индуизм приемлет и признает многие воплощения бога, в том числе — Кришну, Будду и Христа, и допускает, что будет еще немало и других воплощений…


И, наконец, настал день, когда Беренис услышала от гуру последние напутственные слова, ибо он знал, что она должна покинуть его.

— Итак, я научил тебя мудрости, которая есть тайна тайн, — сказал он. — Обдумай все, что я тебе говорил. А потом действуй, как сочтешь нужным и правильным. Ибо Брахма говорит: «Кто не ведает заблуждений и знает, что во мне все сущее, — знает все, что можно познать. И потому он поклоняется мне от всего сердца». Это самая священная истина из всего, чему я тебя научил. Кто познал это, тот воистину стал мудр. И цель его жизни достигнута.

Глава 79

Весь следующий год Беренис с матерью путешествовали по Индии, — они стремились как можно больше увидеть и лучше узнать эту удивительную страну, Беренис, посвятившая четыре года изучению индусской философии, успела, однако, насмотреться на то, как живут здесь люди; она поняла, что народ здесь жестоко обманут и что участь его горька, и ей захотелось до возвращения на родину как можно больше узнать об этом народе.

И вот Беренис с матерью побывали в Джайпуре, Канпуре, Пешаваре, Лахоре, Равалпинди, Амритсаре, в Непале, в Дели и Калькутте, посетили Мадрас и даже добрались до южной границы Тибета. И чем дальше они проникали в глубь Индии, тем больше поражала Беренис ужасающая бедность и жалкое состояние миллионов людей, населяющих эту необыкновенную страну. Беренис была озадачена: как случилось, что в стране, породившей такую возвышенную религиозную философию, возникла и сохраняется поныне столь низменная и жестокая система социального гнета? Горсточка богачей ведет поистине королевский образ жизни, а миллионы трудятся, не разгибая спины, и получают за это гроши, которых не хватает даже на хлеб! Этот резкий контраст, разрушающий все иллюзии, был выше понимания Беренис.

Она видела улицы и дороги, вдоль которых тесно, плечом к плечу, точно какая-то страшная живая изгородь, сидели на земле грязные, оборванные, полунагие люди, с глазами, полными отчаяния: некоторые просили милостыню для своих учителей — святых пилигримов. Беренис встречала такие места, где жители, дошли до последнего предела духовного и физического обнищания. В одной деревне началась эпидемия чумы и косила всех жителей подряд: никто не оказал им помощи, не прислал ни лекарств, ни врачей. Во многих деревушках в крохотной конуре ютится по тридцать человек — здесь, разумеется, неизбежны болезни и голод. И тем не менее, если в их жилищах прорубают окна, хоть крохотное оконце, они тотчас снова наглухо заделывают каждую щель.

Самым страшным общественным злом казался Беренис чудовищный обычай выдавать замуж девушек, не достигших совершеннолетия, почти детей. В результате большинство этих несчастных дошло до такого физического и умственного упадка, что ни о каком здоровье физическом или душевном нечего и говорить, и рано наступающая смерть для них скорее избавление, чем проклятие.

Видя трагическое положение каст «неприкасаемых», Беренис поинтересовалась, как они возникли. Ей рассказали, что когда светлокожие предки современных индусов впервые пришли в Индию, ее населяли дравиды — кожа у них была темнее и черты лица не так тонки; это они воздвигли величественные храмы на юге страны. И жрецы народа-пришельца потребовали, чтобы его кровь не смешивалась с кровью туземцев. Они объявили, что дравиды — племя нечистое, что к ним нельзя прикасаться. Так расовая вражда породила трагедию «неприкасаемости».

Впрочем, как рассказали Беренис, Ганди сказал однажды:

«Понятие неприкасаемости в Индии, наперекор всем стараниям сохранить его, быстро отмирает. Этот бесчеловечный обычай унижает индусов. Ведь с «неприкасаемыми» обращаются так, словно они хуже животных. Самая их тень будто бы оскверняет имя бога. Я осуждаю отверженность неприкасаемых так же решительно, как осуждаю навязанные нам англичанами методы управления страной, а быть может, еще решительнее. Существование каст неприкасаемых кажется мне еще менее терпимым, чем британское владычество. Если индуизм настаивает на сохранении каст неприкасаемых, значит индуизма больше не существует, значит он мертв».

