После атомной войны Америка превратилась в темную мистическую версию Дикого Запада. Миром правят револьвер, жестокость и магия. Смерть — слишком важное дело, чтобы доверять его взрослым. Однорукий стрелок и двое детей — мальчик Джек и девочка Бетти — идут разными путями, сквозь годы и расстояния, к единой цели — ржавой атомной бомбе посреди высохшего соляного озера. Они хотят одного — воздаяния и мести. Но что они получат взамен?..
— Впусти меня! — кричало за окном чудовище. — Я хочу съесть твою ногу!
Роб Стуммфилд скатился со стула, на котором дремал, изнуренный алкоголем, и открыл глаза. В первый момент он даже не сообразил, где находится — желтый свет керосиновой лампы вырезал из темноты стол, грязные тарелки, сковороду с остатками тушеных бобов и косматую голову Шустера Грейпа. Мертвый убийца смотрел с издевательским прищуром. Роба передернуло. Теперь он вспомнил. Перевал Горбатого Дьявола, сегодня одиннадцатое июля, а Шустер стоит две тысячи долларов. На одного неплохо, на двоих в обрез, а Бетти снова больна. Роб с трудом выпрямился, занемевшие мышцы тянулись, как сыромятные ремни.
За стенами дома шумел дождь.
Роб слышал, как падают капли в пластиковое ведро, которое Медведь поставил себе на грудь. Крыша над кроватью протекала, а Медведь был не привередлив. Судя по плеску, в ведре набралось уже порядочно…
За окном чудовище билось и кричало тонким голоском.
— Впусти меня! Пожалуйста! Я хочу… — Продолжение фразы утонуло в грохоте и обиженном рёве. Ведро опрокинулось.
Пока Медведь бушевал и отряхивался, Роб взял винтовку и пошел к двери.
На крыльце стояла девушка в насквозь мокром зеленом пончо.
— Помогите! — закричала она, как только дверь открылась. — Моя лошадь сломала ногу! Помогите!
Роб молча оглядел гостью. Струи дождя стекали по ее волосам и лицу. Роб опустил винтовку.
— Входите, — сказал он.
Она была красоткой — с той долей неуклюжести, что отличает девушек-подростков, недавно перешагнувших порог женственности. Пока она вытирала волосы, мокрая рубашка облепила крупную грудь. Медведь за спиной Роба присвистнул. От него несло мокрой псиной и похотью.
Роб сказал сквозь зубы:
— Глаза не сломай.
— Я что? Я ничего. — Медведь шумно зевнул. Роб поморщился. — Не очень-то и хотелось, — добавил Медведь.
Почему-то Роб ему не поверил.
После вчерашнего выпивки не осталось, поэтому он поставил на огонь закопченный кофейник. Разогрел бобы. Девушка сняла мокрую одежду, завернулась в одеяло, подсела ближе к огню.
— Кто вы, мисс? — спросил Роб.
Девушка тряхнула головой. Темные влажные волосы рассыпались по плечам — Роб почувствовал слабину внизу живота и отвернулся.
— А вам какое дело?
Роб пожал плечами.
— Никакого. — Он присел и поворошил кочергой угли. Они пылали ярко и багрово. — Есть хотите?
— Д-да.
— Как вас зовут?
— Аэлита.
Странное имя. Робу не понравилось. Он смотрел, как Аэлита ест — неловко зачерпывая деревянной ложкой бобы, — почему-то даже это его раздражало. Они с Медведем открыли для девушки последнюю банку, больше на дорогу до Амарилло у них нет ни крошки. А ей наплевать. Впрочем, если даже Медведь не ворчит, то ему, Робу, совсем это не к лицу.
— Спасибо! — Девушка положила ложку, вытерла губы. — Теперь вы должны мне помочь.
Роб поднял брови:
— Должны? У нас нет запасной лошади.
— Понимаете, я преследую одного человека…
Лицо Роба осталось неподвижным. Он аккуратно налил кофе в железную кружку, придвинул девушке. Над черной поверхностью кофе поднимался пар.
— Вам неинтересно? — удивилась девушка.
Роб молчал.
— Я думала, вы мне поможете, — сказала Аэлита. — То есть вы… вы должны мне помочь!
— Сомневаюсь, — сказал Роб.
— Почему?!
— Потому что вы нам ничего не рассказали, мисс. — Роб пожал плечами. — Решать вам, конечно… Я не лезу в чужие дела. Зато, пока жевали бобы, вы придумали, как нас облапошить.
Девушка вскинула голову. Медведь позади расхохотался:
— Слушайте его, мисс. Роб у нас умный.
Аэлита посмотрела рассерженно, выпрямилась. Одеяло на мгновение соскользнуло с груди. Медведь шумно сглотнул, подался вперед.
— Я не собиралась… — начала девушка.
— Роб, есть дело, — сказал Медведь и, не дожидаясь ответа, потащил товарища за локоть. Роб нехотя встал.
На крыльце компаньон остановился. Шум дождя стал оглушительным. Медведь сделал шаг назад, вышел из-под крыши, и капли забарабанили по тугой коже его шляпы.
— Какая девушка… а? — Медведь натолкнулся на взгляд Роба, замолчал. — Э… Не заводись. Ты чего? Чего, а? Я ж пошутил!
— Да? — безразлично спросил Роб.
Глаза Медведя забегали.
Роб помолчал. Что с этого дикаря возьмешь?
— Она тебе никого не напоминает? — спросил наконец.
Низкий лоб Медведя пошел складками, мохнатые брови сдвинулись к переносице. Охотник покачал головой.
— Да вроде нет. — Медведь помедлил, спросил осторожно: — А что?
— Ничего, — сказал Роб. — Показалось. Пошли обратно.
Охотника прозвали так шайены — Сумасшедший Медведь, Который Никогда Не Спит. Шатун. Когда Роб с ним впервые встретился, Медведь пропивал последние деньги, заработанные убийством индейцев, и выглядел конченым ублюдком. Впрочем, таковым он и являлся. Не надо иллюзий.
Но лучшего следопыта не найти. Разве что настоящего индейца из шайенов. Да где ж их возьмешь? Так из бывшего капитана бронекавалерии и верзилы-янки получился отличный дуэт охотников за головами.
— Вы же работаете на закон, — сказала Аэлита. — Разве нет? Он опасный человек, этот Джек Мормо. Если мы его не остановим…
Роб негромко спросил:
— Сколько дают за его голову?
Девушка рассердилась:
— Вы меня вообще слушаете? При чем тут деньги? Он убийца… Он маньяк! Он опасен!
— Ну, я уже достаточно наслушался. — Роб поднялся. — Пойду проверю лошадей. Простите, мисс, ничем не могу помочь.
— Нет, можете.
Роб поднял брови.
— Вам все равно придется мне помочь, — сказала девушка решительно. Вытянула руку, голос вдруг наполнился невероятной силой, зазвенел, как громкоговоритель на площади: — Именем Конфедеративных Штатов призываю вас на службу президенту и свободному человечеству!
И дальше — на непонятном языке, по звучанию похожем на язык краснокожих. Навахо, нет?
Роб кожей почувствовал, что это не просто слова. По спине пробежал озноб.
— Что еще за сраный президент? — удивился Медведь. — Простите, юная мисс, придется вас отшлепать, — прогудел он довольно.
Аэлита выпрямилась.
— Гражданин Конфедерации Джеремайя Смоки!
На удивление Роба, Медведь вздрогнул и вытянулся по струнке.
— Я!
— Готовы отдать жизнь во имя добра, справедливости и защиты человечества?
— Что?
— Готовы, спрашиваю?!
— Да! — Во взгляде Медведя (Джеремайи?) загорелся фанатичный огонек. Черт, да что с ним? Роб попятился.
Девушка повернулась к Робу:
— Гражданин Конфедерации Ро…
Роб выскочил в дверь, захлопнул ее за собой. Иди к дьяволу, сука! Пригибаясь, он бросился к сараю. Струи дождя ударили по спине, вода полилась за шиворот. Вот же угораздило, подумал Роб. А так все хорошо складывалось…
Шляпа осталась в доме, волосы мгновенно намокли. Даже сквозь шум ливня Роб слышал, как в конюшне тревожно переступают и всхрапывают кони.
Вспышка молнии высветила залитый водой двор.
Окно распахнулось.
— Гражданин Конфе… — Гром перекрыл последние слова.
Роб бросился в грязь ничком, заткнул уши. Ведьма, ведьма. Если Медведь на ее стороне, он будет стрелять… Ч-черт. Чертова молния! Двор осветился ослепительным белым светом.
Пуля ударила в грязь перед самым лицом Роба.
Перезарядка на два счета — у Медведя винчестер. Раз! Роб вскочил и рванулся вперед. Два. Пуля выбила щепки из дверного столба. Роб влетел в сарай и с разгону врезался плечом в ограждение денника. Треск. Роб упал на землю. Испуганные лошади всхрапывали. Вороной жеребец Роба по кличке Дюк поднялся на дыбы, забил копытами в воздухе. В свете молнии блеснули его оскаленные зубы. Хоррроший мальчик, подумал Роб. Испугался? Тихо-тихо-тихо…
Раскат грома. Дюк ударил копытом в дверь денника — доска треснула. Роб откатился, встал на ноги.
Плечо зверски болело. Роб вынул из набедренной кобуры «кольт», проверил — пять патронов. Шестая камора напротив ствола была пустой — защита от случайного выстрела. Пять патронов. И все. Но даже не в этом дело…
Медведь — противник свирепый, опытный, хитрый, но Роб знает все его уловки. Ведьма гораздо опаснее. Два слова — и он в ее власти. Что это за президент такой? Что вообще происходит? Откуда она знает настоящее имя Медведя? Даже Роб его не знал, а они столько лет работают вместе.
И этот ее голос…
Роб скрипнул зубами, набрал пригоршню влажной земли с соломой, раскатал в ладонях и залепил уши.
Звуки исчезли.
Их сменило низкое гудение, точно находишься глубоко под водой.
— Тихо, мальчик. Тихо, — беззвучно заговорил Роб. Он протянул руку, пошел на жеребца. — Тихо, Дюк, тихо…
Жеребец успокоился и позволил к себе приблизиться.
Роб похлопал Дюка по шее — прости, друг. Выбираться сейчас с жеребцом было бы самоубийством. Жеребец беззвучно мотнул головой, словно прощаясь.
— Увидимся, друг, — сказал Роб.
Раскат грома. В черных глазах жеребца мелькнула паника. И что-то еще, страшное и глубокое, словно кто-то другой, древний и жестокий, выглянул из глаз Дюка. В следующее мгновение жеребец ухватил зубами руку Роба…
Хруст.
Роб понял, что кричит.
Утром он ушел далеко в горы, чтобы сбить со следа Медведя, если тот надумает отправиться за ним, и вернулся к хижине окольным путем.
Светало. В сыром воздухе медленно струился туман.
Роб, дрожа от холода, вытащил «кольт» из кобуры левой рукой. Солдатская модель, «сингл экшн», самая надежная. Но курок требовалось взводить каждый раз вручную. Отличный револьвер — для стрелка с двумя здоровыми руками. Роб большим пальцем левой руки взвел курок, барабан послушно провернулся. Даже от этого крошечного усилия в глазах потемнело.
Проклятый жеребец. Роб почувствовал ярость. Нет, «мальчик» не виноват — это все ведьма…
Аэлита вышла из хижины и что-то сказала Медведю.
Старый друг выглядел спокойным — необычайно спокойным. Вялым. Молчал. Двигался, только когда девушка ему приказывала.
Роб поймал ее на мушку. Так, теперь задержать дыхание… Аэлита, словно почувствовав его взгляд, повернулась. Роб замер. Дуло револьвера смотрело ей прямо между глаз. Аэлита простояла некоторое время, вглядываясь в заросли, где спрятался Роб. Робу даже показалось, что она его видит. Но нет. Аэлита повернулась и ушла в дом.
Он опустил револьвер. Рука дрожала.
— Бетти, — сказал Роб.
Когда Медведь с ведьмой уехали, забрав лошадей, Роб вернулся в хижину. В сапогах хлюпало. После ночи, проведенной под дождем в лесу, чудовищно хотелось спать.
Медведь не оставил ему ни патронов, ни припасов — ничего. Даже чертового ножа, чтобы нарубить чертовых веток. Теперь Робу предстояло добираться до города пешком, с одним «кольтом», без еды и воды, с покалеченной рукой. Правая кисть опухла и налилась синевой.
Роб снял с вешалки потрепанную кожаную флягу, воняющую тухлятиной. Даже Медведю она не приглянулась. Ну, с паршивой овцы…
— Ведьма, — сказал Роб.
Главное, исчезла голова Шустера Грейпа. Гарантированные законом две тысячи призовых долларов. Бетти — ему нужны эти деньги для нее. Бетти больна.
Сейчас хотя бы огонь развести, согреться. Роб распахнул дверцу печки… и отшатнулся…
Рассмеялся.
Из кучи углей, выброшенный, словно ненужная вещь, Робу улыбался обугленный череп Шустера Грейпа, убийцы и насильника. В пустой глазнице мерцала ирония. Второй глаз обгорел, но уцелел. Он смотрел на Роба с обещанием смерти.
— Мать твою так, — сказал Роб.
Мать твою так. Что нужно сделать с Медведем, чтобы тому стало наплевать на две тысячи долларов?
Чертов неудачник Шустер, даже смерть его не принесла никому никакой пользы.
Роб стиснул зубы. Это не Медведь, это все ведьма. Это все она.
Сырость пробрала его до костей. Он стянул ногами сапоги. Помогая себе зубами, кое-как снял одной рукой мокрую рубаху — и кажется, по пути оторвал пару пуговиц. Ерунда. Расстегнул ремень с кобурой, бросил на стол. Извиваясь всем телом, выполз из грязных джинсов. Задевая время от времени раненую руку, Роб замирал на несколько мгновений, затем снова начинал барахтаться. Если сейчас не согреться, считай, все пропало. Конец.
Он разделся догола, вылез на крыльцо. Солнце показалось из-за гор, наползло на долину, пронизывая лучами кроны деревьев. Яркие пятна пробежали по стене хижины, залили крыльцо. Роб подставил под солнечные лучи продрогшее тело, зажмурился, впитывая тепло.
Когда немного пришел в себя, Роб вытащил из дома мокрую одежду, побултыхал в бочке с дождевой водой. Она сразу стала мутной, грязной — точно душа предателя и труса. Почти теряя сознание, в полубреду, он кое-как отжал вещи одной рукой, зажимая подмышкой и коленями. Затем развесил на крыльце сушиться. От одежды под солнцем шел пар.
Глаза слипались. Он посидел, впитывая солнце всем телом, несколько раз уснул, проснулся, вошел в дом и завалился в кровать, завернувшись в зеленое вонючее пончо.
И мгновенно вырубился. Провалился в бездонную пропасть. И все время, пока спал, падал в нее, а внизу, в темноте, тонкими голосами кричали чудовища и тянули к нему свои щупальца.
Проспав несколько часов, Роб проснулся оттого, что задел больную руку. Искалеченную на фиг и окончательно руку. Боль пронзила его, как электрический разряд. «Хватит себе врать, Роб, мальчик мой». Как там в песне? Я-я-я человееек постоянной печали. Я вечный неудачник. Роб посмотрел: пальцам пришел конец. Сколько там костей? Рука превратилась в перчатку Микки-Мауса, разбухшую, сине-багровую и туго натянутую, словно изнутри ее распирал трупный газ.
Несколько мгновений от боли Роб даже не мог дышать.
Когда боль немного отпустила, он встал, одеревеневшее тело с трудом слушалось. Напился дождевой воды из бочки. Пил и пил, пока не обессилел. Роб стоял у бочки, шатаясь, словно взмыленная лошадь с раздувшимся полным брюхом. Затем снова начал пить.
Собрал подсохшие вещи, с трудом оделся.
И отправился в погоню.
В самую медленную погоню в истории штата.
Медведь и ведьма уходили в горы, а стрелок преследовал их. Закончился лес, остались позади сосны и песчаные пустоши у зеркально-глубоких, как глаза неба, озер, а беглецы не стали ближе, но и стрелок не стал от них дальше. Рана мешала ему. Забывшись, Роб начинал действовать больной рукой, вздрагивал… бледнел смертельно. В голове вспыхивала и мерно, неумолимо пульсировала чернота. Словно внутри Роба соревновались в гулкой пустоте два метронома, два таймера, и оба вели отсчет к смерти — но разными путями. Один говорил: ты умрешь. Другой тоже говорил: ты умрешь, Роб, но сначала умрут другие. Первый стучал чаще — вспышками черноты перед глазами, позади глаз, отдавался в больной руке. Первый стучал чаще… но Роб предпочитал верить второму. Кажется, это была надежда.
Надежда обретает разные формы; возможность умереть минутой позже другого — это тоже может считаться надеждой.
К утру следующего дня Роб вышел к заброшенной бензоколонке. Рыжие от ржавчины, некогда голубые заправочные колонки. Выгоревшая вывеска с человеком в ковбойской шляпе — человек напоминал висельника. Налетел ветер, и висельник помахал Робу жестяной рукой.
«Заходи, дружище. Заправься».
Скри-и-ип. Скри-и-и-п.
Роб постоял, щурясь на солнце. Потом пошел дальше. Ему нужно было спешить.
…Трупы встретились Робу на второй день. Шатаясь от усталости, он брел по следу ведьмы и Медведя, чутьем следопыта находя места их стоянок. Уже в последнем кострище зола была теплой. Роб помедлил, еще не готовый поверить. Не может быть. Он настигал их. Черт побери, он действительно настигал их!
И тут он увидел черный столб дыма на горизонте.
Дым поднимался над горизонтом весь день, пока он шел, а затем исчез.
А потом Роб вошел в город.
С первого взгляда казалось, что в городе все в порядке. Все по-обычному, как всегда. Маленький городок, по большей части трейлерное поселение. Только… Собаки не лаяли.
Вокруг стояла невозможная, нежилая тишина. Роб прошел мимо покосившегося ржавого пикапа без колес, некогда бывшего голубого цвета, заглянул внутрь — на прорванных сиденьях кто-то оставил бутылку из-под ржаного виски.
Обливаясь потом, Роб одновременно стучал зубами от холода. Под палящим солнцем он мерз, кутаясь в шерстяное пончо. Чертова лихорадка. Ноги превратились в чугунные столбы, язык присох к глотке. Его трясло и мотало. Но хуже всего, хуже этой наркоманской дрожи была жажда. Вода воняла мертвецами и плесенью, но даже ее уже не осталось. Роб безнадежно потряс флягу и вытряхнул последние капли в рот. Облегчения не наступило. Голова раскалывалась, перед глазами все плыло, ноги подгибались.
Площадь. Колодец. Стоп!
Он прислонился плечом к глиняной стене дома.
Словно в кошмарном видении Роб увидел троих: Ведьму, Медведя и незнакомую старуху-индианку — такую древнюю, что, казалось, на ней осела пыль веков. Силуэты людей плыли и изгибались перед глазами, словно в потоке раскаленного воздуха. Роб моргнул.
И с усилием выпрямился. Нет, это не мираж.
«Я-я-я человек… постоянной…»
Он догнал их.
И, похоже, у него снова начался жар.
Пепелище. Семья поселенцев — восемь человек, лежали на земле голые, с обезображенными ужасом и болью лицами. Рты у них были зашиты.
Аэлита спросила:
— Кто это сделал?
Старуха-индианка залопотала на своем языке. Медведь переводил:
— Она говорит, их убил продавец швейных машинок. Он ездит на коляске, запряженной пегой лошадью, у него белые волосы, бледная кожа и красные, как у дьявола, глаза…
Индианка приблизила морщинистое, точно грецкий орех, лицо к Медведю, заговорила низким прокуренным голосом.
— Он зашил людям рты, — продолжал переводить Медведь, — чтобы они не могли кричать, и съел их души.
«Убийца», подумал Роб.
«Продавец швейных машинок», — мысленно повторил он. Роб подобрался так близко, что мог при желании пристрелить всех троих, не целясь. Или стволом револьвера выбить Медведю глаз. В голове стучали молоты, перед глазами кружились черные пятна, похожие на ворон.
«Значит, белые волосы, бледная кожа».
Красные, как у дьявола, глаза.
Альбинос, подумал Роб. В Амарилло в прошлом году приезжал бродячий цирк мутантов. Роб закрыл глаза и представил, как это было. Там, среди уродов всех мастей, выступал один альбинос — очень худой, белый, пугающе чуждый. Индейцы были свои, китаезы тоже, мутанты, уроды, гибриды, двухголовые, что там — даже бородатая женщина в чешуе, и та была больше человеком. Альбинос, хотя телосложением не отличался от обычного мужчины, выглядел существом из другого мира. Не из мира за океаном, а из мира за гранью мира.
— Вторые глаза, — сказал Медведь. — Синие очки.
«Что?» Роб дернулся и понял, что задремал. Сердце билось часто и надрывно, как выбивающийся из сил бегун.
Жар, начавшийся на подступах к деревне, превращал все вокруг в наркотический туман. Стены домов то подступали и сжимались вокруг Роба, то удалялись на тысячу миль… Сердце билось гулко и тяжело, из последних сил.
— Ему нельзя смотреть в глаза, — продолжал переводить Медведь. — Человек застывает, если взглянет в эти жуткие глаза. В его душе поселяется пламя подземного мира. Нет, не пламя… Он слуга царя змей. У него в глазах — змеи…
Девушку нельзя слушать, подумал Роб. На альбиноса — нельзя смотреть.
Роб дернул щекой. «Что мне вас теперь, на ощупь убивать?!»
— Не дайте ему снять очки, — сказала старуха по-английски.
Они уезжали. Роб на мгновение провалился в беспамятство, а когда открыл глаза, то понял, что уже слишком поздно. Только что шел разговор, и тут уже ведьма и Медведь сели на коней и тронулись.
Они опять убегали!
Роба охватила паника. Нужно идти… нужно… быстрей… Роб усилием воли оторвался от стены и пошел. Потом побежал, гулко топая сапогами. Старуха-индианка проводила его взглядом.
На окраине Роб остановился. Два силуэта исчезали слишком быстро, они уже отъехали от города на четверть мили.
Он прислонился плечом к стене, вытащил револьвер из кобуры. Попытался прицелиться. Силуэты всадников плавали на мушке. Медведь и ведьма уходили в сторону солнца, плыли маревом… Роб заплакал.
Он нажал на спуск. Выстрел грохнул и спугнул ворон — они взвились над его головой. Всадники продолжали ехать. Роб нажал на спуск еще раз. Боек сухо щелкнул — осечка. Еще одна.
Роб с силой швырнул револьвер в стену — тот разлетелся на куски — и побежал за всадниками.
Он бежал и бежал. Горячий воздух бил в лицо. Время замедлилось…
Роб споткнулся и полетел на землю. Удар.
В следующее мгновение темнота захлестнула его. Темный, жаркий прилив, словно пустыня раскрылась перед ним и сомкнулась над его головой. Все исчезло.
Воспоминание. Хромированная, как у «Кадиллака», решетка старого радиоприемника, вся семья в сборе, вот-вот начнется знаменитое шоу про Пики-Близнецы. Бетти прижалась к Робу всем телом, от ужаса и восторга у нее приоткрыт рот. В прошлый раз в пьесе появился Боб Вырви-Глаз. Он — страшнее всех, у него длинная пакля слипшихся волос и жуткий рот. Рассказчик — сам дьявол, он творит голосом жуткую, правдоподобную картинку. Его баритон опускается до глухого удара в висок, скрежещет, как врезающаяся в камни бензопила, хрипит, воет и обволакивает. Они не могут пропустить ни слова, даже Медведь сидит, как завороженный, не выпуская из руки верньер радио. Роб закрывает глаза, перед мысленным взором качаются багровые шторы. Сейчас кого-то убьют…
— Может, палку в рот? — раздался знакомый голос, и Роб открыл глаза.
Над головой — низкий рифленый потолок, как бывает в трейлерах, он год прожил с Бетти в таком же. Потолок дырявили пулевые отверстия, но все они были тщательно заделаны, из дырок свисали конские хвосты, некоторые с колокольчиками, другие с вплетенными в них осколками зеркал или просто с цветными узелками.
Похоже, его подобрали кочевники? Слабая надежда колыхнулась в груди Роба. Песчаные кроты не торговали людьми и не калечили почем зря. С этими можно договориться.
— Глухой, что ли? — снова этот голос.
Половина трейлера, как паутиной, затянута огромным лоскутным одеялом. Из-под одеяла выползла старуха — с огромными щипцами в руках. Это точно не предвещало ничего хорошего. Роб дернулся и обнаружил, что связан: широкий ремень перетянул тело, ноги в какой-то веревочной сбруе. Роб попробовал освободиться. Искалеченную ладонь взорвало, точно стиснул в кулаке гранату.
Посреди трейлера стояла тренога, на листе жести багровела гора углей. Роб чувствовал исходящее от них тепло. Старуха прошаркала ближе, поворошила щипцами угли. Багровые отсветы ложились на морщинистое лицо. Теперь Роб ее узнал — та самая индианка, что рассказывала о продавце швейных машинок. Но… как Роб оказался у нее в трейлере?
Оружие? Где его револьвер?!
— Палку зажмешь, говорю? — Старуха показала ему деревяшку со следами зубов. — Орать ведь станешь?
Роб похолодел. Вот оно что…
— Как знаешь, — вздохнула старуха, отложила ложку, щипцы и потянула из углей широкий нож-мачете. Лезвие, светящееся багровым в полумраке трейлера, притягивало взгляд. Роб замер. Время загустело, как старый мед, который до сих пор находят в мертвых ульях, облепило с головы до ног. Роб завороженно наблюдал, как нож плывет в воздухе, оставляя за собой размытый огненный след…
«Нет», — подумал Роб.
О, боже.
В следующее мгновение рука старухи поднялась вверх и опустилась…
Мир треснул.
Боль, прежде такая смешная, даже уютная, стала бесконечной. И где-то посреди этой пустыни бесконечности Роб потерял себя.
Ее бедро было выточено из теплого дерева, гладкое, упругое. Оно терлось о Роба, взывая к древнему, как солнце, инстинкту.
Он сомкнул пальцы на округлом, желанном. Лежал, не открывая глаз, ласкал и гладил, наслаждаясь простотой и нежностью этого безмысленного движения. Рука отправилась выше, заползла под рубашку. Грудь была маленькая, почти детская. Но его ладонь встретила по-взрослому, наградила заостренными пулями сосков.
Роб находил все новые поводы для восторга: нежные, хваткие ладони ночной гостьи, без стеснения взявшие в окружение его естество, мягкие губы, принявшиеся целовать грудь и живот, спускаясь все ниже и ниже. Господи боже, подумал Роб. Но тут женщина передумала. Роб не сдержал разочарованного стона, но она уже запрыгнула сверху, тисками сжала бедра стрелка своими и начала ерзать, направляя его в себя. Ноги отнялись, низ живота скрутило от похоти. Роб хотел перевернуться, схватить женщину за волосы и показать, кто тут хозяин… Он дернул правой рукой, боль сорвалась с цепи и помчалась от запястья выше, сжигая все на своем пути.
От крика у Роба треснули уголки губ. Наваждение как рукой сняло. Он попытался вскочить, но не смог. Роб по-прежнему лежал в трейлере, под свисающими с потолка конскими хвостами. Его рука! Культя была перемотана тряпкой и притянута к кровати отдельным ремнем. Наконец Роб смог разглядеть женщину. Индианка, лет шестнадцати, смуглая, тоненькая. Она скинула с плеч лоскутную рубашку и сидела обнаженная, руками упираясь ему в грудь. Голова запрокинута. Роб видел плотно сжатые губы, белый шрамик под носом, она шумно тянула воздух ноздрями, волосы черной беспорядочной волной скрывали лицо. Ее задница не останавливалась ни на миг.
Он попытался сбросить с себя девушку, но та до боли стиснула бедра и продолжила скачку. Огонь поселился меж ее бедер, адское хохочущее пламя.
Каждое движение отдавалось в руку, рана пульсировала, точно из нее наружу хлестала лава. Никогда Роб не чувствовал ничего более жуткого и страстного одновременно. Он словно расплавился в этом горниле, стал кипящим оловом, чтобы наполнить ее сосуд собой и застыть новой, идеальной формой.
Левая рука стиснула запястье девушки. Какая-то часть мозга, слишком холодная и циничная, чтобы тонуть в пламени утех, отметила, что вверх по руке идет выпуклая татуировка. Спираль, состоящая из множества мелких рисунков.
В этот миг девушка приблизилась к пику.
Удары ее бедер стали еще агрессивнее. Она завыла, опустив голову к самой шее Роба. Он чувствовал, как ровные мелкие зубы касаются его кадыка. Молот поднимался и опускался, сплющивая Роба, выжигая его вены смесью кокаина и амфетамина, сдобренной щепотью смерти.
Они бились в унисон, исступленные звери, Роб и девушка. Оба кончались, она от страсти, он в агонии. Девушка накрыла его рот своим и начала кричать, используя его глотку, как трубу. Роб зазвучал, как орган. Он чувствовал, что его ноздри вдыхают воздух для них обоих. Что-то неописуемое творилось с его телом. Должно быть, так стартуют баллистические ракеты. И тогда он начал кричать в нее в ответ и кричал до тех пор, пока не расстрелял весь боезапас.
— Твоя племянница… позови ее.
Старуха покачала головой. Несмотря на жару, она зябко куталась в теплый халат, вероятно, утащенный из какой-то древней гостиницы. Эмблема отеля на груди — грязноватый лоскут алой ткани. Как орден. Как вырванное сердце. Как символ утраченной чистоты.
Старуха пожала плечами:
— У меня нет племянницы.
Роб моргнул.
— Внучка?
— И внучки нет.
— Но здесь была юная девушка…
Роб замолчал. Сейчас он уже не был уверен, что видел то, что видел. И чувствовал то, что чувствовал.
Она была юной и красивой. Никогда прежде он такого не ощущал.
Роб помедлил. Если это бред, то, черт побери, неплохо бы, чтобы этот бред иногда повторялся.
— Бывают и просто сны, — сказала старуха ехидно.
Усмехнулась. У Роба вдруг свело затылок. Не может быть! На мгновение ему показалось, что он узнает в ухмылке старухи ночную гостью…
Нет, ерунда. Просто они родственницы, а старуха почему-то скрывает…
«Татуировка». Сознание ухватилось за спасительную мысль.
— Покажи руку, — сказал Роб.
Старуха подняла ладони, повертела ими перед носом у Роба. От ее рук пахло какой-то едкой травой. Чернильные вены проступали сквозь кожу цвета глины.
— Рукава, — сказал он. Бессильно дернул левой рукой, точно хотел схватить старуху и притянуть к себе. Старуха ухмыльнулась. Рукава ее халата были плотно примотаны к запястьям.
— Некоторым тайнам место в могиле, — сказала старуха. И уползла под свое одеяло на другую половину трейлера, загремела оттуда каким-то хламом.
На пепелище ее руки были обнажены. Он видел узоры на ее предплечьях. Те же? Такие же?
Просто они родственницы, сказал он себе. Одно племя, одна семья. Ритуалы… Может, секта…
И сам же себе не поверил.
Через два дня Роб проснулся и обнаружил, что ремни исчезли. Он был свободен.
— Тебе нужно лежать, иначе рана откроется, — раздался резкий старухин голос.
Роб покачал головой. Начал подниматься…
Старуха кивнула.
— Я знала, что так и будет. Ты один из тех мужчин с каменным лицом… и куриным мозгом, которые всегда поступают по-своему. Впрочем, вы даже без головы можете встать и бегать.
Роб помолчал. Он не понял, что она хочет этим сказать, — или не хотел понимать. Роб с трудом выпрямился, мышцы отвыкли. Слабость такая, что он только усилием воли заставил колени не дрожать.
— Мне нужны лошадь и оружие. Заплатить я не могу.
По лицу старухи скользнула усмешка:
— Ясно, что не можешь. — Она шустро, для ее возраста, поднялась. — Лошади у меня нет, а оружие… Пойдем со мной.
…«Кольт Уокер», прочитал Роб надпись на стволе.
Огромный револьвер. Такой древний, что казался космическим кораблем Предтеч, опустившимся на Землю задолго до появления динозавров. Время отполировало его до блеска. Время и сила убийства. Роб, даже не взяв еще револьвер в руки, чувствовал заключенную в оружии мощь. Словно физическое ощущение сгустившейся в комнате грозы.
— Тяжелый, — сказал Роб, не зная, что еще сказать. Он протянул руку и вытащил револьвер. «Она что, издевается?»
— Патроны? — начал он и замолчал. Чертов тупица, какие еще патроны? Это капсюльный револьвер, созданный пару веков назад, задолго до Гражданской войны. Лучшее, что можно получить, мешок окаменевшего пороха и горсть помятых свинцовых шариков.
Старуха покачала головой, словно прочитала его мысли. Тяжело вздохнула. Ушла и вернулась с деревянным ящиком. Дерево было старым, но прекрасно сохранилось, только кое-где облупился лак. Латунные детали и уголки потемнели от времени.
— Открой, — велела старуха.
Замок настолько закис, что его пришлось сломать ножом. Ящик наконец открылся. Ярко-красный цвет ударил по глазам, Роб выдохнул. Красная бархатная обивка.
Роб присвистнул. Вот это да.
Устройство для отливки пуль. Машинка для закатки патронов. Огромная латунная пороховница с гравировкой — битва индейцев с техасской кавалерией. Полный набор инструментов для чистки и разборки оружия. Куча латунных гильз в жестяной коробке из-под леденцов. Капсюли в металлической капсюльнице. Неужели они до сих пор могут сработать? Роб покачал головой. Да уж. И небольшой увесистый мешочек — Роб взял его, развязал одной рукой, перевернул над коробкой…
Из мешочка рекой потекли пули, разбежались по красному бархату. Роб моргнул. В первый момент не поверил своим глазам. Это был не свинец.
— Золото?
В каком-то смысле он даже не удивился — настолько все переменилось с появлением ведьмы. Словно Роб попал в мир магии, где золотые пули были обычным делом. Одним из условий существования сдвинутой реальности. Старуха смотрела молча и чуть насмешливо.
Роб взял один из шариков, поднес к глазам.
Золотая пуля. Красиво. «И дорого».
Человек, у которого нет ни цента, получил в свое распоряжение горку золота. «Я могу вернуться к Бетти», — подумал он. А потом начал собирать пули обратно в мешочек.
«Выбора у меня все равно нет», — подумал Роб. Но так и не признался себе почему.
И только собрав все пули, он сообразил. Револьвер не капсюльный. Это переделка. Закаточная машинка здесь неспроста. Древний «уокер» был переделан под патрон центрального боя. Тем лучше. Хотя…
Он с сомнением посмотрел на закаточную машинку. С одной рукой ему точно не справиться…
— Тебе придется мне помочь, — сказал Роб.
Старуха кивнула.
— Это само собой. Вам, мужчинам, вечно нужна помощь.
Предчувствие беды, неотвратимое, как старость, нагнало Роба у таблички с названием города. Казалось, кто-то упорно долбил по надписи булыжником, а то, что осталось, затер углем. Не сдалась лишь сдвоенная «L». Цифра, обозначающая число населения, была несколько раз зачеркнута, последняя утверждала: двадцать девять человек. Негусто.
По ногам Аэлиты бежали тонкие, словно ювелирно прорезанные ножом, потеки крови. Ветер заретушировал их песком. Под крестом натекла целая лужа — густая, багровая, с фирменным набором жужжащих мух. Вокруг распятия живописно расположились несколько мертвецов, словно их оставили охранять Царя Царей, чтобы не слез и не пошел дальше разносить чуму своего учения. Один стоял на коленях, молитвенно сложив руки. Упасть ему не давали грубые швы, связавшие плечи с боками, а ладони друг с другом. Еще один труп, раскинув руки, изображал тень от креста. Третий скорчился на боку, левой рукой прикрывал сердце, а правой указывал на север — туда, откуда пришел Роб. Губы мертвецов были заштопаны. Не болтай!
Роб двинулся вперед, аккуратно обошел мертвеца-компас, а «молельщика» случайно задел коленом, тот повалился — изо рта у него посыпались швейные иглы. Роб некоторое время смотрел, как они падают, затем пошел дальше. Он остановился перед крестом и посмотрел на ведьму. По всему выходило, что она — падаль, брось, перестань, уйди! — на руках и ногах зияли образцовые, как по учебнику, раны, в боку алела апокрифическая дыра от удара копьем — гнида, мразь, цитатами сыплет! — нет, не было копья, честный 45-й калибр. Человеческое еще стучало Робу в затылок, и он почти обрадовался, когда Аэлита завопила так пронзительно, что из окон, проломов в крышах, со стропил и чердаков, из проржавевших гробов, бывших некогда тракторами и автомобилями, сорвались десятки ворон и поднялись в воздух истеричной рассыпающейся стаей.
— Жива, — сказал Роб.
Аэлита извивалась на столбе и кричала. Руки пробиты гвоздями, ноги пришпилены к столбу огромным ножом. Глаза ведьмы утратили радужку, каждый — огромное белое ничто с угольным проколом зрачка. Взамен тернового венца дьявол Джек Мормо сделал ей кривую насечку через весь лоб, точно играл в крестики-нолики. Кровь залила ведьме лицо и свернулась, стянула кожу высохшей маской. Аэлита вздрагивала всем телом. Роб отвернулся. Времени нет. «Снеси башку, и дело с концом», — подсказал негромко «уокер», но Роб стиснул рукоять, и револьвер унялся.
— Медведь, — сказал Роб. Когда-то война отрезала город от остального мира, снесла ему макушку, обезглавила дома на этажи выше третьего; стены вросли в землю, арматура торчала из них, как обнаженные кости динозавров. Когда-то здесь шли бои. То, что Роб сначала принял за тракторы, оказалось самоходными установками. Местные давно пустили их в дело. Пушки и пулеметы выдрали из гнезд, гусеницы и фары сняли, начинку, обшивку, провода выпотрошили, как сумели, а бронированные остовы бросили гнить. Железо зацвело бурной ржавчиной. Катки заплело бледным вьюном. Земля не собиралась отдавать добычу.
Город вновь заселили лет десять назад. Роб видел остатки трейлеров песчаных кротов, их приметные домики. Дорожка из кровавых следов уводила Роба прочь от креста, петляла меж вросших в землю машин. Здесь кого-то волокли. Возможно, так было задумано: приезжий наткнется на ведьму, придет в ярость и без разведки побежит спасать остальных. Или, что вернее, благоразумно попятится, наберет флягу воды в колодце у поворота дороги и исчезнет в закате.
Убегать Роб не стал.
В городе, кажется, промышляли рабами. Роб шагал по центральной улице, едва переставляя ноги. Его мутило от голода и жажды. Рабство он уважал, как закон, а к пыткам и шкуродерству питал отвращение. Немало народу на его памяти продалось за тарелку фасолевого супа, но по слову, согласно неписаным правилам! Роб презирал слабаков, но палачей ненавидел больше.
На каждом шагу он находил следы: стальные тавро на длинных рукоятях, ими клеймили рабов, наручники, кожаные намордники, цепи, чтобы сковывать невольников по трое. У салуна валялась ржавая клетка, в таких подвешивали беглецов или особо строптивых рабов. Судя по жуткой вони, недавно кто-то провел в ней немало часов, испражняясь под себя. И нигде ни единого тела.
Кто-то намеренно разбросал эту мерзость. «Видишь, Роб? Вот сукины дети. Посмотри, чем они занимались». Будь Роб моложе, сохрани хотя бы щепотку тех идеалов, что привели его когда-то на службу в армию, он вляпался бы в ловушку. Нет, вбежал бы в нее с разгону!
Но сейчас он чувствовал только усталость.
Следы уводили в дыру в стене дома. Роб видел свежие надломы досок. Дыра оказалась сквозная, через нее открывался проулок, темный, как обугленное жерло печи, заблокированный спекшейся массой боевой техники. Когда-то здесь разверзлась маленькая локальная Преисподняя. Роб, проклиная свое упрямство, полез внутрь. Стены смыкались за ним. Здесь жили дети, мельком отметил он. Все стены украшали рисунки углем, сплошные пытки и казни, черепа, ругательства, ножи и ядерные грибы.
Роб не хотел в проулок, по всему выходило, что он высунет голову, а там Мормо.
«Ты уже у него на мушке, придурок, — подсказал «уокер». — Ниже голову».
Надо зайти с тыла, а не штурмовать в лоб. Но Роб упрямо лез вперед. Он уже насмотрелся. Хватит обходных маневров!
На выходе, перегораживая переулок, лежал Дюк.
Роб узнал его, несмотря на то что шкура жеребца превратилась в сплошную кровавую рану, а сам он больше напоминал кусок фарша, провернутый через гигантскую мясорубку. То, что Роб принял за обрывки кожи, оказалось ковром из мух. «Черт». Как бы то ни было, действовать стоило быстро. Роб убрал оружие, чувствуя себя голым, и опять попытался спрятать нос в ладони. Вонь была чудовищной. Мухи взвились разом, негодующе приветствуя Роба.
С коня живьем сняли шкуру.
Дюк еще дышал. Мормо вставил пластиковые трубки ему в ноздри, пасть шипела кровавой пеной, но животное отказывалось умирать, конвульсивно дергало копытами, косило на Роба огромным выкаченным глазом. Стрелок протиснулся мимо, никакой души не хватит жалеть каждого, но совесть взяла свое. Тварь, конечно, прокусила ему руку, но кое-что он был ей должен. «Не трать патроны», — предупредил рассудок, но Роб отмахнулся.
«Баааам», — отдалось в плечо яростью «Уокера». Дюк дернулся, перевернулся на спину и забил копытами в воздухе. Одна нога переломилась и повисла на лоскутах мышц. «Бам», — спокойно добавил «уокер». «Бам», — и жеребец обмяк грудой освежеванного мяса.
Роб перезарядил револьвер. «Теперь Медведь». Оскальзываясь, рискуя в любой момент подвернуть или хуже того — сломать ногу, Роб побежал прочь. Мухи шли в лобовую, хлестали по рукам и лицу, мерзкие пули мелкого калибра. Мухи торопились назад к трапезе.
Ноги хлюпали в кровавой грязи. Когда Роб понял, что ступает по кишкам, его замутило. Стрелок резко остановился, отшатнулся было, но споткнулся о чьи-то ноги и упал. Чуть не навернулся лицом прямо в чью-то раскуроченную спину. Выставил руки при падении и так зверски ударился культей, что боль выжгла из него всю брезгливость. Когда мир перестал быть белым и вопить, Роб открыл глаза, стер с лица кровь и разрешил себе увидеть правду.
Весь город нашел свой конец в этом тупике. Мормо торопился, но отказать себе в небольшом шоу не смог. Тварь изнемогала от тяги к театральным эффектам. Дикое, нарочито людоедское искусство, которое подчеркивало: между нами пропасть, разумное существо не станет творить такого.
Некоторые люди еще притворялись живыми. Они стонали, скребли пальцами, как раздавленные жуки, ощупывали стежки, что забрали у плоти автономность, отрезали и выкинули необходимость отвечать строго за себя. Люди были обречены.
Джек Мормо сшил их воедино. Ему не хватало материала, чтобы сделать это, поэтому он использовал шкуру Дюка, чтобы сметать из людей огромный мясной ком. Грубо, но надежно.
Мормо развлекался. С некоторых снял лица. Всем без исключения заштопал рты. Значимую часть композиции расположил картинно, постарался, выстроил мизансцену. Теперь Роб радовался тому, что вода так легко покинула его желудок. Он мечтал вздернуть больного ублюдка! Разорвать его тягачами. Залить цементом. Вколотить в глотку огромный раструб и накачать его кипящим машинным маслом. Насадить на трубу паровоза, как на кол.
Медведь венчал эту Голгофу.
Мормо запихал его на самую вершину. Гражданин Конфедерации Джеремайя Смоки, так нелепо подставивший уши под ведмачий речитатив, казался пловцом, вынырнувшим из воды и силящимся достать рукой до борта бассейна. Роб не видел его лица и внезапно понял, что даже благодарен палачу за этот невольный подарок.
Указательный палец Медведя, ободранный до кости, упирался в кровавую надпись на стене:
ОТСТУПИСЬ
На мгновение ноги отказались повиноваться.
Роб всякое повидал. В конце концов, он воевал — хотя гордиться тут особо нечем. Сжигал деревни с женщинами и детьми. Отнимал у озверевших братьев девочку лет десяти — она все равно не пережила ночи, ее забрал майор. Девчонка вбила насильнику в горло перьевую ручку, а утром ее повесили. Роб до сих пор помнил ее расцарапанные ноги, двумя тонкими ветками качавшиеся под окровавленным подолом.
Война раздевала душу, раскапывала ее нужники, вываливала наружу потаенное дерьмо.
Но тут случилось иное.
Здесь пировал Зверь, сытый, самодовольный, уверенный в своей безнаказанности.
Роб покачнулся, надо было упасть, смешаться с кровавым месивом, стать мясом и кишками. Пройти эту инициацию. Но он лишь полез на кучу еще дышащих, шевелящихся трупов, чтобы вырвать из нее товарища.
И только закончив, обнаружил, что плачет кровью.
— Ты… — сказал Медведь, увидев его. И даже попытался улыбнуться.
— Как ты, друг? — спросил Роб. Он приставил револьвер к виску Медведя и взвел курок.
— Рооо…
— Что?
— Роооо! — Изо рта Медведя полетела кровь.
— Что, дружище?
— Пииить.
Роб покачал головой. Воды нет.
— Ну ты… и зануда, — сказал Медведь. Роб кивнул и выстрелил.
«Так и есть, дружище. Так и есть». Охотник снова был прежним — кровавая магия Джека Мормо оказалась сильнее ведьминых чар. А может, это была смерть. У нее свои чары. Медведь, огромный, освежеванная туша плоти, лежал на песке, вытянувшись, и не дышал. Золотая пуля снесла ему полголовы. Из швов, снятых Робом, торчали обрезки кожаных ниток. В животе охотника, вспоротом, а затем заштопанном вкривь и вкось, что-то шевелилось. Роб не горел желанием узнать, что именно. Нет, спасибо.
Роб хотел закрыть охотнику глаза, но Мормо срезал тому веки — как предусмотрительно! Роб подумал, вынул мешочек с оставшимися золотыми пулями. Достал две, расплющил ударами рукояти «уокера». Убрал мешочек обратно. И закрыл мертвецу глаза золотыми неровными монетками. Вот так.
Возможно, это что-то значит в загробном мире. Роб пожал плечами. Возможно, ничего. А он просто сентиментальный дурак. Роб поднялся и пошел прочь.
Он прошел через весь город, уже не замечая чудовищной вони разложения, набрал воды в колодце на повороте дороги, напился сам и наполнил флягу. Тошноты не было. Человек ко всему привыкает, даже к жизни на бойнях.
А потом он вернулся к ведьме.
Распятое нагое женское тело. Роб медленно и не торопясь, оглядел ведьму с ног до головы. Несмотря на ситуацию, он вдруг на мгновение почувствовал желание — особенно неуместное здесь и сейчас, посреди этой кровавой вакханалии.
А вот жалости не было. После смерти Медведя — нет, совсем нет. Впрочем, о Медведе он тоже не жалел. Но охотник был ему другом… и не заслуживал такой смерти. Любой другой — пожалуйста. Медведь нагрешил за свою недолгую скверную жизнь на два Ада и пару чистилищ… Но не такой.
— Эй, — окликнул он Аэлиту. — Живые есть?
Ведьма мучительным усилием открыла глаза. Рядом с ее головой на перекладине солидно сидели две вороны. Когда Аэлита очнулась, одна ворона попыталась клюнуть ее в глаз, но промахнулась. Ведьма дернула головой и застонала. Ворона примерилась клюнуть еще.
Роб вынул «уокер» и аккуратно прицелился в ворону.
— Бам! — сказал Роб.
Ворона, взмахнув крыльями, сорвалась с перекладины, вслед за ней — вторая птица. Кар-кар, крикнули они с безопасной высоты. Кар-кар. Видимо, так звучит «ну ты зануда» по-вороньи… Умные птички.
Ведьма перевела взгляд на Роба — с усилием, словно у нее заржавели глазные яблоки.
— Убей меня, — сказала она, — или помоги.
Роб помедлил. Оба варианта ему не нравились.
— Я подумаю, — пообещал он. Убрал револьвер в кобуру.
В конце концов, именно ведьма привела сюда их обоих — и Роба, и Медведя. Это она во всем виновата. Долбаный сукин сын Мормо пришил Медведя к человеческой многоножке. Роб опасался, что увиденное останется с ним навсегда.
Возможно, оставить Аэлиту умирать на кресте будет лучшим выходом. А вороны еще вернутся…
Возможно.
Роб оглядел крест, посмотрел на гвозди, вбитые в запястья ведьмы, затем на обрубок собственной правой руки. Кажется, это будет довольно мучительно… Нужно найти инструменты.
— Никуда не уходи, — сказал он ведьме. — Я скоро вернусь.
Крест наконец упал.
Роб нашел ржавый заступ. Сжимая его непривычной левой рукой, пошел освобождать Аэлиту. Каждый удар болью отдавался в обрубке. Роб матерился и рычал. Пытался петь, но слова застревали в глотке, а перед глазами вставал Медведь, прежний, живой, с вечной дебильной ухмылкой и мохнатыми гусеницами бровей. Медведь улыбался, щерил редкие зубы.
Роб работал, но мысленно все время возвращался к надписи кровью. Надпись принимала разную форму, смысл, интонацию. «Отступи. Оступись. Отстань. Отстранись. Отвали. Отвянь». Рубка отвлекала едва-едва.
Когда крест закачался, времени на раздумья не осталось. Дерево затрещало, Роб в последний момент отпрянул.
Крест обрушился с грохотом, подпрыгнул. Голова Аэлиты треснулась о перекладину, ведьма закричала, из-под волос потекла кровь, но Робу было уже не до мелочей, он подошел и взялся за нож. Стрелок раскачивал и тянул, кровь брызгала в лицо, пальцы скользили, не держали рукоять. Наконец он выдернул нож и отбросил в сторону. Затем защемлял курком «уокера» трехдюймовые иглы в руках ведьмы и выдирал их, пихал оторванный кусок своей рубашки в дыру у нее под ребрами, как вдруг оказалось, что крови больше нет, ведьма села и хлещет его по щекам, отгоняя, а сама мычит какой-то варварский напев. Роб зашипел от обиды, отступил, но тут на его глазах раны сжали челюсти и зарубцевались тонкими злыми полумесяцами.
Все, кроме дыр на запястьях. Стигматы.
Роб отполз к стене дома, прикинул, что будет, если положить весь барабан ведьме в голову, золотая пуля к золотой пуле, вздохнул, завернулся в вонючее зеленое пончо и камнем ушел на дно.
Он залил ее ранки на запястьях перекисью водорода, Аэлита вздрогнула. Ш-ш-ш. Шипение, словно жаришь бекон на сковороде. Много-много бекона. Ш-ш-ш. Перекись Роб нашел в ее походной сумке, вместе с чистыми бинтами. Еще бы банку древней «живздоровки»… Говорят, эта штука восстанавливала даже потерянные пальцы. Не повезло. Только перекись и бинты. Хотя, судя по тому, как заживают раны ведьмы, «живздоровка» у нее в крови.
«Если нацедить пару стаканов и выпить, моя рука отрастет заново?» — цинично подумал Роб.
Когда раны очистились, Роб помог ей забинтовать запястья.
Ведьма потерла повязки, выпрямилась. Посмотрела на него исподлобья. Обнаженная, в крови, грязи и нечистотах, в царапинах и бинтах, ведьма сидела раскованно и жестко, как царица. Никакой благодарности в ее взгляде Роб не заметил.
Ну, не очень и хотелось.
— Кто такой Джек Мормо? — спросил Роб. — Он хотя бы человек?
Стрелок устроился напротив ведьмы, вытащил из кобуры револьвер. Машинально проверил патроны. Мышцы ныли так, что ляг и умри. Он взвел курок, барабан провернулся.
Ведьма покачала головой. Нет. Или — не знаю.
— Когда-то эта земля принадлежала им, — сказала Аэлита, — они были господами, а индейцы, которых вы безжалостно истребляете, — рабами предков Мормо. Их пищей и рабочим скотом.
— А кто тогда ты?
— Я? — Ее глаза расширились.
Выстрел.
Пороховой дым развеялся. Ведьма сидела, съежившись. На расстоянии ладони от ее головы в стене темнела дыра от пули.
— Прости, что перебил тебя, — сказал Роб. Аккуратно убрал еще горячий «уокер» в кобуру. — Давай договоримся. Я подумал, если ты вдруг захочешь сделать со мной то, что сделала с Медведем, то я лучше убью тебя сразу. И потом я подумал…
Ведьма с усилием мотнула головой.
— Да?
— …что я, в общем-то, не согласен.
Роб помолчал. Почему-то именно сейчас он почувствовал невероятную усталость. Голова раскалывалась.
— Я убедительно донес свою точку зрения? — сказал он и неожиданно понял, как глупо звучат его слова. Особенно здесь, в этом мертвом городе. Пафос среди кишок. Словно до этого момента все было настоящее, а сейчас Роб сорвался на банальность, от которой ему стало неловко. Как те болтливые «типа крутые» в салунах. Просто треп. Роб передернул плечами и выпрямился.
— Прости, — сказал он.
Это прозвучало ненамного умнее, Роб решил, что в следующий раз вообще не будет ничего говорить. «Да, это лучше всего».
В следующий раз — это когда? Когда ее снова распнут?
— Я буду молчать, — пообещала ведьма.
…Его толкнули в плечо.
— Эй!
Роб открыл глаза. Заморгал. Он сам не заметил, как провалился в сон.
— Я нашла одежду, — сказала ведьма. — Можем идти.
Роб посмотрел и вздохнул. М-да. Не то чтобы он отличался особо тонким вкусом. Но… видимо, сам того не зная, все же отличался.
Она нашла алое платье — длинное, с разрезом по бедру, открывающее длинные ноги. Алая ведьма, подумал Роб. Хотя скорее — алая шлюха.
Алое ей не шло.
Роб никак не мог выкинуть из головы гладкое бедро ведьмы, мелькнувшее в разрезе платья. Алое подчеркивало ее… женственность? распутность?
Впрочем… Роб пожал плечами. Какое мне дело, как она одевается? Да пусть хоть седло на себя напялит, хоть веревкой обмотается!
«Главное, чтобы она привела меня к убийце Медведя».
На голову ведьма накрутила что-то вроде тюрбана — из длинного куска розовой ткани. Возможно, какая-то юная девушка хранила ее для будущей свадьбы. Еще один дар мертвого города.
Возможно, из-за тюрбана черты ее лица больше не казались девичьими. На Роба смотрела взрослая молодая женщина — строгая и жесткая. И красивая.
— Ты должен найти его. Мормо. И убить.
— Я что, похож на сраного регулятора? — хрипло спросил Роб.
Ведьма покачала головой:
— Это неважно.
— Правда? А что тогда важно?
— То, что ты не остался в стороне. Ты пошел за мной. Чтобы спасти своего друга, который угодил в лапы суки-ведьмы. Так?
— Медведь мне не друг.
— Посмотри на себя, Роб.
Он засмеялся. Ведьма вздрогнула.
— Самая дурацкая фраза, что я слышал в жизни! — сказал Роб.
— Тем не менее посмотри на себя. Это ты шел за нами, с искалеченной рукой, без еды и отдыха. День за днем. Ночь за ночью. И теперь ты здесь и сейчас. Что это говорит о тебе?
Роб пожал плечами. В обрубке боль опять запела огненную песнь.
— Ни хрена это не говорит обо мне.
Аэлита хмыкнула.
— Возможно, так и есть. Возможно, ни хрена это не говорит о тебе. А еще может быть, что это говорит о тебе больше, чем ты думаешь.
На ферму овцеводов они натолкнулись ближе к вечеру.
Пропыленные, заросшие люди, несколько взрослых и с десяток детей загнали стадо небольших замученных овец в ограду. Роб и ведьма остановились, ожидая, пока пыль уляжется. Было странно видеть живых после всех этих залежей мертвецов, что им встретились по пути. Было удивительно, что эти люди продолжают двигаться, говорить, что на них нет крови и они не тянут за собой синеватые гирлянды выпущенных кишок. Странно, но обычные живые люди вызвали у Роба сильнейшее чувство ирреальности. Словно он пьян или даже одурманен.
Ведьма посмотрела на Роба, а он — на нее. Затем Роб мотнул головой в сторону загона. Ведьма посмотрела и кивнула.
У овцеводов были мулы. Пять или шесть облезлых, странной ржавой масти, но крепких и выносливых животных. Робу с ведьмой они бы точно пригодились. Путники двинулись к ферме.
Овцеводы увидели путников и встали навстречу, чумазые детишки выстроились, как на парад, глядя на них настороженно и даже, как показалось Робу, зло.
Роб положил ладонь на револьвер. Затем помедлил и убрал руку. Аэлита смотрела на него молча.
Роб усмехнулся и наклонил голову к плечу.
— Ну, что, ведьма. Твой ход.
Аэлита помедлила, кивнула и пошла к овцеводам. Она шла к ним неторопливо и властно, алое платье развевалось на ветру. Роб смотрел на ее длинные голые ноги и не мог избавиться от ощущения, что она ему нравится. «Черт побери. Этого только не хватало».
Овцеводы смотрели на приближение ведьмы настороженно. Старший, в круглой шляпе с откушенным краем, шагнул вперед — у него была клочковатая пегая борода и загорелое, иссеченное морщинами лицо. Старший задрал голову — кадык на худой шее дернулся — и промычал что-то неразборчивое. Может, приветствие, может, вопрос.
Ведьма остановилась и заговорила мягко. Глубоким, красивым и слегка звенящим голосом;
— Мулы ушли. Утром вы проснулись, а их нет. Два мула ушли. Вы проснулись, а их нет. Откройте загон.
Дети смотрели на нее настороженно. Старший из овцеводов сплюнул. Ведьма пошла, продолжая говорить:
— Я открываю загон и забираю мулов. Мулы ушли, вы их не видели, они исчезли. Нас вы тоже не видели…
Старший вдруг заступил ведьме дорогу. Поднял винтовку. Ведьма остановилась, недоуменно глядя на него. Роб внимательно смотрел на овцеводов, затем понял и усмехнулся. «Ну-ну, давай».
Ведьма продолжала говорить, но на овцеводов это не действовало. Даже дети смотрели на нее с презрением, один покрутил пальцем у виска. Женщины засмеялись. Ведьма остановилась.
— Что?
Старший овцевод наставил на Аэлиту винтовку.
«Оружие? Это все облегчает». Роб выпрямился, опустил руку на кобуру. Старший замычал неразборчиво и зло, ведьма отшатнулась. Роб смотрел и видел, как палец старшего овцевода ползет к спусковому крючку. Вот, вот. В мгновение ока Роб выхватил револьвер и выстрелил. Эхо выстрела разлетелось над фермой, спугнуло овец. Мулы запряли длинными ушами.
Пуля выбила винтовку из рук овцевода, подкинула в воздух. Роб выстрелил еще раз — винтовку снесло. Кувыркаясь, она отлетела назад и грохнулась об землю.
Овцеводы не разбежались, даже не пригнулись, а стояли и смотрели на Роба недоуменно. Стрелок пошел к ним. На ходу убрал револьвер в кобуру, прошел мимо ведьмы, мимо застывших овцеводов, открыл загон, выбрал двух мулов покрепче и вывел их наружу. Мулы шли, кивая рыжими мордами.
Роб подошел к старшему. Остановился. Глядя в лицо овцеводу, сказал:
— Я их забираю.
Лицо старшего дрогнуло.
— Не стоит, — сказал Роб.
К старшему подбежал один из детей, принес покореженную винтовку. И протянул руку. Старший хотел выругать его, но увидел, что там, и застыл с открытым ртом. На грязной маленькой ладошке лежали две сплющенные золотые пули.
Старший открыл рот и перевел взгляд на стрелка. Роб кивнул.
— Два мула, две пули. В расчете. Согласен?
Старший закивал так часто, что чуть не упал. Роб двинулся прочь, таща мулов за собой.
— Пошли, — сказал он ведьме. Они долго шли прочь, мулы топали за ними, качая длинными ушами.
— Не понимаю, — сказала Аэлита. Она все время молчала, а теперь вдруг нарушила молчание.
— Не понимаю почему… — продолжала она.
— Он глухой, — сказал Роб.
— Что?!
Ведьма остановилась. Роб пожал плечами, усмехнулся:
— Он читал по губам.
— Правда? Но…
— Они все глухие, вся семья. Даже дети.
— Мы ограбили глухих? — Аэлита выглядела потрясенной.
Роб пожал плечами:
— А чем они лучше остальных?
Они сели на мулов и поехали.
У заброшенного колодца они остановились напоить мулов.
— Он предупреждал меня, — сказал Роб и замолчал. Он так и не рассказал ведьме о надписи кровью. Что тут скажешь? Что Мормо пугал, останавливал его… Разве мясной ком из двадцати девяти людей и надпись кровью — это повод слушать ублюдка-альбиноса?
«ОТСТУПИСЬ», увидел он, как наяву.
— Я не справлюсь с ним одна, — сказала Аэлита, словно прочитав мысли Роба. — Серьезно. Я не справлюсь с ним одна, без твоей помощи.
— Вы встречались?
Ведьма помедлила.
— Однажды, — сказала она нехотя.
— Старые счеты? Месть? — Роб ждал ответа. С таким дерьмом не стоило связываться. Роб встречал людей, захлебнувшихся местью. Они производили впечатление живых трупов, по недосмотру выбравшихся из могилы. Месть стоило закапывать поглубже, иначе она прорастет гнилью внутрь тебя.
— Мы были посланы правительством. Нашим правительством, — подчеркнула Аэлита, и Роб поднял руку, предупреждая.
— Только без твоего шаманского слова!
— Слова тут ни при чем. Дело в голосе. — Ведьма покачала головой. — Не так важно, что я говорю, важно как. Это моя особенность. Моя, если хочешь, — она помедлила, — магия.
Она наконец-то произнесла запретное слово. Роб покрутил головой:
— Так ты мутант?
Ведьма усмехнулась:
— А ты?
Роб помолчал. Спустя восемьдесят лет после войны уже не знаешь, кто мутант, а кто нет. Ну, третьей руки у него нет… а жаль. Сейчас бы дополнительная рука ох как пригодилась.
— Разве что по четвергам, — сказал он. Ведьма открыла рот. Кажется, он сбил ее с толку.
— Почему?
— Ненавижу четверги. — Он взобрался на мула и толкнул его пятками. — Поехали.
Несколько миль они ехали в молчании. Роб накручивал в себе злость, чтобы в ответ на любой, самый невинный вопрос, сорваться и послать Аэлиту — даже не ведьму, а просто семнадцатилетнюю девчонку, — но та благоразумно молчала и изучала горизонт. Даль багровела закатом, обещала долгий и мучительный путь. Аэлита вглядывалась пристально, иногда останавливала мула и смотрела в землю.
— Что там? — не выдержал Роб.
— Я ищу следы соли.
— Соли?
— Мормо перебил нашу карательную экспедицию в паре миль от соляного озера.
Роб посмотрел на нее. Розовый тюрбан сбился набок, она снова выглядела юной. Лет семнадцати, курносый нос…
— Хороши каратели. — Роб усмехнулся.
— Прежде сказала бы, не тебе чета, но… — Ведьма помедлила. — Ты тут, а они гниют в солончаках.
Роб сжал зубы. Вот он, подходящий момент, вот сейчас. Ну же!
— Нам с тобой не по пути, — сказал он. Молчание было ответом. Роб обернулся к Аэлите. Но той было не до него. Встав на стременах, она приложила козырьком руку ко лбу и всматривалась в ровную, как стол, равнину.
— Там, — уверенно сказала она.
— Ты, — повторил Роб. Закашлялся, начал снова:
— Вали отсюда.
— Без меня ты его не догонишь, — просто сказала Аэлита. — Я знаю, куда он пошел, и приведу тебя туда.
— Дура, — сказал Роб беззлобно.
Белая, гладкая как стекло, поверхность озера. Постоянные ветры отполировали его до блеска.
Это озеро было меньше, чем Великое Соленое, и почти правильной круглой формы. И оно совсем пересохло — в отличие от озера в штате Юта…
Ни капли воды. Роб покачал головой.
Хоть устраивай гонки на скорость. Роб слышал, что рядом с Великим Соленым озером обосновались банды байкеров, называющие себя «Детьми Белого Сатаны». Правда, с дьяволом эти сукины дети никак не были связаны, они просто толкали наркоту и иногда грабили караваны. А вместо города Солт-Лейк-Сити сейчас, говорят, огромная воронка, заполненная белой водой. Во время Веселого Геноцида туда эшелонами привозили и сбрасывали индейцев и мутантов, сковав пачками по десять человек. Никто не выжил, ядовитая белая вода разъедала кожу прямо на глазах. Индейцы кричали, когда вода добиралась до плоти. А линчеватели стояли на берегу и смеялись.
Говорят, одна скво до последнего держала грудного ребенка над головой, пока вода не сожрала ее до костей, и белая гладь не сомкнулась над младенцем.
А потом однажды, по легенде, белая вода ночью пришла в лагерь линчевателей и убила всех. Медведь рассказывал, вода прямо охотилась за людьми, словно живое существо. Точно растворенные в ней мертвые индейцы сделали ее настоящей краснокожей, врагом белых.
И с тех пор к развалинам Солт-Лейк-Сити никто не рискует приблизиться, даже отчаянные байкеры-наркоторговцы обходят его стороной.
Роб помотал головой и огляделся. Какое ему дело до далекого Солт-Лейк-Сити? У него есть Джек Мормо. И свое озеро. Вокруг только сверкающая под солнцем белая гладь, куда ни посмотри. Лишь на горизонте видны голубоватые силуэты далеких гор… Стоп.
А нет, показалось? Роб прищурился, остановил мула. Черные точки. Точно, там что-то есть.
— Там, — сказал Роб.
Ведьма кивнула. Лицо ее… Роб отвернулся, сердце болезненно сжалось.
Ее лицо снова было лицом Бетти. Роб не понимал, как и почему это происходит, но это снова случилось. Чертово наваждение!
Он решился и снова посмотрел на нее. Вздохнул с облегчением.
Нет, не Бетти.
— Что ты там пялишься? — спросила Аэлита. Роб не ответил.
Наконец точки превратились в развороченные, сожженные боевые машины. Бронетранспортер без гусениц лежал на боку, выставив покореженные катки. Два ржавых танка, один без башни, на борту полустертая надпись «Собственность Джесопа», уткнулись друг в друга, словно родные братья. Рядом — огромный джип «Хаммер», который выглядел так, словно его разорвали пополам…
И везде — обгорелые, вросшие в соль, останки людей в камуфляжных куртках.
Армия? Вольные отряды? Распределители? Кто это был?
Роб покачал головой. Бери выше. Это регуляторы, гвардия правительства. Кто-то (да, понятно кто) уничтожил целый отряд охотников на порождения дьявола. Джек Мормо — настоящий дьявол.
— Что я здесь делаю? — снова задал он себе вопрос.
Если уж они не справились, мутанты и сверхлюди, то что здесь делает однорукий охотник за головами?!
Пришел умирать?
«Ну и местечко я себе выбрал, если честно».
— Яяяя, челове-ек… — снова запел он под нос, — постоянной печали. — Роб знал, что не попадает ни в одну ноту. Но песня все равно ему нравилась. — Я вечный неудачник…
Они продолжали путь.
Следующая партия боевой техники. Роб остановился, слез с мула и накрутил повод на антенну разбитого бронетранспортера. Дальше лучше идти пешком. Если у Роба ничего не выйдет, мулу-то зачем пропадать? Пусть живет.
Он оглядел трупы в камуфляжной форме.
— Ты их знаешь?
Ведьма покачала головой. Но Роб по глазам видел, что она лжет.
— Когда мы встретились, ты сказала, твоя лошадь сломала ногу.
Ведьма кивнула.
— Я всегда так говорю.
— Ты была с ними, здесь?
Аэлита молчала. Зной капал на них сверху, шипел на раскаленной броне сгоревших машин.
— Почему Мормо тебя не убил? В тот раз?
Лицо ведьмы дрогнуло.
— Откуда ты… — Она замолчала.
— Ранки, — сказал Роб. — Стигматы. Ранки на запястьях — у тебя там шрамы от прежних… он и в первый раз тебя распял, верно? Они поэтому не заживают?
Молчание.
«Все-таки она очень красивая», — подумал Роб.
— Я была в последней машине, — ответила Аэлита. — Не знаю, как это случилось… Мы ехали убивать его. Думали, Мормо будет скрываться, как скрывался раньше… как скрывались все, подобные ему… И вдруг он вышел нам навстречу. Совершеннейшая глупость. Мы думали, это будет легкое дело. Он убил всех. Всех моих товарищей и друзей.
— Но не тебя.
— Не меня. Может, я выглядела слишком жалкой. — Ведьма усмехнулась. — Или… — она помедлила, — в какой-то момент мне показалось, Мормо хочет, чтобы я вернулась.
— Зачем?
— Думаю, он ищет смерти.
Роб открыл было рот, ведьма покачала головой:
— Именно так. Он хотел, чтобы я вернулась и отомстила. Я уверена. Возможно, только ради этого он убил всех остальных. Чтобы у меня был повод вернуться. Мотив.
— Ерунда, — сказал Роб.
Аэлита помолчала.
— Да, это безумие. Но тем не менее это похоже на правду больше, чем сама правда.
Роб помедлил. Надо наконец решаться…
— Ты остаешься здесь, — сказал он.
— Да пошел ты! Я пойду с тобой, хочешь ты этого или нет.
— Что?
— Я… пойду… с тобой… — выговорила она раздельно.
И тогда Роб ее ударил.
В какой-то момент Роб решил сдаться. Махнуть на все рукой. Подкорректировать курс, даже не назад — в сторону. Просто уйти, загребая песок сапогами. Убраться с этого зеркального пластика. Нет уже сил терпеть. Здесь человек жить не может. Тут жарко? Холодно? Голова звенит. Глаза набухли, налились свинцом внутри черепа, давят на переносицу, как щипцы. Не надо про щипцы! Свалить, вырезать себя из этой тупой сказки. Нет такого персонажа в этой сказке! Почему он прется убивать царя горы? Кем он, Роб Стуммфилд, себя возомнил? Охотником за самыми опасными головами?! Апостолом справедливости? Или, того не замечая, он сам стал наживкой? Сейчас поверну. Еще шаг и точно… Поверну… Нет.
Он шагал и шагал вперед.
Костяшки до сих пор саднили. Ведьма шла следом и никак не унималась. Пойдустобойпойдустобой… Он врезал вполсилы, нос хрустнул, она упала. Увидев ее лицо, он даже устыдился на миг. Она заплакала. Негромко, по-девчоночьи. Тоненько заскулила, и Роб увидел вдруг, что это его дочь ревет от жестокого, но столь необходимого наказания, и оба они согласны с ним, но обида такая глубокая, такая жгучая, она разъедает их отношения, точно белая вода, переводит стрелки с защитника, эталона мужчины на самодура и грубую скотину. «Смог бы я ударить Бетти?» — от этой мысли заныли зубы. Роб опустил взгляд и никак не мог посмотреть Аэлите в глаза. А когда заставил себя, вздрогнул. Ее лицо постарело. Роб увидел, что прежняя молодость — тщательно наведенный морок. Магия. Роб плюнул, бросил ей на колени флягу с последней водой и пошел дальше. Один.
Наверное, она могла приказать ему.
Но она этого не сделала.
— Яяяя, челов-е-е-ек постоянной печалииии, — запел он вполголоса, шаркая ногами. В соли за ним оставалась вереница следов, придет ветер и хозяйственно заполирует все. Черта лысого стала бы Аэлита ему приказывать. Или все-таки рискнула бы? Почему нет? Марионетки медленные, плохо шевелятся, поговорить не о чем. Медведь так больше молчал. Эх, Медведь, Медведь. Роб на миг испытал угрызения совести. Он жив, а охотник — нет.
Роб вошел в лес костей, обтянутых высохшей кожей, ветер скрипел, прорываясь сквозь коридор из соленых рук. Они приветствовали его бессмертным салютом, отдавали честь, пробивали бронированные хребты и панцири убитой техники. Роб шел и видел нечто знакомое во всем этом, какую-то последовательность, некий текст. И этот текст уничтожил тайну, взорвал ее изнутри. Все стало предельно ясным. «Татуировки», — подумал Роб. На всех руках, что торчали из соли, ветвился такой же рисунок, что и у юной индианки. Он же, теперь Роб не сомневался, прятался в рукавах ее дряхлой бабки…
Роб пошатнулся, как от прямого удара в челюсть.
Его заманивали. Им управляли.
Что бы он ни делал, как бы ни вилял, дорога ему была выстлана одна — к мертвому озеру. Искать погибели или победы в схватке с чудовищем по имени Джек Мормо.
Аэлита из них?! Но он же видел ее руки?