И все же Беренис не раз видела молодых матерей «неприкасаемых» с крошечными, хилыми детишками на руках, — неизменно держась в отдалении, они с отчаянием и тоской во взгляде следили за тем, как она беседует с каким-нибудь индусским проповедником. При этом она не могла не заметить, что некоторые из них недурны собой и, видимо, очень неглупы. Две или три походили на обыкновенных американок — так выглядели бы хорошенькие, толковые американские девушки, будь они заброшены, изолированы от всего окружающего мира и обречены на жизнь в грязи и нищете, как их индийские сестры. Впрочем, говорили, что пять миллионов «неприкасаемых» избавились от проклятия, приняв христианство.

А дети? Беренис видела столько жалких, несчастных детей — эти крошечные заморыши даже не могли ходить, а только ползали; они росли заброшенными, без всякого ухода, до того истощенные недоеданием и болезнями, что ясно было: уже ничто не вернет им здоровья. Сердце Беренис размывалось от жалости, и тут ей вспомнились уверения гуру, что божество, Брахма — есть все сущее, есть беспредельное блаженство. Если это так, то где же он, бог? Мысль эта неотступно преследовала Беренис, пока она не почувствовала, что больше не выдержит, и тогда явилась другая мысль: нужно бороться с нищетой и вымиранием этого народа, спасти его. Разве не вездесущий направляет ее помыслы? Да, она должна помогать несчастным, она не успокоится, пока в земной жизни людей добро не придет на смену злу. Беренис всем сердцем стремилась к этому.

Настало, наконец, время, когда Беренис и ее мать, потрясенные и измученные нескончаемым зрелищем бедствий и нищеты, решили тронуться в обратный путь; дома, в Америке, они на досуге поразмыслят над тем, что им довелось увидеть и как они могут помочь искоренению зла.

И вот ясным, теплым октябрьским днем на пароходе «Холиуэл» они прибыли в Нью-Йорк прямо из Лиссабона и по реке Гудзон поднялись до причала у Двадцать третьей улицы. Пароход медленно шел вдоль берега, знакомые очертания нью-йоркских громад заслоняли небо. Как непохоже все это на Индию, думала Беренис, какой разительный контраст! Здесь чистые улицы, великолепные многоэтажные здания, могущество, богатство, самый изысканный комфорт, сытые, хорошо одетые люди, а там… Беренис чувствовала, что изменилась, но в чем — пока еще и сама не понимала. Она видела голод в самой обнаженной, уродливой форме — и не могла этого забыть. Не могла она забыть и выражения некоторых лиц, особенно детских — так смотрит затравленное, испуганное животное. Что же можно тут сделать, изменить? Да и можно ли?

Но вот перед нею страна, где она родилась и выросла и которую любит больше всего на свете. И сердце Беренис забилось быстрее при виде самых обыденных картин — несметного множества реклам, расписывающих гигантскими разноцветными буквами бесценные достоинства того, чему подчас на самом деле грош цена, толпы крикливых мальчишек-газетчиков, вереницы оглушительно гудящих такси, легковых автомобилей и грузовиков; и напыщенный вид путешествующего американского обывателя, которому, в сущности, едва ли есть чем кичиться.

Покончив с формальностями в таможне, Беренис и ее мать решили остановиться в отеле «Плаца» — по крайней мере на несколько недель; в такси они с радостью почувствовали: наконец-то они дома! И как только они устроились у себя в номере, Беренис позвонила доктору Джемсу. Ей не терпелось поговорить с ним о Каупервуде, о себе самой, об Индии — и не только о прошлом, но и о будущем.

Они встретились в кабинете Джемса, в его доме на Западной Восемнадцатой улице. Беренис была растрогана: Джемс принял ее очень тепло и дружески, с большим интересом слушал ее рассказ о том, где она побывала и что видела.

Доктор Джемс понимал, что Беренис интересует судьба состояния Каупервуда. И хотя ему было неприятно вспоминать о том, как скверно исполнили свои обязанности душеприказчики Каупервуда, он счел своим долгом подробно рассказать Беренис обо всем, что произошло в ее отсутствие. Прежде всего, несколько месяцев назад умерла Эйлин. Беренис была потрясена: она всегда думала, что именно Эйлин выполнит волю Каупервуда и распорядится всем его имуществом, как он того хотел. Она тотчас вспомнила, что Каупервуд всегда желал основать больницу.

— А как же с больницей, которую он собирался построить в районе Бронкс? — поспешно спросила она.

— Ну, из этого ничего не вышло, — отвечал Джемс. — Слишком много стервятников набросилось под прикрытием закона на состояние Фрэнка после его смерти. Со всех сторон посыпались иски, встречные иски, требования об отказе в праве выкупа закладных; даже состав душеприказчиков и тот был опротестован. Большое количество акций — на четыре с половиной миллиона долларов — было признано обесцененным. Пришлось выплачивать проценты по закладным, покрывать всевозможные судебные издержки, росли горы счетов, и в конце концов от громадного состояния уцелела едва десятая часть.

— А картинная галерея? — с тревогой спросила Беренис.

— Ничего не осталось, все продано с аукциона. И дворец тоже продан — за неуплату налогов и тому подобное. Эйлин принуждена была выехать оттуда и снять себе квартиру. А потом она заболела воспалением легких и умерла. Разумеется, все эти тревоги и огорчения лишь ускорили ее смерть.

— Какой ужас! — воскликнула Беренис. — Как больно было бы Фрэнку, если б он знал!.. Столько сил стоило ему все это!

— Да, немало, — в раздумье заметил Джемс, — но никто не верил в его добрые намерения. Куда там — даже и после смерти Эйлин в газетах все еще называли Каупервуда человеком сомнительной репутации, банкротом, чуть ли не преступником. Посмотрите, кричали они, его миллионы рассеялись как дым! Одна статья так и называлась: «Что посеешь…» Там говорилось, что деятельность Фрэнка потерпела полный крах… Да, немало было злобных заметок — и все потому, что, когда Фрэнк умер, от его богатства при попустительстве господ законников осталось одно воспоминание.

— Как это тяжело! Как ужасно, что из всех прекрасных начинаний Фрэнка так ничего и не вышло.

— Да, не осталось ничего, кроме могилы и воспоминаний.

Беренис рассказала Джемсу о своих занятиях восточной философией и о той внутренней перемене, которая произошла в ней. Многое, что прежде казалось таким важным, теперь потеряло для нее всякое значение. Как терзалась она когда-то, опасаясь, что близость с Каупервудом может повредить ее положению в обществе. А теперь ее несравненно больше тревожит трагическое положение индийского народа. И Беренис описала Джемсу то, что видела в Индии: бедность, голод, неграмотность и невежество. Многое, говорила она, порождено суеверием, давними религиозными и социальными предрассудками. Подумать только, страна понятия не имеет о социальном, техническом и научном прогрессе. Джемс внимательно слушал, лишь по временам у него вырывалось: «Ужасно!», «Неслыханно!». Когда Беренис кончила, он сказал:

— Разумеется, все, что вы говорите об Индии, верно. Но боюсь, что и общественное устройство Америки и Англии тоже не безупречно. Конечно, и здесь, в нашей стране, немало социальных зол и бедствий. Если вы захотите как-нибудь пройтись со мной по Нью-Йорку, я покажу вам целые районы, где люди живут ничуть не лучше ваших индийских нищих. Я покажу вам заброшенных детей — они обречены, нормальное физическое и умственное развитие для них попросту невозможно. Они рождены для бедности, и в бедности почти все они умирают, а годы, отделяющие их рождение от смерти, отнюдь нельзя назвать жизнью в подлинном смысле слова. В наших фабричных, промышленных городах есть трущобы, где условия человеческого существования столь же невыносимы, как в Индии.

Беренис попросила Джемса показать ей эти районы Нью-Йорка — за всю свою жизнь она никогда не слышала и не видела, чтобы люди так жили в Америке. Это признание не удивило доктора Джемса — он знал, что жизненный путь Беренис отнюдь не был тернист…

Они еще немного поговорили, и Беренис вернулась к себе в отель. Но всю дорогу у нее не выходил из головы рассказ Джемса о том, как рассыпалось в прах богатство Каупервуда. Как грустно, что потерпели крушение все его планы. Ничего не вышло, ничего! И ведь он любил ее, нуждался в ее понимании и поддержке, и она тоже любила его. А разве не она подала ему мысль поехать в Лондон и строить там метрополитен? И вот его нет; завтра она навестит его могилу — последнее, что осталось от всех его богатств, которые в свое время представлялись ей такими прекрасными и нужными, а теперь, после того что она видела в Индии, утратили в ее глазах всякий смысл.