Роб встал как вкопанный.
Сроду он не делал того, под чем не подписался.
Это не его война. Джек Мормо — не Шустер Грейп, не один из тех ничтожных ублюдков, чья смерть стоит денег. Роб вообще не должен быть здесь! Голова зазвенела еще сильнее. Роб помотал ею, пытаясь избавиться от звона, хлопнул ладонью по затылку — в темя будто вонзилась соляная игла. Черт. Черт.
Он должен быть дома! Бетти больна! Две тысячи долларов!
Лицо Аэлиты плыло перед мысленным взором, отодвигая образ Бетти. «Он ищет смерти», — шептали ее губы так убедительно, так правдиво. Как же давно он не видел дочь. Какое мутное, расплывчатое стало у нее лицо. Бетти! Он ее почти забыл. Бетти! Что за черт?! Бетти! Вселенную затопило лицо Аэлиты, огромное, белое, как луна.
Роб вспомнил их первую встречу. Ее крики за окном. Она взяла за душу даже Дюка.
Тогда почему он решил, что у нее не получилось использовать голос? Почему он, Роб, действует, как марионетка?! «Развернись и беги, — сказал он себе голосом «уокера». — Развернись и беги».
«Да, — решил Роб, выдирая себя из соляной трясины. — Бежать со всех ног, вырваться из ловушки, бросить эту чертову обреченную погоню за Дьяволом».
Он почти повернул…
Но тут из-за перевернутого бензовоза выскочила стайка полуголых детей.
Роб напрягся: от запястья до локтя по их рукам змеились знакомые узоры. Подобное притягивается подобным. Серьезно и молчаливо дети кинулись Робу в ноги, попытались облапить и повалить… От внезапности этой атаки стрелок растерялся, подпустил тварей слишком близко.
И едва не поплатился за это.
Инстинкт повелел переступить ногами, не дать вцепиться в колени. Роб врезал одному из нападавших рукоятью «уокера» в висок, другому — в затылок, с силой пнул третьего сапогом, четвертому мальчишке наступил на руку, сморщился от хруста мелких костей. Нет, Роб, не залипать! Дергаться, отпрыгивать, вырываться, менять позицию, сдирать с себя назойливых пигмеев. Кровь бурлила в жилах.
Вожак увернулся от удара Роба, перекатился через голову, посмотрел на стрелка с земли, раскрыл узкую, длинную, как у акулы, пасть и напал.
Тысячи зубов. Роб похолодел. Щель, полная заостренной смерти, растягивалась и становилась все больше и больше — пока не сомкнулась на левом плече Роба. Тот, как зачарованный, уставился на эту невозможную, невероятную хрень.
Боль.
Мальчишка вырвал из его плеча кусок мяса — с фалангу большого пальца. Ноги пронесли мальчишку дальше, он проскочил несколько шагов, упал на четвереньки и, мотая головой, словно варан, принялся жевать. Роб смотрел, завороженный, как исчезает в темной глотке этой пародии на человека фрагмент его живого, дышащего тела.
Мальчишка повернулся к Робу, урча.
Теперь Роб сумел его разглядеть. Лицо монстра наискось пересекала глубокая, кое-как заштопанная рана. Треугольный лоскут, что заменял ему нос, держался на разлохмаченных нитках и был синим — то ли взятым от трупа, то ли просто куском негритянской кожи. Из-под лохмотьев, бывших некогда курткой от песчаного комбеза, торчали обрывки бечевы, жуткие бугры мышц не скрывали громадных суставов, тут и там кожу прорывали костяные наросты вроде рогов, кое-где кожа каннибала была собрана на скрепки, в другом месте на алюминиевую проволоку. Удивительнее всего смотрелись его татуировки, свежие, яркие, еще кровоточащие, пятнающие шкуру, как заводское клеймо, не делая различия для белой или черной кожи.
Но Роб отвлекся. В висок летело огромное, острое, Роб мгновенно упал на правый бок, кайло свистнуло над головой. Ударивший разочарованно взвыл, инерцией его повернуло вслед удару. В следующий момент сильным пинком Роб раздробил нападавшему колено. Хруст. Мальчишка выронил кайло и рухнул в соль, но боли словно не почувствовал — резво повернулся к Робу и пополз, волоча изувеченную ногу. Черт, да что ж такое…
Роб вскочил на ноги, подхватил кайло и с размаху пригвоздил тварь к соляной поверхности. Хватит с тебя?
Мальчишка рычал, выл, но продолжал тянуться к Робу.
Роб отодвинулся и невольно застонал. В рану на плече во время падения попала соль, теперь она проедала стрелка насквозь. Зато дезинфекция. Он увидел, как мальчишка-каннибал дожевал кусок мяса и снова идет к добыче. К Робу. Остальные монстры группировались для атаки.
— Ну, хорошо, — сказал Роб. Он рассвирепел всерьез.
Вскинул револьвер…
Вспышка.
Стрелок увидел ее отражение в зрачках мальчишки. В следующее мгновение шарик сорок пятого калибра отбросил падаль от Роба. Чудовищным золотым пинком.
Древний револьвер вспомнил, что такое — убивать.
Как и сам Роб.
И им обоим это понравилось.
Накатило спокойствие. Ледяная безразличная уверенность, которая появлялась у Роба в минуты боя.
Пожалуй, такой космической пустоты вокруг Роб не испытывал со времен Мексиканской войны…
Револьвер бился в руке, отдавая накопившуюся ярость. Черепа детей-чудовищ лопались, как тыквы в Хеллоуин. Внезапно Роб ясно увидел, как они мальчишками швыряли камнями по тыквам, выставленным вдоль заборов. Точно так же они разбрызгивали оранжевый яркий сок.
Роб выстрелил. Ребра вылетели из груди мальчишки, как кегли. Роб вспомнил: в детстве у него был игрушечный боулинг, но не было шаров, они с братом постоянно колотили кеглями друг друга. Воспоминания крючками тащили друг друга из памяти.
Вот они с мальчишками пошли на дамбу, охотиться на рыбу: крупные тушки сами выбрасывались на берег, ползали на неуклюжих подобиях лап, рыли червя, жрали все подряд, как диковинная речная саранча. Ветки, мусор, полиэтиленовые пакеты, все шло в топку их пастей. На солнце чешуя с рыб облезала, и были они жуткие, костистые, розовые, в разводах мазута, гремящие Гейгером, но мальчишки плевать хотели на радиацию. Они подкарауливали рыб с обломками досок и лупили, глушили, переворачивали и протыкали заточенными о бетонные плиты электродами, а потом коптили на крышах баков, в которых варился битум. Слаще той рыбы было не найти.
Барабан опустел.
Роб опустил дымящийся «уокер» и приготовился отделать выживших кулаком и пинками. Уцелевшие монстры вдруг побросали пруты и вилы, дружно завыли и исчезли среди надгробий бульдозеров и грузовиков. Передышка, внезапная, как нападение, застала Роба врасплох.
Он помедлил, не веря. Неужели всё? Затем, зажав обрубком, попытался перезарядить револьвер. Неловко коснулся оголенным стволом культи и замычал — обжегся. Пальцы не слушались, карманы стали узкими, патроны упрямились. Пули капали в песок, как слезы.
Рыбы он наколотил предостаточно.
Твари погибли не сразу. Одному пулей оторвало ногу, тот ползал по песку и шипел, другого почти обезглавило. Мальчишка полз по соли, волоча за собой полуоторванную голову, она стучала ему о спину; провода, которыми голова крепилась к туловищу, искрили. У других отродий висели надорванные руки, зияли пробоины в телах, откуда густо капало синее масло. Один силился запихать в прореху на животе комок внутренностей, перевитый гирляндой для рождественского древа. Гирлянда внезапно закоротила, и мальчишка вспыхнул, вскочил резво и принялся носиться вокруг Роба, кашляя черным дымом, но совершенно беззвучно, как машинка на дистанционном управлении. Он метался туда-сюда, а Роб стоял, изумленный, рискуя в любой момент столкнуться с чем-нибудь еще более странным и жутким. Наконец мальчишка с разгону врезался в ржавый бронетранспортер, отлетел, упал, но еще несколько минут возился в соли, пытаясь подняться, скреб пальцами, вздрагивал, точно хотел задрать голову и поглядеть в глаза Робу Стуммфилду, стрелку, который заварил весь этот кромешный бульон.
Остальные мальчишки кончились незаметно.
Просто застыли и омертвели глазами. Ветер шелестел сквозь их раны, заставляя раскачиваться руки и ноги.
Вместе с ветром пришел скрип.
Сначала он звучал, как прелюдия, вкрадчиво, будто случайно. Он прилипал к обычным звукам мира, крался за ними и делал их тревожными, жуткими. Роб скривился, по рукам прошла ледяная волна, кожа покрылась мурашками, волоски встали дыбом. Соль зашипела. По трупам машин проскочила шустрая лиловая молния. Воздух затопило озоном. Пальцы перестали дурить, патроны послушно легли в барабан. Ударила вторая молния. Еще одна.
Что-то приближалось.
Роб спрятался за бронетранспортер, по борта ушедший в белизну. Он боялся прикоснуться к металлу, молнии выглядели угрожающе. Соль шкворчала на разные голоса, ее голос напоминал шаги и плач одновременно. Роб покрутил головой. Звук стал страшнее мутантов, скрип выедал душу.
Роб поймал себя на желании засунуть ствол револьвера в рот, просто так, чтобы успокоиться. Ощутить вкус ружейной стали. «Кольт» такой твердый, холодный. Возьми его. Зажми зубами. Роб ударил себя по лицу рукой с револьвером, разбил губу, вкус крови привел его в чувство. Молнии рубанули еще раз, скрип наконец-то явил себя, вышел полноценной симфонией, показал во всей красе.
И Роб увидел их.
Первой выступала старуха. Ветер колоколом раздувал ее белое платье, еще более ослепительное, чем соль вокруг. Старуха хромала. Кость пронзила ее левое бедро и торчала из плоти, как древко копья. На каждом шагу нога хрустела, трещала и скребла, это она задавала первую скрипку, это ее скрип вынимал сердце и царапал душу. От этого звука у Роба внутри все сжалось. Револьвер прилип к ладони.
У женщины не было лица. Вместо него — бугристая подсохшая рана. Лицо — темную, задубевшую маску кожи — она несла в левой ладони. Правой рукой, закинув ее на плечо, она волокла за собой дочь — на поводьях. То, что это именно дочь, Роб не сомневался. Женщины все еще походили друг на друга. Обе шитые-перешитые. Ни клочка родной кожи. Черные струпья на месте стежков. Линялые, всохшие в череп глаза, неподвижные, так что им приходилось вертеть головой, чтобы высмотреть Роба.
«Бери повыше, — подсказал внутренний голос. Роб уложил руку с «уокером» на крышу бронемашины. — Она увернется!»
Выстрел.
Пуля, вихляясь, ушла с нарезов, клюнула мать в лоб и беспомощно упала у ее ног. Старуха неловко переступила через нее.
Как такое могло случиться? Роб не понимал, но старуха двигалась исключительно плавно, хотя якорь в лице дочери сильно ее тормозил.
Дочь не могла идти сама, тащилась за матерью на поводке, как собака с перебитыми ногами, падала, и тогда старуха дергала за веревку, волочила ее по соли, оборачивалась через плечо и громко шипела. Дочь поднималась. Обе выступали на цыпочках — переломанные кости ничуть им в этом не мешали — и показывали тошнотворный балет. Собранные на живую нитку тела каждой прикрывали халаты: синий мамы и розовый дочери.
«Постой, — сказал кто-то внутри Роба. — Но ведь она была в белом платье». Тот, завороженный, лишь отмахнулся и продолжал смотреть.
Освежеванное лицо женщины стало казаться ему миловидным. И знакомым. «Мама, ты недурно выглядишь». Недурно, конечно, для того ужаса, который сотворил с ней неведомый делатель. Тело старухи, изрезанное, раскроенное и заново сшитое из лоскутов, могло служить подлинной картой мук и боли.
Творилось запредельное: старуха, жуткое пугало, точно намеренно застывала в неестественных позах, изображала распятие и крестные муки, затем резко выкидывала вперед руку с маской, точно играла носовую фигуру старинного фрегата, резко дергала веревку — дочь летела кубарем, но тоже билась о соль не просто так, а словно в жутких цирковых номерах. Вставала на лопатки, стригла ногами воздух, как богомол, а мать в это время старалась вовсю: принимала нелепые и величественные позы, указывала на небо, жестами призывала молнии на голову Роба, откидывала назад руку с маской, точно готовилась метнуть ее, как копье.
Они танцевали для него, подплывали все ближе.
Роб сделал еще одну попытку. Он направил ствол револьвера прямо старухе в лоб, до нее осталось едва ли три фута, — она запрыгнула на бронетранспортер и наклонилась к Робу. Он не мог промахнуться. Курок щелкнул, отходя на дистанцию удара. На броню полезла дочь, щелкая суставами, как кастаньетами. Эта ближе. Роб перевел прицел и вздрогнул. Татуировки! Он увидел въевшийся в плоть женщин рисунок. Опять эти чертовы татуировки.
Выстрел.
Пуля ввинтилась в лоб дочери и принялась вертеться, ездить, чертить по корке плоти спирали, спускаясь к щекам, пока не исчезла во рту. Дочь оскалилась. Зубы были, как на подбор, чистые и ровные. Дочь сжимала челюстями пулю. Блеск золота. Последний цирковой трюк.
«Это твое, — произнес голос в голове Роба. — Забирай!»
Девчонка выплюнула пулю, и та по дуге нырнула за шиворот Робу, невозможно горячая. Он выругался, едва не выронил «кольт» и попытался вытрясти огонь из рубашки. Тот провалился ниже, потек по спине, плавя кожу.
«Черт!»
Роб чувствовал, как его схватили за руки, прижали культю к соли, придавили ноги, одна из тварей села на него верхом. Его опрокинули на спину. Он видел лишь огромную линзу неба, багрово-алую, как гигантский ожог.
«Что же такого мы сделали с миром, что теперь он мстит нам? — спросил внутренний голос, но у ответа было одно лишь имя. — Бетти».
Старуха склонилась над Робом и бережно накрыла его лицо своим.
— Теперь ты готов, — услышал он ее голос, и тот расставил все по местам. У старухи было лицо индианки, которая отрезала ему руку, а ее дочери не впервой было седлать Роба. — Иди дальше.
Пылевая завеса поглотила изуродованные останки людей и техники. Перед глазами Роба клубилось мутное нечто, похожее на взболтанное мороженое или жидкую сахарную вату.
Его больше никто не держал. Вокруг распахнулась белая пустота.
Не пропали только они.
Трупы убитых им мутантов. Они обвиняли. Тела проступали сквозь соляную пелену, как черные, сгнившие острова проламывают лед, и плевать хотели на буйство зимней стихии. Они кричали: «Здесь только мы и ты! Убийца! Ты обречен видеть только тех, кого убил».
Роб зарычал, попытался увидеть что-то иное, поднес руку к самым глазам и едва не расквасил себе нос «уокером». Револьвер был с ним. Это принесло облегчение.
Роб постоял, прижав «кольт» ко лбу. Тот не холодил кожу, напротив, металл пылал жаром.
— В задницу, — сквозь зубы сказал Роб и пошел дальше. На ощупь.
Любые сожаления он сжег десять лет назад. Поздно играть хорошего парня.
И вообще — поздно.
Через пару шагов Роб споткнулся о тело. И начал прозревать. Белая пелена расступилась, точно из страха перед этим трупом. Женщина лежала, вытянувшись в сторону дочери, та скорчилась в паре футов позади нее. Матери недостало буквально пары дюймов, чтобы ухватить веревку и подтянуть дочь к себе. Они умерли порознь.
У каждой зияло по аккуратному пулевому отверстию во лбу.
Роб хотел перевернуть тела, увидеть лица… но не смог.
Бросил трупы, как есть, и пошел.
Роб не сразу сообразил, что перед ним.
Внешнее кольцо из подбитой техники, тел, сросшихся с солью, оружия, скелетов животных внезапно оборвалось, и центр озера оказался внутренним кругом мишени: слепящая глаз белизна — с древней покосившейся бомбой по центру. Только она не казалась честной убийцей, скорее языческим идолом. Серое источенное коррозией тело бомбы покрывали сотни разноцветных лент. Ветер трепал их, как слипшиеся косы безумного дервиша. Некоторые тихонько позвякивали, на концах лент виднелись бусины. Колокольчики?
Вокруг бомбы не было ни души. Из-под нее торчали странные ветки, но, чтобы их разглядеть, следовало подойти вплотную.
У Роба не осталось иного выбора. Месть нужно пилить до конца. Как ветку, на которой сидишь.
Он шагал и чувствовал, как безумно болит его левая — единственная боевая рука. Она практически отваливается, но стоит бросить револьвер в кобуру, и Роб станет никем, мошкой, Мормо прихлопнет его пустой ладонью. «Он и так меня кончит», — огрызнулся Роб и едва не заплакал, таких усилий ему стоило просто нести револьвер в опущенной руке.
Во рту плавилась соль. Роб пожалел о фляге, оставленной ведьме. Он морщился, кусал губы, но шел. Зачем он вообще на это согласился? Не поворачивать же назад?
Чем ближе он подходил к бомбе, тем отчетливее слышал звук. Замедленный, точно он начинался за несколько миль отсюда, гулкий, он отдавался во всем теле Роба. От него вибрировали отдельные волосы, ногти, зубы. Звук гудел в костях Роба, обещая бесконечное мучение, казни, в сравнении с которыми все, что он уже пережил, сказки с картинками.
Сперва Роб перепутал этот звук со стуком своего сердца. Но этот был в сотни раз медленнее. Звук начинался в позавчера и пронзал собой всю неделю до следующего вторника. Подвременной шорох, скрип атомов друг о друга.
Бомба теперь заслоняла половину неба. Равнодушная, усталая, она глубоко ушла в поверхность озера, в ржавых стабилизаторах пел ветер. Роб разглядел ветки, которые обнимали ее днище, — две руки, явно мужские, они настолько крепко сдавили многотонное зло, что казались руками праведника, не пускающего ее гнев наружу.
Не остались секретом и грузики на лентах. Никаких бусин, лишь отполированные ветром и песком кости: куски челюстей с зубами, пальцы, шары суставов, ребра. Кто-то намеренно отгонял зрителей от своего идола. Или честно приносил самые лакомые кусочки. На самом верху бомбы, у стабилизатора бился ятаган алого цвета. Шейный мужской платок. Со свистом и шипением он резал ветер.
Роб подошел вплотную. Револьвером сдвинул в сторону ленты, ствол скрежетнул о металл, и это был честный звук. В ответ что-то отозвалось внутри бомбы. Роб приблизил ухо вплотную, прижался. Долгое время он слышал лишь гул своей крови. Для верности он даже зажмурился. Ждать пришлось невыносимо долго.
Тииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииик — пришло из катакомб времени, так зовут на помощь гибнущие киты. Роб собирался крикнуть в ответ, спросить, где беда, но тут чутье сжало ледяные пальцы на его шее, и он задохнулся. Важнее всего стало то, что творится у него за спиной, здесь, прямо сейчас. Обернись немедленно! Еще миг и опоздаешь! Обернись!
Роб неловко упал и перекатился через здоровое плечо, надеясь, что соль не забьется в ствол «уокера». С колена выбрал прицел и замер. Рядом с бомбой стоял Джек Мормо. Роб видел его в первый раз.
Они стояли, несуразно отличные друг от друга:
Нервный, ничтожный, фасолевое зерно Роб, на одном колене, до скрипа сощурив глаз, через тридцать миль вытянувшись клювом аиста, в руке не «кольт», а жертвоприношение, все тело на прицеле, рука не дрожит, но в груди оцепенение, тягучая кислота заполняет жилы, обрекает сомнением…
И громадный, накрывающий тенью ярдов двадцать Мормо, понурый, опустивший руки, в огромном бежевом плаще-пылевике, изодранном в сотне сражений. За его спиной лежал какой-то ящик. Гроб! Взгляд Роба в одно мгновение пробежался по всей округе, запнулся о бомбу, оценил потрепанную сбрую Мормо — тот весь увешан пряжками и ремнями, сталь вбита в плоть, а рядом с ней жесть, пластик, стеклянные круги, похожие на бутылочные донца.
Джек Мормо не влезал в один взгляд. Поглощать его приходилось кусками. И всюду торчали из него жгуты, леска, бычьи жилы и проволока, которыми собрали гиганта на живую, да так и выпинали на свет Божий, рты шить, детишек пугать.
Глаз Роба блестел неестественной синевой, вроде не мертв глаз, а будто стеклянный. В тон ему сверкала синие очки Джека, холодные, злые.
Мормо собирался продать себя подороже.
Роб давал себе слово на эту встречу, и рука не подвела.
«Уокер» уставился в живот Джека, в стык между металлом и живой плотью. Какой же Мормо огромный. По такой мишени невозможно промазать.
Выстрел.
И осечка.
— Было бы так просто. — Мормо качнул головой. Его губы покрывала сетка мелких белых шрамов. Похоже, ему зашивали рот.
«Еще проще». — Роб нажал на спуск. Боек с хрустом вышел на удар. Щелк.
Осечка.
Не может быть. Это же не автоматический пистолет!
Джек пожал плечами, широко развел руки и поднял над головой, словно молился. Кожа на лице монстра пошла волнами, рваная, обгоревшая, неряшливо собранная.
Роб взвел курок. Барабан подставил новый капсюль.
— Молюсь за тебя, — прошептал Мормо и замер неподвижно.
Щелк. Осечка! Щелк. Осечка.
— Хорошо, — сказал Роб, но револьвер не опустил. «Поучи меня, праведник, как падших ангелов истребляют?» — вспомнилось вдруг. Был у них в армии один отмороженный тип, Ассегай Смит… Когда убивал священников-мексов, всегда так говорил. А остальные смеялись. Больше всего на свете Ассегай любил убивать священников.
«Я тоже смеялся».
— Мама не очень страдала, а вот сестра ужасно, — сказал Мормо.
Роб скосил глаза на старуху с дочерью — они здесь? — и обнаружил, что соль заключила их в идеальный бриллиантовый саркофаг, затянула предохранительной пленкой. Под ее саваном они лежали безупречные, беспечные, святые.
— У тебя ее лицо, — продолжал Мормо, — мамы. Поэтому мы вообще говорим с тобой. Мы, считай, родственники. Не по крови, так по коже. Ты уж не подведи. Не становись таким, как я. Тяжело душе в мертвом теле.
— Это все? — спросил Роб. Он поднял револьвер и вдавил себе в лоб. Боль, как всегда, помогала.
Мормо покачал головой. Скрежет.
— Ты побежишь, но останешься на месте. Соль расплавит время, и ты захлебнешься им, застынешь, как в янтаре, и мысль меееееееееееееееееееедлеееееееееееееееееееееееенно станет рваться наружу. Но на ее зов никто не придет. И тогда ты прозреешь.
— А если вот так?!
Роб подскочил вплотную, вогнал ствол револьвера Мормо меж ребер. Где там твое черное сердце? Щелк. Осечка. Идиот! Пропал…
— Можно еще лучше. — Великан накрыл руку Роба своей огромной ладонью, «уокер» перетек в нее, как кипящее масло. Мормо приставил револьвер к виску, взвел курок. Воздух сочился сквозь зубы чудовища с тихим свистом. Джек Мормо зажмурился и в три секунды отщелкал весь барабан себе в голову. Без толку.
— Не мы здесь решаем. Она! — указал стволом на бомбу, и тут же грянул выстрел. Роб мог поклясться, что Мормо не нажимал на спусковой крючок, но пуля радостно срикошетила о корпус бомбы, ободрав с нее пласт заржавленной коры. На темном металле проступила алая капля.
— Нам положен разговор, — гигант наклонился к стрелку и протянул ему «уокер» на открытой ладони, — потом попробуешь меня убить. По-честному. Так завещано.
— Я ухожу. — Роб выбил револьвер из его руки. Тот полетел под ноги, отскочил, выщербив кусок соли. — Мне плевать! Мне плееееевать. Это никогда не станет вновь моей войной! Никогда, слышишь?!
— Но это война — для всех. Нельзя отказаться от воздуха, которым дышишь.
Роб заткнул бы уши, но одной руки не хватит на оба уха. Поэтому он загорланил, лишь бы не слушать:
— Яяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяя человееееееееееееееееееееееееек постояяяяяяяяяяяянной печалиииииииииииииииии!
Он уходил все дальше и дальше. Пустыня разворачивалась перед ним, соль мешалась с песком, на горизонте барханы песка переходили в купола бурых холмов, поросших жесткой степной травой. Надвигался вечер, испитый, измученный насилием, залитый багряной кровью неба. За Робом тянулась цепочка следов. Он знал, что ветер боится трогать их. Ветер заползал в его одежду и засыпал в карманах.
— Яяя — вечныыый неудааачник… — пел Роб. Но жалость к себе не оставляла его.
Плевать. Лучше дырка в голове, чем этот затянувшийся фарс. Он шел.
— Много лет я кормлю эту бомбу душами, — как ни в чем не бывало продолжал Джек Мормо, не повышая голоса, но отчего-то каждое его слово безошибочно достигало ушей Роба. — С годами она начала требовать все больше и больше. Точно беременная мать, все соки которой уходят плоду. Души не хотели оставаться в моем старом теле. Они вертелись и выпендривались. Знаешь, у пойманных душ очень острые зубы. Они прогрызали во мне дыры. Но я приучился их латать. Я всех зашил.
Чем дальше отходил Роб, тем слышнее ему становился каждый шорох, каждое движение Мормо. Даже не оглядываясь, Роб ясно видел, как тот садится на гроб и вытягивает свои неимоверно длинные ноги. Вот он начинает сдирать с себя куски металла, расшатывает и выдирает пластик. Там что-то шипит и бьет паром. Отчаянно, яростно.
— Меня прозвали хозяином змей, хочешь узнать почему?
Роб не хотел. У него ныли зубы, и главным его желанием было отлить. «Дойди до машин, — твердил он, — они совсем близко, там найдется щель, закоулок, дойди до машин. Там сделаешь все свои дела».
Мормо бесцеремонно схватил Роба за плечо и развернул. Не так уж далеко стрелку удалось уйти. Джек сбросил плащ, большая часть чужеродных пластин валялась у его ног, по груди бежали черные арабские потеки крови. Черт! Да это же татуировка. На глазах у Роба ее завитки и линии ожили. Они превратились в десятки голов, хвостов и туловищ. Змея, сотканная из дыма, грязи и нефти, нырнула под кожу на груди Мормо и вынырнула из-под ключицы. Синие очки больше не сверкали. Джек Мормо стоял тусклый и смертный. Тело его кишело змеями. Позади лежал гроб, припорошенный солью.
— Давай. — К ногам Роба, крутясь, подкатился револьвер. — Пора.
Тттттттттттттттттттттттттттттттттттттттттттттттт, — затрещал воздух, позволяя. Роб наклонился и подобрал «кольт». Пора было приниматься за дело.
Роб молча смотрел, как Мормо подтягивает свой гроб, садится перед ним на корточки и откидывает крышку, небрежно, привычным жестом пианиста, вышедшего к инструменту.
Солнце облило сцену нестерпимым жаром, погрузило в кипящее масло, зажало меж двух листов оргалита. Мормо собирался, снаряжал свои агрегаты, кряхтел и подкручивал. Роб стоял, заледенев. Сейчас это случится. Джек поднял на него глаза. Он снял очки! Сперва Робу показалось, что глаз у того нет — две багровые раны, но потом он вспомнил: «Не смотри ему в глаза! Так глядит сам Дьявол!»
Джек Мормо выпрямился и оказался громадиной, выше десяти футов, ноги его вытянулись, как гофрированные ходули, он покачнулся, пальцы его удлинились, они сжимали рукояти невиданной машины, Роб отказывался верить своим глазам. Так вот почему иглы! Его швейная машина стреляет, как пулемет. Мормо поднял ее из гроба легко, двинулся на Роба, но не вперед, а танцуя, обходя по кругу, руки все время дергались, стригли небо, и только по звуку рассекаемого иглами воздуха Роб сообразил — началось!
Правое плечо распороло острой рассыпчатой болью. Роб выстрелил туда, где мелькал Мормо, но пуля застряла в воздухе. Она билась, ввинчивалась в желе, в которое превратился воздух, кусалась, но двигалась рывками. Мормо тысячу раз мог уйти от нее, он даже изгибался, репетируя это па, но пленка внезапно порвалась, пуля сбила с его груди металлическую пластину, а Роб заорал от докатившейся боли. Иглы торчали из его плеча, как у дикобраза.
Роб попытался нырнуть за бомбу.
Джек Мормо ждал его там.
Втрк-втрк-втрк-втрк! — окатило очередью спину. Роб зарычал и упал лицом в соль. Какой нелепый конец. Он лежал, зажмурившись, ощущая, как соль мельче пудры с каждым вдохом врывается в его ноздри, как она дерет глотку, как гремит кровь в висках, лишая права на капитуляцию, как мозг требует драться, выжить любой ценой, но Роб лежал, не открывая глаз. Сдавался.
Ничего не происходило.
Роб поднял голову, но Джека рядом с ним не было. Роб перекатился на бок, отщелкнул барабан и лихорадочно, звякая «уокером» о соль, вытряхнул из него гильзы. Сел, зажав ствол меж коленей, и принялся набивать его патронами.
Пекло немилосердно. Роб утирал пот со лба, тот выедал глаза, застил обзор, пробирался в каждую ссадину и грозил сожрать заживо. Это чувство ему понравилось: «Я все еще жив».
На Роба наползла густая тень, он дернулся, отползая, бессмысленно дернул стволом, попытался закрыть барабан. Из-за бомбы показалось лицо, гибкое и изогнутое, словно тянучка. «Я брежу или это эффект нагретого воздуха?!» Щелк. Револьвер вышел на боевой взвод. «Какая странная у него шляпа!» — не вовремя удивился Роб, срывая курок. От грохота он зажмурился, это был не выстрел, а нелепость, издевка перед строгой стрелковой наукой, но «уокер» не подвел. Пуля влепила Мормо оплеуху, его отбросило назад, закрутило, перевернуло, руки и ноги сплелись в беспорядочный ком. Убийца завыл. Его машинка глядела в воздух, поливая низкое холщовое небо без тени ссадин от облаков длинной струей игл. Они дождем звенели о соль ярдах в сорока от них. Мормо ревел, как грузовик, севший на брюхо.
Роб кое-как поднялся. Пришлось опереться на револьвер. Пусть он забьется солью, тогда Роб прикончит ублюдка рукоятью, измордует до смерти. Барабан щелкнул, новая пуля уставилась на Мормо из ствола. Тот ходил ходуном. С дрянью нужно было кончать. Роб перехватил «кольт» и тут же опустил. Рука тряслась. «Пожалуйста! — они так близки к развязке. Роб смотрел на «уокера», и ему казалось, что они друг друга понимают. — Нам пора на покой. Тебе и мне».
Когда Роб поднял глаза на Мормо, тот уже ухитрился подняться на ноги. Его качало. В груди дымился тоннель размером с ладонь Роба. Первый выстрел не прошел для злодея даром, открыв лазейку для второго.
Они стояли друг напротив друга. Роб истекал кровью из десятка мелких, но глубоких ран. Мормо не показывал виду, что пробит навылет, и как только стоял? Два револьвера без бойков. Орудия, а не убийцы. Ни один не хотел наступать. И тут Роб увидел, чего Джек Мормо ищет на самом деле.
Ссадина глубокая, жирная, щедро резанул, чуть не до кости. Рана ползет по краю ладони, кожа размахрилась, и никак ее не зажать, только стиснуть другой рукой и бежать домой. Но я сижу. Дышу сквозь зубы, хрен ему, а не слезы!
Я смотрю, как капли частят в банку, свинцовые, быстрые — прямо на червей, а те извиваются, мешают кровь с грязью, ехидничают: «Бо-бо, мальчик? Расплачешься, принцесса?»
Это не черви. Папаша смотрит в упор, рот приоткрыт, наружу гниет его поганое нутро. Вот и сгнил бы вконец! Закидали бы тебя камнями в расщелине, а то и вовсе отдали кротам, пусть отравятся, сволочи. А ему хоть бы хны. Скалится, старый ублюдок. Вовсе он не старый, просто запаршивел весь, истаскался. Мать бьет, пытался пить разбавленный тосол, но живо опомнился, когда двое суток выхаркивал наружу кишки. Всему виной бенз. Не на что сменять горючку. Пару канистр, чтоб выгнать трейлер из каньона и вдарить сотню миль. Хоть куда! Ублюдок нипочем нас не догонит. У него колени, сам ноет каждое утро. Колени. Ногами гвоздит, что твой страус. Переломать бы ему сперва эти колени, молча запереть мать и сестер, пусть кричат, стучатся, а сам газу, газу! Потом объяснимся.
Папаша ковыряет ногтем в зубах и ждет. Другой рукой он отгибает крышку банки, о которую я обрезался, стучит ногтем, ему нравится, как черви копошатся в крови.
Не дождешься. Дурею от жары и боли, отворачиваюсь, сжимаю пальцы, силясь удержать кровь в кулаке.
Папаша щерится, творит указательный палец крючком, цепляет им меня за угол рта и тащит на себя. Рыболов, сука!
— Бо-бо, крошка? Что нос воротишь? Чего воротишь нос от отца?!
Так хорошо начиналось, следовало сразу заподозрить подляну. Дерьмо не воняет, пока не вылезет. Рыбалка — такая простая штука. Ясный день, два весла, лодку перевернули с вечера, удочки, папаша выволок откуда-то ломаный спиннинг, залечил скотчем, все пел: «Мы с тобой вдвоем, как я с батей!» — а я, кретин, поверил — опомнился, поговорить хочет! С сыном решил день провести. Папаша сперва не задирался, вместе стащили лодку на воду, он греб — все-таки скотина еще куда сильнее меня. И вот мы на середине озера. До берега ярдов пятьсот. Сдохну как пить дать.
— Меня отец, знаешь, как воспитывал?! — с места в карьер рушится гад, хватает за челюсть, дергает к себе. От неожиданности ляпаю больной рукой о весло, вцепляюсь в него, но папаша легко отдирает от борта и швыряет на дно. Зверски рублюсь хребтом о доски, давлю спиной банку, та плющится, черви летят во все стороны.
Папаша доволен, нашел новую игру.
— Собирай.
Не сразу понимаю, о чем он.
— Собирай червей, выпердок.
Ласковый какой, обычно сразу по яйцам или в грудак.
— Другой рукой! — шипит папаша, водянистые его глаза стремительно белеют. Пока в них кипит ярость, я спасен, но если они застынут двумя соляными озерами — мне конец. Я реву, как девчонка. Папаша гогочет, глядя, как я сгребаю червей, купаю их в кровище, неуклюже пытаюсь выправить замятую банку. Рвануть бы жестянку вверх, кромкой по горлу, потом под колени и за борт! Ну же! Ну!
Над головами проносятся и уходят в точку самолеты. Я вижу два следа, которыми они рвут небо в клочья. Эти порезы похожи на дырку в моей ладони. Папаша их пока не видит. Он наслаждается моим унижением, и тут налетевший рев швыряет его на колени.
— Сукины дети! — ревет папаша, грозя кулаком распоротому небу. — Дебилы! Засели в своем Чарльстоне. Или где вы там?! В Саванне? Дай мне волю, я бы вас всех перевешал. Уроды! Мать вашу имел во все дыры. Где вы были, когда я гнил под фортом Сантерн?!
Он унимается столь же внезапно, как начал. Садится, достает с пола удочки и принимается разматывать леску. Ухмыляется, пихает меня ногой. Слушай, дескать.
— Кретины, — начинает он свою излюбленную лекцию. — Ни на что не способные недоноски. Если бы я протирал зад в их креслах, я бы уже выжег напалмом логово этих ублюдков. Война! Хрен на. Танками заполировать то, что останется после бомбежки. В логово — термояд. Они, говорят, засели в шахте глубиной в милю. Зачем мы клепали эти чертовы ракеты, если теперь не используем?! А таких бедолаг, как мы, — папаша корчит жалостную мину, — расселить по новым городам, они ведь их строят, только для себя! Дал бы нам дом вместо этого дряхлого говна на колесах.
А то ты забыл, что мы тут из-за тебя! Дом поджег, сбережения матери пропил, вляпался в историю с ограблениями на железной дороге, и ладно бы сам грабил. Хранил в погребе ворованные швейные машины! «Первоклассный товар! Мы на них поднимемся!» Эта рухлядь?! В итоге сбежали сюда, в глушь, где картошка дороже бензина, а это швейное дерьмо никому даром не нужно, полтрейлера им забито.
— Давай червя, — командует папаша. Беру извивающуюся тварь двумя пальцами, ищу взглядом его ладонь.
— Червя, — как больному повторяет мне отец и тыкает в лицо крючком. — Нанижи.
Тянусь к крючку, и тут он роняет его на пол. Ржет надо мной, заливается, хлопает по коленям, гогочет, разбрызгивая слюну. У него лицо безумной обезьяны, глаза сощурены, дикие, он щелкает зубами, вцепляется в борта руками и начинает раскачивать лодку.
— Подбирай, сучонок, чего замер?!
Меня швыряет по всей лодке. Я нагибаюсь и получаю ботинком в лоб. Крючок, который я успел подхватить, пронзает больную ладонь, ублюдок тащит за леску, точно вытягивает рыбину.
— Цоп-цоп-цоп-цоп! — горланит папаша, потешаясь надо мной. — Бо-бо, маленький? Чего упал, крошечка?
Я подхватываю банку с червями и запускаю ему прямо в рожу. Жирные, скользкие, омерзительные твари летят за пазуху, один ныряет прямо в хохочущую пасть. Банка рикошетит за борт. Старик давится, начинает перхать, похоже, проглатывает червяка.
Я примерзаю. Мне не до шуток.
Мгновения тикают, проходя сквозь меня, как смертоносные лучи.
Соль выбила разум из глаз папаши. По его венам мчит цепная реакция. Он уже взорвался, но еще не знает этого. Это знаю я. Сейчас он меня прикончит.
Тик-тик-тик. Замедляясь, рокочет сердце. Хапает глоток крови и останавливается. Бом!
Весло сносит мне челюсть. Я лечу, разматывая длинные ленты крови по всему свету.
Я — сломанный спиннинг, я заношу удилище высоко в небо и цепляюсь за него крючками. В небе — мое единственное спасение. Там уже брошено зерно, из которого я смогу прорастить древо. Раскаленное, восставшее от дна мира до самой стратосферы. Моя голова — расколотый пополам арбуз. Из нее струями рвутся в небо руки, сотни, тысячи хватких щупалец, которые не дают семени вырваться, выдирают его из подбрюшья стратегического бомбардировщика. Глаза смотрят в разные стороны, и внезапно я подмечаю: у папаши из носа торчат снопы седых волос, целый лес доисторического хвоща, ветер носит их, как течение водоросли, поры на его выпуклом неандертальском лбу черные, глубокие, как шахты, копни глубже — найдешь серебро, рука, которой он на отлете сжимает весло, пробита множеством неудачных попыток поменять иглу в швейной машине, те ненавидят его и боятся, неизменно впиваясь в руку, как злая сука, охраняющая щенков, ворот его рубашки помнит другую машину — стиральную, на нем разводы скверного ополаскивателя, они похожи на письменность древних майя, ткань рубчатая, хорошая, такой теперь не ткут, но нынче в ней завелись крохотные, меньше песчинки, твари, они жрут папашу поедом, вся шея у него в глубоких тоннелях, куда они откладывают яйца, а те обращаются в длинноносых личинок, прорываются в капилляры и дохнут, налакавшись дрянной папашиной крови, в вырезе рубашки я вижу рог его татуировки — старик мечтал стать музыкантом и посрамить Короля Элвиса, набил себе саксофон, я замечаю мельчайшие выщербины в досках лодки, это Гранд-Каньоны, там свой космос, кое-где завелась жгучая плесень, палит костры и собирает войска на битву, я вижу, как мох всплескивает руками, прячется от грядущего всесжигающего пламени, смертоносной ударной волны, уключины внезапно чистые, намасленные, я удивляюсь им, продолжая таращиться на мир, раскрывая его невероятной круговой панорамой, расшатывая, выдирая здоровый зуб, развинчивая диким, запредельным усилием болты в бомболюке, выламывая его с прицелом, упреждением, как стреляют по мчащей лошади, чтобы самолет, идущий на сверхзвуке, выронил свою посылку не там, куда был отправлен, а строго мне на голову.
Я так сказал. Я так убиваю.
Я слышу, как глубже уходит рыба в слепой попытке спастись, как зверье прядает рваными ушами, чует грядущую напасть тонкой струной, предвещающей землетрясения и пожары, как ветер давит потоки к земле, готовясь смести огненным рыком миллионы тонн песка, спрессовать его, запечь, озеркалить, как сворачиваются в пружины черви, зарываются в дно мельчайшие твари, рачки, улитки, стонет трава, порывая с корнями, лопается от грядущего кошмара кора на деревьях, а мать, унюхав беду, разлитую в воздухе, подходит к окну, отдергивает шторы, но ей видно лишь стену каньона, потеки красной глины и копошащихся сестер, ищущих красивые камушки, но озеро всего в миле от них, а на озере мы. В эпицентре ада.
Глаза папаши, медленно, от края, подергиваются коростой, соляное бельмо зарастает их, перекидывается на шею, сползает под рубашку, торопится. Батя хрипит, тянет ко мне руку, я вижу его зубы, они выкрашиваются из пасти, а нос проваливается внутрь черепа, открывая дикую, полную кипящего алебастра жуть. Следом лопаются глаза, в воздухе повисают два соляных фонтана. Время издыхает. Тик-тик-тик. Сердце тараном бьет в ребра, эхо от его удара звучит не меньше минуты, отдаваясь у меня в зубах. Лежу на спине. Смотрю на дно бомбы. На нем любовно нарисованная зубастая пасть. Она приближается, силится проглотить меня, расплющить. Бомба ухмыляется, как умалишенная. Она счастлива, через миг она вскипятит это озеро, расколет твердь и пригласит атомы на танго. Безумная малышка.
И сейчас она взорвется. Миг оргазма так близок. Реакция силится набрать критическую массу, но я вцепился крепко, миллион раз наматываю цепь на кулак, рву и оттаскиваю. Бомба скулит.
Соль перекидывается на лодку, я слышу хруст, с которым она поглощает дерево, кости, облепляет металл. Бомба буквально в метре над лодкой. Ее движения расслаблены. Неумолимы. Она встречается с головой папаши, вминает ее в шею, женит с грудной клеткой. Папаша сложен из соли, он обнимает бомбу, целует ее своей кристаллизованной плотью. Старика давит ниже, закаменевшими ногами он выталкивает меня из-под бомбы. Никаких чудес. Голая механика. Лодка расседается, шпангоут торчит, как вскрытые ребра, как раскрывшийся бутон. Папаша не в силах расстаться с возлюбленной, бомба вминает его все глубже, все настойчивей. Меня под ней нет. Я выскользнул, соль тащит за шиворот, катит по ослепительной, отполированной глади. Соль мчит быстрее времени. Она уже поглотила озеро и врезается узкими когтями в берег, раздирает его.
Я знаю, мне не уцелеть. Соль не знает пощады. Она лезет под кожу, выжирая ее естественный цвет, находит в груди колокол сердца и лупит по нему, пока тот не отдает ей весь звон, не уходит в марафон — один удар длиной в час, повинуясь предельно заторможенному ритму бомбы — тиииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииик — тиииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииик — соль разбивает глаза в кровь, я вижу, как она бунтует, бурлит, рвется из глазниц, но смиряется, застывает, штурмует белки, заполняет глазницы до предела и остается так, двумя гранатами, соль сдвигает русые волосы в снег, ставит их дыбом, ломкой костяной короной. Соль берет меня за руку и вздергивает на ноги.
Озеро мертво.
Я слышу его на много метров вглубь. Мы с бомбой любуемся солью. Предельная ясность. Очерчены все границы, выделена каждая частица. Идеальная чистота. Наконец-то тишина. Бомбардировщик вляпался в янтарь неба в километре от нас. Пилот еще не паникует, что его вспороли, абортировали, как шлюху. Я ухмыляюсь, представляя его растерянность. Но еще сильней мне приятен шок его боссов. «Ни на что не способные недоноски», — повторяю я за папашей, но каждому звуку нужно не менее часа, чтобы вырваться из моего рта. Удовлетворенный, затыкаюсь.
«Тик!» — шепчет мне на ухо бомба. Резко оборачиваюсь на нее. Бомба на треть ушла в озеро. Пасти не видно. Подавилась папашей! Его руки, костяные, лишенные мяса и кожи, обнимают вороненое тело бомбы, они любовно прижаты к ее бокам.
Что-то не так.
«Тик!» — нервничает бомба. «Тик!» — ускоряется ее пульс, бьет мне под дых, а это неправильно. Самолет делает рывок, выдирая из-под меня лоскут времени. По небу успевает скользнуть облако. Я слышу птицу, ошалевшую от глотка воздуха и орущую построение своей стаи, им пора мчать отсюда подальше. Ящерица на берегу успевает повернуть голову. Ветер обдирает соль с моей щеки. Хватаю время за хвост и осаживаю торопыгу. «Тик!» — ору в ответ бомбе.
У ее подножия бьется какой-то лоскут на ветру.
Папашин шейный платок. Вот в чем дело. Соль не совладала с ним. Он чистый и яркий, как пятно свежепролитой крови. Я смотрю на порезанную ладонь, рана заросла грубой коркой. Ничто не спорит с солью здесь, кроме этого платка.
Он с удовольствием покидает скелет папаши. Платок жжет мне руку. Нужно срочно куда-то его пристроить.
«Тик!» — предупреждает бомба. Рана на руке распахивается. Она молит меня предать соль, обмотать платок вокруг шеи и принять судьбу человека. «Хрен тебе!» — это я подумаю после, когда электричество замкнет нужные синапсы, а пока хватаюсь за стабилизатор малышки, подтягиваюсь на здоровой руке, взбираюсь на горб бомбе и начинаю приматывать платок к ее хвосту. Ветер выхватывает платок у меня из рук, плещет, тот оставляет в теле ветра глубокие раны, и он воет, спохватывается и пытается убежать.
Поднимаюсь на бомбе в полный рост.
До трейлерного парка миля, он спрятан в каньоне, но я вижу сестер и мать, застывших в ожидании ударной волны, их лица смазаны, они страдают предчувствием смерти. Так нехорошо. Спрыгиваю и иду в сторону дома.
Порванные страхом родные.
Стоит их починить.
— Хочешь знать, почему я это делаю? — спросил Джек Мормо, но Роб не дал ему продолжить.
— Не хочешь?.. — Мормо не успел договорить. Пуля вырвала ему височную кость. Джек Мормо пошатнулся, попытался поднять руку. — Что у меня с головой? — осел на колени и опрокинулся на спину.
— Нет, — сказал Роб.
«Смог бы я так же ударить Бетти?»
Роб издалека услышал плач. Кричала девчонка. Роб подошел сзади, его никто не видел, но и он не мог разобрать ничего по ту сторону спин, плеч, склоненных голов. Он втянул их запах, пот смешался с густой бензиновой вонью, так пахнут не люди — озверевшие машины. Он ничуть не жалел девчонку. Добыча принадлежит охотнику. Но есть приказ майора — выживших согнать в барак, поэтому Роб выстрелил поверх голов, а когда все присели, принялся прокладывать себе путь пинками, а кое-где и ударами рукояти. Порядок и правила, вот что делает этот сброд подобием людей.
С холма поселение напоминало старинный замок, только вместо башни торчала труба перегонного завода, а крепость заменяли проржавленные баки.
Вольный отряд послали проверить слухи о тайной заправочной станции, снабжавшей байкеров горючкой, и вот они нашли. Им тоже пригодились бы бочки с бензином. А тех оставалось не меньше дюжины, если не соврал местный. На его месте Роб не стал бы врать, если бы ему сняли скальп и кожу на руках. Местному, считай, повезло: когда увидели трубу завода, тут же пустили пулю в лоб.
Всю ночь шел дождь. Отряд вышел к заводу, все по уши вымазались в грязи пополам с бензином. Кожу ело. Повозки с лошадьми пришлось бросить за холмом.
Они окружили поселение редкой цепью. Единственным их преимуществом было пять утра. Солнце еще дрыхло за горизонтом, а они, невыспавшиеся и голодные, уже пришли творить злые дела.
Дольше всех сопротивлялась охрана завода. Судя по всему, у них там стоял пулемет. На охрану пришлось истратить последние осколочные гранаты. Там что-то вспыхивало и громыхало, потом удалось подорвать что-то значительное, труба накренилась и рухнула вдоль центральной улочки, чудом не зацепив цистерны с бензином. Завод им был ни к чему. Они пришли за топливом.
Робу до этой возни не было дела. Он аккуратно взял свои дома, тех, кто сопротивлялся, расстрелял, прочих связал и согнал в общую кучу. Потом пошел ставить палатку, пока к нему не прибежали от босса и не попросили разогнать беспредел. Роб прошелся по городу, утихомиривая буйных и напоминая о правилах Вольного Отряда.
Теперь вот эта девчонка.
Роб взял ее за плечо, она почти ничего не весила, мышь, а не девчонка, и почему-то отвел к себе в палатку, а не в барак. Ему показалось, так будет лучше.
Роб всегда ставил большую армейскую палатку. Жить в захваченных домах, среди свежих пятен крови и чужих разбросанных вещей ему претило. Роба уважали и боялись. В конце концов, он один прошел Тропой Мертвых и привез донесение во время битвы на Пяти Холмах. Облезлый пес войны, все дела. Никто не лез к нему. У каждого — свои странности.
— Как тебя зовут? — Роб сел подальше, всем видом показывая, что не тронет и пальцем, хотя стоило промыть и перевязать ее ссадины — одна скверно выглядела, — но не сейчас, всё потом. Девочка забилась в угол, прижала кулаки к груди и не выпускала Роба взглядом. Она напоминала паучка, который задирает лапы, стараясь выглядеть выше и более грозно. Девочка и не думала сдаваться.
— Пе… ти, — пробурчала она в колени. Роб бросил ей одеяло, но она даже не пошевельнулась.
— Петра?
— Бетти.
— Хочешь есть, Бетти? Может, воды? — Он протянул ей флягу. Бетти смотрела на него в упор, не моргая. Роб поежился.
— Ты убил мою маму?
Роб возился с мешком, доставая консервы и миски, ему потребовалась почти минута, чтобы найтись с ответом.
— Может, и я.
— Хорошо. — Девочка опустила руки, дотянулась до одеяла и укуталась им.
— Что ж хорошего?
— Ты не злой, значит, она не мучилась.
Они замолчали. Роб вытащил горелку, раздвинул ножки и водрузил сверху банку без этикетки. «Пусть нам повезет, — загадал Роб, — если там мясо или хотя бы каша, все обойдется». Но что все, не смог бы сказать даже он сам. Из пробитых в жести отверстий донесся запах тушеных бобов. Верные друзья рейнджера. Роб скривился. Все пойдет, как всегда.
Бобы подгорели, но пахли на славу.
Ели молча.
По тому, как перекатывались жилки у нее на шее, Роб понял, что девочка очень голодна.
— Чем занималась твоя мама? — попытался нащупать тему беседы Роб.
— Тем же, чем и все, — скривилась Бетти, — когда не копалась на свалке, давала приезжим.
— К вам часто приезжали? — Идиотский вопрос, к поселению подходили три накатанные дороги, это потом они растворялись в пустыне… Если здесь перегоняли нефть на бензин, то сюда наведывались пыльные банды, рокеры и прочая колесная шушера.
— Бывало. — Бетти так откровенно посмотрела на вторую банку, что Роб молча водрузил ее на горелку. Он ждал привычного бобового запаха, но консерва его удивила. «Каша, черт побери!» — Он чуть не расхохотался. Хорошо забытый вкус исправил настроение. Даже Бетти понемногу оттаяла.
К ночи стало зябко, тонкие стены палатки едва хранили тепло, но еда их согрела. Снаружи лениво перекликались часовые. Бетти начала засыпать, да и сам Роб чувствовал, как слипаются веки.
Полог палатки отдернулся, внутрь просунулась голова майора. Роба словно ударило током. Тревога острая, ледяная, разлилась в воздухе.
— А, вот ты где! — Они были на короткой ноге. Роб знал, майор прочит его в преемники. Это чертовски много значило. В вольных отрядах часто сменялось руководство, в конце концов они были на войне. Но именно этот босс ему нравился.
— Теплая у вас тут атмосферка. — Майор пробежал взглядом по комнатке, отметил горелку, миски, вскрытые банки. Вернулся к Бетти, уставился на нее в упор. Та немедленно проснулась и зыркала из своего одеяла.
Роб молча подобрал ложку и принялся вычищать ее о полу куртки.
— Славный приз, — негромко сказал майор, разглядывая Бетти, — поделишься?
Сердце стукнуло и замерло.
— Ну, я сегодня не по этой части. — Роб попробовал отболтаться. — А разве не надо отвести ее в барак?
— До утра терпит. Так я ее заберу? — Майор никогда не отличался страстью к захваченным девицам, но эта чем-то здорово его зацепила. Он не сводил с нее глаз. Бетти вмиг окрысилась и вновь стала похожа на паучка, агрессивно задравшего лапки. Нужно было что-то сказать, как-то уберечь ребенка от поганой участи. Но банка с бобами, почерневшая, распоротая, напомнила о себе. Ты ничего не исправишь. Каша, что же ты?! Но вторая банка укатилась куда-то. Бросила его одного. Роб проглотил невысказанные слова, и они комом застряли в горле. Майор и Бетти с одинаковым вопросом смотрели на него.
Роб пожал плечами.
— Вот и славно. — Майор хлопнул его по плечу и подошел к Бетти. Роб видел, что он не знает, как к ней подступиться. Но тот не стал миндальничать, схватил одной рукой за запястье, другой за волосы и поволок из палатки. Роб услышал, как она сопит, упирается, что-то треснуло, майор чертыхнулся, и тут Бетти закричала. Комок в горле выпустил когти. Роб глотнул воздуха. Скажи уже что-нибудь! Останови его.
Роб зажмурился, стиснул зубы и попытался отвлечься от отчаянного детского крика.
— Помогите! — отчаянно голосила она. — Спасите! Спаси меня! Спаси!
Она звала его, но Роб не успел сказать, как его зовут. Он вскочил на ноги, перевернул горелку, пнул проклятую банку. Рука вырвала «кольт» из кобуры, и тут он резко осадил себя. Ты что творишь?! Это твой босс, твой брат, прошел с тобой от Великих Озер до мексиканской границы. Разве стоит маленькая дрянь того, чтобы все испортить? Кем ты станешь? Кто ты был до того, как попал в вольный отряд, а этот человек тебя заметил, сказал за тебя слово?
— Ты хочешь все испортить? — спросил Роб у раздавленной банки с бобами.
— Да, хочу, — ответил самому же себе.
Он спрятал револьвер и плеснул на руки воды из фляги. Глаза защипало, все-таки не удалось отмыть весь бензин. Комок из горла сполз в грудь и терзал его там, сердце каждым ударом надевалось на шип. Нужно было действовать осторожно.
«Пусть сделает, что хочет, — шептала осторожность, — а потом, когда уснет, заберешь девчонку и уедешь вместе с ней».
«Да на кой черт она тебе сдалась?! — бесновался здравый смысл. — Что ты станешь с ней делать?! Построишь ферму и заведешь детей?!»
«Она сама ребенок. — Эта мысль билась флагом на ветру, звала в бой, не давала отступить. — Ребенок! Нельзя обижать детей. Что, если бы это была твоя дочь? Твоя дочь Бетти. Бетти. Бетти. Бетти».
Роб скидал вещи в мешок. Палатку придется бросить. Надо будет действовать быстро, не теряя ни секунды. Кто у них лучший следопыт? Сначала нужно разобраться с ним…
Снаружи ударили выстрелы, кто-то завыл. Что за?!
— Треееееевога! — нападение? Как не вовремя. Или как раз очень вовремя?
Роб думал на ходу, закидывая на плечо патронташ, забирая полупустую флягу.
— Тревога! Тревога! Тревога! — по тому, что выстрелов больше не раздавалось, Роб понял, что стряслось нечто другое. Если бы на них напали, пальба стояла бы до небес.
— Что? — схватил он за руку пробегавшего мимо черномазого.
— Босса убили! — задыхаясь, бешено прокричал тот.
«Босса, — сперва не понял Роб. — Майор!»
Когда он подскочил к дому, который забрал себе под ночлег майор, Бетти уже выволокли из комнаты. Десяток фонарей, трепеща, разбивали лучи о двери, порог, ступени. Великан Джексон вздернул девчонку за ноги. Ее лицо распухло, глаза утонули в кровоподтеках. Изо рта несся хрип. Бетти еще дышала.
— Каааааакккхххх?! — завопила толпа.
— В горло ему воткнула, — медленно, едва ли не по слогам проговорил Джексон, он не умел быстрее. Поднял другую руку, в ней была любимая перьевая ручка майора. Великан встряхнул девчонку. Она забулькала, изо рта хлынула кровь. — Сука.
— Пустите! — рванулся вперед Роб. Он пробился сквозь толпу, встал рядом с Джексоном. Рядом с Бетти, руку протяни, вырви ее, спаси. Бегите в горы! Лучи фонарей сошлись на нем. Роб увидел, что все ждут от него команды. Разрешения. Приказа.
— Мы не должны… — Слова утонули в неистовом реве толпы. Они ненавидели его, слюнтяя. Им нужен был иной приказ. Они жаждали крови.
Людское море бесновалось и кипело. Фонари лихорадило, кто-то рвал ночное небо стволами, но никто не посмел пока спустить курок.
Слово взял Ассегай Смит, самый старый из всех, кто ходил с их Вольным Отрядом. Еще минуту стоял ор, волки выли, оплакивая своего вожака, но потом вой стих.
— Давай сначала, Роб, — мягко попросил Ассегай, и его глаза сказали Робу больше, чем он мог рассчитывать.
— Каша, — упал на колени Роб, он стоял перед Джексоном и умолял глазами: «Отпусти нас!» Рядом капало с двух рук: еще живой кровью Бетти и холодной мертвой кровью майора, но вслух Роб повторял только. — Каша, каша, каша, каша.
Толпа безмолвно ждала.
Наконец Роб замолчал, вцепился руками в брюки Джексона и так, цепляясь за них, поднялся.
— Повесьте ее.
Отвернулся и ушел в палатку.
Утро он встретил под балкой, равнодушно глядя на расцарапанные ноги, двумя тонкими ветками качавшиеся под окровавленным подолом. Солнце вставало между ними.
— Босс, — Роб оглянулся на Ассегая Смита, тот показывал за плечо на трофеи, — забираем бочки и валим?
— До полудня, чтоб и следа здесь не осталось.
— А что с заводом? — Он помедлил. — С людишками?
— Сжечь.
Роб отвернулся. Ветер раскачивал ноги.
Показалось. Не может быть, чтобы это когда-то принадлежало живому человеку. Бред.
В груди разлилась теплота.
«Бетти, малышка, ты ждешь меня дома. Милая доченька, как я соскучился».
Из огромной дыры в черепе Джека шел пар. Падая, Мормо свернулся в спираль, тугую пружину, подобрал под себя длинные суставчатые колени, и теперь неясно было, где начинаются ноги, откуда они растут и где заканчиваются у этого человеческого богомола. Рухлядь его останков вздрогнула, из груди вырвался хриплый лай, вслед ему нефтяным гейзером ударила густая черная кровь. Джек Мормо, непобедимый колдун, чудовище и палач бился в конвульсиях перед одноруким неудачником Робом Стуммфилдом. Стоило потерять все, чтобы теперь вот так торжествовать над телом поверженного врага.
Роб устал держать револьвер, пальцы разжались. «Уокер» вывалился ему под ноги, отколол кусок соли, и вслед звуку его падения стал слышен ритмичный шорох. Т-т-т. Откуда этот звук? Робу показалось, что силуэт бомбы слегка изменился. Она накренилась. Роб сделал к ней шаг. Бомба производила колоссальное впечатление. Памятник довоенной эпохи. Настоящий ржавый идол прежнего мира. Нога Роба погрузилась в соль. У него на глазах зеркало поверхности начало оплывать, таять. Роб приблизился к бомбе. Мормо шумно агонизировал на заднем плане. Правым ухом Роб прижался к бомбе, а другое зажал. Так-так-так, звучал метроном внутри, ускоряясь, так-так-так, стегал мгновения, пинал их под зад, гнал, как стадо, тк-тк-тк-тк-тк-тк-тк. Роб отпрянул. Тишина рассмеялась ему в оба уха. Мормо?!
Он повернулся.
— На твоем месте я бы бежал без оглядки, — сказал Джек.
На твоем месте я бежал бы без оглядки. Медленный, неуклюжий растяпа. Красное врозь. Забраться и содрать красное. На сем и закончим. Мычу, не приходя в сознание. Но пасусь где-то рядом. Бесит твоя хромота. Рука, уставшая держать ствол. Кровь, которую ты роняешь. Беги! — шепчу я. — Уноси ноги!
Время-время, перегрызть бы тебе горло, захлебнуться секундами.
Мама, мне жаль, прости, столько лет таскать по пустыне твой труп — чересчур. Зубами, пастью своей вцепился и не даю тебе, сука-время, взлететь. У бомбы гладкий серый бок. К такому примерзнуть бы всем собой. Не отодрать. Тиииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииии! — нудишь. — Тииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииии! А я передразню тебя, пусть, слышу, как крошишь мне ребра, вступили-таки в сговор! Сердце — предатель. Почти век ты лупишь в унисон с этой дрянью. Ты не Бог мне! Но кто же? Боже, боже, как устал я кормить тебя обрывками душ. Ни единая не приживается. Мертвые куски. Им нужен холодильник. Ящик для переноски душ. Органы же носили в ящиках. Печень. Сердце. Почему нельзя придумать такого для души? Ты нажралась бы их вдосталь. Бомба-обжора. Пузатая. Скоро треснешь. А? А?! Расколол тебя? Хочешь лопнуть? Лавиной, цунами выплеснуть наружу сотни полупереваренных душ. Детей. Распределителей. Коммивояжеров. Мутантов с телами дьявола. Предатели. Вот вы кто. Решили ударить одновременно. Когда я совсем без сил. Пора. Делайте что задумали. Но ничего. Ничего. Хрен вам. Продавец мороженого всегда так говорил. Просили у него кусочки разломанных рожков. Они так хрустели на зубах. Хрен вам! Держусь!
Пихаю взглядом его в спину, как шар в бильярде, бью со всей дури, но он рикошетит от борта, человечишка поганый, ни колес, ни воли, куртка на спине разошлась будто от моего толчка. В упор уставились зрачки от моих выстрелов. Ах, как бы я хотел их заштопать! «Ты надеешься, что он сумеет проползти хотя бы милю?!» — говорят дыры. Ударная волна выдавит все прыщи в радиусе десятка миль. Прощайте, дети. Не стоило жрать немытыми руками. Не будьте такими занудами. Я верю в этого неумеху. Я уперся ногами и держу бомбу на поводке. Сука. Сука. Да сдай же ты назад!
Но ты еле перебираешь ногами. Какой ты медленный!
Зубы трещат. Время, ты — мразь, дай мне час, я кормил тобой бомбу восемьдесят лет, стяни удавку с шеи, дай воздуха. ААААААААААААААААААААААА! Отчего так скверно пахнет сиренью?! Тииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииии! — сверлишь мне уши визгом. Я слышу! Чувствуешь, падаль, слабину. Сирень. Я вдохну тебя. Ты дашь мне еще миг силы. Ненавижу такой запах.
Его спина никак не исчезнет в дрожащем солью мареве, да что с ней, нарисована, что ли? Это холст с очагом, за которым золотой, мать его, город. Ты будешь убегать?! Иди к черту, ты стоишь только благодаря ей. Пока спина держит марку, понтуется передо мной, восстает на двух ногах против папиросных небес, идет, как самостоятельный, отдельный человек, я глушу себя извинениями.
Мама, сестрички. Родные мои бурдюки расстрелянной плоти. Мальчик славно согрешил с вами. Такой уважительный калибр. Такая меткость. Вы почти расползлись в слизь. Время казнило вас. Пришлось сметать на живую. Восемьдесят лет я приводил к вам дышащее еще мясо. Я кроил, как умею. Курсов тогда не было. Помню, мама, ты ходила учиться кройке. Но меня не учила. А я просил! Впрочем, моя судьба — шитье. Девочки умоляли, но я зашил уши, кровь слишком больно текла, ваши крики, такие искренние, но надо было вас чинить. Особенно лет через тридцать. Вы вовсе пришли в негодность. Вы вовсе умирали. А так, сменяв плоть на плоть, перелицевав… Да вы просто трусихи! Вы и сейчас орете. Мертвые! Вы недовольны. Вы никогда меня не любили. Вам казалось, что вы лучше меня. Папашу и того вы любили больше. А я вас чинил.
Тик! — подкралось. Задумался и выпустил. Вот так утекло меж пальцев. Бежиииииииииит!
Наматывай, наматывай меня на винт! Черным пузырится изо рта, но ничего, не нефть, не подпалишь. Сбегу! Бравада всегда помогала подняться, даже когда ты снес мне полмакушки. Мысли, чугунные кольца, по рукам сковали, бегу, бегу. А ты и не бомба вовсе. Не на тебе писали «Малышка», ты грыжа, ты раковый комок, который я натравил на папашу, я вырвал тебя, и пилоту стало легче. Его казнили, небось до войны с этим было строго. К стенке — и мозги враз по бетону. Вот и я теперь размазан тобой здесь, вместо стены — стол, солью заполирован. Соль. В костях у меня. В крови у меня. Вместо меня.
Но как бы я себя ни занимал, как ни отвлекал, ни путал следы-мысли, бомба у меня на хвосте, а ты все еще бредешь. И никак тебе не вырваться из зоны поражения. Ирод, чего ж ты медленный такой?!
Тик! — сердце подскакивает на подтяжках и наносит мне прямой в челюсть. Голова запрокидывается, слюна-смола фонтаном в небо и оставляет там следы. Тик! — бомба вздрагивает, встряхивается, как пес, вылезший из лужи, ее тень лупит меня по щекам, платок рассекает щеку, мстишь, плесень?
«Зингер», верная моя сука, тычется в ладонь. Скольких я перепорол-отштопал с твоей помощью? Древнее тебя нет в радиусе тысячи миль. Ты брошена. Отчего ты тонешь в сопливой жиже?
Мы погружаемся. Ты и я. Озеро треснуло, вода на марше, корка расходится кругами, мы идем ко дну, но бомба тонет тоже.
Я бы сейчас закурил. Но рот не помнит, как это. Легкие дышат наружу через три двухдюймовые пробоины. Пальцами скребу рассыпанные иглы, они не друзья, отворачиваются, уходят под воду. В пробоины хлещет вода, больная от соли. Тень бомбы становится все выше. Нависает надо мной. Она уже не стоит, кренится, замирает покосившимся надгробием. Над самым лицом платок. Обвис. Капитулирует, мразь. «Я тебя убью! — кричу, надрываясь, молчу. — Я тебе…» «Тик», — шепчет она, лаская по щеке платком. «Ты ушел?!» — рыдаю, захлебываюсь соляной грязью, еле отрываю голову от поверхности, успеваю, гляжу на фигурку с булавочную головку, она наконец-то перевалила гребень холма и обернулась на нас.
Тик!
С этим звуком я вырываю сердце из груди и швыряю его, как гранату, расплескиваю о стальную тюрьму, из нее толпой по лучам бегут зэки, ярость замыкает критическую массу, бомба льнет ко мне, тем более нет никого ей ближе. И кто-то должен дать старт. Тик-тик-тик — беснуясь, разрывая обертки, толкая мгновения за щеку, вбивая локти и колени в животы соседям, отрезая хвосты рыбинам, забивая костыль в рельсу, торопимся, и застывшая в секундах от ядерной полуночи картинка сдвигается, я поднимаю руку и сдираю с нее проклятую красную тряпку, швыряю ветру в лицо, а тот радостно хохочет и натягивает ее на горизонт, соль испаряется, плоские десять секунд она творит с воздухом, материей и мной такое, что в корчах дохнут вороны и тараканы, радиацию они с легкостью перетерпят, но той нужен разгон, она стартует с низкой и разносит атмосферу, триста тысяч кубометров воды, дно, чащу, в которой покоилось озеро, берег. И меня.
Мой последний вздох пахнет сиренью.
Полночь.
Что-то стряслось за его плечом.
Мир сдвинулся.
Все чувства Роба, слух, обоняние и даже сигналы волосков на коже утекли назад, точно сорванные порывом ветра.
Там, за его спиной, творилась история.
Роб не выдержал и оглянулся.
В восстающем со дна вскипевшего озера грибе он узнал лицо Бетти.
«Ну, слава богу! — Он улыбнулся. — Не придется терпеть это в одиночку».
И пошел дальше, с трудом выдирая и ставя ноги во все густеющем, зарастающем солью времени.
Он сделал еще восемь шагов, пока его не догнала взрывная волна.
Когда-то мой отец воевал с чиканос, был ранен, бежал из плена, потом в погонах лейтенанта роты взрывников спрыгнул с войны. Видал у него фото первой жены, она утонула, моясь в Миссисипи накануне генерального сражения за брод, ее накрыло внезапным налетом бомберов. Река встала дыбом на сто футов. От большого горя отец сорвал погоны, а присягу и слово свое растоптал. Лег у железной дороги, голову на рельсах устроил и решил подохнуть. Мимо быстрее товарного скорого шла мать, она и подобрала горемыку. Так прижили нас.
Отец в тот день оглох на левое ухо, все твердил, что ему вкрутую сварило полголовы, обрубком он жить не желал, мать презирал за кротость и постоянно, когда она не видела тыкал в нас пожелтевшей карточкой и шипел: «Вот! Вот какие у меня должны были быть дети! Красавцы! Тонкий нос, густая бровь! А глаза?! А подбородок?! Уууууу!» Из зеркала на него глядели абсолютные подобия: я — покрупнее, волосы цвета масла вместо серой пакли, минус морщины и одышка, сестра — его тонкая копия, тем более похожая на отца, что гримасничала один в один.
Мама все знала. Трусливая, уклончивая, она притворялась, что занята стиркой или ей срочно нужно пришить пуговицы мне на рубашку. Однажды я застал ее откусывающей эти самые пуговицы. Так торопилась, что не успела взять ножницы. Замерла, как кролик в свете фар, и не шелохнулась, пока я не подошел и не вырвал нитку у нее изо рта. Ревела потом в подол беззвучно, оглядываясь.
Мексиканская война окончилась адом. Было дело для десяти тысяч разбойников и убийц, сплыло. Белое небо над головой, четыре рожка патронов, попарно перемотанных изолентой и жгучий голод поперек всей души. Рассказывали, на три гранатомета и мотоколяску меняли тогда живую козу и плясали на радостях, что выгодно обтяпали дельце.
Мы кочевали, пока не застряли, как кость в горле, в Андратти — крупном перевалочном пункте у железки, где технику с платформ перекидывали на гусеницы. Искали толковых людей, способных наладить канализацию, заштопать рану или из брюквы нагнать мутной браги. Не брезговали здесь и другими промыслами, включая самые наиподлейшие. На дураков и бродяг, вышедших из пустыни, смотрели зенитки и спаренные авиационные пулеметы с восьми башен вкруг города, поэтому приходили в Андратти пешком, у границы песка останавливались, вставали на колени, скарб бросали поодаль и вдохнуть боялись, пока не похлопают по спине. Некоторые стояли так по двое суток, пока не валились с ног. Но таких в город все равно не брали.
Люди говорят, что сначала жили мы скромно и тихо. Небольшую квартиру нашу мама держала в чистоте. Стремглав отстрелялась нами с сестрой. Сама ходила строгая, в нитку сжав губы, многое не нравилось ей в Андратти, но мнение свое мать умела накрепко спрятать внутри себя.
Отец пошел взрывником — в горе били туннель на соединение с центральной магистралью на Чикаго, пил в меру, со смены приходил рано и тащил в дом не только перегар, но и баксы, завертывался в плед и долго гнал сон, качаясь в дырявой качалке, но все ж уступал, уходил на дно и стонал оттуда, вспоминая войну и прилипчивого дружка — агента Орандж. Чертовы чиканос, когда поняли, что им хана, не побрезговали — выплеснули на штатских и медконвой десять тонн газа.
Мать одевалась просто, подарков не искала, об отце заботилась, а он не обижал нас — малявок.
Но тут сдалась гора, быстро наладили рельсы на ту сторону, в город потекла волна распределителей, докатились законы, хлебные карточки, тушенка в олове. Слово револьвера не то, чтобы нырнуло в подпол, но и не топорщилось, как прежде. Народ стал жить получше, побогаче. Отец все чаще пропадал в здании казармы, там заправляли главные воротилы в городе. Домой возвращался рассеянный, задумчивый и, что там в казармах обсуждали, никогда ни матери, ни нам не рассказывал.