Следующий день в точности походил на тот, когда хоронили Каупервуда. Такое же серое небо низко висело над головой, и склеп издали показался Беренис одиноким каменным перстом, устремленным в эти свинцовые небеса. С охапкой цветов в руках она шла к нему по усыпанной гравием дорожке — и вдруг под надписью «Фрэнк Алджернон Каупервуд» увидела другую: «Эйлин Батлер Каупервуд». Что ж, наконец-то Эйлин обрела свое место рядом с тем, из-за кого она столько выстрадала, на кого поставила все, что имела… чтобы проиграть. А она, Беренис, казалось бы, одержала верх в этой игре, но лишь на время — она тоже страдала и тоже проиграла.

Так Беренис стояла в раздумье, глядя на место последнего упокоения Каупервуда, и ей казалось, что она опять слышит звучный голос священника, произносящего надгробное слово: «Ты как наводнение уносишь их: они как сон, как трава, которая утром вырастает, днем цветет и зеленеет, вечером подсекается и засыхает».

Но теперь Беренис уже не могла думать о смерти так, как думала до поездки в Индию. Там на смерть смотрят лишь как на продолжение жизни, а в распаде одной материальной формы видят переход к возникновению другой. «Мы никогда не рождаемся и никогда не умираем» — говорит индусская мудрость.

Ставя цветы в бронзовую урну на ступенях склепа, Беренис думала: Каупервуд теперь должен был бы знать, если не знал этого прежде, что его преклонение перед красотой во всех ее проявлениях, а особенно в женщине, его неустанные поиски этой красоты — не что иное, как стремление приобщиться к высшему началу, увидеть лик Брахмы, проступающий сквозь ее покров. Как было бы хорошо, если бы он разделял с нею эти ее взгляды, когда они были вместе…

А что это гуру говорил о милосердии? «Будь благодарна возможности одарить ближнего. Радуйся, что на пути твоем встретился бедняк, ибо, помогая ему, ты помогаешь себе. Разве вся вселенная — это не ты? Если бедняк подошел к твоей двери, выйди ему навстречу, ибо ты выходишь навстречу самой себе».

Но если вспомнить — какое же место занимали до сих пор дела милосердия в ее жизни? Чем она хоть раз помогла другому? Что она вообще сделала, чтобы оправдать свое право на существование? Вот Каупервуд — тот не только задумал основать больницу для бедных, но и сделал все, что было в его силах, чтобы осуществить свой замысел, хотя планы его и рухнули… А она… появлялось ли у нее когда-нибудь желание помочь бедным? Нет, что-то она не припомнит такого случая. Вся ее жизнь, за исключением последних нескольких лет, была посвящена погоне за удовольствиями, борьбе за положение в обществе. Но теперь она знает: человек должен жить не только ради себя самого, — он должен стремиться принести пользу многим, ибо нужды многих куда важнее тщеславия и благополучия тех немногих, к числу которых принадлежит и она. Но что же она может сделать? Чем помочь?

И вдруг она снова подумала о больнице, которую хотел основать Каупервуд. А почему бы ей самой не заняться этим? Ведь он оставил ей солидное состояние, прекрасный дом, полный ценных вещей и произведений искусства. Она может выручить за него изрядную сумму; вместе с тем, что у нее уже есть, этого будет достаточно для начала. А быть может, ей удастся увлечь своей идеей и еще кого-нибудь. Доктор Джемс, наверное, согласится помочь.

Прекрасная мысль!

Приложение

Предыдущая глава — это последнее, что написал Теодор Драйзер накануне своей смерти — 28 декабря 1945 года. Сохранились, однако, заметки для последующей главы и заключения ко всем романам трилогии — к «Финансисту», «Титану» и «Стоику». Это заключение, как сообщает жена Драйзера, писатель задумал в форме монолога, так чтобы у читателя уже не оставалось ни малейшего сомнения относительно того, как Драйзер понимает жизнь, что он думает о силе и слабости, о богатстве и бедности, о добре и зле.

Ниже приводятся записи Драйзера, подготовленные к печати его женой.


Возвращаясь в карете с Гринвудского кладбища, Беренис обдумывала, каким образом можно основать больницу; она понимала, что это задача нелегкая, тут множество и практических и чисто технических трудностей; необходимо найти специалистов, обладающих достаточными знаниями и опытом, способных правильно организовать и наладить это большое дело; нужно привлечь людей состоятельных и в то же время склонных к благотворительности. Что ж, можно продать дом на Парк авеню со всей обстановкой, — это даст по меньшей мере четыреста тысяч долларов. Она добавит к этому половину своего состояния; но всего этого едва ли хватит хотя бы для начала. Доктор Джемс, разумеется, самый подходящий человек на должность главного врача и директора, но сумеет ли она заинтересовать его? День за днем Беренис гадала и рассчитывала, как лучше приступить к делу, и тут она снова встретилась с доктором Джемсом, — он пригласил ее поехать в Ист-Сайд и посмотреть самые страшные нью-йоркские трущобы.

Для Беренис, которая в юности ни разу не была в этих кварталах Нью-Йорка, — в самом сердце нищеты и запустения, — это первое посещение Ист-Сайда явилось горестным откровением. Мать всегда тщательно оберегала ее от соприкосновения с жестокой действительностью, — до того рокового вечера, когда в ресторане одного из крупнейших нью-йоркских отелей Беренис со стыдом и ужасом узнала, что прошлое ее матери, Хэтти Стар из Луисвиля, далеко не безупречно (об этом поведал во всеуслышание некий подвыпивший джентльмен); тогда она впервые почувствовала, что значит быть отвергнутой обществом!

Но теперь все эти волнения остались позади. Беренис произвела полную переоценку ценностей, и взгляды ее совершенно изменились. Ее былые честолюбивые стремления казались ей теперь пустой, никчемной шелухой. Поездка в Индию пробудила в ней желание глубже окунуться в жизнь — посмотреть, что же представляют собою те силы, которые движут жизнью, и постараться изучить их; ведь прежде все это было так далеко от нее. Теперь она уже не стремилась занять прочное положение в высшем обществе — в ней крепло желание стать как-то полезной людям.

И вот она попала с доктором Джемсом в трущобы; ему нередко приходилось бывать здесь, и ничто его не удивляло, но Беренис была потрясена, ей едва не стало дурно. Какая грязь, какое зловоние! Кроватей нет — люди спят прямо на полу, на грубых мешках, набитых соломой, — днем их кучей сваливают куда-нибудь в угол. В двух тесных конурках ютятся шесть взрослых и семеро детей. Окон нет, но в стенах зияющие дыры, из них тянет смрадом, здесь наверняка водятся крысы.

Наконец они снова вышли на улицу, всей грудью вдохнули свежий воздух, и Беренис сказала доктору Джемсу, что она непременно хочет основать больницу, о которой думал Каупервуд. Надо же хоть чем-то помочь несчастным, заброшенным детям, вот таким, как те, которых они сейчас видели! Она с радостью отдаст на это половину своего состояния.

Доктор Джемс был тронут — только тут он понял, какая большая перемена произошла в Беренис за годы, что она провела вдали от Америки. А Беренис, почувствовав, что он одобряет ее намерение, спросила, не поможет ли он ей собрать нужные для этой цели деньги и не согласится ли руководить больницей и занять пост главного врача? Джемс давно знал, как остро нуждается Бронкс в больнице, к тому же руководить такой больницей было его заветной мечтой, — и он с радостью согласился на предложение Беренис.


Шесть лет спустя мечта стала реальностью; во главе новой больницы был поставлен доктор Джемс. Беренис прошла курсы медицинских сестер; не без удивления она впервые обнаружила в себе глубокий материнский инстинкт: оказалось, что она очень любит детей, и потому детское отделение было поручено ее заботам. Порою и доктор Джемс удивлялся, видя, как неутомимо, с какой нежностью ухаживает она за жалкими, заброшенными малышами. Дети чувствовали это и тоже привязались к ней.