И как-то вскоре — совсем для нас неожиданно — отца моего назначили интендантом пункта конфискованного барахла. Каких чудес там только не было: отрезы прозрачной ткани-хамелеона, обувь из гибридной кожи, которая не знает сносу десять лет и плотно облипает ступню, прыгучие ходули, на которых спецназ взлетает до дюжины футов вверх, банки-наглазники, в которых видишь хоть днем, хоть ночью, армейские медпаки, банки с газированной живздоровкой и даже механические протезы. Я аж выл от желания иметь такие вороненые ноги хотя бы ниже колена. Пинают меня, ставят подножки, а мне хоть бы хны.
Стафф только на словах значился конфискатом, а так-то склад награбленного, но место почетное, густо смазанное добром. Прежде никто не подписывал ни единой бумажки, трофеи валили кучей, без разбора и учета, но прямое сообщение с Чикаго кое к чему обязывало, Конфедеративные Штаты только собирались в кучку, все дела, вот и сел мой отец за стол — приводить хозяйство к уму.
Сыграли на радостях пир. Пришли гости. Даже старый отцовский товарищ Платон, который разыскал его много позже битвы при Миссисипи, заглянул, но засиживаться не стал, а отвел отца в кухню и о чем-то коротко, жестко с ним поговорил, напоследок ударив ребром ладони в дверь так, что разнес фанеру в щепки.
Что они не поделили, не знаю, но только зажили мы хорошо и весело. Даже мама оттаяла, но совсем ненадолго. Много диковин приносил домой отец, некоторые показывал только, другие прятал в подполе, а после просил нас с сестрой отнести к границе города и там зарыть в приметном месте. Игра такая будоражила донельзя. Мы буквально вырывали из рук отца свертки, устраивали гонки, кто прежде и ловчее снычит контрабанду.
Мать за такие шалости бранила, пыталась запирать нас, но это лишь добавляло азарта. Кричала она и на отца, но тот лишь отмахивался, а после одного, наиболее жуткого скандала, заперся с ней в комнате и вроде бы отшлепал, по сдавленным ее стонам и кровоподтекам на руках после мы разобрали, что случилась промеж ними ссора.
Сестра от вида тех синяков скисла. Игра утратила былой интерес. Мать смотрела тускло, но еще пыталась вставлять слово против. Я же носил отцовские посылки без прежнего огня, но старательно — за каждую он, не скупясь, давал целый патрон или живой глаз робота, в котором булькало, а сам он светился, или щепоть белой махорки, за которую старшие мальчишки брали меня в свои игры.
Весной случилась большая охота. Столица столицей, у нас слыхали о протоколе «Белый Дом», вроде как страну собирали из лоскутов, ни чихнуть ни бзднуть без спроса, но промысел на большой дороге никто не отменял. Как зимовать, на что меняться? И потом, ну, где тот Чикаго?! Под осенние бури выкатились в рейд на чужое полотно. На тягачах ушли далеко за Троллев мост, перекрыли обе колеи. Отца прихватили с собой, хоть и брыкался. Но кто еще здесь рубит в тротиле?
Неделю сидели как на иголках, мама в отчаянии содрала и переклеила обои, вычистила всю посуду до блеска и всерьез взялась за нас. Ух, мы взревели от каждодневных стирок, штопки и мытья ушей. Дни ползли, как раздавленные, мы же изнемогали от любопытства. Мальчишки на улице бесперечь сочиняли жуткие истории, как наши отцы напоролись на людоедов, пустынного Дьявола, как им намотали кишки на карданы и таскали по пескам, пока вся требуха не вывалилась. Глаза врунов горели, мальчишки отшелушивали с губ растрескавшуюся кожу, и казалось, что это их рты не выдерживают такого количества лжи, но мы слушали, задержав дыхание, и восхищенно ухали.
Наконец встала пылью пустыня, показались наши тягачи, все горожане от мала до велика вывалили на улицы. Каждому хотелось узнать как? Удалось? Что захватили? Все гомонили, подбрасывали в воздух кепки, возбужденно хватали друг друга за локти, даже распределители из Чикаго заметно оживились, в толпе шептали, что их молчание обещали щедро замазать.
Когда машины подошли ближе, восторгов поубавилось. Возвращалась едва ли треть машин, и те выглядели жутко. На последнем издыхании пришвартовались тягачи, но из них посыпались белозубые, радостно горланящие люди с безумными синими глазами. «Победа! — вопили они. — Видали?! Видали?!» Каждый транспорт приволок за собой улов — гремящий хвост из трех-пяти трейлеров автопоездом в связке.
Отца среди счастливчиков не оказалось. Мать рассыпалась в рыданиях, упала наземь, и нам пришлось упрашивать прохожих помочь донести ее до дома. Там она забилась под кровать и проклинала мир, разбивая кулаки о стену. Покрывало на кровати вздрагивало, а я обнимал сестренку, малой исполнилось семь, и ни черта она в этих взрослых драмах не смыслила, а лишь горько плакала.
Отец пришел ночью три дня спустя. Мы проснулись от стука и бряка на кухне. Мать стекла с кровати, где все мы заснули, сбившись в кучу, прошлепала к двери и замерла у щели, подсматривая. Я на коленях подполз к ней и выглянул снизу. Света никто не зажигал. Отец грязно бранился, мы узнали его голос, стекло летело на пол, кухня звенела осколками.
Мама нажала выключатель. Отец сидел на столе. В отличие от ясноглазых лихачей был он серым морщинистым демоном. Нижняя губа отвисла, глаза слезились, он заслонился рукой от света, и мы заметили, что с ног до головы одет он в песок. Свежими орденами расцвели дырки на груди его кителя. Да и китель-то был не его, снятый с чужого, более широкого, плеча.
— Чего вылупились? — харкнул отец, поднимая руку, точно для удара. С порезанной ладони строчила кровь. В открытой пасти не хватало нескольких зубов. Я поднялся с колен и кинулся к отцу, облапил за ногу и басовито заревел. Сестра проснулась и завыла мне в унисон. Тут и мама сползла по косяку.
Налетчики из Андратти прежних боевых навыков не утратили и бронепоезд взяли с колес. Не подвели и отцовские толовые шашки. Разыграли конвой, как по нотам, вырвали рельсы из-под колес, задымили почти милю пути спереди и сзади, навалились всей массой и принялись радостно потрошить вагоны, как тут случилась неприятность. Из-за холмов ударили по тягачам пушки, а над закипевшим сражением прошло звено истребителей. Состав оказался умело состряпанной ловушкой. Капкан захлопнулся.
Силы Андратти моментально распороли на две части. Особенно досталось мародерам у бронепоезда. Из них — элитные волки, наконечника копья! — не выжил никто, так по-взрослому за них взялись. Управляемые ракеты не шутят. Арьергарду, в котором скучал отец, выкатилась козырная Монтана, им удалось отбиться и уйти в пески. Из четырех десятков машин с боя бежали едва ли пятнадцать.
Чтобы стряхнуть противника с хвоста, они кинжально углубились в союзную территорию. Нынче так не делали, предупреждали заранее, но страх перед истребителями выварил некоторые мозги. И прежде считалось дурной приметой пересекать федеральную трассу — сиди на своем клочке, беды не нюхай! — но они нырнули глубоко за нее, пренебрегая суевериями. И были вознаграждены! Там, где на трассе стояла заправка и парк дальнобоев, обнаружился целый караван мормонов. Наметились на своих новеньких трейлерах паломничать на юг. Линяли от надвигающейся грозы. Но та громыхала по всей стране и не думала отпускать кого-либо.
Мародеры Андратти выкатили на холм, откуда открывался вид на заправку, ближе к ночи. Трейлеры теплели огнями. Кроме них перемигивалась лишь вывеска заправки. В делах дальнобоев стоял мертвый штиль, да и не рисковал никто возить груз в одиночку, больно смутные времена настали.
В траве вокруг заправки напряженно стрекотали цикады, предвещая дурное.
— Не свезло с поездом, — сплюнул кто-то из молодых парней, — так здесь догонимся.
И эта дурная, червивая мысль заразила весь их потрепанный флот. У отца заныли потроха. Кошки обоссали душу, а ноги отказались участвовать в этом раздоре. Он тихонько выскользнул из тягача, в котором делили фронты атаки, живот резало немилосердно, он всегда праздновал труса перед смертоубийством и отсиживался за холмами со спущенными штанами, проклиная колики и собственную слабость.
Вот и теперь, не успел он облегчиться, как услышал взводимые движки, рев труб и начинающуюся вакханалию. Небо распороло сигнальными ракетами, и рыцари-ублюдки Андратти обрушились на мормонов. Те проснулись в аду.
Когда отец спустился к заправке, все было кончено. Крепкие мужчины, пытавшиеся дать отпор, лежали невысокой кучей под брезентом, остальных деловито обыскивали, строили шеренгой — лицо в затылок — ботинок не снимали, в лицо не плевали.
Трейлеры сцепили небольшими партиями. Те, что не смогли угнать, подожгли. Вместе с мормонами. Кто-то некстати вспомнил, что они на союзной территории, и если кто-то, хоть один, опознает их, то Андратти не спасет ни туннель на Чикаго, ни подписанные с Конфедератами бумажки.
— Раньше надо было включать заднюю, — не удержался отец, — пока пальбу не затеяли!
Его морозило от глупости, которую они совершили. Одно дело — чужой бронепоезд. Но вовсе иное — двести живых душ на землях союзников. Отцу выбили зубы и бросили в песках. Но папаша отличался упрямством и стойкостью и до дома добрался.
— Что станем делать? — сглотнула мать. К ней подползла сестра и путалась у нее в ногах, завертывалась в подол халата. Вытянувшаяся, красивая и строгая мама напоминала винтовку, направленную убийце в лоб. — Куда поедем?
Отчаянием, таким осязаемым, холодным, как кисель из холодильника, у меня от него всегда ломило зубы, дышали ее слова. Я лишь крепче вцепился отцу в ногу. Так и стояли мы против них. Дышали друг на друга. Спорили взглядами. А сестренка плакала.
— Крысы мы, что ли? — ощерился отец, его ладонь грубо сжала мой загривок, точно не мою шею он стискивал, а врага душил, я пискнул. — Остаемся. Склад у меня тут.
— Склад? — вскрикнула мать тонким голосом и так резко вскинула руки, что я испугался, вдруг они сломаются. Сестра отшатнулась и упала, заревела в голос. — Да они вздернут тебя! И нас заодно.
— Не посмеют! — заревел отец и отпихнул меня. Снизу мне было видно, какие кровавые дыры остались у него во рту на месте выбитых зубов, но он трубил так яростно и страшно, что я ему поверил.
На следующий день показался отец в городе. Вышел на улицу как ни в чем не бывало. Много людей смотрело на него в упор, кое-кто искоса, испуганно, а некоторые, не снимая пальцев с курка за спиной, но вслух проглотили вякать. Молчал и отец. Пришел к распределителям, принес отчет по форме, что должен был сделать месяц назад, показал инвентарные номера, доложил, какую систему учета награбленного придумал, покивал головой. Распределители для виду сердились, но руку жали. Множество глаз следило, как вышел отец от них, и выводы сделало.
День в предчувствии грозной беды ходил отец, осунувшийся, побледневший. Тревога — неясная, непонятная — прочно поселилась с той ночи в нашем доме. То она возникала вместе с неожиданным телефонным звонком — провода еще исправно работали, в трубку вечно виновато молчали, а потом признавались, что спутали номер, то страх стучался в дверь сухими мужиками с карабинами наперевес, которые оглядывали нас с ног до головы и молча пропадали в ночи, то паника пряталась в уголках глаз отца.
Принюхивались неприятели, прищуривались, ждали ветра.
И дождались.
Пришла пятница — шестой день, как вернулись удальцы с охоты. В этот день я шел из школы очень веселый, потому что наконец-то взяли меня питчером в команду по бейсболу. И, вбегая к себе во двор, где отчего-то собрались и шумели все соседские мальчишки, громко отбивал я линейкой по перчатке торжественный гимн, когда всей оравой кинулись они мне навстречу, наперебой выкрикивая, что маму и сестру забрали распределители, а отца избили и увезли в тюрьму.
Выглядел отец чудовищно, глаза утонули в синеве распухших щек, из носа беспрестанно мокрило юшкой, однако сам бодрился, не унывал.
Определили его в подвал бывшей школы, другой тюрьмы в городе не было, да и закон тут вершили скоро и беспощадно, времена к соплям и сантиментам не располагали. Это батя мой так говорил: «Не время для соплей и сантиментов». Вот некстати вспомнил.
Болтали, что школа построена века три назад, старый кирпич знал все времена и правительства, даже негров в подвале вешали и кожу обдирали живьем. Мы занимались нынче в здании церкви, но только потому, что там лавки сохранились, а здесь все пустили на растопку холодной зимой. С мальчишками лазать мне доводилось всюду, и эту развалину знал я как облупленную. Обошел дом со стороны оврага, здесь горела диким пожаром жгучая крапива выше моей головы, никто в такую геенну нипочем не сунулся бы, спрятал лицо в ворот свитера, руки — в хоботах рукавов и нырнул в самую гущу. Как пробился к стене, сел на корточки и так, на ощупь, двинул влево, проверяя кладку. Крапива терзала люто.
Наконец пальцы нашли щель. В прошлом году мы играли в байкеров-свиней. Хрюшки убегали и прятались, байкеры их ловили и тащили привязанных на жерди в логово, там делали вид, что жарят и жрут. Самым шиком нам казалось сидеть, как крутые волки пустыни, ковыряться в зубах воображаемыми ножами и обсуждать степень прожарки свиньи, кто ее приметил, а кто попал с первого выстрела со ста ярдов, и как она мчала на нас почтовым экспрессом, а я свалил ее одним метким промеж ушей.
Пойманные хрюшки в это время лежали, перемотанные скотчем, не в силах даже почесаться, пыхтели, но молчали и терпели, предвкушая реванш. Игра шла полчаса, потом менялись местами. По правилам, свиньи обязаны были хрюкать, чтоб у байкеров оставался шанс их найти. В этой самой дырке я просидел больше часа, визжал и хрюкал во всю глотку, а эти дуралеи так и не смогли меня отыскать. Потом, правда, мне задали взбучки да так, что сидеть не мог и харкал кровью. Тогда и крапива была выше, и я прикрылся куском шифера. После еще несколько раз я сюда приходил, прятал кое-что и разведал, что дыра — не просто выбоина в стене, а узкий извилистый лаз, если ползти по нему долго, то попадаешь в коридор, а там клетки и спящий в углу на табуретке толстый мужик. Щель рассекала стену прямо над ним, поэтому прежде я далеко нос не высовывал и в коридор спрыгивать боялся.
Теперь же все выглядело иначе. Поглубже под учебники я затолкал половинку кирпича, проверил крышку, чтоб не открылась, когда не нужно, сунул в дыру ранец и пополз, толкая его перед собой. Сердце колотилось, как пойманная мышь, я взмок и чувствовал, как дрожат жилки на ногах, до того было страшно, что поймают и выпустят кишки наружу, поползу прочь, а они за мной, раскатываются, как серпантин. Особо боялся я за маму и сестренку, но дурные мысли гнал, да и как смог бы я им помочь, распределители сидели в казармах, а туда мальчишек на пушечный выстрел не подпускали, не знал я там тайных ходов.
В клетках стонали люди.
Не то чтобы их там мучили, просто кряхтели и вскрикивали во сне. В которой держали отца, отсюда я рассмотреть не смог. Пара люмино-трубок едва разгоняла сумрак тюрьмы. Охранник дрых, как обычно. Его раскатистый храп задавал тон всем прочим звукам. Я высунулся из дыры, на плешь и за шиворот тюремщику посыпалась мелкая кирпичная пыль, он недовольно дернулся, всхрапнул особенно длинно, как мул, вот тут я и понял, что действовать надо стремительно, по-мужски, а то позже замараю штаны от страха да так ни на что и не решусь. Учебники полетели на пол, стражник заворочался. И я уронил ему половинку кирпича прямо на макушку. Туда, где посреди глобуса торчала смешная антенна волос.
Глухо бахнул об пол кирпич. Тюремщик сполз горкой нечистого белья, из-под головы натек темный нимб, но я смотреть не стал, дыра в стене была очень широкая, поэтому я развернулся в ней так, чтобы ноги смотрели в темницу, сполз, повис на руках и спрыгнул на пол. Ободрался весь и вляпался ногой в густеющую лужу, набежавшую из-под охранника. От ее вида меня дико замутило, я отвернулся и прижался лбом к стене, стараясь дышать через рот, часто и глубоко. Только теперь я понял, что натворил. Жизнь моя, загубленная, грошовая, ринулась под откос. Сто́ит этого папаша? Но кто тогда поможет спасти маму и сестру?!
На поясе тюремщика висел один только ключ размером с небольшой револьвер. Где же связка, в сказках они всегда носят ключи в связке. Реальность воняла кровью и холодила кожу мокрым камнем подвала.
Пальцы плохо слушались, я потянул за ключ, но тот не спешил покидать пояс. Я дернул, тело сдвинулось по полу и вдруг забилось, как огромная рыбина, выброшенная на берег. И в ответ ей со всех сторон зашелестело, запричитало в камерах, задвигались ноги, пальцы сомкнулись на прутьях решеток, а сотни глоток наполнили жаркими выдохами подвал школы.
— Мальчичек, мальчишечка, — закудахтала, заторопилась ближайшая ко мне тень. Она тянула руки из своего угла, пальцы были узловатые, кривые, с навеки въевшимся солидолом. Они танцевали, торопились, перекрещивались, будто бы перетекали друг в друга, слепленные из живой нефти, я уставился на эти пальцы, завороженный, и никак не мог двинуться с места. Наконец на свет показалось лицо, вытертое до бумажной белесости, глаза водянистые, лживые. Они бегали, юркие, как крысы, накалывали, предостерегали. Но больше никто не заговорил со мной, а мне было ужас как страшно. Я с трудом сдерживал рев. — Ты что же это? Ты не спи. Ключ! Ключик подбери и освободи меня.
Внезапно оказалось, что в тюрьме всего четверо заключенных: двое спали, ко мне сквозь клетку тянулся этот вот горлум, и он один производил весь этот ужасный шум, скрипел, шуршал и пришептывал, еще один мужчина сидел, уложив подбородок на собранные елочкой пальцы, его очки слабо мерцали в полутьме. Третий дремал, отвернувшись к стене, он лежал под самой лампой, и я отчетливо видел, как ровно поднимается его грудь, вдох-выдох, без малейшей задержки. Отец лежал в клетке у самого выхода, спал, разбросавши руки и ноги, как привык, пренебрегая одеялом и подушкой. Задрых, где упал.
— Отопри же, — скулил горлум, — малыыыыыш, вон же ключ у тебя. Чик-чик, и старина Хэммет на свободе. А я на подарки щедрый. Ничем не поскуплюсь. Мальчонка. Да ты не уснул там часом?
Глаза второго, очкастого, были мне не видны, однако по небольшим движениям головы я понял, что он следит за мной. Все это время он молчал и даже ни разу не сменил позы. Сам же я старался все примечать и дрожал, как щенок.
— Как тебя зовут?
— Джек.
— Джек. Славное имя. Джек… — облизнулся горлум. — Ты не случайно ведь? — Он мотнул головой в сторону туши охранника. — Да, конечно-конечно, какой случайно, вона как ты его навернул. Хе-хе-хе, — он все время всхлипывал, тянул воздух, как горячее молоко, и прочищал языком уголки губ, — ты это… подойди сюда… я тебе скажу. Должен сказать одну штуку, но она только для тебя. — Шельмец заговорщически понизил голос, стрельнул глазками в сторону зрителя в соседней камере, тот так и не пошевелился. — Ближе… ближе… на ухо должен шепнуть.
Я повел себя, как в дурной сказке. Все понимал, но ничего не мог поделать. Как там говорят: отказ в лицо хуже смерти?! Разум мой зацвел плесенью, совсем я что-то растерялся, и ноги без ведома головы понесли меня к клетке бледной моли. Ключ я выставил вперед, как меч. Горлум, не отрывая взгляда, весь подался навстречу, вытянул шею, а руки спрятал за спину, видать, чтобы не спугнуть. Ему было невдомек, что я заметил, как едва слышно стучат его зубы, какие узкие у него зрачки, как он постанывает, точно некая жажда тянет его за поджилки, заставляет суетиться и подпрыгивать. Все же вырос я на улице и черную махорку опознать мог без труда. Что же случилось с моим характером? Кто выпил волю? Сам себе поражался, но шел на голос.
Спасла меня правая нога. Уж она начала хлюпать, да так противно, что я даже остановился и задрал ступню. Стыд и ужас продрали до печенок. Этой ногой я вляпался в смерть стражника, и она была на моей совести, кровь начала свертываться, нога прилипала к полу, а отдиралась неохотно, уж и думать боюсь, какие я оставлял за собой следы. На ум пришел другой тошнотворный звук — с которым кирпич треснул бедолагу по кумполу и упал на пол.
— Ну вас на хрен, — сгрубил я, чтоб обрезать концы. Прощелыга аж веками захлопал, как крыльями. Тут бы мама мне и врезала, хоть и была строгой противницей порки, а отец заржал и поперхнулся бы пивом, и только сестренка восхищенно отвалила бы челюсть и запузырила вечно мокрым носом.
В темнице раздалось какое-то кваканье, мы оба принялись крутить головой и обнаружили, что это потешался очкарик, который сложил руки на груди и, не разжимая губ, смеялся.
— Ты за кем тут? — сменил тактику белесый. — Только не ври!
Видя, что я смутился, он продолжил меня путать:
— Кирпич вон и потайной лаз. Ниточка к ниточке. Карта к карте. Воришка ты? Сиживал тут? Так не губи! Что стоишь? Придут вот-вот. А мы все, как одна семья. Зацепишь одного, вся цепочка потянется. Не забывай — одна семья! — что-то случилось с его речью, слова слиплись в ком, рванулись изо рта липкой горячей жижей, и тут он сорвался, как только взрослые это делают, с отчаянием, глазами-сверлами и слюной, летящей изо рта, вцепился в прутья клетки и начал сотрясать ее, будто надеясь, что этим он напугает меня или вырвет решетку. Я сперва окаменел от страха, до того он стал страшным. — Ей-богу, не мешкай! Открывай, сукин сын, или ты издеваться пришел?!
Здорово я на него отвлекся, даже рот открыл от удивления, а когда опомнился и шагнул к камере отца, тот уже стоял возле двери, просунул руку сквозь решетку и за ухо меня — цоп. Уж я едва не обделался!
— Ты чего это? — хриплым спросонья голосом спросил батя. — А мать где?
— Папа! — наконец разревелся я. — Папа!
Бамс! — другой рукой отвесил он мне затрещину, да сквозь решетку особо не навоюешь, так, пальцами смазал, а я и рад, такая у него рука родная, огрубелая, табаком пахнет.
— Мать, говорю, где?
— Забрали, — всхлипывал я. — Их в казармы…
Отец скрипнул зубами, точно напильником по железу, ухо выпустил, но руку не отнял, устроил на плече, притянул к клетке, точно пытался обнять. Но тут же опомнился, выхватил у меня ключ и забренчал им в замке.
— На коленях у капитана она елозит, — расхохотался горлум, жадно наблюдая за нами из своего узилища. — Тот прибор ей свой примеряет.
Дверь бесшумно повернулась на хорошо смазанных петлях. Отец вышел из камеры. Тут-то я и обнаружил, что рожу ему расквасили, точно сливу. Батя облапил меня неуклюже, слишком сильно и тут же выпустил, даже оттолкнул слегка, точно испугался, что вот теперь мы станем настоящими родственниками. Но я ему простил. «Папа!» — от настоящести этого слова защипало в глазах.
Горлум что-то обиженно бормотал, пнул даже решетку, но с разговорами не лез, только обжигал из своего угла взглядами и плевался.
— Ты как сюда? — Батя прошвырнулся взглядом по подвалу.
— Там. — Снизу щель была едва видна.
— Я пролезу?
— Неа.
Отец прошаркал к выходу, подергал обитую листовой жестью дверь. Заперта снаружи.
— Вот дерьмооооо, — протянул папаша и взъерошил мне волосы. Этот простой, абсолютно нетипичный для него жест вызвал у меня тонну горести. Где ж ты был со своей лаской? Почему мы здесь? Как же с мамой?! В животе набухла холодная тяжесть, уж больно отец на меня знакомо смотрел. Точно собирался отрезать, отгрызть, как заусенец. Вот сейчас он отвернется и скажет, будто вон тому кирпичу: «Ну, чего, пацан, пора тебе валить. А я уж тут, у стенки прикорну. Авось, не тронут спящего». Он даже рот открыл для похожей глупости, но тут заговорил совершенно новый человек. Сиделец в очках.
— Вам бы сообщника.
— Предлагаешь? — не обернулся отец, но по тону его стало ясно, никому в этом подвале он не доверяет.
— Отоприте клетку, и я расскажу, как отсюда выбраться.
— Гарантии?
Очкастый широко развел руками. Его губы расползлись в тонкую, слишком расчетливую улыбку. Мне этот тип не нравился. Видимо, отец имел схожее мнение.
— В одиночку управлюсь, — пробурчал он и опять попробовал дверь на прочность.
— Зря упорствуете, — откинулся к стене неприятный тип.
— Лады, — прислонился к стене напротив его клетки отец. — Выкладывай.
— Дверь.
— Хрен тебе, — наморщил лоб батя и набычился. — Говори, как ты нас отсюда вытащишь. Решетка словам не помеха.
Очкастый пожевал челюстью. Он явно колебался.
А я зачем-то вперился в горлума.
Белесая моль хоть и задвинулась глубоко в тень, но даже отсюда я продолжал слышать, как он стучит зубами, только звук этот обрел теперь новый нервозный, но управляемый ритм. Я пригляделся. Горлум засунул в пасть пальцы правой руки и быстро-быстро барабанил ими по зубам. Это встревожило меня донельзя. Больно подозрительно он стучал. Я хотел было дернуть отца за штанину, но устыдился. И что я ему скажу? Псих стучит себе по зубам?
Горлум увидел, что я не спускаю с него глаз, вытащил руку изо рта и показал мне язык, задвигал им издевательски, что твоя змея, и скорчил такую препротивную рожу, что я не выдержал.
— Па, — дернул я отца за рукав. — А с этим?
— Этот уже приплыл. Примерки у капитана ждет.
— Хе-хе-хе, — оценил горлум, выталкивая смешки изо рта, как комки грязи. Даже отсюда я слышал запах, с которым прели его внутренности.
— Разыграем, как по нотам, — решился наконец очкастый. — Мой план таков…
— Вот это не забудь накрепко, — прошептал мне на ухо отец и больно стиснул локоть. Мы одинаковым жестом повернули головы на очкастого умника, но тот сделал вид, что интересуется собственными ногтями. Делать ему тут больше нечего. Не подслушивать же, что отец шепчет на ухо своему бедовому отпрыску.
— Я не…
Тут папаша так ущипнул меня за бок, что я едва не подскочил до потолка без посторонней помощи.
Невзирая на мои вопли и отчаянное сопротивление, вдвоем с очкастым они подсадили меня до крюка в стене, повиснув на котором, я сумел зацепиться пальцами за выбоины в кирпичах и, подтягиваясь, вдыхая многолетнюю пыль и отчаянно суча ботинками, пополз по стене к своему лазу. Я рисковал сорваться и загубить всю операцию. Передо мной лежал путь около восьми футов — плюнуть и растереть, если мерить шагами, но эту дистанцию я должен был одолеть, не ступая ногой на пол — там разлилось багряное море, оккупировав не меньше четверти всей темницы.
Ближе подступиться никак не получалось — мужики сами вляпались бы в лужу крови. Отсутствие следов было важной частью плана.
Последнее, что я видел, стало обсуждение, кто кого вперед должен приложить моим кирпичом.
— Так дело не пойдет, — ярился батя и не выпускал окровавленный кирпич из рук.
— Одежду не запачкай, — хватался за голову очкастый, — а с рук… дьявол! Чем с рук кровь оттирать будем?!
Так они препирались достаточно громко, но у меня в ушах звук их голосов ложился на еле слышную, но знакомую музыку. Безумец опять стучал по зубам.
— Вся надежда на твоего мальчонку, — неслось мне вслед, заставляя локти шерудить быстрее. Я полз, извиваясь, как ящерка, и мне не давала покоя зубная симфония горлума. Что же он пытался сказать?
Годы после я задавался одним вопросом: что реально произошло в подвале, пока меня не было? Могло ли дело пойти иначе? Неужто отец на один лишь миг показал себя родным мне человеком, а после вел себя не лучше коровьей лепешки? Или таков удел всех отцов в нашем вывернутом наизнанку мире: пить, стрелять, промахиваться, убиваться по утраченной юности, презирать свое семя, портить кожу дрянными наколками и бесконечно тоскливо ныть по прежним временам?
Из отца вылезали какие-то обмылки ответов, раз, напившись, он принялся хвастливо излагать, как ловко всех надурил. При этом он звал меня в свидетели, а когда я смолчал, швырнул стакан, да так, что тот разлетелся о стену у меня над головой. Шрам на его виске налился лиловой густотой, батя принялся орать, молотить кулаком по столу, и то был первый раз, когда восстала моя безучастная ко всему сестра, ей сравнялось одиннадцать, она встала и вылила стакан молока ему за шиворот. Без единого слова. Папаша всплеснул руками и не удержался на стуле. С грохотом осыпалась его репутация. Уважать эту рухлядь мы не умели.
В те времена мы уже с трудом выносили его. Отец начал тыкать в лицо фотографией мертвой женщины и сравнивать нас с какими-то эфемерными детьми. Мы жили в большом доме с каменным подвалом…
Впрочем, все по порядку.
Первым делом я бросился домой.
Отец предупреждал меня от этого, но все же сказал, что под кроватью кое-что припрятано, а с этим уверенность моя вырастет.
Уверенность — это слово никак не вязалось с тем, что я чувствовал. Боль, стыд, страх — тоже осыпались перхотью. Отчаяние — единственная дрель, которая бесконечно сверлила мою голову. Я трепыхался, зная, чуял потрохами, весь наш план обречен, а значит, и мы тоже.
Но я продолжал бежать.
Колени и локти, выпачканные в густой кирпичной пыли, не так привлекали внимание, как несчастный вид, я не мог сдержать слез и, несмотря на всю серьезность моей миссии, выглядел, как мальчишка, которого хорошенько отмутузили. Выбравшись из сада, окружавшего тюрьму, я пошел по улице, вдоль аллеи, освещенной фонарями, и тут и там ловил на себе взгляды прохожих или отдыхающих на лавках. Город выдыхал после трудового дня. Как назло, он делал это именно здесь.
Я нес бейсбольную перчатку, прижимал к груди, как котенка, и несколько сердобольных взрослых даже спросили, не нужна ли помощь и все ли у меня в порядке, так жалостно я смотрелся. Вечер обернулся к ночи, стояла непривычная для осени жара, я весь взмок, ожоги от крапивы страшно зудели.
Идти пришлось далеким загибом, здесь я папашу послушался, через скотобойню. Ее длинный, словно сигара дирижабля, ангар, казалось, никогда не закончится. На душе моей чадила плошка с кротовьим жиром. Мы мастерили такие, чтобы не сидеть вечерами в темноте, когда отключали электричество. От лампадки воняло жженым волосом — запах моего настроения.
Минуты сочились за минутами и сворачивались за моей спиной кровавыми следами. Я охнул, сел, содрал с ноги ботинок и принялся обтирать его сперва об дорожку, потом травой, подобрал кусок фанерки и остервенело зашоркал им по подошве. Невозможно было и дальше терпеть кровь на своих ногах.
Бойни в этот час стояли черные, немые. Прежде здесь снаряжали патроны, лежалые, промокшие картонки с тех времен громоздились огромной горой к северу от ангара, там было бы шикарное место для игр, то ли замок, то ли лабиринт, но уж больно дурная репутация сложилась у этого места.
Следом за оружейным цехом тут сортировали трупы после четвертого июля, я этого не застал и другие мальчишки тоже, но мы передавали легенду из уст в уста, куда более подробно и цветисто, чем иную библейскую притчу.
В Андратти свезли более трех тысяч мертвецов, все страшно обгорелые, наши приняли их по договору с тогдашним союзником — немецкой колонией Штальштадт, теперь уж и нет такой, как нет вокруг французов или русских. Целую неделю тут работал жуткий конвейер. Принимали, потрошили, фасовали. Что-то жгли, что-то бросали в котлован и заливали бетоном. На улицах шептали, что среди мертвых искали какую-то особую породу, выродков или мутантов, а может, сливали черную кровь, чтобы синтезировать из нее сыворотку. Кое-кто говорил, что тела пожгли потому, что они носили в себе штамм фута-вируса. С восторгом повторял я эти глупости и даже подбил глаз Джейлу, тот задавался и высмеивал меня. Чтобы добавить истории веса, я приврал, что вирус принесли с собой астронавты с орбиты, я вычитал это в растрепанной книжонке, одной из тех, которые отец подкладывал под ножку кровати, чтобы та стояла ровно. В повести было множество взрослых подробностей, которые такой малец, как я, не сумел бы придумать самостоятельно, поэтому мою историю выслушали с молчаливым уважением, даже Джейл пришел подлизываться, и я с ним помирился. А по улице зашуршал новый шепоток. Про чумных марсианцев.
Тогда ангар и начали называть бойнями. Ходить сюда отваживались только полные храбрецы, потому что неупокоенные духи постоянно задирали кого-нибудь насмерть — в районе ангара регулярно находили бездыханные тела.
С месяц назад в город пригнали стадо коров голов на семьсот. На целый день запрудили мычанием и навозом основную улицу. По уговору или дурной прихоти распределители приказали скот заколоть, мясо солить и закатывать в олово, а шкуры дубить с алюминием. Бойни как нельзя лучше подошли для этого. Дело слыло дурным, но денег сулили прилично, работой город не процветал, поэтому все затолкали суеверия куда поглубже и открыли ворота ангара для коров.
На деньги всех потом кинули, большую часть консервов сменяли на патроны и бензин, кости тягачами свезли в карьер милях в десяти от города, мы с мальчишками разок смотались на скотомогильник, но долго там не протянули, больно жуткое оказалось место, никакого интереса, дикая вонь и тридцатифутовые курганы из слипшихся костяков. Потом и тех не стало, спалили, испугавшись мора. В качестве извинений распределители выдали каждому взрослому мужчине пакет — пинта рома и две сигары. Тем и заткнули возмущенные рты.
В бортах ангара чернели дыры проходов. На ночь его никто не запирал. Стоило рвануть насквозь и сократить путь едва ли не на полмили, собственно, за этим я сюда и притащился, но от этой идеи у меня мороз прижигал кожу.
— Сейчас там должно быть пусто, — вслух утешил себя я и поразился дрожи в голосе. У меня не было фонаря, значит, придется идти едва ли не на ощупь. И все равно так быстрее.
У входа лежала челюсть. Я замер, хватая ртом воздух, до того она показалась мне страшной. Выбитые зубы валялись поодаль, как кусочки граната, рассыпавшиеся из плода. Челюсть была громаднющая, я даже представить себе не мог, что коровы вырастают до такого размера.
— Мама ждет, — подстегнул я себя самым важным, что осталось в моем мире. — Ты сегодня убил человека, сбросив ему кирпич на голову. Чего зубов испугался?! Беги давай.
Внутри ангара нестерпимо воняло хлоркой. Видать, чистили тут все на совесть. Я сделал шагов десять во тьму и замер, ожидая, пока привыкнут глаза. Ветер бродил по бойням загулявшим повесой, гремел где-то вдалеке, свистел сквозь щели. Под потолком еле заметно тлели огромные лампы накаливания. Их мерцания вполне хватало, чтобы различать силуэты. Я не стал мешкать и зашагал в нужном мне направлении. Сердце лупило, как в барабан, выдавая меня с головой.
Я пересек центральный проход и двинулся к выходу напротив моего, рассчитывая за две минуты проскочить этот Лимб, но с той стороны ворота оказались заперты. Я подергал створки, и уж они не стали таиться, заскрипели со всей дури, пустили по ангару гремящее эхо. Стараясь не озираться и не сбивать шаг, я метнулся обратно. Нужно было вернуться к центральному проходу и проскочить по нему сотню ярдов до следующего выхода. Я шлепал отчаянно, не таясь, грохота я учинил столько, что не заметить меня мог только глухой.
И все равно, когда из мрака высунулась рука и сграбастала меня за ворот, я заорал так отчаянно, что едва не обмочился. В темноте загорелся огонек, я прикрыл глаза ладонью, до того ослепительным он мне показался.
— Что за ерунда, слышь?! — В голосе человека, схватившего меня, читалось разочарование. — Ты такой маленький. Почему послали кроху? Опять врут, слышь? Издеваются? Ты чего такой, а? Ты ж не сможешь! А? Силенок-то хватит, слышь?
— Что?! — Я тщетно пытался вырваться. — Пустите! Я — не тот. Не он!
— Он-он, — затряс меня ужасный незнакомец. — Ты не спрыгивай, слышь. Мы пойдем-пойдем сейчас. Сделаем! Слышь? Ты сможешь. Ничего, что мелкий, наверное, силиииииищи у тебя! Ну или так…
Он оборвал фразу и оглушительно чихнул. Я влепил ему бейсбольной перчаткой, двинул что есть сил и тут же накатил пыром в голень, всё, как меня учила улица, но урод оказался не прост. Он отдернул ногу и в ответ врезал мне справа, вышиб дыхание. Перчатка отлетела куда-то в сторону, такая новая, я ни разу не опробовал ее в игре!
Я видел колени, обернутые несколькими слоями тряпок. Ниже шли клепаные сапоги с набойками на носах. Между ног он поставил керосинку. На поясе человека висел болторез с рукоятями не менее двух футов в длину. Я попытался разглядеть лицо моего пленителя, но уж больно слезились глаза.
— Слыыыыыыыыыыыыыышь! — будто с удивлением протянул он и ухватил меня за шиворот. Все невзгоды вылетели из моей головы. Самые жуткие ужасы полезли в нее наперегонки, сучили миллионом лап, как сколопендры, вызывали в памяти какие-то дикие россказни: вот сейчас он отрежет мне яички, будет жонглировать ими и смеяться или набьет живот чешуей дохлой рыбы, посадит на цепь и станет глумиться, как над девчонкой. Какие у него длинные руки, они что, по плечи в черной резине?! Кто он? Куда тащит меня? Горло сдавило судорогой, ни вдохнуть, ни выдохнуть. Мужчина держал крепко и очень целеустремленно волок куда-то в темноту. Я отчаянно брыкался, но все, чего добился, набрал полные ботинки хлорки, и та начала жечь, медленно, неотвратимо сползая все глубже.
Глаза привыкли к сумраку, который рвала в клочья лампа в другой его руке. По обе стороны от нас тянулись страшные, как открытые могилы, стойла, тени разлетались по сторонам, точно огромные рваные крылья, ярдов через двести стойла сменили округлые бока крупных бочек, мы почти бежали и с каждым шагом все сильнее удалялись от нужного мне выхода.
Видит Бог, я сопротивлялся! Драл ногтями его руку, резина не поддавалась. Я разглядел, что ее уже пытались порвать или прокусить, краги усеивали неглубокие порезы, кое-где виднелись круглые ожоги, точно кто-то тушил о безумца окурки. На мои щипки он даже не оборачивался. Мы мчали сквозь тьму, и я начал выть в голос. К моему ужасу, похититель начал подвывать в ответ!
Я видел шляпу, похожую на гнилую шляпку гриба, из-под которой торчали длинные соломенные дреды. На мужчине был драный зеленый плащ. Химзащита? Тут он споткнулся, и мы оба полетели на пол, на миг он выпустил меня, чтобы не кокнуть лампу, подхватил ее обеими руками, мне бы дать ходу, метнуться в темноту, затихариться там, юркнуть ужом в незаметную щель или бежать, бежать, бежать, не оглядываясь, не стой же, ну! Но я так больно брякнулся коленями, и мне было страшно, так страшно, ужас свернулся в животе ледяным шлангом, что я просто лежал и ждал, пока он подойдет, поднимет за шиворот и встряхнет, как нашкодившего псёнка. Ободранные ладони начало жечь, и я обрадовался этому живому, настоящему чувству. Я бы запихал в рот горсть хлорки, но страшный человек подхватил меня за локоть и поставил на ноги.
— Хороший, слышь, птенчик, — похвалил он меня, слегка запыхавшись, — почти пришли.
Он прикрутил керосинку. Теперь она горела ярко, яростно, или это я привык?
Ряды бочек закончились, мы свернули куда-то за них и оказались в лабиринте из железнодорожных контейнеров. Я даже представить не мог, что в ангаре прятался небольшой город. Мы стояли перед узким коридором, скорее даже щелью между контейнерами и стеной, пальцы мужчины сомкнулись на моем запястье мертвой хваткой, он притянул меня поближе, и я смог разглядеть его лицо. Усеянное мелкими синими точками, кругами и ромбами, оно напоминало карту, и этот узор явно что-то значил, как и порванные ноздри, рассеченные брови, но не сейчас. Сейчас он говорил одно — тебе хана. Я стряхнул оцепенение и набрал воздуха, чтобы разреветься, но тут он дернул меня к себе, притянул почти вплотную, точно хотел вцепиться зубами мне в глотку. Все-таки я обмочился.
— Мы близко, слышь? Слышь-слышь?! — На меня дохнуло густым мятным запахом, в мерцающем керосиновом свете я разглядел его зубы, они показались мне ярко-зелеными. Я обмер. Он втолкнул меня в эту щель, сил сопротивляться не осталось, я предал себя. Сдался. Я был солдат, дезертировавший с поля боя. Лампа осталась позади, и я пошел в темноту. Сам.
Ублюдок полез следом. Я слышал, как он шипит, протискиваясь в щель, пыхтит и сопит. Затем я оказался в небольшом зале.
Сытно воняло мертвечиной.
Моя тень прыгнула на стену напротив, заметалась, свет спасовал, безумец с лампой еще не вылез из прохода, и я не мог толком ничего разглядеть.
Я стоял и ждал, когда он выберется. Отчего-то мне стало тепло и спокойно. Все со мной будет хорошо. Что дурного может случиться на брошенных бойнях? «Мама… время», — не вовремя, ох, как все не вовремя.
— Может, ты с подношением, слышь? — В голосе безумца дрожало подозрение, он сунул мне лампу через плечо, и я принял, не отвечая, не зная, как правильно отъехать. Я слышал, как он бренчит чем-то у меня за спиной, воображение рисовало, что он вытаскивает из пояса болторез и заносит над моей головой. Поэтому я шагнул вперед и поднял лампу вверх.
— Я и зубы кругом разбросал, — заторопился псих, — ты на зубы пришел? Зубки, слышь, клац-клац. Слышь? Ты слышь меня, малой, клац-клац?
— Это чье?! — Голос сел без причины, но я мог хрипеть. Паника требовала объяснений. Прежде здесь жили. В комнате громоздились курганы из вещей, одежды; ворох драных одеял, выпотрошенные и сваленные в кучу радиоприемники. На табуретке стояла вскрытая консервная банка с ложкой внутри. Из угла растекались тонкие щупальца желтых потеков, даже думать не хотел, что это могло быть.
На стенах висели плакаты. Видно было смутно, но мне показалось, что на них танцевали девушки. Голые. Вместо лиц — угольная изолента крест-накрест. Голые. Перечеркнутые. Голые. Я никогда не видел обнаженной женщины. Я хотел бы подойти поближе, разглядеть, может, коснуться, но от живого трупного запаха мутило.
— Они издеваются, слышь! — Я обернулся на безумца, он стоял, опустив голову, упершись подбородком в грудь, и в руках действительно держал болторез, только не над головой. Он стиснул его головками собственный нос, поэтому и говорил так странно. Приглядевшись, я понял, что он удерживается всеми силами, чтобы не смотреть туда, в центр комнаты. Я не сразу увидел его среди барахла. Там стояло кресло, повернутое ко мне спинкой, облезлое, втиснутое в дермантин под ящеричью кожу.
— Кто?
— Да ты глянь, глянь, слышь? Слышь, что я тебе говорю? — Тут кликуша упал на колени, мягко, точно тренировался, и тоненько заныл, торопясь и сбиваясь. — Мочи нету, слышь, никакого сладу, никакой жизни, встаю, сидит, ухожу, сидит, слышь? Ты слышь меня вообще? Ты подойди, ну, не стой, иди-иди, хоть за рукав его дерни, слышь?! Ты иди! — вдруг заорал он и треснул болторезом по бетону рядом со мной. — Ты не стой тут! Ты стащи его с кресла, сукина сына! Следят за мной, мрази! Но я… я… я так просто не дамся, слыыыыышь?!!
Почему-то я перестал бояться. С места, где я стоял, кресло то грубо появлялось, тяжелое, цельное, то растворялось в каше сумрака. Я поводил лампой туда-сюда, надеясь разглядеть детали. И тут болторез выбил искры у самой моей ноги.
— Идиии! — рыдал безумец. — Слыыыыыышь?!
Я прыгнул вперед, до кресла оставалось ярдов десять, и тут глаза приметили, что тряпки, которые я принял за покрывало, свисающие с ручек кресла, никакие не тряпки, а рукава. Значит, на кресле и впрямь кто-то сидит.
Ангар онемел.
Даже звук моего дыхания, скрипучий, вороватый, выходил едва слышным сипом. Там кто-то сидит. Поджидает меня. Я обойду кресло. Тут он меня и сцапает. Защемит в клешнях мои локти, тужься, кричи, не вырвешься. У него плоское безглазое лицо. Огромные, натянувшие кожу скулы. Он встанет и окажется выше меня, под потолок, изогнется, как горбун в шкатулке, нависнет, и слюна из его рта сбежит мне за шиворот. А я, привычно окаменелый, стану ждать развязки.
— Мозги, — неожиданно трезво сказал похититель, — не сбежишь. Мозги тебе вышибу. Слышь?! А ну, пошел за кресло!
И я пошел.
Оно оказалось мелким, не больше ребенка, рукава висели сдувшиеся, ног не было видно, тулуп, в котором он прятался, оказался длинным бежевым пуховиком, сквозь прорехи торчал синтепон или иная начинка, густо-зеленая — на ум тут же пришел мой похититель и его зубы, я водил лампой, точно принюхивался, пуховик лежал запахнутый, неподвижный. Кровь на нем запеклась в истинную ночь и напоминала потеки чернил или корни.
— Тут нет никого, — вполне честно сообщил я, изо всех сил надеясь, что лезть в эту тряпичную нору не придется.
— Нэ-нэ-нэ, — пожурил меня пальцем долбанутый, — не ври мне, слышь. Маленький, а уже такой грязнорот!
— Тут куртка. — Я поднял фонарь так высоко, как сумел. — Пустая, — что-то сомневаюсь. Голос сдал меня с потрохами. — И все!
— Там сидит, слышь? Сидит. Я же знаю. Пошеруди там, пошеруди, слышь. Он там!
Видит Бог, меньше всего на свете я хотел шерудить там.
Душа, визгливая, обоссанный щенок, приказывала отдернуть руку, швырнуть фонарь о стену, расплющиться о нее самому, захлебнуться соплями и моленьями, но ни в коем случае ни пальчиком, ни ногтем ничего тут не трогать. И тогда я просто рванул куртку за подол. Мне показалось, что я сделал это решительно и резко, сейчас она полетит на пол со всем содержимым, псих на него отвлечется, но тот, кто в ней прятался, оказался увесистым и крепким, подол распахнулся, и на меня уставился коровий череп.
Размером он был едва ли не с мое туловище, кожа махрами свисала с блестящей, еще сочащейся сукровицей плоти. Старательно с него сдирали шкуру. С отрубленной шеи смачно кровило на подол. Там свивались и разматывались какие-то бурые сгустки, похожие на червей и галактики. Я втянул носом воздух. Он обжег глотку едким морозом. Смерть пахла наотмашь.
На меня раскосо смотрели две громадные сливы — выкаченные коровьи глаза. В них отражалась моя кривая фигурка с фонарем в вытянутой руке, больше там не виднелось ничего. Но я уже не смотрел в них, взгляд мой, как прикованный, упал на коровью челюсть. Из-под верхней губы, мясистой, точно отлитой из резины, торчали костяные пластины, похожие на прокуренные клавиши. Не мог я поверить, что это зубы. Апокалипсис, а не зубы!
— Там чегоооооо, слыыыыышь? — заныл ублюдок так внезапно и пронзительно, что я заорал, дернулся и пнул кресло с головой. Голова подпрыгнула, кровь хлестнула во все стороны, из-под оторванной нижней челюсти вывалился огромный слизняк, я не сразу сообразил, что это язык, он болтался так жадно, с такой лютой целеустремленностью, что я немедля сблевал, желудок устроил мне форменное извержение, огонь в лампе метался, тени обезумели и бились о стены, но, хуже всего, играло воображение. Могу поклясться, я видел, как череп повернулся в мою сторону, а глаза шевельнулись в орбитах, выискивая меня.
— Че-еп, — задыхаясь, выплюнул я воняющее желчью слово, — го-о-ва.
— Чиво? — Мерзавец оборвал рыдания, мою спину обжег его дикий взгляд.
— Череп.
— Откуда он тут взялся, а? Слышь? Ты его притащил? Ты в сговоре с ними? Это дырявые мальчишки? Птеродактиль? Змеесос? Кто, мать твою, кто его сюда притащил? Кто не зассал бросить его в моей норе? Кто, слышь, кто?!
Двойная звезда, отразившись в мертвых глазах, ослепила меня. Урод перевернул болторез ручками вверх. Из обеих рук его ударили два ослепительных меча. Темнота и не подумала отпрыгнуть, напротив, сгустилась, набычилась со всех сторон, пошла пятнами, заклекотала, забилась, раздирая наволочку, в которую нафаршировали, натолкали тряпок и рубленого мяса и меня в охапку с ними, я обнаружил, что пялюсь в бездну, запрокинув голову, потолок и впрямь затянут огромной сетью, в ней болтаются, чокаются, как рюмки, десятки черепов, все больше рептильи или каких-то иных ящеров, вон пара человеческих головенок, крохотных рядом с этими динозаврами, с сети свисают кости, консервные банки и стеклянные бутылки из-под молока, длинно свисают, некоторые болтаются прямо над моей макушкой, как не задел?! Все это схватил я в единый миг, обжег взглядом-фотовспышкой и забыл бы, ей-боже, просто вытеснил сей же миг, если бы в ячеи сети не были запутаны какие-то тюки и свертки, бешено похожие на человеческие тела. На меня похожие. Вот они меня и убили. Дергались, еще живые, кричали, раздирая зубами ткань, в которую их спеленали.
Обещали местечко рядом.
Ублюдок, выставив вперед снопы пламени, наступал. То, что я принял за мечи, оказалось двумя магниевыми факелами.
— Ну-ка, бери его!
Я ослышался?!!
— На руки взял, сука! — рявкнул безумец, тыкая в мою сторону огненным клинком. — Слы-ши-шь?
Правильность этого слова меня добила.
— Как младенчика, — продолжал ублюдок. — К титьке прижми.
Лампу пришлось поставить на пол. Я испытал немыслимое искушение наподдать ее ногой, пусть все горит! Но жуть защемила мошонку ледяными пальцами, храбрость пересохла, как слюна во рту.
Череп, подсвеченный снизу, выглядел куском мертвой плоти. Тени спрятали его беспокойные глаза, нервный, шлепающий по ножке кресла, язык. Но меня не обманешь! Я слышал, как он смеется, от этого немого хохота замерзали кости.
— Бери! — До подонка оставалась пара ярдов. Чтобы не сжечь мне лицо, он задрал руки над головой, я старался не смотреть туда, но урод подпалил сеть, на пол рухнули его побрякушки, черепа разлетелись в костяную щепу, бутылки и банки гремели и звякали, один из свертков повис прямо передо мной, головой вниз, разевая узкую, прогрызенную пасть, но я тут же спрятался за креслом, вдыхая спасительный трупный запах головы. С ней я был, считай, другом.
— Ну?!! — Он боялся подступить к креслу вплотную, и я вдруг понял, в чем мое спасение.
Кровь залилась в рукава и интимно потекла по локтям в подмышки, защекотала там. Он был жутко тяжелый, этот череп. Я прижал его к брюху, тем самым мясным, вывороченным, мягким, выставив рога и морду против своего похитителя. Давай, тронь меня!
— Ай! — вскрикнул урод, стоило мне выйти из-за кресла. Он отшвырнул умирающий факел, а второй выставил вперед и принялся пятиться, трус чертов. Я едва не заорал на него, не набросился, но ноша не дала. Я сжимал его под рогами. Руки приятно липли к сырому мясу. Я просто шел на подонка, закрываясь черепом, как щитом, а уж голова, уверен, пугала его до усрачки.
Так я давил его, пока он не уперся лопатками в контейнер, заметался, поглядел в сторону щели наружу, но скользнул по стене вбок, выпуская.
— Унеси, — захныкал он.
Нам с головой больше нечего было тут делать.
Я обернулся, проверяя.
Куртка, в которой лежал череп, казалась несчастной матерью, раскесаренной, брошенной. В гробу я видал жалость к пуховику! Лампа под креслом, точно предчувствуя коду, зачадила, заморгала, прощаясь, и погасла.
— Ты не спеши, слышь, — очухался мой дружок, его еще шатало, факел иссяк, и он отбросил его вместе с болторезом. В темноте меж нами метались фиолетовые и синие пятна. Он чиркнул новым факелом, тот чихнул, выплюнул вялый сноп искр, занялся тускло и неискренне. Урод прошаркал к креслу и рухнул прямо в объятия куртки, принялся гнездиться, завертываться в рванину, устраиваясь поудобнее. Он вымазался в кровище, я выглядел так же, когда тянулся за вареньем на верхней полке и опрокинул на себя всю банку, так же ошалело сидел, обтирал о свитер ладони и нюхал их, мокрые, липкие, а потом лизал.
— Ты, эта, иди, — через силу вытолкнул безумец, — слышь? Ты иди. А я тут… Устал. Щас-щас-щас. Лягу. Спатиньки… А ты иди, слышь?
По его штанам растеклось огромное пятно. Гад улыбался. Прямо над его головой раскачивалась и орала, надрываясь, человеческая куколка.
Ублюдок поднял руку, сдернул ее пониже и кулаком заткнул пасть.
— Иди-иди, — ласково напутствовал он меня.
Я локтями нащупал щель и так полез наружу, спиной вперед. Вслед мне неслось ликующее:
— Спаааааас! Слышь?! За уши из дерьма меня вынууул! Силищи у тебя, уууууууууууууууууууу!
Я заблудился.
Так просто пришли сюда, но теперь коридоры, норы и щели водили меня от завала к завалу, от решетки к перегороженному, перетянутому колючкой коридору.
В темноте пели цикады. Это трещали лампы накаливания под потолком. Они единственные не давали сойти с ума, связывали меня, двенадцатилетнего, с миром живых, напоминали: здесь ангар, бойни, человеческая клоака, а вовсе не труп неведомого монстра, который обжили слишком самостоятельные черви, я иду, прижавшись к коровьей голове, и молю ее, как мать: «Не бросай! Только не бросай меня!»
Я дышал одним с ним воздухом, они пялились на меня, громадные багровые глаза, череп молчал. Позади, засыпая, мурчал себе под нос похититель. Несчастные мои уши мечтали навеки забыть звук его голоса, но контейнеры звучали, как металлические бубны, их стенки вибрировали, передавая тончайшие нюансы его колыбельной.
Ритм сбивал и запутывал.
Коровья голова вела себя как дохлая, отказываясь выводить из преисподней. Куда делся гладкий бетонный пол? Я брел, спотыкаясь о трупы существ, которым боялся дать имена, ноздри мои заполняло зловоние, я задыхался и кашлял. Я вляпался в лабиринт, разбивался о тупики и внезапно угодил в мешанину грудных клеток. Они обрадовались мне, жадные, острозубые, принялись хватать за ноги капканами ребер. Мне нипочем было не выйти отсюда.
— Папа. — Я сдался, прижался лопатками к стене и сполз на задницу, не в силах пошевелиться. Череп занял место меж раздвинутых коленей, прижался ко мне, прилип. Кровь, до сих пор теплая, живая, пропитала куртку насквозь. Слышал, страх парализует, но я почувствовал облегчение — ничего не выйдет, я обречен! — выдрало меня-зрителя из тела и усадило напротив, запретив вмешиваться в происходящее. Кинозал стоял пустой, я сидел в первом ряду без сил подняться и выйти вон. Табличка «Выход» погасла, сука такая.
— Мама.
Вот бы ты сейчас шлепнула меня за «суку». Такое едкое слово. Выплюнешь его и хочется весь мир обозвать сукой. Сука, сука, сука! Назло буду его бубнить. Так и знай, мама. Только приди за мной…
Я закрыл глаза и начал себя хоронить, уговаривая сгнить поскорее, потому что живот бурчал, из носу капало, а кровяка была такой теплой, домашней, что ли, череп превращался в уютное одеяло, и понемногу меня начало клонить в сон. Я прислонился к стене, рябь песни безумного урода потащила в густую, шевелящуюся дрему, где кто-нибудь точно украл бы мое лицо, натянул его на обод барабана, а зубы пустил на бусы. Пальцы безвольно сползли с коровьего рога и упали на толстую шершавую палку. Бедренная, плохо обглоданная кость.
Меня как током прошибло. Хрен тебе, гнида!
Ух, как я обрадовался. Подхватил кость и с таким громом засадил по ближайшей стене, принялся молотить с безумной ненавистью, точно выбивал дух из шкуры ненавистного урода. Контейнер гудел, как труба архангела, созывая войско на битву.
— Вот тебе! — кричал я и плевался. Череп сполз вниз, я даже пихнул его ботинком, предатель, тоже хотел меня тут оставить, но скотина едва шевельнулась, такой была тяжелой и упорной. — На! — кричал я. — На! На!
Мой бит звучал дерзко, поперек любой гармонии, я бросал вызов, звал на бой любого, кто решит выползти. Мерзавец проснулся и что-то камлал в своей дыре, но его заклинания моим в подметки не годились. Я будил главное зло. Я вскочил, присоединил к кости кулак и башмаки. Гудел, казалось, весь ангар.
Виделось мне, что брожу я по огромному полю, залитому чавкающей грязью. Надо мной, буквально в паре футов над макушкой, бугристое, исчерканное, хлюпающее, как болото, небо. Я брожу меж этими двумя глиняными ладонями, а под ногами у меня переломанные куклы человеков, густо зафаршированные в земляной пирог. Руки их и туловища расколоты, распороты, выпотрошены так, что видны их пружины и грязный войлок душ. Червивые шарики-глаза сложены в курганы, шелестят неприятно, обтираются друг о друга, подсматривают, зыркают, доносничают. Где-то здесь утоплены части тел моих мамы и отца, и сестренка валяется неподалеку. Я встаю на колени, перебираю обломки, отыскиваю родные пальцы, прячу их лихорадочно за пазуху, я бы проглотил их для надежности, но не понимаю, как потом собирать родных из этих осколков, и тут весь этот человеческий торф начинает шептать, шуршать, шевелиться, выскрипывать мое имя, сперва вразнобой, а потом все более слитно, ритмично, они бряцают мертвыми кастаньетами и поют: малышмалышмалыш…
— Малыш, — пробился ко мне треснувший седой голос. Я обернулся.
По глазам ударил сдвоенный луч фонаря. Почему-то я сразу решил, что это спасение — бред, тупость, умопомешательство, но тогда это являлось единственной трезвой оценкой происходящего — меня нашли, спасли! Папа! Я кинулся навстречу свету, нормальности, пальцы разжались, кость улетела под ноги, я шагнул, штанина зацепилась за рог, и чертова мертвая голова застрявшим якорем оборвала мой рывок. Мир полетел кувырком, и пол вделал мне по копчику.
Я заревел, до того обидно все получилось. Лузить входило в привычку. Я сидел, выдирая штанину из рогового плена, и рыдал, глядя сквозь мятый полиэтилен слез, как приближается свет, похожий на пару горняцких фонарей, приделанных по бокам каски.
— Малыш? — повторил голос. — Чего бродишь тут, среди мертвых?
Что-то с ним было не так. Под ногами хрустели мелкие трубчатые кости, вдалеке угасал речитатив безумца, дед дышал хрипло, как больное животное. Полбеды! Какой-то смежный звук пугал меня до одури, шарканье, подволакивание, точно старик хромал не на одну, а сразу на целое стадо ног. Страх болтался где-то рядом, отдельно от меня, это умирал от ужаса костный мозг, кончалась от дурных предчувствий интуиция, глупый щенок разума ликовал — все кончилось, старик — мое спасение.
— Рановато тебе здесь прятаться.
— Дедушка, дедушка.
— Чего плачешь? — Он наконец выплыл из темноты, ставшей вдруг просторной, нестрашной. Его силуэт я видел отчетливо, все в нем казалось обыденным, потерявшим резкость, дряхлая облезлая обезьяна ковыляет к молодой макаке. У той лапа застряла в кувшине. Дергает, дергает ее, но никак не хочет выпустить банан. Глупая макака. Сейчас старая мудрая обезьяна ей поможет. Если не разобьет кувшин, то хотя бы отгрызет лапу.
От старика приятно пахло сухим деревом и табаком. А еще он щелкал. Вот оно! Именно это меня успокаивало. Даже досадно, я с таким скрипом заполучил кусок ярости, чтобы какой-то так-тики-тук-тук-тук-трам-бэп-бэп его отнял. Я пытался уцепиться за страх, но тот утек сквозь пальцы. Мир шуршал, как просыпающийся улей, и вместе с этим потрескиванием тьма разгоралась, набухала оранжевым, пульсирующим в такт жилкам в глазах, светом. Но старик все равно оставался в ней размытым пятном. Помаркой.
— Не смотри на меня. — Старик закрылся рукой, лицо пряталось в тени фонарей, а теперь еще эти огромные рукава, с них свисали какие-то бирюльки, мишура, гремящие бусы — скверное дело, они точь-в-точь напоминали потолок в норе урода, и я все равно успел приметить, гори в аду, чертова наблюдательность, что-то дикое в его лице, от чего у меня мгновенно зачесалось все тело, даже зубы, и мне опять захотелось орать, избивать стены человеческими костями, кидаться с черепом на живых людей. Но чты-чты-чты! Тиканье, щелканье, рокот костяных пальцев, и я киваю, поднимаюсь на ноги и протягиваю ему руку. Коровий череп сам собой оказался у меня на груди, закрывая ее, точно панцирь черепахи. От дохлой головы дико воняло. Как я выносил это прежде?
— Смотри в пол, я тебя выведу.
— Вы такой же? — прошептал я, и он услышал. Да что тут с ними со всеми?
— Не смотри, малыш. — Что произошло? Он потянулся к черепу? Или с омерзением оттолкнул его? Почему я сделал то, чего не собирался?
— Вот еще! — выплюнул я ему в лицо. — Вы все врете! — Я отшвырнул череп, он стал мне невыносим, тяжелый, безобразный, скалящаяся тварь. Голова ударилась гулко, покатилась во мрак, я услышал, как в ней что-то треснуло. Это сдохла моя решимость. Мягким тестом я сполз на пол.
— Не веришь мне? — Добренький дедушка склонился надо мной, а его висюльки все брякали, утешали, убаюкивали. — Закрой глаза руками и считай до ста.
— Не трогайте меня, — для виду прохныкал я, готовый на все. Скверная сказка набрякла, как бубоны чумы, я слыхал байки про это. Люди прятали целые бурдюки отвисшей плоти в складках одежды, а потом взрывались, окатывая прохожих черным гноем. Да-да!
— Ох-хо-хо, вредное дитя, а если бы на зов пришел кто-то другой?
— Я не закрою глаза. Ни за что.
— Тогда ты увидишь много дурного.
— Я каждый день вижу дурное!
— Ну, я пошел. — Старик развернулся. Что-то опять послышалось мне, торопливый шорох, точно кто-то спешил убраться с его дороги. Свет утек, бросив меня наедине с черепом.
— Ты со мной? — Фонари обернулись.
— Подождите. — Я подполз к черепу и навалился на него, точно борец на противника. Я попытался подхватить его, устроить на пузе, прикрыться им, но не смог оторвать от пола, такой тяжестью он налился. Как назло, голова начала крошиться у меня в руках. Рог! О, дьявол, я оторвал ее рог. Я весь заляпался, но рог не оставил, спрятал в кармане.
— Надо спешить. — В голосе старика звучало нетерпение. — Они бегут. — По стенкам неровно задребезжало, так могли бы стучать десятки целеустремленных паучьих лап. — Решайся, со мной, нет?
«Нет!» — вопило дикое животное, оно бунтовало в венах, резало живот, но костяшки трик-тракали, уговаривали, давили из меня: «Дааааааааааааааааа». И я бросил череп, поднял правую ладонь к лицу и накрепко запечатал ею глазницы. Левую выставил в темноту, она торчала, голая наживка, я трепетал, но не сумел сдержать себя — вздрогнул, когда рукав, шевелящаяся пасть, схватил мои пальцы десятком своих зубов, погремушек и бренчалок. Рука старика была лакированной деревяшкой, гладкая и прохладная.
Накатило безобразное спокойствие, какое-то даже приятное, точно я утонул в теплом шоколаде, напоследок успев наглотаться его всласть.
— Я помогу, не бойся, — старик взял меня под правый локоть и повел. Пол сразу исправился, никакой проволоки и костяных западней.
Мы шли в молчании. Старик ловко направлял меня и страховал. Стало казаться, что в левой руке у меня особое рулило, вроде штурвала, которое указывает, куда шагать. Мерещились какие-то стоны и перешептывания, точно мы проходили круги ада, мученикам скучно, они хотят поболтать с нами, но языки у них вырваны, а провожатый жалеет время или шибко боится грешников. Однако дорогу нам никто не преграждал и за ноги не кусался. Мне даже стало скучно, и среди привычного уже та-та-тик-труки-труди-ду, который исправно душил мои визгливые страхи, я стал выслушивать в окружающем море звуков тот самый, что сопровождал старика прежде. Шарканье. Шум стал глуше, сбежал нам за спину, удалился, разделился — и тут уж я не смог удержаться от ужаса! — шаркал справа от меня. Там, где старик жестко придерживал мой локоть.
«Придурок, — нахмурился батя. — Он же за руку тебя ведет?»
«Ну», — притворился тупым я.
«У него руки по три фута? Щупальца? Шланги? Каким местом он держит тебя за локоть?»
И я решил разжмуриться. Это-то все и испортило.
Сперва я глянул сквозь пальцы, темнота раздвинулась и углубилась, точно я для нее стал уже родным, можно перед мной бесстыдно распахивать все, что под юбкой, я ясно видел футов на десять вокруг, и этого хватило с лихвой. У плеча моего разевал огромную, лишенную зубов пасть тщедушный мальчишка, едва ли старше меня. В руках он держал длинную рогатку, а ею направлял меня, подхвативши под локоть. Я охнул и попытался выдернуть руку, тут-то он на меня и посмотрел. Лицо всплыло, стертое, разглаженное, не мальчишка — ластик с нарисованными черточками век. Они зашиты! Глаза и ноздри стянуты тонкими, как паучьи лапы, стежками. И он не шаркает, он так дышит!
Мальчишка пододвинул лицо к самой решетке из пальцев, я заорал, ей же ей, я орал, как убитый, раскромсанный, поджаренный, я бился на полу, расколошматил к дьяволу голову о бетонный пол, сломал руки, а костями проткнул горло, подвернувшимся кирпичом размозжил лицо, расплющил пальцы… На самом деле я стоял затаив дыхание, а потом шагнул и продолжил шагать, потому что старик тянул за собой, а вовремя очнувшийся разум кричал в оба уха: «Он слепой! Не видит! Не шелохнись! Не выдай себя! Продолжай идти! Дышидышидыши!!!»
Так мы и шли.
И пришли. Старик повозился и щелкнул фонарями. Свет погас. Вразнобой, точно прощаясь, побрякали костяные бирюльки. Я очнулся, мокрый от ледяного пота.
— Ты слышишь? — Старик засопел у самого уха. Я попытался прислушаться и уловить нечто новое в звуках вокруг. Что-то… что-то… Разве вот этот скрип впереди? Точно дерево жаловалось ветру.
— Там. — Я ткнул пальцем. Пришлось оторвать от лица руку, тьма лизнула меня в левый глаз, затем в правый; в ней дышала и сокращалась какая-то мерзость, к счастью, почти невидимая. Тайная.
Руку мою старик не выпускал.
— Дьявол играет на скрипке, — доверительно зашептал он мне на ухо, голос его двинулся влево, я и моргнуть не успел, как обнял самого себя заведенной за спину рукой. — Он увидит тебя и тотчас начнет.
— Ннндзяяяяяяяяяяяяяяяяяооооооонннн, — запело пронзительно.
— Не. — Я попятился. Рогатка и костлявая рука старика заклинили меня на месте. Теперь уж я пялился в темноту со всех глаз. Незачем стало изображать испуг, я обделался по полной!
— Ты читал старые сказки, а? — возвысил голос старик, перебивая скрипку. Голос той мяукал и дрожал.
— Ай-ай-ай! — закричал я, и он мне вторил: «Ай-яй-яй-яй-яй!»
— Мама!
— Помнишь про Дьявола, мальчик?
— Он вроде змеем…
— Неееееет, там, где про скрипку.
— Я не помню.
— Там, где его распяли. Пока он висел, все время играла скрипка.
— Иисус? — поразился я.
— Хороший-хороший мальчик. — Ухо чесалось от его шершавого, как пучок волос, голоса.
— Но он был против Дьявола!
— А его все равно распяли. Всегдаааа… всегда распинай тех, кто тебе дорог. Верный способ, если хочешь добиться чего-то стоящего от друга или ребенка.
— Я… не хочу.
Я действительно не хотел никого распинать.
— Залепи уши смолою, — в выкрученную ладонь мне потекла густая жижа, — а после проложи листками из Библии, — бумага зашуршала и полезла за отворот куртки.
— Я не буду, — прохрипел я.
— Тогда он заиграет, и ты пустишься в пляс.
— Я не умею.
— О, у Дьявола все прыгают и скачут.
— Где он? — Я попытался вырвать вторую руку, но рогатка умело вдавила локоть вверх. Маленький уродец надавил всем весом, я слышал жар его дыхания.
— Я его распял. — Скрипка визжала так высоко, что руки мои и ноги и впрямь принялись дергаться, будто я пританцовывал. — Давай-давай, затыкай уши.
Смола была горячей, я взвыл, когда он принялся заталкивать ее в мое ухо. Его подручный все понимал без слов, они подтащили меня к стене, уткнули лицом, мальчишка упер мне в подмышку двурогую палку, а старик колдовал над ухом. То же ждало меня и с другой стороны! Чтобы избежать этого, я стал дергаться и орать, совершенно искренне: «Сааааам! Сам! Сам!» Старик отчего-то сдал взад, ногтями я зацепил неуклюже с его ладони жгучую массу, и рука исчезла. Скрипка надрывалась, но, скорее втыкала иглы под кожу, чем повелевала всерьез. Хрен тебе, Сатана! Себе Библией рваной жопу подтирай!
Я сделал вид, что законопачиваю ухо, а сам незаметно стряхнул смолу и встал на нее ботинком. Музыка стихла.
Оба урода испарились. Сбежали? Или нужда во мне вышла?
Меня бросили у выхода из коридора. Напротив виднелась огромная приоткрытая дверь. У порога стояли свечи, штук пятьдесят, разные, электронные и обычные, косо прилепленные на стену, в банках, лотке с песком, в такие гадят кошки, целый выводок огоньков плавал в тазу. Я видел их тени сквозь пластиковый борт. Нервно освещали они место казни.
Тут меня и переклинило. Будто из головы вывалился предохранитель. «Ты вообще понимаешь, что происходит? — холодно, с такой трезвой сталью в голосе спросил кто-то внутри. Я даже увидел его — другой мальчишка, в руках у него двустволка, а глаза спрятаны за бронелитовым щитком, такие носят Волки Пустыни. — Тебя собираются убить. Или чего похуже. Мочи их первый!»
Но чем? Как мочить? Я замялся, и тут рука сама нырнула за пазуху. Нащупала коровий рог. Теплый, тяжелый, он отлично лег в ладонь.
Не дамся!
Ни за что! Пусть бьют насмерть.
Дверь запричитала, ворчливая старуха.
Сквозняк колебал ее или страшный дед, не знаю. За этим скрипом я не сразу увидел главное.
Сперва я оценил змей.
Из спины старика торчали шланги или кабели, десяток, не меньше, они подрагивали, как живые, запускали волну судорог или свисали, как дохлые. К одному кабелю оказался прицеплен малой с рогаткой. Вот ты где. В углу скорчился, лицом в колени зарылся, гнида.
Его пуповина валялась, размотанная кругами по всему подвалу. Как она не путается, не перекручивается в этих коридорах? Я шагнул к мальчишке, и тут мой взгляд приковала рогатка, до нее десять футов, всего ничего, может, прыгнуть? Или сначала оттащить его за провод? Рог ощутимо ткнулся в ладонь, я поддался наитию, чиркнул острой кромкой, где он был отломлен от кости, по кабелю. На пол брызнуло мазутом. Черная жижа толчками покидала артерию. Пуповину мотало по полу обезглавленной змеей.
Мальчишка замычал, перевернулся на спину, руками вцепился в провод. Он жутко хрипел. Я не хотел так. Растерялся. Бежать? Звать на помощь? Затыкать хлещущую рану?
Вместо этого я спрятал рог и пошел к рогатке, до нее оставалось фута три. И вдруг завизжала скрипка!
Зря я посмотрел в ту сторону. Старик…
Черт! С него содрали кожу, собрали в косы, а те накололи на длинные спицы. Они торчали из загривка, напряженные, как скорпионьи хвосты. Каждая оканчивалась крючком, и за эти когти была прицеплена шкура на его лице. Фонари покосились и светили в разные стороны, отбрасывая пляшущие тени. Маскировка облезла со старика вместе с темнотой.
Старик неловко припал на колено, руками схватился за босые ступни распятого и принялся лицом елозить по этим кривым распухшим лопастям с огромными черными ногтями.
— Мээээй-упаа-ндааар, — мычал тот с креста. Ухо терзал дикий скрипичный гон.
«Чем он играет?»
Тело распятого усеивали круглые ожоги, размером с куриное яйцо. Через каждый была пропущена струна, все они сходились на его лице. Он не играл. Он пел.
Расстояние меж нами съежилось до пары дюймов. Какие там двадцать футов? Я видел поры на его коже. Глазницы подвешенного распирали огромные выкаченные шары, радужка лопнула, сквозь эти трещины сочился жидкий свет. Он тек по щекам, дурная белая краска. Свет обегал глубокие морщины вокруг рта… Рта?!
Бог мой, я увидел его рот. На лицо распятому словно прыгнула змея, пролезла в глотку, горло несчастного сокращалось, чешуйчатый хвост хлестал по животу и ногам, оставляя узкие глубокие раны, которые тут же затягивались. И при этом распятый пел.
— Слезай, — молил старик.
— Мииий-эээээур, мииииииййй-ээээээуррр, — возражал тот и дергался на двери.
— Такой милый мальчик… добряк… оставил, между прочим… — доносились до меня обрывки фраз.
— Ннннннаааааааааааааааааааааааааааррррррррррр, — каркал распятый. Змея пыталась залезть глубже, секла хвостом, как проклятая.
— Надоел! — закричал вдруг старик. Подскочил и принялся лупить распятого по ногам, животу, но тот в ответ пел все громче. Хвост забил по старику, разъяренный, что кто-то покушается на его добычу. — Сколько можно? Мне одному за все отдуваться? Одному?! Ты скажи это прямо щас. Только твердо, чтоб я запомнил. Один только раз скажиииииии?!
Распятый тянул напев, взгляд его блуждал по комнате, и я потрохами чуял, стоит держаться от него подальше. Черт с ней, с рогаткой. Не попасться бы этому на глаза!
Надо выбираться. Сквозняком тянуло от двери. Я мог бы рвануть туда, но почему-то знал: распятый круче старика. Мимо него не прошмыгнешь.
— Вот сам слезь и скажи ему. Давай, вот он. Да вот же! — Старик обернулся и уставил на меня фонари. Мазут, в котором я сидел, образовал идеальный круг. Черный ноль.
Распятый шевельнулся. Взгляд его плыл по воздуху, точно тормознутая стрела, вот он ткнулся в мою кожу — пока не страшно, легкий нажим и тошнота! — я слышал скрип, с которым он полз по мне, так трется мокрая резина. Распятый замолк. Нажим ослаб, чудовище отвернулось, но только я изготовился вылезти из лужи, даже перевернулся на карачки, как он, точно джедай какой-нибудь, швырнул меня взглядом через всю комнату.
Я полетел и свалился на тело мальчишки. Расшиб локоть о стену.
— Эй! — развопился старик. — Хорош портить годную куклу!
— Айндаааааааааа!
— Да готов я, готов! — воскликнул старик возмущенно. — Только ты тупишь! Ну, ладно, пускай. Пусть будет по-твоему…
— Мииииииииииийууууууррррррр! — согласился подвешенный.
— Дурень, — махнул рукой старик. — Не хочешь. Все по-твоему? А вот хрен тебе. Не отдам! Смену ему подавай. Какую смену? Ты вот к ней готов? А?
Он развернулся и зашагал ко мне, рассуждая на ходу:
— Вот куда тебя? Ну, от силы на гирлянду кровяной колбасы. Но на крест! Некогда… эх, некогда человека как следует убить! Бедааааа. — Он направил на меня фонари, свет выжег на роговицах два неровных пятна.
— Ааа! — обрадовался старик, глядя, как я закрылся локтем. — Может, поможешь мне его кончить?
— А? Что? — От злости я чуть не проткнул себя рогом. Надо ж было так подставиться.
— Ата-та-та, — погрозил пальцем старик. — Нехорошо, негодно! Слышим? Может, еще и подглядывали? А?
— Ты — пьеродакль! — Я ткнул в него левой рукой. Правую я держал за спиной, прятал рог. Ухо горело, смола не завязла комом, жгла, мерзость, кусала.
— Птер! — поправил старик горделиво. — Птер! Птер!!!
Он подошел ближе. Я заорал, выставил в его сторону рог, прижался лопатками к стене и левой, грубо, ногтями, принялся выдирать из уха поганую смолу, до того невмоготу стало ее терпеть.
— Ой, — старик прижал ладони к груди и присел на корточки, — какая роскошная вещь. Это ведь ее рог?
Я изготовился. Оружия у старика не было, да и не выглядел он как сильный боец. «Тебе двенадцать, — безжалостно напомнил холодный мальчишка. — Чем ты его завалишь?»
— Ты отдай мне эту штуку. — Дед пополз ко мне, протянул руку.
Пальцы Птеродактиля дрожали в футе от рога, но коснуться не смели. На миг подбородок старика оказался на свету, прореха рта кипела смолой. «Он ею затыкал мне ухо?!»
— Отдааааай, — заныл старик. В его интонациях я узнал своего похитителя. Тот так же умолял унести голову из его покоев.
— Не отдашь. — Старик уселся посреди коридора и захихикал. — Библию тогда… Давай сюда! — Он вдруг подбросился на ноги, прыткий, как таракан. Подскочил ко мне, едва не напоролся на рог грудью, она ходила ходуном в паре дюймов от костяного острия. Жар от перегретых фонарей обжигал мне лицо. — Моя! Моя Библия.
Старик отвернулся и прошлепал в угол к лежащему мальчишке. Потыкал ногой, пробежал пальцами по решетке ребер. Парнишка пискнул, как таймер микроволновки. Изо рта прыснул фонтанчик нефти. Руки мальчишки медленно поднялись и с деревянным стуком упали на пол.
— Сломал… Выбросить? — спросил стену Птеродактикль и внезапно обрушил на мальчишку град ударов. — Ха. Ха. Ха.
Мальчишка кряхтел, не как человек, скорее сиплый, изувеченный динамик магнитолы. Хрустели кости, словно гравий под ногами.
— Нравится? — со смехом повернулся ко мне старик. Я покачал головой.
— Отдашь? — протянул руку Птеродактиль. Рог налился горячей силой, я подумал: «В горло. Бей в горло».
— Страшно? — Старик наклонил голову.
— Мммм. — Я мотнул головой, не в силах сказать ни да ни нет. Скрипка взвизгнула так резко, что я вздрогнул.
— А ты заткнись! — вызверился дед на распятого.
— Это Змеесос?
Заслышав свое имя, распятый бешено раздул ноздри, те загудели, будто клапаны на прочистке, к струнным добавились духовые. В моем левом смоляном ухе лопнула жилка, струйка крови клюнула меня в плечо.
— Узнал-узнал, — захлопал в ладоши старик, закудахтал от удовольствия. — Сам узнал или подсказал кто?
— Я ухожу, — поднялся я на ноги.
— Один не справлюсь, — засомневался старик. — Больно ты лютый. Эй, дырявые мальчики, пособите-ка мне.
Старик повел плечами и загремел железом, дергая по очереди то одной, то другой рукой. Наконец я понял, куда вели эти шланги и кто шаркал следом. По коридору пронесся далекий топот. Сейчас они примчатся сюда всей толпой! Дырявые мальчишки. Они были героями наших дворовых страшных историй. Потерянные, украденные, убитые и съеденные дети, которые потом приходят тебя убивать.
Чуть постарше меня, но совершенно голые, с жуткими наростами на коже, огромными, вроде шипов или отдельных пальцев на груди и шее. Одни мальчишки слепы, но знают скрип ветра, эти выловят меня по слуху и расчленят, другие увенчаны острыми носами, эти вынюхают любую дичь, грязь из-под ногтей, кровь в брюхе блохи, но самые страшные третьи, они притворяются стенами. Никому нельзя верить! Беги! Беги!
Робость моя, помноженная на хаос, бурю в голове, прорвалась отчаянным:
— Да кто вы все такие? Откуда выползли? Какого черта? Вас нет! И быть не может!
— Однако ж вот они мы, — присел в шутовском реверансе Птеродактиль.
Фонари смотрели в разные стороны, вынимая из темноты совсем уж невероятное, но я туда не смотрел. Зрение мое сузилось до конуса не больше фута шириной. В его створе скакал и кривлялся старик.
— А где нам еще нориться? Где откладывать и пасти личинок? Где путать свои корни? — Он подскочил к павшему мальчишке и в два оборота скрутил ему шею, вырвал голову из плеч, с нее обильно замокрило на пол. Птер воздел голову на ладони и продолжил, обращаясь уже к ней: — Кто воспитает наших слепых подземных детей? Кому есть дело до племени червя? Разве кто-нибудь станет ценить и следовать нашим традициям?
— Брось ее! — Я шагнул вперед, выставив рог, как бушприт ледовой шхуны.
— А ты отбери, — рассмеялся старик и бросил голову в сторону Змеесоса. — Валяй, он ждет. Смени его на кресте. Ну же!
Гнев наконец пережег предохранители. Как давно я этого ждал.
Я сделал шаг и вонзил рог ему в грудь. Старик успел отшатнуться, но я вырвал кусок мяса, целый шмат, кровь ударила фонтаном, брызнула мне в лицо. Я ударил еще раз. Промах! Старик завыл, рухнул на задницу и покатился. Нельзя было мешкать.
— Хааааааарт! — торжествующе захрипел Змеесос. Я рванул к нему и мимо. Пинком отбросил дверь… Удар в висок швырнул меня на колени. Я ошеломленно хватал ртом воздух, голову точно окунули в жидкий азот, она онемела и светилась изнутри. Правая рука повисла, как плеть. Я попытался перекинуть рог в левую. Выронил. Еще один сокрушительный удар, теперь в плечо, и я завалился. Свист. Свист. Точно бьют кнутом. Ноги Змеесоса оказались свободны! Он пытался перехватить мне горло струной. Она пела, подневольная убийца. «Ниже… порвет жилы… захлебнешься. — Холодный мальчишка стоял на одном колене, взрывом ему сорвало шлем с головы, под забралом оказалась коровья голова. — ПОЛЗИ!»
Я дернулся. Воткнулся носками в выбоины в полу и попытался ползти. Рог уперся мне в ногу. Запихнул его в брюки.
— Вот ты какой?! — Старик оказался проворнее Змеесоса. Он захлестнул мне шею проводом и потянул. Позвонки хрустнули. Носом хлынула кровь. Мысли подернулись кровавым туманом.
— Не-хо-ро-шо у-бе-гать. — Дед наклонился и набросил еще один виток провода. — Ты хотел сюда? Думал, здесь твое спасение? Изволь! Сейчас мы всласть спасемся тут с тобою. — Птеродактикль потащил меня за дверь. Змеесос сделал рывок, но старик увернулся.
Вся вонь, какую я только мог себе вообразить, ни шла ни в какое сравнение с тем, что творилось внутри.
— Смотри, впитывай внимательно. — Дед схватил меня за волосы и поднял голову над полом. Могильник. Дверь вела в комнату, до потолка заваленную черными, перекрученными телами, они лежали штабелями и кучами, некоторые еще шевелились, или это орала больная моя фантазия, представляя, как все они сейчас накинутся на меня, еще свеженького, устроят пир. Фонари метались, пьяные летучие мыши, выдирая из мрака обглоданные руки, хватающие взгляд голыми костями пальцев, лица, на некоторых еще висела кожа, но глаза провалились, сгнили, сцепленные решетки ребер таили в себе геенны протухшей плоти. Здесь стоял неумолчный вой смерти.
— Ты не бойся их. Не бойся, — ворковал старик. Я не сразу понял, что он это мне. Из ноздрей и рта сочилась горькая рвота. Все-таки что-то еще оставалось у меня в желудке. — Они сытые, не тронут.
Только теперь я увидел мальчишек. Они перестали ворочать своими рогатками бурдюки и туши, в которые превратились тела, и ждали, одинаково наклонив к левому плечу головы. Лучи фонарей переходили с одного на другого, любуясь. У обоих были зашиты глаза и ноздри. Мальчишки глотали воздух широко разинутыми ртами и бесконечно ощупывали пол, мусор, друг друга сросшимися в ласты пальцами.
— Нравятся? — Дед вышагнул чуть вперед, и мальчишки шагнули навстречу, это напоминало шахматы, отец показывал мне доску, но мы не сыграли ни партии, подозреваю, он и не умел двигать фигуры, но принцип — белые ходят первыми, все шагают по клеткам, кто-то углом, а кто-то наискось, я запомнил. Я смотрел меж ног старика, слышал, как он перебросил поводья, они заструились мимо меня. — Не на крест, так, может, ко мне в свиту?
Дед расхохотался, довольный своей шуткой, и пошел прямиком к куче, принялся ковыряться в ней носком сапога, продолжая наматывать на локоть кабели. Мальчишки по-птичьи дергали головами, но с места не двигались.
— Как править? Этим вопросом задается любой правитель, от захудалого вождя питекантропов до умудренного законами лидера демократической партии. Надо ли иметь горстку верных рабов, способных на любую низость, предать, убить, оболгать, выставить самоё себя в ужасающем свете? Или честный черствый труд за краюху такого же твердого, как подметка, хлеба? Кому-кххххххх!
Я всадил ему рог до упора, тот вломился в плоть хищно, проткнул почку и остался в ране, дед охнул, пошатнулся от моего удара, выронил кабели, ах, глупость-мечта. Опять и опять! Я мог лишь смотреть на его спину, слушать, как он треплется, и представлять, как набираюсь смелости, пока мимо ползли провода, а значит, бежали его цепные мальчишки. Да сколько можно?! Почему у меня получается через раз?!! И тут я лопнул, сломался по-крупному, и дальше хлынуло без всяких сомнений и контроля.
Провода ползли, змеились, шуршали, и рогу вдруг стало жутко тесно в моей штанине, он расцарапал бедро в кровь, дернулся, пришлось запустить руку в ширинку, а провода все терлись, дергались у самого носа, надо было хотя бы зубами, но зубы такая ненадежная вещь, вот рог! Он рассек их с одного удара. На пол хлестнуло мазутом. Мальчишек хватил удар — старик ничего не заметил, чересчур увлеченный своим монологом, — один упал на колено, завалился набок и застыл так, заводное насекомое с ослабшей пружиной, второго бросило на стену, и он принялся вколачивать в нее лоб, разбрызгиваясь вокруг звенящими каплями. Они прыгали по полу, как шары, раскатывались, не разбиваясь.
Страх.
Я хотел испытать его. Окунуться в знакомое бессилие, картинки, в которых я наконец-то смог. Но на месте ссыкливого, дрожащего мальчишки я обнаружил только себя. Убийцу с холодными руками.
Я честно хотел схватить один из этих бьющихся хвостов, засунуть в рот, на манер Змеесоса, и захлебнуться жижей. Но вместо этого вцепился-таки зубами в живой еще провод и принялся отсекать другие, рвать, калечить, а этот, во рту, жевал, и стискивал, и драл.
Старик почуял неладное, затряс сбруей, подтянул кабели к себе, вскрикнул, когда на руки и лицо ему хлынул поток маслянистой, жирной нефти. Он сразу сообразил, что происходит, и хлестнул меня, вернее, попробовал, но я перевернулся на спину и начал так яростно пинать его, под руку мне угодила какая-то коряга, я ткнул ею уроду в лицо и тут же отшвырнул — это оказалась затвердевшая, вся еще в махре облезающей плоти нога.
Вонь облепила меня мокрой простыней. Я бился в ней, умирающая личинка разума, но здесь лежало слишком много трупов. Это было их место. Поэтому разум сдох, и из его тела полез инстинкт.
Я не мог дышать и только дико каркал. Дед шипел, я ухитрился перевернуться на живот и даже встал на колени, когда один из канатов хлестнул мне по лицу, старик взревел и кинулся на меня, повалил, принялся трамбовать в трупный мусор, схватил череп и попытался врезать мне по лицу. Я ударил наугад. Ногой и рогом. Опрокинул гада. И вспорол его! Вогнал рог на всю длину, резко дернул наверх, но тот застрял у ублюдка в ребрах. Птеродактиль упал на меня, я не успел обрадоваться, что свалил его, как дед вцепился зубами мне в плечо и резко мотнул головой, выдирая лоскут кожи.
Теперь уже орали мы оба.
Птеродактиль полз зубами к моей глотке.
— Цвааанннь-цваааанннь-тваааайййррр! — писклявил я.
Тяжелым своим телом он придавил рог, я никак не мог его вытащить, а дед уже стискивал зубы на ключице, я слышал, как панически она хрустит. И тут он слетел с меня, покатился кубарем, я слышал, как забрякал рог, пропадая во тьме.
Я не мешкал ни секунды. Ничего не осталось, чистое выпаренное безумие. Я принялся нагребать на себя сверху тела. Эти были ничего, сухие, легкие, ломкий хворост, они хрустели, как чипсы, иногда я попадал рукой в мокрое и густое — просто грязь, чушь, не бери в голову! — на меня лилось, падало, липло, плоть расседалась прямо на меня с каким-то живым всхлипом, что-то похожее на груши из компота сползало по моим рукам и груди, но я не думал — ааааа! Черви! Они шевелятся! Заткнись! Заткнись! — отказал себе в оценках, копошился, как жук-мертвянщик, зарываясь в окоченевшую плоть боен все глубже, пока снаружи заживо рвали Птеродактиля.
Он жутко закричал.
Фонари разлетелись по полу, один бил из угла прямо по центру пьесы, другой уставился в потолок и медленно кружился. Видно было отлично.
Провода хлестали во все стороны, точно умирающий спрут. Их было никак не меньше десятка. Боже, откуда столько?! Сколько же еще этих уродов там, во тьме?!
Пара мальчишек, что я отрезал первыми, вели себя как пьяные, они бросались на Птеродактиля с тыла и пробовали прижать к полу, замотать кабелями. С фронта его атаковали едва ли не пятеро. Они менялись, мешались, прыгали друг через друга, костлявые макаки, дергали старика за волосы, вырывали с корнями дреды, запихивали их в свои лягушачьи рты, протыкали его крючками свою кожу. Это была не бойня — забава. Твари даже не запыхались. От гвалта, стоящего в комнате, у меня лопались уши. Но дед иногда перекрывал его своими воплями.
Сквозь слипшиеся ресницы, ребра, витки засохших кишок и балясины рук я видел, как в дверь ворвались еще трое мальчишек. Эти мчали, как на реактивной тяге. Провода летели за ними, гудящие тяжелые хвосты, они бухали об пол, отбивали победный марш.
Старик выставил вперед обе руки, точно пытался таким смешным образом остановить безумные болиды. Они прошибли его, снесли на пол, доделав то, на что не хватило силенок у их собратьев. Я слышал, как выстрелом сломалась нога деда. Он лишь рыкнул.
Шалаш из трупов, что я себе построил, начал шевелиться. Кто-то полз по нему. Учуяли меня?! Я нырнул еще глубже. Мне не нужно дышать. Я уже давно мертв. Зажал рот рукой и пропустил момент, когда Птер сумел подняться.
Руки старика сверкнули двумя лезвиями. Шмаааарт! — отлетела голова одного урода. Дед провернулся на одной ноге, болезненно быстрый. Шлииихт! — повисла на лоскуте рука и шмякнулась об пол со слишком мясным звуком. Рывок на три фута. Хша! Хша! — Дед не мешкал, выйдя на жатву. Он не мог ступать, поэтому падал вперед. Тени колебались, отступая. Он косил их по паре зараз. Толпа мальчишек редела. Еще двое рухнули, расстреливая пол и стены очередями из вспоротых артерий. Дед бешено отбивался и, казалось, мог взять верх!
Сразу несколько хвостов захлестнули опорную ногу. Птер не удержался и рухнул, его тут же потащили к стене, выбили из пальцев бритву, она отлетела, вращаясь, как серебряный пропеллер, в гущу тел и сгинула там. Вторую бритву кто-то сунул ему в рот и резко расписался там. Боже, этот алый фонтан достоин гобелена!
Старик заклекотал, иерихонская труба его глотки издала капитулирующее бульканье. Сразу трое насели верхом, набились, как детишки на колбасу качального аттракциона, спина к груди, сжали коленями и начали скачку, отрывая по одному ребру своими жуткими пальцами.
Дед как-то ухитрился перевернуться под ними, лежал теперь на спине, а они оккупировали живот. Передний мальчишка раздирал его шею там, куда не дотянулась бритва — где она?! Где, черт возьми, бритва?! — старик упрямо мотал головой, не уступая, лупил кулаками, бах!!! — вышиб мелкому скоту висок, не знаю почему, но я болел за дряхлого извращенца. Двое других раскатились по сторонам, вопя.
Куча тел надо мной сотрясалась так, точно по ней топтался кто-то крупный. Корова? Трупы выдавили из моей груди последний воздух. Я видел, как он отлетает, чудесное серебристое облачко.
Не знаю, как, но я все еще мог наблюдать за тем, что творилось снаружи. Старик тужился встать! Но тут со стороны подскочил один из мерзавцев, вцепился за немногие оставшиеся крючки и рывком содрал с Птеродактиля скальп.
Дед обмяк.
Я видел, как несколько шатающихся, издерганных, тощих силуэтов одинаково воздели руки и вонзили их в бьющееся на полу тело. Воздух вместе с криками наполнили какие-то ошметки. В сторону фонарей полетела оторванная нога.
Один мелкий ублюдок оторвался от общей толпы, поднялся в полный рост и начал прыгать, подбрасывая пульсирующий ком внутренностей. В свете фонарей она сверкала, как друза гранатов.
Куча моя шевелилась все сильней, и тут я наконец понял, что это. Некоторые тела в ней не были мертвы.
Один мальчишка ковырялся в углу и вдруг резко упал на колени, принялся вколачивать голову в пол. Я такое уже видал. Затем он вскинул руки вверх, точно вознося хвалу. Что-то было у него в кулаке.
Рог.
Они разом торжествующе заорали.
Я вздрогнул, попытался зарыться поглубже, и вся куча наваленных на меня трупов дрогнула, посыпались куски тел. Стая дернулась, единый охотничий организм. Их уши, прозрачные в свете фонарей, светились белым с алыми ветвями прожилок. И они были насторожены в мою сторону.
Шевеление тел надо мной прекратилось. Я сперва принял его за происки одного из мелких гадов, небось ползал сверху, вынюхивал. В комнате повисла тонкая, похожая на звон комара, тишина.
Трупы затаились. Мой курган не шевелился. Перед глазами разбухали красные круги. Я умирал от удушья.
Шорох.
Гора останков шевельнулась. Едва заметно. Будто сделала вдох.
Мальчишки бросили выпотрошенного Птеродактиля и одновременно прыгнули на курган, принялись отшвыривать куски мертвых тел, пихаясь и отталкивая друг друга. Дождь из плоти выглядел нереально. Но я в своем убежище в паре футов от смерти не испытывал ничего, одно любопытство, каково это, когда тебя заживо рвут на части?
Беззубые пасти мальчишек издавали одинаковый клокочущий хрип. Звук приближающейся турбины. Сейчас. Сейчас. Пальцы одного зацепили мою куртку. Ботинок их не заинтересовал. Другой, шарясь вслепую, залепил мне в ухо. Ближе. Буквально пара тел. Пальцы нащупали мое лицо, полезли в рот, ухватили язык и…
Один из трупов не выдержал, скатился с кучи и затрусил через световое пятно от фонаря. Жалкая колченогая тварь. Он ныл безнадежно, отчаянно, на утробной чудовищной ноте. Головы мальчишек тут же повернулись к нему. На что он рассчитывал? Он едва хромал. Во все стороны от него летели куски. Глупец семенил, точно паук, у которого вырвали ноги, оставив одну случайную пару, рвался, не успевал.
Мальчишки мгновенно отвлеклись на него, один преловко залепил кабелем в затылок беглецу. Тот полетел кубарем, его окружили, стиснулись в круг, оттуда раздавалось довольное: «Пха-пха-пха!» И вот они уже спеленали его тросами и, как на санях, утащили брыкающийся обрубок во тьму.
Вой его еще долго сотрясал бойни.
Он до сих пор стоит в моих ушах.
В комнате мы остались одни.
Я слушал, как индейцы бьют в там-тамы моего сердца, призывая храбрецов на бой. Мне было срать. Мелкие ублюдки утратили интерес к Птеру и умчались вон из комнаты. Но я-то ничего не забыл!
Тело старика, одноногое, распоротое, с выпущенными наружу потрохами, беспокойно конвульсировало посреди комнаты. Нужно было собраться с ненавистью, вылезти и докончить начатое.
Сил едва хватало, чтобы дышать.
Хорошо, что мальчишки расковыряли мою могилу и не дали сдохнуть от удушья. Ну, раз-два, погнали!
Рука пробила ворох лежалой мертвечины, затем вторая, я пополз к поверхности. Дышать стало легче. И тут я услышал шорох. Опять он! Но как?! Ведь?! В ушах еще звучал вопль паука. Мне не послышалось. Десятки крошечных лапок. Щетки дворников по стеклу. Скрип. Стук. Скрежет.
Я панически высунул голову из кучи и огляделся.
Их было не меньше дюжины. Такие же калечные уроды, как и пытавшийся сбежать паук. Они ползли ко мне со всех сторон. Гнилое безумие! Трое или четверо, чтобы добраться до меня, сбрасывали трупы на пол, не заботясь, что их услышат. Глаза этих были раскрыты и светились больным огнем, как у Змеесоса. Люминесцентные слезы текли по щекам.
Здесь у каждой твари есть дети?!
Я попробовал нырнуть поглубже. Но они схватили меня, их ладони были такими теплыми, по-детски мягкими. Личинки скулили, как побитые щенки, тащили наружу, не пускали сгнить и рассесться в прах. Я сдался. Один почти заполз ко мне на грудь. Я рассмотрел его получше. У этого оказался зашит рот. Наружу торчало нелепое сопло. Огрызок противогазного хобота или воронки. Он ныл и сопел через него.
Я перестал брыкаться и вылез наружу. Недомерки ползали вокруг меня, некоторые вставали на карачки, самые смелые поднимались в рост, но все равно касались руками пола, и все, без исключения тыкались в меня носами, подталкивали, как дельфины к берегу, гнали прочь.
Я шагнул к Птеродактилю. Они его загородили.
На пол со звоном упал гвоздь. В пару моих ладоней длиной. Где недомерок прятал его? Второй ответил тем же, выронив еще один из клюва. Зазвенело со всех сторон. Каждый подползал и дарил мне холодное железо. Я подобрал один из гвоздей. Какой славный, тяжелый друг.
Душа заныла от расставания с рогом, но этот был не хуже.
Уродцы не пускали меня к старику, но дали гвозди.
Вдруг зарябили оба фонаря, точно их одновременно облепило по стае бабочек. Темнота оскалилась, вонь резанула по ноздрям. Привык вроде, но снова стало хуже. Свет бился, умирая. Я вновь не сумел нащупать в себе страха.
Здесь тупик. Надо бежать.
Недомерки поднялись на ноги, пара принялась выталкивать меня в дверь, другие вернулись к Птеродактилю. Я все пытался рассмотреть через плечо, что же они с ним будут делать? Упрямый старик еще дышал. Мне показалось? Он смеялся?! Я дергался, гвозди звенели в обоих кулаках, упрямились, не пускали. Я развернулся и нос к носу столкнулся с одним из личинок.
Он был мертвый. Окончательно и стыло. Я видел, как от него отслаивается мясо, торчат жилы сквозь дыры в коже, поэтому старался не пялиться совсем уж в упор. Почти мой ровесник. Я не дал бы ему больше десяти, ну, двенадцати лет.
Накатило резко и с размаху. Я ведь мог остаться тут с ними. Таким же!
Он поднес свой клюв прямо к моему лицу, точно хотел поцеловать на прощание, я не выдержал и гвоздем зацепил, потянул, дернул, вырвал эту чертову маску. Как он кричал… как все они кричали!
Гвозди, мразь. Слышишь, они дали мне гвозди.
Такие длинные острые штуковины. Я поразился, насколько просто и жутко они выглядят. Тук-тук! Сейчас. Сейчас.
Свечи валялись как попало. Свет от них бился, нервный пульс, давал то почти дневную картинку, то падал до густых сумерек. Видно было, что мальчишки здесь не церемонились. Минуты две я смотрел в щель в двери, не решаясь открыть ее настежь. Недомерки сгрудились толпой и буквально выдавили меня наружу.
Мстительно навалился на дверь всем телом, рассчитывая грянуть ею об стену. Раздавить урода на хрен! Она едва открылась до половины, что-то ей мешало, и она скрипела так пронзительно, удивлен, как на ее зов не сбежались уроды со всех боен.
Я протиснулся и сразу упал. Споткнулся о тело самого первого мальчишки. Это-то меня и спасло. На уровне моего горла едва заметно блестела натянутая струна. Чик-чик, воробушек, чик-чик.
Я грохнулся так капитально, что дыхание вышибло и колени заныли, я чувствовал себя, как яйцо всмятку, а тут еще гвозди разлетелись по полу.
Змеесос болтался на одной руке, развернувшись ко мне спиной. Я оторопел от этого зрелища. Он весь подобрался, что твое насекомое, подтянул колени к груди, уперся ими в дверь и так повис, дергался, рычал. Второй, раскуроченной ладонью, вцепился себе в запястье, вывернул его под диким углом, точно надеялся отломить. Или пытался вырвать ладонь, но широкая шляпка не давала? Я хныкнул, отбросил челку, звякнул, подбирая гвоздь…
Первым мои царапания услышала змея. Хвост выстрелил из-за плеча и вломил мне под дых. Я опять упал. От зада до затылка меня пробило ужасающей болью. Я захлебнулся ею, скорчился, хватал воздух, но его огромные кубы никак не влезали в мой крошечный рот. Месть, какая была, начисто вылетела у меня из головы. Стоило бежать, подниматься на колени, хвататься руками за стены, опираться на рогатку. Руки нащупали ее, скользкую от нутряной жижи мальчишки, и я наконец-то сумел вдохнуть.
Нельзя медлить!
Не страх, так боль доконают меня. Я взревел, перехватил рогатку наперевес, как копье, и бросился к двери. Змеесос что-то пел, я с удивлением понял, что он не затыкался все это время, наяривая свои адские мелодии, но я несся на него, как поезд, реактивный снаряд, болид, а им плевать на музыку Дьявола, они тупые и быстрые.
Столкновение было настолько неожиданным, что древко вырвало у меня из рук. Змеесоса косо пришпилило к двери. Один гвоздь вошел ему в плечо через бок. Я отпрянул и согнулся, уперев руки в колени, тяжело дыша.
Сейчас я подбираю для всего этого какие-то слишком простые, дурацкие слова. Меня перемешало, не сказать иначе. Ноздри горели, рот и глотка ссохлись в жерло вулкана, забитое пеплом, в голове ревел ураган, но руки и ноги слушались, горели неутолимой жаждой бить, мочить, рвать на части. Я послушался их.
Я прибил подонка к двери. По всем правилам.
Он трепыхался и жутко кричал. Я совершенно не боялся. Никто не придет. Фальшивое распятие должно обернуться подлинным. Не затем Иисус умирал на кресте, чтобы жалкие подражатели могли безнаказанно его высмеивать.
Я подобрал кирпич, разломанные на половины, они валялись по всему полу. Выбрал гвоздь, подступился. Нога Змеесоса взметнулась, только на этот раз я был готов. Я проткнул его голень, нога сама нанизалась на сталь, как на вертел, мне оставалось только добавить.
— Хххаа! — Кирпич утопил гвоздь в плоти по самую шляпку. Рана вокруг гвоздя моментально затянулась. Не давая опомниться, я врезал кирпичом суке по ребрам. Ррраз! Я невольно открыл рот, глядя, как срастаются ребра. Схватил вторую ступню и шибанул по ней. Пока Змеесос орал и трясся, вколотил ему еще пару гвоздей — ноги наконец надежно повенчались с дверью.
До руки мне не дотянуться. Глаза?! Желудок ссохся и болтался где-то снаружи тела пустым бурдюком, но от мысли, что я выкалываю шары этой нечисти, рот мой наполнился горьким песком. Ну уж хрен!
Я тяжело оперся о косяк, и тут меня схватили за руку.
За дверью маячил один из недомерков. Судя по кровоточащей пасти, тот самый, что вел меня до двери. С рук его быстро капало. «Шыыыннк! — сказал он и хлопнул ластом по двери. — Шыыыыннк!» — еще раз, более настойчиво повторил он и потянул дверь на себя. Я привалился плечом к ногам Змеесоса и толкнул дверь. «Кт-кт-кт! — застучало изнутри. — Кт-кт». Я сразу понял, чего он хочет.
Дерево на двери было разбухшим и обитым дрянной жестью. Протыкалась она буквально пальцем. Я без труда вколотил гвоздь, глубоко утопив его в косяке. Отец показывал, как надо, чтобы прочнее держалось. Десяток гвоздей ушел, чтобы намертво замуровать могильник. Еще один я не удержался и на прощание всадил Змеесосу под ребро.
— Как надо, — шептал я, и глаз не прятал. — Как надо.
По рукам моим горячо брызнуло — обычная кровь, никакого колдовства, глаза чудовища погасли, хвост потек, заструился из пасти, вздрогнул и свалился к моим ногам раздутой мышечной сумкой с едва шевелящимися присосками. Я не стал разглядывать эту дрянь, а просто пнул ее подальше в угол и тут же пожалел об этом. Вот на кого стоило потратить последние гвозди.
«А выход? — Парнишка был тут как тут. Он оправился. Половины черепа у него недоставало, но держался пацан достойно. — Как станешь пробиваться отсюда?»
На это у меня созрел ответ. Вывести отсюда мог только друг.
Тросы, вернее их кровоточащие следы, привели меня к мальчишкам. Один валялся посреди коридора с дырой в черепе, куда мог поместиться мой кулак. Топор, немой виновник этой расщелины, лежал как раз между мной и троицей, дрожащей на полу.
Чутье заставило меня склониться над убитым. Изо рта дохлого парнишки торчал костяной шип. Зуб. Желтая прокуренная клавиша. Что он собирался с ним сделать? Спрятать? Проглотить? Его друзьям это явно не понравилось.
Я не сразу сообразил, за чем застал их.
Мальчики лакомились. Им было тесно, наверное, поэтому один из них лежал с проломленной головой. Встав на карачки, они лизали и обгладывали череп, выгрызали куски, рвали хрящи, дробили кости.
Я опоздал!
Один привстал и торжествующе завыл, руки с хрустом разломили череп пополам, пасть мальчишки нырнула туда, приветствуя, желая захлебнуться в мозге. Он лакал, как оголодавший пес, по уши зарывшийся в миску. Другой мотал башкой, точно маленький Змеесос, изо рта торчал чудовищный кусок мяса. Он так знакомо им шлепал. Язык!
Еще один присосался к коровьему глазу, захлюпал. Электрическая свеча в моей руке освещала сцену кусками, вырывая из мрака самые жуткие, максимально противоестественные сцены, точно брала на слабо.
Второй коровий глаз бесстрастно наблюдал за мной. Ждал.
Я добрел, волоча ноги, до топора, вцепился в него обеими руками и с трудом забросил на плечо.
— Эй! — крикнул я. Эхо издохло в этом же коридоре. Мальчишка, который сосал глаз, хлюпнул наиболее омерзительно. Я отпустил одну руку, нашарил за поясом и швырнул в него последний гвоздь. Промазал.
Они обернулись на меня, дрянные червивые люди.
Я…
Нечего тут рассказывать.
Они теперь всё.
Я задержался на миг, вот он — выход, следующий шаг вынесет меня под живое, человеческое небо, в котором не будет этой зверской обреченности, гнилой мистики, этого разлагающего кости безумия, но, может быть, именно мне стоит остаться, обернуться одним из червей, что скользят в глубинах дохлого левиафана, вырыть нору, заплести логово паутиной из человеческих отбросов, разбрасывать зубы кругом, заманивать мальчиков и девочек, остаться, превратиться, остаться, превратиться, забытьзабытьзабыть, но я переломил себя — прямо услышал, как в спине хрустнул хребет этой несложившейся судьбы — и вышагнул прочь, вывалился, вырвал себя, и со стропил души сорвался груз, рухнул на самое ее дно, пробил лед, которым успело сковать меня у корней, и я ампутировал все, что произошло со мной в бойнях, вычеркал это из себя.
У выхода я обо что-то споткнулся. Коровья челюсть, разбросавшая вокруг хлебные крошки зубов. Прошло больше часа, как я зашел в ангар. Нужно было спешить. Где-то там сейчас убивали моего отца, мать, сестру. Но я потратил еще пять минут, распинывая по сторонам зубы. Ни единого шанса ублюдкам! Пусть выползают под Божье око, охотники хреновы.
Череп, растерзанный, распадающийся в моих руках на острые, кровящие куски, стал злой. Он решил мстить и портить, а для этого его нужно было оставить там, внутри, он ерзал, рвал мне кожу зазубринами кости, но я стиснул зубы и пер его, выдирал, тащил на себе, чтобы не дать сгнить в черную кляксу в каком-нибудь углу, не позволить запустить по стенам и полу, по костям, шкурам, мебели, по дыханию и свету незаметные, неотличимые от прочей вони, грязи и разложения метастазы. Я хрипел слово «против». Мне только и хватало сил, чтобы стискивать разрубленные кости, не давая содержимому вывалиться наружу и стать фактом. Ревел бы, да слезы кончились, и я очень боялся, что начну, а из глаз потечет что-нибудь жуткое, горячее и липкое, как смола или еще чего похуже, вроде отвратительной гнойной слизи, которая заливала мне руки и грудь из дыр в черепе.
«Тогда собери их», — чуть ли не вслух сдалась коровья голова. Положил ее на виду, опасаясь подвоха, и, охая, морщась от сухих выстрелов в коленях, принялся ползать по площадке, собирая разбросанные зубы. Всего их нашлось шестнадцать.
— В карман? — Единственный глаз смотрел на меня, как на идиота.
— А куда еще девать это дерьмо?! — заорал я с внезапно звонкой, тяжелой, как ртуть, ненавистью. Наверное, обычные дети взрослеют по-другому. Я точно знаю момент, когда порвал с детством. Когда стоял над коровьей головой, которую выволок из преисподней, и мечтал о кувалде, чтобы расколотить ее в костяную муку, в брызги, в фарш.
Некоторые зубы были такие здоровенные, что не помещались в сжатом кулаке. Я свалил их перед глазом горкой. Клянусь, видит Бог, не вру, он моргнул!
Челюсть у головы осталась только верхняя. Мальчишки выдрали из нее зубы, и теперь там бугрилось кровавое месиво. Я стал втыкать в нее зубы, как кинжалы, и все они, разномастные, кривые, хищные до ужаса, пилы, панцири, сверла чертовы, входили в кость с хрустом, трещали, шатались, норовили выпасть, приходилось давить изо всех сил, я обрезал ладони о резцы, липкие, они скользили, и зубы скользили, но я пыхтел от упрямства, зря, что ли? Зря? Зря?! Намешал своей кровушки с мертвяцкой жижей, откуда она только капала, сочилась, булькала? Но это ничего, мы с головой сроднились едва ли не больше, чем с мальчишками во дворе.
Как-то мы дали клятву вечной верности друг другу, распороли пальцы колючками кактуса, я никак не мог проковырять дырку побольше, болеть болело, а ни капли, потом вогнал так глубоко, что сразу застучало о дно бутылки, в которой мы замешивали наш ритуальный коктейль с шипучкой, ее принес Эдриан, и говорит: «Кто сделает первый глоток?» — и все смотрят друг на друга, вот тебе и клятва в вечной дружбе, а Синклер сосет палец и говорит, ай!
Голова дернулась, я не удержал ее, и она клацнула вбитыми зубами о бетон, все они тут же выпрямились, перестали юлить и вытянулись, как солдаты по стойке «Смирно!». В руке у меня остался один зуб. Почернелый, с налипшей мерзостью.
«Вот этого в карман», — приказала голова, глаз побелел, дернулся в орбите и омертвел. Слизь, выступившая из всех щелей в кости, стянула порезы, раны и трещины прозрачной, мгновенно затвердевшей жидкостью. Череп изваял себя в янтаре. И тут же пропали все запахи. Как выключили.
Я знал, где умыться и стянуть чистую одежду.
До прихода распределителей Джесопы жили большим хозяйством. Их отец Норман поставил водонапорную вышку, которой орошал три акра частной земли, а кому надо воды, с теми делился бесплатно. Еще он водил пожарный танк и катал на броне всю свою ораву, детишек семь или восемь, никто не мог их сосчитать, такой непутящей и горластой волной набегали они на двор. Мы всей ватагой отирались там же, Норман подбирал и нас, в общем, народу у Джесопов болталось страсть сколько. Детей тут любили, земля родила исправно, поэтому кусок лепешки или там кукурузный початок на троих регулярно нам перепадал.
С частной собственностью в Андратти было туго. И с сантехниками тоже. Норман Джесоп был среди первых, кто пришел на развалины в пустыне и заставил старые трубы петь. Таким мастерам позволено многое.
Когда решили бить тоннель на смычку с Чикаго, Норман восстал. «У этих с монтерами проблем нет», — бубнил он дома и в управе. Ему кивали и мягко выпроваживали. Много с чем не знали проблем в Чикаго, а с уверенными строптивыми мужиками знали. Подразвелось таких в Андратти.
Как в воду глядел. Распределители сами к Джесопам не пошли, прислали бумагу и ребят из городской управы, товарищей Нормана. Те топтались, в глаза не смотрели, бумагу положили на верхнюю ступень у порога, но и без ответа уйти не могли.
«Себя жрете, дураки», — швырнул им ключи или чего-то там еще старший Джесоп и дверь захлопнул. Больше мы на танке не катались, землю огородили чешуйчатым забором, а у башни поставили будку: хочешь воды, платишь пенс, набираешь бидон. Нормана теперь видали на краю города, у карьера, где захоронили коров, он сидел там, свесив ноги и надвинув шляпу на самый нос, потягивал пиво из старых жестянок, которые собирал последние лет двадцать, плющил их и запуливал вниз. И так каждую среду. Говорили, что пиво он бодяжил сам, а до детей ему теперь не было никакого дела. Плющил и кидал.
Оказывается, у меня еще остались силы, но все их съела лестница на крышу башни.
Пот сбегал с волос горький, ржавый. Я отирал его тыльной стороной ладони, но на цвет старался не смотреть. А, впрочем, чего там? Пот как пот. От меня воняло самой жуткой неизбежностью, какую я только мог представить. Так пахнет труп надежды. Часики внутри давно похоронили отца, а маму и сестру только одевали к погребению. Но идти за ними таким я не мог. Сгребут и оттащат в школу, к священнику или куда похуже.
Рисковать не стал, на самой верхотуре встал на четвереньки и так подполз к люку, содрал одежду, бросил комом и соскользнул в бак целиком. Вода к ночи остыла и мгновенно вытянула из жил огонь, вморозила мысли в мозг, а язык в нёбо. Пульс упал до жалкого трепыхания в груди. В ушах стоял гул воды. Я повис посреди нигде и отдался этой холодной ясности.
Бойни сошли с меня разом, облезли, как шкурка с сосиски.
Не осталось ни сил, ни ощущения боли. Я представлял себя голой пулей. Стальным сердечником, с которого ободрали свинец.
Я очнулся, когда легкие начали гореть. Пришлось бултыхнуть ногами и всплыть к поверхности. Воздух оказался удивительно вкусным. По скобам, приваренным к внутренней поверхности бака, взобрался на крышу, упал ничком, разворошил одежду и выудил коровий зуб, поморщился, но накатывало дико, поэтому стиснул его челюстями — не выпустить ни звука! — обхватил себя за ноги и затрясся от пустых рыданий, неотличимых от карканья или хохота.
Вырвал остатки невинности и с размаху зашвырнул зуб в воду. Тот ушел вниз без плеска. «Вон из моей головы!» — прошептал я, но без особой надежды. Голым полез вниз, слизывая с уголков губ слезы. До чего же клык был противным на вкус.
На все ушло не больше четверти часа.
Немногие встреченные мною люди торопились на ночное дежурство, но останавливались как один и принимались выспрашивать, все ли со мной в порядке, отчего я выгляжу так дико и кто мои родители. Врал безбожно, не думая, но подробно и слезливо. Выяснив, что мне ничего не угрожает, взрослые легко выкидывали мои заботы из головы. Странно, как заботливы становятся люди, когда их участие нужно меньше всего.
Подходя к дому, я издалека увидел, как скверно обстоят дела. Окна квартиры стояли нараспашку, изнутри вылетали вещи. Под фонарем стояло мамино кресло. В нем сидел тип в форме распределителя и листал одну из книг, что подпирали кровать вместо ножки. Немудрящее наше барахло свалили горкой у сапог гада.
Человек этот с неприятной проницательностью поднял вдруг голову и посмотрел на меня. Теперь я любые взгляды сносил с легкостью, но зуб велел бы не выпендриваться. Я скосил глаза на окно. Беда. Не стоило и думать искать что-то под кроватью.
Мужчина поманил меня пальцем. Я подошел. В городе так было принято. От распределителя пронзительно пахло синтемылом. Выскобленный, в кителе с хрустом он вообще не имел своего лица.
Он дернул двумя пальцами за пуговицу, потом взялся за мой подбородок, повертел туда-сюда.
— Мальчика, что здесь жил, — он почему-то показал на вещи сестры, — не знаешь?
«У нас с тобой союз, ты понял?» — молча сказала мертвая коровья голова, глядя на меня с его плеч одним пустым глазом.
Помотал головой.
— Хотя да, откуда бы? Ты же с боен? — Пальцы мои похолодели и отнялись.
«Я тебя приманила. Ты мой! Куда бы ты ни пошел, чтобы ни сделал».
Страха я не испытывал, но и руками пошевелить не смел.
Он ощупывал меня, хлопал по карманам. Руки его остановились. Он зачем-то принялся теребить подол, точно что-то было зашито в подкладке, но тут я понял. Сырая. Куртка снизу не успела просохнуть. Я сдернул с веревки первую, что пришлась мне по размеру.
— Ты был там, верно? — распределитель наклонился к самому моему уху. Его голос. Черт, ублюдок говорил так же, как Птеродактиль. — Ты прошел сквозь бойни?
«И сбежать я тебе не дам!» — голова отвернулась, но человек продолжал буровить меня взглядом.
— Да, сэр.
— Пффффф, — мужчина оттолкнул меня так, что я отшатнулся на пару шагов, споткнулся и сел на зад. — Не трать мое время. Беги отсюда, малыш, мать заждалась тебя дома.
Я встал, пошатываясь, сжимая в кулаке подол. Ну, точно, сквозь пальцы прыснули мелкие слезы. Сделал шаг в сторону, развернулся и потрусил прочь.
— Эй, Джек. — Имя развернуло меня на сто восемьдесят градусов, так внезапно оно прозвучало. Человек в кресле держал мою любимую книгу. — Как там нынче в аду?
— Тесно, сэр, — сказал я и больше не отвлекался.
Вот теперь отчаяние захватило меня целиком.
Я знал, что должен был забрать из дома и как этим распорядиться. Отец четко все наказал. И вот план мертв. Как и сам отец, вероятно. Но разве меня это остановит?
Метки в пустыне нужно оставлять так, чтобы человек, который не знает, где искать, нипочем не нашел закладку случайно. Не годились ни пирамидки из камней, ни скелеты из Острова сокровищ, только приметные места.
В первой могилке лежала банка, похожая на короткий снаряд. Я свинтил крышку и вытряхнул на землю какие-то детали, крупные, в половину ладони, металлические схемы, похожие на квадратных пауков. Каждая была запаяна в толстый прозрачный пластик, потеющий густой машинной смазкой. Отец велел закопать это в черте города, я нашел кусок старой дороги, где бетонные плиты лопнули и образовали шалаш в виде перевернутой V.
Почему за пауками не пришли? Я оставил нычку еще до рейда.
«Потому и не забрали». — Рассудительный голос отца, точно он стоял у меня за плечами, ободрил и согрел. Наверное, парень, кому это предназначалось, сгинул на Большой охоте.
Правила, что мы установили с отцом, звучали однозначно: уносишь — прячешь — не смотришь. Я играл честно, но времена протухли. Пора разбираться, что почем. Я взял один пакет в руки и разодрал страховочную пленку.
«Не смей! — крикнул голос. — Ничего не трогай голыми руками!»
Но было поздно, я уже вытащил деталь за одну ногу. В руку шибануло током, я отбросил мелкую тварь, она перевернулась в воздухе и упала на спину. Паук несколько раз дернул лапами, совсем как настоящий, подобрался, заискрил и сдох.
Ох, как же больно! На ладони вздулся крупный пузырь, полный желтой отвратительной жижи. Указательный палец распух, кожа лопнула, дырка от укуса краснела скверной мокротой, но не кровила. Ко всем прелестям добавилась еще эта.
— То, что ты еще не сдох, — сказал я себе вслух, хватит говорить с воображаемыми друзьями, — вовсе не твоя заслуга, а недоработка демона-губителя. Такой сводный брат ангела-хранителя куда более серьезная сволочь.
— Тебе двенадцать. ДВЕНАДЦАТЬ! Куда ты лезешь? Куда? У тебя распухла рука, ты ни черта не понимаешь, у тебя нет плана. Как ты собрался воевать с городом, в котором каждая собака имеет автомат, а ты нет?
Плюнул сам на себя и пошел дальше вскрывать закладки.
Спустя час мои карманы пополнились еще тремя свертками, но вскрывать их просто так я поостерегся. Я лежал на земле за зданием больницы, здесь был удобный закуток, куда приезжала дежурная машина, привозила острых больных. Ночью их сбрасывали на носилки прямо с центрального входа. Днем старались не мешать движению по главной улице, подвозили сюда.
Место было знакомое — нора под пандусом. Здесь я тоже прятался во время наших игр, залезал и сидел тише мыши. Редко кто догадывался заглянуть вниз.
Мне нужны были бинты и живздоровка. И срочно! Рука совсем меня извела, если не унять боль и не замотать рану, полезу на стену и наделаю глупостей. Хотя прийти сюда уже было огромной ошибкой. В больницу я не пролезу, любой врач начнет задавать вопросы, спрашивать фамилию, документы, всех больных регистрируют. Помнишь, как долго не хотели принимать Нину, ее привезли мы с отцом, у нее случился припадок на моем дне рождения, никаких документов, и формально мы ей никто, а Платон был в рейде…
Платон!
Господи, как я сразу о нем не подумал?
Я выцарапался из-под пандуса и похромал к дому Половца. Идиот, мне сразу нужно было идти к нему, не слушать отца, не верить в его бредни, не пытаться решить проблемы в одиночку. Я шел и улыбался. Победа! Теперь все будет отлично! Я понял, кто нас спасет.
За столом Платона Половца сидели шестеро. Лампа висела низко, скрывая лица, видны были расстегнутые вороты рубашек и снующие руки. На столе сверкала гора новеньких гильз. Все, кроме меня, щелкали патронами, снаряжая магазины.
Мою правую руку украшал белый корсет. По мере того как экзопласт высасывал из волдыря дурную жидкость, спаивал края раны и обезболивал ладонь, лубок серел. Через час-полтора он почернеет и рассыплется в мелкий шлак. На месте раны останется свежий рубчик. Более серьезную дырку он штопал бы полдня, но с этой ерундой справится мгновенно.
Глаза слипались. Миска супа и горячий чай заставляли клевать носом. Ничего не мог с собой поделать. Я наконец стал ребенком среди взрослых, спихнул страх и вину с плеч и наслаждался прохладой и зудом, который мне дарил корсет.
Платон все знал про отца и с вечера переговорил с нужными людьми. Наутро обещали замолвить за него словечко, но, шипел сквозь зубы папин приятель, дело стряпали скверное. Распределители были кем угодно, только не кретинами. Слух о разграблении мирного каравана на союзной территории — повод для тотальной зачистки города.
— Такие, как мы, для Конфедератов — кость в горле, — разводил в кипятке ложку сухого молока Платон.
— Какие? — лениво вставлял я.
— Быстрые. Хищные. Строптивые. В Детройте только ждут, как набросить колониям удавку на шею, а в Чикаго им радостно подвякивают в тон.
— А почему мы колония?
— Были такой, сынок. Сейчас мы город, поднятый из дерьма и пепла висельниками и террористами. Слыхал про таких?
— Ага. — Я не выдержал и улегся лицом на сгиб локтя. Они так усыпляюще щелкали патронами. Так монотонно, методично.
— Твой отец — отличная мишень для шакалов. Герой войны, дезертир, подрывник. Теперь еще убийца женщин и детей.
— Он не…
— Но скажут…
Я проснулся от приступа удушья. Мне казалось, что я проглотил свинцовое грузило, гладкое, округлое, оно скользнуло мне в рот и должно было наглухо закупорить горло. Я умер. Я вот-вот умру. Мне никак не помочь!
— Перестань истерить. — Друг Платона в песчаном камуфляже достал из-под стола руки и положил их поверх оружия. Они мне сразу не понравились, темные, в цыпках и разводах мазута. Неприятно знакомые руки. Правая нервно подрагивала, ею он сдвинул в сторону пару револьверов, расчистил место и положил туда нож. Я хотел слететь со стула, броситься в соседнюю комнату, из которой бубнили голоса заговорщиков, позвать Платона. Но почему-то остался сидеть. Молча. Мужчина встал и взялся за абажур. Приподнял лампу.
Череп сидел на нем косо, свесившись на левую сторону, точно чучело, криво насаженное на жердь.
— Мне так не нравится. — Мужчина взялся за нож и тремя быстрыми, сильными движениями спорол с шеи шмат мяса. Крови не было. Плоть отслоилась одним куском, бледным, как мороженая телятина. Безумец взялся за череп обеими руками и насадил его покрепче. Все это время он не переставал изучать меня. Где мои силы? Почему я сижу и пялюсь на эту мерзость?
— Мы должны уговориться. — Нож выпал из его пальцев и укатился под стол. Мужчина придвинул к себе револьвер и выщелкнул барабан, по одному выбил на стол патроны.
— О чем? — Горло не слушалось. Или я все-таки подавился грузилом, и это оно мешает говорить?
— Ты делаешь, что я велю. Я тебя спасаю.
— Не пойдет.
— А? — Не знаю зрелища хуже, без нижней челюсти у головы как бы не было рта, зубы, что я ей вставил, торчали вкривь-вкось. Святый боже, благодарю мальчишек, что выдрали и сожрали язык твари! Чудовище оставило в барабане два патрона, крутнуло и без предупреждения сделало щелк-щелк: в меня, себе в лоб. Два холостых.
— Я тебя вынес.
— Ты меня бросил. Спрятал. Закопал. А я хочу править.
— Я не бросал.
— Тогда где же я? — Тварь развела руками; пока я шевелил губами, она отправила в барабан еще два патрона, рулетка, клац-клац.
— Я оставил тебя… Я унес… — Где, черт побери, я бросил череп?! Вот я собираю для него зубы и потом сразу лезу на водонапорную башню Джесопа.
— Не ври мне. — Уродливый Минотавр забил в барабан последние пару патронов. Ствол глядел прямо на меня. Без шансов. Я попытался дернуться. Нет.
— Ты там, где надо, — процедил я со злобой, удивившей меня самого. Бам. Осечка. Револьверы не дают осечки! Ствол повернулся в сторону черепа.
— За тобой, — развело руками чудовище. Выстрел грянул, со стены сорвалась фотография в рамке, стекло разлетелось вдребезги. На грохот из соседней комнаты выскочили мужчины. Платон подбежал, обхватил меня и заозирался. Все ощетинились стволами, но угрозы не было. Я таращился, безумно моргая, ноздри ел запах пороха, в воздухе завивались спирали дыма.
— Джек, — тряс меня за плечи Платон, — что случилось, Джек?
Я увидел в своей руке револьвер. Напротив меня никого не было. Я заглянул под стол, на полу тоже никто не валялся.
— Тод пропал. — Один из друзей Платона подобрал слетевшее со стены фото.
Пуля из моего ствола пробила карточку, на которой Платон стоял со своими боевыми товарищами. Был на этой карточке и мой отец. Вместо головы Тода зияло пулевое отверстие. Папа обнимал его за плечи. Огнем отцу опалило лицо.
— Ты бы привыкал к пушке, сынок, — потрепал меня по плечу усатый толстяк. Он катал меж пальцев патрон и выглядел добродушным дядюшкой, а не хладнокровным стрелком.
— Я вообще не хотел…
— Зря, — мужчина зажал меж большим и указательным пальцами патрон и показал, — лучше 45-го калибра друга не сыскать. Полдюйма честного свинца — пол-унции смерти. Без последствий такой подарок никто не снесет.
Что-то треснуло в уютном мире дома Половца.
Тревога, липкая, неявная паутина, повисла в воздухе. Она пришла как скрип половиц, неотличимая от деловитого беспокойства, но куда более ядовитая. Что-то испортилось, пока я спал. Почему эти большие сильные мужчины перестали смотреть друг другу в глаза?
К пяти утра окончательно разобрались с планом.
Все время, пока они совещались, меня подбрасывало, точно я сидел на оголенном проводе, на который иногда подавали ток. Мужчины морщились и переглядывались, порой замолкали на полуслове, а потом начинали говорить с нового места, будто разговор был рекой, которую они переходили вброд. Платон этого не замечал, он был слишком увлечен своими мыслями. Дом пропах сомнениями и по́том.
Наиболее прыткий и смелый, Тайни Ратчер вызвался добыть транспорт, с этим никто не спорил — больше ловить в Андратти нам было нечего: вездеход-пески-севера. Остальные буксовали, трое желали разделиться, предлагали: группа за матерью и сестрой, вторая за отцом. А я маринуюсь дома и носа на улицу не кажу. Платону это категорически не нравилось. Да и меня никак не устраивало.
— Нас положат, — разумно пыхтел усатый толстяк Гэри. — Сваливать надо всем. И выбрать кого-то одного.
Меня ужасало, что Платон склонялся к тому же. Пробиться сквозь распределителей, вырвать у них мать и сестру и бежать.
— Залипнем, — качал головой он. — Спутаемся.
Перед выходом Платон осмотрел мои находки.
Я сперва стеснялся их показывать, но потом настучал себе по ушам. Вдруг чего полезного выкопал?
— Ерунда, — повертел в руках пакет с дюймовыми иглами, — чушь, — забраковал плоские коробки, набитые алыми пилюлями. — Не годится, — вздохнул, отодвигая металлическую штуку то ли с соплами, то ли с разъемами для штекеров. От обиды покраснели щеки. Неужели ни единой полезной вещи?
— Отец твой человек предприимчивый, — пояснил Платон, подбрасывая на ладони пакет с пауками, — оружием и прочей дрянью не торговал. Лекарства и наркотики идут лучше стволов. Все эти побрякушки можно жирно толкнуть в пустыню или дикарям, но для нас они почти бесполезны. Частично могут помочь эти красавчики. — Он был предельно осторожен, перед осмотром залил руки жидким пластиком, но и теперь не вытаскивал пауков из упаковки.
— Они опасные?
— Реаниматоры. — Платон коснулся пальцем горла. — Посади такого на голую кожу трупа, и он восстанет. Ненадолго. Четверть часа, плюс-минус. Чаще всего спецназу хватает этих минут, чтобы увести тела павших с поля боя.
— А зачем?
— Герои своих не бросают, — похлопал меня по плечу настоящий человек. — Да и органы не лишние. Мертвый товарищ — полезный товарищ.
— А меня почему дернул?
— Ну, ты, к счастью, был жив. Вот он тебя и шибанул.
Что-то не давало ему покоя, Платон еще раз вернулся к коробкам с алыми пилюлями. Он вертел их так и эдак, думал вскрыть, но не решился.
— Вот если бы… — сам себе под нос пробормотал он. — Ну, не может быть…
— Бак! — крикнул Платон в сторону кухни, там на диванчике прикорнул самый противный из его друзей, серый и скучный, как лежалый брезент, за всю ночь этот словом ни с кем не перемолвился, только щелкал патронами, загоняя их в магазины, а меня вообще не замечал, будто я — дырка от детского горшка. — Ну-ка, подстрахуй. Какого цвета были геометки?
— Умные или тупые?
— Да и те, и те.
— Тупые поставляли двух цветов: на мясо — синие, на железо — желтые. А умные были красненькие, как крупная рябина. — Платон бросил ему коробку, Бак поймал и даже рассматривать толком не стал. — Это они.
— Брешешь?!
— Пес брешет, я дело говорю. — Бак метнул коробку обратно и так же равнодушно, как пил чай или набивал магазины, отвалился на спинку дивана и мгновенно уснул.
— Малыш, — порывисто обнял меня Платон Половец и так сильно стиснул, что я едва не завопил. Глаза его горели, я не мог отличить, он полон воодушевления, искренней радости грядущего боя, или его пьянит страх. — С этими игрушками мы ого-го чего натворим. Видишь, они запаяны парами…
В общем, это и впрямь оказались классные штуки. Если расплющить одну капсулу о стену, машину, дерево, то пуля, которую засунули в раствор из второй, куда бы ты ни стрелял, прилетит точнехонько в первую метку.
— Черт знает, как это работает, но нам они пригодятся. — Платон застегнул на себе пояс с кобурой, подхватил рюкзак и запихнул в боковой карман штанов геометки. Парни ждали его на улице.
Удача кончилась за порогом.
Друзья Платона Половца стояли полукругом, речь от них держал неприятный Бак.
— Давай проговорим всё на берегу. — Он не выглядел сонным или тупым, резкий опытный зверь. — Всем насрать на его папашу. На удавку крыса себе наскребла. Сдохнет он или будет жить — твоя забота. Мы здесь потому, что любим тебя. Только тебя! Сделаем дело — никаких долгов.
— Прямо щас собрались да разбежались, — ощетинился Платон. Я вцепился в его рукав, а он уронил руку мне на плечо, и мы не думали расцепляться. Я чувствовал, как ему погано.
— Не гони, — отрезал Бак. — Мы поможем. Каким бы говнюком ни был твой дружок, если бы любой из нас вляпался, ты пошел бы его вытаскивать.
— Хорошо, что вы это понимаете. — Тон у мистера Половца был острый, пальцы отрежешь.
— Ты, Платон, вообще понимаешь, на что мы пошли? — Усатый толстяк, что показывал мне патроны, поправил кобуры с револьверами и перебросил автомат на бок. Тот повис, качая стволом, тик-так, кто твой враг.
— Мы все давно готовы свалить. — По тому, как он говорил, даже я понял, что речь эта многажды отрепетирована и разыграна теперь не затем, что это самый удобный момент отдать ее ветру, а так, чего словам пропадать. — Хватит с нас Андратти. Другой вопрос, с чем мы отсюда уйдем? — Бак и двое его подельников не выпускали Платона из створа взглядов.
— Я не знаю, — развел руками Половец.
— Его папашу надо брать первым, — подвел усатый Гэри, — а может, и вообще одного.
— Судя по стаффу из карманов мальчишки, на складе есть чем поживиться.
— Бак, — голос Платона дал трещину, потек слабостью, — они убьют их. И мать, и дочку. Вот его сестру. Да, нам стоит выбрать кого-то одного, и да, потом нам тут нечего ловить. На соли и камень не долго протянет. Но мы же люди, мы слово давали.
— А теперь назад берем. — Хьюз зачем-то похлопал по ножнам тесака.
— Хрен там. — Платон заложил руки за спину. Только я видел, как дрожат его пальцы.
— Хрен тут. И это ты.
— Мы должны… — почти крикнул Половец.
— Мы должны выжить и подняться на баксы, — теперь Бак наживил всю кучку. Парни смотрели на него, как на пророка. — Слизняк поможет нам в этом. Никто не разбирается в этом складе лучше него.
— Мальчик…
— Останется здесь. — Все уставились на меня, горло сдавило, я хотел закричать, что никто без меня никуда не пойдет, но подавился. Я неудачник и все порчу. Лучше мне сдохнуть тут.
— Ну, быстро, сопли подобрали и двигаем, — скомандовал Бак, и кепка главного как-то переползла к нему. Платон Половец беспомощно обернулся на меня, дернул плечами, точно курица, которая вознамерилась взлететь, но передумала, схватил за руку и втащил в дом.
— Останься… — сумбурно зашептал он. Изо рта Платона дурно пахло, так его источил стыд и внезапная подлость, я прямо чувствовал, как сворачиваются в узлы его кишки, и мне хотелось вырвать руку из его ладони, отпрыгнуть к стене, лишь бы не касаться этого суетливого горячего, точно в лихорадке, человека. — Запрешься тут и ни-ни. Ни-ку-да! Пистолет. Вон там. — Он подскочил к шкафу, выдрал ящик, загремели, посыпались на пол столовые приборы, он вытащил огромную дуру, завернутую в ткань, раскатил повязку по полу. В свертке лежал армейский «кольт».
— Вот еще, — метался Половец, — вот еще, вот, — ссыпал патроны горстями, звенел ими друг от друга. Потом внезапно облапил меня, вцепился. У него бешено стучало сердце, лупило на пределе. Кожа на лбу Платона покрылась липкой испариной. По его глазам я прочел, что он сейчас погибнет. Не часы — минуты отделяли его от кончины. И Платон Половец четко знал это.
— Сиди тут, — неожиданно трезво и веско сказал он. Руки мужчины дрожали, но голос звучал твердо. — Если через час никто не придет, отыщи Тайни, он вывезет тебя из города. Двигайся к федеральной трассе. Никому не говори, откуда ты. Плачь, заикайся, расплачивайся товаром отца. Больше одной штуки зараз не давай. Спрячь все побрякушки по разным местам. Я…
И он ушел.
Запер за собой дверь.
Оставил меня наедине с мыслями.
Что говорят в такой момент?
Тебе надо успокоиться.
Отгрызи чертову лапу, не сиди в капкане!
Постарайся уснуть.
Перепили горло. Подпали дом. Размозжи лоб об угол.
Беги!
Но Платон…
В жопу Платона! Туда же отца и мать!
Беги!!!
Я заныл, вцепился зубами в ладонь между большим и указательным пальцами, кожа оказалась ломкой, высохшая бумага, темная, в цыпках и разводах мазута, она пахла еще какой-то дрянью, безошибочно напомнившей бойни. Я же мылся. И что? Ты вновь на краю.
Бей-беги, скройся-смойся.
Все равно что пытаться урезонить простреленного навылет зверя.
Глупая воспитанная чушь.
У меня дыра в половину тела и оттуда хлещет кипятком!
Душа обмочилась и плачет навзрыд.
Я подыхаю!!!
Как унять пульс, когда кровь бесится, кипит и бунтует, ломает клетки вен, лупит в шею так остро, что вот-вот прорвет кожу и зальет мир жгучими магматическими волнами? Мысли как одна стальные, надрессированные, отточенные до ужаса, требуют если не выхода, то хотя бы оправданий. Как не дать безу-мию вырваться наружу? Эй, пулевое отверстие в затылке, что скажешь?!
«Кольт» лежал на полу, веский, как ответ. Оптимальное решение.
Отвернулся, упал ничком на пол, забился под кровать, чтобы не слышать тяжелых шагов — идет-идет, за мной идет! — вжал лоб в стену, вдавился до боли в щель между досками, кожа потекла в нее, я прямо почувствовал, как сон ползет по босым пальцам ног, шелестящий, как клубы магнитной пленки, мы купались в такой на Рождество, полгорода было запутано ею, мать торчала из шуршащей волны, голая по пояс, коричневые пули сосков, я не хотел смотреть, но пялился, завороженный, сон — дрянь, морок, мразь, тяжелый, как асфальтовое накатанное одеяло, — придавил меня.
«Нет!» — заорал я в ужасе, стряхивая его с себя. Сон оборотился в пса, мерзкую гиену, облезлую трупную нечисть, захватил меня, набросился, защемил клыками горло, как бы я ни брыкался, ногти мои погрузились глубоко в его зловонную шкуру, я его вспомнил, конечно же это ты, гнилой костяной Морфей. Отрубленный, я обрушился навзничь.
Я сидел за столом.
Думал поднять руку, но она занемела и лежала каменная.
Мне страшно.
Мне скучно.
Механизм часов ослаб.
Секундная стрелка прыгает раз в десять медленнее положенного.
В соседней комнате скрипнули половицы.
Но ведь там никого?!
Или они оставили кого-то присматривать за мной?
В окне, против которого я сижу, тускнеет ночь.
Тод наклеен на сумерки, как силуэт, вырезанный из бумаги.
Я узнаю его по коровьему черепу и начинаю тихо подвывать.
Я шевелю пальцами, от запястья огненными мухами вверх к локтю ползет боль.
Тод поворачивается и безошибочно пронзает меня взглядом единственного мертвого коровьего глаза.
Это точно они: Тод и череп, тот едва держится на шее, елозит, сползает, шатается.
Внезапно ночь отступает, выталкивая из-под юбок дерево.
Тод стоит под его развесистой кроной.
Дерево дивно симметрично, на нем ни листочка.
Ветви напоминают шар, сплетенные рога, черное кружево.
Небо сереет, минуты бегут по нему, как стадо испуганных, освежеванных животных.
С нижней, толстой, с бедро взрослого мужчины, кривой и надежной ветви, подвешенное за шею, любовно стянутое веревкой, свисает тело.
Тод придерживает труп одной рукой.
Его ладонь касается лодыжки.
Чулок сбился, но Тод не позволяет пальцам пойти выше щиколотки, деликатничает.
Сон, чертов капкан!
В нем нет «кольта».
Сон никак не выключить.
Тод щекочет труп за пятку, мертвец выгибается, качается мне навстречу.
Луч рассветного солнца выбивается из облаков, точно прядь из прически, отвешивает пощечину лицу повешенного.
Я узнаю.
Нина.
Нина Половец.
«Нина!» — кричу, надрываясь, подрываясь, но не отрываясь, рука-якорь приковала к столу, оторвать, отгрызть, вырвать.
Тод хватает девочку обеими руками и топит тело во тьме.
Облака-гробовщики забрасывают своими телами могильное окошко, душат рассвет.
Тод обхватывает руками ноги девочки, повисает на них всем весом, тело бьется в петле.
Мечусь.
Опрокидываю стул.
Ногтями, зубами, всей своей цыплячьей силой отдираю мертвую руку от стола.
«Да что с тобой? Не этой ли рукой ты прощал? Не ею ли гвозди забивал? Не этими пальцами зубы собирал? Не этой ладонью кровь с лица смывал?»
Корсет!
Мать твою, как просто.
Экзокорсет пророс в стол. Приживил руку к столешнице.
Рву его без жалости.
У меня получилось, с криком торжества я оторвал руку от стола, пальцы вполне шевелились, я ликовал, да, так тебя, и тут весь ужас, кромешная беспощадность ситуации разодрала мне кишки.
Это не сон!
Тод стоит под деревом, а Нина болтается в петле.
«Кольт»! Где ствол?
Я рухнул под стол и обнаружил, что запнул его в угол. Патроны, патроны!
Они рассыпались, хохоча, гремели врассыпную.
— Ты, сука, думаешь, я тебя боюсь?! — Глаза лезли на лоб от дикой злости. — Я! Я прошел сквозь бойни! — рычащая бравада, слюна во все стороны, пока пальцы топили непослушных беглецов в барабане.
— Ах! — Я вынырнул из-под стола и лицом к лицу — харя Тода расплющилась о стекло окна — столкнулся с уродом, завизжал, опрокинулся, размахивая револьвером, как полоумный. Пол врезал по копчику. Боль рванула пальцы, грохот выстрелов порвал ночь в лоскуты, с потолка посыпалась труха. Комнату заволокло клубами дрянного дыма. Дешевый самопальный порох.
— Зовешь Револьверного Бога? — Я полз на спине, «кольт» сам собой вывалил барабан, патроны посыпались мне на грудь, тяжеленные, едва ли не тяжелее самого ствола. — Вздор! Ему сюда хода нет! — Тод заскрипел ногтями по окну, и во все стороны по стеклу поползла, клубясь, жирная бахрома плесени. Тук — щелкнул Тод по окну. Тук. Тук.