В отделение каким-то образом попали двое слепых малышей. Оба они были слепы от рождения. Хрупкой белокурой девочке по имени Патриция было всего пять лет, ее мать тяжким трудом зарабатывала, свой хлеб и не могла уделять внимания ребенку; долгими часами девочка сидела одна в уголке и, естественно, очень отстала в своем развитии. К тому же мать, чувствуя себя без вины виноватой, словно чуждалась маленькой калеки. Случайно обнаружив эту песчинку, такую одинокую в безбрежном человеческом море, Беренис горячо полюбила слепую девочку и всеми силами старалась ей помочь; она научила Патрицию многим затеям — например, кататься с горки на детской площадке, не боясь упасть. И какой радостью была для слепого ребенка эта нехитрая игра! Девочка готова была без конца, снова и снова скользить с горки, это ей никогда не надоедало, и личико ее всякий раз светилось счастьем: наконец-то она научилась что-то делать сама!

В отделении был еще пятилетний мальчик по имени Дэвид — тоже слепой от рождения. Ему посчастливилось: его мать, женщина неглупая, очень его любила, старалась быть внимательной к нему, и поэтому он был много развитее Патриции. Беренис научила его взбираться на дерево — и вот он влезал на какой-нибудь сук повыше и, подняв к солнцу худенькое выразительное лицо, как это обычно делают слепые дети, покачивая головой, распевал «В вечерний час». Однажды, шагая мимо широкого окна, выходившего на детскую площадку, доктор Джемс увидел среди малышей Беренис и остановился посмотреть на нее. Лицо у нее было спокойное и радостное, и ясно было, что заботиться о детях для нее счастье. Мимо проходила старшая сестра — мисс Слейтер, и доктор поделился с ней своими наблюдениями. Да, Беренис превзошла все ожидания и, право же, заслуживает самой горячей похвалы! В тот вечер, когда Беренис уже собиралась домой, мисс Слейтер и доктор Джемс повторили ей это: она так много делает для детей, все в больнице так ценят и любят ее… Беренис с улыбкой поблагодарила их — она так рада, что может хоть чем-то облегчить участь несчастных ребят!

Однако по дороге домой, в свою скромную квартиру, Беренис невольно задумалась о том, как ничтожно ее участие в жизни огромного мира. Что значит пылинка человеческой доброты в необозримом море нищеты и отчаяния! Ей вспомнились несчастные голодные дети, которых она видела в Индии, — какие у них были страдальческие лица! И какую жестокость, какое равнодушие и пренебрежение проявляет к их горестной участи весь мир.

«Да что же такое этот мир? — спрашивала она себя. — Неужели миллионы крошечных существ рождаются лишь ради мук и унижения — чтоб умереть от нужды, холода и голода?» Правда, наконец-то она стала хоть что-то делать, чтобы облегчить страдания тех немногих детей, которым посчастливилось попасть в ее больницу. Ну, а как же остальные, тысячи и тысячи, — ведь всех к себе не возьмешь? Как же они? Все ее попытки помочь — лишь капля в море. Одна капля!

Беренис окинула мысленным взором прошлое. Она подумала о Каупервуде и о той роли, какую играла она в его жизни. Как упорно, как яростно боролся он долгие годы, прокладывая себе дорогу, — а все для чего? Ради богатства, власти, роскоши, влияния, положения в обществе? Что же сталось со всеми этими замыслами и стремлениями, которые не давали Фрэнку Каупервуду покоя и толкали его вперед и вперед? Как далека она теперь от всего этого, хотя прошло совсем немного времени! Как внезапно раскрылась перед нею беспощадная правда жизни! Ведь она всегда жила, не зная забот и тревог, в довольстве и изобилии, которых она, быть может, и не оценила бы, если бы случай не привел ее в далекую Индию, где на каждом шагу перед нею вставали разрывающие душу социальные контрасты — контрасты, от которых никуда не уйдешь.

Там настала для Беренис заря духовного пробуждения, у нее раскрылись глаза, и она увидела то, чего не видела до сих пор. Что ж, нужно идти дальше, приобретать опыт и знания и постараться по-настоящему и до конца понять, что же такое жизнь и для чего живет человек.



Загрузка...