Я схватил патрон и тут же выронил. Он был до боли хоооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооолодный. Боже! Пуля вытекала из него, живая, как ртуть.
— А? Что я говорил? — Тод развел руками, приглашая отпраздновать его победу, отпрянул, наклонился вперед одиноким рогом и вдребезги разнес окно головой. Свинец растекся по моей груди в зеркальные лужицы. Ни единой целой пули.
— Йаааааах! — Тод просунул руку в окно и пытался нащупать шпингалет. — Сейчаааа. Войдууууууууу.
Что заставило меня подняться? Что заставляло меня идти дальше? Лицо Птеродактиля? Клятва, данная отцу? Осознание: если с тварью не разберусь я, она спрячется среди людей, притворится, научится косить под своего, все равно прогниет в наш обычный человеческий мир, заразит его собой.
Но если он здесь — опалило стыдом, — что же Нина? Может, жива? Не сломала шею? Откачаю?
Чем? Как? Мальчишка-дурак!
С колен метнулся по коридору, снес плечом вешалку, споткнулся, упал, замотался в какую-то длинную дерюгу, полз, проклиная себя, бил об пол рукоятью «кольта» и наконец вывалился в кухню, взлетел на стол — Платон простит! — и грянулся о заднее окно, вылетел кубарем в короне из мелких осколков и тут же, не думая о сотне жал в тщедушном теле, похромал в обход дома.
К дереву.
Солнце ушло.
Предрассветные сумерки насупились, слиплись.
Тела не было. Я поднял обе руки вверх. Воздух облепил кожу, густой, комкастый.
Хотя бы веревка! Петля?
Из-под моей ноги вылетела сандалия.
Вроде бы детская.
Нины?
Черт его знает.
Жадно схватил ее, начал вертеть.
Толку!
Упал, сполз по стволу, зажал меж колен пустой бессмысленный «кольт» и завыл.
Так погано не было никогда.
Мне не выбраться из боен, потому что они заразили меня собой.
Заныли все восемьсот ран, порезы от стекла и душевные побои, скальпированные воспоминания из тьмы, черные синяки, набитые Тодом.
Что-то шмякнуло в доме.
Невольно поднял взгляд.
О стекло того самого окна елозило новое лицо.
Молоденький Тайни Ратчер!
Какого?..
Как он вернулся? Когда?
Кто-то схватил его за волосы, Дьявол, да на нем лица живого нет!
Кто-то схватил его за волосы сзади и возил по стеклу, оставляя смачные кровяные полосы.
Кто-то был с ним в доме.
«То же самое будет с тобой!» — рядом с расплющенным, разбитым в хлам лицом Тайни появился коровий череп.
Я мигом протрезвел.
«Иди-ка ты на…»
Не везло мне на безопасные убежища.
Склады стояли на отшибе в самой заднице города. Попасть сюда можно было только пройдя Андратти навылет.
«Бойни и склады, — думал я, — Роковая гантеля. Какой гнусный коровий бред. Это не кончится никогда. Какой смысл умирать, если там все то же самое?»
Город за моей спиной притворялся паинькой. Там только делали вид, что одумались. Война прописалась у всех в крови. Даже дети знали, как перебить сонную артерию или спрятать труп. Очисти наши кости от плоти и увидишь выбитые вдоль жил буквы: бунтарь, садист, предатель. Мир выблевал нас из своей утробы, а Андратти подобрал, отмыл, не всех, только тех, кто согласился, пристроил к гашетке, рукояти, спусковому крючку, гусеницам, рулю. Похлопал отечески по спине: жми! И мы начали.
Из-под цивилизованных масок отца и наших соседей торчали рожи воров, песчаных пиратов и прочих милых парней, готовых придушить за то, что называли свободой. Платон? Ты любишь его только потому, что он никогда тебя не обижал. И за Нину.
Я знал обходной путь, поэтому примчал туда минут на десять позже группы Платона. С гребня холма я видел склады. Платон с друзьями должен был войти откуда-то отсюда. Я увидел ноги, торчащие из-за угла. Конечно, склады охраняли. Значит, они уже внутри.
Когда искали место для награбленного, старались выбрать что-то на отшибе, нелепое и укромное, поэтому под склады определили здание бывшего литейного завода. Дорога к нему петляла по дну ущелья, рельсы, по которым возили прокат, почти исчезли под песком. Сюда некому и незачем было приходить. Большая часть горожан была уверена, что здесь похоронят дохлый скот. И они почти не ошиблись, могильник устроили в овраге за складами.
Сколько себя помню, окна первых трех этажей закрывали ржавые листы кровельного железа, арматура и прочая острая, дерьмовая ерунда, чтобы никому не повадно было лазать. Скала, на которой стояло здание, когда-то тянулась узким мостом на другую сторону ущелья, а теперь обрывалась футов на триста вниз у задних ворот. Отец пугал, что когда-то там шел конвейер, по которому отправляли готовые балки, чушки и рельсы, но во время войны кто-то не пожалел сотни фунтов тротила, ущелье лопнуло и село на четверть мили, и вся махина завода может съехать вниз, как на заднице, от любого чиха.
Я прислушался и понял, что все идет не так.
Склады звучали. По полу тащили что-то тяжелое, мешок или человека, гудели ступени, кто-то сдавленно матерился, разматывая бренчащий провод, в унисон звучали топот ног и хриплое дыхание, вот чье-то плечо прошлось впритирку со стеной, кто-то упал, колени хрустнули от соприкосновения с полом, сдавленный крик, потом громче, атака! — хриплый дикий вопль с выброшенным вперед штыком, горловое пение кровью, с грохотом раскатились по полу баллоны, щелкнул предохранитель.
Дан-дан-дан-дан-дан! — металлической дробью раскатилось со стороны складов. В листах, набитых поверх окон, появились дырки. С облегчением взревел пулемет. Разом заорал сразу десяток глоток. Пулемет рычал, не переставая. Вокруг вились, кусая, комариные трели калибром поменьше. Пару раз гулко ухнуло в литавры гранат. В одной стене появилось отверстие размером с кошку.
От тишины я оглох.
Двери вынесло пинком. Их вытащили, как кули с дерьмом, за каждым тянулась своя дорожка из черных капель. На ногах не держался ни один.
Со стороны города пришел гул мотора. Машина высветила стену завода. В лучах фар, изломанные, как буквы старого алфавита, стояли трое. В каждого целились сразу несколько стволов. Водитель переключил свет, навел резкость. На головах у пленных чернели пакеты для мусора.
Водитель вышел из машины. Спросил что-то. Фигуры молчали. У одного подломилось колено, и он начал заваливаться набок. Водитель крикнул. Ветер донес до меня: «Слал?!»
Второй не устоял и рухнул, третий прижался спиной к стене. Внезапно темноту пронзил отчаянный крик:
— БААААААААААААК! БААААААААК! — Он кричал так, пока водитель не подошел и несколько раз не выстрелил в голову в упор. Мешок порвало в клочья. Я прокусил кулак до крови. Это был голос Платона Половца.
Мешкать не стали, расстреляли всех тут же. Во вспышках выстрелов я увидел, как танцуют, сгибаясь и выбрасывая руки вверх, их уже мертвые тела. Звуков я почему-то не слышал, страх и жалость ушли, осталось одно любопытство: что они сделают с убитыми.
Незваных гостей здесь явно ждали. Платон привел друзей прямиком под пули. Перекинувшись парой слов, люди исчезли в дверях склада. Свет ушел вместе с ними.
Я лег на живот, и песок понес меня вниз, заползая в карманы, набиваясь в штаны и под пояс рубашки. Я не боялся. В животе замер метроном, отбивающий для меня угрозу. Жало его дрожало, но показывало, что я в безопасности.
Тела лежали мирно. Ни один не вскочил, не попытался бежать. Я до последнего надеялся, что хоть один еще дышит, но персты, вложенные в раны от калибра 5,56, не врут.
Плоть под моими руками была ничуть не ужасней, чем гвозди, которыми я прибил Птеродактиля, или ложка, которой я ел дома у Половца, и уж, без сомнения, они были стократ приятней, чем зубы мертвой головы.
Я снял с них посмертные маски. Лицо Хьюза выражало искренний восторг, он скалился так радостно, что я не стал закрывать ему глаза, подобрал щепоть гильз и стиснул его ладонью. Другое дело — усатый толстяк Гэри, который наставлял меня верить 45-го калибру. Этот умер, рыдая, страдания изрезали его лицо, точно он ужасно хотел помочиться, но так и не смог этого сделать.
Платон Половец кривил губы. Презирал? Смирился? Один его глаз был выбит, другой смотрел в сторону, точно ждал, что оттуда придет удар. Удивительно, его лицо почти уцелело, а вот остальная часть черепа…
Платон лежал спокойно, отдыхал. Левая рука сжимала боковой карман.
Я разжал его пальцы. Еще теплые, они быстро остывали. В кармане лежал пакет с алыми геометками. Платон не успел ими воспользоваться.
Я поднялся и почувствовал, как что-то щекотно бежит по моей шее. Гусеница? Попытался смахнуть. Щекотка перешла на лицо, прошлась по груди, хлопнула, как ладонью, мне в область сердца. Запустила метроном. Он звякнул о ребра туда-сюда, сообщая, что люди внутри складов умолкли, заспешили, двинулись к выходу.
Я приказал метроному молчать. Он замер, обиженный.
Я всмотрелся во тьму, и та расступилась, приблизила склон ущелья, противоположный тому, на котором прежде сидел я. Кто-то прятался там, ловкий, незаметный, уверенный в своей неуязвимости. Я надавил взглядом еще сильней, ночь взвизгнула и отпрянула, склон бросился мне прямо в глаза, я потек по нему, выше и выше, я видел землю прямо перед своим носом, все прочее ушло в туман, я полз по склону дюйм за дюймом, я ощупывал его, обонял зрением.
Рука!
Она почуяла меня и исчезла из кадра. Я шагнул назад, споткнулся о чей-то труп и упал. Но не выпустил из прицела холм. Там прятался человек. Прямо сейчас он разглядывал меня в прицел и решался.
«Бак», — прошептал мне голос Платона Половца, и я, не глядя, погладил его по холодной щеке.
Мне нечем было его достать. Его палец дрожал на спусковом крючке. Я слышал ток его мыслей. Они визжали, как подранки, но сила вытекла из руки. Человек поднялся на холме во весь рост, закинул винтовку за спину и исчез.
«Бежать, — стреляло в голове то одиночными, то лупило очередями, — бросить всех, маму, мама? Ты не сможешь… Просто беги! Бежать». — Ноги отбивали ритм, иногда сбивались, шли вразнобой, дыхание пылало в груди, как газовый факел, жар вырывался изо рта и опалял губы, те растрескались и казались мне ракетным соплом, я не разбирал дороги, крутить головой стало мучительно, шея отказывалась ворочаться, обзор сузился до длинного коридора с мутными стенками, в который, как в гигантский пылесос, меня затягивало, я спотыкался, уже шел, не бежал, где-то автоматически сворачивал, иногда прижимался к стене, выжидал, кого-то пропускал, но сам не смог бы ответить, кого, прятался, полз по дренажной трубе под дорогой, дыхание завяло, шелестело в горле, как комок бумаги, который я не мог ни проглотить ни отхаркнуть, да и черт с ним, я вовсе могу не дышать, руки, в какой-то момент я долго не мог поверить своим глазам, стоял и зачарованно разглядывал ладони, кожа выбелилась до блеска, пропали линии, отпечатки, полностью ушел пигмент, вены протыкали кожу едва заметным пунктиром, а под ногтями билась, свернувшись в шарики, темная кровь. Когда я сумел от них оторваться и поднял голову, я без удивления обнаружил, куда пришел — голубое рассветное небо встречало меня над водонапорной башней Джесопов.
Я встал перед ней, оглушенный. Судьба взяла под челюсть и дернула вперед. Я запищал, засучил ногами, но сука держала крепко.
— Слыхал, малой? — спросила она пропитым, сиплым голосом. Над миром, горячая, как луна, взошла физиономия Нормана Джесопа.
— Там стреляли, — затряс он головой, с губ его срывались липкие ленты слюны и повисали на подбородке, как качели на цепях. — Убивали! — Он воздел правую, жутко сухую и какую-то дырявую, руку и тут же, затянувшись, смачно притушил об нее окурок. — А мы что же?
Он ждал ответа, по-птичьи склонив голову набок и моргая огромным желтушным глазом. Мне не хотелось его рассматривать, так похож оказался старик — да, с чего же, ему от силы сорок! — на обитателя боен, но дикость лезла в глаза, перла, растопыривала их вопиющей своей безобразностью. Старший Джесоп стал подлинным уродом. Горе высушило правую половину его тела, превратило в скверно обтянутый кожей скелет. Левая цвела, здоровешенька.
— Малой, — дернул меня за ворот и повторил: — Мы-то что?!
— Не отсидимся, — понуро выдохнул я. Мои первые слова с резни на складах. Как я оказался у башни? Она, конечно, ближе к складам, чем дом Половца.
— Воооооооот. — Джесоп встряхнулся, как собака, голова моя дергалась и дрожала, отворота куртки он из рук не выпускал. Внезапно он рванул меня на себя и носом уткнулся мне прямо в щеку, я зажмурился, ожидая какого-нибудь дерьма, но он лишь плюнул мне прямо в лицо. — Не вздумай драпать, малой. Не смей!
И когда я вдруг оказался на свободе, я не стал драпать вовсе не из страха. Норман Джесоп уже шагал прочь. На его сутулой спине, одетой в изодранную куртку, я прочел все нужные мне знаки. Стрелка, какие мы рисовали на домах, играя в байкеров-свиней. У него на спине красовалась дыра точь-в-точь как эта стрелка. Путеводная звезда. Единственный выход из моих внутренних боен. Я выдохнул, чувствуя, как остро болят синяки и ссадины, и отдался Судьбе.
Ночь закончилась.
С сознанием моим творились чудные штуки, но они не казались жуткими или удивительными. Я смотрел на все со стороны, мы с отцом стояли на обочине и пялились на нас с Норманом, как зрители в картинной галерее, задник получился невыразительным и терялся в размытой акварели утра, действие раскручивалось медленно, плоское и вытянутое, нас с Джесопом показывали сбоку, вот мы влезли на танк, у того с корнями вырвана башня, по песку за нами волочатся провода, как отрубленные хвосты. Норман исчез внутри, машина загудела, как элетропечь, начала разворачиваться, и картинка поехала вокруг меня, точно светлый, едва наметившийся голубым, холст рассвета проматывали на внутренней стенке барабана, осью которого был я. Отец крепко взял меня за локоть и шепнул на ухо: «Не дури, главное», спрыгнул с брони и похромал куда-то прочь, я пытался повернуть голову, окрикнуть его, но зрение опять туннелировалось, куда бы я ни посмотрел, взгляд мой упирался строго в водонапорную башню. Хренов внутренний оператор взял четкий прицел.
Мы с разгону протаранили одну из ее опор. Джесоп высунулся из дыры в корпусе и потряс кулаком:
— Водички не хотите, сучьи выродки?!
Башня кое-как стояла, и Норман сдал юзом, бортом своротив еще две опоры. На нас медленно летело блестящее полотно воды. Я поднял руки над головой и коснулся ее ткани. Намотал на кулак. Подергал из стороны в сторону, оторвал клок. Я принялся хлестать по низвергающемуся потоку ладонью, отбивая выпады воды в стороны. Она отлетала, я рассекал ее, сжимал, комкал, пока не разодрал пальцы о коровий зуб. Он вонзился мне в перепонку между большим и указательным пальцами. Я заорал и улетел с борта машины. Джесоп сидел на рычагах и не заметил моего падения.
Стоя на коленях, я слушал, как гудит колокол моей оглушенной головы. Впереди, в паре сотне ярдов опомнился Норман, танк пыхтел и одышливо кидался в небо вонючим дымом.
— Малой, — донеслось сквозь гул. — Малой!
Я поднял голову. Между мной и танком стоял Тод. Он весь перекосился, череп скривило набок, будто шея у парня стала резиновой и повисла ниже правого плеча.
— Ноги вырву! — ярился Джесоп, он вылез из танка и ковылял мне навстречу. «Бай-бай», — сделал мне пальчиками Тод, я не успел понять, что он задумал, когда Норман налетел на него, схватил за плечо и, раздавая тумаков, потащил к машине.
— Говорил тебе, не драпать? Не драпать! — Тод вывернул голову так, чтобы она смотрела пустыми глазницами строго на меня. С каждым ударом Джесопа череп дергался. Я не сразу сообразил, что так он надо мной смеялся.
Норман исчез в танке. Тод вцепился руками за поручни.
— …матерью, — донеслось изнутри машины. Танк взревел и прыгнул вперед. Они поехали за моей мамой.
Не верил, что в моих венах осталась хоть капля отчаяния. По всему телу прокатилась цепная реакция. Зашипело, взорвалось, взрезало от низа живота до горла, всадило клешни в потроха души и потащило наружу.
Дорогу по щиколотку залило водой. Я рухнул на колени, потом на руки. Я хрипел, матюги клокотали во рту, внезапно горячие, острые.
Что мне делать?!!
Я больше не мог. Обрушился лицом вниз. Грязь приняла меня и сомкнулась над головой. Дыхание билось в глотке, но грязь заполнила мой рот и ноздри, залепила глаза и уши. Она стала моей первейшей подругой, заменила мне мать. Она готова была удушить меня, а я хотел сдаться. Бог мой, как я хотел сдаться!
Зуб все испортил.
Эта тварь вывернула мне руку и заставила орать от боли. Я давился грязью — мама, не отдавай меня, пожалуйста! — но жрать ее было хуже, чем дышать, я встал на локти и ногтями принялся сдирать с себя земляную маску.
Зуб распорол мне лицо в кровь.
— Чего тебе?! — завопил я и размахнулся, чтобы вышвырнуть его прочь.
«… свезли не туда, — из кулака донесся голос Нормана Джесопа. Я поднес руку к уху, слышно стало заметно лучше. — Да ты слушаешь меня, гаденыш?! Что покрупнее оставили в трейлерном парке под брезентом… Сгодилось уродам, а мне уж тем более сгодится!»
Перед глазами появилось его размытое перекошенное лицо, я смотрел откуда-то снизу, в узкую, криво прогрызенную щель, пока не понял, что вижу Джесопа из пасти коровьего черепа. Сквозь дыру от недостающего зуба.
Я вновь попытался отбросить зуб. Тот намертво застрял у меня в ладони. По запястью текла маслянистая, полная желтых и коричневых сгустков, жидкость. Этим я стучал сейчас в сердце, это гнал по жилам. Дерьмовая жижа вместо крови.
«Глушить не буду, — предупредил Норман, выбираясь из танка, мужчина потянулся к Тоду и сдернул его с брони, — подмогнешь мне. Да и на шухере кто-то стоять должен!»
Они остановились!
Мой шанс.
Я вступил с собой в ожесточенную перепалку: шанс на что? Догнать их и сказать Джесопу… показать ему… Да он мне не поверит, он не видит, кто такой Тод на самом деле. Или ему плевать?!
Пасть коровьей головы дернулась и принялась раскачиваться в такт шагам Тода. Я узнал место. Они бросили танк примерно в четырех сотнях ярдов от ангара, в котором когда-то хранили бензовозы и длинные фуры. Теперь там ничего не должно было быть, строительные леса, опоры, быть может, разобранные краны.
Тод и Джесоп подкрадывались с задней стороны ангара, шли через пустырь. Он напоминал морское дно, усеянное ящиками и контейнерами, катушками из-под кабелей, пластиковыми бочками и прочим строительным мусором. Будто огромные медузы, колыхались скопления полиэтиленовой пленки. Двое двигались скрытно, но спешили. Море кипело вокруг них, отравленное, жаркое.
Руки опустились. Дудки! Они просто повисли плетьми, дохлые макаронины. Зуб дернулся в ладони, играя в стрелку компаса, указуя путь. Я вцепился в него зубами, раскачал и выдернул. И так, как собака с палкой в пасти, побежал.
Я не чувствовал ног, но знал, куда лететь. Я ослеп, все заслонила собой картинка из пасти черепа, но зуб вел верно.
Бег вышиб из меня сомнения. Буду колебаться позже, когда раскрою башку Тоду и схвачу за руку Джесопа.
По ангару бродили люди. Злые, вооруженные люди. Ими засеяли это поле, чтобы кроты не рыли нор, чтобы бродяги вроде меня оставили урожай в покое, чтобы стрелять, а потом спрашивать. Шаги их звучали устало, шаркающие, вялые шаги. Кто-то зевал, другие откровенно разговаривали в голос.
Я осмотрелся, насколько хватало обзора сквозь череп на голове Тода. Ангар был забит под потолок. Сюда согнали трейлеры мормонов, некоторые взгромоздили один на другой, колеса почти со всех сняли. Большую их часть свалили горой, другую нанизали на толстые балки и огородили ими часть ангара. Именно туда крались Джесоп с Тодом. Там высились ящики или цистерны, затянутые брезентом. И в самом конце ангара в потолок смотрели ракеты.
Свет фонарей перекрещивал сумрак, резал его на ломти, рассвет уже проник сюда сквозь окна под потолком, но был слишком нежен и робок, а здесь барражировали хищные, придонные рыбы. Таким не нужен пронзительный и яркий свет. Они мечтают погрузиться в ил и уснуть.
Тод и Норман передвигались ползком, прятались под машинами, втискивались в такие щели, куда не влез бы и пес. Я слышал клекот, с которым дышал Джесоп, мотор его тянул на последнем издыхании. Тод не производил ни звука, но я чувствовал череп на его лице. Горячий коровий череп.
Шаги охранников хрустели поодаль, сапоги то появлялись у самого носа, то еле слышно шуршали в дальней стороне ангара. Иногда охранники переговаривались. Устав их настолько прогнил, что они курили и шутили в голос.
Перемахнуть через бордюр из колес оказалось делом пары секунд. Нарушителей никто не заметил.
— Дай, — проскрипел Норман на ухо коровьей голове, дернул в нетерпении за руку Тода, — где эти твои штуки?
Я посмотрел на его ладонь. Красные геометки. Что за Дьявол? Откуда? Как они к нему попали? Я ведь забрал их у мертвого Платона. Они должны быть у меня кармане. Вывернул один наизнанку — пусто! Во втором лежали капсулы с пауками-реаниматорами. Где все остальное? Я едва не завыл от досады.
— Дааа, — Джесоп похлопал по округлому боку крупной штуковины, чем металлический борт выступал из-под брезента, — здесь хватит на всех. О, да!
Из глаз мужчины вытек всяческий блеск, лицо безумца разгладилось и надулось, как резиновое, чем дольше я смотрел на него, тем стремительней он терял человеческое обличье.
Мы двигались вдоль пластиковых поддонов с реактивными снарядами, Джесоп шептался с ними, гладил острые носы, обнюхивал, иногда смеялся, облизывал ладони и мокрыми, точно заключая с боеголовками языческий союз, смешав с ними кровь, давил о них красные капсулы.
Всюду стояли пирамиды ящиков с армейской маркировкой. Тод поначалу не обращал на них внимания, но, задержавшись с Норманом у очередной боеголовки, зачем-то откинул крышку и сунулся внутрь. Матерь Божья, я аж скривился от жалости к прежнему себе. Вот они — те самые, вожделенные мальчишечьи сокровища: гибридные ботинки, штаны-хамелеоны, даже прыгучие спецназовские ноги, обернутые в промасленную бумагу. На что теперь это барахло?
— Вот они, — они дошли до ракет, и только теперь я понял, что именно они были целью Нормана. Пусковые установки не удалось спрятать, в городе не было ни маскировочной сети, ни рулонов брезента таких размеров, — стой здесь, — наказал он Тоду, — и ори так истошно, как сумеешь, если что. Не сбегут, так пусть обделаются.
Что будет, если в ангаре открыть стрельбу, психопат не думал.
Джесоп застыл перед пусковой установкой в до боли знакомой позе. Просящий в храме, вот кем он себя видел.
— Ты же накажешь их? — негромко, но с раной в голосе начал он свою молитву. — Искоренишь зло, идущее из больших городов? Сотрешь их с лица земли? Низведешь дьяволов, живущих в Чикаго, в соль и прах?
Их заметили. Что-то крикнул один из охранников. Другой, задрав ствол, дал предупредительный в воздух. Из пробитой крыши ангара вертикально ударил луч гневного света. Точно бог разрубил тьму этой обители сияющим мечом.
Джесоп вжал голову в плечи и боком бросился в обход пусковой платформы. Теперь кричали уже несколько человек. Тод упал на корточки и задом полез в узкую нору, волосы мешали смотреть, я чувствовал пот, который тек по его лицу и ел глаза, все шаталось, ангар гудел, как баржа, растревоженная босыми пятками, ее привезли на металл и бросили в пустыне, мальчишками мы играли там в прятки, пока не нашли десяток мертвых койотов, зачем они пришли туда, подыхать? Я не видел ничего, вокруг орали мужики, потом все же началась пальба, хрипло орал подстреленный Джесоп, а я лишь видел последнюю красную геометку, которую Тод поднял с песка и засунул в карман.
«Значит, у тебя есть план», — рассвирепел я. Что же я ничего не делаю? Куда мне? Но зуб в руке настойчиво требовал, чтобы я не выключал трансляцию из черепа. И я продолжил смотреть.
Я слышал, как Нормана скрутили и потащили наружу. Он визжал и хохотал, невзирая на тумаки и удары, которыми его щедро кормили охранники. Полчаса еще по ангару бродило эхо, засовывало нос в трейлеры, скрипело в гофрированных стенах.
Тод выжидал.
Когда звук окончательно улегся, низойдя до шороха песка на ветру, Тод выскользнул из своего укрытия и бесшумно полез на пусковую установку.
Когда я рисую маршрут той ночи, а после и дня, мне не дает покоя ровно один вопрос: как он меня нашел? Как смог предугадать, где мы встретимся? Если все прочие ответы ждали меня под деревом, где собралась толпа, то эту загадку я не решил до сих пор.
Я лежал в дренажной трубе. Высотой она не превышала трех футов. Как бы там ни было, история моя шла на закат. Не выберусь отсюда через пару часов, меня прикончит грязь.
Одним концом труба выходила на дома распределителей, туда мне и было нужно, другим — в канаву, что бежала вдоль главной дороги. Та проходила над моей головой, шипела колесами, шептала шагами. В трубе все звуки превращались в один шепелявый шум, он усыпил бы меня, если бы не грязь. От нее ломило кости. Я пытался подобраться, скорчиться поудобнее, чтобы не загребать башмаками или не студить задницу, но она все равно добиралась до кожи и жгла ее, подлая ледяная сука.
Метроном внутри меня сбился со счету, все механизмы полетели в тартарары, я не дышал — каркал, но некое упорство, стальной шип, пронзивший меня вдоль хребта, как осевая дорога, прошившая Андратти, не давал опустить голову. Не сейчас. Жди. Их приведут сюда. Я смотрел в дыру ярдах в двадцати от меня и твердил: их приведут, их приведут.
Свои мерзкие дела, называемые правосудием, распределители вершили в одном и том же месте, в одно и то же время — в полдень в роще у своего квартала. Я ждал здесь отца. Сюда же увели Нормана Джесопа.
Ближе к выходу я не совался, опасался, что заметят. Паранойя стала неотъемлемой частью меня. Каким бы я ни вылез из этой передряги, клеймо прожгло меня до дна. Убийца. Беглец. Трус.
С последним я бы еще поспорил, но, когда со стороны канавы кто-то полез в трубу, я обмочился. Он скреб, чертыхался, крутился, устраиваясь поудобнее, а я молил, чтобы это какой-нибудь пьянчуга присел облегчиться там, где его никто не заметит.
Но нет.
Чужак полз в мою сторону.
Я затаился, попытался не дышать, распластаться на дне трубы так, чтобы слиться с кучками заплывшего грязью мусора, но в такой тесноте двум рыцарям не суждено было разойтись.
Он нащупал мою ногу, потянул на себя, сдернул ботинок, и тут уже не выдержал я. Бойни орали во мне благим матом: «Не давай ему прикоснуться к себе!» Я поднялся на локтях и дернулся от чужака прочь.
— Ааа! — заорал тот, пятясь. — Нет-нет! Не жри меня!
Крик зазвенел в трубе, точно внутри колокола. Я едва не оглох.
— Не тронь меня, — я вложил в слова всю ярость и страх, какие у меня имелись, а этого добра я накопил с избытком, — пшел отсюда! Вали!
Но в лицо мне уставился циклоп фонаря, и настроение в трубе с каждой секундой начало меняться. Чужак водил лучом туда-сюда и ничуть меня не боялся.
— Ух, — выдохнул он, — надо же, надо же, я аж в штаны наделал. В штаны, прикинь, ха-ха-ха.
Я увидел его пальцы, черные от грязи, они беспрестанно шевелились, что-то щупали, раздвигали, цапали, копошились в воздухе, как черви в тухлом мясе. Знакомые донельзя пальцы. Где я раньше их видел? Что они сжимали? Я не мог рассмотреть лица, потому что его скрывал свет налобного фонаря.
— Думал, ты какая-то тварь, — признался он, продолжая хихикать. Я чуял замыслы, роившиеся в его дерьмовой голове, я предвидел рывок, боль, хруст костей, но мог только подбирать ноги, босая дико скулила, отсутствие ботинка пугало ее, я сжимался в пружину, я почти его не слушал, а он нес и нес. — У тебя это, — опять это мерзкое движение пальцами, — ну, на голове.
— А я тебя знаю! — Полутьма разразилась мерзким кудахтаньем. — Цыпа-цыпа-цыпа, ко-ко-ко, ты же тот цыпленочек? Не вытащил папку?
Судьба грянула об пол и посекла меня осколками.
Горлум!
Этот урод как-то выбрался из тюрьмы и лежал теперь напротив меня в трубе высотой не более трех футов. Я дернулся, вложил в этот рывок все отчаяние, но он был начеку и сцапал меня за босую ногу.
— Куда? Куда ты, птенчик? А? Мальчик-мальчишечка, что же ты дрыгаешься, а? Пик-пик-пик, полежим, — он подтащил меня к себе и прижал локтями лодыжки, — поболтаем.
От его голоса у меня голова пошла кругом. Я отключался. Я выдохся. Тот самый хребет воли, на котором я еще недавно держался, хрустнул и распался на части, мелкие, рвущие души осколки. Я бросил себя подыхать в трубе под дорогой, сел рядом и начал смотреть. Просто наблюдать, как горлум потрошит ненужную мне мясную оболочку.
Даже зуб и тот оставил меня в покое, лежал в кармане дохлой мерзостью и не нарывался.
Зуб.
Я не могу сдаться так просто.
Зуб.
Горлум уже дышал мне в лицо своей гнилой пастью и все приговаривал:
— Хэммет был добр с мальчиком, говорил, шутил, не обзывался! Я ведь не обзывался? Ну, самую чуточку. Но войди в мое положение. Я видел клююююч, он был в твоиииих руках, — ублюдок пел, стаскивая с меня второй ботинок, а за ним и штаны, — ты мимо шееееел…
Я впорол ему со всей дури, вогнал коровий зуб в щеку так, что горлума снесло с моих ног и впечатало в стену трубы. Фонарь отлетел в сторону и долбил оттуда резкими спазмами света.
Хэммет завизжал. Я полз назад, штаны связали мне ноги, спина уперлась в балку, что-то перегородило мне дорогу, я попытался перевернуться на живот, перелезть, но горлум вцепился мне в плечи, схватил за волосы и несколько раз ударил затылком об пол.
Я лежал на спине. Вдохнул на пробу. У меня все еще был рот. Глаза удалось разлепить не сразу. Лицо стянула корка засохшей грязи.
Горлум лежал рядом и потрошил мои карманы. Фонарь освещал его сбоку и продолжал истерически моргать.
— Чудеса, чудеса, — курлыкал ублюдок, разглядывая пакет с реаниматорами, — милые, знакомые паучки. Рассажу вас вот так по руке, станете со мной дружить? А-ха-ха-ха, вот уж нет! Знаю-знаю, как вы забавляетесь с живыми. Меня не проведешь. Ту-ту-ту-тутуту.
— Сейчас, сейчас, — прошептал я, булькая сознанием, я не хотел привлекать к себе внимания, но слова сами утекли изо рта, и ублюдок их услышал.
— М? — дернулся в мою сторону Хэммет. Горлум выглядел комично, в этот момент он терзал пластиковый пакет зубами. Захоти он ответить, рот его был занят, как и мои руки.
— Ааа, дружок очнулся! Мальчонка, мальчишечка, ты вовремя. Я тут кое-что нашел, прямо у тебя в карманах, да-да!
По лицу горлума бегали огромные многоногие тени. Конвульсии фонаря делали его таким, или мое расколотое сознание проецировали их на эту поганую рожу, расцвечивая, как в детском калейдоскопе? Или, быть может, зуб, который торчал из его щеки, как роговой вырост, устраивал мне эту иллюминацию?
— Вот с кем мы сейчас позабавимся! Слаааавная игра. — Перед моим лицом оказался реаниматор. Я забился, панически вытянул руки над головой, попытался нащупать что-то, уползти. В пальцы легло что-то гладкое. Металл. Горлум явно умел обращаться с реаниматорами, он стиснул паука за панцирь, заставив того угрожающе растопырить лапы. Я видел жало, оно почти на дюйм высунулось из брюшка и целилось мне прямо в переносицу. Сейчас!
— Знаешь, как больно жалит эта…
Не знаю, как мне удалось ее вытащить, но теперь я упирался в грудь Хэммету двухфутовой палкой. Очень удобно лежала она в руках. Хищная, обтекаемая, неуловимо знакомая. «Что же ты уперлась, не дала уползти от ублюдка?!»
— Что?! — взъярился горлум и попытался вырвать палку из моих рук. Мы вцепились в нее с двух сторон, и тут первый паук достал Хэммета. Разодранный зубами пакет свисал с погона его армейской куртки. Сам горлум активировал пауков, или сработала моя слепая удача, реаниматоры кашей лезли наружу и тут же вонзали свои жала в голую кожу. Каждый их укус бил почище кувалды.
Хэммет упал. Его рвало и выгибало дугой. Он орал и катался на спине, пытался ногтями ободрать пауков с лица и шеи, но я не дал ему и шанса, лупил его палкой, зачем-то подполз и со всего маху залепил по харе пятерней, полной щебенки и грязи, я бил, не целясь, превращая его лицо в болото, я слышал хруст реаниматоров и в страхе отдернул руку, обделавшись, что сейчас они примутся за меня.
Хэммет захлебывался криком, он отчаянно брыкался, и у него получилось перевернуться на четвереньки. Я встал на колени и выставил палку, как копье, начал потихоньку отползать. Тоннель гудел эхом. Хэммет стонал, с его лица кусками отваливалась грязь, кожа висела лоскутами, и сквозь эту облезающую маску я видел его глаз. Тот горел бешенством.
— Жря я тепя пошалел. — Выглядел мужчина как оживший труп. Из ран на лице тек густой рыжий гной. Пауки постарались на славу. Пятясь, я ткнул в его сторону палкой, горлум отмахнулся. Он шел на меня, и вместе с ним поршнем двигалась картина мира, огромный кусок вселенной, сжатый до диаметра трубы, они плющили, выдавливали меня, и больше всего на свете я мечтал зажмуриться, отгородиться от этого неумолимого пресса, проткнуть его палкой.
В тоннеле лопнуло. Застучал отбойный молоток. Палку вырвало из моих рук, и я по инерции бросился за ней следом.
Горлум висел на потолке трубы. Его тело — тряпичная кукла, безвольная, лишенная шарниров и костей — билось в конвульсиях. Изо рта текла пена.
Диким ударом Хэммета подбросило вверх, его голова вошла в бетон с хрустом, какой издает вареное яйцо, встречаясь со столом. Смерть в доли мгновения выдернула из него всю дерзость.
Безотрывно я пялился, как с потолка капает свет. Взрывом пробило тоннель насквозь?! Что?! Палка валялась у ног Хэммета, гудела, звенела и дергалась. Она не сразу далась мне в руки, механическая спасительница. Я вцепился в нее, кое-как стряхнул грязь и обомлел.
Детское чудо лежало у меня в ладонях. Прыг-нога. Спецназовцы сигали в них на тридцать футов, подобные лежали в коробках на складе, где я потерял Джесопа.
Я сам притащил ее сюда?!
Что это? Откуда?
Мир продолжал кормить меня совпадениями, а я блевать уже хотел от их жгучей концентрации. Я тряс прыг-ногу, требовал ответов, но она гудела и щелкала, плясала, бежала спринт, сокращалась и раздвигалась, пока не сдохла до обычной, в пару футов длиной, фиговины.
Коровий зуб все еще торчал из щеки Хэммета, свет сочился из него, как вода из крана. Я обезумел, как еще оправдать то, что подсунул под эти капли ухо и приготовился слушать. Свет рассказал мне, что произошло в камере, когда я ее покинул.
«Постой, — задержал меня зуб, я почувствовал, как он ерзает у меня в кулаке, остывает, — еще кое-что». Не знаю зачем, но я нашарил в кармане последнюю геометку и сунул в разорванный рот горлума. Кривясь от отвращения, двумя пальцами затолкал поглубже, показал зубу: «Так хорошо, правильно?» — но тот молчал.
Часы на ратуше предупреждающе зазвучали. Их треск проник в мою нору со звуком гигантской многоножки, гарцующей по стеклу. Первый бооооом раскатился над городом. Полуденная канонада.
Медный колокол — древнее наследие Андратти, давным-давно переплавленный на проволоку для счетных машин, разносил по городу особый гул, записанный на бобины, усиленный драммашиной и размноженный сотней раструбов городского радио. Полдень звучал с каждого перекрестка. От этого звука тряслись поджилки и чесались зубы. Наверное, поэтому он так нравился распределителям.
Я стоял там, окровавленный, в грязи с головы до ног, такими представлялись мне мученики из страшных рассказов мамы, но они умирали за веру, а я едва мог стоять за себя одного. Первые христиане казались мне красивыми, в мыслях я видел распятие как нечто возвышенное, едва ли не праздничное: встреча Сына с Отцом небесным, воскрешение, чудеса, ученики. Мама всегда считала меня красивым, я так стеснялся, когда она говорила это, тянула: «Красиииииивый», будто я девчонка, но никогда не произносила этого при отце и даже вроде бы стеснялась Эни, но та не стала бы смеяться, мы жили с сестрой душа в душу, оставляя ссоры и обиды снаружи, дом значил слишком многое: скорлупа, крепостная стена, утроба. Я ощущал, как руки матери стирают с моего лица грязь, бережно отколупывают коросты, как ее губы сдувают черные мысли, тоску и усталость, как она тряпицей обмывает мне щеки. У нее такие нежные пальцы. Я прикрыл глаза и отдался этим ощущениям, спиной оперся о ветер, пришедший из пустыни, он грел меня, баюкал и жалел, мама стирала слезы, они текли из глаз, прорвав плотину сомкнутых век, я всхлипывал, но держался, и на меня никто не оборачивался. Никто. Я слышал мысли десятков людей, створоженные, кислые, они бродили вокруг, неупокоенные зомби, набитые гниющим страхом. Мысли трусов и подлецов. Обычных взрослых, отвечающих за свои семьи. Людей, которые утром уходили на работу, даже если там приходилось убивать ни в чем не повинных жителей других городов или штопать тех, кого ненавидели, а вечером возвращались к детям и держали лицо, стискивали до морщин, не давали истерике расколоть маску усталости подлинными эмоциями. Сейчас эти люди стояли передо мной, я видел их спины и по ним читал, что их беспокоят только собственные шкуры. И дополнительный паек.
Я дышал ртом. Мой собственный запах был мне омерзителен. Я выглядел как покойник, вылезший из могилы, но никто, ни один, даже не посмотрел на меня.
Я стоял позади всех. Ждал. Копил силы. Отплакав, открыл глаза.
Самое время.
Распределители вывели людей с мешками на головах. Руки осужденных были молитвенно сложены на груди. Никто не издавал ни звука, хотя честные добрые пятидюймовые гвозди навылет удерживали их ладони сомкнутыми.
Я ощерился, как песчаная рептилия. От моего хрипа стая воронья сорвалась с деревьев и панически взбила крыльями воздух. Люди передо мной точно окаменели. Ни один на меня не обернулся.
Гвозди!
Распределители встали по обе стороны от осужденных.
— Город Андратти, единым вздохом мы молим тебя о прощении, — распределители привезли эту муру с собой. Прежде здесь никого не просили о прощении, расстреливали, а тела вывозили за город, степные звери растаскивали мясной хлам, а память сгнивала прежде, чем высыхали слезы.
— Эти люди забрали десятки ни в чем не повинных жизней, возжелав честно нажитое ими добро. Сегодня мы — длань возмездия, голос закона и суд справедливости.
Автомат. Мне нужен автомат. Но в руках у меня не было даже прыг-ноги. Только грязь, въевшаяся в кожу.
«Ты пришел сюда сдохнуть? — Разум голосом Джесопа отвесил мне оплеуху. — Или отомстить?»
Я бы упал, но ноги почему-то держали.
— Трижды по три дня эти люди будут висеть здесь, напоминая о том, что они сделали. — Чей это голос?
— Птицы будут клевать их плоть, пока вонь их злодеяния не станет нестерпимой. — Я смотрел на рты распределителей, но они были закрыты. Этот крик, опытная истерическая литания, несся откуда-то сзади, он приближался, раздвигал людей и наконец явил себя. Из-за спин распределителей вышел мормон. Он шел позади двух людей, подталкивая их в спины. Эти двое не были связаны, но шли, опустив лица, сдавшись. Моя сестра и мать.
— Мы отдадим должное: земле — грехи, червям — плоть, костям — забвение. Распределители одновременно сорвали мешки с голов жертв, и я не узнал среди них отца. То были какие-то чужие, искаженные ужасом лица.
— Если не можешь покарать грешника, вырви цвет его жизни, отплати безвинной кровью за кровь пролитую.
Распределители одновременно набросили петли на шеи приговоренных. Моей маме! Эни!
Я поднял глаза к небу. Больное, желтушное, оно вскипало буранами и водоворотами, облака шли на абордаж, купол мироздания напоминал взломанные соты, смерчи гневными пальцами щупали землю, но прямо надо мной был пятачок пустоты и свободы, голубое бельмо. Бог смотрел прямо на меня. Но ничего не видел.
Я должен был что-то сделать. Изо всех сил я стиснул коровий зуб в ладони и дико завопил. Мне казалось, крик мой идет из низа живота, взбирается, взрезает тело, вываливает наружу кишки, рассекает воздух передо мной, ввинчивается в толпу и находит единственного, кто ею правит. Мормона.
На деле я всхлипнул и подавился своим воплем. Но меня услышали.
— Боже! — Мормон выставил вперед правую руку, а левой прикрыл глаза, точно от чересчур яркого света. Почти на ощупь он двинулся сквозь толпу, забыв о казни. Распределители замерли, точно игрушки, у которых вышел завод. Люди расхлынули, некоторые недоуменно искали взглядами того, что слепило мормона.
Я задыхался.
Я смотрел глазами Тода.
Я видел сквозь дыры в черепе.
Нет, черт побери, нет!
Я стоял позади толпы, собравшейся линчевать мою сестру и мать, и на моем лбу сидела огромная коровья голова.
Мормон не дошел до меня пары шагов и рухнул на колени, руки его вырвались из рукавов, выстрелили в небо, торчали над склонившимся телом, как уродливые скелетные стволы, монумент смерти, я читал в них ярость и боль, я видел, как тряслись плечи мормона, как билось в агонии его тело, но руки его оставались неподвижны. Вскинутые в беспощадной молитве. К своему Богу.
«Даже не вздумай! — Череп капканом стиснул мне лицо, перехватил горло, но в то же время он умолял: — Не смей отдавать меня ему!»
Я закричал. И этот крик обрушил вокруг меня толпу. Люди падали кто на колени, кто ниц, люди рыдали и каялись, распределители пошатнулись, но устояли, веревки в их руках натянулись, заставляя повешенных встать на цыпочки, тянуться, хватать ртами тугой, стянутый петлями воздух.
Я все кричал, и кричал, и кричал.
Смерть бежала из меня вместе с криком.
Время, истекая кровью, рвануло назад, череп трусил, и я наконец-то понял, что было причиной моего удивительного везения.
В первый раз меня убил псих, в норе которого я отыскал череп. Я услышал хруст, с которым болторез пробил мне висок. Потом меня терзали все по очереди: Птеродактиль, Змеесос, его ублюдочные щенки. Гвозди! Матерь Божья, что они делали со мной гвоздями! Я захлебнулся в водонапорной башне, это была самая тихая смерть, можно сказать, благодать, мой раздувший труп должны были обнаружить не раньше завтрашнего утра. И отвечал бы Норман Джесоп. Так и так заводил старика в могилу. Паук-реаниматор вырвал мне артерию, я изошел кровью в три минуты, все пытался бежать, полз, пока не затих в паре шагов от дома Половца. Мне перерезали горло, воздух, который врывался в трахею был ужасающе холодный, я дышал сквозь дыру с жутким свистом, захлебывался кровью. Это сделал Тод. Бак вышиб мне мозги. Тем же аккуратным манером, что и Платону, вынес через левый глаз вместе с затылком. Норман Джесоп переехал меня танком, вслепую сдавая назад. Меня расстреляли в упор охранники в ангаре. Пули вырывались из спины со смешным чпоканьем, вынося ребра и требуху длинными лентами. В меня всадили не меньше полусотни выстрелов, прежде чем я упал. Но дерьмовей всего я умер в тоннеле под дорогой, где мы сцепились с горлумом. Он свернул мне шею, но не до смерти. Я все видел и слышал. Он нехило позабавился с моей тушкой, порвал мне рот и набил его грязью. Он фаршировал меня травой и камнями, старался, квохтал, баюкал, как куклу, и приговаривал, гладил по лицу. Когда тело начинало коченеть, отогревал его, сажая на шею паука-реаниматора, заставлял труп ползти, седлал, забирался верхом и катался взад-вперед по трубе, ломал кости, наслаждаясь их хрустом, играл, как кошка с мышью. Развлекался. Это было долго, невероятно долго.
Меня спас коровий череп.
Вытащил из всех смертей.
Убил их всех.
Череп, который я еще в бойнях надел себе на голову.
И теперь мормон стоял предо мной на коленях. Единственный, кто видел, что я ношу на своих плечах.
«Отдай, — читал я в его взгляде, — мое!»
Я просунул руки под костяную корону, невыносимо стало терпеть ее живую, кровоточащую тяжесть, и голова сдалась. Я знал — это хитрость, я чуял ток ее длинной интриги, голова не собиралась расставаться со мной, но сейчас она решила пойти на попятную, обмануть, запутать, предать. Мормон пугал ее. И он мог ее подчинить, стать Земным Царем, увенчав себя черепом.
Силы немедленно оставили меня. Я упал. Череп прилип к моим рукам, он отказывался лежать на земле. Я был его собственностью. Пусть не на голове, но хотя бы так он сохранял подобие контроля.
Изо рта жгучим потоком лилась желчь. Я захлебывался ею, я подтянул колени к груди, но череп мешал мне свернуться в клубок, вернуться в лоно матери. Череп опять лежал на моей груди, как в начале нашего знакомства. Защищал. Не отпускал.
Я видел сотни ног, их лес вырос кругом, но не отваживался подойти ближе. Ноги толпились, волновались, прятались друг за другом. Никто не стоял на коленях — то был морок, или прежде я увидел их души, распростершиеся предо мной, а теперь я утратил волшебное зрение, толпа гудела, как огромный трансформатор, по ней волнами бродил шепот.
Мир поблек, выцвел, зато вернул себе объем и запахи.
Мормон вцепился в череп и пытался вырвать его у меня из рук. Он не поднялся с колен. Это выглядело дико, комично, безобразно. Череп обжигал мне руки, он сек ладони мормона, но тот отчаянно хватал и хватал его вновь. Кровь заливала белоснежные рукава. Мормон пыхтел.
— Апостол! — Толпу рассек клин распределителей. Они торопились, двигались в фарватере мормона, но толпа загустела, путалась в ногах, бугрилась корнями и сучьями. Толпа не хотела нашей встречи, но и не могла ее остановить. Я слышал звон их растерянности. План, такой четкий, идеальный, дал течь. Ритуал развалился. Мормон боролся с каким-то грязным мальчишкой.
— Назад! — завопил мормон. Он бросил попытки завладеть черепом и развернулся лицом к распределителям. Теперь он пытался закрыть меня телом. Мормон держал меня, обхватив крыльями матери-наседки, они дрожали, но старик был упорный, как клещ. Череп это устраивало. По моей груди разливалось тепло. Чертова коровья голова, она убаюкивала меня, я слышал, как хрустят, опускаясь, мои веки, я знал, она хочет меня усыпить, что угодно, лишь бы не доставаться мормону. Но я не мог уснуть. Здесь убивали мою семью.
— Апостол, вы в порядке? — Распределители выпустили вперед седого юношу. Я узнал в нем человека, который распоряжался оружием и поставками. Светлые до белизны его глаза кипели беспокойством.
— Не троньте мальчишку, — закаркал мормон. В его безумии были нечто заразное, распределители ощутили этот надлом и враз пришли в движение, тусклое до поры, их равнодушие стало прицельным, хищным.
— Мы честно отдаем вам ваше…
— Не больше трети. — Мормон смотрел в упор, не мигая, откуда я это знал?
Седой продолжил, не меняя маски, но я понял, что торг пошел по дурному пути.
— Мы договорились?
— Нет! — выкрикнул мормон.
— Андратти в глубоком долгу у вас, — низко поклонился распределитель. С секундным опозданием его стайники повторили поклон. — Этот долг можно растянуть на долгие годы.
— Этого мало. — Мормон отнял одну руку от меня и принялся растирать ею лицо, это не просто жест, понял я, он что-то прячет. — Мало!
Другой рукой мормон ощупывал меня, точно проверял: здесь, жив, дышит?
— Мы казним убийц и воров, напавших на ваш караван. — Толпа медленно пришла в движение, она набухла, раздалась в размерах, точно растущее тесто, распределители двинулись в обход нас, расходясь широким полумесяцем. Все позабыли про казнь. Палачи отпустили веревки. Здесь решалась судьба города, все были тому свидетелями.
— Снимите балахоны, — потребовал мормон, — что у них под одеждой?
— Святой отец, — примирительно поднял руки седой.
— Покажите мне их шеи!
— Джееееек! — с той стороны закричала Эни. Как я сумел увидеть ее лицо, ее набухшее кровью лицо, ее перетянутую веревкой шею, ее стиснутые до боли кулаки?! Как она сумела разглядеть меня сквозь живой плотный лес?! — Джеееек! Джеееек!
— Джек, — услышал имя мормон, забормотал, заклиная, цепляясь за меня руками, еще теснее прижимаясь спиной к черепу, — Джек, Джек, отдай мне ее, отдай, проси что хочешь, твоя? Бери!
— Мама… — прошептал я, без всякой надежды быть услышанным, — сестра…
— Мама! — разнеслось над полем, я слышал голос Птеродактиля, это он вколачивал мои слова в толпу, и она услышала, каждый человек на этом проклятом поле, каждая тварь, пришедшая на казнь. — Сестра!
Страх — черная липкая плесень — стиснул сердца. Люди валились с ног по-настоящему, кто-то побежал, я видел лопнувшие связки, я слышал хруст костей, не выдержавших рывка, я обнял девочку, что заткнула уши руками, не в силах остановить брызнувшую кровь. Я кричал, вколачивая кулаки в глину. Я был один, и меня было три сотни. В лесу начался пожар, звери метались, ветер гнул верхушки деревьев. Я стоял в эпицентре, вокруг меня кругами расходились поваленные деревья. И только повешенные болтались в своих петлях, едва доставая пальцами ног до земли. Еще живые.
На ногах остались лишь несколько распределителей. Лицо седого порвало морщинами, он завел левую руку за спину, точно искал там что-то. Теперь в его глазах горел совсем иной свет. Предельная собранность пули.
— Что это, апостол?
— Освободите девчонку, — мормон поднимался на ноги, и я не желал, череп тащил меня за руки, но вставал следом, — и мать!
— У нас другой уговор, — распределители быстро пришли в себя, сбились в тесную призму за спиной седого. Они были вооружены. И они осознали, что я имею цену. Высокую, неведомую им цену.
— Я забираю мальчишку и его семью.
— Кто этот мальчик? — Я видел, как трескается лицо седого, реально, отлетает кусками. Под латексной кожей гнило нечто ужасное, ничуть не лучше, чем у Змеесоса. — Откуда он?
— Джеееек!
— Покажите мне их шеи!
Мы встали друг напротив друга: мормон, скрывший меня живым щитом, и седой распределитель — острие копья, ствол реактивного пулемета, смотрящий нам прямо в глаза.
Они изучали друг друга не дольше мгновения. И распределитель сдался.
— Девчонка, — выдохнул он, — мать.
Мама так и стекла на землю, точно выдернули шест, на который она все время была надета, выстиранная добела женщина, сестра, напротив, набросилась на людей, как волна разбилась о скалы, прочную каменную гряду. Люди стояли, недоумевая, не зная, как быть, Эни бросалась на них и откатывалась, не в силах нащупать щель, расщелину к мормону. Ко мне.
— Отец, — сказал я, как горлум, точно научился говорить голосами всех, кого убил. Или тех, кто убил меня? Эни метнулась к отцу, запуталась в ногах, упала. Она рванула ворот, на шее с двух сторон перемигивались два красных паука. Они имитировали дыхание, переставляли его ноги, заставляли веки редко моргать.
— Он мертв! — бушевала сестра, вытаскивая отца из петли. Тот бессмысленно глядел перед собой, слегка подрагивая пальцами, и все время порывался куда-то идти. На его груди чернели три черных пулевых соска. Как я это видел? — Джек, они убили его! Он мертв. Вы его убили! Ублюдки! Мерзавцы.
— Реаниматоры? — склонил голову мормон. Он был опытен, этот обманчиво пафосный, громкоголосый жрец мертвого бога. — Вы продали мне подделку? Спрятали подлинных лжецов и убийц.
Строй распорядителей едва заметно дрогнул. Сейчас…
Я уставился на ухо мормона, оно краснело прямо напротив моего рта, захоти я, смог бы вмиг его откусить. В мочке пульсировала крохотная, телесного цвета серьга. Вот зачем он тер лицо. Мормон вел трансляцию. Распорядитель перехватил мой взгляд, как умелый фехтовальщик ловит выпад не зрением, а инстинктом, вбитым в тело. Его стая окаменела.
— Святоша, чего ты хочешь?
— Его, — мормон двинул спиной, обозначая, кивнул на мою семью, — их.
Распределитель пожал плечами. Он желал убить мормона, утопить его в бетоне, извести без следа, уничтожить книгу с этой историей. Но тираж разошелся слишком широко. Такую цену Андратти не готов был платить. Седой умел проигрывать. Я выглядел менее существенной ставкой, хоть и более любопытной.
— Кто он? — не забыл обо мне распорядитель.
— Коридор, — скомандовал мормон, делая шаг вперед. Сейчас он выглядел как никогда грозным. — Сделайте мне коридор. Все назад!
— Мы в расчете? — закричал седой, и его маска окончательно разлетелась в клочья. Он был мертв уже долгие годы, но не упускал своего. — Здесь и сейчас, перед лицом всего города, ответь: Андратти выплатил свой долг?!
— Долг Андратти никогда не будет выплачен. — Я воздел руку, я говорил низким рыком коровьей головы, я бежал человеческой речи, способный лишь трубить — падите стены Иерихона! — призывая Апокалипсис на головы проклятого города.
И земля встала дыбом.
Милях в сорока от Андратти… Шею ломило, но остановиться, упасть, хотя бы четверть часа дать себе роздыху казалось безумно страшной идеей. Рассвет восстал из гроба ночи и был отвратительно желтушный, похмельный. Трейлер подпрыгнул на рытвине, и в голове моей точно зазвенела мелочь, брошенная на сдачу. Кое-что я все-таки забыл. Коровья голова. Она так и осталась лежать под прицелом ракетного комплекса «Бунт» и не нашла пальца, чтобы разнести ее в труху. Жив ли мормон? Удалось ли ему увезти череп из Андратти?
— Так тебе, Содом, — сплюнул я прямо на пол, а попал себе на штанину. Плевок сползал, медленный, как улитка, — славься Гоморра!
И чтобы уж совсем дернуть за бороду мстительного толстяка Бога, притормозил, вышел из трейлера, хрустя коленями, и уселся прямо в пыль, спиной на рассвет, лицом в оседающую пыль, надеясь и не боясь обратиться в соляной столб.
Там я и уснул.
Прямо на дороге.
Бомбардировщики прошли над моей головой получасом позже. Они-то меня и разбудили.
Мне снилась смерть.
Эни. Брось меня! Сквозь желтую пыль я слышу один нескончаемый гул. Это орет сирена: «Опасность! Бомбежка!» Мимо пролетает крылатый силуэт, за ним еще один. Окружают нас. У первого взрывается голова, у второго подрубаются ноги. Я вижу его зубы, скошенные клыки ярости, выстрелом их выносит наружу, как мерзкий, бесстыдно распахнутый мясной бутон.
Мать бьет тройками, короткими женскими очередями, экономит патроны, как соль. Она держит автомат боком, тесно прижав к виску, система стабилизации не дает отдачи, мать — вылитый бес, магазин торчит, как рог, второй она держит в зубах. Разворот! Еще двое.
Эни сбрасывает меня с плеча. Правильно. Уходи одна. Я балласт. Мое место — на дне. Я пытаюсь набрать побольше воды в легкие, чтобы надежнее утонуть, но отвлекаюсь. Моя маленькая сестра пинает в живот человека, подъемом, идеально, я учил ее так выбивать мяч, умница Эни. Человек пытался вцепиться ей в ноги, удар опрокидывает его на спину, Эни поднимает его пистолет. Мне! Дай мне! Но я могу только мычать. Эни исчезает в тумане.
Я лежу лицом к лицу с раздавленной многоножкой, из ее лопнувшего тела, пузырясь и хлюпая, лезут внутренности, пока не понимаю — это комок человеческих тел. Я вижу глаз. Он еще жив, бродит в орбите, то прицеливаясь, то утекая под веко. Горлум! — кричу я животом. — Горлум! Но тот не отвечает, пока Эни не выныривает из бездны и не подхватывает меня вновь. Глаз смотрит мне вслед с укором. Давай заберем глаз с собой!
Мама.
Мы врубаемся в самое месиво. Люди стонут, бегут, ползают, бродят, пытаясь не дать глазам вытечь, выблевывают легкие, почему мне так легко дышать?
Мать входит в кипящую толпу, как нож в живое тело, мясо рычит, орет, стонет, но расступается, ползет прочь глубокой кровоточащей раной. Что-то жуткое с распределителями: они стоят, древние идолы, межевые столбы, они воют сиреной, беспомощные, не могут сойти с места. Эни обходит одного, ей всего семь, как она тащит меня на спине? Мама обрубает еще одного, тот летит кубарем. Нож! Нож в опытной руке огибает ребро, ищет ее сердце.
Приклад! Челюсть вылетает вместе с радугой кровавых капель. Такое невозможно увидеть в пылевом мешке, мешанина тел, мы бежим, я чувствую, как песок забивается мне в ботинки. Они тащат меня вдвоем, волоком. Я мечтаю вспороть толпу насмерть, увидеть ее труп, добить, увидеть, как она исходит пеной и подыхает у моих ног. Вместо этого я блюю нефтью.
Череп! Где череп?!
Эни падает. Я слышу, как над нами строчит автомат. Три. Три. Три.
У мамы заканчиваются патроны.
Сидя рядом с водительским креслом, я бездумно считал столбы, отмечавшие, сколько миль осталось до выезда на федеральную трассу. Бак был почти полон. Четыреста восемь миль — вот насколько далеко мы могли сбежать из Андратти. Я ничуть не удивился, когда мать сбросила скорость на перекрестке. Путей было всего два: прорываться на сторону Белой черты и искать счастья у Конфедератов или нырять глубоко на юг, чтобы затеряться в Мексике. Оба пути со своими патрулями. Проверки на дорогах. Радиоконтакт. Мы еще не знали, что весь Север стоит дыбом из-за того, что приключилось в Андратти.
Мы развязали войну.
Трейлер токовал, ожидая нашего решения. За миг до того, как мать выжала сцепление, я понял, где найду свою Судьбу. Мать дала по газам, мы сошли с дороги и покатили прямо, оставляя ровную колею следов по нетронутой пустыне. Мы вторглись на Костяную равнину.
Все вранье.
Ничего этого я не помню. Я очнулся где-то на третий день, когда мама начала кричать, угрожая однорукому старику. Патроны кончились, но мать включила вторую истерическую, я пришел в себя от того, что обмочил штаны, и на руках пополз на крик.
— Поворачивай, — каркал дед, потрясая винтовкой, — гони отсюда, дура.
— С дороги! — кричала мать, размахивая автоматом без единого патрона.
— Здесь нельзя. Ты тупая? Тупая? Это Костяная равнина!
— Мне только похоронить.
— Да нельзя сюда! — отчаялся дед и швырнул винтовкой в мать. Она зашипела и бросила в деда автоматом. Оба синхронно наклонились, схватили оружие, щелкнули затворами.
— Тьфу, дура, — обиделся дед, засунул в рот ком седого табака и принялся жевать. Эни сидела у двери трейлера, я подполз, положил голову ей на колени, она бездумно запустила мне пальцы в волосы.
— Превратитесь же, — заныл дед. За его спиной, перегораживая проезд в узкой, как порез, расщелине, стоял ржавый фургон без колес. Из трубы на крыше курил робкий дымок. Борт фургона был пробит сотней пулевых, из отверстий торчало разноцветное тряпье.
— А мы уже, — мать полезла в трейлер, перешагнула через меня и завелась. Мы двинули прямиком на фургон деда, уперлись ему в борт, старик смешно матерился и размахивал руками, но сделать ничего не мог, колеса несколько раз провернулись, нас накрыло парашютом пыли, фургон заскрежетал и сдвинулся. Ровно настолько, чтобы впустить нас на землю первой войны.
Сюда приходили умирать. А мы решили здесь все начать сначала.
На сто миль вокруг умирала сама память о земле, белое, припорошенное песчаным пухом стекло, оплавленный труп почвы, трейлер скользил по нему, как по льду, приходилось красться едва ли не десять миль в час. Иногда под колесами что-то звучно лопалось. Мы подпрыгивали, гадая, конец ли покрышкам, но трейлер продолжал ровно бороздить это зеркальное море.
Затем стекло сменилось на кожу. Эта земля глубоко болела. Тут и там торчали конусы, из которых беспрестанно пер густой магматический гной, он кипел и пузырился, мы искали путь меж бормочущими озерами, испарения затягивали окна, в тени корней рухнувших древесных гигантов копошились многорукие тени. С лица мамы градом катился пот, Эни сидела рядом и утирала его подолом. Мы стискивали зубы и молились, чтобы нас не подвел мотор.
Пустыню — врожденного врага человека — обычную, растрескавшуюся пустыню мы приветствовали едва ли не как любимого родственника. Наконец-то мы смогли остановиться и без опаски выйти размять ноги. Между нами и Андратти было никак не меньше трехсот миль.
Солнце висело в футе над макушкой. Оно никуда не спешило, прожаривая наши кости на медленном огне. Всю кожу, какую смогли, мы спрятали под слоем тряпок. Ветер пытался пробраться в рот и выпить последнюю слюну. Мы зашли в трейлер, отец приветствовал нас хрипом. Его одежду мы поделили промеж собой, он лежал в проходе, пальцы конвульсивно скребли резиновый коврик, и я с каким-то суеверным ужасом увидел, насколько он несуразный: ломкие, слишком длинные руки, кривые волосатые ноги, смерть свела их углом, точно отец решил оседлать бревно, брюхо, будто отдельная, прицепленная ради смеха часть, не бурдюк даже, какая-то колбаса из человека.
— Едем, — впервые за много часов сказала мать. Из треснувшего уголка рта вниз капнула кровь. Эни облизнула палец и стерла ее с лица мамы.
Мы видели рощи, деревья в них стояли как скелеты, мы видели кости, похожие на сожженные деревья, мы видели круглые опухоли размером с дом, из них торчали двадцатифутовые волосы или рога, ветер колыхал их с треском, а в порах, которые ноздрили опухоли тут и там, гнездились птицы. На равнину возвращалась жизнь. Песок разрывали длинные косы травы.
За пять миль до дна бензобака мы наткнулись на костяк крылатого ящера. Он лежал, вымытый из песка, девственно-белый, вспоминал миллионы лет своего царства. Бесполезная груда костей. Приметное место. Здесь мы решили закопать отца.
Хоронить мама пошла одна.
Сама вырвала реаниматоры из его шеи, замотала тело в плед и на этой самодельной волокуше утащила в пустыню. Не позволила нам смотреть, как копошатся, затихая, в песке его пальцы. Помню, Эни рыдала навзрыд. Я даже испугался, что она сейчас переломится пополам, хрупкая веточка, схватил ее и держал, пока она выплевывала мне в грудь поспешные горячие слова, благодарила, цеплялась, какой я молодец, что не бросил, вынес отца, тащил на себе, невзирая ни на что. Кто кого вынес?
Вернулась мать, и мы двинули дальше.
Все это время они плакали, молились, сбивчиво рассказывали мне, как взорвалась первая ракета, как я тащил на себе отца — калейдоскоп почему-то показывал, что это Эни вынесла меня из мясорубки. Видения врывались внезапно, обрубали актуальную картинку, точно кто-то вставлял в прорезь моего черепа слайд от диафильма.
Земля ревела и ворочалась, выпуская погребенного великана. Желтая пыль завивалась смерчем от моста, в который угодила боеголовка. Горлум сослужил мне посмертную службу. Геометка в его пасти.
Небо раскололось на части, его осколки казнили землю, по голубой линзе расходились глубокие инверсионные шрамы. Андратти расцвел, выпуская в десяток сторон реактивных своих гончих. Это бежали ракеты, запущенные Норманом Джесопом. Ракеты, на которые я ляпал метки. Ракеты, которыми казнили Детройт, Новый Орлеан и Чикаго.
На все это нам было наплевать. Вокруг расстилалась Костяная равнина — место первых испытаний ядерных бомб, мертвая до дна земля. Долина смертной тени.
Мы нашли приют в какой-то безымянной дыре вдали от любых попыток дать росток новой цивилизации. Мы гнали, пока из бака не выветрилась память о бензине, к счастью, дорога шла под гору, и еще несколько миль мы толкали трейлер руками, пока не подкатили его к пристани. От нее остался дом без крыши и длинные хвосты пирсов, провисшие над обрывом. Когда-то здесь текла река, ее русло, пересохшее, несчастное, до сих пор пересекали фермы, похожие на руки скелета. Прежде здесь шли мосты на ту сторону, но теперь в них не было нужды. Реку в миле выше остановила дамба, там образовалось идеальное круглое — вечером мы сходили туда с сестрой на разведку — озеро. Его зеркало тут и там пробивали круги бесстрашно ходившей под водой рыбы. Я облизнул сухие губы, а сестра битый час просидела, свесив ноги в воду и наблюдая, как закат перекрашивает воду в пурпур и перламутр.
Мы подогнали трейлер к руинам прежнего мира и встали на вечный прикол. И в мыслях не было, что мы завязнем здесь и дадим почву для нового поселения.
Отец пришел ночью девятого дня.
Я был не один, теперь я делил сны с Хэмметом. Каждую ночь я видел свет. Тот самый, что вошел в меня вместе с останками жизни горлума. Свет рассказывал историю гибели моего отца.
«Заодно», — шепот коснулся меня, шустрые лапки гусеницы, побежали по коже, вызывая полчища мурашек. Голос мертвеца звучал немного растерянно, точно он не мог взять в толк, зачем делиться со мной тайнами: «Как три пальца на порванной ладони. Засада! Как твой дебил этого не просек?»
Свет тек по моей щеке, заливая ушную раковину, крики и шепот толклись в голове, забирались все глубже, щекоча и обжигая, я начал видеть изнури, мозг разогрелся, как лампы в приемнике, я смотрел не глазами, а этой вот вязкой патокой, простыней, на которую высвечивались посмертные признания Хэммета. Они заражали меня чахоточной, гулкой памятью горлума, а я лежал под его проломленной черепушкой и ухом ловил истекающий из коровьего зуба свет.
«Твоему папаше проперло, как в нужнике с дырявым полом. Хлоп-топ! — и ты в яме, полной дерьма. Так сложно помыслить, что мы окажемся подельниками? Боевая, матиё, тройка. Признаться, их с очкастым план побега мне сразу не понравился, но хрен бы с ним, оба уперлись, а время уже кусало за зад».
Я вспомнил жаркий шепот отца, он не отрывал взгляда от очкастого, давая мне последние инструкции.
«Не верь никому. Делай все быстро. Не тупи. Иди домой и отсчитай третью от окна половицу. Если у дома ждут, лезь в окно. Перед входом стукнись в дверь. Возьмут за шиворот — ври. Вытащи мать. Не знаю как, но ты сообразишь. Собери барахло и спрячь за городом. Запомни: третья от окна».
«А дальше? А ты? — Я не хотел уходить, не удостоверившись, что старик выберется. — Как ты сбежишь?»
«Мы кое-что придумали». — Батя усмехался одними глазами, и я понимал, что он за себя постоять сумеет.
Горлум журчал в голове, перебивая мои собственные мысли:
«Чутье у нас было как у песчаной гадюки».
Я услышал крик, Хэммет не желал отпускать, вцепился мне в глотку и цедил свой яд, но я продрался сквозь его лицо, стащил морок с себя, как потную простыню. Кричали из кухни. Там была дверь наружу.
Мама стояла за спиной отца, вздернув винтовку высоко над головой, готовая в любой момент сокрушить его череп. Отец сидел в дверях, совершенно голый, облитый молоком лунного света, выбросил ноги на ступени, качался спиной ко мне. Луна одела его силуэт призрачным нимбом. Кричала Эни. Она стояла перед трейлером, согнувшись, уперев руки в колени, и отчаянно выла, точно умоляла землю прекратить этот ужас, забрать мертвого себе.
Отец обернулся и убил меня взглядом.
— Чего вылупились? — харкнул он, поднимая руку, точно для удара. Мать выпустила винтовку, та с грохотом расплющила ладонь отца, из-под пальцев натекла слабая молочная лужа, но сам он даже не поморщился. Мама оступилась, я едва успел ее поймать. Но тут меня оттер отец, он двигался совершенно бесшумно, оказалось, что рядом с ним совершенно нет свободного места. Он навис над матерью и втянул носом воздух. Я не мог просто так смотреть на это, все тело пробил дикий зуд, я не хотел, но неистово чесался.
— Куда? — спросил отец старым, до звука знакомым голосом.
Мать упала ему на грудь — теперь я понял смысл этого выражения, только обычно люди падают туда, как в поле со свежей травой, а моя мама разбилась о нее, как о скалу. Я видел ее глаз, щеку, расплющившуюся о стылую плоть отца, глаз метался, это был тот самый глаз — с поля боя, — пока мать рукой не стерла с лица все эмоции. Стряхнула их каплями пота на пол.
— Выйдите, — отрезала возражения мама и заперла дверь в спальню.
Мы слышали скрип пружин, они легли бок о бок, на одной узкой откидной кровати. Кожа к коже. Из-за двери не доносилось ни звука. Эни вытащила меня в коридор и принялась тыкать рукоятью кухонного ножа. Тупой, как и все в этом оставленном жизнью поселке, нож блестел и тяжело оттягивал руку.
— Да отстань! — зашипел я. Горлум бился у меня в гортани, перекрывая дыхание. — Чего ты?
— Голову ему отсечь, — стучала зубами Эни, — ты сильнее, просто сруби и покончим…
— Эни…
— А маме скажем — кошмар! Дурной сон!
— Эни! — Она не слушала меня, скулила и кашляла. Мне пришлось взять ее за обе руки и как следует тряхнуть. Нож вывалился, звон немного охладил нас обоих.
— Это наш отец.
Эни минуты две рассматривала мое лицо, затем утерлась рукавом и ушла. Этот разговор мы похоронили, никто в нашей семье не любил выкапывать трупы.
В тот день со мной заговорили швейные машины.
Их было штук сорок, еще на въезде на равнину мы обнаружили, что весь багажник нашего трейлера забит коробками с ними. Нетронутые, в жирном коконе смазки и промасленной бумаги, машинки шли с караваном мормонов на продажу. Апостол получил их в качестве отступных. Андратти взял, Андратти дал. Из всех трейлеров, выставленных в качестве долга, в панике, аду, на бегу, мы выбрали именно этот. Не с одеждой, оружием или лекарствами, дерьмовые швейные машинки.
— Нам нужно больше места, — решительно сказала мать. Я уже присмотрел себе нору, а машинки были чем-то прикольным, я представил, как потрошу их, из деталей собирая нечто полезное. Ловушки на зверя. Или оружие, кто знает?
Я не позволил Эни себе помогать, ни к чему девчонкам знать мое секретное логово, и в одиночку перетаскал машинки в бункер по соседству. Пыльная одноэтажная коробка с полностью вынесенными стенами внутри одним краем тонула в колючем кустарнике. Бурьян в человеческий рост скрывал ступени, которые вели в длинный подвал. Он напомнил мне о бойнях, поэтому я сломал себя, скрутил из трусов факел, стиснул зубы и обошел весь бункер, высветил каждый угол, накрепко приказав себе не ссать. А не то…
— Зуб себе выбью, — поклялся я не дрейфить.
Я возвращался с последней машинкой, когда услышал, как во тьме что-то дребезжит. Я швырнул коробку на ступени и задал стрекоча. Пульс сносил мне башню, кровь взорвала виски, в глазах лопнули жилки, или что там, почему мне стало так больно смотреть? Я ворвался в трейлер и принялся судорожно искать нож. Где он? Куда мать засунула нож? Что это? Молоток?
Молоток выглядел идеальным оружием. Я не мог позволить страху оскопить меня. Слишком много раз я возвращался мыслями на бойни, слишком часто поминал горлума. Я должен был. Один. Вернуться. И. Убедиться. Что. Там. Никого. Нет.
Но там было.
Стрекотали швейные машинки. Мой факел валялся на полу, языки пламени лизали пол. Я увидел раскрытые коробки. Они отбрасывали огромные трясущиеся тени. Картон дрожал.
— Эй! — Крик никогда не добавляет уверенности, просто невозможно держать язык за зубами, когда так кромешно боишься. Я покрепче сжал молоток. И тут в воздух полетели иглы.
Отец пришел в себя к концу второй недели. Я ждал этого мгновения с диким внутренним криком. Каждую ночь я просыпался от нестерпимой рези в мочевом пузыре, но я не хотел мочиться, это страх гнал меня проверить дыхание отца, не прервалось ли, клокочет? Я изнемогал от желания придавить его лицо подушкой, вырвать, как гнилой зуб, из нашей жизни. Но я трусил. Снявши коровью голову, я вернулся в свое прежнее, добойневое состояние обычного мальчишки. Время высасывало из меня жуткую память о мерзости и гное, в котором я случайно искупался. Никто не держал меня за пятку. На моем теле не отпечатался листок ясеня. Я не закалился. Память плавила меня, как кислота. Я все сильней становился никем.
Наша безропотная мать ходила за отцом, как за младенцем, уделяя ему все свое внимание, доверив сестру и меня ветру и глине.
Очнувшись, отец продолжил тот день, из которого его забрали распределители. Милосердная память вытерла из него все, что случилось в застенках. Ему казалось, что он только что ушел на работу.
Отчего же он тогда вовсе не горевал по Андратти? Не расспрашивал, как мы оказались в этом пустом краю?
С возвращением отца пришел звук.
Я проснулся от густого мелодичного гула. В трейлере, кроме нас, никого не было. Отец сидел, уперев лоб в стену. Иногда у него случались вспышки ярости, тогда он крушил все, что попадалось под руку, а иногда замирал вот так, на полуслове, выключался или начинал мерно бить себя по колену, но чаще приникал к ближайшей стене, точно дышал ею.
В воздухе звенела музыка. Я поднялся на локте и попытался понять, откуда она идет. Мелодия как будто заметила мое присутствие, сменила тональность, приблизилась, она пыталась говорить со мной, я слышал ее кожей. Я искал ее глазами, чувствовал, что она стоит перед самым моим лицом, я почти разобрал ее хор на отдельные голоса. И тут отец со стуком завалился на пол и раскроил башку об угол стола.
Я подскочил к нему, перекатил на спину, приготовился к потокам крови. Дырка над бровью была широкой и чистой, точно прореха в наволочке, царапина на шкафу. Из нее сочилась медленная густая смола.
Кожа поймала знакомый зуд, над моим плечом висела игла швейной машинки. «Пошла отсюда, дура!» — прогнал ее, как назойливое насекомое, посмотрел на закатившиеся глаза отца, вышел и поплотнее прикрыл за собой дверь трейлера.
У нас наладился пыльный быт первопоселенцев. Я запустил ветряк, мы подали электричество на насос и морозильную камеру. Хранить в ней было нечего, поэтому мы студили там воду.
По вечерам, когда закат полоскал наши тряпки, развешанные сушиться на веревке, казалось, что мы добровольно сменили город на глухомань. Здесь тлела эпоха, и мы дожирали ее, как моль. На сотни миль вокруг не водилось иной живой души, кроме рыб в озере. Ловить их мы опасались, памятуя о предупреждении однорукого старика. Но голод быстро расставил все по местам.
Мы нашли ящик древних консервов, с виду никогда нельзя разобрать, бобы там или каша, этого рациона нам не хватило бы и на пару недель. Поэтому ножом и руками я пробил гладкую, как полированный череп, корку земли, и — о чудо! — ее населяли отборные, едва ли не с большой палец черви. Снасти мне помог наладить отец. Сперва он отказывался есть рыбу, упрямый, мычал, но не жрал ни в какую. Пробавлялся консервами, пока те не вышли. Провожал меня взглядом, когда я шел на рыбалку, но ни разу не вызвался помочь. Потом подавился костью. Харкал, как безумный, никому не давал подойти. И с этого дня ходил удить рыбу сам.
— Дома сиди! — отнял у меня рыбалку отец. — Шкура. Сопляк. Крам из-под ногтей.
Шел по склону, все выше и выше, и клял меня на чем свет стоит. А я глядел ему в спину и понимал, что ничто уже не будет как прежде. Некуда бежать.
Я слышал крик его кожи, она вырастала на мертвом теле, прятала гнусные подробности, творившиеся в его потрохах. Кожа звала меня в свидетели, но я отвернулся и пошел домой.
Долго ворочался, не мог уснуть. Не давал покоя один вопрос: «Зачем мертвому жрать?»
Мы вернулись глубоко за полночь. В животе скрипели цикады. Трейлер приветствовал нас издалека, теплый свет единственного окошка в крыше вел сквозь кисельную густоту августовской ночи. Шли молча. Иногда мне казалось, что все слова, что мы с сестрой должны были друг другу, утратили годность, выцвели, зажухли и незаметно отпали. Мы отболели разговорами.
Из дома ушли до рассвета, искали дорогу прочь из этого тупика жизни. Весь день, отдыхая в тени мертвых экскаваторов, пробираясь вдоль лопнувшего бетона бывшей федеральной трассы, удаляясь от дамбы все дальше, я чувствовал, как натягивается, поет на ветру струна, связующая меня с отцом. Ее упругая ласка, будто кто-то согрел горло плотным шарфом, к ночи обернулась стальной удавкой. Я задыхался, тер шею, шагал через силу, кашлял, пока Эни не отвесила мне оплеуху, я перевернулся со спины на живот и заставил себя признаться: разодрать ногтями горло — не лучшая идея. Я встал и предал идею побега.
Мы возвращались с облегчением. Эни улыбалась и даже напевала что-то под нос. Греза возвращения домой, такая степная, полынная, обняла нас и бережно несла в подоле. Я дышал полной грудью. Дорога струилась под ногами, и даже наше рухлядевое пристанище выглядело волшебным домиком, куда стоит вернуться.
Мама не успела спрятать глаза, и я ударился о ее взгляд, беспощадный в своей немоте, так смотрел Лонген на свои руки годы спустя, предельный взгляд, двести по встречной, он сбил меня с ног, отбросил, вышвырнул за дверь трейлера, я сшиб сестру, оступился, в ноге что-то хрустнуло, и я облегченно заорал. Только тогда отец, затухая, прекратил двигаться, а главное, умолк — все это время он кряхтел, господи, вынь из ушей моих этот звук, как он кряхтел! — и сполз с мамы, укатился на пол, откуда снова закряхтел, поднимаясь.
Я вопил так истошно, как мог. Сестра обнимала меня за плечи, и я старался для нее, заходился криком, бессильный отменить произошедшее. Быть может, Эни хотя бы не успела разглядеть или понять…
Зато все поняла мама. Я помню, как она сидела, развалив оголенные ноги, не пытаясь прикрыться или встать, уставилась куда-то вниз и никак не могла опустить туда руку. Мать заслонил силуэт отца. Он смотрел на нас, и хоть спина его перегораживала свет, а рожа пряталась в густой тени, я был уверен, он улыбался во всю пасть.
Десятки раз я гнал отца прочь.
Молчаливое согласие Эни и зримо округлившийся живот матери придавали мне сил. Пинками, иногда оплеухами я гнал его из поселка и следил, как пыль забирает его силуэт. Наверное, нож был бы гуманнее, но я не мог.
Наша связь становилась все прочнее. Я слышал, как звучит его кожа, отдельные чешуйки, невидимые глазу волоски, и вся шкура в целом. Когда мы были рядом, я не мог отрешиться от звука: мне пел песок, укорял и ругался. Солнечные лучи пробивались сквозь мой эпидермис с рокотом медных тарелок.
— Думаешь, мне приятно? — Отец говорил со мной без слов, одним движением спины или изгибом морщины возле рта. Я отвлекался на пение загара. Моя кожа умирала с еле слышным треском. — Эй, гнида, к тебе обращаюсь!
— Я твой сын, — пришлось научиться отвечать ему стуком босых ног друг о друга, песчинки слетали со ступней с хрустальным звоном.
— Вот и подох бы сам.
Чем дальше мы отходили друг от друга, тем глуше становился звук, бежал за ним, бесхвостая шавка. Я глох и немел. Я видел, как опухают мои руки. Кровь заискивала и густела в жилах.
К ночи я начинал задыхаться, петля затягивалась, я знал, что старый ублюдок шагает прочь, поет свои дрянные песни, скалится, тянет меня за собой, ждет, когда я явлюсь на поклон, стану униженно молить вернуться.
Бешено обострилось мое чутье, в особенности обоняние и слух. Запахи приходили ко мне в виде цветов и цифр, я слышал каждый шорох и скрип, с которым проворачивалось мироздание. Я видел паутину ветра, ощущал невесомые переливы в воздухе, и они говорили мне, где я найду старого ублюдка.
Я начал идти, сукно, из которого была пошита одежда, меняло настроение, каждый шаг казнил мне душу, я предавал себя. Однажды я очнулся на старом причале, он торчал над озером футах в десяти, рядом с собой я обнаружил ржавый трос и кусок рельса. Рыбы висели под причалом, настороженные, как боеголовки, вода на пределе слышимости терзала клавесин, ожидая.
Утром я нашел себя идущим по его следу.
Мы пережидали встречу, как удаление зуба. Не смотрели в глаза. Не здоровались. Я просто разворачивался и топал назад. Он цыкал зубом и шел следом.
— Не хочу становиться тобой. — Простые слова давались с большим трудом.
— Яяяяяяяя, человек постоянной печалиииии, — тянул отец свою любимую песню, это лишь сильнее меня задевало. Каждый раз, каждый разговор без слов, каждая песня кожи случалась про одно и то же.
— Не-на-ви-жу-те-бя!
— Так его! — веселился отец, отбивая ладонью такт. Я мотал головой, весь этот немой разговор, я ему спиной, он не мне, просто в воздух, выводил из себя почище любого скандала с битьем посуды и морд.
— Никогда не стану тобой. Не стану. Не стану!
— Думаешь, я хотел быть таким. — Когда отец внезапно ответил, я сбился с шага, оказался не готов к бесцветным, никак не отделенным друг от друга фразам, он говорил, будто пилил толстый сук безобразно тупым ножом, шорх-шорх. — Думаешь, я себя таким сделал, серьезно, мечтал стать поленом, сдохнуть, а потом жить намертво, думаешь, это как-то зависело от меня?
И в этот миг чудовищная жуть его слов, симфония кожи, километры неба над нами обрушились на меня, посекли осколками и утекли сквозь песок, оставив главное — мне повезло, а он не выжил, и с этим мне теперь жить всегда.
Сколько бы я ни прогонял отца, сам всегда приводил домой. Усаживал, вставлял в руку стакан с водой. Глупый ритуал. Отец ворчал, что ненавидит пить холодное. «Чаю!» — одинаково кричал он и выплескивал воду через плечо. Никакого чая мы не видели уже месяц.
Чем больше я его ненавидел, тем сильнее он становился. Смертельная связь гудела меж нами, как провисшая басовая струна. Она дребезжала, звала на бой.
Мы подрались, я сломал об него палку и с ужасом обнаружил, что отец сильнее меня. Хоть был он пуст, ненабитая кукла, имитация мужчины, но взрослая злая сила бугрила его руки, а уж опыт в надирании задниц у него был будь здоров.
Скрючившись под трейлером, прожигая взглядом его дно и своего дохлого папашу, я ревел от злости и отчаяния.
Что связывало нас, спутывало, пеленало?!
Как бы я ни прятался, с каждым днем истина все сильнее проступала трупными пятнами. Это я притянул его из могилы. Это я держу его своим пульсом. Лишь я могу покончить с ним. Но мне не хватало духу.
С каждым днем отец все сильней походил на живого человека.
Видит Бог, я пытался поговорить.
— В конце концов, я костьми лег, чтобы спасти тебя! — Мать с Эни подслушивали нас, не особо скрываясь.
— Но не спас же. — В черепе отца как будто провертели две дырки, глубоко внутрь засунули вонючий факел, он чадил, давал тени, но не делал взгляд более живым. Батя сидел, подперев рукой подбородок, и рассматривал меня, как прыщ, вскочивший на яйцах.
— Пап…
— Что я тебе велел? — Как ответить на вопрос, который не имеет значения? — Что я велел тебе сделать?
— Я…
— Ты вытащил мать? — кто кого вытащил. — Спас сестру? Вернулся за мной? О чем мне с тобой разговаривать? Как на тебя полагаться?
Каждую ночь, не зная исключений и выходных, в мою голову пробирался горлум. Он тянул одну и ту же бесконечную песнь, точно пытался выгородить моего батю, показать с лучшей стороны. Я сам желал этого больше всего на свете, поэтому смотрел и слушал:
«Мы вышли в рейд вместе со всем остальным Андратти, но не стали ждать дележа Большой охоты. Очкастый предложил забрать причитающееся без счета. Вам, малолеткам, было невдомек, но взрослые давно учуяли запах тухлятины».
Так разлагался Андратти. Время анархии вышло. Настала пора вправлять веку суставы, а те, что сгнили, отсекать и прижигать. Андратти не желал быть культей. Распределители стали первой волной, цепью, которой новые цари, выродки и нувориши крупных городов душили очаги свободы, ракетные бункеры и общины фанатиков. Отсюда нужно было линять. Андратти ждала зачистка, с бомбардировками и геноцидом, или анестезия, тихая-мирная операция, когда горожане, встречая новых хозяев, сами вздергивают смутьянов и смиренно ложатся в позу молящего: мордой в песок, широко раскинутые руки смотрят пустыми ладонями вверх. Дыши через раз и услышишь, как входишь в новую эру благоденствия.
Горлум лучше всех вскрывал замки и втыкал заточку в яремную вену, при этом был джанки и псих, очкарик безупречно водил технику и пудрил мозги, третий, тот, что за решеткой лежал ко мне спиной, обладал железными нервами и не питал иллюзий. Краткосрочные попутчики, они пообещали раздеть город и не кидать друг друга. Они знали, на что идут. Каждый из троих нарисовал точку, в которой старые договоренности идут на ветер. Они отогнали два трейлера, под крышу забитых мормонским барахлом, и вернулись за третьим, когда их накрыли.
Я видел все это из кожи горлума. Картинка пьяно качалась в такт его шагам, смерть выжимала из коченеющего мозга какие-то обмылки истории. Я понял, что горлума взяли случайно, но он был в камере и мог рассказать, что же там произошло.
Свет закипал в моем ухе, неприятно напоминая смолу, которую туда заталкивал Птеродактиль.
«Что вы с ним сделали?»
«Хе-хе-хе, мальчишечка, неужели ты думаешь, что мы сотворили что-то дурное с твоим отцом? Набили его грязью? Как я — твой рот? Хе-хе-хе».
Я просыпался изувеченный и слабый. Стыд боролся во мне с ненавистью, и некуда было их девать, не придумали еще унитаза для совести.
Через шесть месяцев родилась Ит.
Роды были короткими и ужасными: отошли воды, черная нефтяная слизь, а потом из мамы показалась головка, разинув огромную, на половину лица пасть — так мне показалось — и оно начало кричать. Оно не могло выйти, зацепилось, застряло. Эни зажала рот обеими руками и выскочила из дома. Мама лежала, безучастная ко всему, лишь живот ходил волнами. А отец… он начал ржать. Захлебывался и хрюкал, крутил руками в воздухе, ухал и хлопал себя по коленям, но никак не желал помочь своему ребенку. Не знаю, как я почуял, увидел, но смерть тронула мать за ноги, вцепилась в пятки и потащила за них в ад, я увидел, как чернеют, покрываются трещинами ее ноги, ребенок надрывался, будто в горле его вибрировал свисток, а отец перевернулся, как пес, на брюхо, подполз и смотрел, изучал, заливаясь жутким своим смехом.
Я оттолкнул отца и вырвал дитя из чрева своей матери. Пуповины не было. Черная жижа мгновенно засыхала на воздухе и хрустела, облетала с младенца хлопьями. Он успокоился, огромные его светлые глаза безотрывно следили за нашим отцом. Тот перевернулся на спину и шарил руками в воздухе, бесполезный, как слепец.
Мать больше не поднялась.
Она ходила, готовила, прибирала трейлер, закрывала дверь в спальню, мы знали, что отец не оставляет ее без внимания ни на одну ночь, но внутри себя мама прикрутила фитиль, занавесила глаза с той стороны, ушла, выключив свет. И это было страшнее всего. Потому что, садясь с ней за один стол, я видел конечную станцию своего маршрута. Так выглядела капитуляция.
А я замер меж двух путей: в конце одного сидела моя мать. Жертва. На другой стороне меня ждал Птеродактиль.
Гнилой — так я звал теперь отца. Огрызок, Дерьмо, Ломоть. Часами перебирал ему подходящие клички: Перхоть, Саранча, Хавальник. Слишком живые то были имена, слишком характерные, мой же батя из несгибаемого, как рельса, человека, весь вышел на слизь. Гнилой.
От скуки и нежелания делить одну крышу мы шарились по брошенным домам, потрошили шкафы и чемоданы, брошенные при поспешном бегстве. Семь раз всходило ядерное солнце над Костяной равниной, кому-то удалось уйти, кто-то остался тенями на белых стенах.
Среди чужих вещей Гнилой нашел альбом с фотографиями.
С того вечера он придумал тыкать в нас с Эни пожелтевшей карточкой, все шипел: «Вот! Вот какие у меня должны были быть дети! Красавцы! Тонкий нос, густая бровь! А глаза?! А подбородок?! Уууууу!» Из зеркала на него глядели абсолютные подобия: я — покрупнее, волосы цвета масла вместо серой пакли, минус морщины и одышка, сестра — его тонкая копия, тем более похожа на отца, что гримасничала один в один.
Я не поленился и нашел альбом, откуда он выдрал карточку. Другие его не заинтересовали, почти на всех была нормальная живая семья. И отец у них был живой. Не то что мой.
Мама все знала. Трусливая, уклончивая, она притворялась, что занята стиркой или ей срочно нужно пришить пуговицы мне на рубашку. Однажды я застал ее откусывающей эти самые пуговицы. Так торопилась, что не успела взять ножницы. Замерла, как кролик в свете фар, и не шелохнулась.
Я смотрел на шрам на ее виске, похожий на колею, его оставил автомат, все-таки подрал ее кожу, я вспоминал и не мог забыть, как она билась за своих детей. Убивала за меня.
Я подошел и вырвал нитку у нее изо рта, погладил вдоль шрама и вышел вон. Простить ее я не мог, она приняла чудовище назад в семью. В себя. Стала плодородным полем для его семени. Но и разлюбить мать не сумел.
Тем более что она отказалась ходить. Отвернулась к стене и пропала.
По капле, будто сквозь трещину в плотину, в наш поселок потянулись люди. Слепые, как мокрицы, покрытые наростами, с огромными пигментными пятнами, убитые солью, человеческие коряги, вымытые морем на берег, стреляющие суставами так, что за сотню ярдов было слышно, как они идут. Их волосы слиплись в костяные шипы, их руки и ноги умели гнуться в разные стороны, а рты издавали сотни звериных звуков. Это были индейцы — вымерший народ, строптивое репейное семя. Они выжили. И почему-то решили, что здесь им место.
Мы сторонились чужаков, но принимали их соль. Что мы могли им возразить? Вот наши три ножа и удочка?
Иногда индейцы уходили в глубь равнины. Всегда возвращались с убоиной. С первого раза позвали нас в круг своих костров. Пошли я и Эни. От индейцев пахло покоем. Во второй раз вынесли на покрывале мать. Ит смотрела на индейцев, как на родню, тянула к ним ручки. Они брали ребенка бережно, баюкали и совали ей в рот сушеные хвосты ящерицы.
Нас роднило то, что все мы были уродами, очистками своего племени. Здесь, в сердце Костяной равнины, мы слиплись в новый народ. Мы не имели названия, но умели дышать в унисон. И не задавали вопросов. Просто ели вместе.
Смотреть, как индейцы готовили принесенных монстров, не было никаких сил, во мне восставала память о могильниках, она и так жила со мной каждую секунду, в миллиметре под кожей, по ту сторону век, но это… Это я мог есть только в освежеванном и зажаренном виде. Голод слишком быстро превратил меня в первобытного человека. Я все время хотел жрать. Мы ели даже кожуру вековых кактусов, вымочив ее в уксусе, благо тот не протух в бочке, которую привезли с собой индейцы.
Понемногу наш угол расцвел. Летними ветрами нанесло спор, по весне ударило кипучей зеленью. То ли плесень, то ли мох, зелень пахла сухим дымом. Индейцы приучились гнать из нее брагу. Зелень спасала наш унылый пейзаж, растворяя в себе серость и тлен.
Откуда-то пришли следопыты, эти всегда выходят на запах жареного, набили на спинах другу друга карты и канули. Дурной знак. Но мы настолько вросли в пейзаж, что не могло быть и речи подрываться отсюда. Да и кто бы нас вспомнил?
Отцы Андратти? Мормоны? Жрецы коровьей головы?
Потом будто лопнуло: разом прибыл караван больных оспой, они встали в двух милях по ветру, а когда вышли к нам, шатаясь от слабости, инкрустированные заживающими язвами, признались, что бензин вышел, и если мы не возьмем их в ножи и автоматы — а мы угрожающе топорщили и то и другое, — они готовы заплатить за крыши и воду. Больные привезли пленку, мы затянули ею окна. И у них было радио.
Так мы заселили пустующие в поселке здания, длинные одноэтажные дома с глубокими подвалами, и узнали, что началась война.
Эни отдалилась от меня.
В былые времена она расшивала бы уже приданое. Здесь, в поселке посреди бельма Костяной равнины, в потаенном глазу бури, она превращалась не в розу — в чертополох. Горы на горизонте — вот кем мы стали друг для друга. И с каждым днем равнина между нами становилась всё более протяженной, тень ее лощины — все более глубокой.
Я тратил дни и недели, чтобы срастить себя с новорожденной Ит, привыкнуть, наживить, застегнуть на себе Истину, что мы одна плоть и кровь. Но ее чуждость прорывалась сквозь кожу.
Я не бросал попыток.
Ит жила, как уголь, растолченный в воде, заполняла темной мутью все дозволенное пространство. Отец купался в ней, будь его воля, он всех нас превратил бы в ее подобие. Мы затопили бы все возможное пространство, в нашем омуте водились бы длинные рыбы, а Гнилой убивал бы их острогой.
Спасала одна только песня.
Мама пела ее нам в Андратти, я отчетливо помнил зимние вечера, когда стон вьюги соседствовал с ее мягким голосом.
Тоска зашила мне горло, но я пробил его кашлем.
Дни перемешивали нас с камнями. От надежд остались холодные угли.
На четвертый год к нам пришла ярмарка.
Что я делал эти три года?
Боялся себя.
Прятался среди швейных машинок.
Нянчился с мелкой.
Слушал радио — музыка завораживала Ит, а я старался не выпускать ее из виду. Для матери она была укором, Эни трясло от ее вида, а отец, казалось, хотел малую сожрать.
Горлум никуда не уходил, все эти годы он пасся где-то рядом, неутомимый, как язва во рту. Бывало, исчезал на целые недели, выжидал, таился, чтобы ударить в момент моей наибольшей слабости. Обычно это случалось после тяжелого дня, размолвки с родными, особенно бешеной ссоры с отцом. Стоило пойти ко дну сна, как Хэммет набрасывался на меня и до утра терзал картинами из прежней своей жизни, полной огня и мерзости.
Три года я делал вид, что у меня нет отца, хотя тот занимал все больше и больше места, распухал, как черная грозовая туча, в нем утонула мать, где-то слева и под кроватью пряталась Эни, но мы не в состоянии были противиться тому давлению, Року, который он являл собой для нашей семьи. Если есть родовые проклятия, то он стал именно им.
Все боялись Ит. Невооруженным глазом было видно, чья это дочь. Боялись и поэтому не желали брать ее на руки, кормить, подтирать зад. Я уходил с ней к индейцам. Монстрам среди уродов живется не так уж скверно. А мы с Ит были и тем, и другим.
Мы с ней жевали хлебный мякиш и лепили из него золотые пули. Ит катала их пальцем по столу, сделанному из древнего серфа.
— Почему у вас нет имен? — Для своих трех лет Ит отлично разговаривала. Если бы за разговорами можно было спрятать все остальное.
— Мое имя проклято, — отвечал слепой индеец, который принес нам полбулки хлеба. На чем они его месили, из чего пекли — загадка. Другого хлеба мы не видали.
— Ты убил священного оленя?
— Я проиграл войну за душу своего народа.
— Она тебя не простила?
— Если бы она была жива…
— Просто сшейте новую. — Ит показала мне получившиеся пули. Идеально круглые желтые шарики. Я кивнул, принимая работу. — Попросите моего брата. Он лучше всех шьет.
«Машинки», — сглотнул я, представив, как приношу им дырявые души индейцев, и те безропотно принимаются за работу, трудолюбивые, как пчелы.
— Спой мне песню.
— Какую песню я могу спеть для черной лягушки? Грозовую? Дорожную? Песню белого типи?
Ит захихикала. В который раз я поразился спокойствию индейцев. Назвать этот обрубок так мягко. Ит стучала по столу крохотными кулачками. Разевала беззубую рыбью пасть.
— Ту самую песню. Про золотую пулю.
— Я не знаю такой песни.
Индейцы учили ее песням без слов, заунывные, жестокие, костяные песни, они выли их в дни черной луны. Но эту для нее пел только я. И никогда за пределами дома. Это была мамина песня.
Жил да был на свете добрый мистер Кольт
Он делал лучшие на свете револьверы
Но никогда не продавал их плохим людям
В их руках его револьверы просто не стреляли
Люди звали мистера Кольта — золотая пуля
Приносящий удачу
Справедливый
Разделитель
Миротворец
Был у мистера Кольта сын
Звали того Апач
Не любил Апач стрельбу и охоту
Выбирал Апач созерцание горных ручьев
И музыку четырех копыт
Пришли черные люди в дом Кольтов
И убили мать Апача, жену Кольта
Расстрелял их в упор мистер Кольт
Бились в руках его револьверы, изрыгая огонь
Превратились они в черных дьяволов
Закоптились их дула
Раскалились их барабаны
Не было дома Апача
Ушел он к водопаду
Погрузился в ледяную его воду
И пел сквозь зубы, вторя звону воды
Вернулся Апач домой
Холодны тела родителей
Открыл Апач сундуки
Украдены револьверы отца
Распахнул двери спальни
Убиты братья и сестры Кольта
Сел Апач на пол
Опустил голову ниже коленей
Завыл Апач протяжно и дико
Догнал в горах убийц его крик
Заметался меж вершин, настигая
Заметались убийцы
Потрясали убийцы револьверами
Скалили черные пасти револьверы
Плясало безумие в головах убийц
Кричал страх в сердцах убийц
Сидел Апач на полу кузни отца
Опускал одну за другой монеты в тигель
Плавил одну за другой монеты
Доставал одну за другой пули
Были они мягкие и безобидные
Сияли они тепло и добро
Ложились они ярко в патрон
Стояли они дружно в ряд
Лил Апач золотые пули
Лились из глаз его золотые слезы
Не на птицу — на человека
Не на зверя — на черное сердце
Не здесь — сквозь тысячи миль
Не сейчас — сквозь года
Закончил Апач свое дело
Три десятка золотых пуль
Рассовал по старым патронташам отца
Снял сапоги
Поцеловал мать и сестер в лоб
И ушел
Если видишь, человек,
С тех пор
В обращенном к тебе стволе
Золотую пулю
Знай,
Она не тебе
Если видит человек
В стволе
Обращенном к злодею
Золотую пулю
Знай,
Она догонит
Если видит человек
Злодея
Верь
Золотая пуля настигнет его
Не здесь
Не сейчас
Всегда
Я пел, не рассчитывая на диалог, мы шутили, что рот Ит во время песен всегда занят если не едой и заусенцами, то корой или черными пластинками гудрона. Тем ужаснее был ее ответ, ветер скрипел, тревожа ржавые петли, боролся в нем с радиопомехами, таким тоном Ит пророчествовала:
— Не апач. Апач — самое страшное, что может быть на свете. Хуже только оспа или чума.
Что случилось с нашей колыбельной? Почему это имя прозвучало так жутко? Десятки раз я пел ей про золотую пулю. Но никогда — в кругу камней.
Я открывал и закрывал рот, не в силах пропихнуть слова, глотал воздух, как огромные блесны, давился ими. Я слышал, как обугливается лицо индейца, он силится встать и уйти, но его мертвая душа прорастает в груди стальным терновым кустом. Я слышал хлопки дверей. С таким звуком люди стреляли в затылки другим людям, стоящим на коленях. Индейцы, один за одним, покидали свои жилища, выходили под небо, смотрели в нашу сторону. На таких взглядах вешали злодеев, неудачников и белых. Имя было явлено. Проклятое имя.
— А как тогда? — вытолкнул я.
— Элвис.
Я увидел Эни, она топталась у круга камней, им индейцы огородили свое стойбище, когда в поселок пришли новые люди. Никто не мог переступить круг без спроса. Только я и Ит. «И твой отец», — шептали беспощадные машинки, но я гнал это знание. В заднице место таким откровениям.
Лицо Эни горело болью.
— Джек! — закричала она, и мое имя перебило напасть слов Ит. Муравейник забыл о пожаре, застучали двери, забирая людей назад в дома. — Мама!
Утром Гнилой выволок мать наружу — «Старой нужны солнечные ванны!» — он гордился тем, что не бросает убогую, заботится, разговаривает, расчесывает пятерней. Когда мать ему надоедала, он сажал ее на песок перед трейлером и ждал, пока кто-нибудь докопается. Многие не отличили бы мою мать от деревянной куклы в рост, а те, кто узнавал в ней человека, не решались связываться с ублюдком. Утомившись ждать драки, он волок мать назад в спальню, а сам шел на рыбалку.
Пару раз я пытался встать против него, но какофония его кишок едва не сбивала меня с ног. Его кожа умоляла не смотреть вглубь. Я не мог находиться ближе пары футов. Я видел, как гнили и перерождались его внутренности.
Сегодня утром, когда мы с Ит ушли к индейцам, Гнилой нес мать по ступеням, споткнулся и сломал ей бедро. Кость вылезла наружу, угрожающе кривая, острая. Гнилой втащил мать в трейлер, как мог, спеленал ногу, чтоб не кровила, и сел пить бормотуху из мха. Все это я прочитал в дыхании Эни, говорить она не могла, только трясла руками и плакала.
Ит пришлось оставить у индейцев.
Я бежал, и земля грохотала у меня под ногами, как огромная бочка. «Барабаны войны», — восторженно сказала Ит в моей голове. Или это голос Хэммета?
— Никто не станет ей помогать, — отец пытался напялить мои сапоги, я выменял их у следопытов. Они никак не налезали на его распухшие ласты.
— Ты сдурел? Она умрет!
— Мать останется здесь. — Батя расплылся поперек прохода, загородил его весь.
— Да умрет же! — закричала из-за моей спины Эни. — Тупой ты дурак! У нее бедро сломано! — Наконец из нее поперли слова, она могла только рыдать.
— Отнесем ее к индейцам, — как мог добавил в голос убедительности и шагнул вперед.
— К этим уродам? — осклабился отец. Перешагнуть. Просто перешагни его.
Тень отца лежала на кровати, погребая под собой мать.
— Схлестнуться хочешь, щенок? — схватил Гнилой меня за ногу. Червивыми, ледяными пальцами трупа. Меня вывернуло полупереваренным хлебом прямо ему на грудь. Я оперся рукой о стену. Трейлер вибрировал. Швейные машинки с трудом сдерживали возбуждение, готовые в любой момент обрушить на старика кары земные.
— А сам-то ты чего-нибудь стоишь? — Он знал, откуда-то чуял, что я не один. Гнилой вскочил на ноги схватил меня за грудки, подбросил, я рассадил лоб о металлическую крышу. Я слышал, как дребезжит, вибрирует наш трейлер, машинки пели, на миг я представил, как взрываются стены, а Гнилой превращается в бурлящее кровавое месиво. Ну же! Ну!!!
Слабак, я закрыл глаза и замотал головой, гоня из головы жуткие картины расправы над отцом.
Эни завизжала и вылетела из трейлера. «Он тебя выпотрошит, — мурлыкнул Хэммет — со всей любовью. Как сыночка».
Я опомнился. Не отец держал меня, как нашкодившого котенка, гнилая дохлая тварь. Я пнул его в живот, Гнилой зарычал, но лишь крепче стиснул пальцы, у меня кружилась голова, наудачу свободной рукой залепил ему по харе, попал по глазам, вроде бы проняло. Гнилой выпустил меня, и я со всей дури впечатал ему по яйцам раз-другой. Каждый удар отзывался во мне приступом рвоты, но блевать было нечем. Я отскочил к двери. Гнилой, рыча, бросился за мной. Я вылетел из дома и помчался по направлению к своему бункеру. Не подведите, родные! Батя, проклиная, бежал следом.
Я ворвался в дом, в подвале которого прятал машинки. Помещение давно заселили, разгородив пространство висящими тряпками, я несся сквозь них, срывая белье и опрокидывая столы, местные убирались с моего пути, позади я слышал топот и матюги Гнилого. «Ловишь на живца? — потешался горлум, — уважаю. Может, рассказать, как мы его обдурили?»
Кубарем скатился по лестнице, рассадив левое колено. Завозился с замком. Сейчас он схватит меня, сейчас… Темнота встретила прохладными объятиями, прижала к груди, я проскочил несколько шагов вперед, упал за коробками, спрятал лицо в ладонях и попытался затаить канонаду пульса.
Гнилой не спешил спускаться.
— Вечно будешь тут прятаться? — Он не идет вниз, потому что знает, здесь моя сила. — Любишь темноту, как мокрица? Как червяк?
Он понимал меня, как никто. «Одной природы, — зашелестел горлум, наслаждаясь, — ты с ним одной крови».
— Мать-то сдохнет, — засмеялся Гнилой, — придешь домой, а она мертвая. Кровушкой истекла. Пойду менять ей тряпку да и забуду накрутить новую.
Я замычал от бессилия. Машинки дребезжали, подпрыгивали, бесились, вынуждая заорать: «Фас!»
«Сейчас, — скомандовал Хэммет, взял меня за лицо и заставил смотреть на холодный прямоугольник дверного проема, — прицелься и ударь. Хватит».
«Да не могу я». — Видит Бог, я хотел, копил эту готовность годами, собирал по капле, складывал из песчинок башню отваги, но что-то, какая-то предательская жилка, билась в горле и не давала убить собственного отца.
— Может, малую рядом с маткой положить? — Гнилой откровенно наслаждался. — Пусть смотрит. Взрослая уже. А взрослые любят провожать.
«Давай!» — Мы заорали одновременно. Я, сорвав пружину, скрутив себя, заставив, и Гнилой, чью мерзкую рожу от щеки до уха вспорола игла швейной машинки.
— Ах ты!.. — булькал он. Голос его становился все тише. Гнилой отступал! — Говна кусок!.. На отца!.. Мразь!.. Я!.. Мать твою!.. Сейчас!..
Я услышал, как он убегает.
Минуты хлестали по щекам, но я не мог найти в себе сил встать. Темнота ласкала меня, прижимала к груди, уговаривала остаться. Машинки утешительно стрекотали, напоминая о днях, когда я бродил с Эни по степи, отыскивая лучшие места для закладок, а в траве очередями перестреливались цикады. Только громче, во много раз громче.
— Громче! — приказал я. — Орите!
И машинки послушно взвинтили шум до рева циркулярной пилы, которая напоролась на стальную скобу в дереве. Я слышал, как стучат их механизмы, срываясь и молотя вразнобой, так же во мне рычали клетки тщедушного, трясущегося от страха организма. Трусливая капитулирующая кожа.
Я не боялся смерти.
Я страшился убивать.
— Что с тобой? — кричал я, надрывая горло, машинки исправно топили голос. — Ты убивал.
— В бойнях.
— И после.
— В бою!
— Но не отца.
— Он не отец.
— Родная кровь.
— В нем не осталось ни капли живой крови.
— Пошел ты!
— Ты уже в жопе! Залез сюда, сидишь, ноешь. А мать?
«Эни!» — Я забыл про сестру.
Мысли пихали в спину, лупили по пяткам, обжигали кожу горячим ветром, уже на бегу, не помню, как рванул дверь трейлера, нырнул внутрь, ушел, как под лед. Дверь хлопнула у меня за спиной, и тут же что-то свалилось на пол в спальне. Взгляд не успевал. На полу лежала мотыга. «Не наша!» — не успел ужаснуться я и увидел Эни. Сосредоточенное лицо снайпера. Если бы в руках у нее был ствол, она уже снесла бы мне башку. Эни стояла на коленях у постели матери и сжимала отвертку. Из глаз сестры била такая решимость, что я едва устоял на ногах.
— Джек, — узнала меня Эни и оплыла, как свеча, я подбежал, подхватил ее и уложил на пол. Она плакала, беззвучно, выпятив, как в детстве, нижнюю губу. Мать лежала, раскинув руки, будто распятая, безучастная ко всему, по ее лицу несли дозор мухи. Я перебросил себя навстречу маме, встал над Эни, как мост. Прижался к родному животу лицом. От мамы пахло горькой полынью. Бедро стянула свежая повязка. Мать дышала толчками, точно икала. Я поднял голову, муха неторопливо утонула в ноздре. Мама отказывалась жить.
— Он… — забулькала, заторопилась из-под меня Эни, точно всплывая, — он пошел за Ит.
Индейцев было трое. Рваное воинство.
Этих троих я мог назвать друзьями, они учили меня зубным песням, точили электроды на рыбу, кормили дымящимся еще мясом, показывали, как без ножа вскрыть сухопутного моллюска и требовали вновь и вновь рассказов, как человек пришел на Луну и оставил там следы.
Эти трое сгорели дотла изнутри. Сейчас в них билось живое, новорожденное пламя.
Я не добежал ста ярдов до круга камней, когда они встретили меня пиками из ржавой арматуры. Смешное оружие в смешных руках.
Но мои друзья не выглядели смешными.
— Уходи, — впервые отказали они мне в гостеприимстве. Я шагнул им навстречу. Они бы пятились, но что-то подпирало их спины. Шепот сердца? Литания шагов?
— Я оставил здесь сестру. — За их спинами что-то готовилось, пыль колыхалась занавесом, скрывая круг камней.
— Ее там нет.
— Где черная лягушка? Куда она пошла? — Называя Ит именем, что они дали, я пытался умилостивить придурков, смазать сустав злому Року, который разинул уже гнилую пасть и грозился проглотить мою семью. В сердце зажало тоскливую ноту, она звучала все отчаянней, все сильней.
— Здесь ее нет. — По маскам индейцев я понял, что им стыдно, но их кулаки сжались, арматура смотрела на меня, не мигая. Руки индейцев, обычно трясущиеся, слабые, держали угрозу ровно, нацеленно. — Ищи на ярмарке.
— Больше не приводи ее сюда. — Кто бросил мне это в спину? Не знаю. Я бежал.
В Андратти редко приезжали бродячие торговцы. Мы предпочитали надежных партнеров на бронированных грузовиках. Или сами брали то, что могло стать нашим по праву оружия. У города сложилась особая репутация, подкрепленная пулеметными вышками и скверным нравом обитателей.
Змея ярмарочных фургонов свивала кольцо где-нибудь неподалеку от грузовых ворот, в небо запускали пару сигнальных воздушных шаров без живых соглядатаев, но с набором камер, которые лупоглазили оптикой в сторону города. Их на спор вышибали наши снайперы, из вредности или от пустой минутки. Торговцы следили за нами, пытаясь понять, чего нам не хватает и чем мы горазды расплатиться. Когда Андратти не давал ответов, в дело шли фейерверки.
Это отдельное искусство — стрелять в воздух так, чтобы тебя не пустили на фарш из гаубиц и реактивных пулеметов. Вместе с веселыми огнями над головой торговцы открывали лотки, ларьки и лавочки с широко разведенными женскими ногами, жженым сахаром в кольцах, мастерами неоновых татуировок, опиумом в стальных трубках с обкусанными чубуками, жареными крыльями, маринованным по рецепту вековой давности луком, надували шапито, нарезали прожекторами небо и заставляли пустыню дрожать под бит десятка киловатт довоенной музыки.
Скука разъедала людей быстрее, чем самая надежная кислота. Андратти начинал ежиться, ворочать шеей, покрывался мурашками и тонкими струйками, на свой страх и риск, оглядываясь и сцеживая желчь сквозь зубы, шел на крики, свист и зеркальное крошево диско-шаров.
Детей с собой не брали. В такие дни нас, малолеток, надежнее всего запирали под присмотром какой-нибудь старой грымзы. Считалось, что бродячие торговцы воруют детей.
Все это я припомнил на бегу, сложил в голове, как объемный пазл, обрезался мыслями об острые края, хрипел, заставляя легкие наддать, шевелил ногами. И все равно опоздал.
Ярмарка вошла в поселок, как чернильное пятно, разрослась, захватила его, беспощадная раковая опухоль. Мы вряд ли могли постоять за себя, да и кто мог подумать: ярмарка в сердце Костяной равнины?! Дурной знак. Мы радовались изгоям, прячущейся под корягой уродине, но не торговцам. Тем более что эти были странными, вместе, но каждый сам по себе. Оружие, столько оружия я не видел со времен Андратти.
Ярмарка трещала и гудела, фургоны встали кварталами, по одному им ведомому сценарию, на перекрестках чадили бочки с поставленными на них противнями. В воздухе густо пахло гарью и специями. Воздушный шар подняли один, с него в три стороны вещали рупоры громкой связи, слова слипались в хриплую кашу, зато мотив, когда врубали музыку, различался хорошо.
Глупо было искать здесь веселье.
Фургоны напоминали маленькие крепости, готовые как к длительной осаде, так и кинжальному прорыву через строй врага. Опутанные цепями колеса, окна с внутренними ставнями, армированные старым железом, воздуховоды — на случай путешествия сквозь отравленные земли, узкие иллюминаторы-бойницы, фургоны лишь пытались выглядеть праздничными: по борту одного шли древние афиши, залитые эпоксидкой и прижатые мелкой сетью, другой хвастал набором новогодних гирлянд, из них работало не более трети, большая часть лампочек висела обугленными сосками. Были фургоны, забитые граффити, краска облупилась и слезла, похожая на паршу, вроде той, что покрывала тела людей, схвативших смертельную дозу радиации. Хуже всего были фургоны с куклами. Пока я метался по ярмарке, насчитал таких три. Какой-то садист отпиливал куклам головы и развешивал по машинам.
Я кричал, звал Ит. На меня смотрели с недоумением, даже злобой. Музыка глушила все остальные звуки. Казалось, на ярмарке все внезапно оглохли и разговаривают жестами.
Внезапно я понял, что с местными здесь почти не торгуют. Нам просто нечем платить! Местные ходят от лотка к лотку, берут в руки, нюхают, вертят у лица, откладывают, иногда снимают одежду, пытаются что-то купить, но от них отмахиваются, как от мух. Основная часть товаров переходила от торговца к торговцу. Вот зачем они забрались так глубоко в ад — чтобы безопасно меняться грехами.
«Мы ширма, — осенило меня, — они прячутся, потому что воры, убийцы».
Гнилому бы тут точно понравилось!
Будто отзываясь на свое истинное имя, на меня посмотрела спина отца. Ее я узнал бы из тысячи. Он стоял у одного из тех фургонов, украшенных кукольными головами. Передняя его стена была поднята на манер козырька от солнца, с крыши свисали рубахи, платья, полотенца, длинные мужские платки. Гнилой как раз примерялся к одному такому, густо-алому, как артериальная кровь.
Он снял платок — «Помнишь?!» — завизжала, ударила в упор коровья голова — огромная щель в голове, акулья пасть, длинный болтающийся кровавый шарф размотан по земле. «Что это?!» — защищаясь, отшатнулся я. Что-то ужасное грядет. Что-то ужасное пришло. Отец!
Гнилой обернулся, но не нашел меня взглядом, кожей чуял, что я где-то рядом, завопил радостно, хлестнул платком, точно плетью. Боль вспорола лицо, приняв удар. Я упал. Закипела и вырвалась на поверхность толпа, заслонила собой солнце, как в прошлый раз, когда я лежал у ног мормона, лес ног, я смотрел сквозь и видел на опушке свою мать, только теперь за лесом ног прятался Гнилой, чем он заплатил за этот платок? Что со мной?
Дурнота накатила и схлынула.
Гнилой отодвинулся, и я увидел тех, кого он скрывал.
Вместе с ним стояли индейцы: слепой и мальчишка, что был ему поводырем. Они держали на руках Ит. Мою крохотную сестру. Черную лягушку.
Они протягивали ее человеку.
Они продали ее ему.
Человек поднял голову, и Судьба защелкнулась с громким, торжествующим звуком.
Это был Бак.
Гнилой ушел. Сейчас он вернется домой и… Эни придется разобраться с ним самой. Никто не может помочь Ит. Только я. Я караулил, спрятавшись под фургоном напротив лавки Бака. Мой мозг вморозило в глыбу льда, охладившись насмерть, он вышиб меня на новый уровень ясности. Не осталось сомнений. Чувства выпали инеем. Я украл нож. Я не отступлюсь. Я готов. Я ждал темноты, когда этот карнавал бесов отправится ко сну. Я войду в фургон Бака и заберу сестру. А его…
Кто-то пнул меня в стопу. Ловкий, как ящерица, я мгновенно поджал ее и развернулся. Кто-то стоял за фургоном, позади меня, кто-то настолько толковый, что выследил меня прежде. Щелчок затвора. Кто-то с оружием. На песок опустились две маленькие ножки, похожие на утиные лапы. Кто-то, у кого была моя Ит.
Мы встретились в тупике за фургонами. Ярмарка ворочалась во сне, стоглавый левиафан. Воздушный шар над нами скользил ленивым лучом по замершему миру, выхватывая из темноты внезапные силуэты, останавливая бег времени.
Из тупика не было иной дороги, кроме как назад. Все это время Бак отступал, пятился, двигаясь мягко и уверенно.
Двумя пальцами левой он держал Ит за горло, удивительно бережно и нежно, но этот капкан в мгновение ока мог обрубить ток жизни моей сестры. Как метроном, ритмично билась под пальцем жилка на ее шее. Чтобы контролировать ситуацию, он посадил малышку на правую руку, в которой сжимал двуствольный обрез. Ит тянула ко мне ручки.
— Я соскучилась, — сказала она. Любовь вспорола мне сердце, и я не удержал слез.
— Тебе не больно?
— За кем придет золотая пуля? За ним или за тобой?
— За ним, милая.
— Хорошо.
— Отдай ее мне, — прошелестел Бак, я видел, что горло его пробито и забрано мембраной, в которую с шорохом крыльев мотылька входил воздух. — И мы в расчете.
— Это ты мне должен. Ты бросил Платона. Меня.
— Долг. — Бак опустился на песок, усадив Ит себе между колен, она, не мигая, изучала мое лицо. Она не боялась. Ждала.
И вдруг я прозрел, увидел то, от чего бежал последние три года, захлебнулся внезапной Истиной, простой, как плевок. Ит могла разорвать его пополам, превратить кости в лед, высосать душу, она лишь ждала моего приказа, поднятой брови, кивка, любой гримасы, которая скажет ей, что я сдался, уступил, что теперь она отвечает за нас, она — старшая. Скажи «да», и мы пойдем ее путем. Вернемся в долину Смертной тени.
— Я тебя отпустил. — Голос Бака прошел мимо моих ушей, уместившись сразу в голове, свернулся где-то в затылке и звенел оттуда, отражаясь от стенок черепа. — Ты должен быть мне благодарен.
Раз — я достаю нож, два — он стреляет дуплетом в левую глазницу, три — дробь вышибает четыре дюйма кости вместе с волосами, в такую дыру вполне может поместиться голубь. Что станешь тогда делать, Ит?
«Просто уйду с ним».
Этого я допустить не мог.
— Это моя сестра.
— Как вас зовут, юная леди?
— Апач, — беззвучно шевельнулись ее губы. — Не Элвис.
Больше Ит не сказала ни слова. Никогда.
На миг они попали в прицел прожектора, и их тень, слипшаяся в одно, сказала мне слишком многое.
Я сдался.
Увидел, кем суждено стать Ит.
От моей норы до закутка, где слово Бака столкнулось с моим, было не меньше мили.
Иглы успели менее чем за три полных вдоха.
Врут, будто время замирает в моменты наибольшей важности, вся жизнь разматывается детским калейдоскопом, услужливо подставляя цветные бока, а потом еще запахи, прикосновения, тепло материнской руки, первая драка, первый поцелуй, пальчики новорожденного сына.
Глупости!
В меня стреляли. Ничего я не видел.
Я ощутил зуд неба, мгновенное, непереносимое чувство. Ночь ворочалась и пыталась вытряхнуть из себя колючую напасть. Иглы вспороли Бака, невидимые и неостановимые, он рухнул на спину, ноги взлетели выше головы, обрез рявкнул, я услышал, как отдельные иглы сбивают дробь в полете, утихомиривают, вяжут и роняют в пыль, кожа моя надорвалась хрустом, криками, причитаниями. Бака штопали заживо. Кроили и собирали. «На живую нить!» — вопил восторженно горлум. Я мотал головой, не хотел слушать, но знал, что Ит хохочет, отбивает рукой ритм, плямкает губами, повторяя наспех придуманную считалку:
Два стежка
Ноздря-ноздря
Голова и ухо
Пальцы-пальцы
Две руки
Получилась круто
Руки в боки
Ноги врозь
Сорок строчек тело
Веки губы
Собери
Куколку умело
Прожектор крестил небо, на песке передо мной скорчилась какая-то личинка, ковер с ногами, а не живое существо. Иглы ушли. Зашитый человек остался. В воздухе повис запах озона, как после грозы. Ит поднялась, стряхивая с себя кровь Бака, она сворачивалась медными шариками и сыпалась к ее ногам. Я подобрал один. Это была сплющенная пуля.
Я не мог смотреть на куколку, в которую превратил Бака. Она еще трепыхалась.
Бойни ожили во мне. Я снова убил.
Тюп — стукнул в висок мягкий комочек, упал к ногам. Я дернулся, и вовремя — новая пуля из жеваного мякиша полетела мне в голову.
Тюп.
— Ит, милая. — Я прижал ладони ко рту и шумно выдохнул сквозь них.
«Это твой жест беспомощности?» — поинтересовался горлум, я загнал его внутрь, забил ногами, утрамбовал и сплющил. «Заткнись!!» — орал я, пока истерика не сожгла звук голоса горлума.
Тюп.
— Чего?! — Я сорвался на трехлетнюю сестру, навис над ней, размахивая руками, будто хотел смять и сплющить ее маленькое уродливое тело. Она даже не поежилась.
Тюп!
«Туда, — показала Ит не терпящим возражения жестом и сползла по лицу руками, вылепляя подобие индейской уродливой рожи. Еще раз повелительно ткнула пальцем. — Туда!»
Индейцы встретили меня у круга камней. Вышли за него все как один. Вынесли на руках тех, кто не мог ходить, притащили стариков и какие-то совсем уж человеческие обломки. Гремели трещотками, нашитыми на одежды. Светились боевой раскраской, кто-то измазал лицо кровью, другие — толченым мелом. Многие нацепили какую-то рухлядь себе на головы, не сразу сообразил, что это перья, поломанные и убогие.
Молчали.
Некоторые стискивали в зубах стрелы.
Каждый индеец держал то оружие, которым готов был биться, они сжимали ложки и крылья от древнего автомобиля, лыжные палки и крупные вентили вроде кастетов, один нес на плече пластикового фламинго, у того грозно сверкал облупленный клюв, некоторые выломали доски, но те выглядели трухлявыми, заточенные электроды, с какими они охотились на рыбу и зверя, — этих было под десяток, у троих в руках были гвозди — моя слабость — настоящие лютые гвозди. С флангов войско подпирала арматура и доска для сёрфинга. Ни ножей, ни пулеметов. Честная драка.
— Ты вернул нам имя, — сказал слепой, выйдя из толпы и безошибочно найдя меня перед собой. Их кожа пела. Они были готовы. — Мы можем что-то дать взамен?
«Да! — заорал кожей я, но мир отказался слышать. — Верните мне пустой сон! Разумную мать! Здоровую сестру! Дайте мне нормальную Ит! Другое имя для нее! Заройте моего отца, в цепи его — и в озеро! Дайте мне чертову золотую пулю!»
— Ты червивый, — слепой наклонил голову, и в этой повадке я безошибочно узнал горлума, мой сон-убийцу, он умер в этой позе, размозжил череп и отдал мне свой свет, — знаешь об этом? Твои руки до сих пор в его крови?
И в этот момент я понял, что мои руки в крови Бака. Что сегодня я заживо зашил человека, эти люди продали ему мою сестру, а ее отец стоял и смотрел, как это происходит.
У меня опустились руки. Месть вытекла из меня, как пот, я отер ее со лба.
— Нужно заштопать маму. — Я собрался уходить.
— Мы не можем тебе этого позволить. — Их кожа подсказала, когда в голову мне полетят вилки и фары. Иглы не пришлось ждать долго, они никуда не уходили.
Где я потерял Ит? Куда она подевалась? Я слушал поселок, и впервые тот отказывался докладывать, где моя младшая сестра. Я знал скрип ее шагов, но она не шла. Наконец я учуял ее. Она спала рядом с Гнилым. Лежала в колыбельке, сделанной из пластикового короба и древнего свитера. От него неистребимо пахло костром, Ит засыпала, тесно обнявшись с рукавом этого чудовища.
Отчаяние.
Никогда еще оно не было настолько острым.
Трейлер приветствовал меня храпом отца.
Я бесшумно отворил дверь, скользнул внутрь, надеясь на ощупь найти кроватку Ит и сбежать вместе с ней.
— Убил их? — не просыпаясь, кожей спросил отец.
— Убил.
— Ложись спать.
И тьма поглотила меня.
Я знал, что это сон, но не мог вырваться, тонул, но не задыхался, бежал, но прирос к месту.
— Я что тебе скажу, — сегодня горлум висел, где положено, крутил единственным нормальным глазом, второй выдавило ударом прыг-ноги, он висел на жгуте нерва, медленно вращался, но тоже пытался найти меня взглядом, — невмоготу если, так давай я тебя подменю. Ты же устал. Поспишь малех, а я поброжу. Пошныряю там-сям, разведаю. А?
Горлум хихикал, руки его болтались сильнее обычного, он щелкал челюстью так, что сыпались выбитые зубы. Я подобрал один, смутно похожий на пулю. Выдохнул — не она. Зуб — память шарахнула меня, чуть не вывернула наизнанку. Отбросил зуб в сторону и осмотрелся. Обе стороны тоннеля уходили во тьму. Свет, сочившийся из черепа горлума, освещал едва-едва.
— Выпусти меня! — взмолился горлум, его руки дернулись, внезапно резкие, хваткие, одна вцепилась в воротник, я вырвался и на локтях отполз подальше. — Мелкая мразь! Думаешь, вломил Хэммета?! Сейчас, — угрожающе захрустел позвонками, выдирая голову из бетонного потолка, — сейчас!
Я пошарил вокруг, где? Где? Холодная грязь заливалась в штаны, ползла в рукава. Тоннель был совершенно пуст. Горлум визжал и корчился, пытаясь вырвать себя из плена могилы. Наконец сдался. Повис, как груда тряпья.
— Не слушай ее, — неожиданно усталым, почти нормальным голосом сказал горлум, — не верь. Оставь меня. Видишь же, я не опасен, не смогу вылезти отсюда.
— Кого — ее? — По венам пустили антифриз.
— Твою мать. — Горлум не ошибся. За мной пришла коровья голова.
Я смотрел глазами мертвого Хэммета, капал затухающим светом, провожал, пялился, как выползаю из дренажного тоннеля. Боже, какой я был крохотный! Как этот мальчишка сумел пережить все, что вывалила на него Судьба? Это я? Почему?
— Нет. — Череп лежал в руках мормона, он пытался напялить его себе на голову, момент застыл, давил паузу, дозволяя коровьей голове поговорить со мной. — Это не Судьба. Я заставил твою слабую плоть выжить той ночью и утром, и днем позже. Я дал прийти туда, где ты обязан был очутиться. Зовешь это Судьбой? Я — твой поводырь, костыли, хребет. Ни одно стечение обстоятельств, никакая выносливость и отвага, ничье вмешательство, кроме самого верхнего, прописанного, выгрызенного, татуированного на шкуре Бога, не могло тебя спасти. Ты даже шагать сам не мог. Так кто я? Назови!
— Я не знаю.
— А Бак? Индейцы?
Я боялся этих вопросов, намеренно позволил себе отрубиться, спрятался во сне. Горлум лучше, чем вспоминать, как разделывали людей швейные иглы.
— Они заплатили.
— Нет. — Коровья голова упала, отпуская вожжи, мир дрогнул до основания и сдвинулся с места, время потекло, обдирая кожу, обнажая вывернутые суставы — боеголовка!
Я видел красную метку на ее обтекателе, ракета вошла точно над могилой Хэммета, раскололась, распахнула огненную пасть, я видел, черт возьми, я видел, как горлум принял ее в объятия, в последний миг он был жив, он ликовал, расплескивая свет, он кричал, освобожденный, взрыв сделал нас единым, бомба повенчала наши сны.
Мормон не устоял на ногах, взрывная волна, плотная и беспощадная, опрокинула нас, рассекла поле казней. И время вырвало из пасти коровьего черепа свою пуповину, понеслось вскачь.
— По всем раскладам! — заревел череп, перекрикивая ураган, который вызвали мы с Джесопом. — Ты должен лежать выпотрошенный в бойнях!
Меня размазало толпой, каким-то диким чудом я вынырнул на поверхность и погреб к матери. Она тащила отца за руку.
— Эни! — завопил я, на меня кинулся седой распределитель, из его кулака торчал дамский Дерринджер. Пуууу-пуууу! — беззвучно плюнул пулями.
— Не бросай меня, — время вновь застыло стеклом, я обернулся, пламя лизало коровий череп, трогало тенями, — оставь все, как есть.
— Да я не могу… — Я вцепился руками в лицо, раздирая кожу ото лба к затылку. — Я уже хрен знает кто!
— Ты — личинка Бога. Опарыш, отведавший священной плоти.
— Нет, — помотал головой, — запускай.
— Ты зря борешься, природу не обмануть!
— Запускай!
Почему-то я мог ей приказывать.
Время рвануло с утроенной скоростью, поглощая фору, сплющивая и вырывая секунды. Голова седого разлетелась на блестящие осколки, застыла в воздухе, блистая кровавыми ошметками.
— Это я! — закричала коровья голова, заходясь в истерике. — Я опять спасла тебя, неблагодарная сопля!
— Мне плевать.
— И это я. — Мать окружили распределители, какого черта, они же застыли, сломанные куклы, врубили сирену и не могли сдвинуться с места?!
— А это, помнишь? — Мать подобрала автомат, сбросила пустой магазин, но не смогла даже вставить новый. Эни цеплялась за ее пояс, упиралась лицом в поясницу матери и то ли двигала ее вперед, как тележку, то ли заслонялась от всех бед мира.
— Мама убивала со сноровкой волка, — память, дешевая сука, кто обманывает меня, ты или череп? — Это мама их всех перебила, не ты!
— Легко придумано, — с горечью сказал череп, — но так же легко доказать обратное.
Я закрыл глаза. Никогда не думал, что во сне это так просто сделать. Спрятал лицо в ладонях. Распределители падали вокруг, как подрубленные под основание идолы, молча, навзничь. Кто убил всех этих людей? Я отнял руки от лица и смирился.
Я увидел, как ползу, извиваясь, ноги разучились меня носить, к отцу. «Папа-папочка, — шептал я, глядя на его безвольное, безропотное, кукольно-шарнирное тело, конечности утратили связность, огромная щель в голове, акулья пасть, длинный болтающийся кровавый шарф размотан по земле, и вокруг только они — распределители, черные чеканные тени, — ты только оживи! Разозлись! Ты умеешь. Ррраааз! И оживи! Папочка».
Я полз, они стояли, кругом выла, разверзаясь, преисподняя, но нас чурались пули, кусал и отступал огонь, череп полыхал, но держался, пока мама не взяла себя в руки.
Она передернула затвор, и пленка моей памяти срослась с реальными событиями: мама приставила автомат к виску, накатила вторая волна, воздух кувалдой вышиб из груди дыхание, опрокидывая и перемешивая нас с землей, трупами и грязью, звуки разорвали барабанные перепонки, но я услышал, как мама жмет на спусковой крючок.
Мы шли убивать.
Мы.
— Не бросай меня, — повторила коровья голова. Она снова лежала у меня в ладонях, теплая, бесконечно родная. Я не знал никого ближе.
— Не бросай… — в третий раз проскулила она, и я понял. Мне нужно проснуться. Череп завизжал и прыгнул мне на грудь, привычное место, он наполз на лицо, он должен взобраться мне на голову… и я сделал единственное, что могло меня спасти.
Позвал швейные машинки.
Игла пропорола скулу, другая вырвала мышцу над ключицей, третья влетела в бедро и начала бурить его, как челнок, туда-сюда. Сон не мог удержать боль такой силы, и я взорвался.
Четверть часа я лежал, скрючившись, забив рот углом одеяла, чтобы не орать. Крови не было. Иглы разбудили и в тот же миг, без всякого моего участия, сметали выкройку наново. Болела правая рука, мозжила, вырывалась из суставов, пальцы сводило судорогой. Виной всему был зуб Хэммета, который я подобрал во сне. Я мычал, давясь одеялом, и продолжал диалог, начатый горлумом в тоннеле.
«Ты славный мальчишечка, мальчуган. Ну же! Мы могли бы поладить».
— Нет.
«Упряяяямый, я люблю упрямых, знаешь, какой я был упрямый? Как мул. Как грузовик. Как рельса. Меня с места нельзя было сдвинуть, если я чего надумал. Луну легче обоссать, чем меня подвинуть».
— Я не сплю, не сплю!
«И правда, чего это я? А с кем тогда разговариваешь?»
На миг боль отпустила меня, позволила хлебнуть немного воздуха, я лежал посреди трейлера, правую руку придавил табуретом, будто хотел ее отсечь. В голове, издеваясь, продолжал горлум:
«Какой плохой мальчишка. Дерьмо ты. Плесень гадкая. Отца убил. Мать. Скоро за сестренок примешься?»
— Я не такой! — Перед кем я оправдываюсь?! — Я — хороший.
«Только хорошие убивают, чтобы защитить других. Ты очень хороший. Но ты должен убивать, слишком много мразей кругом».
— Я не вернусь в бойни.
«Дурак, что ли?! Ты четвертый год носишь бойни в себе».
Буквальность этих слов отрезвила меня. Заныл, откликаясь, живот. Как я могу носить в себе бойни? Я же сбросил коровью голову. Я сбежал из Андратти. Я здесь. Никто не говорит мне, как видеть. Я снял череп. Я смотрю сам.
«А кожа? А машинки?»
От внезапной догадки онемело лицо. Зуб. Куда я дел коровий зуб?
«Вот видишь. — Тени довольно рассмеялись. — Ты и вспомнил».
Я выхожу из тоннеля под дорогой. Звучит набат. Сейчас поведут на казнь моего отца. Зуб в крови горлума. Я зажимаю его в кулаке, поднимаю, будто отдаю Андратти честь, кладу зуб в рот и тут же проглатываю.
Я вскочил, обмирая.
Зуб.
Все это время он был во мне.
Он и сейчас там.
Луна нырнула в окно трейлера, посеребрила лезвие ножа, который я украл для Бака. Что я с ним?.. Правая рука, быстрая, как мысль, рванула нож за рукоять и швырнула в окно. Зазвенели осколки.
«Не так все просто, щеночек, — погладил по щеке Бак. — Мы еще поборемся за твою шкурку». Правая ладонь растопырила пальцы, так кобра раздувает капюшон, и развернула их к моему лицу. Кожа слышала, как шуршат, убираясь из-под нашего трейлера, черви и мокрицы. Птицы прятали головы под крылья. Рыба шла прочь от нашего берега. Я смотрел на открытую ладонь и видел на ней черный отпечаток зуба.
«Присядь, — горлум увлек меня на пол, — помнишь, мы говорили о замене? Хотя бы на денек пусти старину Хэммета погулять?»
Левая рука, беспокойный паук, нащупала осколок стекла, и я не раздумывал.
Иглы швейной машинки никак не приспособлены штопать живое человеческое мясо, но эта оказалась ловкой и настойчивой: восемь раз она пырнула меня в брюхо, вертикально, как профессиональный ныряльщик, погружаясь и выныривая, игла тянула суровую грязную нить, я не боялся заражения, машинки обещали мясницкое чудо, а чудеса не торгуются, делают свое дело и подыхают.
С последним стежком игла высвистала наружу, поднялась на уровень глаз, точно отдавала честь, и упала без стука, сломалась пополам. Я ощупал шов. Моя рука не знала пощады, я распоролся дюйма на четыре в длину и никак не меньше двух вглубь. Грубый, собранный через край, шов молчал. Ни капли крови, ни звука боли.
Внезапно я оглох. От ужаса, дикой, разламывающей голову, тишины я рухнул на пол, скрутился в эмбрион, кокон, личинку человека, брошенного под стотонный пресс. Тело молчало. Мир онемел. Я не слышал шепота крови в жилах, песок не скрипел на миллиард отдельных голосов, ветер исчах, сдох под порогом, небо не ныло, проворачиваясь на несмазанных шарнирах. Звук, весь, какой был в каждом миге, любой мысли, сиюминутном движении Вселенной, утек вслед за иглой и разбился об пол трейлера.
На моей ладони в озере черной спросонья крови лежал коровий зуб. Истонченный, похожий на костяной завиток, окаменевший локон, он оказался меньше фаланги на мизинце. Я выпил его почти до дна.
— Не успел, — прохрипела мертвая голова. Я закричал, но кулак с зажатым зубом сам собой заткнул мне пасть. Я обернулся на сестру: «Она здесь! Вот она!» — немо вопил я, звал Эни в свидетели, но ноги мои намертво приросли к полу, а рот был беспощадно подавлен, тело-предатель дрожало, бездействием своим присягая черепу.
— Ты не сдюжишь один, — продолжал он откуда-то из теней.
Резкая боль внизу живота скрутила и не отпускала. Зуб горел в моем кулаке, питая уверенность, что тень покинула меня, вышла с потом сквозь поры кожи, выветрилась, как пары спирта, иссякла с мочой, глупая детская вера в «само зарастет». Боль дрожала и толкалась, неуклюжая, твердая, она пульсировала ниже шрама, прорывалась в пах и ниже, чтобы отрубить мне ноги, заставить ползать и умолять. Я прикусил кожу на запястье, чтобы не разбудить Эни. Откидную кровать мы делили на двоих. Гнилой, мама и Ит дышали в спальне, там можно было разложить одеяло на полу и уместиться втроем.
— Отпусти меня. — Я поднял голову, и боль ушла, утекла в густую тень под стулом, на котором висели мои вещи. Мне почудилось странное. Я увидел коровий череп, который лежал там, расколотый, мертвый.
Я смог разжать кулак. Чем дольше я сверлил взглядом зуб, тем быстрее меня отпускало. Я подцепил ботинок и швырнул его под стул. Ничего. Он не встретил никакого сопротивления и пролетел в спальню родителей. Моя взяла!
— Я размажу тебя. — Где-то на кухне лежал молоток, позавчера я плющил им консервную банку, пытаясь из жести соорудить наконечники для стрел. Индейцы обещали научить нас стрелять из лука. Еще вчера. Сейчас нужно было сплющить кое-что другое.
— Тогда они уже мертвы.
Как я понял, что увижу в спальне? Колыбель Ит до краев полна густой нефтяной жижей, тельце малышки утонуло в ней, наружу торчали лишь ее волосы, они колыхались в мерзкой, густеющей луже, как удон в супе. Луна ляпнула на кресло жирной кляксой света. В нем сидел Гнилой, плоть обвисла с костей, голова запрокинута, рот распорол голову на две половины, пасть полна зубов, я остро помню эту картину, я сам вбивал их туда. На нижней челюсти не хватало одного лишь зуба.
Я окаменел. Слеза превратилась в соль на моей щеке. Тихо, как сука, потерявшая щенков, я заныл. Никогда. Никогда я не выйду из боен. Я оживлял их собой. А теперь?
— Если зуб не пророс в тебе…
Отец? Или Ит?
Кто больше достоин? От кого меньше вреда? Кто потащит нашу разложившуюся семью за собой? Кто смелый? Был я. А теперь? Кто вместо меня?
Я сунул коровий зуб в рот, и меня тут же вывернуло, горячей густой слизью, в ней бились мои мечты, комки полупереваренной дружбы, граненые бусины страха, меня рвало, штормило, разбрасывало всем, что я думал и ел, с чем засыпал и куда целился. Затем я иссяк. Сказка не дает вторых шансов.
Зуб лежал перед самым носом, свет луны брезгливо обходил его стороной.
— Не могу. — Голос черепа дрожал, у нас была пластинка про храброго зайца, мы с Эни заездили ее до такого же звука. Череп все еще лежал под стулом. Луна подкрадывалась к нему с серебряными ножами в руках.
— Ты позовешь меня. — Череп умолял, боялся, родные мои зубы вибрировали от его стона. — Позовешь, и я приду.
— Никогда!
— Позови… — голос становился все глуше, превращался в шум за окном, скрип общего дыхания, мое сопение, — без голоса… руками…
— Никогда, — я подавился слюной, внезапно заполнившей рот, закашлялся, выплевывал из себя это слово, кричал шепотом, боясь разрушить морок, увидеть, как они просыпаются, — никогда… никогда!
— Приду. — Это я сказал? Чей голос это произнес? Я слышал в нем одну лишь мольбу. Зуб привык быть со мной единым. Теперь я остался один.
Мать лежала на боку, поджав здоровую ногу к груди, спрятавшись от всего мира, отвернув лицо к стене. Я обнял ее, прижался губами к рельсовому шраму на виске, бережно принял затылок в левую руку — смогу ли я доверять правой, как тебе? — и положил под язык коровий зуб.
— Береги их.
Перешагнул через отца и вышел, аккуратно притворив за собой дверь.
Идти было некуда.
Я сел на песок, набрал полные горсти, но не стал пропускать меж пальцами, сжимал в кулаках, представляя, как иду через Костяную равнину. Назад. Возвращаюсь в эпицентр событий.
Мы знали, что Андратти разрушен до основания. Там тоже стекло вместо почвы? Или кто-то выжил? Начать сначала, обзавестись раковиной, отыскать жену-моллюска, вырыть соседей и набить их тряпками, чтоб походили на живых, жить за плотно притворенными створками, жрать свою ногу. Или прибиться к банде, отведать человеческой печени, спрятаться за броней татуировок, сменить зубы на ловчий капкан, снять скальп и носить его за поясом, выдавая за главный трофей.
«У меня же есть лодка!» — Такая простая, наивная идея пришла мне в голову. Я видел, как иду вверх по склону. Не один. Со мной любящий отец. Мы садимся в лодку и плывем долго, оставляя за спиной океан невзгод и лишений.
Лодка причаливает к другой стране, взявшись за руки, мы выходим и останавливаемся, щурясь на свет нового мира.
И те люди, что нас встречают, видят и понимают, что два человека эти — отец и сын — крепко и нерушимо дружны теперь навеки. На усталых наших лицах печать спокойного мужества. И, конечно, если б не нестерпимое местное солнце, то всем в глаза глядели бы мы прямо, открыто и честно.
И тогда люди, что встречали нас, дружески улыбнутся и тепло скажут:
— Здравствуйте!
Буря пришла, ревнивое дитя, вынырнула из-за края озера, поперла на кривых лапах, раздирая рот в капризном крике. Дождь гильотиной обрубил мечты, разъел тепло моего тела, размыл в мяшу песок под ногами. Молния разорвала ткань небес, и в эту дыру хлынул страх. Я побежал. Ноги без подсказки выбирали знакомый мотив.
Я влетел в подвал и не удержался на ногах, упал. Лежал, проклиная немилость стихии, шипел сквозь зубы, ощупывая ссадину на ноге. Пульсировал шрам на животе, толкался недовольной кровью. Минут пять я притворялся, что не трачу все силы, чтобы уловить малейший звук работы, стрекотание, рокот. Заполз в самую мякоть меж машин, подложил руку под голову и уснул.
Машинки молчали.
Уехать с ярмаркой.
Из подвала я двинул в сторону торговых фургонов. День стоял мутный, похмельной дымкой затянуло горизонт, накрыло все видимое пространство серой хмарью. Противно ныл живот, в нем ворочалась пустота, возвращая меня на землю, в шкуру обычного, слепого мальчишки без странностей. Моя кожа оглохла, я и не знал, как привык доверять ей за последние пару лет, с меня будто сняли шкуру, выдубили и завернули в нее наизнанку, зашили внутри кожаного чехла. Как Бака.
Я увидел голову куклы. Обглоданная огнем, она лежала в паре сотен ярдов от поворота на рыночную плешь. Здесь сохранилось подобие улицы, стены стояли выше второго этажа. Везде жили люди, в обычный день они должны были сидеть в тени, бродить, перекрикиваться. Но сейчас улица стояла пустая.
Я присмотрелся, футах в десяти лежала вторая голова. Черные пластиковые крошки, они заманивали меня, вели, тащили. Голова, голова, голова. Я не трогал их, обходил стороной, но не мог не смотреть. Я слышал равномерный стук, кто-то бил молотком по рельсе. Не сразу я сообразил, что дерет мои ноздри. Гарь. Весь мир пропах ею тем сильнее, чем ближе подходил я к повороту, улица шла вниз, в котлован, мне предстояло подняться из него к рынку, чем глубже становилась колея, прокатанная фургонами торговцев, тем острее звучала сажа, уголь, пожар, пепелище, смрад паленой кожи. Я замер на дне ямы, не дойдя десятка шагов до угла. Смотрел вверх и сомневался. Кожа, пусть и глухая, чесалась, обещая дурное. Я приказал себе вдохнуть поглубже. Нарисовал десяток дурных картин. Но я недооценил своих соседей.
Так выглядело поле брани.
Крикливые, жадные мародеры бродили по пепелищу, в которое превратилась ярмарка, клевали раздутые, лопнувшие трупы фургонов. Клетки с птицей, рулоны ткани, бутылки, антенны, какая-то невразумительная требуха валялись под ногами. Дым трусливо стелился в футе над землей, пряча трупы и барахло. Мародеры ныряли туда, кашляли, рычали, тащили наружу.
На поживу вышел весь поселок. Нас оказалось удивительно много. Со всех сторон доносился ликующий клекот. Трупные черви, мы пировали.
Я увидел совсем уж чудовище — мимо меня на ходулях и в асбестовом плаще прошагала Абигайл Сорроу. Ее седые волосы колыхались, как стяг, через спину висели два автомата, а в руках она тащила багор, которым ковырялась в горящих еще внутренностях фургонов.
Откуда-то слышались крики. Бам. Бам. Бам. Продолжал лупить молоток о железо. Только теперь звук этот стал конкретнее, обрел имя. Выстрелы.
— Джек, — закричал мне одноглазый мальчишка Пендерсон, размахивая палкой. Чумазый, как дьявол из котельной, он выглядел предельно счастливым. Вместе с ним мы копали червей и играли в солдат, теперь Пендерсон потрошил фургоны наравне со взрослыми, — нужны кастрюли?
— Что здесь? — Горло перехватило, я не мог говорить, зная, что дышу прахом сгоревших мертвецов.
— Ты все проспал? — Глаз Пендерсона вспыхнул восторгом. — Ночью ублюдки напали на индейцев. Эти, конечно, уроды, но наши. Круг камней никого не остановил. Они перебили уродов какими-то спицами. Вздернули вверх ногами, куражились, радовались, танцевали небось.
— Это я. — Что даст признание, когда люди уже мертвы?
— Кого-то распяли, — Пендерсон деловито орудовал палкой, — помоги-ка. — Я подошел и увидел, что он не может перевернуть обугленное тело. Я отшатнулся.
— Белоручка, — рассмеялся Пендерсон. — Распяли, говорю, индейцев, давай потрошить. Батя на войне людей чикал, говорит, никогда такого не видал.
— Звери! — Мимо прошел человек в респираторе, он тащил связку автомобильных колес, нанизанных на трос. — Поделом!
— И ни одного убитого из этих. — Пендерсон ткнул палкой труп, в воздух поднялись искры. Пендерсон чихнул и принялся пихать труп в сторону.
— А как вы их? — В голове не укладывалось. Наш поселок. Две сотни безвольных слизней. Беглецы, больные, мутанты. Гной земли, перхоть городов.
— Подожгли с четырех сторон. Кто выбегал — мочили в упор. Взяли их автоматы. Слышь, сейчас Пастор доделывает.
Бам. Работал молоток. Бам. Отзывалась рельса. Бам. И смолкло.
— Все, — улыбнулся Пендерсон, верхних зубов у него не было. Ни единого. — Никто не ушел. Костяная равнина умеет мстить.
Я попятился, развернулся и побежал, задыхаясь.
Вчера здесь стояли тридцать фургонов. Сотня матерых хищников, мужчин и женщин, со стволами наперевес, привычкой врать в глаза и резать глотки, перекрикивались, торговали, менялись, строили планы. Чтобы теперь стать пеплом, жирной угольной коростой, кладбищем бытовых приборов для горстки неудачников и уродов.
Я стронул эту лавину.
Я зашил индейцев.
Я приговорил ярмарку.
У меня за спиной раздался вопль радости, и тут же сменился проклятиями и шумом борьбы. Мальчишка Пендерсон сцепился с другими стервятниками. Люди дрались за светлое будущее и пару кастрюль.
— Много наловил? — Папаша сидел на крыльце и очинял ножом древко под удочку.
Я молчал, слова забили глотку. Не знаю, как я дышал. Слезы прожгли глаза до самого затылка. Я и руки не мог поднять, как дошел до дому?
— Малой, ты оглох? — Отец отложил нож — тот самый! — потянулся и хрустнул шеей, она быстро у него затекала, мама ужасно ворчала, когда он делал так при ней, боялась, что однажды позвонки полопаются и станет отец бесполезной развалиной, повиснет у нее на шее.
— Ты не за рыбой ходил, что ли? — Отец набивал трубку. Я не видел его курящим почти четыре года. Помотал головой, стараясь не зареветь.
— Ну, дела. А Ши где? Не с тобой разве?
— Ши?
— Сестра твоя, — рассердился отец, бешено вспыхнул румянец на его щеках, какие яркие у него белки глаз, я разглядывал лопнувшую сеточку сосудов, его ногти, никогда не обращал внимания, какие крепкие розовые у него ногти, прям лопаты. — Я с кем разговариваю? Алло?
Не заметил, как он подошел вплотную, здоровенный, пахнущий ядреным лошадиным потом. Я стоял, муравей в тени великана.
— Алло! — повторил отец, стуча пальцем мне по лбу. — Тук-тук! Кто там? Где твоя сестра? Малой, ты накурился, что ли?
— Эни?
— Тьфу, пропасть! Ты полудурка заканчивай строить! Эту я со вчера не видел, загуляла, небось. Малая где? Кому велел смотреть за ссыкухой?
Ши — мячиком отлетело от стены в голове. Она. Нет больше Ит. И Гнилого нет. Она и отец.
— А мама? — Я нырнул под его руку и помчался в трейлер. Откуда силы взялись.
В спину неслось:
— Не буди ее! Всю ночь ворочалась со своим бедром, насилу уснула.
Мама плыла.
Свет падал на нее сквозь открытую дверь трейлера, и я видел, как танцуют песчинки в конусе ее дыхания, собираются в узлы и фрактальные узоры. Мама спала. Трейлер едва заметно скрипел, расширяясь и опадая в такт ее дыханию. Я не стал заходить внутрь. Испугался.
— Хватит дурить. — Отец схватил меня за плечо, развернул к себе, я приготовился к тошноте, кожа помнила его трупные прикосновения, сейчас, сейчас накатит, не облевать бы ему брюхо… Теплые у бати были руки. Обычные.
— Лет тебе сколько? — Папаша выкатил глаза, отвык я от этих его концертов, но багровая рожа не сулила ничего хорошего.
— Пятнадцать.
— Ууу, какой взрослый. Читать, небось, умеешь? Фургон водить? Стрелял? Девок под юбкой щупал? — Мыльный пузырь, за радужными стенками которого я прятал надежду, что вернулся прежний отец, лопнул, жгучие брызги попали мне в глаза. Передо мной стоял тот же Гнилой, только в более удобной, подретушированной упаковке. Эта мразь ненавидела меня. И она всего лишь притворялась живой.
— Чего надо? — ощерился на отца я. — Грабли свои подбери.
— Вот взял свою задницу в руки, — так же грозно, не снижая давления пара в котле, продолжил отец, — и привел сестру домой. Она маленькая. Ей кушать пора. И спать.
Разошлись.
Так лавируют корабли в порту, чтобы случайно не отправить друг друга на дно. Хотя… что я мог ему сделать? Машинки сдохли, а руками гвоздить я не мастак.
Я взял фонарь и молоток. Гнилой проводил меня насмешливым взглядом.
«Гвоздь в башку бы ему вбить!» — думал ногами, гнал не усталость, липкий телесный вой, необходимость упасть — и кости в кисель, без снов и темницы плоти.
Гнилой прав, Ит потерялась, ей всего три, нужно найти ее как можно скорее.
«Чем оправдаешься, если ее убили?» — Казалось, ничто не заставит меня шевелиться быстрее, но я смог.
«Нет, — остановил себя от возвращения на пепельную Голгофу. — Ее там нет». Разорвал на части и развеял по ветру мысли, что с Ит могли там сделать.
В животе дергало, тащило взглянуть на одно место.
Я ненавидел его и чурался, но древний инстинкт, что гонит убийцу вернуться на место преступления, приказал мне идти к тупику, где я разделал Бака.
Тело пропало.
Его волоком вытащили на дорогу, а там колеса и десятки ног, поспешные, торопливые знаки расправы, доносы людской жадности, затерли все следы.
Я присел на корточки.
В темени приятно стукнула память о временах, когда мы с Эни приникали к радиоприемнику, диктор читал истории о следопытах, первопроходцах, там тоже грохотали револьверы, снимали скальпы, но бал правили честь и табу, а не кто первый, тот и выжил. Отец ворчал, мы не давали ему слушать новости. По федеральному каналу гнали шепелявую кашу о надвигающейся войне, жужжали, как мухи над покойником, галдели, прорицали, обещая поля трупов и озера крови.
Мы обожали радио.
Я, тогда еще совсем щенок, в нетерпении крутил ручки настройки, силясь поймать детективную или хотя бы музыкальную волну, но все каналы плотно забила эта мура. И вот мы нащупали историю про следопытов.
Направление. Куда они могли его утащить. Я понюхал песок, разгладил его рукой.
Как читать чертовы следы? В какой стороне его искать?
«Зачем тебе Бак?!» — отчаяние, такое жгучее, родное, снизошло на меня, как херувимов свет. Я лег на дорогу, прижался щекой к теплому песку, закрыл глаза и доверился удаче. Слепая дрянь, прежде она играла на моей стороне, подкидывая если не туза в рукав, то хотя бы старшую карту на стол.
Я плакал, и наконец это были самые обычные слезы.
Вместе с зубом я вырвал из себя все сказочное и волшебное, все дерьмовое и кровавое. Никаких больше чудес.
Я представлял, как свет сочится из меня по капле, я приземляюсь, все ниже и ниже, вминаюсь в дорогу, исчезаю из мира объемных существ, становлюсь трафаретом. Плоской вырезкой.
Пружина сперва начала дрожать, затягиваясь все туже, потом зазвенела, но не распрямилась, а лопнула.
Я окончательно стал обычным.
Я слышал ветер, чуял тепло, песок скреб мне кожу.
Я открыл глаза.
Прямо перед носом лежала игла от швейной машинки. Она указывала вниз — на пересохший ирригационный канал. В этом месте он приходил из пустыни — там прежде колосились поля — упирался в дорогу под прямым углом и дальше шел с ней бок о бок, пересохшая глубокая канава с бетонным желобом, по которому из города тогда текла вода.
— Нет, — отказался я. — Нет. Нет. Нет.
Повторенное десяток раз, это слово обрело силу лезвия. Я отрезал им саму мысль, мельчайшую возможность обнаружить Бака у подножия канала. Я рассмеялся этой глупости, я отмахивался от нее, перевернувшись на спину, скат был очень круг, я хохотал над этой ерундой, съезжая на заднице вниз с десятифутовой высоты, я корчился, хватаясь за пресс, шву не нравился мой глупый гогот, я стонал, но хихикал, растирая отбитые пятки.
Я делал что угодно, лишь бы не смотреть по сторонам.
Тела внизу не было.
Зато висел запах.
Куда ушел смех?
Мне пришлось обернуться, хотя я мог этого не делать, я узнал бы его из миллиона.
Так пахли бойни.
За моей спиной висела отогнутая решетка канализационного коллектора. Дыра того размера, чтобы пролез Бак.
Над входом висела птица.
Кто-то распял ее, аккуратно, безжалостно, расправил каждое перо в крыльях. Нахлобучил на нее кукольную головку, покрасил брюшко синей краской, подвесил снизу зубы на веревочках. Птица пыталась вырваться, зубы стучали друг о друга, кукольная голова смотрела проколами глаз.
Я вполз в тоннель на брюхе, как положено, побитая шавка преклонила колени, не дай бог задеть эти сторожевые зубы. Тоннель был огромен. Мы с горлумом облюбовали дыру в три раза у́же.
Я зажег фонарь, на меня набросились тени. Они кружили мертвыми лягушками и крысами, подвешенными за лапы. По стенам расходились звезды и спирали. Я заревел без слов. Мы столько раз рисовали вместе с Ит. Я не мог не узнать ее руку.
Тараканы и кузнечики в бутылках. Живая рыба с десятком колец, продернутых сквозь жабры. Черви, кишащие меж монет в пузатых бокалах. Скелет койота с колесами от тележки из супермаркета вместо лап.
Такое нельзя сделать за один день. Это логово обживали не один месяц.
Под ногами хрустели мелкие кости. Кто жил здесь до тебя, Ит? Кого ты выгнала? Или сделала своим экспонатом?
Силы вытекли, осталась мелкая лужа, я оперся рукой о стену, ожидая взбодриться ее холодом, набрать в легкие злости. И отдернул ладонь, стена грела, как печь.
Запах шел изнутри. «Чтобы выйти из боен, — напомнил я себе, — нужно пройти их насквозь».
Из глубины шел ритм. Грубая костяная песня работы. Я вспомнил, как мы выли в круге камней. Ночь пожирала луну. Черная дыра вместо серебряного доллара. Я иду за слепым индейцем. В левой руке сжимаю крохотную лапку Ит. Мы поем. Сначала коленями. Потом задницей и животом. Это не стыдно. Это страшно. Звук песни отдается в костях. Живет там. На губах, на лицах, в ушах — тишина. Кости дают ритм. Животы и задницы — кожа для барабанов. Грудь — меха для свиста. Рот — капкан слов. Ни звука. Ни звука. Скрип. Удар. Стон. Ни звука. Ни звука. Крик. Обрыв. Звон.
Я надул живот, у Ит это всегда лучше получалось, она хихикала над моими попытками петь сторожевые или охотничьи песни. Но здесь шла работа. И я мог в нее включиться.
Колени отозвались, кости ног занялись огнем, накачивая тело злобой. «Без злобы нет боли, — повторяли индейцы, — без боли нет огня. Без огня — ночь!»
Я шел. Гнал ночь. Ит работала. Плела свою сеть.
— Пойдем домой. — Меня трясло от этого места, дохлая рыба воспоминаний всплыла кверху брюхом и ободрала лицо чешуей.
Ит помотала головой: «Не притворяйся, здесь мой дом».
— Ты вообще не вернешься? — пожала плечами, взяла длинный кусок ткани, размахрила край, вытащила зубами нить и потянула ее из дерюги. Я видел ее силуэт в свете нескольких свечей, одна горела за ее спиной, другие прилепились к стенам.
— Мама будет волноваться, — Ит рассмеялась, я скривился от горькой лживости слов, — не мама, я и Эни.
«Не Эни», — плюнула на руку и растерла о стену.
— Ты не можешь здесь жить! — Линза тоннеля неожиданно провернулась, как окуляр подзорной трубы, подстроилась, увеличила лицо Ит до неприятной близости, никогда прежде я не рассматривал его так детально, дотошно, в трещинках на этой маске уже копошились какие-то микроскопические твари, клещи или многоножки, они всегда там жили?
Ит пожевала губами, ее гримаса не нуждалась в ответе.
— Я тебя не боюсь. — Ит поднесла руку к губам, точно целовала. Другой тянула и тянула нитки, вязала их узлами, сбрасывала под ноги. Она вольготно расположилась в тоннеле, для ее трех футов он был в самый раз.
Что же делать? Как мне увести ее отсюда?
Я подполз ближе.
«Стой! — Лицо Ит распахнулось гневом, я едва не закрылся руками. Она ткнула пальцем в место, где я сидел. — Оставайся там».
Господи, за что?
Ответ лежал на поверхности. Не было никакого воздаяния, платы за грехи, награды за совесть. Тупая связь причины и следствия, нить событий, вроде тех, что увлеченно сплетала Ит. Я пытался спасти отца, он наградил нас маленькой Ит.
Будто подслушав мои мысли, она отрезала свое имя — высунула язык и сдавила его ножницами из указательного и среднего пальца.
«Вот!» — ткнула в стену, я поднял фонарь выше.
АПАЧ — крупные буквы, выведенные черным, стояли отдельно друг от друга.
— Не Ит? — помотала головой.
— Не Ши? — прыснула, зажав рот ладонью.
— Не Элвис?
«Апач», — одними губами сказала она и кивнула. Так хорошо. Так правильно.
Я испробовал последнее оружие:
— Ты помнишь, что золотая пуля летит сквозь время и расстояние и убивает плохих людей? — Апач кивнула.
— А если увидишь ее сам, значит, возмездие придет? — Апач соглашалась, не останавливая движения рук, она плела сеть.
— Нельзя становиться злодеем, правда?
Апач помотала головой — никак нельзя.
— Пойдем домой. — Сам не понимаю, угрожал я или умолял стать нормальной? Апач засунула палец в нос. Думала? Ее лицо застыло — «Черная лягушка!» — по тоннелю гулял скрип от гирлянд и подвесок.
Пламя свечей билось и трепетало. Теряя надежду, я затаил дыхание. И только теперь услышал звук.
Беззвучный крик. Истошное блеяние жертвенного барана. Пытка, тянущаяся годами. Это умирала душа, кончалась грязно, беспросветно.
Услышав этот крик, я должен был бежать. Здесь некого спасать. Спастись бы самому.
Никто не учил Апач, но я сразу узнал кокон, в который она заплела живого еще, дышащего Бака. Он лежал за ее спиной. Все, что недоделали машинки, торопливые мои убийцы, выправила Ит: кривые стежки, скверно стянутые ноги, неряшливые строчки, Бак был идеально спеленат. И все еще продолжал жить. Апач сидела, опираясь на него, как на спинку трона. Она попыталась устроить Бака у стены, кряхтела, куколка капризничала, дрыгалась, не желая обосновываться в ее царстве.
«Признай поражение». — Я поднял и опустил флаг. Что я мог сделать? О чем попросить?
— Подвесишь его к потолку? — В глазах Апач я прочел уважение.
«Ей всего три!» — орал мальчишка Джек, он смотрел на черную дыру в стене боен.
«Уходи», — жестом велела мне Апач. Меньше Бака в пять раз, она набросила на него сеть, подцепила хвост к потолку и начала подтягивать куколку вверх ногами.
Я пополз наружу, колени саднили, в шею мне что-то ударило. Я обернулся. У моих ног лежала пуля из хлебного мякиша. Апач потерла большой палец об указательный и беззубо улыбнулась. Улыбнулась мне, как прежде. Брату! И я понял, что обречен жить среди монстров, видеть, как они заплетают своей паутиной темные углы, жрут человечину, заманивают детишек, превращают их.
Бак бился в сетях, силился вырваться. На миг тень Апач закрыла от меня свечу.
Мне показалось, на голове сестры я узнал маленький коровий череп.
Какая разница?
Я вылез вон.
— Почему ее теперь так зовут? — В голосе Эни звучали трещины.
— Ты плакала?
— Да, дурак, я плакала, я каждый день реву, не могу остановиться.
Я не знал, куда себя девать, поэтому вернулся к трейлеру. Гнилой пропал, Эни сменила его на посту. Господи, как давно мы не разговаривали с Эни. Я не мог на нее налюбоваться, хотя выглядела она ужасно: волосы — ржавая проволока, синяки под глазами, будто кто-то ее бил, смазанные черты лица. Эни напоминала утопленницу.
— Кого зовут, сестренка?
— Не притворяйся, от тебя несет! Ты был с ней.
Так обвиняли в рассказах по радио, бросали в лицо измену, это звучало театрально и пафосно. Я придумал десяток ответов, сочинял какие-то басни, изворачивался, а получил прямой в лоб. Слова резко утратили вкус. Хотел бы наврать, да не мог. Я был с ней.
— Апач. — Никчемное древнее слово, без смысла и формы. Разбитая чашка.
— Кто он?
— Ты не помнишь? Мама пела нам песню…
— Про золотую пулю. — Левая бровь Эни напоминала порез, она все время была слегка приподнята, это придавало лицу выражение вечной иронии, ну-ну, мальчишечка, что еще скажешь?
— Апачи — это племя индейцев.
— Ты пробовал его убить?
Отец показался в конце переулка, грубая, приземистая фигура, человек-пригорок, застыл, точно знал, что мы его обсуждаем, медленно двинулся в нашу сторону, красуясь, позволяя рассмотреть себя во всем блеске. Он волочил какой-то тюк.
— Нет.
— Дерьмовое у тебя волшебство. — Бровь сдалась, упала, Эни не смотрела на отца, моргала в мою сторону.
Я обнял ее, точно прощался, уперся горячим своим лбом в прохладную выемку ее ключицы, хотел бы я весь уместиться там. От нее приятно пахло, беззаботно и нежно.
— Когда ты обогнала меня? Как ты стала взрослой?
На шею мне заморосил теплый дождик. Я еще теснее прижался к ней и вдруг вспомнил, что давно, еще до всей этой муры, точно так же вжимался в маму, копией которой стояла передо мной Эни. Я прибегал к маме, чтобы спрятаться в ней, отгородиться от неминуемого наказания или избыть детский роковой страх.
— Я не выросла, — продираясь, сквозь плач, сказала Эни, — просто не умерла.
И теперь уже мне пришлось быть ее плотиной, держать удар урагана, Эни рыдала, стискивала кулаки и молотила меня по спине.
— Я зверь! — кричала она. — Больной зверь в клетке! Душит! Душит меня, понимаешь?!
Папаша надвигался. Неумолимый, как песчаная буря. О чем он думал, глядя на нас? Есть ли у оживших вообще мысли или они, как роботы смерти, движимы загробными алгоритмами?
Я стискивал Эни слабыми своими объятиями и не понимал, как поддержать, чем поделиться? Шрамом на животе? Уроком трехдюймовых гвоздей? Липкой памятью коровьего черепа на лбу? Сунуть в руку молоток и сказать: «Доделай сама»?
Я украдкой обернулся: где Гнилой? Тот пропал. Сверток, который он тащил, остался лежать поперек дороги.
«А что удавка, — такая очевидная, мысль всплыла только сейчас, — я все еще привязан к нему?»
Ответ лежал на дороге. Достаточно было бросить все, поцеловать Эни в лоб и, не говоря ни слова, раствориться в пустыне.
Потом сидели рядом, тесно прижав бедро к бедру, что казалось, мы срослись и жить нам теперь трехногим веселым уродцем. Груз, который бросил отец, не давал мне покоя. Я нервно щелкал ногтем.
— Некуда бежать, — подвела итог Эни и неожиданно крепко поцеловала меня в губы. — А ты и не беги. Дерись.
Встала и пошла в трейлер, забренчала посудой. Нужно было кормить маму.
Я не удержался — пошел смотреть, чего наловил отец. Меня душили скверные предчувствия. Не стоило этого делать: подходить ближе, тыкать ногой, разворачивать тюк. Я заранее знал, что там.
Труп.
Гнилой тащил мертвеца.
Я отскочил к стене, точно мертвый мог меня укусить. Рывок спас на долгие три мгновения, я увидел, что Гнилой прячется в дыре по соседству, сидит в засаде, и та только что принесла ему меня.
— Матери, — сказал Гнилой, поднимаясь. — Подношение.
И в два длинных шага снес меня апперкотом.
Беспокойная птица свила в моей груди гнездо. Долго носила туда ветки, траву, кусочки коры и мелкие камни. Драла ребра, раздолбила клювом грудину. По весне снесла яйца. Когда проклюнулись птенцы, начала таскать им жуков и червей. Те светились. Я спал, но раз в несколько месяцев приходил в себя. Птенцы окрепли и улетели. Но мать продолжала приносить червей, сначала последнему птенцу, оставшемуся в моей груди дольше остальных, потом просто бросала в гнездо, а сама улетала.
Светящиеся знаки вопроса. Бесконечное течение. Переплетения и спазмы.
Я открыл глаза. На груди стоял бокал, я сразу узнал его — я видел в логове Апачи, черви свивали кольца вокруг потемневших монет.
«Вот и все», — это облегчение — признать, что проиграл, еще одна куколка в логове монстра, вернулся туда, откуда вырвал себя с мясом.
Но потом я увидел крышу, выгнутая, с десятком стальных ребер, знакомыми пятнами ржавчины, веревками, на которых мы сушили белье. По крыше бродили беспокойные тени.
Я лежал в трейлере.
Дома.
Повсюду горели свечи. Десятки свечей.
Откуда их столько? Свечи были дороги, мы меняли пяток на цинк с патронами или целое колесо — трейлер давно стоял на камнях, сложенных горкой.
Я заорал и подкинулся, бокал едва подпрыгнул на груди. Я не мог пошевелиться. Грудь и живот стягивали веревки, свободной осталась лишь шея.
Меня привязали к кровати. Рот был свободен, поэтому я вопил, не затыкаясь. Мой голос утонул в белом шуме.
Я повернул голову: отец сидел у радиоприемника, едва заметно дирижировал верньерами, плыл вдоль мертвой волны, возгоняя звук на нестерпимую частоту. Из ушей отца толчками била желтая слизь, она выносила наружу мелких жуков и сороконожек. Радио чистило мертвеца, кормило его гудящей пустотой.
— Мама! — кричал я. — Эни!
Они были тут же: мать сидела на кровати, отставив в сторону сломанную ногу, мертвец, которого принес отец, работал подставкой — держал ногу, как задранную посадочную опору. Мертвец моргал. Одной рукой мать иногда ерошила его волосы. Эни сидела у ее ног. Распущенные волосы сестры лежали в руках матери, та улыбалась и расчесывала их.
Эни плакала, не раскрывая глаз.
— Мама? — удивительно, но она услышала, повернула ко мне лицо, спрятанное пологом волос. Я не узнавал ее, зуб, что ты наделал?!
«Ты, — сколько можно было сбегать и оправдываться, — это не зуб».
— Ведьма! — Я бился в путах, лупил пятками о кровать, чувствуя, как звенят пружины, веревки пережимали дыхание, мать медленно наматывала волосы Эни на кулак, тянула ее голову вверх, Эни сопротивлялась, не желала открывать глаза, но сдалась. — Ты не наша мама! Ведьма!
Я увидел Апач, она сидела в углу, купалась в тенях, молчаливое привидение.
Тсссс! — Она прижала палец к губам и показала в сторону двери — смотри.
Гул радиоприемника стал осмысленным, он возвышался и опадал, жесткая звуковая шерсть, он лез мне в глотку, проникал в вены, отзывался в костях. Наконец я узнал его. Погребальная песня индейцев. Меня не учили ей, но однажды я был свидетелем проводов на Ту Сторону.
— Мне нужно племя, все мое племя! — Из двери я видел лишь кусок картинки, но слышал рокот толпы. За дверью волновалось море огня.
— Мне нужно мое племя, — повторила мать и выпустила Эни. С гребня свисали волосы моей сестры. Ведьма сняла с нее скальп. Эни с деревянным стуком упала на пол.
Застучали молотки, взвизгнула пила, отец застонал, вращая рукоятки, мертвая волна взлетала и падала. В бортах трейлера появились дыры, свет бил в них жадными всполохами. Руки, десятки рук хватали куски обшивки, выдирали их, отбрасывали в сторону. В несколько минут они сняли переднюю стенку, обнажили внутренности трейлера, превратили его в сцену.
Апач забралась под стол, шипела оттуда, закрываясь руками.
Пришел весь поселок, вчерашние потрошители, убийцы, их лица скрадывало пламя факелов, которые они держали. Некоторые стояли на коленях, другие бились в корчах, гортанно славя мою мать, кто-то осыпал себя песком, женщины пели церковные псалмы, собаки, их было не меньше десятка, дикие твари, даже они пришли из пустыни присоединить свой вой. Я слышал каждый звук, они роились в моей голове, уничтожая мысли, вытаптывая сопротивление, блаженное моление, священный зов.
— Мое племя! — прошептала мама, люди забились в экстазе, они танцевали, поджигая факелами волосы и одежду друг другу, у некоторых носом шла кровь, они размазывали ее по соседям, помечая, делясь, как святой водой.
— Отнесите меня в круг камней. — Десятки ног пришли в движение, десятки рук протянулись к ней, готовые служить, восторженно подчиняться.
— Я должна вернуть все свое племя.
Они отхлынули, полночная волна, унесли на руках мать, зацепили и потащили на привязи отца. Остались одни собаки. Они сидели рядком и не моргая смотрели на нас.
Я дергал путы. Бесполезно. Меня привязали на совесть.
— Эни. — Белый шум вернулся к своему пустому, обморочному звучанию. Я видел белки ее закатившихся глаз. — Эни!
Ну губах сестры выступила пена. Тело выгнулось, как лук. Она билась затылком об пол, рот выводил: Авры-вра-вра-вры-вра-вра-паааааааа!
— Помоги! — Я видел, что Апач сидит под столом. — Ты же можешь!
Апач навела на меня пистолет из пальцев. Пуф!
— Умоляю, помоги. — Апач вылезла из-под стола, подошла к Эни, обернулась на меня.
«Уверен?» — Мордочка Апач превратилась в копию лица матери.
— Да, — задыхаясь, прорыдал я, — да.
Апач села у бьющегося тела Эни, положила руку ей на грудь, конвульсии сошли на нет, но пену сменила кровь, она хлынула изо рта и ушей Эни.
Я сорвал голос, я драл руками кровать, слюна из моего рта вылетала на фут:
— Скорей же! Ну! Скорей! Это же твоя сестра!
Апач посмотрела на меня — ты сказал — раздвинула челюсти Эни и отрыгнула ей в рот какую-то пакость с множеством лап и раздвоенным, как у уховертки, хвостом.
Тело Эни свело судорогой, сестра распахнула глаза и села:
— Неееееееет, — забулькала она, попыталась ухватить тварь, засунула пальцы в рот. — Нет-нет-нет!
Собаки завыли, одна за другой. Апач посмотрела на них, и животные повалились на землю, пряча морды в лапах.
— Твоя сестра. — Я больше не мог смотреть. Я потерял их обеих. Всех их.
Апач погладила меня по щеке, я видел ее глаза в футе от своих. Белые озера без зрачка и радужки. Апач капнула молочной слезой. Жалела меня.
«Спи», — приказала она, и я забылся. Канул в молоке счастливого сна.
Я не знал, но видел последний сон в жизни.
Отец вжимает губы мне в ухо. Он подозрителен, никому нельзя верить:
— Слушай внимательно, — говорит отец, — вся надежда только на тебя.
Мы в темнице под старой школой.
— Мой план таков, — говорит очкастый, кадык ходит на его шее, вверх-вниз, очкастый боится моего батю. Гнида. Предатель!
«Па, — хочу сказать я, — они заодно. Сговорились против тебя. Па, не верь!»
Но я молчу. Мы оба молчим. Слушаем план очкастого.
— Один ляжет вон туда. — Смотрим в сторону лужи крови. — Измажем ему голову, будто и ему прилетело. Камеру отопрем.
— Ээээ. — Отец с сомнением смотрит на горлума, тот даром, что не лижет решетку, бьет хвостом и ноет. Третий заключенный лежит камнем.
— Только мне, — поднимает ладони очкастый.
— Ну. — Батя колеблется. План откровенно тянет тухлятиной, но выбор не влезет даже в замочную скважину, от такого ни прикурить, ни кончить.
— Охранник кинется к мертвым, я выйду из камеры…
— Ты? — Папаша прячет руку с ключами за спину, брови замкнули переносицу. Я едва дышу. Мочевой пузырь звенит от желания опростаться. «Они врут!» — почему ты не умеешь читать мысли? Почему я не могу тебя предупредить? Почему это происходит опять?!
— Потянем спичку. Монетку кинем. — Очкастый хочет жить, эта жажда делает его чертовски убедительным.
— Кто-то бьет охранника кирпичом, — додумывает батя, — так?
— Да, со спины.
— А если охранник проверяет замки?
— Ударишь его решеткой. Или я.
— Дерьмо твой план. — Отец ходит по подвалу, скрип-скрип, говорят его ботинки, из них вытащили шнурки, чтоб не вздернулся, скрип-скрип.
— Я, — рвет решетку горлум, — я могу в кровяку нырнуть. Весь ею вымажусь. Как гуль. Куда хочешь лягу.
Горлум становится на четвереньки:
— Я даже лаять умею. Гав! Гав!
— Заткнись. — Батя смотрит на меня в упор. Решается. Всегда думал, что у него глаза карие, а они зеленые с коричневыми протуберанцами. Поворачивается к клетке с очкастым, гремит железом.
— Поможешь мне, — очкастый кивает. Отец отходит со мной, приближает губы к уху.
— Ты все запомнил?
Киваю.
— Повтори.
Шепчу ему нехитрую инструкцию: дом — половица — мама. Сбиваюсь пару раз. Батя отвешивает затрещину. Горячо. «Господи, надрываюсь я, — ты живой. Папа, ты живой! Хочешь, ударь меня еще раз. Сто раз. Тысячу раз! Только не умирай, прошу тебя, живи!»
— Полезай-ка. — Отец не терпит возражений. Лицо его становится красным и злым. — Пошел.
Он слушает, как я шуршу в дыре. Отец улыбается. Гордится мной. Поворачивается к очкастому, забыв стереть улыбку с лица. Очкастый и горлум одинаково жадно смотрят на него. Псы и кость.
— А если ты гонишь? — Очкастый растопыривает пустые ладони. Подозрительно чистые они у него.
— Есть монетка?
Отец зевает. Глупость, какая глупость. Откуда ему знать, что все трое в сговоре? Они с очкастым смотрят на лужу и влипшего в нее охранника.
— Достанешь? — кивает батя на кирпич. Чертыхаясь, очкастый выуживает его из вязкого кровяного моря.
— А с этими? — поворачивается к нему спиной батя? «Стоооооой!»
Все происходит четко, как наяву. Меня там нет, но я все вижу.
Кирпич влетает в затылок моему отцу, раскрывает багровую пасть, батя летит на пол. Очкастый прыгает следом, бьет еще раз, крушит кости, мочит надежно, умело.
Горлум кудахчет из своей камеры, подпрыгивает, хлопает руками, как крыльями.
Третий арестант оборачивается. Я впиваюсь в его лицо взглядом. Кто ты? Я убил тебя? Ты наказан?
— Ключи у нас, — докладывает очкастый, — что дальше?
— Выкинем Хэммета за мальчишкой. — Третий мне совершенно незнаком, у него ровное бесцветное лицо, он и говорит точно так же. — И сядем ждать.
Гремят ключи, открывая камеры.
Толчками утекает жизнь моего отца, вливаясь в океан.
Я вылезаю из дыры в стене.
Облака текли над землей бесконечным лавовым полем. Что-то случилось с воздухом, солнце окрасилось зеленым, плыло за облаками крупным яблоком. Вся равнина превратилась в огромный аквариум.
С утра накрапывал дождик, но пикник решили не отменять.
Мама ворчала, но мы понимали, что это ноет нога, шныряли вокруг, набрасывались внезапно и расцеловывали маму в щеки. Она смеялась и швыряла в нас кедами, которые выменяла для Ши.
— Лимузин прибыл! — Отец одолжил у Пендерсонов тачку, в которой те возили дикую брюкву с заброшенных оранжерей. Настелили одеял и бережно, в шесть рук уложили туда нашу маму. Ши надулась и отказалась лезть в тачку тоже.
— Чего такая бука? — смеялся отец, подтрунивая над младшей.
Ши сильнее куталась в огромный дождевик, похожая не на отца даже, на какого-то синекожего карлика из радиоспектакля про Марс.
— Не забудьте корзину, — закричала нам мама. Мы с Эни переглянулись. Назвать эту пластиковую торбу корзиной ни у кого из нас язык бы не повернулся.
— Во хрень, — рассмеялся я, но Эни меня не поддержала. Последние дни ходила она грустная и даже плакала тайком. Небось, сохла по какому-нибудь красавчику-торговцу. Жаль, они укатили так внезапно, собрались в одночасье и растворились в ночи.
Поселок дышал полной грудью.
Трое мальчишек тащили куда-то вязанку сгоревших колес, у одного на плече лежал самый настоящий спиннинг, я аж присвистнул от удивления.
— Не завидуй, — заметил отец, — мы и своими рогулями воооооот таких зверей наловим.
Подмигнул мне. Я выкинул спиннинг из головы, заспешил, подпрыгивая, за тачкой. Отец вез маму неспешно, обходил трещины в бетоне, свистел какой-то мотив.
— Это из шоу… этого?
— Джесопа. Нормана Джесопа.
— Такой смешной старик с банджо?
— Да.
— Ты знаешь, что он — герой войны?
— Врешь.
— Чистая правда. Я воевал с ним рядом. А как этот Джесоп водил танк! Загляденье.
Я с обожанием посмотрел на отца. Какой он высокий и сильный, как уверенно везет маму, бережет и заботится о нас. Ничего, что у него нет половины пальца. Оторвало взрывчаткой, он — сапер, поворачивал реки, пускал под откос вражеские поезда, спасал добрых людей.
Со стороны индейцев курил дымок, обычно они поднимались к сумеркам, солнце сжигало нежную их кожу, заставляло вываливаться и кипеть глаза. Бедные индейцы. Сидят, наверное, в самом большом типи и передают по кругу трубку мира. Я прислушался к глухим ударам бубна. Провожают кого-то на Ту Сторону.
— Скорее уж тянут назад. — Я чуть не подпрыгнул. Ненавижу, когда Ши так подкрадывается. Мы шли небыстро, но ей все равно приходилось бежать за нами.
— Точно не хочешь к маме? — обернулся отец. Ши гневно отвергла его предложение и припустила вперед.
Мы вышли на разрушенный мост.
Гигантским обломленным пальцем указывал он на ту сторону равнины. Когда-то здесь шли восемь полос оживленного движения. Под нами зияли триста футов абсолютной пустоты. Белая гуашь тумана скрывала дно расщелины.
Мы расстелили одеяло, придавили по бокам кусками бетона, раскрыли пластиковый короб.
— Руки, молодые люди, — мама никогда не забывала о приличиях и гигиене. — Джек, ты ковырялся в грязи или мазуте?
— Маааа. — Я обтер чумазые ладони о штаны.
— Лучше, но не заставляй…
— Ну, хватит. — Отец начал выгружать на одеяло еду. У меня симфонически забурчало брюхо. Все рассмеялись. Корзина обещала пиршество: огромный тушкан, фаршированный водяной ягодой и запеченный в углях, дикая черемша, фляга сбродившего молока для взрослых — я с надеждой отнес себя к взрослым — и мятая банка, таившая в себе невероятное приключение. Каша, бобы или сгущенное молоко.
Начали с тушкана.
— Всегда, — вещала с набитым ртом мама, подкрепляя слова рукой с зажатой косточкой, дирижировала нашим чавканьем, — надо начинать с мяса. Тяжелая. Грубая. Основная еда.
Черемшу жевали, глядя, как зеленые густые лучи пробиваются сквозь тучи и красят равнину во все оттенки салата, изумруда и ультрамарина.
— Могли бы жить в том волшебном краю. — Все взгляды ползали по стране, начинавшейся по ту сторону моста. Мама мечтательно вздохнула и отерла губы. Отец похлопал ее по руке и сбросил хвостик черемши вниз. Мы следили за ним, пока он не исчез. Я блаженно откинулся на одеяло и смотрел вверх. Солнце плавало в бульоне облаков, круглобокая потусторонняя рыба.
— Мы могли бы уехать. — Отец всегда предлагал искать счастья в другом краю.
— Или остаться, — тихо, но твердо сказала Ши, ее знобило, она вообще всегда мерзла, куталась в чудовищный свитер с множеством дыр и прорех, сидела, глубоко надвинув капюшон. Младшая не любила солнце, почти как индейцы. Другие дети звали ее Мокрицей, в глаза за такое можно было и получить, но от правды никуда не деться — лучше всего ей было под землей, она изучила все ходы и выходы в местной канализации, если кто терял собаку или младенца, шли к ней. Ши всегда отыскивала пропажу. Пусть не всегда живую.
Мы жили в суровом крае. Смерть качала каждую колыбель.
— Ты мог бы уйти, — пролепетала Эни, ни на кого не глядя, но обращаясь ко мне, — ты уже взрослый. Завел бы девушку, детей.
— Куда я от вас? — Счастье перехватывало дыхание, подлинное принятие, любовь.
— Без нас, — поправил отец. — Никуда.
Он крепко, по-мужски сжал мне плечо, и я понял — отец мной гордится. Признание теплом разлилось по груди. Я поморщился, что-то кольнуло в сердце.
— Мы — семья, везде вместе. — Отец обнимал маму за плечи, мы с Ши лежали по бокам, и только Эни сидела поодаль. Ревнует она, что ли?
— Смотрите, — мама показала на небесную реку, солнце, лохматое, грозное, показалось в разрыве облаков, — загадывайте желание, скорей!
Солнце висело прямо перед нами, протяни руку, отломи кусок, сделай солнце своей частью, мы встали, я задыхался от чувства невероятной важности, нечто подобное я испытал, приняв на руки новорожденную Ши.
В расщелине у наших ног закипел туман, откликаясь на приказ своего властелина, он бугрился и восставал навстречу солнцу, мы застыли, молчание натянуло струну, и та дрожала, волнуясь.
«Сейчас произойдет нечто особенное, — убеждало меня сердце, — сейчас ты прозреешь! Поймешь! Вспоминай! — Я морщился, оглядывался на родных, но те стояли неподвижно. — Вспоминай!»
Солнце нахмурилось и обрушилось за горизонт.
Облака покрылись радужной дымкой, она полировала тени, заполняла собой лощины и впадины, тонировала более темные пятна сначала пеплом, а потом и густым киселем тумана.
— Совсем скоро стемнеет, — очнулся отец, — собираемся домой.
Мы катили по стране пробуждающейся ночи, спешили наперегонки с ее сумрачными конями, звучали ее охотничьи рожки, из нор, пещер, шкафов, из-под кроватей выходили ее полночные слуги.
Внезапно отец встал как вкопанный. Мама вскрикнула, ей больно отдало в ногу.
— Завтра идем на рыбалку. — Отец смотрел остановившимся взглядом перед собой, не сразу сообразил, что он обращается ко мне. — Черви за тобой.
— Я уже накопала, — хихикнула Ши, и все рассмеялись, какая ловкая и смелая получилась у нас сестренка.
Не смеялась только Эни. Она смотрела мне в спину, кожа чесалась от этого взгляда, но я не знал, что ей сказать.
Мы успели домой до луны.
Говорят, ее можно отвадить, если выстрелить прямо в глаз.
Еще четверть часа шушукались и болтали, укладываясь. Мы уснули без снов. В нашей семье смотреть их было запрещено.
Разбудили меня теплые руки Эни, она тормошила, не позволяя ускользнуть в теплые воды сна.
— Тебе надо бежать, — горячо шептала мне на ухо, а я морщился. Казалось, какая-то многоножка щекочет мне шею.
Она была упорной, средняя моя сестра Эни, она щипала и дергала меня. Я немного пришел в себя, мутный, как после браги. В голове сталкивались две картинки: мать расчесывает волосы Эни, мы с семьей идем на пикник.
— Где сон? Это было на самом деле?
Эни села напротив, глаза у нее покраснели и высохли. За ночь моя сестра постарела на десяток лет. Голову ее покрывал платок.
— Там, — потянулся я.
Эни отдернулась:
— Не тронь!
У трейлера не было одной стены, я лежал у самого песка. Неподалеку отец распутывал снасти. Работал ровно, механически, не подпевал себе, не гудел, чик-чик, заводной балаганчик.
— Это было? — Я вспомнил, как люди уносили маму в ночь. — Где она?
Эни мотнула головой мне за спину.
Мама спала, отвернувшись к стене. Как в тот раз. Поджав здоровую ногу. Я попытался сфокусировать взгляд. Дышит фургон ей в такт?
— Она спит.
— Она — дьявол, — прошептала Эни, — и я тоже.
— Брось. — Я попытался ее коснуться. — Мы — семья.
Эни опять отшатнулась, медленно стянула платок. Голова ее, абсолютно лысая, заросшая струпьями, ужасала.
— Мертвый. — Эни еще дралась, раздувала ноздри, ненавидела. — Он.
Отец закончил со снастями и пошел в нашу сторону.
— А я? — вспомнил коровий череп.
— Черви, — проскрипел отец, подходя к приемнику. — Накопал червей?
Мертвый эфир разбудил звуки. Порченый, сгнивший человек слушал белый шум. Искал в нем ответы.
— Ты же понимаешь, что эту пустоту может закрыть только очень сильная ненависть? Или страх? — спросил он радио.
— Нет, — помотал головой я.
— Поторопился ты со стеклом.
Я молчал. Гнилой крутил верньеры радиоприемника, тот едва слышно шипел. Гнилой замирал и прислушивался.
— А вот это одобряю! — хлопал он по крышке радио, и белый шум вскидывался, становился бодрее, но потом опадал, сливался с шумом внешнего мира.
Гнилому не нужны были новости. Он слышал их в своей голове.
— Пойдем. — Отец встал и, не дожидаясь меня, пошел за удочками.
Я вышел следом.
— Он тебя убьет. — Мы одинаково подняли взгляды на край чаши, песок скрывал от нас озеро.
— Здесь нет никакой рыбы. — Эни цеплялась за рукав, слезы лились без остановки, но голос не дрожал. Я вспомнил, как стреляла наша мать. Эни из одного с ней теста. Они справятся. С чем справятся? С собой.
— А что мы едим?
— Ты сам знаешь что! Мы едим тех, кто выжил!
Я подумал, как хорошо, что Эни никого не убивала. А потом вспомнил: это моя сестра, она живет со мной, нашим мертвым отцом и сестрой, которую он зачал после собственной смерти.
— Не ходи с ним! Беги!
— Вот уж дудки.
— Ты больше не волшебный.
Я не стал ее расстраивать, яд растекался по телу, требуя выплеснуться, спалить мир. Но сильнее прочего он гнал меня наверх. Яд решимости. Яд перелома.
Отец вернулся к фургону и молча начал карабкаться по склону, рыболовные снасти тянулись позади, как выпавшие внутренности.
— Я скоро, — и стал подниматься за ним, ступая след в след.
— Ты не вернешься! — Крик поддержал мою спину, когда я качнулся и едва не сверзился вниз.
Я не стал оборачиваться.
Я видел озеро.
Идеально круглое, будто воронка от ядерного взрыва.
— Что написать на твоей могиле? — От крика Эни треснуло небо. — Апач?
— Нет, Мормо… — Ветер выхватил у меня изо рта последний звук и унес, болтая им, как вырванным языком.
Я пробил горизонт и пошел, глубоко загребая песок рваными ботинками. Как тогда, в Андратти, когда Эни с матерью тащили меня к трейлеру.
Отец ждал меня у лодки.
Я расскажу вам о любви и ненависти.
Я расскажу вам о добре и его бессилии.
Я расскажу вам о смерти.
Отец взял ружье, прицелился. Он так долго целился, что волк успел убежать. Бетти видела, как зверь прыжками, по грудь в снегу, удаляется по склону и скрывается в ельнике.
Отец опустил ружье.
— Ты не хотел убивать его? — спросила Бетти.
— Пошли домой. Мама ждет.
По дороге, на повороте к Уолтону, им встретился индеец-навахо. Он сидел на мерзлой обочине, завернувшись в зеленое старое пончо, в снегу, и в первый момент Бетти подумала, что он отморозит себе ноги, но потом увидела, что ног у индейца нет. Индеец сидел на деревянной площадке. Отец слез с лошади и наставил на калеку винтовку.
— Я был скаутом. У капитана Уитмена, — сказал индеец.
Отец покачал головой, но винтовку не опустил.
— Оружие есть?
— Нет.
— А что здесь делаешь?
— Ничего.
— Ничего?
— Моя лошадь убежала.
По снегу уходили в сторону следы копыт и длинный извилистый след волокуши.
— Как это случилось? — спросил отец.
Индеец пожал плечами:
— Наверное, почуяла волка. Я упал.
Отец помедлил, широко расставив ноги. Опустил винтовку. Бетти видела, как перекатываются желваки на его щеках.
— Помочь ее поймать? — Голос отца звучал глухо.
Индеец покачал головой.
— Не замерзнешь тут?
— Нет.
На мгновение Бетти показалось, что индеец хочет что-то еще спросить или сообщить, в его близко посаженных глазах мелькнуло… Но отец упрямо дернул головой, и индеец промолчал. Глаза его погасли.
— Может, он хотел что-то узнать? — спросила Бетти позже. Отец молчал. Они ехали долго, в тишине, потом отец слез с коня и пошел рядом, держась за стремя, а снег похрустывал, словно рассуждая о чем-то своем.
— Виски, вот что на самом деле их интересует, — сказал отец невпопад. И Бетти подумала, что на самом деле отец индейцу не поверил, но не до конца не поверил, а осталось что-то, что его беспокоило. Точно в словах индейца, в том, как он сидел и говорил, была все же частичка правды. Или отец чувствовал, что пропустил нечто важное. Какой-то знак. Только, подумала вдруг Бетти, разве Господь будет говорить через индейца?
От этой мысли ей стало неуютно, и затылок сжало, словно придавило льдинкой.
Отец остановился. Бетти посмотрела в его застывшее лицо, потом сказала:
— Па…
— Я кое-что забыл.
— Па…
— Жди здесь.
Он взял винтовку и патронташ, закинул на плечо и двинулся обратно, к перекрестку.
Бетти смотрела ему вслед.
Я все думаю, почему отец тогда вернулся. Оставил меня брести с лошадью, а сам вернулся назад, по следам. К перекрестку на Уолтон.
Я думаю, он хотел помочь индейцу.
Я стояла по колено в снегу и ждала его. Лошадь переступала с ноги на ногу. Становилось все холоднее. Я не знаю отчего. Когда стемнело, я перестала различать собственные руки, что лежали на шее Дюка.
Я видела только силуэты, более темные, чем окружающая темнота, а потом и силуэты перестала различать, словно ослепла. В наших краях бывает погода, когда тучи надвигаются и темно даже днем. А несколько раз приходили ураганы и ослепшие воронки сосали землю и уносили с собой все: лошадей, посуду, копну сена и деревянные вилы, бутылки и пару собак.
А сейчас урагана не было, но я чувствовала себя словно внутри гигантской темной воронки.
Я начала замерзать. Холод подкрадывался, черный и безликий, он был везде.
— Бетти.
Я чуть не подпрыгнула на месте. Так мне стало страшно и жутко, что едва не умерла там, где стояла.
— Бетти, это я.
Я даже не сразу поняла, что это голос отца. Лошадь шарахнулась, видимо, мой испуг передался ей.
— Все хорошо.
В следующий момент отец шагнул ко мне. Я почувствовала, как от него пахнет холодом. И еще чем-то. Каким-то ледяным странным запахом, который одновременно был сладким и даже приятным, и мерзким, отвратительным, как вонь сырого мяса. И еще резко воняло пороховой гарью. Я вспомнила звук выстрела. Значит, мне не показалось.
— Ты стрелял?
— Это был волк. Я промахнулся. — В темноте я не видела лицо отца.
— Пап…
— Да?
— Я замерзла.
Отец помедлил, а потом обнял меня. Его объятия были жесткими и угловатыми, как скалы, но эта жесткость успокаивала. Хотя и не грела.
Мы пошли домой.
На следующий день волк задрал корову.
Мертвые в тот год умирали долго и мучительно.
Бетти, беги. Беги, Бетти.
Я расскажу вам о зле и его всесилии.
Я расскажу вам о смерти.
День пришел, и пришел он. Мормон, одинокий странник горных равнин, убийца жестокосердный и жестоковыйный, нераскаявшийся, но надеющийся на раскаяние, ангел, но не ангел, пуля господня и месть его, молния рукотворная и неуправляемая, рука Господа и наказание его. В общем, он пришел.
С тех пор как началась оттепель, Бетти перестала плакать. Вместо нее теперь плакала капель, а когда опять похолодало, снова принималась плакать корова. Мертвая корова, хрустящая в темноте пожухлой желтой травой, замерзшей и изогнутой, как кристаллы льда. Бетти лежала в темноте, и ей казалось, что мертвая корова ходит там, где-то в темноте и выкапывает травинки из-под снега. А они с хрустом ломаются на ее огромном жестком морщинистом языке.
«Пора покупать корову», — сказал отец.
«На какие деньги?» — рассердилась мама.
«На такие».
Мама расплакалась и ушла.
Следующим воскресеньем отец взял деньги, упаковал их в холщовый мешок, крепко завязал и подвесил на крепкой бечеве, которую обернул два раза вокруг пояса, между ног, чтобы обезопасить доллары. Отец ранним утром, когда из-за тумана казалось, что вокруг фермы пропал мир (Бетти подозревала, что так каждую ночь и происходит. Мир просто исчезает), подбросил дров в печку, сварил кофе в закопченном кофейнике и понес мокрое от росы седло в конюшню. Тихо заржал конь.
Капли блестели на коже. Бетти шла за отцом, ступая по камням легко, как в последний раз.
Отец вошел в конюшню, нырнул в темноту, как в воду. Бетти даже на мгновение испугалась. А потом приноровилась и нырнула следом. И только внутри обнаружила, что невольно задержала дыхание.
Отец затянул двойную подпругу.
Холод и утренний туман. Я толкнула дверь коровника и вышла из тепла в холодное утро.
Горы в синеватой дымке. Рассвет на горизонте. Расплавленный металл на востоке, заливающий край гор. Если растопить в тигле свинец и заливать пули, будет так же. Или золото.
Золото тоже плавится, хотя и не так хорошо, как свинец.
Когда отец растопил мамину фамильную сережку, я смотрела и не могла понять. Ведь все было так хорошо. А тут такое. Вместе с расплавленным золотом утекли и хорошие времена. Отлились в уродливую форму. В форму пули.
Если вы меня спросите, что я сейчас чувствую — я скажу: ничего. Холод и надежду. Ветер колеблет мои волосы, под ногами скрипит поручень, а шею сдавливает жесткая шершавая веревка.
А под ногами бежит вода. Река. Да какая река, ручей, почти высохший в это время года. Я видела тонкие пластинки льда у берега, ветки, торчащие из воды. Все настолько ясно — словно не я сейчас собиралась умереть, а весь мир со мной. Впервые я видела мир настоящим. Выпуклым и красивым, как смерть.
Об одном прошу… Нет, не прошу.
Так вот, этим утром мы отправились в Уолтон, на рынок. Вокруг нас живут немцы, и голландцы, и даже пара французов. В нескольких милях к западу есть несколько ферм — там живут чехи, три или четыре семьи. Они вообще по-нашему плохо говорят, с чудным выговором, словно плюются, словно им еще трудно понять, что у них такое на языке ворочается — а это наши, английские слова. Американские слова.
Так вот, приехали мы в Уолтон. То есть скорее пришли, держась за стремя. Мерин наш старый, ему уже пятнадцать лет, Дюка один раз даже индейцы воровали, но он вернулся, потому что упрямый. Да и идти теплее, чем ехать.
И стали искать корову, которая бы нам подошла.
Ряды стоят, шум, гам. Мы даже рано пришли, еще не все, кто продает, приехали. Там были разные коровы — одни красивые, другие не очень. И совсем красивые, словно квадратные. Эти, сказал отцу продавец, худой жилистый торговец, дают по тридцать галлонов молока за дойку. Да не может быть. Правда. А сколько хочешь за корову. Вот эту, с черной полосой, отдам за пять долларов.
В общем, корову мы так и не купили. Взяли нашу лошадь и пошли потихоньку. Отец шел угрюмый.
А потом купили. Посмотрела она на меня глазом — а он живой.
Посмотрела другим — страшно. Никогда я одноглазой коровы не видела. Я не стала думать, сбежала. За Дюка спряталась, за отца. Отец вздохнул, пошире расставил ноги. Он всегда так делает, когда решает что-то, что не очень хочется решать.
И купил одноглазую корову, не торгуясь.
Я не знаю, почему он так решил. Мне не казалось, что она дает много молока. Может, совсем не дает, как пересохший ручей за нашим домом. Может, дает совсем чуть-чуть, а оно горькое, пить невозможно.
В общем, думаю, не из-за молока ее отец купил. А потому что пожалел.
Отец взял ремень, намотал корове на шею. Она повернулась и посмотрела на меня белым, мертвым глазом. И тут мне стало жутко. Куда корова, зачем нам, что с ней делать? А может, это вообще не корова, а индейский злой дух Маниту.
Может.
Может.
В общем, купили мы корову.
Отец, похоже, и сам не знал, что на него нашло. С этой коровой. Мы даже не стали заходить к старику Плуто, как делали обычно, когда приезжали в Уолтон, а сели на крыльце, развернули тряпицы с припасом и перекусили. Мама приготовила нам по куску хлеба с сыром. Я смотрела на корову и мне кусок в горло не лез.
Отец дожевал и запил холодным кофе. Набил трубку и закурил.
Он сидел у колодца, глядя вдаль, и глаза у него были голубые, как небо. В пасмурном свете, в прозрачном сером воздухе, в котором нет теней, я видела морщины, разбегающиеся от его глаз. Неужели он уже такой старый? Неужели он скоро умрет. От этой мысли у меня затрепетало сердце. Я вообще жуткая трусиха. Всегда какую-нибудь ерунду выдумаю и боюсь. А Джек смеется.
Не успела я додумать, как отец заговорил.
— Поехали, — сказал он и поднялся на ноги.
Спустя тысячи лет и миллионы ярдов, спустя…
Спустя тысячи лет и миллионы ярдов, спустя тернии и ад, я молю, чтобы отец услышал меня и понял, что сейчас лучше остаться в городе, а выйти можно и потом, позже, даже завтра или через день, а корова никуда не денется, корова куплена, один глаз да наплевать, что один. Это была хорошая корова.
Даже стоя на шатких перилах деревянного моста с веревкой на шее, я помню. Мы вышли слишком рано. И я в последний раз видела глаза отца.
Я снова вспоминаю это и снова.
В изрезанных морщинками, точно каньонами, щеках отца, коричневых от загара, скопилась белая пыль, словно там у него тоже была зима, и перевалы перекрыло.
Отец курил, отрешенно глядя вдаль, в его голубых глазах отражались горы. Так я его и запомнила — с горами в глазах. Папа, папа. Я люблю тебя.
Он и был эти горы.
Снег уже сошел кое-где. Местами. Когда они прошли перекресток, начало темнеть. Воздух стал тягучий и серый, словно наполненный сумеречной водой. Тени исчезли.
— Индеец, па, — сказала Бетти. Она вела корову, тянула на веревке. Одноглазая дергала головой и все норовила взять левее, в сторону мертвого глаза. Натягивала веревку.
— Что индеец? — безразлично отозвался отец.
— Тот, без ног… Ты его больше не видел?
Отец молча шел, ведя в поводу Дюка, их старого мерина. Потом сказал:
— Нет.
— А когда ты вернулся? — Бетти почему-то с замиранием сердца ждала ответа.
— Я видел только волка.
Белые перевалы, снег, черные проталины, синеватые, словно в изморози, горы.
Дорога тянулась. Я слезла с лошади и повела корову. Мы вели ее с отцом по очереди, потому что одноглазая все норовила пойти влево, как корабль без маяка.
Если бы корова решила от нас сбежать, то через пару дней пришла бы на то же самое место.
Вообще, коровы они ведь сложные, да?
Не про всякого человека такое скажешь. Бывают и совсем простые люди. Вот я, например, даже проще, чем корова. Руки простые, ноги простые. Даже лицо простое, что мне совсем не нравится. Сердце простое.
А внутри у меня такой бурелом, что даже страшно.
Я сама пугаюсь.
Вот как такое может быть? Сердце простое, а душа перепутанная.
Мы пошли. Словно караван, уводящий путников через белую пустыню. Мне про эту пустыню Платон рассказывал, что в городе на крыльце сидит. Мол, ему один надежный человек поведал, который там был и все видел своими глазами. Это совсем недалеко от нас, к западу и немного на север. Сотня миль. Или чуть больше.
Там воды совсем нет. Ни капли. Иначе бы вся эта пустыня превратилась в одно твердое гипсовое поле. И лошади, и люди сломали бы тогда ноги.
Я закрываю глаза и представляю.
Мы едем с Джеком. Лошади ступают осторожно, ставят ногу в гипсовой пыли. Взлетает облачко.
Снег в предгорьях. Мохнатые лапы елей.
Старый мерин Дюк идет шагом. Винтовка лежит поперек седла. В черной шкуре мерина искрятся седые шерстинки.
Бетти снова вспомнила того индейца, без ног. Зеленое пончо на плечах. Одеяло в дырах и в черных пятнах. Бетти вдруг поняла, что это была кровь, которую не отстирали. Точно, кровь. И возможно, то была кровь белых людей.
Тогда мы его и увидели.
— Мормон? — Отец произнес это вслух.
Человек был в черном вытертом пальто, прямой, как палка. По осанке — наездник, опытный, а по факту — у него даже лошади не было. Незнакомец шел пешком, аккуратно переставляя длинные ноги.
Шляпа у него была круглая, как мормоны носят.
И лицо священника. Многотерпеливое.
Отец поднес пальцы к шляпе, кивнул.
Незнакомец смотрел на него, не мигая. И не отвечал. В какой-то момент это уже стало невежливым, но незнакомец вдруг медленно поднял руку и коснулся края шляпы. Жест был почти незаметным, но он был. Приветствие состоялось.
Мне показалось, отец и незнакомец друг другу не понравились.
Если бы мне предложили сравнить Мормона с каким-нибудь животным, я бы выбрала волка.
Я бы хотела выбрать сурка, потому что Мормон часто стоял, вытянувшись и глядя на восток, но это самое смешное, что можно придумать.
Мормон был хищником.
Хотя и сдерживал себя, сколько мог.
Но однажды он все равно был вынужден превратиться в волка, сбросить личину — и убивать.
Мы подошли к мосту. Совиный ручей, так его называют. Перейдем его и там до ранчо прямая дорога. Через час будем дома.
— Папа… — сказала Бетти. Она нахмурилась.
— Что?
— Там индеец.
Бетти увидела, как индеец отбросил одеяло и встал на ноги. В руках у него была винтовка.
— Па…
— Ну, что еще?
— Только это, кажется, другой индеец.
Отец вскинул винтовку.
— Беги, — сказал отец. Голос его страшно изменился, словно взлетел над горами и реял, раскинув крылья, как белоголовый орел. И из этой страшной высоты раздавался искаженный эхом голос отца.
Беги, Бетти. Бетти, беги.
И тут Бетти увидела второго индейца. Он был совсем рядом, непонятно, как так близко подобрался. Рослый, черные густые волосы перевязаны красной повязкой. Близко посаженные глаза.
Индеец натянул лук.
— Папа! — крикнула Бетти. Индеец выстрелил, но отец успел пригнуться. Стрела пролетела над самым ухом девочки.
Отец выпрямился. Схватил Бетти за плечо и потащил за мерина. Старый мерин Дюк заржал, когда в его круп вонзилась стрела. Конь побежал, тяжело переваливаясь по снегу, оставив людей без преграды для стрел. Отец выругался.
Бетти увидела, как отец взводит курок. Лицо его побледнело и заострилось.
— Папа! — закричала она. — Кто это, па?!
— Апачи, — сказал отец. — А… — Он вдруг булькнул и захлебнулся. Мотнул головой, медленно выплюнул кровь.
Он поскользнулся и упал на колено. Из его шеи торчала стрела. Еще одна появилась в его груди, в плече… Его утыкали, как подушечку для иголок. Вот что я в тот момент подумала. Подушечка для иголок.
Но он все не падал.
— Бе… ги… — сказал он.
Беги, Бетти. Бетти, беги.
Я не могла тронуться с места. Ну же, ну…
Отец начал поднимать винтовку. Она выпала у него из рук. Он снова поднял ее, на стволе был слой снега. Отец пошатнулся, дернул головой, потом зачем-то стер снег со ствола ладонью. Медленно и тщательно.
Словно это было важно. Из него торчали десять стрел, из ран текла кровь, а он стирал снег.
Словно без этого винтовка не могла стрелять.
— Папа! — крикнула я. Я видела, как апач бежит по снегу. Отец приставил приклад к плечу, сломав одну из стрел. Приложился щекой, прицелился.
В следующее мгновение индеец, пробегая, хлестнул его копьем, как плетью. Отец упал на бок, винтовка отлетела в сторону, взрыхлила снег. Но так и не выстрелила. Нас убивали, а мы даже ни разу не выстрелили в них. Индеец засмеялся. Отец медленно оттолкнулся одной ногой, другой. Он был словно в другом времени. Глаза его остекленели. Снег вокруг пропитался кровью. Отец продолжал шевелиться, его разворачивало вокруг оси, словно он рисовал в снегу бабочку. Индеец закричал что-то свирепое. Второй апач подбежал, коснулся отца и тоже что-то закричал. Отец умирал.
Беги, Бетти. Бетти, беги.
Винтовка откатилась в сторону. Я видела ее приклад, окованный латунью, медный глаз в снегу. Вокруг потемнело. Я сделала шаг и другой, наклонилась над винтовкой. Протяни руку и возьми ее.
Я протянула руку. Рука вдруг уперлась в стену. Я повернула голову и поняла, что все еще держу веревку, на которой вела одноглазую корову. Я разжала пальцы. Повод выскользнул из пальцев. Корова убегала.
Индеец повернулся ко мне. Второй тоже. Молчание. Мы смотрели друг на друга и молчали.
Хрустнул снег.
Я повернулась и побежала.
Индеец бросился за Бетти. Он бежал легко и быстро, и быстро ее догнал. Чертовы юбки. Не убежишь, если захочешь.
Он толкнул Бетти в спину, она споткнулась и полетела в снег лицом. После недавнего тепла, а затем заморозков образовался наст. Бетти разрезала губу, из носа потекла кровь.
Бетти села в снегу и замотала головой.
Из разбитого носа капали капли крови, протаивали в снегу аккуратные отверстия.
Индеец стоял рядом.
Он заставил ее лечь на спину. Бетти мотала головой, но индеец уперся ей в грудь ладонями и вдавил ее в снег, наклонился над ней. Бетти смотрела на него, как парализованная. Пальцы ее с хрустом сжали снег.
Он задрал девочке юбку. Холод. Бетти судорожно вздохнула.
Индеец рассмеялся. Затем сунул свою ладонь ей между бедер. Бетти заплакала.
— Спасите! — закричала Бетти. — Пожалуйста!
Дернулась. В лицо ей плеснуло горячим и красным. Это было так восхитительно холодным зимним днем, так тепло.
Сквозь красную пелену она увидела, что один из апачей ранен.
Второй индеец вскочил, словно змея. Гибкий, почти без толчка — раз, и оказался на ногах.
В руках у него была винтовка. Бетти увидела вдруг надпись на ее холодном синеватом стволе «…оружейный двор Ее Величества». В следующую секунду голова у индейца разлетелась. Кровавый сполох. Бетти видела, как ровно и аккуратно летят капли крови и желтые кусочки мозга. Вращаясь, пролетел осколок серой черепной кости.
Пуля почти оторвала ему руку. Я увидела, как рука индейца болтается на сухожилиях, видела скол кости.
Раненый индеец побежал. Я смотрела, как он петляет, как оступается, как пытается избежать смерти. Мормон поднял винтовку моего отца. Не торопясь, поднял рейку прицела, выставил дальность. Индеец бежал. Мормон аккуратно прицелился.
Выстрел. Столб дыма взлетел над ружьем. Резкий, почти невыносимый запах пороха. Гарь.
Индеец бежал, придерживая руку. И вдруг упал. Встал, прошел два или три шага и снова упал. Попытался встать. Рука вдруг оторвалась и отлетела в снег. Кровавая бабочка, подумала я невпопад. Кажется, я до сих пор вижу, как летит эта рука…
Вижу.
Вижу.
А потом Мормон снял с них скальпы. Все было кончено.
Я все еще сидела в снегу, когда он подошел ко мне. Высокий, черный. Карающий черный ангел на белом снегу.
Это был тот незнакомец в черной мормонской шляпе. Мормон. С черных индейских скальпов капала на снег кровь.
Он постоял, глядя на меня сверху вниз. Я чувствовала его взгляд, но не могла поднять голову. Нет, не сейчас.
Кровь коркой стянула мне лицо. Она застывала на холоде. Ледяная индейская кровь.
— Девочка, — сказал Мормон. — Вставай.
Если бы я подняла голову и повернула влево, то увидела бы, как из простреленной головы индейца, как из горячего вулканического источника, поднимается пар.
То есть наверняка никакого пара уже не было. Нет. Нет. Мозги остыли, кровь впиталась в снег. Но мне все равно казалось, что там что-то курится, как догорающий костер.
Отец! Тут я вспомнила. Я посмотрела туда, где он лежал. Нет, это не мой отец. Разве тело может быть моим отцом?
— Девочка, — сказал Мормон.
Я подняла голову. Мормон смотрел на меня сверху. Глаза его были скрыты за круглыми стеклами синих очков. В стеклах отражалась испуганная девочка. Кто-то другой, не я, не так, как я себя представляла. Лицо в крови, распухшее, безобразное.
Не я.
Не.
Я.
Мормон ушел и вернулся с одноглазой коровой. Они медленно, переваливаясь и проваливаясь, спускались по снежном склону, корова иногда мотала головой, задирая ее в сторону мертвого глаза, и все пыталась взять левее, но Мормон не давал ей свернуть. В зубах Мормона я увидела трубку.
— Вашу лошадь я не нашел.
— Ты мормон? — спросила Бетти. У нее изо рта вырывался ленивый белый пар.
Мормон вынул трубку изо рта. Синие стекла смотрели на Бетти равнодушно.
— Нет.
Мы привязали на корову тело отца. Корова сначала шарахнулась от запаха крови, но Мормон вручил мне веревку и велел крепко держать. Я держала.
А он занялся делом.
Мормон расстелил одеяло, перекатил туда тело. Я не понимала, что он делает. Мормон закутал моего отца в одеяло с головой, перетянул бечевой несколько раз, как покупку в бакалейной лавке. Затем пошел с веревкой к корове. И тут я поняла, что он хочет.
— Нельзя так, — сказала я.
Мормон покачал головой:
— Мы его не донесем.
Он перетянул ноги моего отца веревкой, крепко связал, сделал на другом конце скользящую петлю. Подошел к одноглазой корове и накинул петлю ей на шею.
И мы пошли.
Тело моего отца волочилось по снегу за одноглазой коровой, оставляя длинный скорбный путь. Что за день.
День что за.
Что.
Я часто думала, как выглядит Огненный Столп, уничтоживший города грешников. Когда мама читала мне тот отрывок из Библии, мне было страшно. Я вдруг представила, что это я — одна из жителей такого города, и хоть я невинна и нет за мной никакого греха, по крайней мере я не помню, что бы я такого сделала, разве что однажды соврала маме насчет той чашки, прости, мама, прости, но я тоже умру со всеми. Я представляла, видела, как темнеет вокруг воздух, я стою, прижавшись к глиняной стене дома, она медленно остывает после дневного жара, и смотрю, как мимо переулка в красном свете пробегают черные тени грешников и грешниц. Они хохочут и танцуют, и пьют вино, и грешат, и скачут, словно черти в аду. А в это время Господь готовится сотворить над ними, над городом, а значит, и надо мной, свой суд. И мне стало страшно.
Потому что я вдруг поняла, что Господь сидит так высоко, смотрит на мир с такой головокружительной высоты, что не разбирается, где я, кто я, не видит меня, а видит только огромный город, в котором полно грешников. И мне стало страшно и обидно. Но больше обидно, конечно.
Потому что грешники умирали за то, что сделали, а я умирала, почитай, ни за что. Была в этом какая-то жуткая несправедливость. Я даже вино только два раза попробовала, а уж грешить и подавно не успела. Может, грешить бы мне тоже не понравилось, может, это жуткая кислятина, как и вино, и плюешься потом, а голова странно кружится, но ведь если не попробуешь — оно же обидно.
И тут Господь бах — кидает свой столп. То есть я не знаю, как он это делает. Может, зажигает воздух. Наклоняется с облака и чиркает фосфорной спичкой, как джентльмен в Уолтоне. Джек рассказывал, такая спичка даже под водой горит, ему один джентльмен показывал. Врет, наверное. А воздух вспыхивает до самой земли.
А потом я представляла Огненный Столп, какой он. Величиной до неба или больше. Или намного больше. Он толщиной как Остин. Или даже как Вашингтон. Вашингтон же больше, чем Остин? Наверное, наверное. Я не знаю. Я бы хотела побывать в Вашингтоне, когда вырасту. Или в Новом Орлеане, мне про него рассказывала мама. Приехать туда в белом красивом платье, в экипаже, запряженном двумя гладкими лошадками, и морды у них красивые, а рядом со мной элегантный джентльмен, в зубах у него сигара, от него приятно пахнет маслом для волос и табаком, а вокруг кареты, на дороге стоят джентльмены и снимают шляпы и говорят «мэ-э-эм». А на козлах сидит Джек, он такой незнакомый, взрослый и тоже немного красивый, почти как морды у лошадок, и он правит повозкой. И у меня прямо холодок пробежал, приятная дрожь по затылку, что я даже забыла на мгновение про Огненный Столп и Господа на облаке. Так мне понравилось это воображать. А потом я опять вспомнила про Огненный Столп.
Ферма вспыхнет, и мы с ней. Как бумага. Или как валежник.
В четверг мы похоронили отца — на маленьком кладбище за фермой. Там еще его брат похоронен и мой дедушка Том. Ненавижу четверги.
Похороны тоже ненавижу. Хотя мне кажется, я начала ненавидеть четверги задолго до этих похорон. Словно заранее чувствовала, что мне эта ненависть понадобится.
Я не плакала.
Вой бродил где-то внутри меня, то упирался одним углом в грудь, то скреб по ребрам, то тыкался углом под горло. Вой бродил во мне, огромный, угловатый, но я так и не проронила ни слезинки. Даже когда гроб опускали в яму и засыпали землей.
А потом мы шли домой, мама впереди, я сзади, и я держала руку сестренки Энни в своей ладони. Энни семь лет. Она плакала вчера и сегодня и теперь шла спокойно, рука была теплая и мягкая. А мама плакала всегда. Позади нас шагали Джек и его отец, и еще несколько фермеров с соседних ферм — они знали отца и приехали на похороны. Они беседовали и иногда смеялись.
Дюк вернулся на следующий день, под вечер, уже в темноте — тощий, голодный, с подрагивающими боками. Открыл как-то калитку. Прошел к кормушке, стуча подковами по застывшей земле, и захрустел сеном. В крупе у него торчало древко индейской стрелы.
Я даже злиться на него не могла.
Совсем нет.
Я выскочила на крыльцо в одной рубашке до пят, стояла голыми пятками на досках, обледенелых от воды, и смотрела на Дюка, как он жует. Дюк старый, у него плохие зубы. Он скоро умрет.
Мерин жевал медленно и трудно, часто останавливался и вздыхал. В полутьме двора я видела, как светится седина на его темной шкуре. Когда он переступал с ноги на ногу, звук был резкий, точно щелканье тетивы.
Если бы Дюк тогда стоял на месте, его бы убили. А мой отец, возможно, остался бы в живых. И сейчас, наверное, сидел бы в доме, за столом. Ел свой ужин, долго жевал бы и ворчал, что бобы жесткие, а говядина умерла от старости, попробуй тут прожуй. Мой отец. Мой. Проклятое «если бы».
Позади закричала мама, чтобы я закрыла дверь и перестала выделываться. Холодно.
Я хлопнула дверью и сбежала с крыльца. Земля была замерзшая и ледяная, пятки обожгло, но я плевать хотела. Я побежала к Дюку — через весь двор, вперед, туда, где он ворчит в темноте, останавливается и снова жует. Холодный воздух бил в лицо.
Прибежала, обхватила за шею — крепко-крепко, как если бы это был отец. Шея была теплой и родной. Я вжалась в нее лицом. И тут вой из меня вылился — весь, без остатка.
Я рыдала и выла, плакала и плакала, а слезы катились в его шерсть и пропадали. Дюк даже жевать перестал, а потом опять начал. Он старенький, ему надо долго жевать. А человек-девочка пусть плачет. Так мы и стояли, пока ноги у меня совсем не закоченели.
Стали как дерево. Я в последний раз обняла Дюка и побежала обратно в дом, на этих негнущихся жестких копытах. Сопли ручьем, лицо холодило от слез, ресницы слиплись. Но мне стало немного легче.
Четверг закончился.
— Куда вы направляетесь? — спросила мама.
Молчание. Я почему-то думала, что Мормон не ответит. Потому что он никогда не отвечал, когда его спрашивали. Но тут он заговорил:
— Грейт Солт-Лейк-Сити, — сказал Мормон. Город Великого Соленого озера.
— И что там?
Мормон пожал плечами.
— Я бы хотел купить эту винтовку, мэм. Сколько вы за нее хотите?
Винтовка у отца была отличная, это точно. Барабанный карабин «кольт».
Они начали торговаться, а я вышла во двор.
А потом я узнала, что мама предложила Мормону остаться у нас на ферме. До тепла.
Меня-то никто не спросил. То есть Мормон спас мне жизнь, но я все равно его недолюбливала.
Видеть его не могла.
— Это же мормон, — сказал Джек. — У мормонов много жен. Они безбожники. Он женится на твоей матери и на тебе. И на твоей сестре тоже.
Послушать Джека, так весь мир полон проклятых безбожников, хотя такого безбожника, как он, еще поискать. На самом деле он просто треплется.
— А потом будет тыкать в тебя своей огромной штукой.
О боже.
— Э! За что? — Он отскочил и возмутился. Я потерла кулак.
— За надо. С чего ты вообще решил, что он мормон?
Я спросила, хотя и сама думала, это мормон. Просто он был такой… мормонистый, что ли? Вылитый святоша с револьвером.
— Он говорил со своей шляпой, — сообщил Джек вечером. — Я сам видел.
— И что?
— Так делают мормоны. В газете писали.
— Ты не умеешь читать, — уличила его я.
— Ну да, не читал. Слышал в городе, там один старик читал газету. Вслух, для всех. Плуто.
— Плуто?
— Ну тот, из чехов, с дальних ферм. Помнишь? У него еще…
— Платон, — сказала я.
— Что?
— Платон, а не Плуто. Старик говорит, его назвали в честь какого-то древнего умника.
— Да какая разница. Он мормон, я тебе говорю!
Я тщательно обдумала слова.
— У него револьвер. Мормоны не носят оружия.
— В наших краях все носят оружие.
Иногда Джек оказывался правым. Это раздражало. Я передернула плечами.
— Это точно.
— Эй, парень.
— Я Джек, — сказал Джек и протянул руку, как взрослый.
Мормон молчал. Мне на мгновение показалось, что он смешался.
— Сэр?
— Привет, Джек. — Он аккуратно сжал ладонь Джека своей. Словно боялся обжечься.
А я все ходила и думала про Содом и эту… как ее… Гоморру, Коморру.
Почему там не оказалось даже десяти праведников? В целом городе? Куда они делись?
И я поделилась своими сомнениями с Джеком. Мы спорили до хрипоты, пока не устали.
— Думаю, их просто убили, — сказал Мормон.
Мы с Джеком переглянулись. Странный этот Мормон. То он молчит целыми днями, то сразу начинает толковать Библию.
— Кто убил?! — спросила я.
— Остальные жители.
Вот так Мормон сказал, и мне почему-то вдруг стало страшно. Потому что я не хотела, но поверила.
«Убить тех, кто честнее и добрее». Это так похоже на людей. Я охнула и села. «Убить тех, кто тебе помогал». Получается, жители Содома сами уничтожили тех, кто мог их спасти? От этой мысли у меня волосы на затылке зашевелились.
Рядом со мной засопел Джек.
— Чего это сразу убили? — возмутился он. И я поняла, что он тоже поверил. И теперь злится на Мормона, потому что хочет опровергнуть его слова — и не может. В словах Мормона была какая-то совершенно ледяная правда. Жуткая, как стена из камня.
— Никто не убивал! — упрямо возразил Джек.
Мормон пожал плечами.
— Может, и так, — сказал он. Спорить он точно не собирался.
— Не убивал!
Мормон молчал.
В глазах Джека блеснули слезы. Он был красный и злой.
— Не может такого быть! Не может! Никто никого не убивал! — закричал он вдруг. Мормон поднялся и вышел из конюшни. Мы с Джеком остались.
— Стой! Не убивал! — закричал Джек вслед Мормону.
А я вдруг поняла, что Мормон в двух словах объяснил — мир жестокое место. Людям в нем неуютно.
Я призываю Содом на головы ваши. Я призываю Огненный Столп.
Я призываю золотую пулю.
— Как твое имя? — спросил Мормон. — Джим?
— Нет, сэр. Джек, сэр.
— Джек. — Мормон помедлил. Задумчиво: — Хочешь заработать пять центов, Джек?
В общем, Джеку надо было смотреть вокруг фермы. И сообщать Мормону, если увидишь незнакомых людей. Любых. Но особенно — Мормон повторил это два раза — однорукого. Мы с Джеком переглянулись.
— Однорукого, сэр?
— Человек с одной рукой. Стрелок. Если увидишь его, сразу беги ко мне со всех ног.
— Без проблем. — Джек пожал плечами. — Плевое дело.
Зря он так сказал. Мормон вдруг помрачнел лицом, словно засомневался в своей идее.
— Ты честный человек, Джек?
— Да, сэр. Обижаете, сэр.
— Даешь мне слово?
Джек задумался. Мне даже обидно стало, что Мормон сомневается в моем друге. То есть Джек немного идиот, конечно, как все мальчишки, но он хороший идиот. Ему можно верить.
Мормон ждал. Словно каменная статуя. Даже не пошевелился.
— Слово джентльмена, сэр, — сказал Джек. — Я буду смотреть. Даже мыши не пропущу.
Мормон подумал и кивнул. Хорошо. Достал из кармана пальто пять центов и протянул Джеку.
— Задаток.
— Бетти, — сказал вдруг Джек, когда мы остались одни.
— Чего тебе? — сказала я грубо.
Просто я немного обиделась, оказывается.
Мне пять центов тоже бы пригодились. Но меня Мормон ни о чем не просил. Еще бы. Я же девчонка.
Вот убегу в матросы, тогда узнаете.
Джек понизил голос:
— Слушай, а он вообще когда-нибудь моргает? Этот Мормон?
Я качнула головой. Я тоже не знала.
Конечно, он моргал. Все люди моргают рано или поздно. Только когда он был в очках, это было трудно заметить, а снимал их Мормон нечасто.
На следующее утро приехал маршал. Седой, на пегой лошади. Мама пригласила его в дом.
— Это апачи? — спросила мама. Законник нехотя покачал головой, отхлебнул свой кофе.
— Апачи бы забрали лошадей и одеяла, — сказал маршал.
— Их же убили?
— Верно.
Он помедлил.
— Вроде бы все правильно, мэм. Индейцы как есть. Но что-то мне не нравится в этом. Не знаю. Не нравится. Думаю, не индейцы это были.
— А кто?
Мормон прошел и сел к столу. Маршал кивнул.
— К вам, сэр, никаких претензий, — сказал он. — Вы убили убийц и спасли девочку. Жаль, что вы не появились там раньше.
— Да, — сказал Мормон. Он сидел в своих круглых очках. Я вдруг подумала, что есть в его фигуре что-то зловещее. Вот он сидит у нас на кухне, прямой как палка. И говорит безразличным голосом.
— Я вам выплачу награду за скальпы. Сейчас цена упала, всего десять долларов за взрослого мужчину, пять за ребенка или женщину.
Меня передернуло. Мысль, что кто-то получает деньги за убитых детей, даже индейских…
— Там были взрослые, — сказал Мормон.
— Да, верно, верно.
Маршал еще поболтал, попил кофе, намекая. А потом отозвал Мормона для беседы с глазу на глаз. И после пришел какой-то… уважительный, что ли. Мормон впечатляет, я знаю.
Когда маршал повернул коня и натянул поводья, он вдруг покачал головой:
— Совсем забыл.
— Маршал? — сказала мама.
— К югу отсюда, милях в тридцати, видели каких-то всадников. Человек десять. Может, это апачи, может, нет. Может, из тех самых, что убили вашего мужа, мэм. Думаю, они уходят в сторону границы.
Мы с Джеком переглянулись. Мама шагнула вперед.
— Их поймают?
— Мы известили армию и рейнджеров. Кавалерия прочесывает местность, но это займет время… В общем, будьте осторожны. Хорошего дня, мэм… Лейтенант. Он кивнул Мормону и тронул коня.
Мы с Джеком раскрыли рты.
Мормон коснулся шляпы пальцами.
Маршал уехал, а мы с Джеком смотрели на Мормона. Как его назвал маршал — «лейтенант»?
— У меня вопрос, — сказал Джек. Я открыла рот, чтобы попросить его не выдавать тайны раньше времени, но Джек меня опередил:
— Может, в этот раз мне нужно смотреть на юг?
Мормон покачал головой:
— На восток? Но маршал сказал…
— Восток.
Мормон стоял посреди двора, на черной земле, вытопленной из снега, он разделся до пояса и умывался из таза. От теплой воды в тазу, от жилистого тела Мормона поднимался пар.
Когда я принесла ведро с горячей водой, Мормон перестал фыркать и выпрямился. У него были глубокие шрамы на впалых щеках, а глаза глубоко посаженные и светлые.
Татуировка на плече. Буквы, а над ними ангел с мечом и крыльями. Вернее, ангелица.
«Die Tod», прочитала я.
— Тебя зовут Тод?
Мормон покачал головой. Плеснул себе на грудь воды, еще. На груди у него были черные курчавые волосы.
— Не меня. Ди Тод — это смерть. Смерть — это женщина, по-немецки.
Вот это да. Я впервые от него столько слов подряд услышала.
Я поставила ведро в снег, выпрямилась.
— То есть это не твое имя?
— Нет.
А я-то думала, что узнала, как его зовут.
— Смерть — это женщина, — повторил Мормон. Капли воды блестели у него в бровях. — Я не женщина.
«Но ты смерть», — подумала я, но промолчала. Что бы там ни утверждал Джек, иногда я говорю не все, что думаю.
— Забудь, — сказал Мормон. — Это в прошлом.
Он вытерся, натянул рубаху и надел свои синие очки. Но я все равно успела увидеть по его глазам — нет, не в прошлом.
Бывают люди, у которых впереди — только прошлое. Прошлое Мормона было полно насилия, виски, ненависти, дымящихся стволов, крови и скальпов. Целой коллекции скальпов.
— А ты что, немец? — запоздало сообразила я.
— Кто знает?
— Бетти! Бет! — закричала мама из дома. Я даже вздрогнула. — Сколько тебя можно ждать?!
— Нет никого хуже апачей, — сказала мама. — Даже чума и оспа. Даже они.
— Есть еще команчи, — сказал Джек. Я фыркнула. У Джека в голове много бесполезных сведений. — Пауни, ликаны, мескальеро, сиу, лакота, черноногие, шайены, мохавки, делавэры, кри и другие.
— Навахо, — сказала я, вспомнив безногого индейца.
— И навахо. И техано. И мексиканцы тоже. Мексиканцы хуже всего.
«Помни Аламо» или еще как. «За свободу!». Когда мы воевали с кровавым генералом Санто-Анной, не я, конечно, а мы, то есть техасцы.
— А ну прекратите! — закричала мама. — Хватит в моем доме говорить про всяких безбожных дикарей!
Отец Джека купил в рассрочку хитрую машину, которая сама шьет. Собирался разбогатеть.
А потом Джек пришел к нам, а у него рука в кровавых пятнах.
— Это что?!
— Вот. — Он показал мне иглу. Длинная, больше трех дюймов. А ушко у самого острия, а не в конце.
— И что, она сама шьет? Эта машина?
Джек фыркнул. А я вдруг представила, как железная механическая рука сама орудует ниткой, берет и сшивает рубашки и юбки, штопает простыни… Да нет, ерунда.
— Да, — сказал Джек. — Я сам не пойму. Делает вот так. — Он показал, туда-обратно. — И сшивает ткань. Не понимаю.
А я все равно так и не смогла представить, как это работает. В этом мы с Джеком похожи.
— А твой отец? — спросила я. — Он шьет?
— Терпеть его не могу. Надоел он мне.
А потом, в один день, все изменилось.
Я увидела их. Зашла в сарай, искала Джека. А потом услышала этот звук.
Они были словно одно целое. Словно их сметали на живую нитку.
Одно целое существо по имени Джек-Мормон.
Они меня не видели. Сейчас, наверное, пробеги перед ними Джордж Вашингтон в полном облачении индейского вождя, они бы и то его не заметили.
Я осторожно шагнула обратно за столб. А потом снова выглянула, не удержалась. И смотрела на лицо своего друга, не могла оторвать взгляд.
Лицо Джека было мучительно искажено, глаза прикрыты. На лбу испарина. Словно наслаждение его было настолько велико, что он едва может его вынести. Счастье, которое может убить человека. Или разнести его на куски, как взрыв порохового склада.
Оно было словно лицо индейского идола. Незнакомое. И красивое. Я вдруг испугалась, что сейчас Джек откроет глаза — и меня снесет потоком чудовищной силы. Словно вода, прорвавшая плотину.
И я вдруг увидала, насколько Джек красивый.
Обнаженное точеное тело. Наполовину индеец, наполовину белый. Никогда я до этого не думала, что такое может быть.
Наверное, правы люди, которые говорят: нужно что-то потерять, чтобы оценить по-настоящему.
Джек и Мормон разбирали револьвер, этот огромный черный «уокер». Мормон объяснял, как его разбирать и чистить, а Джек все делал.
Никогда я не видела Джека таким счастливым.
Ни единого раза.
И больше никогда не увижу.
Я расскажу вам об ошибках и ревности.
Техас, северо-запад. Примыкает к горам. Или практически Нью-Мексико.
Хотя мы все еще считаем себя техасцами.
Но папа говорит, что может быть, мы уже в другом штате живем. Что мы новые мексиканцы.
Не нравится мне такое. Жить в другом штате. Я дома хочу, в Техасе.
Словно тебя кто-то спрашивает, — сказала мама. — Это люди поумнее тебя решат.
— Что же они тогда такие идиоты?
Я еле успела выскочить из кухни. И половник пролетел над моей головой и скрылся в темноте. Мама когда вспыхнет, то полыхает вовсю, огонь из самого Остина видать, а может, даже из Мехико, или с великой скалы Шипрок, что у краснокожих, вроде нашего Белого дома, священное место.
Мама вздохнула:
— Иди, половник принеси.
Я кивнула.
— Мам?
— Да. Что еще?
— Я тебя люблю.
— Ох. — Мама вздохнула, посмотрела на меня. — Дурочка ты у меня все-таки. Хорошо, хоть симпатичная.
Мы вышли на берег и решили отдохнуть.
Мы легли в снег и стали смотреть в небо. Было холодно, но не очень, словно бы вполсилы.
— Небо — это лицо Бога, — сказала я.
— На самом деле это не лицо Бога. Мы видим только его огромный глаз.
Джек странно иногда думает. Мне даже жутко стало, когда я подумала, а что, если он прав?
— Я часто прихожу сюда — посмотреть на Бога, — сказал Джек.
— То есть на его глаз?
— Ну, да.
Когда я вернулась домой, там пахло выпечкой и ванилью. Мама суетилась, что-то делала. Есть дела, которые я не пойму, как она делает. Мама увидела меня и кивнула:
— Замерзла? Попробуй пирог. Соседи заходили.
Соседи — это миль двадцать, если не больше. Так что приезжали, а не заходили. Если, конечно, это не отец Джека. Но вряд ли.
Я налила себе кофе. Он был теплый и крепкий. С пирогом самое то.
— А зачем они его принесли? — спросила я. Не то чтобы я была против. Просто интересно.
— Так у них дочка родилась, — сказала мама. — Французы они… нет, канадцы, кажется.
— А как назвали? — говорю я. Жую. Пирог остыл, но очень вкусный.
— Кого?
— Да ребенка.
— Алита. Это девочка.
— Алита? — Я попробовала имя на вкус.
— Да.
Красивое имя. Нежное, как этот канадский пирог. Такое легкое и стремительное, словно звезда в утреннем небе. Если у меня когда-нибудь родится маленькая девочка, я тоже назову ее Алита.
Решено.
Алита. Алита. Аэлита… нет. Аэр, говорил старик Платон, это воздух по-гречески. Кажется. Это все, что я из его болтовни помню.
— Джек, тебе нравится имя Алита?
— Чего?
Он даже вырезать перестал — что он там вырезает. Я смотрела на его руки, изрезанные, исцарапанные, в руке нож — лезвие сточено чуть ли не до рукояти.
— Откуда у тебя нож?
— Этот? Дядя подарил. Крутой, да?
— Крутой, — кивнула я. Про нож я просто так сказала, я давно знала, откуда он у него. И дядя его Джеку не подарил, а Джек его сам выпросил. Но мне нужно было, чтобы Джек собрался. — А все же?
— Что? — Он опять поднял голову, нахмурился.
— Как тебе имя Алита? Вот представь, у тебя есть маленькая дочка…
— Чего?
— Ну вот ты вырастешь, женишься. И будет у тебя дочка.
— Ага.
— Что ага? Вот как ты ее назовешь?
Джек задумался. Даже про ножик в руке забыл.
— Ну, Виктория, может.
— Почему?
— Как английская королева, — сказал Джек. — Хотя… может, Бетти.
— Бетти?!
У меня лицо загорелось.
— И что, у тебя жену и дочку будут звать одинаково?!
— Чего?
Я прикусила язык. Джек заморгал. Я показала ему язык, чтобы не пропало, и убежала.
Дурак он все же. Как моя мама говорит: как с мужчинами трудно.
Как строгать ерунду всякую, так они умные. А как что важное спросишь — вот такой овощ. «Чего?» Дураки.
Даже не знаю, почему я так расстроилась. Даже не знаю.
«Алита. Аэлита».
Смерть идет.
Она близко.
А потом я услышала плач.
Я обошла сарай, но никого не было. Небо над головой синело так ясно и высоко, что, глядя в него, кружилась голова. Я запрокинула голову, солнце плеснуло мне по глазам, я зажмурилась. Даже слезы выступили.
С утра подморозило. Снег хрустел под ногами. Чистый и белый. Я шла по двору, ботинки оставляли в снегу следы. Кто плачет? Энни сейчас в доме, я только что ее видела — играла себе у огня, наряжала какую-то куклу. Она зовет ее Алита. Украла мое имя, противная девчонка.
Плач. Такой горький, что у меня сердце забилось. Я пошла быстрее. Словно плачет маленький, потерявшийся ребенок. Словно ребенок, которого жестоко и несправедливо обидели.
Заглянула в конюшню. Старый Дюк стоит и жует сено. А корова одноглазая стоит в другом углу, отвернулась. Ну, и хорошо. Все-таки я ее боюсь.
Я вышла во двор. Неужели мне показалось? Нет никакого плача. Да и кому тут плакать?
А потом я увидела, что сарай трясется. Я не вру. Трясется.
Так, что я слышу, как дерево трещит. Что это может быть? Разве я когда-нибудь боялась… и сейчас не боюсь.
Я заглянула осторожно, там полутьма, и он сидит. Мормон. Огромный, черный. Согнулся в три погибели, вцепился ручищами в балку. И его трясет. А он здоровый, вместе с ним трясет и балку. И сарай.
Он всхлипывает и плачет. И рыдает. Горько так, что у меня против воли сердце вынимается.
Огромный, рослый, потерявшийся ребенок. Небритый еще.
И тут я вспомнила, что с ним вчера творилось, вечером. Когда мама Евангелие читала после ужина. Там Иисуса нашего ведут по городу и каждый бьет Его, чем может. Чем может. Чем только может.
Я тоже всегда плачу на этом моменте.
Но тут Мормон сидел тихо, как мертвый. Я подумала, он не слушает или вообще задремал. Я тоже в церкви все мимо ушей пропускаю, кроме проповедей про Апокалипсис. Там страшно и здорово. И про Огненный Столп еще.
Так вот, я думала, Мормон не слушал. А потом смотрю, у него слезы текут. Он сидит, откинувшись, глаза закрыл. На лице пляшет свет пламени. А слезы катятся и катятся — из-под закрытых век.
И до чего это страшно, оказывается. До чего страшно.
— Почему ты плачешь? — спросила я.
Мормон не вздрогнул, не повернулся, а словно застыл. Даже как будто воздух вокруг него перестал двигаться. Пылинки зависли в воздухе.
А потом повернулся ко мне.
— Тебе жалко Иисуса, да? — спросила я.
— Я бы их всех убил, — глухо сказал Мормон.
— Но Сын Божий сам сказал, чтобы сложили оружие и не противились! — кое-что, оказывается, я в церкви запомнила.
— Я бы все равно убил. И наплевать.
И тут я подумала, что, если бы на месте учеников Иисуса была я? А римляне уводили бы даже не Иисуса, а моего отца или Джека? Отдала бы я их?
Нет. Вцепилась бы и дралась. Кусалась и лягалась, как лошадь. Как бешеная кобылка.
Меня на куски бы рвали, а я бы не отдала.
А Мормон достал бы свой огромный револьвер и убил всех стражников. А потом бы пошел и убил фарисеев. Я не знаю, кто это, но слово противное. Фарисеееи. А потом Пилата и императора. И всех римлян.
Будь что будет.
И Иисус говорил бы, они по недомыслию, их надо простить, держал бы Мормона за рукав черного пальто. Прости их! Прости!
А Мормон сказал бы: нет. Бог простит.
И убил оставшихся.
Я так и увидела, как Мормон стоит в своем черном пальто и черной круглой шляпе. С револьвером в руке. И говорит: нет.
Бога нет. Поэтому нам приходится его придумывать.
Сироты господни.
Медные сердца.
Вытравленные души. Вот кто мы.
Иногда, когда я просыпаюсь совсем рано, еще до рассвета. Когда нет сил встать, но и заснуть не получается. Я вспоминаю отца.
Когда долго думаешь о нем, наступает что-то вроде покоя. Не совсем, конечно. Но хотя бы можно задремать, пока мама не погонит доить корову.
Одноглазая корова действительно давала молоко. Не так много, но больше, чем мы думали.
— Посмотри на рассвет, — сказал отец.
Я зевнула.
— А что на него смотреть?
— Какого он цвета?
— Красного, конечно. Нет, розового!
Отец взглянул на меня. В его прищуре была добродушная подначка. Словно он приготовил некий сюрприз и ждет, когда у меня лицо сломается. У меня лицо такое, что я ничего скрыть не могу. Это все знают. У меня по лицу сразу все видно. Джек издевается, что со мной только карамельные яблоки в лавке воровать.
— Посмотри внимательнее, — сказал отец.
— Да розовый же!
— Точно?
— Да!
— То есть совсем точно?
Я взяла и посмотрела внимательнее. А потом увидела.
— Ох!
— Вот-вот, — сказал отец. И я, не поворачивая головы, поняла, что он улыбается.
На горизонте медленно вставало солнце. Тонкая красная полоса, выше — темная небесная синь, а между ними еще одна полоса, словно бы переход света. Словно бутылочное стекло. И эта полоска была — темно-зеленая.
— Ко всему привыкаешь, — сказал отец. Выдохнул дым струйкой. — А иногда нужно просто посмотреть. Ну, я так думаю.
А я вдруг почувствовала себя беспомощной. Настолько меня обезоружила нежность к нему. Словно везде, в руках и в ногах, и даже в животе — везде у меня была нежность. Бессильная, как новорожденный щенок. Я вся стояла, полная новорожденных щенят. Любовь это или что? Я не знаю. Просто это был мой отец. Мой отец. Мой. Был. Вот я стояла и даже сказать ничего не могла, только смотрела на него. А потом опять на рассвет. И опять на него. И вдруг у меня слезы закапали, в носу защипало.
— Ты чего, плачешь? — спросил отец. Даже трубку изо рта вынул, настолько удивился.
— Нет. — Я помотала головой. Шмыгнула носом, чтобы втянуть слезы обратно. Вот дура я, а? Дура же!
— Нет?
— Ннннет.
Отец немного посмотрел, как я плачу, потом сказал:
— Ну ладно.
В общем, я все равно однажды убегу на корабле матросом. Уж матросы-то не плачут. Точно нет.
А рассвет действительно зеленый.
Я не знаю, что случилось с нами, что вообще происходит. Я не знаю, кому принадлежали эти кости… огромные кости… словно кости гигантского невероятного скорпиона, но Джек говорит, что это птица.
Не может быть такой птицы. Не может.
Я смотрю на отпечаток на скале. Там словно перья какие-то отпечатались.
Птицы, скалы, мертвецы. Все смешалось.
Я иногда думаю, что однажды печаль пройдет. Мне хочется думать, что однажды мысль об отце не будет пронзать меня насквозь. Никакой спицы в сердце или что там еще.
Его убили индейцы, говорю я, когда меня спрашивают об отце.
А меня они собирались изнасиловать. И убить. Или наоборот. Я не знаю. Говорят, некоторые индейцы едят людей. Страхота-то какая. Жуть. Я всегда боюсь того, что может произойти. Правда, Мормон сказал, что это были не индейцы. Но я-то знаю, это апачи.
Не бывает таких белых людей.
То, что это были не красные люди, еще не значит, что это были белые.
Все равно в белом человеке живет закон Божий.
Мормон качает головой. Он уже месяц у нас живет, а я до сих пор не знаю, как его зовут. Он просто не говорит. Поэтому мы зовем его Мормон или «сэр».
Сэр ему подходит. Но Мормон подходит больше.
Не трогай этот снег. На нем кровь.
Кровь на снегу. Красные пятна.
Кровавые проталины, кровавый снег.
Черно-кровавое.
Какого цвета земля в Техасе? В предгорьях?
Если меня спросят, чем все закончилось, я не отвечу.
Мертвецам трудно отвечать, ха-ха-ха.
Ха.
Ха.
— Твой жених пришел, — сказала мама насмешливо. Вытерла руки о подол, на лбу у нее была мука.
— Еще чего!
— Беги, беги.
Джек стоял у входа и что-то выстругивал из ветки. Я подошла и посмотрела.
— Что это?
— Будет силок, — сказал Джек. Он такой смешной, когда изображает солидность. Взрослый мужчина, вот брови нахмурил. — Видишь? Вот так поставлю.
Он показал. Какие-то палки, веревка. Все перекручено. Я не очень поняла, как в этот силок попасть, но, может, звери умнее меня. Догадаются уж, наверное, куда сунуть лапу.
— На кого это?
— На лисицу. Или койота.
— Да ладно!
— Ничего не ладно. Койоты, знаешь, какие вредные!
И крупные.
— Только недолго, — сказала мама.
— Сколько тебя ждать? Пошли, я тебе такое покажу!
Я вышла во двор в огромных отцовских сапогах, гулко хлюпая.
— Мама сказала, недолго.
— Уже скоро. Почти пришли.
Джек начал спускаться. Он вообще ловкий, но я все равно ловчее. Я обогнала его на спуске и первая оказалась у воды.
Мы спустились к ручью и пошли вдоль берега. Я и Джек. И увидели это.
Вообще, я тогда была уверена — когда мы вырастем, я и Джек, мы поженимся. Я злилась, когда мама шутила «твой жених», но сама, оказывается, в это потихоньку верила.
Джек будет неплохим мужем. Наверное. Возможно. Наверное.
А может, я брошу все, сбегу в Новый Орлеан, переоденусь в мужскую одежду и уеду матросом в дальние страны на каком-нибудь корабле. И объеду весь мир.
— Эй, ты чего там! Давай живее, толстушка! — крикнул он и полез на горку.
Я вздохнула. Ну, по крайней мере, с Джеком не будет скучно. Зимними долгими вечерами, когда мы останемся одни в скрипучем старом доме, я буду думать, как я его ненавижу и какую бы новую гадость ему сотворить. А потом в гости приедут наши дети с внуками и будут нас с ним мирить. Такова семейная жизнь.
Я полезла в гору, оскальзываясь на выступах глины.
Вода несла кусочки льда, отломившиеся от берега. Я видела тонкую кромку льда, лезвие смерти, которое убьет корову, если та вздумает подняться по этому склону.
— Где твоя тайна?
Сыро, пасмурно. В кустах, обглоданных зимой и кроликами, застревал ветер.
Я тяжело шагала в отцовых сапогах, рискуя свалиться. Слой грязи налип на подошвы. Да что такое.
Что такое.
Такое.
— Джек! — крикнула Бетти, тяжело перенесла ногу вперед и ступила на скользкий склон. В следующее мгновение она чуть присела и замерла, ловя на раскинутых в стороны руках равновесие.
— Фух. Чуть не упала. — Бетти медленно выпрямилась. — Долго еще?
Джек пожал плечами.
Вот не знаю, зачем я пошла. Смотрю на себя со стороны и думаю, что это была большая глупость. Утром резко похолодало. Туман, поднимавшийся от воды, заволок берег сырой серой пеленой. Всегда удивляешься, как туман может быть таким плотным, что в нем своей руки не увидишь. Но бывает же. Сейчас еще ничего.
— Долго еще?
Джек пожал плечами. Затем покачал головой. Затем улыбнулся, и за эту улыбку я простила ему все. И что стою, как дура, с раскинутыми руками. На скользком склоне.
Я так и стояла, раскинув руки. Затем чуть качнулась назад, чтобы взять толчок, и перебросила ногу вперед. Только бы не шваркнуться в грязь. Стирать одежду все одно мне, не Джек же это будет делать.
Я вздохнула. Я старше Джека, зачем я до сих пор позволяю ему верховодить? То туда с ним потащусь, то в другую сторону. Дура набитая. Коровий хвост.
Джек сегодня странный, с фингалом под глазом. Отец его бьет. Может, поэтому я согласилась пойти на берег. Не знаю.
Нога стоит вроде твердо. Я качнулась чуть назад и на возврате перебросила вперед отстающую ногу. Сапог тяжело ударил в землю и встал. И все бы хорошо.
Но тут подошва соскользнула.
Не останавливайся. Никогда не останавливайся.
Беги, Бетти. Бетти, беги.
Позже меня спросил отец, об этих костях. А что сказать. Кости как кости. Только огромные и странные.
Словно какое-то гигантское животное вросло в берег. И билось, и умирало. И наконец умерло.
И теперь мы с Джеком стояли и смотрели на эти кости. Я даже почти забыла, что вся перемазалась в грязи, когда полетела. Талая вода подмыла скалу, а потом ударили заморозки и превратили воду в лед. Лед сломал камень. Странно, но так. Лед сильнее камня.
Скала раскололась. Огромный кусок берега упал вниз, съехал в ручей, сминая пласты земли и глины, и теперь выглядывал из воды, дремучий и лохматый от рыжей травы, как горб старого бизона.
Огромная кость торчала из стены, из скола — мне казалось странным, что такое животное вообще могло существовать. Кажется, это была лопатка. Рядом торчали другие кости, потоньше и поменьше.
— Кто это был?
Джек покачал головой:
— Без понятия. Я таких огромных зверей никогда не видел.
Я тоже не знала. А еще я перемазалась с головы до ног в грязи и уже замерзала на ветру. В сапогах хлюпала вода.
— Может, индейцы знают?
— Я думаю, это был гигантский скорпион, — сказал Джек наконец.
— Чего? — Я обалдела.
— Скорпион. Видишь, это вроде как хвост и жало. — Джек показал на мелкие кости. — Я бы точно наложил в штаны, если бы такого увидел.
Джек почесал затылок, затем сплюнул. Почти по-взрослому. Его фингал налился желтизной и словно бы делал лицо старше. Я представила такого скорпиона, как он описывал, и похолодела.
— Да ну тебя! — сказала.
— Просто кости, — сказала я. Отец посмотрел на меня и кивнул.
— Иди матери помоги, — велел он.
Я кивнула. У меня болели руки, я оттирала одежду на ледяном ветру. У ручья. Оттуда как раз мост видно.
— Бетти, — окликнул он меня, когда я уже взялась за ручку двери.
— Что?
— Стоило оно того?
Он словно знал про мои стертые до крови руки. Хотя я прятала их под передником.
Я подумала: какие-то, черт побери, кости. Я могу ругаться не хуже погонщиков скота. Ий-е-хху! Но потом вспомнила улыбку Джека, когда я спросила: «Долго еще?» И сказала:
— Стоило.
Отец кивнул. Я открыла дверь и вышла во двор. Холодина собачья. Я обхватила себя руками. Такой холод, словно в лицо мне выплеснули всю зиму. Из ведра.
На дворе темно, и где-то вдалеке собака лает. Это у Джека. Его семья — наши арендаторы. Я вышла на двор. Мы бедные, но если у тебя есть арендатор, ты не совсем бедный, есть и беднее тебя. В общем, да. Хотя отец Джека все пытается разбогатеть, но у него плохо получается.
Коровы сонно и смачно вздыхали в коровнике. Кто-то отправляет их пастись и ночью, многие так делают.
На свободном выпасе. Земля-то здесь ничья и еще долго будет ничьей. То есть индейцы, конечно, мешают. Нет ничего хуже апачей, говорила мама. Даже чума и оспа. Они смерть.
Я постояла, дрожа, но уйти не уходила. Я смотрела вдаль, туда, где лаяла собака. Там горел один огонек. Потом медленно погас.
Как там Джек? Папаша Джека его поколачивает. Кулаки у него чешутся, не знаю. Один раз Джек так получил, что даже стоять не мог, я его сама оттащила в сарай и уложила на солому. Он стонал и вырывался, пока я не принесла горячего молока и не напоила его. А потом добавила виски, что стащила у отца. Джек уснул.
В другой раз он замывал кровь у ручья, я увидела его худущую голую спину. Позвонки торчали, что твой… о, как у этого, в стене! Скорпиона. Хотя я почему-то думаю, что это была птица.
В другой раз он пришел с крючком в губе. Вот как это может быть?
Сказал, что на рыбалке оступился. Я стащила у отца кусачки и срезала крючок. Только никакая это не случайность. Я по глазам видела, что Джеку это не просто так прилетело. А снять сам он не мог, у него все руки были изрезаны. Распухли, красные, неловкие. Джек держал их в ледяной воде, а потом они не гнулись. Рубаха вся в кровище. Я заставила его снять рубаху, пошла к ручью. Застирала рубаху, сижу, тру камнем. Кровь только холодной водой отмыть можно. Руки уже онемели. Потом смотрю, по воде уплывает розовое пятно. То есть одно мгновение было — и все, растворилось. Но я все равно увидела. И что-то меня словно ударило.
И я как зареву. Как дура. Сижу над ручьем, нос красный, сопли в три ручья, а сама тру и тру. И реву.
Не знаю, что это было. Боже, если ты смотришь. Сделай что-нибудь. Сделай, ты же можешь. На милость твою уповаю.
А мать Джека я несколько раз видела издалека. Вроде она индианка, смотрит молча, равнодушно, потом уходит в дом. Джек не похож на индейца, скорее на отца — такой же белобрысый. Только глаза темные, как у матери. Я как-то спросила про мать, он только зубы сжал и головой мотнул.
Однажды мать Джека зашла к нам по какой-то надобности. Кукурузной муки попросить или масла, не знаю. Я в это время во дворе сидела, задумалась, тут мать меня и увидала.
И как закричит:
— Не сиди как скво! — Я ноги-то и подобрала и села прямо, как леди. А мать Джека вздрогнула и пошла быстрее. Тут-то я и поняла, что она понимает по-английски. Ей-ей, понимает.
Я вот снова представила, как вырасту и поеду в Новый Орлеан. И как буду сидеть в экипаже, а джентльмены будут снимать шляпы и кланяться.
И мне как-то легче, что ли. Там даже вежливой не нужно быть.
Не было дня, чтобы я не думала о самоубийстве.
Интересно. Это началось с похорон отца.
Я словно немного со стороны наблюдаю сейчас за собой. Не вмешиваясь.
Сегодня почему-то эта тяга очень сильна. Сильна как никогда. Тяга сильна никогда.
Хочется наконец закончить эту тягомотину. Эту жизнь.
Это приключение без желания и конца.
Только Бог говорит: нельзя.
Он вообще любит запрещать все веселое.
Ничего. Ничего.
Бетти прошла по краю перил и прыгнула вперед. Перед ней раскинулась, словно в один необычный растянутый миг, вся гладь реки.
Веревка натянулась.
Может, в какой-то момент они расслабились. Мормон и Джек. И уже не так внимательно смотрели на восток.
Может, счастье заполнило их без остатка, так, что даже места ни для чего другого не осталось.
Я проснулась, как от толчка. Точно кто-то ткнул меня острым локтем в ребра.
Вставай, Бетти.
Почему-то я сразу поняла, что беда нас наконец настигла. Вчера я долго маялась, не находила себе места, тоска тянула душу, мать даже накричала на меня, потому что я ходила туда-сюда, как слепая, и все роняла. Она закричала на меня, а потом поймала мой взгляд и осеклась. И больше не кричала.
Потом даже плеснула мне виски в молоко. Но даже молоко с виски меня не согрело. А только чуть притупило тревогу, словно я смотрела на себя со стороны.
Я не знаю, что это было. Просто ныло и ныло в животе, словно я что-то важное забыла.
А вот сегодня я проснулась с чувством большой беды. Только еще не знала какой.
Какой беды.
Какой.
Сердце сжалось так, что я совсем не могла дышать. Я заставила себя встать и сидеть, дыша — раз, другой, третий, пока дыхание не восстановилось. Нет, это всего лишь кажется. Ничего плохого не происходит…
А потом раздался стук в дверь.
Джек всегда держит слово. В это утро он встал пораньше и пошел на смотровое место. И держал караул.
И увидел их. Пришельцев.
— Люди, — сказал Джек, когда мы открыли дверь. Мормон из-за холодов спал не в конюшне, а в доме. Я с неудовольствием отметила, что он пришел откуда-то со стороны маминой кровати.
Хотя я видела их с Джеком. Это ничего не значит. Ерунда.
— Люди с востока, — повторил Джек. — Один, кажется, однорукий. Но точно не видел.
Мормон помедлил и кивнул. Хорошо.
— Тебе надо уезжать, — сказал Джек. — Они совсем рядом. Хорошо, что мне сегодня не спалось.
Тревога. «Сегодня я проснулась с чувством беды». Видимо, не только я.
— Скоро они будут здесь. Я бежал изо всех сил, но они на лошадях. Хороших лошадях.
Мормон опять кивнул.
— Тебе надо уехать, — сказал Джек твердо. — Да, сэр. Уезжайте. Уходите. Бегите.
Мормон медлил.
— Мормон, уходи, — сказал Джек умоляюще. — Ну же! Они тебя найдут.
Мормон сгорбился. Он стоял такой огромный черный великан, в черном своем длинном пальто, в черной круглой шляпе. С лицом каменным и жестким, как воздаяние божье, как кара его.
Он стоял и не уходил.
Он качнулся на своих длинных ногах вперед-назад. Его ноги были словно тени на земле в полдень — длинные, тонкие, вытянутые.
И он качался туда-сюда.
— Уходи, Мормон.
Он не ушел. Он сказал:
— Нет.
Я не думаю, что у некоторых людей есть совесть. У некоторых людей даже страха божьего нет. Словно они собираются жить вечно.
Мормон был не такой. Он стоял, потом дернулся. Потом еще раз качнулся.
Я не знала, что в нем происходит.
Мне почему-то казалось, что в нем застряла кость — вроде той, что мы видели с Джеком. Гигантская лопатка неведомого животного, про которого никто не знает, где он жил, чем питался и даже как выглядел.
Может, Мормон пытался вспомнить, какое он животное на самом деле. Он давно это забыл, а тут пытался вспомнить. Нащупать и на ощупь определить по единственной уцелевшей лопатке и нескольким мелким костям.
Мормон качнулся еще раз и пошел обратно.
Ступая жестко и прицельно, словно вгонял каблуки, как пули в землю.
Ад на земле.
Ад на небе. Я видела, как тучи быстро набежали, небо потемнело, и словно часть его — там, над горами — провалилась в ничто. Чернота.
Моя мама иногда читала мне книжку, но это без толку. Я вообще бестолковая, даже не знаю, как буду ехать в экипаже в Новом Орлеане такая. Нет от меня толку. Так и помру дурой. Читать я более-менее научилась, но к книгам меня не тянуло. Мне вообще все это казалось призрачным и потусторонним. Кому нужна эта грамота?
Вот Джек не умеет читать. Отец его бьет. Если бы Джек умел читать, отец бы все равно его бил.
Тогда какой толк от этого чтения? Скажите мне, а?!
Так я сказала Джеку, а тот вдруг занемел. Он вообще не любит об этом говорить, об отце, синяках и вообще о своей семье или как ему живется. Словно он только у нашего двора возник из воздуха и никакого прошлого, и никакой семьи у него сроду не было.
— Читать уметь — офигенно, — вот что он сказал. — Глупая ты, как вот этот столб.
— Сам дурак, — огрызнулась я.
Он подумал и добавил:
— И еще людей убивать круто. Как Мормон. Я когда вырасту, буду людей убивать. И читать все время.
Он вообще на этого Мормона наглядеться не мог. Не знаю, с чего Джек решил, что тот ему друг или еще кто.
Все ходил вокруг него.
— Это вы уходите, — сказал Мормон. — Быстрее!
— Я не уйду, — сказал Джек.
— Ну и дурак, — сказал Мормон. — Хотя… все равно уже поздно.
Я плачу по тому, чего не случится.
Чего не будет.
Мормон оказался прав — бежать было уже поздно. Ферму окружили, взяли в кольцо.
Их было человек десять. Целая банда против одного Мормона. К тому же он снова оказался прав — они пришли с востока. Несколько белых, два негра и один индеец.
Один из пришельцев шагнул вперед, остановился. Высокий, красивый. В другое время я бы обмерла от восторга. Но не сейчас.
— Привет, Роб, — сказал Мормон без всякого удивления. Похоже, он хорошо знал пришельца.
— Привет, дружище. Не забыл про нас?
Они стояли посреди двора. Мормон спиной к нам с Джеком, а мы спрятались в коровнике. В руке Мормон держал винтовку моего отца — я видела, как блестит латунный задник приклада.
— Ты можешь уйти, — сказал Роб.
— Я могу уйти, — согласился Мормон. И не сдвинулся с места.
Человек, которого звали Роб, улыбнулся. Как ни странно, мне понравилась его улыбка. Симпатичный, даже красивый мужчина. Пижонская куртка из воловьей кожи с тиснением. Сильные загорелые руки. Я легко могла представить его рядом с собой в экипаже, когда я буду в Новом Орлеане. Правда, он для меня староват, но ничего…
В какой-то момент я даже подумала, что все может закончиться хорошо.
Все это.
Все.
Закончиться. Хорошо.
Роб кивнул.
— Понимаю.
— Брось оружие, — сказал человек, который стоял в тени, за спиной Роба. У него был тусклый, омерзительный голос. Я как услышала этот голос, вздрогнула. Это было словно касание мокрой холодной рыбины, когда переходишь ручей вброд, а твоей ноги под водой касается что-то скользкое. Но очень сильное.
— Рад тебя видеть, Бак, — сказал Мормон. — Опять будешь прятаться за чужими спинами?
Бак шагнул вперед и на мгновение оскалил зубы. Тишина. Я слышала, как позади нас размеренно жует сено одноглазая корова. Вжж, вжжу. Солнце припекало.
— Ты можешь уматывать, предатель, — сказал Бак. — Так и быть. Я тебя прощаю.
Тишина.
— Нет, — сказал Мормон. — Бог простит.
А потом внезапно, без всякого перехода началась стрельба.
Это было как ураган. Который приходит и всасывает твою жизнь черной воронкой.
Отстреливаясь и пригибаясь, Мормон отступил в коровник. Думаю, уже в первые несколько мгновений его смертельно ранили, но он этого не знал. И продолжал сражаться, истекая кровью.
Бандиты палили со всех стволов, наперебой.
Пули выбивали щепки из столбов и перекрытий. Мы с Джеком пригнулись. Дымом заволокло так, что на некоторое время нельзя было понять, что происходит. Противники сражались, как в густом тумане, стреляя на ощупь. На вспышки выстрелов.
Мормон расстрелял весь барабан «уокера», сунул его в кобуру. Встал за толстым столбом, лицом к нам. Я видела, что он потерял очки. Мормон щурился. Вытянутое каменное лицо без очков казалось беззащитным.
Мормон поднял винтовку моего отца, взвел курок. Барабан провернулся. Это была хорошая винтовка, и он за нее хорошо заплатил. Теперь он собирался хорошо из нее стрелять.
Я видела, как по груди Мормона растекается кровавое пятно.
Затишье. На той стороне тоже перезаряжали оружие.
Пороховой дым плыл, клубился. В его туманных извивах исчезали углы и грани. Можно было поверить, что все это сон. Этот бой в коровнике.
И вдруг одноглазая корова громко замычала. Сон разрушился.
Опять зазвучали выстрелы.
Мормон выдохнул. Наклонился и отхаркнул сгусток крови.
— Эй! Ты там?! — закричали со двора. — Не уснул?
Мормон молчал.
Он посмотрел на меня и Джека. В последний момент, прежде чем он отвернулся и выскочил через другую дверь, мне показалось, он нам подмигнул.
Я протянула руку, обняла Джека за шею. Потянула к себе.
Мы скоро умрем. Так пусть хоть сейчас ему будет хорошо. Нам хорошо. Пусть хотя бы на миг у нас будет наш Орлеан.
— Бетти, — зашептал Джек испуганно. — Что ты делаешь?
Я притянулась к нему и прижалась губами к его губам.
Лучше поцелуя в моей жизни не было.
Это был единственный поцелуй в моей жизни.
Я все надеялась на чудо, что нас спасет. Или хотя бы даст шанс на спасение.
Дядя Джека — Джесоп, который подарил ему заржавленный нож. Я вспомнила надпись на ноже «Собственность Джесопа». Может, он сейчас заглянет в гости?
Ну, должно же нам когда-нибудь повезти?
Или плохие дни наступают сразу надолго. Как зима в горах. Но даже там бывает солнце…
И еще я думала, может, отец Джека услышит выстрелы и придет к нам на помощь.
Ведь такое может случиться?
Ты думаешь, что человек мерзавец и урод, бьет сына почем зря, а он оказывается не так уж плох. Или даже настоящим героем.
Хорошо бы, если бы отец Джека оказался героем.
Только так не бывает.
Не бывает.
Нет.
Когда Мормон бросился в атаку, мы с Джеком остались в коровнике. Пули свистели и ударяли то здесь, то там. Свистели над нами. Одноглазая корова испугалась, она то пыталась пробить дверь загона, то протяжно мычала. Я видела ее единственный глаз, огромный, черный, но успокоить не могла.
Выстрелы хлопали раз за разом. Взвизг пуль. Рикошет.
Потом раздались резкие выстрелы, и мы поняли, что это Мормон.
Он стрелял из винтовки отца. Звук был характерный, жесткий, быстрый. У моего отца отличная винтовка. А Мормон был великолепным стрелком.
Один… два… три… Кто-то закричал — страшно и надрывно. Выстрел! Крик оборвался. Четыре! Еще кто-то кричит.
Выстрел. Пять.
Пять выстрелов. И все затихло.
А потом стрельба снова усилилась. Выстрелы хлопали один за другим. Я выглянула через перекладину. В проеме коровника, сквозь дымовую завесу, мелькали вспышки. Бой продолжался.
Одноглазая корова смотрела на нас в панике. Мы с Джеком переглянулись.
— Надо мотать отсюда, — сказал Джек.
Я видела, это он сказал для меня. Если бы у нас было запасное оружие, Джек уже пошел бы в бой. Но оружия не было. Дробовик отца остался в доме, винтовка в руках Мормона.
Вариантов нет. Сиди и жди, кто победит. Кто всех перестреляет.
Я все надеялась, что победит Мормон. Убьет всех римлян и спасет Иисуса… в смысле, спасет всех нас.
А еще я думала, что Мормон и бандиты прекрасно знали друг друга. И не за ним ли сюда они пришли?
«Бог простит», — сказал тогда Мормон. И плакал, слушая об избиении Иисуса камнями и неблагодарных людях. Все-таки люди странные.
— Понимаешь, — сказал Мормон мне тогда в сарае. — После войны во мне была полная пустота. Ничего. А потом я встретил эту книгу… И решил, что должен верить. Я никогда ни во что не верил, ни в какого бога. Я считал, что это глупость и ерунда. А тут вдруг… когда пустота в моей душе стала космической… я обрел Его.
Я расскажу вам о самопожертвовании.
О безнадежной храбрости юных.
И о беспамятной юности храбрых.
И тут мы снова увидели Мормона — в последний раз. Он вошел через главную дверь. Выстрелы стихли.
Мормон шел.
Высокая черная фигура. Казалось, что он бессмертен. Кровь лилась из нескольких ран, а он шел.
А потом он вдруг упал. Свернулся на бок. Винтовки при нем не было, зато я видела рукоять «уокера» у него на боку.
Я хотела броситься к ней — еще бы помнить, что там нет зарядов, — но тут вслед за Мормоном в коровник вошел он. Роб-красавчик. Мормон вдруг зашевелился, начал вставать.
Я видела его жесткое лицо. Его спокойствие и ярость.
В следующее мгновение Роб хладнокровно вынул «кольт» левой рукой из кобуры, наставил Мормону в ухо и выстрелил.
Миг.
Еще разлетались кровавые брызги, а Мормон уже начал падать. Огромный черный человек грохнулся навзничь и замер. Его мозги расплескались по земляному полу.
Из угла гулко и зловеще, как набат в полночь, замычала одноглазая корова.
В следующий момент свистнула пуля, и корова закричала — почти как человек.
Молчание.
Я слышала только стук своего испуганного сердца. И учащенное дыхание Джека…
А потом он закричал.
— Ааааа!
Роб повернулся.
Джек перехватил иглу, как нож. И бросился вперед. Одно мгновение — очень долгое — мне казалось, что Джек успеет. Ударит бандита в бок. В следующий момент…
Роб не выстрелил. Он развернулся и отшвырнул Джека в угол, тот отлетел и врезался спиной в столб. Упал на землю, замотал головой.
Я вскрикнула. Бросилась в атаку — ничего глупее придумать я не могла.
Я бежала прямо на Роба. А потом земля вдруг пошатнулась, я оказалась сидящей. Земля уползала из-под меня, кренилась… Что, что случилось?
Меня ударили в лицо. Всего-то делов.
Я отползла к столбу, начала подниматься. Мне казалось, что в этот раз я добавила в виски слишком много молока.
Боже, что со мной?
Но я продолжала все видеть, хотя и не могла участвовать.
Из левого плеча Роба торчала длинная игла. Он поморщился, ухватился за нее правой рукой. Ладонь скользила от крови. Роб осмотрел плечо. Достал револьвер, курком зажал иглу. Выдохнул. Рывком выдернул — брызнула тонкая струйка крови — и отбросил иглу в сторону, она звякнула где-то там, в темноте коровника.
— Никогда не пытайся пробить шкуру буйвола иголкой, — сказал Роб мягко. — Ее даже ножом не возьмешь. Слышишь, малыш?
Джек встал.
Джек побежал на него еще раз. Он усвоил урок. В этот раз в руке у него были деревянные вилы. Роб приготовился, пригнулся…
Выстрел. Пороховой дым.
Джек на полпути споткнулся, выронил вилы. Мотнул головой — и упал. Забился на полу, среди соломы и засохшего навоза. Кровь текла, впитывалась в земляной пол. Джек поднял белое лицо, снова упал.
Стрелял бледный человек. После выстрела он убрал револьвер в кобуру, шагнул вперед. Роб встал у него на пути.
— Дай мне его, — сказал бледный и облизнул губы. — Дай мне мальчишку, Роб.
Роб покачал головой. Направил револьвер на Джека и выстрелил. Два раза подряд.
Клубы дыма заполнили конюшню, поплыли как облака в небе, как утренний туман. Резко запахло кровью и железом. Несколько секунд тело Джека еще дергалось, а потом затихло.
Бледный подался вперед, зарычал.
Роб посмотрел на него — неподвижным взглядом.
— И только попробуй тронь труп, Хэммет. Ты меня понял?
Бледный оскалился. Отступил назад, развел руками. Мол, как скажешь.
В дверь заглянул Бак, оглядел побоище. Увидел мертвого Джека, нахмурился.
— Снимите с него скальп. Это должны быть апачи.
— Да, майор.
— И шевелитесь.
— Да, майор.
Я прислонилась к столбу. И начала сползать — ноги вдруг стали мягкие, как творог. Никогда не думала, что с нами можно так. Мясо для скальпов. Словно мы какие-то индейцы.
— Там внизу еще одна ферма. — Бак повернулся к негру в очках. — Возьми Джексона и Медведя.
Очкарик-негр кивнул. Под меховой шубой у него был пижонский полосатый костюм, в руках винтовка. Очкарик помедлил.
— Что еще? — спросил Бак недовольно.
— Медведь убит.
Ферма отца Джека, подумала я. Там должны услышать выстрелы. Если не герой, то хотя бы сообщить в город он должен.
— Тогда Горбуна, — сказал Бак.
— Уже отходит. Чертова баба выстрелила ему в живот с двух стволов.
Он говорил о моей маме. Нет, она не сдалась так просто. Она до последнего защищала Энни. Где же Энни?
Бак грязно выругался.
— Тогда ты, Роб! Быстрее. Я здесь разберусь. — Бак увидел меня, остановился. Его лицо изменилось, и я поняла, что это не к добру.
— Девочка, — сказал Бак. — Девочка.
Роб вдруг встал между нами, словно заслонял меня от взгляда Бака.
— Что с ней делать? К остальным?
Бак повернулся к красавчику Робу:
— Ты что-то хочешь сказать?
Тот помедлил. Ну же, Роб, ты не такой, как они. Молчание. Я слышу, как умирают секунды моей жизни.
— Нет, майор.
— Точно?
— Все в порядке.
Я в доме. Внутри все перевернуто. Везде следы крови, словно кого-то тащили в выходу. Мама… где мама? Энни?!
Я пытаюсь бежать, меня бьют в лицо. Я лежу в черноте, расцвеченной цветными — желтыми-красными-зелеными пятнами. Некоторые похожи на ленты.
Хлопнула дверь. Я открываю глаза и сажусь. Все тело болит. Голоса вокруг. Кто-то смеется. Приехали Очкарик с Робом.
— Что там у вас? — говорит Бак. Бандиты сидят за нашим столом и едят наш хлеб.
Очкарик бросает на стол мешок.
— Готово!
Бак поморщился:
— Уберите эту мерзость со стола.
Я видела, как с черной роскошной шубы Очкарика капает кровь. И тут поняла, что шуба эта — женская. Очкарик убил какую-то богатую женщину и снял шубу.
Они все были убийцы и разбойники. Они, как звери, жили в крови. И даже ели и пили там, где убивали. Так даже звери не делают. Волки не пьют воду там, где убивают.
Очкарик сбросил мешок со стола, тот отлетел, ударился об пол с мягким «шлеп» и раскрылся. К моим ногам выкатилась грязная голова.
Это была голова отца Джека. Половина ее обгорела, словно при жизни его совали лицом в огонь. Один глаз, как у коровы, смотрел на меня с усмешкой.
— А женщина его где?
— Утонула.
Очкарик, посмеиваясь, рассказал. Когда они убивали мужа, скво бросилась с ребенком в ледяной ручей и пошла к тому берегу. Думала сбежать. А вода ледяная.
— Мы даже стрелять не стали, — сказал Очкарик.
Индианка вдруг зашаталась и начала падать. Сердце остановилось, сказал Очкарик. Как пить дать.
— Но самое смешное, — он так и сказал «самое смешное». — Что она до самого конца держала младенца над головой. Так и утонула.
— А ребенок?
— Тоже.
— Скальп снял?
Очкарик пожал плечами. Фыркнул.
— Что я, дурак, лезть в воду?
Все вдруг замолчали. Даже на этих людей произвело впечатление это равнодушие и эта жестокость.
Молчание.
Не люди, хотела сказать я. Вы людей хотя бы видели когда-нибудь? Вы хуже дикарей.
И тут Бак расхохотался. Вслед за ним начали смеяться остальные. Я закрыла глаза и погрузилась во мрак. Нет сил бежать. Нет сил думать. Нет сил ничего.
Чья-то рука зашарила у меня под рубашкой, легла на грудь, сжала. Я резко открыла глаза. Передо мной был Бак — огромная рожа его словно расширилась на весь горизонт, вправо, вверх и в стороны. Я застонала.
Я отодвинулась. Попыталась забиться в угол, туда, где меня никто не найдет. Бесполезно.
— Нет! Нет! — Я дернулась, отползла в угол.
Бак шел ко мне. Неспешно и спокойно.
— Не бойся, красотка, — сказал Бак хрипло. — Я не сделаю тебе ничего плохого.
И вот тогда я действительно испугалась.
Не помню, что со мной было.
Кусок выпал из памяти. Разбился вдребезги и не собрать осколков. Не собрать.
Помню только, как встала. Сбросила с себя руку Бака — мохнатую, в веснушках, в рыжем волосе. Он даже не проснулся, только засопел.
Огненный Столп. Он во мне.
Я встала на ноги, пошатнулась. Во мне росло и ветвилось дерево боли.
На столе луч света из окна озарил патрон. Он вспыхнул золотом, отблески побежали по дому и попали в меня.
И тут я поняла. Господь говорит: возьми эту пулю, Бетти. Я подошла к столу, кровь текла по моим бедрам и капала на пол.
Я взяла патрон. Он сиял. Сиял, как божественное воздаяние. Я стала искать, куда вставить патрон, и конечно же нашла. В кобуре на стуле висел оружейный ремень Мормона. Из вытертой, старой кобуры торчала сандаловая рукоять «уокера». Я вспомнила, как Мормон смазывал кожу маслом, а потом вспомнила лица Джека и Мормона, как они были счастливы в том сарае.
Как их руки медленно и методично собирали этот револьвер, складывали детали одна к другой. Подгоняли друг к другу.
Привет, Бетти.
Как ты?
Я аккуратно вытащила револьвер. Тяжелый, очень тяжелый — почти как ружье. Я открыла защелку и увидела, что «уокер» заряжен.
Я покосилась на окно. Уже вечер. Нет, утро. Скоро рассвет.
Впрочем, какая разница.
Мне казалось, вокруг стоит жуткая непроглядная тьма. И я вою в этой непроглядной ночи, вою, не разжимая губ и не издавая ни звука.
Грешники спали вокруг вповалку, не раздеваясь. Они воняли кровью и грехом. Потом и кишечными газами. Они храпели и попердывали, словно самые обычные люди. Я подняла револьвер и обвела лежащих стволом.
— Праведников убили, — сказала я. Никто не проснулся. Если бы проснулся, я бы выстрелила, не раздумывая.
И вдруг я увидела — и холод лег мне на сердце. Я перестала дышать.
В очаге багрово догорали остатки дров. У погасшего очага лежала она. Тряпичная кукла по имени Алита, кукла Энни. Противная девчонка, украла имя для моей дочки.
В груди загорелась горечь. Я заставила себя вдохнуть. Теперь каждый вдох мне придется делать самой, потому что тело забыло, как это.
Я вдохнула и пошла к кукле.
Угнать чужую лошадь очень непросто. Только не с моими навыками. Может, у Джека бы получилось.
У Мормона точно.
Но все они были мертвы. Мормон и Джек. Мой отец и отец Джека. Наши матери, скво и не скво. Маленькая сестра Джека, я даже не помню, как ее зовут.
Моя маленькая Энни тоже мертва. И корова.
Осталась одна Бетти.
Поэтому я надела на Дюка седло и сбрую. Затянула, как могла, двойную подпругу.
Седло старое, из обшивки торчат клочки ваты.
Вывела старичка из конюшни и повела по двору. Пятна крови в снегу были почти черными.
Никто меня не остановил. Звери убили всех и не выставили часовых. Я привязала мерина с той стороны ворот.
— Я сейчас вернусь, — сказала я. Потом вздохнула и пошла обратно в дом.
Они все спали. Весь Содом.
Я подняла револьвер. Это тяжеленный, как ненависть, кольт «уокер». Наставила его на спящего Бака. На его рыжий волос, на его бледный, почти молочный цвет лица.
Я вспомнила, как он был во мне. От ненависти мир вокруг стал черно-белым и плоским.
Я взвела курок. Огненный Столп, приди.
— Бак, — сказала я.
Его веки затрепетали. Бак шумно зевнул, помотал головой.
— Бак.
Его веки начали подниматься. Когда он открыл глаза и увидел меня, я нажала на спуск.
От грохота заложило уши. Я повернулась. Убрала револьвер в кобуру. Я столкнула на пол лампу и смотрела, как быстрое жадное пламя бежит по дорожке, охватывает комнату. Как рвется вверх и лижет потолок. Как казнит правых и виноватых.
А потом, в дыму и криках вокруг, пошла к двери. Странно, но меня никто не остановил.
Я думала, меня убьют еще на третьем шаге. И приготовилась умереть.
Все кричали, метались и пытались тушить. Звери.
Я вышла в дверь мимо мечущихся в пламени людей и закрыла ее за собой.
Дошла до ворот, села на лошадь и поехала. Н-но, Дюк. Н-но.
Я расскажу вам о любви и мести.
Я расскажу вам о воздаянии.
Вот и мост. Мерин выбился из сил и шел медленно, осторожно. Я знала, что скоро за мостом — поворот на Уолтон. А там люди, маршал, рейнджеры. Там тепло и помощь.
Я вдохнула и выдохнула. Я вспомнила, что мне приходится дышать, иначе тело забывает…
Выстрел прозвучал так тихо, что я почти его не заметила.
Дюк пошатнулся. Я еле удержалась в седле, схватилась за гриву. Мерин пошел как пьяный, споткнулся… И упал. Тело распласталось по дороге, в снегу.
Я помотала головой. При падении я ударилась о землю так, что перехватило дыхание. Я повернулась. Светало, утреннее солнце неторопливо поднималось где-то в облаках. Мир был серым, почти без теней.
Дюк умирал.
Он дернул копытом и замер. Он лежал в снегу, а из-под него медленно растекалось красное пятно. Все-таки это случилось. Та судьба, которой он так долго избегал.
Его подстрелили.
Я повернулась, подняла «уокер» из снега. Аккуратно обтерла ствол от снега и пошла вперед, на мост. Револьвер оттягивал руку. Мрачная тяжесть. Чугунная гиря.
Воздаяние.
— Кто здесь? — закричала я. — Выходи.
И он вышел.
Безногий индеец навахо. Он выполз на мост и наставил на меня винтовку.
Я засмеялась. Мой смех разлетелся над ручьем, над всем этим проклятым миром.
«Не оглядывайся», — сказал Господь жене Лота. И она не оглядывалась. Я вдруг как наяву услышала, как мама читает Библию. Горит свеча, тени пляшут на стенах, а мы с Энни сидим и слушаем. Энни дремлет, а где-то в темноте, там, за столом, сидит Мормон. И по его щекам катятся слезы.
«И жена Лота не выдержала и оглянулась». Я шла на безногого индейца, держа револьвер убитого праведника.
Один на один.
Он смотрел на меня. Близко посаженные глаза, широкая челюсть. Красно-смуглая кожа. Его народ убивали, а теперь он собирался убить меня. Это он навел бандитов на нас с отцом. Теперь я знаю.
Мы выстрелили одновременно.
Дыхание смерти. Даже в том, как лежит этот снег, я вижу приближение смерти.
Белый снег. Серые льдинки на берегу, выброшенные течением. Весна скоро. Весна.
Серая вода, глинистый берег. Тонкие ветки качаются над водой. Прозрачные пластинки льда под солнцем.
Волчий вой.
— Придурок краснокожий, — сказал Очкарик в сердцах. — Ты подстрелил мою лошадь.
Он поднял винтовку и выстрелил в индейца. Еще раз. Тело дернулось и замерло.
Они взяли меня, когда я стояла на мосту.
Я расстреляла в подъезжающих всадников все патроны «уокера», но ни в кого не попала. Обидно. Обидно.
Моя рука горела. Я скосила глаза — вместо правой руки у меня было кровавое месиво. Боли, однако, я не чувствовала. Только словно рука онемела.
Безногий в меня все-таки попал.
Зато вдруг почувствовала другое. Меня собирались повесить.
Я не увижу весны.
Я знаю.
Веревка царапает кожу — от этого касания я вся покрываюсь мурашками. Смешно, наверное, хотя не знаю, что может быть смешного в повешении. Но наверняка что-то есть, потому что я едва могу удержаться от смеха. Я сжимаю зубы, чтобы смешок не вырвался и не улетел в высоту.
Может, Бог сейчас как раз на меня смотрит, а тут я со своим смешком. Он посмотрит на меня и подумает: вот эта девчонка, что всегда хихикает в моей церкви. Хорошо бы он так подумал. Честное слово, хорошо. Тогда бы он, может, подумал, что было бы неплохо эту дуреху спасти. Честное слово, было бы неплохо. Иначе кто будет смеяться в моей церкви?
Жаль, что я ни в кого не попала. Слишком тяжелый револьвер у Мормона. Я думала, он оторвет мне руку. Как из отцовского дробовика стрелять. Словно мне в ладонь корова боднула.
Жаль, что я не попала.
Жаль.
Жаль.
Несправедливость. Самый главный закон мира — несправедливость. Это я сейчас понимаю. Как будто Бог вышел. Как заходишь на ранчо и видишь, что хозяина нет. И любой может сотворить с его домом и скотиной все, что пожелает. Словно мы коровы в стойле божьем. Словно коровы. И любой творит.
Хорошие люди умирают.
Плохие живут и процветают. И нет никакого воздаяния, никакого суда. Никакой мести.
Мой отец говорил: «Долги платят только честные люди». И это правда.
Веревка царапает горло. Я зажмуриваю глаза от всесилия зла.
С закрытыми глазами я стою и жду. Ветер холодит мое лицо, это приятно. Я вдыхаю воздух. Он сладкий и свежий, никогда такого не вдыхала. Как же хочется жить. Как хочется…
Веревка на шее вдруг оживает.
Как змея, она скользит по коже и вдруг вцепляется мне в шею мертвой хваткой. Сдавливает меня в точку.
В последний миг я вижу, как отдаляется и накреняется серая поверхность ручья, а трава на берегу, желтая и замерзшая, становится ближе. Я сгибаю колени, а затем сильно отталкиваюсь ногами. Прыгаю.
Я открываю глаза. Жарко.
Я стою посреди огромного белого пространства, на губах и языке привкус соли.
Солнце жарит с небес и припекает.
Передо мной — нечто огромное, округлое и металлическое. Это металл в слое ржавчины. Словно гигантская металлическая пуля возвышается посреди белой пустыни.
На самом верху колышутся ленточки — красные, синие, зеленые, желтые. Они выцвели от солнца и ветра, они почти бесцветные. Я стою и смотрю. Тишина. Тииииииииииииик. Я вдруг слышу звук. В огромной металлической штуке, внутри, что-то щелкает.
Я подхожу ближе. Я могу дышать.
Идти легко и беззаботно. Я подхожу ближе и вижу — когда ветер сдувает ленточки. На ржавом металле надпись, выцарапанная ножом. Ну, конечно. Я читаю, и мне вдруг становится легко и спокойно.
Надпись гласит:
«Я люблю тебя, Бетти». И подпись: Дж.
Я поворачиваюсь и вижу, как он идет ко мне. Высокий красивый парень в куртке из воловьей кожи. На голове его — черная шляпа, а на боку — кобура с «уокером». Джек улыбается. На его красивом лице — зеленый отсвет. Рассвет.
Выходит солнце и освещает все вокруг. Огромная металлическая штука — это пуля, вдруг понимаю я. Гигантская пуля. Солнце поднимается, и пуля вспыхивает золотом. Блеск его становится нестерпимым, режет глаза…
Тик, говорит бомба.
Я задыхаюсь. Я… Мама! Мама!
Так, говорит бомба. И взрывается.